Поэтический цикл миниатюр под общим названием "Ромашка" – одна из ярких страниц этого периода творчества Аркадия Кутилова. Настоящее издание включает почти весь цикл миниатюр, в большинстве своем публикуемых впервые. Первоначально цикл представлял из себя высказывания о ромашке устами реальных исторических личностей, позже появились и литературные герои, и мифологические персонажи, и просто имена нарицательные. Любопытна история создания цикла... Это была своеобразная литературная игра с самим собой, что отнюдь не умаляет литературных достоинств результатов этой игры. История литературы знает немало примеров, когда в результате подобных литературных "забав" рождались классические произведения. Достаточно вспомнить Козьму Пруткова или знаменитое собрание литературных пародий "Парнас дыбом". Однако, в отличие от этих примеров коллективной игры, Кутилов играл один, как бы соревнуясь с самим собой, с каждой новой миниатюрой ставя перед собой задачу – превзойти собственный предыдущий текст. Не всегда это получалось, но тем не менее процент удач был очень высок. В результате появился цикл высказываний о простом и знаменитом, скромном и популярном цветочке, своеобразный исторический обзор философских, нравственных и эстетических взглядов человечества, начиная от Евы и кончая... ЭВМ. Емкие образные тексты "Ромашки" чрезвычайно обогащаются и дополняются иллюстративными рисунками самого Кутилова, многие из которых выполнены несколькими плавными, как бы небрежными линиями. Размеры оригиналов не превышают форматов почтовой марки. Об этической ценности "Ромашки" достаточно красноречиво говорит и тот факт, что значительная часть цикла (12 миниатюр) представлена в известной антологии "Строфы века". Поэт Евгений Евтушенко, высоко отзываясь о "Ромашке", назвал цикл "мозаикой шедевров Кутилова".
Я и Лидка, и ночь... Вышли Гончие Псята...
...День ушел до утра, и ничем не помочь.
В сеть попалась луна, звезд ершистых десяток,
и костром, как волненьем, вся охвачена ночь.
Закипает уха из консервов "Ставрида",
на транзисторе спит голубая звезда...
В сеть попалась луна, и ничуть не обидно, –
пусть живет карасей золотая орда.
Вился пенистый след за кормой "Коммуниста",
"фить-пирю" – перепелка за соседним кустом...
Закипала, уха, колыхался транзистор,
голубая звезда танцевала бостон.
Ноль часов...
И с ударом Кремлевского гонга
начиналась любовь – наяву, как во сне...
Тихо бил барабан, и рыдала японка,
и рыдала японка на короткой волне.
Я люблю, я люблю, и любовь моя вещая
опьяняет меня диким запахом трав!..
Я творю, как гончар, и является Женщина!
И рождается Мать с целым кодексом прав...
Ноль часов пять минут... Месяц острый и тонкий.
Я все ярче горю на любовном огне...
...Тихо бил барабан, и рыдала японка,
и рыдала японка на короткой волне.
Я гляжу на тебя, любя, твои локоны тереблю...
Я люблю в тебе не тебя, я другое в тебе люблю.
Ты – успехов моих музей, ты – в меня из меня окно.
Для тебя я бросал друзей, и родных разлюбил давно
Свою меру добра и зла ты сплела из моих систем.
Даже почерк ты мой взяла – с завитушкой на букве "эм".
Ты – тропинка в моих снегах, ты – письмо из Москвы в Сибирь, –
ты в долгах – голубых шелках,ты – в силках у меня снегирь.
Ты должна мне, мой мил-дружок,
я держу тебя сотней рук.
Вдруг уйдешь – и пропал должок!
Я встряхнусь, как пустой мешок,
и пристроюсь на пыльный крюк...
Я вам пишу звездой падучей,
крылом лебяжьим по весне...
Я вам пишу про дикий случай
явленья вашего во мне.
Пишу о том, как пел несмело:
взойди, взойди, моя заря!..
Я ради вас талант подделал,
как орден скифского царя...
Как я дружу с нейтронным веком,
как ярким словом дорожу...
И как не стал я человеком,
я вам пишу...
Я не видел себя во сне,
но другие меня видали –
будто профиль мой – на Луне,
будто выбитый на медали.
Я – свой мрак, или песня мракова,
путеводная своя милость:
чтобы пикало,
чтобы крякало,
чем-то звякало,
тихо плакало,
чтобы около затаилось, –
чтобы совесть не заблудилась.
Я таинственный, вездесущий,
если хочется мне того...
Если надо – я хлеб насущный,
нет волшебного ничего.
Я разборчивый, если нужно,
но запомню свои слова:
"Чье-то сердце искало дружбы,
чуть не божьего естества...
Сердце к господу вознеслось,
но узнало, что бога нету –
и трагически взорвалось,
превратилось вон в ту комету..."
Жить хочу! В вышине любой...
Не кометой, а сам собой...
Если буду я обездолен,
если скажут мне уходить,
брошусь в ноги свои минным полем,
чтоб насмешки предвосхитить.
Бренча вороненою лирой,
вздыхая, а больше смеясь,
брожу по мещанским квартирам,
ищу незаконную связь,
веревку, саму пуповину,
что держит под спудом мечту...
Ночами под шепот совиный
в лесах откровения жду.
По травам, омытым росою,
под первым блистаньем луча,
качаюсь за острой косою,
заклятья-стихи бормоча.
Хочу заглянуть в океаны,
в растрепанный чей-то конспект
и даже в чужие карманы, –
чтоб знать, чем живет человек.
В себя заглянул, чтоб открыться,
а сердце прикрылось крылом..
Я славлю мое любопытство,
мое социальное зло!
...А дама с болонкой неспешно и важно
Вошла в ресторанчик "Прибой"
...А мне всё равно и чуть-чуточку страшно,
И плохо владею собой...
В стаканчике яд, на тарелке – сорока, –
Швейцар – борода помелом...
Похмельная рожа системы барокко
Висит над соседним столом.
Как странно: не видно предсмертного блеска,
Не слышен ни шорох, ни стон...
Сейчас я умру – драматично и дерзко –
Картинно низринусь на стол!
Буфетчица в страхе подпрыгнет, как мячик,
Швейцар закричит, как в бою...
"Система барокко",
конечно, заплачет,
Припомнив житуху свою...
Наполнится драмой воскресное утро,
Как кровью глазищи быка...
Чело мне покроет смертельная пудра,
Пожухнет лавсан пиджака...
Теперь уже всё!... Наступи неизбежно!
Исполнись, вселенская месть!..
Пора!.. Но рука моя дрогнула нежно
От жаркого шепота: – Есть!..
Отставив стакан, я гляжу без опаски,
А рядом – хи-хи да ха-ха...
Смешная болонка, объевшись колбаски,
Лежит на полу без дыха...
Буфетчица смотрит брезгливо и строго,
Швейцар продолжает зевать... –
Порядок! – сказал обладатель барокко, –
Объелась, туды её мать!..
И даже хозяйка глядит равнодушно,
Как дворник по кличке Милок
Смешную болонку по имени Мушка
Куда-то за хвост поволок...
...Я дал себе слово: до смертного срока
Дыханьем своим дорожить!
И выплеснул яд, и докушал сороку,
И вышел на улицу – жить!
Трясет автобус. Карандаш против-
ится, до лихорадки разволнован...
Настигла муза грешника в пути,
но вот трясет, и рвется в ритме слово...
Рожденье – половина бытия...
Эпиграф – урожайная зарница...
Ну, как начать?.. "Вот – женщина, вот – я...
Жил-был ханжа. Берег жену-зеницу...
"Мой карандаш, мой бог, а может, смерд?..
Пособник мой... Наш каждый росчерк выстра-
дан... Океан. Я капелька... А серд-
це бьется, как весло контрабандиста.
А ну, стихотворение, приди!..
Скрипит автобус... Нет! скрипят полозья!
Стою, притиснут... Кто там впереди?..
студентка, иль боярыня Федосья
Морозова? Полозья неспроста
скрипели-пели в унисон автобу-
су... Вот и остановка "У моста"...
...Стою в кустах, как выключенный робот.
Душа на учете, и дверь на крючке.
Гремит ревизорская лира.
Все золото мира в одном уголке,
в другом – все незолото мира.
Мгновенно и броско венчаю ценой
обиду и новую повесть,
костюм, и улыбку, и ссору с женой,
вино, сигареты и совесть...
А тяжесть утраты? А детские сны?
А радость несбывшейся казни?..
И слезы жены не имеют цены,
когда у любовницы праздник!
Эх, Аркаша, нам ли горевать
в двух шагах от ядерного взрыва!...
Знай работу, "телек" и кровать,
да в субботу – пять бутылок пива.
Соблюдай умеренность в любви,
не умей свистать разбойным свистом.
И во сне удачу не зови,
и не пей с лихим авантюристом.
Не теряй ни сон, ни аппетит,
пусть душа от горестей не хмурится...
И к тебе, конечно, прилетит
птица счастья – бройлерная курица.
Я читал: голубая тоска, –
и не верил: такой не бывает...
Но сейчас – на вершок от виска –
небеса, как доска гробовая...
Всё приветы вчерашнего дня,
всё лавсан, а с изнанки – холстина...
Электронной машине родня
отошедшая в прах гильотина.
Береженого – бог бережет!
И всю жизнь берегись, береженый...
Прозевал – изотрет в порошок:
нынче бог милосердья лишенный.
Сберегусь, и в работу впрягусь,
среди роботов нежно-угрюмых...
Напрягусь, как рождественский гусь,
что плывет по столу между рюмок.
Но боюсь, что сорвусь – и сопьюсь,
и забуду, как пахнет ромашка...
Но боюсь!.. И горжусь, что боюсь:
я боюсь, – значит, жив я пока что!
Я люблю уютом тешить душу,
для уюта только и тружусь.
Я люблю мороженое кушать,
только прежде мяса нажуюсь.
Косточки жар-птицы пообглоданы,
вместо кофе – рюмочка крови́...
Ищешь благоденствия – так вот оно:
знай работай, кушай да живи.
Детектив ловлю на книжной полке,
сяду в кресло с верхом из парчи...
И жену похлопаю по холке:
ну-ка, баба, музыку включи!
Пусть во мне мороженое тает,
пусть рыдают рябчики во мне...
Баба клавиш сладостно придавит,
как клопа когда-то на стене.
...Скрипка враз пощады запросила,
барабан взревел: иду на вы!..
И пошла божественная сила
вдоль по жилам – с ног до головы.
На парче, с сигарой золотистой,
возлежу, как бог на облаках.
И звучит напев густой и чистый
родничком на мартовских снегах.
А в снегу проталины синеют,
рвется к солнцу мертвая трава.
Оживают суслики и змеи,
обретая вешние права.
Под бичами царственного танго,
под напев бамбуковой трубы,
муравьи, построившись фалангой,
тянут крест невольничьей судьбы.
Антимир!.. И вот уже из горла
льется песня вместо матерков...
Журавли торжественно и гордо
проплывают выше облаков.
На канате музыки с востока
золотое солнце поднялось...
Как я оскотинился жестоко!
Как пронафталинился насквозь!..
Я хочу дорог и много станций,
много дыма, грома и зарниц...
Я хочу башкой разбить свой панцирь,
диверсантом рыскать у границ.
Я хочу!.. Пусть черт во мне проснется!
Я хочу, чтоб рявкнула труба!
Пусть с моей тропой перехлестнется
муравья невольничья тропа!..
Я ухожу в разгул галлюцинаций.
Мне так нужны сраженья да бои.
Уходит "я", и мне уж не угнаться.
Но вспомнит "я" все прелести мои!
Тепло мое, одежды драпировку,
уют моей коробки черепной,
колбасный круг, стакан и поллитровку,
моей жены планированный зной...
Под утро "я" вернется из похода,
на час, на два зароется в тряпье...
...В такой "борьбе", мельчая год от года,
бредет существование мое.
"Я есть хочу", – подумал Некто.
– Хочу в Огонь! – вскричал Горшок.
– Хочу в Горшок, я – глыба Снега!..
– Я – Соль!..
– Я – Перец-порошок!..
Просилось Просо, Жир кабаний...
В Горшке уж нет свободных мест...
...Так сотни маленьких желаний
сплелись в единый манифест.
Желай, кто радостно желает,
живи желанием одним!..
...Не потому ль огонь пылает,
что каша варится над ним?
Куда бы мысль ни долетала –
я там бывал, летал, ходил...
В бокал плеснул чуток Байкала,
землей смоленской подсластил...
В глухой тайге морозил сопли,
в свинцовой Балтике тонул.
И югославский город Скопле
мне хрупко окнами сверкнул.
Веревки вил и делал свечи...
Сушил, крошил, пушил, тушил...
Бродяга, шут, матрос, газетчик...
Умру – не скажете: не жил.
Мой лик забвенью не предайте...
Земля не вынесет того...
Вы в каждом встречном узнавайте
бродягу – сына моего.
Я люблю! через горы и годы!..
Я люблю! сквозь любые погоды!..
Я люблю! сквозь погосты-кресты,
сквозь туманы-дороги-мосты!..
Сквозь цветы восковые у морга,
сквозь судьбу, что к молитвам глуха!..
Я люблю! ослепленно и гордо!
От любви перекошена морда,
от любви перехвачено горло,
от любви не хватает дыха...
Я вижу звук и тишину,
есть антимир в моей тетради...
Я вижу Африку-страну,
в окно заснеженное глядя...
Я слышу тьму и лунный свет,
и за соседскою стеною
я слышу – ночью древний дед
во сне ругается с женою.
Старуха, правда, умерла,
а мне за деда чуть обидно...
Но это наши с ним дела,
нам видно то, что всем не видно,
Мы жарких пушкинских кровей,
для нас – семь пятниц на неделе,
для нас – январский соловей,а
летом – музыка с метелью.
А в марте с крыш, вдоль мокрых стен
стекает голос Нефертити...
Читатель мой! Я бьюсь над тем,
чтоб ты вот так же мир увидел.
Уходит любовь. Холодеет в душе.
Тускнеют слова и предметы.
На милом лице проступает уже
посмертная маска Джульеты.
Рассудок смиряет кипенье крови...
Твой взгляд – голубее кинжала...
И, может, не палец, а горло любви
кольцо обручальное сжало.
Состарил сентябрь и фигурку твою,
твои очертанья грубеют...
Похоже, что я на расстреле стою
И НАШИ УЖЕ НЕ УСПЕЮТ.
Сказали: мать! – ее не трогало.
Сказали: мат – пустейший звук.
Сказали: март! – и кошка вздрогнула!
И мышку выпустила вдруг...
Благополучие – на клочья!
Не надо ласки и мышей.
Она по флейте водосточной
взлетает на́ семь этажей...
Распущен хвост в любовной неге,
а был, как прутик, до сих пор...
И на восьмом чердачном небе
ее встречает нежный хор.
Во тьме любовно-неоглядной
сияют очи всех мастей.
И пахнет пылью шоколадной
чердак на откупе страстей.
Ах, как поют кошачьи парни!
От страсти уши прилегли.
– Пущай кричат! – сказал пожарник.
– Чердак бы только не сожгли.
Чердак волнуется и дышит
в кошачьем мартовском бреду...
А чуть повыше, там, на крыше,
у звезд холодных на виду
над всем, что буднично и тленно,
превыше драк и непогод,
как разрешенная проблема,
лежит кастрированный кот.
Вот я умру, и вдруг оно заплачет,
шальное племя пьяниц и бродяг...
...Я был попом, – а это что-то значит!
Я был комсоргом, –
тоже не пустяк!
Я был мастак с багром носиться в дыме.
Я с топором вгрызался в синий бор.
Я был рыбак, и где-то на Витиме
мой царь-таймень не пойман до сих пор.
Я был художник фирмы "Тети-мети".
Я под Смоленском пас чужих коров,
Я был корреспондентом в райгазете
и свел в могилу двух редакторов.
Учил детей и им читал по книжке,
как стать вождем, диктатором Земли...
И через год чудесные мальчишки
мою квартиру весело сожгли!
Я был завклубом в маленьком поселке.
Поставил драму "Адский карнавал"
...И мой герой, со сцены, из двухстволки,
убил парторга. В зале. Наповал.
Бродягой был и укрывался небом,
Банкротом был – не смог себя убить...
Я был... был... был... И кем я только не был!
Самим собой?.. А как им надо быть?
В твоей измученной душе
темно на первом этаже...
В шестнадцать лет, давным-давно
разбита лампочка... Темно.
Второй этаж – скорбит душа:
кино – вино – и анаша...
На третьем – книги возлюбя –
пустые поиски себя.
Четвертый, пятый и шестой –
пустила мужа на постой.
Держи-хватай-продай-купи...
Душа металась на цепи.
И вот чердак. Конец пути,
и равнодушие в груди.
– Вам повторить? – спросили вдруг.
Но – пара выброшенных рук
и тихий шепот: "Не хочу...
Ты лучше тонкую свечу
поставь на первом этаже, –
там кто-то мечется уже".
Россияночки в юбочках узких, –
поглядишь – и не надо вина!
В смысле моды – отчаянность русских
конокрадской отваге равна.
Вроде скроено платьице просто,
но карманы-как пара гранат...
Одеваются женщины грозно,
беззаветно цепями гремят.
Вот расшитый фиалками саван.
Вот из шкуры стрекозьей чулки...
А одна обмоталась удавом,
и удавьи глаза – у щеки...
Я люблю вас – в бобрах или кошках,
я люблю вас – с ногами лосих...
Я люблю вас в танкетках, сапожках.
Но дурею при виде босых!
Это выше изысканной моды –
босы ноги да челка со лба...
Это верх совершенства природы,..
Это ж надо, – босая Судьба!..
Мы ворчим, в разговорах линчуем
мини-юбки и макси-штаны...
А за модами – подвиг не чуем!
А любовь – безразмерной длины!
Прут на штурм босоногие роты,
светят взгляды, как жала штыков...
И в тоске замолчат пулеметы
наших самых шальных языков.
В этот день я не знаю ни границ, ни оков,
даже Смерти кричу: "Эй, мадам, будь здорова!.."
В этот день мне плевать на когорту врагов –
от швейцара Никиты до министра Петрова.
Не медведь, не змея, не енот, не лиса, –
я такой Человек, что найдете ли кроме-то!
Режу правду в глаза, крою матом туза,
не пугаюсь часов и коварных барометров.
В этот день я бросаю любые дела.
Пусть отделы зарплат от убытков повесятся!..
Это день 32 числа
любого текущего месяца.
Здравствуй, друг! Ведь мы не виделись века...
Ты такой же припечаленый слегка.
Есть причина и резон нам покурить
и красиво обо всем поговорить.
Ешь колбаску – для затравки,
пирожок любой...
Посидим на сохлой травке –
ты да я, да мы с тобой.
Горячее – холодное,
вчерашнее – и модное,
высокое-и низкое,
далекое-и близкое...
Сколько тем для разговора!
А в основе – ты да я...
За тобой – цепная свора,
у меня – закон ружья.
Ты космат, а я причесан,
Ты ничтожный – я большой...
Ты врага находишь носом –
я глазами и душой...
Ты в помойке каждый вечер –
я в пивной горю до тла...
Несть числа противоречьям,
но и сходствам – несть числа.
Сердце бьется у тебя и у меня,
и страдаем мы без ласки и огня...
И обида нам обоим – острый нож...
Только ты немного меньше проживешь.
А пинков и ты немало
перенес за краткий век...
Бьет тебя, ах чем попало
в среднем каждый человек...
Ты завыл, и мне – хоть тресни –
не унять собачьих слез...
А за то, что я нетрезвый,
извини, товарищ пес!
Что-то в жизни у нас раскололось...
Пустячок? Или смерти под стать?..
Божий дар – человеческий голос
мы жалеем друг другу отдать.
У живых, у горячих, как печка, –
на устах – гробовая печать!..
Если ты бы сказала словечко,
то и я бы не смел промолчать.
Но в тарелки уткнулись носы...
Так, наверно, и плен коротают.
А на стенке пасутся часы,
щиплют время, жуют и глотают.
Дружище-спирт уже не радует,
в башке грохочет порожняк...
Смотрю на улицу косматую –
и все на улице не так...
Девчонка в юбочке лавсановой –
сама святая чистота, –
как отклик Неточке Незвановой,
легко маячит у моста.
Меня там нет, и, право слово,
там даже пыль ласкает глаз!
Везде красиво и толково, –
везде, везде, где нету нас...
Душа – гадюка подколодная –
ни дать любви, ни взять огня...
Уйду – и комната холодная
теплее станет без меня.
Друзья мои в богатом праве
меня с опаской обходить...
Лишь черных слов я им оставил,
чтоб чем-то гроб обколотить...
Сточились когти, мыслей клочья,
и крыльев срезаны углы,
и не клекочут, не клекочут! –
поют отходную орлы...
Но встать! Но выйти! Но ударить!..
Кого-нибудь, за что-нибудь...
Когда ж успел я прогитарить,
убить, проспать, пропить свой путь?..
Сиди и всхлипывай – под занавес –
свое последнее "прости"...
...К мосту, до Неточки Незвановой
уже, конечно, не дойти...
Березка... Омут... Утопиться, что ли?..
Утихнет совесть, сердце отболит...
...С какой надеждой, сладостью и болью
на тихий омут смотрит инвалид...
Не надо жертв, азартного горенья...
Не надо боли, – пусть хоть рыбья боль...
Блесну златую с черным опереньем
забросил так... для видимости что ль...
Но омут сам живет по-человечьи:
по ком-то глухо стонет птица-выпь,
кувшинки – в ряд, как траурные свечи,
и месяц тонет в призрачную глыбь...
Там пескари червей хватают мерзко!..
Там пескарям от щуки нету сна!..
И в рыбьем небе весело и дерзко,
как истребитель, носится блесна!..
Боготворю их, солнечных и милых,
люблю сиянье знойное зрачков...
Они бескрылы, но имеют силы
нас окрылять, бескрылых мужиков!
Границы платьев берегут их прочно...
Я, нарушитель ситцевых границ, –
они бескрылы – видел это точно!
А, впрочем, кто их знает, этих птиц...
Он явился белу свету
по весне, но ближе к лету.
Мамке – радость,
девкам – горе...
А глазастый, ты гляди!..
Впереди не жизнь, а море.
ДВАДЦАТЬ СТРОЧЕК ВПЕРЕДИ.
Жил да был, и, между прочим,
где целован, где побит...
ДО КОНЦА СЕМНАДЦАТЬ СТРОЧЕК.
...и втянулся в сельский быт...
Стал старик. Старик Иван.
Всюду принят, всюду зван.
Знал старик и свет, и тени,
мир ни ласков, ни жесток...
ДО КОНЦА СТИХОТВОРЕНЬЯ –
ДЕСЯТЬ СТРОК...
Рыбаки – его соседи –
говорили: век живи!..
Плел Иван такие сети,
хоть русалку в них лови...
СТРОЧЕК ПЯТЬ ВСЕГО ОСТАЛОСЬ.
"Век живи!" – мурлыкал дед.
А до века не хватало –
и всего-то! – пару лет...
ДО КОНЦА – ОДНА СТРОКА...
Нету больше старика.
Пацан, кусок сибирской плоти
(я имя вам не назову),
на злобно ржущем самолете
внаполеонился в Москву.
Он покорил Иркутск сначала,
взорвал овации в Чите...
А вот Москва... Москва молчала.
Масштабы, видимо, не те...
Пегас от страсти обезножел,
сарказм прижился на губе...
Я лез из кожи, рвал одежи,
стихами рожу бил толпе...
По вытрезвителям мотался –
был в них всегда желанный гость...
И вот по пьянке затесался
на тот Ваганьковский погост.
Напиток бешеной коровы,
редиска, лук да каравай...
– Есенин, здравствуй!
– Ну, здорово...
– Давай-ка выпьем!..
– Разливай...
Стакан – в себя, стакан – в могилу, –
земля темнела от вина...
А я шептал:
– Сережа, милый,
не признает меня страна!..
– Не признает?.. Знать, любит мало.
Ты брось на зеркало пенять...
Ведь и меня не признавала, –
петля заставила признать...
Я бросил кость эпохе-дуре,
всобачил в памятник грехи...
Но был бы жив, сейчас бы в МУРе
лежали все мои стихи...
– Ты предлагаешь?..
– Предлагаю...
– И будет слава?.,
– Как не быть...
А ночь зеленая такая,
что дико хочется завыть...
Но встало утро над погостом
во всю ваганьковскую ширь,
и кто-то мне напомнил просто:
– Комедиант, езжай в Сибирь!..
Комедиант, как верно, верно!..
А я-то думал, что поэт...
Оглоблей-истиной по нервам
меня хватил какой-то дед...
Он был не пьян, но чуть с похмелья,
зато величествен, как шах:
– Есенин я.... Зовут Емеля...
А здесь я вроде в сторожах...
Гони полтинник за знакомство
да рупь за добрый мои совет:
комедиант, езжай до Омска
и позабудь, что ты – поэт!..
...С бедой, с обидой и с позором,
с душой, как нищенской сумой,
пацан на поезде нескором
тихонько тащится домой...
После выстрела смог он собой овладеть,
он посмел улететь, очумев от испуга.
Между крыльев – дробинка, но сумел улететь...
Только ровно на жизнь приотстала подруга.
Распустились цветком два разбитых крыла,
поднялась голова в драматическом жесте...
Тонкой лапкой гребла, суетливо плыла,
все куда-то плыла, оставаясь на месте.
Окровавленный пух понесло к камышу,
и молчат небеса, перелески и воды...
(Ты ответь мне, Ирина, я тебе же пишу, –
что случилось потом, после этой охоты?
Был ли выстрел еще, иль, жалея заряд,
ощипали тебя, несмотря, что живая...
И веселый охотник – голубой бюрократ,
нежно кушал крыло, коньячком запивая...
Может, выжила ты, всем дробинкам назло,
только жизнь приняла, как стандартную милость...
И свистит по квартире расписное крыло,
забывая на миг, что летать разучилось.
Телевизор, базар, танцплощадка, завод,
петухи-женихи, разодетые жутко...).
А в заливе души всё куда-то плывет,
все куда-то плывет недобитая утка...
...На причале студентка и юноша
целовались всю ночь, аж до судорог.
А когда расставались, несчастные,
на диване оставили книжицу.
Прозывалась она "Геометрия",
а раскрыта была на котангенсах...
...Выпивали директор с любовницей
во кустах во густых да неломаных.
А когда их спугнула малиновка,
убежали оне и оставили
на траве ветчину да наливочку,
да в пакетиках чтой-то малюсеньких...
...На песочке играла девчоночка.
Вдруг закаркали черные вороны...
Испугалась девчушка и скрылася,
на песочке оставила стеклышко,
дзинь-фужера зеленый осколочек...
...На прешпекте туманном на утреннем
чей-то шаг неуверенный слышится.
Бродит девушка, вся переплакана,
кем-то брошена девка, обманута,
синь-косыночкой горлышко стянуто...
Лишь смеркло созвездие Рака,
и мамонт гугукнул вдали, –
проснулся под лодкой бродяга,
хозяин рассветной земли.
Прохладно, – и вывод короткий:
Ядреная пала роса...
Бродяга сквозь дырочку в лодке
на улицу выгнал глаза.
Бродяжьи метнулися очи,
кругами обходят рассвет...
Круги все короче, короче...
Вернулись. Опасности нет.
K дивану причальному двинусь...
Чья книга? У черта спроси!
"Котангенс", таинственный "синус"...
Эвклиду – поклон и мерси!
...Бутылка, закуска, пакеты...
В пакетах (сто тысяч чертей!),
в пакетиках этих, ну, это...
которое против детей...
...Шагов за четыреста сорок
таинственный луч замигал...
Иду. Поднимаю. Осколок.
Возьму. Хоть недаром шагал...
...Девчонка на хладном прешпекте, –
одна – в миллионной стране!..
Вам что – и повеситься негде?
Карабкайтесь в сердце ко мне!..
Ура! Просыпается город.
Увы! Просыпается город...
А днем – будет радостей короб
(но могут и сцапать за ворот).
...В двенадцать – бродяга на пляже.
Сидит на песке, как святой.
Но очи – шпионы бродяжьи –
летают над людной водой.
В воде, в первородной истоме,
народу – почти полстраны...
И кто-то сегодня утонет,
оставив бродяге штаны...
...По-над городом звезды всамделишные –
вперемежку с неоновым высверком...
И в неверном таком освещении
две души обнялись крепко-накрепко:
та девчонка с прешпекта холодного
да хозяин отеля подлодного...
Сверху плотно укрылися смокингом,
что достался от парня утопшего.
Пьют наливку, ветчинкой закусывают,
в дзинь-стекляшку глядят на созвездия...
И читают они "Геометрию",
и хохочут над страшным "котангенсом".
Врачи, медсестры и начмеды,
ваш труд не стоит и гроша...
Для вас туманность Андромеды
понятна больше, чем Душа.
Вы лицемерите в беседе,
вам жизнь моя не дорога...
Я верю в вас, как верят дети
в талант Емели-дурака.
Сколь информации, о мама!..
А время кратко, как палач...
И вымирает, будто мамонт,
последний думающий врач.
(Но я люблю душой корявой
дну врачиху средних лет...
У ней на мордочке лукавой
слегка рассыпан интеллект).
Разменялось на синь голубое,
золотое исчезло в снегах...
Я из детства пришел, как из боя, –
восемь ран гвоздевых на ногах.
Брал с налету познанья окопы,
без кровиночки не было дня...
Детство, детство, опасные тропы –
Великая Отечественная возня!..
А в фильмах от боли орали,
сгорали и жрали вино...
И фильмы, конечно, не врали,
но все-таки думал: кино!
Не веря в мытарства и зверства,
я был неподкупен и прям...
И чистенько чакало сердце –
еще без царапин и ран.
Реклама душу вводит в трепет:
пацан верхом на журавле.
Здесь всё и вся кричит о небе.
Здесь лишь крестьяне – о земле.
А вот, как боговы невесты,
как россыпь чистых жемчугов,
как трассы в небе – стюардессы –
сбивают ритм моих шагов.
Билеты – райские путевки,
дорожки, чистые, как лед...
Вино в абстрактной упаковке
зовет настойчиво в полет.
Зовут небесные глубины...
Я все на свете позабыл.
Еще минута – и турбины
заржут, как тысячи кобыл.
Целую встречных – есть потреба,
ведь я небесный хулиган.
Я пьян вином, грядущим небом
и стюардессой горько пьян.
В глазах угрюмого пилота
тоскует звездная мечта,
а я у морды самолета
станцую танец живота.
Едва-едва взойду по трапу,
найду нетрезвых земляков,
и милый Омск прикрою шляпой,
как горсть сосновых угольков.
Бабка смотрит так влюбленно
на душистые блины,
а в углу, у патефона,
слышен голос старины...
Тише, дети, ближе, дети!..
Пусть внимание горит...
Дед распутывает сети
и попутно говорит:
"Где-то в Дании, наверно,
жили-были Кай и Герда.
Два цветка средь прочих морд,
пацанята – первый сорт!
Тишь да розы над рекой...
Удивительный покой!
Вдруг – беда с небес упала
и покоя вмиг не стало.
Кай летит куда-то в пекло,
Герда вслед стремится бегло,
слезы точит в кулачок:
"Где ты, милый дурачок?..
Ах ты, мать твою ети,
как мне милого найти?!."
Заваруха – все, как надо...
Стонет глухо черт из ада...
Войско Снежной королевы
сверху, снизу, справа, слева...
...В общем, войско снежной пыли
Кай и Герда победили!..
Королева – на коленях!
Едем к дому на оленях...
Дома – тишь да гладь, да розы,
пестрый коврик на стене...
Нет беды, забыли слезы...
Омещанились вполне.
Герда смотрит так влюбленно
на квашню да на блины,
а в углу, у патефона,
Кай распутывает сны".
Час назад (уж целый час натикал...
только час... а кажется, – года)
сдавленным и сумеречным криком
прозвучало слово "никогда".
...Д'Артаньян на помощь не прискачет,
не распорет шпагой темноту...
Никогда "Титаник" не заплачет
в долгожданном розовом порту...
Никогда не выстрелит царь-пушка
для острастки вражеских держав...
...Догорает в памяти избушка,
курьи ножки
судорожно
сжав.
Стынут волосы, взметенные органом,
ложки-вилочки – лирическая сталь...
И шампанское дымится по стаканам,
как на формулы разложенная даль.
Ты молчишь, моя вчерашняя отрава,
больно спрятала монетки в кулачок...
А бифштексы так загадочно кровавы,
как на формулы разложенный бычок.
...Будет утро, будет новое знакомство,
новый рыцарь поднесет тебе вина...
А любви в тиши лирического Омска
мне не надо, и тебе уже не на...
Сойти с ума не так уж просто, –
но есть рецептик неплохой:
любви душевная короста,
чесотка ревности лихой...
Жена, с отвагой партизана,
слегка взбодренная вином,
в кафе любовника-Тарзана
знакомит с мужем-горбуном.
Огонь и дым! Диагноз краткий:
горбун рехнулся... Все в порядке.
"Любовь и голод правят миром!"
Не всяк удержится в седле...
И горбунам – беднягам сирым –
все меньше места на Земле...
Прохожих нет, не воет транспорт,
луна в плену у облаков...
На сто шагов делю пространство,
на сто задумчивых шагов.
Тук-тук! "Войди... Захлопни дверцу...
И если с жалобой – прошу..."
Вот так я к собственному сердцу
с ночным визитом прихожу.
Уютный мрак, пустое кресло,
висят растенья с потолка...
В одном углу – портрет невесты,
в другом углу – портрет врага.
Здесь все пульсирует, конечно,
коврами этого не скрыть...
Садись, рассказывай неспешно
и даже можешь закурить.
Ругни врага в сердечном мраке,
ударь, чтоб дрогнула стена!..
За все дневные передряги
ты рассчитаешься сполна.
Разбей окно, коль стало жарко,
и ноль внимания на стон...
И даже можешь ткнуть цигарку
огнем в пульсирующий стол.
Ты здесь хозяин! Настоящий!
Ты настоящий-только тут.
Но знай: все чаще, чаще, чаще
тебя здесь терпят, но не ждут...
И будет ночь, и душной ночью,
забыв дневное "далеко",
ты сто шагов отмеришь точно,
вздохнешь упруго и легко...
Но, может, ты неточно мерил?..
А может, мерки уж не те?..
И, не найдя заветной двери,
рука повиснет в темноте...
Там, где райские комплексы высились,
в черном небе, левее луны,
две звезды неожиданно сблизились,
как предвестье любви и войны.
Все Джульетты в предчувствии замерли,
донжуаны вскрутили усы...
Две звезды, как на страшном экзамене,
две таких ненаглядных красы!
Обывательприхлебывал с блюдца
и хрипел дочерям и жене:
"Если звезды внезапно сольются, –
то любовь существует вполне..."
Только звезды влюбленных измучили,
только злость донжуанов взяла...
Только свистнули звездные лучики
и звезда от звезды отошла.
"Вот наука влюбленным и глупеньким,
закололи чижа без ножа!"
И над блюдечком нежно-голубеньким
хохотал развеселый ханжа.
Разлетелись! Им больше не встретиться.
И, вплетаясь в любовный мотив,
у созвездия Малой Медведицы
нежно грохнул космический взрыв.
Держись откровенно,
ровнее дыши.
Лицо – это сцена
театра души.
Пиликнула скрипка,
завыл контрабас...
И вышла улыбка
толпе напоказ.
Но рявкнули трубы,
разбился бокал –
и стиснуты зубы
в слепящий оскал.
Заохал фагот,
заморгали глаза...
По сцене бредет,
спотыкаясь, слеза...
А в это же время
внутри у тебя
сидит режиссер,
пиджачок теребя.
– Слеза? Ну зачем же?
Дешевый успех...
По замыслу здесь полагается смех.
Убийственный хохот,
острее ножа!
...Сидит режиссер, от обиды дрожа...
Он знает, что зря указанья дает,
он знает, что жизнь на законы плюет.
Потребуется зритель, и ты, поспеша,
погонишь на свет, чем богата душа.
Оскалы, улыбки, слезинок толпу,
морщинку на лбу и в изломе губу...
"Ах, что вам угодно?" –
и взвоет орга́н,
и слезы станцуют искристый канкан...
...Задумчивый сор
улетает во тьму...
Сидит режиссер
в сигаретном дыму.
О воспой ты, Боян
[7], целомудрие,
просвети этой штукой народ!..
У Иванушки светлое утречко –
он Аленушку в горнице ждет.
Ай, да щеки Ивана-царевича
нецелованным жаром горят,
да улыбка такая уж девичья,
да в душе первозданный уклад...
Он шагает, порхает по терему,
он волнуется, черт побери!..
Эй, впустить сюда Анну Каренину,
или лучше – мадам Бовари!
...Через час... Может, раньше минуточкой.
Через час... Может, позже на час...
Через час... О сыграйте на дудочке,
как любимых уводят у нас!..
Ты брошена, разбита, искорежена,
над письмами закончился твой пост.
Душа твоя в конвертики уложена
и злобой перетянута внахлест.
Ты волосы болванишь чуть не наголо, –
смотрите, мол, а мне на вас плевать!
Ты стала узколицая и наглая,
слова твои – всё "мать" да "перемать"...
Ты брошена, судьба – сплошные дыры,
и голос недоверием изрыт.
Старушка из семнадцатой квартиры –
"Хороших не бросают!" – говорит.
Ребенка незаконного, внебрачного
таскаешь контрабандой под плащом...
А пошлина давно уже уплачена
бессонницей, слезами и дождем.
Ты брошена, ты, значит, нехорошая.
Ты брошена, как камушек со скал.
Ты брошена и сплетней припорошена...
А я как раз такую и искал.
Дает мне ключ приветливая тетя,
отводит койку, стол и табурет...
Сижу, пишу... А в комнате напротив
она и он плетут любовный бред.
Она рыдает – он в ответ рыдает,
она молчит – и он сидит молчком...
А я пишу... Мне вымысла хватает...
И сам я был влюбленным дурачком...
Теперь пишу о шуточках погоды,
о соловьях, о жизни, о судьбе...
Я все пишу: закаты и восходы,
и крики ветра, близкие к мольбе...
...Она ушла разгневанно и быстро...
Остался стон и шорохи листвы...
А в комнате банально грохнул выстрел.
И я пишу: "Банально грохнул вы..."
В жизни главное – не шептаться,
не ласкаться к чужим ушам...
Безголосие – повод сдаться
в плен событиям и вещам.
Безголосием – не открыться,
будь хоть пушкинских ты кровей...
Крикни грозно, как пьяный рыцарь, –
и слетят купола с церквей!
Все проблемы решатся разом...
Жизнь – комедия, не балет...
Лишь сомненью доверься, разум,
как глушителю – пистолет.
Есть я, есть ты в зеленом кимоно,
и телевизор смотрит диким глазом...
Я не люблю военное кино:
там все не так, как в дедовых рассказах.
Я скромный зритель, тютя и губан.
Не для меня твоей прически грива.
Тебе нужней экранный горлопан,
который "умер" точно и красиво.
Он после съемок бросится в такси,
ты в мыслях сядешь рядом на сиденье...
И вот тогда – о господи спаси! –
мне так нужны войны цветные тени!..
И я взовьюсь, как утка на лету –
трофей твоей добычливой охоты.
Вот пусть тогда распорют темноту
брюхатые десантом самолеты!
Пусть бомбы сядут к праздничным столам,
пусть взрыв-букет цветет в руках у смерти.
Лежит кругом людей кровавый хлам,
и хлопья пепла носятся, как черти!..
...Я не люблю военное кино!
Люблю тебя в зеленом кимоно!
Ревную дико, тупо, ослепленно!
Люблю тебя в проклятии зеленом!..
...Зачем ты смотришь в черное окно?!
"Я люблю уютом тешить душу..." Фрагмент стихотворения вошел в антологию "Строфы века" (строфа "Пусть во мне мороженое тает...").
Последние комментарии
17 часов 56 минут назад
18 часов 31 минут назад
19 часов 24 минут назад
19 часов 29 минут назад
19 часов 40 минут назад
19 часов 53 минут назад