Вечерний спутник [Гайто Газданов] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Заблуждение.

Глаза его сузились, он засмеялся.

— Я очень рад, что вы в хорошем настроении, — сказал я.

— Со вчерашнего дня у меня нет болей, — ответил он. — Это ничего не значит, конечно, на юридическом языке это называется sursis[3]. Но я приближаюсь, молодой человек, приближаюсь. Как ваши занятия?

Я ответил ему, что готовлю историю экономических доктрин. Он пожал плечами и потом сказал с сожалением, что можно было бы найти более интересное времяпрепровождение и что глупо, когда человек, которому нужно много есть и проводить дни с любовницей, сидит в закрытом помещении и изучает никому не нужную ерунду, тем более что все экономические доктрины никуда не годятся. Он считал еще теорию физиократов наименее глупой, как он сказал. И он стал объяснять мне быстрыми, отрывистыми фразами свои взгляды на несостоятельность тех положений, которые считались основными в политической экономии, — я поразился его исключительной памяти. Громадное большинство экономистов он считал глупцами; сколько мне помнится, только о Тюрго сказал, что тот был умен. Адам Смит был, по его мнению, компилятором, Рикардо спекулянтом, Прудон — крестьянской головой, неспособной ни к какой эволюции. Потом он прервал себя и сказал:

— Сидите и думаете: вот старик разошелся.

— Нет, но ведь этим вопросам вы посвятили много времени в вашей жизни.

— К сожалению, к сожалению, — быстро сказал он. — Но это не дало никаких положительных результатов, все это прах и ерунда: человеческое общество основано на взаимном обкрадывании[4] — и об этом ни в одном экономическом трактате ничего нет.

— Но ведь именно физиократы не проводили большого различия между ворами и коммерсантами[5].

— Они были правы, они были правы. Вы умеете править автомобилем?

Это было так же неожиданно, как во время первого нашего разговора вопрос о том, люблю ли я ордена. Я ответил, что умею. — Это хорошо, — коротко сказал старик.

— Вы родились в России? В каком городе?

— В Петербурге.

— Удивительная страна, она готовит сюрпризы. Я их не увижу, а вы увидите. Если будете живы. — Потом он прибавил: — Я помню последнего императора, он был незначительный человек. Но с другой стороны, править стошестидесятимиллионным народом… — Он задумался, потом сказал непереводимую фразу: n'importe qui peut s'y casser le cul[6].

Он заговорил об истории и сказал, что она есть подлог и ложь: события никогда не происходили так, как они описаны.

— Но взятие Бастилии…

— Глупости… Два сумасшедших и три дурака[7] — и это называется историческим событием, что вы скажете?

— Мне казалось, что не взятие Бастилии, как таковое, а как начало известного исторического процесса, который…

— Ерунда. Исторический процесс чужд понятию начала и конца, как вся природа. Чистейшая условность, чистейшая, чистейшая. Понимаете?

Он поднял на меня свои бесцветные, рассердившиеся глаза.

— Они обкрадывают друг друга, они пожирают друг друга, — вот содержание всей истории. Вы говорите о факторах? — сказал он, хотя я не произнес ни слова. — Эти факторы суть подлость и идиотизм.

— Мне казалось, что…

— У вас, может быть, доброе сердце, вам не хочется думать, что мир устроен именно так, а не иначе. Кроме того, вы ничего в нем не понимаете.

Он похлопал меня по плечу и улыбнулся.

— Не то что б я вас считал глупее других, видите ли, — я этого не думаю. Но вы не понимаете — так, как дети не понимают скабрезных анекдотов. Вот в чем дело.

Все, что он говорил, казалось мне удивительным — не потому, что было непохоже на обычные вещи, а оттого, что решительно все его высказывания неизменно были отрицательными. Это казалось мне неправдоподобным; он начинал походить на злодея из дешевого романа, в котором соединены решительно все недостатки и который лишен самой маленькой, самой случайной добродетели. Но, вместе с тем, это был живой еще и умный человек, и сплошная его отрицательность казалась мне невозможной. Я сказал ему это.

— Вы дикарь, — ответил он. — Вы задаете вопросы, которых не принято задавать. Европеец бы себе никогда этого не позволил. Но я предпочитаю это.

Лицо его исказилось, он зажмурил глаза и вдруг стал тихонько сползать со скамейки. Я подхватил его под руку, почувствовав на секунду худое старческое предплечье. Тело его показалось мне неправдоподобно легким. Он тяжело дышал с минуту, в глазах его стояло отчаяние. Потом он сказал:

— Проводите меня домой и непременно приходите завтра сюда же, в это же время.

Небольшое пространство, отделявшее нас от дома, в котором он жил, мы прошли за двадцать минут; несколько раз ему становилось плохо и тело его сразу оседало; мы останавливались, ждали, пока он отдышится, и потом продолжали идти. Последние несколько метров он прошел более уверенно.

— Благодарю вас, — сказал он у порога своей двери. —