Тернистый путь [Леонид Сергеевич Ленч] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Тернистый путь: Избранное из избранного: Рассказы
Л. С. ЛЕНЧ
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Я не любитель цитат. По-моему, цитирование — это лучший способ скрыть отсутствие собственных мыслей на тот или иной счет И тем не менее, я начинаю предисловие к этому сборнику своих рассказов с цитаты. Но, во-первых, она точно и объемно отражает смысл моих собственных размышлений на данную тему, а во-вторых, я похитил ее у Марка Твена. Вот она: «Юморист не должен становиться проповедником. Но если он хочет, чтобы его произведения жили вечно, то должен и учить, и проповедовать. Когда я говорю «вечно», я имею в виду лет тридцать» Я не собираюсь спорить с Твеном, на сколько столетий он ошибся в отношении самого себя, я хочу лишь сказать, что не являюсь и никогда не являлся приверженцем так называемого чистого юмора, то есть юмора без мысли. Пусть он останется достоянием незабвенного гоголевского мичмана Дырки. В эту книгу я включил некоторые старые, ранее издававшиеся рассказы (в разделе «Рыжая борода» — рассказы 30-х годов, в разделе «Каприз славы» — рассказы 40–60 годов…). Но между понятиями «старые» и «устаревшие» есть большая разница. Пусть об удачах и неудачах этого выбора, как, впрочем, и о самом сборнике в целом, судит читатель. Ему и книга в руки! Москва, 1990
РЫЖАЯ БОРОДА
РЫЖАЯ БОРОДА
Мотор чихнул, словно простуженная овца, и машина остановилась. Шофер Юра, подергав рычаги, рассеянно посмотрел на бензиноуказатель, жестом отчаяния сдвинул кепку на нос и, обернувшись к пассажиру, сказал: — Полная катастрофа, Иван Платонович! Не дотянули до Никитовки: горючее подобрали вчистую. Вы сидите, а я пойду в село. Тут километра два, мигом обернусь. — Нет уж, я пойду в село, а ты сиди, — сердито заметил Иван Платонович. — Говорили тебе: возьми бензину в Больших Ручьях. «Хватит по горло». Вот тебе и «по горло». Разиня! Не отвечая, шофер с деланным равнодушием разглядывал снежную равнину, окаймленную с востока по горизонту тощим сосновым леском. Кряхтя, Иван Платонович вылез из автомобиля, оправил слежавшийся полушубок и решительно двинулся по дороге в Никитовку. Было морозно, но безветренно и поэтому нехолодно. Чувство досады быстро прошло. Секретарь райкома даже с удовольствием, совсем по-мальчишески подбивал ногой обледенелые черные ядра конского навоза, шагая по крепко укатанному снегу. «Кто у них в Никитовке председателем колхоза? — вспоминал он. — Ага! Лещенко. Зовут, кажется, Федором. Борода у него рыжая. Когда разговаривает, в глаза не смотрит. Кажется, ничего мужик, только очень уж робкий и тихий. Кстати, надо будет его подбодрить, — подумал секретарь райкома. — Внушить надо ему большую уверенность в себе. Эта робость определенно мешает ему как руководителю». Поднявшись на невысокую горку, Иван Платонович увидел вдали красные крыши Никитовки и дымки из труб, поднимавшиеся почти перпендикулярно к ясному небу. Маленькая пегая кобылка, запряженная в дровни, медленно спускалась с горы. В дровнях лежал пожилой колхозник в новой оранжевой овчинной шубе. — Подвезите до Никитовки! — попросил Иван Платонович. — Садись, — сказал возница басом и подвинулся, освобождая место для путника. Сначала ехали молча, потом колхозник спросил: — Из города? — Из города, — неопределенно сказал Иван Платонович. — Ну, как вы тут живете, в Никитовке? — Живем, хлеб жуем. — Как ваш Лещенко поживает? Колхозник стегнул лошадь кнутом по мохнатому крупу, от чего кобылка обиженно махнула хвостом, задев Ивана Платоновича по лицу, и ответил с угрюмой насмешкой: — Тарахтит! Что ему делается? — Робкий он у вас очень, — назидательно сказал секретарь райкома, — смелости у него не хватает и размаха! — Ума у него не хватает, милый человек, а нахальства — этого хоть отбавляй. Заметив удивление на лице Ивана Платоновича, возница прибавил: — Скажем, к примеру, заявится Лещенко к нам на ферму, крику наделает, шуму, а пользы ни на грош. Только и наслушаешься от него: «японский помпадур», «богдыхан маринованный», «оглобля стоеросовая». Такой ругатель, озорник — сил нет! — Почему же в район на него не жалуетесь? — Писали! — махнул рукой колхозник. — Не помогло! Месяца три-четыре назад приезжал в Никитовку секретарь райкома, хотели с ним поговорить наши мужики, а он, секретарь, из машины не вышел, с Лещенко одним поговорил и… покатил себе дальше. Иван Платонович вспомнил тогдашнюю свою поездку, робкую фигуру Лещенко и почувствовал легкое смущение. «Вот они, плоды нашего кабинетно-автомобильного руководства, — самокритично подумал он. — Мотаемся по колхозам «от края и до края, с машины не слезая», а по существу ничего не знаем! Однако хорош гусь этот Лещенко! Вот черт рыжебородый! А я еще хотел проработать его за робость!» Кобылка лениво трусила по дороге. Слушая невеселый скрип полозьев, секретарь райкома размышлял не без горечи: «А еще недавно в обкоме хвастался, что знаю всех работников района в лицо. Впрочем, — поспешил он утешить себя, — я действительно знаю их в лицо. Взять хотя бы эту лещенковскую рыжую бороду. А другие секретари и того не знают». Печальные думы секретаря прервал возница. Он вдруг зачмокал губами, задергал вожжами. Из-за поворота вывернулась пара рослых коней, запряженных в щегольские санки. Конями ловко правил краснолицый человек в новой ушанке, лихо надетой набекрень. — Лещенко прокатил! — сказал возница. — Ошиблись вы, — твердо заявил Иван Платонович, когда санки проехали. — Какой же это Лещенко? У Лещенко борода рыжая, а этот бритый весь. — Снял он бороду, — сказал возница и покрутил в воздухе концами вожжей. — Месяца два, как ходит с бритой мордой. Люди говорили: жениться надумал, а его, значит, краля имеет возражения против бородатых. — Я пойду пешком. Спасибо, — буркнул Иван Платонович и соскочил с дровней. Он был совсем расстроен.ПЕРВАЯ УЛЫБКА
Кафе, в котором Нюрка служила официанткой, было единственным в городе, но почему-то называлось «Кафе № 5». В витрине его стоял стол, накрытый бумажной скатертью с фестончиками, а на столе сиротливо стыли стакан желудевого кофе, сковорода с яичницей, зажаренной неизвестно когда, и тарелка с булочкой, похожей на ручную гранату. Отдельные граждане все же посещали «Кафе № 5». Сначала такой смельчак долго лягал дверь кафе в дубовый окаянный ее живот. Наконец дверь с лязгом, похожим на икоту, отворялась — и смельчак падал в зал. В зале было холодно и свежо, как в предбаннике В пальто и калошах, потирая ушибленную при падении коленку, посетитель садился за столик, под пальму, на широких листьях которой неизвестным лингвистом были вырезаны неприличные слова, и озирался с невольным трепетом Тут он замечал Нюрку. Официантка стояла в обычной своей позе, прислонившись спиной к печке, и смотрела на смельчака тяжелым, удавьим взглядом. Она искренно и глубоко ненавидела посетителей «Кафе № 5». Они мешали ей жить. Рабочий день Нюрки складывался так: утром она сидела на кухне, слушая, как судомойка Петровна разгадывает сны, приснившиеся за отчетную ночь персоналу «Кафе № 5», в том числе и его директору — Степану Степановичу. Главным клиентом Петровны был повар. Ему обычно снилась беспочвенная фантастика. — Петровна, — говорил повар, — я сегодня говорящего судака во сне видел. Будто я его чищу, а он, собака, бельма на меня выкатил, рот раззявил и одно ругает, одно ругает! — Как ругает-то? — спрашивала Петровна. — Нехорошими словами. Известно — судак, что с него возьмешь! Не лососина. — Не иначе тебя санитарный обштрафует, — глубокомысленно решала Петровна. Затем Нюрка уходила в зал к кассирше Ангелине Сигизмундовне, пожилой даме, с бледной бородавкой на носу Часа три они дружно бранили мужчин, которых кассирша всех поголовно считала грубыми эгоистами. Затем Нюрка обедала, а пообедав, дремала у печки. Незаметно подкрадывался вечер. Надо было спешить домой. Редкие посетители нарушали этот железный распорядок, поэтому Нюрка ненавидела их и всячески угнетала. В особенности мужчин. Надо сказать, что посетители платили ей той же монетой. Взглянув на Нюркин пухлый рот и сонные сердитые глаза, на грязный ее фартук и траурные ногти, люди сразу почему-то чувствовали глухое и неприятное раздражение. Гражданин, сгоряча заскочивший в кафе, ожидал свою яичницу, как правило, не меньше часа. Готовая яичница остывала на краю плиты, а в это время Петровна гадала Нюрке на картах. — Выходит тебе скорая свидания с пожилым королем крестей. Только он марьяжный, и дети у него. Бубновые. — Нюрка, неси, — перебивал Петровну повар, зевая, — все равно замуж не возьмут, как ни гадай. — Обождет, не сдохнет! Петровна, миленькая, а энтот симпатичный валетик что означает? Из зала доносился глухой стон. Только тогда Нюрка тащила иссохшую яичницу и у столика завязывалась обычная перепалка. — Черт знает что! Целый час нужно ждать яичницу! За это время большой инкубатор можно зажарить. — Вас десять, а я одна, — парировала удар Нюрка, хотя в зале с натяжкой можно было насчитать лишь три одушевленных предмета: посетитель, кассирша Ангелина Сигизмундовна и ее кот Будда. Дома Нюрка с удовольствием рассказывала соседям несложные новости из жизни «Кафе № 5» — Сегодня один, в очках, не утерпел, сам пошел за кофием. Как посклизнется — куды очки, куды кофий! Смеху было!.. Ничего нет вечного под луной. Однажды в «Кафе № 5» пришли маляры и плотники и через пятидневку холодный сырой зал, отделанный фанерой под дуб, чудесно изменился. На буфетной стойке появились аппетитные торты и вазы с фруктами и конфетами. Вместе с неприличной пальмой куда-то исчез бывший директор Степан Степанович. На Нюрку надели голубую шелковую кофточку, бежевую юбку и сделали ей маникюр. — Вот что, девушка, — сказал ей новый директор, седой, с веселыми глазами, — вежливой надо быть, улыбаться надо, когда разговариваешь с посетителями. У нас кафе, а не похоронная контора. Понятно? — Все мужчины — грубые эгоисты, — сурово сказала Нюрка словами Ангелины Сигизмундовны. — Не стану я им улыбаться, хоть вы меня на кусочки режьте. — Какие там эгоисты! — засмеялся директор. — Попадаются и альтруисты! С завтрашнего дня начинаем работать по-новому. Учтите это. Ночью Нюрка спала плохо. Снились мужчины, сплошь грубые эгоисты, седой директор и будто порвалась новая бежевая юбка. На душе было тревожно. Кафе открылось ровно в шесть часов вечера. Поговорить о роковом сне с Петровной не удалось, потому что оркестр в зале сразу заиграл веселый фокстрот, гостеприимно хлопнула починенная дверь и появились первые посетители. За Нюркин стол сел молодой парень с симпатичным белокурым чубом на лбу. В форме летчика. Наверно, грубый эгоист. «Еще я такому улыбаться буду!» — с тоской подумала Нюрка. Белокурый эгоист заказал какао с пирожным и добавил: — Особенно не торопитесь подавать. Я пока покурю, музыку послушаю. Очень уж у вас хорошо стало. Улыбаясь, он в упор посмотрел на Нюркину голубую кофточку, на пылающие ее щеки и растерянные глаза и сказал: — И даже официантки приветливее стали! А раньше здесь одна такая выдра была, такая злючка! Не девушка, а скала «Пронеси, господи». Ее уволили, что ли? Нюрка вспыхнула, хотела было срезать нахала и вдруг неожиданно для самой себя сказала: — Уволили! И улыбнулась.ЗНАМЕНИТЫЙ КАБИНОСОВ
О приезде знаменитого Кабиносова в доме отдыха стало известно с утра. Для него приготовили лучшую — седьмую — комнату, переселив оттуда толстого актера Гуряева. Гуряев ходил к директору обижаться, говорил, что не сегодня завтра получит заслуженного, но это не помогло. Директор был неумолим, и переселение состоялось. За ужином знаменитый Кабиносов сидел на председательском месте за столом, щурил острые светлые глаза, рассматривал женщин и, небрежно тыкая вилкой в блюдо с заливным поросенком, говорил очень громко, словно на лекции: — Кормят неплохо!.. Мне, собственно, посоветовал ехать сюда Геннадий Иванович… Что?.. Да, да, тот самый. Геннадий Иванович говорил, что мне здесь будет уютно. Он явно щеголял тем, что называет запросто по имени и отчеству такого большого человека. Встал он после ужина первым и сейчас же ушел к себе наверх — чернобородый, представительно лысый, в отличном заграничном костюме «с искоркой». — А чем он знаменит, этот Кабиносов? — спросил у сидящих за столом Гуряев. Всезнающая Зоя Львовна удивленно подняла мистические брови: — Неужели не знаете? У него же собственная лаборатория. — Представьте, не знаю. Про Павлова читал. Сперанского знаю. А вот Кабиносов… Что же он делает в своей лаборатории? — Я не знаю точно, что он делает, — сказала Зоя Львовна. — Кажется, с кошками что-то делает Об этом писали. — То есть как с кошками? — Он наблюдает эти… одним словом, процессы. В общем, все это безумно интересно. — Вы меня извините, — сказал настойчивый Гуряев, — но я хочу выяснить. Он, значит, биолог? — По-моему, он ветеринар, — заметил архитектор Некушаев. — Определенно, ветеринар. — А я думаю, что он зоолог, — вмешался в разговор художник Комаринов. — Кажется, он врач-психиатр, — заявила Зоя Львовна, — кошки для него — только материал. Мне объясняли, что он на кошках изучает, кажется, психологию человека. У него своя теория. Вы понимаете? У других, например, конек — лошадь, обезьяна. А его конек — кошка. Спор угас. — Мне все это кажется странным, — подвел итог рассудительный Гуряев. — Впрочем, возможно, что знаменитый Кабиносов действительно срывает покровы с тайны тайн природы. Знаете что, давайте попросим Кабиносова прочитать нам небольшую лекцию о своих работах. Все согласились, что это будет очень хорошо и интересно. Гуряев принял на себя организационные хлопоты. Утром он поговорил с Кабиносовым. Знаменитость поморщилась, поломалась, но потом согласилась. Лекция должна была состояться после ужина в голубой гостиной. К ужину Кабиносов не вышел. — Готовится к лекции, — решили отдыхающие. Поужинав, перешли в голубую гостиную и стали ждать знаменитого лектора. Прошло сорок минут. Кабиносова не было. Прошел час. Кабиносов не появлялся. Гуряев не выдержал и пошел наверх в роскошную седьмую комнату. — Товарищ Кабиносов, — сказал он, деликатно постучавшись. — Мы вас ждем с нетерпением. В ответ послышалось неопределенное мычание. Гуряев открыл дверь и вошел в комнату. Знаменитость сидела на полу и лихорадочно упаковывала чемоданы. Великолепная, словно гофрированная борода Кабиносова была растрепана, лысина ярко розовела, напоминая интимный абажур. У научного деятеля был очень расстроенный вид. — Что с вами, товарищ Кабиносов? — испуганно спросил Гуряев. — У меня большое личное несчастье, — горестно сказал Кабиносов, запихивая голубые кальсоны в разъятое чемоданное брюхо. — Что-нибудь с женой? С детьми? — А! При чем тут жена! — Может быть… с кисками вашими? — Да, уж скорее с кисками… Геннадия Ивановича сняли! Как раз накануне рассмотрения сметы по моему институту. Извинитесь там, голубчик, за меня, я сейчас уезжаю. Лекцию о тайне тайн пришлось заменить западными танцами. Через декаду, просматривая после завтрака свежие газеты, Гуряев вдруг постучал вилкой о тарелку и сказал: — Тише, товарищи. Слушайте. Он, оказывается, не биолог, наш знаменитый Кабиносов. — Я же говорил, что он ветеринар, — торжествуя, заметил Некушаев. — Нет, не ветеринар! — Значит, зоолог, — сказал художник Комаринов. — И не зоолог! — Я была права: он врач-психиатр, — обрадовалась Зоя Львовна. — Нет, он не психиатр! — Боже мой, кто же он? — Жулик он, вот кто, — с удовольствием сказал Гуряев, — стопроцентный научный арап. И кошки эти его сплошное очковтирательство. Вот здесь все написано. Видите ли, он держался только благодаря своему Геннадию Ивановичу, а этот Геннадий Иванович, оказывается, довольно темная личность. И подумать только, что из-за него меня переселили в пятую комнату! Все молчали. Потом Некушаев сказал: — Меня удивляет вот что: как мог он так долго функционировать, этот Фауст кошачий? — Очень просто, — заметил Гуряев, — ветеринары ждали, что его разоблачат зоологи. А зоологи надеялись на ветеринаров. Что вы на все это скажете, Зоя Львовна? — Вы же знаете, что я всегда считала его страшно подозрительным, — сказала Зоя Львовна.СОСНЫ ШУМЯТ
Лето в этом году было похоже на засидевшегося гостя. Уже поговорили обо всем, допили водку, доели осетрину в томате и надоели друг другу смертельно. Уже хозяйка несколько раз откровенно зевнула, и хозяин не очень кстати сказал, что знаменитый абхазский старик, проживший 153 года, всегда спать ложился в десять часов. А гость все сидит, все смотрит свинцовым взглядом на пустой графинчик и, видимо, вовсе не собирается следовать хорошему примеру славного абхазского Мафусаила. Так было и с летом. Пересидев все сроки, оно и в сентябре продолжало палить дачные крыши томным июльским жаром. А когда к нему привыкли, — вдруг поднялось и ушло. И сразу стало немножко грустно. Дунул холодный ветер, понес по широким улицам поселка первые желтые листья. Ворчливо и громко стали шуметь дачные сосны. Дачники тоже уехали как-то все сразу — одной моторизованной колонной. До будущего лета смолк на уютных спортивных площадках собачий лай волейболистов: аут! аут! По вечерам не голосили патефоны на верандах и в поселке стало пустынно и тихо. Борзихины — Григорий Иванович и Мария Николаевна, муж и жена, — не уехали вместе со всеми из благословенной Клязьмы; они оставались на даче, потому что московское домоуправление подвергло их городскую квартиру затяжному ремонту. Поздним вечером Борзихины — оба в пальто с поднятыми воротниками — сидели у себя на веранде и ужинали. Вместе с ними ужинал Кока Ленский, начинающий фоторепортер, молодой человек с решительным подбородком, непобедимый волейболист. Он был привезен из Москвы Борзихиным по настоянию Марии Николаевны, чтобы было не так страшно ночевать одним на опустевшей даче. — Вот так и дрейфуем здесь, как папанинцы, — сказал Борзихин, наливая фоторепортеру водки. — Во всем квартале мы, кажется, одни остались. Выпейте еще рюмочку, Кока. Кока лихо выпил водку и закусил холодной котлетой. — Как жутко шумят сосны! — сказала Мария Николаевна и зябко передернула плечами. — Осень! — определил наблюдательный фоторепортер. — Осенью сосны всегда шумят по-осеннему, а летом — по-летнему. — А зимой — по-зимнему? — серьезно спросил Борзихин. — Зимой — по-зимнему. — А весной — по-весеннему? — А весной — по-весеннему. — Жутко, жутко здесь сейчас, — повторила Мария Николаевна и вдруг тонко взвизгнула. — Ай, кто это? Борзихин уронил на пол вилку и тихо выругался: — Черт, что там такое? — Фу, как я испугалась! — сказала Мария Николаевна и, слабо улыбаясь, положила руку на сердце. — Протянула сейчас ноги — и вдруг уперлась под столом во что-то живое и теплое. У меня все так и оборвалось! С этими соснами я совсем забыла про Боба. Боб, иди сюда, негодник. Из-под стола нехотя вылез ирландский сеттер Боб и, зевнув, положил рыжую голову на колени хозяйки. Мария Николаевна сердито шлепнула Боба по курчавому заду: — Вот тебе! Чтобы не пугал! Марш в угол! Обиженный Боб вздохнул и, уйдя в угол, стал громко чесаться. — Одного моего приятеля тоже напугала собака, — сказал Кока, — так он вдруг стал икать. Икал три дня. Чуть не умер! — Что вы говорите? — удивилась Мария Николаевна и икнула. Борзихин громко засмеялся. От этого неделикатного смеха икота у Марии Николаевны прошла. — А жуликам и бандитам здесь действительно раздолье! — сказал Борзихин. — Темно, милиции не слышно и не видно. Выбирай любую дачу и действуй с богом! — Перестань, Гриша, — робко попросила Мария Николаевна. — Чего ты боишься? С тобой же двое мужчин. Один Кока чего стоит! — Минуточку, — вдруг сказал Кока. — Тише! Как будто кто-то кричит. Дачники переглянулись и стали прислушиваться. Сквозь шум ветра и сосен издали до них донеслись сердитый мужской голос и умоляющий женский. Слов разобрать было нельзя. — Наверное, Львовы опять поругались, — сказал Борзихин. — Львовы уже третий день ругаются в Москве. Они уехали вместе с Кустиковыми. — Тс-с-с! — повторил Кока. — Слышите? Она заплакала! Борзихины насторожились и вдруг совершенно явственно услышали, как женский голос сказал с отчаянием: — Боже! Ну не убьешь же ты меня сейчас! — На нее напали! — зашептала Мария Николаевна. — Надо бежать на помощь! Кока, бегите туда скорей! — Почему я должен туда один бежать? — сказал Кока тоже шепотом. — Бегите скорей! Ведь вы же мужчина! — Григорий Николаевич — тоже мужчина! — Какой он там мужчина! Возьмите Боба и бегите Нате вам нож. Кока схватил консервный нож, взял за ошейник Боба и храбро нырнул в темноту. Впрочем, через минуту он снова появился на веранде. — Я послал Боба, — сказал он по-прежнему шепотом, — пусть он полает за калиткой. Может быть, он его напугает. Давайте еще послушаем Снова стали прислушиваться. Боб почему-то не лаял. Дико шумели сосны, и опять сквозь этот неприятный шум донесся до Борзихиных клокочущий хриплый мужской голос, такой страшный, что глаза у Марии Николаевны стали круглыми, как пуговицы на пиджаке у Григория Николаевича. Что говорил страшный мужской голос, было не слышно: ветер доносил лишь от дельные слова: «убийством», «жертвой», «месть страшную мою». — Он задушит ее! — простонала Мария Николаевна. — Мужчины, бегите же туда! Гришка, не смей никуда ходить! А то я буду кричать! — Пойдемте, Кока, — решительно поднимаясь, сказал Борзихин. — Куда вы дели нож? — Я потерял его, когда выпускал Боба. — Возьмите хоть вилку. Шум сосен на мгновение стих, и далекий отчаянный женский голос с той же явственностью произнес: — О, убей хоть завтра, но эту ночь дай мне прожить! — Обождем, Григорий Николаевич, — сказал Кока, стуча зубами, — может быть, она… того… действительно уговорит его… отложить до завтра? — Не думаю. Этот субъект, видно, не из таковских Он ждать не будет. Мы сделаем так: я поползу по земле и схвачу его за ноги. А вы идите и прямо хватайте за руки. — Лучше я поползу, а вы идите. Снова зашумели сосны, снова неразборчиво заклокотал свирепый мужской голос. Это было так невыносимо, что Мария Николаевна, не помня себя, одна выскочила за калитку Мужчины бросились за ней. Они следовали гуськом, друг за другом, по темной страшной улице: впереди Боб с беспечно поднятым хвостом, за ним Мария Николаевна, потом Борзихин. Сзади полз храбрый Кока. Борзихины пробежали квартал и остановились, задохнувшись. Было тихо. Лишь сосны по-прежнему шумели под осенним ветром. — Конечно! — с плачем сказала Мария Николаевна. — Он ее задушил! И вдруг знакомый по лету, до одури противный голос произнес прямо над их головами: «Вы только что прослушали финальную сцену из трагедии Вильямса Шекспира «Отелло» в исполнении артистов Радиотеатра Кусайкина и Китайкиной. Сейчас прослушайте вечернюю передачу для домашних хозяек «Новое в штопке чулок». Борзихины еще смеялись, когда к ним подполз Кока Ленский. А через десять минут, стряхивая грязь с безнадежно испорченных брюк, фоторепортер говорил: — А я, пожалуй, не останусь у вас ночевать. Я лучше сейчас поеду в Москву. Нет, нет, не упрашивайте меня! Борзихины переглянулись и упрашивать его не стали.КОМАНДИРОВКА
На вокзале Куличева, уезжавшего в Москву в командировку, провожали сослуживцы и жена Елена Сергеевна. Сослуживцы хлопали тихого Куличева по плечу, давали разные советы и, не скрывая зависти, говорили: — По ресторанчикам московским небось походишь, Куличище, а? Ох, напрасно вы его одного пускаете, Елена Сергеевна. — Вы что, с ума сошли? — благородно возмущался Куличев. — Я свою поездочку использую на все сто процентов в другом смысле. Полную совершу культвы-лазку. В Художественный театр схожу — раз; в Большой — это два; дом боярина семнадцатого века осмотрю— это три. Меня очень интересует дом боярина… А товарищу Шумевичу передайте, что смету я мигом протолкну, пусть не беспокоится… 20 Высокая полная Елена Сергеевна с застывшим выражением постоянного удивления на большом, как тыква, лице, строго наставляла мужа: — Трико мне обязательно привези, шестой размер. А, Наташке ботинки номер тридцать три. Запиши, а то забудешь. — Тут и забывать нечего. Тебе трико тридцать третий размер, Наташке ботинки номер шесть. — Как раз наоборот Запиши, Павел, прошу тебя — Потом запишу… Ах, вот и второй звонок. До свиданья, Елена, целую Наташку. Прощайте, братцы. Пока! Приподнявшись на цыпочках, Куличев поцеловал жену в щеку, пожал руки товарищам и полез в вагон. В купе Куличев снял пальто, устроил свой чемоданчик на верхнюю полку и с удовольствием закурил. Внимательный наблюдатель, несомненно, отметил бы поразительную перемену во всем внешнем облике Куличева, происшедшую за эти несколько минут, как только он остался один. Справедливость требует отметить, что такие перемены происходили с ним всегда, когда он уезжал в командировку. На перроне прощался с женой и сослуживцами тихий человек маленького роста в стандартном пальто и теплой шапке-ушанке, а здесь, в купе, лихо заложив ногу за ногу, сидел отчаянный прожигатель жизни, кутила и бретер. Можно было подумать, что заблудшая душа какого-то гусарского ремонтера, слонявшаяся без дела целое столетие, вдруг овладела бренным телом командированного в столицу скромного периферийного служащего. В поезде, однако, гусарская душа, вселившаяся в Куличева, вела себя довольно прилично. Лишь на каждой большой станции она властно посылала его в буфет пить противную теплую водку и закусывать осточертевшей колбасой. Душа берегла себя для Москвы …Пятый вечер своего пребывания в столице Куличев встречал в уютном ресторанчике «Неаполь», где-то на Зацепе. Опухший и мрачный, он сидел один за столиком, тупо смотрел на графинчик с водкой и зеленоватую тоскливую тешку на тарелочке и силился вспомнить, как и где провел он вчерашнюю ночь. В голове гудело, как в телеграфном столбе на ветру, и вспомнить удалось лишь отдельные красочные детали, страшные, разъятые пасти цыган из хора, ссору с официантом из-за счета и некрасивую попытку протанцевать лезгинку соло с вилкой в руках вместо кинжала. «Плохо! — подумал Куличев в порыве раскаяния. — Надо все-таки сходить куда-нибудь в театр. В сущности, я, кроме бара № 1 и ресторана «Ливорно», ничего не успел толком осмотреть в Москве Ни одной приличной культвылазки. Плохо, плохо! Денег почти не осталось, придется на дорогу просить в главке». Он выпил рюмку водки, понюхал зеленую тешку, поморщился, оглянулся и вдруг увидел в углу, за столи ком, брюнетку сказочной красоты в ярко-красном джемпере. Она лениво цедила нарзан и, заметив любопытный взгляд Куличева, чуть улыбнулась, опустив длинные накрашенные ресницы. С новой силой в хилом теле Куличева затрепетала его временная гусарская душа. Он поднял свою рюмочку и сделал ею такое движение, будто чокается со стаканчиком прекрасной незнакомки. Та улыбнулась совсем откровенно. Тогда Куличев храбро поднялся, подошел к красавице в красном джемпере и, шаркнув ножкой, представился: — Куличев, приезжий. Разрешите с вами посидеть, поболтать? — Пожалуйста, — грудным контральто ответила незнакомка. — Меня зовут Тамара Павловна. Посидели, поговорили. Выяснилось, что Тамара Павловна — артистка из Большого театра и легко может устроить Куличеву контрамарку. Для этого нужно лишь заехать на минуточку к ее подруге, артистке из Малого театра, а потом уж катить прямо в Большой. Так и сделали. Взяли такси и поехали к подруге. Ехать к артистке Малого театра с пустыми руками Куличеву показалось неудобным, и на всякий случай буфетчик ресторана запаковал для него две бутылки водки и три порции отбивных котлет. Нина Сигизмундовна, артистка Малого театра, маленькая блондинка со сплошь золотыми зубами, оказалась на редкость гостеприимной женщиной и ни за что не хотела отпустить от себя Куличева и Тамару Павловну — В театр пойдете завтра, а сегодня надо выпить по случаю знакомства, — решительно сказала драматическая артистка. Стали пить водку и есть привезенные Куличевым остывшие отбивные котлеты. Артистки пили водку стаканами, как воду, не морщась, чем слегка удивили нашего «гусара». Потом пришел какой-то брюнет в синей блузе и высоких сапогах, которого артистки звали «дядя Степа», и стало совсем весело. Куличев пил с брюнетом на брудершафт, просил Тамару Павловну спеть и уверял, что он тоже не чужд искусства — В порядке самодеятельности, — сказал он, я иногда танцую наурскую лезгинку — Вот вы нам и станцуйте, — сказала красавица в красном джемпере, — а придете завтра к нам в театр, услышите, как я буду петь. Пришлось сплясать лезгинку Потом «дядя Степа» вдруг захотел показать Куличеву дом боярина. — Я знаком с главным боярином, — нехорошо улыбаясь, сказал он, — идем, идем. В передней Куличев стал упираться, засучил ногами, но «дядя Степа» ласково обнял его за плечи, проталкивая в дверь и приговаривая, словно дантист перед операцией: — Ничего, ничего. Это быстро будет Они вышли на лестницу, и «дядя Степа» повел Куличева куда-то в глубину двора. Очнулся Куличев уже в милиции, несчастный, трезвый и почему-то в одном белье Ни бумажника, ни портфеля с ним не было. — Гражданин дежурный, — щелкая зубами и поджимая ноги в дырявых носках, говорил Куличев, — их же очень легко найти. Они же артистки. Одна из Большого театра, другая из Малого. Боже ж ты мой, какая неприятность! — Они такие же артистки, как вы — богдыхан! — сказал дежурный, — Давайте, гражданин, не будем елозить по протоколу: вы мешаете мне писать. В отделении Куличеву выдали старые милицейские галифе с синим кантом, чтобы дойти до гостиницы. А через три дня его вызвали в уголовный розыск и вернули ему его вещи и даже документы. Только деньги пропали. Судьба улыбалась Куличеву. Он восторженно поблагодарил сотрудника розыска за хорошую работу и, не помня себя от счастья, на крыльях вылетел на улицу. В тот же вечер он уехал. Но теперь в том же самом поезде возвращался вспять уже не гусарский ремонтер, прожигатель жизни и бретер. Гусарская душа покинула свой временный приют, как только поезд дальнего следования отошел от перрона Курского вокзала. В купе сидел маленького роста, приятный, скромный человек с рыжим портфелем и в теплой шапке-ушанке. — Ну, как тебе съездилось? — спросила Елена Сергеевна, когда Куличев, умывшись после дороги, сел за домашний стол. — Прекрасно! — бодро сказал Куличев. — Между прочим, Леночка, я в Москве познакомился с интереснейшими людьми — артистами Большого театра. Вместе с ними я совершил чудную культвылазку. — Читали! — зловеще молвила Елена Сергеевна. — Читали про вашу культвылазку, Павел Николаевич. И, бросив в лицо смятый номер «Известий», она зарыдала басом и вышла из комнаты. Куличев подобрал газету и сразу же увидел отчеркнутую красным карандашом заметку под неприятным названием «Похождения командированного». Куличев застонал и схватился за голову.ПЕРЕСТРОИЛАСЬ
Марфа Петровна, жена гражданина Егошкина, торговавшего на бульваре газированной водой с натуральными сиропами, была грузна, говорила басом, зимой и летом носила оранжевый в свирепую зеленую клетку джемпер и ненавидела свою соседку, докторшу Елену Кондратьевну, пылко и почти безотчетно. Ненавидела за то, что Елена Кондратьевна читает толстые книжки с непонятными названиями, за то, что в комнате ее всегда хорошо пахнет, наконец, за то, что докторша «много о себе воображает». Марфа Петровна прозвала Елену Кондратьевну подхваченным где-то словечком: «гнилая интеллигенция». — Это же форменная безобразия, — бушевала Марфа Петровна на кухне, — второй час гнилая интеллигенция некультурно сидит в ванной. А у меня белье киснет! А вчера, представьте, сижу на бульваре, пью воду с кизиловым, смотрю, идет наша гнилая интеллигенция под ручку с каким-то в шляпе. Наверное, вредитель. Губы намазала, портфелем машет, а сама: «Фыр-фыр, фыр-фыр». Сошлась, поди, с этим вредителем' Надо бы заявить куда следует!.. Сокровенной мечтой Марфы Петровны было овладеть комнатой докторши и поселить туда свою племянницу Нюрку. Ее пылкое воображение рисовало такую картину. Елена Кондратьевна попала в некий просак, докторшу судят, а свидетелем вызвали ее, Марфу Егош-кину. Она стоит перед судьями в черном полушерстяном платье, смотрит на бледную Елену Кондратьевну и грозным, вроде как медным, голосом дает свои показания. — Эта врачиха — самый вредный человек, граждане судьи. Я первая разгадала эту змею: она с вредителем сойшлась!.. И судья поднимает руку и говорит: — Спасибо, свидетельница Егошкина. Суд учтет ваши заслуги. Потом суд выносит приговор Елене Кондратьевне, а Марфе торжественно вручают ключи от комнаты докторши. Однако в жизни все выходило не так, как мечталось Марфе Петровне. Маленькая докторша была дьявольски хитра и упорно не попадала впросак. Напротив, на работе она получала премию за премией, в медицинской газете о ней писали как о прекрасном работнике. Это еще сильнее раздражало Марфу Петровну, тем более что у самого инвалида Егошкина дела шли куда хуже: заведены были такие драконовские порядки, при которых воровать натуральные сиропы стало почти невозможно, и кривая доходов инвалида резко пошла вниз. Но однажды докторша все-таки попала впросак. Получилось это так. В домоуправление явился молодой человек, с мятым сонным лицом, в бобриковой куртке, предъявил бумажку и сказал, что он намерен прочитать домашним хозяйкам и вообще женщинам, живущим в доме, лекцию про газовую войну. Управдом вызвал Марфу Петровну и поручил ей оповестить всех женщин о предстоящей лекции. Марфа за час облетала всех, зашла и к докторше, сказала, брезгливо кривя губы: — Лекция сегодня. Явка обязательная, между прочим. — А я сегодня не могу, — ответила докторша, — мне тут надо кое-что подчитать. — За неявку будем на черную доску заносить. Поимейте в виду То ли докторша испугалась черной доски, то ли ее заинтересовала лекция о газовой войне, только в «красный уголок» она пришла одной из первых. Молодой человек в бобриковой куртке привычно отхлебнул кипяченой воды из грязного стакана, откашлялся и ровным тусклым голосом начал: — Газы, или боевые отравляющие вещества, действуют на наружные покрова, а также кидаются на внутренние органы человеческого организма. При этих словах докторша — Марфа Петровна это отчетливо видела — нахально улыбнулась, встала и ушла. «Так! — внутренне ликуя, подумала Марфа. — Попалась, птичка, стой! Я тебя как срывщицу доконаю Завтра же сочиню про нее заметку в газету». Три дня Марфа Егошкина ходила как бы в горячечном тумане, сочиняла заметку про Елену Кондратьевну и наконец сочинила. «Срывщица» — называлась заметка. «В нашем доме, — писала Марфа, — завелась срывщица, которая своим нахальным смехом срывает занятия женщин по газам. Женщины нашего дома просят привлечь срывщицу — гнилую интеллигентку Е. К Голубеву — к суровому суду трибунала». С тем же чувством внутреннего ликования, какое бывает у охотника, настигшего, наконец, долгожданную дичь, Марфа Петровна поднималась по широкой редакционной лестнице. «Попалась, птичка, стой!» — мысленно повторяла она и уже прикидывала, как поставит Нюркины комоды в комнате докторши. А через час она возвращалась домой расстроенная, мрачная и, словно продолжая спор, бурчала под нос: — «Беречь надо»! Подумаешь! А меня не надо беречь? Она меня своими одеколонами одними замучила! Сами, черти, гнилые интеллигенты, вот и заступаются за эту срывщицу проклятую, прости господи! Вечером женщин снова вызвали в «красный уголок» на лекцию о газовой войне. Марфа Петровна села в первый ряд, скрестив на могучей груди тяжелые красные руки. И вдруг за столиком лектора появилась, маленькая, худенькая, как девочка, докторша Елена Кондратьевна — Товарищи, — звонко сказала она собравшимся женщинам, прошлый раз вам здесь прочитали безграмотную лекцию. Я поговорила где нужно, и этого лектора сняли с работы. Сегодня я сама прочту вам лекцию о боевых газах. Советую вам записывать. Товарищ Егошкина, выньте-ка тетрадь! Марфа Петровна вспыхнула, губы ее дрогнули, ей почему-то стало ужасно жалко себя. Но в то же мгновение она взяла себя в руки и отрезала: — Сама знаю! Не учите! И пожалуйста, не думайте, что вы здесь одна интеллигенция! А тетрадь все же вынула.ПОЗНАКОМИЛИСЬ
На перроне большой узловой станции в самом конце платформы на зеленой станционной скамейке сидела небольшая лохматая собака серо-желтой масти. Рядом с ней стоял фанерный чемодан. Умная серьезная морда собаки была полна достоинства и хранила выражение легкой брезгливости и здорового скептицизма. Всем своим видом собака как бы говорила: «Ну что же, обождем, посмотрим. Пока для себя лично я здесь ничего интересного не вижу» Изредка собака зевала, широко раскрывая нежно-розовую с черными пятнами влажную пасть. Шумная перронная жизнь шла своим чередом Так прошло минут пятнадцать, и вот перед скамейкой с собакой остановились двое мужчин. Один, маленький и бородатый, был одет в серый, жесткий, словно жестяной, плащ и такую же кепку, с традиционной пуговицей на макушке. Пуговица эта была похожа на электрическую кнопку, и казалось, что, если на нее нажать, бородатый мужчина зазвонит пронзительно, как будильник. Его спутник, морщинистый и бритый, был в мятом летнем пальто и серой выцветшей шляпе. — Сторожит, — кивнул на собаку мужчина в кепке с пуговицей-кнопкой. — Сторожит, — эхом откликнулся мужчина в шляпе. — Что за порода, никак не пойму, — спросил у спутника мужчина в кепке Тот бегло, с видом знатока, оглядел собаку и авторитетно сказал' — Обыкновенная жучка — Потомственный подзаборный дворянин Эй, Жучка, хлебца хочешь? Собака вежливо подняла левое ухо и внимательно посмотрела на человека в шляпе. Потом она снова зевнула Ее умные глаза хранили то же скептическое, слегка насмешливое выражение. — А все-таки неосторожный человек ее хозяин, — сказал мужчина в кепке, обрадованный неожиданным развлечением Разве можно уходить и оставлять вещи на собак? Бросить ей кусок хлеба — она не заметит, как и скамейку-то вместе с чемоданом унесут. — Это еще как сказать. Бывают такие собаки, что и не берут. Вы ей хлеба, а она вас за штаны. — Ну, это редкость, — возразил мужчина в кепке, — это особенные собаки, ученые, вроде как в цирке или там ищейки А вы возьмите обыкновенную штатскую собачку вроде этой. Да что там собака… Возьмем даже вас — Позвольте, что вы хотите этим сказать? — Или даже меня возьмем. Вообразите, что я так вот сижу, скажем, в буфете, сторожу чемодан. И вдруг подходит ко мне хорошо одетый гражданин, говорит со мной на разные вежливые темы и приглашает выпить и закусить на его счет Разве я откажусь? Никогда! А он в это время мой чемоданчик, цап-царап и, ищи-свищи его!. — Это верно. — А тут собака, — горячо продолжал мужчина в кепке, — несознательное животное, тварь, так сказать Хотите, давайте ее рефлексы проверим. Я ей сейчас брошу чего-нибудь, а вы возьмите со скамейки чемодан. Поставим его обратно. — Лучше вы берите чемодан, а угощения я буду ей бросать. — Зачем же вам беспокоиться? Вот у меня булочка имеется и конфетка. Булочка все равно черствая… Эй, Жучка, на, куси, куси! Мужчина в кепке бросил собаке круглую, твердую, как камень, булку. Ударившись с легким звоном о скамейку, булка упала на землю. Собака подняла правое ухо, потом соскочила со скамейки и вдруг, быстро и ловко работая передними лапами, зарыла булку в землю, рядом с ножкой скамейки. — Ишь ты, какая, — с некоторым уважением сказал мужчина в шляпе. — Запас себе делает. Бережливая, чертовка. Дайте-ка сюда конфетку. Я брошу, а вы берите чемодан. Он освободил конфетку от бумажной обертки, плюнул на нее и бросил собаке. — Иси, иси! Куш! Собака обнюхала конфетку и тут же зарыла ее рядом с булкой. Мужчина в кепке сделал шаг по направлению к скамейке и протянул руку к чемодану. Собака глухо и грозно зарычала. — Идемте, ну ее к черту, — вдруг сказал мужчина в шляпе. — Что-то не нравится мне эта собака. Не хочу рисковать брюками. — Даром только булку на нее загубили, — сердито согласился с ним мужчина в кепке. — Тоже мне цаца сидит, подумаешь! Они ушли. Собака снова вскочила на скамейку и уселась в той же позе терпеливого ожидания. Мимо нее сновали люди, раздавались свистки паровозов, вдали по рельсам, мерно лязгая железом о железо, катились вагоны маневрирующих составов, но собака, казалось, не обращала никакого внимания на это движение и шум. Она ждала хозяина. Наконец он явился. Это был молодой пограничник, остроносый, с карими мягкими, очень внимательными глазами. — Заждался, Индус? — сказал он, потрепав собаку по лохматой голове. — Скоро поедем. Что с тобой? Чего ты волнуешься? Индус соскочил со скамейки и, так же быстро работая передними лапами, стал отрывать свои запасы. Пограничник нахмурился. — Что там у тебя? Давай сюда. Индус отрыл булку, осторожно взял ее в зубы и подал хозяину Затем отрыл конфетку, отдал и ее. Вслед за этим он сел на землю и преданно улыбнулся хозяину. Улыбка его говорила: «Вот видишь, как я знаю службу. Меня надо похвалить». — Молодец, Индус! — сказал пограничник и, обратившись к пассажирам, сидевшим на соседней скамейке, прибавил — Граждане, кто давал собаке булку и конфетку? На скамейке не ответили. Потом какая-то женщина в платке сказала: — Давеча какие-то два стояли тут и любовались вашей собачкой. — Придется их поискать. Индус, ищи — Пожалуй, что не найдет их теперь. Давноэто было. — Найдем, — сказал пограничник, улыбаясь. — Не таких находили. Опустив голову к земле, Индус уверенно побежал вперед по платформе. Хозяин шел сзади. А через десять минут Индус уже привел хозяина в зал первого класса, где за столиком сидели и мирно пили пиво проверявшие его собачью честь незнакомцы. Заметив пограничника и собаку, деловито направлявшихся прямо к ним, мужчина в кепке поперхнулся пивом, а его спутник нервно заерзал на стуле. — Получите вашу булочку и конфетку, — сухо сказал пограничник и положил на стол приятелям запачканную землей булку и почерневший леденец. Наступило неприятное молчание. — Это мы угостить хотели… вашу собачку, — заискивающе залепетал мужчина в шляпе — Видим, сидит собачка одна, скучает… Мы не знали, что это такая собака. Мы думали, что это обыкновенная штатская собака. — Эта штатская собака, граждане, задержала сто нарушителей границы. — Ну?! То-то я смотрю, что у них на морде, извиняюсь, на лице выражение такое интеллигентное. — Зачем вы давали ей булку и конфету, гражданин? — Это самое… хотели с ними познакомиться — Теперь познакомились? Довольны? — Оч-чень, оч-чень рады, — сказал мужчина в кепке, встал и даже шаркнул ногой, почтительно глядя на равнодушного Индуса. — Пошли, — сказал хозяин, убедившись, что знакомые Индуса не представляют для него никакого интереса, и взял собаку на поводок. Они вышли вместе, человек и собака — два друга.ЗНАКОМОЕ ЛИЦО
Когда Паромовы съели холодную курицу, ехать стало скучно. А тут еще пошел дождь, и холодные капельные улитки медленно поползли по стеклам вагонного окна. — Кто куда, а я на боковую, — потянувшись, сказал Паромов. — Сюся, иди зови проводника, пусть приготовит постели. Сюся, наследный принц династии Паромовых, сопя слез с дивана и, гордый ответственным поручением, убежал. Вскоре он вернулся в сопровождении черноусого бравого проводника с веселыми карими украинскими глазами. Проводник быстро и ловко постелил все четыре постели, получил деньги, выписал квитанцию, сказал: «Спокойной ночи, граждане» — и вышел. — Какое интеллигентное лицо у этого проводника, — сказала Елена Петровна, жена Паромова. — Очень приятное лицо, — откликнулась старушка Мария Герасимовна, ее мать. — А главное, он страшно на кого-то похож, — заключил Паромов, — на известного какого-то человека… Вот память — не могу вспомнить — на кого! Помолчали. — На известного какого-то человека, — пробормотал Паромов, — не то на полководца знаменитого, не то на писателя. Вертится в голове, а вспомнить не могу… Сюся, ну-ка скажи, каких ты знаешь знаменитых полководцев с усами? — С усами, папа? Буденный. — Нет, из старых. Из истории. — Из истории? Чапаев. — Вот заладил. Из той истории, из древней, с царями которая. — С царями я не помню, — растерянно сказал Сюся. — Александр Македонский не подойдет, папа? Его даже Чапаев хвалил. Очень знаменитый полководец и как раз древний. — Александр Македонский без усов. Они все тогда бритыми ходили. Давай следующего. — Наполеон Буонапарте, знаменитый полководец, — сказала старушка Мария Герасимовна. — Наполеон, Мария Герасимовна, как родился без усов, так и помер без усов. — Разве? Пардон, забыла. Тогда Кутузов. — Вы что, смеетесь надо мной, Мария Герасимовна? Кутузов никогда не носил усов. Усатых давайте, усатых!.. Вот черт, ну прямо так и вертится в голове. — Петя, ложись спать, утром вспомнишь, — примирительно предложила Елена Петровна. — Пока не вспомню, все равно не усну. Ты же меня знаешь, Лелечка. Лучше помогай мне вспоминать. Скобелев? Нет, не Скобелев. Жоффр? Нет, не Жоффр. Бетховен? Тьфу, это композитор, а не полководец!.. Пойду еще раз на него посмотрю — может, тогда вспомню Когда Паромов вернулся в купе, женщины и Сюся уже лежали и делали вид, что сладко-сладко спят. Паромов присел на край диванчика и попытался прогнать мысль о проводнике, похожем на знаменитого полководца. Но не тут-то было! Мысль жужжала и кружилась в паромовской голове, назойливая, как слепень в конюшне — Леля, ты спишь? — тихо сказал Паромов жене. — Мне кажется, что он, скорее, на знаменитого писателя похож. Ради бога, напомни мне, какие есть усатые писатели. — Дайте людям покой, Петр Васильевич, — вдруг сердито сказала старушка Мария Герасимовна. — Жорж Занд, кажется, с усами. — С вашего разрешения, Жорж Занд — дама, и притом безусая. Спите лучше, Мария Герасимовна, чем глупости говорить. Старушка Мария Герасимовна обиделась и повернулась к стенке. — Степан Степанович — писатель с усами, — неопределенно улыбаясь, сказала жена Паромова. — Вечно ты со своим Степан Степановичем! У проводника лицо во сто раз умнее и выразительнее, чем у твоего Степана Степановича. Ты мне лучше из классиков давай. Из классиков многие усатые. — Классики не усатые, а бородатые, — наставительно сказала старушка Мария Герасимовна. — Например, Лев Толстой — уж такой классик, что дальше некуда. И с бородой! — Но у него-то бороды нет! — У кого у него? — У проводника! — А может, если ему привязать бороду, он как раз и будет похож на Льва Толстого? — Этак и вы, Мария Герасимовна, если вам бороду подвязать, сойдете за Толстого. В темноте! Старушка Мария Герасимовна снова обиделась и замолчала. — Лермонтов! Лермонтов! — захлопала в ладоши Елена Петровна. — Лермонтов — классик с усами! Ей-богу, Петя, он похож на Лермонтова. — На Лермонтова? Н…нет. Хотя, обожди. Я сейчас схожу проверю. Вернулся Паромов через полчаса расстроенный и злой. — Минут двадцать около уборной стоял, ждал. Вышел он, смотрю: нет, не Лермонтов. Знаешь, Лелечка, что? Может, он не на писателя похож, а на композитора? Давай, котик, вспомним, какие были усатые композиторы. Стали вспоминать усатых композиторов. Потом усатых художников. — Этот, кажется, с усами, который убивает своего сына, — сказала старушка Мария Герасимовна. Паромов холодно пожал плечами: — Не знаю такого усатого художника, который убивает своего сына. Бородатый Иван Грозный — да, этот действительно убивает. Вы, наверное, Репина имели в виду, Мария Герасимовна? — Его. — Не похож он на Репина. Дальше давайте. К трем часам ночи женщины, утомленные трудными воспоминаниями, сдались и уснули. Попытался уснуть и Паромов. Но не прошло и часа, как он уже сидел на диване и, сжав голову руками, нервно бормотал, уставившись в одну точку: — Вот напасть! Может, он на критика знаменитого похож? Белинский? С бородой. Чернышевский? С бородой. Добролюбов? Без усов. Тьфу, черт! Критики не годятся. Придется знаменитых ученых перебирать. Громыхая на стыках рельсов, поезд плавно подкатил к перрону харьковского вокзала. «Пойду покурю, освежусь», — решил Паромов, накинул пальто и вышел. А через десять минут он сидел на диване жены и счастливым шепотом говорил: — Леля! Лелечка! Проснись, котик, на минутку. — Ммм… Отстань! Я спать хочу. — На одну минуточку, Лелечка. Это же прямо замечательно! Ты знаешь, на кого он похож? — Ммм… Отстань!.. Неужели все-таки на композитора? — Да нет! Он на самого себя похож. Прямо как две капли воды. Я сейчас вышел на перрон, гляжу: он стоит в парадном кителе и на груди орден. Я как глянул, так сразу и вспомнил. Его портрет во всех газетах был напечатан. Нестеров его фамилия. Знатный проводник Нестеров. Полководцы и писатели, выходит, тут ни при чем. Зря мы с тобой трудились… Ух, черт, как гора с плеч!.. Когда ударил второй звонок, Паромовы уже спали блаженным сном хорошо поработавших людей.ИСПЫТАНИЕ ОГНЕМ
Суворова уволили из мастерской за то, что он с пьяных глаз пришил к синей шевиотовой жилетке коричневый грубошерстный рукав. В городе ему устроиться не удалось. Суворов подумал и решил поехать в деревню. — Мужики нынче богатые, — рассуждал он, сидя с приятелями в пивной, — они не знают, куда свои трудодни девать. Поеду, буду их обшивать. Чокнувшись, вытирая жидкие сивые усики, он прибавил: — А работа в деревне нетрудная, мужик наш франтить не мастер. Что на слона шить, что на мужика — это одна юриспруденция! С помощью знакомых он легко устроился на работу в большой волжский колхоз. Приняли его там ласково, с почетом, дали чистое хорошее помещение и поставили в горницу большое городское зеркало. Первые дни Суворов чувствовал себя в деревне плохо. Ходил гордый, одинокий и, иронически поглядывая на большое, тихое сельское небо, говорил колхозникам: — Безусловно, всегда мне здесь жить — не модель. У вас, заметьте, даже паршивой пивнушки — и той нету. Интеллигентному человеку негде культурно провести вечер. Потом смирился и сел за работу. Первым пришел к Суворову с заказом знатный колхозный человек — Василий Иванович Щукин, в прошлом пастух. Пятьдесят трудных весен прожил на земле Василий Иванович, полевой бригадир, а костюм шил себе по вкусу первый раз. — Требуется мне форсистая толстовочка, — суетливо объяснял он портному, — такая, понимаешь, чтобы карманов было побольше. А к ней обыкновенные серьезные штаны. Через неделю бригадирская толстовка была готова. Шил Суворов без примерки — не пожелал возиться. Надев новый костюм, бригадир подошел к зеркалу. Он улыбался. Его прямо распирало от гордости. — Теперь побреюсь — и хоть к девкам в хоровод! — сказал он. Минуты три бригадир молча стоял перед зеркалом, пристально и несколько испуганно вглядываясь в свое отражение. В зеркале отражался пожилой бородатый человек в длинном, до колен, нелепом, сильно суженном в груди одеянии, напоминавшем смирительную рубашку. Рукава свисали чуть не до полу, у брюк одна штанина короче другой. — Как куколку, вас облил, — обеспокоенно сказал портной, переходя на «вы». — Обратите внимание на толстовочку Дерньер, крик Парижа. Одних карманов шесть штук. — В грудях давит, — прошептал полузадушённый бригадир. — И штанина одна короче другой. — Это она у вас просто задратая, — небрежно сказал Суворов и, быстро присев на корточки, дернул книзу короткую штанину так сильно, что клиент чуть было не упал. — Ногу оторвешь, черт! — грубо крикнул бригадир, совсем рассердившись. — Испортил ты мне товар, мастер дырявые руки. Портной с достоинством пожевал губами. — Я графьям шил и медали от них имел. — Графьям угождал, а зажиточному колхознику не сумел, — сказал бригадир и вышел, хлопнув дверью Неприятность с бригадиром была только началом в длинной цепи огорчений портного Суворова. Колхозники шили много, в заказах недостатка не было, но деревенские клиенты оказались ужасно придирчивыми и требовательными, в особенности колхозницы. Заказав портному демисезонное пальто, жена сельского кузнеца Аграфена Марковна ежедневно вечером приходила в портновскую избу и, встав в дверях, спрашивала ледяным голосом: — Шьешь? — Шью, — отвечал Суворов с раздражением, — иди себе, мамаша, не прохлаждайся. — Ну шей, шей. Ты смотри старайся, Суворов. Да гляди, чтобы по фасону было, по картинке. Не угодишь — муж тебя через правление может, свободное дело, совсем из колхоза наладить. Портной бесился: невидная деревенская бабенка, от нее коровой несет за версту, а какой тон! С тоской и нежностью вспоминал он о городской кооперативной мастерской. Там куда проще было работать. Эх, если бы не проклятая жилетка!.. Однажды Суворова вызвали в правление колхоза Он пришел мрачный, надменный, сел к столу председателя, не снимая шапки. — Вот что, товарищ Суворов, — сказал председатель с цыганской черной бородой и смеющимися глазами, — будет у тебя шить костюм тракторист наш, Ванюшка Устинов. Это есть золотой тракторист, таких трактористов имеется не больше десятка на весь Советский Союз. Его геройский портрет все газеты пропечатали Он у нас женится, Ванюшка, и хочет приодеться по всем статьям. Ты должен хорошенько постараться для него, товарищ Суворов. А инспектором по качеству правление приставляет к тебе Кузнецову жинку, Аграфену Марковну. Она будет на всех Ванюшкиных примерках присутствовать и следить, чтобы у тебя какого огреха не вышло, как тогда со Щукиным, с Василием Ивановичем. В тот же вечер портной жестоко напился. Взлохмаченный и страшный, он бродил по деревенским улицам, искал кузнечиху и кричал: — Кувалда! Землеройка! Что можешь ты понимать в портновском качестве?! А отоспавшись, рано утром он вышел на крыльцо и почувствовал всем своим существом, что, пожалуй, из деревни ему теперь не уехать, что жена и дочь, наверное, уже выехали сюда из города и что надо работать хорошо, иначе пропадешь. К первой примерке костюма для знаменитого тракториста он готовился с трепетом. Когда тракторист, белозубый, желтоволосый, веселый — жених! — надел скроенный пиджак с одним рукавом на булавках и Аграфена Марковна, суровый инспектор портновского качества, наклонив голову набок, стала всматриваться в покрой, портной почувствовал, как у него неприятно похолодели руки. — Как будто спинка чуть морщит, — сказала Аграфена Марковна, щурясь. Портной почтительно поправил ее: — Никак нет-с, не морщит. Это они ручку так держат. Опустите ручку, товарищ Устинов. Уходя, Аграфена Марковна сказала: — Огрехов как будто не видать. Приходи завтра в гости, мастер, к вечеру. Чаем с медом угощу. Портной шаркнул ногой и отвесил кузнечихе церемонный поклон. — Мерси-с, приду-с. Супругу почтение. Захлопнув за клиентами дверь, он вздохнул с облегчением: — Ну, слава тетереву, обошлось!..НА УРОКЕ
Дверь Марии Густавовне открывает Юрка, сын ее ученика, ответственного работника и слушателя факультета особого назначения Василия Игнатьевича, — существо стремительное, озорное и вихрастое Через минуту Мария Густавовна слышит его звонкий нахальный голос: — Папа, папа, вставай учиться, к тебе твоя старушенция пришла! Краснея, Мария Густавовна поправляет перед зеркалом растрепавшиеся седые волосы и входит в столовую с непроницаемо-любезным выражением на лице. За обеденным столом, уставленным грязной посудой и остатками утренней еды, сидит толстая бледная женщина в нарядном, но грязном халатике. Лицо у женщины сердитое, надутое. Кажется, будто она еще не проснулась и вот присела к столу на пять минут досмотреть какой-то малоприятный сон. Это жена Василия Игнатьевича — Наталия Львовна. Она небрежно кивает Марии Густавовне. — Садитесь, гражданка. Василий Игнатьевич одевается, вам придется обождать. Учительница смотрит на часы: нет, она пришла вовремя. Вздохнув, Мария Густавовна садится, положив себе на колени свой видавший виды портфельчик. Некоторое время женщины молчат. Потом Наталия Львовна лениво спрашивает: — Вы что — только математику преподаете? — Да, только математику. — Вы на мою гимназическую математичку похожи. Мы ее, извините, «Уксусом» звали. Я по математике хорошо шла, на четверку. Мария Густавовна улыбается вежливо, но криво. — А сейчас я все забыла, — хвастается хозяйка дома. — На днях села Юрочке помогать, так, верите ли, три часа дробь на дробь делила. Так и не разделила Разозлилась, устала, Юрку отругала и спать легла С трудом преодолевая странное отвращение, которое внушает ей Наталия Львовна, Мария Густавовна сочувственно кивает головой, а сама тоскливо думает-«Скорей бы уже одевался Василий Игнатьевич, что он там тянет, будто на бал собирается». Наконец она с облегчением слышит молодцеватый баритон своего ученика: — Здравия желаю, Мария Густавовна. Заходите!.. В непроветренной комнате Василия Игнатьевича пахнет спальней, табаком, одеколоном, и от этой сложной смеси запахов у Марии Густавовны сразу же начинает ломить левый висок. Василий Игнатьевич свеж, чисто побрит и настроен весело. А главное, ему безумно не хочется заниматься: тягучая, как рахат-лукум, лень владеет всем его существом. Не теряя времени, Мария Густавовна вынимает из портфеля блокнот, карандаши и учебники и сразу же приступает к уроку. — В прошлый раз я вам, Василий Игнатьевич, дала общее понятие о самом предмете «тригонометрия». Сегодня я хочу вам объяснить, что такое тригонометрические функции. Смотрите сюда, на этот чертежик… Запомните: синус равен отношению перпендикуляра, опущенного из конца дуги… — Одну минутку, Мария Густавовна, — перебивает ее Василий Игнатьевич, — я давно уже хотел вам сказать про эти ваши синусы-финусы. У меня возникла такая идейка, рационализаторское, что ли, предложение. Дарю ее вам, пользуйтесь. Можете от своего имени внести в Академию наук или куда нужно. Нельзя ли для удобства, так сказать, потребителя перевести все эти тангенсы-котангенсы на русский язык? Ведь мы боремся против употребления иностранных слов, где это не нужно. Так? Почему же я этот самый синус-финус должен называть синусом, а не как-нибудь попроще?! Василий Игнатьевич говорит на эту тему долго, красноречиво, страстно упиваясь звуками собственного голоса, а когда Мария Густавовна открывает рот, чтобы перебить его, яростно трясет головой и делает страшные глаза. Когда он наконец умолкает, Мария Густавовна, морщась от боли в виске, говорит: — Мне кажется, что это к уроку не относится, Василий Игнатьевич. Итак, смотрите сюда. Синус равен отношению перпендикуляра, опущенного из конца дуги… Но тут в комнату врывается Юра. В руке у него тетрадка, нос, уши, щеки и даже брови измазаны в чернилах. — Опять задача не выходит, папа, — сообщает он, трагически поднимая свои фиолетовые брови. — Вот эта Как колхозник продавал на рынке лук. — На ловца и зверь бежит, — приятно улыбается Василий Игнатьевич — Мария Густавовна, прошу вас, помогите моему орлу. Покажи тете задачку, Юра. Мария Густавовна хочет сказать, что в ее обязанности не входит решать задачки на четыре действия арифметики для детей слушателей факультета особого назначения, но почему-то она этого не говорит, а покорно берет задачник. — Вот эта, — тычет пальцем в задачник Юра. — Ух и трудная! Вам, пожалуй, ее и не решить. Мама вон не смогла. Вот эта. Колхозник привез на рынок десять кило луку… Наконец задача с луком оказывается решенной. Ублаготворенный и несколько удивленный Юра уходит. — Итак, — бодрясь, начинает Мария Густавовна. — Смотрите сюда, Василий Игнатьевич. — Синус, следовательно, равен отношению перпендикуляра IK, опушенного из конца дуги… — Сложная наука — тригонометрия, — с уважением говорит Василий Игнатьевич, смотря на чертежик. — Геометрия тоже трудная, а тригонометрия в три раза труднее. Потому она, должно быть, и «три». — Не будем отвлекаться, Василий Игнатьевич. Ведь я не могу из-за вас опаздывать на другой урок… Синус, следовательно, равен отношению… — Ас кем вы, кроме меня, занимаетесь? — С Бурошкиным… Равен отношению перпендикуляра… — С каким Бурошкиным? С Михаилом Антоновичем? Из Главмяса? — Да… Отношению перпендикуляра, опущенного… — Вы ему кланяйтесь, Бурошкину-то. Мы с ним в двадцать восьмом году в Казани вместе работали. Он тогда коммунхозом управлял. Хороший парень, Мишка Бурошкин. Обязательно ему позвоню, скажу: «А ну, сукин сын, говори, что такое синус-финус, куда он опущен?» Увлекшись, Василий Игнатьевич долго рассказывает преподавательнице увлекательные подробности казанского периода жизни Мишки Бурошкина и вдруг, взглянув на часы, притворно ужасается: — Боже мой, мне же в наркомат пора! Давайте уж сегодня кончим, Мария Густавовна. Теперь, значит, я вас буду ждать пятнадцатого. Могу вас подвезти до Мишки Бурошкина, если хотите. — Спасибо. Не нужно. Мария Густавовна обиженно застегивает свой портфельчик, сухо прощается и уходит. Спускаясь по лестнице, она горько думает, что вела себя на уроке жалко, недостойно, что давно уже нужно осадить Василия Игнатьевича и рассказать о нем руководителям факультета, но тут же ловит себя на том, что уже не первый раз спускалась по этой лестнице с такими же точно мыслями. На улицу она выходит окончательно подавленная Трамвай долго не приходит, и Мария Густавовна жалеет, что не поехала на автомобиле. А Василий Игнатьевич, бодрый, свежий и довольный, катит в это время в наркомат и думает о разной чепухе. Но вдруг ему приходит в голову, что в конце концов его спросят про учебные дела, да еще, чего доброго, устроят ему экзамен по тригонометрии. Хорош он будет тогда со своим синусом-финусом, опущенным неизвестно куда! От этой мысли Василию Игнатьевичу становится не по себе. Но он прогоняет ее и снова отдается привычному, ленивому наслаждению от ощущения быстрой езды.НОВОГОДНИЙ РАССКАЗ
Поэт и в жизни должен быть мастак МаяковскийЗа три дня до отъезда из зимнего дома отдыха «Сосновый бор» члену союза шоферов Жоре Куликову очень понравилась только что прибывшая Зина Сидорова, счетовод-машинистка фабричной многотиражки из небольшого периферийного городка. Они сидели рядом на вечере самодеятельности отдыхающих. Зина была чудо как хороша в голубой лыжной кофте. Косясь на маленькое Зинино ухо, член союза шоферов испытывал такое ощущение, будто он мчится куда-то на новеньком линкольне со скоростью не меньше чем 120 километров в час. А на сцене между тем все шло своим чередом. Широкоплечий рослый кузнец из седьмой комнаты сыграл на скрипке вальс Шопена. Смычок он держал двумя пальцами, осторожно, как стрекозу. Потом толстый завхоз «Соснового бора», Герасим Павлович, спел арию Онегина. После завхоза на сцену вышла девушка в красном вязаном костюме и стала читать стихи молодого поэта Георгия Кусаева. Стихи были лирические: они воспевали зимний серебряный лес и лыжную прогулку с любимой девушкой. Всем в зрительном зале стихи понравились. Лишь член союза шоферов их не слушал — он обдумывал, с чего бы начать разговор с прекрасной соседкой в голубой кофте. — Чудные стихи, — вдруг сказала сама Зина, обращаясь к Жоре Куликову, — в них что-то есть. — Что именно? — спросил Жора. — Мне особенно интересно, что именно вам понравилось? — Что-то бодрое, зовущее. А… Разве вы… Георгий Кусаев? — Собственной персоной, — тихо сказал Жора Куликов, — только тсс, никому ни слова. Я не хочу, чтобы меня узнали. Начнутся приветствия, расспросы. Давайте лучше пойдем погуляем по парку вдвоем. Три дня прошли как во сне. Жора Куликов и Зина вместе бегали на коньках и ходили на лыжах. Зина была просто очарована молодым поэтом. Он был такой ловкий, веселый, так интересно обо всем говорил и все умел делать, даже править автомобилем. Когда неожиданно заболел шофер «Соснового бора», а завхозу, Герасиму Павловичу, приспичило срочно поехать на станцию, отвез его туда, представьте, не кто иной, как сам Георгий Кусаев. Одно только казалось странным Зине в Георгии Кусаеве: молодой лирик явно не любил стихов. Стоило только Зине начать читать стихи или попросить поэта прочитать что-либо «из себя», как он недовольно морщился и говорил: — Хочется, Зиночка, отдохнуть от стихов. Ну их к монаху. Вот ужо вернусь к себе в гараж, то есть, тьфу, в редакцию, и тогда обязательно, как обещал, сочиню для вас стих. Бодрый, зовущий. А сейчас пойдемте лучше потанцуем. Настал горький миг разлуки. Провожая Жору, Зина Сидорова сказала, розовея: — Может быть, к Новому году я буду в Москве. Хорошо было бы встретиться. У члена союза шоферов сжалось сердце. Признаться Зине в обмане или нет? Он посмотрел в ее доверчивые синие глаза и грустно ответил: — Обязательно надо встретиться. — Но я не знаю вашего адреса. — Я вам сейчас дам свой адрес. Хотя… вы знаете, я к этому времени, может быть, перееду в дом писателей, так что старый адрес записывать не стоит Вы лучше зайдите в редакцию журнала «Камелек», и там вам скажут мой новый адрес. До свиданья, Зина, до свиданья! — Жорочка, вы у меня в груди. …31 декабря поэт Георгий Кусаев, молодой человек, с желтым, как репа, лицом, в голубой пижамке с легкомысленными оранжевыми отворотами, сидел ку себя в комнате и писал желчное письмо в секцию поэтов. В письме он громил группу своего кровника — Серафима Ресницына, с которым второй год вел священную войну, газават «Агрессивные действия Серафима Ресницына и его литературного Санчо Пансы Аркадия Неухина носят столь бесстыдный характер…» — писал наш поэт Но тут в дверь к нему постучали. — Войдите, — томно сказал Кусаев. Дверь отворилась, и в комнату вошла Зина Сидорова, румяная и свежая, как морозное утро. — Чем могу служить? — спросил приятно удивленный поэт. — Георгий Кусаев здесь живет? — Здесь. — Его что, дома нет? — Я Георгий Кусаев. Что вам угодно? — Вы? — лицо у Зины Сидоровой оскорбительно вытянулось. — Не может этого быть! — Честное слово, я Георгий Кусаев, — растерянно сказал поэт, выпячивая цыплячью грудь. — Объяснитесь, я вижу, что тут какое-то недоразумение. Через пятнадцать минут, оправившись от смущения и огорчения, Зина Сидорова сидела в кресле против Георгия Кусаева и кисло говорила: — Ну вот мы и познакомились. Расскажите что-нибудь интересное, товарищ Кусаев-настоящий. — Что же вам рассказать? Вот пишу, милая Зина, письмо в секцию поэтов. Так сказать, протестую против гнусной травли, организованной небезызвестным Серафимом Ресницыным. Его оруженосец, некий Аркадий Неухин, милая Зина, дошел до того, что назвал мою «Дружную семью» скатыванием с позиции. Но я тоже не сплю, милая Зина. Я под Ресницына подвел такую мину, что он у меня завоет, как раненая тигрица. Скажу вам по секрету, что я уже обнаружил в его поэмке «Всей семьей» кое-что! — Вот как, — вяло сказала Зина, — а вы на лыжах катаетесь, товарищ Кусаев? — Нет, не катаюсь. Некогда. Литературная борьба, милая Зина, с таким человеком, как Серафим Ресницын, отнимает бездну времени. Тут уж не до лыж. Сейчас Ресницын будет пытаться организовать контрудар через Заменихина, но мы, милая Зина, выпустим на Заменихина Чупрова. Долго жаловался поэт Зине Сидоровой на коварного Ресницына, на придирчивых редакторов, на нечутких критиков. Потом стал своими словами пересказывать девушке, что написал о нем, о Георгии Кусаеве, критик Чупров в журнале «Мир литературы». — Ну, я пойду, — вздохнув, сказала Зина, когда поэт наконец кончил свой длинный пересказ. — Обождите. Я вам почитаю из «Дружной семьи». — У меня тетя больна ангиной, — неуверенно соврала Зина, — ее нельзя оставлять долго одну. — С тетей пусть дядя посидит. — Дядя тоже болен. — Ангиной? — Да. Стрептококковой. — Ну посидите еще немножко. Поговорим о поэзии, — попросил поэт. — Нет, нет, — испугалась Зина Сидорова, — я пойду. Мне тоже что-то нездоровится. Прощайте, товарищ Кусаев. Падал снег. По тротуарам бодрой московской рысью бежали пешеходы, нагруженные покупками. У всех были веселые, возбужденные лица. Впечатление было такое, будто все они опоздали в театр и вот бегут, тая смутную надежду все же прорваться в зрительный зал после третьего звонка. Лишь Зина Сидорова грустно брела одна-одине-шенька и печально думала о том, о ненастоящем Георгии Кусаеве. Какой это был разносторонний, веселый человек. Говорить с ним можно было на любую тему: хочешь, про литературу, хочешь, про автомобильное дело. Зачем, зачем он обманул ее? Как было бы замечательно встретить с ним Новый год! Переходя улицу, Зина, погруженная в свои печальные мысли, чуть было не угодила под какую-то проворную черную «эмочку». — Глядеть надо по сторонам, — строго, на ходу, бросил водитель машины. — Жора! — крикнула Зина. Но «эмочка» уже умчалась. «Показалось!» — решила девушка и, смахнув перчаткой невольную слезинку, прошептала в пространство: — Жорочка, вы у меня в груди!
ЗАГАДОЧНЫЙ СИДОРОВ
Директор Николай Петрович и парторг Семен Семенович сидели в директорском кабинете и мрачно обсуждали итоги общего собрания сотрудников их учреждения. Собрание можно было бы считать вполне благополучным, если бы не выступление заведующего сектором Сидорова. Он произнес очень резкую речь, в которой раскритиковал методы руководства Николая Петровича и Семена Семеновича. — Не понимаю, — говорил Николай Петрович, — просто отказываюсь понимать: почему он на нас кинулся? Ты хорошо читал его стенограмму, Семен? Нет ли там чего-нибудь такого… этакого? — Нету. Ни такого, ни этакого. — Может, хоть чуточку есть? Для зацепки! — Ничего нет. Ноль в целом, ноль в периоде. — Нда-а-а… дела-делишки. А прошлое его ты знаешь? Может быть, это у него была отрыжка прежних ошибок? — Нет. Это была не отрыжка. — Ты уверен? Были бы только ошибки, а отрыжка всегда появится. — В том-то и штука, что у него ошибок нет, — печально сказал парторг Семен Семенович. — Я, брат, два дня его биографию изучал, звонил и туда и сюда. Чист, собака, как стеклышко. А отрыжка без базы не бывает! В директорском кабинете наступило скучное молчание, лишь равнодушно и надоедливо тикали круглые стенные часы над головой Николая Петровича. — Может быть, ты обидел его чем-нибудь, Николай Петрович? — вяло спросил Семен Семенович. — У тебя есть такая глупая, барская манера — говорить с людьми свысока. Директор Николай Петрович обиделся. — Поздравляю тебя, Семен. Ты слово в слово повторил сидоровскую клевету. Ничем я его не обижал. Очень мне нужно всякого… обижать! — Может, путевку ему не дали? — Стой! Это вполне возможно, — обрадовался директор. — Тогда все ясно. Человек затаил обиду — и вот, здравствуйте-пожалуйста, припомнил… Обожди, сейчас проверим. Николай Петрович нажал кнопку настольного звонка. На зов явилась секретарша Зоя Владимировна, полная блондинка, лицом похожая на одного из Людовиков. — Надо узнать, получал ли летом путевку товарищ Сидоров, — значительно нахмурившись, распорядился Николай Петрович. — Получал, — сказала секретарша. — Почему вы так быстро решаете? Пойдите в кадры и принесите мне официальную справку. — Николай Петрович, мы с товарищем Сидоровым одновременно отдыхали в нашем санатории. Он прибавил два кило, а я — четыре. — Ах вот как!.. Почему же… это самое… почему он прибавил в два раза меньше вас? Его что, кормили хуже? — Там всех одинаково кормят, Николай Петрович. — Комната у него хорошая была? — Ничего. Только без вида на море. — А у вас, конечно, с видом? — У меня с видом. — Ну, ступайте, Зоя Владимировна. Мерси за вид, то есть, я хотел сказать, за сведения. Когда секретарша ушла, Николай Петрович торжествующе сказал: — Теперь мне все ясно, Семен. Он обиделся, что в нашем санатории моей секретарше дали комнату лучшую, чем ему, — и вот нашел случай рассчитаться. Какой мелкий человек!.. На какого черта ему это проклятый вид на море дался! Тоже мне Айвазовский, подумаешь! В конце концов мог бы мне из санатория написать, попросить по-человечески, — я бы ему персональную панораму устроил! — А мне кажется, что дело не в виде на море, — задумчиво сказал парторг Семен Семенович. — А в чем же? — В чем — не знаю. Только не в виде. — Слушай, Семен, — заговорщицки подмигнул парторгу директор, — не разозлился ли он на тебя по партийной линии? Может, ему когда-нибудь захотелось с тобой поговорить по душам, он пришел, а у тебя на двери, как всегда, замок, и где ты — аллах ведает! Вот он и озлился. — Благодарю вас, Николай Петрович, — сухо поклонился директору парторг Семен Семенович. — То же самое, тютелька в тютельку, говорил на собрании Сидоров. — Вот видишь! — Да ведь это же, так сказать, поклеп на меня, Николай Петрович, голубчик. Ведь мы с тобой битый час корни его вскрываем, понимаешь, корни! — Ах да, корни. У меня, Семен, голова кругом пошла от этого Сидорова. Извини, пожалуйста. — Слушай, до реорганизации он какую должность занимал? — Секцией заведовал. — Секцией? Гм… Значит, тут ему обижаться тоже не след. Сейчас он сектором заведует… Опять в директорском кабинете стало тихо. Часы нудно и монотонно отщелкивали секунды. — Давай позовем сюда самого Сидорова, — вдруг сказал парторг Семен Семенович, — позовем и прямо спросим — в чем дело? — Не скажет он! — Смотря как с ним говорить. Ты только мне не мешай. Он парень простой, хороший, я из него быстро все выпытаю. Звони!.. Николай Петрович позвонил Зое Владимировне и приказал ей позвать к нему Сидорова. — Слушай, товарищ Сидоров, — ласково сказал парторг, когда заведующий сектором уселся на предложенное ему кресло. — Вот сидели мы с Николаем Петровичем и обсуждали твое выступление на собрании. По форме оно, конечно, блестящее, а по содержанию, извини, гнилое. Скажи нам прямо, по совести, как борец борцам, чем оно вызвано? Если Николай Петрович тебя чем-нибудь обидел, — говори, не стесняйся. Все можно будет выправить… Не стесняйся, не стесняйся, товарищ Сидоров, режь правду-матку. — Я не певица, чтоб стесняться, Семен Семенович, — улыбнулся загадочный Сидоров. — Николай Петрович ничем меня не обидел. — Тогда, выходит, я тебя обидел? — Нет, не выходит, Семен Семенович. — Скрытный ты, Сидоров, — вздохнул парторг, — я тебя спрашиваю, как борец борца, — а ты отвиливаешь… Мы здесь люди свои, все останется между нами, — скажи по-дружески: почему ты так резко выступил на собрании? — Странно ты как-то ставишь вопрос, Семен Семенович. Да просто так выступил. Потому что так думаю. Ведь это же все правда, что я говорил. — Значит, просто так выступил? — Просто так. — Ну иди тогда, Сидоров, — печально сказал парторг Семен Семенович, — иди. Просто так иди. Бог тебе судья, как в старину говорили. Когда Сидоров ушел, директор Николай Петрович первым нарушил молчание. — Вот видишь, я говорил, что не скажет, — он и не сказал. — Давай думать дальше, Николай Петрович. И они стали «думать дальше».НА ДВОРЕ
На дворе, уткнувшись носом в стену, стоял и громко плакал мальчик лет шести-семи. На нем была шапка с длинными, неподвязанными ушами и валенки, послужившие, видать, верой и правдой не одному поколению мальчишек. Плакал он так горько, что я не выдержал: — Ты чего ревешь? Молчание. Новый поток слез. — Ага, я понимаю. Ты делаешь каток — поливаешь снег. Молодец, Вася. — Я не Вася, а Сережа. — Очень приятно познакомиться. Чего же ты ревешь, Сережа? — Так. — А все же? Молчание. Всхлип и снова поток слез. — Может быть, тебя кто-нибудь обидел? — По…би…ли!.. — Кто? — Ребята по…би…ли!.. — За что же они тебя побили, Сережа? — За то, что я фашист. Не каждый день встречаются на московских дворах семилетние фашисты, ревущие в три ручья. Заинтересованный, я продолжал допрос с пристрастием. — Зачем же ты, несчастный, подался в фашисты? — Я не подавался. Они меня сами так поддали, что я аж полетел, — Это не ответ, Сергей. Отвечай точно, почему ты стал фашистом? Сережа всхлипнул, вытер нос болтающимся ухом своей шапки и, тяжело вздохнув, сказал: — Я потому стал фашистом, что я на нашем дворе самый маленький. — Точнее, Сергей. — Я точно. Никто не хочет быть фашистом, когда мы в войну играем. Никто. А меня заставляют и бьют потом. Петька уже четыре раза Буденным был, а Чапаевым — так это даже и не сосчитать. А я все Гитлер да Гитлер. — Трудно быть Гитлером-то, Сережа? — А то легко! У Петьки кулак больно тяжелый. Ка-ак даст, не очухаешься! Его все на дворе боятся. Говорят, что у него свинчатная ладошка. — Так. Плохи твои дела, Сергей. Сережа всхлипнул и ничего не ответил. — А сегодня ты кто, Сережа? — Сегодня они меня Франком хотели сделать. Испанским. Велели мне на Мадрид наступать, а я убежал и спрятался здесь. Они меня ищут теперь. — Найдут ведь, пожалуй. — Найдут! С Зинкой я бы еще справился. И с Юркой у нас так на так выходит. А у Петьки кулак свинчатный. Он ка-ак даст!.. Ай, вот они, вот! В глубине двора показались два мальчика и худенькая девочка в капорчике, с красным крестом на рукаве шубки. — Бей фашистов! — пронзительно закричал передний мальчик в старом красноармейском шлеме со звездой и ловко попал снежком прямо в нос моему собеседнику. Не принимая боя, мятежный генерал Франко громко заплакал и бросился наутек. Я задержал стремительное наступление ополчения народного фронта. — Нехорошо так, ребята, — сказал я, — почему у вас Сережа отдувается всегда за фашистов? Пусть сегодня она (я указал на девочку в капорчике) будет генералом Франко. — Какой вы странный! Разве вы не видите, что я Долорес, — сухо ответила девочка в капорчике и, указав на красный крест на рукаве шубки, прибавила — И потом, я лазарет еще. — Ладно. Тогда пусть он будет Франко, — я указал на мальчика в красноармейском шлеме. По всем признакам, это и был знаменитый Петька со свинчатным кулаком. Мальчик в красноармейском шлеме презрительно усмехнулся: — Как же я могу быть Франком, когда я всех на дворе сильнее? Я их всех на одну руку беру. — Тогда ты будь Франко, — предложил я второму мальчику, в лыжном костюме. — Не хочу. — Сережа тоже не хочет. — Захочет! Эй, Сережка, где ты там? Я тебе три ириски дам. Побудь Франком сегодня. Никто не ответил. — Четыре, Сережка! Вдруг откуда-то из-за поленницы дров раздался дрожащий Сережкин голос: — Пять ирисок и чтоб Петька кулаком не бил, тогда буду. — Ладно, выходи, — обрадовался мальчик в лыжном костюмчике. — И чтоб завтра я обязательно был Чапаевым. — Ладно, будешь. — Ириски вперед давай! — Выходи, выходи. Я понял, что сделка состоялась, и ушел.КАПРИЗЫ СЛАВЫ
НА ГРЕШНОЙ ЗЕМЛЕ (Невыдуманная история)
Когда Сереже Котикову в милиции сказали, что дело его будет разбирать заводской общественный суд, во вторник в обеденный перерыв в инструментальном цехе, он побледнел и, сильно волнуясь, с нелепой, кривой, умоляющей улыбкой на лице сказал: — А нельзя ли меня, без проволочек, прямым ходом в нарсуде закатать, товарищ лейтенант? — Это почему же тебе так не терпится за решетку, Котиков? Сережка опустил голову, руки его — большие, с узловатыми пальцами, лежавшие на коленях, — чуть вздрогнули. — Совестно, товарищ лейтенант! Лейтенант усмехнулся и сказал жестко: — Совестно?! А баллоны укатывать было не совестно?! Нет, брат, послушаешь сначала, что товарищи о тебе скажут, а там… будет видно! И вот он наступил, черный Сережкин вторник. В гулком огромном пролете инструментального народу собралось видимо-невидимо. Председатель завкома Иван Егорович, погладив розовую лысину, объявил собрание открытым и сообщил повестку дня. А в повестке дня один вопрос — о нем, о Сережке Котикове! И все смотрят на него на одного — на Сережку. И Настя Щелокова тоже смотрит — вон ее темно-карие, осуждающие и жалеющие глаза. Эх, пропала жизнь! Не тая ничего, Сережка рассказал все как было. Как познакомился на заводской площади у ларька с каким-то солидным, упитанным гражданином, назвавшимся дядей Мишей. Такой… в велюровой шляпе. Очень веселый, так и сыплет прибаутками. А любимая прибаутка вот какая: «Эх, жизнь-жизнешка, ржавая лепешка, маслицем помажешь, она и проскочит». Как потом они с дядей Мишей пошли в ресторан второго разряда «Берег» и там гуляли — ели солянку сборную, судака «орли», пили водку, пиво и портвейн три семерки, а когда подали счет — ему, Сережке, было совестно, что он оказался не при деньгах. Да и вообще рабочая гордость никогда и раньше не позволяла ему, Сережке Котикову, гулять на чужие. Дядя Миша сказал, что это пустяки, он сам за все заплатит. А Сережка сказал, чтобы дядя Миша завтра подошел к заводу, и он ему вынесет свою долю за съеденное и выпитое в ресторане «Берег». А дядя Миша сказал, что к заводу он подойдет, но деньги ему пусть Сережка не выносит, а пусть лучше выкатит два-три баллончика, и они будут квиты. За такое предложение Сережка хотел дать дяде Мише по уху, но тот заюлил, засмеялся, сказал: «Для вашего завода два баллончика — это все равно что для меня — вот! — волосок!» И вырвал у себя из головы, из цыганской, черной с проседью густой шевелюры, один длинный, тонкий и жесткий волос. Заказал еще портвейну три семерки, и Сережка сам не понимает, как пообещал дяде Мише выкатить баллончики. И он слово сдержал — выкатил два баллона. И дядя Миша уже шагал, улыбаясь, к нему через площадь, как вдруг словно из-под земли выкатился милицейский старшина. И дядю Мишу как ветром сдуло. И в милицию привели его одного, Сережку Котикова. Остальное известно. Вину свою он признает и сознает. И просит судить его по всем статьям и со всей беспощадностью, любое наказание примет безропотно. Сказав все это, запинаясь и тяжело дыша, Сережка опустил голову и так, не поднимая головы, простоял у стены инструментального цеха до конца собрания. Можно было подумать, что это не о нем так горячо и гневно говорили многочисленные ораторы. Лишь когда слово взял старик Шулыгин из сборного, с которым Сережка дружил и не раз ездил на рыбалку, Сережка как бы очнулся. Седой, с насупленными лохматыми бровями, старик Шулыгин говорил хриплым, гулким басом Слова он подбирал на редкость обидные, тяжелые — они били прямо в душу, как камни, брошенные умелой рукой. Сережка услыхал, что он, Сергей Котиков, «позорный выродок рабочего класса» и что «таких, как Сергей Котиков, надо вырывать и изживать с корнем». «С корнем! — горько подумал Сережка. — Ни отца, ни матери, вырос в детдоме. Где вы его возьмете, корень-то?!» Горло его сжала колючая судорога, слезы сами закипели на глазах, и он снова опустил голову. А старик Шулыгин сделал паузу и неожиданно речь свою закончил так: — Однако, принимая во внимание молодые годы Сергея Котикова, предлагаю взять его на поруки. И пусть он под нашим приглядом докажет, что он человек, а не ферт — обмылок эпохи, ручки в брючки, нос пятачком! Все стали хлопать в ладоши и кричать «правильно». Иван Егорович, председатель, поставил предложение Шулыгина на голосование, взметнулись руки (и Настина — тоже) — и Сережкина судьба была решена. Жизнь Сережки пошла прежним ходом. Работал он хорошо, старательно, на заводе никто не напоминал ему о его грехе, но Сережкина душа томилась и болела. Ему казалось, что между ним и другими рабочими встала после этого случая какая-то зеркально-прозрачная, тончайшая, но плотная стена. Вот они — друзья и товарищи, здесь, рядом с тобой, а протянешь руку — и будтонаткнешься на холодное невидимое стекло. И Настя Щелокова тоже какая-то другая стала. Улыбается хорошо, приветливо, а в глазах — казалось Сережке — льдинки. Пригласил в кино — не пошла, сказала, что завтра в вечерней школе будут спрашивать по географии, надо подготовиться как следует. Может быть, в самом деле надо подготовиться по географии, а может быть, тут что-то другое, а не Гималаи да Гиндукуши? И еще томила Сережкину душа одна неотвязчивая жгучая мысль: надо сделать что-то такое, чтобы сразу все поверили, что он тоже человек! Думал об этом Сережка долго — целую неделю. И наконец все стало ему ясно. Тогда он пошел на Центральный почтамт, купил конверт и лист почтовой бумаги и тут же, за длинным столом в операционном зале, написал письмо в Академию наук. В письме своем Сережка предлагал послать его, Сергея Котикова, на трехступенчатой баллистической ракете в космическое пространство. «Я физически здоров, ничего не боюсь и хочу что-то значительное сделать для своей советской родины». Написав эту фразу, Сережка задумался. Писать про баллоны или не писать? Решил — надо написать. И написал все как есть, а закончил свое письмо так: «Меня влечет не слава, не фантазия разума, а желание очищения души от грязи прошлого. Дайте мне возможность, товарищ президент, доказать, что я человек, способный отдать свою жизнь за честь и славу родины, а не ферт — обмылок эпохи». Когда Сережка бросил конверт в почтовый ящик, он почувствовал — в первый раз за всю неделю! — облегчение. Но очень захотелось поделиться с кем-нибудь своими переживаниями, рассказать про письмо, посоветоваться. К кому пойти? Настя сейчас в школе, дружки по общежитию в кино: они звали с собой Сережку, но он не пошел, сказал — голова болит. Ноги сами понесли Сережку на тихую Приреченскую улицу, где жил в маленьком деревянном домике с палисадником старик Шулыгин. Жил один — бобылем. Старик Шулыгин был дома. Сидел один в чисто прибранной горнице с толстомясыми свирепыми кактусами в глиняных горшках на окошках, слушал музыку по радио. Приходу Сережки он не удивился. — Зачем пришел? Говори! — Да просто так, Василий Сидорович! — Врешь! Говори! Высказывайся! Запинаясь и тяжело дыша, как тогда, на собрании в инструментальном, Сережка сказал про только что отправленное письмо в Академию наук. — Жив не буду — добьюсь, чтобы послали в космос, — прибавил Сережка, глядя на пол себе под ноги, — и хочу вас просить, Василий Сидорович, как старого нашего производственника, чтобы вы за меня поручились… если вас спросят. Не подведу, Василий Сидорович, можете не беспокоиться!.. Старик Шулыгин ответил не сразу. Подумал. Выпил еще рюмку. Крякнул, закусил «краковской» колбаской. И лишь потом сказал наставительно: — Вот и выходит, что ты, Сергей, дурак! Сережка опешил — Почему же это я дурак, Василий Сидорович? — Потому что рассуждение у тебя дурацкое! — сказал старик Шулыгин хриплым своим и гулким басом Но глаза у него при этом смеялись, и Сережке не было обидно от резкости его слов. Он повторил: — Вы объясните, Василий Сидорович, почему мое рассуждение дурацкое? А по-твоему, это правильно: на земле нагадить, а потом — на луну грехи отмаливать? Нет, брат, шалишь! На земле грешил, на грешной земле и отрабатывай свой грех!. Да ведь я, Василий Сидорович… — Что «да ведь я»? Ты думаешь, ты один такой желающий? Может быть, и другие, постарше тебя, в эту дверцу стучались, да она не открывается… пока! С этими словами старик Шулыгин встал, достал из резной шкатулки, стоявшей на столике у окна, написанную от руки бумагу и другую, с типографским штампом, с текстом, напечатанным на машинке, положил на стол перед Сережкой: — Читай! И Сережка, пораженный до самой глубины души, прочитал черновик заявления старика Шулыгина в Академию наук. Старик Шулыгин тоже, оказывается, просил послать его, В. С. Шулыгина, на ракете на Луну или куда нужно в космос! Писал он об этом так: «Учитывая, что при опытных полетах существует известная опасность для жизни, считаю: допускать к таким полетам молодежь было бы неразумно. Мне пятьдесят девять лет, три четверти жизни уже прожито, и в случае неблагополучного исхода будет все же не так обидно. А молодежь — она еще успеет поработать по освоению необъятных просторов космоса по проторенной уже нами дорожке». Бумага с текстом, отпечатанным на машинке, была ответом Ответ был строг, прям и прост В. С. Шулыгина благодарили за его высокие патриотические чувства и сообщали, что пока космическое пространство предполагается изучать лишь с помощью автоматической научной аппаратуры. Однако при этом многозначительно просили учесть большой наплыв желающих летать на космических снарядах. Сережка отодвинул от себя бумагу и посмотрел на Шулыгина. Тот сидел прямой, насупленный. Но глаза под лохматыми, не тронутыми сединой бровями по-прежнему улыбались. — Понял теперь? — спросил старик Шулыгин. И Сережка не нашелся что ему сказать. …Пробыл он у Шулыгина полтора часа. Старик вышел на крыльцо проводить гостя. Ночь была сырая, холодная, луна плыла в облаках, лишь на минуту-другую появляясь в облачных промоинах. Сережка, задрав голову, смотрел на небо. Когда луна выглянула из-за облака, он сказал Шулыгину- — Вот она! Прячется! — Никуда ей, брат, теперь от нас не спрятаться! — сказал старик Шулыгин и, положив Сережке руку на плечо, буднично и весело прибавил: — А что, парень, если нам с тобой в субботу на рыбалку удариться? Будет клев, как полагаешь? — А что же, Василий Сидорович! Сейчас щука знаете как берет! — Махнем?! — Махнем! Они попрощались, и Сережка пошел по пустынной Приреченской. Шел посвистывая, твердо ступая по милой, родной, теплой земле.ОТЕЦ И СЫН
Позднее воскресное утро. За окном с серого низкого неба тихо валится на Москву крупный, мокрый снег. Дворники ворчат: «И откуда только берется этакая прорва!» А снег — пушистый, веселый, — не обращая внимания на воркотню дворников, все сыплется и сыплется, оседая на празднично побелевшие крыши домов, приглушая шум, звон и грохот огромного города В большой, старой московской квартире на Солянке тоже тихо. Кто уехал за город — побегать на лыжах, кто с утра отправился в поход по магазинам, кто просто спит на законном основании выходного дня. А Петр Осипович Ворожейкин, работник учреждения с названием, по звукосочетанию похожим на слово «Навуходоносор», только с приставкой «мое» в начале, не спит, а дремлет с открытыми глазами. …Дремоту его прерывает хлопанье двери в общей прихожей, звяканье снимаемых коньков и голос Витьки — сына Ворожейника, о чем-то спорящего с соседкой Вслед за тем сам Витька — с алыми, нежными лепестками румянца на тугих щеках, со взмокшим белокурым хохолком волос над выпуклым мальчишеским лбом, в синем лыжном костюме — громко вваливается в комнату Вместе с ним сюда врывается свежее торопливое дыхание зимней улицы — Мама сказала, чтобы я тебя не будил, — докладывает отцу Витька, — а ты сам проснулся! Мама пошла к Ракитиным, скоро придет! Ух, я накатался так накатался! — Иди ко мне, Виктор Петрович! — , говорит отец, любуясь сыном Витька послушно подходит и садится на кушетку — в ногах у отца — Ну, давай, сынок, поговорим. — О чем? — О том о сем! Рассказывай, как живешь! — Будто ты сам не знаешь, как я живу! Хорошо живу!. Папа, когда люди начнут на разные планеты летать, им командировочные будут платить? — Смотря что за полет! — подумав, отвечает сыну отец. — Если это научная экспедиция, полагается одна форма оплаты, ну а если командировка — тогда согласно кодексу… А ты что, Витька, собираешься лететь? — У нас весь класс собирается! А ты, папа, разве не полетишь, если тебе скажут, что можно. — Как тебе сказать? Интересно, конечно, было бы смотаться и вернуться. Но с моим состоянием здоровья. И потом, когда это еще будет!. — Как когда? Ты что — не читал?! Буквально вот-вот! У нас один мальчик в классе, Вовка Конюшников, очень умный, умнее всех, сказал, что это даже хорошо, что, Луна отпала В конце концов, что такое Луна? Мертвое небесное тело, правда? А нам зато достанутся Марс, Венера и разные другие, более интересные планеты Вот это здорово!. — На Луну тоже, брат, не просто было полететь! — говорит отец, задетый Витькиным пренебрежением к «мертвому небесному телу». — И вообще… трудности будут очень большие. Возьми хотя бы проблему питания стратонавтов. Надо с собой хорошее питание брать. Так? И чтобы горячее было — например, борщ. — Подумаешь! Никаких борщей не будет. Будут химические таблетки. Ты что — не читал?! — И борщ в таблетках? И котлеты в таблетках? — Буквально все-все в таблетках. — И пирожное тоже в таблетках? — Тоже! Хотя нет… Пирожные будут так… в живом виде! — Почему же это борщ в таблетках, а пирожное в живом виде? — Потому что если пирожные в таблетках, то их незаметным образом можно очень много скушать, а это вредно… при состоянии невесомости. А когда они в живом виде, то съел два-три… от силы — четыре. И будь здоров! Отец и сын смеются, довольные каждый по-своему полетом своей фантазии. — И откуда ты, Витька, все это знаешь? — с завистью замечает отец. — Мне Вовка Конюшников рассказывает. И книжки дает читать — фантастические. Про то, что будет. И про то, чего не будет! — А чего, например, не будет? Витька смотрит на отца ясными, очень внимательными, черно-серыми, как у матери, глазами и вдруг спокойно говорит: — Тебя не будет! — То есть как это не будет?! В каком смысле?! — Ой, папа, ну в том смысле, что ты сейчас называешься счетный работник, а счетных работников как раз и не будет! — спешит объяснить отцу свое заявление смущенный Витька. — Все цифры будут считать машины электротонные. — Электронные, а не электротонные. — Ну, электронные. Ты что — не читал?! — Не всё, брат, машины могут сосчитать! — говорит отец с обидой в голосе. — Нет, всё! Буквально всё. Потому что они на все четыре правила… Вот сейчас ты бухгалтер, а потом бухгалтером будет эта машина. Утром придет монтер — один на целый квартал, — нажмет кнопочку, она и пойдет щелкать — будь здоров! Мне Вовка Конюшников говорил. — Врет все твой Вовка Конюшников! — Ничего не врет! — Врет! — сердится отец. — Один дурачок врет, а другой повторяет. И вот что, Викентий, ну-ка покажи мне свои отметки за неделю!.. Обиженно сопя, Витька идет к своему столику в углу комнаты, достает из ящика дневник и молча подает отцу. — Так!.. По географии троечку схватил? Поздравляю!.. Ого, по арифметике три с минусом?! — Это Анна Павловна придралась ко мне за то, что < я кляксу посадил Будто я нарочно посадил. А я не нарочно!.. — Все вы так говорите!. Три с минусом! Позор! А еще на Марс собрался лететь! Отца решил машиной заменить вычислительной!.. Прекрасно! Но я тебя, голубчик, не собираюсь заменять машиной, которая за тебя будет в школу ходить и уроки готовить. Поэтому, цирк сегодня отменяется. Садись и повторяй уроки на завтра!.. — Папа, но ведь я… — Садись, тебе говорят, и занимайся! Проходит двадцать минут. Петру Осиповичу надоедает молча лежать и глядеть, как пригорюнившийся Витька с отвращением листает тетради и шелестит страницами учебников за столом. — Викентий! — зовет он сына. — Витька… Иди сюда!.. Будем мириться!.. — Не пойду! — Ну иди, иди! Так уж и быть — пойдем вечером в цирк!.. Иди, поговорим о том, что будет и чего не будет. И снова отец и сын ведут нескончаемый, увлекательный, безумно волнующий обоих разговор. Они порхают с планеты на планету, пересаживаются с межпланетного стратостобуса на высотный вертолет, рвут бананы с пальм, выросших на Северном полюсе, где климат стал как в Африке после того, как Ворожейки-ны — отец и сын построили там семь гигантских электростанций, работающих на термоядерной энергии. Если отец выражает недоверие или улыбается слишком уж подозрительно, Витька гревно краснеет и кричит на него: — Ты что — не читал?! И ссылается на авторитет Вовки Конюшникова. Отец говорит серьезно: — Нет, нет, Витюша, я все допускаю. Наверное, все так и будет. Но вот меня-то в это время действительно уже не будет! — Здравствуйте! Почему же это тебя не будет?! — Потому что… потому что будут еще у нас болезни… старость! — Как раз этого ничего и не будет! Ты что — не читал?! В глазах у Витьки Петр Осипович видит такой свет, такую горячую и непреклонную убежденность, поколебать которую нельзя ничем. Да и не стоит!.. Он привлекает к себе сына и целует его в теплый нежный висок.НЕУДАЧНЫЙ ЗАПУСК
Последнее время Мике ужасно не везло. Просто катастрофически. Взять хотя бы бизнес с супергуталином и мазью для ращения волос. Все было так хорошо придумано! Казалось, что на этот раз жар-птица коммерческого счастья обязательно угодит в силки, приготовленные для нее ловким и умным Микой. Тем более что реклама по телевидению была запущена самая шикарная — на деньги, которые Мике дала его внучатая бабка, бывшая фрейлина бывшей русской императрицы. Эта зловещая старушенция, похожая на мумию, которую слегка подкрасили и снабдили пружинным заводом, чтобы она могла самостоятельно двигаться, заставила Мику выпить чашу унижения до дна. Прежде чем старая ведьма раскошелилась, пришлось около часа стоять перед ней на коленях, клянчить и хныкать, лобызая дурно пахнущую, жесткую, из одних сухожилий старушечью ручку, холодную, как лягушачья лапка. Но черт с ними, с унижениями, — деньги были получены и реклама запущена — целых полминуты в эфире! А потом… Ну кто мог ожидать, что компаньон, взявший на себя всю химию и подготовку продукции к продаже, напьется до полного обалдения и все перепутает: в гуталиновые банки упакует мазь для ращения волос, а в банки для мази — супергуталин! Предприятие лопнуло, как детский воздушный шар, к которому поднесли зажженную спичку. И тогда впавши в меланхолию от бесконечных своих неудач в манящей и волнующей сфере легкого бизнеса, вконец обнищавший Мика решился на крайность: он задумал жениться. И конечно, на миллионерше. Мике стукнуло сорок восемь. У него была впалая грудь, редкие, плотно прилизанные волосы на бледном аристократическом черепе, мешочки под тусклыми совиными глазками и половина зубов во рту фальшивых. По правде говоря, он слабо соответствовал жениховским кондициям: пожилые одинокие миллионерши требуют за свои деньги настоящий мужской товар. Но у Мики был свой козырь — его титул. Все-таки он был князь Гагарин, настоящий князь, из «тех самых Гагариных». Мика знал, что там, в Советской России, его титул не стоит и ломаного гроша, но здесь, в Америке, это ценность, которую можно продать в трудную минуту. Ведь богатые американки падки на титулы, как осы на варенье, и эта их страсть долговечна и прочна, как граниты Манхэттена. Проев фамильные запонки с бриллиантами, Мика понял, что роковая трудная минута наступила. Нашелся комиссионер, который взялся устроить Мике его дело. Сговорились, что процентное вознаграждение с суммы приданого невесты он получит от жениха после оформления брака. Комиссионер — развязный брюнет, нахально носатый, с тяжелой нижней челюстью — хлопнул Мику по плечу, велел не унывать и ждать хороших вестей. И действительно, через три дня явился и сказал, что невеста имеется. Ею оказалась миссис Элеонора Андерсен, вдова мультимиллионера владельца фирмы, занимавшейся изготовлением и продажей поздравительных открыток. Похоронив супруга, скончавшегося от старческой непроходимости кишок, миссис Элеонора разослала родственникам и знакомым открытки люкс с изображением красивой дамы в трауре с печатью вечной скорби на бледном лице и с надписью: «Жди меня там, на небе!» — и тут же энергично принялась за поиски нового мужа здесь, на земле Комиссионер уверил Мику, что миссис Андерсен обязательно «клюнет на титул». Приободрившийся Мика побрился, надел свежий костюм, стрельнул у внучатой бабки на такси и поехал знакомиться со своей суженой. Представляясь миссис Элеоноре, он с удовольствием отметил про себя, что невеста довольно мила и не очень стара. Вот только ножки у любительницы громких титулов, что называется, подгуляли. Наблюдательный Мика решил, что миссис Элеонора может носить мужские туфли сорок третьего размера, как минимум. Поговорив о погоде, о политике, о киноновинках, Мика скромно удалился, предоставив дальнейшее комиссионеру. Комиссионер пришел на следующий день несколько смущенный. Мика посмотрел на его бегающие глаза и коротко спросил: — Лопнуло? — Не то чтобы лопнуло, мистер Гагарин, — заюлил комиссионер, подыскивая слова, — а… затормозилось… немножко. Титул ваш ее очень интересует, но она сказала, что ваша наружность… как бы это выразиться? — лишена чисто мужского обаяния. — Скажите пожалуйста, — обиделся Мика Гагарин. — Хочет иметь мужем настоящего князя, да еще чтобы он был Аполлоном Бельведерским! Не слишком ли это жирно… для дамы с ее размером ноги! — Но вы же знаете размер ее текущего счета, мистер Гагарин! — развел руками комиссионер. — В общем, она сказала, что подумает. Не теряйте надежды! Неделю спустя после этого разговора Мика Гагарин сидел в маленькой закусочной на Бродвее, жевал горячую «собаку»[1] с горчицей и меланхолически размышлял о своем затянувшемся невезении. Вдруг с улицы в закусочную ввалился человек в шляпе, сдвинутой на затылок. Лицо у него было возбужденное, красное, в руке зажата скомканная газета. — Русские опять нас общелкали! — проорал он с порога, размахивая газетой. — Их парень побывал в космосе и вернулся на Землю! Так Мика Гагарин узнал о подвиге своего советского однофамильца. И тут же, в закусочной, его осенила идея, показавшаяся ему блестящей и многообещающей со всех точек зрения. Одним ловким ударом он поправит свои дела. Все и всяческие! Но нельзя терять ни минуты. Сначала к бабке! Бывшая фрейлина бывшей русской императрицы, выслушав Мику, пожевала бескровными губами и сказала: — А знаешь, Мика, вполне возможно, что он наш. Ведь Юрий — это гагаринское имя. Мой двоюродный кузен был, например, князь Юрий. Он учился в пажеском. Летчика могли назвать в честь деда. У Гагариных это принято. — Отлично! — обрадовался Мика. — Так и напишем: в честь деда… А вы не помните, гранд тант, этот ваш князь Юрий не увлекался астрономией? Ну, разными там звездами… Марсом, Венерой? Это было бы тоже неплохим доказательством. — Венерой князь Юрий очень увлекался! — тонко усмехнулась мумия с пружинным заводом. — Его даже за границу возили лечиться… Про звезды лучше не надо писать, Мика!.. — Не буду… Вот здесь вам надо подписаться, гранд тант!.. В редакции бойкой распространенной газеты Мику приняли очень любезно, сказали, что его заявление имеет сенсационное политическое значение и что эта сенсация будет «весьма неприятным для коммунистов сюрпризом». «Сюрприз» опубликовали в вечернем выпуске газеты, снабдив соответствующими комментариями. Наконец-то Мика Гагарин почувствовал себя Иваном-царевичем, схватившим за хвост жар-птицу долгожданной удачи! Понимая, что железо надо ковать, пока оно горячо, он позвонил по телефону своему комиссионеру и сказал, чтобы тот бросил все другие дела и немедленно ехал бы к миссис Элеоноре Андерсен. — Покажите ей газету! — кричал Мика в трубку, задыхаясь от волнения. — Я надеюсь, теперь-то она перестанет ломаться! — О'кей! Еду! — сказал комиссионер и положил трубку В назначенный день ровно в шесть часов вечера комиссионер вошел в закусочную, где его уже поджидал Мика. Комиссионер как-то странно и нехорошо улыбался. — Неужели опять… лопнуло? — спросил Мика трагическим голосом. — Лопнуло, мистер Гагарин! — бодро ответил комиссионер. — И, кажется, окончательно. — О черт! Неужели на нее не произвело впечатления, что я… «его» какой-то там кузен? — Но ведь ваша ракета не взлетела, мистер Гагарин, — сказал комиссионер и снова нехорошо улыбнулся. — Вы же наврали. Оказывается, этот русский парень совсем не князь, а сын фермера. Или, как так, в России, говорят, сын колхозника. Весь мир об этом знает. Но дело даже не в этом! — А в чем же, черт возьми?! — Видите ли, у меня такое впечатление, что миссис Элеонора сейчас хочет только космонавта. Она решила обождать, пока кто-нибудь из холостых американцев сделает нечто подобное. И тогда она со всеми своими миллионами тут же, так сказать, выйдет на его орбиту!.. Мика опустил голову. Опять жар-птица вырвалась из его рук и улетела. Куда? В космос!.. — Не отчаивайтесь так, мистер Гагарин! — вкрадчиво сказал комиссионер и взял Мику за рукав поношенного пиджачка. — У меня на примете есть для вас еще одна дама. Правда, ей под семьдесят. Но Мика Гагарин не стал его слушать. Он шагал по гудящему Бродвею, не замечая ни людей, ни машин, ни весны, которая даже в задымленное нью-йоркское небо ухитрилась забросить свою свежую синеву. Мике было не до весны. Впрочем, и весне было решительно все равно, что творилось в душе потомка сиятельного княжеского рода. Она пришла в мир не для него.ЧАСТНАЯ ИНИЦИАТИВА (Невыдуманная история)
Далеко от солнечного Кавказа до холодной Сибири, ох далеко! Если лететь самолетом, то еще ничего: вспорхнул на ТУ-104, пожевал, подремал, смотришь — уже Москва! В Москве пересел на другой ТУ-104, и через три часа — пожалуйста, Омск, через пять — Новосибирск. А из Новосибирска или из Омска уходят местные воздушные трассы, садись и лети, куда тебе нужно: хочешь — «во глубину сибирских руд», хочешь — в целинные пшеничные степи. Но Григорий и его двоюродный брат Арсений не летели, а ехали поездом. Да еще везли с собой в багажном вагоне две большие бочки с вином, которые, по расчетам главы фирмы — Григория, должны были принести жадным братьям неслыханный барыш. Поездка оказалась трудной. Мучили пересадки, а также всяческие проверки и «оформления проездных документов». Впрочем, они были предусмотрены. В бумажнике у Григория лежала пухленькая симпатичная пачка новеньких кредиток, ассигнованная на «специальные дорожные расходы». Братья твердо верили в священный и, как им казалось, незыблемый закон движения тела в пространстве: не подмажешь — не поедешь! В том же бумажнике хранилась и надежная, шикарная, липовая справка, удостоверяющая со всем своим официальным пылом, что братья Григорий и Арсений с младых ногтей трудятся на колхозной ниве и что они везут для продажи на рынках необъятной родины продукт своего беззаветного самоотверженного труда. Все, в общем, было предусмотрено, даже характер Арсения, которому Григорий внушил, что он, Арсений, как человек горячий, но глупый, должен при всех объяснениях с любым дорожным начальством притворяться глухонемым, чтобы не наговорить лишнего. В себе лично Григорий был абсолютно уверен. И вот все трудности остались позади. Где нахрапом и руганью, где слезой глухонемого Арсения, где божбой, где «барашком в бумажке», но одолели все препятствия братья-разбойники, одолели и прибыли в небольшой, прославленный трудовой своей славой сибирский город Город братьям понравился. Многоэтажные красивые дома, тенистые, широкие распахнутые улицы. Народ здесь живет денежный, щедрый — металлурги! И главное — стройка рядом, всего двенадцать километров: автобус ходит Стройка огромная, звонкая, а трудится на ней главным образом молодежь. А молодой потребитель вина — как надеялся Григорий — не станет придираться ни к вкусу, ни к цвету, ни к цене, ему бы хлопнуть стаканчик-другой для куража перед девушками — и всё, игра, как говорится, сделана, ставок больше нет. Выкупая багаж, Григорий чертом носился по перрону, на ходу хвалил себя за то, что придумал эту поездку, поучал по-медвежьи медлительного, усатого, меднорожего Арсения: — Наш с тобой мотор, дружок, — частная инициатива! Заглохнет мотор инициативы — пропадем, как молодые барашки! Нашли квартиру с хорошо укрытым двором и пустым сарайчиком, привезли туда свои бочки, и Григорий отправился к местному торговому начальству — «оформляться», а Арсению поручил подготовить продукцию к продаже. Арсений, мыча и энергично вертя пальцами, добыл у хозяйки квартиры ведро, принес воды из колонки и, уединившись в сарайчике, занялся «подготовкой продукции» Вскоре явился сияющий, очень довольный Григорий в сопровождении угрюмого мужчины с вислыми усами, в тяжелых сапогах, оказавшегося плотником. Мужчина осмотрел бочки, сказал философически и с уважением-«Однако, тара!», выкушал стаканчик мутной желтой бурды, с той же серьезностью произнес: «Квасок, однако!», поторговался для солидности и, сговорившись, пошел за досками. К вечеру он сколотил нечто вроде гигантской собачьей будки со стойкой для продажи вина распивочно, получил гонорар и удалился. На полулисте фанеры Григорий химическим карандашом большими кривыми буквами изобразил: ПРИВЭТ ГЕРОИМ СЕМИЛЭТКИ! Вино!! ЦЕНА —35 коп. СТАКАНЧИК!! Подумав, приписал: С ПОЧТЕНИЕМ! …К вечеру на следующий день будка с фанерным приветом «героим семилэтки» уже возвышалась на своем боевом посту — рядом с танцевальной площадкой напротив нового здания клуба строителей, построенного комсомольцами за тридцать два дня на воскоесниках. Оркестр на танцплощадке старательно исполнял грустные красивые вальсы и веселые фоксы, но танцующих было мало, да и танцевали-то главным образом одни девушки. Кавалеры же, презрев свои кавалерские обязанности, толпились подле будки братьев-разбойников. Удивительно пестрый народ тут был: спортивного вида юноши с широко развернутыми плечами и тонкими талиями, одетые «с иголочки» в узкие щегольские брюки и в свежие, модных расцветок, рубашки — сразу видно: «столичная штучка!», и низкорослые крепыши в прозрачных голубых «бобочках» на молнии, с чубчиками и челочками на лбу, приехавшие сюда, на стройку, из далекой российской «глубинки», и вчерашние солдаты, донашивающие форму, и солидные, видавшие виды мужики — строители, мудрецы и трезвые реалисты, смотрящие в корень вещей. Одни приехали сюда движимые самыми высокими и чистыми порывами молодой души, другие — за романтикой и приключениями, третьи — просто «зашибить деньгу», четвертые — потому что строить для них — значит жить! Арсений хлопотал у бочки, наливая вино, окунал коротышки-пальцы вместе с грязными «стаканчиками» в ведро с водой («У нас гигиена!» — объявлял Григорий), мычал, жестикулировал, скалил в широкой улыбке крепкие желтые зубы, шевелил черными толстыми усами, и всем понравился. Григорий получал деньги и давал сдачу, деловито выкрикивал: — Полагается шестьдесят пять сдачи, пятачок обожди немного, дружок, сейчас нет, сейчас будет, нам чужой копейки не надо, но и своей жалко!.. Пили и оценивали вино тоже по-разному. Один медленно цедил мутную бурду и потом с видом знатока говорил: — Ничего! Вроде как мукузани! Другой, сделав глоток, сердито плевался: — Кислятина, да еще водичкой разбавлена. Третий, выпив стаканчик, заключал кратко: — Не берет! — и требовал у Арсения второй, и третий, и четвертый… Вскоре кавалеры один за другим стали появляться на танцплощадке. А немного спустя энергичные молодые люди с красными повязками народной дружины на рукавах уже выводили оттуда наиболее перегрузившихся танцоров. Именно они-то, энергичные молодые люди с красными повязками, в тот же вечер и явились к лейтенанту местной милиции, которого дружинники называли ласково и просто: Славик. Славик, щуплый, с впалой грудью, в очках с толстыми черными роговыми дужками (местные хулиганы говорили о нем: «Ты не смотри, что он с виду такой хлипкий, он — казак, самбист, черт, все приемы знает, как даст — заикаешь!»), сидел в своем маленьком кабине-тике, читал, вздыхая тяжело, какую-то бумагу. Дружинники поздоровались с ним, и начальник штаба дружины бетонщик Брусов, блондинистый, грузный, с покатыми, налитыми силой плечами, спросил: — Ты чего это вздыхаешь, Славик? — Утопленники замучили! — печально сказал Славик. — И что за народ! Хватит лишнего, и обязательно, понимаешь, ему нужно в реку залезть. Да ведь еще не у берега полощется, а норовит подальше заплыть. А сибирские реки — они, брат, сильные, как лошади. Закрутит, понесет — и пропал человек не за понюх табаку. Вы бы, ребята, по комсомольской линии провели разъяснительную работу насчет купанья, нельзя же так, в самом деле! Брусов тяжело опустился на стул, внимательно посмотрел на огорченного Славика и сказал многозначительно и мрачно: — Могу тебя заверить, лейтенант, что с сегодняшнего дня кривая утопленников у нас резко пойдет кверху! Черные, красивые, казачьи брови Славика высоко поднялись над оправой очков. — Это почему же? Не понимаю! — А ты пойди сейчас к танцплощадке — поймешь. Там два приезжих мужичка такой шинок оборудовали — любо-дорого посмотреть. Разом заговорили дружинники: — Пойди, пойди, Славик. Ведь явные спекулянты. И рожи-то у них разбойничьи! Славик поднялся из-за стола, одернул китель, надел фуражку. Сказал официальным голосом: — Ты, Брусов, останься здесь, обожди меня, а вы, ребята, ступайте на свои посты. Проверю!.. …Когда Славик через некоторое время вернулся, Брусов по лицу его понял, что лейтенант чем-то расстроен и недоволен. — Проверил? — спросил Брусов. — Проверить-то проверил, — с сердцем сказал Славик, бросив фуражку на стол, — да что толку?! Убежден, что они спекулянты и дармоеды, но разрешение торговать у них есть. Выдал какой-то лопух. Я потребовал личные документы. Главный, нахальный, дает местную справку — вот я ее списал. Похоже на липу, но как проверишь? В общем, по своей линии я ничего сделать не могу. Нету законных оснований… …И снова был вечер. И снова таяли в остывающем воздухе печальные вальсы и веселые фоксы. Возле будки братьев собрались любители и любопытные. Арсений, шевеля усами, наполнял мутной бурдой стаканчики, а Григорий лихо бросал на тарелку серебряную и медную мелочь. Они были так увлечены своим занятием, что даже не заметили, как подле их будки остановились трехтонка с дружинниками в кузове и бульдозер. Бульдозером управлял, зажав в углу рта потухшую сигарету, чубатый и яркоглазый красавец — Гоги Бодридзе, первый плясун и отчаянный левый крайний футбольной команды стройки, кумир местных мальчишек и мечта девушек-подсобниц. Брусов и еще двое таких же рослых дружинников подошли к будке, и Брусов, поздоровавшись, вежливо осведомился: — Ну как торговлишка, ничего идет? — Не жалуемся! — с наигранной бодростью сказал Григорий, метнув в «глухонемого» Арсения острый, как хорошо отточенный шампур, взгляд, означавший: «Что бы ни было — молчи!» — Налейте-ка стаканчик! Григорий мигнул Арсению, и тот, сполоснув в ведре с водой и тщательно вытерев ужасным, пятнистым как гиена полотенцем граненый стаканчик, наполнил его вином. Брусов взял стаканчик, с той же зловещей вежливостью произнес: «Ваше здоровье!», сделал глоток, поморщился, выплеснул желтую бурду под ноги Арсению, достал из кармана пиджака заранее приготовленные тридцать пять копеек и, подав Григорию деньги, сказал: — И не стыдно вам такую дрянь за кавказское вино выдавать! — Не нравится, дружок, не пей! — дерзко ответил Григорий. — Получи назад свои тридцать — и разойдемся как в море корабли. Любящие супруги и те, понимаешь, расходятся! Кто-то в толпе рассмеялся, и Брусов понял, что пора наносить прямой удар. — Вот что, уважаемый, — сказал он торжественно, словно посол, объявляющий войну вражеской державе, — комсомол предлагает вам удалиться с территории стройки. Комсомол не может допустить, чтобы подобная нахальная спекуляция производилась на его глазах! Арсений налился кровью и замычал, но Григорий снова пронзил его остерегающим взглядом, и он замолчал, судорожно теребя пальцами-коротышками тенистое свое полотенце. Брусов продолжал говорить в том же набатном стиле: — Комсомол направляет письмо туда, откуда вы к нам прибыли. (Тут Брусов приложил руку к сердцу.) Мы очень любим и почитаем наших братьев-колхозников любой национальности и уважаем их продукцию, а потому и просим в этом письме хорошенько проверить, кто вы такие и как вы себе достали охранную справку! — Тут он без паузы перешел на обычный тон и деловито закончил — В общем, транспорт для вас подготовлен, граждане. Будете сопротивляться или погрузимся тихо, спокойно, как порядочные люди?! В толпе одобрительно зашумели, и Григорий по лицам людей понял, что сочувствия среди них он себе не найдет. Но не таков был Григорий — тертый калач! — чтобы сдаваться без боя. Он увидел мелькнувший в толпе милицейский китель Славика и, воспрянув духом, завопил: — Не имеешь права, дружок, распоряжаться, хоть ты и сто раз комсомол. У меня разрешение имеется на торговлю. А ты на каком законном основании тут распоряжаешься? — На основании комсомольской инициативы! — сказал Брусов. При слове «инициатива» из уст Арсения вырвалось уже не мычание, а нечто похожее на тяжкий стон. — Товарищ лейтенант! — отчаянно выкрикнул Григорий. — Поди сюда, наведи порядок, дружок! Толпа расступилась, пропустив Славика. Лейтенант четко козырнул, выслушал страстную декламацию Григория и спокойную речь Брусова и сказал, обращаясь к братьям-разбойникам, чеканя каждое слово: — Наша стройка, граждане, комсомольская. И если комсомол не желает вас здесь видеть, мы не можем не считаться с его желанием. И удалился, откозыряв с той же подчеркнутой галантностью. — Ну как, уважаемый, будем грузиться? — нетерпеливо спросил Брусов. — Грузите! — буркнул Григорий. Мгновенно был откинул задний борт грузовика, уложены доски помоста. Дружинники и добровольцы из толпы с хохотом и шутками легко, словно это были пустые нитяные катушки, вкатили в кузов и поставили на попа громоздкие бочки с балованным винцом, совершившие такое далекое и так жестоко не оправдавшее себя путешествие. Потом грузовик отъехал в сторону, и к делу приступил истомившийся в ожидании активных действий Гоги Бодридзе. Он осторожно подвел свой бульдозер к будке с фанерным приветом «героим семилэтки», ловко подцепил ее ножом, сказал, подмигнув толпе: «Прощай, дружок!» — и легонько подтолкнул. Будка накренилась, затрещала и рухнула в канаву. И вот тогда глухонемой Арсений не выдержал. Он подскочил к Григорию и, ожесточенно тряся своего кузена за грудки, стал истерически выкрикивать: — Ты говорил: я глупый. Ты сам, дурак, глупый! «Инициатива, инициатива»! Заехал в Сибирь со своей инициативой, что теперь будешь делать?! Полузадушенный Григорий вырвался наконец с помощью дружинников из медвежьих лап Арсения и указал с искренним, из глубины души идущим чувством: — Откуда я мог знать, дружок, что тут инициатива наскочит на инициативу?! И первым молча полез в грузовик.МОЗОЛИСТЫЕ РУКИ (Сценка)
И. А. ЛюбанскомуПоздний воскресный московский вечер, почти ночь. В вагоне метро пассажиров немного. Спектакли и концерты уже кончились, и театральная публика успела разъехаться раньше. Сейчас в основном едут по домам из гостей. Едут аккуратные старички и старушки, дедушки и бабушки — они возвращаются после свидания с внуками и внучками. Едут и целыми семьями: были у друзей на другом конце города, засиделись допоздна, пора и честь знать. Дети в небрежно нахлобученных шапчонках и беретиках спят на коленях у сонных мам и пап. Юноша с длинной нежной шеей, с копной белокурых волос, похожий на Вана Клиберна, дремлет, склонив голову на плечо своей подружки. Его шляпу она держит у себя на коленях. У нее прелестные глаза — темно-синие с фиалковым отливом — и крупные грубоватые руки. Все молчат. И у всех на лицах написано одно: скорей бы домой, в постель, ведь завтра с утра на работу! На остановке в вагон входит новый пассажир. Это мужчина лет тридцати пяти — сорока. Его лицо — находка для художника-шаржиста, любителя изображать человека-барана, человека-крысу, человека-гуся. Тут уже постаралась сама природа, и карикатуристу остается лишь взять в руки свой язвительный карандаш и точно перенести на бумагу то, что дала оригиналу натура. А жестокая натура дала оригиналу непропорционально развитую нижнюю челюсть, широкие скулы и маленькие злющие глаза, в просторечии именуемые гляделками. На нем потрепанный ватник и кепка, черные суконные брюки и желтые грязные полуботинки с металлическими пряжками. Вместе с новым пассажиром в вагон входит дух скандального беспокойства. Он пьян. Но не очень, не до потери сознания. Однако вполне достаточно для того, чтобы затеять шумный скандал с руганью, а если повезет, то и с дракой. Видно, что он жаждет этого скандала всеми фибрами своей проспиртованной души. Вот он задел за вытянутые ноги юноши, похожего на Вана Клиберна, выругался: — Убери подставки, развалился, как в бане. Юноша вздрогнул, открыл глаза, покраснев, спрятал ноги под лавку и извинился. — Еще извиняется! В такси надо ездить с такими ходулями. Вот плюхнулся на свободное место, чуть не придавил старушку в темном платочке. Она испуганно отодвинулась от него. А он взял и подвинулся к ней. Она отодвинулась подальше. Он опять придвинулся — ему эта игра понравилась! Старушка поднялась и ушла в другой конец вагона. Тогда он, подмигнув сосредоточенно молчавшим пассажирам, громко, на весь вагон сказал — Не признает меня бабка кавалером, хоть плачь!.. По лицу его, однако, заметно, что он разочарован. Скандал не получается. Не в тот вагон попал. Не к кому прицепиться. Еще остановка. В вагон входят двое молодых людей. Они хорошо одеты: фетровые светлые шляпы, новые пальто модного покроя — короткие, с чуть опущенными плечами, яркие кашне, на ногах — узконосые черные туфли, тоже новенькие. Мужчина в ватнике оживился. Вот с этими можно связаться. Стегануть их ядреным словцом, осрамить, толкнуть, даже ударить — подавить наглостью, физическим превосходством… Артисты, поди. Или студенты! Ишь расфуфырились!.. В его хитрых гляделках зажигается лютый огонек. Он начинает: — Стиляги пожаловали! Привет и уважение! Молодые люди молчат. Не дождавшись ответа, он апеллирует к вагону: — Мы с вами, граждане, вкалываем из последних силенок, а они, — жест в сторону молодых людей, — по кафе-мороженым спасаются, пломбёры коньяком запивают! Молчание. — Як вам обращаюсь, между прочим! Обязаны отвечать… когда вас трудящий народ спрашивает. Один из молодых людей — коренастый блондин с веселыми черными глазами — не выдерживает: — Что тебе нужно, дядя? — Отвечай трудящему народу… на каком основании стиляжничаешь! Молодые люди, переглянувшись, улыбаются Мирно, даже без иронии. Их просто смешит этот допрос. — Нечего зубы скалить. Тут дело серьезное! Мужчина в ватнике встает, подходит к ним вплотную. — Ну-ка сейчас же, сей момент показывай ваши руки!! — Это зачем же?! — Затем, что желаю полюбоваться на ваши мозоли. И граждане пущай посмотрят, какие у стиляг бывают ручки! С той же улыбкой молодые люди показывают непрошеному контролеру свои руки. И он, а вместе с ним и другие пассажиры видят крупные мозолистые бугорки на их крепких, даже по виду жестких ладонях. — А теперь, дядя, давай и ты свои ручки показывай! — твердо говорит коренастый блондин с веселыми глазами. — Иди ты… знаешь куда!.. — Обескураженный «контролер» хочет вернуться на свое место, но второй молодой человек, шатен с энергичным подбородком боксера, удерживает его за рукав ватника. Нет, дядя, так не пойдет. Ты нас проверял, теперь мы тебя проверим. Любовь должна быть взаимной. — А кто ты такой, чтобы меня проверять? — Я? Простой человек — токарь. А товарищ мой — слесарь. Мы ребята заводские. А вот ты кто? Мужчина в ватнике видит, что он нечаянно попал в западню. Надо вырваться из нее. Любым способом. — «Токарь»! Я тебя знаю! Знаю, какой ты токарь-пекарь!.. Ишь, наклеил мозоли и втирает очки народу. — Вася! — тихо говорит молодой человек с подбородком боксера товарищу. — Я его левую ручку проверю, а ты возьми на себя правую. — Да вы что?!.. Да я вас!.. Пустите! Но из железных рук заводских ребят вырваться не так-то просто. После минутной борьбы с пыхтеньем и руганью дядя в ватнике все же предъявляет к проверке свои ладони. В вагоне раздается дружный смех: ладони у дяди пухлые, белые. Грязь, прочно въевшаяся в кожу, на них есть, а мозолей, от имени которых он говорил и действовал, увы, нет! Обиженная им старушка — она, осмелев, подошла теперь поближе — говорит: — Вы бы, ребята, его как следует проверили. Привязывается ко всем. Хулиган такой! И в эту минуту поезд останавливается. Двери вагона распахнулись. Теплый мрамор колонн на перроне как бы манит к себе: сходите, люди, — мы очень хорошая, очень красивая станция. Сходите, не пожалеете! Шатен с подбородком боксера коротко бросает товарищу: — А давай в самом деле проверим, Вася! Понятливый Вася прижал локоть «контролера» в ватнике к его собственному туловищу с одной стороны, его напарник сделал тоже — с другой, и вот брыкающийся, ошеломленный внезапностью развязки дядя уже поднят на воздух и вынесен на перрон. Двери вагона сошлись вместе, как две половинки театрального занавеса. Маленькая пьеса, поставленная самой жизнью, кончилась. Поезд мчится дальше.
СПАСИБО, ТОБИК!
Если бы Тобика — маленькую, пушистую, очень крикливую собачонку с занавешенными белой шерстью черными глазами-точками — спросили, что он думает о своем хозяине, архитекторе Букасове, и его семье, Тобик, подумав, высказался бы в положительном смысле. — Если говорить о «самом», — сказал бы Тобик, — то я считаю моего хозяина вполне приличным двуногим. Правда, у него есть скверная привычка хватать меня своей могучей пятерней за морду или, подняв в воздух, дуть мне прямо в нос, но это, в сущности, мелочи, на которые порядочная собака не станет обращать внимания. Я уважаю моего хозяина за то, что, как я подозреваю, не будь его, моя миска, которая стоит на кухне (да и не только моя!), была бы всегда пустой и я просто-напросто околел бы с голоду!.. «Сама» — мое божество. Я обожаю ее! Она меня моет, вычесывает моих блох, ласкает. По вечерам мы все обычно сидим перед большим ящиком, на котором мелькают какие-то тени. Ящик издает разные звуки, иногда даже лает. Бываеттак, что она, продолжая в упор глядеть на ящик, кладет меня к себе на колени и поглаживает по спине своей маленькой нежной рукой. В эти минуты я испытываю непередаваемое блаженство и дремлю с открытыми глазами. Залай или даже замяукай сейчас не только ящик, но и стулья, диван и другие предметы в комнате — я бы даже не пошевельнулся! Еще я очень люблю водить ее гулять. Когда я веду ее на длинном поводке по аллее среди высоких сосен, встречные собаки, которые прогуливают на поводках своих двуногих, завидуют мне, владельцу самой красивой хозяйки во всем поселке, и мое тщеславие получает полное удовлетворение. У них есть сын (по-нашему, щенок), которого зовут почти так же, как и меня, — Бобик. Это нормальный двуногий детеныш. Чтобы доставить ему удовольствие, я играю с ним, то есть ношусь что есть силы по дорожкам, а он меня догоняет. Потом я валюсь на спину и, поджав лапы, выставляю напоказ пузо. По-нашему, по-собачьи, это означает: «Я сдаюсь». Он хватает меня на руки, и мы начинаем лизаться… Оставляя на совести Тобика чисто собачью специфику его характеристик, я не могу не согласиться с ним в основном. Да, Тобик прав: семья Букасовых — хорошая, дружная семья. Во всяком случае, эта семья была такой до тех пор, пока в ее бытие не проникла Софья Максимовна Клиппс, супруга искусствоведа Клиппса, снимавшего летом комнату с верандой в том же дачном поселке, о котором вы уже получили некоторое представление из сообщения Тобика. Однажды под вечер Софья Максимовна зашла на дачу к Букасовым. Самого архитектора не было дома — гулял с Бобиком и Тобиком. Гостью приняла жена архитектора, Елизавета Георгиевна. У гостьи был такой благостно-кроткий вид, такая милая улыбка непрестанно порхала вокруг ее усатого поблекшего ротика, что у Елизаветы Георгиевны тревожно сжалось сердце. «Сейчас она скажет мне какую-нибудь гадость!» — подумала красивая жена архитектора. И гостья действительно сказала: — Вы сегодня очень плохо выглядите, Лизок. Всегда вы такая свежая, аппетитная, как зеленый огурчик. А сегодня… как лимончик. Вы нездоровы? — Нет, я здорова! — Что-нибудь с Петром Николаевичем? — Нет, у него все в порядке! — Ну вас на работе все в порядке? — Да, все в порядке! Гостья улыбнулась еще благостнее, и Елизавета Георгиевна похолодела: клинок был занесен! — Откровенно говоря, я подумала, что вы уже все знаете! — сказала Софья Максимовна. Она сочувственно вздохнула и закончила — Вашего Петра Николаевича сегодня видели в бассейне! — Он ездит туда по вторникам плавать. Ему врачи прописали. Для тонуса. — Да, но сегодня среда. И потом, он почему-то больше нырял, ваш бедняжка, а не плавал. И каждый раз выныривал с какой-то блондинкой. Это тоже для тонуса? Одной капли никотина достаточно, чтобы убить большую, грубую, хорошо упитанную лошадь. Капля ядовитого сомнения проникла в сердце худенькой, хрупкой, по-женски дьявольски самолюбивой жены архитектора и сделала свое дело… Гостья сейчас же подсела к ней и, воркуя по-голубиному, стала утешать свою жертву. Она говорила, что, возможно, «все еще не так серьезно». И что «главная» Лизина «задача» заключается в том, что она, Лиза, должна немедленно «ответить ударом на удар». Что это значит? Это значит, что Лизе надо срочно начать какой-нибудь «легкий флирт», потому что на «них» (читай — мужей) это действует как «сильное отрезвляющее средство, вроде нашатырного спирта», и что, кстати сказать, пожилой режиссер Голубцов — «это знают буквально все!» — влюблен в Лизу «по уши». — Они у него мохнатые! — печально сказала жена архитектора. — Как волнушки. У меня такое впечатление, будто он нашел свои уши в лесу под елкой. Софья Максимовна радостно и хищно засмеялась и чмокнула Лизу в щеку. — Боже мой, какие пустяки! Наплевать вам на его мохнатые уши. Ведь он нужен нам с вами лишь как пешка для игры! Когда через час Петр Николаевич, Бобик и Тобик — усталые, голодные, веселые — вернулись с прогулки, Елизавета Георгиевна сухо объявила им, что ужинать и смотреть телевизор они будут одни — у нее болит голова. Постель для Петра Николаевича была накрыта на веранде. Он отправился объясняться, но дверь супружеской спальни оказалась закрытой на замок. Так было пущено под откос семейное благополучие четы Букасовых. Безумно ревнуя мужа к таинственной блондинке из бассейна, но даже не пытаясь — из гордости! — объясниться с ним, Елизавета Георгиевна каждый вечер демонстративно уходила гулять с влюбленным и невыносимо красноречивым режиссером Голубцовым. Глядя прямо перед собой, чтобы не видеть его мохнатое, розовое, противное ухо, жена архитектора слушала путаные рассуждения режиссера об условном на театре и думала, что она, безусловно, несчастная женщина. Высокие, розовые сосны тревожно шумели вершинами. Петр Николаевич вел себя столь же неумно. Вместо того чтобы поговорить с женой откровенно обо всем и укротить настойчивого Голубцова, он тоже гордо замкнулся в себя. Купаться в бассейне на предмет укрепления нервной системы бросил, весь день проводил на стройке, хотя нужды в этом не было, домой на дачу приезжал поздно, почти ночью, и сейчас же тихо укладывался спать на веранде. Все ждал, что Елизавета Георгиевна подойдет и первая начнет объяснения. А она не подходила и не начинала! Немытый и нечесаный Тобик превратился в жалкого заморыша со свалявшейся грязно-серой шерстью с неопрятными подтеками у запущенных глаз. Однажды — это было через неделю после рокового визита Софьи Максимовны — Петр Николаевич приехал вечером из города голодный, злой и разбитый. Дома оказался один Бобик. Он сидел в столовой за столом и, вкусно хрупая, истреблял кукурузные хлопья с молоком. Покосившись на вошедшего отца, он придвинул к себе тарелку и захрупал громче. — Где мама? — спросил архитектор, тяжело опускаясь в плетеное кресло. — За ней зашла Клиппсиха и этот ушастый дядька, и они ушли гулять! — Та-ак! А что у нас на ужин? — Кукурузные хлопья. Хочешь? — Бобик великодушно протянул отцу ложку. — Вкусно! Но мало! Больше ничего нет, сынок? — Больше/ ничего нет. Папа, ты нарочно такой небритый или нечаянно? — А почему Тобика не видно и не слышно? Он куда-то убежал! — Та-а-ак! Ну, кончай скорей свои хлопья, бедный сын мой, будем телевизор смотреть! — Телевизор сломался! Больше вопросов не имею! — развел руками архитектор, поднялся и взял шляпу — Ты куда, папа? — Я пойду тоже, погуляю. Он вышел на главное шоссе и лишь четверть часа спустя понял, что идет по направлению к поселковому гастроному «Меня ведет инстинкт голода!» — горько подумал архитектор Вот и веселенькое желтое приземистое здание магазина. Возле магазинных дверей сидит грязная, лохматая, до невозможности несчастная собачонка. Входящих в магазин она пропускает молча, но каждого выходящего со свертками встречает жалобным тявканьем… Боже мой, да ведь это Тобик! Все перевернулось в душе у Букасова. Тобик, просящий подаяние у дверей поселкового гастронома, нет, это уж слишком! …Урча и повизгивая от наслаждения, Тобик пожирал четвертую сосиску. Архитектор стоял рядом с ним и меланхолически жевал любительскую колбасу, нарезанную крупными ломтями перочинным ножиком Они оба были так увлечены, что не услышали, как к ним тихо подошла Елизавета Георгиевна. — Что ты тут делаешь? — спросила архитектора жена архитектора. — Кормлю несчастного Тобика! — точно ответил Букасов. — И кормлюсь сам. — Пойдем домой! — Пойдем! Таким людям, как муж и жена Букасовы, очень трудно бывает начать объяснение, но, начав, они распутывают все самые сложные узлы с завидной быстротой и легкостью. Когда архитектор и его жена подошли к повороту на свою аллею, все между ними было уже выяснено. Интересная блондинка из бассейна оказалась инструктором по плаванию и нырянью, мастером спорта и к тому же бабушкой, внуки которой, в свою очередь, уже успели стать мастерами спорта. Над мохнатыми ушами и красноречивыми рацеями режиссера Голуб-цова супруги потешились вволю. Они шли взявшись за руки и вдруг увидели идущую к ним навстречу Софью Максимовну Клиппс. Она улыбалась, и ее ехидно-значительная улыбка означала: рано обрадовались, голубчики! Тогда Букасов нагнулся к Тобику, важно перебиравшему своими маленькими ножками в лохматых, неизъяснимо грязных «штанах», и тихо, так, чтобы никто другой не слышал, произнес короткое, понятное только хозяину и его собаке слово — нечто среднее между «куси» и «взы»! И кроткий Тобик мгновенно преобразился в злобно-рычащий, лающий, подпрыгивающий на месте и задыхающийся от ярости комок шерсти! Казалось, что у него лает, рычит и задыхается каждая его шерстинка. — Уймите вашу собаку! — нервно сказала Софья Максимовна. — Я не могу к вам подойти. Я боюсь! Однако Тобик не унимался. Он выполнял приказ. Когда оскорбленная в своих лучших намерениях Софья Максимовна надменно удалилась, Букасов взял продолжавшего по инерции содрогаться и рычать Тобика на руки, а Елизавета Георгиевна погладила его по спине и сказала: — Спасибо, Тобик!ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ПРИЕМ (Из услышанных разговоров)
В кондитерской на Петровке встретились две молодые женщины. Одна — блондинка, хорошенькая, другая— брюнетка, так себе. Встретились и защебетали: — Наташа! — Надюша!.. Здравствуй, милая!.. Как я рада тебя видеть!.. Обожди, я тебя вымазала, дай сотру!.. Отойдем в сторонку, а то затолкают!.. Вот сюда!.. Ну, рассказывай! — Нет, ты сначала Только прежде всего ответь, как человек — человеку почему ты не звонишь? — А почему ты не звонишь?! Я ведь такая закрученная, такая заверченная! — Она — закрученная, она — заверченная! А я, по-твоему, не закрученная?! Давай признаем в порядке самокритики, что мы обе хороши. Подруги, называется! Живем в одном городе, а встречаемся раз в год, и то случайно. — Москва, Надюша! — Не вали на Москву, не вали! Имей мужество признать ошибку — Ты, я вижу, все такая же!.. Ладно, признаю. И бог с ней, с самокритикой. Давай говори про себя все. Как живешь, Надюша, что делаешь, чем дышишь? — Живу хорошо, делаю общественно полезное дело, дышу воздухом. А если конкретно, то по-прежнему преподаю английский язык своим душкам военным. А ты? — По-прежнему преподаю русский язык! — По общественной линии, значит, все выяснили. Переходим — личное. Как с личной жизнью, Наташка? — А у тебя? — У меня — никак! Холостячка, как была! А ты? — А я замуж вышла! — Что ты говоришь? Поздравляю, Наташенька!.. Нет, ничего, у меня химическая, без следов!.. За кого же это тебя угораздило? — За моего ученика! — Как?.. За мальчика?! — Ну, он не совсем мальчик. Ему — двадцать семь. Я ведь теперь преподаю в институте иностранцам… в общем, студентам и аспирантам. Ну и вот… в общем, он у меня чех. Его зовут Зденек. — Боже мой, какая новость! Расскажи же, как это все получилось у вас? — Так вот и… получилось! — Обожди! Роман у тебя был с ним? — Как тебе сказать… скорее не роман, а… такой, в общем, педагогический случай… Мне, в общем, много пришлось повозиться с ним!.. — В каком плане повозиться, Наталья? — В плане чисто педагогическом. Понимаешь, он у меня в группе был самым отстающим. Такой тупица, ужас! Другие уже свободно разговаривают, и с грамматикой у них все в порядке, а Зденек всю группу тянул вниз. У меня даже неприятности из-за него были с дирекцией. Представляешь? — Представляю! — Ну и вот… я решила его обязательно вытащить. Стала с ним индивидуально заниматься. Он даже домой меня ежедневно провожал из института, чтобы по дороге для практики разговаривать по-русски. По воскресеньям тоже встречались… для практики. И в театры я его водила для практики, главным образом в Малый, на Островского. Так потихонечку, полегонечку и… — Вытащила? — Не то что вытащила, а, понимаешь, сама попалась… влюбилась в него без памяти… Ну а потом… он объяснился, конечно! — По-русски объяснился? — По-русски для практики. И можешь себе представить — без одной ошибки все сказал, как надо! И произношение отличное! И вообще оказалось, что Зденек — ты подумай, какой хитрец! — лучше всех в группе знает русский язык и лишь притворялся, что плохо знает. Чтобы встречаться со мной частным образом. Чтобы, значит, я с ним индивидуально занималась. А я, дуреха, не могла сразу разобраться. Потом-то разобралась, да уже поздно было! Ты что такая мрачная стала, Надюша? — Нет, ничего! — Я же вижу!.. В чем дело, Надюша?.. — Понимаешь… у нас в академии есть один майор… Но он, проклятый, лучше всех в группе идет по английскому… так что твой блестящий педагогический прием к нему, увы, неприменим! И это, как говорится, очень жаль! Между прочим — нас слушают!.. Они покосились на меня и стали разговаривать шепотом. Мне пришлось удалиться.НЕДЕЛИКАТНОСТЬ
За столом нас было четверо: хозяин дома, директор местной школы Георгий Анисимович, бывший моряк — офицер, его жена Мария Петровна, тоже местная учительница, ее родная тетка Пелагея Степановна, знаменитая во всей округе (да не только в округе, а куда пошире!) колхозная доярка, и я. Мы ужинали, попивая терпкое, черно-рубиновое цимлянское, и неторопливо беседовали. Говоря языком газетных реляций, беседа протекала в теплой и сердечной обстановке. Сначала разговор вертелся вокруг московских театральных и кинематографических тем: меня спрашивали, я отвечал. Отвечал, а сам все поглядывал на знаменитую доярку. На первый взгляд она казалась хрупкой женщиной, типичной старой русской крестьянкой в белом платочке, повязанном по старинке узлом под подбородком, с глубоким взглядом умных, темных, чуть усталых глаз. Но ее руки, лежавшие на коленях, широкие в кисти, с узловатыми, огрубелыми и в то же время выразительными пальцами, словно излучали еще не истраченную силу. Я смотрел на эти руки, надоившие полтора миллиона литров молока — целую молочную реку! — и мне почему-то больше не захотелось рассказывать своим собеседникам о столичных театральных происшествиях. Разговор получил другое направление. Теперь им владела Пелагея Степановна. Каюсь, что я задал ей типично городской, легкомысленный вопрос: — Существует такое мнение, что корова — тупое животное. А как вы считаете, Пелагея Степановна? Она взглянула на меня неодобрительно. — Это у кого же такое мнение? — Считают… некоторые! — Сами они, наверное, тупые… некоторые эти! Корова очень даже понятливая скотина, если с лаской к ней подходить. А на ругань или на грубость какую она, конечно, непонятливая! И пошел интереснейший рассказ о коровах! И вдруг во время этого монолога Пелагея Степановна сунула руку в карман своей жакетки и вместе с носовым платком вытащила нераспечатанный конверт. — Письмо какое-то получила, — сказала она, адресуясь к Георгию Анисимовичу. — Пошла к тебе, не успела прочитать. А надо прочесть. Может, что срочное. Она разорвала конверт, вытащила бумагу и, вооружившись очками, стала читать какой-то машинописный текст По мере чтения лицо знаменитой доярки как бы вытягивалось в длину. Улыбчивое его выражение исчезло, стерлось. Лицо стало растерянным и смущенным И немножко обиженным. Но, пожалуй, все же больше смущенным. — Что там такое, Пелагея Степановна? — тревожно спросил хозяин дома. — Да вот, прочти! Георгий Анисимович взял у старушки бумагу и громко прочитал: — «Областной музей краеведения просит вас сдать в музей для хранения на вечные времена ваш а) халат, б) платок головной, в) подойник. А также ваш костюм, в котором вы были, когда обратились к землякам с вашей прочувствованной речью. Стоимость костюма может быть вам компенсирована…» За столом, где только что шел интересный, живой разговор, стало тихо. Воцарилась та неловкая, неприятная тишина, о которой лирики говорят: «Тихий ангел пролетел!», а прозаики: «Дурак родился!» — Да что они там… — начал было Георгий Анисимович, но вовремя спохватился и, покосившись на жену, не сообщил нам, что именно стряслось с работниками областного музея краеведения. — Костюм им отдать?! — с тем же смущением, вопросительно пожав узкими плечиками, сказала знаменитая доярка. — Если нужно для народа, пожалуйста! Мне костюма не жалко… Хоть он и новый почти. И шерсть довольно приличная. Только что в нем особенного? Костюм самый обыкновенный, таких тысячи Ордена ему вид придают, это верно, но не могу же я свои награды… в музей! Я ведь еще… Она не договорила, поднялась и стала прощаться — Знаете что, тетя! — горячо сказала Мария Петровна. — Вы отдайте халат, платочек и подойник, бог с ними. А костюм не отдавайте. Он у вас еще совсем хороший. И зачем вам возиться, другой шить?! В глубоко запавших глазах Пелагеи Степановны зажглась лукавая смешинка. Она вздохнула и тонким, нарочито бабьим, деланным голоском сказала: — Милая, так ведь опоздали они, областные-то. Уж забрали у меня все: и халат, и платок, и подойник! — Кто забрал, тетя?! — Московская девушка приезжала. Тоже из музея. Шустрая такая! Пристала как с ножом к горлу: отдайте да отдайте! Пришлось отдать! Она халат мой себе на плечо, платочек на голову, подойник в зубы. И бегом на станцию. Так что пусть не обижаются областные. Всю как есть меня уже обобрали. Нечего давать. Бог подаст! Ушла наша доярка. Я тоже попрощался с гостеприимной Марией Петровной и отправился на ночевку. Георгий Анисимович вызвался меня проводить. Был тихий вечер. В наступившей темноте уютно тонули графически четкие квадраты добротно рубленных изб. Лениво перебрехивались собаки. «Гав-гав» — хриплым, стариковским басом лаял на одном конце села какой-то, видать, заслуженный, поседевший на своей сторожевой службе кобель, словно говорил: «У меня все в порядке. А у вас?» И сейчас же с другого конца звонко отвечала ему молодая, только начинающая охранную деятельность, но явно талантливая собачонка: «Гав-гав-гав! И у нас порядок!» Некоторое время мы шли молча. Георгий Анисимович сердито сопел. Потом взял меня под руку и сказал: — Знаете, никак не могу успокоиться с этими музейщиками. Ведь подумайте, какая, — он замялся, подыскивая нужное слово, — какая неделикатность! Неделикатность! Точное слово было найдено. Теперь мне ясно было, что стряслось с областными музейными работниками. Несмотря на всю внешнюю уважительность и даже почтительность тона их письма, адресованного Пелагее Степановне, оно, это письмо, дышало грубо-чиновничьим неуважением к человеку. В глазах «музейщиков» знаменитая доярка, старая женщина, была только «экспонатом», центральной фигурой «экспозиции», всем чем угодно, но только не живым человеком. — Я прошлым летом был на юге, в маленьком городке, — снова заговорил Георгий Анисимович. — Смотрю, вывеска: «Краеведческий музей». Зашел. На одном стенде — трубка знаменитого партизана Отечественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года Дениса Давыдова, на другом — пуговица от мундира наполеоновского гренадера. А Наполеоном в этих местах даже и не пахло: до старой смоленской дороги отсюда тысяча, а то и больше километров! В чем дело? Оказывается, предок местного помещика дружил якобы с Денисом Давыдовым. А принадлежала ли сия трубка самому поэту-гусару — это еще тоже бабушка надвое сказала! Говорю заведующему музеем: «Неужели ваш район только пуговицей наполеоновского гренадера и знаменит? А где ваши люди, прославленные вояки и труженики?» Обиделся. «Есть и наши!» Откуда-то приносит две базарные фотографии. Лица искаженные, расплывчатые. «Вот, говорит, пожалуйста, ударники наших полей». Мы свернули в проулок. Георгий Анисимович грозно прикрикнул на очередного Тузика или Шарика, свирепо подкатившегося к нам прямо под ноги, и продолжал развивать мысль, не дававшую ему покоя: — Это один полюс. А случай с Пелагеей Степановной — другой. Ну, выставить для обозрения ее платочек и подойник — это еще туда-сюда. Это вроде как бы ее боевые доспехи. Но костюм, который они хотят снять с нее столь бесцеремонно, зачем его-то выставлять? Выставьте хорошую фотографию. Или живописный портрет. Да я бы еще скульптора попросил руки ее вылепить. Вы видели ее руки? Да записать бы ее беседы с молодыми доярками и телятницами, да биографию ее похудожественней запечатлеть. А схватить платочек и подойник у старухи и сунуть под стекло — это ведь проще простого! Он перевел дух и совсем уже сердито закончил: — Живет у нас в селе один старый учитель. Тоже в своем роде знаменитость: полвека тут проучительствовал. Имеет звание — заслуженный учитель республики. Получил человек Почетную грамоту, не успел ее рассмотреть — налетели музейщики, отобрали в музей… Как бы снова не прилетели! Отдайте, скажут, товарищ учитель, для музейного обозрения ваши штаны, в коих вы сидели на кафедре, когда давали свой последний урок перед выходом на пенсию. А что в них особенного, в штанах этих? Штаны как штаны. Чуть сияют сзади, но вполне можно поносить!.. — А как вы думаете, Георгий Анисимович, — спросил я своего провожатого, — ответит Пелагея Степановна музею на это письмо или не ответит? — Ответит! — сказал Георгий Анисимович. — Она старуха вежливая и деликатная. Как же можно не ответить! Я ей помогу ответ составить. — Он озорно подмигнул мне и закончил — Она на их неделикатное письмо ответит одной деликатной фразой. Из Василия Теркина, кажется. «Я — солдат еще живой!» И все. Точка! Вот вы пришли. Спокойной ночи. Он пожал мне руку и пошел домой.ЧУГУННЫЙ БУЙВОЛ
Худо бывает человеку с похмелья: все внутри у него как бы дребезжит, словно он не живое существо, а старый неустойчивый буфет, заставленный стеклянной посудой, — кошка мимо пробежит, а он даже и на это ничтожное сотрясение отзывается жалобным, тонким позвякиванием стекла! Но еще хуже чувствует себя гражданин — проигравшийся в карты, потому что — и это давно известно! — моральные страдания причинают людям большую боль, чем физические. Именно так чувствовал себя Сергей Аркадьевич Кокушев, заместитель управляющего одной сбытовой конторой, не очень крупной, но и не мелкой. У нас, несмотря на все сжатия и сокращения, таких учреждений и контор столько, что их вывески у подъезда на фронтоне иного дома налезают одна на другую. Невыспавшийся, злой, с адским самокритическим жжением в душе, Сергей Аркадьевич сидел в своем стандартно-неуютном кабинете и тщетно пытался вникнуть в смысл деловых бумаг, лежавших перед ним в раскрытой папке на столе. «Сообщите, когда сможете отгрузить…» А положи я даму — вся игра пошла бы иначе… Потому что я получал ход… «Сообщите, когда сможете отгрузить…» И козырем, собственно, надо было объявить трефу, а не пику!.. «Сообщите, когда сможете отгрузить…» Открылась дверь, и без стука (на правах многолетней дружбы) вошла секретарь конторы — Агнесса Евгеньевна, седовласая коротконогая дама с властным лицом, одетая в синий шевиотовый пиджачок мужского покроя. В ее слишком ярко накрашенных губах была зажата дымящаяся сигарета. Агнесса Евгеньевна энергично сунула заместителю управляющего руку, села, не ожидая приглашения, и по своей привычке, безо всяких предисловий, быстро сказала: — Сергей Аркадьевич, да будет тебе известно, что завтра день рождения Алексея Аполлоновича. Нашему шефу стукнет сорок семь годков! Надо преподнести ему хороший подарок. Вот подписной лист Ты должен его возглавить, как наша первая шишка… после управляющего. Сергей Аркадьевич посмотрел на подписной лист, потом перевел глаза на улыбающееся лицо Агнессы и поморщился. В кармане у него сиротливо покоилась смятая трешка «На простоквашу в буфете!» — горестно подумал Сергей Аркадьевич. Просить жену дать денег из расходных после бурной ночной сцены со слезами, упреками и яростным шипением сквозь зубы было бессмысленно и бесполезно. Сберегательная книжка тоже хранилась у жены. Занять у кого-нибудь из сотрудников? Неудобно! — Он у нас еще и четырех месяцев не просидел, а ты уже знаешь, когда у него день рождения! — иронически усмехаясь, сказал Сергей Аркадьевич, поиграв авторучкой и делая при этом вид, что он обдумывает размер подписной суммы. — Да я знала все его даты на следующий день после того, как он к нам пришел! — с возмущением воскликнула Агнесса Евгеньевна. — Пиши, пиши, не жадничай! И вдруг Сергея Аркадьевича осенило. Недаром товарищи называли его «оборотистым мужиком» Он положил на стол авторучку и сказал: Слушай, Агнесса Евгеньевна, вот, понимаешь, какая у меня сейчас возникла мысль… даже. я бы сказал, идея! Ведь выбрать хороший подарок для такого человека, как Алексей Аполлонович, — дело не простое! Надо угадать и угодить. Так? Агнесса Евгеньевна кивнула стриженной под мальчика головой. — У меня дома стоит без дела чернильный прибор, — продолжал Сергей Аркадьевич, — такой, понимаешь, чугунный буйвол — во рога! — пьет из чернильницы. Жены моей, как раньше говорили, приданое. Мне он совершенно не нужен, стоит на полке, пылится. Ты собери деньги с сотрудников, я тоже подпишу рублей тридцать… сорок… И купи у меня для шефа этого буйвола Он человек культурный, ему понравится. Высокохудожественная вещь, даю тебе слово. Буйвол как живой. Даже по весу). Ты подумай над моим предложением! Агнесса Евгеньевна подумали и сказала: — Нельзя. — Почему? — Мы не можем у частного лица покупать буйволов! — Какое же я частное лицо?! — возмутился Сергей Аркадьевич. — Я бы со всей душой! — сказала секретарь, поднимаясь. Она одернула свой пиджачок и закончила — Да ведь знаешь, какие люди у нас. Узнают, что мы купили буйвола для управляющего конторой у его заместителя, скажут — неэтично. Еще в стенгазету с тобой попадем, к нашим комсомольцам, в отдел юмора и сатиры «Кому что снится» Напишут, что нам с тобой снится крупный рогатый скот. А хорошо ли это? Вот если бы Василий Павлович тебя поддержал, тогда другая музыка! А я одна не могу на себя такую ответственность принять! — С Василием Павловичем я согласую! обрадовался заместитель управляющего. — Ты иди, я с ним сейчас договорюсь и дам тебе знать. …Василий Павлович, тихий, аккуратный блондин с кротким красным лицом завзятого рыболова-подледника, узнав суть дела, помрачнел и сказал неопределенно: — Ты знаешь, Сергей Аркадьевич, ты, того, обожди! Я по этому вопросу посоветуюсь наверху кое с кем! — Да ты что, милый, очумел?! — испугался Сергей Аркадьевич. — Подарок надо завтра вручить, а ты советоваться! Сунешься, а тебе всыплют за несамостоятельность. Василий Павлович еще больше помрачнел — Вопрос, брат, непростой. Если с одной стороны поглядеть — нам неэтично покупать у тебя буйвола, а с другой стороны — почему бы и не купить у тебя буйвола? Давай все-таки обождем, а?! Сергей Аркадьевич взорвался: — Заладил: «С одной стороны, с другой стороны» Я мог лично мне принадлежащего буйвола сдать в комиссионный магазин? Мог! Агнесса поедет в комиссионку, оценит его, рогатого дьявола, и привезет тебе письменную справку с указанием цены. В конце концов, кроме тебя и Агнессы, никто не знает, что это мой буйвол! Кроткий Василий Павлович подумал и… махнул рукой. — Ладно! Действуйте! …Утром на следующий день, когда управляющий сбытовой конторой Алексей Аполлонович, только что прибывший в учреждение, просматривал, сидя за своим столом, свежие газеты, в дверь почтительно постучали. — Войдите! — сказал Алексей Аполлонович хорошо поставленным начальственным баритоном. Двери эффектно распахнулись. Расторопный шофер Коля и экономист Кастырин, молодой человек богатырского телосложения, тяжелоатлет-любитель, торжественно, на вытянутых руках внесли в кабинет управляющего массивный письменный прибор, украшенный фигурой чугунного буйвола, пьющего из чернильницы. Вслед за ними в кабинет вошли Кокушев, кроткий Василий Павлович и принарядившаяся по случаю дня рождения начальства Агнесса Евгеньевна, от которой так и веяло одеколонными ароматами. На полном, гладко выбритом лице Алексея Аполлоновича появилось выражение приятного удивления. Рыболов-подледник деликатно кашлянул и начал: — Дорогой Алексей Аполлонович, позвольте мне от имени… Говорил он долго, гладко и очень глубокомысленно. Упомянул о задачах, не забыл про перспективы смягчения международной напряженности, пожелал доброго здоровья новорожденному и закончил свою речь так: — Макая свое руководящее перо в данную чернильницу, дорогой Алексей Аполлонович, знайте, что этот скромный труженик — буйвол — является материальным воплощением той любви и уважения, которое вы заслужили у сотрудников за короткий срок вашего пребывания на вышке нашей конторы! Растроганный Алексей Аполлонович расцеловался с Василием Павловичем, пожал руки остальным и произнес, слегка запинаясь от волнения: — Мне очень приятно, дорогие товарищи!.. Спасибо! Не ожидал! И… тронут!.. Будем вместе бороться за план сбыта. Так сказать, одной семьей! Очень, очень приятно!.. И вещица, знаете, любопытная. У животного удивительно сознательное выражение на этой… на морде! Интересно, это какого же завода литье? Поздравители посмотрели на Кокушева, но тот молча пожал плечами. Чуть покраснев, Агнесса Евгеньевна, улыбаясь, сказала: — Я не справилась в магазине. Это моя ошибка, Алексей Аполлонович. Признаю, в порядке самокритики. — А мы сейчас сами узнаем. На обратной стороне должно быть написано. И с той же милой улыбкой, освещавшей приятным сиянием его симпатичное лицо, Алексей Аполлонович обратился к богатырю-экономисту: — Переверните-ка его, так сказать, вверх тормашками, товарищ Кастырин! Поднатужась, тяжелоатлет перевернул буйвола Надев очки, управляющий сбытовой конторой наклонился и стал рассматривать тыльную часть преподнесенного ему чернильного прибора. Рассматривал он ее долго (у Кастырина даже руки затекли), а когда наконец выпрямился, то все увидели, что лицо Алексея Аполлоновича уже не освещает милая улыбка, наоборот, лицо Алексея Аполлоновича было перекошено гримасой гнева и отвращения. — При чем здесь, собственно, я! — овладев собой, наконец вымолвил управляющий сбытовой конторой. — Здесь имеется надпись насчет любви и уважения, но она относится к вам, товарищ Кокушев, а не ко мне. И даже подписи сотрудников поставлены. Какая-то Нина Зайчонок, какой-то Семен Плинтус!.. У нас в конторе даже и сотрудников нет таких!.. Считаю подобное отношение неуважением. И даже оскорблением! Он замолчал и стал обиженно сопеть. Василий Павлович и Агнесса Евгеньевна обратили на Кокушева испепеляющие взоры. «Оборотистый мужик» в совершенной растерянности развел руками. — У меня это была память от Кустпромснаба! Но, ей-богу, я понятия не имел! Даже и не предполагал, что они, дураки, на буйволе расписывались! Да и зачем туда заглядывать! Алексей Аполлонович, вы не волнуйтесь, подписи можно стереть. Отдам в граверную мастерскую — и порядок! — Нет-с! — сказал оскорбленный до глубины души новорожденный. — И вообще… пора кончать с этим, подхалимством Да, да, дорогие товарищи, будем называть вещи своим именем. И вообще я вижу, что подбор кадров в вашей конторе… то есть в нашей конторе, так сказать, оставляет желать… И пошел, и пошел! Скандал!ОРГАНИЗОВАННАЯ ЛЮСЯ
Я люблю приходить в театр загодя, люблю до начала спектакля погулять по фойе — посмотреть на публику, полюбоваться мужественно-вдохновенными физиономиями артистов и прелестными выразительными лицами артисток на фотографиях, развешанных по стенам, люблю посидеть в буфете за бутылкой лимонада. Так все было и на этот раз. Я приехал в театр на премьеру современной комедии из колхозной жизни за полчаса до начала спектакля. Мы с женой погуляли по фойе, посидели в буфете — от лимонада воздержались, заменив его горячим чаем, и проследовали в партер. Комедия оказалась не бог весть какая, но веселая и жизненная по образам и характерам ее героев. Автор, увы, не «поставил новую веху», не «открыл новые горизонты», но зато было видно, что он хорошо знает и любит тех людей, о которых он рассказал в своей незамысловатой пьесе. В зрительном зале много и хорошо смеялись, а громче и веселее всех — так во всяком случае показалось мне! — смеялась моя соседка слева. Это была девушка лет девятнадцати, очень миленькая, с большими серыми наивными глазами на бледном личике потомственной горожанки. Одета она была просто, но со вкусом: гладкий черный джемпер и узкая, тоже черная юбка. Рядом с ней сидела пожилая женщина с таким же бледным, приятным, интеллигентным лицом — ее мама. Когда моя соседка смеялась слишком громко и заразительно, мама, делая большие глаза, укоризненно шептала ей: — Люся, побойся бога!.. И Люся — тоже шепотом — отвечала ей: — Но ведь смешно же, мама! Я не могу удержаться! Во втором антракте мы разговорились и познакомились. Люся оказалась студенткой одного из московских индустриальных институтов. В институт попала прямо со школьной скамьи. Тут в разговор вступила мама, и выяснилось, что Люсин папа профессор и крупный специалист как раз по тому разделу техники, каковому решила посвятить себя Люся. Но Люся сказала, что, вообще-то говоря, она мечтает об артистической карьере, но папа против. Почему? Папа считает, что в артистки должны идти те, у кого есть большой талант, а к Люсиным возможностям он относится скептически. Нравится ли ей пьеса? Очень! Она смешная! А что в ней смешного? С очаровательной непосредственностью Люся объяснила, что кажется ей лично смешным в пьесе. В ее рассуждениях было много наивного, но эта наивность искупалась свежестью и искренностью ее чувства. — Она очень жизненная, эта комедия! — наставительно сказала Люся. — Вы знаете колхозную жизнь? — спросил я. — Я была в колхозе! — Долго? — Три дня. Наш курс посылали на картошку. Очень было интересно! Но на третий день мама прискакала туда на такси и привезла справку, что у меня гланды и мне надо делать операцию. И в общем, картошку убрали без меня, а гланды вырезали тоже не мне! Люсина мама сделала «большие глаза» и сказала: — Люся! Побойся бога!.. …Месяца четыре спустя я попал на конференцию зрителей, созванную одним учреждением из сферы искусства для обсуждения нескольких современных комедий, в том числе и той, которая так понравилась нам с Люсей. В ожидании начала конференции ее участники чинно циркулировали по фойе. Все выглядело весьма благопристойно. Это благолепие несколько нарушала эффектная ненатуральная блондинка гренадерского роста с темным пушком на верхней губе. Ее темпераментная активность била ключом. Она металась по фойе из угла в угол так стремительно, словно ее толкала невидимая пружина. Здесь она пожимала руки одному, тут обнимала другую, там что-то нашептывала на ухо третьему. В ее черных навыкате глазах сверкала бешеная энергия, щеки рдели румянцем. Она была как божия гроза — да простит меня Пушкин. Наверное, вы знаете ее, но не больше, чем знаю ее и я. Она постоянный посетитель театральных премьер и видный деятель кулуарной театральной политики. Она искренне убеждена, что именно здесь, в фойе и в буфете, она и ей подобные вершат настоящий суд и дают настоящую оценку. Общественно она существует там, где в силу тех или иных причин создается некий вакуум, некая пустота, каковую она и заполняет своими пышными, но очень уж проворными телесами. Я не могу вспомнить ее имя и отчество. Нечто сложное. Вроде Семирамиды Изумрудовны. Наконец, конференция началась. Семирамида, конечно, сидела в президиуме. Выступления были разные — дельные и бессодержательные, интересные и скучные. И вдруг я вздрогнул: на трибуне появилась… Люся. Она оглядела зал весьма независимым взором, мило улыбнулась кому-то, открыла хорошенький ротик, и я… не поверил своим ушам! Боже мой, как ругала Люся ту самую комедию из колхозной жизни, которую мы вместе смотрели в театре всего лишь четыре месяца тому назад. Оказалось, что комедия не смешная. Совершенно не смешная! Бедная Люся, которой так хотелось посмеяться в тот вечер, ушла домой из театра совершенно разочарованная. Ей было ужасно обидно, потому что… — тут Люся обаятельно улыбнулась в зал, — потому что билет она купила на свои кровные деньги — из стипендии. А какие у студентки деньги — сами понимаете! Пьеса не жизненная, совершенно не жизненная, ни одного живого типа! Разве в ней показан колхоз?! Нет, это совершенно не колхоз, уж она-то, Люся, знает, что такое колхоз! Я едва сдержался, чтобы не крикнуть с места: «Люся, побойся бога!» А Люся продолжала шпынять драматурга с той же очаровательной грацией. Ох уж эти драматурги! Как сказал Гоголь: «С кого они портреты пишут? Где разговоры эти слышат?..» — Это сказал Фамусов, и у Грибоедова, а не у Гоголя! — поправил кто-то Люсю из зала. — А какая разница! — отпарировала Люся. — Возможно, что это сказал не Гоголь, а Грибоедов, но что меняется? Все равно комедии, которая нам нужна, нет! Напишите же ее! — обратилась ЛюСя к президиуму, эффектным, умоляющим жестом протянув руки к сцене. — Мы, организованные зрители, будем вам так благодарны за это! Она еще раз обаятельно улыбнулась в зал и под сдержанные аплодисменты сошла с трибуны. Я сидел на своем месте потрясенный до глубины души. Откуда у нее, у Люси, это лицемерие, это грациозное бесстыдство?! Ох, прав, кажется, был Люсин папа, когда не пустил ее «в артистки». Ведь на трибуне она играла по всем законам дурного театрального штампа роль наивно-обаятельной, якобы современной девицы, и это было до ужаса бездарно! Я едва дождался перерыва, чтобы встретиться и поговорить с Люсей. Она стояла в фойе и явно ждала кого-то. Увидев меня, она ничуть не смутилась. Когда я высказал ей свое отношение к ее выступлению на конференции, она с искренним удивлением пожала плечиками — Но ведь тогда я так просто говорила о пьесе с вами, а сейчас я выступала как организованный зритель! — Мне кажется, что зритель всегда должен говорить «просто так», Люся, независимо от того, в каком состоянии он находится — в организованном или в неорганизованном. И потом, Люся, милая, неужели вам ничего не понравилось в том спектакле? — Но ведь мы же пришли на обсуждение! — сказала Люся. — А разве обсуждение — это обязательно полное осуждение? Люся посмотрела на меня еще более удивленно, но вдруг за моей спиной послышались торопливые шаги и, обернувшись, я увидел Семирамиду Изумрудовну. Она глядела на меня в упор с ненавистью и укором. Так крылатый посланец неба взирал на демона, охраняя бедную Тамару от его нескромных посягательств. — Люсенька, вы чудно сегодня выступали! — не сказала — пропела Семирамида Изумрудовна. — Пойдемте, мне надо с вами поговорить о дальнейшем. — Она обняла Люсю за плечи и повела ее куда-то. Рядом с большой, широкой, как у палача, Семирамидиной спиной тоненькая Люсина фигурка выглядела жалко и беззащитно.КАПРИЗ СЛАВЫ
Однажды утром к пенсионерке Марии Игнатьевне Трушиной, пожилой, грузной, интеллигентной вдове, постучался ее сосед по комнате, молодой, подающий надежды киноактер Яша Суренский. На его настойчивый стук первым отозвался Степка, маленький песик с живыми черными глазками, общий баловень и любимец всей квартиры. Он громко и не по своим размерам басисто залаял, предупреждая: «Если вы с дурными намерениями, то я вас разорву на мелкие кусочки!» Вдова отворила дверь и впустила Яшу в комнату. Узнав актера, Степка умолк и энергично заработал куцым хвостиком. Он частенько получал от него то кусочек сахару, то печеньице и питал к молодому таланту симпатию не совсем бескорыстную. Увидев радостно-возбужденное Яшино лицо, опытная вдова сразу сообразила, что сосед пришел не затем, чтобы перехватить «до получки». Что-то с ним случилось большое, хорошее. Но что именно? Сгорая от любопытства, она спросила: — Что это вы, Яшенька, сияете как именинник? — А у меня, Мария Игнатьевна, действительно именины! — напыщенно ответил киноактер. — Только именины сердца, как говорил Манилов у Гоголя. — Может быть, это говорил и сам Павел Иванович Чичиков, не помню. Но дело не в Чичикове! Одолжите мне, Мария Игнатьевна, пожалуйста, вашего Степку минут на двадцать, от силы на полчаса. — Господи помилуй, зачем вам Степка понадобился?! Если для киносъемок, то не дам. Он — собака с повышенной моторностью. И вообще очень нервный. Его ваши режиссеры могут до сумасшествия довести! — Успокойтесь, Мария Игнатьевна, не для киносъемки. Видите ли… меня сейчас придут фотографировать для одного журнала. И я хочу сняться со Степкой на руках. — Почему именно со Степкой? — удивилась вдова. — Ну не вас же мне держать на руках, Мария Игнатьевна, милая! — усмехнулся Яша. Он сел на диван рядом со Степкой и небрежно погрузил свою ладонь в его белоснежную шелковистую шерстку. — Я, Мария Игнатьевна, считаю, что наш брат молодой киноактер должен быть прежде всего организатором. Что такое успех? Это сначала организация, а потом уже талант и все прочее. Если у тебя нет организаторской жилки, то так и пропадешь в безвестности, как последняя собака. Но меня, Мария Игнатьевна, на козе не объедешь!.. Понимаете? То-то и оно! — Да, но Степка-то мой при-чем тут? — Мадам Слава, Мария Игнатьевна, это оч-чень капризная дама. И если уж я заставил ее обратить на меня — по-настоящему в первый раз, заметьте! свое благосклонное внимание, значит, я должен, так сказать, закрепить его как следует. Просто так сняться — скучно и неинтересно. Таких снимков сотни. Они мелькают, но не впечатляют, не остаются в памяти у благодарных современников… На Западе, Мария Игнатьевна, кинозвезды это хорошо учитывают. Взгляните на их снимки. Всегда найдете какую-нибудь впечатляющую деталь. Какого-нибудь там ребеночка, собачку, кошечку, попугайчика. Они утепляют снимок и обостряют его восприятие. Снимок не входит, а как бы вонзается в сознание читателя. Психология рекламы, Мария Игнатьевна, — великое дело. Я это хорошо понимаю, меня на козе не объедешь!.. Так я возьму Степку! На двадцать минут, с гарантией? — Ну… берите! — Ого, уже звонят. Пошли, Степан! Киноактер подхватил покорного Степку поперек тугого пуза и выбежал из комнаты. …Цветной снимок в журнале получился просто великолепный. Яша Суренский со снисходительной улыбкой юного гения смотрит куда-то вдаль. А у него на коленях важно сидит шарообразный белый, как пена морская, Степка и тоже улыбается, нахально вывалив наружу длинный красный язык.На продувной Степкиной морде написано: «Я хоть и собака, но меня тоже на козе не объедешь!» Снимок произвел должное впечатление. Яшу поздравляли, Яшу обнимали, Яше звонили по телефону Казалось, долгожданный успех был налицо. И только одно огорчало и даже бесило тщеславного Яшу Суренского поздравлявшие, обнимавшие и звонившие почему-то больше говорили о Степке, чем о нем. Комплименты расточались главным образом в Степкин адрес. Яше приходилось буквально выворачиваться наизнанку, чтобы при встрече с поздравителями направлять разговор в нужную ему сторону. — Видел твой снимочек. Удивительно физиономия симпатичная… у твоей собачки. — А подпись под снимком читал? Хвалят меня, знаешь ли! — Да, да! Читал! Сколько лет? — Мне? Двадцать три. — Нет, собачке. — Собачке три года. Очень строгий критик, между прочим, подпись написал. — Как зовут? — Критика? — Нет, собачку. — Собачку зовут Степкой. В общем… вот… отмечен! — А на снимке отметин не видно. Он весь такой беленький, пушистый, как игрушечный. Кланяйся ему! …Как-то вечером Мария Игнатьевна, Степкина хозяйка, позвала Яшу Суренского к коммунальному телефону. Актер снял трубку и услышал низкое контральто, почти бас. — Вы киноактер Суренский? — Да! Кто это говорит? — Говорит… Софья Павловна Петрушинская. Я только что увидела ваш снимок в журнале. Товарищ Суренский, это судьба. Приезжайте сейчас же ко мне, я вас умоляю!.. — Простите… зачем? — Я уверена… сердце мне подсказывает, что мы… будем взаимно счастливы. Запишите адрес! Через полчаса побритый, надушенный, в новеньком костюме и свежем галстуке Яша Суренский уже катил в такси на край города. Сердце его сильно билось, в голове порхали самые соблазнительные мысли. Большой старый дом с колоннами. Одним духом киноактер взлетел на третий этаж. Позвонил два раза, как было условлено. Дверь отворилась, и перед Яшей предстала… ужасная помесь старой графини из «Пиковой дамы» с гоголевской Коробочкой. На руках у этого жалкого созданья сидела маленькая несчастная белая собачонка с тухлыми глазами. — Не убивайте меня! — страстным контральто сказало созданье. — Скажите, что я не ошиблась в своем предчувствии. Он мальчик? — Кто… он? — Ваш песик — мальчик, жених? — Да, он кобе… то есть это… мальчик, так сказать. — Боже мой, какое счастье! Ведь я пять лет не могу найти достойного жениха для моей девочки. Давайте породнимся, товарищ Суренский. Посмотрите на нее. Ведь правда — прелесть! Она поднесла невесту с тухлыми глазами к самому Яшиному носу. Ошеломленный киноактер посмотрел на ко всему равнодушную белую собачонку — по всем признакам она была одних лет со своей хозяйкой — и взорвался. — Послушайте, это… безобразие, в конце концов! Я тринадцать рублей на такси истратил. Опомнился он уже на улице. Шел мокрый снег. До ближайшей остановки троллейбуса пришлось тащиться пешком три квартала.НЕЙЛОНОВАЯ КОФТОЧКА
Николай Рогожин, студент одного технического института, очень серьезный юноша, считал, что главное определяющее начало современной жизни — это точные науки и техника, а искусство, и в частности музыка, — удел недалеких любителей. И надо же было так случиться, что он влюбился в ученицу музыкальной школы по классу рояля Зинаиду Новосельцеву. Он познакомился с ней на общестуденческом вечере «вопросов и ответов». Зина показалась Коле Рогожину невероятной, чудной красавицей — новой Клеопатрой в плиссированной юбке колоколом и в туфельках на «гвоздиках». Конечно, это было преувеличением. Состязание с древнеегипетской красавицей Зина Новосельцева, наверное, проиграла бы. Однако надо признать, что Зина действительно была очень хорошенькой девушкой. И если уж находить точное сравнение, то можно сказать, что Зина Новосельцева была похожа на грациозную кошечку. У нее даже глаза были зеленые, с голубоватым отливом, а маленький носик с утолщенной переносицей забавно морщился, когда она сердилась или улыбалась. Коле Рогожину казалось, что она вот-вот фыркнет или замурлыкает. На том вечере «вопросов и ответов» Коля не отходил от Зины. Он протанцевал с ней подряд три вальса и один западный танец, задал ей, танцуя, великое множество серьезных вопросов, дабы выяснить Зинины взгляды на жизнь, ее вкусы и привязанности, не получил на эти вопросы равнозначного количества вразумительных ответов, проводил после вечера домой и вернулся в институтское общежитие очарованный, ошеломленный, изнемогающий от смятенности чувств и переполнявшей его душу нежности. Они стали встречаться. Не очень часто — раз в неделю. Его чувство росло от встречи к встрече. Товарищи заметили, что непримиримый Коля Рогожин явно сдает свои идейные позиции в вопросе об отношении к искусству, и в частности к музыке. Однажды он даже сказал, что «Бетховен довольно приличный композитор». Вася Табачников, подмигнув другим Колиным дружкам по общежитию, с невинным лицом спросил его: — Допустим, у тебя есть два часа на отдых, куда ты лично пойдешь — на каток или на концерт слушать Бетховена? Коля Рогожин покраснел и ответил: — Возможно, что пойду слушать Бетховена. Это, в конце концов, зависит… — Мы знаем, от кого это зависит! — перебил его Вася Табачников, и все засмеялись. Коля Рогожин покраснел еще больше и сказал, что «вопрос поставлен схоластически и все зависит от настроения». В другой раз ребята читали вслух стихи и кто-то продекламировал из Блока:СТРАННЫЙ МАЛЬЧИК
Перед уроком географии в класс вошла классная руководительница Анна Павловна и с ней новичок — бледный, толстый мальчик с большими, чуть оттопыренными, ярко-розовыми, как промокательная бумага, ушами. Стало тихо. Мальчики и девочки, сидевшие на партах, с любопытством глядели на новичка. А он стоял спокойно, держа свой портфельчик с учебниками за длинную ручку, и улыбался весьма независимо. Форменные серые штаны были ему длинны, не по росту, и внизу лежали гармошкой, так что наружу высовывались лишь носки ботинок. — На нашего управдома похож! — шепнул Костя Гаранин своему соседу по парте и закадычному приятелю Эдику Буценко. — Ребята! — обратилась к классу Анна Павловна. — Познакомьтесь с вашим новым товарищем. Его зовут Сережа Полосатиков. Он перевелся к нам из другой школы. Вы его не обижайте!.. Иди, Сережа, садись — вон там есть свободное местечко, на третьей парте! Важно ступая, Сережа Полосатиков проследовал к третьей парте и сел рядом с тихоней Любой Морковкиной — как раз позади Кости Гаранина и Эдика Буценко. Потом Анна Павловна ушла, и начался урок географии. Сергей Сергеевич, географ, вызвал к карте Любу Морковкину. Люба храбро взяла в руку указку и стала бойко выкладывать все, что успела за вчерашний вечер узнать про горные хребты и реки Южной Америки. Эта тихоня здорово знала урок! Воспользовавшись удобной ситуацией, Эдик Буценко обернулся к новичку и спросил его шепотом: — Марки собираешь? — Зачем? — тоже шепотом, вяло кривя нижнюю губу, ответил новичок. — Как это — зачем?! Интересно же! Вот бы марку Ганы добыть! — Чепуха! — Что чепуха?! — Марки все эти — чепуха! — Это, брат, ты загибаешь! Если марки чепуха, зачем же тогда их на почте продают? И в магазине филателистическом? — Мало ли какую чепуху продают в магазинах! — Да почему же марки-то — чепуха?! — Потому что когда их отклеиваешь они рвутся. А когда наклеиваешь — к языку прилипают! Костя Гаранин не выдержал и тоже обернулся к новичку: — Ты, Полосатиков, наверное, язык в клей обмакиваешь, поэтому они и прилипают!.. Эдик Буценко представил себе, как толстый Полосатиков засовывает длинный красный язык в банку с клеем, и громко рассмеялся. Сергей Сергеевич оторвался от карты, по которой отважно путешествовала со своей указкой Люба Морковкина, и строго прикрикнул: — А ну потише там, дружки, Буценко и Гаранин! В журнал захотели?!.. Наконец довольная Люба вернулась на свою парту. Ее просто распирало от гордости. Она ждала, что новичок сам скажет ей что-нибудь приятное, но новичок не обращал на нее никакого внимания — он рассматривал волосы на затылке Эдика Буценко так, как будто это были не волосы, а притоки южноамериканской реки Амазонки — самой большой реки в мире. Тогда Люба, глядя прямо перед собой, чтобы Сергей Сергеевич ничего не заметил, сама шепнула своему соседу: — Пятерочку заработала! — Чепуха! — ответил сосед тишайшим шепотом. — Пятерка чепуха?! — География вся эта — чепуха!.. Параллели, меридианы… воображаемые линии. Подумаешь! Если они воображаемые, зачем про них учить? Где хочу, там их и воображаю! — Ты какой-то странный! — прошептала Люба, продолжая глядеть прямо перед собой, и отодвинулась от Полосатикова на край парты. Заболела «англичанка», и последний урок оказался свободным. Анна Павловна предложила всем классом пойти с ней в Третьяковскую галерею — посмотреть картины знаменитого художника Васнецова. Все были очень доврльны, и все решили пойти, все, кроме Сережи Полосатикова. Он быстро собрал свои учебники и тихо нырнул в гардероб — одеваться. Там его и настиг Эдик Буценко. — Ты разве с нами не пойдешь, Полосатиков? — Не пойду! Что я там не видел, в этой Третьяковке?! — А богатырей, которых Васнецов нарисовал, ты видел? Илью Муромца, Добрыню Никитича и Алешу Поповича? Которые сидят верхом на богатырских конях и гордо смотрят вдаль?! — Подумаешь! Они и на папиросных коробках гордо смотрят вдаль! — Чудак! То коробка, а то картина во всю стену! — А какая разница, если они и там гордо смотрят вдаль и тут гордо смотрят вдаль?! Чепуха! Мнения о странном мальчике в классе сложились разные. Одни решили, что Сережа Полосатиков очень умный, потому что, если он называет все чепухой, значит, он знает про это «все» то, чего не знают остальные. Другие, наоборот, полагали, что Сережа Полосатиков — круглый дурак, потому что только дурак может считать чепухой то, что считать чепухой никак нельзя. Третьи — к ним принадлежали Костя Гаранин и Эдик Буценко — думали, что странное и загадочное поведение Сережи Полосатикова объясняется не свойствами его рассудка, а чем-то другим. И они решили во что бы то ни стало разгадать эту «ходячую загадку природы», как они в разговорах между собой стали называть Сережу Полосатикова. Разгадка произошла, как это часто бывает в жизни, совсем случайно. Однажды в воскресенье Костя Гаранин и Эдик Буценко пошли вместе погулять и заглянули в парк культуры и отдыха. В парке было весело и шумно. Друзья побродили по аллеям и дорожкам и остановились у лотка мороженщицы, чтобы купить себе по вафельному стаканчику орехового пломбира. И тут выяснилось, что Костя Гаранин потерял деньги. Он обыскал все карманы, даже зачем-то снял ботинок и потряс его, — денег не было. — Я вас выручу, ребята! — вдруг сказал сидевший рядом на скамейке молодой парень в спортивной куртке на молнии и в вязаной шапочке, какие носят лыжники. Лицо у него было широкое, чуть скуластое, в синих глазах — смешинка. — Дайте-ка им, уважаемая тетя, два стаканчика, я заплачу. Он дал деньги бесстрастно-важной тетке — мороженщице с клюквенным румянцем на щеках, взял у нее два стаканчика и подал один Косте, а другой Эдику. — Кушайте на здоровье, братцы-кролики! Братцы-кролики помялись, хмыкнули и стали кушать на здоровье. Потом пошли гулять уже втроем. Новый знакомый оказался отличным парнем. В прошлом году кончил десятилетку, поступил на завод, работает токарем. И, кроме того, занимается лыжным спортом, имеет разряд. Зовут Сережей, как Полосатикова. Очень симпатичный! И так интересно рассказывает и про завод, и про лыжные состязания! Незаметно для себя друзья оказались у аттракциона «чертово колесо». И вдруг увидели… кого бы вы думали? Полосатикова! Он сидел в корзине вращающегося колеса и визжал от наслаждения. Он визжал буквально на весь парк. Когда колесо, совершив круг, остановилось, Полосатиков вылез из корзины и сейчас же побежал за билетом на «следующий сеанс». Конечно, ребята тут же рассказали своему новому другу про эту «ходячую загадку природы», которую они поклялись разгадать. Когда Полосатиков, совершив еще один рейс на «чертовом колесе», спустился вниз на грешную землю, братцы-кролики и Сережа-большой подошли к «странному мальчику». — Здорово, Полосатиков! — Здорово! — Ловко у тебя получается. Ты, наверное, летчиком хочешь быть, тренируешься на мертвую петлю, да? Глаза у Сережи загорелись от этой похвалы, но тут к троице подошел стоявший поодаль молодой человек без шапки, с бледным, скучным, полным лицом, с копной длинных волос на голове; сзади, на шее, они сбивались в колечки, как шерсть у пуделя. — Это мой старший брат! — с гордостью сказал Сережа Полосатиков. Полосатиков-старший посмотрел на вежливо поклонившихся ему Костю и Эдика безразлично, словно перед ним были не мальчики, а забор, заклеенный старыми афишами, и молча выплюнул изо рта окурок сигареты прямо им под ноги. — Очень интересное это колесо, правда? — сказал Костя Гаранин, обращаясь к Полосатикову-младшему. Глаза у Полосатикова-младшего снова загорелись, но Плосатиков-старший, скривив рот, сказал: — Чепуха! И тогда Полосатиков-младший тоже скривил рот и с такой же презрительной миной процедил сквозь зубы: — Чепуха! — Идем, малявка! — приказал старший брат, и младший послушно пошел следом за старшим. Когда они затерялись в толпе гуляющих, Сережа-большой положил свои руки на плечи оторопевших друзей и сказал: — Ну что же, братцы-кролики, теперь, когда эта «ходячая загадка природы» разгадана, вам остается только одно — сделать из него человека. Можно из него сделать человека, как вы думаете? Мальчики переглянулись, и Эдик Буценко ответил очень серьезно: — Можно, но трудно. Двенадцать лет прожил на свете, но такого еще не видел. Придется поработать! — Придется! — подтвердил Костя Гаранин.ВСЕМУ ВИНОЙ ВИРУС
Матч не кончился потому, что зрители, недовольные судьей, перемахнули через ров, отделявший стадион от трибун, и на футбольном поле началась драка. В центре поля мгновенно образовался топчущийся на месте клубок из ярких цветных рубашек и синих полицейских мундиров. В воздухе замелькали кулаки и палки. Мы не могли понять, кто кого и за что бьет, мы понимали только, что нам тут делать нечего! Тем более что зрители, оставшиеся на трибунах и болевшие за дерущихся на поле болельщиков, тоже готовы были перейти от слов к делу. Цепная реакция большой драки неминуемо должна была закончиться всеобщим взрывом. Надо было вовремя убраться восвояси. Повторяя на каждом шагу единственное испанское слово «пердоне!» (извините!), которое мы знали, мы с трудом пробрались к выходу. Спустя пятнадцать минут мы уже спокойно пили свой кофе, сидя за столом под полосатым тентом маленького уличного кафе. Вошел новый посетитель и сел рядом с нами за свободный столик. Это был мужчина средних лет с крупными чертами лица индейского склада. На нем были надеты разорванная на плече рубаха навыпуск — белая, с нарисованными на ней где попало маленькими красными попугайчиками — и узкие голубые брюки, тоже разорванные на коленях. На его смуглой скуле под правым антрацитно-черным глазом красовался здоровенный темно-лиловый кровоподтек. Кроме того, мы заметили, что он хромает. Мужчина в рубахе с попугайчиками заказал прохладительного и жадно, прямо из горлышка, выпил почти целиком всю бутылку. Потом он закурил сигарету, посмотрел на нас и, дружелюбно подмигнув нам здоровым глазом, сказал что-то по-испански. Жестами мы ответили, что не понимаем его. Тогда он перешел на беглый, но плохой английский, и вожжи разговора взял в свои надежные руки Вася Коломейцев, молодой ленинградский архитектор, — он понимал и объяснялся по-английски лучше всех из нашей маленькой группы советских туристов. — Я вас видел «там», сеньоры! — многозначительно сказал мужчина с подбитым глазом. — Да, мы «там» были, но ушли. И, кажется, вовремя! — ответил за всех нас Вася Коломейцев. — Я тоже ушел, но, как видите, не вовремя! С печальной улыбкой он показал на пострадавшие брюки и рубаху с попугайчиками. Свой подбитый глаз в список потерь и убытков он не включил. Помолчав, он спросил: — Сеньоры туристы? — Да, мы туристы. — Откуда сеньоры приехали к нам, позвольте спросить? — Из Советского Союза. Наш собеседник весь просиял. Он улыбался так широко и так открыто, что казалось, улыбаются не только его глаза и рот, но даже красные попугайчики на рубахе и синяк под глазом. — О, Советский Союз! — сказал он, продолжая улыбаться. — Ваша страна — великая страна, сеньоры! У вас есть лунник!.. Я читал про вашу страну и полон восхищения! — Он поднялся и отвесил нам церемонный поклон. — Диего Оливейро, юрист! Готов к вашим услугам, сеньоры. Вслед за тем он горестно развел руками и сказал: — Я очень сожалею, что вы стали свидетелями того, что происходило «там». Не судите, однако, прошу вас, сеньоры, о нашем народе и о нашей стране по этому печальному происшествию. Наш народ — добрый и великодушный народ, но, когда мы смотрим корриду — бой быков — или футбольный матч, мы часто… теряем самообладание!.. Я думаю, что в этом больше всего виновато наше солнце. Оно вызывает к жизни некий таинственный вирус. Вирус проникает в кровь и вызывает у наших людей приступ лихорадочного бешенства. О, это наше несчастье, поверьте, сеньоры! Мы наперебой стали утешать Диего Оливейро, уверяя его, что большая драка на стадионе не поколебала наших симпатий к его стране и к его народу, но он не принял наших уверений. — Сеньоры, я ценю ваше великодушие, но, поверьте, очень страдаю!.. Нет, нет, не из-за синяка. Я страдаю морально, сеньоры!.. Все дело, однако, в вирусе, уверяю вас! Всему виной вирус!.. Простите, нет ли у кого-нибудь из вас булавки? Этот висящий лоскут на коленке… он меня несколько смущает, сеньоры. Я хотел бы привести в порядок, в относительный порядок, конечно, свои штаны. Булавка нашлась. Диего Оливейро привел в относительный порядок свои брюки и с тем же воодушевлением сказал: — Да будет вам известно, сеньоры, что футбольные судьи в нашей стране по среднему долголетию занимают в таблице профессий одно из последних мест. Они уступают пальму первенства лишь тореадорам, матадорам и пикадорам, да еще кинорежиссерам. Первым, как вы, наверное, догадываетесь, часто мешают стать Мафусаилами быки, а вторым сильно сокращают сроки жизни их любовницы — кинозвезды. Не так даже звезды, как, скорее, те девицы, которые мечтают стать звездами и с этой целью становятся любовницами режиссеров. Когда такая девица видит, что кинозвезды из нее, несмотря на все жертвы и ухищрения с ее стороны, не вышло, она превращается в фурию, и… режиссер идет ко дну. Что касается футбольных судей, то… тут уже всему виной вирус! Он обвел нас взглядом, как бы желая убедиться, какое впечатление произвели на нас его слова, и продолжал: — Был у нас, однако, один судья, который намного превысил среднюю критическую цифру возраста футбольного судьи в нашей стране. Но и он плохо кончил бедняга. Впрочем, это целая история. Мы стали просить нашего нового знакомого рассказать нам историю про долговечного футбольного судью. Со свойственной латиноамериканцам галантностью он ответил: — С удовольствием, сеньоры, но при условии, если вы позволите мне угостить вас! Он подозвал официанта и заказал коньяку Мы чокнулись, выпили, и Диего Оливейро приступил к рассказу. — Мой рассказ будет очень коротким, сеньоры, но довольно поучительным. В общем, жил-был футбольный судья, имени его я называть не буду… Судья как судья. Не без грешков и пристрастий. Должен вам сказать, сеньоры, что у нас судью бьют все: и те, которые недовольны тем, как он судит, и те, которые довольны. Последние бьют его на всякий случай, авансом. При таком образе жизни долго, конечно, не протянешь. А этот судья жил да жил и, попадая в большие переделки, всякий раз выходил сухим из воды. Он обладал удивительной способностью исчезать с поля, как только начиналась большая драка. Словно сквозь землю проваливался! Самые крупные специалисты по укорачиванию жизни футбольных судей охотились за ним, блокируя все выходы с поля, но и у них ничего не получалось. Судья бесследно исчезал. Суеверные люди — увы, у нас еще много суеверия в стране, сеньоры! — стали поговаривать, что старый судья дружит с самим дьяволом, другие уверяли, что он вообще не человек, а призрак. В общем, имя его, сеньоры, окружал дымок легенд и тайн. Разгадка тайны произошла во время рокового матча между «быками» и «тиграми» были у нас в свое время такие знаменитые футбольные команды Большая драка началась примерно в середине первого тайма. Вели «быки» со счетом 2 0, и нужно сказать прямо, сеньоры, что у тех, кто болел за «тигров», были некоторые основания сердиться на судью. Он не мог скрыть своих симпатий к «быкам» Драка была жесткой и всеобщей, дрались все, даже самые юные и прелестные сеньориты, потому что солнце палило вовсю и проклятый вирус бушевал в крови у людей. Победили сторонники «быков». А среди них — это все заметили — особенно отличался в драке какой-то пожилой господин с черной бородой и бравыми усами, одетый в обычную белую спортивную рубашку и брюки. Когда поле было окончательно очищено от «тигров» и их болельщиков, кто-то из нас… то есть, я хотел сказать, кто-то из болевших за «быков», вспомнил про старого судью и, смеясь, громко сказал, что легендарный старик сегодня хорошо судил и очень жаль, что он, как обычно, растаял в воздухе и не видит нашего триумфа! И тогда пожилой господин в белом сорвал со своего лица черную бороду и бравые усы и со слезами на глазах воскликнул: — Дети мои, я с вами! Так все узнали тайну старого судьи и секрет его долголетия. Он никогда не выходил на поле в трусах и майке, а носил обычные белые брюки или шорты и спортивную рубашку. В кармане у него лежали наготове борода и усы разного цвета и покроя. Искусством мгновенной гримировки он владел блестяще… Вот, собственно, и все, сеньоры! — Но вы, мистер Оливейро, сказали, что этот матч был для судьи роковым, — сказал Вася Коломейцев. — Да, сеньоры, матч оказался роковым. Но всему виной вирус. Это была его последняя вспышка в тот ужасный день! Когда судья открыл свою тайну, нас… то есть, я хотел сказать — болельщиков за «быков», охватил такой необузданный восторг, такой энтузиазм, такая веселая ярость, что мы… то есть они, болельщики, кинулись качать судью. Ну и… подкинули его слишком высоко в воздух! А подкинув, испугались, что он шлепнется им на головы, и разбежались в разные стороны. И он грохнулся, бедняжка, с порядочной высоты на родное футбольное поле. И его замертво унесли в раздевалку! На глазах у Диего Оливейро выступили крупные слезы. Он вытер их белоснежным носовым платком и прибавил: — Вы живете на севере. У вас совсем другое солнце, сеньоры. И вирус, наверное, не такой ядовитый, как у нас. Не правда ли, сеньоры?! Мы переглянулись и, поднявшись из-за столика, стали прощаться с нашим разговорчивым собеседником.ПРАВДИВЫЕ СКАЗКИ
НАДО ПОДУМАТЬ!
В некотором крае, в тридевятом экономическом районе, сидел в местном совнархозе некто Семипядев А. А. Чело высокое, взгляд задумчивый. Женат Двое детишек. Сидеть — дело нехитрое. Выбрал кресло поудобнее, подушечку подмостил, чтобы заду было помягче, и сиди себе в свое удовольствие по расписанию рабочего дня! Товарищ Семипядев так и делал: сидел. Он сидит, а дела идут своим ходом. Заводы и фабрики работают, план выполняется, бумаги пишутся, бухгалтерия считает и аккуратно выплачивает заработную плату всем, кому она полагается. В том числе и товарищу Семипядеву. Так бы оно и шло своим ходом, да уж очень стала досаждать Семипядеву А. А. Местная инициатива. Дня не пройдет, чтобы в совнархозе кто-нибудь не явился и не внес предложения: — В нашем тридевятом районе больно глины хороши! Надо бы производство собственных строительных материалов создать! — Надо бы в устье нашей Тридевятки геологическую партию послать, поступили сведения, что там руда найдена. — Надо бы автоматизацию основных цехов нашего Тридевятого комбината осуществить. Вот проект! Надо бы то, надо бы это! Давайте, мол, засучим рукава и возьмемся за дело, как в других совнархозах. Многое надо, да ведь для того, чтобы это «многое» осуществить и наладить, товарищу Семипядеву А. А. прежде всего надо свой многоуважаемый зад от удобного кресла отодрать, а это дело очень трудное! Оно потому трудное, что от долгого и упорного сидения у товарища Семипядева в одном месте выработался условный рефлекс приклеивания. Как с утра сядет в кресло — так и приклеится. А в конце рабочего дня сам по себе автоматически отклеивается. Если же товарищу Семипядеву приходилось свое кресло среди бела дня во внеплановом порядке покидать, то процесс отдирания протекал крайне болезненно, с воплями и скрежетом зубовным. Выслушивает Семипядев Местную инициативу, а сам в уме прикидывает: «С ней только свяжись! Раз по десять на день придется от кресла отдираться, а ведь «он» у меня не казенный!» Но ведь так прямо об этом посетителю не скажешь. Вот наш герой и придумал формулу (а формула — дело великое!) столь же удобную, как его кресло, и с помощью этой формулы от навязчивых посетителей весьма успешно отбивался. На все предложения, исходящие от Местной инициативы, товарищ Семипядев А. А. отвечал внушительно и кратко: — Надо подумать! Попробуйте на эту формулу возразить! Сидит перед вами в удобном кресле этакий солидный, ответственный мужчина, чело высокое, взгляд задумчивый, женат, двое детишек, и говорит, что ему надо подумать. Действительно, ведь подумать надо! Придет Местная инициатива к товарищу Семипядеву через две недели. — Ну как, подумали? — Нет еще. Дело ваше непростое. Надо подумать. — Ну, думайте, думайте! День за день цепляется, неделя за неделю, месяц за месяц, глядишь — и остыла Местная инициатива, прекратив свое навязчивое неделикатное клокотание. Так и отводил от себя угрозу товарищ Семипядев в течение довольно длительного времени. Глядя на него, и другие работники Тридевятого совнархоза усвоили такой же стиль работы. На все запросы и обращения отвечали резиновой формулой: — Надо подумать! Даже уборщица тетя Настя и та на просьбы сотрудников принести горячего чаю стала отвечать формулой: — Надо подумать! Подумает и принесет… через три часа, чуть тепленького. Не вся целиком, однако заглохла Местная инициатива в результате применения товарищем Семипядевым его подавительной формулы. Стали сигналы и жалобы от нее поступать к Высшему начальству. Прочитало оно письмо и тревожные сообщения из тридевятого района и вызвало Семипядева А. А. для объяснений. Отодрался он с воплями и скрежетом от своего кресла, собрал чемоданчик и поехал. Является куда надо. Ему говорят: — Объясните, почему вы так нехорошо поступаете с Местной инициативой? Что-что, а уж давать объяснения товарищ Семипядев умел! Все формулы объяснительные (равно как и подавительные) знал назубок. Как пошел трещать — аж звон идет по кабинету! Все объяснил и спрашивает: — Какое же, извиняюсь, будет ваше решение по моему делу? Смотрят на него — сидит в почтительной позе этакий солидный мужчина, чело высокое, взгляд задумчивый, женат, двое детишек, — и говорят: — Надо подумать. Вы пока поезжайте к себе домой, в тридевятый район, мы вам сообщим! Товарищ Семипядев, ног под собой от радости не чуя, шапку в охапку и — в магазин, подарки жене и детям покупать. Накупил полный чемодан и — на вокзал. Приезжает домой довольный, благостный. Поцеловал жену и детишек, сообщил им, что все, «слава богу, обошлось», и поехал на службу Только опустился в свое удобное кресло, по которому очень соскучился, только хорошо приклеился, вдруг на столе телефон зазвонил. Междугородная вызывает! — Аллё! Семипядев слушает! Так вот, товарищ Семипядев, решено вас от работы в тридевятом экономическом районе освободить как несправившегося. — Позвольте! Вы же сами сказали — «надо подумать». Правильно! Вот мы и подумали. Сколько же можно думать! Кинулся тут Семипядев к местным товарищам: — Дайте мне новую работу с учетом моих способностей, наклонностей и потребностей. Тем более что я женат, двое детишек. — Надо подумать! Думали, думали местные товарищи и решили: учитывая особые свойства многоуважаемого зада т. Семипядева А. А, направить его на работу в местный инкубатор. Так и сделали. Сидит теперь Семипядев А. А. в тридевятом инкубаторе, высиживает цыплят. Но он, конечно, там не как подопытная наседка сидит, а как начальник, так что пока ничего, справляется. Правда, цыплята у него получаются какие-то квелые, задумчивые. С чего бы это? Надо подумать!ЧЕСТНЫЙ БАРАН
Дело было к вечеру, делать было нечего. Сидели в избе у Лукерьи Гуменковой, лихой бабенки, гости: некто Ловкачев Григорий Иванович и Погуляев Анисим Петрович — оба из колхозного начальства. На столе — полное материальное благополучие: свинина жареная, свинина пареная, свинина вареная, огурцы соленые ядреного хруста, капуста квашеная, пироги толщиной с руку. Ну и, само собой разумеется, жбан первача из сахарной свеклы: поднесешь спичку — полыхает лазоревым огоньком. И дух соответственно пронзительный распространяется. Одним словом, большая химия, собственноручный домашний «продухт». Сидят, значит, Ловкачев и Погуляев у Лукерьи, выпивают, закусывают, поглядывают, как хозяюшка суетится у стола, трясет пышными телесами, и вдруг слышат — кто-то в дверь скребется. Тихонько этак, но настойчиво. Погуляев говорит: — Кума, кто-то вроде пришел к тебе. Посмотри-ка! Лукерья прислушалась: и впрямь кто-то возится под дверью. Говорит: — Наверное, кошка явилась с прогулки. Не обращайте внимания, дорогие гости, на эту шалаву. Кушайте и пейте спокойно, я меры приняла, никто нас не должен побеспокоить! Только сказала, кошка с печки: «Мяу!» Дескать, не валите на меня, я давно дома. Тогда Григорий Иванович Ловкачев, мужественный товарищ, встает, подходит к двери и одним рывком — настежь. И что вы думаете — входит в избу баран. Шерсть висит клочьями, на боках и на заду совсем вылезла, а морда худая, вытянутая, как у борзой собаки, а в глазах неестественный блеск. Вошел и смотрит на колхозное начальство как на новые ворота. Гости и хозяйка замерли — уж больно страховиден был вошедший баран. Ловкачев первый справился с собой, спрашивает у Лукерьи: — Это ваше животное, Лукерья Филипповна? Лукерья, стуча зубами, отвечает: — Не наше. Его, наверное, собаки сюда загнали! И вдруг — хотите верьте, хотите нет! — вошедший баран этаким дребезжащим, довольно противным человеческим тенорком объявляет: — Нет, меня не собаки сюда загнали, я к вам, пропойцам, самолично явился. Боже ты мой милостивый, что тут поднялось в Лу керьиной избе! Ловкачев на лавку грохнулся, ноги вытянул, сидит с выпученными глазами, смотрит на говорящего барана и по-бараньи блеет ему в ответ: — Бе-бе-бя-бя… Погуляев с куском пирога в руке под стол нырнул. А Лукерьюшка, бедняжечка, схватила жбан с первачом со стола, прижала к груди, как малое дитя, кланяется со слезами: — Святой крест, товарищ Баранов, для себя сварила, не для продажи. По случаю дня ангела. Не погубите, товарищ Баранов! А вошедший баран топнул ногой и продолжает человеческим голосом: — Слушайте меня, начальники, и не перебивайте, а то всех до одного затопчу, забодаю! Я хоть и бессловесное создание, но вы меня до того довели, что даже я заговорил. Сил моих больше нет терпеть ваше нахальное надувательство. Ведь все ваши овцы — мои товарки — уже давно на том свете на небесных пастбищах пасутся, а вы в ваших отчетных бумагах до сих пор пишете, что у колхоза есть овцеводческая ферма. И идут те бумаги в район, а из района в область, и так далее. А какая же у вас ферма, волк вас заешь, когда овец-то на ней всего парочка: я да моя ненаглядная ярочка Машка. И та час назад преставилась. Остался я один, горький вдовец, остылая головешка со штатом в две обслуживающие меня человеко-единицы: заведующий фермой и чабан! Тут вошедший баран сделал передышку. А Ловкачев с лавки хрипит: — Погуляев, бродяга, вот до чего ты ферму довел: подотчетные бараны и те позволяют себе критиковать колхозное руководство! Погуляев ему из-под стола: — Это сверхъестественный случай! Я за сверхъестественное не отвечаю! А вошедший баран опять ногой — тук! — глазами сверкнул, рогами повел и говорит: — Хотел я сначала сбежать от вас, от подлецов, к вашим соседям. Там, говорят, овцам привольно живется на колхозной ферме, но потом хорошо все обдумал и принял другое непоколебимое решение. Я решил покончить свою постылую жизнь самоубийством. И произведу это ужасное действие сейчас, здесь, на ваших подлых глазах Может быть, тогда в ваших душонках проснется совесть и вы перестанете писать надувательские бумаги в район, а район самотеком в область, а область выше, и так далее Когда ни одной животины на вашей ферме не останется, придется вам, хочешь не хочешь, правду сказать. Сказал все это вошедший баран и ужасно грозно Лукерье приказывает: — Ну-ка плесни мне в миску своего окаянного продукта граммов двести пятьдесят. Лукерья трясущимися руками берет со стола свободную мисочку, наливает туда из жбана своего пронзительного первача, ставит на пол перед бараном. А потом подцепила на вилку свинины жареной хороший кусочек, говорит умильно: — А это вам закусить, товарищ Баранов! Вошедший баран как фыркнет на нее: — Пошла прочь, дуреха! Яд без закуски принимают! Испил, повалился на пол, дрыгнул, бедняжка, задними ножками разика два и богу своему овечьему отдал душу! Мне про этот сверхъестественный случай Лукерьина кошка рассказала. Свидетель непререкаемо верный! Но она в избе находилась лишь до той самой роковой минуты, когда вошедший баран начал с целью самоубийства самогон пить. Тут она со страху на нервной почве выскочила во двор — дверь-то была открыта! — и вернулась в избу только под утро, когда ни барана, ни Лукерьиных гостей уже не было. Только дух стоял тяжелый. Что в избе происходило после кончины барана, я точно не знаю. Есть такой слушок, будто Ловкачев и Погуляев покончившего с собой честного барана, ободрав, тут же сварили и съели. Под эту знаменитую закуску выпит был ими якобы еще один жбан первача из сахарной свеклы, поскольку на их луженые желудки Лукерьин яд по причине частого употребления давно перестал действовать. И надувательские бумаги будто бы продолжали еще некоторое время поступать в район, а из района в область, и так далее А другие говорят, будто Ловкачев и Погуляев утром, опохмелившись, поехали куда надо и там покаялись в своем очковтирательстве. Чего не знаю, того не знаю. А в остальном все правда.КРАСНАЯ ЦИФРА
Жил-был (да, собственно, и сейчас живет) некто Беляшин Иван Ферапонтыч, мужчина в самом соку Работал он в Верхней Залихватовке председателем Верхне-залихватовского горисполкома и очень любил всякие знаменательные даты. Можно даже сказать, что Ферапонтыч только в канун праздников и действовал на полную свою мощность, а в будние дни превращался в потухший вулкан. Сидит, бывало, у себя в кабинете, оплывший, небритый, листает перекидной календарь. Телефон зазвонит — он возьмет трубку, что-то ответит безо всякого воодушевления, секретарша на цыпочках войдет — чего-нибудь ей прикажет- «Принесите папирос!» или «подайте боржоми!», посетитель, не дай бог, заявится — выслушает, но вполуха; совещание случится — проведет, а спросите, о чем было совещание — не скажет! Все, что полагается председателю делать, делал, но не вникал! Даже субботние рыбалки с легким выпивоном на свежем воздухе — отличное средство противу служебной мерихлюндии — и те на Ивана Ферапонтыча не действовали в буднее время. Другие, смотришь, знай себе подсекают да вытаскивают, а онпристроится где-нибудь за кустиком с удочкой и белыми отсутствующими глазами глядит на прыгающий красный поплавок. Зато перед праздниками Ферапонтыч дивно преображался. В кабинете у себя не сидел, а ходил по нему вперед-назад этакой гарцующе-танцующей походочкой. Никакой расслабленности и мерихлюндии! Глаза горят, щеки чисто побриты, брюхо втянуто внутрь, как у солдата на парадном смотру. Гарцует по кабинету и бодрым басом у своих помощников выпытывает: — Ну как там у вас? Какими показателями порадуем вышестоящих руководителей и начальников по случаю светлого праздника? Помощники докладывают: тут недоделано, там недобрано, здесь недовыполнено, там недожато и недоснято. Ферапонтыч брови грозно нахмурит и прикажет' — Закруглить все цифры в положительную сторону! — Как бы чего не вышло, Иван Ферапонтыч?! — Потом поднажмем — вытянет все в ажур! Неэтично, пожалуй, этак-то закруглять?! А огорчать вышестоящих руководителей и начальников в светлый день праздника вашими дрянными показателями — это как, этично? Да какие же вы, к черту, верхне-залихватовские патриоты, ежели вы не хо-чете, чтобы она, матушка, Верхняя Залихватовка, в светлый день праздника попала в орбиту вышестоящего внимания в положительном обличии?!.А ну закруглять цифры, и чтобы тихо было у меня! Помощники переглянутся, плечами пожмут и, закруглят. И вот принес черт в Верхнюю Залихватовку геологов. Ковырялись они, ковырялись и доковырялись до нефтяных пластов. Не успели залихватовцы глазом моргнуть, как выросли у них под носом нефтяные вышки. Понаехали мастера-бурильщики и, конечно, строители. Стали жилье для людей строить. Куда ни поглядишь — везде подъемные краны длинные свои стрелы-шеи поворачивают. Дел у горисполкома тоже прибавилось: всюду глаз да глаз нужен. Однажды — под праздник это случилось — пришел к Ивану Ферапонтычу строительный директор, большой ловкач и жох, и выложил ему на стол какие-то бумаги Говорит: — Пришел вас порадовать, Иван Ферапонтыч, как нашего вышестоящего товарища. Мы план перевыполнили и пяток новых домов отгрохали к светлому празднику, постарались для народа. — Вот молодцы! И совсем готовы домишки? Директор смеется: — Готовы, вестимо. Стоят! Красуются!.. Ну, конечно, кое-какие мелкие недоделочки остались; мы их подчистим, не беспокойтесь… Я акты приемки уже оформил Смотрите, тут написано: крыша имеется. А раз крыша имеется, значит, все, крышка, готов домик. Так у нас, у строителей, с древнейших времен повелось. Ведь питекантроп и тот норовил под естественную крышу забраться, знал, бродяга, что крыша — самое главное. Причитается с вас, Иван Ферапонтыч! А Иван Ферапонтыч весь сияет, как новый, только что выпущенный в обращение полтинник. — Правильно, причитается! Поздравляю с премией! Как это вы кстати пришли, товарищ директор я как раз рапорт составляю… Вот вы меня порадовали, как вышестоящего, а я от себя более вышестоящих порадую доброй весточкой. Так у нас и должно завсегда идти, чтобы, значит, друг дружку радовать… по восходящей линии! Еще раз спасибо! — Только, Иван Ферапонтыч, вам нужно эти актики скрепить своей ответственной подписью. — С превеликим удовольствием! Взял и скрепил, не читая. А когда директор ушел, вызвал помощников и такое стихотворение в прозе загнул на имя вышестоящих, что даже сам заплакал слезами умиления. Приказал рапорт передать наверх по телеграфу «молнией» — для пущего блеска. Прошел праздник, настали будни. Приезжает как-то Иван Ферапонтыч на работу к себе в исполком (с большим опозданием, между прочим, по причине наступившей будничной меланхолии), а навстречу — бледная секретарша. — Иван Ферапонтыч, к нам приехали! — Кто? — Вышестоящий товарищ! Из самого центра! — Так ведь… праздник прошел! Зачем же он? — Не знаю! Сидит у вас в кабинете, дожидается. У Ивана Ферапонтыча всю его мерихлюндию как ветром сдуло и распущенное брюхо само собой втянулось в нутро. Входит он гарцующе-танцующей походочкой в свой кабинет, а там действительно сидит в кресле Вышестоящий, читает газету Такой… седоватый, в роговых очках. Поздоровались. Вышестоящий вежливо говорит: — Мы получили по телеграфу ваш рапорт, товарищ Беляшин, и очень заинтересовались. Меня командировали познакомиться с вашим опытом. Возможно, он станет достоянием. Но хотелось бы посмотреть готовые дома в натуре. У Ивана Ферапонтыча сердце почему-то екнуло тревожно, но он виду не подал. — Пожалуйста! Машина у подъезда! — Еще одна просьба: давайте вашу супругу прихватим. Женский глаз, знаете, в таких случаях очень полезен. Позвоните ей, предупредите, что мы за ней заедем. Позвонил Иван Ферапонтыч своей Анне Сергеевне— строгой женщине на восемьдесят пять килограммов живого весу, — приказал срочно одеться получше и выйти на крыльцо — ждать. И вот едут они втроем на машине на окраину Верхней Залихватовки Подъезжают к готовым домам, а они не готовы: ни оконных рам, ни дверей. Стоят коробки коробками! Крыша, правда, имеется, — тут строительный ловкач не соврал, но даже самый неприхотливый питекантроп и тот, бродяга, в таких домах долго бы не засиделся. Иван Ферапонтыч аж позеленел от досады и неприятного чувства, а Вышестоящий же как ни в чем не бывало вылезает из машины и идет в первый попавшийся дом. Иван Ферапонтыч с Анной Сергеевной — за ним. Заходят в первую попавшуюся четырехкомнатную квартиру. Ветер по ней гуляет, газ не горит, вода не идет. Анна Сергеевна — проницательная женщина! — говорит: — Хорошая квартирка! Вышестоящий к ней: — А вы своей квартирой довольны? — Не жалуемся. У нас все удобства. Только тесновато: три комнаты, а у меня две дочери-невесты. — Сегодня же переезжайте в эту, четырехкомнатную. Мы Ивана Ферапонтыча премируем за его заботу о людях вот этой новой, хорошей, готовой квартирой. — Большое спасибо! Но зачем же такая спешка? Тут — видите? — даже рам в окнах еще нету. Будет дом как следует готов — тогда ужо и переедем. — Вы ошибаетесь: согласно телеграфному рапорту дом готов. И даже акт приемки скреплен ответственной подписью. — Да какой же болван мог подписать этот акт? — Простите, но его подписал ваш супруг. Так что придется вам, Анна Сергеевна, сегодня переехать. Покажите героический пример! Тут Анна Сергеевна покраснела, глазами муженька своего прострочила насквозь и буркнула: — Не перееду… вплоть до развода! А Иван Ферапонтыч поник головой и тихо сказал: — Подвел меня подлец строительный директор Вышестоящий к нему: — Вот видите, товарищ Беляшин, как нехорошо получилось. Вас подвел строительный директор. Вы' по восходящей линии — подвели нас. А мы все вместе по нисходящей — кого подвели? Ну-ка, скажите. Стоит перед ним Иван Ферапонтыч с опущенной головой, молчит. — Признаете свою ошибку? Тут бес дернул Ферапонтыча за язык, он возьми и скажи: — Признаю! Мне бы рапорт вам по почте послать… мы бы тогда все тут успели б в ажур привести. А я, старый дурак, по телеграфу грянул, да еще «молнией». Переложил и плюс не учел темпов современности!.. Посмотрел на него Вышестоящий, покачал головой, повернулся и пошел себе. Вскоре Ивана Ферапонтыча сняли с его высокого поста и перевели в Нижнюю Подквыровку на другую работу, рангом пониже. Рассказывают, что когда он пришел в новое учреждение, то первым делом взял перекидной календарь и собственноручно черной тушью замазал в нем все красные цифры — чтобы не соблазняться. Поможет ли это ему — не знаю. Поживем — увидим.ПРОНИЦАТЕЛЬНЫЙ ПЕНЬ
В лесу родилась елочка… Выросла и стала прехорошенькая — зеленая, стройная, иголочки острые, а на них — капельки росы, словно маленькие бриллиантики. Загляденье! Даже молодые дубки — народ отпетый, избалованный — и те будто свысока, а на самом деле с большим интересом поглядывали на хорошенькую недотрогу. Шелестят широкими листьями, шепчутся между собой: — Хороша канашка, елки зеленые! — А гордая какая! Даже и не взглянет в нашу сторону! — Да, брат, это тебе не тонкая рябина, что стоит, качаясь, а сама только о том и мечтает, как бы ей к дубу перебраться! Елочка на дубовые комплименты — никакого внимания: делала вид, что не слышит. Она действительно была гордячкой, ни с кем в лесу не якшалась и разговаривала лишь со своей соседкой — молодой березкой. Березка тоже отличалась прелестной наружностью, но в другом духе: елочка из породы колючих капризниц, березка — беленькая, тихая скромница. А налетит ветерок — наша тихоня первая всеми своими листочками, пронизанными солнцем, затрепещет, залепечет, засмеется на всю полянку! Старый сосновый пень, что тут же торчал из земли, на березкину радость отзывался ворчливым скрипом: — Вот они, тихие скромницы! Недаром, видно, говорят, что в тихом омуте черти водятся! Однажды в пригожий весенний день елочка-гордячка сказала березке-скромнице: — Какая-то наша полянка незадачливая! Людей совершенно не видно. Мелькнет раз в неделю какой-нибудь задумчивый одиночка, и всё. Скучно! Березка-скромница подружке поддакнула: — Да, да! Мне одна синичка рассказывала — на других полянках каждое воскресенье музыка, танцы, массовые игры. А на нашей… одни зайцы кувыркаются. И то только ночью, когда мы спим! Елочка сказала: — Ты знаешь, о чем я мечтаю? Я хочу, чтобы на нашу полянку пришло много, много людей. И чтобы среди них был молодой поэт. Он, конечно, заметит мою красоту и напишет обо мне замечательные стихи. — А если среди них окажется молодой композитор, — тихо прошелестела березка, — то, возможно, он вдохновится… кое-кем и сочинит мелодию песни. И, конечно, эта песня окажется песней… про молодую березку! — А потом окажется, что мелодия краденая! — съязвила елочка. — Но ведь и стихи молодого поэта могут оказаться слабыми, подражательными, да еще, не дай бог, фальшивыми по своему идейному звучанию! — обиделась березка. — Дуры вы, дуры! — заскрипел старый пень, — Болтаете сами не знаете о чем! Вот накличете на свою голову… будет вам тогда… «и белка, и свисток!». — На что вы, собственно, намекаете? — презрительно поджав иголки, сказала елочка. Старый пень рассердился, закряхтел, хотел ей ответить, но тут из него некстати посыпалась труха, и он промолчал. Вдруг раздался шум, грохот, треск, и на поляну, ломая кусты, выкатился грузовик, наполненный людьми Они сидели в кузове на стульях и на скамейках. Грузовик остановился. Первым выскочил из машины добрый молодец, красавец собой, вылитый Иван-царевич: на лбу — белокурый чубчик, щеки — кровь с молоком. И одет по-царски: голубая майка на молнии, серые узкие брючки, желтые сандалеты. Вместо серого волка при нем баян — белые пуговки на ремне через плечо. Огляделся Иван-царевич и молодецки гаркнул: — Подходящее местечко! Давай, ребята, вылезай! Люди стали разгружать машину, а Иван-царевич направился прямо к нашим подружкам — к елочке-гордячке и к березке-скромнице. Елочка увидела его, замерла, вытянулась, словно зеленая свечечка, прошептала: — Ай, поэт! Но Иван-царевич поглядел на нее бесчувственно и подошел к березке: — Ой, композитор! — затрепетала березка. — Смотрит на меня! Вдохновляется! Иван-царевич посмотрел на березку, вдохновился и… стал ломать ее ветки одну за другой. Наломал большущий-пребольшущий веник, подкрался к девушке — глаза-васильки, волосы распущенные лежат на плечах, вылитая Аленушка! — да как стеганет ее сзади березовым веником! А сам — бежать! Аленушка — за ним вдогонку! Сыплет Иван-царевич вокруг полянки резвее серого волка, подгоняет сам себя дурным криком. Бегала, бегала за ним Аленушка — не может догнать! Подбежала к елочке, наломала веток. Пальчики до крови наколола, но все ж таки приготовила порядочную охапку, а потом укрылась за дубком. Иван-царевич пробегал мимо, Аленушка выскочила из-за дерева и давай милого дружка еловым веником причесывать! Повалился Иван-царевич на траву, руки-ноги кверху поднял и нечеловеческим голосом взмолился: — Сдаюсь, Ленка! Лежачего не бьют! Разостлали приезжие люди на полянке скатерть-самобранку, стали выпивать и закусывать. Потом песню запели — кто в лес, кто по дрова. Голоса после зелена вина хриплые, страшные, ужасно громкие. Поют «Летят перелетные птицы», а птички в ужасе кто куда с деревьев! Вмиг вся полянка опустела. Попели, пошумели, стали елку украшать — Иван царевич эту веселую игру придумал и первый на елочки ну верхушку вместо звезды банку из-под консервов «судак в маринаде» надел. За ним другие шутники потянулись: кто — с огрызком копченой колбасы, кто — с пустой бутылкой, кто — с другой какой дрянью. Развесили все это по уцелевшим елочкиным ветвям и пошли вокруг елки хороводом: «В лесу родилась елочка, в лесу она росла!..» Стоит елочка-гордячка плачет — по коре смолистые слезки бегут. — За что опозорили! Рядом березка-скромница стонет: — Всю раздели, все ветки обломали! А старый пень скрипит: — Сами на себя беду накликали, дуры стоеросовые! …Ночью, когда взошла луна, выбежали, как всегда, на опустевшую полянку зайцы-спортсмены — кувыркаться. Вот сделал один зайчишка двойное сальто и вдруг как закричит: — Ой, я лапку обо что-то острое поранил! А тут другой скулит: — Ой, я во что-то нехорошее вляпался! Прискакала солидная зайчиха-мать того зайчишки, который вляпался, и к тренеру заячьей команды с претензией: — Зачем вы, милейший, сюда зайчат привели кувыркаться?! — Мы здесь каждую ночь кувыркаемся и… ничего! — А разве вы не знали, что тут сегодня днем люди побывали? — Я думал, они после себя уберут! — Да они только в помещениях после себя убирают, и то не всегда! Сконфузился заяц-тренер и скомандовал: — Зайцы, за мной! Скок-скок на другую площадку!.. Ускакали зайцы. Стало на полянке пусто и тихо. Глядит луна сверху, кривится, да елочка все никак не может успокоиться, плачет: — Боже мой, боже мой! Да на меня теперь ни одна птичка не сядет! Я плохо па-ахну!.. Одна птичка все ж таки села! Только она не на елочку села, она на бумагу села. Иван-царевич, как организатор культвылазок в своем учреждении, в отчетной ведомости галочку-птичку поставил: дескать, одна вылазка уже состоялась, прошла с большим подъемом, план культвылазок на лоно природы успешно выполняется.ОЧЕНЬ ГРУСТНЫЙ СЕКС
ПОПРОСИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, ЗОСЮ!
Когда американец Т. Белл изобрел телефонный аппарат, он, возможно, думал, что осчастливил благодарное человечество, открыл перед ним новые сияющие дали, сделал далеких близкими, заложил первый краеугольный камень новой технической эры, и так далее, и тому подобное. Я лично отдаю должное телефону — этому великолепному орудию связи, я признаю, что он сделал далеких близкими, в особенности сейчас, когда уже появился видеотелефон. Я готов даже называть телефон краеугольным камнем, черт возьми, но вот насчет того, что он осчастливил человечество — в этом я, микронная частица этого самого человечества, глубоко сомневаюсь. Вот я сел за свое бюро писать рассказ. Я погружаюсь в таинство творческого процесса. (Между нами говоря, никакого таинства тут нет. Я просто перелистываю свои записные книжки, вспоминаю, думаю, ищу — к чему бы мне прицепиться, чтобы написать короткий веселый рассказик на современную тему.) И вот сюжет начинает проклевываться. Внутренним своим слухом я уже слышу, как он стучит тонким клювиком о какую-то там таинственную скорлупу. Сейчас, сию секунду, он, милый, забавный, в желтом пуху недодуманностей, появится на свет! Вдруг — трр! — на столике рядом с бюро зазвонил телефон. Я снимаю трубку. Невылупившийся сюжет замирает в своей таинственной скорлупке. А что ему остается делать? — Алло! Я слушаю! Женский незнакомый голос: — Это косметический институт? — И, не дождавшись ответа: — Попросите, пожалуйста, к телефону доктора Дулькина. — Это не косметический институт. Доктора Дулькина здесь нет. — Как это «здесь нет доктора Дулькина»?! Обход кончился, доктор Дулькин должен быть у себя. Пойдите и позовите доктора Дулькина. — Вы меня не слушаете. Я сказал, что это не косметический институт. — А что это? Амбулатория? — И снова, не дождавшись ответа: — Голубчик, но вы же рядом! Пошлите санитара за доктором Дулькиным. Это говорит жена члена коллегии Мухолобова. — Даже если бы вы были женой министра — я бы этого не сделал. — Почему? — В ее голосе возмущение, удивление и угроза. — Потому что вы попали не в косметический институт и не в косметическую амбулаторию, а в частную квартиру. Она безмерно удивлена: — Какой ваш номер? — А какой вы набирали? Она называет номер. Ну конечно, ошибка в последней цифре на единицу. Я сообщаю об этом жене члена коллегии и слышу в ответ: — Зачем же вы столько времени морочите голову женщине? Невоспитанный человек! Трубка легла на рычаг, можно вернуться к работе. Я снова погружаюсь в таинство творческого процесса. О чем я думал перед тем, как мне позвонила мадам Мухолобова? Ах да, вот о чем!.. Сюжет снова слабо шевельнулся в своей таинственной скорлупе, заработал клювиком. Давай, давай, милый, вылупляйся! Трр! Опять телефон. Снимаю трубку. — Алло. Я слушаю. — Ну и свинья же ты, братец! — Теперь это хриплый мужской бас. — По-видимому, я не та свинья, которая вам нужна. Вы ошиблись номером. — Брось разыгрывать! Тоже мне нашелся Аркадий Райкин! Изменил голос и думает, что его не узнают. Почему ты не пришел вчера, как обещал? Сорвал нам пульку! — Повторяю, вы ошиблись номером. Оставьте меня в покое. Кладу трубку и жду, что хриплый бас сейчас опять позвонит. Вполне возможно, что на автоматической станции что-то там заело и он, набирая номер своей свиньи, долго будет роковым образом попадать ко мне. Это бывает с телефоном довольно часто. Проходит десять минут нервного ожидания. Бас не звонит. Видимо, ему все-таки удалось соединиться со своей свиньей и он успокоился. Усилием воли заставляю себя вернуться к рассказу. (Выключить телефон нельзя: в конце концов, могут ведь позвонить и мне, да еще по важному делу!) Закуриваю сигарету и начинаю все сначала Листаю записные книжки, ворошу воспоминания, думаю. Трр! Резкий звонок — Алло! Слушаю! — Попросите, пожалуйста, Зосю — В трубке юношеский голос с робкими просительными интонациями — Зоси здесь нет. Вы ошиблись! Быстро кладу трубку на рычаг, но понимаю, что теперь я окончательно погиб. У таких робких юношей бульдожья хватка Вынь да положь ему Зосю, и все тут Действительно, через пять минут снова звонок. — Алло! Я слушаю! — Зосю, пожалуйста, если можно! Так и есть, этот молодчик, видать, вцепился в мой номер намертво! — Я вам сказал, что Зоей здесь нет Вы ошиблись. Какой номер вы набираете? Он называет мой номер Все точно ошибки нет — Номер вы набираете правильно, но Зоей здесь нет Произошло какое-то недоразумение. Проверьте! Проходит двадцать минут С рассказом дело, само собой, не движется. Телефон звонит снова. Я не сомневаюсь, что это он, поклонник неведомой Зоей. Да, он! — Зосю… попросите, пожалуйста… пусть подойдет на минуточку. — Теперь это уже не голос, а некий шелест, в котором слышится и отчаяние и надежда на чудо. Мне становится жалко его, и я говорю мягко: — Зося не может подойти к телефону, потому что ее нет в природе. В ответ крик ужаса: — Она умерла? — Жива, жива ваша Зося. Но здесь ее нет — Но номер же правильный! Значит, она должна быть здесь Я вас очень прошу… Вы только скажите ей, что ее просит Ежик, и она обязательно подойдет! — Вас зовут Ежик? — Меня, собственно, зовут Васей… Василием. Но она звала меня Ежиком… потому что у меня волосы подстрижены ежиком. — Он выкладывает все это с пылким восторгом. Он хочет меня задобрить, бедняжка. Ему кажется, что я вот-вот смягчусь и отправлюсь за его Зосей. — Ваша Зося полька? — У нее мать полька, а отец русский. Мы познакомились в доме отдыха. Она уехала раньше, а я приехал на несколько дней в Москву… и вот… звоню! И — после паузы: — Вы не думайте, что я… просто так звоню Зосе. У меня очень важное дело. — Какое же у вас очень важное дело к Зосе, Ежик? — Я… это… — Тут снова пауза и дальше — отчаянная скороговорка: — Я у ней деньги занял, у Зоей. Понимаете? Неудобно же не отдать девушке деньги?! А я адреса не знаю и отчества не знаю, только телефон. Понимаете? Ну что теперь делать?! Насчет денег Ежик, конечно, соврал. Но Зосю ему найти действительно нужно! Надо помочь бедному Ежику. — Вы уверены, что номер Зосиного телефона вы записали правильно? — Уверен! Я его сначала на папиросной коробке записал, а потом перенес в книжечку. Вот… — Он снова называет цифру. — Послушайте, Ежик, а может быть, вы букву перепутали? — Какую букву? — Которая стоит перед номером! Набирайте этот номер со всеми буквами, которые есть в диске, по очереди. В конце концов одна из букв принесет вам в своих зубах вашу Зосю. — Боже мой, как просто!.. Большое спасибо!.. Сейчас, сейчас!.. — Что «сейчас»? — Извините, это я не вам! Тут очередь у автомата волнуется!.. С рассказом, конечно, сегодня уже ничего не получится: нырнуть снова в таинство творческого процесса я не в силах. Решаю отложить работу на завтрашнее утро, но тут звонит телефон. Оказывается, звонят из Союза писателей: завтра с утра заседание по вопросу.. Впрочем, неважно, по какому вопросу, важно, что «явка обязательна». Прощай, рассказ! …Проходит три дня. И вот я опять за своим бюро. Передо мной стопка соблазнительно-белой бумаги, любимая зеленая авторучка! Ну, сюжетик, давай шевелись! И тут снова трель телефонного звонка. — Алло! Я слушаю. — Здравствуйте! Говорит… Ежик. Вы меня помните? — Помню! Помню! — Я звоню, чтобы вас поблагодарить. Я ведь ее нашел… Зосю-то! На четвертой букве нашел. Большое спасибо! — И деньги ей отдали? Он смущенно хихикает, потом говорит: — Зося хочет сказать вам несколько слов. В трубке девичий голос, звенящий как серебряный колокольчик. — Большое вам спасибо… за Ежика! — Не за что, Зося! — Вы знаете, он такой неловкий у меня… так растерялся. Спасибо, что вы его надоумили!.. Мы с Ежиком желаем вам творческих успехов и счастья. — Спасибо, Зося. А я желаю вам и вашему Ежику добра и счастья. — Вы даже не представляете, как много вы для нас сделали! — Серебряный колокольчик словно падает на пол, рассыпаясь звонкими горошинками счастливого смеха. — Что вы, Зося! Стоит ли говорить о такой малости. — А знаете, иногда от «такой малости» зависит счастье человека. — В Зосином голосе звучат наставительные нотки. — Вот вы эту «малость» сделали, а другой, может быть, и не сделал бы. А ведь человек должен быть для другого человека другом и братом, правда? — Ой, Зося, ради бога, не надо морализировать! И так все ясно! Кстати, мы с вами квиты. Я подарил вам Ежика, а вы с Ежиком подарили мне сюжет для рассказа. Большое спасибо и до свиданья!МУЗЫКАЛЬНЫЙ МОМЕНТ
Футболист Петр Ступицын и известная пловчиха Зинаида Капустина шли по главной аллее городского парка и, болтая о разных разностях, смеялись так, как умеют смеяться только очень молодые и очень здоровые люди, у которых в жизни все в порядке. Все радовало Петю Ступицына и Зину Капустину в этот тихий августовский вечер. К тому же они немножко нравились друг другу. Свернув с главной аллеи, молодые люди подошли к музыкальной загородке, сели на скамейку и стали ждать начала концерта. — Какой восхитительный месяц! — сказала Зина, посмотрев на небо. — Молоденький-молоденький! И совсем прозрачный. Посмотри, Петя! Петя Ступицын посмотрел на тонкий лунный серпик и нашел его безусловно восхитительным. Потом счастливая парочка спустилась с небес на землю и стала рассматривать публику, находившуюся в музыкальной загородке. Оказалось, что на скамейках сидят сплошные симпатяги и красавцы. — Твой сосед — вылитый Тургенев! — шепнула пловчиха футболисту. — Посмотри, Петя! Футболист деликатно скосил глаза на старика соседа и прошептал в розовое Зинино ушко, что, по его мнению, сосед больше смахивает на Салтыкова-Щедрина, а это тоже — «дай бог каждому!». Зина рассмеялась, но тут на эстраду вышел краснощекий, как яблочко, брюнет, такой толстый и здоровый, что хотелось вместо тоненькой дирижерской палочки сунуть ему в руку хороший дубовый сук, и пловчиха, сделав серьезное лицо, приготовилась слушать музыку. Богатырь дирижер весело улыбнулся публике, сказал приятным баритоном: «Вальс «Моя тоска», обернулся к оркестрантам и взмахнул палочкой. Заныли старые девы — скрипки, визгливо жалуясь на какие-то свои неприятности; причитая, заплакали мамы-виолончели, загудели папы-контрабасы, безуспешно пытаясь успокоить свое многоголосое семейство. Вальс «Моя тоска», качаясь, поплыл в вечернем воздухе. Сначала Петя Ступицын и Зина Капустина слушали «Мою тоску» безучастно, думая о своем, но потом меланхолическая музыкальная трясина стала понемножку засасывать футболиста и пловчиху. Первой сдалась пловчиха. Она подняла красивые глаза к небу и глубоко вздохнула. — Что с тобой, Зина? — шепотом спросил Петя Ступицын. — Ничего, — тихо ответила пловчиха, — взгрустнулось что-то! — На работе у тебя что-нибудь неладно или Пелагея Карповна опять заболела? — И на работе все в порядке, и мама здорова. Не мешай слушать! Но Петя Ступицын не унимался: — Почему же тебе вдруг стало грустно, Зина? О чем ты думала? — Я подумала, что вот висит месяц, молоденький, тоненький. А потом он превратится в круглую, толстую, самодовольную луну. А кому это нужно! Правда, Петя! Футболист посмотрел на месяц, потом на побледневшую пловчиху, и ему стало не по себе. Скрипки в оркестре зарыдали совсем отчаянно и вдруг смолкли. Дирижер повернулся к публике и, улыбаясь, поклонился. Ему вежливо захлопали. — Блюз «Грусть»! — жизнерадостно объявил толстяк, и скрипки снова стали причитать и канючить. Теперь сдал футболист. Он заерзал на месте, почесал в затылке и вдруг вздохнул так тяжело и громко, что старик, похожий не то на Тургенева, не то на Салтыкова-Щедрина, вздрогнул, отодвинулся от Пети и сердито закашлял. — Что с тобой, Петя? — тревожно прошептала Зина Капустина. — Ничего, — тихо ответил футболист, — настроение что-то… — А в чем дело? В команде что-нибудь неладное? — Нет, в команде все в порядке… Просто так… мысли… — Какие мысли, Петя? — Да вот, думаю, гоняешь мяч, гоняешь, а потом, все равно станешь таким, как наш сосед!.. — Как этот Тургенев? Да, Петя? — Какой он там Тургенев! Просто старый гриб с бородой! Блюз «Грусть» окончился. С той же милой улыбкой дирижер сообщил, что сейчас будет выступать исполнительница старинных романсов и жанровых песен Марина Кусаева. На эстраду, шурша тяжелым шелком вечернего платья, вышла пожилая дородная дама с обиженным лицом. Лысенький аккомпаниатор проковылял к роялю и обреченно уставился в ноты. Марина Кусаева посмотрела на публику тяжелым, удавьим взглядом и вдруг низким, заупокойным конт-рально, почти басом, затянула:КРОХА
Из атласного небесно-синего «конверта» с белоснежным пододеяльником, обшитым кружевами домашнего вязанья, смотрят на мир нос и две молочно-голубые капли — глаза. Это и есть сын. Он уже большой — ему три месяца и шесть дней. Жених! Сын лежит на коленях у своего отца, Петра Петровича Кошелева, проще говоря — у Петьки Кошелева, шофера с кирпичного завода. Лежит сынок, уставив на потолок бессмысленно-святые немигающие глазенки, и плевать он хочет на тот неприятный разговор, который идет в комнате и имеет к нему самое прямое отношение! В разговоре помимо Петьки Кошелева участвуют его жена Серафима, низенькая блондинка с припухлым ярким ртом, с тяжелыми, набухшими грудями, стянутая розовым нейлоном новой кофточки, ее мать Матрена Григорьевна, большая, словно русская печка, женщина, и ее отец, Пал Палыч, кладовщик с того же кирпичного завода. Пал Палыч тощ и сух, как пустой гороховый стручок. По случаю воскресенья и ожидаемого семейного торжества он выпил с утра и в неприятном разговоре занимает примирительно-нейтралистскую позицию. — Соглашайся, Петруха, чего там, уступи бабам! — с трудом ворочает языком Пал Палыч, тщетно пытаясь поймать зажженной спичкой папиросу, которую держит в зубах не тем концом, каким надо. — Все равно они тебя перепилят!.. Дай окрестить внучонка, чего там, де-лов на копейку!.. Окрестим, и баста! — А не даст — пускай съезжает с квартиры! — властно вмешивается Матрена Григорьевна. Бросив на дочь пронизывающе-предупреждающий взгляд, она говорит, обращаясь теперь уже непосредственно к зятю: — И не надейся, что Серафима за тобой побежит как собачка. И мальчонку не отдадим. Вплоть до суда! Суд-то завсегда будет на стороне матери. Петька Кошелев поднимает голову и с тоскливой укоризной смотрит на тестя и тещу. Серафиму он любит и даже не представляет себе, как он может уйти от нее, от ее голубых, со светлыми искорками глаз, от желанного землянично-алого рта. А сын, лежащий у него на коленях, эта розовая кроха, родная кровинка, — разве может Петька Кошелев оставить его?! — Пал Палыч, папаша, — проникновенно говорит Петька, облизывая языком сухие губы. — И вы, Матрена Григорьевна… Я вас уважаю… и прошу вас обоих меня понять. Ведь вы же нас с Симочкой толкаете на факт форменного религиозного обряда! В развернутую эпоху космоса! Когда все вокруг научное и на высокой технической базе… Кирпич вон и тот возим в контейнерах с ничтожным процентом боя… Мне совесть не позволяет, поймите вы это! — Ты лучше сам пойми то, что тебе сказано! — режет Матрена Григорьевна и отворачивается от зятя. Петька видит, как голубые обожаемые глаза его Серафимы наполняются слезами, пухлый ягодный рот кривится. Сейчас она заплачет, а когда Серафима плачет — Петька теряет всякую волю к сопротивлению и готов сделать все, только бы не слышать ее всхлипываний и не видеть ее слез. На его счастье, Пал Палыч вдруг поднимается из-за стола, подходит и с незакуренной папиросой в зубах склоняется над внуком. — Плохо твое дело, Павел Петрович! — бормочет Пал Палыч, обсыпая табаком небесно-синий конверт. — Не хотит тебя папка твой окрестить, не хотит! — Отойдите, папаша! — пугается Серафима, и слезы ее мгновенно высыхают. — От вас водкой пахнет. — Ничего, пускай привыкает! — И табак вы на него сыпете! — Слабая набивка! — оправдывается Пал Палыч и, бросив папиросу на пол, продолжает деланным ерническим голосом бормотать над внуком: — Агу, Павлу-шенька, агу, вставай на ножки, топай креститься самоходкой. «Отец дьякон, давай купель на кон, я в нее ныр… ныр… ну и баста!.. Агу!..» Он выпрямляется, покачиваясь на кривых, слабых ногах, говорит сокрушенно: — И кумовья, поди, уже ждут у церкви, как договорились. Неудобно как получается. Неморально! — Ну, идешь?! — резко спрашивает мужа Серафима. — Симочка, я же тебе объяснял ситуацию… и перспективу рисовал… и, одним словом… Христом-богом тебя прошу — не настаивай. — И я тебе ситуацию рисовала. Первое — не верю я, что тебе квартиру дадут, а второе — я из родительского дома все равно никуда не поеду. Вот при папе и маме говорю. Сыном клянусь! Сима плачет. Светлые, очень крупные слезы быстро бегут по ее румяным щекам. Болезненно морщась, Петька рывком поднимается со стула и, прижимая одной рукой к себе небесно-синий конверт с сыном, другой хватает с вешалки кепку. — Ладно, пошли! …На главной улице поселка людно и шумно. Погода хорошая. Кто вышел просто погулять, кто спешит в магазин. Люди заполнили не только тротуар, но и проезжую часть улицы, и шоферы грузовиков безо- всякого стеснения сигналят вовсю, просят пешеходов посторониться. Подле ларька «Соки — воды» два подвыпивших гражданина в одинаковых клетчатых рубашках громко ссорятся из-за стакана, который им нужен отнюдь не для сока и отнюдь не для воды. Один пытается отнять стакан у другого и уже пихает соперника ладонью с растопыренными пальцами в грудь, и уже страшно рычит: «Я с тебя сейчас сок пущу!», а пожилая ларечница в белом полотняном пиджаке, высунувшись из своего фанерного гнезда чуть ли не до половины туловища, успокаивает драчунов ласковым грудным сопрано: — Миленькие вы мои, вы сперва посуду поставьте, а потом уж деритесь на доброе здоровьечко. Куда-то бесшумно промахнула по горячему асфальту цепочка мальчиков-велосипедистов. Мальчики все как на подбор — аккуратные, светловолосые, в новеньких желтых с белыми воротничками майках, в синих трусах — заводская юношеская команда. У них не то пробег, не то тренировка. На Петьку с его небесно-синим конвертом в руках и на Симу со следами недавних слез на щеках никто не обращает внимания, но Петьке кажется, что все прохожие смотрят на него с насмешкой и осуждением, потому что все знают, куда и зачем он несет своего сына. Скорей бы свернуть на тихую боковую улицу, ведущую к церкви! Вот и поворот. На углу на заборе — свежая афиша. Петька останавливается. Что такое? Клуб «Красный луч». «Сегодня в 7 час. 30 мин вечера состоится лекция-беседа «Почему я отрекся от религии?». Читает бывший священник Александр Шикунов. Ответы на записки. По окончании танцы. В первый раз — модный танец «Липси». Играет оркестр усиленного состава. Цена билета 30 коп.». Петька с волнением оборачивается к жене и видит, что она тоже читает клубное объявление, по-детски шевелит губами — повторяет про себя строку за строкой. Вот дочитала до конца. Сейчас взглянет на Петьку и в глазах ее, наверное, появится выражение милого смущения, которое Петька так любит, и она — прелестная, дорогая — скажет два слова: «Идем домой!» Всего лишь два слова! Прелестная и дорогая взглянула. Глаза безразличные, безмятежно-сытые, как у породистой коровы. — Пожалуй, можно будет пойти. Часам к девяти! Покормить Павлушку и сбегать на часок, посмотреть на этот «Липси». И что в нем такого особенного? — Идем домой! — дрогнувшим голосом говорит Петька. — Ты опять?! — Да ты посмотри, «они» сами от своего дела отрекаются. Что же получается, подумай сама овечьей своей головой: «они» — оттуда, а ты — туда?! Серафима молчит, обиженно закусив нижнюю капризно-чувственную губку. — Слово тебе даю, Николай Сергеевич обещал квартиру! — говорит Петька с мольбой и укором. — И в завкоме обсудили. Можешь, сказали, твердо надеяться, Кошелев. А пока… если Матрена Григорьевна будет агрессничать, перебьемся как-нибудь. В общежитии поживем, отведут уголок какой ни на есть. Не пропадем! Серафима молчит. — И что же ты, понимаешь, за несамостоятельное создание, Симка! Сама уже стала мамашей, а от матки-ной юбки не можешь оторваться. Да хоть бы еще юбка-то была стоящая! — Ты, пожалуйста, маму не задевай! И вообще… я тебе все сказала, а слово у меня твердое. Давай ребенка! Сима решительно берет из Петькиных рук небесно-синий конверт и идет по переулку. Постояв на углу и проводив глазами ее удаляющуюся фигурку с сильно развитыми бедрами, со стройными ножками, чуть полноватыми, но красивыми — с узкой щиколоткой и крутым легким рисунком икры, Петька обреченно шагает следом за женой к виднеющемуся вдали белому с зелеными куполами зданию церкви. На душе у него — муть. У паперти, ожидая супружескую чету, стоят кумовья: крестный отец Аркадий Трофимович Задонцев, продавец из магазина «Культтовары», пожилой, благообразный, очень полный, и крестная мать Райка Сургученко, Симина подружка, бойкая, тощая девица со смышленой обезьяньей мордочкой, большелобая, большеглазая, с выдвинутой вперед хваткой челюстью. Райка работает в местном ателье индивидуального пошива, шьет и на дому, главным образом мужские модные рубашки, хорошо зарабатывает и слывет богатой невестой. А выйти замуж ей, бедняжке, никак не удается, хоть она и знакома благодаря своей профессии со всеми поселковыми холостыми пижонами. Чмокнув Симу в щеку, кивнув Петьке и наскоро сделав Павлушке «козу», Райка начинает трещать как заводная. Мы тут с Аркадием Трофимовичем волнуемся, как ненормальные, ваша очередь к попу подходит, а вы все не идете и не идете Я уж думала, у вас семейный купорос получился. Давай скорей своего пудовичка, Симка! Она ловко и аккуратно берет у Серафимы небесно-синий конверт, смотрит, любуясь, на фарфоровое личико ребенка, и ее нижняя челюсть от избытка чувств еще больше выдвигается вперед. — У-у, ты мой кнопочка вкусная! — умело покачивая на руках конверт с ребенком, приговаривает Райка. — Уу-у, ты мой кавалер несравненный!.. Только давай с тобой условимся: не реветь, когда батюшка тебя купать станет Не будешь реветь? Договорились? Договорились! — А нам что же… тут вас ожидать? — мрачно спрашивает ее Петька. — Ага! Ды ты, Петруша, не беспокойся, мы это дело быстренько обтяпаем, не успеешь соскучиться. — А нельзя ли нам с Петей… туда? — Сима показывает глазами на открытые церковные двери. — Нельзя-с! — солидно разъясняет Аркадий Трофимович. — Родителям по обряду не полагается присутствовать. Мы с Раисой Ивановной являемся как бы вашими доверенными лицами при совершении таинства крещения. — Да бросьте вы, Аркадий Трофимович, бюрократизм разводить! — обрывает крестного отца крестная мать. — Пускай идут! — Мы пройдем, а вы немного погодя — за нами, — говорит она Петьке и Серафиме. — Встаньте в сторонке и смотрите себе потихонечку! Пошли, Аркадий Трофимович. …И вот уже Петька Кошелев стоит в церкви, где сладко и душно пахнет ладаном и горелым воском, и видит, как Райка Сургученко передает его сына, голенького и беззащитного, в руки священника. Священник в золоченой ризе, молодой, чернобородый, с бледным лицом, берет ребенка, звонко и жалобно ревущего на всю церковь, и, подняв усталые глаза кверху, туда, где восседает на пуховых, тщательно выписанных живописцем облаках грозно нахмурившийся старец бог, огромный, в лиловой богатой рясе, из-под которой видны его огромные, голые, беспощадные ступни, перекрещенные ремнями сандалий, негромко произносит слова молитвы: — Верую во единого бога отца, вседержителя творца… И так жалко становится Петьке Кошелеву свою родную кроху, дергающуюся с ревом в руках чернобородого священника, так горестно, так невыносимо глядеть на розовую, несчастную попку сына! Петькино сердце больно сжимается от острого чувства жалости. А священник тем же глухим безразличным голосом продолжает произносить торжественные, непонятные, мертвые слова И вдруг новая огненная мысль возникает в Петьки-ной голове. «И этот отречется! — думает Петька, глядя на молодого священника с черной щеголеватой бородой. — Он и сейчас-то уже не верит в свои слова. Отречется, как пить дать, и тоже будет разъезжать, как этот Шикунов, по клубам, читать лекции-беседы. Да еще смеяться, язва, станет над такими, как я, Петька Кошелев» И — новая мысль: «Пока не поздно, нужно вырвать из его рук сына и бежать отсюда. Скорей бежать!» Охваченный этим жгучим желанием, подчиненный только ему одному, Петька быстро проходит вперед. Ахнув, Сима спешит за ним, хватает мужа за пиджак, что-то шепчет, но Петька, отмахнувшись от нее, отстраняет крестную мать и крестного отца, смущенных и перепуганных, и оказывается лицом к лицу со священником. — Стоп! Задний ход! Отдайте ребенка! Священник смотрит на решительное, ожесточенное Петькино лицо и, бледнея, тихо говорит: — Позвольте… по какому праву? — По праву отца! Петька протягивает руки, и священник покорно отдает ему надрывающегося от натужного плача сына Петька вырывает из рук крестного отца простынку, заворачивает в нее свою кроху и, прижав драгоценную ношу к груди, быстро шагает к выходу из церкви. Плача, Сима идет за ним. А в церкви творится такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать! Райка Сургученко и и Аркадий Трофимович спорят, обвиняя друг друга в том, что произошло, причем крестный отец называет крестную мать «вертушкой», а та его «пузаном», свирепо кудахчут по углам черные церковные старухи, кажется даже, что святые угодники на иконах переглядываются и пожимают плечами, возмущенные скандальным происшествием. Но Петька Кошелев ничего этого не слышит и не видит. Он видит только высокий прямоугольник открытых дверей, и зеленую траву на церковном дворе, и кусок синего чистого неба, по которому в эту минуту быстро проплывает четкий силуэт низко летящего самолета с откинутыми назад сильными крыльями.В ПЕРВЫЙ РАЗ
Вечером — концерт! Первый настоящий, открытый концерт — с публикой, с афишами, с билетами! Лена Брускова, только что окончившая музыкальную школу певица, поднялась с дивана, на котором сидела, сжавшись в комочек, и подошла к зеркалу. В зеркале отразилось здоровое круглое лицо с черными, испуганными, чуть удивленными глазами. — Боитесь? — строго спросила свое отражение Лена Брускова. Отражение кивнуло головой. — Вы ничтожное и жалкое существо! — сказала Лена. — Вы не артистка. Вот и всё!.. Ей очень хотелось, чтобы отражение не согласилось с ней. Чтобы оно даже прикрикнуло на нее, но отражение молчало. Лена снова села на диван и взяла со столика афишу. Ее имя — «Елена Брускова» — набранное крупными красными буквами, стояло рядом сименами известного чтеца и популярного пианиста. Лена внимательно прочитала всю афишу, и ей вдруг показалось, что это не она, Лена, будет петь сегодня вечером в Большом зале филармонии, а другая, неизвестная ей, знаменитая и гордая Елена Брускова. Той же Елене Брусковой, конечно, все трын-трава! Она выйдет на эстраду уверенно, смело, розовая, улыбающаяся, в длинном красивом платье со шлейфом. И она не будет бояться наступить на этот проклятый шлейф. Нет, та Елена Брускова умеет обращаться со шлейфом и с нотами; она знает, как надо поклониться публике, чтобы, с одной стороны, в поклоне не было академической холодности, с другой — не чувствовалась девчоночья ученическая восторженность. Та Елена Брускова все знает!.. Конечно, Лене приходилось за время своего учения в музыкальной школе выступать в ученических концертах, но — посудите сами! — разве можно сравнивать закрытый концерт учеников с тем, что Лене предстояло пережить сегодня первый раз в жизни? Как из Лены — вот из этой девчонки с испуганными глазами — превратиться в Елену Брускову, как?! В соседней комнате послышались грузные шаги. Потом раздался низкий, грубый женский голос: — Есть тут кто живой или нет? — Есть, есть, Мария Карповна! — радостно отозвалась Лена. — Идите сюда! Появилась старуха, такая громадная, широкая и тяжелая, что Лене почудилось, будто в комнату вошел гардероб, одетый в черное поношенное платье из тафты. Марию Карповну Шарапову знал весь приморский городок, в котором прошло Ленино детство и куда по прихоти судьбы она приехала с путевкой краевой филармонии на свои первые в жизни гастроли. Когда-то Мария Карповна была эстрадной певицей, исполнительницей «старых таборных песен и цыганских романсов». Но это было давно, очень давно! От того далекого времени у Марии Карповны осталась лишь пачка выцветших фотографий (отдельно лежат карточки ее четырех официальных мужей — крепкая старуха пережила всех четверых), высохший лавровый венок с полинявшей лентой, на которой написано: «Нашему многоуважаемому соловушке от купеческого сословия г. Павлодара», и потрепанная папка с нотами. Чего только нет в этой папке! Там и «Отцвели уж давно», и «Он целовал ее», и «О бедном гусаре замолвите слово», и другие, забытые, мертвые теперь романсы и песни. Когда у нее пропал голос, профсоюз выхлопотал старухе пенсию Мария Карповна поселилась в маленьком городке на берегу моря. Она не переставала считать себя артист кой, и в городе любили рассказывать, как однажды, на чьих-то именинах, ее попросили спеть «что-нибудь душещипательное». Принесли гитару. Мария Карповна взяла инструмент, уставилась тяжелым, гипнотизирующим взглядом на блюдо с остатками домашнего винегрета, затянула было хриплым басом «Отцвели уж дав но…», но вдруг отбросила от себя гитару и, как утверждали очевидцы, «у нее по щекам — вот такие! — слезы покатились». Мария Карповна звонко чмокнула Лену в щеку, села на стул и сказала: — Калитка у вас открыта, дверь тоже. Я так прямо и вошла, как слон. Где твои-то? — Мама в магазин пошла, а папа у себя в больнице. Как живете, Мария Карповна? — Ничего, скриплю! — ответила старуха, и стул под ней действительно жалобно заскрипел, словно предупреждал, что за последствия не отвечает. — Дай-ка мне другой стул, — сказала она сердито, — а то этот какой-то хлипкий. Беда с этой мебелью! — Да вы на диван садитесь, Мария Карповна! Он прочный! Мария Карповна села на диван и здесь почувствовала себя наконец в безопасности. Она подмигнула Лене и сказала: — Сердечко-то, поди, бьется? — Бьется, Мария Карповна! — призналась Лена. — В городе многие идут на концерт, я знаю. Только и слышно: «Вы пойдете дочку доктора Брускова слушать?» — Неужели будет аншлаг, Мария Карповна? — Наверное! — Какой ужас! Мария Карповна посмотрела на расстроенное лицо Лены и засмеялась. Ее плечи затряслись. — Чудачка! — сказала она, продолжая смеяться. — Ей-богу, ты меня уморишь!.. У нее — аншлаг, а она — в ужасе! Неужели так боишься, Лена? — Боюсь! — сказала Лена с вызовом. — И ничего в этом нет смешного. Все боятся. Вы, наверное, тоже боялись? — Нет, матушка, — гордо сказала Мария Карповна, — не я боялась, а меня боялись! — Кто вас боялся? Публика? — Публика-то меня обожала. А боялись меня аккомпаниаторы. Один в Полтаве — до революции это еще было — соврал, сбил меня, я его — при публике — нотами по лысине. Он на меня потом в суд подал. — И вас судили? — Помирились. Я ему за позор перстенек подарила с бриллиантом. Хорошей воды был бриллиантик, хоть и фальшивый. А вообще-то… многие, конечно, боялись публики… вроде вот как ты. — Мария Карповна, ведь я первый раз выступаю на таком концерте! — Да, да, да!.. Вот помню, был такой куплетист — Гришка Носков. Комик, нахал, хам. Выходил на эстраду — под босяка: в рваных штанах, в опорках. Успех, конечно, колоссальный. А каждый раз — стоит перед выходом за кулисой, бледный, бедняжка, как смерть, и трясется. — А вы? Неужели ни капельки не боялись?! Мария Карповна, прищурившись, подумала и сказала: — У меня амулет был… против этого! — Какой амулет? — Одна цыганка из хора, столетняя старуха, подарила мне амулет. Я с этим амулетом через всю жизнь прошла. Она взглянула на Лену, как бы оценивая ее, порылась в своей необъятной, видавшей виды сумке, достала коробочку из-под лекарства и, открыв ее, показала Лене крохотную, пожелтевшую острую косточку. — Возьми! — сказала Мария Карповна, и на глазах у нее вдруг выступили слезы. — Мне он все равно уже… ни к чему. А у тебя вся жизнь впереди. Возьми — дарю! — А что это такое, Мария Карповна? — недоумевая, спросила Лена, разглядывая загадочную косточку. — Точно не знаю. Когда выходишь на эстраду — держи в руке вместе с платком. Потом положи на рояль. Будешь уходить — возьми, не забудь. Для того и в платок надо его прятать, чтобы потом не забывать. Поняла? Лена засмеялась. — Это же суеверие, Мария Карповна, пережиток прошлого. Как вам не стыдно?! — Нет, матушка, это не суеверие! — твердо сказала старуха. — Ты меня знаешь — я всегда была прогрессивно настроена. Я еще бог знает когда всем говорила, что бога нет! Мария Карповна вздохнула и закончила несколько непоследовательно: — Прости меня, господи, грешную! Старуха посидела еще полчаса, потом поднялась, поцеловала Лену, сказала: «Ну, ни пуха ни пера!» — и ушла, оставив на столе коробочку из-под аспирина, в которой лежала таинственная, всемогущая острая косточка ..Когда Лена через артистический вход прошла за кулисы концертного зала, на сцене все приготовления к концерту уже были закончены. Большой черный рояль стоял на своем месте, и от его блистающей строгой парадности на Лену как бы пахнуло холодом. Сдерживая лихорадочную дрожь во всем теле, она раздвинула занавес и заглянула в зал. Зал был еще пуст, но до Лениных ушей донесся слитный шум голосов В фойе уже пустили публику. Старичок осветитель, возившийся у своего пульта, поздоровался с Леной и сказал: — Даже приставные и те все разобрали. Народу — страсть. Лена хотела ему ответить, но у нее вдруг неприятно и, как ей показалось, очень громко стали стучать зубы, и она быстро ушла со сцены. В уборной она села перед зеркалом и раскрыла свой чемоданчик, в нем лежало розовое воздушное концертное платье и туфельки золотого цвета. Лена быстро сняла домашнее платьице, надела розовое, переменила туфли За стеной, в соседней уборной, громко заговорили мужские голоса, раздался смех: это пришли пианист и чтец — участники сегодняшнего концерта. «Тоже, товарищи! — с горечью подумала Лена. — Знают, что… в первый раз. И не догадаются зайти, ободрить, успокоить. Эгоисты несчастные!..» Сейчас же в дверь постучали. Вошел толстенький, с лысиной на макушке, похожий на плюшевого медведя пианист Григорий Львович. Он поздоровался с Леной и заговорил как ни в чем не бывало: — Ну-с, значит, так: вы идете первым номером, Елена Васильевна Объявлять будет Ксения Павловна из филармонии, я ей уже все сказал: Начнем со «Школьного вальса». — Со «Школьного»? — сказала Лена с испугом Почему со «Школьного»? — А почему не со «Школьного»? — Нет, я ничего. Вы не можете, я бы хотела сейчас, немножко себя проверить. Григорий Львович недовольно поморщился. — А чего там проверять? Я, понимаете, хочу за виноградом сходить, — время еще есть. Тут в лавочке продают замечательный виноград. И очень дешево! Взять вам? Хотя… Вы же местная. Небось мама с папой уже и так дочку обкормили! Ну, я пошел! Это недалеко, тут же на площади! «Как он может сейчас думать о каком-то винограде?» — подумала Лена и обиженно сказала: — Идите, Григорий Львович! Потом к Лене в уборную заглянул известный чтец — Глеб Александрович, худой, длинный, элегантный, с томным деланно-усталым лицом. Он оказался более чутким, чем пианист. Похвалил Ленино платье, сказал, что оно ей к лицу, потом громко продекламировал-«И всплыл Петрополь, как тритон, по пояс в воду погружен», — усмехнулся и спросил- — Волнуетесь? — Очень! — благодарно взглянув на чтеца, ответила Лена, ожидая, что он, опытный, испытанный мастер, скажет ей сейчас то магическое слово, от которого у нее исчезнут ее подавленность и чувство страха Но испытанный мастер, с той же ленивой, томной полуулыбкой, сказал мягко: «Не надо волноваться, деточка!» поднялся и ушел в свою уборную И Лена снова осталась одна. Ею овладела мрачная тоска С ужаснувшей ее самое отчетливостью Лена почувствовала, что выйти на сцену она, возможно, еще как-нибудь и сумеет Но от крыть рот не сможет. А если и откроет, то все равно не запоет. Так и будет стоять на эстраде — молча, с открытым ртом и вытаращенными глазами, пока сердобольные люди не уведут ее под руки за кулисы. «Надо сейчас же найти Ксению Павловну и сказать, что выступать не буду, — решила Лена. — Так прямо и скажу: «Сегодня поняла окончательно, что артистки из меня не получится. Это ужасно, что я срываю концерт, Ксения Павловна, но это честно. Не могу, не могу и не могу!» Лена решительно поднялась, но тут дверь уборной шумно распахнулась и в комнату не вошла, а бомбой влетела девушка с красным от загара лицом, в расшитой черным шелком самаркандской тюбетейке на светлых, льняных, рязанских кудрях. — Леночка!.. Ленушка!.. — завизжала девушка в тюбетейке, и не успела Лена опомниться, как девушка бросилась к ней на шею и стала целовать в щеки, в нос, в лоб, приговаривая: — Я не намазанная, не бойся! Леночка!.. Как я рада!.. Неужели ты меня не узнаешь? Я же Таня Сорокина!.. — Татьяна! — наконец сумела сказать полузадушенная Лена. — Танечка, подружка, откуда ты?.. Девушка в тюбетейке села и, глядя на Лену влюбленными глазами, заговорила: — Я в отпуск сюда приехала. Я работаю в Средней Азии. Я же врач, знаешь? Уже три операции сделала совершенно самостоятельно. Одному дехканину вырезала аппендикс совершенно классически, можешь себе представить?! Он мне потом эту тюбетейку подарил… такой смешной. А Клава Петренко уже инженер. Работает на заводе, совершенно самостоятельно управляет огромным цехом. — А где Зоя Никитина? Она мне писала, а потом что-то замолчала. — Зойка совершенно самостоятельно… — Таня Сорокина запнулась, засмеялась и закончила: —…вышла замуж. У нее уже ребенок — мальчик, можешь себе представить? Но она учится — в аспирантуре. Вообще все наши девчонки оказались на высоте. Да и ребята тоже. Ты читала в газете про Петю Томилина? — Нет! Пропустила, наверное. А что? — Он работал на Волго-Доне, на канале. И о нем написали как о замечательном передовике. Он управляет грандиозным земснарядом — можешь себе представить! Но ты-то, ты!.. Какая ты красивая стала, Леночка! Я как увидела афишу: певица Елена Брускова — так и ахнула!.. Таня Сорокина убежала, пообещав прийти после концерта. Голова у Лены кружилась, щеки горели. Раздались звонки — требовательные, зовущие, грозные. Вошел Григорий Львович. В руке он держал объеденную наполовину виноградную кисть. — Готовы? — спросил Григорий Львович, проверяющим взглядом окинув Лену с головы до ног. — Готова! — Скушайте виноградинку для храбрости! Помогает! — А я не боюсь! — вдруг сказала Лена с вызовом. — Только… перестаньте есть. Я вас очень прошу! Григорий Львович пожал плечами и с сожалением положил виноградную ветку на стол. — Пошли! — сказала Лена. …И вот совершилось то, что должно было совершиться. Она стояла на эстраде, глядела в полутемный зал, и ей казалось, что люди, сидевшие в первом ряду и смотревшие на нее с жадным любопытством, слышат, как громко — тук-тук, тук-тук! — стучит ее сердце. Но страх прошел. Теперь Лена была вся во власти какого-то другого, незнакомого еще ей сложного чувства. Это был пьянящий восторг и напряженная внутренняя собранность. Она кивнула сидевшему у рояля Григорию Львовичу, и тот заиграл. Радостно и легко своим чистым и сильным сопрано Лена запела:ЗА ОКЕАНОМ
Клавдии ПугачевойХорошенькую веселую гимнастку с полноватыми, розовыми, как у куклы-голыша, ножками, храбро перелетавшую с трапеции на трапецию под самым куполом цирка, сменил дрессировщик лошадей — пожилой брюнет в традиционном черном блестящем цилиндре, во фраке с длинными фалдами, с гордо выпяченной белой крахмальной грудью. Он работал молча, очень четко и точно. Лошади его были все как одна траурной вороной масти — высокие, сытые, с лоснящимися выхоленными крупами. Повинуясь резким выхлопам его беспощадно-длинного бича, они все разом поднимались на задние ноги, танцуя под музыку, опускались на колени передних, кланяясь зрителям, валились на песок арены, замирая в мертвенной неподвижности, и снова вскакивали, чтобы снова, храпя и фыркая, мчаться по кругу в сумасшедшем стремительном галопе. Что-то тяжелое, неприятное было в лице дрессировщика с припухшими подглазьями, с уже оплывающими густо напудренными бледно-сиреневыми щеками и в его манере работать на арене. Но от изысканных его питомцев с расчесанными шикарными гривами вдруг простецки пахнуло знакомым деревенским запахом лошадиного пота, и матрос второй статьи с теплохода «Владимир» Сергей Баланов заскучал. Боже мой, как же далеко отсюда до русских берегов, до родных рязанских полей, до березовых есенинских рощ! Сейчас, здесь, вся прожитая Сергеем жизнь показалась ему смутным и милым сном. А ведь в сущности-то прожито очень мало. Родился и вырос в колхозе на Рязанщине, работал комбайнером. Потом призыв и служба на флоте на боевом корабле, потом демобилизация и снова флот, но теперь торговый. И вот первый дальний зарубежный рейс Если выйти из цирка и пройти три квартала направо, будет порт Раскачивающиеся в мерной пляске, словно кланяющиеся кому-то, огни судов, стоящих у причалов, гигантские железные скелеты портальных кранов, черная маслянистая вода океанской бухты, крупные, грубые звезды южного полушария над головой Америка! Да еще и Латинская! Митя Броденко, чернобровый крепыш с плутоватыми узкими глазками, с лицом, сплошь усеянным маленькими, рыжими, веселыми веснушками, бывший нефтяник с кубанских промыслов, несильно толкнул Баланова в бок локтем, шепнул: — Ты чего зажурился, Сережка? Сергей вздрогнул, выпрямился и ничего не сказал в ответ. На арене лошади, поднявшись на задние ноги, болтая в воздухе передними, живой черной угрожающей стеной двигались на пятившегося от них человека во фраке. Как-то по-особенному резко, оглушительно громко выстрелил бич. Не ожидая исполнения своей команды, дрессировщик повернулся спиной к вздыбленным коням и склонил голову перед зрителями в четком, рассчитанном поклоне. В ту же секунду лошади за его спиной тяжело рухнули на передние ноги и тоже с рабской покорностью наклонили головы, увенчанные царственными белыми перьями. — Сдается мне, что коньки просят: «Громче хлопайте, ребята, а то наш чернявый бис подумает, що мы худо робили, да и даст нам жизни!» — наклонившись к Сереже Баланову, тихо сказал Митя Броденко. Сережа понимающе и благодарно улыбнулся другу, и они ожесточенно захлопали в ладоши. Наконец представление кончилось. Публика валила к выходу. Баланов, Броденко и третий моряк с «Владимира» — долговязый, молчаливый ленинградец Супрунов — стали пробираться через толпу. Молодой капельдинер в красной униформе, расшитой золотом, подошел к морякам и жестом попросил их задержаться. Друзья переглянулись, удивленные этой просьбой, но остановились у колонны в вестибюле. Ждать пришлось недолго. Вскоре тот же капельдинер подвел к ним пожилого мужчину в светло-сером пиджаке, в белой сорочке с небрежно расстегнутым воротом. Моряки удивились еще больше, узнав в подошедшем мрачного дрессировщика лошадей. Впрочем, лишенный сейчас таких атрибутов гаинственного величия, как фрак, цилиндр и длинный хлыст, он выглядел просто молодящимся стариком с больными, по всему видать, почками. Вежливо поклон вшись, дрессировщик на плохом английском языке осведомился, понимают ли его советские моряки, которых он, Мигуэль Мария дель Прадос, рад приветствовать в лично ему принадлежащем цирке О советском теплоходе в порту он знает из вечерних газет Супрунов, свободно говорящий по-английски, перевел его вопрос Сереже Баланову и Мите Броденко и от имени всех троих ответил, что советские моряки в свою очередь приветствуют зарубежного артиста, великолепную работу которого они только что видели и высоко оценили. Продолжая любезно улыбаться, показы вая в улыбке ровные, редкой красоты зубы — чудо зубопротезной техники, — Мигуэль Мария дель Прадос предложил морякам пройти за кулисы цирка, посмотреть конюшни и клетки с хищниками. К английским словам он добавлял испанские, понимать его было трудно, но Супрунов все же понял и, объяснив приятелям смысл предложения дрессировщика, прибавил от себя: — По-моему, ребята, отказываться неудобно. Недипломатично. С точки зрения мирного сосуществования Конюшня была как конюшня. И пахло в ней так же, как во всех цирковых конюшнях, — навозом, сырыми опилками, аммиаком. Вороные артисты звучно хрупали овес. Но когда Мигуэль Мария дель Прадос положил свою сухую маленькую руку на круп одного из коней — по коже животного пробежала зябкая нервная дрожь Крупный тигр, лежавший на бетонном полу в клетке, проснулся, посмотрел на моряков прищуренными, все и всех презирающими ярко-желтыми глазами и вдруг аппетитно, совсем по-кошачьи зевнул, широко раскрыв зловонную пасть, вооруженную белыми саблями могучих клыков. Однако, в общем-то, ничего интересного за кулисами цирка не оказалось, и моряки уже собирались распрощаться с гостеприимным хозяином, как вдруг из какого-то закоулка, ковыляя на подагрических слабых ногах, к ним вышел белый пудель. Белым, впрочем, назвать его можно было лишь с очень большой натяжкой. Шерсть его свалялась в грязно-серые комья, в гноящихся глазах стояла старческая тоска. Пудель подошел к дрессировщику, робко ткнулся мордой в его колени. Брезгливо отстранив собаку, Мигуэль Мария дель Пардос обратился к Супрунову и стал что-то долго объяснять ему, показывая рукой на пуделя, который, не дождавшись хозяйской ласки, лег у его ног, положив морду на вытянутые передние лапы — Он говорит, — сказал Супрунов по-русски, когда дрессировщик закончил свою длинную тираду, — что этот пудель был в свое время знаменитым артистом. Чудеса делал на арене. А сейчас состарился и ни на что больше не годен. Но он, Мигуэль Мария дель Лра-дос — человек гуманный, он на улицу бесполезную собаку не выбросил. Пес получает у него пенсион — его тут кормят. Дрессировщик блеснул в улыбке своими прелестными рекламными зубами и сказал Супрунову еще что-то. — Говорит, что покажет нам сейчас смешную шутку! — перевел друзьям ленинградец. Склонившись над лежащей у его ног собакой, Мигуэль Мария дель Прадос тихо произнес по-испански несколько слов. Пудель сейчас же вскочил и сел. Чуть склонив набок большую лохматую грязную голову, он чутко глядел на хозяина в упор преданными умными глазами. Дрессировщик негромко свистнул. Прихрамывая на все четыре лапы, пудель отбежал в сторону и остановился, повернув корпус в сторону дрессировщика. Поза его выражала напряженное ожидание. Коротко и резко прозвучала испанская команда. Пудель бросился вперед, хотел было на бегу кувыркнуться через голову, но оплошал и тяжело свалился на бок. Он поднялся и снова попытался перевернуться через голову и снова не смог И тогда, как бы раздавленный своей неудачей, повизгивая и извиваясь, пудель пополз на брюхе к хозяину А тот стоял широко расставив ноги, уперев руки в бока, насупленный, недоступный. Всей своей фигурой он показывал, что не признает унизительных извинений пуделя. Пес подполз и, готовый принять любую кару, положил морду на элегантные остроносые хозяйские туфли. Оттолкнув пуделя, Мигуэль Мария дель Прадос со смехом повернулся к морякам. Но те молчали, и по лицам их видно было, что «смешная шутка» им не понравилась. Это неожиданное обстоятельство не обидело, а скорее удивило дрессировщика, но он сделал вид, что ничего не заметил, и, светски улыбаясь, подвел моряков к высокой клетке, в которой дремали две небольшие обезьянки. Зверьки, увы, тоже были далеко не первой молодости — с пепельно-розоватыми плешинками на понурых светло-коричневых спинках, с глубокими морщинками на темных детских лобиках. Когда Мигуэль Мария дель Прадос окликнул их, обезьяны подняли головы, и снова морякам стало не по себе: такая осмысленная человеческая тоска светилась в круглых кофейных обезьяньих глазах Дрессировщик на своем трудном англо-испанском языке долго рассказывал что-то Супрунову, помогая себе резкими жестами. Митя Броденко и Сережа Бала-нов рассматривали обезьянок, сочувственно подмигивая им. — Говорит, что эти обезьяны тоже его пенсионеры, — наконец перевел Супрунов товарищам слова дрессировщика, — говорит, что они раньше исполняли на арене интересный номер. Если им сказать, что они молодые красавицы, они начинают охорашиваться, а если сказать, что они старухи, они очень сердятся. — А колы ему самому объявить прямо в очи, що он старый хрен, он, мабуть, тоже спасибо не скажет! — сказал Митя Броденко. Супрунов сделал большие глаза и неодобрительно покачал головой. Обратившись к обезьянам, Мигуэл Мария дель Прадос ласково, с кошачьими вкрадчивыми интонациями не проговорил — проурчал: — О линдас мучачос!.. Линдас мучачос!..[2] Обезьяны оживились, вскочили. Дрессировщик продолжал урчать с той же ласковой томностью: — О линдас мучачос!.. Теперь обезьянок нельзя было узнать. Куда девалась вся их вялая сонливость! Грациозно вихляя бедрами, как и подобает прекрасным юным сеньоритам, они прогуливались по клетке на задних ногах, поддерживая одной из передних лапок длинный хвост, словно воображаемый шлейф вечернего платья; уморительно гримасничая, они гляделись в воображаемые зеркальца, они проводили воображаемыми пуховками по своим плоским носам с вывороченными ноздрями. На них нельзя было смотреть без смеха. И моряки смеялись — громко, от души. Вдруг Мигуэль Мария дель Прадос жестко сдвинул брови и резко бросил прямо в умильные обезьяньи мордочки: — Биэхас![3] Обезьянки в ужасе заметались по клетке. — Биэхас! — с явным удовольствием повторил дрессировщик. — Биэхас! Поднявшись на задние ноги, вцепившись передними лапками в железные прутья клетки, обезьянки трясли ее изо всех сил. Глаза их умоляли о пощаде. — Довольно! — сказал Сережа Баланов. Но Мигуэль Мария дель Прадос, наслаждаясь беспредельностью еврей власти над бедными обезьяньими душами, продолжал повторять: — Биэхас!.. Биэхас!.. В смертельной и уже злобной тоске обезьяны неистово затрясли клетку, она покачнулась и упала на пол Раздался пронзительный, болезненный крик. В ответ глухим басом залаял пудель, дико заржали лошади, грозно рыкнул проснувшийся снова тигр. Подскочивший служитель поднял и поставил на место клетку. Торопливо поблагодарив смущенного дрессировщика за доставленное удовольствие, Супрунов — не без ехидства! — пожелал ему новых творческих успехов, и моряки быстро направились к выходу. После духоты и вони цирковых кулис даже теплый банный воздух улицы казался бальзамом. Молча прошли они с полквартала. Сережа Баланов вдруг остановился и с чувством сказал: — Нет, каков гад, а? — Он все это делает для рекламы! — горячо подхватил обычно сдержанный, серьезный Супрунов. — Наверное, каждый день приводит разных людей к себе за кулисы и устраивает такие подлые фокусы. Этому бедняге пуделю и обезьянкам боком выходит их пенсион. Но здорово работает, между прочим, ничего не скажешь! Митя Броденко вынул сигарету изо рта и выругал Мигуэля Марию дель Прадос затейливым и сложным морским загибом, а когда наконец поставил в конце немыслимо длинной фразы точку, прибавил, обращаясь к Супрунову: — Вот ты меня срамил на бюро, Володька, за то что я позволяю себе такой пережиток прошлого, как всякие художественные слова. Но скажи по совести — можно без художественных пережитков обойтись, когда такие су… субъекты проживают на белом свете? Супрунов хотел ответить на этот чисто риторический вопрос кубанца, но Сережа Баланов перебил его, сказав со свойственной ему горячностью: — А давайте, ребята, хоть пуделя этого у него откупим! — Как откупим? — спросил удивленный Супрунов. — За деньги! Сложимся и купим. Ведь нам же дали валюту. А он продаст! На что ему, в конце концов, нужен отставной пудель? — Здоровая идея! — поддержал Сережу Митя Броденко. — Обезьян нам, пожалуй, не вытянуть, а на пуделя грошей хватит! Давайте выручим кобеля. Он артист! Да, может, що и дальним родичом каким приходится нашим Отважной и Лайке по их собачьей линии. Тильки як оно це дило с точки мирного сосуществования? Супрунов подумал и ответил: — Нормально! Потому что, если дель Прадос согласится нам его продать, это будет законной торговой сделкой. А что касается разрешения взять собаку на теплоход, то все разговоры с первым помощником я беру на себя! — Пошли за пуделем, ребята! — сказал Сережа Баланов. — Пошли!.. …Мигуэль Мария дель Прадос был безмерно удивлен, когда снова увидел советских моряков за кулисами и услышал их просьбу, изложенную Супруновым в изысканной и весьма дипломатической форме. Зачем русским морякам нужна старая бесполезная собака? Этот инвалид, который может, простите, только жрать? Нет, он, Мигуэль Мария дель Прадос, ничего, конечно, не имеет против и рад сделать приятное советским матросам, которых он уважает. Тем более что ему лично эта старая, простите, рухлядь, которую он кормит из милости, совершенно не нужна. И никаких денег он не возьмет Боже сохрани. Сеньоры могут брать Амиго бесплатно! Он подозвал служителя, и тот принес старенький поводок и ошейник. Мигуэль Мария дель Прадос сам надел на собаку ошейник и передал поводок Супрунову. Моряки вторично попрощались с великодушным владельцем цирка и хотели уйти, но… пудель с Супруновым не пошел! Он уперся всеми четырьмя лапами в пол, и его можно было сдвинуть с места только волоком. Моряки ласково уговаривали бедного пса, называя его и Амиго, и Шариком, и даже Сеньором, но он упирался и лишь смотрел на своего хозяина с горьким безмолвным упреком. Посмеиваясь, Мигуэль Мария дель Прадос сказал Супрунову по-английски: — Ничего у вас не получится. Обождите!.. И, жестко сдвинув брови, он прикрикнул на пуделя по-испански. Тот обреченно опустил голову и покорно, не оглядываясь, пошел с моряками. …А через три дня теплоход «Владимир» был уже в океане. К ночи стих ветер, океан дышал спокойно всей своей необъятной грудью, и от его могучих вздохов громадина теплохода плавно покачивалась с носа на корму на невысоких продольных волнах. Свободные от вахты моряки собрались на корме на палубе. Тут же был и Амиго, белый пудель, в прошлом знаменитый цирковой артист. Вот теперь он действительно был белым пуделем, потому что был вымыт и вычищен с той придирчивой аккуратностью, которая свойственна только морякам! Шерсть его стала шелковистой и белоснежной, как в дни его далекой цирковой молодости. Прихрамывая, Пудель ходил по мерно качающейся палубе, тыкался мордой в колени матросов, приглашал полюбоваться собой. Подошел он и к Сереже Баланову, сидевшему с баяном в руках на парусиновом складном стуле, доверчиво положил белую морду с черными точками глаз и носа на колени. Моряк погладил собаку, потом сказал: «Давай слушай, Амиго!» И негромко, приятным тенорком, подыгрывая себе на баяне, запел. Пел он про узкую полоску заката над лесным озерком, про зеленые березки, про родную свою страну, которую зовут удивительным и нежным именем — Россия. Пудель слушал песню, вежливо склонив голову набок, словно силился понять незнакомые слова.
В РАЗНЫХ ИЗМЕРЕНИЯХ (Фантазия)
В кабинете редактора сатирического журнала, освещенном медовым светом полной луны, стояла чинная, торжественная тишина. Затупившиеся за день цветные карандаши и воткнутые в свои блестящие наконечники авторучки мирно дремали у себя в хрустальном стакане. Рукописи рассказов, стихотворений и фельетонов, забравшись в папку с надписью «В набор», покоились в верхнем ящике письменного стола. Лишь одна рукопись сиротливо стыла на ледяном, чисто прибранном стекле, покрывавшем редакторский стол. Она, конечно, тоже рада была бы уйти в теплый ящик, в уютную папку с надписью «В набор», но, увы, на ней красовалась грозная, пригвоздившая ее к холодному столу надпись, сделанная рукой самого редактора: «Не пойдет! Нужно острее!» Еще на столе находился перекидной настольный календарь на 198… год с листками, означавшими, что сегодня 20 октября, хотя, собственно говоря, было уже 21-е: стенные часы показывали тридцать шесть минут первого. Нужно еще отметить — это важно для нашего рассказа, — что стеклянная дверца одной из многих книжных полок, тянувшихся вдоль стен редакторского кабинета, была полуоткрыта. Днем редактору зачем-то понадобилось заглянуть в старые-престарые, еще начала шестидесятых годов, комплекты журнала, дверцу он потом забыл прикрыть, а уборщица не заметила и тоже не закрыла. Минутная стрелка на стенных часах подползла к тридцать седьмой минуте первого, когда в кабинет редактора «Крокодила» вбежал резвый, худой, ужасно нахальный мышонок. Он проворно взобрался на редакторский стол, понюхал отвергнутую рукопись и, убедившись в ее несъедобности, брезгливым движением хвостика смахнул забракованный фельетон на пол. Потом он с тем же проворством спустился по ножке стола на пол и убежал искать себе пропитание в других комнатах. Тут-то вот и ожили герои фельетона 198… года. Лежа на столе, они опасались, что утром явится автор, уговорит редактора, и они все-таки пойдут. А очутившись на полу, решили, что теперь они наверняка попадут не в журнал, а в редакторскую корзинку, и очень обрадовались. стали смеяться и подшучивать над своим автором, И вдруг откуда-то сверху раздался громкий, довольно противный голос — Эй, вы, бедолаги, чего вы там растявкались? Вслед за тем с книжной полки, дверцу которой забыл прикрыть рассеянный редактор, соскочил на пол красноносый субъект с хамской челочкой на лбу Потом к нему присоединились солидный гражданин в мешковатом пиджаке, застегнутом на все пуговицы, в широких штанах, полноватый, с тупым каменным лицом, потом длиннорукий, с бегающими глазками и сильно развитой ниж ней челюстью, и еще всякие. Это были сатирические герои начала шестидесятых годов Они тоже ожили и выбрались на свободу, покинув старые пыльные комплекты журнала Вот что наделал коварный мышонок! Так произошла встреча сатирических героев, разделенных веком друг от друга. «Герои» познакомились, расселись попарно (сразу же определилось какое-то взаимное притяжение) и стали разговаривать. На первых порах разговор протекал в теплой и сердечной обстановке: ведь участники знаменательной встречи были героями отрицательными, одного поля ягодами, с известной общностью интересов. К тому же беседа происходила ночью: критики и редактор спали и не могли им мешать, а ночь, как известно, вообще располагает к дружеской откровенности и прямоте суждений. Однако вскоре между сатирическими героями двух поколений начались препирательства и стычки. Красноносый с челочкой на лбу наседал на голубоглазого молодого человека, довольно приятного и тихого на вид: — Ты обожди, не звони! За что, говоришь, тебя в фельетоне-то трахнули? — Я вам уже говорил: за грубость. Я грубиян, понимаете? — Не понимаю! Какой ты грубиян? — Ну как же! В сущности, я даже… хулиган. Вернее, грубиян с перерастанием в хулигана. Старушка ожидала лифт, а я прошел в кабину первым. А когда один пожилой гражданин сделал мне замечание, я ему дерзко сказал: «Не ваше дело! Я очень спешу!» — Подумаешь, делов на копейку! — Неужели вам этого мало? — Нарвался бы он на меня, твой пожилой дядька. Я бы ему показал! Во-первых, обложил бы его как следует, а может быть, и между глаз бы ему заехал. А потом выгнал бы вон из лифта, как последнюю собаку, вместе с этой старухой… А ты… Какой ты, к черту, «грубиян с перерастанием в хулигана»! — А кто же я, по-вашему! — Нормальный пижон с перерастанием в положительного гада! — Слушайте, — с испугом спросил грубиян образца 198… года, — а много было таких, как вы, в ваше время?! — Немного! Но зато мы были все как ягодка, один к одному, богатыри, не вы!.. …В другом углу кабинета спорили между собой полный гражданин в мешковатом пиджаке, застегнутом на все пуговицы, и столь же солидной наружности мужчина в очках. — Позвольте! — говорил, снисходительно усмехаясь, гражданин в мешковатом пиджаке. — Значит, тот человек пришел к вам и попросил отпуск на три дня? — Да! У него жена лежала в больнице в другом городе. Ему нужно было ее навестить. Я стал требовать от него письмо, телеграмму… в общем, подтверждающий документ. Не поверил человеку… А он слово давал… чуть не плакал. Равнодушие и формализм, деваться некуда! — А я бы на вашем месте потребовал у него справку, что жена его действительно больна, — это раз, что больница, где лежит эта женщина, действительно находится там-то, — это два, что вышеупомянутая женщина действительно его жена, — это три, что он действительно ее муж, — это четыре… ну и, конечно, справку от домоуправления… Плюс ходатайство месткома в письменном виде… И потом, когда этот попрыгунчик приволок бы ко мне бумажек девять-десять, вот только тогда, ласково улыбаясь, я бы написал на его заявлении: «Отказать». Формализм так формализм, равнодушие так равнодушие, черт возьми! А иначе и мараться не стоит! — Послушайте, вы же чудовище! Как вас только терпели?! — А нас и не терпели! Про нас знаете как писали?! В клочья рвали. А что про вас, про слюнтяев, напишешь?! Жалко мне вашего автора! Длиннорукий, с могучей челюстью кричал на своих собеседников у себя в углу: — Какие вы там эгоисты?! Вы общественники первого сорта. Вот мы были эгоистами!.. Разговор, начавшийся в теплой, сердечной обстановке, перерос в открытую ссору. Сатирические «герои» кричали, размахивали руками. Пахло дракой. Красноносый субъект с челочкой на лбу, схватив своего напарника за лацкан пиджака, тряс его, как грушу, приговаривая: — Я из тебя вытрясу положительную дурь, я тебе покажу, что такое есть настоящий отрицательный тип! В конце концов чугунному Крокодилу, стоявшему на круглом столике под стенными часами, надоело все это слушать. — Тише! — крикнул Крокодил и погрозил вилами своим героям. — Поймите, что вы… создания разных измерений. Изменились времена, изменились и этические представления. Одним словом, всякому времени свой овощ! Марш по местам! Через минуту все стихло. Сатирические герои начала шестидесятых годов вернулись к себе на полку в пыльный уют старых журнальных комплектов, герои 198… года затихли в своей рукописи на полу, размышляя, что день грядущий им готовит: заострит ли автор свой фельетон и они все-таки пойдут или угодят в спасительную корзину? И только стенные часы, страдавшие профессиональной бессонницей, продолжали бормотать свое машинальное «тик-так», нарушая чинную, торжественную тишину, царившую в кабинете редактора сатирического журнала.КОГДА МЕДИЦИНА БЕССИЛЬНА
В кабинете профессора Н. — крупного специалиста по болезням мозга — сидела полная, хорошо одетая женщина с расстроенным лицом и говорила: — Я понимаю, профессор, что это бестактно с моей стороны… И вам, конечно, трудно советовать заочно, но поймите меня… я — любящая жена… Я мать его детей… Не осуждайте, скажите что-нибудь! Успокойте! Она замолчала и, приложив платок к глазам, наклонила голову. Профессор — крепкий старик с красноватым лицом и седыми гусарскими усами — поморщился, но мягко сказал: — Не надо плакать!.. Значит, вы заметили, что ваш супруг стал плохо понимать самые, так сказать, обыкновенные вещи? — Да! В особенности, если… в письменном виде! — А симптомы? Ну, в чем у него выражается непонимание, можете указать? Полная женщина подумала и сказала: — Он читает бумагу и ничего не может в ней понять… переспрашивает… и все невпопад!.. Снова прочтет и опять тужится, тужится, а схватить суть, бедняжка, не может — Любопытно! — протянул профессор. — Можете конкретный пример указать? — Да вот, недавно, — оживилась посетительница. — У меня есть сестра Леля. Она живет в Днепропетровске с мужем — инженером-нефтяником. Приходит письмо от нее. Оказывается, Иван Николаевич — это Лелин муж — и Леля уезжают в Башкирию на нефтепромыслы и у них возникла проблема Бобки. Бобка — это Лелин сын, мой племянник, студент-энергетик первого курса, очень способный мальчик — дивно выбивает чечетку Леля хочет перевести его в московский институт, чтобы он жил у нас в семье. Понимаете? — Понимаю! — кивнул большой головой профессор. — Родители боятся, что если этот способный мальчик останется без семейного присмотра, то из него получится не энергетик плюс чечетка, а чечетка минус энергетика! — Совершенно верно!.. Как вы быстро схватили суть, профессор! А вы поняли, кто куда должен уехать и переехать? — Понял! Леля и Иван Николаевич из Днепропетровска в Башкирию, а Бобка с чечеткой из Днепропетровска в Москву. С чем и поздравляю жильцов квартиры, которая находится под вашей! Полная женщина слабо улыбнулась, вздохнула и сказала: — Как приятно, когда быстро разбираются! А Васечка читал, читал Лелино письмо, а потом говорит: «Я не понимаю, зачем им нужно отправлять этого сорванца Бобку в Башкирию?» Я говорю: «Васечка, читай внимательно!» Он опять читает, напрягается. Говорит: «Я не понимаю, зачем этому пентюху Ивану Николаевичу на старости лет понадобилось из нефтяников лезть в энергетики, да еще в Москву!!» Я даже похолодела вся. «Васечка, дружочек, ты не напрягайся, читай легко, просто, как люди!» Он рассердился, бросил письмо на стол: «Мне некогда!» И уехал на работу. А через день я убираю у него на столе и вижу Лелино письмо, а на нем… — полная женщина горестно и громко втянула носом воздух, — резолюция! — Любопытно! — снова сказал профессор. — Какая резолюция! — Написано так: «Марусе». Маруся — это я. «Подготовить решение». Я прочитала — у меня в глазах помутилось!.. И вот еще… тоже недавно… Моя мама живет с нами, ведет хозяйство, а у Васечки печеночная диета. Мама взяла и записала для него меню на неделю. Положила ему на стол. Ну прочти, ну скажи родной теще, если что не так. Смотрим — резолюция: «Елене Степановне. Подготовить коррективы, согласовать с Марусей». А какие коррективы, неизвестно! Что же это такое, профессор? Умоляю — помогите!.. Я была в поликлинике, взяла его последние анализы… Холестерин в норме, так что на склероз не похоже. Вот, пожалуйста, посмотрите!.. Посетительница стала рыться в сумочке, но профессор остановил ее: — Не трудитесь! Мы иначе сделаем. Меня ваш супруг заинтересовал! Занятный случай. Где он изволит трудиться-то? Полная женщина назвала учреждение. — Когда прием у него? — По вторникам и пятницам от двенадцати до трех. — Очень хорошо! Завтра как раз вторник. Я пойду к нему на прием, понаблюдаю его, так сказать, в действии, а в среду вы ко мне зайдите, — поговорим. — С анализами? — Можно с анализами. Хотя… это неважно. Итак — жду вас в среду к семи часам! …В среду, ровно в семь часов вечера, та же посетительница вошла в кабинет профессора. Он принял ее по всем правилам несколько старомодной учтивости, хотя при этом гусарские его усы топорщились как-то слишком уж воинственно. — К сожалению, Мария Петровна, — начал он, хмурясь, — порадовать вас нечем. С супругом вашим… плоховато! Мария Петровна привычно всхлипнула и полезла в сумку за платочком. — Но вы успокойтесь! — сказал профессор. — В общем, он мужик здоровый, до ста лет проживет… Видите ли, если вы не будете делать никаких движений рукой — рука ваша станет бессильной, вялой, а со временем и вовсе атрофируется. Если вы не будете ходить — то же самое произойдет с ногами. А ваш супруг перестал, извините, работать головой! И вот — результаты!.. Посетительница посмотрела на профессора с удивлением. Гусарские усы у того торчали теперь как казацкие пики: вот-вот проколет насквозь! — Да, да, — продолжал старый врач с той женапористостью, — я все выяснил, поговорил с людьми. Он во вторник принял десять человек, включая меня. Прочитал десять заявлений. Верно вы изволили заметить прошлый раз: напрягался, читая бумагу, путался, но схватить суть так и не смог. Ни одного дела, в общем, не решил. На всех десяти заявлениях начертаны одинаковые резолюции: «Такому-то. Разобраться, подготовить решение», а ведь люди ждали этого приема, надеялись, что «сам» сразу разберется и решит. Оказывается, — я это тоже выяснил, — так у него давно заведено. Вот вы и подумайте, Мария Петровна, что же получается: сверху, выходит, за вашего супруга думают его начальники, а снизу — референты. А сам он… не затрудняется. Имейте в виду — до полной атрофии мозга ваш Василий Степанович еще не дотянул, но если не изменится, то дотянет. И очень скоро! Судя по домашним проявлениям!.. Щеки у посетительницы покрылись бурыми пятнами, она резко поднялась и сказала дрожащим голосом: — Я вас просила как врача помочь моему мужу, а вы… с какой-то самокритикой. — Я ему помог! Я пошел в его партийную организацию… И в общем там со мной… во многом согласились. Так что вашего супруга теперь будут… лечить! Не беспокойтесь! А медицина в таких вопросах, увы, бессильна, почтеннейшая!.. Мария Петровна смерила старика с ног до головы взглядом, в котором было все, от презрения до желания испепелить включительно, повернулась и вышла.ПРОГЛЯДЕЛ
Ворота гаража распахнуты настежь. В гараже стоит новенький «Москвич» цвета сливочного масла — на нем даже номера еще нет! — и, поблескивая никелем, пялит на сосны и березки дачного участка свои девственные фары. Подле «Москвича» хлопочет его хозяин, Георгий Владимирович Шоков, научный работник, физик. Он то потрет ветошью ветровое стекло, то, открыв переднюю дверцу машины, проверит, как звучит сигнал, то зачем-то поднимет и потом с приятным для уха треском захлопнет крышку багажника. Это первая в его жизни автомашина. «Москвич» куплен и пригнан из магазина на дачу только сегодня. Но не жадные ведьмы приобретательства справляют сейчас свой неистовый шабаш в душе физика Шокова, заставляя его проделывать тьму ненужных и, если глядеть со стороны, даже смешных телодвижений, нет, эти нервные движения и стремительные броски есть лишь внешнее проявление благородной и чистой страсти автомобилиста-любителя! Синяя затрапезная рубаха физика расстегнута, голая, загорелая, волосатая грудь блестит от пота, стекла очков в толстой роговой оправе тоже запотели, но снять очки и протереть стекла некогда! По той же причине, по какой белке, очутившейся внутри колеса, некогда бывает остановиться, чтобы перевести дух и подумать о своей беличьей жизни. Поодаль у высокой и такой пронзительно-прямой, что дух захватывает, сосны стоят, смотрят на суетящегося Шокова и разговаривают его тринадцатилетняя дочь Люда и Платон, мальчик двенадцати лет, сын приятеля Шокова, его соседа по даче, художника-пейзажиста Куликова. — Дядя Гога прыгает, «как барс, пораженный стрелой»! — острит эрудированный Платон и исподлобья бросает быстрый взгляд на Люду, проверяя, какое впечатление произвела на нее лермонтовская строка, которую, как кажется ему, Платону, он процитировал очень кстати. Люда поводит плечами и продолжает молча жевать сухую травинку. В ее черных миндалевидного разреза глазах пляшут крохотные золотые чертики смеха. Легкий румянец пятнами проступает на щеках мальчика, его большой нежный рот кривится. — Стрела — это ваш «Москвич», понимаешь? Люда бросает на землю недожеванную травинку, говорит иронически: — Ах, как это остроумно. — А разве не остроумно? — Конечно, неостроумно! Потому что барс не твой, а Лермонтова. Ты свое что-нибудь придумай! — Свое? — Платон морщит лоб и через секунду выпаливает: — Дядя Гога прыгает, как слон, пораженный свиньей. Люда звонко смеется. — Теперь остроумно? — спрашивает Платон. — Нет, просто глупо! — А почему же ты смеешься? Смеются, когда остроумное услышат. — И когда глупое — тоже смеются. — Люда! — помолчав, дрогнувшим голосом вдруг говорит Платон. — Ты можешь мне ответить на один очень серьезный вопрос? — Задавай! — Если бы появилась такая возможность… ну, в общем, если бы нам сказали: «Вот вам два места на ракете, которая летит на Марс», ты бы полетела… со мной на Марс? Только честно, Люда?! Снова пляшут загадочные чертики в Людиных черных египетских глазах. — Какой ты еще мальчишка, Платон! — Ты всего на год старше меня! Подумаешь! — Тринадцатилетняя девочка старше тринадцатилетнего мальчика на пять лет, как минимум! — авторитетным тоном объявляет Люда где-то подхваченную житейскую истину. — А тебе только двенадцать! — Людмилка! — кричит из гаража Георгий Владимирович. — Поди, детка, принеси мне чистую рубашку! — Сейчас, папа! Но прежде чем убежать за рубашкой, Люде хочется еще немножко подразнить мальчика, и она говорит: — Я обязательно буду водить машину, меня папа научит! Я тогда тебя покатаю, Платон! Хочешь?! — Подумаешь! Я тебя хоть сейчас могу покатать. Я уже давно умею водить машину! — Сочиняешь ты все, Платончик! — Я сочиняю?! Да меня в поселковом гараже все шоферы знают! И все дают держать баранку! А когда тетя Зина приезжала к нам на дачу в прошлом году — ты тогда со своей мамой была на гастролях в Ленинграде, — кто ребят по всему поселку катал в ее «Победе». Спроси, кого хочешь! Он произносит все это горячо, страстно, убежденно, но Люда, не дослушав его, убегает. Тогда Платон направляется к физику. — Георгий Владимирович!.. Дядя Гога! — Что тебе, Платон? — У меня к вам очень, очень серьезная просьба! — Какая? На смущенной розовой мальчишеской рожице появляется умильное выражение. — Вы сейчас поедете на своем «Москвиче», дядя Гога, да? — Допустим! — Дайте мне, пожалуйста, повести машину! Хоть немножечко, дядя Гога!.. Я умею! Физик недоверчиво смотрит на мальчика и говорит: — Платон, ты мне друг, но истина дороже. Ведь врешь ты все! — Не вру я, дядя Гога, честное слово! — горячится Платон. — Спросите кого хотите!.. Да мне шоферы в гараже дают держать баранку! Тетя Зина приезжала — кто в ее «Победе» всех ребят катал по всему поселку? Спросите кого хотите! Да вот хоть ее спросите, — Платон показывает на подошедшую Люду с чистой отцовской рубашкой в руках. — Люда, скажи дяде Гоге, что я, честное слово, умею водить машину! Ну скажи же, Люда!.. Две пары глаз встретились: серо-синие мальчишеские и черные, миндалевидные, с длинными классически-стрельчатыми ресницами глаза девочки. Люда первая опускает глаза — тени от длинных ресниц ложатся легким узором на нежную смуглоту ее щек. Она тихо просит отца: — Ну пускай он немножко поведет, папа! Дай ему уж! Отказать в чем-либо единственной дочери добрый Шоков не может, это выше его сил, и он сдается. — Хорошо! Вот что, друг мой Платон, выведи-ка мне машину из гаража. Поедешь по прямой до той сосны и подле нее затормозишь. Понял? Проглотив слюну восторга, мальчик молча кивает головой. — Понял! — Что ты должен сделать, чтобы машина поехала? — Чтобы машина поехала, надо включить зажигание, дядя Гога… Потом нажать на стартер… запустить мотор… выжать сцепление, включить скорость, дать газ и… поминай, как звали, дядя Гога! — Молодец! Полезай в машину! Платон мгновенно забирается в машину, садится на место водителя и, прикусив нижнюю губу, кладет счастливые, трепещущие руки на баранку. Физик усаживается рядом с ним. — Ну, действуй, Платон! Платон включает зажигание, нажимает на стартер — мотор заработал, оживший «Москвич» задрожал мелкой нетерпеливой дрожью. Платон выжимает сцепление, включает скорость, давит изо всех сил ногой на педаль газа и… «Москвич», зверски зарычав, вдруг прыгает вперед, как «барс, пораженный стрелой»! С искаженным от ужаса лицом Платон судорожно крутит баранку. Людмила успевает отскочить в сторону. Удар об сосну! Отстранив мальчика, бледный до смертельной голубизны физик выключает зажигание. «Москвич» замирает. Он весь окутан белым облаком пара и дыма. Наступает неприятная тишина. Сосновые иглы с легким колким стуком сыплются с раскачивающегося дерева на крышу изуродованного «Москвича». Первым приходит в себя Платон. Он вылезает из машины, не глядя на Люду, с трудом, прыгающими губами произносит: — Извините, пожалуйста, дядя Гога, я, честное слово, не нарочно, — шаркает ногой и, поклонившись по этикету, убегает через пролом в заборе к себе на участок. Вслед за Платоном из машины вылезает физик. Одно крыло «Москвича» разбито и смято, фара расплющена, стекло — вдребезги! И еще неизвестно, что с мотором! Проклятый мальчишка! Подходит Люда и подливает масла в огонь: — Приедет мама — она теперь нас с тобой убьет, папа! Тяжело опустившись на пень, физик достает из кармана брюк портсигар, берет сигарету и закуривает — мужчины всегда ведь закуривают сигареты или папиросы, когда они не знают, что им надо делать дальше. Появляется мать Платона, Мария Александровна, седеющая красивая женщина с властным лицом. Да, да, Платон все уже ей рассказал, она очень огорчена, и, конечно, они, Куликовы, возьмут на себя материальную ответственность за аварию, но в половинном размере, потому что какой же взрослый сознательный человек — согласитесь сами, голубчик! — станет доверять руль автомобиля двенадцатилетнему мальчишке? — Он сказал, что умеет водить машину. Слово давал! Я никогда не думал, что ваш Платон такой врун! — резко бросает Шоков. На красивом лице Куликовой появляется странная усмешка. — Неужели вы не понимаете, почему Платон просил вас дать ему руль, Георгий Владимирович? — Почему? Оглянувшись и заметив, что Люда стоит у крыльца дачи и слушает, Куликова, понизив голос, говорит с той же странной усмешкой: — Платон влюблен в вашу Люду по уши, это все в поселке знают… кроме вас! Физик снимает очки и смотрит на улыбающуюся соседку. В его обезоруженных добрых глазах великое изумление и растерянность. — Что вы говорите такое, Мария Александровна?! Людка же совсем сопливка! — Да вы посмотрите на нее хорошенько, милый папа! Она же у вас стала просто красавицей и так выросла! Надев очки, физик, обернувшись, смотрит на дочь, стоящую у крыльца, и вдруг понимает, что соседка права! Этот тонкий, с горбинкой носик, эти черные глаза с длинными ресницами, эта нежная смуглота, эта изящная, почти совсем сформировавшаяся фигурка. Маленькая Клеопатра, да и только! Вот тебе и «сопливка Людка»! Поймав пристальный, тревожный взгляд отца, Люда недовольно передергивает плечами и скрывается в даче. …Давно ушла Куликова, а физик все сидел на пне, курил и думал. Смутное чувство виноватости и недовольства собой овладело им. Ну конечно, он очень занят, это понятно. Работа — любимая, интересная, захватывающая. Потом этот автомобильный кружок, черт его возьми совсем. И жена тоже вечно занята у себя в театре. А девчонка растет себе и растет! И разве знают они с женой, что творится в душе у этой девчонки? Мальчишки вон уже ломают автомашины, только бы улыбнулась им их «сопливка Людка»! А ведь ей всего тринадцать. Что же будет дальше, бог ты мой?! И когда же, когда произошло чудо превращения маленькой незаметной гусеницы в прекрасную бабочку, такое обыкновенное и такое изумительное чудо?! Как он, отец, мог проглядеть это?! Так он думал, терзаясь и не жалея себя, а искалеченный «Москвич» косился на физика уцелевшей фарой и словно повторял не без злорадства: «Да, брат, проглядел! Проглядел!»ЧЕЛОВЕК И МАШИНА
Недавно в одном кибернетическом конструкторском бюро проводили испытание интересного робота — электронной машины, способной управлять учреждением среднего звена. На испытание пригласили общественность. Ее, в частности, представлял некто Петунников Василий Герасимович, старый номенклатурный служака, возглавлявший на своем веку немало контор самого разного профиля. Про него всякое говорили, но все сошлись на том, что этот «тертый калач» отлично знает, почем нынче обходится фунт канцелярского лиха, и уж он-то сумеет высказать авторитетное суждение по поводу занятной теоретической новинки в сфере управления! Испытание проводилось так. В помещении кибернетического бюро оборудовали нечто вроде служебного кабинета — не пышного, но и не бедного, без особых претензий! Робот сидел за письменным столом, одетый в темную приличную пиджачную пару, скрывавшую его металлическую плоть, грозно поблескивая очами-лампочками. Иллюзия живого начальника была яркой и полной. Общественности, в том числе и В. Г. Петунникову, очень понравилось, что машина-управляющий имеет приятное человеческое обличье. Робот нажал механическим пальцем на кнопку настольного звонка, вызывая секретаря, и тогда в кабинет — так было задумано конструкторами — вошла живая дамочка — миловидная брюнетка, обладавшая к тому же соблазнительными четкими формами, подчеркнутыми шерстяным вязаным костюмчиком. Под мышкой она держала папку «к докладу». Брюнетка приблизилась к письменному столу, за которым восседала машина-начальник, и остановилась, почтительно улыбаясь своему электронному шефу. Робот скользнул взглядом глаз-лампочек по ее хорошеньким ножкам, облаченным в чулки без шва цвета загорелого тела, и осклабился. Василий Герасимович Петунников крякнул и сказал соседу громким шепотом: — Очень художественно у него получилось. И согласно натуре. Общественность одобрительно зашумела. Между тем миловидная брюнетка извлекла из своей папки какую-то бумагу и, назвав робота «Робертом Робертовичем» (по-видимому, по созвучию слов «робот» и «Роберт»), объявила: — Получено указание — проверить подготовленность нашей низовки к весне. Какие будут у вас распоряжения на этот счет, Роберт Робертович? Робот-начальник подумал и скрипучим, как бы ржавым, голосом (тут В Г Петунников тем же громким шепотом заметил соседу «По линии голоса надо им поработать, чтобы улучшить благозвучие!») сказал: — Подготовьте циркулярное письмо для низовки: «С получением сего предлагается привести в состояние боевой готовности людей и механизмы, в связи с приближением, согласно календарных сроков, весеннего времени года». Письмо отправить с нарочными. Общественность ахнула. Миловидная брюнетка обратилась к аудитории и сказала: — Можете задавать Роберту Робертовичу любые вопросы, связанные с проектом циркулярного письма, он ответит. Вопросы посыпались как горох из мешка, и робот-начальник отвечал на них точно и четко. Ему сказали: — Вы не учли роль общественных организаций в деле приведения в состояние боевой готовности людей и механизмов в связи с приближением, согласно календарных сроков, весеннего времени года! Робот проскрипел в ответ: — Роль общественных организаций будет учтена. Потом обратился к дамочке-секретарю и сказал: — Надо подготовить по затронутому вопросу особое письмо на имя общественных организаций. За тремя подписями. Кто-то выкрикнул: — А роль женщин?! — Учтем. По линии женщин будет особое воззвание. Его подпишет моя супруга. Раздались удивленные возгласы, по помещению конструкторского бюро прокатился смех. — Разве вы женаты, Роберт Робертович? Робот-начальник сухо проскрипел: — Ваш вопрос не имеет прямого отношения к проекту циркулярного письма о приведении в состояние боевой готовности людей и механизмов в связи с приближением, согласно календарных сроков, весеннего времени года, и я его отвожу по формальным мотивам. Испытание машины-управляющего проходило успешно. Робот-начальник функционировал без запинки. Тем же ржавым голосом он отдавал живой дамочке короткие распоряжения одно за другим. Глаголы в повелительном наклонении так и вскипали на его железных устах: «Согласуйте это с моим заместителем», «Оставьте это, я посоветуюсь!», «Не торопитесь, торопливость нужна лишь при ловле блох!» (Здесь В. Г. Петунников заметил: «Ого! У него и юморок есть!») Всех умилило, когда робот-начальник, приказав дамочке: «Дайте чаю», вдруг, после крохотной паузы, добавил с просительной интонацией: «Пожалуйста!» В. Г. Петунников с добродушным смехом сказал громко: — Знает, собака, что сейчас у нас требуют вежливости в обращении с подчиненными… а не то и в фельетон можешь угодить! В общем, общественность явно склонялась к тому, чтобы признать опыт кибернетиков удачным, как вдруг кому-то из членов жюри взбрело в голову сказать Роберту Робертовичу такое: — А как вы будете реагировать, Роберт Робертович, если вдруг окажется, что, несмотря на все ваши циркуляры, письма, воззвания и обращения, низовка не привела в состояние боевой готовности людей и механизмы в связи с приближением, согласно календарных сроков, весеннего времени года?! Робот-начальник задумался, на его механическом лице, к удивлению общественности, появилось живое выражение растерянности и смущения, очи-лампочки замигали часто-часто, внутри у машины что-то защелкало и зашипело, раздался подозрительный треск, и в воздухе запахло жженой резиной. Бедный Роберт Робертович бессильно поник над своим столом. Миловидная брюнетка растерянно объявила, что робот-начальник безнадежно вышел из строя. Разочарованная общественность разошлась по домам. Впоследствии, рассказывая близким друзьям о неудаче кибернетиков, Василий Герасимович Петунников говорил так: — Машина вела себя очень хорошо! Все делала правильно, застраховала себя со всех сторон: в ответ на любую придирку могла бы предъявить соответствующий оправдательный документ. Да я бы на месте этого ихнего Роберта Робертовича ухом бы не повел, от любых обследований отбился бы. Где отчетность… временно, конечно… того… подправил бы малость, где обещание торжественное вставил… на объективные всегда можно сослаться, да притом такого туману напустить, что никакой контроль не подкусит! Э-э, да что там говорить, делов-то на копейку. А этот механический болван заволновался, заметался и по пустяковому, в сущности, поводу схватил электронный, так сказать, инфаркт Нет, братцы, никогда машина не сможет заменить живого человека, никогда!ЧЕГО ТОЛЬКО НЕ ВЫДУМАЮТ ЭТИ МУЖЧИНЫ!
I История, которую я хочу рассказать, на мой взгляд забавная, произошла в Москве некоторое время тому назад, в канун Нового года. Мне представляется полезным для начала познакомить вас с героями этой маленькой реальной сказки из жизни большого мирового города. Начнем с наших московских гостей — с мистера Джона Грахэма Таккера-младшего, инженера и дельца из Чикаго, и его супруги, миссис Элизабет Таккер, урожденной Моонин. Элизабет Таккер за сорок, она хорошо сохранилась и выглядит эффектно даже без косметических ухищрений. Впрочем, многие находят ее внешность излишне холодной и строгой. «В ее голубых глазах больше льда, чем неба», — утверждают они В приданое мужу она принесла порядочное состояние, властный мормонский характер и педантизм верной жены и добродетельной матери, всегда действующей на мужа и детей несколько угнетающе. Воспитанная в строгих правилах правоверной и даже ветхозаветной мормонской семьи, Элизабет Моонин до выхода замуж была девушкой очень наивной и даже старомодной. Ее расторопные подружки рассказывали про нее, что она в первую брачную ночь, когда Джон Грахэм Таккер-младший предъявил свои супружеские права, страшно возмутилась и с негодованием сказала. «Боже мой, чего только не выдумают эти мужчины!» Впрочем, впоследствии она нашла, что выдумка Таккера-младшего не самая худшая из мужских выдумок, и подарила ему двух мальчиков-близнецов. Тем не менее выражение «Чего только не выдумают эти мужчины!» осталось ее любимым присловьем. Джон Грахэм-младший — хороший инженер и преуспевающий делец, но я не стану тут перечислять, чем он владеет и чем хочет владеть, — для рассказа это не имеет значения. Он участник минувшей мировой войны с немецким фашизмом, служил в авиации по своей инженерной специальности и воевал храбро. Настроен он — с нашей, московской точки зрения — прогрессивно, но это особая, чисто американская прогрессивность, в основе которой лежит практицизм убежденного прагматика: прогрессивно то, что в данный момент выгодно! Однако к русским, к Советской России Таккер-младший питал и, надеюсь, до сих пор питает искреннюю симпатию, что объясняется некоторыми особенностями его биографии, о которых придется рассказать более подробно. Дело в том, что Таккер-младший, тоже инженер, в тридцатых годах жил в Союзе, работая по контракту с Советским правительством на строительстве одного крупного металлургического комбината на востоке нашей страны. Джон Грахэм-младший, тогда просто Джонни, ходил в русскую школу, свободно, хотя и с акцентом, болтал по-русски (у него были способности к изучению иностранных языков) и дружил со своими русскими однокашниками, которые хотя и посмеивались над его акцентом, нарядными костюмчиками и манерой держаться, но в общем относились к нему хорошо. Самым близким его приятелем был тогда Филя Шубин, сын бетонщика, вихрастый, шустрый паренек с заячьей губой — его так и звали Зайчик. Они вместе бегали на пруд купаться, бродили по котловану, по-ребячьи восхищаясь грандиозностью стройки, рассказывали друг другу всякие небылицы и порой устраивали среди мальчишек рабочего поселка боксерские поединки. В искусстве бокса Джонни Таккер считал себя большим авторитетом, выступая на этих поединках то в качестве судьи, то в качестве тренера, то в роли бойца. Надо отдать ему справедливость — он всегда оставался победителем. Что касается Фили Шубина, то он, признав после одного такого поединка, когда его заячья губа особенно пострадала, незыблемость первенства Джонни, стал его неистовым поклонником и верным оруженосцем. Филя Шубин — Зайчик, а ныне Филипп Петрович Шубин, ведущий инженер одного из московских заводов, подполковник запаса, бывший командир саперного батальона, и его жена Наталия Николаевна, добродушная москвичка-толстушка, тоже участвуют в развитии сюжета. Остается лишь добавить, что чета Таккеров приехала в Москву в составе небольшой туристской группы. II Теперь, когда вы познакомились с нашими героями, я могу приступить к описанию того, что случилось с ними в ночь под Новый год. В десять с половиной часов вечера Джон Грахэм Таккер-младший был уже одет для новогодней встречи: крахмальная сорочка и строгий смокинг безукоризненных линий. Его полуодетая супруга стояла перед зеркалом в номере гостиницы и рассматривала себя с той медлительной и величественной тщательностью, которая свойственна женщинам после сорока лет и которая бесит их мужей того же примерно возраста. — Я пойду вниз и куплю себе сигар! — сказал Джон Грахэм Таккер-младший с легким раздражением в голосе. — У тебя есть сигары! — сказала Элизабет Таккер намеренно невозмутимо. — У них тут продаются кубинские гаваны, и очень недорого. Я похожу и покурю в холле, пока ты одеваешься. — Не забудь, что Питерсы пришлют за нами машину ровно в половине двенадцатого. Дипломаты всегда точны. — Мне, собственно, наплевать на Питерса и его дипломатию, но ты не беспокойся, я еще не забыл, что Новый год наступает в полночь. Не опоздай сама со своими сборами! …Внизу в холле подле табачного киоска стоял плечистый мужчина в меховой шапке и кожаном пальто. Он безразлично поглядел на подошедшего к киоску иностранца, и Таккер-младший с тем же безразличием поглядел на него. Мужчина в меховой шапке снова взглянул на Таккера-младшего. «А ведь я его где-то видел!» — подумал Таккер-младший. Вдруг незнакомец сказал по-английски, старательно выговаривая каждое слово: — Простите, вас зовут Джон Таккер? — Да!.. Откуда вы меня знаете? — Попробуйте вспомнить. Мужчина в меховой шапке улыбался… Типичное русское лицо… на верхней губе чуть заметный шрам, в глазах что-то знакомое, давнее. — Филя Шубин, да? — сказал Джон Грахэм Таккер-младший по-русски, безбожно путаясь в произношении и не очень уверенно. — Он самый! — Что ты сделал со своей губой? — Я ее зашил! Обычная косметическая операция! Они долго трясли друг другу руки, хлопали по плечу, острили по поводу седины висков у Таккера-младшего и лысины у Шубина и, обмениваясь быстрыми, как мячик пинг-понга, вопросами и ответами, тщетно пытались втиснуть в несколько минут тридцать с лишним лет их жизни. Шубин сказал, что Таккер обязательно должен побывать у него в гостях. Выяснилось, что Таккеры улетают второго января, а первое у них расписано по минутам: программа плотная и тесная. — Очень, очень жаль! — сказал Шубин. Джон Грахэм Таккер-младший поглядел на часы. — Ты далеко отсюда живешь? — Десять минут езды! — Машина у тебя есть? — Мой «Москвич» стоит у подъезда. — Дай честное русское слово, что ты привезешь меня назад в гостиницу не позже чем без двадцати двенадцать! — Даю!.. Беги за женой. Джон Грехэм Таккер-младший, инженер и делец, посмотрел на Шубина озорными глазами Джонни Таккера, задиристого белокурого мальчишки, и сказал: — Я поеду к тебе один. Не знаю, как твоя жена, но моя… О, это тяжелое орудие! Ты меня понимаешь? — Вполне! — сказал инженер и улыбнулся так, как когда-то улыбался другой мальчишка, которого все звали Зайчиком. — Но как быть с твоим пальто? На улице мороз. — Ты забыл, что у меня все-таки сибирская закалка. Итак, без двадцати двенадцать я снова здесь, так? — Так! Пошли!.. III ..Половина первого ночи. В дверь номера Таккеров робко постучали. Дверь отворила Элизабет Таккер. На пороге стояли ее муж и незнакомый ей мужчина явно русской внешности, в меховой шапке. — Я должен перед вами извиниться, миссис Таккер! — бойко начал Шубин, но Элизабет его прервала: — Входите, джентльмены! Глаза ее были затянуты сплошным льдом. Мужчины вошли в комнату. Джон Грахэм Таккер-младший ступал не очень уверенно и твердо. Его крахмальная сорочка была сильно измята и в рыжих пят нах, а правая бровь залеплена розовым пластырем. — Что все это значит, Джонни? — спросила Элизабет Таккер спокойно, хотя ей ужасно хотелось закричать. — Ничего особенного, Элизабет, — с деланной бес печностыо сказал Таккер-младший, плюхаясь в кресло. — Это — Филя Шубин, мой школьный русский друг, — познакомься, я тебе о нем рассказывал. Мы с ним случайно встретились в холле, и я поехал к нему в гости на четверть часа. Я немного задержался — извини. Но ты же знаешь их русское гостеприимство!.. — Боже мой, что с твоей бровью? Это он тебя так гостеприимно отделал? — У нас был честный бой, миссис Элизабет! — сказал Шубин, продолжавший стоять, виновато улыбаясь, посреди комнаты с шапкой в руке. — Мы посидели с ним, немножко выпили, — продолжал свое повествование Джон Грахэм Таккер-младший, — вспомнили наши поединки. Он сказал, что теперь он бы меня побил, потому что в двадцать лет получил разряд по боксу и до сих пор занимается этим спортом как любитель. «Ты хвастун, Зайчик!» — сказал я ему «Можем попробовать!» — сказал он и принес перчатки. Мы тут же начали бой, хотя его жена — ее зовут Наталия, она просила тебе передать привет — была против и даже назвала его «дуралеем»… Это ласкательное от «дурака»… Русский язык очень богатый! — Ты пьян к тому же! — сказала Элизабет Таккер — Ничего подобного. Мы начали бой как шутку Я думал: мы обменяемся ударами, и все. Но я увлекся, дал ему в челюсть справа и сбросил его на горку с фарфором… Все вдребезги!.. «Может быть, хватит, Зайчик?» — сказал я. «Бой продолжается!» — закричал он страшным голосом… И через пять минут врезал мне в бровь. Бой пришлось прекратить! Я считаю, что по очкам выиграл он. Ты дашь нам чего-нибудь выпить, Элизабет?! — Я позвонила Питерсам, когда выяснилось, что ты пропал, — с тем же, ужасавшим ее самое, спокойствием сказала Элизабет Таккер. — Он обещал принять меры. Тебя разыскивают через полицию… или как там она у них называется. Шубин поспешно поклонился миссис Элизабет, пожал руку Таккеру и ушел. И сразу же зазвонил телефон на столике в углу. Трубку сняла Элизабет. — Он нашелся, Ричард! — сказала в трубку Элизабет Таккер. — Да, да, вот он тут сидит в кресле… Нет, не приедем, Ричард!.. Потому что он… в таком виде!.. Что произошло?.. Знаете… Чего только не выдумают эти мужчины!.. Вы? Нет, ни за что не догадаетесь!.. Потому что вы не мужчина, Ричард!.. Я хочу этим сказать только то, что вы — дипломат и джентльмен. Я вас тоже… Поцелуйте милую Рози!.. Она положила трубку, посмотрела на мужа… — Если ты способен еще на один подвиг, то позвони в ресторан и скажи, чтоб нам принесли шампанское сюда! — сказала Элизабет Таккер. Ее супруг прижал отклеившийся край розового пластыря к своему правому надбровью и радостно кивнул.ЖИВАЯ ДУША
На улице они стоят и торгуют рядом. У нее на рундуке — корзинка с крупными золотыми толстокорыми лимонами и несколько стеклянных консервных банок с какой-то болгарской овощной алой смесью. У него — букинистические книги. Она — молодая, с тугими розовыми щеками, голубыми глазами, как большая витринная кукла. Он худ, желт, в очках. Неопределенного возраста, однако далеко еще не старик. Меховой воротник у пальто зябко поднят. На голове — помятая, в подтеках и пятнах фетровая шляпа неудачника. Она звонко, весело, самозабвенно кричит — заливается на всю улицу: — Покупайте лимончики, душистые лимончики, полезные лимончики, сплошной витамин за тридцать пять копеек! Сделает паузу, наберет в легкие воздуху и снова — с той же удалостью, с тем же жаром, с той же артистической самоотдачей: — А вот лимоны, один сплошной витамин за тридцать пять копеек — не жалейте денег, здоровье дороже! У ее рундука непрерывно толкутся прохожие, золотая лимонная горка в корзине быстро тает. Он сидит за своим столом, уставленным книгами, молча, отрешенный от шумной уличной жизни, чем-то чуждый и даже враждебный ей: уткнул бледный заострившийся нос в томик Фенимора Купера и читает. Она вдруг обращается к нему, говорит жалобно: — Аркадий Семенович, миленький, присмотрите за моим товаром, наоралась до того, что кушать хочется — сил нет терпеть. Побегу к Дашке за угол за пирожками. Вам взять? Он изысканно вежлив: — Благодарю вас, Стеша, не беспокойтесь. Когда вернетесь, я схожу в диетическую столовую, а вы присмотрите тогда за моими фолиантами. Услуга за услугу. Идет? — Идет, Аркадий Семенович. Я мигом. Улыбнулась ему без кокетства и побежала на красный свет напрямик через улицу, ловко увертываясь от несущихся машин. Вскоре вернулась. Сытая, ублаготворенная, с еще жующим ртом. — Ну, пирожки у Дашки! Объедение! Я пять штук без оглядки уничтожила. Ступайте в диетку, Аркадий Семенович, со спокойным сердцем, я присмотрю за вашей библиотекой, все будет в полном аккурате. Он уходит. Она смотрит на его сутулую узкую спину, и в ее глазах появляется бабья терпкая жалость. Перевела взгляд на сиротский его стол с книгами и вдруг, когда его уже не стало видно, так же звонко и радостно завопила на всю улицу. Книги, книги! Покупайте интересные книги, кто не читает тот не растет культурно! Сделала паузу, набрала воздух в легкие — и снова Покупайте книги, не жалейте денег на культурные витамины! Насупленный дядька в шапке с ушами, подвязанными под подбородком, взял со стола потрепанную книжку, взглянул мельком на заглавие, спросил строго: — «Князь Серебряный» Толстого Это кто же такой будет — князь Серебряный? Она ответила не моргнув глазом: — Брат Анны Карениной Кто-то из прохожих остановился у стола, сказал с серьезной миной: — Странно! У Толстого почему-то написано, что брата Анны Карениной звали Стивой Облонским. Она не растерялась. — То родного, а этот двоюродный! Дядька в ушанке сказал: — Я тогда, пожалуй, возьму… двоюродного! Другой прохожий спросил: — Скажите, а Гончарова «Обрыв» — это о чем? — «Обрыв»? О том, как оборвалась одна любовь. Берите, не пожалеете. И тут же — к старухе, перебирающей книжки на столе: — Если любите поплакать над книжкой, берите вот эту, бабушка, — «Хижина дяди Тома». Про негров. Я когда читала — обревелась вся. Еще и еще спрашивают про книги, про писателей, она несет в ответ немыслимый вздор, но никто не обижается и не сердится на нее за это. Книги начинают раскупать. Когда он наконец вернулся к своему столу, она показала ему на груду серебряных монет и бумажных рублей и сказала, гордясь своей удачей: — Вам бы, Аркадий Семенович, еще немного задержаться над своей размазней, я бы вам все ваши фолианты вместе со столом предала!КУЗНЕЧИК
Близкие друзья дали ему прозвище Кузнечик за несколько странную, подпрыгивающую походку и необыкновенную жизненную активность. Когда он бежит, подпрыгивая, по улице, элегантный, свежий, благоухающий, и поглядывает — с этаким особым прищуром — на встречных девушек, никому в голову не придет, что Кузнечик давно уже перемахнул через отметку «70». Живет он в однокомнатной квартирке. Мощный финский холодильник, японский магнитофон, телевизор самой последней марки — все дары современной цивилизации вы здесь найдете. Не найдете только того, что называется «заботливой женской рукой»! Кузнечик живет один. При нем — ни жены, ни детей, ни внуков — одна цивилизация. Мы сидим за обеденным столом, покрытым круглым, холодно блистающим стеклом, пьем венгерский рислинг — хозяин извлек бутылочку из холодильника, закусываем яблоками «джонатан» и разговариваем. Я вижу, что Кузнечик слегка нервничает, поминутно глядит на ручные часы, и, когда встает из-за стола, чтобы что-то взять или принести, его припрыжка особенно бросается в глаза. — Ты, кажется, кого-то ждешь? — спрашиваю я. — Неважно! Хочешь еще вина? — Спасибо, не надо! Ты ждешь женщину, старый греховодник? — Допустим! Но тебе-то что! Выпей — я налью. — Я лучше пойду. Быть третьим лишним — занятие не из самых интересных. — Обожди, не уходи. Ты ведь у меня бывал на старой квартире. Как тебе нравится моя новая? Я оглядываю комнату. Стены ее украшены картинами — пейзажи в импрессионистском духе, подарки приятелей-художников, портрет самого Кузнечика, размашисто и сильно написанный маслом, и множество фотографий в рамках под красное дерево. Главным образом — женские головки. — Уютная холостяцкая берложка! — говорю я. Кузнечик гордо молчит. Я поднимаюсь из-за стола, подхожу к стене, рассматриваю фотографии одну за другой. Какое милое девичье лицо с доверчивыми полудетскими глазами! — Кто это? — Так… одна! — Кузнечик улыбается этакой мефистофельской улыбочкой. — Дела давно минувших дней. Каюсь, был… романчик. — С каким финалом? — «И расстались мы неловко. Я — обманщик, ты — сердита, то есть просто трафарет!» — мой приятель нараспев, с легким завыванием произносит стихи — боже мой, какая древность! — Игоря Северянина. — В общем, я от нее ушел! — переходит он на прозу. — Вернее, убежал. Едва ноги унес! — А эта? — я показываю на другую фотографию. Со стены на нас в упор глядит жгучая брюнетка с огромными глазами, с властным, чувственным ртом. — Тоже… дела давно минувших дней! — И тоже ты едва ноги унес? — Можно сказать, по частям их уносил! — А эта? — На фотографии прехорошенькая блондинка ангельского типа. — Эта хотела меня бросить, но я был начеку, и бросил ее первым! — посмеиваясь, сообщает мне Кузнечик и, взглянув на ручные часы, ахнув, вприпрыжку убегает на кухню. Возвращается он оттуда с бисквитным тортом и ставит его на стол — в самый центр. Потом достает из буфета вазочки с конфетами — с шоколадными и карамельками в цветных обертках, тарелочки, десертные ножики и вилки, хрустальные фужеры. Расставив все это, опять убегает на кухню и приносит запотевшую бутылку лимонада. — Пусть согреется немножко, а то она еще ангинку схватит! — Он ставит лимонад рядом с тортом. — Однако твоя дама порядочная сладкоежка! — говорю я. — Где ты с ней познакомился? — На бульваре! Подсел и… познакомились. — Знаешь что, я пойду! — Нет, нет, ради бога, не уходи. Я себя так неуверенно чувствую… Я пойду на кухню — сварю какао, а ты посиди. Позвонят — открой дверь и… в общем, поухаживай за ней, пока я буду на кухне возиться!.. Он убегает; я сижу — жду звонка. Глупое положение! И вот наконец звонят. Я иду в прихожую, отворяю дверь и вижу на пороге… старушку в цигейковой шубе и платке и девчоночку лет четырех-пяти в белой шубенке, в белой шапочке и красных варежках. Девчоночка — очаровательная, черноглазая, с пунцовым ротиком капризного рисунка! Смотрит на меня исподлобья. Агния Семеновна, это вы? — кричит из кухни Кузнечик. — Мы! — отвечает старуха. — Раздевайтесь сами, раздевайте Леночку и проходите в комнату. Мой приятель вам поможет. Я сейчас!.. Сидим втроем: старуха, Леночка и я. Молчим. На конец появляется Кузнечик. Он здоровается со старухой и подходит к Леночке, которая взирает на него совершенно равнодушно. — Здравствуй, Леночка, здравствуй, раскрасавица моя! — Хозяин дома склоняется перед своей гостьей и целует ее в румяную щечку. Девчоночка отворачивает от него свою мордашку с недовольной, капризной гримасой. — Тебе нравится у меня, Леночка? — спрашивает Кузнечик, присев перед девчоночкой на корточки. Та молчит. На помощь приходит старуха: — Леночка, скажи дяде: «Нравится!» — Нравится! — послушно повторяет Леночка и обводит уютную холостяцкую берлогу снисходительным взором королевы, случайно попавшей в убогую хижину дровосека. — Хочешь лимонадику? Вкусный, сладкий! — не унимается Кузнечик. Леночка отрицательно машет головой — А тортику? Кузнечик поднимается, кладет на тарелку огромный кусок торта. Девчоночка молча отодвигает от себя тарелку. — Она у нас не любит сладкого! — говорит старушка. — Все дети любят сладкое, а наша не любит! Ненормальная какая-то! — А что же она любит? Леночка, что ты любишь? — Я люблю сардинки! — Если бы я знал, я бы купил для тебя сардинок, — растерянно лепечет Кузнечик. — Но откуда я мог знать, что ты любишь сардинки, а не конфеты? А что ты еще любишь… кроме сардинок? — Собаков! Кузнечик поднимает голову и, глядя на потолок, принимается жалобно лаять. Он подражает обиженным собакам и делает это очень смешно и очень похоже Мы со старушкой смеемся, а черноглазая маленькая несмеяна с тем же обидным равнодушием смотрит на старающегося ее рассмешить дядю и молчит Наконец она изрекает: — Тобик лучше тебя лает Кузнечик переводит свой лай в пронзительный скулеж. Мы со старухой умираем от хохота. Леночка молчит, хмурит бровки. Оборвав скуление, сконфуженный Кузнечик ныряет в буфет, извлекает с нижней его полки роскошного усатого и длинноухого плюшевого зайца и преподносит его Леночке. А та не берет зайца! Бабушка внушает внучке: — Бери, бери, теперь у тебя целых три зайца будет Ничего — бог троицу любит! Скажи дяде «спасибо», и пойдем домой! — Спасибо! — говорит Леночка и берет зайца И тут Кузнечик не выдерживает — он опять опускается перед девчоночкой на корточки и задает ей роковой прямой вопрос: — Леночка, ты любишь меня? Честная Леночка отрицательно машет головкой. — Почему же ты меня не любишь?! Леночка загадочно молчит. Бабушка хватает ее за руку, говорит- — Ну, спасибо вам за внимание к нам! — и уводит внучку в прихожую одевать. Кузнечик плетется за ними следом- Он возвращается с несчастным лицом, волоча за ухо своего зайца, сразу постаревший и посеревший; даже синяя в белую крапинку «бабочка» на его белоснежной сорочке как бы опустила свои нарядные крылышки Он беспомощно пожимает плечами и говорит мне — Зайца моего забыла взять! Ничего не понимаю! Всегда считал, что умею обращаться с детьми, и вдруг, такой афронт Что ты на это скажешь? Что я могу ему сказать?! Что он, никогда не бывший ни отцом, ни дедом, сам лишил себя этого счастья? Я молчу, смотрю на старые фотографии на стене, и мне кажется, что на красивых женских лицах играет торжествующая, самодовольная улыбка. Черноглазая капризуля хорошо отомстила бедному Кузнечику за них — за всех!ОЧЕНЬ ГРУСТНЫЙ СЕКС
Молодой прозаик Владимир (фамилию его я полностью называть не стану, назову только начальную букву — Т.) решил написать современную повесть о любви. Не просто какую-то там крохотную повестушку, которая на одно мгновение мелькнет и тут же исчезнет в волнах журнального моря, а такую, которая надолго взволнует читателей, о которой заговорят и, возможно, заспорят. — О любви, братцы, у нас пишут мало, вяло и скучно, — вдохновенно вещал друзьям молодой прозаик Владимир Т. — Хотите знать почему? Да потому, что мои коллеги, как правило, забывают, что любовь — это не только духовная общность, дружба, и так далее, это прежде всего взаимное физическое влечение, это страсть, это громкий и властный зов тела! Да, тела, братцы, тела! Мы не пуритане, о любви нужно писать не стесняясь того, о чем ты пишешь, а ярко в полный голос славить главную радость жизни. — Обожди! — говорили осторожные друзья. — Ты что, собираешься секс протащить в нашу литературу? Ой, Володя, смотри! — Не люблю я пошловатое словечко — «секс» И ничего я не собираюсь протаскивать. В общем, прочтете — тогда поймете! Повесть он написал, что называется, на одном дыхании. Хотел сразу же тащить ее в журнал, где к нему относились доброжелательно, но вспомнил советы осторожных друзей и решил дать свою повесть на отзыв кое-кому из них. Ум хорошо, два-три лучше, пять — плохо. Пусть прочтут два-три человека и скажут свое мнение. Первым прочитал повесть Владимира Т. некто Терентий Карпович, старый редакционный травленый волк на покое, по прозвищу Тертый калач. Прозаик принял его у себя дома. Терентий Карпович выкушал малую толику коньячку, закусил лимончиком и сказал: — Повесть твоя мне, в общем, нравится, старик, но… — Ох уж эти мне «но»… — Но если ты хочешь, чтобы она у тебя прошла, а вернее, проскочила, надо прежде всего убрать сцену на пляже! — Это же одна из главных сцен в повести! Знакомство героя с героиней. — Подходящее ты местечко для их знакомства выбрал — пляж! И потом, что ты там наплел? О ее ногах, например!.. — А Пушкин?! Что Пушкин писал оженских ножках? Помнишь? — Мало ли что позволял себе Пушкин… в свое время! Но ты-то ведь не только о ее ногах написал, ты дальше пошел, ты и об этих… то есть об этом… о бюсте пишешь! И так далее… по вертикали! — Я всего лишь цитирую «Песнь песней» царя Соломона, в которой он, как тебе известно, описал прелести своей возлюбленной юной Суламифи. — Нашел кого цитировать: царя! Да еще Соломона! Очень своевременно! Я не против того, чтобы ты восторгался некоторыми деталями, но выбери что-нибудь более приличное, чем ноги и прочее, и восторгайся себе на здоровье! — Что именно ты советуешь выбрать? — спросил прозаик ледяным голосом. Терентий Карпович подумал и сказал: — Мало ли что… Ну хотя бы… ухо!.. Очень красивая нейтральная деталь! — Да ты пойми, что получится: на пляже встретились мужчина и женщина, лежат на горячем песке на берегу моря, естественно, он — в трусах, она — в купальнике. И он любуется… ее нейтральным ухом! — А кто тебе велит, чтобы они встретились на пляже?! Они встретились в театре. Сидят рядом, смотрят Шекспира… Пожалуй, лучше Островского. Поскольку недавно был его юбилей. И герой любуется маленьким розовым ушком героини. Можно со скромной сережкой. Трогательно, целомудренно и мило! — Но герой же будет выглядеть форменным дураком: пришел в театр смотреть Островского, а сам смотрит на ухо соседки! — Наплевать нам на твоего героя! Зато ты не останешься в дураках со своей повестью. Имей в виду: с пляжем она не пройдет в журнале! — Хорошо, я подумаю! Прозаик подумал и с болью в сердце убрал сцену на пляже. Вторым исправленную повесть прочитал литератор-документалист Гриша С. Я называю здесь тоже лишь начальную букву его фамилии. Он похвалил Владимира Т. и сказал: — Повесть тебе удалась, но есть там одно местечко. То, где описан их первый поцелуй. Помнишь? — Конечно, помню! — сказал прозаик и, закрыв глаза, прочитал вслух наизусть: — «Она привлекла его голову к себе, и ее сладковатые на вкус губы не сразу приникли к его холодным, пересохшим от волнения губам, а медленно, как бы подползли к ним и наконец замерли в мучительно-долгом поцелуе». Что тебя тут смущает? — Технология! Твоя героиня, видать, опытная в этих делах женщина, это я понимаю, но зачем тебе понадобилось передавать ее, так сказать, производственный опыт нашим девчонкам? Нехорошо! В моральном смысле. — Наши девчонки, Гришенька, сами кого угодно обучат искусству поцелуя! — Я тебе сказал свое мнение. И потом. эту сцену в журнале редактор все равно вычеркнет! — Хорошо, я подумаю. Прозаик подумал и выбросил из повести сцену первого поцелуя. Теперь осталось лишь найти третий ум. «Дам-ка я прочитать повесть тете Агнессе! — решил Владимир. — Суну голову в пасть этой старой тигрицы! Интересно, что она скажет?» Тетя Агнесса, дальняя родственница прозаика, пожилая дама, работала в одном тихом научно-исследовательском институте в качестве незамужнего члена месткома и любила литературу на общественных началах. На читательских конференциях, которые она же сама и устраивала у себя в институте, тетя Агнесса обычно выступала первой. Современной литературе от тети Агнессы крепко доставалось! Впрочем, иногда она ее и похваливала. Ругая или хваля писателя, тетя Агнесса всегда объявляла при этом, что выступает «от имени рядовых читателей». Ошибалась ли она в своих оценках? Трудно сказать! Те, кого она хвалила, говорили, что рядовой читатель никогда не ошибается, а те, кого она ругала, утверждали обратное. Прозаик позвонил по телефону тете Агнессе и сказал, что пошлет ей новую повесть — просит прочитать. Польщенная просьбой, тетя Агнесса с радостью согласилась не только прочитать, но и оценить. Тетя Агнесса жила в однокомнатной квартире. Она приняла прозаика на кухне. Рукопись повести лежала на столике, на котором стояла заряженная морковкой новенькая соковыжималка. — Прочитали повестушку, тетя? — с фальшивой бодростью спросил племянник, косясь на соковыжималку — Прочитала! — И что скажете? — Скажу, что наша литература докатилась до смакования самого пошлого, самого ужасного разврата! — грозным, набатным баритоном сказала тетя Агнесса. — Ответь мне, где принимает твоя героиня твоего героя, который первый раз пришел к ней домой? — В своей комнате. — В какой комнате? В спальне! Ты же подчеркиваешь, что в комнате стояла — вот тут черным по белому написано — «ее широкая, просторная и, видимо, очень удобная кровать, застланная голубым шелковым покрывалом». — Я не подчеркиваю, а описываю обстановку комнаты. Не на полу же должна спать моя героиня! — Да зачем ты вообще к ней в спальню полез? — Она живет в однокомнатной квартире, тетя, как и вы. У меня об этом сказано. — Во-первых, ты не коммунальный отдел, ты мог — для приличия! — поселить ее в двухкомнатной квартире. Во-вторых, она могла принять героя на кухне, как я тебя, допустим, сейчас принимаю. Как все люди гостей принимают… кстати сказать. Посидели бы, попили чаю, поговорили. Такие события в мире! А они… Что ты там дальше напозволял! — Тетя Агнесса взяла рукопись, надела очки. — Вот, полюбуйся. «Он поднялся и шагнул к ней. Она тоже поднялась, и порывистость ее движения без слов сказала ему, что она так же, как и он, напряженно и жадно ждала наступления этой роковой, грозной минуты. Он грубо, неловко привлек ее к себе». Дальше у тебя идет отвратительное многозначительное трехточие, а потом ты совсем уж разнузданно пишешь: «Утром он проснулся первый…» Прозаик подавленно молчал. — Так знай же, племянничек, — сказала тетя Агнесса, нажимая на рычажок соковыжималки, — что, если я прочту в журнале твою повесть с этой сценой, я выступлю на первой же читательской конференции и, перешагнув через наши родственные отношения, разделаю тебя под орех — от имени рядовых читателей. — Вы советуете выбросить эту сцену? — Двух мнений быть не может. Прозаик забрал рукопись, приехал домой, подумал и… спустил ее в мусоропровод, а в редакцию журнала отнес первый — неисправленный — вариант повести. В журнале повесть довольно быстро прочли и тут же зарезали. Возвращая Владимиру Т. рукопись, член редколлегии журнала, жизнерадостный толстяк, ласково обнял его за талию и сказал: — Вы, голубчик, пожалуйста, только не думайте, что мы против секса… — При чем здесь секс! — возмутился прозаик. — Это повесть о любви. — В общем, мы не против. Но надо поискать какие-то новые аспекты этой темы. Вы наш талантливый автор, мы в вас верим. Ищите и обрящете, как сказано в писании. Прозаик ушел искать. Ищет он до сих пор.ПРИНЦИПИАЛЬНЫЙ НЕНОСИМОВ
Неносимов В. К. считал себя широкомыслящим человеком, и поэтому вопросы, которые выдвигала перед ним быстротекущая жизнь, обычно «ставил на принципиальную высоту». Чем мельче был вопрос, тем почему-то значительнее оказывалась высота, на которую его ставил принципиальный Неносимов. У него был бледный, высокий — в основном за счет лысины — лоб, на носу очки в тонкой золоченой оправе. В характере Неносимова была одна особенность: считая себя широкомыслящей личностью, он, однако, не признавал и не терпел иных мнений на явления жизни и искусства, кроме своих собственных. Все, что не совпадало с его взглядами, Неносимов безжалостно клеймил как «ретроградство», «отсталость», «невежество» или, в лучшем случае, как «проявление дурного вкуса». Спорить с ним было невозможно. Отстаивая свои суждения, Неносимов махал руками перед носом оппонента, на его бледном лбу выступал неприятный пот, голос срывался на кошачий визг. Уступая не доводам, а поту и визгу, оппонент умолкал, и Неносимов торжествовал победу. …Когда в тот день Неносимов вернулся домой с работы, он застал за столом, накрытым к вечернему чаю, сына Севу, студента-электрика второго курса. Закрыв уши руками и уткнув нос в учебник, Сева что-то зубрил беззвучно. — Где мать? — спросил Неносимов, присаживаясь к столу. — У себя. Говори тихо — она спит. Пришла домой из больницы усталая, с головной болью, просила ее не будить. — Между прочим, когда молодые люди твоего возраста и положения говорят со старшими, — строгим шепотом заметил Неносимов-старший, — а тем более с родным отцом, они обязаны хотя бы голову поднять от стола. — Извини, папа, совсем одурел от сессии! — Сессия сессией, но надо как-то отвлекаться, не замыкаясь в узком учебном кругу. Не забывай, Сева, что твой общественный долг — стать гармонически развитой личностью. Еще Кузьма Прутков сказал, что узкий специалист подобен одностороннему флюсу. Сходил бы хоть в театр, посмотрел интересную пьесу. Я готов материально обеспечить. — Спасибо! Я позавчера ходил с ребятами в театр. Мама материально обеспечила. — Что смотрели? Сева назвал классическую, нашумевшую сатирическую комедию. — Ну и как? — Здорово! Смешно, остро! Ребятам очень понравилось. — «Ребятам понравилось»! А где твое собственное отношение? — Этот спектакль и в газетах хвалят! — Ах, его и «в газетах хвалят»! Какая прелесть!! Не надо, сынок, «за хвост тетеньки газеты» держаться, оценивая то или иное явление искусства. Самому надо до корней доходить. Самому! Кстати, ты знаешь, что написал в свое время классический критик Писарев об этом твоем классике?.. Не знаешь!.. То-то!.. Сева закрыл учебник и сказал запальчиво, но шепотом: — Ты сам себе противоречишь, папа. За хвостик тетеньки газеты держаться нельзя, а за хвостик дяденьки Писарева можно. Но мое-то собственное мнение совпадает с мнением тетеньки, а не дяденьки! — Ты сначала стань гармонически развитой личностью, а потом уж козыряй собственными мнениями. — Опять у тебя тут противоречие: только что ты учил меня, что надо самому доходить до корней, а сейчас оказывается — надо ждать, пока тебя признают гармонически развитой личностью. Нелогично, папа! Бисеринка пота выступила на лбу Неносимова. — Молод еще ловить родного отца на его якобы противоречиях! — В голосе старшего Неносимова зазвучали знакомые Севе громко-визгливые ноты. — Ишь какой якобы ловец нашелся! Ты, дорогой мой, пока еще круглый невежда в этих вопросах. И к тому же невежа. Мать спит, а он кричит! — Я говорил и говорю шепотом, беру в свидетели эти стены. Это ты кричишь, а не я. Потому что у тебя аргументов не хватает. С тобой, папа, спорить невозможно, это все знают! Сева схватил учебник и рывком поднялся из-за стола. — Ты куда? — К Эдику Самойленко. Буду у него заниматься! — буркнул Сева и убежал. Неносимов прошел к себе. Внутри у него все кипело. «Мальчишка! До чего распустился! «Аргументов не хватает»! Я тебе покажу такие аргументы — до новых веников не забудешь!» Необходима была какая-то разрядка, и Неносимов снял телефонную трубку, набрал номер. На другом конце провода трубку взял старый приятель П. О. Пакупа-ев. Неносимов стал жаловаться ему на Севу и поднял стычку с сыном на принципиальную высоту «проблемы отцов и детей». Пакупаев сказал, что проблемы никакой тут нет, а есть плохой характер. — У кого? — спросил В. К. Неносимов. — У тебя, конечно! — смеясь, сказал П. О. Пакупаев. — Тебя еще в институте звали «гармонически развитой занудой». Неносимов перешел на визг. Но тут из комнаты жены донесся жалобный, плачущий голос: — Володя, я же просила потише, у меня голова разламывается, а мне завтра рано вставать на работу! Дай покой! Неносимов хотел огрызнуться, но спохватился и закруглился: — Павел Осипович, я вынужден закончить разговор… Нет, нет, не согласен, а просто мне затыкают рот!.. Кто?.. Ну, знаешь, затыкальщики всегда найдутся, было бы кого и чем затыкать!.. Я тебе завтра позвоню, и мы продолжим наш спор, я остаюсь непоколебимо на своих позициях! Положил трубку, походил по комнате, чтоб остыть и успокоиться. Не получалось! Хотелось высказаться! Неносимов подошел к двери в комнату жены и сказал тихо, но твердо: — Клавдия, ты спи, но знай, что я выражаю тебе свой принципиальный протест против твоего бестактного вмешательства в мой спор с Пакупаевым. Сказав, на цыпочках вернулся к себе, плотно прикрыл дверь и — на всякий случай — накинул на нее крючок. Сразу стало легче.МЕХАНИЧЕСКИЙ ВЕСЕЛЬЧАК
В русском языке есть точное и емкое слово — увлечение. У нас его сейчас заменили английским — хобби Зачем? Неизвестно! Наверное, так шикарней! Так вот некто Петр Петрович Фасин, экономист, человек весьма уважаемый в своем кругу, предметом своего увлечения избрал… анекдоты. Услышит смешной анекдот, остроумную шутку, интересный диалог — и сейчас же запишет в свою «библию» так он называл пухлую записную книжку. Увлечение, в общем-то, невинное и даже похвальное, если вспомнить вещие гоголевские слова о побасенках и их долгой жизни в веках, тем более что Петр Петрович обладал неплохим литературным вкусом и всякую дрянь в свою «библию» не пускал. Но ведь он не только записывал анекдоты — он, бедняжка, пытался их рассказывать! И тут всякий раз терпел жестокую неудачу, потому что начисто был лишен дара устного рассказчика. А ему ужасно хотелось прослыть среди своих друзей и знакомых завзятым весельчаком и остряком, он мучительно завидовал застольным краснобаям, которые, постучав вилкой о тарелку, дабы привлечь к себе внимание пирующих, способны своими шутками легко и грациозно отвлечь весь стол на несколько минут не только от еды, но даже и от питья. У Петра Петровича Фасина ничего не получалось, кроме постукивания вилкой о тарелку. Постучав, он поднимался, краснел и, заискивающе улыбаясь, робко говорил: — Дорогие, как говорится, дамы и господа! Товарищи и друзья! Минуточку внимания, послушайте свежий анекдот. Только вчера записан. Жующие челюсти прекращали свою работу. Недопитые рюмки и бокалы отодвигались в сторону. — Давай, Петя! — Ну-ка, Петр Петрович, блесните и ошеломите! — Тише, едоки, перестаньте кушать, дайте послушать! Приободрившись, Петр Петрович начинал не очень уверенно, но все же громко, примерно так: — Сначала маленькая, как говорится, преамбула. Прелюд, так сказать, но далеко не Шопена. Кто-то выкрикивал с конца стола: — Нельзя ли без музыки? Ближе к делу! — Видите ли, дорогие друзья, прелюдия необходима, иначе вы можете понять анекдот не так, как его нужно понять, — оправдывался Петр Петрович уже не так громко и не так уверенно. — Анекдот, Петр Петрович, который не сразу понятен, — не анекдот. — Да, но в данном случае прелюд, дорогие друзья и товарищи, необходим, потому что тонкий смысл анекдота, который… — Петя, не тяни кота за хвост! — Сейчас, сейчас. В этом анекдоте пойдет речь о богдыхане, дорогие друзья и товарищи, но это, так сказать, условный богдыхан, который… Челюсти за столом снова принимались за прерванную работу, снова звенели стеклянными своими губками целующиеся бокалы и рюмки. Пирующие уже жевали разварную осетрину — гордость хозяйки, а бедный Петр Петрович все еще дожевывал своего условного богдыхана. Его никто не слушал, и только вежливый хозяин дома, когда наш экономист, утерев взмокший лоб от расстройства чувств чужой салфеткой, опускался в изнеможении на стул, любезно басил: — Ваш анекдот, Петр Петрович, не лишен… Возьмите осетринки, достали тут в одном ресторане по знакомству с директором… Ах, извините, ее уже… того… прикончили! Тогда позвольте вам положить эту гигантскую шпротину!.. Петр Петрович, повторяю, очень страдал от подобных неудач, но отказаться от своего увлечения не мог — не хватало моральных сил! И вот однажды все волшебно изменилось. Наш герой стал иметь успех. Да еще какой! Выручила его техника, и притом заморская. Приятель П. П. Фасина привез ему маленький заграничный подарок — забавную игрушку. Внешне она выглядела как коробка из-под сигарет. В коробку были вмонтированы батарейка и кусок магнитной ленты с записанным на ней громким смехом. Стоило лишь слегка придавить изящную коробочку, как она разражалась безумным хохотом. Нельзя было удержаться от смеха, слушая эту дикую идиотическую смесь кудахтанья со ржанием. Петр Петрович стал прихватывать изящную коробочку с заразительным хохотом на званые застолья. Теперь кое-как, на скорую руку, дожевав свой анекдот, он незаметно для слушателей придавливал заморскую игрушку, и… каждый раз эффект был разительным! Петр Петрович становился героем вечера. А ему только это и было нужно. Тщеславие его было полностью удовлетворено. Однако техника, которая возвеличила экономиста, с той же дьявольской легкостью и сбросила его с пьедестала. Однажды Петр Петрович ехал со своей супругой — очень милой, неглупой женщиной — в собственном «Москвиче» к знакомым на ужин. Заморская коробочка была с ним — лежала тут же, на переднем шоферском сиденье, жена сидела сзади в пассажирской кабине. Петр Петрович — опытный водитель! — крутил баранку и рассказывал супруге новый, только вчера услышанный анекдот — он собирался на ужине «пустить его под кретинчика», как он не без изящества выразился о заморской коробочке. Не успела супруга П. П. Фасина сказать: «Не отвлекайся, Петруша, потом расскажешь», как ее Петруша, не успев досказать, а главное, затормозить, вмазал своего бежевого «Москвича» в черную «Волгу». Посыпались стекла, жена Петра Петровича присадила себе на лоб изрядную шишку, он тоже получил ссадины и царапины. Сбежались доброхоты-свидетели, подошел суровый милицейский старшина. Подходит, а из разбитого «Москвича» несется безумный хохот. — Сейчас нам с вами не до смеха, гражданин, прекратите! — строго сказал суровый старшина. — Вы можете давать объяснения? Или вам сначала оказать медицинскую помощь? Еще не пришедший в себя после удара, экономист молчит с закрытыми глазами. Коробочка ржет и кудахчет. Супруга П. П. Фасина стонет. Старшина недоумевает. Тут выскакивает из толпы какая-то плечистая женщина в красной мини-юбке. — Товарищ милиционер, у него смех на почве истерики от шока, а у меня незаконченное среднее медицинское образование. Позвольте, я приведу его в чувство. — Приводите! Плечистая женщина лезет в машину, садится рядом с экономистом, одной рукой берет за его подбородок, а другой лепит ему одну за другой не сильные, но довольно звонкие пощечины. И при этом повторяет: — Прекратите смех! Прекратите смех! Супруга П. П. Фасина хватает ее за руку и слабым голосом говорит: — Он не может прекратить, он на нем сидит! Кончилась вся эта история для Петра Петровича более или менее благополучно. Свой «Москвич» и чужую «Волгу» он отремонтировал — пришлось залезть в долги. Анекдоты он больше не рассказывает, но в книжку записывает — для потомства. Что касается заморской игрушки, то он ее подарил одному нашему общему знакомому — эстрадному артисту. Тот тоже пустил коробочку в дело. Репетируя свои куплеты, он просит жену нажимать на коробочку в тех местах, где ему — для вдохновения — нужна реакция публики на его репризы. Вдохновение получается, но, когда я спросил его, совпадает ли реакция игрушки с ожидавшейся реакцией зрителей, он ответил неопределенно: — Не всегда.НАШ МАЛЬЧИК ПЛАЧЕТ
МЕЛКАЯ БЫТОВАЯ ТЕМА
Живут в одном городе, в одном доме, на одной лестничной клетке два человека — два приятеля, вернее, два бывших приятеля: критик и сатирик. Когда-то они учились в одном институте, на одном курсе, но потом их пути разошлись. Критик сделал карьеру и получил звание «влиятельного». Его теперь так и называют: «влиятельный критик такой-то»! Сатирик карьеру не сделал: его как называли «и др.», так и теперь называют «и др.». Критик и сатирик довольно часто встречаются в приватной обстановке — в кабине лифта, когда они или вместе спускаются со своего пятого этажа, или когда вместе поднимаются на тот же этаж. Спускаясь или поднимаясь, критик и сатирик, естественно, переговариваются о том о сем, и критик обычно пытается поддеть сатирика под «девятое ребро». — Все пишешь свою сатирку! — говорит влиятельный, но низкорослый критик, снисходительно глядя на долговязого сатирика снизу вверх. — Пишу! — виновато подтверждает сатирик. — Пишешь-пишешь, а похвал себе не слышишь! — От вас зависит, от критиков. От тебя, в частности. Сказал эти слова сатирик, и вдруг низкорослый критик стал на его глазах расти. Вот он уже превратился в великана, в этакого нового Гулливера, голова его пробила крышку кабины и оказалась где-то там, на уровне десятого этажа дома, и оттуда, с этой пугающей высоты, до сатирика доносится приглушенное, как бы львиное рыкание: — Заслужить сперва, милый мой, надо мою похвалу. За что я тебя должен хвалить? О чем ты пишешь?! Подумай сам. Лифт плохо работает, продавцы в магазинах грубят, бюрократ справки требует от верблюда о том, что он действительно верблюд, а от жирафы — о том, что она не верблюд. Надоело! Оставь быт в покое! — Я бы рад оставить быт в покое, да ведь он меня не оставляет в покое, — робко оправдывается сатирик. — Я же, в конце концов, не для себя стараюсь, а для людей. Лифт уже стоит на первом этаже, нужно выходить из кабины. — Мелкая бытовая тема нам не нужна! Паши глубже. — Я подумаю над твоими словами, — говорит сатирик влиятельному критику. — Может быть, ты прав. Мне самому надоела мелкая бытовая тема, хочется вырваться из этого заколдованного порочного круга, хочется написать что-то такое светлое, возвышенное, глубокое… — Давай, давай! Напишешь, — покажи, я прочту и оценю! — милостиво разрешает критик и уезжает в свою редакцию — влиять. А сатирик, смотавшись в магазин «Молоко» за простоквашей и творогом, возвращается домой и садится за письменный стол — сочинять нечто светлое и возвышенное. Через три дня он уже читает свое сочинение жене — первому своему читателю и оценщику. Жена слушает чтение со страдальческим лицом, молча кусая губы. — Ну как?! — спрашивает муж. — Ничего… — мямлит жена. — Описания природы у тебя оригинальные получились. Все пишут просто: «Солнце садилось», а ты написал: «Солнце быстро садилось». Это впечатляет! — А в целом… впечатляет? — Знаешь, Васенька, вот у тебя было про водопроводчика… Как он пришел пьяный, стал чинить кран в ванной и устроил в квартире наводнение… Я очень смеялась! — То — юмор. А это — светлое и возвышенное. — По-моему, про водопроводчика у тебя получилось возвышеннее. Но я ведь не критик, покажи «ему», раз «он» тебе сам сказал, что прочтет и оценит. Сатирик почтительно вручает критику свое светлое и возвышенное сочинение, но тут жизнь превращает ручеек этого рассказа в бурный водопад. Лифт в доме, где живут критик и сатирик, ставят на ремонт. Приходят молодые люди с длинными, до плеч, кудрями — под Шопена, — в рубашках оглушительно яркой расцветки и берутся за дело. Делают они его не спеша и, когда жильцы дома спрашивают, долго ли еще им предстоит топать на верхние этажи пешком, отвечают неопределенным, презрительным мычанием. На их лицах написано: «Мы — элита, знающая, что такое лифт и с чем его едят, а вы — из тупой, бедной подавляющей части человечества, не знающей, что такое лифт и с чем его едят. Мы с вами не контактируемся. И вообще… идите вы…» Наконец лифт возвращается в строй. И вот в его кабине снова встречаются критик и сатирик. — Ты прочитал меня? — робко спрашивает сати рик. Кабина, вяло громыхая, бежит вниз. — Прочитал… Понимаешь, какая штука… Слушай, почему мы остановились на третьем этаже? — Не знаю. — Нажми кнопку первого! Сатирик нажимает на кнопку первого этажа, а лифт, дернувшись припадочно, взмывает на девятый Побледневший критик нажимает на кнопку родного пятого — лифт, пролетев мимо пятого, прядает до первого и снова взлетает вверх, теперь почему-то на седьмой. Так критик и сатирик летают вверх и вниз, как в банальной кинокомедии, минут десять, пока лифтерша Александра Николаевна не приволакивает на помощь одного из «шопенов». Потряхивая сальными кудрями, с тем же презрительным выражением на лице, «шопен» укрощает взбесившийся лифт и выпускает на свободу его пленников. На прощанье он читает им нотацию: — На кнопки, товарищи интеллектуалы, тоже надо нажимать с умом. Критик и сатирик вместе выходят из подъезда во двор. Критику нужно направо, сатирику — налево Критик говорит: — По поводу твоей рукописи… Извини, но ты написал форменную чепуху на розовом масле. Зачем ты берешься не за свое дело? Вот же тебе прекрасная сатирическая тема — наш лифт. До ремонта он работал как часы. Сделали ремонт — и пожалуйста, или стоит как вкопанный, или прыгает козлом. Пиши про лифт — Но ведь лифт — это мелкая бытовая тема, а ты сам говорил… — А ты вспаши ее глубже. — Если я вспашу, ты прочтешь и оценишь? — Конечно! Какой разговор!.. Сатирик возвращается домой, садится за письменный стол и пашет Глубоко пашет! Эпиграфом к своему новому сочинению он ставит четверостишие Михаила Светлова:РАЗГОВОРЧИВЫЕ СУПРУГИ
К моему приятелю врачу-невропатологу обратился в поликлинику за помощью некто Кушкин Максим Савельевич. — На что жалуетесь? — спросил врач. — Я, доктор, очень много разговариваю! — сказал Максим Савельевич Кушкин. — Если ваши собеседники ничего против не имеют, — усмехнулся мой приятель, — продолжайте в том же духе! — Дело в том, что я сам с собой разговариваю! — смущенно признался Максим Савельевич. — Вот сегодня утром пришел в ванную, стал чистить зубы — ну и разговорился… — О чем? — Натурально, о зубах. Эге, говорю, пломба-то, оказывается, выпала, а я и не заметил. Потом про щетку сказал: дескать, надо бы новую купить, пожестче. Потом стал руки мыть — и на темы мыла высказался. Но тут жена в дверь забарабанила и закричала, чтобы я прекратил, а то у нее от этих моих бесед уши вянут — Так, так, так! — сказал заинтригованный врач. Значит, жене не нравятся ваши… несколько односторонние беседы? — Не нравятся! — Знаете что, Максим Савельевич, попросите вашу супругу зайти ко мне! — сказал врач. — Прежде чем давать вам свои советы, я бы хотел кое-что выяснить для себя. Супруга Максима Савельевича Тамара Павловна оказалась женщиной еще молодой и довольно привлекательной. Работает лаборанткой в каком-то институте. Говорит многословно, очень убежденно и очень быстро — сто слов в минуту. Про странности мужа она сказала врачу так: — Я не думаю, доктор, что у Макса базис не в порядке, просто мы с ним разные люди по культурному горизонту. Мне, например, говорить с ним буквально не о чем! Вот он и стал разговаривать сам с собой! — Неужели у вас совсем нет общих тем для разговора с мужем? — Какие-то житейские, мелкие, очень ограниченные есть, а так… в смысле общей интеллектуальной координации — нет! Он же невежественный человек, доктор. Кроме «козла» и пивных посиделок с приятелями, его ничего больше не интересует. Врач подумал: «Зачем же ты, матушка, за такого замуж шла?»— но сказал другое: — Тамара Павловна, вы должны мне помочь как врачу. Пока ничего опасного в состоянии психики вашего супруга я не вижу, но… лиха беда начало. Приучайте его читать хорошие книги, смотреть интересные телевизионные программы, а потом вовлекайте его в разговоры на эти темы, будьте их зачинщицей. Так постепенно он избавится от своей дурной привычки. Имейте в виду, пока это только привычка, но со временем она может перерасти в нечто худшее. Придите ко мне… ну, скажем, через месяц, посмотрим, какие у нас с вами будут достижения. Тамара Павловна Кушкина пришла к врачу снова, не через месяц, а через два. На его вопросы отвечала нехотя, вяло, уклончиво, но потом ее прорвало, и она запальчиво и с вызовом сказала: — Я, доктор, пробовала делать то, что вы мне посоветовали, но больше не могу. Надо адское терпение иметь, чтобы выслушивать его рацеи. Но при этом он еще не соглашается со мной, с культурным человеком, а спорит. У него, видите ли, «свое мнение»! А какое у него может быть свое мнение, когда он в вопросах искусства разбирается, извините, как тот любитель «телика» из анекдота, который посмотрел «Войну и мир» и сказал, что был очень удивлен, когда Наташа из Ростова вышла замуж за графа Безносова. Я прекратила с ним всякие разговоры на эти темы. И вообще… не могу. Это выше моих сил!.. Тут мой приятель, рассказывая мне эту историю, сделал длительную паузу. Я спросил его: — И это все? — Нет, не все! — сказал врач. — Теперь ко мне в поликлинику на прием ходит не сам Кушкин, а Тамара Павловна. Она тоже стала разговаривать сама с собой. Высказывается она не в аспекте мыла или зубной щетки, подобно своему супругу, а делится с собой — в моем присутствии — впечатлениями от прочитанных книг и увиденных телеспектаклей. Терапия моя в основном заключается в том, что я все эти сто слов несусветной околесицы в минуту покорно выслушиваю. Я стал как бы другом дома Пушкиных, не выполняя, конечно, его основной функции. Разводиться они не собираются, так и живут по принципу двух параллельных линий, которые, как видите, не пересекаются не только на плоскости, но и в жизни. — Неужели ничем нельзя им помочь? На лице врача заиграла этакая мефистофельская улыбочка. — Медицина тут, увы, бессильна!ТАНЯ И ТАНЯ
— Я прошлым летом жила с папой и мамой в деревне, а вокруг был лес — большой-пребольшой. И очень полезный для детей, у которых гланды. Мы жили у тети Клавы, очень симпатичной, снимали у нее целую большую-пребольшую избу, а тетя Клава и ее муж, охотник, дядя Саша, тоже очень симпатичный, жили во дворе, в летней кухне. И представьте себе, с ними жил маленький живой медвежонок, ужасно симпатичный и такой смешной, что я только посмотрю на него — и уже смеюсь. И долго-долго не могу остановиться. Дядя Саша говорил, что он нашел медвежонка в лесу. Медвежонок вышел из дома, где он жил у своих родителей, погулять, и, наверное, заблудился, и — здрасьте! — вдруг встретился с дядей Сашей нос к носу Медвежонок очень испугался, потому что у дяди Саши было с собой ружье, он же не знал, что дядя Саша в маленьких не стреляет, взял и забрался на дерево — такой дурачок, как будто дядя Саша сам не может туда забраться. И, конечно, дядя Саша ловко забрался на это дерево, взял на руки медвежонка, который ужасно дрожал от страха, положил его в мешок и принес к себе домой. Этот медвежонок бегал за мной повсюду, куда я, туда и он, как собачка, и мы с ним очень подружились, и вместе играли, и тетя Клава очень смеялась и стала звать его Таней, как и меня. Дядя Саша говорил, что это неправильно — звать медведя Таней, потому что он не баба, а мужик. А тетя Клава сказала, что медведю наплевать на то, как его зовут, как мужика или как бабу. Я спросила: как же тогда Таня разберется, когда вырастет, кто он — мужик или баба? И что ему делать — жениться или выходить замуж? Тетя Клава и дядя Саша засмеялись, и дядя Саша сказал: — Не беспокойся за него, он уж как-нибудь сам разберется! Папин отпуск ужасно быстро прошел, надо было нам уже уезжать домой. Мы стали собирать вещи. Папа посмотрел на меня и спросил: — Ты что такая печальная-препечальная, Танька-Претанька? И я в ответ сразу заревела и призналась, что тетя Клава обещала отдать мне Таню насовсем и что его можно везти в мешке, а на станции сказать, что в мешке не медвежонок, а мягкие вещи, чтобы нас пустили в вагон. — А если эти твои «мягкие вещи» начнут в вагоне громко реветь или, не дай бог, описаются от страха? Хороши мы тогда будем! Ты об этом подумала? — сказала мама. — Подумала! — закричала я. — Таня меня слушается, я буду рядом с ним, и он не посмеет вести себя громко и неприлично. — Выбрось эту дурацкую идею из своей головы! — сказала мама. А папа нахмурился и тоже сказал, что брать с собой Таню в город нельзя, потому что его милиция не пропишет, и чтобы я была умной девочкой и не приставала к родителям с сумасшедшими просьбами. И тогда я поняла, что Таню мне ни за что не позволят взять с собой, и побежала к тете Клаве, и сказала ей об этом. И еще сказала, что очень боюсь, как бы дядя Саша не застрелил Таню из ружья, когда мы уедем. — Святая икона, ни одна шерстинка не упадет со шкуры твоего Тани! — сказала тетя Клава. — Поезжай спокойно. Я попрощалась с Таней, поцеловала его, и мы уехали. В этом году я поступила в школу, пошла в первый класс, у меня появилось на свете много новых подруг, но, вы знаете, я никак не могла забыть своего Таню и очень скучала без него. Он мне часто снился во сне, и когда я просыпалась, я сразу начинала плакать. И долго-долго не могла остановиться. Я взяла и написала тете Клаве письмо, я писала его целых два дня, я просила ответить мне, как живет Таня. Мама положила мое письмо в конверт, надписала адрес, и я сама опустила его в почтовый ящик на нашей почте. Очень скоро пришел ответ от тети Клавы. Она написала, что Таню они отвезли в их город и отдали в зоологический сад. Тогда я взяла и написала письмо в этот зоологический сад, я писала его четыре дня и очень старалась, чтобы все буквы были красивые и разборчивые. Я написала, как я познакомилась с Таней-медвежонком, как мы подружились и как я скучаю без него, и просила ответить мне, как он себя чувствует и как его здоровье. Письмо я подписала так: «Таня-девочка» Мама положила мое письмо в конверт, надписала адрес, и я сама опустила его в почтовый ящик. Очень долго не было никакого ответа, так долго, что я взяла и написала второе письмо. Опять мама положила его в конверт, надписала адрес, и теперь на всякий случай она сама опустила его в почтовый ящик. Наконец из этого зоологического сада пришел ответ Зоологический сад написал мне, чтомедвежонок по кличке Таня поступил учиться в местный цирк. Тогда я взяла и написала письмо в этот цирк. И можете себе представить — очень быстро получила ответ от артиста, который, оказывается, учит Таню кататься на роликах и «другим штукам». Он написал, что у Тани большие способности и что, когда он будет выступать в нашем цирке, я сама это увижу. Я стала скакать и прыгать по комнате от радости, что снова встречусь с Таней, а папа сказал: — Неужели ты серьезно думаешь, что медвежонок тебя узнает? Он тебя давно забыл! А я сказала: — Он не может меня забыть, потому что в то лето мы с ним подружились навсегда. Я узнаю его из тысячи других медвежат; а он меня — из тысячи других девочек. Вот увидишь! И папа не стал со мной спорить!ДОЛГОИГРАЮЩАЯ ПЛАСТИНКА
Работал на одном некрупном и незвонком машиностроительном заводе слесарем-инструментальщиком некто Леша М., совсем еще молодой паренек, застенчивый, розовощекий, улыбчивый. Работал на производстве хорошо и от общественных поручений не отвиливал, водкой не баловался. В общем, Леша представлял собой живую модель положительного героя нашего времени. Впрочем, высокое слово «герой» как-то не вяжется с Лешиной скромной натурой, лучше, пожалуй, сказать, что Леша М. мог служить примером для других молодых рабочих этого завода Вот так будет как раз в точку1 Лешу много и часто хвалили. То Почетную грамоту ему отвалят, то в многотиражке статейкой погладят по голове, то в руководящих речах на собраниях упомянут. Леша читал и слушал эти похвалы, густо краснел и отшучивался, когда дружки требовали «обмыть» очередную общественную похвалу — Если, ребята, каждое хорошее слово, про тебя сказанное, «обмывать», можно всего себя начисто, целиком, смыть! Но вот что странно: хвалить-то Лешу М. хвалили, но как только дело доходило до материальных форм поощрения, все почему-то уходило как вода в песок. Распределяли квартиры в новом жилом доме для рабочих завода — Лешу обошли. Потом выяснилось, что на ту квартиру, которую хотели дать Леше, объявился другой претендент и квартиру отдали ему. Председатель завкома Никанор Павлович вызвал Лешу к себе и, пряча глаза, сказал: — Ты, Леша, нас извини, но ты парень хороший, глубоко свой, ты нас поймешь. Этот жук… ну, которому мы твою квартиру отдали, он знаешь какой горлопан! Горло бы мне переел, если бы ему не дали. А ты человек сознательный, стойкий, потерпишь до следующего распределения. Не журись и не обижайся!.. Леша покраснел, молча пожал протянутую ему председателеву руку и пошел в цех — работать. Потом такая же история произошла при распределении садовых участков, опять Лешу обошли, и опять перед ним извинялись и говорили, что он, как сознательный и стойкий товарищ, должен все понять и спокойно ждать, когда подоспеет новое распределение. Леша терпел и ждал И опять его обходили Не выдержал он, когда не нашлось места в яслях для его годовалого сынишки Петьки Тут он сам явился в завком и в присутствии посторонних людей наговорил Никанору Павловичу кучу дерзостей. Тот даже рот раскрыл от удивления, и пока Леша не кончил свой монолог, так и слушал его с раскрытым настежь ртом Под конец Леша сказал: — На вас, Никанор Павлович, если горлом не надавишь, вы пальцем о палец не ударите. Надоела мне ваша долгоиграющая пластинка на тему моей стойкости и сознательности. Имейте в виду: не дадите для моего Петьки местечка в яслях — буду на вас жаловаться. И по вертикали, и по горизонтали! Хлопнул дверью и ушел. Кто-то из посторонних сказал: — Это его Нюшка, молодая жена, так настроила. Вы на него не серчайте, Никанор Павлович. Сам по себе он парень тихий, скромный, мухи, как говорится, не обидит. Никанор Павлович закурил, подумал и сказал с тяжелым, самокритическим вздохом: — Нет, товарищи дорогие, тут корень вопроса не в Нюшке. Захвалили мы его — вот он и зазнался! Сами, собственными безудержными языками, испортили парня! Хвалить людей тоже надо умеючи, а то… хвалим, ласкаем, а потом сами удивляемся, откуда это и с чего бы такие прыщи выскакивают на здоровом теле коллектива! Печально, но факт! В комнате завкома наступило тягостное молчание, которое я бы лично не назвал знаком согласия.СО СКРИПОМ
Братья-близнецы Беспалины Владимир и Петр, шоферы, мужики богатырского сложения и роста, жили в пригородном поселке, в ветхом деревянном домике, принадлежавшем их отцу Алексею Ивановичу. Алексей Иванович много лет проработал слесарем в инструментальном цехе на одном большом заводе, «не слезая с Доски почета», как он сам с законной гордостью о себе говорил. Человеческие руки — не то что золотые, а даже и стальные — со временем устают. Старик Беспалин стал слабеть на заводской работе и ушел на пенсию. Казалось бы, отдыхай! Но, как выяснилось, Алексей Иванович без дела не мог и дня прожить. Он устроил у себя в сараюшке маленькую вроде как бы мастерскую, поставил тиски, обзавелся нехитрым слесарным инструментом и с утра отправлялся в сарай — «на работу». Вставал по будильнику, как и раньше, когда работал на заводе. В сараюшке он чинил испорченные замки, делал новые ключи взамен утерянных или сломанных, изобрел какую-то необыкновенную беспалинскую соковыжималку для яблок и вишен, какие-то особого типа крышки для герметического закупоривания банок с плодами и ягодами, отобранными для домашнего консервирования, чем и заслужил уважение и любовную признательность у местных женщин, тем более что денег за свою работу не просил, дадут рублевку — брал, не дадут — не обижался. Владимиру и Петру не нравилось, что Алексей Иванович с утра до вечера торчит у себя в сарае в замызганном комбинезоне, колдуя над жестяными обрезками. А он в ответ на их воркотню, посмеиваясь, говорил: — По конституции, каждый человек имеет право на труд! — Вы, папаша, по конституции, должны отдыхать, а не вкалывать как чумовой! — гудели шмелиными басами близнецы, перебивая друг друга. — Должен? — иронически щурился Алексей Иванович. — Нет, ребята, принуждать человека к отдыху никто права не имеет. Ни бог, как говорится, ни царь и не герой. И тем более не вы, кутята желторотые. Одним словом — цыц! И брысь отсюда! Братья затеяли строиться. Отцовский домик совсем обветшал, скособочился, почернел, — не дом, а старый, червивый подберезовик с жухлой шапкой. К тому же Владимир женился, и жить стало тесно — невмоготу. Алексей Иванович задумку близнецов одобрил, сказал, что и он руки свои знаменитые приложит к сооружению нового, как он выразился, беспалинского ковчега. Но тут близнецы встали на дыбы: — Нет уж, папаша, ваше дело — сидеть и ждать. Сами всё сделаем, без вас, а в доме вам будет отведена лучшая комната с видом на цветущую сирень. И даже сараюшку новую вам поставим. Управимся без вас! Алексей Иванович усмехнулся и сквозь зубы процедил: — Ну, посмотрим! Сначала все шло у братьев Беспалиных лучше не надо. Но когда дело дошло до крыши, все застопорилось. А ведь дом без крыши все равно что рюмка без донышка. Кто-то надоумил их: в другом таком же поселке, через станцию от них, по той же железной дороге, есть некое строительное управление, надо найти ход к директору и из его запасов добыть за наличный расчет если не листового железа, то хотя бы шиферу. Близнецы пошли к депутату, отзывчивому человеку, и он на их заявление на имя строительного директора написал резолюцию: так, мол, и так, прошу вас, дорогой Сергей Серафимович, помочь братьям Беспалиным, честным труженикам, в их нужде. Дорогой Сергей Серафимович внял просьбе депутата и отпустил близнецам за наличный расчет по магазинной цене 60 листов шифера. А им нужно было таких листов 120–130, не меньше. Когда полученные 60 листов были израсходованы, близнецы снова двинули к депутату, и тот снова написал дорогому Сергею Серафимовичу резолюцию-просьбу: подкиньте честным труженикам Беспалиным еще 60 листов шифера, не могут же они, сами понимаете, жить в доме, покрытом крышей наполовину! На этот раз близнецы вернулись от строительного директора чернее тучи. Когда Алексей Иванович зашел в дом, братья-богатыри сидели за столом и свистящим шепотком, даже не шепотком, а каким-то змеиным шипом ругмя ругали дорогого Сергея Серафимовича. Алексей Иванович, не любитель крепких слов, нахмурился, прикрикнул на братьев: — А ну цыц! Рассказывай ты, Владимир, в чем беда! — Не дает, паразит, шиферу! — сказал Владимир — Заходим в кабинет, дверь ужасно заскрыпела, — перехватил эстафету Петр, — смотрим — он сморщился так, будто у него все зубы сразу заболели, взял нашу бумагу, прочитал. «Нет, говорит, больше не могу! — И попрошу, говорит, больше у меня не скры-петь! — вставил Владимир. — А дверь сильно скрыпит?! — Скрыпит! Как пилой по стеклу! И все двери у них почему-то скрыпят, в конторе ихней. Близнецы снова зашипели неприличным шепотком, Алексей Иванович махнул рукой и пошел к себе в сарай. На следующий день он надел новый черный костюм, свежую белую сорочку, повязал галстук, на седую голову чертом посадил летнюю шляпу из прозрачной серой соломки, прихватил обшарпанный дерматиновый чемоданчик и отправился на станцию, к утреннему поезду. Через двадцать минут он был уже на месте — в строительном управлении у дорогого Сергея Серафимовича Дверь в кабинет открылась с ужасным скрипом. Звук был точно такой, как рассказывал Владимир, пилой по стеклу. Сидевший за письменным столом в кабинете рыхлый, полный мужчина поднял голову Его лицо страдаль чески сморщилось. — Что вам нужно?! — Вы, извиняюсь, очень скрыпите! — вежливо сказал Алексей Иванович, вошел в кабинет и несколько раз открыл и закрыл дверь, которая теперь уже не скрипела, а визжала, как свинья, влекомая на убой. — Не я скриплю, дверь скрипит! — почти закричал Сергей Серафимович. — Но вам-то какое дело до этого?! — Меня прислали наладить, чтобы вы тут не скры-пели! — сказал Алексей Иванович. — От кого вас прислали? — От организации… по борьбе со скрыпом… Позвольте приступить? Директор откинулся на спинку кресла, посмотрел на Алексея Ивановича шалыми глазами: — Приступайте! Алексей Иванович открыл свой чемоданчик, извлек из него металлическую пузатую масленку и бутылку с машинным маслом и приступил к работе. Когда все ржавые петли и задвижки всех дверей в конторе были смазаны и проверены, он снова появился в кабинете директора. Дверь на этот раз открылась бесшумно, как в сказке. — Шелковой стала! — объявил Алексей Иванович. — Вот, прошу убедиться! Он открыл и снова закрыл, опять открыл и опять закрыл. Усмиренная дверь даже не пискнула. — Все нервы из меня выскрипела, проклятая! — залепетал счастливый директор. — Столько народу в управлении болтается без дела — ни один не догадался! Спасибо вам большое, товарищ… из борьбы со скрипом! ..Вечером, когда близнецы вернулись домой с работы и, умытые, с мокрыми еще волосами, сели ужинать, Алексей Иванович положил на стол перед Владимиром бумагу и сказал: — Читай вслух, где резолюция! Владимир прочитал: «Отпустить подателю за нал. расчет 70 (семьдесят) листов шиферу. С. Баранников» Посмотрел на застывшего Петра. — Да как же вам это удалось, папаша?! Алексей Иванович подмигнул ему и сказал: — Кутята вы и есть кутята! Скрып скрыпом не проймешь! Недаром говорят: не подмажешь — не поедешь! И показал близнецам свою масленку.В ЭЛЕКТРИЧКЕ
Она сидела у окна в полупустом вагоне пригородной электрички и увлеченно читала книжку, переплет которой был аккуратно завернут в белую плотную бумагу. Он сидел напротив нее и откровенно любовался ею: ее прямыми черными блестящими волосами, ниспадающими до плеч из-под вязаной круглой шапочки, дешевой, но модной, с козырьком, ее прямым носиком, очень самоуверенным, золотистой, египетской смуглостью ее щек и, конечно, ее стройными, крепкими ножками в прочных основательных полусапожках без каблуков. Читая, она чуть хмурила тонкие брови, и эта манера чтения особенно восхищала и умиляла его. «Она — тонкая интеллектуальная натура! — думал он восторженно. — Читает не механически, не ради самого процесса чтения, не для того, чтобы убить вагонное время, нет, она переживает и думает — да, да, думает! — вместе с автором. Вагон мотнуло вправо, потом влево, и ее большая дорожная сумка, стоявшая на лавке рядом с ней, упала на пол. Он поднял сумку, подал ей. Она поблагодарила кивком головы и обворожительной улыбкой. Осмелев, он спросил ее не очень-то находчиво: — В Москву? Она снова улыбнулась — на этот раз снисходительно. — Куда же еще! А вы? — Тоже в Москву. Вообще-то я живу в Подольске. Но в Москву езжу часто. Вы любите Москву? — А вы? В ответ он продекламировал с большим чувством:КОТ НА ПОДОКОННИКЕ
Поздним весенним вечером я возвращался домой из гостей в отличном настроении. Причин к тому было две: во-первых, в гостях за ужином подавали болгарский экспортный «плиско», и я позволил себе принять две… нет, кажется, три рюмки (моя бдительная супруга сидела по нездоровью дома, и я оказался вне ее «цензурных» возможностей), а во-вторых, уж больно хороша была «ледяная, красноносая московская весна», — эти прелестные и точные эпитеты принадлежат Илье Ильфу. Город уже готовился отходить ко сну. Окна в домах гасли одно за другим, как отжившие свой срок планеты. Я свернул с магистрали на боковую улицу, миновал два дома и вдруг увидел Его. Он сидел на подоконнике раскрытого настежь окна в комнате первого этажа довольно невзрачного старого дома — тощий, большеголовый, но при этом очень симпатичный черный кот. Возможно, я бы прошел мимо него, — мало ли симпатичных кошек в большом городе по вечерам вылезает на подоконники подышать охлажденными испарениями бензина, которые на языке бедных горожан называются «свежим воздухом», — но кот сам заставил меня остановиться. Он коротко и властно мяукнул, словно сказал: «Можно вас на одну минуточку?» Я подошел к окну вплотную, посмотрел в его немигающие нахальные зеленые глаза. — Что вам угодно, товарищ кот? Кот молчал, продолжая разглядывать меня в упор. — Вам хочется со мной поболтать? Но поймите: о чем может трезвый человек говорить с кошкой, к тому же абсолютно незнакомой?! У нас с вами нет общих интересов! Кот встал на подоконнике на все четыре лапы и, выгнув дугой хребет, потянулся так, чтобы я мог оглядеть его в профиль всего целиком. И тут я увидел его укороченный до половины хвост. — Вы что, из Габрова? — обрадовался я. Кот молчал. Я стал гладить его и чесать за ухом. Кот замурлыкал, жмурясь и потягиваясь от удовольствия. При таком контакте можно было переходить на «ты». — Пойдем ко мне, киска, будешь у меня жить! Гарантирую трехразовое питание, выезд на лето на дачу в Переделкино и, наконец, мою дружбу. Я напишу цикл рассказов и посвящу их тебе. Я тебя введу в литературу. Кот открыл прижмуренные глаза и снова пристально посмотрел на меня. — Ты станешь моим первым читателем, точнее, слушателем — я буду тебе читать все, что напишу Если рассказ тебе понравится, ты будешь мурлыкать, если не понравится (тут кот выпустил когти и слегка меня царапнул — наверное, лаская его, я нечаянно причинил ему боль)… можешь царапать. Но не до крови. Оставь мою кровь моим критикам Пойдем со мной, товарищ кот! Даю слово, что я никому не скажу, что ты… краденый, я буду рассказывать, что ты действительно габровский кот, из самого аристократического рода габровских кошек, они, говорят, так и рождаются, с такими, как твой, мини-хвостами. Еще минута — и я бы взял его на руки и унес, но вдруг в окне возникла девочка с белыми бантиками в косичках, с сердитым лицом. Она метнула в меня дротик гневного взгляда, схватила кота поперек живота и уволокла в глубь комнаты, захлопнув за собой оконные рамы. Я пошел домой. Шел и думал о Габрове, об этом милом моему сердцу городе — мировой столице человеческого смеха, о Мекке юмористов и сатириков всех стран. Я вспомнил его уютные улочки и площадь с трибуной, на которой я стоял в 1970 году и глядел на цветастую и шумную карусель веселого праздника, похожего на ожившую сказку, вспоминал габровских друзей, и на сердце у меня было так легко и хорошо, как давно уже не было. Спасибо тебе, товарищ кот, за то, что ты в Москве напомнил мне о Габрове!ТЕРНИСТЫЙ ПУТЬ
Шурка вернулся из школы домой мрачный, взъерошенный, как воробей, узнавший, что такое кошкина лапа, и к тому же со здоровенным, густых лиловых тонов синяком под правым глазом. Мать ахнула: — Это кто же тебя так разукрасил? — Подрались! — буркнул Шурка, кинул на диван портфель, набитый учебниками и тетрадями, и, подойдя к настенному зеркалу, стал изучать свое изображение. Синяк был ужасно некрасивым! Шурка скривился плаксиво. — Опять небось на кого-то картинки рисовал? Шурка ответил матери с вызовом: — А зачем он девчонок обижает? За косы их дергает, и вообще! К маленьким тоже пристает, дразнит их. Думает, если он всех сильнее, так ему все можно! — Это кто же у вас такой разбойник? — Валька Дубов, кто же еще! Шурка еще раз с сожалением поглядел на свой синяк, обернулся, сказал с жаром: — Я, мама, знаешь как Вальку Дубова нарисовал? В виде дуба! Только с его лицом. У него ротяра здоровый, как щель на почтовом ящике, так я ему еще прибавил! И уши навесил, большие-пребольшие, как у слона. Сучья у дуба врозь торчат, будто это Валька руки расставил, хочет кого-то сцапать. На правом суке часы на золотом браслете, он хвастал, что ему их на рожденье подарили. А надпись знаешь какая? — Шурка засмеялся и продекламировал:СИЛА СЛОВ
Встретились два приятеля — деятели культурного фронта: товарищ Малоопытный и товарищ Многоопытный. Зашли куда следует, заказали что полагается и стали разговаривать по душам. Многоопытный сказал Малоопытному: — Ну, рассказывай. Делись! Какие в твоей культурной точке имеются достижения на сегодняшний день? Выкладывай! — Достижений у нас маловато! — печально вздохнул Малоопытный. — Не далее как вчера делал доклад… в одном месте. Выслушали и говорят: «Без огонька работаете, товарищ Малоопытный». Отвечаю: «Как же так без огонька, когда нами за месяц проведены были три клубных «Огонька» при участии двух заслуженных артистов, одного мастера спорта, группы дрессированных медведей и одного кандидата наук на тему… простите, говорю, тема очень важная и актуальная, но в голове не удержалась. Все три «Огонька» при кофе с печеньем и при яблоках «джонатан», один рубль тридцать копеек кило». Посмеялись, пожурили меня. Так что сам видишь, какие у нас достижения. Многоопытный сочувственно поглядел на поникшего Малоопытного и сказал: — Ладно, помогу тебе! Бери карандаш, блокнот, пиши. Так и быть, снабжу тебя огоньком. Даже не огоньком, а пламенем. Какие мероприятия у тебя запланированы на следующий месяц? — Выездные спектакли запланированы. Три выездных должны в нашей точке произойти. — Что за спектакли? — Обыкновенные, сам знаешь. По большей части такие… на тебе, боже, что нам не гоже! — Понятно! Как ты собираешься величать их на афишах и в своем отчете вышестоящим инстанциям? — А как ты их еще назовешь, кроме как выездной? От слова «выезжать»! Не приходящим же! — неопределенно хихикнул Малоопытный. — Серый ты человек! — сказал Многоопытный и постучал костяшками пальцев по своему лбу. — Не хватает у тебя тут фосфоришки! Отстал ты, я вижу, от требований времени, сильно отстал! В отчете напишешь: проведены три «десанта Мельпомены». Уразумел? — Уразумел! — обрадованно выкликнул Малоопытный. — Пишу: «Десант Мель-по-мены». Здорово придумано. Звучит! — То-то! Еще что у тебя запланировано? — Еще запланированы лекции на разную тематику — Народ ходит? — Пенсионный актив посещает, а молодежь… туговато. Приходят, если после лекции пускаем танцы, потому что на танцы мы того, кто на лекции не был, не пускаем. — Понятно! Пушкина помнишь? — Помню! Про птичку. «Птичка божия не знает…» — Стоп! — строго сказал Многоопытный и внушительно поднял палец. — «И в просвещении быть с веком наравне!» Кто нам это завещал? Александр Сергеевич Пушкин. На афише про лекции с танцами пиши так: «С веком наравне»— про лекцию, а буковками пониже: «Делу — время, потехе — час!»— про танцы, которые потом. Уразумел? — Уразумел! Пишу! — Еще что там у тебя? — Писатели запланированы! — Известные? — Говорят, что известные, а кому они известны, пока неизвестно. — Как думаешь объявить? — Так и объявлю: «У нас в гостях писатели такие-то». — Опять серость! Пиши: «У нас в гостях творцы духовного потенциала». Записал? — Записал. Звучит! — Еще бы. Принцип понятен? — Понятен! — Действуй в этом духе, встретимся — расскажешь о результате. Уверен, что будешь похвально отмечен. Чокнулись по последней и разошлись. Через полтора месяца приятели встретились, как было условлено, в том же месте. Заказали что полагается и стали разговаривать по душам. Многоопытный сказал Малоопытному, по лицу которого была разлита горечь уныния: — Ну, рассказывай! Делись! — Делиться, брат, нечем! — печально вздохнул Малоопытный. — Все сделал, как ты советовал, а результат… Не далее как вчера делал отчетный доклад. Выслушали и говорят: «Вот вы, товарищ Малоопытный, сказали, что проведены были три «десанта Мельпомены», а зрители пишут нам, что все три выездных спектакля скучные, декоративное оформление не по клубным габаритам, пьеса неинтересная. Так что десант ваш был отбит зрителями с большими потерями для Мельпомены. И насчет «С веком наравне» тоже ваши слушатели нам пишут… И, можешь себе представить, Петр Степанович, цитируют письмо одной нашей пенсионерки, железной старухи, на все лекции ходила, сидела насмерть! Мы ее за эту активность премировали парфюмерным набором, а она… Ты послушай, что она написала! Вот, дословно: «Стала и я оставаться на эти потехи, и так мне понравились танцы, что мы теперь с моим другом и партнером, тоже пенсионером, ходим только на те лекции, которые с потехой, и танцуем по силе возможности, а на те, которые без танцев, не ходим вовсе!» В общем, вкатили мне в решении… — Что именно вкатили? — Записали, что я… вспышкопускатель, — сказал Малоопытный и поник. Многоопытный посмотрел на него с сожалением, покачал головой. — И ты горюешь? — А как же! Думаешь, приятно быть вспышкопускателем?! — Дурашка ты, дурашка! Вот если бы тебя назвали очковтирателем, тогда да, дело плохо. Потому что за очковтирательство полагаются оргвыводы вплоть до снятия. А вспышкопускатель… это не из карательного словарного обихода. Надо же понимать силу слов. Уразумел? — Кажется, уразумел! — просветлел ликом Малоопытный. — Тогда чокнемся еще разик! И приятели чокнулись еще разик.ГОСТЕПРИИМСТВО В КВАДРАТЕ
1 Утром меня разбудил муэдзин. Я проснулся от его жалобного и страстного призыва, голос был резкий, неприятный, с какими-то козлиными нотками, и я долго лежал с открытыми глазами и не сразу понял, где я и что со мной происходит. Потом пришла ясность: я же в Стамбуле, куда прилетел вчера из Анкары, а в Анкару из Москвы! Вставать не хотелось, но я заставил себя подняться и вышел на балкон, чтобы взглянуть на утренний Босфор. С вершины холма, на котором стоял наш старенький уютный отель, Босфор, кативший внизу свои сильные и скорые воды, был виден на большом протяжении Он не «полыхал голубым огнем», потому что январское утро было туманным, но туман быстро редел и чистые небеса над горизонтом обещали отличный день. Пролив жил своей рабочей, размеренной жизнью. Из Черного моря в Мраморное, и дальше в Эгейское и Средиземное, и в обратном направлении в Черное двигались работяги грузовозы, с европейского берега на азиатский и с азиатского на европейский уже сновали катеры-перевозчики, белели паруса нарядных спортивных яхт, спешили с богатым уловом к пристаням рыбацкие шаланды. Стоять или сидеть в плетеном кресле на балконе, любуясь величественной трудовой сутолокой Босфора, можно часами, но свежий ветерок заставил меня ретироваться. Я ушел к себе в номер, бросив прощальный взгляд на круглую, из розового камня, башню минарета, — она возвышалась во дворе рядом с отелем. Именно с ее верхней площадки муэдзин три раза в день призывает правоверных мусульман творить намаз во славу аллаха. Вернее, однако, будет сказать, что это делает не живой муэдзин в своем натуральном виде, а магнитная пленка, на которую записан его жалобный козлетон. На орбиту технической революции вышел и ислам! 2 Ровно в десять часов утра, как было условлено, за мной и моими спутниками по путешествию заехали наши новые друзья из Синдиката турецких писателей, и я вернулся в отель лишь к вечеру. Я не пошел вместе со всеми в кино, а решил как следует отдохнуть. Я разделся, лег в постель и по давней своей привычке стал последовательно, кадр за кадром, вспоминать прожитый день. …Утром мы очутились на площади Таксим в центре Стамбула. Площадь была оцеплена полицией. Худощавые горбоносые молодцы с ястребиными глазами в белых шлемах и черных куртках из синтетической ткани с американскими короткими автоматами под мышкой — палец на спусковом крючке! — по трое и по два разгуливали вокруг площади. Тут же стояли радиофицированные бронетранспортеры. Полицейские офицеры в полевой форме выкрикивали распоряжения, истошно голосили продавцы кебаба, стоя у своих жаровен, смердевших подгорелым бараньим жиром, повсюду шныряли молчаливые бежевые псы, выпрашивая у людей подачки глазами и хвостами. Сюда на площадь из разных районов огромного города, как нам сказали, двигаются сорок пять тысяч стамбульских рабочих, служащих, студентов, чтобы послушать речи ораторов левых партий. Ораторы должны выступить на легальном митинге, созванном с разрешения правительства Эджевита. Полиция присутствует лишь «для порядка». Мы покинули, однако, площадь Таксим по совету наших друзей до начала митинга. У стамбульцев еще свежи воспоминания о майских днях 1977 года, когда нервные турецкие полицейские неожиданно открыли огонь по мирным рабочим демонстрантам и убили 38 человек. Это произошло, правда, когда у власти стоял правый лидер Дюмерель, но… береженого аллах бережет!.. …Потом мы оказались на высоком берегу Босфора, где привольно раскинулось одно из городских кладбищ. Надгробные плиты подходят здесь почти вплотную к подъездам обшарпанных домов и домишек, живые и мертвые обитают в теснейшем соседстве, и дети играют в прятки среди могил. Признаюсь, этот странный жилой комплекс произвел на меня тягостное впечатление. Мы приехали сюда, чтобы побывать в кофейне, в которой коротал свои дни Пьер Лоти, но она оказалась закрытой на ремонт, и нам не удалось увидеть ее убранство и посидеть за столиком, за которым сиживал, сочиняя свою Турцию, влюбленный в нее бульварный французский романист. Стамбул сохранил о нем память— кофейня так и называется «Пьер Лоти». 3 На кадре «Лоти» я задремал. Разбудил меня на этот раз не козлетон муэдзина, а телефонный звонок. Мужской голос что-то говорил по-турецки. Я сначала по-русски, потом по-французски ответил, что не понимаю турецкого языка. Тогда мужской голос сменился женским — говорила сотрудница отеля. Она по-французски объяснила, что пришли двое мужчин и просят меня спуститься вниз, в вестибюль. Я понял, о ком идет речь! Мой друг, абхазский писатель-сатирик, дал мне номер стамбульского телефона своего родственника по линии жены, потомка абхазцев, перёселившихся в Турцию более ста лет тому назад — Он вам окажет гостеприимство в квадрате! — сказа, мне мой веселый друг. — Я ему говорил, что вы приедете в Турцию, когда он гостил у нас в Сухуми. — Что значит «гостеприимство в квадрате»? — спросил я. — Вы знаете, что абхазцы славятся своим гостеприимством, турки тоже, помножьте абхазское гостеприимство на турецкое — это и будет гостеприимством в квадрате, которое вам окажет Дабри-бей. Так его зовут. — Чем он занимается в Стамбуле, ваш Дабри-бей? — Он — владелец ресторанчика, такого… в старотурецком духе. Он добрый, хороший человек. Его даже капитализм не мог испортить! Когда я прилетел в Стамбул, я позвонил Дабри-бею, его не оказалось дома, — я попросил передать, что привез привет от его родственника, и назвал себя и адрес отеля, в котором остановился. Я спустился в вестибюль. Навстречу мне шагнул, простирая руки для объятий, пожилой человек в роговых очках, в добротном демисезонном пальто и в шляпе, показавшейся мне старомодной. Мы расцеловались так, как будто знали друг друга не менее ста лет, и Дабри-бей произнес по-турецки длинную и пылкую тираду, из которой я не понял ни слова. Подошла сотрудница из бюро сервиса отеля и перевела мне суть приветственной речи Дабри-бея на французский. Он выражает свою радость по поводу прибытия господина профессора в Стамбул, сказала сотрудница, благодарит за привет и просит вас оказать ему честь и поужинать вместе с ним, но не у него в ресторане, а в другом столь же интересном месте. Узнав от Дабри-бея, что я стал «профессором», я несколько растерялся и начал мямлить по-французски, что я сыт и чувствую себя усталым, но тут подошел спутник Дабри-бея, толстоусый брюнет с мощным торсом, похожий на борца или на боксера, а еще больше на кота Бегемота из булгаковского романа про Мастера и Маргариту, и тоже заключил меня в свои могучие объятия. Гостеприимство в квадрате началось! Я покорно сел в машину, ожидавшую нас у подъезда отеля, и мы нырнули в круговерть предночного Стамбула. Мы перескочили босфорский мост — замечательное сооружение, как бы висящее в воздухе на стальных струнах, — и потом долго колесили по полутемным улицам и переулкам. Наконец машина остановилась, надо было вылезать из нее. Мы прошли за угол, пересекли палисадник и оказались перед входом в ресторан. Мальчик-гардеробщик взял наши пальто, и мы направились в зал, навстречу гремевшей музыке. Небольшой, но хорошо сыгравшийся оркестр играл что-то знакомое, даже больше чем знакомое, но в своей залихватской кабацкой манере. Я остановился, прислушался. Господи, да ведь это же наша «Дубинушка»! Надтреснутый, с интимной хрипотцой тенор пропел по-русски: Эй, юхнем… еще раз юхнем!. Мы вошли в зал и сели за уже накрытый стол. Подходили какие-то люди, видимо соотечественники Дабри-бея, — они почтительно кланялись «профессору* и садились за наш стол. Узкогрудый и бледный молодой человек поцеловал по горскому обычаю мою руку Официант принес раки для хозяев стола и бутылку белого вина для «профессора», и наша безмолвная тайная вечеря началась. 4 Мы ели, пили, чокались через стол, любезно улыбались. Досада моя на самого себя росла! Хоть бы он скорее кончился, этот трудный ужин! Неужели среди этих симпатичных людей нет ни одного, кто мог бы стать нашим переводчиком?! Оркестр смолк. Наступила законная пауза в его работе. Пианистка — пожилая, профессионально сутуловатая женщина в черном вечернем платье с блестками — поднялась и направилась прямо к нашему столу. Я встал. Она сказала с улыбкой на хорошем русском языке: — Дабри-бей говорил, что вы приехали из Советского Союза. Я русская, меня зовут Алевтина Иоаннов-на. Я пожал ее маленькую сильную руку. Она села рядом со мной на свободный стул. — Вы давно живете в Стамбуле, Алевтина Иоанновна? — Фактически всю жизнь. Я, как теперь говорят, из первой эмигрантской волны. Мне семьдесят шесть лет, а привезли нас сюда, когда мне было девятнадцать… Мои родители жили в Кисловодске, я окончила там гимназию. У нас была своя дача на Российской улице. Интересно, сохранилась ли в Кисловодске такая улица? Вы не знаете случайно? — Не знаю, Алевтина Иоанновна! Вы, наверное, офицерская жена? Как вы догадались? Мой отец был военный врач, я хорошо знал офицерскую среду. А потом, вы же сказали, что вы из первой эмигрантской волны. А как могла кисловодская гимназистка в то время попасть в Турцию? Или с помощью генерала Деникина — через Новороссийск, или при содействии генерала Врангеля — из Крыма. — Из Крыма! Мой муж — я вышла замуж в восемнадцать лет — был врангельским офицером, танкистом. Ему было двадцать два года, когда его танк попал в «волчью яму» в Таврии, в бою под Каховкой на Днепре. Был тогда такой городок… в общем, станция, если я только не путаю… я еще помню станцию Большой Токмак… Тоже где-то там, рядом. Я слушаю, что мне говорит старая ресторанная пианистка, и у меня возникает странное ощущение полной нереальности того, что происходит. Уже нет ни этого стамбульского ресторана, ни почтенного Дабри-бея, ни его гостей. Река времен вдруг остановилась, потекла вспять и обрушила на нас свои цунами. Глядя прямо перед собой, Алевтина Иоанновна продолжала говорить, вспоминая то, что было пятьдесят восемь лет тому назад: — Я племянница генерала Богаевского Африкана Петровича, последнего донского атамана. Его жена моя родная тетка. Я тоже была на фронте в Таврии… Пришла, помню, на какую-то станцию с нашей базы, вижу — стоит поезд. Синие вагоны с атаманскими донскими эмблемами. Я — к часовому: «Вызовите ко мне адъютанта атамана». Вышел интересный сотник, я попросила доложить Африкану Петровичу, что его хочет видеть Аля, его племянница. Африкан Петрович сам помог мне забраться на вагонную площадку, повел в свой салон. А там — ужасный разгром! Что такое?! Оказалось, что атаманский поезд попал в западню выехал на какую-то станцию, а она была захвачена буденновцами. Поднялась страшная стрельба, началась паника, атаман и офицеры штаба бросили свой поезд, разбежались и попрятались в кустах. Буденновцы весь поезд разгромили, но впопыхах забыли подорвать паровоз иускакали. Когда они ускакали, офицеры вылезли из кустов, развели в паровозе пары — и поскорей ходу оттуда! Она поднимает на меня свои блеклые, все еще красивые глаза и спрашивает: — Вы знали Африкана Петровича? — Знал! Как историческую личность. На Дону было два Богаевских: Африкан — генерал и атаман и его брат Митрофан — учитель, член Донецкого круга, — он славился как оратор, его прозвали «донским соловьем»! Все это было, было и быльем давно уже поросло, Алевтина Иоанновна! Опустив голову, прижав ко лбу ладонь, Алевтина Иоанновна плачет, подавленная своими воспоминаниями. Мелкие слезинки катятся по ее увядшим щекам. Потом она берет себя в руки, выпрямляется и вновь превращается в светскую пожилую даму. Мы продолжаем наш разговор. — Как же вам тут живется, Алевтина Иоанновна? — Я благодарю бога и поминаю добром папу и маму за то, что они учили меня музыке. Музыкант — это та профессия, с которой не пропадешь!.. Видите, там, у стены, стоит мужчина? Вон тот, седой, красивый. Это наш виолончелист и певец! Он грек, его зовут Теодор. Известная личность! Ему шестьдесят семь лет, но девчонки до сих пор за ним бегают, назначают свидания. Он — мой друг, мы давно вместе работаем, — в ее голосе звучат горделивые нотки, — можно смело сказать, что публика на нас ходит!.. В прошлом году с нами случилась большая беда! — Какая? — Сгорел ресторан, в котором мы работали, и все наши ноты погибли, весь репертуар. Представляете? Мы полгода были без работы, — Алевтина Иоанновна зябко поводит плечами, — но, слава богу, все обошлось! — Много русских живет в Стамбуле? — Я общаюсь только с теми, кто из первой волны, — таких мало. У нас есть своя церковь, мы там встречаемся. Я среди наших дам самая молодая. — Каждый день работаете, Алевтина Иоанновна? — Каждый день. До часу ночи. — А живете далеко? — На том берегу. Скользящей походкой ловкого танцора к нашему столу подошел Теодор. Мы познакомились. Он заговорил по-французски, но говорил так быстро и так свободно, что я спасовал и разговор наш не состоялся. Теодор перебазировался от меня к Дабри-бею. Он стоял подле его стула, почтительно пригнувшись почти пополам (владелец ресторана — это же персона для ресторанного певца!), и Дабри-бей ласково гладил его по седым кудрям, а потом в знак особого расположения подцепил вилкой со своей тарелки немного салата и дал Теодору, и тот ловко сглотнул с хозяйской вилки угощение. Я сказал Алевтине Иоанновне: — Можно мне задать вам один не очень деликат ный вопрос? — Пожалуйста, задавайте! — Представьте себе, что у вас появилась бы возможность вернуться на родину. Как бы вы посмотрели на это? Слабая улыбка тронула ее губы. — Ну, вы же понимаете… вся жизнь прошла здесь, а потом, — в ее блеклых глазах вспыхнул огонек непримиримости, — все-таки мы живем здесь кто как хочет!.. Сказала и сразу поднялась. Видимо, мой вопрос не понравился ей, да и пауза кончилась, пора было приниматься за работу. Оркестр играл в честь «профессора» весь свой русский репертуар: «Подмосковные вечера», «Эй, ухнем…», «Очи черные…» и «Калинку». С легкой руки, вернее — ноги, наших блистательных фигуристов «Калинка» покорила весь мир. Теодор оказался на высоте. Он пел все эти песни по-своему талантливо, выкидывая всякие неожиданные коленца. «Калинку» он не только пел, но и танцевал, комично подкидывая фалдочки пиджака, демонстрируя бешеный темперамент. Потом опять была пауза, но включили магнитофон и начались танцы. С Теодором пошла танцевать женщина с милым лицом мягкого славянского типа. Танцевала она с каким-то исступленным отчаянием. Алевтина Иоанновна шепнула мне, что это вдова министра, миллионерша, очень хорошая женщина, жаль только, сильно пьет — не то от горя, не то от скуки. — Она не похожа на турчанку! — сказал я. — А она только по отцу турчанка. Она из Киева, ее мать хохлушка! Всему приходит конец, даже гостеприимству в квадрате. Мы попрощались с Алевтиной Иоанновной и Теодором, и сын Дабри-бея — им оказался бледный молодой человек, поцеловавший мою руку, — отвез меня в отель. Я поднялся к себе в номер и, не зажигая света, вышел на балкон. Стамбул, таинственный, греховный, сверкающий, дышал ночной свежестью. По Босфору медленно двигались судовые огни. Осмелевшие к ночи собаки лаяли навзрыд. Река времен спокойно текла в своем обычном русле в заданном ей природой направлении. …Утром меня снова разбудил муэдзин.ТРЕТЬЯ ГРУППА
Я хочу вам рассказать, как я замуж вышла за собственного мужа. Совершенно серьезно!.. Очень странный случай, просто как в романе. Я перед войной с ним развелась. У нас вечные ссоры были, скандалы. Он на меня кричит: «Ты из меня кровь пьешь!» Я на него кричу: «Стану я всякую дрянь пить! Вот ты из меня действительно кровь пьешь!» Одним словом, семейное счастье! Он меня знаете в чем обвинял? В том, что я какая-то такая… никуда не приспособленная. А главное — если бы он сам был каким-нибудь особенным человеком, а то художник по рекламе. Подумаешь, Айвазовский! Да я сама, если меня хорошенько разозлить, могу рекламу не хуже его рисовать. Нет, ты действительно сначала сам сделайся настоящим Айвазовским, а потом уж упрекай женщину! Ну что тут вспоминать! В общем, разошлись, как в море корабли… Я стала у подруги жить, поступила на службу. Тут как раз и началась война с немцами. Проходит месяц, другой… И вы знаете: мне как-то неловко вдруг сделалось. Все воюют, все участвуют, только я одна какая-то неприспособленная!.. Хожу на службу — и все… Даже неудобно! В общем, я решила стать донором. Я молодая, здоровая. Почему бы мне, действительно, и не стать донором? В общем, пошла в институт. Меня освидетельствовали, взяли кровь, говорят: — Можете быть донором. Ваша группа третья. Так я и стала донором. Однажды мне сказали: — Одному раненому бойцу срочно нужна кровь третьей группы. Мы пошлем вашу кровь для него в госпиталь. Если хотите, можете послать записочку ему. Ну, я и написала: «Дорогой боец! Посылаю тебе немножко своей крови третьей группы и желаю скорее поправиться» И подписалась: «Шура Иванова». Через месяц сижу вечером дома, жду воздушную тревогу, злюсь, что она сегодня опаздывает, — вдруг в дверь стучат. Входит товарищ в армейской шинели. Лицо ужасно знакомое. И вдруг говорит: — Шура, это же я! Смотрю — это он, мой бывший муж. Совершенно серьезно! А он продолжает: — Шура, очень странный случай произошел. Дело в том, что меня твоя кровь спасла. Это мне ее тогда из института прислали! Спасибо тебе, Шура!.. Знаете, я даже растерялась. «Знала бы, думаю, что тебе моя кровь достанется, ни за что бы не дала!..» Говорю: — Вот видишь, Юра, я всегда говорила, что ты из меня кровь пьешь, — так оно и есть. Он смеется: — Тебя не узнать! Ты совсем другая стала, Шура Глаза серьезные. И вообще… А я смотрю — и он совсем другой. То был пижон пижоном — в пиджачке заграничном с платочком, а теперь возмужал, лицо интересное, военная форма ему идет И глаза тоже… другие. Я говорю: — И ты, Юра, другой. Ты что же на фронте делал? Картинки рисовал? — Нет, Шура, у меня другая специальность: я минометчик.. Вы знаете, он у меня просидел до половины двенадцатого ночи, все рассказывал про фронт, как его ранили… В общем, я в него влюбилась… Совершенно серьезно! На следующий день он опять пришел. Я его ждала, как тогда, весной, в 1938 году… когда я за него первый раз замуж выходила. Он пришел с цветами… Посидели, поговорили. А потом он сказал: Шура, ведь у нас даже кровь одной группы — давай снова будем вместе… И поклянемся, что никогда не расстанемся… В общем, я поклялась… Теперь он снова на фронте. Вот — полевая почта № 127. Я, между прочим, наверное, скоро туда тоже поеду. Вот окончу курсы сестер и поеду… Будем с ним рядом. А в чем дело? Ведь я же поклялась, что мы никогда не расстанемся… Значит, надо клятву сдержать. Совершенно серьезно!..НАРЦИСС ФЕДОТЫЧ
Милейший Нарцисс Федотыч является служителем наших отечественных муз и граций, и притом вполне достойным служителем. А у какой именно музы состоит он в штатных палладинах, поверьте мне, вам знать необязательно в данном случае. Он работяга и человек несомненно способный. В залихватском формализме не замечен, к бескрылым натуралистам не причислен, пьет в меру, ошибается тоже в меру Будучи уличен в ошибке, не упорствует, не впадает в пессимизм, не уходит в себя и не выходит из себя. Обладая крепкой сердечно-сосудистой системой, переносит критические и самокритические толчки (силой, впрочем, до восьми баллов, выше ему не приходилось) сравнительно безболезненно и спокойно. Короче говоря, Нарцисс Федотыч личность безусловно полезная. Настолько полезная, что сатирику о нем и писать-то было бы трудно, кабы не одна его странность. А странность у Нарцисса Федотыча вот какая: ему кажется, что его недостаточно оценили и не в полную меру обласкали. На самом деле это не так. Нарцисс оценен настолько, насколько он того заслужил. Но ему-то кажется — мало! Его ни на минуту не покидает противное, раздражающее печень и прилегающие к ней районы организма ощущение, что он недообласкан, что ему чего-то недодали, чем-то обнесли на пышном пиру жизни. С полного бритого лица Нарцисса Федотыча по этой причине не сходит кисло-скорбная гримаска. А на земле между тем совершаются удивительные, потрясающие воображение дела и события. В небесные бездны взлетают нашей, советской выделки луны. Не гениальные фантасты, не Жюль Верны и Уэллсы, а скромные советские инженеры, дымя сигаретами «Дукат», уже исчисляют в тиши своих конструкторских бюро траектории полета ракеты на Луну, на Марс, на Венеру. Нарцисс Федотыч все это воспринимает живо, с интересом, но… как-то своеобразно, что ли. О чем вы с ним ни заговорили, он обязательно свернет на свою стежку-дорожку, запоет свою уныло-однообразную песенку. А в ней лейтмотивом будет звучать его личная, саднящая «зубная боль в сердце», как называл подобные ощущения, если не ошибаюсь, Генрих Гейне. Вот вы встретились с ним, поздоровались, сказали: — Здравствуйте, Нарцисс Федотыч! Ну, что вы скажете по поводу спутников? Вертятся и вертятся, а?! — Да, крутятся наши голубчики! — ответно улыбается Нарцисс Федотыч. И вдруг вы замечаете, что какая-то тень ложится на его симпатичное лицо, прогоняя свет улыбки, и знакомая кисло-скорбная гримаса тянет вниз углы рта. — Что с вами. Нарцисс Федотыч? — Да так, знаете… подумалось сейчас… вот, собственно, и я… Крутишься, крутишься… Там хоть толк есть. А тут?! — Вам ли это говорить, Нарцисс Федотыч! — Именно мне, голубчик, именно мне! Верьте, что бы я ни сделал на своей орбите, все равно не заметят и как следует не оценят. Уж я-то знаю! А вот Гелиотропка Фиалкин, будьте уверены, всего добьется. Его и включат, и пошлют, и отметят! — Ну почему вы так думаете, Нарцисс Федотыч? — Уж больно он ловок… по этой части. И туда пойдет похлопочет, и сюда. Тут поплачет в жилетку, там анекдотик расскажет. Проныра! А я… не умею! Я только кручусь по своей орбите. И все! — Как жестоко вы заблуждаетесь, Нарцисс Федотыч! Неужели вы всерьез думаете, что Гелиотропкины выверты имеют какое-нибудь значение?! — А вы так не думаете? — Не думаю. Уверен, что вывертами ничего нельзя добиться в искусстве. Только талантом и трудом! Только!.. Лицо у Нарцисса Федотыча светлеет, но лишь на миг. — Вашими бы устами, — бормочет он. — Я это вообще так, к слову… Мне лично ничего не надо. Крутился, кручусь и буду крутиться! …Однажды отмечали у нас передовиков общественной работы. Почетную грамоту месткома получил и Нарцисс Федотыч. Мы вышли вместе из клуба и по свежему снежку пошли домой пешочком. Нарцисс был очень доволен. Мороз подрумянил его полные, обычно бледные, чисто побритые щеки, он как бы излучал сияние удовлетворенности и полного душевного благополучия. — Хорошо вам, Нарцисс Федотыч? — спросил я. — Хорошо! — ответил он, продолжая улыбаться своим тоже, видать, румяным мыслям. — А приятно, черт возьми, когда тебя отмечают! — сказал я философски. — Даже обычная Почетная грамота и та доставляет некоторое… Он радостно перебил меня: — При чем здесь Почетная грамота? Вы заметили — в пятом ряду сидел Гелиотропка, ждал. А ему и не дали! Мимо носа проскочило. Воображаю сейчас его кислую рожу! — Вы ошибаетесь, Нарцисс Федотыч! Ему дали! — Позвольте, когда?! — Сегодня. Когда и вам дали! На Нарцисса жалко было смотреть. Он похудел в одну секунду. Рот стал старушечьим, глаза округлились и молили о пощаде. Но я был беспощаден. — Помните, вы пошли в буфет? Вот как раз тогда… Но почему вы так огорчены? Ведь в данном случае Гелиотропка Фиалкин не ловчил, не выворачивался наизнанку, а действительно хорошо работал и заслуживает поощрения. Согласитесь с этим. — Выходит, мне — грамоту и ему — грамоту Мерси! Мне показалось, что надежная сердечно-сосудистая система моего приятеля вот сейчас, сию минуту даст роковую осечку! Я подозвал такси, усадил его в машину, и мы поехали. — Нарцисс Федотыч! — сказал я после долгой паузы. — Милый мой, бросьте, не терзайте свою бедную печенку. Работайте, и все придет в свое время. Помните, что сказал Маяковский: «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм!» Он обернул ко мне свое расстроенное лицо и произнес: — Нам, значит, общий памятник, а Гелиотропке — персональная мемориалка, да?! Странный человек!В ИНТИМНОЙ ОБСТАНОВКЕ
Стенографистка Защепкина, вдова, мать великовозрастного Гарри Защепкина, краснощекого здоровяка без определенных занятий, позвонила своей сестре, Анне Ильиничне Припасовой, и прорыдала в трубку: — Анечка, родная, я тебя очень, очень прошу скажи своему Леве, чтобы он вызвал Гарика и поговорил с ним! — Боже мой, что случилось, Соня?! — Еще не случилось, но может случиться каждую минуту… Он… — Тут рыданья в трубке усилились, потом их сменили порывистые всхлипывания, и наконец они завершились громким сморканием. — …меня совершенно игнорирует!.. В институт не попал: он ведь не медалист… Нигде не работает… Какие-то подозрительные знакомства. Какие-то случайные деньги. Ночью часто приходит домой нетрезвый! А когда я его ругаю, он говорит мне: «Мэм, заткнись!» Анна Ильинична неделикатно рассмеялась: — Вот свиненок! А ты бы его за ухо! — Анечка, родная, да ты когда его последний раз видела? — Гарьку?.. Обожди! Помнишь, мы с Левой были у тебя на дне рождения?! Он еще тогда выпил рюмочку ликера и опьянел, начал показывать фокусы с тарелками, набил их целую кучу… — Это было четыре года тому назад, Аня! Сейчас Гарри — настоящий мужчина, выше твоего Левы. И такие фокусы показывает, что я по утрам вся трясусь от страха, когда раскрываю газеты. Вдруг прочту какой-нибудь ужасный фельетон. Тем более что он такой красавчик — глаз нельзя отвести. Девчонки так и липнут!.. Попроси Леву, Аня!.. Пусть он его вызовет, поговорит построже, припугнет… Трубка снова стала всхлипывать и сморкаться Анна Ильинична сказала твердо: — Не плачь, Соня! Сегодня же, как только Лева вернется с работы, я его заставлю сделать все, что нужно. Я понимаю, это наш родственный долг! Лев Матвеевич Припасов, работник специального профсоюзного журнала с названием скучным и длинным, как тяжелогрузный товарный поезд, выслушав взволнованный рассказ жены об угрозе, нависшей над беспутной головой ее племянника, помрачнел и сказал с присущим ему глубокомыслием: — Ты права, Анна! Это наш родственный долг… Тем более что, если этот, как ты говоришь, свиненок попадет в печать, на мне это тоже некоторым образом может отразиться. Мой моральный облик безупречен, и, конечно, будет очень неприятно, если пойдут разговоры. Я сейчас позвоню Соне и скажу, чтобы она прислала Гарика к нам! — сказала Анна Ильинична, направляясь к телефону. Не звони! — остановил жену Припасов. — У нас не стоит устраивать эту встречу Получится, что твоего свиненка вызывают, так сказать, высшие родственные инстанции. Привкус администрирования! Нетактично и неделикатно! — Тогда сам поезжай к Соне! Припасов поджал губы, подумал и сказал с тем же глубокомыслием: — Тоже неудобно. Какая-то лжедемократия! Нужно встретиться с ним в нейтральном месте Я сам позвоню Гарику и приглашу его посидеть со мной в ресторане! Анна Ильинична всплеснула руками. — В ресторане?! Лева, ты с ума сошел! Мальчишка и так чуть ли не каждую ночь приходит домой пьяный! — Он же со мной там будет! И, пожалуйста, Анна, не спорь, я знаю, что я говорю! , Припасов считал себя широко мыслящим, философски подкованным, передовым человеком и в спорах всегда брал верх, потому что говорил гладко и длинно, не давая собеседнику рта раскрыть, да еще умел вовремя придавить своего оппонента авторитетной цитатой. По Припасову выходило, что к молодежи нужен особый подход — деликатно-воспитательный. Никаких грубых нажимов, никакого принуждения, боже упаси! — Молодая душа, — утверждал Припасов, хрупкая бабочка. Если вы будете хватать ее за крылья грубыми руками — бабочка околеет …Через два часа дядя и племянник, молодой человек со шкиперской бородкой на румяной, но уже довольно потасканной физиономии, сидели за отдельным столиком в большом ресторанном зале. На эстраде негромко играл оркестр. Кого-то уже выводили из зала под руки. Обстановка для интимной душевной беседы была самая располагающая. — Ну-с, дорогой племянник, что ты будешь пить? молодцевато произнес друг молодежи, разглядывая карточку вин. — Кальвадос! — сказал Гарри Защепкин. Официант, склонившийся над столиком, понимающе кивнул: — Графинчик, «Московской особой». Для начала, понятно! Быстро была подана водка и закуска. Дядя и племянник хватили по рюмке отечественного «кальвадоса», и Припасов, проникновенно глядя на юного Защепкина, приступил к беседе. — Скажи мне, Гарри, какая у тебя цель в жизни? — начал он, энергично орудуя зубочисткой. — Впрочем, этот вопрос можно и так поставить: каковы твои идеалы? Гарри Защепкин налил себе и Припасову еще по рюмочке, выпил свою первый, закусил маринованным белым грибком и сказал: — У меня сейчас, откровенно говоря, идеалов нет, дядя Лева, потому что я не имею постоянного заработка Живу, как та бедная козочка, которая «бежала через лесочек, схватила кленовый листочек!». Без денег какие могут быть идеалы! Припасов поморщился Фу, каким гадким цинизмом пахнуло на него от этого откровенного признания Но ведь молодая душа — это бабочка, нельзя хватать ее за крылья грубыми руками. И друг молодежи мягко заметил: — Ты, дружок, ставишь вопрос с ног на голову, то есть совершаешь ту же методологическую ошибку, за которую Маркс некогда упрекал Гегеля. Ты говоришь, что не имеешь постоянного заработка. Иди работать— и будешь его иметь! Перед тобой все дороги открыты. На лице Гарри Защепкина появилось выражение скуки и легкого отвращения. — Дядя Лева, я это каждый день слышу. Сказал бы что-нибудь новенькое!. Вы что, хотите, чтобы я обязательно «ковал что-то железное»? — Необязательно на завод тебе идти. — В деревню гоните? — Гарри Защепкин презрительно прищурился. — На простор пшеничных полей? Сенк ю, дядя Лева! Он приблизил свою румяную физиономию к лицу Припасова и просительно прибавил шепотом: — Вот если бы вы меня в свой журнальчик устроили, дядя Лева! По-родственному! Неважно, кем я там буду у вас числиться. А потом, когда волна пройдет, можно будет не торопясь, с вашей помощью выбрать что-нибудь более подходящее! «Он меня просто не понимает!»— внутренне ужаснулся друг молодежи. Ему захотелось прикрикнуть на этого изворотливого молодчика, но ведь молодая душа — это даже не бабочка, это нежная красивая роза, которая может увянуть от одного холодного слова) Лев Матвеевич поправил очки, откашлялся и снова заговорил. Говорил долго, красиво, от души, цитируя классиков, перевирая поэтов. Опомнился он лишь тогда, когда официант принял со стола пустой графинчик из-под «кальвадоса» и поставил вместо него бутылку дорогого крымского портвейна. Припасов удивленно посмотрел на официанта, но Гарри Защепкин заявил: — Это я заказал, дядя Лева. Сейчас самое время перейти на «старое опорто». «Он еще и бесцеремонен порядком!»— подумал Припасов и с прежней мягкостью сказал: — Хорошо, дружочек, давай выпьем по рюмочке портвейна, поскольку мы с тобой давно не виделись и давно не говорили по душам. После «старого опорто» слова сами так и вылетали изо рта Припасова! На этот раз он спохватился лишь тогда, когда к их столику подошла молодая девица с распущенными патлами, лежащими у нее на плечах. На девице было надето узкое, плотно ее облегающее, очень короткое платье, подчеркивающее те детали ее фигуры, которые их обладательница считала у себя самыми выдающимися. Гарри Защепкин представил Припасова девице с патлами. Выяснилось, что ее зовут Мадлэн, но можно называть и Матрешей, кому как нравится. Она очень рада, что встретила здесь Гарри, да еще с таким симпатичным дядюшкой. Лев Матвеевич галантно пригласил девицу посидеть с ними. Она охотно согласилась. Говорить о значении труда для человека в присутствии Мадлэн-Матрешки было как-то неудобно и неуместно. Быстро прикончили бутылку «опорто», и Припасов сказал, что он отнюдь не против разумных развлечений. Мадлэн-Матреша с ним согласилась: «Не все же работать, надо и отдохнуть в ресторанчике». Тут заиграл оркестр, и девица с патлами сама пригласила Льва Матвеевича потанцевать. Танцуя, она так прижималась к своему не очень подвижному партнеру, что у Припасова сразу вспотели стекла очков. Он строго спросил Мадлэн-Матрешу, какие у нее идеалы. Остроумная Мадлэн сказала: «Одеяло какое у меня?»— захихикала и назвала Припасова «проказником». Припасов сконфузился, но зашаркал ногами по паркету бодрее. Когда они, потанцевав, вернулись к столику, Лев Матвеевич был, что называется, готов. Бросал на Мадлэн-Матрешу пламенные взгляды и очень громко, на весь ресторан кричал, что молодая душа — это хрупкая бабочка и он, Припасов, никому не позволит хватать ее за крылья. Кончилось тем, что он подозвал официанта и заказал бутылку шампанского. …В десять минут первого ночи Анна Ильинична в третий раз позвонила по телефону сестре. — Сонечка, это опять я! Пришел твой свиненок? — Пришел!.. Анечка, дорогая, он совершенно нетрезвый! — А где Лева? — Я спросила, а он сказал: «Не твоего ума это дело, мэм! Заткнись!» — Позови его! — Невозможно! Он лег поперек кровати и моментально уснул. Анна Ильинична в ужасе положила трубку. И сейчас же телефон зазвонил. Анна Ильинична судорожно прижала телефонную трубку к уху — на этот раз с надеждой. Незнакомый равнодушный бас скучно пророкотал: — Это квартира Припасовых? — Да! — чуть слышно прошелестела Анна Ильинична. — Это гражданка Припасова? — Да, да! Кто говорит? — Это из вытрезвителя номер один говорит дежурный. Приезжайте завтра утром за супругом. Он у нас — так что можете не беспокоиться. И деньги возьмите — у него не хватает уплатить за обслуживание. Спокойной ночи. Боже мой, какая уж тут спокойная ночь!МИЛЫЕ СОСЕДИ (Невыдуманная история)
К. ТопуридзеСлучилось все это в дачном поселке под Москвой, на тихой улочке, заросшей травой, в маленьком деревянном домике, почерневшем от времени и дождей Не знаю, как вы, а я люблю такие домики с палисадником, в котором никнут две-три старушки яблони да жмутся к штакетнику свежие кусты смородины и крыжовника. К калитке палисадника прибита насквозь проржавевшая жестяная дощечка с надписью «Во дворе злая…ака»— первый слог «соб» расплылся, прочесть его уже нельзя. Отворите тихонько калитку и вы увидите эту самую «злую. аку». Она неподвижно лежит на крылечке, положив на вытянутые лапы толстую, заросшую сивой шерстью морду, и сладко дремлет, полузакрыв желтые подслеповатые глаза. Она так стара, что ей даже почесаться и то лень. А ведь когда-то была старая «ака» молодой сильной собакой! Задрав тугой веселый хвост, с басистым лаем носилась она по этому палисаднику, хватала за штаны зазевавшихся письмоносцев, получала пинки от хозяина, видела, слышала и нюхала вкусный, источающий неизъяснимые запахи просторный собачий мир. О молодость, золотая пора безрассудного лая и несправедливых пинков, где ты?! Не скрою, что деревянные подмосковные домики, почерневшие от времени и дождей, всегда вызывали и вызывают во мне чувство приятной лирической грусти. Как хочется мне рассказать вам такую историйку из жизни их обитателей, которая могла бы тронуть самое черствое сердце, заставила бы просветленно улыбнуться самого хмурого, самого сурового читатёля, улыбнуться и задумчиво произнести вслух: — Какие славные человеки живут на нашей земле! Но, увы, по долгу сатирической службы приходится иной раз рассказывать совсем другое, потому что разные люди обитают в этих милых домиках. Итак, в маленьком деревянном домике, почерневшем от времени и дождей, в дачном поселке под Москвой жили-были инвалид Григорий Иванович Лизютин (в поселке его звали попросту «дядя Гриша») и некто Волосенков Серафим Аркадьевич, заместитель директора одного довольно крупного промкомбината. Дядя Гриша был здоровенным сорокапятилетним мужиком с вытянутой волосатой физиономией типа «кабанье рыло». Впрочем, «рыло» это было не лишено благообразия, портил его только нос — большой, скучный, с мясистыми ноздрями, структурой и цветом напоминавший ягоду клубнику сорта «красавица Загорья». К инвалидам войны или труда дядя Гриша никакого касательства не имел. В поселке звали его «инвалидом водки» Когда-то работал он на железной дороге, но был уволен за пьянство и покатился под горку Поступит на работу, две-три недели продержится, глядишь — опять казакует в буфете на станции. Жил случайными заработками, причем брался за все: телевизор починить — пожалуйста, будильник исправить — ради бога, замок у сарая не запирается, надо наладить — с превеликим удовольствием! Делал все это дядя Гриша одинаково плохо. Телевизоры, побывавшие в его руках, потом уже не то что моргали, а дергались, как припадочные, нервным частым тиком, будильники замолкали навеки, отремонтированные замки отпирались с помощью простой спички. Его стыдили и ругали за халтуру, а ему было на все наплевать, лишь бы схватить двадцатку да посидеть в буфете, поточить лясы с официантками. Короче говоря, был дядя Гриша человеком никудышным. Жил один — жена и та не выдержала, сбежала от него к своей матери под Саратов. Что касается Серафима Аркадьевича Волосенкова, то этот товарищ изготовлен был совсем из другого теста. Очень солидный, лицо широкое и чистое, с мягкими округлыми чертами, не красив, но приятен, полноват, но в меру без выпирающего безобразно живота. Выпивать Серафим Аркадьевич не выпивал, но иногда тоже позволял себе посидеть с добрым приятелем в буфете на станции за кружкой пива, а то и за стопкой водочки. Сидит, потягивает пивцо и чинно-благородно рассуждает на темы международной политики. Хорошо разбирался в международных делах Серафим Аркадьевич Волосенков. Начнет иной раз «загибать салазки» империалистам — заслушаетесь! И жена у него была такая же солидная, домовитая женщина, и сынок Петька — совсем еще соплячок! — а тоже держался с большим достоинством. Остановится, бывало, прохожий у их палисадника, залюбуется алыми пышными пионами, а Петька ему из-за частокола: — Вы чего, дядечка, глядите? — А что — бесплатно нельзя? — пошутит прохожий. — За бесплатный поглядишь — получай шиш! — тотчас же ответит Петька и покажет прохожему маленький кукиш. Серафим Аркадьевич Петькины словесные выверты поощрял и одобрял. — Пускай балуется рифмой ребенок! — посмеиваясь, говорил он жене, когда та жаловалась ему на сына. — Это даже полезно, если хочешь знать! Вырастет, станет писателем-сатириком! Жили Волосенковы скромно, но вполне прилично — по зарплате, занимая в деревянном домике две большие комнаты. В третьей, поменьше, гнездился дядя Гриша. Соседей своих дядя Гриша уважал за то, что Серафим Аркадьевич всегда охотно, по-соседски выручал его деньжонками. Зайдет дядя Гриша в чистую, уютную спальню супругов Волосенковых, примыкавшую к его комнате, поговорит для приличия о погоде, о том о сем, а потом, кашлянув, скажет: — Аркадьич, ты меня… того… выручи на четвертак, в эту субботу отдам. Душа горит — до того выпить охота! И Серафим Аркадьевич никогда ему не отказывал. Встанет, подойдет к старинному пузатому комоду красного дерева, стоявшему у стенки, вытащит чуть-чуть верхний ящик, достанет деньги и подаст дяде Грише со словами: — Не тот идиот, кто в долг берет, а тот идиот, кто берет и не отдает. И надо сказать, что долги свои дядя Гриша всегда отдавал. Не в «эту субботу», так в ту или в ту-ту, а обязательно отдаст! И вот однажды в одну из таких суббот, когда душа у него горела от желания выпить, а идти к Волосенковым за деньгами было как-то неудобно — потому что очередной неотданный четвертак отягощал его не совсем еще уснувшую совесть, — дядя Гриша подумал о пузатом волосенковском комоде, стоявшем вот здесь, за стенкой. Ведь сосед каждый раз за деньгами нырял именно туда, в комод, в верхний ящик! Пьяный бес стал нашептывать на ухо дяде Грише свои коварные соблазны. Бедный пьяница сначала отплевывался, посылая беса-соблазнителя ко всем чертям, а потом сдался и, запустив громкоговоритель на полную мощность, взял бурав, выбрал точку на деревянной стенке и под сладчайшие рулады знаменитого тенора, исполнявшего по радио глинковское «Не искушай», стал потихоньку буравить в стене дыру Точку дядя Гриша выбрал снайперски и попал прямо в верхний ящик соседского комода. Нагнувшись, он прильнул одним оком к дыре и… весь затрепетал! Ящик был доверху набит деньгами. Тогда дядя Гриша вооружился пилой, с той же осторожностью выпилил небольшой квадратик, просунул в дыру жадную длань и вытащил пятидесятирублевый кредитный билет Подумав, вытащил еще один. Вслед за тем он выключил радио, зашел к соседям и, как честный человек и к тому же не «идиот, который берет и не отдает», вручил мадам Волосенковой («самого» не было дома) свой долг — двадцать пять рублей. А на оставшиеся семьдесят пять напился в буфете на*станции до бесчувствия. С этого дня и пошло. Зачертил дядя Гриша — только дым пошел по поселку! Каждый день бывает в Москве и каждый день выпивает да еще и угощает всех, кто подсядет к нему за столик. Официантке из станционного буфета Дусе, сдобной блондинке с карими отчаянными глазами, преподнес в подарок дорогой парфюмерный набор, себе купил приличный готовый костюмчик и даже шляпу ядовитого светло-зеленого цвета вместо старой засаленной до невозможности кепки с пуговицей-кнопкой на макушке. И все это на денежки из волосенковского комода! А Серафим Аркадьевич таяния своих кредитных запасов по-прежнему не замечал: сообразительный дядя Гриша удил деньги со дна, а ящик был набит сторублевками и пятидесятирублевками плотно, до самого верху. По поселку поползли про дядю Гришу нехорошие слухи. Дескать, не иначе как занялся «инвалид водки» какими-то темными делами. На прямые вопросы и многозначительные намеки дядя Гриша отвечал туманно: нашел, мол, в городе выгодную работу. Какую? Так… по разгрузке товарных пакгаузов. Люди только головами качали. Однако, когда дядя Гриша купил себе телевизор, Серафим Аркадьевич Волосенков не выдержал: посоветовавшись с женой, он взял авторучку, достал из служебного портфеля лист чистой бумаги и написал куда следует заявление-сигнал на своего соседа, в котором, как «честный и бдительный гражданин», просил проверить «источники загадочных доходов гражданина Г. И. Лизютина». Однажды ночью к дяде Грише нагрянули нежданные гости. Сделали обыск, но ничего подозрительного не нашли. Дядя Гриша, трезвый и хмурый, все время, пока шел обыск, сидел молча, в одних подштанниках, у своего хромоногого столика, курил. А потом вдруг поднялся и сказал хрипло: — Не там смотрите. Эх вы, недотепы! Подошел к стене, отодвинул какую-то рухлядь, вынул выпиленный квадратик из стенки и… на глазах потрясенных агентов стал удить из волосенковского комода одну сторублевку за другой. Увезли дядю Гришу и Серафима Аркадьевича в ту же ночь в одной машине. …Судили дядю Гришу и Волосенкова почти одновременно. Свидетелем обвинения по делу «инвалида водки» выступил его сосед Серафим Аркадьевич Волосенков, все такой же вальяжный и представительный. А когда шел процесс промкомбинаторов, суд в качестве свидетеля обвинения по делу одного из подсудимых С. А. Волосенкова, допросил его соседа, заключенного Г. И. Лизютина. И дядя Гриша своим рассказом о том, как он удил деньги из волосенковского комода, доставил судьям и публике немало веселых минут. …Недавно пришлось мне побывать в том дачном поселке, где разыгралась вышеописанная маленькая житейская трагикомедия. Человек, рассказавший мне эту историю, назвал лишь улицу, на которой жили ее герои, номера дома я не знал. Улицу я нашел быстро — она была тихая, зеленая— и пошел по ней, поглядывая на деревянные домики с палисадниками и стараясь угадать, который из них волосенковский. Я увидел стоявшего у калитки мальчика лет пяти-шести, с чубчиком на выпуклом лобике, в грязной матроске. Почему-то я решил, что это и есть Петька Волосенков. Я сказал ему: — Ну-ка поди позови папу! — Папы нету! — ответил лобастый мальчик. — А где он? — Приехала «Волга»— и папу увезли надолго! — сказал мальчик. И прибавил шепотом — В командировку!
Последние комментарии
1 день 2 часов назад
1 день 2 часов назад
1 день 3 часов назад
1 день 3 часов назад
1 день 5 часов назад
1 день 5 часов назад