Грешные ангелы [Анатолий Маркович Маркуша] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Сначала ничего не было, а потом я вдруг увидел: на ней черные трусики и белая маечка… Шел урок физкультуры. Наташка, конечно, и раньше в трусиках и в маечке, как все, занималась, только я этого не замечал, а тут почему-то увидел и осознал — она тоненькая-тоненькая и будто вся на пружинках… она не просто двигается, а… переливается, как ручеек.

Жутко она была все-таки красивая, Наташка.

И я стал глядеть на нее, не отрываясь, пока не сделалось больно дышать. Потом, уже после физры, подошел и, как будто нечаянно, тронул. Она засмеялась и спросила:

— Почему ты такой несильный? Вот Фортунатов Митя сильный!

И убежала, а я стал думать: при чем тут Фортунатов? Верно — он толстый и большой… Правильно. Но это необязательно, раз толстый, то сильный… А еще бывает — хоть и сильный, да трус. Кто докажет, если толстый и сильный, значит, обязательно храбрый?

Так я шел по коридору, думал, а он — навстречу, Фортунатов. Идет, жует. Он всегда жует яблоко или конфету… или пустым ртом жует.

— Эй, — сказал я, — жиртрест! Не лопни!

Но Фортунатов даже не посмотрел в мою сторону, вроде не видел, не слышал. А я так понимаю — не желал слышать!

Как вы думаете, это приятно, если тебя не желают слышать? Почему? Может, он меня презирал? Но кто имеет право презирать человека, если тот не фашист, не предатель, не ябеда и не трус? Вот вопрос! Так, может, Фортунатов считает, что я трус? Не-ет, Колька Абаза никогда не был и никогда не будет трусом! Пусть не надеется.

С этим я вошел в класс. Ребята еще галдели, рассаживаясь по местам. Я сразу же подошел к Митьке и спросил:

— По-твоему, я — трус? Да?

— Иди ты, — сказал Митька.

— Нет, ты скажи: я — трус? Он мне вообще не ответил! Промолчал. А молчание — знак согласия. Так? Мне пришлось щелкнуть его по носу и предупредить:

— Смотри у меня! Схлопочешь…

Больше я, правда, не успел ничего сказать: в класс вошла Мария Афанасьевна. Мы ее уважали, и потом, у Марии Афанасьевны опять муж умер. Второй. Не хотелось ее еще расстраивать.

На уроке Наташка прислала записку: «Героический герой! Ура тебе! С ума можно съехать — не побоялся пощекотать Митьке под носом! Слава!»

Странно, подумал я, чего это она все-таки за Фортунатова так выступает?

Потом, уже дома, я все старался решить: кого, если по справедливости, должна бы выбрать Наташка — Абазу или Фортунатова? Совсем-совсем если по честному выбирать? И получалось — меня!

Я даже такое навоображал: вот на физре Наташка выводит меня из строя за руку, поворачивается лицом к ребятам и говорит всем: «Я выбираю Колю Абазу, а Фортунатов бабуин и обжора».

В слове «бабуин» звучало что-то замечательно пренебрежительное, хотя я и не догадывался в ту пору, что бабуины — порода обезьян.

Но то было в мечтаниях.


На деле Наташка не обращала на меня никакого внимания, если же и замечала, то для того только, чтобы подразнить, и по каждому поводу заводила: «А вот Митя!.. Фортунатов!! Митя!!!» В конце концов, вся эта музыка мне надоела.

И вот что я придумал: вырвал из нового альбома для рисования лист, толстенький такой, шершавенький, и изобразил на нем маленькую стенгазету.

Все было чин чином: заглавия с завитушками, разные картинки, в нижнем углу — синий ящик: для писем… И раскарикатурил я Наташку вместе с ее Митькой! Рисовать я будь здоров рисовал, да еще, учесть надо, разозлился.

На другой день пришел специально пораньше, прокрался в класс самым первым и прямо к Наташкиной парте приклеил свою газетку. Наглухо прилепил! Был такой особенный авиационный клей тогда — эмалит. Вот им.

Ну, ясно, когда ребята увидали — смеху… И все, понятно, догадались, чья работа — так я один в классе мог, — но ведь не докажешь, что Абаза: следов нет! Не пойман — не вор! Все чисто я сработал!

Только странно дальше получилось: ребята галдят — кто за Наташку, кто против, а она сама ни слова, будто ее все это вообще не касается. Смотрит на меня обыкновенно. Даже улыбается. Чудно! Только после уроков окликает меня в раздевалке и медленным, вроде засыпающим голосом спрашивает:

— Ты не можешь объяснить, Колька, — а сама юбочку приподнимает и у меня, можно сказать, под носом чулочные резинки перестегивает, будто я пустое место, будто меня вообще нет, — не можешь объяснить, почему ты такой недоумок?

Ну и презирала она меня! А голос ни на одном словечке не спотыкнулся, не задрожал. Не думал я, что на всю жизнь эти голубые резинки запомню, а главное — тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший пострашнее огня… И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой и пестрой моей жизни.

3

Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле. Что земле сорок-пятьдесят лет, мгновение… А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют. И не кажется нынче старый ангар таким большим, как прежде. Может, масштабы авиации изменились, а может, все