Эссе [Джон Бойнтон Пристли] (fb2) читать постранично, страница - 22


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

щеголя и героиня пьесы, с презреньем отнеслась к его искательствам и предпочла отдать свою любовь и руку его брату, который удовольствовался синей шерстяной фуфайкой и сапогами с отворотами, не признавая расточительства и прихотливости в одежде. На-йоми была превосходна. Она переносила нас в то время, когда вместо язвительных девиц не толще спички на сцену выходило пять пудов чистейшей добродетели и женственности; вооруженные корзинками и чепчиками, в кульминационные моменты эти героини произносили длинные периоды во вкусе восемнадцатого века и одаряли кольцами, доставшимися им от матерей в наследство, тех, кто завоевал их сердце. Услышав, как На-йоми восклицает «Гос-с-с-поди, помилуй», что она делала необычайно часто в период Портлендской каменоломни, вы тотчас понимали, что все окончится прекрасно.

И все же лучше всех были отец с матерью. Отец, такой богатый и бездушный, был самый озабоченный из всех людей, каких мне доводилось видеть: и лоб его, и щеки были исчерчены багровыми полосками морщин. Его воротничок был так высок и туго накрахмален, что у него не поднялась рука сменить его до окончанья пьесы, он был в нем и тогда, когда, прикрывшись бородой и форменной фуражкой, явился в каменном карьере, стараясь делать вид, что он надсмотрщик. Ему пришлось порядком потрудиться в этом действии: он дважды выходил на сцену как отец семейства и был одет в причудливый цилиндр и сюртук и дважды или трижды — как надсмотрщик. К тому же вместе со словами своей роли он выдыхал неимоверно много воздуха, из-за чего не только разрывал их паузой, но завершал в придачу звуком «а». «Ве-э-э-рно-а, ве-э-э-рно-а», — получилось у него, когда он, в виде исключения, один раз с кем-то согласился. «Га-а-рри-а, ты-ы-а бо-о-льше-а мне-э-а не-э-а сы-ы-н-а-а», — восклицал он. Я понимаю, что письменно это немножко странно выглядит, но у него звучало впечатляюще.

Однако лучше всех была мадам, игравшая мать. Роль ей досталась небольшая, но и одна минута пребывания ее на сцепе стоила часа игры всех остальных актеров. Даже отец казался рядом с нею бледной тенью и выглядел как новомодный бормотун. Она там возвращала великую классическую древность мелодрамы, была единственной из всех высокородной римлянкой. Не опускаясь до вульгарной речи, она чудесно выпевала свои реплики, которые благодаря двум-трем высоким ногам переносили нас в стихию оратории. Услышав ее плач: «Поми-и-луй, это наше чадо», вы сознавали, что такое благородная манера, ловили отблеск театра тех времен, когда воистину он был Театром. Каким возвышенным трагизмом веяло от всей ее фигуры во втором действии, когда муж выгнал ее из дома на улицу, где бушевала буря со всем неистовством, какое могли изобразить свисток и барабан шумовика, или когда, набросив куртку добродетельного Гарри на пышные нагие плечи, вернее, лишь на часть их ввиду прискорбной малости сего предмета туалета, она стояла, затмевая страшным блеском глаз сверкающие молнии, и низким, грудным голосом, перекрывавшим грохот грома, повествовала о своей великой, страстной любви к сыну! Потом она величественно удалилась, и я бы присягнул, что ее вправду поглотила бездна ночи, смешно было и думать, что где-то в глубине кулис, за лоскуточком занавеса, она потягивает что-то из стакана, не отрывая глаз от кассы. Могу сказать, что если покровители ее таланта не откликнутся — за одного могу вам поручиться, — значит, искусства драмы больше нет.

Моя судьба © Перевод Т. Казавчинская, 1988 г.

На одной из боковых улочек я заметил вывеску «Мадам Дэш, хиромантка» и тотчас же решил сорвать завесу тайны со своего характера и со своей судьбы. Взбираясь вверх по узкой лестнице, которая, судя по разномастным надписям, принадлежала многим лицам, таким, как «Попплворт и сыновья, землемеры», «Дж. Дж. Бэртон и Ко, сыскные агенты» и прочим, я поначалу никак не мог найти табличку мадам Дэш. Ни на одной двери не значилась ее фамилия. Бредя по лестнице, которая на каждом марше делалась все уже и грязнее, я натыкался вновь и вновь на Попплворта с сыновьями, на Бэртона с его компанией и, обойдя три этажа, нигде не отыскал ее квартиры. Спустившись вновь на улицу, я стал глядеть на окна в этом доме. В одном висели кружевные занавески. «Ага, это оно и есть…» — подумал я, и сам Дж. Дж. Бэртон не мог бы рассчитать все лучше. Вскарабкавшись наверх, я постучался в дверь, ближайшую к завешенному кружевом окну, и мне ответили, что я могу войти.

Внутри царила полутьма, так как часть комнаты, примыкавшая к окну, была отделена портьерой. Оттуда показалась голова хозяйки: «Хотите, чтобы я вам погадала? Подождите мину-у-уточку». Я сел в руину кожаного кресла и начал дожидаться в темной, душной комнате, пропитанной дешевыми куреньями. Четыре вазы с бумажными цветами и две гравюры — «Вифлеемская звезда» и «Отплытие на запад (с благодарностью к Канадской службе пассажирских перевозок)» — полностью завладели моим вниманием. Так пробежала не одна минута, а