КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка (pdf)

Книга в формате pdf! Изображения и текст могут не отображаться!


Настройки текста:



РАЗУМНОЕ ПОВЕДЕНИЕ И ЯЗЫК
Выпуск

1

РАЗУМНОЕ
ПОВЕДЕНИЕ
И ЯЗЫК
Коммуникативные системы животных
и язык человека
Проблема происхождения языка

LANGUAGE AND
REASONING
Animal Communication and Human Language
Language origins

1
РАЗУМНОЕ ПОВЕДЕНИЕ И ЯЗЫК
LANGUAGE AND REASONING

LANGUAGE AND REASONING
Vo l u m e 1
Animal Communication and Human Language
Language origins

Editors:
A. D. Koshelev

T. V. Chernigovskaya

L A N GUAGE S OF SL AVON I C C U LT U R E S
MO S C OW 2008

РАЗУМНОЕ ПОВЕДЕНИЕ И ЯЗЫК
Выпуск 1
Коммуникативные системы животных и язык человека
Проблема происхождения языка

Составители:
А. Д. Кошелев

Т. В. Черниговская

Я ЗЫ К И СЛ А В Я Н С К ИХ К УЛ ЬТ У Р
МО С К В А 2008

ББК 28
Р 17

Р 17

Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы
животных и язык человека. Проблема происхождения языка / Сост.
А. Д. Кошелев, Т. В. Черниговская. — М.: Языки славянских культур,
2008. — 416 c., ил.
ISBN 978-5-5-9551-0299-8
Сборник содержит расширенные тексты докладов участников Круглого стола
«Коммуникация человека и животных: Взгляд лингвиста и биолога» (Москва, 2007 г.). Ряд
статей посвящен обсуждению известных и новых результатов по обучению антропоидов
«языкам-посредникам» и сопоставительному анализу «языка “говорящих” антропоидов»
как с языком человека, так и с развитыми коммуникативными системами животных (пчел,
зеленых мартышек, муравьев и др.), анализу орудийной деятельности и коммуникации
шимпанзе в естественных условиях. Смежный круг тем включает: когнитивные модели и
механизмы функционирования языка и мышления человека, влияние различных факторов
на усвоение ребенком родного языка, выявление уникальных, присущих только человеку
составляющих этих механизмов (рекурсивные процедуры, многоуровневые иерархические
структуры знаний, специфика высших психических функций, универсальный характер
человеческого языка как коммуникативной системы и пр.). Еще одна важная тема ―
эволюция сигнальных и зоосемиотических систем животных, возможности преобразования
их в «настоящий» человеческий язык, обсуждение критериев, характеризующих такой
язык.
Сборник адресован лингвистам, психологам, биологам и всем, кого ин­тересует круг
наук о человеке.

ББК 28

В оформлении переплета с любезного разрешения Д. Рамбо
использована фотография «Шимпанзе Ньота оперирует лексиграммами»

ISBN 978-5-5-9551-0299-8

© Авторы, 2008
© Языки славянских культур, оригинал-макет, 2008

АННОТИРОВАННОЕ СОДЕРЖАНИЕ

Contents with abstracts. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 11
От составителей. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 17
А. Д. Кошелев
О языке психолингвистики (предисловие издателя). . . . . . . . . . . . . . . . . . . 21
Предлагается единообразный подход к определению некоторых основных
понятий психолингвистики, таких как «концепт», «ментальная репрезентация», «значение», «коммуникация» и др.

А. Н. Барулин
К аргументации полигенеза. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 41
Сопоставляя наблюдения Н. И. Жинкина о двойном управлении речью —
из подкорки (квантование и формирование равномерной звучности слогов) и
из коры (артикуляция, формирование означающего сигнификативных единиц
и др.), наблюдения о соединении в речи дискретной стороны, обеспечивающей членораздельность, и континуальной стороны, обеспечивающей звуковую непрерывность, с наблюдениями Бодуэна де Куртенэ о двух линиях
усложнения языковых единиц (метрической (слоги — фонетические слова —
такты — периоды) и сигнификативной (морфы — словоформы — словосочетания — предложения)), я делаю вывод, что появление механизма сопряжения двух этих типов единиц является главным этапом преобразования зоосемиотических систем в человеческий язык. Из того факта, что техника такого
рода сопряжения не одна, а несколько, а также из того факта, что они определяют практически все параметры грамматического строя, делается вывод о
том, что полигенез — более вероятная гипотеза.

Бернар Бичакджан (пер. с англ. С. А. Бурлак)
Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка. . . . . . . . . . . . 59
Настоящая статья прежде всего противостоит утверждению о том, что
языковые характеристики, взятые во времени и пространстве, являются

Содержание

6

л­ ишенными причинных связей мутантами по отношению друг к другу.
Подобная точка зрения частично инспирирована политическими соображениями и усилена неверным истолкованием степени сложности, неверной
трактовкой взаимо­отношений языка и культуры, а также ошибочной интерпретацией идеи униформизма. Работа содержит также предостережение против слишком поспешной экстраполяции результатов, полученных в археологии и теории детской речи.
Кроме того, в статье даются примеры однонаправленных сдвигов и показывается, что они явились следствием эволюционного процесса, который
действует таким образом, что элементы языкового инструментария постоянно вытесняются альтернативными элементами, дающими все большие и
большие преимущества. Элементы, обеспечивающие бóльшие преимущества, являются с нейрофизиологической точки зрения более экономными, а с
функциональной точки зрения — более мощными.

С. А. Бурлак
Переход от до-языка к языку:
что можно считать критерием?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 89
Размышления над проблемой глоттогенеза неминуемо ставят перед исследователем вопрос о том, что должно появиться в коммуникативной системе, чтобы ее можно было считать уже «настоящим человеческим языком».
Когда же такого рода критерий сформулирован, необходимо исследовать,
представлена ли соответствующая характеристика в коммуникативных системах животных. Цель настоящей работы — попытаться очертить спектр
возможных «критериев языка» и выявить те направления дальнейших исследований, которые представляются наиболее значимыми при принятии того
или иного из этих критериев.

В. П. Зинчечко
Шепот раньше губ,
или Что предшествует эксплозии детского языка. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 101
В статье рассматриваются положения В. Гумбольдта о внутренних формах языка
и Г. Г. Шпета о внутренних формах слова. Далее, они распространяются на внутренние формы действия и образа. Показана гетерогенность слова, образа и действия и
приводятся данные, свидетельствующие об их гетерогенезе в процессах возрастного
и функционального развития. На первых стадиях развития ребенка слово рождается
как внутренняя форма движения, действия и образа. Когда слово выступает вовне,
оно в качестве своей внутренней формы несет действие и образ, в лоне которых оно
первоначально зарождалось и развивалось. Приведенные в статье данные подтверждают положение Г. Г. Шпета о том, что слово не «третий» после чувственности и
рассудка, а единственный источник познания, объемлющий как познавательное целое все остальные.

Содержание

7

З. А. Зорина
Возможность диалога между человеком и человекообразной
обезьяной: обзор экспериментальных исследований. . . . . . . . . . . . . . . 135
В статье описаны опыты американских психологов, обучавших антропоидов простым незвуковым аналогам языка человека (амслен, йеркиш).
Показано, что они усваивают до нескольких сотен знаков-референтов, употребляют их в разных ситуациях, в том числе совершенно новых, адекватно
пользуются местоимениями, понимают значение порядка слов в предложении, могут вести диалоги (в основном, короткие). Они могут передавать информацию об отсутствующих предметах и (в очень ограниченной степени) о
событиях прошлого и планах на будущее. При оптимальных условиях содержания языковое поведение может формироваться путем культурной передачи
(подражание людям и сородичам) и включать понимание синтаксиса звучащей речи человека. При всех ограничениях языковые способности антропоидов можно сопоставить с языком двухлетнего ребенка.

Вяч. Вс. Иванов
Об эволюции переработки и передачи информации
в сообществах людей и животных. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 173
Рассматривается несколько вопросов, признающихся ключевыми при сопоставлении систем коммуникации людей и животных (в частности, антропоидов и обезьян): 1. Эволюция символики чисел и счета, в частности, сохранение у человека двух разных обнаруженных у животных систем оценки
количества — общей, не связанной с дискретным счетом, и другой, предполагающей счет отдельных различающихся предметов. Рассматривается развитие некоторых языков Амазонии, приведшее к сохранению первой системы при почти полном исчезновении второй, опиравшейся в них некогда на
числительные, позднее исчезнувшие. 2. Соотношение в эволюции речи, пения и музыки в связи с проблемой первичности общения песенного типа и с
выявлением ритмической активности у антропоидов. 3. Генетические истоки
естественного звукового языка в свете открытий последних лет, касающихся
эволюции гена FOX P2, играющего роль в коммуникации у разных животных
(от птиц и мышей до человека) и по новым данным претерпевшего сходные
изменения у Человека Разумного и неандертальца. 4. Теоретико-инфор­
мационный подход к языкам и мышлению человека и животных в связи с
развитием идей квантовой теории информации в трудах Л. Б. Левитина и других современных ученых.

А. Д. Кошелев
О качественном отличии человека от антропоида. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 193
Детская ментальная репрезентация имеет вид многоуровневой иерархической структуры, отражающей, подобно кольцам дерева, этапы когнитивно-

Содержание

8

го и речевого развития. На первом (начальном) уровне развития ребенка (до
6―7 месяцев) его мир целостен, речь нечленораздельна («лепет»). В процессе когнитивного развития (от 7―8 месяцев до 1.5 лет) возникает второй уровень, на котором тот же мир представлен дифференцированно, отдельными
ситуациями, а речь становится членораздельной («холофразы»). Далее (от 1.5
до 2 лет) появляется третий уровень, где каждая ситуация распадается на отдельные предметы («телеграфная речь»).
Затем наступает свойственный именно человеку этап когнитивного развития, порождающий новый уровень, на котором предметы представлены в
виде совокупностей своих частей. Ребенок достигает качественно иного, более глубокого понимания мира, ― начинается «речевой взрыв». У антропоидов когнитивное развитие заканчивается предыдущим, третьим уровнем
(уровнем отдельных предметов), что ограничивает их понимание мира и языковой потенциал («телеграфная речь “говорящих” антропоидов»).

Е. Н. Панов
Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в природе. . . . . . . 231
В исследованиях проблемы возникновения и эволюции вербального поведения человека большое внимание уделяется связи между языком и орудийной деятельностью ранних гоминид. Для понимания эволюции поведения
в ветви высших приматов, ведущей к человеку, особый интерес представляет
орудийная деятельность шимпанзе. Целесообразность этой деятельности
указывает на способность шимпанзе рационально планировать длинные последовательности действий — свойство психики, служащее важнейшей
предпосылкой к становлению языкового поведения.
В статье рассматриваются около 40 вариантов целенаправленного использования шимпанзе всевозможных предметов. Внимание сконцентрировано на традициях использования орудий в разных локальных популяциях и
на механизмах передачи опыта от взрослых животных к молодняку.
Обсуждается структура коммуникации у шимпанзе в природе и в условиях,
максимально приближенных к естественным, и ее роль в поддержании социальной организации в группировках шимпанзе в природе.

Стивен Пинкер, Рэй Джакендофф (пер. с англ. С. А. Бурлак)
Компоненты языка:
что специфично для языка и что специфично для человека?. . . . . . . . . . 261
Мы исследуем вопрос о том, какие аспекты языка являются уникальными
для человека и специфически языковыми. Мы показываем, что многие компоненты грамматики — фонология, морфология, падежи, согласование, многие свойства слов и т. д. — нерекурсивны. Эксперименты свидетельствуют,
что восприятие речи не сводится к слуховым способностям приматов, что
выучивание слов не сводится к выучиванию фактов и что по крайней мере
один ген, необходимый для языка и речи, подвергся отбору в линии, ведущей

Содержание

9

к человеку, но не имеет специфической связи с рекурсией. Многие составляющие языковой способности в узком смысле базируются на ранее существовавших возможностях, таких, как способность к комбинированию, которая в
определенных — но не во всех — случаях служит основой для развития рекурсии. Это затрудняет выделение тех аспектов языка, которые уникальны
для человека и уникальны для языка.

Ж. И. Резникова
Современные подходы
к изучению языкового поведения животных . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 293
Сопоставляются возможности разных подходов к изучению коммуникации животных: (1) прямая расшифровка сигналов; (2) применение языковпосредников; (3) применение идей и методов теории информации. Расшифровка
сигналов выявляет картину естественной коммуникации в ее эволюционной
перспективе, но методические трудности связаны с улавливанием сигналов.
Применение языков-посредников выявляет потенциал языковых способностей животных, но возможности их естественной коммуникации остаются невыясненными. Теоретико-информационный подход основан на количественной оценке параметров коммуникации. В экспериментах со­здается ситуация,
в которой животные передают заданное количество информации; измеряется
время, затраченное на ее передачу, и оценивается скорость передачи информации. Этот подход не дает сведений о природе коммуникативных сигналов, зато
он открывает новые возможности оценки таких важнейших свойств систем
коммуникации, как скорость передачи информации, адаптивность коммуникативных систем животных, их способности улавливать закономерности и использовать их для «сжатия» передаваемых сообщений.

Е. А. Сергиенко
Когнитивное развитие довербального ребенка. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 337
В работе продемонстрирована непрерывность изменений в когнитивном
развитии детей раннего возраста, которые предшествуют речевому взрыву.
Происходит постепенное накопление возможностей и достижений ребенком
для перехода от довербального уровня к вербальному. Предполагается, что
для развития вербального уровня необходимо развитие разных когнитивных
компонентов: отсроченная имитация, самосознание, довербальные коммуникации, категоризация. Прослежена преемственность когнитивного развития
в эволюции и отличия когнитивных моделей человека и животных.
Раскрывается возможность описания речевого взрыва как закономерный переход организации динамической системы на другой уровень. Условиями
перехода от довербального уровня к вербальному является усиление вкладов
всех рассмотренных компонентов системы когнитивного развития, включая
формы довербальной коммуникации.

Содержание

10

B. C. Фридман
Новые представления о сигналах и механизмах коммуникации
позвоночных (основания знаковой концепции коммуникации). . . . . . . . 367
Исследованы закономерности эволюции систем сигнализации позвоночных. Они делятся на две группы, соответствующие разным уровням развития
коммуникативной системы: сигналы-стимулы и сигналы-символы. В первом
случае демонстрации — это сигналы об уровне мотивации и последующем
поведении животного. Во втором — сигналы, имеющие внешнего референта,
отражающие альтернативные категории проблемных ситуаций, порождаемых во взаимодействии («имена» дифференцированных ситуаций процесса и
программ поведения, разрешающих данную ситуацию). Сигналы-стимулы
«принуждают» к реакциям, необходимым на следующей стадии процесса,
сигналы-символы оставляют свободу выбора, в структурном и функциональном отношении они представляют собой произвольный знак. Описаны эволюционные преимущества перехода от первых ко вторым в разных филогенетических ветвях и контекстах общения, благодаря чему релизерные системы
анцестральных видов превращаются в специализированные системы знаков,
поддерживающие информационный обмен в том же самом контексте и при
помощи гомологических демонстраций.

Т. В. Черниговская
Что делает нас людьми: почему непременно рекурсивные правила?
(взгляд лингвиста и биолога). . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 395
Статья посвящена широко обсуждаемому в последнее время вопросу о
специфике высших психических функций и языка человека с сравнении с
другими высшими биологическими видами, в частности, в свете дискуссий
вокруг статьи Hauser, M., Chomsky, N. & Fitch, W. T. The Language Faculty:
What is it, who has it, and how did it evolve? 2002. Обсуждаются основные гипотезы происхождения и эволюции человека, комментируются исследования
по индентификации генов, обеспечивающих язык и мышление. Рассмат­
риваются когнитивные возможности животных и их коммуникативных сигналов, взгляды на базисные принципы организации мозговых функций, обеспечивающих язык и сознание.

11

CONTENTS WITH ABSTRACTS

A Note on This Edition . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 17
A. D. Koshelev
On the language of psycholinguistics (Editor's preface) . . . . . . . . . . . . 21
The unified approach to the definition of basic notions of psycholinguistics
such as “concept”, “mental representation”, “meaning”, “communication” etc.

A. N. Barulin
An argument for the polygenetic hypothesis on language origin . . . . . . . 41
In 1917 Bodouen de Courtenay observed two lines of level complication of
language units: metrical line → syllables → prosodic (phonological) word etc., and
syntactic one → morphemes → grammatical words etc. There is a special
mechanism for linking the corresponding units of two lines mentioned above. In
1960s N. I. Zhinkin revealed that there were two different centers that control the
whole process of speech production. The subcortical center controls syllable
quantization and even development of the syllable sonority. The cortical center
controls articulation and forming of the morphemes and the word forms signifier. I
think that these two lines of complication of linguistic units reflect the peculiarities
of neurological organization of speech production control. I suppose that the
appearance of the strategies of linking the units of both types is the crucial point in
transformation of zoosemiotic systems of our ancestors to the human languages.
There are more than four main strategies of linking metrical and syntactic units,
and each of them has its own area of distribution. I think this is a good argument
for the polygenetic hypothesis of language origin.

Bernard H. Bichakjian
Language evolution: demons, dangers and diligent assessment . . . . . . . . 59
This paper first rebuts the contention that linguistic features across time and
space are gratuitous variants of one another. Such a view is partially inspired by

Contents

12

political motives and buttressed with a misunderstanding of complexity, an
improperly assumed correlation between culture and language, and a faulty
interpretation of uni­formitarianism. Caution is also voiced against hasty
extrapolations from archaeology and infant speech.
This paper then presents major unidirectional shifts and argues that they have
been driven by an evolutionary process, whereby linguistic implements are steadily
replaced with ever-more advantageous alternatives. Advantageous features are
neurologically more parsimonious and functionally more powerful.

S. A. Burlak
Transition from pre-language to language:
What can serve as a criterion? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 89
When one wants to think about the emergence of language, (s)he has to determine
the main distinctive feature or features of language and then check whether this
feature is really uniquely human. Different features claimed to be criteria of language
lead to different directions of investigating animal communication systems. This
paper aims at sketching the range of possible criteria of language and reveal the
questions that each of such criteria addresses to biologists.

V. P. Zinchenko
Whisper earlier then lips,
or What antecedes child’s speech explosion . . . . . . . . . . . . . . . . . . 101
In the current paper I discuss the prerequisites put forward by Wilhelm von
Gumboldt regarding the internal forms of language, and also the statements put
forward by Gustav Shpet related to the internal forms of words. Further these ideas
are expanded onto the internal forms inherent to human actions and images. I tried
to show that word, image, and actions are heterogeneous in there essence. Also I
show data that testify this heterogenesis and how it works in such processes like agespecific and functional development of human person. At the first stages of child
development words is generated as an internal form of the child’s motion or imagery.
But when the child’s word is coming outside, it already bears inside such entities like
action and image, in the bosom of which it did originate and develop. Another data
in the current paper confirmed the Gustav Shpets’s idea, that in a human development
word is not just the “the third player” which goes after sensibility or reasoning, but
that human word is, in fact, a single source for human cognition, which encloses all
other cognitive sources like sensibility and rational reasoning.

Z. A. Zorina
The possibility of dialog between human and great apes:
the review of experimental studies . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 135
The paper contains the description of American psychologists experiments
devoted to great apes acquisition of nonvocal analoges of human language. It was

Contets

13

demonstrated that apes are able to learn about several hundreds of sign-referents,
capable to use them in various contexts, including the totally new situations; they
use pronouns in adequate manner and understand the role of words order in the
sentence. They are also able to maintain the dialogs with humans and conspecifics.
Apes are able to communicate about the object out of sight, as well as about the
past events and future plans (in the very limited extent). In case of beneficial social
environment from very early age the language skills including the understanding of
human spoken English syntaxis could be acquired by bonobos as cultural tradition
by way imitation and could be compared with those of 2-years old children.

Vyacheslav V. Ivanov
On the evolution of transforming andtransmitting information
in the grpipsofanimalsand human beings . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 173
The article discusses several key questions related to the comparison of the
communication systems of humans and animals (particularly apes and
monkeys):
1. The evolution ot the signs for numbers and counting, especially the problem
of the preservation of the two systems of the evaluation of number. The first one
is not connected to discrete counting as it has a general character. The second one
presupposes counting of separate distinct objects. The development of some
Amazonian languages has been studied in which only the first system has been
preserved while the second one has almost completely disappeared due to the loss
of numerals that served as a base for it. 2. The relation between speech, singing
and music and a possibility of the original importance of the communication
bysinging; the rhythmic activity of some apes has been discussed. 3. Genetic
importance of the gene FOXP2 and the evolution of language. 4. The quantum
information aspects of the human intelligence and communication.

A. D. Koshelev
On qualitative difference between human being and anthropoid . . . . . . 193
The children’s mental representation is a multilevel hierarchic structure which
reflects, in the same way as the rings of a tree do, the stages of the cognitive and
speech development. On the first (initial) level of the child’s development (age
under 6—7 months) his world is integral, his speech is inarticulate (“prattle”). In a
process of cognitive development the second level appears (the age from 7—8 to
18 months), the same world becomes differentiated by the isolated situations, and
the speech becomes articulated (“holo-phrases”). Then goes (from 18 to 24 months)
the third level which is characterized by the fact that each situation is divided into
separated objects (“telegraphic speech”).
After that goes exclusively human stage of the cognitive development that
causes the subsequent level, on which the objects are the sets of its constituent
parts. The child achieves qualitatively new understanding of the world, the “speech
explosion” begins. The cognitive development of the anthropoids comes to an end

Contents

14

on the previous, third level (the level of the separated objects), that limits their
understanding of the world as well as their speech potential (“telegraphic speech of
the speaking anthropoids”).

E. N. Panov
Tool using and communication of chimpanzee in nature . . . . . . . . . . . 231
In researches of a problem of beginnings and evolution of human’s verbal
behavior the great attention is given to relation of language and tool using of early
hominids. The tool using of chimpanzee is a matter of the special interest for the
understanding of evolution of behavior in the higher primates branch, leading to
human. Expediency of this activity points to the ability of chimpanzee for rational
planning of long operation sequences. This quality of mind appears to be the most
important precondition for formation of language behavior.
The article is viewing about 40 variants of goal-directed use of different tools
by chimpanzee. The special attention is concentrated on the traditions of using
tools in local populations, as well as on the mechanisms of experience transfers
from adults to youngs. The structure of chimpanzee’s communication in nature and
in the conditions which are close to natural is also discussed, as well as its role in
social organization of chimpanzee bands in nature.

Steven Pinker, Ray Jackendoff
The Components of Language:
What’s Specific to Language, and What’s Specific to Humans? . . . . . . . 261
We examine the question of which aspects of language are uniquely human and
uniquely linguistic. We find that many aspects of grammar are not recursive, such
as phonology, morphology, case, agreement, and many properties of words.
Experiments suggest that speech perception cannot be reduced to primate audition,
that word learning cannot be reduced to fact learning, and that at least one gene
involved in speech and language was evolutionarily selected in the human lineage
but is not specific to recursion. Much of the narrow faculty is overlaid on previously
existing capacities such as the capacity for combinatoriality, which in some cases
but not others gives rise to recursion. This makes it difficult to peel off just those
aspects of language that are unique to human and unique to language.

Zh. I. Reznikova
Analytical review of temporal methodological approach
to the study of animal language behaviour . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 293
The main approaches for studying animal language behaviour are compared:
(1) direct decoding of signals, (2) the use of intermediary languages; (3) the use of
ideas and methods of the information theory. Deciphering animals’ signals reveals
a complex picture of natural communication in its evolutionary perspective but

Contets

15

only fragmentary because of many methodological barriers, among which low
repeatability of standard living situations seems to be a bottleneck. Languagetraining experiments are of great help for discovering potentials of animal language
behaviour but leaves characteristics of their natural communications unclear. The
use of the methods of information theory is based on measuring the time duration
which animals spend on transmitting messages of definite information content.
This approach, although does not reveal the nature of animals’ signals, provides a
new dimension for studying important characteristics of natural communication
systems such as evaluation of the rate of information transmission, animals’ ability
for transferring meaningful messages, and potential flexibility of communication
systems.

E. A. Sergienko
Cognitive development of preverbal children . . . . . . . . . . . . . . . . . 337
The review was argued continuity in the cognitive development of infants,
which proceeded to the verbal explosion. The different acquisitions in all domains
of early cognitive development accumulated for the transition from preverbal to
verbal level gradually. The author offered that for the transition to the verbal level
it was necessary the development of the cognitive domains such as deferred
imitation, self cognition, categorization, preverbal communication. The continuity
of cognitive development was followed from evolution to ontogenesis of human.
The distinction the animal cognitive model from human cognitive model consisted
in the out of situations and the development of metacognitions. The appearance of
the verbal shift can be described as the regular transition of the dynamic system to
a new level organization by the reinforcement of the different components of
cognitive development.

V. S. Friedmann
New approaches in analysis of signal behaviour and communicatio
in verterbrates (the reasons of sign concept of communication) . . . . . . . 367
We investigated features of vertebrates signalization systems evolution. There
are two groups of such features for different levels of communicative system
progress — motivational signals and referential signals. Demonstrations for
motivational signals (releasers) play a role of motivation level and following
animal behavior indicators. Demonstrations for referential signals have an external
referent and reflect alternative categories of problem situations, which are generated
in interaction. These categories are «names» of different situations and programs
to solve them.
Motivational signals force something to react as it necessary for next process
stage. Referential signals let something to choose its reaction freely. They are
arbitrary signs in its structure and function.
We described evolution preferences of referential signals in different
phylogenetic branchs and different communicational contexts. Owing to these

Contents

16

preferences releaser communicative systems of ancient species convert into
referential communicative systems using homological demonstrations in the same
context.

T. V. Chernigovskaya
What Makes us Human: Why Recursive Rules Sine Qua Non?
(a view of a linguist and a biologist) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 395
The paper’ topic is a problem of language and cognitive specificity in humans
in comparison to other species in association with a widely discussed paper Hauser,
M., Chomsky, N. & Fitch, W. T. The Language Faculty: What is it, who has it, and
how did it evolve? 2002. The main hypotheses of human evolution and the
emergence of language are observed as well research of genetic basis of higher
functions. Cognitive abilities of other animals, their communication signals and
the main views on basic principles of brain organization underlying language and
mind are considered.

17

От составителей
u

A Note on This Edition

A Note on This Edition
The collection includes the extended texts of the presentations given by the participants
of the Forum “Communication of Humans and Animals: A View of Linguists and
Biologists”, which took place in Moscow in September 2007, as well as the essays of
several invited authors.
The main objective of the Forum was to give common ground for a spontaneous
dialogue of scientists and scholars representing various fields of research — linguists,
biologists, psychologists, geneticists, etc., so that they could discuss the most promising
approaches to the study of communication mechanisms in humans and animals. This
explains the cross-disciplinary and generalizing character of most of the essays in the
collection.
Several papers in this volume discuss both the already approved and the newlyobtained results of experiments concerning the teaching of anthropoid mediatorlanguages. Other authors undertake the analysis of the “language of speaking anthropoids”
comparing it with human language as well as with highly developed communication
systems of some other animals (bees, green marmosets, ants, etc).
The range of the themes represented in the volume includes, but is not limited to,
tool-involving — instrumental — activity and communication of chimpanzees in nature,
the analysis of the degree of similarity of intellectual potential in chimpanzees and
humans, the description of the general properties of processing and information transfer
in human and animal communities.
The adjoining range of discussed themes include cognitive models and mechanisms
of language and cognition, the influence of various factors on the first language acquisition
in children, first language acquisition by children, the discovery of unique human
constituents of such mechanisms (recursive procedures, multilevel hierarchical cognitive
structures, specifics of higher functions, the universal character of human language, etc.
Finally, another important sphere of problems is discussed — the evolution of signal
and zoosemiotic systems and the ability of these systems to transform into proper human
language, the criteria of language structure.
It is clear, that such cross-disciplinary discussions bear fruit only if the participants,
who use the languages of their own domain, learn to understand each other. The problem
of cross-disciplinary understanding advances an urgent task — that of reaching the
agreement about terminology and — in perspective — developing the common systems
of terms and definitions. It is only logical that many essays in this collection contain
passages aiming at the unification of terminology.
The extensive experimental material that has been accumulated needs serious
theorizing and the construction of general cognitive models. The coming years will
provide, as we expect, the apparent progress of such research. Such forums, if arranged
on a regular basis, as it has been suggested, may turn to be very productive.
A. D. Koshelev

T. V. Chernigovskaya
18 May 2008

От составителей
Предлагаемый вниманию читателя сборник содержит расширенные тексты докладов участников Круглого стола «Коммуникация человека и животных: Взгляд
лингвиста и биолога», состоявшегося в Москве в сентябре 2007 года, а также
­статьи некоторых приглашенных авторов.
Главной целью КС было соединить в живом диалоге специалистов разных наук:
лингвистов, биологов, психологов, генетиков и др. ― для обсуждения наиболее
перспективных подходов к изучению механизмов коммуникации у животных и человека. Поэтому большинство статей сборника носит междисциплинарный и обобщающий характер.
Ряд статей посвящен обсуждению известных и новых результатов по обучению
антропоидов «языкам-посредникам» и сопоставительному анализу «языка “говорящих” антропоидов» как с языком человека, так и с развитыми коммуникативными системами животных (пчел, зеленых мартышек, муравьев и др.).
К этому кругу тем относится обсуждение орудийной деятельности и коммуникации шимпанзе в естественных условиях, анализ «степени близости» интеллектуальных возможностей шимпанзе и человека, описание общих свойств обработки и
передачи информации в сообществах людей и животных и пр.
Смежный круг обсуждаемых в сборнике тем включает: когнитивные модели и
механизмы функционирования языка и мышления человека, влияние различных
факторов на усвоение ребенком родного языка, выявление уникальных, присущих
только человеку составляющих этих механизмов (рекурсивные процедуры, многоуровневые иерархические структуры знаний, специфика высших психических
функций, универсальный характер человеческого языка как коммуникативной системы и пр.). Наконец, еще одна важная тема ― эволюция сигнальных и зоосемиотических систем животных, возможности преобразования их в «настоящий» человеческий язык, обсуждение критериев, характеризующих такой язык.
Понятно, что подобные междисциплинарные обсуждения могут быть плодотворны лишь при условии, что их участники, привыкшие обсуждать научные
проблемы на языке своей науки, научатся понимать друг друга. Проблема междисциплинарного понимания выдвигает на первый план задачу «договориться о
терминах», а в перспективе ― создать единую систему терминов и понятий.
Многие статьи сборника содержат разделы, нацеленные на унификацию терминологии.
Накопленный к настоящему времени огромный экспериментальный материал,
требует общетеоретических осмыслений и построения общих когнитивных моделей. Мы ожидаем в ближайшие годы решающих продвижений в этом направлении
и надеемся, что обсуждения в формате Круглого стола, которые предполагается
сделать регулярными, будут плодотворными и в этом плане.
А. Д. Кошелев

Т. В. Черниговская
18 мая 2008 г.

А. Д. Кошелев
О языке психолингвистики
(предисловие издателя)

Предлагается единообразный подход к определению некоторых основных понятий
психолингвистики, таких как «концепт», «ментальная репрезентация», «значение»,
«коммуникация» и др.

1. Исходные положения. В 50―60-е годы прошлого века, в эпоху «бури и
натиска», проходившую под знаком применения математических методов в гуманитарных науках (в лингвистике, стиховедении, психологии и др.), был широко распространен следующий тезис: «Каждая область знаний является наукой в той мере, в какой она использует математику». Позднее, когда ожидаемых
плодов применение математических методов не принесло, было осознано, что
прежде всего необходимо иметь адекватные содержательные модели изучаемых явлений. Только в этом случае применение формальных методов будет
результативным.
Но для построения адекватных моделей необходимо выработать адекватную предмету исследования систему понятий и терминов. Поэтому сегодня
взамен прежнего тезиса можно было бы предложить такой тезис: «Всякая область знаний является наукой в той мере, в какой она пользуется собственным
языком». Под языком здесь понимается единая и общепринятая система понятий и терминов.
Если обратить этот тезис к психолингвистике, то можно констатировать, что
она является наукой в небольшой мере, поскольку собственного языка, подобного языку математики или химии, она не имеет.
Наша цель ― дать самую предварительную версию некоторых основных
понятий когнитивной лингвистики: «концепт», «концептуальная система»,
«ментальная репрезентация», «концептуальное мышление», «языковой знак»,
«языковое значение», «референт», «коммуникация», «языковое мышление»
и др.
Одна из главных трудностей на пути построения базовых понятий любого
специального языка ― это осознание необходимости отказаться от употребления в качестве терминов слов естественного языка в их обыденных, не уточненных значениях. Часто эти значения кажутся совершенно понятными, не
требующими никакого дополнительного истолкования. Однако простой анализ
показывает, что, интуитивно хорошо понимая их смысл, носитель языка (и
даже лингвист-лексикограф), как правило, не способен ясно и точно определить этот смысл.

22

А. Д. Кошелев

Рассмотрим в качестве примера такое определение: «коммуникация ― это
передача информации от говорящего (источника) к слушающему (приемнику)
посредством некоторого набора символов или знаков». Казалось бы, вполне
ясное определение. Но зададимся вопросом: о какой информации идет речь?
Если это термин теории информации Шеннона ― Колмогорова, то здесь все
ясно: речь идет о передаче последовательности битов (нулей и единиц). Ну а
если речь идет о коммуникации посредством естественного языка? Что в таком
случае называется информацией? Смысл или значение фразы, сказанной говорящим и воспринятой слушателем? Но что такое смысл или что такое языковое
значение ― до сих пор неясно. В лингвистике нет точных и общепринятых
определений. Одно из самых известных определений ― «смысл фразы это инвариант ее синонимических преобразований» ― в данном случае мало что может разъяснить. Итак, кроме туманного пояснения, что информация ― это некоторое содержание, мы более ничего добавить не можем.
Не меньше проблем и со словом передается. Ведь, в отличие от шенноновской информации, которая действительно передается, здесь р е а л ь н о п е р е д а е т с я (и воспринимается) только з в у к о в о й о б р а з ф р а з ы, а остальная
«информация» р е к о н с т р у и р у е т с я с л у ш а т е л е м.
Из сказанного понятно, что строгое определение акта коммуникации предполагает такую же ясность, какая имеет место при передаче шенноновской информации. Ниже мы предлагаем вариант такого определения (конечно, единицы информации будут в нем гораздо сложнее битов).
Другой пример. В когнитивной психологии одним из важных показателей
социального развития ребенка ― его представлений о мнениях других людей
(Theory of mind) ― служит появление у него способности к обману. В психологической литературе обыденное слово обман используется в качестве термина,
и как правило, без каких-либо уточнений и разъяснений его значения. Между
тем такие разъяснения необходимы, поскольку это значение весьма неопределенно. В самом деле: обман может быть вольным и невольным. Является ли
последний случай обманом? Если в разговоре двух приятельниц одна неискренне говорит другой У тебя очаровательное платье!, будет ли это обманом
в общепринятом смысле? А случаи хитрости, подхалимажа, притворства?
К обману способны не только люди, но и высшие животные, например,
шимпанзе. Вот хрестоматийный пример обмана из [Гудолл 1992: 588] (с участием доминантного самца Голиафа и подчиненного самца Дэвида
Седобородого):
Однажды, когда Голиаф сидел и ел мясо, его начал усердно обыскивать Дэвид
Седобородый; через несколько минут, продолжая одной рукой обыскивание,
вторую руку он осторожно стал приближать к упавшему кусочку мяса. Завладев
добычей, Дэвид тотчас же прекратил груминг и ушел, чтобы съесть мясо.

О языке психолингвистики

23

А вот другой пример (с участием молодого самца по имени Фиган):
〈Фиган〉 заметил всеми забытый банан, висевший прямо над головой высокопоставленного самца Голиафа, который сидел под деревом и мирно занимался
обыскиванием. Поглядев на Голиафа, Фиган отошел в сторону и следующие
полчаса провел в таком месте, откуда банана ему не было видно 〈он понимал,
что Голиаф мог проследить за его взглядом. ― А. К.〉. Как только Голиаф ушел,
Фиган спокойно вернулся и завладел добычей [Там же: 591].

Следует ли трактовать действия Фигана как обманные? Как мы видим, необходимо строгое определение т е р м и н а обман, чтобы иметь критерий для
разделения обманных и не обманных действий. Вариант такого определения
см., напр., в [Кошелев 2008а].
Уточним стоящую перед нами задачу. Поскольку «конечной целью описания языка в рамках когнитивной лингвистики является установление с о о т в е т с т в и й м е ж д у я з ы к о м и к о г н и т и в н ы м п р е д с т а в л е н и е м»
[Кибрик 2003: 51; разрядка автора]), необходимо будет, с одной стороны, определить содержание и структуру когнитивных представлений (концептов и их
конфигураций), а с другой стороны, объяснить, как языковые знаки посредством своих значений обеспечивают эксплицитное описание этих когнитивных
представлений.
Особое внимание будет уделено человеческим к о н ц е п т а м ― когнитивным единицам, задающим б а з о в у ю к а т е г о р и з а ц и ю воспринимаемого
мира: систему категорий ментальных объектов (предметов, живых существ,
мест и пр.), благодаря которой перцептивные ощущения человека ― «беспорядочная смесь расплывающихся образов и сливающихся в монотонный гул звуков» (так писал о восприятии ребенка американский психолог рубежа ХХ века
У. Джеймс) ― превращается в совокупность конкретных объектов, составляющих окружающий его мир. Этот мир ментальных предметов мы далее будем
называть ментальной репрезентацией, или жизненным миром человека.
Стремясь к максимальной ясности изложения, мы постараемся избегать общих определений и все необходимые понятия будем вводить на конкретных
примерах.
2. Концепт. В когнитивной лингвистике концептом обычно называют единицу структурированного знания. Однако более конкретного общепринятого
определения концепта пока нет1. В рамках традиции, связанной с именами
1
В [Демьянков 2007: 27] тонко подмечено различие терминов концепт и значение
(понятие), отвечающее традиции их использования: «О понятиях люди договариваются,
конструируя их для того, чтобы „иметь общий язык“ при обсуждении проблем. Концепты
же существуют сами по себе, их люди реконструируют с той или иной степенью (не)
уверенности» (выделено автором). См. также анализ термина концепт в других статьях

24

А. Д. Кошелев

Э. Рош, Б. Берлина, П. Экмана, Дж. Лакоффа и др., принято считать, что концепты задают первичные, или базовые категории мира. Так, Дж. Лакофф считает, что в основе «концептов базового уровня», задающих родовые категории
(“стул”, “собака”, “забор”) лежит целостный образ, или гештальт (подробнее
см. в п. 4).
Согласно другой традиции, в основе базовых концептов человека (ребенка)
лежит двухкомпонентная структура «форма―функция». Так, обсуждая «различия процессов категоризации у младенцев и взрослых», Е. А. Сергиенко
подчеркивает, что они «обусловлены не особенностями принципов младенческой категоризации, эти принципы общие: форма―функция [Mervis, 1987;
Rakison 2000]» [Сергиенко 2006: 228]). Ср, также:
Младенцы 3―4 мес. ... демонстрируют способность к категоризации на базовом уровне для многих типов зрительных объектов: человеческие лица, кошки, собаки, лошади, птицы, геометрические фигуры. Механизмом такой ранней
категоризации становится прототип. Фундаментальные характеристики, лежащие в основе прототипа и их отношений (форма, функции, фигуративные компоненты, движение), широко дискутируются в настоящее время и остаются еще
неясными [Сергиенко 2008: см. наст. изд].

В предлагаемом нами определении базового концепта учтены обе упомянутые традиции. Во-первых, главную функцию концепта (как единицы структурированного знания) мы видим в задании самостоятельной базовой категории ― класса сходных элементов жизненного мира человека: конкретных
предметов, мест, веществ, или класса отношений, связывающих эти предметы
(〈Х далеко / близко к Y-у〉, 〈Х опирается на Y〉 и под.). Во-вторых, базовый концепт мы определяем как двухкомпонентную структуру, содержащую как образную, так и функциональную составляющую. Итак, Концептом мы будем
называть пару когнитивных единиц
(1) Концепт = прототипический Образ ← антропоцентрическая Характеристика,
связанных отношением интерпретации (←), указывающим, что Образ является носителем Характеристики. Тем самым базовый концепт задает класс
единиц жизненного мира человека (осмысленных картинок), сходных по двум
параметрам: Образу (картинке) и Характеристике (ее осмыслению).
Прототипичечский Образ (гештальт) задает «объективную» составляющую
элементов категории, доступную перцептивной идентификации: форму, плотность, структуру и под. Антропоцентрическая Характеристика, или человеческая интерпретация, приписываемая Образу, фиксирует «субъективную» соданного сборника, в частности, в [Кубрякова 2007], см. также [Степанов 2007], [Попова,
Стернин 2002].

О языке психолингвистики

25

ставляющую элементов категории ― свойства, значимые для человека и его
нужд. Она указывает возможные (желательные и нежелательные) виды взаимодействия с этим Образом, его полезность, эмоциональную оценку, и под.
Тем самым Образ становится элементом человеческой категоризации мира1.
Как свидетельствуют многочисленные исследования восприятия младенцев, Образ (гештальт) хронологически первичен. Его антропоцентрическая
Характеристика вырастает из аффективной характеристики. Л. С. Выготский
отмечал: «... от каждого предмета исходит как бы аффект, притягательный или
отталкивающий, побуждающая мотивация к ребенку ... Как образно говорил
Левин, лестница манит ребенка, чтобы он по ней пошел; дверь ― чтобы он закрыл ее или открыл; колокольчик ― чтобы он в него позвонил ... Словом, каждая вещь имеет аффективную валентность для ребенка ... провоцирует его деятельность, т. е. направляет его» [Выготский 2005: 134―135].
Итак, элементы категории (= единицы жизненного мира), задаваемые концептом, обладают двумя качествами: прототипический Образ отражает их воспринимаемые свойства, т. е. свойства внешнего мира, внеположного человеку,
а антропоцентрическая Характеристика ― свойства, относящиеся к внутреннему миру человека. Они придают осмысленность образной составляющей ―
указывают ее место в человеческом мире.
Замечание. Определение (1) концепта является естественным развитием
структуры «форма ― функция». От понятия функция (≈ ‘основной вид деятельности’) необходимо отказаться. Во-первых, оно весьма сложное, достаточно абстрактное и чисто языковое, поэтому не пригодно для объяснения простых концептов, возникающих у младенцев (не знающих, ни что такое артефакт, ни какие
действия объектов являются основными). Во-вторых, оно слишком узко и не
включает, к примеру, такое значимое для человека свойство объекта, как опасность / безопасность. В-третьих, оно неприложимо к природным объектам и
живым существам (камень, озеро, ворона).

Для иллюстрации категориальной функции базовых концептов рассмотрим
воспринимаемую человеком картинку «ворона на заборе». Определим сначала
базовые концепты, участвующие в распознавании воспринимаемого изображения (визуального ощущения) и превращении его в осмысленную картинку
(везде далее концепты и концептуальные отношения между ними заключаются
в двойные кавычки).
В сущности, нам не столь уж важно, какой термин выбрать: гештальты, прототипы
Э. Рош, гибсоновские инварианты оптического потока [Гибсон 1988] или найсеровские
предвосхищающие схемы [Найсер 1981]. Главное, чтобы он называл инвариант (= общую
часть) перцептивно схожих признаков воспринимаемого явления.
1

26

А. Д. Кошелев

(2) Концепт “ворона” = прототипический Образ: «типичный внешний вид вороны (неподвижной, летящей, идущей по земле и т. д.)» ← антропоцентрическая Характеристика: ≈ ‘живое существо, способное самопроизвольно
перемещаться по воздуху (птица), не опасное; живет вблизи человека, его
трудно поймать’1;
(3) концепт “забор” = прототипический Образ «типичный вид забора из штакетника» ← его антропоцентрическая Характеристика: ≈ ‘сооруженное человеком препятствие для людей и крупных животных, желающих пройти на
огражденную территорию; сквозь него видна внутренняя территория, через
него легко перелезть, но его нельзя обойти (чтобы попасть внутрь)’.
(4) Концептуальное отношение 〈птица “Х” СИДЕТЬ НА предмет “Y”〉 = прототипический Образ: «птица Х находится над предметом Y и контактирует
своей нижней частью с его верхней частью, находясь в сниженном положении («присев»)» ← антропоцентрическая Характеристика: ≈ ‘предмет Y
удерживает птицу Х от падения вниз, причем Х находится в довольно устойчивой позе’.
Отношение (4) фиксирует специфику положения сидящей птицы, подробнее об этом см. сноску в п. 5.
3. Концептуальная система и концептуальный мир. Множество таких
концептуальных единиц (концептов и отношений), а также их обобщений, сохраняющих двухкомпонентную структуру (1), мы будем называть концептуальной системой человека. Это ― набор базовых категорий, на основе которых формируется жизненный мир человека ― предметная картина окружающей его действительности.
Так, именно благодаря концептам (2)―(4) человек видит в первичном изображении (перцептивном впечатлении) «ворона на заборе», лишенном образов
и смыслов («беспорядочной смеси расплывающихся образов» по У. Джеймсу),
структурированную и содержательную картинку. Это изображение, во-первых,
дифференцируется на конкретные мысленные образы «забор» и «ворона»,
1
Мы описываем антропоцентрические характеристики на естественном языке, но сами
они суть невербальные когнитивные единицы. Так, у младенцев подобные интерпретации
появляются очень рано, до начала усвоения языка. К примеру, в 7―8 месяцев они способны различать пространственные образы, их предметность, постоянство размеров; «у
младенцев складывается самое общее представление о живых существах, их отличии от
движущихся механизмов, а в 9 месяцев они начинают отличать птиц от самолетов» [Крайг,
Бокум 2007: 242, 255; см. также Сергиенко 2006: 228, 287]. В это время младенцы уже понимают роль опоры для предмета и неизбежность падения предмета, лишившегося опоры
(см., напр., [Би 2004: 243]). Возможно, когнитивные единицы, подобные концептам, присущи и животным: птица не садится на слишком тонкие ветки, но садится на провода; кошка
обходит лужу и т. д.

О языке психолингвистики

27

между которыми устанавливается образное отношение 〈образ «ворона» контактирует с образом «забор»〉, а во-вторых, возникающие мысленные образы и
отношение получают осмысление ― становятся понятными для человека.
Образу «забор» он приписал конкретную характеристику ‘препятствие для людей ...’, образу «ворона» ― характеристику ‘живое существо, способное летать
...’, а образному отношению ― характеристику ‘забор удерживает ворону от
падения вниз ... ’.
Заметим, что, если опознание образа по Образу-прототипу не требует привлечения контекста, то для приписывания распознанному образу конкретной
характеристики (по общей Характеристике) контекст необходим. Если, к примеру, человек висит на турнике, лишь касаясь ногами земли, его образный контакт с землей будет соответствовать концептуальному отношению “опираться
на”, а характеристика ― нет, поэтому в данном случае будет выбрано концептуальное отношение “касаться”.
В результате многократного опознания конкретных образов (по Образупрототипу) и их интерпретации (по Характеристике), в памяти человека накапливаются классы реальных образов (фрагментов жизненного мира), связанных со своими концептами:
(2’) концепт “забор” ― {осмысленные картинки реальных заборов},
(3’) концепт “ворона” ― {осмысленные картинки реальных ворон},
(4’) концепт “птица сидеть на” ― {осмысленные картинки сидящих птиц}.
Итак, жизненную ситуацию (= осмысленную картинку) «ворона на заборе»
формирует (или «выявляет») следующая концептуальная ситуация:
(А)     〈“ворона” ― “СИДЕТЬ НА” ― “забор”〉.
Здесь угловыми скобками и заглавными буквами обозначено концептуальное отношение. Иначе говоря, концептуальная ситуация ― это посредник между человеком и его внешними стимулами (перцептивными впечатлениями),
«очки», которые позволяют близорукому человеку ясно и четко видеть окружающий мир. Итак, воспринимаемая нами жизненная ситуация «ворона на заборе» ― это на самом деле пара: концептуальная ситуация (А) ― жизненная
ситуация «ворона на заборе».
Совокупность концептуальных ситуаций, формирующих («выявляющих»)
текущий жизненный мир человека, мы будем называть его концептуальным
миром. Последний строится из элементов концептуальной системы ― набора
базовых категорий (когнитивных объектов и отношений). Следовательно, и
жизненный мир ― это пара: концептуальный мир ― жизненный мир.
4. Анализ определения базового концепта у Дж. Лакоффа. Дадим более
подробное обоснование приведенного выше определения (1) концепта.

28

А. Д. Кошелев

Рассмотрим применимость (1) к описанию естественных категорий. При этом
мы будем опираться на подход Дж. Лакоффа, который считает, что естественную категоризацию по родам задают концепты, в основе которых лежит «целостный образ (гештальт)».
Со времени Аристотеля до поздних работ Витгенштейна категории рассматривались как ясные ... сущности ... Принималось, что вещи относятся к одной
и той же категории, если и только если они имеют некоторые общие признаки ...
И признаки, которые были у них общими, рассматривались как определяющие
эту категорию ‹...› В поразительно короткое время все изменилось ‹...› появился
новый подход к категориям, который Элеонора Рош назвала теорией прототипов и категорий базового уровня [Лакофф 2004: 21, 10; курсив автора].

Для пояснения сути нового подхода рассмотрим, как в нем определяются
«концепты базового уровня», задающие категоризацию мира по родам: “яблоко”, “роза”, “собака”, “стул” и др. Занимая промежуточное положение между
более общими, суперродовыми концептами: “фрукты”, “цветы”, “животные” и
более частными ― субродовыми (видами, сортами): “антоновка”, “чайная
роза”, “лайка”, они, по мысли Дж. Лакоффа, являются тем не менее первичными, исходно понятными категориями, поскольку
опираются на опытные аспекты человеческой психологии: гештальтное восприятие, ментальную образность, двигательную активность ... уровень рода (который Берлин называл «народно-родовым уровнем») является, по всей видимости, психологически базовым ‹...› Вещи на этом уровне воспринимаются целостно, как единый гештальт, тогда как для идентификации на более низком уровне
должны быть выбраны специфические признаки ... отличающие, например,
один вид дуба от другого ‹...› вышестоящие категории не характеризуются образами или моторными действиями. ‹...› общий внешний вид является главным
определителем базового уровня [Там же: 55, 56, 58, 78, 79]».

Итак, по мнению Лакоффа, «главным определителем» базового (родового)
концепта является его целостный образ (гештальт). К примеру, образы собаки
и кошки целостны и различны. У обобщающего их концепта “четвероногое
животное” единого образа нет, а видовые концепты — породы собак: “лайка”,
“фокстерьер”, “борзая” — различаются лишь «специфическими признаками».
Такое объяснение не выглядит полным. Во-первых, каждый видовой концепт — и “лайка”, и “фокстерьер”, и “борзая” — несомненно обладает не только специфическими признаками, но и собственным целостным образом, отличным от других образов. Поэтому неясно, почему эти категории являются видовыми, а не родовыми. Во-вторых, некоторые суперродовые концепты (например, семейства) имеют единый образ, охватывающий все входящие в семейство
родовые концепты. Такой единый образ, к примеру, присущ всем классам семейства “кошачьих”, его родам (“кошка”, “рысь”, “тигр”), и видам каждого

О языке психолингвистики

29

рода (“сиамская кошка”, “персидская кошка” и пр.). В свете сказанного неясно
также, в чем же в таком случае состоит столь явное различие между родами
“кошка”, “рысь”, “тигр”? Ведь различие образов этих «базовых» концептов невелико и гораздо меньше бросается в глаза, чем различие внутривидовых образов тех же кошек: сиамской и персидской. Может быть, все дело в размерах
(тигр гораздо больше рыси, а рысь ― больше кошки)? Но у собак наблюдается
аналогичное различие — дог гораздо больше таксы, однако это не меняет его
родовой принадлежности: и дог, и такса принадлежат к одному родовому концепту “собака”.
На наш взгляд, главное различие между концептами “кошка”, “рысь” и
“тигр” обусловлено чисто антропоцентрической характеристикой — тем м е с ­
т о м в ч е л о в е ч е с к о м м и р е , которое занимают представители этих концептов. Все они ― хищники, но если кошка охотится на мышей и для человека
не опасна, то рысь уже представляет серьезную опасность (может напасть на
человека) и вызывает страх. Тигр еще более опасен и может вызвать панический ужас (тем самым и поведение человека в отношении этих хищников весьма различно). Как мы видим, в данном случае увеличение размера животного
меняет характер его взаимоотношений с человеком и его роль для человека.
Для собак этого не происходит: их место в человеческом мире почти не зависит
от их размера: и дог, и такса «функционально» однотипны. В частности, они не
опасны для человека. Совершенно другое дело ― волк. Его образ весьма близок к образу родового концепта “собака”, однако концепт “волк” ― это не вид
(порода собаки), а самостоятельный род, поскольку его место в мире человека
качественно иное, отличное от места собаки.
Этот же антропоцентрический дифференцирующий принцип сохраняется и
для других типов концептов, как суперродовых, так и субродовых. Меняется
лишь масштаб антропоцентрической зоны, задаваемый концептом. Породы собак “лайка”, “фокстерьер”, “борзая” и др. суть более частные вариации общей
функции родового концепта “собака”, т. е. занимают свои особые места в рамках общей роли собак. То же можно сказать и об австралийской собаке динго — она хоть и дикая, но на человека не нападает и считается «подвидом собаки». Классы “четвероногое животное”, “пресмыкающиеся”, “птицы”, “рыбы”
отражают более крупный (чем родовые концепты) масштаб антропоцентрической классификации животного мира.
Итак, мы видим, что задаваемая концептом категория, будь то семейство,
род или вид, возникает как единство двух независимых составляющих различной природы. Первая, структурная составляющая, манифестирующая внешний
мир ― это предмет (пространственно локализованная субстанция), обладающий целостным образом и занимающий определенную позицию в иерархии
предметов. Вторая, антропоцентрическая составляющая ― это характеристика

30

А. Д. Кошелев

места (роли) предмета (элемента внешнего мира) в человеческом мире, включающая виды человеческого взаимодействия с этим предметом. В итоге, для
предметных концептов получаем несколько расширенную модификацию определения (1):
(1’) предметный концепт = Образ: «предметный образ (гештальт) + его положение в иерархии предметов» ← Характеристика: ≈ ‘возможности и опасности при взаимодействии с ним + место в человеческом мире’.
Здесь стрелка ← по-прежнему обозначает отношение интерпретации: элементу одной системы (мира) приписывается элемент совершенно иной системы (человеческих интенций).
Проиллюстрируем определение (1’) примерами. Суперродовой концепт
“фрукты” имеет обобщенный Образ (≈ округлая форма определенного размера), имеющий свою «ячейку» в структуре плодов (ягод, орехов, овощей) и единую Характеристику: фрукты служат отдельным видом пищи, занимающим
свое, особое место (условно говоря, относится к десерту); их едят, главным образом, сырыми, помещая в рот непосредственно руками (в отличие от овощей). Родовые концепты “яблоко” и “груша” являются фруктами (положение в
иерархии), имеют специфические предметные образы и занимают свои частные места во фруктовом десерте. Виды (сорта) яблок (“антоновка”, “белый налив”) дифференцируют область «яблочного» вкуса на еще более частные, но
значимые для человека вкусовые качества.
Это рассуждение сохраняет силу и в отношении артефактных концептов.
Родовые концепты “табурет”, “стул” и “кресло” являются единицами суперконцепта “мебель” (положение в иерархии). Они имеют общую Характеристику:
‘позволяют сидеть одному человеку’. Дифференциация этих концептов вызвана важными различиями в позе сидящего человека: собранная, не расслабленная, без опоры для спины и локтей (табурет), полурасслабленная, с опорой
только для спины или частично для спины (низкая спинка) и локтей (стул) и
вполне расслабленная, позволяющая даже спать, сидя или полулежа ― с полным набором опор для спины, локтей и головы (кресло). Эти различия обусловливают дифференциацию их применения: табурет используется для недолгого сидения (в привокзальных кафе, в барах и пр.), стул ― для более длительного сидения, требующего внимания (за письменным столом, в кинотеатре
и пр.), а кресло ― для отдыха, сидения в расслабленной позе (в экскурсионных
автобусах, самолетах, гостиных, в кабинетах дантистов и пр.), см. также сноску в п. 7. Тем самым каждый концепт занимает свое локальное место в человеческой деятельности, связанной с сидячим положением. Сказанное верно и
для других концептов: “цветы”, “озеро”, “море” и пр., см. [Кошелев 2006: 529,
545 и сл.].

О языке психолингвистики

31

Приведем примеры базовых концептов, иллюстрирующих общее определение (1’):
(5) “стул” = Образ: «типичный внешний вид + элемент мебели» ←
Характеристика: ‘на нем можно сидеть, опираясь спиной в полурасслабленной позе; обычно используется при длительном сидении, требующем сосредоточенности’,
(6) “банан” = Образ: «типичный внешний вид + висит на дереве» ←
Характеристика: ‘≈ плод, его можно есть, держа в руке; легкая, не основная
еда, десерт’.
5. Языковое значение: природа и структура. Предположим, человек воспринял картинку «ворона на заборе» и описал фразой На заборе сидит ворона.
Следуя лингвистической теории И. А. Мельчука, смысл этой фразы можно
записать так:
(Б)    ‘ворона’ ― ‘СИДЕТЬ НА’ ― ‘забор’.
Здесь и далее слова и выражения в семантических кавычках обозначают некоторое содержание. В данном случае ― это значения (или смыслы, в терминологии Мельчука) соответствующих слов. Причем ‘ворона’ и ‘забор’ ― это семантические имена, т. е. «смыслы, не имеющие аргументов», а ‘СИДЕТЬ
НА’ ― это предикат «смысл, имеющий аргументы (другие смыслы, которые он
„связывает”) ... стрелки указывают ... предикатно-аргументные отношения»
[Мельчук 1999: 52].
Естественно полагать, что назначение языка заключается в эксплицитном
описании ментальной репрезентации мира, а это значит ― в описании концептуального и жизненного миров человека. В таком случае функция языковой
фразы заключается в эксплицитном описании концептуальных и жизненных
ситуаций ― в таком описании, которое позволяет носителю языка, воспринявшему данную фразу, реконструировать описываемую (или изоморфную ей)
пару ситуаций. Так, по фразе На заборе сидит ворона и ее Смыслу (Б) должна
реконструироваться ситуация
(В) жизненная ситуация «ворона на заборе» ― концептуальная ситуация (А),
или ситуация, ей изоморфная.
Зададимся вопросом: каковы должны быть значения ‘ворона’, ‘забор’ и
‘СИДЕТЬ НА’ слов ворона, забор и предиката сидеть на, чтобы эта фраза действительно обеспечивала эксплицитное описание ситуации (В)? Самый простой ответ таков: слова ворона, забор и сидеть на непосредственно именуют
концепты “ворона”, “забор” и “сидеть на”, которые тем самым отождествляют-

32

А. Д. Кошелев

ся (≡) со значениями. Можно предполагать, что у ребенка при усвоении им
значений новых слов именно это и происходит. Допустим, сначала он видит
только заборы из штакетника. В таком случае, для слова забор схема его знака
имеет вид:
(7) имя забор ― значение ‘забор’ ≡ концепт “забор из штакетника” ― референты {картинки реальных заборов из штакетника}.
Реальные картинки (2’), связанные с концептом “забор из штакетника”, становятся референтами слова забор.
Затем ребенок расширяет свои знания о заборах (‘≈ вертикальных плоских
препятствиях ...’). Он видит заборы из бетонных щитов, кирпича, гофрированного железа и пр. Правда, эти заборы частично различаются, причем не только
своими Образами, но и Характеристиками: сквозь забор из штакетника видна
внутренняя территория, через него легко перелезть, а забор из бетонных блоков полностью скрывает внутреннюю территорию, через него перелезть гораздо труднее. Тем не менее, они легко объединяются в обобщенный концепт “забор” (его Образ обобщает Образы конкретных заборов, а Характеристика ― их
более конкретные Характеристики). Образованию этого обобщенного концепта способствует и то, что, как видит ребенок, все эти конкретные “заборы” называются одним и тем же именем. Этот обобщенный концепт и становится
теперь значением слова забор.
Итак, в процессе развития ребенка его поименованные базовые концепты
обобщаются, и з н а ч е н и я м и с л о в с т а н о в я т с я о б о б щ е н н ы е к о н ц е п т ы.
Получаем следующее определение:
(8) Значение ‘забор’ (≡ обобщенный концепт “забор”) = обобщенный Образ:
«внешний вид ― плоский, вертикально стоящий, протяженный предмет,
высотой примерно в рост человека» ← обобщенная Характеристика: ‘сооружен человеком как препятствие для людей и животных, желающих пройти на огражденную территорию; через него можно перелезть, но его нельзя
обойти’.
Это значение задает набор разных “заборов”:
(8’) Значение ‘забор’ ― {“бетонный забор”, “из досок”, “из штакетника”, ...}
Аналогично и со значением слова (имени) ворона. К примеру, образы белой
или больной вороны схожи с обобщенным Образом концепта “ворона”, но и
отличаются от него.
Наконец, значение предиката ‘СИДЕТЬ НА’ также обобщает уже рассмотренное отношение “СИДЕТЬ НА” для птицы и включает по крайней мере еще

О языке психолингвистики

33

два: “СИДЕТЬ НА” для животного и человека1. Образная составляющая всех
трех концептуальных отношений фиксирует образ живого существа Х, а) контактирующего сверху с предметом Y и б) «присевшего», т. е. принявшего промежуточное (сниженное) поположение между положением стоя и лежа, а
Характеристика ― что а) контактируя с предметом Y, ‘Х опирается на него’, и
б) принятая (сниженная) поза обеспечивает Х-у ‘определенную устойчивость
и одновременно подвижность’. В итоге получаем, что и значение предиката
(языкового отношения) ― это обобщенное концептуальное отношение, задающее набор конкретных концептуальных отношений:
(8’’)
Значение предиката ‘СИДЕТЬ НА’ ― {“ПТИЦА СИДИТ НА”,
“ЖИВОТНОЕ СИДИТ НА ”, “ЧЕЛОВЕК ...”, ...}.
Конечно, в данном случае речь идет только об основном значении предиката ‘СИДЕТЬ НА’. К нему не относятся переносные значения выражений сидеть на солнце (загорать), сидеть на цепи, сидеть на шее у родителей и др.
Итак, в процессе развития ребенка его поименованные базовые концепты
обобщаются и з н а ч е н и я м и с л о в с т а н о в я т с я о б о б щ е н н ы е к о н ц е п т ы , т. е. концепты типа: «обобщенный прототипический Образ ← обобщенная антропоцентрическая Характеристика», см. также сноску в п. 7.
Определим теперь схему языкового знака. Она имеет вид:
(9) слово забор ― значение ‘забор’ ≡ обобщенный концепт “забор” ― концепты {“забор 1”, “забор 2”, ...} ― референты {картинки реальных заборов}.
Обобщающая роль значения здесь очевидна: ‘забор’ охватывает класс конкретных концептов.
6. Изоморфные концептуальные ситуации. Вернемся к фразе На заборе
сидит ворона. Из сказанного выше (значений (8’) и (8’’)) следует, что она задает не одну, а целый класс концептуальных ситуаций:
(А)   “обычная ворона” ― “птица СИДЕТЬ НА” ― “забор из штакетника”,
(А’)  “белая ворона” ― “птица СИДЕТЬ НА” ― “забор из бетонных щитов”, и др.
Все эти ситуации мы будем называть изоморфными относительно фразы
На заборе сидит ворона, поскольку она задает их все.
Мы исходим из гипотезы, что человек различает три положения живого Х-а на опорной поверхности: 1) Х стоит ― его положение неустойчиво-подвижно (может легко начать
двигаться, но и упасть на опорную поверхность, центр тяжести Х-а находится высоко), 2) Х
лежит ― устойчиво-неподвижное положение (не может упасть, но труднее начать двигаться, центр тяжести находится вблизи опорной поверхности), и 3) Х сидит ― промежуточное
положение, т. е. довольно устойчивое и подвижное (промежуточное положение центра тяжести), ср.: ворона (человек, собака) стоит / сидит / лежит на полу (подробнее см. [Кошелев
1996: 117]).
1

34

А. Д. Кошелев

Не следует думать, что фраза На бетонном заборе сидит белая ворона сужает этот класс до одной ситуации (А’). Обсуждаемый класс концептуальных
ситуаций гораздо шире намеченного нами, поскольку концептов в сотни или
тысячи раз больше, чем слов и значений. Так, заборы бывают высокими и низкими, новыми и старыми, крепкими и хлипкими и т. д. Ясно, что все они являются концептами.
Подобным же образом и концептуальная ситуация (А), возникнув для описания конкретной воспринятой человеком жизненной ситуации «ворона на заборе», описывает целый класс изоморфных жизненных ситуаций. Они порождаются не только объединением уже встречавшихся человеку жизненных фрагментов из классов (2’)―(4’), но и новыми фрагментами, постоянно пополняющими эти классы.
7. Двуслойность концептуального мира. Схема знака (9) отражает когнитивный подход к языку. Из нее следует, что концептуальный мир носителя языка разделяется на два слоя: слой доязыковых концептов, непосредственно
соотнесенных с его жизненным миром и дающих его первичную категоризацию ― доязыковой мир, и слой поименованных языковых концептов (значений) ― продуктов когнитивного развития доязыковых концептов, ― языковой мир, задающий категоризацию уже самих доязыковых концептов. Этот
языковой мир состоит из смыслов, т. е. языковых ситуаций.
Итак, мы видим, что в своих основных чертах (в предметах и действиях)
ж и з н е н н ы й м и р о к а з ы в а е т с я в н е п о л о ж н ы м я з ы к у : он формируется первичным слоем концептуального мира, возникающим до усвоения
языка, а стало быть, и независимо от него. Следовательно, усваиваемый ребенком родной я з ы к (система языковых знаков) н е ф о р м и р у е т с о б с т в е н н о й с и с т е м а т и з а ц и и ж и з н е н н о г о м и р а. Родной язык ребенка опирается на доязыковую систематизацию мира, дополняя и обогащая ее.
Из сказанного следует, что усваиваемые ребенком слова не создают свои
значения, а только н а п р а в л я ю т процесс их формирования, обусловленный
когнитивным развитием ребенка. Иначе говоря, язык своими значениями лишь
«редактирует» развитие вторичной классификации концептов, которая протекает сама по себе, независимо от языка. Благодаря этому формирующиеся у
ребенка значения обобществляются ― постепенно сближаются со значениями
других носителей языка1.
1
Поясним н а п р а в л я ю щ у ю роль усваиваемых ребенком слов стул, кресло и табурет в формировании у него значений (обобщенных концептов): ‘стул’, ‘кресло’ и ‘табурет’.
Видя и используя различные кресла, стулья и табуреты у себя дома, в гостях, в детском
саду, ребенок приписывает им антропоцентрические характеристики, имеющие как общую
часть ―‘на нем человек может сидеть’, так и различные части: для “кресла” ― ‘полностью
расслабившись’, для “стула” ― ‘частично расслабившись’, а для “табурета” ― ‘не рас-

О языке психолингвистики

35

Последующие этапы развития языковых концептов порождают все более и
более абстрактные уровни языковых значений. Это приводит к появлению в
жизненном мире носителя языка большого числа новых объектов уже непредметной природы, типа: удар, ветер, сторона, погода, луч, вспышка, борьба, направление и т. п. Приведем для иллюстрации два описания ситуации «забить
гол», возникшей в футбольном матче.
Случайный зритель, не знающий футбола: «Один игрок ударил по мячу,
чтобы переправить мяч другому игроку, тот получил его, обвел игрока противника, побежал с ним к воротам, ударил, и мяч влетел в ворота. Вратарь прыгнул, чтобы его поймать, но не успел».
Футбольный болельщик: «Полузащитник дал точный пас нападающему,
тот обманным финтом оставил позади защитника, ушел в отрыв, с ходу нанес
прицельный удар и — гол. Бросок вратаря безнадежно опоздал».
В первом случае описание дается в конкретных значениях типа ‘предмет’ —
‘действие’: «игрок ударил по мячу», «переправил мяч игроку, обвел игрока»,
«мяч влетел в ворота», «вратарь прыгнул ...». Во втором случае та же ситуация
описывается, главным образом, в абстрактных значениях типа ‘объект’ ― ‘событие’: «дал точный пас», «обманный финт оставил позади защитника», «ушел
в отрыв», «удар», «гол», «бросок вратаря».
Важно, однако, подчеркнуть: приведенные описания вовсе не свидетельствуют о том, что случайный зритель и болельщик видят разные жизненные
ситуации: «забить гол» и «забить гол»’. Интерпретирующие эту ситуацию доязыковые концепты ― предметы и связывающие их действия (динамические
отношения) ― у них одни и те же. Различие начинается на уровне ее языкового
осмысления и описания: случайный зритель использовал непосредственное
языковое осмысление, а болельщик ― более развитое.
Стало быть, в рамках когнитивного подхода известная гипотеза
Сепира―Уорфа может быть принята только в следующей (слабой) версии:
язык не является инструментом категоризации жизненного мира (разные языки базируются на одном и том же доязыковом слое концептуального мира), но
он задает свою трактовку (классификацию) этого доязыкового слоя, а следовательно, и свой способ его описания.
8. Коммуникативная функция языка. Теперь, опираясь на схему знака
(9), мы можем на примере той же фразы На заборе сидит ворона описать осуществляемый с ее помощью коммуникативный акт: определить те операции,
слабляясь, собранно’. Поскольку ребенок замечает, что окружающие люди называют эти
предметы разными именами: кресло, стул и табурет, он интуитивно понимает, что эти
различия значимы, и объединяет конкретные пары «образ ← интерпретация» в три общих
концепта (значения), присваивая им соответствующие имена (а если ранее в его концептуальной системе это был единый концепт, то теперь он делится на три концепта).

36

А. Д. Кошелев

которые его обеспечивают, и главное ― указать, что именно (какая «информация») передается от говорящего к слушающему.
Говорящий при восприятии картинки «ворона на заборе»:
1) приписывает ей концептуальную ситуацию (А), выбирая подходящие
концепты из своей концептуальной системы ― доязыковое кодирование воспринимаемого фрагмента мира (превращение воспринятого изображения в ситуацию, или дифференцированную и осмысленную картинку жизненного
мира);
2) на основе схемы знака (9) подбирает языковые значения, обобщающие
элементы концептуальной ситуации (А), составляет из этих значений Смысл
(Б) и воплощающую его фразу На заборе сидит ворона ― языковое кодирование концептуальной ситуации.
Указанная последовательность операций отражается такой цепочкой:
(10) «Ворона на заборе» → Ситуация (А) → Смысл (Б) → На заборе сидит
ворона.
Слушающий, воспринявший данную фразу,
1) на основе схемы знака (9) реконструирует ее Смысл (Б), переходит от его
значений к классам концептов (8’)―(8’’), выбирает из них подходящие концепты и строит из них концептуальную ситуацию (А’), изоморфную ситуации
(А) ― концептуальное декодирование Смысла (А);
2) переходит от элементов концептуальной ситуации (А’) наиболее подходящие (из контекстных соображений) к их классам реальных картинок картинок
(2’)―(4’), выбирает для каждого концепта подходящую картинку и составляет
из них свою картинку «ворона на заборе» ― реконструкция ситуации жизненного мира, изоморфной исходной ситуации говорящего (распознанной и осмысленной исходной картинки).
Получаем цепочку, обратную (10):
(10’) На заборе сидит ворона → Смысл (Б) → Ситуация (А’) → «Ворона на
заборе»’.
Итак, в результате коммуникативного акта, осуществленного посредством
фразы На заборе сидит ворона, говорящий передал фрагмент ж и з н е н н о г о
м и р а : пару «ситуация жизненного мира «ворона на заборе» ← концептуальная ситуация (А)», а слушающий получил (реконструировал) изоморфный
фрагмент ― изоморфную, но не тождественную ему пару: «ситуация жизненного мира «ворона на заборе»’ ← концептуальная ситуация (А’), см. п. 5. Итак,
коммуникативный акт заключается в том, что г о в о р я щ и й п е р е д а е т
слушающему о смысленную им картинку с точно стью до
и з о м о р ф и з м а к а р т и н о к . К примеру, говорящий передал такую картинку

О языке психолингвистики

37

«ворона на заборе»: на заборе из штакетника сидит головой к нему молодая
обычного вида ворона. Слушающий же мог реконструировать другую, но изоморфную картинку «ворона на заборе»’: на бетонном заборе сидит хвостом к
нему старая белая ворона.
9. О языковом и концептуальном мышлении. По-видимому, можно считать общепризнанным понимание процесса мышления как направленного
оперирования символами. Так, например, считали и выдающийся лингвист
Э. Бенвенист и выдающийся психолог Ж. Пиаже. Правда, в трактовке роли
языка в мыслительном процессе их взгляды расходились. По мнению
Бенвениста, язык ― основной инструмент, или основная форма человеческого мышления, ср.:
Способность к символизации лежит в основе мыслительных функций.
Мышление ― не что иное, как способность создавать представления вещей и
оперировать этими представлениями. 〈...〉 Мышление в символах и есть само
мышление. 〈...〉 Способность к символизации у человека достигает своего наивысшего выражения в языке ... все другие системы коммуникации ― графические, жестовые, визуальные и т. д. ― производны от языка и предполагают его
существование» [Бенвенист 1974: 29―30].
Языковая форма является тем самым не только условием передачи мысли, но
прежде всего условием ее реализации ... Вне языка есть только неясные побуждения, волевые импульсы, выливающиеся в жесты и мимику [Бенвенист 1974:
105].

Иной точки зрения придерживался Ж. Пиаже. Он полагал, что способность
мыслить начинает формироваться у ребенка до и независимо от языка.
Последний лишь усиливает и развивает ее. В статье Пиаже, специально посвященной этой теме, он писал:
Наряду с языком маленькому ребенку ... необходима какая-то иная система
означающих, более индивидуальных и более „мотивированных“: таковыми являются символы, самые обычные формы которых у маленького ребенка можно
найти в символической игре или игре воображения. Символическая игра появляется почти одновременно с языком, но независимо от последнего и выполняет
значительную роль в мышлении малышей .... Например ... ребенок притворяется
спящим. 〈...〉 Но символическая игра ― не единственная форма индивидуального символизма 〈...〉 Таким образом, мы можем принять, что существует некая
символическая функция, более широкая, чем язык, охватывающая кроме системы вербальных символов, систему символов в узком смысле этого слова 〈...〉
Язык ― лишь особая форма символической функции [Пиаже 1984: 326―328].

В понимании термина символ Пиаже (как он сам отмечает) следует
Соссюру:

38

А. Д. Кошелев
символы ― означающие, дифференцированные от своих означаемых, но сохраняющие определенное сходство с ними, например, в символической игре хлеб
представляется с помощью белого камешка, а овощи ― с помощью травы
[Пиаже 1986: 262].

Прежде всего, заметим, что концепты ― это символы своих «картинок»
жизненного мира, см. (2’)―(4’), поскольку дифференцированы от последних и
схожи с ними. По этим же причинам языковые значения (обобщенные концепты) являются символами конкретных концептов, которые они обобщают, см.
(8’)―(8’’). Таким образом, в рамках когнитивного подхода к языку возможно
два вида мышления: концептуальное ― оперирование концептами для получения нового знания о жизненном мире, и языковое ― оперирование значениями
для получения нового знания о концептуальном мире.
В свете сказанного систему доязыковых концептов можно трактовать
как доязыковую моделирующую систему ― язык мысли, посредством которого
формируются доязыковые концептуальные модели (ситуации) жизненного
мира; совокупность таких ситуаций и составляет доязыковой слой концептуального мира, задающий дифференциацию и осмысление жизненного мира
человека. Язык (систему языковых знаков) можно трактовать как вторичную моделирующую систему, формирующую поименованные языковые модели для ситуаций доязыкового слоя концептуального мира.
Подчеркнем: если доязыковое мышление может быть как непроизвольным ― неподвластным контролю сознания (именно оно обеспечивает первичное осмысление младенцем воспринимаемого мира), так и произвольным ―
направляется человеческим рассудком, то языковое мышление, по-видимому,
всегда произвольно1.
П р и м е р п р о и з в о л ь н о г о д о я з ы к о в о г о м ы ш л е н и я : водитель
обдумывает и выбирает путь, которым он поедет домой («через центр», «по
кольцу» и др.). Перебирая мысленно проблемные участки (одна дорога на
каком-то участке вечером не освещена, другая ― ремонтируется и имеет только одну полосу и т. д.), он их оценивает непосредственно, не прибегая к внутренней речи. Предполагая скопление машин на одной полосе дороги, водитель представляет вереницу медленно движущихся машин, никак мысленно ее
не именуя (типа пробка, затор, затруднение движения и под.). Он мыслит концептами.
1
Эти два вида мышления ― доязыковое и языковое ― сходны с двумя видами понимания, выделенными в [Демьянков 2005: 6―7]: «в речи о понимании приходится различать, как минимум, две составляющие: когнитивную ― внеположную рассудку, логике, а
поэтому не связанную со словом прямо, и дискурсивную ― рассудочную, проясненную ―
насколько это возможно ― в диалоге человека с самим собой или с другим человеком, а
потому опосредованную словом».

О языке психолингвистики

39

Подобным же образом мыслит опытный шахматист за доской, точно так же
(осмысленными картинками) мы воспринимаем и понимаем сон, который видим (пример, сообщенный мне С. А. Жигалкиным), и т. д.
П р и м е р я з ы к о в о г о м ы ш л е н и я : один водитель рассказывает другому дорогу (как проехать, где повернуть и пр.). Эту дорогу он прекрасно знает и
зрительно помнит. Однако он часто прерывает свой рассказ, ища подходящее
слово для названия того или иного ориентира: «Справа, перед поворотом ты
увидишь ... то ли сарай, то ли склад ― неопределенного вида строение серого
цвета с покатой крышей». Концептуальная модель дороги у него есть, а языковой модели ― системы языковых значений, покрывающей эту концептуальную модель, ― нет. Он ее формирует по ходу объяснения.
П р и м е р ч и с т о ком м у н и к ат и в н о го и с п о л ь з о в а н и я я з ы к а :
тот же водитель уже не в первый раз рассказывает, как проехать к данному
пункту. В этом случае у него имеется и концептуальная, и языковая модель дороги.
Вообще, доязыковое мышление гораздо более распространено, чем принято
думать. Оно конкретно и наглядно, а это позволяет выявлять новое знание о
ситуациях жизненного мира. Так, в последнем случае, если водитель сам едет
к данному пункту, представляя ожидаемые ориентиры, слова (их имена) «выскакивают» сами собой и создается впечатление, что реализуется процесс языкового мышления. Хотя в данном случае водитель мыслит концептуально ―
осмысленными картинками (см. также [Пинкер 2004: 56 и сл.]).
Выражаю глубокую благодарность М. Н. Григорян и Т. В. Самариной за
ценные советы.

Литература
Бенвенист 1974 — Э. Бенвенист. Общая лингвистика. М., 1974.
Би 2004 ― Х. Би. Развитие ребенка. СПб., 2004.
Выготский 2005 — Л. С. Выготский. Психология развития ребенка. М., 2005.
Выготский 1996 — Л. С. Выготский. Мышление и речь. М., 1996.
Гибсон 1988 ― Дж. Гибсон. Экологический подход к зрительному восприятию. М., 1988.
Гудолл 1992 ― Дж. Гудолл. Шимпанзе в природе: поведение. М., 1992.
Демьянков 2005 ― В. З. Демьянков. Когниция и понимание текста // Вопросы
когнитивной лингвистики. Вып. 3. М.; Тамбов, 2005.
Демьянков 2007 ― В. З. Демьянков. «Концепт» в философии языка и когнитивной лингвистике // Концептуальный анализ языка: Современные направления исследования: Сб. науч. тр. М., 2007. С. 26—33.
Кибрик 2003 ― А. Е. Кибрик. Константы и переменные языка. СПб., 2003.

40

А. Д. Кошелев

Кошелев 1996 ― А. Д. Кошелев. Референциальный подход к анализу языковых
значений // Московский лингвистический альманах. Вып. 1. М., 1996.
С. 82―194 (http://www.lrc-press.ru/05.htmt).
Кошелев 2008 ― А. Д. Кошелев. К описанию универсального концепта
‘ОБМАН―ОБМАНУТЬ’ // Логический анализ языка: Между ложью и фантазией. М., 2008. С. 117—132.
Крайг, Бокум 2007 ― Г. Крайг, Д. Бокум. Психология развития. СПб., 2007.
Кубрякова 2007 ― Е. С. Кубрякова. Предисловие // Концептуальный анализ
языка: Современные направления исследований. М., 2007. С. 7—18.
Мельчук 1999 — И. А. Мельчук. Опыт теории лингвистических моделей
«Смысл ⇔ Текст». 2-е изд. М., 1999.
Найсер 1981 ― У. Найсер. Познание и реальность: Смысл и принципы когнитивной психологии. М., 1981.
Пиаже 1984 ― Ж. Пиаже. Генетический аспект языка и мышления //
Психолингвистика. М., 1984. С. 25―35.
Пиаже 1999 ― Ж. Пиаже. Теория Пиаже // История зарубежной психологии:
Тексты. М., 1986. С. 232—292.
Пинкер 2004 ― С. Пинкер. Язык как инстинкт. М., 2004.
Попова, Стернин 2002 ― З. Д. Попова, И. А. Стернин. Очерки по когнитивной лингвистике. Воронеж, 2002.
Сергиенко 2006 ― Е. А. Сергиенко. Раннее когнитивное развитие: yовый
взгляд. М., 2006.
Сергиенко 2008 ― Е. А. Сергиенко. Когнитивное развитие довербального ребенка // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Степанов 2007 ― Ю. С. Степанов. Концепты: Тонкая пленка цивилизации.
М., 2007.
Шэффер 2003 ― Д. Шэффер. Дети и подростки: Психология развития. СПб.,
2003.
Mervis 1987 — C. B. Mervis. Child-basic object categories and early lexical
development // U. Neisser (ed.). Concepts and Conceptual Development:
Ecological and Intellectual Factors in Categorization. Cambridge Univ. Press.,
1987. P. 201—233.
Rakison 2000 — D. H. Rakison. When a rose is just a rose: the illusion of taxonomies in infant categorization // Infancy. Vol. 1, 2000. № 1. P. 77—90.

А. Н. Барулин
К АРГУМЕНТАЦИИ ПОЛИГЕНЕЗА
Александр Николаевич Барулин окончил МГУ (отделение
структурной и прикладной лингвистики). В 1985 г. защитил кандидатскую диссертацию на тему «Теоретические
проблемы описания турецкой именной словоформы».
С 1992 по 1999 гг. — декан факультета теоретической и
прикладной лингвистики Российского государственного
гуманитарного университета. С 2000 по 2004 гг. — доцент филфака МГУ, с 2004 г. — н. в. сотрудник ООО «Аби
Продакшн».
Опубликовано свыше 90 научных работ, в том числе электронный курс «Введение в
семиотику» (на компакт-диске), монография «Основания семиотики» (2002).
Круг исследований: теория лингвистики, теория речевых актов, логический анализ
языка, теория референции, этнолингвистика, психолингвистика, зоосемиотика и др.

0. Об аргументации моногенеза
Современной теории глоттогенеза, отличающейся от прежних рассуждений
на тему так же сильно, как научное исследование отличается от мифа или сказки, досталось в наследство немало необоснованных, или недостаточно обоснованных, хотя иногда и вполне научных, утверждений об этом сложном и трудно
исследуемом процессе. Одним из них является утверждение о том, что все языки земли произошли от одного праязыка, который хотя еще и не реконструирован компаративистами, но уже почти просматривается. Гипотеза эта обрела
такую большую популярность, что получила собственное наименование: теория моногенеза. Вот недавнее высказывание на эту тему одного известного
отечественного компаративиста: «Что касается гипотезы о едином человеческом языке и ее связи с возникновением человека как вида, то она основывается, во-первых, именно на неразрывности этой связи и на здравом смысле, подсказывающем, что такое чудо эволюции, как Человек Разумный, возникший в
результате стечения массы обстоятельств, в том числе и случайных, вряд ли
могло тиражироваться. То же в полной мере относится и к возникновению языка. Однако это всего лишь общее соображение.
Во-вторых, так же, как есть много аргументов в пользу теории моногенеза
человека, разделяемой сейчас большинством генетиков и физических антропологов, есть и аргументы в пользу моногенеза языка. Один из них состоит в
следующем.

42

А. Н. Барулин

В разных языках мира встречается много элементов, схожих по звучанию и
значению. Они неравномерно распределены, но какой язык ни возьми, в нем
есть корни и грамматические показатели, имеющие параллели в самых разных
языках мира. Такой материал дает некоторое — пока еще не очень прочное —
основание для установления так называемых глобальных этимологий. „На глазок“ эти примеры, конечно, видны, и многие из них явно не случайны, но наша
группа относится к ним осторожно…» и далее: «Но при всех оговорках у
лингвистов-компаративистов, занимающихся многими языками, выработалась
определенная интуиция, и она подсказывает, что, когда руки дойдут до остальных макросемей, часть из которых хоть и фрагментарно, но все-таки обработана сравнительно-историческим методом (скажем, из всей огромной нигероконголезской макросемьи — группа языков манде и особенно банту), удастся
доказать и их дальнее родство.
В-третьих, все известные языки в принципе устроены похожим образом, их
„глубинная структура“ одинакова, различается в основном материальная, звуковая „оболочка“. Нет языков, где не было бы гласных и согласных, местоимений, глаголов и существительных, подлежащего, сказуемого и дополнения
и т. д.» (Милитарев 2007).
В этой цитате много спорного. Так, далеко не во всех языках имеются грамматические показатели (например, в изолирующих языках они отсутствуют,
синтаксические связи обозначаются там порядком слов, а категории типа рода
и числа и вовсе отсутствуют). Точно так же слишком сильной гипотезой является присутствие во всех языках глаголов и существительных. Как показал
С. А. Старостин, в древнекитайском языке не было грамматического противопоставления существительных и глаголов. Любой корень (всегда равный по
функции грамматическому слову) мог выступать и в качестве аналогов европейских глаголов, и в качестве аналогов европейских существительных, и в
качестве аналогов европейских прилагательных. Более того, в древнекитайском языке всего один класс морфем — корни. Там нет клитик и практически
нет аф­фиксов.
У С. А. Старостина действительно была такая идея (которую он, впрочем,
позаимствовал у Н. Хомского), что «тело» языка делится на две составляющих:
базовую часть, общую для всех языков земли (по С. К. Шаумяну — генотипическую) и специальную часть, индивидуальную, различную для всех языков земли (по С. К. Шаумяну — фенотипическую). Однако те свойства, которые
Старостин относил к генотипическому компоненту, не имеют никакого отношения к тому, что выше перечислял А. Ю. Милитарев. К базовым языковым свойствам относятся те, которые отличают человеческий язык от других систем коммуникации, в частности, комбинаторный характер построения языковых единиц, наличие уровневой системы, особая структура языкового знака и т. д.

К аргементации полигенеза

43

Мы еще увидим, как эти неточности влияют на суть общей идеи компаративистов. Пока же проигнорируем их.
Главная мысль, которая поддерживает в компаративистах веру в моногенез,
сводится к тому, что сведение большого числа современных языков к небольшому числу праязыков создает перспективу уменьшения, по мере реконструкции, числа праязыков до одного. За скобками при этом остается еще
одна правдоподобная, но требующая проверки гипотеза: время возникновения
человеческого языка предшествует времени возникновения человека как вида.
Я вернусь к этой непроверенной гипотезе ниже. Пока же пойдем на поводу у
компаративистов и будем исходить из их предположения о моногенезе.
Автор цитированной статьи оставляет в резерве еще один ударный аргумент
в пользу теории моногенеза. В настоящее время благодаря генетикам общепризнанной стала теория моногенеза человечества. Если теперь предположить, что
время возникновения языка совпадает со временем появления первого человеческого сообщества, то не должно возникнуть и вопроса о полигенезе.
Из этого следует, что первой проблемой, которую надо решить сторонникам
полигенеза, является изыскание аргументов в пользу того, что, по крайней
мере, «протобашенный» (как остроумно назвал А. Ю. Милитарев гипотетический праязык, из которого, по мнению компаративистов, произошли все языки
земли — от Вавилонской башни) язык у человека появился позже, чем появилось это самое первое человеческое сообщество.
Известный исследователь эволюции естественного языка М. Рулен, работающий с А. Ю. Милитаревым и Г. С. Старостиным в проекте Evolution of
Human Languagе, выдвинул еще одну версию происхождения языка (Ruhlen
1996). По его концепции неоантропы в начале своего существования вели такой же примитивный образ жизни, что и архантропы, у которых речь отсутствовала. Об этом свидетельствуют археологические данные, согласно которым орудия охоты и быта у неоантропов были не лучше, чем у неандертальцев,
однако в районе 50 000 лет назад (плюс-минус 10 000) произошла культурная
революция: инструменты были значительно усовершенствованы, при том что
десятки тысяч лет до этого на обширных территориях изменения в их форме и
изготовлении были крайне незначительными. Более того, инструменты эти в
каждом поселении приобрели свой стиль. С этого времени начинается и быстрый прогресс в их изготовлении и совершенствовании их формы. Появляется
искусство, более ритуализованными становятся похороны. Все это, по мнению
Рулена свидетельствует о мгновенном с точки зрения эволюции появлении человеческого языка современного типа (!). В этот же период начинается массовое расселение неоантропов по земному шару. При этом говорящие неоантропы вытесняют как неандертальцев, так и своих собратьев, не владеющих языком современного типа.

44

А. Н. Барулин

Эта гипотеза сложнее по структуре, чем изложенная выше гипотеза
А. Ю. Милитарева. Она как бы основывается на археологических фактах и
рисует картину, в которой уже допускается существование и последующее вытеснение «непротобашенных» знаковых систем, промежуточных между языком современного типа и зоосемиотическими системами, «протобашен­ными».
Отметим, что Рулен придерживается точки зрения на время происхождения
языка, отличной от той, на которую косвенно указал нам А. Ю. Милитарев: по
его теории человеческий язык моложе неоантропа. Примечательно в его концепции и то, что он, вслед за Н. Хомским придерживается не эволюционной, а
сальтационистской (saltationist) точки зрения на возникновение языка.
Тем не менее, и эту концепцию нам придется признать необоснованной.
В гипотезе Меррита Рулена необоснованным является предположение о необходимой связи между усовершенствованием орудий труда и возникновением
языка. Трудно принять и сальтационистскую точку зрения на возникновение
языка. Критике этого положения в литературе посвящено немало места, поэтому я считаю возможным оставить это положение в теории Рулена в стороне,
отослав читателя лишь к обширному списку литературы, посвященной этой
проблеме. Кроме того, Рулен не уточняет, чтό для него означает понятие языка
современного типа, какими семиотическими системами обладали неоантропы
до культурного взрыва и т. д.
Сторонников теории языкового полигенеза крайне мало, и это объясняется
не только научными, но и социальными, политическими и даже религиозными
причинами. Увязывая теорию происхождения языка с происхождением рода
человеческого, исследователь невольно сталкивается с практикой использования теории антропологического полигенеза расистами и фашистами всех мастей. В религии теория языкового моногенеза связывается с созданием первочеловека Адама и поиском языка Адама со времен Теодора Библиандера.
Возможно, по всем этим причинам в современной лингвистической литературе я нашел всего одного твердого сторонника полигенеза, не имеющего никакого отношения ни к фашизму, ни к религиозным догмам, — французского
исследователя Клода Ажеша. Ажеш достаточно умозрительно предполагает,
что языковая способность возникла уже у Нomo erectus, который расселился по
свету полтора миллиона лет назад. Однако от возникновения языковой способности до полноценной языковой коммуникации «было еще очень далеко»
(Ажеш 2003: 20). Сохраняя идею о расселенности человечества по свету, автор
«Человека говорящего» незаметно переходит к кроманьонцу и делает следующее утверждение: «человеческие языки в современном смысле слова могли
возникнуть лишь после миграций людей на дальние расстояния. Отсюда следует предположить, что этот процесс (процесс расширения репертуара средств
общения и появления у человека специфического умения расчленять мысль с

К аргементации полигенеза

45

помощью упорядоченных знаков. — А. Б.) происходил одновременно в самых
разных местах». Поскольку же в каждом биоценозе условия жизни (шумы,
виды растительного и животного мира, звуки, ими производимые) были совершенно разными, разными были и зачатки социальной организации, а следовательно, и языки (Ажеш 2003: 20—21). Из приведенного выше фрагмента не
подкрепленных фактами рассуждений Ажеша видно, что его аргументация в
пользу выдвигаемой им гипотезы сильно уступает аргументации компаративистов, научно показавших перспективу уменьшения числа праязыков и выдвинувших вполне правдоподобную научную гипотезу о возможности сведения
всех языковых макросемей в одну. Насколько я могу судить, квалифицированные специалисты по теории глоттогенеза должны отнести рассуждения Ажеша
к разряду мифологических, или, как они любят выражаться, к разряду «Just so
stories».
Для ясности в этом важном вопросе заметим, что по наблюдениям историков, возраст человека современного типа определяется как близкий к 200 000 лет.
Процитирую здесь мнение авторитетного специалиста по истории расселения
человечества: «На африканском континенте наиболее ранние значения возраста (ископаемых останков. — А. Б.) были получены на территории Эфиопии ­—
Омо Кибиш, где была обнаружена челюсть с „сапиентными“ чертами: около
190 тыс. л. н. (McDougall et al. 2003), и местонахождение Херто:
160—140 тыс. л. н. (Clark et al. 2003; Whiter et al. 2003). Датировки в пределах ≈ 115—60 тыс. л. н. были получены для фрагментов скелета человека современного облика в пещерах на р. Казиес в Южной Африке (Rightmire and
Deacon 2001)» (Долуханов 2007). Митохондриальный анализ показал, что все
люди произошли от одной матери, жившей в Африке приблизительно
200 000 лет назад. Следы наиболее ранней миграции человечества обнаруживаются на Ближнем Востоке: «Детальное изучение остатков гоминид, обнаруженных на территории Израиля, первоначально отнесенных к неандертальцам
(происходящих из слоя Б пещеры Схул, пещеры Джебел Кафсех, а также слоя
С2 пещеры Табун), привело к заключению об их принадлежности к архаическим типам Homo sapiens sapiens (Arensburg & Belfer-Cohen 1998). Датировки,
полученные для этих находок с применением различных методов датирования
(серий урана, ЭСР и термолюминесценции), определяют их возраст в пределах 100—120 тыс. л. н. (Valladas et al. 1998), что соответствует кислородноизотопной стадии (КИС) 5» (Долуханов 2007, Введение, стр. 1). Из этих фактов следует, что расселение Homo sapiens и расселение Homo erectus не связаны друг с другом. А миграции человечества до указанного выше периода, скорее всего, ограничивались Африканским континентом.

46

А. Н. Барулин

1. Компаративистика и глоттогенез
1. 1. Современное состояние реконст рукции
Для того чтобы представить себе современное состояние дел в компаративистике, достаточно взглянуть на последнее по времени генеалогическое древо
языков, составленное А. Ю. Милитаревым.

Ус л о в н ы е о б о з н а ч е н и я и п р и м е ч а н и я:
1) Цифры на «листьях» — полученные датировки праязыков накануне распадения,
напр. - 5,6 читать как 5600 г. до н. э.; 0,25 — как 250 г. н. э.;
2) «+» — вымерший язык;
3) пунктирная линия означает, что связь крайне гипотетическая;
4) в кружках — номер примечания» (Милитарев 2007).

К аргементации полигенеза

47

Из схемы видно, что поле деятельности у компаративистов для установления пусть даже очень приблизительной картины родственных связей еще очень
и очень велико: мало обследованными или совсем не обследованными с точки
зрения генеалогической классификации остаются порядка 800 папуасских языков (на древе — индо-тихоокеанские), около 1000 америндских языков, родство которых не доказано; пока не понятно, к какой семье относится хадза,
аинский и некоторые другие языки-изоляты; кроме того, между всеми языковыми макросемьями, происходящими, как надеются компаративисты, из «протобашенного», родство также не обнаружено.
1. 2. Генетика, компаративистика и типология языков
В восьмидесятых-девяностых годах прошлого века произошло сближение
генетики и компаративистики. Известный специалист по генетике Л. Л. КаваллиСфорца начал проводить исследования генетической близости народов, говорящих на языках, принадлежащих к одной и той же языковой семье. Как это
было отмечено в ранней публикации его группы: «linguistic families correspond
to groups of populations with very few, easily understood overlaps, and their origin
can be given a time frame. Linguistic superfamilies show remarkable correspondence , indicating considerable parallelism between genetic and linguistic development» (Cavalli-Sforza 1998: 6002—6006). В частности, как отмечает в своей статье В. А. Пучков (Пучков 2005), «в результате этих исследований удалось
доказать, что у народов, говорящих на разных языках, объединенных в макросемьи (само существование которых многие лингвисты никак не хотели признавать), сходный генофонд, и, следовательно, они имеют общее происхождение. Особенно были подкреплены позиции сторонников америндского единства, у которого всегда было большое число противников. Так, генетики показали, что все индейцы, говорящие на языках америндской макросемьи, близки
между собой по набору генов, в то время как между генофондами носителей
языков америндской макросемьи и носителей языков семьи на-дене имеются
большие различия.
Сам Л. Л. Кавалли-Сфорца объяснял корреляцию между лингвистической и
генетической эволюцией тем, что и та и другая происходят в принципе одинаково и представляют собой цепь последовательных делений. В двух разделившихся популяциях начинается дифференциация как генов, так и языков.
Конечно, скорость дифференциации генов и языков может быть различной, но
какая-то пропорциональность все же должна иметь место». Комментируя это
высказывание, следует отметить, что, если действительно указанная корреляция имеет место, то она должна относиться только к тому промежутку време-

48

А. Н. Барулин

ни, в который человеческие языки уже можно было бы отнести к современному их «генотипу».
В совсем недавнее время была сделана еще одна интересная попытка установить связь теперь уже между генетическими характеристиками носителей
языка и типологическими языковыми характеристиками. Речь идет о попытке
установить корреляцию между характеристиками Y-хромосом у носителей
языков и наличием кликсов в их языках (Knight et al. 2003), а также об опубликованной в мае 2007 г. статье эдинбургских исследователей Д. Дэдию и
Д. Р. Лэдда (Dedin and Ladd 2007), в которой утверждается, что обнаружена
жесткая корреляция между наличием или отсутствием в языке тона и частотой
адаптивных гаплогрупп двух генов, отвечающих за увеличение объема мозга,
или в более понятной форме — корреляция между географическим распространением тоновых языков и распространением населения, унаследовавшего
новые варианты (аллели) двух генов ASPM и микроцефалина.
Идея о привязанности отдельных типологических характеристик к совершенно определенной географической зоне пока не получила сколько-нибудь
удовлетворительной теоретической трактовки. Между тем, фактов яркой связи
между регионом и типологически важной чертой языков накоплено уже достаточно много. Одним из самых древних наблюдений в этой области является
связь между изолирующим характером грамматического строя языков и основной территорией их распространения — Юго-Восточной Азией. В активе типологических исследований имеется и много других наблюдений над фонетикой, морфологией, синтаксисом. О них я буду говорить ниже.
1. 3. Могут ли компаративисты, используя метод ступенчатой
реконст рукции, научно обосновать теорию моногенеза?
Этот параграф должен быть очень коротким. Из устной беседы с патриархом отечественной компаративистики В. А. Дыбо я сделал вывод, что компаративисты считают, что они этого сделать не смогут в силу простого рассуждения. Допустим, что цель ступенчатой реконструкции достигнута: весь доступный человечеству языковой материал охвачен и выяснено, что все существующие языки земли происходят от одного и того же языка-предка. Можно ли интерпретировать этот результат таким образом, что никаких более древних языков, чем предок современных языков, не существовало? Ответить на этот вопрос утвердительно можно было бы лишь в том случае, если бы было доказано,
что языки не исчезают бесследно и что мы всегда сумеем обнаружить хотя бы
следы вымерших языков. Этому факту противоречит практика исследования
бесписьменных языков. Как раз известно, что бесписьменные языки исчезают
не всегда так, чтобы после них остался след, достаточный хотя бы для того,

К аргементации полигенеза

49

чтобы выяснить, к какой семье язык принадлежал. Известно, что обычной
практикой языкового взаимодействия является переход носителей языка А на
язык Б, по очень разным соображениям, и исчезновения, вследствие этого перехода, языка А (вспомним недавнее исчезновения сиреникского диалекта
эскимосского языка, аинского языка, исчезает в настоящее время ливский язык
(по данным ЮНЕСКО осталось порядка 20 носителей преклонного возраста),
ижорский, ительменский и многие др.). Если же допустить, что кроме предка
языков современного человечества могли существовать и другие языки, то невозможно доказать, что они имели одного предка с «протобашенным».

2. Аргументы в пользу полигенеза
2. 1. Могут ли компаративисты, исходя из методики ступенчатой
реконст рукции, сказать что-нибудь о характеристиках
«протоязыка»?
Итак, в предыдущем пункте было показано, что «протобашенный» язык не
обязательно должен совпадать с изначальным или изначальными языками земли. Договоримся называть эти языки протоязыками. Теперь следует решить вопрос о том, стоит ли обращаться к компаративистам за справкой о том, на что,
грубо говоря, были похожи протоязыки.
Во многих работах по сравнительно-историческому языкознанию отмечается, что в качестве результатов реконструкции компаративисты всегда получают семиотическую систему, по своему типу ничем от исходной не отличающуюся, т. е. вновь получают естественный язык со всеми теми признаками,
которые отличают его от языка животных. Ж. Вандриес писал по этому поводу:
«… в какие бы древние времена ни проникал исследователь, он всегда имеет
дело только с языками уже высоко развитыми, имеющими за собой большое
прошлое, о котором мы не знаем ничего. Мысль о том, что путем сравнения
существующих языков можно восстановить первичный язык (в моей терминологии: протоязык. — А. Б.), — химера. Этой мечтой тешили себя когда-то основатели сравнительно-исторической грамматики: теперь она уже давно оставлена» (Вандриес 1937: 20—21)1. Из этого утверждения следует, что, если мы буСледует отметить, что Вандриес сделал цитированное выше утверждение в тридцатых
годах прошлого века, когда не была еще разработана в деталях теория глубокого родства.
Вандриес, таким образом, основывался главным образом на опыте индоевропеистики с ее
достаточно убедительными реконструкциями грамматических морфем, которые ни к какому классу, кроме суффиксов, отнести нельзя. Ностратика, по моим сведениям, не располагает какими бы то ни было убедительными реконструкциями грамматических морфов, а
главное, умением доказывать а) что эти морфы — аффиксы, б) что эти аффиксы грамматические. Из этого следует, что компаративисты ничего пока не могут сказать о том, к какому
1

50

А. Н. Барулин

дем считать, что компаративисты могут реконструировать протоязык, то он по
структуре будет таким же, как и современные языки Земли. Если теперь мы
будем исходить из гипотезы, по которой язык как семиотическая система произошел из семиотических систем наших обезьяньих предков, и вспомним, что
их семиотические системы закрыты, не имеют системы уровней, моносигнальны (одно сообщение равно одному знаку) и т. д., нам придется признать либо
что человеческий язык образовался в результате какого-то немыслимого эволюционного скачка, при котором вся морфологическая (в биологическом смысле слова) часть и все идеальные, эйдетические компоненты языка появились
сразу, без всякого перехода от морфологии обезьяньего типа к морфологии современного человека, от закрытых знаковых систем к открытым, от некомбинаторных знаковых систем к комбинаторным, от систем с одним уровнем к
системам многоуровневым, либо мы должны будем признать, что гипотеза о
происхождении языка из семиотических систем обезьян неверна, что язык мы
получили все же от Господа Бога. Гипотеза об эволюционном скачке отпадает
в силу уже обнаруженных постепенных стадий перехода от обезьяньей морфологии к человеческой, что предполагает и постепенность возникновения зрелого речевого аппарата у гоминид, а следовательно, и постепенность появления элементов речевой способности (управление голосовым сигналом, способность к звукоподражанию, способность комбинировать звуки, способность к
устойчивой и точной артикуляции, использование этих способностей для построения означающих языковых единиц и т. д.). Об этом я буду говорить ниже.
Для обсуждения божественного происхождения языка надо поискать другую
аудиторию. Остается признать, что компаративисты не могут реконструировать протоязык, поскольку протоязык должен по своим характеристикам быть
скорее ближе к семиотическим системам обезьян, чем к естественному языку
того типа, структура которого, по крайней мере лингвистам, хорошо известна,
а следовательно, не смогут ответить и на вопрос, на что он был похож. Из этого
утверждения следуют два возможных вывода: 1) протобашенный язык и протоязык — разные сущности, и должен был существовать очевидно длительный процесс перехода от протоязыка к «протобашенным» языкам или к «протобашенному» языку; 2) компаративисты должны наконец отмежеваться от
утверждения Ж. Вандриеса, и определить, реконструкцией какой семиотической системы они занимаются. Пока они к этому явно не готовы. Отнесемся к
их теоретической компетенции с уважением.

типологическому классу языков относился ностратический праязык: был ли это изолирующий язык, или инкорпорирующий, или вообще это был язык, который можно свести к одному только словарю морфем, равных словам, равных сообщениям-предложениям.

К аргементации полигенеза

51

2. 2. О времени появления звукового протоязыка
2. 2. 0. Имеется всего три логических возможности определения относительного промежутка времени, в который мог возникнуть язык: до появления
человека, одновременно с появлением человека и после того, как появилось
человеческое сообщество. Выбрать одну из этих логических возможностей
можно, только опираясь на морфологические данные о готовности речевого
аппарата к звуковой речи1.
2. 2. 1. До Homo sapiens. Исследования ископаемых останков австралопитеков, Homo habilis, эректусов и неандертальцев показывают, что морфологические признаки зрелого речевого аппарата нарастают постепенно и, за исключением, пожалуй, одного, не исчезают на последующих стадиях преобразования
гоминида в человека. Так, зона Брока и Вернике, область сильвиевой борозды
постепенно увеличивается у австралопитеков и хабилисов и достигает размеров, сравнимых с размерами соответствующих человеческих зон, уже у эректусов. Подъязычный канал увеличивается уже у хабилиса, а у эректуса становится таким же, как у человека. Основание черепа у антропоидов плоское, у эректуса изогнутое, почти как у человека. Появление каждого из этих признаков,
очевидно, давало их владельцам какое-то преимущество, способствовало возникновению новых программ поведения, выделявших их из прочих.
Тем не менее, говорить о звуковой речи у эректусов, как предлагают это
Дерягина и Бутовская (2004), все же вряд ли возможно. В 1999 г. появилась
серьезная работа англичанок Энн Макларнон и Гвен Хьюит (MacLarnon and
Hewitt 1999), в которой было указано, что у неандертальцев и кроманьонцев
диаметр грудного отдела позвоночного канала заметно больше, чем у Homo
erectus и более ранних наших предшественников. Увеличение диаметра позвоночного канала относится ко времени появления неандертальцев (≈300 000—
250 000 лет назад). Как показано в статье, это связано с иннервированием грудного отдела из позвоночника. Авторы объясняют это изменение приспособлением к контролю над вертикальным положением тела, возросшими трудностями при родах, потерями в выносливости при беге. В качестве важнейшей причины, однако, следует назвать увеличение контроля над дыханием. Главные
Я не буду обсуждать здесь вопрос о появлении так называемого жестового языка у
человека или его предков, поскольку считаю, что жестовая система коммуникации обезьян
является предком жестовой же системы знаков человека (речь, естественно, не идет о знаковых системах глухонемых, представляющих собой обычную надстройку над звуковой
системой языка). При этом жестовая система знаков человека не удовлетворяет признакам
человеческого языка: в ней нет уровневой иерархии, один знак в ней равен сообщению,
знаки жестовой системы коммуникации не членятся на меньшие компоненты, как это имеет
место в звуковом языке, и не имеют достаточно четко очерченной семантики, похожей на
семантику языковых знаков.
1

52

А. Н. Барулин

мышцы, задействованные в управлении речевым дыханием, — межреберные
мышцы и пучок брюшных мышц. Все они иннервированы из грудного отдела
позвоночника. Переход к спокойному дыханию очень существен для речи, поскольку именно он позволяет производить длинные фразы на одном дыхании,
прерываемом быстрыми короткими вдохами при значимых речевых паузах.
Еще одним важным следствием этого изменения является возможность управления давлением воздушной струи на связки, позволяющая также контролировать ударение и интонацию. Таким образом, речь идет о выработке у неандертальцев и кроманьонцев нового режима дыхания, отличного от режимов бега,
ходьбы, покоя и сна. Впервые подробно этот режим дыхания был описан одним из моих учителей, Н. И. Жинкиным, в работе «Механизмы речи» (Жинкин
1958), высоко оцененной Р. О. Якобсоном. У неандертальцев имеются анатомические и нейрофизиологические особенности, которые все же не дают оснований для того, чтобы делать выводы о существовании у них речи: лобные
доли мозга у них имели ту же клювовидную форму, что и у архантропов (см. по
этому поводу, например, Яблоков и Юсуфов 1998), у них по-другому было
устроено ухо (см. по этому поводу Spoor et al. 1994); среди ученых есть разногласия относительно того, каким был речевой тракт у неандертальцев, однако последние исследования в этой области подтверждают выводы Ф. Либермана
и Е. С. Крелина (Lieberman and Crelin 1971) об уникальности угловой величины базикраниума (cranial base angulation) у кроманьонца. Поскольку же величина этого угла коррелирует со структурой верхних дыхательных путей, а эти
последние — с конфигурацией фарингса (см. по этому поводу Jeffery 2005),
можно утверждать, что у неандертальца речевой тракт не был приспособлен к
речепроизводству. Новый режим речевого дыхания они могли использовать,
видимо, лишь для звукоподражания, которое отсутствует у обезьян и, скорее
всего, отсутствовало у эректусов, звуковых сигналов на охоте и, возможно для
звукового оформления ритуалов. Из этого следует, что речь могла появиться
только у кроманьонцев, что сужает допустимый промежуток времени для глоттогенеза до периода от 190—140 тыс. лет до 40—30 тыс. лет назад.
2. 2. 2. Детская речь. Основной моделью, способной как-то подкрепить
рассуждения об этапах возникновения речи у человека является наблюдаемый
процесс ее развития у ребенка. Гипотеза о том, что так же, как эмбриональное
развитие плода повторяет в основных чертах в сжатом виде филогенетическую
историю вида, развитие речи в филогенезе повторяется в сжатом виде в основных чертах в развитии речи у ребенка, в свое время была высказана
Л. С. Выготским. В настоящее время гипотеза о параллелях между онтогенетическим и филогенетическим развитием не только не устарела, она активно разрабатывается биологами на новых основаниях (см., например, работы Arthur
2002, Raff 2000, Wagner et al. 2000 и др.).

К аргементации полигенеза

53

Новорожденный ребенок еще не только не готов говорить ни физиологически, ни психически. Он еще не способен к двуногому способу передвижения.
Даже морфологически его речевой аппарат еще близок по своему устройству к
тому, чем располагает шимпанзе или гамадрилы. Как отмечает Н. И. Жинкин
«…у новорожденного ребенка надгортанник поставлен очень высоко (как и у
обезьян. — А. Б.) и опускается к периоду формирования речи (выделено
мною. — А. Б.)» (Жинкин 1998: 40). Положение надгортанника при этом играет очень важную роль. У ребенка он расположен вплотную к небной занавеске.
Это удобно для того, чтобы пить и сосать молоко в горизонтальном положении.
Но зато такое положение надгортанника лишает и ребенка, и шимпанзе второго
резонатора — фарингального. Фарингс играет очень важную роль в процессе
образования слогов — метрических единиц-квантов речи, единиц, исполняющих роль дыхательных и артикуляционно-акустических формочек, в которые
отливаются означающие языковых знаков.
Это исходное состояние речевого аппарата ребенка подтверждает предположение Выготского о повторении этапов развития речи в филогенезе не только в пренатальный, но и в послеродовой период.
По изложенным выше причинам вначале ребенку приходится пользоваться
теми же семиотическими системами, что и маленькому шимпанзе. Плачем он
добивается внимания к себе и выполнения своих пока в основном физиологических и коммуникативных желаний. Мышление, его главный моделирующий
аппарат, и коммуникативная система у него никак не связаны. Его коммуникативная система обслуживает только эмоциональную, социальную и физиологическую сферу его проявлений. Его коммуникативный сигнал не расчленен на
единицы, меньшие, чем сообщение. Информация о его состоянии передается
формантными составляющими звукового сигнала, а не комбинацией членораздельных звуков. Сам же звуковой сигнал сегментно не членится. Речевой
режим дыхания у младенцев отсутствует.
К году ребенок начинает ходить. В какой-то момент (когда возраст приближается к одному—двум годам) и физиологически, и психически развитие ребенка повторяет мутационный процесс, отделивший развитие человека от развития прочих приматов, надгортанник его опускается, фарингс начинает модулировать на каждом звуке его проторечи, в нечленораздельных звуках, состоящих из не разделенных на гласные и согласные вокалические элементы с консонантными пазвуками или призвуками постепенно появляется порядок, гласные и согласные противопоставляются друг другу и начинают комбинироваться в рамках слога, фарингс начинает регулировать подачу воздуха, обеспечивающую правильное соотношение громкости гласных и согласных в слоге.
Появляется обратная связь между произношением звуков и работой слухового
анализатора.

54

А. Н. Барулин

Как отмечают известные фонетисты К. Абри и Р. Лабуасьер (Abry, Laboissière
2000) зоны Брока и Вернике не имеют отношения к начальным этапам овладения речевым аппаратом (лепету), что свидетельствует о том, что фонологический (и тем более смысловой) компонент речи появляется позже. У детей вначале идут долгие упражнения на овладение челюстным аппаратом и физическим языком, который в это время может производить все звуки всех языков
земли, при полном отсутствии каких бы то ни было фонологических единиц и
слогов, квантующих звуковой поток. Затем появляются одно—два слова, не
расчлененных на элементы ни с фонетической, ни с семантической точки зрения, потом идет серия упражнений на овладение слоговым механизмом. Это
отчетливое чередование гласных и согласных, организованных в короткие слоговые цепочки: да-да-да, ба-ба-ба, га-га-га. В упражнениях последнего типа
уже просматривается сильно редуцированная система протофонем. Затем появляется первая небольшая система связанных противопоставлениями односложных морфов или цепочек ударных слогов с паузой посредине (например,
мá-мá — дефис обозначает здесь паузу), равных грамматическим словам (и
лексемам!), равных фонетическим словам, которые дети используют и в качестве сообщений. Например, ma — ‘мяч’, kx’i — ‘книга’, xu — ‘шуба’, śe —
‘сесть, сядь’ и т. д. Означающие этих морфов уже построены из сильно редуцированной системы фонем. Только на следующем этапе появляются двуслоги,
которые вначале произносятся с паузой между слогами и ударением на каждом
слоге, независимо от того, относятся ли эти слоги к одному грамматическому
слову, или к двум разным. Например, má-há — ‘Маша’, xú-pá — ‘шуба’, которая была раньше просто xu и т. д. Именно на этом этапе начинают формироваться сложные отношения между единицами, которые я далее буду называть
метрическими и сигнификативными. На следующем шаге речевого развития слоги внутри грамматических слов срастаются и появляются примитивные
словосочетания.
Переход от предпоследнего этапа к последнему я и буду считать моделью
перехода от зоосемиотических систем к языку. На этом последнем этапе ребенок (как и наши предки, если принять описанную выше гипотезу) строит
первый дополнительный этаж уровневой структуры языка.
2. 2. 3. Метрические и сигнификативные единицы. Остановимся теперь
на понятии метрических и сигнификативных единиц. Впервые на наличие двух
рядов усложнения языковых единиц обратил внимание И. А. Бодуэн де Куртенэ
(Бодуэн 1963). Он предложил различать две линии членения речи:
произносительно-слуховую (в моих терминах — линия усложнения метрических единиц): фонемы — слоги — фонетические слова (например, в#дом,
я#бы##(пришел), уйди#же) — можно далее добавить такты (цепочки фонетических слов, расположенных между двумя соседними паузами) — периоды

К аргементации полигенеза

55

(цепочки тактов, расположенных между двумя соседними интонационными
каденциями) и морфолого-семасиологическую: фонемы — морфы — (грамматические) слова — словосочетания (например, в дом, точное слово) — предложения (далее — линия усложнения сигнификативных единиц).
Как отметил Н. И. Жинкин слоги, фонетические слова (добавим теперь: и
другие метрические единицы) обеспечивают речи континуальный характер.
Дискретные единицы означающего типа фонем, морфов, словоформ не могут
быть произнесены слитно, нужен специальный механизм их сплавления.
Сопряжение метрического и сигнификативного рядов единиц — механизм
соединения в речи дискретности и континуальности. Без первого невозможно
понимание, без второго — континуальная динамика речепроизводства. Два
этих ряда единиц в языке оказываются необходимы и появляются только тогда, когда происходит переход от моносиллабического принципа организации семиотической системы к полисиллабическому.
Как выяснил с помощью ряда опытов еще в середине 50-х годов тот же
Н. И. Жинкин, процесс речеобразования управляется из двух разных центров:
из коры и из подкорки. Недавно этот результат был подтвержден (вернее заново открыт) нейрофизиологами. Ср., например, у Ф. Либермана: «Хотя нейрофизиологическое основание языкового механизма включает в себя и неокортекс, некоторые ключевые структуры функциональной языковой системы находятся в подкорковом базальном ганглии — в рептильном отделе нашего мозга. Человеческий базальный ганглий, развившийся из рептильной формы, может оказаться ключевым в понимании устройства языка и мышления»
(Lieberman 2002). Опыты Жинкина и его уникальный труд «Механизмы речи»
отчасти уже ответили на вопросы, которые нейрофизиологи еще только собираются ставить: «… у животных, — писал Жинкин, — фарингс не управляется
для формирования звуковых сигналов. У человека появляется двойное управление — корковое и подкорковое. По первому каналу управляется артикуляция, по второму — слоговедение. Главная функция фарингса в процессе речи —
это регулирование динамики слоговедения, т. е. энергии дыхания Он (фарингс) является следящей системой, при помощи которой в центральное управление афферентируются сведения о нормативных объемах и скорости воздуха,
поступающего в надставную трубку. Результат на выходе контролируется слухом. Можно сказать, что фарингс выполняет функции сервомотора, так как
научается точно по определенной программе модулировать по объему и упругости на каждом звуке речи».
2. 2. 4. Типология способов объединения метрических и сигнификативных единиц. Исследование Жинкина и наблюдение Бодуэна описывают с разных сторон одно явление и ставят механизм сочленения метрических и сигнификативных единиц в центр всей системы речеобразования. Обратимся теперь

56

А. Н. Барулин

к типологическим характеристикам его действия. Членение метрических и сигнификативных единиц относительно независимо, но на каком-то уровне сложности их границы совпадают. Мои типологические наблюдения показывают,
что в разных языках они совпадают на разных уровнях сложности. Так, в
древнекитайском совпадают слог и морф. В языке бру слог и морф не совпадают, но совпадают грамматическое и фонетическое слово, в языках типа русского
метрические и сигнификативные единицы совпадают на уровне предложения.
Если моментом смены зоосемиотического «генотипа» на человеческий считать переход от односложных и однословных сообщений к многосложным и
многословным, то в случае моногенеза механизм сопряжения метрических и
сигнификатиных единиц, как важнейший, а следовательно, и самый консервативный, должен был быть единственным и должен был сохраняться неизменным при переходе от языка-предка к языку-потомку. Как было показано выше,
это не так. Методик сопряжения единиц двух этих линий очень небольшое число. Любопытным фактом является то, что ареалы распространения той или
иной схемы достаточно жестко ограничены. Старостин сформулировал интересное правило обнаружения родины той или иной языковой характеристики.
Родиной языкового признака является область, в которой он существует в наибольшем разнообразии и в которой он более всего распространен. По этому
правилу родиной схемы сплавления морфов и слогов является Юго-Восточная
Азия, родиной укладывания всех грамматических элементов в один метрический мешок является северо-восток Сибири, родиной более сложного сплетения метрических и сигнификативных единиц является неопределенный ареал,
тяготеющий к Ближнему Востоку. Это наблюдение никак не соотносится с генеалогической классификацией языков. И, на мой взгляд, это только подтверждает его древность, поскольку переход от моносиллабического сообщения к
полисиллабическому древнее «протобашенного» языка. Изобретение механизма сплавления относится ко времени, когда племена, владевшие только фонетической системой и небольшим лексическим запасом, но не владевшие механизмом сопряжения заимствовали его у тех, кто его изобрел. Поскольку таких
механизмов несколько, можно сделать вывод о том, что языки человечества
появились в нескольких разных местах независимо друг от друга.

Библиография
Ажеш 2003 ― К. Ажеж. Человек говорящий: Вклад лингвистики в гуманитарные науки. М., 2003.
Бодуэн 1963 ― И. А. Бодуэн де Куртенэ. Избранные труды по общему языко­
знанию. Т. 2. М., 1963.
Вандриес 1937 ― Ж. Вандриес. Язык. М., 1937.

К аргементации полигенеза

57

Дерягина и Бутовская 2004 ― М. А. Дерягина, М. Л. Бутовская. Систематика
и поведениие приматов. М., 2004.
Долуханов 2007 ― П. М. Долуханов. Археология, радиоуглерод и расселение
Homo sapiens в Северной Евразии // Радиоуглерод в археолгических и палеоэкологических исследованиях / Под ред. Г. И. Зайцевой и М. А. Куликовой.
СПб., 2007.
Жинкин 1958 ― Н. И. Жинкин. Механизмы речи. М., 1958.
Жинкин 1998 ― Н. И. Жинкин. Язык ― речь ― творчество: Избранные труды.
М., 1998.
Милитарев 2007 ― А. Ю. Милитарев. На каком языке говорили Адам и Ева:
[интервью] // Независимая газета. 25 сентября 2007 (№ 202) http://www.ng.
ru/science/2007-05-23/14_yazyk.html
Пучков 2005 ― П. И. Пучков. Дивергенция языков и проблема корреляции между языком и расой. http://www.etnograf.ru/k_pub/puchkov_divergenciya2.php
Яблоков и Юсуфов 1998 ― А. В. Яблоков, А. Г. Юсуфов. Эволюционное учение (дарвинизм). М., 1998.
Abry and Laboissière 2000 ― Ch. Abry, R. Laboissière. Who’s afraid of the coevolution of medial and lateral cortices for speech? // The Evolution of Language:
3rd Conference (April 3rd ― 6th, 2000): Abstracts.
Cavalli-Sforza et al. 1988 ― L. L. Cavalli-Sforza, A. Piazza, P. Menozzi, and
J. Mountain. Reconstruction of Human Evolution: Bringing Together Genetic,
Archeological and Linguistic Data // Proceedings of the National Academy of
Sciences, 85, 1988. P. 6002―6006.
Dediu and Ladd 2007 ― D. Dediu, D. R. Ladd. Linguistic tone is related to the
population frequency of the adaptive haplogroups of two brain size genes, ASPM
and Microcephalin // Proceedings of the National Academy of Sciences. Vol. 104,
2007, № 26. P. 10944―10949.
Jeffery 2005 ― N. Jeffery. Cranial Base Angulation and Growth of the Human Fetal
Pharynx // The Anatomical Record Part A 284a, 2005. P. 491―499.
Knight et al. 2003 ― A. Knight, P. A. Underhill, H. M. Mortensen, L. A. Zhivotovsky,
A. A. Lin, B. M. Henn, D. Louis, M. Ruhlen and J. L. Mountain. African
Y Chromosome and mtDNA Divergence Provides Insight into the History of
Click Languages. http://www.sciencedirect.com/science?_ob=ArticleURL&_
udi=
B6VRT-4861XN1-K&_user=10&_coverDate=03%2F18%2F2003&_
rdoc=1&_fmt=&_orig=search&_sort=d&view=c&_acct=C000050221&_
version=1&_urlVersion=0&_userid=10&md5=1aa5dabb3b8dbc29a8265005254
8dc73
Lieberman and Crelin 1971 ― Ph. Lieberman, E. S. Crelin. On the speech of
Neanderthal man // Linguistic Inquiry. Vol. 2, 1971. P. 203―222.

58

А. Н. Барулин

Liebermann 2002 ― Motor Control and the Evolution of Language // Evolution of
Language: Forth International Conference, 2002: Abstracts. Harvard University,
2002.
MacLarnon and Hewitt 1999 ― A. MacLarnon and G. Hewitt. The evolution of
human speech: The role of enhanced breathing control // American Journal of
Physical Anthropology, 109, 1999. P. 341―363.
Ruhlen 1996 ― M. Ruhlen. Language Origins. National forum. Winter 1996. http://
findarticles.com/p/articles/mi_qa3651/is_199601/ai_n8757319/pg_1
Spoor et al. 1994 ― F. Spoor, B. Wood, F. Zonneveld. Implications of early hominid
labyrinthine morphology for evolution of human bipedal locomotion // Nature.
Vol. 369, 1994. P. 645―648.

59

Бернар Бичакджан
ЭВОЛЮЦИЯ ЯЗЫКА:
ДЕМОНЫ, ОПАСНОСТИ
И ТЩАТЕЛЬНАЯ ОЦЕНКА
Бернар Бичакджан родился и учился во Франции, а затем
в США. Получил степень магистра по специализации
французская литература в Миддлберри Коледж (1967) и
докторскую степень по романской лингвистике в Гар­
вардском университете (1972). Заведовал кафедрой французской филологии в Голландском университете Ниймеген
(Нидерланды), где с 2002 года является почётным профессором. Область интересов — от диахронической лингвистики до происхождения и эволюции языка. В течение многих лет и по настоящее время президент Международного
общества происхождения языка, организатор многих конференций по этой тематике.
Кавалер французского ордена «За заслуги». Автор многих книг, наиболее известная из
которых отражает его взгляды на происхождение и развитие языка как на параллель
биологической эволюции «Язык с точки зрения дарвинизма» (2002).

1. Лингвисты в затруднении
Один из сюжетов, казавшийся мне наиболее отвратительным в юности как
сыну, да и теперь как отцу и деду, — это жертвоприношение Ифигении.
Агамемнон, ее отец и главнокомандующий ахейского войска, направляет паруса своего флота к Трое, чтобы, напав на нее, наказать похитителей Елены, жены
его несчастного брата Менелая. Вдруг ветер стихает. Это бедствие, по словам
оракула, — дело рук Артемиды, рассердившейся на Агамемнона за убийство
священной лани и за похвальбу, что он-де лучший охотник, чем божественная
лучница. Предсказатель сообщает вождю ахейцев, что единственный выход
для него — это умилостивить разгневанную богиню, принеся ей в жертву свою
дочь. Жертвоприношение происходит, поднимается попутный ветер, и флот
снова может следовать своим курсом.
Что меня возмущало, так это то, как достойный отец может дойти до убийства собственного невинного сына или дочери (мое негодование распространяется и на жертвоприношение Авраама). Продолжая метафору еще на один шаг,
можно спросить, как главный военачальник может довериться прорицанию
оракула, а не голосу разума. Конечно, в те времена метеорологические явления
были плохо понятны, но, будучи опытным воином, он должен был и прежде

60

Бернар Бичакджан

иметь дело с непостоянными ветрами и знать, что они не могут утихнуть навеки. На такие вопросы трудно ответить; единственное, в чем можно быть уверенным, — это существование вечного противостояния между захватывающими фантазиями и прозаическими объяснениями, между трогательными историями и сухой наукой.
Такого рода затруднения не чужды лингвистам, особенно когда дело доходит до возникновения языка. Настоящую работу я начну с обсуждения и опровержения аргументов тех, кто отвергает эволюцию языковых черт и сочиняет
увлекательную историю, используя слова «эволюция языка» в качестве названия процесса, якобы одним махом превратившего Homo в человека говорящего. Вторая часть работы будет посвящена эволюционному объяснению целого
ряда основных черт языка.

2. Лингвистика и антиэволюционные демоны
Лингвистика — это наука, и в целом лингвистическая тематика исследуется
в рамках научной методологии: как артикулируются звуки речи, какие проводятся различия, какую структуру имеют предложения. Одно объяснение может
быть более аккуратным, чем другое, одна формулировка более красивой или
более экономной, чем другая, но все они эпистемологически приемлемы.
Ситуация становится более проблематичной, когда мы обращаемся к языку
как таковому. В лингвистических исследованиях, конечно же, никогда не предполагается, что язык — это дар Творца. Лингвисты считают язык способностью, дарованной любящим Богом венцу своего творения, не в большей мере,
чем биологи утверждают, что Творец снабдил рыб плавниками, птиц крыльями, а кошек — когтями и зубами. Но на этом сходство и заканчивается. В то
время как биолог полагает и по мере возможности демонстрирует, что биологические черты всех организмов — от бактерий до человека — есть результат
эволюционного процесса, растянутого на миллиарды лет, лингвисты и специалисты из близких областей обращаются к моделям типа exmachina. Но «machina» в данном случае — не божество, а генетическая мутация: язык оказывается
результатом одного генетического события и появляется сразу целиком.
Несколько иной сценарий предполагает возникновение языка в два этапа: на
первом возникает язык с рудиментарной грамматикой, на втором — с полностью сформированными механизмами.
То, что в наш научный век божественное вмешательство заменяется генетическим процессом, разумеется, понятно, но как насчет природы языка? Откуда
в современной лингвистике и в соседних областях науки взялись авторы, исповедующие креационистские взгляды на язык как на нечто неделимое, существующее по принципу «все или ничего»? Почему язык оказывается родив-

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

61

шимся, подобно Афине, в полном вооружении в результате одной генетической
мутации? Почему бы им не представить вместо этого язык как инструмент, развивающийся под воздействием эволюционного процесса? Это ключевые вопросы, и ответ на них прост: гуманитарии не любят эволюции. Говорить об
эволюции в лингвистике неполиткорректно. В биологии вполне корректно и
полностью приемлемо говорить, что приобретение постоянной температуры
тела было большим шагом вперед с точки зрения эволюции и что адаптивные
преимущества теплокровности перевешивают выгоды предшествующего состояния холоднокровности. Но если в лингвистике кто-то скажет, что переход
от эргативности к номинативности является большим шагом вперед с точки
зрения эволюции и что адаптивные преимущества номинативного синтаксиса
перевешивают выгоды эргативной модели, на него немедленно набросятся, и
набросятся с полной уверенностью в своей правоте.
Разногласия в науке — вещь обычная, это на самом деле здоровый и необходимый этап в познании истины. Ученый А выдвигает гипотезу Н, ученый
В может остаться не убежденным и далее показать, что ошибочны либо факты,
используемые А, либо его рассуждения, либо и то и другое. У ученого В может
быть альтернативная гипотеза, но это не обязательно. Если он покажет, что
А ошибся либо в фактах, либо в их интерпретации, либо и в том и в другом, это
уже будет весомым вкладом в обсуждение данного вопроса. Наука, возможно,
не продвинется вперед, но избежит возможности пойти по ложному пути.
Есть ли у тех, кто открыто критикует эволюционистские объяснения перехода от эргативного строя к номинативному или от конечного положения вершины к начальному, данные, показывающие, что эти изменения в нормальном
случае не однонаправлены или что их результат не имеет адаптивных преимуществ перед исходным состоянием? Нет, они просто отвергают эволюционистские объяснения, потому что они против эволюции (см., например, [Newmeyer
2000]). А почему они против эволюции?
2.1. Шлейхер, или Непонимание, что т рудность не е сть сложность
Часто упоминают провалившуюся попытку Августа Шлейхера применить
«естественнонаучный метод» [Schleicher 1863/1873: 6] к лингвистике, но это
поверхностное суждение, а не веский контраргумент, поскольку не предпринимается никаких усилий, чтобы понять, почему шлейхеровский подход потерпел неудачу и как успешно применить эволюционную теорию к языковым
данным, правильно понимая эволюцию и тщательно избегая роковой ошибки
Шлейхера. Причина, по которой такие усилия не предпринимаются, состоит в
том, что критики делают ту же ошибку, что и сам Шлейхер: они путают сложность с трудностью (см., например, [Pinker 1995: 27—28]).

Бернар Бичакджан

62

Эти два понятия противоположны друг другу: сложность — положительное
свойство, трудность — характеристика отрицательная. Представим себе две гипотетические системы. Первая — система ярлыков, которая рассматривает каждое число от 1 до 99 как особую единицу и присваивает ему в качестве ярлыка
особое слово. Вторая — система счета, в которой имеется концепт «десятка» и
которая может представлять числа от 1 до 9 и десятки от 10 до 90 как особые
сущности и может тем самым комбинировать их при необходимости для счета
от 1 до 99. Поскольку первая система ставит во главу угла 99 единиц и задает
соответствующую задачу для словотворчества и памяти, в то время как вторая
система обходится всего восемнадцатью, 9 из которых являются производными
от первых девяти, можно поразиться унарной системе ярлыков и счесть ее более
сложной, чем десятичная система. Но такой вывод неверен, и обдуманное суждение состоит в том, что десятичная система — сложная, поскольку она вводит операциональный уровень десятков, тогда как унарная система — просто
трудная и излишне затратная. В терминах эволюции десятичная система современна, унарная система архаична (сравните, mutatis mutandis, сложность и
сопутствующие преимущества системы подсчета при помощи «воротец» из
5 палочек перед простым накоплением палочек в унарной системе).
|||||||

|||| ||

Ярлыки
Трудная система

Счет
Сложная система

В лингвистике контраст между трудностью и сложностью можно наблюдать, сравнив две системы шумных согласных: в австралийском языке янюва
система шумных состоит из 7 смычных, не различающихся по звонкостиглухости, и не содержит фрикативных [Dixon 1980: 141—142]:
губные

межзубные

альвеолярные

пост-альвеолярные

палатальные

дорсопалатальные

велярные

французский, используя звонкость-глухость и смычность-фрикативность как
«операторы», обладает системой из 4 × 3 шумных. Французская система —
сложная, система янюва, подобно унарной системе ярлыков, рассмотренной
выше, трудная и требует дополнительных усилий при артикуляции и восприятии, особенно в случае со смычными очень близкого места образования (снова
ср. накопление палочек и «воротца»). В терминах эволюции, линейная модель
из 7 смычных является архаичной, тогда как четырехуровневая модель с развитой системой противопоставлений современна: языки действительно в целом переходят от линейной модели к четырехуровневой.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

63

Шлейхер (1821—1868) был образованным компаративистом и страстным
почитателем Дарвина. Его самым заветным желанием было ввести в лингвистику метод, использовавшийся для изучения эволюции биологических видов, — достойные притязания, но то, что он путал сложность с трудностью,
утомительные обязанности с ценными качествами, подорвало его проект. Видя,
с одной стороны, богатую систему словоизменения в праиндоевропейском и, с
другой стороны, постоянную редукцию флексий в языках-потомках, Шлейхер
пришел к выводу, что, достигнув морфологического пика, языки индоевропейской семьи вступили в период упадка и разложения. Такую модель взлетов и
падений, конечно, трудно было вписать в эволюционистскую схему, и шлейхеровские надежды привести эволюцию языков в соответствие с эволюцией видов столкнулись с неожиданным препятствием. Единственный выход был отказаться от Дарвина и отбросить его интерпретацию данных в духе гегелевской
триады — тезис, антитезис, синтез. Дело было похоронено в высокоумном стиле, и попытка понять языковые данные провалилась окончательно. Неудача
Шлейхера действительно трагична, поскольку он был так близок к истине, но,
к несчастью, не достиг ее из-за ошибочной интерпретации данных. Языкипотомки не сползали, вопреки его мнению, по склону упадка и языковой порчи, наоборот, они постепенно пытались заменить громоздкие показатели, перегружавшие память говорящих и слушающих, на что-то более функциональное
и менее нейрофизиологически затратное. То, что он считал преимуществами
праязыка, было не сложностью, а всего лишь трудностью, современные языки
достигли большей сложности, развив новые грамматические категории и систему маркирования, основанную на свободных морфемах. Итак, трудность
не надо путать со сложностью.
2.2. Неправильно понимая С епира
Еще один пример небрежности в отсылке — цитата из Сепира, который
писал: «Поскольку дело касается языковой формы, Платон шествует с македонским свинопасом, Конфуций — с охотящимся за черепами дикарем из
Асама» [Сепир 1934: 172]. Цитата, конечно, верна, но ее интерпретация — нет.
Сепир не имел в виду, что все языки достигли одинакового уровня в своем
«движении» (drift) — его собственный термин, означающий примерно то же,
что эволюция (ср. «Язык движется во времени своим собственным потоком.
Языку присуще движение» [Там же: 118]. «У языкового движения есть свое
направление» [Там же: 122]). Несомненно, Сепир имел в виду, что эволюция
культуры и эволюция языка не обязательно идут рука об руку. Действительно,
всего несколькими строчками выше он предупреждал, что «лучше будет, если
мы признаем движение языка и движение культуры несопоставимыми, взаим-

Бернар Бичакджан

64

но не связанными процессами» [Там же, 172]. Примеров можно привести
сколько угодно: скажем, Япония — одна из наиболее технологически развитых
стран мира, но японский язык, с его левым ветвлением, имеет определенно
архаичный порядок слов. Итак, критики не только цитируют Сепира без контекста и ошибочно применяют его утверждение, они даже идут против его
предупреждения, пытаясь доказывать, что та или иная черта не может быть
архаичной, если она имеется в языке технологически продвинутого народа
[Newmeyer 2003: 593].
2.3. Идеологизированная пове стка дня
За этими поверхностными суждениями стоит глубинная потребность изгнать эволюционный подход из лингвистики. Добро бы еще, если бы она выражалась в достойных усилиях продемонстрировать большее знание релевантных языковых данных или расширяла возможности анализировать и оценивать
эти данные, но этого нет (см., например, [Guy 2001]). Это заключается либо в
злонамеренном введении насмешки в серьезную полемику, либо в ханжеских
попытках выступить в роли бесстрашного рыцаря в блистающих доспехах,
неустанно сражающегося с мнимым злом социального дарвинизма Герберта
Спенсера или, более близкий пример, предложенного Е. О. Уилсоном биологического подхода к социальному поведению. Джеймс Д. Уотсон, лауреат
Нобелевской премии и соавтор открытия двойной спирали, приводит некоторые из оскорблений, которые основателю социобиологии пришлось вынести
от клеветников. Его вердикт недвусмыслен: «идеологии... и науке не надо спать
в одной постели» [Watson, Berry 2003: 372]. К сожалению, идеология слишком
часто правит бал, и, конечно, это происходит в лингвистике, когда дело доходит до эволюции языка. Эволюция безоговорочно отвергается, поскольку, доказывая, что переход от эргативности к номинативности или от конечного положения вершины к начальному представляет собой эволюционный шаг вперед, якобы можно обидеть тех, кто говорит на современных языках с предковыми чертами и открыть дорогу дискриминации и неподобающему обращению1.
На сайте http://linguistics.buffalo.edu/ssila/books/indbook/b77.htm, которого сейчас уже
не существует, в рецензии на [Bichakjian 1988] было написано: «Немногие ученые ХХ века
могли бы комфортно себя чувствовать в рамках теории, которая требует приписать европейцев и индейцев к значительно различающимся ступеням педоморфного прогресса». Основная мысль, которую я пытался выразить, состояла в том, что один из индейских языков, в
котором нет лабиальных согласных, не утратил их вследствие ношения лабретки, а, возможно, не развил их. Можно оспаривать надежность моих заявлений, можно рассматривать
аргументы в пользу других предположений, но сам принцип не является ни ложным, ни
предосудительным. Вполне обычно для языка иметь черту, более развитую, чем в другом
языке. Баскский язык до сих пор эргативен, в то время как большинство языков перешло в
1

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

65

В самом деле, в ныне существующих языках встречаются архаические черты. Это факт, и бессмысленно скрывать это или оспаривать их архаичность.
Эргативность — архаическая черта, так же, как в биологии холоднокровность — архаическая черта. Однако нет никаких сомнений, что и холоднокровные крокодилы, и эргативные языки типа баскского функционируют с определенной степенью адекватности. Баскский выражает действия и состояния, крокодилы ловят добычу, спариваются и размножаются. Но нет сомнений и в том,
что номинативность и теплокровность имеют адаптивные преимущества перед
своими эволюционными предшественниками. Присутствие архаических черт
в ныне существующих языках — не помеха, наоборот, это дает хорошую возможность наблюдать, как они реально функционировали, подобно тому, как
биологи исследуют ныне существующих рептилий, чтобы строить гипотезы о
поведении вымерших динозавров. Итак, присутствие архаических черт является не препятствием для науки, а наоборот, ценным источником эмпирических
данных. Но из этого сделали политическую проблему, которая «решается» извращением природы языка. Безапелляционно утверждается, что язык — это
нечто повсюду однородное и что все гомологичные черты — одинаково эффективные варианты друг друга. Это может делаться с благими намерениями, но
принятие желаемого за действительное — это не наука. Гомологичные языковые черты, как и их биологические эквиваленты, не являются ничем не обусловленными альтернативами друг друга, они находятся в эволюционной связи, при этом современные варианты имеют адаптивные преимущества перед
предковыми. Тем самым, проблемы вокруг изучения эволюции языка обусловлены тем, что его помещают в сферу политики, а не в сферу науки, где оно
должно находиться и где к этому нет никаких противопоказаний.

номинативный тип, японский по сей день использует архаический порядок слов с конечным положением вершины, тогда как многие перешли к имеющему больше преимуществ
начальному положению вершины; во времена первых переводов Нового Завета греческий и
латынь могли строить сложные предложения, но некоторые из языков, на которые его надо
было переводить, еще не развили технику вложения предложений. Это неприкрашенные
лингвистические факты, и те, кто не может касаться их в научной дискуссии, не чувствуя
эмоционального дискомфорта, дискредитируют себя как ученых. Когда я писал эту статью,
действующий премьер-министр Австралии официально извинился перед аборигенами за
то, что раньше их детей отбирали у родителей и давали им английское образование, воспитывая их в детских домах или в приемных семьях. Я утверждаю, что такие акты покаяния — это правильный способ отдать моральные долги там, где они имеются, но не надо
пытаться отрицать архаичность языковых черт, которые лингвисты могут найти... где бы
они их ни нашли.

66

Бернар Бичакджан

3. Плодотворные поиски
Вместо того, чтобы слепо выполнять рекомендации оракула, Агамемнон
мог бы спросить себя, действительно ли они столкнулись с гневом неумолимой
богини или перед ними просто природное явление, с которым они наверняка
много раз встречались в своих предыдущих плаваниях.
Подобным же образом, и лингвисты тщетно пытаются строить догадки о
том, откуда взялась у человека языковая способность (см. [Hauser et al. 2002;
Pinker, Jackendoff 2005]). Эти усилия напрасны, особенно сейчас, при нынешнем состоянии дел в науке: ни генетика, ни нейрофизиология не могут предоставить никаких эмпирических данных, которые были бы нужны для построения научно значимой гипотезы. «Данные семьи КЕ... не дают никаких аргументов в поддержку существования грамматических генов» [Vargha-Khadem et al.
1995: 930]; см. также [Vargha-Khadem et al. 1998: 12699], и ген FOXP2, который
каким-то образом связан с языком, тоже не является грамматическим геном.
Более того, эти усилия обречены на неудачу, поскольку их авторы ошибочно
считают, что язык — это всегда равная самой себе сущность, и немедленно по
обретении языковой способности люди начали произносить такие же высокоорганизованные звуки и предложения, как в современных языках. Сегодняшние
инженеры обладают, видимо, примерно таким же технологическим потенциалом, как и первые люди. Откуда этот потенциал взялся, точно указать нельзя.
В фокусе внимания оказывается скорее технология сама по себе, то, как шло
развитие от зачаточных приспособлений до нынешних наиболее продвинутых
технологий, от бумеранга до баллистических ракет, от каменных орудий до лазерных устройств и инструментов.
Язык — тоже инструмент: он начал с импровизированных вокализаций и
зачаточных высказываний и развился в современные звуки речи и разработанные грамматики. Рождение языка, подобное рождению Афины, — это миф.
Лингвисты не могут проследить историю языка от лингвистических аналогов
каменного топора и доисторических копьеметалок, но у нас есть возможность
углубиться хотя бы на несколько тысячелетий, чтобы показать, как язык меняется. Лингвисты могут использовать диахронические данные языковых семей,
имеющих древние письменные памятники и надежно реконструированную
историю, чтобы выявить тенденции развития и однонаправленные изменения
и далее исследовать адаптивные преимущества, которые результат таких изменений имеет перед исходным состоянием. Такие исследования, по общему
признанию, откроют перед нами прошлое всего лишь на несколько тысячелетий, но лингвистическая типология могла бы дать дополнительные сведения,
которые, будучи верно экстраполированы, могли бы предоставить больший
временной промежуток для исследования языковой эволюции.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

67

3.1. Правильное понимание «принципа единообразия»
Важно, однако, чтобы лингвисты не повторяли ошибок антропологов второй четверти XX века, когда они искали предка человека исходя из идеи, что
ископаемые кости должны быть очень похожи на кости современного человека. К сожалению, эта исходная идея стала источником серьезной ошибки и еще
большей путаницы. Раймонд Дарт, антрополог австралийского происхождения, проводивший исследования в Южной Африке, получил в свое распоряжение окаменевший череп детеныша австралопитека, ставший впоследствии известным как «бэби из Таунга», и пытался доказать, что это было недостающее
звено между обезьяной и человеком. Маститые британские антропологи не
только отклонили выводы Раймонда Дарта на том основании, что бэби из
Таунга недостаточно похож на человека, но даже выставили себя на посмешище, настаивая, что настоящим предком был Пильтдаунский человек. К несчастью, Пильтдаунский человек был подделкой. Его сделал или какой-то инакомыслящий с чувством юмора, или недобросовестный коллега, одержимый
жаждой славы, соединив фрагменты черепа современного человека с нижней
челюстью орангутана и зубом шимпанзе, и подбросив это мнимое ископаемое
в песчаный карьер в английской деревне Пильтдаун [Lewin 1987: 61]. Такова на
самом деле природа эволюции — предки не похожи на своих потомков. Тем,
кто не может этого понять, не избежать путаницы.
Здесь и возникает «принцип единообразия» (соответствующий концепции
униформизма в геологии), и его надо понимать правильно. Единообразие процесса — это правильно, и от этого не надо отказываться. Механизмы и роль
естественного отбора всегда одни и те же, от первой мутации до самых недавних. Но ошибкой было бы полагать, что единообразие процесса подразумевает
единообразие состояния (см. [Gould 1987: 123 и сл.]). Состояния не едино­
образны — они накапливают изменения. От бактерии до человека каждое более древнее состояние отличается от более нового. В этом суть эволюции. В
случае гоминид, например, с каждым шагом назад в эволюционное прошлое
уменьшается сходство с современными людьми, а сходство с обезьянами соответственно увеличивается. Такова же ситуация и в лингвистике — чем дальше
мы спускаемся в глубь веков, тем более архаичными становятся языковые черты. Это можно сравнить с технологией. Совершенно так же, как когда-то не
было электричества, паровых двигателей, пороха, бронзы и железа, лука и
стрел, в эволюции языка были времена, когда не было артиклей, временнх
различий, вложенных предложений, пассивных конструкций, номинативности,
прилагательных. Звуки речи, грамматические различия, показатели и синтаксические структуры все развились из примитивных предковых сущностей и
превратились в современные приспособления со все возрастающими адаптивными преимуществами.

68

Бернар Бичакджан

Было и время, когда не было фрикативных согласных, и праиндоевропейский язык отчетливо показывает, что были времена, когда не было простых
смычных. Такие исторические данные вместе с принципом, что чем дальше
мы углубляемся в древность, тем более архаичными становятся черты, порождают серьезные сомнения в работе тех авторов, которые реконструируют
«протомировой» язык, на котором, по предположению, говорили примерно
90 тыс. дет назад, имеющий современные звуки и современную фонотактику
(см. [Ruhlen 1994: 101 и сл.]). Это движение по ложному пути, вызывающее в
памяти защитников Пильтдаунского человека, которые хотели найти предка с
современным черепом, порождено в корне ошибочным представлением о языке как о неделимой целостности, которую люди обрели сразу всю, в той законченной форме, которая присуща ему сейчас. Это ложное понимание природы языка портит дело и тем, кто пытается провести экстраполяцию от детского лепета (см., например, [MacNeilage, Davis 2000]). Преобладание в пра­
языках согласных, производимых со смыканием голосовых связок, наводит на
мысль, что человеческой речи предшествовал не лепет, а вокализации жи­
вотных.

3.2. Артефакты молчат
Необходимо также высказать предостережение относительно умозаключений, к которым недавно пришли археологи. В 1999—2000 гг. Кристофер
Хеншилвуд вместе с коллегами-археологами нашли два куска охры с абстрактными изображениями в слоях среднего каменного века в пещере Бломбос, расположенной примерно в 180 милях к востоку от Кейптауна в Южной Африке
(см. рис. 1). Эти предметы имеют два или три дюйма в длину и датируются не
менее чем 70 тыс. лет до н. э. Хеншилвуд сделал вывод, «что эти находки показывают: использование охры в среднем каменном веке не ограничивалось

Рис 1. Охра с насечками из пещеры Бломбос, Южная Африка. Фото К. Хеншилвуда

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

69

утилитарными целями, и, возможно, смысл этих насечек передавался при помощи языка с полностью развитым синтаксисом» (утверждение, сделанное на
заседании Национального научного фонда в январе 2002 г.).
Спустя несколько лет дальнейшие раскопки в этом южноафриканском археологическом комплексе привели к обнаружению бусин, сделанных из раковин небольшого моллюска (Nassarius kraussianus). В этих раковинах были намеренно проделаны отверстия; предполагается, что их носили на нитке. Это
открытие широко освещалось в прессе, что дало Хеншилвуду возможность
сказать в интервью агентству «Рейтерс»: «Я думаю, что
были способности ко многим вещам типа символизации или настоящего языка» (цит. по «Ancient Beads Push Back Birth of Human Creativity» от 15 апреля
2004 г.; см. также [Henshilwood et al. 2004]). Нельзя отрицать, что бусины указывают на способность к символизации, но является ли символизация одним
из тех якобы алгебраических свойств, которые либо есть, либо нет, или же это
талант арифметической природы, который есть, но появляется в ходе эволюции постепенно?
Как бы то ни было, основной вопрос заключается в том, сколько языка нужно, чтобы проделывать отверстия в раковинах или обучать новичков копировать существующие образцы. Отвечаю: совсем чуть-чуть. Следует напомнить,
что грамматика опорных слов при поддержке ситуативного контекста может
передавать изрядное количество информации. Мы знаем это от Лоис Блум, которая сообщает, что, когда ее дочь Кэтрин говорила «мама носок», это могло
значить, в зависимости от обстоятельств, «Это мамин носок» или «Мама надевает носок на Кэтрин» [Bloom 1970: 47—48]. А может, и вовсе никакого языка не нужно, поскольку команда оксфордских ученых сообщила, что взрослая
самка новокаледонской вороны (Corvus moneduloides) «сама согнула кусок
прямой проволоки в крючок и успешно использовала его, чтобы вытащить ведерко с пищей из вертикальной трубки» [Weir et al. 2002: 981].
Другой вопрос — о какой степени языковой членораздельности говорит использование украшений. По словам Хеншилвуда, «если вы носите ожерелье от
Булгари, Вы делаете утверждение». Да, несомненно, но я настаиваю, что, мы,
конечно, способны понять ту общую идею, которую может передавать дорогое
ювелирное изделие, но в большинстве случаев нам трудно было бы выделить и
выразить словами конкретное сообщение, которое мы пытаемся передать. Мы
делаем «утверждение», но это утверждение холистично, а не членораздельно.
Открытие этих орнаментальных артефактов предполагает тем самым, что люди
Бломбоса были способны делать холистические «утверждения», но ничего не
говорит о том, насколько членораздельным был их язык. Уверения Хеншилвуда,
что они владели языком с полным синтаксисом и могли «говорить как следует», остаются в лучшем случае безосновательными.

70

Бернар Бичакджан

4. Линии лингвистического развития
Выше я рассмотрел тех демонов, которые окружают противников эволюционного подхода к языку, и указал на тщетность попыток свести исследование
эволюции языка к поискам единичного генетического события, которое одним
махом снабдило человека полной устойчивой грамматикой. Я предложил перенести фокус рассмотрения на эволюцию языковых черт и предостерег против
ошибочного применения принципа единообразия, против ложности экстраполяций на основе языка детей и против опасности делать безосновательные заявления об уровне сложности языка, на котором говорил народ, которому принадлежали те или иные артефакты. В дальнейшей части работы будут представлены и обсуждены некоторые языковые черты, которые показывают вполне определенную линию эволюционного прогресса. Они относятся к области
предикативных конструкций, порядка слов, вложения предложений, глагольных категорий, грамматического маркирования и звукопроизводства.
4.1. Эволюция типов предикативной конст рукции
Типологические данные говорят о том, что прототипическое предложение
формировалось вокруг понятий агенса и пациенса. Основное различие состояло в том, был ли актант агенсом, т. е. тем, кто выполняет действие, или пациенсом, т. е. тем, кто (или что) подвергается воздействию или служит местом действия. Например, в предложении охотник убил медведя охотник является агенсом, а медведь — пациенсом. Но в предложении старый король умер король не
выполняет никакого действия, он просто является местом, где происходит
смерть. Предковое различие можно увидеть, например, в противопоставлении
латинских активных и отложительных глаголов. Глагол со значением ‘убить’
является активным (neco, occido, interficio), глагол со значением ‘умереть’ —
отложительным (morior). Латинские глаголы pario ‘рождать’ и nascor ‘рождаться’ дают дополнительную иллюстрацию различия между выполняемым
действием и претерпеваемым воздействием.
Активная конструкция предложений сейчас практически исчезла. Она выжила в баскском, грузинском, языках аборигенов Австралии и нескольких языках индейцев Южной Америки. Современная альтернатива ей — номинативноаккузативная, или субъектно-объектная, конструкция (обсуждение перехода от
активного строя к номинативному — прямо или, возможно, через ступень эргативности — см. в работах [Klimov 1977: 318; 1979: 332]).
Носители изначального языка старались смастерить тип предикативной
конструкции, копирующий события, которые люди видели в реальной жизни,
где можно либо действовать, либо подвергаться действию, и пришли к актив-

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

71

ному синтаксическому строю, который отражает роли участников в событиях,
происходящих в окружающем мире. У этой грамматической модели были серьезные ограничения: глаголы были разбиты на два больших класса — активные и стативные, — а существительные подразделялись на активные и инактивные. Позднее люди постигли нормальные языковые функции субъекта и
объекта, заменили ими агенсы и пациенсы, и ненужное различие между активными и стативными глаголами и активными и инактивными именами отмерло,
оставив ситуацию, когда все без исключения глаголы могли сочетаться с субъектом, и наоборот, любое существительное могло быть субъектом любого глагола. Эта новая ситуация в свою очередь открыла дорогу к пассивным конструкциям и дала говорящим грамматическую возможность видеть и выражать
словами действия с любой точки зрения.
4.2. Эволюция порядка слов
В то время как эволюция типа предикативной конструкции происходила
давно, и сейчас подавляющее большинство языков используют субъектнообъектную модель, эволюция порядка слов представляет собой более длительный процесс, и предковая модель до сих пор частично присутствует во многих
языках и языковых семьях. Тем не менее, направление движения несомненно:
предковый порядок слов предусматривал конечное положение вершины синтаксической группы, затем оно сменилось начальным везде, где развилась соответствующая синтаксическая черта. Из соображений практического удобства
часто говорят о структурах SOV и SVO, но это синекдоха: все синтаксические
единицы — не только глагольные группы — демонстрируют либо конечное,
либо начальное положение вершины, и переход идет от первого варианта ко
второму (см. таблицу)1.
Эта перегруппировка элементов в двоичных структурах имела место не везде, и среди языков и языковых семей, где она активно происходила, некоторые
двигались быстрее и завоевывали большее пространство, тогда как другие
были более консервативны и достигали меньшего прогресса. Подобное неравенство существует и в других эволюционных сферах, таких как культура и
технология. Но независимо от скорости и степени охвата, эволюция порядка
слов идет от конечного положения вершины к начальному, и это движение необратимо2. Переход от структур с конечным положением вершины к структу1
Выражения справа не являются рефлексами выражений слева. В каждой паре левая
часть иллюстрирует предковую структуру, правая — современную альтернативу.
2
Я со своей стороны стремился доказать, что предковый порядок слов предусматривал
конечное положение вершины и что, где бы ни эволюционировал порядок слов, вершина
при этом сдвигалась в начало [Bichakjian 1991]. Это наблюдение сначала было встречено

Бернар Бичакджан

72

Таблица 1.

[[modifier] head]

→ [head [modifier]]

(veritas) odium parit

→ (truth) begets hatred

caelo missus

→ sent from heaven

locutus est

→ (he) has said

legere habeo

→ (I) shall read

mecum

→ with me

sceleris purus

→ innocent of crimes

patrum nostrorum aetas → (the) age of our fathers
aere perennius

→ more lasting than bronze

Mare Nostrum

→ Our Sea

...............



fünfundzwanzig

→ twenty-five

halb zwei

→ one thirty

рам с начальным является действительно одним из основных эволюционных
достижений в истории языков. Поскольку языковые изменения, в отличие от
биологических, не фиксируются в прочных хромосомных структурах, можно
было бы ожидать переходов в обе стороны, но этого нет — возвращение к
структурам с конечным положением вершины встречается только в виде исключения, как в случае с билингвами. Если на некоторой территории говорят
на языках А и В, при этом в А вершины синтаксических групп располагаются
в начале, а в В — в конце, язык А может изменить порядок слов, если язык В
будет более престижен.
Причина, по которой это изменение, как и другие однонаправленные изменения, необратимо, — в том, что его результат имеет адаптивные преимущества перед исходным состоянием. Преимущества конструкции с начальным
положением вершины, вернее, недостатки модели с вершиной в конце не требуют изощренной методики демонстрации. Со свойственным ему юмором, а
скептически, но в конце концов лингвистический мейнстрим с этим согласился [Newmeyer
2000]. Получилось, однако, что однонаправленное движение от структур с вершиной в конце к структурам с вершиной в начале имеет место, но то, что это изменение представляет
собой эволюционный процесс, остается неприемлемым для ученых мужей, руководствующихся экстралингвистическими соображениями.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

73

равно и с завидной наблюдательностью, Марк Твен определил проблему, которую создает порядок слов от зависимого к вершине при понимании немецкого1
предложения. Он приводит следующий пример, который, быть может, несколько перегружен, но ни в коем случае не может считаться нетипичным:
Wenn er aber auf der Straße der in Sammt und Seide gehüllten jetzt sehr ungenirt nach
der neusten Mode gekleideten Regierungsräthin begegnet...
«Когда же он на улице (в-шелку-и-бархате-щеголяющую-и-крикливо-попоследней-моде-разодетую) государственную советницу встретил» и т. д. и т. д.
[здесь и далее пер. В. Гальпериной]2.

Марк Твен справедливо замечает, что читатель (или слушатель) вынужден
«добираться как знает в потемках до отдаленного глагола» и может выяснить,
«о чем, собственно, речь», только по достижении последней синтаксической
единицы. Это действительно недостаток структур с конечным положением
вершины, особенно когда они достигают определенной длины. Они перегружают рабочую память говорящего, который должен вызвать в памяти глагол,
но держать его в резерве до тех пор, пока не будут построены и произнесены
все его зависимые и зависимые этих зависимых. В примере Марка Твена, когда
говорящий произносит er, он должен выбрать begegnen и определить падеж,
которым он управляет, с тем, чтобы артикль в der in Sammt und Seide… получил
правильную парадигматическую форму, но глагол нужно держать в памяти до
того момента, когда будет построено и произнесено слово Regierungsräthin и
его зависимые. Но еще более трудна задача слушающего, поскольку он не знает, какой глагол держит в уме говорящий, и ему приходится держать в памяти
каждую деталь, чтобы суметь интерпретировать все, когда глагол будет произнесен. В языке, где вершина в большинстве случаев находится в начале, таком
как, например, английский, рабочая память не испытывает перегрузок и произнесение и восприятие следуют своим путем по мере развертывания предло­
жения.
Преимущество начального положения вершины над другим порядком слов
связано с длиной синтаксической единицы. В длинном предложении Марка
Твена, где зависимые предшествуют вершинам, требования к рабочей памяти
значительны, и соответственно этому в ходе эволюции языка сильно давление,
вынуждающее сдвиг. Градиентную природу давления естественного отбора
1
Немецкий не является языком, где вершина всегда располагается в конце. Есть языки,
такие как турецкий и японский, в которых процент структур с конечным положением вершины гораздо выше, но среднестатистический западный человек лучше поймет сущность
и внутреннюю проблему таких конструкций на немецких примерах.
2
[Твен 1960].

74

Бернар Бичакджан

можно наблюдать в английском, чей язык-предок ставил вершины после зависимых, но который стал располагать вершины в начале практически всегда, за
исключением коротких составляющих, таких как a red ball ‘красный мяч’ или
a dishwasher ‘посудомоечная машина’, в противоположность, например, французским un ballon rouge или un lave-vaisselle.
Настало время обратиться к устаревшему поверью, что затратных черт не
существует — люди, у которых соответствующий язык родной, равно легко
справляются с любыми из них. Это утверждение попросту неверно. Одна из заслуг авторов генеративной фонологии состоит в подчеркивании «необходимости
согласовывать эффекты внутреннего содержания черт, чтобы отличать „ожидаемые“, или „естественные“, случаи правил и конфигураций символов от других,
неожиданных и неестественных». Они прозорливо добавляли, что «это существенно не только для синхронного описания, но и для сравнительноисторического языкознания» [Chomsky, Halle 1968: 402]. Термин «естественный», по общему признанию, не вполне удачен, поскольку можно возразить, что
все черты естественных языков являются естественными ipso facto. Как бы то ни
было, некоторые черты требуют бόльших усилий и старания, чем другие.
В фонологии, например, округление губ является более самопроизвольным,
более «естественным», более «ожидаемым» в артикуляции задних гласных и
ipso facto менее самопроизвольным, менее «естественным», менее «ожидаемым» в случае передних гласных. Соответственно, i и u считаются «немаркированными», а y и ы, как во франц. vue и рус. сын, считаются «маркированными». То, что взрослые французы произносят свое y, а русские — свое ы без
видимого напряжения, не отменяет того факта, что эти гласные являются маркированными, и их маркированность подтверждается тем, что дети научаются
выговаривать y и ы гораздо позже, чем i и u (ср., например, [François 1978:
105—106; Timm 1977: 336—338]). Позднее усвоение предполагает наличие более сложной нервно-мышечной программы, которая должна храниться в мозге
и активироваться при необходимости. Маркированность английского θ, как в
thank you, часто произносимом иностранцами как tank you, sank you или fank
you, подтверждается и тем, что английские дети усваивают этот звук относительно поздно, гораздо позже, чем согласные, заменяющие его в речи иностранцев и английских дошкольников. Во многих вариантах испанского языка
θ совпало с s, а во французском œ,̃ самый высокий маркированный гласный,
постепенно сближается с ε̃, лежащим ниже на шкале маркированности.
По общему признанию, в фонологии это продемонстрировать легче, чем в
синтаксисе, но понятие маркированности применимо ко всем аспектам языка,
и некоторые черты действительно более маркированы и, соответственно, более
затратны, чем другие, и по мере развития они неуклонно заменяются на менее
затратные.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

75

Хотя преимущества начального положения вершины объясняют переход от
одной модели порядка слов к другой, следует понимать, что в эволюции природа адаптивных преимуществ может варьировать и, тем самым, ход событий
может различаться. Отбор обычно поощряет изменение, приводящее к росту
эффективности путем снижения затрат одновременно с сохранением и, если
возможно, увеличением продуктивности. Но отбор может благоприятствовать
и увеличению расходов, если это сопровождается каким-то особенно привлекательным преимуществом. Таков случай павлина, чей хвост требует значительных затрат энергии, но дополнительная плата, как кажется, стоит того, поскольку хвост увеличивает для своего обладателя шансы найти полового партнера и, тем самым, репродуктивный успех [Cronin 1991: 225]. Говоря понемецки, образованные люди могут, подобно павлину, выбрать затратную
стратегию расположения зависимого перед вершиной, стремясь произвести
впечатление на адресата своей речи виртуозным исполнением, другие же, чьи
синтаксические амбиции не столь велики, инстинктивно выберут модель с вершиной в начале, что увеличивает эффективность и для говорящего, и для слушающего. Результат эволюции зависит от того, насколько безоговорочно поведение одной из групп доминирует над поведением другой.
4.3. Техника вложения предложений
В ходе обсуждавшегося выше развития изменение состояло в переупорядочивании элементов синтаксических составляющих, с тем чтобы уменьшить нагрузку на рабочую память и тем самым открыть возможность передачи большего количества информации при меньших затратах. Эволюционное изменение, к обсуждению которого я перехожу сейчас, — это главное техническое
достижение, которое дает стратегию для большей иерархичности в организации мыслей и в то же время для более экономного их выражения.
Хотя у нас нет прямых данных, разумно предположить, что в отдаленном
прошлом не было такого синтаксического приспособления, которое позволяло
бы подчинить один глагол другому, и короткие предложения просто шли друг
за другом, как в лаконичном послании Цезаря к римскому сенату: veni, vidi,
vici. В течение какого времени такое следование, называемое паратаксисом,
было единственным средством присоединения одного глагола к другому, неясно. Но мы знаем, что современная форма подчинения представляет собой
вложение одного предложения в другое и что этому непосредственно предшествовало употребление оборотов с причастиями и отглагольными именами
[Meillet 1964: 373].
В то время как мы бы сказали Ahala slew Maelius who was plotting a revolution («Ахала убил Мелия, который замышлял революцию»), Цезарь писал:

76

Бернар Бичакджан

Ahala… Maelium novis rebus studentem … occidit. Точно так же мы скажем I
know that I have seen these things («Я знаю, что я видел это»), а один из персонажей Плавта говорит: haec me vidisse… scio. Употребление неличных глагольных форм — причастий и инфинитивов — в латыни имело очевидное преимущество — лаконичность, но и очевидный недостаток — оно допускало лишь
небольшое количество грамматического маркирования и очень немного рекурсивности. Напротив, придаточные предложения позволяют использовать полный спектр времен и видов, множество модальностей и таких форм, как фактитив. Вот несколько возможностей:
Ahala slew Maelius
Ахала убил Мелия,
who was plotting a revolution.
который замышлял революцию.
…who had been plotting
который (ранее) замышлял...
…who was going to plot
который собрался замыслить...
…who could have plotted
который, возможно, замыслил...
…who must have plotted
который наверняка замыслил...
…who must have been plotting
который наверняка замышлял...
…who could have been plotting
который, возможно, замышлял
…who was caught plotting
который был уличен в
революционных замыслах
... и т. д.

Вложение предложений имеет еще одно преимущество — оно рекурсивно,
т. е., по крайней мере технически, подчиненные предикации могут бесконечно
вкладываться одна в другую. Используя этот процесс по мере надобности,
люди получают возможность структурировать и выражать свои мысли иерархически.
Более того, поскольку вложение обычно производит структуры с начальным
положением вершины, говорящие могут произносить, а слушающие — понимать получающиеся предложения, не злоупотребляя возможностями своей рабочей памяти. Преимущества техники вложения можно видеть в следующем
предложении, которое содержит пять уровней организации, но совершенно не
является трудным ни для порождения, ни для понимания:
Ahala slew Maelius, who was caught before he would have started plotting a revolution that would have overthrown the king at a time when Rome’s institutions lacked the
stability that would be achieved during the empire.
Ахала убил Мелия, который был схвачен прежде, чем начал замышлять революцию, которая должна была свергнуть царя в те времена, когда римским институтам
власти не хватало стабильности, которая могла бы быть достигнута в эпоху им­
перии.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

77

Техника вложения предложений — это основное усовершенствование синтаксиса.
4.4. От вида к времени
Наряду с изобретением языкового устройства для построения и выражения
сложных мыслей, люди предпринимали мыслительные усилия, чтобы освободиться от цепей, приковывающих их к здесь и сейчас. Поскольку, наблюдая
какое-либо событие, носители изначального языка видели всякое действие
либо как завершенное, либо как продолжающееся, либо, третья возможность,
как явленное через свой результат, они строили глагольные системы на основе
этих различий. Это были различия не темпоральные, а аспектуальные.
Совершенный вид (перфектив) показывал, что действие завершено, несовершенный (имперфектив) описывал действие как продолжающееся, а статив
использовался, когда судить о действии можно было по его результатам (ср.,
например, состояние опьянения как результат предполагаемого действия —
употребления алкоголя)1.

ПЕРФЕКТИВ
ИМПЕРФЕКТИВ
СТАТИВ
(Завершенное)
(Длящееся)
(Конечное состояние)
Аспектуальная система
Постепенно говорящие освободились от оков, державших их в рамках здесь
и сейчас, и развили глагольную систему, позволявшую прослеживать события
во времени — вспоминая прошлые и планируя будущие. Языковая «видеокамера» появилась, когда исконная аспектуальная система преобразовалась в
преимущественно временну́ю. Современные языки, такие, как французский и
английский, знают и аспектуальные различия (ср. j’ai fait ‘я сделал’ vs. je faisais
‘я делал’ и I have done vs. I did)2, но основные различия в их глагольных парадигмах — временны́е, тогда как индоевропейский язык, их предок примерно
семитысячелетней давности, использовал практически исключительно
модально-аспектуальную систему. Надо заметить, что вид играет большую
1
Традиционные названия имперфектива, перфектива и статива — презенс, аорист и
перфект.
2
Читатель заметит, что английские и французские примеры не являются переводами
друг друга: французский различает перфектив и имперфектив, а английский — перфект
и не-перфект, при том что оба аспектуальных противопоставления реализуются в рамках
прошедшего времени.

78

Бернар Бичакджан

роль в греческом, русском и других славянских языках (если оставить в стороне языки других семей). Этот факт хорошо известен, но общее направление
развития не подлежит сомнению. Мейе уже давно написал, что «l’élimination
de l’aspect au profit du temps... [est] l’un des traits qui caractérisent le développement des langues indo-européennes» («уничтожение вида в пользу времени... —
одна из характерных черт развития индоевропейских языков») [Meillet 1928:
xii], а славист Рудольф Айцетмюллер соглашается, что «Die schon im
Indogermanischen eingeleitete Ablösung des Aktionsartsystems durch ein handfesteres System der Tempora wurde in allen idg. Sprachen mehr oder weniger weit
fortgeführt» («начавшийся еще в индоевропейском процесс замены видовой системы более стабильной временнόй зашел во всех индоевропейских языках более или менее далеко») ([Aitzetmüller 1978: 164]; курсив мой. — Б. Б.).
Знаменитый польский лингвист Ежи Курилович пошел даже дальше, утверждая, что этот процесс «весьма обычен в языковой эволюции», а «противоположное развитие едва ли возможно» [Kuryіowicz 1964: 130].

Рис. 2. Система времен

Развитие в обратном направлении действительно исключено в нормальном
случае, поскольку временне системы предпочтительнее своих видовых предшественниц. Эти два типа систем можно сравнить с фотоаппаратом и видеокамерой — один привязан к отдельно взятому моменту, что имеет свои признанные преимущества, другая обеспечивает свободу путешествий сквозь время,
прозревая прошлое и предвидя будущее. Невозможно отрицать, что у стереоскопического взгляда преимуществ больше.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

79

4.5. Эволюция техник маркирования: от аблаут а к свободным
грамматиче ским показателям
Наряду с задачей выработки синтаксических стратегий и задания грамматических категорий остается еще одно дело — изобрести средства грамматического маркирования. Хотя мы не можем реконструировать праязык без грамматических показателей, мы можем не без основания предположить, что значимые слова появились первыми и что сразу же вслед за этим люди почувствовали необходимость создания грамматических вариантов этих значимых слов.
Так, выдумав, например, слово для некоторого действия, носители изначального языка столкнулись вскоре лицом к лицу с задачей оговорить, было ли это
действие продолженным или законченным.
Существующие данные говорят о том, что одним из наиболее древних, возможно, древнейшим был метод модификаций корня. В индоевропейской семье
языков, обладающей наиболее полно документированной и подробно изученной историей, самыми древними стратегиями были аблаут, или чередование
гласных, и редупликация начального слога (ср., например, лат. ědit ‘он ест’ ~
ēdit ‘он ел’ и canit ‘он поет’ ~ cecinit ‘он пел’, sto ‘я стою’ ~ sisto ‘я ставлю’).
Этот довольно примитивный способ, хотя и был, по общему признанию, изобретательным и в некоторых случаях иконичным, имел ограниченные возможности применения и был позднее заменен суффиксацией, которую можно применять неограниченно (можно создать и нанизать друг на друга сколько угодно
суффиксов). Наконец, многочисленные суффиксы и модификации корня уступили дорогу независимым лексическим единицам, которые стали выполнять
грамматические функции. Этот трехступенчатый процесс можно проиллюстрировать такой последовательностью:
1. Древняя латынь:
canit ~ cecinit
«он поет ~ он пел» редупликация
2. Классическая латынь:
cantat ~ cantavit
˝
˝
суффиксация
3. Современный французский: je chante ~ j’ai chanté
˝
˝
использование
вспомогательного глагола

Конечно, никто не отрицает существования в современных языках застывших форм, относящихся к первым двум стадиям развития, но имеется отчетливая тенденция к созданию свободных грамматических морфем. Английский
язык прямо на наших глазах создает вспомогательный элемент gonna для передачи значения будущего времени — он не придумывает суффикса или чередования гласных на замену shall, will и сокращенного варианта последнего.
Одним из недостатков лингвистики начиная с середины XX века было нежелание замечать роль эволюции и стремление видеть циклические изменения
везде — даже там, где они были явно однонаправленными. В рамках такого

80

Бернар Бичакджан

методологического подхода утверждается, что суффиксы были изначально
самостоятельными словами, которые понизились до грамматических маркеров в результате фонетической редукции и семантического опустошения (ср.
inter alia [Heine 1994; Bybee, Perkins, Pagliuca 1994], а также критику в [Joseph
2001]). Грамматикализация — так называется этот процесс — действительно
зафиксирована. Классический пример — финно-угорское bél, которое изначально было полноправной лексической единицей со значением «кишки», но
впоследствии превратилось в падежный показатель при венгерских существительных [Collinder 1936: 58—59; 1956: 120]. Другой очевидный пример — латинский глагол со значением ‘иметь’, который усох до состояния
темпорального вспомогательного элемента и суффиксов будущего времени в
романских языках.
То, что лексические единицы иногда редуцировались до суффиксов или
просто переносчиков грамматической информации, неоспоримо, но это в действительности лишь отдельные случайности, и они не могут объяснить колоссального инвентаря суффиксов и тематических морфем, повсеместно присутствующих во флективных языках. Не могут они объяснить и логику развития
грамматических показателей. Грамматическое маркирование — как можно
предположить — началось с техники корневых модификаций, таких как аблаут
и редупликация, которые были заменены более продуктивным процессом суффиксации, а он, в свою очередь уступил дорогу использованию полноправных
грамматических слов, которые, возможно, даже более продуктивны и дают существенно больше преимуществ — никаких морфонологических сложностей,
легкость сериализации и полная прозрачность.

4.6. Эволюция звуков речи
Эволюция грамматических черт была в сущности процессом, посредством
которого перцепционно производимые приспособления, такие как эргативность, видовые различия и корневые модификации, постепенно заменялись
другими, которые были задуманы и созданы исключительно для языковых целей и избраны за свою способность становиться все более мощными грамматическими инструментами. Вполне можно предположить, что эволюция звуков
речи шла в том же направлении и носители изначального языка старались заменить вокализации, доставшиеся им в наследство от животных предков, артикуляциями, созданными специально для языковых целей. Мы, разумеется, не
знаем того, что было между до-человеческими вокализациями и человеческой
речью, но поскольку процесс, чье начало сокрыто во мгле веков, продолжался
и в исторические времена, у нас есть эмпирические данные, позволяющие
очертить эволюцию звуков речи.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

Языки-предки

81

Современные языки

Рис 3. Эволюция артикуляций

Исторические данные недвусмысленны. Артикуляции постоянно движутся
от гортани и прилегающих частей речевого тракта к центральным и передним
частям ротовой полости. Это развитие особенно хорошо видно в индоевропейских языках, чья праязыковая система изобиловала глоттализованными и придыхательными согласными, а также плохо определенными, но почти повсеместно встречающимися ларингалами. Все они по большей части исчезли.
Глоттализованные расстались со своим смыканием голосовых связок в
пользу чистой звонкости. Большинство придыхательных либо утратились в последующий период, когда голосовую щель стали держать открытой, и превратились в простые смычные, либо в простые фрикативные (ср. и.-е. *phet’- > лат.
ped-em и англ. foot). «Ларингалы», чье существование сначала не подвергалось
сомнению, а потом оспаривалось защитниками ложного принципа единообразия языковых состояний, возможно, ушли первыми. Эти звуки, родственные,
по крайней мере в произношении, семитским глоттальным и фарингальным
согласным, исчезли, дав гласные или слившись с ними (ср. и.-е. *phH2ther- >
лат. pater и англ. father). Последний из этих «могикан» — звук h, который еще
встречается во многих языках, но явно стремится к исчезновению.
В то время как основным усовершенствованием был сдвиг артикуляций из
области голосовых связок к центральной и передней части ротовой полости,
говорящие также учились обогащать свою палитру речевых звуков. Праязыко­
вые инвентари шумных согласных состояли практически исключительно из

Бернар Бичакджан

82

смычных, и эти смычные часто произносились с одной или несколькими дополнительными артикуляциями (ср., например, и.-е. kw?, kwh и *gwh). Эти наборы
фонем были в основном сведены к простым смычным и обогащены новыми
фрикативными. Латинское f восходит к праязыковому придыхательному, а
французское š представляет собой косвенный результат редукции более раннего kw в k. Это передвижение в сторону простых смычных и увеличения числа
фрикативных становится очевидным, если сравнить французские шумные с их
праиндоевропейскими соответствиями (я использую модель Гамкрелидзе и
Иванова [Gamkrelidze, Ivanov 1973; Гамклидзе, Иванов 1984], которая в той
или иной форме стала признанной реконструкцией).

p?
ph
bh

t?
th
dh
s

k?
kh
gh

kw?
kwh
gwh

Индоевропейские
шумные

p
b
f
v

t
d
s
z

š
ž

k
g

Современные французские
шумные

Это изменение легко объяснимо. Поскольку простые смычные и фрикативные более функциональны — они могут встречаться практически в любом месте слога — и поскольку они связаны с более простыми нервно-мышечными
программами, они предоставляют важные адаптивные преимущества, и становится понятно, почему они одержали победу над своими менее удобными и
гораздо более затратными предшественниками.
Пока консонантные системы переходят от сложных смычных к простым
смычным и фрикативным и тем самым достигают большего равновесия между
теми и другими, соответственно, более эффективного использования смыслоразличительных признаков, гласные подвергаются своим эволюционным преобразованиям. Общая картина говорит о том, что в праязыках согласных было
больше, чем гласных. Поскольку гласные произносятся путем управления потоком воздуха через ротовую полость, логично, что гласные могли бы появиться только тогда, когда носители изначального языка сумели поставить свой голосовой аппарат на службу языку. Поэтому неудивительно, что примерно семь
тысячелетий назад праиндоевропейский язык имел всего один основной гласный — е, требующий меньшего контроля, — и что гласный а — воплощение
современных гласных — в нем практически отсутствовал [Beekes 1991: 174].
Действительно, будучи рефлексом праязыковой гортанной смычки в семитском языке, буква а воплощает в себе переход от артикуляций, производимых в
области гортани, к артикуляциям, производимым в ротовой полости.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

83

История буквы а также выражает самую суть того, что происходило в индоевропейских языках. Там в очень ранний период разрушилась система ларингалов, оставив после себя гласные, несущие их тембральные характеристики, а
иногда, в зависимости от позиции, еще и дополнительное удлинение (лишнюю
мору). Дающий а-тембр ларингал H2, например, развился в гласный а, исчезнув в позиции между согласными или перед гласным е. А когда он выпал после
гласного е, в результате получилось ā. Исчезновение ларингалов было важным
этапом в эволюции речевых звуков, в ходе которого архаические языки отбросили громоздкие фонемы и обрели вместо них более богатый и более функциональный набор гласных: пять основных — i, e, a, o, u, — далее организованных
в пары по долготе-краткости.
Возникновение системы из десяти гласных означало реальный прогресс, но
количественное различие, различие между долгими и краткими гласными, не
вполне оптимально. Хотя долгие и краткие гласные могут встречаться — и реально встречаются — во всех слоговых позициях, более естественна для них
была бы дополнительная дистрибуция — долгие гласные в открытом слоге под
ударением, краткие в прочих случаях. Эти недостатки объясняют, почему языки часто идут дальше и заменяют количественное противопоставление более
новым качественным, создавая модель «один слог — одна мора»1. Передние
гласные i, e и ε, которые в немаркированном варианте являются неогубленными, могут объединиться в пары со своими лабиализованными коррелятами y, ø,
и æ, и наоборот, можно создать новые неогубленные альтернативы для задних
гласных. Примерами этих новых гласных могут служить нидерландск. duur
‘дорогой’, нем. schön ‘красивый’, франц. sæur ‘сестра’, рус. сын и англ. cup
‘чашка’. Вслед за эволюцией согласных, приведшей к развитию простых смычных и новообразованных фрикативных, эволюция слоговых вершин была
сдвигом от ларингалов к гласным и тем самым от частично количественных к
исключительно качественным системам. И вновь изменения легко объяснимы — гласные более функциональны и менее затратны, чем ларингалы, а одноморные гласные дают больше преимуществ, чем долгие (подробное обсуждение понятия «преимущество» в языковой эволюции см. в работе [Bichakjian
2002] или в более легко доступной работе [Bichakjian 1999], краткое обсуждение — в работе [Bichakjian 2004]).

1
Для удобства нередко используют термины «долгие» и «краткие», чтобы обозначить
различие между такими гласными, как, например, в английских словах late и let, но поскольку гласный в late не состоит из двух одинаковых мор, технически он является дифтонгом, а не долгим гласным.

84

Бернар Бичакджан

5. Методология и тщательная оценка
В начале работы я представил читателю демонов, преследующих тех, кто
отказывается признать, что языки эволюционируют, и применяет термин «эволюция языка» лишь к тому процессу, когда люди якобы обрели устойчивую
грамматику. Я показал, что их возражения основаны либо на неправильной
оценке языковых данных, либо на неверном понимании замечания, сделанного
уважаемым членом лингвистического пантеона. Было также подчеркнуто, что
языковые явления должны изучаться в рамках науки и не должны искажаться в
угоду политическим соображениям.
После демонов пришел черед тем опасностям, которые могут лишить смысла исследование эволюции. Я говорил о Пильтдаунской подделке, чтобы указать, что единообразие процесса не влечет за собой единообразия состояния и
что прототипы — это архаические единицы, которые нельзя реконструировать
прямой экстраполяцией нынешних элементов или детского языка. Было также
высказано настоятельное предостережение того, чтобы делать лингвистические выводы из археологических данных и усматривать устойчивую грамматику за всяким артефактом. Наши предки не обрели устойчивую грамматику в
один момент; они мастерили языковые системы во многом так же, как развивали технологии и умения. Но было бы неразумно постулировать взаимнооднозначные соответствия между этими двумя эволюциями.
После этих методологических вопросов встает важная задача — показать,
что в истории языков существуют вполне отчетливые линии развития.
Приводились доводы в пользу того, что эти изменения однонаправленны и что
результат каждого из них имеет адаптивные преимущества перед исходным
состоянием. Роль субъекта предпочтительнее роли агенса, поскольку дает говорящим возможность приписать ее любому существительному. Грамматики с
субъектом и объектом мощнее грамматик с агенсом и пациенсом. Порядок слов
с начальным положением вершины также предпочтительнее порядка с конечным ее положением. Поскольку следование зависимых за вершиной дает возможность говорящим и их собеседникам обрабатывать высказывания по мере
их развертывания, можно использовать более сложные структуры и тем самым
передавать и получать больше иерархически организованной информации.
Также и временны́е системы дают больше преимуществ, чем предшествующие
им аспектуальные, поскольку позволяют говорящим вести своих собеседников
сквозь время — которое было и которое будет. Техники маркирования тоже
перешли к более предпочтительным альтернативам. Техники модификаций
корня — аблаут и редупликация — обеспечивали лишь небольшое количество
возможных противопоставлений, а кроме того, сильно снижали лексическое
разнообразие. Если бы чередование типа sing/sang было единственным прави-

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

85

лом образования прошедшего времени, это бы значило, что все английские глаголы должны иметь i в ударном слоге, а такие глаголы, как bang, dance, glance,
fence и т. д., были бы невозможны. Суффиксация снимает эту проблему, но суффиксы могут создавать неудобства на фонетическом уровне и вызывать морфологические нерегулярности. Маркеры лексического типа обеспечивают наилучшую гарантию точной передачи и правильного распознавания всех составляющих частей слова и его грамматических свойств. И наконец, простые
смычные и фрикативные более функциональны и менее затратны, чем глоттализованные и придыхательные, а такие гласные, как передние огубленные (y, ø
и æ) и задние неогубленные (i- и Λ) лучше, поскольку их можно без проблем использовать в любой слоговой конфигурации, тогда как долгие гласные менее
охотно поддаются использованию в определенных позициях. Во всех перечисленных случаях современные альтернативы демонстрируют очевидные пре­
имущества перед предковыми, и это объясняет, почему языки постепенно переходят к ним.
Совокупные и в высшей степени обширные данные показывают, что в языках происходит постоянное и в нормальном случае необратимое движение к
таким чертам, которые дают чем дальше, тем все больше преимуществ.
Некоторые языки, по общему признанию, делают более крупные шаги, и картина может выглядеть мозаичной, но везде развитие направлено в сторону альтернатив, дающих больше преимуществ. Это распространенное явление подкрепляет идею о том, что языковые черты следуют по пути эволюции от самых
первых попыток преобразовать вокализации животных в человеческую речь и
до самого сегодняшнего дня. Языки не являются ничем не обусловленными
вариантами некой универсальной устойчивой грамматики, которую генетическая мутация привнесла в наши хромосомы. Языки — это наборы эволюционирующих черт. Картина ясна, и эволюция языка четко это показывает, но требуется тщательный анализ исторических данных и воля к тому, чтобы оставить
в стороне политические мотивы.

Литература
Гамкрелизде, Иванов 1984 — Т. В. Гамкрелизде, Вяч. Вс. Иванов. Индоевро­
пейский язык и индоевропейцы: В 2 т. Тбилиси, 1984 [англ изд.: Berlin:
Mouton de Gruyter, 1995 (transl. by Johanna Nichols)]
Климов 1977 — Г. А. Климов. Типология языков активного строя. М., 1977.
Сепир 1934 — Э. Сепир. Язык. Введение в изучение речи / Пер. А. М. Сухотина.
М.; Л., 1934.
Твен 1960 — М. Твен. Об ужасающей трудности немецкого языка (прилож. к
кн. «Пешком по Европе») / Пер. Р. Гальпериной // М. Твен. Собание сочинений. В 12 т. Т. 5. М., 1960.

86

Бернар Бичакджан

Aitzetmüller 1978 — R. Aitzetmüller. Altbulgarische Grammatik als Einführung in
die slavische Sprachwissenschaft. Freiburg; Breisgau: Weiher, 1978.
Beekes 1990 — R. S. P. Beekes. Vergelijkende Taalwetenschap. Tussen Sanskrit en
Nederlands. Aula paperback 176. Utrecht: Spectrum, 1990.
Bichakjian 1988 — B. H. Bichakjian. Evolution in Language. Ann Arbor (MI):
Karoma, 1988.
Bichakjian 1991 — B. H. Bichakjian. Evolutionary Patterns in Linguistics //
Walburga von Raffler-Engel, J. Wind (eds). Studies in Language Origins, II.
Amsterdam: Benjamins, 1991. P. 187—224.
Bichakjian 1999 — B. H. Bichakjian. «Language Evolution and the Complexity
Criterion». Target Article. Psycoloquy 10 (033). 1999. http://www.cogsci.soton.
ac.uk/cgi/psyc/newpsy?volume=10.
Bichakjian 2002 — B. H. Bichakjian. Language in a Darwinian Perspective.
Frankfurt: Peter Lang, 2002.
Bichakjian 2004 — B. H. Bichakjian. On Evolution in Language // Language 80.
2004. P. 2—3.
Bloom 1970 — L. Bloom. Language Development: Form and Function in Emerging
Grammars. Cambridge (MA): The MIT Press, 1970.
Bybee, Perkins, Pagliuca 1994 — J. Bybee, R. Perkins, W. Pagliuca. The Evolution
of Grammar. Chicago Univ. Press, 1994.
Chomsky, Halle 1968 — N. Chomsky, M. Halle. The sound pattern of English.
N. Y., 1968.
Collinder 1936 — B. Collinder. Analytische Sprachentwicklung und linguistische
Teleologie // Nyelvtudományi Közlemények. 50. 1936. S. 51—63.
Collinder 1956 — B. Collinder. Die Entstehung der Sprache // Ural-Altaische
Jahrbücher. Bd 28, 1956. S. 116—127.
Cronin 1991 — H. Cronin. The Ant and the Peacock: Altruism and Sexual Selection
from Darwin to Today. Cambridge Univ. Press, 1991.
Dixon 1980 — R. M. W. Dixon. The Languages of Australia. Cambridge Univ. Press,
1980.
François 1978 — F. François. Éléments de linguistique appliqués à l’étude du langage de l’enfant. Paris: Baillière, 1978.
Gamkrelidze, Ivanov 1973 — T. V. Gamkrelidze, Vjach. V. Ivanov. Sprachtypologie
und die Rekonstruktion der gemeinindogermanischen Verschlüße // Phonetica,
27. 1973. S. 150—156.
Guy 2001 — J. B. M. Guy. Why opossums should rule and other fantasies // Times
Higher Education. February 23. 2001.
Gould 1987 — S. J. Gould. Time’s Arrow, Time’s Cycle. Myth and Metaphor in the
Discovery of Geological Time. Cambridge (MA): Harvard Univ. Press, 1987.

Эволюция языка: демоны, опасности и тщательная оценка

87

Hauser et al. 2002 — M. D. Hauser, N. Chomsky, W. T. Fitch. The Faculty of
Language: What is it, who has it, and how did it evolve? // Science, 298. 2002.
P. 1569—1579.
Heine 1994 — B. Heine. Grammaticalization as an explanatory parameter //
W. Pagliuca (ed.). Perspectives on Grammaticalization. Amsterdam: John
Benjamins, 1994.
Henshilwood et al. 2004 — C. Henshilwood, F. d’Errico, M. Vanhaeren, K. van
Niekerk, Z. Jacobs. Middle Stone Age Shell Beads from South Africa // Science,
304 (April 16). 2004. P. 404.
Joseph 2001 — B. D. Joseph. Is there such a Thing as ‘Grammaticalization’? /
L. Campbell (ed.). Grammaticalization: A Critical Assessment // Language
Sciences, 23 (2—3). 2001. P. 163—186.
Klimov 1979 — G. A. Klimov. On the Position of the Ergative Type in Typological
Classification // F. Planck (ed.). Ergativity. Towards a Theory of Grammatical
Relations. London: Academic Press, 1979. P. 327—332.
Kurylowicz 1964 — J. Kurylowicz. The Inflectional Categories of Indo-European.
Heidelberg: Winter, 1964.
Lewin 1987 — R. Lewin. Bones of Contention: Controversies in the Search for
Human Origins. N. Y.: Simon and Schuster, 1987.
MacNeilage, Davis 2000 — P. F. MacNeilage, B. L. Davis. On the Origin of Internal
Structure of Word Forms // Science, 288. 2000. P. 527—530.
Meillet 1928 — A. Meillet. Esquisse d’une histoire de la langue latine. 6ème éd. Paris:
Hachette, 1928.
Meillet 1964 — A. Meillet. Introduction à l’étude comparative des langues indoeuropéennes. Univ. of Alabama Press, 1964 [repr. of the 8th ed. Paris: Hachette,
1937].
Newmeyer 2000 — Fr. J. Newmeyer. On the reconstruction of ‘proto-world’ word
order // Ch. Knight, M. Studdert-Kennedy, J. Hurford (eds). The Evolutionary
Emergence of Language: Social Function and the Origins of Linguistic Form.
Cambridge Univ. Press, 2000. P. 372—390.
Newmeyer 2003 — Fr. J. Newmeyer. Review article of On Nature and Language by
Noam Chomsky; The Language Organ by Stephen R. Anderson and David
W. Lightfoot; and Language in a Darwinian Perspective by Bernard H. Bichakjian
// Language, 79. 2003. P. 583—599.
Pinker 1995 — S. Pinker. The Language Instinct. N. Y.: Harper-Collins, 1995 [1st
published: N. Y.: W. Murrow and Co., 1994]
Pinker, Jackendoff 2005 — S. Pinker, R. Jackendoff. The faculty of language:
what’s special about it? // Cognition, 95. 2005. P. 201—236.
Ruhlen 1994 — M. Ruhlen. The Origin of Language. Tracing the Evolution of the
Mother Tongue. N. Y.: John Wiley and Sons, 1994.

88

Бернар Бичакджан

Schleicher 1873 — A. Schleicher. Die Darwinsche Theorie und die Sprachwissen­
schaft. 2. Aufl. Weimar: Böhlau, 1873 (1. Aufl.: Weimar: Böhlau, 1863).
Timm 1977 — L. A. Timm. A Child’s Acquisition of Russian Phonology // Journal of
Child Language, 4. 1977. P. 329—339.
Vargha-Khadem et al. 1995 — F. Vargha-Khadem, K. Watkins, K. Alcock,
P. Fletcher, R. Passingham. Praxic and Nonverbal Cognitive Deficits in a Large
Family with a Genetically Transmitted Speech and Language Disorder //
Proceedings of the National Academy of Sciences USA. Vol. 92, 1995.
P. 930—933.
Vargha-Khadem et al. 1998 — F. Vargha-Khadem, K. E. Watkins, C. J. Price,
J. Ashburner, K. J. Alcock, A. Connelly, R. S. J. Frackowiak, K. J. Friston,
M. E. Pembrey, M. Mishkin, D. G. Gadian, R. E. Passingham. Neural Basis of an
Inherited Speech and Language Disorder // Proceedings of the National Academy
of Sciences U.S.A. Vol. 95. 1998. P. 12695—12700.
Weir et al. 2002 — A. A. S. Weir, J. Chappell, A. Kacelnik. Shaping of Hooks in New
Caledonian Crows // Science, 297. 2002. P. 981.

89

С. А. Бурлак
ПЕРЕХОД ОТ ДО-ЯЗЫКА К ЯЗЫКУ:
ЧТО МОЖНО СЧИТАТЬ КРИТЕРИЕМ?
Светлана Анатольевна Бурлак окончила филологический
факультет МГУ (отделение структурной и прикладной
лингвистики). В 1995 г. защитила кандидатскую диссертацию на тему «Историче­ская фонетика тохарских языков». В настоящее время является старшим научным сотрудником Института востоковедения РАН; с 1996 г.
преподает на отделении теоретической и прикладной
лингвистики филологического факультета МГУ срав­
нительно-историческое языко­знание; входит в число организаторов Традиционной
лингвистической олимпиады для школьников.
Основные публикации: монография «Историческая фонетика тохарских языков»
(2000), учебник «Сравнительно-историческое языкознание» (2005; в соавторстве с
С. А. Старостиным), обзор «Происхождение языка: Новые материалы и исследования» (2007).
Сфера научных интересов: тохарские языки, индоевропейские языки, теория и методология сравнительно-исторического языкознания, языковые контакты, происхождение человеческого языка.

Сравнение коммуникации человека и животных, пожалуй, чаще всего встречается в работах, посвященных происхождению языка: действительно, размышления над проблемой глоттогенеза неминуемо ставят перед исследователем вопрос, о том, что́ должно появиться в коммуникативной системе, чтобы ее
можно было считать уже «настоящим человеческим языком». Когда же такого
рода критерий сформулирован, необходимо исследовать, представлена ли соответствующая характеристика в коммуникативных системах животных. На
мой взгляд, подобные исследования имеют самостоятельную ценность, поскольку позволяют лучше представить себе коммуникативные системы как животных, так и человека. Кроме того, очень многие из свойств, которые первоначально считались уникальными для человеческого языка, были обнаружены
(хотя бы в зачаточном виде) в коммуникативных системах животных, и гипотезы о происхождении языка должны это учитывать.
Цель настоящей работы — попытаться очертить спектр возможных «критериев языка» и выявить те направления дальнейших исследований, которые
представляются наиболее значимыми при принятии того или иного из этих
критериев.
Сразу оговорюсь, что я не буду рассматривать креационистскую гипотезу о
происхождении языка. На мой взгляд, эта гипотеза недоучитывает способно-

90

С. А. Бурлак

сти природы к самоорганизации: когда из атомов строятся молекулы, из молекул строятся живые клетки, работа клеток и их систем — органов и тканей —
обеспечивает жизнь организмов, нет необходимости в каком-либо внешнем
творце, который бы обеспечивал все эти процессы. При задании нескольких
базовых физических констант всё это с необходимостью произойдёт само. То
же самое, на мой взгляд, касается и развития коммуникативных систем.
Гипотеза о внешнем источнике возникновения человеческого языка не только
лишает исследователя возможности обнаружить те естественные закономерности, которые приводят к его появлению с той же неизбежностью, с какой
камень, брошенный вверх, падает вниз под действием силы тяжести. Она к
тому же представляет постулируемого творца убогим кустарем, который не в
силах создать механизм, работающий самостоятельно, и вследствие этого оказывается вынужден все время быть начеку и то и дело подправлять работу своего творения.
Итак, разные исследователи выдвигают на первый план различные аспекты
коммуникативных систем и их соотношений. Люди, не имеющие лингвистического образования, обычно определяющим элементом человеческого языка
считают слова. Напротив, лингвисты обычно главным в языке считают грамматику. Люди, не имеющие биологического образования, склонны работать в
рамках бинарного противопоставления «человек — животные», биологи же
обычно разделяют позвоночных и беспозвоночных (у последних тоже представлены сложные коммуникативные системы, но эти системы не только не
являются путем к человеческому языку, но даже не могут быть названы его
адекватной моделью, поскольку беспозвоночные слишком далеки от человека
филогенетически), антропоидов и прочих обезьян (известно, что многие свойства мышления, необходимые для успешного функционирования человеческого языка, представлены лишь у человекообразных обезьян) и т. д.
Соответственно задается и направление дальнейших поисков. Если главное
в человеческом языке — это слова, то именно слова и следует сравнивать с
сигналами животных. Но слова можно рассматривать с разных точек зрения.
Например, они являются действиями, которые не направлены на получение непосредственной биологической пользы (в отличие, скажем, от пережевывания
пищи), а выполняют семиотическую функцию. Можно ли говорить о семиотической функции каких-либо действий животных? Как оценить, насколько то
или иное действие приносит непосредственную биологическую пользу (или,
может быть, оно просто является побочным эффектом каких-то непосредственно полезных действий)?
Существенно, что когда говорят о коммуникации, она предстает чем-то отдельным от повседневной активности, чем-то совсем особым, независимо от
этой активности возникающим. Но на самом деле, на мой взгляд, имеет место

Переход от до-языка к языку: что можно считать критерием?

91

скорее «повышение наблюдательности» особей. По-видимому, именно повышение наблюдательности было той движущей силой, которая привела к появлению человеческого языка. И именно оно ответственно за тот «когнитивный
взрыв», который вызывает «взрывной этап языкового развития ребенка»
[Кошелев 2008 (см. наст. изд.)]: «опираясь на антропоцентрические характеристики концептов, ребенок начинает осуществлять д и ф ф е р е н ц и а ц и ю их
Образов (деление Образа на части, с приписыванием частям соответствующих
антропоцентрических функций) и и н т е г р а ц и ю (объединение ряда концептов в комплекс посредством приписывания этому ряду единой антропоцентрической характеристики)» [там же], — и это становится определяющим фактором его языкового развития1.
Подобное повышение наблюдательности встречается и в природе: если
особь видит (слышит, обоняет, осязает), как другая особь делает действие Х, то
это может побудить ее к определенным действиям. Например, если другая
особь кормится, можно подойти и разделить с ней трапезу. Если другая особь
взлетает, можно тоже взлететь. Значит ли это, что кормление или взлет — сигналы? Видимо, нет. А если особь, которая кормится, повизгивает при этом от
удовольствия? А особь, которая взлетает, при этом кричит? Становятся ли от
этого этот визг и этот крик сигналами?
Очевидно, что совершать действия, сопровождая их некими «усилителями
заметности», может быть выгодно (для популяции в целом): если верветка будет спасаться от орла, громко вокализируя, а у прочих верветок соответствующий звук будет запускать поведенческую программу спасения от орла, то больше верветок останется в живых. С другой стороны, легко заметными, привлекающими внимание должны быть лишь самые важные действия, поскольку
они неизбежно будут привлекать внимание не только представителей своего
вида, но и хищников. Но где граница между просто поведением (которое любая
особь может заметить и изменить в связи с этим свое собственное поведение)
и сигнализацией? Может быть, имеет смысл ставить вопрос не «сигнализация — не сигнализация», а как-то иначе? Если рассматривать сигнализацию
разных видов в аспекте «поисков пути к человеческому языку», может быть,
стоило бы оценивать степень биологической обусловленности действия, восВпрочем, далеко не все люди и далеко не во всех предметах усматривают в этом (и
даже в более позднем) возрасте составные части. И если заставить себя их усмотреть, можно существенно повысить способность справляться с самыми разнообразными проблемами. Например, в теории решения изобретательских задач Г. С. Альтшуллера (ТРИЗ) важное
место занимает «принцип дробления»: изобретатель заставляет себя увидеть объект, воспринимающийся обычно как неделимое целое, как совокупность отдельных частей, — и
это позволяет ему обойти техническое противоречие, казавшееся до того неразрешимым
[Альтшуллер 1973: 141].
1

92

С. А. Бурлак

принимаемого другой особью и служащего для модификации ее поведения.
Например, когда голубь клюет ломоть хлеба, другой голубь (или, скажем, воробей) может, заметив это, приблизиться и начать клевать тот же ломоть с другого конца. Но это действие направлено на получение непосредственной биологической пользы, следовательно, степень его сигнальности нулевая. Когда
медведь чешет спину о дерево, степень сигнальности этого действия выше: ту
же самую пользу медведь мог бы получить, чеша спину на меньшей высоте, но
высота оставленного при этом действии запаха несет информацию для других
медведей. Оставление собакой метки — еще более сигнальное действие: для
опорожнения мочевого пузыря ей достаточно было бы сделать это однократно,
а не поднимать лапку у каждого дерева, роняя всякий раз лишь несколько капель.
Видимо, говорить о семиотической наполненности тех или иных действий
можно в том случае, когда эти действия не вызывают какую-либо органическую реакцию, а выводят воспринимающую их особь в «семиотическое пространство»: сигнал порождает в мозгу некие ассоциации и побуждает особь в
качестве ответа выдать действие того же класса (т. е. сигнал); при этом возможен выбор из нескольких вариантов ответного сигнала.
У слов человеческого языка есть смысл, причем многие из смыслов (типа
«бог» или «снисхождение»), видимо, не имеют аналогов в сигнальных системах животных. Что же в таких системах можно считать «смыслом»? Повидимому, то, что будет определять поведение животного — непосредственно
по наблюдении сигнала или в более долгосрочной перспективе (например, результаты выяснения рангов животные помнят достаточно долго).
Далее, человек говорит «по собственной воле». Насколько произвольна сигнализация животных? Как кажется, это можно было бы оценить по возможности отвечать на одну и ту же ситуацию разными сигналами, вплоть до нуле­
вого.
Слова являются знаками-символами (по Пирсу), т. е. между их формой и
смыслом нет природной связи. Вопрос, который данное понимание слов адресует биологам, формулируется так: есть ли у животных сигналы, которые можно назвать настоящими символами? «И такие сигналы действительно были
обнаружены, это так называемые „референциальные сигналы“ или „сигналысимволы“» [Фридман, Бурлак (в печати) с лит.]. Животные не имитируют окружающую действительность, так что в качестве «природной связи» между
внешним выражением и внутренним содержанием сигнала может рассматриваться только корреляция формы сигнала с уровнем собственного возбуждения
особи. Континуальность переходов от одного сигнала к другому свидетельствует об индексном характере знака (такой знак индексно указывает на уровень возбуждения), резкое противопоставление — о символическом. Также об

Переход от до-языка к языку: что можно считать критерием?

93

индексном характере знака свидетельствует зависимость степени его «понимания» (последнее оценивается как способность сигнала изменить поведение
животного) от собственного эмоционального состояния особи, воспринимающей сигнал.
Слова человеческого языка членораздельны. Это соображение диктует сразу несколько вопросов. Во-первых, можно ли усмотреть членораздельность в
сигналах животных (и если да, то реализована ли эта членораздельность на
звуковом или незвуковом носителе)? Как указал в своем докладе В. С. Фридман,
«показано существование „двойного членения“ в сигналах животных: структуры [демонстраций. — С. Б.] образуются комбинаторикой субъединиц, незначимых самих по себе (элементарных действий)» [Фридман 2008 (см. наст. изд)].
Кроме того, членение на отдельные незначимые субъединицы обнаруживается
в песне певчих птиц.
Второй вопрос, который адресует биологам соображение членораздельности человеческой речи, состоит в том, каковы анатомические признаки, необходимые для этого. Прежде всего, это низкое положение гортани. «Следует уточнить, что для членораздельной речи важно не положение гортани само по себе,
а соотношение длины ротовой полости и длины глотки: то, что у современного
человека эти длины приблизительно одинаковы, так что части языка, расположенные во рту и в глотке, примерно уравниваются, дает возможность четко
различать в произношении все звуки, включая „крайние“ гласные — [i], [u] и
[a]» ([Бурлак 2007: 8—9] со ссылкой на [Lieberman 2002: 139—140]). «Впрочем,
невозможность произнесения „крайних“ гласных сама по себе не может свидетельствовать ни об отсутствии языка (язык мог в принципе быть и жестовым),
ни даже об отсутствии членораздельной звучащей речи — просто, если таковая
была, она должна была в большей степени полагаться на различия согласных»
([Там же], со ссылкой на [Deacon 1997: 253, 358]). Большое значение для речи
имеет тонкое управление мышцами языка, а также дыхательными движениями. Первое обеспечивается подъязычным нервом, второе — спинным мозгом,
поэтому по толщине канала подъязычного нерва и ширине позвоночного канала судят о наличии у различных видов ископаемых гоминид членораздельной
звучащей речи.
Третий вопрос, связанный с членораздельностью, формулируется так: каким образом мозг обеспечивает хранение, порождение и распознавание членораздельных звучащих слов? Хорошо известно, что для успешного функционирования языка необходимо достаточное развитие «языковых» зон мозга — зоны
Брока и зоны Вернике. Но современные исследования показывают, что в реализацию языковой способности вовлечены и другие отделы мозга. «Языковой
знак хранится в мозгу как система связей между представлениями об артикуляторных жестах (внешней форме знака) и представлениями о том или ином эле-

94

С. А. Бурлак

менте окружающей действительности (смысле знака)» [Бурлак 2007: 14]. Это
дает почву для гипотезы о «диффузном слове-предложении»: если сигнал (слово человеческого языка или элемент коммуникативной системы того или иного
вида животных) — часть наблюдаемой ситуации, он связан с ней, и его воспроизведение вызывает в мозгу образ всей ситуации (реально — тех ее деталей, которые существенны для данной особи). Таким образом, любой одиночный сигнал автоматически оказывается «словом-предложением».
У человека звучащая речь подконтрольна воле, т. е. управляется структурами коры больших полушарий, а не подкорковыми структурами, как у других
приматов. Но верно ли, что подкорковыми структурами управляются ad-hocсигналы, доступные высшим обезьянам (начиная с павианов)? Есть ли разница
в управлении сигналами-стимулами и сигналами-символами («референциальными сигналами»)?
Слова человеческого языка (уточним: знаменательные слова) являются наименованиями элементов окружающей действительности, отражением человеческой интерпретации этой действительности. Соответственно, имеет смысл
задаться вопросом о соотношении между знаком и действительностью, а кроме
того, попытаться выяснить роль коммуникативных систем животных в их интеллектуальной деятельности и понимании окружающего мира.
Слов в любом человеческом языке гораздо больше, чем сигналов в любой
описанной коммуникативной системе животных. Означает ли это некий качественный скачок или же перед нами результат постепенного накопления знаков? На мой взгляд, здесь можно говорить скорее о переходе количества в качество. Едва ли, как нередко пишут, сначала знаков (слов) было 2—3, а потом
постепенно их количество дошло до многих тысяч. Более того, вопрос о том,
сколько знаков содержит наугад взятая система коммуникации, где внешняя
форма знаков не является врожденной, на мой взгляд, не всегда осмыслен.
Например, если маленький ребенок, овладевающий языком, ежедневно (уже не
первую неделю) правильно употребляет, скажем, пять слов, можно с уверенностью утверждать, что он их знает. Но можно ли сказать, что он «знает» слова,
которые он сам не произносил ни разу, но многократно слышал в репликах, обращенных к нему, и понимал эти реплики? Можно ли сказать, что он знает
слово, которое он произнес, но наблюдатели не уловили связи между смыслом
этого слова и ситуацией, в которой оно было произнесено? Очевидно, что это
несколько разные классы «знания». И овладение лексикой заключается в переходе все большего количества слов из двух последних классов в первый.
Представляется, что для антропоидов, пользующихся ad-hoc-сигналами, ситуация во многом подобна описанной. И переход от до-языка к языку у гоминид
заключался в постепенном увеличении числа активно употребляемых сиг­
налов.

Переход от до-языка к языку: что можно считать критерием?

95

Количество элементов в сигнальной системе коррелирует с образом жизни
соответствующего вида, но полностью эта корреляция, насколько мне известно, до сих пор не описана. Понятно, что чем более социален тот или иной вид,
тем большее количество поведенческих актов (и намерений) выгодно сделать
заметными для окружающих. Увеличению числа сигналов может способствовать существование нескольких типов опасностей, требующих разного поведения (как у верветок), наличие в репертуаре вида действий, требующих согласованного поведения нескольких участников (такова, например, охота у волков, а
также половое размножение — у всех, кто им пользуется), но едва ли список
факторов, увеличивающих число сигналов, этим исчерпывается.
Если же главное в человеческом языке — грамматика, то ключевым вопросом будет такой: можно ли обнаружить у каких-либо животных, в естественных условиях или в эксперименте, какие-либо элементы грамматики? В последнее время исследователи стали задаваться вопросом о возможном синтаксисе сигналов животных. Так, было отмечено, что бонобо Канзи может правильно интерпретировать фразы, различающиеся лишь порядком слов («Пусть
собачка укусит змею» vs. «Пусть змея укусит собачку»), а в его собственных
двухэлементных высказываниях на языке йеркиш1 зафиксировано выраженное преобладание определенных типов порядка слов [Зорина, Смирнова 2006:
233]. «Исследования К. Арнольда и К. Цубербюлера [Arnold, Zuberbühler
2006] показали безусловное наличие комбинативности в криках предупреждения об опасности больших белоносых мартышек Cercopithecus nicticans. У
них описаны два базовых крика — „pyow“ и „hack“, — обозначающие разные
категории потенциально опасных объектов — „леопард с земли“ и „орел с воздуха“ (на обезьян нападает венценосный орел Stephanoaetus coronatus).
Объединение их в общую последовательность „pyow — hack“ дает синтетический сигнал с новым значением экстремальной опасности, требующий гораздо большего, чем обычно, перемещения группы с опасного места» [Фридман,
Бурлак (в печати)].
Эксперимент, проведенный Т. Фитчем и М. Хаузером (см. [Fitch, Hauser
2004]) с южноамериканскими широконосыми обезьянами тамаринами, был
призван ответить на вопрос, есть ли у животных ментальные предпосылки к
овладению грамматикой с рекурсивным вставлением составляющих. «Как и
ожидалось, обезьяны, в отличие от контрольной группы людей, даже очень
примитивную рекурсивную грамматику освоить не смогли. Впрочем, результаты этого эксперимента были немедленно оспорены, критике подверглись не
только процедура опыта, но и полученные выводы [Perruchet, Rey 2005]. Было
Язык набираемых на компьютере лексиграмм, разработанный в Йерксовском приматологическом центре (США).
1

96

С. А. Бурлак

указано, что результаты эксперимента могут быть интерпретированы и другим
способом, не подразумевающим обращение к рекурсивным грамматикам
[Kochanski 2004]; кроме того, даже для людей, которым помогают семантика и
морфология, анализ структур с несколькими (более двух) вложенными составляющими представляет значительные трудности [там же]» [Бурлак 2007: 32].
Функционирование грамматики обеспечивается деятельностью мозга. Уже
стало понятно, что не существует «постулировавшегося ранее „языкового органа“ — такого участка мозга, который бы один выполнял все задачи, связанные с языком, и не выполнял бы других задач» [Бурлак 2007: 13]. Но тем не
менее, можно говорить о том, что некоторые зоны мозга предпочтительны
для определенных речевых функций. Так, поражение зоны Брока вызывает у
больных проблемы с синтаксисом.
В качестве уникальных свойств человеческого языка в области грамматики
назывались, в частности, следующие: возможность образовывать слова путем
аффиксации, маркирование синтаксических отношений специальными словами или частями слов, наличие иерархических связей в синтаксической структуре предложения, информация о сочетаемости, «встроенная» в значение слов.
Возможно, эти свойства действительно присущи лишь человеческой системе
коммуникации. И вероятнее всего, что они являются следствием накопления
сигналов (слов). Действительно, системе, содержащей, скажем, три «слова»,
не нужны ни возможности словообразования, ни маркирование синтаксических отношений, ни информация о сочетаемости. На наш взгляд, нужда в таких свойствах возникает тогда, когда коммуникативная система становится достраиваемой, и является следствием этого (см. [Бурлак 2007: 61—64]).
Действительно, в человеческом языке, зная некоторое количество знаков и
грамматических правил, можно достроить систему целиком, как это делают
дети в первые годы жизни1. Вопрос, который имеет смысл в свете этого задать
биологам, — могут ли какие-либо виды животных достроить всю коммуникативную систему, если им будут предъявлены лишь неполные данные.
С этим вопросом вплотную связан следующий: является ли коммуникативная система врожденной, вернее, что́ является врожденным в коммуникативных системах человека и разных видов животных, и есть ли какой-либо вектор
развития коммуникативных систем, например, в сторону уменьшения в них
доли врожденного. На мой взгляд, такой вектор есть: сигналы-релизеры врожденны, врожденна и реакция на них; «иерархические сигналы» (термин
1
Разумеется, ни один носитель языка не достраивает систему до полного соответствия
некоторому эталону (потому, собственно, такого эталона и нет). Речь идет лишь о том, что
без прямого заучивания всех представленных в языке выражений (словоформ, словосочетаний, фраз) человек оказывается в состоянии использовать их (производить и понимать) с
той степенью адекватности, которая считается нормальной для взрослого носителя языка.

Переход от до-языка к языку: что можно считать критерием?

97

В. С. Фридмана) являются врожденными по форме, содержание же их выучивается с опытом. Наконец, у ad-hoc-сигналов (и, далее, у слов человеческого
языка) нет ни врожденной формы, ни врожденного содержания.
Для тех видов, у которых система коммуникации не является полностью
врожденной, правомерно ставить вопросы о том, имеет ли место при передаче
коммуникативной системы культурная преемственность (как у человека) или
же речь идет лишь о развертывании инстинктивной программы; каковы чувствительные периоды для овладения коммуникативной системой у разных видов (возможно, они различны для разных элементов коммуникативных сис­
тем).
В человеческом языке слова связаны друг с другом словообразовательными
связями — можно ли говорить о связях между разными сигналами животных
(или лишь о континуальных переходах, коррелирующих с уровнем возбуждения)? На первый взгляд кажется, что словообразовательные связи между словами — тоже следствие достраиваемости языка. Но возможно, какие-то связи
между разными сигналами у каких‑то видов животных могут быть усмот­
рены.
Человеческий язык имеет уровневую организацию — комбинации единиц
более низкого уровня составляют единицы более высокого уровня (так, из фонем состоят морфемы, из морфем — слова и т. д.). Такое понимание языка порождает желание установить, есть ли среди коммуникативных систем животных такие, которые можно представить как организованные по уровневому
принципу. И действительно, такие системы обнаруживаются: как уже говорилось, демонстрации состоят из отдельных незначимых элементарных движений, а из отдельных демонстраций могут складываться комплексы — ритуалы,
исполняемые одной особью, или «диалоги» — которые и будут нести смысл,
определяющий последующее поведение коммуникантов.
Коммуникативная система по определению существует для общения. Но,
как представляется, возможности человеческого языка здесь шире, чем возможности коммуникативных систем животных: так, видимо, лишь человеку
доступна игра слов, использование языка в эстетической функции, а также
способность описывать при помощи языка сам язык (так называемое «свойство рефлексивности» по Хоккету). Впрочем, проверить наличие этих возможностей в коммуникативных системах животных затруднительно. Использования
коммуникативной системы в целях, не имеющих прямого отношения к повышению приспособленности, можно ожидать лишь у тех видов, у которых, вопервых, смысл сигналов не является врожденным, а во-вторых, имеется достаточно развитый мозг, чтобы соотнесение сигнала с наличной ситуацией проходило достаточно быстро и не требовало больших затрат. И действительно, у
антропоидов — по крайней мере, в эксперименте — обнаруживается способ-

98

С. А. Бурлак

ность к шуткам (ср. знаменитую шутку гориллы Коко, назвавшей себя «птичкой»). У антропоидов также обнаруживаются возможности говорить о том, что
не имеет места «здесь и сейчас» («свойство перемещаемости» по Хоккету), а
также лгать.
Далее, человеческий язык позволяет строить сообщения любой длины и
создавать бесконечное количество сообщений при ограниченном объеме исходных единиц (свойства «бесконечности» и «продуктивности» по Хоккету).
Первого из этих свойств (т. е. способности строить сообщения неограниченной
длины) ни у кого, кроме человека, скорее всего, нет: действительно, сложно
представить себе животных, которые могли бы на трое суток отвлечься от повседневной активности для того, чтобы передать (и принять) сообщение длиной с эпос «Манас». А вот потенциальную бесконечность количества возможных в определенной системе коммуникации сообщений обнаружить можно (и
не только в «долгих криках» шимпанзе): представитель любого вида, склонного к иерархизации, способен вступить в иерархические отношения с любой
предъявленной ему особью соответствующего вида (и пола, если это релевантно), а потенциально возможное количество представителей вида бесконечно.
Еще один из вариантов «рубикона» — освобождение коммуникации от эмоций: человеку, чтобы начать говорить, не нужно приходить в сильное возбуждение (оно скорее мешает нормальной коммуникации), для животных, судя по
всему, это не так. Впрочем, возможно, что данное утверждение нуждается в
дополнительной проверке. Не исключено, что у видов, использующих референциальные сигналы (сигналы-символы), степень возбуждения, необходимая
для понимания и ретрансляции сигнала, меньше, чем у видов, использующих
лишь сигналы-стимулы. Может быть, здесь мы имеем дело с еще одним вектором развития коммуникативных систем: в рамках одного достаточно крупного
таксона более развитые коммуникативные системы в меньшей степени привязаны к эмоциям, чем менее развитые.
Наконец, смысл сообщений на человеческом языке не зависит от физического носителя: одну и ту же информацию можно выразить средствами устной
речи, письменности, азбуки Морзе, жестового языка глухонемых и т. д. Это
свойство, как кажется, базируется на ментальной возможности получать одну
и ту же информацию по нескольким каналам. У животных такая способность,
очевидно, имеется: так, реакция бегства может запускаться, в частности, видом
хищника, его запахом, а также издаваемым сородичами криком тревоги. Как
пишет Т. В. Черниговская, засвидетельствовано «использование языков разных модальностей одними и теми же особями, например, акустической, химической и тактильной» [Черниговская 2008 (см. наст. изд.)].
Таким образом, чтобы ответить на вопрос, что же можно считать критерием
перехода от до-языка к языку, необходимо провести масштабное сравнитель-

Переход от до-языка к языку: что можно считать критерием?

99

ное исследование коммуникативных систем животных и человека. И, может
быть, главным результатом такого исследования станет даже не столько ответ
на этот вопрос, сколько установление того, с чем могут коррелировать различные свойства коммуникативных систем, каковы векторы развития этих систем
в разных таксонах, а также общие закономерности их эволюции.

Литература
Альтшуллер 1973 — Г. С. Альтшуллер. Алгоритм изобретения. М., 1973.
Бурлак 2007 — С. А. Бурлак. Происхождение языка: Новые материалы и исследования: Обзор. М., 2007.
Зорина, Смирнова 2006 — З. А. Зорина, А. А. Смирнова. О чем рассказали «говорящие» обезьяны: Способны ли высшие животные оперировать символами? М., 2006.
Кошелев, 2008 — А. Д. Кошелев. О качественном отличии человека от антропоида // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы
животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Фридман, 2008 — В. С. Фридман. Новые представления о сигналах и механизмах коммуникации позвоночных (основания знаковой концепции коммуникации) // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы
животных и язык человека. Проблема происхож­дения языка. М., 2008.
Фридман, Бурлак (в печати) — В. С. Фридман, С. А. Бурлак. Обезьяны «говорящие» или только «думающие»? (Отзыв на кн.: З. А. Зорина, А. А. Смирнова.
О чем рассказали «говорящие» обезьяны: Способны ли высшие животные
оперировать символами? М., 2006. 424 с.) (в печати).
Черниговская, 2008 — Т. В. Черниговская. Что делает нас людьми: почему непременно рекурсивные правила? (взгляд лингвиста и биолога) // Разумное
поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Arnold, Zuberbühler 2006 — K. Arnold, K. Zuberbühler. Semantic combinations
in primate calls // Nature, 441, 18 May, 2006. P. 303.
Deacon 1997 — T. Deacon. The Symbolic Species: The Co-evolution of Language
and the Brain. N. Y.; London, 1997.
Fitch, Hauser 2004 — W. T. Fitch, M. D. Hauser. Computational constraints on
syntactic processing in a nonhuman primate // Science. Vol. 303, 2004.
P. 377—380.
Kochanski 2004 — G. Kochanski. Is a phrase structure grammar the important difference between humans and monkeys? http://kochanski.org/gpk/papers/2004/
FitchHauser/. 2004.

100

С. А. Бурлак

Lieberman 2002 — Ph. Lieberman. Human Language and Our Reptilian Brain: The
Subcortical Bases of Speech, Syntax and Thought. Cambridge (Mass.), 2002.
Perruchet, Rey 2005 — P. Perruchet, A. Rey. Does the mastery of center-embedded
linguistic structures distinguish humans from nonhuman primates? // Psychonomic
Bulletin & Review. Vol. 12, 2005. P. 307—313.

101

В. П. Зинчечко
ШЕПОТ РАНЬШЕ ГУБ,
ИЛИ ЧТО ПРЕДШЕСТВУЕТ
ЭКСПЛОЗИИ ДЕТСКОГО ЯЗЫКА *
Владимир Петрович Зинченко в 1953 г. окончил МГУ (отделение психологии философского факультета). В 1966 г.
защитил докторскую диссертацию на тему «Восприятие
и действие». Почетный член Американской академии
­искусств и наук (1988); действительный член РАО (1992).
В настоящее время профессор факультета психологии
­­ГУ‑ВШЭ.
Автор свыше 400 научных работ, более 100 опубликовано зарубежом. Круг интересов
и исследований: общая и экспериментальная психология, психология развития, теория
и история психологии; гетерогенез слова, образа и действия; сознание и творчество.
В статье рассматриваются положения В. Гумбольдта о внутренних формах языка
и Г. Г. Шпета о внутренних формах слова. Далее, они распространяются на внутренние формы действия и образа. Показана гетерогенность слова, образа и действия и
приводятся данные, свидетельствующие об их гетерогенезе в процессах возрастного
и функционального развития. На первых стадиях развития ребенка слово рождается
как внутренняя форма движения, действия и образа. Когда слово выступает вовне,
оно в качестве своей внутренней формы несет действие и образ, в лоне которых оно
первоначально зарождалось и развивалось. Приведенные в статье данные подтверждают положение Г. Г. Шпета о том, что слово не «третий» после чувственности и
рассудка, а единственный источник познания, объемлющий как познавательное целое все остальные.

Ключевые слова: принцип познания, слово, живое движение, действие, образ, внешняя и внутренняя формы, семенной логос, гетерогенез, душа, духовное развитие.
… но каждой Божьей твари
как знак родства
дарован голос для
общенья, пенья:
продления мгновенья,
минуты, дня.
И. Бродский

1. Слово — princip cognoscendi
Мы все не столько знаем, сколько, не вдумываясь, верим или привыкли к
тому, что Слово (язык) — это Бог, слово — это целый мир, слово есть архетип
* Статья написана в рамках Индивидуального исследовательского проекта №07-01-178
«Творческий акт и смысл в структуре сознания», выполненного при поддержке Научного
фонда ГУ-ВШЭ.

102

В. П. Зинченко

культуры, слово — воплощение разума, слово — микрокосм сознания, слово — плоть (а хлеб — веселье). В. фон Гумбольдт и Г. Г. Шпет, создавшие учение о внешних и внутренних формах языка и слова, открыли новые пути к пониманию подобных удивительных сентенций, ставших схематизмами человеческого сознания. Напомню наиболее яркие высказывания Гумбольдта, рассматривающего язык не как продукт деятельности (Ergon), а как деятельность
(Energeia): «Язык следует рассматривать не к а к м е р т в ы й п р о д у к т
(E r z e u g t e s), но к а к с о з и д а ю щ и й п р о ц е с с (Erzeugung)» [Гумбольдт
1984: 69]: «Каждый язык содержит в себе самобытное мировоззрение. Как отдельный звук встаёт между предметом и человеком, так и весь язык в целом
выступает между человеком и природой, воздействующей на него изнутри и
извне. Человек окружает себя миром звуков, чтобы воспринять в себя и переработать мир вещей. Эти наши выражения никоим образом не выходят за пределы простой истины. Человек преимущественно — да даже и исключительно,
поскольку ощущения и действия у него зависят от его представлений, — живет
с предметами так, как их преподносит ему язык. Посредством того же самого
акта, в силу которого он сплетает (herausspinnt) язык внутри себя, он вплетает
(einspinnt) себя в него; и каждый язык описывает вокруг народа, которому он
принадлежит, круг, откуда человеку дано выйти лишь постольку, поскольку он
тут же вступает в круг другого языка» [там же: 80]. Этот «круг» получал различные наименования: Globus intellectualis (Лейбниц), духосфера и пневмо­
сфера (П. А. Флоренский), ноосфера (В. И. Вернадский), психосфера
(В. А. Звя­гинцев), семиосфера (Ю. М. Лотман), когитосфера, интернет и т. п.
Все перечисленные сферы свое наиболее полное выражение находят в материи
языка, в слове. Посредством слова они и формируются. Сказанное относится
не только к духовно-познавательным сферам деятельности, но и к духовнопрактическим, например, к искусству, к техносфере.
Гумбольдт выражал живую убежденность в том, что «человеческое существо обладает предощущением какой-то сферы (возможно, сферы сознания. —
В. З.), которая выходит за пределы языка и которую язык, собственно, в какойто мере ограничивает, но что всё-таки именно он — единственное средство
проникнуть в эту сферу и сделать ее плодотворной для человека…» [там же:
171]. Такое предощущение вполне оправдано, поскольку «Слово — универсально, как само сознание, и потому оно — выражение и объективация, реальный, а не только условно признанный репрезентант всего культурного духа
человечества: человеческих воззрений, понимания, знания, замыслов, энтузиазмов, волнений, интересов и идеалов» [Шпет 2007: 165]. Любое специфическое определение слова включает его отношение к смыслу. Итак, слово
(язык) — это, действительно, целый мир; оно больше, чем средство, медиатор,
артефакт, знак, стимул, команда, сигнал и т. п. Вся в слове истина дана, как,

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

103

впрочем, и вся ложь. И при всем при том: За поверхностью каждого слова
таится бездонная мгла.
Шпет, отталкиваясь от идей Гумбольдта и все глубже проникая во внутреннюю форму слова, пришел к заключению, что слово не «третий» после чувственности и рассудка, а единственный источник познания, объемлющий как
познавательное целое остальные, т. е. рассматривал слово как начало и principum cognoscendi. Следовательно, и как начало, источник и принцип творчества, поскольку, по словам Шпета, в самом языке должно быть свободное законодательство, являющееся необходимым условием творческой деятельности. Поэты подтверждают сказанное ученым. О. Мандельштам:
Я свободе, как закону,
Обручен, и потому
Эту легкую корону
Никогда я не сниму.

М. Цветаева:
Но птица я — и не пеняй,
Что легкий мне закон положен.

Для обоих поэтов «легкость» оказалась иллюзией, но свобода давала им
власть над словом, что само по себе большая редкость и требует огромного
труда. Причина трудности в том, что число степеней свободы, которыми обладает слово, превышает число степеней свободы кинематических цепей человеческого тела. Преодоление или укрощение и тех и других — задача неимоверной сложности.
Настоящая статья представляет собой попытку понимания сформулированного Шпетом принципа, на первый взгляд противоречащего очевидной роли
чувственности, образов, действий, аффектов в познании и творчестве. Для решения поставленной задачи мне придется сначала выйти за пределы проблематики внешней и внутренней формы слова в их гумбольдтовско-шпетовской
трактовке и обратиться к этой обманчивой и провокативной очевидности.
Известно, что мир, который человек не только учится читать, но и действовать в нем, можно представить как гипертекст, написанный на множестве языков. В. Гёте утверждал: «Природа непрестанно говорит с нами и все-таки не
выдает свои тайны». Все же некоторые из языков, на которых «говорит» природа, говорят нам подобные, тело и душа, в той или иной степени знакомы и
доступны человеку. Он овладевает языками тела, движений, жестов (мимики,
пантомимики, танца) ощущений и образов, аффектов, эмоций (если верить
Андрею Платонову, его революционные герои мыслили исключительно нака-

104

В. П. Зинченко

лом своих воспаленных чувств). Добавим, иконические, знаковые, символические, вербальные языки. Говорят о метаязыках, языках глубинных семантических структур. Оставим любителям языки мозга и экстрасенсорные языки.
Перечисленные языки могут нести перцептивные, предметные, операциональные, аффективные, вербальные и концептуальные значения и смыслы. Ситуация
напоминает столпотворение языков в «правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной» (И. Бродский). И тем не менее человек создает картину, образ или образно-концептуальную модель мира, точнее, — множества
миров (см. рис. 1). Предвосхищая дальнейшее, скажу, что это, видимо, происходит не хаотически, а посредством своего рода языкового пула, обволакивающего, обнимающего мир и проникающего внутрь него. Участники пула обес­
печивают включение в такой образ всех мыслимых и немыслимых перцептив-

Рис. 1. Языки описания внешней и внутренней реальности

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

105

ных, операциональных, вербальных и прочих категорий. Так или иначе, человек эффективно использует в поведении, деятельности, мышлении, созерцании
построенную им картину мира. Иное дело, насколько он ее осознает и способен ли явить образ мира в слове, в картине, в действии, в поступке, в схеме, в
формуле и т. д.? Некоторым это удается, но даже в этом случае они не могут
вразумительно рассказать, как они этого достигают. А. А. Ухтомский когда-то
сказал, что люди сначала научаются ходить, а потом задумываются, как им это
удалось. А если задумываются, то останавливаются! То же с мышлением и
творчеством. Э. Клапаред в работе «Генезис гипотезы» заметил, что размышление стремится запретить речь. Видимо, для того, чтобы уступить место действий со словом действиям с предметами, с образами, со знаками, символами,
аффектами, наконец, с самими же действиями. То есть уступить место другим
языкам, выступающим в качестве средств не только коммуникации, но и интеллекта (в том числе у животных и у детей, до того как последние начали говорить). Казалось бы все очевидно, нужно дать дорогу невербальным или довербальным формам языка и интеллекта, например сенсомоторным схемам (в
смысле Ж. Пиаже).
Но как же тогда быть со столь решительно сформулированным Г. Г. Шпетом
положением о том, что именно слово есть principum cognoscendi? Чтобы понять это, упростим задачу и выберем из «вавилонского столпотворения языков» три: языки слов, действий и образов. Здесь нам понадобятся понятия
внешней и внутренней формы не только применительно к слову, но также к
действию и образу. Начнем со слова.

2. Гетерогенность внутренних форм слова, действия и образа
Г. Г. Шпет начиная с книги «Явление и смысл» (1914) и до конца своих дней
развивал гумбольдтовское и собственное учение о внутренней форме слова,
оказавшейся не менее сложной по сравнению с внешней. До сих пор остается
загадкой, как ему это удалось. Видимо, помогли энциклопедизм и знание 17-ти
(семнадцати!) языков, которые в его голове не вызывали столпотворения.
Кажется даже, что Шпет видел язык (слово) изнутри (у Х. Ортеги-и-Гассета
есть посвященная В. Гёте статья «Видение изнутри»). У него слово действительно выступало как плоть, а не как воздушное ничто.
В слове есть предметные, называемые Шпетом онтическими, формы.
Предметный остов в структуре слова — не просто отражение, отпечаток существующей вещи или предметная отнесенность слова. Предметный остов — это
задание, оно содержится в слове и должно быть реализовано, воплощено (ср. с
более поздней трактовкой Дж. Остина: слово как performativ). Предметный
остов, следовательно, активен, но он же является «реципиентом»: через слово
ему сообщается смысл.

106

В. П. Зинченко

Далее Шпет характеризует внутренние формы слова в собственном смысле.
Они вклиниваются между морфологическими и онтическими формами. Это
логические, в высшей степени динамические формы, формы смыслового содержания, «целая толпа движущихся в разные стороны смыслов» (ср. с пучками смысла, торчащими из слов у О. Мандельштама), отыскивающих нужное
русло. В слове присутствует своя онтологика, отличная от поверхностной формальной логики. Ж.-П. Вернан назвал бы ее логикой без логоса, а Дж. Брунер —
имплицитной логикой. Внутренняя конструктивная форма делает слово глаголом, т. е. действием, даже демиургом. Итак: «Логические формы суть внутренние формы, как формы идеального смысла, выражаемого и сообщаемого; онтические формы суть чистые формы сущего и возможного содержания» [Шпет
2007: 224]. В свою очередь «содержание» предмета есть «внутреннее», прикрываемое его чистыми формами содержание, которое будучи внутреннологически оформлено, и есть смысл. Включение Шпетом логических форм в
состав слова отвечает пожеланиям О. Мандельштама, высказанным в 1913 г.:
«Постепенно, один за другим, все элементы слова втягивались в понятие формы, только сознательный смысл, Логос, до сих пор ошибочно и произвольно
почитается содержанием. От этого ненужного почета Логос только проигрывает. Логос требует только равноправия с другими элементами слова… Для акме­
истов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов» [Мандельштам 1987: 168—169].
Не буду далее вдаваться в описание синтаксических и синтагматических
внутренних форм слова. Имеется, например, игра логических форм и форм выражения (синтагм). Морфема, как звуковое образование, может до известной
степени «как лава, затвердеть и сковать собою смысл, но он под ее поверхностью клокочет и сохраняет свой пламень» [Шпет 2007: 215]. Этот образ нам
понадобится в дальнейшем.
Семасиологическое ядро слова покрыто слоями или одеждами, между которыми наблюдаются сложные взаимоотношения и взаимодействия. Остановимся
на этом подробнее в связи с тем, что понятия «поверхностей», «одежд», «складок» играют важную роль в размышлениях о внешнем и внутреннем у М. Фуко,
Ж. Делёза и др. представителей постмодернизма. Шпет в 1922 г. писал: «Если
представить себе углубление от фонетической поверхности к семиотическому
ядру слова как последовательное снимание облегающих это ядро слоев или
одежек, то синтаксический слой облегает последующие причудливо вздымающимися складками, особенности которых, тем не менее, от последующего
строения всей структуры не зависят и сами на нем не отражаются. Лишь взаимное отношение этого синтаксического слоя и ближайшего логического слоя
дает сложный своеобразный рисунок, отражающий на себе особенности строения названных складок. Или, если весь процесс изображается как восхождение

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

107

по ступеням, то оказывается, что со ступени синтаксической нельзя просто
перешагнуть на логическую, а приходится перебираться с одной на другую по
особым, иногда причудливо переброшенным соединительным мостам. Между
формами синтаксическими и логическими происходит, таким образом, как бы
задержка движения мысли, иногда приятная, иногда затрудняющая продвижение (задержка понимания), но такая, на которую нельзя не обратить внимания»
[Шпет 2007: 227]. Анализ Шпета тоньше, чем анализ Делёза, который понимал
внутреннее как оформленное посредством «удвоения», т. е. «интериоризации
внешнего». Само внутреннее как таковое, по Делёзу, «является просто складчатостью внешнего, как если бы корабль был изгибанием моря». Вместе с тем,
возникающая на каждый момент времени конфигурация множества складок
понимается Делёзом как принципиально неокончательная — она оценивается
как субъективная и подлежащая изменению: «эти складки удивительно изменчивы и, более того, обладают различными ритмами, чьи вариации создают несводимые виды субъективации» (см. [Постмодернизм 2007: 577]). Таким образом, у Делёза внешнее и внутреннее разделено плоскостями, представляющими собой пространство их соприкосновения, сопряжения, отражения,
взаимо­наложения. В отличие от этого у Шпета, отказавшегося от натуралистически понимаемой дихотомии внешнего и внутреннего, между внешней и внутренней формами, имеются пространственные и временные зазоры и наводятся мосты для их взаимодействия в общей структуре целого.
Близким Шпету и Делёзу был ход мыслей М. М. Бахтина, который не только
культуре, но и человеку отказывал во внутренней суверенной территории: он
весь и всегда на границе [Бахтин 2003: 259]. При этом Бахтин подчеркивал
гибкость границ, что напоминает те же складки, о которых говорилось выше.
Дж. Шоттер, развивая положение Л. С. Выготского о том, что все высшие психические функции являются интериоризированными отношениями социального порядка, и привлекая для этого положение Бахтина о диалогизме сознания, заключил: «„Внутренняя“ жизнь человека не такая уж частная и не такая
уж внутренняя и тем более не упорядоченная и логическая, как предполагалось» [Шоттер 1996: 115—116]. Идеи складок и мостов между ними, равно как
и идеи постоянного пересечения границ и преодоления провалов между внешним и внутренним, конечно, весьма существенны. Но, на мой взгляд, еще более
плодотворным является рассмотрение внешних и внутренних форм в структуре целого, предпринятое Шпетом. Следует обратить внимание на то, что внутренние формы слова, выявленные и детально описанные Шпетом, можно рассматривать как глубинные семантические структуры, постулированные в качестве врожденных Н. Хомским. Как станет ясно из дальнейшего — это слишком
сильное утверждение.

108

В. П. Зинченко

Сделаю паузу в описании внутренних форм слова и перейду к языку действий. В начале 20-х гг. прошлого столетия будущий создатель физиологии активности (психологической физиологии) Н. А. Бернштейн (1896—1966) и занялся изучением живого движения. Серебряный век российской культуры,
возможно, в предощущении своей близкой гибели проявлял повышенный интерес к живому: живое слово, живой символ, живое понятие, живое знание,
живой смысл, живая мысль, живая доминанта, живое произведение искусства,
живой образ, живая личность, живая душа были предметом пристального внимания и исследования философов, ученых и художников. В этом же ряду следует рассматривать замечательные исследования Бернштейна. К середине
ХХ века пиетет к живому заметно снизился, чему способствовали, как это ни
странно, реальные успехи в познании живого, например, вещества, интеллекта, сопровождающиеся иллюзиями, что его тайны вот-вот будут полностью
раскрыты. Но живое по-прежнему упорно сопротивляется любым своим концептуализациям и представляет собой вызов науке. Целое, как в свое время
предупреждал Гёте, не делится на части без остатка.

Рис. 2. Модель Бернштейна

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

109

Живое движение — не реакция, а акция; каждое движение уникально, как
отпечаток пальца; оно не повторяется, а порождается и строится, поэтому
упражнение есть повторение без повторения. Ударное движение молотобойца — монолит, но такие движения, наложенные одно на другое, похожи на паутину на ветру. В течение нескольких десятилетий Бернштейн, изучая трудовые,
спортивные движения, движения скрипача, пианиста и т. д., проникал во внутреннюю структуру (форму) живого движения и действия. Для построения
движения мало знать, как оно выглядит снаружи, нужно увидеть (почувствовать) его изнутри. Это похоже на артикуляционное чувство, описанное
Гумбольтом. Как Шпет увидел изнутри слово, так Бернштейн увидел изнутри
движение и действие. На рис. 2 показаны его представления о структуре действия. Хотя Бернштейн не использовал понятия внешней и внутренней формы,
но по сути его модель является первой попыткой проникновения во внутреннюю форму живого движения. В ней имеется место для образа результата, для
слова и символа, выступающих в роли средств высшего уровня символических
координаций действия. Последняя модель действия Бернштейна лежит в основе практически всех современных моделей действия (performance).
Исследования развития движений были продолжены моим учителем
А. В. Запорожцем (1905—1981). Он ввел понятие «внутренней картины» произвольного движения и действия и показал, что в эту внутреннюю картину
(форму) входят образ ситуации и образ требуемых действий. Здесь уместно
вспомнить и давние исследования конструктивных действий дошкольников,
выполненные А. Р. Лурия, в которых была показана роль регулирующего их
протекание слова. На рис. 3 представлена функциональная модель предметного действия, предложенная Н. Д. Гордеевой и В. П. Зинченко, которая является
обобщением результатов исследований Бернштейна, Запорожца и авторов модели. Как видно из рисунка, структура предметного действия настолько наполнена различными когнитивными и эмоционально-оценочными компонентами
(внутренними формами), что по сравнению с ними внешний, собственно исполнительный, результирующий компонент действия кажется исчезающе малым. Но это только кажется! Внешняя форма действия тоже сложна и, по мысли Бернштейна, требует для анализа и описания не метрических, а топологических категорий. Но как бы ни была сложна внешняя форма действия с его многими поверхностями и складками, оно не может образовать внутреннее посредством удвоения и интериоризации внешнего. Внутренние формы должны
быть порождены и в определенной степени автономизированы от внешнего.
Только в этом случае они смогут приобрести силы для порождения нового,
собственного внешнего. Как сказал поэт, Душу от внешних условий освободить я умею…

110

В. П. Зинченко

Рис. 3. Функциональная модель предметного действия
(Н. Гордеева & В. Зинченко, 2008)

Обозначения
А — афферентатор полимодальный;
П — схемы памяти;
Од — образ действия;
Ос — образ ситуации;
ИП — интегральная программа,
план действия;
М — моторный компонент;
ДП — дифференциальная
программа;
К — контроль и коррекция;
1 — предметная ситуация (двигательная
задача, мотив);
2 — установочный сигнал;
3 — текущие и экстренные сигналы;
4 — текущие и экстренные команды;
5 — изменение предметной ситуации;
6 — информация из окружающей среды;
7 — информация из схем памяти;
8 — актуализация образа;

9 — информация релевантная
двигательной задаче;
10 — формирование программы,
плана действия;
11 — схема действия;
12 — детализация программ действия;
13 — моторные команды;
14 — текущая информация от движения;
15 — текущий коррекционный сигнал;
16 — упреждающая обратная связь;
17 — коррекционные моторные команды;
18 — конечная информация от движения;
19 — изменение предметной ситуации
(информация для образа ситуации
и образа действия);
20 — изменение предметной ситуации
(информация для полимодального
афферентатора;
21 — конечный результат;
22 — информация в схемы памяти.

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

111

Представления Н. А. Бернштейна, А. В. Запорожца, Н. Д. Гордеевой о внутренних формах действия соответствуют идеям Г. Г. Шпета о внутренней форме слова, лежащей в основе сценического действия актера. Только в этом случае (и еще в случае поэтического творчества) Шпет включает в состав внутренних форм слова создаваемые актером и поэтом образы. В случае актера он
называет такие формы моторно-симпатическими, непосредственно связывая
образ с действием и словом. Я был поражен, встретив у Шпета понятие живого
движения и требования к его изучению. Возникло даже впечатление, что эти
слова были написаны Бернштейном или Запорожцем. Последний до своего
прихода в психологию был актером в театре знаменитого украинского режиссера Леся Курбаса, учившего актеров претворению, преображению своих движений в сценический образ.
Несколько слов о языке образов. А. В. Запорожец, его ученики и сотрудники
(в их числе и я) много лет изучали формирование зрительного образа, и при­
шли к заключению, что в его внутреннюю форму входят перцептивные движения и действия, которые привели к его формированию. Входит и слово, посредством которого возможны осмысление и актуализация образа. Другими словами, в нее входит не только «предметный остов», но и действия по его построению. Может быть Запорожец во время своей актерской работы тоже увидел
образ (и аффект) изнутри, что и повлекло его в психологию?
Разумеется, не только во внутреннюю форму слова входят значения и смыслы. Предметные, перцептивные и операциональные (моторные) значения и
смыслы входят во внутренние формы образа и действия. В них присутствуют
и динамические, хотя и имплицитные, но логические формы. Таким образом,
мы приходим к тому, что исследования Г. Г. Шпета, Н. А. Бернштейна и
А. В. Запорожца позволяют говорить об общности строения слова, образа и
действия. Все они имеют свои внешние и внутренние формы. Это не простая
аналогия, а сущностное сходство, так как каждое из этих образований (орудий,
инструментов, артефактов, функциональных органов, языков и т. п.), выступающее в роли средства поведения, деятельности, коммуникации, интеллекта,
имеет в своей внутренней форме два других. Действие содержит в себе слово
и образ; слово — действие и образ; образ — действие и слово (cм. рис. 4). Они
обогащают, взаимопроникают и в известных пределах взаимозаменяют друг
друга. Они входят в состав других внутренних форм не в первозданном, а в сокращенном, превращенном, возможно, и в извращенном виде. Следовательно,
слово, образ, действие не независимы друг от друга. Разумеется, в пространстве языков, которыми овладевает человек, слово играет особую роль. «Оно
допускает наиболее полный перевод с любой другой системы языков. Но не
обратно: нет такой другой системы языков, на которую можно было бы перевести слово хотя бы с относительной адекватностью… слово именно эмпири-

112

В. П. Зинченко

Рис. 4. Взаимодействие внешних и внутренних форм

чески наиболее совершенное осуществление идеи всеобщего знака» [Шпет
2007: 165]. Если слово, действие, образ, аффект и необратимы (в смысле взаимного «буквального» перевода), то как минимум они побратимы, то есть изначально родственны, они больше чем знакомы и не только узнают друг друга,
но общаются, взаимно опосредуют друг друга, обмениваются новостями и посильно участвуют в построении Образа мира и человека в нем, т. е. в познании,
самопознании, деятельности, творчестве. Поэтому, если уж говорить, подобно
Н. Хомскому, о врожденности грамматических структур, то нужно быть последовательным и признать врожденность структур действия и образа, что столь
же сомнительно. Каждая из структур может быть ядром и оболочкой, оболочкой и выжимкой (ср. у О. Мандельштама: «зрительные формы прорезаются,
как зубы»).
Отвечают ли приведенные размышления о взаимодействии внешних и внутренних форм слова, действия и образа воззрениям Шпета? Отвечу его словами: «Чувственность и рассудок, как равным образом, случайность и необходимость, — не противоречие, а корреляты. Не то же ли в искусстве, в частности, в
поэзии: воображение и разум, индивидуальное и общее, „образ“ и смысл, — не
противоречие, а корреляты. Внешняя и внутренняя формы не противоречие и
взаимно не требуют преодоления и устранения. Они разделены лишь в абстракции, и не заключительный синтез нужен, нужно изначальное признание единства структуры» [Шпет 2007: 369—370]. Едва ли сегодня нужно специально

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

113

аргументировать, что сказанное Шпетом относится к единствам структур чувственности и движения, образа и действия, аффекта и интеллекта, в которые
входит и слово. Слово, образ и действие, взятые во всем богатстве внешних и
внутренних форм, на самом деле представляют собой сложнейшие кентаврические образования, своего рода метаформы — сгустки энергии и силы:
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
Н. Гумилев

Приведенные рассуждения отвечают пониманию Шпетом общих свойств
структуры как таковой. Она не морфологическое, а функциональное образование. Если воспользоваться термином А. А. Ухтомского, то структуры слова,
образа, действия нужно рассматривать как функциональные органы индивида,
как временное сочетание сил, способное осуществить определенное достижение. Функциональные органы после их образования существуют виртуально и
наблюдаемы лишь в исполнении, в работе. Шпет как бы поясняет эти положения Ухтомского. Под структурой, например, слова Шпет разумеет не «плоскостное» его расположение, а напротив, органическое, вглубь: «от чувственно
воспринимаемого до формально-идеального (эйдетического) предмета» [Шпет
2007: 208].
Вполне резонно поставить вопрос, зачем такая сложность и какое отношение она имеет к провозглашенному принципу познания. Шпет недвусмысленно отвечает на этот вопрос. Он оставляет, по причине вздорности, все теории
происхождения мысли из чувства, признавая, что все же именно чувственно
данное является поводом для мысли. Оно — трамплин, от которого мы вскидываемся к «чистому предмету». Но это предмет чистый от чувственного содержания, но не чистый от словесного субстрата. Причина в том, что «оттолкнувшись от трамплина, мысль должна преодолевать не только вещественное сопротивление, но и им же пользоваться, как поддерживающей ее силой. Если бы
она потащила за собой весь свой вещный багаж, высоко она не взлетела бы. Но
так же и в абсолютной бесформенности, то есть без целесообразного приспособления своей формы к среде, она удержаться в идеальной сфере не могла бы.
Ее образ, форма, облик, идеальная плоть есть слово» [Шпет 2007: 221—222].
Слово, идеальные внутренние формы которого не только предметны, но и операциональны, действенны. Не слишком жалуемый Шпетом А. Бергсон говорил, что мысль может воспарить как угодно высоко, но будучи брошена на
поле действия, она должна оказаться на ногах. Такую встречу идеального и
реального обеспечивают предметные (образные), логические (операциональные) внутренние формы слова, в которых воплощается мысль.

114

В. П. Зинченко

Итак, мы нашли глубинное сходство слова, образа и действия. Его основой
может быть пока не выявленное и неявное единство их смысла, который, согласно Шпету, укоренен в бытии. Слово, образ и действие — это не только
разные проекции мира-текста, возникающие на пути к проникновению в
смысл — смысл бытия. Все вместе они подобны магическому кристаллу, отражающему разные грани последнего. На общность корня «каз» для сказа и
показа указывал П. А. Флоренский. А ведь указание — это еще и действие!
К таким урокам языка полезно прислушиваться.
Л. С. Выготский тоже рассматривал слово как сложное образование. Он говорил об этом не в терминах внешней и внутренней формы, а в терминах комплексов, синкретов. Он соглашается с неким не названным автором (возможно,
с А. А. Потебней), который ограничивал содержание внутренней формы слова
лишь образом) что первичное слово никак нельзя принимать за простой знак
понятия. «Оно, скорее, образ, скорее, картина, умственный рисунок понятия,
маленькое повествование о нем. Оно — именно художественное произведение» [Выготский, II: 167]. Весьма существенно, что «первое» слово не знак,
оно бескорыстно, что оно и слово, и образ, и умственный рисунок. Умберто
Эко [2006], как бы следуя за Выготским, предложил изящную версию освобождения языка от утилитарных функций, благодаря чему появляется возможность
создания эстетических сообщений и даже поэзии. Речь идет о языке Эдема,
который невольно развили Адам и Ева. Они отпустили слова на свободу и стали произвольно оперировать ими. Интересно, что энтузиасты — подвижники,
обучающие, например, обезьян языку, тратят огромные усилия, чтобы привязать слово к вещи, в то время как логика развития человеческого языка состоит
в освобождении слова от вещи. В этом заключена принципиальная разница
между языком человека и животных. (Другими словами, язык человека — это
не только дар Божий, но и результат творчества, а язык животных — дар зоопсихологов и этологов.)
Возвращаясь к Выготскому, скажем, что тем удивительнее его взгляд на
проблему соотношения мысли и слова, который он сформулировал не менее
категорически, чем Шпет: «У взрослого человека слияние мышления и речи
есть частичное явление, имеющее силу и значение только в приложении к области речевого мышления, в то время как другие области неречевого мышления и неинтеллектуальной речи остаются только под отдаленным, не непосредственным влиянием этого слияния и прямо не стоят с ним ни в какой причинной связи» [Выготский, II: 111]. В онтогенетическом развитии Выготский констатирует «доинтеллектуальую стадию», так же как в развитии мышления —
«доречевую стадию». До известного момента и то и другое развитие идут по
разным линиям, независимо друг от друга [там же: 105]. Обе линии пересекаются примерно в возрасте около двух лет и дают начало совершенно новой

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

115

форме поведения, столь характерной для человека. Выготский (правда, не без
оговорок) соглашается с В. Штерном, что этому предшествует «величайшее
открытие», совершаемое ребенком: в нем пробуждается темное сознание значения языка и воля к его завоеванию. Он открывает, что каждая вещь имеет
свое имя [там же: 103]. Наконец, Выготский заключает: чтобы «открыть» речь,
надо мыслить [там же: 105]. Видимо, мыслить бессловесно и в таком бессловесном мышлении вдруг открыть слово. В упомянутых выше записях Выготский
находит выход из этой коллизии: «Первое слово есть изменение сознания задолго до изменения мышления» (см. [Завершнева 2008]). Конечно, хорошо бы
еще понять, что представляет собой это «темное сознание» ребенка…
Для того чтобы разобраться в этом заочном споре Выготского со Шпетом,
обратимся, по примеру первого, к каузально-динамическому или каузальногенетическому анализу.

3. Гетерогенез слова, действия и образа
Возникает вопрос, достаточно ли зафиксированное нами глубинное сходство слова, образа и действия для «оправдания» категоричного утверждения
Шпета, что именно слово является началом и источником познания (и даже сознания, которое он характеризовал как слово: «Игра и жизнь сознания — слово
на слово, диалог»)? Как понять приведенное выше требование Шпета: нужно
изначальное признание единства структуры? В рассматриваемом случае
это — единство структур слова, образа и действия. Здесь функционального и
структурного сходства уже недостаточно. Для того чтобы понять, что означает
изначальное единство структур, нужно прибегнуть к анализу их генезиса. Хотя
сам Шпет неоднократно выражал скептическое отношение к доказательствам,
основанным на данных о происхождении, генезисе чего-либо, мы все же попытаемся поискать таковые.
Выскажу не менее категорическое суждение. У человека нет «чистых» невербальных или довербальных языков коммуникации и интеллекта, как нет и
чисто вербальных форм этих актов (оставим в стороне патологические и идеологические формы резонерства). Человек при всем желании не может вернуться в свое довербальное состояние, «в докультурное сырое бытие». И дело не в
том, что его период необычайно краток, и не в слабости нашей памяти, а в том,
что есть основания усомниться, существует ли такой докультурный период вообще.
Гумбольдт возражал против того, чтобы помещать человечество в какое-то
воображаемое природное состояние. И, как бы далеко мы ни шли в глубь истории, мы нигде не найдем человека без культуры, сознания и языка. А если найдем, то это будет не человек. Не то же ли самое происходит с оценками инди-

116

В. П. Зинченко

видуального развития человека? Ведь даже культурно-историческая психология в лице Выготского как бы продлевала существование натуральных (непосредственных) психологических функций ребенка на 1,5—2 года, что в масштабах человеческой истории равно многим и многим тысячелетиям. Это не
упрек Выготскому. Аргументированно преодолеть вековые споры нативистов
и эмпириков ещё никому не удалось, хотя аргументы накапливаются. Ученик
Выготского Запорожец в 1966 году на основании исследований развития восприятия утверждал, что между низшими и высшими функциями имеется много общего: «Закономерности „интериоризации“ или „вращивания“, которые
Выготский считал специфическими лишь для высших, опосредованных психических процессов, своеобразно проявляются при формировании непосредственных перцептивных процессов. Это, по­видимому, свидетельствует об универсальном психологическом значении данной закономерности» [Запорожец
1986: 107—108]. Общие положения Выготского, замечает Запорожец, «имеют
более широкое значение и могут быть применены к низшим… процессам»
[там же: 111]. Аналогичным образом, Г. К. Середа отмечал, что в системе
Выготского имеется достаточно предпосылок, чтобы человеческая непроизвольная память (в отличие от непроизвольной памяти, которая может быть у
животных) могла рассматриваться как высшая психическая функция, и в качестве достаточного основания этого принимается ее опосредованность речью
[Середа 1979: 6]; см. также [Иванова, Мажирина 2008]). Однако споры не утихают, и прежде всего по отношению к такой «психической функции», какой
является сама человеческая речь и ее развитие в раннем возрасте (см., например, обзор в книге «Развитие ребенка» [М. и Ш. Коул 1989]). Выскажу свой (не
по возрасту) романтический взгляд на эту проблему.
Слово сопутствует человеку с момента рождения и до того, как проявиться
во всей пышной красе (или уродстве) своих внешних форм, оно проникает,
если угодно, интериоризируется или интроецируется во внутренние формы
движений, действий, образов, аффектов ребенка. Для такого слова имеются названия: «живой зародыш нескончаемых формаций» (Гумбольдт), «эмбрион
словесности» (Шпет), «невербальное внутреннее слово» (Мамардашвили).
О «семенном логосе» говорили античные философы. «Эмбрион словесности»,
«семенной логос» — это точные наименования для энергийной, активной,
ищущей, порождающей внутренней формы слова, которая не нашла еще (или
потеряла) выражения в имманентной ей внешней форме и остается до поры до
времени скрытой под поверхностью других языков: моторных, перцептивных,
знаково-символических и т. д. Если угодно, скрытой под покровом детского
«комплекса оживления», плача, гуления, лепета, а потом — взрослого мол­чанья
или «мычанья». О младенце замечательно сказано О. Мандельштамом:
Он опыт из лепета лепит / И лепет из опыта пьет.

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

117

Проникновение слова в душу младенца — это таинство, как, впрочем, и
сама душа. М. М. Бахтин говорил, что душа — это дар моего духа другому человеку. Мать дарит душу своему чаду от избытка любви, великодушия; дарит
вместе со словом и посредством заботы и слова. Дар любви замечателен тем,
что он не скудеет от дарения, а прирастает у дарителя. Дар питается радостным
и благосклонным откликом принимающего, у которого полученный дар также
не остается неизменным: он растет, чтобы, в свою очередь, быть возвращенным дарителю или подаренным другому. М. И. Лисина характеризовала младенчество как золотой век общения — общения бескорыстного, бесцельного,
непреходящая ценность которого заключена в нем самом. Это дознаковая и
вместе с тем реально-символическая деятельность, полная ощущаемого смысла. Ее смысл впоследствии трансформируется в значащее ощущение, а затем в
чувство, слово, в знание. А. В. Запорожец, как бы подчеркивая реальность, вещественность великодушного дара матери, ее любви и заботы, говорил о «пилюлях любви», в которых особенно остро нуждается младенец и от которых не
отказывается взрослый.
Каждый, обратившись к своей душе, обнаруживает в ней множество даров,
в том числе и принесенных данайцами. Что делать, как говорил И. Бродский,
дары бывают и горестными:
…любви и злости торопливой
непоправимые дары.

Слово является важнейшим из даров. И. Бродский, стараясь выговорить наболевшее на земле, это подтверждает:
…ибо душа, что набрала много,
речь не взяла, чтоб не гневить Бога.

Принятие ребенком проникающего в его душу слова происходит на уровне
чувственного постижения, проникновения, а не понимания. К. Юнг назвал бы
проникающее в душу слово автономным комплексом души, который по мере
своего созревания и развития «освобождает душу из тесноты» (В. Б. Шклов­
ский), приобретает над его носителем тираническую силу и стремится наружу.
В отличие от того, как предмет в темноте одевается светом молнии, слово
начинает освещать образ предмета изнутри, и лишь много позже, будучи произнесенным, — снаружи. Прислушаемся к размышлениям О. Мандельштама:
«Словесное представление — сложный комплекс явлений, связь, „система“.
Значимость слова можно рассматривать, как свечу, горящую в бумажном фонаре, и обратно, звуковое представление, так называемая фонема, может быть
помещена внутри значимости, как та же самая свеча в том же самом фонаре»

118

В. П. Зинченко

[Мандельштам 1987: 66], то есть, слово и внутри, и вовне. Опрометчиво рассматривать его только как внешний по отношению к индивиду сигнал или даже
как сигнал сигналов. Из студенческих лет помню, когда мы спрашивали
А. Р. Лурия, что такое вторая сигнальная система, он отвечал, что это «бывшая
речь».
Пора, наконец, поверить М. Волошину, говорившему, что Ребенок — непризнанный гений средь буднично серых людей, которым, видимо, морально тяжело признать детскую гениальность. Она проявляется прежде всего в неправдоподобно быстром, можно сказать, стремительном овладении главным достижением народного духа — словом. Реконструируем основные вехи этого пути.
Именно вехи, а не этапы, так как многие события в человеческой жизни происходят параллельно.
Улыбка, гуленье, лепет, плач, движение ручонки к предмету, позже — эгоцентрическая речь — выражают состояния ребенка, которые улавливаются
чутким взрослым. Первые, так называемые невербальные, средства коммуникации далеко не всегда преследуют утилитарные цели; они бывают вполне бескорыстными, похожими на описание В. В. Розанова: «Жизнь в быстротечном
времени срывает с души нашей вздохи, полу-мысли, полу-чувства… которые,
будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что „сошли“ прямо с
души, без переработки, без цели, без преднамерения, — без всего постороннего… Просто, — „душа живет“…, то есть жила, дохнула… С давнего времени
мне эти „нечаянные восклицания“ почему-то нравились» («Смертное»).
Известно, что ухо младенца с первых недель жизни выделяет фонемы родного языка и становится «глухим» к фонемам других языков. Такое преодоление
избыточности свидетельствует о том, что атмосфера языка, в которой оказался
ребенок, для него не безразлична; она является важнейшим условием его существования и развития. При восприятии (ощущении —?) речи новорожденный
активен. На третьей-четвертой неделе жизни наблюдается слуховое сосредоточение или ориентировка на голос взрослого: ребенок замолкает, становится неподвижным. Тогда же появляется и первая, человеческая улыбка. Многие авторы датируют ее появление 21-м днем жизни. К. Н. Поливанова следующим образом описывает ее появление: «Мать, чрезвычайно чувствительная к состоянию младенца, всякий раз, наклоняясь к ребенку, ловит выражение его лица и
улыбается, в какой-то момент ее улыбка и улыбка младенца совпадают, и происходит своеобразная амплификация мимики двух людей. Фактически мы имеем
пример удвоения улыбки матери улыбкой ребенка, своеобразное воссоединение
ситуации общения, доверия, приятия (не важно, в какой терминологии этот акт
будет описан)» [Поливанова 2004: 112]. Автор возражает против трактовки
улыбки как знака, так как не видит здесь коммуникации в привычном значении
этого термина. Поливанова предпочитает рассматривать эту ситуацию как со­

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

119

здание психологического пространства, впервые возникающего как общее и
внезнаковое (или дознаковое): «Улыбка не может быть понята как знак, поскольку сама становится смыслообразующей наряду с другими элементами ситуации взаимности… Применительно к этой ситуации трудно говорить об интериоризации, об опосредствовании (орудием или знаком), можно — об обнаружении собственной эмоции. Ребенок, улыбаясь матери, открывает для себя собственное состояние. Мы здесь имеем дело с особым синкретом, в котором субъективно слиты внешняя ситуация общности и особое переживание этой общности» [там же]. Согласившись с этим описанием и его интерпретацией, предположим, что в таком одушевленном, живом пространстве начинается идентификация младенца и рождается партнер полноценного общения.
Таким образом, очень рано воспринимаемая младенцем улыбка и сопровождающие ее слова матери (вкупе с собственным эмоциональным состоянием)
из «звука пустого» становятся «ощущаемым смыслом», а затем превращаются
в «значащее ощущение» и вызывают у младенца комплекс оживления.
Младенец ждет слова и уже в двухмесячном возрасте фиксирует свой взор преимущественно на глазах и губах взрослого (Ф. Салапатек). Ждет его так же, как
ждет и ищет телесного контакта с матерью. Он впитывает (практически с молоком матери) человеческое и человечное слово, и оно становится «семенным
логосом», который практически сразу начинает прорастать. У младенцев от
3 месяцев до года в контексте игрового поведения с матерью наблюдалась
«игровая улыбка» (с открыванием рта). Д. Мессингер и др. [Messinger et al.
1997] трактовали ее как выражение удовольствия или стремления пососать материнскую руку или грудь. С. Тревартен [Trevarthen 1975] снимал на кинопленку поведение пяти младенцев от одной недели до пяти месяцев жизни в двух
ситуациях: в присутствии матери и игрушки. Обнаружилось, что с первых недель жизни мать вызывает у ребенка поведение, отличное от поведения, вызываемого игрушкой; он проявляет два разных «интереса», два вида спонтанной активности по отношению к игрушке и матери. Наибольшие отличия оказались в выражении лица, в вокализациях и положениях рук ребенка в этих
двух ситуациях. А именно, у ребенка была выявлена другая динамика положения рук, пальцев рук, а также губ, положения языка при восприятии речи матери (слушает и вокализует), чем в ответ на предмет. Если угодно, ребенок как бы
причащается или вкушает материнское слово.
В качестве отклика на материнскую любовь, заботу и слово можно рассматривать гуление младенца, наблюдаемое между 10-й и 12-й неделями жизни.
В возрасте примерно 4 месяцев младенец переходит к лепету, хотя до 9 месяцев
его лепет слабо связан с языком его взрослого окружения. Затем из его лепета
исчезают звуки, чуждые языку окружающих. Начинаются попытки воспроизведения воспринимаемых им звуков родной речи.

120

В. П. Зинченко

Постепенно эмоциональные отклики трансформируются в требования ребенка, стремящегося воспроизводить состояния довольства и комфорта.
Интересна в этом смысле эволюция его плача, наблюдавшаяся Е. В. Чудиновой
[1986]. От полутора до трех месяцев плач спонтанен и разнообразен. Начиная
с трех месяцев мать выделяет несколько видов (от трех до девяти) плача, который можно считать «договорным». Слыша плач ребенка и подходя к нему, она
уже знает, чего ему недостает. В общем психологическом пространстве взрослого и ребенка порождаются знаки, которые Поливанова назвала элементами
целостной ситуации «разговора». Ребенок всеми доступными ему средствами
требует «продления мгновенья, минуты, дня» (см. эпиграф).
В качестве таких элементов выступают: движение и жест ребенка, направленные другим людям. Между 7-м и 12-м месяцами такие жесты встречаются в
четыре раза чаще, чем в первом полугодии и превосходят на одну треть число
жестов, наблюдающихся у детей на втором году жизни. А. Валлон назвал этот
период периодом «невоздержанной общительности» (см. [Эльконин 1960: 75]).
Здесь мы вступили на более знакомую почву. В совместной (Эльконин иногда говорил — в совокупной) деятельности взрослого и ребенка последний порождает разнообразные знаки, понятные взрослому, что известно, по крайней
мере, со слов бл. Августина (см. «Исповедь»). Причем это возникает позже, чем
бескорыстная ситуация общения, и возникает уже в построенном психологическом пространстве общения, похожем на буберовское пространство Между
Я—Ты. Мы с Д. Б. Элькониным, обсуждая первые знаковые формы активности,
и в шутку и всерьез, относили их не столько к коммуникации, сколько к управлению окружающими младенца взрослыми. (У некоторых и с возрастом такая
«форма деятельности» остается единственной!) Плач, гуление, лепет, улыбка
или знаковое, складывающееся до исполнительного действия движение, например, ручки младенца к предмету, адресованы говорящему. Не уверен, так ли уж
прав был Выготский, утверждавший, что младенец, впервые породивший знак,
узнает об этом последним. Журден тоже не сразу узнал, что он говорит прозой,
но ведь говорит же. Это особое знание, имеющее свое название: знание до знания, являющееся необходимым условием приобретения институционализированного знания и непременным компонентом живого знания, если, кончено, последнее сохраняется после школьного и вузовского обучения.
Следует обратить внимание на термин «порождение» (знака). Это не отрицание интериоризации. Для того, чтобы нечто вросло, его вначале нужно вырастить. Вращивание и выращивание идут рука об руку, что и наблюдается уже
на первом году жизни. Это положение адепты интериоризации обычно недо­
оценивают, ставя акцент на вращивании. Порождение знака эквивалентно порождению культуры, которая все превращает в знак, в текст. Ребенок является
не просто потребителем культуры, а соучастником ее создания. Такое соуча-

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

121

стие облегчает понимание речи взрослых, которое интенсивно развивается со
второго полугодия. Примечательны данные Г. Л. Розенгард-Пупко, специально
изучавшей условия, максимально содействующие пониманию речи. Оказалось,
что в ситуации удовлетворения потребности у ребенка и ухода за ним можно
добиться понимания слов, относящихся к действиям с предметами, но невозможно организовать понимание названия предметов. Ситуацией, наиболее
способствующей пониманию названий, является зрительное восприятие и рассматривание этих предметов (см. [Эльконин 1960: 89—90]). Если воспользоваться терминологией Шпета, то можно сказать, что и в той и в другой ситуации узрение дополняется уразумением.
Очевидна активность и самодеятельность ребенка в произнесении первых
слов, которое начинается с конца первого года жизни. Это больше, чем память,
это порождение. Если это и воспроизведение, на чем настаивал Гумбольдт, то
акцент должен быть поставлен на произведении. М. К. Мамардашвили говорил
об этом как о вос-произведении. Семенной логос делает свою работу, итогом
которой станет язык как культурное растение. И здесь взрослый должен правильно оценивать степень своего участия в такой работе. 30 лет тому назад мы
с М. К. Мамардашвили, анализируя работу индивида по построению движения
и действия, писали: «Высаживая семя в почву, мы ведь не пытаемся заменить
собой, своими рассуждениями ее волшебную органическую химию, то есть
представить продукт живой, hic et nunc, организации работы звеном аналитической последовательности вывода. Вряд ли какой-либо биолог сочтет такую
работу эпифеноменом!» [Зинченко, Мамардашвили 1977: 114]. Движение, образ, язык, равно как и психика в целом, не говоря уже о личности, самостроятся, саморазвиваются. Конечно, это происходит в социальной ситуации развития и благодаря ей, а нередко — вопреки. Но какой бы она ни была, она должна
быть.
Так или иначе, но по словам Гумбольдта, человек внутренне срастается с
языком. Поэтому, например, «поэзия и философия затрагивают самые глубины
души человека» [Гумбольдт 1984: 106]. Такое срастание обеспечивает удивительно точную координацию слова и движения (мимики, жеста). В обыденной
жизни для ее достижения не нужен режиссер или дирижер. Слово не разъединяет природу и человека, а напротив, единит их: «Обозначение отдельных
предметов внутреннего и внешнего мира глубже проникает в чувственное восприятие, фантазию, эмоции и, благодаря взаимодействию всех их, в народный
характер вообще, потому что здесь природа поистине единится с человеком,
вещественность, отчасти действительно материальная, — с формирующим духом» [там же: 104].
На мой взгляд, изложенного выше достаточно для заключения, что у человека с самого раннего детства все языки становятся вербальными, поскольку

122

В. П. Зинченко

их оплодотворяет проникающее в их внутреннюю форму слово. Внутри них
оно созревает и растет. Косвенным подтверждением этого является хорошо известный взрывной характер начала детского говорения (М. Монтессори называла это эксплозией детского языка), когда ребенок захлебывается в словах и
фрустрирует по поводу непонимающего взрослого. Потребность ребенка в
языке становится одной из самых сильных. В. Гумбольдт характеризовал ее
как душевное требование облечь и вынести в звук все, что только воспринимается и ощущается. Значит, уже в самом раннем детстве происходят два стремительно идущих и противоположно направленных процесса — окультуривание
натуральных (в терминологии Л. С. Выготского) функций и натурализация
культурных. (Cр.: у Иосифа Бродского: Скорость внутреннего прогресса быстрее, чем скорость мира.) Поэтому-то мы говорим о культуре как о второй, а
по сути — надо бы говорить о первой природе человека. Б. Паскаль оптимистически утверждал, что «все можно сделать естественным». Собственно, нечто подобное происходит в развитии. Культура оестествляется, перестает быть
искусственной. Иное дело, что, забирая у природы порождающие силы, она
становится способной производить, порождать артефакты и артеакты, в том
числе искусство. При всем желании культура не может исчерпать природные
силы. Поэтому О. Мандельштам имел основание сказать, что «культура всегда
больше себя самой на докультурное сырое бытие». Хотя оно нас питает, но
вернуться в него нам не дано.
Приведенные размышления позволяют иначе взглянуть на весь ход духовного и психического развития ребенка. Слово изначально становится не только
важнейшим жизненным фактом, но и актом — актом духовным и культурным,
что ставит под сомнение не только наличие у ребенка «чистой» чувственности,
но и наличие у него натуральных, низших, примитивных психических функций. (О «примитивности» А. Белый проницательно заметил: «Современные
дикари — не остатки примитивного человека, а дегенераты когда-то бывших
культур».) Нельзя сказать, что Выготский, использовавший перечисленные
термины для характеристики начальных стадий развития психики ребенка,
этого не понимал. Приведу его слова: «Ни в одном из известных нам типов развития никогда дело не происходит так, чтобы в момент, когда складывается
начальная форма, уже имела место высшая, идеальная, появляющаяся в конце
развития, и чтобы она непосредственно взаимодействовала с первыми шагами
(курсив мой. — В. З.), которые делает ребенок по пути развития этой начальной или первичной формы. В этом заключается величайшее своеобразие детского развития, в отличие от других типов развития…» [Выготский IV: 395].
Автор заключает, что среда здесь играет роль не обстановки, а источника развития. И все же Выготский откладывает первые шаги развития на потом, недооценивая детскую гениальность.

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

123

Как я старался показать выше, развитие ребенка начинается с «верхнего
до», с образования духовного, символического слоя сознания, с «вершинной
психологии», с конгениальности младенца высшим проявлениям человеческого духа, выражающимся в материнской любви к своему чаду. Вот, что об этой
любви писал И. Бродский:
Это ты, горяча,
ошую, одесную,
раковину ушную
мне творила, шепча.
Это ты, теребя
штору, в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.

Итак, любовь и слово. Пьер Абеляр (1079—1142) в «Возражении некоему
невежде» писал: «На эти две добродетели ясно указывало явление высочайшего духа, открывшееся в огненных языках, чтобы создать через любовь философов, а через добродетель разумных доказательств — наивысших логиков.
Поэтому хорошо, что дух явился в огне и в виде языков, дабы сообщить им
любовь и красноречие на всякого рода языках» [Абеляр 1959: 93]. В. Л. Ра­
бинович, комментируя Абеляра, пишет: «Это новозаветный парафраз о сошествии Святого Духа на апостолов, которое было отмечено тем, что над головою
каждого появился язык. Омоним язык (пламени) и язык (речь) фундаментально
значим: разноречие — разномыслие (понимающее непонимание)…
Смертельный номер — понять не понимая» [Рабинович 2002: 8].
Оксюморон «непонимающее понимание» не должен смущать; он подобен
таким не смущающим нас оксюморонам, как «смертная жизнь», «живая
смерть». Все это — жизнь человеческая! И она действительно начинается
(должна начинаться!) с вершинной психологии, имеющей свои глубины. В поисках истоков вершинной психологии вовсе не обязательно обращаться к инстинктам или дурно понятому бессознательному.
«Глубинная психология» со всеми ее каверзами, внешними и внутренними
распрями возникает в ходе развития много позже. Философскую и психологическую аргументацию сказанному мы находим у Шпета. Его мало заботили
проблемы конечного объяснения и поиска химерической первопричины духа.
Спиритуализм был ему глубоко чужд. Он, как и Гумбольдт, видел реальность
духа как первично данного только в объективном, культурно-историческом
его проявлении: «Мы не только знаем его по его проявлениям, но и на самом
деле он есть не иначе, как в своих проявлениях. Ограничивая сферу духа его
культурно-историческим бытием и деянием, мы не можем выходить за преде-

124

В. П. Зинченко

лы его действительного объективного, в истории данного, бытия. Дух начинает
быть и есть только в выражении, он есть само выражение, — вот это внешнее,
материальное выражение!» [Шпет 2007: 170]. Настоящая выписка извлечена
из статьи Шпета «Литература» (1929 г.). Автор рассматривает литературу как
выражение и объективацию народного духа. О. Мандельштам написал об этом
же по-своему, но не менее выразительно: Духовное — доступно взорам, И очертания живут. Дух имеет и другие более интимные формы своего выражения,
прежде всего в материнской любви. В 1920 г. Г. Г. Шпет пишет своей ученице
и другу Н. И. Игнатовой: «у меня есть статья (я люблю ее больше других)
„Сознание и его собственник“, в ней я силюсь доказать, что Я не может определять себя без помощи другого, что в собственном существовании Я удостоверяется через другого… И тут метафизика любви. Эмпирически мать удостоверяет, что я родился, без нее я не был бы в этом „уверен“, она только знает это,
как следует знает. Через любовь ко мне я удостоверюсь в своем существе, это
— второе рождение. И вот где Ужас: почувствовать трепет своего бытия, и
быть брошену в сомнения, в неуверенность в нем, в бытии самой сущности.
Себя. А сколько таких проходит мимо нас: ненастоящих, иллюзорных! Ужас:
сознавать свою иллюзорность!» [Шпет 2005: 349—350]. Такой ужас можно
сравнить с состоянием, охватившим героя рассказа В. Набокова «Ужас», когда
окружающий его мир утратил названия. Данте называл подобное «террором
настоящего», лишенного прошлого и будущего. Ужас вызван тем, что мир,
утративший названия, утратил и душу, которая находится в слове. В этом со
светским философом Шпетом солидарен религиозный философ Флоренский.
Последний пишет о слове как об индивидууме, субъекте, строение которого
подобно строению человека: «Внешняя форма есть тот неизменный общеобязательный, твердый состав, которым держатся все слова, ее можно уподобить
телу организма… Внутреннюю форму естественно сравнить с душой этого
тела. Это душа слова — его внутренняя форма происходит от акта духовной
жизни» [Флоренский 1973: 115]. Т. А. Флоренская, комментируя это положение, пишет: «Чувственность, рассудок и разум соеденены в слове наподобие
тела, души и духа» [Флоренская 1996: 58]. Так или иначе, но в идеальном случае в материнском даре слиты в одно целое любовь, душа и слово.
П. А. Флоренский подчеркивает, что понятие «индивидуум» по отношению к
слову «не является метафорой, и слово действительно является живым субъектом, иначе невозможно и живое понимание в диалоге» [Флоренский 1973: 62].
Едва ли только метафорически характеризовали слово поэты: «Слово — дом»
(М. Цветаева); «Язык — родина и вместилище красоты и смысла…»
(Б. Пастернак).
Не является метафорой и «второе рождение» в младенчестве, которое было
сюжетом А. Белого («Котик Летаев»), Вяч. Иванова («Младенчество») и много

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

125

позже — предметом пристального внимания психоаналитиков: А. Фрейд,
М. Кляйн, В. Биона, Д. Винникота, Э. Эриксона, Ж. Лакана и др. «Второе рождение» (столь же символическое, как и любой акт рождения) или начало идентификации, понимаемой в том смысле, в каком этот термин используется в
психоанализе, видимо, происходит очень рано. Идентификация предшествует
и готовит стадию зеркала, начало которой Ж. Лакан датирует 6-месячным возрастом. Она предшествует или сопутствует возникновению чувства базового
доверия (Э. Эриксон) и возникновению иллюзии омниопотентности — всемогущества (Д. Винникот). Последнее по сути дела является младенческим прототипом или предвестником магической стадии в развитии ребенка, начало
которой Выготский датировал дошкольным возрастом. Идентификация и сопровождающие ее чувства строятся в живом пространстве Между Я—Ты
(М. Бубер), и в нем же, благодаря бескорыстному общению, затем — совокупному действию младенца со взрослым, создается представление о себе. Ребенок
начинает видеть себя в Другом, он удваивает себя благодаря Другому, создает
символическое зеркало «Я» как инструмент идентификации. И пользуется им
до конца жизни.
В конце концов, не столь важно, какое из многочисленных событий жизни
младенца представляет собой точку схождения природы и культуры.
Существенно, что такая точка находится в том нежном возрасте, когда младенец в построенном и одушевленном пространстве любви и общения, порождая
знаки, понятные взрослому, творит культуру. П. А. Флоренский называл подобное прорастанием себя в диалоге и в молчании. Последнее не следует недооценивать. О нем замечательно сказал О. Мандельштам:
И в зыбке качаюсь дремотно,
И мудро безмолвствую я:
Решается бесповоротно
Грядущая вечность моя.

4. Некоторые следствия гетерогенеза языков описания реальности
Ограничимся отрывочным и эскизным описанием проникновения слова в
жизнь ребенка до одного года. Дальнейшее развитие языка подробно изучено
психологами и лингвистами. Приведу лишь метафору Гумбольдта, которая в
одинаковой мере пригодна для описания исторического и онтогенетического
развития языка: «Если можно позволить себе такое сравнение, язык возникает
подобно тому, как в физической природе кристалл примыкает к кристаллу.
Кристаллизация идет постепенно, но повинуясь единому закону… Когда такая
кристаллизация заканчивается, языки как бы достигают зрелости» [Гумбольдт

126

В. П. Зинченко

1984: 162]. Эта метафора интересна своим наглядным представлением о том,
что в гранях слова-кристалла (независимо от того, выступает оно в своей внешней или внутренней форме) отражаются, естественно, в превращенном виде,
многие перцпетивные и операциональные категории. Мало того, согласно
Гумбольдту, «язык не просто переносит какую-то неопределенную массу не­
определенных элементов в нашу душу; он несет в себе ещё и то, что предстает
нам во всей совокупности бытия как форма» [Гумбольдт 1984: 81]. Существенно
также то, что эта форма не продукт абстрагирующего ума, она имеет реальное
бытие.
Когда же внутреннее слово, вербальное и невербальное, «вынырнет» на поверхность, найдя свою внешнюю форму, чтобы воплотиться в ней, оно сократит, свернет и сохранит, но теперь в качестве своей внутренней формы, те
внешние формы действия, образа, в создании которых оно участвовало и в
лоне которых оно само созревало и развивалось. Например, предметный остов,
входящий в структуру слова, складывается благодаря ассимиляции последнего
перцептивно-моторным опытом оперирования предметом. В структуре слова
Шпет находил место и образу как sui generis внутренней поэтической форме
между звукословом и логической формой. (Как самостоятельный предмет изучения он поместил образ между «вещью» и «идеей» [Шпет 2007: 264], т. е. там
же, где П. А. Флоренский помещал символ.) Хотя слово и придает образу и
действию форму, важно, что между словом и ими нет «крепостной зависимости», на чем настаивали не только ученые — Г. Г. Шпет и Р. О. Якобсон, но и
поэт — О. Э. Мандельштам. Все они как бы предвидели трудности, по сути —
невозможность понимания поэзии великим мнемонистом Ш., у которого была
именно такая зависимость (см. [Лурия 1968]).
Слово не только придает форму чувственности и движению; оно объективирует их, позволяет увидеть, что:
Мы только с голоса поймем,
Что там царапалось, боролось.
О. Мандельшт ам

Позволю себе привести важнейшие положения Гумбольдта [Гумбольдт
1984: 77—78], дав их в изложении Шпета: «Деятельность органов ч у в с т в
д о л ж н а с и н т е т и ч е с к и с в я з ы в а т ь с я с внутренним действием духа,
чтобы из этой связи выделилось представление, стало, — по отношению к
субъективной способности, — объектом, и, будучи воспринято в качестве такового, вернулось в названную субъективную способность. Представление, таким образом, претворяется в объективную действительность, не лишаясь при
этом своей субъективности. Для этого необходим язык, так как именно в нем

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

127

духовное стремление прорывает себе путь через губы и возвращает свой продукт к собственному уху. Без указанного, хотя бы и молчаливого, но сопровождающегося содействием языка, претворения в объективность, возвращающуюся к субъекту, было бы невозможно образование понятия, а следовательно,
и никакое мышление» [Шпет 2007: 333]. Сказанное Гумбольдтом поэтически
выражено Р. М. Рильке:
Слух созерцал,
Трогая менее зримое,
Менее явное.

Здесь «предметное зеркало» взаимодействует с «вербальным эхом», что является условием порождения нового образа, несущего смысловую нагрузку и
делающего значение видимым, т. е. визуального мышления, возникающего на
основе слова.
Речь идет не просто о мгновенном возвращении, но прежде всего об отодвигании во времени решающих и исполнительных актов по отношению к
окружающей действительности, в том числе удовлетворения собственных органических потребностей. Происходит как бы удвоение и повторение явлений
в зазоре д л я щ е г о с я опыта, позволяющем сознательным существам обучаться, самообучаться и эволюционировать. В таком удвоении опыта состоит
кардинальное отличие психики человека от психики животных. Л. С. Выготский,
предлагая формулу поведения человека, через запятую перечислял: исторический опыт, социальный опыт, удвоенный опыт [Выготский, I: 85]. Можно говорить и об умноженном опыте быстротекущей жизни. Иное дело, насколько эффективно такой опыт используется? В зазорах (паузах, активном покое) происходит напряженная работа понимания, суть которой состоит в двух противоположно направленных актах: осмышление значений и означение смыслов.
Осуществление такой работы невозможно без слова, которое само по себе, как
предполагал Выготский, биполярно ориентировано. Оно оседает значением в
мысли и смыслом в вещи. Д. Б. Эльконин добавил к этой двойной ориентации
еще одну — ориентацию на другого человека, от которого исходит санкция
адекватности восприятия, действия, слова, совершаемых актором [Эльконин
1989: 516—517].
Образующиеся посредством слова в таких зазорах ментальное пространство, сознание, психические интенциональные процессы (название не имеет
значения) с с а м о г о н а ч а л а представляют собой не отношения к действительности, а отношения в действительности. Другими словами, субъективность сама входит в объективную реальность, является элементом ее определения, а не располагается над ней в качестве воспаренного фантома физических

128

В. П. Зинченко

событий или эпифеномена. Субъективное не менее объективно, чем так называемое объективное, говорил А. А. Ухтомский. Соответственно, сознание с самого начала связано с телесными актами, оно бытийно, со-бытийно и вместе с
тем рефлексивно и духовно. С этой точки зрения, «пропасть», обнаруженная
Штерном, Выготским и др. между словами и миром, оказывается мнимой, во
всяком случае ее нет изначально. Иное дело, что мы сами вольны с помощью
слов образовывать между ними пропасти, громоздить барьеры, надолбы и рвы,
а затем предпринимать неимоверные усилия, чтобы с помощью тех же слов
преодолевать созданные препятствия.
Вернемся к повторению и удвоению опыта. Слово возвращается к субъекту,
напитавшись и наполнившись аффективным, предметным и операциональным
содержанием, превращенным в его внутренние формы. Человек как бы перемещается в мир значений и концептов, рефлектирует по поводу верхних слоев
построенного им мира, сознательно оперирует построенными им образами,
знаками, словами, смыслами и т. п., хотя совершенно не подлежит сомнению,
что фундаментальные перцептивно-динамические категории, вещественносмысловые образования, ранее освоенные им, он продолжает использовать в
скрытой форме. Но эта скрытость форм, полезная для него, не освобождает
психологию от ее вполне сознательного учета и от поиска путей построения
этого удивительного мира психической реальности, развития объективных и
вместе с тем психологических методов ее исследования.
Есть «отодвигание и удвоение» другого рода, когда слово обогащается в
диалоге. Гумбольдт, будто предвидя исследования М. М. Бахтина о диалогизме
и полифонии сознания, писал: «Членораздельный звук льется из груди, чтобы
пробудить в другой личности отзвук, который возвратился бы снова к нам и
был воспринят нашим слухом. Человек тем самым делает открытие, что вокруг
него есть существа одинаковых с ним внутренних потребностей, способные,
стало быть, пойти навстречу разнообразным волнующим его порывам.
Поистине предощущение цельности и стремление к ней возникают в нем вместе с чувством индивидуальности и усиливаются в той же степени, в какой
обостряется последняя, — ведь каждая личность несет в себе всю человеческую природу, только избравшую какой-то частный путь развития… Стремление
к цельности и семя негасимых порывов, заложенное в нас самим понятием
человечности, не дают ослабнуть убеждению, что отдельная индивидуальность есть вообще лишь явление духовной сущности в условиях ограниченного бытия» [Гумбольдт 1984: 64].
Благодаря своей полноте и насыщенности слово содействует экстериоризации образа, действия или их вместе, а возможно, и овнешнению души. И тогда
слово занимает место в их внутренней форме (В. В. Розанов сказал: «В моей
походке душа», и добавил: «к сожалению, у меня преотвратительная поход-

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

129

ка»). Возвращение, объективация реальности есть формы субъективной деятельности, создающие объект мышлению. И мышление, и объект следует понимать в самом широком смысле этих слов. Художник в своем произведении
воплощает, а тем самым возвращает себе свой образ, а нам демонстрирует способ и избыток своего видения. Подобное происходит с движением, о чем давно
писали выдающиеся театральные режиссеры. А. Я. Таиров, обсуждая проблему взаимоотношений актера и образа, решал ее, привлекая понятие «кинестетическое чувство»: «Актер умеет себя видеть (без зеркала), слышать (без звука). Поговорка — „не увидишь, как своих ушей“ — для актера недействительна. Должен видеть свои уши, себя, улыбку, движение, все, даже с закрытыми
глазами, — упражнять это — в и д е т ь себя в лесу, на веранде, в комнате, на
горе, в море, на снежной вершине — видеть, а не представлять. С л ы ш а т ь
свой голос, мелодику речи, интонации, ритм, futre, pruno, crescendo и т. д.»
[Таиров 1970: 56]. Е. Шахматова, комментируя теорию и практику Таирова, пишет: «Сверх-актер, пытающийся осознать внешнее проявление эмоций, должен был это шестое, а по Таирову, „кинестетическое чувство“ — „контрольную
и диспетчерскую инстанцию“, которая управляет отбором и степенью проявления технических средств, развить в себе до автоматизма. Поразительно совпадение этого принципа таировской эстетики с мейерхольдовским „зеркаленьем“.
„Это кинестетическое чувство, — цитирует автор историка Камерного театра
К. Державина, — уподобляется внутреннему зеркалу, в котором актер видит
форму своего движения“» [Шахматова 1997: 147]. В. Э. Мейерхольд,
А. Я. Таиров, Л. С. Курбас, равно, как и Г. Г. Шпет в своих работах о театре
раскрывали механизм построения образа и его участия во внутренней форме
сценического действия, в котором, разумеется, участвовало и слово.
Примечательна характеристика такого участия в пантомиме, которую дал
Таиров: «Пантомима — это представление такого масштаба, такого духовного
обнажения, когда с л ов а ум и р а ют и взамен их рождается сценическое действие» [Таиров 1970: 91]. Слово, конечно, не умирает, оно, наряду с образом,
становится внутренней формой сценического действия.
«Кинестетическое чувство» А. Я. Таирова «ощущение порождающей активности» М. М. Бахтина сродни «артикуляционному чувству» В. Гумбольдта,
и все они представляют собой необходимое условие видения действия, будь
оно вербальным или моторным, изнутри, о котором говорил Н. А. Берн­
штейн.
Не стану перегружать текст изложением психологических исследований
«удвоения», «зеркаленья» (В. А. Лефевр и Б. Д. Эльконин предпочли термин
«экранирование»), проводившихся А. В. Запорожцем и М. И. Лисиной,
Н. Д. Гордеевой, Б. Д. Элькониным, Д. Б. Элькониным и автором этих строк.
Мне важно было показать доминирующее участие слова в подобных актах.

130

В. П. Зинченко

Языки действий, образов, входя в структуру слова, становясь его внутренними формами, сохраняют свои динамические свойства и не останавливаются
в своем развитии. Такая логика не нова. Б. Спиноза говорил о памяти как об
ищущем себя интеллекте. Интеллект (голодный ум) ищет или с помощью языка сам создает новый объект своих размышлений. Мы с Н. Д. Гордеевой рассматриваем живое движение как ищущий себя смысл. Видимо, и образ предмета — это ищущее себя слово. Позднее само слово начнет искать адекватные
ему образы действия или художественные образы. В последнем случае, согласно А. Бергсону, требуется максимальное умственное усилие. Ученик и сотрудник Шпета психолог и художник Н. Н. Волков специально доказывал, что во
внутреннюю форму живописных произведений входит слово. Его учитель говорил: «Пластика, музыка, живопись — словесны. Такова внешность их; через сло­весность, присущую им, они действительны. Это — реальнохудожественный язык» [Шпет 2007: 197].
Язык не просто всесторонне пронизывает всю внутреннюю жизнь человека,
но проникает в нее изначально, точнее, строит ее. Из психологии развития
слишком хорошо известно, насколько пагубно не только на речевом, но и общем развитии ребенка сказывается пропуск соответствующего сензитивного
периода и какие нужно предпринимать усилия, чтобы наверстать упущенное.
Изложенное выше позволяет сделать заключение о гетерогенности слова, образа и действия, а их становление и развитие назвать гетерогенезом. Ведущую
роль в нем играет слово. Хотя семенной логос — это слово до слова (и не внутренняя, не автономная, не эгоцентрическая речь), но все же слово. Семя логоса падает в плодотворную чувственную почву, возделываемую живым движением и орошаемую эмоциями. Оно в ней растет, хотя может и прозябать.
В 50-х годах прошлого века А. В. Запорожец и М. И. Лисина экспериментально показали, что живое движение обладает чувствительностью [Запорожец
1986, II: 36—47]. Н. Д. Гордеева не только подтвердила ее наличие, но и обнаружила два вида чувствительности: к ситуации и к самой динамике движения,
к возможностям его продолжения [Гордеева 1995]. Именно чувствительность
движения является основанием его поразительных динамических свойств и
практически неограниченных возможностей развития. Можно предположить,
что живое движение щедро делится своей чувствительностью с образом и словом, которые порождаются посредством этого же движения. Поэтому, во всяком случае, по своему происхождению образ и слово являются чувствительными, чувствующими, то есть живыми. Интересные соображения относительно
чувствующего логоса развивал испанский философ Хавьер Субири [Субири
2006: 210—211]. Чувствительность движения, образа, слова представляет собой необходимое условие создания живых произведений искусства, в которых
оседают аффективно-смысловые образования человеческого сознания.

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

131

Произведения искусства, будучи общественной техникой чувств, становятся
доступными человеку. Это замечательный сюжет «Психологии искусства»
Л. С. Выготского.
Посредством чувственности, движений, эмоций слово впитывает в себя
мир, становится плотью и вырастает в плодоносящее древо языка. Его носителя М. М. Бахтин характеризовал как «в ы р а з и т е л ь н о е и г о в о р я щ е е
бытие. Это бытие никогда не совпадает с самим собою и поэтому неисчерпаемо в своем смысле и значении» [Бахтин 1996: 8]. Основанием для такой оценки
Бахтину служили бездонность слова (если только оно не заведомая ложь), незавершимость диалога как единственно адекватной формы словесного выражения подлинной человеческой жизни. При высших формах овладения словом
человек может «двигаться в слове, как в пространстве» (О. Мандельштам).
Добавим к этому незавершимость образа и открытость его миру, а также не­
укротимость живого движения и действия, будь оно социальным или предметным. Все это создает «избыток недостатка», эффекты недосказанности, порой
сверхсказанности, напряжения, пробуждающие членораздельные душевные
порывы, воплощающиеся в тексты произведений, жизни, диалога…
На этом закончим по необходимости краткую аргументацию того, что слово
есть главный принцип познания. Возможно, Шпет не нуждался бы в ней, но
мне она была нужна для лучшего понимания его утверждения. Позицию Шпета
не следует смешивать с гипотезой лингвистической относительности Б. Уорфа.
Ее, скорее, нужно характеризовать как гипотезу лингвистической абсолютности. Последняя далеко выходит за пределы грамматической структуры языка,
на которой сосредоточил свое внимание Уорф.
Разумеется, слово выступает и как главный принцип организации человеческой деятельности. Не только человек овладевает словом, но и слово овладевает им. В. Гумбольдт был прав, говоря, что «язык сильнее нас». Это настолько
верно, что слишком часто человек вместо того, чтобы пользоваться словом как
орудием, сам становится орудием или органом языка. Хорошо, если таким органом становится поэт, а не, например, щедринский «органчик» или чеховский
чиновник, не знавший, что значит встретившийся в тексте восклицательный
знак. Такие люди не дали себе труда погрузиться в мир языка, войти в язык, как
в «дом бытия» (М. Хайдеггер). К ним относятся высказывание профессора
Преображенского о Шарикове: «Уметь говорить — ещё не значит быть человеком». От них, вопреки И. Бродскому, не остается часть речи. Еще более неприятна ситуация, о которой говорил К. Леви-Стросс. Ситуация, когда не люди
мыслят мифами, а мифы мыслят сами через людей. Она становится трагичной,
когда «мыслят» идеологии, являющиеся разновидностью мифов. Но это уже
сюжет другой, более печальной сказки, чем рассказанная выше. Наконец, в ка-

132

В. П. Зинченко

честве подарка терпеливому читателю, добравшемуся до конца этого текста,
приведу замечательные строки Томаса Элиота:
Если утраченное слово утрачено,
Если истраченное слово истрачено,
Если неуслышанное, несказанное
Слово не сказано и не услышано, все же,
Есть слово несказанное,
Есть слово без слова. Слово
В мире и ради мира:
И свет во тьме светит, и ложью
Встал против Слова немирный мир,
Чья ось вращения и основа —
Все то же безмолвное Слово…
(Пепельная среда. V. 1930)

Развитие языка и мысли прекратится только тогда, когда умолкнет безмолвное Слово, а соответственно, исчезнет мудрое безмолвие и даже поэт не сумеет
домолчаться до стихов.

Литература
Абеляр 1959 — П. Абеляр. История моих бедствий. М., 1959.
Бахтин 1996 — М. М. Бахтин. Собрание сочинений. В 7 т. Т. 5. М., 1996.
Бахтин 2003 — М. М. Бахтин. Собрание сочинений. В 7 т. Т. 1. М., 2003.
Выготский, I—VI — Л. С. Выготский. Собрание сочинений. Т. 1—6. М.,
1982—1984.
Гордеева 1995 — Н. Д. Гордеева. Экспериментальная психология исполнительного действия. М., 1995.
Гумбольдт 1984 — В. фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию. М.,
1984.
Завершнева 2008 — Е. Ю. Завершнева. Записные книжки, заметки, научные
дневники Л. С. Выготского (1912—1934): результаты исследования семейного архива // Вопр. психологии. 2008. № 2. С. 132—145.
Запорожец 1986 — А. В. Запорожец. Избранные психологические труды. В 2 т.
М., 1986.
Зинченко, Мамардашвили 1977 — В. П. Зинченко, М. К. Мамардашвили.
Проблема объективного метода в психологии // Вопр. философии. 1977.
№ 7. С. 109—125.

Шепот раньше губ, или Что предшествует эксплозии детского языка

133

Иванова, Мажирина 2008 — Е. Ф. Иванова, Е. С. Мажирина. Развитие непроизвольной памяти: повторение исследований П. И. Зинченко // Культурноисторическая психология. 2008. № 1.
Лурия 1968 — А. Р. Лурия. Маленькая книжка о большой памяти. М., 1968.
Мандельштам 1987 — О. Мандельштам. Слово и культура. М., 1987.
Поливанова 2004 — К. Н. Поливанова. Периодизация детского развития: опыт
понимания // Вопр. психологии. 2004. № 1. С. 110—119.
Постмодернизм 2007 — Постмодернизм: Новейший философский словарь.
Мн., 2007.
Рабинович 2002 — В. Л. Рабинович. О смысле // Языки культур: Взаимодействия.
М., 2002.
Середа 1979 — Г. К. Середа. К проблеме соотношения основных видов памяти
в концепции «деятельность — память — деятельность» // Психология памяти и обучения. Харьков, 1979. (Вестник Харьков. ун-та; Вып. 12, № 7).
Субири 2006 — Х. Субири. Чувствующий интеллект. Ч. 1. Интеллект и реальность. М., 2006.
Таиров 1970 — А. Я. Таиров. Записки режиссера, статьи, беседы, письма. М.,
1970.
Флоренская 1996 — Т. А. Флоренская. Слово о молчании в диалоге // Диалог.
Карнавал. Хронотоп. 1996. № 1.
Флоренский 1973 — П. А. Флоренский. Строение слова // Контекст 1972. М.,
1973.
Шахматова 1997 — Е. Шахматова. Режиссерский артистизм А. Таирова и
традиции восточных искусств в восточном театре // Метаморфозы артистизма. М., 1997.
Шпет 2005 — Г. Г. Шпет. Жизнь в письмах: Эпистолярное наследие. М.,
2005.
Шпет 2007 — Г. Г. Шпет. Искусство как вид знания: Избр. тр. по философии
культуры. М., 2007.
Шоттер 1996 — Дж. Шоттер. М. М. Бахтин и Л. С. Выготский: интериоризация как «феномен границы» // Вопр. психологии. 1996. № 6. С. 107—117.
Чудинова 1986 — Е. В. Чудинова. Развитие крика младенца // Журнал высшей
нервной деятельности. Т. XXXVI. 1986, № 3. С. 441—449.
Эко 2006 — Умберто Эко. Открытое произведение. СПб., 2006.
Эльконин 1960 — Д. Б. Эльконин. Детская психология. М., 1960.
Эльконин 1989 — Д. Б. Эльконин. Избранные психологические труды. М.,
1989.
M. Cole, S. Cole 1989 — M. Cole, S. R. Cole. The Development of Children. N. Y.;
Oxford, 1989.

134

В. П. Зинченко

Messinger et al. 1997 — D. S. Messinger, A. Fogel, K. L. Dickson. A dynamic system
approach to infant facial action // J. A. Russell, J. M. Fernandes-Dols (eds). The
Psychology of Facial Expression. Cambridge: Univ. Press, 1997. P. 205—226.
Trevarthen 1975 — C. Trevarthen. Early Attempts at Speech // R. Lewis (ed.). Child
Alive. London, 1975. P. 62—80.

135

З. А. Зорина
ВОЗМОЖНОСТЬ ДИАЛОГА
МЕЖДУ ЧЕЛОВЕКОМ И ЧЕЛОВЕКООБРАЗНОЙ ОБЕЗЬЯНОЙ: ОБЗОР
ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНЫХ
ИССЛЕДОВАНИЙ
Зоя Александровна Зорина окончила МГУ имени
М. В. Ломоносова в 1963. В 1968 году защитила кандидатскую, а в 1993 году докторскую диссертацию.
С 1965 года работает на биологическом факультете
МГУ в лаборатории физиологии и генетики поведения, с 1998 года заведует этой лабораторией. Автор более чем 100 публикаций по различным аспектам изучения поведения животных, в том числе двух монографий: «Reasoning in Birds» (1997) и «О чем
рассказали „говорящие“ обезьяны» (2006, в соавторстве со Смирновой), также учебника «Основы этологии и генетики поведения» (2002, в ­соавт. c И. И. Полетаевой и
Ж. И. Резниковой) и учебного пособия «Зоопсихология: элементарное мышление животных» (2007, в соавт. с Полетаевой). Исследует высшие когнитивные функции
птиц в сравнении с млекопитающими, в том числе различные формы элементарного
мышления, способность к обобщению и символизации.
Не существует разрыва между вербальным и остальным поведением человека или между поведением человека и поведением остальных животных — нет барьера,
который должен быть разрушен, нет пропасти, через которую нужно перекинуть мост, есть только неизвестная
территория, которую нужно исследовать.
[R. A. Gardner et al., 1989, p. xvii]

Цель этой статьи — в сжатой форме описать результаты обучения антропоидов простейшим незвуковым аналогам человеческого языка, рассмотреть его
когнитивные основы, а также обсудить меру сходства их языкового поведения
с языком человека. Наряду с материалом книги [Зорина, Смирнова 2006] в статье будут использованы дополнительные, не упомянутые ранее данные.
Предполагается также затронуть некоторые вопросы, возникшие в ходе обсуждения на Круглом столе в Институте лингвистики РГГУ (сентябрь 2007).
Вопрос о возможной преемственности коммуникативных систем животных
и языка человека неизменно привлекал внимание как эволюционистовбиологов, так и психологов, и философов, и лингвистов. Издавна существовало, да и сейчас еще не полностью изжито представление, что между психикой
человека, с одной стороны, и психикой животных — его близких и далеких

136

З. А. Зорина

родственников, — с другой, лежит непроходимая пропасть, что способность к
речи у человека не имеет никаких биологических корней и никаких зачатков
способности к ее усвоению у современных животных не имеется. Такое представление долгое время господствовало, да и сейчас имеет своих сторонников.
Другая точка зрения состояла в том, что и речь человека, и связанное с ней
абстрактное (вербально-логическое) мышление — это тоже продукт эволюционного развития и, как всякая другая физиологическая и психическая функция,
она имеет свои биологические корни. Такую точку зрения высказывал, в частности, Л. А. Орбели [1949: 469], который писал, что «мы должны себе представлять какие-то промежуточные этапы [в развитии сигнальных систем], которые обеспечили возможность использования символов вместо реальных
объектов и реальных явлений».
До недавнего времени эти дискуссии были чисто отвлеченными и схоластическими, и только в начале 70-х гг. ХХ века появилась возможность точного
экспериментального анализа этого вопроса благодаря попыткам обучать антропоидов простым аналогам человеческого языка.
Начало таких исследований стало возможным благодаря появлению весомых экспериментальных доказательств наличия у животных зачатков мышления. В их основу легли классические работы, выполненные еще в первой трети
ХХ века. Из опытов Н. Н. Ладыгиной-Котс [1923] стало известно, что шимпанзе владеют важнейшей мыслительной операцией — обобщением — и способны к элементарному абстрагированию. Это было началом планомерных исследований разных аспектов когнитивной деятельности животных, которые она
предпринимала на протяжении всей своей жизни (способность животных к
«счету», орудийная и конструктивная деятельность, конструирование по образцу и др.). Еще в 1925 году Ладыгина-Котс одной из первых уверенно заявляла о наличии у животных мышления, которое она характеризовала как элементарное. При этом она особо отмечала необходимость употребления именно
этого термина, считая, что при рассмотрении высших когнитивных функций
животных «... следует отбрасывать все обычно взаимно перемешиваемые понятия, такие как ум, разум, рассудок, и заменять их термином „мышление“,
подразумевая под этим последним только логическое, самостоятельное мышление, сопровождающееся процессами абстрагирования, образованием понятий, суждений, умозаключений» [Ладыгина-Котс 1925: 7]. Заметим, что именно эти аспекты когнитивных способностей животных находятся в центре внимания экспериментальных психологов и физиологов на рубеже ХХ—ХХI веков.
В тот же период (20-е годы ХХ в.) В. Келер [1930] впервые продемонстрировал в эксперименте способность шимпанзе находить выход из проблемных
ситуаций не путем проб и ошибок, а за счет другого механизма, названного

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

137

«инсайтом». Этот механизм основан на анализе компонентов (условий) задачи,
на выявлении причинно-следственных связей между ними и экстренном принятии решения в ситуациях, требующих употребления орудий. Оба эти открытия получили подтверждение и развитие в многочисленных более поздних исследованиях (см., например, [Фирсов 1987; 2007; Фирсов, Чиженков 2003;
2004; Visalberghi 1997]). Доказательства обоснованности этих представлений
продолжают непрерывно накапливаться и до настоящего времени [Roitblat
et al. 1984; Tomasello, Call 1997; Heyes, Huber 2000; D. Premack, A. Premack  2003;
Rumbaugh, Washburn 2003; Hurley 2006].
Зачатки мышления были обнаружены у животных в разнообразных формах,
в том числе самых сложных и считавшихся чисто человеческими: способность
к обобщению и абстрагированию, включая формирование довербальных понятий о числе (см. [Зорина, Смирнова 2006: 71—91; Boysen 1993]; см. также
[Иванов 2008 (см. наст. изд.)]); к экстренному решению новых задач не методом проб и ошибок, а за счет инсайта, за счет улавливания причинноследственных отношений между компонентами ситуации [Rumbaugh et al.
2000; Rumbaugh, Washburn 2003]. Изучение орудийной деятельности антропоидов в лаборатории и в природе выявило их способность к планированию цепи
действий при решении новой, нестандартной задачи, к достижению цели после нескольких подготовительных операций ([Панов 2008; Фирсов, Чиженков
2003; Фирсов 2007; Visalberghi 1997; Visalberghi, Tomaselo 1998], см. также
[Зорина, Смирнова 2006: 59—79]).
Особое значение имели появившиеся в 80-е годы ХХ века свидетельства
способности животных к символизации. Этим термином обозначают процесс
установления тождества (эквивалентности) между нейтральными стимулами
(цифрами, жестами, лексиграммами и т. п.) и соответствующими предметами,
действиями, а также обобщениями разного уровня, включая довербальные понятия. Было показано, что шимпанзе [Рамбо, Биран 2000; Biro, Matsuzawa 2001;
Boysen 1993; Boysen, Berntson 1989; 1995; Matsuzawa 1985; Matsuzawa et al.
1986; Tomonaga, Matsuzava 2002] способны использовать цифры для маркировки множеств и совершать с ними операцию, изоморфную сложению.
Позднее такая способность была обнаружена у серого попугая [Pepperberg
1991; 2002] и врановых птиц [Смирнова 2000; Смирнова и др. 1998; 2002].
В этот же период (70-е годы ХХ века) появились первые данные о том, что
у человекообразных обезьян есть и такие чисто «человеческие» черты как способность к самоузнаванию и пониманию ментальных состояний других особей, к формированию представлений об их целях и знаниях.
Когнитивные функции разного уровня сложности были обнаружены у многих видов млекопитающих и птиц (а некоторые даже у рептилий), однако в
наиболее полной форме они присущи человекообразным обезьянам. Было по-

138

З. А. Зорина

казано даже, что по наиболее сложным видам когнитивных функций они ближе к человеку, чем к остальным приматам [Зорина, Смирнова 2006: 95—101].
Особое значение имели доказательства наличия у шимпанзе развитой функции
обобщения. Показано [Ладыгина-Котс 1923; 1925; 1935; Фирсов 1987; 2007;
Mackintosh 2000], что у наиболее высокоорганизованных животных способность к обобщению и абстрагированию достигает такого уровня, что позволяет
говорить о формировании довербальных понятий — хранении информации в
абстрактной, хотя и не связанной со словами форме. Иными словами, появлялись веские основания предполагать, что когнитивные основы для овладения
языком у современных антропоидов имеются.
По мере накопления этих данных, по мере того, как у антропоидов обнаруживались все более и более сложные когнитивные функции, становилась все
более реальной перспектива разрешить давний спор с помощью экспериментов и выяснить, существует ли непроходимая пропасть между психикой человека и высших животных, или же современные антропоиды наряду с упомянутыми способностями унаследовали от общего с человеком предка еще и когнитивную основу для овладения языком.
Первые попытки исследовать этот вопрос (в начале ХХ века) не увенчались
успехом, т. к. их авторы безуспешно пытались научить антропоидов произносить слова. Между тем, позднее было установлено, что это заведомо невозможно из-за строения их звукоиздающего аппарата, не приспособленного к необходимой для речи тонкой артикуляции [Lieberman 1968]. Этот фактор исключили
американские психологи, когда на рубеже 60—70-х годов они обратились к
экспериментальной проверке гипотезы о наличии языковых способностей у
антропоидов. Инициаторами этих работ были такие весьма известные и авторитетные ученые, как А. Гарднер, Д. Рамбо и Д. Примэк, которые к тому времени уже внесли заметный вклад в сравнительную психологию. В последующие годы каждый из них параллельно с языковыми проектами развивал и другие подходы к анализу когнитивных функций приматов. Другими ключевыми
фигурами в изучении этой проблемы были Б. Гарднер, Р. и Д. Футсы,
Ф. Паттерсон, С. Сэвидж-Рамбо.
Эти работы получили широкую известность, однако даже специалисты оперируют лишь небольшой частью полученных в этих исследованиях данных,
так что многие важнейшие факты, характеризующие языковое поведение
обезь­ян, остаются совершенно вне поля зрения или цитируются неточно1.
Все это и побудило нас написать книгу2, на которую я постоянно ссылаюсь в данной статье. В этой книге мы попытались по первоисточникам описать
1
2

См., например, [Пинкер 2004: 317—325].
[Зорина, Смирнова 2006].

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

139

факты, полученные в разных языковых проектах, и сопоставить их друг с другом. Тем самым предполагалось дать возможность всем заинтересованным в
анализе этой проблемы более конкретно представлять, что такое языковое поведение антропоидов, и уже на этой основе обсуждать меру его сходства с языком человека. Мы также попытались проанализировать соответствие структуры языкового поведения шимпанзе наиболее важным критериям человеческого
языка. При этом мы исходили из того, что эта сложнейшая психическая функция есть результат деятельности головного мозга и имеет сложную когнитивную основу. С этих позиций нам представлялось необходимым подробно обрисовать структуру и широту спектра когнитивных способностей шимпанзе,
чтобы показать, что у них имеются потенциальные возможности для освоения
пусть и самого элементарного, но все же аналога человеческого языка.
Отправной точкой изучения этой проблемы послужила разработка искусственных знаковых систем — простых незвуковых аналогов языка человека.
Их иногда называют языками-посредниками, поскольку они одинаково искусственны и для обезьян, и для обучающих их людей. Первым средством общения стал амслен — упрощенный вариант американского жестового языка глухонемых [R. Gardner, B. Gardner 1969]. В нем использовались только принятые
у глухих людей жесты, тогда как грамматика обезьяньего амслена была сильно
упрощена — смысл фразы передавался только порядком слов, без согласований, падежных и других маркеров, в отличие от человеческого амслена, который обладает сложной фонологией и особым синтаксисом.
Чуть позже появилась первая публикация Д. Примэка [Premack & Premack
1972] об опытах на шимпанзе Саре. Разработанная им знаковая система (абстрактные значки, располагаемые в вертикальный ряд на магнитной доске) не
получила дальнейшего распространения. В последующие годы Примэк внес
фундаментальный вклад в сравнительное изучение когнитивной деятельности
антропоидов и детей, осуществив целую программу исследований разных ее
сторон [D. Premack, A. Premack 2003]; см. также [Зорина, Смирнова 2006:
138—140].
Наконец, в 1971 году начались работы по проекту LANA, которые продолжаются и до сих пор (первая публикация появилась в 1973 г. — [Rumbaugh et al.
1973]). Разработанный для этого проекта язык йеркиш реализован с помощью
абстрактных значков (лексиграмм), размещенных на специальной клавиатуре
компьютера. Этот язык и методику обучения (которая постоянно преобразовывалась и совершенствовалась) успешно применяли не только в опытах на приматах, но и для коррекции языкового поведения людей с дефектами развития
умственных способностей и речи [Rumbaugh, Savage-Rumbaugh 1996]. В 80-е
годы к группе Д. Рамбо присоединилась С. Сэвидж-Рамбо, которой удалось
выявить наиболее сложные формы языкового поведения у бонобо.

140

З. А. Зорина

Той же проблеме посвящены работы японских приматологов под руководством Т. Матцузавы (Институт изучения приматов при университете г. Киото).
Уже около трех десятилетий они исследуют когнитивные способности шимпанзе, включая символизацию и формирование понятия о числе [Matsuzawa
1985; Matsuzawa et al. 1986; Biro, Matsuzawa 2001]. Самку шимпанзе по кличке
Аи обучили значениям нескольких десятков иероглифов кандзи для обозначения названий предметов, цветов, числа элементов в множестве и мн. др.
Общение происходило с помощью изображений, появляющихся на экране чувствительного к прикосновению монитора. Наряду с этим Аи спонтанно, без
специального обучения усвоила значения трех десятков слов устной речи.
В работах американских психологов были использованы антропоиды 4-х видов. Всего в опытах побывало около 25 обезьян: шимпанзе обыкновенный (Pan
trogloditus) — Уошо, Люси, Шерман, Остин и др.; шимпанзе карликовый — бонобо (Pan paniscus) — Канзи, Панбэниша, Ньют, и др.; гориллы Gorilla gorilla) — Коко и Майкл; орангутан (Pongo pygmaeus pygmaeus) — Чантек. Для
краткости изложения я буду называть их «говорящими», а продуцируемые ими
знаки — «словами».
Хотелось бы обратить внимание на тот факт, что эти группы исследователей
более 40 лет обучали разным языкам-посредникам разные группы антропоидов по разным методикам, но получали сходные результаты, подтверждавшие
и дополнявшие друг друга.

О некоторых критериях оценки языкового поведения антропоидов
Существует множество определений языка и столь же обширный и открытый ряд критериев, которые позволяют выделить его специфические особенности. Вопрос о том, какие признаки нужно анализировать при сопоставлении
свойств языка человека и коммуникативных систем животных, что можно считать до-языком, предшествовавшим языку человека, конструктивно обсуждается в статье С. А. Бурлак (см. настоящий сборник). Ряд таких критериев перечислен в таблице 1. Таблица наглядно демонстрирует радикальные отличия
естественных коммуникативных систем животных от человеческого языка и
показывает, какие свойства «языкового поведения» антропоидов необходимо
проанализировать в первую очередь, чтобы определить степень его сходства с
языком человека.
Мы рассмотрим лишь те критерии, с нашей точки зрения более весомые,
которые характеризуют принципиальные особенности человеческой речи и
особенно важны при оценке природы «языкового поведения» обезьян. К их
числу относятся критерии, предложенные американским лингвистом
Ч. Хоккетом ([Hockett 1960]; см. также [Зорина, Смирнова 2006: 135—136]).

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

141

Акцент будет сделан на тех, которыми пользовались сами авторы языковых
проектов (см., например, [Savage-Rumbaugh et al. 1993]).

Основные характеристики «языкового» поведения антропоидов
Полученные в независимых языковых проектах данные свидетельствуют,
что у современных антропоидов существуют некоторые языковые способности, в той или иной степени напоминающие некоторые свойства человеческого
языка. Семантичность — присвоение определенного значения каждому жесту,
каждой лексиграмме — это первый из критериев Хоккета, соответствие которому было обнаружено в «языковом поведении» шимпанзе. Рассмотрим, что
представляет собой лексикон антропоидов, овладевших одним из языковпосредников.

Состав, объем и свойства словаря «говорящих» обезьян
Установлено, что антропоиды обладают способностью усваивать (воспринимать, продуцировать и даже создавать самостоятельно) незвуковые знаки
(«слова»), реализованные в форме жестов (амслен) или лексиграмм (йеркиш).

142

З. А. Зорина

Обученные языку обезьяны помнят его на протяжении жизни, могут возобновлять его использование после длительного перерыва, могут перенимать его от
родителей и друг от друга. Сообщество «говорящих» шимпанзе (Семья Уошо)
постоянно использует амслен в повседневном общении друг с другом на протяжении уже нескольких десятилетий.
Лексикон «говорящих» обезьян может включать до нескольких сотен знаков
разных категорий, хотя реально в разные периоды времени они используют
только часть этого запаса. В лексиконе практически всех «говорящих» обезьян
имеются следующие категории знаков, которые они использовали вполне адекватно:











названия предметов обихода;
имена людей и клички других обезьян;
глаголы1;
определения цвета, размера, вкуса, материала;
обозначения эмоций (больно, смешно, страшно);
оценки (жаль, хорошо, плохо)
наречия (скорее, еще);
отрицание (нет);
местоимения и указательные частицы (я, ты, мой, твой, этот, тот и др.);
обозначения времени (сейчас и потом).

Можно видеть, что такой набор знаков обеспечивает возможность передачи
информации практически о любых аспектах повседневной жизни животного.
Они использовали жестовые знаки как в привычных, так и в совершенно новых ситуациях, с их помощью «разговаривали» с людьми и друг с другом, иногда они «разговаривали» сами с собой, комментируя свои действия, рассматривая картинки, они называли изображенные на них предметы. Обезьяны применяют знаки не только к новым предметам ранее усвоенных категорий, но и в
разнообразных ситуациях, в том числе совершенно новых, употребляют их в
переносном смысле, в качестве шуток или брани [Зорина, Смирнова 2006:
159—164; 183; 210, 303].
Первые же сообщения о достижениях «говорящих» обезьян вызвали волну скепсиса и критики самого разного рода (см. [Там же: 187—196;
239—241]). Многие считали, что использование обезьянами жестов и лексиграмм не выходит за рамки простых условно-рефлекторных навыков, что
1
В одной из статей Д. Рамбо [Рамбо, Биран 2000] указывает на использование не только
глаголов, но и существительных, обозначающих действия (чистка, питье), однако мы не
встретили описаний, чем и как они отличаются от глаголов, есть ли, например, два различных жеста: пить и питье, чистить и чистка.

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

143

употребляемые ими знаки ничем не отличаются от сигналов и не могут рассматриваться как аналоги слов символического языка человека. Эта точка
зрения периодически высказывается и до сих пор, поэтому мы постараемся
еще раз в сжатой форме проанализировать природу «слов» и «высказываний» антропоидов.

Способы освоения языков-посредников
Прежде чем переходить к анализу этого аспекта языкового поведения антропоидов, необходимо подчеркнуть, что усвоение знаков происходило разными способами и на разных этапах обучения они могли иметь разную природу.
Первый способ был основным на начальных этапах обучения. Обезьяны
осваивали первые знаки путем интенсивной тренировки, когда люди принудительно формировали нужные жесты (shaping), или заставляли заучивать лексиграммы. Их усвоение происходило на фоне постоянного подкрепления — обезьяну не только хвалили, но она получала называемый предмет. Поэтому на
этой стадии «слова» обезьян действительно могли рассматриваться как сигналы, или «знаки-просьбы», далекие по своим свойствам от слов символического
языка человека [Savage-Rumbaugh et al. 1993].
Второй способ проявился спонтанно — на какой-то стадии обучения обезьяны овладевали некоторыми знаками путем подражания тренеру. Однако и за
это они также получали называемый предмет в качестве подкрепления, так что
природа знаков была той же, что и при первом способе. В ряде случаев обезьяны учились и друг у друга. Так, горилла Майкл многие знаки воспринял у Коко,
старшей по возрасту и начавшей учиться гораздо раньше, чем он. Лулис —
приемный сын Уошо — за год усвоил около 30 жестов, общаясь только с матерью и другими «говорящими» обезьянами, среди которых он рос, и в этом случае он вряд ли регулярно получал подкрепление (названный предмет) за свои
успехи [Fouts et al. 1982].
Неизбежно жесткая процедура обучения большинства первых обезьян породила представление о том, что их языковое поведение — навязанная им система общения, что оно не более, чем результат дрессировки и ничем выходящим за пределы «затверженных» «слов» и «фраз» они оперировать не могут
(подробнее [Зорина, Смирнова 2006]). До сих пор в ряде изданий исследователей именуют не иначе как «дрессировщиками», безбожно искажая и описание
методики обучения, и достигнутые обезьянами результаты (см., например,
[Пинкер 2004: 318—323]). При этом такие критики полностью игнорировали
все, что касалось спонтанного овладения знаками и преднамеренного их использования в непрограммируемых ситуациях.

144

З. А. Зорина

Между тем тенденция к спонтанному усвоению знаков путем подражания
людям и другим обезьянам ярко проявилась в языковом поведении бонобо1, с

которыми работала Сэвидж-Рамбо [Savage-Rumbaugh, Lewin 1994; SavageRumbaugh et al. 1998; 2006]. С нашей точки зрения ее данные, полученные в

опытах на бонобо (сначала Канзи, потом Панбэниша, а теперь еще и ее сын), уже
не оставляют места подобным огульным обвинениям и убедительно доказывают
возможность спонтанного усвоения знаков путем подражания. Надо отметить,
что эти бонобо содержались в условиях, наиболее благоприятных и адекватных
для столь высокосоциальных животных, как шим­панзе.
● Условия содержания обезьян этого поколения были еще более обогащенными, чем у их предшественников (большие помещения, много игрушек, телевизор, бытовая техника, которой они активно пользовались, прогулки по лесу,
поездки в соседние городки и т. п.). Лаборатория располагалась в центре довольно большой территории, покрытой лесом, и у исследователей была возможность выводить обезьян на далекие прогулки (по 7—8 ч). Практически это
была жизнь в лесу, что приближало условия содержания к естественным для
этого вида.
● Детеныши с самого раннего возраста постоянно находились в тесном
общении с людьми, некоторые имели приемных «матерей».
● Главной особенностью программы было то, что люди постоянно разговаривали при обезьянах, но при этом не проводили специальной дрессировки, не
добивались выполнения словесных команд, а лишь создавали для них соответствующую языковую среду, — комментируя все происходящее, четко произносили правильно построенные простые фразы, так что те имели возможность
знакомиться со звучащей речью.
● В отличие от большинства своих предшественников, Канзи и следующие
детеныши не только росли с собственными матерями-обезьянами (помимо
приемных матерей из числа исследователей), но и в адекватном социальном
окружении, похожем, хотя бы отчасти, на природные сообщества — несколько
обезьян разного возраста, как бонобо, так и обыкновенных шимпанзе. Благодаря
этому они получали полноценный опыт внутривидовой коммуникации.
Последнее обстоятельство весьма существенно, поскольку это высокосоциальные животные и, по выражению Р. Йеркса, «один шимпанзе — не шимпанзе».
Бонобо Канзи был первым, кто рос в этих условиях, и результаты не замедлили сказаться. В 1,5 года он впервые проявил понимание звучащих слов, а в
2,5 стал понимать уже целые фразы. В этом же возрасте обнаружилось, что он
Бонобо — карликовый шимпанзе (Pan paniscus), сравнительно недавно (1929 г.) открытый вид человекообразных обезьян, который считается самым близким к человеку. C группой обезьян этого вида с конца 80-х годов ХХ века работает С. Сэвидж-Рамбо
(­Savage-Rumbaugh).
1

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

145

спонтанно усвоил некоторые знаки йеркиша, просто присутствуя при обучении его матери, которое оказалось совершенно безуспешным. Следует подчеркнуть, что весь этот багаж знаний был усвоен им без использования подкрепления, в отличие от обезьян, учившихся по стандартной методике. При этом
Канзи по собственной инициативе осваивал параллельно две знаковых системы. Только после этого этапа одновременного и самостоятельного приобщения
к йеркишу и звучащей речи с Канзи начали специально заниматься, впервые
использовав особую клавиатуру. Нажатие каждой клавиши сопровождалось
звучащим словом, так что спонтанный «билингвизм» Канзи далее был закреплен с помощью обучения. Характерно, что, помимо специальных занятий с
экспериментатором, Канзи очень любил самостоятельно возиться с озвученной клавиатурой, подобно тому, как другие обезьяны разглядывали картинки в
книгах и журналах. Во время таких самостоятельных занятий он мог усваивать
соответствие лексиграмм и звучащих слов в отсутствие их референтов — предметов, которые они обозначали.
Нужно еще раз подчеркнуть, что первоначальное «приобщение» Канзи и к
йеркишу, и к звучащей речи происходило без всякого подкрепления, когда
обезь­яна просто «называла» какой-то предмет, а не просила его получить и не
получала.
Таким образом, спонтанное усвоение элементов языка-посредника отмечено во многих совершенно независимых ситуациях. Оно закономерно (хотя и в
разной степени) проявляется у разных обезьян:
у Канзи и Панбэниши как базовый спонтанный способ приобщения к йеркишу, а также к пониманию звучащей речи человека;
у других «говорящих» обезьян спонтанное усвоение знаков было лишь эпизодом, дополнительным источником расширения лексикона;
у детеныша шимпанзе Лулиса, росшего среди нескольких владеющих амсленом шимпанзе, это был основной источник освоения языка, как и у Канзи.
О том, что усвоение языка-посредника путем подражания сородичам представляет собой феномен, действительно типичный для антропоидов, свидетельствуют и наблюдения японских приматологов [Matsuzawa 2002], изучавших использование символов у шимпанзе Аи (см. выше). В апреле 2000 г. у нее
родился детеныш по имени Аюму, который постоянно присутствовал при ее
обучении выбору по образцу с помощью компьютеризованной установки.
Упомянем, что если обезьяна давала правильный ответ — выбирала прямо­
угольник, соответствующий по цвету знаку-образцу, она получала подкрепление — монетки в 100 иен, которые она копила и затем с толком использовала в
«торговом автомате» для покупки сладостей.
И вот однажды, когда Аюму было около 10 месяцев, он подошел к монитору
и ткнул пальчиком в белый круг (сигнал готовности к работе). Поскольку во

146

З. А. Зорина

время всех опытов шла непрерывная видеозапись, экспериментаторы могут
документально подтвердить, что это был действительно первый случай, когда
Аюму проявил инициативу и принял участие в опыте. Вслед за белым кругом
на экране появился иероглиф, обозначающий коричневый цвет. Не прошло и
трех секунд, как Аюму прикоснулся к этому знаку, и в верхней части экрана
появились стимулы для выбора — розовый и коричневый прямоугольники.
Оказалось, что «правильный» (коричневый) стимул был расположен в самой
верхней части монитора, на расстоянии 70 см от пола (рост Аюму в тот момент
был около 60 см). Шимпанзенок вытянул левую руку и попытался дотянуться
до коричневого прямоугольника, но не смог. Тогда он попробовал совсем распрямить спину, но опять не дотянулся. Лишь с третьей попытки, опершись ногой на полочку перед монитором, Аюму смог добраться до нужного стимула.
Видеозапись ясно демонстрирует, что он пытался достать именно его.
Поскольку ответ был правильным, Аюму получил 100-иеновую монетку и с
явным удовлетворением стал с нею играть. Таким образом, с первой же попытки Аюму правильно решил задачу, выполнив несколько действий. Тем самым
он продемонстрировал способность подражать матери в столь непростой ситуации. Надо сказать, что Аи потребовалось около семи лет, чтобы овладеть
всей этой премудростью. Сначала малыш только играл полученными монетками, а через 5 месяцев уже научился «покупать» лакомства в автомате (пока не
делая выбора). Еще через несколько месяцев Аюму уже тщательно изучал изображения лакомств и выбирал то, какое ему нужно. К трем годам он полностью
освоил все, что умела его мать.
Это позволяет заключить, что языковое поведение антропоидов отвечает
одному из важных критериев Ч. Хоккета — оно формируется во многом за счет
культурной преемственности. Очевидно, что изложенные факты опровергают
гипотезу о «навязанности» и искусственности этого способа общения и показывают, что обезьяны имеют когнитивную основу для овладения знакамисимволами («потенциальная психика или «запасной ум» [Северцов 1922]) и
успешно реализуют эти возможности, коль скоро такие условия им оказываются доступными.

«Слово» — результат обобщения
Итак, исходная процедура обучения обезьян предусматривала только формирование знаков-просьб о предмете, находящемся в поле зрения. Однако анализ использования приобретенного обезьянами словаря показал, что в основе
освоения ими «слов» лежит не образование единичной ассоциации знака с конкретным объектом или действием, как это иногда предполагают, не простой
условно-рефлекторный навык, который воспроизводится в присутствии еди-

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

147

ничного экземпляра соответствующего предмета. В первых же экспериментах
выяснилось, что «слово» у начинающих «говорить» обезьян — это результат
обобщения, формирования у них отвлеченного представления всей совокупности сходных предметов, действий и т. п. Иными словами, каждому «слову»
соответствует не только тот конкретный предмет (референт), который оно в
данном речевом акте обозначает, но также и отвлеченное описание этого класса референтов. Можно предположить, что это происходит потому, что в «образе мира» этих обезьян уже существовали обобщенные представления об
основных предметах, их категориях и т. п. и жесты или лексиграммы связывались с этими обобщенными представлениями и становились их знаками (см.
ниже).
Все эти особенности соответствуют важнейшему свойству языкового значения — «обобщение и значение слова суть синонимы» [Выготский 1996: 304].
Так формулируется это важнейшее свойство языка в системе понятий физиологии и психологии, а в лингвистике оно отражено положением о «языковой
тройке», или «треугольнике Огдена и Ричардса»: имя (слово) ― понятие (значение) ― предмет (денотат, или референт). Здесь слово называет предмет через посредство своего значения, описывающего общие свойства предмета (как
данного, так и многих других, подобных ему, составляющих в совокупности
класс референтов слова). Согласно этому положению, слову соответствует не
только тот конкретный предмет (денотат, или референт), который оно в данном
речевом акте обозначает, но также и то отвлеченное описание класса референтов (или понятие, характеризующее класс референтов), по которому этот предмет можно считать референтом слова.
Одним из примеров выполнения этого критерия в языковом поведении
Уошо может служить самостоятельное расширение исходного значения глагола «открывать», которое она спонтанно переносила на большое количество
объектов (референтов). Первоначально Уошо обучали этому знаку применительно к открыванию трех конкретных дверей. Не сразу, но она спонтанно стала им пользоваться для открывания всех дверей, включая дверцы холодильников и буфета: «ОТКРОЙ КЛЮЧ ПИЩА»; «ОТКРОЙ КЛЮЧ ЧИСТЫЙ»;
«ОТКРОЙ КЛЮЧ ОДЕЯЛО». Потом она применяла этот знак для открывания
вообще всяческих контейнеров, в том числе ящиков, коробок, портфеля, бутылок, кастрюль. В конце концов, она совершила настоящее открытие — подала
этот знак, когда ей потребовалось повернуть водопроводный кран! [Зорина,
Смирнова 2006: 161]. В книге описано столь же расширительное использование многих других знаков (собака, ребенок и т. д.).
Использование обезьянами знаков в отношении отсутствующих предметов,
а также стремление просто «называть» предметы, не претендуя на их получение, свидетельствуют о том, что в основе языкового поведения антропоидов

148

З. А. Зорина

лежит не только способность к обобщению на высоком уровне, но и еще более
сложная когнитивная функция — способность к символизации, т. е. способность установить тождество (эквивалентность) между нейтральными стимулами (жестами, лексиграммами и т. п.) и соответствующими предметами, действиями, а также обобщениями разного уровня, включая довербальные понятия. Это позволяет животным оперировать ранее нейтральными для них стимулами как знаками-символами в полном отрыве от обозначаемых предметов,
действий и обобщений.
Наличие у шимпанзе и других человекообразных обезьян отвлеченного
представления о совокупности сходных предметов (о классе референтов), соответствующих элементу языка-посредника, доказывается еще и тем, что когда
обезьяны «называли» новые или ранее не обозначенные объекты, они использовали несколько уже знакомых знаков, которые описывали комплекс свойств,
характеризующих «безымянный предмет» с разных сторон.
Так, Люси в опытах Р. Футса [Fouts, Mills 1997], владевшая скромным лексиконом всего из 60 знаков, находчиво «называла» все предлагаемые ей предметы, проявив четкое понимание их свойств и принадлежность к разным категориям. Она всегда выбирала для наименования предметов их наиболее характерные свойства: чашка — «СТЕКЛО ПИТЬ КРАСНЫЙ», огурец — «БАНАН
ЗЕЛЕНЫЙ», невкусная редиска — «ЕДА БОЛЬ ПЛАКАТЬ» и т. п. (c. 160). Эти
же свойства были характерны и для других обезьян. Уошо, просившая открыть
ей тот или иной шкаф, ящик и т. п., также использовала комбинации знаков,
чтобы объяснить, что именно ей нужно: «ОТКРОЙ КЛЮЧ ПИЩА»; «ОТКРОЙ
КЛЮЧ ЧИСТЫЙ»; «ОТКРОЙ КЛЮЧ ОДЕЯЛО». Горилла Майкл комбинировал жесты «ДЕРЕВО САЛАТ» для просьбы о любимом блюде — побегах бамбука. Коко называла стульчик для горшка «ГРЯЗНАЯ ШТУКА», а маскарадную маску — «ШЛЯПА ДЛЯ ГЛАЗ» (точнее, «ШЛЯПА ГЛАЗА», т. к. в амслене предлоги отсутствуют) и т. д. (c. 160). Одна из обезьян, наблюдая как экспе­
риментатор промывает свои линзы, сказала «ГЛАЗ ПЬЕТ».
Интересно отметить, что имена людей и клички сородичей связаны у обезьян с целым комплексом характеристик, которые они выявляют совершенно
самостоятельно и демонстрируют неожиданно для экспериментаторов. Так,
Уошо на основе собственных наблюдений установила, что девочка Хиллари,
приходившая с ней поиграть, это дочь супругов Футс. Это было совершенно
неожиданно для экспериментаторов, которым казалось, что они никогда не обнаруживали при обезьянах своих семейных отношений [Зорина, Смирнова
2006: 224; Fouts, Mills 1997]. Другой пример — бонобо Панбэниша запомнила
гостью, посетившую лабораторию накануне, и «назвала» ее с помощью особенности, показавшейся ей наиболее характерной — «ПРИЧЕСКА ГРИБ».

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

149

Имеются и другие примеры того, как обезьяны наделяли людей «именами»,
отметив какую-то их особенность.
Большинство приведенных данных было получено еще на первых этапах
экспериментов. Уже они свидетельствовали, что знаки у «говорящих» обезьян
не только выполняют функцию просьб (sign-request), но по существу обладают
свойствами знаков-символов (sign-referent). Стремясь представить наиболее
убедительные доказательства того, что знаки обезьян действительно имеют референты и могут замещать их, что в основе их формирования лежит процесс
символизации, Сэвидж-Рамбо предприняла специальные разнообразные исследования [Savage-Rumbaugh 1984; 1986]. Она исходила из классических
представлений, согласно которым (1) произвольному стимулу — символу, который может употребляться вместо реального объекта, события, человека, действия или взаимоотношений, соответствуют (2) обобщенные и накопленные в
памяти знания о действиях, объектах и взаимоотношениях, связанных с этим
символом. Она сделала акцент на том, что (3) язык человека обеспечивает преднамеренное использование этого символа для передачи информации другому
индивидууму, который (4) имеет аналогичный опыт жизни в реальном мире и
владеет той же системой символов, причем адресат должен быть способен к
адекватной расшифровке символа и к ответу на него. Благодаря соблюдению
этих условий адресат может представить себе предмет или событие, отделенные во времени и в пространстве1.
Только при соблюдении всех этих условий «слово» языка-посредника можно рассматривать как истинное слово, как истинный символ. С нашей точки
зрения, выполнение первых двух условий в достаточной степени было показано уже при работе с амслен-«говорящими» обезьянами. Относительно же двух
последних имелись лишь эпизодические наблюдения, и они действительно
нуждались в систематическом изучении. Тщательную и последовательную
проверку этих положений Сэвидж-Рамбо проводила почти четверть века во
многих сериях экспериментов на разных обезьянах.

Система представлений, лежащих в основе
усвоенных антропоидами знаков
Анализ употребления знаков дает основания предполагать, что лежащие в
их основе отвлеченные представления о классе референтов существуют не
обособленно, но образуют некую целостную иерархическую систему. Так
Люси обнаружила определенное понимание иерархии категорий и, усвоив название более частной категории, уже не применяла названия более общей. Она,
Последнее условие относится к критерию «перемещаемости» [Hockett 1960], см.
ниже.
1

150

З. А. Зорина

например, никогда не называла апельсин «ЕДА», а кашу — «ФРУКТ». Эти
своеобразные тесты «на классификацию», проведенные в 70-е годы ХХ в.
Р. Футсом на амслен-«говорящих» обезьянах, свидетельствовали о существовании у них определенной системы внутренних представлений.
Затем в 80-е годы Сэвидж-Рамбо [Savage-Rumbaugh et al. 1993] предложила
похожие тесты обезьянам, в разной мере владевшим йеркишем. При обучении
Ланы (ее лексикон и владение им были наиболее примитивными) использовали три игрушки и три инструмента, которые нужно было называть лексиграммами «ИНСТРУМЕНТ» или «ИГРУШКА» соответственно. Затем с ними провели «тест на перенос» — предъявляли новые игрушки и новые инструменты
и просили назвать их с помощью лексиграмм. Лана достаточно успешно выполнила тест и относила новые объекты к соответствующим категориям.
Во втором опыте участвовали шимпанзе, для которых был характерен более
высокий уровень использования знаков, в том числе способность к наименованию отсутствующих объектов. При обучении им предъявляли уже не сами
предметы, а обозначающие их лексиграммы. Тесты продемонстрировали вполне свободное понимание того, к какой категории относится каждая из новых,
не использованных при обучении лексиграмм, т. е. решение было основано на
оперировании отвлеченными представлениями.
О том, что во внутреннюю картину мира антропоидов входят не только образные, но и отвлеченные представления, свидетельствуют также (почти не
упомянутые в нашей книге) опыты Д. Примэка [Premack 1983; D. Pre­
mack, A. Premack 2003] с шимпанзе Сарой. Ее «язык» был очень формализован
и изначально ограничен в своих коммуникативных возможностях, однако с его
помощью впервые удалось проанализировать многие когнитивные функции
приматов. В частности было показано, как шимпанзе оперируют знаками
«сходство» и «отличие». Благодаря использованию этих знаков удалось выявить наличие у шимпанзе довольно сложных представлений об окружающем
мире, включая способность к установлению аналогий между совершенно разными предметами, обладавшими сходными функциями [Gillan et al. 1981]. В
одном из опытов ей показывали замок и ключ, рядом помещали банку с гуашью, а между ними располагали знак тождества. Для выбора Саре предлагали
консервный нож и кисть — предметы, которыми она хорошо умела пользоваться. В этом случае Сара выбирала консервный нож, потому что он выполнял
функцию, аналогичную ключу — тоже «открывал» (банку). Однако когда ей
продемонстрировали лист бумаги и карандаш, предложив выбрать из тех же
двух предметов «подходящий» для банки с гуашью, Сара столь же уверенно
указала на кисть, которая по своим функциям в данном сочетании была аналогична карандашу. В другой серии экспериментов Сара и другие шимпанзе, не
обученные языку, но усвоившие отвлеченное правило выбора по сходству с об-

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

151

разцом, продемонстрировали наличие у них понимания принципа пропорциональности. При демонстрации им в качестве образца 1/4 яблока они выбирали
деревянный диск, из которого был удален сектор 1/4, или стакан, на 1/4 заполненный водой. При этом они достаточно хорошо различали близкие пропорции и не путали 2/3 и 5/6. [Woodruff, Premack 1981; D. Premack, A. Premack
2003]. Более поздние эксперименты подтвердили наличие этих способностей и
у других антропоидов. Кроме того, было показано, что они способны выявлять
не только функциональные аналогии конкретных объектов, но и сходство (аналогию) абстрактных отношений между компонентами сложных стимулов
[Thompson et al. 1997; Tomasello, Call 1997; Vonk 2003].
Эти данные позволяют предполагать, что психическое отражение у антропоидов не ограничивается уровнем образных представлений, но включает и
уровень понятийного мышления, что система образных и абстрактных представлений, которая лежит в основе усвоенных антропоидами знаков, иерархически организована [Premack 1983]. Однако вопрос о том, каким уровнем организации обладает эта система, требует специального рассмотрения. Здесь
уместно сослаться на гипотезу А. Д. Кошелева о структуре «системного мышления ребенка» (см. настоящий сборник) и проанализировать, в какой мере высказывания обезьян соответствуют этой гипотезе. Согласно представлениям
А. Д. Кошелева, «границы языковых возможностей антропоида определены
пределом его когнитивного развития (генетически заданного). В отличие от
двухлетнего ребенка, в развитии мышления детеныша антропоида не наступает следующего шага: обретения системного мышления. А именно: он не научается видеть партитивную структуру окружающих предметов, т. е. разлагать эти
предметы на непосредственно составляющие части. Антропоид понимает общую функцию предмета, он понимает, что такое стул и как его использовать
(‘можно сидеть на нем’). Но он не понимает (в отличие от ребенка. — З. З.), что
эта функция ‘сидеть’ разлагается на три составляющие: ‘опора для спины’ ―
спинка, ‘опора для седалища’ ― сиденье и ‘фиксация сиденья’ ― ножки. В результате получается партитивная структура стула ― совокупность частей:
спинки, сиденья и ножек, обеспечивающая его общую функцию ‘можно сидеть
на нем’. Это ― системное представление стула. Ребенок после двух лет, в результате очередного шага когнитивного развития, обретает это умение, поэтому он, во-первых, овладевает языковой конструкцией с родительным падежом,
выражающим значение ‘часть ― целое’: спинка стула, ножка стула, а вовторых, понимает, что ножка стула, ножка дивана, ножка торшера, ножка цветка, (плодо)ножка яблока (а также ножка циркуля, бокала, зонтика, гриба
и пр.)― все эти столь разные предметы выполняют одну и ту же функцию:
удерживают предмет, с которым они соединены, от падения на землю. Ребенок
это понимает, потому что он умеет строить партитивную структуру всех пере-

152

З. А. Зорина

численных предметов, а значит, и „вычислять“ функцию ножки». По мнению
А. Д. Кошелева «Антропоид не строит для предметов таких структур, поэтому
он, по-видимому, не поймет, почему все эти столь разные предметы (ножки)
называются словом ножка».
Вопрос о системе представлений, составляющих «образ мира» у человекообразных обезьян, в настоящее время интенсивно исследуется. Целый ряд работ
(например, посвященных изучению распознавания человеческих лиц и отвечающих за него тонких нейронных механизмов) дает основание ожидать в ближайшее время расширения наших представлений об этой стороне психики
обезьян. Несомненно, важно проанализировать в специальном эксперименте,
действительно ли «… антропоид мыслит только ментальными предметами (их
общими функциями)», в отличие от ребенка, который мыслит «также и их партитивными структурами. Это дает ребенку не только знание (как у антропоида), но и понимание предмета. Если стул падает, когда на него садятся, ребенок
может понять, почему: утратилась функция ножки (‘фиксирует сиденье’). Если
протекает вода из пластмассового стакана, он также можно понять, почему:
перестало выполнять свою функцию дно стакана (трещина, дырка)».
Предполагаемое отсутствие «системного мышления ― владения партитивной структурой» позволяет объяснить некоторые особенности поведения антропоидов, например, неспособность изготавливать составные орудия. Не исключено, что оно действительно отсутствует у антропоидов (или развито в
малой степени), однако, учитывая все те резервы потенциальной психики, которые обнаруживаются при исследовании когнитивных способностей антропоидов, окончательный вывод можно сделать только после соответствующей
проверки в эксперименте, и это интересная и перспективная задача для будущих исследователей. Таких экспериментов до сих пор пока не поставлено, да и
в описаниях языкового поведения антропоидов мне пока не удалось обнаружить доказательств того, что антропоиды способны «видеть партитивную
структуру» окружающих предметов. Более правильно было бы задаться вопросом, а существуют ли какие-то зачатки указанных аспектов «системного мышления» у шимпанзе? И с определенной долей вероятности можно предположить, что такие зачатки имеются, все дело только в проведении экспериментов,
которые позволили бы это выяснить. Это та самая «неизвестная территория,
которую (по выражению Гарднеров) нужно исследовать» [Gardner et al.
1989].

«Билингвизм» некоторых шимпанзе и бонобо
Здесь уместно упомянуть еще об одном характерном свойстве человеческого языка (см. [Бурлак 2007]) — способность передавать и воспринимать одну и

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

153

ту же информацию с помощью разных знаковых систем, причем не только разных звучащих языков, но также жестовых, свистовых, азбуки Морзе и т. п.
Выше мы уже упомянули, что в некоторой степени такая многоканальность
(будем называть это «билингвизмом») присуща и языковому поведению «говорящего» бонобо Канзи (спонтанное освоение знаков йеркиша и понимание
звучащей речи).
Одной из первых иллюстраций этого свойства может служить эксперимент,
проведенный Р. Футсом в 70-е годы [Fouts et al. 1976]. Он обратил внимание,
что один из его подопечных — шимпанзе Элли понимает довольно много звучащих слов, и, воспользовавшись этим, научил его словесным названиям нескольких предметов. На следующем этапе Элли научили знакам амслена, соответствующим этим словам (т. е. связали звучащее слово и жест, или образовали
ассоциацию между двумя знаками, относящимися к разным коммуникативным
системам). Главная особенность данного этапа опытов состояла в том, что обозначаемых предметов при этом не показывали. В тесте обезьяне предъявляли
новые предметы тех же категорий, что и использованные при обучении акустическим словам. Оказалось, что Элли правильно «называл» предметы с помощью жестов, как бы мысленно «переводя» их названия с устного английского
на амслен.
Еще большую степень «билингвизма» демонстрировал Канзи, а затем
Панбэниша — они опознавали предметы и по звучащим словам, и по лексиграммам, часть которых первоначально усваивали по собственной инициативе,
наблюдая за окружающими их людьми и обезьянами и подражая им. Это еще
раз говорит о наличии у антропоидов когнитивной основы для усвоения языка,
о том, что, согласно определению процесса символизации, неважно, какие нейтральные стимулы связываются с представлением о том или ином предмете
или с обобщенным представлением о классе референтов. Важно, что обезьяны
начинают использовать их вместо указанных референтов, т. е. знаки приобретают свойства символов.
В ходе упомянутого эксперимента с Элли проявилось еще одно свойство
языкового поведения обезьян, роднящее его с языком человека, — свойство
«перемещаемости» (по [Hockett 1960]).

Свойство «перемещаемости» (по Ч. Хоккету)
в языковом поведении «говорящих» шимпанзе
Одно из важнейших свойств человеческого языка, отсутствующее в коммуникативных системах животных, — так называемая «перемещаемость»
[Hockett 1960]: способность передавать весь комплекс возможных соотношений события и сообщения о нем не только в пространстве, но и во времени,

154

З. А. Зорина

передавать информацию о предметах, находящихся вне поля зрения («ТАМ»),
а главное, о событиях прошлого и будущего («ПРЕЖДЕ», «ПОТОМ»). Это
наиболее убедительное свидетельство способности к символизации, т. к. знаки
в этом случае употребляются в полном «отрыве» от обозначаемого реального
предмета или события. В отличие от человеческого языка возможности естественных коммуникативных систем животных ограничиваются сообщениями
о том, что происходит «ЗДЕСЬ» и «СЕЙЧАС». Выше мы уже привели многочисленные примеры способности антропоидов «говорить» о предметах, находящихся вне поля зрения — «ТАМ». Она проявляется у обезьян практически в
любых ситуациях, которые подробно описаны в нашей книге (см. [Зорина,
Смирнова 2006: 37, 135, 213, 218, 255, 262—269, 275, 304]).
Наиболее строго эта способность была продемонстрирована в эксперименте с двойным слепым контролем, организованном так, что наблюдатели никак
не могли повлиять на его результаты. Опыт состоял в том, что двум обученным
йеркишу шимпанзе (Шерману и Остину) предлагали предметы, которые они
могли получить только после того, как указывали их название на клавиатуре.
Напомним, что пять предметов для выбора находились в одной комнате, клавиатура в другой. Экспериментатор, которому обезьяна приносила выбранный
предмет, располагался в третьей и не знал, какую лексиграмму она нажала на
клавиатуре. За этим следил другой участник эксперимента, в свою очередь не
знавший, какой предмет обезьяна предъявила первому из тренеров и соответствует ли он нажатой клавише. Такая постановка эксперимента исключала возможность невольных подсказок со стороны человека, а для шимпанзе создавала дополнительную нагрузку на образную память, т. к. приходилось все время
держать «в уме» все производимые операции.
Оказалось, что оба шимпанзе успешно справились с тестом. Облюбовав
одно из предложенных лакомств, приученная обязательно заявлять о своем выборе обезьяна переходила в соседнюю комнату и, нажав соответствующую
лексиграмму, «объявляла» название предмета, который хотела получить и который в этот момент находился уже вне поля ее зрения — «ТАМ». Выбор лексиграммы фиксировал первый экспериментатор, который не мог увидеть, что
после этого взяла обезьяна. Вернувшись в комнату с предметами для выбора,
она брала заявленное с помощью лексиграммы и предъявляла второму экспериментатору, который также сидел в отдельном помещении и мог видеть на
мониторе выбранную ею лексиграмму только после вручения ему принесенного обезьяной предмета. Если она не делала ошибки, ей отдавали эту еду или
питье в качестве награды. Оказалось, что и Шерман, и Остин выполнили этот
тест с 90-­процентной точностью, подтвердив свою способность заявлять с помощью лексиграмм о своих желаниях и намерениях в отсутствие обозначаемого предмета. Примечательно, что когда Шерман однажды высветил лексиграм-

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

155

му предмета, которого в тот момент в лаборатории не было, то не взял ничего.
Авторы считали, что стремление Шермана и Остина к называнию предметов
свидетельствует о том, что усвоенные ими знаки приобрели свойства символов
и эквивалентны использованию слов у детей. Особенно важно здесь подчеркнуть, что они использовали лексиграммы для обозначения отсутствующих
предметов, которые находились вне поля их зрения.
Другой аспект свойства перемещаемости — способность «говорить» о событиях прошлого и будущего. У обученных языкам-посредникам антропоидов
эта способность также имеется, но в очень ограниченной степени, гораздо
меньшей, чем в случае сообщений об отсутствующих в поле зрения предметах,
хотя в йеркише имеются знаки «ПРЕЖДЕ» и «ПОТОМ». Здесь можно упомянуть рассказы гориллы Коко и бонобо Панбэниши о происходивших накануне
драках (см. [Зорина, Смирнова 2006: 267—269]), о том, что они собираются
делать после возвращения домой, о перечислении мест, которые они хотели бы
посетить во время прогулки (c. 267). Часто цитируется эпизод и публикуется
фотография, на которой Канзи с помощью клавиатуры только что предложил
вернуться из лесу домой. На вопрос «ЗАЧЕМ?» он ответил, что надо пойти в
соседний поселок купить конфет. В книгах С. Сэвидж-Рамбо и Р. Футса описаны и другие подобные эпизоды. Они дополняют представление о способности
шимпанзе к планированию деятельности на непродолжительный период, а
краткость «высказываний» характеризует реальные пределы использования
языков-посредников говорящими обезьянами.
В этой связи нужно отметить, что овладевшие «языком» обезьяны практически не пользовались им для сообщений о сколько-нибудь более сложных
планах на более отдаленное будущее, чем в приведенных примерах. Между
тем составление таких планов, несомненно, лежит в основе многих поведенческих актов. Примером могут служить сложные последовательности орудийных
действий, которые совершают шимпанзе в природе при добывании («ужении»)
термитов с помощью разных по форме и размеру палочек и прутиков (см., например, [Панов 2008 (см. наст. изд.)]). Планирование последовательности действий происходит и в совершенно новых, нестандартных ситуациях. В главе
«Орудийная деятельность и интеллект животных» [Зорина, Смирнова 2006]
мы подробно проиллюстрировали умение антропоидов строить многозвенные
планы действий, намечать промежуточные цели, иногда даже совершать действия, на первый взгляд уводящие от выполнения задачи. Наиболее выразительным примером нам кажется описанный Л. А. Фирсовым ([Фирсов 1987;
2007]; см. также [Зорина, Смирнова 2006: 65—66]) побег из вольеры двух молодых шимпанзе (Лады и Невы). Чтобы достать ключи от вольеры, оставленные лаборанткой на столе, далеко отстоящем от решетки, они отломали палку
от стола, который простоял в их вольере около пяти лет целым и невредимым,

156

З. А. Зорина

с помощью этой палки дотянулись до окна и сорвали с него штору (размером
5 × 6 м). Край шторы Лада закрутила жгутом и бросала его, как лассо, до тех
пор, пока не сбросила со стола ключи (с 15-й попытки). С помощью того же
жгута она подтянула ключи поближе, схватила их и открыла оба замка, причем
каждый своим ключом. Когда в лаборатории был наведен прежний порядок,
ключи снова оставили на столе, и обезьяны тут же повторили операцию, затратив на нее около 15 мин. Анализируя этот случай, Л. А. Фирсов [1987: 600]
писал: «… надо быть слишком предубежденным к психическим возможностям
антропоидов, чтобы во всем описанном [побег из клетки Лады и Невы] увидеть только совпадение. Общим для поведения обезьян было отсутствие
простого перебора вариантов. Эти акты точно развертывавшейся поведенческой цепи, вероятно, отражают реализацию уже принятого решения, которое
может осуществляться как на основе текущей деятельности, так и на основе
имеющегося у обезьян жизненного опыта».
Подобное многоходовое планирование свойственно антропоидам отнюдь
не только в неволе. Этологи показали, что оно составляет основу поведения
шимпанзе в природных условиях. В частности, Гудолл [1992] приводит многочисленные примеры того, как отдельные обезьяны изощренно отвлекали вномание сородичей от источников корма (подробнее см. [Зорина, Полетаева 2007:
гл. 7]). Не менее впечатляет и их способность отслеживать все нюансы социальных контактов в группе, вырабатывать на основе этих знаний (social cognition) оптимальную стратегию собственных отношений с сородичами, а также
манипулировать их поведением, проявляя качества, которые назвали «макиавеллиевским интеллектом» ([Byrne 1998], см. также [Резникова 2005]).
Такого рода заранее спланированные действия, включавшие также преднамеренный обман экспериментаторов (см. ниже диалог шимпанзе Люси с
Р. Футсом), постоянно демонстрировали и «говорящие» обезьяны. Во многих
случаях они реализовали его, не прибегая к языку-посреднику, — как, например, Уошо, с помощью серии уловок отвлекавшая Роджера Футса от незапертой машины, где она заметила вожделенную бутылку кока-колы [Зорина,
Смирнова 2006: 289]. В других случаях с этой же целью они прибегали к
языку-посреднику. Например, Канзи с помощью клавиатуры заявил, что хочет взять свой мяч в комнате «Т», и повторял это, пока его туда не отвели.
Оказалось, что цель этой просьбы — шкаф с любимыми конфетами, который,
как он знал (в отличие от людей), не был заперт. Однако нам не удалось найти
ни одного эпизода, когда с помощью языка-посредника был бы «сформулирован» план более сложной и длинной последовательности действий. Примером
действий по такому длинному плану может служить упомянутый выше побег
шимпанзе Лады и Невы из вольеры. Для осуществления этой затеи им потребовалось более 15 никогда ранее не выполнявшихся операций [Фирсов 2007].

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

157

Среди «высказываний» «говорящих» обезьян ничего подобного нам обнаружить не удалось.
Следует отметить, что пока еще не было сделано попыток проверить способность обезьян передавать информацию о прошлом и будущем с помощью
специально поставленных экспериментов, а приведенные выше отдельные немногочисленные наблюдения позволяют говорить лишь о тенденции к ее развитию.

Преднамеренность коммуникации
Оно из важнейших свойств человеческого языка — способность к контролируемой и преднамеренной передаче информации любого характера, в том
числе и совершенно отвлеченной. Естественные коммуникативные системы
животных (в том числе и человекообразных обезьян) такими возможностями
не обладают. Критики языковых проектов считали, что ими не обладают и «говорящие» обезьяны, «разговоры» которых — лишь подражание тренерам, повторение их высказываний. При этом игнорируются многочисленные свидетельства того, что обезьяны пользуются языком преднамеренно в самых разных ситуациях. Достаточно напомнить приводившиеся выше многочисленные
высказывания каждой из обезьян в нештатных ситуациях: Лана —
«ПОЖАЛУЙСТА, МАШИНА, ПОЩЕКОЧИ ЛАНУ», «ПОЖАЛУЙСТА, ТИМ,
НАЗОВИ МНЕ ЭТО [безымянный предмет]». Уошо — «СОБАКА, УХОДИ»,
требование освободить куклу, на которую наступила лаборантка (см. ниже),
Люси — «ДЖЕННИ, ЗАБЕРИ МЕНЯ ОТСЮДА» и многие другие.
Типичное проявление способности антропоидов к преднамеренным высказываниям — сообщения о событиях, которые известны только им. Например,
обезьяны нередко жестикулировали о событиях, за которыми наблюдали, сидя
на окне или на высоком дереве, так что их не мог видеть экспериментатор; о
происшествиях, случившихся в его отсутствие (см. выше), о своих впечатлениях и оценках окружающего (ЦВЕТОК ПАХНЕТ; БОТИНОК ЧЕРНЫЙ). Один
из выразительных эпизодов такого рода был спровоцирован тем, что лаборантка «нечаянно» наступила на любимую куклу Уошо, а та «выдала» целую серию
совершенно новых и адекватных ситуации фраз, которых она не могла раньше
слышать ни от кого другого. «СЬЮЗЕН ВСТАНЬ; ВСТАНЬ СЬЮЗЕН; Я
ПРОШУ ВСТАНЬ; ДАЙ МНЕ БЭБИ; УБЕРИ БОТИНОК» и еще 5—6 высказываний того же рода, вполне подходящих по смыслу в этой нештатной ситуации. Она выражала свое неудовольствие несколькими способами и выбрала в
своем словаре знаки, абсолютно уместные в данном случае, и практически не
употребляла тех, что не соответствуют ситуации [Зорина, Смирнова 2006:
166].

158

З. А. Зорина

Диалоги
Еще одним свидетельством способности человекообразных обезьян к преднамеренной коммуникации может служить и их умение поддерживать друг с
другом и с человеком активные диалоги. Как известно, язык человека обеспечивает преднамеренное использование символов для передачи информации
другому индивидууму, который имеет аналогичный опыт жизни в реальном
мире и владеет той же системой символов, причем адресат должен быть способен к адекватной расшифровке сообщения и к ответу на него. Благодаря соблюдению этих условий адресат может представить себе предмет (событие), отделенный от момента сообщения во времени и в пространстве.
Оказалось, что общение «говорящих» антропоидов — это именно диалоги,
в которых высказывание одного участника обусловливает ответ другого, т. е.
адресант и адресат обмениваются ролями [Зорина, Смирнова 2006: 215—218].
Это свойство языкового поведения антропоидов неоднократно проявлялось
спонтанно во всех проектах при их общении как с людьми, так и друг с другом.
Например, шимпанзе Люси однажды не успела воспользоваться туалетом.
Когда это обнаружил ее воспитатель Роджер Футс [Fouts, Mills 1997: 156],
Люси долго отпиралась и пыталась свалить вину на кого-нибудь другого. Они
выясняли отношения в достаточно долгом жестовом диалоге, который к тому
же может служить еще одним свидетельством способности антропоидов к
преднамеренному обману:
«Роджер: Это что?
Люси: Люси не знает.
Роджер: Ты знаешь. Что это?
Люси: Грязь, грязь.
Роджер: Чья грязь?
Люси: Сью.
Роджер: Нет, это не Сью. Чья грязь?
Люси: Роджера.
Роджер: Нет! Не Роджера. Чья грязь?
Люси: Грязь Люси, Люси. Прости Люси».
Столь же продолжительные диалоги отмечены и у обезьян, владеющих йеркишем [Pate, Rumbaugh 1983: 135].
«Лана: ? Тим даст Лане эту банку
11 ч. 36 м
Тим: Да (и дает ей пустую банку, хотя она явно хотела получить коробку с
конфетами)

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

159

Лана: ? Тим даст Лане эту банку
11 ч. 42 м
Тим: Нет банки (это означает, что у Тима нет банки, поскольку он только что
отдал ее Лане)
Лана: ? Тим даст Лане эту миску
11 ч. 43 м
Тим: Да (и Тим дает ей пустую миску)
Лана: Шелли (предложение не закончено) 11 ч. 43 м
Тим: Шелли нет (препаратора Шелли в комнате нет)
Лана: ? Тим даст Лане эту миску
11 ч. 44 м (прежде, чем
Тим ответил, она продолжила…)
Лана: ? Тим назовет (!!!) Лане это
11 ч. 45 м
Тим: Это называется коробка (т. е. он называет предмет, который Лана хочет
заполучить)
Лана: Да
11 ч. 46 м.
Лана: ? Тим даст Лане эту коробку
11 ч. 47 м
Тим: Да (как только Тим дает ей коробку, она немедленно ее вскрывает и
вытаскивает конфеты M&M’s)».
Диалоги обезьян между собой редко бывают столь продолжительными, как
в упомянутых выше примерах. Чаще они включают обмен двумя-тремя высказываниями с каждой стороны. Тем не менее, это закономерный элемент знакового общения шимпанзе, по мнению Р. Футса во многом похожий на общение
глухих детей, причем в конфликтных ситуациях они нередко прибегали к таким же, как у детей, уловкам. Например, в случае драки малыш Лулис всегда
обвинял во всем своего старшего неразлучного товарища Дара. Когда к ним
бросалась его мать Уошо с намерением прекратить схватку, Лулис каждый раз
заверял: «Я ХОРОШИЙ ХОРОШИЙ», и показывал на Дара. Уошо наказывала
Дара. Наконец Дар разобрался в ситуации и, заметив, что в двери появляется
Уошо, сразу бросался на пол. Он принимался плакать и энергично показывал
ей знаками: «ДАВАЙ ОБНИМЕМСЯ». Уошо с угрожающим видом направлялась к Лулису и знаками командовала: «ИДИ ТУДА», указывая на дверь [Fouts,
Mills 1997: 300]. Примеры такого рода спонтанных диалогов обезьян в книгах
Футса и Сэвидж-Рамбо достаточно многочисленны.
Особенно важными представляются нам опыты С. Сэвидж-Рамбо [SavageRumbaugh et al. 1978], которая поставила задачу направленно побудить обезьян
к диалогу. «Для достижения этой цели был найден удачный прием — заинтересовать обезьян спрятанным лакомством. На предыдущих этапах шимпанзе
усвоили, что когда люди входят в комнату с какой-нибудь пищей или игрушками в руках, у них можно попросить что-то с помощью клавиатуры. Новшество
состояло в том, что теперь лакомство находилось в закрытой коробке, а с помощью клавиатуры они могли бы спросить и узнать, что именно там спрятано.

160

З. А. Зорина

Чтобы привлечь их внимание, входящий издавал восторженные крики, такие
же, какие обычно издают обезьяны при появлении пищи. Предполагалось, что
они заинтересуются и, возможно, спросят, что же именно там находится»
[Savage-Rumbaugh, Lewin 1994: 642].
В первом таком случае Шерман бросился обнюхивать коробку, но не смог
определить, что в ней было. Он жестами убеждал Сэвидж-Рамбо открыть контейнер, но та отказывалась. Она пошла к своей клавиатуре, находящейся в соседней комнате, и объявила им, что это «ЕДА». Когда символ «ЕДА» появился
на экране над клавиатурой обезьян, Шерман, увидев его, кажется, поверил, потому что сразу набрал на своей клавиатуре «ПОКАЖИ ЕДА». Получив ответ,
что в контейнере находится банан, Шерман тут же нажал клавиши «ДАЙ
БАНАН». Так состоялся специально спровоцированный человеком обмен знаками с шимпанзе — по два высказывания с каждой стороны.
В следующих двадцати опытах применялись разные лексиграммы, но
Шерман в этой новой ситуации каждый раз наблюдал за тем, что ему сообщалось, а после этого просил именно то лакомство, о котором ему сообщали. Так
был установлен устойчивый диалог между обезьяной и человеком — обмен
информацией об отсутствующем в поле зрения предмете с помощью языкапосредника. В другой серии опытов Шерман и Остин, находящиеся в соседних
помещениях, таким же образом беседовали друг с другом и с помощью знаков
договаривались о получении имеющегося у другого лакомства или же ключа,
чтобы открыть холодильник или шкаф, где эти лакомства находятся [SavageRumbaugh, Lewin 1994].
Следовательно, такие базовые свойства человеческого языка, как способность к преднамеренной коммуникации и ведению диалогов (пусть и коротких), присущи и языковому поведению антропоидов, хотя и в ограниченной
степени.

Использование местоимений и указательных частиц
Способность к ведению диалогов выявляет еще одну черту языкового поведения антропоидов — адекватное использование местоимений, и личных,
и притяжательных. Это весьма важный факт, т. к. употребление местоимений составляет одно из базисных свойств человеческого языка. Местоимения
Я и ТЫ (а также другие дейктические слова — ЭТОТ, ТОТ и т. д.) являются
подлинными языковыми универсалиями, присутствующими практически в
каждом языке, кроме искусственных компьютерных. Благодаря личным местоимениям и другим автореферентным структурам возникает возможность
говорить о себе самом (метаязыковая функция языка, см. [Якобсон 1972]) и
разделять «Я» и «Другого». В основе употребления местоимений лежит воз-

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

161

можность обмена ролями между участниками коммуникации, когда в процессе диалога говорящий превращается в слушающего, а затем слушающий — в говорящего. Использование местоимений — это еще одна фундаментальная специфическая черта, присущая только языку человека, которая
радикально отличает его от естественных коммуникативных систем животных. Насколько можно понять из имеющихся публикаций, исследователи
«говорящих» обезьян, по-видимому, не придавали особого значения этому
аспекту языка, и нам не удалось найти точных описаний того, как именно
происходило усвоение антропоидами этих знаков. Характерно также, что
этот факт практически никогда не рассматривается критиками языковых
способностей обезьян.
Приведем несколько примеров адекватного использования местоимений и
указательных частиц в «высказываниях» разных обезьян. Уошо точно различала знак собственного имени и местоимения 1-го лица. Она регулярно использовала жесты «МНЕ», «МЫ», «ТЫ», «МОЙ», «ТВОЙ» (это были разные знаки). Местоимения «Я» и «НАС» в разговорном амслене используются реже, а
знак для местоимений 3-го лица в ее лексикон не вводили. Она хорошо представляла себе разницу между действующим субъектом и объектом его действий
и демонстрировала это понимание при использовании не только имен собственных, но и местоимений. Обращаясь с какой-то просьбой, Уошо ставила
«ТЫ» перед «МНЕ» в 90 % случаев: «ТЫ ВЫПУСТИТЬ Я»; «ТЫ ДАЙ МНЕ»,
но «Я ДАМ ТЕБЕ». Когда ей знаками говорили «Я ЩЕКОТАТЬ ТЕБЯ», она
ждала, что ее будут щекотать. Но когда ей говорили «ТЫ ЩЕКОТАТЬ МЕНЯ»,
она в свою очередь бросалась щекотать собеседника. Отдельные примеры употребления местоимений имеются и в языке других обезьян. Эта сторона языкового поведения, несомненно, нуждается в дальнейшем, более подробном анализе.

О чем могут сообщить собеседнику «говорящие» обезьяны
В заключение хотелось бы более подробно ответить на вопрос, заданный
мне на Круглом столе профессором С. В. Медведевым. Этот вопрос нередко
возникает при обсуждении языкового поведения шимпанзе: как меняется объем и характер информации, передаваемой с помощью языка-посредника, возникают ли при этом какие-то дополнительные возможности по сравнению с
возможностями их естественной коммуникативной системы.
С нашей точки зрения, за рамки возможностей естественной коммуникативной системы антропоидов выходит подавляющее большинство приведенных
выше высказываний. Это и описание каких-то предметов, и комментарий к
собственным действиям, и выбор журналов для разглядывания картинок, и

162

З. А. Зорина

«оглашение» их содержания, попытки обмануть экспериментатора, свалив на
кого-то свои промахи (Люси, Лулис), рассказ о плохом поведении сородичей,
случившемся несколько дней назад, рассказ об увиденном из окна и т. п. Этот
перечень можно продолжить, но при этом, конечно, не нужно забывать, что наряду с ним основная масса высказываний касается самых простых, «бытовых»
тем и вращается вокруг основного интереса их жизни — еды. Впрочем, и при
обсуждении этой жизненно важной, но прозаической темы некоторые обезьяны не ограничиваются простыми просьбами и комментариями. Так, одна из
обезьян (Тату) взяла на себя функции «семейного календаря». Она помнит, какое угощение связано с каждым из праздников, которые люди устраивают для
«Семьи Уошо», и какова последовательность этих праздников во времени. Обо
всем этом она сообщает окружающим с помощью жестов амслена. На другой
день после обеда в честь Дня благодарения она долго наблюдала через окно за
падающим снегом, а затем начала ходить вокруг людей, жестикулируя:
«КОНФЕТЫ ДЕРЕВО» (как уже упоминалось, обезьяны называли так рождественскую елку), — словно напоминая, что пора его устанавливать. Д. Футс
ответила: «НЕТ, ЕЩЕ НЕТ». Тату настаивала: «КОНФЕТЫ ДЕРЕВО». Когда
ей снова сказали, что придется подождать, она села на скамью, сунула большой
палец в рот и уныло просигналила: «БАНАН». С тех пор почти всегда через
несколько дней после Дня благодарения Тату просит «КОНФЕТЫ ДЕРЕВО».
Этим дело не ограничивается. Когда окончилось празднование хеллоуина, Тату
стала требовать индейку («ПТИЦА МЯСО»), предполагая, что День благодарения должен быть где-то рядом. Однажды после празднования дня рождения
Деборы Футс Тату заявила: «МОРОЖЕНОЕ ДАР», — указав тем самым, что
день рождения Дара (на котором всех обычно угощали мороженым) приходится на следующий день, и она об этом помнит [Зорина, Смирнова 2006:
268—269]. Можно добавить, что Тату служила еще и «семейными часами»,
скрупулезно и заблаговременно напоминая людям о приближении часа очередной кормежки.
Объем статьи не позволяет остановиться на всех характеристиках языкового поведения антропоидов, однако необходимо упомянуть еще об одном их
аспекте, который стал возможен только благодаря овладению языкомпосредником. Речь идет о способности понимать условные предложения.
В книге Сэвидж-Рамбо описан случай, произошедший во время визита Канзи
к Остину. Как раз в этот момент Остину дали кашу, которой очень захотелось
Канзи, и он начал ее выпрашивать. Было ясно, что Остин рассердится, если его
кашу отдадут гостю. Все это объяснили Канзи, который в это время достал из
своего походного рюкзака маску монстра. Остин заинтересовался маской, по­
этому и решено было предложить обмен: в ответ на слова (!) Сэвидж-Рамбо:
«КАНЗИ, ЕСЛИ ТЫ ДАШЬ ЭТУ МАСКУ ОСТИНУ, Я ДАМ ТЕБЕ ЕГО

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

163

КАШИ», Канзи сразу же отдал маску Остину и снова показал на его кашу. Это
была устная сделка, и Канзи ее понял ([Savage-Rumbaugh, Lewin 1994]; см.
также [Зорина, Смирнова 2006: 246]).
Другой пример понимания подобных предложений приводит Р. Футс, который признается, что, укрощая строптивость подростка Уошо, он неоднократно
прибегал (по его выражению) к шантажу: если ты не сделаешь то-­то и то-то, я
позову собаку. И Уошо, очень боявшаяся собак, безропотно выполняла его
условия. Это еще одна очень важная черта языкового поведения, которая нуждается в дальнейшей проверке.
Наряду с этим зафиксировано и опубликовано довольно много случаев, когда Канзи выполнял сложные, нестандартные задания, смысл которых нельзя
было понять только из контекста. Они касаются в особенности тех ситуаций,
когда речь шла об интересном для него предмете. В противном случае он либо
не обращал на него внимания, либо вел себя как глухонемой, а мог действовать
и наперекор, когда его просили сделать что-то такое, чего он делать не хотел.

О понимании синтаксиса
Я намеренно более подробно остановилась на вопросе о том, как обезьяны
используют свой словарный запас. С моей точки зрения, глубокий анализ
этой стороны языкового поведения антропоидов дает достаточный материал
для того, чтобы судить о мере его сходства с языком человека. В заключение
нельзя не сказать и еще об одной стороне языкового поведения говорящих
обезьян — возможности понимать синтаксическую структуру речи. Этот
аспект данных подробно рассмотрен в нашей книге, здесь я ограничусь самым кратким резюме.
Тенденция комбинировать знаки обнаружилась у амслен-говорящих обезьян после усвоения первых же 8—10 знаков, из которых они начали составлять небольшие «фразы». Сначала это были комбинации из двух, а затем и из
трех знаков. Первые «высказывания» Уошо были номинативными («ЭТОТ
КЛЮЧ») или содержали описание совершаемых ею действий («Я ОТКРОЮ»).
Следом за ними появились атрибутивные «фразы» («ЧЕРНАЯ СОБАКА»,
«ТВОЙ БОТИНОК») и, наконец, фразы, описывающие ее собственный «опыт»
или ощущения («ЦВЕТОК ПАХНЕТ», «СЛЫШНО СОБАКУ») [Зорина,
Смирнова 2006: 148].
Как уже упоминалось, смысл фраз передается в обезьяньем амслене только
порядком слов, который соответствует характерному для английской грамматики. И Уошо, и другие обезьяны четко понимали влияние порядка слов на
смысл высказывания и адекватно реагировали на фразы, где подлежащее и дополнение менялись местами. Например, когда знаками говорили «Я ЩЕКО­

164

З. А. Зорина

ТАТЬ ТЕБЯ», обезьяна ждала, что ее будут щекотать. Но когда ей говорили «ТЫ
ЩЕКОТАТЬ МЕНЯ», она в свою очередь бросалась щекотать собесед­ника.
Обезьяны могли соблюдать правильный порядок слов даже в наиболее
длинных спонтанных высказываниях, таких как фраза Уошо, выпрашивавшей
у Футса сигарету: «РОДЖЕР, ПОЖАЛУЙСТА, ДАЙ МНЕ ЭТОТ ГОРЯЧИЙ
ДЫМ». Материал, собранный при изучении обученных амслену обезьян, иллюстрирует эту способность достаточно убедительно (см. подробнее [Зорина,
Смирнова 2006]).
Этот факт был и остается совершенно неприемлемым для лингвистов школы Хомского. Очень показательно высказывание одного из них: «Факты меня
не убедят, только теория». Но физиологов и психологов убеждают именно факты. Поэтому вопрос о синтаксисе высказываний обезьян прошел тщательную
экспериментальную проверку в опытах Сэвидж-Рамбо с бонобо Канзи [SavageRumbaugh et al. 1993; 1998; Savage-Rumbaugh, Lewin 1994].
В этих опытах было обнаружено, что бонобо Канзи, с самого раннего возраста воспитывавшийся в обогащенном социальном окружении и постоянно
слышавший разговоры людей, спонтанно начал понимать синтаксис звучащей
речи. Наряду с фиксацией спонтанных проявлений понимания предложений
Сэвидж-Рамбо провела длинную серию специальных экспериментов на 8-летнем Канзи и 2-летней девочке Але. Каждый из них получил более 600 устных
заданий разного типа. Вот как выглядели эти тесты, которые проводились с соблюдением всех предосторожностей, исключавших возможность подсказок,
заучивания правильных ответов в процессе тестирования или угадывание ответа по контексту.
Примеры заданий, полученных и выполненных Канзи [SavageRumbaugh et al. 1993].
6. Do you see the plastic bag?... put the rubber bands in the plastic bag.
39. There is a new ball hiding at Sherman and Austin play yard.
44. Do you see the tape [TV tape]?... can you put it in the hat?
96. Can you take your collar [watch] outdoors?
115. Put the oil on the TV.
138. Can you tickle Laura with the dog?
144. Get the toy gorilla… slap him with the can opener [fork].
99. I want you to put some soap on your ball.
Через несколько дней:
209. I want you to put your ball on some soap.
158. Go outdoors and find the carrot.
Через несколько дней:
300. Find the carrot and put it outdoors.

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

165

Эксперименты продолжались около 10 месяцев. Оказалось, что 8-летний
шимпанзе Канзи и 2—2,5-летний ребенок в равной степени понимают синтаксис звучащей речи человека. Таким образом, данные, полученные при работе с
обезьянами, обученными амслену, получили подтверждение в опытах с шимпанзе, понимающим звучащую речь человека.

Ограниченность языковых возможностей антропоидов
Перечень способностей «говорящих» обезьян выглядит весьма внушительно, тем не менее, необходимо подчеркнуть, что все эти способности не следует
переоценивать. Часть из них скорее намечены как тенденции, как «семена», по
образному выражению одного из психологов [Севастьянов 1989], сходные с
теми зачатками языкового поведения двухлетних детей, из которых развивается настоящий язык взрослого человека. Разница в степени выраженности языкового поведения антропоидов и языка человека весьма велика. Напомним еще
раз наиболее важные отличия:
словарь человекообразных обезьян (как бы ни преувеличивали его объем
некоторые авторы) ограничен по сравнению со словарем ребенка даже
2—2,5 лет, а продуктивность языка проявляется только как тенденция;
свойство «перемещаемости» проявляется преимущественно в способности
говорить о предметах, находящихся вне поля зрения, тогда как способность
говорить о прошлом и будущем представлена в самой зачаточной форме;
обезьяны понимают значение порядка слов в предложении, но их собственные «высказывания» в подавляющем большинстве случаев ограничиваются
двумя-тремя «словами», что, впрочем, характерно и для 2-летних детей;
у обезьян отсутствует даже намек на «языковый взрыв» — за прошедшие
после теста десятилетия Канзи не добавил ничего к своему владению йеркишем, и ничего похожего на «взрыв» в его языковом поведении не произошло,
тогда как его коллега 2-летняя Аля далеко обогнала его в ближайшие год-два,
если даже не в месяцы. Да и амслен-говорящие обезьяны, достигшие к настоящему времени 40-­летнего возраста, пользуются им на том же уровне, что и в
первые годы жизни, так что язык 2-летнего ребенка — это, по-видимому, предел языковых способностей антропоидов.

Заключение
Таким образом, языковое поведение обезьян радикально отличается практически по всем своим параметрам от естественных коммуникативных систем
животных. В то же время, несмотря на все ограничения и оговорки, оно все же
обладает многими чертами человеческого языка, хотя и в самой зачаточной

166

З. А. Зорина

форме. Эти данные не кажутся удивительными, если вспомнить о том, что по
строению мозга антропоиды ближе к человеку, чем к остальным приматам,
включая наличие у них гомологов речевых зон. Эта близость проявляется и в
наличии у антропоидов ряда высших когнитивных функций, отсутствующих у
остальных млекопитающих, но доступных детям до 3 лет. Кратко упомяну, что
речь идет в том числе и о таких важнейших свойствах человеческой психики,
как способность к самоузнаванию, к построению «модели психического», т. е.
к пониманию ментальных состояний (знаний, целей и намерений) других особей (theory of mind1). Нельзя не упомянуть также о способности антропоидов
рисовать и «называть» свои рисунки, которые по своему характеру вполне напоминают рисунки детей до 3 лет [Фирсов 2007; Vancatova 1999].
Итак, степень сходства «языкового» поведения антропоидов и языка человека не следует преувеличивать. Поэтому, пытаясь определить статус этой формы коммуникационного поведения антропоидов, наиболее корректно, повидимому, сопоставлять его не с языком взрослого человека, а именно с самой
ранней стадией его развития в онтогенезе — с языком двухлетнего ребенка.
Можно предположить, что языковое поведение антропоидов — это некий «протоязык» [Ujhelyi 1996] или «пра-язык» [Бурлак 2007] и отражает наличие у них
той «промежуточной» сигнальной системы, гипотезу о существовании которой высказывали Орбели (1949) и O. Кёлер (1956). По-видимому, такая «промежуточная» сигнальная система и существовала у общего предка человека и
современных антропоидов. Таким образом, наши современники шимпанзе, которых физиологи в 70-е годы ХХ века называли «лабораторным двойником человека», позволяют представить, какой могла быть коммуникативная система
гоминид на ранних этапах антропогенеза. Во всяком случае, такую мысль высказывает Сэвидж-Рамбо [Savage-Rumbaugh et al. 1993]. Она пишет: «Если
мозг шимпанзе наделен речевыми структурами и способен их активизировать
в соответствующих условиях, то можно предположить, что последний общий
предок человека и шимпанзе тоже имел эти структуры. Тогда и непосредственные предшественники человека — Homo australopithecus и Homo erectus тоже
могли иметь зачатки языка».
Меру сходства языкового поведения антропоидов с человеческим языком
оценивают весьма по-разному. Так, Дж. Гудолл в предисловии к книге Р. Футса
пишет: «Конечно, человек уникален, но мы не так сильно отличаемся от остальных, как привыкли думать. Мы не высимся в сиянии на одинокой вершине,
отделенные от остального животного царства непреодолимой пропастью.
Существует совершенно недопустимая тенденция переводить термин «theory of mind»
как «теория ума». Приведенные нами варианты перевода взяты из работ А. Д. Кошелева,
Т. В. Черниговской, Е. А. Сергиенко в настоящем сборнике, а также из наших публикаций.
1

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

167

Шимпанзе, особенно обученные человеческому языку, помогают нам «перебросить мост через эту воображаемую пропасть» [Goodall 1997: XI].
Ладыгина-Котс, полемизируя с Р. Йерксом, который считал, что шимпанзе — это «Almost human», пишет: «Шимпанзе не почти человек, а совсем не
человек»; «Они, несомненно, животные и никоим образом не люди, но животные, стоящие очень близко к первому маршу лестницы, называемой антропогенезом» [Ладыгина-Котс 1935: 500].
Есть, однако, и гораздо более сдержанные оценки. Так, Е. Н. Панов [2005:
465] считает, что «у нас нет оснований отказываться от веками складывавшихся представлений об уникальности человека как биологического вида и как
первого создателя и носителя материальной культуры на Земле». Обсуждая вопрос о том, увенчались ли успехом поиски «недостающего звена» между интеллектом человека и его предков — высших приматов, он пишет, что «действительно обнаружен вход на мостик, разделяющий эти два микрокосма и
ведущий из глубины тысячелетий к тому рубежу, когда люди начали становиться тем, что они есть сегодня. Но, увы, большая часть этого моста не сохранилась, и его обломки никогда не будут найдены» [там же: 398].
В этой связи хотелось бы еще раз вернуться к словам супругов Гарднер,
приведенных в качестве эпиграфа к этой статье:
«нет барьера, который должен быть разрушен,
нет пропасти, через которую нужно перекинуть мост,
есть только неизвестная территория, которую нужно исследовать».

Несомненно, что только такие конкретные исследования языковых возможностей современных антропоидов, вероятно с применением каких-то новых
подходов, могут привести к более четкому и ясному пониманию того, какие
элементы языковых способностей имелись у древних предков человека.

Литературa
Бурлак 2007 — С. А. Бурлак. Происхождение языка: Новые материалы и исследования. М., 2007.
Выготский 1996 — Л. С. Выготский. Мышление и речь. М., 1996.
Гудолл 1992 — Дж. Гудолл. Шимпанзе в природе: поведение. М., 1992.
Зорина, Полетаева 2007 — З. А. Зорина, И. И. Полетаева. Зоопсихология:
элементарное мышление животных. М., 2007.
Зорина, Смирнова 2006 — З. А. Зорина, А. А. Смирнова. О чем рассказали «говорящие» обезьяны (способны ли высшие животные к оперированию символами?) М., 2006.

168

З. А. Зорина

Иванов 2008 — Вяч. Вс. Иванов. Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных // Разумное поведение и язык.
Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема
происхождения языка. М., 2008.
Келер 1930 — В. Келер. Исследование интеллекта человекоподобных обезьян.
М., 1930.
Ладыгина-Котс 1923 — Н. Н. Ладыгина-Котс. Исследование познавательных
способностей шимпанзе. М., 1923.
Ладыгина-Котс 1925 — Н. Н. Ладыгина-Котс. Предисловие // К. Лютц.
Психология животных (зоопсихология). Тула, 1925. С. 5—13.
Ладыгина-Котс 1935 — Н. Н. Ладыгина-Котс. Дитя шимпанзе и дитя человека в их инстинктах, эмоциях, играх, привычках и выразительных движениях. М., 1935.
Орбели 1949 — Л. А. Орбели. Вопросы высшей нервной деятельности. М.; Л.,
1949.
Панов 2005 — Е. Н. Панов. Знаки, символы, языки. М., 2005.
Панов 2008 — Е. Н. Панов. Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в природе // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные
системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М.,
2008.
Пинкер 2004 — С. Пинкер. Язык как инстинкт. М., 2004.
Румбо, Биран 2000 — Д. М. Румбо, М. Д. Биран. Интеллект и языковые способности приматов // Иностр. психология. 2000. №13. С. 29—40.
Резникова 2005 — Ж. И. Резникова. Интеллект и язык животных и человека:
Основы когнитивной этологии. М., 2005.
Севастьянов 1989 — О .Ф. Севастьянов. Видоспецифичные механизмы референции // Поведение животных и человека: сходство и различия. Пущино,
1989.
Северцов 1922 — А. Н. Северцов. Эволюция и психика. М., 1922.
Смирнова 2000 — А. А. Смирнова. Исследование способности серых ворон к
обобщениям, связанным с обработкой информации о числе: Автореф. дис.
… канд. биол. наук. М., 2000.
Смирнова и др. 1998 — А. А. Смирнова, О. Ф. Лазарева, З. А. Зорина. Обучение
серых ворон (Corvus cornix L.) отвлеченному правилу выбора по соответствию / несоответствию с образцом // Журнал высшей нервной деятельности. Т. 48, 1998. № 5. С. 855—867.
Смирнова и др. 2002 — А. А. Смирнова, О. Ф. Лазарева, З. А. Зорина.
Исследование способности серых ворон к элементам символизации //
Журнал высшей нервной деятельности. Т. 52, 2002. № 2. С. 241—254.

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

169

Фирсов 1987 — Л. А. Фирсов. Высшая нервная деятельность человекообразных обезьян и проблема антропогенеза // Руководство по физиологии:
Физиология поведения. Нейробиол. закономерности. Л., 1987. С. 639—711.
Фирсов 2007 — Л. А. Фирсов. По ухабистым дорогам науки: Записки приматолога. СПб., 2007.
Фирсов, Чиженков 2003 — Л. А. Фирсов, А. М. Чиженков. Очерки физиологической психологии. СПб., 2003.
Фирсов, Чиженков 2004 — Л. А. Фирсов, А. М. Чиженков. Эволюция интеллекта. СПб., 2004.
Якобсон 1972 — Р. О. Якобсон. Шифтеры, глагольные категории и русский
глагол // Принципы типологического анализа языков разного строя. М.,
1972. С. 95–113.
Biro, Matsuzawa 2001 — D. Biro, T. Matsuzawa. Use of numerical symbols by the
chimpanzee (Pan troglodytes): cardinals, ordinals, and the introduction of zero //
Animal Cognition. Vol. 4, 2001. P. 193—199.
Boysen 1993 — S. T. Boysen. Counting in chimpanzees: Nonhuman principles and
emergent properties of number // S. T. Boysen, E. J. Capaldi (eds). The
Development of Numerical Competence: Animal and Human Models. Hillsdale
(NJ), 1993. P. 39—61.
Boysen, Berntson 1989 — S. T. Boysen, G. G. Berntson. Numerical competence in
a chimpanzee (Pan troglodytes) // Journal of Comparative Psychology. Vol. 103,
1989. №1. P. 23—31.
Boysen, Berntson 1995 — S. T. Boysen, G. G. Berntson. Responses to quantity:
perceptual versus cognitive mechanisms in chimpanzees (Pan troglodytes) //
Journal of Experimental Psychology: Animal Behavior Processes. Vol. 21, 1995.
№1. P. 82—95.
Byrne 1998 — R. W. Byrne. The Thinking Ape. Evolutionary Origins of Intelligence.
Oxford Univ. Press, 1998.
Fouts et al. 1976 — R. S. Fouts, B. Chown, L. Goodin. Transfer of signed responses
in American Sign Language from vocal English stimuli to physical object stimuli by a chimpanzee (Pan) // Learning and Motivation. Vol. 7, 1976. №3.
P. 458—475.
Fouts et al. 1982 — R. S. Fouts, A. D. Hirsch, D. H. Fouts. Cultural transmission of
a human language in a chimpanzee mother-infant relationship // H. E. Fitzgerald,
J. A. Mullins, and P. Page (eds). Psychobiological Perspectives: Child Nurturance.
Vol. 3. N. Y., 1982. P. 159—196.
Fouts, Mills 1997/2002 — R. S. Fouts, S. T. Mills. Next of Kin. My Conversation
with Chimpanzees. N. Y., 1997/2002.

170

З. А. Зорина

R. Gardner, B. Gardner 1969 — R. A. Gardner, B. T. Gardner. Teaching sign language to a chimpanzee // Science. Vol. 165, 1969. P. 664—672.
Gardner et al. 1989 — R. A. Gardner, B. T. Gardner, T. E. Van Cantfort. Teaching
Sign Language to Chimpanzees. Albany (NY), 1989. p. xvii.
Gillan et al. 1981 — D. J. Gillan, D. Premack, G. Woodruff. Reasoning in the chimpanzee: I. Analogical reasoning // Journal of Experimental Psychology: Animal
Behavior Processes. Vol. 7, 1981. № 2. P. 150—164.
Goodall 1997 — J. Goodall. Introduction // R. S. Fouts, S. T. Mills. Next of Kin. My
Conversation with Chimpanzees. N. Y., 1997. P. IX—XI.
Heyes, Huber 2000 — C. Heyes, L. Huber (eds). The Evolution of Cognition.
Cambridge, MA; London, 2000.
Hockett 1960 — С. W. Hockett. Origine of speech // Scientific American. Vol. 203,
1960. P. 88—96.
Hurley 2006 — S. Hurley (ed.). Rational Animals. Oxford Univ. Press, 2006.
Lieberman 1968 — Ph. Lieberman. Primate vocalizations and human linguistic
ability // Journal of the Acoustic Society of America. Vol. 44, 1968.
P. 1157—1164.
Mackintosh 2000 — N. Mackintosh. Abstraction and discrimination // C. Heyes,
L. Huber (eds). The Evolution of Cognition. Cambridge, MA; London, 2000.
P. 123—143. (The Vienna Series in Theoretical Biology).
Matsuzawa 1985 — T. Matsuzawa. Use of number by a chimpanzee // Nature.
Vol. 315, 1985. P. 57—59.
Matsuzawa 2002 — T. Matsuzawa. Chimpanzee Ai and her son Ayumu: An episode
of education by master-apprenticeship // M. Bekoff, C. Allen, G. Burghardt (eds).
The Cognitive Animal. Cambridge, 2002. P. 189—195.
Matsuzawa et al. 1986 — T. Matsuzawa, T. Asano, K. Kubota, K. Murofushi.
Acquisition and generalization of numerical labeling by a chimpanzee //
D. M. Taub, F. A. King (eds). Current Perspectives in Primate Social Dynamics.
N. Y., 1986. P. 416—430.
Pate, Rumbaugh 1983 — J. L. Pate, D. Rumbaugh. The language-like behavior of
Lana chimpanzee: Is it merely discrimination and paired-associate learning? //
Animal Learning and Behavior. Vol. 11, 1983. P. 134—138.
Pepperberg 1991 — I. M. Pepperberg. Numerical competence in an African Grey
parrot (Psittacus erithacus) // Journal of Comparative Psychology. Vol. 108,
1994. P. 36—44.
Pepperberg 1999/2002 — I. M. Pepperberg. The Alex Studies. Cambridge (MA);
London, 1999/2002.
Premack 1983 — D. Premack. Animal cognition // Annual Review of Psychology.
Vol. 34, 1983. P. 351—362.

Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной

171

A. Premack, D. Premack 1972 — A. J. Premack, D. Premack. Teaching language
to an ape // Scientific American. Vol. 227, 1972. P. 92—99.
D. Premack, A. Premack 2003 — D. Premack, A. Premack. Original Intelligence.
Unlocking the Mystery of Who We Are. N. Y., 2003.
Rumbaugh et al. 1973 — D. M. Rumbaugh, T. V. Gill, E. C. von Glaserfeld. Reading
and sentence completion by a chimpanzee (Pan) // Science. Vol. 182, 1973.
P. 731–733.
Rumbaugh et al. 2000 — D. M. Rumbaugh, M. J. Beran, W. A. Hillix. Cause-effect
reasoning in humans and animals / C. Heyes, L. Huber (eds). The Evolution of
Cognition. Cambridge, MA; London, 2000. P. 221—239.
Rumbaugh, Savage-Rumbaugh 1996 — D. M. Rumbaugh, E. S. Savage-Rumbaugh.
Biobehavior roots of language: words, apes and a child // Communicating
Meaning. The Evolution and Development of Language. Mahwah (NJ), 1996.
Rumbaugh, Washburn 2003 — D. M. Rumbaugh, D. A. Washburn. Intelligence of
Apes and Other Rational Beings. New Haven; London, 2003.
Savage-Rumbaugh 1984 — E. S. Savage-Rumbaugh. Acquisition of functional
symbol usage in apes and children // H. L. Roitblat, T. C. Bever, H. S. Terrace
(eds). Animal Cognition. Hillsdale (NJ), 1984. P. 291—311.
Savage-Rumbaugh 1986 — E. S. Savage-Rumbaugh. Ape Language: From
Conditioned Response to Symbol. Columbia Univ. Press, 1986.
Savage-Rumbaugh et al. 1978 — E. S. Savage-Rumbaugh, D. M. Rumbaugh,
S. Boysen. Symbolic communication between two chimpanzees (Pan troglodytes)
// Science. Vol. 201, 1978. № 4356. P. 641—644.
Savage-Rumbaugh et al. 1993 — E. S. Savage-Rumbaugh, J. Murphy, R. A. Sevcik,
K. E. Brakke, S. L. Williams, D. M. Rumbaugh. Language comprehension in ape
and child // Monographs of the Society for Research in Child Development,
Ser. № 233. Vol. 58, 1993. № 3—4.
Savage-Rumbaugh et al. 1998 — E. S. Savage-Rumbaugh, S. Shanker, T. J. Taylor.
Apes, Languange and the Human Mind. Oxford Univ. Press, 1998.
Savage-Rumbaugh, Lewin 1994/2003 — E. S. Savage-Rumbaugh, R. Lewin. Kanzi.
The Ape at the Brink of the Human Mind. N. Y., 1994/2003.
Thompson et al. 1997 — R. K. R. Thompson, D. L. Oden, S. T. Boysen. Language
naïve chimpanzees (Pan troglodytes) judge relations between relations in a conceptual matching-to-sample task // Journal of Experimental Psychology: Animal
Behavioral Processes. Vol. 23, 1997. P. 31—43.
Tomasello, Call 1997 — M. Tomasello, J. Call. Primate Cognition. Oxford Univ.
Press, 1997.
Tomonaga, Matsuzava 2002 — M. Tomonaga, T. Matsuzawa. Enumeration of
briefly presented items by the chimpanzee (Pan troglodytes) and humans (Homo
sapiens) // Animal Learning and Behavior. Vol. 30, 2002, № 2. P. 143—157.

172

З. А. Зорина

Ujhelyi 1996 — M. Ujhelyi. Is there any intermediate stage between animal communication and language? // Journal of Theoretical Biology. Vol. 180, 1996.
P. 71—76.
Vancatova 1999 — M. Vancatova. The ape picture making activity // Этология человека на пороге XXI века: новые данные и старые проблемы / Ред.
М. Л. Бутовская. М., 1999. С. 306—321.
Visalberghi 1997 — E. Visalberghi. Success and understanding in cognitive tasks: a
comparison between Cebus apella and Pan troglodytes // International Journal of
Primatology. Vol. 18, 1997. № 5. P. 811—830.
Visalberghi, Tomaseelo 1998 — E. Visalberghi, M. Tomasello. Primate causal understanding in the physical and psychological domains // Behavioral Processes.
Vol. 42, 1998. P. 189—203.
Vonk 2003 — J. Vonk. Gorilla (Gorilla gorilla gorilla) and orangutan (Pongo abelii)
understanding of first- and second-order relations // Animal Cognition. 2003.
№6. P. 77—86.
Woodruff, Premack 1981 — G. Woodruff, D. Premack. Primitive mathematical
concepts in the chimpanzee: proportionality and numerosity // Nature. Vol. 293,
1981. P. 568—570.

173

Вяч. Вс. Иванов

Об эволюции переработки
и передачи информации
в сообществах людей
и животных
ивÁнов Вячеслав Всеволодович (родился 21.8.1929,
Москва), ученый, поэт, переводчик, чл. РАН (2000). Сын
писателя Вс. В. Иванова. Проф.Ун-та Калифорнии в Лос
Анджелесе (с 1992). С 1992 директор Института мирофотоанаграмма светлАны ивАновой вой культуры МГУ, с 2003 директор Ин-та «Русская
­антропологическая школа» РГГУ.
Соч.: Санскрит. М., 1960; Славянские моделирующие семиотические системы. М., 1965;
Исследования в области славянских древностей. М., 1974 (первые 3 книги совм. с
В. Н. Топоровым); Общеиндоевропейская, анатолийская и праславянская языковые сис­
темы. М., 1965; Очерки по истории семиотики в СССР. М., 1976; Луна, упавшая с неба.
Древняя литература Малой Азии. М., 1978; Славянский, балтийский и древнебалканский глагол, М., 1981; История славянских и балканских названий металлов. М., 1983;
Индоевропейский язык и индоевропейцы. Т. 1—2. Тбилиси, 1984 (совм. с Т. В. Гамкре­
лидзе); Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. 1–4. М., 1998–2007;
Хеттский язык. М., 2001 (2 изд.); Лингвистика третьего тысячелетия. М., 2004; Наука
о человеке. М., 2004; Стихи разных лет.М., 2005; Труды по этимологии. Т. 1. М., 2007.

Рассматривается несколько вопросов, признающихся ключевыми при сопоставлении
систем коммуникации людей и животных (в частности, антропоидов и обезьян): 1. Эволюция
символики чисел и счета, в частности, сохранение у человека двух разных обнаруженных у
животных систем оценки количества — общей, не связанной с дискретным счетом, и другой, предполагающей счет отдельных различающихся предметов. Рассматривается развитие некоторых языков Амазонии, приведшее к сохранению первой системы при почти полном исчезновении второй, опиравшейся в них некогда на числительные, позднее исчезнувшие. 2. Соотношение в эволюции речи, пения и музыки в связи с проблемой первичности
общения песенного типа и с выявлением ритмической активности у антропоидов.
3. Генетические истоки естественного звукового языка в свете открытий последних лет,
касающихся эволюции гена FOX P2, играющего роль в коммуникации у разных животных
(от птиц и мышей до человека) и по новым данным претерпевшего сходные изменения у
Человека Разумного и неандертальца. 4. Теоретико-информационный подход к языкам и
мышлению человека и животных в связи с развитием идей квантовой теории информации
в трудах Л. Б. Левитина и других современных ученых.

Начавшееся обсуждение увлекательной книги З. А. Зориной и А. А. Смир­
новой позволяет поставить несколько вопросов, существенных для будущего
диахронического изучения языка в контексте соединения лингвистических,
естественнонаучных и математических исследований.

174

Вяч. Вс. Иванов

1. Эволюция символики чисел и счета. Излагаемую в книге З. А. Зориной
и А. А. Смирновой [Зорина, Смирнова 2006: 53—54] идею Л. С. Выготского о
различных путях развития мышления и языка, лишь на последнем (собственно
человеческом) этапе соединяющихся в единой семиотической системе, представляется возможным конкретизировать на примере категории числа и счета.
В книге этот вопрос рассмотрен на примере опытов с шимпанзе и макаками, с
одной стороны, с высшими видами птиц — воронами и попугаями, с другой
[Зорина, Смирнова 2006: 78—90, 204, 251, 253, 256, 288]. В настоящее время
можно сослаться и на новейшие результаты сравнительного изучения возможностей приближенной и точной оценки количеств у животных (в том числе
обезьян), детей и взрослых людей, говоряших на языках разных типов. Согласно
последней серии исследований, проведенных c помощью современных методов, можно предположить наличие двух разных систем, имеющих эволюционные корни. Одна система, очень рано формирующаяся в ходе эволюции (уже у
рыб и рептилий1, не говоря уже о более продвинутых видах [Dehaene 1997;
Uller et al. 2003; Wiese 2003: 95—107]) и представленная у детей начиная с
младенчества, позволяет приближенно оценить количество предметов, в том
числе и достаточно большое [Dehaene et al. 2004; Feigenson et al. 2004]. Другая
система, имеющая аналоги у обезьян и рано проявляющася у младенцев, делает возможным точно сосчитать небольшое число предметов (у макаки-резуса
число их ограничено пределом 4 [Hauser et al. 2000], новейшие данные об
арифметических способностях обезьян см. [Cantlon, Brannon 2007]).
Взаимодействие двух этих систем ведет, в частности, к выделению особых базисных числительных, которыми в большинстве языков служат 2 или 3, 4 или
52: другие числительные, часто построенные на этих базисных, от них отличны, что может иметь и грамматическое выражение (ср. в индоевропейских языках противопоставления типа русск. четыре человека — шесть людей).
Нейронные модели работы мозга начали использовать для выяснения нервных механизмов, лежащих в основе каждой из двух систем. Предположены на
нейронном уровне пути определения количества предметов в мозге макака.
Определенные нейроны (около 15—30 % в соответствующей популяции) соотносятся с конкретным числом. При показе соответствующего множества предметов нейроны отвечают, как бы голосуя за известное число. Если большинство нейронов высказывается за данное число, принимается соответствующее
1
Я не возвращаюсь здесь к затронутому в моей статье в обсуждаемой книге вопросу об
информации, передаваемой танцем пчел, так как там следует говорить об оценке расстояния, а не о счете в собственном смысле слова. Данные об арифметических способностях
муравьев получены Ж. И. Резниковой, см. [Зорина, Смирнова 2006: 40].
2
См. оживленную дискуссию об этих числительных [Hurford 1987; 2001; 2003; Dehaene,
Mebler 1972; Dehaene 2001; Rutkovski 2003, Hammarström 2004; Heine 1997; Cowan 2001].

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 175

решение (Рис. 1, B). Зоны коры обоих полушарий, отвечающие за оперaции по
оценке количества предметов, у макака и человека сопоставимы (Рис. 1,
А и С).

Рис. 1. A — результаты электрофизологического изучения зон мозга макака, участвующих в выработке оценок количества; B — профили ответов разных нейронов этих зон мозга макака в зависимости от числа показываемых ему предметов (по логарифмической шкале); C — результаты активации зон мозга человека (по методу получения образов мозга при
магнитно-ядерном резонансе) при подсчете числа предметов. По [Dehaene 2007; Nieder,
Freedman, Miller, 2002; Nieder, Miller 2003; 2004; Nieder, Marten 2007].

176

Вяч. Вс. Иванов

У человека связь операций этого рода с теменными зонами обоих полушарий подтверждается и патологическими случаями — нарушением счета (дискалькулией), вызванной поражением этих зон в случае синдрома Тернера и
других генетических заболеваний [Dehaene et al. 2004; Molko et al. 2003;
Bruandet et al. 2004; Rivera et al. 2002]. При некоторых из подобных болезней
страдают системы одного полушария, у правшей — обычно левого [BarnesGoraly et al. 2005]. Нейропсихологические основы более поздних в эволюционном плане операций счета возможно обнаруживает заболевание с последствиями отчасти сходного типа — синдром Герстманна, вызванный повреждением
левой теменной области мозга. Он ведет не только к отсутствию счетаакалькулии, но часто и к расстройству других форм собственно человеческой
семиотической деятельности — аграфии (нарушению письма), нераспознаванию пальцев и нарушению двоичного противопоставления правой и левой стороны1. Эти семиотические функции человека, как и более древние, им предСр. [Иванов Вяч. Вс. 1998: 421—422, 463]. Синдром Герстманна сейчас рассматривают
как нарушение преобразования мыслительных образов [Mayer et al. 1999; Gruber et al. 2001;
Fias et al. 2003]. Возражения против единства разных расстройств, объединяемых синдромом Герстманна, пробовали едва ли правомерно обосновать ссылками на опыты сравнения
образов отделов мозга, активизировавшихся при стимуляции числительными и названиями
частей тела [Le Clec et al. 2000]. Отрицательный вывод об отсутствии связи между двумя
этими семантическими полями свидетельсnвует только о том, что данные исторической и
типологической семантики, полученные на материале множества языков, где числительные
образованы от названий частей тела, нельзя прямо сравнивать с результатами нейропсихологического изучения людей, говорящих на современных западно-европейских языках, в
которых числительные организованы по другим принципам. Одно из условий успешного
сотрудничества естественных наук с семиотическими состоит в обязательном учете данных
каждой области знания. Ставший нейропсихологом математик Деэн, увлекшись биологическими истоками оценки количества в широко развернутом цикле публикаций со своими соавторами, не придает достаточного значения этапу пальцевого счета, что делает его схему
исторически сомнительной. В этом отношении необходимые коррективы вносят исследования, показывающие, что нервные системы, ведавшие движениями пальцев, позднее переключаются на счет предметов и математические рассуждения [Anderson 2007; Gentilucci,
Corballis 2006; Butterworth 1999; Penner-Wilger et al. 2007]. О необходимости принятия во
внимание при более общих построениях пальцевого счета и других неязыковых способов
кодирования чисел ср. также [Harris 1982]. Большое число работ в последние годы связано с
применением к естественному языку и языку жестов идеи зеркальных нейронов, ср. [Arbib
2006; Corballis 2006]. При всех должных оговорках по поводу роли самонаблюдения я считаю нужным к этому прибавить, что великий математик А.Н. Колмогоров рассказывал мне,
как для него математические идеи связывались с определенными ощущениями в пальцах
рук. По его словам, он делился этим выводом с акад. Понтрягиным, который подтвердил
эту мысль на собственном опыте (Понтрягин был слепым, но в данном случае это едва ли
имеет значение, потому что он ослеп в отрочестве, когда он уже начал заниматься математикой).
1

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 177

шествовавшие в эволюции, соотносятся с теми же теменными зонами, но при
наличии латерализации, выделяющей левое полушарие как доминантное. Оно
первоначально ведает у человека пальцевым счетом, предшествующим словесному. Сравнение жестовых символов антропоидов и людей подтверждает идею
первичности счета посредством жестов. В той мере, в какой антропоидов удается обучить жестовым символам, соответствующим числительным естественного человеческого языка, они в состоянии производить операции счета. В развитии коммуникации ребенка и в реконструированных праязыках многих семей языков пальцевые жесты выступают в качестве символов соответствующих чисел, что можно считать универсальной чертой естественных языков,
где, как правило, числительное 5 означало некогда «одна рука», 10 — «обе
руки» и т. п.
Изложенные выше открытия, касающиеся ранних систем счета, были использованы для истолкования своеобразия числительных и особенностей счета у некоторых племен Бразилии [Pica et al. 2004]; ср. [Gelman, Butterworth
2005: 8—9; Ivanov V. V. 2007; Иванов Вяч. Вс. 2007]. В современном языке
мундуруку, где не осталось числительных выше пяти (5= pūg pogbi ‘одна рука’),
все числа, большие, чем это предельное, выражаются размытым
(рaсплывчатым — fuzzy) образом — с ними соотносятся разные количественные слова. Можно сказать, что у мундуруку (как и у пирахан и у некоторых
других племен Амазонии «зоны пирахан»1, где отсутствуют числительные
выше 2 и названия пальцев) сохраняется первая система приближенного обозначения количеств, не соотносящаяся с числительными, при очень слабых
следах второй системы точного счета (преимущественно по отношению к еще
у них сохраняющимся первым числительным натурального ряда). Высказанное
ранее [Иванов Вяч. Вс. 2005] предположение об исчезновении в языке пирахан
древних числительных в связи с воздействием языков тупи согласуется с данными об истории ряда языков Амазонии. В вымерших языках мура, родственПонятие введено М. Cиcоу (Cysouw) на основании данных «Всемирного атласа языковых структур»; в зону входит 29 языков разных языковых семей Амазонии, объединенных 22 общими фонологическими и грамматическими типологическими признаками,
редко встречающимися в других областях. К их числу относятся и синтаксические особенности числительных, которые в некоторых из этих языков связываются в предложении
только с глаголом, а не с именем [Dryer 2005]. Cр. в языке арара каро ma ‘wit ip ?iy matet iagárokūm-nem ‘Вчера человек поймал 2 рыбы (букв. Человек-рыбу-ловит-вчера-две)’.
Вызывающие оживленную дискуссию взгляды Эверетта на пирахан (изложенные в статье
[Иванов Вяч. Вс. 2005] преимущественно на основании его материалов в Интернете) опубликованы в работе [Everett 2005] в сопровождении ряда критических комментариев. Напечатанные недавно [Gelman, Butterworth 2005: 9] сведения Эверетта о легкости выучивания
«португальского» счета у пирахан противоречат другим опубликованным ранее утверждениям этого и других исследователей.
1

178

Вяч. Вс. Иванов

ных пирахан, по данным, которые нуждаются в подтверждении, были числительные: мура puhehi ‘1’, mukóia ‘2’, musapuri ‘3’; бохура huyi ‘1’, mukui ‘2’ (ср.
в древнем тупи oíepé ‘1’, mokõi ‘2’, mosapy ‘3’); как заметил еще в XIX в.
Трамбелл [Trumbull 1874: 41—42, fn. 2], цитировавший латинские тексты европейских путешественников, после прихода европейцев язык тупи потерял бывшие в нем числительные , обозначавшие числа выше 3: древнее тупи irundyk ‘4’,
po ‘5 = рука’, che po che py ‘20 = мои руки и ноги’ (формально в тупи, как и в
пирахан, различие единственного и множественного числа не выражено). В настоящее время в мундуруку (семья тупи) отсутствуют зафиксированные более
ранними источниками числительные для чисел, большие, чем 5. Эти особенности языков Амазонии (в частности, семьи тупи) уже несколько веков назад (в
1690 г.) обнаружил и осмыслил основатель современной когнитивной семиотики Джон Локк. Говоря о необходимости знаков или имен для понимания чисел
и счета, он писал: «некоторые жители Америки, с которыми я разговаривал (и
которые в других отношениях обладали довольно хорошими умственными способностями), в своем счете никоим образом не могли, подобно нам, дойти до
тысячи и не имели отдельной идеи этого числа, хотя очень хорошо считали до
двадцати, ибо их язык, скудный, приспособленный к немногим потребностям
их бедной и простой жизни, не знакомой ни с торговлей, ни с математикой, не
имел слов для обозначения тысячи. И когда с ними беседовали о таких больших
числах, то для выражения большого количества, которого они не могли счесть,
они указывали на свои волосы на голове. Эта неспособность их, я полагаю, происходила от недостатка названий. У племени туупинамбо не было имен для чисел выше пяти; все числа больше пяти они выражали, показывая на свои пальцы
и на пальцы других присутствующих лиц. Да и мы сами, несомненно, могли бы
точно считать, [пользуясь] словами гораздо дальше, чем считаем обычно, если
бы придумали хотя бы еще несколько пригодных для обозначения чисел
наименований»1. Наблюдение Локка можно подкрепить ссылкой на то, что у
пирахан большее или меньшее количество предметов символизируется иконическим жестом раскрытой ладони, которая может соответственно приближаться к земле или удаляться от нее (аналогический способ передачи информации).
Другим способом жестового обозначения большого количества предметов у пирахан служит поза сидящего человека (чаще мужчины), который вытягивает
руки и ноги, а также вытягивает пальцы рук и пальцы ног2.
В отличие от Локка многие современные исследователи, пишущие в последние годы об этих заново открытых особенностях языков Амазонии, сосре[Локк 1985: 256—257]. Там же см. о счете у детей в раннем возрасте.
[Everett 2005: 624]. Ср. выше об обозначении 20 = «мои руки и ноги» у тупи. Эверетт
[там же] сообщает также, что у пирахан части тела могут играть роль числительных: ‘apai
‘голова = во-первых’.
1
2

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 179

доточены не столько на занимавшей Локка необходимости чисел для точного
счета, сколько на возможности определения количества независимо от языка.
На основании этих фактов и экспериментов с людьми в обществах современного типа нейропсихологи приходят выводу о том, что язык и математика не
зависят друг от друга, и к звучащему на лад Платона утверждению, согласно
которому понятие числа возникает раньше, чем соответствующее ему слово
([Varley et al. 2005; Brannon 2005; Dehaene 2007]), можно было бы процитировать для иллюстрации этой мысли в духе Выготского строки любимого его
поэта — Мандельштама: «Быть может, прежде губ уже родился шопот, И в бездревесности кружилися листы». Можно предположить, что это раннее понятие
числа сперва воплотилось в жесте и потом лишь — в слове. Без слова представление точного дискретного числа невозможно. Как и многие другие идеи
современной семантики, гипотеза об этом пути овладения числом была предвосхищена еще Лейбницем, писавшем о переходе от непрерывного (аналогического) понимания числа к дискретному (точному).
Для сравнения с системами коммуникации антропоидов и людей значительный интерес представляет описание человеческих жестовых символов для чисел как одного из способов передачи ручных понятий согласно мысли великого
антрополога Кашинга [Cushing 1892], которую развивавший ее Леви-Брюль назвал открытием гения [Леви-Брюль 1930: 105—107, 128, 134]. Эйзенштейн пытался продолжить это открытие в собственных экспериментах, касающихся
архаичного мышления и его использования в искусстве1. В замечательном исследовании А. Леруа-Гурана было показано, в какой мере история культуры
определяется соотношением жеста («ручного понятия») и речи [Leroi-Gourhan
1965]. Эксперименты с антропоидами, описанные в книге Зориной и Смирновой,
послужили одним из доводов для возвращения к давней идее первоначальности языка жестов по сравнению с фонемным устным языком2. Однако можно
задаться вопросом, являются ли ручные понятия типа древних жестовых символов для чисел пережитком еще более ранней ручной символики или же речь
может идти о специализированном языке для арифметики, который мог сосуществовать с естественным устным языком, описывавшим другие сферы повседневной жизни; наличие именно в сфере счета особых зрительных симво[Эйзенштейн 2002: 93, 458; Иванов Вяч. Вс. 1998: 496; Ivanov V. V. 2006: 18—19].
Опыты Эйзенштейна были связаны с деятельностью кружка по изучению первобытного сознания и языка, для участия в котором он привлек Н. Я. Марра, Л. С. Выготского и А. Р. Лурия.
2
Недавно было обнаружено использование правой руки при коммуникации бабуинами,
в связи с чем выдвигается предположение, что левое полушарие управляло жестовыми знаками до того, как к нему перешла и функция управления возникавшим устным языком, см.
[Meguerditchian, Vauclair 2006].
1

180

Вяч. Вс. Иванов

лов характерно для разных по времени человеческих семиотических систем от
открытых Фроловым и Маршаком зарубок в графике палеолита до знаков (tokens) предклинописи, изученных Шмандт-Бессера, и позднейших логографических и силлабических письменных способов передачи чисел (ср. характерное наличие цифр-логограмм в современном алфавитном письме).
При изучении жестовых способов общения антропоидов с людьми в лабораторных условиях одним из важных вопросов является то, в какой мере соответствующие знаки представляют собой результат воздействия исследователей. Книга Зориной и Смирновой содержит обсуждение (на основе выводов
Н. А. Войтониса и Н. А. Тих) того, как с помощью экспериментатора у обезьяны могут формироваться указательные жесты [Зорина, Смирнова 2006:
129—131]. В последнее время обнаружены некоторые случаи употребления
шимпанзе на воле знаков (указателей-индексов по классификации Пирса), которые раньше были выявлены при общении их с людьми1.
2. Речь, пение и музыка в эволюции. Описанная в книге З. А. Зориной и
А. А. Смирновой [Зорина, Смирнова 2006: 112—113] система звуковых сигналов, использовавшаяся Н. Н. Ладыгиной-Котс при общении с Иони, как и последние неожиданные успехи бонобо Канзи в понимании устного английского
языка [там же: 120, 220—241], заставляют вернуться к сопоставительному
анализу разных акустических знаков, используемых приматами. Особый интерес, как допускал еще Дарвин, могут представить гиббоны, у которых пение
является важнейшей частью системы общения. Согласно последним работам в
этой области, песни гиббонов (как при диалоге самца и самки [Geissmann
2002], так и в устных текстах, появляющихся при опасности нападения хищников) складываются из разных последовательностей одних и тех же элементарных «тонов» или слогов, имеющих определенную интонацию [Сlarke et al.
2006]. Иначе говоря, структура целого текста определяется синтаксическими
правилами сочетаний исходных элементарных единиц, что сопоставимо с
принципами организации человеческого устного языка (количество фонем в
разных человеческих языках в среднем существенно больше числа элементов
коммуникации гиббонов). Отчасти сходные данные получены и в отношении
некоторых из обезьян низшего эволюционного типа (в частности, Cercopithecus
nictitans), у которых разные звуковые элементы соединяются по-разному в
одно просодическое целое, имеющее различную структуру в зависимости от
функции всего сообщения (сигнал присутствия хищника или необходимость
движения стаи)2. Но значительность отличия как числа исходных элементов,
[Pika, Mitani 2006]. Следует, однако, заметить, что эти знаки не входят в основной словарь
тех средств общения, которые используются в диалогах между человеком и антропоидом.
2
[Arnold, Zuberbühler 2006]. Принципиальное отличие от фонемного языка в обеих сис­
темах у приматов состоит в крайне ограниченном числе образующихся сообщений с разными функциями.
1

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 181

так и строящихся из них сообщений, от принципиально большего, наблюдаемого в естественных языках, исключает возможность прямой генетической
связи. Речь идет о сходстве типологическом или гомологии, которая может
быть выявлена и при изучении того, как из элементов строится песня у певчей
птицы (ср. [Fitch 2005; 2006]).
Наряду с жестами, роль которых сопоставима у антропоидов с функцией
слов в естественных языках, они пользуются и акустическими сигналами.
Звуковые сигналы эмоций у шимпанзе и человека имеют общие черты [Jürgens,
Hammerschmidt 2006]. Разница состоит в том, что у человека междометия входят в словарь языка и образуются сочетаниями фонем (в том числе и особых
внесистемных символов, встречающихся только в этой специальной части словаря). Иначе говоря, и здесь проявляется многоэтажность (точнее; многоуровневость), которую Роман Якобсон и Клод Леви-Строс признавали наиболее
характерной особенностью разных человеческих систем. Согласно их общему
выводу, эта многоуровневость обнаруживается в различных основных структурах человеческого общества и его коммуникации. Люди строят слова из цепочек фонем, используют орудия для изготовления орудий и брачные правила
обмена женщинами для организации социальных структур: всякий раз элемент, который как таковой известен и у антропоидов (звуковой сигнал, орудие,
отношение между самцом и самкой), используется как материал низшего уровня для построения собственно человеческой многоуровневой структуры, не
имеющей прямых аналогов у антропоидов. Среднее число фонем в естественных языках близко к числу сигналов в системах коммуникации высших млекопитающих, но разница состоит в том, что у последних каждый сигнал имет
только одну функцию, а фонемы используют для построения слов с потенциально бесконечным числом функций.
Акустическая сигнализация обезьян и антропоидов сопоставима у человека
как с устным языком, так и с пением и музыкой. Многие ученые сейчас возвращаются к гипотезе Дарвина о первичности общения песенного типа по
сравнению с естественным языком [Masataka 2007]. Кажется возможным соотнести это предположение с выводами нейропсихологии. Приуроченность
песенно-музыкальной памяти и композиторского творчества к правому полушарию можно было бы считать следом того отдаленного прошлого, когда хранение основной информации, нужной коллективу, осуществлялось посредством правополушарной памяти, основанной на слоговой песенной структуре
(подробнее см. [Иванов Вяч. Вс. 2000; 2004а: 142—148; Ivanov V. V. 2000], там
же обсуждаются возможные другие причины генетической передачи музыкальных способностей, которые едва ли могут быть ограничены только этими
прагматическими потребностями, необходимыми для выживания).
Одной из наиболее интересных проблем, связанных с сопоставлением звуковых сигналов у антропоидов и человека, является ритмическая активность,

182

Вяч. Вс. Иванов

характерная для бонобо, шимпанзе и горилл. Поскольку эта способность «барабанить» по собственному телу или по каким-либо используемым для этого
предметам (например, стволам деревьев) есть только у перечисленных антропоидов и отсутствует у орангутанов1 и гиббонов, в последнее время обсуждается вопрос о возможной связи этой ритмической активности с человеческой
[Fitch 2005; 2006]. У человека особые орудия для производства музыкальных
звуков засвидетельствованы археологически уже десятки тысяч лет назад (т. е.
по времени сопоставимы с ранними образцами пещерного изобразительного
искусства), Как и по отношению к использованию других орудий, допущение
о возможной генетической связи (а не только гомологии или типологической
параллели) применительно к производству ритмических последовательностей
звуков у шимпанзе, бонобо и горилл кажется возможным.
3. Генетические истоки естественного звукового языка. Затрагиваемый
во многих местах книги З. А. Зориной и А. А. Смирновой жгучий вопрос о
биологических предпосылках языка получил в самые последние годы новое
освещение благодаря серии работ, посвященных недавно открытому гену
FOXP2 (рис. 2), нарушения которого которого у человека ведут к неправильной работе многих частей речевого аппарата (и тех лицевых мускулов, которые
могли играть роль и в языке жестов).
Отличительной особенностью гена является крайняя его консервативность.
За 75 миллионов лет, которые на эволюционной лестнице разделяют мышь и
шимпанзе, изменилась только одна аминокислота, тогда как человека от шимпанзе отличает целых две аминокислоты (чем подчеркивается связь данного
гена с эволюцией человека разумного; в последнее время выявлено наличие
изменения гена, сходное с произошедшим у человека, также у неандертальца,
что может привести к пока еще недоказанной гипотезе о возведении этого изменения ко времени предполагаемого существования у них общего предка. См.
[Krause et al. 2007]). Коммуникативная функция тех механизмов, за которые
отвечает этот ген, предположительно является очень древней: ее можно обнаружить уже у некоторых певчих птиц, в частности, во время выучивания новых
песен ([Haesler et al. 2004; Scharff, White 2004; Teramitsu et al. 2004], ср. [Webb,
Отмеченный в моей статье в обсуждаемой книге дискуссионный вопрос о характере
эволюционной близости орангутана и человека разумного продолжает обсуждаться в новейшей литературе. По молекулярным часам (на основании генетического сопоставления)
время разделения предков человека и орангутана на несколько миллионов лет предшествовало отделению от других антропоидов (ср. ниже Рис. 2). Но замечено более 20 конкретных
черт близкого сходства (больше, чем с шимпанзе), что следует объяснять другими способами, хотя некоторые приматологи настаивают на пересмотре сложвшейся парадигмы, восходящей к провидческой заметке в записной книжке Дарвина об относительной степени
близости разных типов антропоидов к человеку.
1

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 183

Рис. 2. Эволюция FOXP2 от мыши к обезьянам (макаке-резусу), орангутану, горилле,
шимпанзе и человеку. Серые прямоугольники символизируют меняюшиеся аминокислоты,
вертикальные черточки — изменения в нуклеотидах. По [Enard et al. 2002].

Zhang 2005]). У летучих мышей предполагается связь эволюции этого гена с
эхолокацией [Li et al. 2007]. А у мышей нарушение гена ведет к прекращению
или ослаблению ультразвуковой связи между самкой и ее детенышамимышатами [Shu et al. 2005]. Поскольку ген соотносится с областью 7q31 (хромо­
сомы 7 [Lai 2000]), нарушения которой ведут к аутизму (понимаемому как генетическое заболевание), ставился и вопрос о связи этого гена с аутизмом. Но
он пока остается без определенного ответа. Предполагается возможным и влияние нарушения этого гена на появление акустических галлюцинаций при шизофрении [Sanjuan et al. 2006]. Последнее представляет особый интерес в свете
гипотезы Джейнза, допускавшего существенное значение таких галлюцинаций
в древневосточных обществах, где предполагалось, что пророки получают непосредственную информацию от божества (cр. об этом [Иванов Вяч. Вс. 1998:
454]).
Исследование этого гена представляет собой только часть начавшегося изучения нестабильности генома человека, который мог претерпеть существенные изменения во время становления современного языка (предполагаемого
источника всех или подавляющего большинства языков, позднее распространявшихся из Африки). Взгляд на этот именно ген как на важнейший фактор в
развитии человека разделяется не всеми генетиками. Продолжающиеся работы, в частности, касающиеся взаимоотношения средств общения человека и
антропоидов, могут пролить свет и на эту проблему.
4. Теоретико-информационный подход к языкам и мышлению человека и животных. Одной из главных проблем, обсуждаемых в книге з. А. Зориной

184

Вяч. Вс. Иванов

и А. А. Смирновой, является вопрос о формах мышления животных, в частности, о выявлении ими аналогий. На этом пути современные исследователи, работы которых суммированы в соответствующей части книги [Зорина, Смирнова
2006: 71—101], пробуют конкретизировать идею Дарвина, полагавшего, что
различия между человеком и животным состоят главным образом в количестве, а не в качестве. Кроме той статьи исследователей этого вопроса —
Вассермана, Фагота и Янга, на которую среди других новых трудов ссылаются
авторы [там же: 57, 328], следует отметить и еще одну работу тех же исследователей [Fagot et al. 2001], где особое внимание обращено на возможность
теоретико-информационного сравнения операций аналогического мышления у
человека и обезьян (бабуинов). Вассерман и его соавторы приходят к выводу,
что выбор, совершаемый обезьянами, целиком определяется энтропией используемых в опытах сходных и рaзличных стимулов (картинок), тогда как в
контрольной группе людей, решавших те же задачи отождествления и различения объектов, можно наблюдать и действие других факторов. Наблюдения этого рода приводят к положительному выводу о наличии логической аналогии не
только у шимпанзе и павианов (что было установлено ранее, см. [Зорина,
Смирнова 2006: 94], там же о воронах), но и у других обезьян — бабуинов.
В книге З. А. Зориной и А. А. Смирновой [там же: 40] обращено внимание
на существенность теоретико-информационного подхода к коммуникации у
животных, возможность которого продемонстрирована в упоминаемых в книге
опытах с муравьями новосибирской группы Ж. И. Резниковой и ее сотрудников. В последнем обзоре литературы, написанном Ж. И. Резниковой [Reznikova
2007], раскрываются многообразные возможности этого принципиально нового направления в исследовании коммуникации у животных. Из самых последних работ в этом духе стоит отметить детальное исследование энтропии песен
горбатых китов [Suzuki et al. 2006]. Авторы установили, что за секунду с помощью одной песенной структурной единицы передается меньше 1 бита, дается также оценка количества информации. передаваемого всей песней (приблизительно 130 битов). Исследование предполагаемых аналогов рифм и других
звуковых повторов может оказаться интересным для оценки избыточности
языка сообщений. Продолжение подобных исследований может иметь большое значение для создания количественно ориентированного сравнительного
описания систем коммуникации разных животных в их сопоставлении с естественными языками.
В последнее время предложены новые усовершенствованные методы вычисления энтропии естественного языка, основанные на игровом подходе
[Levitin, Reingold 1994]. Это направление в целом в отличие от характерного
для науки последнего полувека накопления эмпирических данных без общей
теории относится к числу таких, где на первом плане — начинающиеся теоре-

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 185

тические построения, сулящие перестройку целых больших разделов существующего знания. В этом отношении приобретает особую роль цикл работ
последнего времени, посвященных информационному подходу к науке в целом. В этом смысле большое значение имели книги общего характера
фон Бейера и других об информации как новом языке науки и серия физических исследований в этом направлении, где соединяются теория информация и
квантовая механика. Опубликованные в последнее время обобщения в этой
сфере касаются и организованных сложных систем, таких, как жизнь и искусственный интеллект [Toffoli, Levitin 2005: 58]. Стал очевидным смысл ранее
замеченного сходства форм выражений для количества информации и давно
открытой в термодинамике энтропии. Видную роль сыграла теорема
Н. Марголюса и Л. Б. Левитина (начинавшего свои работы в России и продолжающего их в Бостоне). Она устанавливает соотношение между временем,
нужным для производства информации, и энергией, на это затрачиваемой.
Теорема и выводы из нее имеют приложение к целому спектру проблем от геометрии пространства — времени до определения числа операций, проделанных Вселенной как гигантским компьютером за время ее существования. Еще
на заре кибернетики гениальный фон Нейман говорил о мире как о пассивной
памяти машины (эта идея была широко использована нашими семиотиками в
их исследованиях знаковых систем). Сейчас приходят к мысли, что существование Вселенной состоит в вычислении. Это важно не только для теории познания в целом, но и для понимания роли каждой отдельной научной дисциплины. Вслед за созданием Шенноном теории информации в годы после
Второй мировой войны появилось множество опытов приложения ее к исследованию языка, музыки и других систем знаков (см. библиографию и обзор
[Моль 1966; Яглом А., Яглом И. 2006]). Позднее интерес к таким исследованиям охладевает, хотя для многих ученых установление возможности количественного подхода к проявлениям духовной культуры остается одним из главных достижений науки прошлого века (ср. [Иванов Вяч. Вс. 2004б]). Оживление
интереса к этим проблемам приходит в последнее время со стороны естественных наук. Теория информации (в частности, развитая в последние годы квантовая теория информации [Холево 2000]) начинает применяться к очень широкому кругу явлений, включающему и разные виды языков и знаковых систем,
используемых людьми и разными живыми существами (в том числе обезьянами и антропоидами). Книга З. А. Зориной и А. А. Смирновой поможет привлечению интереса наших ученых (особенно молодых) к этому важнейшему направлению современной науки.

186

Вяч. Вс. Иванов

Список литературы
Зорина, Смирнова 2006 — З. А. Зорина, А. А. Смирнова. О чем рассказали
«говорящие» обезьяны. М., 2006.
Иванов Вяч. Вс. 1998 — Вяч. Вс. Иванов. Избранные труды по семиотике и
истории культуры. Т. 1. М., 1998.
Иванов Вяч. Вс. 2000 — Вяч. Вс. Иванов. Заметки по исторической семиотике музыки // Музыка и незвучащее. М., 2000.
Иванов Вяч. Вс. 2004а — Вяч. Вс. Иванов. Наука о человеке. Введение в
современную антропологию. М., 2004.
Иванов Вяч. Вс. 2004б — Вяч. Вс. Иванов. Лингвистика третьего тысячелетия: вопросы к будущему. М., 2004.
Иванов Вяч. Вс. 2005 — Вяч. Вс. Иванов. Типология языков бассейна
Амазонки. II. Числительные и счет // Вопр. языкознания. 2005. № 5.
Иванов Вяч. Вс. 2007 — Вяч. Вс. Иванов. К антропологии числа // Studia
еthnologica. АБ-60: Сб. ст. к 60-летию А. К. Байбурина. СПб.: Европейский
Университет в Санкт-Петербурге, 2007.
Леви-Брюль 1930 — Л. Леви-Брюль. Первобытное мышление / Предисл.
Н. Я. Марра. М., 1930.
Локк 1985 — Дж. Локк. Опыт о человеческом разумении // Сочинения. Т. 1.
М., 1985.
Моль 1966 — А. Моль. Теория информации и эстетическое восприятие.
М., 1966.
Холево 2000 — А. С. Холево. Квантовая теория информации. М., 2000.
Эйзенштейн 2002 — С. М. Эйзенштейн. Метод. Т. 1. Grundroblem. М.,
2002.
Яглом А., Яглом И. 2006 — А. М. Яглом, И. М. Яглом. Вероятность и информация. 4-е изд. 2006.
Anderson 2007 — M. I. Anderson. Evolution of cognitive function via redeployment of brain areas // The Neuroscientist. 13 (1). 2007.
Arbib 2006 — M. Arbib (ed.). Action to Language via the Mirror Neuron System.
Cambridge, 2006.
Arnold, Zuberbühler 2006 — K. Arnold, K. Zuberbühler. Language evolution:
Semantic combinations in primate calls // Nature. 441. 2006.
Barnes-Goraly et al. 2005 — N. Barnes-Goraly, S. Eliez, V. Menon, R. Bammer,
A. I. Reiss. Arithmetic ability and parietal alterations; A diffusion tensor imaging
study in velocardiofacial syndrome // Cognitive brain research. 25. 2005.

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 187

Brannon 2005 — E.M. Brannon. The independence of language and mathematical reasoning // Proceedings of the National academy of sciences of the USA. 102
(9). 2005.
Bruandet et al. 2004 — M. Bruandet, N. Molko, L. Cohen, S. Dehaene. A cognitive characterization of dyscalculia in Turner syndrome // Neuropsychologia. 42.
2004.
Butterworth 1999 — B. Butterworth. The mathematical brain. London, 1999.
Cantlon, Brannon 2007 — J. F. Cantlon, E. M. Brannon. Basic math in monkey
and college students // PLoS Biology. 5 (12). 2007.
Сlarke et al. 2006 — E. Сlarke, U. H. Reichard. Zuberbühler. The syntax and
meaning of wild gibbon songs // PLoS one. 1 (1). 2006.
Corballis 2006 — Corballis. Evolution of Language as a Gestural System //
Marges linguistiques. № 11. 2006.
Cowan 2001 — D. Cowan. The magical number 4 in short-term memory.
A reconsideration of mental storage capacity // Behavioral and brain sciences.
24. 2001.
Cushing 1892 — F. H. Cushing. Manual concepts: A Study of the influence of
hand-usage on culture-growth // American anthropologist. Vol. 5. № 4. 1892.
Cysouw — M. Cysouw. Area centered on Pirahã // http://email.eva.mpg.
de/~cysouw/pdf/cysouwKOELNAPPENDIX.
Dehaene 1997 — S. Dehaene. The Number Sense. Oxford, 1997.
Dehaene 2001 — S. Dehaene. Author’s response. Is number sense a patchwork?
// Mind and language. 16. 2001.
Dehaene 2007 — S. Dehaene. A few steps toward a science of mental life //
Mind, brain and education. V. 1. № 1. 2007.
Dehaene, Mebler 1992 — S. Dehaene, J. Mebler. Cross-linguistic regularities in
the frequency of number words // Cognition. 43. 1992.
Dehaene et al. 2004 — S. Dehaene, N. Molko, L. Cohen, A. J. Wilson. Arithmetic
and the brain // Current opinion in neurobiology. 2004. 14.
Dryer 2005 — M. Dryer. (Map) 89. Order of numeral and noun // World atlas of
linguistic structures. Berlin, 2005.
Enard et al. 2002 — W. Enard, M. Przeworski, S. Fisher, C. Lai, V. Wiebe,
T. Kitano, A. Monaco, S. Pääbo. Molecular evolution of FOXP2, a gene involved in
speech and language // Nature. 418. 2002.
Everett 2005 — I. Everett. Cultural constraints on grammar and cognition in
Pirahã // Cultural anthropology. Vol. 46. № 4. 2005.
Fagot et al. 2001 — J. Fagot, E. A. Wasserman, M. E. Young. Discriminating the
relation between relations; the role of entropy in abstract conceptualization by baboons (Papio papio) and humans (Homo sapiens) // Journal of experimental psychology. Animal behavior processes. Vol. 17. № 4. 2001.

188

Вяч. Вс. Иванов

Feigenson et al. 2004 — L. Feigenson, S. Dehaene, E. Spelke. Core systems of
number // Trends in cognitive sciences. Vol. 8. № 7. 2004.
Fias et al. 2003 — W. Fias, J. Lammertyn, B. Reynvoet, P. Dupont, G. A. Orban.
Parietal representation of symbolic and non-symbolic magnitude // Journal of cognitive neuroscience. 15 (1). 2003.
Fitch 2005 — W. T. Fitch. The evolution of music in comparative perspective //
Annals of the New York Academy of sciences. 1060 (1). 2005.
Fitch 2006 — W. T. Fitch. The biology and evolution of music: a comparative
perspective // Cognition. Vol. 100. № 1. 2006.
Geissmann 2002 — T. Geissmann. Duet-splitting and the evolution of gibbon
songs // Biological Review. 77. 2002.
Gelman, Geissmann 2005 — R. Gelman, B. Butterworth. Number and language:
how are they related? // Trends in cognitive sciences. Vol. 9. № 1. 2005.
Gentilucci, Corballis 2006 — M. Gentilucci, M. C. Corballis. From manual gesture to speech: a gradual transition // Neuroscience behavior review. 30. 2006.
Gruber et al. 2001 — O. Gruber, P. Indefrey, H. Steinmetz, A. Kleinschmidt.
Dissociating neural correlates of cognitive components in mental calculation //
Cerebral cortex. 11 (4). 2001.
Haesler et al. 2004 — S. Haesler, K. Wada, A. Nashdejan, E. E. Morrisey,
T. Lints, E. D. Jarvis, C. Scharff. FoxP2 expression in avian vocal learners and nonlearners // Journal of neuroscience. 24 (13). 2004.
Hammarström 2004 — H. Hammarström. Properties of lower numerals and
their explanation / A reply to Pavel Rutkovski // Journal of universal language. 5. №
2. 2004.
Harris 1982 — J. W. Harris. Facts and fallacies of aboriginal number systems //
Languages and cultures. Work papers of Summer institute of Linguistics-Australian
Aboriginal Branch. Series B. 1982.
Hauser et al. 2000 — M. D. Hauser, S. Carey, L. B. Hauser. Spontaneous number representation in semi-free-ranging rhesus monkeys // Proceedings of the royal
society. B. Biological sciences. London. 267. 2000.
Heine 1997 — B. Heine. Cognitive Foundations of Grammar. Oxford, 1997.
Hurford 1987 — J. R. Hurford. Language and number. Oxford, 1987.
Hurford 2001 — J. R. Hurford. Languages treat 1—4 specifically. Commentary
on Stanislas Dehaene’ précis of The number sense // Mind and language. 16. № 1.
2001.
Hurford 2003 — J. R. Hurford. The interaction between numerals and nouns //
F. Plank (ed.). Noun phrase structure in languages of Europe (Empirical approaches
to language typology. Vol. 20. № 7). Berlin, 2003.
Ivanov V. V. 2000 — V. V. Ivanov. The semiotic of sound texts; the semiotic dimensions // Elementa. Vol. 4. № 3. 2000.

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 189

Ivanov V. V. 2006 — V. V. Ivanov. Eisenstein’s risqué drawings and the «cardinal
problem» of his art // A mischievous Eisenstein. St.-Petersburg, 2006.
Ivanov V. V. 2007 — V. V. Ivanov. Towards semiotics of number // Bulletin of the
Georgian national academy of sciences. Vol. 175. № 1. 2007.
Jürgens, Hammerschmidt 2006 — U. Jürgens, K. Hammerschmidt. Common
acoustic features in the vocal expression of emotions in monkeys and man // Primate
report. 74. 2006.
Krause et al. 2007 — J. Krause, C. Lalueza-Fox, L. Orlando, W. Enard,
R. E. Green, H. A. Burbano, J.-J. Hublin, C. Hänni, J. Fortes, М. de la Rasilla,
J. Bertranpetit, A. Rosas, S. Pääbo. The derived FOXP2 Variant of modern humans
was shared with Neandetertals // Current Biology. 17. 2007.
Lai et al. 2000 — C. Lai, S. Fisher, J. Hurst, E. Levy, S. Hodgson, M. Fox,
S. Jeremiah, S. Povey, D. Jamison, E. Green, F. Vargha-Khadem, A. Monaco. The
SPCH1 region on human 7q31: genomic characterization of the critical interval and
localization of translocations associated with speech and language disorder //
American journal of human genetics. 67 (2). 2000.
Le Clec et al. 2000 — G. Le Clec, S. Dehaene, L. Cohen, J. Mehler, E. Dupoux,
J. B. Poline, S. Lehericy, P. F. van de Moortel, D. Le Bihan. Distinct cortical areas for
names of numbers and body parts independent of language and input modality //
NeuroImage. 12. 2000.
Leroi-Gourhan 1964 — Leroi-Gourhan. Le geste et la parole. Paris, 1965.
Levitin, Reingold 1994 — L. B. levitin, Z. Reingold. Entropy of natural languages: Theory and experiment // Chaos. Solitons. Fractals. 4. 1994.
Li et al. 2007 — G. Li, J. Wang, J. R. Rossiter, G. Jones, S. Zhang. Accelerated
Fox P2 evolution in Echolocation bats // PLos ONE. 2 (9). 2007.
Masataka 2007 — N. Masataka. Music, evolution and language // Developmental
science. Vol. 10. № 1. 2007.
Mayer et al. 1999 — E. Mayer, M.-D. Martory, A. J. Pegna, T. Landis, J. Delavelle,
J.-M. Annoni. A pure case of Gerstmann syndrome with a subangular lesion // Brain.
Vol. 122. № 6. 1999.
Meguerditchian, Vauclair 2006 — A. Meguerditchian, J. Vauclair. Baboons
communicate with their right hand // Behavioural brain research. 171. 2006.
Molko et al. 2003 — N. Molko, A. Cachia, D. Riviere, J. F. Mangin, M. Bruandet,
D. Le Bihan, L. Cohen, S. Dehaene. Functional and structural alterations of the
intraparital sulcus in a developmental dyscalculia of genetic origin // Neuron. 40.
2003.
Nieder, Freedman, Miller 2002 — A. Nieder, D. J. Freedman, E. K. Miller.
Representation of the quantity of visual items in the primate prefrontal cortex //
Science. 297. 2002.

190

Вяч. Вс. Иванов

Nieder, Marten 2007 — A. Nieder, K. Marten. A labeled-line code for small and
large numerosities in the monkey prefrontal cortex // The journal of neuroscience. 27
(22). 2007.
Nieder, Miller 2003 — A. Nieder, E. K. Miller. Coding of cognitive magnitude.
Compressed scaling of numerical information in the primate prefrontal cortex //
Neuron. 37. 2003.
Nieder, Miller 2004 — A. Nieder, E. K. Miller. A parieto-frontal network for
visual numerical information in the monkey // Proceedings of the National Academy
of Sciences of the United States of America. 101. 2004.
Penner-Wilger et al. 2007 — M. Penner-Wilger, I. Fast, J. LeFevre, B. L. SmithChant. The foundations of numeracy: subitizing, finger gnosia, and fine motor ability
// Proceedings of the 29th annual conference of the cognitive science society. Mahvah;
New Jersey, 2007.
Pica et al. 2004 — P. Pica, C. Lerner, V. Izard, S. Dehaene. Exact and approximate
arithmetic in an Amazonian Indigene group // Science. V. 306. 2004.
Pika, Mitani 2006 — S. Pika, J. Mitani. Referential gestural communication in
wild chimpanzees (Pan troglodytes) // Current Biology. 16. 2006.
Reznikova 2007 — Zh. Reznikova. Dialog with black box: using information
theory to study animal language behaviour // Acta ethologica. Springer, 2007.
Rivera et al. 2002 — S. M. Rivera, V. Menon, C. D. White, B. Glaser, A. L. Reiss.
Functional brain activation during arithmetic procession in females with fragile X
syndrome is related to PMR1 protein expression // Human brain mapping. 16.
2002.
Rutkovski 2003 — P. Rutkovski. On the universal neuropsychological basis of
the syntax of numerals // Journal of universal language. 2. 2003.
Sanjuan et al. 2006 — J. Sanjuan, A. Tolosa, J. C. Gonzalez, E. J. Aguilar,
J. Perez-Tur, C. Najera, M. D. Molto, R. De Frutos. Association between FOXP2
polymorphisms and schizophrenia with auditory hallucinations // Psychiatrical
genetics. 16 (2). 2006.
Scharff, White 2004 — C. Scharff, S. A. White. Genetic components of vocal
learning // Annals New York Academy of sciences. 1016. 2004.
Shu et al. 2005 — W. Shu, J. Y. Cho, Y. Jiang, M. Zhang, D. Weisz, G. A. Elder,
J. Schmeidler, R. De Gasperi, M. A. Gama Sosa, D. Rabidou, A. C. Santucci, D. Perl,
E. Morriseya, J. D. Buxbaum. Altered ultrasonic vocalization in mice with a disruption
in the FOXP2 gene // Proceedings of the national academy of sciences of the USA.
Vol. 102. № 27. 2005.
Suzuki et al. 2006 — R. Suzuki, J. R. Buck, P. L. Tyack. Information entropy of
humpback whale songs // Journal of the Acoustical society of America. Vol. 119 (3).
2006.

Об эволюции переработки и передачи информации в сообществах людей и животных 191

Teramitsu et al. 2004 — I. Teramitsu, L. C. Kudo, S. E. London, D. H. Geschwind,
S. A. White. Parallel FOXP1 and FOXP2 expression in songbird and human brain
predicts functional interaction // Journal of neuroscience. 24 (13). 2004.
Toffoli, Levitin 2005 — T. Toffoli, L. B. Levitin. Specific ergodicity: an information
indicator for invertible computational media // Computer frontiers. 2005.
Trumbull 1874 — J. H. Trumbull. On numerals in American Indian languages,
and the Indian mode of counting // Transactions of the American philological
association. Vol. 5. 1874.
Uller et al. 2003 — C. Uller, R. Jaeger, G. Guldry, C. Martin. Salamanders
(Plethodon cinereus) go for more: rudiments of numbers in an amphibian // Animal
cognition. 6. 2003.
Varley et al. 2005 — R. A. Varley, N. J. C. Klessinger, C. A. J. Romanowski,
M. Siegal. Agrammatic but numerate // Proceedings of the National academy of
sciences of USA. 102 (9). 2005.
Webb, Zhang 2005 — D. M. Webb, J. Zhang. FoxP2 in Song-Learning birds and
vocal-learning mammals // Journal of heredity. 96 (3). 2005.
Wiese 2003 — H. Wiese. Numbers, language and the human mind. Cambridge,
2003.

192

193

А. Д. Кошелев
О КАЧЕСТВЕННОМ ОТЛИЧИИ
ЧЕЛОВЕКА ОТ АНТРОПОИДА
Алексей Дмитриевич Кошелев, канд. физ.-мат. наук, в
80-е годы ― науч. сотр. лаб. математического моделирования психических процессов НИИ ОПП, с начала 90-х ―
гл. ред. издательства «Языки славянских культур».
Научные интересы: лингвистическая семантика; анализ
лингвоспецифических и универсальных концептов; психолингвистика; когнитивные модели.
Из работ последних лет:
Они говорят или обезьянничают? (предисловие издателя, в кн.: Зорина З. А., Смир­но­
ва А. А. О чем рассказали «говорящие» обезьяны. М., 2006); К общему определению
игры (Вопр. философии. 2006. № 11); О природе комического и функции смеха (Язык в
движении. М., 2007); К описанию универсального концепта ‘ОБМАН–ОБМАНУТЬ’
(Логический анализ языка: Между ложью и фантазией. М., 2008); Об основных парадигмах изучения естественного языка в свете современных данных когнитивной
психо­логии (Вопр. языкознания. 2008. № 4); О когнитивном подходе к анализу языка и
языкового значения (в печати).
Эти и другие работы см. на веб-сайте: http://www.lrc-press.ru/05.htm.

Детская ментальная репрезентация имеет вид многоуровневой иерархической структуры, отражающей, подобно кольцам дерева, этапы когнитивного и
речевого развития. На первом (начальном) уровне развития ребенка (до 6―7
месяцев) его мир целостен, речь нечленораздельна («лепет»). В процессе когнитивного развития (от 7―8 месяцев до 1.5 лет) возникает второй уровень, на
котором тот же мир представлен дифференцированно, отдельными ситуациями, а речь становится членораздельной («холофразы»). Далее (от 1.5 до 2 лет)
появляется третий уровень, где каждая ситуация распадается на отдельные
предметы («телеграфная речь»).
Затем наступает свойственный именно человеку этап когнитивного развития, порождающий новый уровень, на котором предметы представлены в виде
совокупностей своих частей. Ребенок достигает к а ч е с т в е н н о иного, более глубокого понимания мира, ― начинается «речевой взрыв». У антропоидов
когнитивное развитие заканчивается предыдущим, третьим уровнем (уровнем
отдельных предметов), что ограничивает их понимание мира и языковой потенциал («телеграфная речь “говорящих” антропоидов»).
Статья содержит два Приложения, первое из которых посвящено анализу
взаимосвязи когнитивного и языкового развития ребенка, а второе ― доказательству дискретности жизненного мира ребенка.

194

А. Д. Кошелев

Введение. При обсуждении вопроса о том, в чем состоит главное отличие
человека от животного, чаще других можно услышать следующие три ответа:
а) в наличии у человека языка, б) в способности человека к орудийной деятельности и в) качественного отличия нет (ср. известный тезис Ч. Дарвина: «разница между психикой человека и высших животных, как бы велика она ни
была, это, конечно, разница в степени, а не в качестве»).
Естественно, главным объектом внимания исследователей в связи с данным
вопросом остаются высшие антропоиды ― наиболее близкие к человеку представители животного мира. Известная серия экспериментов по обучению антропоидов «языкам-посредникам» (упрощенному языку жестов глухонемых
и др.) дала два важных результата, относящихся к рассматриваемой теме. Вопервых, появились основания полагать, что в усвоении «языка» антропоид
способен достичь я з ы к о в о г о у р о в н я д в у х л е т н е г о р е б е н к а ― результат, признанный многими учеными, как лингвистами, так и психологами.
Во-вторых, в ходе специально поставленных экспериментов выяснилось, что
антропоид способен не только к орудийной деятельности, но и к созданию орудия для изготовления орудий [Зорина, Смирнова 2006: 287].
В качестве иллюстрации первого результата1, приведем примеры «языковых» успехов Канзи ― представителя недавно открытого подвида карликовых
шимпанзе бонобо. Наряду с языком-посредником он непроизвольно (без специального обучения) усвоил на слух около 150 английских слов и, по мнению
руководителя проекта доктора Сью Сэвидж-Рамбо, мог непосредственно воспринимать и понимать звучащую речь. Для проверки своей гипотезы С. СэвиджРамбо провела серию уникальных опытов, позволивших
сравнить понимание произносимых человеком предложений у Канзи и у ребенка — девочки Али. 〈...〉 В подавляющем большинстве случаев Канзи без
какой-либо специальной тренировки правильно выполнял каждый раз новые
инструкции: Положи булку в микроволновку; Достань сок из холодильника; Дай
черепахе картошки; Достань платок из кармана Х. При этом часть заданий давали в двух вариантах, смысл которых менялся в зависимости от порядка слов в
предложении: Выйди на улицу и найди там морковку; Вынеси морковь на улицу;
Налей кока-колу в лимонад; Налей лимонад в кока-колу. 〈...〉 Достижения Канзи
несомненно подтвердили способность шимпанзе к спонтанному пониманию
Чтобы подчеркнуть его фундаментальность, приведем точку зрения Л. С. Выготского,
высказанную им уже на основе анализа опытов В. Кёлера и Р. Иеркса: «Суть дела ведь ... в
ф у н к ц и о н а л ь н о м у п о т р е б л е н и и з н а к а , соответствующего человеческой речи.
Такие эксперименты не были проделаны, и мы не можем с уверенностью предсказать, к
чему бы они привели. Но все, что мы знаем о поведении шимпанзе, в том числе и из опытов
Иеркса, не дает ни малейшего основания ожидать, что шимпанзе действительно овладеет
речью в функциональном смысле. Мы полагаем так просто потому, что не знаем ни одного
намека на употребление знака у шимпанзе» [Выготский 1996: 95; разрядка автора].
1

О качественном отличии человека от антропоида

195

синтаксиса. Оказалось, что ... он практически безошибочно понимал все предложенные вопросы и задания. В среднем Канзи выполнил правильно 81% заданий, тогда как Аля — 64% [Там же: 233—236].

Второй результат касается способности антропоида изготавливать орудия
не только с помощью собственных рук и зубов, но и с помощью других орудий,
как это было характерно для древнего человека. В ходе экспериментов, проведенных С. Сэвидж-Рамбо совместно с археологом Ником Тотом, специалистом
по олдувайской культуре, Канзи удалось перейти и этот «рубикон». «СэвиджРамбо цитирует высказывание крупнейшего специалиста по орудийной деятельности животных Кэтлин Гибсон (K. Gibson), которое она сделала в связи с
этими данными: „Стоит мне принять, что какой-то признак уникален для человека, как тут же оказывается, что он вовсе не уникален!“» [Зорина, Смирнова
2006: 285, 288].
Понятно, что оба результата были восприняты некоторыми учеными как
подтверждение тезиса Дарвина: «говорящим» антропоидом, во-первых, частично преодолена «пропасть», отделяющая язык человека от коммуникативных систем животных, а во-вторых, в определенной мере, преодолен упомянутый выше «рубикон» в отношении орудийной деятельности человека, ср.:
Некоторые исследователи считают, что обезьяны овладели полным аналогом
человеческого языка Так, по мнению Паттерсон, язык больше не является прерогативой человека [Patterson 1979]. В том же плане высказывался и Румбо: «ни
использование орудий, ни язык больше не разделяют человека и животных»
[Rumbaugh 1977] ([Резникова 2008; см. наст. изд.]).

Главная цель статьи ― показать, что качественное отличие человека от животного, во-первых, существует, а, во-вторых, лежит в сфере мышления и ментальной репрезентации, которая в результате когнитивного развития (генетически обусловленного) достигает у человека недоступной антропоиду глубины
постижения мира. Что же касается языка человека и его орудийной деятельности ― то это наглядные, непосредственно наблюдаемые продукты указанной пары «мышление ― представление мира», которые, однако, также качественно превосходят упомянутые выше достижения «говорящих» антро­
поидов.
В центре нашего внимания далее будет важнейший, «человеческий» этап
когнитивного развития ребенка, начинающийся в конце второго ― начале третьего года жизни. Если в первые два года когнитивное развитие ребенка во
многих отношениях сопоставимо с развитием детеныша антропоида, то на
третьем году наступает особый, уже исключительно человеческий этап его
развития. Главное новообразование этого этапа ― появление у ребенка еще
одного, иерархически более глубокого и более системного уровня представле-

196

А. Д. Кошелев

ния окружающего мира ― уровня, на котором целостные предметы предстают
в виде партитивных систем ― взаимосвязанных совокупностей своих частей.
Этот новый уровень качественно расширяет не только знания ребенка о предметном мире, но и его способность понимать и объяснять этот мир.
Характерный признак данного этапа ― «языковой взрыв»: стремительное
развитие речи ребенка, которая очень быстро, в течение нескольких месяцев,
самое позднее ― до конца 3-го года, из «телеграфной» (двух-трехсловные фразы) превращается в беглую и грамматически правильную. Скачкообразно растет лексикон, стремительно обогащается синтаксис (см. к этому: [Пинкер 2004:
256 и сл.]). Как мы покажем, языковой взрыв представляет собой одно из наиболее явных и непосредственных следствий «человеческого» этапа когнитивного развития ребенка.
Вместе с тем, у «говорящего» антропоида ничего подобного не наблюдается. Его «язык», напротив, либо консервируется на достигнутом «детском»
уровне, либо медленно эволюционирует, главным образом, за счет постоянного стимулирующего воздействия окружающих его людей, ср.:
у обезьян отсутствует даже намек на «языковый взрыв» — за прошедшие
после теста десятилетия Канзи не добавил ничего к своему владению йеркишем
и ничего похожего на «взрыв» в его языковом поведении не произошло, тогда
как его коллега 2-летняя Аля далеко обогнала его в ближайшие год-два, если
даже не в месяцы. Да и амслен-говорящие обезьяны, достигшие к настоящему
времени 40-летнего возраста, пользуются им на том же уровне, что и в первые
годы жизни, так что язык 2-летнего ребенка — это, по-видимому, предел языковых способностей антропоидов [Зорина 2008; см. наст. изд.].

Этот достоверно установленный факт является одним из подтверждений гипотезы о том, что у антропоида аналогичного этапа когнитивного развития не
наступает.
1. О когнитивном развитии. Обрисуем кратко некоторые черты принятой
нами версии когнитивного развития ребенка. Сформулируем сначала сущность
процесса развития.
Из множества концепций развития человека (см., напр., [Крэйн 2007]) наибольшей объяснительной силой, на наш взгляд, обладает концепция, вытекающая из общей теории эволюции Ч. Дарвина и Г. Спенсера. Она сводится к двум
параллельно протекающим и взаимно компенсирующим друг друга тенденциям: 1) рост дифференциации некоторого нерасчлененного целого, разделение
его на ряд относительно самостоятельных элементов, и 2) рост интеграции
элементов, возникших в результате дифференциации целого, см., [Левин 2001:
281–282; Чуприкова 2007].

О качественном отличии человека от антропоида

197

Далее центральным компонентом психики ребенка мы будем считать его
ментальную репрезентацию мира (эту совокупность ментальных предметов,
мест, веществ и пр. и их взаимосвязей мы далее будем называть жизненным
миром ребенка1). Состояние жизненного мира, в частности, тип элементарных когнитивных единиц, из которых строится этот мир, и будет критерием
когнитивного развития ребенка.
Опираясь на упомянутую эволюционную теорию, определим элементарный
этап (шаг) когнитивного развития ребенка как результат следующего двунаправленного действия: 1) д и ф ф е р е н ц и а ц и я элементарных единиц его
жизненного мира на н е п о с р е д с т в е н н о с о с т а в л я ю щ и е части и 2) и н т е г р а ц и я этих частей в с и с т е м у ― в с т р у к т у р и р о в а н н н о е ц е л о е2.
2. Жизненный мир ребенка двух-трех лет. Многочисленные экспериментальные данные последних десятилетий свидетельствуют о том, что в картине
мира ребенка очень рано появляются конкретные мысленные представления
окружающих его предметов (или предметов «базового уровня» ― элементов
родовой категоризации) и возможных действий с ними, ср.:
Младенцы 3―4 мес. ... демонстрируют способность к категоризации на базовом уровне для многих типов зрительных объектов: человеческие лица, кошки,
собаки, лошади, птицы, геометрические фигуры [Сергиенко 2008; см. наст.
изд.].
В возрасте 7―8 месяцев у младенцев складывается самое общее представление о живых существах, их отличии от движущихся механизмов, а в 9 месяцев
они начинают отличать птиц от самолетов ...» [Крайг, Бохум 2007: 242, 255].
К 9-месячному возрасту дети, рассматривая движущиеся точечно-световые
инсталляции (одна из которых изображает движущийся контур человека, а другая ― несогласованное движение тех же точек. ― А. К.) ... по-видимому, подобно взрослым воспринимают первый стимул как изображение человеческой фигуры» [Шэффер 2003: 297].

В результате, к возрасту года-полутора лет ребенок овладевает практически
всеми категориями «базового уровня», вследствие чего основными элементаЭто понятие сходно с понятием «интерсубъективный жизненный мир» Э. Гуссерля и
вполне соответствует термину «жизненное пространство» К. Левина [Левин 2001: 283].
2
Рассматривая проблему «развития жизненного пространства», Левин выделял три
основных направления. Первым из них он назвал «увеличение размеров и степени дифференциации той области, которая выступает для индивида в качестве актуальной реальности» [Левин 2001: 302]. К этому направлению и относится изучаемая нами дифференциация единиц этой актуальной реальности (жизненного мира ребенка).
1

198

А. Д. Кошелев

ми его жизненного мира становятся элементы этих категорий ― мысленные
предметы и отношения или действия с ними1.
Условимся считать данное состояние жизненного мира ребенка итогом
предыдущего этапа развития и рассмотрим применительно к нему действие
следующего (определенного выше) этапа развития. Благодаря этому этапу элементы жизненного мира двухлетнего ребенка, и прежде всего предметы, дифференцируются на части. Ребенок постепенно и совершенно непроизвольно
начинает понимать, что эти предметы, воспринимавшиеся им раньше как цельные физические тела, обладающие целостными функциями, представляют собой партитивные системы, ― совокупности своих ф и з и ч е с к и с в я з а н н ы х ч а с т е й, но не произвольных, а таких, ч а с т н ы е ф у н к ц и и к о т о р ы х с к л а д ы в а ю т с я в о б щ у ю ф у н к ц и ю п р е д м е т а. Иначе говоря,
ребенок научается видеть партитивную структуру окружающих предметов,
т. е. разлагать эти предметы на непосредственно составляющие (физически и
функционально) части2.
К примеру, двухлетний ребенок хорошо знает, что такое стул и как его использовать, т. е. какова его общая функция ― ‘на нем можно удобно сидеть
(опираясь спиной)’. Но после двух лет он непроизвольно начинает понимать,
что эта о б щ а я ф у н к ц и я с т у л а (как физического тела) обеспечивается
с у м м о й ф у н к ц и й е г о ф и з и ч е с к и х ч а с т е й: спинки, дающей ‘опору
для спины’ + сиденья ― ‘опоры для седалища’ + ножек ― ‘опоры для си­
денья’.
1
Этот тезис согласуется с концепцией Ж. Пиаже, связывающей языковое развитие ребенка с когнитивным, ср. ее концентрированное изложение в [Сергиенко 2008; см. наст.
изд.]: «Ж. Пиаже ... считал, что язык тесно взаимосвязан с общим когнитивным развитием. Основным достижением стадии сенсомоторного развития является способность детей
1,5―2 лет к репрезентациям, т. е. возможности представлять предметы, отсутствующие в
поле зрения ребенка (без перцептивной опоры). Эта способность становится основой в развитии символических функций: символической игры, рисования и речи. Ментально представленные предметы и действия могут быть обозначены символом (игровым действием,
рисунком, словом). При таком решении развитие речи ― это одна из символических функций, основанная на когнитивном развитии, зависимая от когнитивного развития и являющаяся его составной частью».
2
Следуя традиции, мы называем системой совокупность элементов вместе со структурой их соединения (взаимодействия) ― совокупность, которая обладает некоторой целостностью, т. е. новым качеством (свойством), не сводимым к свойствам отдельных частей
системы, ср.: «Под с и с т е м о й понимается единое целое, доминирующее над своими
частями и состоящее из элементов и отношений. Совокупность отношений между элементами образует ее с т р у к т у р у. Правомерно говорить поэтому о с т р у к т у р е с и с т е м ы. Совокупность структуры и элементов составляет систему» [Степанов 1995; разрядка
автора].

О качественном отличии человека от антропоида

199

Схема развития предмета стул
ОБРАЗ

ФУНКЦИЯ
Целостный предмет стул

1

‘человек может сидеть
полурасслабившись
(опираясь спиной)’

спинка+сиденье+ножки

2

Части
стула

‘опора для спины (спинка)’
‘опора для седалища (сиденье)’
‘опора для сиденья (ножки)’

Функции
частей

Партитивная система стул+
Рис. 1. Развитие целостного предмета стул в партитивную систему стул+.

Здесь и далее двойные стрелки обозначают операцию дифференциации ―
переход от целого предмета (его образа и функции) к их н е п о с р е д с т в е н н о
с о с т а в л я ю щ и м ― частям образа и функций. Одинарные стрелки (интерпретации), напротив, осуществляют операцию интеграции ― с в я з ы в а н и е
р а з д е л и в ш и х с я ч а с т е й с их функциями 1.
В результате, прежде целостный мысленный предмет стул представляется в
жизненном мире ребенка в виде партитивной системы:
(1) стул+ = стул ―〈 спинка + сиденье + ножки.
Здесь и далее словом со знаком плюс (стул+) называется партитивная система ― целостный предмет «стул» вместе с его партитивной структурой, а значком ―〈 обозначается связывающее их отношение развития.
Подчеркнем: предметом здесь мы называем пару: «физический предмет
(тело)» ← его ‘функция’. Это же верно и для частей предмета.
Системность представления (1) в том, что общая функция стула ― ‘на нем
можно удобно сидеть’ ― несводима к функциям его частей. Это то новое качество, которое возникает в результате соединения частей стула в определенную
1
Не следует путать описываемую здесь и далее иерархию по признаку ‘целое ― час­ти’:
«предмет ― части предмета ― части частей», с иерархией по признаку ‘общее ― частное’:
суперкатегория (млекопинающие) ― базовая категория, или род (собаки) ― субкатегория,
или вид (дог).

200

А. Д. Кошелев

(партитивную) структуру: ≈ ножки прикрепляются к сиденью снизу, а спинка
(своей нижней частью) ― сбоку.
Обладание партитивной системой (1) дает ребенку, располагавшему ранее
только знанием стула (знанием его общей функции), еще и п о н и м а н и е стула ― знание того, как он «работает», благодаря каким частям реализуется его
функция. Поэтому, если, скажем, стул вдруг падает, когда на него садятся, ребенок, используя свое понимание стула (з н а н и е е г о п а р т и т и в н о й с и с т е м ы), м о ж е т д о г а д а т ь с я, почему это происходит, т. е. построить логическое заключение: 1) перестала выполняться функция ножек ‘поддерживать
сиденье’, 2) возможно потому, что сломалась ножка.
Не располагая партитивной системой стула, ребенок не имеет никаких когнитивных оснований для понимания вдруг появившейся неустойчивости стула. Подчеркнем: ребенок и ранее мог знать отдельные части стула и их имена:
спинку, на которую можно опираться, сиденье, на котором можно сидеть, ножки. Но он не видел целостной системности этих частей, их функциональной
«схемы сборки». Поэтому он не мог строить гипотезы о том, как изменение в
«работе» отдельных частей и их функций, может влиять на общую функцию и
«поведение» стула.
Аналогично, чашка, имеющая функцию ‘из нее можно пить налитую в нее
жидкость, держа в руке ...’ превращается в партитивную систему
(2) чашка+ = чашка ―〈 стенки + дно + ручка,
где функция дна ― ‘препятствует протеканию жидкости вниз’, стенок ― ‘препятствуют растеканию жидкости по сторонам’, а функция ручки ― ‘позволяет
держать чашку в руке, не касаясь ее стенок’.
Подобно (1) партитивная система (2) чашки, дает ребенку знание роли каждой ее части и, соответственно, понимание причин ее правильной и неправильной «работы». Если, скажем, из пластмассовой чашки снизу течет налитое в
нее молоко, то, скорее всего, дно перестало выполнять свою функцию: в нем
появилась трещина или дырка. Если молоко течет сверху, то значит, в чашке
оказалось слишком много молока и стенки не способны выполнять свою функцию и т. д.
Как мы видим, партитивную систему предмета определяет его общая функция: систему составляют те и только те наиболее крупные его физические части (непосредственно составляющие), частные функции которых в совокупности дают общую функцию предмета, т. е. являются функциональными составляющими. Поэтому, если у предмета нет общей функции, у него не существует и партитивной системы.
Можно, однако, полагать (ниже мы приведем примеры, подтверждающие
эту гипотезу), что в жизненном мире двухлетнего ребенка, практически все

О качественном отличии человека от антропоида

201

предметы, не только артефактные, но и природные, обладают своими функциями, или, шире, антропоцентрическими характеристиками. Последние вырастают из аффективных характеристик. Л. С. Выготский отмечал, что «... от каждого предмета исходит как бы аффект, притягательный или отталкивающий,
побуждающая мотивация к ребенку ... Как образно говорил Левин, лестница
манит ребенка, чтобы он по ней пошел; дверь ― чтобы он закрыл ее или открыл; колокольчик ― чтобы он в него позвонил ... Словом, каждая вещь имеет
аффективную валентность для ребенка ... провоцирует его деятельность, т. е.
направляет его» [Выготский 2005: 134―135].
Поэтому природные предметы также становятся партитивными системами.
Рассмотрим банан. Его характеристика примерно такова: ‘≈ плод, его можно
есть, очистив и держа в руке; легкая, не основная еда, десерт’. Двухлетний ребенок непроизвольно начинает понимать, что банан составляют три взаимо­
связанные части: кожура (‘несъедобная часть, защищающая мякоть’) + мякоть
(‘съедобная часть’) + (плодо)ножка (‘несъедобная часть, удерживающая банан
на дереве’).

Схема развития предмета банан
ОБРАЗ

ХАРАКТЕРИСТИКА

Целостный предмет банан

1

‘съедобный плод
бананового дерева’

кожура+мякоть+ножка

2

Части
банана

‘съедобная часть (мякоть)’
‘часть, защищающая мякоть
Функции
(кожура)’
частей
‘часть, удерживающая
плод на дереве (плодо)ножка’
Партитивная система банан+

Рис. 2. Развитие целостного предмета банан в партитивную систему банан+.

В итоге получаем:
(3) банан+ = банан ―〈 кожура + мякоть + ножка.

202

А. Д. Кошелев

Аналогично, антропоцентрическая характеристика цветка ― ‘≈ верхняя
часть растения, вызывающая эстетическое удовольствие своим видом, цветом,
запахом и пр.’. Цветок образуют три части: венчик (‘верхушка стебля ― то, что
цветет и вызывает главное эстетическое впечатление’) + чашечка (‘то, в чем
сидит венчик’) и (цвето)ножка (‘верхняя часть стебля, поддерживающая чашечку и венчик’). Получаем:
(4) цветок+ = цветок ―〈 чашечка + венчик + ножка.
Условимся далее к ментальным предметам, в широком смысле, относить
также живые организмы (дерево, собаку), места (пол, озеро) и др. и называть
предметом пару:
(5) предмет = образ тела ← его антропоцентрическая характеристика,
где стрелка обозначает отношение интерпретации.
Партитивные системы возникают не только в результате дифференциации
целостного предмета. Они также образуются вследствие интеграции отдельных предметов, ср.: стая+, лес+, город+ и под. Рассмотрим случай, когда в партитивную систему объединяются различные предметы. Обратимся к ландшафтному предмету ― конкретному озеру. Используя (5) ему можно дать такое
описание:
(6) озеро ≈ образ: «большая, целиком обозримая масса неподвижной воды» ← ха­
рактеристика: ‘масса воды постоянно сохраняется, довольно глубокая и широкая (ее нельзя перейти вброд, но можно переплыть на лодке) ...’1.
Ребенок непроизвольно начинает понимать, что важная часть характеристики озера ≈ ‘постоянно сохраняющаяся масса воды’ обеспечивается а) сушей,
которая возвышается вокруг озера (берегá) и препятствует растеканию воды в
разные стороны, и б) сушей, находящейся под водой (дном), которая не дает ей
стекать вниз. В результате в его системном представлении озера к исходному
«телу» (массе воды) присоединяются дополнительные части: дно и берега.
В итоге, получаем партитивную систему, аналогичную предыдущим:
(7) озеро+ = озеро ―〈 берега + вода + дно.
В результате рассмотренного этапа когнитивного развития, в жизненном
мире ребенка 2.5—3-х лет у предметов появляется подчиненный иерархический уровень, образованный партитивными системами предметов. Благодаря
1
Отметим коротко отличие (6) от близких объектов: море необозримо, его нельзя переплыть на лодке, в реке вода подвижна (течет в одном направлении), ее устье и исток не
видны, в луже вода не сохраняется постоянно (быстро высыхает), ее можно перешагнуть
или перейти вброд.

О качественном отличии человека от антропоида

203

этому уровню ребенок получает дополнительный угол зрения на окружающий
мир ― «увеличительное стекло», позволяющее ему видеть и осмыслять окружающий мир в более дробных когнитивных единицах ― частях предметов.
Его мыслительная система, оперируя этими единицами, оказывается способной объяснять и предсказывать события, которые недоступны описанию в терминах целостных предметов: почему падает стул, течет вода из чашки и др.
3. Лингвистические «доказательства» формирования у ребенка партитивных систем. Как мы уже отмечали, начинающийся у двухлетнего ребенка
«языковой взрыв» является одним из непосредственно наблюдаемых продуктов развития его жизненного мира. Приведем два независимых лингвистических свидетельства, подтверждающих появление у ребенка (на третьем году
жизни) партитивных структур для предметов его жизненного мира.
1) Прежде всего обратим внимание на специфику и м е н о в а н и я ч а с т е й
предметов. Если при идентификации и назывании самого предмета его визуальный о б р а з играет решающую роль, то для именования той или иной части
предмета главную роль играет уже ф у н к ц и я, а образ оказывается гораздо
менее существенным и по существу игнорируется. К примеру, ребенок легко
называет такую часть предмета, как ножка: ножка стула, ножка банана, ножка
цветка, хотя эти части внешне мало схожи. Они имеют о б щ е е и м я лишь
потому, что в ы п о л н я ю т о д н у и т у ж е ф у н к ц и ю ‘удерживают предмет над землей, от падения на нее’. Благодаря этой функции получают свое
название и другие ножки (функционально подобные части других партитивных систем): ножка гриба / дивана / торшера / циркуля / бокала / зонтика и т. д.1
Аналогично, сиденья стула и велосипеда мало похожи (хотя общая «горизонтальная часть» у них есть), но функция у них одна и та же.
Замечательно то, что р е б е н о к д в у х - т р е х л е т быстро усваивает слова, обозначающие части предметов: ножка, дно, ручка, кожура и др., и правильно пользуется ими при назывании соответствующих частей новых предметов. Так, он легко понимает и принимает названия столь непохожих частей,
как дно чашки и дно озера, ручка ножа, чашки, двери, чемодана и т. д.
Следовательно, он уже располагает партитивными системами предметов своего жизненного мира, иначе он не мог бы правильно употреблять эти слова и
понимать их значения. Без опоры на партитивные системы предметов номинацию и референцию частей предметов объяснить невозможно.

1
Визуальный образ ножки все-таки имеет общую черту ― «продолговатость», благодаря которой предмет соединяется ножкой с опорой без их контактного слияния (зазор между
ними сохраняется). Ясно, однако, что этой черты заведомо недостаточно для идентификации ножки.

204

А. Д. Кошелев

2) В русском языке для описания партитивного отношения 〈Y является частью предмета Х〉 обычно используется конструкция из существительного с
родительным падежом: Y Х-а (лезвие ножа, ножка яблока) [Кибрик 2003: 311;
Якобсон 1985: 149]. Анализ показывает (см. [Кошелев 2006: 538]), что существительное Y в группе Y Х-а называет не любую физическую часть предмета
Х, а только н е п о с р е д с т в е н н о с о с т а в л я ю щ у ю, т. е. физическую часть,
дающую непосредственный функциональный вклад в общую характеристику
предмета. К примеру, физические части ножа, лезвие и ручка, вносят непосредственные вклады в функцию ножа ― ‘≈ им можно резать что-либо, держа
в руке’. Поэтому сочетания лезвие ножа, ручка ножа корректны. Но штопор
или вилка походного (швейцарского) ножа, будучи его физическими частями,
не вносят своих вкладов в эту (типичную) функцию, поэтому выражения
*штопор ножа, *вилка ножа некорректны (по-русски так не говорят, нужно
сказать: вилка у ножа). Точно так же, правильно сказать спинка / сиденье / ножки стула, т. к. эти части входят в его партитивную систему, см. (1), и неправильно *планки стула, о планках, связывающих ножки стула, хотя они также
являются физической частью стула (нужно: планки у стула).
Аналогично, правильно сказать венчик / чашечка / ножка цветка (эти части
входят в (4)), но неправильно *листья цветка (о листьях, растущих на ножке
цветка, пусть и у самой чашечки, нужно: листья у цветка). Листья, будучи
физической частью цветка (его ножки), не вносят своего вклада в его эстетическую функцию. Нельзя сказать и *листья ножки цветка, поскольку листья не
вносят своего функционального вклада и в функцию ножки цветка (не помогают поддерживать чашечку с венчиком), но вполне нормально сказать лепестки
венчика цветка, поскольку лепестки вносят свой вклад в эстетическую характеристику венчика и цветка. Точно так же правильно сказать дно / берега озера
(эти части, подобно дну и стенкам чашки, сохраняют воду озера от растекания), и неправильно *остров / *рыба / *пристань озера.
Но хорошо известно, что «д е т и в в о з р а с т е д о д в у х - т р е х л е т
усваивают ... конструкции со значением часть ― целое» [Цейтлин 2000: 135;
разрядка моя. ― А. К.]. Следовательно, они уже открыли для себя («вычислили») партитивные системы окружающих предметов, иначе они не могли бы
правильно использовать именную группу Y Х-а с родительным падежом. Так,
именно поэтому ребенок понимает, что вода ― часть озера (и не задумываясь
скажет: вода озера), а молоко в чашке не является ее частью (и потому он не
скажет *молоко чашки).
Замечание. В статье [Пинкер, Джакендофф 2008; см. наст. изд.] обсуждается
проблема быстрого выучивания и вспоминания ребенком огромного количества
слов. Не вдаваясь в детали этого обсуждения, выскажем свою точку зрения:
один из специфических факторов столь быстрого запоминания и вспоминания

О качественном отличии человека от антропоида

205

слов, учитывающий их языковую природу и функцию, заключается в том, что
слова именуют элементы (классы элементов) партитивных систем. Именно с и с т е м н о с т ь о р г а н и з а ц и и р е ф е р е н т о в с л о в и делает возможным
столь быстрое запоминание и тех и других. Этот фактор также может служить
косвенным свидетельством наличие у ребенка 2—3 лет партитивных систем.

4. Жизненный мир ребенка трех-пяти лет. Последующий этап когнитивного развития, начинающийся у ребенка после трех лет, дифференцирует уже
не предметы, а их ч а с т и, и л и с о с т а в л я ю щ и е. Он порождает следующий, еще более детальный уровень представления ― уровень партитивных
систем ч а с т е й предметов. Этот новый уровень обеспечивает ребенку существенно более глубокое понимание своего предметного мира и еще больше
усиливает продуктивность его мыслительной системы. Если предыдущий уровень (партитивных систем п р е д м е т о в) давал ему знание того, как «работают» с о с т а в л я ю щ и е, чтобы обеспечить «работу» целого предмета, то теперь он знает как «работают» ч а с т и к а ж д о й с о с т а в л я ю щ е й, чтобы
обеспечить «работу» ц е л о й с о с т а в л я ю щ е й (выполнение ею своей
функции).
Рассмотрим простой пример. Ножка стула является одной из составляющих
стула и имеет функцию ‘поддерживать сиденье стула’. Если стул падает, трехлетний ребенок может сделать вывод, что ножка перестала выполнять свою
функцию (поддерживать сиденье), т. е. сломалась. На следующем этапе развития ножка стула дифференцируется на две части: верхнюю часть ― с функцией ‘поддерживать сиденье стула’ и нижнюю часть ― с функцией ‘опирается на
пол’. Теперь, на основе этой более дробной дифференциации, четырехлетний
ребенок может построить более точный набор гипотез, объясняющих, почему
«не работает» ножка стула: либо а) сломалась она сама и потому ее в е р х н я я
ч а с т ь не поддерживает сиденье, либо б) ножка цела, но проломился под ней
пол и потому не обеспечивает опоры для ее н и ж н е й ч а с т и.
В жизненном мире ребенка появляются многоуровневые иерархические
представления предметов со все более и более дробными (вложенными) партитивными системами.
Для примера рассмотрим представление велосипеда. Его партитивную систему составляют рама, руль, колеса, приводная цепь и сиденье. Следующий
уровень иерархии составляют партитивные системы этих составляющих. К
примеру, для колеса ― это обод, шина и спицы. Следующий уровень ― партитивная система спицы: стержень, его концы с резьбой и крепежные гайки и т. д.
Ясно, что чем более детальный уровень партитивных систем велосипеда человек знает (хранит в своем жизненном мире), тем лучше он понимает «работу»
велосипеда.

206

А. Д. Кошелев

Трехлетний малыш, катающийся на своем трехколесном велосипедике, не
только знает его общую функцию ― ‘сидя на нем, можно ехать, управляя движением’, но и понимает, что она ― результат взаимодействия основных функциональных частей: сиденья, руля ― ‘направляет движение’, колес ­― ‘благодаря их вращению велосипед едет’, педалей ― ‘вращают колеса’. Подтверж­
дением этому служит умение ребенка правильно описывать велосипед и его
части. Он знает, что сочетания сиденье / руль / колёса / педали велосипеда вполне корректны. В то же время о физически (и фабрично) прикрепленном к рулю
велосипеда флажке или о пристегнутой сзади к сиденью сумке с инструментами он скажет не *флажок велосипеда, *сумка велосипеда, а велосипедный флажок, велосипедная сумка с инструментами.
Малыш четырех-пяти лет способен понимать процесс езды на велосипеде
более глубоко, уже в частях его частей: чтобы ехать, колеса должны не просто
крутиться, но и отталкиваться своими шинами от земли и пр. Поэтому, если
старший брат, решив подшутить над младшим, поставил заднюю часть его велосипеда на кубики, так, что колеса не касаются пола, младший брат быстро
поймет причину неожиданного явления: он крутит педали, а велосипед не едет.
Что касается шимпанзе, который также способен ездить на велосипеде и потому знает его функцию, то он вряд ли сможет понять это явление, поскольку,
не располагая партитивными системами велосипеда и его частей, не может понять роли колеса и условий, при которых оно движет велосипед.
У автомашины таких уровней гораздо больше. Естественно, обычный человек (не автомеханик) может не знать не только всех партитивных уровней автомашины, но даже и всех уровней велосипеда. Где-то после второго или третьего уровня проходит граница, отделяющая знания, относящиеся к жизненному
миру человека, от профессиональных и научных знаний1. Если обратиться к
ядерной физике, то хорошим примером дробности используемых ею партитивных систем может служить система атома: ядро, электроны и пр. Ясно что, не
располагая таким уровнем детальности представления предмета, невозможно
формировать соответствующие знания о нем.
5. Этапы логического развития ребенка двух-пяти лет. Наряду с пониманием «работы» предмета, партитивная система также открывают ребенку возможность понять, как можно у с о в е р ш е н с т в о в а т ь предмет, т. е. усилить
какое-то его свойство. В пояснение сказанное вернемся еще раз к пониманию.
Зная партитивную систему велосипеда и функцию его колес, трехлетний ребенок понимает, что, если отломается колесо, то на велосипеде нельзя будет
Можно принять, что к жизненному миру относятся, как правило, первые два-три уровня, а последующие образуют уже профессиональные или научные миры, подробнее об этом
см. в [Кошелев 2008: 37].
1

О качественном отличии человека от антропоида

207

ехать. Зная, что муха летит с помощью крыльев, ребенок может предположить,
что, если оторвать у мухи крылья, то она не сможет лететь (и часто проводит
такой эксперимент, ср. общее стремление детей разобрать, разломать игрушку,
чтобы посмотреть, из каких частей она состоит). Эти логические выводы непосредственно следуют из партитивной системы предмета и не требуют дополнительных логических усилий.
Однако более интересна возможность усовершенствования предмета ―
усиления нужного (и имеющегося у предмета) свойства посредством модификации какой-то его части или ее замены другой частью с подходящим свойством. Например, у ребенка была игрушка ― лошадка, сидя на которой, он
представлял себя скачущим на коне. Модификация ее конечностей превращает
ее в лошадку-качалку, в которой это свойство усиливается: сидя на ней можно
качаться (т. е. «скакать»). Или ребенок берет фанерку, чтобы быстрее скатываться на ней со снежной горки. Или авторучка ― модифицированный вариант
перьевой ручки, или шина, надетая на колесо, дающая более плавное дви­
жение.
Усовершенствование предмета уже требует от ребенка развития его мышления. Он должен догадаться: можно ли, и, если да, то, как именно модифицировать ту или иную часть предмета, чтобы сохранить системность частей и усилить желанное свойство. В этом мыслительном акте есть элемент и з о б р е т е н и я.
Ниже мы попытаемся показать, что рассмотренный у р о в е н ь р а з в и т и я
т р е х л е т н е г о р е б е н к а: а) его жизненного мира (появление в нем партитивных систем предметов) и б) его мышления (способность усовершенствовать предметы посредством модификации их частей) с о о т в е т с т в о в а л
у р о в н ю н е а н д е р т а л ь ц а, занимавшего промежуточное положение между
антропоидом и кроманьонцем ― человеком современного типа. Орудия неандертальца ― рубила (обтесанные с одной стороны камни) и копья (древки с
каменными наконечниками) суть усовершенствования подходящего природного камня с острым краем и палки с концом, заостренным зубами ― вполне
соответствуют этому уровню изобретательности (подробнее см. п. 9).
После трех лет у ребенка формируется следующий уровень развития жизненного мира ― партитивные системы ч а с т е й предметов. Благодаря им ребенок, во-первых, более глубоко понимает свой предметный мир, а во-вторых,
(и это главное!) получает возможность осуществить следующий этап логического развития. Теперь исходное поле элементов для комбинирования гораздо
богаче: ребенок может строить конфигурации не только из частей разных предметов, но и из их партитивных систем, а также и из их частей. Благодаря этому
у него появляется способность и з о б р е т а т ь н о в ы е п р е д м е т ы, заменяя
части известных ему предметов целыми п а р т и т и в н ы м и с и с т е м а м и.

208

А. Д. Кошелев

Пример такого изобретения ― преобразование обычного кресла в кресло на
колесах (инвалидное кресло). Здесь ножки кресла заменяются партитивными
системами ― колесами, с определенной системой управления. Эти колеса, сохраняя функцию ножек (в таком кресле можно сидеть), делают кресло функционально д р у г и м предметом ― средством передвижения. Аналогично,
одноместный водный велосипед ― это преобразованный стул; санки ― это
преобразованная фанерка, с полозьями для скольжения, сиденьем и, возможно,
спинкой; лодка с парусом; кардиограф, в котором авторучка записывает ритмы
сердца.
Подчеркнем: суть изобретения в том, что появилась н о в а я с и с т е м а частей, в которой обе прежде самостоятельные функции (характеристики) не
просто соседствуют, а гармонично взаимодействуют, реализуясь одновременно: в инвалидной коляске человек и едет и сидит, в лодке с парусом человек
плывет благодаря парусу, а не веслам. Такие новые предметы следует отличать
от комбинированных предметов, таких как карандаш, с прикрепленной к нему
резинкой, как швейцарский нож, объединяющий лезвие с вилкой, штопором и
пр. В них осуществляется не одновременное, а попеременное использование
функций.
Создание предметов с н о в ы м и функциями ― это уже т в о р ч е с к и й
а к т, п о л н о ц е н н о е и з о б р е т е н и е. Здесь требуется придумать и новую
партитивную систему, имеющую синтетическую функцию. Как мы пытаемся
показать ниже, такой уровень знаменует п е р е х о д к п о л н о ц е н н о м у ч е л о в е ч е с к о м у м ы ш л е н и ю и соответствует уже уровню кроманьонца (человека разумного). Его орудия ― крючки, остроги, иглы ― не что иное, как
преобразования копья и дротика неандертальца, придающие этим первичные
орудиям качественно новые функции. Так, более позднее изобретение лука
превращает дротики в стрелы ― универсальное оружие древности (см. п. 9).
Независимым подтверждением общей логики проведенных выше рассуждений может служить следующая цитата из статьи [Бурлак 2008; см. наст. изд.]:
Если заставить себя их (составные части предмета. ― А. К.) усмотреть, можно существенно повысить способность справляться с самыми разнообразными
проблемами. Например, в теории решения изобретательских задач Г. С. Альт­
шуллера (ТРИЗ) важное место занимает «принцип дробления»: изобретатель заставляет себя увидеть объект, воспринимающийся обычно как неделимое целое,
как совокупность отдельных частей, — и это позволяет ему обойти техническое
противоречие, казавшееся до того неразрешимым.

6. Логический взрыв. Развитие жизненного мира и мышления ребенка четырех лет вызывает у него л о г и ч е с к и й в з р ы в: резко повышаются его способности и интерес к уяснению и установлению причинно-следственных связей между отдельными явлениями в его мире, к пониманию, какие события в

О качественном отличии человека от антропоида

209

нем возможны, а какие нет. Исследования последних десятилетий показывают,
что после трех лет к а у з а л ь н ы е с п о с о б н о с т и д е т е й б ы с т р о и к а ч е с т в е н н о в о з р а с т а ю т.
Пиаже утверждал, что дошкольники склонны к анимизму, а также не обладают
правильной логикой, так как плохо понимают причинно-следственные отношения. Но Сьюзен Гельман и Гейл Готтфрид (Gelman & Gottfried, 1996) обнаружили,
что трехлетние дети не приписывают качества животных существ неодушевленным объектам, даже таким, как робот, которого можно заставить двигаться. Кроме
того, большинство четырехлетних детей понимают, что растения и животные растут и их раны заживают, тогда как у неодушевленных предметов (например, у
стола со сломанной ногой) такая способность отсутствует [Шэффер 2003: 360].
Большинство малышей в возрасте от трех до пяти лет знают, что вещество
сохраняется ― что оно продолжает существовать, может быть распробовано и
утяжеляет жидкость, хотя и невидимо в воде. 〈...〉 3 ― 4-летние дети употребляют логические, каузальные выражения, например, если ― то и потому что, с
той же степенью точности, что и взрослые ... Создается впечатление, что логика
в рассуждениях страдает лишь при незнании предмета, чрезмерном объеме информации или противоречивых фактах, которые детям трудно примирить друг с
другом. 〈...〉 В знакомых контекстах дошкольники способны не ограничиваться
внешним видом объекта и мыслить о причине и следствии логически [Берк
2006: 393].
Между 3 и 5 годами дети понимают, что для того, чтобы сказать, является
камень, замаскированный под губку, на самом деле камнем или губкой, человек
должен его потрогать, подержать в руках. Только зрительной информации недостаточно 〈...〉 дошкольники способны к логическому мышлению, которое Пиаже
считал невозможным в этом возрасте. В частности, к 4 годам, и особенно к 5 годам, дети могут не только учитывать точку зрения других людей, но и понимать,
по крайней мере в определенной степени, что поведение других людей строится
на внутренних убеждениях и чувствах1 [Би 2004: 277, 281].

7. Развитие жизненного мира, мышления и языка ребенка. Мы уже видели, что языковой взрыв стимулируется развитием как жизненного мира ребенка, так и его мышления. Перечислим кратко некоторые относящиеся сюда
факторы.
Благодаря логическому взрыву у детей после трех лет резко возрастают способности к осмысленному употреблению языковых конструкций, выражающих причинно-следственные отношения, типа: Стул падает из-за сломанной
ножки, Молоко вытекает из чашки, потому что в ней трещина и под. Вопрос
«Почему?» становится в 4 года их главным вопросом.
Мы уделяем главное внимание развитию предметной составляющей жизненного мира
ребенка, но аналогичным образом развиваются и другие его сферы, в частности, его представление о мнениях других (Theory of mind).
1

210

А. Д. Кошелев

Благодаря появлению партитивных структур, в предметном мире ребенка
сразу появляется огромное число новых объектов ― частей предметов. Ребенку
необходимо научиться, во-первых, называть эти части (опираясь на их функцию, а не внешний вид), а, во-вторых, ему необходимо овладеть синтаксическими конструкциями выражающими принадлежность части к тому или иному
предмету и то положение, в котором в данный момент находится эта часть относительно предмета: ножка стула, если ножка прикреплена к стулу, является
его физической частью, ножка от стула, если она, скажем, отломалась и лежит отдельно, ножка для стула, если ее сделали для замены сломавшейся
ножки, планки у стула, и т. п.
Кроме того, ребенок теперь способен видеть и выражать языком более тонкие различия (детали) наблюдаемых явлений. Если в два года ребенок может
сказать Ножик режет яблоко, давая общее описание действия «резать» в терминах целостных предметов, то в три года он может обратить внимание на
взаимодействие частей предметов (лезвия ножа и кожуры яблока) и сказать
Лезвие ножа срезает кожуру яблока, давая описание того же действия уже в
терминах этих частей (составляющих), а в четыре года ― рассматривать этот
же процесс в еще более дробных деталях: частях составляющих, ср. Острая
сторона лезвия ножа срезала потемневшие кусочки кожуры яблока.
Наконец, последний, интегральный, фактор. Легко заметить, что структура
единиц речи (фраз, именных и глагольных групп, и др.) изоморфна структуре
единиц жизненного мира. Так, ситуация жизненного мира может распадаться
на две непосредственно составляющие: деятель и его действие с каким-то объектом (подчеркнем: эта структура никак не связана с языком ― подтверждением тому служит способность говорящих антропоидов усваивать элементарный
синтаксис). Соответственно, фраза распадается на непосредственно составляющие: именную группу, называющую деятеля и глагольную группу, в которой
имя глагола называет действие, а именная группа ― объект действия, и т. д.
Если в жизненном мире ребенка элемент партитивной системы сам стал партитивной системой, то синтаксическая структура фразы способна точно, а главное, изоморфно это отразить, ср. следующие две фразы: На столе лежала книга и На столе лежала книга без переплета, оглавления и нескольких первых
страниц.
8. Язык человека и антропоида. Как мы уже отмечали, языковые возможности «говорящих» антропоидов не превышают языковых возможностей двухлетнего ребенка. При этом, как известно, уровень интеллектуального развития
высших антропоидов весьма высок: они способны, подобно человеку, играть,
смеяться, узнавать себя в зеркале, помогать своим сородичам, обманывать их
[Гудолл 1992: 589 и сл.; Сергиенко 2006: 229, 337―340] и т. д. Они также об-

О качественном отличии человека от антропоида

211

ладают, подобной человеку, способностью к осмыслению воспринимаемого
окружающего мира (см. [Зорина, Смирнова 2006: 96 и сл.; Сергиенко 2006:
185, 229; Гудолл 1992: 27―28, 37 и сл.]), ср.: «По образному выражению, животное создает некую внутреннюю картину мира, включающую комплекс
представлений что, где, когда ... Различают также образные и абстрактные
(отвлеченные) представления» [Зорина, Полетаева 2002: 87 и сл.; курсив ав­
торов].
Сказанное позволяет предположить, что антропоид з а к а н ч и в а е т свое
когнитивное развитие на предметном уровне, аналогичном уровню когнитивного развития ребенка полутора-двух лет. Иначе говоря, антропоид располагает системой базовых категорий (или концептов, см. [Кошелев 2008, Предисловие;
см. наст. сб.]), обеспечивающей ему представление окружающего мира в виде
предметов ― пар типа (5): «телесный образ ← антропоидная характеристика»
и их совокупностей (предметных ситуаций). Как можно предположить, этот
категориально-предметный уровень и обеспечивает антропоиду столь впечатляющее усвоение «языка». В этом плане мы полностью разделяем точку зрения, высказанную в статье [Зорина 2008; см. наст. изд.]:
В первых же экспериментах выяснилось, что «слово» у начинающих «говорить» обезьян — это результат обобщения, формирования у них отвлеченного
представления всей совокупности сходных предметов, действий и т. п. Иными
словами, каждому «слову» соответствует не только тот конкретный предмет (референт), который оно в данном речевом акте обозначает, но также и отвлеченное
описание этого класса референтов. Можно предположить, что это происходит
потому, что в «образе мира» этих обезьян уже существовали обобщенные представления об основных предметах, их категориях и т. п. и жесты или лексиграммы связывались с этими обобщенными представлениями и становились их знаками.

Как и у двухлетнего ребенка, в жизненном мире антропоида уже существуют отдельные мысленные предметы и отношения (действия), связывающие их
в ситуации, поэтому главная проблема для него состоит в том, чтобы усвоить
две вещи:
1) лексику языка, т. е. знать, какими словами называются те или иные предметы его жизненного мира, точнее, классы внешне сходных предметов, а какими ― связывающие их отношения или действия;
2) простейший синтаксис, т. е. знать, в какой последовательности нужно
располагать слова, называющие предметы и действия описываемой ситуации,
чтобы правильно указать роли предметов в этой ситуации. К примеру, знать,
что первым указывается инициатор (активный участник) действия, затем действие, а затем пассивный участник, предмет, на который направлено действие.

212

А. Д. Кошелев

Подчеркнем: содержательных проблем при этом у антропоида не возникает.
Он хорошо знает свойства предметов и ситуаций своего мира независимо и до
усваиваемого языка (его слов-жестов и их значений). К примеру, в его предметных ситуациях и без того строго различаются роли участников, поэтому
ему нужно лишь запомнить, в какой последовательности их называть.
Усвоив оба этих правила, антропоид понимает, что в жестовой фразе Собака
кусать кошка, во-первых, называются существа «собака», «кошка» и действие
«кусать», а во-вторых, указывается, что инициатором действия «кусать» является собака, а пассивным участником, на которого направлено действие, ―
кошка. Тем самым он также понимает, что фраза Кошка кусать собака имеет
противоположный смысл.
Поскольку мыслительные способности антропоидов хорошо приспособлены к манипуляциям с мысленными предметами и их свойствами, нет ничего
удивительного в творческом использовании «говорящими» антропоидами своего языка жестов: к комбинированию слов (жестов) при назывании новых предметов: камень ягода (об орехе), шляпа глаза (о маске), и пр. [Зорина, Смирнова
2006: 158­―162; Зорина 2008; см. наст. изд.]. К примеру, шимпанзе хорошо понимает, что орех сочетает в себе оба свойства: и ягоды, и камня, поэтому творческое комбинирование слов напрямую отражает умение шимпанзе представлять новые свойства предметов как комбинации подходящих свойств известных (и поименованных) предметов. Подчеркнем: в отличие от изобретения
человеком нового предмета (см. выше), здесь речь идет лишь о подборе комбинации известных свойств, адекватной новому и непоименованному, но уже понятному свойству.
В то же время, «говорящему» антропоиду, по-видимому, недоступен для понимания, а стало быть, и языкового описания следующий, более детальный
уровень представления мира ― уровень партитивных систем предметов (стимулирующий у ребенка начало «языкового и логического взрыва»). Так, антропоид вряд ли сможет понять, почему ножка стула, ножка яблока и ножка гриба,
столь непохожие друг на друга, называются одним и тем же словом (жестом)
ножка. Ведь он не располагает партитивными системами стула, яблока и гриба
и потому не знает, что все названные части выполняют одну и ту же функцию ― ‘поддерживать предмет над землей’. Аналогично, он не поймет, почему
дно чашки и дно озера называются одним и тем же словом дно. По этим же
причинам он не знает, что ножка является функциональной частью яблока, а
листья на ножке ― нет. Поэтому он не сможет понять, почему выражение ножка яблока корректно, а *листья яблока ― нет, и т. д.
Приведем здесь точку зрения З. А. Зориной, касающуюся данной гипо­
тезы:

О качественном отличии человека от антропоида

213

Предполагаемое отсутствие «системного мышления ― владения партитивной структурой» позволяет объяснить некоторые особенности поведения антропоидов, например, неспособность изготавливать составные орудия. Не исключено, что оно действительно отсутствует у антропоидов (или развито в малой
степени), однако, учитывая все те резервы потенциальной психики, которые обнаруживаются при исследовании когнитивных способностей антропоидов,
окончательный вывод можно сделать только после соответствующей проверки в
эксперименте, и это интересная и перспективная задача для будущих исследователей. Таких экспериментов до сих пор пока не поставлено, да и в описаниях
языкового поведения антропоидов мне пока не удалось обнаружить доказательств того, что антропоиды способны «видеть партитивную структуру» окружающих предметов. Более правильно было бы задаться вопросом, а существуют
ли какие-то зачатки указанных аспектов «системного мышления» у шимпанзе.
И с определенной долей вероятности можно предположить, что такие зачатки
имеются, все дело только в проведении экспериментов, которые позволили бы
это выяснить [Зорина 2008; см. наст. изд.].

Все сказанное выше позволяет нам утверждать (вслед за лингвистом
Н. Хомским, нейропсихологом Д. Примаком и др. исследователями), что «язык
говорящего антропоида» качественно уступает полноценному человеческому
языку (несмотря на то, что этот «язык» в большей или меньшей степени отвечает всем критериям Ч. Хоккета, характеризующим ключевые свойства языка
человека [Зорина, Смирнова 2006: 135 и сл., 258 и сл.; Резникова 2008; см. наст.
изд.]). А стало быть, нет оснований считать, что «говорящий» антропоид даже
частично преодолел «пропасть», разделяющую язык человека и коммуникативные системы животных.
9. Орудийная деятельность человека и антропоида. Покажем, что и в
сфере орудийной деятельности отставание антропоида от человека носит качественный характер и разделено двумя этапами развития. Первый этап превращает антропоида в неандертальца (человека умелого), а второй ― неандертальца в кроманьонца (человека разумного). У неандертальца, во-первых,
формируется уровень партитивных систем предметов, и во-вторых, (и по­
этому) появляется способность к усовершенствованию этих предметов ― к
модификации части предмета для усиления требуемого свойства предмета,
ср.:
Выяснилось, что первые человекоподобные существа в качестве естественных «заготовок» для своих каменных орудий использовали окатанную водой
гальку. Сильными ударами другого камня на гальке делалось несколько грубых
сколов, после чего одна ее сторона приобретала острый режущий край [Панов
2005: 32―33].

214

А. Д. Кошелев

Такие орудия, найденные в Олдовайском ущелье, в Танзании, имеют возраст около миллиона лет. Позднее использовалась несколько более совершенная технология.
Из камня вполне определенной породы при помощи отбойника раз за разом
откалывали округлые пластины более или менее стандартной формы ― подобно тому, как мы отрезаем ломтики от головки сыра. Затем край каждой такой
пластины выравнивался с помощью тонкой доработки. В результате предметы
мустьерской индустрии отличаются от изделий более ранних культур меньшей
величиной, определенностью формы и гораздо более ровными режущими краями [Панов 2005: 41―42].

К числу типичных орудий неандертальца относятся: а) рубило, имеющее
«форму капли с очень острыми тонкими сколотыми краями и острием, но с
утолщенным основанием, благодаря чему рубило было удобно держать в руке»
([Палмер, Палмер 2003: 298]), и б) копье с острым каменным наконечником,
прикрепленным к древку. И копье, и рубило имеют, по существу, одну и ту же
партитивную систему:
(8) твердая ручка ― твердое соединение ― режущая (колющая) часть.
Можно предположить, что эта система и послужила основой для усовершенствования имевшихся у неандертальца предметов-заготовок: палки с одним концом, заостренным зубами, и природного камня с режущим краем (он
мог служить образцом для обработки гальки или каменного ядра ― для получения отщипов). Следовательно, у неандертальцев имелись партитивные системы предметов и способность к совершенствованию предметов. Иначе говоря, они достигли уровня трехлетнего ребенка.
Антропоид же, способный мыслить, пусть даже и творчески, но лишь целыми предметами, не располагая системой (8), оказывается не способным к такой
целенаправленной работе с частями предметов. С особой наглядностью это демонстрирует уже упоминавшийся выше эксперимент, проведенный психологом С. Сэвидж-Рамбо и археологом Н. Тотом, специалистом по олдовайской
культуре, с целью «проверить, сможет ли Канзи научиться изготовлять каменные орудия, похожие на те, что археологи находили в Олдовайском ущелье»
[Зорина, Смирнова 2006: 285]:
В процессе эксперимента археолог Тот многократно демонстрировал Канзи
технику получения острого осколка посредством ударов по камню-заготовке
другим камнем (молотком). «Спустя 8 недель после начала работы Канзи наконец научился бить по камню с такой силой, чтобы получались острые пластины,
хотя и маленькие, не больше дюйма». Однако затем Канзи изобрел свой способ:
«... на четвертый месяц работы ... он вдруг встал на задние ноги и, явно умышленно, бросил камень на твердый плиточный пол, причем, с огромной силой.

О качественном отличии человека от антропоида

215

Камень раскололся. Образовалась масса острых осколков. Канзи завопил в
­экстазе ...».
Этот новый метод, придуманный Канзи, вызвал энтузиазм у психологов:
«Было очевидно, что Канзи решил задачу ― нашел собственный способ делать
острые сколы наиболее удобным образом. Никто не демонстрировал ему эффективности такого метода, Канзи дошел до него своим умом. Однако Н. Тот и другие археологи были разочарованы ― ведь олдувайские мастера трудились тяжелыми молотками, а не бросали камни. Ученые настаивали на том, чтобы продолжить обучение Канзи этому древнему способу». Однако последующие многонедельные усилия не достигли цели: «Канзи продолжал использовать эту
(придуманную им. ― А. К.) методику, и остановить его больше не удавалось»
[Зорина, Смирнова 2006: 285―287].

В ходе описанного эксперимента со всей очевидностью прояснились две
вещи: 1) Канзи действительно способен творчески и эффективно решать новые
поставленные ему задачи и 2) он способен искать решения только в плане манипуляций целыми предметами: разбивать камень о твердый пол. Что же касается техники, связанной с последовательным отделением молотком острых
пластин от камня-заготовки, то она была ему органически чужда, и он, даже
овладев ею, не желал ее использовать. Несмотря на разнообразные попытки
археологов вернуть Канзи к этой технике (твердый пол покрывался ковром,
эксперимент выносился на улицу, на рыхлый грунт), тот совершенствовал свою
технику и преодолевал эти «препятствия», продолжая «восхищать психолога и
разочаровывать археолога» [Зорина, Смирнова 2006: 287]. Подчеркнем: важно
здесь не то, что Канзи научился отбивать острые пластинки от камня-заготовки
(и медведя можно «научить» ездить на велосипеде). Важно, что для Канзи этот
метод был совершенно «неестественным», поэтому он и искал е с т е с т в е н н ы й д л я с е б я с п о с о б д о с т и ж е н и я т о г о ж е р е з у л ь т а т а.
В этом отношении весьма характерно следующее наблюдение.
При сопоставлении орудийных технологий шимпанзе с материальной культурой аборигенов Тасмании, находящейся на уровне каменного века, выяснилось следующее. У тасманийцев из 18 типов орудий 14 относятся к категории
артефактов, а у шимпанзе 18 из 20... [Boesch 1993]. С формальной точки зрения
преимущество на стороне шимпанзе: 90% артефактов против 78% у аборигенов.
Однако тасманийцы способны изготовлять составные орудия, например, копья,
где наконечник тем или иным способом присоединяется к древку. Ничего подобного не в состоянии выполнить шимпанзе1. Это и есть тот качественный ска1
Вряд ли здесь может служить аналогией знаменитый опыт В. Кёлера, в котором от закрытой в клетке обезьяны требовалось догадаться соединить две короткие палки (вставить
одну в другую), чтобы достать лежащий вне клетки плод. Ср. комментарий К. Коффки:
«Испытуемым было взято самое умное животное, Султан, но и ему при решении помог
случай» [Коффка 1934: 130].

216

А. Д. Кошелев
чок, который в сфере орудийной деятельности отделяет человека от мира животных [Панов 2008; см. наст. изд.].

Мы также считаем, что отмеченное различие в орудиях шимпанзе и аборигенов Тасмании носит качественный характер. Кроме того, в отличие от шимпанзе, которые в большинстве случаев бросают свои орудия, когда текущая
потребность в них отпадает, аборигены Тасмании н и к о г д а н е р а с с т а ю т с я с о с в о и м и о р у д и ­я м и. Последние тем самым становятся неотъемлемой частью их жизненного пространства и первыми продуктами их преобразующего воздействия на мир.
Из вышесказанного ясно, что орудийный «рубикон» шимпанзе не пере­
шли1.
Вместе с тем, если судить по развитию орудийных технологий, можно
утверждать, что был еще один качественный скачок: от неандертальца ― к
кроманьонцу. Орудия человека умелого совершенствовались чрезвычайно медленно. Более того, даже появление около 150 тыс. лет назад человека анатомически современного вида (Homo sapiens sapiens) не привело к резкому скачку в
развитии орудийных технологий. Этот скачок произошел лишь около 50 тысяч
лет назад.
До того на протяжении сотен тысяч лет человечество пользовалось одними и
теми же простыми орудиями из камня. Но около 50 тысяч лет назад началось
быстрое распространение более сложных приспособлений, в том числе игл, рыболовных крючков, острог, пуговиц и застежек. Около 30 тысяч лет назад появились многочисленные произведения искусства, такие как статуэтки Венер, росписи на стенах пещер, а также бусы и другие виды украшений [Палмер, Палмер
2003: 137].

Обратимся к анализу новых орудий: рыболовных крючков, игл с ушками,
пуговиц и застежек. Нетрудно убедиться, что все они имеют (с небольшими
вариациями) одну и ту же партитивную систему:
(9) фиксатор ― мягкое соединение ― держатель ― ручка ― твердое соединение ― колющий (цепляющий) конец.
Однако они перешли другой «рубикон», отделивший их от низших животных ― способность применять орудия и, шире, способность к творческому оперирование предметами.
Следуя общей логике нашего рассуждения, можно предположить, что эту способность они
обрели благодаря второму этапу когнитивного развития, сформировавшему у них новый
уровень представления мира ― в виде совокупностей отдельных предметов. У низших животных этот этап, по-видимому, не наступает, поэтому их представление мира образовано
более интегральными (функционально) единицами ― целостными ситуациями, подробнее
об этом см. в Приложении I, рис. 3.
1

О качественном отличии человека от антропоида

217

Она получена из системы (8) присоединением к ней первых трех элементов,
образующих предмет-соединитель.
В самом деле, рассмотрим иглу в действии. Фиксатор для ее нитки ― одежда, к которой что-то пришивается, сама нитка ― мягкое соединение, ушко
иглы ― держатель, начальная часть иглы ― ручка (за нее держат иглу при
­шитье), средняя часть ― твердое соединение, а далее ― колющий конец.
Аналогично, для крючка фиксатор ― рука человека или удилище, удерживающее леску, а ручка крючка используется при насаживании на него наживки; для
пуговицы мягкое соединение ― нитка, удерживающая пуговицу на одежде,
держатель ― средняя часть пуговицы, за которую ее держит нитка, а цепляющий конец ― края пуговицы, удерживаемые петлицей.
Как мы видим, новые орудия ― это классические и з о б р е т е н и я, синтетически объединяющие в общей системе (9) функцию прежних орудий (копья
и рубила) ― систему (8), с предметом-соединителем ― системой, образованной первыми тремя элементами.
Данный анализ позволяет предположить, что «креативный взрыв», произошедший около 50 000 лет назад и создавший современного человека, был вызван наступлением у неандертальца следующего этапа развития, соответствующего уровню ребенка 3―5 лет: а) в его жизненном мире появляется следующий партитивный уровень ― системы частей каждой части предмета, и б) его
мышление обрело способность к полноценному изобретению ― созданию
предметов с новыми функциями. Эти новообразования повлекли за собой логический взрыв, который, в свою очередь, и привел к креативному взрыву.
Естественно спросить: почему же именно данный этап развития оказался
столь радикальным? Причина, на наш взгляд, состоит в том, что у человека
э т а п о в р а з в и т и я о к а з ы в а е т с я н а с т о л ь к о м н о г о (по крайней
мере, на два больше, чем у антропоида), что достигаемый им уровень н е п р о и з в о л ь н о г о, генетически заданного развития позволяет ему далее осуществлять с а м о р а з в и т и е ― осознанно, с помощью своего интеллекта наращивать уровни и структуры своих знаний о мире, т. е. создавать профессиональные или научные миры1, а также развивать свое мышление. Потребовалось еще
несколько тысяч лет, чтобы саморазвитие человека достигло нового уровня и у
него появилась потребность в создании произведений искусства.
Подчеркнем: количество уровней структуры знаний (жизненный мир + научные миры)
у человека в принципе не ограничено. С какого-то шага уровни жизненного мира переходят
в уровни научного или профессионального мира. Например, партитивная структура листа
или почки дерева ― это уже область ботаники. Первые уровни партитивной системы телевизора принадлежат жизненному миру, следующие ― профессиональному миру инженераэлектронщика, а последующие ― научному миру физика.
1

218

А. Д. Кошелев

В свете сказанного естественно полагать, что язык неандертальца был гораздо богаче языка двухлетнего ребенка и «говорящего» антропоида, но гораздо беднее полноценного человеческого языка, формирующегося у ребенка к
4―5 годам.
Замечание. В контексте сказанного сам собой разрешается «вопрос, поставленный Дж. Фодором: как язык мог дать нам эволюционное преимущество, если
его ещё не было...» [Черниговская 2008; см. наст. изд.]. Язык в известной степени сам продукт того «эволюционного преимущества», которое сформировало
человека: его жизненного мира и мышления ― процедур логического вывода,
которые, сталкиваясь с новой проблемой, могут выбирать для ее решения подходящий уровень детализации мира.

Приложение I. О развитии языка ребенка
Введение. Усвоение ребенком родного языка ― продукт сложного взаимодействия генетических, когнитивных и обучающих факторов. Мы постараемся
аргументировать следующую мысль: доминирующую роль здесь играют два
фактора: фактор когнитивного развития, действующий постоянно и фактор генетического развития, включающийся с двухлетнего возраста ребенка.
Фундаментальная роль когнитивного фактора в поэтапном языковом развитии предопределяет обязательность сопоставительного рассмотрения соответствующих (по времени) этапов когнитивного и языкового развития.
1. Жизненный мир 8-месячного младенца. В возрасте 7―8 месяцев у
младенца начинается процесс п а с с и в н о г о у с в о е н и я р е ч и (см., напр.,
[Выготский 2005: 154; Пинкер 2004: 253―254; Крайг, Бокум 2007: 258]). Он
начинает понимать первые слова и выражения родного языка и адекватно реагировать на них ― обращать взгляд к названному предмету и пр. Это значит,
что жизненный мир младенца обретает первичное сходство с жизненным миром взрослого. Попытаемся описать мир младенца. Для этого необходимо коснуться некоторых основных итогов когнитивной революции, начавшиеся в
60-е годы ХХ века 1.
Проведенные в последние 40―50 лет широкомасштабные когнитивные исследования выявили радикальную недооценку способностей младенца в области восприятия, причем не только психологом У. Джеймсом (считавшим, что
мир воспринимается младенцем как «беспорядочная смесь расплывающихся
образов и сливающихся в монотонный гул звуков»), но и классиками психологии ХХ века. Эти исследования показали, что способности младенца распознаНе следует путать ее с когнитивной революцией второй половины ХХ века (см. о последней в [Демьянков 1994: 19; Вежбицкая 1999: 6―7]).
1

О качественном отличии человека от антропоида

219

вать и объяснять окружающий мир быстро развиваются. К 7―8 месяцам первого года (т. е. к н а ч а л у у с в о е н и я я з ы к а) у младенца складывается достаточно д и ф ф е р е н ц и р о в а н н ы й и с и с т е м н о о р г а н и з о в а н н ы й
жизненный мир, вполне осмысленный и предсказуемый, ср.:
Потрясающими становятся экспериментальные доказательства возможностей 2-месячных младенцев формировать глобальные категориальные репрезентации млекопитающих, включающие примеры категории «млекопитающие»,
которых не было при ознакомительных пробах, но исключающие категории мебели. Они также не формируют еще базовые репрезентации для кошек [Quinn,
Johnson 2000]. Младенцы 3 и 4 мес. формируют и глобальные и базовые категории, но отличные от взрослых; они получили название д е т с к и х б а з о в ы х
к а т е г о р и й ... [Mervis 1987]. Например, младенцы 3—4 мес. формируют детские базовые категории для домашних кошек, которые отличны от птиц, лошадей, собак и тигров, но включают новых домашних кошек и львиц. Через три
месяца, в 6—7 мес. возрасте, репрезентации домашних кошек уже исключают
львиц, подтверждая, что категоризация развивается в сторону дифференциации» [Сергиенко 2008]; «В 8 месяцев младенцы используют цвет, форму и непроницаемость поверхности для восприятия отдельности и целостности объектов... (Needman, Bailargeon, 1993)» [Сергиенко 2006: 220 и сл.].

Итак, 7―8 месячный младенец вполне дифференцированно воспринимает окружающий предметный мир: телá (игрушки, животных, людей) и местá
(пол, «обрыв» за краем кровати, щель, и под.). Важно, однако, иметь в виду,
что указанная отделенность относится прежде всего к телесной составляющей предметов ― к их образным свойствам. Что же касается аффективных
(функциональных или, шире, антропоцентрических) характеристик предметов (их образов), распознаваемых младенцем, то эти характеристики еще не
дифференцировались друг от друга, не распределились строго по своим
образам-носителям, соприкасающимся, но физически отделенным друг от
друга. Это происходит позднее, примерно в полтора года. Иначе говоря, на
этом этапе младенец видит ситуацию как нерасчлененное функциональное
целое.
Например, младенец видит ситуацию «на полу у стены стоит его кровать».
Он различает ее образные компоненты: «горизонтальный пол», «кровать»,
«стену», но аффективная характеристика этой совокупности соседствующих
предметов у него единая: ‘по полу можно подойти к кровати, лечь на нее или
сесть, облокотившись о стену’. Затем он видит другую, схожую ситуацию: «на
полу стоит стул» (см. ниже, уровень 1 на рис. 3). Он также понимает, что ‘по
полу можно подойти к стулу, на стуле можно сидеть и пр.’, но он не понимает,
что в обеих ситуациях пол ― это тот же самый предмет (место), контактирующий с двумя разными предметами: с кроватью и стулом. И не понимает он

220

А. Д. Кошелев

этого потому, что не способен пока приписать этим образно самостоятельным
предметам их типизированные функции. Аналогично, в 7 месяцев младенец
уже распознает «визуальную пропасть»: он избегает переступать через ее край
(см., напр., [Шэффер 2003: 303]). Но он, по-видимому, не выделяет ее как самостоятельный предмет, аналогичный пропасти, образованной краем его кровати
и полом.
Таким образом, жизненный мир младенца делится на множество целостных
ситуаций ― совокупностей соседствующих образов, объединенных целостной
аффективной характеристикой. Каждую такую ситуацию можно уподобить
целостному предмету, скажем, стулу, появляющемуся на следующем шаге когнитивного развития. Ребенок видит стул и понимает его общую функцию ‘на
нем можно сидеть’. Он также видит отдельные соседствующие физические части (образы) стула: образы спинки, сиденья, ножек (поскольку они явно различны), но он не видит пока функциональной самостоятельности этих частей,
т. е. не видит партитивной системы стула. Это происходит лишь после двух лет.
Так и здесь, ребенок еще не видит партитивной системы целостной ситуации ― совокупности самостоятельных, но взаимосвязанных (контактно и
функционально) предметов, соседство которых образует новое свойство, делает эту совокупность предметов целостной ситуацией. Такой жизненный мир
младенца ― совокупность нерасчлененных ситуаций ― и позволяет ему понимать первые слова родного языка, соотнося их с этими целостными ситуациями. Последние и выступают референтами его холофраз ― первых слов
(или однословных фраз), имеющих предельно общие («сверхгенерализованные») значения, которые младенец начинает произносить в конце первого года
[Цейтлин 2000: 48 и сл.].
Следует иметь в виду, что узнаваемые младенцем слова еще не несут функции языковых знаков. Они для младенца ― лишь з в у к о в ы е ж е с т ы, указатели на некоторые физические ситуации. Младенцу в этот период свойственно
допонятийное (комплексное, по Выготскому) мышление и возникающая чуть
позднее автономная речь, ср. «значение слов не постоянно, а изменчиво … не
предметное, а ситуативное … в автономной детской речи предмет носит разное
название в зависимости от ситуации» [Выготский 2005: 124].
С 9―10 месяцев ребенок начинает использовать с и м в о л и ч е с к и е д е й с т в и я для игры и управления действиями взрослых ([Крайг, Бокум 2007:
253]). В это же время у него возникают «коммуникативные намерения и конвенциональная сигнализация» [Бейтс 1984: 51]. Если ранее ребенок, стремясь
дотянуться до цели, смотрел только на нее, то теперь он попеременно смотрит
на цель и на взрослого. Его действия (например, «дотянуться и схватить») часто становятся обращенной к взрослому символической имитацией реальных

О качественном отличии человека от антропоида

221

действий1. Первые слова, произносимые ребенком в этот период (его х о л о ф р а з ы), также выступают в символической функции. Полемизируя с
В. Штерном, утверждавшим, что первое слово мама в переводе на развитую
речь означает целое предложение: Мама, иди сюда или Мама, дай,
Л. С. Выготский замечает: «не слово мама должно быть переведено на язык
взрослых, например, Мама, посади меня на стул, а все поведение ребенка в
данный момент (он тянется к стулу ... и т. п.) ... единственно правильный перевод детского мама и вообще первых детских слов ― это у к а з а т е л ь н ы й
ж е с т, эквивалентом, условным заместителем которого они вначале являются»
[Выготский 1996: 85; разрядка автора].
Итак, возникает очевидное с о о т в е т с т в и е м е ж д у э л е м е н т а м и
ж и з н е н н о г о м и р а м л а д е н ц а ― ц е л о с т н ы м и с и т у а ц и я м и, и
е г о р е ч ь ю ― г о л о ф р а з а м и, о т н о с я щ и м и с я к э т и м с и т у а ­
ц и я м.
2. Жизненный мир ребенка полутора-двух лет. Примерно с полутора лет
у ребенка появляется т е л е г р а ф н а я р е ч ь ― осмысленные фразы, состоящие из двух или трех слов, расположенных в правильном порядке, но часто
не согласованных (Вижу собачка, Сидеть стул, Где мяч?) [Пинкер 2004: 254
и сл.; Крайг, Бокум 2007: 266]. Разумно предположить, что этот этап речевого
развития ребенка обусловлен развитием его жизненного мира и составляющих его целостных ситуаций: их дифференциацией на самостоятельные
предметы с параллельной интеграцией последних ― связыванием получившихся предметов в конфигурацию, т. е. в единую ситуацию, посредством
подходящих отношений и действий. К примеру, раньше ситуацию «на полу
стоит стул» ребенок воспринимал целостно: два контактно связанных предметных образа ― «пол» и «стул» ― образовывали нерасчлененное функциональное единство. Но в какой-то момент ребенок начинает непроизвольно
понимать, что эти образы, во-первых, функционально с а м о с т о я т е л ь н ы,
а во-вторых, функционально в з а и м о д е й с т в у ю т друг с другом: «пол»
‘поддерживает (служит опорой)’ для «стула», а «стул» ‘опирается’ на пол2.
1
Эта форма символизации аналогична символизации у шимпанзе, ср. «При помощи
жестов они „выражают“ не только свои эмоциональные состояния, но и желания и побуждения, направленные на других обезьян или другие предметы. Самый распространенный
способ в таких случаях состоит в том, что шимпанзе н а ч и н а е т то движение или действие, которое он хочет произвести или к которому хочет побудить другое животное (подталкивание другого животного и начальные движения ходьбы, когда животное „зовет“ его
идти с собой; хватательные движения, когда обезьяна хочет у другого получить бананы, и
т. д.). Всё это жесты, н е п о с р е д с т в е н н о связанные с самим действием» [Выготский
1996: 91; разрядка автора].
2
Уже с 5―6-ти месяцев младенцы начинают понимать, что предмет, лишившись опоры,
должен упасть вниз, см., напр., [Би 2004: 243].

А. Д. Кошелев

222

Возникла конфигурация предметов «пол» и «стул», связанных отношением
〈стул ‘опирается на’ пол〉.
Целостная ситуация «стул на полу»

1
Предмет Стул

2

Предмет Пол

Структурированная ситуация «стул на полу»
Рис. 3. Развитие целостной ситуации «стул на полу» в структурированную.

Для вербализации подобных конфигураций предметов ребенок должен употребить уже не одно, а несколько слов, упорядочивая их некоторым принятым
в его родном языке образом в соответствии с ролями предметов в конфигурации (субъект действия, действие, объект действия и под.). Поэтому, с одной
стороны, происходит дифференциация общих значений его слов-холофраз, и
кроме того, расширение его лексикона, с другой ― в его «телеграфных фразах»
появляется синтаксис.
Приведем два примера, иллюстрирующих сказанное.
1) «Маленькие дети часто комбинируют одно слово с жестом, создавая
„двусловное сообщение“, перед тем как они действительно начнут объединять
два слова вместе ... младенец может указать на ботинки отца и произнести
папа, что будет обозначать ‘папины ботинки’» [Би 2004: 260]. Раньше, когда
ботинки не воспринимались ребенком как самостоятельный предмет, для описания данной ситуации он вполне мог ограничиться лишь указанием на них.
2) Ребенок использовал фразу Мама носок, чтобы описать две различные
ситуации: «когда он подобрал мамин носок и ... когда мама надевала носок на
ножку ребенка» [Там же: 262]. Раньше и ту, и другую ситуацию он мог бы назвать одним словом (холофразой) носок.
В статье [Сергиенко 2008; см. наст. изд.] со ссылкой на П. Герденфорса
(Gärdenfors, 2003) описывается следующий эксперимент с шимпанзе и маленькими детьми:
На столе перед испытуемым лежали две кучки шишек с орешками вне досягаемости: одна большая, а другая маленькая. Экспериментатор демонстрировал суть задачи. Он указывал на одну из кучек и отдавал ее другому шимпанзе.

О качественном отличии человека от антропоида

223

Оставшаяся кучка доставалась испытуемому. В основных пробах, шимпанзе получал ту кучку, на которую указывал, другую отдавали. Шимпанзе упорно показывали на большую кучку, хотя именно ее отдавали другому шимпанзе, а он
получал маленькую кучку. Маленькие дети до двух лет действуют подобно
шимпанзе, но в два года без колебаний указывают на маленькую кучку, чтобы
самому получить большую.

В свете нашего рассуждения данный эксперимент получает простое объяснение. Указательный жест шимпанзе не является указательным знаком1.
Включая ‘хватательный’ компонент, он всегда обозначает для него целостную
ситуацию ‘≈ дай это мне’. Поэтому шимпанзе, видя, что большая кучка, на которую он указал, отдается другому, не мог трактовать это действие иначе, чем
нежелание экспериментатора отдать ему эту кучку. Для двухлетнего ребенка
указательный жест уже стал полноценным знаком со значением ‘посмотри, обрати внимание на это’ (в данном случае на кучку) как на самостоятельный
предмет, не связанный с ситуацией, т. е. с д а л ь н е й ш и м и д е й с т в и я м и
с э т о й к у ч к о й . Эта связь для ребенка задается повторяющимся текущим
контекстом, поэтому он быстро понимает, на какую кучку орехов нужно указывать, чтобы получать большую кучку.
Итак, на данном этапе развития также возникает очевидное с о о т в е т с т в и е м е ж д у эл е м е н т а м и ж и з н е н н о го м и р а р е б е н к а ― ко н ф и г у р а ц и я м и о т д е л ь н ы х п р е д м е т о в, с в я з а н н ы х р а з л и ч н ы ми отношениями, и элементами его речи ― телеграфными
ф р а з а м и, т. е. синтаксически правильными двух-трехсловными фразами,
описывающими эти конфигурации.
Понятно, что на данном этапе для языкового развития ребенка становится
важным более широкий и разнообразный круг общения2.
3. Жизненный мир ребенка двух-трех лет. Выше мы подробно охарактеризовали состояние жизненного мира ребенка, вступившего в фазу лавино­
1
Ср. продолжение цитаты, приведенной в предыдущей сноске: «В общем, эти наблюдения вполне подтверждают мысль Вундта, что у к а з а т е л ь н ы е жесты, составляющие
самую примитивную ступень в развитии человеческого языка, не встречаются еще у животных, у обезьян этот жест находится на п е р е х о д н о й с т у п е н и между хватательным и
указательным движением» [Выготский 1996: 91; разрядка автора].
2
Хорошей иллюстрацией нарушения полноценного взаимодействия ребенка со своим
окружением может служить случай, рассмотренный в небольшой книжке [Лурия, Юдович
1956: 32 и сл.]: у однояйцевых близнецов, замкнутых в общении друг на друга, развитие
языка существенно замедляется и искажается, несмотря на то, что они живут в полноценной семье вместе с другими детьми. Как только близнецы оказываются в ситуации, побуждающей их к полноценному взаимодействию с окружающими (они попадают в разные
детские сады), их языковое развитие быстро приходит в норму.

224

А. Д. Кошелев

образного развития языка. По-видимому, В. Штерн был первым в современной
истории (в ХХ в.), кто обратил внимание на этот этап и подробно изучал его.
Важнейшее значение придавал ему и Л. С. Выготский. Именно к характеристике языкового взрыва относится его хрестоматийный тезис:
в известный момент, приходящийся на ранний возраст (около двух лет), линии развития мышления и речи, которые шли раздельно, перекрещиваются, совпадают и дают начало совершенно новой форме поведения, столь характерной
для человека» [Выготский 1996: 101].

Отмечая заслуги В. Штерна в описании этого «важнейшего в психологическом развитии ребенка» момента, Выготский далее пишет:
Этот переломный момент, начиная с которого речь с т а н о в и т с я и н т е л л е к т у а л ь н о й , а мышление ― р е ч е в ы м , характеризуется двумя ... объективными признаками ... Первый заключается в том, что ребенок ... начинает
активно расширять свой словарь, свой запас слов, спрашивая о каждой новой
веши, как это называется. Второй момент заключается в чрезвычайно быстром,
скачкообразном увеличении запаса слов, возникающем на основе активного
расширения словаря ребенка [Там же: 102; разрядка автора].

С. Пинкер, называя этот этап «извержение вулкана», подчеркивает: детская
речь развивается такими темпами, что она
захлестывает изучающих ее исследователей и никто не может проследить
точную последовательность происходящего. Постоянно увеличивается длина
предложений ... количество грамматических типов предложений увеличивается
лавинообразно, удваиваясь каждый месяц и достигая уже нескольких тысяч перед третьем днем рождения ребенка ... Детские предложения становятся не
только длиннее, но и сложнее, с более глубокими и разветвленными структурами, поскольку дети могут включать одни составляющие внутрь других. ...
Правильность речи трехлетнего ребенка не только количественна, но и качественна. ... Те ошибки, которые дети все-таки делают ... так точно отражают
грамматическую логику, что удивительно не то, почему дети их делают, а почему для взрослого уха они вообще звучат как ошибки [Пинкер 2004: 256―260].

Эти и другие данные показывают, что столь быстрое («мгновенное», как
пишет Н. Хомский) усвоение ребенком родного языка (многие ранее не известные ему формы и структуры которого он вообще открывает самостоятельно),
невозможно объяснить теориями «научения». А это ― один из веских аргументов в пользу положения Н. Хомского о врожденной способности ребенка к
овладению родным языком. Итак, начиная с двух лет генетический фактор развития языка, который ранее действовал подспудно (см. замечание в п. 1.7), становится доминирующим.

О качественном отличии человека от антропоида

225

Вместе с тем, проделанный выше анализ показывает, что без скачкообразного развития жизненного мира двухлетнего ребенка (образования партитивных систем предметов, их частей и т. д.) и стимулирующего влияния его новообразований лавинообразное развитие языка вряд ли возможно. Тем самым
оказывается, что и на данном этапе, во-первых, сохраняется соответствие между состоянием жизненного мира и развитием языка ребенка, а во-вторых, фактор когнитивного развития сохраняет свою критически важную роль.
Сказанное позволяет сделать следующее общее заключение: я з ы к р е б е н к а н и н а к а ком э т а п е с в о е го р а з в и т и я н е д о л ж е н и зу ч ат ь с я к а к а вт о н ом н ы й м од ул ь ― н е з а в и с и м о о т ко г н и т и в н о г о р а з в и т и я р е б е н к а.

Приложение II. Дискретность жизненного мира ребенка
Благодаря когнитивному развитию предметный мир ребенка становится не
только более системным, но и дискретным. Раньше ребенок воспринимал
сложные предметы как комплексы физически связанных более простых предметов: дом ― это комплекс предметов «крыша, стены, окна, двери и пр.», дерево ― это комплекс предметов «ствол, ветви, листья, плоды и пр». Теперь эти
сложные предметы становятся партитивными системами. Рассмотренная выше
тесная связь между когнитивным и языковым развитием ребенка открывает
возможность изучения когнитивных структур жизненного мира ребенка, в
частности, партитивных систем этого мира, путем анализа языковых средств
их описания. Такой анализ позволяет установить важнейший факт: в результате когнитивного развития предметная составляющая жизненного мира ребенка
становится дискретной, т. е. образованной совокупностью дискретных когнитивных единиц ― партитивных систем разной степени дробности.
Лингвистический анализ также позволяет установить, что артефакты образуют иерархические системы, а живые организмы ― гетерархические системы.
Рассмотрим для примера предмет «дом». Его общую функцию можно сформулировать так: ‘внутреннее пространство, защищенное сверху и со всех сторон от внешнего пространства и предназначенное для длительного и удобного
пребывания в нем человека (одного или нескольких)’.
Партитивная система дом+ иерархична и содержит несколько уровней
функционального подчинения:
1) уровень частей, относящихся к дому: крыша, стены, окна, двери, ср. корректность сочетаний крыша / стены / окна / двери дома. Заметим, что окна,
хоть и являются физической частью с т е н, выполняют одну из функций
д о м а ― ‘позволяют видеть изнутри внешнее пространство, проветривать
внутреннее помещение, пропускают дневной свет и пр.’, поэтому являются ча-

226

А. Д. Кошелев

стью дома (сочетание окно дома корректно), а не стен (сочетание *окно стены
некорректно).
2) уровень частей, относящихся к частям дома:
а) стены состоят из кирпичей или бревен, ср. корректность сочетаний кирпичи (блоки / бревна) стен;
б) окна включают форточки, фрамуги, створки, ср. фрамуги / створки / форточки окон;
в) двери включают ручки, замки и пр., ср. корректность сочетаний ручки /
замки дверей и т. д.
Заметим, что используемая для анализа генитивная конструкция свидетельствует о строгой иерархичности. Так, части второго уровня функционального
подчинения не могут стоять на первом уровне (относиться ко всему дому), ср.
некорректность сочетаний *форточка дома, *бревна дома, *ручки дома.
Сходным образом мы понимаем (вычисляем), что для небольшого частного
дома ближайший нижний уровень иерархии его функциональных частей ―
комнаты (комнаты дома), а для многоквартирного дома ― уже квартиры, а не
комнаты (квартиры небоскреба, и комнаты квартиры, но не *комнаты небоскреба).
Генитивная конструкция позволяет нам также выяснить, какие части, физически связанные с домом, мы интуитивно считаем функциональными частями
дома: крыльцо, подвал, чердак, а какие ― нет: веранда, погреб, балкон ― они
не вносят своего вклада в общую функцию дома, ср. корректность выражений
крыльцо / подвал / чердак д о м а и некорректность выражений *веранда / *погреб / *балкон д о м а (подробнее об этом см. в [Кошелев 2006: 537―541]).
Иначе говоря, происходит функциональная «кристаллизация» предметов, строго отделяющая их от физического окружения.
Партитивная система дерево+, напротив того, гетерархична и содержит
лишь один уровень функционального подчинения, на котором находятся все
части дерева. Об этом свидетельствует корректность выражений ветви / корни
/ ствол д е р е в а, листья / почки / крона д е р е в а и, напротив, некорректность
выражений *ветви / *корни / ствола, *листья / *почки веток. Все чужеродные
элементы, физически связанные с деревом (гнездо птицы, прибитые к дереву
скворечник или баскетбольное кольцо, привязанная к его стволу веревка и пр.),
трактуются носителем языка как самостоятельные, функционально не связанные с ним, ср. некорректность выражений *гнездо / *скворечник / *баскетбольное кольцо д е р е в а, *веревка / *качели д е р е в а.
Это же верно в отношении животных и человека, ср.: руки / пальцы / ногти
человека и *руки тела, *пальцы кистей. Стало быть, любая часть Y живого
организма Х интуитивно трактуется человеком (ребенком) как функциональная непосредственно составляющая всего организма.

О качественном отличии человека от антропоида

227

Однако есть одно исключение, свидетельствующее о глубоком понимании
ребенком живого организма. Плод (как растения, так и человека) трактуется им
как самостоятельный предмет, даже в период его непосредственной физической связи с деревом / матерью. Ср. некорректность фразы *Яблоки этой яблони уже созрели (о яблоках, висящих на ветках). При этом фраза Яблоки этой
яблони уже в корзинах (проданы) вполне нормальна, ср. также некорректность
выражения *зародыш матери, нужно: материнский зародыш или просто зародыш. Выражение ребенок матери возможно лишь в отношении уже родившегося и физически отделившегося от матери ребенка.
Отмеченная трактовка хотя и расходится с нашими наивными (поверхностными) ожиданиями, согласно которым плод, растущий на дереве, или плод матери является «родной» частью его носителя, но вполне объяснима. Она отвечает более глубокому пониманию плода как самостоятельного живого организма, находящегося в начальной стадии развития.
Зададимся вопросом: является ли дерево, растущее из земли и физически
связанное с ней, независимым от нее, функционально самостоятельным предметом (организмом), или же оно часть этой земли? Некорректность выражений
*дерево земли / *холма / *вершины утеса свидетельствует о том, что носитель
языка трактует дерево как самостоятельный организм. Это же верно и в отношении неживых объектов ― и артефактных, и природных. Так, ребенок понимает, что контактно связанные с землей дом и озеро функционально самостоятельны, ср. некорректность выражений *дом земли, *озеро горы1.
Итак, мы видим, что предметы жизненного мира ребенка обретают функциональную самостоятельность. Если ранее благодаря своим образам предметы жизненного мира становились физически, телесно отделенными друг от
друга, то теперь благодаря своим партитивным системам эти предметы обретают и функциональную отделенность. В результате предметный мир ребенка
становится дискретным как образно (телесно), так и функционально. Почтовый
ящик, прибитый к забору, трактуется как самостоятельный предмет, а не как
часть забора; ср. некорректность выражения *ящик забора. Мы также интуитивно хорошо понимаем, какие физически связанные с озером предметы относятся к нему (берега, дно), а какие ― не относятся (рыба в озере, остров,
кувшинки на поверхности озера и др.); ср. некорректность сочетаний *рыба
озера, *остров озера, *кувшинки озера.
1
Другие элементы ландшафта ― река, гора, лес ― также трактуются носителем языка
как самостоятельные. Поэтому он знает, что, к примеру, выражения моря и океаны / леса и
горы З е м л и; реки и долины / полезные ископаемые / атмосфера / зеленый покров З е м л и
корректны, поскольку их референты ― непосредственно составляющие предмета «Земля»,
а выражения *овраги / *речки / *рощи / *небоскребы / *нефтяные скважины / *угольные
карьеры Земли, напротив, некорректны. В то же время корректны выражения овраги / речки
/ рощи н а ш е й м е с т н о с т и; нефтяные скважины / угольные залежи С и б и р и .

228

А. Д. Кошелев

Дискретность жизненного мира ребенка имеет принципиальное значение.
Благодаря ей любые самостоятельные фрагменты его жизненного мира становятся доступными (и подвластными), во-первых, мышлению ребенка (манипуляциям, осуществляемым его логическими процедурами), а во-вторых, их описанию посредством дискретных единиц. Ср. опасения известного лингвиста,
создателя теории лингвистических моделей Смысл ⇔ Текст1, И. А. Мельчука:
«На эту тему многими из моих коллег высказываются очень серьезные сомнения. Никто не возражает против того, что подобный уровень (мысленное представление мира. ― А. К.) должен, в принципе, существовать. Но есть сомнения
в том, что он может быть полностью описан дискретными единицами»
[Мельчук 2005].
Выражаю глубокую благодарность М. Н. Григорян, С. А. Жигалкину и
Т. В. Самариной за ценные советы.

Литература
Баттерворт, Харрис 2000 ― Дж. Баттерворт, М. Харрис. Принципы психологии развития. М., 2000.
Бейтс 1984 ― Э. Бейтс. Интенции, конвенции и символы // Психолингвистика.
М., 1984. С. 50—103.
Берк 2006 ― Л. Е. Берк. Развитие ребенка. СПб., 2006.
Би 2004 ― Х. Би. Развитие ребенка. СПб., 2004.
Бурлак 2008 — С. А. Бурлак. Переход от до-языка к языку: что можно считать
критерием? // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Вежбицкая 1999 ― А. Вежбицкая. Семантические универсалии и описание
языков. М., 1999.
Выготский 2005 — Л. С. Выготский. Психология развития ребенка. М., 2005.
Выготский 1996 — Л. С. Выготский. Мышление и речь. М., 1996.
Гудолл 1992 ― Дж. Гудолл. Шимпанзе в природе: поведение. М., 1992.
Демьянков 1994 ― В. З. Демьянков. Когнитивная лингвистика как разновидность интерпретирующего подхода // Вопр. языкознания. 1994. № 4.
С. 17—33.
Зорина 2008 ― З. А. Зорина. Возможность диалога между человеком и человекообразной обезьяной: обзор эеспериментальных исследований // Разумное
1
В этой концепции естественного языка ― одной из самых разработанных (как в области теории, так и в сфере анализа конкретного языкового материала) ― дается точное
определение языка, см. [Мельчук 1999: 9―10]. Это большая редкость: к примеру, в [Chomsky 1980: 217] «язык» не относится к числу точных понятий лингвистики.

О качественном отличии человека от антропоида

229

поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Зорина, Полетаева 2002 — З. А. Зорина, И. И. Полетаева. Зоопсихология:
Элементарное мышление животных: Учеб. пособ. М., 2002.
Зорина, Смрнова 2006 — З. А. Зорина, А. А. Смирнова. О чем рассказали «говорящие» обезьяны: Способны ли высшие животные оперировать символами? М., 2006.
Кибрик 2003 ― А. Е. Кибрик. Константы и переменные языка. СПб., 2003.
Коффка 1934 ― Ф. Коффка. Основы психического развития. М.; Л., 1934.
Кошелев 2008 ― А. Д. Кошелев. Об основных парадигмах изучения естественного языка в свете современных данных когнитивной психологии // Вопр.
языкознания. 2008. № 4. С. 15―40.
Кошелев 2006 ― А. Д. Кошелев. О схеме лексического значения предметного
существительного и ее функционировании в акте коммуникации // Вереница
литер: Сб. ст. к 60-летию В. М. Живова. М., 2006. С. 516―570 (http://www.
lrc-press.ru/05.htm).
Крайг, Бокум 2007 ― Г. Крайг, Д. Бокум. Психология развития. СПб., 2007.
Крэйн 2007 ― У. Крэйн. Психология развития человека: 25 главных теорий.
СПб., 2007.
Левин 2001 ― К. Левин. Регрессия, ретрогрессия и развитие // Динамическая
психология. М., 2001. С. 271―302.
Лурия, Юдович 1956 ― А. Р. Лурия, Ф. Я. Юдович. Речь и развитие психических процессов у ребенка. М., 1956.
Мельчук 1999 — И. А. Мельчук. Опыт теории лингвистических моделей
«Смысл ⇔ Текст». 2-е изд.: М., 1999.
Мельчук 2005 ― И. А. Мельчук. Интервью, данное изд-ву «Языки славянской
культуры» 27 июня 2005 г. (http://www.lrc-press.ru/05.htm).
Панов 2005 — Е. Н. Панов. Знаки. Символы. Языки: Коммуникация в царстве
животных и в мире людей. М., 2005.
Панов 2008 — Е. Н. Панов. Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в прирде // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Пинкер 2004 ― С. Пинкер. Язык как инстинкт. М., 2004.
Пинкер, Джакендофф 2008 ― С. Пинкер, Р. Джакендофф. Компоненты языка: что специфично для языка и что специфично для человека? // Разумное
поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Резникова 2008 ― Ж. И. Резникова. Современные подходы к изучению языкового поведения животных // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Ком­
муникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.

230

А. Д. Кошелев

Сергиенко 2006 ― Е. А. Сергиенко. Раннее когнитивное развитие: Новый
взгляд. М., 2009.
Сергиенко 2008 ― Е. А. Сергиенко. Когнитивное развитие довербального ребенка // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Степанов 1995 ― Ю. С. Степанов. Изменчивый образ «языка» в науке ХХ века
// Язык и наука конца 20 века. М., 1995. С. 7―34.
Цейтлин 2000 ― С. И. Цейтлин. Язык и ребенок: Лингвистика детской речи.
М., 2000.
Черниговская 2008― Т. В. Черниговская. Что делает нас людьми: почему непременно рекурсивные правила? (взгляд лингвиста и биолога) // Разумное
поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка. М., 2008.
Чуприкова 2007 ― Н. И. Чуприкова. Умственное развитие: Принцип дифференциации. СПб., 2007.
Шэффер 2003 ― Д. Шэффер. Дети и подростки: Психология развития. СПб.,
2003.
Якобсон 1985 ― Р. Якобсон. Избранные работы. М., 1985.
Boesch 1993 — C. Boesch. Aspects of transmission of tool-use in wild chimpanzees
// K. R. Gibson and T. Ingold (eds). Tools, Language and Cognition in Human
Evolution. Cambridge Univ. Press, 1993. P. 171—183.
Chomsky 1980 ― N. Chomsky. Rules and Representations. Columbia Univ. Press,
1980.
Gärdenfors 2003 — P. Gärdenfors. How Homo Became Sapiens: On the Evolution
of Thinking. Oxford Univ. Press, 2003.
Hauser, Chomsky, Fitch 2002 — M. D. Hauser, N. Chomsky, W. T. Fitch. The
Faculty of Language: what is it, who has it, and how did it evolve? // Science,
298. 2002. P. 1569—1579.
Mervis 1987 — C. B. Mervis. Child-basic object categories and early lexical
development // U. Neisser (ed.). Concepts and conceptual development: ecological
and intellectual factors in categorization. Cambridge Univ. Press., 1987.
P. 201—233.
Needham, Baillargeon 1993 ― A. Needham, R. Baillargeon. Intuitions about
support in 4.5-month-old infants // Cognition, 47. P. 121―148.
Piaget 1970 — J. Piaget. Genetic epystemology. Columbia, OH. Columbia
University Press, 1970.
Rumbaugh 1977 — D. M. Rumbaugh. Language Learning by a Chimpanzee. N. Y.,
1977.
Savage-Rumbaugh, Lewin 1994/2003 — E. S. Savage-Rumbaugh, R. Lewin. Kanzi.
The Ape at the Brink of the Human Mind. N. Y., 1994/2003.

231

Е. Н. Панов
Орудийная деятельность
и коммуникация шимпанзе
в природе
Евгений Николаевич Панов, доктор биологических наук,
профессор, главный научный сотрудник лаборатории
сравнительной этологии и биокоммуникации им. А. Н. Се­
вер­цова РАН, действительный член РАЕН. Он автор более чем 200 публикаций, в том числе нескольких научных и
научно-популярных книг.
Окончил МГУ, работал зоологом в заповеднике «Кедровая
падь» на Дальнем Востоке. Позже, в бытность сотрудником Института цитологии
и генетики, изучал поведение животных во время многочисленных экспедиций в удаленные районы Сибири и Средней Азии. За исследования в области эволюции поведения
животных удостоен в 1993 г. Государственной премии РФ. В 1994 г. избран членом
Международной орнитологической комиссии. Среди монографий: «Бегство от одиночества» (М., 2001), «Знаки. Символы. Языки. Коммуникация в царстве животных и в
мире людей» (М., 2005).

В рамках междисциплинарных исследований по проблеме возникновения и
эволюции вербального поведения человека большое внимание уделяется в последние десятилетия вопросу о связи между языком и орудийной деятельностью ранних гоминид. Археологи, изучающие каменную индустрию прачеловека, о существовании такой связи подозревали давно. Еще в 1936 г. английский археолог Гордон Чайлд в своей классической работе «Человек создал себя
сам» писал: «ручное рубило как стандартизованное орудие есть само по себе
ископаемая концепция».
С тех пор это направление мысли получило основательную поддержку со
стороны дисциплин, занятых изучением структуры и функций мозга. Была
сформулирована гипотеза о тесной корреляции у людей между функциями,
управляющими воспроизведением и пониманием речи, и теми, которые контролируют целенаправленные движения рук и пальцев. Способность тонко манипулировать предметами лежит в основе любой профессиональной деятельности — от создания произведений искусства (живописи, музыки и т. д.) до
воспроизводства всевозможных рукотворных материальных ценностей. Этой
теме посвящен, в частности, обширный сборник статей «Орудия, язык и мышление», выпущенный в свет Кембриджским университетом в 1993 г.
О существовании подобной тесной связи свидетельствует множество фактов. В частности, среди глухих американцев, пользующихся языком знаков
под названием амслен, есть больные, страдающие «афазией». Это неспособ-

232

Е. Н. Панов

ность воспроизводить знаки амслена либо понимать их. У этих лиц обнаружили повреждения в речевых зонах левого полушария. Этот факт и многие
другие хорошо согласуются с идеей, что именно в левом, речевом полушарии
мозга находятся центры, ответственные за построение «синтаксиса» тех целесообразных акций, которые человек намерен воспроизвести в следующий
момент. Такой акцией может быть как осмысленное вербальное высказывание, сентенция на жестовом языке знаков и чисто физическое действие (например, метание камня в цель либо игра на фортепьяно) [Панов 2005а:
170—172].
В свете сказанного вполне понятно, почему в попытках понять эволюцию
поведения в той ветви высших приматов, которая ведет к человеку от наших
ближайших предков из мира животных, зоологи обратили особенно пристальное внимание на орудийную деятельность шимпанзе. Полученные при этом
сведения позволяют несколько под другим углом зрения, чем это делается
обычно, взглянуть на результаты опытов с так называемыми «говорящими
обезь­янами».
Как читателю станет ясно из дальнейшего изложения, целесообразное поведение шимпанзе в естественных условиях их обитания свидетельствует о
весьма высоком уровне их психики. Несомненная целесообразность орудийной деятельности шимпанзе бесспорно указывает прежде всего на их способность рационально планировать длинные последовательности действий. Как
показали Миллер, Галантер и Прибрам [1962], это свойство психики само по
себе служит важнейшей предпосылкой к становлению языкового поведения.
Другая сторона рационального поведения шимпанзе — это способность приобретать путем индивидуального научения и сохранять в памяти весьма обширный запас представлений об объектах внешнего мира. Репрезентация реальности этими обезьянами отличается от того, что мы видим у людей, лишь
отсутствием механизма двойного кодирования — в образах, с одной стороны,
и в знаках-символах — с другой.
Как раз этот пробел удалось отчасти заполнить экспериментаторам в попытках научить шимпанзе примитивной коммуникации с использованием языковпосредников. Успех названных экспериментов оказался возможным именно
благодаря высоким потенциям к абстрагированию, столь очевидным в поведении этих обезьян в естественной среде их обитания.
В свете данных по этому вопросу успехи «говорящих обезьян» выглядят, на
мой взгляд, вполне объяснимыми в рамках базовых представлений биологии и
психологии и, по сути дела, не заслуживают того, чтобы претендовать на роль
явления, из ряда вон выходящего.
В этом сообщении речь пойдет в основном об обыкновенном шимпанзе Pan
troglodytes. О другом объекте экспериментов с «говорящими обезьянами»,

Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в природе

233

именно о карликовом шимпанзе, или бонобо Pan paniscus, будет сказано очень
немного, поскольку у этого вида орудийной деятельности в природе пока что
обнаружить не удалось.

Орудийная деятельность обыкновенного шимпанзе
С тех пор как около полувека назад Джейн ван Лавик-Гудолл [Лавик-Гудолл
1974: 97 и др.] впервые увидела, как обыкновенные шимпанзе выуживают из
отверстия в термитнике его обитателей с помощью тонкого прутика, зоологи
обнаружили у этих обезьян еще около 40 вариантов целенаправленного использования всевозможных предметов.
Больше половины из них, точнее 22 последовательности действий, включены в процесс добывания пищи. Сюда относятся всевозможные способы извлечения добычи из гнезд социальных насекомых — термитов, муравьев и пчел, а
также добывание костного мозга из костей животных, павших жертвами шимпанзе. Другая, еще более впечатляющая категория действий — это раскалывание орехов тяжелыми предметами. Кроме того, шимпанзе пользуются в гигиенических целях листьями растений, используя их в качестве салфеток для
очистки тела от загрязнения, например, калом или мочой. При этом оказалось,
что самцы делают это значительно чаще, чем самки. Известно также, что шимпанзе могут использовать камни и палки в качестве оружия, но эта сторона их
поведения остается пока что почти не изученной.
Традиции в использовании орудий
Те или иные способы регулярного использования орудий ученые зафиксировали во всех 34 хорошо изученных популяциях обыкновенного шимпанзе по
всей области распространения вида. Однако, насколько известно сегодня, не
все эти формы поведения присутствуют в каждой данной популяции. Например,
разбивание орехов удалось наблюдать только в 5 популяциях, приуроченных
лишь к одному региону. Это крайне западная часть Экваториальной Африки
(Гвинея, Либерия, Берег Слоновой Кости и Гана), где распространен один из
трех подвидов шимпанзе — Pan troglodytes verus [Kortland, Holzhaus 1987].
Кроме того, оказалось, что в разных популяциях шимпанзе используют для
достижения одних и тех же целей неодинаковые способы. Так, ужение термитов зоологи наблюдали в 10 разных популяциях, относящихся ко всем трем
подвидам обыкновенного шимпанзе. Но лишь в отношение особей, населяющих Лес Ндоки в Конго, с полной достоверностью доказано, что они используют при охоте на этих насекомых не один инструмент, а два в определенной
последовательности [Suzuki et al. 1995].

234

Е. Н. Панов

Охот а на нас екомых
Стенку термитника обезьяна протыкает крепкой палочкой, которую она
предварительно отламывает с ветвей деревца местной породы томандерсия
(семейство Акантовые), которое отличается весьма твердой, хотя и ломкой,
древесиной. А само ужение осуществляется тонким гибким побегом какоголибо из 4 видов деревьев семейства Марантовых. При этом обезьяна разжевывает тот конец побега, который будет погружен в гнездо термитов, придавая
ему сходство с кистью. Понятно, что при этом снасть становится гораздо более
уловистой.
В Лесу Ндоки шимпанзе приспособились к добыванию одного вида термитов (Macrotermes muelleri), живущих под землей. Жертвами обезьян становятся
главным образом крупные термиты-солдаты длиной почти в 2 см. Они в считанные минуты сбегаются по тревоге из нижних помещений своего жилища к
тому месту, где в стенке гнезда внезапно появляется отверстие, проделанное
инструментом шимпанзе. Интересно, что гориллы, живущие в тех же лесах бок

Рис. 1. Инструменты для ужения термитов, используе­мые шимпанзе в Лесу Ндоки (Конго).
а — пробойники, б — «удочки» (из: Suzuki et al., 1995)

Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в природе

235

о бок с шимпанзе, поедают термитов другого вида (Cubitermes heghi). Гориллы
не пользуются при этом орудиями, а разламывают стенки термитников ру­
ками.
Как сучки для протыкания стенки термитника, так и сами «удочки» выглядят на редкость стандартизованными (рис. 1), поскольку и материалы, из которых они изготовлены, и способы их обработки обезьянами отработаны на протяжении жизни многих поколений этих обитателей леса. Все это позволяет
говорить о культурных традициях, различных в разных популяциях обыкновенного шимпанзе.
Надо сказать, что из всех видов животных, которые применяют предметы
для добывания пищи, только обыкновенные шимпанзе способны в естественных условиях целенаправленно использовать набор инструментов, которые к
тому же зачастую подготавливаются для работы заранее.
Процитирую наблюдение приматолога Вильяма МакГру за 11-летней самкой шимпанзе, которая вознамерилась полакомиться пчелами и медом. «Сначала
она сделала углубление в наружном слое стенки гнезда при помощи твердого
сучка, крепко держа его в сжатом кулаке. Потом взяла прутик с заостренным
концом и углубила им отверстие, по мере надобности то сжимая инструмент
сильнее, то ослабляя силу сжатия. Вслед за этим обезьяна проткнула стенку
гнезда насквозь, использовав для этого тонкую острую палочку типа шипа, которую она удерживала то рукой, то зубами. И наконец, грабительница стала
доставать мед с помощью длинного прутика, который она держала примерно
так, как мы с вами держим карандаш» [McGrew 1993].
Раскалывание орехов
Еще один замечательный пример традиций в использовании орудий — это
навык разбивания орехов тяжелыми предметами. Я уже сказал, что такое поведение практикуется только в популяциях западной Экваториальной Африки,
но и здесь оно не вполне одинаково в разных местностях. Так, в Гвинее шимпанзе используют для разбивания орехов не только каменные «молотки», но и
каменные «наковальни».
В Либерии и в лесах Бе