Медовые реки [Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович



ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ ТОМЪ ОДИННАДЦАТЫЙ ИЗДАНІЕ T-ва А. Ф. МАРКСЪ : ПЕТРОГРАДЪ   
МЕДОВЫЯ РѢКИ.Очерки


В одно место, к одному человеку, по одному делу.


I.

   Они жили в Петербурге уже недели две, занимая две крошечныя комнатки в пятом этаже громаднаго дома на Невском. Три окна этих комнат выходили на двор, который сверху казался громадным колодцем. Вадим, мальчик лет пятнадцати, по целым часам смотрел на дно этого колодца, что возмущало Анну Гавриловну.   -- Ты или простудишься у окна, или свалишься,-- говорила она сыну.   -- Успокойтесь, пожалуйста, Анна Гавриловна,-- раздражительно отвечал мальчик, называвший мать всегда по имени и отечеству.   -- Удивляюсь, что тебя может интересовать в этой яме...   -- А вот, попробуйте, догадайтесь, Анна Гавриловна... Даже весьма поучительно.   Анне Гавриловне не нравилось выражение лица Вадима, которое у него являлось при разговоре с ней,-- в нем было столько желчи и какого-то скрытаго озлобления, особенно в выражении суженных безцветных глаз и в конвульсивной улыбке безкровных тонких губ. Про себя Анна Гавриловна называла, припоминая школьные учебники, это выражение сардоническим. Еще хуже была скверная привычка Вадима смеяться отрывистым, глуховатым смешком, точно у него из горла выскакивали какия-то невидимыя пробки. Часто, глядя на сына, Анна Гавриловна никак не могла решить вопроса, на кого он походит... Она была всегда полной и здоровой женщиной настоящаго русскаго склада -- широкая в кости, мясистая, жирная, с короткой шеей и добродушным, немного плоским лицом.   -- Это какой-то выродок,-- думала она про себя.   Оставалось отыскивать сходство с отцом, но тут уж окончательно ничего не получалось. Отец такой плотный, кряжистый, с тяжелой походкой откормленнаго животнаго, с громким, твердым голосом и раскатистым хохотом. Одним словом, полная противоположность пятнадцатилетнему заморышу, у котораго весь вид был какой-то серый, и даже его смех ей казался серым.   Вадима никогда и ничто в сущности не волновало, и он относился равнодушно решительно ко всему на свете, а, кажется, уж он ли не видал всякой всячины, главным образом в Европе, где провел лучшие свои годы. И после чудес европейской культуры заинтересоваться каким-то дурацким двором-колодцем...   -- Мне кажется, Вадим, что ты не совсем здоров,-- говорила ему Анна Гавриловна не без некоторой ядовитости.   -- Вы думаете, что я начинаю сходить с ума? Нет, пока все обстоит благополучно. А наш двор -- одна прелесть... Смотришь с громадной высоты, а там, где-то внизу, где и сыро, и грязно, копошатся малюсенькия человеческия личинки, те живыя ничтожества, из которых потом выростут большие негодяи. Но природа по своему существу аристократична и крайне экономна, как настоящий богатый человек, а поэтому выбирает на разводку -- Züchtung' Ничше -- только лучшие экземпляры. Девяносто процентов личинок должны погибнуть. Разве это не интересно? Для меня наш двор является опытной зоологической станцией, где у меня на глазах день за днем угасает жизнь маленьких личинок, потому что нет света, тепла, воздуха... Я с особенным наслаждением чувствую собственное существование, именно наблюдая этот процесс уничтожения себе подобных. А как они борятся за свое существование, как стараются прожить хоть один лишний день -- смешно смотреть с моей освещенной высоты,   -- Что ты говоришь, Вадим?!.. Ты начинаешь корчить из себя какого-то сверхчеловека, именно, корчить, а это противно, как все деланное, неестественное и крикливое.   -- А вот почему вы так волнуетесь, Анна Гавриловна? Кто волнуется, тот не прав... Вы всю жизнь боялись называть вещи их настоящими именами и оправдывали собственное малодушие разными добрыми чувствами. Разве это добро, если бы я соблаговолил спуститься на дно нашего двора-колодца и накормил человеческих личинок? Это зло, потому что только продолжало-бы агонию приговоренных к смерти...   -- Тебе остается только применить эту логику к собственной драгоценной особе...   -- Что-же, я ничего не имею против этого и могу только удивляться вашей любезности, Анна Гавриловна, благодаря которой я имел удовольствие появиться на свет. Право, не стоило... Впрочем, у каждаго своя точка зрения, и я, кажется, довольно невежливо вмешиваюсь в ваши дела, хотя немножко и заинтересован в них, как потерпевшее лицо. По моему, даже как будто невежливо вызывать к жизни человека, предварительно не спросив его, желает-ли еще он жить в этом лучшем из миров...   -- Вадим, ты просто дерзкий мальчишка!   -- Ну, вот это, по крайней мере, логично, т. е. то что вы сердитесь на собственное неудачное произведение.   -- Господи, что он говорит?!.. Что он говорит?!..   -- Чтобы быть на вершине логики, Анна Гавриловна, вам остается только уронить слезу...   И такие разговоры каждый день, утомительные, безсодержательные, с одними и теми же словами, как капли дождя. Анна Гавриловна приходила в полное отчаяние и старалась не раздражать сына. Впрочем, все это было только днем, а вечером мальчик делался таким задумчивым, покорным и даже ласковым. Он слишком много читал, и Анна Гавриловна старалась прятать от него книги. Для своих лет он и без того был слишком развит, что начинало пугать мать. Хилая физическая оболочка оказывалась тесной для преждевременно созревшей мысли. Заграничные врачи давно запретили всякия занятия, обясняя болезненность умственным переутомлением.   -- Как это остроумно,-- иронизировал Вадим в качестве благодарнаго пациента.-- Переутомление человека, который еще и не думал работать...   Вадим лечился в Америке, в Англии, в Италии, в Германии у всех знаменитостей и по всем последним словам науки, до гипнотизма включительно. И все было безплодно. Неизвестная болезнь не поддавалась ни какому лечению. Это было что-то таинственное и упорно жестокое.   -- Любящая мать и больное дитя,-- резюмировал Вадим свое положение.-- Картинка недурная...   Он говорил по русски немного с акцентом и очень неохотно, предпочитая английский язык. Вообще, к России он относился отрицательно и постоянно дразнил мать "любезным отечеством".   -- Европейцы только еще начинают открывать Россию, Анна Гавриловна, и признают ея существование только из вежливости. Собственно говоря, это любезное отечество придумано Петром Великим...   Анна Гавриловна вернулась с сыном в Россию после пятнадцатилетняго отсутствия по двум основательным причинам, именно: одно европейское медицинское светило, как последнее средство, посоветовал "лечить мальчика родиной", а потом сама Анна Гавриловна после горькаго опыта различных скитаний решила, что Вадиму пора сделаться настоящим русским человеком. Была еще третья причина, может быть самая главная, но о ней Анна Гавриловна боялась признаться даже самой себе.  

II.

   По вечерам, когда Невский тонул в синеватой лихорадочной мгле электрическаго освещения, Анну Гавриловну охватывало какое-то жуткое безпокойство. Вадим отлично это видел и говорил одну и ту же фразу:   -- В одно место, к одному человеку, по одному делу, Анна Гавриловна? Идите, пожалуйста, я вас не желаю стеснять...   Анна Гавриловна почему-то считала нужным конфузиться, даже немного краснела и начинала оправдываться виноватым голосом.   -- Ты ничего не понимаешь, Вадим, и для тебя, конечно, смешно, что я немного волнуюсь. Ведь здесь, в Петербурге, прошли мои лучшие годы, молодость, все, все... А сколько было тогда хороших людей?.. Как мне тебя жаль, что ты никогда ничего подобнаго не испытал и едва-ли в состоянии даже испытать... Тебе смешно, что я розыскиваю своих старых знакомых... и никого не могу найти... Много их умерло, другие далеко...   -- Анна Гавриловна, уроните слезу...   -- Негодный мальчишка!-- бранилась Анна Гавриловна, отвертываясь к окну, чтобы скрыть слезы.-- У тебя нет сердца... и у тебя не будет ни одной светлой минуты в жизни. Мне даже страшно подумать, несчастный, о твоем будущем...   Раз вечером Анна Гавриловна вернулась такая взволнованная, счастливая, с красными пятнами на лице.   -- Америка открыта во второй раз?-- спросил Вадим.   -- Да, да, злой мальчишка...-- улыбаясь и задыхаясь от волнения, отвечала Анна Гавриловна.-- Я ее, наконец, нашла...   -- Америку?   -- Я тебе надеру уши, негодному мальчишке... Помнишь Женю Парвову? То есть, ты, конечно, ее не мог видеть... да... А я постоянно о ней тебе говорила. Это удивительная, единственная, редкая женщина... Боже мой, как я счастлива...   Вадим только пожал своими узкими, худенькими плечами и презрительно фыркнул. Но Анна Гавриловна уже ничего не замечала, а, схватив его за руку, продолжала, торопливо, неудержимо, точно боялась потерять нить своих бурливых мыслей.   -- Понимаешь: мы с ней вместе поступали на курсы. Наш был первый выпуск... Она южанка, бойкая, остроумная, резкая. На курсах ее называли Колючкой... Ах, какая она уморительная! И добрая, добрая... Мы ужасно любили друг друга... вместе готовились к экзаменам, спорили, ссорились, мирились... Да вот ты сам увидишь какой это чудный человек. Я рада за тебя, что, наконец, ты увидишь настоящаго человека... Да, настоящаго. У Жени каждое слово -- золото...   Колючка явилась на другой день к завтраку, и Вадим слышал, как мать с гостьей целовались в передней, точно сумашедшия. Он вперед возненавидел эту "единственную женщину", которая сейчас, прерывая каждое слово поцелуем, говорила:   -- Я... ангелочик... голодна... как волк...   -- Ах, мы, Колючка, позавтракаем по студенчески... Помнишь, как мы завтракали тогда на Бармалеевой улице, на Петербургской стороне? Колбаса в бумажке, две миноги в бумажке, кусочек горькаго дешеваго сыру в бумажке... Две миноги в бумажке, два соленых огурца в бумажке... ах, как было все хорошо!..   Опять поцелуи, какой-то восторженный шопот, безпричинный смех и тот неудержимый дамский разговор, когда женщины говорят за раз и не желают слушать друг друга. Вадим заметил, что Колючка каждую фразу начинает с "я", и окончательно ее возненавидел.   -- А вот и мой неудавшийся сверхчеловек,-- говорила Анна Гавриловна, впячиваясь из передней в комнату спиной.   Колючка была худенькая черноволосая дама с черными усиками. Длинный нос и сросшияся густыя брови придавали ея сохранившемуся лицу жесткое выражение, а крупный рот и ярко белые зубы усиливали это впечатление. Одета она была почти изысканно: черное шелковое платье, черная модная высокая шляпа с перьями, черныя перчатки и т. д. На руках были браслеты, серый длинный галстух застегнуть бриллиантовой булавкой, в темных волнистых волосах блестели две золотых шпильки с настоящими жемчугами -- одним словом, полная противоположность Анне Гавриловне, которая не особенно обращала на свою особу внимание.   -- Я очень рада познакомиться с твоим сверхчеловеком,-- проговорила Колючка, надевая золотое пенснэ и протягивая Вадиму свою руку в перчатке.   -- Он у меня порядочный дикарь,-- извинялась Анна Гавриловна, когда Вадим не ответил гостье ни одним звуком.   Колючка смотрела на Вадима прищуренными глазами и неизвестно чему улыбалась, что было уже совсем противно.   Анна Гавриловна еще утром сама сбегала в мелочную лавочку и принесла все закуски "в бумажке". Самовар тоже был заказан вперед. Одним словом, выполнен был весь репертуар студенческаго угощения, хотя гостья, повидимому, и не разделяла восторгов хозяйки в этом направлении. Она как-то брезгливо посмотрела на закуски "в бумажке" и проговорила, снимая медленно перчатки:   -- Я, признаться, отвыкла уже от такой роскоши... А ты осталась все такая же восторженная...   Анну Гавриловну немножко огорчило, что гостья отнеслась почти брезгливо к ея стильному завтраку. Колючка заметно важничала, что ее кольнуло. Как будто даже и совсем не Колючка, а grande dame из театра. Впрочем, это неприятное впечатление скоро сгладилось, потому что начались непрестанныя воспоминания о старых знакомых, причем обе заметно волновались. Вадим узнал массу новых, очень странных имен: Сорокоум, Петька Ветер, Гетман, Большак, Поденка, Пленира, Ниточка и т. д.   -- А Петька Ветер -- да ты его и не узнаешь,-- разсказывала Колючка.-- Громадный имеет успех... Ведь он сделася модным дамским доктором и катается на собственных рысаках. Да, да... Ужасно важничает. Как-то еду на извозчике, так он чуть не смял меня. Я страшно перепугалась и хотела обругать нахала, а оглянулась -- Петька... Кучер -- какое-то чудовище и на спине у него часы. Последнее меня уже окончательно взорвало, и я даже плюнула. Помилуйте, какая важная персона, подумаешь, каждая минута на счету...   Анна Гавриловна слушала этот разсказ, ощипывая салфетку, и, подавив невольный вздох, спросила:   -- А ты так и не вышла замуж?   -- Я? Замуж?-- как-то деланно засмеялась Колючка.-- Нет, до этого, слава Богу, не дошло... Пока устраивалась -- некогда было, а потом уж время ушло.   Дамы переглянулись и вынужденно замолчали,-- очевидно, присутствие Вадима стесняло необходимую для воспоминаний свободу. Потом обе улыбнулись без всякой для того побудительной причины.   -- Да, я кое-что слышала,-- продолжала Анна Гавриловна какую-то недосказанную мысль.-- Много воды утекло, а сознаться не хочется, что состарилась и многаго уже не понимаешь... Роли переменились: из детей мы перешли в отцы.   -- Я не согласна стариться!-- энергично протестовала Колючка.-- Старость -- предразсудок... Женщины просто распускают себя. Посмотри на мужчин -- они уж потому умнее нас, баб, что всегда считают себя молодыми.   Вульгарное слово "бабы" сорвалось у Колючки нечаянно, как дань далекому прошлому, когда Петька Ветер называл всех курсисток бабами, а женский вопрос бабьим.   -- Эротическая старушка,-- резюмировал Вадим свои впечатления, когда Колючка ушла.-- А вместе вы типичные экземпляры старушенций от либерализма в отставке...   Анна Гавриловна терпеть не могла, когда Вадим употреблял слово "либерализм" в ироническом смысле и обиженно замолчала, а потом, сделав паузу, вызывающе проговорила:   -- Для тебя Колючка эротическая старушка, а для других она доктор медицины...  

III.

   Анна Гавриловна даже не могла думать, что эта поездка в Петербург для нея будет так мучительна. Этот "блестящий" город казался ей сейчас громадным кладбищем в котором для нея лично было похоронено столько хорошаго, честнаго, святого... А, главное, именно здесь похоронены были золотые сны верующей юности, лучшия мечты и несбывшияся надежды. Ея собственный сын с иронией бросает ей прямо в лицо дорогое для нея слово "либерализм", над которым теперь глумятся все ренегаты и вся уличная пресса. Как, в самом деле, это смешно: либерализм... Над этим словом хихикают из каждой литературной подворотни. Но всего тяжелее были эти живые покойники, которые продали за чечевичную похлебку успеха свое недавнее первородство. Сколько было таких знакомых ей имен в науке, литературе.и на всех ступенях общественной деятельности. Оставалась верной идеалам юности очень небольшая кучка людей, забившихся по своим углам откуда их голоса раздавались все реже и реже. Ведь это ужасно, если разобрать все разумно и все вещи назвать их собственными именами. Это даже не недород хороших людей, а разростающаяся пустыня, по которой бродит стая хищников...   Анна Гавриловна не один раз плакала, до того ее огорчало все окружающее. Даже Колючка, милая, хорошая Колючка и та изменилась настолько, что никак не могла понять ея огорчения.   -- Я решительно не понимаю, что тут такого, особеннаго?-- удивлялась Колючка.-- Время идет, и все кругом изменяется. Естественный закон, по которому и мы с тобой уже не те фантазерки, какими были двадцать лет тому назад...   -- Нет, это уж ты оставь, пожалуйста: я все такая же и такой умру.   Колючка загадочно улыбалась и умолкала, не желая спорить. Ведь и время горячих молодых споров тоже прошло.. Она смотрела на Анну Гавриловну такими глазами, какими смотрят на упрямых детей. Анна Гавриловна без слов понимала это отношение к ней старой подруги, но старалась не думать, что Колючка уже больше не Колючка.   -- Нет, нет, ты такая же осталась, какой была,-- уверяла она с трогательной настойчивостью.-- Это скверная петербургская привычка непременно напускать на себя что-то такое... Пожалуйста, брось эту скверную манеру.   -- Я говорю только одно, что с фактами, моя милая, нельзя спорить. Я просто не желаю себя обманывать -- и только.   Многое в поведении Колючки для Анны Гавриловны оставалось непонятным, до ея отношения к Вадиму включительно. Достаточно сказать, что Колючка сошлась с Вадимом, и этот нелюдим, избегавший общества, оживлялся в ея присутствии и постоянно о чем нибудь спорил. Колючка называла его по студенческой привычке к кличкам -- "мой сверхчеловечик". Они даже сошлись скоро "на ты", и Анна Гавриловна никак не могла обяснить себе такого быстраго сближения. Колючка хохотала до слез, когда узнала, что Вадим называет их "старушенциями в отставке от либерализма".   -- Я и сама начинаю то же думать,-- говорила она.-- Конечно, старушонки... И пресмешныя старушонки, если говорить серьезно.   У Колючки была привычка подшучивать над всем и, главным образом, над самой собой, что, повидимому, Вадиму и нравилось больше всего. Впрочем, иногда на Колючку нападали минуты какого-то молчаливаго отчаяния, и она обясняла, что ей овладел злой дух.   -- Милый сверхчеловечик, это очень скверное состояние... Начинаешь ненавидеть самого себя, как, вероятно, ненавидит себя игрок, когда проснется утром после жестокаго проигрыша.   Анне Гавриловне не нравились именно такие покаянные разговоры, и она боялась, как бы Колючка в порыве откровенности не сказала чего нибудь лишняго, чего Вадим не должен был знать.   А такое обстоятельство было, и Вадим, конечно, знал, что о нем может ему сообщить только одна Колючка. Сам он никогда не спрашивал мать об этой семейной тайне, и только раз она нашла на своем письменном столе вырезку из какой-то газеты, где приводился текст японской детской песенки, в которой говорилось, что на свете четыре странных и непонятных вещи: ветер, огонь, землетрясение и отец. Ребенком Вадим иногда спрашивал:   -- А где мой папа? У всех детей есть папа...   -- Твой папа далеко,-- уклончиво отвечала Анна Гавриловна, стараясь перевести неловкий разговор на какую нибудь другую тему.   Иногда Анна Гавриловна чувствовала на себе испытующий, пристальный взгляд Вадима и понимала, что он думает об отце, который до сих пор для него был "далеко". Сверхчеловечик по детскому инстинкту догадывался, что этот таинственный отец здесь, в Петербурге, и что они как нибудь встретятся. Последняго Анна Гавриловна и боялась, и в то же время желала. Раз, когда Колючка что-то разсказывала об общих знакомых и в том числе о Петьке Ветре, у Анны Гавриловны захолонуло на душе,-- Вадим смотрел на нее таким тяжелым и не хорошим взглядом. Она не выдержала и убежала в другую комнату, чтобы скрыть ненужныя бабьи слезы.   Все это ужасно волновало Анну Гавриловну, и она тысячу раз перебирала свое прошлое, точно старалась оправдаться перед самой собой. Да, она сделала одну из тех грустных ошибок, которыя отравляют всю жизнь. Но ведь она не побоялась последствий и всю жизнь отдала своему ребенку. Боже мой, как она мучилась тоской по родине, живя за границей, но вернуться не могла, пока были живы отец и мать. Они ничего не должны были знать, особенно отец, суровый и педантичный человек, который не умел прощать. О, как она тосковала о своей милой Тамбовской губернии, как рвалась туда всей душой, и должна была оставаться за границей. А тут еще постоянныя письма с родины, умолявшия вернуться, чтобы провести последние годы в родном гнезде. С Вадимом она не могла приехать, а бросить его тем более. Это была вечная мука, тянувшаяся из года в год, как тяжелый кошмар. Был момент, когда в минуту отчаяния она написала все отцу Вадима, и тот предложил ей "в интересах восходящей линии" фиктивный брак, но от этой милостыни она отказалась с чисто женским героизмом. Достаточно было одной ошибки, за которой оставалась хотя искренность, а покрывать эту ошибку обманом было выше ея сил. Она не могла этого сделать по своей натуре, не выносившей лжи. Для Анны Гавриловны всякая ложь являлась самой ужасной вещью на свете, и она по своей натуре никогда не могла лгать.   Как, в самом деле, складывается жизнь. Анне Гавриловне часто бывало жаль самой себя до слез. Ведь она, такая простая, любящая и хорошая, могла бы прожить совершенно иначе. Но какая-то слепая стихийная сила все изломала, попортила и исковеркала. Положим, счастливых людей не особенно много на свете, но они все-таки есть. Она особенно завидовала старикам. Идет такая седенькая парочка и непременно под ручку. Вот эти мудрецы умели пройти бурное море жизни рука об руку и сохранили до глубокой старости согревающую теплоту молодого чувства. Она и себя видела такой же седенькой старушкой, видела свое неосуществившееся гнездо где нибудь там, в далекой, милой, родной безконечной глуши, видела даже те липы, которыя посадила бы своими руками в молодости и в тени которых играли бы ея внуки... Она как-то особенно всегда любила девочек, и ея старшей дочери было бы уже лет тридцать. И ничего, ничего... Какая-то могучая волна оторвала ее от родного берега и на всю жизнь унесла в чужую, неприютную и холодную даль. А тут еще сверхчеловечик Вадим, о будущем котораго она боялась даже думать.  

IV.

   Колючка была своим человеком в Петербурге и ввела Анну Гавриловну в дома, где собиралась молодежь. Именно, эта русская молодежь ее интересовала больше всего, и она вперед волновалась. За границей она жадно следила по газетам о новом поколении, но никакого определеннаго впечатления не получалось. Нападки некоторой части печати на молодежь даже ее не возмущали, конечно,-- и среди молодежи встречаются типы не симпатичнаго характера, но по исключениям нельзя судить о целом. Совсем другое дело в общем тоне, в господствующем настроении и конечных задачах, какия создаются известным временем. Побывав на нескольких собраниях, Анна Гавриловна вынесла странное впечатление, именно, что она совершенно чужая среди этой молодежи. Да, чужая, что и как ни говорите. Дело не в марксизме и не в ничшенианстве, а в более сложных и более глубоких причинах.   -- Наша с тобой песенка спета,-- резюмировала с обычной иронией Колючка.-- Раньше были просто отцы и дети, тоже не понимавшие друг друга, а теперь отцы, т. е. мы и господа дети... Ты обратила внимание с какой обидной снисходительностью они относятся к нам?   -- Ну, ты это уже преувеличиваешь... Вещь самая простая: то было наше время, а сейчас другое. Очень естественно, что молодежь идет своей дорогой вперед...   -- Ты, милая, только оправдываешься перед самой собой, как оправдываются люди, которые не хотят признаться в собственной старости, выморочности и отставке по предельному возрасту.   -- Перестань, пожалуйста... Я этого не люблю, т. е. такой болтовни.   -- А я так давно примирилась с ролью благородной свидетельницы и ничем не огорчаюсь. Что же, нам тлеть, а им цвести -- ergo, всякому овощу свое время.   Колючка, вообще, точно наслаждалась, огорчая старую подругу. Ведь время вот таких восторженных давно прошло, а она все еще ищет восторгов...   Раз, возвращаясь с одного из "идейных" обедов, где было много горячих споров и восторженных слов, Анна Гавриловна была в особенно грустном настроении без всякой побудительной причины. Ей казалось, что она уже начинает многое понимать -- и все-таки было грустно. Погода была в тон этому настроению. Сеял назойливый осенний дождь, мелкий, как пыль. Электрические фонари с трудом боролись с надвигавшейся сырой мглой. По тротуарам в каком-то молчаливом отчаянии торопливо шли пешеходы, с таким выражением лиц, точно каждый дал себе слово покончить жизнь самоубийством. Таких же самоубийц везли извозчики, иззябшие, суровые, обменивавшиеся при встречах и обездах непутными словами. Неосвещенныя окна домов казались глазными впадинами в черепе какого-то многоглазаго чудовища. Вообще, все было скверно.   На подезде швейцар Павел предупредил Анну Гавриловну, что ее "дожидает" какой-то господин.   -- Вероятно, ты что нибудь перепутал,-- довольно сурово ответила Анна Гавриловна.   -- Никак нет-с... Вот и собственная ихняя лошадь стоит у подезда. Еще кучер с часами на спине...   У Анны Гавриловны заходили темные круги перед глазами, и она едва имела силы спросить, давно ли приехал этот господин.   -- Да уж близко полчаса будет...   Швейцара Анна Павловна не любила, потому что, как ей казалось, он ея не уважал. Про себя она по старинной студенческой терминологии называла его "неразвитым субектом", как и хозяйку своих меблированных комнат.   -- Это он...-- в ужасе думала Анна Гавриловна, поднимаясь на верх с таким трудом, точно на нее навалили десятипудовую гирю.-- Что он может делать там целых полчаса? Мог-бы предупредить... Вадим наговорить, не знаю что... А тут еще Колючка хотела завернуть. А может быть, это она и устроила такой дикий сюрприз...   Сегодня лестница оказалась вдвое выше обыкновеннаго, и Анна Гавриловна несколько раз принуждена была отдыхать.   Петр Васильич Арбузов сидел за чайным столом, прихлебывая из стакана остывший чай с лимоном, и, как всегда, находился в самом отличном настроении. Его нескладная, но сильная фигура, неправильное лицо с мягким носом и выпуклыми, близорукими глазами неопределеннаго цвета, его свежий голос и раскатистый смех -- все соответствовало веселому настроению, точно для этого было создано. Одет он был изысканно, но костюм, сшитый у лучшаго портного, сидел на нем, точно был взят с чужого плеча.   Вадим ходил по комнате, заложив руки за спину, и несколько раз проговорил:   -- Удивительно жизнерадостный характер у вас, Василий Петрович.   -- Петр Васильич... Что-же, это хорошо. Будьте добры, молодой человек, повернитесь в профиль... так, так... Ну, а теперь смотрите на меня прямо и старайтесь припомнить что-нибудь самое смешное или самое грустное... Ах, не то! Поднимите немного голову и прищурьте левый глаз... Вот так. Отлично... А если бы вы опустили левый угол рта и свели оба глаза к носу... Не умеете? Ну, все равно...   -- Послушайте, Василий Петрович, это, наконец, смешно...   -- Петр Васильич... А если вы закроете глаза и поднимете правую ногу?   Раздеваясь в передней, Анна Гавриловна слышала, как Арбузов советовал Вадиму сделать язык трубочкой и что-то еще такое, а Вадим хохотал и говорил:   -- Удивительно веселый у вас характер, доктор... Вы делаете мне испытание, как идиоту.   -- Быть веселым заставляет, меня моя профессия, а что касается идиотства...   Он в первую минуту не узнал Анны Гавриловны, которая показалась ему совсем старухой. Она его узнала и удивилась, что он почти не изменился и только оброс большой бородой песочнаго цвета. Он подошел к ней и поцеловал руку;   -- Как я рад вас видеть, Анюта... т. е. Анна Гавриловна. Как только узнал ваш адрес я сейчас-же приехал. Мы тут с вашим сыном проделали несколько медицинских упражнений...   Она не знала, что ей говорить, и только смотрела на него испуганными глазами. Вадим повернулся и ушел в свою комнату. Арбузов продолжал что-то говорить и несколько раз брал ее за руку.   -- А ведь я часто вспоминал вас,-- говорил он.-- Да... Где вы? Что вы делаете? Как вы живете? Да...   -- И я... я тоже... Садитесь, пожалуйста. Не хотите-ли чаю?   Живя за границей, Анна Гавриловна часто думала о возможности этой встречи и про себя составляла длиннейшие монологи. О, как ей много было нужно сказать этому человеку, вылить душу, наконец -- просто выплакаться по бабьи. Никаких нехороших и злых чувств по отношению к нему она не питала, а обвиняла во всем только одну себя. И вот он стоит перед ней, смотрит ей в глаза, держит ея руку в своей, а у нея нет ни одного слова для него.   -- Садитесь, пожалуйста... Не хотите-ли чаю?-- машинально повторила она.   -- Да, давненько мы не видались,-- повторял он, поднося ко рту пустой стакан.   Наступила неловкая пауза. Оба напрасно подыскивали слова, пока Анна Гавриловна не нашлась.   -- Как вы нашли Вадима?   Он издал неопределенный звук, вытянув губы, поднял брови и вполголоса ответил:   -- Тут все конечно... навязчивыя идеи... Но это еще только начало. Да... У него мозг походит на кусок хорошаго стараго рокфора...   -- Никакой надежды?-- тихо спросила она.   -- Я не хочу вас обманывать: ни малейшей...   Анна Гавриловна заплакала, тихо и безутешно. Он поднялся и начал шагать по комнате. Как все безхарактерные люди, он не выносил женских слез.  

V.

   Колючка застала хозяйку и гостя за тем-же чайным столом. У Анны Гавриловны еще оставались следы слез на лице. Арбузов вынужденно улыбался, здороваясь с гостьей.   -- Я вам не помешаю?-- спрашивала Колючка.   -- Нисколько,-- совершенно спокойно ответила Анна Гавриловна.-- Мы тут болтали о разных пустяках.   -- Вот и отлично,-- согласилась гостья.-- Я тоже сегодня в болтливом настроении...   -- Кажется, это у вас обычное настроение?-- весело заметил Арбузов.   -- Нельзя-ли без дерзостей, милостивый государь? Притом, вас ждет ваш великолепный кучер с часами на спине... Вот подите: не могу я видеть таких кучеров. Так меня и подмывает сказать владельцу такого кучера, что он, т. е. владелец, а не кучер,-- напрасно смешит публику, чтобы не сказать больше.   -- Для начала не дурно...   Колючка и Арбузов пикировались постоянно еще во времена студенчества и сразу попали в этот тон. Анна Гавриловна слушала их, но ничего не понимала. Ей не нравилось кокетство, с каким держала себя Колючка -- раньше этого не было. Потом эта безпредметная болтовня уже совсем не соответствовала ея настроению. А Колючка играла глазами, заливалась деланным смехом и раз даже ударила Арбузова перчаткой по руке.   -- Зачем они тут сидят?-- удивлялась Анна, Гавриловна,-- у нея в голове, как молотки, стучали слова Арбузова, приговорившаго Вадима к смерти.   Родной отец и так безсердечно, с научным безпристрастием вынес смертный приговор. Как это ужасно... И она когда-то верила вот этим глазам, этому голосу, этой улыбке -- верила и была счастлива, т. е. уверяла себя, что счастлива. Для полноты этого счастья не доставало только того, чтобы их на веки разлучила роковая волна, забросившая ее на далекий восток, а потом за границу. Он, кажется, не долго горевал и скоро утешился в обществе других женщин, которым она не завидовала ни на одну минуту. Глядя теперь на Арбузова, она не могла себе представить, что могло ее увлечь. Ведь были и другие люди, такие хорошие, честные и смелые. Да, ей выпал неудачный номер в жизни -- и больше ничего.   -- Какую ты муху проглотила сегодня?-- шутила Колючка, обнимая Анну Гавриловну.   -- Нет, мне уж не до мух,-- с раздражением ответила Анна Гавриловна.-- Не всякий может быть веселым, как ты или Петр Васильич...   -- Это значит, что мне пора убираться,-- перевел Арбузов.-- Мадам сердится, мадам не в духе... Ах, как я хорошо выучил эту науку!   Арбузов имел дурную привычку прощаться по десяти раз, потом разговаривал в передней и даже возвращался с лестницы, чтобы сказать еще несколько слов. Одним словом, выпроводить такого гостя не легко, и Анна Гавриловна была рада, когда он, наконец, ушел. Она испытывала какую-то смертную истому, как человек, котораго много и долго били. Кстати, ей было очень неприятно, что Колючка осталась и будет продолжать болтовню. Но на этот раз Анна Гавриловна ошиблась,-- Колючка сидела и молчала, тоже усталая и какая-то жалкая.   -- Что ты так нахохлилась?-- спросила Анна Гавриловна, начиная ее жалеть.   -- Я?!.. А так... глупости...   Колючка поднялась и, по мужски заложив руки за спину, принялась молча шагать по комнате.   -- Равноправность -- тоже придумали...-- бормотала она, думая вслух:-- А мы верили... Так и было...   -- Да о чем ты бормочешь?   -- Я? Очень просто... Природа несправедлива до последней степени. Посмотри на Петьку, он старше нас с тобой лет на пять и молодец молодцем, а мы, как говорит твой Вадим, совсем старушонки... Он еще романы проделывает, за ним девушки ухаживают -- своими глазами видела, а мы -- старая, негодная поломанная мебель, которую сваливают на чердак. И какия мы дуры с тобой были тогда, когда были молодыми. Помнишь, как мы гордились что ценят наши убеждения... Ха-ха!..   -- Чему же ты смеешься?   -- Я? А вот этому самому... Вот сейчас разве интересно кому нибудь знать, какия у нас с тобой убеждения. К хорошим убеждениям, моя милая, прежде всего нужно хорошенькую и молоденькую рожицу...   Тут уж Анна Гавриловна расхохоталась. Колючка умела так смешно злиться и в такие моменты договаривалась до абсурдов.   -- Да, всю жизнь совершенствовались,-- не унималась Колючка, останавливаясь у окна.-- Вырабатывали твердость характера, учились, а когда достигли совершенства -- оказались никому не нужными. Взять того же Петьку... Он теперь развивает каких-то провинциалочек, конечно, молоденьких, которыя налетают осенью в столицы, как подёнки на огонь. Такия же будут дуры, как и мы с тобой...   -- Ну, прибавь еще, позлись...   -- Я говорю правду, матушка...   -- А если-бы тебе предложили начать жить снова, как бы ты устроилась?   Колючка задумалась и сквозь слезы прошептала:   -- Да опять проделала бы то же самое... Ни чужия, ни свои глупости не делают нас умнее. Помнишь, как мы девченками мечтали создать совершенно другую породу людей, как мечтала об этом великая русская царица Екатерина II? Ах, какия глупыя, какия глупыя мы были..   -- И нисколько не глупыя... Я и теперь то же самое думаю,-- спокойно возражала Анна Гавриловна.-- У меня радостно бьется сердце каждый раз, когда вижу учащуюся девушку. Что может быть лучше? Какия оне все милыя, хорошия...   -- Очень милыя... Ты видала, как мухи ползают по стеклу? Через стекло-то все видно -- и небо, и землю, и вольную волюшку, а оне, бедныя мушки, только и могут, что ползать по стеклу. Так и мы с тобой всю жизнь проползали, да и после нас так же будут ползать...   -- Бывает и так, конечно, но не всегда. Ты уж слишком любишь обобщать...   Колючка разнервничалась до того, что с ней сделалась истерика, и Анне Гавриловне пришлось долго ее успокаивать.   -- Не буду... не буду...-- шептала Колючка, с трудом глотая холодную воду.-- Никому это не нужно...   Вадим лежал на диване в своей комнате и мучился. Он слышал все, что говорил Арбузов, а потом Колючка. Его мучила чисто ребячья мысль, что о нем совсем забыли. А с другой стороны, какие глупые эти русские люди, которые так хвастаются своим добродушием и широкой натурой. Нечего сказать, хороши, особенно этот милейший доктор Петр Васильич...   Когда Анна Гавриловна проводила, наконец, Колючку и вошла в комнату Вадима, мальчик лежал на диване, отвернувшись лицом к стене, и плакал. С ним тоже была истерика. Анна Гавриловна привыкла к таким припадкам, спокойно села на диван и положила свою руку на вздрагивавшее от подавленных рыданий плечо сына.   -- Я, мама, все слышал...-- шептал Вадим,-- это было в первый раз, что он так назвал мать.-- Да, слышал... и мне сделалось так жаль тебя... и Колючку... и всех хороших русских женщин... Ах, если бы я был здоров!.. А как это хорошо сказала Колючка про мух... Помнишь, и тебя дразнил: "в одно место, к одному человеку, по одному делу", как ты привыкла говорить... Больше не буду, мама...   -- Все это прошло, милый мальчик,-- со вздохом ответила Анна Гавриловна.-- Некуда больше идти...   Когда она, успокоив сына, хотела выйти на цыпочках из комнаты, он удержал ее за руку, заставил нагнуться и, крепко обняв за шею, прошептал:   -- Я знаю, кто это приходил... и мне так жаль тебя, такую хорошую, любящую, честную...  


Бумажный тигр.

I.

   Передовая статья "Пропадинскаго Эхо" начиналась так: "Наконец, "министерство" Порфирия Уткина пало... Мы уже пятнадцать лет предсказывали это событие. Иначе и быть не могло. Восторжествовала крайняя левая. Лучшие элементы нашего городского самоуправления, наконец, пришли к сознанию, что старый режим должен был пасть. Давно пора нам освободиться от ига капиталистов. Довольно! Света, больше света, как сказал умирающий Гете. Мы слишком долго терпели, чтобы иметь право радоваться. Мы завоевали свое право быть самими собой, а не прислужниками капиталистическаго феодализма. Еще раз: довольно!" и т. д. Статья заканчивалась довольно крикливо, фразой: Le roi est mort -- vive le roi! В этой французской поговорке скрыт был самым деликатным образом намек на то, что вместо Порфирия Уткина в городские головы будет избран Савва Митюрников.   -- Интересно, что теперь будет делать Порфишка,-- думал вслух Арсений Павлыч Хлопов, просматривая утром только что выпущенный из редакции свежий номер газеты, от котораго еще пахло непросохшей типографской краской -- Да, интересно... очень.   Небольшого роста, худенький, с желчным лицом и сильной проседью в окладистой бороде, Хлопов казался каким-то фальшивым, вернее сказать -- поддельным человеком. Например, великолепная борода совершенно не шла к его маленькой фигурке и казалось, что она была повешена на него в качестве грима. Еще больше не шел к нему его густой, низкий бас, и когда он говорил, можно было подумать, что за него говорил кто-то другой, как за ярмарочнаго манекена. И самая старость -- ему было за пятьдесят -- казалась неестественной, потому что он старился как-то особенно, не весь сразу, как старятся другие, а частями, причем эти части имели различный возраст -- голос сильный и мужественный, походка стариковская, а глаза совсем молодые, хотя он и носил очки с двадцати лет.   -- Да, что будет теперь делать Порфишка?-- продолжал думать вслух Арсений Павлыч, еще раз пробегая свою передовицу.   Старик волновался целый день и не мог дождаться вечера, когда по обыкновению уходил в клуб. Жил он старым холостяком, хотя и был когда-то женат, но давно развелся с женой и всего больше дорожил своей холостой свободой. У него была всего одна комната, а остальное помещение в двух-этажном домике было занято -- нижний этаж типографией, а второй редакцией и конторой. Обыкновенно в редакции целый день толкался народ, а сегодня никого, исключая секретаря Ивана Ефимыча да глухого старика экспедитора. Правда, забегал на минутку хроникер Мурашинцев, но ничего особеннаго не принес.   -- Ну, что говорят о моей передовице в городе?-- спросил Арсений Павлыч.   -- Ах, да...-- спохватился Мурашинцев.-- Произвела громадную сенсацию... В общественном банке все так и ахнули... в гостином дворе газету так и рвут... Встретил адвоката Миловидова -- только улыбается.   Хлопов нахмурился, потому что Мурашинцев имел дурную привычку врать.   Около трех часов проехал мимо редакции доктор Селезнев и, увидев в окне Арсения Павлыча, "сделал ему ручкой". Отчего этот добродушный толстяк не заехал? Раньше он завертывал. Это даже немного смутило Хлопова, хотя доктор и не принадлежал ни к одной из городских партий и ко всему на свете относился исключительно "с медицинской точки зрения".   Вообще, Хлопов волновался и считал себя в праве волноваться, потому что ведь даже самый дурацкий камень, брошенный в реку, оставляет после себя ряд водяных кругов. А тут решительно ничего, полный нуль... Он даже припомнил стихи, которые учил лет сорок назад: "Ревет ли зверь в лесу глухом, поет-ли дева за холмом", и т. д. Вместо заключительнаго слова "поэт" он поставил другое: редактор провинциальной газеты.   Над провинциальным городом Пропадинском сумерки спускались как-то раньше, чем над другими российскими градами и весями. Так, по крайней мере, казалось Хлопову, хотя он и любил именно эти сумерки, нагонявшия какую-то особенную волчью дремоту. Ведь темнота -- специально волчья стихия, и редактор провинциальной газеты находил в этом сравнении некоторую аналогию. Конечно и он тоже волк, старый газетный волк... Именно в такия сумерки он любил выйти на крутой берег Волги, по которому раскинулся город, и погулять без всякой цели. Сейчас стояло так называемое раззимье, падал рыхлый снежок и сейчас-же таял. Могучая река, скованная аршинным льдом, спала глубоким, мертвым сном. На пристанях еще не видно было движения. В сумрачной мгле смутно обрисовывались неясные силуэты зимовавших в затоне пароходов, барж и разнаго типа барок. Этот могучий покой нравился Арсению Павлычу, как символ скованной силы. Она, эта стихийная сила, вот тут, под этим льдом продолжает свою вечную работу и ждет только весенняго яркаго солнца, чтобы проснуться... Чувствовалось какое-то раздумье и неясныя грёзы.   Именно в такия сумерки Хлопов вышел на берег Волги, чтобы пройти в общественный клуб, хотя и приходилось делать значительный крюк. Он работал в своей редакции до пяти часов утра и поэтому просыпался поздно. Дома у него не было даже кухарки, и поздний завтрак состоял из двух яиц. Поздний редакторский обед происходил уже в клубе, где Хлопов обедал около двадцати лет. Он любил свой провинциальный клуб, как общественное учреждение, где всегда можно было встретить нужных людей. Кроме того, клуб -- учреждение до известной степени иностранное, и это нравилось Арсению Павлычу. Все общественные деятели в Англии, например, имеют свой клуб, и Пропадинск в этом отношении не отставал от западно-европейской культуры. Арсений Павлыч привык "обосновывать" каждый свой шаг. Если он шел в клуб, то общественные деятели в Англии и Франции отдыхают тоже в "своих клубах". Если после обеда он садился поиграть в карты, то ведь играли в карты и Белинский, и Некрасов, и Салтыков. И т. д.   Клуб помещался в старом одноэтажном барском доме, стоявшем на юру. Летом с террасы клуба видна была Волга верст на десять, и приятно было смотреть, как по ней вечно ползли пароходы, расшивы, плоты из бревен и стояли мелкия лодченки, точно мухи на стекле.   Подходя к своему клубу, Арсений Павлыч еще раз подумал:   -- А что теперь будет делать Порфишка?  

II.

   Швейцар Аким всегда стоял в дверях и встречал обычных клубных гостей. Клубные завсегдатаи появлялись в свои часы. Первым приходил член суда Коростелев и сидел в журнальной, где привык просматривать новую почту. Потом приходил отставной старичок полковник Малиев, потом старший нотариус Гаврилов, потом инспектор реальнаго училища Гололобов, потом городской архитектор Чебашев, потом секретарь духовной консистории Богоявленский, потом учитель женской гимназии Крохалев и т. д. У каждаго из ранних гостей был свой час. Дальше публика набиралась уже случайная. Хлопов всегда приходил ровно в девять часов, как было и сегодня.   Аким снял с него меховое польто и проговорил:   -- Читали-с, Арсений Павлыч, как вы Порфира Порфирыча разделали...   -- А тебя это интересует?-- удивился Хлопов.   -- Помилуйте-с, как же-с...   Оглянувшись, Аким прибавил шопотом:   -- Они уже здесь... Сидят-с в буфете-с.   -- Ну, это мне решительно все равно, где они ни сидят,-- сурово ответил Хлопов, вытирая запотевшия очки.   -- Можно сказать-с, Арсений Павлыч, изуважали Порфишку вполне-с...   Хлопову не понравился развязный тон швейцара Акима, хотя это и был самый аккуратный читатель "Пропадинскаго Эхо".   Арсений Павлыч поднялся во второй этаж и по пути прочитал аншлаг, что сегодня -- четверг -- обычный семейный вечер с танцами. Он прошел прямо в столовую, где его уже ждал буфетный человек Арсений, докладывавший меню ужина:   -- Суп нотафю... антрекот... суфле...  Этот Арсений, разбитной ярославец с рябым лицом, всегда подавал Хлопову и знал его вкус, почему и прибавил:   -- Есть биштекс по гамбурски, Арсений Павлыч...   Хлопов вошел в столовую, как к себе домой, и занял свое место в конце стола. Когда он поднял глаза чтобы заказать что-то, то прежде всего увидел сидевшаго на другом конце стола сверженнаго городского голову Уткина. Это был средняго роста пожилой человек с интеллигентной наружностью и жгучими черными глазами. Он смотрел на Хлопова в упор и улыбался. Хлопов невольно смутился. Человек, котораго он так едко сегодня обругал, сидел против него и имел наглость еще улыбаться. Бывают такия нелепыя и глупыя положения даже в Пропадинске...   Бывают такия встречи, когда один вид человека вызывает целую вереницу самых бурных воспоминаний. Ну, что такое купец Уткин, у котораго была хлебная торговля на Волге и собственный пароход "Коля"? А между тем, нужно было затратить целых пятнадцать лет, чтобы его свергнуть с министерскаго поста... Боже мой, как Арсений Павлыч ненавидел его, не его лично, а как представителя народившагося волжскаго капиталистическаго феодализма! Какой-то Уткин и вдруг целых пятнадцать лет занимает пост представителя городского самоуправления. Что вы там ни говорите, а городской голова, да особенно в уездном городе, persona grata. За ним тянулись другие капиталисты, подслуживающие купеческой мошне адвокаты, и дело вершилось. В собственном смысле интеллигенция, "безземельная и безлошадная", конечно, игнорировалась купеческо-адвокатским режимом, а дворянский элемент в составе городского самоуправления являлся какой-то обветшалой декорацией. И вот этот купец Уткин, излюбленный городской человек, теперь сидел перед Арсением Павлычем и улыбался.   -- Прикажете биштекс по гамбурски?-- спрашивал клубный человек Арсений.   -- Да, по гамбургски.   Арсений Павлыч сел клубный суп, потом перешел на "биштекс" и все время чувствовал на себе пристальный взгляд свергнутаго Порфишки. Это его волновало, и он спросил полбутылки какого-то краснаго вина. Когда он налил стакан, Порфишка Уткин поднялся с своего места и подошел к нему с своим стаканом вина.   -- Арсений Павлыч, позвольте выпить за ваше здоровье,-- проговорил он приятным мягким баритоном.-- Видите ли, вы меня преследовали целых пятнадцать леть, а я вас уважаю... Да, уважаю! Раньше мы взаимно избегали встреч, а сейчас, право, можем пожелать друг другу всего лучшаго. Право ведь нам, Арсений Павлыч, сейчас решительно нечего делить...   Хлопов несколько растерялся и чокнулся с павшим городским головой почти машинально. Близко он его совсем не знал и видел хорошенько в первый раз.   -- Я понимаю, Арсений Павлыч, что вам, может быть, неприятно встретиться со мной...-- продолжал Уткин.-- Но это только печальное недоразумение... Будемте говорить обо мне, как о человеке конченом. Ведь я понимаю немножко и кое-что...   Отхлебнув из своего стакана, Уткин прибавил:   -- А статейку вашу, дорогой Арсений Павлыч, я прочел и прочел не без удовольствия... да.   -- Именно? Что вы хотите сказать?   -- Что я хочу сказать?.. Да... А сказать можно, ох! как много, Арсений Павлыч... Вот вы про меня говорили целых пятнадцать лет. Вы-то говорили, а я-то молчал... И, как видите, ничуть не обижаюсь. И многое правильно говорили, а только одного никак не могли понять: что такое есть купец Уткин?   -- Кажется, тут и понимать нечего...   -- А вот и нет, Арсений Павлыч. И меня даже это весьма удивляет с вашей стороны... Теперь дело прошлое, и я могу поговорить с вами по душе.   Он совсем близко придвинулся к Хлопову, так что задел его коленкой, и продолжал уже другим тоном:   -- Нужно сказать, что я вас всегда любил и уважал... да. Вы по своей части человек вполне правильный, а только... Одним словом, вы никогда не понимали купца Уткина. Городской голова, городское самоуправление... хе-хе!.. Это слова-с, а по настоящему городская дума это пасть, и у каждаго зуба свое место... За моей-то спиной пряталось и купечество, и господа адвокаты, и понимающие люди из дворянства, а я-то изображаю из себя персону. Кукла тряпичная, и больше ничего... И вы, Арсений Павлыч, целых пятнадцать лет эту самую тряпичную куклу со всего плеча по голове лупите... Со стороны-то, ей Богу, даже смешно выходило.   -- Даже, вероятно, очень смешно...   -- Ну, не будем об этом говорить. Дело прошлое, а кто старое помянет -- тому глаз вон. Есть и еще одна смешная штучка, Арсений Павлыч... Вы думаете, что мы не понимаем, куда вы гнете? Очень даже хорошо понимаем: вы хотите посадить в головы Савву Егорыча Митюрникова?   -- Да...   -- Очень хорошо-с... Из молодых, да ранний! Да-с... А я вам скажу, Арсений Павлыч, так скажу, любя, именно, как бы вы не вспомнили Порфишку... Ведь вы меня так называли. Я не обижаюсь... Даже весьма вспомните Порфишку, а почему -- не скажу.  

III.

   Уткин посидел, выпил полбутылки краснаго вина и ушел. Хлопов остался в довольно странном настроении. Его поразило спокойное настроение недавняго врага, а главное -- его недомолвки и намеки. Что хотел сказать этот свергнутый человек?   Арсению Павлычу сегодня вся клубная обстановка показалась как-то особенно гадкой. Он возненавидел и буфетчика Ивана Павлыча, и клубнаго лакея Арсения, и бифштекс по гамбургски и все, все. В столовую приходили и уходили обычные клубные завсегдатаи. Доктор Селезнев, разжиревший преждевременно субект, спросил свою неизменную порцию осетрины "по-русски", потом приковылял смотритель тюремнаго замка Гагин, потом петушком забежал новенький присяжный поверенный Альский, мрачно вошел учитель греческаго языка Герундиев и спросил бутылку пива и т. д., и т. д. Набиралась все своя публика, и каждый считал своим долгом сказать несколько слов о "Пропадинском Эхо".   -- А что, мы повинтим сегодня?-- спрашивал доктор Селезнев, вытирая губы салфеткой:   -- Я не знаю...-- уклончиво отвечал Хлопов.   Доктор засмеялся, движением головы поправляя сбившийся воротник рубашки. По номенклатуре Арсения Павлыча, это был "безразличный человек", хотя и играл в винт прекрасно.   Клуб разделялся на несколько частей: главная зала была отведена "под танцы" и любительские спектакли; на-лево в двух комнатах играли в винт, на-право была круглая комната -- будуар, и в ней по временам завязывалась жестокая игра в штосс. Арсений Павлыч, по заведенному обычаю, направлялся на-лево, где и встречал своих неизменных партнеров. Сегодня, как всегда, он нашел их на своем посту.   -- Арсений Павлыч, разве можно заставлять себя так ждать?-- говорил тучный и добродушный хохол исправник.-- Та мы-ж вас ждали -- ждали...   "Стол" Арсения Павлыча не изменялся, по крайней мере, в течение десяти лет: исправник Подиско, учитель греческаго языка Герундиев и доктор Селезнев. Сегодня было, как всегда, и Хлопову показалось немного странным, что его постоянные партнеры даже не читали передовой статьи в "Пропадинском Эхо", или просто делали вид, что читали. Мимо проходили другие клубные завсегдатаи и тоже, как ему казалось, ничего не читали. В результате оказывалось, что сегодняшний номер прочли двое: швейцар Аким и ci-devant городской голова Уткин. Конечно, это было обидно, и Арсений Павлыч поставил сразу ремиз без трех червы пятые.   После каждаго крупнаго проигрыша Арсений Павлыч имел благородную привычку оправдываться перед своими партнерами, но сейчас он был лишен этой возможности, потому что подошел клубный человек Арсений и шепнул:   -- Вас желает видеть одна дама... там, в зале...   -- Какая дама?   -- Нина Карловна-с...   -- А...   Конечно, партнеры были обижены, но, к счастью, проходил мимо Уткин, и его засадили играть за Арсения Павлыча.   -- Что же, я очень рад,-- добродушно согласился он.-- Я очень уважаю Арсения Павлыча...   Общий зал, где происходили семейные вечера, походил немного на казарму, но этого никто не замечал. Хлопов быстро вышел из комнаты играющих и в дверях столкнулся с высокой, толстой и мужественной старухой, которая и была Нина Карловна. Она взяла его довольно фамильярно под руку и повела в дальний, плохо освещенный уголок залы.   -- Поздравляю, голубчик...-- говорила она на ходу удивительно свежим голосом, совсем несоответствовавшим ея мужественному сложении.-- Да, Порфишка пал... Поздравляю!..   Она крепко пожала его руку и заставила сесть рядом с собой.   -- Порфишка погиб? Я читала сегодня твою передовицу... Немножко крикливо, но хорошо. Нашу публику всегда нужно бить палкой по голове... На его место, конечно, будет выбран Савва?   -- Да, я надеюсь...   -- Отлично... Это совершенно новый элемент в общественной жизни. Купец-миллионер и с высшим образованием...   -- Представь себе, я его учил, когда служил в гимназии учителем истории. Такой пытливый и светленький мальчик.   -- Да, я его хорошо знаю. Во всяком случае, не чета этому сиволапому Уткину... Еще раз: поздравляю.   Глядя на эту пару, никто бы не подумал, что это бывшие муж и жена. Нина Карловна была когда-то женой Арсения Павлыча и дарила его восторгами первой любви. Но потом возникли семейныя недоразумения, дрязги, и в одно прекрасное утро они решились разойтись. Через два месяца после развода (Арсений Павлыч принял всю вину на себя) она вышла замуж за водяного инженера и сейчас имела полдюжины детей. Идеалист Хлопов во всей этой истории был обижен больше всего тем, что она не пригласила его на свою свадьбу, чего не мог простить и сейчас. У нея сохранилось к нему хорошее и теплое чувство, скрашенное воспоминаниями первой девичьей любви.   Встречаясь с глазу на глаз, они продолжали говорить друг другу "ты". Нина Карловна продолжала следить за деятельностью своего бывшаго мужа и время от времени считала своим долгом давать ему материнские теплые советы. Арсений Павлыч в ея глазах оставался милым, но взбалмошным ребенком, котораго нельзя выпускать из глаз. Так было и сейчас. Поговорив о свергнутом министерстве Порфишки, она спросила:   -- А ты слышал последнюю новость?   -- Какую?   -- Савва Митюрников хочет издавать свою собственную газету... да. Я это знаю из самых верных источников.   -- Газету? Г-м... Нет, ничего не слыхал... А впрочем, это очень хорошо. Была одна газета, а теперь будут две. Очень хорошо...   -- А мне это совершенно непонятно... Кто свергнул министерство Порфишки? Кто в течение пятнадцати лет преследовал его на каждом шагу и таким образом расчищал дорогу Митюрникову? И вот тебе благодарность за твою работу... Кажется, проще было-бы, если бы "Пропадинское Эхо" сделалось органом новой партии интеллигентных представителей городского самоуправления. Я уверена, что в этой истории что-то кроется...   -- Я думаю, дело гораздо проще, именно, Митюрников немного побаивается меня и хочет сохранить свою независимость...   -- Увидим... Я тебя задерживаю?   -- Нет, ничего. А представь себе, Нина, ведь я сегодня встретил Порфишку здесь в столовой. Он сам подошел ко мне и что-то такое намекал... Вероятно, он уже слышал о новой газете...   -- Конечно, слышал. Как хочешь, свой своему по неволе брат, а купеческая партия всегда останется купеческой...   -- Да, но Митюрников с высшим образованием, ты это забываешь. Может быть, у него есть какия-нибудь торговыя дела с Порфишкой. Но это еще не значит, что Митюрников будет служить капитализму... Я верю в него.   -- Дай Бог,-- со вздохом согласилась Нина Карловна.-- Ну, иди к своим партнерам, они тебя ждут, а у меня свои дела есть.   -- Как дела идут в школе?   -- Помаленьку. Наша публика известна: сначала встречают горячо, говорят разныя хорошия слова, а потом начинают помаленьку забывать. Прощай...  

IV.

   Хлопов был типичным представителем безпокойнаго человека шестидесятых годов, и вместе с тем он являлся живой летописью всего, что случилось в Пропадинске за последние тридцать лет. По происхождению он был настоящий "кухаркин сын", получивший первыя впечатления бытия в кухне богатаго помещичьяго дома барона Мандельштерна. Это был настоящий помещичий дом, и барон считал себя коренным русским человеком. Как он попал в глубины пропадинскаго уезда -- покрыто было мраком неизвестности добраго стараго крепостного времени. В помещичьей среде он был своим человеком, отличался широким русским хлебосольством и служил несколько трехлетий предводителем дворянства. Когда маленький кухаркин сын из кухни перешел в качестве казачка в переднюю, барон первый открыл в нем признаки чего-то необыкновеннаго, начиная с того, что смышленный кухаркин сын сам выучился грамоте. Время было особенное, нашлись добрые люди, которые тоже обратили внимание на мальчика, и он очутился в гимназии, где блестяще кончил курс, а потом поступил в университет. Кончив университет, Хлопов вернулся на родное пепелище с твердым намерением никогда здесь не оставаться.   Пропадинский уезд еще утопал в кромешной тьме невежества, а Хлопов мечтал о широкой деятельности и новых формах жизни. Его тянуло в столицу. Но тут случилось обстоятельство, которое имело в его жизни роковое значение. Конечно, он часто бывал в доме своего патрона барона Мандельштерна, где к этому времени подрос целый выводок молоденьких баронесс, а в их числе Нина Карловна, которую Хлопов знал еще маленькой девочкой, когда гимназистом репетировал с ней "по предметам". Баронессы с немецкой фамилией меньше всего походили на баронесс, особенно Нина Карловна, серьезная и настойчивая девушка, унаследовавшая от русской матери какой-то особенно добродушный склад. Веяния того горячаго времени попали и в баронский дом, и Хлопов являлся для Нины Карловны типичным новым человеком. Молодые люди сошлись, полюбили друг друга "идейно", а потом решили соединиться на всю жизнь для общаго блага. Когда барон Карл Мандельштерн узнал об этом, то поклялся застрелить коварнаго кухаркина сына, как неблагодарнаго пса, потом он поклялся собственноручно, выпороть его на своей конюшне и кончил тем, что дал свое родительское согласие, мотивируя его так:   -- Во-первых, чтобы я никогда не видал этого негодяя у себя в доме; во-вторых, чтобы никто при мне не смел произносить его гнуснаго имени, и, наконец, я навсегда отказываюсь от своей дочери.   Стараго барона эта mésalliance больше всего возмущала тем, что заговорит о нем целая губерния, но именно последняго и не случилось, потому что в одном пропадинском уезде таких случаев были десятки, т. е. в этом роде, когда дворянки выходили за безызвестных поповичей и всевозможных разночинцев.   Первый год замужества прошел для Нины Карловны очень хорошо. Она была совершенно счастлива. Но Хлопову приходилась жутко, потому что он вынужден был поступить в гимназию преподавателем истории, чего совсем не желал. Педагогическая деятельность была не по его характеру. К его счастью, наступила эпоха великих реформ, и для него открылось широкое поле деятельности. Он бросил гимназию и поступил в секретари земской управы, потом был секретарем городской управы и т. д. Хлоповская служба заканчивалась неизменно какой-нибудь историей, и он должен был искать новаго места. А тут еще начались нелады дома: хотя муж и жена любили друг друга, а все-таки ссорились постоянно и жестоко. У Арсения Павлыча оказался очень тяжелый характер -- вспыльчивый, грубый, придирчивый.   -- Нам необходимо разойтись,-- решила первой Нина Карловна.-- Иначе мы перестанем быть порядочными людьми... Мы отдельно, вероятно, очень хорошие люди, а вместе никуда не годимся.   Из за чего разошлись Хлоповы -- так и осталось неизвестным. Таких случаев в то время было, впрочем, достаточно, и особенной сенсации этот развод не произвел, как и вторичный выход замуж Нины Карловны. А старый барон Мандельштерн даже был доволен и одобрил поведение своего бывшаго зятя.   -- Что же, всякий может ошибиться,-- разсуждал барон.-- Не не у всякаго настолько хватит характера, чтобы исправить собственную ошибку...   Самым странным было-то, что с этого времени Хлопов опять начал бывать в баронском доме, а старый барон его опять полюбил. У них было много общих интересов. Время было самое горячее, и провинциальное болото всколыхнулось. У всех оказались свои жгучие интересы и вопросы. Дворянство, купечество, интеллигентные классы, разночинцы, мужики -- у каждаго было свое кровное дело. Хлопов, оставшись один, весь ушел в общественныя дела, и в столичных газетах начали появляться его горячия корреспонденции о пропадинских злобах дня. Быстрое помещичье раззорение, народныя хозяйственныя нужды, народное образование, основныя задачи земской деятельности -- он писал обо всем, и одним из первых подмечал нарождение купеческаго вопроса. Волга в этом последнем направлении давала богатейший и яркий материал, как громадная промышленная и торговая артерия, пульс которой отдавался по всей России.   В качестве корреспондента Хлопов прошел весь репертуар полагающихся провинциальному корреспонденту злоключений. Его бранили в глаза и за глаза, преследовали судом, покушались бить и т. д. Он все выносил с замечательным терпением и продолжал верить в свое дело, в его законность и правоту и в хороших людей. Последнее было особенно трогательно. Конечно, ведь, это только недоразумение, что люди не хотят понимать самых простых, ясных, как день, вещей.   Кульминационной точки своей деятельности Хлопов достиг только с основанием своей собственной газеты. Тут же определилась и окончательная программа этой деятельности. Хлопов повел аттаку против нароставшаго купеческаго хищничества, которое проявлялось везде, крепло и получало поддержку даже со стороны науки, в лице адвокатуры. Все городское хозяйство свелось исключительно к торжеству мелких и крупных купеческих интересов. "Пропадинское Эхо" при каждом удобном случае выпускало в свет обличительную громовую статью, и редактор приглашался на скамью подсудимых за клевету, диффамацию и по другим статьям уложения о наказаниях. Хлопов судился, по крайней мере, раз пятнадцать и выходил из этой неравной борьбы с честью.   -- Ничего, мы еще посмотрим,-- говорил он, выходя из залы суда.-- Говорят, что один в поле не воин, а вот мы будем воевать.   За последния пятнадцать лет Хлопов вел самую отчаянную борьбу именно с купеческой партией, захватившей в свои руки все городское хозяйство. Отдавая полную справедливость энергии, умелости и знанию этой партии, Хлопов громил ее по всем пунктам, при чем излюбленный городской голова Уткин являлся для него центральной мишенью.   Удивительно было то, что Уткин никогда и ничего не отвечал, не опровергал и не тащил Хлопова в суд. Только раз Хлопов слышал, что он где-то назвал его "Арсением неистовым".  

V.

   Итак, "министерство Порфишки" было свергнуто. Всем было известно, что его место займет Савва Митюрников, сравнительно еще молодой человек, но с высшим образованием, даже больше -- Митюрников жил несколько лет за границей, преимущественно в Англии, где к чему-то присматривался и чему-то учился, что не написано ни в каких руководствах, как он сам говорил.   Хлопов знал этого Савву еще гимназистом, когда он приходил к нему за советом, какия книжки читать. Потом Митюрников бывал у него студентом, потом по окончании курса и до отезда за границу. Это был очень скромный и серьезный молодой человек, у котораго была какая-то странная улыбка. Смотрит-смотрит и улыбнется. Эта улыбка сперва немного коробила Хлопова, но потом он перестал ее замечать. Когда Митюрников вернулся из за границы, улыбки уже не было. Явилась какая-то сухость, выдержка, деланность. Прежде он был склонен к душевным разговорам, высказывал некоторыя сомнения, а тут получил вид человека, для котораго все было ясно и котораго ни чем не удивишь.   -- Ну, что там, за границей, Савва Егорыч?-- пробовал спрашивать Хлопов.   -- Да ничего, Арсений Павлыч... Живут, как и мы. Хотя, конечно, какое же может быть сравнение... Мы только еще начинаем жить, мы -- пионеры, и перед нами дремучий лес. Ничего даже похожаго на культуру...   Хлопову нравился этот купеческий самородок, нравилась его манера говорить и держать себя, а главное -- это был первый интеллигентный человек из именитаго купечества в Пропадинске. "Вот если бы таких людей было побольше",-- думал иногда Хлопов, слушая осторожныя речи новаго купеческаго человека. Ведь, в конце концов, все дело в культуре и только в культуре, а остальное приложится уже само собой.   В "Пропадинском Эхо" выбор Митюрникова был приветствован специальной статьей, а также и появление второй газеты, которая называлась: "Пропадинский Курьер".   -- Очень хорошо,-- повторял Хлопов, потирая руки.-- Одна газета хорошо, а две лучше.   Но за этим одобрением скрывалась и некоторая тревога. А чорт его знает, что еще из этой новой газеты выйдет... Хлопов припоминал собственный тяжелый тернистый путь и невольно смущался. В первых номерах "Курьера" ничего особеннаго и не было, кроме чего-то недосказаннаго и неяснаго, что обличало просто неопытную редакторскую руку. Но потом, ни с того, ни с сего, появилась предупреждающая заметка, что новая газета совсем отказывается от полемики, о чем и заявляет вперед.   Смысл этой заметки обяснился только через полгода, когда Митюрников проявил себя в окончательной форме, как представитель новой купеческой партии, оснащенной последними словами науки. Он оказался прекрасным оратором и совсем загнал в угол обычных думских говорунов.   -- О-го-го!.. Мальчик пойдет далеко...-- охнул старый газетный человек Хлопов.-- Тут не чуйкой и сапогами-бутылкой пахнет.   Митюрников произвел нечто в роде маленькой революции и, главное, держал себя с таким достоинством, что все купечество ахнуло. Русское купечество по своему существу трусливо, особенно перед начальством, а Митюрников говорил даже с самим губернатором, как с равным себе. О Митюрникове заговорила целая губерния. Старый барон Карл Мандельштерн, уже не выходивший из дому, благодаря наследственной подагре, любил подразнить Хлопова этим новым течением общественной жизни.   -- Как купечество-то поднялось, Арсений Павлыч? Посмотрите, гордость какая... А кто виноват, как вы думаете? Да вы виноваты, Арсений Павлыч... вы! Кто проповедывал культуру, а? Кто требовал образования для купцов? Вот теперь смотрите и радуйтесь... Что значит один Митюрников, а вот когда двинутся все Митюрниковы -- ничего от вас, милейший мой, не останется, кроме последняго вздоха. Вы всю жизнь их газетой пугали, а они сотню своих собственных газет откроют и писак наймут. Вы вопросы разные поднимаете, а они вас будут душить вашим-же просвещенным печатным словом. Я, конечно, отсталый и старый человек, но умру с убеждением, что купца высшим наукам учить отнюдь не следует.   Хлопов как-то растерялся. Главное, во что он так слепо верил, т. е. в образование в широком смысле, и оно же обратилось против него-же. Он даже не спорил с бароном, который, конечно, преувеличивал, но нароставшую интеллигентную купеческую силу понимал отлично.   -- Вы думаете, что Митюрников вывез из Англии, мой милый?-- говорил барон.-- Очень просто: самые усовершенствованные способы реализировать силу своего капитала, т. е. давить всех. Ведь это не Колупаевы и Разуваевы, о которых так много кричали. Пустяками они и рук себе не будут марать, а чуть что, заграничный способ и готов, выбирай любой да лучший. В Англии пуд чугуна стоит тридцать копеек, а у нас рупь -- разницу кладет просвещенный коммерсант себе в карман; в Англии, благодаря вывозной премии, русским сахаром откармливают свиней, потому что он в Лондоне стоит четыре копейки фунт, а мы платим за тот-же сахар у себя дома вчетверо дороже. Митюрниковы теперь ворочают всеми банками, они-же везде в совещательных коммиссиях о своем купецком интересе радеют, они-же вопиют о государственной помощи и они же в самых лучших газетах финансовую полемику себе заказывают... А кто виноват? Вы виноваты, Арсений Павлыч... И какой гонор у этого просвещеннаго коммерсанта, а все потому, что он сила.   Хлопов и сам видел, как лапа этого просвещеннаго купечества все глубже и глубже всаживалась в кровное для него дело -- прессу. Происходил страшный захват по всей газетной линии. Наконец, высказался и "Пропадинский Курьер", когда Хлопов высказал свои наболевшия мысли по доводу торжествующаго капитализма. "Мы уже говорили раньше, что не будем полемизировать",-- так начиналась ответная статья в "Пропадинском Курьере".-- "Мы сдержим свое слово, чтобы не смешить нашу почтенную публику красотами полемическаго задора. К счастью, это время уже миновало. Пресса должна прежде всего уважать себя, и можно только пожалеть, что по разным провинциальным захолустьям еще сохранились, выражаясь китайским сравнением, те бумажные тигры, которыми пугают детей".   -- Ах, это я бумажный тигр!-- проговорил Хлопов, прочитав статью.-- Конечно, я... Ах, Савва Егорыч, Савва Егорыч!.. Да...   Ему почему-то припомнились слова свергнутаго Порфишки, который тогда в клубе сказал ему, что как бы он, Хлопов, не вспомнил и не пожалел о сверженном министерстве Порфишки Уткина.   -- Что-же, будем бумажным тигром,-- повторил Хлопов в назидание самому себе.-- И таковым бумажным тигром и помрем...   В хронике "Пропадинскаго Курьера", между прочим, была напечатана выдержка из какого-то полицейскаго протокола, именно, что "в черте города, около Мыльнаго леска, найдено тело неизвестнаго человека, повидимому, жулика. Около него находилась сломанная палка, другого конца которой, не смотря на самые тщательные розыски, никак не могли найти". Прочитав эту заметку, Хлопов невольно расхохотался. Ведь около каждаго русскаго человека "находится" такая палка, другого конца которой никак нельзя найти...  


Отрадное явление.

I.

   -- Студент Сергеев совершенно верно сказал, что путешествие -- лучший способ самообразования,-- убежденно говорила Анна Васильевна, спотыкаясь о засохший ком земли, лежавший по самой средине дороги.-- Я ему вообще не верю, а в этом случае он прав... Например, я? Как я освежилась и отдохнула за границей, душой отдохнула... Вот тебе бы, Катя, хорошо встряхнуться, а то ты совсем закисла в этой трущобе. Необходимо видеть другую жизнь, других людей, чтобы понять наше русское убожество. Господи, где я не была за эти три месяца: в Париже, в Бретани, на острове Уайте, на Ривьере, в Венеции, на Рейне... До сих пор не могу опомниться. Вот где люди живут, потому что умеют жить, а главное -- хотят жить. Нет, тебе необходимо, Катя, встряхнуться... И студент Сергеев тоже скажет, хотя я ему не верю, нисколько не верю.   -- А деньги? ответила вопросом Катя, прежде времени поблекшая девушка, с усталым лицом.   -- Деньги -- пустяки... Если человек чего-нибудь захочет, он добьется своего. На выставке в Чикаго американские студенты служили лакеями. Это по русски звучит немного грубо, и затем в Америке положение прислуги совсем иное, чем у нас.. Там каждый привык уважать себя...   Девушки шли по пыльной проселочной дороге, которая так красива на картинах, а в действительности является мучительной пыткой. Анна Васильевна очень ловко сбивала своим парижским зонтиком белыя головки придорожной ромашки и несколько раз брезгливо стряхивала с подола платья дорожную пыль. В своем сером дорожном платье и в английской соломенной шляпе она походила на строгую английскую мисс, которая привыкла путешествовать одна и у которой точно написано на лице, что она никого и ничего не боится. Рядом с ней Екатерина Петровна казалась старше лет на десять, хотя оне учились вместе в гимназии.   -- Фу, какая гадость!-- проговорила в отчаянии Анна Васильевна, останавливаясь, чтобы перевести дух.   -- Я тебе предлагала ехать на станцию в телеге,-- точно оправдывалась Екатерина Петровна,-- Ты сама не хотела...   -- В телеге?!.. Прости, голубушка, мне еще жизнь дорога.   -- До станции всего остается версты три...   -- Это я слышу с самаго начала, как мы вышли из деревни...   -- От деревни четыре версты, Анюта. Впрочем, я так привыкла ходить пешком...   -- И я тоже, только не по таким скверным дорогам. Я всю Швейцарию исходила пешком...   В голосе Анны Васильевны слышалось раздражение. Она с какой-то безнадежной тоской посмотрела кругом и сежила плечи. Картина, действительно, ничего привлекательнаго собой не представляла. Кругом разстилались чахлыя крестьянския поля. Стояла засуха, и земля в некоторых местах растрескалась. Посевы были плохие. Жиденькая рожь, редкие и низкие овсы, чахлая трава -- вот и все. Крестьянский недород висел в воздухе. По извилистой линии проселка там и сям уныло торчали ветлы, точно измученные путники, которые уже не надеялись дойти до пристанища. Назади, в туманной дымке летняго марева, чуть виднелось село Ольгино, где Екатерина Петровна учительствовала восемь лет. Собственно, виделась белая церьковь с садом и несколько ветряных мельниц, а крестьянская стройка залегла по скатам голубой балки. Вправо темной полоской залег небольшой лесок. До станции ровною гладью стлались безконечныя, поля, наводившие уныние своим однообразным видом.   -- Ах какая тоска!-- думала Анна Васильевна.-- Разве можно жить в такой отчаянной трущобе, где люди могут только голодать... И это святая родина!.. Ужасно, ужасно...   Екатерина Петровна чувствовала тайный ход мыслей своей гимназической подруги и тоже раздражалась. Ей было обидно и за себя, и за этот незавидный русский пейзаж, и за что-то такое хорошее, теплое и родное, что, как казалось ей, порывалось с каждым шагом вперед. Боже мой, как она ждала этой встречи, а теперь считала минуты, когда, наконец, эта пытка кончится. Екатерина Петровна со школьной скамьи попала прямо в деревню, в учительницы, да так и засела в ней. Анна Васильевна училась на курсах и в течение восьми лет переменила не одну специальность: сначала была "бестужевкой" по отделению истории, потом перешла на медицинские курсы, потом на педагогические, потом опять на бестужевские. В средствах она не нуждалась и могла располагать своим временем, как хотела. Нужно ей отдать справедливость, что за все это время она поддерживала с Екатериной Петровной самую деятельную переписку и аккуратно сообщала ей самыя последния столичныя новости. Подруги мечтали о свидании, чтобы наговориться и отвести душу. И вот это свидание совершилось, но было бы лучше, если бы его никогда не было. Подруги точно не узнали друг друга, и им даже говорить было не о чем. Их разделила навсегда какая-то невидимая пропасть, через которую не было перехода, как в сказках.   -- Кажется, мы никогда не дойдем до этой проклятой станции!-- капризно говорила Анна Васильевна, чтобы сказать что-нибудь.   -- Скоро, скоро, Аня... Вон около того леска, направо,-- утешала ее Екатерина Петровна.-- Ты сейчас куда хочешь ехать?   -- Право, я сама хорошенько не знаю... Может быть, к сестре заеду, может быть на Кавказ...   -- "Для чего я спрашиваю ее?-- подумала про себя Екатерина Петровна.-- Не все-ли мне равно"...  

II.

   Железнодорожная станция называлась Грядки. Она стояла на юру, на самом припеке. Зимой ее заносило снегом, а летом жгло солнце. Грязный даже в самые жаркие дни двор оживлялся несколькими крестьянскими телегами, оборванными мужиками, ожидавшими кого-то или чего-то, несколькими курами и грязными ребятами. Маленький станционный садик походил на приют для растений-рахитиков. Чувствовалась что-то такое унылое и безнадежное в каждой мелочи, что было придумано какой-то больной фантазией. Зал третьяго класса представлял собой клоповник, а в зале перваго класса, где был буфет, вековечная русская грязь была точно загримирована разными предметами европейскаго комфорта. Для чего-то висела бронзовая люстра, на общем столе еще более неизвестно зачем стояли неизбежныя пальмы и т. д. Анна Васильевна с тоской окинула это обстановочное убожество и невольно сравнила Грядки с щегольскими европейскими железнодорожными станциями.   -- До поезда остается еще целых два часа, Аня, а ты так торопилась,-- заметила Екатерина Петровна,-- Хочешь чаю?   -- Пожалуй...   Надо было что-нибудь делать, чтобы убить эти два часа.   Официант в засаленном фраке подал чай. Анна Васильевна брезгливо посмотрела на него и на плохо вымытый стакан, но скрепилась и отхлебнула с ложечки подозрительную мутную жидкость. Екатерина Петровна смотрела в окно на двор, где узнала двух мужиков из Грядок. Она почему-то вздохнула.   -- Ты меня спрашивала, Катя, что я думаю делать,-- заговорила Анна Васильевна, подбирая слова.-- Кажется, на зиму я уеду в Париж... Студент Сергеев говорит, что мне необходимо прослушать в Сорбонне историю средних веков. Это необходимо, потому что новая история совершенно непонятна без знания средней. Эпоха возрождения, гуманисты, реформация, религиозныя войны -- все связано между собой органически, и все последующее только логическое следствие этих первоисточников. А средневековое искусство, пропитанное религиозными идеями и классицизмом?   Мимо прошел молодой начальник станции и поклонился Екатерине Петровне. Он немного ухаживал за ней, и она слегка покраснела. Анна Васильевна заметила последнее и улыбнулась. Боже мой, роман с начальником железнодорожной станции! До чего может дойти человек, засидевшийся в медвежьей глуши. Похоронить себя заживо на глухой железнодорожной станции, когда другие будут пользоваться жизнью во всю ширь, и смотреть всю жизнь, как эти другие, счастливые и жизнерадостные, полные энергии, окрыленные мечтами и жаждой жизни, будут мчаться с быстротой ветра вот мимо этой самой несчастной станции. Бедная Катя... А тут куча детей, нарожденных со скуки, мелкая домашняя нужда, неприятности, муж, который будет выпивать пред обедом по рюмке водки, играть в карты где-нибудь на именинах и всю жизнь завидовать начальнику соседней станции и т. д., и т. д.   -- Катя, я знаю, о чем ты думаешь сейчас,-- неожиданно проговорила Анна Васильевна.   -- И я тоже знаю, о чем ты думаешь... Тебе жаль меня и в то же время нам не о чем с тобой говорить. Вернее сказать: мы говорим на двух разных языках.   -- Ты угадала...   -- И мне тебя жаль...   -- Меня?!.   -- Да... Жаль, потому что тебе вот все это родное убожество кажется чужим, больше -- возбуждает в тебе гадливое чувство. И мне больно, что ты не любишь вот эти выжженныя солнцем нивы, не понимаешь человека, который их вспахал и засеял, а тем больше не понимаешь своей бывшей подруги, для которой вот в этом вся жизнь и которая вот этим счастлива.   В голосе Екатерины Петровны послышались твердыя ноты и Анна Васильевна посмотрела на нее с удивлением. Это была совсем другая девушка, которой она совсем не знала.   -- Я знаю вперед, что ты скажешь, Катя, и по своему, ты, конечно, права. Служение идее требует жертв, это верно, но, ведь, для нас, обыкновенных средних людей, героизм не обязателен. Скажу проще: есть, наконец, своя собственная, личная жизнь. Я даже могу представить себе весь тот ужас, который происходит вот здесь, кругом, когда все будет занесено снегом и умрет на полгода. Ведь это ужасно, Катя, даже подумать ужасно. И никакого общества, никакого проявления общественной жизни, ни одного человека, с которым можно было бы просто поговорить по душе...   Екатерина Петровна засмеялась.   -- Ах, какая ты смешная, Аня... Как-то установилось смотреть на нас, как на героинь и прочее, а в действительности этого-то и нет. Даже нет подвига, который нам желают навязать... Конечно, у нас в Ольгине нет оперы, концертов, нет в общепринятом смысле слова общества, но, во-первых, без этого можно обойтись, т. е. без условных удовольствий, а что касается общества, то у меня гораздо его больше, чем у тебя.   -- Самогипноз, Катя, а, впрочем, для тебя же лучше...   Подруги неожиданно разговорились. Их охватила та молодая откровенность, которая не знает удержу. Екатерина Петровна даже раскраснелась и сделалась красивой. Глаза блестели, она улыбалась и несколько раз принималась обнимать Анну Васильевну.   -- Аня, милая Аня, если бы ты знала, как мне было тяжело все эти дни...-- говорила она.-- Тяжело и за тебя, и за себя. Когда-то, ведь, и я рвалась туда, в столицу, и другой жизни не понимала, а сейчас... Боже мой, ведь я совсем, совсем другая... Ведь я отлично знаю, что далеко отстала, до известной степени отупела и что тебе, например, неинтересно со мной разговаривать. Мои интересы слишком сужены и всякая профессия делает человека односторонним. Так и быть должно... Все, все отлично понимаю!.. В вашем обществе я, действительно, и скучна, и неинтересна, но у меня есть свое общество... И какое чудное общество, Аня!.. Ведь для села Ольгина я являюсь чем-то вроде академии наук... Моя маленькая аудитория ловит каждое мое слово. Тебе страшна деревенская зима, а для меня это лучшее время. Представь себе зимний вечер... на столе горит лампочка дешевенькая, а кругом стола живой венок из милых детских рожиц... И мы путешествуем по всему свету, переживаем историю, повторяем подвиги человеческаго ума... Ты скажешь: "А учительская нужда? А эти несчастные двадцать рублей жалованья?" Но, ведь, это нужда с городской точки зрения, а по нашему, по деревенски, это богатство... Мои деревенския бабы постоянно мне говорят: "Ох, Катерина Петровна, кабы хучь один денек-то пожить по твоему!.." И мне делается совестно за такую уйму денег, какую я получаю. Конечно, будет время, когда учительницы будут получать в несколько раз больше, но сейчас... Вот над нашей головой висит недород и недоед, весь вопрос нашей жизни сводится к простому куску ржаного хлеба, дети пойдут в "кусочки", т. е. за милостыней, мои дети, которыя должны учиться у меня в школе, и я буду получать свои двадцать рублей жалованья... Ведь это целое богатство и совестно его получать. Я не говорю, что все учительницы должны именно так думать и благословлять свою судьбу... Многия недовольны и считают себя несчастными, им и скучно, и холодно в деревне, но таким нужно уходить в город и поступать в какую-нибудь контору или искать другой городской работы. А я счастлива, и мне ничего не нужно... Да, счастлива!.. И счастлива потому, что я живу...   Этот разговор был прерван звонком. Подходил поезд. Неужели прошло целых два часа? Подруги досказывали последния мысли и чувства уже на ходу. Когда Анна Васильевна села в свой вагон, они продолжали разговаривать через окно.   -- Аня, знаешь, что меня обижает?-- торопливо говорила Екатерина Петровна.-- Это когда читаю в газетах разныя известия под специальной рубрикой: отрадное явление. Вперед знаешь, что какой-то учительнице прибавили жалованья и т. д. Все, что угодно, только не нужно именно этого, т. е. покровительствующаго сожаления.   Третий звонок. Поезд тяжело двинулся. Два белых платка посылали последнее прости.  


Перекати-поле.

I.

   Светило раннее весеннее крымское солнце. Красавица Ялта еще спала, т. е. спали господа, а набережная и пристани уже работали. Одним из первых на набережной появлялся Фрол Иваныч, человек неопределенных лет, с солдатским лицом, хотя никогда не служил в солдатах, в рваном пиджаке и белом переднике. Его серые небольшие глазки всегда с затаенной тревогой что-то высматривали, а в движениях чувствовалась торопливость вечно занятаго человека, которому, как говорится, дохнуть некогда.   -- Эх, сколько народу понаперло,-- думал вслух Фрол Иваныч, опытным глазом прикидывая суетившихся на набережной рабочих.-- И откуда только берутся, подумаешь...   Собственно, на набережной и на пристанях у Фрола Иваныча не было никакого дела, но он каждое утро считал своим долгом обойти весь берег. Как же не поговорить с вернувшимися с моря рыбаками, с встретившимся таможенным солдатиком, с артелью турок-носильщиков, с швейцаром гостиницы,-- Фролу Иванычу все нужно было знать. Сегодня море было задернуто густой пеленой тумана, и на пристани ждали срочнаго парохода, который должен был придти из Севастополя еще вчера вечером.   -- В тумане всю ночь кружится,-- обяснял швейцар тоном специалиста.-- Ночью свистки подавал... Надо полагать, где-нибудь под Алупкой застрял.   -- Много господ ждете?   -- А как же, время такое... В начале апреля много народу из Адесты приезжает, значит, на Пасху, тоже вот из Москвы, из Харькова. Номеров-то пустых совсем мало осталось.   -- Цену хорошую дерете?   -- Всяко случается... Прижимистые господа нынче стали. Каждый на грош пятаков хочет получить...   В горах, окружавших Ялту высокой стеной, туман уже начинал подниматься. Выделялись отдельные гребни, освещенные утренним солнцем. Фрола Иваныча особенно огорчала белая масса тумана, надвигавшаяся на Ялту через Массандру и заслонявшая солнце.   -- И откуда только этот туман берется,-- ворчал Фрол Иваныч, и прибавлял для собственнаго утешения:-- Оно, обнакновенно, море агромадное, застудилесь зимой, а как солнышком подогреет его -- вот и туман.   В воздухе чувствовалась уже наливавшаяся теплота, и море ласково облизывало береговые камни ровной зеленой волной. Из тумана показывались рыбачьи лодки, где-то в белесоватой мгле тонкими штрихами обрисовывался косой турецкий парус, в переливавшейся зеленой ткани моря весело кувыркались неугомонные дельфины... На пристанях работа кипела. Разгружались несколько судов с лесом, кирпичем и железом. По сходням, как муравьи, тащились носильщики. Около мола тяжело попыхивал струйками белаго пара пришедший ночью из Ѳеодосии пароход, точно человек, который не может отдышаться после быстраго бега. На длинной каменной платформе мола правильными штабелями лежала всевозможная пароходная кладь, ломовые подвозили багаж, толпы носильщиков ждали работы и т. д. В утреннем воздухе постепенно накоплялся и наростал смешанный гул рабочаго приморскаго дня. Чувствовалось в самом воздухе что-то такое бодрое, радостное и обещающее, как улыбка выздоравливающаго человека,-- после зимней спячки здесь начинало все улыбаться -- и море, и горы, и качавшияся на рейде суда, и даже эта пестрая и разноязычная толпа поденщиков, облепившая набережную, мол и пристани.   Фрол Иваныч давно присмотрелся к постоянным ялтинцам и сразу мог определить каждаго чужестраннаго, особенно своих русачков из Курской, Орловской или Тамбовской губернии. Он сам был тамбовский уроженец и узнавал земляка по одеже и говору безошибочно.   -- Іон прийшов...-- говорил он,-- встречая своего тамбовца.   Эти "ионы" начали появляться на южном берегу Крыма все чаще и чаще и тащили за собой своих баб, искавших работы на табачных плантациях или "около винограду". У Фрола Иваныча сохранилась тоска по родине, и он всячески старался определить земляков к какому-нибудь подходящему делу. Куда же им деться, в самом деле... Не от добра "идут у Крым". Значит, дома нечего делать, ну, и идут... В первое время этих заморенных и серых "ионов" можно было видеть в самом тяжком положении, а потом ничего, приобыкали и устраивались не хуже других. Ведь это были не те босяки, которыми кишат все южныя пристани, а настоящая рабочая армия.   Обежав пристани, Фрол Иваныч отправился на Черный рынок, где у него было свое заведение, как он выражался деликатно, т. е. самая обыкновенная квасная лавчонка. Это "заведение" примостилось на самом юру, где толпился рабочий люд в ожидании нанимателей. У лавочки Фрола Иваныча уже дожидалась его жена, Анисья Филипповна, приземистая, полная старушка с сморщенным дряблым лицом. Она казалась не по годам старше мужа.   -- Пароход запоздал,-- деловым тоном заявил Фрол Иваныч, начиная разбиратьдоски передней стенки своего заведения.   -- Того гляди, еще на камни попадет,-- озабоченно ответила Анисья Филипповна.   -- А зачем ему на камни попадать?-- обиженно и строго спросил Фрол Иваныч, нахмурив брови.   -- Да я так, к слову...-- добродушно оправдывалась старушка, точно от ея слов пароход, действительно, мог попасть на камни.   -- То-то... Слово тоже к месту говорится. На камни...   Муж и жена составляли примерную чету и всегда говорили друг другу "вы". Фрол Иваныч в минуту откровенности любил говорить: "Нет, вы не знаете мою Анисью Филипповну... Это не баба, а копье!" В чем заключалась суть такого оригинальнаго сравнения, и чем добродушная старушка напоминала копье -- оставалось неизвестным. В обыкновенное время, особенно при чужих, Фрол Иваныч почему-то считал нужным постоянно спорить с женой и относился к ней почти сурово и даже бранился в третьем лице: "И для чего только эти самыя бабы на свете болтаются... Взять бы их всех за хвост да об стену". И т. д.   На рынке все лавчонки уже были открыты, и начинался обычный утренний торг мясом, рыбой, зеленью и разными припасами. Появились татарчата с чибуреками и лепешками. Особенно бойко торговала напротив заведения Фрола Иваныча турецкая булочная. Около нея стояла целая толпа рабочих турок в их нарядных лохмотьях. Загорелые, черноглазые, усатые и носатые, они резко отличались от серой толпы русских рабочих, столпившихся по другую сторону квасной Фрола Иваныча.   -- Уж эти мне черномазые!-- считал нужным ругаться Фрол Иваныч.-- На копейку квасу не выпьют... Разве это люди?   Утро для его торговли было самым тихим временём, особенно весной, и Фрол Иваныч не торопился открывать свое заведение. Он открыл свой прилавок, не торопясь, привел в порядок жестяныя кружки, пересчитал бутылки, попробовал кран у квасной бочки и несколько раз благочестиво зевнул.   -- И сколько этой самой нашей рассейской бабы набирается,-- говорила Анисья Филипповна, наблюдая сбившихся в отдельную кучку женщин поденщиц.-- Тоже, миленькия, есть -- пить хотят... Вон какую даль забрались. И не выговоришь...   -- Всех не пережалеешь... Другая, может, от своей собственной глупости приволоклась,-- сказал Фрол Иваныч совершенно без всякой причины, потому что сам первый жалел вот эту самую рассейскую бабу.-- Дома-то угарно, ну, и лопочут, как овцы, неизвестно куда... Мужик подать платит, а бабе какая печаль: надела сарафанишко да платчишко -- и все тут. А другая еще и рукомесло самое скверное выкинет...   -- Не грешите, Фрол Иваныч...   Он хотел что-то возразить жене, но, как сумасшедший, выскочил из своего заведения. На углу у трактира собралась целая толпа, и в воздухе мелькала какая-то жилетка с разномастными пуговицами. Фролу Ивановичу никакой жилетки не было нужно, но он протискался в толпу, выхватил жилетку из рук продавца, внимательно ее осмотрел и, прикинув на свет, решающе проговорил:   -- Ничего не стоит!..   Кто-то вырвал у него жилетку из рук, и Фрол Иваныч только что хотел обидеться на невежливое обращение, как с моря донесся далекий свисток. Фрол Иваныч ринулся в свое заведение и отдал на всякий случай приказание:   -- Вы, Анисья Филипповна, значит, того... вообще и в оба надо смотреть... А то вот эти самыя подобныя бабы, корых вы жалеете... Одним словом, как раз сцапает бутылку или кружку -- и поминай, как звали.   -- Не безпокойтесь, Фрол Иваныч...   -- И тоже напримерно, что касаемо льду... сейчас в кадушке под стойкой...   -- Что вы в самом деле, Фрол Иваныч,-- заворчала Анисья Филипповна.-- Слава Богу, не слепая...  

II.

   Фролу Иванычу решительно не было никакого дела до подходящаго парохода, но он бежал, точно на пожар, обгоняя других и толкая встречнаго и поперечнаго. Туман только что начал подниматься над морем, и вдали виднелся силуэт подходившаго парохода. К молу двигались толпы носильщиков, ломовые и коляски извозчиков. Фрол Иваныч встретил несколько знакомых, здоровался на ходу и успокоился только тогда, когда остановился у того края мола, к которому должен был причалить пароход. Он тяжело дышал, как лошадь, сделавшая большой перегон.   -- Куды ускорился, Фрол Иваныч?-- окликнул его седенький худенький старичок с благочестивым лицом подвижника.   -- А это ты, Никитич... Здравствуй. Каково прыгаешь?   -- Помаленьку, пока Господь грехам терпит.   -- Так, так... Это "Ксения" бежит? Ну, а ты работничков ждешь?   -- Уж это как Бог даст... Все от Бога.   -- Да уж тебе-то Бог пошлет, известное дело...   Никитич был известный подрядчик, из рязанских.   Он носил рассейскую чуйку, говорил разбитым жиденьким тенориком и отличался каким-то ожесточенным благочестием.   Пароход приближался. Уже можно было слышать, как он тяжело буравил воду, распихивая две зеленых волны. Издали казалось, что он все усиливал ход и делался больше. Сделав круг, он тяжело подошел к пристани, точно железное чудовище. На пристани поднялась обычная в таких случаях суматоха, а больше всех суетился, конечно, Фрол Иваныч. Когда публика хлынула с парохода живой волной, он первым бросился по сходням на палубу, не обращая внимания на ругань и толчки.   -- Эй, Фрол Иваныч, постой немножко,-- остановил его на палубе третьяго класса знакомый голос.   Перед ним стоял приземистый старик в красной рубахе, в валенках и полушубке, с большой котомкой за плечами. Серая от проседи борода падала на широкую грудь волнистыми космами.   -- Мосеич, да это ты?!-- ахнул Фрол Иваныч, останавливаясь.-- А мне сказывали, что ты помер...   -- Ан жив Мосеич... Поклоны тебе привез. Танбовская губерния кланяется... А што касаемо смерти, так пока все другие протчие человеки помирали. Значит, наша очередь еще не пришла...   Из-за Мосеича выглядывало румяное курносое девичье лицо, ухмылявшееся по неизвестной причине. По глазам и по вздернутому носу Фрол Иваныч сразу определил, что это или дочь, или племянница, а по лаптям и накинутой на плечи свиты из белаго домотканнаго сукна -- настоящую "танбовку". В сторонке, отдельной кучкой стояли тамбовские Панасы, Ѳедосы, Савелы и Петряи, тоже в свитах из домотканнаго сукна и некоторые в лаптях. Фрол Иваныч любовно посмотрел на эти родныя свиты и лапти и даже вздохнул. "Эх, Танбовская губерния, нет-то тебя лучше и приятнее"...   Первыми восклицаниями разговор исчерпался, и Фрол Иваныч не находил, что сказать землякам, хотя вопрос был всегда готов: зачем пожаловали?   -- Донька, уди,-- отстранил девушку Мосей и, отведя в сторону Фрола Иваныча, в полголоса заговорил:-- А мы, значит, того, Фрол Иваныч...   -- Работы искать?   -- Правильно...   Еще раз оглянувшись, Мосей подмигнул и прибавил:   -- Не спроста мы сюда-то пришли этакую даль... Еще по зиме наслышаны были, что царь строит каменный мост через Черное море, ну, значит, и того, народ нужен...   Фрол Иваныч расхохотался. И придумает же эта Тамбовская губерния... Каменный мост через Черное море. Тоже, натощак не вдруг и выговоришь. Когда он стал разуверять Мосея, теперь уже тот расхохотался, в свою очередь.   -- Ладно, ладно, перестань морочить, Фрол Иваныч... Нечего тут скрываться.   -- Да хоть кого спроси!..   -- И то спрашивали дорогой. Никто не хочет правду сказать, все скрываются...   -- Это мол будут продолжать, Мосей, а ты мост выдумал.   Мосей хлопнул Фрола Иваныча по плечу, и, подмигнув, закончил:   -- Ну, пусть будет по твоему, а мы кубыть тебе верим... Целую артель вывел.   -- Так вы ступайте на Черный рынок, там моя старуха в заведении сидит, а мне еще нужно тут сбегать по одному делу...   -- Ладно, ладно, знаем,-- согласился Мосей.-- Не впервой... Ну, танбовская губерния, трогай!..   Подрядчик Никитич уже заметил своим благочестивым оком эту кучку тамбовцев и ждал их у самых сходней. Мосей, в свою очередь, узнал Никитича и весело поздоровался.   -- Погляди-ка, какую я артель вывел, Никитич! Прямо с берлоги народ поднял...   -- Что-же, подавай Бог... Господь любит труды.   -- Тебя Мосеем звать?   -- Он, видно, самый... Мосей Шаршавый. Работы к вам приехали искать...   -- Дай Бог, дай Бог...   Дорогу на Черный рынок Мосей знал хорошо и вывел свою артель прямо к заведению ФролаИваныча. Анисья Филипповна узнала Мосея и тоже ахнула.   -- Жив, Анисья Филипповна,-- успокаивал ее Мосей, сбрасывая тяжелую котомку.-- Разе ты нас кваском угостишь с дороги? Вот родную племянницу Доньку вывел... "Хочу, грит, мост батюшке царю строить". Озорная девка... хе-хе!..   Это был подвох, чтобы шуткой выпытать у Анисьи Филипповны сущую правду, но хитрая старуха заперлась, как муж, и ответила, что о мосте ничего не слыхать.   -- Ну, ладно, мы его сами поищем,-- уверенно заметил Мосей.-- Не мешок с деньгами, не потеряется...   Поднятые из тамбовской берлоги мужики с любопытством разсматривали галдевшую на непонятном языке толпу турок и переглядывались.-- Ну, только и народец.   -- Ничего, народ хороший, хоша и турки,-- обяснял Мосей.-- Смирный народ, а, главное, непьющий... У них такой закон.   В квасной сидел какой-то рабочий с парохода, одетый в синюю блузу. Он с аппетитом ел краюшку полубелаго хлеба, запивая его дешевым квасом.   -- Што закон?-- обидчиво ответил он.-- У каждаго человека есть закон, а только всякая держава пьет...   Анисья Филипповна сосредоточила все свое внимание на Доньке и угостила ее квасом.   -- Кушай, милая, на здоровье,-- ласково повторяла старушка.-- Работы пришла искать? Будет и работа... Вон сколько наших рассейских бабочек стоит, тоже работы ждут. Всем место найдется... Татарки-то у себя по саклям только и умеют кохе свой пить, а на табачных огородах наша сестра рассейская и садит, и полет, и поливает.   Между прочим, Анисья Филипповна в артели тамбовцев сразу присмотрела белокураго парня Ѳедоса. Ничего, хорош паренек, хоть куда поверни. И плечо тугое, и рука могутная, и грудь выпирает из под рубашки... Другие были помельче ростом, ну да в артели все сойдет. Заметила старушка и то, что как будто Донька все отворачивается от Ѳедоса и даже хмурит брови, когда встретится с ним глазами. Ох, девичье дело, конечно, совестно... Ѳедос и сам не замечал, как нет-нет да и очутится рядом с Донькой.   -- Ужо надо поснедать с дороги,-- соображал Мосей.-- Домашнюю-то еду всю прикончили дорогой, а здесь и настоящаго хлеба не найдешь. Здесь все ситный да баранки.. Не уважают ржаной-то хлебушко.   Мосей сам сходил купить хлеба и принес целую ковригу.   -- Ну, ребятки, пока ешьте с оглядкой,-- предупредил он, нарезая аппетитные ломти.-- Пожалуй, и себя седим так-то, пока нет работы... Донька, а тебе побольше ломоть, потому как бы очень затощала на пароходе. Анисья Филипповна, всю ночь нас эта самая Донька потешала, пока пароход кружил в тумане. Мы, мужики, ничего, а она всю ноченьку бегала к борту, точно барыня или поповна...   -- Это с непривычки,-- обяснил Фрол Иваныч, точно выросший из земли.-- Никитич не приходил?   -- Нет, не видать кубыть...   Фрол Иваныч обругался.   -- Уж только и народится человечина... Не даром он по пристаням-то обнюхивает.   -- Ничего, Фрол Иваныч,без работы не останемся,-- успокаивал Мосей.-- Не впервой, слава Богу. Вот ужо схожу к дохтуру Пал Петровичу, у него мы как-то дом далаживали... потом барин из немцев есть знакомый... Обойдется.   -- Чему обходиться-то?-- ругался Фрол Иваныч.-- Тоже не фасон задарма на базаре стоять... А Никитич знает свое: "Как Бог" да "Господь не оставит"... Растерзать его мало!   Через час Мосей вел свою артель куда-то по главной дороге в Массандру и по пути обяснял Доньке:   -- Видишь агроматные дома, дура? Тут все дохтура живут... Значит, все ихние дома. Ежели, например, другому человеку у смерти конец, то есть человеку богатому, ну, его сичас в эту самую Ялту: тут тебе море, тут тебе горы, тут тебе свободный воздух, розаны и всякое удовольствие... Іон и отдышает, значит, который хворый. А то и для баловства которые наезжают... У себя-то в Москве или в Питере надоест безобразничать, ну, валяй на солнышко. Одним словом, баловство...  

III.

   Первый день тамбовской артели прошел как-то между рук. Мосей розыскал какой-то сарай, где и разместились все.   -- Здесь, брат, тепло,-- обяснял он, надевая полушубок.-- Не даром богатеющие господа сюда едут. Уж я знаю. Ужо в баню вечерком сходим от свободности...   Устроив артель, Мосей отправился в город на поиски работы и пропадал до самаго вечера. Вернулся он сумрачный и ничего не сказал, где был и кого видел. Старик только встряхивал головой и вздыхал. Артель приуныла.   -- А ничего, как Бог,-- решил Мосей.-- Другие живут, и мы как-нибудь проживем -- Посмотрел это я давеча на пропойцев -- Господи, и сколько их тут набралось и все-то пьяные. Точно комары над болотом толкутся... Берут же где нибудь деньги на пропой души, окаянные? Ох, дела... И наших русачков понапёрло вполне достаточно.   Вечером пошли в баню и по дороге насмотрелись на всяких господ, которые катались по городу в колясках и верхом. Особенно удивляли тамбовцев дамы -- амазонки: уцепится в седле бочком и вот как нажаривает, только пыль летит. Доньку бы посадить так-то... Тамбовцы всему удивлялись и указывали пальцами на разныя диковины. И горы какия высокия, и море какое зеленое, и дома все до одного каменные, и люди все до одного богатые, и дерева все неизвестныя да чужия. Одна Донька ничего не желала ни видеть, ни слышать и готова была разреветься каждую минуту. Ее душила тоска по своей Тамбовской губернии... Что-то там теперь делается?   По дороге из бани обратно они встретили смешного молодого барина с стеклышком в глазу. Он шел в каком-то длинном до пят, рыжем балахоне, насвистывая опереточный мотив и помахивая тоненькой тросточкой.   -- Да ведь это наш молодой барин...-- с радостью проговорил Мосей.-- Ей Богу, ион самый!.. Только вот как его звать -- не упомню. Мудреное имя какое-то...   Старик даже забежал вперед и поклонился молодому барину, который посмотрел на него своим стеклышком совершенно равнодушно.   Эта встреча сразу оживила Мосея. Если молодой барин в Ялте, значит, и старый барин здесь же. Город не велик, и розыскать можно живой рукой. А старый барин уж все знает... У Мосея гвоздем засела в голове мысль о царском мосте, и он был убежден, что все от него скрывают все. А старому барину уж не зачем его обманывать.   Утром тамбовскую артель ожидала самая неприятная неудача. Когда они чуть-свет вышли на базар, Фрол Иваныч был уже там и сообщил Мосею под секретом очень важную новость:   -- Никитичу сегодня надо будет нанять целых пятьдесят человек... У него подряд на набережной... Того гляди, притащится сюда. Только ухо держите востро: обманет. Выпрашивайте по полтора рубли поденщину... Понял?   -- А ежели не даст?   -- Ну, можно сбавить на рупь двадцать, а больше:-- ни-ни. Он, как идол, будет рядиться...   Как оказалось, эта новость была не безызвестна и другим, потому что русские рабочие сбились в одну толпу и сдержанно толковали о том же.   -- А ежели турки перебьют,-- сомневался Мосей, почесывая затылок.   -- Что турки?-- разсердился Фрол Иваныч.-- Разе турки могут работать настоящую тяжелую работу? Так, разныя подробности работают, а сурьезнаго-то и нет... Турки!.. Они вон в целое лето на копейку квасу не выпьют...   Появление Никитича было встречено глухим гулом смешанных голосов. Вперед выступили артельные рядчики и повели переговоры. Никитич бил себя кулаком в грудь и что-то выкрикивал своим тонким бабьим голосом.   -- Полтора целковых?!..-- кричал он, размахивая руками.-- Да креста на вас нет, ребятки... Бога-то побойтесь, Бога-то!.. Без ножа хотите зарезать живого человека...   Рядчики отвечали такими-же пустыми словами и стояли на своем. Первыми сдались черниговские хохлы, сразу сбавив цену на рубль двадцать. Поднялся крик и ругань.   -- Ну, и бери хохлов, Никитич!.. Разе это рабочие?.. Лопаты держать не умеют в руках... Не столько работают, сколько оглядываются. На хохлах не далеко уедешь...   Хохлы отмалчивались. Они уже около недели напрасно искали работы и были рады идти за рубль. Никитич, конечно, это знал и давал девять гривен.   -- Дома-то за двугривенный работаете, а здесь на полтора целковых разстарались! Забыли Бога-то...   Ряда шла отчаянная. Никитич еще накинул пятачек и поклялся, что больше не прибавит ни одной копейки. Рядчики сошлись вместе и начали сговариваться между собой. Конечно, можно и за целковый работать, а только не хорошо ронять цену. Раз уронили, а потом и не подымешь, Никитич, не смотря на самыя отчаянныя клятвы, хотел уже прибавить еще пятачек, но в этот момент показалась целая толпа турок, только что приехавших на пароходе.   -- Вот так фунт!-- ахнул Фрол Иваныч, принимавший, конечно, самое деятельное участие в общей суматохе.   Он забежал в толпу и старался заслонить собой Никитича, чтобы тот не видал турок. Но было уже поздно. Никитич махнул рукой, и сам пошел к толпе турок, собравшейся у своей булочной. Здесь переговоры были кончены в несколько минут. Турки согласились идти работать за сорок копеек. Фрол Иваныч в отчаянии бросил свою шапку о-земь и, грозя туркам кулаком, кричал:   -- Вот вам, черномазые черти!.. В колья вас надо... Только хлеб у добрых людей отбиваете. И ты хорош, Никитич!.. Креста на тебе нет...   Артель турок ушла за Никитичем, а русские рабочие остались на базаре. Не слышно было ни обычнаго галдения, ни ругани,-- горе было слишком неожиданно и велико.   -- Да, воопче...-- смущенно бормотал Мосей.-- Эк их угораздило, чертей... В самый секунд подоспели.   -- Да что им, туркам, сорок копеек -- и того много!-- орал Фрол Иваныч.-- Разе это люди? Вон какая на ем одежда: одне заплатки. Разе он понимает, например, настоящую еду? Сест один бублик в три копейки, запьет его водой -- и целый день сыт. Он и праздника не понимает, как другая собака: у них все будни...   Пока происходила вся эта передряга, Анисья Филипповна успела пристроить Доньку к другим бабам, которыя нанялись куда-то на табачную плантацию в Алупку.   -- Тридцать копеек будет получать, а там прибавят,-- хвасталась старушка своей удачей.-- И тридцать копеек деньги...   Мосей, поощренный этой удачей, уверенно заявил:   -- Э, и мы без дела не останемся!.. Слава Богу, свет не клином сошелся.. Ежели что, так мы и в Новороссийск махнем. Не тужите, братцы!..  

IV.

   Тамбовская артель причиняла Фролу Иванычу массу хлопот. Он даже осунулся в лице и похудел. Одна борьба с дешевыми турками чего стоила. Когда на базаре появлялся подрядчик Никитич, высматривавший свою дневную порцию рабочих рук, Фрол Иваныч накидывался на него с яростью.   -- Опять обманывать пришел? кричал Фрол Иваныч, размахивая руками -- Полюбуйся на свою работу: турки работают у тебя, а наши русачки вот стенкой стоят голодные. Это как по-твоему?   -- А уж как Господь... певуче отвечал Никитич.-- Уж это не от нас, милый человек. И турки тоже есть хотят. Понедельников, не бойсь, не справляют, да еще каждый день своему богу по три раза молятся.   -- А что из того, что молятся -- хоть десять раз молись, а ихний бог неправильный. Вот тебе бы в самый раз в мухоеданскую веру...   Благодаря хлопотам Мосея и Фрола Иваныча, тамбовская артель получила работу, но лиха беда была в том, что приходилось работать в разных местах. Сходились вместе только по вечерам. И Донька отшиблась от артели, что очень угнетало Мосея. Девушка молодая, ничего не понимаете,-- долго-ли до греха. Вся артель скучала по Доньке, в которой сохранялась последняя теплота родной губернии. Фрол Иваныч был того же мнения и чуть не подрался из-за Доньки с своей Анисьей Филипповной и довел ее до слез.   -- Что же, я для нея же старалась,-- оправдывалась старушка, вытирая слезы -- Не одна ушла в Алупку, а с другими протчими бабами.   -- А ежели она оттуда воротится круглая? Баба не мужик, и по здешним местам ей везде цена. У меня есть знакомый татарин Асан в Аутке, так я уже ее туда определю... По крайности, каждый день девушка дома, в своей артели ночевать будет.   -- Ну, и устроивай.   -- И устрою. Не буду тебе в ноги кланяться... Вот погоди, воскресенье придет -- тогда и определю. Пусть чувствует, каков есть человек Фрол Иваныч.   Фрол Иваныч сдержал свое слово и определил Доньку к Асану, в Аутку. Эта татарская деревушка слилась с Ялтой и была, как ковром, обложена табачными плантациями. Анисья Филипповна соображала свое и все поглядывала на Ѳедоса. В самый бы раз парочка вышла. Старушка стороной успела вызнать, что у себя в деревне Ѳедос был завидным женихом, и за него пошла бы любая девушка, но он не хотел жениться, пока не устроится.   -- Ничего, Бог даст, все устроится,-- соображала старушка.-- Ушел холостой, а вернулся женатый. Конешно, Донька не Бог знает какая корысть, ну, да с лица не воду пить.   Весна быстро шла вперед. Миндали давно отцвели. Начала быстро распускаться зелень. Море теплело с каждым днем. Ялта оживала весенним прилетом своих больных гостей. И старики, и молодые -- все искали животворящаго тепла. Больные бродили по набережной, любуясь морем, ютились в маленьком городском садике, слушая музыку, и, вообще, старались как-нибудь убить время. Это была какая-то призрачная жизнь, окрыленная несбыточными надеждами найти именно здесь утраченное здоровье. Были и такие люди, которые решительно не знали, зачем они приехали в Ялту -- вернее сказать, не знали, куда им деваться. Они ругали и Ялту, и по пути все русские курорты, клялись, что это уже в последний раз они попали на южный берег Крыма и доказывали друг другу все преимущества заграничных курортов.   Именно к последнему сорту господ относился "наш родной барин" Мосея Шаршаваго -- Ипполит Андреич Черепов. Семья Череповых поселилась в "России", занимая два номера -- в большом жил старик Черепов с сыном Вадимом, а в маленьком поместилась дочь, Ирина, молодая худенькая девушка с острыми плечами и какими-то жгучими глазами. Старик Черепов, представительный, седой старик, держал себя с большим достоинством и пользовался у всей прислуги шикарнаго отеля большим уважением. Он делал все, до последних мелочей, с какой-то министерской солидностью, даже умывался не так, как другие, а верх солидности, доходившей до священнодействия, проявлялся больше всего за обедом и ужином. Последнее, впрочем, носило характер почти платонический, так как старик Черепов страдал катаром желудка и половины артистически приготовленных кушаньевь не мог есть.   -- Мой желудок так же не переваривает некоторых вещей, как не переваривают головы моих детей целый ряд идей,-- мрачно острил старик.   Дети привыкли к желчным выходкам отца и не обращали на них особеннаго внимания. Это была довольно странная семья, жившая какими-то взрывами. Все держались на равной ноге, как добрые старые знакомые. Получалась та излишняя откровенность, какая извиняется только добрым старым знакомым, на которых не обижаются.   Деревья покрылись зеленью. Начали распускаться глицинии. Наступала лучшая весенняя пора. Старик Черепов ежедневно гулял по набережной определенное доктором время. Раз в воскресенье, когда он с дочерью возвращался домой, его остановил у входа на лестницу какой-то мужик, державший шапку в руках. Это был Мосей Шаршавый с Донькой.   -- Ваше высокоблагородие, Апполит Андреич...-- бормотал Мосей, кланяясь.-- Не допущають до вас... халуи трактирные не пущають...   -- Что такое? Что тебе нужно?-- недовольным голосом проговорил Черепов.-- Кто ты такой?   -- А мы, барин, ваши родные мужики будем, значит, из деревни Перфеновой... Мосей Шаршавый, а это моя племянница Донька, значит. Дельце есть у меня к вам, а халуи не пущають... Прямо, значит, к вашим стопам, потому как вы нам природный барин, и мы вполне обвязаны... например, подвержены...   -- Какое дельце?   -- Прикажите допустить, а на улице никак невозможно...   Ирина все время разсматривала в лорнет Доньку и пришла в восторг. Ведь это был великолепный этнографический тип, который необходимо показать приехавшему в Ялту путешественнику. Пусть полюбуется на кровную "танбовку". У нея и костюм весь настоящий, домашней работы. Черепов слушал несвязную болтавню Мосея, несколько раз поморщился, что в переводе означало его полное недовольство навязчивым мужиченкой, но вступилась Ирина.   -- Ты, мужичок... как тебя зовут?   -- Мосей, барышня...   -- Да, так ты иди за нами,-- решительно приглашала девушка.-- Никто не смеет тебя не пустить...   Мосей немного замялся и сбоку посмотрел на Доньку.   -- И она пойдет с нами,-- командовала Ирина.   -- Для чего эта комедия?-- по-французски заметил Черепов, пожимая плечами.-- Вечныя эксцентричности.   -- Ах, папа, это так интересно!.. по-французски ответила Ирина.-- Одно имя что стоит: m-lle Донька.   -- С родственниками трудно спорить,-- проворчал Черепов, направляясь по лестнице к верхней площадке.   Мосей сразу догадался, что за него заступилась барышня, и, шагая за ней, повторял:   -- Гонють нас, барышня... которые халуи... А мы уж к вашим стопам...   Отельные оффицианты попробовали загородить дорогу Мосею, когда вся компания поднялась к роскошному вестибюлю.   -- Куда прешь, сиволапый!..   -- Оставьте, пожалуйста, их,-- строго протестовала Ирина.-- Они идут ко мне... Поняли?..   -- Вот эти самые, барышня,-- жаловался Мосей, указывая на оффициантов.-- Гонють...   Донька никогда еще не видала, как живут настоящие господа, и всему удивлялась: лестнице, ковру в корридоре, дверным ручкам и т. д. Ирина провела ее в свою комнату, и там удивлению Доньки не было границ, особенно когда она увидела нарядную кровать барышни.   -- Неужли ты на ней спишь?-- спросила Донька.   -- Сплю... А что?   -- Кубыть страшно.   Ирина смеялась до слез над Донькой.   В номере Черепова происходила не менее оригинальная сцена. Мосей стоял у дверей и, повертывая в руках шапку, издалека начал разсказывать историю постройки царскаго моста и о том, как все его обманывают. Старик Черепов сначала слушал его с нахмуренным лицом, а потом захохотал.   -- На вас, барин, последняя надежа осталась...-- закончил свое повествование Мосей.   Черепов подошел к нему, хлопнул его по плечу и, продолжая смеяться, проговорил:   -- Не будет тебе царскаго моста, Мосей...   -- Как-же это так, барин? Не даром люди говорили...   -- Я тебе сказал: не будет. И тебе, и мне никакого моста не будет... Был у нас с тобой крепкий мост, а теперь ничего не осталось. Купец гуляет по нашему мосту, а мы в окошечко на него поглядываем.   Мосей знал привычку стараго барина говорить мудреныя слова и только хлопал глазами. А старик Черепов совсем развеселился, что с ним случалось редко, усадил Мосея на стул и начал подробно его разспрашивать обо всем: как мужики живут в Парфеновой, как набралась артель строить царский мост, как они шли пешком, как устроились в Ялте.   -- Утеснили вы нас, барин, тогда земелькой-то,-- говорил Мосей, потряхивая головой.-- Кормов совсем не стало, скотину пасти негде... Обезлошадили в конец.   -- И я тоже безлошадный, Мосей... Конский завод давно продал. А теперь землю в банк отбирают... Новую землю приходится искать...   При слове "земля" Мосей весь встрепенулся.   -- Это вы, значит, на Кавказ, барин? Сказывают, господам там отводят царскую землю по тыще десятин...   Старый барин задумался и, вздохнув, проговорил:   -- Приходи как-нибудь вечерком, поговорим...   Он слышал шаги Вадима, при котором не желал говорить. Молодой человек вошел в номер, понюхал воздух и брезгливо заметил:   -- Здесь русский дух, здесь Русью пахнет...  

V.

   От своего барина Мосей вернулся домой, как пьяный. Ведь сам барин завел речь о новой земле, а даром он говорить не будет. Мосей встряхивал головой и чесал в затылке. Что же, у батюшки-царя земли сколько угодно, да и Кавказ велик. Всем места найдется. Чем толкаться по заработкам, за милую душу поработать-бы на своей земле.   Увлеченный своими мыслями, Мосей не замечал, что в его артели творится что-то не совсем ладное. Тамбовцы начали скучать, что было связано с временем года. Всплыла настоящая мужицкая тоска о своей сиротевшей земле, о сиротевших домах и сиротевших семьях. Крымская яркая весна казалась обидной. В результате явилось несколько прогульных дней. Единственным живым местом в артели являлась Донька, за которой все ухаживали, как за родной. Исключение в этом случае представлял один Ѳедос, который старался избегать Доньки и почему-то злился на нее.   -- Ну, ты, корявая губерния...-- ворчал Ѳедос, когда Донька проходила мимо.   В свою очередь Донька не оставалась в долгу, и когда Анисья Филипповна политично наводила ее на разговор о Ѳедосе, грубо отвечала:   -- Этот-то? Да я его и видеть-то не могу... На сердце мутит. Шалый ион... тошный...   Ѳедос сам не знал, что такое с ним делается, и совершенно не знал, куда ему деваться в свободные часы, особенно по праздникам. И в своей артели тошно, и на чужих людях тошно. Он уходил куда-нибудь на набережную и по целым часам смотрел на море. На набережной и в праздники работа кипела. На базаре Ѳедос избегал заходить в лавочку Фрола Иваныча, а забирался куда-нибудь в сестную, где толклись пропойцы. И какого только тут народа не было, и почти все грамотные. Они тоже работали временами, чтобы сейчас-же и пропить весь заработок. Ѳедос среди них казался богатырем и с презрением смотрел на этих несчастных, у которых лица опухли от пьянства, руки и ноги тряслись, глаза слезились.   -- Господи, да откуда такие люди берутся?-- с тоской думал Ѳедос.   Попадались и женщины пьянчужки, ходившия с синяками, рваныя и грязныя. Это была последняя степень падения. Пробовал Ѳедос приставать к туркам, которые ему нравились, но они как-то сторонились от него, да и разговориться с ними было трудно. Русские рабочие часто роптали на свою судьбу, волновались и при всяком удобном случае ругались, а турки держали себя так спокойно и с каким-то особенным достоинством носили свои рабочия лохмотья. А главное, до сих пор Ѳедос не видал ни одного, пьянаго турка...   А борьба между русскими и турками велась по всей линии. Пока торжествовали турки, хотя Фрол Иваныч и грозил им погромом, случавшимся в Ялте не раз. Совершенно безучастными оставались в этой борьбе за труд одни крымские татары, из которых прибрежные жили припеваючи на счет своих табачных платанций, виноградников и приезжих туристов. Настоящие горные татары появлялись редко и жили в своих горных гнездах неизвестно как и чем. Они привозили дрова, уголь, овечий сыр, молодых барашков, овощи -- и тем ограничивались. Странно было сопоставить черноволосых побежденных, сытых и сравнительно обезпеченных, и пришлых, большею частью белокурых или светлорусых победителей, прибитых волной всяких злоключений к чужому берегу. Типичнее всего была русская баба, которая обработывала табачныя плантации и ходила "коло винограду".   Раз Ѳедос обходом пробрался по базару, минуя заведение Фрола Иваныча, и неожиданно натолкнулся на Доньку, которая ходила за хлебом для артели. Ѳедос сделал вид, что не узнал ея, и повернул в сторону, Донька тоже хотела повернуть, но прямо натолкнулась, на Ѳедоса.   -- Ах, ты, чучело гороховое!-- проворчал Ѳедос.   -- А ты чего смотришь, шалый?!-- огрызнулась Донька.   Ѳедос погрозил ей кулаком, свернул в сторону и зашагал к толпе турок. Донька стояла на месте, и у нея на глазах навернулись слезы.   Донька, по приглашению "барышни", раза два бывала в "России", но потом перестала ходить. Ее удивляло какое-то особенное нахальство этой барышни, которая не стеснялась выспрашивать ее о самых интимных вещах.   -- Тебе не страшно жить одной с мужиками?-- спрашивала ее Ирина.-- Ведь их много, они такие грубые, слова говорят такия...   Донька не понимала.   -- Может быть, тебе кто-нибудь нравится?-- продолжала барышня наводящие вопросы.   -- Дядя Мосей нравится...   -- Ну, это само собой. А из парней? У вас ведь это все просто... Я видела в деревне сама, как парни хватали девушек в охапку... щипали их...   -- Так это на играх, барышня, а не на артели. На артели у нас строго... Дядя Мосей не любит баловства. Ни-ни...   -- А все-таки, есть такой парень, который тебе нравится?   Донька конфузилась.   -- Одним словом, жених?..   -- Это уж дядя Мосей, барышня, знает...   -- Да ведь не дяде Мосею замуж выходить, а тебе... Кто у вас в артели первый красавец?   -- Все красавцы... На деревне девушки болтали о Ѳедосе, только он совсем шалый. И на человека не походит...   Донька чувствовала себя неловко, когда барышня впивалась в нее своими "колючими" глазами или начинала улыбаться. Раз Донька не выдержала и откровенно заявила:   -- А вы смеетесь надо мной, барышня, как над писаной дурой... Делать вам нечего, вот и потешаетесь над деревенщиной.   -- Нет, не потешаюсь,-- оправдывалась Ирина, немного смутившись.-- А просто мне интересно, как другия девушки на свете живут, что оне думают и чувствуют.   Донька расхохоталась. Уж очень смешныя слова барышня разговаривает: кто-же не знает, о чем все девки думают... Очень даже просто. Вон как Анисья Филипповна пристает с Ѳедосом, точно он у нея в зубах завяз.   -- Тебе очень хочется замуж, Донька?   -- Н-не... В девушках лучше.   -- Зачем-же тогда выходят замуж?   -- А так: выдадут -- и все тут. Вот как девки-то ревут, когда их окручивают. Самая безстрашная и та голосом воет...   Для Ирины эта "танбовка" являлась своего рода сфинксом, котораго она никак не могла разгадать. Путешественник-этнограф, которому Донька была предявлена в качестве вещественнаго доказательства от тамбовской антропологии, решительно ничего в ней не нашел, что разочаровало Ирину, и Донька была исключена из реестра развлекающих редкостей. Простившись с живой игрушкой, Ирина почувствовала ту гнетущую доску, для которой специально создана русская "барышня не у дел". Даже было обидно думать, что вот эта самая смешная Донька кому-то нужна, что у нея есть свое место в тамбовской артели, что какая-то таинственная Анисья Филиповна хочет ее окрутить с каким-то тамбовским Ѳедосом и что все это нужное, настоящее, серьезное, как серьезно шумит море, серьезно растет трава, серьезно идет дождь.,   С отцом у Ирины были совершенно дружеския отношения, и она не стеснялась говорить с ним откровенно. После увольнения Доньки, она за вечерним чаем долго говорила с ним на эту тему.   -- Папа, почему я чувствую себя никому ненужной?   -- Очень просто: повышенная требовательность. Нынешния девушки ищут непременно героев, а таковых слишком мало, даже почти нет.   -- Какие там герои, папа, просто интересный человек -- и вполне достаточно.   -- И таких интересных мужчин нет, моя милая. Эта погоня за интересными людьми обличает только собственную внутреннюю пустоту, безсодержательность и вялость. Собственное ничтожество мы желаем оправдать на содержательности другого. Это моральное тунеядство... И твоя Донька, конечно, стоит неизмеримо выше тебя, потому что знает, что ей делать, а это главное.   -- Ах, папа, все это непутныя слова, которыя еще никого не убедили и не сделали лучше.   -- Нет, это нужно и знать, и чувствовать, Ирина. Я жил много заграницей, много видел и пришел к убеждению, что лучше русскаго мужика и русской бабы ничего нет. Да...   -- В тебе, папа, говорит уволенный в отставку рабовладелец.   -- Ничуть! Ты ошибаешься... Ты вот читаешь историю, где господа-историки так красиво подкладывают исторические законы под совершившиеся факты и не видят настоящаго. Например, кто проделал всю русскую историю? Да вот эта самая тамбовка Донька, которая совсем не интересна для твоего этнографа. А для меня это все ясно... Я говорю не о том, что Донька родила эту историю,-- нет, она внесла в нее все покоряющую живучесть, изумительную эластичность форм, еще более изумительную приспособляемость в каком угодно цоложении. Эта Донька, как кошка, которую выбросили из пятаго этажа и которая непременно упадет прямо на ноги... И я ее люблю, русскую бабу. Ее историки совершенно просмотрели. Да и сейчас ее не видят... Помнишь, когда ездили на воды под Учан-Су, там по дороге все табачныя плантации были усеяны русскими бабами. Татарская баба не может работать у себя дома, а русская баба бредет искать работы за тысячи верст. Ее и ветром сушит, и солнцем жжет, и дождем мочит, а она все-таки делает свое бабье дело. Ведь это стоит хорошаго завоевания, и никто этого не видит. Бабе тесно стало дома, и она пошла оплодотворять своим великим бабьим трудом чужую ей землю. Самое это великое дело, когда есть настоящая баба... Ты слыхала, вероятно, что есть так называемый русский скот -- крестьянская лошадь, крестьянская корова, деревенская курица? Это самая изумительная зоология, потому что она разрешила неразрешимую экономическую задачу, т. е. при наличности minimum'а условий получается maximum производительности. Особенно характерна корова-крестьянка, возведенная в тип. Есть, так называемыя, коровы-тасканки и коровы-горемыки, подразделяющияся на кровных горемык и полукровных горемык. Это маленькое тощее создание, которое целую зиму обходится без пищи и которое до того ослабевает к весне, что его нужно вытаскивать на весенния зелени, где оно отгуливается. Про курицу и говорить нечего: она должна класть яйца и кормиться сама. А кто создал эти живыя чудеса хозяйства? Создала Донька...   Черепов медленно шагал по комнате, пуская синеватый дым дорогой сигары. Когда он говорил, его лицо делалось красивым, и Ирина любовалась им. Такой умный, хороший и понимающий старик... А между тем он пустил своих бывших крепостных с даровым наделом нищими, вечно судился за потравы и кончил тем, что раззорил все свое хозяйство и проедал сейчас последния крохи. Ирина все это знала и никак не могла понять отца, в котором слова, мысли и дела шли разными дорогами.  

VI.

   Благодаря неудержимой энергии Фрола Иваныча, тамбовская артель к концу мая устроилась вместе, т. е. на одной работе, что представляло много удобств.   -- Слава Богу, все теперь в одной кучке,-- радовался за всех Фрол Иваныч.-- Уж на что лучше... А разбились-бы по одному человеку -- и конец артели. Куда человек, ежели он от своих отстанет? Пропал, как швед под Полтавой...   Фрола Иваныча, огорчало только то, что Мосей Шаршавый как-будто не выражал особенной радости. Даже совсем наоборот -- старик все хмурился и угнетенно вздыхал.   -- Да ты это что, Мосей?-- спрашивал Фрол Иваныч.-- Точно муху проглотил...   -- Есть и муха, Фрол Иваныч... Верно ты сказал.   Какую муху проглотил Мосей -- так и осталось неизвестным, что окончательно огорчило Фрола Иваныча.   -- Вот и хлопочи для земляков,-- ворчал он.-- Ониже над тобой и фигуряют...   Потом, по наведенным справкам, оказалось, что Мосей почти каждый вечер куда-то исчезал и возвращался домой поздно.   -- Уж не закутил-ли грешным делом старик,-- посомневался Фрол Иваныч.-- Трактиров у нас вполне достаточно, ежели который человек слабый...   "Муха" Мосея Шаршаваго засела в "России". Старик Черепов полюбил тамбовскаго мужика и каждый раз угощал его чаем. Мосей усаживался с большой осторожностью на краешек стула и пил один стакан чая за другим. Иногда угощала его Ирина, а когда ея не было -- наливал чай сам Черепов. Мосей обливался потом и все-таки пил, не смея отказаться. Черепов шагал по номеру, заложив руки за спину, и говорил без конца. Когда он останавливался, Мосей говорил:   -- Совершенно правильно, барин Апполит Андреич... Сущая правда вполне...   Скучавший старый барин читал целый ряд лекций по истории Крыма и Кавказа и предявлял целый ряд остроумных соображений относительно будущаго этих двух жемчужин.   -- Рабочия руки нужны, Мосей, наши русския рабочия руки. В Расее стало тесно жить, а тут всем места хватит.   -- Как не хватить: тут тебе море, а тут сейчас рядышком берег. Очень просто...   Мосея смущало только одно, именно, когда барин раскладывал на своем письменном столе громадную карту и по ней обяснял прошедшее, настоящее и будущее. Мосей решительно ничего не понимал, кроме того, что по "планту" Тамбовская губерния выходила уж как-то обидно маленькой. Двух овец некуда выпустить... Не может этого быть. Просто, казенные анжинеры напутляли на весть что, чтобы скрыть Тамбовскую губернию. А вот когда барин принимался разсказывать про Кавказ, Мосей превращался в один слух и все отлично понимал, только понимал своими мужицкими словами.   -- Эх, старость, старость!..-- иногда говорил Черепов, повторяя слова Тараса Бульбы.-- Если бы не старость, я сам бы пошел с вашей артелью... Нашли бы и землю, и работу.   -- Нашли бы вот как,-- соглашался Мосей.   -- Ты не понимаешь самаго главнаго, Мосей: ты неуязвим, как броненосец. Много ли тебе нужно: один хлеб.   -- Да ежели бы был ион, хлебушко-то, да. я не знаю, что бы, кажется, сделал.   -- Ну, прежде ты крепостной был, а теперь свободный человек.   -- Совершенно свободный, как есть ничего нет.   -- А выведи-ка ты свою бабу на Кавказ -- да там ей и цены не будет.   -- Ну, бабу, барин, трудно поднять, как медведя из берлоги. Она тоже ежели упрется, так ничего не поделаешь... Конечно, ежели мир прикажет, так и баба пойдет...   Мосей начинал понимать, что барин тоже склонен к мечтам, но слепо верил каждому его слову. Кому же и знать, как не старому барину. Вот как все понимает барин и все может обсказать, до крайности. Домой Мосей возвращался точно пьяный и во сне видел гостеприимные кавказские берега, где схоронилось крестьянское настоящее счастье.   Не спалось и старому барину Ипполиту Андреичу, хотя и по другим причинам. Он страдал старческой безсонницей, а в последнее время она сопровождалась какой-то удручающей старческой тоской. Впереди уже ничего не оставалось, кроме механическаго чередования ненужных дней и ночей. А ведь когда-то и он мечтал... Даже и очень мечтал. Но самая деятельная полоса жизни как-то сама собой точно выпала, как незаметно выпадают волосы на голове. Он сейчас с ужасом чувствовал нароставшую в самом себе пустоту жизни и то, что в сущности он, барин Черепов, никого и ничего в жизни не любил. Боже мой, как он сейчас завидовал какому-нибудь Мосею Шаршавому, жизнь котораго была и полна и имела впереди определенную и ясную цель. В этом безвестном тамбовском мужичонке чувствовалась та стихийная сила, которая двигает миллионами. Да, они идут к своему безвестному счастью и будут идти, потому что они нужны, а ненужный никому барин Ипполит Андреич будет гнить в своей могиле... Ему даже самым близким по крови людям, как родныя дети, нечего передать, кроме того, что живите, как знаете.   -- Ах, тоска, тоска!..-- шептал старый барин, шагая по комнате до утра, когда море начинало наливаться белесоватой мглой и от него тянуло теплой влажной струей, как от парного молока.   А там, на базаре, русская история двигалась своим чередом. Фрол Иваныч, оскорбленный в лучших своих чувствах, делал вид, что не замечает тамбовских земляков. Они тоже как будто избегали его заведения. Вообще, чувствовалась натянутость.   -- А все ты, чертова кукла!-- накидывался Фрол Иваныч на жену.-- "Наши танбовцы приехали... Наша танбовская губерния!" Вот тебе и танбовская губерния... Как устроились, так и рыло на сторону. Известный манер...   Можно себе представить удивление Фрола Иваныча, когда в конце мая в заведение явился Мосей Шаршавый в полушубке, валенках и с дорожной котомкой за плечами. С ним пришла и Донька, тоже одетая по дорожному. Фрол Иваныч даже протер глаза.   -- Да ты, это что, Мосей, куда наклался?   -- А вот пришел проститься с землячком,-- спокойно ответил Мосей.-- Спасибо за привет да ласку.   -- Да ты куда в сам-то деле?   -- Мы-то?.. А в Батун... Место такое есть, значит, на самом берегу.   -- И всю артель за собою тащишь?   -- Обнакновенно... Вчера с одним человеком сговорился и задатки получили. Хорошо у вас, да по нашему пропиталу начетисто кубыть...   -- Да ты в уме, Мосей?!.. Точно с печи упал!..   --Очень даже в уме... Такая уж линия вышла.   В коротких словах и довольно сбивчиво Мосей разсказал о своих душевных беседах с старым барином, о какой-то "верной земле" в Закавказьи и о том, как мучился все это время.   -- Да ты и впрям рехнулся, Мосей!-- вступилась Анисья Филиповна.-- Мало-ли что кто скажет. За всеми не угоняешься... Прямо сказать, сбесился человек.   Фрол Иваныч сначала ругался, ругался вообще и в частности, потом обругал Анисью Филиповну, а когда к заведению подошла вся тамбовская артель -- бросил свой картуз о-земь и неожиданно заявил:   -- Эх, Мосей, не хорошо! Вот даже как не хорошо... Зачем столько время скрывался? Да я сам, коли на то пошло, с вами-бы поехал в Батум... Ей Богу!.. И мне здесь очертело смотреть на разную погань. Ей Богу, поехал-бы!.. И даже очень просто... Да я сейчас поеду!..   Около заведения собралась целая толпа. Над Фролом Иванычем начали подшучивать. Одна Анисья Филиповна была спокойна. Она знала, что на мужа иногда "накатывает" и что он только так говорит, на зло ей.   -- Да в Батуме твоего квасу и пить никто не станет,-- заметил из толпы какой-то бывалый человек.-- Там все красное церковное вино пьют...   Поднялся шум и общий смех. Взбешенный Фрол Иваныч разогнал толпу и продолжал уверять, что непременно завтра же поедет.   -- Обождите денек,-- упрашивал он Мосея.   -- Невозможно, Фрол Иваныч... У нас и билеты на пароход выправлены.   Пароход отходил только в одиннадцать часов, но тамбовцы забрались на пристань спозаранку и терпеливо ждали отвала. Фрол Иваныч прибегал на пристань раза два, чтобы поругаться и сорвать сердце. Между прочим, он принес целую вязку турецких баранок и сердито обяснил:   -- Это от моей старухи...   Ровно за полчаса до отхода парохода в щегольской коляске приехал старик Черепов с дочерью. Тамбовцы были уже на палубе и устраивались с своими пожитками. Мосей бросился по сходне к барину, чтобы проститься.   -- Вот видишь, я приехал проводить вас,-- говорил старый барин, поднимаясь по сходне на палубу.   Ирина разыскала Доньку и тихонько ее спросила:   -- А который Ѳедос?   -- Да вон он... лукоглазый такой...   -- А... Ничего, красивый парень.   -- Да, так в Батум?-- каким-то деланным тоном спрашивал Черепов.-- Что-же, дело хорошее... С Богом!   Тамбовцы узнали "родного барина" и сняли шапки. Вынырнувший из толпы Фрол Иваныч тоже узнал Черепова и тоже снял шапку.   -- Точно так-с, ваше превосходительство,-- ответил он за всех.   -- А ты тоже из артели?-- спросил Черепов, подозрительно оглядывая городской костюм Фрола Иваныча.   -- Я-то тоже тамбовский, ваше превосходительство, только я по квасоваренной части. У меня собственное заведение на базаре.   Черепов поговорил с тамбовцами и отправился с парохода. Уходя, Ирина сунула Доньке полуимпериал и шепнула:   -- Когда будешь выходить замуж, так это тебе на приданое...   Донька даже не сумела поблагодарить и только крепко сжала монету в кулаке.   Когда пароход отваливал, Мосей Шаршавый долго махал своей шапкой. Черепов удостоил его кивком головы. Фрол Иваныч вертелся около него без шапки и повторял:   -- Этот Мосей перекати-поле, ваше превосходительство. Ему везде будет тесно...

Д. Мамин-Сибиряк.

"Русское Богатство", NoNo 10--12, 1900, NoNo 1--2, 1901

OCR Бычков М. Н.

Д. Н. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ

СЪ ПОРТРЕТОМЪ АВТОРА И КРИТИКО-БІОГРАФИЧЕСКИМЪ ОЧЕРКОМЪ П. В. БЫКОВА.

ТОМЪ ОДИННАДЦАТЫЙ

ИЗДАНІЕ T-ва А. Ф. МАРКСЪ : ПЕТРОГРАДЪ


МЕДОВЫЯ РѢКИ

   5. Душевный глад   6. Сибирские старцы, кухарка Агаѳья и гражданин Рихтер

5.

Душевный глад.

I.

   Даже у прокуроров бывают скверные дни, как, например, было сегодня у Матвея Матвеича Ельшина. Во-первых, он проснулся позднее обыкновеннаго (вчера заигрался в клубе в карты и вдобавок проигрался), а потом -- сегодня ему нужно было ехать в острог, что его каждый раз волновало. За чаем он молчал, стараясь не глядеть на жену, которая в такие дни ему казалась и растрепанной, и грязной, и вообще безобразной. Парасковья Ивановна была на четыре года старше мужа и действительно не блестела особенной красотой. Высокая, брюзглая, с веснущатым лицом и всегда мокрым ртом, она точно создана была специально для того, чтобы омрачать существование прокурора загорскаго окружнаго суда. Сидевший рядом с Парасковьей Ивановной пухлый и головастый мальчик лет пяти напоминал мать.   "Какой-то рахитик...-- думал Ельшин, наблюдая, как сын набивал рот булкой.-- Идиот, совсем идиот... Да и что другое может быть от такой прелестной мамаши..."   По своей прокурорской привычке, Матвей Матвеич у всех своих знакомых находил удивительно ярко выраженные признаки врожденной преступности (морелевския уши, гутчинсоновские зубы, седлообразное небо и т. д.), а у себя дома, когда был не в духе, мысленно даже переодевал жену в арестантский халат и находил, что она служила бы типичным экземпляром преступности. Еще сильнее проявлялась эта преступность в сыне: надбровныя дуги, как у шимпанзе, нижняя челюсть "калошей", как выражаются французские анатомы, несоразмерно длинныя руки, а главное -- этот тупой, безсмысленный взгляд безцветных глаз... В сущности, ничего подобнаго, конечно, не было, и маленький Коля ничем особенным не выделялся среди других интеллигентных детей.. Просто, тихий и склонный к мечтам ребенок, который любил больше всего свое детское уединенное житие.   -- Я убежден, что из этого отшельника с временем вырастет очень хороший преступник,-- уверял жену Ельшин, когда хотел ее позлить.-- Вообще, великолепный экземпляр из области судебной медицины...   Сегодня, под впечатлением вчерашняго проигрыша, Ельшину собственная семья казалась каким-то гнездом преступников, так что он даже пошел в гостиную и посмотрел на самого себя в зеркало, как на человека, который до известной степени, прямо и косвенно, причастен к этому делу. Из зеркала на него смотрело худенькое нервное лицо с карими глазами и козлиной бородкой. На этом лице выделялся не по возрасту свежий рот, открывавший при разговоре два ряда рудных белых зубов, что придавало, ему вид маленькаго хищника. Ельшин был немного меньше средняго роста, и, может-быть, поэтому казалось, что у него слишком много зубов.   -- Да, есть что-то хищное в выражении лица,-- определял самого себя Ельшин, глядя в зеркало.-- Но признаков врожденной преступности никаких.   Успокоившись относительно последних, он, не торопясь (в остроге прокурора могут и подождать "господа преступники"), оделся, еще раз оглянул себя в зеркало и, не простившись с женой (он не мог ей простить своего вчерашняго проигрыша), вышел в переднюю, где его уже ждала очень миловидная горничная Груша. Надевая пальто, Ельшин успел подумать, что если бы вот эта простая девушка Груша была его женой, то он не спасался бы ежедневным бегством в клуб. Такая; свеженькая, простая и хорошая девушка эта Груша, и, наверно, она народит не рахитиков и будущих преступников. В Груше не было ни одного признака преступности.   Выходя из дому, Ельшин принимал внушительный, деловой вид, как это делают все мужчины небольшого роста. Дома он был просто Матвей Матвеич, а за пределами этого дома -- настоящим прокурором. Но это специальное настроение было нарушено глупой сценой на самом подезде. Когда Груша отворила дверь и Ельшин уже занес ногу через порог, справа кинулась прямо ему под ноги какая-то масса.   -- Голубчик, господин прокурор, ваше превосходительство...-- заголосила эта неопределенная масса "неточным" бабьим голосом.-- Ох, пришла моя смертынька...   -- Что вам нужно от меня!?.   -- Ох, смертынька... ваше высокое превосходительство...   -- Во-первых, я никакое превосходительство,-- обиженно заметил Ельшин, надевая перчатки.-- А во-вторых...   -- Барин, это жена Буканова, который в остроге,-- шопотом обяснила Груша.-- Таисьей звать...   -- А... Ну, что вам угодно от меня, госпожа Буканова? Да встаньте, пожалуйста... Это неприлично -- валяться на полу.   Госпожа Буканова, благодаря своей тучности и возрасту, поднялась с большим трудом на ноги и запричитала,   -- Все из-за Ивана Митрича... Родной племянник и пустил на старости лет по миру... Ѳедор-то Евсеич за что в остроге засажен?   -- Какой Ѳедор Евсеич?   -- А, значит, мой муж... Он самый. Одного страму не износить...   -- Ах, да, Буканов, который будет судиться за подлог... Ну, матушка, тут я ничего не могу поделать.   Горничной Груше нравилось, что у ея барина в ногах валяется толстомордая купчиха. И ростом не вышел барин и капиталу никакого, а тут купчиха Буканова, у которой и собственный дом, и собственный капитал, и собственная лавка со скобяным товаром.   -- Да ведь ни при чем тут мой-то Ѳедор Евсеич... Все племянничек Иван Митрич нахороводил, он еще двух племянников разорил и родную жену обокрал... Все он, змей подколодный!..   -- Вероятно, он много натворил, ваш Иван Митрич, и все это выяснится в свое время на суде, но от этого вашему мужу не будет легче. Ваш муж будет судиться особо, по своему собственному делу, и, повторяю, я решительно ничего не могу для вас сделать, даже если бы и желал.   В ответ Буканова опять повалилась в ноги и закричала что-то уж совсем безсмысленное. Ельшин разсердился. У подезда уже начала собираться кучка любопытных.   -- Да говорят же вам, встаньте!..   -- Ох, смертынька...   Ельшина выручил извозчик, который "подал" в самый критический момент. Буканова поднялась и, провожая глазами уезжавшее начальство, проговорила:   -- Этакий маленький, а злости-то сколько в ём...   Это замечание обидело Грушу.   -- И даже совсем наоборот... Матвей Матвеич даже совсем не злые, а такая уж ихняя строгая служба.   -- Не ври, мать... Все от прокурора: кого захочет -- того и посадит в острог. На что боек был Иван Митрич, а и того упоместил твой-то барин. Ох, смертынька!  

II.

   В первый момент Ельшин разсердился на полоумную старуху, которая держала его квартиру в осаде, так что ему носу нельзя было показать на улицу. А с другой стороны, ему льстило, что клиенты считают его всесильным. Как хотите, глас народа -- глас Божий... Сознание собственной силы -- что может быть выше и лучше? А Загорск давно оценил Матвея Матвеича... Даже светила местной адвокатуры побаивались его. Не обладая каким-нибудь выдающимся ораторским талантом, Ельшин вел каждое дело с каким-то ожесточением и затаенной злостью. Особенно доставалось подсудимым во время допроса свидетелей на суде. Ельшин просто выматывал душу, как говорили про него адвокаты. А между тем по душе он совсем не был прокурором и считал себя не на своем месте.   -- Какой же я прокурор?-- спрашивал он в мипугу отчаяния.-- Разве такие прокуроры бывают?   -- Чем же вы, Матвей Матвеич, хотели бы быть?   -- Я?..   Он задумывался, теребил свою козлиную бородку и с виноватой улыбкой признавался:   -- Может-быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что из меня вышел бы недурной акварелист...   Незнакомые люди удивлялись такому скромному желанию загорскаго прокурора, а знакомые соглашались с Матвеем Матвеичем, потому что своими глазами видели его акварельные рисунки и находили их очень хорошими и талантливыми. Но бывали моменты, когда Матвей Матвеич сомневался сам, что мог бы быть хорошим акварелистом, как это было сегодня. Тогда у него начиналась другая полоса мыслей, и он начинал думать на тему, что единственно хорошее в жизни -- это добывать свой хлеб своими руками, как делали еще римские магнаты и неудавшиеся цезари, в роде пресловутаго Цинцинната. Да, быть свободным, быть самим собой... Матвею Матвеичу, грезилось собственное именьице, очень небольшое, но уютное, и он видел самого себя в рабочей блузе фермера. Даже Парасковья Ивановна и идиот Коля в этой обстановке утрачивали признаки врожденной преступности и делались нормальными. Разве тогда он стал бы проводить безсонныя ночи в клубе за дурацким винтом? Кстати, он припомнил ужасный случай, который произошел с ним именно из-за карт. Как-то года три назад, после картежной ночи, он из клуба отправился прямо в суд, где должен был участвовать в распорядительном заседании. Как на зло, заседание вышло очень скучное. Ельшин задремал и на предложение председателя высказать свое мнение ответил:   -- Я пас...   Это была одна из самых прискорбных минут в жизни Матвея Матвеича, и он каждый раз краснел, вспоминая о ной. Хуже всего в этом случае было то, что он где-то читал именно в таком роде дурацкий анекдот, а потом (horribile diotul) сам проделал его. И сегодня, под впечатлением вчерашняго проигрыша, Матвей Матвеич невольно припомнил свой роковой "пас" и в тысячу первый раз решил, что необходимо сделаться фермером,-- да, фермером, а не помещиком. Ведь у каждаго ненормальнаго человека, т.-е. человека с нарушенной волей, есть свой "пас", как у той же купчихи Таисьи Букановой, которая сейчас валялась у него в ногах. Высшая реализация этого "паса" был тот острог, в который он ехал сейчас,-- там были собраны те человеческие минусы, которые являлись в общем течении жизни тем, что в математике называется отрицательными величинами. А высшая математика оперирует с "мнимыми величинами", создает теорию вероятностей и т. д. Недостает только теория "прокурорскаго паса",-- ведь существовало же в старинных арнометкках какое-то "девичье правило", отчего же не быть "теории прокурорскаго паса"?   Было уже одиннадцать часов утра. Уездный город Загорск по-провинциальному просыпался очень рано, и сейчас трудовой городской день был в полном ходу, как заведенная машина. Ельшин ехал по знакомым улицам, мимо знакомых домов, и встречал знакомых людей, которые раскланивались с нам и говорили:   -- Ну, наш Матвей Матвеич в острог покатил, разборку делать...   Загорск хотя и был провинциальным гордом, но это не мешало ему иметь свои "сенсационные процессы", как сейчасть злостное банкротство бывшаго директора общественнаго банка Ивана Дмитрича Тишаева. Это дело было особенно неприятно Ельшину, потому что еще недавно он играл в карты вот с этим Тишаевым, встречался с ним у общих знакомых, а теперь не имеет права подать ему руку и предложить сесть. Тишаев по его же настоянию был заключен в острог, несмотря на поручителей, которые предлагали взять его на поруки и вносили залог. Amices Plato, sed veritas magis... Когда Ельшин был назначен прокурором в Загорск, он не подозревал, с каками тонкими преступлениями ему придется иметь дело. Какой-нибудь уездный город и такая не по чину тонкая работа преступной мысли и преступной воли! О, сколько пришлось Матвею Матвеичу поработать над этим преступным материалом! Как хитрили его клиенты, притворялись, обманывали его на каждом шагу, старались сбить с настоящих следов, запутать в противоречиях, вызвать его сожаление или участие, и т. д. и т. д. Взять того же Тишаева, который обобрал общественный банк, ограбил двух племянниц, довел до острога родного дядю купца Буканова и натворил целый ряд правонарушений. А сколько всяких других преступлений по части всяческаго насилия, с истязаниями, членовредительством, убийством -- и все это в маленьком провинциальном городишке, где и люди-то все наперечет.   И сейчас, конечно, деятельность преступной воли не прекращалась. По наружному виду все обстояло благополучно: сапожник тачал сапоги, слесарь ковал свое железо, купец торговал, учитель греческаго языка изводил ребят греческой грамматикой, чиновник неусыпно блюл, с одной стороны, интересы обывателя, а с другой -- охранял престиж власти, наконец городовой стоял на своем посту, отдавая честь проезжавшему мимо прокурору Матвею Матвеичу, и в то же время где-то неустанно и незримо работали преступная мысль и преступная воля, работали вот в этих улицах, под крышами вот этих домов, работали настойчиво и неугомонно, чтобы в свое время предстать пред недреманным прокурорским оком Матвея Матвеича.   -- Ах, так вы вот какие, голубчики...   Почему-то всякое преступление вызывает удивление публики, особенно удивление близких знакомых даже в тех случаях, когда все в один голос кричат об имя-рек таком-то, что ему острога мало. Рядом можно сопоставить только удивление пред смертью.   -- Иван Петрович приказал долго жить... Кто бы мог этого ожидать?   И всем кажется, что покойный Иван Петрович оставил после себя какую-то особенно мучительную и безнадежную пустоту, а прошло каких-нибудь две недели, и Ивана Петровича точно не бывало. То же самое и с преступлениями... А между тем, по какой-то психической близорукости, люди забывают основную формулу юридической этики: pereat inundus -- fiat justitia. Ельшин любил думать заученными в университете латинскими цитатами и верил глубоко, что со временем, благодаря деятельности неуклонно карающей руки правосудия, преступная воля будет доведена до того minimum'а, который допускается даже самыми строгими математиками в применении на практике самых точных математических формул, когда нельзя не считаться с составом и свойствами материала, теплоемкостью, трением и т. д. На Загорск и своих клиентов Матвей Матвеич смотрел именно с этой точки зрения и веровал в то светлое будущее, когда мечи перекуются на орала и лев спокойно ляжет рядом с ягненком, и когда провинциальный глухой городишко Загорск проникнется основными идеями правды, добра и красоты.  

III.

   К острогу Ельшин подехал уже настоящих фермером. Да, нужно все бросить, что затемняет жизнь, и начать все снова. Конечно, правосудие должно исправить со временем все человечество, но, с другой стороны, можно подумать и о себе, т.-е. о собственной нормальной жизни. Все эти теоретическия размышления нисколько не мешали тому, что Матвей Матвеич, слезая с извозчика, принял убийственно-спокойный и безнадежно-серьезный прокурорский вид. Он знал по давнему опыту, как одна фраза: "приехал прокурор" -- всполошит весь острог. Ведь каждый острожный человек чего-нибудь ждет, а последния надежды особенно дороги.   Почему-то Матвей Матвеич каждый раз убеждался, что его ждут в остроге, хотя об этом никто не мог знать. Нынче было, как вчера. Около острожных железных ворот, как всегда, толпились самые простые люди из уезда -- старики, женщины и дети, которые приходили и приезжали навестить попавшаго в острог родного человека. Нужда, страх и свое домашнее неизносимое горе глядели этими напуганными простыми лицами, лохмотьями, согбенными деревенскими спинами -- это был тот "отработанный пар", который не попадает в графы статистики. И они знали, что к острогу подезжает прокурор, и эти лохмотья и заплаты начинали надеяться, что прокурор "все может". Но это строгое деревенское горе не причитало и не бросалось в ноги, как делала купеческая жена Таисия Буканова, а ждало своей участи с трогательным героизмом. Ведь нет ничего ужаснее именно ожидания... И прокурор Ельшин чувствовал себя тем, что фигурально называется руками правосудия. Да, он призван возстановить нарушенную волю -- и больше ничего. И рядом с этими повышенными мыслями являлись соображения другого порядка: а ведь хорошо было бы нарисовать акварелью вон ту старуху, которая замотала себе голову какой-то рваной шалью... То, что в жизни являлось очень некрасивым, в акварели получало какую-то особенную, поющую прелесть: лохмотья, старческия морщины, искривленныя от старости деревья, заросшая плесенью вода, плачущее осенними слезами небо и т. д. Это были специально-акварельныя мысли. А тут уже выскакивает какои-то дежурный человек, другой дежурный человек распахивает железную калитку (а ведь хорошо бы было нарисовать такую острожную железную калитку акварелью!), и Матвей Матвеич переступает роковую грань с видом начальства. Нормальное человечество, хотя и находившееся в сильном подозрении, осталось там, назади, за роковой гранью этой железной решетки, а здесь, в ея пределах, начиналась область преступной воли и всяческих правонарушений.   Матвей Матвеич прошел в приемную, где его встретил смотритель Гаврила Гаврилыч, седой, стриженый под гребенку старик, страдавший одышкой благодаря излишней толщине, которая так по идет к военному мундиру.   -- Ну, что хорошаго, Гаврила Гаврилыч?-- спросил Ельшин, сбрасывая верхнее пальто на руки оторопело старавшагося услужить начальству стражника.   -- Ничего, все, слава Богу, благополучно, Матвей Матвеич... В четвертой камере вчера случилась драка, но мы ее прекратили домашними средствами... Из уезда привезли двух конокрадов, оказавших при поимке вооруженное сопротивление. Вообще все, слава Богу, благополучно. В женское отделение сегодня препровождена одна детоубийца и одна отравительница.   Приемная делилась большой полутемной передней на два отделения: в одном помещалась собственно приемная, где заседал Гаврила Гаврилыч, а в другом -- острожная канцелярия. В последней над письменным стоком всегда виднелась согнутая спина белокураго молодого человека с интеллигентным лицом. Ельшину было всегда его жаль,-- такой молодой, учившийся до третьяго класса гимназии и в качестве рецидивиста отбывавший за кражу второй год острожной высидки. Он вставал, когда проходил в приемную Ельшин, и как-то конфузливо кланялся.   -- Как бы вы, Гаврила Гаврилыч, того...-- заметил Ельшин, нюхая воздух.-- Проветривали бы, что ли...   -- Уж, кажется, я стараюсь, Матвей Матвеич. Всякую дезинфекцию прыскаю и порошком посыпаю, а все воняет, потому что какая у нас публика, ежели разобрать... Такого духу нанесут... Тоже и посещающие для свидания родственники не без аромата.   -- А что Тишаев?-- спросил Ельшин, не слушая эту старческую болтовню.   -- Ничего, слава Богу. Все лежит и "Рокамболя" читает. Вообще человек несообразный...   -- Вы вот смотрите, чтобы ему письма в "Рокамболе" не приносили...   -- Помилуйте, Матвей Матвеич, да у меня комар носу не подточит... Человек, т.-е. арестант еще не успел подумать, а я уж его наскрозь?... Прикажете его вызвать?   -- Нет, пока не нужно...   У смотрителя были свои любимыя слова, как: "вообще", "слава Богу", а потом он, точно безграмотный говорил: "опеть", "наскрозь" и т. д.   -- Вчера был следователь?   -- Точно так-с, наезжали и производили допрос Ефимова, который у нас числится в четырех душах, а тут выходит, что еще есть пятая-с. И даже очень просто все обозначалось.   "Вот бы такого подлеца акварелью нарисовать,-- невольно подумал Ельшин.-- Этакая, можно сказать, преступная рожа..."   Вместо Тишаева, с которым Матвей Матвеич должен был вести сегодня довольно длинную беседу, он вспомнил о жене Буканова и велел вызвать последняго. Молодой белокурый человек нагнулся еще ниже над своим письменным столом и хихикнул, зажимая рот ладонью. Уж если прокурор вызовет Буканова, то начнется представление. Купец Буканов в остроге был на особенном положении, и даже сам Матвей Матвеич позволял ему многое, чего не допускал для других. Улыбались и стражники, и тюремные надзиратели, и Гаврила Гаврилыч   -- Ну, что он у вас, как себя ведет?-- спрашивал Ельшин смотрителя.   -- Да ничего, слава Богу... Все правду ищет, а все арестанты его очень любят. Опять и так сказать, особенный человек, и в голове у него зайцы прыгают.   Матвей Матвеич шагал по приемной, заложив руки за спину. В пыльное окно падал яркий свет летняго солнца, разсыпаясь колебавшимися жирными пятнами по полу. Где-то жужжала муха. В такую погоду вся острожная обстановка казалась особенно неприветливой, а заделанныя железными решетками окна походили на бельма.   -- Буканов идет!..-- пронесся шопот с лестницы.-- Буканов...   Послышалось тяжелое дыханье, удушливый кашель, и в коридор приемной с трудом вошел высокий, грузный старик в сером длиннополом пальто, подпоясанном пестрым гарусным шарфом. От натуги его широкое русское лицо с окладистой седой бородой совсем посинело. Близорукие серые глаза на выкате отыскали в углу небольшой образок. Помолившись, старик поклонился смотрителю и писарю.   -- По какой такой причине растревожили старика?-- спросил он.   Смотритель только показал головой на шагавшаго в приемной Матвея Матвеича. Белокурый рецидивист еще раз прыснул, захватив рот всей горстью. Гаврила Гаврилыч погрозил ему за неуместную смешливость кулаком.  

IV.

   Войдя в приемную, Буканов опять отыскал образ, помолился, отвесил поклон шагавшему по комнате прокурору и, остановившись у печки, спокойно проговорил:   -- Изволили спрашивать меня, ваше высокоблагородие?   -- Да, да... Жена у вас бывает?   -- Само собой...   -- Когда вы ее увидите, Буканов, то предупредите, чтобы она меня не безпокоила. Она мне проходу не дает. Сегодня поймала меня на подезде, бросилась в ноги, начала причитать на всю улицу... Ведь вы знаете, что я решительно ничего не могу сделать для вас, и обясните это жене.   -- Уж простите, ваше высокоблагородие. Конечно, женское малодушие одно, и притом очень она жалеет меня, потому как я без вины должен терпеть.   -- Ну, это дело присяжных, которые будут вас судить.   -- Присяжные тоже человеки и весьма могут ошибаться, ваше высокоблагородие. Все через Ивана Митрича вышло... Моей тут причины никакой нет.   -- А кто подделал вексель?   -- А кто меня в разор разорил, до тла? Родной племянничек мне приходится Иван Митрич и вот до тюрьмы меня довел...   -- А зачем вы ставили его бланк на векселе?   -- Да ведь он мне должен?   -- Послушайте, Буканов, с вами невозможно говорить. Это какая-то сказка про белаго бычка.   -- Она самая и есть, ваше высокоблагородие,-- совершенно спокойно согласился старик.-- То-есть в самый раз. И примерять не нужно...   Именно этот спокойный тон и раздражал Матвея Матвеича, а потом его интересовало, почему и откуда это спокойствие.   -- Буканов, ведь вы знали, что будет вам за подлог?   --Кто же этого не знает, ваше высокоблагородие? Известно, что за такия художества по головке не гладят, и очень даже просто... Вышлют с лишением некоторых прав на поселение в места не столь отдаленныя -- вот и вся музыка!   -- Вы знали это и все-таки устроили подлог?   Старик широко вздохнул и, сделав шаг вперед, заговорил, быстро роняя слова:   -- Ах, ваше высокоблагородие... Вот вы всякий закон знаете, а того закона, которым все мы живем, не хотите знать: всякий человек хочет устроить себя как можно получше. Вот у вас в остроге, напримерно, около шести сотен народу сидит, и для вас это очень просто преступники. Да-с... Значит, худую траву из поля вон. И я так же прежде думал, пока сам не попал в тюрьму. Жалел, конечно, по человечеству и харчи посылал к праздникам; а, грешный человек, осуждал их всех, которые не умела себя соблюсти... да... А вот тут-то и была ошибочка... Есть, ваше высокоблагородие, глад телесный и есть глад душевный... да... Вот они для вас арестанты и преступники вообще, бездельники и негодяи, а вы только то подумайте, что ни один человек из них не думал попасть в острог. Каждый старался как можно лучше устроить свою жизнь... И не просто старался, как простые люди, а со всеусердием и прилежанием. Разве легко украсть, сделать подлог или убить живого человека? И даже очень это трудно, ваше высокоблагородие, а только он хотел устроить как можно получше. Конечно, грех и даже очень большой грех, а уж очень донимал вот этот самый глад душевный...   -- Значит, и Иван Митрич, который, как вы говорите, довел вас до тюрьмы, тоже прав?   -- Сердит я на него, ваше высокоблагородие, и ругаю, а иногда и раздумье возьмет... И так можно разсудить и этак. Ведь и я не думал в тюрьме сидеть, а вот Господь привел на старости лет.   -- Тоже был душевный глад?   -- А то как же? И теперь каждый арестант вперед знает свою судьбу, что и как ему соответствует, и чем хуже ему выходит линия, тем он пуще, ваше высокоблагородие, надеется. Вот, мол, отбуду, примерно, столько-то лет каторги, а там выйду на поселенье и заживу уж по-настоящему. Взять хоть Ефимова -- ему за четыре души безсрочная, а он говорит, что безпременно попадет под милостивый манифест...   -- И Ефимов, по-вашему, тоже старался устроиться получше, когда убивал?   -- Уж он-то больше всех старался, ваше высокоблагородие, потому как человек отчаянный вполне.   Ельшин шагал по приемной, заложив руки за спину, и внимательно слушал странную речь Буканова. Это был какой-то романтизм на острожной подкладке. Буканов, угадывая прокурорския мысли, продолжал думать вслух:   -- Который ежели человек свободный, ваше высокоблагородие, так у него меньше мыслей, а свяжите человека по рукам и ногам,-- сколько у него этих самых мыслей обявится. Так и у нас в тюрьме. Каждый арестантик наш как мечтает, мечтает даже о том, чего раньше и не замечал. Примерно взять меня... Конечно, был капиталишко, торговлишка, домишко -- и все, например, очень просто прахом пошло. Ну, что делать, все это дело наживное. А вот я сижу в тюрьме и думаю... Была у меня собачка. "Идолом" ее звали. Выйдешь это на двор, а она уж тут -- в глаза смотрит, хвостиком виляет и только вот не скажет, как она для тебя все готова сделать. Пойдешь куда -- проводит до угла, идешь домой -- она уж ждет у ворот. Вот уж не воротишь... Другую собаку заведешь, так она и будет другая собака. Тоже были у меня две коровы: "Колдунья" и "Именинница"... Ах, какия коровы! А рысак "Варнак"?.. Разве другую такую лошадь найдете в Загорске?   В канцелярии слушали этот разговор смотритель и белокурый молодой человек. Оба они улыбались, качали головами и обяснялись знаками. Очень уж потешный этот Буканов, а прокурор его слушает.   -- Все это хорошо, Буканов,-- перебил Буканова Матвей Матвеич, останавливаясь.-- А что же вы будете делать после суда?   Старик улыбнулся и, оглядевшись, не подслушивает ли кто, заговорил вполголоса:   -- А у меня уж все вперед готово, ваше высокоблагородие... Всю слепоту как рукой сняло. Скажите, пожалуйста, много ли человеку нужно? Ну, вышлют в Томскую губернию... А разве там не люди живут? И сейчас за работу по своей части, а главное, разведу хозяйство, чтобы все было свое до последней нитки. И всякий овощ, и яичко, и молочко...   -- Да, да, вот именно,-- соглашался Матвей Матвеич, и в его голосе уже не слышалось прокурорских нот.-- Главное, чтобы все было свое, и чтобы человек чувствовал себя свободным... Не правда ли?   -- Совершенно верно, ваше высокоблагородие. Ведь коровушка-то окупит себя в одно лето, а тут еще теленочка принесет, как премию к еженедельному иллюстрированному журналу "Нива". А каждая курка должна сто яичек дать в лето... У меня, ваше высокоблагородие, была одна курочка пестренькая, так она по три раза в лето на яйца садилась и по три раза цыплят выводила...   -- Три раза?..-- удивлялся Матвей Матвеич.   -- Точно так-с... А одного боровка держал, так он через два года восемь пудов сала дал, а тушка в счет не шла.   -- Восемь пудов?!..   -- Оно ведь спорое, значит, это свиное сало, ежели засолить в впрок... Напримерно, в сенокос, когда не до варева, или в кашу рабочим, в щи, просто с картошкой.   Гаврила Гаврилыч сделался свидетелем необыкновенной сцены, именно, когда прокурор Матвей Матвеич совершенно забыл, что он прокурор, что купец Буканов арестант, и на прощанье протянул ему руку.  

Сибирские старцы, кухарка Агаѳья и гражданин Рихтэр.

I.

   Средняго роста, плечистый и коренастый старик осторожно пробирался по огороду, выбирая дорогу между гряд так, чтобы его не было видно из окон докторской квартиры. Впрочем, сам доктор вставал поздно, а могла увидеть акушерка Прасковья Ивановна или ея горничная Паня. Старик благополучно обогнул баню, и оставалось пройти небольшое разстояние между сараями и кухней. Окна в кухне были открыты, и в одном виднелась спина кухарки Агаѳьи, месившей тесто.   "Экая спина-то",-- подумал старик.   -- Ты это куда прешь-то?-- неожиданно окликнул его сердитый голос кучера Игната.-- Тебе что было сказано? Позабыл станового Ѳедора Иваныча?   -- Оставь ты меня, Игнат,-- ответил старик, стараясь придать своему голосу строгую ласковость.-- И совсем даже не твое это дело... Ради Бога, оставь. Не к тебе ведь иду...   Игнат, здоровенный парень, с скуластым и угрюмым лицом, чистил докторскую лошадь и в этот момент отличался особенной деловой мрачностью, а тут еще старец подвернулся.   -- Не к тебе иду, сказано,-- повторил старик уже с некоторым нахальством.   -- Значит, к Агаѳье?   -- Значит, к Агаѳье...-- вызывающе ответил старик, глядя на Игната в упор маленькими серыми глазками.   Он уже хотел итти к кухне, когда Игнат вспомнил, что ведь Агаѳья его жена, и что на этом основании следует старику накостылять хорошенько шею. Игнат бросил скребницу и остановил старика, схватив за плечо.   -- Куда прешь, безголовый?!..   Старик только повернул могучим плечом, и кучер Игнат отлетел в сторону.   -- Говорят тебе: оставь!-- сурово крикнул старик.-- А то единым махом весь из тебя дух вышибу...   Остервенившийся Игнат уже ничего не понимал, с каким-то ревом бросился на старика и, как медведь, сразу подмял его под себя. Но это продолжалось всего один момент, а в следующий уже старик сидел на Игнате верхом и немилосердно колотил его прямо по лицу, так что только скулы трещали.   -- Говорили тебе: оставь...-- повторял старик.   На крик Игната из кухни выбежала Агаѳья и с причитаньями начала разнимать дравшихся.   -- Голубчик... Матвей Петрович... оставь ты его, глупаго!.. Ничего он не понимает...   Когда Агаѳья убедилась, что ей не разнять дравшихся, она пустила в ход последнее средство и проговорил:   -- Вон барыня в окно смотрит...   Смотрела в окно не барыня, а горничная Паня, но дравшиеся поднялись и конфузливо пошли в кухню. Дорогой Игнат успел вытереть кровь с лица рукавом рубахи, продолжая ругаться.   -- Зачем по скуле бьешь, желторотый?!.. Вот приедет становой Ѳедор Иваныч, так я тебя произведу... Будешь помнить, каков есть человек Игнат... Я тебе покажу, старому чорту.   -- Говорил тебе: оставь,-- повторял свое старик.-- Я тебя не трогал...   -- Ох, оставьте вы грешить, ради истиннаго Христа,-- умоляла слезливо Агаѳья.   Кухня была светлая и большая, как и полагается настоящей господской кухне. И кухарка была по кухне -- молодая, ядреная, как репа. Она носила сборчатый сарафан с чисто-заводским шиком, а подвязаппый под мышками длинный передник ("запон", как говорят на Урале) нисколько не портил могучей груди. Вообще, баба была красавица, как ее ни наряди. Она показала глазами старику место в переднем углу на лавке под образом, но он только покосился на образ и присел на кончик лавки у двери, спиной к образу. Игнат умывался у рукомойки за большой русской печью и продолжал ругаться.   -- Знаем мы этих варнаков, сибирских старцев... Даже очень хорошо знаем. Кто в третьем году у нас хомуты украл? Выпросился ночевать такой же варнак, а утром хомутов и не стало...   Агаѳья понимала, что Игнат уже не сердится на старца и что сорвет сердце на ней.   -- Ну и пусть бьет,-- решила она про себя, улыбаясь смиренно сидевшему на лавочке сибирскому старцу.-- И пусть...   Она добыла из залавка кусок вареной говядины от вчерашняго господскаго супа и подала на стол. А потом отрезала большой ломоть ржаного хлеба и певуче проговорила:   -- Не обезсудь, миленький, на угощении... В чужих людях живем, так уж что под рукой нашлось. Прикушай, Матвей Петрович...   Сибирский старец взял ломоть хлеба, взвесил его на руке и с улыбкой спросил:   -- Но-твоему это, Агаѳьюшка, хлеб?   -- Уж как печь испекла, Матвей Петрович...-- ответила Агаѳья, не понимая вопроса.   -- Печь-то печью, а только печаль не от печи... Мучку-то на каких весах весила? На клейменых, голубушка: на чашках-то лежит мучка, а на коромысле печать антихристова. И кто ест сей хлеб, тот верный слуга антихристов. В Апокалипсисе пряменько сказано: "без числа его ни купити, ни продати никто не может, а число его 666.." Поняла, миленькая?   Игнат только-что хотел вытереть лицо полотенцем, но так и остолбенел. Вот как ловко сказал сибирский старец про клейменый-то хлеб... Игнат с мокрым лицом подошел к старцу и бухнул ему в ноги.   -- Уж ты того, Матвей... значит, прости за давешнее...   -- Не мне кланяйся, миленький, а кланяйся своему становому Ѳедору Иванычу, самому любезному антихристову сосуду,-- сурово ответил старец, поднимаясь с лавки.   Он подтянул ременный пояс, которым был перехвачен татарский азям, и хотел выйти, но, оглянувшись на стоявшую у печки Агаѳью, заметил стоявшую на окне пустую бутылку из-под сельтерской воды.   -- Это у вас что такое?   -- Бутылка. .   -- Вижу, и антихристово клеймо на бутылке вижу. А вот ты мне скажи, что в бутылке-то было?..   -- Известно, вода...   -- Вот то-то, что вода... Вода -- дар Божий и шипеть не будет. А тут вытащишь пробку, твоя вода и зашипит, потому как он, скверный, надышал в бутылку смраду. Господам, которые щепотью молятся, это первый скус... Ох, и говорить-то, миленькие, грешно об его мерзостях! Все у него щепотники, как рыба в неводу, и все он осквернил: где скверной своей лапой цапнет, где смрадом надышит, где свою антихристову печать наложит, яко свое антихристово знамение.   Когда сибирский старец ушел, Игнат молча бросился на жену и зачал ее немилосердно бить. Он таскал ее по полу за косы, топтал ногами, бил кулаком прямо по лицу.   -- Вот тебе сибирские старцы!..-- рычал Игнат, делая передышку.-- Я из тебя вышибу всю дурь, змея...   Агаѳья все терпела, пока муж не ударил ее ногой прямо в живот. Господская кухня огласилась неистовым бабьим криком.  

II.

   Отчаянный вопль Агаѳьи разбудил барыню Прасковью Ивановну. Она выскочила в ночной кофточке в столовую, где спряталась Паня.   -- Игнат убил Агаѳью,-- шопотом заявила перепуганная и побледневшая, как полотно, девушка.-- Своими глазами видела, барыня...   Донесшийся из кухни новый вопль показал, что Агаѳья еще жива. Прасковья Ивановна не растерялась, а, накинув на скорую руку утренний капот, в однех туфлях бросилась в кабинет, где спал доктор Рихтер.   -- Где у вас револьвер, Гаврила Гаврилыч?-- кричала она, на ходу Завязывая распущенные волосы в узел.-- Игнат убивает жену...   -- Револьвер в письменном столе,-- спокойно ответил доктор, потягиваясь под своим пледом.-- А что касается Игната, так я тебе не советую мешаться в чужия семейныя дела...   -- А если он убивает Агаѳью?.. Паня видела своими глазами.   -- Пустяки, просто маленькое семейное недоразумение. Агаѳья повоет, а потом и помирятся.   -- Ничего вы не понимаете! Таких вещей нельзя позволять, и я могу только удивляться вашему безсердечию...   -- Успокойся, пожалуйста, и не мешай мне спать. Револьвер в левом ящике... Только будь осторожна и не подстрели сгоряча себя.   Пока Прасковья Ивановна искала револьвер, доктор невольно полюбовался ею. В сущности, удивительно милая женщина, не утратившая ни в фигуре ни в движениях девичьей свежести. Даже безпорядочный утренний костюм не портил общаго впечатления. Особенно хорошо было круглое лицо с темными горячими глазами, сейчас точно вспыхнувшее чисто-южной энергией. Когда Прасковья Ивановна сердилась, она была особенно хороша, что свойственно не всем женщинам. С своей стороны, Прасковья Ивановна в спокойном равнодушии доктора видела только тысяча первое доказательство гнуснаго мужского эгоизма. Схватив револьвер, она с презрительной улыбкой проговорила:   -- Вы, Гаврила Гаврилыч... вы, действительно, только гражданин Рихтер -- я больше ничего.   -- Что же, я ничего не имею против этого,-- согласился доктор, позевывая.   -- И кухаркин сын,-- прибавила уже про себя Прасковья Ивановна.-- Сейчас видно кухаркину кровь...   Выбежав в следующую комнату с револьвером в руках, она успела уже раскаяться в этой выговоренной про себя, тайной мысли.   -- Все еще убивает...-- встретила ее шопотом Паня, ждавшая в столовой.-- Вот как кричит Агаѳья...   -- А вот я сейчас его застрелю, негодяя!-- энергично ответила Прасковья Ивановна показав револьвер.-- Да еще барин ему задаст, когда встанет.   Кухня была через двор. Когда Прасковья Ивановна спустилась с параднаго крыльца, то увидела, что Игнат, как ни в чем не бывало, чистит под навесом лошадь. Она быстро подошла к нему и грозно спросила:   -- Ты это что делаешь, разбойник... а?   Игнат даже не повернул головы и, продолжая драть скребницей вздрагивавшую лошадь, очень грубо ответил:   -- Лошадь чищу...   -- Ах, ты, негодяй!-- уже крикнула Прасковья Ивановна, подступая ближе.-- А кто сейчас убивал Агаѳью?   -- Агаѳью? Это вас не касаемо, барыня, потому как Агаѳья мне жена, и я по закону могу делать с ней, что хочу...   -- Да ты с кем разговариваешь-то, разбойник? Вот я возьму и сейчас застрелю тебя...   -- И даже очень не смеете убивать живого человека.   -- А не смею... Тогда я тебя отправлю, негодяя, к Ѳедору Иванычу, и он посадит тебя в кутузку... да! Потом я буду жаловаться мировому судье... да! Наконец Гаврила Гаврилыч тебе задаст... Он уже одевается и сейчас выйдет... С ним не будешь так разговаривать и грубить, как со мной. Понял, негодяй?!   "Негодяй" продолжал свою работу и все поворачивался к разсвирепевшей барыне спиной, чтобы не показать опухшаго от работы сибирскаго старца лица. При имени барина он даже ухмыльнулся самым глупым образом, что не ускользнуло от внимания Прасковьи Ивановны.   -- И этот негодяй еще смеется... Отчего ты прячешь лицо? Хоть и негодяй, а совестно досмотреть в глаза... Вот барин тебе задаст, и Ѳедор Иваныч, и мировой судья.   -- Промежду мужа и жены судья-то один Бог. И не касаемо это самое дело вас даже нисколько... Хочу и буду бить, сколько влезет, потому как я в законе с Агаѳьей.   Дальнейшия разсуждения с негодяем были совершенно излишни, и Прасковья Ивановна отправилась в кухню. Агаѳья в каком-то оцепенении сидела на лавке и даже не заметила, как вошла барыня. Она была вся в крови, а лицо ея было обезображено до неузнаваемости. Правый глаз совершенно затек под громадным синяком. Паня даже вскрикнула, когда увидела Агаѳью в таком виде.   -- Агаѳья, тебе больно?-- спросила Прасковья Ивановна по-детски.-- Паня, беги скорее в аптеку и принеси мне губку, карболки, английскаго пластыря... Нет, сначала принеси губку и теплой воды. Ах, негодяй!.. Ах, разбойник!..   Агаѳья молчала. Она не плакала, не стонала, не жаловалась, а только вздрагивала и пугливо озиралась на входную дверь. Человека не было, оставалось одно избитое женское тело. Прасковья Ивановна стояла над ней и не знала, что ей делать и что говорить.   -- Барин одевается...-- скороговоркой повторяла Прасковья Ивановна, чтобы сказать что-нибудь.-- Потом я пошлю Паню за Ѳедором Иванычем... да... Вечером к нам приедет пить чай мировой судья... Одним словом, я все устрою. Игнат не имеет права бить тебя, как скотину, да и скотину никто так не бьет...   -- Милая барыня, оставьте,-- сухо ответила Агаѳья, охая от боли в плече.   -- Как: оставьте?! Я о тебе же хлопочу...   -- Нечего тут хлопотать: что заслужила, то и получила.   -- Агаѳья, да что с тобой?!.. Из-за чего у вас вышла вся эта история?   -- Ах, милая барыня, не спрашивайте...   Единственным свидетелем этого разговора был солнечный весенний луч, с любопытством заглядывавший в окно, да несколько мух, бродивших по ломтю оставленнаго сибирским старцем ржаного хлеба. Как Прасковья Ивановна ни допрашивала, ничего не могла добиться. Ее выручила вернувшаяся с водой и губками Паня, которая боялась взглянуть в лицо Агаѳье. Засучив рукава, Прасковья Ивановна опытной рукой принялась мыть лицо и голову Агаѳье, которая покорялась каждому ея движению. Когда кровь была смыта, ничего особеннаго не оказалось, т.-е. череп был цел, а пострадало одно лицо от кровоподтеков и содранной кое-где кожи. Все-таки пришлось кое-где залепить ссадины пластырем, а разбитый глаз забинтовать.Оставалась разсеченная рана на губе, но Агаѳья не согласилась ее зашивать.   -- Ничего, барыня, живое мясо само срастется...   Когда работа кончилась и Прасковья Ивановна начала мыть руки, Агаѳья неожиданно повалилась ей комом в ноги и запричитала:   -- Милая барыня, не троньте вы, ради Христа, Игната...   -- Да ведь я о тебе же хлопочу, глупая?!.. Надо его хорошенько проучить...   -- Барыня, уж наше дело такое... Хоть и битая, а все же мужняя жена в настоящем законе.   Прасковья Ивановна закусила губу, повернулась и вышла. Это было уже оскорбление, как и давешний ответ Игната, т.-е. намек на ея незаконное сожительство с доктором.   Вернувшись в свою спальню, Прасковья Ивановна расплакалась. Она слишком переволновалась...   -- Это какия-то низшия животныя,-- шептала она сквозь слезы,-- И ничего человеческаго...  

II.

   Выдался нервный день. Доктор Рихтер отправился в свое время, т.-е. в десять часов утра, в больницу, обошел четыре палаты (летом оне пустовали, потому что летом заводские рабочие не любили лечиться), принял в амбулаторном отделении человек пятнадцать, сездил к двум тифозным больным и в обычное время, т.-е. к пяти часам, вернулся домой. Он после рабочаго дня вообще чувствовал себя хорошо, как человек, который не даром ест хлеб, и ехал всегда домой с удовольствием. Прибавьте к этому, что Прасковья Ивановна, как все хохлушки, была отличная хозяйка и умела из ничего выкроить что-нибудь вкусное и даже пикантное.   Сегодня, как всегда, он вошел в переднюю в очень хорошем настроении. Паня его встретила, и по ея лицу он догадался, что в доме что-то неладно. Паня смотрела в землю, и это было плохим признаком. В столовой Прасковьи Ивановны не было, что было еще хуже. Доктор только теперь припомнил, что утром было что-то такое, одним словом -- была глупость, и что Прасковья Ивановна на него сердится. На чисто-русском лице доктора, с присвоенном таковому окладистой бородкой, мягким носом и этими добрыми славянскими глазами, явилось недовольное выражение. Если Прасковья Ивановна не в духе, следовательно все в доме идет вверх дном, и т. д.   Но "гражданин" Рихтер ошибся. Прасковья Ивановна вышла к обеду и даже извинилась, что заставила себя ждать. У нея был такой кроткий вид, и доктор понял, что все дело в сегодняшнем утреннем происшествии, о котором он совершенно добросовестно забыл.   -- Ну, что там такое делается?-- спросил доктор, когда подали по его вкусу зажаренную котлетку.   -- Я ничего не понимаю, Гаврила Гаврилыч,-- ответила она с продолжавшейся кротостью.   Он говорил ей "ты", а она -- "вы". Это как-то установилось само собой и оставалось.   -- Я тоже ничего не понимаю,-- ответил доктор.   -- Дело гораздо серьезнее, чем можно было бы думать,-- заговорила Прасковья Ивановна.-- И пока ясно только одно: что мы с вами ровно ничего не понимаем. Скажу больше, мы даже не можем ничего понять. Какие-то сибирские старцы, что-то такое Агаѳья... Игнат прежде, чем, бить жену, отчаянно дрался с одним из этих сибирских старцев,-- что Паня видела собственными глазами, когда мы спали. Заподозреть в чем-нибудь Агаѳью я не имею никакого права, и сам Игнат ни в чем ея не обвиняет. Вообще, в нашем доме творятся совершенно непонятныя вещи...   -- Гм... да...   -- И, как мне кажется, дело гораздо серьезнее, чем мы вообще привыкли думать о нашей прислуге.   -- Я понимаю, что прислуга такие же люди, как и мы с тобой,-- заговорил доктор, стараясь сдержать нараставшее раздражение.-- Да, понимаю... Может-быть, понимаю даже больше других, потому что сам -- сын петербургской кухарки...   Когда доктор начинал волноваться, что с ним случалось очень редко, Прасковья Ивановна сразу чувствовала себя виноватой. Опять сказывалась -- да простят меня южныя женщины!-- привычка восточной женщины к повиновению, в меньшем случае -- к известному режиму. Но сейчас вышло как раз наоборот. Прасковья Ивановна пододвинула свой стул поближе к стулу доктора и заговорила вполголоса:   -- Представьте себе, Гаврила Гаврилыч, наша Агаѳья помешалась на том, что должна спасать свою душу. Да... Я ходила к ней второй раз. Она почти обругала меня, как... Я, право, не умею сказать, как она меня называла. Но в ея глазах мы с вами просто погибшие люди... Она же и жалеет нас!.. Какая-то там щепоть, хождение по-солонь, и т. д. Она мне прямо в глаза сказала что считает нас погибшими людьми. Что-то тут играет роль и ржаной хлеб, и сельтерская вода, а то, что я волосы плету не в одну косу, по-девичьи... Представьте себе, все это говорит мне наша собственная Агаѳья и говорит авторитетно, как какая-то Жанна д'Арк.   -- Гм... да... Кажется, дело сведется к тому, что мы должны итти и извиниться пред Игнатом,-- не без ядовитости заметил доктор.   -- Опять не то!..   Прасковья Ивановна даже вскочила с своего места и зашагала по столовой.   -- Да, не то... Если вы хотите знать, гражданин Рихтер, я начинаю понимать нашу Агаѳью с ея щепотью и хождением по-солонь. Ведь весь вопрос в том, что она хочет спасти свою бабью душу, а мы... Вы только подумайте, что где-то в нашей кухни тлеет мысль о спасении души. Разве это не трогательно?   -- Прибавь к этому, что все эти сибирские старцы -- беглые и каторжники.   -- Очень может быть... Мы даже могли оы сделать так, что когда приедет Ѳедор Иваныч...   -- Ну, это уже лишнее...   -- Нет, будем говорить по душе... Мне Паня все разсказала, т.-е. разсказала, что в нашу кухню приходят какие-то два сибирских старца. Одного зовут Матвеем, который сегодня дрался с Игнатом, а другого Спиридоном. Они совращают нашу Агаѳью в раскол, и в этом разгадка сегодняшней истории... Игнат жалеет по-своему совращаемую жену и на этом основании бьет ее смертным боем.   Весь вечер был занят тоже мыслью о том, что делается в кухне. Паня раз пять бегала посмотреть в окно и ничего особеннаго не увидела. Игнат починял какую-то сбрую, а Агаѳья что-то шила. Даже завернувший вечерком становой Ѳедор Иваныч не мог отогнать этой мысли о кухне. Это был толстый и лысый мужчина за пятьдесят. Полицейский мундир сидел на нем мешком. Круглое лицо вечно лоснилось, точно было покрыто лаком. Ѳедор Иваныч любил хорошо покушать, хорошо выпить, хорошо соснуть и хорошо повинтить, отличался почти истеричной набожностью и боялся грома до такой степени, что во время грозы спасался на собственной постели, прикрыв голову подушкой. Между прочим, он любил острить, и одной из самых его удачных острот была та, что он прозвал доктора "гражданином".   -- Конечно, гражданин, потому что живет гражданским браком,-- обяснял Ѳедор Иваныч, подмигивая немного косившим глазом.   Сегодняшний вечер как-то не удался, как не удались пельмени у Агаѳьи, хотя по этой части она была великая мастерица. Прасковья Ивановна извинялась пред гостем, а доктор курил сигару и думал об Агаѳье.   -- У вас много раскольников?-- спросил он Ѳедора Иваныча.   -- А сколько угодно этого добра, хоть отбавляй. Наш Ушкуйский завод старинное и самое крепкое раскольничье гнездо. Ох, и хлопот же мне с ними было...   -- А сейчас?   -- Ну, сейчас как будто полегче... Бывают, конечно, случаи, но особеннаго ничего не заметно. Их губит то, что они делятся между собой на разные толки и согласия и отчаянно враждуют.   -- Чего же они хотят?   -- Вероятно, они и сами этого не знаиот...   Поздним вечером, когда Ѳедор Иваныч уехал, Прасковья Ивановна долго сидела на террасе одна. После весенняго теплаго дня наступила довольно холодная горная ночь. С террасы можно было видеть краешек заводскаго пруда, залегшую под плотиной фабрику, а дальше начинались горы, покрытыя лесом. Ночью фабрика была почти красива, благодаря своей вечной рабочей иллюминации -- всполохами вырывалось пламя из доменных печей, высокия трубы снопами разсыпали искры, густыми клубами валил черный дым. Где-то, точно под землей, слышались удары молотов, визг и лязг железа, тяжелое дыхание паровых машин, шум воды, свистки и окрики рабочих. Прасковья Ивановна долго любовалась этой картиной и вспоминала свою далекую родину с ея чудными весенними ночами. У нея что-то ныло в душе, ей хотелось плакать. Почему она не думала о своей душе, как думает Агаѳья?  

IV.

   В следующие дни кухня продолжала оставаться центром общаго внимания. Оказалось, что дня через три вечером приходили оба сибирских старца и долго сидели. Игната не было дома. Старцы пришли с собственными чашками и с аппетитом ели докторский суп. Агаѳья все время стояла перед ними и слушала, подперев по-бабьи щеку рукой. В открытое окно слышно было каждое слова, но Паня ничего не поняла.   -- Что-то такое о горах да о пещерах все толковали,-- разсказывала она.-- Свиридов, худенький такой старичок, все грозил ей, что она душу свою губит... Агаѳья плакала и в ноги кланялась... Потом старцы пили водку из своих стаканчиков... Матвей все грозился, что убьет Игната, если он станет опять бить жену, а Спиридон велел Агаѳье все терпеть. А когда пришел Игнат, старцы убежали в окно...   Из этого довольно безсвязнаго показания трудно было что-нибудь заключить.   -- Эти сибирские старцы еще нас всех убьют,-- говорила Прасковья Ивановна.-- Надо поговорить с Агаѳьой серьезно. Может-быть, это разбойники...   -- Нет, барыня, они все божественое говорят,-- защищала старцев Паня.-- Спиридон учил Агаѳью, как надо молиться, и сам складывал ей пальцы в ихний раскольничий крест.   Паня только потом призналась, как сибирские старцы ругали господ и всячески их срамили, как безбожников.   -- "И молятся твои господа щепотью, и крещены против солнца, и живут супротив закона, как собаки",-- обясняла Паня со слезами ея глазах.-- Уж мне так было обидно... Особенно этот Матвей ругался, который бил Игната.. И потом все поминали какую-то вдову Марью Тимоѳеевну... Так страшно было слушать, так страшно!..   Доктор сначала не обращал внимания на всю эту историю, а потом заинтересовался. В самом деле, вот он живет на Урале пять лет, имеет с раскольниками постоянное дело и ничего о них не знает. Даже и не интересовался что-нибудь узнать. А эти люди живут своим собственным миром, у них свои жгучие интересы, сомнения и страстное тяготение к правде, хотя последнее и выражается иногда в довольно странных формах, чтобы не сказать больше. Конечно, тут есть и своя доля религиознаго фанатизма, и наследственность, и гипноз, и воинствующая стадность. Во всяком случае, явление громадной общественной важности, непонятое и не обясненное до сих пор, но продолжающее существовать, принимая уродливыя формы.   -- Да, надо этим вопросом заняться,-- решил доктор, перебирая в уме злобу последних дней.-- Материал самый благодарный, да и все над рукой. Взять хоть того же Игната...   Доктор приступил к выполнению своего плана с самыми тонкими предосторожностями. Игнат был вызван в кабинет для совместнаго обсуждения вопроса о новом дорожном тарантасе, как эксперт. Он, как всегда, остановился у двери, заложил руки за спину и начал смотреть на барина тупым взглядом, как бык. Повидимому, у Игната явилось подозрение, что его недаром вызвали, и что, конечно, тарантас только предлог.   "Вот сейчас барин учнет пилить за Агаѳью",-- думал Игнат, наблюдая шагавшаго перед ним доктора.   Переговоры о тарантасе кончились скоро, потому что Игнат соглашался на все: и так можно и этак можно.   -- Послушай, Игнат, какие это сибирские старцы ходят к вам в кухню?-- спросил доктор, стараясь придать и лицу и голосу равнодушное выражение.   -- Старцы-то?-- тоже равнодушно повторил Игнат вопрос.-- А кто их знает... Сказываются сибирскими.   -- А зачем они ходят к тебе?   -- А, значит, жену Агаѳью сомущают,-- откровенно признался Игнат, нисколько не смущаясь.-- Значит, для спасения души...   -- Чем же они смущают?   -- Разное говорят... Одним словом, волки безпаспортные. Убить мало...   -- Гм... да... Я это так спрашиваю. Мне ьсе равно. Спасать душу -- дело недурное. Может-быть, и ты хочешь спасаться?   Игнат посмотрел исподлобья на барина, почесал в затылке и нехотя ответил:   -- Где уж нашему брату, которые, значит, около лошадей!..   Игната удивило, что барин ни слова не сказал про избиение Агаѳьи, а он уже приготовил чисто-кучерской ответ: "Вот тебе, барин, хомут и дуга, а я тебе больше не слуга".   У Прасковьи Ивановны, которая производила допрос Агаѳьи, дело шло успешнее, вероятно, потому, что Прасковья Ивановна проявила более сильный дипломатический талант. Сначала Агаѳья отнеслась к барыне очень подозрительно и даже что-то нагрубила.   -- Зачем ты грубишь мне, Агаѳья?   -- А зачем вы меня пытаете, барыня, о чем не следует? Может, мне и разговаривать-то с вами грешно...   -- Чем же грешно?   Агаѳья понесла какую-то околесную о щепоти, хождении по-солонь, клейменых весах и сельтерской воде.   -- Это научили тебя говорить сибирские старцы?   При напоминании о сибирских старцах Агаѳья впала в какое-то ожесточенное состояние и даже погрозила барыне кулаком.   -- Вот теперь вы -- барыня, а я -- слуга, а кто будет на том свете в смоле кипеть?!..-- истерически выкрикивала Агаѳья.-- Это тоже надо понимать, ежели который человек правильный... Для вас душа-то наплевать. Вы вот и постов не соблюдаете...   Прасковья Ивановна решила выдерживать характер до последняго и старалась говорить с ангельской кротостью.   -- Агаѳья, неужели для спасения души необходимо грубить людям, которые тебе же желают пользы?   -- Матвей наказал обличать.   Кроткий тон барыни подействовал на Агаѳью. Она как-то сразу отмякла и расплакалась.   -- Барыня, ничего-то, ничего вы не понимаете,-- запричитала она, вытирая слезы передником.-- И того не знаете, что я, может-быть, ночи не сплю... Силушки моей не стало... и страшно как... Как раздумаешься -- у смерти конец. Ведь вся-то я грешная и с мужем живу по-грешному, потому как венчали нас против солнца... И тебя сейчас осудила, а по писанию лучше согрешить, чем осудить -- кто осудил, на том и грех. Ох, моченьки моей нет... Смерть моя... И вас жаль, и своего Игната жаль, и себя жаль... Никакого терпенья! Вам-то, поди, смешно дуру-бабу неученую слушать, а мне тошнехонько...   Прасковья Ивановна только теперь заметила стоявшую в углу Паню и тоже плакавшую.   -- Паня, ты-то о чем плачешь?-- спросила Прасковья Ивановна.   -- А не знаю...-- ответила девушка, закрывая лицо руками.  

V.

   "Честная матёрая {Матёрая, женщина, у которой есть дети.} вдова" Марья Тимоѳеевна жила на самом краю Ушкуйскаго завода. Ея пятистенная изба стояла на самом берегу заводскаго пруда. Марье Тимоѳеевне было за пятьдесят, но она казалась гораздо моложе своих лет,-- ядреная, рослая, румяная баба хоть куда, особенно когда в праздники выряжалась в кумачный сарафан. В избе с ней жила дочь Палагея, некрасивая и сердитая девушка лет двадцати, на которую временами "находило", а потом ютились какие-то подозрительные люди, в роде сибирских старцев и ра:ных скитниц, являвшихся в Ушкуйский завод из неведомой горной глуши за подаянием разных доброхотов и милостивцев. Марья Тимоѳеевна чем-то приторговывала в дощатой лавчонке на базаре, куда-то по временам уезжала и вообще вела таинственный образ жизни. Свои заводские считали ее ухом-бабой, у которой всякое дело к рукам пристает. Время от времени в избе Марьи Тимоѳеевны появлялись таинственные младенцы, которые еще более таинственно исчезали. Всем было известно, что этих младенцев привозили из женских скитов, и все молчали, чтобы не выдать честною вдову в лапы любезнаго антихристова сосуда, станового Ѳедора Иваныча.   Встречая Марью Тимоѳеевну, становой непременно грозил ей пальнем и говорил:   -- Ты у меня смотри, сахарная.. Все знаю!   -- Да чего и знать-то про вдову,-- отвечала Марья Тимоѳеевна.-- Каждый таракан знает наши бабьи дела...   Марья Тимоѳеевна за словом в карман не лазила, и Ѳедор Иваныч любил с ней пошутить.   -- Ужо в гости к тебе чай приеду пить, сахарная...   -- Милости просим, Ѳедор Иваныч...   Становому, конечно, было известно кое-что про честную вдову, но он ея не трогал до поры до времени. Ничего, пусть себе живет, а когда будет нужно -- от рук правосудия не уйдет. Конечно, главное подозрение заключалось в пристанодержательстве, и Ѳедор Иваныч даже берег Марью Тимоѳеевну про всякий случай. Мало ли бывало в его практике случаев, когда приходилось ловить какого-нибудь бродягу, подозрительнаго пустынника или шляющаго человека, а пятистенная изба Марьи Тимоѳеевны являлась очень удобной ловушкой.   Между прочим, Марья Тимоѳеевна частенько завертывала к Прасковье Ивановне. У нея всегда было какое-нибудь неотложное дело, начиная с собственных болезней. Прасковья Ивановна только удивлялась, что такая на вид здоровая женщина и болела самыми утонченными нервными болезнями. В сущности, Марья Тимоѳеевна была форменная истеричка, как и кухарка Агаѳья. Откуда, как и почему? Гражданин Рихтер, призванный к ответу, по обыкновению, ответил уклончиво:   -- Удивительнаго в этом решительно ничего нет... да. Ведь это чисто-городская логика, что здоровые люди могут быть только в деревне. Нет и нет... Каждый самый простой мужик -- истерик. Не смейся, Прасковья Ивановна, ибо я говорю правду... А твои деревенския бабы еще более истеричны, что уже в порядке вещей.   Прасковья Ивановна даже не желала спорить с гражданином Рихтером, потому что это, во-первых, было безполезно; а во-вторых, гражданин Рихтер был прав. Лучшим примером являлась та же Марья Тимоѳеевна, как женщина для крестьянской среды незаурядная.   Марья Тимоѳеевна являлась в докторском домике как-то неожиданно, всегда оглядывалась и любила говорить каким-то предательским шопотом. В ней чувствовалась та истеричная ласковость, которая гипнотически действует на толпу. Она именно так и явилась к Прасковье Ивановне дня через три после истории с Агаѳьей. Прасковья Ивановна встретила ее довольно сухо.   -- А вот и я пришла...-- певуче проговорила Марья Тимоѳеевна.-- Не ладно у вас, Прасковья Ивановна, в дому.   -- Нет, ничего,-- неизвестно для чего солгала Прасковья Ивановна.-- Кучер у нас дерется с женой...   -- Слышала, слышала... Поучить бы его немножко надо. Глуповат паренек...   -- Ну, я в этой истории решительно ничего не понимаю,-- откровенно призналась Прасковья Ивановна,-- Ничего не разберешь... Думаю, что вы больше знаете, Марья Тимоѳеевна, что делается у нас в доме...   -- Я?!.. Да храни меня Бог... Так, стороной слышала...   -- Перестаньте и будемте говорить откровенно... Представьте себе, что я знаю гораздо больше, чем вы думаете.   Лицо Марьи Тимоѳеевны сразу изменилось, так что Прасковья Ивановна сочла нужным поправиться:   -- Вы, пожалуйста, не подумайте, что... Одним словом, вы понимаете, что я хочу сказать.   -- Вот сейчас помереть, ничего в толк не возьму.   -- Дело ваше,-- сухо ответила Прасковья Ивановна.-- А впрочем, должна сказать вам откровенно, что вы совершенно напрасно подсылаете к Агаѳье ваших сибирских старцев. Для вас же может выйти большая неприятность...   -- Ох, Прасковья Ивановна, какое ты словечко выговорила...-- затоворила раскольница, размахивая руками.-- И то ко мне Ѳедор Иваныч подсыпается. А мое дело вдовье, и ничего я не понимаю. А что касаемо Агаѳьи, так ей про себя-то ближе знать.   Марья Тимоѳеевна долго наговаривала какие-то пустяки, которых нельзя было разобрать, и Прасковья Ивановна чуть не прогнала ее, сославшись на какое-то дело.   -- А ты не сердитуй, матка-свет, на глупую деревенскую бабу,-- говорила Марья Тимоѳеевна, уходя. Ну, какой спрос с нашего брата бабы? Хуже овцы... И слова-то только самыя глупыя умеем говорить.   Из господских комнат Марья Тимоѳеевна завернула в кухню, где Агаѳья была одна, и без обиняков обяснила:   -- Ну, нахлебалась я из-за тебя и жару и пару, Агаѳья. Как разстервенилась твоя-то полубарыня... Все грозила мне Ѳедором Иванычем. Я, грит, тебе покажу, будешь, грит, меня помнить, а сама табачище проклятый курит... Смрад от нея идет на версту... тьфу!.. Уж я думала, что и живая от нея не вырвусь. Так к сердцу и подкатывает...   Агаѳья слушала эти наговоры, опустив виновато глаза. Ведь из-за нея барыня сживает со свету Марью Тимоѳеевну... Она уже видела, как ночью Ѳедор Иваныч наедет в избу к Марье Тимоѳеевне с обыском, заберет в плен сибирских старцев, да и Марью Тимоѳеевну посадит вместе с ними в острог. А Марья Тимоѳеевна смотрела на нее и качала годовой.   -- Ловко тебя муж-то изукрасил, Агаѳьюшка! Вон как глаза-то подбил...   Агаюья старалась надвинуть платок на лоб так, чтобы не видно было мужниных синяков, но всего лица не скроешь. Сожаление Марьи Тимоѳеевны вызвало у нея слезы.   -- Случается, что мужья учат жен,-- не унималась Марья Тимоѳеевна.-- Только и учат, жалеючи... И виноватая жена своя, а не чужая. Не муж он тебе, твой Игнат...   Прасковья Ивановна своим косвенным вмешательством очень помогла Марье Тимоѳеевне.  

VI.

   Вечером, когда господа уехали в гости к мировому судье, Агаѳья урвалась на минуточку к Марье Тимоѳеевне. Ее давило предчувствие какой-то неминучей беды. А вдруг Ѳедор Иваныч накроет сибирских старцев... И все из-за нея, скверной. Сердце Агаѳьи замирало от страха, а мысли в голове путались во что-те безсвязное и безвыходное.   Шатровыя ворота у избы Марьи Тимоѳеевны, как во всех раскольничьих домах, всегда были на запоре, и калитка отворялась по-старинному только тогда, когда гость "помолитвуется" под волоковым оконцем. Марья Тимоѳеевна выглянула в окно и узнала в темноте Агаѳью.   -- Чего примчалась, свет?-- ласково спрашивала она, когда Агаѳья вошла в избу.   -- Ох, матушка Марья Тимоѳеевна, тошнехонько...-- шептала Агаѳья, сдерживая слезы.-- Вся сама не своя... Места не найду... и страшно до смерти...   -- Вот, вот, матушка...-- жалела ее Марья Тимоѳеевна.-- Извели тебя вконец, бабочка.   В избу вошла Палагея и злыми глазами посмотрела на гостью. Она слышала, как Игнат избил жену, и радовалась. Так и надо вам, мужния жены... Маленькая жестяная лампочка плохо освещала избу, и Палагея никак не могла разсмотреть Агаѳьиных синяков.   -- Ужо, пойдем в заднюю избу,-- предложила Марья Тимоѳеевна.   Изба Марьи Тимоѳеевны, не особенно казистая снаружи, вместе с надворными постройками и крытым двором, являлась чем-то в роде деревянной крепости. Самая изба большими сенями делилась на две половины: передняя изба -- жилая и задняя -- "на всякий случай", главным образом для приема гостей. Сейчас в задней избе, заменявшей моленную, сидел за столом старец Спиридон и писал раскольничьм уставом "канун о единоумершем" по заказу какого-то милостивца-питателя.   -- Матвея-то нет еще?-- довольно грубо спросила Марья Тимоѳеевна, державшая сибирских старцев в строгости.   -- А придет, куда ему деваться,-- спокойно ответил Спиридон, не подымая глаз от своей работы.-- Не мешок с деньгами -- не потеряется...   -- Беда мне с вами, вот что,-- поодолжала Марья Тимоѳеевна.-- Того гляди, Ѳедор Иваныч накроет...   -- А ты терпи, Марья Тимоѳеевна,-- с прежним спокойствием ответил Спиридон.-- Не за нас будешь страдать, а за правильную веру...   Условный стук в окно прервал эту сцену. В избу вошел старец Матвей и сердито бросил какой-то мешок в угол под лавку. Агаѳья стояла у двери и чувствовала, как ее начинает бить лихорадка. Марья Тимоѳеевна не приглашала ее сесть на лавку и начала разсказывать, как давеча ей грозила докторская "полубарыня".   -- Грозится на меня, а от самой смрад табачищем... Я-то из-за чего терпеть все это должна? В сам-то деле прикачается Ѳедор Иваныч и заморит в тюрьме...   -- Будет тебе,-- резко остановил ее Матвей.-- Какия слова неподобныя выговариваешь? Другая радовалась бы, что свою часть в страдании приемлет, а ты, как коза, новых ворот боишься. Агаѳья, ты ея не слушай... И протчая во страданиях да не минует. Табачников да щепотников испугались, а того не боитесь, что душу свою вот в этом самом страхе губите. Не Ѳедором Иванычем заперто царствие небесное. Что сказано в писании: "нуждницы восхищают царство небесное". А вы: Ѳедор Иваныч... Вот наложу послушание, тогда и будете знать.   -- Подобострастный я человек, Матвей Петрович,-- заговорила другим тоном Марья Тимоѳеевна.-- Боюсь по своей женской слабости страдания...   -- А ты себя бойся... Что тебе показано? Тверди одно: "щепотью молитесь, против солнца ходите, табак курите, рыло свое скоблите"... Вот и вся ваша грамота.   Старец Матвей снял с себя кафтан и остался в одной рубахе из синей крестьянской пестрядины, которая выдавала во всех подробностях его могучее сложение. Он раза два взглянул на Агаѳью и погладил косматую бороду. Старец Спиридон продолжал писать, время от времени присматривая свою работу к унылому свету оплывавшей сальной свечи.   -- А ты ничего не бойся, Агаѳья,-- заговорил Матвей, не глядя на нее.-- Страх и отчаяние пуще смертнаго греха. Тебе страшно, а ты побороть старайся.   -- И терпеть надо,-- прибавил Спиридон, продолжая писать свой канун.-- Все терпеть...   Потом старцы как-то сразу накинулись на полубарыню и принялись ее ругать такими словами, что даже Марья Тимоѳеевна вступилась.   -- И что она вам далась?!   -- А зачем табачище курит? Разве это подобает женску полу?!.. И волосы подстригает в образ козы... В постные дни жрет скоромное... Дохтур немец и творит волю пославшаго, а она в свою голову антихристу служит. Вот как прилепилась к антихристову окаянству...   Что было дальше -- Агаѳья плохо помнила. Очень уж складно говорил старец Матвей и даже кулаком себя в грудь колотил. Для нея было ясно одно, именно, что она еще может спасти свою грешную душу и что еще не все погибло.   -- Дщи {Дщи -- дщерь, дочерь.}, уже близится час,-- говорил старец Матвей, когда она собралась уходить.-- Да не будет уныния и протчая... Маловерни, ежели в вас песть горчичнаго зерна веры...   Это была не речь разумнаго человека, а какие-то истерические выклики, и Агаѳья отлично понимала их как-то всем своим грешным бабьим естеством. Ах, какая она была грешная, вся грешная, до последней косточки... И как она чувствовала сейчас свой женский грех и чувствовала, как далеко желанное спасение. И муж ей казался еще больше грешным. За что он ее бил, как не бьют лошадь?   -- Уйду, уйду...-- шептала она, возвращаясь в свою кухню.-- Уйду...   Ее смущало только одно: полубарыня Прасковья Ивановна, конечно, была кругом виновата, а все-таки была добрая. Никогда не обидит и всегда очестливая такая. Вот только ничего настоящаго не хочет понимать и не может даже понять.   Когда Агаѳья вернулась домой, господа были уже дома. Игнат отпряг лошадь и лежал на полатях. Он притворялся, что спит. Агаѳью дожидалась на крылечке горничная Паня и успела шепнуть:   -- "Он" опять тебя будет бить?   -- А пусть его бьет...-- совершенно спокойно ответила Агаѳья.   Действительно, ничего особеннаго не произошло. Агаѳья, не раздеваясь, прилегла на лавку около печи и хотела заснуть. Она до того устала, что, как говорится, рада была месту.   -- Агаѳья...-- послышался голос Игната.   -- Была Агаѳья, а теперь нет Агаѳьи,-- ответила она со смелой простотой.-- Чего тебе?   Молчание. Потом послышались какие-то сдавленные вздохи и всхлипыванье.   -- Агаѳья...   -- Да отстань, постылый!..   Опять молчание, опять всхлипыванье.   -- И что же это будет?-- слышался в темноте голос Игната.-- Убью я тебя, Агаѳья...   -- Бей...   -- Агаѳья...   -- Бей, говорят тебе!.. Мало еще бил?..   -- Агаѳья...   -- Молчи, постылый...   -- Так ничего и не будет?..   -- Ничего...  

VII.

   Что делалось в кухне, доходило в докторскую квартиру через Паню, которая все вызнавала с ловкостью ящерицы. Так гражданин Рихтер узнал, что Агаѳья уже больше не ест из одной чашки с мужем, молится только своему образку, а главное -- неистово постится. Игнат больше ея не бьет и все молчит. Одним словом, кухонная трагедия продолжала разыгрываться, оставаясь непонятной и загадочной. Сначала доктор отнесся к этой семейной мужицкой драме совершенно равнодушно, как к самому обычному проявлению жестокой народной тьмы, но потом начал интересоваться все больше и больше и как человек и как врач.   -- Должны же быть какия-нибудь основания Агаѳьиной психологии,-- разсуждал он.-- Раскол расколом, социальныя условия сами по себе, а по-моему, тут причины кроются гораздо глубже... Если, например, смотреть на Агаѳью, как на нервную больную?   -- Она и в действительности больная,-- подтверждала Прасковья Ивановна.-- Я уже говорила вам об этом. И Марья Тимоѳеевна тоже больная, а ея дочь Пелагея форменный эпилептик.   -- Да, все это так... Но почему наклонность к истерии в Агаѳье приняла форму упорной религиозной мании? По-твоему, все простыя бабы истерички, но не все так неистово предаются спасению души. Чрезвычайно интересная и типичная форма психическаго разстройства...   С этой точки зрерия доктор и приступил к своему делу. Ведь факт -- все, а выводы и заключения приклеиваются к нему, как штукатурка к готовым стенам. Доктору начало казаться, что, по существу дела, и вся русская история только curriculum громадной народной истерии. Разве солдат, который идет в огонь, не истерически храбр? Наукой установлен факт, что все великие исторические герои были самые обыкновенные истерико-эпилептики, которым настоящее место в психиатрической больнице. А история, сама по себе, разве не есть история массовой истерии? Первые века христианства, эпоха крестовых походов, священная инквизиция, реформация, наш родной русский раскол -- все это только отдельныя звенья одной общей органической цепи. Агаѳья являлась в этом круговороте громадной исторической концепции только минимальным фактом, той бактерией, которая создавала незримо самую историю. И чем больше вдумывался доктор в находившийся пред его глазами материал, тем сильнее убеждался в его громадности и, рядом, в недостатке собственных средств для его изследования, проверки и точнаго научнаго анализа. Он походил на человека, который голыми руками хочет схватить раскаленное добела железо... Все это было и безсмысленно, и обидно, и как-то больно, больно той тупой болью, какая является только при серьезных хронических заболеваниях.   Чтобы быть последовательным, нужно было по частному вопросу об Агаѳье обратиться к ея родовому прошлому, как первоисточнику. Случай не заставил себя ждать. К доктору сразу явились отец и мать Агаѳьи, очень почтенные люди, составлявшие по-заводски "справную семью". Они часа два просидели в кухне, прежде чем решились безпокоить господ.   -- Ах, да, я очень рад вас видеть,-- с торопливой виноватостью заговорил доктор.-- Вы относительно Агаѳьи?   Отец Агаѳьи, рослый и сравнительно молодой мужик, тупо переминался на одном месте и ничего не отвечал. Красноречивее оказалась мать Агаѳьи, преждевременно состарившаяся женщина.   -- Все, дохтур, через Марью Тимоѳеевну,-- быстро заговорила она, выступая вперед.-- Все через нее, поскуду...   Муж дернул ее за сарафан, но это оказалось безполезным   -- Она первую дочь заморила в скитах,-- продолжала мать Агаѳьи с нараставшим азартом.-- А вторая дочь Палагея ни к чему, вот она и ухватилась за нашу Агаѳью.   -- Для чего же ей именно ваша Агаѳья?-- спрашивал доктор, но понимая ничего.   -- Марья-то Тимоѳеевна знает, для чего... У ней всякое лыко в строку. На части ее мало растерзать... У ней и тетка такая же была. В третьем году померла... Она вся в тетку.   -- Вы тетку Агаѳьи оставьте,-- заявил доктор, шагая по кабинету.-- А вот что мы будем делать с Агаѳьей?   Мать Агаѳьи, как и следует даме, в ответ расплакалась, а отец, переминаясь с ноги на ногу, заявил:   -- Конечно, Агаѳья, напримерно, нам единоутробная дочь, а промежду прочим у ней муж... Муж и должон отвечать за родную жену.   -- В таком случае, зачем вы пришли ко мне?-- спросил доктор, ставя вопрос ребром.   Кстати, через ту же всеведущую Паню он знал, что отец и мать Агаѳьи "прикержачивают", т.-е. тайно сочувствуют расколу, хотя и числятся православными. Это для доктора имело громадное значение, потому что (следовательно) Агаѳья только фактически довершала реальным фактом невыясненное стремление всей семьи.   -- Так, значит, как же быть?-- решительно поставил вопрос доктор.-- Мое дело сторона. Вам ближе знать...   Доктор смотрел на отца и мать Агаѳьи, как на первоисточники ея религиозной мании, а эти первоисточники решительно ничего не давали для собственнаго оправдания. Самая обыкновенная семья заводских рабочих -- и больше ничего. Никаких ненормальных признаков, кроме некоторой тупости и обычной русской апатии. Они говорили о родной дочери, как о постороннем лице, не проявляя ничего особеннаго.   -- Прасковья Ивановна, я в отчаянии,-- заявлял гражданин Рихтер.-- Отец и мать Агаѳьи -- совершенно нормальные люди.   -- Не может быть?!-- горячо протестовала Прасковья Ивановна.-- И вам говорю, гражданин Рихтер, не может быть!..   -- У меня уже составилась целая теория, а они ее нарушают самым безсовестным образом. Это какие-то пещерные люди, т.-е. я хочу сказать -- люди пещернаго периода.   Прасковья Ивановна выкурила, по крайней мере, две папиросы, пока ответила совершенно определенно и категорически:   -- Гаврила Гаврилыч, а я сочувствую вот именно этим пещерным людям. По наукам, как вам известно, я ушла не особенно далеко, но чувствовать могу. И если бы... да...   -- Если бы я был кучером Игнатом и бил тебя смертным боем...   -- Гаврила Гаврилыч, есть предел даже для шуток, а я говорю совершенно сесьезно...   -- Слушаю-с...   -- И слушайте... Я завидую вот этой самой Агаѳье, завидую, конечно, не потому, что она ходит в синяках, а тому, что у нея...   -- Спасение души?   -- Да!   Прасковья Ивановна не замечала, что она повторяется,-- все это она высказала еще раньше.   С Прасковьей Ивановной делалось что-то странное, чего раньше не было. Ну, скажите, пожалуйста, при чем тут какая-то кухарка Агаѳья?!. Гражданин Рихтер самым добросовестным образом отказывался что-нибудь понимать.   -- Прасковья Ивановна, ты, просто, как говорится, чудишь,-- категорически резюмировал все происходившее гражданин Рихтер.   -- Я?!..-- Она засмеялась и так странно засмеялась.-- Гражданин Рихтер, ведь вы никогда не думали о душе? Да? А правда, совесть, та маленькая правда, которая творится в четырех стенах?!..   Прасковья Ивановна плакала, смеялась и опять плакала, как живой препарат истерии. Гражданин Рихтер только махнул на нее рукой, потому что давно убедился в безполезности всяких средств, когда дело коснется дамских нервов. Да, есть именно дамские нервы, хотя и принято смеяться над этим определением, как есть нервы раскольничьи (читай: Агаѳья).  

VIII.

   Гражданин Рихтер делал несколько попыток разговориться по душе с Агаѳьей, но из этого ничего не вышло. Она из слова в слово повторила те же безсмыслицы, какия говорила барыне. Игнат оказался толковее жены. На допросе он сообщил много интереснаго.   -- Сказывают, уж пятая труба прошла...   -- Какая труба? Кто сказывает?   -- Ну, те уж знают, барин, которые сказывают. Будет всех семь труб до светопреставленья... Две кровавых звезды упадут. Первая-то пала еще при третьей трубе, а вторая, сказывают, недавно свалилась... Это похуже будет первой, потому как отворила кладезь бездны.   -- Кладезь?   -- Точно так, Гаврила Гаврилыч. Прямо сказано в писании: и возгласи труба пятая.   -- Да ведь ты неграмотный, Игнат, как же говоришь о писании?   -- А сказывали... Те уж знают.   -- А отчего я не знаю, хоть и грамотный?   Игнат уставился глазами в угол и долго подыскивал ответ.   -- У господ совсем наоборот, барин...   -- Значит, по-твоему, спасутся только простые люди и купцы?   -- Точно так... Только купцам гораздо труднее, потому как состоят при собственном капитале.   Носившись напрасно с Агаѳьей и кучером Игнатом, доктор догадался, что делал именно то, чего ни в каком случае не следовало делать. Конечно, о его разговорах и разспросах все доводится до сведения сибирских старцев; те примут, с своей стороны, соответствующия меры, так как в их глазах он, гражданин Рихтер, вместе с Ѳедором Иванычем, только любезный антихристов сосуд. Нужно было начать с Марьи Тимоѳеевпы, которую Прасковья Ивановна прогнала совершению напрасно. Из-за последняго у доктора с Прасковьей Ивановной произошла горячая семейная сцена, прячем он чувствовал себя совершено правым и должен был просить извинения.   -- Если вам ее нужно, так я ее приглашу,-- сделала с своей стороны уступку Прасковья Ивановна.-- Она такая безсовестная, и ее трудно огорчить.   -- Так, пожалуйста, пригласи ее.   Марья Тимоѳеевна явилась по первому зову, как ни в чем не бывало. Она, конечно, догадалась, в чем дело, хотя и не выдавала себя ни одним словом. Когда доктор заявил ей о своем желании познакомиться с сибирскими старцами, Марья Тимоѳеевна только замахала руками.   -- И что ты только придумал, Гаврила Гаврилыч? И любонытпнаго-то ничего в них нет... Просто, мужичье сиволапое.   -- Ну, это мое дело, Марья Тимоѳеевна, а вы все-таки приведите как-нибудь их вечерком. Будто пришли полечиться -- я не имею права никакому больному отказывать в приеме.   -- Ужо, поговорю... Может, как-нибудь завернут ко мне.   -- Я вам даю честное слово, что разговор останется между нами и Ѳедор Иваныч никогда ничего о нем не узнает. Ведь старцы ходят же в мою кухню...   -- Уж не знаю, право... Поговорить поговорю, а только... А ежели спросят, для чего их надобно тебе?   -- Хочу поговорить о старой вере...   -- Значит, насчет Агаѳьи?   -- И насчет Агаѳьи, между прочим...   Сибирские старцы расхохотались, когда узнали о желании доктора познакомиться.   -- Никак в нашу веру хочет перейти,-- шутливо говорил старец Матвей.-- В самый бы раз... Вот только зачем постов не соблюдает, да табачище курит, да с женой не по закону живет.   -- А ты его и обличи,-- советовала Марья Тимоѳеевна.   -- И обличу... Даже очень это просто.   Дня через три Марья Тимоѳеевна привела старца Спиридона в кухню и послала Агаѳью сказать об этом барину. Было уже темно, по старца провели в столовую не прямо, а через садик, чтобы никто не видал.   -- Так-то лучше будет, ежели с опаской,-- обяснила Марья Тимоѳеевна.   Опыт оказался совершенно неудачным. Старец Спиридон решительно ничего не знал, кроме своих канонов, и нес какую-то околесную.   -- И нужно терпеть...-- повторял он ни к селу ни к городу.   Доктор попросил его показать язык, сосчитал пульс и выслушал сердце, которое работало неправильно. Старец жаловался на одышку и на то, что от постной пищи у него "голову обносить". Потом старец ходил по комнате с закрытыми глазами, стоял на одной ноге, растопыривал пальцы на руках, попеременно раскрывал глаза и т. д. Когда доктор для полноты диагноза хотел смерить температуру старца, последний обозлился.   -- Не согласен, ваше благородие,-- грубо заявил он.-- Это вы уж других обманывайте, кто попроще...   -- Ведь вы же сами говорите, что нужно терпеть?   -- Терпеть, да не от антихриста!.. Другим показывай свою антихристову машинку...   -- Хорошо, хорошо... А как вы относительно водки?   -- По уставу, когда разрешение вина и елея...   Доктор только теперь догадался, что это совсем не тот старец, котораго ему нужно, и спросил:   -- Это вы дрались с моим кучером Игнатом?   -- Никак нет-с,-- по-солдатски ответил Спиридон, принимая почему-то виноватый вид.-- Хилый я человек, и куда мне драться.   -- Ну хорошо. Это я так... Может-быть, вы какого-нибудь лекарства желаете получить?   -- Сохрани, Господи...   Можно себе представить то впечатление, которое произвел разсказ старца Спиридона, когда он вернулся к Марье Тимоѳеевне. Даже никогда не смеявшийся старец Матвей хохотал до слез.   -- Вот-вот, оно самое,-- повторял он.-- Ты кому язык-то показывал? Ах, Спиридон, Спиридон... это ты бесу показывал. Ты язык высунул, а бесу это и надобно... Он уж знает, что ему нужно. И персты растопыривал? А какую руку? Правую? Вот-вот... Щепоть и вышла. А на одной ноге, как журавль, к чему стоял? Христос-то когда на одной ноге стоял? Ну-ка?   -- Неученый я человек...-- хмуро отвечал сконфуженный Спиридон.   -- Вот то-то и есть... как есть ничего не понимаешь. На одной-то ноге вот как грешно стоять, потому как Христос стоял на одной ноге, когда садился на осла... Ах, Спиридон, Спиридон, потешился над тобой бес...   Спиридон наконец озлился.   -- Да я-то что же? Все это Марья Тимоѳеевна... Она меня подвела. Доктор-то наказал тебя прислать. Вот ступай и покажи свою храбрость.   Марья Тимоѳеевна тоже грешным делом посмеялась над простотой Спиридона. Очень уж смешно все вышло. Она скрыла, что Прасковья Ивановна и ее тоже заставляла стоять на одной ноге и ходить по комнате с закрытыми глазами.   -- А зачем ты бесу мигал?-- не унимался старец Матвей.-- Ах, Спиридон, Спиридон... И оба глаза закрывал? Бесу вот это самое и нужно, чтобы человек оба глаза закрывал -- он в эту пору и цапает его своей мерзкой лапой.   -- Вот что, Матвей Петрович,-- заговорила Марья Тимоѳеевна, косвенно вступаясь за Спиридона.-- Осудил ты Спиридона и посмеялся над ним, значит, грех-то и перекачнулся на тебя. Ты бы лучше пошел сам к доктору и переговорил с ним...   -- А ты думаешь, не пойду?-- храбрился Матвей.-- Ничего я не боюсь... И еще обличу от писания.   -- Так-то лучше будет, миленький.   -- Зачем доктор и его полубарыня вцепились в Агаѳью? Не стало им других кухарок? Небойсь, пока Агаѳья не думала о спасении души, так ея и не замечали... Вот пойду и обличу.   Подвела старца Матвея честнйя вдова Марья Тимоѳеевна. Позахвастался он грешным делом, и отступаться от своего слова было поздно.   -- И пойду,-- упрямо повторял он.-- Может, еще и беса посрамлю...  

IX.

   Старец Матвей сдержал свое слово и через несколько дней вечером "обявился" в докторской кухне.   -- В горницы я не пойду,-- заявил он Агаѳье.-- А твоему доктору могу сказать словечко, если придет сюда. Так и скажи...   Агаѳья побежала сначала к барыне, бледная и перепутанная. Прасковье Ивановне сделалось ея жаль.   -- Да вы не волнуйтесь, Агаѳья,-- старалась она ее успокоить.-- Ничего особеннаго не будет. Поговорят -- и только.   Гражданин Рихтер сидел у себя в кабинете и что-то читал, когда Прасковья Ивановна сообщила ему о появлении старца Матвея.   -- А, отлично...   Взглянув на Прасковью Ивановну, он прибавил:   -- Ты, кажется, волнуешься?   -- Да... так... Прибегала Агаѳья -- лица на ней нет.   -- Пустяки... Мне хочется выяснить себе некоторые вопросы с чисто-научной точки зрения. Ты, может-быть, думаешь, что этот старец будет бить меня, как Игната?   -- Нет, я этого совсем не думаю, а только... Мне нельзя итти в кухню вместе с вами?   -- Гм... Думаю, что лучше этого не делать. Ты только будешь мешать нам...   Прасковья Ивановна сочла долгом обидеться, хотя и понимала, что гражданин Рихтер был прав. Все нельзя... И это с ранняго детства: "ты -- девочка, и тебе это нельзя". Девушке тоже все "нельзя", а теперь она женщина, все может понимать -- и все-таки проклятое слово "нельзя" остается, как у каких-то дикарей слово "табу". Никто не виноват, а одно слово висит у всех на языке, как замок.   Кстати, когда гражданин Рихтер был чем-нибудь недоволен, он называл Прасковью Ивановну Прасковьей Ивановной; когда он был в хорошем настроении, то называл Пашей или Параней, а когда в совсем веселом -- попросту Приськой. Прислуге и пациентам он неизменно говорил "вы", кроме отдельных случаев, и не обижался, что они все говорили ему "ты".   Старец Матвей сидел в кухне, на лавочке у самой двери. Это была его привычка, точно он вечно хотел куда-то бежать, а бегать ему приходилось всю жизнь. Когда доктор подходил к кухне, ему загородила дорогу Агаѳья и умоляюще прошептала:   -- Барин, папиросу бросьте...   -- Ах, да...   Он бросил папиросу и вошел в кухню. Старец Матвей поднялся и молча поклонился.   -- Здравствуй, барин...   -- Садитесь, пожалуйста.   Агаѳья осталась караулить у двери,чтобы кто-нибудь не вошел. Она вся замерла от страха и чувствовала, как бьется собственное сердце в груди. Что только и будет -- подумать страпшо. Как на грех, еще наедет Ѳедор Иваныч...   По привычке доктор прошелся несколько раз по кухне, прежде чем заговорить. Сибирский старец ему понравился с перваго раза, как великолепный антропологический экземпляр. Таких сохранившихся субектов ему приходилось встречать в своей практике не итого. Настоящий крестьянский богатырь.   -- Да, так мне хотелось переговорить с вами относительно Агаѳьи,-- начал доктор, точно продолжал только-что прерванный разговор.   -- Нестоящее это дело, барин,-- спокойно ответил Матвей.   -- Как нестоящее?   -- Первое дело -- баба, а второе дело -- силом никого в царство небесное за рога не тащат. Кому, значит, дадено.   -- Однако вот вы уговариваете Агаѳью уходить в скиты?   -- Я?!.. И даже не подумал... А ежели она сама, напримерно, желает спасти душу. Да... Сама пристает ко мне, а я что же   Кухня освещалась слабым огнем дешевой жестяной лампочки, и доктор не мог хорошенько разсмотреть выражение лица старца Матвея, когда он говорил. Доктору казалось, что этот загадочный старец смотрит на него с улыбкой, и он начинал чувствовать себя неловко. Матвей, с своей стороны, тоже присматривался к доктору и в свою очередь остался доволен. И борода и усы -- все как следует, хоть и немец. Вот зачем он только шею себе удавил "галстусом".   -- Вот ты со мной разговариваешь, барин,-- заговорил Матвей.-- А мне, может, и слушать-то тебя грешно...   -- Почему?   -- Да вот креста-то, поди, на тебе нет, а вместо него галстус удавления носишь...   -- Это пустяки. Ты просто не смотри на мой галстух.   -- Но твоему-то оно, точно, что все пустяки...   -- Грех совсем не в том, как человек одевается или что он ест и пьет, а в том, живет он по совести или нет... Не правда ли? Вот ты читаешь писание, а в писании сказано, что не сквернит человека входящее во уста, а исходящее из уст.   -- Сказано-то оно сказано, да только это самое надо понимать тоже по писанию. В седьми-толковом Апокалипсисе пряменько говорится... Прочитай-ка Изложение Филарета патриарха -- и там найдешь. Вот вы и ученые, а все сидите в челюстях мысленнаго льва...   Старец Матвей с ловкостью записного полемизатора отводил речь от Агаѳьи и засыпал доктора совершенно непонятными для него цитатами из разных раскольничьих цветников и еще более непонятной терминологией. Так могут говорить только религиозные маниаки, для которых слова дороже их содержания. По всему было видно, что Матвей привык поучать и говорил учительским тоном, и что больше всего на его "послушников" и "послушниц", как Агаѳья, действовал именно этот убежденный и страстно-повелительный тон. Вероятно, так же говорил Стенька Разин, Гришка Отрепьев, Емельян Иваныч Пугачев, "изящный скиталец" протопоп Аввакум и другие вожаки и коноводы, потому что за шелухой их ненужных иногда слов чувствовалась стихийная сила, та почвенная поёмная вода, которая неудержимо подмывает самые крутые берега и крушит все на своем властном пути. Конечно, сибирский старец Матвей только ничтожность сам по себе, особенно рядом с крупными историческими именами, но он действовал отраженной силой, как отработанный пар   "Если бы смерить у него температуру...-- думал доктор, слушая старца Матвея.-- Или, по крайней мере, сосчитать пульс..."   А старец Матвей уже вошел в раж и принялся обличать барина в "галстусе".   -- А что тебе далась Агаѳья? Конечно, баба, а свою телесную бабью немощь жаждет отложить и мужецкую крепость восприять... Господам-то этого и не понять, потому как у них одно сладкое житье на уме. Зачем вам далась Агаѳья?   -- А разве нельзя спасти душу у себя дома, а нужно бежать куда-то в горы, в лес?..   -- Никак даже невозможно... И опять вам этого невозможно понять, значит, подвига. В миру со всех сторон грех плывет, а в пустыне кругом одно спасенье. Там и мысли другия... Ты вот как посмеялся над старцем Спиридоном, да еще надо мною хотел Пошутить...   -- И не думал... Я просто не понимаю, зачем для спасения души непременно нужно куда-то бежать. Вы побежите, я побегу...   -- Не побежишь, барин... Некуда тебе бежать, да и от самого себя не убежать.   -- И спасенья нет?   -- Нет.   Странное дело, гражданин Рихтер, разговаривая с сибирским старцем, начал испытывать что-то такое особенное, для чего не было названия. В безсвязных словах старца Матвея была своя гипнотизирующая логика, было то, что называется настроением. Доктор точно начинал что-то такое понимать, как мы с радостным страхом начинаем иногда понимать морской прибой, торжествующий ропот дремучаго леса, подавляющую красоту гор... Ведь и здесь мысли и чувства шли могучим прибоем и застывали каменными громадами. Вчера мертвое и даже ничтожное слово принимало глубокое внутреннее значение, смысл и силу.   Это начинавшееся настроение было прервано появлением испуганной Агаѳьи, которая побелевшими губами едва могла прошептать:   -- Ѳедор Иваныч приехал...  

X.

   Наступило лето. Сибирские старцы куда-то исчезли и больше не показывались в Ушкуйском заводе. В докторской кухне водворились мир и тишина. Кучер Игнат, как ни в чем не бывало, исполнял свои кучерския обязанности, а Агаѳья управлялась в своей кухне. Прасковья Ивановна была рада, что все уладилось само собой.   -- Старцы ушли в горы,-- сообщала горничная Паня.   -- Совсем?   -- Неизвестно... Марья Тимоѳеевна знает, но ничего не говорит даже Агаѳье.   -- Ну, а что же Агаѳья?   -- А ничего... Все молится по-своему и ест только из своей чашки. Игнат все молчит...   Агаѳья за лето сильно похудела, потому что постилась и волновалась. Синяки прошли, и она сделалась еще красивее. Глаза, благодаря худобе, казались больше и смотрели таким хорошем, вдумчивым взглядом. Доктор как-то встретил ее в столовой, когда Прасковья Ивановна заказывала обед, и невольно залюбовался ею.   -- Какая красивая женщина,-- подумал он вслух.   Прасковья Ивановна была ревнива и надулась. Помилуйте, любоваться кухаркой,-- что же это такое?   -- Что же, я не слепой,-- как то по-детски оправдывался доктор.-- Да, очень красивая женщина. И лицо совсем какое-то особенное.   Становой Ѳедор Иваныч еще раньше обратил свое благосклонное внимание на Агаѳью, и доктору не нравилось, что при встрече с ней он отпускал довольно свободныя шуточки. Сейчас Ѳедор Иваныч удвоил свое внимание и несколько раз повторял:   -- Очень приятный бабец эта ваша Агаѳья... Уж, кажется, я знаю женщин, каждую бабу в своем стану по имени могу назвать. И вообще, доктор, говоря между нами -- Прасковья Ивановна не слышит?-- да, говоря между нами, я предпочитаю простую русскую бабу всем этим барыням. А ваших ученых женщин -- уж извините меня за откровенность -- просто ненавижу.   -- Да где вы видали ученых женщин, Ѳедор Иваныч?   -- А вообще... Для меня ученая женщина напоминает собаку, выкрашенную в зеленую краску.   -- Да ведь вы и собак таких нигде не видали?   -- Не видал, а ненавижу... То ли дело какая-нибудь Агаѳья. У нея все как-то кругло выходит, и говорит она какими-то круглыми словами... У, батенька, поверьте мне, что я отлично знаю женщин. Была тут одна дьяконица... Ну, да это все равно... Вообще, отлично понимаю этот самый женский вопрос.   Пренебрежительный тон, которым Ѳедор Иваныч говорил о женщинах, не нравился доктору, и он в то же время ловил самого себя в этом отношении, потому что относился к женщинам немного свысока, с прибавкой специально-докторской точки зрения на этот деликатный предмет. А такая точка зрения, к сожалению, существовала, хотя доктор и считал себя поборником женскаго образования и верил в женскую эмансипацию. Но все это было в области теоретических мечтаний, а настоящая реальная женщина (Прасковья Ивановна) как-то совсем не укладывалась в эту рамку. Почему, например, он сожительствует с той же Прасковьей Ивановной? А так, по неизвестным причинам, как складывается большинство таких сожительств. Свежая молодая девушка, которая отлично варила свой малороссийский борщ, пела малороссийския песни и танцовала с Ѳедором Иванычем гопака -- вот и все. Прибавьте к этому сближающую обстановку совместной медицинской работы, полныя белыя руки Прасковьи Ивановны, заразительный веселый смех -- и женский вопрос для даннаго случая был решен. В голову доктора как-то даже не заходил вопрос, любит он или не любит Прасковью Ивановну. Затем явилась привычка, и день шел за днем.   Кучер Игнат относился к бабам презрительно, как все кучера. Но в одно прекрасное утро пришел к доктору и, глядя в угол, заявил:   -- А я к тебе, барин...   -- Что случилось, Игнат?   -- А ты бы поговорил с Агаѳьей... Совсем отбилась от рук бабенка.   -- А зачем ты ее бьешь?   -- А кто же ее будет учить? Поговорите вы с ней, барин, может, она вас больше послушает...   Агаѳья в докторском кабинете. Она остановилась у дверей и смотрит на барина спокойными, добрыми глазами. Доктор только сейчас заметил, что у Агаѳьи чудные темно-серые глаза с поволокой и мягкие, как шелк, темно-русые волосы.   -- Вот что, Агаѳья...-- начинает доктор, подбирая слова.-- Приходил Игнат и просил переговорить с тобой. У вас что-то такое там вышло... Одним словом, он жаловался на тебя.   -- Не жена я ему больше, барин,-- с покорной ласковостью отвечает Агаѳья, оправляя сарафан.-- Напрасно только тебя безпокоил, значит, Игнат.   -- Как не жена? Ведь вы венчаны?   -- Жена бывает от Бога, а не от людей...   -- Ты его все-таки любила?   Агаѳья не понимает вопроса. Доктор поправляется:   -- Ну, по-вашему, жалела?   -- И сейчас жалею...   -- Так в чем же дело?   -- А уйду я от него, от Игната... Своя-то душа дороже Игната. Ни к чему мы жили... так... Один грех. Всякая баба грешная, барин... И хуже нет нашего бабьяго греха. Мужик-то какими глазами на бабу глядит? И что ему от нашего брата бабы нужно? Вот это и есть самый настоящий бабий грех... Разве такой-то муж думает о бабьей душе? Для него что лошадь, что баба -- одна одну работу работает, другая другую. И не один мой Игнат, а все мужики на одну руку. Вот я и уйду...   -- В скиты?   -- Не знаю, ничего не знаю...   -- А кто же знает?   Агаѳья в ответь только опустила глаза. Доктор заметил, что у нея чудный, свежий рот и удивительно красивые зубы. И смущение так к ней шло. Доктору вдруг захотелось сказать ей что-нибудь такое хорошее и доброе, чтобы поддержать эту проснувшуюся душу, утешить ее, просто -- приласкать, приласкать по-хорошему, как ласкают ребенка.   -- И вам не страшно, Агаѳья?-- неожиданно для самого себя спросил он.   Она посмотрела на него так просто, доверчиво и ответила тоном человека, который много страдал и привык к своему положению:   -- Как же не страшно, барин? И еще как страшно-то... Как раздумаешься про себя -- головушка с плеч. Отец с матерью сели покорами... Мать-то как убивается. Тоже не чужая. А что же я могу?   -- В лесу скучно будет жить.   -- Богу молиться не скучно... Грехи буду отмаливать.   -- Да... Так что же сказать Игнату?   -- А то и скажи, что... что...   Агаѳья закрыла лицо руками и тихо заплакала. Доктор смотрел на нее и не знал, что ей сказать в утешение. Ведь, в сущности, она была права... Да и что он, гражданин Рихтер, мог ей сказать: живи с нелюбимым мужем и спасай свою душу у меня в кухне. А ее манило пустынножительство в горной глуши, жажда подвига, страстное желание стряхнуть с себя всякую женскую скверну. Сколько в последнем для этой простой и чистой души было поэзии, смысла и неотвратимой ничем тяги... И как сейчас он, гражданин Рихтер, вот сейчас понимал ее, всю понимал, с ея нелепыми словами, полумыслями и родовыми муками внутренняго духовнаго человека.   Кучер Игнат получил от барина неожиданно для него суровый ответ:   -- Вы, Игнат, просто негодяй и пальца не стоите Агаѳьи. Бить такую женщину -- это... это... Одним словом, вы -- негодяй.   Кучер Игнат долго чесал в затылке, переминался с ноги на ногу, как спутанная лошадь, и кончил тем, что погрозил в пространство, неизвестно кому, кулаком.  

XI.

   С гражданином Рихтером делалось что-то странное, непонятное, радостное и пугавшее его. В его жизнь ворвалась новая струя, которая провела резкую грань между его прошлым и настоящим. Он не узнавал самого себя. Ему иногда делалось совестно, хотя при самом тщательном анализе он ничего нехорошаго и не находил. Выходило как-то так, что как будто он до сих пор даже не жил, потому что не испытывал никогда того радостнаго волнения, которое сейчас захватило его.   "Неужели это... это...-- думал он, не решаясь назвать настоящим именем свое душевное настроение.-- Не может быть... Пустяки и вздор!.."   Он точно оправдывался перед самим собой, как делают безнадежно больные. Потом он открыл массу новых вещей, которых раньше не замечал, а главное -- открыл другого себя, того себя, который до сих пор был точно похоронен. Боже мой, как хороша жизнь, как хорошо светит солнце, как ласково зеленеет трава, как мило шепчет с ней ветер... Ему хотелось думать стихами, чтобы придать гармонический ритм своим чувствам. Прасковья Ивановна часто наблюдала его испытующими и взвешивающими глазами, и на ея лбу всплывала жирная морщинка. Она инстинктом догадывалась, что с гражданином Рихтером творится что-то неладное и что он скрывает от нея свое настроение. Не свойственной южанкам пылкости она решилась действовать стремительно, не откладывая дела в долгий ящик.   Становой Ѳедор Иваныч было немного удивлен, когда Паня передала ему записку Прасковьи Ивановны. Она приглашала его в необычное время, т.-е. утром, когда гражданин Рихтер занимался в своей больнице.   -- Гм.. Скажи барыне: хорошо,-- ответил Ѳедор Иваныч, перечитывая записку.   Когда Паня ушла, Ѳедор Иваныч подошел к зеркалу, подмигнул самому себе и лукаво улыбнулся. Он немножко ухаживал за Прасковьей Ивановной и... мало ли что могло быть с специалистом по женскому вопросу? Конечно, гражданин Рихтер хороший человек, по ведь и он не дурной.   В докторской квартире Ѳедора Иваныча ожидало самое горькое разочарование. Прасковья Ивановна встретила его почти сухо.   -- Мне необходимо переговорить с вами по очень важному делу, Ѳедор Иваныч...   -- К вашим услугам, Прасковья Ивановна...   -- Благодарю. Я всегда знала, что вы хорошо относитесь ко мне... И теперь... да... Прежде всего: все должно остаться в самой строгой тайне... между нами...   Ѳедор Иваныч поднял плечи, надулся и принял такой вид, точно превратился в несгораемый шкап, в котором можно безопасно спрятать все драгоценности.   -- Садитесь, Ѳедор Иваныч...   Разговор происходил в гостиной, что тоже не представляло особенной интимности.   -- Видите ли, Ѳедор Иваныч...-- решительно заговорила Прасковья Ивановна, глядя на гостя своими темными, как черная смородина, глазами прямо в упор.-- Ведь вы знаете нашу кухарку Агаѳью? Да?   Ѳедор Иваныч прищурил глаза, делая вид, будто старается припомнить.   -- Брюнетка?   -- Нет, шатенка... Но это все равно для вас. Да, так если бы вы, Ѳедор Иваныч, выслали ее куда-нибудь подальше...   -- Позвольте, т.-е. как это выслал?   -- А как высылают? Вам это ближе знать...   -- Позвольте, сударыня, вы можете выслать ее гораздо проще, т.-е. отказать от места, как поступают с прислугой.   -- Ах, это совсем не то, Ѳедор Иваныч... Во-первых, она ничего не сделала такого, за что бы я могла ей отказать, а во-вторых... мне даже как-то неудобно это говорить... Одним словом, могут подумать, что я это сделала из ревности. Понимаете?   "Любезный антихристов сосуд" был совершенно озадачен. Вот положение... Уж не рехнулась ли Прасковья Ивановна, потому что городит совершенно несообразное, точно с печи свалилась.   -- Знаете, Прасковья Ивановна, высылают людей только по приговору суда или по каким-нибудь чрезвычайным случаям.   -- По чрезвычайным?.. Вы, пожалуйста, не подумайте, что я прошу вас удалить Агаѳью из ревности... Конечно, вы понимаете, что верх нелепости ревновать к какой-то несчастной кухарке... да... Затем, ведь я не говорю вам решительно ничего такого, что могла бы сказать вот про эту Агаѳью?   -- Решительно ничего.   -- Ведь я не говорю вам, что к ней по ночам приходят два беглых разбойника, которых она называет старцами?   -- Нет, не говорите, Прасковья Ивановна...   -- Ведь я могла бы вам сказать, что эти бродяги собираются у Марьи Тимоѳеевны и наша Агаѳья бегает туда? И я не говорю...   -- Ничего не говорите...   -- Наконец я могла бы вам сказать, что она не желает жить с мужем и собирается бежать с сибирскими старцами куда-то в горы?   -- Да, очень могли бы...   -- Я не люблю мешаться в чужия дела, Ѳедор Иваныч, и если бы дело коснулось ревности, то завтра бы моей ноги не было в этом доме, как ни было бы это тяжело для меня, как для женщины. Вы понимаете меня?   -- О, совершенно, Прасковья Ивановна...   Подслушивавшая у дверей Паня сломя голову оросилась в кухню и, задыхаясь от волнения, сообщила Агаѳье, что Ѳедор Иваныч хочет ее посадить в тюрьму, и что барыня упрашивает его не делать этого. Агаѳья выслушала это известие совершенно спокойно, не проронив ни одного слова.   -- Ѳедор Иваныч сказал, что ты подманиваешь разбойников, чтобы убили господ,-- продолжала Паня,-- и что Марью Тимоѳеевну он посадит в острог вместе с тобой...   Ѳедор Иваныч уехал, дав честное слово, что все останется в тайне, и что он, с своей стороны, примет меры. Вечером "весь" Ушкуйский завод, конечно, уже знал, что Прасковья Ивановна хотела сначала отравить Агаѳью, а потом отравиться сама, и что, только по свойственной Ѳедору Иванычу проницательности, он предупредил катастрофу.   -- О, я знаю, что такое женщина, хотя никакой медицине и не учился,-- повторял Ѳедор Иваныч, лукаво подмигивая.   Гражданин Рихтер узнал эту историю последним, когда вечером играл в карты у мирового судьи. Он остался без пяти, обявив маленький шлем, и уехал скоро домой. Прасковья Ивановна совсем не ожидала, что он так рано вернется домой, и хотела что-то такое сказать относительно ужина.   -- Не нужно,-- довольно резко ответил ей доктор.-- Должен сказать вам, сударыня, что я знаю все и считаю ваше поведение недостойным порядочной женщины... да!..   Побледневшая Прасковья Ивановна хотела что-то возражать, но доктор хлопнул дверью и ушел к себе в кабинет.   Поздно вечером, когда Прасковья Ивановна уже улеглась спать, в окно докторскаго кабинета кто-то осторожно постучал. Это была Агаѳья.   -- Пришла проститься, барин... Пожалел -- купил ты меня... Вот принесла тебе на память рушничок (полотенце), сама пряла, сама ткала, сама вышивала узоры. Не поминай лихом...   -- Куда ты, Агаѳья? Ты с ума сошла...   -- А куда иголка, барин, туда и нитка... Прощай, милый барин...   Доктор хотел выскочить во двор, чтобы удержать Агаѳью, и в дверях кабинета чуть не сшиб с ног подслушивавшую Прасковью Ивановну. Она не сказала ни слова, а только смотрела на доктора широко раскрытыми глазами. Он понял стоявший в этих глазах немой вопрос и, задыхаясь, ответил:   -- Да, да, вы угадали... Я люблю ее!..  

XII.

   Агаѳья исчезла, как тень. Куда она ушла -- никто не знал, хотя все и догадывались, что ей некуда было итти, кроме скитов.   -- Куда ей деться окромя,-- сурово отвечал Игнат, примирившийся с фактом.-- Старцы уволокли, как волки овцу...   Гражданин Рихтер был мрачен. Он ничего не говорил о своем настроении и отнесся с презрительным равнодушием к гнусному поведению Прасковьи Ивановны. Последняя давно раскаялась в своем проступке и не знала, чем и как возстановить свою репутацию в глазах гражданина Рихтера. Она, по женской логике, во всем обвиняла Ѳедора Иваныча, который все разболтал, как базарная баба, а потом в ея глазах оставался виновным и гражданин Рихтер, который своим поведением довел ее до гнуснаго предательства. Если бы он вступил с Агаѳьей в преступную связь -- это еще можно было бы понять и такие факты случаются, но полюбить свою собственную кухарку, женщину, у которой такия громадныя красныя руки, широкая мужицкая спина и, главное, ноги... Она не могла никак понять, что для гражданина Рихтера совсем не существовало ни Агаѳьиных рук и ног ни Агаѳьиной спины. Агаѳья для него оставалась той чудной русской женщиной, которая незримо и безыменно творила всю русскую историю.   Прошло лето. Наступила осень. В конце октября выпал первый снег. Однажды утром пришел к доктору кучер Игнат и заявил, что он уходит и чтобы искали другого кучера.   -- Куда же вы уходите?-- полюбопытствовал доктор.   -- Я-то? Не знаю... так... тошно мне... Пойду искать Агаѳью.   -- Где же вы ее найдете? В горах много места...   -- Уж я-то найду... Летом старцам везде дорога, а зимой прошел или проехал -- след и остался, а их я по следу и найду.   Игнат ушел, и гражданину Рихтеру было совестно, что он бранил его негодяем.   Вместо Агаѳьи была нанята другая кухарка, вместо Игната -- новый кучер. Происходившая в докторской кухне драма начала понемногу зарастать травой забвения. Только приезжавший изредка Ѳедор Иваныч, когда оставался с доктором с глазу на глаз, говорил:   -- Агаѳья не вернулась?   -- Нет...   -- Ну, я приму свои меры... Впрочем, она могла уйти в другой стан -- тогда я безсилен.   Помолчав немного, Ѳедор Иваныч прибавлял:   -- А славная была бабенка...   -- Не будемте говорить об этом, Ѳедор Иваныч.   -- Действительно, наплевать. Наверно, она ушла из моего стана...   Наступила зима, суровая, снежная. Гражданин Рихтер чувствовал себя как-то особенно скверно. Его охватывала неопределенная глухая тоска. День за днем тянулся с унылой медленностью, а люди точно не жили, а только отбывали повинность собственнаго бытия. В докторском домике водворилась какая-то хроническая скука. Прасковья Ивановна тоже чувствовала себя хмуро. Она, несмотря на все свои старания, никак не могла возстановить своей репутации в глазах гражданина Рихтера, и это угнетало ее с каждым днем все сильнее и сильнее. Она отводила душу только с своей горничной Паней, которую вывезла из Малороссии.   -- У нас теперь на Украйне как хорошо...-- повторяла Папя с. тяжелым вздохом.-- Поедемте, барыня, домой?..   -- Некуда мне ехать, Паня.   Прошло Рождество, масленица, и наступил Великий пост. Суровая уральская зима долго не сдавалась на ласки начинавшейся календарной весны. Провертывались и теплые деньки, а потом опять падал снег, выла мятель и замерзала оттаявшая вода. Эта пестрая погода, когда зима точно боролась с весной, характерно называется отзимьем. Особенно скучны были вечера, темные, неприютные, раздражающие своей безнадежной тоской. На Урале весна очень коротка, и зима почти без всяких предисловий переходит прямо в лето, тоже короткое, но полное своеобразной прелести.   Среди скверных и тяжелых дней бывают еще более скверные и тяжелые. Именно в один из таких мрачных дней в докторский домик завернула Марья Тимоѳеевна. Дело было вечером, и она, по обыкновению, прошла сначала в кухню. Паня, целый день вертевшаяся в кухне, сообщила об этом событии господам, которые пили чай в столовой.   -- У ней есть какое-то дело до вас,-- обясняла она, задыхаясь от совершенно безпричиннаго волнения.   -- Зови ее сюда,-- коротко приказала Прасковья Ивановна, чтобы насолить гражданину Рихтеру, который усвоил гнусную привычку за вечерним чаем читать вечную газету и изводить ее угнетающим молчанием.   Марья Тимоѳеевна вошла в столовую крадущимся шагом, точно боялась кого-то разбудить. Прасковья Ивановна пригласила ее сесть, что делалось тоже на зло гражданину Рихтеру, прятавшемуся за газетой.   -- Ну, каково вы поживаете, Марья Тимоѳеевна?-- с усиленной ласковостью заговорила Прасковья Ивановна, обрадовавшаяся живому человеку.   -- Какая уж наша жисть...-- певуче ответила Марья Тимоѳеевна, оглядываясь кругом, точно ждала какой-то засады.-- так, день да ночь -- сутки прочь...   -- Чаю хотите? Ах, да, ведь вы не пьете чай... Я вам сделаю просто сахарной воды с вареньем... Ведь вы любите варенье, Марья Тимоѳеевна?   -- Ох, не до угощенья мне, Прасковья Ивановна... Головушка с плеч! Вот какое дело...   -- Что такое случилось, Марья Тимоѳеевна?!.   -- Да уж не знаю, как тебе и разсказать...   Марья Тимоѳеевна еще раз оглянулась кругом и заговорила уже шопотом:   -- Сижу я это третьева-дни вечером, а в окошко кто-то и постучи... Страсть я перепугалась, потому как живу одна с дочерью, и всякий может обидеть. Выглянула в окошечко, вижу, стоит старец Спиридон... У меня так сердце и упало. Чувствую, что он не с добром... Ну, пустила его в избу, а сама глаз с него не спускаю. Ну, снял он с себя шубу и говорит: "Приказала тебе, Марья Тимоѳеевна, Агаѳья долго жить...". У меня ноженьки подкосились, гляжу на него, а сама ничего не понимаю. Затемнилась вся... "Какая Агаѳья?" -- спрашиваю.-- "А, грит, которая у дохтура в стряпках жила. Она самая"... Заплакала я, глупая, Налагая тоже ревет... И что бы, думала, вышло? Эти самые сибирские старцы совсем даже безсовестные, т.-е. Матвей. Это он тогда увел от вас Агаѳью в лес. Сначала для прилику упоместил ее у двух старушек-скитниц. Она там и жила до снегу. А потом обявился Игнат и начал жену звать домой или чтобы она жила с ним. Он тоже хотел спасать душу. Матвей-то тут и оказал себя настоящим волком. Прогнал Игната, а Агаѳью увел к себе в избушку. А она идет за ним, как коза... Грешно и разсказывать-то. Все Агаѳья делала, что ей Матвей ни скажет... Ах, грех, грех!.. У Сипридона-то все на глазах было, потому как он вместе с Матвеем в одной избушке спасался. А Игнат-то в том роде, как последняго ума решился. Всю зиму, слышь, все по скалам бродил, а потом высмотрел себе пещеру и поселился в ней с другим скитником. По весне, этак неделе на шестой поста... ох, грех и разсказывать-то! Тяжелая была Агаѳья и не могла никак разродиться. Так и померла в избушке у Матвея, он ее и похоронил в лесу, а сам ушел, куда глаза глядят. Вот какой грех-то, Прасковья Ивановна... Ну, Спиридону стало скучно жить одному, он и пошел разыскивать Игната. Нашел ихнюю пещеру, а Игнат еле жив. Слышь, тринадцать дён без еды прожил... Спиридон-то едва из пещеры выволок да к матери на завод и привез. Ох, грех, грех...   Гражданин Рихтер ушел к себе в кабинет и, не зажигая лампы, долго стоял у окна. На него глядела темная ночь. Падал мягкими хлопьями последний снежок. Темно было и на душе гражданина Рихтера.    

                                                                                                                                                                                                    1901 год.





Оглавление

  • Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович
  • ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ ТОМЪ ОДИННАДЦАТЫЙ ИЗДАНІЕ T-ва А. Ф. МАРКСЪ : ПЕТРОГРАДЪ    МЕДОВЫЯ РѢКИ.Очерки
  • В одно место, к одному человеку, по одному делу.
  • Бумажный тигр.
  • Отрадное явление.
  • Перекати-поле.
  • Душевный глад.
  • Сибирские старцы, кухарка Агаѳья и гражданин Рихтэр.