История Икбала [Францеско Д`Адамо] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

время меня не сажали в Склеп. Ребята из зависти говорили, что меня не наказывают, потому что я хозяйская любимица. Что за ерунда: меня не наказывали, потому что я работала ловко и быстро, ела то, что давали, никогда не капризничала, а при хозяине всегда молчала — не то что некоторые. Иногда, правда, хозяин и впрямь гладил меня по голове на глазах у остальных. А иногда называл меня «моя маленькая Фатима» — и тогда я дрожала от страха и хотела исчезнуть или куда-нибудь спрятаться. Хуссейн-хан был толстяком с черной бородой и маленькими поросячьими глазками, а руки у него, казалось, были смазаны пальмовым маслом: они оставляли жирный след на всем, чего касались.

Иногда по ночам, когда мне еще снились сны, я видела, будто Хуссейн-хан подходит к моей подстилке рядом с ткацким станком. Я слышала его тяжелое дыхание и чувствовала запах дыма от его куртки. Песок на глиняном полу хрустел под его ногами. Он подходил, и гладил меня, и шептал: «Моя маленькая Фатима». Утром, спрятавшись за грязной занавеской в углу комнаты, я проверяла, нет ли на мне жирных следов. Их не было — просто меня мучили кошмары, из тех, что снятся перепуганным детям.

Время работы наступало с восходом солнца. Хозяйка три раза хлопала в ладоши, каждый из нас садился перед своим станком, и через мгновение мы запускали их одновременно, словно станками двигала одна пара рук. Во время работы нам запрещалось останавливаться, разговаривать, отвлекаться. Разрешалось только смотреть на тысячи шпуль разноцветных нитей, из которых нужно было выбирать правильную для рисунка ковра, постоянно сверяясь с образцом на прилепленном над станком кусочке бумаги.

Вскоре воздух нагревался и наполнялся пылью и шерстяным пухом, а шум ткацких станков был таким сильным, что почти полностью заглушал шум города, который к тому времени уже просыпался: моторы старых автомобилей и фургонов, рев ослов, не желающих двигаться с места, голоса людей, зазывные крики продавцов чая, гул соседнего рынка. День прибывал; нарастал и шум: жизнь выливалась на улицы Лахора. А у меня болели руки и плечи. Тогда я поворачивала голову — на секунду — к двери, что выходила на солнечный двор. Я никогда не знала, сколько времени оставалось до нашего единственного перерыва. Мои руки и ноги двигались сами, по привычке: брали нити, стягивали узлы, давили на педали — снова и снова, тысячу раз. У меня появлялась новая мозоль, она болела, но это было не важно, ведь вечером Хуссейн-хан проверит мою работу и, если все будет сделано хорошо и аккуратно, сотрет метку с доски — одна рупия за день работы.

Уже три года он стирал эти метки, а они всё еще были на месте, или мне просто так казалось. Иногда мне даже чудилось, что их становится больше, но разве это невозможно? Ведь меловые черточки на доске не то что сорняки на огороде моего отца, которые росли как им вздумается и за одну ночь могли погубить урожай.

В перерыве на обед мы плелись во двор, еле переставляя ноги от усталости, садились вокруг колодца на солнцепеке и ели чапати с овощами, жадно запивая их водой, потому что в горле першило от шерстяного пуха. Мало у кого хватало сил разговаривать, смеяться или играть с палочками или чем-то еще, что валялось во дворе. Перерыв длился час, и за этот час голод только усиливался. Потом мы возвращались в мастерскую. Хуссейн-хан с женой тем временем уходили в дом, чтобы укрыться от зноя.

Они могли не следить за нами и по нескольку часов — ни у кого все равно не хватило бы смелости убежать, да и не работать было нельзя: вечером портновский метр хозяина вымерял до последнего сантиметра, сколько было соткано за день.

Плохая работа — никакой тебе рупии, это нам было хорошо известно.

Такой была моя жизнь в течение этих трех лет. Ни на что другое я не надеялась. И остальные, думаю, тоже ни на что не надеялись.

В первые месяцы я часто думала о моей семье: о маме, о братьях и сестрах, о моем доме, о нашей деревне, о буйволе, тянущем плуг, о сладких шариках ладду из гороховой муки, сахара и миндаля — мы ели их по праздникам. Но со временем и эти воспоминания поблекли, как блекнет узор на коврах, по которым очень долго ходят.

Так было до того дня, когда появился Икбал.

А с ним — свобода.

3

Я хорошо помню этот день: Икбал пришел утром, в самом начале лета. Солнце стояло высоко, светило жарко, и длинные его лучи проникали в жестяной короб нашей мастерской. В лучах кружились столбики пыли, и два таких столбика пересеклись прямо на уточной нити ковра, который я плела. Я работала и представляла себе, что это лезвия двух сабель, скрестившихся в смертельной битве.

Один был саблей храброго героя, а другой — коварного злодея. Я нажимала на педали станка так, чтобы сабля героя на мгновение побеждала, обращая в бегство злодея, который, впрочем, потом неумолимо возвращался к бою.

Карим — которому было почти семнадцать, и пальцы у него были уже слишком толстые и неуклюжие, чтобы плести узлы ковра, так что он был кем-то вроде надсмотрщика