Воробьи под крышей [Юрий Маркович Нагибин] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

века обставляется каждое посвящение?

— Это вовсе не воробьи, — сказал он, морща лицо. — Это детские души… Души Чистопрудных мальчишек и девчонок, которых уже нет.

Жена никак не отозвалась и стала разливать уху по тарелкам. Пара от серебристой жидкости не шло. Сергеев задумался: а существует ли на самом деле взаимопонимание близких людей или все говорят на разных языках и только притворяются удобства и дела ради, будто понимают друг друга? Речь идет не о простых и грубых житейских очевидностях, без которых была бы невозможна практическая жизнь, — тут люди как-то договариваются, — а о том, что уходит в тайну духа. Бывает ли тут постижение или хотя бы интуитивный охват чужой заботы, тревоги, муки? Для него нет никого ближе сидящей рядом с ним женщины, неторопливо, с воспитанной красотой движений и легким отвращением поглощающей остывшую уху, но слышит ли она его?..

Ему не нужно было ничего рассказывать о державе, именуемой Чистые пруды, ну хотя бы потому, что это самый бездарный и безнадежный способ ввести другого человека в свой мир, пусть даже нарочитому рассказу помогают удачные декорации. Вот если бы она поверила, что воробьи — это души ушедших!.. Ну а сам-то он верит? Да, он мог бы заплакать в доказательство своей веры.

Она отставила тарелку, придвинула судок с мясом и, не попробовав, принялась энергично солить и перчить. Ей всегда было не солоно и не перчено даже в грузинских ресторанах, где пища обжигает рот. Это было странно: люди, пережившие блокаду, не любят острой еды, пряных соусов, крепких приправ. Все ее действия обнаруживали если и не нарочитую, то естественную и оттого еще более обидную приверженность к твердой почве. Она не шла за ним не потому, что не могла, а потому, что не хотела. И было непонятно и чуть жутковато такое упорство в кротком человеке, в женщине, наделенной той высшей женственностью, что и на своем пределе — идиотизме Душеньки — все равно пленительна.

А может, она ревнует к детству, как другие ревнуют к бывшей жене и всему тому кругу, что был связан с ней? Да нет, ревновать пожилого человека к детству — это не от серьезной, доброкачественной жизни. Она же всем прямым и строгим существом своим была отрицанием мнимостей праздной душевной игры. Истина в другом. Почему она сама никогда не вспоминала хоть о каких-то малостях и милостях дней своего начала?

— Слушай, а у тебя было детство? — спросил Сергеев. — Где твои Чистые пруды?

— Мое детство, мои Чистые пруды, — медленно произнесла она, — это Пискаревское кладбище…

То был удар под ложечку. Нокаутирующий удар. Но у него, как у каждого поверженного на доски ринга, было десять секунд, чтобы встать. Весь вопрос в том, сумеет ли он встать. Нет, не сумел… Когда же через некоторое время он взялся с другой стороны, она решительно отвергла букет софистики, подобранный, надо сказать, умело и со вкусом. Не пошла ни на какие уступки. А ведь от нее требовалось не так уж много: отказаться от слишком крайних утверждений, что-то смягчить, где-то признать законность спасительного «но» и что жизнь не однолинейна…

— Однолинейна — не однолинейна… Все крайние утверждения условны. Не условно вот что. Я пошла на большой перемене домой поесть студня из столярного клея. Школа находилась на Кировском, почти напротив дома. Помнишь скверик за улицей Скороходова? Вот на этом самом месте. Я стояла у окна, когда попала бомба. Взрывная волна ударила наш дом по первым двум этажам, а у нас даже стекла не вылетели. Я доела клей и побежала на улицу. Тревогу не объявляли — это был случайный самолет. Я видела, как выдавали родителям то, что осталось от моих подруг. Никто не знал, получил он родную частицу или чужую. Нашей школе отвели целый участок на Пискаревском кладбище. Потом я много раз бывала там, в последний раз уже после блокады, когда провожала своего отца.

— Тебе было всего двенадцать лет, когда кончилась война, — сказал Сергеев.

— Что ты! Гораздо больше, чем сейчас. А потом я все время болела. Вернее, не могла выздороветь. Когда же выздоровела… считалось, что выздоровела… то была уже взрослой девушкой. Я и сама не заметила, как это произошло. Впрочем, у меня было и другое детство, судя по шраму на ноге. Перед войной мне подарили замечательный набор для игр в песочек — всякие формочки, лопаточки — и повели в Александровский сад. Я стала печь куличи, но испугалась большой собаки, с размаху плюхнулась на железную пирожницу с острыми краями и разрезала ногу до кости. Это было в июне сорок первого. Я рассказываю с маминых слов. Я не помню ничего довоенного. Мне отшибло память первой же бомбежкой… А вообще мне нравятся люди, которые нежно вспоминают свое детство…

— Тогда почему же?..

— Кто это сказал: дурно считать взрослую жизнь не в меру разросшейся ботвой на сладком клубне детства? Бегун, который все время оглядывается назад, в конце концов проигрывает.

— А почему ты решила, что я хочу выиграть?

— Раз бежишь, значит, хочешь.

Выходит, она отстаивала эту