Девушки по вызову [Артур Кестлер] (fb2) читать онлайн
- Девушки по вызову (пер. Аркадий Юрьевич Кабалкин) 370 Кб, 172с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Артур Кестлер
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Артур Кестлер
Девушки по вызову
Arthur Koestler
The call-girls
Перевод с английского А. Кабалкин, 2002
ПРОЛОГ. Недоразумение
Три части этого произведения, хотя и разные по стилю, месту и времени действия, задуманы как вариации на одну и ту же тему.А.К.
Из голого склона торчат кости земли. У древних скал есть лица, я вижу на них усмешку. Корни мертвых олив, извивающиеся в белой пыли, подобны змеям: вот-вот они вцепятся мне в сандалии, и я рухну, придавленный своим грузом. Над нашей процессией вьются не голубки, а стервятники. Кровь моя высохла на терновых шипах, и на голове чернеет новый венец — мухи, слетевшиеся на кровь. Три голодных пса следуют за нами на почтительном расстоянии. Истинно, процессия царю под стать. Отец, если ты меня видишь, то как можешь ты это сносить? Всемогущий, остановивший Солнце, разве не в твоей власти хотя бы чуть-чуть сдвинуть бревно, сокрушающее мое плечо, чтобы сучок рвал мышцу, но не раздавил ключицу? Это будет не так больно — на то я и целитель, чтоб разбираться в таких вещах. Только себя самого я не могу исцелить, даже немного сдвинуть бревно — и то мне не под силу: при малейшей попытке оно соскользнет. А стоит мне упасть, как меня снова станут бить кнутом, и тогда я могу закричать. Или даже обмочиться. Говорят, когда упавшего поднимают, он может обмочиться, а это вызывает у них смех. Случаются и более постыдные оплошности. Не должен отец допустить, чтобы такое случилось с сыном. Ты издевался над Авраамом, ты подбивал его перерезать горло первенцу и только в последний момент схватил за руку. От твоего чувства юмора меня прошибает холодный пот. Это уродливое представление разыгрывается перед пустым залом, только для твоего удовольствия. С единственной целью — заставить тебя услышать, пробудить тебя от сна. Когда ты уснул, когда отвернулся? Когда Давид стал гонителем Авессалома? Или раньше, когда Каин убил Авеля? Ты поступил с адамовым семенем невеликодушно, Всемогущий. Часто, придавленный ночной теменью, я размышлял, поглядывая на остальных, спящих под луной без задних ног, не ты ли был демоном глухоты и немоты, вселившимся в юношу, которого мне привели, когда мы спустились с горы, Не ты ли прикинулся бесом, которым был одержим тот юноша, не ты ли терзал его, награждая судорогами, от которых он готов был сгореть в огне, утонуть в воде, лишь бы положить конец своим мучениям? Не ты ли играешь во все эти игры с семенем адамовым? Или ты всего лишь погружен в неведение и сон? Скоро я узнаю ответ. Скоро я поменяюсь местами с этим бревном: тогда уже не я буду его влачить, а оно окажется отягощенным мною. То будет испытание для тебя. Тогда мне и будет ниспослан ответ. Я сам бичевал себя так яростно, как и не снилось солдатам, уставшим от бича: я принудил себя поверить, что ты всего лишь рассеян, что тебя занимают более важные заботы, нежели судьба твоих созданий, хотя неведение, что это могут быть за заботы, причиняет мне еще больше страданий, чем усердие солдат. Возможно, ты был занят иными помыслами и тогда, когда вошел в мою мать, эту плаксивую женщину, все время попадающуюся у меня на пути? Если дело в этом, если ты всего лишь отвлекся или задремал, то я стану, превозмогая боль, тянуть и тянуть тебя за рукав, пока ты не очнешься, пока цель не будет достигнута. Но если ты — тот самый демон глухоты и немоты, то тянуть тебя за рукав будет бессмысленной глупостью, а смерть — невыносимым страданием. Говорят, умирание, что мне уготовано, длится трое суток, если его не ускорят, переломав мне кости. Это будет слишком тяжко, кишечник мой наверняка не выдержит вознесения на такую высоту над осиротевшим миром, и все превратится в гнусную насмешку: и ты, пустынный мираж, и моя плаксивая прелюбодейка-мать. Говори, проклятье, говори же, как ты разговаривал со мной в ту ночь, на горе, не притворяйся, что у тебя есть заботы поважнее! Разве не уверял я невинных сих, что ты перечел все волоски у них на головах, что даже падение малой птицы не происходит без твоей на то воли? И разве семя адамово не важнее птичьей стаи? Ты чувствуешь этот сучок, ломающий мне ключицу? Сдвинь его хотя бы чуть-чуть, как сдвигаешь своим дуновением горы. Склон становится все круче: мы приближаемся к вершине. Скоро я узнаю ответ. Солдаты клянут меня все менее ретиво, потому что сами спотыкаются о камни, страшась тебя, грозного бога пустыни. Три пса по-прежнему не отстают; когда я родился, меня посетили три волхва. Ты ведь знаешь, у меня еще есть время передумать. Правитель посулил прощение, если я отрекусь. Отречься можно в любой момент, даже на столбе. Но к тому времени мне уже переломают руки, привязав их к поперечине. Солдаты говорят, что раньше вместо веревок использовали гвозди, но это не так надежно: казненный может оторваться и упасть. Возможно, боль я сумею вынести, хотя повешенные, говорят, воют, как волки, но в переломанных руках уже не останется целительной силы Раньше она в них была: они излечивали недужных, воскрешали мертвых, преображали прокаженных, изгоняли бесов. Истинно, я все это совершал, никто не сможет этого отрицать. Я творил ради тебя чудеса, отец, а теперь настал твой черед. Тропа уже не так крута, я вижу верхушку холма. Но из-под моих ног сыплются камни, грозя меня опрокинуть, корни хватают за ноги, становясь непреодолимой преградой, и меня подталкивают, нахлестывают, как упрямого мула. Царская корона из мух беспокоит меня даже больше, чем боль в плече. Солнце стало пламенным клинком, но взор мой затянут дымкой. На дрожащей вершине холма ждут женщины, три плакучие ивы. Я не стану с ними говорить, но они будут наблюдать за моей казнью, за осквернением. Меня никогда не влекла их жадная плоть. Они хотят, чтобы их женихи были выношены в материнской утробе, но в этом нет смысла. Когда мертвые восстанут, женитьбе придет конец. Боль так сильна, что я больше ее не чувствую. Но если я упаду, то меня начнут бить, и тогда я возненавижу своих мучителей, а у тебя появится еще одно оправдание, чтобы отвернуться. Если отец отворачивается от сына, то откуда тому знать о существовании отца? Я знаю, что ты существуешь, но о самом тебе знаю не больше, чем о мерзком бесе, из-за которого бился в конвульсиях тот юноша. Где-то там, в горах, жил деревенский дурачок, которому поклонялись язычники, лысый горбатый карлик, валявшийся в пыли и пожиравший собачьи испражнения. Старейшины преподносили ему их на золотом блюде. И вот я падаю, падаю, медленно-медленно приближаюсь к земле. Столб меня больше не гнетет, он не сломал мне хребет, и теперь они могут меня бить, сколько влезет. Я наслаждаюсь, уткнувшись лбом в песок: вокруг меня благословенный мир. Люди, стоящие вокруг, договариваются, как быть дальше, а я блаженно лежу ничком в белой пыли. Среди них появился еще один, деревенский парень с круглыми глазами, на чью голую спину кладут мое деревянное ярмо. Смотри, я снова стою, это не потребовало от меня усилий, они сами подняли меня, так осторожно… И вот я иду, поддерживаемый с обеих сторон, ступая по воздуху, как ступал некогда по озерной воде. Тогда я поддерживал глупого рыбака, которому недоставало веры, а теперь самого меня поддерживают ласковые солдаты, и они мне все равно что братья. Так Авраам вел сына к жертвеннику, и оба дрожали от страха, пока ты не отменил свой розыгрыш. Я не был уверен, что это тоже окажется розыгрышем, и немного трусил, но теперь я знаю… В розыгрыше участвовали мы оба, поэтому наполовину это моя вина, и я должен еще раз объяснить тебе, почему я это сделал. Я пытался объяснить раньше, но ты не слушал. Я ХОТЕЛ УМЕРЕТЬ, ЧТОБЫ ТЫ ПРОБУДИЛСЯ. Только поэтому. Я думал, что ты спишь, отвлекся, занят чем-то другим и потому не знаешь о гнусностях и отчаянии в созданном тобой мире. Как еще я мог объяснить себе, зачем ты позволяешь всему этому свершаться, зачем допустил, при всей свой любви и всеведении, чтобы люди стали хуже, чем звери, хуже тех гадов, что извиваются среди камней, чтобы дыхание, которое ты вдохнул Адаму в ноздри, превратилось в драконов смрад, а семя его — в грязь, отравляющую землю? Вот я и пошел этим путем, чтобы ты проснулся. Молитвы мои не были услышаны. Я умел исцелять больных, изгнал парочку бесов, но во всеобщем помутнении умов, поразивших чад твоих, повинен ты сам. Но ты не пожелал ими заняться. Ты спал. Однажды я даже расслышал твой храп в рыданиях юноши, которого пытали солдаты. И вот я избрал этот путь, обрек себя на страшную и мучительную смерть, чтобы привести тебя в чувство. Сыщется ли отец, которого не заставит раскаяться самоубийство сына? Сможет ли он равнодушно взирать, как сыну ломают руки, как его вздергивают на шест и оставляют сохнуть, словно пучок травы? Я знал, что ты не позволишь этому совершиться. Тебе придется вмешаться, а потом ты, в священной ярости, примешься наводить порядок, подобно тому, как сам я изгонял ростовщиков из храма. Так будут искоренены и палачи, и беспомощные жертвы. Вот как я все задумал; но могли я поделиться своим замыслом с маловерными болванами? Они бы ничего не поняли. Ведь эти люди избрали свой путь из любви ко мне, а не к тебе, отец. Они видели, как я исцеляю недужных и кормлю голодных; это они одобрили, это им понятно. А вот твои хитрости им недоступны. Им не было позволено тебя изображать — это большая ошибка. Им говорилось, что увидевший твой лик карается смертью, и это тоже большая ошибка. Ибо люди не способны ни любить, ни понимать то, что лишено и формы, и содержания, то, чему нет подобия в их собственном мире. Потому мне пришлось рассказывать им притчи, кормить их подобием, образами, которых им недоставало. Я говорил, что вино — моя кровь, что хлеб — мое тело, что, глотая то и другое, они обретают Бога. Не мог же я им сказать, что решился на все это, дабы заставить тебя встрепенуться, вспомнить о своих обязанностях, потому что из-за этого они стали бы любить тебя еще меньше. Вместо этого я рассказал им притчу об Ионе, проведшем три дня и три ночи во чреве кита, и добавил, что сам пролежу три дня и три ночи в толще земли. Я повторил притчу об Ионе несколько раз, чтобы вбить ее в их тупые головы, так что в конце концов они ее усвоили и поймут теперь мое воскрешение, как поняли возвращение Ионы из глубин морских, Иосифа — со дна колодца. У них есть глаза, но ты от них прячешься, у них есть уши, но ты с ними не говоришь. Вот им и приходится довольствоваться притчами. Только один человек понял мой замысел. Это был правитель. Сначала он удивлялся, почему я молчу, почему не отвергаю ложные обвинения. А потом все понял. Он посмотрел мне в глаза, ставшие для него распахнутыми окнами, повернулся ко мне спиной и умыл руки, и это тоже было притчей о том, что решение можем найти только мы с тобой. Да будет так. Вот мы и на месте. Мне не нравятся эти приготовления. Солдаты, поддерживавшие меня, больше не выглядят добряками. Они потеют и тяжело дышат. Вот они меряют мой рост от венца до сандалий. Кажется, они настроены решительно. Значит, отец, наступил момент все отменить, прекратить этот пугающий розыгрыш. Авраам заносит нож, готовый поразить сына. Люди прижимают меня спиной к шесту. Это невозможно, они не могут так со мной поступить, этого нельзя вынести, Раздается волчий вой — не может быть, чтобы это был мой голос, Женщины смотрят во все глаза, губка у моих губ горька, но целительна: она затмевает мир, как глоток сна, Не может быть, чтобы это происходило со мной! Эти сломанные руки — не мои. Эта мерзость исторгнута не мной. Не меня возносят все выше в белых сполохах боли Я поднимаюсь и тону, ворочаюсь на колесе, меня проглотил кит. Солнце почернело, воздух пропитался тьмой, но мне нельзя терять сознание, Я должен посмотреть ему в глаза, если они у него есть. Отче, отче, как ты можешь все это наблюдать? Ты — безмозглый дух, мираж в пустыне, подлое ничто, тебя нет и никогда не было. Только притча. И моя смерть — еще одна притча; ее запомнят, но значение ее переврут, станут пытать и убивать во имя притчи. Будут вести безумные войны, отстаивая ее правильное толкование. Будут казнить детей из-за любви к метафоре, заживо сжигать женщин во славу аллегории. Так свершится не моя, но твоя воля.
Памяти гг. Бувара и Пекюше
Персонажи этой истории вымышлены, однако авторы, публикации и эксперименты, упоминаемые ими, подлинные.
Воскресенье
I
Ему стоило бы посигналить, — нервно заметил профессор Бурш, когда автобус, сделав крутой вираж, оказался в туннеле, канул во чрево окаменелого кита с внутренностями из зубчатого базальта. Туннель был настолько узок, что водителю приходилось тащиться по нему на первой передаче; казалось, острые камни стен вот-вот распорют борт автобуса, а то и разобьют окно. Старенький двигатель ревел так, что молодой копертинианский монах со щеками, похожими на румяные яблоки, сидевший в кресле перед профессором, был вынужден дождаться конца тоннеля, чтобы ответить:
— У них богатый опыт. Ведь они по три раза в день ездят из долины в Шнеердорф и обратно.
— Все равно, погудеть не мешало, — повторил Гектор Бурш. Его слова заглушил водопад, обрушивающийся в пропасть под узким мостиком, по которому они в этот момент проезжали. Потом они въехали в следующий тоннель, еще уже предыдущего и гораздо длиннее.
Молодой монах по имени Тони Каспари наслаждался подъемом в гору, хоть и был не так спокоен, как хотел казаться. Ни он, ни Бурш не знали, что жители деревни Шнеердорф, прославившиеся своих сочным юмором, прозвали три тоннеля на горной дороге, ведущей из долину к ним в деревню, “девственницами с колючками” и что средний тоннель настолько тесен, что в нем то и дело застревает рейсовый автобус. Когда это происходило, ремонтная бригада — а дорога ремонтировалась беспрерывно: то после схода лавины, то после ливня, — оповещенная о происшествии надсадным гудением во чреве скалы, спешила на выручку застрявшему автобусу и его плененным пассажирам. Рабочие подсовывали длинные шесты — молодые прямые елки, очищенные от веток и коры — под передние или задние колеса, в зависимости от необходимости, раззадоривали сами себя дружным уханьем и, нажимая на шесты, как на рычаги, к удивлению пассажиров освобождали автобус из каменного плена. Видимо, тем же самым способом жители острова Пасхи придавали некогда вертикальное положение своим каменным истуканам, а древние египтяне возводили так свои пирамиды.
Зимой автобусы везли, главным образом, фройляйн с лыжами и палками для лыж. Те проявляли на этом серпантине склонность к истерике, хотя им заранее объясняли, что, благодаря разбросанной на скользкой дороге гравийной крошки и соли, она становится совершенно безопасной. В большинстве своем фройляйн были школьными учительницами и почтовыми служащими из Англии и Швеции. С началом лыжного сезона почти все деревенские бестолочи превращались в сногсшибательных инструкторов по горнолыжному спорту в красных куртках с меховой оторочкой и синими эмблемами; разглядывая контингент, прибывший в очередном автобусе, они договаривались, кто какую из многообещающих фройляйн соблазнит. Ссор и соперничества удавалось избегать: деревенские жители пользовались старым опробованным ритуалом дележа добычи, подобно тому, как, следуя традиции, полной глубокого практического смысла, обменивались подарками раз навсегда установленной стоимости по случаю свадьбы или похорон.
Однако летом деревня полностью меняла специализацию и становилась центром проведения научных и культурных конгрессов. Вместо хихикающих фройляйн желтые автобусы свозили сюда многочисленных интеллектуалов преклонных лет. В начинающемся летнем сезоне здесь должно было состояться пятнадцать конгрессов, конференций и симпозиумов. Все они были перечислены в брошюре, которую профессор Бурш изучал с присущей ему сосредоточенностью перед тем, как начались тоннели. В брошюре значился конгресс Общества по изучению болезней голосовых связок, международный конгресс по технологии изготовления искусственных конечностей, симпозиумы “Ответственность ученых в свободном обществе” и “Этика науки и концепция демократии”, семинар “Применение твердых видов топлива в двигательных установках ракет”, конгресс Европейской ассоциации психиатров “Источники насилия”, симпозиум Всемирной организации психиатров “Корни агрессивности”; Международное общество качественного исследования социального поведения намечало семинар по механизмам саморегуляции в межличностных отношениях; швейцарский клуб поэтов организовывал серию лекций об архитипических символах в фольклоре бернского Оберланда; в программе были также три междисциплинарных симпозиума, в названиях которых в различных комбинациях фигурировали понятия “окружающая среда”, “загрязнение” и “будущее”.
Молодой монах изучал такую же брошюрку.
— Удивительно, — проговорил он, — почему бы европейским и мировым психиатрам не объединиться, раз они озабочены одной и той же проблемой.
— Разные школы, — проворчал в ответ профессор Бурш. — У одних аналитическая, у других фармакологическая ориентация. Смертельная вражда!
— Вспомнил! — воскликнул монах Тони. — Я читал, как они отлучают друг друга от психиатрической церкви, Господи прости. Весьма прискорбно.
— Ваша церковь применяла в отношении еретиков еще более предосудительные методы, — фыркнул Бурш,
— Зато куда более эффективные, — заметил Тони, улыбаясь невинными голубыми глазками.
— Какое циничное замечание, учитывая благолепие вашего монашеского ордена!
— Нас специально учат цинизму, — объяснил ясноокий Тони. — Каждую пятницу у нас семинар по сожжению на костре приобретенных за неделю иллюзий.
Профессор Бурш с многозначительным видом полез в портфель и извлек оттуда корректурные гранки последнего издания своего учебника “Количественное измерение поведения в его социальных и генетических аспектах”. Учебник входил в список обязательной литературы для аспирантов; ко времени его выхода из печати, многие данные, содержащиеся в нем, устареют, и автору придется готовить новое, доработанное издание — обескураживающее, зато прибыльное и никогда не прекращающееся занятие.
Автобус тем временем миновал романтическое, но немного мрачное ущелье, по которому продвигался почти ползком. Горы по обеим сторонам дороги расступились и стали на глазах превращаться в покатые склоны, всегда напоминавшие бедняге Тони, сколько он с собой ни боролся, женские груди, вываливающиеся из корсажа. Небо, затянутое раньше облаками, приобрело интенсивную, насыщенную голубизну, какой можно любоваться только на высокогорье. Остальной мир представлял собой вариации на тему зелени: луга, склоны, сосновый лес, трава, мох, папоротники. Ни обрабатываемых полей, ни иных признаков цивилизации — одни пастбища, леса да разные оттенки зелени.
— Ненавижу зеленый цвет! — заявила доктор Харриет Эпсом, сидевшая через проход от Бурша. Повернув мускулистую шею вместе с плечами примерно на сто тридцать пять градусов, она послала это замечание по диагонали, предназначая его молодому монаху. Плечи у нее были веснушчатые, сгоревшие, даже местами облезающие, что” по мнению Тони, было нетипично для эколога, привычного к тропическому солнцу.
— Какой же цвет вы, в таком случае, предпочитаете? — осведомился Тони вежливо.
— Голубой. Конкретно — ваши голубые глаза.
— Извините… — пролепетал Тони, густо краснея. Он знал, что краснеть — ужасная привычка, даже физиологический рефлекс, подлежащий искоренению, но никак не мог от него избавиться, хотя поднаторел в различных системах самоконтроля, от йоги до аутогипноза.
— Вздор! Чего тут извиняться? — выпалила Харриет Эпсом, для знакомых — просто Х.Э. У одной из этих знакомых, сидевшей перед Тони, были коротко подстриженные черные волосы и подбритый затылок. От этого затылка монах Тони не мог отвести глаз, как ни старался Ему было любопытно, чем она бреет себе шею — уж не опасной ли бритвой? Кроме того, она напомнила ему шотландскую королеву Марию Стюарт.
— Дурацкая привычка, — согласился он. — Где вы так загорели? В Кении? Или где там обитают ваши бабуины?
— Вздор! На озере Серпантин в лондонском Гайд-парке. Какая там была жара!
— Что вы делали в Лондоне?
— Что я там могла делать, по-вашему? Зевала до одури на симпозиуме по иерархической организации в стаях приматов. Я заранее знала, кто что скажет: Лоренц, эта воображала Шаллер, Расселы и все остальные. Они тоже, конечно, знали, что я скажу, но не поехать я не могла. Почему? Потому что я — академическая “девушка по вызову”. Все мы в этом автобусе — “девушки по вызову”. Вы еще зелены, но тоже со временем вольетесь в наши стройные ряды.
— Меня впервые пригласили на подобного рода симпозиум, — признался Тони. — Я ужасно воодушевлен!
— Вздор! Это быстро становится привычкой, подобием наркомании. Вам пишет или звонит профессиональный бездельник из какого-нибудь научного фонда или университета: “Искренне надеемся, что в вашем графике найдется место для… Для нас честь видеть вас среди нас… Мы оплатим вам перелет в оба конца экономическим классом и скромный гонорар в сумме…” Иногда обходится даже без гонорара, так что под конец вы остаетесь без гроша. Говорю вам, это все равно что пристрастие к выпивке.
— Вы меня разыгрываете! — возмутился Тони.
— Может быть, в этот раз представление будет меньше походить на цирк, потому что это — идея Соловьева, а я энтузиастка его идей. Хотя некоторые утверждают, что он уже выдохся. Но у него всегда оказывается припасен какой-нибудь сюрприз, вот увидите. Доктор Эпсом снова повернулась к Тони в профиль и возобновила беседу со своей соседкой.
— У меня издавна слабость к детским голубым глазам, — заметила она громко. Молодая женщина с бритой шеей что-то ответила ей шепотом, и обе затряслись от хохота.
Автобус еще покрутился, взбираясь вверх по горному серпантину, и неожиданно оказался в деревне. Деревня располагалась на высоком плато, окруженная волнистыми пастбищами и лесистыми горами; вдали серебрились ледники, которые можно было разглядеть только в ясную погоду. В центре деревни раскинулась просторная площадь, образованная белой романской церковью, ратушей, служившей по совместительству почтой, и двумя старым приземистыми крестьянскими домами, переделанными в постоялые дворы. От площади тянулись в разные стороны три улочки. На первых пятидесяти ярдах каждая из них манила магазинами и пансионами, но дальше превращалась просто в проселок, вьющийся между пастбищами и фермами. Постоялые дворы были квадратные, низкие, основательные, сложенные из бревен, готовых в любой момент полыхнуть огнем. На всех трех были изящные резные балкончики; имелась также вышка, с которой некогда звали на обед работников и били в колокол в случае пожара. Вокруг на расстоянии несколько сотен ярдов друг от друга были разбросаны такие же хутора, только без церкви и почты.
— Где тут кинотеатр? — гаркнула Харриет Эпсом водителю, когда автобус пересекал залитую солнцем, пустую в этот час площадь.
— Кино? — переспросил водитель, оборачиваясь. У него обнаружились усы имбирного цвета, ухоженные и подкрученные, как у императора Франца-Иосифа, и гортанный английский, больше похожий звучанием на арабский. — Кино внизу, в долине. Шнеердорф — отсталая деревня, миссис. У нас нет кино, только цветное телевидение.
Х.Э. опять повернулась к Тони,
— Ряженый горец изволит острить.
— Думаю… — начал было Тони, но тут же был вынужден умолкнуть, потому что водитель-усач опять оглянулся и провозгласил:
— Джентльмены и леди, добро пожаловать в Конгресс-центр!
Цель их поездки находилась за следующим поворотом — там, где обрывалась дорога. Архитектурный стиль Шнеердорфа не менялся уже три-четыре столетия, однако Конгресс-центр отрицал этот стиль полностью и бесповоротно. Это было огромное, садистки-бездушное на вид здание из стекла и бетона, которое мог спроектировать разве что скандинавский архитектор-модернист в период острой депрессии.
— Как вам это нравится? — поинтересовался водитель, затормозив.
Автобус недоуменно молчал. Потом с заднего сиденья донесся тонкий голосок доктора Уиндхема, чопорно выговорившего:
— Похоже на железный картотечный ящик со стеклянной крышкой.
Меткое сравнение подняло всем настроение, помогло забыть про опасных “девственниц с колючками” и создало дружескую атмосферу среди “девушек по вызову”, выходивших гуськом на бетонную площадку перед негостеприимным пакгаузом.
— А вот и сам Николай Борисович Соловьев! — закричала Харриет при виде здоровенного мужчины медвежьей комплекции в мятом костюме, неторопливо вышедшего навстречу прибывшим.
— Наш Николай в тисках привычной меланхолии.
— Совершенно больной вид, — грустно подтвердил Уиндхем, заранее вытягивая пухлую руку. — Вы, как всегда, цветете! — крикнул он Соловьеву издали.
Тот подошел, наклонил косматую голову и вгляделся в Уиндхема, словно рассматривая в линзу микроскопический препарат.
— Привычное вранье, — определил он низким надтреснутым голосом.
— Кажется, после Стокгольма минуло уже два года, — напомнил Уиндхем.
— Вы не изменились.
— Не могу себе больше этого позволить, — жеманно проартикулировал Уиндхем.
II
Конгресс-центр был детищем одного любителя приключений, чья жизнь и деятельность остаются окутанными тайной. Сын почтальона из затерянной альпийской долины, обреченный на наследование скучного отцовского занятия, он пошел наперекор судьбе, сбежал в Южную Америку и стал там миллионером. Ходили разные слухи: согласно одним, он нажил богатство торговлей оружием, согласно другим, организовал сеть борделей, где девицы щеголяли в широких юбках в сборку и были обязаны в самый ответственный момент своей профессии вопить тирольским йодлем. Однако после первого же сердечного приступа миллионер претерпел духовное перерождение и передал свои деньги Фонду содействия любви между нациями. Послание о братской любви должно было распространяться из Конгресс-центра, выстроенного в любимых горах его основателя; однако он умер еще до того, как комплекс был введен в строй. После его смерти попечители выяснили, что на проценты от денег, рассованных Фондом в разные места, можно разве что платить им самим зарплату, но никак не пропагандировать всемирную любовь. В связи с этим было решено, что лучше всего сдавать здание в аренду организаторам различных конгрессов и симпозиумов, заодно вменяя им в обязанность рекламу благой любовной вести. Первоначально здание именовалось Maison des Nations, но потом выяснилось, что это — историческое название самого прославленного и всеми оплакиваемого борделя на парижской улице Шабанэ, и название было изменено. Фройляйн, оккупировавшие деревню в лыжный сезон, приносили больше дохода, чем Конгресс-центр, но жители все равно гордились, что ежегодно дают приют нескольким созвездиям мировых знаменитостей. Впрочем, не обладая стандартами для сравнения, они не понимали, что последний автобус доставил к ним материал отменнейшего качества, в том числе трех нобелевских лауреатов и нескольких перспективных кандидатов на Нобелевскую премию в ближайшие годы. Одни участники прибыли в воскресенье автобусом, другие добрались до деревни а арендованных автомобилях. Общее количество ученых равнялось всего дюжине — необычно малая цифра для междисциплинарного симпозиума, однако Соловьев настоял, что это и есть оптимальное число для конструктивного обсуждения, огорчив этим Международную академию науки и этики, игравшую роль спонсора. Академия, финансируемая еще одним раскаявшимся толстосумом, управлялась специалистами в области пи-ар, считавшими, что престиж симпозиума и красивого толстого сборника, в виде которого впоследствии выйдут его труды, находятся в прямой пропорциональной зависимости от количества прославленных выступающих. Им ничего не стоило втиснуть в план пятидневной конференции пятьдесят докладов, благодаря чему участники оказывались в состоянии боксеров, только что побывавших в нокдауне, а время, отведенное для дискуссий, приближалось к нулю, хотя именно дискуссии и декларировались главными целями любого подобного мероприятия. “Боюсь, — мямлил беспомощный председатель конференции, — три последних докладчика превысили отведенное им время, и мы вышли из графика. Если мы хотим перекусить перед очередным докладом, то придется перенести дискуссию на конец вечернего заседания”. Естественно, после зачтения последнего доклада на вечернем заседании еле-еле оставалось время для коктейлей. — Двенадцать — и ни одним больше! — заявил Соловьев руководителю программ Академии. — Хотите устроить цирк — зовите инспектора манежа. — Но ведь вы исключили из списка самые громкие имена многих направлений! — Разве наша цель — прогреметь? — Двенадцать докладов за пять дней! — простонал руководитель программ. — Восемнадцать-двадцать часов на дискуссии под магнитофон! На одну стенограмму записей уйдет уйма денег. — Если вас не интересует дискуссия, то в симпозиуме как таковом не остается совершенно никакого смысла. — У вас безупречная логика, — простонал встревоженный руководитель программ, — но пятнадцатилетний опыт мне подсказывает, что все эти дискуссии вырождаются в бессмыслицу, которую несут убежденные слепцы. Потому я и предпочитаю хорошо организованный цирк, где каждый исполняет разученный номер и удостаивается вежливых аплодисментов. — Непонятно, какой же во всем этом смысл. — Вы забыли Закон Паркинсона? Должны же фонды расходовать свои деньги! Спонсоры обязаны отыскивать проекты для спонсирования. Руководителям программ приходится руководить программами. Так что мы имеем вечный двигатель, гоняющий горячий воздух. А у горячего воздуха, знаете ли, есть тенденция к расширению. Для одного из самых блестящих физиков-ядерщиков нашей эпохи вы поразительно наивны! Соловьев не стал спорить. Он смотрел на руководителя программ, нахмурив мохнатые брови; брови и набрякшие мешки под глазами резко контрастировали с неисправимо наивным выражением лица. Он не находил аргументов, чтобы втолковать собеседнику — хотя Джеральд Хоффман был очень даже неплохим экземпляром в сравнении с основной массой чиновников различных фондов, — какие чувства у него вызывает предстоящая конференция, с каким отчаянием он взялся ее устраивать, каким гиблым делом все это может оказаться. — Тем не менее, — резюмировал Хоффман, — вы, как всегда, одержали верх. Хотите дюжину участников — получайте дюжину. Наверное, это все апостолы? Только поменяйте, ради Бога, название! Нельзя назвать симпозиум просто “S.O.S.” Я даже подозреваю, что вместо последней точки вам бы хотелось влепить восклицательный знак. Если хотите знать, это недостойно, отдает сенсационностью, неакадемично, попросту апокалиптично! Не хватало только назвать встречу “Последняя труба”. — Или “Четыре всадника”. А что, это как раз соответствует атмосфере цирка. — Ради Бога, побудьте хоть немного серьезным! Как вам нравится такой вариант: “Стратегии выживания”? — Нет, слишком похоже на компьютерные игры. Лучше назовем симпозиум “Принципы выживания”. — Неплохо. Может быть, добавить “научные”? “Научные принципы…” — Лично я не знаю, что значит “научные”, а вы? Нет, лучше оставим голые “принципы”. — Как хотите. Итак, “Принципы выживания”! — Хоффман записал вымученное название и облегченно перевел дух. Возникла пауза. Хоффман обратил внимание, что широкие атлетические плечи Соловьева несколько поникли. Тем не менее, раньше женщины были от него без ума — особенно миссис Хоффман, ха-ха… Она объясняла, что секрет притягательности Соловьева — в его сумрачной, грубой физиономии, совсем как у донского казака, как она говорила; но что делать с этими уродливыми мешками под глазами?… Кроме того, женщин привлекал его бас и легкий русский акцент (с точки зрения жены Хоффмана, у Соловьева был настоящий шаляпинский бас). Соловьев тем временем затушил сигару, испачкав всю пепельницу, и встал, чтобы уйти. Правда, уже в следующую секунду он передумал, снова уселся и спросил, как ни в чем не бывало: — Думаете, в этом есть какой-то смысл? Руководитель программ бросил на него удивленный взгляд, после чего подверг тщательному изучению собственную дымящуюся сигару. — Вам лучше знать, — проговорил он наконец. — Если бы не вы, а кто-то другой предложил собрать двенадцать умников, пусть даже мудрейшие головы в своих областях, для выработки плана спасения мира, я бы назвал автора предложения помешанным фантазером и посоветовал ему закрыть дверь с другой стороны. Соловьев крутил в руках карандаш со стола Хоффмана. — Возможно, вы оказали бы мне услугу, если бы отреагировали на мое предложение именно так. — Не спорю, но беда в том, что вы не помешанный. Чем мы рискуем? В наихудшем случае — напрасной тратой наших денег и вашего времени. — А в наилучшем? — Не принуждайте меня прибегать к воображению — я его лишен. Это сфера вашей компетенции. Так проекту был дан зеленый свет.III
Один из священных ритуалов любого конгресса, конференции, симпозиума или семинара — это вечерний коктейль накануне официального начала заседаний, на котором у участников есть шанс познакомиться. Впрочем, в Шнеердорфе необходимость знакомиться вряд ли возникала: немногочисленные участники давно знали друг друга, так как неоднократно встречались по аналогичным поводам в прошлом. Согласно программе, коктейль должен был начаться в 6 часов вечера, и почти все прибыли к началу с завидной точностью, включая жен, секретарей и наблюдателей, представляющих Академию. Всего набралось человек тридцать. Все переминались с ноги на ногу в небольшом помещении, прихлебывая херес и делясь воспоминаниями о прошлой встрече. Судя по всему, мало кто обращал внимание на великолепную альпийскую панораму за широкими окнами. Пока что участники не до конца раскрепостились, в воздухе веяло скованностью. Однако все знали, что очень скоро тишина сменится шумом, напряжение — полной раскрепощенностью. — Совсем как обыватели после воскресной церковной службы, — громко сказала Харриет Эпсом монаху Тони. — А все из-за жен! Держитесь в стороне от академических жен. Это особая порода: неряшливые, злые на язык, заведомо утомленные. Что их так утомляет, я вас спрашиваю? Саму Х.Э. нельзя было назвать ни неряшливой, ни утомленной Она зачем-то опиралась на толстый посох с резиновым наконечником, но еще неуместнее выглядела ее мини-юбка из экзотического материала, предназначенная для того, чтобы выставлять на всеобщее обозрение могучие ляжки с синими сосудами, петляющими между кочек гусиной кожи. — Вы только на них посмотрите! Какая потертость, какое увядание! Что же их так состарило? — Уж не мужья ли? — предположил Тони, уловив намек. — Чрезвычайно проницательно! С другой стороны, ученых тянет именно к таким невзрачным мученицам. — Осторожнее с обобщениями! — раздался у нее за спиной женский голос. Испуганно оглянувшись, Харриет узрела Клэр Соловьеву. Та немедленно запечатлела на ее багровой от румян щеке звучный поцелуй. — На меня, например, ваши обобщения не распространяются, — продолжила Клэр. — Лично я не склонна к мученичеству. Как бы вы меня охарактеризовали, Тони? — Очаровательная красавица-южанка! — выпалил Тони и густо покраснел, стесняясь скудости своего галантного словаря. — Глупышка! — Клэр была ошеломлена и одновременно польщена. Она только недавно разменяла пятый десяток и еще могла ослеплять мужчин, тем более при некотором старании, но, к своему огорчению, всего за две недели до отъезда с мужем из Гарварда стала бабушкой. Зачем было восемнадцатилетней дурочкой выходить замуж за Николая, который был вдвое ее старше? И зачем их дочь Клэретг, восемнадцатилетняя дурочка, вышла замуж за хирурга, годного ей в отцы? Наверное, это семейное проклятье, записанное в генах. — Вы прямо, как змея в траве — появляетесь, когда вас не ждут. — Эти злые слова были произнесены необычным для Харриет ласковым тоном: она питала к Клэр слабость. — Придется мне увести от вас брата Тони, — заявила Клэр. — Он еще ни с кем не успел познакомиться: вы его монополизировали. — Забирайте его с потрохами! — фыркнула Харриет. — Я буду вам только благодарна за счастливое избавление. Но взамен я бы попросила как-нибудь защитить меня от Хальдера. Однако способ защиты от профессора Отто фон Хальдера еще не был изобретен. Его всклокоченная седая шевелюра, словно позаимствованная у короля Лира, угрожающе двигалась над остальными головами. Те, мимо кого он проходил, не могли не подивиться его походке — нечто среднее между гусиным шагом и плавными движениями охотника, выслеживающего оленя. Еще больше поражал его вид, в частности, ноги: мокасины, клетчатые гольфы, волосы, узловатые коленки, снова волосы, наконец, шорты цвета хаки. — Всем горячий привет! — протрубил он. — Когда сойдутся люди и вершины, свершатся достославные дела. Клэр тем временем удалось, применив мастерский маневр, увести Тони в противоположном направлении, притворившись, будто она не заметила Хальдера и не слышала его приветствия, хотя то и другое было превыше человеческих сил. — Как ловко вы это провернули! — похвалил ее Тони, когда они оказались на безопасном расстоянии. — Теперь я знаю, как чувствует себя пароход, буксируемый катером. — Я научилась этой технике от своего отца, — ответила Клэр, — Он был сотрудником британского министерства иностранных дел, но на самом деле выполнял обязанности вышибалы на затянувшихся дипломатических приемах. А что касается Хальдера, то вы с ним уже встречались Он, конечно, эксгибиционист, но не так глуп, как может показаться. Пусть вас не вводит в заблуждение его стиль “enfant terrible”, — Дело не в этом. Просто я читал его последнюю книгу “Homo Homicidus” и категорически с ней не согласен. — Николай тоже против. Осторожно, там Валенти! Бежим в противоположную сторону. Я бы предпочла, чтобы Николай не приглашал этого щеголя. В его гримасе Валентине есть что-то зловещее, уж не обессудьте за каламбур, Да еще этот шелковый платочек в нагрудном кармане! — Разве он не слывет волшебником среди нейрохирургов, по праву награжденным Нобелевской премией? — А еще он прославился как величайший любитель Лолит. У меня от одного его вида мурашки по телу! И она подтолкнула Тони к унылому лысому коротышке с ямочками на щеках, терпеливо внимавшему длинной тираде моложавой особы с бритой шеей. — Это брат Тони, представитель Всевышнего на нашем симпозиуме, — перебила Клэр увлекшуюся болтунью. — Тони, познакомьтесь с доктором Уиндхемом, который, как вам известно, грозится превратить всех наших внуков в гениев. А это — доктор Хелен Портер, которая клянется спасти внуков от ужасов раннего приучения к горшку. — Любая христианская мать благословит вас за ваши старания, — напыщенно обратился Тони к Хелен Портер. — Но я не знал, что в симпозиуме участвует еще одна леди, помимо доктора Эпсом. — Я не участница, — объяснила Хелен Портер. — Просто Харриет выбрала меня на роль сопровождающего лица. — Бедняжка! — посочувствовала Клэр. — Ничего, Николай смилостивится и пригласит вас на одно из заседаний в качестве участницы дискуссии. — Решительно протестую! — заявил Хорас Уиндхем, весь изрытый ямочками от смеха. — Не желаю, чтобы клейнианцы разорвали меня в кочки. — А мне всегда хотелось познакомиться с кем-нибудь из клейнианцев, — признался Тони. — Почему? — Потому что мне нравится предположение, что все мы входим в жизнь параноиками, а потом начинаем страдать депрессией. — Не очень удачная шутка! — отрезала Хелен и нарочито переключилась на Уиндхема. — Так вы говорили… Клэр и Тони двинулись дальше. — Кажется, меня поставили на место, — радостно сказал Тони. — Не обращайте внимания. Она стерва. Но с хорошими мозгами… Здравствуйте, профессор Бурш. Вы знакомы с… — Мы вместе ехали в автобусе, — сказал Бурш без всякого энтузиазма. — Беднягу только что осадила эта стерва-клейнианка. — Не знал, что среди приглашенных есть клейнианка, — ответил Бурш. — Иначе я бы еще подумал, принимать ли приглашение. У Соловьева странные предпочтения. — Она не приглашенная, а просто маркитантка, которую приволокла в своем обозе Харриет. — Почему вы так не любите клейнианцев? — поинтересовался Тони. — Ваша неприязнь ограничена только ими или распространяется на всех фрейдистов? — Я их не различаю, — сказал Бурш, сердито глядя поверх очков-половинок в золотой оправе. — Их разногласия занимают меня не больше, чем распри янсенитов и иезуитов. Я, знаете ли, ученый, поэтому меня интересует поведение, которое поддается наблюдению. Покажите мне кусочек своего супер-эго под микроскопом — и я поверю в его существование. — Ни супер-эго, ни “комплекс кастрации” меня не волнуют, забирайте их себе, — ответил Тони. — Но, кажется, вы в своих книгах отрицаете заодно и существование сознания? — Я могу рассмотреть под микроскопом мозговую ткань. Положите под окуляры моего микроскопа препарат сознания — и я признаю, что он есть. Если же вы не можете этого сделать, то мне приходится относиться к сознанию как к чему-то отдельному от мозга, то есть как к необоснованной гипотезе, недостойной внимания. — Но мозг — всего-навсего сгусток материи, а физики, говорят, дематериализовали материю, превратив ее в завихрения энергии. — Вы повторяете излюбленную аргументацию полуграмотных болтунов. Но Тони было нелегко обескуражить. Он сменил тактику. — Возьмем гипноз. Разве это не доказательство торжества сознания над материей? — Пшноз — всего лишь вариант научного подхода, именуемого психологической обработкой. Он приводит к наблюдаемым переменам в поведении, вызываемым воздействием на рефлексы подопытного. — А я был свидетелем того, как гипнотизер за неделю свел одной старухе бородавки. Разве бородавки имеют отношение к поведению? — Нет, бородавку я к элементам поведения не отношу, просто у меня нет времени на колдовство. Вы сможете это вылечить? — Он указал на бурый нарост у себя на подбородке. — Я не гипнотизер. Но тот человек, о котором я говорю, наверное, смог бы… — Повторяю, у меня нет времени на фокусы! Клэр побаивалась, что вторая подряд отповедь все же испортит жизнерадостному Тони настроение, но, на счастье, заметила медленно приближающегося Николая, по-бычьи опустившего тяжелую голову с густыми седеющими волосами. Впрочем, его появление вряд ли можно было счесть случайностью. Она считала непреложным фактом — хотя профессор Буш гневно отверг бы такое предположение, — что Нико всегдачувствует, когда она в нем нуждается, где бы он в этот момент ни оказался — хоть в переполненном холле, хоть на конференции по другую сторону Атлантического океана. — Уже ссоритесь? — спросил он, по-отечески твердо беря Тони за плечо. — Тони пытается обратить профессора Бурша в картезианский дуализм. — Я скорее поверю в зеленых человечков с Венеры, перемещающихся в летающих чайниках, чем в сознание или в душу, существующую вне пространства и времени, не имеющую ни температуры, ни массы, которые можно было бы измерить приборами, — ответил Бурш запальчиво. С Тони он беседовал снисходительно, но в присутствии Соловьева сделался агрессивен. — В своих лабораториях, — сказал Соловьев, осуждающе наставив на Бурша палец, — мы имеем дело с элементарными частицами материи — электронами, позитронами, нейтрино и так далее, которые не имеют ни массы, ни веса, ни конкретного местоположения в пространстве. — Наслышан о ваших чудесах, благо что рекламы хоть отбавляй. Только что они доказывают? — Очень просто: что материализм — vieux jeux, и стал таковым уже лет сто назад. Очень странная ситуация! Мы знаем, что поведение электрона не полностью подчиняется законам физики, а вы верите, что поведение человека полностью описывается физическими законами. Электроны непредсказуемы, зато люди — вполне! И это вы называете психологией… Он наклонил голову, словно страдал тугоухостью и хотел расслышать каждое слово Бурша. Этой своей старомодной учтивостью он неизменно приводил оппонентов в бешенство. Бурш не то чтобы взбесился, но был близок к этому. — Вот вам мой ответ, — произнес он с преувеличенной отчетливостью. — Советую физикам заниматься наблюдениями и воздерживаться от скороспелых метафизических умозаключений. Соловьев покачал косматой головой. — Философия — слишком серьезная сфера, чтобы доверить ее одним философам. — С моей точки зрения, ее можно доверить даже теологам, — возразил Бурш. — Лично я занимаюсь экспериментальным изучением психологической обработки низших млекопитающих и применением аналогичных методик в нашей образовательной системе. Это социальная инженерия, опирающаяся на твердые факты, а не на расплывчатые предположения. — А я, — вмешалась Клэр, — пытаюсь сейчас предположить, что вам принести: еще хересу или чего-нибудь покрепче. Однако дилемму за нее разрешила женщина, ранее представленная всем просто как мисс Кейри, подошедшая с подносом напитков на все вкусы. Поднос со спиртным выглядел в руках мисс Кейри неприлично, как если бы пожилой монахине доверили прислуживать на холостяцкой пирушке. Ее седеющие волосы были собраны в узел, тонкие губы на изможденном лице делались еще тоньше, когда она сосредоточивалась, стараясь не уронить поднос. — Вы знакомы с мисс Кейри? — воскликнула Клэр. — Как любезно вы поступили, согласившись помочь с напитками, мисс Кейри! Но это, конечно, совершенно не обязательно… Мисс Кейри — ассистент профессора Валенти и эксперт в области звукозаписи, в чем вы сможете завтра убедиться. Что вы, мисс Кейри, позвольте, я сама… Она попыталась отобрать у мисс Кейри поднос, но та сердито рванулась, звякнув рюмками и расплескав по меньшей мере треть их содержимого. — Не смейте! — прошипела она, бледная, как смерть. — Это МОЙ поднос! Внезапно рядом вырос доктор Валенти — улыбающийся, руки в карманах. — Успокойтесь, Элеонора, — сказал он тихо. — Вас что-то расстроило? Весь последний месяц мисс Кейри очень напряженно работала, — объяснил он присутствующим. Но ассистентка присмирела так же внезапно, как несколько секунд назад впала в неистовство. Теперь она ласково улыбалась, как смиренная монахиня, и предлагала всем напитки с подноса, как рождественские сласти детишкам. — Познакомьтесь, мисс Кейри, — продолжила Клэр таким тоном, словно ничего не произошло. — Моему мужу вас уже представляли. Профессор Бурш, брат Тони Каспари… — Надо же, духовное лицо! — И мисс Кейри, по-девичьи хихикнув, изящно проследовала со своим подносом дальше.IV
По прошествии получаса после начала дружеского коктейля гости расшумелись. Две официантки в фольклорных платьях с плотно облегающих лифом и широкой юбкой в сборку, надутая брюнетка и сливочная блондинка, обе с неакадемично выпирающими бюстами, заменили мисс Кейри (та куда-то скрылась) и засновали в толпе с подносами. Они постоянно трудились в Конгресс-центре, и их услуги включались в счет, поэтому не вызывало сомнений, что Ханси и Митси знают больше нобелевских лауреатов, от химиков до писателей, чем любая женщина из живущих на Земле, не считая членов шведской королевской фамилии. Однако они никогда не называли имен — отчасти, будучи воспитанными крестьянскими дочерьми, твердо усвоившими, что сплетничать можно только дома, отчасти потому, что имена все равно ничего им не говорили, не считая кулинарных предпочтений того или иного ученого: одному по вкусу Kalbsgulasch, другому — Zwiebelrostbraten. Потом ударил гонг, созывающий гостей на ужин, и все потянулись вниз, в столовую, по шаткой спиральной лесенке из полированных сосновых досочек с металлическими перилами. Никто не медлил, но и не забегал вперед остальных; светила мировой величины образовали плотную группу, как семинаристы, гуляющие парами. На самой лестнице пары развалились, внизу образовались снова. Ритуальная сатурналия с приемом внутрь коктейлей и оживлением знакомств благополучно завершилась. Столовая больше походила на кафетерий: здесь было много маленьких квадратных столиков на четверых, расставленных в шахматном порядке. И столики, и кресла имели металлические каркасы и пластмассовые плоскости кричащих расцветок. Всего здесь могло разместиться сотни две человек, однако сейчас голодных набралось всего три десятка, которым пришлось сгрудиться за соседними столиками в углу зала. Клэр, инструктировавшая Ханси и Митси, вошла в зал последней. Николай уже устроился между Харриет Эпсом и Хелен Портер; четвертое кресло за их столиком пустовало. Даже в обществе двух женщин, одна из которых была очень хороша собой, он сохранял рассеянный вид. Хелен Портер, как обычно, увлеченно беседовала с Харриет, вернее, это был монолог, изредка перебиваемый одной и той же короткой репликой — видимо, излюбленным словечком Харриет: “Вздор!” В длинных сильных пальцах Николая хлебный мякиш на глазах превращался в череп. Ваятель был до того искусен, что никто не обращал внимания на черный колпачок, заменявший последнюю фалангу безымянного пальца на его левой руке. Поймав его взгляд, Клэр решила устроиться четвертой за его столом, вместо того, чтобы разыгрывать радушную хозяйку в компании с кем-нибудь еще. — Гарем Нико, — прокомментировала Харриет появление Клэр. — Это необходимое условие, — согласилась та. — Если рядом с ним нет как минимум двух восхищенных женщин, у него начинается депрессия. — Не вижу причин, — фыркнула Харриет и тут же прикусила язык: она вспомнила, что юного Гришу Соловьева только-только отправили сражаться в никому не нужной войне далеко на востоке. Николай резко повернулся к ней и сказал: — Признайтесь, Х.Э., вы тоже считаете, что эта конференция — никчемная идея? — Вздор! “Девушки по вызову” между делом спасут человечество. Или, по крайней мере, наговорятся вдоволь. Можно для развлечения слазить на гору. — Она постукала по полу тяжелым посохом, который стоял прислоненный к ее креслу. — Лично я обожаю восхождения. Так что выше голову! Лучше скажите, как вы поняли сцену, которую закатила эта мисс Кейри? Соловьев выложил рядком несколько трофеев профессионального охотника за черепами из хлебных мякишей. Всего их получилось пять. — Мне она не слишком понравилась. Но Валенти настоял, чтобы ему разрешили привезти ассистентку. Мы не смогли ему отказать. — А по-моему, она больше смахивает на пациентку, — сказала Харриет. Мисс Кейри сидела за одним столом с доктором Валенти и профессором Отто фон Хальдером. Последний что-то плел, вызывая у нее сдержанное неодобрение; Валенти блаженно улыбался и поправлял и без того безупречный галстук-бабочку. Казалось, не было бы улыбки и бабочки — растаял бы в воздухе и он сам. Хальдер завершил свой рассказ хохотом, похожим на львиный рык. — “Когда сойдутся люди и вершины”… — вспомнила Клэр. — Я думала, он просто цитирует Гете. — Чем вас не устраивает Гете? — взвилась Харриет. — Вот кто разбирался в бессознательном и в раздвоении личности! “Zwei Seelen wohnen, ach, in meiner Brust”. “Двух душ сожитие в груди моей”… Не это ли — первое научное определение шизофрении? На взгляд Клэр, в груди самой Харриет могли бы уместиться сразу четыре души. От этой мысли ее разобрал смех. Хелен добавила масла в огонь, сказав: — Гете страдал преждевременным семяизвержением и недержанием мочи. Старательно изображая серьезность, Клэр запросила уточнения: — Чье это открытие? Какого-нибудь клейнианца из Йейла? — Нет, из Миннесоты. И, кстати, это не повод для шуток. Начало получилось многообещающим.V
Поздним вечером — все рано улеглись спать, устав от путешествия и размякнув от горного воздуха, — Клэр заставила себя сесть за первое письмо из серии “длинных писем”, обещанной одному гарвардскому поклоннику. “ Девушки по вызову” год от года выглядят все более поеденными молью, — жаловалась она. — Даже у тех, кто помоложе, такой вид, словно они ночуют на полке публичной библиотеки. Не пойму, почему все они такие скучные, причем, чем больше культивируют свою эксцентричность, тем скучнее. Не в результате ли чрезмерной специализации? Она, конечно, неизбежна, но, к сожалению, приводит к отмиранию личности. Не проникаются ли все они все более сильной страстью ко все более мелким фрагментам бытия? (Клэр было свойственно неэкономное использование вопросительных знаков.) И все же, пусть это и прозвучит хвастовством, Николаю удалось собрать замечательную команду. Одно меня тревожит: как бы эта галактика светил не превратилась в спиральную туманность и не унеслась в пустоту, в ничто. А теперь вернемся к нашему спору, к тому месту, на котором он прервался. У вас, дорогой Гвидо, гораздо более легкая жизнь. Не хону сказать, что вы создаете нечто менее ценное, но от вас не требуется той сводящей с ума, педантичной, повергающей в уныние, едва не лишающей жизни сосредоточенности на какой-нибудь бесконечно малой частице реальности — сосредоточенности на месяцы, годы, порой на всю жизнь. А велика ли слава, которой они могут добиться этим каторжным трудом? Разве что несколько статеек в специальных журналах, в лучшем случае книга, которую прочтут только немногочисленные коллеги-критиканы. Уж я-то знаю, недаром меня угораздило выйти замуж за Николая… Я была одной из бесчисленных лаборанток, симпатичным мотыльком в белом халате, стремившейся получить диплом, страшно работящей и совершенно бесперспективной, если не считать перспективой вышеупомянутую пыльную скуку и героическое, но бессмысленное самопожертвование… То ли дело вы, саго Guido! Вы ведете завидное существование, сами боги устилают розами ваш жизненный путь, ибо вы способны выражать свое разочарование в музыке, доверять свои мысли краскам и холсту (неважно, хорош или дурен результат), прибегать в случае замешательства к поэзии (независимо от ее качества). Люди начинают потихоньку скупать ваши варварские абстракции, слушать вашу гадкую гитару, даже читать ваши безграмотные вирши. Готова признать, что все вместе — подлинное достижение: вы вправе считать себя воплощением человека Ренессанса и презирать нас — корпящих над всякой чепухой узкоспециализированных педантов. Вы, с вашим профилем кондотьера и походкой самоуверенного римлянина, обязательно пробьетесь на самый верх и превратитесь в идола беснующихся подростков. Не знаю, почему мне так горько, но стоит подумать о том, как Нико беспокоится за обоснованность той или иной своей гипотезы, как посещает мысль, до чего же это несправедливо: вам-то нет нужды заботиться о правильности или неправильности своих сочинений; это сделают разве что потомки, хотя даже мертвые не избегнут прихотей моды. Чтобы добиться славы в наших отраслях деятельности, надо быть Дарвином или Эйнштейном. А вот вам совершенно не обязательно уподобляться Леонардо, чтобы стать знаменитостью: несколько небрежных мазков лохматой кисточкой — и готово! Разумеется, я не имею в виду лично вас, саго Guido, просто пытаюсь объяснить, почему “девушки по вызову” выглядят такой рухлядью, и почему их жены такие стервы — саму себя я к этой категории, конечно, не отношу. Что ж, спокойной ночи, саго Guido. Я пишу эти строки на балконе своего номера, “при лунном свете”, если хотите. (Чуть было не взялась объяснять, что у нас тут полнолуние, словно по вашу сторону океана действует иная реальность, — настолько далеким кажется отсюда Бостон, штат Массачусетс). Деревня спит и видит сладкие кровосмесительные сны. Где-то на лугу обязательно пасутся телята, я их слышу, хоть и не вижу, — у каждого на шее колокольчик, вызвякивающий свой монолог, не нуждающийся в слушателях. Не смахивает ли это на симпозиум?”VI
Николай притворился спящим, чтобы подарить Клэр иллюзию уединения. В открытом окне он видел ее согнутую спину, озаренную лунным светом, и догадывался, что она корпит над письмом. Зная, что письмо адресовано Гвидо, он мучился ревностью. Они никогда не обсуждали всерьез ни Гвидо, ни прежние мимолетные увлечения обоих; он всегда считал, что моногамия — удел святош. Для простых смертных она была, скорее, демонстративным жестом, патогенным фактором, воздействие которого в продвинутом обществе пытались ослабить узаконенными и негласными послаблениями. Любая культура, как в прошлом, так и в настоящем, искала формулу, которая, храня супружеские узы, сочетала бы их с некоторой степенью вседозволенности, и ни одна не опростоволосилась на этом поприще так скандально, как современное христианское общество. Большинство супружеских пар в возрастной группе Николая жили в состоянии острого или хронического “misere en deux”. Все эти браки походили на посылки, развернувшиеся в почтовом фургоне и держащиеся на ослабшей бечевке. Случай самих Соловьевых считался неприличным исключением. Оба супруга научились терпеть эпизодические приключения, случающиеся то у одного, то у другого, считая их как бы страховыми взносами, выплачиваемыми хитрой Афродите. Николай не был даже уверен, можно ли назвать отношения Клэр и Гвидо романом, или она просто не прочь послушать, как он бренчит на гитаре. Неуверенность делала укусы ревности еще более болезненными. Разум подсказывал, что он должен благодарить судьбу за то, что она подбросила им Гвидо: тот хотя бы частично заполнит для Клэр пустоту, которая разверзнется, если Николаю будет суждено сойти со сцены. О последней возможности красноречиво свидетельствовали результаты недавних анализов. Однако она этого не знала — Николай, по крайней мере, надеялся, что она пребывает в неведении. Свою усиливающуюся утомляемость, которую уже нельзя было скрыть, он объяснял ей необычно стойкими последствиями сильного гриппа. Возможно, она ему не верила, но виду не подавала. Он перевернулся на другой бок и засунул руку под подушку. И подушка, и простыня под ней были восхитительно холодны. Он наслаждался простыми телесными ощущениями: прикосновением к свежему жесткому белью, жжением от перца в желудке, запахом сосновой смолы, шумом дождя, силуэтом Клэр на балконе. Неисправимый сластолюбец, “меланхоличный гедонист”, как называла его Клэр! Что же в этом дурного? Почему вера в скорую гибель человечества должна исключать простые удовольствия от жизни, ощущение, что ты все еще жив? Не будь у Кассандры такой мрачный характер, она бы сумела предотвратить Троянскую войну. В том-то, наверное, и беда, что все провидцы несчастий, начиная с иссушенных солнцем пустыни иудеев, не только предрекали, но и накликали катастрофы… Да и вообще, раз Клэр пишет Гвидо под самым носом у мужа, значит, между ними ничего нет. Николай зажег лампу и записал в блокнот, предусмотрительно положенный у изголовья: “Школа Кассандр”. Внезапно у него поднялось настроение, он почувствовал прилив энергии. Клэр сложила свое письмо и вошла в комнату, щурясь от света лампы. — Надеюсь, ты не собираешься прямо сейчас приступить к работе, дорогой? — спросила она, аккуратно убирая в ящик стола письменные принадлежности. — Ты, между прочим, заработалась допоздна, — ответил он многозначительно. — Я писала письмо саго Guido, — призналась Клэр. — Ему сейчас одиноко: ведь он временно лишился благодарной слушательницы. Ты делаешь пометки на завтра? — Она сбросила халат и нырнула в соседнюю постель. Любуясь ею, Николай думал о том, как здорово было бы поместить цветную фотографию Клэр в целомудренной черной пижаме в журнале “Плейбой”. — Я тут кое о чем подумал… — пробормотал он. — О чем же? — О мрачном настроении и о зловещих предсказаниях. Одно не следует смешивать с другим. Это непростительная ошибка. Предостережение — это профилактическая мера, преследующая позитивную цель. Мрак — это совершенно из другой оперы. Предостережение должно быть жизнеутверждающим, как гуси из Капитолия, а не как Кассандра. Гуси спасли Рим, Кассандра не спасла никого. — Разве твоих “девушек по вызову” можно превратить в жизнеутверждающих гусей? Николай вскочил с постели и зашлепал босиком по комнате, продолжая свой монолог: — В1939 году Эйнштейн написал Рузвельту письмо длиной в двести слов, изменившее судьбу мира. Значит, превращение возможно. Возможно! Знаю, нас ждет неудача. Но попытаться что-то сделать — все равно лучше, чем бессильно опустить руки. Сейчас, в мятой пижаме, комкая в огромном кулаке угол ее мягкого пухового одеяла, он еще больше обычного походил на медведя. Через несколько секунд медведь замер и, нахмурившись, посмотрел на жену. В его голове приобретала очертания какая-то новая мысль. — По-моему, мне лучше провести эту ночь с тобой, — заявил он и с поразительным проворством забрался к ней под одеяло. — Пожалуйста, — разрешила Клэр. — Только как бы тебе не встретить завтрашний день слишком утомленным. — Я так и скажу, открывая заседание: “Леди и джентльмены, надеюсь, вы простите мне мой неприглядный вид: я был вынужден уступить законным притязаниям своей соблазнительной супруги”. — Занятный способ завязать дискуссию, — согласилась она хриплым голосом. С момента появления Гвидо, это была их первая попытка возобновить то, что именуется в учебниках Бурша специфически-видовым брачным поведением. Попытка оказалась удачной. Возможно, причиной успеха стал горный воздух. — Не пойду домой, — сказал Николай, имея в виду свою кровать. — Не ходи, — сказала Клэр. Через некоторое время он вспомнил о письме Эйнштейна. — Между ним и нами есть разница. Он и его соратники знали, в чем состоит проблема, и искали пути ее решения, а мы даже не в состоянии определить суть проблемы. У каждого из нас припасено собственное определение. В этом, собственно, вся проблема и заключается. Но Клэр уже уснула. Николай хотел бы последовать ее примеру, но этому мешали тревожные картины: Гриша по колено в грязи посреди рисового поля, на нейтральной полосе; Гриша ползет на животе по джунглям, которые забыли обработать дефолиантами… Он сдался и принял снотворное. Большинство “девушек по вызову” поступили так же. По большей части это были люди среднего и старшего возраста, и им было нелегко перевести физиологические часы, термостаты, гомеостаты и прочее встроенное оборудование на местное время, местную еду, горный воздух — пьянящую, богатую озоном смесь, которой приходится дышать на высоте пять тысяч футов над уровнем моря. Один Густав — долговязый субъект с закрученными усами цвета имбиря, управлявший автобусом с грузом “девушек по вызову”, — бодрствовал, слушая в просторном подвальном помещении радиоприемник. Кроме обязанностей водителя, он исполнял в Конгресс-центре функции дворника и мастера на все руки. Закинув ноги в сапогах на стол, он внимал программе американских вооруженных сил, желая улучшить свой английский. Затем он настроился на полуночный выпуск новостей, потому что знал, что с утра несколько участников симпозиума, за неимением иностранных газет, шутя спросят его, не разразилась ли ночью мировая война. Судя по новостям, это могло произойти в любую минуту.VII
Одна из причин хронического чувства вины, не отпускавшего Соловьева, заключалась в том, что ему не довелось испытать мук бедности. Его отец, санкт-петербургский банкир, предвидя, какой поворот примут события, эмигрировал вместе с семьей в Женеву перед самым началом Первой мировой войны. Нико родился как раз в день объявления войны, однако родители не сочли это дурным предзнаменованием. И действительно, для дурных ожиданий не было ни малейших причин. В десять лет у сына открылось музыкальное дарование, в пятнадцать он дал первый публичный фортепьянный концерт, получивший благоприятный отклик в “Журналь де Женев”. Однако успех не вскружил ему голову. Даже безудержная лесть двух сестер и их подружек не смогла его испортить. Он был привлекательным брюнетом, склонным к вспышкам гнева, проходившим без всякого следа; в чем-то слишком ребячливым для своего возраста, в чем-то, наоборот, чересчур взрослым. Неуклюжие движения его массивной фигуры резко контрастировали с одухотворенным полетом его пальцев над клавишами рояля, словно призванным проиллюстрировать загадочное явления торжества духа над телом. Внешняя робость была всего лишь данью хорошим манерам, призванной скрыть немалую самоуверенность. В школе он блистал разве что в античных языках и литературе; физика и химия, преподаваемые пожилыми сонливыми учителями, вызывали у него лютую ненависть. Через несколько месяцев после первого концерта его посетило откровение, сыгравшее решающую роль в его судьбе. Он читал у себя в спальне книгу об истории древнегреческой цивилизации, заинтригованный полулегендарной фигурой Пифагора — единственного, если верить легенде, из всех смертных, кто был способен уловить ухом музыку сфер, сопровождающую движение планет по орбитам. Стремительное вращение планет рождало музыкальный гул; а поскольку каждая вращалась с разной скоростью, то Пифагор слышал сразу несколько тональностей. Музыкальный интервал между Землей и Луной был равен одному тону, между Луной и Меркурием — полутону, между Меркурием и Венерой — тоже полутону, между Венерой и Солнцем — одной трети, между Солнцем и Марсом — тоже целому тону, и так далее. В результате появилась музыкальная гамма — “Пифагорейский ряд”, получивший название “гармонии сфер”. Обыкновенные смертные не могли ее услышать, так как были слеплены просто из плоти; зато Пифагору, наполовину божеству, Вселенная представлялась музыкальной шкатулкой, бесконечно исполняющей ноктюрны. Николай испытал, чувство deja vu: на ум пришли шекспировские строки, прочитанные недавно в школе: Взгляни, как небосвод. Весь выложен кружками золотыми, И самый малый, если посмотреть, Поет в своем движенье, словно ангел… Позже он узнал, что пифагорейская фантазия о музыкальной гармонии, управляющей движением звезд, навсегда пленила человечество. Эхо ее звучало в сочинениях поэтов елизаветинской Англии, у Мильтона: “Небесный звук, неслышный тем ушам, что вылеплены из нечистой плоти”; в конце концов она отозвалась в одном из самых потрясающих свершений человеческой мысли: Иоганн Кеплер, математик и мистик, заложил основы современной астрономии, опираясь на предположение о родственности движения планет и музыкальных гамм. Николай испытал волшебное чувство свободного полета, знакомое по редким мгновениям за фортепьяно, когда собственное “я” перестает существовать, растворяется, как капля в океане. Он сделал открытие: оказалось, что музыка, самый интимный опыт, доступный душе человека, обручена со звездами в соответствии с абстрактными законами математики. Греческие историки утверждали, что обручение произошло в тот момент, когда Пифагор, прогуливаясь по своему родному острову Самос, остановился перед кузницей. Наблюдая за блестящими от пота телами кузнецов, ритмично выполняющих свою работу, он вдруг понял, что каждый брус металла отзывается на удар молота особым звуком; что тон этого звука зависит от длины бруса; и что если одновременно обрушить молоты на два бруса, то чувственное качество их отклика будет зависеть от соотношения длин. Октава, квинта, большая и малая терция — у всех них свой цвет, свой тон; но тон этот зависит исключительно от простых математических соотношений. То было ключевое открытие, первый шаг к математическому выражению человеческого опыта. Но не является ли это сведением человеческих эмоций к игре цифр? Раньше Николай считал именно так, теперь же открыл, что для пифагорейцев и платоников это было не упрощением, а облагораживанием. Математика и геометрия были для них эфирными дисциплинами, изучающими чистую форму, пропорцию, систему, а не грубо вещество, бестелесную мысль, рождающую глубокую проницательность, делающую возможной восхитительную игру ума. Загадки Вселенной превращались в танец цифр, отражаемый в движениях небесных тел, звучащий в мелодиях, наигрываемых Орфеем на своей лире. Пифагорейцы были приверженцами орфического культа, преображенного ими на свой лад: для них геометрические формы и математические соотношения были наивысшей тайной, изучение которой превращалось в божественное поклонение, истинное орфическое очищение. Божество обращалось к ним на языке цифр. Глядя тем поздним вечером на Женевское озеро, Николай испытал по очереди обе стадии орфического культа: экстаз и катарсис. Присев за рояль, он попытался с ходу наиграть свежесочиненный ноктюрн под названием “Harmonice Mundi”, но вскоре сообразил, что это — не лучшее подражание Шопену. Он засмеялся, сгрыз плитку своего любимого швейцарского шоколада и отправился спать. Он не строил планов на будущее и еще не ведал, что оно предрешено. Он не забросил фортепьяно, но у него оставалось на инструмент все меньше времени. В его личном пантеоне теперь разместились две шеренги героев, благодушно посматривавших друг на друга. В одной стояли плечом к плечу семеро: Бах, Бетховен, Моцарт, Брамс, Шуберт, Гайдн, Шонберг; в другом — Архимед, Галилей, Кеплер, Ньютон, Планк, Эйнштейн, Резерфорд, Бор. Вторая шеренга постоянно пополнялась: Шродингер, Гейзенберг, Дирак, Паули… Родители Николая испытали горькое разочарование, когда он, сдав экзамены на бакалавра, решил изучать теоретическую физику в Геттингене, вместо того чтобы поступить в консерваторию. Впрочем, им хватило ума понять, что это зрелое решение, и не препятствовать сыну. Теперь он с почти религиозным рвением верил, что загадка Вселенной заключена в уравнениях, описывающих балет крохотных частиц внутри атома, а также в великой вагнеровской опере, исполняемой кометами, звездами и галактиками. По иронии судьбы его студенческие годы в Геттингене и в Кавендишской лаборатории Кембриджского университета пришлись на период, когда ведущие физики всего мира дружно отказывались от этой мечты. Десятью годами раньше всем действительно казалось, будто Вселенная уже готова расстаться со своими главными секретами, что физика вот-вот докопается до скальной основы реальности. Но вместо того, чтобы уткнуться в монолит, наука ухнула в бездонную топь. Раньше считалось, что каждый атом представляет собой солнечную систему в миниатюре, ядро из протонов в окружении вращающихся по орбитам электронов, микроскопическую версию гармонии сфер. Бесконечно огромное и бесконечно малое танцевало под одну и ту же мелодию. Но ко времени завершения Николаем университетского образования, эта обольстительная иллюзия обернулась безумной Страной Чудес, где электрон может находиться одновременно в двух местах либо вообще нигде. Все традиционные, людские представления о пространстве, времени и материи были выброшены за борт, туда же последовали и священные принципы логики, связывавшие причину и следствие; Вселенная лишилась даже подобия уверенности в чем-либо, приобретя взамен статистическую вероятность. Само пространство оказалось искривленным, складчатым, усыпанным дырами с антивеществом отрицательной массы; гармония сфер превратилась в какофонию. Ситуация вызывала у Николая отчаяние и одновременно лихорадочное воодушевление. Он принадлежал к тому неортодоксальному меньшинству физиков, которые, уподобляясь самому Эйнштейну, отказывались верить, что “Господь играет со Вселенной в кости”. Он по-прежнему считал, что гармония существует, просто ее заглушает какофония, что это все тот же “небесный звук, неслышный тем ушам, что вылеплены из нечистой плоти”. Коллеги, уверовавшие, что философия мира сводится к азартной игре, дразнили его неизлечимым романтиком (его первый учитель фортепьяно называл его так же); однако его выдающиеся способности ни у кого не вызывали сомнений. То было время, когда так называемые элементарные частицы материи множились, как грибы. Сперва их было всего две: отрицательный электрон и положительный протон. Теперь, что ни год, лаборатории открывали их все больше, каждая с еще более сумасшедшими замашками, чем предыдущая. В конце концов, этих кирпичиков, из которых сложена материя, набралось около сотни: нейтроны, мезоны, позитроны, лептоны и так далее. Кирпичик, открытый самим Николаем и принесший ему еще в тридцатые годы Нобелевскую премию, оказался самым безумным из всех, хуже даже самого нейтрино, перемещающегося со скоростью света, обладающего нулевой массой и способного впиявиться в самую толстую броню, как пуля в студень. У частицы Соловьева масса оказалась вообще отрицательной, она чуждалась законов тяготения, сновала быстрее света, то есть, согласно теории относительности, уносилась вспять во времени. К счастью, жизнь ее была настолько коротка — малая доля одной триллионной секунды, — что ею можно было пренебречь. Впрочем, след этой частицы-призрака можно было рассмотреть в пузырьковой камере, как конденсационный след реактивного самолета в небе. Соловьев нарек свою частицу “миатроном” и объяснил в статье, провозглашающей открытие, что название происходит из двух слов: “майя” и “метрон”. Оба восходят к одному и тому же санскритскому корню “матр” и отражают контраст между восточным мистицизмом и западной наукой. Частица “майя” символизировала отношение ко всякой видимости, как к иллюзии, а “метрон” означал меру — по научному жесткий, количественный подход к действительности, Нико разделял оба подхода и никогда не мог отнестись до конца серьезно ни к себе самому, ни к своему миатрону. Да, он предсказал его существование и сфотографировал его след, но так и не сумел убедить себя в его реальности. Вернее, не мог себя убедить в Реальности той “реальности”, с которой имеет дело ученый… Нельзя же принимать всерьез электрон, находящийся одновременно в двух разных местах! Как говорят французы, c'est pas serieux,. Нико твердил эту формулу, подразумевая и современную физику, и Адольфа Гитлера, в девичестве Шикльгрубера, и свои романы, и, прежде всего, себя самого. В 1936 году он стал самым молодым доцентом берлинского института Макса Планка, где работали прежде некоторые виднейшие фигуранты из его персонального пантеона. Теперь те из них, кто выжил, оказались рассеяны по Европе и Америке. Они не смогли вынести костры из книг, гонения не евреев, сгущающийся мрак. Николай продержался до 1938 года — отчасти потому, что все еще охотился за юрким миатроном, отчасти потому, что впервые после многочисленных приятных, но кратковременных любовных эпизодов переживал серьезное увлечение, предметом которого была пылкая красавица, еврейка-пианистка. Выступать на концертах ей было запрещено, но она все равно отказывалась от эмиграции, потому что ее престарелые родители, жители баварского городка, уже не могли сняться с места. Во время погромов в “хрустальную ночь”, накрывших и этот идиллический городок, банда пьяных “коричневых рубашек” приволокла троих старых ортодоксальных евреев к себе в казарму и отменно позабавилась, заставив пейсатых досуха вытереть отхожее место длинными бородами. Отец возлюбленной Николая отказался унижаться, был зверски избит и днем позже скончался. Дочь узнала о подробностях трагедии окольным путем спустя неделю и поведала о них в своем прощальном письме к Нико. У него был ключ от ее квартиры; письмо он нашел на рояле, а саму девушку — в ванне, со вскрытыми венами, похожими на иллюстрацию из учебника анатомии, с погруженной в розовую воду головой, с лицом, которое уже нельзя было назвать красивым. До этого Нико относился к режиму с отстраненным презрением, теперь же задохнулся от ужаса. Он так никогда и не простил себя за то, что выслушивал пылкие инвективы Ады в адрес этих нелюдей с гримасой высокомерия, что подозревал ее в преувеличениях, даже в истерике. Уже через несколько дней он покинул Германию, но память не захотела остаться в брошенной квартире вместе с грязным бельем, а превратилась в его постоянную спутницу. Вечер в Женеве, когда он открыл для себя гармонию сфер, стал первым поворотным пунктом в его жизни, “хрустальная ночь” — вторым. Третьим была Хиросима. Когда Эйнштейн написал свое письмо Рузвельту, Соловьев работал в Кавендишской лаборатории. Получив предложение участвовать в лосаламосском “Проекте”, он согласился не раздумывая, надеясь таким образом искупить свою вину. Сначала его не беспокоило, что большинству коллег не были нужны оправдания: они рассматривали свою работу как увлекательное упражнение в современной инженерии. Он принадлежал к пятерым-шестерым архитекторам атомной бомбы; прежние работы с миатроном стали мостиком к новому занятию. Осознание того, что это за занятие, посетило его только когда газеты сообщили о происшедшем на японском острове, а разведывательные структуры предоставили подробности, не предназначенные для общественности. Вскоре последовало признание, почести, от которых не в силах отказаться ни один ученый. Но они только усилили его чувство вины. За Хиросиму не раздавали Нобелевских премий, однако дорогу к бомбе проложили их научные открытия, удостоенные премии. Он присоединился к группе влиятельных физиков, противившихся разработке термоядерных зарядов, и подал в отставку. Если бы он не сделал этого сам, его бы уволили из соображений безопасности Проекта. Это способствовало росту его авторитета в мире и превратило его в видную фигуру среди “девушек по вызову”. Беглый русский язык, на котором говорили в кругу семьи его родители, позволил ему устанавливать на международных конференциях контакты с коллегами с Востока, что только углубляло его разочарование. Большинство из них боялись высунуть голову из-за колючей проволоки официоза; когда же кто-то из них, вне досягаемости “жучков”, освобождался за бутылкой от части ржавых доспехов, Николай с огорчением улавливал в голосе собеседника эхо собственного отчаяния. Продержаться в сороковые и в пятидесятые годы ему помогли Клэр и их двое детей, а еще новое поле исследований: применение радиоактивных изотопов в лечении злокачественных опухолей. Он предложил несколько усовершенствований к существующим технологиям — из всего, к чему бы он ни прикоснулся, по-прежнему сыпались искры откровения; однако на крупные прорывы его новшества не претендовали. Тем не менее, одна из высеченных искр дорого ему стоила: экспериментируя с жесткой радиацией, он, пользуясь не отрегулированными приборами и пренебрегая осторожностью, поплатился кусочком пальца и, главное, не был уверен, что по счету уплачено сполна. У немцев есть поговорка: дай черту палец — отхватит всю руку… Он был готов заподозрить черта в психосоматических махинациях. У него появилась привычка сутулиться, словно могучие плечи приняли тяжкий груз. От счастливой самоуверенности юных лет не осталось почти ничего, как и от былой веры в гармонию, царствующую под видимыми покровами; сохранился только наивный взор, сбивающий новых знакомых с толку. Преодолев себя, он научился игре на фортепьяно девятью пальцами и даже опубликовал в медицинском журнале статью о сопряженных с этим нейромышечных изменениях. Следствием публикации стали кое-какие новации в ортопедической хирургии. Несмотря на усиливающуюся депрессию, он, как ни странно, сохранил мальчишескую шутливость и умение наслаждаться маленькими радостями жизни. Недаром Клэр прозвала его меланхоличным гедонистом. Она работала в его лаборатории и сразу напомнила ему Аду, хотя никто, кроме него, не увидел бы в этой красотке-южанке, целомудренно упакованной в белый лабораторный халат, сходства с Адой с ее ассирийским типом красоты. Обе отличались пылкостью, но эмоции Ады были спонтанными, близкими к истерике, тогда как ироничная Клэр прекрасно владела собой. Клэретт, удачно вышедшая замуж, пошла в мать. Гриша, их единственный сын, получил в наследство от отца невинный взгляд и пользовался не меньшим успехом у девушек, чем в свое время Николай. Он собирался выучиться на антрополога и поселиться среди индейцев какого-нибудь из обреченных на вымирание индейских племен Амазонии, пока их существование не прекратил геноцид. Но вместо этого он ползал теперь по-пластунски в других джунглях, воюя в никому не нужной войне.Понедельник
I
К девяти утра все уже сидели за длинным столом из полированной горной сосны, вооружившись блокнотами и папками. В папках должны были лежать резюме докладов, но большинство, как обычно, не удосужилось их подготовить. Не за столом, а у стены сидели Клэр, исполнявшая обязанности секретаря, мисс Кейри, отвечавшая за магнитофон, руководитель программ из Академии, Хелен Портер и еще трое “слушателей” — так именовались обездоленные, не имеющие статуса.участников, от которых не требовали докладов; им, впрочем, дозволялось вставить словечко в ходе дискуссии. “Слушатели” довольствовались жесткими стульями с прямыми спинками, тогда как у кресел настоящих участников имелась такая роскошь, как подлокотники. За окнами, сверкая ледниками, торжественно высились неизбежные горы.
Соловьев радовался, что настоял на малом количестве участников, которые могли уместиться за одним столом, лицом к лицу. Альтернативой были бы ряды кресел и кафедра. Выступающий с кафедры превращается в лектора, слушатели воспринимают его, скорее, как актера. То ли дело — люди за одним столом: они обращаются непосредственно друг к другу, смотрят друг другу в глаза. Ключевая разница!
Два кресла остались незанятыми. Советский генетик Виноградов прислал телеграмму, в которой говорилось о непредвиденных обстоятельствах, помешавших его участию в симпозиуме. Такая формулировка обычно означала, что власти в последний момент запретили персонажу выезд; пустые кресла, в которых должна была бы восседать советская делегация, превратилась в неотъемлемую черту всякого международного симпозиума. Второе пустое кресло должен был занимать Бруно Калецки, прошлогодний нобелевский лауреат: он сообщил телеграммой, что у него возникли срочные дела и что он появится на симпозиуме следующим утром. Подобные неприятности тоже были привычны для “девушек по вызову”: кто-нибудь обязательно опаздывал, кто-нибудь не мог пробыть на симпозиуме до конца, кто-нибудь приезжал всего на один день, чтобы зачитать доклад, забрать гонорар и удрать. Желая это предотвратить, Николай настоял, чтобы приглашенные на “Принципы выживания” либо отсидели весь срок, либо вообще не появлялись. Что касается Калецки, то его опоздание, судя по всему, было вызвано одним — желанием произвести впечатление, продемонстрировать свою важность и крайнюю занятость. То и другое соответствовало истине, однако лауреат был к тому же неизлечимым позером и постоянно занимался тем, что преувеличивал свою роль.
Николай был готов открыть заседание, но сперва позволил пробить девять раз часам на церкви и отзвенеть церковным колоколам. Колокола были старые, большие и звучные, деревня по праву ими гордилась.
Пока в двухстах ярдах раздавался колокольный звон, беседовать было затруднительно. Мисс Кейри надела наушники и увлеченно записывала на пленку монотонные удары.
— Счастливое предзнаменование, — сказал Уиндхем с улыбкой, превратившей его физиономию в коллекцию ямочек. — Вы согласны, Тони?
— Моя любимая поп-музыка, — отозвался монах. Дождавшись тишины, Соловьев поднялся с места.
— Объявляю конференцию открытой. — Исподлобья, с воинственным выражением лица, он оглядел собравшихся. — Позволю себе пренебречь церемониальным пустословием и сразу перейти к вступительному сообщению. Оно займет двадцать минут.
Он тяжело уселся, зажег сигару и, упершись локтями в стол, заговорил. Клэр с одобрением отметила про себя, что он не горбится; Хелен, вслушиваясь со строгим выражением лица в его звучный бас-баритон, поневоле вспомнила слова Харриет: “Женщины слушают голос Нико не ушами: он сразу проникает в матку”. Фон Хальдер, сидевший напротив председательствующего, дважды за его выступление пробормотал себе под нос: “Старо!” Во второй раз Харриет, его соседка, ответила громким шепотом:
— Вздор! Очень правильные мысли.
Остальные были того же мнения, включая даже самого фон Хальдера, но он скорее погиб бы, чем признал правоту Соловьева. Двадцать минут еще не истекли, а Соловьев уже успел, пользуясь легкими для восприятия, но четкими формулировками, напомнить об основных факторах, делающих выживание рода человеческого маловероятным. Для убедительности он загибал длинные, желтые от никотина пальцы.
Для начала он назвал не имеющей исторических прецедентов ситуацию, сложившуюся в середине двадцатого века: раньше разрушительный потенциал, накопленный человечеством, оставался сосредоточен на ограниченных территориях и находился в распоряжении небольшой части человечества, тогда как теперь он расползся по всей подлунной сфере, то есть не только собственно по поверхности планеты: он проник в ее атмосферу, флору и фауну, не считая, быть может, немногих штаммов микроорганизмов, оказавшихся устойчивыми к радиации. Во-вторых, быстрый прогресс в технологиях производства обоих главных типов оружия массового уничтожения, ядерного и биохимического, сделал неизбежным их распространение и неосуществимым контроль. Абсурдность сложившегося положения была проиллюстрирована тем фактом, что, согласно последней статистике, накопленные запасы ядерного оружия эквивалентны одной Хиросиме на каждого из трех с половиной миллиардов землян. В-третьих, исчезновение благодаря растущей скорости коммуникаций такой преграды, какрасстояние, в математических терминах эквивалентно сокращению площади планеты до размеров Англии и даже менее того, если прибегнуть к стандартам века пара. Человечество, оказавшись неподготовленным к такому положению, не способным к нему адаптироваться, по большей части даже не ведает о неизбежных последствиях. В-четвертых, параллельно сжатию планеты относительно подлетной скорости ракет и скорости преодоления расстояний самим человеком происходит сокращение пригодных для обитания пространств и продовольственных ресурсов с учетом роста населения, которое ныне удваивается каждые тридцать три года и вырастает вчетверо за период жизни одного поколения людей. В-пятых, лидирующую роль в этой гонке леммингов к обрыву играет культурно отсталая часть человечества. В-шестых, охватившая весь мир миграция из сельских районов в города приводит к ростку злокачественных метастазов в виде городов-спрутов, где на единицу площади приходится все больше людей. В-седьмых, неизбежным побочным продуктом этой массовой миграции становится физическое отравление и эстетическая деградация земель, воды, воздушной среды, приводящие к всеобщему ухудшению условий жизни человека и его самого, опошлению ценностей, эрозии смысла жизни. В-восьмых, подобно тому, как покорение воздушной среды и последующее сокращение расстояний вместо того, чтобы сплотить нации в единое братство, создали для них условия взаимного гарантированного уничтожения, всепроникающая информация, вместо того, чтобы способствовать взаимопониманию наций, дала обратный эффект: обострила идеологические и племенные конфликты, развернув демагогическую пропаганду. В-девятых, за первые двадцать пять лет ядерной эры зарегистрировано около сорока региональных и гражданских войн с применением обычных вооружений, к тому же мир уже дважды оказывался на грани атомной войны. Нет никаких оснований считать, что в следующие двадцать пять лет ситуация станет менее критической. Более того, опасность самоуничтожения человечества как вида ни за что не сойдет на нет за предстоящую четверть века; отныне она является неотъемлемым фактором существования. В-десятых, ввиду эмоциональной незрелости человека по сравнению с его технологическими достижениями, возможность самоуничтожения становится статистически гарантированной.
В свете всего вышесказанного Соловьев поставил перед конференцией три задачи: проанализировать причины трагической ситуации, в которой оказалось человечество, попытаться поставить диагноз самой ситуации и подумать о противоядиях.
Сделав паузу, он обвел своих слушателей осуждающим взглядом, словно именно их винил в печальном состоянии мира. Потом, взглянув на Клэр, сказал совсем другим, небрежным тоном:
— Вот, собственно, и все. Разве что напомнить вам об одном письме, направленном в августе 1939 года президенту Франклину Делано Рузвельту Альбертом Эйнштейном. Письмо было коротенькое, дурно написанное. Начиналось оно так: “Некоторые из последних работ Э. Ферми и Л. Сциларда, полученных мной в рукописном виде, позволяют полагать, что в ближайшем будущем элемент уран может быть превращен в новый мощный источник энергии… Одной бомбы такого типа… взорванной в порту… может хватить для уничтожения всего порта вместе с окружающей территорией…”
То было, возможно, важнейшее письмо во всей человеческой истории. Думаю, ныне ситуация не менее критическая, чем в момент, когда Эйнштейн взялся за перо. На самом деле у письма был коллективный автор: итальянец Ферми, два венгра — Сцилард и фон Вейнер, — выходец из Германии Эйнштейн. Они образовали что-то вроде комитета действия. Конечно, в физике легче достичь единодушия, чем в общественных науках. Тем не менее, я не хочу считать полной утопией образование на нашей конференции подобного комитета с согласованной программой, выработку прямого обращения к сильным мира сего… То, чего достиг своим письмом Эйнштейн, можно считать чудом — чудом черной магии. Вот я и спрашиваю, а нельзя ли совершить чудо белой магии аналогичного масштаба? Я понимаю, что меня будут обвинять одновременно в черном пессимизме и розовом оптимизме. Итак, приступим к дискуссии.
За сим последовало длительное молчание. Наконец, фон Хальдер поднял руку и тут же заговорил:
— Ну, конечно! Превосходно! Только среди своих десяти пунктов вы позабыли упомянуть важнейшие симптомы болезни современного общества, а именно: агрессивность, сэр, насилие, майн хэрр, порнографию, сэр, наркоманию среди юнцов, а также всю эту молодежную культуру. Так что сперва надо бы…
Однако он так и не успел объяснить, с чего следовало бы начать. Стеклянные двери на террасу с шумом распахнулись, и перед собравшимися предстал низенький подвижный человечек — профессор Бруно Калецки. Он ворвался в зал заседаний с чемоданом в одной руке и с пухлым портфелем под мышкой; на дверную ручку у него оставалось два свободных пальца. Тони вскочил, чтобы ему помочь, но Калецки вернул его на место, крикнув:
— Я сам, сам!
Придержав дверь коленом, он зашвырнул в зал чемодан. Потом, подскочив к одному из свободных кресел у стола, он не переводя дыхания затараторил:
— Господин председатель, примите мои извинения. Сами знаете, как это бывает: вдруг вы делаетесь позарез нужны на срочном заседании в Вашингтоне… Они там ну прямо как малыши без няньки и одновременно как хозяева положения. Так что еще раз простите. Как я погляжу, вы уже начали, и это совершенно естественно. Я и не рассчитывал, господин председатель, что бы станете тратить время на формальные приветствия. Однако я вправе ожидать, что вы кратко введете в меня в курс дела…
Продолжая сотрясать воздух, он извлекал из портфеля листы бумаги и складывал их на столе аккуратными стопками. Потом его левая рука достала из кармана сигарету, а правая обменялась пожатиями с соседями: улыбающимся Валенти и сонным сэром Ивлином Бладом. Потом обе руки приняли участие в ритуальном прикуривании — что-то вроде балета, закончившегося угасанием спички.
— Все мы очень рады, — ответствовал Николай сухо, — что вы нашли возможным к нам присоединиться. Что касается краткого изложения, то моя вступительная речь сама была донельзя кратким резюме. Уверен, что желающих выслушать ее по второму разу не найдется. Вы найдете резюме выступления в предназначенной для вас папке.
— A vos ordres, как прикажете. — Бруно прибег к дружескому тону, чтобы продемонстрировать, какой он благодушный, ненапыщенный человек. Его руки, действуя сами по себе, как руки профессионального фокусника, уже извлекли из папки рекомендованную бумагу. — Пожалуйста, продолжайте. Я могу читать и слушать одновременно.
— Отто собирался высказаться, — напомнил Николай.
Но фон Хальдер сердито махнул рукой, словно отгоняя муху.
— Меня перебили, и я забыл, что собирался сказать. На самом деле фон Хальдера взбесило не то, что
его прервали на полуслове — оседлав любимого конька, он становился неукротим, — а то, что Калецки, судя по всему, был полон решимости снова подмять дискуссию под себя. Помешать ему было задачей председателя. Если он окажется слабоват или чересчур вежлив, чтобы применить власть, Бруно будет разглагольствовать без остановки, прерывать ораторов своей излюбленной формулировкой: “Вы уж простите, я, видимо, глуповат и не понимаю, что вы хотите этим сказать. Может быть, вы имеете в виду, что…” И так до бесконечности. Если на беду предмет обсуждения окажется ему знаком, он обязательно припомнит давно забытую статью, предвосхищавшую построения оратора, или, наоборот, совсем свежую публикацию, не оставляющую от них камня на камне. Самое интересное, что в большинстве случаев он оказывался прав. Если тема была ему чужда, он использовал другое вступление: “Разумеется, я в этой области невежда, хуже новорожденного дитя, но у меня есть подозрение, что…” Удивительно, но его подозрения обычно били в самую точку. Уже в пятилетнем возрасте Бруно был признан вундеркиндом; к семидесяти пяти годам он так и остался чудо-ребенком. В пять лет он вызывал восхищение тем, что обогнал всех своих сверстников, в семьдесят пять — не соответствующей возрасту молодостью духа. Если не обуздать его проклятое рвение, то он монополизирует дискуссию, всех утомит и погубит симпозиум, как уже неоднократно происходило. Вся надежда была на председателя. Фон Хальдер ждал, что Николай поймет подтекст его нарочито грубой реплики. На Бруно он старался не смотреть.
Бруно тем временем как будто увлекся чтением резюме, которое держал в левой руке; правую ладонь он приставил к уху воронкой, внимая говорящему, но мысли его устремились по третьей колее, подстегнутые обидной репликой коллеги. Бедняга Отто! Все те же шорты и тщательно взъерошенная седая шевелюра — признаки затянувшегося детства! Так до смертной доски и будет разыгрывать enfant terrible с грубыми манерами и золотым сердцем бойскаута. Подумать только, ведь он, Бруно, чуть было не примкнул к поклонникам последней книги Отто под названием “Homo Homicidus”, когда она только вышла несколько месяцев назад. Но чуть-чуть не считается, как говорится у них, ребятишек… Очень скоро он разглядел, по одному, все заблуждения и противоречия автора, тщательно закамуфлированные риторикой. Он даже составил их пронумерованный перечень и с нетерпением ждал возможности устроить по их поводу дискуссию. Он бы потер руки в предвкушении скорого торжества, но руки были заняты.
Слово взял тем временем Гектор Бурш. В отличие от Соловьева и Хальдера, он говорил стоя, заложив руки за спину. Хорас сравнил его позу со стойкой “вольно” на параде британской армии, не позволяющей той же степени расслабленности, что обычная команда “вольно!” Говорил Бурш четко и сухо, с легким налетом техасского акцента, который хотелось сравнить с миражом живительного ручья в пустыне. Ни черного пессимизма, ни розового оптимизма председателя (“если воспользоваться образным выражением самого профессора Соловьева”) он не разделял, ибо считал, что ученые должны вместо драматизации реальности сосредоточиться на конкретных, осязаемых фактах. А таковые факты, как гласит удачное определение в одном недавно вышедшем учебнике, сводятся к тому, что “человек есть всего лишь сложный биохимический механизм, приводимый в действие топливной системой через посредство встроенных в нервную систему компьютеров с огромными возможностями по хранению закодированной информации”. Ключевым понятием в этом определении Бурш предлагал считать.слово “сложный”. Научный подход к изучению сложных явлений заключается в анализе составляющих их простых компонентов. А простые компоненты любой человеческой деятельности — это элементарные составляющие поведения. Они представляют собой рефлексы и рефлекторные реакции на стимулирование извне. Некоторые из них присущи каждому с рождения, но большая часть меняется под воздействием обучения и опыта. Будущее человечества зависит от разработки надлежащих способов психологического воздействия и их закрепления. Позитивное и негативное закрепление (в просторечии — вознаграждение и лишение чего-либо) представляют собой могучие механизмы социальной инженерии, позволяющие с надеждой смотреть в будущее. Как инженер-электронщик учится управлять сложными механизмами, начиная с более простых моделей, так и социальный инженер — ученый, специализирующийся на исследовании поведения, — сначала изучает его механизмы на примере простых организмов: крыс, голубей, гусей. Поскольку, как выразился профессор Скиннер из Гарвардского университета (тут голос Бурша сделался почтительным, почти лиричным), всякое поведение особей конкретного вида — это относится ко всем млекопитающим, включая человека, — подчиняется одному и тому же набору первичных психо-химических законов, то различия в поведении человека, крысы и гуся имеют не качественный, а всего лишь количественный характер. Значит, эксперименты с организмами с низших ступеней эволюционной лестницы могут дать все необходимые элементы для достижения главной цели — описания, предсказания и контроля человеческого поведения.
Последние слова Бурш произнес с особенным нажимом, подчеркивая, что опять цитирует непререкаемый авторитет.
— Позвольте задать вам вопрос, профессор Бурш, — робко подал голос Уиндхем. — Говоря о предсказуемом и контролируемом поведении, подразумеваете ли вы также виды деятельности, которые в просторечии именуются литературой, или, например, игру на арфе?
— Несомненно. Мы квалифицируем такие занятия как вербальное и манипуляционное поведение, в последнем случае уточняя, какие материалы или предметы участвуют в манипулировании. То и другое происходит под действием стимуляции извне и подвержено контролю с помощью разнообразных методов закрепления.
— Благодарю вас, профессор Бурш, — молвил Уиндхем.
С этого момента, по всеобщему мнению, началось деление участников симпозиума на два лагеря. Сперва признаки зародившегося деления исчерпывались покашливанием и шарканьем. Никто не сомневался, что Бурш предстал феноменальным ослом, — иного никто и не ожидал. Большинство — впоследствии их стали именовать “никосианцами” — решили, что Соловьев сделал очень ловкий ход, пригласив самого крайнего, ортодоксального, несгибаемого представителя школы, которой сам, как было хорошо известно, страстно оппонировал. Именно эта школа, пусть хоть и в более разбавленных проявлениях, по-прежнему доминировала в философских воззрениях научного сообщества. Другие, напротив, в принципе разделяя эти воззрения, предпочитали выражать их в менее провокационной, более окольной манере, чем Бурш; они понимали, что Николай пригласил его на роль козла отпущения, который представит их позицию в абсурдном свете, и считали это дешевым приемом в духе Макиавелли, как впоследствии выразился Хальдер.
Полная замешательства пауза была прервана Харриет, которая, внимая Буршу, терпеливо сдерживала негодование, только иногда поднимала к потолку глаза. — Господин председатель! — крикнула она неожиданно для всех. — Мне непонятно, какое отношение имеет экскурс профессора Бурша в науку о крысах к вашему вступительному сообщению о плачевном состоянии человечества и неотложной необходимости спасательных акций. Из программы следует, что профессор Бурш намерен прочесть на утреннем заседании во вторник доклад о последних достижениях в операционной психологической обработке низших млекопитающих. Так что умерим пока что свое любопытство и попробуем обсудить ваше предложение об образовании комитета действия.
— Правильно! — сказал монах Тони и покраснел.
— Ваше беспокойство напрасно, — сухо произнес Бурш. — Я считаю, что мои замечания ложатся в тему обсуждения, однако в данный момент не собираюсь вступать в полемику.
Валенти поднял ухоженную руку.
— Если позволите, господин председатель…
Писаным красавцем его нельзя было назвать, но карие глаза смотрели вкрадчиво, с лица не сходила ироничная гримаса, голос был приятный, мелодичный.
— По моему мнению, господин председатель, соображения профессора Бурша по поводу необходимости социальной инженерии очень важны с точки зрения проблем, обрисованных в вашем убедительном вступительном слове. Однако позволю себе спросить коллег, собравшихся за этим столом из чувства озабоченности будущим, сочтут ли они утопией предложение поискать противоядия не только в области социальной инженерии, но и в нейроинженерии, если воспользоваться термином, который я имел смелость предложить на последнем чикагском симпозиуме?
Сэр Ивлин Блад, до этой минуты погруженный в какие-то свои невеселые мысли, при последних словах Валенти встрепенулся.
— Ужасный термин! У меня от него душа уходит в пятки.
Валенти снисходительно улыбнулся.
— Ужасная порода, живущая в ужасные времена, должна проявить смелость и позволить себе прибегнуть к ужасным средствам во имя спасения.
— Что конкретно вы подразумеваете под нейроинженерией? — спросил Блад, вперив в него взгляд налитых кровью глаз.
— У меня еще будет возможность пространно осветить эту проблему в моем скромном выступлении на нашем пятом по счету заседании.
Клэр, смирно сидевшая на стуле с прямой спинкой, гадала, заметил ли кто-нибудь, кроме нее, странную пантомиму, разыгранную при последнем обмене репликами. Рядом с ней сидела, поставив на раскладной столик свой магнитофон, мисс Кейри. Услышав, несмотря на наушники, слова сэра Ивлина, обращенные к Валенти, она так злобно нахмурилась, что пластмассовая полоска, соединявшая два наушника, съехала ей на лоб, и она едва успела не дать ей свалиться с головы. Зрелище было потешное, словно она ловит шляпу, сорванную порывом ветра. Вернув полоску пластмассы на место, к узлу седых волос, мисс Кейри застыла, но Клэр, наблюдавшая гротескную смену выражений ее лица, которую она определенно не могла контролировать, еще больше укрепилась в мнении, что перед ней пациентка доктора Валенти, а не его ассистентка.
Настала очередь Хораса Уиндхема. Его короткое выступление в дискуссии наполовину состояло из улыбочек и смешков. Он заявил, что как частное лицо присоединяется к тревоге, высказанной Соловьевым, хотя и имеет счастье вести в тихом академическом омуте Оксфорда совершенно безмятежную жизнь. Однако он вынужден покаянно признать, что сфера его компетенции по самой своей природе не способна породить каких-либо способов противодействия всем этим напастям. Ведь он специализируется на грудных младенцах, начиная с первой недели жизни, и на нетрадиционных методах развития их интеллектуального и эмоционального потенциала. Он осмеливается предположить, что, в некотором смысле, плачевное состояние, в которое погрузилось человечество, отчасти, а то и в основном вызвано неведением относительно этих методов. Платой за цивилизацию стала утрата инстинктивных постулатов, управляющих поведением; в итоге цивилизованный человек утратил ориентиры и стал похож на морехода, утопившего компас и не видящего звезд. Мы слишком много едим и слишком мало спариваемся, а может, и наоборот; слишком поздно или слишком рано начинаем приучать детей к горшку; мамаши либо трясутся над своими чадами, как курицы-наседки, либо совсем перестают ими заниматься, либо все разрешают, либо все запрещают. Кто знает, что для беспомощного создания в кроватке лучше, что хуже? Нам известен только результат, готовый продукт — взрослый человек, превращающий общество во всем нам знакомое унылое место. Сам он лелеет надежду — не исключено, что несбыточную, — что рано или поздно ответ на вопрос о человеческом предназначении будет найден, так сказать, в колыбели, благодаря исследованиям, о которых он уже упоминал. Есть признаки, что в самом ближайшем будущем произойдет прорыв, только бы подтвердились некоторые последние экспериментальные данные… Об этих экспериментах он сообщит в своем докладе на следующем заседании. Впрочем, даже если результаты экспериментов окажутся, как он надеется, положительными, благотворные перемены будут происходить очень-очень медленно, и это вряд ли могло бы стать темой для письма Эйнштейна американскому президенту или ее величеству королеве…
Бурш боролся с собой, пытаясь достойно отмолчаться, но потерпел в борьбе позорное поражение. Уставившись на Уиндхема поверх очков, он проговорил:
— Вы возражаете против термина “социальная инженерия”. А чем же занимаетесь вы, если не тем же самым?
— Это разные вещи. Свое направление я бы не назвал инженерией. Я бы назвал его священнодействием вокруг новорожденного. — Безмятежной улыбкой и ямочками на лице Уиндхем сам был вылитый младенец.
Его слова были встречены вежливым смехом. Казалось, дискуссии наступает конец. Но этому не дал случиться Бруно Калецки, лучше других умевший выбрать подходящий момент.
— С вашего позволения, господин председатель… — Он поднял левую руку, продолжая строчить в блокноте правой.
Соловьев без энтузиазма кивнул, но Бруно счел необходимым сперва дописать начатое, продлив выжидательную тишину секунд на двадцать. Наконец, он, довольный, отложил ручку с монограммой и начал:
— Господин председатель, мне кажется, что как цели конференции, так и способы их достижения определены недостаточно четко. Выступая в роли скромного представителя общественной науки или, если хотите, научно ориентированного исследователя общества, я нахожу очевидной причину этого недопонимания… — Прервавшись, он подскочил к грифельной доске у стены и схватил мел. — Причина в том, что все мы больны неявной шизофренией. — И он написал на доске небольшими заглавными буквами: “НЕЯВНАЯ ШИЗОФРЕНИЯ”. — Никого из присутствующих я не собирался этим оскорбить. — На доске появились слова: “НЕ ПРИНИМАТЬ НА СВОЙ СЧЕТ”. — Я предлагаю этот термин как метафору, но не только. Шизофрения в широком смысле слова означает раздвоенное сознание. Вот и у нас оно раздвоено… — Он разделил доску надвое вертикальной чертой. — С одной стороны, мы ведем, как напомнил наш друг, беззаботное академическое существование, занимаясь своими научными изысканиями sub specie aeternitatis, под знаком вечности. — Он начертал на левой половинке доски: “SUB.SP.AET.” — Но чистая наука никак не соприкасается с бедами, грозящими несчастному человечеству. Далекие галактики, которые мы исследуем с помощью своих радиотелескопов, не накормят миллионы голодных ртов, не принесут свободу миллионам угнетенных. Даже прикладные проекты в области биологии и общественных наук всегда носят долговременный характер: подразумевается, что времени впереди непочатый край, что следующее поколение продолжит наши усилия и доведет их до блестящего завершения… Не пойму, чем стереть! — В следующую секунду он придумал выход и написал на той же строчке, что “SUB.SP.AET.”, но на правой половинке доски: “ЗАВТРА?!” — Да, друзья мои, вторая половина расщепленного сознания знает, что завтра может не наступить, вот мы и испытываем соблазн забросить и галактики, и вечность, чтобы сконцентрировать всю нашу энергию, весь поиск на решении одной задачи: сделать так, чтобы завтра наступило! Но не является ли и это изменой, забвением того, что многие из нас считают, так сказать, священной миссией? Вот мы и попадаем в узкую протоку между Сциллой самодовольства (он громко постучал по левой половинке доски) и Харибдой паникерства и истерики. — (Стук по правой половине.) — Некоторые из нас тщатся, конечно, по мере сил устранить эту трещину, посвящая часть времени и энергии — если позволено будет сказать, даже больше энергии, чем можно себе позволить, — стараниям на общее благо, попыткам наладить взаимопонимание между расами и народами с помощью таких организаций, как ЮНЕСКО, Совет мира, Президентский консультативный совет, Комиссия по гражданским свободам, Общества охраны окружающей среды и прочих, к которым я имею честь принадлежать, внося свой скромный вклад в благие начинания. Если мне позволят мельком затронуть некоторые практические аспекты…
Увлекшегося Бруно уже нельзя было прервать, как нельзя выключить снаружи двигатель автомобиля, когда водитель заперся в салоне. Он говорил безостановочно — в основном, о своем малом вкладе (в действительности, далеко не малом) в деятельность всех этих уважаемых структур. Соловьев терпел его разглагольствования пятьдесят две минуты, после чего, так и не дождавшись паузы, перебил его усталым голосом:
— Пора обедать. Вы не будете возражать, Бруно? Бруно непонимающе глянул на часы и тут же превратился в воплощение раскаяния.
— Прошу прощения, — пролепетал он, убирая бумаги в портфель, — тема до того увлекательная, что…
В замешательстве он выглядел беспомощным. Но все знали, что при первой же возможности он опять оседлает своего любимого конька.
II
В ответ на вопрос, заданный одной журналисткой на писательском коктейле, не мешает ли ему его фамилия и не мечтал ли он ее изменить, сэр Ивлин Блад ответил с просчитанным чистосердечием, очень помогавшим ему общаться с прессой: “Как поэт я не могу рассчитывать на широкую читательскую аудиторию, зато мою фамилию легко запомнить. Думаете, фамилии вроде “Оден”, “Томас” или “Элиот” что-нибудь говорят толпе? Вот “Блад” — это им знакомо!” “Значит ли это, — настаивала не слишком сообразительная дама, — что вас читают из-за вашей фамилии?” “Меня никто не читает! Зато каждый пень в этой стране знает мое имя”. То была не пустая похвальба, напротив, сэр Ивлин был излишне скромен. Цитировать Блада было не принято, ибо он не принадлежал к числу активно цитируемых поэтов, но это не помешало ему прогреметь на весь мир. Он не успевал отвечать на приглашения выступать с лекциями в американских, индийских, японских университетах, участвовать в бесчисленных международных симпозиумах. В шестьдесят лет английская королева произвела его в рыцари (и, говорят, побледнела от гнева, когда он спросил ее перед началом обряда, не будет ли больно). Среди “девушек по вызову” он был известен под кличкой “Лауреат”. Он прибыл накануне на арендованном автомобиле, счет за который собирался оплатить из денег, предназначенных на дорожные расходы. На обед он тоже опоздал. В дверях столовой он замедлил шаг, чтобы окинуть взглядом всех присутствующих, заняв собой весь дверной проем. Казалось, он не замечает пытливых взглядов ученых, размышляющих, годится ли он в полномочные представители культуры. Вскоре он возобновил движение, перенеся весь вес на шаркающие ноги. Ему не была чужда особая, слоновья грация. Выбор места не стал для него проблемой: он сразу, будто притягиваемый магнитом, направился к столу, за которым сидел в одиночестве молодой Тони, наслаждаясь супом, украшенным двумя Knodels — вулканическими островами размером с кулаки. — Придется довольствоваться холодным супом, — сказал Блад, опасливо глянув на Knodels. Тон у него был до омерзения плаксивый, выговор неразборчивый. Догадаться, пародирует он кого-нибудь или требует серьезного к себе отношения, было невозможно. — Туалет перед едой — печальная необходимость. Кишечник готов освобождаться только перед новым заполнением. Любопытно, но неудобно. Павловский рефлекс, как сказали бы наши идиоты-ученые… Вы девственник? Шокирующие манеры Блада были почти всем известны, однако Тони был застигнут врасплох. — У меня богатое воображение, — пробормотал он, покраснев. — Проблемы мастурбации? — Это уже не проблема. — Едины в двух лицах? Теперь Тони не на шутку рассердился, хоть и знал, что надо бы сохранить спокойствие. Он сделал вид, что увлечен борьбой с Knodels. — Вы не поняли мой вопрос. Он не буквальный, а метафорический. — Боюсь, я не совсем улавливаю… — Я имел в виду ваши фантазии. Они гетеро — или гомосексуальны? — Скорее, гетеросексуальны. — В вашем положении это нехорошо. Блуд — смертный грех, тогда как содомия — грех простительный. Поэтому я гомосексуален, как лосось в нерест,. Это всем известно. — Непонятная метафора… — Вам недостает поэтического воображения. — Сэр Ивлин засмеялся. Тони думал, что смех у него тоже будет фальстафовский, как и весь он, но вместо этого услышал сухое поперхивание. Звуки эти соответствовали, впрочем, его мелким чертам — ротику, носику, глазкам — на большом, круглом, красном, заплывшем лице. — Какое у вас впечатление от утреннего заседания, сэр Ивлин? — спросил Тони вежливо. — Меня сморил сон. Я бы так и не проснулся, если бы не итальяшка с его болтовней о нейроинженерии. Этого я не смог вынести, Митси, надутая брюнетка, принесла сэру Ивлину суп с Knodels. Он заказал бутылку вина. — Большую бутылку? — спросила Митси. — Главное, чтобы была полная, Schatzchen. Вид у него был такой, словно он готовится ущипнуть официантку за аппетитный зад. Однако та не отреагировала на “киску”, зато зачем-то протерла салфеткой рюмку Тони, глядя в пространство. — Вряд ли я пойду на дневное заседание, — сообщил Блад. — Деревенские красавчики собираются устроить соревнование по борьбе. Пойдете со мной? Конечно нет! Послушным мальчикам надо в школу. — Позвольте к вам присоединиться? — Темноволосый мужчина с орлиным ликом и французским акцентом, только что появившийся в столовой, уселся напротив Тони. — Риторический вопрос! — бросил Блад. — Вы же знаете, что я не могу ответить “нет”, Петижак, как бы я ни ненавидел ваше желтое нутро. Профессор Раймон Петижак хищно улыбнулся Тони. — “Желтое” — это потому, что он считает меня маоистом, а “нутро” — потому, что он только и думает о своем пищеварении. А так — чрезвычайно милый человек. — Он налил себе вина. — Лягушатники называют это “картезианским здравомыслием”, — сказал Блад, обращаясь к Тони. — A propos*, Петижак, если вам хочется вина, закажите собственную бутылку. — Именно это Веблен и называет расточительностью общества потребления. Я выпью не больше одной рюмки. — Француз обернулся к Тони. — Не увлекайтесь этой горькой жидкостью, если вы, так сказать, принимаете близко к сердцу свою печень. — Даже высокомерным “так сказать” нельзя оправдаться за смешанную метафору, — фыркнул Блад. — А что касается лягушек, — продолжал Петижак, по-прежнему обращаясь к Тони, — то наш cher Maitre устарел. Мои соотечественники давно уже отказались от вкусных лягушачьих лапок в чесноке и перешли к хот-догам и гамбургерам, навязанным проклятыми империалистами, кока-колонизаторами. Mon cher, c'est fini. — Не смейте называть нашего юного братца “мой дорогой”! — сказал Блад. — Вы меня неправильно поняли. Я даже вас могу назвать “mon cher”, ничем особенно не рискуя. А что касается картезианского здравомыслия, то здесь вы устарели вдвойне. Картезианский дуализм давно уступил место гегельянской троице — тезису-антитезису-синтезу — нашедшей выражение в марксистско-ленинской диалектике. Последняя, в свою очередь, была проинтерпретирована в философии председателя Мао, а также совмещена с экзистенциализмом Сартра и со структурной антропологией Леви-Строса. Так что, как видите… — Ни черта не вижу! — огрызнулся Блад, изучая полную тарелку тушеного мяса, которую перед ним поставила презрительная Митси. — Разве что гуляш. — Вы о блюде или о философии? — спросил Тони. — О том и о другом. — Совершенно верно, гуляш, — с энтузиазмом подтвердил Петижак. — Мы готовим очень острое идеологическое рагу. Смотрите, не обожгите рот. — Обезьяний лепет. — Возможно. Но юные бабуины доказали, что настроены серьезно, когда захватили цитадели так называемой учености. — И изрядно в ней нагадили. Какое это имеет отношение к структурной антропологии? — Видно, что вы не читали Леви-Строса. Блад вытаращил глаза. — Сейчас я вас удивлю. Я пытался. Полная абракадабра! Я просто глазам не поверил. Попытался еще раз — и обнаружил диалектику вываренной, пережаренной, перекопченной пищи, параллель между медом и менструальной кровью, сотни страниц безумной словесной эквилибристики. Величайшая мистификация после питлдауского черепа. Но в ней легко увязнуть — как в меде. Лицо Блада приобрело оттенок красного вина, глаза вылезли из орбит. — Не знал, что вас так интересует антропология, — сказал Петижак. — Согласен, великого Леви иногда заносит. Галльская традиция, знаете ли… Но юных бабуинов влечет к нему совсем не из-за этого. Все дело в выводах, которые он делает из анализа греческой мифологии: “Если Общество хочет выжить, дочери должны предать родителей, сыновья должны сокрушить отцов”. — А вы, выходит, перешли на сторону бабуинов? Интеллектуальное сутенерство! — Я на стороне Истории. А История — на нашей стороне. — Этот вздор я слышал еще тогда, когда сам принадлежал к бабуинам — в тридцатые годы. Но в те времена созидателем Истории мнил себя так называемый революционный пролетариат. А нынче эта роль перешла к волосатым бабуинам. — Да, я на стороне бабуинов. Но ситуация выглядит по-другому. Ваше поколение “розовых тридцатых” страдало прискорбной наивностью. Вы отвергали свое, реальное общество и верили в Утопию — в пятилетние планы и балалайки. У вас была двойная мотивация: восстание против статус-кво и преданность идеалу — притяжение и отторжение, минус и плюс, магнитное поле. Мы же верим исключительно в минус. Ни миражей, ни иллюзий, ни программ, только НЕТ. Нет, no, non, nein, полиция — свиньи, merde! — Он улыбнулся, как добродушный Мефистофель. — Как же вы именуете свою философию? Дерьмологая? По-моему, вы всего лишь клоун! — заявил Блад. — Кто бы говорил… — отозвался Петижак. — Все мы притворщики. Но некоторые притворяются больше других. Тони, несколько минут почтительно слушавший перепалку, наконец вмешался: — Вы обсуждаете экзистенциальный вакуум, словно это новое явление. А он, возможно, существовал всегда. Недавно я прочел Экклезиаста в новом английском переводе, где “суета” заменена вакуумом: “Пустота, пустота, все пустота и погоня за ветром…” Эти слова восходят к Бронзовому веку, когда Бога еще считали живым. — Маловато духовного комфорта, — заметил Блад. — Ваал был богом хиппи, — сообщил Петижак. Блад пожал плечами, подозрительно глядя на принесенный Митси десерт. Это был шоколадный торт под названием “Pischinger”, знаменитый венский рецепт; на кухне только и пришлось, что вскрыть банку, сделанную в штате Огайо: Фонд закупил целую партию консервированного лакомства у затоварившейся американской армии.III
Во вторую ночь два участника симпозиума рыдали в подушку. Бруно Калецки рыдал, содрогаясь от икоты, потому что снова не сдержался и вызвал всеобщую ненависть приступом словесного поноса, хотя давал себе слово, что никогда больше себе подобного не позволит. Харриет рыдала, превратившись от слез в маленькую беспомощную девочку, отчасти из жалости к Нико, выглядевшему ужасно огорченным после неудачной вступительной дискуссии, отчасти потому, что чувствовала себя слишком старой и некрасивой, чтобы понравиться голубоглазому Тони, к которому внезапно воспылала пылкой страстью. — Вздор, — сказала она громко и изо всех сил высморкалась. С первого этажа доносилась музыка — по радио передавали “Голубой Дунай”. Она не сомневалась, что радио слушает Густав, водитель с нафабренными усами. Он тоже был перспективным объектом — они с Хелен обсудили и одобрили размер его мужских достоинств. Харриет умылась холодной водой и тщательно накрасилась перед зеркалом. Лицо выглядело теперь не таким уж старым и вообще приемлемым. Спустя пять минут она вошла в комнату Густава без стука и без своего посоха, в одном алом халате. — Не возражаете, если я составлю вам компанию? Что-то мне жарко спать. Густав лежал в постели, укрытый только по пояс, блестя загорелым торсом, и курил сигарету. Он предпочел бы брюнетку с бритой шеей, но выбирать не приходилось, к тому же у этой тоже были достоинства — взять хотя бы могучие, как у кобылицы, ляжки. — Прошу! — вежливо позвал он ее, после чего потушил сигарету и свет. В следующее мгновение ему пришлось вспомнить, какой страх он однажды испытал при сходе горной лавины.IV
У Клэр обошлось без слез, хотя и ее тянуло всплакнуть. Она лежала на балконе, под луной, и ждала возвращения Николая, вышедшего прогуляться. Утреннее заседание было провалено усилиями Бруно; дневное прошло успешнее, но тоже свернуло куда-то не туда. Джон Д. Джон-младший, молодой гений из Массачусетского технологического института, прочел лекцию “Компьютеризация будущего”. Сам он — стриженный под “ежик”, с правильными чертами искреннего лица, с грамотной, но убийственно монотонной речью — тоже выглядел как изделие, запрограммированное мощной машиной IBM. Клэр попыталась уследить за его рассказом о сложностях теории коммуникаций, хранения и извлечения информации, банков памяти и автоматизированного потока информации, обратной связи и киберконтроля, анализа символов и роботизации, обучающих машин и автоматизированного принятия решений; но по прошествии десяти минут она отказалась от всяких попыток, настолько ей стало скучно и неприятно. При этом она знала, что имеет право на неприязнь, но никак не на скуку. Если враг становится скучен, ему гарантирована победа. Но как было не задремать под монотонное занудство, ползущее изо рта Джона Д. Джона-младшего, как одна бесконечная макаронина? Сколько раз она все это слышала: про то, что гордое человеческое сознание — всего лишь компьютерная система, причем очень медлительная по сравнению с машиной, зато с огромной способностью накапливать информацию — с объемом в 10 в двенадцатой степени закодированных единиц, включая, правда, немалое количество помех и мусора. Биохимическая топливная система человека имеет невысокую эффективность, а его взаимосвязь с окружающей природой и себе подобными свидетельствует о дефектах в систематизации или механизмах обратной связи на уровне экологической и социальной организации. Согласно парадигмам принятой в настоящий момент теории коммуникации… Клэр изучала лица “девушек по вызову”, сидящих вдоль стола. Николай сидел с оттопыренной нижней губой, сильно смахивая на шимпанзе, — свидетельство затуманенного состояния ума. Профессор Бурш, напротив, сосредоточенно внимал докладчику и время от времени согласно кивал. Фон Хальдер приложил правую руку воронкой к уху, что говорило о нежелании слушать. Харриет бомбардировала Тони записочками, добиваясь в ответ всего лишь вежливых улыбок. Валенти сидел неподвижно, уподобившись смазливому истукану, и не обращая внимания на взгляды мисс Кейри, не снимавшей наушники. К физиономии Уиндхема прилипла благодушная улыбка — наверное, ему теперь до конца жизни ходить с лицом, собранным в гармошку. Бруно строчил в блокноте с пулеметной скоростью. Хелен, соседка Клэр, чесала ляжку под мини-юбкой. Сейчас, на балконе, вспоминая эту сцену, Клэр сравнивала ее персонажей с экспонатами музея восковых фигур. Вот только движущиеся куклы куда страшнее неподвижных… Роботы с совершенной программой, эластичные, теплокровные, вращающие глазами! Не потому ли у нее вызвала такой иррациональный ужас компьютерная картина мира, нарисованная Джоном Д. Джоном? Ведь если он и Бурш правы, то и она — всего лишь ожившая фигура из музея мадам Тюссо, работающая на химической двигательной установке. Зачатый в пробирке или нарисованный на кульмане, вызревший в материнской утробе или в лаборатории, конечный продукт стандартен, он зовется роботом Клэр. Может быть, неприятие позиции Джона Д. Джона и его самого объясняется страхом, что он и Бурш правы? Что драма, в которой она якобы участвует, — всего лишь дурацкая пляска марионеток на ниточках? Недаром Джон Д. Джон обмолвился, что в Калифорнии появился компьютер, способный представить в виде соответствующих символов сны, которыми делились с Фрейдом и Юнгом их пациенты… Зато дискуссия, развернувшаяся после выступления Джона Д. Джона, получилась занятной. Никто из высказывавшихся не ужасался услышанным, но и не соглашался безоглядно, чего так боялась бедная Клэр. Все эти метафизические загадки и ужасы были признаны страшилками для учащихся средней школы — во всяком случае, под включенный магнитофон участники стремились проявлять здравомыслие. Однако высказывания по конкретным аспектам проблемы были нелицеприятны. Прямого столкновения лагерей — сторонников Николая и Бурша — удалось избежать, но их антагонизм проявился еще отчетливее. Клэр вдруг сообразила, что среди присутствующих только эти двое, Гектор Бурш и Джон Д. Джон, — ее подлинные соотечественники, американцы по рождению. Николай, Бруно, Валенти и фон Хальдер, хоть и учились в американских университетах, были европейцами, занесенными в ее страну обратным током Гольфстрима, преобразовавшим ее интеллектуальный климат и превратившим в Мекку науки. Тони, Уиндхем и Блад — британцы, Харриет — австралийка, Валенти — итальянец, Петижак — француз. И все же они, при всех их слабостях и суетности, казались как-то человечнее, чем двое уроженцев Нового Света — этой мастерской по изготовлению восковых фигур. Николай возвращался по освещенной луной тропинке, преследуемый собственной тенью. На балкон он ступил посвежевший, повеселевший. — В лесу пахнет солями для ванны, — сообщил он. — Я поразмыслил… — О чем? — О том самом письме Эйнштейна. Наша конференция заведомо провальная, но мы хотя бы должны образовать комитет действия. Если придется, насильно… — Полностью одобряю насилие. — Надо будет обработать каждого индивидуально, начав с тех, кто и так на нашей стороне: Харриет, Тони, Уиндхем, Блад… — Блад?! — Он, конечно, клоун, король… извини, королева клоунов, зато он неравнодушный. В его поэзии я ничего не понимаю, у меня от нее зубная боль. Но он единственный из живых поэтов, хоть что-то смыслящий в квантовой физике и генетическом коде. — Трижды аплодисменты Бладу. — Валенти мне не нравится. Но он охотно пойдет на сотрудничество. Боюсь, даже излишне охотно. — “Ужасные времена — ужасные средства”? — Вот именно. Теперь — Хальдер. Он меня не любит, но и его интересует тема. Надеюсь, при должной дипломатичности… — Голосую за дипломатичность. — Бруно будет молоть языком, но сохранит нейтралитет. В конце концов, он откажется поставить свою подпись, сославшись на занятость в других организациях. Но за кулисами он может быть полезен… По другую сторону баррикады засели два непримиримых робото-маньяка, Бурш и Джон-младший, а с ними — свихнутый Петижак. В вопросах судьбы мира у нас с ним нет общего языка. Я даже не уверен, что их волнует эта тема. Всякое волнение они отвергают, как слюнявую сентиментальность. Но они нам нужны для полноты картины, чтобы нас не обвинили в односторонности. — Хотя мы односторонни, и слава Богу! — Конечно. Но, как мы ни ненавидим философию друг друга, экстренная ситуация — мать союзов. Они могут пойти на сотрудничество из чистого оппортунизма. А могут и не пойти. В таком случае совесть у нас будет чиста: мы сделали все возможное, и черт с ними! — Да, черт с ними! Только кто будет заниматься дипломатическим обхаживанием молодого Джонни и Бурша? Если за это возьмешься ты, у тебя не хватит терпения. — Не беспокойся, я придумал план. Сугубо конспиративный. Только не отвечай: “Я голосую за конспирацию!” — Все равно я за это. Николай изложил свой план. Для начала он переговорит с двумя-тремя ближайшими единомышленниками. Они сколотят тайный кружок и будут встречаться каждый вечер, вырабатывая план дебатов следующего дня и распределяя обязанности по обращению в свою веру оппонентов… Все это звучало по-мальчишески и несерьезно, но на международных конференциях именно так и принято действовать. Клэр была всецело “за”, хоть и не верила в успех. Ко сну она готовилась в приподнятом настроении.class='book'>Вторник
I
Второй день симпозиума начался вполне мирно. Хорас Уиндхем прочел лекцию, сопровождая изложение слайдами и гуттаперчевыми японскими улыбками. Доклад назывался “Революция в утробе”, но докладчик оговорился, что первой части следовало бы предпослать подзаголовок — “Сражение во чреве”. Ведь материнская утроба — самое опасное место из всех, где человеку приходится побывать на протяжении жизни, а время, проводимое в нем — это период наибольшей смертности: около двадцати процентов эмбрионов умирают до рождения, причем сюда еще не включены искусственные аборты.
Считается, что человеческий эмбрион — счастливое создание, однако существуют веские основания подвергнуть это представление сомнению. Появление человека на свет, в отличие от рождения животного, — болезненный и тяжелый процесс, причем у цивилизованных народов он протекает тяжелее, чем у первобытных. Появление на свет — рискованное предприятие.
А ведь риски сопровождают и пребывание во чреве. Наибольшая опасность для еще не рожденного дитя на поздних стадиях развития — кислородное голодание из-за чрезмерного сдавливания: оно чревато смертью или повреждением головного мозга. Поэтому позволительно поставить вопрос: не принесет ли уменьшение сдавливания обратного эффекта — совершенствования мозговой деятельности? Уважаемый друг и коллега Уиндхема, доктор Хейнс из Уитуотерстранда, первым высказал идею об устройстве над животом роженицы пластмассового декомпрессионного купола…
— Предложение прозвучало еще в конце пятидесятых годов, — продолжал Уиндхем. — Полагаю, вам известно, к чему это привело. Физическое и умственное развитие младенцев, подвергавшихся декомпрессии, пошло на тридцать процентов быстрее, чем у обыкновенных детей, многие из них отличались высокой одаренностью. Сообщество медиков, косо смотрящее на любые новшества, сначала игнорировало беднягу Хейнса, потом ринулось на него в атаку. В итоге только считанные частные клиники отваживаются применять этот метод, добиваясь блестящих результатов. Их услугами могут пользоваться те немногие родители, у кого хватает смелости и денег. Крупномасштабных экспериментов на государственные субсидии так и не было проведено…
Хелен Портер, сидевшая у стены, помахала голой загорелой рукой Соловьеву. Тот кивнул.
— Господин председатель, доктору Уиндхему наверняка известно, что высокий коэффициент умственных способностей этих супердетей объясняется не повышенным снабжением зародыша кислородом, а высоким IQ их мамаш…
Уиндхем захихикал.
— Расскажите это вашей бабушке! Я знал, что об этом зайдет речь, и остановлюсь на этом в дискуссии. А пока ограничусь напоминанием о судьбе злополучного доктора Семмелвайса из Будапешта, который первым применил в 1847 году антисептики в родильном отделении и за несколько недель снизил там смертность от тринадцати процентов до одного. Коллеги заявили, что это вызвано посторонними причинами, обозвали его шарлатаном и добились его увольнения. Он, в свою очередь, заклеймил их как убийц, сошел с ума и умер в смирительной рубашке…
— Случайные аналогии мало что доказывают, — отмахнулась Хелен.
— Знаю, — ответил Хорас со своим обычным хихиканьем и перешел к описанию альтернативных возможностей революционного изменения человеческой судьбы с колыбели или с материнской утробы. Он напомнил коллегам, что в конце 60-х годов доктор Заменхофф из Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе делал беременным мышам гормональные инъекции, в результате чего у крысят на 30 процентов увеличивалась масса коры головного мозга и, соответственно, IQ. Шенкин и его сотрудники добились аналогичных результатов в опытах с цыплятами, впрыскивая в куриные яйца фактор роста нервных тканей. Еще в середине 60-х годов Макконелл, Джекобсон и Юнгер получили хорошие результаты в опытах с плоскими червями и крысами: они дрессировали подопытные экземпляры, затем брали у них мозговую вытяжку и вводили ее экземплярам, не проходившим дрессировки. Последние обучались тем же приемам гораздо быстрее, чем участники контрольной группы…
На сей раз руку поднял Валенти, сверкнув золотыми запонками. Но Уиндхем уже набрал скорость, как теннисный мячик, катящийся вниз по склону.
— Знаю, знаю, — сказал он Валенти с улыбкой, предвосхищая вопрос, — эти эксперименты вызывают противоречивые отклики, половина проводивших их лабораторий получили положительные результаты, другая половина — отрицательные. Однако есть весомые основания предполагать, что биохимики в течение нескольких лет предложат способы получения животных и людей с усовершенствованным мозгом, начиная с колыбели. Я, впрочем, не стану залезать в такие дебри, как уважаемый нобелевский лауреат-химик, который, как ни в чем не бывало, рассуждает о производстве яйцеголовых гениев путем кесарева сечения, исключающего сдавливание при родах.
— Это какая-то дурацкая шутка! — проворчал Блад. Но Уиндхем поспешил его успокоить: совершенствование мозга не обязательно сопровождается увеличением размера черепной коробки. У неандертальцев черепная полость была больше, чем у современного Homo Sapiens, а у гениев, наоборот, бывают маленькие головки. Важен не размер головы, а количество нервных клеток и сложность их взаимосвязи в коре, которая имеет толщину всего в одну десятую дюйма. Однако существуют менее рискованные, чем биохимические, способы выведения животных и человека с супер-мозгом. В 60-е годы коллектив Дэвида Креха из Беркли продемонстрировал, ко всеобщему удивлению, что обучение крысят различным фокусам не только сделало их оживленнее и сообразительнее, но и привело к анатомическому усовершенствованию мозга. Этих крысят растили в этаком крысином Диснейленде; через 15 недель игр ими “пожертвовали”, пользуясь распространенным эвфемизмом. Оказалось, что кора головного мозга у них утолстилась и потяжелела, стала химически активнее и насыщеннее “проводкой”, чем у контрольной группы, выращенной в нормальных условиях.
Что касается людей, то опыты Скилза и его коллектива, продолжавшиеся на протяжении тридцати лет, продемонстрировали, что из годовалых детей из трущоб и детских домов, страдавших отставанием в умственном развитии, со временем вырастут люди с интеллектом выше среднего, если вовремя отдать их приемным родителям, которые станут о них как следует заботиться. В первые два года воспитания в таких семьях их IQ вырастает на тридцать процентов, а мозг, несомненно, претерпевает те же изменения, что и мозг крысенка из Беркли. Дюжина детей, не обретших семей, с таким же или менее сильным отставанием в развитии, со временем в полном составе, за исключением всего одного, перекочевала в психиатрические лечебницы…
— Резюмирую. Мозг — прожорливый орган. Чтобы развить заложенные в него при рождении возможности, он должен хорошо питаться еще с колыбели. Судя по всему, на протяжении всей истории большинство людей получают в решающие, ранние годы недостаточно пищи для мозга, отсюда их неразвитость. Если вся значимость этого факта будет осознанна, то революция в колыбели станет неотвратимой. Применяя с яслей уже известные нам принципы, можно всего за одно поколение увеличить коэффициент умственных способностей людей на двадцать процентов. Это было бы равносильно биологической мутации, последствия каковой я бы посоветовал вам представить самостоятельно…
Напоследок Уиндхем еще раз хихикнул и сел.
— Вы собираетесь штамповать des petits vieux*! — крикнул, вскочив с места, Петижак. — Профессоров с маленькими ножками и огромными лысыми головами. Гипертрофия интеллекта и атрофия сердца. Как вы не понимаете, что наша беда — в избытке, а вовсе не в недостатке ума? Вот она — экзистенциальная трагедия человечества!
— Как же вы предлагаете ее лечить? С помощью ЛСД? — пропищал Уиндхем.
— Почему бы и нет? Полезно все, что открывает в голове окошко, впускает в нее ветер — все, что дает простор мистике и угнетает логику.
— Как вы совмещаете мистицизм с марксистской диалектикой?
— Легко. Это синтез противоположностей. Если отведать вызывающих галлюцинации грибов или священного сока кактуса, находясь в ритуальном диалектическом настроении, то наступит торжество духовной гастрономии, вы поймете тайну Вселенной, которую можно выразить простым лозунгом: “Любовь вместо логики!”
— Любовь? — переспросил Блад. — То-то ваши бабуины разгуливают с велосипедными цепями…
Петижак улыбнулся с доброжелательностью Мефистофеля.
— Средство не всегда аналогично посланию. Царству Божьему будет предшествовать Апокалипсис. Расшибать головы легче, чем ниспровергать логику.
Николай постучал по столу зажигалкой.
— Предлагаю брать слово по очереди. Отто тоже хочет высказаться.
Фон Хальдер встал и сделал вид, что пытается пригладить свою белую гриву пророка, но в итоге еще сильнее ее растрепал.
— Итак, — начал он, — профессор Уиндхем указывает нам путь к сверхчеловеку в духе Ницше. Почему бы нет? Как простой антрополог я не могу угнаться за полетом философских идей мсье Петижака, за всем этим хиппизмом, триппизмом, сидячими, стоячими и лежачими протестами… — Он сделал паузу, ожидая взрыва смеха, но ничего не дождался. — Так что до самого конца я с Петижаком не пойду. Но кое-какой путь готов с ним пройти. Как простой антрополог я мало знаком с человеческим мозгом, но если революция, обещанная Уиндхемом, затронет только кору, где гнездятся наш ум и хитрость, и не покусится на области, ответственные за страсти, то я очень боюсь, что ваш супермен окажется суперубийцей. Ибо, как я продемонстрировал и объяснил в своей последней книге, человек — это животное с инстинктом убивать, направленным прежде всего против ему подобных. Это Homo Homocidus, который будет убивать ради территории, ради секса, из жадности, ради удовольствия…
— Вздор! — перебила его Харриет. — Я, например, простой зоолог, но достаточно знакома с историей, чтобы понимать, что вся эта болтовня об инстинкте убивать — всего лишь модное сотрясение воздуха. Люди убивают не от ненависти, а от любви к своим богам.
— Я это уже слышал, — парировал Хальдер.
— Но не расслышали, — фыркнула Харриет. Наступило время обеденного перерыва.
II
После обеда оставалось немного времени до начала следующего заседания, которое Соловьевы решили использовать для прогулки. Тропинка вела вверх по склону, в сосновый лес, оттуда — на большой луг, мимо сельских хуторов, снова в лес на противоположном склоне горы. Даже сейчас, в июле, на северных склонах сохранился снег. Почти на всех домах местных жителей висели написанные от руки предложения о сдаче комнат с полным пансионом. Был обеденный час, и Клэр заворожено наблюдала за обедающими на террасах: все, как один, поглощали в большом количестве одно и то же: суп с клецками, свиные отбивные с капустой и картошкой, потом шоколадный торт; все это запивалось пивом. — Могу себе представить, как они чавкают! — простонала она. — Отвернись и смотри на горы. Слышишь коровьи колокольчики? Но звон колокольчиков был заглушен музыкой из окон и треском мотоциклов без глушителей, доносившимся с дороги, как автоматная пальба. Крестьянская молодежь свихнулась на мотоциклах — здоровенных, сверкающих чудовищах, поднимающих им настроение своим ревом. В пятнадцать лет они уходили из школы, болтались год-два на ферме, потом с грехом пополам овладевали ремеслом гаражного механика, электрика, штукатура или официанта, копили денежки, чтобы к сорока годам осуществить заветную мечту — открыть очередной пансион на тридцать спальных мест со здоровой деревенской кухней на основе магазинных блюд быстрого приготовления. — Жена местного врача рассказала мне, — сказала Клэр, — что они только шесть лет назад заказали холодильник. Раньше никто в деревне не видел холодильников. Когда заказ доставили, она объяснила Хильде, соседской дочери, работавшей у них прислугой, зачем нужен этот ящик. Та воодушевилась и попросила разрешения взять взаймы два кубика льда, чтобы отнести их на блюдечке мужу и бросить ему в пиво. Только на время — потом она принесет лед обратно… Следующим утром Хильда явилась на службу с красными глазами. Оказалось, что по пути домой она так разогналась от нетерпения, что поскользнулась, разбила блюдце, потеряла кубики льда и не сомкнула ночью глаз. Нынче у Хильды свой пансион и морозильник, а также другая домашняя техника, какой не может себе позволить докторская жена. Она теперь едва ей кивает при встрече. — Кто кому едва кивает? — Хильда — докторской жене, конечно! Они зашли дальше, чем предполагали, наслаждаясь безлюдьем. Туристы по большей части переваривали обед на террасах внизу, распластавшись на шатких шезлонгах, которые вот-вот порвутся под их тяжестью. Летом сюда приезжала совсем другая публика, нежели зимой, когда доминировали лыжники: это были выходцы из тех районов Центральной Европы, где тучность по-прежнему считается признаком процветания. Смотреть на них было сомнительным удовольствием. Красивые люди наведывались в горы только в роли лыжников или альпинистов. Летом эта категория надевала маски для ныряния, а не рюкзаки. Гуляя, Николай и Клэр столкнулись с шедшей им навстречу, вниз, семьей, тащившей рюкзаки и вооруженной палками. Клэр пришлось посторониться, пропуская эти воплощения тучности. Впереди родителей бежали вприпрыжку двое детей. Вся четверка посмотрела на Соловьевых с нескрываемым осуждением. Пройдя всего несколько шагов, женщина не выдержала и вынесла приговор: — Englanders! Николай ускорил шаг. Клэр усмехнулась. — Эта особа точь-в-точь как комод на тонких ножках с выдвинутым верхним ящиком. Неужели местные жители были такими же, когда тебя возили сюда в детстве на каникулы? — Маленькому мальчику подавай большую грудь, — отозвался Николай. — Ну да, все американские мужчины — маленькие мальчики, — сказала Клэр. — Извини. Я знаю, как тебя шокирует эта перемена. — Я очень любил горы, — сказал Николай. — И крестьян из горных деревень любил. Они называли себя не фермерами, а именно крестьянами — Bauern. Они гордились собой. Власти адресовали депеши так: “Herrn Bauer Moser”, “Herrn Bauer Hubner”… До сих пор Bauer — одна из самых распространенных фамилий в их телефонной книге. Пойди, найди в нашей телефонной книге фамилию Peasant, Paysan. — Ты не считаешь, что в детстве относился к этим крестьянам излишне романтично? — Возможно. Но мы не вправе их осуждать. Раньше им тяжело жилось. А потом они сделали величайшее в своей истории открытие: туристов легче доить, чем коров. Не надо вставать в четыре утра. Они присели на скамейку, поставленную муниципалитетом Шнеердорфа в нескольких шагах от тропинки. Отсюда открывался захватывающий вид, надо было только забыть о рекламе нового дезодоранта, прилепленной к спинке скамейки. Неподалеку находился сувенирный киоск, торгующий местными поделками из дерева: оленями, горными козлами и златокрылыми орлами, скопированными с персонажей диснеевских мультфильмов. — Я далек от сентиментальности, — продолжил Нико. — Ты считаешь, что туристический взрыв — это мелочь, просто неудобство. Но учти, что туристическая индустрия занимает первое место в экономике этой страны, а также многих других стран, вплоть до острова Фиджи. Есть страны, куда за год приезжает гораздо больше туристов, чем численность их собственного населения. Они усеивают горы, побережье, острова. Они превращают местных жителей в паразитов, уничтожают прежний образ жизни, отравляют искусство, традиции ремесел, народную музыку… Нико так распалился, что без разбору лупил палкой, на которую опирался на прогулке, по камням. — По-твоему, это простое неудобство, а ведь это глобальный феномен, катализатор всемирного совращения. Все культуры приводятся к банальному общему знаменателю, к норме-стереотипу. Рождается и надувается, как мыльный пузырь, синтетическая псевдокультура. Колониализм умер, но вместо него мы получили кока-колониализм всемирного масштаба. Все нации кока-колонизируют друг друга. Клэр, зная, что с Нико бесполезно спорить, когда он приходит в такое неистовство, предприняла, тем не менее, слабую попытку: — Разве у медали нет оборотной стороны? У людей, вроде этой женщины-комода, раньше не было возможности путешествовать. Зачем завидовать их удовольствию? — Удовольствие? А ты вспомни автобусы, набитые матронами с синими волосами, купившими тур на Гавайи! По двести душ в каждой группе. Организаторы обращаются с ними, как с инкубаторскими несушками, обязанными что ни день откладывать по золотому яичку. Они так все и воспринимают, все им тошно: и местные жители, обдирающие их как липку, и еда, от которой их несет, и наречие, на котором они не в состоянии изъясняться… Вместо того чтобы способствовать взаимопониманию наций, такой туризм сеет только взаимное презрение. Нико определенно попала шлея под хвост. Клэр недоумевала, в чем причина, хотя отлично знала, как быстро он превращается из филантропа, готового облагодетельствовать весь род людской, в желчного мизантропа. Все эти молнии метал человек, получавший поистине детское удовольствие от путешествий в другие страны. Там его радовало все, вплоть до экзотической формы на служащих таможни. — Ты обратила внимание, — не унимался он, — сколько презрения вкладывает турист в слово “турист”, обращенное к другому такому же? — Между прочим, мы оба любим туристические поездки, — возразила Клэр. — Это другое дело. Мы любим выглядывать из окна поезда, а они путешествуют, как посылки с объявленной ценностью. Внезапно до Клэр дошло, что Нико каким-то образом объединяет безголовых путешественников и своих “девушек по вызову”, туристический бум и бум в науке — по всей видимости, по принципу схожести опасного осадка. Впрочем, развивая эту тему, она бы рисковала погрузить его в задумчивость, близкую к трансу, как во время выступления Джона Д. Джона. — Вернемся к Хильде, — предложила она. — Что за Хильда? — Та, что раньше прислуживала докторской жене, была славной крестьянской женщиной, пока не обнаружила, что туристы доятся легче коров. Ты сам сказал, что их не за что винить. — Я прибег к клише. В словаре Бурша и Джона Д. Джона слову “вина” нет места. Они говорят, что винить человека за его деяния, как и хвалить его за них, совершенно бессмысленно. Оценке подлежат разве что хромосомы в его семенной жидкости, схема нервных волокон в коре его головного мозга, адреналин в его артериях, страхи его матушки, общество, в котором он живет. И так далее, сплошь алиби и оправдания, вплоть до Адама с Евой. Даже Бога они снабдили алиби, объявив, что Он умер. Помнишь Архимеда: “Дайте мне точку опоры — и я переверну Землю!” У нас нет этой точки опоры. В смысле морали нет даже ног, чтобы стоять. — Почему, у нас тобой как раз по две нога. У Харриет, у Уиндхема, у Тони — тоже. Поэтому мы здесь. Соловьев нагнулся за горстью серого снега, уцелевшего в щели между камней, куда не заглядывало солнце, слепил из него плотный снежок, чтобы запустить им в телеграфный столб — и промахнуться. — Ты знаешь, о чем я говорю. Верить просто. Не верить тоже просто. Не верить в собственное неверие — вот что трудно. — Да, знаю, — согласилась Клэр. — Но это придает сил. — Чтобы вертеться, как белка в колесе… — Кажется, нам пора возвращаться! — спохватилась Клэр. — Я забыла, кто выступает следующим. — Петижак. — И Николай захохотал. Весь его гнев мигом испарился. — Вот кто типичная взбесившаяся белка, бесконечно вращающаяся колесо!III
Никто не знал, даже приблизительно, сколько Раймону Петижаку лет. В международных ежегодниках “Who Is Who” и аналогичных изданиях дата его рождения указывалась с десятилетними расхождениями. Когда редактор проявлял дотошность, Петижак отвечал, что человеку ровно столько лет, на сколько он себя чувствует. Его излюбленной присказкой было: “Эпатировать буржуа — это старо. Его надо мистифицировать”. Мистификация была его второй натурой, как педантизм у Бурша. Харриет утверждала, что лучший способ опередить истинный возраст Петижака — это воспользоваться ньютоновским законом обратных квадратов: моложавость облика Петижака находилась в обратно пропорциональной зависимости от квадрата расстояния, отделяющего его от наблюдателя. Из противоположного угла небольшого зала он казался сорокалетним мужчиной. Но с началом приближения его кожа делалась все более пергаментной, все более натянутой, как после пластической операции. Его импровизированное выступление походило, как предрекал Блад, на острое и вязкое рагу. Клэр даже захотелось воспользоваться зубочисткой. Одновременно ее охватил страх. Петижак проповедовал ненависть во имя любви. Постепенно он разошелся, и на смену шарму Мефистофеля пришла желчная злоба: оратор брызгал слюной, буквально источая яд. Клянясь в любви к миру, он объявлял войну необозначенному врагу. Враг этот, которого он неопределенно именовал “Системой”, непрерывно менял облик и наклонности: то это был мифологический монстр, пожирающий собственных детей, то социологическая абстракция, каким-то образом связанная с рекламой стиральных машин. Чудовище было увенчано одновременно железным шлемом и котелком, да еще прижимало к плечу гранатомет. Оно засоряло умы студентов-социологов неверно понятой историей, мучило будущих скульпторов архаичной анатомией; оно было компьютеризованным фашистом-полицейским, с материнской утробы боящимся лобковых волос (для эмбриона это — символ враждебных джунглей) и бессовестным лицемером: “Лицемерие систем, воплощено в чудовищной сегрегации мужских и женских общественных уборных!” Вся его речь была усеяна такими самопародиями, однако его маниакальная ненависть к “Системе”, к западной цивилизации как таковой, не вызывала ни малейшего сомнения. Система подлежала уничтожению во имя освобождения общества, и единственным способом ее разрушения объявлялась всеобщая гражданская война. В такой войне можно обойтись без ядерного оружия. Ее цель — дезинтеграция всей социальной ткани, волокно за волокном, пока улицы не перестанут быть безопасными для пешеходов, носящих традиционную для Системы одежду, пока те не начнут бояться повернуть ключ зажигания, потом что в машине может быть заложена бомба, сесть в самолет, потому что никто не будет уверен, что он долетит до аэропорта назначения или вообще куда-нибудь долетит. Секретаршам больших индустриальных компаний будет страшно садиться за пишущие машинки — вдруг они взорвутся? Зажиточные обитатели пригородов будут опасаться посылать своих детей в школу — вдруг их захватят в заложники? Школы, так или иначе, закроются, потому что учителям, пытающимся чему-то научить детей, станут смеяться в лицо, а то и бить по лицу и раздевать догола, чтобы излечить от страха перед лобковой растительностью. Количество так называемых насильственных преступлений станет расти по экспоненте, причем это будут не только порожденные самой системой деяния, вроде ограблений, но и ритуальное насилие ради насилия, “чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет… — Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого. Цель всеобщей партизанской войны, chers amis, — завершить расползание общественной ткани, которое уже происходит… Когда он закончил — неожиданно, почти что прервав самого себя на полуслове, словно вдруг заскучал и решил, что продолжать не стоит, — в зале повисла смущенная тишина. Нико был приятно удивлен: оказалось, что его закаленные “девушки по вызову” до сих пор способны смущаться. Он попробовал побудить взглядом высказаться, одного за другим, нескольких участников, но такого желания ни у кого не оказалось. Бруно — и тот недоуменно пожал плечами и сделал жест, означающий “я умываю руки”. Наконец, сэр Ивлин, на протяжении всего выступления Петижака изображавший послеобеденную дремоту, сложив руки на изрядном животике, нарушил молчание. — Господин председатель, — начал он жалобно, — мне сдается, что все это словесное трюкачество звучит уже, по меньшей мере, лет сто. Начало традиции положила другая стая слабоумных бабуино — нигилисты из счастливой эпохи русского царизма. Если мсье Петижаку знакомо имя некоего Федора Михайловича Достоевского, годы жизни 1821-1881, то очень бы ему советовал прочесть роман означенного автора “Бесы”. Он обнаружит, что озвучиваемое им революционное послание сильно отдает нафталином. — Раз уж вы взялись цитировать литературные источники, — ответил Петижак, к которому вернулась его обычная дружеская насмешливость, — то я отвечу несокрушимой формулировкой Антуана Арто: “Литература прошлого была хороша для прошлого, но нехороша для настоящего”. Хальдер отчаянным жестом взъерошил свою седую гриву. — Программа! — рявкнул он. — Где ваша позитивная программа? Все, что вы тут нам наплели, на программу никак не тянет. Вы просто морочите нам голову! — Вы не понимаете, — ответил Петижак терпеливо. — Наша программа как раз и состоит в отказе от всякой программы. Движение вперед возможно только тогда, когда вы не знаете, куда движетесь. — Расскажите об этом генералу. — Мы не вступаем в диалог с генералами. — Болтовня! — с чувством бросил Хальдер, на чем дискуссия и завершилась. В кое-то веки “девушки по вызову” были единодушны, хотя бы в осуждении. Клэр решила, что это единственное, что можно занести Петижаку в актив. В его клоунаде проглядывало отчаяние, безнадежность обезумевшей белки в колесе, путавшая ее еще больше, чем трезвая уверенность Николая в грядущей катастрофе.IV
Соловьев уже собрался объявить заседание закрытым, когда в зал с шумом вошел Густав. — Телеграмма для герра профессора Калецки! — объявил он, сунул листок бумаги в нетерпеливую руку Бруно, по-военному развернулся и вышел. Вся сцена так отдавала театром, что все, не сговариваясь, повернулись к Бруно, словно ожидая режиссерских комментариев к эпизоду “телеграмма”. Однако Бруно, монумент непроницаемого хладнокровия, продолжал набивать свой портфель бумагами, которые он читал во время выступления Петижака (хоть и приставлял из вежливости свободную руку к уху). Только завершив сие священнодействие, он с небрежным поворотом плеч развернул листок с телеграммой. За долю секунды познакомившись с текстом, он уронил телеграмму на пол. — Минутку, господин председатель! — заговорил он дрожащим от волнения голосом. — Прежде чем мы разойдемся, я хотел бы ознакомить участников конференции с содержанием послания, которое, думаю, может их заинтересовать. Оно отправлено человеком, весьма близким к президенту Соединенных Штатов Америки. Увы, я не имею права назвать его имя. А говорится в послании следующее… Бруно быстро, но выразительно обвел взглядом сначала сидящих за столом, потом разместившихся у стены. Клэр не могла отделаться от впечатления, что он специально подстроил драматическое явление Густава. — Итак, вот что здесь говорится… — повторил Бруно. — “Профессор Бруно Калецки…” — Адрес я зачитывать не буду. Кстати, секретарь автора телеграммы его спутала и поставила “Шнеехоф” вместо “Шнеердорф”, иначе телеграмма поступила бы уже к вступительному заседанию, для которого, собственно, и предназначалась… Далее. “Получил поручение неофициально уведомить Вас об остром интересе президента Соединенных Штатов к итогам ваших “Принципов выживания”. В эти критические дни, когда на карту поставлено само будущее человечества., усилия выдающихся умов, собравшихся на конференцию, могут ознаменовать давно назревшее прокладывание новых путей к светлому будущему точка. Просьба как можно быстрее сообщить о возможных выводах конференции, которые будут внимательно изучены на самом высоком уровне точка. Подпись… И Бруно резко сел, словно желая предупредить овацию. И таковая действительно прозвучала — вернее, жиденькие аплодисменты в исполнении мисс Кейри. Вскинув одну руку, она вопросительно взглянула на Валенти и, получив безмолвное благословение, заработала ладонями Остальные, вместо того, чтобы присоединиться к ней, поспешили к выходу — к коктейлям, обещающим успокоение. Николай ограничился одним коктейлем. Они с Клэр первыми вошли в обеденный зал и уже развернули салфетки, когда увидели Блада, чуть ли не кубарем скатившегося по винтовой лестнице и нацелившегося на их стол. Отвесив Клэр почти безупречный светский поклон, он осведомился: — Допущены ли скромные поэты к капитанскому столу? — Прошу, сэр Ивлин, — разрешила Клэр, отвечая поклоном на поклон.Ш
— Острая наблюдательность научила меня, — заговорил Блад, медленно опускаясь с ней рядом, — что этикет выбора себе места за столом, принятый на междисциплинарных симпозиумах, проистекает из сомнительной теории Чарльза Дарвина, объясняющей эволюцию случайными мутациями. Приверженцы этой теории садятся, как придется. Они подходят, как сомнамбулы, к первому же свободному стулу, который заметят, независимо от того, кто уже сидит за столом: нейрофармакологи или, наоборот, знатоки античности, в неизбывной наивной надежде завязать междисциплинарный диалог. Нет нужды уточнять, что диалог превращается в идиотскую болтовню о погоде, здоровом питании и запиленных пластинках, а то и вообще деградирует в напряженное молчание чужаков в купе поезда. Все это лишний раз демонстрирует, что человек-универсал умер вместе с Ренессансом. Теперь мы имеем дело с “вавилонским человеком”: каждый из нас что-то бормочет на собственном специфическом наречии, цепляясь за пресловутую башню, которая может в любую минуту рухнуть. — Вздор! — резюмировала Харриет. Она появилась в разгар тирады Блада, спрятала под столом палку и опустилась в последнее пустое кресло. — Вы перепеваете Джона Донна с его “когда все рухнет, и исчезнет связь…” Он, бедняга, рвал на себе волосы, узнав от Коперника, что Земля — не центр Вселенной. Блад взирал на нее с нескрываемой ненавистью. — Прошу прощения, глубокоуважаемая мэм, но Донн был прав. Коперник и его приспешники дерзнули разобрать космический ребус на составные части, после чего вся королевская рать уже не смогла воссоздать целостной картины мироздания. Харриет, решив его игнорировать, обратилась к Николаю: — Как вам инсценировка Бруно? Николай пожал плечами. В данный момент он лепил из вкуснейшей булочки местной выпечки фантастическое животное, смахивающее на динозавра. — Трудно относиться к этому серьезно, как и ко всему остальному, исходящему от Бруно. Что ж, таким уж он уродился. У него действительно серьезный авторитет — недаром он состоит в консультативной комиссии и так далее. Там, наверху, к нему прислушиваются. Одному Богу известно, какие критерии серьезности у них в ходу. — Бутылку вина, киска, — сказал Блад Митси, разливавшей по тарелкам густой гороховый суп с кусочками колбасы. — Большую? — спросила Митси. — Скорее, полную, киска. Вы, наверное, уже изучили мои привычки. Николай тоже заказал графин местного красного. — Кого и что можно вообще принимать всерьез? — повторил он воинственно. — Мне иногда предоставляется сомнительная привилегия отужинать с известными политиками, — молвил Блад. — Недаром я — “девушка по вызову” с приставкой “лауреат”! Вот кого никогда нельзя принимать всерьез! Я хочу сказать, как людей, что бы это ни означало… Власть-то у них есть, а вот личности никакой. Они напоминают мне дрессированных тюленей в цирке: крутят носом мячи, а в мячах-то динамит. — Ту же самую метафору можно применить и к ученым, — сказал Николай. — Когда Эйнштейн провозгласил эквивалентность энергии и массы, это никто не принял всерьез, не считая кучки умственных фокусников, жонглирующих абстрактными уравнениями в научном цирке. А потом он уронил свой мяч… Харриет, перешептывавшаяся с Клэр, но не упускавшая ни слова из этого обмена репликами, постучала по стакану мокрой суповой ложкой. — Если в вашей беседе есть хотя бы доля здравого смысла, то она в следующем: оба вы озадачены и смущены тем, что некие шишки по неведомой пока что причине приняли эту конференцию всерьез. Не малыша Бруно, а НАС. Вам страшно это признать. — Интересно… — молвила Клэр. — Прошу меня простить, миледи, — сказал Блад со вздохом, — но лично я решительно не в состоянии принимать самого себя всерьез. Неудивительно, что я напуган. Моя смелость исчерпывается способностью признать собственную трусость. Харриет, упорно его игнорируя, снова обратилась к Николаю: — Николай Борисович Соловьев, отец-наставник, вот и настал ваш звездный час! Не является ли эта телеграмма ответом на ваши молитвы? Смотрите, они сами выпрашивают у нас “письмо президенту”! — Еще интереснее, — сказала Клэр, кладя руку Николаю на плечо — редкое для нее публичное проявление супружеской привязанности. — Я согласна с Харриет. Возможно, Бруно и не герой моего романа, но ты должен признать, что он — настоящая находка. Николай в сомнении покачал головой. — Я все гадаю, чем вызван этот внезапный интерес к нашему побитому молью собранию… — Вот вам притча как попытка объяснения, — сказал Блад — Один из самых позорных эпизодов моей жизни — трехмесячное пребывание в Голливуде. По-моему, между Голливудом и американской столицей есть много общего. И там, и там царит атмосфера сенсационности, интриги, истерии, борьбы за теплое местечко, виляния хвостом перед бульварной прессой, и там, и там дня не проходит без кризиса. В очередной кризисный момент, в совершенно неподобающее время — в шесть утра! — в моей лондонской квартире раздался телефонный звонок. Я решил, что это один из моих юных друзей-гомосексуалистов с сообщением о только что проглоченной чрезмерной дозе снотворного — любят они это дело! Но нет, звонил президент одной из кинокомпаний-гигантов, названия которых звучат в киноиндустрии как синонимы оглушительного успеха. Мы не были знакомы, но он, конечно, позволил себе обратиться ко мне по имени, чуть ли не разрыдался у меня на плече, если только трансатлантический кабель такое позволяет… “Кризис, — хнычет, — весь Голливуд в кризисе, размазывает сопли, в билетных кассах всего мира затоваривание! — Дальше пошли откровения не для печати: — Мы сами виноваты, Ивлин, хотите верьте, хотите нет, сами виноваты: мы тащились по наезженной колее и штамповали МУСОР, вместо того, чтобы заняться ИСКУССТВОМ. Мы подсовывали публике ПОЛОВЫЕ ОРГАНЫ, а ей, умнице, ИСКУССТВО подавай! Но для этого, Ивлин, нам нужен ТАЛАНТ! В Голливуде теперь потребность не в сценаристах-скорострелыциках, сшибающих большую деньгу, а в ТАЛАНТИЩЕ, в людях вроде ВАС! Не в дешевках, а в ребятах с ТВОРЧЕСКИМ ВООБРАЖЕНИЕМ…” Потом он перешел к делу. Новую эру ИСКУССТВА они решили начать фильмом о жизни “одного известного английского поэта, барона Байрона. Наверное, вы о нем слыхали, Ивлин — Джордж Гордон Ноэл Байрон, шестой барон. Еще он был лордом…” Им уже выдали на заказ пять сценариев подряд, но все пять никуда не годятся, “Это все не ИСКУССТВО. Нам нужны вы, Ивлин!” Я вежливо отвечаю в том смысле, что не лучше ли ему пойти и совершить акт содомии с самим собой? Но тут он назвал цифру — я прикусил язык и вдобавок прожег сигаретой дыру в своей пижаме… Блад очень наглядно все это продемонстрировал: в одной руке, якобы, сигарета, в другой — телефонная трубка. Даже Харриет пришлось согласиться, что презренный писака может быть забавным. Тот скомкал завершение: — Тут и притче конец. Вашингтон, подобно Голливуду, пребывает в КРИЗИСЕ. Коллективное рыдание и размазывание соплей. Сценаристы истории оказались несостоятельными. Идет поиск свежего ТАЛАНТА для спасения политиков. Возникла потребность в ребятах с ТВОРЧЕСКИМ ВООБРАЖЕНИЕМ. Вот вы и подвернулись под руку. Он поднес к губам бокал с вином, изящно держа тонкую ножку толстыми пальцами, довольный произведенным эффектом. — Возможно, в этом что-то есть, — согласился Николай. — Очень милая притча, — сказала Клэр. — Чем же все кончилось? — Кто-то раскопал, что Байрон спал с единокровной сестрой и имел гомосексуальные наклонности. Надо же, еще до зари порнографии! Но им все равно пришлось со мной расплатиться. Чтобы компенсировать им убытки, я вписал в Золотую гостевую книгу президента компании единственное рифмованное двустишие, которое сложил за всю свою сознательную жизнь:Мне только и осталось, что наорать
На все, что вы пытаетесь снимать!
VI
Жизнь развивается по собственной хаотической схеме. Поздним вечером в зале для коктейлей задержались только профессор Бурш и Хорас Уиндхем. Ханси с Митси отправились на боковую, оставив, впрочем, “девушкам по вызову” целую батарею бутылок на полках бара. Такова традиция симпозиумов — жаль, что далеко не всех, — способствующая междисциплинарному общению. Уиндхем осторожно, едва ли не на цыпочках, подошел к бару и налил себе большой стакан виски с водой. Бурш, прилепившийся к стойке, что-то чиркал в своей корректуре, задевая локтем недопитый стакан. Уиндхем заметил, что часть его бумаг изрядно забрызгана, и что глаза Бурша за очками без оправы больше обычного похожи на рыбьи. — Лучшие моменты дня, — сказал Уиндхем с учтивым хихиканьем. Буршу пришлось обратить на него внимание. — Что вы хотите этим сказать? — осведомился он подозрительно. — Просто прибег к эвфемизму, — объяснил с улыбкой Уиндхем, прихлебывая виски. — Надоело говорить: “стаканчик на сон грядущий”. Боюсь, выпивать после ужина вошло у меня в привычку. Бурш обдумал услышанное и изрек: — Я предпочитаю расслабляться с помощью бурбона. Но здесь его нет. — Он взял из-под локтя стакан и, недолго думая, осушил его, словно там была одна вода. На корректуре добавилось желтых пятен. Уиндхем вскарабкался на табурет у стойки и стал заметно выше. У него был развитый торс, но коротковатые ноги. — Надеюсь, я не помешаю вашей медитации? — спросил он. Находясь ближе к бутылке, он налил стакан, машинально протянутый Буршем. Тот бросил в жидкость льда, но пренебрег содовой. — Слово “медитация” не из моего словаря, — предупредил он. — Назовем это “созерцанием”, — уступил Уиндхем. Бурш покрутил головой, истратив на этот жест гораздо больше энергии, чем требовалось. — Тоже не то. Все это мягкотелая терминология. Мы называем это неполноценным речевым поведением, или, если угодно, сублимационной вокализацией. — Знаю, — сказал Уиндхем. — Но не всегда же мы мыслим четкими терминами! — Нет. То, что вы называете мышлением, есть неслышная вибрация голосовых связок. — Он позвенел ледяными кубиками в стакане и умудрился хлебнуть виски, не разжав губ. Жидкость каким-то чудом очутилась у него во рту. Уиндхем попытался представить себе, как Бурш занимается любовью с женщиной, и возникшая в его голове картина потребовала, чтобы он срочно выпил еще. — Дети! — неожиданно выпалил Бурш. — Ребятишки… Вы педиатр? — Вроде того. Моя специализация — младенцы. — Младенцы вырастают в детей, дети во взрослых… Естественный процесс, — проговорил Бурш задумчиво, словно пытаясь в чем-то убедить себя самого. — У вас есть дети? Для утвердительного жеста Бурш снова истратил столько энергии, что хватило бы на сто таких же кивков, и уставился в свой стакан. Уиндхем уже догадывался, что будет дальше. — Двое. — Вы пытались применить к ним свою образовательную инженерию? Предсказывать и контролировать их поведение? — Конечно. — Бурш еще раз кивнул и осушил стакан. Уиндхем снова налил ему и себе. — Конечно. Вот вы педиатр, может, хоть вы объясните? Сыну, Гектору-младшему, двадцать один год, блестяще закончил юридический факультет Гарварда. Год назад пристрастился к гашишу. Полгода назад перешел на героин. Дважды попадал в больницу с приступами психопатии. Двое из его дружков покончили с собой. Один бросился с моста. Дочь — Дженни, семнадцать лет. Хорошо училась в школе, потом втюрилась в поп-гитариста. Потащилась за его группой через все Штаты. Сделала гипсовый слепок члена своего гитариста, потом остальных членов в группе… Достигла в этом занятии большого мастерства. Миссис Бурш обнаружила коллекцию слепков, устроив обыск ее шкафа. Представляете впечатление?… По-моему, это естественно: сексуальное поведение имеет разные формы. Индуисты ставят в своих храмах лингамы. Не собираюсь навешивать ярлыки, но выглядит все это странновато. Вы как педиатр… — Может, вам подлить содовой? — дружески предложил Уиндхем. — Нет, от газа пучит живот. Я накидал вам вопросов… У вас есть объяснение? — Мой контингент — грудные дети. Молодежью я не занимаюсь. — Может, это влияние миссис Бурш? Она — новообращенная католичка, истово во все это верит, ходит к мессе. Посещает спиритические сеансы. Не иначе, о коллекции Дженни она узнала от духа великого вождя Чингачгука. — Семей без проблем не бывает. Будем надеяться, что все рано или поздно утрясется, — проговорил Уиндхем утешительно. Он тоже начал хмелеть. Откровения Бурша в сочетании с алкоголем вызывали у него непривычные ощущения. — Так и есть, ненаучное влияние миссис Бурш… — тянул свое профессор Бурш. — Павлов своими методами парадоксальной психологической обработки превращал собак в неврастеничек. При одновременной обработке двумя взаимопротиворечащими методами реципиент обязательно свихнется. — Ничего, они обязательно возьмутся за ум, — пробормотал Уиндхем и сполз с табурета. — Не беспокойтесь. Что ж, благодарю за интересную беседу. — Вы не ответили на моивопросы! — возмутился было Бурш, крутя пустой стакан. — Пора в постельку! — жизнерадостно заявил Уиндхем. — Наверное, надо выключить свет. — Он подал Буршу руку, помогая ему встать. Вываливаясь из стеклянных дверей, они походили на сержанта и майора, покидающих плац после парада.Среда
I
На третий день симпозиума разразилась, наконец, давно ожидавшаяся словесная дуэль Отто фон Хальдера и Харриет Эпсом. Это было не первое их столкновение — в текущем году они уже дважды встречались и ссорились: сначала на экологическом конгрессе в Мехико, потом на симпозиуме футурологов в Стокгольмской академии.
Хальдер выступил на утреннем заседании и произвел на слушателей сильное впечатление, хотя прочитал примерно тот же самый, не считая нескольких парафразов и экспромтов, доклад, что в Мехико и Стокгольме. Его нисколько не смутило, что Харриет присутствовала и там, и там, так как он не без оснований предполагал, что она тоже будет повторять неоднократно говоренное. Никто и не ожидал от ученых, что они всякий раз будут радовать аудиторию свежатинкой. Все они считали себя разъездной командой профессиональных борцов, знакомых с приемами друг друга и исполняющих на научном татами подобие балета, разыгрывая то удивление, то гнев.
Тезисы Хальдера мало отличались от речений старозаветных пророков, от Исайи до Иеремии; впечатление дополняла его растрепанная седая грива и пафосная речь. Человек, с его точки зрения, относится к особому виду убийц, Homo Homicidus. Это и есть главное человеческое свойство. Другие звери убивают только представителей других видов. Ястреба, поймавшего полевку, вряд ли можно обвинить в убийстве. Закон джунглей позволяет кормиться особями других видов, но категорически запрещает уничтожение себе подобных. Единственным нарушителем этого закона является Homo Homicidus, жертва эндемической агрессивности, направленной на своих же сородичей, вместилище страшных инстинктов…
— Вздор! — фыркнула Харриет.
— Ach so? — Хальдер картинно передернул плечами. — У вас еще будет возможность высказаться. Сейчас выступаю я. А вам, зоологу, я предлагаю назвать хотя бы одно животное, которое убивало бы себе подобных, своих биологических собратьев. Да, среди животных тоже случаются конфликты — из-за территории, самок, пищи, стремления стать вожаком. Но они дерутся, как боксеры, в перчатках. До убийства никогда не доходит. Это больше ритуал, вроде боя на рапирах. Выглядит это дико, но на деле является блефом: стоит одному из соперников просигнализировать “туше”, как другой замирает. Собака или волк признают себя побежденными, валясь на спину и задирая лапы (для пущей выразительности Хальдер помахал в воздухе руками), рыбы уплывают, олень бежит с места боя (движение ладонью, изображающее уплывающую рыбку, пальцы на макушке в виде рожек). Победитель позволяет побежденному уйти. И только человек (он рубанул ладонью у горла бедняги Тони, сидевшего рядом с ним)… Только человек не останавливается перед убийством — из-за денег, из ревности, ради власти, территории…
Он отчаянным жестом растрепал себе волосы, хотя, казалось, они и так находятся в образцовом беспорядке. Как помешать Homo Homicidus довершить самоуничтожение? Как не дать совершиться самогеноциду? Он воздел руки, окончательно уподобившись библейскому пророку.
— Недаром Фридрих Шиллер напоминает:
Gefahrlich ist's den Leu zu wecken
Gefahrlich 1st des Hegers Zahn
Doch der schrecklichste der Schrecken
1st der Mensch in seinen Wahn…
Опасно льва будить,
Опасен клык тигриный,
Но во сто крат опаснее
Безумный человек…
Последние комментарии
4 часов 39 минут назад
4 часов 41 минут назад
11 часов 23 минут назад
11 часов 31 минут назад
17 часов 44 минут назад
17 часов 47 минут назад