Вечная мерзлота [Геннадий Николаевич Машкин] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

бормотанье.

Я с надеждой отыскиваю глазами источник звуков. Иду туда, перешагиваю через холмики. Трещат под моими бутсами веточки старых венков, шуршат лепестки рассыпавшихся бумажных цветов. Вступаю под сень леска. Топчу солнечные «пятачки», которые подпрыгивают в травах.

За изумрудным кустом пахучей черемухи сидит на свежей могиле мужчина. Новый синий плащ натянулся на его согнутой спине. Вздрагивает завиток седых волос в ложбинке худой шеи. Скрипучий звук опять вырывается из недр его груди. Мужчина поворачивается. Глаза его красны, но слез нет.

— Ушел друг от меня, — пожалился он с судорожным всхлипом. — Раны старые жить не дали...

Читаю надпись на железном листке, прибитом к красной тумбе: «Ожигов Сергей Васильевич родился в 1923 году...». В сорок первом ему было восемнадцать лет. А мне уже двадцать пять. Нашему поколению, можно сказать, повезло. Мы дожили до двадцати пяти. Не убиты, не искалечены... И может, проживем до тридцати. А до пятидесяти?.. Ну, это уж слишком долго без войны. А вдруг и до ста проживем?!

— Хы-ы-ых... — скрипит снова в горле у мужчины, и он припадает к своей скомканной белой кепке. — Я-то под Курском должен лежать, да ты меня выкопа-а-а-ал из воронки, помнишь, Сережка-а-а...

— Будет, будет тебе, Ефим, убиваться. — Сторожиха берется за его плечо пальцами с грубыми оплывами суставов. — Хорошо лежит Сергей, в мерзлоте.

Ефим достает из кармана пол-литровую бутылку водки, стакан, пакетик плавленого сыра, пучок лука-батуна и кулечек карамелек.

— Выпьем, Пелагея Абросимовна, за упокой души Сереги, — говорит он, срывая блестящую пробку зубами.

Я делаю вид, что не слышу, и, отвернувшись, разглядываю надгробья. Ефим несколько раз предлагает и мне выпить. Но я чиркаю себе ребром ладони по горлу, морщусь и кручу головой.

— Хлипкий народ пошел, — доносится сипловатый бас сторожихи. Она сладко вытягивает водку из рюмочки и хрустит бело-зеленым стеблем лука.

Я рад, что на время отделался от нее. А памятник в виде чугунной тумбы с крестом отвлекает меня от текущих забот. Глубоко вдавлена в металл надпись через «ер»: «Фельдшеру Гудкову Петру Ивановичу благодарение от друзей и многихъ исцеленныхъ. Родился в 1836 г., умеръ в 1915 г. Покойся в мире, незабвенный другъ».

Ощупываю пальцами вензеля на чугунных гранях. Солнечные блики косой струей пересекают памятник. Куст ольхи шевелится рядом, и солнечная струя течет, течет... «Отлит в Иркутске на заводе Сибирякова», — мелкая полуистертая насечка. Перевожу взгляд вниз, в долину, где отчаянно стучат моторами катера. Легче было покойника сплавить в Иркутск, чем завозить сюда памятник.

— Целебный памятник этот, — раздается сзади знакомый голос. — Сама-то я не проверяла: бог помиловал — ни одна зараза не пристает, — и она рассмеялась добродушным смешком: — Го-го-го...

Интересно, чем мог лечить тогда фельдшер? Лечил ли хоть цингу? Наверно, лечил — не поставили бы памятник, что обошелся чуть дешевле золота. А чем исцелял? Тогда еще ни витаминов не знали, ни антибиотиков... Хотя тайга все может дать. С травами, ягодой, хвоей, корнями. Конечно, в союзе с тайгой лечил больных фельдшер Гудков Петр Иванович.

Рябенький крапивник садится на ветку ольхи и скачет на пружинистых ножках. Перескакивает на карликовую березу с мелким глянцевитым листом и спрыгивает на узкую цементную плиту с барельефом распятия и надписью, похожей на латинскую.

Иду дальше и чуть не сваливаюсь в яму, заботливо прикрытую пихтовыми ветками.

— Готовая! — восклицаю я, заглядывая в темный зев, откуда несет холодом вечной мерзлоты. — Наши откопали?..

— Нет, это я трудилась для старичка своего. — Сторожиха вновь надвигает на глаза козырек косынки. — Два года мучается — помереть не может. — Она подпирает щеку ладонью. — Старый осколок, с гражданской еще, к сердцу подошел...

— И вы, — мой язык заплетается, — и вы живому могилу?!

Она спокойно укладывает руки на груди.

— Сразу в мерзлоту положу, — с гордостью говорит сторожиха. — Заслужил он — от Буденного саблю имеет... Будет себе лежать целехонький до второго пришествия! Прикажет ему господь после трубного гласа: «Поднимись!»— и поднимется. Будто после долгого сна... — Она прищуривает глаз-голубицу и грозит узловатым пальцем городу: — Я знаю, кого в мерзлоту положить, а кого — на угрев...

«Сумасшедшая», — думаю я, но с упоительным любопытством поворачиваюсь на каблуках. Здесь все перемешано: возле древней могилы — свежая, рядом с католическим крестом — тонкий серп полумесяца со звездочкой на металлическом штыре, покосившийся старательский крест из листвяка, мраморная плита с желтой шестилучевой звездой, стальная балка с позванивающим колечком, а вон и абориген — на жесткой траве холмика разбросаны монеты, хвосты беличьих шкурок, сверточки березовой коры, осколки стекла и раздутые гильзы охотничьих патронов...

— И все они в мерзлоте? —спрашиваю я, обводя рукой эти могилки с разноплеменными памятниками и просто безвестные холмики.

Сторожиха кивает.

— А вы, может,