Приключения Робинзона Кукурузо [Всеволод Зиновьевич Нестайко] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Всеволод Нестайко Необычайные приключения Робинзона Кукурузо
Глава I Метро под свинарником
— Вот архаровец, авантюрист желторотый! Ванька-а! Вылазь сейчас же! Бо такого чёсу задам — неделю вспоминать будешь. Вылазь, слышь — вылазь! Мы лежим в густом бурьяне за овином, уткнувшись в землю носами, и не дышим. — Вылазь, убоище, а то хуже будет! Ты ж меня знаешь! — Знаю, знаю, — еле слышно вздыхает мой друг и наконец отваживается подать голос. — Диду! — жалобно отзывается он. — Давай, давай! — Диду! — ещё жалобнее повторяет мой друг. — Вы отойдите за хату, мы вылезем. — Они ещё мне условия ставят, вышкварки! А ну вылазьте! — Да мы ж не хотели. Мы ж хотели метро, такое, как в Киеве. — Я вам дам метро. Я вам такого метрá дам, что… — Мы ж не знали. Мы сейчас всё зароем — ничего и видно не будет. Ещё и свинарник почистим. Отойдите, диду. Долго ещё продолжаются переговоры. Наконец дед в последний раз ругнулся, закашлялся и, шаркая хромой ногой, поплёлся за хату. Мы вылезаем из бурьяна. Возле свинарника нас встречает гундосым хрюканьем пятипудовая свинья Манюня, пятнистая, как географическая карта. — У-у, скотинище! Это из-за неё мы попали в такую неприятность. У нас была благородная идея — прорыть под свинарником метро. Это должно было быть для всех сюрпризом. Первая линия метро в Васюковке. Станция «Овин», станция «Кривая груша». Три копейки в один конец. Родственники — бесплатно. С учительницы арифметики — пять копеек. Мы уже подрылись почти до половины свинарника, и вдруг произошла непредвиденная катастрофа — проклятая свинья Манюня провалилась в наше метро. Провалиться-то она сумела, а вот вылезть — дудки! И подняла такой визг, что прихромал дед. Ну и… Тяжело вздыхая, мы засыпаем метро. Время от времени боязливо оглядываемся — как бы опять внезапно не появился дед, чтобы надрать нам уши. Хоть и обещал он, что не тронет, пока не кончим, но кто его знает… Надо быть начеку. Вы б послушали, как он ругался, когда вытаскивал Манюню. Ох и ругался! И где он только словам таким научился — ни в одном словаре не найдёшь! Впрочем, деда не видать. И, пока мы работаем (а дело это долгое, нудное и противное), я вас познакомлю со своим другом. Вы, конечно, знаете, что есть такой остров — Ява. В Индийском океане. Тот, который Ява, Суматра, Борнео, Целебес. Большие Зондские… Ну так Ява — это не остров. Ява — это и есть мой лучший друг и напарник Ява Рень. Наверное, вы думаете: что это за имя такое странное — Ява? Так должен вам сказать, что это он сам себя так назвал, когда ему ещё и года не было. То ли он хотел сказать «я Ваня», а получилось «Ява». То ли «Иван» у него так прозвучало (потому что на самом деле его Иваном звать), но только прицепилось к нему это «Ява», как репей к собачьему хвосту. Даже милиционер товарищ Валигýра, что живёт в нашем селе, так его называет. У них вообще вся семья интересная. Папа на скрипке играет. Корова Контрибуция называется. А дед Варáва (вы уже с ним знакомы) охотник заядлый. На охоте, когда стреляет, левый глаз платком завязывает. Потому что левый глаз у него без правого не прищуривается. Если левый прищурит, правый сам собой закрывается. Но зато и меткий же дед Варава. Ох же и меткий! Городские охотники, которые на «Волгах» из Киева приезжают, только ахают. «Вы, дедушка, абсолютный чемпион», — говорят. В честь старого Реня даже озеро, что возле нашего села, люди Реневым прозвали. Мама же Явина — депутат райсовета, звеньевая кукурузоводов. Как-то Ява с Иришкой, сестричкой своей младшей, поссорился и при всех надавал ей тумаков. Так она, вместо того чтобы заплакать, вдруг как закричит: — Опозогил! — Она букву «р» не выговаривает. — Маму — депутата на всё село опозогил. Такой скандал учинила! Ява не знал, куда глаза девать! Стоял, стоял, красный как рак, а потом как даст стрекача — только пятки засверкали. Впрочем, это лишь раз такое было. А вообще характер у Явы редчайший. Сталь, а не характер. Таких на миллион только один бывает. Ява сам говорил: — Мы с тобой, Павлуша, хлопцы будь здоров! Точно-точно, без брехни, мы хлопцы с фантазией. Скажи? — С фантазией, — поддакивал я. — Ты ж слышал, чтó дед Саливон вчера возле сельмага сказал: «Вона Ява и Павлуша пошли. От хлопцы! Орлы! Гангстеры, а не хлопцы. Нет на них буцегарни[1]» — Слышал. Точно. — Надо, чтоб все про нас так говорили. Надо, чтоб слава про нас гремела на всю Васюковку, как радио Первого мая. — Надо, — соглашался я. И Ява всё время выдумывал разные интересные штуки ради нашей славы. Это ради неё мы с ним поймали в лесу сову-пугутькало и выпустили в клубе во время лекции на тему «Воспитание детей в семье». Лектор упал с трибуны и опрокинул себе на голову графин с водой. А то как-то летом Ява сказал: — Давай устроим бой быков. — Га? — не сразу понял я. — Ты помнишь, мы в клубе заграничное кино смотрели «Тореадор»? — Ага, да-да-да… Ну и что? — Помнишь, на арене разъярённый бык, а дяденька в шляпе с кинжалом у него перед носом танцует. — Да-да-да… — А потом дяденька — рраз! Бык — шлёп! И аплодисменты. — Ага. Здорово… Но это же убивать нужно. Кто ж нам позволит убивать рогатое поголовье? — Тю, балда. Убивать! Что это тебе — мясозаготовки, что ли? Это же зрелище. На стадионе. Вроде футбола. Главное тут — красиво размахивать перед носом быка красным платком и ловко увёртываться, чтоб он рогом не зацепил. Ты же видел. Тореадоры — это самые смелые герои ловкачи. Главное тут — тренировка, ловкость и смелость. Понимаешь? Впервые в истории Васюковки — бой быков. Тореадор Иван Рень и тореадор Павел Завгородний! Гости съезжаются со всей Украины. Трансляция по радио и по телевизору. Даже в Жмеринке у твоих родственников видно будет. Я улыбнулся. Это было здорово! По радио, по телевизору и вообще… у родственников в Жмеринке. Мы устроились поудобнее и начали обсуждать детали. Прежде всего необходим бык. Кандидатура колхозного племенного быка Петьки была отвергнута сразу. Это такое страшилище, что его даже сам зоотехник Иван Свиридович боится. Глаза — как тракторные фары. Сам величиною с комбайн. Землю ногами роет, как экскаватор. На километр подойти страшно. Одного дачника, который отдыхал у нас летом, он даже на телеграфный столб загнал. Нет уж, пусть с быком Петькой враги наши бьются! Собственно, кроме быка Петьки, настоящих быков у нас больше не было. Поэтому второй кандидатурой был козёл Жора. Это я его кандидатуру выдвинул, чтоб отомстить. Очень противен был мне козёл Жора, потому что он съел мою новую праздничную рубашку, когда я купался. Но Ява меня не поддержал. — Нет, не годится, — сказал он. — Жора всё время бекает и мекает. Из-за него мы и аплодисментов не услышим. К тому же речь идет про бой быков, а не козлов. Надо, чтобы было что-то бычье, коровье, что-то — большое и рогатое. — Коровье? — говорю. — Слушай, так, может, и взять просто корову? Потому, что кроме Петьки, настоящих быков у нас нету, а коров сколько хочешь. И вообще нигде не сказано, что обязательно должен быть бык. Теперь всюду равноправие. Ява задумался: — Кто его знает, может быть, и так. — Тогда, — говорю, — лучшей кандидатуры, чем ваша Контрибуция, и не придумаешь. — А почему Контрибуция? А почему не ваша Манька? — Потому что у нашей Маньки телёнок и рог один сломан. Ты хочешь, чтоб над нами смеялись. Тореадоры с однорогой коровой! Карикатура! Такого ещё никогда в мире не было. — Можно, конечно, и Контрибуцию. Но она немного психическая. — Что значит «психическая»? Скажи лучше, что ты просто матери боишься. — Я боюсь? Вот я сейчас дам тебе в ухо, и ты увидишь, как я боюсь. А ну возьми свои слова назад! — Я возьму, но ты всё равно боишься. — Боюсь? — Боишься. — Боюсь? — Боишься. Ява не выдержал и ударил меня в ухо. Я ответил Яве ударом в живот. Мы сцепились, рухнули на траву и выкатились на дорогу. Все, что было на дороге плохого, тут же пристало к нашим рубахам. Первым опомнился я. — Погоди, — говорю, — хватит. А то вместо боя быков вышел у нас бой дураков. — Это же ты виноват… Ну ладно, — согласился Ява. — Попробуем Контрибуцию. А то твоя Манька действительно для телевизора не подходит. Люди еще подумают, что это не корова, а собака. Я хотел вскипеть от обиды за Маньку, но передумал. Мне уже надоело драться. Мы почистили друг друга и пошли домой. На следующее утро мы встретились на дороге, что вела к выгону. Я гнал перед собой Маньку, Ява — Контрибуцию. Коровы плелись, легкомысленно махая хвостами, и не подозревали, какой это для них исторический день. У Явы на голове была мамина шляпа с полями, в которой мама ездила в Киев на совещания. Шляпа была Яве великовата и насовывалась на глаза. Яве приходилось всё время дёргать головой, поправляя шляпу. Казалось, что он с кем-то раскланивается. Шляпу Ява, конечно, взял без спроса. У меня под мышкой был коврик. То был знаменитый коврик! Я его помню столько, сколько вообще что-нибудь помню. Он с самого моего рождения висел над моей кроватью. Коврик был красный, и на нём были вышиты три смешных щенка, которые сидели рядышком, склонившись друг к другу головами. Это были Цюця, Гава и Рёва, про которых мама рассказывала мне множество разных историй, пока я не засыпал. Последние два года, поскольку я уже вырос, коврик лежал в сундуке, и теперь от Цюци, Гавы и Рёвы сильно пахло нафталином. Коврик и шляпа — это были наши тореадорские принадлежности. По дороге мы ещё вырезали из орешника две прекрасные шпаги. Мы были в полной боевой готовности. Мы шли и пели арию Хозе из оперы «Кармен», которую много раз слышали по радио.
То, куда мы влетели, прудом, честно говоря, назвать можно было только условно. Когда-то тут действительно был большой пруд-копалка. Но он давно пересох, загрязнился и превратился в обыкновеннейшую лужу. В самом глубоком месте нам было по шею. Именно в этом месте мы сейчас и стояли. Контрибуция бегала вокруг лужи и мычала в наш адрес какие-то свои, коровьи проклятья. В лужу лезть она не хотела. Она была брезгливой, аккуратной коровой. Мы стояли и молчали. Дно пруда было илистое, топкое. Честно говоря, мы по самый пуп стояли в противной склизкой грязюке. Только от пупа до шеи была вода — грязная, мутная и вонючая. Настоящие помои. Долго мы стояли тогда с Явой в этих помоях. Полчаса, не меньше. До тех пор, пока Контрибуция не успокоилась и не отошла. Она ещё оказалась очень человечной и благородной коровой. Потому что подкинула тореадора Яву не рогами, а просто мордой. И когда мы наконец вылезли из лужи, несчастные и грязные, как поросята, она и словом не вспомнила нам нашего недоброго к ней отношения. Мы остались с ней друзьями. Ява после того не только никогда её больше не ударил, но всегда угощал конфетами, которые давала ему мама. Вот такая история вышла у нас с Контрибуцией. И теперь, когда мы, сокрушённо вздыхая, засыпаем наше неудавшееся метро, Контрибуция выглядывает из коровника и сочувственно смотрит на нас. И нам даже кажется, что на глазах у неё слёзы. Дорогая Контрибуция! Какое у тебя большое и нежное сердце! Ты единственная понимаешь и жалеешь нас. Спасибо тебе, корова! — Ещё не кончили, архаровцы? — неожиданно прогремел сзади дед Варава. Мы потеряли бдительность — и вот наказаны. Впереди стена свинарника, с боков густой бурьян, сзади дед Варава. Бежать некуда. Мы замерли на корточках — как цыплята перед коршуном. — Не бойсь, не трону! Эти слова подняли, выпрямили нас, разогнули нам ноги. И будто велосипедным насосом кто-то качнул — это мы разом вздохнули. И дрожащие губы наши сами собой растянулись в противную подхалимскую улыбочку. Но дед на улыбку нашу не ответил. Не любил дед таких улыбок. Суровый был дед Варава. Лицо у него серое и пятнистое, как прелые прошлогодние листья. Губы тонкие, опущенные и так сомкнуты, будто во рту вода. Глаза без ресниц, круглые и неподвижные, как у петуха. Из-за этих круглых неподвижных глаз казалось, что дед навеки чем-то удивлён. Но это только казалось. Наверное, не было уже на свете ничего, что могло бы удивить деда Вараву. Восемьдесят третий ему пошёл. — Кончайте, шмендрики, да идите уроки учить, экзамены скоро! Мы скривились. Мы это знали. Но нам не хотелось думать об экзаменах. И кто только их придумал! Да ещё весной, когда воздух пахнет футболом и цурками-палками[2], когда птицы галдят и когда так солнечно и тепло, что мы с Явой уже трижды купались. Как хорошо было прошлый год в четвёртом классе! Никаких экзаменов. Лучше было бы и не переходить в пятый. Никогда в жизни мы с Явой не сдавали экзаменов. Это будет первый раз. И хоть мы хорохоримся и говорим: «Наплевать!» — но у каждого из нас при мысли об экзаменах тоненько ноет в животе. Лучше двадцать метро засыпать, чем один экзамен. — Всё, диду, кажется. Так, как и было. Правда ж? — несмело говорит Ява, притаптывая ногой свежую землю. Дед косится на нашу работу — видно, что он не очень удовлетворен. Но говорит: — Идите, идите уже. Но знайте, ещё раз что-нибудь такое этакое — уши оборву и свинье выброшу! О том, чтобы чистить свинарник, дед ничего не говорит, да и мы не напоминаем — работа эта совсем неинтересная. Прижимаясь спинами к самому бурьяну, мы боком проходим мимо деда и, как только минуем его, сразу бежим со всех ног. И как раз вовремя успеваем проскочить: ещё миг — и шершавая рука деда с размаху прилепилась бы к нашим штанам…
Глава II За великой китайской стеной. Кто такие Кныши
Я живу за четыре хаты от Явы. И через минуту мы уже переводим дух в нашем саду. Мы сидим под вишней возле высоченного дощатого забора, который отделяет наш сад от соседнего. Сидим и печалимся, что такая досадная неудача постигла нас с этим самым метро. Впрочем, долго печалиться мы не умеем. — Айда на великую китайскую…— говорит Ява. — Айда, — говорю я. И мы начинаем карабкаться на забор. Эту высоченную трёхметровую ограду соорудил наш сосед Кныш. Мы с Явой прозвали забор великой китайской стеной. Лишь в одном месте можно подняться на него — там, где прислонилась к нему наша старая вишня. Тут, почти на самом верху, проковыряли мы в заборе две дырочки и часто наблюдаем сквозь них, что делается на вражеской территории. Вы, может быть, думаете, что мы просто такие нескромные и невоспитанные — к чужим людям заглядываем. Совсем нет. Ничего не просто. Вы же не знаете, что это за люди. Разве хорошие нормальные люди от соседей такими стенами отгораживаются? И из-за чего? Как раз на меже росла у Кныша груша и протянула одну ветку в наш сад. И с той ветки груши иногда падали к нам. Мы, конечно, их все отдавали, но порой свинья (разве ей втолкуешь, где чья собственность) какую-нибудь падалицу невзначай и слопает — не уследишь же. Так из-за той поганой падалицы и соорудил Кныш великую китайскую стену. А груша, как назло, взяла и засохла. Кнышиха была широкоплечая, костистая и хоть и не толстая, но какая-то квадратная. Глаза маленькие, как дырочки в пуговицах, а нос, или, как говорил тракторист Грыць Кучеренко, «румпель», огромнейший и похожий на топор. Если бы сам не видел, я никогда бы не поверил, что у женщины может быть такой здоровенный нос. У Кныша, наоборот, нос был маленький. Зато волосатый был Кныш страшно. Руки, ноги, плечи, грудь, спина — всё-всё было покрыто густыми рыжими волосами, жёсткими, как проволока. Даже в ушах были волосы, которые торчали будто пакля (мы удивлялись, как доходили до Кныша звуки, не запутываясь в этой пакле). И из носу торчали, и на переносице росли, и даже на кончике носа. Кроме того, Кныш был ещё и какой-то мокрый — словно сырая стенка в погребе. Руки всегда мокрые, шея мокрая, лоб мокрый. Как-то он взял меня за плечо своей мокрой и холодной, как у мертвеца, рукой. Я даже передёрнулся весь. Бр-р! И ещё — когда Кныш смеялся, нос у него дёргался и кожа на лбу дёргалась (не морщилась, а именно дёргалась). И это было очень неприятно. Хотелось отвернуться и не смотреть. Жили Кныши вдвоём, детей у них не было. И родственников, по-моему, тоже. В колхозе ни Кныш, ни Кнышиха почти не работали. Он считал себя инвалидом, потому что на животе с правой стороны был у него шрам, который он часто показывал, всегда повторяя при этом страшную историю своего ранения на фронте. Но говорили, что это враки: никакое это не ранение, а просто аппендицит, который ему вырезали задолго до войны, когда он ещё был мальчишкой. Кнышиха тоже считалась очень больной. Болезнь у неё была неизлечимая и очень загадочная. Она шёпотом рассказывала о ней бабам, закатывая при этом глаза и приговаривая: «Я ж такая страдалица, такая страдалица». Впрочем, эта неизлечимая болезнь не мешала ей каждый день таскать на базар тяжеленные корзины, а на праздники выпивать бутылку денатурчика. «Денатурчик» — так ласкательно называли Кныши страшный синий спирт-денатурат, на бутылке которого нарисован череп с костями и написано: «Пить нельзя. Отрава». Кныши не обращали внимания на ту надпись. Кныши что-то там такое делали с денатурчиком и потом пили его. Кныш был в этом деле тонким специалистом. Он говорил: — Житомирский денатурчик — то действительно гадость, отрава. А вот черниговский… это, я вам скажу, здоровье! Украинский женьшень! Пей — и до ста лет проживёшь. И Кнышиха и особенно Кныш любили выпить. Кныш выпивал почти каждый день. А на праздники, то есть на Новый год, на рождество, на Первое мая, на светлое воскресенье, на пасху, на День физкультурника, на храм и т. д. (Кныши не пропускали ни одного ни церковного, ни нашего, советского, праздника), они выпивали семейно, вдвоём. В такой день с утра Кнышиха выходила за ворота и крестилась на телевизионную антенну, которая стояла на крыше сельского клуба (поскольку церкви в нашем селе не было, все богомольные бабы крестились у нас на телевизионную антенну, похожую на крест). Потом Кнышиха возвращалась к себе во двор, где стоял под вишней уже накрытый стол, и начинался праздничный завтрак. Через какой-то час из-за великой китайской стены уже слышалось:Глава III «Дети за сажей»
Сегодня контрольный диктант. Галина Сидоровна задала повторить правописание суффиксов. Это и на экзамене будет. — Провались они пропадом, эти суффиксы, вместе с префиксами и самой грамматикой! И вообще она не нужна! Не всё равно, как писать — грамотно или неграмотно. Лишь бы понятно было, — раздражённо говорит Ява. Но это всё разговорчики. От них легче не становится. Я раскрываю учебник и начинаю читать: — «Если основа слова заканчивается на дэ, тэ, зэ, сэ, жэ, то для образования существительных, обозначающих названия людей по их профессии, занятиям, употребляется суффикс „чик“, а не „щик“. „Щик“ во всех остальных случаях. Примеры: переводчик, переплётчик, извозчик, разносчик, перебежчик. Но — обойщик, стекольщик». Закрываю учебник и говорю Яве: — А ну повтори! Ява смотрит в небо и начинает: — Суффикс «чик», а не «щик», который обозначает профессию, пишется после дэ, тэ… зэ… зэ…— И по глазам видно, что мысли его где-то далеко-далеко, в лесу или на реке, среди шумливых камышей, где плещется рыба, и крякает в зарослях дикая утка. — Зэ…зэ… дэ, тэ… зэ… тьфу! Вот зараза! А ну давай ты! Я тоже закатываю глаза и начинаю бубнить: — Суффикс «чик», а не «щик» пишется, когда основа оканчивается на зэ, дэ, тэ, сэ… сэ… сэ…— Дальше почему-то не идёт. Я начинаю сначала, но опять не выходит. Тогда я чуть приоткрываю учебник (палец мой предусмотрительно заложен на нужной странице) и пытаюсь заглянуть. Но Ява не даёт: — Нет, нет, не подглядывай. Ты на память. На память у меня не получается. Раскрываем учебник и снова читаем. Пока читаем — всё в голове. Закроем — как ветром выдуло. — Вот заноза! — сердится Ява. — Каких-то пять букв — и никак не запомнишь. Когда пишется «щик», легко — во всех остальных случаях, хотя таких случаев миллион. А тут всего пять буквочек, после которых «чик», — и хоть ты тресни… Слушай, знаешь что — давай придумаем на эти пять букв слово. Слово большое — его сразу видно, а буквочки, как букашки, маленькие, разве их запомнишь. Мне эта идея понравилась, и мы начинаем сочинять слово. — «Же-ле-зо», — говорит Ява. Прекрасное слово, но «л» мешает (никому оно не нужно), и нету «д», «т», «с» — большей половины букв. — «Ди-вер-сант», — говорю я. — Замечательное слово, ещё лучше, чем «железо», но куда ты денешь «в», «р», «н», и как ты вместо них вставишь «ж» и «з»? Мучились мы долго. Какие только слова не брали! И «дот» и «динамит», и «желток», и «зонтик», и даже «дизентерия». Все они были неподходящие. — «Же-же… жест»…— задумчиво тяну я. — А зэ и дэ куда прикажешь всунуть? — «До-о-лжность», — бормочет Ява. — Зэ нету в твоей «должности». И лы здесь, и ны. Не проходит такая «должность». — А ну её в болото! — сердится Ява. — «Бо-ло-то», — бормочу я. — Тьфу! Так и с ума сойти можно! — Слушай, — раздражённо говорит Ява, — а кто сказал, что обязательно нужно только одно слово? А если два коротеньких? А ну, какие там буквы?… Дэ, тэ, зэ, сэ, жэ… Значит, так… Дэ, тэ… дэ, тэ… Ну, так о чём разговор? Дэ, тэ — это «дети». Ясно. Дальше что там? Зэ, сэ, жэ… сэ… сэ… жэ. «Са… жа»… «Са-жа»… «Дети», «сажа»… Остаётся зэ… зэ… за… «Дети за сажей». Всё… Готово. — Что-готово? Ерунда какая-то! «Дети за сажей»… Никакого смысла! — А какого тебе ещё смысла? Что ты — стихи сочиняешь, что ли? Тебе правило надо запомнить. Чтоб знать, что после чего пишется. А он — смысл, смысл!… «Дети за сажей». Я, например, уже запомнил. «Дети за сажей» — «чик», всё остальное — «щик». Здорово! Почти как стихи. — А вообще ничего, запомнить можно, — согласился я. — Не «ничего», а просто здорово! — радовался Ява. — Вот если бы на все правила такое попридумывать! Сразу отличниками можно стать. Вот мы и молодцы! Гении! Никогда мы не шли на диктант в таком весёлом настроении. Пели: «Нам не страшен серый волк…» — пели. — Чего это вы распелись? Наверное, забыли, что сегодня контрольная диктовка? — спросила нас возле школы Ганя Гребенюк, наша одноклассница. — Ничего мы, Гребенючка, не забыли, — ответили мы. И снова запели:— «Нам не страшен серый волк…» Когда мы вошли в класс, то заметили, что все очень волнуются. Особенно наш первый отличник Стёпа Карафолька. Карафолька сидел за партой белый как сметана и его била мелкая лихорадочная дрожь. Лучше сроду не получать пятёрок, чем так портить здоровье. В класс вошла Галина Сидоровна. Все положили перед собой чистые листы бумаги, взяли ручки и вытянули шеи, как гусаки, — приготовились. Галина Сидоровна начала диктовать: — «Старый извозчик привёз в штаб белогвардейского перебежчика». Я вмиг представил себе старого извозчика, похожего на деда Саливона, такого же добродушно-лукавого и беззубого, который везёт на пролётке в штаб растерянного, похожего на Карафольку, белогвардейского перебежчика. «Хороший диктант, — подумал я, — очень даже лёгкий и понятный». — «Старый… извозчик…» — чётко, по словам, диктовала Галина Сидоровна, прохаживаясь между партами. Высунув язык и склонив голову набок, мы старательно скрипели перьями. — «…извозчик…» Я на секунду замер. «О! „Дети за сажей“… точно! Так что же после этих „детей“? „Чик“ или „щик“? „Чик“ или „щик“?» Этого я не помнил, хоть убей. Слышалось «щик», безусловное, стопроцентное «щик», а не «чик». — «…привёз… в штаб…» — продолжала диктовать Галина Сидоровна. Больше думать было некогда, и я аккуратно вывел: «извощик». «Перебежчика» я за компанию (раз они ехали на одной пролётке) тоже написал через «щ»… — Ну как? — спросил меня Ява после диктанта. — Порядок, — уверенно сказал я. — А у тебя? — Будь здоров! — подмигнул Ява. Мы чувствовали себя именинниками. На следующий день Галина Сидоровна вернула диктанты. — Гребенюк — четыре, — называла она отметки. — Карафолька — пять. Ну, а Завгородний (это я то есть) — три с минусом. Рень (это Ява) — два! Нас будто кто мокрой тряпкой по шее шлёпнул. — Допелись! — хмыкнула Гребенючка. Я показал ей кулак. — А с тобой, Рень, я просто не знаю, что делать, — вздохнула Галина Сидоровна. — Через две недели экзамен, а ты ровно ничего не знаешь. Ведь суффиксы — это материал первой четверти. Мы возвращались из школы мрачные и молчаливые. Вот тебе и «дети за сажей»! Мне было неудобно перед Явой за свою тройку с минусом. Так, словно я провинился перед ним. Вместе же учили, вместе придумывали этих дурацких «детей». А какие-то пол-отметки — и уже нет единства. Эх! Лучше бы и я получил двойку! — Хочешь, я пойду и скажу, чтоб она и мне поставила двойку? Что это нечестно, что мы одинаково знаем. — Тю, ненормальный! Думаешь, я переживаю? Двойка! Плевать! Мне вообще почему-то всегда больше везло на диктантах, чем Яве. То ли он был такой невнимательный, то ли ещё что-то, но диктанты для него всегда кончались плохо. Устно он ещё мог иногда ответить грамматику на тройку, а пару раз бывало, что и на четвёрку. А в диктантах — двойка за двойкой. И я знал, что Ява очень переживает свои неудачи. Но он был гордый. — Может, давай всерьёз засядем за повторение? — несмело предлагаю я. — Засаживайся, если тебе нужно, — не глядя на меня, говорит Ява, — а мне оно ни к чему. — Да оно же знаешь как!… Всё-таки же экзамен, — осторожно начинаю я. — А что, если и на экзамене двойка! Могут же не перевести. — Что-о?… Эх, ты! Ничего ты не понимаешь… Думаешь, это так легко! У них же свой план по пятёркам и даже по тройкам. А за каждую двойку знаешь какие неприятности! От них же знаешь как требуют эти самые… как его… инстанции. Я слышал, Галина Сидоровна моей маме жаловалась. Так что не бойся — тройку как-нибудь поставят. К тому же моя мама депутат. Это тоже что-нибудь да значит. — Ну, раз так, тогда, конечно… А что ж ты думал! Явина уверенность передалась мне, и настроение у меня сразу исправилось. Утром мы уже забыли и думать про диктант, про грамматику, про экзамены и возились на реке возле старой полузатопленной плоскодонки. Мы решили сделать из неё подводную лодку. Конечно, это была опять Явина идея. — Воду вычерпать, дырки заткнуть, просмолить, верх забить досками. Тут перископ. Вот здесь люк. На дно балласт, — озабоченно говорил Ява. — А двигатель? — На вёслах будет. Нам же не надо, чтоб очень быстроходная. Лишь бы подводная. — А дышать как? — Через перископ. — А на поверхность как всплывать? — Балласт выбросим и всплывём. — А если водой зальёт и затопит? — Ты что — плавать не умеешь? Вот ещё!Глава IV Экзамен
Как быстро летят дни! Мы едва успели зашпаклевать и просмолить свою «подводную» лодку (ещё и верх не покрывали, и перископ не устанавливали), а уже и экзамен. Завтра. Мы сидим на берегу и варим на костре смолу — досмаливаем лодку. Смола варится и булькает, как манная каша. И в груди у нас булькает тревожное предчувствие завтрашней беды. — А чего мне переживать? — словно отвечая какому-то внутреннему голосу, говорит Ява. — Я всё равно не успел бы выучить всю грамматику. За две недели! Кто же её за две недели выучит! Люди её веками выдумывали, головы себе сушили. Сколько учёных полысело на этой грамматике. А хотят, чтобы я её выучил за две недели. Кино! «А кто тебе не давал целый год учить?» — хочу сказать я, но не говорю: поздно уже говорить, да и чего это я такой умный — я и сам не очень учил и тоже могу получить завтра двойку. Запросто! Экзамен — это экзамен, и кто там знает, что оно будет — удача или неудача. — Давай, может, всё-таки что-нибудь повторим, на всякий случай, — говорю я. — Перед смертью не надышишься. Только в голове всё перепутается. — А Карафолька, я видел, повторяет, и Гребенючка тоже. — Пускай. Они всё знают, им нужно повторять. А мы ничего не знаем. Нам и повторять нечего. Нам учить нужно. А всё сразу не выучишь. Как хорошо, что Ява говорит «мы», «нам». Он знает, что мне всегда хочется всё делить с ним поровну — и радости и печали. До позднего вечера пробыли мы с Явой на реке возле лодки… И вот наступил день, великий день первого в нашей жизни экзамена. В школе празднично и торжественно, как во время выборов (у нас и агитпункт и избирательный участок всегда в школе). В коридорах постелены дорожки, на окнах цветы, стол в классе накрыт красной скатертью. Даже плакат висит в вестибюле: «Добро пожаловать!» Только не играет гармошка и не работает буфет с пивом, как во время выборов. Девочки в белых передниках, хлопцы непривычно умытые и причёсанные. Входим в класс. В груди холодно, как перед прыжком с вербы в реку. Садимся. Каждый за отдельную парту. Списать — и думать нечего. Звенит звонок. Заходит Галина Сидоровна, с красивой причёской, в шёлковом платье. За ней идёт Николай Павлович, учитель географии. Он у нас на экзамене ассистент. Галина Сидоровна становится у доски, сжимает руки, словно сейчас петь будет (она, видно, тоже волнуется), и говорит: — На первой странице каждый напишите: «Экзаменационный диктант ученика, ученицы пятого „Б“ класса Васюковской средней школы» — и свою фамилию. Мы задерживаем дыхание, склоняем головы, пишем. Экзамен начался. Ученики сопят, перья скрипят. Пот течёт мне за воротник праздничной рубашки. Ох и мука адская этот экзамен!… Наконец — всё! В полном молчании мы выходим из класса. Идут все вяло, еле ноги тянут — как после двухдневного пионерского похода. Я подхожу к Яве: — Ну как? Он только рукой махнул. По всему видно, что дела у него плохи. Все надежды теперь на маму-депутата и на те инстанции, которые требуют от учителей план по пятёркам. Давно уже можно идти домой, но все толпятся возле школы и не расходятся. Каждому не терпится узнать, как оно там, как написалось. Галина Сидоровна закрылась в классе сНиколаем Павловичем — проверяют. И даже школьный пёс Собакевич, который всегда носится по двору вместе с нами, сейчас присмирел и сидит у дверей — вроде тоже переживает. Уже дважды Николай Павлович выходил на крыльцо покурить и говорил: — Чего вы? Идите домой. Всё равно сегодня ничего не скажем. Завтра утром приходите. Потопчемся мы немножко, двинемся к воротам. Потом глядь — кто-то остался. «Ага, — думает каждый, — он останется и узнает, а я как дурак дома сидеть буду. Нет!» И назад. Сперва тихо было, потом девочки «классы» на земле понарисовали, запрыгали на одной ноге, мальчики в пятнашки завелись. Всё-таки время не так долго тянется. И вот наконец двери отворились, и на крыльцо вышла Галина Сидоровна. Все — сразу к ней. Хлопцы молчат, а девочки, как сороки: — Галина Сидоровна, ну скажите! Галина Сидоровна, ну пожалуйста! Галина Сидоровна, дорогая! Галина Сидоровна отрицательно качает головой: «Завтра, завтра». Но девочки не отстают. — Галина Сидоровна, ну хоть намекните! Улыбнулась учительница: — Хватит уже, хватит вам. Успокойтесь. Отметки объявим завтра на родительском собрании. А вообще все перешли в шестой класс… Все, кроме… И на Яве взглядом остановилась: — Все, кроме Реня. Тебе, Рень, придётся ещё раз писать. Осенью. Переэкзаменовка у тебя. Написал ты диктант даже не на двойку, а на единицу. Сам виноват — сколько раз я тебе говорила… Мне больно было смотреть на Яву. Он стоял бледный, с опущенной головой. Эх ты, мама-депутат! Эх вы, инстанции, которые требуют пятёрок! Я никогда не видел Яву, всегда независимого и насмешливого, таким униженным, жалким и одиноким. Были все — весёлые и счастливые, что перешли в шестой класс. И был он — один со своей переэкзаменовкой. Я боялся, что он вот-вот заплачет. Должно быть, он сам этого боялся. Потому что крутнулся вдруг на одной ноге, рванулся и побежал. Никто не стал его догонять. Даже я. Что я мог ему сказать, чем успокоить? Я перешёл себе в шестой класс, а у него переэкзаменовка. Впервые в жизни разные наши судьбы. И ничто, ничто до самой осени, до переэкзаменовки, не сделает нас равными, как когда-то. Да ещё и неизвестно, что будет осенью. С тяжёлым сердцем возвращался я домой. И радости, что я сдал первый в своей жизни экзамен, не было. В тот день я больше Яву не видел. И не знаю, как встретили у него дома эту грустную новость. Да, уж конечно, пирогов не пекли и патефон не заводили… Знаю только, что на следующий день на родительское собрание Явина мама не пришла. Ей, наверное, было очень стыдно. Кстати, за экзаменационный диктант я получил не тройку, а четвёрку. Меня даже в жар бросило, когда я узнал об этом. Годовую мне, конечно, вывели тройку, но всё равно получить на экзамене четвёрку было… ну, как… ну, как выиграть, например, в денежно-вещевую лотерею автомобиль «Москвич». Я даже не мечтал! Это, наверное, с перепугу, от нервного напряжения. Когда прошло первое удивление, я сразу подумал: «Яве, наверно, будет неприятно, когда узнает». И стало мне досадно, будто я поступил не по-товарищески. Да разве я хотел!… Грустно было на сердце. Хотя лично у меня, казалось бы, все основания были для радости: и экзамен я сдал, и в шестой класс перешёл, и в Киев послезавтра еду, в гости к дяде своему, на целый месяц. Я так мечтал поехать в Киев вместе с Явой, пойти с ним в Исторический музей и осмотреть хорошенько и казацкое оружие, и личные вещи Ковпака, Руднева, Кузнецова и других героев… И вообще всё осмотреть. Разве во время той двухдневной экскурсии мы могли успеть что-нибудь? А целый месяц в Киеве — это же здорово! Я уж и с отцом договорился, и дядька киевский не возражал против Явы. А теперь… Разве пустит теперь мама Яву в Киев! Вряд ли. А может… Надо всё-таки попробовать. Я пошёл к Яве. Он сидел на завалинке и чистил в деревянное корыто картошку и свёклу для свиньи Манюни. Это была препротивная работа, которой Ява всегда избегал. А теперь он, по-стариковски сгорбившись, покорно резал тупым ножом бугристые картофелины и свёклу с крысиными хвостами. И лицо у него было такое… такое было лицо… Ява молча кивнул мне, продолжая резать свёклу. — Ява, — дрожащим голосом сказал я. — Ну чего ты, Ява? — А что? Ничего, — тихо сказал он, не поднимая головы. Я не знал, что говорить дальше. Я стоял и молчал. Он тоже молчал. Потом, всё так же не глядя на меня, вдруг спросил: — Едешь в Киев? — Послезавтра. А ты? — А я…— криво улыбнулся он. — В Париж. А потом в Рио-де-Жанейро. …Зря я спросил — конечно же, он никуда не едет. Никуда он не едет, бедный Ява. А люди едут. Вон Карафолька сегодня утром в пионерлагерь поехал, к морю. Никогда мы с Явой — не были на море. Только в кино видели. А как нам хотелось к морю!… Синие дали, белые корабли, чайки стонут над волнами, реют альбатросы, в дымке мигает огонь маяка… «Курс норд-ост!» — кричит капитан… Море… В прошлом году мы дважды пробовали бежать к морю. И дважды нас ловили на станции. Карафолька же никуда не бежал, а официально поехал к морю. В плацкартном вагоне. У открытого окна. Ещё и мороженое пломбир по девятнадцать копеек на перроне, чертяка, ел. Я сам видел… — Так послезавтра, говоришь, — вздохнул Ява. — Ну что же. Приедешь — расскажешь. И такая покорность неумолимой судьбе звучала в этих словах, что у меня защемило в горле. Неужели это он, мой храбрый и мужественный друг Ява! Эх, что сделали с человеком! И с каким человеком! Да знаете вы, как он играет в цурки-палки, как бьёт пенальти, как прыгает вниз головой с самой верхушки старой вербы в реку! (А ну, пусть прыгнут так ваши отличники, пусть попробуют!) Эх, люди! Ничего вы не понимаете! Из хаты вышел дед Варава. Не глядя на нас, направился к колодцу, который был у них возле перелаза. И только дед загремел цепью, спуская вниз ведро, как с улицы подошёл к колодцу… Кныш. — День добрый, диду, — вежливо поздоровался, стал и на нас искоса посматривает. И вдруг говорит: — Я слыхал, у вас неприятность, можно сказать, большая. Хлопчик вашенький на экзаменах в школе провалился. Один на всё село. Ай-яй-яй! Дед нахмурился и молчит. А Кныш своё: — Ну и бюрократы в той школе. Да как и везде теперь. Жалко им было, чтоб хлопец перешёл в шестой класс. И это, должно быть, нарочно. Знают, что мама депутат, так чтоб насолить. И вообще только здоровье отнимают у детей в той школе. И кому это нужно… Один, знаете, выучился на инженера и без штанов ходит, а другой расписаться не умеет, а имеет и хлеб, и даже с маслом… так что… Дед как раз вытянул ведро. — Извиняюсь, некогда мне, — сказал он и, не взглянув даже на Кныша, пошёл в хату. Кныш скривился, плюнул на землю, вытер ладонью мокрые губы и пошёл прочь. Как жаль, что нам не до него, что у нас переэкзаменовка, что не можем мы сейчас вывести его на чистую воду. Но берегись! Мы ещё доберёмся до тебя, Кныш! Мы всё раскроем!Глава V Как Ява стал Робинзоном Кукурузо
Я поехал в Киев. Ну, что вам сказать? Этот месяц, ясное дело, был очень интересный. Побывал я, конечно, прежде всего в Историческом музее. Был я там с дядькой своим, который много рассказывал мне об истории нашей Украины, об истории Киева. Целый день бродили мы по залам музея. И вообще побывал я в Киеве везде, где только можно было. Даже катался по Днепру на «Ракете», что на подводных крыльях. Очень я скучал по Яве этот месяц. Всё время вспоминал Яву и жалел, что его нет рядом со мной. Что бы я ни увидел, всегда думал: «Вот это б Яве понравилось! Вот бы Ява обрадовался, если б увидел!» Я даже написал ему из Киева письмо, но он не ответил. Может, боялся, что ошибок наделает. Кто его знает. Гордый он хлопец, Ява. И вот я возвратился домой. Только с мамой, с папой поздоровался и — к Яве. В кармане электрический фонарик лежит, «динамический» (рукой нажимаешь, в середине что-то визжит и крутится и загорается лампочка — никаких батареек не нужно). Это подарок Яве из Киева. Иду я, а у самого сердце стучит, словно колёса поезда, — ту-тук, ту-тук, ту-тук… Волнуюсь. Целый месяц же не виделись. Подхожу — смотрю, а он как сидел перед моим отъездом на завалинке над корытом, так и сидит и картошку чистит. Кино прямо! Будто он целый месяц с завалинки не вставал. Кашлянул я, он голову поднял, меня увидел. Бросились мы друг к другу. Вот радость! — Ну! Здоров! — хлопаю я его по спине. — Здоров! Ну! — толкает он меня в плечо. Не целоваться же нам. Вытащил я из кармана фонарик. — На, — говорю, — это тебе. Смутился он, растерялся: — Да зачем! Вот ещё!… А у самого глаза так и горят. Ещё бы! Такой фонарик! Вечный! Ява тут же стал пробовать, как он действует. А я начал рассказывать про Киев. Мне не терпелось поделиться с ним своими впечатлениями. Это же закон — если не поделишься впечатлениями, и радости по-настоящему не почувствуешь. Я всё время говорил, а он молча кивал головой или поддакивал: «Ага», «Ты смотри», «Да ну?», «Интересно». И это было как-то непривычно. Потому что всегда он говорил, а я слушал. Фантазии у него было больше, чем у меня. А тут вышло наоборот. Сперва я увлёкся и ничего не замечал. А потом заметил, что он становится всё грустнее и мрачнее. Я словно споткнулся, оборвал себя на полуслове: — А вообще… а вообще ничего особенного. Ну, а у тебя как? Как тут Кныш? Ты что-нибудь новое выследил? — Не-а. — Ява махнул рукой. — Я его почти не видел. — Ну, а у тебя у самого как дела? Он пожал плечами и отвернулся: — Никак. — Ну всё-таки? На рыбалку. В футбол. В цурки-палки. Да? — Нет. — Что — нет? — Ни разу я на рыбалке не был. И в футбол не играл. И в цурки-палки. — Да ну? — Вот тебе и ну. Не пускает меня мать никуда. Только уроки и только возле свиней да возле коровы вожусь. Настоящим батраком стал крепостным. Как Тарас Шевченко. Впору стихи писать — «Менi тринадцятий минало…». — Да-а, — как только мог сочувственно, протянул я. Ява вздохнул: — Замучился я, Павлуша. Не могу больше. Думаю бежать. — Куда? — На какой-нибудь необитаемый остров. — Тю, дуралей! Где же ты возьмёшь этот необитаемый остров? Теперь таких островов и не бывает. — Бывает. Это ты не знаешь. — Как же ты убежишь, когда мы и до моря с тобой доехать не сумели? Тебя же на первой станции поймают. — А я и не пойду на станцию. Зачем мне станция? — А как же? — В плавни подамся. Знаешь, сколько там островов! Это я знал. Плавни у нас знаменитые. Начиная от нашего села на много-много километров тянутся они на юг. Как заедешь, куда ни кинь глазом — всюду плавни, от края до края. Чистоводье чередуется с топью, покрытой кочками, с островками, заросшими осокой и вербами. Но в основном плавни — это камыши. В тех камышах люди прорезали так называемые «стружки» — узкие извилистые коридоры чистоводья, по которым можно проехать лодкой. Заблудиться в этих стружках — раз плюнуть. Недаром во время войны плавни наши были партизанским краем. Сотни партизан скрывались здесь, и немцы ничего не могли с ними сделать. А дичи в плавнях, как мошкары, — темно. И крыжни, и чирки, и лыски, и бекасы, и дикие гуси… Чего только нет! Для охотников наши плавни — настоящий охотничий рай. «Эльдорадо», как говорит учитель географии Николай Павлович, тоже заядлый охотник. Да, знаменитые у нас плавни. И, конечно, найти какой-нибудь необитаемый остров там очень просто. — Но как же ты там жить будешь? Пропадёшь же, как булька на воде, пропадёшь. Помнишь, как Гунька пропал? …Жил в нашем селе когда-то блаженненький Гунька. Пришелец-бродяжка. Никто не знал, как он в селе появился. Зимой босиком ходил, без шапки. Старухи его святым считали. Тихий был, никого не трогал. Ходит себе по селу и смеётся: «Ги-ги… ги-ги». Любил в плавнях бродить. Уйдёт — два дня нету. Потом является — худой, голодный, заросший рыжей щетиной. Даже зимой в плавни ходил, по льду. В трескучий мороз пойдёт, разожжёт на острове большущий костёр; люди уже думают, плавни горят. Приходит. «Ху, — говорит, — натопил. Теперь в селе тепло будет». Два года назад пошёл Гунька в плавни и не вернулся — то ли действительно погиб, утонул где-то в болоте, то ли просто ушёл из села, так никто и не знает. Больше его не видели. — Неужели хочешь пропасть, как Гунька? — повторил я. — Не пропаду, — уверенно сказал Ява и вытащил из-под рубашки книгу. — Вот жил же человек на необитаемом острове, и ничего. Не пропал. — Что за книга? — спрашиваю. — «Приключения Робинзона Крузо». Читал? — Нет. Что это за Кукурузо? — Крузо, а не Кукурузо, чудак. Очень интересная книга. — Книга книгой, а плавни плавнями. Ты лучше подумай. — Я уже думал. И решил окончательно. Ты меня знаешь. Я только тебя ждал, чтобы посоветоваться и чтоб ты мне немного помог. Это меня обезоружило. Раз человек обращается к тебе за помощью, отговаривать его — свинство. — И надолго ты собираешься на тот остров? — спросил я. — Робинзон пробыл на необитаемом острове двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней, — вздохнув, сказал Ява. — Ого-го! Это же сколько тебе тогда будет? Сорок с хвостиком. Это мы все уже школу окончим и институты. Карафолька академиком станет, Гребенючка агрономом. Я лётчиком… если получится. А ты… — Что ж поделаешь, — опять вздохнул Ява. — Слушай, а кто же будет за Кнышом следить? Кто будет его разоблачать, выводить на чистую воду? Может, он и в самом деле опасный шпион и преступник? Ява смутился. Я уже торжествовал, считая, что он сейчас откажется от своей затеи, но он сказал: — Нет, ничего я не забыл. Но придётся тебе самому следить за Кнышом и разоблачать его. А я не могу тут больше жить. Не могу. Я помолчал. — А может, всё-таки не будешь бежать? Перетерпишь, перемучишься как-нибудь. — Нет, раз я решил — всё! — А чтоб он сгорел, тот Кукурузо, что надоумил тебя на остров бежать! Так это же мы уже в детстве больше и не увидимся? — с отчаяньем сказал я. — С кем же я в цурки-палки играть буду? С Карафолькой что ли? Ява сморщил лоб, посмотрел на меня, что-то соображая. И, помолчав немного, сказал: — Почему это не увидимся? Ты один будешь знать про остров. И будешь иногда приезжать… Робинзон тоже не совсем один был. Потом он спас дикаря Пятницу и вдвоём с ним жил. Так что… — Выходит, я буду у тебя дикарём, — нахмурившись, сказал я. — Ты, значит, герой… А я дикарь. Вот Кукурузо! — Да Крузо, а не Кукурузо. Робинзон Крузо. Понятно? — Это он был Крузо, а ты — Кукурузо. Как раз подходящее для тебя имя. Помнишь, как мы в кукурузе…— И я хихикнул. Так Ява перестал быть Явой, а стал Робинзоном Кукурузо. Видимо, на роду ему было написано носить выдуманные имена. «Что же случилось в кукурузе?» — спросите вы. Читайте дальше — и всё узнаете. Охотно вам расскажу. Слушайте.Глава VI Что случилось в кукурузе
Однажды (это было прошлой весной) Ява неожиданно предложил: — Давай, Павлуша, вырастим новый сорт кукурузы. Я уставился на него: заболел он, что ли? А он… — Кукуруза, — говорит, — очень важный сельскохозяйственный продукт, и выращивание новых её сортов — дело большой государственной важности. И вообще селекционеры-мичуринцы очень уважаемые люди — не меньше космонавтов. Вот моя мать, смотри, и депутат, и в Киев на совещания ездит, и в президиуме всегда сидит. Слушал я, слушал, а потом не выдержал. — Тю, — говорю, — на тебя! Тоже ещё нашёл весёленькое дельце — кукурузу выращивать. Ею и так все занимаются. И в газетах, и по радио, и где хочешь… Посмотрел он на меня, скривился презрительно. — Ты, — говорит, — Павлуша, дубина. Ничего не понимаешь. Да ты знаешь, что бы это для меня значило, если бы я изобрёл новый сорт кукурузы! Какой это был бы выход! И-эх! Никакая грамматика, никакие штаны не были бы страшны для меня. Начала бы меня мама за штаны или грамматику ругать, а я ей только — раз! — новый сорт кукурузы. Она — ах! — и про всё на свете забыла. Кукуруза — это же её жизнь. Освободился бы я от неприятностей навеки. Кроме грамматики, многие беды Явы были связаны со штанами. Штаны на Яве горели. Любые новые штаны из любого самого прочного материала за полмесяца превращались в отрепье. Потому что такой уж был у Явы характер. Ява не ходил, не бегал, а летал. Если сравнить его характер с авиацией (вы же знаете, я лётчиком хочу стать!), то характер у Явы был реактивный — тысячи километров в час. Прежде всего не выдерживали таких скоростей и перегрузок штанины. Они обтрёпывались внизу, превращаясь в бахрому. Ява сокрушённо вздыхал и подстригал бахрому ножницами. Этим парикмахерским делом ему приходилось заниматься всё чаще и чаще, штаны с каждым разом становились короче. К тому же Ява всё время на что-нибудь напарывался, оставляя на этом «что-нибудь» куски штанов, и в конце концов от Явиных штанов оставались одни шлейки. Да, выращивание нового сорта кукурузы было для Явы делом очень нужным и полезным. — Ты понимаешь, — убеждал он меня, — это же интересно. Может, мы настоящими мичуринцами станем. Разве плохо? Про нас вся республика узнает. В газетах вот такими буквами писать будут. — Нет, — сказал я, — не хочу. Я хочу лётчиком. А лётчиков-мичуринцев не бывает, потому что в небе кукуруза не растёт… Пусть уж что-нибудь одно. Да я и не верю, чтобы мы что-нибудь стоящее вырастили. Это же надо и тут иметь, — я постучал себя пальцем по голове, — и работать много. Нет! —А ты трепач. — А ты сонная муха. — А ты… тьфу на тебя! — И на тебя тьфу! Крепко мы тогда поссорились. Правда, через два дня мы помирились, но про кукурузу больше не вспоминали. Сразу после школы я поехал в гости к тетё в другое село, а когда приехал, Яву не застал — он в пионерлагерь уехал. Так мы с ним целое лето почти не виделись. И встретились, только когда начались занятия в школе. Я, конечно, совсем забыл о том разговоре, который был у нас весной. И вдруг он говорит: — Знаешь, Павлуша, а ведь я новый сорт кукурузы всё-таки посадил. Я рот разинул от удивления. — Бре…— говорю. — Где? Как? — На мамином участке. Полез я однажды на чердак, искал колёсико, то, что ты мне подарил. А у нас ты же знаешь, на чердаке всегда валяется кукурузных початков — миллионы. Искал я, искал колёсико и вдруг наткнулся на необычный початок — ну просто как поросёнок. Сроду такого не видел. И стрельнуло мне: да это же, наверное, новый сорт кукурузы сам вырастился случайно, и никто об этом не знает. Должно быть, мамка его среди других початков не заметила, не обратила внимания. Вот это дело! Счастье само в руки лезет… Вышелушил я зёрна. Ох и зёрна! Если бы я тебе одним зёрнышком по лбу саданул — вот такую шишку бы набил… Пошёл я тайком на мамин участок, самое хорошее место выбрал, повыковыривал то, что было посажено, и целый ряд своим сортом засадил. — Ну и что? — спрашиваю с нетерпением. — Вырос твой сорт? — Да, наверное. Я не знаю. Я же в лагерь поехал. Давай вдвоём пойдём сегодня, посмотрим. Давай? — Давай, — говорю, — раз такое дело, надо идти. Тем более, через неделю-полторы кукурузу убирать будут. Соберёт комбайн твой сорт — дудки ты его тогда найдёшь. Разговор этот происходил на большой перемене. А когда уроки кончились, Ява сказал: — Пошли. — Так, может, — говорю, — сначала пообедаем? — Да чего там обедать, не умрёшь. Мы быстро. Посмотрим только, и назад. И будешь себе хоть до вечера обедать. Я вижу, что так ему невтерпёж, и согласился. Может, и в самом деле он новый сорт открыл! Пошли мы. Вышли за село, на полевую дорогу. На небе — ни облачка. Солнце светит, нежаркое, ласковое сентябрьское солнце. По обе стороны сплошной зелёной стеной, словно лес, стоит кукуруза, высоченная, метра три, а то и больше. Хорошо в этом году уродилась. Идём мы и идём. Уже и села не видно. — Долго ещё? — спрашиваю. — Да нет. Ещё малость, и всё. После этого мы ещё добрых километра два отмахали. Наконец Ява говорит: — Вот тут. Видишь, табличка? Действительно, у дороги торчит на колышке фанерная табличка, а на табличке кривыми буквами написано:Кукуруза Сорт Буковинский № 1 участок Надежды Рень Площадь 8,5 га.— Точно, — говорю, — это оно. — Пошли, — говорит Ява, — теперь вглубь нужно. Свернули мы с дороги и — в кукурузу. Ява впереди, я за ним. И сразу будто в джунгли попали. Ох и густая кукуруза! Руками всё время приходится листья раздвигать, чтобы по носу не ударили. А тут ещё и портфель мешает — цепляется. Яву я сразу из виду потерял. Только по шороху слышу, куда идти. Через некоторое время спрашиваю: — Ну как? Скоро уже твой сорт? — Скоро-скоро, — слышу далеко впереди бодрый Явин голос. Вот реактивщик! — Погоди, не спеши так, — кричу, — а то я не вижу, куда идти! У меня уже дважды портфель из рук выпадал, и щёку я поцарапал о жёсткие кукурузные листья. Наконец снова спрашиваю: — Ну как? Нашёл? — Нет ещё. Густо очень. — И в голосе слышу, нет уже той бодрости. — Слушай, — говорю, — ты становись на четвереньки и ползи. Потому что так никогда тех колышков не увидишь. Сказал и сам стал на четвереньки, портфель в зубы, чтоб не мешал, и пополз, как собака в цирке. Ползу и молчу — с портфелем в зубах много не наговоришь. Во все стороны гляжу, колышки ищу. С разгона прямо носом в Явины штаны ткнулся. Смотрю — он тоже с портфелем в зубах. Сели мы, портфели изо ртов повыпускали, дух еле-еле переводим. — Ну что? — спрашиваю. — Да знаешь, — говорит растерянно, — очень трудно в этих зарослях искать. Где-то тут должно быть, а не могу найти. — Знаешь — говорю, — давай действовать планомерно. Прочешем этот участок по всем правилам. Ты в одну сторону ползи, я в другую, а потом сойдёмся. Кукуруза ведь квадратно-гнездовым посажена, по квадратам и будем прочёсывать. Это очень просто. Ява повеселел: — Правильно. Я давно говорил, что ты гений, Павлуша. Только давай портфели тут оставим, а то очень трудно их в зубах таскать. Положили мы портфели и расползлись — я в одну сторону, Ява в другую. Ползу и смотрю. Однако хоть и говорил я, что это очень просто, по квадратам, но, оказывается, не очень просто. Если голову у самой земли держать — то ещё немного видно эти квадраты-ряды, а если подымешь голову — никаких тебе квадратов, сплошные листья. Не будешь же всё время щекой по земле тереться. Ползал я, ползал и прямо, и зигзагами, колени уже все ободрал — колышков нет. — Ява-а! — кричу. — Ау! — издалека отзывается. — Давай, — кричу, — назад! — Давай! Пополз я назад. Показалось мне, что назад полз я значительно дольше, чем вперёд. Уже давно должен был бы я встретиться с Явой, а его всё не видно. И не слышно даже. — Ява! — зову наконец. — Ау! — слышится где-то далеко справа. — Ява! — кричу я. — Куда ты пополз, чтоб тебе! Не туда ты ползёшь. — Это ты, — кричит он, — это ты не туда ползёшь! Я ползу правильно. — Да ну тебя! Ползи сюда. — Это ты сюда ползи! Вот так, перекликаясь, мы начали подползать друг к другу. Долго подползали. Наконец подползли. Злые оба как черти. — Ну, — спрашиваю, — нашёл? — «Нашёл, нашёл»! — передразнивает он. — Если бы я нашёл, разве я полз бы к тебе? Я бы тебя звал, нуда несчастная! — Ну, — говорю, — хватит. Мне твоё мичуринство надоело. Я пошёл домой. Я есть хочу. Где мой портфель? — Там, где ты его положил. Лёг я на землю, стал осматриваться. Пыли наглотался, а портфеля не вижу. — Это ты, — говорю, — ты виноват. Пополз куда-то. Из-за тебя мы портфели потеряли. Попробуй их теперь найти в таких джунглях. — Это не я, это ты, как тот слепой щенок, пополз по-дурацки и всё запутал. — Ну ладно, — говорю, — ссориться потом будем, давай сначала портфели найдём. Поползли мы искать портфели. Теперь двигались вместе, я даже для верности держался за Явину штанину. Через полчаса мы поняли, что найти портфели в этом дремучем кукурузном лесу не легче, чем те колышки. Колени жгло огнём. И когда мы наконец поднялись, то чуть не упали — ноги онемели и подгибались, не хотели нас держать. — Ява, — сказал я, — давай плюнем на портфели и пойдём домой. Пообедаем, а тогда придём за портфелями. А то я так есть хочу, что даже голова не работает. Какое-то гууу-гууу в голове, и больше ничего. — Давай, — сразу согласился Ява, — а то у меня тоже живот к хребту прилип. Это, наверное, потому мы и найти не можем, что голодные. А вот пообедаем, так сразу и портфели найдём, и колышки тоже. Пошли. И Ява бодро рванулся вперёд. Я за ним. Несмотря на боль в коленях, мы шли очень быстро, почти бежали. Кукурузные листья били нас по щекам, лезли в глаза, царапали руки. Но мы не обращали внимания. Мы хотели есть. Идти становилось всё труднее. — Ява, — сказал я, тяжело дыша, — что-то мы очень долго идём. Ява молчал. — Ява, — сказал я, дыша ещё тяжелее, — где дорога? Ява молчал. — Ява, — крикнул я, почти задыхаясь, — мы не туда идём! Ява остановился: — А куда? Ты знаешь куда? — Нет, — говорю я, едва держась на ногах, — это ты меня сюда завёл, ты и выводи! Ява бессильно опустился на землю. — Я бы вывел, — сказал он, переводя дух, и лёг навзничь. — Я бы вывел, если бы ты не запутал меня. А теперь я не знаю. — Что ты не знаешь? Что ты не знаешь, диверсант? — Не знаю, куда идти. Вот что. Тебе же известно, какие это кукурузные массивы, на сколько они километров тянутся. Если не туда пойти, можно два дня идти и не выйдешь. Совсем заблудиться можно. — Что-о! Что ты мелешь? Кукуруза — не лес и не плавни, в кукурузе нельзя заблудиться. Вставай и выводи меня сейчас же! Я есть хочу. Слышишь? Я хочу есть! — Так и выходи сам, раз считаешь, что нельзя заблудиться. — Что — сам? Что — сам? Это же твоя мать кукурузовод. А моя мать доярка. Из коровника я с закрытыми глазами выведу. — Дай отдохнуть немного. Распустил нюни. А ещё лётчиком хочешь быть! Какой ты лётчик! Слюнтяй ты! Мамалыга ты недоваренная. Знал бы твой тёзка, космонавт Попович, что у него такой земляк… Э! Только имя хорошее портишь. Наверное, мы бы подрались, если бы не такая усталость и не такое отчаянное положение. Мы не имели права тратить силы и энергию на междоусобную войну. Вздохнув, я лёг рядом с Явой. И вдруг у меня возникла идея. — Ява, — говорю, — а что, если влезть и посмотреть, куда идти! — Влезть? Что это тебе — дерево? Это же кукуруза. Злак. Не слыхал я, чтоб люди на злаки лазили. — Ну так что, — говорю. — Видишь, какое толстое. Как бамбук! Может, и выдержит. — Ну так лезь. — Нет, ты лезь. Ты легче — у тебя штаны короче и пуговиц меньше. А я подсажу. Ява вначале не хотел. Наверное, ему досадно было, что это не он придумал. Он привык, что все идеи принадлежат ему. Потом махнул рукой: — Ну, давай попробуем. Мы выбрали наиболее высокую и толстую кукурузину, я прислонился к ней спиной, сплёл пальцы рук, чтоб держать Яву, когда он на них ногой станет, и сказал: — Ты больше на меня опирайся, а за кукурузу только держись. — Ладно-ладно, — сказал Ява и, кряхтя, стал вскарабкиваться на меня. Вот уже коленом на плечо стал, опёрся руками о голову… Ой! Ботинком по носу зацепил. Но я пока что молчу, терплю… Ботинок вдавливается мне в плечо, каблуком ключицу мне проламывает. Я начинаю шататься, колени дрожат, подгибаются, подгибаются… — Ява, — кричу, — скорее смотри, я падаю! И… что-то затрещало, зашумело, завизжало — словно бомба в кукурузу ударила. Я лежу, зарывшись носом в землю. Во рту песок, в ушах песок. Отфыркиваюсь, отплёвываюсь, протираю глаза и кричу: — Ява, где ты? Ты живой? — Жи… апчхи… вой. — И из кучи поломанной кукурузы высовывается Явина голова. — Ну что, — спрашиваю, — видел? — Дулю, — говорит, — я видел. Сплошные метёлки перед носом Ява вздохнул. Я посмотрел на небо. «Смехота, — подумал я. — Космонавты летают в бескрайнем небе, среди звёзд, за сотни километров от земли, и ничего. А мы в кукурузе пропадаем». — Ява! — подхватился я. — Это ерунда какая-то. Этого не может быть, потому что это невозможно. Ещё никто в мире не плутал в кукурузе. Мы просто пошли, не в ту сторону. Я хорошо помню, что, когда мы шли, солнце было нам в спину. Пошли назад. Сперва Ява недоверчиво смотрел на меня. Но я говорил, наверное, так убеждённо, что он поднялся. — Кто его знает, может, и правда. Пошли. И мы поплелись назад. Ох, как тяжело было идти! Батюшки, как тяжело было идти! Мы не чувствовали ног под собою. Мы просто механически переставляли их, как ходули. И зачем это мы ползали на коленях! Трудно было сказать, сколько мы шли: полчаса, час или два, — и сколько мы прошли: километр, два или десять. Но я, наконец, не выдержал. — Ява, — говорю, — я больше не могу! Я сейчас упаду. Давай отдохнём. Мы снова легли на землю. Долго мы лежали. Было тихо. Только жёсткие кукурузные листья шуршали над нами. Где-то далеко прокричал перепел, и опять стало тихо. Даже кузнечиков не слышно. — А что, если мы совсем не выберемся отсюда? — тихо сказал Ява. — И никто же не знает, куда мы пошли. И нас не найдут. И мы погибнем. И через две недели комбайн вместе с кукурузой соберёт наши косточки. — Надо было, — говорю, — хоть пообедать. Всё-таки дольше бы продержались. А так к утру и поумираем. При воспоминании об обеде мне так захотелось есть, что я чуть не заплакал. — У нас сегодня на обед борщ и вареники с мясом, — грустно сказал Ява. — А у нас суп с галушками и жареная курица, — сказал я, еле сдерживая слёзы. Нет, больше терпеть я не мог. — Ява, — говорю, — давай людей звать. Давай людей звать, Ява. Но Ява был более мужественным, чем я. — Ты что, — говорит, — чтоб смеялись! Здоровые ребята средь бела дня в колхозной кукурузе караул кричат. — Пускай, — говорю, — лишь бы было кому смеяться. — Нет, — говорит Ява, — если уж так, давай лучше петь. — Ну что ж, — говорю, — давай петь. И мы затянули первое, что в голову пришло. И первой почему-то пришла нам в голову песня космонавтов. — «На пыльных тропинках далёких планет…» — жалобно-жалобно выводил Ява. — «…останутся наши следы», — ещё жалобнее подтягивал я. Долго мы пели. Все песни, которые знали, почти все пропели. Особенно почему-то хорошо пелись те, которые начинались на «ой». «Ой, в поле могила», «Ой, я несчастный», «Ой, не свети, мисяченьку», «Ой, не шуми, луже», «Ой, одна я, одна», «Ой, в поле жито»… Это «ой» мы рявкали так, будто нас кто-то в бок пинал. Хорошо пошла у нас также песня «Раскинулось море широко». Особенно получался куплет «Напрасно старушка ждёт сына домой». Трижды пели мы эту песню, и трижды, когда доходило до этого «напрасно», у меня начинало щемить в горле. Наконец мы совсем охрипли и прекратили пение. Мы лежали, обессиленные от голода, от песен, от безнадёжных мыслей. Я почему-то засунул руку в карман и вдруг нащупал там что-то твёрдое. Вытянул и даже ахнул: да это же конфета, которую я ещё вчера забыл съесть! Да к тому же мятная! Это же и пить меньше хотеться будет. — Ява, — хриплю, — смотри! Ява глянул и вздохнул: — Одна? — Одна. Конфета слежалась в кармане, растаяла, обёртка прилипла так, что и зубами не отдерёшь. В хорошие времена я бы её, наверное, просто выбросил. Но теперь это была такая ценность, что ой-ей-ей! Я осторожно раскусил конфету пополам. Но неудачно: одна половинка вышла больше, вторая — меньше. А ещё кусать — только раскрошишь. Я вздохнул и протянул Яве большую. — Чего это? Давай мне ту. — Нет, — говорю, — бери. Ты больше есть хочешь. — Почему? — Потому что, — говорю, — я хорошо позавтракал: яичницу ел, и колбасу, и молоко пил. — А я! Я картошки целую тарелку, и мяса, и салат из огурцов и помидоров. Значит, ты голоднее, а не я. Бери. — Нет. Я ещё съел пирог с яблоками вот такой и варенья блюдце. Бери ты. — А я два пирога, и целый кувшин молока, и стакан сметаны, и творога полтарелки, и… — А я ещё блинчики, и груши-гнилушки, и… Наши завтраки всё увеличивались и увеличивались. Состязание в благородстве кончилось тем, что Ява с большей половины очень ловко откусил маленький кусочек, и таким образом порции сравнялись. Мы старались сосать конфету как можно дольше, но через несколько минут во рту даже вкуса не осталось. Есть захотелось ещё сильнее. И есть и пить. Особенно пить. Вскоре о голоде мы даже забыли. Пить, только пить! Лишь теперь почувствовали мы себя по-настоящему несчастными. Еле шевелили мы пересохшими губами. Солнце начинало садиться, приближался вечер. Впереди была ночь. Доживём ли мы до утра? — Прости меня, Павлуша, если что не так было, — неожиданно очень тихим и проникновенным голосом сказал Ява. И я понял, что это он прощается со мной. — И ты прости, дорогой Ява, — сдавленно прохрипел я. Всё расплылось у меня перед глазами от щемящей мысли о том, как глупо гибнут наши молодые, цветущие жизни. Мы отвернулись друг от друга и зашмыгали носами, роняя на пыльную землю горючие слёзы в ожидании последнего часа. У меня занемела левая нога (должно быть, оттого, что я неудобно лежал). «О, уже одна нога отнимается! Значит, уже скоро!» — подумал я и ещё отчаяннее зашмыгал носом. И вдруг с неба, где-то близко, кто-то громко сказал: «Говорит Киев. Восемнадцать часов. Передаём последние известия». Нас словно кто-то подбросил. — Ява, — кричу, — это же радио в селе говорит! Мы спасены! А он: — Павлуша, побежали, пока говорит! А то замолчит, опять заблудимся. И мы рванули. Ох и рванули! В ушах зашумело. Но не успели мы пробежать и нескольких шагов, как Ява обо что-то споткнулся и шлёпнулся на землю. Я с разгона — на него. Опомнились, сели, смотрим — а это наши портфели. Ну как в сказке прямо. Мы засмеялись глупым счастливым смехом. Когда мы были уже в селе, Ява задумчиво сказал: — Да, радио всё-таки вещь!… — И кукуруза — тоже сила. Особенно колхозная. В единоличной дудки мы заблудились бы.
Глава VII Ищем остров
Теперь вы понимаете, что Ява был настоящим Робинзоном Кукурузо. Самой судьбой предназначено ему было носить это имя. — Ты что же, прямо сегодня хочешь бежать на остров? — спросил я. — Ишь какой ты шустрый! «Сегодня»! — недовольно сказал Кукурузо. — Надо же сначала найти, выбрать подходящий необитаемый остров, приготовиться, а тогда уже бежать. — А что там выбирать? Высадился на какой угодно и живи. — Тебе — конечно! А мне двадцать восемь лет два месяца и девятнадцать дней жить. Думаешь, легко? — Да я разве что — можно и выбрать. Хоть сейчас. Поехали? — Немного погодя. Через часок. Когда дед в сельмаг пойдёт. — А что ты дома скажешь перед тем, как удрать? Они же волноваться будут. Всё село на ноги поставят. Поиски начнут. И милиционер товарищ Валигура, и всё. Я себе представляю! — Конечно же, я не скажу: «Дорогие родичи, я удираю от вас на необитаемый остров. Будьте здоровы. Пишите письма». Это же комедия. Никто же так на необитаемый остров не удирает. Матери и отцу вообще ничего не придётся говорить. Мать завтра в Киев на совещание передовиков едет. Неделю пробудет, не меньше. Отец на курсах в районе. Один дед будет дома. А деду я что-нибудь придумаю. Скажу, например, что к тётке Ганне в Пески пойду. Там же и Иришка сейчас гостит. Что-нибудь выдумаю. Чтобы панику заранее не поднимал. — А потом что? Когда мать приедет и когда узнают, что ты пропал? — А мне что — пусть ищут. Лишь бы не нашли. Гуньку тоже ведь помнишь, три дня искали, а потом перестали. И ничего. Теперь редко кто и вспоминает. Так и меня…— И тут голос у Кукурузо задрожал. Наверное, мысль о том, что его забудут, была всё-таки горька ему. И он поспешил перевести разговор на другое: — Главное, остров хороший найти надо. Чтоб и место рыбное было, и дичь чтобы… — А ты и ружьё брать будешь? — А как же. У Робинзона было даже несколько ружей. Но ничего, я и с одной своей берданкой не пропаду. Ты же знаешь мою берданку? Бьёт как сумасшедшая. Лучше дедового зауэра. Это, положим, Кукурузо преувеличивал. Да я не стал спорить: хлопец на двадцать восемь лет на необитаемый остров удирает, пусть потешится. В прошлом году дед подарил ему на день рождения берданку и начал брать с собой на охоту — приучать. Кукурузо очень гордился и своей одностволкой, и тем, что ходил на настоящую, взрослую охоту. Я завидовал ему и тоже мечтал о ружье, но у меня его не было. В сенях послышался кашель, скрипнула дверь, и во двор вышел дед Варава. Метнул на нас сердитый взгляд и сказал: — Я в сельмаг на минутку. Смотрите мне, не безобразничайте тут! — Да мы ничего. Вот только на речку, может, сходим выкупаемся. Жара ведь такая, — просительным тоном сказал Кукурузо. — Уроки, уроки учить надо, а не купаться. Двоечник! — буркнул дед и, кряхтя, переступил через перелаз. Я с сомнением взглянул на Кукурузо. — Ничего, пойдём, — тихо сказал он. — Я знаю эту «минуточку». Встретятся возле сельмага с дедом Саливоном и часа три проговорят, не меньше. Помоги мне дорезать свёклу, чтоб быстрее и пойдём. Вдвоём мы быстро дорезали свёклу, задали свинье корм и пошли. Хотя ничего странного и не было в том, что мы едем на лодке в плавни (сколько раз ездили и рыбу ловить и просто кататься — ни у кого никакого подозрения не могло возникнуть), но мы пробирались к речке тайком, всё время оглядываясь. И ни одной хорошей лодкой не воспользовались. Хотя все они были привязаны у берега и нам не возбранялось брать их — тут и моего отца лодка была, у деда Варавы целых три (челнок-«довбанка» и две плоскодонки). Мы разделись и переплыли на другую сторону, на песчаный островок, где за большим кустом краснотала лежала изношенная, как старая туфля, ничья плоскодонка, из которой мы думали сделать, но так и не сделали подводную лодку. Впрочем, перед самым экзаменом, как вы помните, мы её зашпаклевали, просмолили, и она хоть и пропускала воду, но не тонула: если не забывать вычерпывать, плыть можно. Тут же, под лодкой, лежало длинное потрескавшееся весло, которое мы ещё тогда «одолжили» у деда Варавы. Он и не заметил — у него в сарае вёсел с десяток валяется: и короткие — для челнока, и длинные — для плоскодонок. У нас знаете как на плоскодонках ездят? Стоя. Стоишь на корме (или же на носу) и то с одной стороны, то с другой подгребаешь. Потому и весло длинное. Так грести — уметь надо! Если не умеешь, можешь — кувырк! — и корми раков. Ну, мы с Кукурузо с малолетства умели, нам не страшно. — Черпак не забудь, а то ртом хлебать придётся. Видишь, течёт всё-таки, калоша старая, — сказал Ява. Оттолкнулись мы и поехали. Обогнули островок — и уже в камышах. По узенькой полоске плывём. Гребёт Кукурузо — хоть и я хорошо умею, — но но он больший мастак. Гребёт тихо, осторожно — глядит в оба. Стружка извилистая, всё время заворачивает. Гребёшь сильнее, чем нужно — раз! — и лодка уже носом в камыши залезла. Отталкивайся тогда назад, вытаскивай нос — морока!… Хорошо гребёт Кукурузо — ни разу в камыши не врезался. Я лежу на носу, смотрю в воду. Вода прозрачная-прозрачная, до самого дна видно: водоросли, корневища лилий, коряги. И даже видно, как среди водорослей рыбы шныряют. Интересно! Всё дальше и дальше углубляемся мы в плавни. Неожиданно за поворотом открылся широкий плёс. Гладь — ни морщинки. Белые и жёлтые лилии разбросаны, как на картинках, что на нашем базаре продаются. Только вместо лебедей посреди плёса два нырка плавают. Увидели нас — и нету. Так быстро нырнули — вроде и вовсе не было. Потом глядь — метров за двадцать появились, будто другие… Снова мы в стружку заехали. Ш-ш-ш! С-с-с! Ш-ш-ш! — утки пролетели. Охотничий сезон не открылся, и, ещё непуганые, утки смело летают над нами. — Вот бы ружьё! — говорит Кукурузо. — Да-а, — тяну я. Правду говорят — охотничий рай тут, в плавнях. Представляю, сколько охотников приедет на открытие сезона. И те, конечно, приедут, киевские, что всегда приезжают. Вот тот долговязый, в очках, — Олег, который собственную «Волгу» имеет. И коренастый Сидоренко. И скуластый, с редкими волосами Задвижка (настоящая фамилия такая). И совсем без волос, лысый, толстый Батюк. Все они кандидаты в какие-то науки. Что такое «кандидат», мы отлично знаем. Ведь Явина мать была кандидатом в депутаты сельского Совета. И ее биография с фотографией висела на стене нашей школы. Но это продолжалось недолго. Прошли выборы и она стала депутатом. Эти же третий год приезжали, и всё кандидаты. — Что-то долго их не выбирают,— сказал однажды Ява. — Наверное, не очень способные к наукам. Как мы с тобой. — Наверное, — сказал я. Как бы там ни было, но и на сей раз киевские кандидаты, должно быть, приедут и снова, наверное, остановятся у деда Варавы. Они знают, у кого останавливаться. И с вечера по старой охотничьей традиции будут пить водку, и рассказывать разные охотничьи истории, и петь песни, и подтрунивать друг над другом. А на рассвете дед разбудит их, и они, поспешно собирая свои охотничьи доспехи, будут морщиться от головной боли, дрожать мелкой дрожью от утренней прохлады и стонать. А Батюк, как всегда, вообще не захочет вставать. Накрыв лицо шляпой, он будет хрипло бормотать сонным голосом: — Ложитесь! Чего вы вскочили! Ночь на дворе. Не успели улечься — и уже… хр-р-у, — и сразу перейдёт на храп. Они будут долго расталкивать его, он будет лягаться, говорить: «Идите, я вас догоню», — наконец ругнётся нехорошим словом и встанет. И отправятся они в плавни. Дед на челноке, они на плоскодонках. Дед только и делает, что стоит и ждёт их. Потому что они не едут, а зигзагами дёргаются по воде: с левого борта гребнут, лодка вправо плывёт, с правого гребнут — влево плывёт и так всё время. А челнок деда как по струнке идёт. Ох и челнок у деда Варавы! Лёгкий как пёрышко, летит по воде, как птица, как те новые корабли на подводных крыльях. Однако усидеть на нём, кроме деда, мало кто мог. Очень неустойчивый, вёрткий челнок. Плывёшь на нём, вроде по канату идёшь, — всё время балансировать надо. В позапрошлом году на открытие охоты охотников к нам понаехало тьма. Лодки сразу все разобрали. А киевляне опоздали — ночью приехали. Не досталось им лодок. Один челнок дедов остался. Что делать? — Вдвоём на этом челноке ехать и думать нечего — потонет, — сказал дед. — А то можно было бы развести на места. — Так по одному же можно переехать, — говорит Задвижка. — Совершенно верно, — спокойно замечает дед. — А оттуда кто лодку будет перегонять? — М-да, — глубокомысленно промычал Задвижка. — А если пацанов использовать! — сказал Олег (мы как раз тут же стояли). — Ещёутопите мне пацанов, — сердито буркнул дед. — Да нет! Чего там! — вырвалось у меня. — Мы же лёгкие. По очереди будем перевозить. А если и перевернёмся, так вы же знаете, как мы плаваем! Как рыбы! — Ну что ж, попробуйте, — согласился дед. — Только разденьтесь, хлопцы. Потому что придётся, наверное, искупаться. Поскольку я первым выскочил, то и перевозил первым я. Перевозил Олега. Ну, перевозил, видимо, не то слово, потому что перевернулись мы у самого берега, даже не успели отъехать. Только он сел, только начал устраиваться, как мы уже и перевернулись. И хотя у берега было совсем мелко, Олег умудрился окунуться в воду с головой. — Проклятая довбанка! Душегубка, а не чёлн! — ругался он, вылезая на берег. Товарищи смеялись, а Сидоренко сказал (он говорил, широко растягивая губы, а вместе с ними и слова): — Вот верт-ля-вое! Усидеть не мо-же-ет! Словно у него иго-олки в одном месте! Сейчас я поеду, раз ты такое ни бе ни ме. И полез в челнок. — Вы штанами, штанами прямо на дно садитесь, — советовал дед. Но на дне челнока была вода, и Сидоренко не хотел мочить штанов. — Это, чего доброго, радикулит заработаешь, — сказал он, положил поперёк бортов досточку и сел на неё. Дед держал челнок, пока мы усаживались, а потом оттолкнул нас от берега. Я осторожно начал грести, и мы поехали. Сидоренко сидел прямо, как первый ученик за партой. На коленях обеими руками он держал ружьё, балансируя им, словно канатоходец в цирке. «Хорошо сидит, доедем», — подумал я. Мы уже были как раз на середине реки. И тут над нами низко-низко с шумом пролетели три крыжня. Сидоренко вдруг дёрнулся, вскинул ружьё (охотник он был очень азартный), но выстрелить не успел — мы потеряли равновесие. Челнок стал клониться-клониться набок. — Дядечка! — кричу. — Внимание, переворачиваемся! Он только рукой по воде — ляп, ляп, ляп. Да разве рукой за воду удержишься! Бултых! Последнее, что я видел, — это то, как новенькие резиновые сапоги с длинными голенищами мелькнули в воздухе и вода сомкнулась над ними. Я сразу вынырнул и схватился за перевёрнутый челнок. Через какую-то секунду из воды показалась голова Сидоренко, лица не видно: мокрые волосы до подбородка всё залепили. — Ружьё! — булькнул он и снова исчез под водой: как поплавок, когда клюнет рыба. Потом снова вынырнул, снова: — Ружьё! И снова под воду. — Что там у вас? — весело закричали с берега. — Дядько, ружьё, кажется, утопили! — закричал я в ответ. Тут и Сидоренко уже окончательно вынырнул и, отплёвываясь, прорыдал: — Упусти-и-и-л! Стендовое! Цены нет! Еле мы с ним до берега добрались — я челнок и весло перед собой толкал, а он… Я уж боялся, чтоб он с горя сам не утонул. Плывёт и стонет: — О господи! Такое ружьё! Такое ружьё! На берегу дед начал успокаивать: — Ничего, вытащим! Вот хлопцы нырнут и вытащат. Поплыли мы с Явой. Ныряли-ныряли — ничего не вытащили. Дно вязкое, затянуло ружьё в ил — разве найдёшь. Пока мы ныряли, дед Варава успокаивал Сидоренко, а когда не нашли, дед рассердился на него — будто Сидоренко не своё, а его ружьё утопил: — А чего вы дёргались? Чего дёргались? Надо было сидеть спокойненько! Ехать, раз везут! Так нет же — крыжей ему захотелось. Первому. Ещё никто не стрелял, а он уже, видишь, дёргается. Такую дорогую вещь утопить! Разве вам можно ружьё доверить! Из пугача вам стрелять, а не из ружья. Сидоренко виновато молчал, и не оправдывался, и не обижался, что дед его (кандидата в науки) отчитывал, как школьника. Дед часто на охоте под горячую руку и ругался, и подшучивал над ними, и они никогда не обижались. Невыгодно им было обижаться. Дед Варава знал плавни, как свой карман. Во время войны был он тут у партизан проводником — «главным лоцманом», как его тогда называли. И все охотники знали — как пойдёшь с дедом на охоту, никогда без дичи не будешь. Конечно, и в этом году приедут киевские охотники к деду Вараве. Это факт… — Как ты думаешь, — спросил я, глядя в воду, — если ружьё два года пролежало под водой в иле — испортилось оно? Или можно вытащить, почистить и снова стрелять? — В иле оно может пролежать и тысячу лет, и ничего. Чтобы тогда археологи делали, если бы вещи не сохранялись под землёй, под водой и вообще. Без работы они бы сидели. — Вот бы вытащить то ружьё, которое тогда кандидат Сидоренко утопил. То же стендовое ружьё, штучное, из него на соревнованиях чемпионы стреляли. Думаешь, зря он так горевал. — Никакого ружья ты, конечно, не вытащишь. Потому что его уже так затянуло, что нужно речку осушать и археологические раскопки производить, чтоб найти. Может, его и найдут через триста лет. Но никто не узнает, что это при нас оно утонуло и мы ныряли — думали достать. — И никто не узнает, что ты убегал на необитаемый остров и жил там двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. И самого острова, может быть, тогда уже не будет. — Остров-то будет, не волнуйся. Мы снова выплыли на плёс, довольно большой, по которому даже ходили волны с барашками (потому что как раз поднялся ветер), как по настоящему морю. Это был уже пятый плёс, который мы проплывали. И островов мы уже проехали чуть ли не десяток. Я каждый раз спрашивал: «Может, этот?… Или этот? Хорошенький же необитаемый остров. Что тебе надо?» Но у Кукурузо было своё мнение, и все острова он браковал. По разным причинам. Тот был слишком маленький — негде разгуляться. У того берега очень заросли камышом — к воде трудно подойти. На том деревьев нет — где же дрова брать для костра. И так далее. И вот перед нами новый остров. Словно сплошная зелёная гора: кусты краснотала, плакучие ивы и кое-где тополя покрыли его почти весь. Берега заросли камышом не целиком — есть выходы к воде. Чистоводье с трёх сторон омывает остров. — Кажется, оно, — сказал Кукурузо. — Давай пристанем. — Давай! — с радостью сказал я, так как мне уже надоело искать. Мы пристали. Остров был замечательный. Будто специально созданный для такого дела, какое задумал Кукурузо. Деревьев много и сухих веток — как раз на двадцать лет топить. В камышах, даже сейчас слышно, утки крякают. Значит, дичи полно. На плёсе у самого берега рыба играет — сама в уху просится. Посреди острова поляна: не то что в цурки-палки — в футбол играть можно. На краю поляны огромнейшая старая плакучая ива стоит, ветвями землю подметает. И без шалаша от дождя спрячешься. Но шалаш, конечно, нужен. — Шалаш я тебе помогу сделать, — сказал я, — ты же знаешь, как я шалаши делаю. И это правда. Лучшего, чем я, шалаша никто из хлопцев в селе не сделает. Меня этому отец научил. Он плотник, строитель. Половину хат в селе он строил. На лице Кукурузо было написано сомнение: — Робинзон, конечно, всё сам делал. Потому что он один попал на необитаемый остров… — Так то Робинзон Крузо, а ты Кукурузо, — возразил я. — Нельзя же точно копировать. Мне обязательно хотелось как можно больше помочь другу. Кукурузо не стал спорить. Я тут же вытащил из кармана большой перочинный нож с деревянной колодкой и принялся резать лозу. Я очень любил свой нож, никогда с ним не расставался, и от бесконечного ношения в кармане колодка его отполировалась так, что блестела, как лакированная. Кукурузо покорно помогал мне, признавая в этом деле моё первенство. Он носил лозу, расчищал для шалаша место, заострял палки для каркаса — в общем, выполнял всю чёрную работу. Через некоторое время под старой вербой уже стоял прекрасный просторный шалаш, крепкий-крепкий (никакие бури, никакие грозы не страшны) и такой уютный, что мне самому захотелось в нём жить. Я был очень доволен своей работой. — Все двадцать восемь лет без капитального ремонта простоит — гарантия! — уверенно сказал я. Лишь теперь мы вспомнили, что дед уже, видимо, вернулся из сельмага, и заторопились назад. Добравшись наконец до берега и запрятав лодку, мы до самой хаты бежали бегом. А когда, запыхавшись, прибежали — оказалось, что дед ещё не приходил. Кукурузо был прав: «минуточка» деда Варавы имела свойство растягиваться до нескольких часов. — Ну что! Раз деда нет, можно сейчас собрать всё необходимое, — сказал Кукурузо. — Сегодня всё приготовим, перетащим в лодку, а завтра… — Значит, решил уже завтра? — спросил я. — А чего тянуть. Через несколько дней приедет мать — будет сложнее. Кукурузо ходил по хате, задумчиво взявшись рукой за подбородок, и примерялся, что брать с собой. — Прежде всего ложку. — Он вытащил из буфета деревянную выщербленную ложку и сунул её за пояс. — Соли обязательно, без соли пропаду, — отсыпал себе в тряпочку полпачки соли. — Хлеба! — грустно посмотрел на чёрствую горбушку, что лежала на столе. — Мало… Дед пошёл в сельмаг как раз за хлебом. — Я тебе принесу. И хлеба и сухарей. У нас есть, — успокоил я его. — Чаю? — Он покрутил в руках пачку с чаем. — Обойдётся. Тогда и чайник брать нужно. А у нас один… — Фонарик не забудь. Пригодится, — напомнил я. — Фонарик обязательно. Без фонарика нельзя. Он прошёлся по хате, взял в руки топор, который стоял в углу у порога: — Топор. Надо было бы хоть два. У Робинзона было целых двенадцать топоров. — Он что — жонглировал ими, что ли? — удивился я. — Зачем ему было столько? Странный какой-то твой Робинзон. — Ты очень умный, — обиделся за своего вдохновителя Кукурузо. — Молчи лучше! Ты никогда на необитаемом острове не жил. В это время дверь растворилась, и на пороге появился дед. Кукурузо так и замер с топором в руках. — Ов-ва! — спокойно сказал дед. — Мебель рубить вздумал? А ну поставь топор на место. — Да я ничего, — замямлил Кукурузо. — Я… я… я хотел показать ему, какой у нас топор добрый. А он говорит, что у них лучше… Правда же у нас лучше, диду? Дед ничего не ответил, и мы вышмыгнули из хаты. — Фу! Чуть не засыпались! — уже за овином выдохнул Кукурузо. — И как это мы шагов не слышали! Это было действительно страшно. Это значит, мы очень увлеклись. Потому что шаги деда слышны издалека. Дед ходит как на лыжах — не отрывая ног от земли: шарк-шарк, шарк-шарк!… Кажется, еле ноги переставляет, вот-вот упадёт. Но видели бы вы его на охоте. По чернотропу на зайца дед может прошаркать так километров пятьдесят — и хоть бы что. Сидим мы с Кукурузо за овином и размышляем, как лучше перетащить всё необходимое в лодку. Наконец договорились. Кукурузо помаленьку будет выносить из хаты и прятать в бурьяне за овином. А как стемнеет, я (чтоб Кукурузо был у деда на глазах и не вызывал подозрений) тайком перенесу всё в лодку. А завтра…Глава VIII Робинзон Кукурузо высаживается на необитаемый остров
Утро следующего дня. Солнечное, звонкое и голосистое: петухи поют, гуси гогочут, коровы мычат, тётки у колодцев вёдрами гремят… Я скорчился у плетня и смотрю в щёлку, что делается во дворе у моего друга. Подготовительные работы успешно завершены. Всё добро Робинзона уже в лодке: и берданка, и удочки, и фонарик, и ложка, и коньки (на зиму), и топор (к сожалению, один, да и то без топорища — ну это ничего, на острове можно будет выстрогать), и много чего другого. Червяков накопано — полная жестянка из-под бычков в томате (я слово «бычки» зачеркнул и написал карандашом «червяки», получилось «червяки в томате»). И харчей целая торба. И даже две таблетки пирамидона (на случай болезни). Итак, всё в порядке. Теперь осталось одно — отпроситься у деда. Дед сидит на колоде и выстругивает ручку для вил. Кукурузо ходит вокруг него и канючит: — Диду! — Га? — Так я к тётке Ганне пойду в Пески. — Отцепись. — Диду?! — Га? — Так я пойду. — Отцепись, тебе говорят. Иди уроки учи. Помолчали немного. Потом опять: — Диду! — Га? — Мне с вами скучно. — Так что, мне на голову стать, чтобы тебя, развеселить? — Я к тётке Ганне пойду. Там же Иришка. Я её столько не видел… — Когда она дома, так только ругаешься с ней, а тут, видишь, соскучился… — Я вам и самосада принесу. Вы же знаете, какой у тётки Ганны самосад. — У меня свой есть не хуже. Отцепись. Опять помолчали. — Диду! — Га? — Так я пойду. Да? — Ну что пристал? А уроки? — Так я возьму книжку и там учить буду. Вот спросите тогда у тётки Ганны. Я притаился и думаю: «Ох и трудно же в наше время удирать на необитаемый остров!» Долго канючит Кукурузо. Наконец терпение у деда лопается, и он говорит: — Вот чертёнок, а не дитя! Совсем замучил. Ну иди уже, чтоб я тебя не видел! Только на три дня, не больше. И если тётка Ганна скажет, что ты уроков не учил, — вот этой палки попробуешь. Двоечник! Кукурузо не стал мешкать, бегом побежал в хату (а то ещё передумает дед), схватил грамматику — и за ворота. Потом вдруг остановился, обернулся, потоптался на месте, вздохнул: — Бывайте здоровы, диду! Хороший вы… Я всегда знал, что вы хороший… — Иди-иди! — буркнул дед. Разве он знал, что прощается с ним Кукурузо на двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. На улице я присоединился к своему другу. Молча дошли мы до речки, молча сели в лодку и молча поплыли в плавни. Не проронив ни одного слова, доплыли мы до острова. В торжественном молчании перенесли все вещи на поляну к шалашу. И вот в последний раз стоим на берегу возле лодки. Опустив голову, ковыряем носками ботинок землю. Стоим и вздыхаем. Надо прощаться, а мы не знаем, что говорят в таких случаях. Ведь не на день мы прощаемся, не на месяц, не на год даже, а на целых двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. Ещё никто в мире не прощался на так долго. — Ну что ждёшь? Отчаливай! — не выдерживает наконец Кукурузо. — А ты что, спешишь? — говорю я. — Да нет, я ничего, но вообще… Тебе ж домой нужно. Ребята, наверное, в футбол сейчас на выгоне играют. — Та! — машу я рукой. Дескать, не нужен мне ни футбол, ни хлопцы. А сам думаю: «Неужели это Кукурузо никогда в футбол больше играть не будет? Вот бедный хлопец!» И так мне его жаль стало! Какой же он вратарь замечательный был! Настоящий Лев Яшин мог из него вырасти. Вздохнул я, полез в карман и вытащил свой перочинный нож. — На, — говорю, — тебе пригодится. Ты же знаешь, какой это нож. Как бритва. Такого ни у кого нет… А у тебя обломок какой-то. Кукурузо даже покраснел от удовольствия. Он давно с завистью смотрел на этот ножик и не раз предлагал меняться, да я не хотел. Но теперь пусть у него остаётся, раз он в футбол больше никогда не сыграет и в одиночестве жить будет. Я ещё раз вздохнул, полез в другой карман и вынул спичечную коробочку. Там лежали рыболовные крючки, которые подарили мне в Киеве. Прекрасные крючки. Целое богатство для рыбака. И маленькие — для верховодок, плотвы и карасей; и побольше — для ершей, окуней и лещей; и большие — для щук, линей, карпов; и совсем большие, тройные, — для сомов и другого рыбьего зверья. — Лови, — говорю, — на здоровье. Рыбой ты теперь обеспечен… Только, знаешь, когда я к тебе как-нибудь приеду, ты и мне дашь половить. Очень я привык к этим крючкам. Почему я так сказал — сам не знаю. Я же ещё ни разу не ловил этими крючками. Наверное, жалко всё-таки было мне их. Даже больше, чем ножик. Кукурузо почувствовал это: — Да зачем. Не надо. У меня же есть. Однако не мог оторвать восторженных глаз от коробочки. Разве хватит у человека сил отказаться от такого подарка! Нет, хоть и жалко, но не жалко мне крючков. Кукурузо же остаётся на необитаемом острове один-одинёшенек, как зуб во рту у деда Саливона. И никто его больше не увидит. Даже письмо ему написать нельзя. Ну да, нельзя. У него же нет адреса. У всех людей на свете есть адреса, а у него нет. Эта неожиданная мысль встревожила меня. — Слушай, — говорю, — так нельзя. Выходит, у тебя теперь нет адреса. Никакого адреса. — Ну так что? — Как — ну так что? Адреса нет, понимаешь! Выходит, вроде ты вообще не живёшь на свете. — А что же я могу сделать? — растерялся Кукурузо. — Надо немедленно как-то назвать остров. Будет название, тогда и адрес будет. — Давай. Я разве что — против? А как? — Я знаю? Острова на земле все по-разному называются. Остров Сахалин, остров Мадагаскар, остров Таймыр. Нет, то, кажется, полуостров. Ну, как-нибудь так. — Ну пусть будет остров Мадагаскар. Хорошее название. Мне нравится. — Так уже есть Мадагаскар. Надо, чтоб такое название, которого ещё нет. Кукурузо задумался. Долго шевелил губами, видимо перебирая в уме названия. Потом сказал: — А знаешь что — пусть будет имени Переэкзаменовки. Переэкзаменовка меня сюда привела, и пусть будет остров её имени. Такого названия ещё нет — ручаюсь. Я не стал спорить. Так на карте мира (хоть об этом ещё никто, кроме нас, не знал) появилось новое географическое название — остров Переэкзаменовки. Кто знает, может, когда-нибудь, через много лет, школьники даже будут учить об этом на уроках: «Остров Переэкзаменовки. Знаменитый тем, что на нём провёл в одиночестве почти тридцать лет ученик пятого класса Робинзон Васильевич Кукурузо». И какой-то лентяй получит двойку за то, что не будет этого знать. Я повеселел. И прощание показалось мне не таким грустным. — Не трусь, Робинзон, всё будет хорошо, — бодро сказал я. — На таком острове не то что двадцать восемь — сто лет прожить можно. Лишь бы рыба клевала. — Я тоже так думаю. — Прощай! — Прощай! Я сел в лодку и оттолкнулся веслом от берега. Последняя связь Робинзона Кукурузо с человечеством прервалась. Он остался один на необитаемом острове. Теперь, даже если бы он и захотел вернуться домой, он бы не мог сделать этого сам, без посторонней помощи. Потому что у него не было лодки. А без лодки выбраться из наших плавней невозможно — утонешь как слепой котенок. Я предлагал, чтоб он оставил себе нашу «подводную» (мы же могли воспользоваться для перевозки какой угодно лодкой), но он категорически отказался. «Это несерьёзно, — сказал он. — Это была бы какая-то прогулка: надоело — вернулся. Если бы у настоящего Робинзона был транспорт, — вряд ли бы он сидел так долго один на острове. Нет, надо по-настоящему. Никаких лодок, никакой возможности вернуться». Героический был человек Робинзон Кукурузо!Глава IX Первый день на острове Переэкзаменовки. Глава, рассказанная Робинзоном Кукурузо своему другу и однокласснику Павлуше
Так вот, когда оттолкнулся ты от берега и поехал и когда исчез уже за камышом, лишь морщины на воде остались, — такая вдруг тишина наступила, никогда я такой тишины не слыхал (даже тогда, когда мне уши после первого моего выстрела из берданки заложило). Стою я и не дышу, словно окаменел. Тишина-тишина… и только небо, кажется, звенит. Будто огромной голубой миской меня накрыли И я под той миской один, словно мышонок и деваться некуда. Стою я и, что делать, не знаю. И спешить мне не нужно, и делать нечего. Хоть стой, хоть сядь, хоть через голову кувыркайся — всё равно. Никто не видит, никому до этого нет дела. Плохо мне было. И главное, эта проклятая мысль, что сам я отсюда не выберусь. Хоть кричи, хоть бейся головой о дерево — ничего не поможет. Я б знаю, что делал, если не почувствовал вдруг, что хочу есть. Ты же помнишь, я так волновался и спешил, что дома хорошо и не позавтракал. Это сразу привело меня в чувство. Харчей я решил пока что не трогать — кто там знает, что оно дальше будет. Решил наловить рыбы. Выбрал я подходящее место, размотал удочки, наживил, закинул. Жду. Сижу, на поплавки смотрю и жду. Жду, жду, жду… Поплавки даже не шелохнутся. Не клюёт. Я уж и плевал на червяков, и менял их, и с места на место переходил — нет клёва. А голод меня всё больше разбирает. Сижу я, слюни глотаю и шепчу: «Клюйте, рыбочки! Клюйте, пожалуйста! Я же кушать хочу». А поплавки, как гвозди из доски, торчат себе просто из воды — и всё. Нет рыбы. Плавает мой завтрак под водой и никак его не достанешь. Нервничаю я, всё время удочки дёргаю, да только червяков на крючках вытаскиваю. Хоть самих червяков ешь. Тьфу! Сам понимаю, что время неподходящее для ужения, что клюёт или рано утром, или под вечер, но мне от этого не легче. Не ждать же до вечера — живот так подтянет, дойду совсем. Кончилось тем, что зацепил я крючком за корягу и леску оборвал. Пропал крючок — один из лучших, что ты мне подарил. Рассердился я, плюнул и пошёл к торбе — не мог больше терпеть. Как дорвался, полторбы харчей съел. Лёг на поляне животом вверх, дремать начал и незаметно уснул… Долго, должно быть, спал, проснулся, потому что почувствовал, что печёт. Солнце жарит! — шкварчит на небе, как яичница на сковородке. Притронулся рукой к лицу — щёки огнём горят. Обжёгся я на солнце. Пошёл водой умылся — печёт. Мокрой земли приложил — печёт. Вспомнил — сметаной или кислым молоком нужно. Да где же сё взять — сметану! Вот тут я впервые почувствовал, что необитаемый остров — это необитаемый остров, а не наш колхоз «Светлая заря», где сметаны целые озёра. А мне бы сейчас хоть ложку, хоть пол-ложки. Ох же и печёт! Залез я в шалаш. Темно в нём, холодок. Полежал я немного, хоть и печёт, да жить нужно. Нельзя же двадцать восемь лет в шалаше пролежать. Вылез, взял топор, нож твой и пошёл вырезать топорище. Нашёл хороший сухой сук, вырезал топорище, начал обстругивать и вдруг занозу в палец загнал. Да такую болезненную — под самый ноготь. Сразу палец в рот. Сосу — не высасывается, зубами давлю — не выдавливается. Иголкой бы! Иголкой бы сразу вынул… А где же иголка? В село за иголкой бежать надо. «Беги, чего же ты не бежишь?» — сам себя спрашиваю. Чуть не заплакал я от бессильной злости. Такую нужно вещь, как иголка, забыл! Взял крючок рыболовный, начал ковырять. Но боюсь — ковыряю осторожно. Там же на конце крючка зазубрина: как загонишь, то, мало того что с занозой, ещё и с крючком в пальце ходить будешь. Ох и намучился я. Мокрый стал. А занозу всю не вынул — маленький кончик остался. И потом долго болело. Хорошо ещё, что не нарвало. Солнце начало садиться, и я снова почувствовал аппетит. На торбу даже смотреть боялся — знал, что если подойду к торбе, то завтра придётся землю грызть. Рыба, только рыба могла спасти меня от голода. Я опять закинул удочки. И на этот раз мне повезло. Ох, Павлуша, как я обрадовался, когда вытащил наконец первого пескаря! Был он маленький, с палец, но для меня он был дороже полуметровой щуки, которую мы с тобой поймали прошлым летом. Я даже поцеловал его, этого пескарика. Потом пошли окунишки, краснопёрки, карасики… Я так увлёкся, что не заметил, как перевернулась жестянка с червями. А когда увидел — они уже расползлись по всему берегу. Я даже подскочил. Ой! Без червяков и рыбы не будет. Бросился я на колени, стал ползать по берегу и собирать. Но большинство уже в землю позабиралось, попрятались. К тому же темнеть начало. Еле я четверть банки насобирал… Рыбу больше не ловил, решил червяков экономить. Разжёг я костёр, почистил ту мелюзгу, что поймал, взялся уху в старой кастрюльке варить. Варю и замечаю, что очень быстро вода выкипает — всё время доливать приходится. И под дном что-то шипит. Присмотрелся я — батюшки, да это же моя кастрюлька течёт-протекает! И как же это я раньше не заметил, что там дырки! Чуть не заплакал я от горя. Что же я теперь делать буду! В такой кастрюле только глину месить, а не уху варить. Это же решето, а не кастрюля. А другой у меня нет и взять негде. На необитаемом острове я. Хорошо было Робинзону Крузо. Всё нужное выбрасывало ему на берег море после кораблекрушений. Всё абсолютно, даже деньги. Захотел двенадцать топоров — нá тебе двенадцать топоров. Захотел шёлковые рубашки — на тебе шёлковые рубашки… А мне хоть бы одну кастрюлечку. Хоть бы махонькую. Да где там! Дождёшься тут в плавнях кораблекрушения! Дудки! Хоть сто лет жди! Только один раз тут было настоящее кораблекрушение. Это когда киевский охотник Сидоренко ружьё утопил, да какая мне польза от этого. У меня своя берданка есть. А то ещё когда-то дед Саливон в город на базар картошку вёз и перевернулся. Да разве он даст добру пропасть — до полуночи бороду в воде мочил, по картофелине со дна собирал. потом неделю улиток и водоросли из бороды вычёсывал. Нет, на кораблекрушение мне нечего и надеяться! Похлебал я с отвращением недоваренной ухи, какая ещё не успела вытечь, пожевал полусырой рыбы и сижу. Уже совсем стемнело. Даже звёзд на небе не видно — облачно. Лишь угольки в догорающем костре тлеют. В животе холодно стало, и оттуда в сердце страх пробирается — скользкий и противный. Надо что-то делать, отвлечься. Полез я в шалаш, нащупал фонарик, засветил. Нашёл тетрадь свою по языку (ты же знаешь, я и тетради и грамматику взял, чтобы дед думал, будто я у тётки учить буду). Карандаш отыскал в торбе… Тебя это удивляет, правда — не уроки ли я учить собрался? Нет! Да будет тебе известно, что Робинзон Крузо на острове дневник вёл, записывал все события, которые с ним происходили. Что же я — хуже его! Я же, как и он, на необитаемом острове. А на необитаемом острове без дневника нельзя. Ну, подряд всё писать — ты же знаешь — я не могу. Я не писатель. Даже больше — я по письму переэкзаменовщик. Решил я коротенько записывать только факты — хорошие и плохие. Провёл я в тетради посредине линию, разделил таким образом лист на две половины — левую и правую. В левой сверху написал «Приключения» (это хорошее, это для меня, ты же знаешь, вообще в жизни самое главное, ради этого я и на остров высадился, без приключений моя жизнь — не жизнь, особенно на острове). В правой половине написал вверху «Неприятности» (что ж поделаешь, и без них не обойдёшься). Долго я думал, долго грыз карандаш и наконец написал. Вот что у меня получилось:приключения | неприятности |
---|---|
1. Наловил рыбы и съел. | 1. Обжёгся на солнце. |
2. Загнал под ноготь занозу. | |
3. Потерял крючок (один из лучших). | |
4. Съел полторбы харчей. | |
5. Удрали почти все червяки. | |
6. Протекает кастрюля, и я не знаю, в чём уху варить (хоть в пригоршне вари). |
Приключения 1. Наловил рыбы и съел. Неприятности 1. Обжёгся на солнце. 2. Загнал под ноготь занозу. 3. Потерял крючок (один из лучших). 4. Съел полторбы харчей. 5. Удрали почти все червяки. 6. Протекает кастрюля, и я не знаю, в чём уху варить (хоть в пригоршне вари).Как видишь, приключение одно и малюсенькое, как тот пескарик (да и то я его в приключения только по своей доброте записал). А неприятностей целых шесть, и все здоровенные, как акулы. Всё это я писал, локтем прижимая тетрадь к колену и жикая себе над ухом фонариком, потому что костёр уже догорел, а разжигать его снова мне не хотелось (только не думай, что из-за того, что за хворостом нужно было идти в тёмные-претёмные заросли!). Фонарик твой действительно вечный. Спасибо тебе за него. Но это жиканье… Жикаешь — есть свет. Не жикаешь — нет света. Я жикал. Полчаса после этого у меня в ушах жикало от одного воспоминания. И рука онемела, будто я локтем о край стола стукнулся. Написал я и думал, что всё, — день кончился и больше ничего не будет, никаких событий. Не знал я, что меня ждёт самое главное приключение, — даже не акула, а целый кит. Спать мне не хотелось — я днём выспался. Вышел я из шалаша, сел на берегу, обхватил руками колени, а мысли разные в голове копошатся — про село, про школу, про тебя (что-то ты там сейчас поделываешь — давно спишь, должно быть)… Молодой месяц из-за тучки вышел, как сабля казацкая, — осветил плёс тускло-серебряным светом. Невидимые утки просвистели крыльями над головой — и тихо. Ветра нет, и даже всегда шуршащие камыши молчат, не шепчутся между собой. Я смотрю на плёс и думаю. И вдруг тень легла на плёс, длинная-длинная. Из-за камышей выплыл чёлн — без звука, без единого всплеска, как привидение. И это было самое страшное (как во сне). В чёлне во весь рост стоял кто-то высокий и длинным веслом правил. Я заморгал — не пригрезилось ли… Нет! Чёлн плыл прямо к острову. Увеличивался, увеличивался, как на экране в кино; у самого берега повернул и исчез за прибрежными кустами. Сердце моё застучало в груди так, что даже земля подо мной задрожала. Кто это? Водяной? Леший? Нечистая сила?… Да что я! Это же только старые неграмотные бабки верят во всю эту чертовщину. А я верю в радио, в телевизор, в космические ракеты! Нет, глупости, не надо бояться!… И вдруг я вспомнил Гуньку… Того самого блаженненького, ненормального Гуньку, который два года назад пропал, исчез в плавнях… Гунька! А что, если это Гунька! Что, если он тоже, как и я, живёт в плавнях на каком-то необитаемом острове! Гунька! Он же не в себе, он же ничего не соображает. Он может увидеть меня, подумать, что я какой-то злой дух (чего бы это, спрашивается, обыкновенный, нормальный хлопец был ночью в плавнях!), и задушит. Задушит — и ничего ему не докажешь. Хоть кричи, хоть плачь, хоть умоляй… Будто черви поползли у меня по спине — мокрые, скользкие и холодные. И словно петлю кто-то затягивал на шее — сдавило горло, дохнуть трудно. Я замер, прислушиваясь. Даже сердце, казалось, остановилось, чтобы я лучше слышал. Из-за кустов донёсся всплеск, что-то плюхнулось в воду — будто кого-то с лодки сбросили. Может, это Гунька привёз кого-то и утопил… И теперь моя очередь… Я не мог больше сидеть на месте. Сделал одеревеневшими ногами несколько шагов в темноту к шалашу. И вдруг на кого-то наткнулся… Кто-то огромный схватил меня цепкими руками за плечи. Я брыкнул ногами, дёрнулся, упал. Кто-то навалился на меня, царапнул по лицу и…
Последние комментарии
44 минут 4 секунд назад
1 час 4 минут назад
1 час 59 минут назад
4 часов 57 минут назад
4 часов 58 минут назад
5 часов 6 минут назад