Таня-революционерка [Елена Николаевна Верейская] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Елена Верейская ТАНЯ-РЕВОЛЮЦИОНЕРКА Рассказы
ДОРОГИЕ РЕБЯТА! Елена Николаевна Верейская (1886–1966) родилась в Петербурге (ныне город Ленинград). Здесь она окончила гимназию и затем Высшие женские Бестужевские курсы, получив юридическое образование. Юность ее проходила в годы подъема революционного движения, в годы первой мировой войны, Великой Октябрьской социалистической революции и гражданской войны в России. С 1917 по 1922 год она жила в деревне на Смоленщине, работала библиотекарем в сельском Народном доме, учительствовала, руководила двумя драматическими кружками — взрослых и школьников, писала рассказы и стихи. Печатать свои произведения она начала в 1910 году. В 1923 году Елена Николаевна Верейская вернулась в родной город и вступила в кружок детских писателей, возглавляемый С. Я. Маршаком. С этого времени Верейская стала детской писательницей. Печаталась в журналах «Ёж», «Чиж», «Пионер», «Костер». Она написала повесть «Три девочки», рассказ «Горничная Маша», создала сборники рассказов «Памятный день», «В те годы» и другие. В этой книге напечатаны два рассказа Е. Н. Верейской: «Таня-революционерка» и «Ласточка». Герои этих рассказов — дочь наборщика и портнихи Таня, сын кучера Гришутка смело и самоотверженно помогают своим отцам в революционной борьбе. Напишите нам, понравились ли вам эти рассказы. Наш адрес: Москва, А-47, ул. Горького, 43. Дом детской книги. Рисунки О. Верейского.
ТАНЯ-РЕВОЛЮЦИОНЕРКА
Шел декабрь тысяча девятьсот пятого года. Мне было тогда десять лет, но была я такой маленькой и худенькой, что никто мне больше восьми не давал. Мы жили в фабричном районе большого города в квартире из двух комнат. Отец мой работал в типографии наборщиком, мать была портнихой. Как сейчас помню тот вечер. Я была простужена, меня знобило, и мама рано уложила меня в постель. Папы не было дома, мама сидела у стола и шила: у нее была спешная работа к завтрашнему дню. Под стук машинки я задремала. И слышу сквозь сон: вошел папа — веселый, бодрый. Мама на него зашикала: — Тсс… Танюшка спит. Папа подошел ко мне, посмотрел, сел рядом с мамой и говорит тихо: — И лучше, что спит. Достал я… — Господи!.. Лучше бы не доставал!.. А папа рассердился: — Глупости болтаешь! Разве ты не жена большевика? Разве смеешь трусить? Мама тихо ответила: — Знаю: так надо… Надо!.. А только душа у меня болит… А ну как попадешься с этим? Сколько уж товарищей — кто в тюрьме, кто в ссылке, а кто и казнен… — Брось ты это! — перебил ее папа. — Коли все мы трусить будем, не добиться нам человеческой, свободной жизни. Так и подохнем рабами. А сейчас знаешь какие события? В Москве народ уже поднялся. Мама так и ахнула: — Да ну-у? И что же там? — Вооруженное восстание — вот что там! Баррикады на улицах, бои идут с царскими войсками. Папа говорил совсем тихо, но я прислушиваюсь, затаив дыхание. — Да и не в одной Москве, — шепчет папа, — и в других городах вооружился народ… Нет у него больше сил терпеть! И у нас решено выступить. Завтра воскресенье, вот и напечатаем прокламацию! Не меньше тысячи. А там товарищи по заводам разнесут. Мама спрашивает: — А ты уже видел прокламацию? — А как же! Здорово написана! Зовет она и наших рабочих идти за московскими рабочими. «Все к оружию, товарищи! Пора, — говорится в ней, — самим добывать себе свободу. Да здравствует вооруженное восстание!» А подписано: «Российская социал-демократическая рабочая партия»! Вот посмотри, что я принес! Мама отложила работу в сторону. И я глаза приоткрыла, гляжу. Развязал папа тряпку — посыпался на стол новый, блестящий шрифт. А я до чего шрифт любила! Лучше игрушек всяких! Бывало, прибегу к папе в типографию, завтрак принесу да и смотрю, как он работает, — оторваться не могу. Стоит папа перед большим плоским ящиком, а он-то весь на маленькие ящички перегородочками поделен. И в каждом четырехугольные длинненькие свинцовые кусочки набросаны, «литеры» называются, — много-много! Сразу посмотреть — будто бы все и одинаковые, а станешь разглядывать ближе — на всех разные буковки. И занятные такие: выпуклые и шиворот-навыворот. Вот в одном ящичке свинцовые кусочки с буквой «А» лежат, в другом — только с буквой «Б», и так вся азбука. Стоит папа и составляет их в слова — быстро-быстро, и не уследишь. Вот эти-то буковки все вместе «шрифтом» и называются. Так вот, высыпал папа шрифт на стол. Блестят буковки, сыплются, шуршат, новенькие, как игрушечки! Захотелось и мне новенький шрифт посмотреть поближе, да вдруг как вспомнила про Симу, подружку свою, да про весь сегодняшний день… Ох, нет… не до шрифта!.. Снова глаза закрыла, лежу, вспоминаю…
*
…Проснулась я нынче утром — и ничего не пойму! За окном, как всегда, еще темно. На столе керосиновая лампа горит. — Мама! Что это тихо как? — спрашиваю. — Почему нет гудков? Мама молчит. Возится с утюгом. А папа еще в постели. Руки за голову закинул, улыбается. — Папа! Разве еще так рано? Чего ты не встаешь? — Тихо, говоришь? Гудков нет? — Папа усмехнулся. — Не загудят нынче гудки, Танюша. Я начинаю догадываться: — Забастовка, папа? — Забастовка, дочка. Когда я прибежала в класс — а училась я в церковноприходской школе, — уже звенел звонок. Гляжу — а Симы, лучшей подружки моей, нет! И Кати нет. И Люды. А Поля с задней парты наклонилась ко мне, шепчет в самое ухо: — К нам в общежитие нынче ночью полиции набежало — видимо-невидимо! Весь барак перерыли, искали чего-то… Увели многих! Катиного папу и Людиного… — А… Симы?.. — И Симиного забрали… А тут входит священник, батюшка. Вошел туча тучей. Мы все встали. Дежурная молитву прочла. — Садитесь, чада мои! Никого вызывать не стал, а начал чего-то говорить, говорить… Да сердито так. А я и не слушаю, все о Симе думаю… Как же они будут теперь? Мама у Симы больная, не работает. Живут в общежитии, в бараке. Еще выгонит хозяин… Только потом, уже в переменку, рассказала мне Поля, про что говорил батюшка. Говорил, что, мол, взбунтовались рабочие, против царя и бога пошли, а бог их за это накажет. А еще говорил, что если кто из нас знает, которые из рабочих самые смутьяны, пусть ему, батюшке, всех их назовет. А бог нас за это наградит и все грехи нам простит. — Нашел тоже дур! — фыркнула Поля.*
Шла я домой — и улиц не узнавала. Всегда, как идешь из школы, из всех фабричных труб дым валит. Кругом грохот, лязг, гудки! Молот где-то ухает, пилы где-то визжат. А народу-то! Особенно если во время смены проходишь. Толпами идут рабочие. Черные, замасленные, закопченные… Усталые идут, домой спешат. Иду я по знакомым улицам — не те они, да и только! Торчат трубы, как мертвые Тихо до того, что даже жутко с непривычки. И народу совсем мало. Проходят рабочие, не спешат. По двое, по трое, негромко разговаривают. Не замасленные, не закопченные, чистые, будто в воскресенье. А все-таки на воскресенье почему-то совсем не похоже… Гляжу — навстречу мне Сима. Из лавочки хлеб несет. Идет бледная, глаза заплаканы. Подошла я к ней, взяла за руку, пошли вместе. Молчу, не знаю, что и сказать… И она молчит. — В школу больше не пойдешь? — спрашиваю наконец. — Боюсь, прогонит батюшка… Да и мама хворает… Мне бы на работу куда… Не возьмут!.. Помолчали мы. Я шепчу совсем тихо: — Сима, у папы твоего нашли что? — Нашли. Под матрацем прокламаций штук пять… Знаешь, тех, чтоб бастовать… Сима всхлипнула. Завернули за угол. У закрытых заводских ворот стоит небольшая кучка рабочих. Вполголоса между собой о чем-то спорят. И вдруг где-то совсем близко лошадиные копыта застучали. Сима вздрогнула, еще ниже опустила голову, сжалась вся. — Вот они, проклятые! — шепчет.Казачий разъезд шагом проехал мимо нас. Рабочие у ворот замолчали. Казаки на них и не взглянули. А вот рабочие… так и вижу их лица, как они смотрят вслед разъезду!.. …Лежу я, все это вспоминаю, уж и не слышу, о чем папа с мамой говорят. А перед глазами — Сима… рабочие… казаки… сердитое лицо батюшки… Потом все перемешалось, и я не заметила, как уснула. Вдруг слышу я сквозь сон, будто кто-то мою подушку двигает. Открываю глаза — мама надо мной наклонилась, вся бледная, глаза большие, руками мне что-то под подушку сует. А в соседней комнате шаги тяжелые топают, голоса мужские… — Мама, — шепчу, — кто там? — Обыск, деточка. Полиция. Ты спи, авось тебя не тронут. Не успела мама подняться, входят двое в комнату. А мама: — Пожалуйста, — говорит, — тут потише. У нас ребенок больной. А грубый голос отвечает: — Ладно! Чего это у вас все ребята хворают? Куда ни придешь с обыском, все ребенок больной. Я лежу ни жива ни мертва, глаза закрыла, будто сплю. Из соседней комнаты кто-то кричит: — Сначала здесь осмотрим! Всех из той комнаты сюда! — А тут только хозяйка, да еще ребенок спит. — Ребенок пусть спит, а хозяйку сюда. Вышли все и дверь затворили. Открыла я глаза, вся дрожу. На столе лампа горит, ужин со стола не прибран, постели не смяты. Видно, еще не ложились спать… А за дверью шаги, голоса. Дух захватило. Ведь не маленькая, понимаю же: найдут на квартире у наборщика шрифт — ясно же, для чего ему шрифт… Плохо будет папе! Села на кровати, оглядела комнату. Нигде не видно. Да! А зачем мама у меня под подушкой рылась? Сунула я руку под подушку — и обмерла. Там!.. Крепко завязанный в тряпку, колючий… Будут искать — и в мою постель полезут. Поля рассказывала, все-все перерывают… Нашли же у Симиного отца под матрацем, и у меня найдут… Надо спрятать… скорее… Но куда?! Дрожу вся, зубы стучат, оглядываю комнату. Нет укромного места! В печку? Найдут. На шкаф закинуть? Слышно будет, да еще уроню… Сил не хватит, тяжелый он! Сижу на кровати, узел в руках держу, не знаю, что делать! А надо! Знаю — надо! Куда же, куда?! И вдруг осенило меня. Вскочила я, подбежала к столу на цыпочках, заглянула в глиняный кувшин — большой у нас был. Так и есть, молока в нем еще порядочно. Перенесла кувшин на подоконник. Стала развязывать узел со шрифтом, руки дрожат, сил нет. Узел крепко затянут. А сама так и жду — вот-вот войдут. Не поддается узел. Вцепилась зубами, рванула — развязался! Опустила тряпку одним концом в кувшин. Посыпался шрифт, зашуршал… Так я и застыла… Ничего, ходят там, авось не слышно… Стало молоко кверху подниматься, тряпку замочило. Разложила тряпку на подоконнике, сыплю горстями, спешу. Поднялось молоко до краев, а шрифта еще много. Как быть? Отлить? Руки трясутся, подниму кувшин, расплескаю, догадаются… Оперлась руками о подоконник, подтянулась к краю кувшина, давай молоко отпивать… Глотаю, давлюсь, в горле застревает. Чуть не поперхнулась. Вдруг шаги к двери… Я и дышать перестала… Нет, отошли! Всыпала еще две горсти — опять молоко до краев. Снова отпивать стала.
Ух, все там, до последней буковки! И молоко снова наравне с краем. Отпила еще глотка три, тряпку сложила, бросила в раскрытую корзину, где у мамы лоскуты лежали. Сама — юрк в постель. В голове шумит, словно лечу куда-то вместе с комнатой, нехорошо так… Долго ли пролежала, не знаю… Слышу, отворяется дверь, вошли все. Мама говорит, а у самой голос дрожит: — Ребенка только не троньте, очень больна девочка! А кто-то отвечает: — Девчонка нам ни к чему. А кровать осмотреть надо. Снимите девочку! — Нельзя, — мама говорит, — тревожить ее… Слышу, еле говорит, бедная. Так мне ее жалко стало. И сказать-то ей нельзя, что шрифта под подушкой уже нет. Прикрикнул пристав: — Берите девчонку! Нечего тут! Подошел папа. Взял меня на руки, сел на стул. А я притворилась, будто и не чувствую. А у самой сердце выскочить хочет. И у папы руки дрожат. Слышу, сбросили подушку, роются в постели. Долго шарили. — Ладно, — говорят, — можете класть. Положил меня папа осторожно. Незаметно повернулась я так, чтобы лицом к комнате лежать. Самой любопытно посмотреть. Приоткрыла веки, гляжу сквозь ресницы… Как сейчас вижу — два дворника из соседних домов, понятые. Пристав толстый, усатый, красный. И пуще всего что-то мне его руки запомнились — пальцы короткие, пухлые, как обрубки. Всюду он ими щупал; ходит и щупает по всей комнате, ходит и щупает, пока околоточный с городовыми в вещах роются. И еще какой-то… шпион, наверное. Этого до сих пор забыть не могу. Все улыбается, голос сладенький, будто ласковый такой, а у самого глаза, как у лисицы, так и бегают, так и сверлят. И как это он не заметил, что я сквозь ресницы за ним наблюдаю? Все перешарили, всюду искали. Папа стоит, молчит, мама на стул в уголке села.
Вдруг вижу — подошел пристав к окну. Ладонями в подоконник уперся, наклонился всей своей грузной тушей прямо над моим кувшином… Догадался?.. Нашел?.. Даже в глазах у меня потемнело… А пристав сердито выругался вполголоса: — Черти! Ходи тут из-за них ночью по пурге! Света божьего за окном не видать! — Повернулся от окна да как прикрикнет на маму: — Ну, чего расселась! Убери со стола, протокол буду писать. Мама встала, тряпкой стол вытерла. Сел пристав протокол писать. «Ой, — думаю, — что же он такое пишет?..» А дальше я не помню: не то заснула, не то в забытьи лежала. Очнулась, как от толчка. Открыла глаза, гляжу — за окном светает. Мама у лампы сидит, шьет. А посреди комнаты стоит папа. Вспомнила я все, чуть не закричала от радости. Цел мой папа! Дома! Мама говорит: — Да что я, с ума, что ли, сошла? Как же это не помнить? Говорю — своими руками Танюшке под подушку сунула. Пожал папа плечами. — Чуднó, — говорит, — как в воду канул! Не выдержала я, как расхохочусь да как закричу: — Не в воду, папа! В молоко! Вздрогнули оба. Посмотрел на меня папа: — Что она? Бредит? А я одеяло сбросила, села на кровати, сама от радости и заговорить не могу. И пришло мне вдруг на память: — Слушай, папа, — говорю я, а сама смеюсь, — я недавно такую сказку читала: жили старички, муж да жена, а у них кувшин волшебный был. Они молоко пьют, а он все полный… Так и у вас с мамой! Смекнул папа, оглядел комнату. Бросился к окну, взял кувшин в руки. — Танюшка, — говорит, — это ты его сюда?… Я только головой кивнула. Мама всплеснула руками да как заплачет: — Умница ты наша, папу своего спасла!.. А папа поставил кувшин обратно на окно, подошел ко мне, взял меня молча на руки, поднял, прижал к себе и понес по комнате. Сам молчит, только меня все крепче к сердцу прижимает. Остановился да и говорит тихо так: — Ну и дочка у меня! Настоящая из тебя революционерка выйдет. Не растерялась! — Как это так, — говорю, — «выйдет»?! Разве я уже не революционерка?! Засмеялся папа. — Верно, — говорит, — и твоя капля уже в общем деле есть. И болел же у меня живот наутро! Еще бы — больная, да столько молока залпом выпила! Это ничего. А вот одно досадно мне было: нельзя подругам в школе рассказать. Хорошо знала — конспирация. Значит, тайна, секрет.
*
В сумерки папа рассыпал шрифт понемногу по всем карманам и — как будто с пустыми руками — ушел из дому. Ждали мы его с мамой ни живы ни мертвы… У меня из головы не выходили Сима и ее отец… А ну как и папа… Вернулся папа поздно вечером. Мы обе так и бросились к нему. — Чего вы, глупые? — засмеялся он и обнял нас. — Все в порядке! Через несколько дней в городе началось вооруженное восстание.ЛАСТОЧКА[1]
Усадьба помещика и фабриканта Рыжова отстояла от его фабрики всего на полтора километра, но хозяин не привык ходить пешком. Утром кучер Григорий отвозил его на фабрику в удобной коляске, а к вечеру приезжал за ним. Лошадей у Рыжова было много, но ездил он только на своей любимице — вороной, тонконогой и горячей Ласточке. Однажды — это было летом 1907 года — кучер Григорий чистил в дверях конюшни Ласточку. Кобылица нетерпеливо перебирала ногами, но два ремня, протянутые с двух сторон от недоуздка к притолокам двери, держали ее на месте. Сынишка Григория, восьмилетний Гришутка, бегал во дворе и вдруг увидел возле конюшни дядю Сережу — старого дружка отца, рабочего с фабрики Рыжова. Из разговоров старших Гришутка знал, что на фабрике забастовка и полиция уже арестовала «зачинщиков». Он подбежал поближе, чтобы послушать, о чем будет говорить отец с дядей Сережей. — Какие новости? — тихо спросил отец, продолжая водить скребком по лоснящейся спине Ласточки. Дядя Сережа огляделся, зашел в конюшню и стал за дверью, чтоб его не видели со двора. — Бастуем, — сказал он так же тихо, — человеческой жизни добиваемся! Управляющего и мастеров — тех, что не с нами, на тачке с фабрики вывезли. Сами — ворота на запор! — Дядя Сережа засмеялся. — На свою голову обнес хозяин фабрику заборищем! Да еще гвоздей сверху понатыкал! Поди достань нас теперь! — Та-ак, — еще тише произнес отец и, помолчав, сказал: — Слышал я, хозяин грозил: если не прекратите забастовку, завтра к вечеру казаков на фабрику пригонят. — Того и ждем, — прошептал Сергей, — и ружей на такой случай запасли, да только… Но тут Григорий вдруг увидел сынишку. — А ну-ко, Григорий Григорьевич, нечего тебе тут делать, ступай-ко, ступай! Гришутка нехотя отошел, но, только отец отвернулся, снова на цыпочках подкрался к двери. — Хозяин сам их вам привезет. Сам! Понятно? — говорил отец. — Как так? — удивленно спросил Сергей. — Увидишь. Чуть стемнеет, неси сюда весь запас. Они еще пошептались недолго. — Ну, — весело сказал дядя Сережа, — если выйдет дело, зададим же мы перцу и хозяину и полиции! Гришутка из всего этого разговора понял только одно: рабочие зададут перцу полиции! Забыв об отце, он на радостях сунул два пальца в рот и свистнул. Только на днях научили его деревенские ребята так лихо свистеть. И тут как взовьется на дыбы испуганная свистом Ласточка! Один из ремней оборвался, Ласточка бросилась боком из конюшни, Григорий едва успел ее схватить под уздцы и всей тяжестью тела повис на недоуздке. Ласточка храпела, била ногами, косилась горящим черным глазом на остолбеневшего от испуга Гришутку. — Ну-ну, глупая! Ну, чего вообразила! Дурака-мальчишки испугалась! — успокаивал ее Григорий, ласково гладя ладонью по крутой шее. — Нервная! — с восхищением сказал он Сергею. — Да зато умница! Порядок знает. Мне и править ею не надо. Как вылетит со двора — да одним духом до фабрики! Влетит в фабричные ворота — я и вожжами не шевельну, — встанет сама перед дверью конторы как вкопанная!.. Отцепи-ко ремень, введу ее в стойло. Дядя Сережа взял Ласточку под уздцы с другой стороны. Дрожа всем телом и раздувая ноздри, кобылица продолжала плясать, пока ее вели в денник. Гришутка, полуоткрыв рот, все стоял на месте. — A-а, ты еще тут? — увидел его отец, выходя из конюшни. — Будешь мне лошадей пугать! Уши оборву, постреленок! — И он двинулся было на Гришутку, но тот увернулся и вмиг исчез за углом конюшни. Отец, когда сердит, лучше под руку не попадаться! Где бы спрятаться? Да так, чтобы папка не нашел, пока у него сердце не отойдет. Домой идти нельзя… Гришутка незаметно скользнул в приоткрытую дверь каретного сарая, залез под коляску и притаился. Поди-ко найди! Он свернулся калачиком на холодном, шершавом полу и скоро задремал, а когда открыл глаза, было уже совсем темно. Дрожа всем телом от озноба, он поднял голову и прислушался. Где-то близко раздавались шаги и совсем тихие голоса. Дверь скрипнула, приотворись. Вошли двое и направились прямо к коляске. Гришутка весь сжался на полу — ни жив ни мертв, — стараясь не дышать…
— Вот эта, — услышал он голос отца. — Поднять сиденье, под ним ящик. Туда и положим. — Ловко придумал! — отвечал другой вошедший, и Гришутка узнал голос дяди Сережи. — Только, Гриша, смотри не попадись! А то и нас не выручишь, и сам в тюрьме насидишься. Григорий усмехнулся. — Чудной ты! Неужто хозяин в ящик под сиденьем полезет: на что ему? — Он встал на подножку и поднял мягкое сиденье: — Клади! Дядя Сережа обошел вокруг коляски, встал на другую подножку, и что-то очень тяжелое стукнуло о дно ящика под сиденьем прямо над головой Гришутки. Звякнули рессоры. — Вот и ладно. Дойдет к вам в целости, а уж достать — ваше дело, — сказал отец, и оба вышли. Фу, пронесло! Гришутка с облегчением вздохнул. Теперь его заедало любопытство. Что спрятали они под сиденьем? Гришутка осторожно вылез из-под коляски, встал на подножку и, натужась, приподнял сиденье. Сунул под него руку, и пальцы наткнулись на неотесанную крышку деревянного ящика. Попробовал сдвинуть… Ого, какой тяжелый, не поддается! Он опустил сиденье и скрепя сердце побрел домой. Нагорит от папки!.. Но дома все обошлось без шума. Мать хлопотала у печки. Отец не сказал ни слова. Лицо его было сурово и озабоченно. Забыл, видно, про Гришуткины уши!..
*
Утром, проснувшись, Гришутка натянул штанишки, поплескался у рукомойника и выбежал во двор. Это был обширный, покрытый зеленой травкой так называемый «красный двор» помещичьей усадьбы. В глубине его стоял двухэтажный господский дом, а за ним виднелись деревья старинного парка. Кругом двора располагались «службы»: ледник, сараи, амбары, конюшни и избы, где жили работники усадьбы. И, как всегда, в это утро у широкого парадного крыльца господского дома Гришутка увидел запряженную в коляску Ласточку. На козлах сидел в нарядном кучерском кафтане отец с вожжами в руках и ожидал хозяина. Мальчик знал: вот сейчас выйдет хозяин на крыльцо, за ним, позевывая, выйдет хозяйка в широченном пестром капоте; хозяин вскочит в коляску и сердито скажет: «А ну, пошел!» Ласточка рванет с места и, широко выбрасывая тонкие, стройные ноги, крупной рысью понесет коляску в настежь раскрытые ворота в том конце двора. А хозяйка будет стоять на крыльце и махать вслед кружевным платочком. Сколько себя помнит, каждое утро наблюдал Гришутка эту картину. Но сегодня все вышло по-иному. Правда, хозяин с хозяйкой появились на крыльце, но хозяйка была одета, видно, в дальнюю дорогу и несла в руке саквояж. Лицо ее было хмуро и заплаканно. Вслед за ними вышел на крыльцо лакей с двумя чемоданами в руках. Гришутка увидел, как папка с беспокойством оглянулся на крыльцо. А хозяин сошел с лестницы и приблизился к кучеру. — Сегодня на фабрику не еду, — резко сказал он. — Пусть прекратят забастовку. А не прекратят, я им покажу, как бунтовать!.. Отвезешь, Григорий, сейчас барыню в город к ее мамаше… Гришутка смотрел на отца. Лицо папки было спокойно, но чуть побледнело. — А Ласточка? А коляска? — спросил кучер. — Останешься пока в городе, будешь ждать. Как расправлюсь с бунтовщиками, дам тебе знать, привезешь барыню обратно. — И, обернувшись к лакею, Рыжов приказал: — А ты, Василий, поставь пока чемоданы, беги наверх, мелкие вещи принеси. Положишь их в ящик под сиденьем. Он не спеша вернулся на крыльцо и заговорил с хозяйкой. Гришутка снова взглянул на отца, и вдруг ему стало страшно, — он сам не понимал почему. Папка смотрел на него в упор и как-то странно одним глазом подмигивал ему, сложив губы дудочкой. — Чего ты? — оторопело пробормотал Гришутка. Намотав вожжи на левую руку и сдерживая ими Ласточку, Григорий соскочил на землю и стал возиться у сиденья коляски. — Ишь ты, не приподнять никак, — с досадой сказал он хозяину. — Забухло сиденье-то, видно… Он повернул к сынишке бледное как полотно лицо, снова подмигнул ему и вытянул губы дудочкой. И тут Гришутка вспомнил!.. Вспомнил все, что было вчера! «Попадешься — насидишься в тюрьме…» — словно услышал он голос дяди Сережи. Ящик под сиденьем!.. А с лестницы уже бежал с вещами Василий. Какой-то буйный восторг залил вдруг все Гришуткино существо, — он понял папку! И, сунув два пальца в рот, он свистнул так пронзительно, как ему еще ни разу не удавалось свистнуть. Ласточка дико рванулась с места. — Стой!.. Стой!.. — закричал Григорий, падая. Вожжи тащили, волокли его по дороге, но шага через три он выпустил их из рук, а сам остался лежать у ног остолбеневшего Гришутки. Ласточка карьером вынеслась в раскрытые ворота.На крыльце истошно вопила хозяйка, что-то кричал лакей Василий; Григорий с трудом поднимался с земли. — Чего стоишь?! Бери Копчика, скачи, догоняй! — кричал ему хозяин. Гришутка растерянно оглянулся, — лакей Василий бежал к нему. Гришутка, как зачарованный, стоял на месте и смотрел на отца. Тот, сильно хромая, бежал к конюшне, и снова глаза отца и сына встретились. И на этот раз оба, не произнося ни звука, поняли друг друга. «Не выдавай!» — требовали глаза отца. «Не выдам!» — ответили глаза сына.
Последние комментарии
12 минут 16 секунд назад
1 час 9 минут назад
16 часов 10 минут назад
18 часов 43 минут назад
19 часов 12 минут назад
19 часов 19 минут назад