Осенние дали [Виктор Федорович Авдеев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Осенние дали

ПОВЕСТИ

ДОРОГА

I

По талой лесной дороге медленно пробиралась грузовая автомашина. Опускались весенние сумерки, и голые, будто озябшие березы, ели, закутанные в ежовые шубы, притихли. Невысоко над лесом робко светил неполный месяц: казалось, это к небу прилепили снежок. Было еще совсем светло, ясно видно вокруг, но темнота уже готовилась поглотить, вечерние краски.

Вдали на перекрестке показалась одинокая фигура с поднятой рукой. Люди, сидевшие в кузове, вгляделись.

— Женщина голосует, — сказал высокий человек с небольшими усами, в офицерской шинели без погон. — Надо сказать шоферу, чтобы остановился.

— Оста-но-вит! — засмеялась глазастая румяная женщина в короткой дубленке с нарядной выпушкой, в пуховом платке, сдвинутом к затылку и открывавшем черные, блестящие, разделенные на пробор волосы. Она сидела рядом с бывшим офицером на запасном скате. — Чтобы Костя Жогалев свои деньги упустил? До Чаши тут твердая такса: полтинничек. На кружку пива с бутербродом.

— А вы так изучили его обычай? — заигрывающим тоном спросил человек в шинели и улыбнулся.

Женщина блеснула на него затененными глазами из-под черных резких бровей, скромно поджала горячие красные губы, ловкими движениями больших рук оправила юбку над тяжелыми икрами.

— Нам его обычай ни к чему. Все мужчины одинаковые. Трудно, что ль, распознать, чего вы хотите?

— Ого, вы какая… опытная. Сейчас проверим достоверность вашей теории.

Действительно, подъехав к перекрестку, машина затормозила. Из кабины высунулась чубатая голова шофера в шапке с торчащими в разные стороны наушниками.

— Садись, дорогуша, — весело кинул Жогалев новой попутчице в меховой шубке, с рюкзаком в руке и вдруг вытаращил свои бесстыжие водянистые глаза. Проворно спрыгнул резиновыми сапогами прямо в лужу под высокой елью, расплылся в улыбке. — Варвара Михална! Вот какая случайность. А я гляжу, чья-то интересная дамочка голосует. Откуда?

— Гостила у мамы в деревне. Тут всего километра два, за лесом.

— Отдохнуть у мамаши — дело правильное, — одобрительно кивнул шофер. — Значит, в Моданск вертаетесь? Отчего ж супруг газик не прислал? Не захотели дожидать? Понятно. В Чаше, значит, встренетесь? Ну, до райцентра мы вас и на своем драндулете в живом виде доставим. В кабине-то у меня молодка с дитем, придется в кузове.

Он подсадил женщину, и она довольно ловко забралась в машину. Держась руками за борт, Жогалев весело глянул на десяток случайных пассажиров:

— Не заледенели? Иль пора в крематорий, разогревать?

— Дышим еще, — ответил чей-то простуженный бас.

— Главное, цепче держите зубы на ухабах, не то тряхнет — и челюсть долой. Дома не признают.

Жогалев достал из кузова цепь, обмотал заднее колесо машины. Человек с усами, в офицерской шинели без погон услужливо потеснился и уступил свое место в затишке у кабины только что влезшей путнице.

— Ничего, я и тут устроюсь, — поспешно сказала она.

Грузовик дернул, и Варвара Михайловна упала бы, не поддержи ее бывший офицер и не усади рядом.

— Располагайтесь как дома и будьте точно в гостях, — улыбнулся он и окинул ее долгим, внимательным взглядом. Его глаза от густых русых бровей казались светлыми, хотя на самом деле были темно-серыми, пасмурными; зубы ж он имел несколько крупные, очень чистые: люди с такими зубами любят к месту и не к месту улыбаться.

— Спасибо, — покраснев, сказала Варвара Михайловна. Стараясь не задеть бывшего офицера, она уселась на скате, подобрала ноги в ботиках. — Выходит, я все-таки выгнала вас с удобного местечка на самый ветер и тряску?

Из глаз Варвары Михайловны вдруг брызнул затаенный смех. Он одобрил ее настроение, оживленно подхватил:

— Солдату ничего не страшно.

Они разговорились.

За лесом еще не совсем погасла заря, по-мартовски яркая, желто-оранжевая, а нечистый, осевший снежный наст уже померк. Чугунно синели бугры мерзлой, обнажившейся земли. Шофер вел грузовик медленно, резко вертя крестовину баранки, ловко объезжая огромные колдобины, налитые мутной ледяной водой. Свет, единственной фары упирался в посиневшие стволы осин, бородатых елей; казалось, шины осторожно нащупывали обмякшую сверху дорогу, еще совсем твердую под грязным снежным крошевом; расхлябанный кузов дребезжал и погромыхивал.

От тряски люди в кузове сдвинулись. Варвара Михайловна сидела, упираясь спиной в стенку кабины и держа на коленях рюкзак, в котором везла своему пятилетнему сыну бабкины деревенские гостинцы. Когда машину резко накреняло, она невольно хваталась за плечо или за руку человека в офицерской шинели.

— Ничего, держитесь, — поощрительно сказал он, видя, что Варвара Михайловна смущается. — А уж коли привелось ехать бок о бок, давайте знакомиться. Ваше имя я слыхал, а меня зовут Молостов, Павел Антонович Молостов.

До прихода новой пассажирки он разговаривал с глазастой румяной женщиной, а теперь почти отвернулся от нее, перенеся все внимание на новую спутницу. Ее ясные глаза из-под тонких бровей мерцали мягко, смешливо, чуть загадочно, что-то удивительно женственное и чистое было в прикосновении небольших рук. От новой знакомой еле уловимо пахло духами, и в холодном весеннем воздухе запах этот щекотал ноздри. Молостов заметил, что ее ботики блестят, а ведь шла она по грязи два километра от деревни. Помыла? Аккуратная. На него вдруг дохнуло домашним теплом, уютом, тем, чего ему не хватало в жизни, и он испытал непонятную зависть к кому-то, сладкую тоску.

— Вот демобилизовался и еду на новое место, — рассказывал он с той дорожной откровенностью, которая у русского человека иногда вдруг появляется к понравившемуся попутчику. Ему казалось, что Варвара Михайловна прекрасно его понимает, и под ее молчаливое сочувствие хотелось говорить и говорить. — В двадцать восемь лет начинать гражданку, а? В армии командовал ротой саперов, а теперь в Чашу районным техником. В институт на заочное поступил. В Москве в Главном дорожном управлении мне за верное передавали, будто моданцы в этом году поведут большую трассу.

— Поведут, — с важностью подтвердила Варвара Михайловна. — Видите, на обрезах тракта кучи камня белеют? Всю зиму завозили — и город, и деревня. Стройка будет народная. Скоро состоится бюро обкома, назначат руководство. Деньки для моданцев пойдут горячие.

Молостов пристально посмотрел ей в глаза, стараясь в сгустившихся сумерках рассмотреть их выражение, и вдруг улыбнулся, показав все зубы. Размашисто протянул свою широкую ладонь:

— Держите. Вашими устами да мед пить. Вовремя, значит, я сюда приехал.

Варвара Михайловна, смеясь, подала ему руку в зеленой с каемочкой шерстяной варежке, и техник не сразу ее отпустил.

— Теперь семью перевезете? — с интересом, даже с любопытством спросила она.

— Моя семья вот, — усмехнулся Молостов и ткнул сапогом в большой немецкий чемодан из желтой кожи, перевязанный веревкой. — Не доводилось вам слышать старую казачью песню: «Наши жены — ружья заряжены»? Когда-то не успел жениться, а теперь, наверно, запоздал. Вот и остался бобылем.

В голосе его Варваре Михайловне почудилась молодецкая наигранность. «Ох, не похож ты на обиженного судьбой холостяка, — подумала она, пряча улыбку в уголках губ. — С такой-то видной наружностью! Небось женщины сами льнут, и ты это отлично знаешь». Она видела настойчивое, подчеркнутое внимание Молостова к себе, и почему-то ей было и приятно и смешно.

— Жизнь, Варвара Михайловна, это не ресторанное меню: чего хочешь, не закажешь, — продолжал он. — Отец мой в Отечественную голову сложил на Немане, мать тоже померла, вот и остался я один, как перекати-поле, — много у нас их в донских степях. Люди из армии домой возвращаются, а меня — куда понесет. В родной станице одни головешки остались. Правда, в какую местность ни приедешь, везде полно девушек, хороших, образованных, но не всякая за душу тронет. Еще в саперном училище полюбил я студентку-уралочку. Красивая была, на вас похожа; не сочтите это за грубый комплимент, верно говорю. Да судьба оказалась ведьмой. А ведь жену надо выбрать, чтобы она была на все время — будто сердце.

Молодая грудастая женщина в пуховом платке сидела по-хозяйски удобно. Ее лицо хранило подчеркнуто горделивое, неприступное выражение, но, когда говорил бывший саперный офицер, она вся превращалась в слух.

— Сколько себя помню, — продолжал Молостов, — все в сборах, ездках. То в техникум поступал, то по дорогам войны кидало. В станице под отчим кровом лишь детские годы провел. А пора бы и якорь где-нибудь бросить. Зацепка надобна. Много встреч бывало в пути с вашей сестрой, иные сразу забывались, а иные… — и он замолчал.

Из-под колес автомобиля с шипением брызгал мокрый снег, водяные струи, грузовик швыряло, гремела канистра с горючим в задке. От нагретого мотора тянуло бензинным, перегаром, а навстречу летел сырой ветер, напоенный запахом оттаявшего леса. Вдруг после резкого, ошеломляющего толчка машина остановилась. Все, что было в кузове, повалилось одно на другое, послышался визг женщин. Варвара Михайловна сперва ударилась головой о кабину, затем очутилась на груди у Молостова. Техник обхватил ее левой рукой, ограждая от падения, крепко прижал к себе. На мгновение она ощутила на лице его дыхание, почувствовала у своих губ усы, смутилась совсем по-девичьи, беспомощно улыбнулась. Торопливо вскочила, поправила съехавшую набок шапочку, подняла отлетевший рюкзак.

— Ой, — раздались голоса. — Никак обломились!

— Вот это главный большак!

— Вправду шофер говорил: и язык откусишь.

— А еще зааукаем под Старым Погорельем, — сказал простуженный бас. — Тракт там совсем перекрыт, а объезд залило так, что не всякий, кто и плавать умеет, выгребется.

Люди уже оправились, начали шутить, рассаживаться на свои места. Мотор натужно взревел, трехтонка рванулась, но только яростней полетел во все стороны мокрый, грязный снег, забрызгав сидевших у заднего борта: скаты буксовали, не помогли и намотанные цепи. Шофер, матерясь, вылез из кабины.

— Кажись, приехали, — подытожил кто-то.

Грузовик стоял, вонзив свет единственной фары в огромную мутную лужу. Молостов выпрыгнул на сухое место, за ним последовали другие мужчины, достали из кузова топор, лопату, без которых у нас, как известно, ни один осмотрительный шофер не отважится пуститься по отечественным дорогам. Заднее колесо провалилось в колдобину, и машина осела на диффер.

Мотор выключили, и всех поразила лесная тишина. Жогалев достал домкрат; мужчины разбрелись в придорожном березняке «на лесозаготовки»: стали собирать валежник, рубить молодняк. Женщины усердно таскали березовые ветви, еловый лапник, гатили дорогу под скатами. К ним присоединилась Варвара Михайловна.

— Зря вы, — заботливо сказал ей Молостов. — Измажете шубку. Без вас справимся.

— Вот еще! Все работают, а я буду стоять?

Во взгляде его она прочла восхищение. Он и тут находился рядом с нею, Варвара Михайловна во всем чувствовала поддержку его сильных, умелых рук. Ворочал Молостов за троих. Обладатель простуженного баса и его сосед попробовали вытащить из леса поваленную бурей сосенку, запутавшуюся между стволами кленов, непролазными кустами, и бросили.

— Не осилили, — с искренним сожалением сказала Варвара Михайловна.

Молостов вдруг схватился за комель сосенки, крепко уперся ногами, рванул, почти падая назад; послышался треск сучьев, и деревце подалось. Варвара Михайловна радостно и удивленно ойкнула, поспешно уцепилась за ветви, касаясь плечом плеча Молостова. Из тьмы выросла молодая глазастая женщина в пуховом платке и нарядной дубленке, помогла тащить: сосенка покорно легла под колеса машины.

— Лейтенант! — позвал Молостова шофер.

Оставшись одна, Варвара Михайловна решила передохнуть. Перед ее глазами, перерезая разгоревшийся месяц, обрисовывалась голая, черная ореховая ветка с уже распустившимися сережками. Под кустом темно голубел обледенелый снежный мысок. Может, тут есть и пролески? Как тревожно, сладко и раздражающе пахнет мокрая, набухшая осиновая кора, подтаявший за день на солнце земляной бугорок! Варваре Михайловне почудился шум под розовыми звездами: ветер? А может, летят дикие утки? Ее почему-то совершенно не огорчало то, что машина завязла, что надо в потемках лазить по лесу, проваливаться в снег, собирать сушняк, что надвигается ночь. Наоборот, все казалось очень интересным, даже веселым. Явное, нескрываемое ухаживание Молостова забавляло Варвару Михайловну. «Ведь я без всякой задней мысли сказала о сосенке, а он сразу схватился, — мысленно засмеялась она. — Надорваться б мог… Вот таким был Андрюша, когда сватался». Лоб ее перерезала морщинка, сердце на мгновение сжалось. Перед мысленным взором Варвары Михайловны возникли лобастое, дорогое лицо мужа, белокурая головка сына. Как она по ним соскучилась! Вот, не дожидаясь газика, раньше времени пешком ушла из деревни от матери. Андрей здесь недалеко, в Чаше, там у него дела с постройкой шоссе.

«Как нас тряхнуло! — неожиданно, без всякой связи вспомнилось Варваре Михайловне. — Вовремя лейтенант подхватил, а то бы шишку набила». Она, казалось, еще и сейчас ощущала его сильные руки, прикосновение усов к своей щеке. «Чуть не поцеловались». Стало забавно, и вдруг подумала: «Фу, чепуха! Какие странные мысли в голову лезут! От него же на метр табаком несет. Зубы вот хороши. Просто разжалобил своей судьбой». Варвара Михайловна заметила, что замарала меховую шубку, и стала ее чистить.

— Эй, помощники, — горласто закричал Жогалев пассажирам, кладя обратно в кабину собранный домкрат. — Навались-ка сзади, да повеселей!

Он сел за руль, включил зажигание: «А ну, крутани». Молостов изо всех сил дернул кверху железную изогнутую ручку. Люди с криком: «Раз-два, взяли» — толкали грузовик сзади. Мотор натужно взревел, бешено закрутились колеса, затрещали подложенная сосенка, валежник, автомашина рванулась — и еще глубже осела в колдобину. Обладателя простуженного баса от сапог до шапки заляпало грязью, да и все вымокли, перемазались.

— Отбой! Айда снова гатить!

Только часа три спустя измученные пассажиры тронулись дальше.

II

Открыв глаза, Варвара Михайловна увидела в снежной темноте редкие огоньки, черную громаду телеграфного столба, забор. Машина стояла. Где-то глухо заливалась собака, пахло жильем. Приехали? Весь народ слезает. Ну, слава богу. Значит, она заснула? Сколько же сейчас времени? Варвара Михайловна отвернула левый рукав, посмотрела на часики. Ого! Половина второго, а от перекрестка до Чаши было всего одиннадцать километров.

Она взяла рюкзак и спрыгнула на землю. Отойдя немного, Варвара Михайловна услышала у машины голос Молостова, окликавший ее по имени. Она остановилась, вспомнив, что не попрощалась. Может, вернуться? Лейтенант этот, право же, славный. Конечно, им больше никогда не встретиться, но его соседство скрасило ей путь до райцентра. Варвара Михайловна подумала, улыбнулась и зашагала в глухую ночную темень районного городишка. Сейчас в Доме колхозника она увидит мужа. Андрей у нее очень хороший. Только все время занят: дела, дела, дела. Иногда целыми днями его не видит. Разумеется, она теперь «остепенилась», не пылает к нему восторженной девичьей любовью, как в первые годы после свадьбы, когда готова была бегать за ним на работу, ревновала ко всем знакомым, но все равно Андрей дороже ей всех мужчин на свете, и она никогда ни на кого его не променяет.

А возле опустевшей трехтонки Павел Молостов тщетно отыскивал недавнюю попутчицу. Шофер в свете фары пересчитывал деньги, полученные с пассажиров.

— Что, охотник, куропатку упустил? — подмигнул он своим бесстыжим глазом.

— А? — несколько смущенно обернулся к нему Молостов. — Нет, я ничего. Осматриваю вот свое новое местожительство. Что ж, по случаю благополучного прибытия устроим перекур?

Он достал портсигар, протянул папироску и шоферу.

— Пробились, значит, из грязевого окружения, — сказал Жогалев, зажигая спичку. — Если говорить по правде, лейтенант, думал я, что заночуем в лесу. Придется, мол, утром тракториста искать да умасливать поллитровкой, чтобы вытащил мою «ракету». Вот кто зарабатывает в распутицу: трактористы! — Жогалев вдруг снова подмигнул и захохотал. — А куропаточка-то была что надо: скажи, лейтенант? Высоко только, друг, летает.

Молостову был неприятен этот смех, все же он спросил:

— Чья она?

— С Моданска. Муженек ее твой новый хозяин, так что глазенапа не запускай. Камынин. Не слыхал? Главный инженер облдоротдела. С весны у нас шоссейку потянут на шестьдесят два километра, вот под его рукой поработаешь. Сурьезный человек.

Шофер сплюнул и полез в машину, чтобы отвести ее во двор райпотребсоюза. Молостов расспросил его, как найти Дом колхозника, опустился на чемодан, задумался. Так вот откуда у Варвары Михайловны осведомленность о постройке шоссе! «Эх, хороша бабеночка, — подумал он. — Хороша. В самое сердце запала. Про таких людей думаешь, что они явились из далекой мечты, — столько в них притягательного, близкого».

Грузовик ушел, и техник вдруг заметил на темном снегу по другую сторону грязной, подмерзшей к ночи дороги женскую фигуру: присев на корточки, она неторопливо перекладывала что-то из мешка в кошелку.

— Забавина? — скорее угадал он, чем разглядел. — Вы еще не ушли?

— Сами видите, — ответил знакомый грудной голос попутчицы в платке и дубленке.

Он сделал бровями такое движение, словно отгонял какие-то думы, сладкие мечтания: так проснувшийся человек растирает ладонями лицо, разминается. Привычной молодецкой походкой подошел к Забавиной.

— А я вас за ЗИЛом и не приметил. Может, нам по пути?

Улыбка скользнула по губам женщины, она легко выпрямилась.

— Может.

— Давайте, Забавина, помогу вам нести. Покажете мне Дом колхозника? Вы еще в машине обещали. Случаем не знаете, где квартиры сдаются? Мне бы хоть какую комнатенку на первое время. Отблагодарил бы.

Женщина с вызовом покосилась на него.

— Чем?

— Горячим поцелуем.

— Дешево цените чужую заботу.

— Ну, сотней подряд.

Она засмеялась и ничего не сказала.

Гуськом — Забавина впереди, Молостов за нею — они стали пробираться по снежно-грязным тропкам вдоль деревянных домишек, заборов, палисадников, перепрыгивая через склеенные ледком лужи. Молостов нес свой чемодан и ее мешок. Миновав несколько улиц, женщина сказала, кивнув на оштукатуренное приземистое здание с одним ярко освещенным окном.

— Вот вы и у места. Дом колхозника.

Прощаясь, Молостов по-ухажерски подкрутил ус, пригнувшись, заглянул ей в глаза.

— Что же вы не скажете, Забавина, где работаете? Как вас повидать?

— Захотите — найдете.

И, перекинув через плечо связанную ношу — кошелку наперед, мешок за спину, Забавина легко зашагала через дорогу, и скоро только чавканье резиновых сапог по грязи, хрусткое позванивание льдинок по лужам показывало направление, в каком она удалялась. Молостов нашарил в потемках ручку, рванул на себя дверь.

В темной канцелярии было тепло, на стене тикали жестяные ходики с красными розанами вокруг циферблата, и техник вдруг почувствовал, как он замерз, устал в дороге. Перед рыхлой заспанной дежурной, облокотясь на грубо оструганную, некрашеную загородку, стоял лобастый мужчина тридцати с небольшим лет, в замшевой куртке, из-под которой виднелся галстук, в сапогах. Волосы у него были русые, очень светлые, густые, зачесанные назад: они весьма молодили его открытое, умное лицо. В руке он держал паспорт.

— Вы ведь вчера отдали мне свой документ, товарищ Камынин, — мигая слипающимися веками, говорила дежурная, видно еще не совсем придя в себя. — Откуда у вас другой?

— Повторяю вам: это паспорт жены. Я завтра должен был заехать за ней в деревню к теще, а она вдруг сейчас сама явилась. Пять минут назад в коридоре встретил.

Он смущенно, радостно улыбнулся и как-то по-детски потер рукой волосы на макушке. Зубы у Камынина были неровные, один выдавался вперед, но улыбка очень красила лицо: сразу пропадала его серьезность, замкнутость, и каждому становилось видно, какой он, в сущности, простой и доброжелательный человек.

— Жена у вас в номере поселилась? — спросила дежурная, очевидно окончательно проснувшись, и зябко передернула толстыми плечами под пуховой шалью. — Ну, давайте, давайте паспорт. Вы только на одну ночь у нас?

— Теперь завтра домой.

Поставив ободранный, перевязанный веревкой чемодан у двери, Молостов молча слушал. Значит, разбередившая его сердце спутница ночует в этом же доме? Встреча с ее мужем — а своим начальником — была совершенно неожиданной. Он глядел на большой выпуклый лоб Камынина, на его зеленоватые приветливые глаза и не мог не поймать себя на противной мысли, что вот эти губы пять минут назад целовали Варвару Михайловну. К дежурной он обратился лишь когда за главным инженером областного дорожного отдела закрылась дверь.

— Номеров нет, — зевая, сказала женщина. — Вот есть койка в общем. Скажите спасибо, что и такая нашлась. Не всегда бывает.

— Мне все равно, — хмуро ответил Молостов.

Дежурная не торопясь обмакнула в чернильницу ржавое перо, подумала, сбросила на пол каплю и, вытянув губы трубочкой, принялась выписывать квитанцию.

III

Апрельские дожди смыли последний снег с грязных улиц Чаши, помогли пробиться молодой щетинистой травке.

Поздним субботним вечером Молостов, одетый в чистый, несколько мятый китель, хромовые навакшенные сапоги, вошел в полупустой районный ресторан. Буфетчица в белом халате поверх пальто считала за стойкой деньги.

— Опоздал, Настя? — шутливо, с уверенным видом обратился к ней Молостов. — Неужто ничего нет горячего? Только что вернулся аж из-под Бабынина, чинил мост на Омутовке с плотником Порфишиным из «Верного пути».

Деньги перед буфетчицей лежали аккуратно разобранные: отдельно серебро, отдельно купюры. Продолжая считать, она улыбнулась Молостову уголками подкрашенных губ, как человек знакомый, больше того — имеющий о нем особые, немного секретные сведения.

— Три пятьдесят, четыре… Клава! — крикнула она, не поднимая головы. — Выдь сюда… Четыре было? Четыре пятьдесят, пятерка, пять с полтиной, шесть…

Минуты через две из кухни, как бы делая одолжение, вышла Забавина, хмурая, недовольная.

— Звала, Настя?

Продолжая считать деньги, буфетчица кивком показала на дорожного техника.

— Восемнадцать… Тебя ждут… Восемнадцать с полтиной, девятнадцать…

Она так и не подняла глаза. Забавина уже увидела Молостова, и выражение ее красивого лица, полных, пышущих румянцем губ, черных горделивых глаз сразу изменилось. Она подошла к нему, кокетливо оправила фартучек. Молостов крепко, по-особенному, значительно пожал ей руку выше локтя. В молодцеватом развороте его плеч, в поставе шеи, в громком голосе проглядывало сознание того, что здесь он желанный гость и его присутствие доставляет женщинам удовольствие.

— Поко́рмите, Клавочка, голодающего?

— Надо б отказать, — ответила она, игриво улыбаясь, склонив набок черноволосую, гладко причесанную голову в кружевной наколке. — Опаздываете.

— Совсем не чаял засветло в Чашу попасть, — весело говорил Молостов. — Если б не директор МДС Горбачев, и сейчас бы километры отмеривал: спасибо, подвез на своем газике. Беда, часов нет: из армии возвращался, то ли потерял, то ли жулики срезали.

— Купите новые.

— Собираюсь. Хорошо бы достать спортивные: в них и купаться можно, и упадут — не разобьются. Только вряд ли торгуют такими на периферии.

— К нам в райпотребсоюз, по-моему, как раз недавно забросили несколько штук. Знала б, раздобыла вам… по знакомству. Ну, я еще узнаю, может, не поздно.

— Правда? Заранее примите мою заявку. Так ничего, Клавочка, у вас на кухне не осталось?

— Как попросите, — опять улыбнулась Забавина и весело, заговорщицки посмотрела на буфетчицу.

— Диктуйте условия. За тарелку борща готов отдать полмира. Скоро горпищеторг начнет делать мороженое — угощу.

— Это еще когда-то будет! Обедать небось сейчас хотите?

— Ну… в кино приглашу. Вы нынче свободны? Говорят, новую картину из Моданска привезли — «Слепой музыкант». Как вы, Клавочка? Пойдете, Настя? — обратился Молостов и к буфетчице и, уверенный в согласии, заявил: — Я позавчера получку получил, всем покупаю билеты.

Женщины фыркнули от смеха, о чем-то зашептались.

— Придется уж покормить.

Молостов сел на свое обычное место в углу у окна. Ресторан представлял собой продолговатую, обклеенную обоями комнату с низким дощатым потолком, пропахшую селедкой, вечно дежурившей на витрине за стеклом буфета, настойкой зверобоя, щами. В углу стоял чахлый фикус, его квадратная кадка была обернута пожелтевшей, скоробленной бумагой, в засохшей земле торчали окурки.

Несколько минут спустя ловкие руки Забавиной застелили стол чистой скатертью, на нем появился ржаной свеженарезанный хлеб, тарелка пахучего дымящегося борща. Положив рядом на табуретку картуз и пригладив густые светлые волосы, Молостов стал обедать. Забавина смотрела, как он ест, как движутся его по-молодому сильные челюсти, и то оправляла скатерть, то пододвигала фарфоровую баночку с горчицей. Несмотря на будний день, она была в кремовой шелковой тенниске, синей плиссированной юбке; ноги, обтянутые просвечивающими чулками, казались еще стройнее от высокого каблука туфель.

— Вы, Клава, прямо кудесница, — говорил Молостов, вспотев от горячего жирного борща. — Таких щей, наверно, и американский президент не едал. Откуда вы зеленый лучок раздобыли?

— Видите, как о вас тут заботятся? Сейчас принесу второе.

Пока Молостов расправлялся с румяным, сочным куском мяса и жареной картошкой, Клавдия Забавина снимала на кухне наколку, фартук.

Из столовой вышли втроем: техник, официантка и буфетчица. Забавина попросила завернуть к ней: она хотела переодеться.

Квартира у нее была на окраине городка, недалеко от берега Омутовки, в коммунальном деревянном домике; два окошка выходили в палисадник, по-апрельски голый, с набухшим кустиком черемухи. Переступая из сеней через порог, Молостов должен был нагнуть голову.

После затхлого трехкоечного номера в Доме колхозника эта комната показалась ему уютной: здесь во всем чувствовалась женская рука. Официантка второпях, на ходу включила электричество, и он в свете мигающей лампочки разглядел беленое чело русской печи, цветисто расписанной клеевыми красками, комод у стены, небольшое рябое зеркало над ним, двуспальную кровать с никелированными шишками, кружевной подзор под алым стеганым одеялом. Чисто вымытый пол блестел масляной краской; на столе лежала большая растрепанная кукла без платья, с оторванной ногой.

— Дочка в садике? — спросила буфетчица.

— На пятидневке, — ответила из-за сосновой переборки Забавина. Женщина скрипела там дверцей шифоньера, шуршала одеждой.

Вскоре она показалась в зеленом нарядном плаще; черные тяжелые волосы ее покрывала короткая шерстяная косынка с болтавшимся над шеей хвостиком.

— Быстро я?

— Как в иллюзионе, — улыбнулся Молостов. — Переодевание на ходу. Видел я в Дрездене такой театр.

На улице он взял обеих женщин под руки. Вечер стоял по-весеннему сырой, ветерок слабо раскачивал ветви тополей вдоль узкого, заросшего травкой тротуара. Только позавчера лопнули почки, и липкая мелкая листва походила на цыплячьи клювики, совсем не шелестела. За каменными, деревянными домами у леса слышался частый, напористый стук, словно там билось чье-то большое сердце: это работал движок электростанции. На главной, мощенной булыжником улице городка молочными огоньками горели редкие фонари. И Молостов, и обе женщины находились в том веселом настроении, которое охватывает молодых, здоровых людей, получивших внезапную возможность часок отдохнуть, встряхнуться после будничной работы.

Буфетчица спросила подругу, видимо находясь под впечатлением ее квартиры:

— Где твой суженый?

— А мне шибко надо? — не сразу, холодно ответила Забавина. — Вербовался куда-то в Магадан.

— Алименты на Маечку высылает?

— Попробовал бы не высылать!

Слова эти официантка произнесла почти сквозь зубы, упрямо вскинула подбородок. Буфетчица почему-то лукаво стрельнула глазами на Молостова.

— А у вас, Павел Антоныч, нигде лялька не растет?

Забавина посмотрела на него с веселым любопытством и очень внимательно: мол, кайтесь в грехах. Он, рисуясь, несколько картинно взялся за нагрудный карман.

— Могу паспорт показать: никаких отметок загса. Как это в стихотворении Есенина? «Без жены, без друга, без причал…» Специально про меня написано.

— Этакие речи мы часто слышим, — смеясь, сказала буфетчица. — Мужчины как приезжают в другой город, завсегда холостые. Познакомится и начинает: «Никак не найду подругу, чтобы отвечала интересам». А наша сестра-дура и развесит губы. Допустит до себя, глянь, с прежнего места работы лист приходит: оказывается, у миленка уже была «ошибка» в жизни, и с него алименты дерут. Недавно одного судили, читала в газете: восемь жен выявилось. Он по командировкам часто шастал, так, чтоб не платить в гостиницах, завел в каждом городе «семейную точку». Вот какие из вас случаются холостяки.

— Где уж мне за такими гнаться, — усмехнулся Молостов. — И захотел бы, так не успел. Служил в оккупационных войсках. Совсем недавно из Восточной Германии.

— Не в Германии ж вы родились? Небось старая любовь тут, в России, осталась. Да, поди, и в армии была? Такой интересный мужчина… — Буфетчица лукаво погрозила ему пальцем.

— Кто из нас не влюблялся? — по-прежнему шутливо, в тон всему разговору ответил Молостов. — Была и у меня зазноба сердца, как говорят у нас на Дону. Между прочим, Настя, тезка ваша. Саперное училище я тогда кончал на Урале. Да не так все кончилось, как я бы хотел… Много с той поры воды утекло. Много… — Он вдруг замолчал, по лицу пробежала неуловимая тень. — А вон и кино. Смотрите: народа нет. Опоздали? Везет мне сегодня!

Женщины поняли, что Молостов хочет переменить тему, и больше не расспрашивали его. Клавдия Забавина вообще не поддерживала начатый подругой разговор, однако не пропустила ни одного слова из рассказа техника.

В кинотеатр они действительно опоздали: сеанс начался, шел журнал. Молостов взял билеты, потом они, пригнувшись, отыскивали в темноте свои места и под шиканье недовольных зрителей пробирались на скрипучие деревянные кресла.

Почему-то Молостов не мог сразу сосредоточиться на фильме. Вот уже месяц, как он жил в Чаше, а ощущение было такое, словно еще и на работу не определился. Мешала неустроенность с квартирой? Или томило что-то другое? Обитал Молостов по-прежнему в трехкоечном номере Дома колхозника с заезжими бригадирами, животноводами, механизаторами. Готовиться к зачетной сессии в институте приходилось урывками, по ночам. Райисполком обещал комнату, да все тянул и тянул. Заместитель председателя Баздырева заверила его: «Насчет квартиры, Павел Антоныч, не беспокойся. Кому ж и давать, как не демобилизованным офицерам? Клянусь — устроим».

С Клавдией Забавиной Молостов встретился на другой день после приезда: пришел в ресторан обедать и увидел. С тех пор стоило Молостову занять облюбованный столик у окна, как появлялась Забавина и, держа в крепких, полных руках блокнот, желтый облупленный карандаш, спрашивала весело, кокетливо, как бы обещая что-то особенное: «Чем прикажете кормить? Советую отбивную. Пиво нынче из Моданска привезли, буфетчица только бочку открыла». И всегда приносила обильную, хорошо прожаренную порцию, видимо приготовленную особо.

В районном городке новому приезжему, не ожидая его просьб, охотно рассказывают всю подноготную о жителях. Молостов узнал, что Забавина второй год как разошлась с мужем — директором бани. Сама раньше заведовала торговой палаткой. Прошлой осенью у нее якобы обнаружили растрату, но, когда пришла ревизия, деньги оказались в кассе: мол, шепнули вовремя и она сумела погасить недостачу. Судебное дело возбуждать не стали, однако от работы отстранили. Пришлось перейти в столовую, официанткой. Что она за человек? Какими интересами живет? О чем думает, мечтает? Тон с Забавиной Молостов опять взял такой же, как в машине, — тон легкого и настойчивого ухаживания. Узнала и она, что он техник, холостяк, что заочно учится в институте. «Высоко хотите взлететь, — сказала Забавина, улыбаясь и покачивая головой. — Небось тогда и здороваться перестанете?» — и усиленно продолжала оказывать ему знаки расположения. В Чаше Молостов вообще «принял на учет» всех районных невест и внимательно к ним приглядывался.

Трещал за спиной аппарат, пучок мертвенно-голубого света из квадратного окошка обливал экран, и на нем мелькали тени человеческих страстей. Справа в полутьме Молостов видел гордо приподнятое лицо Забавиной, блестевшие глаза, которые, казалось, всякий раз чувствовали его взгляд и неизменно обращались к нему. Своим коленом он как бы нечаянно коснулся ее полной коленки: она не отодвинулась.

По окончании сеанса Молостов и Забавина довели буфетчицу до калитки дома: она жила близ кинотеатра. Немного постояли у крыльца, побалагурили. Светила полная луна, внятно пахло лопнувшими почками, клейкими листиками, сонно лаяла собака в соседнем дворе — словно дежурила по околотку. Потом техник пошел провожать Забавину: он теперь уже знал дорожку к ее квартире.

IV

Четыре дня спустя, подавая Молостову в ресторане обед, Забавина лукаво шепнула:

— С вас причитается.

— За что? — спросил Молостов, густо намазывая на черный хлеб горчицу.

— Заказ ваш выполнен.

— Бросьте?! Достали спортивные часы? Покажите.

— Здесь? С ума сошли, Павлик! Знаете, каких трудов мне это стоило? Одна пара всего на складе базы и осталась. Заходите после работы на квартиру, там получите.

И когда опустились сумерки, Молостов постучал в дверь знакомого домика с тремя окошками и кустом набухшей черемухи в палисаднике. Здесь его уже, видимо, ждали. Комната блистала чистотой: русская печь была аккуратно побелена, на свежей розовой скатерти в стеклянной банке лиловел букетик хохлаток, пышно взбитые подушки на кровати украшала новенькая кружевная накидка. Забавина, тщательно причесанная, нарядно одетая, встретила его кокетливой улыбкой. От нее так и несло здоровьем, самодовольством зрелой, цветущей красоты.

— Вот и я, — сказал Молостов, переступив порог и сняв фуражку. — За покупкой.

— В этом доме гостям завсегда рады.

— Признаюсь вам: шел я сюда и грешным делом подумал: «Не разыграла ли меня Клавочка?» Больно уж быстро все обернулось: не успел сказать — и часы тут как тут. Да еще последние на складе. Как вам удалось их достать?

— Сумела, — ответила она уклончиво, с легким торжеством.

— Настоящая вы кудесница. Сколько я вам должен?

— Одними деньгами мечтаете расплатиться?

Он разгладил усы.

— Чем же еще?

— Угадайте сами, — вызывающе засмеялась Забавина. — Не знаете, что нужно женщине? Плохой вы кавалер. Так будете ухаживать — многого не добьетесь.

Молостову вспомнилась мартовская ночь, приезд в Чашу. Забавина тогда показала ему Дом колхозника, и он обещал расплатиться с ней «сотней поцелуев». За свою холостую жизнь Молостов неоднократно сходился с женщинами. Обычно это были такие же свободные, как и он, люди, которые отлично понимали, на что идут. Правда, большинство из них не прочь было навсегда привязать к себе бравого, здорового сапера-лейтенанта, но ни одна глубоко не затронула его чувств, и он умело, спокойно уклонялся от брака. Молостов отлично знал, что нравится Забавиной, знал, что она охотно принимает его ухаживания. К ней он относился несколько свысока, с оттенком покровительства. Кто она? Разведенка, дочка на руках. Никакой специальности, всего восемь классов кончила. А он через несколько лет получит диплом инженера и улетит в областной город. Молостов не обременял себя рассуждениями, дурно это или не дурно, и по-прежнему внимательно приглядывался к районным девушкам: вдруг какая возьмет за сердце и можно посвататься?! Теперь он увидел, что Забавина перестала намекать на замужество, пригласила домой, встретила с цветами, и намотал это на ус.

— Назначайте сами цену, — сказал он, осклабясь, показав крупные, яркие и ровные зубы.

— Вам все разжуй да в рот положи. Какие вы, мужчины, хитрые!

Открыв верхний ящик комода, Забавина вынула часы с уже пристегнутым металлическим хромированным браслетом. Покровительственно улыбаясь, она сама надела их Молостову на левую руку, шутливо прихлопнула по тыльной стороне ладони.

— Носите сто лет. Будете глядеть время, кое-кого вспоминайте.

— Я и без часов не забываю.

Молостов достал кошелек. Забавина шутя закрыла его.

— Успеем посчитаться. Вам бы, Павлик, скорее бежать? Может, за границей так делают, а в России есть старый обычай: всякую покупку сперва надо обмыть. Ни-ни! — воскликнула она, видя, что Молостов вновь достает из кошелька деньги. — Не беспокойтесь, у меня в доме рюмочка завсегда найдется. Снимайте шинель, садитесь, чего вы стоите у порога, как часовой? Еще подрасти хотите? Хватит. И так эвон какой молодец вымахал!

И она, улыбаясь, несколько фамильярно окинула его взглядом с ног до головы.

— Что вы, Клавочка, что вы! Магарыч — это моя обязанность. Вы сами в столовой сказали: «С вас причитается».

— Не догадались принести — значит, в другой раз, пока ж отведайте моей стряпни. А то станете инженером, сразу небось забудете дорожку к моему крыльцу.

Она со смешком выскочила в кухню, и Молостов не успел оглянуться, как на скатерти появилась тарелка с нарезанной вилковой капустой, сочная шипящая печенка на сковородке, пирожки, запечатанная бутылка водки. Печенка, между прочим, была нынче и в столовой. Оттуда? Пирожки же в капельках масла еще пышут жаром сковородки — домашние. Чтобы чем-то заняться, пока не пригласят к столу, Молостов стал рассматривать небольшую, обшитую беленой фанерой комнату, кокетливую занавеску, прикрывавшую чело русской печи. На стене под рябым зеркальцем в овальной, затейливо резной раме веером расположились фотографии; на самой крупной была изображена очень хорошенькая девочка, такая же глазастая, как и Забавина, с черными кудряшками и нижней полной, капризно оттопыренной губкой, — наверно, дочка. Середину старинного пузатенького комода, застеленного вязаной дорожкой, венчала большая копилка — уродливая глиняная кошка с золоченой мордой и усами, повязанная красным бантом.

Ужин Забавина приготовила с профессиональной ловкостью. Она тут же отняла у Молостова фуражку, и он охотно позволил усадить себя на пододвинутый стул.

— Да тут целое угощение!

— Холостяков жалеть надо. Мужчина без жены — сирота. Кто без нас за вами поухаживает?

Щедрой рукой налила Забавина гостю полный стакан, себе — четверть, несколько жеманно подняла: «Обмоем покупку». Молостов взглянул на зеленый фосфоресцирующий циферблат ручных часов, решительно чокнулся с хозяйкой и залпом выпил.

— Вот это по-офицерски! — засмеялась она и стала его угощать, расспрашивать о работе.

— С десятого мая приступаем к прокладке шоссе, — рассказывал Молостов, довольный вниманием слушательницы. — Колхозников, рабочих, интеллигенции со всей области соберется не одна тысяча. Сотни автомашин, подвод… Дорога будет республиканского значения, с каменным покрытием. До самого Варшавского шоссе протянем… так что от нас можно потом хоть до самой матушки Москвы катить. Сильно? Вот бы и вам пойти, Клавочка. На трассе будет столовая, могу о вас с Баздыревой поговорить. Дело почетное, у всех на виду.

— Хотите работать вместе? — засмеялась Забавина и тут же задумчиво наморщила низкий, чистый лоб.

…Из домика близ Омутовки Молостов ушел перед рассветом. Посмотрел на горевшие во тьме новые часы: без семнадцати минут четыре. Он был слегка под хмельком, снисходительно, с довольным видом передергивал широкими плечами, чему-то усмехался в усы.

V

В связи с прокладкой шоссе на Камынина навалилось множество дел. Надо было и подготовить мощный отряд дорожно-строительных машин, выделенных Моданску центром в прошлом году, и правильно расставить силы райдоротделов, и проверить, как идет набор рабочих в колхозах, на фабриках, в промартелях; добиться, чтобы они дали достаточно транспорта. Время у Камынина теперь проходило в совещаниях, разъездах по области. Домой он частенько возвращался только ночью, а то и на другой день — загоревший, усталый, небритый, но полный энергии, бодрости.

Отсыпался Андрей Ильич по воскресеньям.

Так он отдохнул и в этот выходной — последний в апреле. Позавтракав, включил приемник «Минск», слушал с женой концерт, читал ей книгу, боролся на диване с пятилетним сынишкой Васяткой, вырезал ему картинки из детского календаря, рисовал птиц — и это было настоящим маленьким семейным праздником. Варвара Михайловна, радостная, довольная, что муж целый день пробудет дома, надела любимый пестрый халатик с красной шелковой отделкой, который так выгодно подчеркивал стройность ее фигуры, шел к тонким, мягким каштановым волосам с золотинкой. В нем она казалась себе особенно свежей, миловидной.

Обедать сели в три часа.

— Знаешь, — оживленно сказала Варвара Михайловна, кладя в тарелку котлету с отварным картофелем. — Я окончательно решила ехать с тобой работать на трассу.

— Ты?

Вилка, занесенная Камыниным, на мгновение застыла над расписной деревянной миской с красными мочеными помидорами.

— Что тут странного? — Варвара Михайловна, как и многие женщины, редко отвечала прямо на вопрос. — Ты же сам мне рассказывал, что просил в облздравотделе работников. Я фельдшер и пригожусь на трассе, больница туда охотно направит, рады будут. Чем летом киснуть в пыльном городе, лучше побыть на свежем воздухе, в лесу.

Все это она выложила одним духом: видно, давно и хорошо продумала. Камынин спокойно взял помидор, кивнул на сына:

— А его на кого оставим?

Мальчик, зеленоглазый, точно котенок, еще по-детски совершенно белокурый, с выпуклым отцовским лбом, сидел на диванной подушке, положенной на стул. Обеими руками он упрямо отталкивал от себя тарелочку с котлетой, говоря, что она «лучная» — с луком, а он любит «нелучную». Прижившаяся у Камыниных двоюродная тетка Андрея Ильича уговаривала Васятку не капризничать.

— А с Феклушей. Да ведь и ты будешь жить дома?

— На меня, Варя, не рассчитывай. Все мое время заберет трасса.

— В таком случае Васятку можно отдать в детсад на пятидневку. Да мало ль выходов? Отвезти к бабушке в деревню.

О своем желании поработать на трассе жена впервые заговорила месяц назад, по возвращении от матери. Она, смеясь, рассказала, как в попутной машине набила шишку на голове. «Теперь я сама хочу бороться с бездорожьем». Андрей Ильич тогда принял это как временную прихоть и только посмеялся, что и Васятке надо бы найти работу, — вся семья будет занята одним делом. Оказывается, Варя не выбросила из головы эту фантазию.

Вытерев салфеткой рот, Камынин встал из-за стола. Варвара Михайловна подошла к мужу. Несмотря на двадцать шесть лет, на роды, фигура у нее оставалась совершенно девичьей; свежим было и лицо с мягко изогнутой линией подкрашенных губ. Сложив вместе обнаженные по локоть руки, она прижалась ими и темноволосой головой к груди мужа. Камынин очень любил, когда жена ласкалась к нему, но сейчас он лишь чуть сморщился в улыбке.

— Почему ты возражаешь? — спросила она нежно, стараясь поладить миром.

Странно, как Варя не поймет? Ведь эти два месяца всенародной стройки шоссе будут для Камынина чрезвычайно напряженными. Ему особенно потребуется спокойный отдых, забота ее, Вари. Камынину стало обидно, что самый близкий, любящий человек не может догадаться о такой простой вещи. Но ответил он совсем иначе.

— Разве тебя больше не устраивает положение хозяйки дома? Притом, повторяю: как можно на целых два месяца бросать ребенка? По-моему, Варюша, ты несерьезно продумала этот вопрос.

Он видел, как переменился взгляд ее карих, с янтарными бликами глаз: вместо ласки, доверия в них родилось знакомое выражение холодного упрямства.

— Странно, Андрей, почему ты можешь поступать как тебе вздумается, а я не могу? У тебя на это есть особые привилегии?

— Дело не в особых привилегиях, — начал Камынин, стараясь подавить раздражение и говорить как можно вразумительней. — Дело в интересах семьи, в правильном…

— Нет, ты просто хочешь настоять на своем, — перебила Варвара Михайловна. — Ну, раз так, я тоже могу упрямничать. Я еще хотела как лучше: вот, думаю, буду и на трассе с Андрюшкой вместе, а он, называется, «отблагодарил». Тебе бы только от нас сбежать… совсем семью забросил. Вон два дня не ночевал дома. Ну, и мне надоели эти четыре стены!

Андрей Ильич слегка нахмурился: только еще ссоры не хватало. В глубине души он понимал, что по-своему Варя права. Стройка всколыхнула всю область, Варе захотелось большого общественного дела; действительно это интересней, чем каждый день ездить в больницу на дежурство. Но сейчас он уже был в таком состоянии, что не мог рассуждать объективно.

— Я знаю, ты просто хочешь меня уязвить, — сказал он с оскорбительным пренебрежением и тут же понял, что совершил бестактность. Однако не мог сдержаться. — Что ж, ты добилась своего, отравила мне выходной.

— О, и я знаю, что тебя злит. Ты чувствуешь себя полным хозяином, даешь понять, что главный кормилец семьи, совсем перестал со мной считаться. То ему не нравится, что я хожу в гости, то я не тогда спать легла, не ту книгу читаю. Думаешь, если на шесть лет старше, так и умнее? Я не девочка и не позволю себя воспитывать. Надо было раньше смотреть, когда женился. Так что оставь свою манеру командовать. А то… не может купить туфли с узким носком. — Она передразнила мужа голосом, каким он никогда не говорил. — «Это безобразно».

И спор с вопроса о трассе, как часто бывает в семьях, перешел на те неразрешенные вопросы и противоречия, которые между супругами имелись раньше. Камынин называл это «доругиваться».

За обедом Варвара Михайловна, обгладывая баранью косточку, стерла часть помады с губ. Она подошла к небольшому трюмо в буковой раме и стала их подкрашивать. Камынину показалось, что она делает так нарочно, чтобы досадить ему. Она не пудрилась, но завивала волосы, красила губы и ресницы, а муж считал это безвкусицей. Не желая видеть, как она «штукатурится», Камынин вышел в другую комнату, которая считалась и общей спальней и его кабинетом.

Здесь возле стены, завешенной туркменским ковром, стояла двуспальная кровать, впритык к окну был прислонен канцелярский письменный стол, покрытый зеленой бумагой. В резном кленовом футляре над стареньким пианино куда-то важно и неутомимо шагал медный маятник, у диванчика раскинул свои многочисленные крылышки фикус в кадке. Андрей Ильич сел в деревянное кресло. Заниматься не хотелось, читать тоже. В открытую форточку втекал весенний воздух, на частоколе палисадника ворковали два голубя. Неширокую тихую улицу заливало солнце, вдоль деревянных тротуаров благоухали пушистые, недавно посаженные липки, и тень от них падала тоненькая, какая-то трогательно неуверенная. По мостовой прогромыхала трехтонка.

Женат Андрей Ильич был восьмой год. Когда люди, вступают в брак, они, как правило, не знают характера друг друга, только чувствуют его в общих чертах. В период влюбленности все мы стараемся быть лучше, чем есть на самом деле; женщина инстинктивно угадывает, что в ней нравится мужчине, и развивает в себе эти качества; мужчина старается во всем уступать своей избраннице: им обоим приятно делать взаимные услуги, приносить маленькие жертвы. Настоящее познание происходит в первый год супружества, — оттого в это, казалось бы, самое счастливое время так часты семейные ссоры. Молодожены постепенно сбрасывают парадные одежды и показываются в своем естественном облике. Начинаются разногласия, стычки, «притирка» характеров. Каждый старается и утвердить себя в новом положении и приспособиться к избраннику. Минует какое-то время, и супруги, путем борьбы и обоюдных уступок, находят общий язык, и тогда окончательно выясняется, могут ли они быть счастливы вдвоем или нет. Лишь подлинная любовь выдерживает такое испытание.

Через все эти стадии Камынины прошли давно. Совершенно независимые и самостоятельные до брака, они поняли, что для совместного сожительства это не могло быть приемлемым, и кое-какими из своих черт характера и старых привычек поступился Андрей Ильич, кое-какими Варвара Михайловна. Оба они на опыте убедились, что не могут перестроить друг друга по своему вкусу, что есть такие вопросы, которых лучше не касаться. Например, Андрей Ильич знал, что совершенно бесполезно отучать Варю «штукатуриться», читать лежа или спать днем. Она так упорно отстаивала это свое «право», словно именно в нем видела основу самостоятельности. Со своей стороны, Варвара Михайловна тоже убедилась в том, что ей невозможно, скажем, запретить мужу в нерабочее время уходить на службу или заставить его бросить курить, хоть он и делал такие попытки. Внешне оставаясь равноправной, она втайне признала умственный, культурный авторитет мужа, его жизненный опыт, привыкла следовать его советам; Андрей Ильич оценил вкус, сметливость, практичность жены и согласился, что она добрее его, уживчивее. У Камыниных наступил золотой период. Он, уже зная достоинства и недостатки жены, был сознательно и всецело увлечен ею, Варя — им, оба любовно воспитывали первенца, устраивали свое «гнездышко». Жили они теперь, взаимно ценя друг друга, не без ссор, конечно, — в какой семье их не бывает? — но дружно, вполне довольные своей семьей, не желая, не ища ничего другого.

И сейчас, глядя сквозь тюлевую занавеску на улицу, Андрей Ильич пришел к выводу, что прихоть жены с трассой принадлежит к таким, которые ничем не возьмешь — ни уговорами, ни бранью. Действительно: ему поручено огромное ответственное дело, у него подъем. А у Варюши? Опять больница, сынишка, домашние заботы. Значит, надо уступить. Все же Андрею Ильичу вдруг расхотелось сидеть дома. Пойти в облдоротдел, что ли? Но сегодня воскресенье.

Лучше побродить по улице, наедине переварить сознание своей неправоты, бессилия, а то еще нагрубит. Андрей Ильич вышел в полутемную переднюю с запахом кухни, помойного ведра, снял с вешалки пальто и стал одеваться. Дверь в столовую была открыта. Игравший оловянными матросиками сынишка поднял большую голову, спросил:

— Опять уходишь к работе от нас с мамой?

— Надо, Васек, — улыбнулся отец.

— А сегодня красное число, — указал мальчик на висевший отрывной календарь. — Сегодня работа заперта на замок.

Варвара Михайловна, не оборачиваясь, глядя в трюмо и видя там мужа, сказала:

— Папе, Васенька, скучно с нами, вот он и уходит.

«Вишь, как приучила ребенка», — с сердцем подумал Камынин. Он молча, с терпеливо-спокойным выражением продолжал поправлять кашне под воротником драпового пальто. Жена глянула на него с нескрываемым недоброжелательством: вот-вот вспыхнет.

— Отвечать не хочешь, Андрей? Сегодня выходной, куда идешь?

— Но ты ведь и не спрашивала, куда я собираюсь? — проговорил он, так и не ответив на ее вопрос: это доставило ему особое удовольствие.

— Уж не притворяйся, притвора. Я знаю, что всегда вывернешься. Язык у тебя хорошо привешен. Куда идешь, спрашиваю?

Она теперь явно хотела вызвать ссору.

— Вот это дело другое, — ответил Андрей Ильич, не теряя ровного тона и зная, что именно его внешнее спокойствие больше всего бесит жену. Он неторопливым движением снял с полки серую кепку, вытер рукавом тулью. — Зайду в гостиницу. Из Чаши люди приехали: заместитель предрика Баздырева и новый районный техник Молостов. О деле надо потолковать.

Он посмотрел на жену тем взглядом, который говорил: «Что, взяла? Раз вопрос касается работы, это область, в которую тебе лучше не вмешиваться, все равно настою на своем». К его удивлению, Варя ничего не возразила, вновь отвернулась к трюмо и еще старательнее стала укладывать свои завитые волосы. Неужели успокоилась? Следующие слова жены открыли Камынину ход ее мыслей.

— Папа уходит, Васятка, — обратилась она к сыну, — и мы уйдем. Ладно? Возьмем билеты в кукольный театр, сегодня там «Кот в сапогах». Мы тоже не останемся дома.

Мальчик радостно затопал ногами и поразбросал всех оловянных матросиков.

VI

В передней задребезжал звонок, Феклуша открыла дверь. «Дома?» — послышался мужской голос, и тотчас в комнату вошел начальник областного дорожного отдела Хвощин. Хромовые сапоги его были ярко начищены и распространяли запах ваксы.

— Отобедали? — с хорошо разыгранным огорчением спросил он Варвару Михайловну, ставя на стол бутылку вермута. — Эх, опоздал. Придется тебе, кума, хоть селедочку почистить.

— Николай Спиридонович? — удивился Камынин, шагнув навстречу своему начальнику. — С магарычом? Что за притча?

— Вот уж действительно! — непринужденно, с улыбкой воскликнула и Варвара Михайловна, словно не она только что ссорилась. — Каким ветром?

Камынин поспешно снял кашне, положил кепку обратно на полку вешалки.

— Поздравить тебя пришел, — громко, весело сказал Хвощин хозяину, толстой короткопалой рукой в рыжих волосках вынимая еще из кармана френча банку болгарского перца в томате. — Можно сказать, подхалимаж подчиненного.

Камынин ничего не мог понять; терялась в догадках и Варвара Михайловна. Хвощин озоровато подмигнул своему главному инженеру:

— Загадал тебе загадку? Поломай-ка свою ученую головушку.

И, видя, что Камынины по-прежнему молчат, смотрят вопросительно, пояснил:

— Ладно. Я человек добрый, долго темнить не люблю. Пришел доложить, что мы поменялись ролями: теперь ты мое начальство. Вчера бюро обкома выдвинуло тебя руководить строительством шоссейки, а меня поставили твоим замом. Вот я и поскорей с поклоном. Ты это запомни.

И Хвощин захохотал, колыхнув небольшим брюшком, обтянутым полувоенным костюмом из диагонали защитного цвета. Был он коренастый, здоровый, плотно сбитый, с широким гладким весноватым лицом цвета семги, с рыжими густыми волосами, зачесанными назад и лишь чуть поредевшими над лбом.

Варвара Михайловна поспешно стряхнула волосок с блузки, по-прежнему любезно улыбаясь «куму», открыла комод, чтобы достать чистую скатерть. Феклуша стала выносить грязную посуду.

— Не шутишь, Николай Спиридонович? — сказал Камынин, от неловкости не зная, как себя держать.

— Годы не те, Андрей Ильич. Да ведь и ты не девка, чтобы с тобой игры заводить.

— Может, послать еще Феклушу за вином? — негромко обратилась Варвара Михайловна к мужу.

Голос у нее был мягкий, вопросительный, а взгляд сказал: «Не подумай, Андрей, что я примирилась; мы недоругались, но своего мнения изменять я не собираюсь». Камынин все прекрасно понял. «Да, у Варвары это не временная блажь». Ей он не ответил, из чего Варвара Михайловна заключила, что муж против покупки вина. Почему? А! Ясно. Боится, как бы Хвощин не подумал, что он обрадовался, не пожалел денег на выпивку и спешит «обмыть» назначение.

Едва лишь переступив порог, Хвощин по лицам супругов догадался, что они, пожалуй, не зря оба так раскраснелись, а Камынин стоит в кашне и чистит кепку. «Поругались? Не вовремя пришел. Зато с приятной вестью». И он сделал вид, будто ничего не заметил.

— Хозяин области на бюро так мотивировал это дело, — с показным добродушием продолжал Хвощин. — «Камынин — специалист, пускай у него будут развязаны руки. Сейчас инженеров выдвигают руководить стройками. А Хвощин будет и на трассе работать, и по-прежнему возглавлять доротдел». Усек, Андрей Ильич, начальственное указание? — Хвощин опять хохотнул, но после фразы о том, что он по-прежнему возглавит доротдел, выдержал значительную паузу. — Будущую трассу разбили на две равных дистанции. Строительством первой, что ближе к Моданску, будешь непосредственно руководить ты. Второй — от Бабынина до Квашина — я. Посоревнуемся.

Накрывая заново на стол, Варвара Михайловна наблюдала за начальником облдоротдела. Она не поверила ни одному его слову. Камынина слышала, что Хвощин сам метил на пост начальника стройки. Ее мужа, по слухам, он считал книжником и службистом, человеком излишне щепетильным, неизворотливым, хоть и признавал его знания, энергию.

«Теперь постарается обогнать Андрея в соревновании, доказать, что выбор бюро был ошибочный», — подумала Варвара Михайловна, беря сторону мужа, несмотря на ссору. Андрей Ильич уже забрасывал гостя вопросами:

— Ну, а областной штаб по руководству работами утвердили? Протасов возглавит?

— Сам, — важно подтвердил Хвощин. — Такими кампаниями завсегда обком руководит. Первый секретарь. Ты — заместитель.

Спрятав острые глаза под красными надбровными подушками, он тут же шутливо перекрестился на пустой красный угол.

— Ну, я крепко доволен, что господь пронес меня от этой нагрузочки. Сроку-то, слышь, на строительство нам дают всего от посевной до сеноуборки. А там еще, толкуют, заместо восемнадцати миллионов, положенных по расчетам на стройку, скажи спасибо, коли три-четыре выкроят. А? Во-от. Остальные денежки должны-де натянуть за счет трудового участия населения и транспорта. Видал, как заворачивают? Так что жирок-то, Андрей Ильич, спу-устишь! Х-ха!

— И спустим. Беда большая! Все равно дорожники рады предстоящей страде. Чем мы после войны занимались? Латали разбитые грейдеры. А сейчас протянем новенькое шоссе с каменной одеждой, свяжем Моданск с Варшавской магистралью и сразу разгрузим и железнодорожный транспорт, и водный по Оке, по всей стране на машинах повезем грузы!

— Засвистел! — усмехнулся Хвощин. — Как соловей. А знаешь, какой уже слушок пустили? Шоссейка до Варшавки нашему начальству нужна-де для того, чтобы заманивать из столицы министров… на охоту. Места-то у нас благодатные: и утка, и заяц, и кабан есть. Поездом московские тузы не захотят ездить, а когда будет дорога, на легковушке, глядь, и подскочат! А тут у них можно выманить и заводик новый для области, и какой-нибудь научно-исследовательский институт, и деньжонок на стройку…

— Хватит разговоров, — с притворной строгостью перебила мужчин Варвара Михайловна, сияя гостеприимным радушием. — Прошу за стол. Не обессудьте, Николай Спиридонович, за угощение. Не готовилась.

— Эка важность: с закусью не густо. Абы не пусто. Принимай, товарищ начальник, руководство над бутылкой.

— Это будет рабочий посошок, — улыбнулся Андрей Ильич, разливая по рюмкам вино. — Вот уж трассу проложим, тогда отметим как следует.

— Рано пташечка запела… — усмехнулся Хвощин.

Все чокнулись.

Пошумев за столом еще с часок, Хвощин засобирался домой. Андрей Ильич оделся вместе с ним, холодным взглядом давая понять жене, чтобы не вздумала устраивать сцену при госте: своего намерения он все равно не изменит. Варвара Михайловна сделала вид, будто не заметила его взгляда, и тут же начала собирать Васятку в кукольный театр.

Мужчины вышли.


В гостинице Камынин пробыл два часа: новый дорожный техник понравился ему. На обратном пути Андрей Ильич взял в магазине бутылку портвейна, а дома сел читать недавно купленную «Пармскую обитель».

За ужином супруги помирились.

— Если уж тебе, Варюшенька, очень хочется на трассу, — ласково сказал Камынин, второй раз поднимая рюмку, — пожалуйста. Я договорился с Баздыревой, она возьмет тебя на свой участок. Довольна? Целуй меня, и выпьем за твою работу.

— Это я у чашинцев буду? — подняла брови Варвара Михайловна. «Кажется, Молостов — тот самый спутник-лейтенант? Вот совпадение».

Андрей Ильич слегка поморщился. Он ожидал благодарности за уступчивость, а вид у жены был такой, будто она раздумывала, понравится ей предложенный район или не понравится.

— И тут не угодил? Опять дамские прихоти? Не могу же я взять тебя на свою дистанцию! Еще скажут: «Вот начальник — сразу жену под бочок». Будешь у Хвощина, из его участков Чашинский самый ближний к городу, легче домой ездить. Ну?

Мужнего раздражения Варвара Михайловна словно бы не заметила. Дорожного техника она помнила, хотя за месяц впечатление от мартовской поездки на грузовике успело потускнеть. Не станет ли опять ухаживать? Отравит ей работу. Впрочем, наверно, он уже забыл ее, а может, и невесту нашел. Словом, ладно, чего рассуждать? С чашинцами так с чашинцами.

Варвара Михайловна спокойно, с улыбкой чокнулась с мужем, выпила и нежно и крепко поцеловала его в губы.

VII

Ранним утром по весенней подсохшей дороге из Моданска ходко шла грузовая автомашина. В кабине рядом с шофером сидела Варвара Михайловна в нарядной шерстяной косынке и пестром прорезиненном плаще: она ехала работать на трассу.

Оживленно посматривая на зарозовевшие облака, подожженные лучами выглянувшего солнца, на майскую светлую и пушистую листву березок, осин, Варвара Михайловна вспоминала расставание с мужем. Андрюша у нее, конечно, очень хороший человек: добрый, умный, только чрезвычайно увлечен доротделовскими делами. Он, безусловно, понял, что ею руководили не «фантазия» и «прихоть», как у него сорвалось с языка. По всей области открылась добровольная вербовка на трассу, могла ли она остаться в стороне? Жалко лишь, что она зачислена не к Андрюше на дистанцию. Слишком уж щепетильный.

— Вот и строители, — перебил шофер размышления Варвары Михайловны.

Справа, за жиденькими, бегущими навстречу ракитами, тянулась широкая полоса трассы. Ось ее была отмечена пикетными кольями, вбитыми на расстоянии ста метров один от другого. На фанерке указателя чернела аккуратная надпись: «Угаловский». Варвара Михайловна уже знала, что означает такая надпись: этот двухкилометровый участок будет строить Угаловский район.

Грузовик миновал следующий указатель — «Спас-Деминск», палатки лагеря, людей возле машин, паровое поле, зеленый луг. По лугу разбрелись коровы; пастух, загорелый, в коротком ватнике и резиновых сапогах, шел следом, и за ним тянулся длиннющий сыромятный кнут, перекинутый через плечо. Пастуха, коровье стадо заслонил полуголый лес в еще не просохших лужах, в серебристых барашках на красных прутьях верб. За пологим холмом выросли избы деревеньки, поскотина. Оттуда по мягкой проселочной дороге густой цепочкой тянулись люди — с кирками, лопатами, топорами.

— Разве строительство уже началось? — спросила Варвара Михайловна. — Мне в Моданске говорили, что районы только выходят на свои участки.

— Районы в области разные, — ответил шофер. — Возьмите Шебальск, к примеру. От Шебальска до трассы без малого две сотни километров. Пока доберутся из такой дали, а? Они и подрулили загодя. Ну, а раз подрулили, делать чего-то надобно? Отряд громадный. Да, почитай, и вся линия впряглась.

Действительно, когда подъехали к очередному указателю «Пореченский», то увидели, что на трассе бойко шла работа, трещали моторы дорожных машин.

— Колхозы охотно взялись строить? — спросила Варвара Михайловна, когда кончился пореченский участок и снова потянулись пикетные колья.

— Кто как, — пожал плечами водитель. — Что касаемо нас, шоферни… готовы пудовую свечку в церкви поставить. Сколько в этой грязюке машин порвано, скатов загублено, поту пролито… дорожка-то золотая: столько в нее денег вбито.

— Знаю, — с важностью подтвердила Варвара Михайловна и больше ни о чем не расспрашивала до конца поездки.

Лагерь Чашинского участка был разбит на опушке леса. Под могучими елями стояли вместительные шалаши, крытые смолистым, еще не успевшим завянуть лапником. Мирно висел новенький красный флажок на шесте; задрав оглобли, застыли телеги, распряженные лошади жевали сено. Повариха в белом халате мыла котел: народ позавтракал и теперь работал невдалеке на трассе. Сильно пахло сырой, непросохшей землей, мелкорослой зеленью. Громадную лужу вдоль дороги, налитую талой весенней водой, безмолвно бороздили бурые лягушки.

Автомашина остановилась перед двумя длинными, грубо обструганными столами и врытыми скамейками, Варвара Михайловна легко спрыгнула на землю. Шофер сгрузил из кузова ее чемодан, подушку, завернутую в оранжевое верблюжье одеяло, аптечку с лекарствами.

— Фельдшерица прибыла? Рады, рады.

К трехтонке подошла широкобокая пожилая женщина с румяным, в морщинах, скуластым лицом, вздернутым носиком и короткими, мелко вьющимися волосами. Она была в защитной гимнастерке, сапогах; на ее груди блестели орден и партизанская медаль. Приветливо и хозяйственно улыбаясь, женщина протянула короткую руку.

— Как величать прикажешь? Варвара Михайловна? На сто лет запомню, память у меня крепкая. Муженек здоров? Вот и славно. Ну, идем, покажу твою «поликлинику». Лучший шалаш для нее отвели. Я там еще трех девчат поселила, не возражаешь?

— Что вы! Конечно.

Варвара Михайловна догадалась, что эта женщина — председатель районного штаба Матрена Яковлевна Баздырева, о которой ей говорил Андрей. А та, обращаясь к Камыниной, словно они были знакомы много лет, привела ее на пункт «Скорой помощи».

— У нас тут хорошо, лес красивый, воздух. Ты вот что, голубушка: позавтракай да ложись-ка спать. Право. Небось поднялась чуть свет да и с дорожки закачало? Не хочешь? Ну, дело хозяйское. Коли понадоблюсь, ищи меня на участке. Ничего не поделаешь, командир я, надо с отрядом быть.

И, широко размахивая руками, твердо ставя ноги в кирзовых сапогах, Баздырева ушла на трассу.

Оставшись одна, Варвара Михайловна свернула плащ, прикрепила над своей постелью фотокарточки мужа и сына и на минутку присела. В шалаше стоял мягкий зеленый полусвет, горьковато пахло хвоей. Земляной пол сплошь, точно ковром, застилали одеяла; три подушки, набитые сеном, показывали «кровати» девушек. Возле одной подушки стоял деревянный синий чемодан, миска; возле второй лежало свернутое пальто. В стенку были воткнуты две ветки нерасцветшей черемухи.

«Пора знакомиться с лагерем», — немного волнуясь, подумала Варвара Михайловна и встала. Она отряхнула и без того чистое платье, повесила через плечо сумку, набитую медикаментами, оправила на рукаве повязку с красным крестиком. И хорошо, и боязно. Работать придется самостоятельно, без врача, у кого спросишь совета? Не оконфузиться бы.

При выходе из шалаша Камынина едва не столкнулась с двумя людьми.

— Чуть не поприветствовались лбами, — весело произнес мужчина.

Варвара Михайловна сразу узнала его: Молостов. Она засмеялась.

— Мне бы больше попало.

— Вы? Приехали? Когда?

— Недавно, с попутной машиной: в Большие Угоны горючее везла и прихватила. А вы еще помните меня? Знали, что я буду работать на вашем участке?

— Слыхал, — и открытое, мужественное лицо Молостова, успевшее загореть на весеннем солнце, вдруг залилось густым румянцем, отчего светлые брови и усы словно потерялись. Он радостно смотрел на фельдшерицу своими пасмурными глазами, обнажив в улыбке крупные, очень чистые зубы. Вероятно, Варвара Михайловна при свете дня, без шубы и с непокрытой головой понравилась ему еще больше, прямо поразила.

И молодая женщина поняла, что Молостов не забыл ее, возможно, думал, ждал встречи. Она немного удивилась, и в то же время ей стало приятно. Почему-то вспомнился запах талого снега, набухших почек, разбуженной земли в мартовском лесу при знакомстве. «В самом деле хорошо, что я попала на Чашинский участок, люди тут симпатичные».

— Что ж, Павел Антонович, — весело сказала она. — Баздырева заверила, что больных в лагере нет. Как техник, специалист, покажите мне сразу строительство. Ладно? Я хоть и жена инженера-дорожника, а ничегошеньки не понимаю.

Очевидно, Молостов был занят: у глаз появились озабоченные морщинки и тут же разгладились. Техника тронуло, окрылило то, что Варвара Михайловна запомнила его имя: на это он никак не рассчитывал.

— К вашим услугам.

Все это время молодая женщина, подошедшая с Молостовым, не проронила ни слова и вертела в пальцах букетик синих медуниц. Варвара Михайловна раза два мельком бросила на нее взгляд — и не по резким изломистым бровям, не по черным гладким, разделенным посредине на пробор волосам, не по пышущему румянцу щек, не по ярким жадным губам, а именно по этому самолюбивому и гордому молчанию, общему выражению скрытности вдруг вспомнила, где видела ее.

— Мы ведь с вами встречались? — приветливо обратилась она к женщине.

Спутница Молостова большими ловкими руками поправила свое маркизетовое в коричневый горошек платье, совсем не похожее на рабочее, односложно ответила:

— Встречались.

— Я вас сразу вспомнила.

— Бывает.

— Мы же все вместе ехали весной на машине в Чашу, — вмешался в разговор Молостов и несколько беспокойно посмотрел на свою черноволосую спутницу. — Знакомьтесь, Варвара Михайловна. Это Клавдюша… Клавдия Никитична Забавина. Столовой в лагере заведует.

Он замолчал, не зная, как поднять общее оживление. Камынина держалась доброжелательно, с той уверенностью, какую дает сознание чистоты своих намерений. Забавина ж, видимо, совсем не собиралась с ней сближаться. Она покосилась на Молостова и молча и проворно вошла в шалаш.

«Значит, мы будем жить с ней вместе», — подумала Варвара Михайловна, причем без всякого удовольствия.

— Так мы, Клавдия Никитична, пойдем на трассу, — нагибаясь к шалашу, крикнул Молостов. — Надо нашу фельдшерицу просветить в строительном деле. Бухгалтерию с вами после закруглим.

Ответа из шалаша не последовало.

— Это мы с Забавиной в одной хозяйственной комиссии, — пояснил дорожный техник Варваре Михайловне, когда они пошли по тропинке. — Забавина покупает в деревнях продукты, мясо, я ж член хозяйственной комиссии, ну и вот кое-какие счета хотели проверить.

От лагеря до трассы было шагов сто. На узком участке, длиною до двух километров, шумно, весело работало сотни полторы колхозников. Фыркали бульдозеры, поблескивая отвальными ножами, подходили самосвалы, груженные камнем-плитняком.

— Строительство шоссе — это целая наука, — говорил Молостов, испытывая от присутствия Камыниной необычный подъем, привычно, по-ухажерски подкручивая ус. — Объясню вам для начала грубо, в общих чертах. Сейчас мы, как видите, возводим высокое земляное полотно. В основание этой насыпи заложим так называемую песчаную подушку, соорудим дренажи для стока воды и кюветы, сверху засыплем щебенкой — и все. Поняли? А вон на грейдере работает наш механизатор, Сеня Юшин: не желаете посмотреть?

— Интересно! — воскликнула Варвара Михайловна, сворачивая к землеустроительной машине. — Вам скоро в Москву на зачетную сессию? Видите, я помню, что вы учитесь. — Вероятно, ей хотелось этим щегольнуть. — Завидую: в Большой театр пойдете, в Консерваторию.

— В Большом любопытно побывать, — согласился Молостов. — А в Консерватории… я вообще-то не сторонник опер, разной симфонической музыки. — Он засмеялся, тряхнул головой. — Я цирк люблю. Футбол. С год занимался боксом. В секцию ходил.

— Боксом? Я раз была на соревновании в клубе. Боже, как там дрались! Я так волновалась… вспомнить неприятно.

— Привычка. А я как попаду в Москву, то на стадион «Динамо» непременно пробьюсь: хоть с рук, у перекупщиков, а достану билет. Только в этом году мне на сессию придется ехать аж в августе, вместе со всеми запоздавшими. Трасса задержит.

«Не понимает классическую музыку? — подумала Варвара Михайловна. — Жалко». У них с мужем дома имелся в грамзаписи весь «Евгений Онегин» Чайковского, «Хованщина» Мусоргского, «Кармен» Бизе, вальсы Андреева.

В лесной чаще наперебой подавали трели, высвистывали дрозды, реполовы, сочно куковала осторожная кукушка, майское утро пахло ландышевой свежестью; Варвара Михайловна чувствовала себя превосходно. Она с удивлением отметила, что в Моданске уже зацвела черемуха, проклюнулась вишня, на газонах желтели одуванчики, а здесь деревья только надули бутоны и лишь серебристыми бархатками распушилась верба — насколько за городом холоднее. А Молостов вдруг замолчал. Идя рядом с Варварой Михайловной, украдкой любуясь ею, он размышлял, что принесет ему эта вторая встреча.

«Не везет мне в жизни, — вдруг мысленно проговорил он. — И почему я не встретил Варвару Михайловну раньше, девушкой? Тогда бы она от меня никуда не делась». Им с новой силой овладело чувство одиночества, неустроенности. Уж не оттого ли оно томило его в Чаше, что он нет-нет да и вспоминал эту женщину и никак не мог ее забыть?

VIII

Официальное открытие работ на трассе состоялось десятого мая. К этому дню приурочили и воскресник. Не было в Моданске ни одного завода, ни одной фабрики, ни одного управления, конторы, кооперативной артели, торговой точки, которые не приняли бы в нем участие. До четырехсот грузовых автомашин из города и районов, девятьсот подвод из колхозных деревень и совхозов одновременно вышли на трассу, свыше пяти тысяч человек растянулось на всем шестидесятикилометровом протяжении будущего шоссе.

В полдень со стороны Моданска показалась черная «Победа»: впереди сидел секретарь обкома Протасов, в салоне с ним ехали Хвощин, Камынин и директор МДС Горбачев. Шофер с трудом пробирался по запруженной дороге, то и дело сворачивая в сторону, объезжая и пропуская грузовики.

Куда ни падали взгляды руководителей стройки, всюду широким фронтом шла работа. От трассы к карьерам и в лес, дребезжа и громыхая, потоком шли порожние пятитонки, самосвалы, дроги, телеги, запряженные ломовыми битюгами, колхозными лошаденками. Навстречу им из леса и от карьеров к трассе тянулся другой поток такого же транспорта, но груженного камнем, песком, бревнами. Над перелесками, полями, разбитыми проселками слышался сплошной рев моторов, гудение клаксонов, ржание лошадей, грохот колес, окрики, брань шоферов, разнорабочих. В солнечном, не по-весеннему жарком воздухе пахло бензиновой гарью, свежесрубленным и ошкуренным деревом, дегтем, конским потом, густой пылью, которая висела серым туманом на целые километры, словно и не оседая. Чтобы избежать столкновения, шоферы на стыках близлежащих дорог вынуждены были беспрерывно сигналить и включать подфарники.

По самой трассе со скрежетом, лязгом гусениц ползали мощные дорожно-строительные машины, доселе в этих краях невиданные: коренастые бульдозеры, вооруженные страшными отполированными ножами, похожими на железную вставную челюсть; длинные неуклюжие колесные скреперы, чем-то напоминающие верблюдов; моторные грейдеры-элеваторы, словно механические кроты вгрызающиеся в землю. Машины эти передвигали сразу целые тонны почвы, наращивая насыпь.

Всюду копошился веселый, шумный, хваткий люд с кирками, топорами, лопатами. Землекопы выбирали из «резервов» — придорожной целины — грунт; женщины, парни деревянными носилками перебрасывали его на отмеченное шнурами полотно; мостовщики били камень, заготовляли «бордюр». Всюду виднелись девичьи косынки, полуобнаженные руки, еще не успевшие загореть, потные мужские спины, пегие бороды стариков, слышался лязг, стук металла, смех, говор.

— Начало недурное, — своим глуховатым голосом сказал Протасов, вглядываясь в кипящую работу.

— Отменное, — почтительно подхватил Хвощин. — Главное дело — сползли с точки примерзания. Чего греха таить? Доротдел наш работает черепашьими темпами. У нас в области нет ни одного сносного тракта.

— Разве мы виноваты в этом? — с горечью заговорил Камынин и повернулся к секретарю обкома. — Вы сами, Семен Гаврилыч, знаете: Совет Министров Российской Федерации держит нас в черном теле. Ведь дороги, у нас и строятся и ремонтируются исключительно за счет трудоучастия, то есть областными исполкомами разрешается на шесть дней в году привлекать сельское население и на четверо суток транспорт. Горе одно! Ни районные, ни сельские власти не дают нам людей, ссылаются, что все, мол, заняты на других работах, и мы оказываемся в положении полководцев без армий. Задолженность за населением у нас выросла до миллиона человеко-дней и до четырехсот тысяч коне-дней. Гораздо рациональнее было бы просто выделять средства на развитие дорог и на эти деньги держать постоянных квалифицированных рабочих. Тогда дело пошло бы куда продуктивней.

— Может, тебе, Андрей Ильич, еще коврики подстелить? — усмехнулся Горбачев. — Только что война прошла, область под фашистским сапогом лежала, все разорено.

— Поэтому-то особенно и нужны дороги: грузы перебрасывать, стройматериалы, рабочих…

— Изменить систему дорожного строительства мы с вами не можем, — перебил Протасов членов штаба, и они замолчали. — Это уж будет решать Москва. Зато видите, какой мощный отряд дорожных машин она прислала? Для того и объявили народную стройку, чтобы за два с половиной месяца построить шоссе в шестьдесят километров и этим ликвидировать задолженность за военные и послевоенные годы. Иначе зачем и кашу было заваривать?

— Беспременно, — подхватил Хвощин. — Нажмем и будем с хорошей шоссейкой. Так что, Андрей Ильич, не время нюнить.

— От вас зависит, как нажмем, — покосившись на Хвощина, сказал Протасов и вдруг обратился к шоферу: — Миша, а ну-ка подверни к этому лагерю. Никак пореченцы? Поглядим, чем они дышат.

Легковая машина мягко подкатила к раскинутым в поле брезентовым палаткам, перед которыми толпился народ. Протасов тяжело вылез из машины, грузный, с толстыми, как гусеницы, бровями, двойным подбородком, в отлично сшитом полувоенном костюме с орденскими колодками, в хромовых сапогах. Под старым, еще не распустившимся дубом, блестя свежевыструганными досками, стоял длинный стол, по бокам его тянулись две скамейки, тоже новые, — местный ресторан. Поодаль, к лесу, была расчищена площадка, виднелись футбольные ворота — стадион. Под кумачом поднятого флага на доске показателей уже белели две фамилии, написанные мелом.

Пореченские руководители узнали хозяина области, вышли навстречу.

— Устроились, как в колхозе, — одобрительно сказал Протасов, пожимая руку рыжеусому носатому человеку в юфтевых сапогах, с кожаной офицерской сумкой через плечо — второму секретарю Пореченского райкома партии Худякову: он руководил на трассе работой своего отряда.

— Как же иначе, Семен Гаврилыч? Два месяца жить. А тут еще нас война подучила: и в походе, и на привалах обзаводиться шильцем, мыльцем… всем необходимым.

— Дельно, — согласился Протасов. — Сколько народу выставил твой район?

— Двести шестьдесят человек, девять автомашин и семьдесят подвод. Зимой мы у себя в Поречье организовали курсы мостовщиков, плотников, так что все наши бригады укомплектованы полностью. Часть людей у меня сейчас на карьере, добывают и грузят камень, песок. Шоферы, возчики брошены на доставку стройматериалов.

— Машины Горбачев тебе из своего МДС дал полностью? Не обидел?

— Получили кое-чего… хоть и маловато.

— Дал, что положено, — буркнул Горбачев. — Парк-то у нас не ахти какой.

— А как насчет ручных орудий производства? — продолжал расспрашивать Протасов. — Обеспечили? А то вот угаловцы явились на трассу, будто к теще в гости: лопат даже не захватили. Наверно, думали, что тут их с нетерпением дожидаются новенькие, которые потом, в виде трофеев, перейдут в полную их собственность. Я сейчас отправил самих руководителей домой, в райцентр, и сказал, чтобы не возвращались без инструментов.

Люди, стоявшие вокруг секретаря обкома, рассмеялись.

— Вроде у нас все в порядке, — бодро ответил Худяков. — Даже точильное колесо привезли. Так что инструмент всегда будет в боевой готовности.

— Вы, пореченцы, мужички прижимистые.

— В хозяйстве каждая шавка должна гавкать. А насчет ручных орудий производства у нас есть прямо мастера. Вон видите бородача в розовой сатиновой рубахе? Гадеев Сафрон Аггеич. За шестьдесят перевалило, к нам пришел «за внуков» работать, лучший землекоп. Хотите, позову? Любопытный старик.

— В другой раз познакомлюсь с ним, сейчас хочу по всей трассе проехать.

— Понятно, Семен Гаврилыч. Конфликт у нас в другом вышел: семеро колхозников сбежали обратно в деревню. Видать, рассчитывали, что их в дом отдыха пригласили, а тут работать надобно не ложкой, а сошкой.

— Ну, и что вы? — с интересом спросил Протасов. Худяков усмехнулся:

— Что с дезертирами делают? Трасса — дело, конечно, добровольное, но зачем было на общем собрании кричать: «Поеду!» Назвался груздем — полезай в кузов. На их бы место другие нашлись. Ведь народ у нас и здесь зарабатывает денежки. Просто по теплым лежанкам соскучились. Ну, мы написали коллективное письмо председателям их правлений: там этих «летчиков» так проработают всей артелью, да еще в районной газете проберут, что сами обратно запросятся, только примем ли.

— Правильно. С кем, Худяков, соревнуешься?

— С Чашей.

— Гляди, чтобы хвост тебе не показали.

— Сам постараюсь их вести за кормой.

Протасов своим несколько грузным шагом направился к палаткам.

— Ну ладно, показывайте, как устроились с жильем. В случае дождя не поплывете? Это бочка для воды? Что ж, каждый рукой туда будет нырять с кружкой? Иль ты щуку пустил, чтобы она подносила людям напиться? Гляди, Худяков, еще кто-нибудь утонет, отвечать не пришлось бы. А что, если из этой же бочки да устроить бак? Наверно, уж не очень и трудно к ней прикрутить кран? Как смотришь?

Худяков с виновато-лукавым видом почесал за ухом:

— Недосмотрели, Семен Гаврилыч. Нынче ж к вечеру оборудуем.

— А вы, товарищ Камынин, — продолжал Протасов, — запишите себе в книжечку требование к облпотребсоюзу, чтобы варили квасок. Рабочему человеку всегда попить хочется, не обязательно дуть воду, да еще, наверно, сырую.

Он спросил пореченцев, в чем они вообще испытывают недостатки. Камынин и это записал.

— Что ж, — вслух подытожил Протасов свои впечатления от лагеря. — Пожелаю вам, товарищи, и работать обстоятельно, как вы подготовились. Шире развертывайте соревнование, всячески выявляйте творческую народную инициативу — в этом залог успеха. Появятся какие недостатки — сразу докладывайте, не коллекционируйте… премировать за них не станем.

Кивнув всем на прощанье, Протасов, а за ним и руководители доротдела пошли к машине. Автомобиль, блестя черными лакированными боками, мягко взял с места и, выехав на ухабистую, хорошо просохшую дорогу, плавно покачиваясь, пошел дальше, на следующий участок.

IX

Проводив начальство до конца трассы — городка Квашина, где она должна была соединиться с Варшавским шоссе, Андрей Ильич не поехал на щебеночный завод, а остался ночевать в Доме колхозника. На другой день в Моданск возвращался вместе с начальником машинно-дорожной станции Горбачевым. По пути решил проведать жену: очень соскучился.

Хотелось и посмотреть, как ведутся работы на дистанции Хвощина. Хотя Камынин отвечал за все строительство, он предоставил «хозяину» доротдела полную самостоятельность, не вмешивался в его распоряжения: между обеими дистанциями началось соревнование и он не желал пересудов о том, будто «толкает под руку», мешает. Сказывалась и привычка подчинения. Камынину, как и жене, было известно, что Николай Спиридонович очень хотел возглавить стройку. И в обкоме, и в Главном дорожном управлении Российской Федерации, и среди самих сотрудников их отдела многие считали, что его напрасно обидели. Но было и другое мнение: Хвощин поставлен на эту должность в конце войны за неимением специалистов, работу знает в общих чертах, а Камынин инженер, и именно ему должно возглавлять дорожный отдел. Оба они — и Камынин, и Хвощин — отлично понимали, что прокладка трассы является тем «пробным камнем», который покажет, кто из них достойнее как руководитель, останется ли Николай Спиридонович в старом кресле или его «пошлют учиться» — один из методов избавиться от разжалованных или вообще нежелательных работников.

— Езжай потише, — сказал Камынин шоферу.

Со смешанным чувством удовлетворения и легкой зависти он отметил, что работы у квашинцев ведутся очень дельно, организованно — быстрее, чем на его дистанции.

— Похоже, обжал вас Николай Спиридонович, — неприметно улыбнувшись тонкими губами, сказал Горбачев.

— Вырвался, — спокойно ответил Камынин. — Хороший пример подает. С одним только не согласен: тщательнее надо готовить подъезды к трассе, чинить мосты к песчаным, каменным карьерам. Пока хорошая погода — больше завозить стройматериалов. Погода может измениться, и тогда придется трудновато.

Он знал, что начальник МДС — правая рука Хвощина и при всяком удобном случае старается дать своему начальнику лучшие машины, механиков, в первую очередь обеспечить ремонтом. Дружили они и домами.

— Придираешься, Андрей Ильич, придираешься, — засмеялся Горбачев. Долговязый, жилистый, в чесучовом картузе, скрывавшем лысину, в неизменных бриджах, он выглядел, как всегда, щеголевато. Волевое бритое лицо его резко загорело, глаза под черными сросшимися бровями смотрели насмешливо.

Автомашина проскочила деревянный мост через Омутовку, открылись избы деревни Бабынино, голая, неозелененная улица с бредущим пегим телком, а дальше, на опушке леса, — чашинский лагерь, флажок над шалашами.

Гигантской буро-черной линейкой, возвышаясь на полметра от земли, тянулась насыпь. На обрезе грохотала камнедробилка, словно связанная с локомобилем приводным ремнем. Зев ее проглатывал тонны плитняка, перемалывал его рифлеными щеками, и горы щебня вырастали рядом с машиной. Дымом стлалась каменная пыль.

За работой наблюдали члены районного штаба, представитель обкома комсомола, десятник.

— Привет начальству, — встретила приехавших Баздырева, уже успевшая загореть, еще более красная, чем обычно.

— Чем похвалитесь? — здороваясь, спросил Камынин. Он неприметно оглянулся: нет ли где жены.

— Мы рапортуем не языком, а руками, — зычно, точно с трибуны, ответила Баздырева. — Видите, наращиваем насыпь, скоро заложим корыто для песчаной подушки. Вон мостовщики уже готовят бордюрный камень для упора к щебеночному покрытию. У нас тут есть один молодежный бригадир — мордовочка Маря Яушева: с первого дня со своими комсомольцами стала полторы нормы давать.

— Отлично. Давайте посмотрим ваше земляное полотно.

И Камынин, еще раз бросив взгляд на шалаши (не покажется ли там Варя?), медленно пошел по насыпи, внимательно, с интересом осматривая работу. За ним тронулся Горбачев, руководители.

— Заготовка материалов идет? — доброжелательно спросил он Молостова.

Техник нравился ему открытым, мужественным лицом, немногословием, настойчивостью в работе, сметкой. С его назначением в Чашу ремонт мостов, дорог там пошел гораздо успешней.

— Слабо. Камнем, например, пользуемся тем, что в зиму заготовили.

— Отчего так?

— Начальник доротдела большинство самосвалов с нашего участка передал шебальцам и оставил…

— Да, мы с жалобой к тебе, товарищ Камынин, — перебила Баздырева техника. — Хвощин неправильно распределяет машины. Кому густо, а кому пусто. То ли у него есть свои районы-любимчики? Вот тут как хочешь, так и соревнуйся с пореченцами.

Все посмотрели на Горбачева: машинно-дорожный парк был в его ведении. Он пожал плечами.

— Мне как прикажут. Тут головы есть поважнее моей.

Дистанция была квашинская, вмешиваться в распоряжения Николая Спиридоновича Камынину не хотелось.

— Думаю, ваш хозяин имеет свой план. При встрече с ним поговорю. Я сам заметил, что работа на участках вашей дистанции идет хоть и хорошо… но неровно. Отдельные районы вырвались, а вот такие, как ваш, завязли.

Когда все вновь вернулись к лагерю, Камынин наконец увидел жену. Веселая и счастливая, она быстро шла от шалашей. Варвара Михайловна была в светлом штапельном платье и в желтых сандалетах на босу ногу. От быстрого движения ее пышные, подвитые волосы отлетали назад, открывая чуть гордое, прелестное лицо. «Какая Варенька у меня хорошая», — подумал Камынин. Через плечо у жены висела сумка с медикаментами, на рукаве был пришит алый крестик. Видно, она несколько кокетничала этим.

— Вот и твоя, — сказала Баздырева начальнику строительства, тоже, видимо, любуясь своей фельдшерицей. — Славная она у тебя бабочка. Больных мало, так она помогает нам на трассе: глину носит, работает на камнедробилке.

Прямо с ходу, при всех, Варвара Михайловна обняла мужа и поцеловала. Глаза ее сияли и казались янтарными, над верхней, по-детски припухлой губой блестели капельки пота, щеки смугло разрумянились. Камынин не ожидал такой встречи и обрадовался; он покраснел, полуиспуганно поглядел на окружающих. И его вдруг поразило выражение лица Молостова: чуть побледнев, жадно приоткрыв рот, техник словно затаил дыхание, и особенно стало заметно, какие сумрачные и темные у него глаза. В следующую же секунду Камынин забыл о нем.

Все, словно по уговору, замолчали.

— Сейчас только приехал, Андрюша? — спросила Варвара Михайловна. — А я осматривала сансостояние кухни, мне повариха и говорит: ваш муж приехал. Надолго?

— Вот обошли с Горбачевым трассу, поговорили с командирами строительства о текущих потребностях. Отсюда поедем на следующий участок, затем еще на следующий и обратно в Моданск проводить летучку.

— А со мной не побудешь?

— Разве мы сейчас не вместе? — улыбнулся Андрей Ильич.

— Это ты называешь «вместе»? — с неподдельной искренностью удивилась Варвара Михайловна. И, решительным движением откинув со лба прядь волос, сказала: — Ну нет. Неделю пропадало мое красное солнышко — и нате вам. Ты мне должен рассказать о Васятке, о доме… да и вообще я хочу побыть с тобой. Пусть что хотят делают твои командиры, весь областной штаб, а я тебя забираю на полчаса — и все.

И она крепко взяла мужа под руку. Андрей Ильич отчаянно показывал ей глазами на людей; что ты, мол, ведь я на работе, вокруг народ. Варвара Михайловна непонимающе оглянулась на улыбающиеся лица руководителей участка и вдруг смутилась, растерянно, по-детски прошептала:

— Подумаешь. Будто здесь не знают, что мы не чужие!

— Правильно, Михайловна, — сказал ей Горбачев и засмеялся.

— Молодец, фельдшеричка, — одобрила и Баздырева. — Это по-нашему, по-русски. Я, грешница, аж позавидовала, как вы поцеловались. А кому не нравится, пускай отворачивается. Получше, Варя, получше пробери своего мужика: что, в самом деле, навещает редко? Они всегда так: на жен ноль внимания, а когда мы найдем другого, поласковее, — сразу на дыбки. Ох, заболталась я с вами, пойти посмотреть, как там мои колхознички шнур натянули.

За Баздыревой направились Горбачев, десятник. Последним, словно сделав над собой усилие и поняв, что дольше мешать супругам неприлично, отошел к экскаватору и Молостов.

— Видишь, что ты наделала? — смеясь, сказал жене Андрей Ильич и слегка кивнул им вслед.

Варвара Михайловна вдруг капризно надула губы.

— Может, и ты хочешь с ними? Нет? То-то же, Андрюшка. Тогда идем, я покажу тебе, как устроилась.

И Варвара Михайловна почти бегом потащила мужа в лагерь.

Она очень соскучилась по дому и хотела узнать, здоров ли сын, что говорят знакомые о ее работе на трассе. Не звонила ль больничная подруга медсестра? Затем ей надо было дать Андрею ряд поручений: у нее кончилась зубная паста, она забыла взять в комоде сиреневую блузку, начатую книгу. И наконец, за эту неделю разлуки Варвара Михайловна со страхом почувствовала: с ней творится что-то непонятное. Куда бы она ни пошла, возле оказывался Молостов. Варвара Михайловна старалась меньше бывать с ним вместе, реже видеться — и ловила себя на том, что думает о нем. Она тщательно следила за своим туалетом, объясняя это тем, что в любой час может «нагрянуть Андрюшка», сердилась, что его все нет, и жила в полной раздвоенности. И, увидев мужа, «законную любовь», потянулась к нему всем существом: теперь все восстановится и она обретет прежний покой.

— Пришли, Андрюша. Это мой отель, — озорно шепнула Варвара Михайловна, показав на шалаш. — Сейчас я тебя и расцелую же. Ты соскучился по мне?

— Очень.

Они вошли в шалаш и сразу, в зеленоватой полутьме, пронизанной редкими солнечными иглами, увидели согнутую фигуру.

— Кто здесь? — спросила Варвара Михайловна, не в силах сдержать разочарования.

— Свои, — девичьим голосом через плечо ответила фигура. Она со стуком закрыла чемодан и повернулась. — Тапочку порвала на камнях, забежала переобуться.

— Маря, ты? Вот хорошо, я думала — Забавина. Познакомься с моим мужем. Это, Андрюша, бригадир нашей молодежной бригады, Маря Яушева.

Очевидно, девушка не ожидала увидеть в шалаше чужого человека, да еще начальника строительства, и смутилась. Она была босиком и в руках у груди держала ботинки на резиновой подметке. Возможно, оттого, что свет из леса проникал скупо, она показалась Камынину худенькой, как бы еще не сформировавшейся, с тонкой шеей. Странно, что Маря Яушева руководила целой бригадой. Рот у нее, правда, большой, упрямый, глаза огромные, черные, застенчиво-диковатые. Значит, есть внутренняя сила?

— Мне на трассе вас очень хвалили, — приветливо сказал Камынин девушке. — Позвольте… а мы, по-моему, с вами встречались в Моданске?

Девушка молчала.

— Скажите пожалуйста, — удивленно засмеялась Варвара Михайловна, — я их знакомлю, а у них, оказывается, давно и свидания были. В каком месте?

— Вот и я, Варюша, забыл.

— В книжном магазине, — ответила Маря. Она, видно, немного освоилась, продолжала смелее: — Вы в апреле купили у нас «Пармскую обитель» Стендаля и «Венгерские сказки».

— Да, да, — воскликнул Камынин. — Вы работаете продавщицей в букинистическом отделе? Если бы не полутьма, я вас, конечно, признал бы сразу.

Легкий вздох вырвался из груди Варвары Михайловны. Она знала за своим мужем эту манеру: увлекаться случайной беседой, за делом забывать жену, семью. Вероятно, Маря все поняла. Она вдруг неловко и суетливо поправила свой чемодан, крепче прижала к груди ботинки и заторопилась:

— Ой, я ведь сюда забежала только переобуться.

И, как была босиком, выскочила из шалаша.

Не успели затихнуть шаги девушки, как совсем близко раздался лязгающий металлический звон: это в лагере ударили билом в подвешенный рельс.

— Звонок на обед! — почти с отчаянием воскликнула Варвара Михайловна. — Сейчас народ придет с трассы. И минутки не дадут побыть вместе. Знаешь что? Пошли в лес?

— Охотно.

— Здесь все время на людях, — оживленно продолжала Варвара Михайловна, когда они покинули шалаш. — Если бы я захотела тебе изменить, уверяю, не сумела бы. И на речке, и в кустах — всегда то купаются, то сморчки ищут, то просто гуляют.

— Странную ты выбрала тему для разговора.

— Я, конечно, шучу. Я так люблю тебя, Андрюшенька, так соскучилась! Я к тебе до того привыкла, что ты стал мне ближе матери, ближе всей родни, даже ближе Васятки, а уж ты сам знаешь, как я его люблю. Отчего это? Может, я плохая мать, а может, еще и возраст такой, но сейчас для меня самый дорогой — это ты. Смешная я у тебя, правда? Помнишь, ты все хотел заинтересовать меня работой доротдела? Я раньше легкомысленная была; теперь кое-что понимаю и в будущем стану твоей помощницей… От лагеря нас уже закрыли деревья, дай я тебя расцелую. А если и увидит кто — бог с ним.

И, даже не осмотревшись по сторонам, Варвара Михайловна крепко обняла мужа и несколько раз подряд поцеловала в губы. Она мелко дрожала, опустила веки, словно обессилев, уткнулась лицом в борт его пиджака.

— Ой! Чего-то голова закружилась, — шепнула она и тихонько засмеялась. — Сейчас пройдет.

— И я очень тебя люблю. — Камынин крепко, нежно и благодарно поцеловал ее, как-то по-отцовски погладил волосы.

— Хорошо бы, Андрейка, нам сейчас домой. Да?

— А ты приезжай в следующий выходной.

— На чем?

— С транспортом устроим. Мало ль попутных машин? Да я попрошу Горбачева, он тебя захватит. Отсюда ведь до города всего час езды.

По сухой лиловой тропинке, переплетенной тенями, они углубились в чащу. По обеим сторонам трепетал нежный зеленый свет молодой осиновой листвы, на полянке во все глаза смотрели яркие одуванчики. Сильно запахло черемухой, открылось высокое дерево, с макушки до нижних ветвей осыпанное крупными чистыми снежно-белыми цветами, будто его кто нарядил. Невдалеке на одной из берез вдруг послышался громкий хриплый крик: «У-хо-хе», который затем перешел в звучное «ку-ку, ку-ку». Это самец звал подругу. Майский день стоял ясный, прохладный.

— Я очень жалел, что тебя нет в городе, — сказал Андрей Ильич. — В филармонии был интересный симфонический концерт. Пришлось мне идти одному. Исполняли русскую классику, Сен-Санса, и, между прочим, виолончелист солировал в любимой тобой «Элегии» Массне. Я слушал и без конца вспоминал тебя. А сегодня смотрю, ты забыла дома «Лику» Бунина: как читала, так и лежит раскрытая. Я привез ее и еще «Жажду жизни» Стоуна, про Ван Гога. Они в машине… Ладно, Варенька, теперь ты расскажи, как живешь? Не испытываешь ли в чем нужды, хорошо чувствуешь себя?

— Очень хорошо. Тут такой замечательный народ! Та же Маря Яушева. Она ведь мордовочка, знаешь? Один грейдерист, Сеня Юшин, по уши влюблен в нее. Славный такой. Она ему тоже книжки дает читать. Или возьми Матрену Яковлевну! Она говорит будто строго, на самом деле добрая, ее все девочки любят. При немцах партизанила в этих лесах. Да, да. Километрах в семи отсюда в Корюхиной даче землянки их отряда, мы ходили смотреть.

Камынину стало немного больно. Ему-то казалось, что жена, как и он, тоскует от одиночества. Ему так не хватало Вари в Моданске! Внезапно подумалось: не с умыслом ли она всем восторгается? Дескать, правильно сделала, что настояла на своем и уехала из дома на трассу. В следующую секунду Камынину сделалось стыдно за свои мысли. Варвара Михайловна закинула руки за шею мужа. Он жадно стал покрывать поцелуями ее губы, лоб, щеки.

X

За полдень из чашинского лагеря вышла грузовая трехтонка. В кузове на положенной сверху доске, заменяющей скамью, сидел Молостов, по обеим сторонам его — Варвара Михайловна и Клавдия Забавина. На полу расположилось несколько рабочих-камнеломов, грузчиков. Машина направлялась в Окаевский карьер за булыжником. Дорожный техник хотел на месте ознакомиться с работой карьера; Варвара Михайловна вызвалась ехать просто «за компанию», посмотреть, как добывают камень; Забавина собралась в приречный колхоз купить свежей рыбы для ухи.

Позади осталась деревня Бабынино, поражавшая полным отсутствием садов; за бортом проплыли ее тощие ржаные поля. Грузовик вкатился на старый почерневший мост через неширокую речку Омутовку и пошел тише. Доски настила застучали, точно клавиши, прогнулись под тяжестью грузовика. За шаткими перильцами плескалась, играла солнечными зайчиками вода, русалочьими косами распластались шелковистые ядовито-зеленые водоросли: их плавно шевелило светлое течение. Летнее небо с кучевыми облаками, прибрежный обрывчик, осинник отражались опрокинутыми в воде.

— Ну и мосток, — сказал Порфишин, малорослый, худощавый плотник лет сорока, с узкими, но по-крестьянски крепкими плечами. — Весь дышит.

Свежее, в кулачок, без морщин лицо Порфишина покрывала пышная окладистая каштановая борода; за эту бороду в деревне его называли стариком. Все на нем было аккуратно, прочно: сапоги — с подковами, майка — розово-белая от стирок — неумело и крепко заштопана.

— Помнишь, Елисеич? — сказал плотнику Молостов и кивнул на две еловые тесины, вшитые в настил. — Чинили с тобой после паводка. Мосту бы нужен капитальный ремонт, а мне ни людей не дают, ни транспорта — лес подвезти. Рухнет — тогда камень из карьера хоть на руках таскай.

— Да, — засмеялась Варвара Михайловна. — Тут того и гляди окунешься за карасями.

Голова Варвары Михайловны от пыли была низко повязана газовой косынкой, раскрашенной под морские волны, теплый ветер трепал ее концы. Вокруг было так солнечно, ехать было так приятно, что ею овладело самое жизнерадостное настроение. Несколько портило его лишь присутствие соседки по шалашу, Забавиной. Заведующая лагерной столовой, как всегда, была неразговорчива, держалась с самолюбивой самостоятельностью. Варваре Михайловне казалось, что Забавина питает к ней какую-то скрытую враждебность.

Километров через восемь показалась деревушка Окаево, за ней гора с кривой сосенкой на вершине — карьер. У высокого обрыва возвышались горы камней, стояли две подводы и самосвал, на который рабочие грузили булыжник.

Чашинская трехтонка остановилась, и люди стали вылезать. Одна Забавина, державшая на коленях плетеную корзинку, не тронулась со скамьи. Из кабины выпрыгнул чумазый, с белым вихром Костя Жогалев: кепка его была надета козырьком назад, комбинезон замаслен. Шофер откинул капот машины, замерил масло, весело кинул бывшей официантке:

— А ты чего не выгружаешься, Клава?

— Еще покататься захотела.

— На мне? Я тебе не муж.

— Обязательно только на одном мерине кататься? — засмеялась Забавина. — Какая же я буду женщина, если не сумею на любого коня сесть? Твое дело извозчицкое — вези.

— Могу, конечно. Только с уговором: за мной пустой стакан, за тобой целенькие пол-литра. По рукам?

— Сосчитаемся после. Не обижу.

— Гляди ж.

И, озорно подмигнув, Жогалев обратился к Молостову: везти ли Забавину в деревню за рыбой? Очевидно, техник хотел отказать: мол, сама донесет, и сперва отмахнулся рукой. Забавина сидела с каменным лицом и даже не посмотрела на него.

— Ладно, давай, Костя, — сказал он несколько смущенно. — Только прошу вас, Клавдия Никитична, поживей оборачивайтесь. Камень грузить надо.

Варвара Михайловна нарочно отвернулась и подошла к Порфишину. Странно: когда она видела Молостова и Забавину вместе, она испытывала непонятную для себя нервозность и старалась сделать вид, будто чем-то заинтересована и не обращает на них внимания.

— Ну как, Фрол Елисеич, — спросила она громко и оживленно, сама прислушиваясь к тому, о чем говорили техник с заведующей столовой. — Отправили дочкам посылку?

— Собрал. Теперь запакую и сдам почтарке.

В лагере было известно, что года три назад от Порфишина к участковому милиционеру ушла жена, забрав обеих девочек. Об этом плотник мог толковать часами. Дня четыре назад Варвара Михайловна посоветовала ему купить девочкам костяные вязальные спицы и деревянный грибок для штопки. Порфишин аккуратно высылал жене алименты и всегда от себя «собирал гостинец».

— Девочки ваши обрадуются подарку, — сказала Варвара Михайловна и не к месту улыбнулась.

Говорить больше было не о чем. Она только сейчас вспомнила, что еще вчера спрашивала Порфишина: отослал ли он детям подарок? Не оборачиваясь, Камынина слышала, как Жогалев лязгал ключом, заводил трехтонку. Мотор несколько раз чихнул и наконец заработал.

Она подошла ближе к обрыву и стала рассматривать карьер. Варвара Михайловна впервые видела, как разрабатывается открытый каменный пласт. Забойщики находили в породе трещины, рыхлые прослойки, загоняли в них лом, забивали кувалдами железные клинья и отваливали. Молодой чубатый парень бурил шурф, в стороны летела крошка, слышался перестук, поднималась серо-желтая пыль, все ходили перемазанные. Четыре колхозника вывозили на тачках разбитый камень — плинтованный, как впоследствии узнала Варвара Михайловна, — и складывали на площадке. Мелкие отходы — окол — ссыпали отдельно: он предназначался под щебень.

Сзади загрохотала отъезжающая машина. Вскоре к Варваре Михайловне подошел Молостов. По-прежнему, где бы она ни находилась, он появлялся рядом — молодцеватый, тщательно выбритый, почтительный, угадывающий каждое ее желание. То он бросал в «медицинский» шалаш охапку снежной, давно расцветшей черемухи, то с гари, с вырубок приносил полный картуз уже отходивших сморчков, жарил на костре, угощал, то рассказывал новости трассы. Несколько грубоватый, Молостов всегда смело, упорно отстаивал свое мнение перед начальником стройки Камыниным, перед руководителем районного штаба Баздыревой, но ей, «фельдшеричке», никогда не перечил, уступал во всем, Варвара Михайловна привыкла к присутствию Молостова: когда его не было, ей как будто чего-то не хватало. И, услышав, что он сегодня уезжает на полдня, вдруг сама вызвалась посмотреть карьер. Не сидеть же, в самом деле, без конца в лагере? Надо шире узнать строительство.

— Скажите, Павел Антонович, правда, говорят, что успех трассы зависит от камня?

— В основном, — ласково усмехнулся Молостов. — Вы сами видели, из чего строится шоссе. Земля для насыпи, песок для «корыта», лес и — камень. Чтобы протянуть шестьдесят два километра, этого камня надобно заготовить и перевезти девяносто тысяч кубометров. Железная дорога нам перебросила из соседней области около четырех тысяч вагонов, да столько баржами доставили по Оке! А вот наш Чашинский участок того и гляди «сядет» без камня: запасов, почитай, никаких и подвозки нет. Докладывал я Хвощину, просил транспорт…

— И что же?

Техник достал кожаный портсигар.

— А ничего. У нас еще снял два самосвала.

— Заявите моему мужу. Хотите, я сама скажу?

Взгляд Молостова потерял живой блеск, стал сумрачным, тяжелым. Как Варвара Михайловна не могла понять, что именно к ее мужу-то он и не хотел обращаться? Молостов видел, что Камынин относился к нему очень доброжелательно, на производственном совещании хвалил за инициативность и смекалку в работе. Сам же Молостов избегал глядеть в глаза начальнику строительства. Неужели в нем говорила ревность? По встрече Камынина с женой, по их поцелую Молостов отлично видел — они любят друг друга. Что же заставляло его неотступно ухаживать за Варварой Михайловной? Почему он не хотел оставить ее в покое? Тем более что у него была подружка — тоже молодая, красивая. К замужним женщинам Молостов не подходил: зачем вламываться в чужую семью? Опытные, игривые девушки, разведенки — вот был его круг. При второй встрече здесь, в лесу, Варвара Михайловна еще глубже запала ему в душу: вновь повеяло чистотой, домашним уютом, нежной и ласковой женственностью, прелестью нерастраченного чувства. Все в ней — ямочка на левой щеке, прядь подвитых каштановых волос, которая всегда выбивалась на левый висок, голос — казалось ему очаровательным. Собственно, Варвара Михайловна, как он разглядел, мало напоминала уралочку Настю. И тем не менее Молостов и тут склонен был находить между ними большое сходство. Избалованный успехом у женщин, с Камыниной он не мог взять своего обычного «ухажерского» тона, боялся задеть ее, оскорбить неосторожным жестом, словом, даже взглядом. Это с ним случилось впервые. «Неужто в самом деле влюбился? — не раз мрачно спрашивал он себя. — К чему? Кончать нужно».

— Так хотите, я скажу Андрею о самосвалах? — вторично предложила Варвара Михайловна.

— Руководители, надо полагать, сами разберутся, — угрюмо проговорил Молостов.

Лицо у него сегодня было немного краснее обычного, прядь волос сползла на лоб. «Рановато вы изволили приложиться к бутылке», — с внутренней улыбкой подумала Варвара Михайловна. Подвыпившим она видела техника не один раз и чутко уловила перелом в его настроении.

— Вы чем-то расстроены, Павел Антонович? Или, может… не хотите, чтобы я обращалась к мужу?

— Мы с вами судим с точки зрения своего участка, — проговорил он как мог помягче, недовольный, что она отгадала его мысли, — а Хвощин судит с точки зрения всей дистанции. Он всячески помогает Шебальскому району завершить работу, чтобы рапортовать обкому: вот, мол, как у нас споро идет дело. Что ж, Варвара Михайловна, возможно, по-своему Хвощин и прав. Ему надобен эффект, это заставит остальные двадцать пять районов подтянуться. Начальник доротдела — человек энергичный, он стремится выдвинуться.

— Я вас не совсем понимаю, — с недоумением перебила его Варвара Михайловна. — Во время огромной всенародной стройки думать о собственной карьере?! Вы это одобряете?

— Почему бы и нет? Что здесь худого? Чины получают на войне. Для дорожников области сейчас тяжелые, но и славные дни, такие выпадают ой как нечасто. Самое время отличиться, показать, на что ты способен, получить награду.

— Но ведь Хвощин помогает квашинцам за счет всех остальных районов. Разве это справедливо? Чем виноваты другие?

Щеки Варвары Михайловны раскраснелись, вся фигура выражала горячий протест, и Молостов залюбовался ею. Своей искренностью, правдивостью она и была ему дорога. Счастлив тот, кого эта женщина любит.

— Жизнь сурова, в ней не сразу разберешься, — хмуро сказал Молостов. — На каком бы участке эти два самосвала ни работали, они ведь все равно трассу строят? Вот если бы Хвощин на них себе картошку с огорода возил… — И, как бы уклоняясь от разговора, ласково добавил: — Вы отдохните, Варвара Михайловна, а я спущусь в карьер, нужно потолковать с начальником об увеличении добычи. Пока сухая погода, пускай больше заготавливают камня, авось сумеем перебросить его на трассу.

И, подойдя к уступу, Молостов спрыгнул вниз.

Подводы загрузили камнем, они потянулись на свои участки; следом отошел и самосвал. Среди накаленного сверкающего плитняка с одинокой кривой сосенкой было как-то особенно пустынно. Варвара Михайловна немножко прошлась. При каждом ее шаге из-под сандалет срывались серовато-желтые кузнечики, которых можно было разглядеть лишь в полете; опустившись на сухие стебельки, землю, они замирали, напоминая каменистую россыпь. Из-под ног юркнула желтовато-серая ящерица и скрылась в расщелине. Под знойным ветерком покачивался кустик полыни, скудная, покрытая пылью трава казалась жесткой и ничем не пахла. Рабочие кайлами рубили пласт, вокруг раздавался стук, звон.

Варваре Михайловне вдруг до слез стало одиноко, скучно. Может, Андрей был прав, и она действительно зря поехала на стройку? Помощь ее почти не нужна, она больше копается на трассе, чем лечит, а дома и в больнице как-никак спокойнее. В лагере нет элементарных гигиенических условий, не всегда достанешь теплой воды почистить зубы; чтобы помыть на ночь ноги, нужно бежать под откос на Омутовку, а что сталось с ее маникюром? Лак облез, и совершенно бесполезно красить ногти. Варваре Михайловне вспомнилась обжитая, уютная квартира, диван в спальне под фикусом: это был их любимый уголок. Андрей обычно читал вслух книгу, она вышивала коврик-апплике к никелированной кроватке сына; или играли в четыре руки на пианино. А то шли в театр, на концерт в филармонию. Может, бросить все и вернуться в город? Как ей все опостылело: и этот карьер, и шалаш с тощей постелью на земле, и новые подруги, даже Молостов потускнел. «Кстати, Молостов, что у него за странный тон?!» Варвара Михайловна вдруг посмотрела на их отношения совсем другим взглядом. «Он глаз с меня не спускает, не отстает. Это просто неприлично, я должна его одернуть, поставить на место, у меня муж. В конце концов люди могут заметить… Ой, да ничего мне здесь не нужно, скорее бы к родным, в семью».

Не признаваясь в том самой себе, Варвара Михайловна боялась встретить мужчину красивого и более обаятельного, чем ее Андрюша. В девичестве она несколько раз влюблялась, но то было до брака, а потому «несерьезно». Знакомство с Молостовым напомнило ей, что на свете много интересных холостяков. И теперь Варвара Михайловна обрадовалась, что дорожный техник не затронул ее сердце. «Какой-то он беспризорный. Таких женщины просто жалеют».

Из-за обрыва горы послышался шум мотора и показалась чашинская трехтонка. Жогалев с ходу повернул ее кузовом к высокому и длинному штабелю камней, откинул железные скобки, спустил борт. Забавина поставила ногу на колесо, ловко соскочила на землю, усыпанную околом, щебнем.

— Привезла рыбки? — спросил щуплый, с пушком вокруг рта камнелом. — Аль даром скатала?

— У меня, миленький, ничего не срывается.

И, покосившись на фельдшерицу, Забавина, как-то вызывающе выпятив грудь, подошла к вылезавшему из карьера Молостову. На ее красивом, пышущем здоровьем лице заиграла несколько вкрадчивая, счастливая улыбка. Варвара Михайловна услышала, как она сказала:

— Ну, хозяйственная комиссия, можешь осмотреть покупку.

— Значит, сегодня с ухой? — весело отозвался Молостов.

— Любителям могу и поджарить.

Она засмеялась, кончиком языка облизнула жадную нижнюю, чуть выдававшуюся губу. Варвара Михайловна сделала оживленное лицо, шагнула к Порфишину, открыла рот, чтобы спросить: «Отправили, Елисеич, дочкам посылку?», да вовремя вспомнила, что уже два раза об этом заговаривала, и, не зная, куда себя деть, задержалась возле Жогалева. Шофер вытирал паклей грязные руки. Десятник уже отмерил камень металлическим складным метром, и его начали грузить в кузов трехтонки.

— Так и вас, Костя, мобилизовали на трассу? — спросила Камынина и как бы безразлично повела глазами на техника и бывшую официантку. — Теперь до окончания шоссе?

— Начальнику с горки видней. Рабочий народ у нас через каждые три недели меняют, может, и про меня бог вспомнит. — И Жогалев, тоже покосившись на Молостова, зачастил с тем заученным подъемом, за которым таилось полнейшее равнодушие. — Будем жать на всю железку. Если потребуют райком партии и райсовет трудящихся, зазимую тут. Дам подписку на целый год времени, как на заем. Это наша сознательная обязанность всего населения, потому как народная стройка… — И вдруг совсем другим голосом заорал на камнеломов: — Иль у вас помороки отбило? Куда грузите, что это вам, трактор? До ночи буксовать буду в овражке за Бабынином?

И, проворно подскочив к машине, стал закрывать борт.

— А ты делай стахановскую возку.

— Беспременно. Только сперва схожу в отпуск, покурортюсь у тещи в деревне, а то портки спадают.

— Небось на «левую-то» хоть сейчас готов? — засмеялся один из грузчиков, опуская лопату.

Шофер нажал на клаксон.

— Отправление дано, айда по местам согласно купленным билетам. Павел Антонович, вы в кабину? В кузов? На камнях неудобно. Может, вам желательно, Варвара Михайловна? Вот и красота: прошу к нашему шалашу.

Рядом с шофером Камынина села с чувством отвращения. Она бы охотно заняла свое место в кузове, но ее остановила обида на Молостова, то внимание, с каким он отнесся к Забавиной, она не могла перенести гордой, победной улыбки заведующей лагерной столовой. Да, конечно, Костя Жогалев рвач. Варваре Михайловне сделалось стыдно за свою недавнюю слабость; как она могла подумать об уходе с трассы? Ведь Андрей будет до конца строить шоссе? Значит, и ее место здесь. С Молостовым же надо прекратить встречи — и все. Он, кажется, особенно внимателен к Забавиной? Вот и пусть ухаживает… хотя, если рассуждать всерьез, что между ними общего?

Молостов еще минут на десять задержался, давая указания камнеломам. Затем приветливо обратился к Варваре Михайловне: хорошо ли устроилась? Она ответила сквозь зубы. Молостов похвалил ее, что села в кабину, вскочил в кузов рядом с Забавиной, и нагруженная машина, кряхтя и скрипя, медленно покатилась под увал.

XI

Оставшись в Моданске, Камынин еще позже стал приходить домой, чаще ночевал в районах или на трассе, по нескольку дней не срывал листки с календаря и не всегда знал, какой сегодня день.

В это утро Андрей Ильич заглянул на нефтебазу, а оттуда отправился на машинно-дорожную станцию, расположенную при выезде из города. Ему хотелось выяснить на месте, почему непрерывно портятся бульдозеры, скреперы, почему перерасходуется горючее. Директора МДС Горбачева он застал во дворе перед поломанным грейдером-стругом, привезенным с трассы. Рядом сконфуженно переминался белокурый здоровый парень с тяжелыми развернутыми плечами и блестевшим носом на перемазанном лице. Одет он был в засаленный комбинезон, кепочку-малокозырку и стоял, неуклюже растопырив ноги в больших и грубых ботинках.

— Что вот, Андрей Ильич, с такими ухарями делать? — ткнув в грейдериста пальцем, зло скривил тонкие губы Горбачев. — Что с него возьмешь? Вот если бы их… соколиков, штрафовать, сразу б поняли, как государственное имущество портить!

Камынин обошел струг. Нижний конец его ножа на месте скрепления с лемехом был сломан, крыло отвала погнуто. Ему стало жалко эту мощную, совершенно новую машину, так незаслуженно исковерканную.

— Как же вы, Юшин, нож сломали?

— Вышло… так, — невнятно ответил грейдерист и отвернулся. По тону голоса можно было понять, что он не ожидал для себя ничего хорошего. На него уже накричал директор МДС; узнав газик начальника строительства, Юшин подготовился к еще худшему разносу.

— Все-таки?

— Хотел захватить сразу побольше грунта, а там пенек оказался. Я не рассчитал — чик… и готово.

— Что ж ты не видел, куда перся? — грубо оборвал его Горбачев. — Дома глаза оставил?

Камынин жестом остановил расходившегося директора машинно-дорожной станции.

— Ругаться, Валентин Данилыч, тут бесполезно. Вы понимаете, Юшин, какой ущерб трассе принесла ваша невнимательность? Мало того, что потребуется ремонт струга, сварка ножа. Главное — он на некоторое время выбывает из строительства, а это означает прорыв на Спас-Деминском участке. А мы на вас рассчитывали, когда выдвигали грейдеристом. Огорчили вы нас, огорчили.

Юшин нервно мял в руках грязную кепку. Его поразил сдержанный тон Камынина, даже то, что главный инженер говорил ему «вы». (Известно, что у нас некоторые руководители усваивают «отеческий» тон «тыканья» с подчиненными и незнакомыми людьми, однако тут же быстро перестраиваются, коль собеседник оказывается выше их по служебному положению.)

— Понимаете, товарищ главный инженер, непривычное дело, — искренне сознался грейдерист. — Я ведь после семилетки в колхозе огородником был. Курсами нас в Суходреве только помазали: открыть посулили в прошлом году после молотьбы, а дотянули до весеннего паводка… где там было учиться? На скрепер я просился — дали струг… Дело-то уж больно непривычное.

Он оправился, поднял крупную беловолосую голову, и Камынин заметил, что в небольших голубоватых глазах парня проглядывало не одно только детское простодушие, а и сметка, чувство достоинства.

— Чаще, Юшин, к механику обращайтесь.

— Где его поймать на такой долгой трассе?

— Возьмите книжечку по теории, почитайте. Все так новое дело осваивают.

Презрительная улыбка подергивала тонкие выбритые губы директора МДС. Есть люди, которые на всех смотрят свысока, с чувством превосходства, считают, что они одни понимают истинное положение дел, — таким был Горбачев. Впечатление властности усиливали густые черные сросшиеся брови.

— Есть ли у Юшина время книжечками по технике заниматься? — своим резким голосом вмешался он в разговор. — Бедняга тут над романами потеет. Один закончил, сейчас «Золотую розу» прорабатывает… цветочками заинтересовался. Знакомка у него завелась на Чашинском участке. Моданская сама… целый план ему спустила по чтению. Днем-то насыпь возводить надо, так он ночью при костре…

На Юшина жалко было глядеть: его заросшие молодым пухом щеки, сильная шея пошли пятнами, простодушные губы дрожали, а кепку он смял в комок. Очевидно, директор МДС бесцеремонно коснулся самого деликатного места у парня: может, первой любви, которую он тщательно скрывал от всех? Камынин вспомнил: ведь, кажется, именно про этого грейдериста Варя говорила, что он «по уши» увлекся мордовочкой Яушевой? Он перебил Горбачева:

— Как Юшин за машиной ухаживал?

— Да вроде аккуратно. Смазывал вовремя… Зато сейчас «оторвал»!

— Вам следовало бы дать лопату и перевести в землекопы, — строго обратился Андрей Ильич к грейдеристу. — Но я надеюсь, что авария у вас случайная.

— Слово даю, — горячо сказал Юшин. — Товарищ Камынин, я ведь скреперистом хотел стать. У меня к стругу ну… не лежит душа. Вот не лежит — и все. Мне бы на скрепер. Я там и управление знаю.

Камынин подумал:

— Это, пожалуй, необычно… — Он повернулся к директору машинно-дорожной станции. — Есть возможность перевести?

— А какой смысл? — насмешливо, вопросом ответил Горбачев. — Чтоб и скрепер угробил?

Камынин усмехнулся:

— Дело любимое всегда хорошо выполняют. Может, действительно попробуем? Вдруг парень профессию на всю жизнь выбирает? Машинный парк наш вырос; вот построим шоссе — в области наверное организуется постоянный отряд строителей; такие, как Юшин, могут стать кадрами. А? Работа должна радовать человека.

— Если по совести говорить, кого она радует? — Горбачев простецким движением потер лысину, как бы показывая, что говорит не официально, а по-дружески. — Работа — необходимость, мы должны ее выполнять, да и все. Надо идти туда, куда пошлют. Потакать ухарям? Боюсь, далеко это заведет. Нашему брату, руководителю, либерализм, мягкотелость ни к чему.

— Все-таки давайте так сделаем, — сухо сказал Камынин.

Вид Горбачева показал, что он исполнит волю начальника строительства, хотя и не одобряет его уступчивости.

К Андрею Ильичу подошел дряхлый конторский сторож и сказал, что его вызывают к телефону. «Наверно, облисполком», — подумал Камынин, следуя за сторожем. Он поднял трубку.

— Вас слушают.

— А я тебя по всему городу разыскиваю, — донесся до него измененный мембраной дорогой голос жены. — Ты что же, не ожидал меня сегодня? Мы ведь условились на трассе.

Только сейчас Камынин вспомнил, что сегодня воскресенье. Варенька приезжала на прошлой неделе, они чудесно провели день. Затем Андрей Ильич еще раз навестил ее в лагере, супруги назначили новое «свидание». Как он мог забыть, дубина стоеросовая! Так мечтал об этой встрече и — нате вам! Вот осел.

— Когда будешь дома? — сквозь потрескивание в телефонной трубке звучал любимый голос.

— Скоро, — во весь рот улыбнулся Камынин, не сдерживая при постороннем человеке радость. — Вот закончу дела в МДС… К обеду? Раньше, раньше. Скоро.

Спустя полчаса Камынин на своем газике выезжал с территории машинно-дорожной станции. У ворот он увидел худую женщину с терпеливым выражением рано увядшего лица. За руку она вела бледненькую девочку с красной лентой в жидкой косичке, в стареньком, чисто выстиранном ситцевом платьице; немного отстав от них, вихрастый мальчишка лет двенадцати кидал камнями в голубей. Это была жена Горбачева с детьми. Камынин приветливо поклонился. Ходили слухи, будто директор МДС зачастил к молоденькой билетерше из кинотеатра «Октябрь», покупал ей дорогие подарки, и в семье у него недостатки, ссоры. Остановить бы машину, поговорить с Горбачевой, да уж больно домой скорей хочется попасть, — и Камынин поехал дальше. Цветов, что ли, купить жене или духов: как это там полагается? Вечно занятый, Андрей Ильич всегда забывал такие мелочи, особенно приятные женщинам. Чего больше: даже не брит. Он попросил шофера подвернуть к парикмахерской. В тесном зальце уныло, точно на похоронах, сидели клиенты. Ждать не хотелось, Андрей Ильич взял в гастрономе бутылку наливки «Золотая осень», коробку бычков в томате, — все рыбные консервы были в томате, — сыр, похожий на мыло, конфеты — словом, что имелось за прилавком.

— Объявился, пропащий? — с улыбкой встретила его Варвара Михайловна. — Так-то скучаешь по жене?

Она сидела на полу вместе с Васяткой, складывала из раскрашенных кубиков тигра. Ее каштановые с золотинкой волосы упали на лоб, она из-под них вопросительно посмотрела на мужа.

— Всё дела, — радостно ответил Андрей Ильич, снимая в полутемной передней кепку. — Веришь, как из воды вынырнул.

Васятка, большеголовый, как все дети, одетый в зеленый кашемировый костюмчик, стоя на коленках, захлопал в ладоши.

— Папа. Глянь, кубики. Мама купила.

— Ой, какие хорошие, — сказал Камынин и зачмокал губами с таким видом, точно сам бы с удовольствием поиграл в кубики, да ему не купили. — Мама твоя известная расточительница.

— Мы поиграем, папа, сами. Ладно? Потом тебе дадим поиграть. — Васятка затеребил рукав матери. — Теперь давай складем гараж.

Варвара Михайловна еще улыбнулась мужу, однако не встала навстречу, чтобы повиснуть у него на шее, как делала обычно после сколько-нибудь долгой разлуки. Она словно хотела сказать ему этой улыбкой: «Видишь, сын не отпускает» — и опять начала складывать кубики. Мальчик уже подвез жестяную облупленную машину и теперь отчаянно гудел, изображая папин газик.

Андрей Ильич, как только вошел, сразу заметил перемену, происшедшую в жене: она подрезала волосы. Вероятно, на трассе жарко было работать. Заметнее выступала ее тонкая шея, розовые, такие милые мочки ушей, загар на округленных, нежных щеках. Другим стал и взгляд карих, с янтарными бликами глаз. Отчего бы это? Ага. Покрасила брови и ресницы, «изуродовала» себя. Значит, едва приехала в Моданск, не заходя домой, — в парикмахерскую? Совсем самостоятельная стала, даже не посоветовалась, не предупредила. Андрей Ильич считал, что женщины, которые «мажутся», не имеют вкуса; как они не могут понять, что все их очарование, прелесть заключается именно в полнейшей естественности! Когда Варя возвращалась из косметического кабинета с широкими грубо-черными бровями, будто заново вставленными, толстыми ресницами, ее лицо казалось ему незнакомым, точно загримированным, и первые дни, пока вода, мыло постепенно не смягчали краску, он косился на жену несколько отчужденно.

— Давно приехала? — сказал он, обеими руками приглаживая назад густые волосы, казавшиеся от солнца совсем льняными. «Зря и я в парикмахерской не дождался очереди», — подумал Андрей Ильич, проводя ладонью по щетинистому подбородку. Он был так рад встрече, что даже решил не острить по поводу ее «штукатурки».

— В девятом часу утра.

— Значит, я только-только что уехал на нефтебазу. Задерживают, понимаешь, горючее для трассы.

— Мне Феклуша говорила.

Он нагнулся, чтобы поцеловать жену. Варвара Михайловна подставила губы.

— Ну, как там у вас на участке? — спросил он, присаживаясь на корточки. При этом не глядел на жену, а делал вид, что очень заинтересован гаражом из кубиков, в который сынишка заводил грузовичок.

— Ох, Андрюша, как народ работает! — словно обрадовавшись вопросу, оживленно заговорила Варвара Михайловна. — Смотреть любо! Маря Яушева, помнишь, чернявенькая мордовочка… впрочем, ты ее по Моданску еще знал, — так она со своей бригадой теперь около двух норм дает. Плотник у нас есть из колхоза, Порфишин… Елисеичем зовут. Пожилой, бородатый. Вызвался освоить вторую профессию и, представь, уже работает, да кем? Мостовщиком!

— Стало быть, план вытягиваете?

— И двести процентов нагоним, если вы создадите Чаше условия. А то у почтенного начальника доротдела товарищаХвощина любимчики появились. Вдруг, понимаешь, снял у нас два самосвала и передал на Шебальский участок. Как это тебе понравится? Авторитет себе создает, жаждет похвал от высокого начальства, премий. Конечно, шебальцы теперь вырвались вперед, а мы остались в хвосте. Разве это правильно?

Видимо, Варвара Михайловна успела стать болельщицей своего участка и, как все болельщики, потеряла чувство объективности. Андрей Ильич огорченно кашлянул, прочищая горло: вот он целую неделю не виделся с женой, а где ласки, слова нежности? Ему показалось, будто взгляд Вари изменился не только из-за окраски бровей и ресниц. Неужели все дуется, что не встретил? Конечно, свинство забыть о свидании с женой, но это ли причина? Может, заболела или… Когда Варя ходила беременная Васяткой, у нее тоже случались странные выходки. Нет. Там были внезапные перемены настроения, капризы, слезы, боязнь смерти от родов. Сейчас жена стала какой-то скрытной, неискренней. Недаром ведь он почему-то не может запросто поднять ее с пола, покрыть поцелуями щеки. А как они на трассе мечтали о предстоящей встрече дома, на квартире!

Ладно, вот подойдет обед, они выпьют по рюмочке наливки, усядутся на диване под фикусом, и он вызовет Варю на откровенный разговор.

Достав бритву, Андрей Ильич налил в зеленый пластмассовый стаканчик кипятку. Резко зазвонил телефон, поставленный на окно. Камынин снял трубку, сказал, как было принято в их области:

— Вас слушают.

Говорил он минуты две и все кивал головой: «Хорошо». Положив трубку на рычаг, Андрей Ильич торопливо стал собирать бумаги в портфель.

— Кто звонил? — спросила Варвара Михайловна.

— Секретарша Протасова. Хозяин вызывает в обком для отчета о трассе.

— Сегодня ж выходной!

— Значит, работает. Если запоздаю к обеду, ешьте без меня.

Он вынул из желтого рассыхающегося шкафа шелковую выходную рубашку в синюю полоску.

Бросив кубики, Варвара Михайловна легко поднялась с пола и, словно воспрянув духом, стала деятельно помогать мужу: сняла новый пиджак с плечиков, застегнула запонки на рукавах, поправила галстук. Оба молча занимались его туалетом. Когда Андрей Ильич стоял уже одетый и жена поправила орденскую колодку, удалила последнюю пушинку с борта пиджака, она прижалась головой и сложенными вместе руками к его груди и словно застыла, ожидая ответной ласки. Он взял в обе руки ее лицо, крепко поцеловал в глаза, в губы. Она обняла его за шею, шепнула на ухо: «Приходи скорей, я буду ждать. При-хо-ди». Смотрела Варвара Михайловна нежно, опьяняюще. Андрей Ильич со вздохом отстранился и открыл входную дверь.

«Конечно, просто устала на трассе, бедняжечка, — объяснил он недавнее поведение жены, шагая по нагретым солнцем деревянным мосткам и не догадываясь перейти на теневую сторону улицы. — А может, и я все преувеличил. Тоже голова несвежая».

XII

В приемной секретаря обкома Протасова, с тамбуром перед кабинетной дверью, похожим на шкаф, ожидая приема, сидели четыре человека: директор одного из заводов, управляющий банком, завуч педагогического института и незнакомый человек в пиджаке и косоворотке, — судя по широким рукам, рабочий.

«Да, в этом доме деловой пульс не замирает», — подумал Камынин, опускаясь на стул у окна.

Отсюда, с пятого этажа, ему была видна окраина Моданска, уходящее к горизонту поле, красная гусеница товарного поезда, ползущая к тонким фермам железнодорожного моста, голубая петля Оки, а ближе, под горкой, — парк. Камынину вдруг представилась вся их широко раскинувшаяся область с заводами, учебными заведениями, электростанциями, необъятными колхозными нивами, магазинами, больницами, промартелями. Из каждого районного городка, из каждой деревни сюда, в центр, приезжали хлеборобы, инженеры, врачи, зоотехники, рыбоводы с тысячами своих вопросов — всегда неотложных. Строительство шоссе — огромное дело, но оно лишь одна из спиц в непрерывно вертящемся колесе.

Зазвонил звонок, пожилая секретарша, неслышно ступая по натертому паркету, прошла в кабинет. Через минуту она показалась оттуда, как бы провожая предыдущего посетителя, капитана милиции, пригласила Камынина:

— Вас просят зайти.

Открывая дверь тамбура, Камынин вдруг схватился за небритые щеки: «Эка досада. Забыл». Протасов приподнялся ему навстречу, поздоровался через стол, покрытый красным сукном, с мраморным письменным прибором в виде Кремля, папками, стопкой книг. Андрею Ильичу показалось, что взгляд секретаря обкома лишнюю секунду задержался на его обросшем лице.

— Извини, товарищ Камынин, что беспокою в праздник, — заговорил он своим глухим голосом. — Вот сообщили мне, что послезавтра я должен выехать в Москву. Возможно, придется пробыть с неделю: дела есть в ЦК, в Совете Министров. Решил повидаться, узнать, как дела на трассе, какие успехи, чем болеете. График выполняете? Рассказывай, только не длинно, там еще люди ждут.

Камынин вынул из кармана записную книжку.

— График выполняем. Но…

— Недоволен?

— Недоволен, Семен Гаврилыч. Вот мы уже имеем итоги без малого за месяц; вижу, больше могли бы сделать, чем удалось. Первые две недели сильно рванули вперед, а затем — спад. Ткацкая фабрика забрала свои машины, пивзавод тоже, автобаза подводит. Загорянский район отправил с трассы чуть не третью часть народа, а замену им все не дает.

— Почему забрал? — нахмурив густые, толстые брови, перебил Протасов.

— Договор такой с колхозами: три недели поработают — присылают свежие кадры. Только одни специалисты закреплены до окончания стройки.

— Ясно. Дальше.

— Промбанк опять деньги задерживает, нечем с рабочими расплачиваться.

Протасов сделал синим карандашом пометку в большом блокноте, лежавшем на столе.

— Как используется машинный парк?

— Откровенно скажу: можно бы значительно лучше. Сами знаете, Семен Гаврилыч, осенью прошлого года мы получили десятки дорожно-строительных машин новейшей конструкции и… не успели еще их освоить. А Главное управление «забыло» прислать нам специалистов. Все время поломки. Сегодня утром пробирал одного аварийщика: нож сломал у струга. Позавчера у бульдозера гусеницу на пнях да сучьях порвали… распустилась.

— Худо. Мы, правда, учитывали такие вещи, когда решали на бюро немедленно приступить к постройке трассы и не откладывать ее еще на год, пока вырастут свои опытные кадры механизаторов. Ладно. Может, я в Москве достану хоть парочку специалистов.

Протасов размашистым, крупным почерком сделал новую пометку в блокноте.

Мелодично затрещал телефонный аппарат «катушка», установленный отдельно сбоку; Москва запрашивала сведения о подготовке области к севу. Пока Протасов отвечал заместителю министра, Камынин, желая показать, что он не слушает, чуть отвернулся. Вдоль окон во всю длину огромного кабинета вытянулись сдвинутые столы для заседаний, накрытые малиновой бархатной скатертью. Дверь в задней части вела в комнату отдыха, откуда имелся другой выход — в коридор. В углу, блестя дорогой отделкой, возвышался массивный приемник «Мир». Протасов положил трубку и продолжал разговор так, словно их не перебивали.

— Стройматериалы поступают?

— Со скрипом, — в тон ему ответил Камынин. — Пятовский щебеночный завод согласно постановлению исполкома областного Совета должен был отгрузить для трассы в первом и втором квартале три тысячи кубометров щебня. Тянут. Не справляются с выработкой и карьеры, Терехинский например. Железная дорога полностью обеспечила перевозку пяти тысяч кубометров, а водники задерживают, отговариваются недостатком свободных барж.

Стараясь ничего не упустить, Камынин рассказал о других неполадках, в частности о плохом снабжении трассы продуктами: «Лениво поворачивается облпотребсоюз». Затем, как бы вскользь, упомянул о достижениях.

— Как внедряете соревнование?

— Растет. Агитбеседы проводим.

— Есть новаторы? — И, увидев, что главный инженер молчит, Протасов продолжал, слегка нахмурясь: — Мало ищете. Еще раз повторяю, товарищ Камынин, если мы с вами не сумеем глубоко заинтересовать народ строительством, расшевелить его так, чтобы он стал проявлять творческую инициативу, нам в намеченный сжатый срок трассы не построить. Ясно вам?

— Ясно.

— Не забывайте о тех, для кого строите. На стыках больших дорог поставьте павильоны для пассажиров будущей автобусной линии «Моданск — Квашин», указатели с названиями населенных пунктов, километражем. В полевых условиях не мешало бы вдоль шоссе посадки сделать: березки там, липки, а то и яблони… чтобы от заносов оградить и ехать было не скучно.

— Боюсь, что это затянет наши сроки.

— Все привыкли кое-как: то ли стрижено, то ли брито? — Протасов едко, в упор глянул на Камынина. Тот смутился, потер заросшую щеку, подумал: «Намекает?»

— На живую нитку привыкли метать? Нет, уж пусть будет не только прочно, но и красиво. — Протасов поднялся с кресла, показывая, что прием кончен, и последние слова произнес стоя. — Вы должны помнить: прокладка шоссе — это как бы проба, испытание для всей области. Сумеем ли мы после войны, после фашистской оккупации самостоятельно поднять большую государственную работу?

Когда прием кончился и Андрей Ильич собрался уходить, Протасов нажал кнопку звонка, вызвал секретаршу. Открывая дверь тамбура, Камынин слышал, как Протасов давал ей задание: вызвать на провод первого секретаря Загорянского райкома партии; позвонить председателю облпотребсоюза, чтобы явился лично; связаться с щебеночным заводом.

«Значит, завтра на трассе будет полный порядок, — удовлетворенно подумал Андрей Ильич, спускаясь с лестницы в вестибюль. — А здорово он мне вклеил «не стрижено, не брито»! Как я впопыхах забыл? И Варюша не напомнила. Но ведь понимает небось, что не нарочно я?»

Домой он возвратился в самом хорошем настроении, предвкушая, как расскажет Варе о едком намеке секретаря обкома. В столовой его ожидал чистый прибор, солонка, хлебница, накрытая старой коричневой салфеткой.

— А где наши? — спросил он двоюродную тетку.

— Они уже отобедали, — ответила Феклуша, ставя разогревать на примус лапшу с мясом. — Васенька упросил маму сходить в горсад: в комнату смеха ему захотелось. Варвара Михайловна думали, вы поздно вернетесь, ну и согласились. Сказали, что скоро вернутся, пускай, мол, хозяин ждет.

Всю жизнь Феклуша прожила в родной деревне за Окой, а когда внезапно умер сын, завербовавшийся на Колыму, заколотила избу и приехала в город к двоюродному племяннику. Она приняла на свои плечи хозяйство, стряпню, вынянчила Васятку. Невысокая, худенькая, со следами оспы на лице, с золотыми дутыми серьгами в ушах, она, несмотря на свои пятьдесят лет, редко присаживалась: все горело в ее суховатых и крепких руках. Себя велела звать по имени: «Привыкла в деревне: Фекла, Феклуша». В семье Камыниных к ней привязались.

— Седайте за стол, Ильич. Зараз налью щей.

Родственников Феклуша упорно величала на «вы».

Есть Андрею Ильичу вдруг расхотелось. Хоть он сам велел жене не ждать и садиться за стол, в душе это его обидело. Он откупорил бутылку наливки «Золотая осень», выпил лафитничек, но пообедал без всякого аппетита.

Надумал было повидать начальника облдоротдела: кое-какие вопросы надо согласовать. Позвонил по телефону в контору, затем на квартиру — везде длинные гудки. Значит, проводит выходной на даче. Андрей Ильич раскис. Эка все не заладилось. Вот это называется «отдохнул в семье». Он остановился у старинного буфета, тупо глядя на резные дверцы. Достал пластмассовый стаканчик, мыльный порошок и начал бриться: надо взять себя в руки. Освежился одеколоном, взял с этажерки объемистую книгу «Дорожные машины», сел в спальне на клеенчатый диван под фикусом у окна и стал читать.

На затравевшей улице полусонно шелестели молодые липки, был виден деревянный тротуарчик, булыжная, в выбоинах, мостовая, старинные дома на противоположной стороне, вышка пожарной каланчи. Солнце, красное, распухшее, словно оно только что парилось в бане, уходило, за горизонт, чтобы подремать короткую июньскую ночку. И Андрей Ильич сам не заметил, как тоже заснул с открытой книжкой, облокотясь на валик дивана: сильно переутомился за эти дни, а тут еще наливка подействовала. Последние его связные мысли были: «Конечно, соскучилась, — сын, я понимаю… но могли бы меня подождать, вместе б пообедали, сходили в горсад». И секундой позже: «Надо облить из крана голову, а то еще засну…»

Открыв глаза, Андрей Ильич долго не мог понять, что с ним, где он находится. За окном было темно, с улицы в комнату вливался ночной свежий воздух, в телефонном аппарате на столе отражался луч месяца. Камынин был без сапог: наверно, еще вчера вечером сняла Феклуша. А где же Варя, сынишка? Неужто еще не пришли?

Он встал с дивана, зажег электричество. На их супружеской кровати, выпростав из-под байкового одеяла загорелую руку, спала Варя, и ее тонкая шея, открытая, с остриженными волосами, как-то наивно и беспомощно выделялась на белой наволочке; рядом с ней разметался Васятка, совсем сползший с подушки. Он очень любил, когда ему с вечера читали. На полу валялась раскрытая книжка «Венгерские сказки»: видно, читали, да так и заснули оба. Значит, Варя ждала его? Почему же не разбудила?

Сперва Камынин хотел было перенести сынишку за стену в никелированную кроватку с веревочной сеткой. Затем раздумал и только накрыл одеялом. Варя, наверно, сильно устала, а завтра чуть свет должен заехать Горбачев и отвезти ее обратно на трассу. Андрей Ильич достал из шкафа свежую простыню, расстелил ее на клеенчатом диване и улегся один. На этот раз он очень долго не мог заснуть. Может, его любовь, ожидание передадутся Варе, она проснется и придет к нему? Ну же, ну!.. Луч месяца исчез с телефонного аппарата, за окном засерел рассвет, подали голоса воробьи под застрехой, заворковали голуби, липки запахли росой, а он все курил, ворочался: нехорошо у него было на сердце.

Вторично проснулся Андрей Ильич поздно — вялый, потный, разбитый. Горячее солнце било прямо в глаза, в воздухе скопилась знойная духота. В спальне никого не было, пустой оказалась и столовая. На письменном столе он нашел записку жены.

«Милый Андрюша, ты вчера спал сладко-сладко, и я не решилась разбудить. Не дождался? Эх, ты! Измучился с этой стройкой? Васятка попросил почитать сказки, и я взяла его к себе. Я хотела дать тебе лишний часок отдохнуть, да не заметила, как сама заснула. Вот нехорошо вышло. Да? Мне так хотелось побыть с тобой, дорогуля, выспаться на твоей руке. Значит, до следующей встречи? Но когда? А сегодня я тебя поцеловала, ты только сморщился, будто муха села. До свидания, славный мой, приезжай к нам на участок. Захвати когда-нибудь и сынишку, ладно?»

Камынин повертел в руках записку, против воли отметил одну грамматическую ошибку и хмуро стал натягивать сапоги. Неискренностью, лицемерием дохнуло на него от этих строк.

XIII

Вернувшись на Чашинский участок, Варвара Михайловна долго сидела в «медицинском» шалаше, безвольно опустив руки. Как и прежде, дел у нее оказалось меньше всех. Утром пришел плотник, который еще в субботу вечером пилой обрезал руку; перед обедом — тачечница: ей упавший камень ободрал голень. Варвара Михайловна сделала перевязку, очень довольная, что может помочь.

Хорошо бы вздремнуть — ночь она спала плохо, — да неудобно, когда все работают. Она отправилась на трассу, стала носить песок для «корыта» и здесь увидела Молостова. Он озабоченно шагал рядом с трактором, следя за тем, как струг профилирует земляное полотно. Молостов кивнул ей издали, вскоре его позвали мостовщики, тянувшие «версту» из бордюрных камней; вот он остановился среди женщин, присыпавших обочины, а затем она его совсем потеряла из виду.

И очень хорошо. В этот приезд на выходной в Моданск Варвара Михайловна с ужасом почувствовала, что избегает мужа, его прикосновений, поцелуев. Ведь вчера она торопилась домой с искренним желанием начать с Андрюшей прежнюю хорошую жизнь. Она твердо решила порвать «странные отношения» с Молостовым и словно бежала с трассы. Варвара Михайловна действительно хотела проникнуться интересами Андрея и через них сблизиться с ним еще больше; она теперь знала, как возводят насыпь, дробят камень, засыпают песком «корыто», наблюдала, как работает корчевальная машина, грейдер, каток, — начало неплохое. Но стоило ей увидеть мужа, услышать голос, как она словно одеревенела. Объяснила это Варвара Михайловна тем, что Андрей не встретил ее. Вечно так. За работу готов семью променять. Иногда по два дня не бреется, может при ней дома ходить в одних трусах. Как это понимать? Ясно: стал равнодушным, отяжелел.

Попутно вспомнила она и то, что Андрей сперва не хотел отпускать ее на трассу. «Эгоист. О себе только заботится». Затем перебрала и другие его несправедливые поступки чуть ли не за все прошедшие годы. Однажды, когда она ночь промучилась с заболевшим Васяткой, муж, только что вернувшийся из командировки, заснул, не помог ей; она долго плакала. Давно обещал подарить золотые серьги с александритом, да так и не подарил. Раньше хвалил все, что бы она ни состряпала, целовал при этом ее пальчики, хотя иногда щи у нее были недоварены, котлеты пригорелые. Весной же вдруг объявил, что она всегда опаздывает с обедом, никогда не пожарит ему рыбы. (Она действительно не любила рыбу и редко ее покупала.) Реже стал Андрей делиться с ней и служебными замыслами, впечатлениями от командировок; разговоры все чаще ограничивались хозяйственными вопросами: выстирана ли рубашка, приходил ли мастер чинить холодильник? Стоило ж к ним в гости прийти инженерам, техникам из облдоротдела, как он оживлялся, становился речист, особенно интересен. Таким, говорят, его всегда знали и на работе. Варвару Михайловну так и подмывало отыскивать в муже все новые и новые недостатки.

Вообще весь дом показался Варваре Михайловне потускневшим, и она ходила по комнатам как чужая. Ее прямо обрадовало, когда Андрея вызвали в обком, и, боясь себе в этом признаться, она вскочила, прижалась к нему. После его ухода Варварой Михайловной овладело острое раскаяние, страх, ужас. Ах, как она несправедлива к нему! «Злючка, злючка. Придира. Чем виноват Андрюша? Такое огромное строительство на плечах! Вон как осунулся». Васятку она совсем забаловала, купила саблю, пичкала шоколадными «Мишками», мороженым, веселилась с ним в комнате смеха, исполняла все прихоти. И в то же время всячески оттягивала возвращение с прогулки домой, а в кабинете, увидев, что муж заснул на диване, будить не стала и, читая в постели Васятке сказки, боялась, как бы Андрей не проснулся. В понедельник, когда заехал Хвощин, чтобы захватить ее на трассу, она заторопилась и забыла на столике перед зеркалом заколки. Теперь это походило на бегство из дома.

Дежурный по лагерю ударил билом в рельс: перерыв на обед. Народ, бросая инструмент, повалил с насыпи; к Варваре Михайловне сразу подошел Молостов. Он побурел от загара, пропах солнцем, табаком; новая белая расшитая сорочка, распахнутая на сильной шее, особенно подчеркивала его мужскую свежесть, здоровье.

— Как съездилось? — спросил он, будто лаская ее руку долгим и осторожным пожатием.

Камынина тоже не могла удержать оживленной улыбки и, словно наказывая себя за это, холодно, с подчеркнутой сдержанностью поправила волосы.

— Спасибо, ничего.

— Дома все благополучно? Сынок здоров?

— За этот месяц так вырос!

Воскликнула она излишне радостно. Впрочем, вопрос касался самого дорогого — Васятки, чего же ей скрывать свои подлинные чувства?

— Небось обрадовался? Как же, любимая мама!

Молостов чутьем выбрал тему, наиболее приятную Варваре Михайловне. Он всячески избегал затрагивать то, что хоть отчасти бы коснулось ее семейной жизни. Однако, помня о долге приличия, через силу заставил себя спросить:

— Андрей Ильич тоже, надеюсь, здоров?

— Тоже. Мы, собственно, мало виделись, его сразу вызвали в обком. Так неудачно сложилось…

Она увидела, что Молостов жадно и вопросительно открыл рот, и ей стало гадко, совестно. О боже, что это она, зачем? Какой кошмар! Еще не хватало рассказать, как ходила с Васяткой в городской парк и ночевала врозь с мужем. Тем же чутьем влюбленного и Молостов понял: задел струнку, которую нельзя задевать, и, заволновавшись — что могло случиться между супругами? — тем не менее переменил тему:

— Чем думаете заняться вечером?

— Еще не решила, — проговорила Варвара Михайловна с искусственным равнодушием. — А вы?

— Сегодня провожу в лагере политбеседу. Придете? Она вновь вспомнила о намерении «поставить Молостова на место». Несколько раз она собиралась указать ему на бестактность его ухаживаний, и всякий раз это казалось ей неделикатным. Зато ведь можно самой держаться от него подальше? Она вполне в состоянии так сделать!

— Едва ли. Устала что-то.

— Ну, конечно, конечно, — тотчас согласился он. — С дороги.

— Отдыхать буду.

И, направляясь в свой шалаш, Варвара Михайловна почувствовала себя прямо героиней. Совсем нетрудно оказалось вернуться к обычным, нормальным отношениям с Молостовым, зато как хорошо себя чувствуешь! Действительно, давно пора прекратить эту ненужную… дружбу. Конечно же она очень любит мужа. Андрей замечательный человек, талантливый инженер, умница, притом отец ее сына. Правда, у него нет бравой осанки, неровные зубы, один выдается, совсем выдается. А то, что Андрей с головой ушел в работу, временами груб, невнимателен… господи, кто без недостатков? Она-то сама — без пятнышка? Зато он верен ей, с ним всегда интересно потолковать и о технике, и о живописи, музыке. В этот же приезд в Моданск она просто была взвинчена от переутомления, ей очень хотелось одного — выспаться не на полу в землянке, а у себя в кровати, насытиться ласками сына — вот потому она так… странно держала себя с Андреем. А сейчас ее опять и еще сильнее, чем прежде, потянуло увидеть его, сжать в объятиях, извиниться за то, что огорчила. До чего же он чуток! Как он вчера понял ее настроение, деликатно предоставил самой успокоиться. За это Андрюшка ей еще милее и дороже. В общем ничего: все теперь наладится.

После обеда Варвара Михайловна работала с особым подъемом, напевала песни, шутила. Ее поставили на обрез к огромной камнедробильной машине, с грохотом перемалывающей в своем чреве тонны плитняка: вдвоем с пожилой колхозницей она просеивала на железном решете щебень, горы которого, возвышались по бокам. Густо припудренная каменной пылью, она в сумерках бегала с подружками купаться на Омутовку. Печенная в золе картошка с маслом и привезенная из Моданска ливерная колбаса показались ей необычайно вкусными.

Некоторые женщины поглядывали на фельдшерицу с усмешкой: ишь какая веселая! В лагере, где вся жизнь на виду, уже неделю поговаривали: «Техник ухлестывает за женкой начальника строительства». Так уж повелось, что досужие толки позже всего доходят до тех, к кому относятся; не ведала о них и Варвара Михайловна. Отужинав, она совсем собралась спать, и вдруг ей захотелось «на одну только минуточку» заглянуть на политбеседу. Лишь показаться, а то неудобно, подумают, что она манкирует таким серьезным делом. Перед Варварой Михайловной тут же, на мгновенье, возник образ мужа: умные зеленые глаза его смотрели пристально и грустно. Она сделала вид, будто совсем, совсем не думала об Андрее, — испугалась даже мысленного общения с ним. Тем не менее, словно бы желая ему доказать, что ничего особенного не происходит, Варвара Михайловна не стала переодеваться, а отправилась как была: в расхожем платье, сандалетах. Только чуть-чуть подкрасила губы и повязала косынку — в ней лицо ее выглядело моложе и наивней. Разве так ходят на свидание?

Недавно прошел короткий и обильный летний дождь, вечер стоял тихий, немного влажный, но казалось, что было теплее, чем днем, — признак, указывающий на ухудшение погоды. За насыпным полотном будущего шоссе неровными полосками протянулась багрово-красная заря: она, против обыкновения, держалась долго, почти не меняя цвета. На лесной полянке, невдалеке от обвисшего лагерного флага, весело трещал костер, бросая горячие отблески на шалаши, на словно тлеющие стволы елей, берез, на замолкший радиоприемник. Вокруг огня густо сидел народ: землекопы, которых на участке было больше всего, мостовщики — самые почитаемые на трассе люди, возчики, машинисты, разнорабочие. Стоя в кругу, Молостов вел беседу. Варвара Михайловна решила не входить в полосу света, прислонилась к дубу: отсюда ей все хорошо было видно и она отчетливо слышала каждое слово.

— Дореволюционная Россия считалась страной бездорожья, — громко говорил Молостов. — Помните старые поговорки: «Тише едешь — дальше будешь…», «Увидишь мост — вороти в сторону». В 1902 году наше земство, посоветовавшись с хозяевами того времени — помещиками, промышленными тузами, торговыми воротилами, — решило проложить в губернии первую борозду — дорогу с каменным покрытием. За целое лето они замостили… одну версту! За второе лето… половину этого! Что называется, «набрались опыта». Работали вручную, без всяких машин. Деньги, выделенные земством, разворовывались чиновниками. Отцы губернии жертвовали на «общее благо» туговато. Когда одного купца-миллионщика спросили: «Почему вы не проложите мостовую от своего склада к железнодорожной станции?», он ответил: «Ежели бы это я один по ней ездил. А то деньгу вобью, а там, глядишь, и другие полезут на мои булыжники, да еще купцы-конкуренты! С чего я за всех радеть должен? Лучше я на этот капитал новый кабак тут поставлю». Среди слушателей, сидевших возле радиоприемника, послышался смех.

— Вот были нравы, — покачала головой Маря Яушева. Она сидела почти у ног Молостова и не отрывала от него черных, блестящих, диковатых глаз.

— Об своей мошне лишь интерес блюли, — подтвердил плотник Порфишин и разгладил бороду.

— Наш двадцатый век, — продолжал Молостов, — век автомобиля, мотоцикла, а добрую треть года из-за весенне-осенних распутиц они вынуждены обрастать пылью в гараже. Сейчас сложилась новая поговорка: «Дорога — это жизнь». Без нее и хлеб на элеватор не вывезешь, и товары в магазин не доставишь. Из-за бездорожья в нашей области автобусная линия Суходрев — Угалово пять месяцев в году не работает. Пассажирам зимой приходится передвигаться в открытых санях, прицепленных к трактору, со скоростью семь километров в час. Да я сам, когда демобилизовался и ехал на жогалевской «ракете» в Чашу, шесть часов просидел в колдобине. Вскоре после войны наш облисполком обратился в Москву с просьбой проложить дорогу Моданск — Квашин. Однако Совет Министров Российской федерации не утвердил титула. Вы, дескать, область молодая, можете потерпеть, в первую очередь надо строить автотрассы и магистрали республиканского значения. Вот поэтому обком поддержал инициативу Угаловского нефтеперегонного завода, ряда колхозов, предложивших возвести шоссе методом народной стройки, то есть усилиями одной своей области. В этом деле мы не новаторы. Первый опыт: Ярославль — Рыбинск; потом: Горький — Кулебаки — Муром; дальше: Орел — Ливны, Элиста — Дивное… Как видите, область за областью вступали в огромное соревнование. Этим шоссе мы не только выручим самих себя, но и сэкономим государству не один миллион. Только надо уложиться в срок — до уборки хлебов.

Закончив политбеседу, Молостов сел на чурбачок. Варвара Михайловна заметила несколько беспокойных и пытливых взглядов, брошенных им по сторонам: явно искал именно ее. Сознание своей власти над техником доставило Варваре Михайловне большое и откровенное удовольствие.

— Можно вопрос? — услышала она женский голос.

Это сказала Забавина. Официантка облизнула яркие губы, заученно-скромным движением поправила под белой косынкой черные волосы, упавшие на низкий красивый лоб, — и Варвара Михайловна осталась в тени у дуба.

— Пожалуйста, — поощрительно сказал Молостов официантке.

— Что, работа на трассе вольная… или обязательная?

Молостов хотел ответить резко, да замялся.

— А ты как думаешь? — зычно спросил голос совсем с другой стороны, от кухни. В розоватый круг света, отбрасываемого костром, вступила Баздырева: она только что закончила распределение трудовых нарядов на завтрашний день и освободилась.

— От вас услыхать хочу. Зачем бы и речь заводить? Разное толкуют, так я… выяснить.

— Немного чудно, Клавдия Никитична, — начал отвечать Молостов, подбирая выражения помягче. — Столько в отряде и до сих пор…

— Обожди-ка, — остановила его Баздырева. — Я еще хочу поспросить. Ты сама, товарищ Забавина, каким путем на стройку попала: насильно аль по доброму желанию?

Десятки голов повернулись к Забавиной. Она не смутилась, чуть вскинула лицо, подумала:

— У нас в районной столовой собрание было. Директор объявил условия… ну я и поехала.

— Сама, значит? А почему вызвалась?

— Интерес был.

— Все-таки?

Забавина оправила свой белый рабочий халат и спокойнее, удобнее уселась на пеньке, словно не ее и спрашивали.

— Из-за интересу, выходит, приехала? — своим далеко слышным голосом переспросила Баздырева. Разбитной паренек в кепке без козырька (носил он ее как берет) подбросил в костер сушняка, огонь вспыхнул ярче, и заместитель председателя райисполкома яснее выступила из полутьмы: коренастая, почти квадратная, с орденами и медалями на большой груди. — Думаю только, интерес-то у тебя был… с подкладкой. Двойной. А? Сознайся уж, мы люди свои. Штука вся в том, что у нас в Чаше ты, Забавина, была официанткой, а тут дали столовой заведовать. Раз. Оклад за тобой сохранили полностью, да еще командировочные выплачивают. Это два. Плюс третий — капитал заработать решила, что дороже всех денег ценится: высказала свою сознательность, откликнулась на общественное мероприятие. Небось козырять трассой будешь, когда вернешься домой, почета к себе потребуешь? Так, что ль?

Забавина не опустила глаз, затененных угольными ресницами, лишь чуть усмехнулась.

— Может, я наврала? — настойчиво переспросила Баздырева.

И тогда Забавина наконец ответила:

— Что ж я вам скажу, Матрена Яковлевна, когда вы сами за меня расписались.

Вокруг послышался смех.

— Отмолчаться хочешь, голубушка? Аль простушкой прикинулась? Так вот, мы не лапти, а ты не кочедык, и нечего нас подковыривать, будто мочалу. «Разное толкуют». Где? За кустиками? По уголкам? Хочешь о чем узнать — руби прямо. Но вопрос ты подняла интересный, и уж за одно это спасибо. — Баздырева обратилась к сидящим вокруг. — Может, и у вас есть какие неясности в нашем деле? Мы ведь на то и политбеседу проводим, чего рты позапечатали? Ну ты вот, — ткнула она пальцем в разбитного паренька в берете, поддерживавшего огонь. — Объясни нам, как на трассу попал?

— А как и все, — ответил тот бойко.

— Аль у тебя язык устал за день? Не можешь обстоятельней?

— Да хучь лекцию сделаю, — охотно заговорил паренек. — Ну, спустили нам с района распоряжение отобрать тридцать две души на стройку… по количеству едоков. Председатель колхоза товарищ Бычков собрал собрание и говорит: «Надо такой народ выставить, чтобы не запозорили наш «Красный сеятель». Примерных».

— Тебя первого и выдвинули? — ехидно вставила толстая смешливая девушка и прыснула в руку.

— Нашлась! — уязвленно повернулся к ней паренек. — Не одну ж тебя, такую паву. Стали на собрании выступать желающие, я и назвался. Одно — комсомолец. Опять же работа в областном масштабе. Что я, матерь, какой детишек нельзя покинуть? Меня сразу в список вписали. Правда, семь душ недобрали на трассу, ну, парторг товарищ Лазеин сагитировал. Выделили колхозники.

— Да чего тут разводить тары-бары, — с досадой сплюнул Порфишин. — Все пришли с мирской директивой. Темные, что ли, не понимаем?

— Ты статья другая, Елисеич, — упрямо перебила нового мостовщика Баздырева. — Но я по лагерю слышала иные разговорчики. Мол, почему меня послали на три недели строить шоссейку, а другие по избам в деревне сидят? Так вот отвечу: кому интерес, накручивайте на ус. Как вам разъясняли, каждый совершеннолетний шесть дён в году должен отработать на дорогах. Так? Но не будем же мы всех людей подымать, отрывать от дела? Вот народ для своего удобства и выделил постоянные бригады на срок. У вас в «Сеятеле», — кивнула заместитель председателя на паренька в «берете», — общее собрание что постановило? Отработал свое в счет трудоучастия и получай полновесный трудодень за тех колхозников, кого замещаешь. Верно? А? В точку?

— Все понятно и без пол-литра, — сказал Жогалев. — Поработаем, зато будет и дороженька, не придется тонуть в грязи, как грешнику в судный день. Мы-то знаем, что постельку стелем себе: в Моданск от Чаши рукой подать, чуть не кажный день ездим, а вот шебальцы — те как портные, на чужого дядю шьют: от них до облцентра, почитай, все двести километров, им сюда так же по пути, как живому человеку на кладбище.

Люди уже зашевелились, стали расходиться. На этот раз их задержал Молостов.

— Одну минутку, — сказал он жестко. — Сейчас шофер Жогалев походя высказал совершенно вредное суждение. По его словам выходит, будто народ тут работает для своей шкуры. Разве москвичи метро построили только для себя? Все мы можем ездить — правда, реже, чем они. Разве товары, которые будут из центра завозить к нам в область по этой трассе, не пойдут в Шебальск?

— Уж и пошутить нельзя, — развел руками Жогалев.

— Шути в клубе с девушками. А слово — это не семечковая шелуха, не каждое можно изо рта выбросить.

— Виноват, что сероват. В виде штрафа сделаю на машине лишнюю ездку за камнем.

Народ потянулся по шалашам. Варвара Михайловна вдруг почувствовала сильное желание выйти на свет и поблагодарить Молостова. «Что тут особенного? Техник провел интересную беседу и будет признателен, если ему об этом скажут. Такое и сам Андрей одобрил бы».

Над лесом поплыла музыка: «культурник» включил приемник «Родина».

«Одернули Забавину, — вспомнила она. — Очень хорошо. Поделом».

Двое колхозников пронесли из леса коням большие охапки пряной свежескошенной травы. Маря Яушева, словно чутьем угадав мысль Камыниной, с улыбкой похвалила Молостова: «Хороший доклад сделали» — и заговорила о недостаче камня, о том, что хорошо бы найти поблизости пласт, открыть карьер. Облокотясь на киоск и выставив опойковый сапог с щеголевато подвернутой подкладкой, Жогалев весело, с ужимочками рассказывал что-то Забавиной: наверно, смешил ее. Лица заведующей столовой Варваре Михайловне не было видно: она стояла боком, да и не поддерживаемое никем пламя в костре быстро стало спадать. Вот шофер взял Забавину под ручку, шутливо потянул к лесу; она увернулась и шлепнула его ладонью по спине.

Ожидать дольше у дуба было неудобно, и Варвара Михайловна медленно и нерешительно прошлась к осиннику.

Высоко в прогалах деревьев мерцали звезды, отливая красным, синим блеском. Варвара Михайловна поискала Стожары и не нашла. Она сорвала ветку: листья оказались совсем сухими и пахли сильнее обычного. Над верхушками деревьев с хорканьем пролетел вальдшнеп; из-под ног запрыгала травяная лягушка.

«А почему я должна ждать, пока все разойдутся? — подумала она и повернула обратно. — Что у меня, секреты?»

Совсем близко от нее в лес молча проскользнули две фигуры. Одна была в белом халате, в белой косынке, и Варваре Михайловне показалось, что она узнала Забавину. Интересно, кто с ней: Костя Жогалев? Что-то он стал будто шире в плечах, выше. На поляне возле погасшего костра никого не было. Где Молостов? Куда вообще все делись? Своим незвучным, но приятным голосом Варвара Михайловна вдруг запела:

Снова замерло все до рассвета,
Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь.
Только слышно — на улице где-то
Одинокая бродит гармонь.
Ей стало очень весело, она знала, что, как обычно, встретит Молостова где-то возле своего шалаша. Так даже лучше: пусть именно он подойдет к ней первым и они перекинутся парой слов; она, как бы между прочим, выскажет ему свое мнение о докладе.

Везде ложились спать, темнели на опушке пустые автомашины, у телег с поднятыми оглоблями звучно хрустели травой лошади, отбиваясь хвостами от комарья, из шалашей слышался негромкий говор, смех, на площадке у турника бойко рассыпалась ладами гармошка, и оттуда доносился дробный топот сапог. И тут Варвара Михайловна едва не столкнулась с быстро шедшим ей навстречу человеком: о н.

— Ой, кто это? — как бы испуганно вскрикнула она.

— Не тот, кого вам надо.

— Костя? Разве вы не… А мне показалось, будто в лес…

Шофер махнул рукой.

— Пеньки считать в потемках? Одному неинтересно, а девушки, со мной не хотят идти, говорят, что я бензином одеколонюсь. Все ищут итээровский персонал. Пойду лучше спать в машину.

И, дурашливо подмигнув, Жогалев двинулся дальше, но, конечно, совсем не к машине. От него пахло водкой: уже успел хватить.

Почему-то Варвара Михайловна притихла. Ей стало удивительно нехорошо. В шалаше было темно, пахло сухим еловым лапником, слышалось легкое похрапывание мордовки тети Палаги — четвертой сожительницы. Остальные три постели пустовали. Варвара Михайловна обрадовалась, торопливо сбросила сандалеты: ей не хотелось никого видеть. «Господи, что со мной?» Разделась и легла под одеяло с таким ощущением, будто она вся грязная и это надо скрыть от людей. «Видишь, Андрей? — вдруг мысленно произнесла она. — Совсем и не говорила. Доволен?» Чувство неприязни к мужу, возникшее в последний приезд домой, в Моданск, теперь вылилось в явную враждебность, словно он был в чем-то виноват. «Какая я гадкая, гадкая», — прошептала она, обхватив обеими руками лицо. Глаза ее повлажнели, казалось, разбухли: вот-вот потекут слезы.

Перед самым носом тоненько и отвратительно зудел невидимый комар, далеко у Васютиного переезда громыхал поезд, лаяла прижившаяся в лагере собака. Внезапно мутный треугольник света померк, в шалаш вошла Маря Яушева, зажгла спичку. Увидев Камынину, она негромко, удивленно и радостно воскликнула:

— Вы здесь?

Притвориться спящей Варвара Михайловна не успела, сердито проглотила комок в горле.

— Где же мне быть?

— Да, но… я-заходила в шалаш минут десять назад и лишь тетю Палагу застала. Я вас и на политбеседе не видела. Гуляли?

С молодежным бригадиром Варвара Михайловна очень сблизилась. Девушка всем существом потянулась к Варваре Михайловне, влюбилась в нее, старалась услужить, часто приносила лесные цветы. Она искренне восхищалась воспитанностью старшей подруги, ее по-девичьи гибкой фигурой, густыми мягкими волосами, изяществом платьев — словом, всем-всем. «Вы такая хорошая, красивая, так всегда одеты со вкусом, что вас сразу везде видно». Очень понравился Маре и сам Камынин. «Спокойный, серьезный, ко всем внимательный». Варвара Михайловна, в свою очередь, за диковатой замкнутостью, застенчивостью девушки сумела разглядеть нетронутую натуру — гордую, чистую, самолюбивую и правдивую до прямолинейности. Что еще нужно для сближения? Взаимное признание достоинств — вот та пища, которая питает дружбу. Стоит ей иссякнуть, и недавние приятели забудут, что у них «общие взгляды», и разойдутся навсегда.

— В моем положении гулять? — кисло, натянуто улыбнулась Варвара Михайловна. — Я старушка, у меня сын растет.

— Старушка? — Маря засмеялась и покачала головой. В ее голосе слышалось обычное восхищение замужней подругой.

И Камынина, опять чувствуя себя молодой, красивой, привлекательной, повторила уже с притворным вздохом:

— Старушка, Маренька. Это тебе о кавалерах можно думать. Кстати, знаешь, кого я вчера по пути из Моданска видела? Угадай-ка! Сеню Юшина. Честное слово. Покраснела небось! Поклон тебе передал. Говорил, что его перевели на скрепер.

Спичка давно погасла, в шалаше было темно. Девушка ничего не ответила. Варвара Михайловна только слышала, как она складывала платье, снятое через голову, сметала с постели опавшие со стен сухие еловые иголки. Спать Камыниной расхотелось, она перебежала к Маре на матрасик, залезла под коротенькое одеяльце, стала щекотать. Обе завозились, давясь от смеха, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить тетю Палагу. Камынина все подтрунивала над Мариной любовью — механизатором Сеней Юшиным. Девушка смущенно, горячо защищалась, говорила, что они просто друзья, как и все комсомольцы, и она дает ему читать книжки.

За лесом в деревне протяжно закричали петухи.

— Полночь, — всполошилась Маря. — Спать пора, завтра на трассу. А вы заметили, Варвара Михайловна, Забавиной все нету.

— Вот кто, Маренька, гуляет. Я сама видела, как она с кем-то пошла в лес. Интересно, кто ее обожатель?

— У кого захотели узнать! Она вам не скажет, что сегодня понедельник: сами по календарю гляньте.

— Верно, скрытная. Говорят, муж у нее хозяйственником работал, — уже с удовольствием продолжала Варвара Михайловна, разбирая по косточкам несимпатичную товарку. — Чем-то заведовал: складом или баней. Интересный был. Любил широко гульнуть… да еще с женщинами. Потом у него на производстве пожар случился, его сняли, исключили из партии, и он завербовался на Север. Звал жену, Забавина отказалась. Девочка осталась, хоро-ошенькая.

Варвара Михайловна задумалась: с кем это официантка «крутит любовь»? Она перебралась к себе на постель и, когда уже засыпала, услышала, что вновь пошел густой сильный дождь. Вот почему была такая заря, влажная теплынь, духота.

В среду Камыниной предоставилась возможность с попутной машиной уехать в Моданск. Она ходила с мужем в театр, старалась быть нежной, предупреждала каждое его желание. Утром Андрей Ильич привез ее в лагерь невыспавшуюся, внутренне умиротворенную и почти счастливую.

XIV

Возвращаясь со своей дистанции в город, Хвощин вместе с Горбачевым остановились на Чашинском участке.

Литым, черным, словно резиновым валом поднималась земляная насыпь от Моданска до Квашина. На трассе закончили постройку основания — наполненного песком ящика шириною в семь метров — будущую проезжую часть шоссе. Передовые участки уже засыпали дорогу щебенкой, с хрустом утюжили ее тяжелыми десятитонными катками.

Только что начался обеденный перерыв: замолкла камнедробилка на обрезе, застыли облепленные грязью машины, народ побросал лопаты, носилки, схлынул в столовую, к шалашам;лишь Молостов задержался на полотне дороги у бордюрной кладки.

Выйдя из забрызганного грязью газика, Хвощин медленно зашагал по насыпи, проверяя качество работы. Рослый, широкий, он за последнее время похудел, брюшко его опало, а цвет кожи от загара стал бурым. В области хорошо знали Хвощина. Начал он свой трудовой путь шофером автобусного парка, быстро выдвинулся, был избран секретарем парткома. Перед Отечественной войной уже заведовал райдоротделом, затем директорствовал в конесовхозе, руководил областным обществом охотников, конторой Заготживсырья. Заступая на новое место, с незнакомым профилем, он говорил: «Партия послала — значит, надо работать». Его солидную фигуру привыкли видеть на всех собраниях актива. На фронте Хвощин попал в окружение, партизанил в соседней области и сразу после освобождения родного края, вернувшись в город с орденом, тремя медалями, был направлен в дорожный отдел.

Обычную для себя энергичную деятельность Хвощин развил и на трассе. Он пустил в ход все свое влияние, связи, «выколачивал» на фабриках, в промартелях, в колхозах транспорт, рабочую силу, вдохновлял участки «на штурм дороги», сам иногда брал молоток, лопату и показывал пример, как надо вручную бить камень на щебенку или копать землю.

— Ну, как жмете? — сказал он, протягивая технику руку. — Выполняете график?

Горбачев тоже вылез из машины, но почему-то к трассе не шел, а, облокотясь о дверцу, разговаривал с кем-то сидевшим в кузове и невидимым Молостову. «Кто там еще? Газик эмдээсовский».

— Плохо, Николай Спиридоныч, — ответил он. — Режет нехватка камня. В зиму-то здесь материала заготовили — кот больше наплачет. А на чем сейчас возить? Самосвалы наши вы забрали, обещанных грузовиков не даете, — сидим разутые. Потом шоферы жалуются: на Окаевский карьер плохой проезд, проломы в настиле моста через Омутовку. Недавно я ездил глядеть: весь качается, один бык с весны еще поврежден ледоходом.

Хвощин поднял брошенную каким-то землекопом лопату, с силой воткнул ее в грунт.

— Мост ведь стоит? — сказал он.

— Пока стоит.

— Ну и порядок. Все шоферы жалуются на мосты и дороги: такая их доля. У меня, дорогой Павел Антонович, нет сейчас лишних машин, плотников, нету лесу для его починки, да в этом и нужда не ахти какая. Я ведь знаю, отчего вы с Баздыревой хлопочете: стреляный воробей, не проведешь.

Он шутливо погрозил пальцем.

— Ясно, отчего, Николай Спиридонович. Не случилось бы аварии, шоферы отказываются полностью загружать машины.

— Ой ли? Только из-за этого? — усмехнулся Хвощин. — Мост через Омутовку ведь на территории вашего района. Вот вы и задумали чужим ружьем убить себе лису на воротник — силами строительства отремонтировать то, что осенью все равно надо чинить вашей Чаше. Охотно бы помог, уважаемый, да понимаешь… кишка тонка. Я не имею права распылять силы, отрывать машины на побочные работы. Сорвем план.

Он поднял веточку, счистил грязь с брезентовых сапог. Недавно прошел крупный теплый дождь, на кубовом, омытом небосводе сияло солнце, мягко золотились последние мелкие тучки. Земля жирно блестела, березы, дубы стояли мокрые, словно только что искупались и теперь просушивали свою кудрявую листву на свежем ветерке. Из лесу несло сыростью, звучно высвистывала иволга.

— Никакой задней мысли у меня не было, — хмуро сказал Молостов. — Вы начальник дистанции, мое дело доложить. Только из фронтовой практики я знаю: хочешь добиться победы — укрепи тыл.

— Эку новость сказанул, Павел Антоныч! Если уж переходить на военный язык, то нам надобно сделать один… огромный рывок, провести одно наступление сроком в какой-нибудь месяц. После этого и никаких резервов подтягивать не надо: потихоньку закончим весь мелкий, текущий ремонт в притрассовой полосе. Когда шьешь новую шубу, о латках на старый зипун думать нечего.

Очевидно, последняя фраза была намеком на Камынина, который непрестанно и тщательно чинил подъездные пути на лесосеку, к песчаным, каменным карьерам, снимая транспорт, народ с трассы.

— Мое дело солдатское, — повторил Молостов. — Имейте в виду: рухнет мост — мы окажемся совершенно отрезанными от карьера. Сами знаете: без камня нам хоть пропадай. Возить с Терехинского за тридцать километров? Это называется — за семь верст киселя хлебать.

Он еле сдержался: нельзя лезть на рожон.

— Заладили одно: «Камень давай», «Подъездные пути чини», — недовольно проговорил Хвощин. — Будто для того и стройку затеяли? «Мосты качаются». Ведь не на трассе качаются? Ну? Все это… мелочи третьей степени. Главное на текущий момент — прокладка шоссе! И вот тут-то вы, уважаемые товарищи чашинцы, и плоховато тянете.

— Плоховато? — Молостов собрал морщины на лбу, огляделся вокруг, словно желая установить, в чем его участок «худо тянет». — Не пойму вас.

— Сколько топчетесь на тридцать втором километре? А? Какой день? Вконец застряли.

— Во-он что! — сказал Молостов и успокоенным жестом поправил широкий офицерский ремень. — Топчемся потому, что топь… извиняюсь за каламбур. Везде почва крепкая, а тут заболочена, вот и застряли. Пришлось удалить из-под основания насыпи торфяной массив, осадить насыпь на дно болота, подобрать материалы, которые не пропускают воду… словом, выполнить цикл. Куда денешься? Ничего, дальше легче пойдет.

— Все сам знаю, — перебил Хвощин. — Да не зря поговорка толкует: «Дело мастера боится». И у детчинцев такой же заболоченный орешек, ан посовещались и сумели справиться скорым ходом. Канавы сделали, дренажи, отвели воду… Смекалка должна быть. Смекалка.

На брови, глаза Молостова будто легла тень, он невнятно пробормотал:

— Как нас учили, так и строим.

— Методы труда улучшаются? Улучшаются. Вот. В работе важен размах, напор… поиски нови. — Хвощин покровительственно хлопнул техника по плечу. — Ладно… казак. Терпи — атаманом будешь. Так у вас на Дону говорят? Надо уметь, Павел Антоныч, находить выход из всякого безвыходного, положения. Давай поскорей шагайте через свое болото, а мост… Ну с мостом постараюсь помочь. Между прочим, в Моданске на совещании вас хвалили… персонально. Считают перспективным: будущий инженер, офицер запаса. Я так и сказал: «Вот закончим шоссе, дам Молостову повышение — переведу в Большие Угоны начальником райдоротдела».

От неожиданности Молостов смешался, не зная, что ответить.

— К обмену опытом готовитесь?

— Понятное дело. Как и все.

— Правильно. Скоро шебальцы будут рапортовать о завершении строительных работ. Ловко? Должны гордиться своей дистанцией, а вы все о недостатках…

Внезапно Хвощин поднес руку к чесучовому картузу, изобразил улыбку. Техник оглянулся и почувствовал, что краснеет еще больше: шагах в пятнадцати от них полотно дороги переходила Варвара Михайловна. Она была босая, в одной руке несла сандалеты, в другой — кружечку с земляникой: наверно, возвращалась из леса в лагерь. Намокшие волосы ее прилипли ко лбу, прелестное миловидное лицо от дождевых капелек выглядело особенно свежим, губы приветливо улыбались.

— По ягоду, кума, ходила? — шутливо окликнул ее начальник дорожного отдела.

— Набрала свеженькой, — весело ответила она, скользнув взглядом по обоим мужчинам. — Только начинает вызревать.

— Хорошее дело.

— Прошу на чашку чая. Угощу.

От нее самой, казалось, пахло земляникой. Мелькая босыми, вымытыми мокрой травой ногами, Варвара Михайловна сбежала с полотна и направилась к своему шалашу.

— Везет же человеку, — внезапно сквозь зубы произнес Хвощин. — В рубашке родился.

— Кому это? — спросил Молостов больше для того, чтобы не выдать своего замешательства.

— Главинжу.

— Н-да. Везет.

— Какую смазливую бабенку отхватил, — с внезапной откровенностью проговорил Хвощин. — Сумел ведь чем-то вскружить голову. Не раз бывал я у Камыниных в доме, видел, как живут. Не того… Она помоложе, охотница потанцевать, повеселиться. А он или по области ездит, или закроется как сыч у себя в кабинете и сидит… занимается, книжки читает.

И опять, как в день знакомства с Варварой Михайловной, когда желание узнать о ней побольше заставило Молостова разговориться с Жогалевым, даже подладиться к шоферу, — это же нечистое любопытство не позволило ему уйти, задержало на месте. Жадно прислушиваясь к словам начальника доротдела, он против воли спросил:

— Во-он как? А я считал, что Камынины очень дружны.

Хвощин насмешливо сложил тонкие неяркие губы:

— Все мы умеем скрывать свои прорехи.

— Значит, Варвара Михайловна… несчастна?

— Ну, уж этого я сказать не берусь. Знаю только, что теперь она связана по рукам и ногам: мальчишка. Притом Камынин, что называется, на виду. Вот начальником стройки выдвинули. Оклад хороший, газик в полном распоряжении. Женщины это ценят.

— Верно, — раздался резкий и громкий голос Горбачева. — Очень верно.

Молостов и не заметил, что к ним подошел начальник МДС. Посмотрел же он почему-то не на Горбачева, а на его газик. Оттуда выглядывало полное холеное личико в кудряшках, с фарфоровым бездумным взглядом и маленьким, ярко накрашенным ртом. «Не кассирша ли из «Октября»? — подумал Молостов. — Толкуют, что Горбачев иногда катает ее к подруге в Суходрев. А Хвощина они, стало быть, подвозят». Молостову вспомнились толки о том, что молоденькая кассирша из моданского кинотеатра, ради которой Горбачев забыл семью, якобы не пускала его к себе без подарков и он тратил на нее половину своей зарплаты.

— Не все измеряют жизнь на звон рубля, — усмехнулся он.

Хвощин молчал и неодобрительно косился на Горбачева. Тот едко скривил губы.

— Молоды вы еще, Павел Антонович, — заговорил Горбачев, и от него густо пахнуло вином. — Зелены. Знаете вы, что такое любовь? Никто не знает, каждый ее на свой аршин меряет. Один ищет в браке тити-мити, — Горбачев сложил пальцы щепотью, словно пересчитывая деньги. — Второй довольствуется в семейной жизни тем, что бог послал: мол, и солома съедома. Бывает же так: и умный человек, и солидный, и волевой, себя в кулаке держит, подчиненных умеет заставить потом, как росой, умываться, а врежется в какую-нибудь молоденькую канарейку, и все к черту летит. Сам знает ей цену: не человек — свистушка, кукла, одно декольте да кружева… а сил бросить нету. Стыд теряет, шею может сломать… и такая вот любовь бывает.

Он то ли засмеялся, то ли скрипнул зубами, Молостов удивленно слушал откровения начальника МДС. «Неужто так заложил? — подумал он. — Или неприятности из-за семьи?»

— А в общем каждый из нас владеет столькими благами, сколько сумел захватить. Для себя он старается, для общества — разницы нет.

— Вы тут… целый диспут развели, — еще раз осуждающе глянув на хозяина газика, сказал Хвощин. — Вроде как не то место. А? Отложим? Займемся стройкой? — Он вдруг переменил тон, кивнул на группу людей, подходивших от лагеря. — Вон Баздырева свой косяк ведет: весь штаб участка в полном составе. Тоже небось: «Нет транспорта, нет камня, стройматериала».

И сразу, словно забыв о Молостове, он твердо, уверенно двинулся к ним навстречу. По-прежнему едко кривя губы, Горбачев последовал за начальником доротдела.

«Похоже, что Варвара Михайловна несчастна? — подумал Молостов, вновь рассеянно наклоняясь над каменным бордюром, проверяя укладку. — В прошлый приезд из Моданска сама намекнула: мол, с мужем почти не видались. Значит — полный разлад? Я ж ей нравлюсь: в таких, вопросах я еще не ошибался. Проверю… и добьюсь своего. Любым путем заставлю уступить». Молостов вдруг выпрямился, круто свернул с насыпи и пошел к Забавиной обедать. Он больше не думал о том, что разбивает Камыниным семью.

XV

Там, где еще месяц назад рос лес, тянулся голый кочкарник, кисло болото, поросшее клюквой, чаканом, вилял из стороны в сторону разбитый ухабистый большак, — растянулась пятитысячная народная рать, громыхали сотни автомашин, самосвалов, новенькие катки, бульдозеры, скреперы. И постепенно разрозненные звенья трассы, возводимые одновременно двадцатью шестью районами на отведенных участках, стали сливаться в одно ровное, заметно приподнятое над землей полотно девятиметровой ширины, считая обрезы, с глубокими кюветами по бокам для стока воды. Через реки, овраги шагнули новенькие мосты.

Несмотря на перегруженность, Камынин не забывал наказа секретаря обкома, выявлял по всем участкам новаторов, ударников, ездил к ним, спрашивал о рабочем опыте. Вспомнил и о том, как на воскреснике секретарь пореченского райкома Худяков хвалился, что у них есть замечательный старик землекоп Гадеев. У Гадеева нашлись подражатели из молодежи, тоже перевыполнявшие норму. И в конце мая Камынин решил ближе познакомиться с этим дедом. Он захватил с собой литсотрудника выездной редакции газеты «Народная стройка».

Секретарь райкома Худяков привел их на рабочее место старика.

— Вот, Сафрон Аггеич, — сказал он, — главный начальник строительства о тебе прослышал. Приехал поглядеть вместе с корреспондентом.

Дед Гадеев перестал копать, выпрямил сутуловатую спину, оперся на держак лопаты. Роста он был невысокого, но плотный, с выпуклой широкой грудью и большими огрубелыми руками, словно перевязанными синими венами. Одет в ситцевую застиранную рубаху, штаны навыпуск, лапти.

— Что ж, нехай поглядит, денег за это не берем, — сказал Гадеев, щуря небольшие, с жиденьким блеском глаза. — На то они начальники и ученые, чтобы всякое опытное дело в книжку отпечатывать. Ну, хоть вы, детки, и руководители, а я обоих вас вместе годами постарше. Вот и разберитесь, кто из нас первый?

— Первый у нас тот, — сказал Худяков, — кто народу вожак, пример показывает в работе.

— Верное слово говоришь, — подумав, неторопливо согласился дед. — У каждой стаи гусиной, у отары аль коровье стадо возьми — у всех вожак. И в подчинение к нему становятся потому, что сам себя показывает. На свете ничего даром в руки не идет, все характером добывается.

— Вот хотим, отец, порасспросить, как вы работаете, — сказал Камынин. — Люди говорят, есть чему поучиться.

— Молва мирская что волна морская, — как бы себе в усы, пробормотал Гадеев. — Чего вам у меня выспрашивать? Все вы грамотные, икадемики, эвон каких машин понастроили, каждая за цельную артель ворочает. А у меня чего? Лопата. Низкое орудие производства — так по-школьному? — Дед хитро оглядел всех. — Вот, правда, и «катюшев» попридумали, и самолетов «ястребков» позапустили в небо, а теперь, говорят, прямо адовую бомбу изготовили, а все-таки войну-то, как и допрежде, пехотный солдатик решает?

— Он, солдатик, — подтвердил Худяков. — Но вооруженный автоматом и под прикрытием авиации и танков.

Землекопы засмеялись, а Худяков негромко сказал Камынину:

— Видали нашего философа? Любит старина, чтобы его попросили.

— Вот потому, дедушка, — пояснил Гадееву литсотрудник, — мы и хотим узнать твой опыт, что ты стажированный служака.

Гадеев, видимо, остался доволен собой.

— Чего ж? Коль время не жалко, поговорю вам о работе. — Он огладил пышную, не совсем еще седую бороду, как бы задумался. — Приехал я сюда, на дорогу, из нашей деревни Деевой. Отвел мне бригадир участок. «Вот, старина, выкинешь пятнадцать кубометров, будешь ударник». Сам смеется. Скрутил я себе из махорки конфетку, сел, пососал, а сам прикидываю, каким манером и с какого, стало быть, конца за дело браться. Видали, какая у меня винтовочка-автомат? — Старик показал горевшую на солнце лопату. — Ежевечерне после работы деготьком смазываю, чтобы ржа не ела. Утром встану — деготь тряпочкой сотру. Лопату точу напильником, бруском навожу: вострая — бабам усы брить можно. А черенок видали? Ясеневый, легкий, длиной аккурат в метру. Одежу себе по мерке подбираем? Вот и струмент так. Без струмента и вошь не убьешь.

— С лопатой все ясно, — улыбаясь, сказал Камынин. — Дальше как работу организуете, Сафрон Аггеич?

— Все своим чередом узнаешь, товарищ главный начальник, — ответил землекоп. Он крякнул и немного помолчал, как бы желая показать, что, раз согласился на беседу, дело других только слушать и не перебивать. — Что я сделал? Перво-наперво разделил свой участок на три части. Встал к насыпи дороги боком, вот так, — и начал перекидку. Двигался я не в сторону, — показал старик на поле, — а взад. Зачем, спросите? Удобней-землю выбрасывать. Верхние слои я кидал как мог подале от кувета. Сыму землю на один штык, вылезу, да и потрамбую ее лапотками, чтобы пухлым горбом не подымалась. А чем глубже в кувет вгрызался, тем ближе землю выбрасывал: место для нее было заране припасёно. Таким манером я спервоначалу одну секцию выработал — сел, покурил. После вторую кончил — опять же за кисет. А там и остатнюю ждать не заставил — тут и водички испил. И ходьбы по участку у меня лишней не получилось, и суетни меньше. Куда нам, старикам, торопиться: в могилу? А стал бригадир в вечеру подсчитывать, ан у меня… шешнадцать, восемь десятых кубов.

Старик значительно крякнул и сделал паузу.

— Вот вы, Сафрон Аггеич, и есть землекопный вожак, — сказал Камынин. — И у нас, руководителей строительства, к вам просьба: можете выступить в один из ближайших дней, выходных конечно, поделиться опытом с молодежью? Разъясните, сколько своим методом времени экономите, сил. Вы, говорят, не впервой на земляных работах? Да не забудьте сказать, сколько зарабатываете в день. Столковались?

Гадеев подумал, важно обдернул рубаху и вдруг торжественно протянул огрубевшую руку начальнику строительства:

— Держи, сынок. Рука у деда твердая и слово крепкое. Покажусь с опытом, готовь поллитру.

И первый засмеялся своей шутке.

«Вот старик — дуб. Еще и зубы целые», — подумал Камынин, отойдя и оглянувшись на землекопа. Сафрон Аггеич поплевал на заскорузлые ладони и начал работать. Со стороны казалось, что ему совсем не стоит труда вгонять лопату, выбрасывать землю. О разговоре с начальством он, казалось, уже забыл.

Весть о предстоящем «обмене опытом» разнеслась по всей трассе. Выездная редакция областной газеты «Народная стройка» отвела целую полосу работе Сафрона Аггеича Гадеева, поместила его портрет. Старик долго глядел на свое изображение, неясно отпечатанное на тонкой желтоватой бумаге, и не решился свернуть из этой газеты самокрутку.

Зато директор МДС Горбачев небрежно швырнул номер многотиражки на стол в своем кабинете. На диване у него, развалясь, сидел Хвощин, попивал маленькими глотками шипучий квасок из граненого стакана. Одна пустая бутылка и вторая, опорожненная до половины, стояли на красном несвежем сукне стола.

— Хорошую сивку-бурку обратал наш руководитель? — говорил Горбачев, не скрывая желчной издевки. — Конечно, если дед поднатужится, он выкинет сверх плана еще полсотни кубометров земли… а нам их надобно полмиллиона. Обмен опытом — дело неплохое, да время ли? Сказать по совести, я охотно бы отпустил добрую половину этих лопатных новаторов по избам, а себе взял бы десяток-другой катков, скреперов, бульдозеров: в наш век машины понадежней.

Хвощин рассмеялся:

— Зря так смотришь, Валентин Данилыч. Соревнование — дело нужное, а как в нем обойдешься без обмена опытом?

— Я не против соревнования, да болтовни не люблю. На то трассе и дали выездную редакцию «Народной стройки», чтобы освещала работу, показатели разные. Зачем же целый день убивать на этот обмен? Народ устанет… к тому же перепьется кое-кто: какими на следующий день выйдут на работу? А нам каждый час дорог.

— Ничего, пускай люди поглядят на передовиков.

Хвощин налил еще из бутылки квасу, сделал большой глоток. Его дистанция прочно держала первенство, а Шебальский район был накануне завершения всех строительных работ. Горбачев по глазам начальника доротдела прочел его мысли и высказал их вслух:

— Уж не для того ль главинж раздул шумиху со стариком землекопом, другими передовиками, чтобы поднять свой пошатнувшийся авторитет?

Хвощин опять засмеялся и ничего не сказал.

По-другому новость о землекопе Гадееве восприняла трасса. Кое-где тоже посмеялись, но разговор о соревновании передовиков, как тотчас окрестили будущий обмен опытом, велся в лагерях всех двадцати шести районов. Шутники острили: «Ну-ка, Ваня, покажь мастерство, вдарь молотком по каменюке, чтоб пыль пошла!», «Поднажми, Настя, выдай класс! Скоро с тобой конь поделится навыком, как легче тачку возить». Однако вызов приняли не только землекопы, но и бригадиры, десятники, мостовщики, возчики, шоферы, мотористы, плотники, разнорабочие.

Узкие рамки задуманного Камыниным сбора были сломаны, точно перемычки под напором хлынувшей вешней воды. Стало совершенно ясно, что народу соберется много, и, чтобы не терять лишний драгоценный рабочий день, обмен опытом спланировали по-новому. В первой декаде июня Шебальский участок досрочно кончал строительство своего отрезка дороги. Событие это решили отпраздновать по всей трассе — к нему и приурочили обмен опытом.

XVI

По утрам перед началом работы землекопы, мостовщики, возчики частенько забегали в лес набрать сыроежек, белых, подосиновиков. Погода явно менялась, по ночам, а то и днем выпадали обильные теплые июньские дожди, и появлялись грибы — колосовики: в эту пору на полях как раз колосится озимая рожь. Через какую-нибудь неделю они пропадут почти до августа.

В середине недели по грибы собрался «медицинский» шалаш — все, кроме тети Палаги. Сопровождать женщин неожиданно вызвались Молостов, Жогалев и один молоденький землекоп. Узнав об этом, Варвара Михайловна раздумала идти. Опять техник. Маря Яушева еле уговорила ее.

— Чур, только не просыпать, — с вечера предупредил Молостов.

— У меня есть «будильник», — весело отозвался парень. — Мать вчера из деревни старого петуха принесла к празднику. Он с рассветом кукарекает.

Большинство рабочих жило на домашних харчах.

Рано утром, когда в соседней деревне Бабынино еще не выгоняли коров, Варвара Михайловна и «медицинский» шалаш, зевая и поеживаясь от ночного холода, наскоро умылись, собрали кошелки, лукошки. Возле щитка со стенгазетой их уже поджидали мужчины.

Негромко переговариваясь, тронулись в путь. Грибы стали попадаться тут же в лагере под елями.

— Следов на траве еще нет, — громко, не сдерживая голоса, сказала Маря Яушева. — Значит, мы сегодня первые.

— Должны набрать полные кузовки.

— Давайте, девочки, рассыпаться.

— Ой, масляник нашла. Ну, сосна-то отцвела, вот они и появляются. Шляпка сырая: не собрался бы дождь к вечеру.

Варвара Михайловна свернула чуть влево, к трем березкам, что неясно белели в редком тумане.

Густая, сизая, прохладная роса осыпала поникшую листву деревьев, и когда фельдшерица смотрела вдаль, то казалось, что там расстелили сушить отбеленные холсты. Высоко в серо-голубом небе слабо блестел месяц. Из сырой чащи негромко доносились редкие еще и какие-то особенно чистые голоса, словно птицы, будто оркестранты, налаживали себя на песенный лад. Звонкий, отчетливый звук послышался над Варварой Михайловной, и она подняла голову. На самом конце высохшего кленового сучка сидел дятел и, упершись жестким хвостом в ствол, необычайно проворно и бойко долбил его клювом: вид у него был как у барабанщика, играющего зорю. Такой же стук несся и с других сторон леса. Вот, закинув головку и раздув горло, с вершины ели подал задорную трель зяблик. Как бы в ответ ему из чащи сладко, грудным голосом отозвалась кукушка. Мокрая, росная трава холодила ноги, и то ли от утренней сырости, то ли от того, что не выспалась, Варвара Михайловна ощущала нервный озноб.

Она все время чувствовала на себе пристальный взгляд Молостова и понимала, что за грибами дорожный техник пошел исключительно из-за нее; это волновало Варвару Михайловну, вынуждало к осмотрительности. Она решила держаться поближе к Маре Яушевой.

Голос Забавиной позади заставил ее насторожиться:

— Идемте, Павел Антоныч, к деревне. Я там одно местечко знаю: белый третьего дня взяла.

— Грибницу оставили? — спросил Молостов.

— Оставила. Местечко такое — не пожалеете, — как-то по-особенному засмеялась она. — Вот тут сразу за оврагом.

Варвара Михайловна обернулась и встретилась со взглядом Молостова. Она сделала вид, что этим движением головы просто отмахнулась от комара, прибавила шагу, вошла в березнячок и услышала, как ответил Молостов:

— Нет уж, Клавдия Никитична, собирайте там белые сами. А я сыщу грибное место еще получше вашего. Посмотрим потом, у кого корзинка будет полней.

Справа под его сапогами затрещал кустарник. С шелестом брызнули капли росы с листвы. Жогалев весело и шутовато воскликнул:

— Я вам, Клава, составлю компанию.

— Мешать только будете!

— Я-то? Значит, не видели вы моей трудовой книжки: одни благодарности за отличность. Пойдемте со мной, такой гриб сыщем — слаще не бывает.

Говор стал затихать. Варвара Михайловна углубилась в сторону. Она тут же нашла свежую лилово-розовую сыроежку, хранившую в чашечке крупную хрустальную каплю росы. Шагов через десять попался березовик. То и дело Варвара Михайловна отводила руками нависшие ветви березы, орешника, и на лицо ей, на волосы, на платье летели светлые, душистые, холодные брызги. Какой сильный запах зелени стоял в лесу! В июне, одновременно с колошением ржи, по склонам оврагов и на берегах стариц зацветает дикий шиповник; Варвара Михайловна увидела непышный куст, покрытый бело-розовыми бутонами, матовыми от росы. Сколько аромата он источает! Вот в траве засветились золотистые лютики. От обильной росы, а также от дождя они всегда низко склоняют головки — чтобы влага не попала на пыльцу и не испортила ее. Немного дальше замигали белые зонтики дягиля.

Ощущение у Варвары Михайловны было такое, словно откуда-то из-за кустов, веток за нею следят серые глаза. Взгляд их она чувствовала почти физически, каждую минуту ожидала встречи с техником.

Туман между тем редел, бродил клочьями, словно зацепившись за низкие сучья. Месяц совсем побледнел и напоминал запотевший осколок зеркала, небо гуще налилось голубизной, и на нем выделились облака. Вот внезапно по низу облаков прошло неуловимое движение света, они нежно просияли: где-то там, за лесным горизонтом, разгоралась заря. За деревьями, в стороне деревни Бабынино, проиграл рожок пастуха: выгоняли колхозное стадо. Возле небольшой кучки прошлогоднего хвороста на бугорке под старой елью Варвара Михайловна увидела крупный белый гриб. Она радостно протянула руку с ножом и вдруг легонько вскрикнула: из-под шишки выскочил рыжевато-бурый зверек, шариком покатился к кустарнику. Это была мышь-полевка.

И почти тотчас кусты орешника с шумом раздвинулись, из них вышел Молостов: сапоги его были мокрые по колени, темные пятна от обильных росных брызг виднелись и на брюках, и на рукавах гимнастерки.

— С находкой вас, — сказал он Камыниной, несколько удивленно оглядывая полянку: видимо, слышал ее вскрик.

— Правда, хороший гриб? — проговорила Камынина, показывая ему низко срезанный боровик, стараясь побороть тревожное смущение.

— Зна-атный. Вас, Варвара Михайловна, не только люди, а и грибы любят.

— Вы скажете.

Ответ получился скорее невнятным, чем сухим и холодным, как ей хотелось.

— Говорю, что знаю. Вас тут любят.

Он теперь стоял так близко, как еще никогда не стоял, лишь в машине они сидели рядом. Ей казалось, что она слышит запах отросших русых волос техника, запах бронзово-красных выбритых щек. Губы его улыбались, а серые глаза потемнели и казались особенно сумрачными. Варвара Михайловна понимала, что должна оборвать этот разговор. Надо сказать обычное: «Покажите, а что вы собрали? Ну, я пошла, грибы ищут в одиночку». И уйти. Но что-то другое, более властное, сдержало ее от протестующих жестов, от резких слов. И товарки, как нарочно, замолкли, хоть бы аукнули; откликнуться бы им, напомнить Молостову, что она здесь не одна. Росистый лес глухо молчал. И, полуотвернув горевшее лицо, она как бы недоверчиво проговорила:

— Любят? Кто?

— Будто не знаете?

Где-то в чаще, за овражком послышался низкий, звучный голос Забавиной: «Ау, товарки. Ау!» Варвара Михайловна повернула голову в сторону овражка и не ответила. А Молостов взял ее руку, заглянул в глаза. Он хотел молодцевато расправить плечи, в игривой улыбке блеснуть из-под усов белейшими зубами — пустить в ход привычные средства, которыми покорял женщин, Забавину, но почему-то не смог. Вместо этого заговорил глухо, настойчиво:

— Зачем вы делаете непонимающий вид, Варвара Михайловна? Неужели вам еще слова нужны? Вы отлично знаете: я не могу без вас, — рот его зло дернулся.

— Вы… совсем забылись, — вспыхнув еще гуще, растерянно забормотала она и попыталась выдернуть руку, отступить. — У меня муж…

— Вы его не любите, — быстро перебил он и крепко, больно сжал ее запястье.

Варвара Михайловна возмутилась: это придало ей силы.

— Вам никто не давал права так говорить. Мы любим друг друга…

— Сознайтесь, замужество было вашей ошибкой, — упрямо перебил Молостов. — Я слышал, так люди толкуют. Ошибкой, Варя! Кто виноват, что мы встретились слишком поздно? Но мы должны… понимаете, должны жить друг для друга.

Она гневно, протестующе дернула подбородком, наконец вырвала у него руку.

— Вы… вы, Павел Антонович… с ума сошли. Совсем с ума. У меня семья, сын…

— Сын не преграда, Варя, вы сами знаете. Он всегда будет с вами, я полюблю его.

— Это, наконец, оскорбительно! Я вообще давно хотела сказать, что настойчивое ухаживание… вы не уважаете меня.

Почему-то она все-таки не уходила. Теперь, когда Молостов сказал то, что Варвара Михайловна сама подспудно чувствовала и в чем упорно не хотела себе признаться, она испугалась. Все полтора месяца работы на трассе она старалась уверить себя, что ее отношение к Молостову просто дружеское, ну… пусть с оттенком невинного кокетства. В последние дни она «поставила дорожного техника на место», показала ему, что по-прежнему любит мужа, как будто сама успокоилась. И вдруг словно повязка спала с ее глаз: неужели он прав? Вот как это далеко зашло? Выходит, надо делать выбор? Варвару Михайловну охватило страшное смятение. К такому резкому повороту она не была готова.

На краю полянки, за еловым подседом послышался треск сучьев. Оба, и Варвара Михайловна и Молостов, быстро поглядели на подсед. Техник вдруг наклонился, крепко обнял молодую женщину, жадно впился губами в ее полуоткрытый рот. Она схватила его за плечи, возмущенно, отрицательно замотала головой, хотела крикнуть — рот был зажат. Варвара Михайловна вдруг закрыла глаза, отдаваясь острому, запретному и мучительному наслаждению. Она поняла, что предчувствовала объяснение с Молостовым, где-то в тайнике души трепетно ждала его, боялась и, возможно, была бы разочарована, если бы оно не последовало.

— Ау-у! — раздалось совсем возле них.

Варвара Михайловна встрепенулась, испуганно, с силой оттолкнула Молостова, схватила лукошко. Из-за ельника вышла Маря Яушева: в руках она держала только что сорванные цветы.

— Смотрите, Варвара Михайловна, что я нашла: бровник из породы орхидей. Очень редкий цветок. А пахнет как! Я и ягод земляники… — и не докончила, удивленно подняв черную бровь.

От возмущения, растерянности Варвара Михайловна не могла ничего сказать. Белый гриб, срезанный перед этим, выпал, и она делала вид, что усиленно ищет его, украдкой, как бы мимоходом, оправляя волосы. Наконец она через силу произнесла:

— Ягод, говоришь, набрала?

Девушка не ответила и только переводила свои черные, диковатые и красивые глаза с техника на Камынину и обратно.

— Что ж, домой пора, — сказала Варвара Михайловна, все еще пунцовая, ни к кому не обращаясь; губы ее подергивались. — Так почти и не набрали ничего. Да летом и всегда-то грибов немного.

— Это верно. В жнитво, осенью, гриба куда больше, — охрипшим голосом поддержал ее Молостов. — Что ж, давайте в лагерь. Скоро и в рельс на подъем ударят.

Маря и тут ничего не сказала; губы ее большого рта были поджаты.

— Тогда пошли.

Варвара Михайловна ступила к тропинке. Не успела она сделать и трех шагов, как навстречу ей со стороны овражка словно выросла Забавина. Косынка ее сбилась назад, открыв гладко причесанные волосы с пробором посредине. Горделивое, чуть надутое лицо раскраснелось, грудь высоко поднималась: видно, она запыхалась — спешила, что ли. Увидев Молостова и фельдшерицу, она громко, ядовито проговорила:

— Это вы так… грибы собираете?

От неожиданности Варвара Михайловна вздрогнула, остановилась.

— Вы, Клавдия? — пробормотала она.

Глаза заведующей столовой под черными изломистыми бровями вспыхнули нехорошим огоньком, пышущие губы шевелились, готовясь сказать что-то едкое, уничтожающее, — вдруг за кустом она увидела Марю, которую до этого не заметила. Лицо ее сразу приняло испуганное, виноватое выражение.

— Маря, и ты здесь?

Девушка вдруг повернулась и пошла к лагерю. Молостов криво усмехнулся, недобро, пристально посмотрел на Забавину.

— Тебя, Клавдия, уж не медведь ли испугал?

Все это время Забавина избегала смотреть на него; сейчас она лишь потупила глаза. Варвара Михайловна поспешно направилась за молодежным бригадиром. Молостов, следуя за ней, бросил Забавиной через плечо:

— И грибов не набрала? Совсем залотошилась.

На полянку из кустов выпрыгнул Жогалев. Он с хохотом, шутовато обхватил Забавину за талию:

— Куда ж ты, землячка, сбегла?

— Отстань, липучий.

— Никак невозможно, приклеился. Теперь кипятком не отпаришь.

Забавина сердито отмахнулась локтем и тоже пошла к трассе. Шофер хотел ее вновь обнять, да разглядел затылок, спину Молостова и с ужимками, будто перепугался, присел за молоденький дубок. Затем выпрямился и как ни в чем не бывало тронулся за всеми по темному следу, проложенному в росной траве. Землекоп — обладатель петуха — где-то еще собирал грибы.

От лагеря донесся металлический лязг: там ударили билом в рельс — на подъем. Когда показались шалаши, Молостов догнал Камынину.

— Очень прошу вас, Варвара Михайловна. Встретимся после ужина у дуба возле речки?

— Нет, нет… — вырвалось у нее.

— Мы непременно должны поговорить, — угрюмо, решительно сказал Молостов. — Зачем вы… хитрите.

Он вновь стиснул ее руку. Варвара Михайловна хотела резко ответить: «Не смейте трогать», но жалко, испуганно оглянулась, почти прошептала:

— Хорошо. Запомните, только на пять минут. Да пустите руку, больно.

Не прощаясь, не кивнув головой, Молостов повернулся и крупно зашагал на Васютин переезд к дорожному мастеру. Варвара Михайловна огляделась тревожно, с измученным видом: не видел ли кто? Ведь сзади идут грибники. Она плохо соображала, словно человек, у которого неожиданно поднялась температура. До чего позорно держала она себя на полянке! Как могла позволить Молостову так обращаться с собой?! Она страшилась вспомнить о муже, о сыне, о доме. Да было ли с ней все это? Не померещилось ли?.. Варвара Михайловна запнулась, приостановилась на мгновение — и низко наклонила вспыхнувшее лицо, точно хотела от кого-то скрыться: она вспомнила поцелуй Молостова и вновь пережила всю его опьяняющую сладость. Странно: запаха табака от техника она тогда совсем не почувствовала.

Поляна у старой елки опустела. За деревьями красным жаром разгоралась заря, из-за осинника брызнули в небо лучи: взошло солнце. Проснулась бабочка, спавшая на лиловато-голубых колокольчиках, замигала крылышками и полетела. Недалеко, у Васютиного переезда, в сарае у дорожного мастера вперебой запели два петуха. Весь лес был наполнен птичьими голосами: пернатые приветствовали новый день.

XVII

Воскресное утро наступило безветренное, по-летнему горячее. Чистое небо не мазала ни одна серая тучка, ни одно рыхлое облачко. Высоко поднималась ясная синь, и не было ей предела. Казалось, вечно будет сиять солнце, устойчиво держаться вёдро. На участке шебальцев колыхалась огромная, празднично разряженная толпа, а со всей трассы подъезжали машины, самосвалы, до отказа набитые строителями. Из ближних лагерей народ валил пешком. Сухая дымная пыль висела в неподвижном воздухе, слышался многоголосый гомон, залихватские переливы гармоник, звон гитары: «культурники» захватили свою музыку.

Шебальцы радушно встречали гостей, с гордостью водили по своему участку. На протяжении двух тысяч двухсот погонных метров, ровно возвышаясь над землей красивой насыпью, тянулось широкое дорожное полотно. Проезжая часть его была одета белой щебенкой, на съездах и подъемах выложена ровным булыжником, бровки обочин аккуратно заделаны, два новеньких моста блестели свежим деревом. С обеих сторон участка шебальцы выкопали канавы, отделив его от остального шоссе, поставили перекрытия из березовых жердей, чтобы не заскочил на машине какой-нибудь лихач шоферюга.

— Экие вы, ребята, проворные, — завистливо говорили хозяевам приезжие. — Теперь котомки на плечи и по домам?

— Натурально. Отпразднуем — вот и прощай трасса!

Из Моданска приехали руководители.

— Я в Москве задержался, — говорил Протасов, медленно шагая по новому шоссе, и полуобернулся к Хвощину, который все старался приладиться к его неровному шагу. — Приемочная комиссия много нашла огрехов?

— Мелочи, Семен Гаврилыч. Почти ничего.

— Все-таки?

— В одном месте шебальцы неправильно уложили пакеляжный камень, ну и… неудачно вышла расклинка его околом. Опыт-то у колхозников в нашем деле небольшой. Разрыли, поправили… теперь кора добротная. В другом месте укатка оказалась недостаточной. В общем уладили все. А каково ваше личное впечатление, Семен Гаврилыч?

— Вот иду, не проваливаюсь. Но как машины пойдут — время покажет. — Протасов кивнул на Камынина. — Его спрашивай, он и главный «повар»… и ревизор твоей дистанции.

— Оценку мы дали вполне удовлетворительную, — поспешно сказал Андрей Ильич.

— Что-то вы слишком спокойно говорите, — недовольно заметил ему Протасов. — Вам бы как начальнику вообще следовало пример показать, вы же тянетесь на прицеле у соседа.

Шедший в этой же группе Горбачев сострил:

— Так и должно быть, Семен Гаврилыч. Ведь Андрей Ильич начальник временный. Настоящий хозяин доротдела — Николай Спиридоныч. Ну, вот его положение и обязывает идти в голове. Скоро и детчинцы закончат свой участок, тоже квашинская дистанция.

— Может, начнем? — сказал Протасов, глянув на часы. — Все готово?

— Ждем артистов из Моданска, Семен Гаврилыч, — тотчас ответил Хвощин. — Концерт запрограммировали.

— Открывайте торжественную часть, они как раз и подъедут. Небось народ пришел не только поздравить шебальцев и обменяться опытом. Молодежь и потанцевать не прочь. Чего их задерживать? Пускай уж для всех сегодня будет настоящий праздник. Видите, парить начинает? Не собралась бы гроза.

— Совершенно правильно. Замолаживает. Тогда я пойду распоряжусь.

И Хвощин, коротко, энергично размахивая перед животом руками, направился на широкое поле за обрезом, окруженное с трех сторон лесочком; в народе это место называли Зеленый зал. Группа руководителей во главе с Протасовым, не торопясь, проследовала к небольшой свежеоструганной трибуне, обтянутой спереди кумачом.

Действительно, начинало парить. Как-то незаметно небо заполнили рыхлые с подбоем облака, и его синь помутилась, точно ее пропитала пыльная мгла, поднятая тысячами ног строителей. Невесть откуда поналетели зеленые мухи, оводы; низко проносились стрижи, едва не чертя по сухой траве острыми крыльями. Многие лица землеустроителей блестели от пота.

Митинг начался.

Руководитель шебальцев доложил областному штабу о досрочном выполнении задания. Протасов вручил ему переходящее Красное знамя обкома и облисполкома. Затем Камынин выдал передовикам строительства ценные подарки, почетные грамоты. С ответным словом выступили знатные шебальские мастера.

После этого на трибуну стали подниматься застрельщики, новаторы, ударники с других участков: делились опытом, рассказывали, как проходят работы на их отрезках трассы. После землекопа Гадеева и суходревского мостовщика слово предоставили молоденькому весноватому шоферу с Загорянского участка Мише Грибову. Над левым кармашком его серенького пиджака скромно блестел комсомольский значок.

— Поделюсь и я с вами, товарищи… небольшим своим опытом, — начал он, волнуясь и поправляя ворот новенькой косоворотки. — Мне не в пример выступавшему деду-землекопу… да и мостовщику, эвон сколько им годов… я впервой на трассе участвую. Что я? Кончил семилетку — да и в колхоз. Откомандировало меня сюда правление нашего «Колоса» вместе с машиной. Теперь ежели сказать… как привыкли мы работать? Выдумку все ищут. Я и раскинул мозгой: вот бы пару лишних рейсов выкроить, обеспечить свой участок песком?! С чего начал? За день до выезда как следовает подготовил машину, захватил какие имел запасные части в ездку. В случае мелкой аварии холодный ремонт — на ходу. Самолично. Работал аккуратно, с полной нагрузкой, без подобных происшествий. Таким манером я за двадцать дней вывез триста десять кубометров стройматериала и сменную норму легулярно выполнял на двести процентов с гаком. За такое наш районный Загорянский штаб вручил мне переходящий красный флажок… вон он на машине. Обратимся вперед. Спрашиваю себя: «Все, Миша, выжал из трехтонки? Нельзя ли еще подкрутить какую гайку?» И чего ж придумал?

Безусое лицо шофера Грибова смущенно заалело, пухлые губы повела нерешительная улыбка: видно, ему неловко было выступать перед таким скоплением людей. Из задних рядов ему закричали товарищи, уже успевшие ради праздника распить бутылочку:

— Задохся, Мишка? Мотор перегорел?

— Жми на третью скорость!

Грибов сделал такое, движение, словно отодвинул парней. В толпе засмеялись.

— Свои перевозки я завысил аж… целиком в три раза. — Глаза шофера вспыхнули горделивой радостью, он наивно, доверчиво улыбнулся всем ртом. — Как достиг? Разобъясню. Обыкновенно все водители едут с трассы на кальер порожними, я ж решил не допускать. И вот на обратном ходу загружаю машину камнем, лесом и по указке прораба сваливаю на обрезе в положенном месте. Строителей иной подброшу… тоже экономлю им время. Сказать в открытую: наше руководство поначалу не повернулось ко мне лицом. «Тоже стахановец! Давно штаны длинные надел? Без тебя головакаруселью!» Только я не отступился, а тут комсорг подпрегся… Теперь у меня получился полный круговой оборот.

Парни сзади опять закричали:

— Качать Мишку!

— Премировать его гаечным ключом!

Следующего ударника Камынину не удалось послушать: окружили руководители участков, техники, десятники — кто с просьбой, кто за разъяснением, кто с претензией. Когда Андрей Ильич наконец вырвался от них, на трибуне выступала знакомый ему молодежный бригадир с Чашинского участка Маря Яушева. В руках она держала листок, очевидно соцобязательство.

— …Сами вы знаете, — сбиваясь, говорила она, — трасса обогащает опытом, трудовыми навыками. Верно? Нельзя сравнить только что пришедших из колхозов возчиков, землекопов, разнорабочих с теми, которые живут здесь уже недели. Так? Сменщики — чаще зеленая молодежь, как и все мы поначалу были, строительного опыта еще не имеют, долго приноравливаются, влегают в рабочий ритм. Правильно? И вот мы с девушками своей молодежной бригады даем обязательство не уходить с трассы до самого окончания. Мы призываем и вас, товарищи комсомольцы, присоединиться к нашему движению.

Сперва в одном месте, затем в другом вспыхнули аплодисменты, ветром пробежали по всей огромной, колыхавшейся массе народа. Хлопали Протасов, Хвощин, хлопали подъехавшие на грузовике актеры.

На трибуну поднялся скреперист из МДС и стал рассказывать, как удачно он применил лебедку своей машины для совершенно другого дела — забивания свай при постройке моста. Его сменил лучший бульдозерист моданской дистанции.

…Выступления передовиков кончились далеко за полдень. Заключительное слово взял Камынин. С высоты трибуны он окинул взглядом Зеленый зал, и сердце его радостно екнуло: сколько собралось народу! Значит, соревнование забрало их за живое?! А еще недавно почти все эти люди были заняты исключительно своим, крестьянским трудом — и вот уже заинтересовались новым делом, захотели узнать тайны других профессий.

— Все вы видите, какие мощные машины работают на трассе, — говорил он. — Тут и двухотвальные канавокопатели, и колесные скреперы, и грейдеры, и экскаваторы, и бульдозеры, и катки, и камнедробилки… словом, долго перечислять. Это наш передовой отряд. Однако вот мы устроили как бы смотр, обмен опытом не только механизаторов, но и работников ручного труда. Для чего? А для того, что мы, русские, любим смекалку во всякой, даже самой, казалось бы, несложной профессии. Кому-нибудь, может, покажется, что мы затеяли очень… незамысловатое дело. Вот старый землекоп Сафрон Аггеич Гадеев систематически перевыполняет норму, то есть сэкономил несколько суток для трассы. А если сотни землекопов станут работать по его методу — что получится? И если найдутся последователи у шофера Грибова — а я не сомневаюсь, что они завтра же появятся, да еще с новыми рационализаторскими предложениями, — ведь насколько мы увеличим переброску камня, песка, сохраним горючего, а главное — время выиграем! МДС, повторяю, у нас мощная. Да ведь стройка народная, на трассу вышло до пяти тысяч… целая армия, поэтому и ручной труд здесь играет немаловажную роль. А какую пользу принесет почин Мари Яушевой и ее молодежной бригады! Нам же каждый час дорог, уборочная не за горами, вот-вот сенокос наступит.

В Зеленом зале стало тише, задние ряды придвинулись поближе к трибуне, давно замолкла гармонь на обрезе у опушки. Камынин говорил коротко, сжато и свое выступление закончил следующими словами:

— Слушал я ваши речи и думал: что вам сказать? Спасибо? Но как благодарить людей, которые работают для себя? И все-таки я скажу вам спасибо. От себя лично, от товарищей по областному штабу, от других руководителей стройки. Вы нам дали урок того, что такое народная сметка. Ведь будь ты хоть семи пядей во лбу, как ни руководи, а народ всегда идет впереди тебя. Бывают времена, когда секрет хорошего руководства заключается в том, чтобы не мешать людям проявлять свою инициативу, энергию. Поэтому желаю вам всем и дальше развивать свою творческую мысль.

Официальная часть закончилась, Протасов собрался в Моданск. По дороге он решил осмотреть еще некоторые участки и пригласил в машину Камынина. Камынину пришлось согласиться. Последние дни перед празднеством в Зеленом зале он был чрезмерно занят, спал часа по четыре в сутки и не мог навестить Варю в чашинском лагере. Утешал себя тем, что повидается перед митингом, наговорится. Конечно, она придет к шебальцам: их дистанция победила. Догадается ли сразу его отыскать? И Камынин был весьма удивлен тем, что Варя не явилась. Что такое? Не заболела ль? Раз ему показалось, что в толпе мелькнуло ее лицо, креп-сатиновое платье в синий горошек. Обознался? Не могла же Варя прятаться? Урвав десяток минут, он сам прошелся по Зеленому залу, надеясь ее найти. Выглядывал и во время выступления передовиков. Спросить о жене Баздыреву или Марю Яушеву Камынину показалось неловким. Не увидел он и Молостова, плотника Порфишина. Что это чашинцы не почтили своих товарищей? Садясь в обкомовскую «Победу», Андрей Ильич последний раз вгляделся в обрез, кишевший народом, и подавил вздох.

Актеры драматического театра начали концерт прямо с грузовика. Зрители встретили их продолжительными аплодисментами.

XVIII

Праздники, торжества Варвара Михайловна любила: в эти дни у нее всегда поднималось настроение. Она принаряжалась, охотно танцевала, пела и своим весельем заражала других. С удовольствием поехала бы она и в Зеленый зал, чтобы находиться с мужем в центре внимания, хорошо отдохнуть, да боялась встречи с ним. Как она глянет ему в глаза? О чем станет говорить? Пылающие губы выдадут ее, расскажут о чужом преступном поцелуе. Андрей чуткий, поймет. И как Молостов посмел так вести себя с ней?

Все-таки желание побыть на празднике рядом с мужем, — ведь она его любит! — встряхнуться, послушать опытных мастеров, посмотреть, как будут вручать переходящее знамя, пересилило в ней боязнь. Люди часто, не зная, как им поступить, прикидывая ожидаемое событие и так и этак, вдруг машут на все рукой и отдаются во власть случая — что выйдет, то и ладно. И в последнюю минуту Варвара Михайловна полезла вслед за Марей Яушевой в грузовик. Поехать в Зеленый зал ее заставило и то обстоятельство, что в этот день Молостов, как член районного штаба, дежурил по лагерю, а она его просто боялась и не могла остаться вместе с ним.

Однако на обрезе Варварой Михайловной вновь овладела робость, и она не подошла к «Победе», где среди руководителей стоял муж. «Так перепугалась? Но ведь ни он… и вообще никто ничего не знает». И тем не менее что-то мешало Варваре Михайловне чувствовать себя свободно. Она видела торжество Хвощина, и оно тяжестью легло ей на сердце. Она привыкла гордиться мужем, обрадовалась, когда, вопреки правилам, его назначили начальником стройки. От знакомых инженеров, техников она не раз слышала, что Хвощин только делает вид, будто разбирается в дорожном строительстве, на самом деле тормозит работу, вмешиваясь в распоряжения главного инженера. Вот «достать» материалы, «пробить» какой-нибудь вопрос — тут он мастер. И ей было очень обидно, что именно дистанция Хвощина вырвалась вперед, получила переходящее знамя, премию. Как Андрей мог допустить? Неужели справедливы толки, будто он книжник, никудышный организатор и зря выдвинут на руководство трассой? Ведь о том, что Хвощин «сел не в свое кресло», говорят недоброжелатели начальника доротдела. А вот он оказался лучшим организатором работ. «Ах, как все, все нехорошо!» Варваре Михайловне представлялось, что вид у Андрея теперь жалкий, подавленный, и это была вторая причина, по которой она не хотела его видеть. Ее немало удивила уверенность, с какой он разговаривал со строителями, выступал с трибуны. Опять муж предстал перед ней в новом виде, показал свою стойкость.

«Выдержал?! — удивленно и радостно одобрила она. — Никому не показал, что на сердце кошки скребут. А может, он и вообще не пал духом?»

Ей уже сделалось стыдно: бросила Андрея одного в трудном положении. В конце концов поцелуй, сорванный Молостовым с ее уст, еще ни о чем не говорит?! Это же какое-то… сумасшествие! Варвара Михайловна видела, что Андрей Ильич искал ее глазами, и уже решила встретиться с ним, пусть только проводит областное начальство и освободится. Муж ей дороже всех. Она его любит, Андрей — отец ее сына. За последний месяц она несколько раз испытывала к нему острое отчуждение, неприязнь. Затем преодолела это и вновь чувствовала себя с мужем спокойно, привычно счастливо, «как сверчок за печкой». Варваре Михайловне очень захотелось поскорей исправить свою ошибку. Зачем ждать? Ведь она знакома и с Протасовым, пусть он увидит, что жена главинжа доротдела трудится со всеми на стройке. Да получилось так, что Варвара Михайловна слишком поздно хватилась: когда она выбралась из толпы, красный огонек стоп-сигнала обкомовской «Победы» лукаво подмигнул ей с поворота дороги и пропал за леском.

Мордовочка Маря Яушева посмотрела на старшую подругу долгим, удивленным взглядом.

— Опоздали? Чего ж тянули?

Признаться в своей оплошности Варваре Михайловне почему-то не хотелось, и, сморщив хорошенький нос, она покровительственно и с доверительным видом сказала:

— Ты еще совсем девочка, Маря, и многого не понимаешь. Зачем бы я стала мешать мужу? Ему надо митинг проводить, обмен опытом передовиков. Протасов тут… А скоро он приедет на участок, и никто не помешает нашему свиданию.

Легкая морщинка прорезала чистый, немного выпуклый и загорелый лоб Мари: она, видимо, обдумывала слова фельдшерицы. Слегка покачала головой, ответила очень серьезно:

— Все-таки я бы подошла. Ведь муж.

Эту черту в характере молодежного бригадира Варвара Михайловна особенно любила. Маря была крайне правдива, непосредственна. Она никогда не поступала наперекор совести и, несмотря на застенчивость, некоторую диковатость, всегда открыто высказывала свое мнение тому, с кем не соглашалась.

— Успеем, — беспечно сказала Варвара Михайловна, чувствуя, что шею ее залила краска.

Ведь не хотела сперва подходить к Андрею? Разве так поступают с мужем? Маря права. Значит, не может забыть поцелуя в орешнике. Хорошо еще, очень хорошо, что в Зеленом зале нет Молостова. Уж лучше признаться: запуталась она, хитрит сама с собой. У Варвары Михайловны зачесались глаза: вот-вот слезы выступят. И чего это людям весело? Уйти в лес, что ли?

«Одна, — вдруг невнятно прошептала она. — Одна и…»

Докончить мысль не успела. Невдалеке от них с Марей, высоко неся круглую рыжую голову, с чуть редеющими у лба волосами, прошел Хвощин в сопровождении Горбачева и трех начальников участков своей дистанции. Руководители были навеселе. «Торжествуют», — мелькнуло у Варвары Михайловны. Острые глаза Хвощина из-под красных надбровных подушек смотрели горделиво, хмельно, на толстой груди блестела куцая орденская колодка, коротким веснушчатым пальцем он поправлял тугой белоснежный воротничок нового кителя, врезавшийся в потную, распаренную шею. Варвара Михайловна поспешно отвернулась: ей не хотелось здороваться с «кумом».

— Не любите вы начальника доротдела? — вдруг спросила Маря.

Недовольство собой, досада на то, что все так не ладится, нашли у Варвары Михайловны неожиданный выход и вылились в целой речи:

— Терпеть не могу. Он и поздоровается, и поговорит, и улыбкой умаслит, а на самом деле спесив и знает, кого пригласить в гости. С каким крикливым шиком квартира обставлена! Ковры, шкаф с подписными изданиями, книги и на столе — почитать же все не дотянется. Я ему как-то шутя сказала: «Вы настоящий Аполлон Бельведерский». Нахмурил лоб: «Где он служит? Не в «Тракторсбыте»?» Только и умеет выступать да «руководить». Говорят, в трех учреждениях не справился, везде освобождали «по собственному желанию». Последний раз полгода обивал пороги, на рядовую ж работу не пошел, требует себе, видите ли, поста! Его зовут «Дубовая затычка». Отлично видит: из народа подросло культурное поколение, надо бы инженерам место уступить, да привык к власти, почету, к машине казенной, к хорошей жизни. Хвалился, что Евгений Григорьевич, зав промышленным отделом, был когда-то с ним в одной комсомольской организации. Тот — охотник, рыболов. Злые языки передают, будто Николай Спиридонович специально для него держит резиновую лодку, легавую, охотничьи снасти. Он знает заповедные места, умеет мастерски запечь обложенную глиной тетерку, рассказать анекдот… А жена у него толстая-претолстая, хорошо грибы маринует. Хвощин с ней никуда не ходит.

— Ну и разукрасили вы своего начальника, — проговорила Маря и засмеялась как-то сдержанно, коротко.

Варвара Михайловна и сама чувствовала, что перехватила. «Так можно и в сплетницу превратиться, — подумалось ей. — Этого только недоставало». День, что ли, такой противный? В самом деле, до чего знойно, печет солнце; когда пробивается сквозь подушки облаков, дышать нечем. А тут еще комары липнут, оводы. Варвара Михайловна ощутила жажду, подошла к бачку с привязанной кружкой, стоявшему недалеко от трибуны, — воды в нем не оказалось.

Когда она вернулась, возле Мари стоял плечистый парень с мягко вылепленным носом, льняными волосами, в белой вышитой рубахе и желтых туфлях — Семен Юшин. Простодушием, здоровьем веяло от его сильной фигуры, от небольших голубоватых глаз. Он восторженно говорил:

— Не толкуй зря, Маря. Нынче тебя с трибуны весь народ увидал. У нас ребята уже проголосовали в твою пользу. Двое остаются на трассе до конца, ну и я, натурально… как спец. Дал обязательство работать на скрепере без аварий.

«Какие смешные, — с внезапной грустью подумала Варвара Михайловна. — Целовались они хоть раз? Да что там! Разве Маря допустит? Когда-то ведь и я была такой. Помню, училась в техникуме, Андрей приехал с фронта, и я стыдилась принять от него газетный кулечек с конфетами».

Грузные облака все чаще заслоняли солнце. Осины, березы, окружавшие Зеленый зал, словно застыли в душном воздухе. И поникшая, мятая трава, и белая душица, и высокий коровник — все источало пресный, вянущий запах. Листва на ветках обвисла, лишь молодо зеленели елки. Юго-восток затягивала серебристо-грифельная мгла, еще негустая, светлая.

Веселье на обрезе шло полным ходом. В палатке и с трехтонок Потребсоюза выпили все вино, пиво, морс, разобрали «казанскую» колбасу, задеревеневшие пряники. Там и сям слышались песни. Невдалеке от трибуны вспыхнула драка — ей не дали разгореться. Парни и девушки плясали в трех больших кругах, засоренных окурками, конфетными бумажками. Играли двое гармонистов и аккордеонист-подросток.

— Что мы тут стоим? — решительно тряхнув волосами, воскликнула Камынина. — Станцуем? Иль у нас не праздник?

Она потянула Марю на круг. Юшин охотно последовал за ними.

…Гроза все-таки собралась к вечеру. Загроможденное аспидными тучами небо, казалось, обвалилось на землю: сразу потемнело. Молнии вспыхивали одновременно со всех сторон, загрохотал гром, приглушая шум, трепетанье листвы. Грузовики быстро разъезжались по участкам. «Безлошадная» молодежь уносила в померкшие поля, рощицы, дальние деревеньки песни и переливы гармоник. Камынина и Маря отказались от услуг Юшина, настойчиво вызывавшегося их проводить, и почти побежали по курившейся пылью дороге. Автомашины были переполнены, тесниться женщинам не хотелось, а расстояния было всего километра четыре.

Впереди неясно обозначился чашинский лагерь, когда ветер бросил из-под тучи первые крупные капли дождя.

— Скажи, Маречка, — вдруг спросила Варвара Михайловна, — ты могла бы изменить?

Девушка удивленно вскинула брови.

— Как это, Варвара Михайловна? Да вы что: серьезно?

— Изменить… слову, — поспешно поправилась Камынина.

Где-то далеко сбоку послышался шум надвигающегося ливня. Ослепительно блеснула молния, распахнув розовое, словно ватное чрево огромной клубящейся тучи, и стали видны водяные струи. Опушка, шалаши чашинского лагеря были совсем близко. Женщины припустили что есть духу.

— Ой! — взвизгнула Варвара Михайловна и расхохоталась. — В грязь попала!

— Вовремя успели! Лишь чуть захватил!

Они вбежали под кухонный навес, между разлапистыми елями пробрались в свой шалаш. Отряхивая косынку, Маря вдруг очень серьезно сказала, возвращаясь к старому разговору:

— Мне, Варвара Михайловна, и мысль такая никогда в голову… как это вдруг изменить? — Она некоторое время молчала, шурша слегка намокшим платьем. — Вы, конечно, шутите, я понимаю. Да если б я узнала, что кто-то изменяет важному делу… семье… наоборот, вмешалась бы.

— Конечно, конечно, — устало проговорила Варвара Михайловна, как-то вымученно улыбнулась. — Это я просто так. Ой, все-таки надо переодеться.

«Действительно, нашла тему, дура, — тупо, словно о чужой, подумала о себе Варвара Михайловна. — Готова всех спрашивать. Что со мною?»

Долго еще над полями, над темным, непроглядным лесом бесновались молнии, по всему небу тяжко перекатывался гром, хлестал ливень, рождая мутные пузыристые лужи, бурные ручейки.

XIX

Все чаще стали перепадать дожди. Постепенно высохшая за летние дни почва напиталась влагой. В лесных низинках вновь появились зеленые лужи, и в них прочно обосновались лягушки. Грязь стала мешать подвозке стройматериалов, продуктов: темп работ по всей трассе резко затормозился. Камынин подвозил по Оке и железной дороге камень, песок, но как их перебрасывать на участки? Только квашинская дистанция делала некоторые успехи. Не оставалось сомнения, что вскоре Детчинский участок возьмет переходящее знамя, вторую премию, свернет свои палатки и вслед за шебальцами двинется домой.

И на трассе, и в Моданске все громче поговаривали о том, что начальником строительства, по правилу, следовало бы назначить Хвощина: он-де еще быстрее двинул бы укладку шоссе, а то ему не дают воли.

Когда в обкоме Хвощина спросили напрямик, сумеют ли участки завершить трассу до уборочной, он долго увертывался от прямого ответа и наконец грубовато обронил:

— Что меня пытаете? Начальник стройки есть. Ладно, ладно, скажу свое мнение. Главинж наш — мужик старательный, что и толковать. И в дорожной науке шагнул. Да… как бы это вам поточнее сказать? Обрадовался. Вот. Обрадовался. Шутейное ль для нас дело? Отряд эва каких машин, тыщи народу с лопатами, молотками… ну и побежал сразу за двумя зайцами. И шоссейку тянет, и зараз все подъездные пути чинит, мосты наводит, каменные карьеры оборудует. Я понимаю его и хвалю в душе. Когда еще у нас такой козырь будет в руках? — Николай Спиридонович нахмурился, чуть покачал головой. — Да не время. Хлебоуборка на носу, не поспеем. Какой лучший путь к победе? Наступление. И нам бы сделать генеральный рывок, пока вёдро, а там часть механизаторов, колхозников и отпустить можно. Кто остался — дыры б штопали. Говорил я Андрею Ильичу: «Развяжи мне руки». Заладил на своем… — Хвощин передернул крутыми плечами, спокойно закончил: — Ладно. Нехай по его… будем и тут стараться.

Больше из него ни одного слова не выжали.

Дожди, ливни сыпали все гуще, грунт на трассе раскисал, портились дороги.

В середине июня, к полудню, гроза, проходившая стороной через деревню Бабынино и Васютинский переезд, краем серебристо-голубой, мутной тучи захватила чашинский отрезок трассы. Землекопы, мостовщики, тачечники потянулись в столовую. Часть строителей перед обедом побежала окунуться в Омутовку, что лениво струилась в низинке за дубами; среди них находились Варвара Михайловна, Забавина; Молостов и мужчины шли отдельно.

Минут пятнадцать спустя к трассе подрулил облдоротделовский газик. Камынин узнал, что Чашинский участок остался без камня, — об этом говорили на летучке, — и решил проверить. Кроме того, он истосковался по Варе; хоть бы голос ее услышать.

Вместе с Хвощиным они направились к «штабному» шалашу. Навстречу им вышла Баздырева в солдатском ватнике, в резиновых сапогах, с щекой, перевязанной суровым полотенцем: у нее дергало зуб. Словно поняв состояние начальника строительства, она, чуть шепелявя из-за боли, обратилась к тачечнице:

— Где наша фельдшерица? Позвать бы, дело у меня.

Никто не ответил. Баздырева удивленно переспросила:

— Нету ее, что ли?

— В речка мыться убежал, — ответила соседка по шалашу тетя Палага, невысокая большеротая мордовка с крупными загорелыми руками, и потупила глаза. Голову ее покрывал красный цветастый платок, повязанный так, что спереди торчали два рога.

И даже те, кто не знал, в чем дело, поняли: здесь что-то скрывается. Особенно остро это почувствовал сам Камынин. Он сделал вид, будто не обратил внимания на вопросы Баздыревой, и обычным, деловым тоном спросил:

— Пройдем на трассу, Матрена Яковлевна? Сколько погонных метров вымостили сегодня? Как у вас с подвозкой камня? Где Молостов?

И тут наступило еще более длительное молчание. Только что вернувшаяся с речки Забавина словно не сдержала улыбки и закрылась локтем. Отвратительная догадка мелькнула в голове Камынина: неужели отсутствие жены имеет какую-то связь с отсутствием дорожного техника? Очевидно, эта мысль отразилась в его вдруг закосивших глазах. Все стали избегать его взгляда, а прораб сказал как мог будничней:

— Я Молостова недавно у шалаша видал. Небось тут где-нибудь, сейчас подойдет.

— Я его поищу, товарищ Камынин, — проговорила Маря Яушева с каким-то болезненным сочувствием. — Вы идите пока на трассу, а я найду и пришлю.

— Где найдешь? — вдруг бесстыдно, отчетливо сказала Забавина, поправляя черные, густые, подмокшие на шее волосы. — По ягоду они пошли. И техник наш, и фельдшерица. Сейчас я с ними вместе купалась на Омутовке. Днями грибы собирали, теперь послаще чего захотелось.

Она чуть побледнела, но, улыбаясь, в упор глянула на Камынина. Хвощин быстро опустил голову, скрывая скользнувшую по губам усмешку. Андрей Ильич почувствовал мучительный жар, заливший лицо, уши, и должен был призвать все самообладание, чтобы не показать собравшимся того, что переживал:

— До ягоды жена у меня большая охотница. Вот осень настанет, начнет пропадать в лесу и за орехами. — И добавил, улыбнувшись пересохшими губами: — Рабочее время, правда, не совсем удачно для таких экскурсий. Но, думаю, Матрена Яковлевна сумеет наломать им хвоста.

— Уж насчет этого не сомневайтесь, — пробубнила начальник штаба, прижав ладонь к подвязанной щеке.

Стараясь держаться со всеми приветливо и оттого нервно кривя губы, Андрей Ильич попросил сводку работ, выполненных за последние дни. С этого момента, что бы он ни делал, с кем бы ни говорил, его не покидала болезненная мысль о том, что жена с районным техником «собирают ягоду».

— Почему, Матрена Яковлевна, у вас на участке так медленно идет мощение? — спросил он резко и поспешил улыбнуться: как бы не подумали, что он из-за жены расстроился. — Почему нет запасов камня?

— На спине плитняк, чай, не понесешь? Спытайте вон у Николая Спиридоныча, — кивнула Баздырева на Хвощина. — Давно еще отобрал у нас два самосвала и передал шебальцам. Сейчас нам вот так еще бульдозер нужен, — чиркнула она себя по горлу, — а он и слушать не-желает.

— Откуда я наберу всем машин? — грубо сказал Хвощин. — Шебальцы тогда кончали участок, как мне было их не подпереть? Народ надо отпускать с трассы, уборочная на хребет села.

— А у нас в районе хлеба не поспевают? — запальчиво проговорила Баздырева и сплюнула с больного зуба слюну. — Нам сено косить не надо? Аль мы пасынки? Все за показухой гонитесь, премии в мозгу. Шебальцы тю-тю, давно снялись и уехали, а где наши самосвалы? Где? Детчинцам передали — вот они где.

— Может, обойдемся без крика? — вмешался Камынин и повернулся к Хвощину: — Разве нельзя, Николай Спиридонович, утрясти этот вопрос?

— Никак не могу, Андрей Ильич. Детчинцы вот-вот закончат свой участок, сам посуди, как я отыму у них самосвалы? Передовикам в первую очередь создают условия, а чашинцы теперь как поезд, вышедший из графика. Обождут.

— Как «обождут»? — оторопела Баздырева, отняв руку от щеки. — Самосвалы забрали… грузовики посулили — не даете. И мост в Окаево через Омутовку не чините…

— Обстоятельства меняются, Матрена Яковлевна, — важно и решительно перебил Хвощин. — Посоветовался тут я с народом, и пришли к выводу, что правильнее будет сперва поддержать детчинцев. Вы смотрите с районной колокольни? А я с командного пункта всей дистанции. Детчинцам надо помочь совсем немного, они вот-вот кончат. Тогда мы перебросим к вам шебальские машины да плюс ихнюю технику. Чего потеряете?

— А там перед нами найдется еще пяток передовых районов? — запальчиво просипела Баздырева. — Это вот шли в деревню двое здоровых и с ними хромой. Бац — дождик. Поле, ни деревца. Конечно, все домой добрались, только те двое сухие, а хромой-то отстал — и до ниточки. Понимаешь? Насквозь. Нет, вы уж из Чаши калеку не делайте, а подайте, что положено. Все славу ищете, премии? «Из графика вышли!», «Обождут». А кто наш поезд задержал? Вы. И это правильное руководство? Да что ж оно выходит, товарищ Камынин? Одним — игрушки, другим — колотушки. Все пальцами тычут: «Обозники», на каждом совещании прорабатывают, пореченцы смеются: «Хвостисты! Буксира ждете». Нешто мы родимым пятном мечены?

— Верну самосвалы. Оба верну, — перебил ее Хвощин. — Какие вы нетерпеливые, начальники участков. Будь у меня лишние машины — десяток бы дал: нате, хватайте, только не рвите глотку, не подымайте крик.

— Рот мне хочешь заткнуть, Николай Спиридоныч? — голосисто заговорила Баздырева, забыв про зуб, и подперлась кулаком в бок. — Хоть ты и большой руководитель, всем облдоротделом заворачиваешь, а на каждый роток не накинешь платок. Критику не терпишь? Считаешь, что критика для одних низовых работников дадена? То-то, гляжу, завертелся ты, прости за некультурное слово, как черт на сковородке. Хочешь — обижайся на меня, хочешь — нет, я человек простой, деревенский, еще в прошлый год бригадой в колхозе правила, люблю говорить в глаза. Вот попомни мою речь: доверили конем управлять — научись в седле держаться, а то при такой скачке, гляди, сбросит…

— Не рано ль поучать взялась? — грубо оборвал ее Хвощин. — Может, мне за парту сесть, а ты возьмешь указку?

— Неужто худые слова тебе говорю, Николай Спиридоныч? Аль привык слушать только вышестоящих руководителей? С теми, кто пониже, и считаться не желаешь? Не свое мнение я высказываю — участка. Народ над всеми нами хозяин, и не след от него ухо отворачивать.

О непорядках на квашинской дистанции Камынин давно слышал, знал и о прорыве на некоторых участках, да все молчал, не решаясь обидеть начальника облдоротдела, боясь окончательной трещины в и без того неустойчивых отношениях. Он не терял надежды, что Хвощин сам выправит ошибки. Положение у чашинцев оказалось более катастрофичным, чем он ожидал, и Андрей Ильич понял, что дальше так продолжаться не может.

— Одну минутку, Матрена Яковлевна, — остановил он начальника районного штаба. — Я думаю, Николай Спиридонович, нам необходимо срочно помочь Чаше, а то как бы она не повисла гирей на ногах у всей трассы. Обстановка действительно создалась ненормальная: одним даем самолет, другим — черепаху.

Острые глаза Хвощина точно резанули по лицу Камынина, толстая шея, скулы побагровели, он тяжело засопел.

— Крылья подрубаешь, Андрей Ильич? — перебил он, вкладывая в эти слова какой-то свой, особый смысл. — Вот и соревнуйся, когда стреножили. Чаша сама села на черепаху. Чего им чужого дядю обвинять? Мы, большевики, не привыкли цацкаться с нерадивыми, у нас отстающих бьют.

— Уже нерадивые, — промычала Баздырева. — Обзываешь…

Камынин вновь остановил ее жестом руки.

— Бьют, но ведь не в гроб заколачивают? Поэтому настоятельно прошу, Николай Спиридонович, вернуть чашинцам самосвалы. Участок необходимо вытянуть. Людям может показаться, что про них все забыли, и наиболее неустойчивые начнут опускать руки… А насчет бульдозера, Матрена Яковлевна, я потолкую с Горбачевым: завтра сам буду в МДС. Он обещал мне отремонтированный на моданскую дистанцию, пожалуй, я передам эту машину вам.

Когда руководители заспорили, Баздырева замолчала и опять схватилась за обвязанную щеку. Выслушав Камынина, согласно кивнула, показывая, что благодарит. Хвощин еще резанул взглядом начальника строительства, оглянулся на жадно и с надеждой слушавших людей; внезапно щеки его добродушно обмякли, он проговорил беззлобно:

— Навалились на меня гуртом, как на батьку? Хотите свалить с больной головы на здоровую? — Эту фразу Хвощин не без ехидства подчеркнул, как бы подразумевая опухшую щеку Баздыревой, ее больной зуб. — Ну и я вас, детки, поспрошу: лучше ответь, Матрена Яковлевна, почему у тебя на участке дисциплина хромает? Вот где ищите причину отставания. Вот где собака зарыта.

Баздырева так и дернулась:

— Факты!

— Целых два кармана. У тебя не только рабочие, а и хваленые бригадиры под носом прогулы делают. Это не факты?

— Кто? — просипела Баздырева. — Фамилии!

— Я! — ответил излишне громкий девичий голос, и Маря Яушева чуть-чуть выдвинулась вперед.

— Сама назвалась? — прищурился Хвощин, и нельзя было понять, язвит он или шутит. — Позавчера ехал я через Бабынино, гляжу, она, голубушка, воркует… с молодым человеком. Чуть погодя пошла за деревню в поле: цветочки, что ли, собирать — не знаю. А время было самое рабочее.

— Я хотела, — в замешательстве начала Маря. — Я искала… — Она запнулась, словно не решалась что-то открыть.

— Залетку? — весело кинул ей от машины Жогалев. — Так они есть и поближе, — и ткнул пальцем себя в грудь.

— Сдался ты ей! — поддел шофера стриженый землекоп. — Теперь на соседнем участке скрепер водит Сенька Юшин. Не тебе чета.

Кое-кто засмеялся. Маря еще гуще покраснела, обидчиво замкнулась. Все знали ее диковатость, упрямый, скрытный характер и поняли, что теперь от девушки и слова не добьешься. Молча проглотила хвощинскую шпильку и Баздырева. Молодежный бригадир действительно сделала уже три прогула и всякий раз из своих «экскурсий», как начали называть ее отлучки, возвращалась усталая, в пыли.

Желая прекратить тяжелый, затянувшийся спор, Андрей Ильич предложил осмотреть полотно дороги. Кстати, и его это отвлечет от мучительных дум о жене и Молостове, «собиравших ягоду». К границе соседнего участка вместе с ним пошли начальник облдоротдела, члены штаба, десятник. Газик следовал сбоку по объездной дороге.

— Шоссе на этом отрезке имеет уклон более одного градуса, — остановясь, заметил Камынин прорабу. — Поэтому дренажные воронки вам следует делать под углом в пятьдесят — шестьдесят градусов, а не перпендикулярно к оси. Поправьте.

— Ошиблись трошки.

Так прошли они с километр и здесь расстались: облдоротделовское начальство поехало дальше. Когда машина завиляла между налитыми водой колдобинами, Хвощин сказал с кривой улыбкой:

— Командуешь, Андрей Ильич?

Этого вопроса Камынин ждал.

— Долг обязывает, Николай Спиридонович.

Взгляды их встретились в полутьме закрытого кузова.

— Ты, верно, Андрей Ильич, думаешь, что я обижен? — подавляя тяжелый гнев, заговорил Хвощин. — Плохо меня знаешь. Я власть в руках держу не первый год… и хочу дать тебе совет на будущее: если станешь полным хозяином производства, не дискредитируй при подчиненных своего заместителя. Повторяю: не о себе толкую, я ведь сам первое лицо в дорожном отделе.

— Совет принимаю. Только я не дискредитировал тебя, Николай Спиридонович. В первую очередь за трассу отвечаю я, поэтому и имею право отдать распоряжение. Почему при людях? Сам допустил. Кто не досмотрел прорыва в Чаше? Надо было о нем раньше поставить в известность, мы бы посоветовались и нашли выход.

— Уже считаешь, у меня совсем силы нету?

— Вдвоем-то легче? Виноваты оба, и оба должны заштопать эту дыру.

Продолжать спор при шофере Хвощин не стал. На Детчинском участке он вышел из машины, а Камынин поехал осматривать каменные карьеры, расположенные под Суходревом. Стычка с Хвощиным оставила в нем тяжелый осадок. Как он всегда старался избежать ее! Работать-то надо плечо в плечо! И в то же время с каждым днем чувствовал, что рано или поздно, а придется «выяснять отношения». В этом споре он всячески сдерживался и был доволен, что и Хвощин не позволил себе распоясаться. Но понимал отчетливо, что его добрые отношения с начальником доротдела кончились и они вступили в борьбу.

Хмуро покачивался Камынин на задней подушке газика, где сидел до этого с Хвощиным. Не проехал он, однако, и километра, как незаметно для себя вновь отдался ревнивым думам о жене. Ему вспомнилось, как Варя еще весной в чашинском Доме колхозника рассказывала о поездке в грузовике с Молостовым, вспомнилось, как она рвалась после отпускных воскресений из дому обратно на свой участок, и опять, и опять на душе становилось гадко, противно. Чем он провинился перед Варей? Несколько раз Камынин собирался трезво обдумать, что ему делать, и не мог: обида, гнев, самолюбие душили его. Сегодня среда? Скоро жена приедет на выходной, и он все выяснит.

Почему-то взгляд Андрея Ильича приковал ястреб: распластав могучие крылья, бурый хищник плавно кружил над лесом, зорко высматривая добычу — беспечную птаху.

XX

Вернувшись с Омутовки, Варвара Михайловна узнала, что в лагере был муж; косынка выпала из ее руки, всем существом овладело какое-то странное оцепенение. Может, и лучше, что они не встретились?

За обедом Варвара Михайловна почти ничего не ела, погруженная в тягостные переживания, не слышала обращенных к ней вопросов; мостовщику, страдавшему желудком, дала лекарство от бессонницы.

— Да вы не заболели? — с тревогой спросила ее Маря Яушева. — Посмотрите, у вас и ногти синие.

— Чепуха. Немного перекупалась.

Что, если она действительно заболела? Варвара Михайловна не удивилась бы этому. Она и в самом деле чувствовала себя отвратительно. Ей вдруг захотелось остаться совсем, совсем одной, ни о чем не думать. Неужели она такая безвольная? Варвара Михайловна очутилась в положении человека, который плыл на лодке через реку, вдруг упустил весло и оказался во власти течения. Что с нею творится? Ведь так недолго и до разрыва с Андреем.

Как-то Варвара Михайловна спросила себя: долго бы вспоминала она о весенней поездке с Молостовым в кузове грузовика? Безусловно нет. Обстоятельства вновь столкнули их, и вот она запуталась. Молостов упорно не оставлял ее ни на один день. Сегодня сам вызвался идти с женщинами на Омутовку; после купанья она принялась с тачечницами собирать ягоды — и он остался.

Еще в тот день, когда «медицинский» шалаш собирал грибы, Варвара Михайловна твердо решила не идти на свидание к реке и сразу почувствовала облегчение. Сейчас ей очень захотелось домой, к сыну, к Андрею. Что бы она только не отдала за возможность поехать сегодня после работы в Моданск! Она бы села на диван, на любимое местечко под фикусом, рассказала Андрею историю отношений с Молостовым, ничегошеньки не утаила. Почему до города так далеко? Пешком бы пошла. Осталась бы в семье на день, на два дня, на три, в поликлинике всегда можно достать справку о болезни. Да она согласна сейчас уехать хоть на Памир, хоть в якутскую тайгу, только бы не сидеть в этом ужасном, опротивевшем лагере!

Опустились июньские сумерки с зеленоватым, как бы немеркнущим небом, редкими, чистыми звездами. Над поляной в прямом бесшумном полете носились летучие мыши-вечерницы: они гонялись за мошкарой, с щелканьем хватали ее. У шалашей запылали костры из сухостоя, валежника, в котелках забулькала полевая каша, в золе задымилась печеная картошка. При свете двух керосиновых ламп лагерная редколлегия выпускала боевой листок. В стороне, у автомашины, толпились девушки и парни: это приехала работница областной библиотеки и раздавала желающим книги. Тут же на земле пристроились двое шахматистов: столом им служил широкий пень. У шалаша звонко переругивались две женщины; парнишка лет тринадцати, заливаясь хохотом, играл с приблудной собакой; бородатый плотник Порфишин старательно строгал из чурбака липы сапожную колодку.

Но вот с площадки, где на шесте развевался флаг, понеслись звуки баяна: заиграл «культурник». Раздался круг, в него вступила Клавдия Забавина и, победно поводя крутыми плечами, помахивая платочком, вызывающе блестя большими черными глазами, сделала выходку:

Пойду плясать,
Начну дробью.
И руками и ногами,
А потом бровью.
Навстречу ей понесся Жогалев, ловко, отчаянно, звонко пришлепывая ладонями по голенищам сапог, выкрикнул скороговоркой:

Черевички мои,
Стоптанные пятки,
Я соскучился по вас,
Милые девчатки.
Забавина задорно, с вызовом ответила:

Пускай говорят,
Пускай злятся.
Мои черные глаза
Дыму не боятся.
Забавина поплыла, словно утица; Жогалев стал виться вокруг нее матерым селезнем. Вот она начала выбивать чечетку, поднимая отсыревшую пыль; шофер пустился вприсядку. Он переплясал заведующую столовой, весь потный, вызвал Варвару Михайловну.

На площадку Варвара Михайловна пришла лишь затем, чтобы узнать: не едет ли кто из шоферов в город? Если не в ночь, то хоть завтра с рассветом? Плясать ей никак не хотелось. Но и молодежь, и пожилые, приглашая, дружно захлопали в ладоши, легонько вытолкнули в круг. Русский народ умеет вдохновенно поработать, но любит и от души повеселиться, и уж тогда кто бы ты ни был, а «не гордись», уважь честное общество. Варвара Михайловна попросила баяниста играть пореже и вдруг легко, точно сдунутая ветерком, вылетела в круг, задробила ногами по притоптанной земле:

Ты играй, играй, гармошка,
Разгони в поле туман,
Чтобы сразу было видно,
Где любовь, а где обман.
Все живее вздрагивали ее плечи, все выше взлетали каштановые локоны над ушами, И вот в гибких руках над головой вспыхнула газовая косынка цвета морской волны: освещенная костром, она принимала розово-дымчатые оттенки и то обвивала стан, то распускалась и трепетала по воздуху.

А на смену Камыниной уже выскочила новая пара.

И, танцуя, а потом стоя в толпе девушек возле баяниста, Варвара Михайловна все время ощущала на себе пристальный, зовущий взгляд Молостова. Он находился где-то в темноте, на краю поляны, но она чувствовала: техник сторожил каждое ее движение и, наверное, ждал, когда она выйдет из круга, чтобы напомнить о давнишнем обещании пойти в лес.

Варвара Михайловна демонстративно не замечала взглядов Молостова. К ней подбежала Маря, ласкаясь, взяла под руку.

— Как вы хорошо танцуете! — сказала она восторженно. — А я думала, вы спать легли. Сами говорили, что перекупались и нездоровится.

— Скоро и пойду, милочка.

— Идемте вместе. Я тоже хочу лечь пораньше.

«Экая назойливая!» Девушка вдруг стала неприятна Варваре Михайловне, и она отвернулась. Очевидно, это вышло резко. Маря замолчала, самолюбиво залилась краской. Немного постояв, она тихо пошла к шалашу и почти натолкнулась на Молостова. Дорожный техник даже не заметил ее: он, не мигая, смотрел в одну точку и нервно ломал в руках ветку. Маря проследила за его взглядом, как-то порывисто и удивленно вздохнула, точно подавляя легкое восклицание, и смешалась с толпой.

К Варваре Михайловне протиснулась девушка-тачечница:

— Ой, насилу нашла. Бежимте скорей.

— Что такое?

Оказалось, что обварил ногу один из землекопов. Варвара Михайловна поспешно бросилась в свой шалаш, схватила сумку с медикаментами.

У костра, болезненно морщась, сидел пострадавший. Нога у него ядовито покраснела, покрылась мелкими волдырями. Красно-золотистый огонь с шипением пожирал еловый лапник, белый пахучий дым валил необычайно густыми клубами, из тьмы возникал то ствол ближнего дуба, то шалаш — и словно проваливались. Вокруг собралось немало народа. Кто заканчивал поздний ужин, кто крутил самокрутку, кто отдыхал перед сном.

— Что же вы так неосторожно? — ободряюще сказала Варвара Михайловна, закатывая землекопу выше колена брюки с кальсонами.

— Сдуру, фельдшерица. Поторопился чайку испить, ну и… опрокинул.

Ожог был неопасный, так называемой первой степени. Готовя вату, бинт для повязки, крепкий темно-фиолетовый раствор марганцовокислого калия, Варвара Михайловна рассеянно слушала разговор у костра, видимо, общий и всех интересовавший.

— Я так скажу, — говорил бородатый Порфишин, стругая сапожную колодку. — Хорошие у нас законы, да не все. Вот, скажем, об разводах. Почему всегда женщина со всех сторон правильная? Что она: икона? Так и та вроде вот этой моей липовой чурки: деревяшка. Как развод, беспременно ей деток отдают. Слабый пол? Это когда-то было, а сейчас все равные, как рожь в поле.

— А тебе завидно? — смеясь, сказала немолодая возчица. — При царе зато ваша сила была.

— Не отрицаюсь, была, — согласился Порфишин и поднял сапожный ножик, точно указательный палец. — Но теперь квиты? Стало быть, надо правильность соблюсти. Я, конечно, понимаю: баба, она рожает, мучается. Ну, а я чужой? Возьми мой случай: жена ушла к милиционеру и забрала обоих детей. О-бо-их! При чем же я остался? Вот с бородой, а сирота. Это в расчет принимать надо? А по-моему, так: кто отходит, рушит семью, тому ребеночка не давать, оставлять обиженному. Пущай он мужик, а воспитатель будет лучший, не загубит. Вырастут приличными людьми.

— Ты, Елисеич, сперва поноси его девять месяцев под сердцем, после и руки протягивай. А то сама роди, а вам отдай?

— Ишь куда хватила! Слышала присловье: не та мать, что родила, а та, какая выпестовала? Я горба не жалел, лишнюю копеечку выколачивал — и все в семью, будто в сундук, а теперь — лишний? Баба захотела уголька погорячей и выкинула, словно головешку! Не-е. Зябнешь у моей печки — ступай, но избу не студи, деток не трожь: они не твои и не мои, а  с е м е й н ы е. Останутся с тем, кто семью соблюдает.

Смазывая землекопу место ожога раствором и накладывая повязку, Варвара Михайловна теперь внимательно прислушивалась к разговору у костра. Камынину поразило то, как он совпал с ее душевным состоянием. Что-то заставило ее поднять голову и посмотреть влево: костер стрелял золотыми, краснымипулями, дрожала тьма, а за нею, если присмотреться, смутно, словно за немытым стеклом, виднелись черные верхушки деревьев в черном звездном небе. И в этой пахучей лесной темноте ей вновь почудились два пристальных глаза, близких, страшных и притягивающих: он. Уже здесь?

— Обидели тебя, бедненького? — звонко, с усмешкой, вызывающе произнес женский голос.

Варвара Михайловна быстро повернулась и увидела Забавину: чего это она тоже ушла с танцев?

Елисеич выжидающе поглядел на заведующую столовой. На трассе он загорел, лишь складки у глаз, на лбу оставались белыми, придавая ему особенно крепкий, здоровый вид.

— Вот беда, — продолжала Забавина. — Не дают вам, как в старое время, измываться над нашей сестрой. Мне мама рассказывала: родителю можно было и телушку пропить, и с вдовами, солдатками гулять, а ей — сиди дома и не пикни, а то сразу за оброть и на расправу. Время ваше было, да сплыло. Раз полюбила другого — и пойду с ним. Не век же с постылым маяться? Значит, раньше ошиблась.

— Ошибка с кем не случается? — ответил Порфишин. — Умный овраг перейдет — не свалится, а дурак на ровном месте нос расквасит. Стало быть, надо загодя глядеть, куда ногу ставить. Повернись опять к моей биографии. Аль бабу ко мне кнутом гнали? Аль на богатство польстилась? Так у меня, окромя коровенки, трех овечек, ничего и не было. Своей волей под кустом со мной обручилась, сама порог избы переступила, родной кровинушкой называла, а теперь семью рушить? Нет уж: выбрал дорогу и ступай по ней, нечего вилять по сторонам. Почему дуб так ценится? Аль камень, алмаз? Крепкие. И человек за стойкость уважается.

Плотника поддержали женщина-возчица, землекопы. Варвара Михайловна давно кончила перевязку, не торопясь сложила в сумку медикаменты; ей не хотелось покидать костер. Обратно она пошла вместе с пожилой тачечницей, как бы под охраной.

Вскоре туда же, на танцплощадку, от костра направилась и Забавина. Не успела она сделать и десяти шагов, как ее нагнал Жогалев, шутливо обхватил за плечи. Он был в праздничной рубахе, от чисто выбритого лица пахло тройным одеколоном.

— Ой, леший! — вскрикнула она, отстраняя его руку. — Напугал до чего. Сердце так и колотится!

— Дай попробую.

— Отстань.

— Это твое сердце, Клавочка, бьется навстречу моему. Ты ведь ко мне спешишь? А я к тебе. «Коли так, пошли гулять, время нечего терять». Видала, какие стихи складываю? Вернемся с трассы в Чашу, отнесу в районную газету, денег дадут на кружку пива.

Стоял Жогалев так, что загораживал Забавиной дорогу. Она пыталась обойти шофера — он вновь перерезал ей путь. Рот его улыбался, бесстыжие водянистые глаза, казалось, и во тьме светились, будто у кота.

— Чего прилип как муха? — засмеялась заведующая столовой.

— Сахарная ты.

— Женихаться, что ли, задумал? — с интересом спросила она. — Книжку в сберкассе завел?

— Вклад — дело секретное. Понятно? Будь спокойна, к людям не пойду занимать. Ты вот раньше палаткой заведовала, все кидала на счеты… да, спасибо, сняли, а не под стражу взяли. Скажи: не так? Я ж работаю честно, милиционер мне в свисток не сигналит. Выручу человека, подвезу, а он мне подкинет на ладонь. Где тут растрата, недовес покупателю? Ну, а коли канистру государственного бензина пережгу, то что за счеты по мелочам? При коммунизме откроют бесплатные универмаги, перестанем работать налево. Так что, дорогая, кто за меня пойдет — не прогадает.

Шофер сделал к Забавиной шаг.

— Не по тому адресу ударился, — строго осадила она, следя за его руками. — Хватит баловаться. Пусти, что ли.

Она решительно обошла его, но Жогалев вдруг крепко облапил заведующую столовой и влепил ей звучный поцелуй. Еще более звонкая пощечина была ему ответом. Забавина вырвалась.

— Съел? Я тебе не Дорка… лучше ей аккуратнее алименты плати. Шуток не понимаешь? Разыгрался, кобель.

Она почти побежала на звуки баяна. От удара Жогалев пошатнулся, зацепился в потемках за пень и чуть не упал. Он кинулся было за женщиной, да то ли увидел, что ее не поймать, то ли передумал по другой причине, но остановился, потер щеку.

— Недотрогу из себя строишь? — пробормотал он. — Все на Пашечку своего надеешься. Дуреха. Ему уже надоел черный хлебец, булочки захотелось. Ну да мы свое сорвем, не таких оглаживали.

И шофер повернул к машинам.

…«Охрана» не спасла Варвару Михайловну: дорожный техник оказался вслед за ней у шалаша.

— Ночь какая, — сказал он, глядя ей в глаза. — Варвара Михайловна, помните, что вы обещали в лесу неделю назад?

— Нездоровится мне, — сказала она почти враждебно.

— Я  с н о в а  буду ждать.

Она вернулась на танцплощадку, смешалась с толпой, показывая Молостову, что не хочет находиться рядом с ним. «Неужели он не понимает: тогда на грибах я просто хотела отвязаться от него. Кажется, немного выпил». Варвара Михайловна отыскала одного шофера, другого: никто из них в Моданск не собирался. Внезапно возле баяниста она опять увидела те же глаза.

«Пойду, — вдруг, холодея, решила она и, казалось, на мгновение потеряла ощущение времени. — Что это все Маря смотрит, точно следит? Фу, какие мысли противные». Взгляд Варвары Михайловны машинально уловил среди девушек знакомое, горделивое и словно настороженное лицо Клавдии Забавиной и, будто не заметив его, скользнул дальше. «Я ведь не к речке. Здесь, возле лагеря. Раз уж дала слово. Надо сказать ему, что пора  с о в е р ш е н н о  прекратить». Она с какой-то отчаянной решимостью выбралась из толпы.

И когда Молостов вновь очутился возле, она вместо шутливого тона, каким хотела сказать: «Мы только на минутку, да?» — вдруг побледнела, улыбнулась как-то растерянно и молча, быстро пошла вперед, боясь поднять глаза. «Неужели брак с Андреем был ошибкой? — вдруг в какой-то панике подумала она. — Но ведь я так не считала раньше! Или уж такова доля всех женщин — метаться, терзать себя сомнениями?» Она сама испугалась этих мыслей.

Позади остались повозки, набитые пахучей травой, жующие лошади, темный грузовик, огненные глаза костров. Варвару Михайловну обступили стволы, она споткнулась о невидимый пенек, что-то цепкое, шуршащее полезло в лицо. Варвара Михайловна поняла, что идет по лесной чаще, перед глазами рябит листва, остановилась и почти столкнулась с Молостовым. Они находились на крошечной полянке, вернее, на продолговатом пятачке, образуемом тремя какими-то темными деревьями и елкой.

Невдалеке пискнула пичужка.

— Холодно что-то, — сказала Варвара Михайловна и передернула плечами. Она мелко дрожала.

— Мне, наоборот, жарко, — сказал Молостов и поглядел на звездное небо, точно рассчитывая обнаружить на нем знойное солнце.

Оба замолчали.

— Как темно сегодня.

— Луна поздно всходит.

За деревьями что-то хрустнуло, словно там пробежал барсук: в лесу постоянно слышны разные шорохи. В темноте Варвара Михайловна лишь смутно различала лицо Молостова, но ей казалось, что она его отлично видит, особенно взгляд, который преследовал ее весь вечер. Она постаралась принять обычный тон, не выдать дрожи в голосе:

— Вот я здесь, Павел Антонович. Зачем звали? У меня землекоп больной.

— Вы знаете, о чем я, — глухо заговорил Молостов. — Я должен все сказать. Не браните, что навязываюсь, проход загораживаю. — Он рубанул ладонью воздух, словно досадуя на себя за неумение подобрать нужные слова. — Поверьте, если я когда и был искренен с женщиной, так это сейчас. Я понимаю, Варвара Михайловна, у вас семья, ребенок. Но что я могу с собой поделать, если еще тогда, весной, в попутной машине выделил вас и полюбил, ни днем, ни ночью не могу забыть ваши глаза, губы, улыбку? Я годы и годы искал такую женщину, как вы. С вами я пробью в жизни широкую дорогу, всего достигну. Когда я не вижу вас, мне все немило, безразлично. Мне говорили: вы ошиблись в муже, вы с ним совсем разные люди…

— Вы опять? — остановила его Варвара Михайловна. — Я запрещаю вам так про Андрея… это неправда, неправда. Слышите? Неправда.

— Только поэтому я и осмелился заговорить, — не слушая, наступательно продолжал Молостов. — Я и сам вижу: вы с Камыниным чужие люди. Вам же я не безразличен. Не отрицайте, Варя, не поверю. Мы не случайно встретились, сама судьба все время нас соединяет…

— Довольно, — слабым голосом проговорила Варвара Михайловна, упиваясь его словами. — Довольно. Я уйду.

— Не отталкивайте меня, Варя. Верьте, я люблю вас всей душой. Я все сделаю, чтобы вы были счастливы. У нас впереди еще большая жизнь. Варюша. Дорогая.

Молостов схватил ее руку, припал к ней горячими сухими губами. Варваре Михайловне тоже вдруг стало жарко, голова у нее закружилась, жутко, сладко захватило дух, и она поняла, что больше не в силах сопротивляться. У нее едва достало силы проговорить:

— Пустите. Останемся друзьями. Я прошу.

Молостов уже горячо, жадно целовал ее в шею, в щеки, нашел губы. Все было забыто Варварой Михайловной: муж, семья, завтрашний день. Была ли она счастлива? Варвара Михайловна сама не знала. Ей только стало совершенно ясно, что, собираясь сегодня в Моданск, она просто бежала от Молостова; оставшись же в лагере, не могла отказать в свидании. Кажется, действительно в последние дни она пыталась обмануть уже не других, а себя. «Разве так Андрей ухаживал? — вдруг промелькнуло в сознании. — Боялся руку на талию положить». Она закрыла глаза, сама ответила на поцелуй.

И тут внезапно мимо нее пролетело что-то похожее на летучую мышь, ударилось о ствол ели и с мягким шорохом упало в траву. Варвара Михайловна, словно очнувшись, отстранилась от Молостова. Молостов возбужденно, настороженно посмотрел по сторонам. Вокруг было тихо. За лесом, на болотистом лугу скрипели коростели. В теплом влажном воздухе, наполненном жужжанием комаров, опять что-то пролетело и, зацепившись за ветку, упало к их ногам.

— Что это? — нервно, удивленно спросила Варвара Михайловна и посмотрела в сторону, откуда летели непонятные предметы.

Достав зажигалку, Молостов высек огонь, нагнулся и, пошарив, поднял с земли что-то полукруглое.

— Шишка.

Вокруг по-прежнему было тихо.

— Может, она упала оттуда? — нетерпеливо показал он на елку.

Она отрицательно покачала головой.

— Идемте.

И Варвара Михайловна вдруг засуетилась, поправила прическу, гребешок, быстро пошла к лагерю. Молостов еще раз пристально вгляделся во тьму, видимо, хотел было пойти в сторону, откуда летели шишки, но от резкого движения воздуха погасла его зажигалка. Он досадливо крякнул и торопливо стал догонять фельдшерицу.

— Минутку, Варенька… Варя.

— Нет, нет. Оставьте меня.

Варвара Михайловна казалась испуганной, жалкая, беспомощная улыбка подергивала ее губы. Раздирая кусты, она поспешно шла, почти бежала на звуки песни, баяна. Молостов, не разбирая дороги, шагал рядом; ветки сбили с него картуз, растрепали волосы. Обе руки его были протянуты к Варваре Михайловне, но, казалось, он боялся к ней притронуться, обидеть.

— Варенька… Я, может, что не так сделал, сказал… я совсем потерял голову. Выслушайте только. Всего несколько слов.

Осинник поредел, и Камыниной стал виден розовато-серый дым костра, темные силуэты людей, порожний грузовик. Молостов вдруг отстал. Варвара Михайловна тяжело перевела дыхание. Сердце ее колотилось до боли в груди, всем телом овладело утомление.

И почти тотчас к ней устремилась тетя Палага — простоволосая, в холщовом домотканом платье, шерстяных чулках, которые не снимала и в самую жару.

— А я, Михална, тебя обыскался.

— Что случилось?

— Землячка мой Марька худо. Рвет, постель лежит. Помогать надо, тебя искать послал.

— Вот день сегодня, — слабо, нервно улыбнулась Варвара Михайловна. — Все заболели.

И пошла рядом с тачечницей, уже не оглядываясь на лес, где остался Молостов, казалось, забыв о нем.

В шалаше у них было темно, душно, пахло сухой хвоей, жужжали комары. Варвара Михайловна зажгла фонарь. Постель Забавиной пустовала. Маря Яушева, по-ночному в майке и трусах, лежала поверх одеяла с компрессом на голове. Она невнятно забормотала, что ей уже легче, отвернулась к стене. Ее щеки и большой рот пылали, но пульс был вполне нормальный. Для очистки совести Камынина поставила девушке градусник.

— Просто, наверно, с яблок, — говорила Маря извиняющимся тоном. — Жогалев ездил в Квашин и привез зеленых-зеленых яблок, а я наелась. Я только думаю… не будет ли мне очень плохо через полчаса. Вы уйдете? — Она приподнялась на локте.

— Успокойся. Я здесь буду.

— Верно?

— Да что с тобою?

Девушка опять легла.

— Ничего, так.

Температура у нее оказалась вполне нормальной. Варвара Михайловна, устало пожав плечами, дала Маре пирамидон. Собственно, больше ей нечего было делать в шалаше. Девчонка просто объелась зеленью или блажит.

— Я пока фонарь погашу, а то еще больше комаров налетит, — сказала Камынина измученным голосом. — Если тебе, Маря, что понадобится, разбудишь меня.

Она разделась и долго не двигалась, глядя сухими, широко открытыми глазами в просвет входа. В нем виднелись кусочек густого ночного неба, полузаслоненный веткой хвои, и одна звезда — крупная, молочно-синяя, которая то сжималась, то разгоралась ярче, словно выпуская из себя световые стрелы. Тетя Палага сразу заснула с широко открытым ртом. Маря Яушева дышала тихо, ровно: спала, просто затаилась? Где-то далеко в лесной чащобе ухал филин.

С необычайной яркостью вновь пережила Варвара Михайловна свидание в лесу. Она почувствовала властные, нежные, сильные руки Молостова, его поцелуи, запах усов, услышала горячие слова любви, и все это ей теперь показалось куда более прекрасным, чем было тогда, на полянке. Вот она опять полюбила. Неужели действительно полюбила? Боже! Думала ли она об этом восемь лет назад, когда выходила за Андрея? Тогда ей казалось, что они вечно будут вместе, что нет людей счастливее их. Ни у одной подруги не было такого умного доброго мужа. Она принадлежала Андрею всем существом и ничего другого не хотела. И вдруг сама все порывает?! Да, уже порвала. Как же это могло случиться?

Иные супруги расходятся оттого, что опостылели друг другу, устали от безобразных сцен, от оскорбляющих человеческое достоинство драк. У нее же с Андреем не произошло ни одного скандала. В чем же тогда причина? Просто она гадкая, легкомысленная? Именно так. Это она оказалась недостойной Андрея. Павел Молостов сперва разжалобил ее своей судьбой, потом сломил волю, и она согнулась, точно камышинка под колесом? Но ведь раньше-то Андрей был лучше  в с е х? Встреться ей в те годы Молостов, она, может, и не оглянулась бы на него.

Эх, что рассуждать впустую? Поздно. Андрей найдет себе женщину более достойную, которая не будет требовать его всего целиком. Уж если взглянуть в самую глубину и докопаться до причин, отчего она, Варвара Михайловна, изменилась, то лежат они в том, что первым изменился именно Андрей. Да, муж уже стал не таким, каким был восемь лет назад. У него теперь совсем другие чувства. Это и внешне несколько другой человек. Андрей раздался, чуть пополнел, стал менее подвижным. Раньше он весь был внимание, не спускал с нее влюбленных глаз, старался угадать каждую мысль, желание, то и дело подходил, целовал, помогал готовить обед, накрывал на стол. Когда Андрея не было дома, она знала, что он думает о ней, и все равно чувствовала его рядом. Сейчас он мог спокойно смотреть, как она, вернувшись из магазина, хлопочет над стиральной машиной или возится на кухне, и читать на диване газету. «Я ведь тоже устала, — говорила она с упреком. — Феклуша с Васяткой, а я и в больнице и тут. Неужели не можешь накрыть на стол?» Муж отвечал с раздражающим, умышленным хладнокровием: «Но ты сейчас отдохнешь. А у меня после ужина совещание в облисполкоме». Варвара Михайловна отлично понимала, что по-своему он прав, и все же возмущалась: раньше он не сказал бы так. Значит, переменился, отяжелел, меньше любит, смотрит как на собственность. И после этого она еще должна интересоваться дренажными работами, осадкой почвы, грузоподъемностью скреперов?

Вот Павел Молостов совсем другой. Этот никогда не остынет, вечно будет носить на руках. А вдруг и он потом охладеет? Неужто таков общий противный «закон физиологии», о котором ей не раз толковал Андрей: «И голуби не всегда воркуют»? Может, она впоследствии и с Павлом разойдется? За что же тогда будет страдать Васятка? Значит, правильный выход — довольствоваться тем, что есть?

И тут Варваре Михайловне почудилось, будто кто-то бродит вокруг шалаша: шаги были тяжелые, мужские. Уж не Молостов ли? Она передвинула голову на холодное место подушки, подумала, как сладко сейчас заснет, — и села в постели. В ушах родился тоненький, как волосок, звон: так звенит тишина. Вот он, Павел, опять рядом. Теперь им никто не помешает. Варвара Михайловна почувствовала, как от макушки к шее и вниз по плечам, по спине пробежали морозные искорки: такие бывают, когда опускаешься в горячую воду. Стало и страшно и радостно. До чего Павел ее любит и как, наверно, страдает! А она сама? Она всего-навсего женщина. Кого не тронет такая страсть, глубина чувства? Да чего там — теперь выбор уже сделан. Наоборот, противно, что надо таиться. Павла она отлично понимает. Это человек сильный, деловой, но какой-то беспризорный. Из него может получиться отличный инженер, только он считает себя в чем-то обойденным жизнью. «Один. Студент» — это у него раз желчно сорвалось с языка. Глядишь, разменяется на мелкую, временную любовь, потянется к вину: выпить он не прочь. Долго ли опуститься? Его надо поддержать. Павел любит ее, и она должна ему помочь. Андрей уже пробил себе дорогу, он не согнется и свободно проживет без нее.

Необыкновенная легкость, что-то похожее на вдохновение охватили Варвару Михайловну. Торопливо, дрожащей от нетерпения рукой она нашарила у изголовья платье — и вдруг ее оглушил громовой голос, заскрежетавший над самым ухом:

— Ко-орр… кусе… лли!

От ужаса Варвара Михайловна зажмурилась и словно окоченела с подолом платья, зажатым в кулаке. Надо было спрятать платье под одеяло или хотя бы отдернуть руку, но у нее не хватило сил пошевелиться. Маря так же негромко, почти шепотом повторила:

— Комары закусали?

Она помолчала, как бы выжидая, вновь заговорила:

— И мне спать не дают. Так и жужжат над ушами, весь лоб в волдырях. К дождику злые, что ли?

Дольше таиться не было смысла, Варвара Михайловна растерянно произнесла:

— Я, наверно… пить захотела.

— Сейчас я вам принесу из бочки. Хоть освежусь на воздухе.

— Нет, нет. Я… подожду до утра. Я… зачем тебе беспокоиться.

И, сунув обратно платье, Варвара Михайловна легла. Встать на глазах у подруги, выйти на свидание к другому, пока еще не мужу, у нее не хватило решимости, сил. Она свернулась в комочек, старалась не дышать. Из глаз ее текли слезы, она уже ни о чем не думала, только плакала. И так и не заметила, как вновь заснула — на этот раз удивительно быстро и крепко.

Где-то в ольшанике на берегу Омутовки щелкнул, умолк, снова щелкнул, звучно, свежо, протяжно свистнул и вдруг зачвокал, залился соловей — и лес словно обмер, затих, внимая певцу.

XXI

Миновали те дни, когда на Чашинском участке с зари до сумерек грохотала камнедробилка. Теперь на обрезе не белело ни одной кучи камня. Ливни густо засеивали землю, лошади выбились из сил, подвоз на них почти прекратился. Немногим лучше обстояло дело и с машинами. Порожняком они еще добирались до карьера, а на обратном пути, тяжело груженные, буксовали, заваливались в колдобины: приходилось вытягивать трактором. По разбитым, размокшим проселкам давно не ездили, земля рядом с ними была вкривь и вкось исполосована колеями, будто черными ремнями обмотана: это бедолаги-шоферы искали объездных путей. Наконец Жогалев отказался выезжать в рейс.

— Что я, боров? — с ожесточением заявил он Баздыревой. — Мне надоело отлеживаться в лужах. Каждый день в сапогах хлюпает, портянок сухих не напасусь.

— Другие ездят, а ты на кишку ослаб?

— Ослаб. Вы, Матрена Яковлевна, нынче где ночевали: в шалаше? Под одеяльцем? А я с вечера до одиннадцати утра, как сыч, гукал в колдобине. Что я… ревматизный? Мне нечего в грязи лечиться. Вон Гунин ваш порвал трехтонку? Пе-ре-до-вик! Теперь на неделю в ремонт ставить надо. Вернусь без машины в райпотребсоюз, мне что скажут?

— Приказ я даю. Понял? Я и отвечу.

— Знаю. С вас-то мой директор не спросит, побоится руки обжечь, а с меня такую стружку снимет — останусь голенький. Что хотите делайте — не поеду. Вот подвянет…

Уперев руки в бока, вытянув по-гусиному шею, Баздырева точно выстрелила в него глазами:

— Заметил, где я спала? В шалаше, под одеяльцем? А замечаешь, когда под одеяльце лезу? Полночные петухи пропоют. А встаю? Пастух еще стадо не выгоняет. Ты об одной машине думаешь, я ж и о грузовиках, и о катке, и о подводах… да и строителей у меня чуть не полтораста душ! Жалуется на меня народ? А вот на тебя жалуются. Десятник Окаевского карьера намедни заявил: Жогалев завсегда делает недогруз машины камнем, не выполняет план рейсов.

— Спробуйте сами в такую грязь!

— А кто в прошлое воскресенье возил бабынинцам огурчики в город на базар? Небось не испугался грязи? Забыл, что машину можно порвать? Так запомни: ты не в анархии какой живешь, а при советской власти. Не на таких уздечку надевали.

И, яростно ругаясь сквозь зубы, Жогалев пошел заводить грузовик.

Камень понемногу подвозили.

В субботу утром по всей трассе разнеслась весть, что на мосту через Омутовку, по дороге в Окаевский карьер, провалилась автомашина. Из районного центра, из Моданска, на место происшествия приехали руководители, следователь. Унылая картина открылась взору припоздавшего Камынина. Недавно прошел грозовой ливень, и уже вновь накрапывал легкий дождичек. Где-то за нагромождением облаков — пепельных, голубоватых, с влажно сияющими вершинами — чувствовалось солнце. Неясный, мутный свет бродил по мокрой траве, тени лежали бледные: такие бывают перед сумерками. Деревянный мост через взбаламученную, изогнутую речонку зиял дырой. Машина упала при съезде с небольшой высоты, жертв не было. Только шофер зашиб плечо, порезал щеку о смотровое стекло. Опрокинувшийся грузовик лежал на боку, беспомощно задрав два колеса.

Вокруг уже толпился народ. Хвощин, обросший щетиной, с набрякшими от бессонницы глазами, одетый в комбинезон, измаранные глиной сапоги, вполголоса разговаривал с Молостовым и старичком фельдшером. Они подошли к начальнику строительства, осмотрели с ним прогнившие, развороченные доски настила, сломанное перильце.

— Товарищ Молостов, — раздраженно обратился Камынин к дорожному технику. — Почему вы не учли надобность моста через Омутовку и не отремонтировали его? Это ведь территория Чашинского района. Вы знаете, что за него отвечать придется?

— Знаю.

— Ваше счастье, что нет жертв, а то дело запахло бы скамьей подсудимых.

— Я когда-то сам починял этот мост, докладывал о его плачевном состоянии начальству. Николай Спиридонович обещал вроде помочь, но… так и не сдержал слова.

После того как Андрей Ильич узнал, что Варя ходила с Молостовым «по грибы», «собирать ягоду», он не видел участкового техника. Еще с первой встречи в моданской гостинице Молостов произвел на него благоприятное впечатление. Понравился тогда его мужественный вид, немногословность, деловитая простота, то, что заочно учится в институте. Теперь все эти качества в Молостове, даже тяга к знаниям, показались Андрею Ильичу фальшивыми. Он видел только рослого, «интересного» (в женском понимании) мужчину, энергичного в достижении своих целей, который бесцеремонно берет от жизни все, что ему нравится. Камынин считал это нечистоплотностью, ему тяжело, противно было разговаривать с техником, и он отвернулся от него.

— Как же вы, Николай Спиридонович, допустили мост до такого состояния? — хмуро, безуспешно стараясь сдержать себя, спросил он Хвощина. — Вы же обещали дать транспорт, чтобы подбросить сюда лесу для починки.

— Здесь больше шуму, чем беды, — с досадой проговорил Хвощин. — Думал ли я, что на этом проклятом месте машина провалится? Поскрипит, мол, еще наше речное сооружение. Впрочем, что тут удивительного? Сам знаешь, Андрей Ильич, деревянные мосты рассчитаны на транспорт царя Гороха — дроги да колымаги, а сейчас по ним газуют тракторы, самосвалы с камнем.

— Плохое оправдание.

— Оправдываются в суде. Иль ты уже с меня допрос снимаешь?

Начальник облдоротдела был сильно не в духе. Он считал, что теперь Камынин воспользуется обвалом моста, чтобы подорвать его авторитет в штабе, на трассе: козырь был серьезный. После открытой стычки на Чашинском участке Андрей Ильич надеялся, что Хвощин осознает свое место на стройке, станет прислушиваться к его советам, выполнять приказы. Вызывающий тон Хвощина привел его в замешательство, и он отступил. Камынин все еще надеялся, что они могут избежать открытого разрыва.

Дождь продолжал накрапывать, реденький, мелкий, неприметный. Подсохшая было земля опять стала рябой, у людей потемнели кепки, плечи, но никто этого не замечал. На минуту, словно растолкав облака, скользнул луч света, падающие капли заблестели, ожил дальний, мутно синеющий перелесок за овсяным полем, подал свой дивный голос жаворонок в яркой, мокрой изумрудной траве. Растрепанные облака плотнее насунулись на солнце, стерли луч, освещение странно переменилось, и вокруг стало еще унылей, сумрачней. Следователь, спасаясь от непогоды, забрался в газик и начал составлять протокол. От трассы послышалось рычание, лязг: невидимый за увалом трактор шел вытаскивать грузовик.

— Мост провалился — это одна беда, — угрюмо сказал Молостов. — Есть и вторая: наш Чашинский участок теперь совсем отрезан от камня. Снабжались мы только Окаевским карьером. До ближнего, после него, Терехинского без малого тридцать километров, а видите, какая погода? Из-за грязи туда ни пройти, ни проехать. Хоть совсем работы приостанавливай.

— Почему же у вас с осени так мало заготовлено камня? — вспыхнув, грубо спросил Камынин. — Ведь вы отлично знаете: успех стройки в основном решает камень. Я вам напоминал: берегите зимние фонды. На некоторых участках они сохранились.

Такие участки действительно были, но лишь на моданской дистанции. Там еще обходились камнем, добытым в карьерах с мая.

— Вы должны знать, — недружелюбно ответил Молостов, — что я здесь зимою не был.

Как и окружающие, Камынин понимал, что техник прав. Однако Андрею Ильичу уже мерещилось, что слух о романе между его женой и Молостовым разнесся по трассе; теперь все, наверное, считают, что он, как начальник строительства, должен быть особенно щепетильным с районным техником, чтобы не подать никому повода к подозрениям, и это его бесило. Притом Молостов был просто хороший, инициативный работник, придираться к нему не имело никакого смысла, и это положительное качество еще сильнее раздражало Камынина.

— Надо было, товарищ Молостов, настойчиво сигнализировать о прорыве, — сказал он сердито. — Наконец, обратиться лично ко мне. Не знаете, как это делается? Где ваши рапортички?

Хотя люди видели, что Камынин придирается, симпатии большинства все же были на его стороне. О романе действительно знали не только на одном Чашинском участке, и народ понимал чувства Камынина. Его глубоко уважали, и если на трассе кто и хихикал, то втихомолку.

Боясь взорваться, наговорить технику лишнего, Камынин круто повернулся к Хвощину:

— Как же вы, Николай Спиридонович, так посадили Чашинский участок? Мост обвалился, камня нет. Ведь это фактически срыв работ, и я вынужден буду информировать обком. Успокаивали меня весь май и половину июня: «Со стройматериалом порядок», а что получилось?

Двадцать минут назад Хвощин решил, что правильно обрезал главного инженера. Восприняв сейчас его новое заявление как продолжение «наскока» и желая закрепить свою позицию, он по-прежнему властно и начальственно бросил:

— Люди на ровном месте и то спотыкаются. А у нас такая большая стройка впервые: кто тут не ошибется? Уж и большой грех? Рядовые издержки производства.

Камынин понял этот маневр. Хвощин идет напролом? Что ж, в таком случае придется раз и навсегда указать ему, что на стройке он, Андрей Ильич, главный руководитель и все обязаны считаться с его распоряжениями.

— Тут не издержки, а кое-чего похуже. Суть в том, что существует два метода работ. Один — рывок. Вы пошли этим путем, надеясь в кратчайший срок закончить укладку шоссе, получить призы… снять пенки. Отведать пенок — еще не значит напиться молока. Ведь у вас сразу появились участки-передовики, искусственно созданные за счет остальных участков. Я не считаю это правильным. Подлинное соревнование должно проявляться в одинаковых условиях для всех. Да, я знаю, что над вторым методом, которому следует моя дистанция, вы смеетесь. По-вашему, мы черепахи, нерационально тратим время на завозку песка, камня, на строительство подъездов, ремонт дорог к карьерам и отстали от вас. У нас нет огонька, размаха… все идем в ногу, с небольшим разрывом. Я желаю вам успеха, Николай Спиридонович, трасса — наше общее дело. Но время покажет, кто работал правильнее. И еще не забывайте, что есть такой термин — штурмовщина… Привыкли давать безответственные обязательства, а об отчетности не заботитесь. Прошу завтра на совещании доложить мне, что вами предпринято для выправления дел у чашинцев.

Все время, пока Андрей Ильич говорил, он стоял спиной к Молостову, и ему казалось, что техник самодовольно посмеивается над ним — обманутым мужем. Камынину ненавистен был взгляд Молостова, его большие сильные руки, красивый рот, ослепительные зубы, само присутствие. Поворачиваясь, чтобы идти к машине, Андрей Ильич вдруг сорвался и, заикаясь от гнева, бросил ему:

— Вам же я делаю выговор за состояние участка и за мост.

И, сев в газик, приказал везти себя в город. Андрей Ильич чувствовал, что перехватил, — даже следователь, землекопы стали отводить от него глаза. Желчь душила Камынина: скверно, очень скверно. Вообще куда ни сунься, везде непорядки: резко упала завозка стройматериала баржами по Оке; железная дорога требует штраф за простой платформ с камнем на Суходреве; командиры районных штабов стараются урвать машины для своих участков. А тут еще дожди…

Лишь когда впереди показался Моданск, он вспомнил, что забыл прихватить с собой на завтрашнее воскресенье Варвару. Вот что значит расстроиться! Придется ей сегодня после работы искать попутный грузовик.

XXII

В конторе облдоротдела Андрею Ильичу передали, что два раза звонили из дома Протасова. Камынин тотчас снял трубку и попросил соединить с квартирой секретаря обкома. Женский голос сказал, что Семен Гаврилыч просит его срочно приехать. «Буду через пятнадцать минут», — ответил Камынин. По дороге, сидя в газике, он удивился: почему Протасов вдруг зовет домой? Почему не в обком, как это делается обычно? Машинально провел рукой по щекам, подбородку и, против воли, слегка улыбнулся: сегодня выбрит.

Автомобиль проскочил несколько перекрестков в сторону Оки и свернул на тихую, затравевшую улицу, всю в садах. Возле серого каменного особнячка с большими цельными стеклами и высоким забором шофер остановился.

Встретила Камынина жена секретаря, немолодая, полная, но бледная женщина, одетая в широкое удобное платье, лакированные туфли. Камынин до этого несколько раз видел ее: она работала главным редактором на радиовещании.

— Вы надолго к Семену Гаврилычу? — негромко спросила Протасова, указав, куда вешать кепку.

— Не знаю даже, по какому вопросу вызван.

Ее большие карие глаза глянули просительно:

— Если можно, товарищ Камынин, не задерживайтесь долго. Очевидно, вы знаете, что Семен Гаврилыч давно страдает расширением сердечной аорты. Единственное его лекарство — спокойствие, отдых. Врач категорически запретил ему работать три дня. Но ведь вы знаете характер мужа? Так что особенно не перегружайте. Я уж не хотела вас пускать, да он сказал, будто вы по личному и неотложному делу?

И глаза ее, и губы, и сморщенный лоб — все изображало вопрос, плохо скрытое недоверие.

— По личному? — Камынин пожал плечами, молча соглашаясь с Протасовой, что едва ли это так. — В общем я постараюсь закруглиться поскорее.

Протасова провела его в большой кабинет, обставленный кожаной мебелью, с несколькими телефонными аппаратами на массивном письменном столе. У стены солидно тикали часы в двухметровом ящике красного дерева, с башенкой. На широком диване, с откинутым в ногах валиком, была постелена свежая полотняная простыня. Секретарь обкома полусидел, опираясь локтями на белоснежные подушки. Перед ним на низеньком круглом столике палехской работы стояла коричневая пластмассовая лампа, горкой лежали книги, тетрадь для записей, синий карандаш. Дверь и оба окна в сад были распахнуты, гул города сюда долетал слабо. Нижняя рубаха на Протасове обнажала его толстую волосатую грудь, но пот обметал надбровья: видно, не хватало воздуха. Оттого что глаза Протасова запали, взгляд казался острым, сосредоточенным.

— Сквозняка не боитесь? — спросил он Камынина, откладывая в сторону журнал, который читал. — После дождя такой воздух свежий…

— Я три года сапером провоевал. Приходилось сутками в ледяной воде сидеть.

— Тогда берите стул. Я немножко прихворнул, поэтому вызвал вас на дом. Рассказывайте, были на Омутовке у моста? Есть жертвы?

— Обошлось, Семен Гаврилович. Машина шла порожняком на карьер.

— Повезло вам, товарищи руководители стройки, — жестко усмехнулся Протасов. — Ну да вызова на бюро и теперь не миновать… Плохо у вас налажена отчетность. Сводки далеко не отражают истинного положения на трассе… в частности, на квашинской дистанции. — Видя, что Камынин молчит, он спросил: — Как движется фронт работ?

— Дожди затопили. Народ говорит, что действуют как настоящий «военный противник».

— М-да. Здесь наши директивы бесполезны. Какому языческому божеству подчинялись молния, гром? Перуну?.. Ну, а что с камнем?

— На некоторых участках положение критическое. Особенно на Чашинском. Я распорядился, чтобы Хвощин подбросил Баздыревой пару грузовиков, но… чувствую, он внутренне сопротивляется. Видимо, начальник дорожного отдела считает, что я забываю свое место и слишком вмешиваюсь в дела его дистанции: ведь между нами соцдоговор. Думаю, что я напрасно согласился возглавить стройку. На этот пост надо было назначить не главного инженера, а, как и везде, самого…

— Областному штабу виднее, кому доверить руководство, — сухо перебил его Протасов. — Машины освоили?

— Лучше стало. Но запчасти режут. «Тракторсбыт» ведет себя по-барски: «Приезжайте к нам, доложите, мы постараемся изыскать возможности». Идет всенародная стройка…

— Что предлагаете? — перебил Протасов.

— Пусть и они инициативу проявят. Управляющий Малюткин мог бы сам проехать по трассе, ознакомиться, каких запчастей не хватает к бульдозерам, к тягачам… В такое время да отсиживаться в кабинете?

— Что еще тормозит работу?

— Нечем расплачиваться с рабочими. Хорошо бы пробить в Москве в Промбанке вопрос о финансировании. Дали бы хоть тысяч двести в счет аванса…

Взяв синий карандаш, Протасов начал делать для себя пометки в блокноте. Докладывая о потребностях трассы, Камынин старался говорить короче. Секретарь, как бы подытоживая, сказал:

— Нужды все те же? Вопрос о нехватке людей на Спас-Деминском участке утрясти нетрудно: я сегодня же позвоню в райком. Насчет транспорта дело сложнее. Я тут, правда, зондировал почву с нашими хозяйственниками. Нефтеперегонный завод обещал помочь, ткачи дадут на недельку пару машин, автоколонна кое-что выделит. А вообще, наверно, придется в один из ближайших выходных устроить еще воскресник. Городской и по области. Ну, а руководителям торга за плохую доставку продуктов поставим на вид… Трасса для области — ударный участок, и ей должно быть предоставлено все самое лучшее.

Помня о просьбе хозяйки, Камынин встал, начал прощаться. Протасов вновь показал ему на стул.

— Почему это у чашинцев все не вяжется? — как бы рассуждая, проговорил он. — Люди, что ли, слабые?

— Не считаю, — ответил Камынин. — Во-первых, неудачное стечение обстоятельств: мост сломался. Во-вторых, мы, дорожники, зимой плохо подготовились к постройке трассы. В-третьих, у них там низинка есть, болотистое место: долго на нем сидели. А к тому же на квашинской дистанции неправильное распределение сил: одни участки укрепляются за счет других. Во всяком случае, такое мое мнение.

Протасов подтянул левой широкой и толстой рукой простыню на грудь, о чем-то думая.

— А может, вам, Андрей Ильич, следует сделать некоторые перемещения? Например, дорожного техника Молостова перебросить на другой участок, а на его место поставить кого посильнее, а?

— Зачем? — удивился Камынин. — Молостов именно в Чаше работает, район хорошо знает, обязанности свои тоже. Дело не в людях, а в непогоде, в профиле трассы, в камне, в транспорте…

Внезапно Камынин резко повернулся на стуле и пристально взглянул на секретаря. Протасов смотрел в сад, на яблоню, стоявшую у самого окна и нежно освещенную чистыми лучами заходящего солнца. Небо сияло, синее-синее и по-вечернему кроткое, лишь низко, над самыми крышами, протянулась длинная, стрелообразная тучка. Почему-то Андрею Ильичу вспомнилась фраза, сказанная ему в передней этого дома: «Муж говорил, вы по личному делу?» Ему показалось, что он понял, в чем оно заключается.

— Я считаю нерациональным переброску Молостова в разгар строительства, — сказал он глухо и холодно. — Просто надо подпереть участок.

— Говорят… недружно они там живут. На производстве это отражается.

— Одни кривотолки.

— Это ваше окончательное решение?

— Окончательное.

В кабинет, как бы затем, чтобы проверить, есть ли свежая вода в графине, вошла жена Протасова и мельком, умоляюще глянула на Камынина. Он опять стал собираться.

— Постойте, вы что заторопились? — приподнял свои черные широкие брови секретарь. — Как будто я вас еще не отпускал?

— Извините, Семен Гаврилович, сегодня никак не могу больше, — твердо сказал Камынин и улыбнулся. — Да ведь мы и не в обкоме. Я у вас сейчас вроде как гость.

Он встал со стула. Протасов ничего не сказал и только подозрительно глянул на жену: брови его сошлись. Но, прощаясь, особенно крепко пожал руку Камынину.

— Повторяю: трасса сейчас ударный участок для области. Если возникнет потребность, приезжайте в любое время суток. Как бы я ни был занят или там что… время выкрою.

Машину свою Андрей Ильич отпустил еще, как только приехал к Протасову: надо было дать отдохнуть шоферу. Шагая домой по влажной подсыхающей улице, он думал: «Неужели и до секретаря обкома докатились слухи о моем семейном разладе?» Факт налицо: конечно, он предлагал снять Молостова и перебросить на другой участок лишь для того, чтобы разъединить его с Варварой и этим помочь ему, Камынину. Едва ли тут простое совпадение. Конечно, Протасов мог просто заботиться о застрявшем участке. Вероятнее же всего, что о «романе» жены и дорожного техника знает и город, и область, куманьки и кумушки перемывают им троим косточки. Вот как покатилось?! Э-ге-ге! И все-таки вдруг это одни слухи и его ревнивые подозрения только набросят тень на жену? А откуда же тогда Протасову все известно? О Молостове слава-то как о дельном технике.

Вечернее солнце совсем низко стояло над железными и тесовыми крышами домов старинного города. Привольно кудрявились сады. В этом году зелень выглядела удивительно свежо, ярко, ни одного желтого листика не проглядывало в деревьях. В сыром чистом воздухе мягко выделялись трубы завода, у Оки голубела пожарная каланча, доносились гудки машин. Возле постоялого двора, с традиционным пучком соломы на высоком шесте, Андрей Ильич машинально прочитал вывеску: «Чайная». Он вспомнил, что не ел с утра, и, чуть поколебавшись, зашел.

Однако аппетита не было. Он взял заветрившийся бутерброд с колбасой, побелевшей и вспученной посредине, стакан водки и выпил, не отходя от стойки. Купил две пачки «Беломора». Уже открывая дворовую калитку, вспомнил, что забыл купить спички. Возвращаться не стал: не хотелось видеть людей, разговаривать с кем-нибудь.

XXIII

Дома он велел Феклуше на все телефонные звонки отвечать, что хозяин на трассе, и закрылся в кабинете. Сел за письменный стол, придвинул папку с бумагами.

Полчаса спустя Камынин с досадой бросил перо и вынужден был признаться, что ничего не понимает в сводках, донесениях командиров участков, в колонках цифр, обозначавших ассигнования Промбанка, замощенные погонные метры, платформы, баржи отгруженного камня. Он вскочил и начал ходить из угла в угол.

От обеда Андрей Ильич отказался. Он слышал, как в столовой звякали ложки о тарелки, передвигали стулья, капризничал, затем чему-то смеялся Васятка. Один его вопрос явственно донесся до Андрея Ильича: «Почему папа не кушает? У него же испортится животик, и он вовсе не будет расти. Позвать его, тетя Клуша?» Ему что-то неразборчиво ответила тетка: наверно, папа, мол, занят, «зарабатывает денежку». Несмотря на запрещение Варвары Михайловны, она многое объясняла ребенку денежными расчетами.

Вот в соседней комнате все затихло. Значит, увела Васятку гулять.

Выходя на кухню за спичками, Андрей Ильич увидел, что в столовой для него оставлен чистый прибор, лиловая пластмассовая хлебница, накрытая салфеткой. На плите, завернутый в старую шубейку, дожидался обед. И Варя, и Феклуша часто так делали, когда он задерживался на службе. Но сам запах пищи вызвал в Андрее Ильиче ощущение тошноты, чего-то жирно-сладкого, словно при отравлении.

Вернувшись в кабинет, он закурил и снова стал мерять его из угла в угол. Тени от молоденьких липок у деревянного тротуарчика выросли и шагнули на выбоины булыжной мостовой. Ого, оказывается, небо расчистилось и заходящее солнце косо бьет в окно! Кстати, почему окно закрыто? В кабинете душно, полно табачного дыма. Экая невнимательность! Андрей Ильич закурил новую папиросу, жадно затягиваясь, стал выпускать клубы дыма, все время хмуря брови, кусая губы, и забыл про окно. Теперь он чутко прислушивался к звуку каждого мотора, раздававшемуся на их улице за углом. Сегодня суббота, вот-вот должна подъехать Варвара. Андрей Ильич объяснится начистоту ипотребует у нее отчета о поведении. О, дурить ему голову, обманывать он не позволит! Разлюбила? Пожалуйста. Сейчас не времена Венецианской республики, и он не Отелло — без замедления даст развод. Избави его бог насиловать волю Варвары. Только зачем скрывать, подло лицемерить? В этом-то и есть обман, грязь. Неужели нельзя откровенно сказать, в глаза, наконец, написать письмо? Разве за свою беззаветную любовь, супружескую верность он не заслужил такого отношения? Правда, искренность — вот что ему нужно. Если охладела, он не станет унижаться, просить милости. Пусть уходит. Как бы не просчиталась! Вот жалко Васятку заберет. Ну да с ним он будет видеться.

Луч солнца передвинулся с нижней части стекла на подоконник, стал густо-розовым, потом совсем исчез. Хлопнула дверь передней, нежно и приглушенно, точно далекий звон часов, зазвучал голос Васятки: Феклуша привела его с гулянья.

Очевидно, ужином она мальчика кормила на кухне.

Вот перед дверью кабинета выросла желтая полоска: это Феклуша зажгла в столовой свет, укладывает Васятку в никелированную кровать с веревочной сеткой. За стеной слышны их невнятные голоса. Ба! Ведь уже темно, опустились сумерки! Окно Андрей Ильич так и не открыл. На что похожа такая забывчивость? Он достал из новой пачки папиросу, зажег спичку, она загорелась как-то странно, вбок, с шипением, и в нос ему ударило серой.

Скрипнула дверь, в кабинет скользнул свет, и вошел Васятка — в ночной рубашонке, босой. Белокурые волосы его были растрепаны, свежее, румяно-загорелое лицо оживилось от недавнего гулянья во дворе, зеленые глаза смотрели с лукавым любопытством.

— Ты денежки зарабатываешь? — спросил он, лишь мельком глянув на отца, и осмотрел комнату с таким видом, словно надеялся увидеть стопку новеньких серебряных «денежек».

— Работаю, — улыбнулся Камынин и присел перед сыном на корточки. — «Спокойной ночи» сказать пришел?

Мальчик кивнул. Отец хотел взять его на руки, но Васятка ускользнул от него и, заметив на полутемном столе красно-синий карандаш, бумагу, живо взобрался на кресло и деловито принялся чертить.

— Скорей прощевайся с папой, да пошли, — сказала ему с порога Феклуша. — Мешаешь.

Мальчик серьезно посмотрел на тетю, словно удивляясь, отцовским жестом передернул плечами:

— Ты не видишь, что я работаю? Не видишь? Чудачница. Я рисунок рисую. Птичку.

Камынин засмеялся и поцеловал его в щеку.

— Вы, Андрей Ильич, так ничего и не ели? — спросила тетка.

— Не хочется что-то, Феклуша. Я потом.

— Остыло ведь все. Может, голубцы на керогазе подогреть?

— Ничего, я попозже сам.

Феклуша повернулась к Васятке, сказала тоном, каким взрослые пугают детей:

— Не хочешь с няней идти? Ну, оставайся, я сама уйду. Вот погашу свет, станешь один ложиться, а тебя коза-дереза забодает.

— И-ди-и! — нараспев произнес Васятка, не поднимая головы, усердно чертя карандашом и, как все дети, низко наклонившись над бумагой. — И-ди-и. Я-а ма-му по-дож-ду-у! Она уло-ожит меня! Ага?

— Варвара Михайловна сулилась приехать? — спросила Феклуша хозяина.

— Собиралась, — кивнул он и нахмурился.

Переговоры с Васяткой длились минут десять. Феклуше пришлось отнять у него бумагу, цветной карандаш. Он было раскапризничался:

— Я с мамой ляжу. Она мне сказки почитает. Не люблю тебя, нянька!

Андрей Ильич взял мальчика под мышки, подбросил к потолку, тот весело расцеловал отца, пожелал спокойной ночи и сам протянул руки к Феклуше. Когда она уносила его в кровать, Васятка уже напевал какую-то песенку.

В столовой щелкнул выключатель, и желтая полоска под дверью погасла.

«Почему в самом деле Вари нет? — подумал Камынин, неторопливо зажигая настольную лампу с зеленым абажуром, и внутри у него вдруг словно оборвалось, концы пальцев заныли. — Давно пора бы. Обещалась. Неужели задержало что?»

И, бросившись к окну, почти сорвал шпингалет, со звоном распахнул створки, прислушался, не гремит ли где автомашина. Он еще боялся себе признаться, но уже, холодея, понял, что жена не приедет. Ведь он это еще днем почувствовал, только всячески отгонял черные мысли. Камынин посмотрел на крупный циферблат настенных часов в полированном футляре. «Одиннадцатый ночи. До каких пор можно ждать?»

Он вздохнул, не торопясь, расправил грудь, буднично проговорил вслух:

— Что ж, Андрей Ильич? Спать будем ложиться?

Зевнул и постелил простыню на клеенчатом диване. На их супружескую кровать он боялся смотреть и делал вид, будто совсем ее не замечает. Она стояла в полутени, которую разливал зеленый абажур, под нарядным тканьевым одеялом, с горкой подушек, и неизвестно почему вызывала у него чувство страха.

Закурив новую папиросу, Камынин снял сапоги, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить домашних, отправился на кухню. Здесь постоял у холодной плиты с завернутым в шубейку обедом, затушил окурок, аккуратно кинул в помойное ведро и тихонько вернулся в кабинет. Облокотился о подоконник, чутко, с болезненной напряженностью слушая ночную тишину. Вдруг вспомнил: зачем он выходил на кухню? Ах да, пообедать. Ладно, попозже.

Неясный голубоватый свет луны заливал улицу, потемневшие липки, тихие дома, трех женщин, лузгавших семена подсолнуха на лавочке у ворот по ту сторону мостовой. Из городского сада мягко, еле слышно доносились звуки музыки. Где-то в траве у палисадника затрюкал сверчок. Иногда из-за домов, с ближних кварталов доносился шум проходившей автомашины. Камынин вздрагивал и широко открывал глаза. Звуки глохли, и внутри у него как будто что-то опускалось, он тускнел.

Медленно отошел от окна, разделся и лег в постель.

Вновь поднялся, погасил настольную лампу, укрылся второй простыней.

И вдруг дыхание у Камынина прервалось: острый, мучительный, почти нестерпимый приступ тоски охватил его. Сердце остановилось и, казалось, никогда больше не забьется. Он заскрипел зубами, болезненно промычал что-то, рывком перевернулся на спину и, подложив под затылок крепко стиснутый кулак, уставился в потолок.

Перед его мысленным взором живо, совсем явственно возникла Варя. Однако Варя не теперешняя, а Варя-девушка, Варя Прошникова. Девять лет назад, приехав на каникулы домой (Андрей Ильич учился в Харькове на предпоследнем курсе автодорожного института), он случайно встретил в книжном магазине жену друга и с ней студентку медицинского техникума Вареньку Прошникову. Щека у новой знакомой была перевязана — болел зуб, на старые туфли налипла мокрая апрельская глина — шел дождь, и Камынин не обратил на нее особенного внимания. Неделю спустя он вдруг увидел ее одну на автобусной остановке, она слегка покраснела, поклонилась, и Андрей Ильич вспомнил: вот это кто! Варенька была в пальто, ботах, ее нежную шею повязывал цветной шарфик, из-под синего берета выбивались каштановые с золотинкой волосы, прелестные карие глаза сияли молодостью, счастьем. В одной руке девушка держала клеенчатую сумку с батонами, в другой авоську, наполненную вилками свежей капусты. «Давайте я вам поднесу кладь», — неожиданно для себя вызвался Андрей Ильич. Склонив голову набок, она посмотрела на него радостно, чуть лукаво, улыбнулась снизу по-девичьи полными губами и не отказалась. Андрей Ильич проводил ее до самой калитки с большим железным кольцом и скворечней — да с того дня и зачастил в деревянный прошниковский домик.

Обратно в Харьков он вернулся счастливым влюбленным. Свадьба состоялась после окончания института. Варя была с ним доверчива, охотно прислушивалась к советам. Иногда, правда, у нее проявлялся и эгоизм молодости. Андрею Ильичу вспомнилось, как она, получив в больнице свою первую получку, вдруг ухнула ее всю на модельные туфли, а дома не на что было купить картошки. На его замечание: «Нельзя, хорошенькая моя, думать лишь о себе, у нас семья» — Варя обиделась, надула губы. «У меня всю жизнь не было хороших туфель», — упрямо твердила она и не хотела признать свою вину.

Но тут же к Андрею Ильичу пришло и другое воспоминание. Варя кормила грудью трехмесячного Васятку и взяла расчет в больнице. Истощенная еще в голодные годы, она стала заметно худеть, потеряла румянец. Андрей Ильич забеспокоился, заставил ее обратиться в детскую консультацию. Осматривавший Варю врач заявил, что надо немедленно отнять от груди сына, иначе ей грозит туберкулез. «Что ж поделаешь, — удрученно сказал Андрей Ильич, когда они возвращались домой, — придется так и сделать». Варя шла, опираясь на его руку, бледная, нежная, слабая, с прозрачными синеватыми кругами под глазами. «А как же Васятка? — тихо спросила она. — Вдруг не выживет?» Он ответил с наигранной бодростью: «Мы ведь берем ему из консультации молоко. Мало ли детей-искусственников! Ну, а если ты не выдержишь?» Варя наклонила темноволосую голову и ничего не ответила.

Она не отняла ребенка от груди, и Андрей Ильич с болью, страхом видел, как с каждой неделей тает жена. Он старался подсунуть ей лишний кусочек, тайком продал костюм, именные часы, чтобы по дорогой цене покупать на базаре сливочное масло, нашел себе побочную работу…

Трудное время миновало. Оба супруга не вспоминали об этом поступке, но он как бы теснее спаял семью. Да и мало ли что их сплачивало! Духовное согласие, приводившее зачастую к одному взгляду на вещи; радости разделенной любви, когда живешь и ничего не замечаешь, кроме дорогого человека; совместная борьба с недостатками. Андрей Ильич не пускал жену работать — пусть отдыхает, хотя Варя не только давно окрепла, поправилась, но и заметно обленилась от безделья. В больницу она вернулась всего полтора года назад. Жена была Андрею Ильичу ближе родни; временами казалось, что он и она — одно существо и так будет продолжаться вечно.

И вдруг страшная, грубая весть о Молостове, «ягоде»!

Неужели это возможно? Его Варя, милая, любимая Варенька, Варюша, вдруг переменилась? А те слова верности, которые она говорила? А нежные, страстные объятия, тысячи поцелуев, подаренных ему? А все бесконечные знаки внимания? Андрею Ильичу вспомнилось одно свое возвращение из длительной командировки. Они с женой лежали в постели и уже собирались спать, как вдруг она уткнулась лицом ему под мышку, растроганно шепнула: «Я бы ни за что не согласилась оказаться вот так с другим мужчиной. Я этого даже представить не могу». Он потрепал завиток ее волос на шее, сказал почему-то снисходительно, тоном человека, уверенного в прочности семейного счастья: «А вдруг найдешь лучше меня?» Варя тихонько отодвинулась на свою подушку. В ночном сумраке комнаты тонко рисовался ее профиль. Андрей Ильич приподнялся на локте, удивленный молчанием жены: в глазах у нее стояли слезы обиды. Он виновато, благодарно стал целовать эти мокрые глаза.

Значит, все бесследно исчезло? Возможно, вот сейчас, в эту самую минуту, она… принадлежит другому? Почему же ее нет дома? Почему она не рядом с ним, как обещала? Для любви нет преград и расстояний. Варвара нашла бы возможность приехать на попутной машине, их много ходит. Неужели она и  т о м у, светлоусому, шепчет сокровенные слова нежности и так же покорно льнет к нему своим лживым телом? Это же святотатство!

Что-то по-прежнему жгло, теснило Камынину грудь, словно когтями держало сердце, мешало дышать. Он не мог больше выносить такие мучения, вскочил, спустил ноги с дивана, закурил папиросу. Выходит, все кончено? Совсем… совсем? Надо немедленно ехать на Чашинский участок, отыскать Варвару, поговорить, выяснить. Сейчас же. Застать их вместе с этим… районным соблазнителем. Он, Камынин, — мужчина и сумеет с ним объясниться. А собственно, о чем толковать? Убедить, чтобы разлюбил Варвару? Не разбивал семью? Смешно! Не лучше ли просто закатить пощечину? Надо было это сделать сегодня утром у провалившегося моста, тогда бы Варвара имела полную возможность пожалеть его, утешить. Впрочем, у нее и сейчас есть причина утешать Молостова: он получил незаслуженный выговор.

Дрожащими руками Камынин натянул брюки, сапоги, не замечая, что временами несвязно говорит сквозь зубы. В открытое окно из соседнего дома вдруг донеслись звуки гимна, передаваемого по радио: полночь. Куда он кинулся? Пока разбудит шофера, доберется до гаража, заправит машину, сколько пройдет времени? Значит, вместе он жену и Молостова не застанет. А где у него  ф а к т ы? Да, где уличающие факты? Ну ходили в лес, ну собирали грибы, ягоды, — так ведь, наверно, не одни? Вокруг полно созревающей земляники, боровиков, мало ли кто за ними охотится? И вдруг это вообще одни сплетни, а Варя просто заболела или ее что-нибудь задержало в лагере? Завтра воскресенье, и скорей всего она приедет. Известно, что ревнивцы смотрят на мир сквозь черные очки: не преувеличивает ли он ее отношения с Молостовым? Но тут он до мельчайших подробностей вспомнил странное поведение Вари в недавний приезд домой, вспомнил выражение лица техника, когда в мае на трассе он, Камынин, поцеловал жену. Какие еще нужны доказательства? Они — любовники! Проклятье! Надежд у него мало, и уж, во всяком случае, сейчас, ночью, он бессилен узнать что-нибудь определенное!

Андрей Ильич вновь медленно разделся. Опять походил по комнате, лег в кровать. Как бы заснуть? Существуют ведь снотворные лекарства? Люминал, например. Но где его взять? Почему же все-таки Варвара, которой он верил как себе, изменила ему? Неужели просто приелся? Кажется, это французы после Великой революции первые формально разрешили расторжение браков ввиду того, что привычки и вкусы у людей с годами меняются и они имеют право действовать свободно? Справедливый закон? Разумеется. Но — в исключительных случаях, а не в оправдание похотливости, разврата. Ведь они-то, Камынины, были все восемь лет довольны друг другом, счастливы! Отчего же вдруг Варвара стала другой? Варвара всегда была с ним нежна, и он очень это ценил. Но она как бы не замечала, что время идет, увеличилась семья, старше, солиднее сделались они сами, и требовала прежних знаков внимания, бесконечных поцелуев, а ему это казалось немного приторным. Они же не молодожены. Даже несколько смешно. Как-то он попытался объяснить ей те изменения, которые происходят с людьми.

— Понимаешь, родная, — говорил Андрей Ильич ласково, гладя ее руку. — Все в жизни проходит свой закономерный круг. Яблоня цветет только весной, но это не значит, что, когда появляется завязь, она становится хуже. И разве не прекрасно дерево с яблоками? И люди так. Влюбленные боятся на минутку разлучиться. Годы спустя, супругами, они уже хотят часок побыть в одиночестве. Но разве семья от этого разваливается? Просто любовь переходит в более спокойную стадию.

— Заменяется привычкой? — не сразу, тихо и насмешливо сказала она.

— «Привычка свыше нам дана: замена счастию она», — шутливо процитировал он. — Мы не властны над временем.

Она вздохнула и ничего не ответила. Милое, красивое лицо ее показалось ему бледным и грустным.

…Ох, до чего же невыносимо так лежать! Что-то ломит виски. Андрей Ильич вновь вскочил. Все движения у него были неровные, порывистые. Нет, так можно сойти с ума. Как успокоиться, прогнать тупую, ноющую боль в сердце? Поплакать бы, как в детстве, может, стало б легче.

В соседней комнате скрипнули пружины кровати: сынишка повернулся. Камынин остановился. Быстро распахнув дверь, почти выбежал в столовую. Разметавшись на подушке, тихо посапывая, спал Васятка. (Феклуша на ночь раскладушку себе ставила на кухне). Андрей Ильич бережно взял его на руки, понес к себе. Когда он клал мальчика на диван, тот зачмокал пухлыми губами, принял удобную позу. Камынин лег с ним рядом, стал целовать, шепча горячо, как в бреду:

— Дорогой мой. Хорошенький. Милый мой. Дорогой…

Он вытер сынишке вспотевший лобик, обнял, прижался. Казалось, от теплого тела мальчика в грудь проникло что-то успокаивающее, удары детского сердечка вливали в него жизнь. По-прежнему Андрею Ильичу мерещилась жена, Молостов — одни в лесу, пьяные от ласк; по-прежнему он жадно прислушивался к звукам, надеясь уловить шум автомобильного мотора, знакомые шаги на лестнице, звонок, хоть и знал, что это нелепо, скоро рассвет; по-прежнему он дергался, не мог найти удобное положение на подушке. И все же не так жгло грудь — рядом находилось маленькое, родное, горячо любимое существо. И вот его-то, Васятку, жена захочет отнять? Да лучше смерть.

Протянув руку к пачке с папиросами, Андрей Ильич обнаружил, что она пуста. Андрей Ильич зажег свет: к удивлению, пустой оказалась и вторая пачка. И лишь тут он увидел, что вся пепельница завалена окурками, окурки белели в кадке фикуса, на полу.

Окно сквозь тюлевую занавеску заметно помутнело, под застрехой завозились, чирикнули воробьи, яснее выступила спинка клеенчатого дивана, крылышки фикуса, узор на туркменском ковре. У Камынина это было последнее впечатление от ночи. Он забылся в нервной чуткой дремоте, о чем-то бредил, скрипел зубами, несколько раз открывал глаза и опять забывался.

XXIV

Солнце уверенно сияло с небосвода, горячий июньский ветерок быстро обдул землю, на мазутно-жирных дорожных колеях появились белые гребешки — первый признак того, что грязь подсыхает; на бугорках из-под скатов газика уже рвалась пыль. Это Камынин, напрасно прождав жену и весь следующий день, в понедельник вместе с Васяткой выехал на трассу. Придерживая сына, он хмурым, невидящим взглядом скользил по земляной насыпи, что тянулась сплошным, местами замощенным массивом слева от проселочной дороги. Камынин решил осторожно выведать все у Варвары. Может, еще не поздно отстоять семейное счастье? Нет ли и его вины в этом разладе? Всегда ли он был прав с Варварой? Не проглядывало ли в его отношениях некое самодовольство: теперь-де она уже не девушка, жена моя, нас ребенок связывает, чего особенно ухаживать, волноваться — деться ей некуда?! К тому же, мол, и материально от меня зависит. (Может, и такая хамская мыслишка подспудно проглядывала?) Ведь домашние заботы жен мужьями воспринимаются как нечто должное: зарплату за них не начисляют. Не случалось ли иногда так, что, приходя с работы усталый, он срывал на ней раздражение из-за какой-нибудь не вовремя поданной солонки?

Для встречи с женой имелся отличный предлог: она давно просила привезти ей сынишку.

В чашинском лагере шофер подрулил прямо к шалашу медпункта. На поляне от пряных, могучих, излучающих свет елей лежали длинные и прохладные тени. Васятка, едва его спустили на землю, бросился к толстому стволу дуба, закричал во весь голос:

— Пап! Смотри, кто это?

Он увидел ручного ежа, прижившегося в лагере. И тотчас же из шалаша выскочила Варвара Михайловна. Не веря глазам, она бросилась к ребенку:

— Васюнька! Сыночек!

Мальчик живо обернулся к матери. Вид у него был такой, словно он только пять минут назад с ней расстался. Он не подбежал, даже не поздоровался, а, показывая пальцем на ежа, закричал в полном восторге:

— Она ездит! Мам, глянь! Она ездит!

Еж, рывшийся свиным рыльцем в прошлогодних листьях, с проворством, необычным для неуклюжего грузного туловища, нырнул под сваленный дуб. Васятка, увернувшись от матери, кинулся за ежом, торопливо перелез через бревно. Варвара Михайловна хотела было поймать его — и повернулась лицом к мужу. Что-то сдавило ей горло, она сделала быстрое глотательное движение. Первою ее мыслью было: знает ли он об ее отношениях с Молостовым или все еще не догадывается? Вчера у нее с Павлом состоялась новое короткое свидание. Лицо у Камынина было такое, словно он не спал двое суток, под глазами залегли тени, но губы улыбались по-обычному приветливо. Что-то острое, настороженное, неискреннее блеснуло в его зеленоватых глазах, он моргнул и словно сбросил это, как попавшую на зрачок соринку. Варвара Михайловна, точно в классе перед учителем, вытянула руки. Как это было непохоже на первую встречу тут же, на трассе, когда она при всех кинулась мужу на шею!

— Не ожидала нас? — спросил он, подходя.

Она принужденно улыбнулась.

— Отчего не ожидала? Очень хорошо, что приехали.

— Значит, рада?

— Вот чудной. Какие ты вопросы задаешь, — словно обиделась молодая женщина.

Она испугалась, что ее внезапная враждебность к мужу вырвется наружу. Варвара Михайловна беспомощно оглянулась и, словно найдя выход из положения, кинулась к сыну, схватила его на руки, стала тискать, целовать. Морщинки у ее переносицы, у глаз расправились, лицо осветилось истинным счастьем. Васятка начал орать, вырываться: он без конца поглядывал на срезанный дуб с ежиком. «Конечно, все, все знает», — как-то холодно и словно довольная этим подумала Варвара Михайловна. И в Камынине все опустилось, закаменело. «Значит, оправдались мои самые худшие опасения», — решил он.

За последнюю неделю со времени первого свидания с Молостовым Варвару Михайловну мучительно томила раздвоенность. Правда, она уже не считала себя женою Андрея, но чувствовала, что одной ногой еще стоит в старой семье. Ей хотелось, наконец, определить свое положение. И хоть это было очень страшно, она почти обрадовалась тому, что все сейчас разрешится.

— Ну, как живешь? — вновь улыбаясь, спросил Камынин и сам удивился не столько тому, что задал фальшивый вопрос, сколько своему будничному тону. — Может, пройдемся в лес? Чего мы тут ждем?

Она движением ресниц нерешительно показала на трассу: Баздырева, Молостов и другие члены районного штаба уже заметили приезд главного инженера — удобно ли уходить? Дело же заключалось в том, что Варвара Михайловна боялась остаться одна с мужем. Все-таки сейчас хоть на людях.

Он ответил пожатием плеч: ничего, мол, подождут, мы ненадолго.

Как все меняется: когда-то она звала его в лес, а он стеснялся. Отказываться и дальше Варваре Михайловне показалось невозможным, притом Андрей держал себя ровно, спокойно: может, ничего не знает? Его плечистая, сильная фигура была по-обычному пряма, русые, густые, выгоревшие волосы аккуратно причесаны, на синих бриджах проступала отутюженная складка, хромовые сапоги, несмотря на грязь, блестели свежей ваксой. Усталые морщинки на большом выпуклом лбу? Складка у губ? Нервный блеск в умных, словно умеющих читать мысли глазах? Очевидно, выматывает трасса, мало спит, а тут еще злополучная авария на мосту.

— Пожалуйста, Андрей, я с удовольствием. Васек, хочешь прогуляться с папой и мамой?

Мальчик отрицательно затряс головой. Он облазил все бревно, отыскивая ежа, обзеленил на локте чистый полотняный костюмчик. Зверек словно в землю зарылся. Васятка покряхтел, пытаясь сдвинуть дерево: предложение мамы застало его в самый разгар поисков.

— А в лесу какие птички есть! — сказала она. — Хочешь посмотреть? Ну, как знаешь, мы пошли.

Увидев, что родители уходят, Васятка еще раз лег на живот, кряхтя заглянул под бревно. Ежик явно исчез. Тогда мальчик закусил нижнюю губу, подпрыгнул и понесся догонять родителей: теперь он уже был советский офицер и скакал бить фашистов.

— Дома все в порядке? — спросила Варвара Михайловна, тщетно пытаясь найти более живую тему для разговора.

Камынин ответил вопросом:

— Это тебя интересует?

— Странный ты взял тон, — покраснела она. — Если я не на всякое воскресенье могла приехать в Моданск, так стала другой? Ты всегда готов прицепиться. Мы вообще стали плохо понимать друг друга.

Камынин знал эту манеру жены не отвечать прямо на вопрос и вдруг, без всякой видимой причины, перескакивать с одной темы на другую. Когда же ее в чем-то уличали, она сама переходила к нападению.

— Раньше, Варя, было иначе, — проговорил он, с трудом удерживая в себе злое желание сказать ей что-нибудь едкое, разоблачающее. — Мы даже угадывали мысли друг друга. Потому что хотели этого.

— К сожалению, Андрей, многое изменилось. Ты сам знаешь. Действительно, когда ты ухаживал за мной, то старался угадать каждое желание, находил, что я и умна, и вкус у меня есть, считал музыкальной, начитанной. Сам губную помаду носил. Носил ведь? А теперь тебе не нравится, что я «мажусь»… даже духов не подаришь. Словом, здесь неподходящее место, а то я могла бы тебе напомнить кое-что.

— Просто, может… ты изменилась?

— Может. И это, Андрей, потому, что я знаю: ты уже не любишь меня по-прежнему. «Голуби отворковали и кормят птенцов». Твоя фраза.

И Камынин лишний раз убедился: он стал жене постыл. Вся мужская гордость возмутилась в нем. Благое намерение спокойно объясниться с Варварой испарилось. Жилы надулись на его шее, губы затряслись. От грубой вспышки Андрея Ильича удержала лишь боязнь потерять Варю. Вот она идет рядом, сияя под солнцем золотинкой каштановых волос, свежая своей молодостью, раздражающе красивая, как всегда желанная, знакомая до родинки на спине под лопаткой… неужели она станет чужой? Совсем чужой и — навеки? Никогда ее карие с янтарными блестками глаза не зажгутся ему навстречу ожидающим, радостным, слегка чувственным огоньком? Никогда гибкие загорелые руки не обнимут его и он не услышит ее воркующего смеха? Никогда ее головка не склонится к нему на грудь? Андрею Ильичу сделалось мучительно холодно. Больше благоразумия! Он ведь старше на шесть лет. Может, у Варвары это все-таки флирт, простое увлечение, блажь? Где неопровержимые доказательства ее измены? Он должен, да, должен сделать все, чтобы помочь ей самой, Васятке, себе. После страшной субботней ночи, проведенной дома в бесплодном ожидании, Камынин понял, что не может жить без Варвары, — и вот он здесь, чтобы сделать последнюю попытку спасти семью.

— «Не любишь», — с упреком пробормотал Андрей Ильич, вытирая платком лицо и этим на минуту скрывая его от жены. — Как ты легко бросаешься любовью.

— Почему легко? — несколько смутилась она. — Совсем не легко.

— Любовь — чувство небезопасное, с ней надо поосторожней, — с неожиданной страстностью заговорил Андрей Ильич. — Любовь… подавляет, не дает рассуждать: сколько миллионов сердец она разбила? Ошибиться один  р а з  в любви — это, возможно, сделать себя несчастным на  в с ю  жизнь. Потому что любовь сильнее даже инстинкта самосохранения; она сама дает жизнь. Горбачева возьми… директора нашей МДС. Бросил Антонину, ушел. А у них двое детей. Видишь, какие злые гримасы у любви?

Горбачевы были людьми их служебного мирка. Варвара Михайловна знала, что супруги часто ссорились. Раньше она горячо осуждала Горбачева за то, что «легкомысленно» связал себя с молоденькой билетершей из кинотеатра «Октябрь», разбивает семью. Теперь Варвара Михайловна промолчала и опустила голову.

Над кудрявыми макушками дубов, над синими веретенами елей, над волнистыми косами березок спокойно, медленно проплывали кучевые облака с голубым подбоем; влажно, словно тающие льдины, сияли их верхушки. Комары зудели вокруг вспотевшего лица, рук. Истомно куковала кукушка. Иногда сверху падала мимолетная тень, гася шелковистый блеск высокой лесной травы, лилово-красные соцветия иван-чая на вырубках. Васятка бежал уже впереди. Он то выскакивал на дорожку, то исчезал в зеленой сочной чаще: голос его звенел то в одном месте, то в другом.

— Обвинять проще всего. Но ведь… — Варвара Михайловна слегка побледнела, искоса взглянула на мужа, словно не решаясь произнести то, что у нее вертелось на языке.

— Что?

Он почувствовал: сейчас должно наступить объяснение.

— Но ведь, — с какой-то отчаянной решимостью произнесла она, — бывает и так: муж или там жена… и не хотят, а вдруг влюбляются в кого-то. Вот Горбачев. Сам говоришь: «Любовь — огонь, преград не знает». Захватило его, и ушел к другой женщине. Думаешь, он не страдал?

На этот раз побледнел Андрей Ильич. В нем все же тлела надежда, что Варя не потеряна. Ему и хотелось как можно больше выпытать о ее отношениях с Молостовым, и боязно было узнать, что прежней жизни наступил конец. Теперь он понял: жена перешла рубикон, и, чтобы не выдать своего смятения, вновь вытер платком лицо; руки его дрожали.

— Согласен, и Горбачеву было трудно бросить семью. В таких случаях небось и подлец волнуется. Ну, а каково-то Антонине? Отдала ему пыл девичьей любви, здоровье, увяла — и теперь не нужна? А ведь, наверно, парнем Горбачев клялся ей в верности до гроба? Он-то идет к молодой, его там ждет обновление, животная радость, а Антонину? Разбитые черепки? И ребята полусироты! Ведь это и для них душевная травма: отец бросил. Мы часто удивляемся, откуда берутся малолетние преступники, хулиганы, шизофреники. Старшенький Горбачевых без отца совсем от дома отбился, приходит с улицы в два часа ночи. Вместе с Михневым — сыном нашей уборщицы от первого брака, сейчас у нее второй муж — залезли в ларек газированных вод, хотели сиропу напиться. Разве не мы, родители, тут виноваты? И конечно, Горбачев не имел права об этом забывать. Взял обязательства перед женой, детьми, обществом — выполняй. Любовь — не только наслаждение. Любовь — это и самопожертвование, верность, терпение.

Варвара Михайловна покосилась на мужа с некоторой опаской, интересом. Она все еще не могла до конца понять: чувствует ли Андрей, что речь идет о них самих? Затем губы ее, подбородок приняли то знакомое Камынину выражение упрямства, с которым она всегда доводила начатое дело.

— Хорошо. Ну, а если у Горбачева исчезло… семейное содружество? Если после нескольких лет люди вдруг почувствовали, что просто обманывались, когда вместе жили: думали, характеры одинаковые, а выходит — разные? Что тогда?

— А разве есть на свете хоть два одинаковых характера? — запальчиво ответил Андрей Ильич. — Ведь, как правило, за отговоркой о несходстве характеров стоит желание одного из супругов найти более молодое тело, свежее чувство. Горбачев небось не к старухе ушел? Билетерша из «Октября» в дочери ему годится. Наоборот, в народе есть примета, что люди с разными характерами как раз легче и уживаются. Представь двух вспыльчивых супругов, что получится? В том-то и беда, Варя, что у нас браки заключаются так: познакомились в автобусе, сходили в кино — и они уже «родственные натуры». Пожили месяц, — оказывается, «характерами не сошлись». Достойно это людей? — Лицо его исказила злая судорога, а в голосе наконец прорвалось тяжелое, грубое презрение. — Кошки лишь так сбегаются.

Варвара Михайловна вспыхнула:

— Ну, ты всегда найдешь доводы. Разве ты когда признавал себя неправым? Это я «неразвитая», «рабыня чувств»… ты ведь непогрешимый. «Долг. Ответственность»! — передразнила она мужа. — Заладил. А любовь? Ее место на запятках? Она лишь служанка высоких понятий?

— Этого я не утверждал. Но когда перед нами действительно  л ю б о в ь, а не увлечение, в спешке принятое за любовь. Кто кинет камень в любовь подлинную? Однако я не могу поверить, что кассирша из «Октября» для Горбачева… не могу. Оправдывать же чувственность считаю противным своим убеждениям.

Слушая мужа, Варвара Михайловна обращала внимание не только на его слова, но и на тон голоса, на движения рук. Она считала Андрея образованнее себя, умнее, привыкла внимать его советам и не сомневалась, что он во всяком споре найдет убедительные доводы! Вот от души ли он говорит или «умствует»? Малейшая фальшь в глазах, в тоне, в жесте выдала бы его с головой.

— Полюби я сейчас другую, — продолжал Камынин, — я бы посчитал своим долгом побороть в себе это чувство во имя семьи, ребенка, тебя… в память счастья, которое испытал.

Весь вид у Андрея Ильича был такой, что жена ему поверила. Она притихла, шла медленно. Ее несколько порыжевшие ресницы были словно пристыженно опущены, белый отложной воротничок оттенял нежную смуглость шеи, левая, почти коричневая рука нервно растирала сорванный лист орешника.

Легкая тень побежала по деревьям, траве: серебристо-грифельное облачко заслонило солнце, пропуская, как сквозь сито, голубоватые, пушистые лучи. И вдруг посыпал теплый, косой, частый дождь. Капли, сияя на лету, шлепались о листья, разбивались о дорожку. Вокруг дружно, весело зашуршало, зашумело. Однако по-прежнему трепетал свет на иглах елей, на крепких белотелых стволах берез; в чаще свистели, перекликались птицы. Крупная капля сбила пролетавшего шмеля, он закрутился, исчез в живой, сверкающей водяной паутине.

— Ой! Что это? — воскликнула Варвара Михайловна и подняла кверху лицо. — Дождь! Замочит, бежим в лагерь.

— Слепой, — сказал Андрей Ильич и тоже посмотрел на облачко. — Сейчас пройдет.

И действительно, дождь мгновенно прекратился, и вновь стало тихо. Ярче засияло выглянувшее умытое солнце, кисейная тучка, меняя очертания, уплывала за лес. Вокруг все было мокро, сочилось, шелестело каплями, дивно сверкало. Сильно, пряно, душисто пахла освеженная зелень, ярче блестел мокрый золототысячник, алели звездочки гвоздики, и даже, казалось, голосистее вызванивала иволга. Варвара Михайловна поправила закапанную прядь волос, вытерла щеку и вдруг тихо, искушающе спросила мужа:

— А ты меня любишь?

Он выдержал ее взгляд.

— Люблю.

— И веришь мне?

Ответить на это было почти невозможно. Андрей Ильич нашел в себе силы:

— Конечно.

И, не оглядываясь, есть ли кто поблизости, привлек жену, крепко поцеловал. Как хотелось Андрею Ильичу сделать ей больно: стиснуть плечи, чтобы остались синяки, грубо встряхнуть, даже ударить. Он ночи напролет мучается понапрасну, а она здесь «загуляла» с техником. И никогда еще он не испытывал к Варе такой мучительной, сладкой привязанности. Может, она опоганена другим? Может, она наполовину потеряна, чужая? Все равно она до боли желанна, до умопомрачения дорога. «Я ей должен верить», — подумал Камынин с чувством, близким к отчаянию. Варвара Михайловна, поддавшись настроению, почти искренне ответила на поцелуй, прижалась к груди мужа, но никакого волнения не ощутила.

Полчаса назад ей казалось, что сейчас все раскроется и она будет уличена в присутствии самого безобидного и страшного свидетеля — сына. По некоторым взглядам мужа, по желчи, прорывавшейся в голосе, она догадалась, что Андрей подозревает об ее отношениях с Молостовым. «У него много выдержки», — холодно, отчужденно подумала она.

— Мамочка! Папа! Мама! — раздался пронзительный крик где-то сбоку. Куст бересклета закачался, роняя брызги, и на дорожку выскочил Васятка. Глаза его радостно блестели, красный пластмассовый поясок сбился набок, несколько дождевых капель темнело на блузке, левая коленка была расцарапана. Лицо Варвары Михайловны просияло:

— Где ты пропадал, мальчунька мой? Намок?

— Там! Скорей! — показал Васятка пальцем на кусты.

— Что такое? Да у тебя кровь на ноге, — испугалась мать.

Мальчик не обратил внимания на ее слова.

— Скорей. Я нашел птичачий домик.

И вновь исчез в кустах.

— Никогда не видел его таким взбудораженным, — заметил Андрей Ильич. — Вырвался из города на природу и ошалел.

Своего сына родители нашли возле пушистого, окропленного слепым дождем куста черемухи с искусно спрятанным внутри небольшим гнездом. Андрей Ильич поднял мальчика на руки, чтобы ему лучше было видно.

Внутри гнезда лежало три сухих янтарно-рыжеватых, в крапинку яичка. На ближайшей осинке с ветки на ветку очень возбужденно перепрыгивала небольшая птичка в бурой шапочке, часто, тревожно покрикивая: «Кэк, кэк, кэк». Вскоре появилась вторая, чуть покрупнее, и стала носиться близко от людей.

— Тут птичка жила, да, папа? — сказал Васятка. — Она улетела, давай теперь возьмем ее яички играть?

— Зачем разорять гнездо? — серьезно проговорил Андрей Ильич. — Так хорошие люди не делают.

Он мельком покосился на жену. Варвара Михайловна поняла его намек. «Упрекать начал? — подумала она, сразу насторожившись, и от намечавшегося сближения, доверия к Андрею не осталось и следа. — Опоздал». Она вспомнила нежность, преклонение Молостова, его поцелуи, и сознание вины перед Андреем вдруг с новой силой подняло к нему волну острой неприязни, почти вражды. Это чувство испугало Варвару Михайловну, она поспешно, как можно ласковее спросила:

— Что это за птичка? Уже лето, а у нее почему-то птенцов нет. Ты ведь когда-то мечтал стать натуралистом, наверно, знаешь?

— Это, по-моему, черноголовая славка. Она, как и многая пернатая мелочь, успевает делать за лето два выводка. Видишь, яичек мало в гнезде? Значит, вторая кладка, как раз конец июня. А первый выпуск птенцов давно уже летает… Ну, пошли в лагерь. Меня там, наверно, ждут ваши районные руководители, рабочие.

После того как Варвара спросила, любит ли он ее, верит, она вдруг сделалась противна Камынину. Ее со вкусом уложенные волосы, губы в карминовой, местами стершейся краске, платье, свободно облегающее красивую фигуру, голос, даже густой загар — все показалось ему фальшивым. Захотелось скорее остаться одному, взвесить, обсудить, что произошло сегодня.

«Все жалуемся: тяжело шоссе тянуть, — почему-то подумал он. — Как ни тяжело, а построим. Вот благополучно проложить свою дорогу в жизни куда труднее. Да и каждому ли удается?»

В полной растерянности, неудовлетворенная собой, возвращалась в лагерь Варвара Михайловна. Разговор не поколебал ее отношения к Молостову. Но, понимая, что с Андреем все кончилось, она пугливо радовалась тому, что внешне еще чиста перед ним, может смотреть ему в глаза, смеяться, расспрашивать о сыне, доме.

— Сынка! — сказала Варвара Михайловна. — Хочешь погостить у мамы?

Открылись шалаши лагеря. В газике, склонив голову на баранку руля, дремал шофер. Мальчик показал на бревно дуба:

— А она… эта… будет? Найдем?

— Кого? А-а, ты опять о ежике? Ну, конечно, конечно. И новые гнездышки с живыми птичками найдем в лесу. Хочешь? Андрей, оставь мне сына на недельку. Тут свежий воздух, он прямо как в пионерлагере будет.

— Пожалуйста. Очень рад. — И, опять взяв себя в руки, Андрей Ильич спросил как мог приветливее: — Дочитала Стоуна «Жажду жизни»?

— Дочитала, — охотно отозвалась Варвара Михайловна. — Очень мало времени, все на работе. Какая страшная судьба была у Ван-Гога, верно? Неужели он не мог как-то по-другому себя устроить? Ну, писал бы картины в излюбленной манере, а для заработка делал то, что требовали салоны. Это ужасно: дойти до сумасшедшего дома и получить признание лишь после смерти. Или я наивно рассуждаю?

— Я не поклонник формализма. Когда сегодняшние абстракционисты изображают женщину в виде проволоки, право же, это ничего не вызывает, кроме брезгливости. Пикассо, Матисс — это же безобразно, дань моде. Для меня всегда будут ближе Рембрандт, Веласкес, Суриков, Крамской, Левитан, потому что у них я вижу полнокровную жизнь, настроение, душу. Но в Ван-Гоге видна страсть, без которой не может быть подлинного искусства. Он, как и Гоген, отвергал классику, хотел утвердить новое понимание живописи — цвета, рисунка, а поэтому, разумеется, не мог быть двойственным, поступать иначе.

И Андрей Ильич заговорил о художниках. Варвара Михайловна очень любила такие беседы; муж в это время всегда становился ей ближе.

От трассы к ним шли заждавшиеся руководители: Баздырева, бригадир мостовщиков, прораб, Молостов. Варвара Михайловна почувствовала, что не может находиться вместе и с мужем, и с техником.

— Ну, у тебя начнутся дела, Андрей? Мы с Васяткой пошли в киоск, я угощу его квасом. Будешь уезжать, скажи. Ладно?

Мальчик побежал к высохшему поваленному дубу искать ежа, и она направилась за ним.

XXV

Появление Васятки поставило Молостова в тупик: случайно он оказался здесь или не случайно? При аварии на мосту через Омутовку он почувствовал явную вражду Камынина. Ага, значит, все узнал. Что ж, действовать в открытую всегда лучше. Молостов не сомневался, что начальник строительства сегодня объяснился с женой, и скорее ожидал узнать об отъезде Варвары Михайловны из лагеря, чем увидеть оставленного с нею сына.

Едва за обсохшим после слепого дождя лесом затих мотор облдоротделовского газика, Молостов подошел к Варваре Михайловне. Стараясь по глазам угадать, о чем она говорила с мужем и открыла ль их отношения, он сказал, кивнув на мальчика:

— С гостем вас. Бо-ольшой парень. Значит, решил маму проведать?

Взгляд его Варвара Михайловна поняла. Она по-прежнему находилась в смятении и не знала, что ответить. Васятка невозмутимо посмотрел на Молостова, поправил расстегнувшийся пластмассовый поясок. Варвара Михайловна наклонилась к нему, скрывая радостную и смущенную краску на лице.

— Что же, Васюнька, молчишь? Фу, как невежливо!

Понял и Молостов, что Варвара Михайловна избегает откровенного разговора, и задумался: о чем же толковали супруги? Он с веселым видом присел перед мальчуганом на корточки.

— У нас, дружок, тут хорошо. По ягоду с тобой пойдем. Хочешь?

— Я работать буду, — серьезно сообщил Васятка.

— Скажите на милость! — от души рассмеялась Варвара Михайловна, довольная, что сын отвлек внимание, позволил на время избежать очень трудного для нее объяснения. — Знаете, Павел Антонович, еще весной дома я сказала мужу, что тоже поеду на трассу работать. Он посмеялся: мол, не хватает только Васятки. И вот, извольте видеть, этот клоп запомнил, что ли?

— Да-а, — протянул Молостов. Он догадался, что Камынины ни к какому решению не пришли, и, не зная, о чем говорить, повторил: — Во-он что?! А большой парень, большой. Серьезный.

— Весь в Андрея.

Мальчик действительно весьма походил на отца, и не только выпуклым лбом, зелеными глазами, рисунком рта. Он и стоял как отец: спокойно, невозмутимо и, казалось, отлично понимал все, о чем этот большой светлоусый дядя говорит с ним и мамой. Очевидно, сходство младшего Камынина со старшим не доставило Молостову удовольствия. Он хмуро встал и лишь из желания сделать приятное матери погладил Васятку по голове.

Мальчик внезапно вывернулся из-под его руки, воскликнул:

— Мам, я к ежику. Он, наверно, пришел домой обедать.

И побежал к дубовому бревну.

— Еж там, — пояснила Варвара Михайловна технику. — Придется поймать да переселить в шалаш.

Около Васятки остановилась тачечница, слащаво пропела:

— Ой, да никак новый енженер приехал? Сашейку строить? Милый же ты мой, какой он беленький!

От трассы к ним подошли двое возчиков.

Мальчик сразу стал баловнем лагеря. Баздырева дала ему кулек с закаменевшим печеньем; Маря Яушева перед обедом играла с Васяткой в «палочки-застукалочки»; плотник Елисеич сказал, что у него меньшенькая дочка «схожего возраста», и сделал из ясеня лук, стрелы; мордовка тетя Палага принесла из лесу в туеске земляники. Одна Забавина осталась равнодушна к Васятке, но и она подарила ему свежий огурец.

Вечером женщины пошли купаться на Омутовку и взяли с собой мальчика. Варвара Михайловна надуланаволочку пузырем, учила его плавать. Постельку она ему устроила рядом со своею; когда улеглись, долго рассказывала сказки.

Не удалось Молостову побыть вдвоем с Камыниной и во вторник: всегда между ними появлялся Васятка. Когда же он с ежом убегал в лес, Варвара Михайловна вдруг спохватывалась:

— А где мой озорник?

И начинала его искать.

Чашинцы торопились с укладкой шоссе, боясь затяжной непогоды, и Молостов целыми днями пропадал на трассе. Руководил ли он засыпкой песка в «корыто», следил ли за укладкой щебня на полотне, перед его мысленным взором неизменно возникала Варвара Михайловна, призывно улыбаясь, протягивала руки. Она часто снилась ему; идя по лесу, он вдруг слышал ее голос, дико и радостно оглядывался по сторонам. Молостов замкнулся в себе, работал с каким-то ожесточением и однажды, глубоко задумавшись, чуть не попал под отвальный нож бульдозера.

После того как Молостов держал в объятиях Варвару Михайловну, целовал в губы, он понял, что полюбил ее так сильно, как не любил никого и никогда в жизни. Студентка-уралочка? О, тогда он был желторотый парень и не знал, что такое любовь. Впоследствии на близость с женщинами он смотрел как на временный союз и не верил, что они страдали, оставленные им. Теперь Молостов сам испытал горькую и сладчайшую муку любовного плена; однако освобождение от него показалось бы ему великим несчастьем. Куда девалось его чувство превосходства над «бабенками», легкое отношение к браку? Еще весной, приглянись ему подходящая девушка, он бы женился: надоело одиночество. Теперь он не мог ни о ком думать, кроме Варвары Михайловны. Свидание с ней в лесу убедило Молостова, что и она любит его, принадлежит ему душой и, видно, только не решается порвать с мужем. Да, ей оставить семью — значит совершить внутренний переворот, изменить привычный строй мыслей. Но ведь нельзя же сидеть сложа руки? Нужно добиться от Вари уступчивости, убедить порвать с прошлым.

В среду, когда ударили в рельс на перерыв, Молостов задержался на полотне с механизаторами. Перед обедом он все же решил искупаться и почти бегом направился по откосу к речке, раздвигая обеими руками рябиновые кусты. Снизу, от Омутовки, навстречу ему поднималась Варвара Михайловна с мокрым купальным полотенцем на плече; впереди бежал Васятка с темными от воды, прилипшими ко лбу волосиками. Молостов, не обращая внимания на одевающихся недалеко у реки женщин, весело, решительно заступил ей дорогу.

— Вас теперь одну не застанешь, — сказал он, показывая в улыбке яркие, ровные зубы. — Вы все с малышом… а то лагерницы вокруг.

Она вспыхнула от счастья, беспокойно оглянулась назад, проговорила не сразу:

— Я мать, Павел Антонович. Знаете, когда Васятка был совсем крошечный, я его очень полюбила, но полюбила все-таки меньше, чем мужа. А сейчас, с каждым годом, ребенок становится мне дороже, вот я и не расстаюсь с ним. Видно, возраст такой: двадцать шесть лет.

— О, вы еще слишком молодо выглядите для матери, — сказал Молостов и требовательно, умоляюще продолжал: — Варя, нашей встрече в лесу помешали. Где мы увидимся? И когда? Тогда я не высказал и сотой доли того, что хотел, а нам еще многое надо выяснить, определить.

В глазах Варвары Михайловны мелькнула тень, словно одно воспоминание о том вечере вселило в нее волнение, радость, тревогу. Теребя кончик мохнатого купального полотенца, она сказала:

— Мне очень трудно… Павел.

Она впервые назвала его Павлом, и он весь преисполнился благодарности к ней.

— Я понимаю, Варюша. Вот и давайте решать вместе. Наваливайте на меня больше забот: я сильный, выдержу. Мне так приятно быть хоть чем-нибудь вам полезным. Когда встретимся?

Забыв, что сзади сквозь рябиновые кусты виден лагерь, что от речки приближаются женщины, Молостов осторожно, любовно взял Варвару Михайловну за локоть. В глазах ее засветилось нежное лукавство, губы в упоении полураскрылись. Казалось, весь мир отодвинулся куда-то далеко-далеко, исчез, и они остались только вдвоем. Внезапно что-то врезалось между ними: это подбежал веселый, раскрасневшийся Васятка, ткнулся матери в колени, обхватил руками. Или ему не понравилась поза, выражение лица Молостова, или охватило озорное настроение, но он вдруг задрал личико, вызывающе сказал:

— Это моя мама. Моя.

— Знаю, брат, — проговорил Молостов, чуть наклонясь к мальчику. — Хочешь, я вас обоих к себе заберу?

— Куда? — заинтересованно спросил Васятка; тут же отрицательно покачал головой: — А я не отдам свою маму. И няню Клушу не отдам. И папу. Пусти отсюда.

Он уперся Молостову в ноги, стал отталкивать. Варвара Михайловна в замешательстве крепко схватила его за руки.

— Васюнька! Что за тон? И почему ты не говоришь дяде «вы»? Совсем распустился.

Замечание матери не оказало воздействия: Васятка, упрямо сопя, старался вырваться от нее. Молостов слегка нахмурился; опять ему мешал этот избалованный мальчишка. Можно ли так потакать детям? Он сделал вид, будто не заметил выходки Васятки, вообще исключил его из общения.

— Так сегодня после ужина?

Варвара Михайловна заметила его недоброжелательность к сыну: она погрустнела, кивнула как-то чрезвычайно серьезно.

— Постараюсь.

От Омутовки в гору подымались женщины и, глядя на них, любопытно перешептывались. Варвара Михайловна переменила тему разговора, спросила:

— Вы что-нибудь брали в нашей передвижной библиотеке? Я недавно кончила «Жажду жизни» Стоуна. Читали?

— Н-нет.

— Про голландского художника Ван-Гога. Интересно.

Она увидела, что имя Ван-Гога ничего не сказало Молостову. Он только собрал морщины на лбу, как бы вспоминая, но и то, видимо, из вежливости, чтобы показать, будто задумался над ее словами.

— Вы со мной все про оперу разговор заводите, про художественную литературу, — вдруг усмехнулся он. — Я уж давно сказал: не силен в этих вопросах. Одно — что времени нету… да не в том соль. Просто в другой век живем, Варюша, не до арий и душещипательных книжечек. Физика, космонавтика… словом, техника — вот бог нашего времени. Загадочный фотон, атомный реактор или хотя бы съемные протекторные кольца, при которых наши автопокрышки могут пробегать по двести восемьдесят тысяч километров без износу, — вот что теперь волнует.

И Молостов откровенно улыбнулся, словно показывая этой улыбкой, что вполне понимает слабость Варвары Михайловны к искусству, но разделить ее не может, как не может человек двадцатого века променять современный костюм на белую тогу древних.

— Физика и спорт? — удивилась она.

— А чего ж? Они жизненнее.

Васятка давно тянул мать обедать. Она нежно кивнула Молостову, он еще раз напомнил про вечернее свидание и легко побежал вниз по откосу — молодцеватый, здоровый. Варвара Михайловна пошла в лагерь. Будущий союз с Павлом она считала решенным. Их соединяли те невидимые интимные нити, которые бывают крепче всяких слов и поступков. Она теперь чувствовала какие-то обязательства перед ним и молчаливо заявила на него свои права. Казалось, они уже составили будущую семью. Однако если еще два дня назад Варвара Михайловна слепо отдавалась любовному влечению, подумывала о разводе, о новом браке, то приезд мужа, сына, не повлияв на общее решение, заставил ее рассуждать. Прежде чем сделать окончательный шаг, надо было все хорошенько взвесить — ведь дело касалось нескольких людей. Слишком большая ответственность ложилась на ее плечи. Притом Варвара Михайловна стала подозревать, что за нею кто-то следит, и это ее страшно нервировало, мешало сосредоточиться.

Кончился ужин, Камынина собралась на свидание.

За лесом то и дело сухо вспыхивали зарницы; тревожно кричали перепела на ближнем поле в цветущей ржи, в сыром воздухе стоял запах железа. Странное томление, беспокойство овладели Варварой Михайловной. «Дождь, что ли, собирается? Духота какая». Васятка долго не мог заснуть, не отпускал мать ни на шаг, требовал сказок. А тут еще все время рядом толклась Маря; как уйдешь? Главное же, Варвару Михайловну связывала Забавина: заведующая столовой неподвижно лежала на застеленной постели, прикрыв лицо прозрачной шелковой косынкой, но в этой неподвижности, в молчании чувствовалась особая настороженность, и казалось, что глаза ее под косынкой открыты, а уши чутко прислушиваются.

И Варвара Михайловна не вышла к Молостову. Ей вновь чудились его тяжелые шаги вокруг шалаша, невнятное похрустывание веток. А может, просто дождик начался? Действительно, шумит: тихий, дремотный.

XXVI

Дожди к июлю зарядили почти ежедневно. Часто слышно было, как где-нибудь в колдобине натужно буксует машина, груженная камнем; шоферы и спали в кабинах, ожидая, когда их вытащит эмдээсовский тягач или трактор, ползущий на карьер с прицепной тележкой. Работа на трассе застопорилась. В канавах кисла вода, даже песок в «корыте» разбух. Стоило проглянуть солнышку, заиграть теплому ветерку, как весь народ, несмотря на грязь, хватал инструмент, высыпал на земляное полотно.

Таким погожим выпало субботнее утро. Солнышко осветило мокрый лес с обвисшей, сочащейся каплями листвой, полегшую, насыщенную дождевой влагой траву. Густой, почти неподвижный туман заткал низинку у реки. Подали голос птицы, из Бабынина с мычанием, звяканьем ботал потянулось колхозное стадо, люди зашевелились, высыпали на работу.

В чашинском лагере остались одни дежурные. Повариха с подручными торопилась сварить обед, пока не раздождило. Клавдия Забавина только что выдала им жиры, говядину, гречневую крупу и разбирала продукты в полутемной, наспех сколоченной из досок кладовке.

От трассы показалась Варвара Михайловна. Она подносила мостовщикам камень и в лагерь заглянула, чтобы измерить температуру двум простудным больным, которые лежали в самом просторном шалаше на деревянных топчанах. Варвара Михайловна немного устала, ее волосы развились, прилипли ко лбу, подол платья, сапоги пожелтели от засохшей глины. Вспомнив о жалобе мостовщиков на плохие обеды, она решила мимоходом проверить санитарное состояние кухни, столовой, качество продуктов и свернула к дымно горевшему костру с двумя подвешенными котлами.

— Чем будете кормить нас сегодня? — поздоровавшись, весело спросила она повариху.

Дородная, раскрасневшаяся от огня женщина вытерла полотенцем ложку и протянула ее фельдшерице:

— Суп с коровятиной. На второе рагу.

— А десерт?

— Яблоки еще не поспели.

— Вы бы, тетя Груня, персиков с Кавказа выписали.

Продолжая шутить, Варвара Михайловна попробовала обед, похвалила и подошла к открытой кладовке.

— Как у вас дела, Клавдия Никитишна?

Забавина не ответила. Глядя на мешки с крупой, на пятилитровую бутыль подсолнечного масла, она шевелила губами и что-то записывала засаленным карандашом на клочке бумаги.

— Рабочие жалуются на вас, — миролюбиво продолжала Варвара Михайловна. — Третьего дня мясо в гуляше было несвежее, да и порции маленькие.

— У меня тут холодильников нету, — не оборачиваясь, отрезала Забавина. — Придираться нечего: лето.

— Зато соль есть: это тоже сохраняет. И при чем тут «придираться»?

— Вы не райисполком — мне указывать. И не хозкомиссия. Обойдемся без советов.

— Дело ваше, Забавина. Но не забывайте, что я санитарный надзор. Предупреждаю: если ко мне и впредь будут поступать жалобы, что продукты несвежие, я составлю акт.

Надо было уйти — это Варвара Михайловна отлично чувствовала. Что ее удерживало? Она по-прежнему стояла у низенькой дверки кладовой, полузаслоняя свет, разглядывая полные, обтянутые халатом плечи заведующей столовой, маслянисто-черный завиток волос, выбившийся из-под косынки на смуглую красивую шею, и словно чего-то ожидая. В тесном помещении пахло увядшим бутом зеленого лука, постным маслом, земляной сыростью. Забавина со стуком положила на дно перевернутого ящика карандаш, вдруг резко повернулась к ней.

— Я знаю давно, что мешаю вам, — начала она тихо, словно задохнувшись. — Вы все время ищете случай выжить меня отсюда. Я знаю.

Еще можно было отделаться коротким замечанием и уйти, но Варвара Михайловна продолжала стоять у кладовки. Чуть ли не с первой встречи с Забавиной в лагере она почувствовала, что по какой-нибудь причине между ними произойдет объяснение, ссора. Когда ей передали, что Забавина сказала Андрею Ильичу, как они с Молостовым собирали в лесу «сладкую ягоду», Варвара Михайловна начала кое-что подозревать. Обе женщины, не высказываясь открыто, не любили друг друга. Вот, кажется, эта минута столкновения и настала.

— Вы не мешаете мне, Клавдия Никитишна, — проговорила Камынина. — Вы просто мне несимпатичны. Глубоко несимпатичны. И я была уверена, что мы когда-нибудь объяснимся.

— Объясняться мне с вами нечего. Пускай с вами объясняются другие любители, с какими вы мужа обманываете да тайком по вечерам в лес ходите свиданничать.

Сердце у Варвары Михайловны, казалось, умолкло, потом забилось гулко, резко, обдав жаром все тело. Она быстро ступила в кладовку.

— Это вы в позату пятницу, шишками бросались?

— Может, и я!

Варвара Михайловна кивнула головой, точно она так и предполагала. И тут же поняла, что этот вопрос давно ее мучил, из-за него она пришла с насыпи в лагерь, завернула к поварихе и остановилась у кладовки.

— Все ваши планы расстроила? — свистящим шепотом проговорила Забавина. — Ну, да вы еще найдете, как устроиться. Городские дамочки на это ловкие: сверху чистенькие, нарядные, а бельецо грязное. Мужа вам мало — берите любовника. Я таким не дорожусь. Хоть навсегда.

— Вы? Вы…

У Варвары Михайловны не хватило силы закончить вопрос. Она растерялась, бессильно привалилась спиной к смолистому косяку двери. Не такого признания ожидала Варвара Михайловна. И хотя она не высказала своей мысли, Забавина ее отлично поняла и тут же ответила:

— Это все до вас не касается.

— Давно вы…

Забавина не ответила; щеки ее в полутьме полыхали румянцем, красные губы изогнулись с выражением превосходства, торжества.

— Я знаю, — кивнула головой Варвара Михайловна. — Еще с Чаши. Ведь мы вместе ехали весной на машине. А почему же вы с… Молостовым не расписались?

Забавину словно ударили. Она вплотную надвинулась высокой грудью, всей крупной фигурой в захватанном халате, словно вытесняя Камынину из кладовки.

— И не собираюсь. Было время — нравился и любила, а теперь можете подобрать. Поспешите: работа на трассе кончается. Пашечка в Чашу вернется, опять ко мне придет. Иль еще раз мужа-дурачка вкруг пальца обернете и заставите взять дружка в облдоротдел работать? Да небось ведь у вас в Моданске другие есть развлекатели? Поиграли с Пашечкой и бросите. Снова ему придется в полночь-заполночь ко мне в окошко стучать. Да только я не приму. Найдем лучше, лишь стоит поманить.

Варвара Михайловна совершенно ясно увидела, что Забавина говорит так из ревности: ей и посейчас дорог Молостов. И как она еще с первой встречи у шалаша, когда увидела дорожного техника и заведующую столовой вместе, не почувствовала их отношений? Ошеломленная Варвара Михайловна испытала ощущение человека, который поскользнулся и на глазах у толпы упал в грязную, вонючую лужу. Он с ужасом представляет, во что превратился; надо подняться — и мучительно стыдно перед людьми.

— А вашим придиркам… — продолжала Забавина, и глаза у нее заблестели, как у кошки. — Вы меня этими придирками не запугаете. Ясно? Не запугаете.

Неожиданно Камынина рассмеялась — тихонько, устало, но искренне:

— Не так вы меня поняли, Клавдия Никитишна. Конечно, я сама виновата. Ну что ж: будет наука на будущее. — Она тяжело, подавленно вздохнула. — Вы правы только отчасти. Совсем отчасти.

За стеной кладовки послышались шаги, голос возчика окликнул:

— Але, Клавочка! Выдь на лавочку. Давай за хлебом в сельпо, в Бабынино подвода идет. Поворачивайся, не то, гляди вон, туча заходит.

Услышав голос возчика, Варвара Михайловна глянула на заведующую столовой и вышла из кладовой. Ничего не сказала ей больше и Забавина. Они будто условились, что этот разговор останется между ними.

Забыв про больных в шалаше, Варвара Михайловна бессильно, словно избитая, пошла обратно на трассу. Отчего так сумрачно: ведь утро?! Да, да, возчик говорил что-то про тучу? Действительно, вон из-за верхушек елей ползут грузные, синеватые облака, клещами охватывая юго-восток. Солнце еще светит, но уже на лес, на луг упала тень, и, несмотря на теплоту, в летнем воздухе чувствуется сырость. Опять, значит, будет дождь. Ну и тоска.

Разве можно уйти от самой себя? А именно этого хотелось Варваре Михайловне. Она была возмущена, оскорблена, раздавлена. Она несла Павлу свою душевную чистоту, собиралась пожертвовать для него всем: семьей, прежними знакомствами, налаженным бытом — и вдруг узнала, что у него есть любовница. В какой-то частичке мозга трезвый голос ей говорил: что же тут странного.? Павел Антонович здоров, молод, самостоятелен; Забавина — разведенка, тоже одинокая. Но Варвара Михайловна не хотела слушать этот трезвый голос: все в ней кипело. Как Павел жил в Чаше, в конце концов, ее не касается. Но зачем же здесь, в лагере, ухаживая за ней, он по-прежнему встречался с заведующей столовой? Ведь именно с нею вечером после политбеседы он пошел в лес?

Ей вдруг захотелось увидеть Андрея. Он такой благородный, хороший. Внезапно краска залила лицо, шею, руки Варвары Михайловны, и на глазах, не от внутренней боли, а от стыда, выступили слезы. Сколько страданий принесла она мужу своим «романом»! Достойна ли она теперь его? (Ей всячески хотелось возбудить в себе любовь, нежность к нему.) Где Васятка? Сыночек, родной… он на трассе.

Варвара Михайловна почти побежала к небольшому пятитонному катку, возле которого стоял мальчик. Туча заходит, ребенок может вымокнуть, простудиться: вчера перед обедом он два раза кашлянул. Это ужасно. Она подхватила Васятку на огрубевшие от работы руки, покрыла лицо поцелуями. Заметила, что его рубашка запачкалась, скорее повела в шалаш переодеваться. Мальчик выразил неудовольствие: чего мама мешает играть? Ему было так весело! Он кидал камни под каток, и тяжелая машина с хрустом их крошила.

XXVII

Вдали над Окаевским карьером висели хмурые, синевато-желтые тучи, словно простеганные хвостатыми нитками: там шел дождь. То и дело вспыхивали молнии, взрывая громады туч, колебля окрестности неровным, мертвым светом; заглушенный расстоянием, слабо рокотал гром. По раскисшему проселку мимо песчаных разработок медленно пробирался газик, невыспавшийся Камынин хмуро поглядывал в смотровое стекло.

Мысли его, как это часто случалось за последнее время, были далеки от трассы. Он не видел отцветающей калины с опавшими бело-розовыми лепестками, не слышал пересвистывания щеглов, мухоловок; с болезненным упорством думал главный инженер об одном — о своей развалившейся семье.

«К чему стремятся люди? Чтобы жить в свое удовольствие? Тогда Варвара права: разонравился муж — заводи другого или бери любовника. Если же человечество, как и во все века, стремится к усовершенствованию, оно не может обойтись без сознания долга, хоть это кое для кого и звучит банально. Нельзя бесконечно твердить: «Любовь. Свобода чувства». Так и вторую жену (или мужа) бросишь, и четвертую, объясняя все тем же «чувством». Разводы стали  э п и д е м и е й, а должны бы быть редким и печальным  и с к л ю ч е н и е м. Семья создается во имя детей. И разве может вызвать уважение тот из родителей, который обрекает своего ребенка на полусиротство, безудержно отдаваясь любовной страсти?»

Газик тряхнуло на ухабе, Камынин выглянул. На мосту стоял громоздкий скрепер, доверху наполненный песком. На суходол под мост, разбрызгивая грязь, подошел самосвал, водитель, все время поглядывая наверх, остановил его в точно определенном месте. «Даешь, Сеня!» — крикнул он. Скреперист наверху открыл ковш, из огромного, шестикубового чрева машины с шумом, шорохом посыпался песок. Направленный умелой рукой, песок валился, словно в пасть, в кузов самосвала, стоящего как раз под широким отверстием в мосту.

— Стоп. Отбой, Сеня! — крикнул снизу водитель, и скрепер закрыл свое чрево.

Груженый самосвал отошел. Андрей Ильич сделал знак шоферу заглушить мотор, вылез из кабины. Под мост на суходол вкатилась трехтонка, получила свою порцию песка и зарулила к линии трассы.

— Ловко приспособились, — одобрительно проговорил Камынин, подходя к скреперисту.

Тот узнал главного инженера, поздоровался. Выглянул из своей будки и водитель трактора.

— Кто вас надоумил? — спросил Камынин. — Сами?

Скреперист спрыгнул на землю, неловко отряхнул широкие подвернутые штаны комбинезона. Его большие грубые ботинки были по щиколотку перемазаны незасохшей глиной.

— Нет, — ответил он. — Карьерские. Загружать автомашину дело долгое, да и сколько рабочих рук надо, труда положить… ну, а мне что? Вижу, правильные слова говорят, и согласился подсобить. Мы и гравий так загружаем.

— Отлично, — похвалил Камынин. — Толково приспособились. Позвольте, а мне ваше лицо знакомо. Я с вами уже где-то встречался.

Он пристально вгляделся в здоровяка-скрепериста. Парень стоял несколько сконфуженный вниманием, но с видом человека, сознающего свою силу, сноровку. Плечи у него были не по возрасту тяжелые, губы толстые, добрые, волосы из-под грязной, замасленной кепочки отливали спелым льном, а небольшие голубоватые глаза смотрели приветливо, внимательно.

— Я думал, не вспомните, народу-то у вас тыщи, — застенчиво сказал скреперист. — Встречались, точно. Весной еще, в мае. Во дворе МДС. Я нож поломал у грейдера-струга, меня Горбачев и того… а вы в аккурат приехали и заступились. Я еще на скрепер запросился, вы и тут помогли. Вот я и работаю.

— Помню, — улыбнулся Камынин. — Вас звать Семен…

— Юшин, — обрадованно подсказал скреперист.

— Да, да, — кивнул Камынин. — Значит, управляете теперь любимой машиной? И, как видно, неплохо? Я вот у вас вижу и другое новшество: трос на скрепере вдвое больше нормальной длины. Тоже вам кто подсказал? Зачем это?

— Тут сам придумал и… вроде оправдывает себя, — проговорил Юшин. — Гибкий трос шестнадцати-восемнадцати миллиметров, он очень дефицитный. Две-три недели — и обрывается. А где достать? На скрепер его надо сорок пять метров. Вот я взял да и заправил добрую сотню… с запасом. Износится передняя часть троса управления, я конец в два-три метра обрубаю и зафасовку скрепера произвожу протягиванием троса за счет запаса. Большой результат получается!

— Отлично, товарищ Юшин! — воскликнул Камынин. — Другие скреперисты знают? Поделиться надо опытом. Это мы устроим.

Газик покатил дальше.

«Вот тоже плод любви, — покачиваясь на пружинистом сиденье, размышлял Камынин, возвращаясь к прежнему вопросу. — Ведь новатором стал Юшин. Если бы любовь всегда облагораживала, приносила счастье людям, не была слепой! Может, когда-нибудь и наступит такое время?»

Он насупился, подавил вздох.

«Профессию мы можем выбрать такую, о какой мечтали. А жену? Кто нашел ту девушку, что рисовалась в юношеских видениях? Вот и я: встретил Варю и решил — о н а, хотя похожа ли Варя на мой идеал? Не похожа, как не похожа фантазия на жизнь. Но что-то же мне в ней очень понравилось и покорило? Безусловно. Стало быть, она мне духовно родственна? Конечно, я хотел, чтобы Варя была чуточку развитее, вдумчивее… менее легкомысленна, что ли. Не «штукатурилась», была подомоседливее. А то у нее или танцы в голове, или подруги. Да что поделаешь? По своему образу и подобию, говорят, только господь создал Адама и Еву — и то ошибся. Все равно Варя и такая дороже и милей мне всех женщин. Она и радость моя, и мука, и от этого никуда не денешься. Вероятно, и Варе хотелось, чтобы я был немного другой? Несомненно. Теперь же у нее нашлась совсем иная модель».

Вдали показался Васютин переезд. Отсюда недалеко до Бабынина. «Заехать, проведать жену, мальчика? Некогда, времени в обрез… Нет, надо».

Сына Камынин повидал; Варвары Михайловны в лагере не оказалось. Андрей Ильич болезненно сгорбился. Значит, предчувствие его не обмануло: напрасными оказались все усилия удержать любимую женщину, спасти семью. И тут он услышал голос Молостова: сидя в молодежном шалаше, техник вслух читал газетный фельетон. Начальника строительства за рукав тронула тетя Палага, улыбаясь широким, большеротым, добрым лицом, сказала:

— Женка ищешь? Мы ей соседка. Один шалаш спим. Завтракать кончал, дождик пустил шибко-шибко. Струмент все бросал, айда лагерь. Михайловна твой надел плащ резиновый, Марька Яушев — красный накидка пластмассовый на голова — и в лес. По грибы ударился: самый погода. Право!

В лесу действительно раньше времени появилась вторая грибная волна: боровики, сыроежки, лисички, подберезовики.

Легкий озноб пробежал между лопатками Андрея Ильича, он вдруг радостно, смешно засуетился. Хорошо бы дождаться Варвару, но ведь она может вернуться через час, а то и два. (На самом деле он просто боялся увидеть жену, боялся поймать на себе взгляд ее холодных глаз, подметить враждебную складку в кончиках губ. Так сладко было думать, что между ними не все еще потеряно!) Андрей Ильич крепко поцеловал сына и поехал дальше вдоль трассы на Моданск. «Факт налицо, Варвара не с Молостовым собирает грибы. Конечно же всегда вокруг кто-то есть. Да, но все равно они вместе в лагере и могут увидеться каждую минуту! Разбить бы их, забрать Варвару домой. Но как? Обидится. Разве грубой силой повлияешь на любовь? — Он пошел к машине, чавкая сапогами по мокрой, налитой водой траве. — Экая непогода завернула. Какое мокрое лето. Гляди, еще Васятка простудится. Он какой-то рассеянный, а губы сухие, горячие».

И вновь газик зарулил по топкой, размытой дороге. В лесу потемнело, бесшумно насунулись тучи, осторожно, воровато припустил тихий дождь, но Андрей Ильич чувствовал себя бодро. Ничего: вот-вот в небе образуется проем и скользнет лучик солнца. В сердце у него такой лучик жил. Конечно, тучи могут сдвинуться еще плотнее, но верить в солнце надо.

XXVIII

После отъезда отца Васятке надоело возиться с ежиком, он раскапризничался, захныкал: «Где мама? Я к маме хочу». Щеки и губы у него разгорелись, и он щурился, словно ему больно было смотреть на свет. Тетя Палага уговорила его лечь в постель, стала рассказывать сказку: мальчик заснул.

И вот тогда из дождливого сумрака возникли две сгорбленные фигуры: это вернулись Варвара Михайловна и Маря Яушева. За плечами у бригадира темнел рюкзак, до четверти наполненный чем-то угловатым.

— Ой! И ниточки сухой нету! — всплеснула руками продавщица из киоска. — Мамочки мои! Где вы так?

— Где были, там уж нет, — ответила Маря весело, устало откидывая со лба мокрые, прилипшие волосы. Она сняла красный, совершенно потемневший берет, выжала из него воду.

— Хвастайтесь, каких набрали: небось одни белые да подосиновики?

Оказалось, что и Варвара Михайловна и Маря хоть, правда, и собрали «попутно» грибов, но совсем мало — едва на одну сковородку. Обступившие их девушки, парни были разочарованы. Молчавший до сих пор бородатый плотник Елисеич кивнул на рюкзак:

— Что же, деточки, в мешке принесли?

— Клад, — смеясь, ответила Варвара Михайловна, откинув с головы пестрый капюшон плаща, шурша им при каждом движении.

Подруги стали щупать рюкзак.

— Ой, что-то твердое. Уголь, что ли?

Маря сняла свой походный мешок, девушки весело, нетерпеливо открыли его, и тетя Палага вдруг негромко рассмеялась:

— Поглянь, девоньки, камень!

— Ей-богу, камни. Да они с ума сошли!

— Они хотят абразивный завод открыть, — расхохотался Жогалев. — Делать камешки для зажигалок. В войну на этом крепко зарабатывали.

Все больше народу собиралось вокруг «медицинского» шалаша, громче раздавался гомон, смех. Узнав, что вернулась Варвара Михайловна, к веселой толпе присоединился Молостов. Как раз в это время Маря с вызовом ответила шоферу:

— Как же вы, Костя, не разглядели, что камни-то драгоценные?

Варвара Михайловна подхватила:

— Это не абразивные, а получше: образцы.

— Аль пласт новый сыскали? — пытливо спросил Елисеич. — Можно кальер открывать?

Вокруг сразу замолчали. Маря горделиво кивнула:

— Не карьер, а для нас, может, и получше.

— За сколько километров от участка? — поспешно спросил Молостов.

И вопросы посыпались со всех сторон.

Лагерь всполошился. Люди, несмотря на дождь, выбегали смотреть принесенные камни. Казалось, открой молодежный бригадир и фельдшерица действительно драгоценную россыпь, ей бы не обрадовались так, как этому дикому плитняку, что щедро валяется под ногами по всей земной планете.

К Яушевой приставали, чтобы она рассказала историю находки. Девушка отнекивалась.

— Маречка у нас известная скромница, — пришла ей на выручку Варвара Михайловна. — А дело тут не так просто. Не один километр она исходила вокруг трассы, не одно воскресенье потеряла. Я ей лишь немного помогла. В общем, Маречка хоть и не мостовщик, а видит, камня нет, стройка затягивается, и пошла в Бабынино, в Захлыстовку, к Васютину переезду: может, местные жители знают, где залежи. Помните, в июне ей Хвощин выговор сделал за прогул? Это она как раз искала пласт.

— Что же вы, Маря, тогда не сказали? — воскликнул Молостов.

— Постеснялась. Думала, скажут: твое ли дело? Головы поумнее не могут придумать. Да и не была уверена, отыщу ли.

— Хвощин такой, что оборвал бы, — заметил кто-то из толпы.

— Ладно, дело прошлое, — нетерпеливо перебил прораб. — Много там камня?

— На весь наш участок хватит, — счастливым голосом ответила Маря. — И лежит он сразу за нашим лесом. Так… на земле. Валунник. Еще в мае бродила я, все ноги в темноте посбивала в кровь, искала жилу. Конечно, нету, колхозники бы знали. И вот на днях вдруг вспомнила: «Ведь в Бабынине ни дерево не растет, ни хлеб не родится. И на поле за деревней, и на дне Омутовки — везде камень. Просто валяется. Его только собрать — и вполне годится. Зачем и новый карьер разрабатывать?» Рассказала я фельдшерице нашей, Камыниной, она затормошила: зря будем до воскресенья ждать. Мы и пошли с утра проверить: много ль его? Бродили, бродили… Очень много.

При всех Баздырева обняла Марю, крепко расцеловала в обе щеки.

— Обрадовала, девка. Я твоя должница!

— Чем расплачиваться будешь, Яковлевна? — спросил Елисеич, оглаживая бороду.

— Жениха подыщу хорошего!

— Жалко, я стар!

Со всех сторон посыпались шутки. Маря раскраснелась и убежала в шалаш переодеваться.

— Завтра с утра начнем складывать валунник в кучи там же, на полях, — громко подытожила Баздырева. — Главное, от нас недалеко. Вот только как его перевозить на трассу по такой грязюке? Грузовики не потянут, трактор с прицепной тележкой нужен. Ох, беда, опять с Горбачевым воевать.

Прошел ужин. После дождя поднялся густой сырой туман. Лагерники, обрадованные возможностью обсушиться, сварить кашу, развели костры; сырые дрова не хотели разгораться, чадили. Пора бы укладываться по шалашам, но сон в этот вечер отлетел прочь. Молодежь на поляне устроила танцы под баян. «Геологи» были героинями вечера. Перед Марей кавалеры то и дело выбивали дробь, вызывали на пляску; Варвару Михайловну парни не решались приглашать, зато редактор стенгазеты уже ходил за ней по пятам, прося «черкнуть статейку». Молостов все время старался быть рядом с фельдшерицей, не спускал с нее восхищенных глаз. Варвара Михайловна отнеслась к нему с неприкрытой холодностью. Ей так и хотелось язвительно-вежливо бросить ему в лицо: «Вы не ошиблись адресом? Меня зовут не Клавдия». Бродя сегодня с мешком по бабынинским полям, мучаясь ревностью, она твердо решила порвать с Молостовым. Здесь, в лагере, столкнувшись с ним, дрогнула, убедилась, что не может расстаться, не объяснившись. «Уличу его во лжи. Скажу: ваша тайна открыта». Теперь Варвара Михайловна сама хотела встречи. Может, подвить сейчас волосы, принять участие в общем веселье и договориться о последнем свидании? Ей помешала Маря. Отбившись от кавалеров, она подхватила Камынину под руку:

— Нынче мы с Варварой Михайловной не танцуем: заморились, промокли. Нам сейчас дороже всего чашка чая и крепкий сон.

В шалаше они сдвинули постели, положили посредине Васятку, натянули поверх одеял шерстяные платки, пальто. Совершенно незаметно для себя Камынина заснула: она действительно очень устала (сколько километров месила грязь под дождем!), да и по сынишке соскучилась; а тут пригрелась с ним рядышком, так уютно стало. Одной из ее последних ясных мыслей было: «Достоин ли еще Павел, чтобы я с ним заговорила?.. Пусть-ка и он помучается». На губах ее застыло что-то вроде удовлетворенной улыбки.

Прислушиваясь к ее ровному дыханию, Маря Яушева тихонько набросила на плечи сухой ватник, бесшумно вышла, отыскала Молостова и сказала, что ей надо с ним поговорить.

— Пожалуйста, Маречка. Я вас слушаю.

— Нет, — густо покраснела девушка. — Я… мне наедине.

— Секретничать будем? — несколько удивился Молостов.

Маря молча посмотрела на него своими огромными черными, чуть диковатыми глазами, и нижняя красная губа ее слегка выпятилась вперед. «Как она развивается, хорошеет», — подумал Молостов, идя с нею за кухню, и по старой ухажерской привычке подкрутил ус, молодецки расправил плечи.

Под ближним кленом Маря остановилась и несколько минут не могла справиться с волнением. За елями показалась огромная багровая луна, по лесу разлился смутный розовый свет. От деревьев пахло сырым мочалом, ноги обвивали мокрые папоротники. В тумане стоял еле уловимый шорох: это с ветвей, с листьев на землю падали капли от недавнего дождя.

— Я вас позвала по… особому делу, — сбивчиво начала Маря, избегая взгляда техника.

Молостов вспомнил: молодежный бригадир живет в одном шалаше с Камыниной, сдружилась с ней, камни сегодня вместе принесли. Не ее ли она почтальон?

— Мне все одно, что вы обо мне подумаете, — как бы сердясь, продолжала Маря. — Я… не могу промолчать. Не имею права. В общем, товарищ Молостов… вы не должны разбивать чужую жизнь.

— Чью? — мягко спросил он.

— Вы сами знаете, про кого я говорю.

Внезапно Молостова осенила догадка: неужели Маря сама к нему неравнодушна, решила объясниться? Он вспомнил, как пристально она смотрела на него во время политбеседы, затем в лесу, где собирали грибы, как следила в тот вечер, когда он назначил свидание Варваре Михайловне. «Выходит, я ей нравлюсь, а не Юшин? Экая бедняжка». Павел Антонович подбирал в уме слова, которые бы не обидели Марю, но и не оставили ей обманчивую надежду. Надо сказать, что он сильно любит одну женщину, а она, Маря, еще девочка и первое увлечение приняла за глубокое чувство.

— Вы разбиваете не только одну жизнь, — еще настойчивее заговорила Маря, — вы разбиваете жизнь целой семьи. У них есть ребенок.

— Да вы о ком толкуете? — перебил Молостов, окончательно сбитый с толку, и нахмурился.

— Опять — о ком? — вызывающе сказала Маря. — Иль все не понимаете, о ком речь веду? Мало вам девушек? Пристаете к замужней. Хотите Васятку сделать несчастным?

Молостов опешил: так вот про кого говорит эта девчонка! Хорош бы он был, начав лечить ее от любви к себе.

— Погодите… а какое вам дело? — довольно грубо спросил он.

— Такое. Я не могу высказать своего мнения?

— Высказывайте тем, кто в нем нуждается. Я как-нибудь обойдусь и своим умом. Не хватало, чтобы разные посторонние… лезли в мою личную жизнь.

— Нужна мне ваша личная жизнь! Я говорю не о вашей личной жизни, а о жизни целой семьи. Почему я должна молчать? Коли человек не справляется с работой, надо ему помочь? Надо. Коли человек попал в беду, надо ему помочь? Надо. А коли на глазах хорошие люди страдают, тут я должна молчать? Почему? Об этом и в газетах пишут: не допускать несправедливости.

Девушка говорила запальчиво, торопливо, видимо высказывая давно продуманные, выношенные мысли.

— Да кто вам дал право… мораль мне читать? — разозлился Молостов.

— А вы хотите жить по-старому? Понравилась женщина — купил. Не продают? Отнял силой. Что, мол, за дело до мужа, детей? Абы мне хорошо. Разве так поступают?

— Надо самой испытать любовь, а потом учить правилам поведения! — заикаясь от бешенства, произнес Молостов. — Милиционер нашелся. Насильно я никого не захватываю. Понятно? Но что могу — беру. И никому не отдам своего счастья.

Чтобы не выругаться грязно, по-мужски, он рывком подтянул пояс и сделал шаг к шалашам. Маря Яушева вдруг цепко схватила его обеими руками за мокрый борт куртки: слезы обиженного самолюбия, казалось, готовы были брызнуть из ее глаз.

— Нет, вы до конца выслушайте, — проговорила она, задыхаясь, вся дрожа. — Нет, я вас так не отпущу. Мне сперва показалось, вы сами увлеклись чувством, не подумали. После я другое узнала. И… и… и… вы мизинца Камынина не стоите. Он руководит народным строительством, а вы… посмотрите, как он осунулся. Будь вы хоть расхороший работник, а другим мешаете — это не советское поведение. Камынин какие книги покупает у нас в букинистическом отделе! За Юшина заступился перед Горбачевым! И жена у него хорошая, а вы ее только сбиваете, и… терпеть вас не могу! Ступайте, жалуйтесь, что я вмешалась в личную жизнь. Ступайте, ступайте!

Она быстро пошла к лагерю, да повернулась:

— Хватит с вас и одной любовницы!

«Совсем сумасшедшая, — подумал Молостов, медленно доставая портсигар. Он был и разозлен, и чем-то сконфужен. — Затянулся узелок».

XXIX

С рассвета вновь полил дождь — обложной, мелкий, беспросветный. У чашинцев с шипением горел кухонный костер: над ним устроили фанерный навес. Столы, скамьи в «ресторане», сваленные позади дрова — все было мокрое. От низкого чугунного неба померк свет, и казалось, что опустились сумерки. С поникших берез, с обвисшего елового лапника лились зеленые струи, лес словно вымер. Редко где пискнет пичужка, пролетит шальной овод; застыли комары, забившись под древесную листву. Курослеп, ромашки на поляне закрыли чашечки, точно надели шляпы.

Строители сидели по шалашам, поругивали ненастье, курили самосад и вели тягучие беседы о наступившем сенокосе, о борьбе вьетнамцев против колонизаторов, о приостановке работ из-за нехватки камня.

— Как там сводка насчет погоды? — спросил Порфишин проходившего «культурника».

— Облачность с прояснениями. Кратковременный дождь… с утра до вечера.

В «медпункте» женщины отсыпались, лишь Варвара Михайловна, борясь с дремотой, читала сыну сказочку про Муху-Цокотуху.

Послышалось натужное гудение мотора, громыхание кузова, мягкий стук скатов: кто это приехал в такую грязь? Варвара Михайловна лениво выглянула из шалаша. Под мокрым сникшим флажком остановилась трехтонка с железными бочками и еще чем-то укутанным брезентом, с забрызганным радиатором. Открылась дверка, и из кабины, к ее удивлению, вылез Андрей Ильич. Не мерещится ли ей? Зачем он в такую непогодь покинул город? Его присутствие на трассе не высушит землю, все равно механизаторы, тачечницы, мостовщики будут сидеть по шалашам, палаткам, избам, пока вокруг не провянет. Андрей Ильич был в мокром, скоробившемся плаще, и от поднятого капюшона лицо его казалось похудевшим, озябшим. Он направился к «медпункту», и Варвара Михайловна еще заметила, что расхожие юфтевые сапоги мужа грязны по самые колени, словно он долго шел пешком по дороге.

Набросив Марину пластмассовую накидку, она вышла ему навстречу. Андрей Ильич не искал участковое начальство, хотел видеть именно ее, значит, у него имелись на это веские причины. Камынины, не здороваясь, свернули с открытого затопленного лужка, с торчащими из воды верхушками травы, и остановились почти тут же, у шалаша, на разбухшей хвое, под густой елью, с ветвей которой тихо и редко сочились капли.

— Что это ты надумал? — недовольно спросила Варвара Михайловна: обложной дождь, нездоровье сына действовали на нее угнетающе. — Или дома что случилось?

Андрей Ильич с минуту молча, пристально смотрел ей в глаза, словно старался запомнить на всю жизнь, и зрачки у него были радостные, а лицо просветлело и уже не казалось озябшим. Варвара Михайловна ждала ответа, не зная, что и подумать; от сырости она легонько содрогнулась, передернула плечами, Андрей Ильич вдруг обеими руками взял ее за щеки и нежно-нежно, даже с какой-то осторожностью поцеловал в губы. Она немного растерялась, почему-то-перешла на шепот:

— Что ты, Андрей?

Он еще раз длинно и молча поцеловал жену, и ей стало и досадно, и удивительно хорошо, как в девичестве.

— Забыла? А говорила, что никогда не забудешь.

— Да что, наконец? — Она готова была рассердиться.

— В этот день девять лет тому назад…

Она моментально вспомнила и зарделась: в этот день Варвара Михайловна дала согласие стать его женой. Девять лет назад они решили отмечать свою маленькую торжественную дату всегда и везде и еще ни разу не нарушили договора. И вот Андрей приехал на попутном грузовике, чтобы поздравить. Как она могла забыть? До чего же любовь к Молостову увела ее от прошлого!

Шофер вышел из машины и посмотрел в их сторону: видимо, он торопился, но не решался клаксонить, напомнить о себе начальнику строительства. Андрей Ильич беспокойно оглянулся на него. У Варвары Михайловны вдруг защипало глаза. Как всякая женщина, она не могла не оценить такого проявления любви и растрогалась. Что бы ни случилось в будущем, расстанутся ли они с Андреем мирно или поссорятся, она была признательна ему за эту счастливую минуту. Почему-то именно в эту минуту она совсем по-другому вспомнила слова Андрея о любви, долге, детях, которые он говорил ей здесь, в лесу, на прогулке, и которые она тогда выслушивала в основном лишь для того, чтобы возразить на них. Варвара Михайловна сложила руки, доверчиво, на глазах шофера, прижалась к груди мужа, счастливо ежа в улыбке губы, заглянула в глаза.

— А ты, значит, помнишь?

Андрей Ильич не ответил: у него дрожал подбородок, а в затуманившихся зрачках сияли нежность и мука.

Словно не было между Камыниными тяжелого семейного разлада, страшных сомнений, готовых смять, разбить всю прошлую жизнь. Казалось, вернулись их прошлые счастливые отношения.

— Почему ты не на газике? — спросила она, заботливо поправляя ему сбившийся галстук. — И сапоги грязные. В городе ведь тротуары.

— Отгул взял мой Петясегодня. Да и неудобно гонять машину за тридцать километров из-за… я и пошел на дорогу: мол, кого-нибудь да встречу. И вот райпотребсоюзовскую трехтонку перехватил. — Андрей Ильич ласково погладил руку жены. — А почему ты не в своем плаще? Чья это накидка?

— В плащ я Васятку закутала. — И Варвара Михайловна тревожно продолжала: — Знаешь, Андрей, боюсь, что он заболел. Термометр мой землекопы разбили, но я чувствую по жару в головке, по глазам. Костюмчик-то его шерстяной ты взять не догадался.

— Васятку надо везти в город, — сразу меняя тон, сказал Камынин. Он мысленно укорил себя, что не захватил вчера сынишку. Ведь видел: нездоровится. Совсем замотался с трассой, а тут еще семейный разлад.

— Шалаш наш протекает, — виновато сказала Варвара Михайловна, решив, что нахмуренный лоб мужа и строгий взгляд относятся к ней: как же, мол, ты-то не доглядела?

Оба примолкли, встревоженно задумались.

— Завтра я приеду на газике и заберу его, — сказал Камынин. — Я бы и сегодня взял, да боюсь, застынет в машине. У водителя окно разбито, а нам еще надо забежать в Волчихино, продукты строителям сбросить.

Она покачала головой.

— Я не могу оставить его одного. Я тоже завтра поеду в Моданск. Выздоровеет — опять вернусь на трассу.

Шофер легонько кашлянул. Андрей сделал ему знак, поспешно и крепко пожал жене обе руки и почти бегом направился к сыну в шалаш. Он уехал через несколько минут, но Варвара Михайловна задумалась. Почему Андрей не поругался с ней еще в лесу, когда пошел слепой дождь? Ведь она видела, как он дергался, бледнел, кусал губы?! Любовь к ней дороже самолюбия? И вот приехал поздравить! Значит, способен на жертву? Да, но какое это имеет теперь значение? Она уже полюбила Павла… Ой ли? У Павла есть другая. «Мы непременно должны объясниться». По-прежнему Варвару Михайловну томила обида, ревность, и она часами подбирала те слова упреков и… нежного прощения, которые выскажет Молостову при ближайшей встрече. Сегодня вечером он опять явится, падет к ее ногам. Об этом она только и помышляла.

И все же Варвара Михайловна весь день не могла забыть посещения мужа — так оно тронуло ее и взволновало.

XXX

Под реденьким дождем показались серые, мокрые ракиты Радованья, избы, антенна на этернитовой крыше деревенского клуба. Чашинский грузовик остановился перед сельсоветом. Молостов выскочил из кузова на землю, откинул с головы намокший капюшон брезентовика. Открылась дверца кабины, вышла Баздырева.

— Опоздали небось на совещание? — озабоченно сказала она. — По такой грязюке разве поспеешь?

Трасса проходила через единственную улицу деревни, и на ней сиротливо стоял брошенный пятитонный каток, у кювета — тягач, сгрудились машины, на которых с участков съехались строители. Очевидно, в Радованье недавно прошел ливень: везде под сырым ветром рябили свежие лужи, за лесок уплывала буро-черная туча. На ее фоне дым из трубы заводика вился резко-белыми завитками, напоминавшими зубную пасту, выдавленную из тюбика.

Представители участков собрались в большой комнате сельсовета. Здесь был директор МДС Горбачев, два инженера, руководители районных штабов, техники, прорабы, механизаторы — люди все знакомые друг другу, не раз встречавшиеся на трассе. Стульев, скамей не хватило, и народ расселся на подоконниках, в углу на корточках, вдоль сосновых зашпаклеванных стен. Было сильно накурено, а оба окна закрыты. Чашинцы действительно запоздали и разместились кто где мог.

Докладывал Камынин. Он стоял в углу, опираясь суставами пальцев на закапанный чернилами стол.

— …Из-за начавшихся дождей положение на трассе стало катастрофическим. Со всех участков мы получаем донесения, что транспорт выбывает из строя. Машины буксуют, тонут в грязи. Мост через Омутовку только сейчас кончают восстанавливать, у чашинцев, например, работа совсем остановилась, а вы сами знаете — не за горами и уборочная. Если мы к середине июля не управимся, может сорваться все строительство трассы, что мы, конечно, никак не должны допустить.

— Что «не должны», когда уже допустили, — проворчал чей-то голос от двери.

— Сейчас, — спокойно, твердо продолжал Камынин, — как никогда, успех дела решает транспорт. Весь транспорт надо бросить на подвозку стройматериала, камня. Но по таким дорогам могут ходить только тракторы. Тракторов у нас более или менее достаточно, однако прицепных тележек только семь. Как их распределить на все участки? Где взять новые? Имеется у нас, как вы знаете, еще две тележки, но обе стоят: повреждены бока, прицепы, а главное — нет резины. Что мы тут надумали? «Разуть» самосвалы. Всем известно, что самосвалы в грязь еле ползают, лишь горючее пережигают, а один совсем испорчен. Мы и решили с него… словом, с парочки взять запасные баллоны и этой резиной «обуть» тележки. Подремонтируем их, и, таким образом, еще два агрегата включатся.

Он опустился на стул под громоздким настенным телефонным аппаратом, достал из мельхиорового портсигара папиросу, но сломал две спички, прежде чем прикурил. Этим только и выразилось его волнение.

— Цепи б достать на самосвалы, — вздохнул заведующий Спас-Деминским дорожным отделом, — обмотать скаты, сами б кое-как пошли. Да где возьмешь?

Командиры строительства сосредоточенно молчали. Они сидели усталые, некоторые были по самый пояс забрызганы грязью. Один бригадир спал, привалясь к подоконнику, обрадовавшись сухому, теплому месту. Большеугонский техник осторожно вставил ему в рот карандаш, но, не встретив одобрения своей шутке, сделал преувеличенно серьезное лицо.

— Самое обидное, — с досадой вырвалось у пореченского прораба, — что работы осталось совсем мало. У меня катки давно пошли, каких-нибудь восемьдесят метров защебенить — и свертывай лагерь.

— Тут еще другое, — проговорила Баздырева. — О народе, товарищи, надо подумать. Какой день, почитай, совсем без дела томится. Мы уж турнир шашечников организовали. Маря Яушева стала вслух читать. Простужаться начали. Хорошо тем рабочим, кто по деревням в сухих избах живет, а каково лесовикам, вроде нас? Шалаши протекают. Э, что толковать! — Она решительно махнула толстой, короткой рукой, произнесла тише: — Уж делим этот хлеб, делим… подвозу-то из-за непогоды третий день никакого.

— Можно б, конечно, подводами подбрасывать, — сказал угаловский начальник штаба, — да кони пристали. После еще председатели колхозов замучили. Наседают: готовятся к хлебоуборке. Может, половину колхозников из ближних районов распустить по деревням? А если распогодится, мы их скорой рукой соберем обратно. Хоть сено покосят.

Наступило тягостное молчание. Не один из сидевших руководителей тайком вздохнул о людях своего района. Да, поберечь их надо перед страдой. Ох, дожди, дожди, неужели и август окажется мокрым? То ли туча зашла за окнами, то ли так начадили махоркой, но в сельсовете стало пасмурно.

— Это разве выход? — пробормотал ломакинский десятник. — Вот если бы кто подсказал, как прицепные тележки найти.

— Кто вам мешает? — едко ответил ему Горбачев, словно приняв его слова в упрек себе. — Отыскали же чашинцы каменные россыпи у себя под носом.

— Конечно, людей мы никуда не отпустим, — жестко сказал Камынин, и все, кто был в зале, насторожились: таким тоном начальник строительства редко говорил. — Сперва отвечу насчет перебоя с доставкой продуктов. Я сегодня утром был в обкоме у Протасова. Муку, мясо, картофель, жиры нам дадут близлежащие колхозы, а как дорога провянет, база им все вернет из трассовских фондов. Предложение же угаловского начштаба считаю более чем странным. Что значит «трасса» и «колхозные работы»? Разве это не одно и то же? Что, мы марсианам дорогу строим? Представьте себе такую картину: мы отпустим половину народа, а послезавтра вдруг распогодится? Потом неделю опять собирайся? Нет. Мы должны использовать каждый сухой час, каждую минуту, наладить транспорт, привезти камень. Строить и только строить.

— Верно, — раздались голоса.

— Разрешите мне, — проговорил Молостов, подымаясь от стенки, возле которой сидел на корточках.

Камынин низко, хмуро опустил голову, этим жестом давая ему слово.

— Товарищи, — сказал Молостов, выпрямляясь во весь свой высокий рост и расправляя широкие, ладные плечи. — Вот мы тут убиваемся: нет транспорта. Я имею в виду прицепные тележки… да и тягачи. А ведь у нас, что называется, под самым боком большие резервы.

Словно в темную комнату внесли свечку: все подняли головы. Молостов стоял смуглый, со светлыми волосами, загорелый; даже казалось, грязь на сапогах, на брюках не пачкала его, а подчеркивала какую-то особенную выносливость. На что уж Камынин, старавшийся не замечать чашинского техника, и тот повернулся к нему вполоборота.

— Почему бы нам не кинуть на перевозку камня скреперы? — продолжал Молостов. — Правда, дальние возки на них считаются нецелесообразными, используют их обычно на полторы-две тысячи метров. Но почему бы нам не рискнуть и на восьми-двенадцатикилометровые рейсы? Я уверен, что наши механизаторы не откажутся. — Он глянул в угол, где на корточках скромно сидел Юшин. — Как, Сеня, возьмешься?

Все головы повернулись к молодому скреперисту. Он неловко поднялся, смущенный всеобщим вниманием, облизнул губы, поправил борт замоченной дождем куртки и продолжал молчать.

— Что ж не выскажешься? Или нельзя?

— Почему? Можно.

Юшин пригладил льняной чубчик, переступил с ноги на ногу, заговорил увереннее:

— Машины у нас марки «Д-147», на пневматическом ходу. В каждый ковш допустимо загрузить по шесть кубометров камня сразу. Это очень дельно. Большие тонны стройматериалов можно перебросить.

— Слышите, товарищи? — продолжал Молостов, обводя глазами собравшихся. — Вот вам мнение специалиста. Вообще, говорят, не хватает у нас тракторов, тягачей? Давайте бульдозеры размонтируем и пустим, они могут прицепы таскать, ЗИЛы. Вот вам и мощная техника.

За бревенчатой стеной сельсовета заорал петух — к погоде. Командиры заговорили вдруг все сразу. Большеугонский техник хлопнул Молостова по плечу: «С меня сто грамм». Над Радованьем по-прежнему ползли хвостатые тучи, избы сутулились, мокрые деревья опустили потемневшие ветви, так же неподвижно стоял брошенный каток на безлюдной трассе, а лица строителей повеселели, народ стал подыматься, закуривать.

Кто-то поглядел в рябое от дождя окно.

— Как там? Не проясняется? — спросил его мухановский десятник.

— Лье-от.

— Ничего.

И тогда вдруг с табурета поднялся директор МДС Горбачев. Его лысая голова покраснела от прилива крови, энергичный, выбритый до блеска подбородок выпятился. Он резко, властно отчеканил:

— Этого я не допущу.

Камынин остановил движением руки возникший было шум.

— Почему, Валентин Данилович, не допустите?

— Машины и без того не по назначению используются. Трасса — не лаборатория, чтобы эксперименты делать.

Звучный бас из дальних рядов шутливо предложил:

— Может, пока устроить скреперы в гостиницу?

— Стройка еще не закончилась, — упрямо проговорил Горбачев. — Бульдозеры, грейдеры, экскаваторы и так слишком часто ломаются: механизаторы неопытные. Совсем хотите запороть машинный парк? А установится вёдро, на чем работать станем?

Вокруг сразу воцарилась тишина, и отчетливо раздалось тиканье ходиков на стене.

— По-моему, — сказал Камынин, не повышая голоса, — предложение товарища Молостова и высказывание скрепериста Юшина весьма рациональны, и я не вижу причин отклонять их. — Он тут же суше добавил: — Мысль насчет бульдозеров и скреперов, конечно, чрезвычайно простая, но… дорога ложка к обеду. Что же касается протеста директора МДС Горбачева, я думаю, он его сам снимет. Эксперименты прочно вошли в практику всех наших строек. Ведь берем мы машины не продукты с базара возить? Тем более что и механизаторы стали успешнее осваивать сложные агрегаты. Я — за предложение. Кто еще возражает?

Одобрительные возгласы командиров стройки были красноречивее всякого ответа. Баздырева тут же попросила себе «парочку» скреперов. Мухановский техник даже присвистнул: больно жирно захотела; а что другим участкам останется? Однако Камынин удовлетворил просьбу чашинцев: слишком плачевное у них было положение, да и плитняк рядом.

Громко переговариваясь, люди покидали прокуренный сельсовет, рассаживались по своим машинам; заурчали моторы.

Сумрачные облака расходились, образуя далекие синие прогалы, проглянуло низкое, красное, словно недовольное солнце. Дождик сеялся, лес за полем стоял темный от висевшей над ним тучи, но ветерок тянул теплый, и чувствовалось, что это брызжут последние капли. Огромная светящаяся радуга коромыслом изогнулась через все небо. Один конец ее уходил за дальний край леса, второй совсем близко опускался в свинцово-грифельную речку, и за его тройным прозрачным соцветием на том берегу отчетливо проступали два сарая. В деревню с поля возвращалось мокрое стадо, скотина мычала, под копытами чавкала грязь, а яркая, сочная трава дивно сверкала всеми оттенками радуги. По дворам слышались звонкие голоса, босоногие детишки плясали в луже, и в сыром воздухе уже вились комары.

XXXI

В лекционном зале областной совпартшколы шло совещание передовиков сельского хозяйства: проверяли готовность к уборке колосовых. Вентиляции в помещении не было; от духоты мало помогали и открытые окна. В перерыве народ повалил в буфет, к книжному киоску, но большинство вышло на улицу освежиться. Здесь, под сенью двух пышных серебристых тополей, росших у подъезда, и был устроен основной перекур.

С краю тротуара недалеко от каменных ступенек стоял Протасов, в штатском костюме, в темном галстуке поверх белой рубашки. Волосы его были гладко причесаны, заметно проступала седина на висках. Он курил папиросу и слушал председателя богатого колхоза — пожилого человека с золотой звездочкой на толстой груди. Стоявшие вокруг передовики не вмешивались в разговор, но кое-кто из них вдруг начинал улыбаться остроумному словцу. К этой группе подошел Хвощин, пытаясь протиснуться в передний ряд. Дорогу ему заслонял кряжистый бригадир с депутатским значком на черном пиджаке. Хвощин был в полувоенном выходном кителе и весь сиял ярко начищенными сапогами, пробором в рыжих волосах, куцей орденской колодкой, выбритыми до блеска щеками, лоснившимися точно луковичная шелуха.

Разрозненные мутно-голубые тучки застыли над железными крышами старинных домов, тень от двух тополей на тротуаре не шевелилась. Солнце припекало нестерпимо, влажный воздух казался тяжелым: на улице тоже было душно. Чувствовалось, что к вечеру соберется гроза.

— В общем и целом, — неторопливо говорил председатель с золотой звездочкой, — и лобогрейки, и косы, и тягло в полной готовности: хоть завтра начинай выборочную. Да видите, Семен Гаврилыч, мокрядь какая? Хлеба не вызревают, совсем гнилое лето. И с народом еще беда: трасса держит. Мы уж начали потихоньку выуживать кузнецов, плотников, трактористов, ну… маловато. Может, отпустили б хоть половину?

Затянувшись папиросой, Протасов кивнул на Хвощина:

— Его проси. Он там распоряжается.

Председатель колхоза повернулся к начальнику облдоротдела. Кряжистый бригадир чуть отступил, и Хвощин ловко выдвинулся вперед. Он широко улыбнулся, словно ему сказали что-то в высшей степени лестное.

— Нельзя, товарищ Пупков, — заговорил он с важностью. — Небось ты ж из своей «Победы» по нашему шоссе в Моданск хлебопоставку повезешь? То-то. Не для себя ведь строю.

— Неспешно больно ползете. Чистые жуки.

— А ты как по грязюке, по лужам скачешь — зайцем? Походатайствуй за нас перед Ильей-пророком, — указал Хвощин на тучки, — пускай сдаст в архив свой гром. Две сухих недельки — и дадим рапорт: трасса готова!

Стоявшие вокруг передовики засмеялись. Хвощин еще ближе протиснулся к Протасову, заговорил о нуждах строительства. Председателя «Победы» отозвали, и начальник доротдела полностью завладел вниманием секретаря обкома.

— Может, и кончили бы шоссе, Семен Гаврилович, да строим ведь впервые, ну и кое в чем дровец наломали.

— Сам признаешься? — улыбнулся Протасов. Хвощин юмористически, с виноватым видом развел толстыми короткими руками.

— Куда денешься? За чистосердечное признание и на суде скощают. А с другой стороны взять — не один я виновен, на трассе есть кое-кто и поглавнее меня. Стояло вёдро, надо было каждый час использовать, каждую минуту в стройку вбивать: тянуть полотно, рыть кюветы, мостить — ведь какую богатейшую технику нам Москва в прошлом году отпустила! Камынин же все подъезды чинил, силы расстанавливал, опытом обменивался…

— Мост-то на твоей дистанции завалился, — сказал Протасов.

— Вы мне теперь небось до смерти не забудете этот мост. Обвал мог случиться и на моданской дистанции. Если б сейчас наших солдат в ермаковские кольчуги одеть, смеяться б стали? Потому что кольчуга пулю не сдержит. Чего ж никто не смеется, когда самосвалы, тракторы, многотонные автомашины газуют по деревянным мостишкам? Те, бедняги, трясутся как припадочные: рассчитаны-то на лапти да колымаги. Опять же сказать: я ведь хозяйственник. Почему Камынин как главинж в свое время не озаботился мостом через Омутовку? Доверился Молостову, а тот и подвел нас… человек в районе новый. Может, я виноват, что и денежки у Промбанка не сумели вырвать? Хорошо, что к нам недавно сам товарищ Мухарев приезжал… Помните небось — из Главного дорожного управления при Совете Министров Российской Федерации? Сколько я ему лично расписывал, какая в области охота: можно сказать, выманил из Москвы. У меня он и останавливался. — Хвощин сделал значительную паузу. — Ну… подпер нас, дал полмиллиончика на стройку.

— Ловко, — одобрительно сказал кто-то.

Протасов подошел к урне, бросил туда докуренную папиросу, говоря на ходу:

— Слух есть, ты и с моданскими хозяйственниками все связи пустил в ход: что трассе нужно — в большинстве к тебе, на квашинскую дистанцию, идет.

— Пустое болтают. Скрывать не стану: знают меня по области, что попрошу — сделают. Мы держим переходящее знамя — вот кое-кто и пытается замарать.

— Что ж, выходит, прав был он, — кивнул Протасов на заведующего промышленным отделом обкома. — Тебя надо было выдвигать начальником стройки? Стало быть, ошиблись?

Внутри здания раздался продолжительный звонок.

— Перерыв кончился, — проговорил кряжистый бригадир.

Передовики потянулись в здание. Протасова взял под руку редактор областной газеты. Хвощин остался сзади, его окружили.

— Значит, дорожный бог, перемены у вас будут на трассе? — громко спросил председатель «Победы». — Жидковатым оказался молодой руководитель?

Хвощин не ответил и лишь усмешливо сощурил глаза.

— Супротив тебя разве устоять? — Председатель крепко сжал его руку повыше локтя. — Дока мужик. Помню, помню, чай, вместе вот тут в совпартшколе гранит науки грызли.

— Я еще не забыл, как мы с тобой и в церковноприходскую бегали. В селе Богородском. Сумку через плечо — и айда.

— Было.

— Что, Николай Спиридонович, — подошел к Хвощину знакомый уполномоченный из Министерства заготовок. — Тебя еще куда-то выдвинули?

В другой группе говорили:

— Слышно, Камынина с работы снимают: затянул стройку. Что ж, верно.

Каменное крыльцо совпартшколы опустело.

Душные грозовые облака, казалось, давили землю, зной жег насыщенные влагой проплешины у заросших жирной лебедой и дурнопьяном заборов, чистые, будто вымытые с мылом тротуары, стены кирпичных домов, видные издалека новостройки, башенные краны. Шумно проезжали машины, от бензинного перегара едко першило в горле.

XXXII

Утро выдалось ясное, горячо лучилось солнце, в лесу гомонили птицы. Казалось, теперь окончательно установилась сухая погода.

Чашинцы заготавливали валунник за Бабынином. Они рассыпались по овражкам, косогорам, собирали камни в мешки, наваливали на мокрые, грязные носилки и ссыпали в кучи. К этим кучам, внушительно покачиваясь, подходил скрепер и как будто слизывал весь камень, вместе с грунтом перемещая его в свою ковшеобразную утробу. Из кабины выглядывало веселое, широкое и чумазое лицо Сени Юшина.

На дальнем участке Молостов заметил Варвару Михайловну, направился к ней. Огибая широкие лужи, она собирала булыжник в подол халата, надетого поверх шерстяного платья. К сапогам ее налипли жирные пласты глины, затрудняя движения. Над лугом с пронзительным криком пронесся кобчик.

— Вот где состоялось наше свидание, Варя, — весело сказал он и, нагнувшись, поднял небольшой камешек. — Все время нам мешали тучи, но, видно, не зря нынче вышло солнце.

Они находились в неглубокой ложбинке, скорее буераке, поросшем чахлыми кустиками неприхотливого ивняка. Ни одного лагерника не виднелось поблизости. Варвара Михайловна не ответила на шутку Молостова; глаза ее смотрели печально, рассеянно, полные, подкрашенные губы не тронула даже легкая улыбка.

— Что случилось? — с беспокойством спросил он. — Ваш муж вчера утром приезжал, наверное, поссорились? Вы ему сказали о нашем решении?

— Мы перебросились всего несколькими словами… совсем о другом, — проговорила Варвара Михайловна, и голос ее звучал странно мягко, приглушенно. — Видите, какая погода? Вон уже опять дождевые облака набегают, к обеду может полить. Васятка простудился, сильно кашляет. Завтра повезу его в больницу. Только не в город, как я раньше хотела, а в деревню, к бабке. У нас рядом, в совхозе, есть врач.

На лице Молостова отразились недоверие, ревность, желание понять, не таится ли за этой причиной другая, более глубокая.

— Отправляет вас? — сказал он тихо и стиснул камешек в кулаке. — Значит, мы расстанемся? А может, вы сами хотите?

— У вас, Павел, нет детей, потому вы так и судите, — проговорила Варвара Михайловна, чуть отведя глаза в сторону. У нее был взгляд человека, который никого не желает пустить к себе в душу. — Да и скажу вам по совести, я действительно сейчас хочу остаться одна, хорошенько во всем разобраться. У меня иногда голова идет кругом. В деревне я окончательно проверю себя и решу. Кстати, и вы себя еще раз проверьте.

Несмотря на мокрядь, грязную, тяжелую работу, одета она была очень тщательно и от нее пахло духами; Молостов знал, что это сделано для него, и ответил особенно ласково:

— Что мне себя проверять, Варя? Я ничего похожего не переживал. Вспоминается, как, бывало, идешь по лесу и вдруг попадаешь в струю воздуха, теплого, будто парное молоко. До чего хорошо становится! Так и со мной вышло, когда ехал в Чашу и свел знакомство с вами. Я вам уже говорил, что курсантом, в Свердловске, влюбился в одну студентку… она скоропостижно скончалась от крупозного воспаления легких. Не знаю, то ли меня смерть ее так ударила, то ли у всех первая любовь словно татуировка, ничем не вытравишь, — не могу ее забыть, и баста! Были у меня, конечно, потом другие увлечения, женщины, но все это перекатывалось через меня, как волна. Отряхнусь — и сухой. И только вот встреча с вами заслонила в памяти Настю. Вы для меня та самая лебедушка, которую в сказке добрый молодец добывает.

Слушала его теперь Варвара Михайловна очень внимательно, с особым, почти болезненным напряжением. Затем полуотвернулась и как бы невзначай спросила:

— Это вы Забавину устроили в лагерь?

Лицо ее, шею пятнами залила яркая неровная краска.

— То есть как устроил? — проговорил Молостов, думая о своем. — Посоветовал ей поехать на трассу: работа авторитетная. Видите ли, Варвара Михайловна, — оживился он, — тянешься к женскому вниманию, как к огоньку. Все хочется душой согреться. Вот и с Клавдией. Жили вместе в Чаше. Я всегда на нее сверху вниз смотрел: такую ли искал? А однажды вдруг и подумал: что, если  о н а? Годы-то идут, давно пора семью заводить. Жизнь у меня прошла в армии, в разъездах. Скоро тридцать — имею я право на счастье? Некоторые мои одногодки здесь, на гражданке, завоевали чины, оклады, персональные машины, а я — солдат… Ну, только я ошибся в Клавдии. Разные мы люди. Хотя, сказать по правде, я бы, может, даже взялся перевоспитать ее, заставил учиться, если бы трасса опять не столкнула меня с вами.

— Ошиблись в Забавиной? — быстро переспросила Варвара Михайловна, и взгляд ее загорелся. — Вы ж… встречаетесь?

— Сжигаю все мосты, — ответил Молостов по-прежнему невнимательно, бросил камешек и проследил взглядом за его полетом. — Обрубаю прошлое. Не думал я, Варя, что мы расстанемся так внезапно. Конечно, это на время, и едете вы с Васяткой в деревню к бабке, но… тяжело мне. Только нашли друг друга — и расставаться. — Он придвинулся еще на шаг к Варваре Михайловне, наклонился совсем близко, едва не касаясь козырьком фуражки ее головы, продолжал умоляюще, почти требовательно: — Одно заклинаю учесть: никогда не бойтесь своего чувства. Отбросьте все колебания, мелкие рассуждения. Настоящая жизнь лишь там, где любовь.

Она вдруг рассмеялась с легким лукавством, так противоречившим ее недавнему подавленному состоянию.

— Говорить легко, а каково решать? У людей, кроме чувства, есть и рассудок. Как Андрей говорит: надо жить не только затылком, а и лбом. Ведь еще имеются и такие понятия, как долг, обязанности перед семьей.

— Все это ширмочки для боязливых людей. Сейчас все народы идут к свободе в любви. Разве брак — кандалы? Посмотрите, сколько несчастных оттого, что разводы запрещались! Иные муж и жена — как червяк с вишней. Зачем нужно такое ханжество? Мало ли кто простое увлечение принимает за любовь? Молодость, горячка. Может, и с вами так было! Если ж вы даже любили глубоко, то ведь время идет, вкусы меняются. Вы почувствовали, что теперь равнодушны к мужу, как же можно до конца дней жить с немилым? А ваш сын? Он будет и моим сыном. Разве я его обижу? Да через десять — пятнадцать лет он вырастет, и ни вы, ни отец не будете ему нужны.

Она произнесла шутливо, сама не веря своим словам:

— А вдруг потом и мы разлюбим друг друга?

— Этого не может быть… — Вдруг Молостов сказал раздраженно: — Вон ваша телохранительница.

По косогору к скреперу медленно шла Маря Яушева, часто нагибалась, собирая камни в рваную плетушку. Губы Молостова сложились в тяжелую, неприязненную усмешку. Он сильно потер лоб, не замечая, что испачкал его грязными от камня пальцами.

— Хорошо. Ну а где бы мы стали жить? — вдруг спросила Варвара Михайловна и опять густо покраснела, но уже совсем по-другому, мягко, стыдливо.

— Где прикажете. Мне предлагают в Больших Угонах заведовать райдоротделом. А хотите, я переведусь в другую область. — И, еще раз покосившись на подходившую Марю, он торопливо закончил: — Нам опять помешали. Я вам напишу в деревню и буду ждать ответа. Не бойтесь, Варя, доверьтесь любви. Мы должны быть вместе, должны. Сегодня же встретимся… последний раз перед отъездом.

— Неудобно. Люди везде.

— Обязательно. Слышите, Варя? Обязательно.

— Ну… если только на минутку.

Молостов схватил руку молодой женщины и, не обращая внимания, видит ли это Маря Яушева или кто другой из лагерников, крепко прижался к ней горячими губами. Круто повернулся и зашагал прочь. Вдруг его будто по виску ударили: Варя спрашивала о Клавдии? Узнала? Конечно, чашинские сказали. Не поэтому ли переменилась, отказывается от свиданий? Во-он что!

Некоторое время Варвара Михайловна стояла молча, ничего не видя, забыв обо всем. Ей было и страшно чего-то и хорошо. Затем блуждающий взгляд ее задержался на сыром голубоватом валуне, она коротко, прерывисто вздохнула, нагнулась, положила его в подол халата и медленно тронулась дальше.

Вскоре после ее ухода на взлобке буерака остановилась Маря Яушева с плетушкой, наполненной булыжниками. Здесь к ней подошел скреперист Сеня Юшин, радостный, с румянцем волнения на простодушных щеках. Он был в обычной неуклюжей, грязной спецовке, но кепочка-малокозырка лихо, молодецки сидела на самом затылке, открывая пушистый, льняной чубчик, и это, по мнению Сени, придавало ему вид гуляки. Он только что загрузил полный ковш своей машины камнем и, перед тем как отвезти его на трассу, видимо, урвал минутку для разговора.

— Дочитал, Маря, книжку, что давала. Приличная. Вечером принесу. Потанцуем нынче под баян?

Девушка свела густые брови, будто усиленно обдумывала важный вопрос. От смущения она даже не повернула к Сене головы, только щека ее с этой стороны и ухо стали красными, точно их осветил солнечный луч.

— Не знаю, будет ли время.

— Часок-то можно погулять. Два дня не видались. Со скуки изошел.

Из-под длинных загнутых ресниц Маря обожгла его взглядом красивых черных диковатых глаз.

— Все вы, парни, это нашептываете, — сказала она вдруг, улыбнувшись, и таким тоном, словно имела большой опыт в любви и знала, что всегда нашептывают парни. — А потом одних бросаете и… с другими. Есть тут случай. Тоже, наверно, обещал жениться. А увидел в лагере другую, лучше… правда, и она так поступила с мужем. — Девушка покосилась на противоположную сторону ложбинки, где Камынина собирала валунник. С показным недоверием сказала: — Слова-то, они как брызги, воду мутить мастеров много.

— Иль, думаешь, пустомеля? Выколи глаза, если погляжу на другую. Отруби ноги, коли уйду от тебя. Всю жизнь будем вместе, как две оглобли в телеге.

— Так и поверила тебе, — нежным голосом сказала Маря.

— Когда ж заслужу? Плохо ты обо мне понимаешь, Маря. У меня что на сердце, то и на языке. Ничего не таю, завсегда говорю прямо.

— Все-все? — словно бы вскинулась она.

— Уж такой.

— И я, — подхватила Маря. — Давай и на будущее за правило возьмем: что бы ни случилось, пусть самое худое, — говорить в глаза. Пусть даже раздружимся, — не станем играть в утайки да недомолвки. Правда, она, как солнышко, облаков не любит.

— Голосую «за»! Ты вот намедни говорила: «Познакомились без году неделя. Человека узнать — с ним пуд соли съесть надо». Али я не вижу, Маря? Да лучше тебя не только в деревне, во всей области нету. Правду говорю. Так и матушке отписал. С другой девкой год ходи, так не узнаешь, как я тебя за эти два месяца на трассе. Нешто и тебя сердце обманет, не изучила, какой я?

Сеня расправил плечи, сдвинул кепочку еще дальше на затылок, словно показывая себя. Маря зыркнула на него и закусила нижнюю губу.

— Так погуляем вечером?

И хотя Маря опять отрицательно качнула головой, Семен Юшин улыбнулся еще радостнее, шире и простодушнее. Их влюбленные взгляды говорили друг другу гораздо больше, чем слова.

Словно догадавшись, о чем у них речь, Варвара Михайловна разогнула спину, поправила чистой, тыльной стороной руки упавшую на лоб прядь волос, подумала: «Счастливая Маря. Воркует. Наверно, Сеня Юшин из-за нее со своим скрепером на участок к нам попросился. У них — весна».

Почему у Варвары Михайловны сжалось сердце? Ведь и ее впереди ожидает сладкое и тревожное счастье? Правда, ее возраст не девичий, сын на руках, но она еще на многое надеется. Так отчего же вдруг слезинка защипала глаза?

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Ночью Варвара Михайловна встретилась с Молостовым в лесу, чтобы проститься. Она ежилась в плаще, пугливо прислушивалась ко всякому шороху, вздрагивала, спешила; Молостов был нежнее, чем всегда. Они почти не говорили, задохнулись в долгом поцелуе, и до самого утра им уже никто не помешал.


Перед вечером Варвара Михайловна собрала свои пожитки. В конце рабочего дня за ней на газике прибыл Камынин, и молодая женщина вместе с ним стала сносить вещи в машину. Молостов засел в шалаше, разложил конспекты по геодезии, но заниматься не мог. Он выкурил подряд несколько самокруток и с жадностью прислушивался к тому, как Варвара Михайловна, одетая по-дорожному в пестрый прорезиненный плащ с капюшоном, негромко, приподнято-веселым тоном обменивалась адресами с подругами. С Марей Яушевой и с Баздыревой она при прощании расцеловалась.

— Жалко, что уезжаете, — искренне огорчалась девушка. — Без вас будет совсем-совсем не то. Я-то думала, вместе трассу закончим.

— Нельзя, — невнятно ответила Варвара Михайловна, с трудом держа большой, рассыпавшийся в руках букет лесных цветов, поднесенный товарками. — За Васятку с мужем беспокоимся, не было бы после гриппа осложнения. Да и я отосплюсь у мамы в деревне, вернее, втроем отдохнем: ежика забираем. Так пиши, Маречка, буду ждать, а в Моданске заходи непременно.

Невдалеке от машины стоял Камынин. Вид у него, по обыкновению, был спокойный, он оживленно, с полуулыбкой одобрения слушал прораба, говорившего, что теперь участок обеспечен камнем, а скоро закончат ремонт моста через Омутовку. Невдалеке по бревну сваленного дуба бегал Васятка, балансируя раскинутыми руками, чтобы не упасть. Он был в матросской шапочке, в пальто, с приставшими к спине еловыми иглами и, громко смеясь, переговаривался с тачечницами, желавшими ему доброго пути, строил рожицы. Трудно было поверить, что у Васятки жарок, повышенная температура; когда родители хотели взять его на руки, он забрыкался, слезливо раскапризничался. Пришлось отпустить и лишь присматривать, чтобы не залез в лужу. Ежик, посаженный в корзину, находился в автомобиле.

Лишь те, кто хорошо знал Камынина, могли догадаться, что он очень нервничает. Глаза нет-нет да и косились на жену, в зрачках вспыхивало беспокойство, а губы слегка подергивались, обрывая улыбку, и сразу становилось видно, что мысли его далеки от собеседника. Андрей Ильич отлично понимал, что в судьбе его семьи наступил решающий момент. Почему Варвара вдруг передумала ехать в город? Ведь в моданской больнице имеются врачи всех специальностей, они немедленно окажут Васятке всяческую помощь, в аптеках тоже можно достать любое лекарство. Что так повлияло на Варвару? Неужели противно переступить порог дома, который восемь лет служил ей кровом? Или не хочет находиться вместе с ним, мужем? Не испытывает ли она и к нему отвращения, а то и скрытой враждебности? Вопрос этот странно мучил Камынина, и он почти ничего не понимал из того, что говорил ему прораб.

— Теперь бы нам, Андрей Ильич, камнедробилку на участок. Позарез нужна. Иль сейчас никак нельзя?

— Да, да. Конечно. Одну минутку.

И, не заметив недоумения на желтушном лице прораба, Андрей Ильич бросился к жене. Букет, который она держала в руках, развалился, и часть цветов упала; Андрей Ильич поднял цветы, с улыбкой протянул ей:

— Может, положить в машину?

Брови Варвары Михайловны приподнялись с оскорбительным удивлением: видимо, она не поняла, что он ей говорит, зачем протягивает цветы. В глазах ее, в легком движении плеча не было ничего враждебного, скорее в них проскользнула брезгливость, словно жена боялась, что он к ней прикоснется. Наконец Варвара Михайловна поняла мужа, ничего не говоря, с обидным для него равнодушием протянула остаток букета и тут же отвернулась к прощавшейся продавщице киоска. И Андрей Ильич с ужасом почувствовал, что улыбнулся еще шире, с улыбкой отнес букет в машину.

После этого он решительно не знал, что ему делать, совершенно забыл о поджидавшем его прорабе, который так и не понял, дадут ему камнедробилку или не дадут. Стоять с опущенными руками было невыносимо, и Андрей Ильич прибегнул к испытанному спасению, уже привычному, — к помощи сына: он поймал Васятку, снял с бревна и принес к машине; тот, болтая ногами, дергал отца за ухо, громко смеялся.

— Успел перепачкаться, баловник? — говорил ему Камынин, стряхивая с его пальто еловые иголки. — Тебе нельзя бегать. Температуришь.

— Тем-пе-ра-ту-ришь! — пропел Васятка и обеими руками потянулся за пролетевшей стрекозой. — У меня уже ничего не болит.

Очевидно, появление у газика мужа и сына Варвара Михайловна посчитала за сигнал к отъезду. Еще раз любезно улыбнувшись провожающим, она пошла к машине. Андрей Ильич заметил мимолетный взгляд, брошенный ею на шалаш, из которого торчала нога Молостова, обутая в сапог. И опять против воли та же улыбка легла на губы Андрея Ильича; он усадил рядом с Варварой сынишку, осмотрел, все ли вещи хорошо уложены. Хотел весело пожелать им счастливого пути, но вдруг горло у него перехватило, он с трудом сделал глотательное движение и простился с женой молчаливым кивком. Сынишку забыл даже поцеловать.

Мотор зарычал, коренастый газик ходко, будто бегом, взял с места, погасли красные тормозные сигналы, и лишь запах перегоревшего бензина остался в воздухе. Машина уже шумела за пышным ольховым подседом, за лиловатыми колоннами сосен. Андрей Ильич все смотрел вслед уехавшей жене, сыну. Вернутся ли они домой? Что-то подсказывало ему: расстаются они навсегда.

К нему подошел прораб, несмело спросил, заранее всем своим желтушным лицом извиняясь за непонятливость:

— Так я опять насчет камнедробилки. Можем надеяться? Уж так бы она выручила.

Секунду, не больше, Андрей Ильич смотрел на прораба непонимающим взглядом, потом спокойно сказал:

— Камнедробилку? Да, вашему участку она сейчас действительно позарез нужна. Давайте обсудим, нельзя ли вам ее передать хоть на пару деньков.

XXXIII

На другой день в обед Баздырева сказала Молостову, что ему придется выехать в Чашу с отработавшими свой срок колхозниками. Сеноуборка затянулась, на днях начинается выборочная яровых, и в райисполкоме оттягивают присылку последней партии строителей. Надо «разбить это мнение», поскорее привезти новых рабочих и, несмотря на дожди, завершить трассу.

— Ты, Павел Антонович, мужик напористый, деловой. Эвон как сумел весной подтянуть доротдел. У районных властей авторитетом пользуешься. Порадей за участок.

Погода стояла сырая, холодная. Шумели верхушки деревьев, ветер то разгонял тучи, и тогда показывались глубокие зеленоватые прогалы, то облака вновь сгущались, чернели и припускал дождь — затяжной, совсем осенний. Когда Молостов с плащом через руку подошел к машине, он в кабине рядом с Жогалевым увидел горделивое лицо Забавиной. Забавина была в новом ватнике, на коленях у нее белел сверток.

— Далеко? — удивленно спросил он.

— Одному вам, что ли, по райцентрам раскатывать? — улыбнулась она и пододвинулась, освободив ему место рядом.

За лагерную заведующую столовой ответила Баздырева:

— Напросилась. Сахару нам моданские снабженцы не дают целую неделю, Клавдия посулилась достать в Чаше. Говорит, есть знакомый в райпотребсоюзе. Может, просто погулять захотелось с кавалерами в летнем саду, кино посмотреть? С пустыми руками вернется — выговор закачу. Вы там, друзья, не задерживайтесь, послезавтра — на трассу.

Машина тронулась. «Жизнь сама указывает, — подумал Молостов. — В Чаше и поговорю с Клавдией начистоту. Пора узелок развязывать, Варечка волнуется».


Электрическая лампочка на изогнутом проводе освещала беленые фанерные стены. На столе блестела распечатанная поллитровка, отбрасывая тень, в треснувшей тарелке с голубым ободком лежала глазастая колбаса, в другой тарелке — крупная неочищенная селедка, соленые огурцы. Забавина, аккуратно причесанная, в праздничной кофточке из креп-жоржета, положив левую руку на розовую скатерть, тихонько вертела пустой стакан с остатками на донышке. В простенке на другом конце стола, положив на колени плащ и фуражку, сидел Молостов. Перед ним на куске свежего ржаного хлеба лежала вилка с колечком колбасы.

— Когда-то надо было выяснить наши отношения, вот я и решил, — Молостов рубанул ладонью воздух, опустил голову.

— До трассы ты, Павел, говорил иные речи, — насмешливо сказала Забавина, искоса кинув на него взгляд из-под угольных бровей, и щеки ее вспыхнули ярче.

Оба небольших окошка, выходивших в палисадник, были задернуты цветастыми ситцевыми занавесками; одна занавеска зацепилась за горшочек с красноглазой геранью, и снизу выглядывало темное ночное стекло. За сосновой переборкой слышалось ровное дыхание: там в полутьме на сундуке спала шестилетняя дочка Забавиной, взятая матерью на сутки из детского сада. У противоположной стены алела стеганым одеялом двуспальная кровать с несвежим подзором в нарядных вышивках, с горой подушек. Пестро расписанное чело русской печи прикрывала захватанная занавеска.

— Что же не угощаешься напоследок? — сказала хозяйка с натянутой улыбкой. — Деньги за это не возьму.

Она щедро подлила в его стакан водки.

— Не до нее.

Дорожный техник поднял голову. Молодое усатое лицо его раскраснелось, прядь волос сбилась на загорелый чистый лоб, а глаза смотрели хмуро, мрачно.

— Не понимаешь ты меня, Клавдия. Или не хочешь понять. Думаешь, мне легко? Видно, так уж на свете устроено: кто кому ближе, тот тому и больше боли доставляет. Что нам обманывать один другого, делать вид, будто у нас все благополучно? Лучше сразу покончить, чем…

— Уж не думаешь ли, что я дорожусь тобой? — самолюбиво перебила Забавина. — За мной не такие бегают. Вон Костя Жогалев хоть сейчас в загс готов.

— Он, кажется, и до загса не теряется, — пробормотал Молостов.

Нотка ревности в его голосе доставила Забавиной удовольствие. Она слегка улыбнулась, продолжала, не сбавляя тона:

— Не один ты в районе штаны носишь. Я пока не старуха, работу имею приличную, квартира с обстановкой, стол никогда пустым не бывает. Тебя я не привораживала. Дверь у меня из комнаты открывается, а не в комнату: можешь выйти, когда надумаешь. Сам за мной бегал, в кино зазывал, провожал под ручку домой, уговаривал на трассу ехать.

Молостов взял себя за ус, не ответил. Обычно он беспечально расставался с женщинами. Было только немного жаль, что теряет податливые плечи, ищущие губы, но он верил, что на новом месте найдутся другие плечи, другие губы, и, как знать, может, там-то его и ждет настоящая любовь? Сегодняшнее расставание вышло совсем иным, и он говорил Забавиной такие слова, какие прежде не говорил женщинам и, может, месяц назад не собирался сказать и ей самой. То ли его смягчило ожидание будущего счастья с Варварой Михайловной, то ли стало жаль Клавдию, то ли он старел.

— Поверила я твоим речам, приняла в одной казенной шинелишке, обмыла, приголубила. Огляделся ты теперь, и глаза в сторону побежали?

Он вдруг выпил водку, с хрустом откусил чуть не пол-огурца. Взял вилку с надетым кольцом колбасы, поднес ко рту, да положил обратно на хлеб.

— Верно говоришь. Вещейиз Восточной Германии не привез, в чем был, с тем вернулся. Один лишь коврик заграничный. Насчет же «обмыла, приголубила» — это зря. Хочешь опутать, приписать, чего не было? Я не давал тебе слова, что женюсь. У меня такого нет в заводе. С вашей сестрой всегда поступаю в открытую, никому свободу не отдаю. И опять говорю прямо, скрывать не собираюсь: понравилась ты мне тогда, в марте. Правда, еще одну встречу имел, да то была чужая лебедушка. С какими мыслями в Чашу ехал? Корни пустить. Годы мои такие — пора. Дадут, мол, квартиру, буду учиться, введу в дом хозяйку… Поглядел вокруг на районных девушек — никто в глаза не бросился, а тебя, повторяю, с дороги запомнил. Женщина ты, Клавдия, яркая. Что на лицо, что на фигуру. Красотой берешь крепче, чем вот это, — щелкнул он по бутылке. — И вот, когда сошлись, как-то не спал ночью и подумал: а что, если расписаться? Докудова искать? То, что ты десятилетку не кончила, — заставил бы пойти в вечернюю школу. Маечка мне тоже не помеха… видно, уж такая моя судьба: все любушки с детьми. Но чем больше узнавал тебя, тем дольше и откладывал. Хочешь — обижайся, но не приросла к тебе душа моя. Слишком запросы, интересы у нас разные. Я живу книжкой учебной, а ты книжкой сберегательной.

Сквозь кремовую ткань просвечивали полные руки Забавиной, плечи с полосками бретелек. Что-то самоуверенное и недоверчивое проглядывало в рисунке ее жарких губ. Женщина вызывающе положила ногу на ногу, оправила короткую в обтяжку юбку, усмехнулась, стала нервно покачивать желтым носком нарядной туфли на микропористой подошве.

— Отыскал во мне изъян? Думаешь, ты со всех сторон отполированный?

— Обо мне другим судить. Верно ты сказала, Клавдия: что в райпотребсоюз попадает, все можешь достать. Оборотистая баба. В столовой работаешь — не только сама сыта, но и дочка. Жалованье целенькое. И на складе, и в магазинах, и в пекарне — везде знакомые. Вот сахар для трассы раздобыла. Габардин ли поступил, валенки чесаные, лезвия для бритв — через тебя достать можно. Подмажь тебе руку — с ног до головы оденешь и одеколоном сбрызнешь. В сундуке добра у тебя немало. Только не всякий человек живет сундуком и сберкнижкой. Почитала ты когда-нибудь газету? Сходила на лекцию какую, ну хоть на доклад о международном положении? Тянешься к учебе? Интересуешься хоть футболом, опереткой? Да у тебя даже нет подруги задушевной: одной ты завидуешь, под другую копаешь, третьей в глаза смеешься.

Рука Забавиной, лежавшая на столе; смяла, искрошила хлебную корку.

— Чего же ты раньше этого не говорил? Приходил на квартиру как домой, в ногах ползал, целовал, миловал, не раз водочку пил да разносолами закусывал. Тогда я была распрекрасная, тогда я была кудесница? В те ночки ты забывал спрашивать, откуда взяла да почему в вечернюю школу не поступила. Лишь все нахваливал. Помнишь, какие я тебе обеды в ресторане подавала? «Президент американский не едал!» А кто для тебя бостоновый костюм достал? Забыл, что этот костюм директору ресторана готовили, а я из-под носа вырвала? Тогда не упрекал, схватил на руки, закружил по комнате. Эх ты… справедливец подмоченный!

Молостов дернулся, хотел возразить и лишь криво усмехнулся. Когда он заговорил, голос не выдал того, что с ним происходило:

— И тут правда твоя. Не все сразу мог разглядеть и подвести к анализу. Вот я и прошу, Клавдия: за все, что было, — спасибо, за все, что не вышло, — не обижайся. Расстанемся, как подобает сознательным людям. Я прикинул к тебе свою мерку, ты ко мне свою — не подошло. Стало быть, жить вместе расчета нет. Как это в басне Крылова: щука, тянет в воду…

— А ты рак? Назад попятился? — перебила Забавина. Она подалась вперед плечом, грудью. — Рак тоже в речке живет. У него с щукой одна природа. В другом дело. Знаю я, почему ты дал задний ход, — раскинул карту на бубновую кралю. За образованной погнался. Смотри не заблудись в бабьих юбках!

— Снова за сплетни! — сказал Молостов, покраснев, и резко отодвинул пустой стакан: казалось, ему тесно стало за столом.

— Сплетни, когда на человека небывальщину плетут, а тут своими глазами видела. Теперь рот не закроешь. Это я, дура, в лагере дала себя опутать. Вдруг перестал на свиданья выходить, еле упросишь: «Неудобно. Лю-юди приметят». С чего, думаю, мой офицерик вдруг в зайца обернулся? Чаша — не лес темный, там и то до рассвета время проводили. Гляжу: другой встречу назначил. Только не ту голубку выбрал — низко летаешь. Поиграется она с тобой, да и бросит. Одно дело — закрутить любовь на природе, а другое — зарегистрироваться. До инженерства тебе еще ждать-подождать. Пока-то диплом дадут. А сейчас что? У ее мужа автомашина, городская квартира со всеми удобствами. За ней все нянька-сродственница уберет, а она, знай, в облдрамтеатры раскатывает да…

— Оставь этот разговор, — сердито, повелительно сказал Молостов. Он наконец не выдержал, схватил фуражку, плащ, поднялся со стула. Высокая тень от него легла на стену, переломилась на потолке.

Встала и Забавина. Выражение гнева, обиды исчезло с ее лица. Глаза официантки еще сверкали, а в губах появилось что-то заискивающее, подбородок дрожал.

— Уходишь?

Он молча, как бы прощаясь, оглядел стены, сосновую переборку. Глиняная кошка-копилка на комоде, казалось, загадочно, словно уродливый божок, улыбалась в золотые усы; среди фотографий под рябым зеркальцем теперь висела и его карточка в рамке из морских ракушек; над кроватью появилось новое украшение — немецкий гобелен, изображавший замок и господ в ботфортах, едущих в коляске. Это был подарок Молостова — единственная память о службе в оккупационных войсках. Он тяжело вздохнул.

— Оставайся уж, Павел. Знаешь поговорку? Где выпивать, там и ночевать. А то скажешь потом: в темень выгнала.

Одной рукой Забавина опиралась на стол, другой крепко ухватилась за спинку стула. Перевела взгляд с его усов на недопитую бутылку.

— И зло оставил.

Забавина потянула техника за офицерский ремень к столу, жарко, обещающе улыбнулась, заглянула в глаза. Молостов отрицательно качнул головой. Он понимал, чего хотела Клавдия: помириться. Женщины никогда не теряют надежду: мол, утро вечера мудреней, завтра он передумает, а там, глядишь, и совсем останется. Сколько раз его так хотели привязать прежние любушки! Нет, Молостов решил непременно покончить с прошлым. Он уже не считал себя свободным, жизнь его была связана с Камыниной. Из-за Клавдии она чуть не порвала с ним. К собственному удивлению Молостова, все остальные женщины для него померкли, перестали существовать.

— Лучше сразу рубить, Клавдия, не то станет саднить. Пробовали мы связать проволоку с веревкой — не получилось узла. Что поделаешь? Сами виноваты, пенять не на кого. Я знаю: жить ты будешь хорошо. В официантках долго не задержишься. После трассы тебя снова выдвинут. Желаю удачи! А насчет Варвары Михайловны не смей языком полоскать. — Рот его изогнулся, и крупные чистые зубы на этот раз блеснули угрожающе. — Ты таких не поймешь. Что меня с нею связывает — других не касается… — Он вспомнил Марю Яушеву, неожиданно зло, с тоской закончил: — Кажется, схватился я за две березы, да обе не по мне.

Высокая грудь Забавиной то бурно подымалась, то падала. Женщина кусала нижнюю яркую губу.

— Пойду, Клавдия. Вон уже светает.

За ситцевыми занавесками заметно побелело: короткая летняя ночь кончилась. Молостов ступил было к двери, да снова задержался, проговорил:

— Обсуди хладнокровно, люди-то мы с тобой уже созревшие. Вы ведь, женщины, как? «Обманщик». «Изменник». В человеке ли иной раз дело? В жизни. Она, жизнь, перекраивает. Вот твоя кофточка на трассе выгорела? А что с каждым из нас происходит за годы? Я ведь в армии как глядел? «Любовь? Хе! Красивые слова в книгах». Мужчина здоровый? Женщина здоровая? Вот у них и влечение. Наскучит — разойдутся. Чего еще? А тут будто пуля в сердце, навылет! Э, да не захочешь ты понять. Хватит. — Он решительно протянул большую сильную руку: — Прощай! Хочешь, останемся добрыми знакомыми.

Злая гримаса вдруг обезобразила красивое, пышущее лицо Забавиной, кровь прилила даже ко лбу. Она плюнула на раскрытую ладонь дорожного техника:

— Вот тебе мой ответ. Теперь иди к своей шлюхе.

Отдернуть руку Молостов не успел и медленно вытер ее о гимнастерку. Желваки гневно заходили на его побагровевших скулах, он рывком надел фуражку, пошел к порогу, толкнул дверь. Вдогонку ему полетела тельняшка, за ней ящик, разрисованный в клетку: белые, черные шахматные фигурки раскатились по полу.

— Возьми. Мне твоих ошметков не нужно. Чтобы никакого барахла не оставалось. Убирайся!

Он, сопя, подобрал вещи, хотел что-то сказать, да так и вышел с пятнами на щеках, лбу. Высокая, ладная фигура Молостова скрылась за дверью, в сенях заглохли шаги. Женщина бессильно, в отчаянии упала на стул, плечи ее судорожно затряслись.

XXXIV

В колхозах началась выборочная косовица озимых хлебов. Правления, райкомы, областной исполком потребовали народ с трассы. Собралось бюро обкома, и Протасов настоял на том, чтобы лишь часть строителей отпустили по домам, а большинство задержали.

— Сколько терпели? — говорил он. — Осталось немного. Я понимаю, какое сложилось мнение: мол, внеплановую дорогу не закончим — Совмин Федерации головомойку не устроит. А не подготовим тракторный парк, пережжем горючее, словом, завалимся с уборочной — нам все грехи припомнят. Согласен. Возможно. С другой стороны, товарищи, если сейчас мы не дотянем шоссе, то осенью и подавно не соберемся: начнутся хлебопоставки, подъем зяби — короче, год со счетов долой. За это время дожди, весенний паводок, лихачи шоферы сведут на нет весь труд. Плакали тогда наши мечты о хорошей дороженьке. Можем мы такое допустить? Не можем, конечно. Рискнем… В уборке ж хлебов, картофеля на худой конец попросим помощи у рабочего класса, интеллигенции, студентов.

Бюро поддержало Протасова.

В Моданске и области был устроен второй воскресник: множество народа, транспорт вышли на подвозку камней из карьеров. И к августу строительство почти всей трассы наконец было завершено. В последние дни, когда основные работы уже прекратились, вновь установилась ясная, солнечная погода. Как это обычно бывает после сильных и продолжительных дождей, никто не верил в ее устойчивость, все ожидали мокряди, но дни держались теплые, жаркие. Ожил лес, подали голоса птицы, и опять наступило лето.

Первой об окончании работ рапортовала моданская дистанция. Ее участки шли ровным фронтом и завершали отделку трассы почти одновременно, с небольшими интервалами. И тогда стало видно, насколько у Камынина правильнее было организовано строительство. Дистанция начальника облдоротдела отстала безнадежно, только, к общему удивлению, вырвались вперед чашинцы.

Народ партиями стал уходить с построенного шоссе в деревни, совхозы. Трасса сразу опустела, лишь кое-где на отдельных участках задержались бригады — доделывать последние десятки метров, ровнять бровки обочин, расстанавливать автознаки, километровые столбики.

В Моданске готовились к открытию трассы, закупали премиальные подарки, печатали похвальные грамоты. Строители давно предлагали Протасову проехаться по новому шоссе, осмотреть его, благо погода стояла отменная. Секретарь обкома все отговаривался занятостью.

В середине августа вдруг опять пролилось несколько обильных дождей, так что люди подумали: не вернулось ли ненастье? И неожиданно в эту слякоть Протасов вызвал руководителей доротдела. Перед обкомом, сияя черным лаком вымытых боков, стоял ЗИМ.

— Есть у вас свободное время? — спросил их Протасов.

— Найдем, — поспешно сказал Хвощин и осклабился, показывая, что готов сделать все невозможное.

— Тогда проедем по трассе.

Хвощин удивился, улыбаясь, сказал:

— Что это вы, Семен Гаврилыч, выбрали такую непогодь? Заняты были?

— Да, — скупо ответил Протасов, грузно садясь в автомобиль рядом с шофером. — Уборка. Вёдро стояло. Каждый денек жалко было терять.

Все же руководители стройки молча переглянулись.

Машина мягко, с легким гудением вынесла их на окраину города. За железнодорожным шлагбаумом началось шоссе — широкая холстина, вымытая добела дождями. Как эта одетая камнем магистраль изменила пейзаж вокруг! Ровная, будто стрела, она, казалось, уходила в бесконечность, гордо, высоко поднимаясь над виляющими, раскисшими от грязи, ухабистыми большаками, проселками, и как бы представляла собой бронированный хребет местности. Надвинулся мокрый лес: сосны вырезались на тучевом небе малахитовыми кронами, в чаще светлыми бликами проступали стволы березок, кудрявилась поникшая листва дубов, кленов. Деревья, трава зеленели не по-летнему сочно, лишь кое-где сквозила ранняя желтизна. Трасса еще не была открыта для движения, на переездах стояли деревянные заслоны, но уже в некоторых местах на каменном покрытии, на обочинах виднелись свежие ельчатые следы от автомобильных шин: это залетали лихачи шоферы.

— Знаете, Семен Гаврилыч, — вновь осклабясь, заговорил Хвощин. — Про нашу трассу в народе частушки сложили. Сам слышал.

— Ругают?

— Зачем? Хвалят. Я запомнил два стиха.

— Ну, ну.

Хвощин продекламировал:

Мимо сел родных,
По холмам, лугам
Ты виляла вдаль,
Путь-дороженька.
Сколько горя ты
Приносила нам,
Вся размытая
Ливнем-дождичком,
Вышли в поле мы
Тебя выпрямить,
Заковать, одеть
Броней каменной,
Чтоб машинам мчать,
Словно песню петь,
Песню скорости
Силе пламенной.
Слушая одним ухом разговорившегося начальника доротдела, Камынин глядел в окно на шоссе. Ровно бежало оно сквозь лес, через беленые каменные и желтые деревянные мосты, поднималось на увалы, скатывалось в луга, плавно заворачивало в деревни. Андрей Ильич впервые ехал по трассе, которую строил, и грудь его переполняли разнородные чувства. Вот оно, место, где всей областью был выигран бой большого значения. За три с лишним месяца сделано то, что останется на десятилетия. Сроки плана, правда, упустили: кое-где на квашинской дистанции еще не завершили россыпь щебня, укатку, не поставили станционные павильоны, опознавательные знаки, в полях не успели обсадить дорогу деревьями. Недоделки придется отложить на весну, ну да это мелочи. Как всякий творческий человек, Камынин вынашивал в себе новую идею: постройку дороги от Моданска до Рыкачей — районного городка в двадцати километрах от областного центра. В доротделе Андрей Ильич по-прежнему стал выполнять обязанности главного инженера, и Хвощин уже не раз подчеркнул, что хозяин в управлений — он, Николай Спиридонович.

Протасов внезапным движением руки приказал шоферу остановиться. Машина мягко затормозила, и после шума мотора, колес сделалось очень тихо. Слышно было, как рядом, в лесу, несмотря на шорох реденького дождя, отрывисто щебетали дрозды. Протасов открыл дверцу, вылез из кабины: он был в плаще, фуражке и сапогах.

— Хвалили, говоришь? Да, видно, рано. Это что?

Оба дорожника словно увидели змею. Впереди, метрах в трех от автомобиля, проезжая часть шоссе и обочина осели, перекосились, образовав трещины, неглубокие ямы, уже налитые дождевой водой.

— Что тут такое? — беспокойно пробормотал Хвощин.

— Брак, — жестко сказал Протасов. — Две трети дороги, то есть от Моданска до Суходрева, сделаны отлично, а тут халтура. Поняли теперь, товарищи строители, почему я не стал принимать дорогу сразу после окончания? Парады я и так видел. А вот после осадки, ливня работа лучше заметна.

— Вот черт, — пробормотал Хвощин.

— Чья дистанция? — спросил Протасов.

Камынин молчал.

— Кажись, моя, — проговорил Хвощин, оглядываясь с таким видом, точно не мог сразу определить, чья дистанция. — И как это могло случиться?

— А вы знаете, инженер?

Камынин вновь промолчал.

— Ну, так я знаю, — продолжал секретарь обкома. — Плохое шоссе получилось потому, что здесь плохо работали. Понятно? В первую очередь отвечает за него, конечно, Камынин. Но подвели его вы, товарищ Хвощин. У начальника стройки была этакая либеральная нотка — не вмешиваться в дела соперника по соревнованию да еще руководителя облдоротдела. Вот вам и результат.

— Тут самые гнилые грунты из всей трассы, — начал оправдываться Хвощин. — Торфяное болото. Я и так…

— Тем добротнее надо было участок делать, — перебил Протасов. — У вас имелся топографический план района? Геологи определили щупом глубину болота? Надо было применить метод выторфовывания, построить насыпь из гравия, крупнозернистого песка, гальки… Да мало ль способов? Вы же только ограничились водоотводными канавами, дренажами. Хотите весной пучины дождаться? Совсем вывести этот отрезок шоссе из строя?

Подушки бровей Хвощина побагровели, он молча кусал ногти на короткопалой руке.

— Я ведь помню, — Протасов погрозил ему пальцем. — Тут ваш второй скоростной участок. Детчинский. За премией гнались, цветочек захотели сорвать! Помните у Пруткова… или это поговорка? «Торопом только блох ловить». В стройке ж наряду с темпами нужна прочность. А то вот и вышло: ваша дистанция и по соревнованию отстала, и по качеству. Хороши ягодки?

— Дожди меня подсадили.

— Дожди только над вашей дистанцией лили? Да и какой вы командир, если не учитываете всех возможностей? Мне давно передавали, как вы смеялись над камынинскими «черепахами», да я и сам помню, что вы говорили мне на партактиве в лекционном зале… Я не за поговорку «Тише едешь — дальше будешь», я за афоризм «Лучше сделаешь — быстрей поедешь».

Стоявший в стороне Камынин неожиданно рассмеялся. Хвощин перестал грызть ногти, удивленно и обиженно повел на него глазами. «Рад, что начальник впросак попал? Измываешься?» — казалось, готов он был крикнуть. Сердито повернулся к главному инженеру и Протасов, еще весь красный, взъерошенный.

— Что это вам весело? — спросил он.

— На вас смотрю.

— Кажется, я не клоун?

— Не обижайтесь, Семен Гаврилович, — улыбаясь, сказал Камынин. — Протирали вы тут нас с песочком, и протирали за дело, особенно меня, как самого ответственного за все недостатки, а я стоял и думал: «Вот он, наш хозяин области! Говорит языком специалиста. Можно подумать, что дорожно-строительный институт кончил». От вас уж никакого огреха не скроешь.

Хвощин успокоился. Протасов еще какое-то мгновение смотрел на Камынина круглыми, чуть выкатившимися глазами, затем густые брови его вдруг опустились, углы губ приняли обычное положение.

— Вот вы чего! Такая должность. Вызовут в Кремль, спросят: «Почему медленно строите турбогенераторный завод?», «Как добились успеха в животноводстве?» Обязан ответить. Так же вот и с прокладкой шоссе. И беседовать приходилось со специалистами, и кое-какую литературку просматривать… Ладно, заговорились. Поедем дальше, погляжу, какой вы еще сюрприз мне приготовили.

Однако дальше, до самого Квашина, трасса была в таком же порядке, как и в начале. Когда вернулись в Моданск, Протасов подвез строителей к облдоротделу и, крепко пожимая им руки, сказал:

— Отличная трасса. От имени областного комитета партии благодарю вас, товарищи. Погорячился я там немного, да ведь не без этого. Какой энтузиазм, патриотизм проявили наши моданцы, а какую экономию дали государству! Вместо двадцати миллионов рублей трасса благодаря трудоучастию населения обошлась нам в четыре с половиной. Ферганский канал, Турксиб, Днепрогэс, народные стройки — такие трудовые подвиги характерны для нашего времени… Сколько потребуется времени на ремонт перекоса?

— Дня четыре. Там немного.

— Есть. Поправляйте, доделывайте мелочи, и откроем движение.

Он уехал в обком, а Хвощин вернулся в доротдел, заперся в кабинете и долго обдумывал брошенные секретарем при прощании слова: «Настоящий руководитель должен смотреть вперед, а не под собственный нос. Вы привыкли ездить на одном колесе, тут же пришлось на всех четырех». И зачем он поторопился со строительством проклятого болотистого участка? Ведь Молостов ему все объяснил на чашинском отрезке.

Предупреждал и Камынин. Ка-мы-нин!.. Выскочка проклятый! Сушеный теоретик. «Как бы мне не потерять этот кабинет, обшитое кожей кресло. Ну, да еще есть время в запасе». Хвощин вызвал из гаража «Победу» и покатил в обком к своему заступнику — заведующему промышленным отделом.

XXXV

В конце августа Варвара Михайловна с Васяткой приехали из деревни в Моданск. Знакомая улица, мощенная булыжником, молодые, выросшие липки перед просторным бревенчатым домом под ржавеющей железной крышей, три окна возле парадной двери с резным навесом показались ей незнакомыми, почти чужими.

Квартира была заново оклеена обоями, диван белел разглаженным холстинковым чехлом, на свежей скатерти в стеклянной, под малахит, вазе стояли цветы. Андрей Ильич возился у приемника «Минск», настраиваясь на волну с веселой музыкой: зеленый глазок индикатора дрожал от быстрого движения стрелки на шкале, какофония звуков врывалась в комнату. Андрей Ильич с радостным испугом посмотрел на жену, стараясь по глазам узнать о ее решении. Совсем вернулась? Или за вещами? За этот месяц Варвара Михайловна ни разу ему не написала, а еще в лагере запретила навещать себя в деревне. Ей хотелось побыть совсем одной. Вчера она вдруг позвонила из сельсовета, чтобы встречал. «Раз предупредила, то, наверно, совсем? — подумал Андрей Ильич. — А может, просто машина нужна?» Он подхватил Васятку на руки, стиснул, расцеловал в обе щеки и подбросил к потолку. Феклуша расторопно ставила тарелки — четыре прибора.

Когда Варвара Михайловна и сын умылись, посреди стола дымилась кастрюля, распространяя вкусный запах свежего мясного борща с помидорами. Андрей Ильич достал из буфета бутылку портвейна.

— Со встречей по рюмочке.

Она понюхала цветы, усаживаясь на стуле, как бы мимоходом обронила:

— Нам еще предстоит большой разговор.

— Потом, потом, — ответил он, слегка побледнев и улыбаясь так, что особенно стал виден неровный зуб. — Давайте обедать, небось проголодались?

— Очень.

Андрей Ильич наполнил рюмки вином: рука его слегка дрожала. В рюмочку Васятки налили холодный сладкий чай. Мальчик тотчас потянулся чокаться: для него в этом состоял главный интерес выпивки.

— С приездом вас домой,: — улыбнулась Феклуша хозяйке.

Варвара Михайловна лишь слегка наклонила красиво причесанную голову.

— Мам, — повернулся к ней Васятка, — ты больше не уедешь? На трассу больше?

— А что, сынок? Скучать будешь?

— Нет.

— Вот тебе и на. Что ж?

Чокнувшись со всеми, мальчик, не дожидаясь взрослых, выпил свою рюмку, высоко запрокинув ее, и облил салфетку, повязанную вокруг шеи.

— Конфеты мне тогда некому покупать. Папа все работает, работает, а у няни денег нету.

За столом рассмеялись.

— Не ценишь ты вино, — сказал отец, — вишь сколько пролил.

Вечером Камынины ходили на концерт заезжих московских артистов. Еще перед театром Варвара Михайловна, оглядев стены столовой, заметила: «Ремонт надо осенью делать», из чего Андрей Ильич вновь с волнением заключил, что жена остается. Или машинально сказала? Во время антракта, гуляя по фойе, они как бы по внутреннему сговору избегали касаться важного объяснения. Андрею Ильичу стоило большого труда, улыбаться при встречах со знакомыми, спокойно разговаривать о делах. Когда вернулись домой, в квартире спали. Андрей Ильич распахнул окно на улицу: в последние дни ему все время казалось, что дома душно. Черное звездное августовское небо стояло над городом. Выхваченная из тьмы светом электрической лампочки, бледно зеленела листва молодых липок, золотилась верхушка изгороди, далеко в городском саду говорил репродуктор. Варвара Михайловна, тоже нервно-возбужденная, шурша шелковым выходным платьем, достала из буфета остатки вина, сделала салат, и они поужинали вдвоем с тем искусственным оживлением, смехом, который усвоили на весь этот день. Еще не убрав посуду, помидор, два огурца в коричневых пятнышках, Варвара Михайловна потянула мужа в кабинет, на диван под фикус — с давних пор их любимый уголок.

— Теперь я буду исповедоваться, — сказала она все так же шутливо, оживленно.

— Давай, давай.

Он удобно расположился на диване, подобрал под себя ногу в ботинке и по-прежнему улыбался, словно заранее с большим удовольствием ожидал выслушать то, что расскажет ему жена. Варвара Михайловна села рядом; внешне все выглядело, как до работы на трассе. Она в затруднении подбирала слова, не зная, с чего начать: это оказалось очень нелегко. И внезапно резкая мучительная краска двумя крупитчатыми пятнами выступила у Андрея Ильича на лбу, он негромко спросил:

— Ты и сейчас его любишь?

Он впервые заговорил так прямо об ее отношениях с Молостовым, показывая, что они ему давно и отлично известны. Варвара Михайловна восприняла его вопрос как должное, ничуть не удивилась и лишь слегка покраснела.

— Н-нет.

Шея у мужа была сильная, красная, и вдруг Варвара Михайловна почувствовала, что, несмотря на взятый им мягкий тон, боится его. «Как же глубоко я виновата! — с ужасом, вся холодея, подумала она. — Ведь я в этом доме почти чужая!» Здесь каждая обжитая стена, каждая вещь, приобретенная ею и Андреем, говорили о том, что она им изменила, хотела уйти, бросить их. Может, слишком поздно завела и этот разговор? Примет ли ее обратно семья, квартира? Андрей Ильич давно перестал улыбаться, смотрел требовательно. И Варвара Михайловна почувствовала себя будто на суде, на домашнем суде. Она не заметила, как отбросила наигранный тон, заговорила медленно, словно вглядываясь куда-то:

— Он мне запомнился еще в марте, когда возвращалась от мамы в Чашу. Помнишь, ты меня в Доме колхозника встретил? Мне тоже захотелось работать на трассе, строить шоссе: он меня как-то взбудоражил своей энергией… да и судьбой разжалобил. Конечно, поездка забылась бы, но, будто на грех, я попала с ним на один участок. Нарочно таких условий не создашь: лес, чудесная погода, все время вместе. Я увлеклась. Я боролась с этим чувством как могла… да что говорить, Андрей: я сильно виновата перед тобой. Ведь я уже совсем, совсем решила уйти, создать новую семью. И как бы тебе объяснить? Время, что ли, меня вылечило? Когда прошло первое опьянение, я стала смотреть по-иному. Понимаешь, вы часто были вместе, и я невольно сравнивала. Павел красивый, интересный, и характер у него… и все-таки мы были точно две реки при впадении. Видел, наверно? Одна коричневая течет, другая — зеленая, и долго не могут слиться. Ты для меня не только муж, отец Васятки, но и духовно родной. Мы еще девять лет назад понимали друг друга с полуслова, у нас были одинаковые запросы, а с Павлом у нас нет общего языка. Особенно я это почувствовала, когда ты приехал поздравить с днем свадьбы. Я ведь видела, как ты страдал, а был нежен: я позавидовала такой любви, мне стало стыдно. И в деревне я поняла, что не могу без тебя. Ну, а потом Васятка. Из-за него одного трудно было бы разбить семью. Поймешь меня? Простишь?

Она не передала мужу, что в деревне мать всецело встала на его сторону, всячески урезонивала ее не оставлять Васятку без отца. Сильно повлияло на Варвару Михайловну и одно происшествие. За их речкою начинался большой заказной бор; там в сторожке парень лет девятнадцати убил отчима-лесника. Отчим не раз в пьяном виде выгонял его из дому, с топором искал по кустам, грозил зарубить. В этот день за обедом совершенно трезвый лесник кинулся на пасынка с кулаками, а тот выскочил из-за стола, сорвал со стены ружье и выстрелил из обоих стволов. Варвара Михайловна не могла не заметить, что Молостов не принял душой Васятку. Мальчик же вообще явно чуждался его, часто вспоминал отца, особенно когда видел проезжающий газик.

— Павел мне в деревню письмо прислал.

Она принесла из передней дамскую сумочку, достала серый конверт, протянула мужу. Андрей Ильич лишь покосился на конверт, но не взял его. Он сидел, не меняя позы, долго молчал, наконец глухо спросил:

— Значит, это… произошло случайно?

— Что «это»? — вырвалось у нее.

В зрачках его блеснул бешеный огонек, две резкие складки залегли над переносицей. Вероятно, желая взять себя в руки, Андрей Ильич опустил голову, и Варвара Михайловна впервые заметила, что у него на лбу сильно поредели волосы. Это почему-то вызвало у нее большой прилив жалости, захотелось поцеловать мужа именно в лысеющее место, но она не посмела.

— Ах ты, глупенький, — засмеялась Варвара Михайловна и тут же отметила, что и смех у нее фальшивый, и она сама себе противна. — Что ты тут один навыдумывал? Мы не были тем, ну, что называют любовной парой. Постоянно… — У Варвары Михайловны недостало решимости рассказать о прощальном свидании в лесу, и все же она еле слышно добавила: — Хотя это оказалось случайностью.

Он ни разу не перебил объяснения жены. Выслушав, глухо сказал:

— Как тяжело.

Варвара Михайловна не отозвалась, и в комнате наступила гнетущая тишина. На стене в резном кленовом ящике тикали стенные часы, отбивая пульс времени. За открытым окном густое августовское небо прорезал розовый хвостатый свет упавшей звезды. Из палисадника невнятно пахло увядающими левкоями, табаком, свежестью летней прохладной и уже немного сырой ночи. Засыпавший город был освещен редкими огнями, где-то на соседней улице неожиданно родились звуки мандолины, мужской смех и затихли: видимо, кто-то прошел.

Андрей Ильич взял, почти вырвал из руки жены письмо, долго читал, словно хотел проникнуть в смысл, заключенный между строчками.

— Ты говоришь, ничего страшного не произошло, — начал он, сделав такое движение шеей, словно ему что-то мешало говорить. — У вас была «сухая любовь», как назвали на трассе. Да разве это не страшно? Ведь брак, в первую очередь, — духовный союз, и ты его растоптала. Значит, от нашей былой любви ничего не осталось? Впрочем, может, по-твоему, любовь — все новенькое, красивое? Увидела на витрине ювелирного магазина золотой браслет — ах, понравился, дай мне, а старый я выброшу! Да? Увидела красивого мужчину — и раскрывай объятия? Как же, новизна ощущений.

Обида, чувство ревности, оскорбленного самолюбия вдруг овладели Андреем Ильичом, Казалось, сейчас бы ему и успокоиться, взять себя, как всегда, в руки, но слишком много у него накипело за эти месяцы на сердце.

— Ну, хорошо. Предположим, разочаровалась во мне, пресытилась. Полюбила другого человека. А Васятка? Забыла? Брак-то создается именно для детей. Если бы не дети, то зачем регистрировать союз мужчины и женщины перед лицом общества? Жили бы как обычные любовники, а надоело — расставались. Спросила ты сына, заменит ли ему посторонний человек отца? Разве он не равноправен с нами, хоть и маленький? А что, если бы наш Васятка, славный чистый Васятка впоследствии посчитал бы себя обиженным, сошелся с уличными ребятами и закончил скамьей подсудимых? Разве, так не бывает? Сейчас принудительных браков нет, и девушкам и парням еще до свадьбы следует подумать, сумеют ли они воспитывать своих ребят. Достаточно ли глубокое чувство их связывает? Только так проверив себя, люди должны создавать семью. Вот это будет  п о д л и н н о й  любовью. Или у тебя другая точка зрения?

Вновь, не дождавшись ответа, Андрей Ильич замолчал. Глаза жены блестели тускло, как у больного человека. Варвара Михайловна сидела, безвольно опустив руки, лицо у нее от зеленого абажура казалось совсем бескровным, веки были полузакрыты, и во всей фигуре чувствовалось что-то сломанное, потухшее. То ли она словно одеревенела, то ли очень устала и засыпала сидя.

— Что ж ты молчишь? — спросил Андрей Ильич с некоторой тревогой.

— А?

— Ты… что с тобой?

— Сейчас, сейчас.

Она очнулась и с большим усилием приподняла веки. Зрачок у нее был маленький-маленький. Андрей Ильич быстро и нежно взял руку жены и поцеловал. Варвара Михайловна по-прежнему не шевельнулась. Он еще раз горячо поцеловал ее руку. Из глаз молодой женщины медленно выкатилась крупная слеза и поползла по щеке. Андрей Ильич опустился к ногам жены, уткнулся лицом в ее колени, и она слабо погладила его по редеющим волосам на макушке. Ему стало бесконечно приятно.

— А разве, Андрей, это не любовь? — тихо, чуть слышно сказала она. — То, что я с вами.

— Я очень был расстроен и думал только о себе, о сыне.

— С кем не бывают испытания? — тем же негромким голосом продолжала она. — С одним в работе, с другим в честности, а вот со мной… Мы с тобой полюбили друг друга, у нас создалась семья, но могло же и этому наступить испытание? Даже в самую хорошую погоду выпадает дождь… слепой дождь. Помнишь, брызнул, когда ты Васятку мне в лагерь привез? Вот и у меня. И счастлива была, и тебя любила, а вдруг нашла тучка. Но, видишь, погода не переменилась. — И она оглядела квартиру, как бы говоря: «Все осталось прежним».

Он указал пальцем на огурцы, пробормотал:

— Видишь эти коричневые пятнышки на шкурке? Следы слепого дождя. Гнить начали.

— И все-таки огурцы уцелели? Конечно, я виновата. Очень виновата. Ты ведь всегда прав… — Голос Варвары Михайловны слегка дрогнул при воспоминании о старых нерешенных спорах. — Думаешь, мне было легко встретить в жизни второго мужчину и перебороть любовь? Меня не квартира удержала, не твоя персональная машина, — вы с Васяткой, семья. Не все же человеческие характеры одинаковы? Ну, я легкомысленнее тебя, что с этим поделаю? Что, скажи? Ты опытнее, смотрел бы раньше, если тебе не подхожу. Грязная, да? Какая есть. Ты свободен, можешь найти более достойную.

— Я был неправ, Варенька. — Камынин виновато, нежно стал гладить руку жены. Ужас, ужас! Что он наделал? Не удержался от мстительных упреков, идиотских рацей. Неужели мы и в трагические моменты не застрахованы от глупостей? Андрей Ильич уже не раз замечал: человек терпит невероятные трудности, неудачи, срывы — и не пикнет, лишь бы выдюжить. А добьется, — казалось, только бы радоваться, ан сдает, срывается.

— Вот ты говоришь, за красотой я гоняюсь, — не слушая его, продолжала Варвара Михайловна. — Как не стыдно? С твоим тактом, чутьем и это говорить. Помнишь, ревизор из Москвы приезжал? Вот уж красавец: глаза черные, высокий… шоколадные конфеты мне все дарил. У меня он только смех вызывал: томный, как баран. А встретился Молостов, и сама не знаю, что произошло. Ну, теперь я на себе испытала, сколько горя стоит разрыв. Только сейчас поняла твои слова: «Любовь всегда активна. Вступить в брак — еще не значит получить ордер на вечное счастье. Счастливую семью надо уметь отстоять». В деревне я себя окончательно проверила: мне нечего больше искать. Ты и Васятка для меня дороже всех.

Камынин несмело поцеловал ее в шею.

— Полно, дорогая. Мне казалось, что только мы, Васятка и я, обойдены, оскорблены. Понял: тебе, может, было еще труднее. Я вообще во многом виноват: закрылся в служебном мирке, оставил тебя наедине с кухней. Обещаю: больше такого… а ты одергивай меня чаще, ладно? Ну, прости, славная. Прости. Давай никогда об этом не вспоминать.

— Никогда? Забудешь и пятнышки на огурцах?

Он добро и утвердительно улыбнулся.

Сперва Андрей Ильич хотел рассказать, как страдал, мучился последние два месяца, однажды ночью думал, что сойдет с ума. Он подавил это желание: сейчас не время. Осторожно подняв жену, он повел ее в кабинет.

— Устала?

Она кивнула.

— Иди усни, родная, ты совсем измучилась. А я немного поработаю. Материалы по трассе готовлю облисполкому. Ступай, ступай.

С порога обернувшись к мужу, Варвара Михайловна прочувствованно сказала:

— Спасибо, Андрейка, что помог мне тогда, в трудную минуту: Васятку привез, поздравил с днем помолвки. В общем…

Она улыбнулась ему еще мокрыми глазами и подставила для поцелуя теплые мягкие губы, соленые от высохших слез.

Работать Андрей Ильич сразу не мог. Он должен был собраться с мыслями, обрести равновесие. Где-то в глубине души он понимал: то, что произошло с женой, в какой-то степени естественно, закономерно. В молодости он читал, что полюбить можно только раз в жизни. Но разве мы женимся на тех девушках, которых полюбили впервые? Да и что такое вообще первая любовь? Когда она бывает? Уже в седьмом классе он завел себе прическу «политика», писал записочки Нюсе Кукиной, ходил с ней в кино, в темноте держал за руку и совершенно пропадал от молчаливой любви. Разве он тогда не мечтал о женитьбе? На третьем курсе института Андрей Ильич собирался сделать предложение совершенно другой девушке — студентке Харьковской консерватории. Они назначали свидания, целовались, и в тот год он был убежден, что Лара Вальцева лучше всех на свете и предназначена ему судьбой. Но Лара вдруг вышла замуж за дирижера, Андрей Ильич хотел застрелиться и… расписался в загсе со своей нынешней женой. Теперь он считал, что именно Варя Прошникова его настоящая любовь. Разве он хоть раз на протяжении всех лет был неискренен в своем чувстве? Где же гарантия того, что и после регистрации брака нельзя полюбить, безрассудно увлечься другим человеком? Так, собственно, и случается почти в каждой семье. Но далеко не всякие семьи распадаются, и это тоже вполне естественно и закономерно. Вступает в строй чувство привязанности, укрепившейся любви, долга перед семьей, обществом. Андрей Ильич лишь не ожидал, что это проявится именно у его жены, да еще — как ему казалось — в такой сильной форме. Но что толковать: бывают и худшие концы. Если даже у Варвары роман с Молостовым протекал бурливее и она кое-что утаила, он, Андрей Ильич, все равно бы ей простил. Жена вернулась, и он верил, что их любовь выдержала это страшное, тяжелое испытание.

Долго сидел он над бумагами, сводками, но так и не взял в руки карандаш.

XXXVI

Давно закончилась уборка колосовых, всякой огородины, на деревенских гумнах выросли желтые скирды. В лесу зарделась калина; березка первая стала ронять свои восковые листья, потускнел последний цвет крушины, тронутый багрянцем клен уже свесил разъединенные парочки крылаток, ожидая, когда ветер сорвет их и разнесет по воздуху.

На полях возле селений, где еще остались копны овса, целыми стаями кочуют рябенькие, рыжие тетерки, черные, тугоперые косачи с кровавыми серьгами. Средь редеющего кустарника осторожно пробирается лиса, чутко ловя длинным носом все запахи, и кажется, что ее пушистый хвост сыплет искры, от которых золотеет, загорается вокруг листва. Погода стоит сухая, ясная. На полянах в холодном солнечном пригреве пахнет мхом, прелью, последними осенними грибами опенками — чудесная пора. В маленьком сине-студеном озере, с уже опустившейся на дно ряской, тихо плавают опавшие листья, черенком кверху — точно маленькие ладьи. Ярко, маслянисто отражаются в тяжелой воде облака, опрокинутые верхушки деревьев.

По мягкой раскатанной лесной дороге от Чаши на Суходрев шла грузовая автомашина. В кузове, трясясь на свежей соломенной подстилке, сидела заместитель председателя райисполкома Баздырева; возле нее, подняв колени до самого подбородка, согнулся Молостов — в шинели и офицерском картузе с темным пятиконечным следом от звезды. Лицо у него было небритое, словно постаревшее, взгляд серых глаз особенно пасмурный; спиной Молостов опирался на свой желтый немецкий чемодан, обвязанной веревкой.

— Ты чего все в шинели, по-военному? — спросила Баздырева, — Пора модное пальто заводить.

— Пора… — пробормотал Молостов и казанком согнутого пальца энергично постучал в крышу кабины. — Жогалев! Костя! Вон двое мужиков голосуют, придержи свою кобылку.

Шофер весело высунулся в окошко.

— Калым плывет? Значит, в Суходреве на вокзале имеем сто грамм горючего.

— Да еще с пивным прицепом.

Жогалев затормозил возле колхозников, те сели, и машина покатила дальше. Дорога глянцевито блестела, на ней явственно отпечатались рубчатые следы шин, а тут же сбоку по объездным, глубоко прорезанным колеям и в колдобинах кисли позеленевшие лужи — остатки дождей. Грузовик бойко взлетал на пригорки, скатывался под изволок, не сбавляя хода, вилял на заворотах, его подбрасывало на выбоинах, кузов заносило, в нем лязгала цепь, и пассажиры морщились от толчков.

Приветливо грело солнце, вокруг было тихо, пусто; когда машина проезжала под низко свесившимися прядями берез, елями, ракитами, сидевшие в кузове наклоняли головы и отводили ветви руками.

— Вот лихач этот Костя, — проговорила Баздырева, крепко вцепившись рукою в борт машины. — От такой поездки все кишки в животе перепутаются.

— Это он наверстывает за лето, — усмехнулся Молостов. — Помните, в июне дожди лили? Шоферы наши, возчики черепахами ползали. Трактористы и те намытарились.

— Зато в августе какое вёдро установилось, — вставил бровастый колхозник.

— Отменная погодка, что и говорить. За такую погодку Илье-пророку можно бы и премию выдать. — Баздырева засмеялась, с удовольствием вытерла рукою рот, удобнее уселась на соломе. — Благодаря вёдру и уборочную не завалили, городские подмогу выставили; хоть и припозднились, а с хлебопоставками государству справились. Народ теперь сыт, и у нас душа на месте.

Сквозь редеющие деревья впереди слева показались белые аккуратные столбики, дорожный знак на желтом треугольнике, мощеный въезд. Машина вылетела на твердую, словно отполированную щебеночную трассу и, ровно гудя мотором, мягко подрагивая, легко и быстро понеслась по ней.

— Экая красавица, — любуясь шоссе, сказала Баздырева. — На будущий год асфальтом зальем.

— Хороша, — согласился другой колхозник. — Ну, и поту много тут пролили.

— Земля трудом красна.

— Это точно.

Шоссе прорезало лес, словно новенькая развернутая штука сатина; далеко впереди оно делало заворот.

— Слыхал, Павел Антоныч, — продолжала Баздырева, — что и наша Чаша в строители выходит? Будем вести дорогу от своего райцентра до трассы. На целых девять километров и тоже щебеночную.

— Слыхал.

— Проект Камынин сделает, теперь он полный хозяин в доротделе; Хвощина, слышь, на пожарную охрану перебросили? Оно и резонно: за управленческий руль специалистов сажать надо. Горбачев даст бульдозеры, скреперы, впрочем, коли сам удержится в директорском кресле: говорят, ему строгача закатили за уход от семьи. Что ж… — Баздырева подняла воротник от ветра, вызванного ездой, удобнее перехватилась рукой за борт, продолжала, улыбаясь, сдовольным видом: — Я еще готова поработать. Теперь у нас и опыт есть, и кадры свои выросли. А ты вот, Павел Антоныч, уезжаешь. Зря, зря. Мы сработались с тобой, мужик ты подходящий. Квартирку уже подготовили, начальник облдоротдела продвигает тебя по службе… да ведь ты недавно экзамены за второй курс ездил сдавать? Будущий инженер!

Молостов словно не расслышал. Он с жадностью рассматривал места, через которые шла автомашина. Вон до боли знакомый лесной перелесок, высокая ель. Весной, когда Молостов ехал сюда на работу, недалеко от высокой ели они встретили  е е  и посадили к себе в кузов. Потом вместе работали на трассе, собирали в лесу грибы, ягоды, он ее целовал… миловались. Теперь от этого осталось одно воспоминание. Вот как жизнь мстит за нарушение своих законов. Сколько у него было женщин, легких связей! Когда-то он ими гордился. И что в результате? Ощущение неразборчивости, однообразия. Счастье дает одна женщина, а когда ее нет — сто других не утешат. Как же надо беречь чистоту ощущений! Сумеет ли он начать все по-новому? «Записной кавалер». Может, Варю оттолкнуло то, что у него и манеры ухаживать были как у охотника, преследующего косулю. Молостов потрогал нагрудный карман гимнастерки. В нем лежало последнее письмо Варвары Камыниной. Она просила забыть их прошлое, желала счастья.

В тот день, забыв даже отпроситься в доротделе, Молостов на попутной машине помчался в Моданск, но там его ждало сообщение, что Камынины уехали в Крым на курорт. И тогда он понял: все, все кончено. Уже больше ничто не держало его в области, он взял расчет и вот покидал Чашу навсегда.

— Куда ж ты от нас собрался? — вновь спросила Баздырева.

— Мало ль мест на свете? — занятый своим, ответил Молостов невнимательно.

— Однако непостоянный ты оказался. Бродяга.

Он вдруг странно усмехнулся, по привычке показав все свои великолепные зубы.

— Я-то непостоянный? Оттого я, может, и уезжаю, что слишком постоянный.

— Ничего. Человек ты молодой, толковый, пробьешь себе дорогу в жизни не хуже вот этого шоссе. С Клавдией Забавиной совсем разошелся? Оно и давно было видно: не пара вы. Разные люди.

Автомашина свернула на мягкий проселок.

Тихо опять стало на опустевшем белом шоссе. Низко висело над лесом увядшее осеннее солнце, по бокам кювета вытянулся лес — черно-зеленые ели с яркими тугими молодыми шишками, желтые поредевшие березы с лишаями на стволах, трепетно вздрагивающие красные осины. Неслышно кружась и покачиваясь, падали отмершие листья. Резко, одиноко закричала сойка и пролетела где-то за ветвями, мелькнув пестро-голубым оперением. На опустевшую трассу из полегшей бурой травы выскочил крупный заяц-беляк, наполовину облинявший, с рыжеватым боком и спиной, сел, по-хозяйски повел длинными, черными на концах ушами. Невнятно пахло каменной пылью, гниющими грибами. Солнечно, тихо было вокруг. Высоко через трассу пролетел пушистый шарик ястребинки: стояла золотая осень.


Саранск — Липецк

ШАГ ВПЕРЕД

I

…Трамвай рос, угрожающе надвигался, водитель оглушительно звонил, а Люпаеву не хватало сил спрыгнуть с рельсов. Скорее, скорее, всего шаг вперед, один шаг — и спасен! Однако ноги отнялись, мертвящая тоска расслабила тело; казалось, вот-вот его сомнут, раздавят чугунные, безжалостные колеса — и Люпаев проснулся. Сердце тяжело колотилось, левая неловко подвернутая рука онемела: оказывается, во сне он придавил ее грудью.

Невидимый фонарь с улицы делал заметными потеки дождя на черном оконном стекле. За стеной у соседа тикали ходики. «Шаг вперед. Шаг вперед. Шаг вперед», — казалось, выговаривали они. Приснится ж такая дрянь! Время, наверно, часа три? Октябрьская ночь длинна.

Повернувшись на спину, Люпаев закрыл глаза и вдруг услышал звонок: резкий, продолжительный, настойчивый. Теперь он звучал наяву. К кому так поздно, да еще в непогоду? У противоположной стены на деревянной кроватке зашевелилась двухлетняя дочка. Не, «уплыла» ль? Может, простынку надо сменить?

Вновь послышались один за другим три звонка подряд — протяжные, зловещие в глухой ночной тишине. Значит, звонили к ним, Люпаевым. Чудно: кто бы это мог быть? Рядом неслышно посапывала жена Маруся, выделяясь на смутно белеющей подушке растрепавшимися волосами. Обычно она первая отзывалась на шум в квартире: как все семейные женщины, спала Маруся чутко. Но с вчерашнего дня она получила в своем ателье отпуск, собиралась с Лизонькой к отцу в деревню и, перед тем как уехать, устроила большую стирку. Лег вчера Люпаев, когда жена еще только начинала гладить. Поди, до часу ночи колготилась. В полусвете комнаты, озаренной снизу уличным фонарем, он легко нашел пиджак, брюки, повешенные на спинку стула, сунул ноги в растоптанные войлочные шлепанцы и вышел в общую переднюю. Запылившаяся двадцатисвечовая лампочка тускло горела здесь всю ночь.

— Кто там? — спросил Люпаев, подойдя к двери, однако не открывая английского замка.

— Это ты, Артем? — глуховато отозвались с лестничной площадки. — Открой.

Обращались именно к нему, Люпаеву, но голос был незнакомый.

— Что-то не признаю.

— Открой. Забогател? Свой.

Чей это голос? Артему Люпаеву показалось, будто он действительно где-то и когда-то слышал его, и ему вдруг стало неприятно. Где и когда? Да не новенький ли это слесарь с их завода? Может, начальник цеха прислал по какому делу? Телефона-то в квартире нет.

Он крутнул вертушку английского замка, откинул цепочку. В дверь тотчас протиснулся худой, согнутый мужчина без пальто или плаща, в кепке, глубоко насунутой на глаза. Состояние чего-то тягостного, тревожного еще сильнее охватило Артема Люпаева. Он удивленно отступил.

— Вы… ко мне?

Этого человека он раньше никогда не видел. Пришелец был выше среднего роста, жилистый, с широкими обвислыми плечами. Худым и невзрачным он показался лишь потому, что стоял насквозь мокрый, точно облизанный дождем. С козырька кепки капало, пропитанный влагой пиджак выглядел черным, хотя, как тут же увидел Люпаев, был серым, в мелкую красную клетку. Тяжелая, давно не бритая нижняя часть лица заросла рыжей щетиной.

— Все не узнаешь, Артем?

Человек приподнял кепку, обнажив шишковатую голову с коротко остриженными волосами.

— Ну, а теперь?

И Люпаев побледнел. Ему вдруг захотелось, чтобы ночной звонок, этот «гость» были только продолжением тяжелого сна. Да не бредит ли он в самом деле?

— Макса Зил? — воскликнул Люпаев.

— Долго ж ты, Казбек, меня узнавал, — усмехнулся пришелец.

— Я и в мыслях не имел… У тебя ведь срок был восемнадцать лет.

— Факт, что сейчас я на воле. Не рад? Может, и поздороваться не захочешь?

— Отчего ж…

И Артем нерешительно протянул ему крупную руку, с въевшимся под широкие ногти машинным маслом. Зил крепко стиснул ее, бегло оглядел голую переднюю с крашеным, стертым посредине полом, три двери, ведущие в разные комнаты, настороженно спросил:

— Сколько в этой ховире жильцов?

Слово «ховира» болезненно резануло Артема Люпаева, лишний раз напомнив ему всю затруднительность положения. Отбывая на Урале наказание за кражу, Артем научился там многим блатным словам. В колонии он познакомился и с Максимом Уразовым, по кличке Зил: они жили в одном бараке. Его, Артема, за высокий рост заключенные звали Казбек.

— Три семьи.

— Кто?

— В этой квартире техник Данилыч. Вот в той слесарь-наладчик. Дом ведомственный, заводской.

— Детишки есть?

Вопросы следовали один за другим; Люпаев, запинаясь, отвечал. Ошарашенный внезапным появлением человека из мира, который он старался забыть, Люпаев не мог собраться с мыслями, его била противная дрожь.

«Откуда взялся Зил? Чего хочет? Скажи, ведь сыскал меня».

Артем опасался, что вот-вот какой-нибудь сосед выйдет в уборную и увидит ночного посетителя. Вдруг догадается, кто он? От зорко наблюдавшего за ним Максима Уразова не ускользнула растерянность «дружка». Он решительно повернулся к входной двери, запер ее на цепочку, проговорил, по старой привычке беря покровительственный тон:

— Что ж, Артюша, пускай на ночевку: видишь, какая погода? — И, успокаивая, добавил: — Мне только до утра. В Пензу двину.

От его мокрой одежды у ног образовалась лужица. Артем промолчал.

— Которая твоя квартира? Эта? — спросил Уразов, показывая на люпаевскую комнату. Дверь в нее была полуоткрыта.

— Эта, — тяжело вздохнул Артем.

В комнате Зил остановился, прислушиваясь к спокойному дыханию спящих. Подошел к окну, глянул вниз на освещенную фонарями темноту улицы. Он явно хотел получше освоить новое место. У таких людей, как Максим Зил, настороженность, казалось, была в крови. Вдруг засыпка? Знать, в какую сторону удобнее бежать, спасаться. Обстановка квартиры, немногочисленность ее жильцов, видимо, успокоили Уразова.

— Документы у тебя есть какие? — негромко, чтобы не разбудить домашних, спросил Артем. — Паспорт… или хоть освободительная.

Словно не расслышав его вопроса, Уразов сказал:

— Холостякам диванчик? Не возражаем.

Он снял мокрую кепку, пиджак, бросил в угол, опустился на диван, устало вытянул ноги и блаженно улыбнулся.

— Давно я так фартово не отдыхал!

— Чего же не отвечаешь? По амнистии ты или… как?

Вопросом о документах Артем совсем не собирался обидеть Уразова. Хотел получше выяснить его положение. Зил, начавший было расшнуровывать ботинок, поднял голову.

— Неужто сам не поймешь, Артем? — ответил он вдруг как-то резко, с желчью. — Кто меня освободит раньше срока? Конечно, сам вырвался.

Говорил Зил шепотом, а Люпаеву казалось, что он кричит.

— Иль, Казбек, у меня две жизни, чтобы в тюрьме погибать? Ты вот, гляжу, совсем стал работягой. Хочу и я завязать узелок с прошлым и зажить по-новому. Хватит судьбу испытывать. Оглядеться б мне только… На полсуток-то можешь уважить? Ну, а жене, соседям завтра скажешь, что я твой знакомец из… какого-то райцентра, Николаев Василий Иванович. Понял? — И, словно для убедительности, почти тут же еще раз сказал: — На прошлом крест. — Зил два раза наискось перечертил воздух. — Тюрьму не пересидишь.

Он вновь нагнулся, стал расшнуровывать ботинок. Шея его, мощный стриженый затылок налились кровью, в движениях крупных цепких рук сквозила настороженность: что ответит хозяин?

«Тюрьму не пересидишь» — старая, ходовая, воровская поговорка. Это Артем Люпаев хорошо знал. Что-то за нею скрывается? Искренне ли сейчас говорит Макса Зил? В зоне он, как заправский «вор-законник», избегал работы, открыто издевался над «трудягами», «мужиками». Может, изменился за последние годы? Ведь стал же другим сам он, Артем?!

— Промок я, — уже снова уверенно сказал Уразов. — Накрыться чем не найдешь?

— Да… найду.

Не зря, выходит, в передней, узнав Зила, Артем испытал тягостное чувство. Хоть в первую минуту Артем решил, что Зилу «пофартило», его освободили, он тем не менее сразу почувствовал неладное. Беглые преступники всегда избегают днем открыто появляться в общественных местах. Одно то, что Зил пришел среди ночи, не могло не вызвать тревоги. И вот это теперь подтвердилось: он был в «побегушках».

Вместо одеяла Артем принес Уразову женину шаль, под голову дал ватник. И Маруся, и дочка по-прежнему крепко, спокойно спали. «Вон как измоталась с бельем», — подумал Артем, глянув на жену. Когда Зил улегся, он так же тихо спросил:

— Скажи, Макса, почему ты… не в надежное место поехал? Почему в Суринск… ко мне?

В зоне для заключенных Артем и Уразов друзьями не были: просто жили в одном бараке. Когда кому-нибудь из уголовников удавалось бежать, что случалось весьма и весьма редко, он непременно скрывался в тот город, где еще до ареста у него имелись верные «кореша», которые тут же предоставляли ему надежную крышу, в случае нужды снабжали фальшивыми документами, деньгами, а то и оружием, находили «дело». Из осторожности опытный преступник ни за что бы не пришел к малознакомому человеку.

— Что тебе заливать зря? — серьезно ответил Уразов. — Правильно говоришь: никогда ты не был настоящим вором, «вором в законе», как раньше говорили, и не след бы мне приходить к тебе. Я и не думал, да осечка вышла. Приехал в Казань к верному дружку, а его тю-тю, розыск замел. Куда податься? Тут я и вспомнил о тебе, Казбек. Все-таки вместе в колонии житуху ломали.

— Как же ты меня нашел?

— Забыл, что рассказывал про свою мордву? К вам я приехал утренним «Казань — Харьков», отыскал тебя через справочное. Квартиру мне днем еще показали. Поднялся я на второй этаж, прочитал: «Люпаев А. Ф., звонить три раза». Переждал до ночи в удобном местечке… ну, и вот пришел. Так не забудь, меня Николаевым зовут.

Не ответив, Артем пошел к себе на кровать, улегся, тяжело заскрипев пружинами.

II

Густой туман залепил окно, казалось, утро еще не наступило. Артем проснулся от толчков.

— Что это нынче на тебя нашло? — будила его Маруся. — Никак не подыму.

Она тут же вышла из комнаты.

Разве уже на работу? Артему казалось, что он и глаз не сомкнул: всю ночь проворочался. Экая темнотища от этого тумана. Он, сопя, натянул штаны, вышел следом на кухню.

На кухне горела лампочка, у газовой плиты хлопотали хозяйки. Сосед, техник Данилыч, низко наклонясь над раковиной и выставив розовую от напряжения лысину, смывал с шеи мыло, громко, фыркал, брызгался. Его дети-школьники еще не вставали. Третий жилец их коммунальной квартиры, молчаливый, тугой на ухо слесарь-наладчик, надевал у общей вешалки ватник: из дома он всегда уходил раньше всех.

Данилыч наскоро перекинул полотенце через плечо, скрылся в своей комнате. Артем не успел с ним даже поздороваться.

Открутив посильнее кран, Артем вымылся до пояса холодной водой. Маруся в ситцевом засаленном халатике, наскоро причесанная, с неровным крупитчатым румянцем на втянутых щеках, жарила на плите картошку, то и дело переворачивая ее ножом. Пахло комбижиром, помоями от трех ведер, стоявших в углу, в открытую форточку тянуло сыростью.

Когда Артем стал вытираться серым жестким полотенцем, Маруся, понизив голос, задала вопрос, который он ждал с ночи:

— Кто это к нам приехал?

Сказать правду Артем побоялся и долго потом корил себя.

— Один с Болдова. Николаев по фамилии. Ему только переночевать.

— Лицо у него… несимпатичное.

О том, что ее муж сидел в тюрьме, Маруся Люпаева давно знала, как знали об этом соседи, на заводе. Тайны из своего прошлого Артем не делал. Почему он сразу не рассказал жене о Максиме Уразове? Не хотел зря беспокоить? Маруся нервная, все близко принимает к сердцу. Разборчива в выборе друзей: старается подбирать рассудительных, непьющих. Зил отоспится и тронется дальше. В Пензу или еще куда — его дело. Конечно, придется помочь, дать тридцатку на дорогу, ну, да они, Люпаевы, от этого не обеднеют.

— Нет, он ничего мужик… Николаев, — не глядя на жену, ответил Артем. — Приехал ночным поездом, попал в дождь, вот и загрязнился малость. Пускай отдохнет. А встанет — покорми его.

— Неужто оставлю голодным? — возмутилась Маруся. — Когда уедет-то?

— Вернусь с работы, провожу.

— Иди скорей завтракай. Не опоздать бы на смену.

На кухне Люпаевы были одни, и Артем ласково погладил жену по щеке, полузакрытой прядью волос.

— Давай, давай, — сказала она с притворной озабоченностью. — Мне еще Лизоньку в садик вести.

Маруся принадлежала к тем людям, которые минуту не могут посидеть спокойно и всегда находят себе дело. Дочка у нее была вовремя накормлена, вовремя уложена спать. Мужа Маруся заставляла после бритья сбрызгиваться тройным одеколоном, в праздничные дни он никогда не надевал неглаженую рубаху. Жилье Люпаевых блистало порядком, пол был вымыт, и дома все ходили в тапочках.

В комнате на сковородке тихонько шипела подрумяненная картошка. Перед тем как сесть за стол, Артем с минуту задержался у дивана, еще раз внимательно посмотрел на незваного гостя. Максим Уразов спал. Худое крупное лицо его с выпуклыми надбровными дугами, низким лбом, несокрушимой, словно каменной, челюстью, заросшей рыжей щетиной, хранило следы загара, въевшейся грязи, закрытые веки казались серо-лиловыми. Правая сильная и волосатая рука лежала на груди поверх шали, и на ней чернела наколка, сделанная тушью: «Любовь — дым».

Маруся перехватила взгляд мужа:

— Я ему на стул щетку положу. Встанет, одежду почистит.

Наскоро позавтракав, Артем отправился на завод.

Стоя в цеху у многошпиндельного токарного полуавтомата, неотвязно в мыслях возвращаясь к Зилу, он окончательно понял, что ночью поступил грубо-опрометчиво, поддался минутной слабости. Зачем пустил? С прошлым покончено навсегда, и нечего перекидывать к нему мостик. Артем сам втоптал в грязь свою юность и теперь должен держаться начеку, чтобы вновь не скатиться в яму.

И следя за синеватой металлической стружкой, бегущей из-под резца, Артем мысленно восстановил свою жизнь, словно она была написана на стружке.

Вырос он в этом городе. Отец его, приземистый, чуть согнутый в широкой спине, с крупными прядями рано поседевших волос, работал грузчиком на пеньковом комбинате. Семья состояла из четырех человек; Артем и младшая сестренка учились в школе. В доме редкий день проходил без скандала. Отец, напившись, срывал со стола клеенку, бил худую, кашляющую мать, требуя у нее на опохмелку. Если денег не находилось, уносил на рынок занавески, простыню, а то и одежонку ребят. «Заела ты мне жизнь, кляча! — кричал он на безропотную жену. — Убирайся вон! Пришибу!» Мать убегала к соседям. В комнате было голо, часто не хватало рубля на хлеб, картошку.

Кончилось тем, что родители поделили скудные пожитки, мать забрала дочку и уехала к тетке в Яхрому, где поступила на текстильную фабрику. Артем в то время ходил в пятый класс. С месяц отец не брал в рот хмельного, целиком принес домой получку, купил сыну штапельную рубаху, а затем все пошло по-прежнему.

Под Октябрьские он привел в дом шумную, скуластую, ярко накрашенную женщину Серафиму. Она молодилась, любила плясать, часто визгливо хохотала и охотно показывала мужчинам красивые ноги в синих чулках. Теперь отец опорожнял бутылки вместе с новой женой, а когда нераздетый валился на кровать, она уходила и возвращалась за полночь, облизывая губы, будто кошка.

Еще при матери Артем каждый вечер старался улизнуть на улицу. Уроки делал наспех, пропускал занятия в классе, приучился врать в глаза. С переездом Серафимы Артем вообще норовил реже появляться дома. Когда отца вызывали в школу, грузчик молча и прямо сидел перед завучем на стуле, угрюмо сопел, а дома, так же сосредоточенно сопя, порол сына ремнем; это был его единственный педагогический прием.

Само собой случилось, что на улице Артем сошелся с такими же, как он, безнадзорными ребятами. Началось шатанье по кинотеатрам, драки, игра в карты; деньги, вместе с папиросами, парнишка ночью вынимал из кармана пьяного отца. Старшие ребята приучили его к пиву. В седьмом классе Артем остался на второй год; не перешел в восьмой и на следующий и, походив недели три, совсем бросил школу.

Случилось это в ту пору, когда отец прогнал Серафиму и привел новую жену — выше себя на голову, широкобедрую, с большими грудями, с большим ртом и глазами навыкате. Она была молчальница под стать мужу, на обед всегда готовила пустой суп с картошкой, «гуляла» лишь два раза в месяц «с получки», а выпив, подпирала кулаком щеку и пела басом, одна. Звали ее Эльза, и при ссорах она сама била пьяного мужа и выставляла за дверь, на лестничную площадку.

С полгода Артем околачивался без дела. Отец пытался определить его в вечернюю школу, еще ожесточеннее полосовал ремнем. Наконец плюнул: «Хоть в золотари ступай. Будешь лодырничать — из дому выгоню». Артем поступил на завод учеником токаря, однако работать ему было уже некогда. Он спутался с «теплой» компанией, стал поворовывать, кутить в ресторане. Весной — ему недавно исполнилось семнадцать лет — Артем с двумя парнями обокрал буфет в медицинском училище. Поймали их на следующий день, и все получили по восемь лет заключения.

Отбывать срок Артему пришлось на Урале. Времени для размышлений в колонии оказалось больше, чем ему хотелось бы. «Вот и достукался. Мои школьные дружки гуляют на свободе, а я сижу, как Полкан на цепи. Этак недолго и жизнь загубить». Артем не раз вспоминал полные отвращения, брезгливости взгляды публики, которые ловил на себе в зале суда, и ему всякий раз становилось стыдно. «Ладно, свалял дурака, пора за ум браться». Заключенные — зеки — валили лес в тайге, и он вкладывал в работу всю силу.

В их колонии имелась небольшая группа рецидивистов — «воров в законе». В ней числился и Максим Уразов, прозванный за большую физическую силу «грузовой Зил». «Законники» на работу не выходили, резались в самодельные карты и держали в страхе остальных, которых презрительно называли «мужиками». В получку воры отнимали у них часть зарплаты; брали они себе долю и с поступающих «мужикам» посылок от родных. Тех, кто не хотел делиться, жестоко избивали, увечили ножами, дубинами. И Зил, и другие долгосрочные рецидивисты пытались втянуть Артема в свою компанию. Его уважали за смелость, силу, за умение ловко сплясать; хотя камеры в бараках были большие, до ста двадцати человек, парня знали все. Артем не ленился услужить старшим: кому принесет обед из столовки, кому оттащит мокрые валенки в сушилку: за это подкармливали. Но к ворам не жался. Они высмеивали его старательность на работе в лесу, называли «ишаком»; он упорно перевыполнял трудовую норму. Это зачли, срок ему сократили, и не прошло пяти лет, как Артем вернулся в родной город.

Отец спился, лежал в больнице. Артем поразился происшедшей в нем перемене. Совсем старик: под глазами дряблые, в сеточку, мешки, рот перекосился, седая поредевшая щетина скрывает потемневшую нездоровую кожу. Хрипит, задыхается, то и дело сплевывает мокроту. На приветствие сына Люпаев-старший не ответил.

— Опять… воровать? — равнодушно спросил он, когда сын присел на белый табурет у кровати.

Артем понял: отец ему не верит. «Не жилец он на этом свете», — подумал Артем. Встреча тоже оставила его холодным.

— Где мать, сестра? — спросил он. — Есть какие вести?

Отец долго молчал, глядя в белый высокий потолок. Сплюнул мокроту, задыхаясь, хрипло, безучастно сказал:

— Замуж выскочила… твоя сестра. Здоровая уже… кобыла стала. На целине фершелицей работает. Мать до себя с Яхромы выписала.

— Адрес дадите?

Снова старик долго не отвечал.

— Был… адрес. Затерялось письмо. А может, сам им… печку растопил. Зачем оно… сдалось?

Больной грязно выругался. Когда-то здоровенный, легко носивший восьмипудовые мешки на комбинате, он страшно исхудал, почти не двигался под вытертым одеялом, и от него пахло погребом. С Артемом отец не простился, сказал: «Ступай», — отвернулся к стене.

На улице Артем с горечью понял, что остался совсем один. Куда идти? Кто ему дружески протянет руку? Даже Эльзы не было. После нее отец жил еще с одной женщиной и ту прогнал. Комнату захватили соседи, хоть на вокзале ночуй.

Помощь пришла оттуда, откуда Артем ее не ждал: из Управления милиции. Ему восстановили прописку, вернули комнату. Правда, из вещей остались продавленная кровать с трухлявым, сбитым в комья матрацем да скрипучий стол, но Артем обрадовался так, как редко радовался: есть право на жизнь в родном городе, крыша над головой. Удивительнее всего было то, что те самые «мильтоны», «легавые», которые поставили его перед столом судьи, теперь старались, чтобы он имел возможность честно заработать кусок хлеба.

«Чудно́ все в жизни».

Беседовал с ним начальник отдела уголовного розыска майор Федотов. Подворотничок на его кителе был свежий и своей белизной, казалось, освещал желтую жилистую шею, строгое, сухое лицо. В редких, тщательно зачесанных волосах начальника сквозила седина, холодный взгляд небольших желтых глаз пронизывал насквозь, не упуская ни малейшего движения того, с кем он говорил. Артем напоминал себе крысу, перед которой, спрятав когти, сидит кот.

— Значит, все теперь у тебя в порядке, Люпаев?

— Все, гражданин начальник.

— Надеюсь, уголовному розыску не придется второй раз расследовать твои темные дела? Отзывы о тебе из колонии лестные, оправдай их. Комнату отхлопотали, теперь поступай на работу. Понятно?

— Чего тут не понять? — буркнул Артем.

Согнувшись на стуле и опустив стриженую голову, он вертел в руках новую кепку, купленную на заработанные в колонии деньги. Майор Федотов сидел в кресле по другую сторону стола, положив локти на красное сукно, и его потускневшие серебряные погоны с двумя голубыми просветами топорщились на приподнятых плечах.

— Живи, Люпаев, как все люди… нормально. В праздник можешь и за рюмочкой отдохнуть… Только не теряй головы, не тянись за чужой собственностью. Ты грамотный, небось знаешь, что к чему идет? Насчет коммунизма планируем. Что ж, думаешь, построим мы Ноев ковчег, как при потопе, погрузим всякой твари по паре и поплывем? Не-ет. Кое-кого и за бортом оставим, на сухую горку не высадим. Воров, расхитителей разных, хулиганов — не-ет…

Начальник сделал паузу, тихо и как-то особенно внушительно закруглил мысль:

— Когда переезжают на новую квартиру, старую грязь с собой не забирают.

Артем по-прежнему вертел кепку и не поднимал головы.

— Деньжонки есть? А то поможем. На пропитание.

— Остались еще.

— Не стесняйся. Голодный человек на всякую отчаянность готов, а тебе держаться надо. Крепко. Второй раз, смотри, в яму не падай. Народ надеется, что совесть у тебя осталась и ты пакость ему больше не сделаешь. Имей в виду: к тебе, как бывшему уголовнику, наверняка потянутся лодыри, выпивохи… а может, приплывет рыба и покрупнее. Так вот, если ты всерьез решил «завязать», не дай себя заглотать. Не дай. Наоборот. Помоги нам подсечь хищника на крючок.

«Ишь как мягко стелет!» Артем еще ниже опустил глаза, рот его передернулся. Вот этого-то разговора он и боялся, из-за него долго не шел в Управление милиции.

Еще парнем, связавшись с «теплой» компанией, Артем на всю жизнь усвоил главный закон воровского мира: будь верным товарищем, не продай. В тюрьме, в колонии он убедился: продашь — каждый имеет право сунуть тебе нож в грудную клетку, проломить голову. Хочешь воровство бросить? Твое дело.

— Раз решил жить по-честному, то по-честному и поступай, — полз в уши голос майора Федотова. — Не мне этим услугу окажешь — народу. Загладишь вину перед ним. Ясно, о чем говорю?

Не грубить же человеку, который тебе добро оказывает? Да еще когда он «главный легавый»!

— Ясно, гражданин начальник.

Майор Федотов неторопливо вышел из-за стола, остановился возле Артема.

— Во-первых, не «гражданин начальник», а «товарищ начальник»: ты теперь не обвиняемый. А во-вторых, помни: если потребуется наша помощь, обращайся смело. Правильно заживешь — всегда постараемся выручить. Ну… желаю тебе.

На прощанье он даже подал руку.

«Все вы одинаково поете, — размышлял Артем Люпаев, выйдя из Управления милиции и шагая домой. — «Если потребуется наша помощь, обращайся смело». Не потребуется. Можешь быть спокойным. За помощь спасибо, а с тем и до свидания. Благодетель! Только что и помог — вернуть собственную комнату. А прописка… Кто же ее и делает, как не милиция?!»

Снова Артем Люпаев получил все гражданские права; оставалось поступить на работу и забыть последние годы, опозорившие его жизнь.

Да одно дело то, что написано на бумаге, а другое то, что случается в будничной повседневности. Сколько объявлений висело в городе о найме токарей, слесарей, кассиров, дворников! В первом же заводоуправлении Артема ждала осечка: увидев в его паспорте отметку о заключении, работник отдела кадров, сразу изменившись в обращении, объявил, что у них нет мест.

Это же произошло и на другом заводе.

— Вам ведь нужны токаря, — сдерживая нервную дрожь, сказал Артем.

— Нужны. Но специалисты с высокими разрядами. А вы нам не подходите.

— Куда ж мне идти? Я по Конституции имею право на работу.

— Что вы повышаете тон, гражданин? — обиделся работник отдела кадров. — Вас никто тут не оскорбляет, а просто я вам заявляю, что вы для нашего завода не подходите.

Когда Артем побывал еще на трех заводах, в ремонтных мастерских, на железнодорожном складе, то окончательно убедился, что с такой «каиновой печатью» в паспорте его в рабочий коллектив нигде принимать не хотят.

Вот как в жизни оборачивается юношеская ошибка! Его выбрасывают на помойку, как дырявую калошу! Значит, или помирай с голоду, или снова иди на преступление?

Выход оставался один — Управление милиции, хоть Артему и очень не хотелось туда обращаться. Начальник уголовного розыска не удивился, вновь увидев Люпаева.

— Что же сразу не пришел? — сказал он. — Ты где до осуждения работал?

— На «Электровыпрямителе».

— Не против туда поступить? С него и начнем.

Майор тут же стал звонить в заводоуправление.

Артема поразили его терпение и доброжелательность. Вон какими бывают «легавые». Может, сам из рабочих? С чего это в первое посещение он, Артем, взял, что у майора Федотова строгое, сухое лицо, холодный взгляд? Гляди, как спокойно разговаривает с отделом кадров. Разъясняет, настаивает, ни разу не повысил голос. Взгляд у него в самом деле испытующий, но совсем не злой. И даже сапоги яловые носит, только зеркально начищены и от этого выглядят как хромовые.

Положив на рычажок телефонную трубку, майор своим негромким голосом сказал Люпаеву:

— Сейчас зава отделом кадров нету. Я завтра сам подъеду на завод и договорюсь. В партком, наверно, придется толкнуться. Потерпишь пяток деньков?

— Потерплю, — с неожиданной для себя готовностью сказал Артем. Он почему-то встал со стула, держал руки вытянутыми.

— Пробьем, не беспокойся. Я попрошу, чтобы они тебе сразу дали аванс.

Задумавшись, словно размышляя вслух, майор подытожил:

— Кто виноват, что так получается? Сам ваш брат, бывший заключенный, виноват. Те, кто крепко «завязал» с прошлым, стараются. Даже премии получают. Но есть такие, каким надо лишь «устроиться», добыть чистые документы. Работают они плохо, выпивают, а потом начинают тянуть инструмент, поделки, а то и кассу. Они-то и кладут пятно. Предприятию же надо план выполнять, на него обижаться нельзя. Кто желает себе худа? Вот отдел кадров и набирает незапятнанных. Это понимать надо.

Артем уже смело, с интересом разглядывал начальника уголовного розыска.

— Как же быть? — спросил он вдруг.

Майор Федотов, как и в первый раз, вышел из-за стола: видно, так всегда провожал посетителей.

— Людям всегда надо давать работу, — убежденно подчеркнул он слово «всегда». — У человека только один путь исправиться — работать. И хоть от этого иногда убыток предприятию, надо идти на убыток.

Выходя из управления, Артем совсем по-другому подумал о майоре: «Видать, не совсем здоровый — кожа желтая».

Он от души посочувствовал майору, а потом сам удивился. За кого болеет душой? За «легавого».

Дома Артем перевесил осевшую дверь, начисто вымыл, выскреб пол в квартире, как нередко делал в бараке. Им овладела уверенность, что теперь все наконец наладится. И в этом состоянии подъема, душевной ясности сама собой пришла мысль, которая раньше для него была бы невозможна.

«Конечно, Федотов «легавый»: это его работа. Так же, как и я раньше был вором: то была моя работа. Федотов хочет получить доверие хозяина управления. К тому же, наверно, коммунист и верит, что преступность можно уничтожить. Тянет не за одну зарплату. Ведь не будь таких, как я, не было бы и Федотовых. Тут ясно. Мое же дело — не поддаться ему. Кто меня силком принудит? Но все-таки этот начальник — человек».

В конце недели Артем был принят на «Электровыпрямитель». Он позвонил из телефона-автомата в уголовный розыск, поблагодарил майора Федотова. Сам заходить не стал: хоть майор и «человек», да все-таки ну его к ляду. Ишачить на управление он, Артем, не собирается. Скорее забыть прошлое — вот чего ему хочется.

На заводе Артему Люпаеву пришлось начинать с того, на чем кончил шесть лет назад: с ученика токаря. Мастер, хмуро усмехнувшись, буркнул:

— Прикреплю тебя к Зубареву. Он член профкома, нагрузочка ему будет.

«Попадется какой-нибудь старикан вроде отца», — угрюмо подумал Артем, идя за мастером в конец цеха.

Учитель оказался молодым, ровесником, в синей, будто вчера полученной спецовке, в кожаной кепке-восьмиклинке. Из-под козырька на лоб Владимира Зубарева падал светлый чубик, щеки были по-девичьи розовые, с шелковистой кожей. Сам высокий, тонкий, даже плечи от этого казались узкими.

— Ты не в семнадцатой школе учился? — спросил Зубарев Артема, когда они остались одни.

— В семнадцатой.

— Я тебя помню.

Теперь и Люпаев вспомнил токаря. Владимир Зубарев учился в параллельном с ним классе, потом, когда Артем плотно засел во «второгодниках, перегнал его. Паренек он был скромный, всегда вертелся возле ботаника и собрал лучшую в школе коллекцию бабочек. Девочки заигрывали с ним; Володя Зубарев краснел. Может, он гулял с ними в старших классах? Артем тогда уже бросил школу и «загудел» в колонию.

«Давно бы и я был таким спецом-токарем, как Зубарь», — подумал Артем. Он ожидал, что «старшой» начнет расспрашивать его о давней краже, судимости, и заранее замкнулся, готовясь отвечать как можно короче. Зубарев вытер ветошными «концами» руки, пригласил поближе к станку.

— Видишь, Артем, как идет стружка из-под резца? — заговорил он. — По ней определяй работу полуавтомата. Стружка не должна лететь или завиваться спиралью, а должна течь сплошной, ровной лентой… и лишь на полу сворачиваться в клубок. Ну, а сейчас я тебе объясню устройство станка.

О прошлой тюремной жизни Артем сам рассказал своему учителю-токарю четыре месяца спустя, когда они вдвоем возвращались с завода. Таяло, под ногами хлюпал рыже-шоколадный снег, взбитый бесконечными самосвалами, грузовыми машинами, которые то и дело проносились мимо, брызгая жижей.

— Дорого ты заплатил за бутерброды в буфете! — безобидно смеясь, сказал Зубарев. — Подумать: во-семь лет! На первый раз и полгода за глаза хватило бы.

— Тут что различают? Частное лицо ты обокрал или государство. За государственное добро срок больше. Еще смотрят: один был или «теплая» компания. Раз групповое, значит, строгую статью. Мы тогда в медучилище полезли трое. Шайка. Вот ведь как судят.

— Во-осемь лет! — все думая о своем, воскликнул Владимир Зубарев. — Тебя не тянет опять?

— Нет.

Шагал Артем широко, такой же высокий, как и Зубарев, только потяжелей в плечах и костью пошире.

— Нет, — повторил он еще убежденнее. — Большинство колонистов хочет нормальной жизни. И я такой. Скажу прямо: прежде чем оформили крышу над головой, старую мою крышу, дали работенку на заводе, не раз с головкой окунули в лужу. И вот это обидно. Не понимают люди, что себя переломил, вернулся из зоны с открытой душой. И когда косо смотрят, упрекают, не верят, хочется в отместку забурунить, обокрасть.

Голос Артема дрожал, рот недобро кривился. Знакомые часто заговаривали с ним о прошлом, всегда поддакивали ему. «Ошибся парень, а его сразу бревном по голове». И Артем привык к общему сочувствию.

— Неправ ты, — просто и твердо сказал Владимир. — Неправ! Кто кого первый обманул? Ты людей или люди тебя? Почему только с одной стороны требуешь понимания? Сперва сумей сам заслужить, чтобы тебе поверили.

Друзья вышли к автобусной остановке, Владимир Зубарев пригласил ученика зайти к нему домой, пообедать. Артем отказался.

«Вижу, что обиделся, — сказал взгляд Зубарева. — Подумай еще над моими словами и увидишь, что я прав».

Неделю спустя Артем сам назвался к Зубареву, принес бутылку портвейна. Владимир научил его играть в «двенадцать королей», и они долго сидели за шашечной доской.

С этой поры Артем стал частым гостем своего учителя. Одному нудно было в голой комнате, человек не может жить без друзей. Его ж теперь потянуло не к тем, кто ему поддакивал, а кто открыто говорил то, что думал.

Три месяца спустя Артему Люпаеву присвоили первый разряд. Зубарев перестал над ним шефствовать, но, как и прежде, помогал опытом, советом, налаживал станок, когда заедало, показал свой способ укреплять резцы в суппорте.

Вскоре после смерти отца Артем женился на молоденькой закройщице из пошивочного ателье Марусе Куляскиной. Супруги деятельно стали обставлять квартиру, приобретать мебель, одежду. Маруся оказалась хлопотуньей, чистюхой. Она без конца скребла, мыла, подбеливала, начищала и ходила то с щеткой, то с тряпкой. Когда Артем приводил гостя, ставил на стол бутылку, ловкие руки Маруси аккуратно нарезали закуску на тарелочки, вынимали из шкафчика лафитнички, хлебницу, накрытую салфеткой, чтобы пирушка выглядела «прилично, по-семейному». Если муж нарушал порядок, она принималась его упрекать, выговаривать. Потом родилась дочка, забот прибавилось.

Понимая, что Маруся старается для дома, Артем терпел ее ворчание. Молодые жили дружно, копили деньги на телевизор. В этот-то период к ним и нагрянул неожиданно гость из уральской колонии.

III

Дома Артем застал жену и дочку. Маруся сказала, что Николаев решил посмотреть город, ушел сразу после завтрака и до сих пор не возвращался.

— Как он тут? — спросил Артем. — Ничего?

Он чувствовал, что Маруся с трудом переносит гостя, и в душе вполне был с ней согласен. Показывать этого не хотел: ей только поддайся — растрещится. Пусть уважает его авторитет как мужа и главы семьи.

— Да ничего, — отвечала Маруся без всякого одобрения. — Осмотрел шифоньер наш, комод. «Барахлишком обзаводитесь?» Я говорю: «В семье без этого нельзя». Ты не обижайся, Артюша: не нравится он мне. Глаза бесстыжие, уставит — не сморгнет.

Обедали без гостя.

В колонии Артем обучился разному мастерству и мелкие починки по дому справлял сам. У Маруси прохудилась кастрюля, и он решил ее залудить, да не оказалось олова. Зашел к технику-соседу:

— У тебя не разживусь, Данилыч?

Олово у Данилыча нашлось. Передавая его, спросил:

— Вроде, Артем, шум был ночью. Звонили. К тебе?

— Знакомый один с района.

— Я так и думал: к вам. Проснулся, слышу, звонят и звонят. Три звонка: не к нам, стало быть. «Это к Люпаевым». И Настасья Павловна проснулась, — кивнул он на дородную жену, сидевшую с вязаньем на диване. — Говорю ей: «Не слышат. Встану, открою». Моя: «Что ты! Что ты! Вдруг пьяный, хулиган какой». Она у меня трусиха. К тебе, стало ть. С ночевкой?

— Случайно заехал… с Болдова. Нынче уезжает.

Поблагодарив за олово, Артем поспешил выйти. Данилыч девятнадцать лет проработал на «Электровыпрямителе», был членом профкома, записным оратором: любил длинно выступить на собрании и мог разными байками добрый час продержать у порога.

Вернулся Максим Уразов поздними сумерками. От него слегка попахивало вином. Он повесил кепку на гвоздь, достал из кармана бутылку водки, четверть головки костромского сыра, жестяную коробку леча.

— Зачем тратитесь? — укоризненно сказала Маруся, и крупитчатый румянец ярче выступил на ее худых щеках.

— Нельзя иначе, хозяюшка, — снисходительно улыбнулся Уразов. — Порядок требует.

— Надумали в будний день, — не унималась Маруся. — Завтра на работу, голова будет болеть. Уж, понимаю, под праздник бы.

Максим Уразов ничего не сказал, потер большие озябшие волосатые руки, погладил тяжелый, гладко выбритый подбородок. Пиджак его, брюки высохли и, хотя имели изжеванный вид, не могли теперь скрыть могучие, обвисшие плечи, сильные формы жилистого, словно литого тела. Воротничок рубахи был очень грязен, и на нем не хватало пуговицы.

— Что ж, Маруся, приготовь закуску, — обратился Артем к жене.

Человек уезжает, неудобно отказаться. Зачем только Зил, в самом деле, зря тратит деньги! И так могли бы проводить. Сам Артем выпивал редко: боялся втянуться. А оказывается, у Максы кое-какие рублишки шевелятся в кармане? Откуда раздобыл? Обокрал кого по дороге? Или «свои» дали? Когда «вор-законник» освобождался или шел в побег, его из «общага» — коллективного котла — снабжали изрядной суммой.

На столе появились соленые грузди, собственные помидоры с участка за городом: они у Люпаевых дозревали на окне. Все это вместе с уразовским сыром, лечом было аккуратно уложено на тарелочки. Маруся выпила только полрюмки и наотрез отказалась продолжить «веселье». Она стала одевать дочку, говоря, что полчасика погуляет с ней в сквере: пусть тут уберут со стола и не сорят. Продолжая неслышно ворчать, Маруся вышла, кинув сердитый взгляд на мужа и гостя.

Мужчины остались одни. Абажур из красной бумаги бросал отблески на скатерть, тарелки. Окно с улицы занавесила тьма.

— На поезд не опоздаешь? — прожевывая груздь, спросил Артем.

Уразов наполнил оба лафитника.

— Вот что, друг, — сказал он, когда выпили. — Выручил ты меня, и я по гроб не забуду. Принял как брата. Но уж теперь выручай до конца. Понимаешь, без документов нету мне жизни. Приди на завод, сразу спросят: ваш паспорток? Верно?

— Чем же я тебе могу помочь? — недоуменно поднял брови Артем.

— Ничем особым. Дай только перебыть пару деньков.

Уразов сделал вид, будто не заметил, как помрачнел хозяин, и, наклонившись к нему, держа у груди растопыренную руку, с жаром продолжал объяснять:

— По дороге из колонии я достал паспорт. Не буду трепаться, что нашел: тряхнул одного пьяного. Теперь мне надо только прописаться. Понял? Прописаться, и все. Нынче в ресторане я с одним жучком познакомился. У него есть дружок-домоуправ, закладывает за воротник, за сотнягу-другую что хочешь сделает. Фотокарточку я переменил, печать подрисую. А потом «потеряю» паспорт, внесу штраф и получу новенький. Понял? Без этого петля.

— Неудобно мне тебя держать, — подумав, сказал Артем. — Домоуправ у нас въедливый. Разговоры пойдут. Как бы кто не прознал. Разве тебе это надо?

Небольшие, прицельные глаза Уразова, казалось, пробили его насквозь, широкий рот перекосился, и он шутливо, как бы подсмеиваясь, сказал:

— Скажи уж правду: жинки сдрейфил?

— При чем тут жена? «Сдрейфил»!

— Чего там, — по-прежнему незлобиво подсмеиваясь, говорил Уразов. — Под каблуком сидишь.

— Ну… мое дело.

Решительно отодвинув лафитник, Артемтяжело оперся о стол. Водка лишь чуть-чуть замутила ему разум. Он действительно не хотел расстраивать Марусю, но не это заставило его отказать однокашнику. В ушах словно бы зазвучали слова начальника уголовного розыска майора Федотова: «Первое время к тебе потянутся хулиганы, выпивохи. А может, приплывет и хищная рыба, помоги нам подсечь ее на крючок». Зачем ему впутываться в каверзное дело? Эти четыре года по выходе из заключения Артем жил нормально, как все заводские рабочие. По воскресеньям ходил с Марусей в кино, в большие праздники принимал у себя Зубарева с молоденькой женой, преподавательницей английского языка, других товарищей по цеху или сам отправлялся к ним в гости. Постепенно притуплялась горечь воспоминаний о суде, о зоне, бараках с колючей проволокой, часовыми на вышках. Если Зила «застукают» в их квартире — привлекут и его, Люпаева, к ответственности. Хватит: он прошлым сыт по горло. Выдать же беглого органам милиции он совершенно не собирался. Здо́рово нужно! Пускай ищейку себе в-другом месте подбирают.

— Уговор был на одну ночь, Макса. Я пустил. Больше не обессудь. — И, видя, что Уразов молчит, заговорил вновь:

— Я тебя понимаю, Зил. Ты вор, «законник»! В колонии такие, как ты, составляли верхушку. Не работали, а жратвы хоть завались, и немалой деньгой ворочали. «Мужики» за вас и норму в лесу выполняли, и несли в зубах свой потом заработанный рубль. Иначе вы могли на сходках любого осудить и выпустить кишки. А то в карты проиграть. Знаю. То, что ты ко мне приехал, за честь принимать должен. Доверил. Просить тебе у меня угол нелегко: Кто я? «Парчак». Мелкота в преступном мире. Таких на побегушках держат. Чтобы в дежурство барак за вас убрали, смотались за обедом в столовку. Меня вы почему приметили? Сплясать мог. Силенку имею. Все понимаю и не собираюсь говорить против… Видишь, как я живу? От тебя не скрываю ничего. Я судьбой доволен и к другому не рвусь. По-вашему, я ишак. Не возражаю. И говорю открыто: ни с ворами не хочу, ни с «легавыми». Просто жить семьей. Вот.

Артем ожидал уговоров, может, угроз и приготовился все выдержать.

Ни одна жилка не шевельнулась на скулах Зила, ни одно движение не тронуло плотно сжатые губы. Могучие плечи сгорбились, крупная голова была опущена. Казалось, он глубоко задумался.

Под окном проехала автомашина, и мотор ее затих, как отгудевшая проволока.

— Вот так оно всегда бывает, — заговорил Уразов медленно, чуть глуховато, словно рассуждая вслух. — Каждый только на себя карту раскидывает. Такая жизнь. Братство, друзья, знакомцы — все это… лопнувшие пузыри в луже. Правильно ты о себе сказал, Казбек, ничего не скрыл. Уважаю.

Он задвигал нависшими бровями, покачал головой, горько и как-то вдруг простовато усмехнулся.

— Я-то дурак! Понадеялся. Вылез из вонючей ямы, чего только не перетерпел, добираясь с Урала. И все понапрасну: как мордой об стенку. Спасибо за твое правдивое слово, Казбек, верно сказал: нелегко мне было к тебе прийти, просить. Это я-то, жиган, скокарь, и со снятой кепочкой? Сто раз смерти в гляделки заглядывал и зрачков от страху не расширял. Слава обо мне в блатном мире не худая. Да-а, жизнь моя мачеха. Не чужой ты нашему брату, вчера казенную баланду вместе хлебали, ходили под ружейной мушкой, и то хоронишься за печку. А как же обо мне подумают фраера? На километр не подпустят. Побегут в «легавку» доносить. Преступник! Сбежал до «срока»! Закатать его обратно за колючую, на строгий режим! Я тебе сразу сказал, как вошел: крест ставлю на старом. Тюрьму не пересидишь. Не по-пустому болтаю это. В клетках и птицы дохнут. Хотел, пока еще не старый, начать по-другому. Седым выйду, поздно будет. И так сердце качает. Сам знаешь нашу житуху: всегда на зеке, не спишь неделями, кутежи с друзьями… А следствия? Сколько годов отбываем срок, и все на нервах. Бык и тот рухнет. Увидал у тебя: квартирка аккуратная, женка так и воркует, дитенок… Вот этого-то и мне хотелось. Эх, что по-пустому толковать!

Внезапно Уразов громко, с силой заскрипел зубами, лицо исказилось, слова из груди вылетали с хрипом:

— Опять на старую дорожку. Опять грабежи, пьянка, поножовщина. Потом «черный воронок» и бессрочная решетка. Значит, такой фант у судьбы.

Он рванул на груди рубаху, треснула материя, отлетели две пуговицы; вскочил и отошел в угол. Артем понял, что Зилу стыдно своей слабости и он прячет лицо.

Сам того не замечая, Артем жевал мундштук папиросы и уже портил третью спичку, желая прикурить, но и ее сломал. Бывший однокашник вновь и теперь еще сильнее задел ту единственную струну, которая тотчас отозвалась в его сердце. Жизнь в заключении научила Артема уважать товарищество, ценить суровую мужскую дружбу. «Воля! Свобода!» Есть ли на свете что дороже для тех, кто это терял? В голове шумело. Эх, жалко, нету больше вина: выпить бы за то, чтобы не вернулась колючая проволока предзонника, валка леса в тайге, барачные нары. И, сунув в пепельницу целую, незажженную папиросу, Артем коротко, решительно проговорил:

— Действуй.

Уразов по-прежнему стоял в углу, подняв голову, будто рассматривая на стене семейную фотографию. Красная шея его выражала напряжение, кулаки были сжаты.

— Живи хоть неделю… сколько надо. Конечно, куда денешься без паспорта?

Лишь минуты три спустя Уразов вернулся к столу, молча, крепко пожал Артему руку, сел. Взъерошил волосы, отодвинул тарелку с остатками помидоров. Потер гладко пробритый, выдававшийся вперед подбородок. Вдруг, что-то вспомнив, покачал головой, проворно вышел в переднюю и принес завернутую в газету вторую бутылку водки.

«Откуда она у него?» — почему-то неприятно пораженный, подумал Артем. Казалось, радоваться бы надо, нашлось что выпить, а он помрачнел и уже косился на Зила подозрительно: как угадал его намерение? Почему вторая бутылка оказалась заранее припасенной? Настолько уверен был в успехе? Неужто такой дальний расчет строил? Разыграл как по нотам. А что, если в самом деле играет? И еще неприятно стало оттого, что Маруся может увидеть «подкрепление» на столе.

— Купил сразу две, — словно стесняясь своей радости, говорил Зил и здоровыми, крепкими желтоватыми зубами сковырнул с горлышка железную пробку. — Думаю, если Казбек не поможет, отблагодарю и за то, что сделал: хоть выпьем как следует напоследок. Нет, вижу, не ошибся в тебе.

Он поднял лафитничек из оранжевого стекла, похожий на горшочек, чокнулся и тут же закусил помидором.

— Я заметил, Артем, твоя молодка не уважает, когда выпивают? Давай сразу раздавим, чтобы зря нервы не портила.

Он разлил по другой.

Что, что? Снова раскусил его мысли, опасения? Артему показалось, будто в самой глубине зрачков Зила промелькнул режущий свет. Да мало ли что ему могло померещиться? Глаза у его нового дружка не детские, ласки в них не ищи. Но как он все отгадывает? Голова! Мозговитый. Возле рта кусок не держи, отхватит вместе с пальцами.

После третьего подряд выпитого лафитничка Артем уже не думал ни о чем и только многозначительно намекнул:

— Зараньше предупреждаю, Зил: мою квартиру держит под наблюдением уголовный розыск. Сам знаешь, бывший я. Отвечать ни за что не берусь.

Снова в глубине зрачков Уразова блеснул режущий свет, морщины ижицей собрались между бровями. Затем он сурово, негромко сказал:

— Другого выхода у меня нет. Ну, да я всегда начеку.

Мужчины едва успели убрать пустые бутылки, как вернулась с гулянья Маруся; на руках она несла заснувшую дочку. Артем бросился к деревянной кроватке на колесиках, откинул красное ситцевое одеяльце, взбил подушку. Наклонившись, чтобы положить Лизоньку, Маруся сморщила нос:

— Ой, как от тебя несет винищем!

— Сама же с нами рюмочку пригубила, — виновато оправдывался Артем.

— Я выйду на лестницу покурить, — сказал Уразов.

Тактичный. Не хочет мешать разговору супругов. Вообще-то кому охота слушать домашние дрязги?

Когда за гостем закрылась дверь, Маруся спросила:

— Уезжает нынче? Отсюда или с Рузаевки?

Большая железнодорожная станция Рузаевка находилась в двадцати пяти километрах от города.

— Задержится еще в Суринске. Родственника тут ищет. Да ты не беспокойся, долго не пробудет.

— О господи! — с сердцем вырвалось у Маруси.

IV

Прошла неделя, а ничего не изменилось в комнате Люпаевых. Максим Уразов по-прежнему ночевал у них на диване. С утра, иногда не позавтракав, он отправлялся в город «по делам»; возвращался поздно, из осторожности старался меньше попадаться на глаза соседям. Раза четыре приносил то мясо, то копченой селедки, то полголовки своего любимого костромского сыра.

Хозяйку это не подкупало. Маруся ходила со злыми, заплаканными глазами. «Николаев» явно стеснял ее, внушал непонятную тревогу. При нем и к мужу как следует не приласкаешься, да и с какой стати кормить чужой рот? Он эва какой мужик, ему только подавай да подавай. Что толку с тех закусок, которые он изредка покупает? Называется «сэкономили» отпускную получку! Теперь прощай телевизор, который собирались взять в рассрочку. Вдобавок грязь убирай за ним.

К отцу в Старые Верхисы Маруся раздумала ехать: как оставишь мужа одного с таким бугаем? Упаси бог, запьют. Вместо отдыха одно мучение, а скоро опять в ателье.

Редко улыбался теперь и Артем. Уразов перезнакомился со всеми жильцами квартиры. Держался он по-прежнему скромно, вежливо, без конца рассказывал, что сам из Болдова, работал слесарем в промартели, в город приехал устраиваться на завод. Пожилого соседа-техника угостил раздобытой где-то воблой с пивом, и тот вызвался похлопотать за него на заводе. Артему Уразов говорил, что его вот-вот пропишут. «Понимаешь, дело тонкое. С наскоку нельзя. Обождать надо еще пару деньков. Внакладе не останешься, за мной не пропадет».

В субботу мужчины ходили в городскую баню.

— А что, Артюша, — спросил Уразов, когда, хорошенько попарившись с березовым веничком, выпив в буфете пару кружек пива, возвращались домой, — доволен судьбишкой? Никакой червяк-шашель не точит?

Артем поправил под мышкой сверток с грязным бельем.

— Червяк? В каком смысле?

Он тут же понял:

— Не тянет, пытаешь, на старое?

— Во-во. Все-таки житьишку мы раньше крутили не такую, как эти работяги? — кивнул он на трех мужчин, шедших им навстречу в баню. — Перегородок никаких не признавали. «Возьму, тряхану — и сума полна кредитками». Помнишь? Захочу — и сделаю… лишь холодок по спине пройдет. Нет таких мыслишек: «Закис. В напильник обернулся»? А?

В голосе Зила не слышалось ничего, кроме простецкого любопытства, красное, распаренное лицо было благодушным. И все-таки Артему, привыкшему за каждым его словом видеть затаенный смысл, показалось, что глаза Зила поблескивают не только от пива.

— Н-нет, — ответил он почему-то не сразу.

— А разных подобных мыслишек: «Почему тузы пузастые заседают в кабинетах «Без доклада не входить»? По черноморским курортам разлетывают? С девками кутят в ресторанах? Я же, дескать, не глупей, а насчет смелости против них…» Ведь на свете как, Артюша? Овца завсегда будет овцой, а тигр тигром. Нету?

— А ты как? — вместо ответа спросил Артем и встретил смеющийся и пронзительный взгляд.

— Когда-то лишь так и думал, — улыбнулся Уразов и вздохнул. — Теперь нельзя. Закруглился. — Он огладил свой тяжелый, каменный подбородок, воскликнул: — Славно попарились, а? На верхнем полке э-эх и благодать! Растомило.

Прошли еще квартал, толкуя о том о сем. За папиросным ларьком показались поселковые дома, палисадники городской окраины. Артем вдруг вернулся к недавнему вопросу, заданному Зилом, словно желая окончательно его разрешить:

— Вот ты говорил, Макса: «Раньше». Ну, украду раньше — горжусь. Смелый. Гульну, окосею, силу чувствую — готов все столбы на улице выворотить. И сразу оглядываюсь: не выследили? Страх, он тут же, за пазухой, хоть и не кажу вида. Да ты и сам знаешь. А теперь в доме лопочет, — Артем опустил руку к земле, словно показывая, какая у него дочка. — Рад. Баба… ну, семья. Родные. Уже думки: поймать лишний рублишко, как воробья принести в зубах к порогу. Понял?

Показалось Артему или на самом деле в глазах Зила зажглось и тотчас погасло презрение?

— Точная формулировка, — согласно кивнул Зил. — И я так собираюсь. Другая дорожка нам заказана.

В начале второй недели Уразов не пришел ночевать. «Дружка завел, — объяснил он назавтра Артему. — Дело устраивается». А затем пропал совсем: день прошел, второй, четвертый. Люпаевы облегченно вздохнули: наверно, подыскал жилье получше, а то и уехал.

Неожиданно, как всегда вечером, Уразов явился в новом коротком пальто-реглане, в хромовых сапогах. С ним порог комнаты переступил долговязый мужчина в обвисшей нахлобученной шляпе, коричневом плаще, длинных, навыпуск брюках. Он громко сопел и все время щурил левый глаз с крупным жировиком на верхнем веке; мужчина молча извлек из глубоких карманов две полулитровые бутылки, кольцо колбасы.

Оба приятеля были сильно навеселе.

— Гульнем, Артюша, — сказал Уразов, широким жестом указав на приношение.

Маруся только что искупала дочку и укладывала ее спать. Одетая в байковый чепчик, до подбородка закрытая красным теплым одеялом, пухлая чистенькая девочка уже лежала в кроватке, чмокала губами. Артем, в нижней трикотажной сорочке, засунутой в брюки, и в растоптанных домашних шлепанцах, осматривал эмалированную кастрюлю: собирался наконец лудить. Он беспокойно покосился на жену.

— Где это ты… Василий, пропадал?

— У дружка, — показал Уразов на долговязого.

— Мы уж подумали, может, уехал. Вернулся в Болдов.

— Нужды к тому нету. Нашел приличную работу, собираюсь оформляться.

Уразов еле заметно подмигнул; заметил это один Артем. «Устроился? Попрошу у Володи Зубарева охотничье ружье и сделаю салют».

Из-за спины мужа выдвинулась Маруся, злая, с красными пятнами на лбу, узком подбородке; руки после ванной у нее были распарены, лицо в мелких капельках пота. Боясь потревожить засыпающую дочку, она проговорила негромко, но с каким-то шипением:

— Что вы себе, Василь Иваныч, места не найдете выпивать? Где были, там и гуляйте.

Словно подтверждая ее слова, Артем нерешительно кивнул:

— Я выпивать не буду.

В душе он считал, что Маруся неправа. Зачем недружески встретила Уразова? Гость. Конечно, надоел, да хоть бы выслушала, зачем пришел. Артем понял так, что Зил подыскал квартиру, а может, и работу и собирался об этом сказать. Ведь по приезде обещал отблагодарить, «не оставить внакладе». Он перехватил взгляд жены, устремленный на грязные ноги Уразова и его дружка: днем шел дождь, и оба сильно наследили. Главное ж, конечно, Марусю взвинтила водка. Зря. Правда, и Зил хорош: зачем принес целый литр и еще незнакомого человека позвал?

— Неласково встречаете, хозяюшка.

Сказал это Уразов вежливо, а рыжие, нависшие брови зашевелились.

— У нас тут не забегаловка, Василий Иваныч, — тотчас застрекотала Маруся. — Семейный дом. Понятие надо иметь.

— Насчет понятия прошу не указывать, Марья Ларионовна. Я в таких словах не нуждаюсь.

Опять Маруся неправа. Можно бы по-другому.

— Дочку мы искупали, Василий, — заговорил Артем, сам хорошенько не продумав, чем убедить Зила, стараясь только выправить положение. — Спокой ей нужен, чтоб заснула. В другой бы раз лучше посидели.

Вероятно, Уразов не уловил примиряющего тона Артема или просто не хотел его замечать, обиделся.

— Так повел себя, Артем?

— Как? Нормально.

Долговязый дружок давно водрузил на стол обе поллитровки, кольцо колбасы. Не снимая помятой обвисшей шляпы, уселся на стул, пьяно сопел и все щурил левый глаз. Вид у него был такой, словно он ожидал, что сейчас за ним начнут ухаживать и на столе появятся рюмки и соленые огурцы.

— Я по-хорошему пришел к тебе, Артем, — продолжал Уразов. — Ты человек или милиционер? Не ждал такого привета, не ждал.

Артем не успел ответить, как в разговор вновь вмешалась Маруся:

— Мы больше не можем вас держать у себя, Василь Иваныч. К нам приходила делопроизводительница Пелагея Семеновна, спрашивала, почему без прописки держим. Домоуправление оштрафовать грозится. А вы еще товарища с улицы привели. У нас семья, вон дочка никак не заснет… Артему завтра чуть свет на работу.

В домоуправлении Люпаевых действительно спрашивали: что за человек у них ночует? Ответ: «Приятель из Болдова приехал» — вполне удовлетворил делопроизводительницу. Маруся уж от себя добавила, будто их припугнули штрафом. Артем знал: остановить ее сейчас нельзя, будет скандал. Ведь она считала, что защищает его, Артема, семью, порядок. Он промолчал и этим словно бы подтвердил согласие с женой.

— Значит, брезгуешь моим угощением? — в упор глядя на него, проговорил Уразов. — Старую компанию пополам?

— Зря обижаешься… Василий. Сам видишь обстановку.

Нижняя челюсть Уразова выпятилась еще больше, вислые плечи задвигались, цепкие волосатые пальцы обеих рук зашевелились, точно желая сложиться в кулаки. Он процедил сквозь зубы:

— Не знал я, Артем, что ты такой косяк[1].

Смысла воровского слова «косяк» Маруся не знала, однако ее задел грубый, недобрый-тон Уразова, и она немедленно вступилась за мужа:

— Пришли в гости, Василь Иваныч, и обзываете в чужом доме.

Гнев Уразова наконец нашел выход:

— Заткнись… с-сука. Не твоего ума дело.

От неожиданности Маруся действительно замолчала и с раскрытым ртом растерянно оглянулась на мужа.

— Выпивши ты, — мрачно сказал Артем. — Протрезвился б на воздухе.

— Выгоняешь?

— Не выгоняю. Некрасиво выражаешься.

Обретшая дар речи Маруся хотела было с упреками накинуться на Уразова, но Артем решительным движением отодвинул ее назад. Желваки заходили под его кожей, губы сжались, выпятились: это было выражение, перед которым Маруся всегда пасовала, и она покорно притихла. Возможно, она все-таки не выдержала бы, но за спиной, в кроватке, заплакала двухлетняя дочка, и Маруся бросилась к ней. Артем сделал гостям знак: «Тихо. Давайте выйдем». Долговязый в обвисшей шляпе по-прежнему сидел на стуле, щурил левый глаз и сопел. Уразов коротко бросил ему:

— Айда.

Поднялся его дружок не сразу, точно сперва не понял. Затем глубже надвинул шляпу, молча сгреб со стола принесенные бутылки, колбасу, рассовал по карманам плаща.

Все трое вышли в пустую переднюю, сильно нагрязнив в комнате.

— И тут тебе, Зил, крыть нечем, — с ходу продолжал Артем. — Принял середь ночи? Принял. Спал ты на моем диване, ел мой хлеб-соль? Может, не так говорю? Иль так? Вот. А уж больше не могу. Что ты еще хочешь от меня? Дружка, вижу, завел, довольный я за тебя. Вот и перекантовывайся к нему… Добром прошу, Зил: я тебя больше не знаю и ты меня не знаешь. Потеряй мой адрес.

То, что сказал Артем Люпаев, было обычной формой между уголовниками, которые хотели разойтись мирно. Уразов отлично это знал; возразить ему было нечего. Он, видимо, что-то мысленно прикидывал, заговорил не сразу:

— Речистый ты стал, Казбек. Люблю умных людей, завсегда рад беседу держать. Дома ты не сторонник принимать меня с дружком. Что ж, давай выйдем на улицу, там обсудим до конца. Согласный? Одевайся.

Вот когда Артем отчетливо увидел взгляд Зила, уловил выражение: взгляд был пьяный, недобрый, угрожающий, и Артем догадался, зачем Зил выманивал его из дома. Обиделся и хотел свести счеты. Кто знает, что у него в кармане? Может, нож, а то даже и револьвер. Да и что за тип этот долговязый дружок в плаще? Заведут в темный переулок, начнут «качать правилки» — и конец.

— Свое я все сказал, — проговорил Артем, не спуская с Зила глаз. — Виноватым себя не считаю. А если ты решил зуб держать, то не советую. Не из пугливых я. Вот мое последнее слово.

— Теперь понятно. — Уразов сплюнул на пол. — Понятно.

Открылась дверь ближней комнаты, вышла жена техника в фартуке на толстом животе, с подкрашенными губами; в одной руке она несла тарелку с яйцами, в другой — завернутый в промасленную бумагу кусок сливочного масла. Она кинула взгляд на стоявших мужчин. Уразов вежливо приподнял кепку, поклонился, а когда женщина скрылась на кухне, толкнул локтем дружка и открыл дверь на лестничную площадку. Уже за порогом кинул Артему:

— Еще встретимся… козел.

Долговязый, придерживая бутылки в карманах, вышел за ним.

И Артем с тем внезапным просветлением, которое наступает у нас в трудную минуту, понял: по старой дорожке пошел Максим Зил. Собственно, он с нее, видимо, и не собирался сворачивать, а просто нагло, издевательски морочил ему голову. Еще по пути с Урала украл у кого-то паспорт, так же, конечно, добывал и деньги.

И как Артем мог поверить этому изворотливому, властному и холодному человеку? За то время, какое Уразов прожил у них в квартире, Артем имел полную возможность приглядеться к нему ближе. Когда счастливая Маруся играла с дочуркой, у губ Зила появлялась брезгливая складка. Если Артем принимался чинить стул, пилить дрова в сарайчике, Зил презрительно, с насмешкой щурил глаза и ни разу не вызвался помочь. За его наружной вежливостью, обходительностью скрывалось тяжелое высокомерие. Люди для него — ступеньки, по которым он шел к собственной выгоде. Он уничтожит любого, кто перейдет ему дорожку. Не зря товарищи по заключению говорили, будто в зоне на совесть Зила легло убийство. Один из «мужиков», на свободе работавший инженером, взбунтовался против вечных воровских поборов и отказался отдать в «общаг» долю полученной из дома посылки. Ночью его нашли за бараком с проломленной головой.

Подозрение пало на Зила, которого в это же время видели во дворе с железным ломиком. Но убийство принял на себя молодой «парчак», сидевший по первому делу и мечтавший быть принятым на воровской сходке в число «законников». К трем годам своего срока он получил еще пятнадцать и был переведен в другую колонию. «Парчак» считал, что пошел на подвиг и преступный мир это оценит. Все его тут же забыли и предоставили тянуть срок на строгом режиме. Максим Зил первый вычеркнул его из своей памяти.

«Одно досадно, — думал Артем, прислушиваясь к удалявшимся шагам на лестнице и защелкивая входную дверь на английский замок. — Не заведись Муська, выпили бы по триста граммов на брата, и до свиданья. Навсегда. Без свары. Все бы на душе спокойней». Однако в следующую минуту к нему пришла другая мысль: «А там кто знает: может, Зил хотел от меня еще чего? Может, лучше, что хоть и не по-мирному, а все же разошлись по своим дорожкам?»

Э, ладно. Больше этому беглому ворюге не обвести его вокруг пальца.

«Может, Зил уедет куда из нашего города? Вот бы ладно вышло. Собирался ведь. Хуже, коли останется и когда-нибудь вспомянет мне, что откололся, обидел, не стал водить с ним компанию. Такие не любят лишних свидетелей… Хоть бы его милиция сграбастала!»

V

В первых числах октября повалил сухой колючий снег, придавил мороз. Побелели крыши деревянных сарайчиков во дворе, узенькие тротуары, а береза, клен стояли густые, зеленые, лишь чуть тронутые желтизной. Затем снег растаял, началась грязь, слякоть, и вновь потеплело. Солнце обсушило землю, впору пальто снимать. Но листва деревьев в одну ночь почернела, начала коробиться, падать. Осень, обещавшая быть золотой, долгой, погасла на глазах.

В такой тихий, безветренный октябрьский вечер Артем вновь встретился с Уразовым, вернее, увидел его. Артем шел из магазина, расположенного на первом этаже здания центральной гостиницы, неся под мышкой пару свежезамороженных судаков. Уразов в это время, вместе с долговязым дружком в обвисшей шляпе, выводил из гостиничного ресторана мужчину средних лет в отличном кожаном пальто, с насунутой на глаза шапкой. Мужчина был до того пьян, что еле переставлял ноги; обеими руками он держал портфель. Прохожие на минуту приостанавливались, качали головами. Пожилая женщина в платке со вздохом сказала:

— Набрался, родимый. Поди, жена обрадуется.

С любопытством смотрели на пьяного двое рабочих, стоявших на низеньком каменном крыльце ресторана. Уразов с улыбкой подмигнул им: «Вот, дескать, что делать приходится: и смех и горе» — и вовремя поддержал чуть не упавшего мужчину в кожаном пальто.

— Осторожней, Петя, — весело, ободряюще говорил он. — Шагай к машине, сейчас тебя доставим домой в целости и сохранности. Так ножкой, так… в-во.

«Ну и дружки у Зила, — брезгливо подумал Артем. — Что это за тип в кожа́не? Ограбили небось кого и кутят».

Желая остаться незамеченным, Артем отодвинулся за ствол клена. Он видел, как Зил и долговязый в плаще, минуя ряд автомашин с зеленым глазком «Свободен», подвели пьяного к таксомотору синего цвета. Незадолго перед ними возле этой «Волги» остановилась женщина с чемоданчиком; она уже взялась было за ручку дверцы, да выпустила ее: видимо, шофер сказал, что занят. К нему-то и сели трое ресторанных гуляк. Мужчина в кожаном пальто вдруг стал вырываться от своих друзей. «Пензятка? — бормотал он, словно размышляя. — Пензятка. А может, лучше… туда?» — показал он пальцем на гостиницу. Долговязый в шляпе высунул из кармана засургученную головку «Старки», показал пьяному и вместе с Уразовым захохотал. Наконец все втиснулись в машину, дверца со стуком захлопнулась.

Синее такси укатило в сторону заводского поселка, леса. За лесом находилось село Пензятка, о котором упоминал пьяный с портфелем.

Удобнее перехватив под мышкой завернутых в газету судаков, Артем отправился домой. Уразов и его товарищи не выходили у него из головы. «Каков гад, а? — думал он. — Опять шайку сколотил. Ворюга. «Законник». Может, кого порядочного втянул на преступную тропку? Кто этот мужик в кожа́не?»

Путь от расположенной в центре гостиницы до поселка на городской окраине длинен, многое передумал Артем. Прав оказался начальник розыска майор Федотов: казалось бы, покончил Артем с тяжелым уголовным прошлым, ан нет, тянулась за ним ниточка, будто мокрые следы на полу. Нашлись люди и у них на заводе, которые лезли к нему с бутылками, считали ухарем. «В колонии сидел. Может ножом пырнуть, спереть, что плохо лежит». Кто его сторонился, кто заискивал, а некоторые предлагали тянуть из цеха инструменты, поделки. Не одного такого «дружка» пришлось Артему осадить, резко обрезать. Не раз собирался завод бросить. Вот что значит с молодости замараться: каждая сволочь считает своим.

А теперь и «крупная рыба» приплыла. «Если решил стать на правильную дорожку, помоги нам ее выловить». Э, нет! Своими силами старайтесь. Узнай Зил, что Артем донес на него, «продал», — не простит. Сам не сумеет проломить череп — передаст из тюрьмы товарищам «на воле», те расправятся. Да разве в этом дело? Он бы, может, и не испугался вступить с Зилом в единоборство, но зачем ему нарушать закон товарищества? Давно ли срок отбыл? В конце концов неизвестно еще, чем сейчас занимается Зил: кто его поймал на темных делах? Может, в самом деле на работу устроился? У «кожа́на» портфель был, не начальник ли какой из промкооперации? Мало, правда, на это похоже, а там кто знает?

«Э, да пускай разбираются кому надо. Что я, общественник какой? Иль бригадмилец?»

Дома Артем ничего не рассказал Марусе о встрече у гостиницы. Зачем расстраивать? Жена самого имени Зила не могла слышать. Вот уж третья неделя, как он не появляется на пороге, и слава богу. Маруся, кажется, подозревала, что «Николаев» совсем не друг из Болдова, только, наверно, не догадывалась, что он осужденный и находится в бегах.

И хорошо, что промолчал.

На другой день Артем вернулся с завода, как всегда, к обеду. Маруся пожарила на второе вчерашних судаков, и за стол он сел в хорошем настроении.

— Ну, как тут у вас? — спросил он, принимая, от жены тарелку со щами. — Все благополучно?

— Дома-то благополучно, а в поселке… не совсем.

— Что такое?

Маруся налила себе из кастрюли, придвинула лиловую пластмассовую хлебницу и рассказала новость, услышанную от соседки:

— Мужчина какой-то на рассвете к нам в поселок пришел. В одном белье, избитый. Ночью в лесу раздели. Сам не здешний: командировочный из Арзамаса. Обедал в ресторане — он в гостинице остановился, — выпил графинчик. Тут подсели какие-то двое, прилично одетые. Назвали себя работниками промкомбината. Угостили его. Он — их. «Промкомбинаты» пригласили гулять к себе на квартиру. Ну, а пьяному что? Правда, говорит, будто у машины опомнился, хотел вернуться в гостиницу, да втолкнули и захлопнули дверцу. Командировочный только запомнил, что один из «промкомбинатцев» сказал шоферу: «В Пензятку». Везли-везли его куда-то, а потом стоп! Вышел он — лес, темень. Таксист развернулся и уехал. Его повели по тропинке: «Вот за этими деревьями Пензятка». А командировочный уж немножко отрезвел, стал вырываться. Старший из «промкомбинатов» портфель у него схватил, показал ножик: «Пикни только». И в лес. То ли уж деньги большие в портфеле были, то ли документы — закричал командировочный. Вот тогда другой из бандитов вернулся и хватил его тяжелым. Больше командировочный ничего не помнит. Очнулся — лежит в одном белье, волосы на затылке от крови слиплись. Еле до нашего поселка добрел.

Артем перестал хлебать щи.

— Где он сейчас, этот… командировочный?

— В больнице — где! Пролежи-ка ночь в осеннем лесу… и еще чуть не убили.

Уткнувшись в тарелку, Артем вновь принялся за щи: аппетит пропал, до жареного судака он почти не дотронулся.

Вот, оказывается, кто был этот мужик в кожа́не! Зил и его дружок-моргун не боялись крови. А шофер у них, наверно, знакомый. Знает, кого и зачем в лес возил, да молчит. Видать, угощают его в ресторане, хорошо оплачивают. Пригрозили.

На мелочи разменивается Макса Зил, если стал раздевать пьяных. Хороший вор на это не пойдет. Может, у командировочного в портфеле куш был жирный? Обожди, обожди! Муся ж рассказывала, что сперва только портфель отняли. Уж потом, когда командировочный закричал, один из бандитов вернулся, долбанул по башке и раздел. Ну да, так и было. Наверняка это дружок-моргун сделал. Зил бы не стал мараться.

Э, что думать! Обманул, гад! Овечью шкуру перед ним, Артемом, напялил: хочу, мол, со всеми травку щипать, а допустили в стадо, начал по-волчьи рвать клыками. Глаза бесстыжие, смотрит — и не сморгнет.

Весь вечер Артем слонялся по комнате, бесцельно выходил на кухню, возвращался и не мог найти себе дело. Отказался от приглашения соседа-техника послушать концерт по телевизору.

«Выходит, я соучастник Зила, — рассуждал он ночью, лежа в кровати рядом с заснувшей женой. — Хочешь не хочешь, а совершил преступление: укрыл беглого. Узнает уголовный розыск, притянет за хвост. Вот же, гад, ползком втянул. Вдруг снова заявится, потребует, чтобы помог ему в чем-нибудь? Такой будет использовать, пока по рукам и ногам не спутает. Что ему стоит человека погубить? Отпор надо сразу дать. Увидит, что не хочу поддерживать воровскую компанию, отстанет. А вдруг начнет мстить? От такого всякой пакости ждать можно запросто».

У Артема совсем пропал сон.

С этого дня он начал сторониться людей, все о чем-то думал. В потемках опасался отпускать из дома жену с дочкой. Когда вечером шел по улице, зорко оглядывался по сторонам, в кармане сжимал тяжелый болт, припасенный для самозащиты.

Что же с ним будет дальше? Неужто рухнет все, что с таким трудом, муками наладил за последние годы? Прощай дочка, жена, товарищи, завод, Суринск? Снова тюрьма, этап, колония? Максима. Уразова Артем теперь ненавидел остро, тяжело, как личного врага. Дубина-дубина: начихал на майора Федотова, приютил беглого. Вот тебе и «легавый»! Правильный совет давал, многое знает в жизни.

Послушался бы — не кусал теперь пальцы.

VI

Подавленность, нервозность Артема сказались на работе в цеху. Он менее внимательно убирал свой станок, не сметал стружку, забывал в ящике измерительные инструменты.

Однажды, когда Артем Люпаев сломал новенький, только что заправленный резец и, сидя на кожухе станка, со злостью отвинчивал торцовым ключом болты, к нему подошел Владимир Зубарев. Постоял.

— Что-то, брат, не ладится у тебя.

— Без счастливой рубашки родился, — буркнул Артем.

Зубарев еще постоял, наблюдая за резкими, неровными движениями бывшего ученика.

— Зачем рвешь ключом? Нервишки ослабли?

— Какие есть, — угрюмо ответил Артем. — Прожил бы такую собачью жизнь, может, и у тебя ослабли бы.

Зубарев чуть прищурился, точно лучше хотел разглядеть Артема, ничего больше не сказал и вернулся к своему токарному полуавтомату.

Когда по цеху разнеслась трель звонка и, передыхая, замерли станки, он догнал Люпаева на лестнице, положил руку на плечо, улыбнулся:

— Холостой я, Артюша, остался. Катя уехала ночевать к старикам: мать заболела. Приходи вечерком, а? В «двенадцать королей» сыграем.

Артему не только с кем встречаться — смотреть на белый свет было тошно. Он хотел отказаться, да остановило приветливое, дружеское выражение лица Зубарева. Ладно, на часок.

Жил Зубарев на окраине города, в слободке, недалеко от махорочной фабрики, в собственном деревянном домике. На задах под обрывчиком протекала мутноводная, илистая Инсарка. В трех небольших комнатах было сухо, тепло и очень чисто. В клетке у окна на двух жердочках непрерывно прыгал щегол, трещал, заливался на все голоса.

Друзья сыграли две партии в «двенадцать королей», и оба раза Артем проиграл. Потом пили чай с домашним вареньем. То, что на столе не было водки, понравилось Артему. Светленькие обои комнаты, окрашенные в золотистый цвет от канареечного абажура, вышитые на холсте гладью цветы в ореховой рамочке, тарелка со вчерашним пирогом, стаканы в мельхиоровых подстаканниках — все действовало на него успокаивающе. И Когда Зубарев сердечно, участливо сказал: «Ну, выкладывай, что у тебя не заладилось в жизни?» — он не заставил себя упрашивать. В самом деле, ведь друг же ему Владимир! Настоящий, выручавший не раз. А кто Зил? И вымотанный, измученный долгими переживаниями Артем ничего не утаил о бывшем однокашнике.

— Во-от почему ты таким стал, — проговорил Зубарев, когда Артем замолчал. — Во-от! Скрытный ты, никому ничего… Да-а. Что ж решил делать?

— Если Зил сунется еще раз, дам от ворот поворот. Навсегда. А там будь что будет.

Зубарев завел будильник, поставил на лакированную тумбочку возле кровати: завтра на завод в первую смену.

— И это все?

В его вопросе был не только живейший интерес к судьбе «подопечного», к тому, что с ним произошло за минувший месяц, но также какая-то требовательность, ожидание еще чего-то. Возбужденный своим рассказом, Люпаев ответил другу недоуменным движением бровей:

— Думаешь, дрогну?

— В тебе-то я уверен. Но как быть… вообще? Ты от Зила отделаешься, а люди? По-прежнему будет грабить… а может, и убивать?

Люпаев поставил на стол стакан со спитым чаем, всем туловищем откинулся на диване, уперся руками в тугие, подавшиеся пружины. Видно было, что об этом он никогда не думал, и мысль поразила его.

— В голову не приходило? Во-от. Хочешь еще чаю?

Артем молчал, хмуро и пристально глядя в какую-то одному ему видимую точку.

— Пока был лишь своей судьбой занят, — говорил Зубарев, особенно заботливо наливая Артему из чайника янтарную заварку в стакан и пододвигая розетку с крыжовенным вареньем. — Верно? О людях думать надо. Ведь Зил и его дружок — удавы для всего Суринска. Для любого из жителей… и в первую очередь для тебя. Зил, его дружок — двуногие удавы. Разве не из-за таких, как они, после колонии и ты мучился, когда на работу не брали?

Снова в самую точку попал Владимир! Именно подобные гады клали черное пятно на тех, кто потом хотел честным трудом искупить вину. Снова Артема охватило чувство личной обиды, ненависти к Зилу, к его дружку-моргуну.

— Тебе, Артем, надо сделать еще один шаг вперед: выполнить гражданский долг. Порвал ты с уголовной компанией, к народу вернулся, а держишься будто… чужак. Забыл наш советский обычай? Плечом к плечу, рука за руку, и не пускать в свой круг вредный элемент… шпион ли он, грабитель — все равно. Варишься в заводском котле? Будь достойным его. Рабочие наши тебя приняли, я знаю. На что мастер Потапыч — барбос, а и тот недавно говорил: «Люпаев? Кошелек ему доверить могу». Каково?

И, видя, что Артем по-прежнему молчит, Зубарев продолжал уже настойчиво:

— Помнишь недавний Указ Верховного Совета об амнистии? Требовательность и великодушие — вот его основа.

Это Артем знал по себе. В колонии за отличное поведение, старательность в работе он сам вместо восьми лет просидел всего четыре с половиной года.

— Я, брат, хорошо помню этот Указ, — говорил дальше Зубарев. — По радио слышал, а потом специально прочитал в газете. О тебе думал. Ведь освободили всех заключенных, впервые севших на скамью подсудимых и приговоренных на срок до трех лет. Всех женщин с маленькими детьми, несовершеннолетних подростков, стариков. Здорово? Зато, с другой стороны, убийцам, насильникам, крупным растратчикам и всем закоренелым рецидивистам — никаких льгот. Упорно ведете паразитический образ жизни? Ладно. Тогда вас заставят работать в заключении. Что скажешь?

А что тут скажешь? Придраться не к чему. Таких, каким был раньше он, Артем, жалеют. А тех, кто затягивал его в темные дела, вроде Зила, не щадят. Люпаев внезапно перестал думать о себе. Не первый год знал он Зубарева и всегда удивлялся его серьезному, заинтересованному отношению к каждому вопросу. Владимир непременно узнает все подробности дела, о каком идет речь, взвесит их, а потом скажет не то, что приятно или выгодно слушающему, а то, что считает справедливым.

Давно еще Артем спросил его: «Ты ведь, Володя, в школе учился. Пятерки получал. Всегда думал, что из тебя агроном выйдет или зоотехник… бабочек собирал. А ты токарь». Зубарев ему тогда объяснил, что действительно после десятилетки собирался в институт, да в последний год войны убили отца на фронте. У матери их осталось трое, он самый старший. Пенсия небольшая, а чем сестренок кормить? Владимир и пошел на завод. Потом начались тяжелые годы восстановления, там женитьба. Жена уже была студенткой первого курса университета, изучала английский язык, и он отложил свою мечту, употребил все усилия, чтобы помочь ей закончить. И вот она теперь преподавательница, можно подумать о себе. Но сын Мишка растет, новая забота. Все-таки Зубарев не бросил надежды поступить в институт, теперь уже в технологический и на заочное. «Отяжелел, правда, малость, — говорил он. — Подзабыл многое. Но попробую».

Так, ничего не ответив хозяину, не притронувшись к остывшему чаю, Артем вдруг поднялся с дивана, сбросил у вешалки хозяйские шлепанцы, зашнуровал свои туфли.

— Пошел я.

Резкие перемены настроения у него были не редкостью, и друзья свыклись с ними.

— Обдумай все, — дал ему свой излюбленный совет Зубарев. — Обдумай. Уважение, брат, с неба в руку не падает, это не дождевая капля. Заслужить надо.

— Знаю.

Последнее слово Артем сказал уже в дверях, поправляя шапку на голове.

Вдоль улицы дул холодный пронизывающий ветер, срывая с лип, кленов редкие почерневшие листья. Темное, тучевое небо придавило крыши домов; не поймешь, то ли снег собирался, то ли дождь. Артем быстро шел вверх по тротуару к своему поселку. Задал ему Владимир задачу! Вишь чего от него ждут! Значит, людям мало того, что он стал честным человеком. Честных хватает и среди обывателей. А где их активность? Вот в чем гвоздь. «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» — вспомнилась вдруг стихотворная строчка, заученная еще в школе.

Правой рукой он крепко сжимал в кармане тяжелый болт.

VII

После работы Артем побрился, надел новое пальто из черного грубошерстного драпа и пошел в центр города. Рано стемнело, на улицах слабым накалом горели фонари. Перед двухэтажным зданием Управления милиции, с вечно стоявшими у подъезда мотоциклами, автомобилями, опоясанными красной полосой, Артем беспокойно, исподтишка огляделся: никого из знакомых? — и вошел. В тускло освещенной передней с каменным полом нерешительно замялся.

— Вы, гражданин, по какому делу? — привел его в себя голос дежурного сержанта.

— Я… мне к начальнику уголовного.

— Нету его.

— У себя, — сказал спускавшийся по деревянной лестнице пожилой капитан в форменном пальто. — Уже вернулся из больницы.

— У себя? — переспросил дежурный сержант. — Тогда, гражданин, позвоните, может, примет. — Он тут же спросил у капитана: — Ну, как его женка? Камни в печени или… — Дежурный снизил голос, точно боялся громко назвать болезнь, о которой спрашивал.

Что ему ответил остановившийся капитан, Артем не расслышал: он набирал номер телефона. Только донеслись еще две короткие фразы: «Трудно Федотову», «Меньшой-то хроменький».

Выправив пропуск, Артем по застланной рыжей, стертой дорожкой лестнице поднялся на второй этаж, постучал.

Майор Федотов не заставил ждать перед дверью кабинета. Когда Артем вошел, он сидел за письменным столом и что-то писал. Редкие волосы его растрепались, падали на морщинистый лоб, но свежий воротничок, подшитый к форменному синему кителю, по-прежнему сиял белизною, как бы освещая жилистую шею, подбородок. Он кивнул Люпаеву на стул, долго еще строчил шариковой ручкой и, лишь когда отложил ее, спросил:

— Рассказывай, как живешь. На работе все в порядке?

Значит, узнал.

— Полный порядок, товарищ начальник.

— А дома? Дочка у тебя, кажется, растет?

«До сих пор под надзором держат», — подумал Артем и утвердительно кивнул.

— Освоился, значит, Люпаев? Ничего не мешает? Отлично… Да, ведь ты что-то хотел мне сказать? Слушаю.

От волнения Артем закашлялся, лицо его побагровело: он не знал, с чего начать. Майор Федотов пришел к нему на помощь.

— Не о знакомом ли из Болдова хотел сообщить? Что-то больно долго он у тебя загостился… без прописки. Что это за человек? Куда исчез?

Артем испуганно полупривстал.

— Вам… известно?

— Если спрашиваю, стало быть, что-то знаю. Как считаешь?

— Да… знаете.

— Продолжай.

Язык у Артема развязался. Он рассказал об Уразове все, что знал: про то, как жил с ним на Урале; про побег, про синюю «Волгу», лес и ограбленного «кожа́на»; даже про то, что за Зилом в заключении, по слухам, повисло нераскрытое «мокрое» дело.

Ни разу не перебил его майор Федотов. Затем хмуро встал, несколько раз из угла в угол прошелся по кабинету, поблескивая яловыми, зеркально начищенными сапогами. Вот когда лицо у него опять сухое,холодное, взгляд пронзительный, допрашивающий. Пожалуй, первое впечатление от майора у Артема было правильное. «Добренькими» такие лишь прикидываются, чтобы влезть в душу, лучше выпытать, а к терпению их служба приучает. В уголовный розыск слепленных из воска не берут — железных.

Тот ли Артем шаг сделал, придя в Управление милиции? Нужно ли было откровенничать с «легавыми»? Что ни скажи, а это похоже на сотрудничество. Не пришлось бы раскаяться.

— Почему раньше нам не сообщил? — остановясь против Люпаева, резко спросил майор.

— Думал, человеком станет, — хмуро ответил Артем.

— Значит, не верил судебным органам, которые несколько лет назад приговорили Уразова как рецидивиста к долгосрочному тюремному заключению? Думал: все ошибаются, а ты один прав? Человека в нем разглядел? Ну, и к чему твоя «доброта» привела? Невольно помог Уразову совершить ряд новых преступлений.

Словно горячей золы насыпали Артему за пазуху: стало жарко, он заерзал на стуле.

— Скажи, Люпаев, имел бы я право привлечь тебя к ответственности?

— Имели, — еле разлепил Артем губы.

— И привлек бы, не приди ты сам. Получил бы статью за укрывательство преступника. Видишь, как надо взвешивать свои поступки? — Майор вновь сел, откинулся в кресле, пронзительно глянул, на Артема. — Я сам отвечу, почему ты не пришел к нам раньше. Потому, что еще продолжаешь жить блатной психологией. Спрятать беглого и этим обмануть соседей, весь город — можно. А пойти в милицию, рассказать правду о злостном враге порядка — нельзя? Знаю, бывшие «друзья» тебе не простят. А мы вот прощаем.

Майор открыл ящик стола, достал два листа чистой бумаги, снял металлическую крышечку с чернильницы, взял ручку с прибора. Заметив, что кончик пера загрязнился, будет мазать, неторопливо, обстоятельно вытер его о пресс-папье.

За спиной майора Федотова на подоконнике стояла черная, туго набитая хозяйственная сумка на незастегнутой «молнии». Из сумки выглядывал подрумяненный батон, что-то завернутое в коричневую магазинную бумагу, бутылка молока. Артем сразу вспомнил больную жену начальника розыска, «меньшого хроменького». Значит, самому приходится по хозяйству?

— Мы чувствуем настоящего человека, Люпаев, и верим ему, — заговорил майор. — Что, к примеру, мы в тебе видим? Ты понял: нельзя присосаться к общественному карману. Вот тебя премировали на заводе — что это значит? Болеешь за план. Я знаю, ты не только заработать хочешь. На собрании выступал, поддержал инициативу профкома двор чистить… Взять хотя бы случай с Уразовым: совершил ты преступление, но опять-таки зачем? Надеялся перевоспитать. Уголовный розыск верит, что на сегодняшний день ты искренне понял свою ошибку, раскаялся. Вот за это… только за это я и уважаю тебя. Теперь ответь: где нам найти Уразова?

— Поссорились мы. Где он скрывается, не знаю. Верите?

— Не верил бы, не говорил с тобой. Ладно. Вот бумага, чернила, ручка, запиши свои показания.

Артем отодвинулся на стуле, торопливо возразил:

— Не могу, товарищ начальник. Вы же знаете, чем это для меня пахнет. Я, наоборот, вас прошу: не выставляйте меня свидетелем. Не поймите, что боюсь: я сам мужик-хват, меня голыми руками не возьмешь. Если налетит, сумею встретить. Но гады вроде Зила ни перед чем не остановятся: на мне обломают зубы, начнут женке мстить, дочку поуродуют.

Майор подумал.

— Просьбу твою уважим. Тогда расскажи приметы Уразова, мы станем его искать. Помоги и ты нам.

— Помогу… согласный. По дороге из колонии Зил украл паспорт. У пьяного. На имя жителя города Миасс с Южного Урала Николаева Василия Ивановича. Собирается оформить этот паспорт и жить по нему.

Майор Федотов взял шариковую ручку, сделал запись в настольном блокноте.

— Проверим. Сомнение есть: опытные воры, вроде Уразова, следов не оставляют. Вряд ли по этому паспорту пропишется, достанет другой. Проверим. Что еще можешь предложить?

Задумался теперь Артем. Заговорил, размышляя вслух:

— Думаю так, что Зил еще ко мне придет.

— Ты ж говоришь, поссорились?

— Верно, поссорились. Отказался я пьянствовать, компанию вести. Злые они с дружком в тот вечер ушли из моего дома. Но вот уж сколько времени прошло, а Зил мою семью все не трогает. Учтите: он не из тех, кто забывает обиды. Вот я и прикидываю: не придерживает ли меня про запас? Конечно, Зил видит: я назад в кодло лезть не собираюсь. К таким ворье не подходит близко. Только успел ли он окопаться в городе? Слишком времени мало прошло. Не захочет ли меня в чем использовать? Чую, заявится.

Майор Федотов опять раза два прошелся по кабинету.

— Пожалуй, ты прав. В таком случае, если Уразов явится, оставь ночевать. Постарайся, чтобы ничего не заподозрил, а сам сообщи нам… Можешь из любого автомата позвонить. Остальное мы берем на себя. Не беспокойся, твое участие в этом деле замаскируем. «Николаева» мы задержим под видом проверки документов, сразу пошлем запрос в Миасс по адресу настоящего Николаева, потом предъявим Уразову обвинение в том, что он живет по чужому паспорту. Ну, а тем временем затребуем о нем справку из колонии, фотографию. Поэтому, Люпаев, не пугайся, если при обыске вместе с ним возьмем и тебя. Это все для того, чтобы отвести Уразову глаза. Ты скоро выйдешь на свободу.

— Понимаю.

Прощаясь, майор Федотов протянул токарю руку, как делал и прежде. Взгляд его небольших желтых глаз опять был спокойный, доброжелательный. Складка у рта уже не казалась строгой, а скорее усталой, пальцы рук — болезненно худыми.

— Все ясно?

— Все.

— Обожди-ка. Идем, познакомлю со старшим оперуполномоченным Юртайкиным: надо, чтобы он видел тебя в лицо.

…Домой Артем вернулся насупленный, угрюмый и долго лежал на диване, опираясь головой о валик. Было неудобно, болела шея — он не менял положения. Итак, старое напрочь отрезано. Майор Федотов, выходит, все время держал его под наблюдением и заставил-таки работать на уголовный розыск. С одной стороны, не верил ему, хоть с виду был и ласковый. С другой, прищучил на ошибке и принудил сотрудничать. Правда, согласился не выставлять перед Зилом. Да большая ль от этого разница! Втянул? Втянул. Добился своего. Но вопрос в другом: хочет ли он, Артем, сотрудничать с милицией? Хочет или нет? Важно не то, как прикидывают начальники, а как решит он. А он не хочет. Вот и все. Для виду можно было согласиться, делать же не обязательно.

Шея затекла, стал болеть затылок. Артем чуть повернулся на левый бок, поджал левую ногу и переменил положение головы на валике.

«Ну, а если по совести? Если вчистую глядеть, правде в самые зрачки? А? Не прав разве начальник? Федотов этот… майор? Поскользнулся я? Не хотел, а поскользнулся. Охмурил меня гад Зил? Охмурил. Да почему же охмурил? Вот на что зло берет». Артем мучительно стал отыскивать причину, почему Зил обвел его вокруг пальца.

— Ворюги — они всегда такие, — вслух пробормотал он, механически выключив себя из понятия «ворюги».

Эта мысль, казалось, все объяснявшая, его не удовлетворила. Отчего же все-таки он оказался лопоухим? Когда-то ведь и он был «ворюгой»? Отчего? Вывод один, и другого не придумаешь: он по-честному поступает, а Уразов не по-честному. В этом у жуликов перед порядочными всегда козырь. Артем в Уразове увидел человека, а тот рассматривал его как фраера. И вот майор Федотов  з н а л  эту политику преступников, а он, Артем, за последние годы всеми силами старался ее забыть.

— Человек. Человек, — произнес Артем вслух.

Вот кого он искал вокруг себя и кого хотел видеть — человека. Начальник же розыска ни на минуту не забывал о хамской изворотливости матерых уголовников. И в этом оказался выше его.

Неожиданно Артем сел на диване, не спуская на пол ноги. Встряхнуться заставила пришедшая в голову мысль.

Ша! Вот почему Федотов зорче оказался! Ведь он все время «на страже интересов», как пишут в газетах. Ну да, начальник на посту, он весь нацелен на борьбу с Зилами всех мастей. Но в таком случае он охраняет и его, Артема? Токаря Артема Люпаева, гражданина города Суринска. И его жену Марусю, маленькую Лизоньку. Их барахло… Словом, вкруговую охраняет спокойствие! И как же теперь ему, Артему, не помочь Федотову? Ведь вот какая штука. Все в бороне, а он в стороне? Федотов, Зубарев, да, может быть, и жена Маруся, такие, как мастер Потапыч, ждут от него активности, а он хочет не замараться и умыть руки…

Артем взлохматил волосы и еще минут десять сидел неподвижно. К сделанному выводу он отнесся с придирчивым подозрением. Во всяком случае, вывод этот ни облегчения, ни радости ему не принес. Наоборот, Артем еще больше помрачнел. Значит, как ни крутись, а надо сотрудничать?

Хлопнула входная дверь, в передней послышался тонкий, дорогой голосок Лизоньки: это вернулась Маруся. После работы она заезжала за дочкой в детсад, а потом вместе с ней была у двоюродного брата в Посопе за Инсаркой.

Делиться своими тревогами с женой Артем не хотел и, постаравшись придать лицу приветливое выражение, сунул ноги в шлепанцы.

На другой день в цехе к станку Артема подошел Владимир Зубарев; в его взгляде стоял вопрос. Люпаев молча утвердительно кивнул ему, вставил новую заготовку. Зубарев улыбнулся, легонько толкнул плечом в плечо.

— Молодчина. Ходил-таки? Недаром я голосовал за тебя в профсоюз.

Артем не ответил на шутку. Нахмурясь, он смотрел, как из-под резца вместе с эмульсией текла жесткая, каленая, лиловато-синяя стружка.

VIII

Еще раза три выпадал снег, таял; наконец в конце ноября завьюжило, резко упала температура. Стандартные двухэтажные коттеджи поселка, деревянные домики застройщиков с палисадничками побелели и словно притихли.

Незадолго до Нового года, выйдя после смены с завода, Артем у проходной будки увидел Уразова и слегка вздрогнул. Торопливо сунул правую руку в карман старого полупальто с цигейковым воротником, нащупал железный болт. Как переменился Зил с той памятной дождливой октябрьской ночи, когда внезапно нагрянул к нему на квартиру! Он поправился, посвежел, казалось, даже раздался в плечах. Его тяжелый, выбритый подбородок прятался в поднятом воротнике пальто, меховая шапка щеголевато, чуть боком сидела на рыжеволосой голове, на руках были кожаные перчатки.

Как ни в чем не бывало он взял Артема за локоть.

— Не ожидал?

— Почему ж… — искренне ответил Артем.

— Небось обижаешься? Я тогда выпивши был, ты уж зуб не держи.

С того памятного вечера, когда Уразов приезжал с долговязым дружком к Люпаевым, прошло два месяца, но он об этом говорил так, словно был накануне. Зил все помнил, ничего не забыл. Артем с трудом скрыл неприятный озноб, болт из руки не выпустил.

— Я ведь тогда с хорошим приходил, — продолжал Уразов, придав задушевность голосу. — Отблагодарить. Я понимаю, дело не в тебе: баба. Вместо одного квартиранта увидела двух, бутылки с водкой, ну и… Словом, замнем до страшного суда на том свете.

«Встретил у проходной, — слушая Уразова, думал Артем. — Не решился на дом зайти, хочет выпытать, как к нему отношусь. Делает вид, что не собирался тогда выместить обиду».

— Давно, Макса, не видались. Я уж стал сомневаться: не уехал ли, мол? Помню, собирался.

— Чего торопиться? — усмехнулся Уразов. — Оглядел ваш городок: неплохой. Намереваюсь пожить. Кто из нас знает, где найдет, где потеряет?

«Ходит на свободе, — отмечал Артем. — Стало быть, угро не сыскало его следы. И тут прав майор Федотов: по старому паспорту Зил не прописался. Ну, да раз он закрутил, с местным воровским миром, то запросто достал другой. Что сейчас Зил от меня хочет? Не поздороваться же пришел? Есть нужда, обнюхивает; можно ль меня использовать?»

Медленно свернули на городские зады. Артем еще не знал: поможет задержать Зила или предоставит это самой милиции? Его дело — обрезать с бывшим однокашником всякую связь.

— Оделся ты, Зил… гладкий. Чем промышляешь?

Сумерки окутывали широкую и короткую поселковую улицу с голыми, жиденькими новосадками вдоль заснеженных, притоптанных тротуаров. В двухэтажных домах зажигались огни: желтые, зеленые, оранжевые — по цвету абажура. Где-то на окраине у оврага звонко кричали дети, катавшиеся на санках, и голоса их были хорошо слышны в сухом морозном воздухе. Артем с напряжением ждал, что ответит Уразов. Признается?

— Голову морочить тебе не стану, Казбек. Устроиться на работу сразу не удалось…

«Не захотел, — тут же холодно подытожил Артем. — Ты уже небось раздобыл чистые документы».

— …но и старые дела забросил. — Уразов, как бы по рассеянности, вторично подчеркнул: — Забросил. Помнишь дружка, что со мной приходил к тебе? В шляпе? Моргун. Так вот он в сапожной артели работает, ну, и достает кожу слева. Шьет, а я продаю на толчке: Еще кое-что попадает в руки… Словом, прямо сказать: спекулирую. И… надоело, заверяю по чести. Кончаю.

Чувство возмущения захлестнуло Артема. Дурачком его продолжает считать Зил? Убедился, что он «завязал» с прошлым, и все прикидывается честным? «Рассказал бы про командировочного в кожа́не. Как в Пензятку ездили и отпустили в одном белье».

— Гляди, Макса, не сбейся, — предупреждающе сказал Артем, делая вид, что принял серьезное участие в его судьбе. — Где спекуляция, там и другим пахнет… сам знаешь. Прихлопнет милиция, начнет копать, еще прежнее откроется. Тебя ж мой сосед-техник обещал к нам на завод устроить? А ты и носа не кажешь.

Видно, Зил ни в чем не заподозрил Артема, поверил ему.

— Во, во, во! — с хорошо разыгранной живостью подхватил он. — Ты, Казбек, как в воду глядел. По этому-то делу я и пришел к тебе. Похлопочите, пожалуйста, с техником. Начальник цеха ведь к вам хорошо относится? В долгу не останусь. Пора трудовую профессию заиметь. А не приходил сам знаешь почему: все выправлял паспорт. Теперь полный порядочек. И в домовую книгу оформился.

Он подмигнул, самодовольно похлопал себя по боковому карману.

— Где квартируешь?

— На Полежаевой. Ну да это старый адрес… короче, липа. Просто прописку мне там устроили. А вообще говоря, нашел бабу. Женюсь.

«Ох, до чего осторожен! — подумал Артем. — И паспорта не показал: на чье он у него имя? И адреса не открыл. Следов не оставляет. Считает, что поверил ему, будто насчет работы пришел. Если бы захотел «вкалывать», новые дружки давно бы устроили. Зачем же притопал?»

Вслух Артем сказал:

— Семью заводишь? Дело. Пустишь корни.

«А там как знать? — размышлял он дальше. — Может, и в самом деле насчет работы хлопочет?»

Артем знал, что воры часто так поступают. Когда-то ведь и Зилу надо замаскироваться. Человек он в городе новый, жить без работы опасно. Милиция может заподозрить: откуда берет средства? И вообще зачем сюда явился? Из каких мест? Поэтому Зилу обязательно надо втереться в какую-нибудь промартель, в ремонтную мастерскую, а еще лучше на завод. Сразу твердое положение. Потом можно уйти и всем объяснить: мол, ищу новое место. Этим же самым Зил сейчас делал Артема своим пособником: сперва, дескать, укрыл меня, беглого, а теперь и на завод устроил.

«Ишь, гад! Тянет за собой в кодло».

Вспомнилось, как осенью, в субботу, возвращаясь из городской бани, Зил, словно бы между прочим, завел разговор о «шашеле»: простецки стал расспрашивать, не тянет ли его, Артема, на воровскую дорожку. «Ведь тогда он пытал меня. А? Ей-богу, пытал! Стало быть, все время держал наготове у моего рта крючок с червяком и лишь ждал момента, чтобы дернуть удочку? Теперь подсекает». От злости Артем перестал ощущать сердце, сами сдвинулись брови, над переносицей выдавилась толстая складка.

— Что ты, Казбек? — подозрительно спросил Уразов.

— Думаю. — Артем еще круче свел брови. — Думаю, Макса. «Завязал» ты с прошлым прочно. Так чего тянуть? Понятно, поможем мы тебе с Данилычем… техником-соседом. Только его угостить нужно. Понял? Любит бутылочку высосать.

— Иль я интеллигент, не соображаю? — засмеялся Уразов. — На это финансов хватит. — Он вновь хлопнул себя по боковому карману: видно, там лежал кошелек.

— Тогда остановка за обслуживанием покупателей! — Артем весело разгладил морщины на лбу и кивнул на поселковый магазин, ярко блестевший освещенными витринами. — Зарядимся, и ко мне.

— Вот это дело! Постой, а твоя баба? Она меня… Да чего объяснять комиссару политграмоту!

Слабость у Артема началась от ног, поднялась к животу, вступила в руки. Все? Назад нету ходу? Окончательно решил? Вот почему, вернувшись из Управления милиции и лежа на диване, он остался недоволен ясным выводом: майор Федотов работает для него, поэтому он, Артем, обязан ему помочь; весь народ против воров, преступников, поэтому и он должен быть с ним. Но ведь майор Федотов и другие люди не хлебали с Зилом тюремную баланду, а он хлебал. В Артеме заговорил не разум и не страх, а какое-то слепое, властное чувство: так дым забивает глаза, уши, мозг, и человек теряет над собою власть. Может, бросить всю эту затею, пока не поздно? Откуда Федотов узнает о встрече с Зилом у заводских ворот? Он и так дал розыску нитку в руки, пускай сами ловят.

Скажи сейчас Уразов ему живое человеческое слово, и Артем отказался бы от задуманного и отпустил его. Уразов наблюдал за ним пытливо, со скрытой насмешкой. Он опять взял тон превосходства, усвоенный еще в колонии. Заговорил с издевкой, подковыривая каждым словом:

— Скис, Казбек?

— Чего… ты? О чем?

— Скис. Точный я осенью определил анализ: сделала из тебя баба подстилку для туфлей. Под каблуком-сидишь.

— Ах, ты вот опять что…

«Набиваешься? Старую линию гнешь? Ну, так будь что будет».

— Я под каблуком? — воскликнул он, разыгрывая затронутое самолюбие. — Вот увидишь, кто в доме хозяин! Что хочу, то и делаю. А чтобы Муська не порола горячку, отправлю ее ночевать к двоюродному брату на Посоп. С дочкой вместе. Айда закупать горючее. Да побольше. Сказать по правде, Зил, я тоже в охотку хлебну стаканчик-другой.

Уразов подхватил его под руку:

— Узнаю старого Казбека. Вот это по-нашему. Всякая баба ведьма: норовит сесть верхом да еще веником погонять. Барахло ей покупай, а сам барахлом не будь. К слову, о барахле — мой дружок Моргун спрашивал: ты не возьмешь на хранение кое-какой сапожный товаришко? Понимаешь, достал он заготовки по блату… по государственной цене и боится дома держать. Чударь! А за это он всю вашу семью обует.

Артему вспомнилось испытанное в детстве чувство, когда в лесу, за городом мимо его босой ноги прошмыгнула гадюка, обдав скользким холодом.

«Вот зачем Зил ко мне пришел. Вот лишь когда раскрыл свои карты. Краденое предлагает. Знает, что я противник воровским делам, и все-таки пришел. Значит, ему с дружком крайне нужна чужая помощь… даже помощь людей ненадежных. Вовремя я заявил в уголовный розыск. Очень вовремя. Затянул бы меня, паразит, не пожалел» Снова бы тюрьма, этапы. Коли так, не жди от меня пощады».

Они с Зилом закупили в магазине водки, колбасы, салаки, банку кабачковой икры. Сверток Артем взял с собой.

— Так не прощаемся. К девяти жду.


…Выпивка затянулась, и сосед-техник ушел из комнаты Люпаевых в первом часу ночи. Однокашники стали ложиться спать. На залитой клеенке стола валялись кожура от колбасы, рыбьи головки, зеленым пятном выделялась этикетка банки с икрой. До дюжины опорожненных бутылок из-под водки, пива было составлено на пол под кровать.

Казалось, на Уразова не действовало спиртное, он лишь побледнел да, больше оттопыривал губы. Стоило ему, однако, раздеться и лечь на диван, как он тут же крепко и тяжело заснул.

Выждав минут двадцать, Артем поднялся с кровати, нетвердо ступая босыми ногами, вышел в уборную. Заложил два пальца в рот, тщательно облегчил желудок. В комнату вернулся протрезвевшим. Стараясь не скрипнуть половицей, не зацепить стул, остановился возле дивана, прислушиваясь к сонному дыханию Уразова. Уразов легонько всхрапывал, лицо его вспотело, могучая правая рука с наколкой тушью «Любовь — дым» по привычке лежала на груди.

Сегодня после обеда, проводив жену и маленькую дочку к тетке, Артем позвонил в уголовный розыск и поставил в известность майора Федотова о том, что Максим Уразов должен у него ночевать. Теперь ему оставалось ожидать опергруппу.

IX

Звонки с лестничной площадки не разбудили Зила, даже не встревожили. «Крепко набрался», — подумал Артем, лежа на своей кровати. У него самого уши заболели от напряженного ожидания этих звонков. Ему уже казалось, что с того времени, как они легли, прошло часов пять и вот-вот наступит утро. Подниматься и отпирать квартиру Артем, конечно, не стал, наоборот, плотнее смежил глаза, начал подсвистывать носом. Против воли вспомнились зловещие звонки той ненастной октябрьской ночи, когда Зил поднял его с постели.

Скрипнула дверь дальней комнаты, где жил техник, зашаркали шлепанцы.

«Данилыч открыл оперуполномоченным, — отметил Артем, чутко ловя малейший шорох в передней, стараясь догадаться, что там происходит. — Встал? Тоже ведь хватил по завязку. Это его Настасья Павловна взбудила, жена. Трусиха она известная, сама средь ночи отпирать дверь ни за что не станет».

Из передней минуты две доносились негромкие переговоры, скрип половиц. Затем все еще заспанный, хрипловатый голос Данилыча произнес:

— Можете поглядеть: откуда чужие? Вот у соседа, правда, ночует гражданин. Эта дверь. Хороший знакомец из Болдова. А посторонние у нас откуда? Квартира тихая.

Шаги многих ног приблизились к их комнате, раздался настойчивый стук. Артем затаил дыхание, в груди гулко колотилось сердце. Стук в дверь повторился громче. Наконец на диване заворочался Уразов, рывком приподнял голову. Спрыгнул на пол, подскочил к двуспальной кровати, на которой с присвистом сопел Артем, грубо потряс его за плечи:

— Вставай. Кто-то стучит.

Притворяясь спящим, Артем не сразу открыл глаза, пробормотал:

— А? На работу? — Он сел в постели. — Это ты, Макса? Чего взбудил?

Тот показал на дверь. В нее из передней опять сильно постучали. Женский голос, словно рассуждая, проговорил:

— Спят, что ли, так?

— Слышь, Казбек? Баба. Кто такая?

Артем спустил ноги на пол, нащупал впотьмах брошенные на стул брюки, ответил также шепотом:

— Не пойму. Кажись, эта… как ее… в общем, из домкома.

— Она не одна, Казбек. Что ночью понадобилось?

Не дослушав его ответ, Уразов подскочил к своей одежде, схватил в охапку, бросился к окну. Стекло заледенело, слабо искрилось снизу от уличного фонаря. Двойная рама была обмазана оранжевой замазкой, обклеена газетой, внутри белела вата, а сверху лежали высохшие, сморщенные гроздья рябины. Артем зорко наблюдал за Уразовым, зная, что с улицы за окном следит милиция. То ли Уразов сам понял, как хлопотно возиться с рамами, то ли решил действовать по-другому, но вдруг на цыпочках вернулся к дивану, снова лег и накрылся своим пальто.

— Стучат, Артем, — вдруг проговорил он нарочито громко, тоном только что проснувшегося человека. — Открой.

Быстро натянув брюки, Артем зажег свет и откинул задвижку.

В комнату вошли трое работников милиции. Сзади виднелась пожилая женщина в старой шубке с кроличьим воротником, в рыжих валенках. Из-за нее с любопытством выглядывал сосед-техник.

— Едва добудились, — проговорил молодой коренастый лейтенант, ступавший носками внутрь. У него был короткий тупой нос, широкая переносица, на которой почти сходились густые черные брови. Окинув черными бегающими глазами Уразова, остатки пиршества на столе, пустые бутылки с краю, под кроватью, он проговорил: — Прошу предъявить документы.

Это был старший оперуполномоченный Юртайкин, Артем узнал его: два месяца назад в управлении их представил друг другу майор Федотов. Быстрого взгляда, которым они обменялись, не заметил никто. Отступив на шаг от двери, Артем произнес с хорошо разыгранным удивлением:

— Почему так поздно? Днем нельзя?

— Поговорим после, гражданин. Ближе к делу.

Слегка пожав плечами, Артем стал доставать документы. Все это время Уразов спокойно лежал на диване. Не торопясь, он щелчком выбил из пачки папиросу, закурил и выпустил густой дым. Лейтенант долго рассматривал паспорт Люпаева, проверил прописку.

— Вы хозяин квартиры?

— Я.

Артем понял, что вопрос этот Юртайкин задал специально для Уразова, представительницы домкома: показывает, будто видит его впервые. Мастак маскироваться.

Переворачивая листки документа, точно все не желая с ним расстаться, лейтенант через плечо глянул на Уразова.

— А почему вы не предъявляете?

— Разве это и к гостям относится? — спросил тот, развязно улыбаясь, и хладнокровно выпустил новую струю дыма.

— Мы на работе, гражданин, шутить с другими будете.

— Виноват. С похмелья голова не с того боку думает.

И так же небрежно Уразов вынул из висевшего рядом на стуле пиджака свой новенький паспорт, протянул лейтенанту. С дивана он по-прежнему не вставал. И Артем понял, почему так держит себя его бывший однокашник: надеется на паспорт. Действительно, не знай в розыске, что он за птица, и попадись при обычной проверке простоватый, оперуполномоченный, Зил мог бы и выскользнуть.

— Откуда к нам приехали? — спросил Юртайкин.

— Там написано.

— Я грамотный, — слегка нахмурился старший оперуполномоченный. — Если спрашиваю, стало быть, так нужно.

— Не возражаю. Проверочка насчет подозрительного элемента? Рад служить милиции. У меня в биографии все чисто. Жил на станции Алзамай под Нижнеудинском. Сибирь-матушка. Точно?

Уразов шутил, старался держаться с оперуполномоченными на равной ноге. Артем удивился его самообладанию: хоть бы голос осекся, рука дрогнула, забегал взгляд. Простоватое спокойствие, под которым чуть ли не легкая издевочка прячется.

— Все едут в Сибирь, — рассматривая прописку, говорил Юртайкин, — а вы, Куклин, наоборот?

«Куклин? — тотчас мысленно повторил Артем. — Вон как теперь прозывается!»

— Рыба ищет где глубже, товарищ оперуполномоченный. Слыхали? А человек где лучше. С чего ваши такие строгости?

— Жуликов, верно, ловят, — простосердечно вставила пожилая представительница из домкома в шубке с кроличьим воротником. — Универмаг на Посопе третьего дня ограбили. Там, говорят, часов забрали, обуви, матерьялу! Грузовой машиной вывозили.

— Универмаг? — повернулся к ней Уразов. — Не слыхал, мамаша. — Он чуть усмехнулся, покачал головой. — Работают люди. Все понятно, товарищ оперуполномоченный. Вопросов больше нету. А я думаю: с чего, ночью тревожат?

Руку он держал полупротянутой, как бы готовясь взять обратно свой документ.

Неожиданно лейтенант Юртайкин положил оба паспорта к себе в планшет.

— Одевайтесь, граждане: вы, Люпаев, и вы, Куклин. Придется проехать с нами в Управление милиции: там разберемся.

Даже сейчас ничего не изменилось в лице Уразова, только усмешечка, появившаяся в глазах, стала острее.

— Вы шутите, товарищ лейтенант? Что тут выяснять? В чем дело? Вы на кого устраиваете облавы: на взломщиков, беспаспортников или у кого… полный порядок? Не полагается арестовывать без ордера. У нас Конституция есть. Я буду жаловаться в Москву.

— Жалуйтесь, это ваше право. А наше право выявлять, кто без прописки ночует не по своим квартирам. Вас, гражданин Куклин, мы не арестовываем, а временно задерживаем для выяснения личности. Закон нам разрешает на двадцать четыре часа. — Старший оперуполномоченный повернулся к Люпаеву. — От домкома к нам поступили сведения, что у вас незаконно проживает один гражданин. Вот понятая может подтвердить.

Женщина в шубке с кроличьим воротником, в валенках кивнула утвердительно:

— Говорили, верно! Ночует, мол, мужчина. Этот ли, другой, сказать не могу. Высокий из себя, здоровый. Знакомец из Болдова. Раньше ходил без пальто, после приоделся. А в точности сказать не могу, сама не видала.

Все это время сосед-техник Данилыч, стоявший в передней за понятой, с недоумением прислушивался к разговору. Был он в женином халате, наброшенном поверх ночной майки, с припухшим от недавней выпивки и сна лицом, растрепавшимися волосами на лысеющей голове. Раза два Данилыч пытался что-то сказать, но его никто не слушал.

— Я для пояснения, товарищ лейтенант… два слова пояснения, — улучив момент, влез он в разговор. — Выяснять этого ночующего гражданина нужды нету. Я его основательно знаю, он по осени больше недели жил у нас… У Артема Филатыча. Все тут знаем. Не Куклин он, а по-правильному, как записан в паспорте, Николаев. Николаев Василь Иваныч. Вы почему… как ее… Алзамай-станцию назвали? Сибирь… назвали, Василь Иваныч? Он из Болдова, товарищ опер… опер… все тут знают. На работу просился к нам в завод… Только сказал: не сразу могу поступить, после Нового года.

Видимо, Данилычу хотелось взять под защиту Уразова, внести ясность в положение. Кончил он, однако, тем, что недоуменно заморгал-заморгал и умолк. Юртайкин видел, что хмель еще крепко бродит в голове техника, и согласно кивнул ему: мол, ваше сообщение принял к сведению.

— Николаев из Болдова? Отметим. Вас, когда потребуется, вызовем для дачи свидетельских показаний.

— Выпивши он сильно, — негромко, чтобы не слышал техник, сказал Уразов. — Сидели мы тут. Шутили разное.

Он все еще лежал на диване, но уже смотрел зорко. Раскаивался ли Артем в том, что сделал? Жалел Уразова? И не раскаивался и не жалел, но совершенно не сочувствовал и оперуполномоченным уголовного розыска. Этот «привод» в управление слишком живо вызвал в памяти то, что было с ним самим девять лет назад. Состояние, охватившее его, легче всего было охарактеризовать так: он не был «за», но и не был «против». Если бы милиционеры вдруг заротозейничали и дали Уразову возможность скрыться, Артем едва ли пожалел бы об этом. Долг свой он выполнил, сообщил в розыск, а сумеют ли они взять преступника — их дело.

Сам он уже стоял одетый, готовый к выходу. Исподтишка остро следил за Уразовым: не заподозрил? Не раскусил, что и он, Артем, тут замешан? Вопрос этот занимал его больше всего.

Одеваться Уразов по-прежнему не торопился: наверно, взвешивал обстановку, искал лучший выход. Артему он сейчас напоминал насторожившегося зверя, который внутренне собрался к прыжку. К какому? В какую сторону?

— Собирайтесь, — повелительно сказал Уразову лейтенант. — Не задерживайте.

Юртайкин взял со стула его брюки, протягивая, ощупал карманы. Уразов немедленно поднялся с дивана, почти вырвал брюки, стал натягивать. Особенно долго он возился с правым сапогом, раза два поправлял портянку, суя руку в голенище. Молоденький толстощекий сержант милиции поторопил:

— Вы б побыстрее.

— А куда мне спешить? — вдруг грубо, насмешливо сказал Уразов. — Чай, не к теще на блины.

Крупное располневшее лицо его закаменело, глаза холодно сузились, движения могучего, жилистого тела сделались осторожными. Очевидно, Уразов понял, что запутался. Однако самообладание только на минуту оставило его. Он вновь постарался взять себя в руки, весело, беспечно бросил старшему оперуполномоченному:

— Готов, товарищ лейтенант. Могу сопровождать вас хоть на край света.

И первый направился к выходу.

— Обождите, Куклин, — сухо остановил его Юртайкин. — Дайте сперва сержанту пройти.

— Дорогу старшим, — тут же нашелся Уразов, видимо неприятно пораженный тем, что его ведут уже под охраной.

Все еще не теряя присутствия духа, он на лестнице с наигранной шутливостью сказал Артему:

— Башка трещит. Придется, как вернемся, раньше времени опохмелиться. Где бы поллитровочку достать?

Глухая зимняя ночь стояла над городом. На северо-востоке белесая туча, поднимаясь снизу, как длинная снежная гора, начала закрывать небо. Дул ветер, неся сухую, колючую поземку. В окнах поселковых домов почти не виднелось огней, лишь светили редкие уличные фонари. Через дорогу на столбе, погромыхивая, раскачивалась полусорванная автобусная вывеска, и густая тень ее словно утюжила сугроб.

Против подъезда на дороге чернел милицейский автомобиль с высоким крытым кузовом. Когда сходили с крыльца, Уразов оказался зажатым посреди двух оперуполномоченных: сержанта и Юртайкина. Он продолжал зубоскалить с ними, а сам привычно огляделся. Вокруг ни души. Дворы большинства поселковых домов стояли неогороженные, открывая сарайчики, погреба; пробитая тропинка вела в темень к оврагу. Сделав шагов семь по снегу, Уразов резко дал подножку лейтенанту, со страшной силой толкнул в грудь: Юртайкин упал. Молоденький сержант цепко схватил Уразова обеими руками, испуганно крикнул:

— Стой!.. Стой!..

Стряхнув его одним движением плеч, Уразов молниеносно пустил в ход свои огромные кулаки: сержант не удержался на ногах. Третьего оперуполномоченного Уразов встретил пригнувшись: в руке у него блеснул нож, выхваченный из-за голенища, и налетевший работник милиции со стоном опустился в сугроб.

Надо же так! Случилось именно то, о чем Артему подумалось в доме. Лишь с той разницей, что милиция не ротозейничала и все произошло совсем по-другому. Нельзя сказать, чтобы Артем не ожидал от Уразова решительных действий: он слишком хорошо знал его. Просто Артем при этом аресте надеялся остаться в стороне, не участвовать в следствии.

Путь Уразову был открыт — на зады к оврагу; за оврагом угадывался лес. Правда, с подножки машины торопливо спрыгнул шофер-милиционер, из снега подымался лейтенант, шаря у пояса кобуру нагана, — оба находились далеко. Уразов бросился к оврагу. Бежать ему предстояло мимо Артема. Тому стоило сделать лишь один шаг вперед, чтобы подставить ногу.

И он его сделал. В нем заговорило что-то более сильное, чем все рассуждения о неприязни к милиции.

— Ты? — падая, закричал беглый заключенный. — Ты?..

Он тут же вскочил, замахнулся ножом. Артем схватил его за руку, стиснул, и оба покатились в сугроб. Неизвестно, чем бы кончилась эта борьба; подбежавшие Юртайкин, сержант, шофер навалились на Уразова, скрутили руки. Шапка его слетела, чуб развевался, он был весь в снегу, тяжело дышал. Встав на ноги, он горящими глазами впился в Артема, выдавил сквозь зубы:

— Выходит, это ты, гад, меня продал?

— Когда продают, деньги получают. А ты думал, опять меня в шайку втянешь? Я не стул, чтобы с места на место переставлять. В колонии давил и тут захотел? Па-ра-зит! «Законник»!

— Ну, ты еще, падло, меня вспомнишь. Сперва покрывал.

— Не покрывал, а пожалел… считал: одумался ты. Ан волком оказался. Знаю, как ты спекулировал… в лесу под Пензяткой на синем такси.

— Вон ты какой! — даже задохнулся Уразов. — Во-он ты какой!

Он вдруг заскрипел зубами, разразился страшными ругательствами, на нижней губе выступила пена.

— Довольно, — одернул преступника лейтенант Юртайкин. — Довольно психа разыгрывать. У следователя поговоришь. Лезь в машину.

Вместе с Уразовым, Артемом в кузов автомобиля сели два работника милиции. Раненый сознание потерял ненадолго, поддерживаемый товарищами, поднялся на ноги: его спасла толстая зимняя шинель и то, что Уразов не рассчитал удара. Все же кровь из левого порезанного плеча выступала наружу, и раненого милиционера поместили в кабину к шоферу.

Автомашина понеслась по тихим улицам в город, остановилась перед областной больницей. В приемный покой раненого отвели лейтенант Юртайкин и Артем; когда они возвращались, лейтенант сказал:

— Жалко, Люпаев, поцеремонился я у вас в квартире. В таких случаях мы всегда обыск делаем. Брюки Уразова я ощупал, под подушку заглянул, сапоги ж осматривать не стал. А нож как раз в правом лежал. Все хотелось тебя побольше замаскировать… Майор наказывал. Хорошо, что промахнулся вражина, не попал в сердце.

В управлении, несмотря на поздний час, находился майор Федотов. От недосыпания под его глазами обозначились сиреневые мешочки, но мягко светился белый подворотничок, блестели начищенные сапоги, и это придавало угловатой костистой фигуре начальника розыска свежий, подтянутый вид. Майор вышел в коридор, где сидели задержанные, остановился возле Артема.

— Так это ты, Люпаев, помешал скрыться преступнику?

Очевидно, лейтенант Юртайкин все рассказал ему об аресте. Под охраной сейчас находился один Максим Уразов — нахохленный, со скрученными за спиной руками.

Артем поднялся.

— Товарищ начальник, — сказал он, — разрешите, я дополнительные сведения дам об Уразове-Николаеве-Куклине. Могу и свидетелем на суде выступить.

Из кабинета показался сержант.

— Куклин! На допрос к следователю!

Бросив последний злобный взгляд на Артема, Зил вышел. Майор Федотов еще минуты две пристально рассматривал Артема. Вдруг улыбнулся, чуть покривив губы, почти не сузив глаза, и, не ожидая, когда за конвоиром закроется дверь, сказал:

— Правильный шаг сделал, Люпаев. Чего в потемки играть? Вошел в новую жизнь, крепко стой на обеих ногах. Закон у нас один: народный. И нечего придерживаться других законов… писанных вилами на воде. Своего бывшего «дружка» не бойся. Судить его будут по статье 191-й Уголовного кодекса: покушение на жизнь работника милиции при исполнении служебных обязанностей. Получит самое малое… пятнадцать лет. Теперь рецидивистов изолируют, содержат на строгом режиме. Местожительство его дружка Моргуна, как ты называешь, установим и тоже заберем. В нашем городе Уразову-Куклину некому будет передать «наказ» о мести. Да и… шибко преувеличивает преступный мир свою силу. Власть сумеет защитить и тебя, и семью. Мы-то, работники розыска, не боимся? Ну и вот.

Маскироваться теперь Артему не было нужды, и в управлении не стали его задерживать. Он собрался идти домой, да неожиданно для себя спросил начальника:

— Как ваша жена? Слыхал, в больнице лежала? Продукты в хозяйственной сумке вы, помню, сами в дом покупали. Поправилась?

Такого вопроса Федотов не ожидал: это Артем увидел по его поднятым бровям. Казалось, майор раздумывал: стоит ли посвящать бывшего поднадзорного токаря в свою семейную жизнь? Легкие морщины на его лбу разгладились, будто перешли к глазам; глаза залучились признательным человеческим теплом.

— Выздоровела. Подозрение, как потом мне медсестра призналась, на рак было. Оказалось, камни в печени. Операция тоже не легкая, ну… обошлось. Дома уже моя хозяйка, с ребятами, и все боли сняло.

Заговорили они теперь как двое давних знакомых.

— Чем блатные хвастаются? — сказал Федотов, собираясь пройти в кабинет к следователю. — Одним — что волевые. Все могут. А что могут, если разобраться? Ограбить, исподтишка пырнуть в живот. Красиво? Здо́рово нужно людям? Слезы одни от такой «воли», горе одно. Мы же хотим, чтобы веселые все были, дети играли без заботы. Нашей волей хлеб растет, заводы стучат, спутники в космосе летают. Так чья же воля крепче? Здоровей? И неужто мы своей волей не можем перебить гнилую, воровскую? Еще как! Это всем и надобно делать.

Улицу обнимала глухая, засугробленная, подмороженная тишина, когда Артем Люпаев все, еще нервно возбужденный, чутко подвижный, вышел из уголовного розыска. Поземка прекратилась, тротуар местами лежал асфальтово-черный, обнаженный, а к домам, воротам прибило косицы снега, мерцавшего нетронутой белизной. Фонарь, вполнакала, по-ночному горевший против управления, словно решеткой был пересечен голыми ветвями тополя.

Едва Артем двинулся домой, как от ствола тополя отделилась высокая фигура и перерезала ему путь; за ней — вторая. Плечи Артема напряглись, он остановился, сунул руку в карман ватной фуфайки, зажал в кулаке железный болт, готовый к обороне. Кровь горячим варом разбежалась по жилам. Что ж, он готов принять бой. Пусть налетают сколько хотят — отступить его не заставят.

— Ты, Артем? Заждались.

Передний был Владимир Зубарев, с ним знакомый электрик с их завода. Вот это кто! Фу, черт! Почему-то в коленках вдруг слабина. Да уж не жалеет ли он, что обманулся? Во в какой азарт вошел! Артем лишь покосился на друга и ничего не сказал.

Погоди! А почему Зубарь и его товарищ очутились тут? Не стряслось ли что с Марусей? Лизонькой? Вчера вечером, перед тем как принять Зила, Люпаев отправил жену с дочкой именно к Зубаревым в слободку, а не к двоюродному брату на Посоп. Вроде оба спокойны? Артем вдруг почувствовал, как он измотался за эту бесконечную, тревожную ночь. Он по-прежнему не вынимал из кармана руку с болтом.

— Все в порядке? — оживленно спрашивал Зубарев. — Поймали? Одним добрым делом на свете больше стало. Пошли, Маруся с дочкой уже дома. С ними и моя жинка. Беспокоятся. Чайник согрели, ждут. Ну, а мы с Костей решили тебя встретить.

И они гурьбой тронулись по зимней безмолвной улице к поселку.

«Из-за меня не спали», — все еще взбудораженно отметил Артем. Он по-прежнему молчал, горбил плечи, иногда поглядывал по сторонам.

Очевидно, время уже близилось к утру, там и сям окна в домах, тронутые морозными узорами, чисто, уютно светились, мелькали тени: люди собирались на работу. Вот-вот проснется большой трудовой город. Артем почувствовал, что ему жарко, расстегнул воротник пальто. Ртуть в термометре, наверно, поднялась, сдают холода. Или согрела быстрее побежавшая по жилам от недавнего волнения кровь? А может, дружеские улыбки, слова заводских товарищей, шедших рядом? Хорошо ему. Будто он только что проснулся и все видит свежим, острым глазом. И город родной, и людей, а сейчас встретит самых близких. Артем тихонько вынул из кармана железный болт и выкинул его в снег.

РАССКАЗЫ

КАПИТОН ДУДЫШКИН — УЧЕНИК РЕМЕСЛЕННОГО

I
С работы Андрей Лукьяныч вернулся, как всегда, поздно. Капитон выпустил из рук толстого кота Пижона, с которым играл, и с нетерпеливым ожиданием уставился на отца. Андрей Лукьяныч умылся, смочил под краном плешивую голову и, стоя над тазом с растопыренными пальцами, уронил басом:

— Мать, полотенце.

Авдотья Васильевна уже стояла над ним с полотенцем. Если она запаздывала, он говорил:

— Что, иль провалилась, ешь те с маслом?

Достав из комода роговой гребешок, Андрей Лукьяныч расчесал пышные красноватые усы и пошел к столу, за которым уже сидел кот, с притворным равнодушием поглядывая на дымящиеся щи.

Капитон залез на свое место у окна. Однако нынче, как и частенько раньше, его остановил суровый голос отца:

— А руки?

И мальчик сконфуженно повернул к умывальнику.

Съев первую тарелку щей, Андрей Лукьяныч, как всегда, отпустил ремень на одну дырочку, спросил:

— Ну, Халва! Как?

Сына он звал по уличной кличке. Капитон, только и ждавший этого вопроса, радостно выпалил:

— Зачислили.

— А, — одобрительно сказал отец, намазывая на хлеб горчицу.

— Вот прихожу я, — затараторил Капитон, размахивая ложкой. — А там уже все двери покрасили новой краской. Со мной вместе еще один, он тоже поступает, его Васька Губин звать. Вот зашли мы в канцелярию, а там сидит та, помнишь, пап, я тебе говорил, в красной кофточке, что заявление от меня принимала? Вот я у ней спрашиваю: «Можно узнать?» А она: «Там в колидоре список вывесили». Потом… да ты слышь, папа? Потом улыбнулась и сделала рукой вот так, глянь. «Как, говорит, фамилие?» Это ко мне. Я говорю: «Дудышкин Капитон Андреич». И Васька сказал о себе. Она глянула в книжку — такие списки у ней лежат на столе, — снова улыбается. «Ну, говорит, теперь вы обое ученики ремесленного училища».

Капитон улыбнулся во весь рот и щелкнул Пижона по носу; кот недовольно чихнул.

— Слава богу, сынок, — сказала Авдотья Васильевна, ставя на стол компот в деревянной плошке. — Теперь ты у дела. А то в этих осьмилетках и-и-и: чему там путному обучат-то? В ремесленном же тебе и обмундирование дадут, и жалованье. Лукьяныч-то в твои годы уже зарабатывал.

— Не в этом дело, мать, — перебил Андрей Лукьяныч, обсасывая усы. — Вся оптическая соль тут… теория без практики — замок без ключа. Поняла? А Капитон наш проработает годика четыре и, если схочет, дальше пойдет учиться. Уж инженер зато из него получится высокой закалки.

Капитон радостно вставил:

— Нам, пап, в ремесленном дадут пояса с бляхами.

После обеда Андрей Лукьяныч прилег на часок отдохнуть. Пижон, мяукая, стал бегать за хозяйкой, ожидая, когда она даст ему есть, а Капитон надел рыжую курточку, из которой уже вырос, и сказал, что идет к ребятам на улицу.

Ветер нес редкие снежинки. Под горой, затянутые лиловыми сумерками, блестели огни города. Фальшиво напевая, Капитон пошел вдоль крашенных в зеленый цвет палисадников. Возле стандартного дома, крытого черепицей, стоял сын конторщика Колька Баритонов, голенастый подросток, похожий на длинноногого цыпленка. Мальчики стали пересвистываться и сошлись.

— Меня в ремесленное приняли, — похвастался Капитон.

— Треплешься?

— Даю честное пионерское! Я уж с папанькой договорился, он сказал: «Ладно». «Как получу, говорю, первую получку, наемся халвы и напьюсь». «Чего?» — это он мне. Я: «Ситра». Вот смеялись обое. Он говорит: «Сперва заработай».

Подошли еще трое ребят, все забрались на стройку — дом без крыши в конце поселка — и стали толковать о ремесленном училище. Потом разговор, как всегда, свернул на последний футбольный матч, на цирковых борцов и силачей городской окраины.

II
Накануне открытия ремесленного училища — зимой 1940 года — Капитон собрался спать еще засветло. Он проверил будильник и положил его циферблатом вниз, поближе к сундуку, на котором ему стелили тюфячок. Когда будильник ставили на ножки, он замолкал, как лентяй, который недоволен тем, что его подняли.

И все же Капитон проспал. В комнате говорило радио, когда мальчика разбудили; отец уже собирался на завод и брился безопаской, стоя перед зеркальцем; мать поджаривала картошку на сале. Не попадая ногой в шерстяной чулок, Капитон запрыгал на другой по всей комнате, отыскивая ботинки, которые сам же поставил на комод.

— Поспеешь, — успокаивала его мать.

Завтракать Капитон отказался, заявив:

— Я вчера наелся.

Вышли из дому. Высоко блестел рог месяца, небо на востоке редело, снег казался совершенно голубым, словно его выкрасили, и четко скрипел под ногами. В носу пощипывало от морозца. Кирпичные дома уличного порядка стояли темные и чем-то напоминали дремлющих слонов: огоньки в окнах походили на открытые глаза, светлый дымок из труб подымался, словно из хобота. Вкусно пахло снегом, воздух пробирался за воротник шинели, обшитый синим кантом, хотелось зевнуть, но Капитон боялся, что отец засмеется или обзовет бабой.

Из предрассветной мглы навстречу им неслись протяжные заводские гудки: казалось, шла перекличка городских петухов. Проходя мимо дома Баритоновых, Капитон подумал, что вот, Колька еще спит в обнимку с подушкой, а он уже вышагивает с отцом, как взрослый, на работу. Это наполнило его такой гордостью, что он надулся, загляделся на окно товарища и полетел с деревянных мостков в снег.

— Подвинься, сынок, и я ляжу, — сказал Андрей Лукьяныч и засмеялся.

Мальчик покраснел, смущенно стал отряхиваться.

— Гляди, Халва, — важно продолжал Андрей Лукьяныч, — и в ремесле так не подкачай, не упади, словом. Сейчас ты вроде как входишь в биографию своей жизни. Работа, она человека красит. Все, чем земля красна, — руки сделали. Это раньше господа делили: черная работа и белая. А у нас понимают, что, какую бы ты ни занимал профессию, раз совесть помнишь, тебе ото всех будет уважение. У нас, малый, и ордена и звание депутатское — все работа дает. Старайся, не вводи меня в позор, а то скажут люди: «У Андрея Лукьяныча-то сынок: не в ветку, а в сучок пошел». И помни: сейчас ты только руки, а мастер — голова. Вон Гитлер с Польшей войну затеял, гляди, и нас в спину ударит — тогда мы, взрослые, за оружие, а к станкам — вы, молодежь.

Впереди на снегу зачернелась водопроводная колонка, возле которой останавливались автобусы. Дудышкины заняли очередь.

Отец сошел, как только въехали в город.

Капитон с замирающим сердцем взбежал на крыльцо ремесленного. В большом, пропахшем олифой коридоре было очень шумно. У окна особняком стояли девочки — предмет показного пренебрежения ребят и тайного их внимания. Капитон постарался не подать виду, что слегка растерялся.

— О, здоров! — услышал он за собой голос и повернулся.

Перед ним стоял стриженый курносый мальчик в серой форменной рубахе с широким стоячим воротником и, улыбаясь, выжидательно смотрел на него.

— А! Это ты?

Капитон обрадованно протянул руку, и они поздоровались. Курносый мальчик был тот самый Васька Губин, с которым он заходил в канцелярию узнавать о приеме в ремесленное училище. Оба помолчали, глядя друг на друга, не зная, куда девать руки. Капитон сунул их в карманы штанов и спросил:

— Ты на кого?

— Я? На слесаря. А ты?

— Я тоже. Токаря фасонят своими станками, а у нас работа все одно интересней. Возьмешь напильник, как зачнешь чесать. Правда?

— Спрашиваешь!

Мальчики сразу почувствовали друг к другу такое расположение, будто жили на одной улице. Они тут же решили сесть вместе за парту.

Васька Губин сообщил, что сам он из-под Ряжска и в этом году заработал в колхозе шестьдесят два трудодня. Он заработал бы и больше, да лето кончилось.

Капитону стало завидно. Он подумал, что Васька, наверное, задается своими трудоднями, и объявил: зато он каждый день будет ездить в ремесленное на автобусе, а билет стоит тридцать копеек. Однако из дальнейшего выяснилось, что Васька Губин ни разу не видел цветного кино: это успокоило Капитона. Захлебываясь, он тут же стал рассказывать «Сорочинскую ярмарку». Ох, как интересно! Там дядька один ходит в синих штанах, а после одной толстой-толстой тетке ка-ак залепят грязью в нос — вот смешно было! И еще черта показывали.

Но тут уж заспорил Васька Губин. Он не мог стерпеть превосходства нового приятеля и объявил, что «сорочья ярманка» чистая брехня, чертей вовсе нету, а все это выдумки попа римского — им так агитатор в колхозе рассказывал. Капитон обиделся, и мальчики горячо заспорили.

Разнял их звонок.

III
После уроков ремесленников построили в пары и сперва повели на обед, а оттуда в мастерские. Когда одетые в спецовки ребята вошли в огромный цех с окном во всю стену и увидели блестящие станки, шкивы, сразу прекратились толкотня, говор, а деревенские ребята даже несколько оробели. В цехе стоял ровный гул машин, пахло разогретым металлом, маслом.

Инструктор Першин, румяный, в синем халате, перепоясанном по брюшку, остановился со своей группой слесарей перед длинным верстаком с предохранительной сеткой.

— Ребята, — начал он звонким, совсем молодым голосом, — как вы все знаете, слесарь работает стоя. Следовательно, высота тисков должна соответствовать его росту. Свой инструмент, измерительные приборы слесарь держит вот в этом ящике. Запомните: тиски и напильники в мастерской для вас то же, что парты и книжки в училище: за ними надо хорошо ухаживать. Поняли? Первое условие при работе — не качаться всем корпусом. Движутся только одни ваши руки. Видите, как это делаю я?

Боясь проронить хоть одно слово мастера, Капитон смотрел ему в рот, как в диск громкоговорителя. Едва ребята получили по черной пластинке металла, он не стал терять времени и только был разочарован тем, что для первого раза надо просто учиться опиловке.

По правую его руку стал Васька Губин. Между мальчиками сразу же по немому соглашению возникло соревнование. Каждый старался работать получше, чтобы заслужить похвалу. Ерзая напильником, они ревниво поглядывали на тиски друг друга: верстаки их быстро покрылись блестящей металлической пылью.

По левую руку от Капитона стояла подросток-девушка в халате и ботинках на резиновой подметке. Исподтишка он рассмотрел, что волосы у нее белесые и шелковистые, точно султан кукурузы, а на губах, когда она оглядывается, скользит лукавая улыбка. До поступления в ремесленное Капитон, как и все поселковые ребята, всячески старался подчеркнуть свое презрение к девчонкам. Играть с ними считал унизительным, если приходилось — старался дернуть за косичку, дать подножку. Теперь Капитон точно увидел себя в другом зеркале и подумал, что ведь скоро и он станет парнем. И с каким-то опасливым вниманием покосился на соседку по тискам: так, наверно, ерш приглядывается к рыболовному крючку, спрятанному под приманкой. О том, чтобы самому заговорить с «девчонкой», Капитон, конечно, и не подумал бы, но неожиданно услышал ее смущенный голос:

— Соскочила.

Покосившись, он увидел, что его соседка в одной руке держит напильник с обнаженным острием, похожим на ржавое шило, а в другой — деревяшку с него, и невольно для себя сказал:

— Дайте сюда.

Важно насупясь, он зачем-то внимательно осмотрел напильник. Затем с таким усердием загнал острие в деревянную ручку, что чуть не расколол ее. Гордый этой мелкой услугой, Капитон почувствовал себя совсем мужчиной и молча вернул инструмент девушке.

— Спасибо, — сказала она.

Он словно не заметил. «Пожалуй, довольно путаться с этой девчонкой, а то еще, гляди, навяжется после шабаша, чтоб проводил домой». По старой привычке опасливо оглянулся: не смеются ли ребята? Но все работали, а кто заметил, позавидовали, и Капитон вдруг сказал соседке с запозданием:

— Для меня это ничего: пускай ломается ручка, вы скажите. Может, попилить чего, — то скажите, допомогу.

Она еще раз поблагодарила, но лукаво улыбнулась. Капитон вспыхнул и склонился над тисками. Скоро, однако, увлекся опиловкой и стал думать: вот сейчас он приступил к самому важному, что есть в жизни, — к работе — и сразу стал равен всем взрослым. Никто уж больше не сможет пренебрежительно сказать, что он мальчишка Тошка Халва из поселка «Красный Октябрь», который на горе за городом, а все почтительно будут говорить, что это товарищ Капитон Андреич Дудышкин, слесарь и рабочий человек. Как далеко от него отодвинулись поселковые ребята и игра в рюхи! То была мура, детство, а теперь он скоро станет зарабатывать вот этими руками, и от него пойдет польза всему заводу. Эх, показаться бы сейчас на поселке в таком фасоне: перед тисками, в спецовке и рядом с самим мастером Першиным! Что, если бы его вдруг засняли на моментальную фотографию? Ребята лопнули бы от зависти, а Колька Баритонов перестал бы задаваться своим новым электрическим фонарем. Чем загордился! Ему, Капитону, стоит только поднатужиться, и он отхватит себе фонарь еще похлеще. А то нет? Возьмет вот да и сделает, скажем, плоскогубцы (скорее бы уж мастер обучал их всем тонкостям ремесла). Попадут они к наркому промышленности, он и спросит: «Это кто же выпилил такие задюжие плоскогубцы?» А их мастер Першин скажет: «Это выпилил мой слесарь, ученик второго ремесленного училища товарищ Дудышкин Капитон. Он лучший изо всех у меня». Тогда нарком скажет: «Выдать ему премию и пропечатать в газете». И точка!

Подгоняемый мечтами, Капитон так драл напильником, что у него вспотело под носом и сзади горбом выбилась рубаха. Он не слышал, как Васька Губин, хихикнув, указал на него мастеру пальцем:

— Поглядите, вы нам все разобъяснили, а он как пилит?

Не слышал Капитон и того, как подошел к нему Першин, и очнулся лишь от звука его голоса над самым своим ухом:

— Подождите, молодой человек, вы чего так кланяетесь? Богу захотели помолиться? Движения рук слесаря должны быть плавными, как при гребле на лодке. Позвольте напильник, я вам покажу.

Капитон поднял голову, стараясь понять, в чем дело. Все вокруг смеялись и глядели на него. И тогда уши Капитона вдруг вспыхнули так, словно их надрали. Улыбка не покидала лица Першина, но его голос до того звонко разносился по цеху, что казалось, будто мастер ругается. Он раза два легко и ровно провел напильником по металлу, потом похлопал мальчика по плечу и улыбнулся.

— Ничего. Он еще научится. Верно?

Но Капитон не открывал рта, точно у него слиплись губы. Исподлобья он покосился на круглое Васькино лицо и внутренне побожился, что все равно обгонит его по работе. Поднять глаза влево, на соседку, Капитон и совсем не решился.

Однако тут же выяснилось, что и другие ученики неправильно пилили: кто слишком широко растопыривал локти, кто, стоя, делал упор не на ту ногу. Это несколько примирило Капитона с неудачей, а когда ремесленникам выдали деревянные чурки, зубила и молотки, он совсем забыл о ней.

Выхваляясь перед Капитаном, Васька Губин, промазав по зубилу, стукнул себя по большому пальцу. Он сразу отдернул руку и стал дуть на нее. Плакать было стыдно, Васька старался засмеяться, а в глазах стояли слезы.

— Что, заработал? — обрадовался Капитон.

— Ну и что ж. А мне вовсе не больно.

И Васька опять с размаху ударил молотком по чурке. Капитон посмотрел, подумал и сказал:

— И я умею.

И стукнул себя по руке.

Теперь рассмеялся Васька. Мальчики опять стали соревноваться и забыли о размолвке.

Рев гудка для них был полной неожиданностью, да и никто из ребят не поверил, что они работали целых четыре часа: казалось, только заступили — и уже смена.

— Шабаш! — закричали по цеху.

Покидать мастерские Капитону никак не хотелось. Почему сейчас вдруг не настанет завтра, чтобы снова встать к тискам? Он наскреб с верстака железных опилок и насыпал в карман: показать своим, что делал.

У палатки, за проходной будкой, четверо ребят внезапно решили купить в складчину кружку пива — отпраздновать поступление в ремесленное. У Капитона имелись только «автобусные» деньги. Он мысленно прикинул: как быть? И решил, что домой пойдет пешком.

— Может, у тебя нету? — спросил Васька и подмигнул на свой ободранный «портмонет». — А то займу, у меня еще есть колхозные.

— Побольше твоего имеем, — ответил Капитон. — Сколько надо: по двадцать восемь копеек? Берите все.

И важно положил на залитый прилавок свои три гривенника.

— Пиво-то сладкое? — хозяйственно спросил один из ребят, заглядывая в палатку.

— Чистая конфета, — ответил продавец.

Зазубренная пивная кружка пошла по рукам. Капитон гордо поглядывал на прохожих, точно приглашая полюбоваться собой. Сколько раз завидовал он взрослым парням, когда в фойе кинотеатра те, не стесняясь, брали пиво и расплачивались наличными! Как мечтал поскорее вырасти, чтобы самому изведать это наслаждение! И вот наконец настал долгожданный день. Когда подошла его очередь, Капитон поспешно окунул нос в пену и начал втягивать пиво. И сразу же во рту у него стало горько и так противно, как однажды в раннем детстве, когда, увидев красную елочную свечку, похожую на карамель, он откусил ее. Закашлявшись, Капитон так же торопливо передал пиво следующему.

— Ну как? — спросил тот с надеждой, принимая кружку.

— Здорово, — сказал Капитон, стараясь не морщиться.

Отойдя за палатку, он тихонько сплюнул.

Все ребята стали показывать, что «пивко во, на большой», а Капитон с удивлением думал, почему взрослые так любят эту дрянь. Вот уж никогда больше не станет его пить. То ли дело ситро: и дешевле и вкусно. А то еще лучше в цирк сходить. Наверно, подобным образом думал и тот ремесленник, который спрашивал, сладкое ли пиво; не вытерпев, он откровенно признался:

— Ну и мура! Будто прокисшее тесто.

Но тут все дружно стали смеяться: мол, он ничего не понимает и ему бы, как девчонке, следовало сосать ириски.

Старосты классов закричали ребятам, чтобы строились в пары, и Капитон стал прощаться с новыми приятелями. С Васькой он еще в училище условился непременно ходить друг к другу в гости и рассказал, что дома у него есть Пижон — кот прямо мировой, часы-будильник, которые только «на пузе ходят», и рюхи. На это Васька ему ответил, что у них в коридоре стоит такой бак для чая, который все общежитие не может выдуть за целый вечер, имеются шахматы с так называемым королем и свой каток во дворе. И теперь за воротами мастерских, пожимая друг другу руки, каждый из друзей напоминал о встрече.

— Гляди же, в воскресенье?

— Я же сказал; подведу, что ли? Ты вот гляди.

— Во загнул! Чего же, врать буду?

Но тут Капитону показалось, что Васька, наверное, задается своим чайным баком и шахматами, и он бросил с деланным безразличием:

— Словом… гляди.

Пропуская мимо себя пары «общежитчиков», Капитон как бы нечаянно отыскал взглядом свою соседку по тискам, но она даже не оглянулась на него, с лукавой улыбкой слушая какого-то долговязого ремесленника.

Капитон незаметно вздохнул, туже затянул пояс, надетый поверх хлястика шинели, и по тропинке, пробитой в снегу, стал подыматься в гору.

Опускались ясные сумерки, на тихой белой улочке зажглись ранние фонари, снег слабо мерцал в свете оранжевой зари и будто плыл перед глазами. Голые клены и тополя, стоявшие вдоль тротуаров, замерзли, казалось, до того, что не могли пошевельнуть ни одной веткой. Одноэтажные домишки зябко кутались в белые шали. Идти Капитон старался медленно, опустив натруженные плечи, солидно покрякивая, как это делал отец.

За две остановки до поселка «Красный Октябрь» Капитона нагнал автобус. Мальчик вскочил на подножку, надеясь, что кондуктор не разглядит его в замороженное окошко. Ему страх как не хотелось, чтобы ребята увидели его возвращающимся с такого торжества и… пешком. Но едва автобус тронулся, как открылась дверца и голос кондукторши позвал:

— Эй, гражданин, заходите.

У Капитона все внутри похолодело, точно и он вдруг промерз насквозь. Мальчик покорно вошел в машину, забыв даже, что можно соскочить.

— Билет есть?

Капитон молча и пристально стал разглядывать свой дерматиновый портфель.

— Билет-то свой он уж небось давно проел на конфеты, — сказал добродушный голос с заднего сиденья.

В автобусе засмеялись. Бас от шоферской кабины поддержал Капитона:

— Нехай уж доедет. Тут до «Октября» и всего-то с воробьиный шаг осталось. Вишь, ремесленник, смена наша. А знатно их одели, как твоих чиновников.

Пассажиры начали разговаривать о том, что ремесленное — большая подмога заводам и что в форме ребята меньше будут хулиганить. Капитона стали расспрашивать про училище. Отвечал он односложно, боясь поднять голову: вдруг кто-нибудь расскажет отцу, как он ехал зайцем? Но голоса были незнакомые, Капитон осмелел и вскоре уже сам стал бойко рассказывать, в какую краску у них выкрасили классы и что такое бархатный напильничек. Больше он, правда, обращался к кондукторше, чтобы она тоже заинтересовалась и не спрашивала о билете, и сразу почувствовал себя очень важным человеком, с которым все считают за честь поговорить.

IV
Взбежав на крыльцо своего дома, Капитон снова натруженно опустил плечи и громко постучал в дверь. Открыла мать.

— Сыночек? Да какой же ты красивый!

Мальчик молча вошел в комнату, и сердце его радостно екнуло: еще не обедали. Отец уже был дома и читал газету, на сундуке сидел кот Пижон и, жмурясь, с деланным равнодушием поглядывал на расставленные тарелки. Не было сомнения, что ждали именно Капитона — нового работника.

Открутив кран, Капитон решительно сунул под него голову и сразу стал ежиться от холодной струи, потекшей за шею. Растопырив руки над раковиной умывальника, торопливо бросил, стараясь перейти на басок:

— Мам, полотенце.

Умильно улыбаясь, Авдотья Васильевна дала ему полотенце, но Капитон все же успел крикнуть:

— Что, или… или чего…

Сказать: «Что, иль провалилась, ешь те с маслом?» — он не посмел, наскоро вытерся. Взяв деревянный гребень с ручкой, которым по утрам причесывалась мать, он стал скрести свои красные волосы, не гнувшиеся ни в какую сторону и торчавшие, как щетина на платяной щетке.

— Вот это щи-и, — говорил Андрей Лукьяныч, отпуская ремешок на одну дырочку и нюхая поставленную кастрюлю, — важные щи. Нешто, мать, мне за сынка… а? Как же, скоро мастером станет…

Капитон торопливо сел на свое место за столом, чтобы не пропустить ту торжественную минуту, когда отец выпьет за его здоровье и процветание. Он не заметил, как Пижон, обнюхав мясо на вилке, осторожно потянул его зубами, но обжегся и, отодвинувшись, стал сбивать мясо лапкой. Андрей Лукьяныч рывком опрокинул в рот стаканчик с вином и подмигнул сыну:

— Может, и тебе налить?

Капитон смущенно заерзал на сундуке и глянул на мать.

— А? — спросил отец, обгрызая баранью кость. Закончил с неожиданной жесткостью: — Гляди у меня, Капитон. В ремесленном ты. В комсомол скоро подашь… а всыплю, как узнаю, что выпиваешь, вот этим ремешком. Погулять завсегда успеешь, сперва ремесло возьми в руки.

Поглядывая на тарелки мужа и сына, Авдотья Васильевна сказала своим тихим назидательным голосом:

— Расти, сыночек, и будь таким же, как твой отец Андрей Лукьяныч. Вот уж осемнадцать годов, как он на одном заводе работает и ни от кого упрека не имел. Директор с ним завсегда за руку здоровкается, в кабинет зовет советы спрашивать. Премии сколько раз начислял. И дома Лукьяныч хозяин: все у него лежит на месте, все в порядке, живем не хуже людей.

Тут Капитон заметил, что кот уже почти стащил с вилки остывшее мясо. Он радостно стукнул его по башке, закричал:

— Ишь какой взялся! Брысь! Мяса ему! А мне чего?

Кривляясь, он откусил половину куска с вилки, другую бросил Пижону под стол и стал рассказывать про мастерские.

После чая с пряниками и халвой Андрей Лукьяныч прилег на кровать отдохнуть, а Капитон заторопился к ребятам, на улицу. Он обдернул рубаху, собрав ее сзади, так что она торчала, как хвост у курицы. Авдотья Васильевна стала чистить его рукав, слегка замазанный мелом. «Сам! Пристала», — сердито вырвался он и выскочил на улицу.

Морозило, снег светился под ранними звездами. Чувствуя, что на него смотрят из дворов поселковые, а может, и девчонки, Капитон важно, не сгибая спины и рук в локтях, пошел по деревянным мосткам.

От ворот баритоновского дома послышался свист. Не поворачивая головы, Капитон увидел Кольку, но не ответил и еще сильнее надавил на каблуки.

— Тош! Обожди минутку.

Пряча покрасневшее ухо в облезлый воротник отцовского бушлата, подошел Колька Баритонов, и Капитон поздоровался с ним, не снимая перчатки. Со стороны автобусной остановки подбежало еще двое школьников.

— Ух ты, Халва-то! В форме. Вот это да!

Все стали щупать его шинель, разглядывать никелевые пуговицы, сняли картуз с гербом, и он пошел по рукам. Капитон стоял гордо и молчаливо, позволяя себя осматривать, и только следил, чтобы не уронили картуз. Когда картуз все примерили, Капитон взял его и осторожно надел на голову. Уши и нос у него покраснели от холода, но ему еще пришлось расстегивать шинель и показывать ребятам рубашку. «Ремень у меня с бляхой», — сказал он. Все потрогали бляху и заспорили — железная она или стальная.

— Далеко собрался? — спросил его один из школьников.

— В мастерские, — важно ответил Капитон. — Надо глянуть в расписание про свою смену.

Ребята замолчали, понимая все значение его слов. Колька сказал просительно:

— А чего тебе узнавать? Может, посидим на стройке?

Капитон подумал.

— Да я знаю, что к восьми часам сперва в училище. Ну, так просто хотел. Ладно, пойдемте.

Из дворов повыходило еще несколько поселковых ребят, и постепенно у новостройки собрались, как обычно, завсегдатаи. Капитон важно достал из кармана пригоршню железных опилок, все столпились и стали рассматривать.

— Сам настругал?

— А кто ж? — И, чтобы довершить свое торжество, небрежно продолжал: — После шабаша мы пиво выпивали: обмывали новую работенку. Я выпил больше кружки, и хоть бы что. Если солью посыпать, совсем очень вкусно, ешь те с маслом. — Он вдруг оживился. — Мастер Першин говорил: в конце года лучшие работы наших ребят будут выставлены на специальную доску, стенд называется. Их отправят в Москву, на Выставку трудовых резервов, чтобы все смотрели.

В голове у Капитона теснилось множество воспоминаний об училище, о новых товарищах, о девчонке, работавшей за соседними тисками. Но странно — все это словно закрылось внутри на механический замок, а рассказывать было и нечего. Зато он развлек ребят другим: зажег спичку, стал сыпать железные опилки, они вспыхивали и шипели, как бенгальские огни.

Подступила ночь, снег давно посинел, в окнах поселка зажглись огни. Ребята уже все рассмотрели на Капитоне, обо всем порасспросили, и разговор, как всегда, перешел на хоккейные матчи, цирк и силачей городской окраины. Потом Колька Баритонов вынул свой новый электрический фонарик, и они стали зажигать то красный, то зеленый свет. О Капитоне понемногу начали забывать. Ноги у него замерзли, пальцы в правом ботинке щипало; тогда он встал с балки и снова приосанился.

— Домой? — спросили ребята. — Чего так рано?

— Надо вставать по гудку.

Четко ставя каблуки, Капитон пошел к дому — худенький, в большом картузе, оттопыривавшем уши. Вокруг было тихо, только с автобусной остановки доносились редкие гудки клаксонов. Когда стройку и ребят затянула белая полутьма, он подпрыгнул козлом и, фальшиво напевая, стал сгребать с изгороди в руку снег и слизывать его языком.

ВОЛЧЬЯ БАЛКА

I
В сумерках, выгребая из конюшни навоз, Ипат Кудимов не слышал, как его окликнули. Подняв невзначай голову, он увидел перед собой секретаря хуторского Совета Ульяшу Прядкову, и лопата дрогнула в его покрасневших от холода руках.

— Гляди, парень, заработаешься, — засмеялась она.

— Ничего, — пробормотал Ипат. От неожиданной радости и смущения он без надобности вытер ладонью свой крупный утиный нос.

Ульяша была в зрелых летах. Свои льняные, будто выцветшие волосы она носила коротко подстриженными; толстые мягкие губы ее выдавались. Небольшие глаза выражали приветливость и твердость знающей себе цену женщины, а в движениях коренастого налитого тела таилось много зазывной нерастраченной ласки, и это всегда тревожило сердце Ипата.

«С чего она ко мне подошла?» — подумал он. И вдруг мелькнула мысль: а что, если позвать Ульяшу нынче вечером гулять? Ведь, может, в другой раз он и не осмелится.

— Ты, Ипат, почему перестал наведываться в избу-читальню? — приветливо спросила Ульяша.

— Недосуг все. То в колхозе с лошадьми занятый, то дома по хозяйству.

— Про культурность нельзя забывать, не то закоростеешь. Я книжки получила новые. Зашел бы, дала.

Стояла Ульяша совсем рядом, Ипату казалось, что он ощущает волнующее тепло, которое исходит от ее крепко сбитого тела. Она была в ладном дубленом полушубке с нарядной выпушкой, в аккуратных чесаных валенках; белый платок из козьего пуха отчетливо выделял ее обожженное морозными ветрами лицо. Сбитый с толку, не зная, что сказать, Ипат поплевал на руки и снова принялся выскребать лопатой пол у двери конюшни, выбрасывать навоз в большую кучу, жирно черневшую на притоптанном снегу.

С улицы у ворот послышалось конское фырканье. Ипат обернулся, редкие белесые брови его насупились: во двор правления колхоза верхом на соловом жеребчике въезжал председатель рика[2] Стеблов — рослый мужчина в лихо заломленной курпейчатой папахе, словно облитый кожаным пальто с черным каракулевым воротником. Возле конюшни Стеблов ловко, по-кавалерийски, спрыгнул с седла, размял затекшие ноги в галифе, поправил кобуру нагана, висевшую через плечо.

— И конюх на месте? — вместо приветствия сказал он громко и весело. — Значит, в колхозе блюдется революционный порядок.

Ипат ничего не ответил, лишь перестал выгребать навоз. Председатель передал ему повод жеребчика.

— Ты, дорогой товарищ, сперва прогуляй коня по двору, он весь взопрел. Когда овес будешь закладывать, не пожалей лишку, мне еще сегодня к ночи в станицу вертаться.

— У нас и погостевать не хочешь, товарищ Стеблов? — сказала Ульяша, выступая из потемок, образуемых створкой двери, и улыбка осветила ее сразу помолодевшее лицо.

— А-а! — удивленно воскликнул Стеблов. — Я тебя, Ульяна Никаноровна, не признал за дверью-то. Что ж, есть народ в Совете? Пойдем открывать собрание.

Весело переговариваясь, Стеблов с Ульяшей Прядковой отправились в хуторской Совет. Ипат ревниво проследил, как они шли за плетнем, свернули в проулок. Он с сердцем дернул солового жеребчика за недоуздок и медленно стал водить его по двору, обходя сугробы.

До позднего вечера Ипат убирал конюшню, чистил фонарь, мешал резку лошадям. Когда собрался домой, над посиневшей крышей сарая выступили редкие звезды, словно пробежавшая девка растеряла янтарные бусы. Идти домой ему было недалеко, в нижний конец хутора, к степной речке, изобиловавшей глубокими, сомиными омутами. Но Ипат сделал крюк и свернул к площади, где нахохлилась молчаливая церковь со снятыми куполами.

За вербами блеснули освещенные окна бывшего атаманского пятистенка, ошелеванного голубыми планками; теперь над резным, разваливающимся крыльцом кренилась вывеска хуторского Совета. Ипат пробрался в палисад, проваливаясь в сугробы, заглянул в подмороженное снизу стекло. Свисавшая с потолка лампа-«молния», словно луна в облаках, тонула в желтоватых завивающихся клубах табачного дыма. На всех подоконниках тесно сидели казаки в полушубках, и, кроме их широких спин, потных затылков, в комнате ничего нельзя было разглядеть. Ипат представил, что у стены за столом, спустив с головы пуховый платок, над протоколом усердно трудится Уля Прядкова, а рядом по-хозяйски облокотился председатель рика Стеблов в своем кожаном пальто, накинутом на могучие плечи.

В Совете хлопнула сенная дверь, кто-то вышел на дворовое крыльцо. Ипат пригнулся, торопливо отскочил от окна, перелез через разломанный частокол палисада; щеки его пылали, ему было неловко, что подглядывал. Крупно шагая вдоль плетней, мимо голых, словно безжизненных, садов, Ипат думал, справедливы ли слухи, будто Уля Прядкова напропалую гуляет с командированными. Приезжал ли кто к ним в Голые Бугры из крайсоюза или по контрактации скота — все ночевали в отобранном кулацком доме, где вместе со сторожихой квартировала и Уля. В прошлом, 1936 году, в уборочную, там больше недели жил Стеблов, прикрепленный к Голым Буграм. А где же ему, Ипату, молодому колхозному конюху, соперничать с председателем всего районного исполкома? Эх, в старину, как говаривал батя, брал казак в таких случаях ружье или шашку и узелок полюбовный развязывал кровью.

II
Отец наводил бруском топор, когда Ипат вошел в курень. Лысая со лба, наклоненная голова отца блестела в свете восьмилинейной керосиновой лампы, на усы, на окладистую, в седине бороду падала тень. Ворот гимнастерки у Евдокима Семеныча был расстегнут, из него выглядывала волосатая грудь. Возле жарко натопленной русской печи шевелился ягненок; на лежанке сушились шерстяные чулки. На голом, чисто выскобленном столе желтела глиняная плошка; пахло тыквенными семечками: наверно, младшая сестра накалила. В полутемном углу перед закопченной иконой тлела синяя лампадка.

— Иде был? — грубо спросил Евдоким Семеныч, не поднимая головы, скосив на сына глаза. — Опять небось шатался по собраниям?

Отец сегодня был особенно сердитый; Ипат промолчал. Он разделся, повесил на гвоздь полушубок, теплый шарф; взяв мраморно-серый обмылок, похожий на речной камень-голыш, стал над лоханью мыть руки, стараясь меньше брызгать.

— Я в твои годы с девками на посиделках гулял, — продолжал Евдоким Семеныч, ловко орудуя бруском по лезвию, — а тебе ораторы с района свет застят. Все прилабуниваешься до Ульки Прядковой?

Ипат, потянувшийся за суровым полотенцем, испуганно вздрогнул: откуда отец узнал про его отношение к бобылке?

— Сыскал рогожки, что обтирают ножки. Вон Стеблов снова ноне завернул на хутор до этой холявы. Тоже, постановили нам ее за начальство: секлетарь Со-ве-ета! Давно ль батрачила, из хозяйских рук смотрела?

Ответить отцу Ипат не посмел: крут был старик нравом, прекословия не терпел. Он в гроб побоями вогнал жену, отвадил зятя от дома. В семье Кудимовых жили по старинке: всякий раз, собираясь в избу-читальню на привезенную кинокартину, Ипат спрашивал дозволения у отца; сестра без ежедневного наказа не знала, что стряпать на завтра. Они с Ипатом работали в колхозе, получали трудодни, но без разрешения не смели и рубля на себя истратить. Евдоким Семеныч был богомолен и, перед тем как сесть за стол, заставлял сына и дочь креститься на икону. Кончили они только четырехклассную школу, запрещал им отец вступать и в пионерский отряд, и в комсомол.

Стараясь не греметь железной заслонкой, Ипат достал из печи томленую картошку, отрезал ломоть, от пшеничного каравая, сел к столу ужинать.

— Обожди, — коротко сказал отец.

Положив на лавку наточенный топор, брусок, он достал из поставца заранее приготовленную деревянную миску с мочеными помидорами, непочатую бутылку из темно-зеленого стекла, толстым, словно ракушка, ногтем сколупнул красный сургуч и налил два граненых стакана. Один хмуро пододвинул сыну:

— Выпей.

— С чего это вы, батя? — удивленно спросил Ипат. Бережливый до скупости отец сам не пил вина и сына не баловал. — Неохота мне чего-то.

— Коль даю, стало быть, пей. Идти придется.

— Куды?

— На кудыкины горы. Вот придем, сам увидишь — куды.

Водка обожгла Ипату горло, он как-то горестно, пугливо сморщился, торопливо потянул в рот перезрелый, мокрый от рассола помидор, готовый вот-вот брызнуть соком. Потом долго жевал томленый картофель, захватывая его деревянной ложкой из чугунка.

Отец обтер наточенный топор куском овчины, сунул за ременный пояс, стал натягивать шуршащий полушубок. Слегка захмелевший Ипат, чувствуя в желудке тяжесть, сонливо поводя веками, покорно вылез из-за стола, тоже оделся. Перед тем как покинуть курень, Евдоким Семеныч надолго задержался в темных сенях, чем-то гремел, жег серники[3], а когда вышел во двор на смутно белеющий снег, полушубок с левого бока оттопыривался, и он поддерживал его рукой.

— Осторожней сапогами грюпай, — сердито сказал Евдоким Семеныч, перелезая со двора через плетневый лаз в глухой проулок.

Огородами, пустырем они молча вышли на шлях. Тянул ветерок. Низко над головой густыми неясными роями светились звезды, и лишь на юго-западе их не было ни одной, небо там казалось еще чернее, непроницаемее: значит, наплывала туча. Это чувствовалось и по воздуху: он отсырел, глушил звуки. Казачьи курени, укутанные снегом, точно белой кошмой, спали, только кое-где блестели прикрученные лампы. Раскатанная дорога уползала к гумнам, в степь; хутор остался позади, за разлохматившимся тальником. Скользкий пологий спуск вел в балку, прозванную Волчьей. Внизу было темно и тихо; молодой дубняк, кусты терновника сливались с оголенной местами землей: в начале февраля дохнувшая оттепель съела снег на буграх. Возле подгнившего креста с дощатым голубцом, поставленного на могиле загрызенного волками человека, Евдоким Семеныч остановился. От быстрой ходьбы он долго сопел. Ипат скорее угадывал, чем видел его коренастую сутулую фигуру с длинными руками, его острые недоверчивые глаза в морщинистых подушках век, которые, казалось, светились, как у волка.

Старик Кудимов внимательно прислушивался, точно желал убедиться, одни ли они в балке. Он перестал поддерживать левой рукой то, что нес за пазухой, забрал в заскорузлый кулак седеющую бороду, глухо заговорил:

— Ипат, подоспел час погутарить дюже сурьезно.

Сын молчал, послушный во всем. Его удивили и встревожили поведение отца, выпитая водка, их неожиданный приход в это глухое место, пользовавшееся у хуторян дурной славой.

— Наперед скажу об том моменте, когда имел я свое хозяйство, дом с низами и тягло, — продолжал Евдоким Семеныч вполголоса. — Донцы при мирном режиме в большой состояли знатности, сами его величество император не гнушались у казаков своей охраны лейб-гвардии полка сынов крестить. Иде непорядки — мы были верной надежей и опорой престола. А ты знаешь, кто такой раньше представлялся царь? По-ма-зан-ник бо-жий! Во! Не простой человек. Я, родитель твой, с германской войны вернулся с лычками урядника. Чин имел. Работника держал на дворе, каждое лето с Ивана дня нанимал пришлых косцов из Расеи убирать сено, пшеницу… Однако миновали те золотые времена. Уже двадцать годов, как лапотное мужичье заполонило вольный тихий Дон. Руки у них загребущие, о шести пальцах, как вилы-бармаки, и зачали они всех стричь под одну машинку: колхозы ставить. Пришлось и мне отдать свой курень, худобу, инвентарь, потому имел я весточку через знакомца-булгактера в рике, Стеблов зарился силком забрать да еще лишить права голоса как упорного белопогонника. Видал, как хряков приспособляют? Вот так будто и мне на рыло прицепили кольцо с проволоки: копырнуть огород-то и болезненно. Хожу, в землю гляжу, хохлу-бригадиру бью поклоны…

Евдоким Семеныч закашлялся, точно кто схватил его за горло. Ипат слушал, высоко подняв редкие брови: за все девятнадцать лет жизни впервые отец заговорил с ним откровенно, как со взрослым, и, может, потому сын не понимал его. К чему это завел батя? Куда он гнет? Зачем привел к ночи в балку?

— В революцию, весной восемнадцатого года, мы, лучшая часть казачества, — вновь полез ему в уши хрипловатый голос отца, — сняли со стен шашки, выкопали из земли пулеметы, что привезли из-под Карпат и с Ерзерума, и грудью встали за родной край, за стародавние дедовские обычаи. И все эти последние лета ждал я: вот-вот опять подымутся хутора, станицы, а какая ни то… германская или иная держава… генералы, их превосходительства Краснов, Шкуро приведут полки казаков-емигрантов с заграницы, допомогут очистить Дон, и снова посадим мы в Новочеркасске наказного атамана, отберем свое хозяйство. Но приняли казаки согласие работать в колхозах, продались за ухнали[4] да отрез ситца, а теперь и в Верховный Совет взошли депутатами — выродился народ. Видно, не дождаться мне своего солнышка над родным степом, а это больно красное: не греет. — В голосе старика послышались скупые, злые слезы. — Ну, уж если зафлажили нас, как бирюков, то не одного своего партейца цека недосчитается.

Евдоким Семеныч вдруг опять прислушался. Шуршал на бугре прошлогодний бурьян, да в балке терлись одна о другую голые ветки дубняка. Потом легкий порыв ветерка донес с дороги невнятный топот копыт. Топот затих, но его успел уловить и Ипат; сердце молодого казака тяжело забилось от предчувствия какой-то беды. Ипата испугал вид отца: тот торопливо рвал крючки полушубка, распахнул его и вынул из-под мышки подвязанный бечевкой к шее обрез винтовки.

— Семнадцать годов на базу в яме пролежал, — бормотал он. — Берег пуще клада. Поржавел трошки, да я маслом сдобрил, работает, как только с завода.

Проверяя, он умело раза два щелкнул затвором, протянул обрез сыну.

— Держи. У тебя глаз помоложе, рука крепче. Стеблов это возвертается в станицу. Бей, грех на мою голову. В Колыму хотел меня упечь, аспид-разоритель!

— Погодите, батя, не пойму я…

— Бери, говорю!

— Да… как же так? — с трудом произнес Ипат и попятился к терновнику.

Старик Кудимов силой вложил оружие в его руки.

— Ослушиваться? Прокляну! — Он достал, скорее, выхватил топор, засунутый за ремень. — А если промахнешься, мы его вручную…

Всадник ехал шагом, теперь уже ветерок не заглушал топот копыт. Слышно было, как он монотонно напевал, видимо в такт покачиванию в седле.

— Лучше целься, — выдохнул Евдоким Семеныч и, перебежав через дорогу, присел за намогильный крест с голубцом. Но опять поднялся, прохрипел: — Соперника в пути… помнишь старый обычай донской? А тогда Улька Прядкова… бабенка она сдобная, и если побаловаться…

Ипата словно обожгло: казалось, в голову вновь ударила выпитая дома водка, по жилам вместо крови потекла расплавленная смола. Руки его отяжелели, он крепко прижал к груди ложу обреза и теперь стоял, рослый, прямой, столбом выделяясь над терновником.

— Присядь. Спугнешь, — словно из-под земли услышал он сдавленный голос отца, однако не пошевелился.

Облака над краем балки, где зыбко белел осевший снежный наст, редели, и казалось, что над степью, над невидимым хутором светает. Туча, наплывавшая с противоположной стороны, разрослась, погасила еще больше звезд. Остатки жухлых листьев на дубняке под налетевшим порывом ветра зловеще зашелестели. С бугра конь пошел рысью, беспокойно всхрапывая, и внезапно шарахнулся с дороги. Стеблов резко натянул повод, невольно кладя руку на кобуру нагана.

— Ай, кто стоит? — спросил он, вглядываясь во тьму и подъезжая ближе.

Ипат молчал. Стеблов почти наехал на него жеребчиком, перегнулся с седла.

— Никак конюх с Бугров?

Что-то застряло у Ипата в горле; он опустил обрез, кивнул и лишь потом выговорил осипшим голосом:

— Он. Признали.

— Помню тебя, помню, как же, солового мне сегодня справно подкормил. А ты, промежду прочим, меня напугал: кто это, думаю, стоит? Ты здесь чего же? На охоту, что ль? Да, лисиц тут сила: я вот ехал, так слышно, как они в степи брешут. Эх, вырвать времечко, и я бы побаловался с тулкой: люблю это дело. Серники, молодец, есть?

Ломая ветки, Ипат тяжело ступил из куста.

— Некурим, но имеется… фонари на конюшне вздувать.

Чиркнула спичка, осветив пуговицу на кожанке председателя рика, его крупный нос, мохнатую бровь, курпей папахи. Соловый жеребчик под ним фыркал, косил фиолетовым глазом, и в темноте казалось, что у него нет ни спины, ни ног. Огонек отбросил от терновника на балку громадную колеблющуюся тень. Стеблов прикурил папиросу, плямкая толстыми губами.

Спичка потухла, и стало еще темнее.

— Не курим и не пьем? — весело проговорил Стеблов. — Это ты, парень, молодец! Казак нынче другой пошел: не бесшабашностью берет, а разумом. Да ты чего дрожишь, ай озяб? Приглядываюсь я, малый, к тебе: всем ты хорош, да чудной больно. Не хватает какой-то сердцевины: вроде пустого ореха. Тверже будь, не бойся никого, власть у нас на Дону теперь народная, молодым везде доступ. Жалко, не попал ты ко мне в кавэскадрон, когда контру гнали, я б из тебя вышколил геройского бойца. Впрочем, и сейчас не поздно, жизнь — она даст закалку… Ну, ладно, бывай здоров, зверя тебе положить хорошего!

Ипат с трудом разжал губы:

— Постараюсь.

Подковы захрупали по дорожной наледи, жеребчик убыстрил шаг в гору, и фигура всадника тенью закачалась на фоне сумеречного снега балки.

— Ты чего ж?.. Сробел? Бей в спину, целься в спину… — И Евдоким Семеныч выскочил из-за намогильного креста.

— Батя… я не… — губы Ипата затряслись, и он растерянно смолк.

— А, так ты отца? Так вон ты как…

Старик Кудимов запнулся перед сыном, точно наскочил на стену. Он задыхался, красные глаза его вылезли из орбит.

— Дай-ка обрез, дай скорей!

— Догонять хотите? Поздно. Вы пеший, а председатель на коне, да и темень в степу, где тут выцелить.

Действительно, всадник уже скрылся за верхушкой балки, заглох и топот копыт, лишь вновь слабо донесло тягучую песню.

— У, аспид, иродово дите! Супротив отца? Не подчиняться? Прокляну!

Ипат отступил шага на два.

— Погодите, батя, — заговорил он срывающимся голосом, словно хотел оправдаться. — Погодите! Внушили вы мне свое родительское наставление, дозвольте и мне ответ сказать. Вы тут вспомнили про атамана и что это было хорошо. Но об том, как жили казаки двадцать годов назад при бывшем режиме, я только от стариков наслышан да в школе читал в книжке. Соображаю я, старинка-то, она не до всякого была ласковая, как вы об том гутарите…

— Не желаю! Разговоров твоих не желаю! — Старый урядник рванулся, занес топор. Казалось, вот-вот ударит сына обухом по темени. Но, точно обессилев, Евдоким Семеныч привалился спиной к разломанному голубцу креста. Топор выпал, глухо звякнув о проплешину мерзлой земли.

— С пеленок возрос я при власти советской, при ней и науку принял за четыре класса, — торопливо продолжал Ипат. Видно, молодого казака прорвало за все годы молчания, хотелось высказаться; его обветренное лицо с пухлыми губами в белесом пушке, с утиным, раздвоенным носом и водянисто-голубыми глазками горело. — Чем недовольный я? Кони у меня завсегда вычесаны, побанены с мылом, за это от колхоза я премией награжден. Может, разутый я или ем не досыта? Так вы сами, батя, видали, сколь навезли мне за трудодни зерна — все сусеки в амбаре засыпаны, а в сундуке лежит у меня новая фуражка, товар на костюм, что набрал я по осени в кооперации. Кино поглядеть? Тоже могу, когда вы отпускаете, сходить. А если, батя, у вас, стариков, злоба против порядка власти, то сами и сводите с ней счеты. Вы уже одной ногой в гробу стоите, а мне еще жить. На душу я греха не возьму. Чужая кровь, она на руку капнет, а сердце сожгет…

— Цыц, подлюка! — сипло крикнул Евдоким Семеныч; борода его тряслась. — Это все Уляшка тебя, шалава, сагитировала. Она тебе голову крутит, а сама с председателем рика подол…

От щек Ипата отлила кровь, он проговорил с неожиданной твердостью:

— Довольно, батя, об товарище Прядковой. Насильно пчелку на дурноцвет не заманишь.

— Убью, анафема! Вот! Чтобы и духом твоим на базу не воняло. Нонче же! Отрекаюсь!

Евдоким Семеныч поспешно стал шарить по земле топор, не нашел и кинулся на сына с кулаками. Ипат увернулся от удара, произнес упрямо, глухо:

— Не трожьте, батя, правов не имеете. Что до проклятиев ваших — не застращаете. А мне в родном дому несладко ходить, будто телку́ на поводу. Зараз порядки новые: сын могет жить по своей воле, иде схочет…

— Все рушилось на свете. Отвернулся господь от нас, грешных. Я тебе жизнь дал, соской вскармливал, становил на ноги… у, июда, анчихрист! Сгинь, пропади с моих глаз в тартар!

Отвечать больше отцу Ипат не стал, Пот обсыпал его лоб под шапкой, каждая жилка в нем тряслась. Он сунул обрез под овчину полушубка и, чувствуя тошноту от сердцебиения, дрожание в коленях, медленно стал подыматься на изволок. Он плохо соображал, видел все как в тумане и шагал, не разбирая дороги, стремясь лишь к одному — поскорее выбраться из Волчьей балки.

III
Туча затянула звезды, опустилась ниже и потеряла прежний аспидно-черный цвет; повалил, снег, все усиливаясь и усиливаясь. Вдали, на бугре, за густой белой сеткой угадывался хутор, глухо доносился ожесточенный лай собак. Ипат свернул на зябь, сапоги заскользили по темному льду, стеной встал чакан, тихо шурша сухими клинками листьев. Остановясь у проруби, Ипат кинул в нее обрез, и вода сомкнулась с тяжелым плеском. Он перекрестился и долго не надевал треух, о чем-то думая.

Ветерок сник, потеплело. Редкие, туманные огни куреней блеснули перед самым хутором. По широкой улице Ипат подошел к хате-лаборатории, толкнул дверь. Внутри, несмотря на позднее время, ярко горела электрическая лампочка. У кафельной «голландки» в кругу ядреных, краснощеких девок сидел кладовщик с маслеными глазками, тонкими, кривыми ногами в щеголеватых сапогах; двигая тараканьими усами, он что-то рассказывал. Облокотясь на стол с экспонатами озими разных сортов, стояла секретарь бугровского Совета Ульяна Прядкова. Лицо у нее было красное, распаренное, спущенный на плечи полушалок открывал полную грудь, обтянутую ситцевой кофточкой. Ее в бок лукаво толкнула белявая соседка — доярка молочной фермы.

— Уля, ухажер твой объявился.

Прядкова, лузгая тыквенные семечки, улыбнулась; зубы у нее были белые и крупные, как фасолины.

— Он мне в сыны годится. Ты ведь, Ипат, не возьмешь меня за себя?

Засовывая варежки за кушак, Ипат смешался. Ответил с большим запозданием, шутливо улыбаясь непокорными, словно одеревеневшими губами:

— Самая аккуратная бабочка. Да ты все с председателем района проводишь время, мы для твоего знакомства не имеем интереса. А жена — чего ж? Хозяйка из тебя вышла бы самая подходящая. Я бы жалел: качай люльку, и больше никакого дела.

Опустив голову, Ипат с волнением ждал ответа; он знал, что все это шутки и совсем не место здесь, на людях, таким разговорам, но то ли не мог прийти в себя после Волчьей балки, разрыва с отцом, то ли знал, что наедине никогда не решится открыто высказать Ульяше свое отношение.

Глянув на него, девки прыснули в концы платков. Ульяша, сметая с подола шелуху семян, сказала равнодушно:

— Болтают неподобное. С того и провожу время со Стебловым, что работа одинаковая. — Она сладко потянулась, на губах ее забродила та притягательная улыбка, которая так тревожила Ипатово сердце. — Я в марте в Цимлу на курсы инструкторов райкома поеду. А для пеленков я зараз баба неприспособленная. Как-нибудь уж после выберу время. Глядишь, какой вдовец возьмет.

— Она у нас председательшей будет, — лукаво сказала доярка.

— Что ж, — подхватил кладовщик и задвигал тараканьими усиками. — Я прилично знаю товарища Стеблова, Василий Аггеича. С самого что ни на есть тыща девятьсот, стало быть, осемнадцатого годочка. Вместях с ним из беляков капусту рубали. Лихой он был комэскадрона. Бывало, как вскочит на жеребца… английских кровей под ним жеребец ходил, отбитый из конюшен самого графа Орлова; выкинет кверху шашку — и рванемся в атаку. Черкесская бурка завсегда на Василий Аггеиче надетая: так черным вороном за спиной и вьется. Мы гикаем, шпорим коней — земля ходором ходит. Уважали его бойцы. Ну и женский пол глаза закидывал, как был он из себя мужчина бравой видимости и издаля приметный. Роздыху никогда у него от этого внутреннего врага не было…

Кладовщик плутовато, ёрнически подмигнул девкам масленистым глазом; те опять прыснули в концы платков.

Ипат негромко сказал Ульяше:

— А я ухожу с хутора.

— Далече? — спросила она, продолжая грызть тыквенные семечки.

— На канал.

Ульяша живо вскинула на него глаза; нижнюю толстоватую губу ее, не слетая, облепляла шелуха.

— С чего это, иль на хуторе стало плохо? А мы уж тебя за старательность наметили подучить кочегаром на молотилку, после и машинистом бы стал.

Он ответил не сразу, перебирая бахрому своего вязаного шарфа:

— Сумно мне как-то в Буграх, и к тому же родитель: дух от них идет дюже залежалый. Отпрошусь я в колхозе и пойду в отходники, погляжу, где какие города ставят, что люди на всем белом свете делают. Заступлю до строителей на Волгу-Дон, буду жить с рабочими. Они народ правильный и назад, на старинку, не оглядываются, с ними и я стану покрепче. Сестренку вот жалко покидать… да я ее потом выпишу. Есть на хуторе еще одна особа, только ей до меня дела нету…

Секретарь Совета ему ничего не ответила.


Дня два спустя Ипат, не простясь с отцом, покидал хутор. Евдоким Семеныч по наряду был с подводой на Манычстрое. Домой он теперь заглядывал редко, на сына бросал исподлобья пронзительные бирючьи взгляды, но, против обыкновения, не ругал и лишь тяжело сопел: видно, боялся, что донесет на него в районную милицию.

По тихой улице, завороженной светом тающего, закатного месяца, мимо плетней, облепленных снегом, Ипат вышел за околицу. Он был в тулупе, туго подпоясанном кушаком, на руках его белели варежки из овечьей шерсти, за плечами подрагивала торба, а в ней лежало белье, новая фуражка с красным околышем, мыльница с деньгами и паспортом. На косогоре показался ветряк с растопыренными крыльями, в крайнем дворе сонно закричал кочет. За скирдой соломы развернулась степь с торчащим махристым краснобыльником, в лицо подула сухая поземка. Ипат остановился, оглянулся в последний раз на хутор, тонувший в предутренней мгле. Повернулся и твердо зашагал по сыпучему нетронутому снегу, оставляя глубокие следы сапог, подбитых гвоздями.

НОЧНОЙ ВЫЗОВ

От тулупчика стоявшего у двери колхозника, от красного, озябшего лица и даже от орехового кнутовища несло холодом. Слушая пришельца, ветеринарный фельдшер Зонин плотнее запахнул старое пальтишко, впопыхах наброшенное прямо на белье.

— …Из Уваровки, значит, вертаюсь, — объяснял колхозник. — Тамошний завфермой Агеев Василь Митрофаныч и наказал вам порученье передать. Корова у них, стало ть, стельная, а оплод… иль, по-нашему, неученому, телок, в ей ненормально лежит. У коровы Зинки. Как мне это дело безразлично, все одно через вашу деревню к себе в Холявино ехать, то я и взялся. Незамедлительно ваша помощь требуется. Подохнуть может… Ну, извиняйте, что взбудил.

Закрыв за колхозником сенную дверь, Зонин вернулся в избу. Засиженные мухами ходики над обеденным столом показывали второй час ночи. Молоденькая жена Олимпиада, или, как он называл ее, Липка, проснулась, приподняла голову в папильотках, облокотилась на подушку.

— Вызывают, Гриша? Я и не слышала, как стучали.

Она сладко зевнула и по-детски кулаками протерла глаза. От ее голого плеча исходило тепло, дорогой знакомый запах, а полуоткинутое одеяло как бы манило обратно в постель. Зонин отвернулся и минуты две глядел в окно. Там стояла такая темень, что при мысли о дороге в Уваровку стало зябко и сильнее захотелось спать. На улице по мерзлым кочкам загремела телега отъезжающего колхозника, залилась собака у соседа.

— А может, останешься? Начнет светать, тогда и пойдешь.

— Я бы рад, пилюлька моя, но ведь отел. Тут еще, видимо, роды патологические. Теленок может задохнуться, да и сама корова…

Зонин нерешительно надел брюки, достал из-под кровати кирзовый сапог, вынул из голенища портянку.

Оба говорили шепотом.

За деревянной перегородкой слышался носовой присвист: там спали теща Зонина и его двое маленьких детей.

— Останься, Гришенька. Необязательно корове сейчас и телиться. Может, завфермой ошибся.

— Бывает. Иногда сутки ждать приходится. Разве угадаешь?

— Вот видишь. Время, сам знаешь, глухое. Вон Алдониха рассказывала, в шиловском лесу труп нашли. Исколот — места живого нет. Может, бандиты какие у нас в окрестностях скрываются. Раздевайся, Гришенька. — Жена призывно улыбнулась, и глаза ее заблестели. Она с живостью закончила: — А часика через три-четыре пойдешь. Увидишь, ничего с коровой не сделается… Да вот еще, чуть не забыла: вчера пастухи волков видали в Орешках. Здоровые такие и людей не боятся.

Обо всем этом только что думал сам Зонин. Кому охота в такое глухое время тянуться за пять километров через лес в деревню, приткнувшуюся около железнодорожного полустанка? Может быть, действительно подождать до рассвета? Не заговори Липка о бандитах и волках, Зонин наверное бы остался дома. Он уже чувствовал во всем теле сладкую ломоту, и его неудержимо потянуло к молоденькой жене. Но Липка словно заглянула в его мысли, а этого ему совсем не хотелось. Зонин решительно вложил пальцы в ушки сапога и, пристукивая им об пол, стал вгонять ногу. От напряжения его ранняя лысина порозовела, краска прилила и к невысокому лбу, слегка одутловатым щекам.

— Эх ты, трусишка, — засмеялся он, как это часто с нами случается, обвиняя жену в том, в чем был слаб сам.

Она опять сладко зевнула.

— Все-таки идешь? Вот непоседа ослушливый.

— Надо, пилюлька. Вдруг с коровой действительно время не ждет?

Он говорил уверенно, даже несколько повысив голос. Твердо ставя ноги, прошелся по избе. Сон как будто развеялся. Зонин был доволен, что настоял на своем и проявил мужскую твердость.

— Ой! — вдруг воскликнула Липка. — Какие мы с тобой глупые!

Она уже сидела в кровати, выпростав из-под стеганого одеяла очень белые руки, покрытые у плеч веснушками, и глаза ее почти смеялись.

— Валерия Марковна к шестичасовому утреннему едет. Учительница новенькая. Вчера мама слышала, как она в правлении подводу просила. С ней и отправишься. — Липка глянула на ходики. — А три с половиной часика побудешь дома. Вот хорошо-то, верно?

Прокатиться на подводе до полустанка — это действительно было хорошо. До Уваровки останется меньше километра, притом открытым полем. Но все равно раньше чем в шесть часов он, Зонин, не попадет на ферму. Не поздно ли? Почему-то ветеринарный фельдшер стал беспокоиться о судьбе коровы Зинки. Вспомни Липка о подводе до того, как он оделся, Зонин еще, может, и передумал бы, теперь же он совсем «разгулялся», и решение его не поколебалось.

Он сложил в коричневую дерматиновую сумку крючки, бинты, таблетки риваноля. Отдельно свернул синий халат, клеенчатый фартук: это он понесет под мышкой. Уже одетый в шапку, в бобриковую, по колено, куртку «Москвичка», Зонин наклонился над постелью, несколько раз поцеловал жену в губы, в теплую грудь. Липка обняла его за шею и не отпускала. «Нельзя», — засмеялся он, нежно освобождаясь от ее рук, и вдруг почувствовал такую легкость и смелость, что, казалось, готов был идти пешком хоть в областной город. С порога он оглянулся в последний раз.

— Вернусь, наверно, к обеду.

Зонин прощально пошевелил поднятыми пальцами в перчатке. И вдруг его опять, и с еще большей силой, охватило желание остаться дома. Скажи ему сейчас Липка хоть одно слово, он согласился бы ждать подводу и начал раздеваться. Но жена, видимо, смирилась с мыслью, что его не переубедить.

— Смотри ж, будь осторожней, — говорила она, — как придешь в колхоз, не поленись позвонить по телефону, а то мне невесть что будет мерещиться. Свет я сама потушу, еще встану дверь закрывать.

За дверью сеней Зонина охватили холод и полная темнота. Ни деревенской улицы, ни прясел, ни изб, ни ветел — ничего не было видно. Зонин постоял на крыльце. «Напрасно отказался. А если самому вернуться? Липка ведь только довольна будет». Он сошел со ступенек и посмотрел на небо. «Ведь довольна будет». Он поглядел на окно жилой половины избы, — Зонины квартировали при ветеринарном пункте, — представил, как, ядовито улыбнется теща, когда узнает, что он «пережидал до утра», поправил плечом сумку с медикаментами и пошел на середину улицы, нащупывая ногами дорогу.

Земля под сапогами каменно стучала: с вечера придавил мороз. С огородов в спину сразу начал задувать слабый, но холодный ветерок. Было самое глухое время ноябрьской ночи — два часа. Деревня давно спала, молчали собаки, забравшиеся от стужи на крытые дворы или под крыльцо. Лишь в конце улицы красно светилось окно. Когда Зонин освоился в темноте, то начал различать по бокам черные пятна изб, отделявшиеся от земли, еще какие-то черные пятна повыше — деревья. Дальше стало заметно, что дорога, наоборот, светлее земли, а небо еще светлее дороги, хоть сплошь и закрыто облаками и тучами. По времени уже пора было взойти позднему месяцу, доживавшему свои последние дни.

Крупно шагая, Зонин миновал околицу и вышел в поле.

До полустанка и приютившейся около него деревни Уваровки было две дороги: одна логом, потом лесом — гужевая; другая — вдоль железнодорожной линии. Вторая считалась на километр больше, зато веселее; везде путевые будки, попадаются сторожа, поезда проходят; мест этих и волки должны избегать, и бандитам тут меньше поживы. И Зонин свернул на тропинку через бугор к насыпи.

В поле за деревней стало еще светлее, а низкие облака над гуменником немного просвечивали, значит, поздний месяц уже взошел. Идти было легко. Зонин, как всегда, сильно размахивал руками, и скоро ему стало совсем весело и хорошо. Нет, действительно он молодец, что не послушался Липки. При воспоминании о жене он улыбнулся. Не всегда надо верить разным толкам о бандитах. Что ж, они его так и будут сторожить? Зато он не заставит ждать людей на ферме «Восход».

Зонин называл себя «сержантом армии животноводов» (в звании сержанта он восемь лет назад вернулся с воинской службы). Вместе с тысячами зоотехников, ветеринаров, пастухов, доярок он растил рогатое поголовье, овечьи отары области. За годы работы на ветеринарном пункте Зонин отлично узнал не только председателей окрестных колхозов, заведующих молочнотоварными фермами, но и многих коров, однако Зинку из «Восхода» не помнил. Чистопородная она или местная, метиска? Э, да какое это имеет значение? Все равно ей надо помочь отелиться.

Нет, он таки молодец, не трус. Пусть теща ехидничает, говоря, будто ей страшно ночевать в избе на пункте, потому что в доме нет «настоящего мужчины». Ему это безразлично. А вот Липка у него славная женка: все завидуют. Она-то знает, что он за себя постоит где нужно.

Чуть справа, совсем рядом с Зониным вдруг встал кто-то высоченный, лохматый и черный. Зонин вздрогнул, остановился: холод от сердца противной волной хлынул в колени. И он тут же неловко засмеялся — засохшая сосна. Несколько лет тому назад под эту сосну стали валить назём, и она зачахла: песок был нужней ее корням.

Дальше уже Зонин пошел, настороженно вглядываясь; ветер донес шум леса, который окаймлял линию, и окончательно развеял приятные мысли. Кто знает, что его ждет на опушке? Но вот в пространстве между елями блеснул огонек, и опять уютно стало на сердце: путевая будка. Там обходчик, всегда может подсобить…

От быстрой ходьбы Зонин согрелся, ему стало тесно в бобриковой, на вате куртке. Перейдя мосток, он свернул на тропинку, что вилась по крутому бугру над рельсами. Ветер, отгороженный густой лесной кромкой, остался позади в поле. Всякий человек, который идет по хорошо знакомой, не раз хоженной дороге, отмечает путь своими особыми приметами, вехами. И Зонин считал, что теперь от первой будки осталось до полустанка четыре пятых всего расстояния, и от этого ему уже было немного легче.

Сквозь низкие тучи над лесом пробился желтый, словно линяющий месяц. Внизу под бугром тускло блеснули рельсы, шпалы мутно белели инеем ударившего с вечера мороза, щебень же балласта и насыпь оставались черными. Под ногами на тропинке шуршали задубевшие покоробленные листья, ветер шумел в невидимых макушках деревьев.

Огонек будки, отодвигаясь, некоторое время, казалось, становился ярче, но чем дальше уходил Зонин, тем холоднее и темнее делалось у него на душе. Начиналась самая глухая часть пути: теперь хоть и закричишь, никто не услышит. Нервы Зонина напряглись, он зорко вглядывался в черный сумрак елей сбоку тропинки, в редкие стволы берез, похожие на смутные лесные просветы. Ему все казалось, что под ветвями кто-то притаился и вот-вот выскочит наперерез, гаркнет: «Стой!» Чтобы лучше слышать, Зонин отогнул меховой воротник куртки. Сухой шелест листвы то и дело заставлял его вздрагивать, оглядываться: никто не бежит сзади? Тучи то затягивали месяц, и тогда над лесом оставалось лишь тусклое желтоватое пятно, то он вновь прорезался — далекий, безучастный ко всему. Тучи ползли низко.

Чтобы рассеяться, Зонин опять, как и в поле, решил поразмышлять о чем-нибудь приятном. На чем он тогда остановился? Ведь об интересном, хорошем думал. А все проклятая сосна — перепугала. О чем же? Как соберет деньги на телевизор? Нет. Что меньшая дочка стала разговаривать? Тоже нет. Ага, вспомнил. О своей работе. Как ему было не пойти сразу, когда корова может сдохнуть? Если бы еще какой другой завфермой вызывал, а не Агеев. Этот не болтун, зря слова не скажет. Да теперь Зонин сам увидит, что там с Зинкой.

Удивятся небось и Агеев, и Зинкина доярка из «Восхода», что он так быстро появился. Ждут-то, поди, с нетерпением, все время выглядывают. Да, он не районный ветврач Гуркин, тот тяжел на подъем. А что? И он, Зонин, вполне может стать врачом! Вон алексинский фельдшер учится заочно, панюхинский тоже, сейчас многие берутся за повышение квалификации. Еще со временем и в профессора выдвинется, как Фиолетов, который им читал на курсах лекцию о борьбе с яловостью.

Отмеривая шаг за шагом, Зонин попытался представить себя в роли авторитетного акушера-гинеколога, но эти мечты не доставили ему обычной сладости. Уши его, против воли, ловили малейший шум ветвей, глаза старались пронзить темноту, разглядеть, что впереди — на шпалах, что сбоку — на откосе у леса.

Он был один, совсем один в огромном темном и таинственном мире, с глазу на глаз с неприятной, подстерегающей опасностью. Может быть, именно вот эти шаги, которые он сейчас так торопится делать, и ведут к гибели? Дорогу перегородит ражий детина, дубинка свалит его, Зонина, с ног, а там разденут, ограбят… Слабо шумел ветер, глухо отзывались вершины елей, осин, мокрая капля коснулась лица: дождь, что ли?

Тропинка свернула к шпалам, сапоги застучали гулко, словно по бочке: мосток через овраг. Значит, скоро должна показаться вторая будка, о которой Зонин начал мечтать, едва миновав первую. Но теперь приближение железнодорожной будки почему-то вызывало не радость, а новое опасение. Вдруг путевой обходчик в ней сам промышляет разбоем? Ему тут легче всего: зарежет человека, оттащит на рельсы и скажет, под поезд попал.

Вот она.

Будка под елями стояла темная, словно затаившаяся. Лишь когда Зонин поравнялся с ней, в окошке, что выходило на рельсы, стал виден красноватый огонь-ночник. Выступила бледно освещенная стена, струганый, непокрытый стол, угол печи. Внутри никого не было видно. Косясь на будку, Зонин старался ступать легче, чтобы не хрустел балласт под ногами. От напряжения, что ли, в глазах рябило. А все-таки до полустанка теперь оставалась только половина пути.

Вдруг где-то впереди, за елями, и одновременно сзади, за будкой, вырос шум. Кто-то откуда-то бежал, приближался, слышно было тяжелое дыхание. Зонин весь напрягся, стиснул кулаки, глаза стали отыскивать камень, прямо по-кошачьи пронзая тьму. В самом деле, он и ветви елей различал, и желтую траву, и рельсы. Да что это? Рельсы тоненько вибрировали, вдруг на них проскользнул свет, двумя змеями пополз к Зонину. Задрожали шпалы — и, ослепив фельдшера, из-за поворота выскочили огни локомотива!

Зонин облегченно расправил грудь и стал глядеть на состав. Он всегда любил глядеть на поезда, а тут в одиночестве, в глуши темной ночи, особенно приятен был этот голос жизни. Лес вдруг стал ему совсем не страшен, ведь здесь каждая береза, ольха, ель знакомы. Чего он боялся? Вот чудак: нервы не в порядке. Мимо Зонина, гремя колесами, пронесся паровоз, красно блеснуло пламя: кочегар шуровал топку. За тендером потянулись темные вагоны с пломбами на дверях, платформы с автомашинами, накрытыми брезентом, со штабелями досок. Кое-где на тормозных площадках висели светляки фонарей, торчали дремлющие кондукторы, толстые от шуб. Зонин считал в уме: «Двадцать пятый… двадцать восьмой». Он вдруг обратил внимание на то, что крыши вагонов совсем белые: на них лежал снег. Поезд шел с севера и привез зиму. Зонин посмотрел на небо: месяц давно исчез, тучи словно цеплялись брюхом за ежик деревьев, и мелкий сухой снежок крошился на шпалы, землю. Так вот почему у него рябило в глазах!

Состав громыхал за поворотом, затихая, вокруг снова стало одиноко и темно, даже показалось — глуше. Однако так страшно Зонину уже не было. Две трети пути остались за спиной. Все-таки он почему-то прибавил шагу и следующий километр шел быстрее.

Далеко-далеко впереди родился багровый огонек. Он словно висел над лесом. Семафор. Не за горами и полустанок. Значит, самые опасные места остались позади, вот только еще переезд неприятен. Напряжение спало, Зонин незаметно сменил шаг на более спокойный, размеренный. Сами собой стали возвращаться прежние мысли. Так о чем он в последний раз думал? Да. О профессоре Фиолетове и о том, что на будущий год надо поступить на заочное отделение ветинститута. Вот уж как станет врачом, не придется пешком ходить на вызовы, небось будут присылать подводу, а то и автомашину. Еще лучше, если он переедет в районный город. Там кинотеатр, универмаг, в ресторан пиво завозят. Центральная улица булыжниками вымощена. Квартиру по его новой должности дадут не меньше чем из двух комнат: одну — для тещи и ребят, вторую — для него и Липки… а может, еще и кабинетик будет. Заведет себе шкаф с книгами — разными там авторитетами…

Зонин шел по шпалам, оживленно размахивая руками. И вдруг точно на дерево налетел. Прямо перед ним стояла черная фигура, густой бас спрашивал:

— Что за человек?

Все в Зонине оборвалось, но испугался он не очень сильно: не успел.

— Ветфельдшер. В Уваровку на ферму иду.

Фигура преграждала ему путь — огромная, бородатая. И лишь сейчас Зонин понял, что с ним произошло. Быть ограбленным или убитым перед самым полустанком? Закричать? Но вокруг еще лес, а поселок не так близко… Фигура сделала движение, и Зонин инстинктивно прищурился: на него навели фонарь. Сперва он разглядел руку, что держала «летучую мышь», черный полушубок, затем выше — меховую шапку с торчащими ушами. Это был обходчик.

— Закурить нету? — спросил железнодорожник.

— Не занимаюсь.

Фонарь опустился, будочник пробасил:

— По линии не ходи. Штрафуем.

Огонек его фонаря заскользил, удаляясь, некоторое время слышалось шуршание камней под калошами, надетыми на валенки. Зонин зашагал дальше. Багровый глаз семафора висел совсем рядом, и лишь тут Зонин заметил, что землю припорошил снежок. Под семафором он мглисто-розово поблескивал. Вот здорово: вышел осенью, а пришел зимой.

Лес поредел, отодвинулся, показался шлагбаум переезда, за ним зачернели избы поселка, запорошенный стог сена. Минуя низенький кирпичный вокзальчик, Зонин свернул на большак; до Уваровки осталось меньше километра. Здесь уже пахло жильем и было совсем не страшно.

Ферма «Восход» находилась на окраине деревни, дверь ее была приоткрыта, внутри слабо светилось. У среднего стойла на столбе висел фонарь, чернели три фигуры, одетые по-зимнему. Зонин увидел заведующего фермой Агеева — нестарого, но с морщинистым лицом, сторожа — однорукого инвалида в тулупе, — и молоденькую девушку с застенчивыми глазами, в аккуратных сапожках — наверно, доярку.

Казалось, никто не удивился приходу ветеринарного фельдшера, словно его ждали именно в это время. Зинка оказалась обычной мелкорослой коровой местной породы, с белой прозвездью на лбу, худой шеей. Она боком лежала на дощатом полу поверх свежей соломенной подстилки, ноги ее были вытянуты и подергивались.

— Совсем сбились с ней, — сказал Агеев, собрав у переносья морщины. — Не знаем, выживет ли.

— С вечера мается, — застенчиво проговорила доярка.

Не отвечая, Зонин снял бобриковое полупальто, повязал клеенчатый фартук и приступил к исследованию коровы. Зинка обратила к нему большие, выпуклые, прекрасные, как у всех коров, глаза, полные страдания и мольбы. Из горла ее вырвалось стонущее мычание; казалось, она просила о помощи.

— Гляди, как терпит, — проговорил сторож. — А в стаде бодливая, близко не подпустит.

Положение телка в утробе не внушало серьезных опасений: Зонин сумеет его принять. Выживет и корова. Ветфельдшер определил, что роды едва ли начнутся раньше чем через пять, а то и через шесть часов. Можно было бы не торопиться с выходом из дома и спокойно доехать до полустанка на подводе с новенькой учительницей. Но Зонин не жалел, что пришел раньше времени: на ферме вблизи коровы он чувствовал себя спокойнее.

— Лесом шел, Григорий Лексеич? — спросил его Агеев.

— По линии.

— Ничего?

Ветеринарный фельдшер беспечно и снисходительно пожал плечами.

— Совершенно спокойно.

Надо сходить в правление колхоза, позвонить Липке: небось, глупышка, беспокоится. А что? Он действительно дошел отлично. Найдись сейчас в колхозе свободная лошадь, Зонин охотно съездил бы верхом к себе в деревню, чтобы поцеловать женку.

ОПАСНЫЙ ПОДЪЕМ

I
В дверь общежития громко, настойчиво постучали. Девушки еще не успели ответить: «Войдите», как дверь распахнулась и в комнату ступил Лешка Усыскин: берет его сидел на одном ухе, яркая, очень пестрая рубаха была расстегнута на груди.

— Примете, голубицы, ястреба? — развязно спросил он.

— Как тебя не примешь, когда уже влетел, — ответила Тоня Постовалова. Она сидела на своей кровати у окна и штопала чулок, надетый на перегоревшую электрическую лампочку.

— Не мог, Леша, подождать, когда тебе ответят? — отозвалась из своего угла пухленькая девушка в белом платье, с белыми голыми руками. — Лезешь, как экскаватор. А может, я переодевалась?

— Потому-то и влез, — сказал Лешка. — Хоть одним глазком глянуть. Да ты не волнуйся, я бы извинился, я вежливый.

Пухленькая прыснула. Улыбнулся и франтоватый парень, сидевший рядом с ней на кровати.

— Ох, до чего надоело! — вдруг резко сказала худая, косоглазая девушка в красной шелковой блузке. — Так и шастают, так и шастают… будто коты в амбар. Сколько постановлений принимали! Комендант задвижку повесил… с мясом выломали. И когда кончится?..

— Зря обижаешься, Зина, — взяв с тумбочки гитару и пробуя настрой, спокойно сказал Лешка. — Ведь не к тебе? Ну и успокойся: насчет тебя постановление коменданта действует.

— Сдались мне такие ухажеры-пустобрехи!

Она схватила кожаную сумочку и вышла из комнаты.

Над девичьими подушками, словно охраняя их сон, веером разместились фотографии киноактеров в картинных позах, с парикмахерскими прическами и заученно-слащавыми улыбками.

Перебирая струны, Лешка Усыскин замурлыкал:

Голова моя не кочка,
Что-нибудь да думает:
То ли спать, то ли лежать,
То ли к девушкам бежать.
Он отложил гитару, подсел на кровать к Тоне Постоваловой. Тоня кончила штопку, осторожно натягивая на ногу чулок, постепенно разворачивала его.

— Давай помогу, — сказал Лешка, протянув руки и делая вид, что в самом деле хочет помочь.

— Отстань, — засмеялась Тоня и быстро опустила подол юбки. — Ну и бесстыжий ты, Лешка! Чего подсел? Не знаешь: на кровати посторонним садиться запрещено? За что Зину Чиркину обидел? Опять выпил? Ведь с тобой в бригаде говорили о выпивке.

— Что я, на работе? Гуляю, вот и принял сто грамм, закусил пивом. Ясно? Собрание считаю закрытым. Пошли в кино, в любви объяснюсь. Или все не забыла своего тракториста из Обливской? Брось думать: давно нашел другую. В наше время если разлучились, то навсегда!

Он шутливо обнял Тоню, притянул к себе и хотел поцеловать. Она резко уперлась локтем в его подбородок.

— Очумел?

Внезапно Лешка, не отпуская Тоню, перегнулся к окну, крикнул:

— Василь! Эй, бригадир! Ивашов!

Шедший по тротуару молодой человек в кепке, в сером пиджаке остановился. Приблизился к подоконнику, положил на него крупные руки: виден он был до груди. Тоня вырвалась из объятий Лешки, смущенно стала причесывать волосы.

— Чего звал? — спросил Ивашов.

На Тоню он покосился мельком, как бы решая, поклониться ей или нет, и не поклонился, сделав вид, что вообще не заметил, как ее обнимал Лешка. От молодого майского загара крупный нос Ивашова блестел, как отполированный, глубоко посаженные глаза из-под белесых бровей смотрели внимательно и словно бы насупленно: то ли он хмурился, то ли смущался.

— Закончим завтра свой объект? — спросил Лешка тоном человека, который задает первый попавшийся вопрос, сам не зная, о чем ему говорить.

— Должны.

— Куда переведут? Чего будем строить?

— Начальство скажет.

И, видимо поняв, что позвали его зря, от нечего делать, Ивашов снял руки с подоконника, собираясь уходить. Тоня поправила волосы, улыбаясь, спросила:

— Чего, Вася, не зайдешь?

— Домой надо.

— Опоздать боишься? Небось мух будешь дома ловить или штаны за книжками просиживать? Какой же ты бригадир, не знаешь, как живут твои рабочие?

Движения Тони потеряли свою резкость, на щеках с легкими, припудренными веснушками заиграли ямочки.

— Заходи, Василий, — сказал и Лешка. — Смотри, как тебя крановщица привечает? Меня сменишь. А то нам надоело целоваться. Три часа сидим, никак не отпускает.

— Вот поцелую тебя кулаком по носу, — с досадой воскликнула Тоня и ткнула его в плечо.

Лешка самодовольно засмеялся. Ивашов еще раз мельком глянул на девушку, повернулся и пошел — высокий, здоровенный, нескладный. Некоторое время над толпой виднелась его беловолосая голова в кепке. Тоня кинула ему вслед как бы нечаянный и долгий взгляд.

— Страдаешь по бригадиру? — спросил Лешка.

— Без вас дел мало?!

— Зря страдаешь, Василь зарок дал не жениться, пока техникума не кончит. А он только за второй курс будет сдавать летом. Разве мыслимо: стройбригаду возглавлять, учиться без отрыва от производства и миловаться с девчонкой? Это и… африканский бегемот не выдержит. К тому же мамаша у него престарелая. Попадется ведьма вроде вашей Зинки-косой, еще дома баб мири. Да тут на Луну в ракете запросишься… или хоть в пивную.

— И все-то врешь, — засмеялась Тоня. — Просто Василий девушек боится. А в общем, какое мне дело, кто из вас собирается учиться, а кто на Луну? Пусти-ка, мне пора идти: Валя Косолапова ждет.

— Возьми и меня. Люблю с девками семечки щелкать.

— Щелкай. Только после дождичка в четверг. Ладно?

И, рассмеявшись Лешке в лицо, Тоня выбежала из общежития. Он хотел было погнаться, да передумал, сдвинул берет на лоб, снова взял гитару, уселся на ближнюю койку и, лениво перебирая струны, забренчал модный мотивчик.

II
Длинная стрела башенного крана застыла в небе; казалось, она висит выше облаков. Внизу, возле недостроенной стены громадного цеха холодного проката, собралась бригада: работа кончилась, парни курили, девушки разговаривали о последнем кинофильме. Лешка Усыскин в грязном, сдвинутом на ухо берете, в неуклюжей, заляпанной спецовке, сплюнув, сказал:

— Подходяще провернули работенку тут на реверсном. Сколько бетону уложили в стан: девятьсот кубов? По такому случаю хорошо бы в ресторанчик. Жалко, до получки еще два дня.

Он положил руку на плечо Тони Постоваловой, что-то зашептал на ухо. Девушка; смеясь, отрицательно покачала головой.

— Завтра не опаздывать, ребята, — вдруг нахмурясь, строго сказал Василий Ивашов. — Андреев велел переходить на шестнадцатый фундамент пятиклетьевого стана.

— Принимаем к сведению, — кокетливо проговорила рослая, медлительная в движениях зацепщица Валя Косолапова. — Обязательство свое помним: чтобы наш башенный кран и десяти минуток не простаивал зря. Точно, товарищ начальник?

Она улыбнулась Ивашову. Даже безобразный ватник, грязные брюки не смогли скрыть ее обаяния и молодости. Незлобивость, спокойствие Вали были известны всей бригаде. На заигрывания парней она смотрела с ленивой усмешкой, зато делала вид, будто по уши влюблена в Ивашова. Ее забавляло смущение, замкнутость, неразговорчивость бригадира.

— Ах, отцепись! — вдруг с досадой воскликнула Тоня и сбросила с плеча руку Лешки. — Гуляй сам по лесу!

Очевидно, Лешку обидело, что крановщица так явно не принимает ухаживаний. Он вдруг воскликнул:

— Де-есяти мину-ток не простоим? Часы будем терять… Да что часы — недели. Кран-то переводить надо добрых четверть километра. Это сколько времени потребует? Ми-ну-ток! Полмесяца, не меньше провозимся… пока демонтируем, пока перевезем на машинах, снова установим.

У стены воцарилось молчание. Рабочие, уже собравшиеся было уходить домой, вновь сбились в кучу, а коренастый, невзрачный Миша Судариков опустился на пригретую солнцем землю. Лешка затронул больной для бригады вопрос. Башенный кран достигал сорока метров в высоту — с доброе десятиэтажное здание — и весил двадцать пять тонн. Действительно, меньше чем за две недели такую махину не перебросишь к новому объекту работ. А терять время очень не хотелось: стройка гремела на всю Российскую Федерацию.

— Что-то надо бы придумать, — подытожил общее мнение Миша Судариков. — Может, перенести кран на вертолете?

Никто не засмеялся.

Мимо бригады с грохотом проходили пятитонные машины, наполненные цементным раствором, кирпичом. Фукая дымом, паровоз тянул по рельсам платформы, на них, синевато сияя под солнцем, лежали рулоны — многопудовые свертки стали холодного проката, которые сюда, на Нововербовский завод, привозили с Урала — из Златоуста.

— А что, если двинуть кран своим ходом? — сказала Тоня. — Я бы взялась.

— Подъем слишком крутой, — покосился на нее слесарь-монтажник Владимир Еловкин, любивший говорить веско, авторитетно. — Если бы прямой путь, а то, считай, метр в гору лезть. Тормоза могут не выдержать — вот и авария. И кран угробим, да и ты костей не соберешь.

Все вопросительно поглядели на Ивашова, как бы ожидая, что скажет он. Бригадир легонько махнул рукой.

— Айда по домам. Вот завтра пойду к прорабу, управляющему — там решат.

Все гурьбой потянулись со строительной площадки. За проходной будкой открылись ровные городские улицы с аккуратными новыми кирпичными домами, выкрашенными в кремовый, розовый цвета, с высокими соснами во дворах. От тракторного поселка за реку, в город Вербовск, несся трамвай с прицепом. Бригадники припустились к нему, прощально замахали Василию Ивашову. Он жил на окраине, на «Зоях», — совсем в другом конце Нововербовского поселка. Лишь Тоня Постовалова не побежала со всеми.

— А ты чего? — спросил Ивашов. — Пешком решила?

— В больницу надо. Подругу проведать.

— Тогда пошли, — сказал он несколько удивленно. — Нам по дороге.

Отбежавшая уже шагов на двадцать Валя Косолапова внезапно повернулась и, сделав вид, будто ревнует, погрозила Тоне:

— Отбить Василька хочешь? Глаза выцарапаю.

Что-то крикнул Ивашову и Лешка Усыскин, показал кулак. Он даже заколебался: не вернуться ли к Тоне? Трамвай подошел к остановке, и вся задержавшаяся было кучка монтажников побежала к нему еще быстрее.

Ивашов покраснел совсем по-мальчишески и сделал вид, что не обратил внимания на выходку бригадников. Вдвоем с Тоней они свернули вправо к бору. Бор жадно впитывал солнечные лучи, нагретые сосны испускали пряно-восковой запах хвои. Хотя редкие березы, клены еще лишь томились набухшими почками, сосен было так много, что, казалось, будто в лесу все буйно зеленеет. В колеях стояла густая коричневая вода, и под нею блестел ледок. Затененная деревьями земля оттаяла только сверху, в чаще было свежо, сыро, но солнце на открытых местах сильно припекало, и уже тянуло скрыться в холодок. Через весь лес шла прямая, очень широкая песчаная просека с глубоко продавленными колеями от самосвалов, и посредине ее тянулись высоченные, еще не почерневшие железобетонные столбы линии высокого напряжения. Просека упиралась в асфальтированное шоссе, застроенное новыми домами. В этих домах жил с матерью Ивашов, немного в стороне стояла и новая больница.

Несколько раз Тоня бросала на бригадира вопросительные взгляды, ожидая, что он заговорит. Ивашов шел с таким видом, словно дал зарок молчать всю дорогу.

— Ты, Вася, доклад, что ли, на стройке делал? — наконец не выдержала она.

— Какой доклад? — не понял Ивашов.

— Да вот я смотрю: язык бережешь, — с наигранной простоватостью продолжала Тоня. — Думаю, может, он у тебя устал.

Ивашов вспыхнул: краснел он легко.

— Какие нам с тобой вопросы решать? Все вроде ясно. На стройплощадке договорились.

— А тебя только работа интересует? — В зеленоватых смелых глазах девушки заиграли лукавинки: так иногда вдруг блеснет рыбья чешуя из-под озерной воды.

Белесые брови Ивашова сдвинулись. Три года назад, вернувшись из армии, он поступил в Вербовский строительный трест слесарем-монтажником. Девушки ждали, что он станет с кем-нибудь встречаться, женится. Ивашов избегал их, словно высоковольтных проводов. Стал ходить в восьмой класс вечерней школы, оттуда перешел в техникум: его назначили бригадиром. Девушки в бригаде обращались с ним слишком вольно, кокетничали, называли Васильком. Особенно донимала его Валя Косолапова. Поэтому стоило им завести разговор о чем-нибудь постороннем, не относящемся к делам бригады, как Ивашов мрачнел, отмалчивался.

— Ну, если ты, Вася, только работу признаешь, — вновь заговорила Тоня, — то давай о ней вопрос поставим. Давай все-таки кран своим ходом передвинем. Заместо двух недель в полсуток уложимся. Рискнем?

— Ведь ясно былосказано: профиль пути не позволяет. Слишком опасный подъем, тормоза не выдержат.

— Поднимемся.

Это уже Тоня повторила упрямо, знакомым Ивашову волевым движением крепкой маленькой руки заправила подвитые волосы под косынку. Не только крановщики СМУ-6, но и руководители строительного треста знали выдержку, настойчивость Тони.

— А если твой жених в Обливской узнает? Иль… Усыскин Лешка. Убьешься — чего им ответим?

Вопрос прозвучал грубовато, не к месту, и бригадир покраснел. Тоня рассказывала всем знакомым, что в родной донской станице Обливской к ней сватался тракторист — одноклассник по десятилетке. В Вербовск на стройку девушка приехала в прошлом году осенью и всю зиму переписывалась с ним. Лешка Усыскин хвастался бригаде, что заставит ее забыть «станичную зазнобу». Тоня вновь мельком взглянула на Ивашова, вдруг улыбнулась.

— Выпьют за упокой сто грамм да и найдут другую. Особенно Лешка. Только ведь я пожить хочу… да еще получить премию за рационализаторское предложение.

— Тебе б все только смешочки, — пробормотал Ивашов.

Вдали сквозь сосны проступили железные, этернитовые крыши одноэтажных домов, что тянулись вдоль невидимого отсюда асфальтового шоссе. Между домиками все время с жиканьем проносились автомашины. Здесь и были «Зои» — Первая, Вторая и Третья улицы имени Зои Космодемьянской, расположенные рядом. В конце просеки перед шоссе Ивашов и Тоня расстались.

Она быстро пошла вдоль опушки.

Еще в прошлом году Тоня заметила взгляды, которые бросал на нее молодой бригадир. У Тони они сперва вызывали смех: Ивашов казался ей неуклюжим. За эти месяцы она ближе узнала Василия: нескладный, а в работе сметливый, ловкий; замкнут, малоразговорчив, зато никогда не соврет, всегда подставит плечо слабому, сторонится компаний, но ласков, почтителен со старухой матерью.

Потом в их бригаду пришел Лешка Усыскин. Это красивый, золотоволосый танцор, играет на гитаре, поет, да уж больно дурная слава по стройке. Две девушки поверили его уговорам, горячим поцелуям, а потом тайком ходили в больницу на операцию. Он деятельно стал ухаживать за Тоней, она делала вид, что принимает его ухаживания, но украдкой все ласковее посматривала на бригадира, заговаривала с ним, даже поощряла улыбками. Ивашов упорно хмурил белесые брови, отказывался принимать шутливые заигрывания, не догадался хоть раз в кино пригласить. Неужели она прошлой осенью обманулась? Может, ей лишь показалось, что влюблен? Иль у него другая есть на примете?.. Нет. В таких вопросах девушка никогда не ошибается. А что, если действительно… просто «юбки» боится? Вот не думала, что есть такие ребята!

И она решила выяснить. Сегодняшняя прогулка по лесу поставила Тоню в полный тупик. О чем бы ни завела речь — все на работу переводит. «Ну и не надо. Иль на одном свет клином сошелся? Ох, и смешной… да я…» Она оглянулась: бригадир давно исчез между соснами.

Впереди показалась заводская одноколейка, поселковые дома, и Тоня вдруг остановилась: она не заметила, как проскочила больницу. Ведь тут лежит подружка из общежития, у нее что-то с печенью. Но как зайдешь в грязном ватнике, в штанах? Да и с пустыми руками. Может, доехать на автобусе до общежития, переодеться и купить банку абрикосового компота? Действительно, пора навестить девчонку, давно собиралась, неудобно.

И Тоня побежала к остановке.

III
Над почерневшим письменным столом конторы СМУ-6 все еще горела электрическая лампочка, потерявшая блеск в свете давно наступившего утра. Энергично взмахивая карандашом, начальник управления Андреев объяснял Ивашову новое задание для бригады. Рядом, прикрыв рукой мембрану телефонной трубки, громко разговаривал главный инженер — совсем молодой, в клетчатой шелковой рубахе с короткими рукавами. Сбоку на скамейке сидел грузный, взъерошенный прораб в наглухо застегнутой кожаной куртке, просматривал свежую областную газету, густо дымил вонючей папироской.

— Поняли, что вам делать на новом объекте? — громко, звонко спросил Андреев, глядя прямо в глаза Ивашову своим ясным взглядом, и небольшой пухлой рукой отогнал облачко табачного дыма, пущенного прорабом. — И отлично. Значит, переводите башенный кран на шестнадцатый и семнадцатый фундаменты.

Он открыл ящик письменного стола, достал замасленную папку. Движения у Андреева были очень легкие, полные энергии; для своих сорока лет он выглядел весьма моложаво. Его загорелый двойной подбородок напоминал подрумяненную плюшку, опрятная спецовка, в которой начальник СМУ-6 всегда являлся на работу, была хорошо отглажена. Андреев быстро перелистывал, просматривал бумаги и в то же время всей позой показывал, что готов внимательно выслушать бригадира, если тому что непонятно.

— Ребята собрались, — переступив с ноги на ногу, сказал Ивашов. — Сидят у диспетчерской будки.

И выжидательно замолчал. На его выбритом лице темнел след от пореза, спецовка была тщательно вычищена, и весь вид говорил о некоторой торжественности. В руке Ивашов держал кепку.

— Вот и приступайте, — громко, ободряюще сказал начальник управления.

— Ждем ваших распоряжений, — вновь выжидательно и настойчиво проговорил Ивашов. — Как с краном?

Своего начальника он хорошо изучил. В «авральные» недели Андреев, так же как и сам Ивашов, дневал и ночевал на стройке, спал в конторе. Его полную подвижную фигуру можно было видеть и в подвале машинного зала, и на высотке у монтажников, и у плотников, производивших опалубку, и возле самосвалов. Ходил он быстро, распоряжался с таким видом, будто ему наперед все отлично известно. Но Ивашов считал, что Андреев, как многие начальники, «хитрит» — старается меньше брать на себя ответственности и, где только можно, переложить ее на чужие плечи.

— С краном? — повторил Андреев, на минуту задумался и продолжал, словно рассуждая вслух. — Очевидно, придется демонтировать? Досадно: не ко времени. «Металлургпрокатмонтаж» требует фронта работ. «Стальмонтажу» нужно фермы ставить… в десять кнутов подгоняют. Цех-гигант не ждет. Да что можно сделать?

«Знаешь что, только не хочешь предлагать», — подумал Ивашов и, подождав, не скажет ли еще чего начальник, угрюмо проговорил:

— Своим ходом вот если.

— Подъем не позволит, — высунув щетинистое лицо из-за газеты, сказал прораб и опять выпустил облако табачного дыма.

— Ребята мои говорят, вытянули б.

— Это твое предложение? — с живостью спросил Андреев и даже забыл отогнать от себя дым.

— Постоваловой. Она весь путь осмотрела, мол, коли подъем обработать бульдозером, запросто возьмет.

— Но ты, как бригадир, поддерживаешь?

«Так и есть, — подумал Ивашов. — Хочет на меня ответственность взвалить». И негромко, сдержанно ответил:

— Поддерживаю. Ведь надо ж!

— Надо, Василий Дементьевич. Ох как надо! Что же, оформить это как ваше рационализаторское предложение?

Андреев, словно совещаясь, повернулся к прорабу и тут же недовольно прищурился на новое облако табачного дыма. Прораб давно положил газету на колени и слушал разговор с явным недоверием.

— Овчинка стоит выделки, — вдруг бросив трубку на рычажок, по-молодому убежденно сказал главный инженер. — Срывается график, а тут экономятся полторы тысячи процентов нормы.

— Давайте, — подхватил Андреев и звонко щелкнул ключом, запирая ящик стола.

— Что ж… — Прораб с сомнением покачал головой, однако сунул газету на подоконник, поднялся.

Ивашов плотно надвинул кепку.

Все вышли из конторы и направились к башенному крану, одиноко возвышавшемуся в утреннем облачно-синем небе.

…К своим рабочим Ивашов вернулся через час. Они жались на бревне, в тени диспетчерского вагончика, — майское солнце уже начало припекать. Только двое толкались на искрящемся асфальте дорожки: это Лешка Усыскин пытался отнять у Тони перстенек, а она, вся раскрасневшись, отбивалась от него, звонко хохотала. Ивашов сделал вид, что не замечает их возни. Навстречу ему вскочила Валя Косолапова, улыбнулась:

— Как, Василек?

Бригада насторожилась. Тоня сердито оттолкнула Усыскина, стала поправлять на мизинце серебряный перстенек с красным дешевым камешком.

— Разрешили.

— Ска-жи… Здорово!

— Главный инженер сказал: когда по-умному подровнять бульдозером, провести можно. Профиль дозволяет.

— Когда начнем? — деловито спросил слесарь-монтажник Владимир Еловкин. Он не терпел пустых разговоров и любил во всем определенность.

— И об этом подумали. Наметили завтрашнее воскресенье. Стройплощадка будет свободна, никто не станет мешать. Больно уж непростое дело.

Наступило короткое и очень значительное молчание. Каждый вдруг по-особому осознал, какую большую ответственность брала на себя бригада: справятся ли? Затем все шумно заговорили, стали шутить, словно желая под напускной веселостью скрыть волнение, озабоченность. Лешка толкнул крановщицу:

— Дрогнула, старуха?

К Тоне испытующе повернулась вся бригада. Она горделиво тряхнула волосами:

— От своего слова я еще никогда не отрекалась.

— Сейчас нам дадут бульдозер, — продолжал Ивашов, — он срежет крутые бугорки, разровняет грунт, а мы пройдем с ним, уберем каменья, железки, какие попадутся. Подготовим путь для крана.

…После уборки площадки прораб отпустил «ивашовцев» по домам — подготовиться к завтрашнему переводу крана.

— Вдаримся на речку? — громко предложил Лешка, обращаясь ко всем, но глядя на Тоню. — Возьмем в «Охотнике» лодку. А? У меня на спасательной станции дружок, поговорю, может, на моторке прошвырнет.

— Есть когда! — засмеялась она. — Мы сейчас к Вале домой. Пообедаем и спать. Завтра денек будет ого какой! Дождь бы не пошел. А вечером в горсад.

— Я тоже спать хочу, — тут же дурашливо вставил Лешка. — Положите с краю кровати, я смирный, щекотать не стану.

Девушки засмеялись.

— До завтра, — сказал Ивашов и, круто повернувшись, зашагал к лесу на «Зои». Остальные семь человек отправились к трамвайной остановке.

Дом Косолаповых находился в старом городе Вербовске, за спокойной, широкой рекой. Квартира была малогабаритная, с низкими потолками. Сегодня оба младших Валиных брата сразу после школы убежали на рыбалку, отец работал в ночной смене, и дома оставалась одна мать — тихая, редко улыбавшаяся, преждевременно постаревшая от неизвестной болезни, скрючившей левую руку. Подруги пообедали щами с солониной, пшенной кашей и завалились спать. Широкое низкое окно занавесили старой шалью.

— Хорошая у вас квартира, — сказала Тоня, натягивая одеяло на голое плечо со сползшей бретелькой.

— Воздуха мало, душно. Обе комнаты позаставили кроватями, шифоньером, стульями — места и нету. Кольке спать приходится на раскладушке.

— Зато отдельная.

В общежитии Тоне надоело. Она мечтала о «своем уголке», о семье. Однажды ей приснилась белокурая дочка — розовенькая, круглоглазая, смешная. Тоня удивилась: «Ой, я и не знала, что у меня Любашенька есть. И такая хорошенькая». Проснувшись, она очень пожалела, что ее Любашенька существует только в снах. Тоня вдруг обняла Валю сзади за шею, шепотом спросила:

— Что, если б Василий предложение сделал? Пошла?

— Какой? А, наш! — Валя потянулась в постели: она была намного выше подруги. — Я всерьез не думала. Ты же знаешь, я его просто разыгрываю… Да и он это чувствует. Терпеть меня не может. Иногда так глянет!

— Ну, а все-таки? Вдруг объяснился б? Ведь тебе уже девятнадцать, годы идут.

— Зачем он мне такой? Повернуться не умеет, а брови — будто сметану воровал. Впрочем… за кого-то ведь все равно выходить замуж надо? Василек хоть не курит, не пьет. Не знаю… С чего, Тонька, ты вдруг спросила? А-а, так это ты в него сама?..

Валя удивленно приподнялась на локте, впилась взглядом в подругу. Тоня расхохоталась, уткнулась ей лицом в подмышку и стала щекотать подбородком. Девушки завозились, заскрипели кроватью.

— И хитрющая ж ты, Тонька, ох и хитрющая! Я ведь давно примечала, да только поверить не могла. Ты резвушка, плясунья, а он тюлень, его краном надо с одного места на другое переводить.

И сама залилась смехом.

— Постой, постой! — вдруг спохватилась она. — А как же твой женишок? Тракторист из Обливской? Минуты две Тоня лежала тихо, словно отдыхая от приступа веселья.

— Видишь, Валюшка, — заговорила она очень искренне, будто рассуждая, — в школе мы еще были… большими детьми. Кто там не влюбляется? А вот уехала из станицы и… понимаешь? Ведь когда приходит настоящее, зазнобу из сердца не выбросишь. Все время мыслями с ним. Исстрадаешься вся. К тому же тракторист мой требует, чтобы я в Обливскую вернулась, у него там отец в колхозе, дом под железом, корова. Я же решила: из Вербовска никуда. И город понравился, и профессия.

Снова подруги замолкли.

— Удивила ты меня, — заговорила Валя. — Сама так смеялась над Васильком! Притом Лешка. Я уж думала, у вас на серьез пошло. Знаю, ты не легкомысленная… вон каким краном управляешь, сумеешь взять его в руки. Что же с ним решила?

Внезапно Тоня опять расхохоталась, стала щекотать подругу. Валя взвизгнула, ущипнула ее — началась возня.

Дверь приоткрылась, в нее заглянула мать — худая, в черном платье, подвязанном опрятным фартуком, с высохшей рукой, прижатой к боку.

— Чего, девочки, разыгрались? — сказала она ласково, без улыбки. — Вот положу Тоню на диване в передней. Завтра работа какая, отдохнуть надо хорошенько.

Подруги угомонились. Однако, едва закрылась дверь, вновь зашептались, захихикали.

IV
В чахлом продымленном сосняке, примыкавшем к территории завода, высвистывали щеглы. Ранние солнечные лучи обливали темную хвою и кирпичные стены цеха-гиганта. От коксохимического цеха тянуло тяжелыми запахами фенола, серы, аммиака, так часто отравлявшими воздух в Нововербовске и даже за рекой, в старом городе. Стройплощадка поражала удивительной тишиной: не шипела электросварка, не фырчали самосвалы, не лязгали экскаваторы. И только восемь «ивашовцев», одетых в рабочие робы, толпились у крана.

— Приступим? — сказал Ивашов, оглядывая бригаду.

По внутренней лесенке башенного крана Тоня полезла в кабину управления, находившуюся примерно на высоте пятиэтажного дома. Снизу все следили за ее небольшой, плотной, ладной фигуркой. Было видно, как ветерок заиграл прядью ее русых подвитых волос. Она помахала сверху ладошкой — дескать, не волнуйтесь, — включила панель, взялась за контроллер, и гигантская стрела плавно стала разворачиваться, вычерчивая полукруг.

— Майна! — крикнул Лешка Усыскин.

Это был сигнал Тоне, чтобы опускала вниз траверсу-крюки.

Башенный кран стоял на рельсовом звене длиною в двенадцать метров. Впереди и сзади было прикреплено еще по одному звену такой же длины. Валя Косолапова подцепила все четыре крюка траверсы к заднему звену с привинченными к нему шпалами, и оно медленно поднялось в воздух. Описав дугу, звено опустилось впереди рельсового пути. Рабочие бросились к нему, придвинули впритык, закрепили накладками, и башенный кран медленно, величаво двинулся вперед на своих маленьких колесах по рельсам вдоль стены цеха-гиганта.

Не доезжая с метр до конца последнего звена, Тоня остановила машину и, вновь развернув стрелу, перенесла оба звена рельсов с хвоста наперед и еще проехала двадцать четыре метра в сторону шестнадцатого фундамента стана. Почва здесь была довольно ровная, накануне хорошо обработанная бульдозером, кран двигался свободно, без усилий, словно груженая дрезина. И все же Ивашов, бригада, а особенно Валя почти не разговаривали. Напряжение объяснялось тем, что предстоял опасный подъем.

Один Лешка Усыскин держался по-обычному, даже развязней, чем всегда: острословил, прыгал на тележку крана и катился, посылая воздушные поцелуи идущим позади бригадникам. Веки у него были красные, глаза мокро блестели, и Люба укоризненно покачала головой: «И когда успел выпить?» Ивашов, растерянно вертя в руке снятую кепку, в десятый раз спрашивал себя: не зря ли бригада взялась за перегон крана? Одолеет ли он подъем? Выдержат ли тормоза?

На одной из остановок, когда Тоня переносила звенья рельсов, Лешка достал пачку «Беломора», вытряхнул папироску и предложил ему:

— Подымим? — Он знал, что Ивашов не курит, смеялся глазами. — Отказ? Да чего ты, Василий, такой сурьезный? Идет как по маслу.

Лешка выпустил дым, подмигнул вверх, на кабину крана:

— Ничего деваха, а? Ухлестываю.

— Нужен ты ей, — вдруг сердито сказал бригадир. — У нее в Обливской жених.

— Ха! Я такой, что у любого отобью.

Лешка захохотал, победно сдвинул берет на затылок и отошел поправлять опущенное на стреле рельсовое звено. Ивашов не заметил, как стиснул кепку, сломал козырек.

Тень от стены постепенно исчезла, работали на солнцепеке. Сияли рельсы, сияли заводские окна, сиял ядовитый, оранжевый дым из сталеплавильного цеха. Девушки давно поснимали ватники, двое парней обнажились до пояса, загорали. Все чаще, по очереди, бегали пить воду. Лешка Усыскин исчез и пропадал минут двадцать: Когда вернулся, глаза еще больше блестели, движения стали развязнее, разухабистее.

— Выпил? — подозрительно спросил его Ивашов.

— Газировки.

— Бешеной? Откуда достал?

— Сто грамм, — сдался Лешка. — Благородное слово. Вчера гулял у дяди на дне рождения, там и заночевал. Утром дядя налил полстакана опохмелиться, башка трещала. А сейчас бегал в будку к Елизарычу, хватил кружечку пивка. Клянусь.

— Не знаю, что с тобой делать, Алексей. Ведь предупреждали: «не закладывать» на работе. Выгнать бы следовало, да вот беда — заменить некем.

— Зарок даю: больше ни капельки.

Работать Лешка стал с показным рвением.

Башенный кран медленно, упорно полз к шестнадцатому фундаменту стана. Перерыва решили не устраивать. Лязгали ключи о гайки, стучал молоток, шипел, бил желто-зеленым огнем бензорез, выравнивая металлические накладки. Наконец начался самый трудный подъем. В бригаде совершенно прекратились болтовня, смешки. Хоть все и знали — путь точно выверен, кран должен взять его — работали молча, напряженно. Иногда Тоня выглядывала из кабины управления, лицо у нее было спокойное, обычное. Она знала, что где-то впереди есть подъем, но сверху ей вся земля казалась ровной. Тоня размеренно уложила оба звена рельсов.

— Готово? — спросил Ивашов слесарей-монтажников.

— Можно двигать, — беспечно ответил Лешка, вытирая голой грязной рукой вспотевшее лицо.

Ивашов махнул наверх кепкой. Тоня поняла, улыбнулась ему, включила контроллер, и кран мягко, плавно покатился вперед. С ходу взял расстояние в двадцать четыре метра, преодолев почти весь крутой подъем, остановился у конца. Тоня вывела контроллер в «нолевое» положение: тормоза выключились.

И внезапно кран медленно пополз назад. Первой это заметила Валя. Побледнев, она отчаянно закричала:

— Накладка! Накладка!

Конечно, Тоня за дальностью расстояния, стуком колес не могла расслышать ее слов.

Тут и Ивашов увидел, в чем дело. Лешка Усыскин забыл закрепить оба звена рельсов накладкой, и, когда кран прошел через стык, их концы немного разошлись в стороны, образовав разрыв. Теперь кран сползал к этому страшному разрыву: авария была неминуема. Требовалось немедленно найти спасительный выход из опасного положения, что-то предпринять. Ивашов замахал кепкой, пронзительно засвистел. Тоня уже и сама заметила, что колеса двинулись назад. Она рывком включила мотор. Однако вновь заработавшие тормоза не могли остановить набиравший скорость кран. Тоня не знала, что звенья разошлись, и надеялась, что, когда кран скатится с бугорка метров на десять, тормоза возьмут свое и остановят его. Ивашов, серый, словно пемза, бросился к медленно вертящимся колесам, сунул под ближнее железный ломик. Вслед за ним подскочил Лешка, дрожащими руками вложил и свой ломик под второе колесо. На помощь кинулись остальные слесари-монтажники.

Кран вздрогнул. Казалось, вот-вот он рухнет, сомнет своей двадцатипятитонной громадой металлические фермы конструкций, железобетонный фундамент, сломается сам. Тогда конец и Тоне. Решали секунды — и кран вдруг словно запнулся, замедлил ход, а затем и совсем остановился: его поставили на захват.

Парни сели на рельсы передохнуть, руки их дрожали, никто не разговаривал. У Ивашова на лбу под белесыми волосами выступили капельки пота. Лешка, перепуганный, отрезвевший, стоял, низко опустив голову. На него старались не смотреть.

— Перекурим? — сказал Миша Судариков и услужливо стал совать всем помятую пачку.

Ивашов вдруг взял у него папиросу, неумело сунул в рот, прикурил, глухо закашлялся. Шея, лицо его стали бурачно-красными. Так же, не глядя на Усыскина, он вновь крепко затянулся: на глазах выступили слезы.

— Давайте на бугорок вытянем.

Он подал Тоне сигнал, та кивнула сверху и «смайновала» — опустила траверсу. Лешка поспешно кинулся подсовывать крюки под рельсы, закреплять за металлические канаты. Кран перенес звено наперед, за ним уложил второе. Ивашов сам закрепил рельсы накладкой. Тоня двинула кран: бригадники напряженно следили за маленькими колесами. Громада крана уверенно полезла на подъем и с ходу взяла все двадцать четыре метра. Теперь она стояла на возвышенности. Впереди простирался ровный грунт обычного профиля, преодолеть который уже не представляло труда.

Из проходной показался управляющий СМУ-6 Андреев, в разглаженном костюме, галстуке, отлично выбритый. С ним был прораб — выспавшийся, аккуратно причесанный, в кожаной куртке нараспашку.

«Проведали все-таки, — встречая начальство, подумал Ивашов. — Беспокоятся, как в аврал».

— Заканчиваете? — одобрительно и с таким видом, словно с первой минуты был уверен в успехе, сказал Андреев. — Я ж говорил: не робейте! Небольшой риск, конечно, был, да где его нет? Основное — соблюсти техправила.

Прораб вдруг улыбнулся, покачал головой.

— А я, по совести говоря, сомневался. Думал: увидите, что кран не берет подъем, прекратите работу, и все-таки придется демонтировать. Сразу взяли?

Лешка вспыхнул, отвернулся. Ивашов сдержанно ответил:

— Не сразу. А вообще порядок.

Управляющий погладил двойной подбородок, похожий на румяную плюшку.

— Придется вам благодарность вынести. Бригадиру и крановщице — премию за рационализаторское предложение. Вместо двух недель — за восемь часов переправили кран. И государству копеечку сэкономили. На старый курс рубля это тысчонок двести.

Вместе с прорабом он деловито направился в контору.

Минут сорок спустя Тоня остановила кран и по лесенке ловко, будто белка, спустилась вниз, на землю.

— Вытянули? — улыбнулась она бригадникам.

— Ох, Тонечка! — кинулась к ней Валя Косолапова, обняла и звонко чмокнула в щеку.

— Обрадовалась, подружка?

— Обрадовалась, — засмеялась Валя.

Держалась Тоня по-обычному, просто. Она ничем не выдала того, что пережила наверху, в кабине. Ее окружили: «Молодец, Тонюша», «Здорово провела». Один Усыскин стоял в стороне; вся его развязность пропала.

«Неужто не заметила, какая опасность грозила?» — недоуменно размышлял Ивашов, глядя на крановщицу из-за спин товарищей, усиленно двигая белесыми бровями.

Бригадники уже шумно разговаривали, смеялись, как всегда перед концом работы. Тоня отошла в сторонку, села на камень, сняла туфлю, постучала задником о ладонь, словно что вытряхивая. Сам того не замечая, Ивашов не спускал с нее глаз. Вдруг все мускулы, все жилки в нем напряглись: возле крановщицы очутился Лешка Усыскин. Он тоже глядел на девушку испытующе. Заметила ль тогда сверху его вину с накладкой? Если да, то как приняла? Он проговорил весело, несколько осевшим от волнения голосом:

— Приземлилась благополучно, как первая женщина-космонавт?

Тоня подняла голову, снизу вверх глянула на Лешку и вновь склонилась над туфлей; сунула в нее руку, стала что-то вычищать.

— Авария? — спросил Усыскин. Он уже смелее присел рядом на корточки, протянул руки. — Давай помогу.

Тоня надела туфлю, поднялась; движения ее оставались прежними, спокойными, ничто не изменилось в лице. Затем Ивашов увидел, как она вдруг глянула Усыскину прямо в глаза и прищурилась. Сколько презрения, гадливости выразил ее взгляд! Она прошла мимо него, словно рядом никого не было. К лицу Усыскина пятнами прилила кровь, как бы стерев напускное, игривое выражение; он так и остался сидеть на корточках, с протянутыми руками.

Ивашов глубоко, прерывисто вздохнул. «Так вот ты какая!» — сказал его восхищенный взгляд.

Подобрав ватники, бригада шумно-весело тронулась со строительной площадки. Лешка плелся сзади. Ивашов пропустил всех, загородил ему дорогу.

— Счастливый твой бог, что кран не разбился, — негромко сказал он, словно выдавливая из себя каждое слово. — Счастливый, говорю. А то б я тебя отсюда живого не выпустил. Пускай потом бы судили…

— Да разве я… — начал Лешка, прижав обе руки к груди. — Забыл просто. Благородное…

— Благородное? — Ивашов вдруг задохнулся, здоровенными ручищами сгреб Усыскина за грудки, приподнял от земли, глаза его от ярости потеряли свой цвет. — Счастливый твой бог. Я б тебе за нее…

Он отшвырнул Лешку — тот еле устоял на ногах.

— Еще раз выпьешь на работе — выгоню.

И, не слушая, что Усыскин хотел сказать в свое оправдание, Ивашов догнал рабочих на выходе из ворот в город. Он тяжело дышал, не мог успокоиться. Бригада валила в столовую обедать и хоть кружкой пива отметить победу. Получка будет только завтра.

И внезапно Ивашов круто свернул домой, на «Зои». Почему он откололся? Что его толкнуло? Он и сам не знал. Просто захотелось побыть одному. Он быстро шел по широкой песчаной просеке. Под ногами шуршали прошлогодние папоротники. Лес насквозь просвистывали щеглы, синицы, где-то за овражком дятел напористо долбил кору. Майский ветерок шевелил макушки сосен, и в горячем воздухе стоял мягкий, тягучий звон, шелковый шум трущейся хвои. Березы белели редкой и неровной аллеей вдоль дороги: часть их срубили, когда проводили высоковольтную линию, но от этого они, казалось, светились еще ярче.

ЖИВАЯ СИЛА

I
Косая тень упала в раскрытую дверь колесной мастерской. Пров поднял коричневое лицо, обросшее желтоватой редкой бородкой. На пороге стоял молодой румяный офицер в кожаном пальто и в танкистской фуражке с темным околышем.

— Слепнуть стал аль в самом деле ты, внук? — сказал старик, оглядывая его из-под лохматых бровей выцветшими, но еще зоркими глазами. — На побывку?

Он сидел верхом на скамье станка и, забрав деревянным зажимом ясеневую спицу, заравнивал ее струганом — продолговатым инструментом с двумя ручками, похожим на перевернутую скобу. Худые ноги Прова, обутые в чесаные валенки, крепко упирались в деревянные подставки бруса.

Офицер ступил на земляной пол мастерской.

— Он самый — ваш правнук Петр. В отпуск приехал.

— Не забыл, стало ть, деда Прова? А я вот никак не помру. Скоро сто годов, давно и место приглядел на погосте, и гроб на горище, поди, сгнил, а все не принимает земля.

Старик, кряхтя, поднялся — сутуловатый, но еще крепкий, похожий на высохшее корневище дерева. Офицер обнял его, они троекратно поцеловались.

— Откудова прибыл, Петяш? Судачили, будто в заграницах?

— Так точно. Часть наша в Восточной Германии стоит. Город Магдебург — слыхали?

Дед Пров задумался, поправил треух: у старика всегда зябла голова.

— Не бывал в той стороне. Вот государство Болгария — это знаю. Вся в горах. Крепость Плевну там наше войско брало. Шибко мы турку тогда тряхнули, доказали русское оружие. Егорьевский крест мне там дали… Да. Болгарию помню. Люди в ней сродственные нам.

Он взял топор, выбил деревянный клин из стакана, освободил спицу и кинул в угол, где, схваченные с двух сторон железными кольцами, лежали темные дубовые ступки. Через открытую дверь в мастерскую падал белый свет холодного осеннего дня; пол был усыпан стружками, у дальней стены стояли ящики для телег с подушками и подосниками, валялись старые колеса, требующие перетяжки. Всюду лежали новые, еще не готовые ободья с зубьями, пахло деревом и стружкой.

— Я, дед, за вами, — сказал Петр Феклистов и достал из своего кожаного пальто перчатки. — Поедемте к нам в Марьино. Погостите денек, выпьем рюмочку со встречи.

Старик не ответил.

В мастерскую шумно вошли два подростка. Оба несли охапки ясеневых ободьев.

— Колянь, — обратился дед к старшему, — просверлили дырья для спиц?

— Поделали, Пров Гаврилыч, — видно, кому-то подражая, как взрослый, ответил большеротый мальчик в сапогах.

— Ну-ну, глядите. Не то скажут: дед, мол, худо учил… Я небось пойду. Внук вот на побывку пришел, забирает на праздник в Марьино до отца… Так, стало быть, на два стана заготовки есть? С недели начнем набойку. Что ж, детки, собирайте струмент, пора и шабашить.

Он неторопливо, чуть враскачку, но еще твердо ставя ноги в подшитых валенках, направился из мастерской. На костыль он почти не опирался.

II
От «бригадной» деревни Хорошей до правления объединенного колхоза «Власть труда» считалось четыре километра. Гнедой мерин легко вез бричку, или, по-местному, шабайку. Дед Пров, одетый совсем по-зимнему — в крытый тулупчик, баранью ушанку, сидел на сене, отвернув от ветра покрасневшее лицо. Петр ехал не шибко, чтобы не трясти бричку на колдобинах.

Октябрьское солнце померкло рано, желтая заря окрасила запад, из голого перелеска наползали свинцовые сумерки. Пошевеливая вожжами, Петр искоса поглядывал на прадеда. Подумать, девяносто шесть лет, еще в крепостное время родился, трех царей пережил, три революции, гитлеровскую оккупацию, — сколько ж должен был перевидеть на своем веку? Взять бы тетрадку да позаписывать за ним. Откуда старик черпает бодрость духа? Ведь еще работает. В чем секрет этой успешной борьбы с одряхлением, с самой смертью?

— Дед! — прокричал Петр в самое ухо старику. — Как вы тут живете-можете?

— Какая моя жизнь, — пожевав губами, ответил Пров. — Все дружки, дети давно там. — Дед спокойно показал кривым, сморщенным пальцем в землю. — Один остался… как труба на погорелище. Изба, в какой рос, завалилась. Вот тополь еще стоит. Годов тому восемьдесят посадил, ну, держится тополь. Стоит. А я чего? Гляжу вот: живут молодые. Ничего живут, полегче против прежнего… Чисто бары. Молотить сберутся — на машинах везут. Пахать, жать хлебушко — опять же машиной. Сиди да верти рулем. Девки в шелка поразоделись, все ученые. Дело какое прикинется… в Совете ль, в городе — в телефон говорят…

Старик умолк. Петр спросил, как его здоровье, но дед не ответил. То ли задремал, то ли озяб, а может, просто слишком тарахтели колеса по крепкой, прибитой осенней земле, и старик не слышал — на уши он был туговат. Так они проехали все четыре километра — и промерзшим полем с почерневшей стерней, и осиновым перелеском в засохших лохмотьях листьев. И лишь когда шабайка, прокатив по Марьину, остановилась перед просторной избой, белевшей в сумраке этернитовой крышей, дед Пров посмотрел на колеса и сказал:

— Моя работа.

В доме Феклистовых уже собралась родня.

Посредине горницы были сдвинуты два стола, застеленные разными скатертями. Во главе сидел сам хозяин, один из внуков Прова, Елизар — мужик за пятьдесят лет, приземистый, с толстой, бурой, короткой шеей. По бокам разместились три его сына, их жены и вдовая дочь. По случаю воскресенья дома находились и дети, старшие — в школьной форме. Хозяйка и старшая невестка Настасья, красные от печного жара, готовили закуску. В глиняных мисках, точно подернутый инеем, маслился свиной холодец; задрав кверху бутыльные ножки, лежал жареный гусь; на двух сковородках шкворчала красноглазая яичница; круглые моченые помидоры, казалось, готовы были брызнуть соком; от жареной картошки подымался густой духовитый пар; хлеб был нарезан большими ломтями, рядом лежала свежая коврига. Отдельно на тарелочке возвышался мелкий черный виноград, напоминавший спелый терн. У двери на полу в эмалированном тазу желтели антоновские яблоки из своего сада. Хозяин распечатал бутылку, разлил по стаканам «зверобой» — коричневый, цвета застаревшего чайного настоя.

— Да у вас целый праздник получился, — смеясь, сказал Петр. От своих братьев, таких же плотных, коренастых, с широкими подбородками, он отличался военной формой, погонами с крошечным серебряным танком поперек красного просвета да еще, пожалуй, выправкой. — Сколько ж вы, папаша, заработали в этом году на трудодни?

— На всех хватит, — басом ответил Елизар Фролыч. — Что ж, пригубим?

— За встречу с родным офицером!

— За нашу семью колхозных механизаторов!

Все выпили. Дед Пров тоже сделал глоток, закашлялся и стал закусывать корочкой, стуча пластмассовыми зубами.

За столом пошел разговор о работе тракторного отряда, о новых марках автомобилей, о молотьбе. Младшая ветвь семьи деда Прова вся «сидела» на машинах. Сам Елизар считался первым бригадиром в МТС и крепко держал в своих умелых мозолистых руках переходящее знамя. Старший сын его работал комбайнером, средний водил грузовую трехтонку, а младший был кочегаром на колхозной молотилке. Петр до призыва, как и отец, работал трактористом; он и в армии не изменил семейным традициям — служил в танковой части.

— Узнаешь батю? — наклонился к Петру самый младший брат, — Так и не сказал, сколько заработали. Это, по, его мнению, «зря языком полоскать». А получили мы неплохо… и деньгами, и на базар будет что вывезти.

— Нынче в осень, видишь вон, и виноград на трудодень дали, — подхватила старшая невестка Настасья, ставя на стол самовар. — Хоть опробовали. В полеводческой бригаде целый сад развели.

— Верно. Мичуринский виноград. Эвон куда с юга забрался. Отведай. Кислый только.

Лейтенант одну кисть взял себе, а другую положил деду Прову.

От вина щеки старика слабо порозовели, в глазах появился тусклый блеск. Он вяло жевал холодец, смотрел перед собой куда-то в стену, и было неизвестно, слушает он или нет. Большие мослаковатые, изуродованные временем руки Прова, цвета старого дуба, словно отдыхая, лежали на столе.

«Сколько за свою долгую жизнь эти руки дел переделали? — подумал лейтенант. — Когда-то, говорят, прадед слыл знаменитым мастером на весь уезд. С одного взгляда определял молодые ясеневые кряжи на ободья, сам обрабатывал их в «парне», мог за день сработать целый стан — все четыре колеса для телеги, брички, крепких, с четким кантом; без обтяжки поезжай в Орел, Тулу, а приварить шины — так хоть и в саму матушку-столицу. Сколько на его колесах людей поездило!»

— Трудно вам небось, дед, сейчас ободья набивать?

— Под старость всякая работа нелегка.

За столом вдруг замолчали: все прислушались к разговору. Петр, сам не зная, затронул больную для семьи тему.

— Я помню, дед, ваши рассказы, — беззаботно продолжал он. — Бывало, мол, после работы рубаху хоть выжимай. Месяц поносишь — сопреет. Верно?

— Не забыл? — Старик улыбнулся, показав бледно-розовые десны. — Верно говоришь, Петяш. Было. Как сейчас вижу. От онучей — пар. В старину мужик не понимал сапог, все в лаптях больше, а то босой. Это лишь сейчас в колхозе городские щиблеты носить стали… на резиновом ходу.

Пров замолчал, как бы вспоминая прошлое. Ему не мешали. Когда Петр решил, что старик позабыл, о чем шла речь, тот медленно заговорил вновь:

— Верно. Было так. Давно, еще при царе Александре Третьем. Да и позднее. Возьми, к примеру, ступку. Ведь мы ее, ступку-от… вручную обтачивали. Ве-рное слово. А это тебе не ясенек, не сосенка, а? Дуб. Во. Он, дуб-от, как железный, его зубом не возьмешь, — вот откуда пот брался. Покачай сутки ногой станок. Как? А ноне? Ноне что ж. Токарь по дереву враз тебе вырежет ступку и принесет готовую, с кольцами. Опять же и дырья под спицы сверлить. Раньше и дырья сам, буравком, а их десять на колесо. Сосчитал? Теперя у нас и тут машину приспособили. Включат ток, и сверло входит в дерево, будто палец в масло. Нешто это работа?

И дед насунул седые усы на нижнюю губу, так что нельзя было понять, то ли он был рад облегчению труда, то ли осуждал его.

— Молодые, они и на такой работе не надрывались, — сказала Настасья. — А старому, как вы, враз накладно. Пора колесню бросать да идти на отдых.

Пров засмеялся и покачал лысой, в синеватых точечках головой:

— Люльку качать?

— Откуда у нас на селе люлька? Где вы ее видали? А и была б, вас не приставили. Гуляйте себе, ходите в гости к внукам, правнукам. Вон у вас их сколько! Дядя Влас давно зовет к себе в Омск. А то поезжайте в другой край, где потеплее, в Майкоп, — и там у вас правнук инженером на консервном заводе.

— А куда я эти дену? — Старик показал на свои руки. — Они работы просят.

Елизар Фролыч не выдержал.

— Поймите, деда, — заговорил он басом. — Неудобно получается. От вас эвон сколь побегов, а вы работаете. Это в старину на деревне дедов заставляли хоть ложки стругать, лишь бы не сидели без дела. Мы ж нынче всем забеспечены, чего вам еще надо? От людей, говорю, некрасиво получается. Подумают, не уважаем годы, кормить отказываемся.

«Уж если прижимистый отец заговорил об этом, стало быть, припекло», — подумал Петр, скрывая удивление.

Дед Пров недобро оглядел свое потомство.

— Дурак скажет, а умный промолчит. Я по осьмому году с тятей пахать вышел. Сохой. Ходил сеял из лукошка. Всю жизнь работал и ноне не брошу. Не-е. Не брошу. Двести восемь трудодней кому начислили? Борову рябому али мне? Во. Так-то. А не хотите за родню почитать — проживу сам.

Елизар Фролыч сдвинул лохматые брови и лишь махнул сильной рукой: дескать, бесполезно убеждать.

Петр, скрывая улыбку, стал успокаивать прадеда, но старик неожиданно цыкнул на него. Теперь он разговорился сам:

— Мне вот к сотне подваливает. Я себя во сне все малым вижу, а то как в батраках ходил. Молодым я у многих господ работал. Помню, у сучкинского барина Мордасова дядя был. Не старый еще, годов так будет под шестой десяток. Отставленный генерал. Щеки обвисли, брюхо что вот стюдень, весь сырой. Чем той генерал занимался? То, бывало, спит под липой в стуле-качалке… вроде бредня. То кушает чай али обед. Уважал бараньи почки. В сладком вине вымачивали. Не то ведут гулять по саду, и слуга под ручку держит. И все кряхтит, все кряхтит, на живот жалуется, на голову жалуется. Припарки кладет, порошки выпивает… Гриб такой есть. С виду наливной, а придави — один дым пойдет. Так и генерал этот… другие помещики. Сила-то у них была, да мертвая, зазря пропадала, кому толк? Себя, знай, пестовали. А во мне живая сила. Живая. Вот они, руки-то. Даром не болтаются…

Старик был знаменитостью села, всего района. На него приезжали смотреть секретарь обкома, отставной адмирал, столичная артистка. С ним не спорили. Елизар Фролыч подмигнул невестке. Настасья завела патефон; комнату сразу заполнили пронзительные голоса хора:

Ой, подруги, запевай,
Сколько хватит голосу!
Про защиту урожая,
Про лесную полосу.
Дед побурчал еще, побурчал и, приложив руку к волосатому уху, стал слушать: музыку он любил.

III
У всех отпускников есть одна общая черта: они совершенно не замечают, как летит время. Лейтенант Петр Феклистов обошел сельских знакомых, в охотку выезжал с отцом на тракторе пахать зябь, две недели прожил в местном доме отдыха на Сейме, и, как говорил он: «Не успел разобрать чемодан, как опять укладывай», — пора было собираться обратно в Германию.

Незадолго до отъезда. Петр вновь наведался в деревню Хорошую — напомнить деду Прову, чтобы приехал в Марьино проститься, а кстати еще раз посмотреть на улицу, где когда-то стояла курная изба предков, на тополь, посаженный стариком восемьдесят лет назад.

Стоял предзимний ноябрьский день. С утра легкий иней покрыл избы, склеил лужи, выбелил лозинки на задах. Небо повисло голубовато-серое, и ветер словно раздумывал: то ли пустить веер сухого кристального снега, то ли очистить оконце для низкого, неяркого солнца. Петр медленно шел по деревенской улице, заросшей у плетней черным подтаявшим бурьяном. На бригадном дворе недалеко от конюшни он неожиданно увидел своего прадеда. Опираясь на костыль, Пров стоял возле отпряженной бестарки и, тыча в нее темным, словно железным пальцем, что-то говорил щуплому конопатому ездовому в пилотке. И опять Петра поразило то, что старик почти не сутулился и стоял твердо, точно дуплистый, но крепкий осокорь. «Говорят, на работу выходит вместе с колхозниками, не припаздывает, — вспомнил офицер. — Как старый петух».

— Так хозяинуешь? — донесся до него веский, назидательный голос Прова. — Таких хозяев под штраф надо ставить.

— Что так сердито, дед Пров? — не смущаясь, отвечал ездовой.

— Это тебе втулка называется? — ядовито говорил старик, продолжая тыкать пальцем. — Не видишь, вон трещина, хоть собаку тащи. Через неделю лопнет, тогда колесо выбрасывай?!

— Я ее, што ль, довел? На бестарке все ездят!

— Мерин виноватый? Вали на мерина, на его никто кнута не жалеет. Ты запрягал аль тебя запрягали? А коли запрягал ты, почему не обсмотрел бестарку? Вот и выходит: ты виноватый. Быков берешь, телегу — прокритикуй. Сдаешь — опять же глянь, не подбилось ли чего, не надобно ли в ремонт поставить. Это ты будешь хозяин. Работаешь с закрытыми глазами? Тебе и цена, как гнилой чеке.

И торжественно, сурово дед докончил:

— Прикати это колесо завтра ко мне в мастерскую. Справлю. Еще лето поездите.

Опираясь на костыль, старик Феклистов медленно, важно пошел по двору, из-под длинных бровей приглядываясь к телегам, бричкам. Петр, как всегда уважительно, поздоровался с ним. Пров то ли не признал его, то ли был сердит, но только пожевал сморщенными губами и не ответил. Лейтенант зашагал с ним рядом. Он уже подозревал, в чем тут дело: видно, у старика не было материала для поделки новых колес, и он ходил по колхозу, искал для себя работы: ощупывал ободья, проверял спицы.

Они медленно пересекли площадь.

«И еще не задыхается, — с интересом поглядывая на деда Прова, подумал лейтенант. — Вот он — живая загадка природы. Ученые всех стран бьются над вопросом долголетия. Как дед сохранил себя? Да и сохранял ли? Скорее, просто таким уродился. Отец еще помнит, что в праздники дед мог выпить не хуже других мужиков, а вот табак не курил».

— Дед, вы столько прожили… писателя какого видали? Льва Толстого, скажем? Живого. Иль хоть царя, что ли?

Старик уже смотрел тускло, потухшим взглядом.

Посвоей манере он часто не отвечал на вопросы: то ли не слышал их, то ли считал безынтересными.

— В первую германскую войну до нашего села немцы не доходили? Не видали их? А, дед? Не видали? В эту гитлеровцы на постое стояли. Лютовали?

— Помню, — вдруг сказал Пров и поднес руку к овчинному треуху. — У кайзеров каски были с востринкой… навроде пики. Видал… в Украину ездили за зерном. Видал.

И снова ушел в себя. Сколько Петр ни задавал вопросов, старик отвечал скупо, отмалчивался. Офицер понял, что больше ничего из него не вытянет, переменив разговор, посоветовал:

— Небось работы нынче мало, дед, ободьев нету? Отдохнули бы на печке, поберегли себя.

Опять старик, казалось, не слушал. Они уже подошли к раскрытой двери колесни, в которую были видны оба стана: большой и сейчас пустой — для натяжки ободьев, и малый — за ним щекастый ученик стругал спицы.

— И ты с Лизаркой в одну дуду задул? «Отдохни-и! Отдохни-и!» — вдруг сердито заговорил дед Пров. Замолчал, жуя тонкими губами под негустыми пожелтевшими усами, точно отдыхая или собираясь с мыслями. Ткнул перед собой костылем. — Вон старая сортировка у сарая. Вон. Давно тут стоит, всю ржа съела. Да. А у меня столовый ножик в избе видал? Знаешь, сколь ему годов? Истончился весь, а блестит что твой жар, еще и ноне хлеб режу… Режу. Стругаю, коли чего надобно. Смекнул, Петяшка? То-то. Все, что есть на свете, закалку в труде получает… как железо в горне. И я. Брошу работать — сразу помру. А у меня еще интерес есть поглядеть на Расею… на ноги, стало быть, как посля войны встает.

И старик, не торопясь, вошел в мастерскую.

АНАХРОНИЗМ

I
Окно заводского клуба было открыто, и свет, падая на осыпанный недавним дождем куст черемухи, делал его неправдоподобно ярким, декоративным. Клава наломала с куста горьковато-душистый букет распустившихся белых цветов, в лицо ей с веток то и дело брызгали капли, ноги промокли в траве. За частоколом палисадника блестели огни поселка, грядой тянулся уходящий во тьму лес, в чащобе резко кричала сова.

Поправив подвитые волосы, Клава одним духом взбежала по узким деревянным ступенькам в клуб, свернула за кулисы. На пустой полуосвещенной сцене шла генеральная репетиция мольеровской комедии «Мещанин во дворянстве». Режиссер драмкружка Сеня Чмырев — белобрысый паренек из бригады пильщиков, взъерошенный, словно только что выскочил из драки, — стоя у рампы, напыщенно читал монолог сына турецкого султана. Перед ним угрюмо сгорбился верзила-драмкружковец в позе человека, которого схватили желудочные боли. Голова кружковца была обмотана полотенцем, изображающим чалму, незакрытая маковка торчала пучком жестких волос.

— Вот как надо роль играть, а ты!.. — отшвырнув книжку, набросился режиссер на верзилу, и маленький носик его покраснел, точно накаленный ветром. — Ну какой ты, Федька, к черту, сын турецкого султана? Они, турки, все поджарые, а ты выпятил пузо, раскорячился! И потом, султан, по-нашему перевести, это же дореволюционный царь, он там, может… три института кончил с гувернантами, а ты водишь бельмами, как рыночный карманник!

Клава прошла к столу у рампы, взяла глиняную вазу, облитую глазурью. Ставя, букет черемухи, она почувствовала, как на ее талию вкрадчиво и твердо легла сильная рука. Клава живо повела длинно прорезанными и темными, как сливы, глазами. За ее спиной стоял высокий парень в желтой хлорвиниловой куртке с «молнией» и в берете, боком надетом на длинные, тщательно зачесанные волосы. Он улыбался красными, мокрыми, слегка вывернутыми губами; дым его папиросы щекотал ей ноздри.

— Жора Манекен, — сказала Клава, оправляя букет. — Ты все-таки навещаешь иногда клуб?

— Здесь мое сердце, — другой рукой парень картинно коснулся своей груди. — Теперь куда ни оглянешься, я завсегда рядом, как на веревочке. — Он прижался к девушке, понизил голос. — Забыла, что я утром на фанерном говорил? Желаю с тобой проводить время. Идем в заводскую столовую, угощу пирожным.

Клава засмеялась и неожиданно ловко вывернулась из его объятий.

— Поглядите на него! Некогда мне с тобой нежности разводить, скоро вон мое выступление, а я еще не одета; я в пьесе служанку Николь играю.

Она поставила вазу с черемухой на середину стола и убежала в театральную уборную, откуда доносился смех, мяуканье кларнет-а-пистона и тянулись вялые завитки табачного дыма.

Жорж сунул руки в карманы, насвистывая, пошел за ней. В театральной уборной — узкой комнате, отгороженной от сцены фанерной переборкой, — шныряли драмкружковцы в бутафорских костюмах, толпились заводские парни — «симпатии» артисток. Девушки, обрадованные законной возможностью накраситься, подвели через меру глаза, напомадили губы, щеки. Из общего шума, гама выделялся капризный голос курносой волоокой клубной примадонны: «А я сказала, декламировать не буду! Не буду — и все». Жорж, отвечая на приветственные оклики знакомых, обошел гардероб, и брови его нахмурились: Клава вертелась перед зеркалом, растирая кольдкремом щеки, а около нее, расставив длинные ноги, стоял Алексей Пахтин — техник-практикант с их фанерного завода. Они обсуждали какую-то поездку на лодке в лес, к Матаниной излуке. Лицо Клавы горело, продолговатые темные глаза кокетливо улыбались, на подбородке дрожала ямочка. Жорж вспомнил, что и на прошлой неделе она весь вечер танцевала с Пахтиным. Молодой сухопарый, жилистый техник носил тогда на рукаве тужурки красную повязку: видимо, как член дружины охранял порядок в клубном зале.

Жорж сел на ободранную фисгармонию, выразительно вполголоса запел:

Знаю я — они прошли, как тени,
Не коснувшись твоего огня,
Многим ты садилась на колени,
Посиди разок и у меня.
Последнюю строчку романса Жорж перефразировал и засмеялся. Клава бросила на него быстрый, испытующий взгляд и повернулась спиной.

— Значит, Леша, хочешь в этот выходной? — громко, искусственно-приподнятым тоном спросила она техника.

— Чего откладывать? — обрадованно ответил Пахтин. — Компания подобралась хорошая. Возьмем пивка, закуски, «культурник» прихватит клубный баян. Спустимся вниз по Сочне, как вот лес сплавляют, знаешь? А на Матаниной излуке отдохнем, потанцуем. Половим рыбки спиннингом, ухи сварим.

Его глубоко посаженные глаза смотрели из-под мочальных бровей настойчиво и ласково, он осторожно сжал Клавину руку, словно подкрепляя этим свою просьбу. Щеки у Пахтина были впалые, руки сухие, в легких веснушках, а тело собранное, и в неторопливых движениях проглядывала та свобода и легкость, которыми отличаются спортивно развитые люди.

— Разве я тебе в чем отказывала? — как-то низко, воркующе засмеялась Клава. — Организовывай. Поедем.

— Заметано.

Жорж смотрел на завиток густых Клавиных волос над воротничком кремовой блузки, кусая губы, думал:

«Цену себе набиваешь? Пощебечи, пощебечи, мой час придет».

Дверь в уборную распахнулась, впустив грузного, небритого заведующего клубом с облезлым портфелем под мышкой и комсорга фанерного завода Петряева. За ними торопливо перебирал ногами белобрысый режиссер Сеня Чмырев. Лицо у него было как у провинциального актера, который стреляется в конце действия, носик, накалился еще сильнее.

— Что же это получается, товарищ Родимчиков, — с ожесточением ероша вихры, говорил он заведующему клубом. — Поналезут полные закулисы разного элемента и мешают искусству. Из-за этого я своих артистов не соберу нипочем. Ну вот, где ты пропадала? — набросился режиссер на болтавшую с подругой клубную примадонну. Та презрительно прищурила волоокие глаза, вскинула покатые плечи. — Я сто лет ищу ее, а она расселась как… прима-балерина из Венеции. Сейчас, Дора, твой выход, давай скорей на сцену! Там еще сын турецкого султана… — режиссер панически всплеснул руками, и зрачки его остановились, — понимаете, начинает загинать по роли базарные словечки: так, мол, какой-то Франсуа Вайон… иль Бульмон стихи писал. «Колорит, говорит, создаю». Я ему: «Ты, Федька, пьесу крепче читай, а не нахватывайся разных… бульонов».

Заведующий клубом грузно опустился на ближний стул, пригладил остатки волос на лысой голове и шумно вздохнул: с таким звуком опадает проколотый баллон.

— Правильно, Сеня. Устрой им промойку, а то завсегда натаскают на сцену сору, окурков понакидают. Один… фамилию забыл, да ты его знаешь, красный, будто гриб подосиновик, так чего учудил? Поллитру принес, не сыскал себе места под фонарем! Эх, я его и турну-ул!

— Слыхали, ребята? — обратился к молодежи и комсорг Петряев. — Кто не занят в спектакле, идите во двор. Дождик давно прошел, погода хорошая. Погуляйте.

Парни, шутливо ежась, потянулись к выходу. Клава взяла техника под руку и проводила до самой двери. Вместе со всеми нехотя подчинился и Жора Манекен. От порога он весело подмигнул Клаве и послал воздушный поцелуй.

В узком, обшитом фанерой коридоре Жорж столкнулся с закадычным приятелем Тюшкиным. Тюшкин был слесарь-ремонтник, человек не местный. На фанерном заводе он работал всего полгода и уже собирался уходить, жалуясь, что «мастер жмот, мало дает зашибить деньгу». Девушка-счетовод объяснила его «отлетное настроение» другой причиной: на Тюшкина поступил исполнительный лист с прежнего места работы, и бухгалтерия стала брать с него алименты. Себя слесарь считал человеком свободолюбивым, открыто говорил, что меняет заводы, как постоялые дворы, высмеивал, передразнивал мастера, главного инженера и в цехе слыл остряком.

— Что, приглашают на банкет чаи распивать? — подмигнул Тюшкин Жоржу сперва на комсорга, потом на выходную дверь. — И нашу персону по такому ж фасону? — Он ткнул себя пальцем в грудь и сделал вид, будто страшно удивлен. — На свежем воздухе кислородом подышать? Чтобы не запылились в клубе? Большой почет, гляжу я, оказывают тут рабочему классу.

Тюшкин сделал оборот кругом и, по-журавлиному ставя ноги, промаршировал по коридору на крыльцо. Вокруг засмеялись.

В палисаднике было темно, резко пахло мокрой черемухой, травой. Поселок еще не спал, светились открытые окна, с площади доносились звуки радио. Темной тучкой по всему горизонту рисовался лес, над ним на очистившемся небе трепетали чистые, ясные звезды. Из-под обрыва, от многоводной сплавной реки слышался неясный рокот воды.

— Сдался мне ихний клуб, просто дельце тут есть одно, — сказал Жорж, когда они с приятелем сели на влажную скамью под сосной. — Помнишь у нас в клеильном цеху Клавку Филимагину? Да ты видел ее сколько раз, она в комсомольской ячейке за старшую, — кто куда пошлет, все бегает, разную петрушку организует. Еще на той неделе ее портрет отпечатали в районной газете, как икону… Ну, ладно. Память у тебя дырявая. Словом, эта девка раньше была…

Он наклонился к уху приятеля, зашептал. Тюшкин округлил глаза, вывалил язык, сделал вид, что падает в обморок. Он действительно был удивлен.

— Откуда узнал?

— Случайно подслушал, — самодовольно ответил Жорж. — Комсорг говорил предзавкома: «У нас, мол, когда такую девку направляют работать, никто не знает ее прошлого. Один только руководящий треугольник, и то потому, что мы обязаны уделять ей внимание, помочь», — ну и пошел трепаться во славу бедных.

— Вот это новостишка! — воскликнул Тюшкин. — Ишь, какие тут крали водятся. Жалко, поздно узнал, отчаливать с завода собираюсь, покавалерился бы.

— И у меня в мыслях ни-ни! Клавка в клеильном цеху работает два года, а вроде никакого слушка за ней по нашему поселку не было… до нынешней весны. Новенького практиканта-техника знаешь? Пахтин ему фамилия, на страуста похожий. Еще он в заводской дружине содействия… вроде бесплатного мильтона. Ну?! Так вот Клавка с ним снюхалась. Засек? Девки, они ведь хитрые, как змеи. Ищут приезжих погулять. Первое дело — в гостинице живет, прошмыгнешь — никто не приметит. Второе — укатит скоро и никаких слухов. А мы тут что, на сухую облизываться будем? Чужим отдавать своих шкурех? Не такой я мальчик. Терять зазря время не стал, в обед в столовой подсыпался, давай запускать любовные комплименты. Она сразу клюнула. Глазками стрель! И смеется: «Мне, говорит, в клуб надо к репетиции». Понял? Дала намек.

— Дело ясное, — ухмыльнулся Тюшкин. — Бабскую политику мы чуточек знаем. Накопили опыт, два исполнительных листа за мной бегают, житья спокойного нету.

— Пришел я сюда, а возле Клавки снова этот техник. Ну да с ним я долго возжаться не стану: будет под ногами путаться — съест по роже. Нехай в свой край едет девок обслуживать. А оно так и выходит, слушок имею: Пахтин этот, толкуют, кончает практику и уматывает домой.

Тюшкин причмокнул, точно целуя воздух, приподнял кепочку.

— Потеха! А впрочем… желаю успеха. Вуаля!

Жорж сплюнул, поднялся со скамьи, застегнул под горло «молнию» на желтой, коробом стоявшей куртке. Сильным движением вскочил на карниз клуба и легко впрыгнул в открытое окно раздевалки. Тюшкин подтянул мятые, вечно сползавшие штаны с пузырями на коленях и отправился в поселок. Малый он был неопрятный, с большой буро-красной головой, как у подгнившего гриба подосиновика, и от него всегда пахло винным перегаром и чем-то кислым, слежавшимся: так пахнут старые бездомные псы.

II
Осторожно, с заднего хода, пробравшись на сцену, Жорж притаился между декорациями.

За стеной в читальне шелестели газеты, стучали шашки; в углу под крашеным полом скреблась мышь. Вот что-то упало в зрительном зале: наверно, бегая, споткнулась девушка. «Я сейчас принесу», — послышался со сцены Клавин голос, и она выскочила за кулисы.

Жорж выступил из-за декорации, преградил ей дорогу:

— Куда?

— Фу, напугал!

— Вроде я не страшный. Иль с разными залетными страустами сравняешь? — Жорж передернул плечами, приподнял руки, словно хотел сделать плясовую выходку, легко повернулся, показывая себя со всех сторон. — Разуй глазки, Клавочка. Где такого другого сыщешь?

— Картинка. Манекен. Тебя разве не выгнали?

— Руки у них коротковаты. Далеко?

— Где-то у нас в костюмерной завалялась шпага, сыну турецкого султана надо. Так я и бегу, а то все заняты.

— Возьми меня в помощники, искать буду.

— Сама не справлюсь? Ты чего-то с нынешнего дня больно вежливый.

— Может, влюбился.

— Сперва надо было спросить, не занята ль я.

— Для меня не страшно. Отобью.

— Слишком много о себе понимаешь.

Клава побежала в конец коридора. Жорж не отставал и следом за ней нырнул в узкую, тесную, с косо срезанным потолком комнатку под лестницей.

Свет из круглого оконца, выходившего в вестибюль, скупо падал на поломанные макеты, пол. Со стены тускло поблескивал уланский кивер, с его козырька, точно седая борода, свешивалась паутина. Пахло затхлостью и цинковыми белилами. Клава стала рыться в бутафорской рухляди, морща лицо от вспугнутой пыли. Она была в короткой юбке, и, когда нагибалась, обнажались ее полные ноги выше колен.

Оглянувшись на закрытую дверь, Жорж полуобнял девушку за спину.

— Брось ты искать ее. Брось шпагу эту…

Клава отодвинулась.

— Шел бы отсюда. А?

— Ох, какая строгая!

— Такая.

— Ты меня не знаешь. Спроси у ребят: для красотки-душки золотые серьги в ушки. Что вы, девки, к приезжим льнете? Вот улетит твой страуст, снова одна закукуешь? А тут под боком верный ухажер. В отпуск мотанем с тобой в Пермь, закручу по ресторанам.

— Что ты мне все какого-то страуста вяжешь? Я с птицами не знаюсь. Между прочим, говорить надо «страус». А в Пермь иль в другой какой город… без тебя провожатого найду. Ну, ладно: хватит зубы продавать, не мешай, режиссер ждет.

Она зашла за длинный, низкий ящик, сбитый из досок. Что-то блеснуло на полу под пыльным сапогом с громадной шпорой. Клава нагнулась — и внезапно ее ноги оторвались от пола: крепкие руки Жоржа подняли девушку в воздух, она взмахнула поднятой шпагой.

— С ума сошел?

Жорж тяжело сел на ящик, посадил ее на колени.

— Успеешь. Не подохнет твой турецкий султан без шпаги… и режиссер Сенька. Помнишь, Клавочка, что я спел тебе в театралке? «Многим ты садилась на колени, посиди разок и у меня». Чего ты все убегаешь? Не видишь: сохну от любви. Я без дураков… никто не прознает.

— Ах, вот оно как! То-то я гляжу, ты весь день вокруг меня… будто оса. Убери сейчас же руки!

Она хотела подняться; Жорж не отпускал.

— Чего ты? — забормотал он. — Чего? Поговорим, лапушка.

Он обнял ее, стал целовать в шею красными мокрыми, слегка вывернутыми губами. Клава вывернулась, отпрянула в сторону. Волосы ее растрепались, глаза сузились, вдруг стали острыми, спокойными до бесстыдства. Она даже казалась не особенно удивленной. Жорж вскочил, сделал к ней шаг и запнулся, настороженно следя за шпагой, которую Клава стиснула в руке, угрожающе выставив перед собой. Минуты две они как бы изучали друг друга, даже не слыша шагов, приближавшихся за стеной в проходе. Девушка заговорила первая, отчетливо произнося слова, будто нанося ими пощечины:

— Сказать… не ожидала я такого… я с ним по-товарищески, а он…

Жорж молчал и кусал губы.

— Ошибся адресом. Ясно?

Он наконец нашел нужные слова:

— Как раз не ошибся. — Голос его дрогнул от тихого злорадства. — Адрес правильный. Подумаешь, фря… Обиделась… Думаешь, не знаю, что ты раньше в городе с беспризорными воришками путалась, людей обкрадывала, была… «прости-господи»? Знаю, как водку хлестала. Так что, милашка, нечего нос задирать, разыгрывать маменькину дочку.

Шпага дрогнула, выпала из руки Клавы, глухо звякнула о край ящика.

— Скажешь, не бегала в номер к стра… к своему стравусу? Видали, как он к сосне прижимал, целовал куда попадя…

— Ну и… сво-ло-та! — прошептала Клава. Вдруг плюнула Жоржу в лицо, и губы ее затряслись, запрыгали, а глаза стали как у слепой.

Дверь костюмерной открылась; быстро шагая длинными ногами, вошел Алексей Пахтин. Его запавшие, обычно неяркие щеки раскраснелись, в руке был зажат распечатанный конверт.

— Наконец нашел тебя, Клавочка. Вернулся на квартиру, а тут нам с тобой письмо от матери…

Он вдруг замолчал; девушка мельком оглянулась на него и словно не узнала. Жорж Манекен, увидев техника, зло прикусил губу.

— Ладно, — захлебываясь, заговорила Клава. — Да, меня голод… я в дурную компанию. Потому что отец на фронте без вести… мать в оккупацию… Сиротой росла. Но как тебе не стыдно… как не стыдно. Ведь я после в исправительной колонии для малолеток… училась потом в ремесленном. Работала. И теперь я… и теперь я…

Нижняя губа ее вновь запрыгала, глаза налились слезами, она кинулась к двери. Пахтин проворно и осторожно схватил Клаву за плечи, привлек к себе; девушка уткнулась ему лицом в грудь и внезапно разрыдалась. Пахтин через плечо оглянулся на Жоржа, проговорил тихо, вдруг осевшим голосом:

— Уходи отсюда!

— Во-он что! — протянул Жорж Манекен и неестественно расхохотался. — Сейчас лишь понял. У вас тут свиданка была назначена. Помешал?

— Последний раз повторяю, — проговорил Пахтин и, бережно усадив девушку на ящик, повернулся грудью к парню, резко сделал шаг вперед. — Убирайся. Тебя не касается ни прошлое Клавы Филимагиной, ни ее настоящее. Давно без тебя разобрались. А будешь оскорблять…

Глаза Жоржа потемнели от ярости:

— Клавка меня обозвала да еще ты, стравуст конопатый, наскакиваешь? До твоей морды я давно добирался.

Он полусогнулся, выставил кулаки, примериваясь, как лучше напасть на техника. Пахтин тотчас принял оборонительную позу.

За фанерной перегородкой, отделявшей костюмерную от прохода, послышались глухие шаги, взвинченный голос режиссера Сени Чмырева:

— С такими артистами черт знает что… Послал ее за рапирой — сто лет пропадает. А тут еще сын турецкого султана… деликатного смеха не понимает, ржет что твой племенной жеребец.

И в костюмерную влетел пунцовый, всклокоченный Сеня. Увидев свою кружковку с посторонними парнями, рапиру у их ног, режиссер уже открыл рот, готовый разразиться громоподобной рацеей, да так и застыл, словно собирался проглотить яблоко. А за его плечами показались облезлый портфель и лысая голова заведующего клубом, недоуменное лицо комсорга Петряева.

— Ну, кот длинноногий, получай!

И оглохший от бешенства Жорж кинулся на Пахтина. Пахтин на лету поймал его за кисть руки, неуловимым движением загнул ее за спину, и Манекен взвыл от боли. Он начал осыпать техника и девушку самой низкой бранью, но вырваться, даже шевельнуться не мог, будто его связали.

— Ничего у тебя не вышло, — вдруг резко сказал ему Петряев. — Ничего. Все проиграл.

Лишь сейчас подравшиеся парни и Клава заметили вошедших. Пахтин выпустил руку Жоржа, отступил назад. Манекен, морщась от боли, зло и загнанно озирался по сторонам.

— Картина ясная, — продолжал комсорг. — Время позднее, завтра во всем разберемся и… поговорим где надо. Что ж, товарищи… делать тут больше нечего.

У двери уже кучились драмкружковцы, прибежавшие на шум. Заведующий клубом Родимчиков тяжело вздохнул. Техник взял под руку Клаву и вслед за комсоргом пошел к выходу. Жорж вдруг вспомнил о плевке на лице, торопливо утерся; ни на кого не глядя, стал выбираться из толпы. Драмкружковцы безмолвно расступились. За спиной Жорж слышал возбужденные разговоры: «Что произошло — хватил ее шпагой из ревности?»

Дверь в опустевшей костюмерной так и осталась незакрытой.

III
Рабочий день на фанерном заводе начался как обычно. В клеильном цехе стоял густой, горячий пар, катились вагонетки, сортировщицы ловко раскладывали влажный шпон — однослойные листы фанеры. Клава, чумазая, в комбинезоне, хлопотала над прессом. Она насвистывала сквозь зубы и была, как всегда, упруго-подвижна, оживленна и развязна, словно ничего скандального с ней не произошло. До цеха уже докатились смутные и перевранные отголоски вчерашнего случая в костюмерной. Нашлись, как водится, любопытные, которые желали бы узнать подробно, кто, где, кого, как, за что и почему. Трое парней, завсегдатаев пивного ларька, долго перешептывались и поглядывали на Клаву. Потом из этой кучки бойко выкатился цеховой остряк Тюшкин — приятель Жоржа Манекена. Он остановился против девушки и, прежде чем заговорить, долго смотрел на нее молча и подобострастно.

— А-а, наше вам туда, сюда и обратно.

Тюшкин выдернул из маковки красно-бурый волосок и с манерным поклоном протянул его Клаве, точно снятую кепку.

— Слышали и принимаем к сердцу, — прижал он руку к животу. — Разобъясни-ка нам, милашка-канашка, что это у тебя за романс вышел вчерась в клубе?

На щеках девушки загорелись два ярких пятна.

— Ничего особенного.

— А вроде, говорят, тебя там произвели… в титулы?

Остальные два парня пододвинулись ближе. Клава насмешливо глянула на остряка своим спокойным, несмущающимся взглядом:

— Кто старое помянет, тому глаз вон. Слыхал такую поговорку? Вот тебе и весь мой ответ. А ты и сейчас — лодырь, летун и злостный алиментщик. — И брезгливо добавила: — Лучше вон портки подбери, а то девки засмеют.

Покачивая бедрами, Клава неторопливо пошла к бакам за клеем для вальцев. Тюшкин от неожиданности смутился, растерянно подтянул сползавшие брюки. Один из парней крикнул восхищенно:

— Скушал, Тюшкин? Ло-овко она тебя уела!

В обеденный перерыв в цехах, в табельной, у инструменталки, в конторе появились объявления, написанные лиловыми чернилами на четвертушках листа:

ОБЩЕСТВЕННЫЙ СУД ЗА КЛЕВЕТУ И ОСКОРБЛЕНИЕ
ДЕВУШКИ НАД ГЕОРГИЕМ ОНУФРИЕВЫМ,
РАБОЧИМ ЛУЩИЛЬНОГО ЦЕХА
После шабаша продолговатый, обшитый панельной, под дуб фанерой зал заводского клуба быстро стал наполняться рабочими, служащими. Вскоре были заняты все скамьи, подоконники, народ стоял у двери. Люди приходили прямо из цехов, с лесопильни, усталые, хмурые, в спецовках. Вытертый зеленый бархатный занавес на сцене был открыт, виднелся большой стол под красным сукном, графин с водой без пробки, где-то давно потерянной, стулья.

Развязно заложив ногу за ногу, Жорж Онуфриев сидел отдельно от всех на скамье у самых подмостков. К нему подошел Тюшкин, пропел шутовато-сочувственно:

Ах, не дари ты меня любовью пылкою,
Подари ты меня полбутылкою.
Добавил: — Подвела тебя, Жора, эта стерва?

— Ты про наш самодельный суд? Здорово я его боюсь. Это… Это ж балаган. Тоже мне прокуроры нашлись… такие же работяги, как и я. Ну, скажи, что они мне могут припаять? Да и какое преступление я сделал? С девкой хотел погулять.

Приятель сбил затасканную кепочку на глаза, напомнил:

— На техника налетел.

— А что, я его хоть пальцем тронул? Скажу: припугнуть хотел. Ну? Сам он, страуст длинногачий, мне руку чуть не вывернул, до сих пор болит.

— Он — дело иное: дружинник. Знаешь, какой им авторитет создали? Скажут: обезвреживал хулигана. После, не забудь, ты еще… интеллигентные слова выкрикивал. Все слыхали.

— Выходит, рот нельзя разинуть?

Тюшкин грустно закатил глаза; казалось, даже нос у него вытянулся.

— Все это занятно и очень деликатно… — начал было он и продолжал без обычного юродства: — Все-таки, Жора, общественный суд, он имеет право ходатайствовать об исключении с производства, опять же из профсоюза, а потом… может и в нарсуд передать дело. Знаю, испытал. — И докончил с обычным шутовством: — А там, друже, толки нападут, как волки, скажут, ты такой-сякой, со святыми упокой.

На деревянные подмостки сцены поднялись трое членов общественного суда: предзавкома, мастер лущильного цеха и сортировщица. Гремя стульями, они стали рассаживаться за столом, видимо смущенные общим вниманием. В зале прекратилось движение, перестали откашливаться. Жорж слегка отставил ногу, передернул носом, словно хотел усмехнуться.

Общественным обвинителем выступил комсорг Петряев. Он был в отутюженном выходном костюме, в чистой льняной косоворотке с расшитым воротом, и этот его парадный вид, сурово сжатые губы говорили о том, что комсорг очень старательно приготовился к своим обязанностям.

Он коротко, в резких тонах охарактеризовал случай в костюмерной.

— Есть, товарищи, такое слово, анахронизм называется, — продолжал он, отпив глоток воды из стакана. — Анахронизм — значит пережиток. Когда-то было, а теперь в мусорную яму свалили. Таким вот анахронизмом, безвозвратным прошлым, является беспризорность подростков у нас в Советском Союзе. А скоро будет — и воровство. Будет, — убежденно повторил он. — Вместе с гнилым царским режимом, с эксплуатацией человека мы решительно выметаем все это дело из своего нового дома. Война, нашествие фашистской орды снова породили массовое сиротство, часть обездоленных детей попала в лапы улицы, но с этой бедой мы справились куда быстрей, чем после войны гражданской, что вы хорошо помните по кино «Путевка в жизнь». Тогда ведь… Одним словом, в двадцатых годах — старики не дадут соврать — сотни тысяч оборванных ребятишек ютились на панелях. А после Отечественной? Видали вы их? Сирот сразу определяли в детдом… колхозы разбирали, заводы, ремесленные школы. Да вот… — Комсорг развел руки, наморщил лоб, и неожиданно глаза его потеплели, губы сложились в мягкую полуулыбку. — Да вот та же товарищ Клава Филимагина вам пример. Из Орла она сама, война заглотила родителей, город был разбитый: хлебнула беды. Однако выхватили ее с улицы? Выхватили. Обучение прошла, сами знаете, какая работница — на доске Почета. Жалеем, что уходит. — Комсорг опять улыбнулся. — Забирают ее у нас. На днях регистрируется с одним техником-практикантом и уезжает под Вологду. Они уже письмо от его мамаши получили, зовет. Ну да это частная сторона их жизни, и мы оставим ее в стороне. — Брови комсорга сошлись, рот принял жесткое выражение. — И вот, товарищи, сыскался в нашей рабочей семье человек-урод, который хотел подло воспользоваться вывихом в горьком детстве девушки… повторю — передовой сортировщицы клеильного цеха. Это известный вам Георгий Онуфриев, по кличке Жора Манекен…

Взоры всего зала обратились к обвиняемому. Люди вытягивали шеи, кое-кто с задних рядов приподнялся, желая получше его рассмотреть. Жорж опять хотел свысока улыбнуться, да вдруг убрал ногу.

— Фигура-то у него как у манекена, — продолжал Петряев, — а душа грязнее изношенной портянки. Поступок этот не такой простой, как покажется кое-кому. Он говорит о том, что Онуфриев живет чуждыми нам понятиями, выкапывает из свалки прошлого самое паскудное и хочет протащить обратно через порог, в наш чистый дом. Вы меня, товарищи, простите… — Комсорг прижал руку к сердцу, произнес сквозь стиснутые зубы: — Это же подлец. Слизняк. Разве место такому в здоровом коллективе? — Он вытер носовым платком лоб, закончил неожиданно тихо, устало: — Давайте вынесем ему самое суровое наказание.

Петряев собрал свои листки и сошел с трибуны.

Некоторое время в зале стояла тишина, нарушаемая лишь перешептываниями на скамьях. Затем начались выступления свидетелей, заводских работниц. Все они в один голос требовали привлечь Георгия Онуфриева к строгому ответу.

Сперва Жорж словно бы с недоумением оглядывался по сторонам, затем съежился. Голова его опустилась, и вдруг заметнее выступили уши, будто сгоравшие на огне.

С боковой скамьи поднялся коренастый пильщик в фартуке, с клочковатой седеющей бородой.

— Пускай этот, как его… Онуфрий этот, даст тут перед нами должное разъяснение. Словом, принимает ли вину и как распределяет поступать дальше.

Председатель суда дал слово обвиняемому.

Жорж долго не поднимался. Он был поражен тем, что его так дружно, сурово осудил весь огромный зал. Ведь он со многими был знаком, при встрече, на ходу обменивался шутками, считал, что все относятся к нему по-приятельски. А теперь на кого бы ни глянул — чужие, словно отталкивающие глаза, в лучшем случае жадно-любопытные; холодные, брезгливые лица; гул, шепот по скамьям недобрый, угрожающий. И Жорж вдруг почувствовал себя перед рабочими будто раздетым, выставленным к позорному столбу. Самое поразительное было то, что никто из них не выступил в его защиту или хоть за смягчение наказания. Трусливо промолчали и закадычные друзья.

— Да я… — наконец заговорил Жорж глухо, еле слышно, — разве я думал, что такое… Задевал я раньше Клавдю… Филимагину? Ни однажды, спросите ее. Ну, а погулять… тут перехватил лишка. Хотел-то в шутку… Понятно, такого поступка к женщине я больше не дозволю.

— Громче! — раздалось из глубины зала.

— Пакостить — храбрый, а ответ держать — нервы не позволяют?

— Да чего там глядеть! — капризно выкрикнула курносая, подвитая клубная примадонна. Даже одетая в спецовку, она выделялась среди подруг своими манерами, ужимками. — Выгнать его с завода и все!

— Дешево слишком отделается!

— Он не только оклеветал девушку. Хулиганил еще, нецензурно выражался.

Судья восстановил порядок, обратился к обвиняемому с новым вопросом:

— Вы говорите, Онуфриев, в шутку. Может, и на техника Пахтина драться полезли… в шутку?

Голова Жоржа опустилась еще ниже, ответил он опять едва слышно:

— Выпивши был.

— Точно! — вскочил со скамьи режиссер драмкружка Сеня Чмырев. — И не раз! Тут еще есть один… рыжий Тюшкин. Родимчиков установил: пол-литра приносят в клуб. Им клуб — конюшня? Тут благородное искусство, вот что тут. Исключить зараз до конца года и не пускать на порог.

Когда Жоржу Онуфриеву дали заключительное слово, он долго, сбивчиво мямлил о том, что выполняет план в лущильном цехе. Постепенно оправился и закончил так:

— Взаправду говорю: признаю свою вину. Несознательность проявил. Вообще… вел себя не так. Обязуюсь исправиться…

Клава искоса поглядывала то на рабочих, то на членов общественного суда. Она заметила, как мелко и неуемно тряслась коленка Жоржа. Это, видимо, было и ему самому противно. Девушка что-то тихо, убежденно сказала сидевшему рядом Алексею Пахтину — очень серьезному, в костюме, галстуке; техник сделал жест, как бы означавший: «Поступай, как хочешь». Внезапно Клава встала и, подняв руку, попросила слова.

— Товарищи, — заговорила она, слегка побледнев, и презрительно указала пальцем на Жоржа. — Этот «кавалер» попробовал беспризорностью оскорбить… ан время не то: вон ему какую баню устроили! Девушка, к которой он сватался… не хочу ее имя называть… отказала ему от дома. Спасибо вам, что заступились. Спуску давать подобным Онуфриеву нельзя. Вы ему всыпьте, всыпьте! Но топить совсем, с завода… кому это надо? У нас и я… стала ведь я человеком? Где ж и перевоспитают, как не в коллективе? Мне после отъезда не хочется зло в поселке оставлять. А если Онуфриев и этот урок не поймет — тогда уж…

Клава вдруг умолкла, неловко улыбнулась и села на скамью рядом с женихом. Пахтин тихонько, крепко пожал ей руку. Когда она выступала, он даже вспотел и лицо его своим цветом мало чем отличалось от мочальных бровей и волос.

— Вот так Клавочка, — восторженно, громким, театральным шепотом проговорила волоокая клубная примадонна. — В сто раз оказалась лучше этого пошлятника!

Неожиданно Клава, словно бы смущенная общим вниманием, опять поднялась, стуча каблуками туфель, почти выбежала из клуба.

Дверь за ней прихлопнулась и широко отошла. За пыльной дорогой стала видна лиловая тень от громадной восковой горы опилок посреди заводского двора. Вторая смена производила сухую окорку березы, и в теплом воздухе горьковато пахло оголенными бревнами.

ОСЕННИЕ ДАЛИ

I
От станции до школы-интерната было четыре километра. Попутная машина не подвернулась, и Антон Петрович Миневрин отправился пешком. Дорогу он знал отлично, а саквояжик авось руки не оттянет.

Домишки поселковой окраины, деревянная ветлечебница, в которой он давно работал фельдшером, а потом и врачом, остались позади, за толстыми елями, дубами. Как всегда, Антоном Петровичем владело нетерпеливое ожидание предстоящей встречи с дочкой, чувство неловкости перед ней. Волновало и то, что увидит свою первую жену, ее теперешнего мужа: оба работали в школе.

Лес кончился, потянулись по-осеннему притихшие голые поля с редкими бурыми стожками сена, стоявшими сиротливо, будто брошенные. В холодном пасмурном небе обозначилась колокольня без креста, а когда Антон Петрович поднялся на крутой взлобок, показалась и толстая монастырская стена, словно выросшая из земли, одинокая сосна в стороне. Небольшой круглый пруд стыл перед облупленными каменными столбами, с которых давно исчезли ворота.

Перед крыльцом двухэтажной школы-интерната играли ребятишки. Отделившись от них, к Антону Петровичу бежала длинноногая девочка в меховой островерхой шапке, похожей то ли на капор, то ли на малахай, в старом, по колено, пальтишке с обтрепавшимся меховым воротничком. Она неуклюже размахивала руками, улыбалась и не отрывала от него глаз.

— Папочка!

От волнения он поправил очки, тоже широко и как-то вопросительно улыбнулся. Расставил руки, в одной из которых был дорожный саквояжик, и, наклонившись, обнял дочку, поцеловал в полураскрытые, еще не умеющие целоваться губы.

— Ждала?

— Два раза выходила за пруд, хотела на дороге у сосны встретить. Вернулась, собиралась еще встречать… гляжу — ты.

— А я не стал дожидаться попутной машины, решил пешком.

Свою вину перед дочкой Антон Петрович никогда не забывал.

Дома он, тайком от второй жены, откладывал лишний рублишко, чтобы сделать Катеньке подарок получше, мечтал о встрече с ней, и эта встреча рисовалась радостной, наполненной поцелуями, счастливыми разговорами, жадными расспросами. В памяти Катенька почему-то всегда вставала пяти-шестилетней девочкой, румяненькой, с блестевшими глазами, весело что-то тараторившей. Тогда на ней была зеленая бархатная шубка, зеленый капор с меховой оторочкой, и напоминала она дорогую конфетку в нарядной обертке. От нее и пахло, как от конфетки.

Сейчас Катеньке шел одиннадцатый год, она вытянулась, вытянулось ее личико, обрамленное такими же, как у отца, белесыми волосами. Руки казались длинными, ноги длинными, движения неуклюжими, и Антон Петрович всякий раз словно бы не узнавал дочку. «Какие странные дети, когда растут. На индюшат похожи», — думал он, стыдясь своего отчуждения, того, что Катенька ему как бы посторонняя. Антон Петрович старался быть с ней особенно ласковым, и ему казалось, что она чувствует фальшивость его тона, жестов.

И в эту встречу, погладив Катеньку по щеке, он подумал: «Мордочка у нее стала еще длиннее. Похудела, что ли? Как бегает неуклюже. Что, о н и  не могут ей новое пальтишко купить? От моей зарплаты ежемесячно идет на алименты тридцать два рубля. Для деревни деньги немалые». О н и — это относилось к матери и отчиму Катеньки.

Дочка ласкалась к нему, заглядывала в глаза и тут же отводила свои. Видимо, она тоже чувствовала себя с отцом не совсем свободно. Отвыкла? А вдруг угадывает его чувства?

— Ну, как живешь, деточка? — спросил он, и вопрос показался ему заученным.

— Хорошо.

— Как успехи в школе?

— Хорошо. У нас была письменная по русскому, я получила «четыре».

Отвечала Катенька почти на все вопросы: «Хорошо». Училась она в третьем классе, девочкой была прилежной; вон и сейчас пальцы в чернилах.

Здесь дать ей привезенные гостинцы? Или в доме? Катенька уже украдкой раза два поглядела на саквояжик. Антону Петровичу хотелось, чтобы гостинцы увидела его первая жена Елизавета. Пусть оценит отцовскую внимательность. Антон Петрович сознавал, что вопрос об отношении к Елизавете был одним из тех, которые больше всего тяготили его в поездке к дочери.

Воспитывая детей в школе, она привыкла быть образцом справедливости, так же справедливо старалась поступать и в жизни и ни в чем не хотела ущемлять отцовских прав Антона Петровича. Поэтому, когда он приезжал, Елизавета Власовна считала своим долгом принимать первого мужа у себя, кормить обедом и предоставляла в его распоряжение дочку на целых полдня — до того, пока он вновь не уходил на станцию к смоленскому поезду.

И это было мучительно Антону Петровичу. Ему казалось, что он не имеет права «врываться» в новую семью бывшей жены, что, вероятно, Елизавета тяготится этими приездами и принимает только из порядочности, что ее новый муж, воспитатель в школе-интернате Геннадий Протасович, ненавидит его и с трудом это скрывает. Казалось, даже Катенька понимала всю ненормальность положения, потому что не звала папу в дом. Вообще ведь она уже что-то соображает? Возможно, ей известно, что именно отец бросил ее и мать и ушел к другой женщине? Как она смотрит на его поступок? Вот это чувство вины и заставило Антона Петровича сейчас засуетиться и поступить не так, как он было рассчитал.

— Я тебе тут кое-что привез, доченька, — сказал он и огляделся, ища местечко. — Где бы нам пристроиться?

Они медленно между облупленными столбами вышли со двора школы. Отсюда открывалась деревня под пригорком, через дорогу стояла изба, где жила Катенька. Девочка не повернула к дому, а пошла по тропинке, что вела вокруг пруда. По ту сторону пруда, у могучей шатровой ели возвышался грубо отесанный обелиск — братская могила неизвестных солдат, погибших в Отечественную войну, и стояла скамейка.

На нее и сели. Антон Петрович открыл саквояжик и сперва достал большую магазинную коробку, перевязанную красной ленточкой. Глаза Катеньки радостно вспыхнули, она в удивлении, восторге полуоткрыла рот.

— Это мне? — спросила она, нерешительно беря коробку, и зарделась. — Что здесь?

— Откроешь и увидишь. Только осторожней.

Затем он протянул дочке два кулька. Она стояла перед ним нагруженная подарками, радостно, застенчиво улыбаясь, вся похорошев, и теперь напоминала ему прежнюю Катеньку. Антон Петрович наклонился, поцеловал дочку. Он был счастлив.

— Можно я посмотрю? — спросила Катенька, кивнув на коробку.

Она чуть не уронила ее, хотела подхватить другой рукой, и один кулек упал на землю, полуоткрылся, из него выпала конфета. Это почему-то обоих рассмешило. Антон Петрович поднял гостинцы, а Катенька уже развязала ленту, открыла коробку и обмерла. Там лежал игрушечный чайный сервиз. Голубые блюдца, чашки, ложечки из нержавеющей стали — все было аккуратно завернуто в тонкую папиросную бумагу.

— И сахарница! — ахнула Катенька, вконец покоренная подарком.

Вот хотя бы из-за этого стоило к ней ездить. Антону Петровичу стало жалко дочку, ему показалось, что она заброшена. «Наверно, Катеньке редко делают подарки», — подумал он. У Елизаветы была двухгодовалая дочка от нового мужа, кому, как не ей, уделяют внимание?

Он открыл кульки, наполненные конфетами, розовой пастилой, печеньем, орехами, стал угощать дочку. Катя сидела с набитым ртом, рассматривала чайный сервиз.

— Не болела ты? — спрашивал Антон Петрович. — Маму слушаешься? Будь послушной, доченька. Не бегай раздетой, простудишься. Учись прилежней, вовремя готовь уроки.

И поймал себя на том, что в каждый приезд задает одни и те же вопросы, дает одни и те же советы.

Расставляя на скамейке чашечки с блюдцами, молочник, Катенька заученно отвечала: «Я хорошо веду себя дома», «В школе я не балуюсь». Она попыталась раскусить грецкий орех. Антон Петрович разбил его камнем и смотрел, как дочка ела. Ему хотелось спросить: «А Геннадий Протасович тебя не обижает?» — и не спросил.

С противоположной стороны пруда показались школьники. Не скрывая любопытства, они поглядывали на Катеньку с отцом. Антон Петрович не заметил, как возле скамейки очутилась девочка в серенькой шубке из искусственного меха, в зеленых теплых ботинках, сразу видно — домашняя. Ее веснушчатая большеротая мордашка выражала восхищение, любопытство, желание поближе разглядеть, а то и потрогать чайный сервиз.

— Это Мура, — сказала отцу Катенька. — Моя подруга. Во второй класс ходит. — Она с улыбкой обратилась к девочке: — Ты пришла к нам поглядеть, Мура?

Девочка кивнула головой, повязанной теплым платком. Встретясь глазами со взглядом Антона Петровича, она потупилась, шмыгнула носом, но не уходила.

— Мне папа привез чайный подарок, — радостно сообщила ей Катенька. — Видишь, какой хороший? Хочешь, Мура, поиграем? — Она повернулась к отцу: — Папа, можно мы с Мурой поиграем?

— Конечно, доченька.

Ему было любо оживление Катеньки. Когда скованность, отчуждение первых минут встречи проходили,Антон Петрович привыкал к дочке, и она становилась ему ближе, словно он узнавал давние, милые, родные черты.

Девочки уселись на скамейке.

— Угости подружку пастилой, — сказал Антон Петрович.

После того как Мура взяла пастилы, орехов, печенья, он завернул оставшиеся в кульках сладости и сунул их в саквояжик.

— Во что, Мура, будем? — оживленно говорила Катенька. — Давай ты пришла ко мне в гости. Давай? Я тебя буду угощать чаем. Говори: «Здравствуйте вам».

По глазам Муры было видно, что ей самой хотелось быть хозяйкой, распоряжаться чайным сервизом, держать в руках ложечки, сахарницу, но она понимала, что такое право принадлежит одной владелице всех этих роскошных вещей. Девочки быстро вошли в свои роли. Об Антоне Петровиче они, казалось, забыли. Он отодвинулся на скамейке, чтобы не мешать им.

Так бывало каждый раз. Приняв подарок, гостинцы, ответив на обычные вопросы отца, Катенька вроде бы начинала томиться, скучать и очень охотно играла с подругой или убегала к ней сама — показать, что ей привезли. А потом и за уроки пора было садиться. Не так-то уж много времени оставалось для свидания. Поговорить бы с дочуркой, приласкать! Да эвон сколько ребятни вокруг.

— Тебе, Катенька, не хочется пройтись? — спросил Антон Петрович.

— Домой?

— Зачем? В лес.

Девочки переглянулись. Чувствовалось, что обе увлечены, захвачены игрой в «хозяйку и гостью». Антону Петровичу жалко стало расстраивать дружную компанию. Не стесняет ли их вообще его присутствие?

— Что ж, играйте, — сказал он и нерешительно добавил: — А я, наверно, сам пройдусь до леса.

— Хорошо, папочка, — тотчас согласилась Катя.

Ему показалось, что она довольна. «Возраст. Несмышленыш еще», — тихонько вздохнул он, поднимаясь со скамейки. Но когда Антон Петрович стал спускаться с бугорка к деревне и оглянулся, он встретил наблюдающий и как бы чуть опечаленный взгляд Катеньки; в следующую секунду она склонилась над сервизом, затараторила, исполняя роль «хозяйки». Все же Антон Петрович понял: хоть дочка и охотно играла с подругой, но чувствовала его присутствие и довольна, что он сидит рядом. Может, надо было остаться?

Он вышел на деревенскую улицу; неторопливо зашагал к железнодорожному переезду, где хмуро щетинился лес. Вон через замерзшую колчеватую дорогу, на противоположном уличном порядке знакомая до боли изба-пятистенок. В ней Антон Петрович прожил семь с половиной лет, любил, был любим и считал, что никогда не разлучится с женщиной, которую называл «ягодкой». Те же резные крашенные синькой наличники, тот же почернелый палисадник с осевшими цветочными грядками. Не следят ли сейчас за ним из-за тюлевой занавески?

Деревня осталась позади, надвинулось голое льняное поле, которое в воспоминаниях всегда вставало залитое солнцем, голубое от цветочков — ярких-ярких в спелом льне. Льняными цветочками он называл в ту пору глаза Лизы, хотя их едва ли можно было назвать голубыми.

Что же случилось? Почему они расстались? Такая была любовь!

Существует убеждение, что каждый из мужчин выбирает себе «одну из миллионов» и она ему дороже всех. Так считал Антон Петрович, тогда новоиспеченный фельдшер Антон, Антоша. Так говорила и Лиза — выпускница средней школы. И вот он с другой женщиной и тоже считает ее «лучшей из миллионов», а Лиза, вероятно, лаская нового мужа, называет его самым любимым. Не говорит ли она сейчас Геннадию, что первый брак ее был ошибкой, увлечением молодости? Может, высмеивает его, Антона, поносит, дабы утишить ревность Протасовича? Почему в жизни сплошь и рядом встречаются разводы? Антон Петрович не однажды думал над этим.

В старину сетовали, что венчались не по любви — на золотом приданом, на знатном гербе. Теперь сходятся по взаимному согласию, без указки родителей. Меньше ли от этого несчастных семей на свете, ссор, измен?

Очевидно, дело в том, что «лучший из миллионов» лишь крылатые слова. Сколько, например, у него в годы жениховства было знакомых? Вот эта деревня, где он жил. Фельдшерская школа. Кое-кто из райцентра. Пусть сотня. Две с половиной. Четыре сотни. Среди этих-то людей и выбираются «лучшие из миллионов». Парень или девушка созревают, приглядываются к окружающим и чаще всего тут же рядом находят «самую хорошую» или «самого хорошего». В молодости мечтают только о счастье, и кто будет гадать о том, что вдруг годы спустя «не сойдутся характерами»?

Мало ли у него, Антона, когда «гулял» с Лизой, было памятных встреч? Раз в Москве, в трамвае, встретилась такая красивая девушка, что он глаз не мог от нее отвести. Она сошла на третьей остановке, Антон вдруг соскочил следом, ошалело пошел сзади. Помахивая желтой сумочкой из кожзаменителя, девушка мельком с улыбкой оглянулась на него, а через полквартала вошла в подъезд пятиэтажного дома. Зайти? А вдруг она или ее мать скажут: вы чего приперлись? Возможно, она замужем или имеет жениха. Такие чаровницы одинокими долго не остаются. Вечером Антон, лежа на жесткой полке бесплацкартного вагона, возвращался в свою деревню. Как ныло его сердце! Как мечтал он о девушке с желтой сумочкой! Может быть, она-то и оказалась бы «единственной», посланной самой судьбой? А разве не было еще подобных встреч?

Но всякий раз, вернувшись к Лизочке, он забывал о случайных незнакомках и опять считал ее лучшей из всех. Да и как было не считать? Она всегда находилась рядом. Лиза во всем его понимала, угадывала каждое желание, ценила ветфельдшерскую профессию. Любила поучить? Настоять на своем? Зря рубля не тратила? Ну и что? Ему так приятно было исполнять маленькие Лизины капризы, прихоти! Антон обнимал ее где-нибудь в затишке за избой, целовал в податливые, жадно тянущиеся губы, они оба дрожали от нетерпения и всеми силами рвались принадлежать друг другу. Вот так и поженились. Но ведь была же любовь? Была. Ее и не могло не быть. Все его существо требовало любви.

Показался железнодорожный переезд, за ним на горке — деревня Акиншино. Внезапно рыхлые холодные облака просияли и словно бы оформились — пробилось неяркое солнце. Дали обозначились удивительно четко, за избами вычертился синеватый горизонт, у дороги бледно вспыхнул грязный высохший кустик татарника. Антон Петрович свернул на тропку, углубился в лес — молчаливый, почти совсем облетевший, сейчас просматривавшийся далеко вглубь. Дубы, осины стояли совсем голые, лишь на нижних ветвях висела листва, бурая, жухлая, сморщенная, и все-таки Андрей Петрович смотрел на нее с наслаждением. «В городе мы и этого не видим. А какой воздух!» Лес пах предзимним отмиранием. Палый лист отсвечивал лиловатыми чернилами, шишки валялись разбухшие, словно заплесневелые. Где-то в засветившемся березнячке бесшумно порхала синичка-пухлявка и тоненько, еле слышно тенькала. Казалось, это был единственный звук на свете, и напоминал он шлепанье дождевых капель. Но елки поражали свежестью зелени. Они еще высоко, по-летнему держали иглы пушистых ветвей.

Облака вновь сдвинулись, луч погас, и вокруг сделалось еще глуше.

Сколько Антон Петрович здесь не был? Года полтора? Последний раз приезжал к дочке прошлой весной, в апреле. Еще снег не сошел. А раньше часто гулял в этом лесу. И один, и с Лизой. Бегала с ними и маленькая Катенька. Собирали землянику по тихим полянкам, у нагретых солнцем пеньков на вырубках; искали грибы: белые — в бору, по серым тенистым овражкам, подберезовики, красные шляпки подосиновиков — в лиственном лесу, запрятавшиеся в густой траве; цветистые сыроежки росли везде и нередко в своих нежных чашечках хранили хрустальные капли росы. Теперь единственная ниточка, связывающая Антона Петровича с этим лесом, деревней, — дочь Катенька. Прошлая жизнь полустерлась из памяти, как прочитанная книга, которую лишь смутно вспоминаешь, но не имеешь желания вновь взять в руки.

«Зря Гликерия ревнует меня к Елизавете, — подумал он и улыбнулся при воспоминании о молодой жене. — Умершая любовь не воскресает. Развод, как инфаркт, оставляет неизгладимый рубец на сердце, и ничто уж не может его стереть».

II
Шел он уже не глядя по сторонам, брови его были нахмурены, а глаза не видели ни потускневших облаков над голыми верхушками деревьев, ни опавших желудей, ни полегшей травы.

Как же все-таки случилось, что он бросил «самую любимую», «лучшую из миллионов»? Разбил их кто? «Злые люди завидовать стали», как поется в песне? Нет. Сами. Именно он сам. Его недобрая воля? Или уж жизнь такова? Попробуй разберись в дожде противоречий, который поливает человека с рождения и до смерти.

После женитьбы Антон Петрович, казалось, ошалел от счастья. Когда между ним и Лизой пали все преграды, нежности его не стало предела. Он, тогда еще двадцатитрехлетний Антон, ходил за ней по пятам, при всяком удобном случае старался обнять, поцеловать в шею, уединиться.

Долго ли они были счастливы? Когда, удивив их обоих, начались ссоры? С первой недели. Из-за чего? Даже трудно вспомнить. Какие-то пустяки, мелочи. И Лиза, и он эти стычки, перебранки считали случайными и тут же забывали в новых ласках. Благо для супругов, если один из них обладает уступчивым характером; горе, если оба самолюбивы, настойчивы, упрямы.

Родилась Катенька, жизнь стала еще наполненней, но теперь уже Лиза делила любовь между мужем и дочкой. И тем не менее на его вопрос: «Кто для тебя всех ближе?», она, ласкаясь, отвечала: «Ты, Антошенька. Ты». С годами оба остепенились, изучили друг друга и уже понимали, что семья — не только утехи, наслаждения, но и совместная борьба с трудностями, недостатками, разный взгляд на вещи — и это необходимо учитывать. И он, и Лиза привыкли к тому, что надо избегать столкновений, что у каждого есть струнки, которые затрагивать не только бесполезно, но и опасно. Уже Антон Петрович удивлялся, что Лиза не понимает элементарных вещей, что у нее далеко не легкий характер. Кичится своей практической жилкой, любит командовать, распоряжаться. А Елизавета Власовна, рассердясь, говорила, что лишь она может выдержать Антоновы причуды, что он не умеет гвоздя вбить в стену, за последнее время переменился и не так внимателен — наверно, разлюбил. Ухаживал — каждый каприз исполнял. И оба ставили друг другу в пример бухгалтера с женой: какой у них лад, согласие.

На третьем году совместной жизни Антон Петрович поступил заочником в ветеринарный институт. В лечебницу он ежедневно ходил за четыре километра, часто выезжал в командировки по району; заниматься удавалось лишь по ночам. Все же он штудировал лекции, писал контрольные и защитил диплом.

Назначение Антон Петрович получил в Саратовскую область и выехал принимать работу, подготовить для семьи квартиру. Совхоз оказался глухой, степной, от станции — тридцать пять километров. Профиль его был зерновой, и поголовье скота в подсобном хозяйстве небольшое: сотен пять рогатого скота и овцы. Квартира — две тесных комнатки — требовала ремонта. Огород выделили за поселком. Места в начальной школе были заняты, и для Елизаветы находились уроки только в селе за шесть километров. Об этом Антон Петрович подробно написал домой. «Приезжайте, все устроится. Жду с нетерпением. Целую».

Он сразу стал тосковать по жене, по ее привычным ласкам и в то же время был доволен своей свободой. Новые обязанности, обращение «товарищ врач» льстили ему. Он ездил по отделениям, осматривал скот, лечил, присутствовал при выдаче кормов.

В совхозе в это лето проходили практику студенты Смоленского сельскохозяйственного института. Под воскресенья вечерами собирались у пруда с гитарой, магнитофоном, пекли картошку; пели и старинные русские песни, и новые — Окуджавы; танцевали «барыню» и твист. Студенты охотно приглашали Антона Петровича. С молодежью он взял тон шутливой назидательности, но от веселья в гулянках, где иногда пили самогон, не отказывался. «Вам, наверно, скучно со мной, — говорил он, с показной степенностью поглаживая усы. — Я стажированный женатик». Слова его воспринимались как острота: среди студентов имелись и желторотые бородачи.

Чаще всего Антон Петрович танцевал с лаборанткой Гликой. Он сам не знал, почему так выходило. Соберется танцевать с какой-нибудь практиканткой, увидит вопросительный и загадочный взгляд Глики, устремленный на него, и подойдет: «Нет, я со своей симпатией». Она сразу и доверчиво положит гибкие девичьи руки на его плечи, он обнимет ее за тонкую талию, они пустятся по кругу, и ему станет радостно, приятно, покойно. От черных волос Глики пахнет цветущим подсолнухом. Антону Петровичу видна ее тонкая нежная шея, и так близко находятся расширившиеся зрачки, глаз, наивно полураскрытые, чуть толстоватые губы. Глика не подкрашивала губы, не завивала волосы, но эта полудетская небрежность делала ее еще привлекательней. «Умеет ли она целоваться?» — иногда со смешинкой думал Антон Петрович и почему-то вспоминал дочь Катеньку. Главное, что трогало, — это радостная покорность Глики, стыдливость, умение непонятным образом уловить его настроение, предупредить желание. «Есть же такие, милые чудесные натуры», — размышлял он почему-то с грустью.

Ему казалось, что за Гликой он ухаживает шутливо, по-отечески, однако в совхозе их уже называли влюбленной парочкой, старались не мешать, оставить вдвоем. Открытие удивило Антона Петровича. Он сам не знал, чего больше доставило оно ему — приятности или неудовольствия? Может, именно после этого он стал внимательнее приглядываться к Глике и у него словно бы открылись глаза на то, что с ним происходит. Ведь его и в самом деле далеко не по-отечески волнует Глика, он часто думает о ней, ищет встречи…

Оказалось, что она умеет и целоваться, да еще как! На третьей неделе студенческой практики в совхозе вечером после костра он провожал ее от пруда в общежитие: женщины жили в отдельном домике. После купанья они еще не совсем высохли, от Глики пахло водорослями, свежестью влаги.

— Вы получили из дома письмо, Антон Петрович? — спросила она, легко, совсем невесомо опираясь на его руку. — Как ваша дочка?

Он почему-то вспомнил, что Елизавета опирается на его руку тяжело, чуть не виснет; вероятно, у нее эту привычку переняла и Катенька. А Глика так деликатна! Счастлив будет тот, кому она подарит свое сердце. Эта не станет ворчать, «показывать характер».

— Вы что, Гликочка, хотите подчеркнуть, что я старик? — шутливо, как привык с ней говорить, сказал Антон Петрович. — Что у меня дочь скоро невестой будет?

Письмо от жены было неприятное, и ему не хотелось о нем вспоминать.

— Совсем нет, совсем нет, — вспыхнув, пробормотала Глика. — Вы такой молодой, Антон Петрович! Перед вами многие ребята-практиканты кажутся… пингвинами. Недавно я по телевизору смотрела фильм о пингвинах, они такие неловкие, смешные.

— Бросьте! Я вас раскусил! — говорил он и зачем-то крепче прижал к своей груди ее покорную прохладную руку. — Раскусил! А вдруг во мне клокочет кровь… первой группы? Заложена атомная бомба чувств? Вдруг я еще способен влюбиться? В вас, например?

Они уже давно стояли за стожком недалеко от коровника, и Антон Петрович все крепче прижимал руку Глики. Где-то высоко за ветвями ивы светил месяц, слегка веснушчатое, чуть скуластое лицо девушки было пестрым от узеньких теней листвы, и только загадочно блестели черные-черные, словно бы испуганные глаза: казалось, в них нет зрачков. Антон Петрович нашел губами ее наивные полураскрытые губы. И тогда Глика вдруг обхватила его обеими руками за шею, и они, казалось, задохнулись в долгом поцелуе.

— Глика, Глика. Я не могу поверить…

Он хотел заглянуть ей в глаза, а она спрятала лицо у него на груди и вдруг заплакала.

«Вот какая бывает девичья любовь», — думал он потом не раз.

Антон Петрович теперь часто сравнивал Глику с Елизаветой и видел, что жена его безусловно более развита. В последние годы она похорошела совершенно по-женски, налилась той красотой, какая бывает у яблони, когда после цветения набухают краснощекие плоды и дерево стоит во всей мощи плодородия, и прохожих тянет вкусить от его сладости. А Глика? Совсем девчонка. Угловатая, с острыми локтями, небольшой грудью. Она меньше говорит, готова внимать каждому его слову. Зато сколько в ней прелести, ласковой покорности. Это еще бутон, но какой! И Антон Петрович понял, что не зря он все время тянулся к девушке.

С этого вечера свидания с Гликой почему-то стали редкими. Она вдруг начала прибаливать, не приходила к вечернему костру. Антон Петрович затосковал, вынимал из кармана затрепанное письмо жены, перечитывал.

Елизавета писала, что после долгих раздумий, советов с родителями решила в совхоз не переезжать. Как педагог в школе, она имела высокую ставку, пользовалась авторитетом. В деревне у них целая изба-пятистенок, большой огород, в этом году они впервые должны снимать яблоки в молодом саду, черную смородину, крыжовник. Притом здесь всего сто двадцать километров до Москвы, рядом станция. Она звала мужа домой.

«Бери расчет и возвращайся. Авось диплом не отнимут. Говорят, в «Заозерном» ветврач нужен, от нас недалеко, двадцать шесть километров, можно ездить на мотоцикле. Не тяни, дорогой Антошенька, мне так тебя недостает».

Хорошенькое дело: бери расчет и возвращайся! Направление-то министерство дало. Как он людям в глаза посмотрит? За стеклами очков не спрячешься. И все-таки придется подчиниться Елизавете. По Катеньке соскучился, надоела сухомятка, беспорядок в комнате.

Зарядили дожди. Были они еще по-летнему внезапные, теплые, с обморочными голубыми молниями, затяжными перекатами грома. В совхозе скосили отаву, и директор боялся, что сено пропадет. Поэтому, когда выдался солнечный день, всех сотрудников, практикантов поставили сгребать и копнить сено. Работали, как всегда бывает в деревне, не считаясь со временем.

К вечеру тихо, грузно начала заходить огромная иссиня-лиловая туча. Антон Петрович и Глика копнили на дальнем лужке; им старались не мешать, оставили вдвоем. Они видели, как к низкому незавершенному стогу подошел пустой грузовик, как бригадир показывал пальцем на распухшее кровавое солнце, на разваленное для просушки сено: видимо, торопил людей скорее докопнить, поспеть на машину. Почему-то ни Глика, ни Антон Петрович не бросили грабли, вилы, поспешно метали стожок, словно не понимая, что могут остаться в поле одни. Глаза им заливал пот, оба старались не смотреть друг на друга.

По звуку мотора, тарахтению кузова они догадались, что копнильщики уехали, забыли о них; до центральной усадьбы тут считалось четыре километра.

— Ой, как же мы? — тихонько, с деланным испугом воскликнула Глика. К Антону Петровичу она стояла спиной.

— Дометаем стожок и пойдем пешком, — ответил он не сразу и голосом, который показался ей незнакомым.

Оба молча продолжали сгребать сено, метать. Так их и накрыл набежавший крупный дождь.

— Придется переждать. Лезем в сено.

Он вырыл в стожке глубокую лунку. Девушка стояла под сильным косым дождем бледная и молчала. Антон Петрович схватил ее за руку, потянул и почувствовал, что она дрожит.

Туча лишь краем захватила лужок. Грузно ворочаясь, выбрасывая молнии, она повернула на второе отделение совхоза. Ветер был сильнее, чем дождь, даже дорога не успела раскиснуть. Через полчаса уже можно было идти в центральную усадьбу, но в общежитие Антон Петрович и Глика вернулись только на рассвете и еще долго стояли и обнимались на задах коровника.

— Почему ты перестала выходить к костру? — спросил Антон Петрович.

— Я боялась, — сказала она, пряча лицо у него на груди. — Я знала, что так может случиться.

— Жалеешь?

Глика не ответила.

В конце сентября практиканты разъехались по домам. Со скандалом добился расчета и Антон Петрович. Глике он дал старый адрес районной ветлечебницы; ей нужно было писать в Смоленск на почтамт, до востребования.

Дома Антона Петровича встретила соскучившаяся жена, и он еще раз убедился, какая она красивая, разумная. На столе распушился букет белых астр, зеленым стеклом блестела бутылка вина: приезд его был праздником. И он почувствовал любовь, влечение к жене. Что это такое? Сластолюбец он? Или… подлец? Но и когда чокался с женой рюмками, улыбался, глядя в глаза, его не покидал образ застенчивой скуластой девушки с гибкой талией. «Ты там не загулял?» — смеясь, спросила Елизавета в первую же ночь, когда они легли спать. «Вот придумаешь», — буркнул он в темноте и подсунул ей под голову руку.

«Главное сейчас работа», — на другой день решил Антон Петрович, этим как бы отметая все то, что случилось на практике.

В совхозе «Заозерный» действительно имелось место младшего ветврача, и, оформляясь туда, Антон Петрович в душе благодарил жену: «Умеет устроиться. Что значит практическая жилка. Да и авторитет в райисполкоме». Она же заняла денег на мотоцикл с коляской. Исполнилась давняя мечта: и служебное положение стало солиднее, и в шкафу появился новый костюм, а на окнах тюлевые гардины. Но почему-то ощущения полноты жизни не было. Антон Петрович считал, что сильно утомляется: дорога дальняя, поголовье скота в совхозе огромное. Не прошло месяца, как Елизавета заметила в нем перемену.

— Ты какой-то дерганый стал.

Теперь всякая ссора, даже размолвка с женой заставляла болезненно вспоминать о тоненькой, радостно-покорной девушке в далеком Смоленске, зато Антон Петрович больше стал баловать дочку. Она, конечно, ничего не подозревала об изменившемся отношении отца, о назревавшем разладе между родителями. Из детсада прибегала возбужденная, раскрасневшаяся, весело тараторила, передавая накопившиеся знания:

— Мам, ты думаешь, Земля стоит? Да? Она бегает вокруг Солнца.

Ластилась к отцу, прислушивалась, о чем говорят дома, совсем как взрослая давала советы:

— Клопы в койку влезли? А ты знаешь им чего, пап? Отруби топором голову, чтобы знали.

Или начинала рассуждать:

— О, у нас сад… семь деревья. Все яблоки.

Как-то помадой грубо размалевала губы, щеки, а нос и подбородок набелила пудрой. Долго вертелась перед трюмо и хохотала, закидывая голову: видела, как это делала мать, и ей очень понравилось. Когда Кате сделали выговор и поставили в угол — никак не могла понять, за что. «Да-а, — сердито бубнила она Елизавете Власовне. — Тебя-то не ставят», — и долго потом не хотела мириться.

Видел ее теперь Антон Петрович реже: иногда уезжал в совхоз — Катенька спала; возвращался домой — тоже спала. А то вообще дня на три задерживался в «Заозерном». Нельзя сказать, чтобы он уделял ей больше внимания, забот, но, встречая, всегда старался приласкать. «Инкубаторная, — иногда вдруг называл он Катеньку. — Детсадовская». Антон Петрович уже твердо знал, что больше любит не жену, а шестилетнюю дочку. Только она одна не раздражала его дома. Может, остыла к нему и Елизавета? Елизавета стала придирчивой, подозрительной.

С виду в доме Миневриных все как будто шло по-старому. Оба работали, переживали периоды чувственных ласк и миролюбия, семейно в мотоцикле с коляской ездили на станцию в районный клуб, ходили в гости к завучу школы-интерната, устраивали вечеринки у себя. Но вспыхивавшие, казалось, из-за пустяков ссоры вдруг делали их врагами, вызывали такое отчуждение, которое пугало Антона Петровича.

Весной, когда осел почерневший снег, яростно пробитый солнечными копьями, он взял расчет в «Заозерном»: внезапно освободилось место врача в той самой деревянной ветлечебнице, где он работал фельдшером. Теперь ездить ему надо было всего за четыре километра. Казалось, кончилась нервотрепка в семье Миневриных, супруги перестали ругаться. А неделю спустя Антон Петрович получил от Глики письмо:

«Я ожидаю ребенка. Ты, Антон, свободен. Я все взвесила, но ребенка все-таки решила оставить в память о нашей любви. Это моя первая любовь и, наверно, последняя. Тебя я не хочу ничем связывать».

Антон Петрович переполошился.

«С ума она сошла? — размышлял он, в бессчетный раз перечитывая, письмо. — Совсем девчонка — и так себя связать… На меня надеется? Она же знает… Я ничего не обещал. Зря. Зря».

До сих пор он не мог понять, что было у него в прошлом году в саратовском совхозе. Интрижка? Любовь? Все это скоро забудется? Или защемит, потянет еще повидаться? Образ Глики неотступно сопровождал его всюду. Запах скошенной, провядшей травы, розовых цветов клевера, желтой сурепки снился ему. Его преследовало воспоминание о том, как они перед грозой метали стожок в поле, миловались в сене, после тайком встречались за коровником, безлунными ночами рука об руку бродили по берегу пруда. Да, но как он теперь посмотрит в глаза Елизавете? Если бы она была перед ним в чем-нибудь виновата! А Катенька?

Лишь в начале апреля Антон Петрович ответил Глике, что помнит ее по-прежнему, но у него дочка, семья. Письмо из Смоленска тоже пришло нескоро, короткое: Антон Петрович узнал, что у него растет сын. Вот какая Глика?! Вот до чего, оказывается, его любит?!

И поздней осенью, в отпуск, придумав «межобластное совещание ветврачей», Антон Петрович укатил в Смоленск. Встреча была неловкой и нежной, четыре дня он жил у Глики: прошлогодняя любовь вернулась с прежней силой. Мальчик был копией отца, имя ему дали Петруша — Петушок: действительно, на его затылке рос пушистый клок беленьких волос, похожий на гребень. Петушок сразу потянулся к Антону Петровичу. Мать Глики тихонько плакала, но не говорила ничего. Молодая женщина была счастлива, всецело занята ребенком. Она побледнела, стала еще тоньше и, казалось, вся светилась. С «межобластного совещания» Антон Петрович вернулся раздираемый противоречивыми желаниями. Раза три домой возвращался пьяный.

Снова стало припекать весеннее солнце, потекли рыжие ручьи, из-под снега вылезла прошлогодняя полегшая трава. Антон Петрович на целую неделю уехал в район проверять лошадей на сап. В брезентовой сумке — маллеин, стерилизатор, шприцы. Сам, как всегда, в кирзовых сапогах, в брезентовом плаще поверх пальто.

В колхозах пришлось задержаться на два лишних дня. Деньги в доме вышли, Елизавета Власовна отправилась в ветбольницу, чтобы получить зарплату мужа, и тут увидела на его имя письмо со смоленским штемпелем. Когда Антон Петрович вернулся из командировки, это письмо, вынутое из конверта, лежало на столе. «Пропал, — было его первой мыслью. И тут же: — А может, и лучше? Не век же терзаться». Елизавета Власовна не подняла крик, не устроила скандал, но сколько презрения было в ее взгляде, позе, в брошенной фразе: «Какой ты жалкий! Как изоврался!»

Раскаиваться, просить прощения Антон Петрович не стал. В конце недели он с чемоданом в руке пришел на станцию и купил билет до Смоленска. Уже живя там, взял, развод.

И вот теперь лишь гостем наведывался в прежний район.

«Да, теперь мой дом в Смоленске, — думал он, глядя на заваленную гнилыми листьями дорожку. — Раньше была одна «самая лучшая на свете», сейчас другая. Сколько же раз человек может влюбляться?»

Чуть не половина его друзей была жената вторично. Что это такое? Распущенность? Или раскрепощение? Он знал: современная молодежь еще упрощеннее смотрит на взаимоотношения полов.

Умные книги внушали ему с отроческих лет: «Истинная любовь — одна. Остальное — увлечения». Вспомнился недавно виденный фильм «Гранатовый браслет», да он раньше и рассказ читал. Кем был скромный чиновник контрольной палаты однолюб Желтков? Исключением в человеческом обществе или примером того, каким оно должно быть?

Если любовь  о д н а, то когда она приходит? Опять в голову полезли классические примеры. Пылкий Ромео полюбил Джульетту совсем молодым человеком, пресыщенный Соломон юную Суламифь — когда седина уже тронула его по-ассирийски завитую бороду. И там и там чувства оказались сильнее смерти. Кто из них  л ю б и л, а кто увлекался?

Говорят, что любовь — это именно первое чувство. Но почему же тогда оно так недолговечно и зачастую кончается разводом? Клятва-то дается «до гроба». Еще неизвестно, любил бы и Ромео свою Джульетту всю жизнь? Или действительно «любви все возрасты покорны»? Разве встреча с хорошенькой девушкой не вызывала у молодого Антона нежность, желание сблизиться, а может, и соединиться навек? Какой у нее характер? К чему стремится, о чем мечтает? Трудолюбивы ли ее родители? Может, легкомысленна, неряшлива, ревнива, модница? Э, какое это имеет значение? Если полюбят друг друга — все у них будет хорошо. Уж не эта ли вот безрассудность и называется пылкой любовью? Без страха и сомненья, почти не зная друг друга, — создать семью на всю жизнь!

Когда Антон Петрович женился вторично, он был куда осмотрительнее. Уже прикидывал: а сживутся ли? Подойдут ли друг другу по темпераменту? Выдержит ли и его любовь к Глике испытание временем? Неужели кто-нибудь из них, возможно он сам, проявит непостоянство? До каких пор это может повторяться?

А вообще надо ли было ему разводиться? Мог бы он всю жизнь прожить с Елизаветой и быть счастливым? Рядом — Катенька, а там завели бы еще одного ребенка, может мальчишку. Его отец, преподаватель математики в Переславле-Залесском Петр Данилович Миневрин сорок два года прожил с женой, Антошиной матерью, и никогда не собирался разрывать с ней союз. Правда, в семье витал слушок о какой-то интрижке, любовнике, крупном объяснении между родителями. Но ведь не разошлись же они? Трех детей поставили на ноги. И так жили и живут миллионы во всем мире. «Перебесятся и обвыкнут» — вот как раньше говорили. Что это: отсталость? «Домострой»? Или жизнь во имя детей?

Как часто бывает, Антон Петрович не ответил на поставленный себе вопрос, даже забыл, о чем думал. Заинтересовала его другая мысль, мелькнувшая в голове. Вот уже пятый год, как они с Гликой вместе. Та ли у них жизнь, о которой он когда-то мечтал? Та ли Глика, какой была в далекий ласковый сентябрь в саратовском совхозе?

В том-то и дело, что в жизни ничего не стоит на месте. Изменилась и Глика, хотя с виду как будто осталась тою же. И с нею, как с Елизаветой, у Антона Петровича началась притирка характеров, утверждение себя в новой семье. Не сразу, правда, исподволь. Мало ли за эти годы между ними было ссор? Раньше податливая, радостно-покорная, Глика с годами становилась все самостоятельней. Оказалось, что на многие вопросы у нее собственная точка зрения, которой она никак не хочет поступаться. Способна и на капризы, упрямство, а однажды вдруг заявила: «Я молоденькая, ты должен меня на руках носить и выполнять все мои прихоти».

Вот тебе и на! Откуда это?

Мать. Куда денешь тещу? Она имеет влияние на дочку, свой голос в семье. «Польстилась на пожилого, — как-то сказала она. — Илименты плотит». Не повторяется ли жизнь из века в век, от случая к случаю? «И возвращается ветер на круги своя».

Ну их, библейские цитаты. Вон уже вырубки, где всегда было особенно много земляники. Пора возвращаться в деревню.

III
Дочку Антон Петрович встретил на дороге при входе в деревню. Она выбежала его встречать.

— Долго ты как, папа, — сказала Катенька, радостно, застенчиво глядя ему в глаза. Она взяла его за руку, пошла в ногу, немного повисая. — Мама звала обедать. Все пообедали, только ты остался. Я тоже не ела, с тобой буду.

«Что у нее в головке? — подумал Антон Петрович, поцеловав дочку в раскрасневшуюся щеку. — «Звала мама». Ни разу она меня не спросила, почему я не живу с ними. Значит, ей все объяснили. Дома? Или на улице? И каким выставили меня?»

Что ж, и Елизавета и соседи имели полное право его осудить. А мог ли он поступить иначе? Временами обстоятельства бывают сильнее нас. Или мы только оправдываем себя этим? Во всяком случае, о разводе он ничуть не жалеет, лишь очень и очень горько, что разлучен с Катенькой. И даже, может, не за себя страдает. За Катеньку. Чем она виновата? Почему должна расти полусиротой, завидовать подружкам, у которых и папа и мама дома?

Однако вот и окна с тюлевыми занавесками.

В третий раз после переезда в город подымался Антон Петрович на крыльцо, знакомое до каждого вбитого в ступеньку гвоздя.

Изба была разделена дощатой переборкой, обклеенной серыми с позолотой обоями. В просторной левой половине жили «молодые» и была видна двуспальная никелированная кровать с блестящими шишками и пружинным матрацем. Ее покрывало то же синее стеганое одеяло, которое было при нем. В простенке блеснуло трюмо, так хорошо знакомое. Грубая толстая рама и низенький столик были сделаны местным столяром из сосны «под орех», а само зеркало куплено отдельно. Сколько оно тогда принесло радости и каким казалось нарядным!

За столом, как всегда аккуратно застеленным льняной скатертью, сидела Елизавета Власовна и разбирала горку синих ученических тетрадок. Знакомая картина. Антон Петрович сам не заметил, с какой жадностью, хотя внешне и спокойно, глянул на бывшую жену. Она все еще по-прежнему хороша; подбородок заметней округлился, да полнее стали грудь и руки. Волосы у Елизаветы были тщательно уложены, платье ему неизвестное — черное, шерстяное, красиво расшитое. Видимо, приготовилась достойно встретить бывшего мужа. Не ревнует ли Геннадий к этой встрече? Может, сказал: «Наряжаешься для любимого?» Елизавета всегда умела настоять на своем и тут, наверно, ответила с достоинством: «А ты хочешь, чтобы твоя жена выглядела неряхой?» Вот уж неряхой она действительно никогда не была. Всегда со вкусом одета, всегда деньги учтены до копейки и хозяйство в образцовом порядке. Что в школе — авторитет, что в сельсовете — общественница.

Сам Геннадий возился с телевизором «Рекорд», регулировал звук. Антон Петрович видел лишь его длинную узкую спину, обтянутую вельветовой блузой, и краешек пышного, небрежно повязанного банта, длинные ноги в хорошо отглаженных брюках. На стук входной двери Геннадий не обернулся, хотя, конечно, знал, кто вошел. Елизавета Власовна громко, спокойно спросила:

— Это вы, Катенька?

— Мы с папой обедать.

Попасть в кухоньку можно было только через «светелку». Антон Петрович вытер ноги о ветошный половичок, брошенный у двери, поздоровался:

— Добрый день.

— Здравствуй, Антон.

Елизавета Власовна отложила перо, глянула ему прямо в глаза, и он испытал неожиданное волнение.

«А прав ли я был, что оставил Лизу? — подумал Антон Петрович, идя наискось через избу вслед за дочкой. — И не осиротил бы Катеньку».

Почему он вдруг так подумал? Искренне ли это было? Действительно ли он испытал раскаяние? Может, подействовала красота первой жены, ее былое обаяние? Или вид привычной обстановки разбудил воспоминания о годах молодости и счастья? Геннадий Протасович, словно только сейчас узнав, что в избу вошел первый муж его теперешней жены, повернулся к двери и вежливо поклонился. Бант вокруг шеи у него был черный, шелковый, волосы чуть закрывали уши. Геннадий ничего не сказал, но взгляд его был очень внимателен и холоден.

В это мгновение оба словно оценивали друг друга.

«Видный мужик у моей, — подумал Антон Петрович. — Может, он больше подходит Елизавете, чем я, и с ним она счастливее, чем со мной?»

На стене в футляре висела скрипка. Геннадий музицировал. Вероятно, отсюда и длинные волосы, блуза, бант.

«Говорят только: позер, — поторопился Антон Петрович вспомнить о нем недобрый слушок. — Кутнуть любит».

Как глупо устроен человек! Ему-то зачем нести околесицу о том, кто занял освобожденное им в этой избе место? Ан нет, странный клубок ворочается в груди. Конечно, тут не зависть, не ревность, но ведь что-то же мешает ему запросто, с приязнью глянуть в глаза Геннадию, протянуть руку? Неужели собственничество?

Вслед за дочкой Антон Петрович прошел на правую половину избы, освещенную одним окном. Вдоль стены нависли полки для кастрюль, посуды, задернутые веселой занавеской с розовыми цветочками. В углу приткнулся столик под клеенкой. На столике стояли два прибора, резная деревянная хлебница, прикрытая салфеткой. С другой стороны кухоньки — большая русская печь, чисто побеленная, блестевшая заслонкой. Порядок, аккуратность видны были во всем. Лоснились покрашенные масляной краской две табуретки, деревянный пол.

— Садись, папочка, — негромко сказала Катенька. — Я буду наливать.

Она с удовольствием разыгрывала маленькую хозяйку. Без шубки и ужасной шапки, в новой коричневой форме с белой пелеринкой, дочка выглядела более ладной и уже не казалась Антону Петровичу такой заброшенной. Ее белесые волосы были подвязаны синей лентой, лицо на воздухе разрумянилось. Чисто вымытыми ручками она отдернула полог печи, открыла заслонку, взяла в углу рогач. Подняв плечи, кряхтя, пододвинула чугун, налила в тарелку жирных, вкусно пахнущих щей.

Они сидели рядом за столом, как в прежние годы, ели и негромко разговаривали. За перегородкой было все слышно, поэтому оба снижали голоса.

«Славная у меня Катенька, — с умилением думал Антон Петрович. — Конечно, с матерью ей лучше. Ну, а все-таки… полусирота. И почему так жизнь устроена по-дурацки? Или сами ее усложняем, портим? Сами. Думаем только о себе, забываем о детях».

— Я что-то не хочу мяса, — сказал Антон Петрович и переложил из своей тарелки большой кусок говядины с мозговой косточкой в тарелку дочери.

— Ой, папочка, а я его совсем не люблю, — воскликнула Катенька почти совсем громко. — Хочешь, я тебе и свое отдам? Ешь, пожалуйста.

Так отец и дочка ухаживали друг за другом. Ела Катенька действительно мало, неохотно. Детей всегда надо уговаривать пообедать, выпить молока. Вон она какая худенькая. «А может, за ней не смотрят? — вновь подумал Антон Петрович. — Здо́рово она нужна отчиму? А у Елизаветы вторая дочка: маленьких больше любят. Да и школа, тетрадки, общественная работа».

За перегородкой было слышно, как встала Елизавета Власовна, как вышла из комнаты, хлопнув дверью. Затем хлопнула вторая, дальняя дверь в сенях, и уже рядом, из-за другой стены избы послышался приглушенный голос Елизаветы Власовны. Это она прошла во вторую, угловую комнату пятистенка, где жили ее старики родители.

Словно подтверждая предположение отца, Катенька полушепотом сказала:

— Мама пошла узнать Светку: не проснулась? Светкина кроватка у бабушки.

Обед закончили в молчании. Задав сразу по приезде все необходимые вопросы, Антон Петрович уже не знал, о чем расспрашивать. Да и стесняло присутствие за перегородкой Геннадия Протасовича, то, что разговаривать надо было полушепотом.

— Ты же не ленись мне писать, — с улыбкой сказал он дочке.

— Я всегда тебе пишу.

По старой памяти Катенька пристала к отцу, чтобы он что-нибудь нарисовал, подсунула иступившийся карандаш, косо разлинованную тетрадку. Антон Петрович рисовал ей и солдат, и автомобиль, и космическую ракету. Одна из фигурок была худощавая, в очках, с белесыми усами, в пальто с пристежным цигейковым воротником, в сапогах и с дорожным чемоданчиком.

— Это ты? — засмеялась Катенька. — Да-а. Похоже. Я маме покажу.

Близилось время расставания, и чем ближе оно становилось, тем больше жалел дочку Антон Петрович. Теперь она уже не казалась ему неуклюжей, угловатой, получужой. За полдня он успел вновь к ней привыкнуть. Освоилась с отцом и Катенька, весело болтала, рассказывая о школе, о подругах, о мелких происшествиях, которые представлялись ей значительными.

— Пора, пожалуй, собираться, — глянув на стенные ходики и сверив их со своими часами, сказал Антон Петрович.

— Уже? — весело сказала Катенька. — Я пойду тебя провожу.

Никакого сожаления Антон Петрович в ее голосе не услышал. Что значит детство! Он вынул из саквояжика последний подарок — отрез фланельки на платье. Катенька живо, радостно прикинула на себя материю, любуясь ею: какая хорошая выйдет обнова. Поцеловала отца, бережно завернула отрез в магазинную бумагу. Опять надела свою старую шубенку, из которой выросла, нелепый меховой капор-шапку и вновь превратилась в неуклюжую девочку. Но лицо ее за эти часы уже снова стало знакомым до каждой черточки. Это была милая, любимая дочка, с которой больно расставаться. Одевшись у двери, Антон Петрович попрощался с хозяевами. Елизавета Власовна ответила громко, приветливо. Геннадий Протасович что-то пробормотал: ясно было, что его смягчил отъезд ветеринара.

— Далеко не заходи, — спокойно, ласково сказала дочке Елизавета Власовна.

— Нет. Я до сосны.

Погода на дворе нахмурилась: и похолодало, и чувствовалась сырость. Вокруг колокольни бывшего монастыря кружила по-вечернему крикливая стая галок. Ветер переменился и теперь задувал сбоку от железной дороги. Дали потемнели, сдвинулись, вот-вот опустятся сумерки.

— Когда снова приедешь, папа? — спросила Катенька, держа отца за руку, искательно заглядывая в лицо.

— Не могу тебе точно сказать, доченька. Служба, дела. Постараюсь к весне. Как в прошлом году.

Антон Петрович почти наверняка знал, что весной приехать не удастся. Против его поездок к дочери Глика не возражала, но относилась к ним ревниво — это он хорошо знал. Огорчать молодую жену ему не хотелось. А навещать дочку надо — кровинка. Придется и тут, как с деньгами, становиться на путь обмана и говорить Глике, что едет в командировку. Совсем запутаешься.

— Я так скучаю без тебя, — тихо, доверчиво сказала Катенька и замолчала.

У Антона Петровича больно сжалось сердце. Теперь даже уродливая шапка, коротенькое пальтишко не портили облика дочки. Ее личико, одухотворенной любовью, печалью, просило участия, ласки. Антон Петрович вздохнул и не нашелся что ответить.

Поравнялись с одинокой сосной, стоявшей в открытом голом поле между проселком и железной дорогой. Мать не разрешала Катеньке идти дальше. Катенька остановилась, неловко сложила губы, точно извинялась, что не может еще проводить.

— Мне больше нельзя.

Он нагнулся, обнял и несколько раз поцеловал девочку в полуоткрытые губы, в щеки. Катенька невпопад отвечала на его поцелуи, вдруг засмеялась:

— Какой ты колючий.

Он тоже улыбнулся, потрогал ус.

— Брился вчера вечером. Щетина и отросла.

Постояли на бугорке. Ветер здесь был сильнее, чем в деревне, тощий, бурый придорожный бурьян шевелился как живой, и потемневшие стожки сена, еле видные в опускавшейся мгле, казались озябшими. Вдали грубо, будто намалеванный, чернел лес.

— Тебя, Катенька… новый папа не обижает? — все-таки решился спросить Антон Петрович. С его губ не сошла еще улыбка, а лицо было болезненно-озабоченное.

— Не обижает. Да он… почти не разговаривает. — Потупясь, она сказала: — Я его зову дядя Гена.

Еще постояли. Катенька словно с каким-то вопросом, жалостливо смотрела на отца снизу вверх.

— Ничего. Ты растешь, становишься умненькой. Все будет хорошо.

— Хорошо, — тотчас покорно согласилась Катенька. Казалось, отвечала она так жезаученно, как при встрече у пруда, однако тон был доверчивее, искреннее. — Нас в школе учат вышивать крестиком. Дома уроки… Светку качаю.

Вполне естественным было то, что Катенька помогает матери, бабке ухаживать за сводной сестренкой. Антона Петровича почему-то ее ответ покоробил: «Нянькой приспособили».

Далеко за полем, за черневшей лесной полосой глухо и словно бы потерянно закричал паровоз, будто чувствовал себя одиноким в этой ранней холодной полутьме: наверно, из Москвы шел товарняк. Стука колес не было слышно.

— Ладно, доченька, беги, — бодрым, веселым голосом сказал Антон Петрович, засуетился, еще раз ткнулся губами в щеку девочки. — Беги, а то простудишься. Да и темнеет.

— Ладно. До свидания, папочка.

Она заморгала-заморгала, неуклюже повернулась и побежала домой, к словно истончившейся колокольне монастыря. Почти тут же остановилась и, обернувшись, помахала рукой в шерстяной варежке. Антон Петрович помахал ей; он стоял на бугорке и не двигался. «На каждые сто браков — сорок разводов» — почему-то всплыла строка из газеты. Катенька опять побежала к дому и вновь обернулась и помахала. Затем наклонила голову, пошла шагом и больше уже не оборачивалась.

И долго еще смотрел ей вслед Антон Петрович. Тоненькая фигурка Катеньки становилась все меньше, сумерки обуглили ее, съедая очертания. Затем девочка совсем растаяла, пропала, а худощавый взрослый мужчина в защитного цвета пальто с пристежным цигейковым воротником все смотрел и смотрел…

Повернулся и быстро пошел по дороге.

…Час спустя сквозь деревья придорожного лесочка мелькнули, задвигались огоньки — станционный поселок. В маленьком вокзальчике, на лавке, ожидали поезда двое крестьян с чемоданами, мешками. Антон Петрович взял билет в кассе, вышел на перрон. Кровавым, зловещим глазом глядел вдали семафор: путь еще не открывали. Прошел стрелочник с фонарем, но Антон Петрович не видел ни семафора, ни стрелочника. Перед его глазами все еще стояла белобрысенькая девочка, и глаза у нее были любящие, печальные. Она будто спрашивала: «Как же, папочка, ты меня бросил?» Антону Петровичу сделалось стыдно за ту скованность, похожую на отчуждение, которую он испытал днем при встрече с Катенькой. Откуда эта скованность? Сразу после развода ее не было. Неужели с каждым годом отчуждение будет расти? Катенька созревает, меняется, сформируется в зрелую девушку — не станет ли она тогда для него родной незнакомкой? И что она будет чувствовать к нему, когда повзрослеет и все поймет? Может вспыхнуть обида за мать? Вражда?

Эка жизнь до чего запутанная! Почему так часто счастье одного человека оборачивается несчастьем для другого? Бывает, и не желаешь ему зла, сам полюбишь, тебя полюбят, а все же страдают самые близкие, родные люди, и ты уже не в силах им помочь.

…Подошел поезд. Антон Петрович засуетился, отыскивая свой вагон, полез на подножку. Ударил второй звонок. Состав тронулся неслышно, проплыли освещенный вокзал, голые деревья в скверике, и знакомая, когда-то родная станция осталась позади, растаяв в сгустившихся осенних сумерках.

IV
В Смоленск поезд прибыл в потемках, задолго до рассвета. Снега здесь тоже не было. Окна привокзальных домов немо чернели.

Автобус, набитый пассажирами, потащил Антона Петровича по гористым улицам, мимо стоявшей под оврагом высокой церкви-музея, мимо небольшого памятника фельдмаршалу Кутузову, повернул в сторону от Днепра, разрезавшего древний город. Да, он приехал к себе домой. Такого ощущения в старой деревне уже не было, оно потерялось. Человек пускает корни там, где живет его семья, близкие, где его работа, надежды на будущее. Родное место ему дорого лишь по воспоминаниям, а забрось его судьба опять туда, оно не согреет сердца, покажется чужим.

Небольшой тихий дворик еще спал. Спал в темноте облупленный кирпичный трехэтажный дом с косым, вросшим в землю крылечком. Спали дровяные сарайчики, лепившиеся к забору и теперь, после газификации, никому не нужные. Спали столбы от волейбольных ворот: днем женщины натягивали на них веревки и, к возмущению дворовых ребят, сушили белье.

Квартира Миневриных была на нижнем этаже. Звонить Антон Петрович не стал, а подошел к окну и тихонько постучал в почерневший переплет рамы. Он всегда так стучал Глике, давая знать, что пришел именно он. Стук его, хотя и негромкий, будил ее сразу. Проснулась Глика и сейчас: край занавески дрогнул, выглянуло ее заспанное лицо с радостно-настороженными глазами. Антон Петрович улыбнулся жене. Занавеска опустилась, и он вернулся на заскрипевшее крыльцо.

Сквозь дверь Антон Петрович услышал легкие шаги Глики; щелкнул английский замок, и в следующую минуту он уже целовал ее чуть полуоткрытые толстые и добрые губы, голую теплую шею, глаза, в которых еще бродили сонные видения, с жадностью вдыхал знакомый, волнующий запах ее кожи.

— С ума сошел? — сердито сказала Глика. — В сенях. Люди могут увидеть.

— Пусть видят, — улыбаясь, говорил он, поймав и целуя ее теплую руку, обнажившуюся до локтя.

Осторожно ступая, чтобы не разбудить соседей, они прошли к двери своей квартиры. Антон Петрович замешкался в передней, снимая пальто. Вошел в комнату. Глика зажгла торшер, вновь нырнула в постель, полуприкрылась одеялом. Зеленоватый свет от абажура падал на ее черные растрепанные волосы, грудь, видную в глубоком вырезе ночной рубашки.

— А где Петушок? — спросил Антон Петрович, увидев, что кроватка сына пуста.

— Спит с бабушкой. Вчера купали, она ему сказки рассказывала. Я не захотела перекладывать. — Глика совсем проснулась, смотрела на мужа испытующе, с ожиданием. — Чего раздеваешься? Через час на работу.

— Отдохну немножко, — ответил Антон Петрович, расшнуровывая ботинок, и крепко, сладко потянулся.

— Нечего нежиться. Еще заснешь.

Он видел, что Глика ждет его в постели и говорит из чувства противоречия. Она всегда ревновала мужа после его поездок к дочке в деревню, оглядывала подозрительно, морщила нос, словно хотела обнюхать. Поэтому сердито отвечала и в сенях, хотя была очень рада.

Снимая через голову верхнюю рубашку, Антон Петрович подумал, что все женщины одинаковы и после первого, и после второго брака жизнь у супругов идет по тому же кругу: сперва ненасытные ласки, внезапные ссоры, знаки внимания, потом уравновешенность, привычка, развивающая успокоение, упорное отстаивание своего «я», авторитета. Образ Елизаветы стерся в душе Антона Петровича, его заслонила вот эта скуластая, пополневшая в груди и бедрах молодая женщина. Она ему люба, она ему родная, а та, первая, мила только в воспоминаниях.

— Лижешься, — шепотом и словно бы все еще сердито говорила Глика, отстраняя мужа, делая вид, что не хочет его ласк. — Спи лучше, спи. Лежи спокойно. Насвиданничался со своей Лизочкой?

— Оставь. Сама знаешь, что там все кончено. Должен же я видеть дочку?

— Гаси торшер.

Скоро надо было вставать. Антон Петрович знал это, но дремота смежала глаза. Глика уже спала, уткнувшись ему под мышку, сладко дыша полураскрытым ртом. По признакам, в верности которых она не сомневалась, Глика увидела, что Антон принадлежит ей и со стороны «старой любви» ничто не угрожает. А он тоже лежал счастливый, утихомиренный, наслаждаясь тем, что наконец дома, что все здесь здоровы и всё благополучно.

«Я только минутку, — подумал Антон Петрович. — Будильник заведен». И вдруг перед его глазами как живая встала Катенька в своем меховом уродливом капоре. Она улыбалась ему чуточку жалко и махала рукой в варежке. «Что это? Никак не могу заснуть», — подумал Антон Петрович, не зная, что уже спит. «Катенька! Как живешь, моя деточка?»

У ШЛАГБАУМА

I
Орехов в лесу было полно: стоило профессору Казанцеву потянуться за одним, как он замечал целое зеленое гнездо на соседней ветке. По ту сторону куста лещины, сквозь шершавую замшу ее листвы перед ним мелькали то смуглые девичьи руки, то белая блузка Иры Стрельниковой; иногда он ловил на себе взгляд ее карих глаз и всякий раз испытывал такое чувство, словно должен сделать что-то решительное и не знал что. В лесу аукала, со смехом перекликалась разбредшаяся компания из их дома отдыха, всюду слышалось щелканье орехов. От меченых желтизной берез протянулись длинные тени; пеньки выглядывали из травы словно гигантские грибы, в остывающем воздухе мягко тенькала, вызванивала синица.

— Я, собственно, нагрузился, — сказал профессор Ире, показав на свои карманы. — Надо полагать, скоро будет гонг к вечернему чаю.

Она вышла из-за куста.

— Пойдемте обратно?

— А как же Алексей? Нельзя оставлять такого верного рыцаря.

Ира сделала пренебрежительное движение смуглым, по-женски созревшим плечом; она была в сарафане. С другого конца орешника послышался голос Манечки Езовой, ее соседки по комнате:

— Ау, Ирок, отзовись. Ау!

— Видите, — сказал Казанцев. — Я был прав, ваше отсутствие заметили.

Девушка засмеялась с видом школьницы, которой хочется поозорничать. Вдвоем они пошли по лесной дороге. Между деревьями заголубел простор, показались два красных кирпичных столба и полосатый полусгнивший шлагбаум; когда-то, еще при царе, по этой опушке проходила граница двух губерний, а теперь орешник стал границей прогулок из дома отдыха: дойдя до шлагбаума, все неизменно возвращались обратно.

Рядом с девушкой Казанцев почему-то никак не мог забыть свои сорок семь лет и ученое звание. И в то же время, чувствуя на себе ее наивно-расширенные, ожидающие глаза, он говорил с тем подъемом, который испытывает человек, когда на него обращено очень дорогое ему внимание.

— Вы спрашиваете, много ли я работаю? — говорил Казанцев. — А как же? Есть ли что на свете интересней и благородней труда? Прошедшие века похоронили множество эпох, стран, народов. И что от них оставила нам история? Руины, монеты с изображением тиранов, черепки домашней утвари, то есть памятники труда. Все бренно на этом свете — и власть меча и власть злата, а вечен только труд: он один движет культуру. Не тщеславным венценосцам обязаны мы познанием древности, а рукам рабов.

— Да, конечно, — кивнула Ира. — Я вот тоже как приготовлю задание, спокойнее чувствую себя в техникуме.

Она вообще спешила во всем согласиться с профессором, и стоило ему заговорить, как она кивала головой, точно подхватывая его мысль с полуслова. «Влюбленные студенты таких девушек принимают за родственные натуры», — подумал Казанцев. Ира так благоговела перед его «трудами», о которых никогда не слышала, перед самим званием «профессор», что ему иногда становилось неловко.

— Освоение профессии — это самое прочное наше приобретение в жизни, — продолжал Казанцев. — Близкие люди могут изменить: жена найти более привлекательного мужчину и уйти к нему; друг, раздосадованный вашей удачей, — отвернуться; родная дочь — бросить вас ради любимого, а труд всегда останется с вами, и в нем вы найдете поддержку и отраду.

Опустив голову, Ира старалась идти в ногу с профессором. Ее черные, слегка выгоревшие спереди волосы, заплетенные в две толстые короткие косы, открывали смуглый низкий лоб. Нос с горбинкой от веснушек выглядел темнее, полные красные губы были сложены надменно. Казалось, Ире хочется шумно порезвиться, побегать, похохотать и она всячески сдерживает себя.

— Ох, — весело вздохнула она, — как вы интересно говорите! Сколько для этого, наверно, разных научных книг проштудировали… целую библиотеку. А я вот перед зачетом долго не могла взяться за историю средних веков, все казалось трудно.

— Всякому овощу свое время. Пока молоды, больше бегайте да ешьте яблок, чтобы запастись на будущее силами. Знаете, в чем древние полагали счастье? В здоровом желудке.

— О, я здоровая, — опять засмеялась Ира, и уши ее покраснели. — Видите, какая толстая? В техникуме я взяла первый приз в состязании по бегу на короткую дистанцию. Меня тогда премировали будильником, и я в первый же день проспала на занятия, потому что понадеялась на будильник, а он не зазвонил.

«Отвечает как ученица, — отметил Казанцев. — Я же будто читаю лекцию на кафедре… вернее — глаголю прописные истины».

Прошли красные кирпичные столбы, выщербленные временем, полосатый шлагбаум. Открылось поле, усеянное валками недавно скошенной ржи, деревня, сбоку зеленая крыша двухэтажного каменного дома отдыха, а за ними далеко внизу, под крутым спуском, — Волга, заречные луга с копнами сена. Повеяло широтой, простором. В остывающих лучах солнца васильки, уцелевшие на придорожной меже, казались лиловыми.

Сзади послышался быстрый тяжелый топот ног.

— Алло! Не хотите и подождать?

Их нагонял Алексей Перелыгин. Мускулистое загорелое тело его, сильные ноги с раздутыми икрами лоснились, он был в красных трусах и превосходных бутсах из бизоньей кожи. Алексей играл правого нападающего в одной из всесоюзных команд, считал, что спортсмены самые популярные люди на земном шаре, и удивлялся, если кто-нибудь не знал его имени, иногда упоминаемого в футбольной хронике.

— Почему ты, Ира, ушла без меня? — сказал он громко и, как всегда при улыбке, сжимая крупные, очень белые зубы. — Что? Это свинство.

— Я ведь не нанималась к тебе в поводыри?

— Оставь, Ира. При чем здесь поводыри? Лучше признайся, что поступила не по-комсомольски. — И, не слушая ответа, Алексей повернулся к Казанцеву: — Я смотрю, профессор, уж не хотите ли вы отбить у меня Иру? Ох, глядите, я не уважу, что вы сочиняете лекции по… истории с географией, а возьму да и забью гол под каждый глаз.

— Уж такая ваша профессия, — усмехнулся Казанцев, — бегать и бить… ногой.

— Как? Почему бегать? А, понимаю. — И Алексей расхохотался, горделиво откинув голову, остриженную под «бобрик».

За еловой аллеей открылись антресоли дома отдыха, облупленные колонны. Из столовой доносился звон стаканов, ложечек: там пили вечерний чай.

Казанцев сказал, что ему надо переодеться, и прошел в свою мансарду во флигеле. На столе в педантичном порядке, который он так любил, были разложены книги с выписками, цветные карандаши, но выработанная годами привычка к ежедневному труду была нарушена. Казанцев долго поправлял перед зеркалом синий вязаный галстук, разглядывал свое загорелое бритое лицо. «Признайся, наконец, — криво усмехнулся он отражению в зеркале. — Ты увлекся девочкой, которую, наверно, ошеломила твоя ученая степень». Правда, Казанцев знал, что женщины до сих пор находили его интересным. Морщины не испортили крупного лба Казанцева, а седые волосы были так густы, что одна знакомая назвала их шерстью белого медведя. И плечи у него еще по-молодому прямые. «Понимает ли хоть она твои назидания? — продолжал он размышлять. — Скорее всего «в общем и целом». Да, но сколько потом таких наивных и еще неразвитых студенточек успешно получали дипломы, даже поступали в аспирантуру».

Когда он вернулся к столовой, то застал отпивших чай на каменных ступенях крыльца; по установившейся традиции, все собирались сюда, чтобы проводить отъезжающих. У подъезда стояла гнедая лошадь, запряженная в рессорную линейку с наложенным в нее сеном. Среди чемоданов сидела женщина с зонтом и все время прощально и любезно улыбалась. Бородатый конюх, который должен был везти ее за пятнадцать километров к вечернему пароходу, равнодушно поправлял кнутовищем хорошо прилаженную шлею. Все по очереди подходили к даме, пожимали руку, точно отъезжал член семьи, хотя ее мало кто замечал, пока она жила здесь. Девушки нарвали с клумбы левкоев, гвоздик, астр, полных отмирающего предосеннего благоухания. У растроганной отъезжающей букеты были в обеих руках, на коленях, и она не знала, куда их деть. Директор дома отдыха, с орденом Славы на офицерском кителе, в сапогах, распоряжался как радушный хозяин, просил приезжать на будущий год. У колес линейки крутились две собаки: шоколадный пойнтер доктора и корноухая, вечно в репьях дворняжка из деревни, прижившаяся в доме отдыха.

— В Саратов приедете, не забудьте опустить письмо! — крикнул отъезжающей пожилой инженер в темных очках.

— Счастливого вам. Вспоминайте нас.

Положив руку на крыло линейки, в толпе стояла и Ира Стрельникова с букетом. Она рассеянно слушала разговоры и по временам оглядывалась, точно кого-то искала. Казанцев остановился за углом террасы и несколько минут наблюдал за ней. Не ошибся ли он в ее чувстве? Действительно ли Ира им заинтересована? Вдруг это минутный каприз красивой девочки? С возрастом его недоверчивость требовала доказательств, он боялся попасть в смешное положение. Сейчас он это проверит.

Придав лицу благодушную мину, Казанцев быстро вышел из-за террасы; увидев его, Ира вспыхнула и так порывисто протянула отъезжающей цветы, точно протягивала их профессору. Девушка смутилась и дольше всех махала рукой вслед линейке.

II
Стоял жаркий душный полдень, какие иногда выпадают на Волге в конце августа. Отдыхающие обычно это время проводили на пляже под зеленой, заросшей соснами горой: кто купался, кто загорал, зарывшись в стеклянно-белый, режущий глаза песок. Ира и Алексей в стороне, под тенью ветлы, удили рыбу; у обоих не клевало. Профессор Казанцев принимал на вышке солнечную ванну. Рядом с ним сидел его сожитель по флигелю пастух Зворыкин, худой, бородатый человек с большим кадыком, в новой шляпе из тонкой, будто солома, осиновой стружки.

— А за что меня премировали отдыхом, это я тебе сейчас обскажу. За трудовую жизнь. Понял? Немец в корень извел наше Спас-Осташково, а теперь в моем стаде аж сорок семь голов. И один пасу. Сообразил? Один. А до меня ходил, так той двух подпасков держал. Я ж им сразу вольную да заместо их приручил кобелей, вот колхозу и вышла економия. Теперь слухай дальше. Какие погоды стояли? Жары. Никаких небесных осадков. И тут я стал выгонять скотину на ночь. Уж ни овод, ни другая насекомая не беспокоит. И вот второй год как чисто все коровы молока прибавили, а Фраза двадцать одну литру удою выдала. В Москву к выставке готовлю, председатель сказал, что лишь чуток до медали не тянет. — Зворыкин помолчал, закончил недовольно: — А без дела теперь мне что же, без дела можно начать покупать и вино в магазине… с бабой загулять. С безделья человек на все может решиться.

— Правильно, занятому и думать некогда, — засмеялся профессор. Зворыкин всегда говорил с ним или о своем стаде, или о том, что в доме отдыха ему скучно без дела, и давно успел надоесть. Казанцев стал смотреть вниз.

Внизу, под вышкой, солнечно блестела, зеленовато просвечивала могучая река. Она казалась гладкой, спокойной, но березовая веточка, сломанная кем-то, проносилась быстро мимо: такое было подводное течение. У берега на борту зачаленного парового катера сидела Манечка Езова — Ирина подруга, молодая, с двумя подбородками и крашеными бровками. В предохранение от загара на ее толстые белые плечи была накинута простыня. В дом отдыха Манечка приехала в надежде похудеть, каждый день взвешивалась, но с ужасом замечала, что полнеет, и всем говорила: «Это от сердца». А врач, осматривая ее, разводил руками и советовал больше двигаться, меньше есть мучного и сладкого и «хоть разок поволноваться».

— Давайте поедем на ту сторону, — капризно закричала Манечка. — Что вы, товарищи, все лежите да лежите. Я сама буду грести.

Далеко-далеко за Волгой в знойном мареве кремово золотился песок противоположного берега, поросшего ивняком. Там над затоном вились два баклана.

— Считайте меня, Манечка, завербованным! — крикнул Казанцев и стал спускаться с вышки.

— В плаванье! В плаванье! — раздались голоса загоравших купальщиков.

Охотников вызвалось немало. Они столкнули на воду два новых крашеных баркаса. В одном взялся грести Казанцев. Ира, бросившая бесполезное ужение рыбы, поместилась рядом с ним. Манечка Езова уверенно села на бабайки в другой лодке, начала грести, но лишь всех обрызгала и, сразу устав, перебралась на корму. Ее место занял Алексей Перелыгин. Хвастаясь силой, он так погнал баркас, что быстро вырвался вперед. «Беру старт!» Сидевшие с ним женщины со смехом замахали руками отставшим.

— Кидайте нам якорную цепь. Так и быть, возьмем на буксир!

— Посмотрим, — закричала в ответ Ира и схватила рулевое весло.

Казанцев, улыбаясь, приналег на бабайки, баркас вздрогнул, и началась гонка. Только веселые светлые брызги летели от четырех пар весел да слышался скрип уключин. Вода позади пенилась бело-зелеными бурунчиками, шумела. Баркасы стали выравниваться, «пассажиров» охватил спортивный азарт, они перебрасывались насмешливыми шутками, подбадривали своих гребцов. Алексей стиснул губы и напряженно улыбался: его самолюбие не могло вынести поражения, и он вкладывал в греблю всю силу. Снова активно включилась Манечка Езова: помогая ему, взяла кормовое весло, зарулила.

Почти незаметно казанцевская лодка все обходила и обходила соперницу, и вот уже между ними пролегла зеленая водная полоса. Теперь насмешливо закричали пассажиры-победители, к перелыгинцам полетели воздушные поцелуи. «Ура! Наша взяла!» Алексей тряхнул головой, словно хотел смахнуть пот с толстых бровей, наддал еще, стараясь прибавить ходу. Но то ли оттого, что он злился, то ли оттого, что Манечка не умела править кормовым веслом, их баркас шел рывками, вилял и отставал все больше.

Приближалась середина реки, рябь от мощной, спокойной волны сделалась заметнее, преодолевать течение стало труднее. Отчетливее выступили глянцевито-бурые, покачивающиеся бакены. Профессор лишь изредка подгребал веслами, отдавшись на волю течения. Неожиданно за излучиной, совсем рядом, взревел гудок, вырос реденький дым, а затем показался и огромный белый пароход с двумя красными полосками на трубе: почтовый.

— «Лермонтов», — сказал кто-то в лодке. — На Казань.

На верхней палубе, облокотясь на перила, стояли нарядные загорелые пассажиры, с бака доносились звуки танго. Пароход плыл по фарватеру, ближе к противоположному берегу, как раз наперерез баркасам, и с капитанского мостика им тревожно замахали. Надо было подождать, но Ира вдруг заблестевшими глазами глянула на профессора: «Давайте?» Он едва приметно кивнул головой и сразу стал очень серьезным. Ира заметила, как вздулись мышцы на его выпуклой груди, загорелых руках; лодка их понеслась, словно в ней включили мотор, шутки на банках — скамьях — смолкли, молоденькая учительница испуганно схватилась за спасательный круг.

Они проскочили под самым носом вдруг нависшего парохода. Огромный стекловидно-пенистый вал швырнул далеко вперед их лодку, и вслед им понеслась брань матросов. Позади, с отставшего перелыгинского баркаса, раздался женский визг, и его заслонила огромная белая громада корпуса с иллюминаторами, а когда пароход прошел, как бы до дна распахав реку, в передней лодке зааплодировали профессору. Перелыгин кричал, что, если бы Манечка Езова не закатила истерику, он все равно финишировал бы первым. Внезапно бросив весла, Алексей поднялся со скамьи, прыгнул в воду и поплыл.

— Вызываю, профессор. Что? Гайка слаба? Здесь дело чистое.

Ира тоже быстро встала.

— Подумаешь! И тут обгоним. — Она обернулась к Казанцеву: — Давайте?

Казанцев засмеялся и отрицательно покачал головой.

— Отчего, Евгений Львович? Вы же хорошо плаваете кролем.

Он только сделал такое движение: мало ли, мол, что. Ира с сожалением посмотрела на воду и, не вытерпев, нырнула одна. И тотчас к ней повернулся Алексей. Он напоминал молодого быка, и казалось, что это его напряженно дышащие ноздри так раздувают волну. Казанцев продолжал неспешно грести. Он не особенно устал, но ему просто не хотелось плыть. Отчего, действительно? Тяжело было подниматься? Или это вызывалось отсутствием того задорного тщеславия, которое владеет юношами и заставляет их на все живо отзываться?

Баркас носом врезался в песок отмели.

Берег, поросший бледно-зелеными лопухами и полузакрытый ивняком, подымался невысокими обрывистыми уступами. Отдыхающие разбрелись: кто опять стал купаться, кто загорать на солнце, кто искать ракушки с речными устрицами. Пастух Зворыкин в розовых полосатых подштанниках (трусов у него не было, а купаться голым он стыдился) показал пальцем на Алексея Перелыгина, выделывавшего в воде сальто-мортале:

— Вот как у человека нет занятиев, у него жир волнуется. Мечтает, абы какую работу. Он и ныряет ровно селезень.

И побрел в ивняк. Манечка Езова села на песок отдыхать и распустила розовый зонтик. Ира, тяжело дышавшая от плаванья, предложила профессору:

— Идемте собирать ежевику?

— С удовольствием.

Они вдвоем пошли по песчаному берегу вдоль Волги, затем свернули в овражек, начали спускаться. Здесь было сыро и полутемно. Солнце осталось где-то наверху за вербами и дубняком, редкие лучи, продираясь сквозь ветви, освещали там, на макушке склона, кусты черной смородины: листья их изумрудно просвечивали. Ежевики понизу было полно, она всюду синела из-под лопухов и крапивы, заглушавших узкую тропинку, по которой трудно было пройти, не обстрекавшись. Овражек расширялся, и в его глубине тень лежала еще гуще и еще сильнее пахло сыростью и гнилью. Вилось множество комаров, которые жалили почти без звука. В бузине с ветки на ветку порхали серенькие корольки, нарушая тишину форканьем крыльев.

— Евгений Львович, — с любопытством спросила Ира, — как вы дома проводите свой день?

Казанцеву это почему-то напомнило жениховский экзамен. Стало смешно. Отвечая, он, однако, не мог избежать назидательного тона, взятого им с девушкой.

— Иными словами, Ирочка, вы хотите узнать, как живут ученые сухари, подобные мне?

— Что вы, — смутилась она. — При чем… сухари.

— Извольте, извольте. Утром я хожу в университет читать лекции, потом занимаюсь научной работой в музее, в архиве, в библиотеке, а иногда и у себя на квартире в Малом Козихинском. Ну, что вам еще сказать? Не курю, водку пью только по праздникам, обожаю натуральный кофе. В общем я сам себе напоминаю часы с недельным заводом. Может, вас интересуют мои знакомые или почему я до сих пор не сумел жениться?

— О нет, нет, — засмеялась Ира: она еще не совсем оправилась от неловкости. — Вы отвечаете совсем как по анкете.

Мокрый полосатый купальник облепил ее загорелое тело, выпукло обрисовывая линию груди, бедер. Осторожно ступая босыми ногами по неровной, колкой дорожке, поеживаясь от липнувших комаров, Ира то и дело приседала и рвала ягоды. Обстрекав руку о крапиву, она оборачивала к Казанцеву смуглое лицо с нежным пушком на верхней губе и сконфуженно смеялась. Он любовался ее движениями, и это почему-то вызывало в нем внутренний протест. «Отчего мне все в Ире кажется естественным и грациозным? — придирчиво думал он. — Оттого только, что молода? Ведь когда она постареет, эти самые ее жесты уже будут казаться смешными ужимками. Значит, мы прощаем кокетство, лишь когда женщина нравится?»

От реки слабо доносились голоса, смех, всплески воды. Затем послышалось ауканье: голос Алексея звал Иру. Оба прислушались. Казанцев оказал:

— Прекрасный экземпляр этот Алексей. Не находите?

Ира сделала надменную гримасу.

— Он? Вот уж нет.

— Напрасно.

— Почему, Евгений Львович, напрасно? Алексей только и знает, что говорит о футболе да хвастается силой и… каждый день меняет ботинки. Вообще у него ноги главное, правда? Он и ходить-то не может: или подпрыгивает, или бежит, или сбивает камни. Он сам как-то сострил: «Свою славу я зарабатываю ногами и поэтому, когда ложусь спать, голову кладу на матрац, а ноги на подушку». — Ира опустила глаза, произнесла несколько сбивчиво: — А в мужчине нужна не только сила… образование важнее.

И профессору показалось, что эта студенточка уже имеет большие претензии к будущему мужу, угодить ей не так-то легко. Что она вообще собой представляет? Какой у нее характер? О чем мечтает ее прелестная головка? Красивые всегда капризны. Вот она увлеклась им, вероятно приняв любопытство за любовь и отвернувшись от молодости в лице футболиста. Что это; незнание жизни или же расчет? Конечно, тут может быть и своеобразие натуры… но стоит ли верить? Эх, сбросить бы ему с плеч годиков десять — пятнадцать!

И, медленно идя за Ирой, Казанцев поймал себя на том, что боится показаться ей неуклюжим, смешным. Ежевику он не ел, а собирал в руку, чтобы потом отдать девушке.

— Какую я вижу ягоду-у! — пропела Ира и оглянулась на профессора.

— Большая?

— Очень. А вон еще, еще. О, да тут их много, идите есть.

Он подошел, но вокруг зарослей ежевики, почти скрывая ее, темно зеленела высокая густая крапива. Чтобы дотянуться до ягодника, Ира встала на цыпочки и, потеряв равновесие, вскрикнула; она бы упала, не подхвати ее профессор. Девушка боком полулежала у него на руках, профессор почувствовал всю сладкую тяжесть молодого тела и вдруг крепко сжал его, обнимая. Ира глубоко задышала и откинула голову, словно подставляя свои красные полураскрытые губы; глаза девушки вспыхнули каким-то притягивающим светом, она медленно опустила ресницы.

Кровь застучала в висках профессора, он низко наклонился над Ирой… и не поцеловал. «Какая, однако, она темпераментная», — подумал Казанцев, ставя девушку на землю. Он обрадовался, что нашел в ней антипатичную для себя черту.

Ира неловким движением выпрямилась; ее щеки, уши, даже шея пылали.

— Ох, я, кажется, чуть не упала в крапиву.

Она коротко и принужденно засмеялась, повернулась спиной к профессору, обеими руками поправляя косы, собранные под косынкой. И по ее спине, по движениям рук было видно, как ей мучительно неловко и как она зла то ли на себя, что оступилась, то ли на Казанцева.

— О, куда мы зашли-и! Идемте, нас ищут.

И, не оглядываясь, быстро пошла по дорожке из оврага, казалось, забыв про крапиву и колючки, уже не пожимаясь грациозно.

От реки действительно аукали все чаще. «Спасибо-то она мне не сказала», — отметил профессор, идя следом. Алексей Перелыгин встретил их ревнивым взглядом и настойчиво спросил Иру, где они были так долго, почему не позвали его. Отдыхающие уже сидели в баркасах, готовые отплыть обратно: скоро должен был ударить гонг к обеду. Казанцев молча прошел на весла, левая рука у него была полна ежевики, которую он так и не передал Ире. Казанцев тихонько выбросил ее за борт и вдруг с поразительной отчетливостью понял, что все его упорные поиски в Ире недостатков — просто жалкая борьба за свою холостяцкую свободу и самостоятельность.

III
Отношения между профессором и Ирой Стрельниковой сложились странные: они почти не разговаривали, боялись оставаться вдвоем, но то и дело сталкивались, точно искали друг друга. Казанцев избегал решительного шага, ожидая все новых и новых подтверждений любви со стороны Иры. Девушка сделалась нервной, и взгляд ее часто принимал отсутствующее выражение, как у человека, занятого навязчивой мыслью.

Вечером после ужина Казанцев отдыхал на террасе в шезлонге с забытой книгой на коленях. В тополях у солярия гомозились засыпавшие грачи. Из открытого окна бильярдной слышалось твердое щелканье шаров, оттуда падал свет, ломаясь на сетке волейбольной площадки, на мелколистной прядке серебряностволой березы, на клумбе с цветами, В гостиной завели патефон, баритон запел старинный романс:

Расстались гордо мы,
Ни словом, ни слезою
Я грусти признака
Тебе не подала.
На террасу вышла Манечка Езова, пухлая и томная, точно после сна. Обмахиваясь веером, она капризно сказала:

— И что вы все сидите, мужчины? Майор никак не оторвется от своего покера, вы уткнулись в книжку. Кто же будет ухаживать за женщинами? Профессор, надо больше движений, пойдемте прогуляемся, такой чудный вечер. Ей-право, живем в доме отдыха и ни разу не сходим прогуляться.

Казанцев встал и поклонился.

— Я к вашим услугам. Вдвоем?

— Нет. Вон еще они.

Она указала на Иру и Алексея, подымавшихся на террасу.

На дворе за ними увязался пастух Зворыкин. Они вышли через задние ворота в деревню. Стоял полный месяц, и бревенчатые двухэтажные избы резкими силуэтами вырезались на ясном, в серебристых облачках небе. В траве звенели сверчки, точно исполняли какую-то лунную сонату. За околицей потянулась жердевая изгородь, а за нею вниз к Волге уходил огромный семикилометровый совхозный сад.

— Давайте яблок наберем? — предложил Алексей. — Сторож небось у кумы самогонку глушит.

— Давайте, — сказала Ира и выжидательно глянула на Казанцева. К нему она не обращалась, но все время как бы надеялась, что он сам к ней обратится. Яблок в саду было так много, что их не успевали подбирать и они гнили на земле: воздух пропитался анисом, шафраном, ранетом. Отдыхающие иногда приходили в сад и набирали полные наволочки падалицы: это считалось не воровством, а своеобразным спортом.

— А может, вы сами сходите? — сказал Казанцев, любезно улыбаясь. — Мне, признаться, не хочется яблок. Отяжелел.

— Ах, профессор, какой вы не кавалер, — жеманно протянула Манечка. — Вам все только книжки… ископаемости! Вы так и жизнь прозеваете. Женщины любят, чтобы для них совершали подвиги, жертвовали. Профессор, будьте хоть немного безумны.

— Обязательно, только не сегодня. Считайте меня должником.

Молодежь полезла через изгородь в сад, а Казанцев со Зворыкиным тихо-тихо пошли дальше по дороге. Казанцев думал: почему он не полез за яблоками и почему… потерял Иру? Да, потерял, скоро она уезжает. Неужто права эта Манечка Езова и виноваты «книжки» — то, что он зарылся в исследование прошлых эпох, древних манускриптов, папирусов, глиняных табличек? Внезапно сердце Казанцева тяжело забилось, и он остановился: а что, если причиною возраст?

Ему всегда казалось, что силой воли он сумеет задержать одряхление, так же как переносил на ногах грипп. Во всяком случае, он не откажется от обычных мужских привычек до тех пор, пока не перестанет правильно варить желудок, не отомрет чувственность и его не оставят последние силы. Но с годами незаметно проходила беспечность, он реже оборачивался на красивых женщин, старался меньше пить вина, как-то само собой перешел на теплое белье, и когда лежал с книгой на диване, то испытывал удовольствие. Однако все-таки, черт возьми, он ли не здоров? Сидя на полу, с вытянутыми ногами, мог подняться без помощи рук, одним движением, и у него не учащалось сердцебиение. Недавно вот обогнал Алексея на баркасе. Почему же теперь иным стал взгляд на жизнь и то, к чему он стремился раньше, вызывает равнодушие? Верно, пожалуй, сказано: молодость сперва совершает, а уж потом думает, а старость ничего не сделает, прежде чем семь раз не взвесит. Плыть наперегонки смешно, лезть ночью в сад беспокойно — ноги намочишь в росе. Итак… к о н е ц?

Грудь Казанцеву обожгло, будто он глотнул дыма. Он сжал кулаки, полный отчаяния, возмущения: захотелось сделать что-то решительное, опровергнуть этот «бред». И тут услышал спокойный голос пастуха:

— Постоять хочешь, Львович? Что ж, давай постоим. Обождем, мол, говорю. Известно, старым поспешать — смерть потешать. Да вон и наши идут, вишь хрустят яблоками, ровно телята.

От изгороди послышались голоса, смех, и в темноте под месяцем обозначились «садолазы». Они были в возбужденном состоянии, вызванном недавним страхом перед сторожем, невозможностью громко, свободно говорить. Как они молоды, глупо-счастливы и как все их интересы отстоят далеко от Казанцева! Промеж себя они, наверно, называют его стариком. Ему стало больно.

— Никого из вас не оштрафовали? — окликнул он их, стараясь придать голосу веселый тон.

— Гайка слаба, — отозвался Алексей Перелыгин.

— О, ни сторожа, ни собак совсем не слышно, напрасно вы не пошли, Евгений Львович. Хотите яблок? — Ира подставила ему подол, наполненный анисом. Глаза ее глянули на Казанцева, глубокие, как эта ночь: то ли она похудела за последние дни, то ли на щеках лежали тени?

Казанцев взял яблоко, поблагодарил.

— Ага, профессор, кушаете, — закричала Манечка Езова. — Все вам девушка должна предложить первая. Умейте брать сами.

— Последую вашему совету, — с какой-то злобой ответил Казанцев и взял Иру под руку. — Вообще буду немного безумен.

Дрожь в руке, в голосе Иры и какая-то детская надменность выдавали ее волнение. Казанцев же расправил грудь, громко острил и мысленно с едким сарказмом высмеивал свои рассуждения о старости. Какая чепуха! Просто у него нынче хандра. Ему нравится эта красивая, созревшая девушка, и он еще слишком здоров физически, чтобы отказаться от нее. Может ли служить препятствием то, что она студентка, а он профессор?

Дорога потянулась в гору, справа придвинулись сплошные черные кустарники.

— Ох, не могу, — простонала Манечка Езова. — Я столько переволновалась в этом саду. Там все какие-то сучки. Дальше я не иду, у меня сердце слабое.

Компания забралась на вершину бугра, образующую площадку, известную под названием Венец. Отсюда открывался полуторакилометровый спуск, поросший лесом, а ниже под луной лежала Волга, кое-где заслоненная утесами. Через всю реку светилась яркая живая полоса: казалось, там протянули сеть, наполненную серебряной трепещущей рыбой. Ближние сосны, березки вычерчивались ясно и тоже словно источали слабое сияние. Легкий ветерок коснулся губ, щек, напомнив о той высоте, на которой они стояли. Что-то мелькнуло под луной — птица? летучая мышь? бабочка? Казанцева охватило ощущение простора, величавости. Было тихо, сыро, с низин подымался туман. Все громко восхищались.

— Ко-осте-ор! — запел кто-то.

Ира захлопала в ладоши, сбежала с Венца.

Стали бродить и собирать валежник, а Перелыгин сломал молодую осинку и, самодовольно улыбаясь, притащил ее вместе с листьями. Вдруг оказалось, что нет спичек. Потом коробок нашелся у Манечки Езовой. Валежник не хотел гореть и едко дымил, осина же только шипела, гасила огонь, и у Алексея сразу пропала охота раздувать костер. Он стал вынимать из кармана яблоко за яблоком, подбрасывать их и бить, словно футбольный мяч, стараясь сделать «свечку», картинно показывая разные приемы игры. На ногах у него желтели модные ботинки на толстой каучуковой подметке. Ира тоже отошла от костра и нервно помахивала веткой липы.

— Давайте хоть поиграем во что-нибудь, побегаем, — предложила она. — Кто в палочки-выручалочки? Алексей, конечно, будет, а вы, Евгений Львович?

— Охотно. Манечка, не желаете ль движения? Опять сердце? Жаль. Что ж, придется без вас. Кто водит?

— Я, — вызвался Алексей.

— Лучше поканаемся.

Поднялся смех, гомон. Сломали палку и стали «канаться» — по очереди обхватывать ее рукой. Водить досталось Ире. Очень довольная, она прислонилась лбом к стволу высокой ольхи, закрыла рукой глаза и весело, как в детстве, начала:

— Прячьтесь скорее. Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать.

Профессор и Алексей залезли в кусты на опушке леса. Ира повернулась от ольхи, громко сказала:

— Пора, пора, иду со двора, кто сзади стоит, того буду ловить. Иду-у!

Она постояла, засмеялась и пошла мелкими шажками, настороженно вглядываясь в черные тени, готовая каждую минуту броситься обратно к ольхе, чтобы «застукать» пойманного. По слабому потрескиванию валежника на опушке она догадалась, что мужчины здесь. Да они и не особенно прятались, а Алексей даже кашлянул. Но Ира как будто не расслышала и сразу повернула в другую сторону.

Стоя в тени под дубом, Казанцев слышал, как бьется его сердце. На лунной, словно залитой молоком поляне ему были отчетливо видны все движения Иры — такие неуверенные и странные со стороны. Казанцев знал, что девушка ищет  е г о. Да, в эту ночь они должны объясниться. Ему только надо сидеть в кустах и ждать Иру. Вот сейчас он сдавит в объятиях ее молодое, испуганное и радостно дрожащее тело, зажмет в поцелуе губы. Казанцев облизнул свои пересохшие губы. Наконец наступил момент, который, возможно, перевернет всю его жизнь. Но откуда опять такое ощущение, будто Ира ловит его не для того, чтобы «застукать», а в свои сети? Ведь из них двоих конечно же именно он опытнее и больше получит от брака. Однако вместо любовного волнения он сейчас испытывает только неловкость. (Да еще эта дурацкая игра в палочки-выручалочки, точно сам впал в детство.) А когда-то и он  л ю б и л, да еще как! Лет двадцать пять тому назад ему отказала статисточка оперного театра, и он собирался стреляться. Но тогда Казанцев был студентом и верил, что любовь приходит только раз в жизни. Затем у него была многолетняя связь с женой летчика. Значит, теперь  п о с т а р е л? А трухлявое дерево не горит. И вдруг Казанцев с поразительной ясностью, похожей на прозрение, почувствовал, что вот эта ночь, дым костра, палочки-выручалочки, все, что с ним сейчас происходит, ему не так уж и интересны, а станут интересными и дорогими лишь года через два как  в о с п о м и н а н и е. И он понял, что уже давно живет прошлым и наукой. Значит, и его увлечение Ирой — самообман? Господи, она ж ему в дочки годится, ну что у них общего?

В черных ветвях дуба над головой Казанцев давно слышал подозрительный шорох. Вдруг там что-то страшно зашумело, оборвалось, и профессор, поскользнувшись на палых желудях, выскочил из-под дерева, как раз чтобы увидеть тяжело сорвавшуюся с верхушки сову. Сова косо, размашисто полетела с обрыва к Волге и исчезла в лунной тьме. Казанцев огляделся и увидел, что Ира нехотя ищет Алексея, который слишком назойливо давал о себе знать. Стало быть, сперва поймает футболиста, чтобы потом не мешал?

Казанцев пошел к Манечке Езовой, сидевшей на постеленной, шали. Костер уже весело разгорелся, вокруг все почернело, поляна дрожала в отблесках огня, и не видно было деревьев и кустарника.

— Отдыхаете? — спросил он.

Манечка возмущенно вздернула плечами и не ответила. Даже в таком состоянии Казанцев не мог удержаться от усмешки. В доме отдыха над Манечкой Езовой немало острили. Она блистала туалетами, мучилась в туфлях на варварски высоких каблуках, даже идя на пляж, густо подводила брови, ресницы и раз чуть не утонула — краска попала в глаза, — и тем не менее за ней, модницей, секретарем-машинисткой треста, мужчины не ухаживали, оставляли одну.

По бугру бродил Зворыкин: он то и дело нагибался к земле, подбирая яблоки, разбросанные Алексеем, бормотал в бороду:

— Дела другого нету, только добро переводить. А того, чтобы скотине снесть, не придумал.

От кустарника донесся смех, скорый, нарастающий топот ног, и в полосе света неожиданно показалась Ира: она бежала, чтобы «застукать» Алексея, а он нагонял ее. Увидев профессора, Ира запнулась, и лицоее отразило удивление, детскую обиду, разочарование.

— Вы? Сами застукались? Почему?

— Нет, не застукивался.

Она не поняла:

— Как это?

С торжествующим хохотом мимо промчался Алексей и, обхватив ольху, закричал: «Палочка-выручалочка, выручи меня», но Ира даже не обернулась. Профессор ответил несколько устало, с горькой иронией, понятной только ему одному:

— Видите ли, Ирочка, всякий закон, созданный обществом, можно все-таки преступить. Но есть законы неписаные, перед которыми человек бессилен. Например, положите тысячу часов, и ни одни из них не пойдут назад. Неправда ль? Время не вернешь. Поэтому я лучше погрею у костра свои… старые кости, а вы бегите и веселитесь сами.

Вся покраснев, Ира нетерпеливо топнула ногой.

— Значит… словом, вы не играете?

— Я уже отыгрался.

Она передернула плечами, повернулась и пошла, видно стараясь не показать, что ничего не поняла. И по тому, как надменно откинула Ира голову с черными короткими косами, как гордо выпрямилась, сдерживая размах рук, было видно, насколько глубоко она оскорблена.

«Я добился того, чего так не хотел: она меня презирает», — подумал Казанцев.

Ира вдруг сделалась необычайно оживленной. Она не бросила игру, ее белая блузка мелькнула в кустах осинника, потом на пригорке за поляной; издали донесся ее громкий смех, и профессор видел, как гонялся за ней Алексей: бегал он, сильно ударяя ногами, и заворачивал так круто, что взрывал каблуками землю.

Казанцев подбросил в костер несколько веточек и стал смотреть на пламя. Он думал, что не поцеловал Иру в овраге за Волгой не по нерешительности или целомудрию: он и сейчас мог пофлиртовать, завести связь с какой-нибудь скучающей дамочкой, но на любовь с чистой девушкой его уже не хватало. Здесь надо было отдать всего себя, омолодиться, отказаться от привычек, возможно, забросить на время и работу с ее приятной кабинетной тишиной. Главное — и в этом он всячески избегал себе признаться — Казанцев боялся, будет ли счастлива с ним жена-девочка? Если даже она полюбила, то долго ли продлится ее сладкое опьянение? Не станет ли Ира уже через год упрекать его, дарить улыбки молодым поклонникам, а то и… вдруг совсем бросит? Да и что скажут об этом браке знакомые?

Огонь догорал. Туман сгустился, и теперь его можно было видеть — точно расползся по земле дым от костра. Луна, такая же яркая, блестящая, окруженная голубоватым небесным сиянием, передвинулась выше к заволжскому лесу, серебряная дорога через широченную реку пропала, лес вокруг, поляна потускнели. На деревне протяжно закричали петухи. Стало зябко, и Казанцеву вдруг захотелось спать.

IV
В сырой сентябрьский день отдыхающие после вечернего чая опять собрались на крыльце. Их оставалось все меньше: в октябре дом отдыха должен был закрыться.

На дворе перед террасой стояла пара лошадей, запряженная в линейку, от которой пахло сеном. В линейке уже сидела Манечка Езова, закутанная, точно отправлялась на Северный полюс. Бородатый подводчик укладывал чемоданы. Низкое холодное солнце, проглядывая сквозь желтеющую листву берез, легкий багрянец осин, освещало клумбу с торчащими почерневшими стеблями — многие цветы были сорваны. Еще не просохли лужи от недавнего дождя. У колес вертелись две мокрых, забрызганных грязью собаки — пойнтер и дворняжка. Директор дома отдыха, в кителе с орденом Славы, в кирзовых сапогах, прощался с отъезжавшей Ирой Стрельниковой и просил «не забывать их» на будущий год. Она стояла в коричневом дорожном пальто, загоревшая и очень красивая, разговаривала громко, с излишним оживлением, и ее полные надменные губы поминутно улыбались. Возле Иры вертелся Алексей Перелыгин, также одетый в плащ, с кожаным заграничным саквояжем в руке: они жили в одном городе и ехать им было вместе. Невдалеке от лошадей стоял профессор Казанцев и разговаривал с Зворыкиным. Пастух был в картузе, при тяжелых карманных часах: он тоже уезжал, не дожив шести дней до срока путевки.

— Будя, отгулялся, — говорил он Казанцеву. — Дело ленивых не ждет: работаю не на бар, на свой анбар. Да и когда, как не теперь? Чуть усы пробились — с девками гулять зачинаешь, все норовишь как бы гармошку да на вечерку. Оженишься — ошалеешь, будто февральский кобель за бабой ходишь. Когда же, спрашиваю, и поработать, как не на старости? Тут уж ни ты никому, ни тебе никто. А безделье хуже чего нет: одни думы засосут, как пиявки. Веришь? — он понизил голос. — Вчерась поллитру взял в магазине. А? До чего так дойтить можно?

Он закашлялся, а Казанцев, улучив минуту, подошел к Ире и с поклоном подал ей букет осенних цветов.

— Счастливого пути. Будьте здоровы и хорошо учитесь, — сказал он доброжелательно.

Она взяла цветы.

Лошади тронули, загромыхал барок, и Казанцев не слышал, что сказала в ответ Ира. Но букет она держала так, будто готовилась выбросить его как только выедет за ворота. Алексей ревниво глянул на профессора, улыбаясь, что-то сказал девушке, и она согласно кивнула головой.

Рядом в кустах послышалось четкое: «Ци-ци-фи! Ци-ци-фи!» — и на ветке закачалась белощекая птичка в желтой рубашке и длинном черном галстуке — большая синица; казалось, и она решила проститься с отъезжающими. Сентябрь — месяц синиц, их то и дело слышно. Оставшиеся еще помахали с крыльца руками и вернулись в гостиную. Там зажгли камин, все собрались греться вокруг красиво пылающих еловых поленьев. Незаметно подошел ужин, и, встав из-за стола, Казанцев накинул пальто, решив прогуляться: вечера уже стояли холодные.

Открыв калитку парка, он по темной аллее пошел к низко черневшему вдали орешнику. Справа на колхозных токах горел огонь, слышались пыхтение, стук молотилки, голоса, и, когда красное пламя вскидывалось кверху, из тьмы выступали огромная скирда, угол сарая и черные фигуры мужиков.

«Осень, самая рабочая пора», — подумал Казанцев. Вспомнились пушкинские строки: «Унылая пора! очей очарованье!»

В поле было тихо и сумрачно: днем здесь по опустевшему жнивью неторопливо бродили грачи, скотина, а на парах можно было увидеть маленькие анютины глазки, колючие кустики чертополоха с вылезающей «ватой». Луна стояла невысоко над лесом, и под нею блестели две красных звезды, самых крупных в созвездии Овна: они отражались в придорожных лужах.

Перед каменным пограничным столбом с ветхим полосатым шлагбаумом Казанцев остановился. Сколько раз, гуляя с Ирой, они доходили сюда и неизменно поворачивали обратно. А теперь вот он тоже достиг своего пограничного шлагбаума — порога старости…

Далеко из-под обрыва с Волги донесло гудок парохода. Казанцев глянул на часы и, сняв шляпу, помахал ею в воздухе: в это время всегда из Астрахани на Саратов шел пассажирский, и теперь от местной пристани с ним уезжала Ира. «Не сердитесь, милая девушка, на старика профессора, единственная вина которого состоит в том, что он не хотел вашего несчастья. Ведь у вас больше оскорблено детское самолюбие, чем затронуто сердце. Сколько еще вам предстоит прекрасных встреч, сколько радости! Будут, конечно, и новые огорчения, но только помните, что жизнь божественно хороша. Даже вот в увядании. Действительно, разве осень менее красива, чем весна или лето? Те лишь дают почки, завязи, а она — плоды».

В лесу было сыро, тихо, свежо. Неподвижно повисла листва, храня на исподе капельки влаги, внятно пахло гниющими корнями. Вот что-то еле слышно треснуло: мышь-полевка охотится за ореховой падалицей? Казанцев медленно тронулся к дому отдыха, обходя лужи. Луна теперь светила Казанцеву в спину, от него на дорогу падала длинная узкая тень, похожая на черный палец, который словно указывал ему путь — прямо на зеленый огонек лампы в окне его опустевшего флигеля.

ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ

I
Гость был дорогой, редкий, и доктор Ржанов обрадовался, что к ним в городок он приехал в хорошую погоду. С Акульшиным они когда-то учились в одном классе, мечтали никогда не расставаться, но в Отечественную войну эвакуировались с родителями в разные города и потеряли друг друга на долгие годы. Эта встреча напомнила обоим о юности — времени, которое мы всегда вспоминаем с умилением, словно его наполняли одни только радости.

— Где твой знаменитый чуб? — смеясь, говорил Ржанов, не выпуская длинной, вялой руки друга. — Где ученые труды по астрономии, которые собирался создать? Новая открытая звезда? Ты агроном?

— По профессии. А работаю в областном статуправлении, гектары подсчитываю. Чиновник. Но и ты не летчик-испытатель?

— Увы. Районный Пирогов. А помнишь, сколько раз я заступался за тебя перед мальчишками «ненашенской улицы» и получал фонари под глаза, гули на лоб?

— И всегда я «лечил» твои раны мороженым, выклянчив у матери деньжонок на порцию.

— Ели-то мы это мороженое пополам.

Оба весело, придирчиво рассматривали друг друга, похлопывали по плечу.

Припекало солнце, гряды сухих, лиловато-сахарных облаков усиливали духоту, и после завтрака решили поехать на Сейм искупаться. «Нынче воскресенье, — сказал Ржанов. — У меня отгул». Как главврач, квартиру он занимал при больнице; тут же во дворе стояла новенькая, этой весной полученная автомашина «рафик», кофейного цвета, с красной надписью: «Скорая помощь». Купаться с друзьями поехали и жена Ржанова Серафима Филатовна, двое их детей и молодой хирург Щекотин, которого все за глаза еще называли «наш Владлен»: он только в прошлом году кончил медицинский институт.

Городок был тихий, старинный, с одноэтажными усадистыми домами, каменными арками над воротами, главной улицей, мощенной неровным булыжником, проросшим травкой. Оставляя за собой шарф пыли, «Скорая помощь» вынеслась на базарную площадь. Здесь за осиновым частоколом на липких топчанах торговали свежей рыбой, ночью выловленной в Сейме, вишней, смородиной, яблоками из своих садов; Ржанов, сидевший рядом с шофером, приказал:

— Останови, Семен.

Он купил в табачном ларьке пачку сигарет и, раскрывая ее, подошел к обрюзгшему мужчине в заношенном офицерском кителе без погон и с тремя орденами, привалившемуся спиной к базарной верее. Ржанов постоял с ним минут пять, что-то убеждающе говоря. Оба закурили. Мужчина в кителе покачивался, и нельзя было понять, соглашается он с доктором или нет. Ржанов вернулся к машине.

— Это майор? — спросил Акульшин, которому Серафима Филатовна рассказала, кто был базарный встречный.

— Отставник, — ответил Ржанов, чуть не упав на сиденье, так как машина в это время дернула. — Заслуженный человек, но пьет запоем. Жена с дочкой бросили, нигде не работает, опустился. А хороший был вояка, видел ордена? Контужен. Пенсия у Конкина хорошая, как получит — беда. Эпилептик вдобавок. Иногда мы его в больницу кладем. Похоже, приступ сегодня будет. Уговариваю лечь, есть свободные места в неврологическом отделении. Вроде согласился.

— Лечиться не пробовал?

— Направляли мы его в Курск, в областную психиатрическую больницу. Два года рюмки в рот не брал, и вот видишь?

Автомашина выехала на деревянный мост через Сейм. Внизу на причале стояли лодки, между ними битыми зеркалами сияла, дробилась водная зыбь. Шумно купались ребятишки; под солнцем лоснились их загорелые тела.

Сперва «Скорая помощь» бежала по обсаженному дуплистыми ветлами шоссе, ведущему за двадцать пять километров на станцию, затем свернула на мягкий проселок и покатила к далекой роще, где опять извивалась река. В опущенные окна ударил теплый ветерок, отдающий молочаем, ромашкой, подорожником. Потянулся луг, забелел песок в зарослях узколистого тальника, запахло водой.

Первыми из машины выскочили дети, с визгом стали бегать по берегу. За ними, с помощью Щекотина, сошла Серафима Филатовна, и Акульшин залюбовался ею. Красивыми были большие голубые глаза Серафимы Филатовны, полные, слабо загорелые руки, золотистые пышные волосы на большой голове. Красивой и пышной была фигура, высокая грудь; не хотелось смотреть лишь на белые худые ноги с высокими узловатыми икрами.

— Без меня в воду не лезьте, — приказала она детям. — Здесь быстрое течение.

Место это считалось одним из красивейших в окрестности. За рекой далеко на горе остался зеленый городок с тремя розово-лиловыми церквами без крестов, белыми уютными домиками. Справа за лугом начиналась дубовая роща, перед ней стояли стожки, и от них, казалось, пахло сеном. Широкий, удивительно чистый Сейм спокойно катил свои прозрачные воды. Берег был тоже удивительно чистый, золотисто-белый и сверкал под солнцем мельчайшими песчинками-кристалликами.

— Бла-года-ать! — протянул Акульшин, щуря от солнца глаза.

Доктор Ржанов уже стоял в одних трусах; разбежался и нырнул, выбросив перед головой сильные руки. Акульшин покосился на Серафиму Филатовну, стесняясь, расстегнул шелковую трикотажную тенниску. Заходить далеко в реку он не стал. Окунулся, приседая по-женски, закрывая пальцами нос и уши, и вскоре вылез из воды. Ржанов неохотно последовал за ним на берег. Он шумно фыркал, отжимая волосы. Бросился на горячий, источающий свет песок рядом с Акульшиным.

— Жалко, что отдыхать приходится редко, — сказал он, тяжело дыша, роняя с подбородка в песок капли. — Некогда. На пульку и то времени не хватает. Между прочим, ты преферансист? Отлично. Не зря на свете живешь. После обеда заложим? У меня выходной. Третьим партнером пригласим Сливковского… наш терапевт-старик.

Помолчали, нежась на солнце. Оба уже рассказали о том, как у каждого сложилась жизнь за годы, которые не виделись.

— Вдовец ты? — подгребая под волосатую грудь песок, говорил Ржанов. — Жена была на шесть лет старше? Угораздило тебя, Миша. Впрочем, в молодости такая разница мало заметна. Кишечником страдала? До самой смерти горшки выносил? Подумаешь! У нас сиделки за чужими больными выносят. Не пойму вот, почему ты дочку отдал на воспитание свояченице? Мало ли что мужик! Сумел бы поставить ее на ноги. И теперь девятый год… в холостяках? Не-ет, я, брат, без семьи жизнь не представляю. У меня Леночка уже во второй класс перешла, а Ромка на будущую осень поступит. Но ведь тебе еще сорока нет. Мы ровесники.

Видно было, что доктор осуждал друга. Акульшин засмеялся и стал смотреть на зеленоватую, дышащую прохладой реку. Девятилетняя Леночка в белых трусиках, с косичками и младший, Ромка, смуглый, в отца, плескались у самого берега, где вода не доходила им до колен. Шагах в двадцати от них, на глубине, смеясь, плавали молодой хирург Щекотин и Серафима Филатовна. Вода здесь не просвечивала, отливала черновато-зеленым бутылочным стеклом, и рябь была крупнее. На пышных волосах Серафимы Филатовны пылал оранжевый тюрбан, из воды высовывались круглые, слабо загорелые плечи с полосатыми бретельками купальника. Акульшин вновь украдкой залюбовался ею, повернулся к доктору.

— Не каждый в жизни может встретить молодую подругу по сердцу… да еще красивую, полную здоровья.

Как бы мимоходом и Ржанов покосился на жену и Щекотина; нижняя губа его дернулась, он рывком подгреб под себя горячий песок.

— Э, Миша, — заговорил он с неожиданной желчностью. — Ты прекрасно знаешь, что любовь — тяготение полов, инстинкт продолжения рода… расцвеченный поэтами, отшлифованный цивилизацией, как вот эта ракушка волной. Чувственный пыл с годами остывает, резче выступают характерные черты супругов, и каждый заметнее тянет в свою сторону. Твоя жена была на шесть лет старше, а моя почти настолько же моложе меня, но думаю, что ссоримся мы не меньше, чем вы когда-то. Если бы не дети, наверно бы ушла… Но дети, супружеская привычка — вот семья и держится. Это норма, и тебе не следовало бы из нее выбиваться.

Акульшин опять ответил не сразу. Лежал он на боку, длинный, белый, с вялыми мускулами рук. Свежий от реки и горячий сверху ветерок играл его редеющими волосами, блестела розовая залысинка на лбу. Выбритое лицо Акульшина было бы красивым, если бы не слишком маленький, почти детский подбородок, в котором проглядывало что-то безвольное.

— Понимаешь, Леша, — заговорил он, щурясь то ли от блеска волн, то ли от каких-то мыслей, пришедших на ум. — Заходить по второму кругу, заводить новую жену… ребенка! Поздно. Да и зачем? Еще опять кто-нибудь умрет. За последние годы я пришел к выводу, что чем меньше человек знает и чем скромнее живет, тем он счастливее.

— Ну это, дружище, софизм какой-то!

— Обожди. Я знаю, звучит парадоксально. Не думай, что толстовствую или, овдовев, разочаровался в жизни, но посуди сам. Когда-то люди верили, что все на свете разумно и предопределено. Наши предки-язычники приносили кровавые жертвы Перуну и считали, что идол следит за судьбой племени и отдельных людей. Древние греки даже определили местожительство своим богам — гору Олимп, были убеждены, что те берут в жены земных женщин, строят козни нелюбимым героям. Так же позднее думали христиане. Простая дева Мария стала матерью бога-спасителя. Какая семейственность, а? Недаром так долго господствовал геоцентризм великого Птолемея. Люди почитали себя центром Вселенной, надеялись на справедливость и бессмертие. Если не на этом свете, так на том. А что осталось нам от всех грандиозных легенд? Мы слишком много стали знать и в конце концов убедились в своем ничтожестве.

— Это не ново, Миша. Не ожидал от тебя.

— Новость действительно старая, но от этого она становится еще горше. — Акульшин не спеша сел, весь в налипшем и начавшем осыпаться песке. Говорил он не повышая тона, с еле приметной иронией, как бы подчеркивая, что «оная философия» для него большого значения не имеет. — Наш век — век бурной информации. Наука буквально на глазах расширяет познание мира. Мы расщепили атом, создали космические корабли, опустились на дно моря и добываем оттуда нефть, пересаживаем человеку сердце, почки. Да, мы узнали, что человек — не священное существо, кровь которого драгоценна для богов. Это обыкновенное животное, только мыслящее, и ни в каких небесных книгах судьба его не записана. Мы знаем, что протяженность нашей жизни ничтожна. Есть такие насекомые вроде бабочек, которые живут всего один день… забыл, как они называются.

— Поденки. Умирают после откладки яиц.

— Вот так же короток и человеческий век. Что нам дала цивилизация? Наши далекие предки поодиночке убивали друг друга каменными топорами, а современный «культурный бестия» отравляет газом сразу тысячи. Не человек главное существо на свете, нет, нет, он слишком мелочен, злобен и неразумен.

— Вон как? — сказал Ржанов и с интересом поднял лицо: на его подбородке наросла песочная седина. — Это уже какой-то новый взгляд на жизнь. Кто же… главные обитатели Вселенной?

— Те, кто нас породил и в которых мы вновь исчезнем. Земля. Планеты. Да, именно они главные жители космоса, они боги. Тебе известно, что наша Земля, вращаясь вокруг собственной оси и вокруг Солнца, в то же время вместе с Солнцем движется вокруг главного центра нашей Галактики? Так вот один такой виток происходит в течение ста двадцати пяти миллионов световых лет, а свет, как нам сообщили еще в школе на уроке физики, распространяется со скоростью триста тысяч километров в секунду. Представляешь, каково расстояние, если от Солнца к нам он идет всего восемь минут восемнадцать секунд? Но ведь это лишь наша Галактика. А сейчас обнаружены звезды, которые находятся от Солнечной системы на расстоянии семи-восьми миллиардов световых лет. Можешь ты себе представить такое расстояние? Я — нет.

— Да-а, — протянул доктор Ржанов. — Действительно… Ну и что?

— А то, что жить после этого становится… пресно. Ну что нам положено совершить на своей крошечной планете, объем которой в тысячу триста раз меньше даже соседа Юпитера? Людей на Земле горстка по сравнению с количеством гигантских звезд… квазаров. Отпущенное нам время отмеривается жалкими десятками лет, а у звезд-колоссов — миллиардами. Мы странное исключение — и не только в окружающих нас мертвых планетах Солнечной системы, — но, возможно, и во всем мироздании. Знаешь, как английский астроном Джинс назвал жизнь на Земле? Плесенью. Мы рождаемся, как грибы, и сразу же на корню гнием. Так для чего гнуть горб, учиться, работать, рождать себе подобных пигмеев? Вот руки и опускаются. А ты еще говоришь: жениться! Иль без этого баб-разведенок мало? — Акульшин неожиданно засмеялся. — Нагнал на тебя, Леша, скуку? Не подумай, что я пессимист. Просто люблю почитать, подумать. Мне бы где-нибудь в обсерватории работать, как, помнишь, я мечтал в детстве, а тут приходится подсчитывать гектары, посевные площади.

— Тебя сбил с ног поток информации, ошеломили открытия астрономов, — сказал Ржанов, вставая и отряхивая с крепкого живота песок. — Я не мечтаю о жизни звезд… скажем, Марса или Веги. Что мне до их миллиардов лет? Мне пусть всего несколько десятков, но  ч у в с т в о в а т ь, любить, мечтать, работать. А носиться неорганическим телом в безвоздушном пространстве… бр-р-р! Скучно. Идем-ка лучше окунемся, да и домой. Может, вызов какой поступил, а мы тут шиканули на «Скорой помощи», еще кто-нибудь пожалуется… У тебя, дружище, наверное, переутомление. Как нервишки?

Идя к реке, он опять незаметно покосился на жену. Серафима Филатовна, вся мокрая, по-прежнему в оранжевом тюрбане, возилась с кувыркавшимися в песке детишками. Облепивший ее тело купальник подчеркивал высокую грудь, бедра. Свежее, красивое лицо Серафимы Филатовны с капельками воды на бровях выражало оживление, удовольствие. И опять рядом с ней был молодой хирург Щекотин в своих полосатых плавках, загорелый, с тонкой красивой фигурой, еще хранившей юношескую гибкость.

«Нехорошо, — решил доктор. — Все время вместе, уединяются. Ну, Щекотин мальчишка, ему что? А Симка мать, на десять лет старше. В больнице могут пойти толки».

Мысль о том, что жена чуть не в полтора раза старше нового хирурга, доставила ему удовольствие.

Ожидать лениво поднимающегося друга Ржанов не стал, кинулся в ослепительные волны. Как всегда после прогрева на солнце, вода показалась холодной, сжимала тело. Ржанов саженками поплыл на противоположный обрывистый берег. Нырнул, энергично пошел в глубину и, открыв глаза, увидел песчаное золотисто-зеленоватое дно с ракушками речных устриц. Близко промелькнула рыбка.

Выбравшись из воды, Ржанов взобрался на крутой, осыпающийся берег. Песок здесь был не такой чистый, а возможно, казался серым от жесткого чернобыльника, гнувшегося под легким ветерком. Отчетливо проступали ближние дубы рощи, стожки. Поле перед рощей густо поросло ярким розовым кипреем, и запах его смешивался с запахом сена. Отсюда городок проглядывался лучше.

Ржанов медленно прошелся по берегу, восстанавливая дыхание.

Как близко головы жены и Щекотина! И доктор понял, что мнение сослуживцев тут ни при чем, а просто он ревнует Серафиму к молодому хирургу, его бесит, что жена уделяет столько внимания слюнявому мальчишке. Когда это началось? Год назад, сразу по прибытии Щекотина к ним в городок? Или только нынешней весной?

Местные врачи встретили Щекотина доброжелательно. Ржанов дал ему возможность оглядеться в больнице, не загружал дежурствами, помог найти квартиру. Вскоре пригласил пообедать. И вот тут Серафима Филатовна приняла участие в холостом враче. «Надо ему создать уют, — говорила она вечером в спальне мужу. — Мать у него осталась где-то под Костромой, и, кажется, есть невеста. Стесняется рассказывать». Ржанов и не заметил, как Щекотин стал «другом дома». Терпеть такое положение больше нельзя, что-то надо придумать…

«Пора ехать», — решил он и вновь бросился в прозрачные волны. Акульшин все еще стоял под берегом по колени в воде, ежил узкие плечи и не решался окунуться. Шофер Семен, мускулистый, с татуировкой на загорелых дочерна руках, уже искупался и ждал возле машины, готовый к отъезду.

Доктор переплыл Сейм, вытерся мохнатым полотенцем и тут же стал одеваться.

— Айда, малыши, окунайтесь напоследок! Вон уже где солнце. Нам с дядей Мишей после обеда еще предстоит важный… консилиум. Надо третьего партнера отыскать.

Ребята с визгом взапуски пустились по берегу, показывая явное нежелание уезжать от реки. Серафима Филатовна, несмотря на пышность форм, резво бросилась за ними на своих худых ногах. Вслед за ней сорвался Щекотин, сразу обогнал и перерезал путь. Дети хохотали, вырывались, и было видно, что играют они с ним охотно, привыкли. Он посадил девочку на одно плечо, мальчика на другое и понес к машине. Дети смеялись шедшей навстречу матери.

Когда уже ехали обратно лугом на окаймленное ветлами булыжное шоссе, Ржанов почувствовал, что плохо отмыл песок, прилипший к мокрому телу; песок скрипел в сандалетах.

«Эка противно», — подумал он, стараясь не глядеть в сторону жены и Щекотина, сидевших по бокам детей.

Как могло случиться, что между ним и Серафимой вдруг будто прорыли ров? Раньше она еле могла дождаться его из больницы, прибегала в операционную, ревновала ко всякому знакомому. Почему между ними затесался этот губошлеп Владлен? Какие у них отношения? Не изменяет ли уж ему Симка? Нет, нет! До этого, вероятно, еще не дошло… но ведь может и дойти? Постой, постой, а если она кем-нибудь увлекалась до Щекотина? Фу, какая дрянь в голову лезет! Так черт знает до чего можно додуматься! Провинциальный Отелло из районной больницы. И все же им надо объясниться.

— Я слышал на речке некоторые ваши высказывания, — обращаясь к Акульшину, заговорил Щекотин и чуть покраснел оттого, что ввязался в разговор старых друзей. — Вы, насколько я понял, не считаете человека владыкой мира? Если бы только в этом дело! Безжалостно уничтожаются леса, наползают пески, лысеет наша планета, истощаются запасы угля, свинца. Дым, газ от заводов, электростанций, самолетов отравляют воздух, которым мы дышим, отбросы производства загрязняют реки. Катастрофически вымирает рыба, птица, зверь. А нефть, плавающая по волнам океанов? Ртуть? Гибнет планктон, а ведь это не только пища морских животных. Планктон дает семьдесят процентов постоянно обновляющихся запасов кислорода. Представляете? Всему живому на Земле грозит голод, смерть. Вот о чем сейчас нужно думать. Народы ж без конца воюют. Вместо того чтобы бороться с этим злом, огромные государственные доходы на разных континентах тратятся на создание атомных, водородных бомб, бактериологического оружия и таких сверхмощных средств уничтожения…

— Какая глубокая философия! — едко, насмешливо перебил молодого хирурга Ржанов. — Прикажете, Владлен Сергеевич, возвратиться к первобытному образу жизни? «Опроститься»?

Акульшин удивленно обернулся к старому другу. Щекотин смешался и умолк. Глаза Серафимы Филатовны, казалось, метнули молнию.

— Какой ты остроумный! — с уничтожающим презрением сказала она мужу.

«Пожалуй, вышло бестактно, — подумал Ржанов, однако без всякого раскаяния. — Не умею держать себя в руках».

И здесь он заметил, как дернулась нижняя губа Щекотина.

«Смеется? Надо мной, конечно? Взгляд явно наглый, с издевочкой. Серафима готова мне язык вырвать. Неужели у них так далеко зашло?»

«Скорая помощь» перевалила через мост, вырулила на опустевшую базарную площадь. Доктор Ржанов вгляделся в поредевшую толпу у осинового частокола, нарочито спокойно сказал шоферу:

— Если в больнице нет вызовов, вернешься сюда и поищешь Конкина. Знаешь, конечно? Майор. Санитар с тобой поедет, заберете. Запой у него, положить надо, а свободные места у нас есть.

Дети радостно наперебой закричали:

— Приехали! Вон наш дом! Приехали!

Показались желтые, длинные, приземистые здания больницы, каменный обвалившийся забор, тополя во дворе. «Рафик» остановился за кухней, у докторской квартиры, напротив клумбы с цветами.

II
За это время вызовов «Скорой помощи» не было, но возле приемного покоя стояла подвода. В телеге, укрытый стеганым одеялом, лежал бородатый мужчина с измученными глазами. Лицо у него было желтое, выпростанные руки не двигались, и смотрел он не мигая, так что нельзя было понять, видит он кого или нет.

— Откуда? — спросил доктор, подходя к подводе.

— Из Дунькина.

Отвечал парень лет шестнадцати, с облупленным носом, коренастый, в порыжелых городских туфлях на резине, чем-то похожий на больного в телеге. Из приемного покоя вышел пожилой колхозник с кнутом, вытирая тыльной стороной ладони мокрые губы: пил воду.

— Здравствуй, доктор Лексей Иваныч, — степенно сказал он Ржанову. — Колхозник это наш, Голышев Петро Сидорыч. Животом мается, помирает, не чаяли довезть в город. Машиной бы способней, да ржицу на пункт возят. Председатель не дал.

Больной молча, безжизненно смотрел с телеги. В русой бороде у него заметно просвечивала седина, и от этого вид казался еще безнадежнее.

— Была рвота, отец? — наклонившись к нему, спросил Ржанов.

— Рвало.

— Давно началось?

— Ночью. Проснулся — болит и тошнота.

Отвечал колхозник медленно, безучастно, словно дело касалось не его, а кого-то постороннего, чужого. Ржанов пощупал живот, пульс.

— Сразу боли или постепенно?

— Будто ножом вдарили.

Вылезшие из машины дети уже играли в песочке у крыльца: они давно привыкли к тяжелобольным. Серафима Филатовна скрылась в квартире. Возле Ржанова остался только Щекотин, да еще подошел санитар. Ржанов велел отнести больного в приемный покой.

— Похоже на язву желудка, — сказал он, оставшись вдвоем с молодым коллегой. — Надо полагать, прободная. Займитесь, Владлен Сергеич. Вероятно, придется оперировать. Я буду через пять минут.

Он пошел домой. Доктор Ржанов занимал трехкомнатную квартиру, обставленную неуклюжей тяжеловесной мебелью областной фабрики. На веранде Серафима Филатовна кормила детей.

— Обедайте без меня, — сказал Ржанов на ходу. — Я освобожусь нескоро.

— У тебя ж… выходной.

Слышал ли он жену? Слышал, но отвечать не хотел. В нем росло возмущение недавней сценой в «рафике»: оборвать его при людях так, как сделала Серафима? Ну пусть он сказал этому мальчишке бестактность — замечание могла бы сделать мягче! Что подумает Акульшин? Неужели она в свои годы, с детьми, втюрилась? Этот же хлыщ поиграет и бросит. Каков тихоня! Бабский угодник. Или Серафима хочет пожуировать с молоденьким, а потом сделать вид, что ничего не было? Дудки! Он даст ей развод, а детей заберет. Зачем они ей нужны? Боже, как шатко благополучие семьи!

В спальне Ржанов сбросил запыленную рубаху, с ненавистью отряхнул с живота прилипший песок, достал из шифоньера распашонку с короткими рукавами, в крупную пеструю клетку. Переодеваясь, слышал, как Акульшин говорил Серафиме Филатовне: «…Зачем же? Я подожду». О чем это они? Когда он вышел в столовую, друг детства вскочил со стула, взял его за руку.

— Леша, ты будешь делать операцию? Можно я поприсутствую? Ни разу не видал. Не помешаю?

— Хочешь посмотреть? А выдержишь? Ну, давай… вместо пульки. — Ржанов улыбнулся одним ртом.

— Может, поручил бы Владлену? — просительно глядя на мужа, сказала Серафима Филатовна. — Он давно рвется.

«Она называет его только по имени», — отметил Ржанов, хотя знал это давно.

— Боюсь, не справится, — сухо ответил он. — Раньше ему приходилось оперировать только аппендицит, грыжу. В живот он, может, и войдет, а сумеет ли выйти? Слишком молод… щенок. Будет ассистировать.

«Как Серафиме хочется, чтобы Щекотин поскорее стал самостоятельным хирургом».

Акульшин вышел во двор. То ли хотел подождать Ржанова там, то ли почувствовал, что у супругов ссора. В каждой семье, действительно, случаются такие моменты, когда постороннему человеку лучше не торчать перед носом.

Кажется, Серафима Филатовна была не очень ласкова с гостем, почти не замечала его. Не хотела ли этим насолить мужу? Скорее же всего ее интересовал только один Щекотин.

— Может, Алексей, чашку кофе выпьешь? — сказала она, когда за Акульшиным закрылась дверь.

— Какая чуткость… и забота.

— Сделать? Операция может затянуться.

Хотя Серафима Филатовна предлагала покормить его, тон у нее был резкий, рот вызывающе кривился. Очевидно, она прекрасно понимала, почему Алексей Иванович вспылил, грубит.

— Я ведь сказал: некогда. Иль без меня не найдешь за кем поухаживать?

О чем думали оба, что у каждого вертелось на языке — вслух не говорили. Но их глаза, позы, тон голосов давно все высказали. И эту женщину Алексей Иванович любил, был преисполнен нежности к ней, пока ему не открылось то, что другие уже давно видели! Ловко она притворялась! Серафима Филатовна стояла бледная, теребя купальную простыню, привезенную с реки.

— Успокойся, — вдруг сказала она тихо, брезгливо. — Ты ж к операции готовишься.

Чего он, в самом деле, распсиховался? Ведь скальпель будет дрожать в руке.

Ржанов пошел к выходу. Серафима Филатовна стояла у него на дороге, и, не отступи она шаг назад, к буфету, возможно, доктор оттолкнул бы ее. Оказывается, она лучше владела собой; ему вдруг стало стыдно. Во дворе он потер лоб, словно разглаживая морщины, уверенно и покровительственно кивнул поднявшемуся со скамейки Акульшину: «Не передумал? Ну, давай, давай».

«Хладнокровие, — приказал он себе. — Хладнокровие».

В приемном покое на Акульшина надели белый халат, белый колпак на голову, провели в операционную. Здесь возле длинного стола, застеленного белой клеенкой, уже стоял Ржанов. Сперва Акульшин даже не узнал его. Лицо доктора снизу закрывала марлевая маска, и глаза над ней блестели непривычно строгие, с решительным, сосредоточенным выражением. Обе руки Ржанов держал приподнятыми, словно сдавался в плен двум молоденьким медсестрам, одна из которых завязывала ему рукава халата, а вторая держала наготове белую резиновую перчатку. Акульшин хотел сказать Алексею Ивановичу что-нибудь шутливое, но почувствовал, что то, к чему приготовился хирург, отметает всякие шутки.

Отдельно на столике лежали скальпели, ножницы, зажимы, тампоны.

— Больного, — отрывисто, незнакомым Акульшину голосом приказал Ржанов и ткнул пальцем в стену, указывая другу, куда встать.

Одна из медсестер поспешно вышла, и вскоре ввезли больного. Акульшин не узнал бы его, если бы не был убежден, что это именно тот самый пятидесятичетырехлетний колхозник, который лежал на телеге во дворе больницы. Он тоже был во всем белом, виски запали, кожа туго обтянула скулы, и смотрел он тем же измученным взглядом широко открытых глаз. Оттого, что Акульшин никогда не присутствовал на операциях, он остро замечал каждое движение Ржанова, ассистирующего ему Щекотина, ставшего как бы выше, шепот медсестер, бульканье воды в стерилизаторе.

— Наркоз! — коротко приказал Ржанов. Он по-прежнему стоял с поднятыми руками, напоминая белого божка.

Доктор Щекотин наложил на лицо больного хлороформовую маску, схватил эфир, стал капать. Тело оперируемого плотно стягивали ремни. Медсестра обнажила его желтый впалый живот, густо смазала йодом, отчего показалось, будто живот вдруг загорел под солнцем.

— Скальпель! — сказал Алексей Иванович.

Медсестра молча подала ему блестящий инструмент. Ржанов наклонился над больным и твердо, уверенно провел скальпелем по животу. Акульшину казалось, будто он что-то чертит. Живое человеческое тело разъялось, и сразу по всему разрезу выступила кровь.

— Зажимы! — раздалось из уст ассистента.

Медсестры и без приказаний врачей прекрасно знали, что им делать. Щекотин брал у них металлические зажимы, накладывал больному, прекращая выход крови, собирал ее марлевыми тампонами.

«Боже, как все просто, — мелькнуло у Акульшина. — Да, человек — это самое обыкновенное животное».

Что-то сладкое и слабое подступило к горлу Акульшина, во рту стало тепло, и он понял, что там полно слюны. Голова сделалась удивительно легкой, как бы чужой, а пол под ногами вдруг зарябил, точно его залило водой. Какой противный тошнотворный запах! Кровь так пахнет? Или внутренности?

— Выведите, — услышал он и знакомый и незнакомый голос. Он не стал решать, кто кому и что сказал.

Возле него оказалась молоденькая медсестра, взяла под руку.

— Пойдемте.

Еще не совсем понимая, куда и зачем его ведут, Акульшин, осторожно переставляя ноги, шагал рядом с ободряюще улыбавшейся сестрой.

Свежий воздух во дворе, ясное, с розовыми облаками небо будто ударили по глазам, по ушам, ворвались в ноздри. Он глубоко с храпом вздохнул, чуть покачнулся.

— Ничего, — услышал он ласковый голос сестры. — Садитесь на лавочку. Сейчас все пройдет.

— Спасибо, — сказал Акульшин и тут же подумал: «Так это про меня сказали: «Выведите!» Кто? Наверно, Алексей».

Медсестра ушла обратно в операционную, а он остался сидеть возле куста сирени. Рот сам открылся, Акульшин несколько раз сплюнул и увидел, что слюна клейкая и идет откуда-то снизу, от живота. Взялся за лоб, точно желая поддержать голову, — лоб был мокрый; потными оказались побелевшие руки. Испарина выступила по всему телу, и слабость была такая, что Акульшин не чувствовал своего веса.

«Еще упаду».

Ему было стыдно, он не знал, как потом посмотрит в глаза Алексею Ивановичу, его жене. Вон какая работенка у хирургов! Здесь нужны железные нервы и железная рука.

«Нехорошо, — думал он, не зная, что шепчет это слово вслух. — Ой, нехорошо. М-м-м. Нехорошо».

Во двор вошел старик в белом халате, золотых старомодных очках, в летней соломенной шляпе и поднялся на крыльцо ржановской квартиры. «Знакомый?» — механически подумал Акульшин и стал смотреть на кошку, коварно жмурившую зеленые глаза на гулявших у колодезного сруба голубей.

Вновь открылась дверь ржановской квартиры, старик сошел со ступенек, неторопливо пересек газон и скрылся в хирургическом отделении.

Сколько еще протекло времени? Час? Два?

Открылись ворота, засигналила «Скорая помощь» и, проехав через весь двор, остановилась перед дальним флигелем. Санитар помог выйти из машины обрюзгшему, заросшему грязной щетиной мужчине с красным лицом, в помятом офицерском кителе с тремя орденами.

«Майор Конкин», — безучастно вспомнил Акульшин.

Привезенный был совершенно пьян и едва не упал в траву у крыльца. Когда санитар отвернулся и стал о чем-то разговаривать с шофером Семеном, Конкин двинулся обратно к воротам. Качало его так, будто отставной майор боролся с восьмибалльным ветром.

Лишь при выходе на улицу его схватил побежавший вдогонку санитар. Конкин не сопротивлялся, завернул назад: видимо, ему было все равно, куда идти.

«Вернуться, что ли, в операционную? — нерешительно подумал Акульшин. — Сказать, что я уже оправился».

Он не двигался с места, сидеть было так приятно.

И увидел, что недалеко от скамейки стоит доктор Щекотин в болонье поверх халата, с чемоданчиком в руке и что-то взволнованно объясняет Серафиме Филатовне. Она слушала его весьма поощрительно.

— Нехорошо, — пробормотал Акульшин. — Нехорошо.

И сам не знал, повторяет ли прежнюю мысль или уже думает совсем о другом: Алексей Иванович старается вырвать у смерти больного, а жена его по-прежнему с молодым хирургом. Акульшин давно заметил, что они все время вместе. Уже закончили операцию?

Щекотин прощально махнул Серафиме Филатовне, бросился к «Скорой помощи». Схватил под локоть подбежавшую медсестру в белой косынке и вместе с нею полез в машину. Акульшин продолжал сидеть на скамеечке, пригретый солнцем, наслаждаясь тишиной и покоем.

III
Домой Алексей Иванович Ржанов возвратился через два с половиной часа, уже в рубахе-распашонке с короткими рукавами, в крупную пеструю клетку, в сандалетах, видневшихся из-под серых брюк. С ним был терапевт Сливковский — старик в белом халате и золотых очках, которого Акульшин видел входившим во двор.

Сразу стали обедать. На столе стояли запечатанная сургучом бутылка портвейна и начатая бутылочка наливки. Из-под колечек репчатого лука соблазнительно выглядывала залитая золотистым подсолнечным маслом жирная астраханская сельдь.

— Закусь аппетитная, — сказал Сливковский. — Вот только питие дамское.

Накладывая себе на тарелку салат из помидоров, Ржанов глянул на жену.

— Может, дала бы чего покрепче?

Говорил Ржанов таким тоном, точно между ними не было тяжелых подозрений, ссоры. На столе появился белый графинчик.

— Трудная была операция? — спросила Серафима Филатовна у терапевта.

— Вашему супругу и повелителю пришлось повозиться с язвой. Так что же, отче Алексий, — указал Сливковский на графинчик, — вонзим по единой?

Наполнив рюмки, Ржанов пояснил Акульшину:

— Спирт. Очищенный, медицинский. Из всех алкогольных напитков наименее вредный.

Мужчины чокнулись. Серафима Филатовна выпила портвейну.

Ел Ржанов быстро, с удовольствием, лицо его раскраснелось. Акульшин нерешительно, точно брезгуя, ковырял вилкой в закуске, а когда осушил рюмку, сморщился и выдохнул.

— Да, скажу я тебе, работенка у вас, — смущенно усмехнулся Акульшин. — Как тот дядя? Выживет?

— Пока говорить рано. Через недельку будет известно.

Видно было, что Ржанов очень устал, даже, казалось, осунулся. Вероятно, сейчас ему хотелось одного — отдохнуть.

«Наверно, не один пот сошел», — подумал Акульшин. Он вновь смущенно улыбнулся, собираясь заговорить о себе, но его перебил Ржанов, не знавший, что другу не терпится высказаться.

— Где Владлен Сергеевич? — поднял он глаза на жену. — Пригласила бы к столу. Я не совсем понял, что случилось. Кончил зашивать, мою руки — исчез. Вызвали куда?

Было ясно, что доктор чувствовал себя очень спокойно.

— Да, тебя не стали тревожить подробными объяснениями, — тоже ровным голосом, однако не глянув на мужа, ответила Серафима Филатовна и кивнула на Сливковского. — Николай Алексеич передал: из сельсовета позвонили, мальчик умирает. Несчастный случай, что ли, я так и не поняла. В общем срочное. Владлен захватил инструмент, и Семен повез его на «Скорой» в Лужки.

— А-а, — в нос протянул Ржанов и подставил жене тарелку, чтобы налила борща.

— Все потрудились, — покраснев и лицом, и шеей от выпитого спирта, сказал Сливковский. — За что и награждены семидесятиградусным нектаром и отменным обедом. А впереди, как было обещано, десерт — сиречь пулька.

— Я вот не выдержал, — смущенно улыбнулся Акульшин, наконец вставляя то, что давно его мучило и в чем не терпелось признаться. — Понимаешь, Леша, сильный запах крови…

— Бывает, — хлебая борщ, сказал Алексей Иванович. — Мы, врачи, через это прошли еще студентами.

Серафима Филатовна принесла из кухни жареную щуку на продолговатом, блюде. Ржанов налил по второй.

— Конечно, работенка у вас адовая, — ставя на стол пустую рюмку,проговорил Акульшин и помахал рукой у рта. — Усилия, что называется, гигантские, и за это медикам великая честь и слава. А в результате? Эхе-хе!

— Нельзя ли яснее? — не поднимая головы от тарелки, сказал Ржанов.

— А что тут неясного? — Акульшин отковырнул кусочек щуки и держал его на вилке, словно изучал. — Что? Ну, выздоровеет колхозник из Дунькина, которого ты оперировал, а дальше? Какой уж из него работник? Тяжести поднимать нельзя, все время за желудок будет хвататься… есть надо чаще, диету соблюдать. Нахлебник в государстве. Забыли попа Мальтуса? Перенаселение земного шара. Молодым скоро есть будет нечего, а вы стариков тянете.

— Я хоть паюсной икры поел, — сказал Сливковский и засмеялся. — До революции ее в московских ресторанах подавали в серебряных ведерках и под водочку закусывали прямо ложками. Хорошо шла.

— Опять старая сказка, — чуть пожав плечами, ответил Ржанов другу юности. — Не надоело?

Он взял ножом из баночки горчицу.

— Учти… канцелярский статистик: человечество всесильно. Вот уже индийские ученые вырастили сорт риса, который повысит урожайность в три-четыре раза. Мы в Советском Союзе зелеными посадками, орошением начали борьбу с засухой, пустыней, бесплодием. А возьми неисчислимые запасы Антарктики! Там и уголь, и нефть, и уран — целый нетронутый материк, и при помощи раскованного атома все эти богатства станут нам доступны. Придумают и другие чудеса. Давно идет битва за продление жизни человека. Тебе известно, что лишь пять процентов неандертальцев доживало до сорока, в редких исключениях — до шестидесяти лет? Во времена античности средняя продолжительность жизни измерялась двадцатью двумя годами. К началу прошлого века она возросла до тридцати семи, а сейчас уже семьдесят два. И это еще не предел. Так что оперированный нами колхозник из Дунькина будет считаться не стариком… а чуть ли не юношей. — Губы Ржанова тронула легонькая усмешка. — Вообще, Миша, тебе необходимо хорошенько отдохнуть, а то, еще лучше, жениться. Вот попроси ее, — кивнул он на жену. — Она живо сыщет невесту.

— Охотно, — вставила Серафима Филатовна, вновь не взглянув на мужа, словно не от него шло предложение, и повернулась к гостю. — Старшая сестра Женя Пальма. Прелесть!

— Оборони бог! — в притворном ужасе замахал руками Акульшин. — Возможно, в двадцать пятом веке человек моего возраста и будет считаться младенцем, я же чувствую себя весьма потрепанным и в семьянины не гожусь.

После обеда мужчины сели на веранде, расчертили пульку. Ржанов положил на стол колоду не новых, успевших потемнеть в обрезе игральных карт.

— По четверть копеечки? Вист ответственный. Сдаем на туза.

Солнце передвинулось на запад, к больничному саду, и уже заметно распухло, закраснелось. Длинные тени от раскидистых яблонь, густых высоких груш достигли середины большого двора. Бордовые георгины в середине клумбы словно бы начали накаляться. Мирно блестели стекла больничных корпусов, и казалось, что в палатах все спокойно, пациенты выздоравливают.

Со двора вошла Серафима Филатовна. В руках она держала петуха, глупо, боком глянувшего на игроков.

— Зарубить надо, Алексей. Заливное к обеду сделаю.

— Нет, нет. — Ржанов сделал такое движение, точно хотел отстраниться от жены. — Этого я не могу. Вот приедет Семен, он зарубит.

— Эх ты, — презрительно засмеялась Серафима Филатовна. — Еще хирург!

— Ну знаешь, мать, это разные понятия. Смотря для чего резать!

— Оказывается, и у докторов нервишки, — засмеялся Акульшин.

— Все мы смертные.

«Какую деятельность проявила Серафима, — сердито думал Ржанов. — Когда у нас обедает Щекотин, ее из-за стола не выгонишь, а вот его нету — сразу ушла, занялась хозяйством, даже петуха сама поймала. Обычно ей кто-нибудь из сиделок помогает. Скучает? А со мной идет на явный разрыв. Что ж, принимаю вызов. Детей жалко».

С окружающих полей наползли сумерки. Выцвели солнечные лучи, словно на вытянутых пальцах державшие легкие оранжевые облака; облака слились с небом. Остыли, погасли на клумбе бордовые георгины, пионы, табак, в саду таинственно закричал козодой и сразу смолк. Все сдвинулось вокруг. Детвора утихомирилась: Серафима Филатовна уложила ее спать.

На веранде включили электрическую лампочку. Игроки не замечали времени, у них то и дело слышалось: «Я простенькие червишки. Ничего не взял в прикупе»; «А вы опять пасуете, Николай Алексеевич?»; «Ну, повезло вам с мизером. Пойди Миша с пиковой девятки, сидеть бы без трех». Серафима Филатовна предложила было мужчинам поужинать, все отказались: рано, еще не хочется есть.

Где-то в конце улицы загудел мотор, — в теплой вечерней темноте слышно было хорошо. Гудение все усиливалось, становилось басовитее и резко заглохло у больничных ворот. Из спальни вышла Серафима Филатовна, прислушалась.

Во дворе раздались быстрые шаги, на освещенное крыльцо поднялся Щекотин, в болонье, с чемоданчиком в руке.

— Вернулись? — вскинулась Серафима Филатовна, глаза ее засияли. — Благополучно? Я так за вас волновалась.

Доктор Ржанов как раз должен был сдавать и усиленно затасовал карты. Все же он видел, как Щекотин подошел к его жене и они очень оживленно заговорили.

— Благополучно обошлось? — спросил молодого хирурга Сливковский. Взлохмаченные седые волосы падали на его красивый большой лоб, на пухлом белом пальце блестело обручальное кольцо. Он был в парусиновой блузе, обсыпанной на кармашке табачным пеплом.

Щекотин мельком глянул на терапевта, точно не понял вопроса, и вновь с улыбкой заговорил с Серафимой Филатовной. Ржанов сделал над собой большое усилие, чтобы подавить гневную вспышку. «Да что он, афиширует свою близость с Серафимой? — подумал он. — Это становится невыносимым. На прощание я ему все-таки набью морду».

— Семь пик, — громко объявил он, глянув в свои карты. Пальцы его мелко дрожали.

— Владлена Сергеевича нужно поздравить, — за возвратившегося врача ответила Сливковскому сияющая Серафима Филатовна. — Сейчас в Лужках он сам сделал сложную операцию.

Врачи перестали играть.

— Операцию? — переспросил Ржанов, высоко подняв брови. — Какую?

— Трахеотомию, — заговорил Щекотин и посмотрел на Серафиму Филатовну, словно объяснял в основном ей. — Выхода не было. Мальчик к ночи мог умереть. Гордо уже забило пленкой, и личико полиловело. Сельсовет почему-то звонил не к нам, а в поликлинику… даже из Курска собирались врача вызывать. Вертолетом. Я и взялся. Заглянул для верности в Шевкуненко: его учебник топографической анатомии всегда при мне, Скальпель, крючки в чемоданчике…

— Ну и… вставили в горло трубочку? — спросил Сливковский.

— Вставил. Дрянь вышла через трубочку, и мальчик стал дышать. Забинтовал, впрыснул камфару. Оставил сестру дежурить.

— Почему же родители не привезли к вам больного раньше? — с недоумением спросил Акульшин главврача.

— Какое это имеет значение? — сказала Серафима Филатовна. — Главное — удачная операция.

— Мать у мальчонки умерла, — снова заговорил Щекотин. — Отец комбайнер в «Новом пути», уже неделя как в поле, на уборке. Хозяйкой в доме старшая дочка, а ей и четырнадцати нет. Думала, братик застудился. Это уже соседка зашла проведать, увидела — «глотошная» и попросила секретаря сельсовета вызвать врача. Дозвонились до Сливковского.

Трудно было не заметить возбуждения Щекотина. Казалось, молодое лицо его стало мужественнее и он уже не стеснялся смотреть в глаза врачам. Сливковский очень серьезно сказал:

— Поздравляю, Владя. Рад за тебя.

— Спасибо.

Щекотин, словно не зная, что ему делать, обеими руками пожал руку Серафиме Филатовне.

— Пошел я.

— Значит, скоро и то? — многозначительно спросила она.

— Теперь да.

Все заметили, как вспыхнул Щекотин и каким нежным стал его взгляд. Он простился; Серафима Филатовна проводила молодого врача до ворот. О чем они Говорили? Что за секреты? И кто из них более доволен удачной операцией? Ржанов стиснул зубы, уткнулся в карты. «Нынче же объяснюсь с Серафимой. Не думаю, чтобы стала отпираться — не из таковских. Тогда разойдемся… как в море корабли». У него было верных семь взяток на руках, но, занятый своими мыслями, он сделал неправильный ход и остался с шестью.

— В любви тебе везет, — смеясь, сказал Сливковский, записывая висты. Он положил карандаш. — А Владлен того… труса не отпраздновал? А? Конечно, трахеотомия — это уж не такая сложная операция, как думают милейшая Серафима Филатовна и прочие дамы. Сейчас не времена Чехова… У Чехова в каком-то рассказе врач заражается от дифтерийного мальчика и почивает в бозе. Тогда и аппендицит казался опасным делом. Ну, во всяком случае, наш Владлен преодолел страх, а опыт потом придет. Мальчик в Лужках спасен… Чья первая рука? Ваша, Михаил Евдокимович? Вы что-то задумались, не мизернуть ли собрались?

Игра продолжалась.

Абажур на лампе был шатровый, из голубого шелка. На скатерти лежал световой круг, и в нем вилось множество толстых серебристых ночных мотыльков. За садом слабо теплилась розовая полоска зари, словно напоминая, что не за горами утро.

Заскрипели ступеньки крыльца, со двора вошла Серафима Филатовна. Сливковский ласково прищурился.

— Проводили юного эскулапа? Вероятно, чувствует себя Бурденкой?

— А почему бы не чувствовать? Вспомните себя в этом возрасте.

— О дражайшая. Даже во сне перестал видеть себя молодым. То мне снится, что я осел и везу в гору тюки. То веду прием больных, а им и конца-краю нет, у меня ж коленки трясутся от усталости. Это Щекотиным будущие лавры и улыбки красавиц.

— Да уж всегда смелой молодежи. В общем я за Владлена Сергеевича очень рада. Хотите, я вам что-то покажу? Минутку.

Серафима Филатовна вышла из комнаты и тут же вернулась.

— Посмотрите это фото.

На ее ладони лежала альбомная фотография девушки с высокой, весьма сложной прической, похожей на маленькую вавилонскую башню.

— Хорошенькая, не правда ли? — продолжала Серафима Филатовна, сделав вид, что не замечает любопытного взгляда мужа. — Это невеста Владлена. Ведь для него операция в Лужках не просто… ну как сказать? Путь в большую хирургию. А и путь к браку.

— К браку? — воскликнул Сливковский. — А! Понял! Владлен дал себе зарок не жениться, пока не сделает самостоятельно операцию? Двойная виктория? Тогда с него причитается полдюжины шампанского или хотя бы бутылка самогонки.

Доктор Ржанов с жадностью рассматривал капризно надутые губки девушки, выщипанные в ниточку брови, быстро, мельком глянул на жену и опять уткнулся в карты. Уши у него горели.

На веранду поспешно вошла пожилая женщина в застиранном, штопаном халате, в больничных шлепанцах на войлочной подметке, нерешительно остановилась у двери.

— В чем дело? — увидев ее, спросил Ржанов.

— Нехорошее дело, Лексей Иваныч. Больной сбежал с нервнологического.

— Как сбежал? — Главврач бросил карты на стол. — Кто?

— В окно спрыгнул. Конкин этот. Майвор. Видать, до белой горячки допился. Как был в белье, в нем и вдарился.

— Ах, вот кто! Семен домой ушел? Пошлите за ним, организуем поиски на «Скорой». Надо поймать Конкина и вернуть… простудится еще. Пусть отоспится у нас, а на днях, не то и завтра выпустим. Придется, товарищи, бросить игру, поеду сам. В районе скажут: главврач в карты режется, а больные по улицам в одном белье бегают.

— Да, это маленькое чепе, — сказал Сливковский. — Что же, почтеннейшие, тогда распишем пульку? Бог знает, когда ты, Алексей Иванович, вернешься. А я домой, старуха ждет.

— Что вы, что вы, — запротестовала Серафима Филатовна. — Я вас без ужина не отпущу. У нас щука жареная осталась, огурчиков Палаша набрала с грядки. Мне удалось к ужину бутылку ликера достать.

— О! Ликер? — воскликнул Сливковский, известный своей слабостью к вину. — У меня уже под ложечкой засосало. Негодник Конкин все испортил. А может, царапнем по единой? Посошок на дорогу?

— Я тоже поеду искать оного алкаша, — вылезая из-за стола, сказал Акульшин. — Возьмешь меня, Леша?

— Что за вопрос? Займись и ты земными, грешными делами, не вечно ж тебе витать в космосе да страдать за оскудение планеты. Николай Алексеевич, а ты куда схватился? Останься, выпей рюмочку за наше здоровье, Серафима Филатовна тебе нальет. Успеешь домой.

— Ин быть по-вашему, — согласился Сливковский. — Так кто выиграл? Похоже, я? Приятственно. Принесу старухе, чтобы не ворчала. Сейчас подобьем сальдо-бульдо.

Ожидать долго «Скорую помощь» не пришлось. За рулем Семен сидел с красными заспанными глазами, но бодрый, готовый ехать хоть в дальний рейс. Ржанов занял место рядом с ним, друг — в кузове, и «рафик» выехал из ворот.

Верхушки деревьев золотились от лунного света, улицы лежали тихие, и приземистые тени от заснувших домов казались огромными навесными замками. Окна горели только в дежурке райкома и в милиции.

Ржанов не столько всматривался в подворотни, выискивая пропавшего Конкина, сколько думал о своем. С одной стороны, он чувствовал громадное облегчение, с другой — испытывал неловкость человека, грубо попавшего впросак. Как он мог так ошибиться с Серафимой… Симой? Когда у них начался разлад? Почему он вдруг стал ревновать ее к Владлену? Надо все восстановить по порядку. Итак, он заметил испытующие взгляды Симы, замкнутость. На его поцелуи за обеденным столом она отвечала небрежно. Когда? Э, да разве в семейных отношениях можно установить какие-то даты? Ведь он и сам раньше не обращал на это внимания. Все же когда? Он не купил Симе нейлоновую кофточку с гипюром? Нет, нет, это не могло быть причиной. Симка умная. Ага. Месяца два тому назад ночью в постели она сказала: «Ты все меньше и меньше со мной разговариваешь, делишься своими делами. Тебе только ласки и спать. Может, скоро будешь принимать… как пациентку? А я красивая женщина и хочу внимания. Многие были бы польщены моим расположением». Вот-вот. Отсюда начался холодок. День тот у него был тяжелый, он сделал две сложные операции, сильно хотел спать, поцеловал ее руку и что-то пробормотал. Капризы! Обычные бабьи капризы. «Красивая женщина»! И некрасивые избалованы не меньше, потому что когда мужчины ухаживают, то потакают всяческим прихотям, и девушка, став женой, никогда этого не забывает, требует такого же внимания. Но Сима не только красивая женщина, она еще и супруга, мать, хозяйка! Пора уже понять свое новое положение, обязанности! Когда птицы вьют гнездо, они тоже всецело заняты лишь друг дружкой, но как только у них вывелись птенцы, так бросают петь и сутра до ночи таскают им корм. Закон природы. Где ему, Алексею Ивановичу, взять время для нежностей? Больница на руках, врачебная практика. А общественная работа? Он член райсовета. Да и просто смешно в сорок лет щебетать возле жены с видом юнца. Пойди вот втолкуй это бабам. «Охладел, — таков их ответ. — Чего-то другого ищет».

И Сима, видимо, решила, что у нее руки развязаны, стала искать внимания на стороне. Алексей Иванович возмутился. Сам не заметил, как и в его отношениях появилась сдержанность. Мало того, что ворочаешь, будто комбайн, еще терпи пренебрежение в доме? Серафима, конечно, прекрасно почувствовала отчуждение мужа, но не захотела сделать первой шаг к выяснению отношений. Даже спать однажды убежала к детям на диван. «Жарко вдвоем!» Пришлось идти мириться. «Не дури, Симка. Выдумала!» Ну и наконец Владлен Сергеевич! «Друг»!

Кто знал, что покровительствовала начинающему эскулапу, была поверенной в сердечных делах! А может, и увлеклась чуточку? Кто из нас втихомолку не мечтает возвратить молодость, весенние чувства? Не было ли у них все-таки чего-нибудь? Э, едва ли, едва ли! Владлен слюнтяй, сторонится медсестер, наверно, но макушку врезался в свою невесту: днем с открытыми глазами видит ее рядом. А Симка-то? Стареет? В свахи записалась, сводит молодежь. Во всяком случае, он, Алексей Иванович, виноват перед ней. Вероятно, огрубел с годами, недаром говорят, что врачи и военные самые большие циники — смотрят смерти в глаза. Что за комиссия, создатель, быть мужем собственной жены! Была девушкой — ухаживал, стала матроной — тоже? Оказывается, внимательным надо быть не только в первый год супружеской жизни, но и десять лет спустя. Всегда держаться начеку. А то ходишь дома небритый, иногда в нижнем белье, срываешь на семействе дурное настроение…

— Темно в квартире, — раздался над самым ухом Ржанова голос шофера. — Заходить будете?

Он совсем не заметил, что мотор был выключен и машина стояла возле одноэтажного домика с полуоторванной ставней, где жил отставной майор Конкин. Окна в его комнате были темны.

— Чего же заходить? Только беспокоить соседей. И так видно, что Конкина нет дома.

— И у базара были, — подал голос Акульшин. — Пивной ларек, конечно, закрыт, и никого. Где же еще искать?

— Задал задачу, — сердито пробормотал Ржанов. — Надо было с Конкина в больнице белье снять. Небось не убежал бы голым.

Лаяла собака в конце улицы, явственно пахло свежестью реки: за садом, невидимый отсюда, бежал Сейм. Ночью городок казался величавым. Высокие тополя будто сторожили его покой.

Вновь зафырчал мотор, «рафик» мягко тронулся с места.

— Куда? — спросил Ржанов шофера.

— К Виринейке.

Доктор молча с ним согласился.

— Кто эта Виринейка? — тихо спросил его Акульшин.

— Продавщица бакалейного. Говорят, у нее в любое время ночи можно достать за трешку бутылку.

Автомашина неслась по сонной, гудевшей под колесами улице на другую окраину городка, к полю.

И опять Ржанов не замечал домов, улиц, всецело погруженный в думы.

Слишком часто человек бывает безрассуден. Ведь как в молодости он добивался Симиной любви! Любит ее и сейчас. А готов был оскорбить последними словами, развестись. Ну как можно так распускать себя? Нет того, чтобы сперва поговорить, разобраться. До чего непрочны людские связи! Разве не шатка и дружба? Доброжелательность? Сколько он покровительствовал «нашему Владлену»! Молодой коллега, ученик, — и собирался обрезать все с маху! Кстати, теперь Владлену можно поручать сложные операции: хирург из него получится. Пусть перевозит сюда невесту. Вообще у них в больнице сложился неплохой коллектив врачей. Хорошо, что Сливковский и выйдя на пенсию работает. Терапевт отличнейший. Во всех трудных случаях поставить диагноз просят его…

И незаметно для себя Ржанов переключился на служебные дела, интересы.


Час спустя «рафик» остановился на больничном дворе перед деревянным флигелем неврологического отделения. Санитар и сиделка вытащили из машины заснувшего Конкина. Нижняя рубаха и кальсоны майора были в репьях: спал в траве недалеко от Виринейкиного домика.

— Теперь уж догола разденем, — сердито говорил санитар.

— Едва ли в этом есть нужда, — сказал Ржанов. — Сам не проснется.

Вместе с Акульшиным они медленно пересекли клумбу и, не сговариваясь, сели на скамеечку. Обоим хотелось немного отдохнуть после суматошного рысканья по уснувшему городу, возни с пьяным майором.

— Четверть второго? — сказал Акульшин, посмотрев на светящийся циферблат своих часов, и легонько зевнул. — Скоро начнет светать.

— Да. Фактически уже понедельник. Вот и кончился мой выходной. В этот раз повезло, всего одна операция. Бывает и три. Или вызовут куда-нибудь, а то райком нагрузит, прораб явится, небольшое строительство мы тут затеяли… Посплю немного — и в больницу. Жалко, пульку не удалось кончить.

Высоко над садом стояла полная, яркая луна. Цветы на клумбе дремали, осыпанные предутренней росой. Накрытые тьмой, они потеряли свой цвет, и георгины трудно было отличить от табака.

— Что день грядущий мне готовит? — продекламировал Акульшин. — Поэты всегда воспевают утро, как начало новой жизни. А что фактически происходит? Мы еще на сутки приближаемся к смерти — и только.

— Ты все изрекаешь вечные истины, — опять тихонько засмеялся Ржанов. — «Жизнь — это отмирание. Техника разрушает природу. Наша Земля — крошка во Вселенной». Когда-то великими мастерами так философствовать были гимназисты. А видишь нашу спутницу Луну? Что бы там ни было, а нога землян уже ступила на нее, и, конечно, наши потомки разгадают еще тысячи тайн, которые нам кажутся непреодолимыми.

Спать Ржанову не хотелось. Он ни на минуту не забывал о жене, о том, что попал впросак. Понимал, что ему надо будет заслужить прощение Симы, больше уделять внимания и ей и детям. Но от сознания того, что придется объясняться — а этого не избежать, потому что Симка все прекрасно понимает и легко его не простит, — Ржанову не становилось огорчительно, наоборот, он чувствовал себя освобожденным от чего-то крайне тягостного и был полон энергии. Ему не терпелось начать диалог с женой. О, Сима поманежит его как следует, она такая!

— У каждого свой вкус, — говорил Акульшин. — Одному нравится всю жизнь таскать шкуру прыткого козла, а другому — холодную чешую мудрой змеи. Тебе, наверно, кажется: «Вот Мишка свихнулся под старость. Разочаровался, бормочет, как попугай, избитые истины». Да? Милый мой, я не меньше тебя люблю жизнь и не собираюсь накидывать петлю на шею. Просто я не закрываю глаза на действительность… вслух говорю о том, о чем принято думать лишь ночью, закрывшись одеялом.

Слушал Ржанов вполуха. Взгляд его упал на темное окно хирургического отделения, и он подумал: как-то чувствует себя колхозник из Дунькина, которого оперировал днем? Надо сейчас зайти к нему в палату. Позвонить дежурной сестре в Лужки: нет ли осложнений у спасенного мальчика? «Вишь какое у меня нервное возбуждение, — тут же отметил он. — Засну ли сразу? Не пришлось бы люминал принимать».

От клумбы нежно, сладко пахло цветами, освеженными росой, гораздо сильнее, чем днем. Лай городских собак становился реже, ленивей — к рассвету.

— Так-то, старина, — оживленно сказал Ржанов и положил руку на колено другу. — Все, что ты говорил о Вселенной, о квазарах, о долгой жизни неорганической материи, — правильно. Только что это меняет? Вечность — такое понятие, перед которым и миллиарды лет являются коротким отрезком. Для человека его жизнь всегда будет громадна по протяженности, а окружающие земные интересы — главнейшими в мире. Помнишь, ты говорил о поденках? Однодневках. По-гречески — эфемерах. Так их жизнь по отношению к нам почти та же, что наша по отношению к планетам. Но и за свой короткий срок поденки проходят тот необходимый круговорот жизни, для которого они созданы, и уходят, оставив здоровое потомство.

— Но финал-то один? — усмехнулся Акульшин. — Из земли пришли, в землю уйдем. Обидно, понимаешь, знать, что ты с каждой минутой гниешь на корню, распадаешься и от тебя даже воспоминания не останется. Тут уж и ваша медицина бессильна.

— Ишь чего захотел! Планеты и те распадаются… зато нарождаются новые. Вечный обмен веществ. Ну и что? Задача: прожить счастливо и с пользой для ближнего. Человечество всегда мечтало о бессмертии. Каждая нация на собственный лад придумывала свой Эдем. Так вот, если во Вселенной существует рай, то этот рай наша Земля — прекраснейшая из звезд. Говорят, из космоса она кажется голубоватой и очень красивой. Озон, зелень, чистая вода — что можно найти лучше? И будет горько и обидно, если чья-нибудь злобная рука бросит атомную бомбу или так называемый технический прогресс отравит атмосферу. Будем надеяться, что человеческий гений с честью выйдет и из этого испытания. Скажешь, дежурный оптимизм? Нет, здравый взгляд на жизнь. Помнишь у Есенина?

Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льется с кленов листьев медь…
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
Тихо было вокруг. Где-то далеко за садом, за окраиной городка, послышался слабый стук; наверно, по волглому от росы проселку из деревни ехала телега. Ржанов встал, с удовольствием потянулся.

— Что ж, спать?

Маленькая блестящая луна с высоты надменно смотрела на человечков у скамейки, словно они ее никогда не покоряли. Акульшин сидел молча, слушая уходящую ночь. И спать хотелось, и лень было подниматься.

Примечания

1

Косяк — человек недоброжелательный, лишенный добродушия.

(обратно)

2

Рик — районный исполнительный комитет.

(обратно)

3

Серники — спички.

(обратно)

4

Ухнали — гвозди для ковки лошадей.

(обратно)

Оглавление

  • ПОВЕСТИ
  •   ДОРОГА
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •   ШАГ ВПЕРЕД
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  • РАССКАЗЫ
  •   КАПИТОН ДУДЫШКИН — УЧЕНИК РЕМЕСЛЕННОГО
  •   ВОЛЧЬЯ БАЛКА
  •   НОЧНОЙ ВЫЗОВ
  •   ОПАСНЫЙ ПОДЪЕМ
  •   ЖИВАЯ СИЛА
  •   АНАХРОНИЗМ
  •   ОСЕННИЕ ДАЛИ
  •   У ШЛАГБАУМА
  •   ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ
  • *** Примечания ***