Canto [Пауль Низон] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

что было, вот оно, вот здесь — и уже отзвенело. Жаркий наплыв, непостижимый, и неясно, что с ним делать. Огненные пламенеющие круги, и то, что после них остается, армады ощущений и отряды мыслей, шпионы и разведчики, которые ничего не проясняют, однако исчезают с завидной неизменностью. И все-таки этот мир Рима есть, я погружен в него, как в кипяток, но мне не войти в него, и подспудное чувство зреет во мне: разве я — Атлант? Нет. Что ж, вечные каникулы? Нет. Держать наготове голову и сердце для того, что живет вокруг меня своей могучей жизнью, что в миллионы раз долговечнее меня, но не входить? Нет. С головой уйти в дела, занять все свое время, чтобы ничего не предпринимать. И все силы — на то, чтобы выдержать, на эту позу притаившегося в засаде, позу, которая все больше сбивает с толку. Когда я вступлю туда? Я хочу в мир.

Эй ты, послушай, я к тебе обращаюсь, лицо на фотографии, висящей на стене, портрет чужестранный и фотогрустный из того прошлого, что уже звучит, послушай, скажи что-нибудь, эй, отец, мы вместе пожинаем лавры, я твой отросток боковой и в этом времени, и здесь: ответь мне, а с тобой все было так же?


Я в омнибусе, он зеленый, водитель в черном, сидит на высоком сиденье, нога на педали тормоза, мчимся, тормозим, замираем; а люди гордо, гибко, элегантно и свободно снуют внутри салона, и в толчее все движется так складно, когда каленые, прожженные, кричаще-красные фасады, соборы, площади и торжища в сиянии солнца вспыхивают в окнах и отступают, пламенно рыжея, прислушайся, не пропусти, и вдруг — вот я сижу, меня потряхивает, развлечений масса, я ими занят, успокоен, умиротворен, ведь то и дело всплывают площади, кирпично-красные, багровые, фасады, магазины, плоский день, шершавясь грубым камнем и сияя пестрой лентой, и тут — испуг невольный, ибо внезапно именно вот тут восстала из небытия и шествует вперед, прямая, гордая, на двух ногах, в одежде, совсем ручная, среди людей, открыто, прямо здесь, в омнибусе зеленом, зеленом, который то рванется, то замрет, то мчится, то замрет опять, и в красоте своей он безучастие и скуку по улицам несет…: плывет свободно — женщина. Нагая женщина, лежит волнистая, качаясь, на волне своих волос, и мягкая, как волны волос, нагая, женщина идет, стремится все вперед, в перчатках белых руки, она за поручни берется, «permesso»[1], и люди расступаются; она идет, садится, вот она; глядит перед собой и мимо, свободно, немо: возникшая внезапно ниоткуда, одетая красиво, прямая, собранная — здесь!

Скажи мне, неужели все это от тебя, с тобою так же было и неужели это от тебя? Ты, незнакомец! Откуда этот восхитительный испуг?

И было это посредине дня, был день, все камни каменных всех стен, палаццо, церкви, соборы, площади, теряли цвет и плавились на солнце сияющего неба, что морем полнится, а мы — утес, и бензозаправки, и колоссальные рекламы, и девочки на них, по большей части лежащие, сияли среди дня. Жестко и ярко.


Красивая чернота газеты. Я ее не читаю, я повесил ее у себя на стену. Красивая чернота газеты прилипла к белой стене. И красиво карабкаются вверх жирные и влажные буквы, и красиво смотрится на фоне стены то, что в газете. Здесь, в моей комнате, в Риме, где ничто не должно мешать моей работе, где мне положено работать, то есть писать, бок о бок с другими стипендиатами из моей страны. Но что? Вот их отправляют, вот их приглашают, чтобы дознаться, каков их талант, чтобы он расцвел махровым цветом, распустился кудрявым капустным листом, и желательно величиной со слоновье ухо.

Зачем я здесь? Я не знаю, мне неведома эта столь красиво оформленная цель. Зачем я уставился на эту стену, зачем прислушиваюсь к звукам улицы. Чудовищна свобода такой вот замороженности в прекрасном городе. Тебя заморозили здесь ради глубинки по имени родина, инстанции которой отчета вожделеют в том, что не пропала даром тебе дарованная привилегия в покое пребывать, и ждет отечество отечески отчета о плодах, разросшихся на почве тех даров в прекрасном городе: раздутых, словно слон.

Он не светится призрачным светом, этот город. Несокрушимо ярко звучат краски бесконечных, неисчислимых стен. Круглятся купола и бьют в глаза. Магические знаки, одержимые манией величия, но давно ставшие природой. Фаллические округлости. Красные, рыжие, коричневые стены, стены цвета охры. Брандмауэры цвета загара и пожара, ломкие и хрупкие, и густая синева неба в них. Да, здесь живешь, как в прекрасных каменоломнях. На самом дне. И солнце совсем рядом: прямо в них, в них самих — небо, полное солнца. Поэтому так красны стены, поэтому так легковесна и расточительна жизнь, а люди — все размягченные, сияющие и размягченные. И зелень так многолика возле стен и камней. Вечная. Надежная. Суровая. Вечнозеленая.


«Можно задать циничный вопрос», — сказал этот хмырь, директор какой-то академии или школы, чего-то типа института, во время вечернего приема на вилле, устроенного в честь стипендиатов (меня представили там как писателя): «Вам есть что сказать?» Я не знаю,