Химера: Проза. Лирика. Песни [Валерий Андреевич Беденко Блондин] (fb2) читать онлайн

Книга 623983 устарела и заменена на исправленную


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерий Беденко
ХИМЕРА
Проза. Лирика. Песни

Я от рожденья графоман,

Я — граф Омана — что же лучше?!

И слава голову не кружит,

Как бедной девушке роман.

Валерий!

По твоему желанию посвящаю данную книгу всем непризнанным поэтам, которые мечтали, но не смогли издать свои труды.

Пусть наш мир станет хоть чуть-чуть лучше!


Твой друг и составитель-редактор
А. Соколов

ПРОЗА

Верх любви

Как-то выпивали с мужиками у реки и расхвастались о женах.

Один сказал: «Жаловаться грех, ничего попалась. И готовит хорошо, и дети ухоженные. Да и собой ничего».

Другой говорит: «И у меня что надо, двужильная, спинища как у лошади. К тому же родителей моих уважает, меня также».

А третий махнул рукой, мол, все это чепуха. «Вот я вчера проснулся, душу твою етить, всего трясет, как трясогузку, башка трещит, сдохнуть в самую пору, — сказал он это, подумал и с просветлевшим праздничным лицом продолжил, — А она, баба моя, входит в комнату и из-за спины водяры стакан в нос: „На, гад, заглонись!“» И он обвел нас торжествующим взглядом, мол, что, выкусили.

И хотя все знали, что никакая она ему не жена, а сожительница, торгашка из какой-то палатки, мы молча согласились. Что да, конечно, нам такого ждать не дождаться. И кто не успел похвастаться, и не стал этого делать.

Потому что поняли, что есть верх любви.

Диагноз

Однажды мой дядя заболел. Румянец пропал с его миловидного лица. В глазах неведомо откуда появилась тоска. Гордо расправленные плечи пригнуло к земле, и походка стала шаркающей. Собственно, и так можно было жить: многие живут без румянца, без орлиного разлета плечей, без огня во взгляде, без уверенной поступи. И ничего себе живут, но дядя не хотел без этого жить. К тому же он был очень молод, и любовь едва прикоснулась к нему.

И чтобы узнать свой приговор, он пошел к доктору. Доктор был плешивый старичок, с седой бородкой клинышком и длинными, веревкой скрученными, пониклыми усами. Еще из тех, старых докторов, которые любят поговорить с пациентом. Он поговорил с дядей, глаза посмотрел, язык, в трубочку послушал. Подумал, подумал и сказал, что, очевидно, это результат затворнической жизни, кабинетной работы. Свежий воздух, физический труд, простая пища — вот, собственно, и все лекарство. Это было в тридцать седьмом году.

Вскоре дядю забрали, прямо из купейного вагона, в котором дядя собирался ехать в Китай. Там его ожидала дипломатическая работа. Но так и не дождалась.

В пятьдесят третьем он появился на пороге нашего дома, полностью излеченный от кабинетной болезни. Диета, физические нагрузки и свежий воздух пошли ему на пользу.

Кетчуп

Собака эта мне была знакома. Я встречал ее почти всякий раз, когда шел на работу или возвращался домой. Пути-дороги проходили через парк. Пересекаешь главную аллею парка, прозванную с незапамятных времен «Зеленой дорожкой», тут же и напарываешься на стаю собак.

Обитали они при местном кафе, если можно так назвать распивочную, которой владел армянин, беженец, как они все, кавказцы, любят себя называть. Кое-что из объедков собакам доставалось. Но по мере того, как стая разрасталась, этого им стало не хватать. И они очень быстро научились выпрашивать подаяние у идущих на работу. И знали в лицо наиболее щедрых. Есть добрые люди, чего там говорить. Иной сам не доест, а собачкам принесет. Иногда поглядишь, чем их там потчуют, честно, завидки берут: вкусности необыкновенные.

Так вот, собака эта ничем из стаи не выделялась, единственно если только малым ростом да неказистостью. Шкуркой владела светло-рыжей, с разбросанными кое-где белыми пятнами. И какая-то она застенчивая была: доставались ей последние крохи. Правда, последнее время поведение ее несколько изменилось. Стала выхватывать у добровольных кормильцев еду прямо из рук. Но за это и получала от вожака не раз трепку. Причина ее внезапной перемены скоро обозначилась большим животом и укрупнившимися сосцами, черными и тугими, как у козы. Живот вырос слишком большим, почти по земле не волочился. И скоро появилась уже поджарой, без брюха, но соски стали еще туже и крупней. Через положенное время нарисовалась у дорожки со своим выводком. Щенята были крупные, пять мышастой масти и один рыжий, в мамашу, мельче остальных собратьев. Вывела их напоказ она неспроста. Логика собачья сродни человечьей: вот, мол, люди добрые, какие у меня славные ребята. Помогите, кто чем может, а то и погибнем с голоду. Тактика проверенная, только вряд ли спонсоров прибавилось. Времена пришли жестокие: всех не пережалеешь. И приходилось ей с утра до вечера рыскать по парку, заглядывая во все урны, выискивая на полянках остатки еды от чьих-то пьяных застолий. Тут уж было не до выбора: что нашел, то и ешь. Желающих и без тебя полно.

Однажды наблюдал, как она опорожняла урну возле кафе. Достала какие-то жирные бумажки, вылизала их, потом подумала и каждую обсосала. На очереди была пластмассовая тарелочка, состоящая из нескольких секций, с такими перегородками, чтобы не мешать мясо с гарниром в кучу-мала. Вылизала она почти всю тарелку до блеска, но в одной из секций оставалось еще немного темно-красного, как загустевшая кровь, кетчупа. Наверняка острого, для собак не очень-то приятного. Она призадумалась, на меня, возможного конкурента, мельком поглядела, и, морщась, почти как люди от лимона, вылизала дочиста.


Щенок был крупный, чуть поменьше матери, в серенькой шкурке, очень похожий на плюшевого мишку. Она несла его, ухватив за холку, и лапки его едва не волочились по земле. Сначала подумалось, что она просто переносила его в новое логово. Но слишком уж безвольно болтались его ножки и тонкий хвостик. И понял я, что мертвый он. Мать несла свое дитя по тропинке, оглядываясь и приискивая место. Пересекла «Зеленую дорожку» и направилась к большой липе. Положила на землю скорбную ношу и осмотрелась. На какое-то мгновение глаза наши встретились, и меня как укололо, тоска разлилась по сердцу.

И принялась она копать под липой ямку, и лапами, и носом. Опустила своего ребенка и стала закапывать. Воронье, штук пять-шесть следили за ней давно, еще с тех пор, как она только появилась. Одни сидели на нижних ветках деревьев, другие мелкими шажками постепенно сжимали круг около места погребения. Когда собака закончила с могилкой, она внимательно огляделась, оценила ситуацию и снова выкопала трупик. Взяла его за холку и пошла искать более надежное место. Вороны же, кто короткими перелетами, кто вприпрыжку, как-то боком, последовали за ней. Чем все закончилось, я не знаю. Не было больше сил на это смотреть. И понял я из увиденного одно: никому ребенок, кроме матери родной, не нужен, ни живой, ни мертвый.

Воронью если только.

Надежда

Всю почти жизнь просил Господа Бога дать здоровье и долгих лет жизни моим родителям и родственникам. И еще последние годы молю о спасении России. Наверное, не заслужили ни Россия, ни мои родственники такой милости. Хотя, кто знает…

Пути господни неисповедимы. Себя всегда считал последним грешником, недостойным спасения и помощи. Однако, ведь чего греха таить, всего этого просил для себя. Значит, все же во глубине души таил надежду, что и не такой уж я законченный негодяй, и есть еще шанс. И верил, что Господь оберегает и нашу семью, и нашу страну. Пусть и грешны мы безмерно.

Полубредовые мысли

Откуда берутся нехорошие старухи? Они берутся из состарившихся дрянных женщин.

* * *
Если ты в душе — мышь, то всю жизнь боишься попасть в мышеловку. И не замечаешь, что жизнь твоя и была мышеловкой.

* * *
Когда начинаешь сомневаться в истинах — или сокрушай их, или ступай в монахи.

* * *
Дуб живет очень долго, но мы не завидуем, думая, что он слишком статичен. А это не так: он движется, несется во времени.

* * *
Посмотри в зеркало — и улыбнись. Посмотри в свою душу — и заплачь.

* * *
Познай себя, говорили древние, — и познаешь мир. Большинство же из нас живет не познавая ни того, ни другого.

* * *
Человек — самое несчастное существо на свете, так как знает наверняка, что родился и живет лишь для того, чтобы умереть.

* * *
Когда человек лезет в петлю, это не значит, что он сошел с ума. Быть может, он это делает оттого, что вдруг обрел его.

* * *
Человек долга — счастливый человек, так как уверен, что творит во благо. Жаль только, что не всегда он ведает, что творит.

* * *
Самые опасные люди — это советчики. Себе они, чаще всего, уже насоветовали несчастную жизнь. Того же и тебе желают. Берегись их.

* * *
Все наши советчики оказались антисоветчиками. Спасибо им. Страны не стало.

* * *
Жизнь — это кривое зеркало. Но кривое зеркало — это не жизнь.

* * *
Выдавливать из себя раба нужно, но как бы не передавить, превратившись из раба в господина рабов.

* * *
США сейчас похожи на ковбойский фильм, где в главной роли президент, а народ — всего лишь массовка.

* * *
Человеческая цивилизация — это болезненная плесень на теле Земли, плесень, которая сгубит Землю. Или, скорей всего, Земля сама избавится от плесени.

* * *
Глаза святых смотрят нам в душу, они взывают к нам: «Образумьтесь!». Но мы не всегда слышим их, а чаще снисходительно усмехаемся.

* * *
Что Бог не дал, то и не отнимет. В отличие от нас.

* * *
Деньги не пахнут, но деньги — это власть. Отчего же власть порой смердит?

* * *
Российская элита в последнее время усиленно выискивает свои аристократические корни. И в кого ни ткни, если и не князь, то уж потомственный дворянин точно. Воссоздали снова «Дворянское собрание», как при царе батюшке, гуляют там, балы дают и грассируют, то есть букву рэ на французский манер произносят. А если честно сказать, эту букву они так и не научились произносить за всю их жизнь, с самого их счастливого пионерского детства и по их демократические седые годы. Сионистские корни мешают.

Яхточка

У метро «Ленинские горы», на набережной Москва-реки, кто-то пустил в воду самодельную маленькую яхточку. Взял кусочек дерева, отход какой-то стройматериала, воткнул ветку, к ветке приладил три паруса, основной и два малых, из прозрачной полиэтиленовой пленки, вставил в корму руль, и опустил в реку. При минимуме усилий получилась красивая, на удивление маневренная яхточка. На ярком солнце паруса горели золотом и серебром, изредка налетавший боковой ветерок пытался зарулить яхточку к гранитному берегу. Но она покачнувшись носом, как уточка, выравнивала курс и плыла себе по течению реки на неизменном удалении от берега.

Люди, прогуливающиеся по набережной, млели от этого нежданно нагрянувшего тепла, от яркого, веселого солнца. Заметив яхточку, многие радовались как дети, невоспитанно тыкали пальцами в ее сторону и кричали: «Во! Гля, во!». Улыбались они как дети, просто и хорошо.

За яхточкой по набережной шла женщина, плотно сбитая, лет пятидесяти, одетая модно, дорого и безвкусно. На руках ее было множество колец и перстней, в ушах тоже было много золота, и рот ее, когда улыбался, полыхал желто-красным драгоценным заревом. Почему-то подумалось, что она работает в торговле или в каком-нибудь социальном фонде и не чиста на руку. Хотя кто его знает. Она шла по набережной за корабликом, потом спустилась по каменной лестнице к причалу и сопровождала суденышко совсем рядом. Подумалось, как дама с собачкой. Проходя мимо лавки, где грелись на солнце двое мужчин, один — рабочий в строительной робе, другой, представительный, с дипломатом между ног и шляпой на коленях, — она повернулась к ним озарив их огнем улыбки, воскликнула: «Вы поглядите, какая чудесная яхточка!» Мужчины согласно закивали в ответ и заулыбались.

Яхточка проплыла причал и устремилась к железнодорожному мосту. Женщина, уже поднявшись по другой лестнице, шла по набережной следом. За изгибом реки яхточка скрылась от моих глаз, но женщина, все уменьшаясь и уменьшаясь в размере, долго еще была мне видна. Потом и ее не стало видно. Я пошел домой, чему-то улыбаясь, на душе было грустно и одновременно хорошо. А было это так давно, как будто не было и вовсе.

Манижа — русское чудо

На нынешнем новогоднем концерте среди всякой лабуды, от которой скулы сводит, выступила группа Little Big. Название ненашенское, а группа наша, питерская. Извиваются чертяки и руками, и ногами, и всем остальным, рот разинешь от удивления, истинные гадюки. И мелодия огненная, и поют почище моих любимых Армии Любовников. А тут еще и изюминка на торте: толстячок с пузичком и офигенным кручением жирным своим тельцем. Здорово! И тут я вспомнил, что эту группу вознамерились послать на Евровидение. Но, как всегда у нас бывает, передумали и послали Манижу. И зрители за нее единогласно проголосовали. Какие-такие зрители? Я тоже зритель, а не голосовал. Эту Манижу знать никто не знал, и знать не хотел. Выскочила как черт из табакерки. Спела хрен знает что про русских баб, покривлялась — и все жюри завопило: «Гениально!!!». И радио наше в один голос со всех станций, и газеты всех мастей захлебнулись от восторгов: «Гениальная Манижа!!!». Little Big, естественно, сами отказались в пользу такой гениальной певицы. Они поняли, что Манижа выше их головы на две, а то и на три, а им на Евровидении и ловить нечего. И вот она поехала, русское наше чудо, на конкурс. И пришел ошеломительный успех. Заняла почетное девятое место. Примерно, как наши футболисты на чемпионате мира завоевали блистательное восьмое место. Им и почетные звания, и машины, и ордена. Считаю, что и Маниже все это положено. Все по справедливости.

A Little Big настоящие молодцы, никакой зависти и злопыхательства. Ясен перец, раз уж Манижа выше их на две, а то и на три головы, заняла почетное девятое место, то им, убогим, вообще никакое место не светило, ну, может быть, в лучшем случае двадцать последнее. Все так, все так. Но что-то последние годы странные какие-то у нас конкурсанты. Я не в смысле того, что Манижа эта в своей песне русскую женщину изображает; изображай на здоровье, не ты первая, а в том, что русская женщина эта в каком-то неприличном обличье, бабища какая-то. Манижа, ты не родственница случайно юмористке Ауэрбах, та тоже любила смеяться над русскими, валенками их изображала. Сама-то незнамо какой национальности, красавица, вот и пой от имени своих соплеменников. Русская женщина на эти песни не обидится никогда, у нее один ответ: «Тьфу на вас, нехристи». Удивляет не это, а то, как вдруг у всех музыкальных экспертов художественный вкус пропал. А я скажу, разбей меня паралич, кто-то хороводит этой экспертной комиссией, диджеями на радиостанциях, щелкоперами в газетах и прочей шушерой. Ходят слухи, кто это, но это только слухи, не назову имени этого попсового бога, а может, и богини. Это слухи, вякнешь по-дурости, а тебя в суд за клевету потащат, а то и похуже чего. Нет, други мои, я еще пожить хочу. А вот еще ходят слухи, чтобы выступить на Евровидении или просто на нашем праздничном концерте, надо немалую денежку этому кому-то отстегнуть. Не знаю, кто за эту Манижу крупную сумму пожертвовал в зеленых рублях конечно. Не нам знать, голодранцам. Ясно, это всего слухи. Но уж совсем-то за дураков нас держать не надо. Дело нечистое. И музыкальные эксперты и честнейшие наши журналисты за так даже действительно выдающуюся певицу расхваливать не станут, больно нужно. Они задаром плюнуть-то разучились. А я, не рыночный такой, могу и не за деньги плюнуть. «Тьфу на вас, продажные!».

Дай, думаю, просмотрю в «ю-тубе» клипы этой Манижи, может, я и ошибаюсь насчет ее таланта. Пару-тройку просмотрел — нет не ошибался, челюсти скособочило. Для сравнения просмотрел клипы Little Big. Глаз не оторвать. Что вам сказать? А вот что: все вокруг талдычат, что нам до западных групп далеко, как до солнца, плетемся в самом хвосте. А вот и нет. Вот она, эта группа, высший класс, от которой не только мы, сиволапые, тащимся, но и Запад визжит от восторга. Их весь мир знает и балдеет. А у нас как бы их и нет. Не вписываются в компанию многочисленных престарелых звезд, королей и золотых голосов российской попсы. Нам кричат с центральных московских сцен: «Веселитесь! Подпевайте! Танцуйте с нами!» А зрители, как недоумки какие-то, вместо этого громко сморкаются в платки, зевают, вывихивая челюсти. И оченно жалеют денежки, причем весьма немалые, потраченные на билеты. Так вам и надо, не ходите куда попало. Как говорится в народе, в очередной раз обманули дурака на четыре кулака.

И вот что обидно, Россия полна талантами. Зайди в любую деревню, там тебе так споют и спляшут да еще на гармони чудеса отчебучат, что забудешь про все невзгоды и вновь жить захочется. Но никому эти народные таланты в столице не нужны. Здесь свои законы. И ладно бы сейчас, нет, еще с советских времен повелось, чем талантливей человек, будь он хоть певец, хоть балерун или поэт, или писатель, даже ученый, — тем незавидней его судьба. Сожрут, сомнут, в тюрьму засадят. Выпихивает их система из бытия. В лучшем случае умотает изгой на Запад, а там, глядишь, расцвел как Аленький цветок.

И хочется сказать, а и скажу: «Суки драные, да когда же это кончится!» А кончится наверняка. Я в это верю. Поскорей бы.

Ушла эпоха

Умер Михаил Сергеевич Горбачев. Мир праху его. Не могу пожелать Царствия Небесного, потому что человек он не верующий в Царствие Небесное, а верующий в Царствие Земное, то есть в Коммунизм. Из земного кремлевского рая убыл, а куда прибыл — никому неизвестно. Он ушел, а мы остались. В том-то и загвоздка. Он заварил кашу, а мы должны расхлебывать. Хлебаем, хлебаем — никак не расхлебаем.

А уж как мы радовались, когда к власти пришел Михаил Сергеевич. А как иначе: говорит без бумажки, как горохом сыпет, правда, иногда совсем непонятное несет, потом, в народ ходит запросто, с детишками и старушками обнимается, прямо Хрущев вылитый. Тот тоже любил народного любимца изображать, рубаху-парня.

И молоденький совсем наш новый вождь, всего пятьдесят с хвостиком. Правда, в этом возрасте дедушка Ленин уже помер, мир мумии его. Но все равно молодой, молодой и точка наш генсек, и не спорьте. И главное, — гласность нам обещает. Болтай что в голову взбредет, и никто тебя за длинный твой язык ни в кутузку, ни в дурдом не запечатает. Полный кайф.

И вот, глядите-ка, влюбил в себя английскую чудо-премьершу Маргарет Тэтчер, американского президента Рональда Рейгана и прочих западных вождей, рангом пожиже. Интересненькое дельце. Нам он нравится и врагам лютым нравится. Надо бы насторожиться, а мы наоборот рады до некуда, умиляемся как блаженные.

И вот доумилялись. Нет страны, вокруг одни враги. Мир праху Горбачева, мир праху Советского Союза. Позор на наши головы. Украина, милая Украина, превратилась в нацистскую сволочь, изгоняет все русское, убивает русских и орет: «Хайль Зеленский!». Обещает всем русским Холокост в бандеро-жидовском исполнении. Страны Балтии, чухонцы, туда ж, скалят зубы, мечтают загрызть Россию.

Все вдруг стали ненавидеть русских, русский язык и русскую культуру. И поделом нам, а то размечтались, что все люди братья, что славяне дважды братья, а уж болгары и югославы чуть ли не братья близнецы. Чушь собачья. Мы сироты. Сейчас в братья нам навязывают китайцев. Лучше быть круглой сиротой, чем иметь такую родню. И не надо спорить.

Михаил Сергеевич, ты помер своей смертью, тебя никто не судил за развал великой страны, тебя не расстреляли, как агента Запада и предателя Родины, тебя с почестями похоронили на элитном кладбище. Мир праху твоему. И не с кого теперь спросить за кровь, льющуюся на Украине, на Кавказе, Средней Азии, людскую кровь, кровь, которая не водица. Ты говорил, что невиноватый ты, что хотел как лучше. Верим, верим, да не очень. Как говорит Владимир Владимирович Путин, верить нельзя никому. Кстати, так же считал и Сталин.

Правы они или не правы — не знаю. Вот верующие знают твердо, что верить можно только Богу, он точно не обманет. Ты нас все же обманул в наших надеждах и ожиданиях, хотел ты это или не хотел.

Многие считают, что каждый должен оставить свой след на Земле. Весьма спорное мнение. Уж так наследить, как ты, надо очень постараться. И не сотрешь твой след, песочком не засыплешь. Но все равно, мир праху твоему, лежи спокойно рядом с твоей любимой супругой. А мы как-нибудь исправим твои ошибки, ценой собственной крови во славу наших героических предков. Такие вот дела.

Разум человеческий

В интересное время мы живем, товарищи и господа, страшное, нервное, но интересное. Что ни день, то событие чуть ли не планетарного масштаба.

Вот на днях подорвали наши газовые трубы в Балтийском море. Все знают, чья это работа, но притворяются, что не в курсе дела, хотя и подозревают, что это Россия осуществила самоподрыв. Вот прямо легла брюхом эта подлая Рашка на свои же трубы и подорвалась, чтоб никому газ не достался. Смешно, если бы не было так грустно. Мне не смешно. А вам? Не смешно, потому что мы и ответить-то равноценно не в силах. «Сила в правде», — так у нас в последнее время модно стало повторять. А на Западе смеются в ответ и возражают, что сила в силе и во лжи. Время покажет, кто прав, хотя времени в обрез. Такие вот дела.

Завертелась всемирная карусель. Китай готовится вернуть Тайвань, Азербайджан мечтает уничтожить Армению, турки вознамерились возродить Оттоманскую империю. Америкосы Россию пожелали изничтожить, стереть с лица Земли, чтобы и духа ее не осталось.

О, какие времена настали! Всем осточертела мирная, сытая жизнь. Все вдруг захотели войны, не компьютерной, в которую досыта наигрались, а настоящей, с горами трупов и реками крови. Скучно жить без пистолета. Очумел народ. Напрочь забыли про страшные атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, про Чернобыльскую катастрофу забыли.

Англия, добрая Англия, пообещала нанести по России ядерный удар, Америка, как я уже упоминал, тоже не против. В Европе рассуждают, что ядерная война необходима, что не так она и страшна, как ее малюют, что погибнет только зловредная Россия с медвежьей головой и ядом гадюки, а они, светочи цивилизации и гендорного равноправия, отсидятся в бомбоубежищах, подвалах и погребах. А потом выйдут на свет божий и вдохнут полной грудью воздух свободы, очищенный от российской скверны.

Нет, друзья, не отсидитесь. Обезлюдит Земля. Солнце будет черным, воздух станет ядом. И свершится предсказание: «И встретит человек человека, и будет рад».

Счастливы, наверное, те, кто не дожил до наших времен. Они ушли в мир иной с уверенностью, что все люди братья, что полмира нас любит, что Россия — великая страна, что будущее будет все лучше и лучше, что нацизм, как чума, навеки уничтожен, что евреи благодарны русским, спасших их от уничтожения. Мир их памяти.

Все не так оказалось, как хотелось, и братья стали злейшими врагами русских. И евреев, оказывается, спасли не русские, а американцы. И европейцам, вот те новость, при Гитлере было очень хорошо, что он первый создал прообраз Единой Европы. И все сожалеют, что Адольф проиграл войну усатому русскому тирану. А японцы убеждены, что в той войне атомные бомбы на их страну сбросили злые русские. Такие вот дела.

Все живут одним днем, во злобе и ненависти, мечтая перегрызть друг другу глотки. Но особенно мечтают загрызть до смерти Россию. Поперек горла, как кость, она им встала. И молятся они Богу, чтобы помог он уничтожить Россию. Мы, конечно, тоже не отстаем и просим Его, чтобы он изничтожил Запад. А что делать Богу? Одним угодишь — другие обидятся. Что бы я сказал на его месте? А вот что: «Надоели все хуже горькой редьки. Создал же на свою голову злобное существо! И заповеди им дал, чтоб жили по-людски. Нет, не хотят. Пропадите вы все пропадом!» Так бы я сказал на Его месте. Но никогда мне не быть на Его месте. И не мне с моим разумом с горошину озвучивать мысли Бога.

А вот в Америке озвучивают. И говорят, что Господь возлюбил Соединенные Штаты Америки и отдал в их распоряжение все народы Земли. Что заповеди за тысячелетия устарели, и теперь они звучат совсем наоборот. Можно отныне убивать, грабить, обманывать, заниматься мужеложством, лесбиянством, и уж если целоваться, то непременно по-французски. И теперь возложена на Штаты миссия нести эти новые ценности всем народам Земли.

Сказано — сделано. И несут они эти ценности народам. И народы эти с благодарностью их принимают. Но не все. Ну против таких санкции можно ввести, а то и проутюжить ковровыми бомбардировками. Примут они эти ценности, как бы не трепыхались. Ну это я пишу для мало-мальски верующих, хоть в Иегову, хоть в Сатану.

Есть же еще и настоящие атеисты-материалисты, верующие в разум человеческий. Их много, и становится все больше и больше.

Вот и космонавты, наши и чужие, летали в Космос и не встретили Бога. Значит, Его нет. Логично. И вот летают они, Луну посещают, тайны мироздания раскрывают и очень гордятся, что они такие умные и разумные. И разум человеческий решил, причем не в первый раз, что Россию надо уничтожить. Потому что русские — это дефектная раса, недостойная жить. Так считают и англосаксы, и германцы, и французы, и шведы с финнами, и поляки с украми. Да много еще кто так считает. Они же все разумные, а разум им подсказывает, что Россию надо загрызть. И уже делят на картах наши земли. Делите, делите, только чем это все закончится… Сила в силе — так ли это? Может, и в самом деле сила в правде? Правда силу придает. И с этим не поспоришь. Поживем — увидим. Ложь — это зло. А зло должно быть побеждено. И это неизбежно. Аминь.

Такие дела.

С легким паром

Преподобный святой Серафим Саровский рассказывал, как его иногда смущали бесы.

Вот стоит он на коленях перед иконой Пресвятой Богородицы, молится, отвешивая поклоны, за свои грехи, за чужие грехи христиан. Лампадка горит, заполняя уединенную келью мягким светом. И вдруг чувствует святой Серафим, что не один в келье. Полуобернулся он и краем глаза увидел, что бес в мерзком своем виде стоит на коленях, крестится и лбом в пол ударяется. Короче, пародирует святого Серафима, смущает его, отвлекает от молитвы. Страха и удивления Серафим не испытал, потому что со многими молельщиками такое часто случается. По этому поводу он говорил, что бес кривляется, насмехается надо всем святым, но в то же время и в страхе трепещет, потому что знает, что Бог есть, что он всемогущ и вездесущ, что бесам в итоге туго придется.

А вот когда люди насмехаются над святынями — это совсем другое. Вот крестьянин в лаптях преклоненный крестится на церковь, не войдя еще в храм, а рядом смеха ради другой мужик передразнивает его, крестится тоже и с кривой рожей бьется о землю, вызывая хохот толпы — это беда. Местный доктор вправил им мозги, прояснив, что никакого Бога нет и не было, что не он создал человека, а произошли все от обезьяны, что великий Дарвин убедительно доказал. И многие поверили, отпали от Бога, признав свою обезьянью породу.

Ну что ж, получается, что народ разделился. Одни созданы Богом, другие обезьянами. Раз Бога нет, то и все эти святые заветы — филькина грамота. Делай, что в башку взбредет, воруй, грабь, убивай. Совесть — это атавизм. Главное, в полицию не попадайся, а попадешься — деньгами откупись. Это они так рассуждают, эти атеисты, произошедшие от обезьян. А верующие христиане считают иначе, уверены в незавидной судьбе этих рационалистов. Души их после смерти будут болтаться без пристанища, потому что не нужны они ни Богу ни Дьяволу, это неприкаянные души.

К чему я это все рассказываю? А вот к чему. На Крещение Господа нашего Христа принято на Руси окунаться в водные купели, будь то река, озеро или океан. Во льду вырубается крест, вода его заполняет, священник воду освящает, а люди окунаются туда три раза, крестятся. И все считают, что грехи их смыты святой водой. Народ тут всякий. И верующие, и неверующие, и сомневающиеся. Многие за компанию в прорубь лезут, приняв за воротник. В общем-то ничего плохого в этом нет. Традиция есть традиция. Глядишь, кто-то и поверит потом, почитав Евангелие, а крещенские купания — это первый шажок к вере. Бывает и такое.

Но вот услышал я, что в крещенских купаниях участвовал известный журналист, все время напоминающий, что он еврей, то есть верующий иудей, дай ему Бог здоровья и побольше денег. Иудеи утверждают, что Иисус Христос вовсе не сын Божий, да и вообще его на свете не было, это все сказки, наподобие «Тысячи и одной ночи». И вот тут в прорубь лезет иудей, окунается три раза, смывая грехи, может, и крестится смеха ради. Он говорит, что сделал это, чтобы быть солидарным с православными, чтобы поддержать их веру.

У меня, если честно, ум за разум заходит. Что это? Солидарность или кривляние, происки лукавого? Или насмешка над православными? Ты уж, мой милый, определись, кто ты есть. А я так думаю, что ни в Старый Завет, ни в Новый Завет он просто не верит, а играет определенную роль, известную только ему.

У каждого своя роль, своя судьба в этой жизни. Человек свободен в выборе этой судьбы. Но одно скажу, как верующий во Христа, что с Богом шутки шутить не лучшее занятие. Я вот про журналиста рассказал. Знаю, про кого вы подумали. Нет, я не про него, а совсем про другого, но тоже весьма популярного. Имя его не назову, а то еще обидится, да и в суд на меня подаст. А я судов наших, самых гуманных в мире, страсть как боюсь. Да и не особо я его осуждаю, с кем не бывает. Искупался — и молодец! С легким паром!

Воспоминания маргинала из прошлого века

Вождь

Сталина я видел на Первомайской демонстрации в Москве тысяча девятьсот пятидесятого года. Мне было пять лет, вернее, без трех дней пять лет. Я шел в колонне ЦАГИ с отцом, а если точнее, сидел у него на плечах, а может и на шее, если хотите. И орал что есть мочи «Ур-ра-а-а!», увидев на Мавзолее фигуру любимого вождя. Вождь помахивал мне рукой и улыбался сквозь усы. Восторг обуял меня. Я рванулся к Иосифу Виссарионовичу, но отец удержал меня за ноги. Зачем он это сделал!? Я бы прилетел по воздуху к вождю, обнял его, а он поцеловал бы меня и погладил по головке. Я видел только его, а стоявших рядом с ним малых вождей не замечал. Как будто их и не было вовсе. Все славили вождя, но я громче всех. Лишь мой папа почему-то молчал, чем меня страшно удивил и обидел. Ну это его дело. А я был так счастлив, так счастлив, что и не выразить словами. И запомнил эти счастливые минуты на всю жизнь. Такие вот дела.



А ведь я не просто так попал на демонстрацию. Рано утром папа заставил меня выпить натощак два сырых яйца. Не хотел я их пить, противны они мне были. Я ненавидел вареный лук и сырые яйца. Поначалу я заплакал, отказываясь от этой гадости. Но когда отец сказал, что в таком случае не пойду на демонстрацию. Что было делать? Если я не пойду на демонстрацию, то и не увижу товарища Сталина. Я сдался. И выпил, содрогаясь от гадости такой. Вот, дорогой Иосиф Виссарионович, какой подвиг я ради тебя совершил. Такие вот дела.

Через несколько дней мы вернулись с мамой и годовалой сестренкой Таней домой, в Воронеж. А папа через месяц вернулся, когда закончил свои работы в ЦАГИ. Это организация такая, где в огромной трубе продуваются разные детали самолетов и прочих ракет. Папа часто ездил в эти ЦАГИ. Наверное, так было нужно его Воронежскому авиационному заводу.

И вот когда я возвратился домой, то стал рассказывать всем ребятам из нашего дома и ребятам из заводских землянок про Москву. Что в магазинах там полно всяких вкусностей, которые я ел. И что покупай кто хочет, без талонов и продуктовых карточек. И никто мне не верил. Потому что в воронежских магазинах шаром покати, а то редкое, что ютилось на полках, продавалось только по продуктовым карточкам. И никто не представлял себе, что в Москве не так. Хотя слухи и ходили, но всерьез их никто не воспринимал. Эх, где эта Москва! Никто там не был. А я был. И когда я рассказывал, что был на Первомайской демонстрации и видел Иосифа Виссарионовича, а он помахал мне рукой и улыбнулся, ребята, выслушав, долго смеялись. И обозвали меня вруном. Я разозлился и сказал Мишке, соседу по лестничной площадке: «Пойдем и спросим у моей мамы, правду ли я говорю или вру». И Мишка пошел со мной и спросил мою маму про мои россказни. И мама сказала, что все правда. И про Москву, и про дорогого товарища Сталина.

И Мишка слушал, разинув рот и вытаращив глаза. И рассказал ребятам все, что узнал. И ему поверили. Потому что Мишке было восемь лет и он сломал ногу, выпрыгнув с балкона второго этажа на спор. А еще он умел ловить ворон, из которых его мама варила суп. Короче, Мишка был в авторитете. И я стал в авторитете, потому что взаправду был в Москве, и товарищ Сталин махал мне рукой с Мавзолея дедушки Ленина. Такие вот дела.

Такие дела

Хотите верьте, хотите нет, а далекое детство мое прошло под знаменем Сталина и Ленина. Как и многих моих друзей. Времена были такие. Из радио каждодневно гремели звуки Гимна Советского Союза. А там слова такие: «Нас вырастил Сталин на верность народу». А Ленин нас вдохновил. И в кино все время показывали великих Ленина и Сталина. Короче, это были наши боги.

И вот, знаете, я видел живого Сталина на Первомайской демонстрации. И Владимира Ильича видел. Правда, в гробу. Но Ильич скорей всего притворялся, что помер. А на самом деле был живее всех живых, как пелось потом в какой-то песне. И я завидовал ему, что вот приходят к нему люди со всего света и плачут, будто жалуясь вождю на свои невзгоды. Я бы охотно лег вместо него, а он встал и пошел к народу и к ученику своему, Иосифу Виссарионовичу. Но это только мечты. Никто мне не предложил поменяться местами с покойником. А я бы с радостью. Такие вот дела.

Я, между прочим, и подарок Сталину посылал. Дело было так. Мы с мамой посетили Музей Революции, где помещались подарки вождю от людей со всего света. Много, много там было всего интересного и красивого. Картины, скульптуры, ковры с изображением Сталина. Особенно понравилось мне рисовое зерно, на котором какой-то китаец вырезал текст Гимна Интернационала. Я смотрел в микроскоп на это зерно и восхищался. И запала мне мысль сделать любимому вождю свой подарок. Такие вот дела.

Когда мы вернулись домой, достал я карандаш и акварельные краски. И стал рисовать. В подарок Сталину. И нарисовал его таким, каким видел на Мавзолее. Улыбающимся мне сквозь усы и махавшего рукой. Нарисовал и раскрасил. Мама заглянула через мое плечо и удивленно сказала: «Вот это да! Почти живой». Я любовался рисунком и представлял, как обрадую Иосифа Виссарионовича своим подарком. И признался маме, что хочу послать этот портрет в подарок Сталину по почте. Мама подумала и сказала: «Интересная идея. Хотя, почему бы и нет». Такие вот дела.

А вечером с работы приехал папа. И я кинулся к нему, чтобы скорей показать портрет вождя. Он долго рассматривал, поворачивал рисунок и так, и этак. А потом говорит: «Удивил ты меня. Не ожидал, что ты, дошколенок этакий, рисуешь весьма неплохо». И когда узнал, что это подарок Сталину, не удивился, лишь брови и глаза к потолку возвел. А потом взял с меня страшную клятву, что я никому-никому не расскажу, что рисовал Сталина и послал ему подарок. И еще, что не буду впредь никогда рисовать ни Сталина, ни Ленина. Пришлось поклясться самой страшной клятвой, что не буду. Такие вот дела.

Взамен этих клятв папа обещал, что когда поедет на работу в Москву, опустит конверт с моим рисунком в почтовый ящик у самой кремлевской стены. Он взял рисунок, сложил вдвое, а потом вчетверо и вложил в конверт. А на конверте написал: «Москва, Кремль. Товарищу Сталину от Валерика». Послюнявил край конверта языком и заклеил. И положил во внутренний карман пиджака. Счастливый, я заснул. И снилось мне всякое: и Кремль, и Сталин, и даже сам дедушка Ленин. Ленин был живой и веселый. Вожди разговаривали со мной, много шутили, а Ленин все время совал мне в рот то ли пряник, то ли кусочек любительской колбасы.

Почти полтора года я с нетерпением ждал от вождя письма, но не дождался. Потому что Сталин взял и умер. Так и не успел он послать мне письмецо. А может, и успел, но оно где-то по дороге затерялось. Такие вот дела.

Много-много позже мама призналась, что папа ночью порвал письмо и выбросил в мусорное ведро, что стояло в коридоре. А потом, где-то через полчаса, вернулся в коридор, выбрал клочки бумаги из ведра и сжег в туалете. Опасался он соседа нашего по квартире, Александра Ивановича. Неплохой он был сосед, хотя пьяница и бабник. Но слишком уж патриотичные разговоры вел, восхваляя партию и Сталина без всякой меры.

И опасался отец, что вытащит из ведра сосед клочки, склеит и отнесет куда надо. Такие вот дела.

Да, чуть не забыл, за Сталина и Ленина я однажды подрался. Как-то собрались мы с ребятами из нашего двора с краю заводского стадиона, на маленькой полянке, окруженной со всех сторон кустами барбариса. Мы любили там собираться, вдали от взрослых. Здесь мы с аппетитом ели черный хлеб, посыпанный крупной солью, плитки жмыха и вкусный плиточный фруктово-ягодный чай, похрустывая вишневыми косточками. Играли в ножички на щелбаны, в расшибалку на копеечки и рассказывали страшные-престрашные истории. И вот разговор почему-то перешел на наших вождей. Я сказал, что Ленин и Сталин не совсем люди. А что-то намного выше. Многие согласились. А Колька, сын сапожника дяди Жени, вдруг и говорит: «Да обыкновенные они люди. И писают, и какают, как и все». У меня тут перед глазами красные пятна пошли. От возмущения. И вообще, я взбесился и кинулся на Кольку. Сбил его с ног и стал душить. И задушил бы. Ребята его спасли, с трудом оторвав от колькиного горла мои пальцы. Колька еле поднялся. Лицо его было буро-красного цвета, а глаза расширились как у филина. И хотя он был на два года старше и на целую голову выше, смотрел на меня то ли в недоумении, то ли с ужасом. И он ушел от нас, продираясь сквозь колючие кусты барбариса. Напоследок крикнув мне: «Чтоб ты сдох, Чайканши вонючий!» Это прозвище у меня такое было во дворе. И вот так я потерял друга. Колька же был до этого момента лучшим моим другом. Такие вот дела.

Колька, Колька, теперь-то я знаю, что вожди наши были обыкновенными людьми. Наверное, умней всех, это да. Хотя, кто его знает. И писали они, и какали, и даже пукали как и все мы. Ну, может быть, чуть получше.

Такие вот дела.

Шнурки

Ну так вот. Сижу я как-то на кухне, кофе с лимоном попиваю. И тут радио московское сообщает мне вдруг, что сегодня День учителя. Страна празднует и поздравляет всех учителей. И самое главное, президент наш от всего сердца поздравил. И так далее, и так далее.

А мне-то что до этого? Все мои училки, поди, перемерли, в райских садах яблоки грызут. Некого мне поздравлять. Подумал я так, а потом задумался. И пришел я к выводу: свинота я, каких еще поискать, свинота неблагодарная. Ведь много у меня было учителей. И хороших, и очень хороших. И плохих. Были и такие. Но все равно, каждый что-то да вложил в мою пустую голову. И то, что я сейчас умничаю и выпендриваюсь перед вами, читатели мои, это и их работа. Без них вырос бы я олух олухом, ни бе, ни ме, ни кукареку.

Была, была у меня, конечно, первая учительница. Самая первая. Седенькая, добрая Антонина Ивановна. Жил я в подмосковных Подлипках. Это в нескольких десятках километров от Москвы. Школа моя была рядом с домом. А еще ближе стояла деревянная детская библиотека. В нее я записался шестилетним. Стало быть до школы я целый год нырял в эту библиотеку и перечитал уйму книг. Мальчик я был довольно развитой, читал вполне серьезные книжки. Вроде «Таинственного острова» Жюля Верна и в «Дебрях Уссурийского края» Арсеньева. Знал наизусть много стихов Лермонтова и декламировал хорошо, особенно «Бородинскую битву». Всем нравилось. А я этим был доволен. Такие вот дела.

Сейчас я понимаю, что развитой такой я был потому, что мама со мной много занималась. Мама научила меня читать, писать, даже польку танцевать. А вот одеваться самостоятельно не научила. И еще не умел я завязывать шнурки на ботинках. Мама, собирая меня школу, натягивала на своего любимого сыночка чулки, напяливала брючки и завязывала шнурки на ботинках. Для меня это было обычно. Я только успевал ноги-руки подставлять. Такие вот дела.

Все бы хорошо, но в одно распрекрасное утро мама отказалась меня одевать. Поначалу я подумал, что она шутит. Но когда до меня дошло, что это совсем не шуточки, я, естественно, закатал истерику. Но все было бесполезно. Я получил крепкую затрещину, что привело меня в чувство. Пришлось самому, глотая слезы, снаряжаться. Такие вот дела.

Так бы и ничего. Одеться-то я оделся, с грехом пополам, но шнурки на ботинках, эти противные шнурки, не хотели завязываться. Они крутились, вертелись в пальцах, как подлые червяки, но не слушались меня. Наконец мамино сердце не выдержало. И она показала мне, как надо правильно завязывать шнурки. На два бантика. Это не так просто, как вы думаете. Многие до самой старости не любят туфли со шнуровкой, а признают единственно только с пряжками, резинками, и прочее. И я думаю, это оттого, что вовремя не научились завязывать шнурки. Не только на два бантика, а хотя бы на один. Я внимательно наблюдал за действиями мамы и запоминал. Не сразу, а где-то с третьей или четвертой попытки эти вредные шнурки завязались. И я сразу возгордился. С тех пор ношу туфли только со шнурками. И других не признаю. Такие вот дела.

И вот я, счастливый первоклассник, по дворовой кличке Чайканши, завязав шнурки и схватив портфель, побежал в школу. На первый урок я опоздал минут на десять-пятнадцать. Антонина Ивановна пожурила меня, но в класс пустила, сказав: «Больше никогда не опаздывай». При этом она почему-то хитро улыбнулась. Такие вот дела.

Лишь через несколько лет мама призналась, что как-то пожаловалась Антонине Ивановне, как ей тяжело приходится, собирая меня в школу. И Антонина Ивановна настоятельно посоветовала не делать этого. А мама ответила: «Как же, он тогда непременно опоздает». А Антонина Ивановна ответила: «Ну и пусть опоздает, сердобольная вы моя. Зато научится одеваться и завязывать шнурки. И станет самостоятельным мальчиком». Такие вот дела.

Спасибо Вам, Антонина Ивановна, я Вас люблю и часто вспоминаю, когда завязываю шнурки наботинках. И это длится уже много-много лет, с детства до седых моих волос.

Печальный март пятьдесят третьего года

Когда-то кто-то говорил мне: «Если хочешь стать писателем, не пиши о себе. Пиши про других. А если можешь не писать, то и не пиши». Ну что ж, это не про меня. Я в писатели не рвался. Поэтому и про себя могу написать. Никто мне не указ. Хочу — пишу, хочу — не пишу.

И вот, было мне без малого восемь лет. И жил я уже не в Воронеже, а в городе Калининграде. Но не в том, который на Балтике, в подмосковном. Здесь, оказывается, еще до революции жил и работал всесоюзный наш староста. Токарем в паровозном депо. Или еще где. А железнодорожная станция называлась почему-то, назло Калинину, Подлипки. Ну а сейчас, в наши времена, это город Королёв. Стало быть, поддали старосте под зад. И Подлипкам дали в то же место.

Королёв, конечно, человек великий. Отец советской космонавтики. А это вам не хухры-мухры. И он тоже, как и Калинин, жил и работал здесь. Но не каким-то там токарем, а создателем и руководителем центра ракетостроения. Так что правильно дали кой-кому под зад. Хотя…может, и нет. Такие вот дела.

Ну, значит, было мне без малого восемь лет, как я уже говорил. А оказались мы здесь потому, что отца переманили, как особо ценного специалиста, в фирму Мясищева. Мясищев был тоже выдающийся конструктор. В области авиастроения. Пока в Москве достраивали дом, в который нас обещали поселить, мы временно жили в Подлипках-Калининграде. Жили в комнате коммунальной квартиры. Жили — не тужили, шею наедали. Такие вот дела.

Ну вот, учился я в первом классе. Дело было в марте. Сидим мы на уроке, пишем под диктовку учительницы разные слова, — и вдруг ни с того ни с сего громко завыла заводская труба. И тут же загудели протяжно и тревожно паровозные гудки со стороны паровозного депо. Мы хотя и загалдели, но ничего не поняли. А наша учительница, седенькая Антонина Ивановна, быстренько выбежала из класса. Как потом выяснилось, бегала она в директорскую за разъяснением.

Вскоре она вернулась, бледная, какая-то съежившаяся, вся в слезах. И сказала дрожащим голосом: «Дети, сегодня умер наш любимый вождь Иосиф Виссарионович Сталин». И зарыдала.

И все мы зарыдали, заплакали, а некоторые девчонки завизжали. И во всех классах зарыдали. И от наших рыданий и визга задребезжали оконные стекла. А заводская труба и паровозы продолжали гудеть во всю мочь. И в домах, и в магазинах плакали люди. И дворники, касимовские татары, побросав лопаты и метлы, плакали, размазывая по щекам слезы. И инвалиды войны, без рук и ног, с пробитыми головами, плакали. И всех объял ужас: все пропало, конец всему!



Мама моя рыдала, соседи вопили. Лишь папа почему-то криво ухмылялся и тихо-тихо пробормотал: «Так-так». Такие вот дела.

Я вам не надоел еще? Я ж не писатель, а так, скорей просто балабол. Ну, если есть желание, читайте дальше.

Ну так вот, мама порыдала, порыдала и решила ехать на похороны вождя. И меня с трехгодовалой сестренкой Таней надумала прихватить. Чему я был несказанно рад. И я рассказывал ребятам, что поеду на похороны Иосифа Виссарионовича. Все мне завидовали и пересказывали другим, что Чайканши (это кличка моя была такая обидная за узкий разрез глаз) поедет хоронить Сталина. Такие вот дела.

Накануне похорон мама приготовила одежки для нас с Таней, все самое лучшее. И сама причепурилась, сделала завивку. Но тут с работы из Москвы приехал папа. Посмотрел на эти дела и отправил меня с сестренкой погулять. Когда мы подмерзли и вернулись, застали маму всю в слезах, а папу злого-презлого. И мама сказала, что мы не поедем на похороны, потому что очень холодно. Я стал кричать, что совсем не холодно. А папа сказал, что я глупый мальчишка, и не мне решать. Такие вот дела.

Лишь много позже я узнал, что отец запретил эту поездку под угрозой развода с мамой.

И что он ненавидел Сталина. А мама была ярой сталинисткой. И это несмотря на то, что большая половина ее родни погибла в сталинских лагерях. Она почти до конца своих дней уверяла всех, что Сталин не знал о репрессиях. А Ягода, Ежов и Берия орудовали за его спиной. И еще я узнал, что папа спас нас от неминуемой гибели. Потому что на тех похоронах погибло много народа. В том числе и детей. Они были раздавлены обезумевшей толпой. И лишь чудом покойный вождь не забрал нас с собой на небеса.

Такие вот дела.

Цыгане

Цыгане — древний народ — арии, изгнанные с Индии, их Родины. Изгнанные за веру, темную с точки зрения верующих в Вишну. Путь их лежал через Византию, где они покрестились, кресты на шеи понавесили. Стали христианами, но особенными христианами, — цыганскими. Все библейские заповеди они приняли, но эти заповеди действовали только внутри цыганского племени. По отношении к другим народам они могли не соблюдать никаких табу. Чужих можно было и обманывать, и обворовывать. Вечные бродяги, гуляющие где хотят, не признающие границ государств, законов этих государств. Знатоки лошадей, золота и человеческих душ.

История первая

Впервые я с ними столкнулся где-то в тысяча девятьсот сорок восьмом году, когда мне не было еще и четырех лет отроду. Но, хотите верьте, хотите нет, помню этот эпизод жизни четко, как-будто вчера это было.

В квартиру постучали. Мама открыла. На пороге стояла цыганка с младенцем на руках. Попросила мою матушку воды напиться и перепеленать младенчика. Мама впустила и провела на кухню.

Цыганка напилась, перепеленала цыганенка и предложила погадать.

Нехотя, с ухмылкой, мама согласилась. Позолотила мелочью ручку цыганке. Та взяла мамину руку, развернула ладонью кверху, поглядела на линии жизни, нарисованные на ладошке, и сказала:

— Судьба у тебя нелегкая: родственники твои пострадали, многие погибли, другие живы, но счастья не обрели. С мужем ты прошла огонь войны, много чего хлебнула. Позолоти еще ручку, да не скупись, дальше расскажу.

Мама достала из фартучного кармана несколько бумажных купюр и сунула цыганке. Та продолжила, не выпуская маминой ладошки:

— Мужчина твой тебя обожает, а ты его нет. Он умный очень, но не в твоем вкусе. Ты крупных любишь, а он мелковат для тебя, хотя сама-то ты не больно крупна. Позолоти еще ручку, дальше расскажу.

Мать почему-то сильно раскраснелась и сунула еще денежек. Не выпуская маминой руки и глядя жгуче-черными глазами в мамины серые, цыганка произнесла:

— Муж у тебя второй, от первого ты сбежала. Хочешь, на первого погадаю? — мама отрицательно помотала головой. — Как хочешь. Так, детей тебе Господь положил в семь душ. В живых останется двое.

Мама слушает и то бледнеет, то краснеет пятнами. Такой я ее никогда не видал. А я, как завороженный, слушаю все это, хотя не все понимаю. Для меня это сказка какая-то. А цыганка и говорит:

— Есть у тебя, красивая моя, сто рублей одной бумажкой? Есть, есть и не говори, что нет.

Мама нащупала сторублевку в кармане и подала. Ворожея посмотрела ее на свет, сложила вдвое, вчетверо, ввосьмеро, попросила спички и подожгла. И бросила на блюдце, что стояло на столе, рядом с младенцем, туго спеленатым. Тот скосил черные глаза на пламя и неожиданно засмеялся. Сто рублей сгорели дотла, пепел лишь остался.

— Дай еще сто рублей, — потребовала цыганка, — дальше жизнь твою распишу. Давай деньги, деньги — это тьфу в сравнении с судьбой.

Мама встряхнула головой, будто просыпаясь ото сна, лицом порозовела и говорит:

— Хватит, милая! Мне достаточно. Что будет потом — все равно не миновать, лучше и не знать об этом. А вот зачем ты мои деньги сожгла?! Я соседей сейчас позову и сдам тебя в милицию.

Цыганка не больно-то и испугалась, улыбнулась и сказала:

— Вот ты какая! Хотя я заранее знала, что ты смелая, с характером. Что, жалко денег?

Мама и говорит:

— А ты как думала, — жалко конечно. Я же их не печатаю.

Цыганка вынула из рукава бумажный квадратик, развернула, и оказалось, что это сторублевая банкнота с ликом Ленина, дедушки Ленина, который так любил маленьких детей, что угощал их в Новогодний праздник кусочками вареной колбасы.

— На свои вонючие деньги! — сказала цыганка каким-то глухим, потусторонним голосом. — Прощай и помни, Катерина, что я тебе говорила. — И ушла.

Я тогда очень удивился, как она узнала имя моей мамы. Потом мама долго сидела в задумчивости, не обращая внимания ни на меня, ни на щегла Петю, что вылетел из клетки и, сев на мамино плечо, что-то щебетал.

Через года полтора родилась моя сестренка Таня, хорошенькая такая, пухленькая и с золотистым пушком на темечке. Нас стало двое. Жизнь повеселела. Но я все же ждал, когда же появятся еще пять братишек и сестренок. Почему-то я поверил предсказанию цыганки. Ждал, ждал, но так и не дождался.

Лишь в последние годы долгой маминой жизни, когда я сам уже был в преклонных летах, рассказала она мне, что была замужем за чекистом Виктором Карбышевым, племянником известного генерала Карбышева. Очень его любила, родила двух мальчиков, близнецов: Арсена и Витю. Такие были ребятишки крепенькие и розовощекие, как румяные яблочки. Виктор не мог на них надышаться. И вдруг они умерли в шестимесячном возрасте от непонятной болезни.

Вот у меня уже сложилось, что четверо нас, братьев и сестер. А потом мама сделала в течение какого-то времени три аборта. Вот и получается, что нас было семеро живых, умерших и неродившихся, братишек и сестренок. Угадала та цыганка. Удивительно.

Мама сбежала от мужа первого, потому что выходцам из Китая, работавших на КВЖД, стали клеить ярлыки врагов народа, японских и английских шпионов. А мама как раз и была такой кэвэжэдинкой. Чутье ей подсказало, чем все это кончится.

Когда муж был в командировке, села на поезд и рванула в Воронеж, где проживала родня. Все документы сожгла, явилась в соответствующий государственный орган, изложила свою легенду. Ей поверили и выдали паспорт на девичью фамилию. Стала она незамужней двадцатиоднолетней девицей Ильиной. Рисковая была. Если бы прокололась, грозила ей Колыма, а то и расстрел.

В городском саду, на танцплощадке, очаровала студента-дипломника Воронежского Университета. Через неделю с ним расписалась, — взяла фамилию мужа. Короче, обрубила все концы. Жизнь началась с чистого листа.

Все угадала цыганка. И про братьев маминых угадала. Они погибли в ежово-бериевских лагерях, как враги народа и иностранные шпионы. И жен их пересажали, а детишек пораскидали по детским домам. Всех их потом реабилитировали — невиновными оказались. Спасибо и на этом. Им все равно по большому счету. Лежат в мерзлой земле в неизвестной яме, есть не просят и всех прощают.

И в личной жизни отца и матери угадала цыганка почти все, но недосказала, потому что мать испугалась узнать будущее. А будущее было не так хорошо, как хотелось.

На склоне лет родители развелись. Взяли и развелись. Для всех родственников и знакомых это было как гром среди ясного неба. Особенно для меня и сестры трагедией все это стало. Взрослые уже, мы плакали как малые дети. И ничего не понимали. Жизнь — это загадка.

Вот и скажи после этого, что цыганки все врут. Может которые и врут, а эта, что врезалась мне в память с младенческих лет, нет, не врала. Что-то все же есть загадочное в этих цыганках, непонятное нам, материалистам, идеалистам и прочим истам. Сейчас я уже ничему не удивляюсь, знаю только, что мир загадочен и многообразен, познаваем и непознаваем. И все же, сильна была цыганка!

История вторая

Село это раскинулось на окраине города Чернобыля, на левом берегу реки Речище, как раз в том месте, где эта река впадает в другую реку, более могутную и полноводную, — реку Припять. Собственно, село это было колхозом, довольно успешным, ведущим и животноводческую, и зерновую деятельность. Земли плодородные, заливные луга, и главное, народ работящий, понимающий толк в сельском хозяйстве. И этот народ ждал приезда цыган.

Вот мы привыкли считать, что цыгане все жулики и бездельники, способные только воровать и плясать под гитару и скрипку в кабаках. А это не совсем так. По крайней мере в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году было вовсе не так. Цыган ждали, и в определенное время они появились, — стали табором на правом берегу Речищи, у дороги, ведущей из села к реке Уж. В наши времена там стоит порушенная Чернобыльская Атомная Станция. А тогда там было чисто поле, где засеянное подсолнечником, где серебрилось ковылем.

Часть цыганских женщин направилась прямиком в город вместе со своими цыганятами. Там народу побольше, да и денег пожирней можно собрать; там рынок большой, где легче людей охмурять. А часть по дворам пошла, предлагая платки, ситчики на платья, белые холстины на вышиванки, тюль на занавески. Все это было в дефиците и шло нарасхват. Заодно гадали желающим. А таких было немало.

Мужики цыганские, почти сплошь бородатые, с серьгами в ушах и золотыми зубами в смешливых ртах, делами серьезными занимались. Кто лошадей колхозных на местной кузнице подковывать стал, заодно подлечивая лошадиные болячки какими-то только им известными мазями и примочками. Кто собирал по дворам прохудившиеся ведра, тазы, кастрюли, самовары с отвалившимися краниками, попорченные грабли, топоры, вилы и лопаты, чтобы отремонтировать в таборе и вернуть за договоренную заранее плату хозяевам. Несколько телег этого добра в табор отвезли.

Другие цыгане ходили с ножными точильными станками и славно затачивали ножи, ножницы, топоры, по всем правилам отбивая косы и правя пилы. Местные все это вроде и сами могли, но признавали, что цыгане делают это намного лучше, а инструмент дольше служит после их правки. Заодно предлагались ножи, топоры и косы-литовки чисто цыганского производства. Недешево это стоило, но те, у кого водились лишние гроши, с удовольствием покупали. На товаре явно присутствовал цыганский знак качества. Это вам не ширпотреб. Такие вот дела.

Мы с мамой и сестренкой отдыхали в селе по совету московской соседки, которая говорила, что это самое злачное место на Украине. Всего здесь полно, и отдыхать в Чернобыле очень дешево. Мы и поехали, о чем не пожалели. Снимали комнату у пожилых супругов, плешеватого седого деда Петра и бабы Гали. С ними жил их внук Коля, лет двенадцати отроду, то есть где-то года на полтора старше меня и на полголовы выше. Краем уха слышал, что отец его — немецкий офицер, то ли гестаповец, то ли эсэсовец. А мать его, родив Колю, после войны смоталась куда-то в неизвестном направлении и здесь больше не появлялась.

Коля и правда похож был на плакатного немца: широкоплечий, с выступающими крупными ключицами, сухим продолговатым лицом, тонким хрящеватым носом и, главное, глаза его были какого-то голубовато-стального цвета и производили неприятное ощущение своей холодностью. Он сильно отличался от местных хлопцев. Мне он рассказывал, что отец его, летчик, погиб в неравном воздушном бою и посмертно награжден Звездой героя. Я делал вид, что верю. Коля хорошо ко мне относился, помогал деду и бабе по хозяйству, и, вообще, нормальный был парень.

Я жил с раннего детства по принципу: был бы человек хороший, а на остальное наплевать. А я, между прочим, ничем от местных не отличался. Белобрысый, с облупившимся от солнца носом, босыми ногами, как у всех. Быстро смягчил в речи звук «гэ» на «хэ», говорил не говнюк, а хомнюк, и вообще, освоил довольно прилично местный суржик. Ребята приняли меня за своего. А вот Колю иногда обзывали байстрюком. К незаконнорожденным на Украине, в отличие от России, почему-то брезгливое отношение. Что есть, то есть. И бывало, что Коля не выдерживал обзывалок и лез драться. И приходил домой с синяками.

К нам во двор пришла красивая цыганка, принесла, как договаривались заранее: куски ситца, холстины, кулек синьки для побелки хаты. Вертлявая дочка ее, Маша, помогла все это донести. Сверкнула на меня эта Маша ярко-карими глазами и показала язык. Я покраснел и тоже зачем-то показал свой язык. Цыганка взяла деньги за товар и предложила погадать. Баба Галя отказалась. Цыганка и говорит:

— Ясно, ясно, боишься правду услышать, что фрицика ростишь.

Баба Галя как налетит на нее:

— А ну, катись отсель, сука цыганская!

Цыганка с дочкой Машей укатились. А Коля вдруг заплакал и убежал. Такие дела.

Рыбак я был заядлый. Привез с собой крючков разных, поплавков, грузил свинцовых, лесок несколько катушек и даже трехметровое бамбуковое удилище. Места рыбные. В Припяти ловил я лещей, плотву, густеру и вьюнов, в речке Речище окуней и щук. Рыбой закормил маму, сестренку, деда с бабой и Колю. Коля же и подсказал мне, что на реке Уж водятся пескари, толстые и жирные как поросята. И однажды провел меня через поле, прямиком на Уж, выше того места, где Уж впадает в Припять. Как я потом узнал, этой дорогой ходил Константин Паустовской к матери и сестре, проживавшими вблизи Ужа в небольшом домике.

Иногда ходил я этой дорогой за пескарями. Чистейшая вода в Уже, дно песчаное, течение приличное. Заходил я в воду по колено и на счет раз-два-три выдергивал крупных, светло-серых пескарей. На одного червяка вылавливал до пяти-шести рыбок. До двухсот пескарей зараз ловил. Насадишь их всех на кукан, обмотаешься этим куканом, и все равно часть улова волочится за тобой как хвост.

У хозяев была огромная чугунная сковорода, но она вмещала только треть улова. Вот так, в три приема баба Галя жарила этих пескарей в пахучем подсолнечном масле. Ели мы этих пескарей как семечки, вкусно, не оторваться. Да и сытно. Поешь, по пузу себя похлопаешь, и на чай-воду потянешься.

И вот пришло время, когда соскучились все по жареным пескарям. Намек я понял и с удовольствием отправился на промысел. Перешел мост через Речищу и бодро зашагал по пыльной дороге. Шел, шел, услышал стук железный, гомон человеческий, увидел табор цыганский. Лошади паслись в стороне, телеги с крытыми фургонами там и сям стояли, костры горели. В больших казанах что-то вкусное варилось. Самовары сияли на солнце золотыми боками. Где-то кузнец бухал молотом по наковальне.



Свора ребятишек обступила меня, а Маша, вертлявая и языкастая, стала выспрашивать, куда это я собрался с удочкой. Уж не на рыбалку ли? Язва какая. Я объяснил, чтобы отвязаться от них скорее, что иду на Уж за пескарями. Со смехом и ужимками цыганята пожелали мне хорошего улова.

Я дальше пошел. Иду я, иду и радуюсь, а чему радуюсь, объяснить словами не могу. Слева ковыль серебром переливается, справа море подсолнухов головками солнечными мне кивают. А с небесной выси, где Солнце сияет, трель жаворонка рассыпается на весь окружающий мир. Хорошо! Просто хорошо. Вот так и дошел я незаметно до Ужа. А тут свое умиротворение. Песок золотистый искрится на солнце, блики золотые играют в струях реки и прохладой веет от воды, усмиряя тридцатиградусную жару.

Скинул я одежонку и бултыхнулся в воду. Ой как хорошо! Позагорал немного на горячем песке, а потом и за рыбалку взялся. Что-то невероятное было в этой рыбалке: только и успевал пескарей вытаскивать да на кукан насаживать.

Вы знаете, что такое кукан? Кукан разный бывает. Мой кукан — это двухметровая суровая нитка, с одной стороны завязанная посередине небольшой палочки, а с другой завязанная на палочке поменьше. Вот берешь эту тоненькую палочку и просовываешь через жабры и рот бедного пескаря. И никуда ему не деться, и судьба его решена. Ждет его не дождется раскаленная сковорода с кипящим маслом. Грешников на том свете такая же сковорода ждет. Ну их за грехи такое ожидает, а пескарь-то безгрешен. Его-то за что? Судьба, верно, такая. За то что пескарь.

И вот этих пескарей я надергал в этот раз на два кукана, не меньше трехсот наверняка. Обмотался пескарями с ног до головы и отправился в обратный путь. Тяжеленько пришлось. Уж не знаю на сколько килограмм потянул мой улов, но ногам пришлось изрядно потрудиться. Чем дальше я шел, тем меньше становилось желание проходить через табор. Поначалу мне даже хотелось похвастаться богатым уловом, а потом подумал, подумал, и желание отпало. Решил обойти табор стороной. Попробовал пройти через подсолнухи, но они росли довольно часто и все время цеплялись за куканы и даже сорвали несколько рыбок. Тогда решил пойти сквозь ковыль. Но и тут случилась неудача. В босые ноги быстренько впились колючки какой-то спрятавшейся под ковылем травы, а булыжник, тоже подло затаившийся, расквасил до крови мизинец правой ноги. Пришлось возвращаться на дорогу, ведшую в село через табор. Хочешь не хочешь, а табор не миновать. А вот и он.

Едва я ступил на его территорию, как окружен был шайкой цыганят, моих, считай, одногодок. Они цокали языками, трогали пескарей грязными пальцами и поздравляли меня с хорошим уловом. Маша, кареглазая заводила, тут как тут. Все таки она у них атаманша, хотя и не старше девяти лет.

— Дай-ка кукан, я взвешу, — потребовала она.

Я подал, сам не знаю почему. Она подержала и передала цыганенку, что стоял за ее спиной. Тот определил, что кукан весит не меньше трех кило. Потом она и второй кукан взяла, передала другому мальчишке. В четыре кило оценен был этот кукан. Я говорю:

— Ну, давайте назад, мне домой пора.

А Маша как засмеется, звонко так, как колокольчик. Повернулась ко мне задом, согнулась пополам, задрала юбку и похлопала ладошкой по голой попке. Я просто офигел. А все заржали, именно заржали, как бешеные лошади.

Я попытался силой отобрать пескарей, но куда там. Они затеяли вокруг меня какой-то бешеный хоровод, от которого голова закружилась. Куканы с моими бедными пескарями куда-то испарились. А меня выпихали на дорогу и подтолкнули в сторону села. Обидно до слез. Всего от них ожидал, но такой гадской подлости не мог и представить. А что я мог сделать? Их вон сколько, да все наглые такие, а я один. Один в поле не воин. Вот было бы у меня ружье, а не удочка, я бы им показал, что такое русский парень. Вот такие дела.

Пошел понурившись и стал представлять, какими насмешками меня встретят дома. Ну ладно, насмешки можно стерпеть, а ведь я обещал принести пескарей. И обманул всех. Злость меня взяла. Да как я позволил каким-то цыганам так со мной обойтись!

Остановился я, развернулся и уверенной походкой пошел опять в табор. Подхожу, а навстречу мне молодая цыганка, почти девочка, с грудным младенчиком на руках. Я говорю:

— А скажите мне, гражданка, где ваш барон?

Она удивилась:

— А зачем тебе, хлопчик, барон?

А я ей в ответ:

— Надо! По важному делу.

Она подумала и согласилась:

— Ну раз по важному, то пойдем, отведу тебя к барону.

И повела. Мимо телег, фургонов и костров. Шпана малолетняя за нами гурьбой покатилась. И Машка конечно, идет и все тыкает пальцем мне в спину да нет-нет подножку пытается подставить. Да не на того напала, — сбить меня с ног не так-то просто, а на ее тыканье в спину вообще наплевать.



Сжав крепко губы шел я к барону за справедливостью. А вот и сам барон. Лежит себе на ковре в алой шелковой рубахе и синих шароварах в тени фургона. Голова на подушечке атласной. На носу очки в роговой оправе. Лежит и книжицу какую-то почитывает. Борода пышная, волосы на голове черные, как воронье крыло, густые и с заметной проседью. До ужаса знакомое лицо, кого-то напоминает. А вот кого, никак не вспомню.

Оторвался он от чтения, снял очки и взглянул на меня с любопытством. Тут и осенило: да это же вылитый Карл Иванович Маркс, вождь всего рабочего класса на планете. Хоть в рамочку вставляй и на стенку вешай. У нас в школе такой портрет висит; мы, пионеры, мимо проходим и честь отдаем.

— С чем пришел, хлопец? — спрашивает барон густым, приятным голосом.

Я не растерялся и отвечаю:

— Я наловил на Уже много пескарей, целый день ловил, а ваши ребята меня обобрали. У меня отец — милицейский начальник всего Чернобыля. Вот ему расскажу — вам всем не поздоровится.

Вот как меня понесло, уже и сыном главного милиционера стал. Со мной такое бывает, правда, не очень часто. Соврешь, а потом и сам поверишь, может, и правда все так было. С кем не бывает…

— И кто ж именно пескарей твоих отнял? — допытывается барон. Я молчу. А он говорит: — Да я и сам догадываюсь. Машка, а ну поди сюда.

Машка, понурив голову, подошла. Барон чуть приподнялся на локте, взял ее за ухо и потрепал, приговаривая:

— Не воруй, Машка! В таборе не воруй, не позорь мою седую голову.

Машка немного поревела, как я думаю, для виду, из уважения к барону и согласилась, что виновата.

Барон говорит:

— Иди, хлопец, сейчас Машка отдаст твой улов. А вообще, ты молодец, смелый хлопец. — Надел на нос очки и уткнулся в книжку.

Маша повела меня к большому казану, приподняла крышку и вытянула мои куканы. А потом пожала мне руку и показала язык. Все же язва эта Машка! Цыганята не улюлюкали, не смеялись, а с интересом наблюдали за этой сценой. Я пошел в село. И был доволен собой, что не струсил, а добился справедливости у барона, — цыганского Карла Маркса. Такие дела.

Принес я пескарей домой. Все заохали при виде такого богатого улова. Дед, Коля и сестренка обрадовались, предвкушая вкуснотищу. А баба Галя и мама не очень-то были рады. Это им такую кучу придется чистить, потрошить, а потом еще жарить.

Мама и говорит:

— Ты бы, сынок, умерил пыл. Поменьше лови, а то мы с бабой Галей устали от твоей рыбы.

А дед Петро в ответ:

— Не слушай, внучок, лови, лови сколько ловится. Мы и без них справимся. Мыколка, ну-ка сбегай, наломай ольховых веток. Я вам сейчас так этих пескарей накопчу, что пальчики оближите.

И правда, закоптил он этих пескарей на славу. Румяные, золотистые получились. А стали есть, так от удовольствия чуть глаза не повылазили. Шпроты магазинные, скажу я вам, и рядом не стояли. Вот такая эта рыбка пескарь. Цимус одним словом. Такие дела.

* * *
Много лет прошло с тех пор. В каких краях бродит тот табор?

Может, по Украине гуляет, может, по Румынии или Молдавии, а может, по небесным просторам, где никогда не заходит солнце.

Жива ли кареглазая Маша? Жив ли Коля? Не знаю. Но все они живы в моей памяти.

Такие вот дела.

Вишневое варенье

Пересматривал на днях старые фотографии. На одной из них отец и мать варят варенье в тазу. Рядом трехлетняя сестренка. Солнце яркое и жаркое. Отец в соломенной шляпе и с обнаженным торсом помешивает варенье, сидя на корточках. Мама в пляжном наряде улыбается, а сестренка блаженно потягивается, испробовав пенок, снятых с варенья. Кто испробовал таких пенок, поймет ее блаженство, а кто не пробовал, пусть позавидует и облизнется. Таз стоит на булыжниках, под ним колышется пламя, поедая дровешки. Снимку больше семидесяти лет. Меня на нем нет, потому что я как раз и снимал эту веселую компанию. Мне тогда было лет шесть или семь, или около того.

Дело было в Полтаве, вернее, на окраине славного города. Мы приехали в папин отпуск отдохнуть, позагорать, подкормиться. Вообще-то часто отдыхали на Украине, потому что так хотел отец. Он считал себя украинцем, хотя не владел украинской мовой. Да и по крови был наполовину украинцем, наполовину из донских казаков. Считалось, что отдыхать на Украине дешево и сытно. Что было правдой.

Вишневого варенья наварили два ведра. А уж сколько свежей ягоды на это пошло, сказать не смогу. Много. Вишню нам продали дешево, но при условии, что ягоды снимать с деревьев мы будем сами. Хозяевами вишневого царства были две сестры преклонного возраста и их девяностолетняя мать. Все учительницы местной русскоязычной школы. Они же и сдавали нам комнату в своем довольно-таки большом доме.

Выбрали дерево со спелыми ягодами, отец приставил лестницу, полез, потом посмотрел на нас сверху и слез. Оказалось, что он плохо переносит высоту, голова кружится и все двоится перед глазами. Это еще с войны, последствие контузии. Но не беда, под рукой есть я. Живо взлетел я по лестнице, прихватив корзинку, и стал ягоды собирать. Ягоды спелые, крупные, сладкие, с приятной кислинкой. Нет-нет и я не мог удержаться, чтобы не отправить в рот пару ягод. Рожица моя выглядела наверное потешно, вся перемазанная алым соком. Вокруг пчелы жужжат, осы злющие, мухи противные. И все пытаются сесть на лицо, слизнуть сладкий нектар. А то и укусить. Волей-неволей приходилось одновременно и собирать ягоды и отмахиваться от назойливых насекомых. Сколько надо было, столько и набрал, чудом избежав падений от прогибавшихся ветвей.

В саду не только вишня росла, хотя и преобладала, тут и груши разных сортов, и яблоки наливные, и абрикосы, и сливы. Здесь я впервые повстречал сливу Ренклод, размером чуть ли не с куриное яйцо, желто-зеленую, сладкую как мед. И больше всего меня поразило, что на свет была она прозрачна настолько, что косточка внутри нее виднелась во всех деталях.

И вот стою я в глубине сада, рядом с сараем, смакую одну сливу, а другую рассматриваю. И тут надо мной ласточка проносится, да так низко, что даже чиркнула крылом по моему уху. Сделала надо мной круг и влетела в приоткрытую дверь сарая. Мне стало любопытно. Наверняка там ласточкино гнездо. Я просунул голову в сарай и убедился, что был прав: под самой крышей гнездо прилепилось к стене, а ласточка кормит своих малышей. Они так смешно разевали желтые рты и пищали очень похоже как пищат маленькие, еще слепые, котята. Хотелось смеяться.

И тут опустил я глаза. И что же я увидел! Гроб. А в гробу мертвая старуха. В саване. В приподнятой сухой руке раскрытая книга. Сноп света падает из бокового окошка на страницы. Я онемел. И вдруг покойница захихикала. У меня ноги отнялись. Сердце заколотилось. Я ойкнул. И тут старуха повернула ко мне мертвое лицо и поманила пальцем. Я чуть не помер от страха.

Вскрикнул я и бросился бежать. Влетел в комнату, сел на стул и попытался осмыслить увиденное. Вошла мама, посмотрела на меня внимательно и говорит: «А ну рассказывай, что стряслось». Я и рассказал все как было. «Да ты что! — мама удивилась, подумала и произнесла: — Ничего страшного, разберемся. Да не трясись ты». И вышла. Вскоре она вернулась, да не одна, а с Серафимой Павловной, хозяйкой дома. Серафима Павловна, полная и степенная, старшая из сестер, преподавала в школе не меньше полувека, а сестра ее, года на два младше, худощавая и смешливая, Оксана Павловна, учила деток тоже немало лет. Мама и Серафима Павловна тихо переговаривались и улыбались.

Подсела ко мне учительница, взяла мои руки в свои ладони, пухлые и теплые, и завела разговор: «Хороший ты мой мальчик, успокойся. То, что ты увидел в сарае, это все чепуха. Даже не ломай голову. Понимаешь, моя мама, Елизавета Ивановна, иногда устает от нас. Мы с сестрой суетимся, гремим посудой, громко спорим, а это ее раздражает. Тогда она берет какую-нибудь книжку и уходит в сарай, где тихо и спокойно. Там гроб стоит, выдолбленный из ствола дерева лет тридцать назад. У нас так принято заранее заготавливать себе гроб, обычай такой, не удивляйся. Мы к этому гробу давно привыкли, смотрим на него как на мебель, которой место в сарае. Елизавета Ивановна укладывается в него будто в кровать, вздремнет чуток, а то и книжечку почитает. У нее там подушечка, набитая успокаивающими травами. Подложит эту подушечку под голову и отдыхает от нас, дочек своих. Она сейчас читала рассказы Бориса Житкова. Очень смешные рассказы. Почитай обязательно. Будешь смеяться. Ты все понял?». Я кивнул головой, что понял. Я и правда, все понял, успокоился, сердце ровно стало биться. И посмеялся вместе с мамой и Серафимой Павловной над своими же страхами.

Позже мы сидели на лавочке рядком с Елизаветой Ивановной. Я вслух читал рассказы Житкова, а Елизавета Ивановна кивала седенькой головой после очередного смешного эпизода, улыбалась и гладила меня по белобрысой голове сухонькой ласковой ручкой. Такие вот дела.

Так вот, не буду лукавить, скажу прямо, приехали мы сюда, чтобы варенье вишневое сварить. Папа мой любил его до неприличия. Еще с детства влюбился. Старшая сестра его, Граня, которая и воспитала его, сироту, прекрасно варила это варенье, сама с удовольствием пила с ним чай. И всю родню приучила. Вот папа чай пьет. В стакан положит два кусочка сахара, три чайные ложки варенья, пьет и еще из вазочки варенье прихватывает. Он математик, сахар ему нужен для умственной работы. Это все понятно. Но по-моему, слишком уж.

Адрес, где растет шикарная вишня, сослуживец его подсказал, Ильенко какой-то. Привезли мы с собой эмалированные ведра и таз, тоже эмалированный. С посудой тут в те времена туго было. И машинку для извлечения косточек тоже привезли. Таз и машинка оказались плохими помощниками. Варенье в тазу все время пригорало, а машинка не столько косточки извлекала, сколько давила вишню, дрянь машинка. Выручили хозяева. Выдали нам в пользование медный таз и три машинки. Машинки эти сделаны еще при царе, о чем клеймо на них говорит. И так лихо эти машинки выпихивали косточки из ягод, что мы удивлялись. И таз, их ровесник, отливал на солнце золотом и отражал небо, деревья и мою рожицу не хуже зеркала. И главное, сироп в нем не подгорал, как в нашем тазу. Во мне эти древности вызвали противоречивые чувства. С одной стороны больно уж хороши, а с другой чепуха какая-то выходила. Советское — значит это самое лучшее, как нас учили. А выходило наоборот. Ничего непонятно. Ладно, забудем про это.

Варили мы варенье, вареники с вишней ели, до того вкусные, что и слов нет. Правда, быстро эта сладость приелась. По честняку что бы я ел каждый день, так это вареники с творогом в сметане. Еще суп с галушками и кулеш. Это не еда, а едова! Высший класс! Но кто меня спрашивал, что на стол подавать. Что приготовят, то и ешь, не привередничай. Я и ел, потому что все в общем-то было вкусно, а я не фон-барон какой-нибудь, чтобы кривиться на еду. Прямо на глазах мы с сестренкой заметно округлились на украинской еде, радуя родителей.

Быстро время пролетело, пора нам и возвращаться. К дому подъехала серая лошадь, впряженная в телегу. Пожилой мужик в застиранной рубахе-вышиванке и в кирзовых сапогах помог нам погрузиться на телегу. То и дело он снимал соломенную шляпу, обтирал вспотевшую лысину тряпкой и шмыгал красным носом. Мы тепло распрощались с хозяйками, этими милыми училками, взобрались на телегу и поехали.

Дорога ухабистая, нас все время покачивало. Покачивало и ведра с вареньем. И постепенно сироп стал просачиваться сквозь холстину, которой обвязаны были горловины ведер. Родители стали удерживать эти непослушные ведра, чтобы они не вздумали завалиться набок. А желание у них такое явно было. И все же при толчках на ухабах ведра подскакивали как живые, источая сироп. И руки родителей волей-неволей покрылись сиропом. Откуда ни возьмись налетели пчелы, осы, мухи всех мастей. Стали противно жужжать, лезть на ведра, на родителей. Отец чертыхался, мать молча отмахивалась. Мы с сестренкой смеялись, хотя смешного тут было мало. Смеялись, пока к сестре в рот муха не залетела, а меня пчела не укусила.

Наконец приехали на Железнодорожный вокзал, погрузились. Паровоз погудел, выпустил столб дыма и тронулся. Прощай, Полтава! В купе ведра задвинули под нижние полки, впритирку с чемоданами. Но они и там вели себя не совсем прилично, все время позвякивали на стыках рельсов, а во время резких рывков вообще бухали, как будто их кто дубиной шарахнул. Такие вот дела.

И вот наконец Москва, Киевский вокзал. И новая трагедия. Во время выгрузки одно ведро вообще завалилось набок и вылило на перрон, чемодан, многочисленные сумки изрядную порцию варенья. Все перемазались, прибывшие и встречающие все время наступали в сладкую лужицу и зло чертыхались. Носильщики отказались донести наши вещи до стоянки такси. Отец рассвирепел, ударил ногой по ведру и заявил, что сей же час закинет эти ведра к чертовой матери. А мама моя и говорит: «Андрей, а ну прекрати истерить! Возьми себя в руки, не будь бабой». И как ни странно, слова эти привели отца в чувство. С большим трудом перетащили мы свой скарб на привокзальную площадь, к стоянке такси. Но нам не повезло: ни один таксист не согласился взять нас с нашими липкими вещами, потому что потом салон кабины едва ли отмоешь. Правда, какой-то частник согласился, но заломил такую несусветную цену, что папа послал его на три буквы.

Перебежками дотащили мы свою поклажу до трамвайной остановки. Погрузились и поехали на свои родные Фили. И всю дорогу родители переругивались. Заодно отец проклинал на весь вагон Полтаву, хохлов, в придачу и всю Украину с их проклятой вишней. А Ильенко, насоветовавшему ехать в Полтаву, обещал начистить рожу и выгнать из своей бригады конструкторов.

Наконец доехали до своей остановки «Поселок Орджоникидзе». Тут знакомый отца, сослуживец, с сыном подростком встретились. Они и помогли донести вещи до квартиры. Живехонько помылись мы в ванной, переоделись и стали потихоньку приходить в себя. Ведра поехали под кровать. А отец сказал, как отрезал, что с этих пор никогда не притронется к вишневому варенью, так как возненавидел его на всю жизнь. И правда, не притронулся, хотя с детства обожал. Надо же, какой характер у моего отца, я и не подозревал.

Чтобы не раздражать его, мы ели это варенье в его отсутствие. Нам оно скоро приелось. Мама расфасовала по банкам эту прелесть и раздала знакомым и родственникам.

Прошло пару лет. Из под Воронежа приехала погостить старшая сестра отца, тетя Граня, та, которая вырастила его. Понавезла гостинцев всяких, в том числе и несколько банок вишневого варенья. Отец, естественно, не желает его есть. Тетя Граня ничего понять не может, что за фокусы. Тогда мама тайком рассказала ей всю историю. Тетя Граня посмеялась и пообещала Андрюшу вылечить.

Вот сели за стол ужинать, а тетя Граня снимает с руки часы, которые ей подарил отец, и протягивает папе. «На, забери назад свой подарок, потому что он не от сердца. Оказывается, ты меня не любишь, а только притворяешься». Отец в недоумении: «Да с чего ты, Граня, взяла. Люблю я тебя и очень уважаю». «Да нет, — говорит тетя Граня, — не любишь. Я старалась, варила варенье своему любимому братику, а ты нос воротишь. Докажи, что любишь, съешь, Андрюшечка, хотя бы ложечку». «Ну давай, съем, — согласился отец, — только ложечку». Закрыл глаза и открыл рот. Тетя Граня зачерпнула столовой ложкой варенье и отправила братику в рот. Отец съел варенье и рассмеялся. С этого момента вишневое варенье было прощено, из подполья вернулось в вазочки, украшая чайные церемонии нашей семьи. Вот такие дела.

С тех пор прошло больше семи десятилетий. Все ушли в мир иной. Один я за всех доживаю в сиротстве.

Сижу я и пью чай с вишневым вареньем. И кто знают, может, с небес смотрят на меня мои родные, улыбаются и радуются, что не забыл я их, не забыл, что и они любили пить чай с вишневым вареньем.


Март, 2023 г.

Гагры

Однажды гулял я по набережной с девушкой Олей. По левую руку плескалось море, с тихим шипением накатываясь на галечный берег. Справа городок Гагра высвечивал огоньками окон и уличных фонарей. А над нами черное южное небо загадочно подмигивало яркими звездами. Словом, лирика и все такое. Мы шли с танцевальной площадки какого-то санатория от Министерства Обороны. Музыканты, залетные, из Черновцов, играли все что угодно. Тут тебе и вальсы, и фокстроты, и буги-вуги, и чарльстоны, и даже рок-н-ролл. А за небольшую денежку бабахали и лезгинку, и «семь сорок», и прочее, полузапретное, но зажигательное и раскрепощенное. Мы с Олей утанцевались. Время было за полночь. Пошел я провожать Олю до дома, где она с подружкой, тоже из Горького, снимали комнатенку. По рублю с носа. Оля очень даже хорошенькая, синеглазая, с копной густых каштановых волос, уложенных под Бабетту. Была такая прическа, очень популярная и красивая. И приодета Оля неплохо, простенько, но как говорится, с немалым вкусом. Правда, ножки у нее немного сплоховали, чуть с кривизной, чуть-чуть, но все же… Хотя это ее и не портило, а даже придавало некоторый шарм, вызывая образ наездницы.

И вот идем мы, иногда останавливаясь и целуясь. А целоваться я ох как любил. Идем, а навстречу толпа местных ребят. Примерно, мне, девятнадцатилетнему, одногодки. Орут, хохочут, даже визжат. Человек десять, не меньше. Ситуация. Я обернулся — за нами никого. А на нас надвигается эта бесноватая орава. Ночь. Безлюдье. Шпана местная. Что-то да будет. Ножа или кастета, жаль, в кармане нет. К бабушке не ходи, а привяжутся. Днем и то иногда цепляются, особенно когда ты с дамой. А тут ночь глухая. В Абхазии я не первый раз, местные привычки малость знаю. Мама родная, меня точно изобьют, а то и зарежут как барана. Олю изнасилуют. Тут такое нередко бывает. Оля испуганно прижалась ко мне, в глаза заглядывает. Что делать? Идем навстречу. Не брошу я тебя, Оля, ввяжусь в бой. Хотя бы двоих-троих покалечу. А там что будет, то и будет. А вообще-то мысль промелькнула подлая в голове: какого черта я сюда приперся, в эти Гагры проклятые.

* * *
Дело было так. Отцу на работе горящую путевку в эти Гагры всучили. Раз горящую, то, считай, за копейки. На конец сентября. Отец купился на дармовщинку и поехал. Дней через пять звонит по телефону: «Сынок, погода здесь отличная, море — парное молоко. Приезжай». Два раза меня звать не надо, знал отец, что от Черного моря я просто чумею. Я тут же засуетился. Выбил отпуск, правда, с трудом, но выбил, занял денег, собрал минимум вещей в чемоданчик и рванул в Аэропорт. Рано утром. И через два часа уже летел в самолете Ту-114. Повезло: кто-то отказался от полета, а мне билет этого кой-кого продали. Бывает, как говорится, везет дуракам. Полет вполне понравился. Угощают лимонадом, боржоми, конфетки дают. Курить можно. В спинке переднего кресла вытяжка воздушная. Кури на здоровье. Единственно, нельзя дымить в потолок, а только в эту самую вытяжку. Иначе стюардесса, милая такая и опрятная блондинка, пожурит слегка, погрозив пальчиком. Время быстро пролетело. Вот уже и Адлер. На автобусе всех спустили в город. Недалеко и железнодорожная станция.

До Гагр на местном поезде рукой подать. Купил билет. А поезд-то часа через три отчаливает. Что, думаю, время терять. Пошел к морю, обнажился до трусов и бултыхнулся в набежавшую волну. Наплавался всласть, вылез, растянулся на плаще и прочих шмотках. И правда, не солгал отец. Вода — парное молоко. Теплынь такая, что не верится в конец сентября. Лето в самом разгаре. А в Москве холодрыга и проливные дожди. Прилетел я сюда в болоньевом плаще, шерстяном свитере, на котором паслись северные олени. Куда все это девать? Ладно, разберемся как-нибудь. Завел я будильник, которыйвсегда со мной, чтобы разбудил он меня через два с половиной часа. Подложил под голову чемоданчик, чтоб не сперли, и уснул. Будильник разбудил в положенное время. Спина, плечи, ноги горят огнем. Оглядел я себя со всех сторон. Мама родная, сзади красный, как вареный рак, а спереди белее сметаны. Смех и грех. Делать нечего, быстро оделся и побежал на станцию. Влез в вагон и, не прошло и часа, оказался на привокзальной площади Гагр.

По-южному красиво вокруг. Море, пальмы, олеандры, белые и черные лебеди в маленьких прудах. И прочие курортные разности. Что удивило, это ребятишки, гоняющие мячи на любых свободных полянах. И смотрю, виртуозно чертяки этакие мячом владеют. Ну прям бразильцы, не меньше. Тбилисское «Динамо» в те времена блистало на футбольном небосклоне. Было с кого абхазским ребятам пример брать.

Ну ладно, в конце-концов, нашел я отца. Естественно, обнялись. Приятно, что там ни говори, встретиться с родным человеком вдали от дома, черти где. Тут отец и говорит: «Сынок, как я рад, что ты приехал. Да вот беда-то какая. Не дают тебе место-койку в этом вшивом Доме отдыха. Уперлись сволочи. Говорят, мол, нет мест и точка. А я-то знаю, что есть. Я им взятку предлагал, да, видно, мало». Папа, папа, не велика беда. На каждом углу частники зазывают. За рубль в сутки. Пошли искать удобное пристанище. И нашли. У подошвы горы, немного выше ресторана «Гагрипш». Хозяева из армян. Полные, добродушные. Домик двухэтажный, с балконом. Садик с мандариновыми и инжирными деревьями. А с веток, кроме мандаринов и инжира, свисают тяжелые гроздья черного винограда, по-моему, сорта «Изабелла». Овчарка, крупная и мускулистая, по-хозяйски медленно подошла ко мне и внимательно посмотрела мне в глаза. Я поздоровался с ней и погладил по голове. Она тихо зарычала, и шерсть на загривке поднялась дыбом. Но не укусила, успокоилась и села на задние лапы. Хозяйка, с карими маслянистыми глазами и седой прядью в густых иссиня-черных волосах, воскликнула, когда я гладил собаку: «Ой, не трогайте Мурата! Укусит!» А хозяин, поправив шерстяной платок на отекшей шее, успокоил ее: «Маша джан, Мурат в хороших людях разбирается». Признаться, я собак не боюсь, я их люблю. И они это чувствуют. Если и кусали, то один или два раза за всю жизнь, да и то потом извинялись. Мол, извини, брат, ошибочка вышла.

Через несколько дней погода скукожилась: небо заволокло серыми облаками, пошли дожди, сильно похолодало. Отец потерпел дня три, плюнул и укатил домой. А я остался. Что здесь мерзнуть, что в Москве — нет разницы. Зато здесь море, которое я так люблю. Когда я еще его увижу… И словно в награду за мое терпение погода вскоре наладилась. Опять жара, тихий ветерок и ласковое море. Вернулось лето как ни в чем не бывало. Изо всех репродукторов вновь понеслось «О, море в Гаграх» — гимн города. Я ввинтился в курортную жизнь. Подружился с хозяевами, собирал с деревьев виноград для маджары, молодого вина. Мурат вообще стал моим лучшим другом, так и ходил за мной по пятам. Я познакомился с Олей, прекрасной девушкой. Играл на пляже в волейбол и бадминтон. Совсем забыл про Москву. На пляже меня многие знали, потому что я выделялся на фоне пузатых и вялых мышцами хорошей фигурой. Секрет был прост: года три уже я занимался культуризмом. А это было внове, многие даже не знали, что это такое. Может, Оля и влюбилась в меня за красивую фигуру. А не исключено и за то, что читал ей стихи Есенина, которого обожал.

Тут проносится весть по городу, что совсем рядом, в Пицунде, отдыхает сам Никита Сергеевич Хрущев. Приятно нам стало, что вблизи, считай в двух шагах, купается и загорает Генеральный Секретарь ЦК КПСС. И однажды утром развернул центральную газету один рыжий человек да как заорет: «Ухга! Ухга!» Картавый он был и букву рэ не выговаривал. Все на него обернулись. Что он, с ума сошел? А он опять орет: «Хгуща сняли! Кукухгузника скинули!» Мы подошли, заглянули в газету — точно. По состоянию здоровья снят со всех постов и отправлен в отставку. Наверное, на солнце перегрелся и получил солнечный удар. Ничего себе. Все по-разному восприняли эту потрясающую новость, но как-то сдержанно. А этот картавый все орет: «Ухга! Ухга!» Я взял его за руку и говорю так спокойненько: «Закрой пасть! Не то в рыло дам». Он стал вырываться и верещать во все горло: «Милиция! Милиция! Бандит!» Пляжники меня еле оттащили, а Оля успокаивала. А потом и вовсе увела с пляжа. Успокаивался я медленно и все сожалел, что не успел картавому дать в харю.

Вот вам, может быть, смешно, а я тогда заступился за Никиту Сергеевича от чистого сердца. Смотрите, он дружил с самим Фиделем Кастро, спас Кубу от американцев. Потом, построил Асуанскую плотину в Египте, обещал показать Америке кузькину мать и чуть не перегнал ту же Америку по мясу-молоку. Но и это не главное. Хрущев вызволил из колымских лагерей моего родного дядю. Дядя Коля вернулся домой в пятьдесят шестом году после двадцатилетней каторги. Оказалось, что он вовсе не японо-английский шпион, а вовсе даже наоборот, патриот и невинно осужденный. Он чудом уцелел, а два его брата и дядя по матери сгинули навечно. И где их могилы — никто никогда не узнает. Царствие им Небесное. Дядю Колю я уважал и любил. И потому был признателен Хрущеву, прощая многие несуразности его правления. Такие вот дела.

* * *
Несмотря на государственный переворот танцевальные площадки не закрыли. И мы в тот вечер натанцевались до упаду. В Гаграх было, конечно, некоторое смятение. Как же, не каждый день все-таки вождей скидывают. Но мало кто воспринял это как трагедию. Никто не плакал, не вопил и, тем более, не рвал на себе волосы. Жизнь, как ни странно, продолжалась. Вот мы с Олей и утанцевались. И в результате поздних танцулек сталкиваемся на набережной нос к носу с толпой местных бандитов. Сошлись мы. Один, высокий парень, довольно симпатичный с щегольскими усиками, очевидно главарь шайки, со смехом говорит: «Здорово, кацо!» «Здорово», — отвечаю. «Догадайся, какой у нас праздник?» — говорит. Я напряженно подумал, и тут меня осенило: «Хрущева сняли». Все заржали, а главарь шайки хлопнул меня по плечу и попросил: «Скажи еще раз». «Хруща сняли», — повторил я. Шайка заорала восхищенно и заулюкала: «Хруща сняли! Хруща сняли! Хруща сняли!» Тут появилась большая бутыль в плетенке, кружка. Заводила налил кружку вина до краев и сказал радостно: «Выпей, брат, за это». Делать нечего, я выпил. Вино оказалось очень хорошим, с клубничным привкусом. А потом все стали пожимать мне руки и хлопать по плечам. И мы разошлись в разные стороны. А главарь обернулся и крикнул: «Красивая у тебя девушка, брат! Береги ее». Оля покраснела. Такие вот дела.


Вспомнил я об этом эпизоде из моей жизни и рассказываю, кому интересно, потому, что недавно разговорился с соседом за жизнь. Дело почему-то дошло до Хрущева. И он поведал, как узнал о его снятии. Сейчас сосед — полковник в отставке. А когда-то был старшим лейтенантом ракетных войск. И вот как-то заступил на дежурство в бункере управления запуском стратегических ракет. По определенному сигналу он должен нажать кнопку — и миру копец, включая Америку. Вот сидит он, и вдруг сверху по железной лестнице, с грохотом, спускается политрук полка. Молча с грязными сапожищами лезет на стол, топча журнал дежурств и снимает со стены портрет главнокомандующего, Никиты Сергеевича Хрущева. И уходя, с кривой ухмылкой рявкает: «Сняли кукурузника! По делом ему, суке!»

В армии Хрущева не любили. И имели на то причины. Такие вот дела.

Конотоп

Идут бои между Украиной и Россией. В кошмарном сне не могло такое присниться. И это не сон, а кошмарная действительность. Крым был наш, потом стал ваш, а теперь снова наш. Дурдом на выезде. И все из-за ошибок вождей. Головы им всем поотрубать.

Суки они драные, а не вожди. У них ошибки, понимаешь ли, а у народа мозги набекрень поехали, кровь полилась ручьем. Верно, верно говорит народная поговорка: «Паны бранятся, а у холопов чубы трещат». Если и переврал поговорку эту, то без злого умысла, а по причине старческой деменции, как сейчас принято называть отупение мозгов. Но смысл все равно понятен.

Провались все пропадом, нет желания жить в настоящем подлом времени. Вот сейчас стукну себя по башке и окажусь в тысяча девятьсот семьдесят четвертом году. Прыгну назад, в прошлое столетие, прошлое тысячелетие.

Вспоминаю брежневские, хрущевские времена. Поездки на Украину, пардон, в Украину, в Крым. Ну да, обзывали иногда нас москалями, кацапами, но так, по стародавней привычке, со смехом, без злобы. Такие вот дела.


Где-то в середине семидесятых годов возвращались из Крыма на поезде «Феодосия — Москва». С пустыми руками, не считая мелких сувениров из раковин рапана да горсти цветных округлых камешек, собранных в полосе морского прибоя. Не новички, кое-чему обучены. Знали, что на курортах цены на фрукты много выше московских. И что на любой украинской станции цены на фрукты-овощи просто смешные. И не на килограммы торгуют, а ведрами. Правда, ведра разные бывают, но тут уж не лопухайся, а выбирай ведро побольше, десяти, а то и двенадцатилитровое.

В Конотопе прикупили пару дынь, за километр пахнущих детским, а может и земляничным мылом, ведро огромных помидоров, на изломе мясистых и с сахарными искорками, ведро янтарных слив «Ренклод» и ведро груш «Бере Рояль», крупных и душистых.

Женщина, полная, средних лет, хозяйка груш, заметив, что мы положили глаз на ее товар, затараторила: «Берыте, берыте — дуже добри груши». И тут же добавила сверху еще пару груш. Купили конечно. Тем более, что таких груш в Москве не найти, да и цена прямо-таки по нашим понятиям совсем смешная.

Мама дорогая, столько набрали, что хоть грузчика нанимай. Вот она наша жадность ненасытная. Переглянулись с женой. Честно признаюсь, жена она мне или не жена, точно сказать не смогу. Скажем, жена, но гражданская. На том и порешим. Делать нечего, ухватили сумки и баулы, поволокли через силу к своему вагону. Такие дела.

Подходим к вагону, а там толпа народа: и пассажиры тут, и торговки, и вообще праздный люд. Проводник стоит в дверях, скрестив руки на толстом животе, и никого не впускает. Прямо Брестская крепость, не меньше. В чем дело, едрить тебя в корень?!

Дородная хохлушка в какой-то серой кофте крупной домашней вязки сует под толстый нос проводника железнодорожный билет. Рядом с ней два огромных мешка, завязанных под горлышко, с пяток больших кошелок, да еще плюс корзина, прикрытая рогожкой. Истинная мешочница, правда, приятная лицом и статью. А мешки и кошелки с корзиной в придачу ждут не дождутся, когда же это закончится базар-вокзал, надоело им валяться на земле, заплеванной семечковой шелухой.

Ждал и мужик, чоловик по местному, в кирзовых сапогах, одетый по колхозному, в какую-то спецовку и шаровары, заправленные в облупленные сапоги. Был он могутен в плечах да и во всем теле. Роста выше среднего, с багровой, бычьей шеей и кулаками с мою голову. От него исходил довольно приятный аромат из букета свежей горилки, хлеба и табака.

Проводник, мясистый и тоже немалый ростом, разъяснял женщине, чего там разъяснял, орал почти, вытаращив глаза: «Русским языком еще раз объясняю, глупая — местов нет!». «Як нема? — возмущалась женщина. — Вот же билет, побачь». «Ничего не знаю, мест нет, — вскричал проводник, — а то что вам в кассе липу всучили, не моя забота. В кассу идите и разбирайтесь».

Места, между прочим, в вагоне были, это мы знали. А вот почему проводник так нагло врет, не совсем понимали. Но он-то наверняка знал, почему врет. Знал, по-моему, и мужик в кирзачах, муж этой самой женщины. Он отодвинул жену в сторону, подступил к проводнику и сказал хрипловатым голосом: «Колы жинку ни посодишь, бисова душа, — харю размажу. Вразумив?» Проводник явно не вразумив и стал кричать, обращаясь к нам, родным пассажирам его вагона, и местным торговкам: «Граждане, товарищи дорогие, вы слышали, вы слышали, как он мне угрожает?»

Кто-то слышал, кто-то нет, кто промычал что-то под нос, а кто и засмеялся. Тогда проводник стал кричать визгливо: «Милиция! Милиция!» «Ах, ты так, курва, — сказал мужик, — тогда получи!» И не дожидаясь милиции размахнулся да как врежет кулачищем, что и обещал, в харю. Проводник повалился наземь и размазывая ладонью кровь по лицу, заплакал. Жалко его стало. Я рванулся, чтобы отомстить за нашего вагоновожатого, но жена, Томка, маленькой, но крепкой рукой, удержала меня.

Кто-то все же попытался утихомирить драчуна, к тому же прибежали проводники из соседних вагонов на помощь коллеге. Но муж жены своей бедной не больно-то испугался, а нагнув голову и исподлобья глядя на потенциальных укротителей, сказал глухим, предупреждающим голосом: «Хто полезет — убью! Клянуся Лениным, Сталиным и всеми Святыми!» И все поверили, что точно убьет.

Подсадил он свою жену, мешки-сумки с корзинкой в тамбур втащил. Такое вот хамло. Все возмущались, кроме привокзальных торговок, негодовали, но в драку не лезли. А мужик, чоловик по ихнему, сказал твердо: «Вот тебе кажу, мурло, колы не довезешь жинку до миста, я тя, курва, с того свита достану. Врозумив? И всем кажу, тилько обидьте жинку, худо вам стане». Такие дела.

Проводника все жалели, даже торговки; поставили на ноги, отряхали одежду от пыли и семечковой шелухи. Кто-то отирал белым платком кровь с лица. И все же, ловко, однако, удар в нос пришелся. Распух нос и источал алую, в сгустках, кровь. А проводник наш все плакал. Чего там говорить, признать надо, что хоть и нагловат, но не боец, нет, не боец.

Тут и милицейский наряд подоспел, два молодца: лейтенант и сержант, сытые и загорелые. Стали выяснять, что здесь случилось. Все загомонили, но лейтенант остановил этот гомон поднятым пальцем. Муж своей бедной жены сказал, что ничего не случилось, а вышло недоразумение. Мол, поначалу проводник не пускал жинку в вагон, но потом разобрались. А то, что у него нос распух да синяк под глазом, это он поскользнулся. Пассажиры зароптали, что все неправда, что брешет мужик, чоловик по ихнему, что он избил проводника.

Лейтенант достал блокнот, ручку и пообещал опросить свидетелей, только не здесь, а в отделении милиции. Поезд он задержать не имеет права, но на следующий, может, и посадит. Но сказал это так неопределенно, что свидетелей не стало. Я хотел было, да подумал немного и быть свидетелем расхотел. Правда, где ты, ау. В чистом поле бродит, никому ненужная. Пока она там бродит лейтенант потребовал предъявить билет. Проверил тщательно и сказал, что все правильно, билет настоящий, и вагон, и место указаны как полагается.

Все устаканилось: пассажиры залезли, протискиваясь между мешками, влез и проводник. Убрав за собой ступени, дежурный по станции поднял флажок, свистнул в свисток, паровоз гуднул и тронулся с места. Перрон поехал назад, отдаляясь вместе с торговками и чоловиком в кирзовых сапогах.

Жинка его благополучно доехала до нужной станции, кажется, если не изменяет память, «Запорожье» эта станция. Ехала она до кумы, как рассказала попутчикам; везла подарки и сало на продажу. С проводником почти помирилась и зла на него не держала.


Тогда я призадумался, да и сейчас так думаю, что повезло той жинке с ее чоловиком. Она за ним как за каменной стеной. Как такого не любить. Вот я смог бы так, как тот конотопец, за свою Тому, на толпу попереть? Сомнение отчего-то берет, хотя, черт его знает, может, и смог бы.

Конотоп, Конотоп… Бои там сейчас идут. Наши наших убивают.

Богородица плачет. Сатанинская Америка хохочет и хлопает в ладоши. Господи, вразуми ты заблудших, сними с нас проклятие твое.

Ярмарка дружбы

Живу я в Кунцеве, что на западе Москвы. На Кунцевской же улице, которая упирается в улицу Партизанскую. И что любопытно — Кунцевская в давние времена именовалась проспектом Сталина, а Партизанская носила имя Лаврентия Берии. По жизни они были неразлучники, даже и улицами сдружились. Вот в каком интересном месте я живу.

Рядом с моим домом Дом Пионеров, где в десятках кружков детишек бесплатно обучают рисовать, играть на музыкальных инструментах, танцевать, в спортивных секциях совершенствовать тело. И прочее, прочее, прочее… Этот центр детской культуры — старинный особняк с колоннами и балконом по всему периметру второго этажа. Повезло пионерам! Недавно в нем заседал Исполком Горсовета, да что-то тесновато им вдруг стало, — отстроили себе дворец посолидней. А особняк милостиво отдали детишкам. Спасибо доброму Исполкому! А само здание при царе-батюшке возвел какой-то барон немецких кровей и барствовал в нем, пока не помер, угодив под колесо революции. Спасибо барону, а заодно и революции!

Перед этим особняком площадь большая, на которой по воскресеньям духовой оркестр играет, а народ веселится и разные танцы отплясывает. А в Дни Пионерии ребятишек в пионеры принимают, галстуки им повязывают, клятву с них берут, что будут хорошими и достойными. А вот с недавних пор ярмарки стали устраивать. Тоже дело неплохое. С пятницы на воскресенье. Причем, не просто ярмарки, а ярмарки союзных республик. То белорусы приедут со своим товаром, то украинцы, то грузины. Понавезут всего, чем сами богаты, а мы и рады, только успеваем хватать да рубли отстегивать. Богатые ярмарки. Не в пример магазинам, в которых все вдруг пропало, даже крысы разбежались, попискивая от голода. Время такое пришло, — перестройка началась. Главный перестройщик и сам такого эффекта не ожидал, а мы тем более. И вот перестройщик наш надумал одним махом две задачи этими ярмарками решить: накормить злых и голодных москвичей до пуза и дружбу пошатнувшуюся с республиками возродить. Умный он! Правда, не очень. Такие дела.

И вот приехали латыши из страны песчаных дюн и прохладного моря. Чего только не понавезли. Ширпотреба всякого навалом. И съедобного целый воз и маленькую тележку. Сала соленого и копченого, салаки в разных вариантах, кур и уток копченых в золотисто-коричневых корочках, от одного только взгляда на них, слюни сами собой текут. Артишоков колючих, спарж бледных, кольраби, брокколи, овощей незнакомых нам и оттого не очень привлекательных. И пива своего привезли. И в бочках, и в бутылках. За это им особое спасибо. Короче, много всего понавезли, нужного нам позарез и нужного не очень.

Солнце теплое и яркое, несмотря на конец сентября, смотрит на нас и вместе с нами радуется. Из динамиков песни популярные голосами известных латышских певцов надрываются, за прилавками продавцы в красочных национальных нарядах вальяжно товар предлагают. Праздник да и только.

Пришли и мы с женой за покупками. Четыре авоськи с собой захватили; деньжат, что в заначке лежали, выгребли. Я сразу к бочкам с пивом рванул. Знаю, не понаслышке, что пиво у них, латышей этих, очень, и даже очень. Получше нашего, московского. Я конечно патриот, но не до такой же степени. Что есть, то есть. Выпил с наслаждением кружку, пену стряхнул, крякнул и решил повторить. Да не вышло, — жена от бочки за рукав оттянула. «Мы зачем сюда пришли? пиво лакать? — упрекает. — Пойдем отовариваться».

Продавцы вежливые, улыбаются. Но как-то не по-нашему, а особо складывают губы, обнажая зубы, как будто произнося звук «чи-из», — сыр по ихнему, по западному. Где их так обучили? Вот так, наверное, людоед улыбается своей жертве, прежде чем слопать. А вообще-то, наплевать на их улыбки. Мы не за улыбками пришли, а за салом. Ох, эти мне латыши! Бузят у себя там, не хотят, хоть убей их, с нами жить, воли требуют. И приперлись сюда не по доброй воле, а по указке ихних партийных бонз. Нам-то все равно. А сало хорошее, особенно копченое. Человек я русский, правда, с каплей украинской крови. Вот эта капля, наглая такая, сало просто обожает. Ну я не стал упрекать эту каплю, а поддался ей и тоже сало полюбил, особенно с цибулей или с чесноком.

Ну так вот. Мы с женой сначала по свитеру шерстяному купили, — хорошие свитера, с оленями на груди. Шпротов рижских взяли несколько банок, пару кило копченой салаки, а потом и к салу подступились. Соленого сала, обсыпанного тмином, купили у одного дядечки в войлочной шляпе с красным петушиным пером. Дал нам попробовать — во рту тает, душу веселит. Хотели один килограмм взять, а тут решили: нет, возьмем два, а лучше три. А вот копченого сала у этого мужичка с пышными пшеничными усами не оказалось. Жаль. Мы его спрашиваем, — а не знает ли он случайно у кого лучшее копченое сало. Он кивнул головой в знак того, что понял, и прокричал: «Хельга!»

В соседнем ряду эта Хельга торговала копчеными гусями и салом копченым. Мы к ней направились. Хельга, высокая стройная блондинка, лет сорока, не больше, со светло-серыми глазами, в национальном костюме, можно сказать, красивая, а можно и не сказать. Что-то было в ней особенное, неприятное. Серые глаза ее какие-то холодные, и вся она чем-то напоминала манекен с витрины магазина. Ощущение такое.

Я с шуточками: «Взвесьте нам, дамочка Хельга, шмат потолще и повкусней, чтобы мы ели, водочкой запивали и вас добром поминали». Вот такой я шутник, шут гороховый, к месту и не к месту. Она даже и не улыбнулась. Отрезала пласт килограмма на два, завернула в пергамент. Мы расплатились. А я не угомонюсь никак, лезу с расспросами, дурь свою выставляю: «Хельга, как там у вас в Латвии? Хорошо ли живется?» Она посмотрела на меня как на кучу дерьма, брезгливо и злым прищуром. «Плохо живем! — отвечает. — Скоро хорошо заживем. Без вас.» Вот так-так, поделом мне, не лезь куда тебя не просят.

Отошли на пару шагов. Обидно мне стало, я и говорю жене, тихо так: «Вот же сука какая! Чухонка проклятая. Не знает, что торгует на улице Сталина, рядом с улицей Берии. Вот встали бы они на денек из гробов. Ярмарку эту вмиг на Колыму бы укатали, а сучку эту товарищ Берия лично бы расстрелял, а второй пулей главного нашего перестройщика — зуб даю — укокошил. Я не большой почитатель Сталина и Берии, но тут бы зааплодировал.» Я тихо это все жене говорю, чтобы никто не услышал, но тут случайно взглянул на эту чертову Хельгу и понял, что всю мою болтовню она уловила. Ну и слух у нее, просто собачий. Смотрит на меня со злобой на лице и шипит как змея: «Русская швайль!» Такие дела.

Михаил Сергеевич, плохой ты мирильщик. Не помогли твои ярмарки дружбы народов. Разбежались все республики от нас в разные стороны. Все нас не только не любят, а люто ненавидят. Особенно прибалты, эти литовцы, эстонцы и латыши. Чухонцы эти, прости Господи. Воевать с нами собрались. Смешно, да не очень. Ну что ж, повоюем, коли просят. Как говорится: пики наставим, поедем воевать. За Русь Святую не грех и погибать.

Вот такие дела.

Вадловы Воды

По дороге, виляющей между холмами, покрытыми сплошь виноградниками, приехал я минут через пятьдесят из Вадловых Вод в Кишинев. Приехал вроде бы по делу, по своим репортерским делам. Поговорил в Агенстве Аэрофлота с руководителем подразделения Алиевым Теймуром Джабаровичем, с сотрудниками насчет новой автоматической системы учета билетов. Уяснил, что теперь легче будет контролировать билетные кассы, где засели почти сплошь жулики, если называть все своими именами. Будет больше порядка, меньше жалоб от пассажиров и меньше нагоняев от начальства, что сидит на самом верху. Короче, разобрался я, но не совсем. Обещал еще разок-другой приехать.

Алиев произвел на меня приятное впечатление. Чувствовалось, что человек на своем месте. Да и приятный в общении. Да и симпатичный. Высокий, с правильными чертами лица, с аккуратными усиками. И форма на нем сидела элегантно, не мешком, как на некоторых. И не стал намекать, что он родственник Гейдара Алиева. А соблазн велик, хотя в Азербайджане каждый четвертый носит эту фамилию. Но это не все у нас знают, поэтому обмануть нас — это раз плюнуть. Кстати, Теймур поинтересовался, где я осел. Я сказал, что снимаю комнату в частном доме, на вершине горы, под самым кладбищем. Все бы ничего, но далековато до Днестра. Приходится добираться на автобусе, который редко ходит, часто опаздывает, а то вообще иногда ломается в пути. Теймур Джабарович, милый человек, покачал с сочувствием головой, поднял трубку телефона и куда-то позвонил. Переговорил, упоминая мою фамилию, а потом написал на листке отрывного настольного календаря адрес. Вручил мне и сказал: «Это координаты нашей базы отдыха. Она на самом берегу реки. Плата за жилье буквально копеечная. Хозяйничает там бывший летчик на пару с женой, люди порядочные и душевные. Они Вас ждут.» Я поблагодарил и пошел на выход.

До автобуса оставалось часа два. Решил позвонить в Москву, матери, а может и теще, что отдыхаем хорошо, что выслали посылки с яблоками «Снежный кальвин» и початками кукурузы. Конечно, не скажу, что яблоки с колхозного сада, а кукуруза с колхозного же поля достались даром, а точнее уворованы. Я не закоренелый воришка, но хозяин Гриша убедил меня, что здесь так принято, и сам повел меня и в сад и на кукурузное поле. Раз так принято, глупо сопротивляться. Но и говорить об этом вслух незачем, тут так принято…

Ну ладно, позвонить по межгороду можно только с Главпочтамта, это ясно. А где он? Обратился к первому встречному милиционеру, молодому, с модными баками и щегольскими усиками, красивому, как молодой бог. Спросил вежливо, где у них тут Главпочтамт. Он козырнул и рукой показал направление, прибавив, что полкилометра придется пройти. Я пошел. Шел, шел, а проклятого почтамта нет как нет. Навстречу идет другой милиционер, тоже молодой, с баками и усиками, до смешного похожий на первого, стройный и высокий, в облегающей по фигуре гимнастерке и лихо заломленной фирменной фуражке. Что их тут под копирку штампуют? Ферты да и только. Спрашиваю, где же этот Главпочтамт? А он отвечает, что я его прошел. Надо вернуться метров на двести. Я развернулся и пошел. Как это я его проскочил? Надо сказать, довольно жарко, градусов так под тридцать, пот по лбу покатился. Я чертыхаюсь, платком отираюсь и шаги отсчитываю. Вот уже и двести шагов с гаком прошел, а почты этой проклятущей нет как нет. Уж не насмехается ли надо мной местная милиция? Похоже на то.

Спрашиваю у встречного пожилого мужчины с маслеными карими глазами и отвисшей нижней губой, похоже, еврея, мол, так и так, два милиционера загоняли меня. Не пойму, то ли сами не знают, где Главпочтамт, то ли издеваются. А тот и говорит, хитро прищурившись: «Они же романешты, наследники Рима, наслушались румынского радио да и взаправду поверили дурачье. Вот и ведут себя так свысока ко всем остальным инородцам. Мало что вы не молдаванин, а еще и не местный, это у вас на лбу написано. Вот и результат. Посмеялись они над вами, молодой человек».

Странно мне это было слышать. В Вадловых Водах, где много сельского населения, ко мне относились хорошо, никто насмехаться и не думал. А тут столица, центр цивилизации и плюрализма, а получается, что национализм цветет здесь пышным цветом. Странно как-то… Такие дела.

Соломон Исаакович, так звали моего нового знакомого, любезно предложил проводить меня до этой главной почты, за что спасибо ему большое. Я бы опять заблудился, тем более что почта эта находилась совсем на другой улице. Заодно он показал мне пару-тройку винных погребков, куда неплохо бы занырнуть, где не разбавляют вино и не обсчитывают. За что ему особое спасибо.

Отзвонился я, доложился, что все в порядке, вышел на жаркую улицу, закурил. А времени до автобуса еще навалом. Прогулялся по Кишиневу, или Кишинэу по-местному, полюбовался прямыми как стрела улицами, застроенными современными многоэтажными домами, точно такими как в Москве, скверами зелеными, обилием цветов. Уличной торговлей восхитился. Тут и живые карпы в поддонах с водой, и развалы разных овощей и фруктов, и палатки с прохладительными напитками, и мясные мититеи, приготовленные тут же на углях. Кстати, качество продуктов, что мясных, что молочных, в Молдавии очень даже приличное. И цены вполне по карману простому человеку. Райда и только. Здесь хочется жить. Я даже задумался: не перебраться ли мне с семьей сюда, распрощавшись с Москвой. А дамочки здесь очень даже, белозубые, стройные, с точеными ножками, ни одной не встретил кривоногой, цимус а не женщины.

Но не это главное, главное, что Кишинев и Молдова под постоянным патронажем не кого-нибудь, а самого Леонида Ильича Брежнева. Когда-то он возглавлял республику, полюбил местные холмы и виноградники, вино полюбил, а заодно и народ, обожающий петь, плясать и веселиться, приняв за воротник. Леонид Ильич тоже все это любил и не забыл бывшую свою вотчину, помогал чем мог, чтобы Молдова цвела, а народ был счастлив и доволен жизнью. Спасибо тебе, дорогой Ильич, что не забываешь Молдавию! Вот жаль только, что русские деревни меньше ты любишь. Завидуют русские колхозники молдавским.

Ладно, проехали, это все лирика. А проза жизни такова, что занырнул я пару раз в прохладные винные погребки и принял на грудь. В первом стаканчик яблочной водки, кальвадосом именуемой, прямо как во Франции, вполне прекрасный напиток, ничем не хуже коньяка. На мой вкус конечно, хотя многие предпочитают коньяку именно кальвадос. У нас в России почему-то мало о нем знают. Яблок полно, девать некуда, сидр научились делать с грехом пополам, а вот перегнать этот сидр до сорока градусов то ли ума не хватило, то ли желания. Грустно это. А мне постепенно стало не грустно, а совсем даже наоборот. После двух стаканчиков Рошу де Пуркарь, красного прекрасного вина, что я с наслаждением выпил во втором погребке, закусив горячей, пахнущей дымком свиной колбаской, мититеей, схожей с люля-кебаб, стало мне очень хорошо. Иду, всем улыбаюсь, как дурачок, приветствую: «Бунэ зиуа!». И что занимательно, все мне улыбаются и отвечают, кто просто «Бунэ!», кто «Салут!», кто «Норок!». И чего это я напридумывал, что здесь гнездо молдавского, или, если хотите, румынского национализма? Хорошо здесь, но надо возвращаться в Вадловы Воды, или, если по молдавски, в Вадул-луй-Водэ.

Да, совсем забыл сказать, что две симпатичные кареглазые девушки на мое приветствие спросили по-молдавски, уж не Дан ли я Спэтару случайно. Это был тогда очень популярный румынский певец. Я их понял и по-русски ответил: «Нет, девушки дорогие, я не Спэтару. А что, похож?» Они в один голос сказали, что похож, и даже очень. И попросили сфоткаться со мной, даром что рядом находился столик уличного фотографа. Я согласился, приобнял их за плечики, мило улыбнулся, а фотограф щелкнул. Представляю, как потом эти милые девушки будут хвастаться перед друзьями, показывая фото, что знакомы с самим Даном Спэтару и что он приглашал их к себе в гости, в Бухарест. Хоть какая-то от меня польза в их фантазиях. Вот такие дела.

В тот год решили мы с женой провести отпуск в местах, где много солнца, фруктов и молока. Черноморское побережье как-то отпало само собой, потому что дороговато там, как ни крути. Решили на Украину податься, даже подходящее местечко уже приглядели, где и нам, и маленькой дочке будет хорошо. Но тут неожиданно планы поменялись.

Недавно меня пристроили внештатным корреспондентом в журнал «Гражданская Авиация». Как раз я закончил очерк про Шереметьевский Аэропорт, а точнее про нелегкий труд механиков, и в дождь, и в морозы подготавливающих самолеты к полетам. Привез материал в редакцию и сдал заведующему отделом репортажа и очерка. Тот пробежал глазами по строчкам, сделал пару замечаний, но в общем одобрил. И спросил про мои планы. Я и проговорился, что собираюсь с семьей в отпуск, но еще точно не решил, куда податься. Николай Афанасьевич, милый человек, почесал молоденькую лысинку, немного подумал и сказал, что неплохое местечко есть в Молдавии, городок Рыбницы. Там дешево и сытно. И кстати, там база отдыха Аэрофлота. Плата за проживание чисто символическая, какие-то копейки. «Поезжай туда, уверен, что будешь доволен, — сказал он подмигнув. — А мы тебя отправим как-бы корреспондентом от журнала. Черканешь какой-нибудь репортаж или очерк про местных крылатых ангелов. Им приятно, а тебе уважение, да и копеечка лишняя не помешает. Согласен?» Я согласился, а почему бы и нет. Тут же Николай Афанасьевич написал направление на фирменном бланке, сходил к главному, где шлепнул печать на бумаге, пожал мне руку и пожелал хорошего отдыха. Такие дела.

И вот мы едем, едем в далекие края, где солнце ярко светит с весны до января. Решили мы поездом ехать, потому что поездом больше нам нравится, уютней, чем на самолете. В купе с нами оказалась женщина средних лет, годков тридцати пяти, коренастая улыбчивая особа и дочка ее, литая и краснощекая, как наливное яблочко, десятилетняя Людочка. Быстро перезнакомились, общий стол устроили, вино на столик выставили. А чего такого, мы не ханжи какие-нибудь.

Маргарита Павловна, немного позже просто Маргарита, к концу дороги и вовсе Рита, неплохой оказалась бабенкой. Правда, немного хвастливой и чуть нудной. Все рассказывала, какой ответственный и трудный пост она занимает, прорабом на стройке вкалывает. Как нелегко утрясать своевременные поставки стройматериалов на объект, как непросто следить за рабочими, чтобы не пили на работе и работали качественно. Да и с начальством все время приходится ухо востро держать, не зарываться, но и не позволять на шею садиться. И все в таком же духе. Что она одна кормилица в семье, содержит старушку мать и дочку. Они одеты, обуты и сыты, все благодаря ей. Рассказывала с вдохновением, как она собственными руками построила двухэтажную дачу в Подмосковье и заложила плодовый сад. И так всю дорогу жизнь свою расписывала. Мы делали вид, что нам интересно, но честно признаться, интересно нам было не очень.

Когда подъезжали к Молдавии, я возьми да и признайся, что тоже к стройкам имею некоторое отношение. Забыл сказать, что работаю в ведомственной строительной газете. Да, я упоминал раньше, что был внештатным корреспондентом в журнале «Гражданская Авиация», а вот в строительной газете был в штате. Ездил по многим стройкам, общался с людьми и писал неплохие, как некоторые считали, очерки и репортажи. Когда я выложил Маргарите правду о себе, она сначала не поверила. Спросила, как называется эта газета. Я назвал. Тогда она спросила мою фамилию. Делать нечего, обозначил и фамилию. Она вдруг покраснела и воскликнула: «Так вот Вы какой! Я зачитываюсь вашими очерками. Пишите здорово, не скрываете недостатков, прямо не в бровь, а в глаз». Посмотрела на меня восхищенно, а в глазах ее вдруг зажегся зеленый огонек. Я уловил момент, а вот жена ничего не заметила. И очень хорошо, а то бы скандал произошел с выдиранием волос и царапинами по всему лицу. Это в лучшем случае. Вы жену мою не знаете, а я-то знаю прекрасно, правда не до конца.

И вот с этого момента стала нас Маргарита уговаривать, чтобы наплевали мы на эту Рыбницу и поехали с ней в Вадловы Воды, курортное местечко под Кишиневом. Она отдыхает там постоянно, потому что лучшего места не встречала. Снимает комнату у знакомых молдаван, таких хороших, таких хороших, что роднее родных. И нас там примут с распростертыми объятиями, потому что мы ее друзья. Я поразмыслил, прикинул то да это, и согласился. Правда, если жена не против. Жена не против, а зря, совсем нюх потеряла. Такие вот дела.

А вот и Кишинев! Въезжаем в вокзал, перрон медленно ползет навстречу и останавливается. Пассажиры вываливаются из душных вагонов на волю, где хотя и жарко, но ветерок свежий и аромат цветов. Мы тоже сходим, с трудом выволакивая три чемодана Риты, тяжелые до безобразия, как будто там гири лежат. У нас чемоданчик легкий, да две сумки, да рюкзак, где всякая чепуха напихана, вроде зубных щеток, купальников, да тапочек. Мы сходим, а навстречу нам, приплясывая, живописная группа.

Впереди с подносом, покрытом расписной салфеткой, уставленным парой бутылок вина и графином с прозрачной жидкостью, очевидно водкой, живописный мужчина лет пятидесяти. В пиджаке, при галстуке, шляпе с петушиным пером и в хромовых сапожках. Усы закручены, как у Буденного, а глаза как черные маслины, с поволокой. По бокам два высоких молодца лет двадцати — двадцати пяти. Светло-русые, с большими голубыми глазами. Красавцы да и только. И мальчик лет десяти, тоже блондин, но с темно-карими глазами. Этот мальчик наяривал на скрипке венгерский чардаш, да так зажигательно, что мы волей-неволей стали притоптывать и поводить плечами. И люди вокруг нас поддавались чарам волшебной мелодии. Тоже притоптывали и поводили плечами. А дочка моя, четырехлетняя Маша, та вообще в пляс пустилась. Маргарита живо перезнакомила нас, упомянув зачем-то, что я писатель и приехал лишь затем, чтобы написать роман про Молдавию. К чему это все, тем более ложь неприкрытая. Но ей видней.

Парни оказались сыновьями Григория, Михаилом, Владимиром и Колькой. Вот никогда бы не догадался, что это его сыновья, потому что он черняв и невысок, а эти наоборот, светловолосы и рослы, просто русские молодцы, иначе не скажешь. Поочередно мы причастились из графина с водкой и бутылок с вином, расцеловались, как родные, и пошли к стоянке такси. Забыл упомянуть, что у старшего, Михаила, не было кисти левой руки. Как же так! Такой красавец и инвалид. Но ничего, прихватил ловко правой рукой Ритин чемодан, и потащил, правда, заметно напрягаясь. Еще бы, чемоданчик на полцентнера тянет. Володя второй чемодан понес, покрякивая. А Григорий третий потащил, чуть не волоком. Чего у нее там в этих чемоданах, просто интересно. Взяли два такси, так как народу было многовато. И поехали меж холмов в виноградниках и персиковых садах по витиеватой дороге, проезжая поселки, носящие названия сортов винограда и молдавских вин. Поселок Гратиешты, село Совиньон, и так далее. Въезжая в Вадловы Воды мы распевали песни, смеялись по любому поводу, и вообще, вели себя легкомысленно. А всему виной жара, хорошее настроение, ветерок в окошки и, наверное, бурная встреча в наших головах водки и вина.

Подъезжаем к дому Григория, приютившемуся чуть ли не на вершине высокого холма, скорее горы, а там нас уже встречают хлебом-солью. Родители Григория, старички, и жена, голубоглазая светло-русая Мария. На веранде длинный стол накрыт, лавки расставлены, бутыли с белым и красным вином зазывно поблескивают. Чем-то вкусным попахивает, от этих запахов слюна вдруг во рту копиться стала, только и успевай сглатывать. Отдохнули мы с дороги немного, умылись и за стол уселись. И понеслось. Гриша ходит с полотенцем на плече вдоль стола и все подливает винца, чтоб бокалы пустыми не прозябали. Но сам не пьет, потому что обычай у них такой, гостей угощать, а хозяину трезвому быть. А Мария закуски подкладывает, болгарский перец в нескольких вариантах, курицу жаренную с мамалыгой и кисло-сладкой подливкой, квашенные баклажаны и прочее, прочее, прочее. Очень вкусно!

К вечеру петь стали, потом плясать под Колину скрипку. Потом Коля куда-то делся. А на скрипке стал играть дед, здорово играть. И все больше еврейские мелодии. И мы танцевали танец «Семь сорок», платочками махали, как настоящие евреи. А дед-то, отец Гриши, евреем оказался. Интересно. А мать чистая молдаванка, ни слова не знающая по-русски. Однако вполне понимающая, чего от нее хотят. Тоже «Семь сорок» станцевала, и очень даже зажигательно. Потом, потом… все, дальше ничего не помню.

Иду через снежную равнину, солнце на горизонте стылое как луна. Стужа жестокая. А я бреду, увязая в сугробах, и чувствую, что околеваю. И голос откуда-то скрипучий, неприятный: «Не холодно ли тебе, человек?» А я со злостью отвечаю: «Холодно, сволочь такая! Перестань меня морозить!» И тут просыпаюсь. Просыпаюсь от холода. Сижу на земле, прислонившись спиной к сараю, озноб пробирает, зуб на зуб не попадает. Солнце едва показалось из-за холма, красное и совсем не жаркое. Да, ночь холодная была. Вот тебе и юг. Голова тяжелая, как чугун, во рту привкус отвратительный.

С трудом встал, подошел к праздничному столу. Мама родная, не стол, а помойка какая-то. Куриные кости валяются, тарелки грязные с натыканными окурками, стаканы на боку улеглись в лужицах пролитого вина. Гриша щекой и одним усом в блюде с подливкой пристроился. Чему-то во сне улыбается и храпит с присвистом. Нахрюкался все-таки, а говорил, что у них так не принято. Бывает. Тут же, подложив под щеку ладошку, Маргарита спит, ровно посапывая. Сколько же мы выпили? А я скажу: два ведра сухого вина, не считая крепленого. Лихо. Хорошо отпуск начинается, нечего сказать. Надо умерить пыл, а то добром не кончится. А Маргарита, надо сказать, любого мужика перепьет, хотя ей по должности так положено. Прораб он и есть прораб. Я многих знал, и почти все пили крепко, но голову не теряли. А мне надо с ней поосторожней, а то и до греха недалеко. Мне это надо? Пожалуй что нет. Большим скандалом может все закончиться.

Да, кстати, жена-то моя где? Вошел в мазанку, нет ее там. Дочка с Людой, обнявшись, спят в одной кровати, Коля сопит в другой. Мария сидит у зеркала и приводит себя в порядок, готовится идти на работу. Я ей говорю, что жена пропала. Пошли вместе искать. По всем углам полазили — нет ее. На всякий случай в огород заглянули. Вот она, лежит, поджав ноги, меж грядок, тыкву обнимает, как родную, синяя вся от холода. Мы ее растолкали, в дом завели. Мария живо чайник вскипятила, заварила чай покрепче, стала ее горяченьким отогревать. Постепенно пришла в себя, улыбаться стала. Я тоже крепкого чая пару кружек выпил. И мне полегчало. Такие дела.

И стали мы отдыхать, отпускники московские. Пораньше вставали, пили чай или кофе растворимый, поджидали автобус и ехали в курортную зону, на Днестр. Там так было хорошо, что лучшего и желать не надо. Пляжный золотистый песочек, лягушатник огороженный для детей, прокат надувных кругов, бадминтона и даже ласт и масок. И тут же кафе, прекрасное кафе с верандами, вкусной едой, прохладительными напитками и напитками покрепче. Не водка и не коньяк конечно, а разливного пива и сухого вина сколько хочешь. И главное, не возбраняется заходить туда в пляжных нарядах. Сидишь себе в плавках, ногой покачиваешь, попиваешь пиво и брынзой закусываешь. Просто рай на земле. И все необыкновенно дешево, даже не верится, что такое бывает.

Днестр — река непростая. Ближе к берегу, на мелководье, вода довольно спокойная, но чуть отплывешь, ближе к середине, тут быстрина, и приличная быстрина. Вот я раз переплыл Днестр, вышел на берег, посмотрел на ту сторону, где пляж, а его и нет. Ивы плакучие вместо него. Метров на триста меня снесло вниз по течению. Вот такой этот Днестр. Решил я с ним потягаться. Взял напрокат ласты и поплыл против течения. Тяжеловато, но приятно, что не слабак и тягаешься с сильным соперником. Медленно, но верно проплываю мимо новых берегов. Вот река завернула резко вправо, ивы, ивы по обоим берегам, солнечные полянки, сосновые рощицы. Задорная мелодия Дойны доносится где-то впереди. Плыву на эти чарующие звуки. Гляжу, а там пароход стоит белый с бело-красной трубой, как в песне, колесный, уютный и глазу приятный. И вот с него-томузыка и доносится. А на берегу, на зеленой поляне, люди веселятся. Танцуют, поют и шашлыки жарят. Решил я на праздник людской поближе полюбоваться. Подплыл к берегу, из воды вышел и только направился к людскому празднику, как из-за кустов ко мне вышел серьезный гражданин в сером костюме и спрашивает: «Вы кто?» Я не стал возмущаться, черт его знает, кто это такой, объяснил кто я есть. А он мне и говорит: «Сюда нельзя. Тут иностранные туристы отдыхают, граждане братской Румынии. Отъедаться приплыли, чтоб им неладно стало. У себя-то лапу сосут. Плывите туда, откуда приплыли. Это я вам настоятельно советую».

Ну что ж, спорить не стал, спорить себе дороже, поплыл назад. И быстро по течению вернулся на родной пляж, к жене, дочке, Маргарите и Людочке.

Такие дела.

Поселились мы собственно не у Гриши, а в синей мазанке его родителей, через дорогу, как раз напротив. Но вечерами собирались всей гоп-компанией на веранде у Гриши. Сам Григорий не всегда присутствовал, потому что работал сутками в санатории. Его послушаешь, чуть ли не главным, а на самом деле сторожем, а заодно и дворником. Сутки отработал — трое дома. Хорошая работенка, впору позавидовать. И вот придет он с суток, пошушукается с Маргаритой, а потом уходит куда-то на целый день с тяжелым рюкзаком за плечами. К вечеру вернется налегке, усталый, но довольный, перекурит и манит меня прогуляться по селу. И бидончик двухлитровый обязательно прихватит, порожний конечно. Идет, бидончиком размахивает и со всеми встречными здоровается: «Бунэ сара!» И меня в бок толкает, мол, давай, здоровайся. Я тоже: «Бунэ сара!»

Иной раз одного и того же селянина встретишь, а Гриша, как ни в чем не бывало: «Бунэ сара!» И опять в бок меня толкает, довольно больно. Я повторяю: «Бунэ сара!», что по ихнему значит «Добрый вечер!». Мне это представление надоело и говорю, что же это такое, мы с этим мужиком уже три раза за вечер поздоровались, комедия какая-то выходит. А он мне: «А хотя б сто раз повстречаешься, и каждый раз обязан здороваться. У нас так принято». Ну ладно, сто так сто, раз так принято, язык не отсохнет. Главное, что тебе отвечают и добро улыбаются, иные даже шляпу приподымают, мол, мое почтение вашему почтению, своеобразное алаверды.

А выманивал меня Гриша не просто так. Стали мы ходить по дворам, чтобы винца прикупить, насытить пустой бидончик. Тут, между прочим, все вином торгуют. Это вам не в России, где за это можно и за решетку угодить. Здесь так принято. У каждого свой личный виноградник, а в погребах бочки дубовые, в которых зреет вино, хорошее, домашнее, водой не разбавленное. Молдаванин без своего винного погреба и молдаванином-то не имеет права называться. Это не молдаванин, а мыльный пузырь. Что ни двор, то другой сорт винограда, соответственно и вино разное. У одного Пино, у другого Каберне, у третьего Совиньон. И так без конца. Когда проходит дачный сезон, круг покупателей сужается, не беда, друг у друга покупают. В знак солидарности и разнообразия стола.

Вчера мы зашли к одному интересному дедку, чтобы прикупить Муската, который у деда был особенно хорош, в сто раз лучше магазинного, как многие признавали. Зашли за калитку, а дед там цветы срезает, огромные красные георгины, и в букеты увязывает. На продажу наверное. Увидел нас, обрадованно развел руками. Усадил нас за садовый столик под раскидистой вишней, переговорил с Гришей по-молдавски и вынес два стакана с вином, по кусочку брынзы на тарелочке и пару перчинок. «Пробуйте, гости дорогие, — говорит с улыбкой, — может какое и понравится». Я пригубил из одного стакана, оценил, что это Сухой Мускат, и очень высокого качества, даже не ожидал. Пригубил из второго стакана — Мускат Полусухой, и тоже весьма и даже весьма. Даже и растерялся, какой из них лучше, попробовал еще разок из первого стакана и успокоился. Сухой Мускат все же получше будет. Я похвалил оба сорта вина, но заметил, что сухое лучше передает аромат винограда. Дед закивал лохматой головой и сказал: «А Вы тонко подметили, товарищ писатель, изюминку сухого». Я удивленно приподнял брови, глянув на Григория, а тот мне хитро подмигивает и даже головой кивнул. Так-так, значит это он разнес молву, что у него проживает столичный писатель, который пишет роман про Вадловы Воды. Вот спасибочки Маргарите, что выдала меня за писателя, чтобы у нее язык отвалился. Ну Гришу понять еще можно, ему лестно, что писатель у него остановился, не у кого-нибудь, а у него, пусть соседи завидуют. Я на него не в обиде, тем более, что он и взаправду поверил, что я писатель, да еще и романы пишу. А вот Маргарите-то зачем все это. Хотя, может и она этой выдумкой решила цену себе поднять. А вообще-то наплевать на все это. А впрочем, почему бы и не стать мне настоящим писателем, может, хватит прибедняться, где очерки, там и рассказы, а дальше повести с романами. Не боги горшки обжигают. Вот верит дедок, что в гостях у него писатель, и ему приятно и хорошо. И мне приятно. Пусть так и будет. Аминь.

А дедуля между тем вынес графин с вином и еще один стакан. Григорий быстро опорожнил наши стаканы, а дед заполнил их из графина, и себе полстаканчика налил. Пригубил и стал рассказывать про свою жизнь. Как в Королевской Румынии служил у помещика кучером и конюхом в одном лице. Помещик был груб и по любому поводу давал зуботычину. А хозяйка, та вообще, злыдня и истеричка, чуть что, давай по щекам хлестать. Одно утешение, что и барину нередко доставалось от ее птичьей ручки. Тьфу на них, даже вспоминать противно. А настоящая жизнь пришла с советскими солдатами. Увлекся он в новой жизни виноградарством, кони отошли на второй план. Ухаживал за посадками с душой, а еще и селекцией заинтересовался, улучшил сахаристость местного сорта Мускат. За что получил уважение и медаль «За трудовые заслуги». И все в таком же духе. Заодно поинтересовался, почему я не записываю историю его жизни. Ну я его быстро успокоил: «Не волнуйся, дедушка, память у меня идеальная. Все твои слова в голове моей, как на бумаге, намертво отпечатались». Гриша подтвердил: «Да, знатная память. Как у Карла Маркса и друга его, Фердинанда Энгельса».

Графинчик мы потихоньку, под разговор, допили. Подали деду бидончик под мускат, сухой мускат. Пошел он наливать, а Гриша по карманам стал деньги искать. Чего в этих карманах только не было, много чего, а вот денег не оказалось. Парадокс, но факт. Бедный Гриша расстроился и просит: «Заплати, товарэш, два рубля, сам видишь, гроши дома забыл. Наверное на комоде. Потом верну». Дед денег не берет, но я настоял. Это надо быть свиньей, чтобы на халяву пить, до этого я еще не дошел и надеюсь, что никогда не дойду. Такие дела.

И в других местах приходилось мне выслушивать про героические будни и славное прошлое хозяев винных бочонков. И надо сказать, что некоторые судьбы меня заинтересовали, удивили даже и впечатались крепко в мою память. Кровь из носа, а рассказы за мной. Все так, но когда приходило время расплачиваться за вино Григорий выворачивал карманы в поисках двух рублей за два литра и, надо же какая беда, денег, как всегда, не оказывалось. Опять на комоде забыл. Забывчивый такой, уж не деменция ли у него. Эта наивная хитрость вовсе не раздражала меня, а наоборот, забавляла. Когда возвращались домой и все усаживались на веранде, Гриша забывал про комод, на котором будто бы лежали деньги. А я забывал про должок. С двух литров сухого на компанию не упьешься, но настроение явно подымешь, язык раскрепостишь и сон наладишь.

Все хорошо, но что-то все-таки не так. Я планировал отпуск в другом ключе. А тут получается, что за меня планируют распорядок дня. Да и жене, замечаю, не очень-то все это по вкусу. Она вообще-то, не любительница алкоголя, а приходится и ей, чтобы не выделяться, потягивать винцо и делать вид, что вкусно и приятно. И смеяться, как все, над остротами, пошловатыми и вовсе не смешными.

Вот Гриша в который раз рассказывает историю про Пушкина. «Идет Пушкин по Кишиневу, а один насмешник решил поиздеваться над ним. Забежал вперед, разогрел пятак до белого каления и бросил на дороге. А сам в кустах спрятался, наблюдает и заранее хихикает.

А Пушкин был не дурак, достал из одного места свой шоколадный прибор и пописал на пятак. Пятак зашипел от злости и остыл. А Пушкин взял пятак, сунул в карман и пошел себе дальше. А насмешник в кустах от удивления разинул рот и окривел от потери пятака. Пятак тогда ценился высоко. Вот такой был Пушкин!»

Мы смеялись, потому что неудобно было не смеяться, хотя слушали это не в первый раз. Анекдот этот настолько старый, что борода за ним на километр волочится. Но зачем обижать Григория, ведь он так старался нас рассмешить. Такие дела.

Нет, надо отсюда съезжать, пожить своим распорядком. Хорошие ребята, но ничего нового не предвидится. За относительно короткое время я уже имел некоторое понятие о жизни этой семьи. Все-таки профессиональный навык чего-то стоит. Как-то незаметно все раскрылись в душевных разговорах. Надо уметь слушать людей, дать им выплеснуть груз жизненных невзгод. Я не священник, но с пониманием и сочувствием выслушиваю собеседника, не осуждая и не поучая, не навязывая свое понимание добра и зла. Люди это ценят и изливают душу как на исповеди.

Вот и Гриша, хоть и хитрован, а много чего про себя порассказал не очень лицеприятного. И я не стану злоупотреблять его доверием, никому не скажу, что для него считалось затаенным.

Расскажу, что Гриша убежал на фронт подростком из оккупированной румынами Бессарабии, воевал в пехоте, крепко проштрафился, застрелив под Гданьском польского фермера, плеснувшего в лицо горячего кофе на просьбу напиться воды. Потом штрафной батальон, ранение, госпиталь. А тут и конец войне. В госпитале влюбился в санитарку Марию. Потом они поженились, поехали в Белоруссию, на родину жены. Но не прижились. Все родственники Марии погибли, опереться было не на кого, к тому же вокруг такая нищета и разруха, что за голову схватишься. Подумали и решили перебраться в Молдавию, к его родителям.

Хорошая она, Мария, но спорить горазда. «Я ей говорю: белое. А она в ответ: „Нет, черное!“ И не сопрешь ее, хоть убей. Белорусы они все такие упертые». Непростая судьба, как и у многих из нас.

Мария как-то призналась моей жене, что скучает по Родине, видит во сне мать, отца, братьев и сестер, хатку и речушку с плакучими ивами. А вот в позапрошлом году ездила по путевке в белорусский санаторий. Надышаться родным воздухом не могла, так бы и осталась там насовсем, да не судьба. Дома семья, работа, хозяйство. Ведь пропадут без нее, конечно вернулась. Ну хотя бы помечтала, и то хорошо.

А Михаил, старший из братьев, почти мне ровесник, поведал, что потерял руку в Кишиневе, когда работал инкассатором банка.

Было нападение, перестрелка началась. Одного налетчика Миша уложил наповал, напарник другого бандита крепко ранил, хотя сам истекал кровью, а третий отстреливался и ушел, подстрелив Мишу. Попал в кисть левой руки, раздробил два пальца и перебил сухожилия.

Руку можно было спасти, но в больнице проволынились, упустили время. Начался сепсис — кисть оттяпали. Всем спасибо. Зато деньги спасли инкассаторы-удальцы. Это главное. Всех премировали, медалями наградили, а потом уволили. Кому нужны инвалиды?

Жена подала на развод. Оказывается, она без любви замуж выходила. Ну что ж, без любви в мужское сердце вошла, без любви и вышла. Никому не больно, а только обидно.

Вот вернулся к родителям, устроился на почту. Доставляет прессу, письма и телеграммы, а также пенсии в близлежащие села и хутора. Не пешком топает, а верхом на коне в яблоках по кличке Бес. А от лихих людей в кармане Вальтер, друг и защитник. Ну это все хорошо, да ничего хорошего. Всю жизнь на Бесе не проскачешь.

Подал он недавно заявление на подготовительные курсы в Черновицкий Университет, есть желание выучиться на адвоката. А почему в Черновцах решил поступать, а не в Кишиневе, это секрет. Так надо. Я ему конечно пожелал успехов и удачного поступления в университет. Хороший он парень, волевой и целеустремленный. Такие дела.

И уж о Володе, среднем брате, надо немного рассказать. Парень атлетического сложения, мышцы как скрученные канаты. По утрам обязательно интенсивная зарядка, жонглирование пудовой гирей и пробежка по холмам. Развит был не только физически, при разговоре просачивалось присутствие развитого интеллекта.

Как-то проснулся я посреди ночи, в окошко яркий месяц заглядывает, на улицу выманивает. Собака где-то тоскливо воет. Встал я, на улицу вышел, а на лавочке Володя сидит, понурив голову. Разговорились. Потом прогулялись до близлежащего лысого холма, сели на самой верхушке и продолжили разговор. Обстановка располагала к откровениям. Володя и раскрылся. Рассказал, что раньше жил и работал в Кишиневе, занимался спортом, а точнее боксом. Делал успехи. К восемнадцати годам получил звание «Кандидат в мастера спорта по боксу».

Боец он двурукий, мог боксировать как в левой стойке, так и правой. А удар левой рукой был нокаутирующим. На республиканском турнире вошел в тройку призеров. Стал знаменит. Но тут подошло время в армию идти. Все прочили, что служить ему в команде ЦСКА.

Девушка любимая обещала ждать. Тоже спортсменка, тоже «Кандидат в мастера спорта», но не по боксу конечно, а по художественной гимнастике. Инна, рыжеволосая и стройная, удивительно хорошенькая и душевная.

До армии решили объявить всем и родителям в том числе, что они жених и невеста. А поженятся сразу после возвращения Володи из армии. Взяли такси, поехали в Вадловы Воды, чтобы Инночку с новой родней познакомить и объявить о своем решении. Выходят из машины, а со двора ор раздается, дикий ор. Кинулся Володя, а там драка. Мать с отцом дерутся, да не просто дерутся, а с озверением. Володя подскочил, обхватил отца со спины. Но тот вывернулся, схватил топор, что в стороне валялся, и попер с криком: «Зарублю! Всех зарублю!» И зарубил бы. Долго думать не пришлось. Левой рукой дал Володя отцу в подбородок. Отец тут же брыкнулся навзничь, топор на три метра отлетел, а у отца кровь ручьем изо рта пошла. Мать заголосила: «Убил! Отца убил! Ты что наделал!» На грудь убитому мужу упала и безутешно зарыдала. Можно ее понять.

Соседи откуда-то набежали, кто-то сбегал к телефонной будке, вызвал «Скорую помощь». Врачи приехали, а следом милиция прикатила. Не убил Володя отца, а только вырубил, правда, с сотрясением мозга и переломом челюсти. Чепуха по сравнению со смертельным исходом.

Григория в больницу забрали, а Володю в милицейский участок, а там и дело завели. Правда, пожалели, не стали статью пришивать «Покушение на убийство», а помягче статейку: «За превышение самообороны», что-то, короче, в этом роде. А тут еще один отягчающий момент: профессиональный боксер, кем он в сущности и был, не имеет права применять в быту бойцовские навыки. А он применил.

И мать, и отец обивали пороги, умоляли закрыть дело. Мол, это Григорий сам неловко упал, упал на шкворень, челюсть и треснула. Ничего не вышло. Спортивного звания лишили, медаль отобрали и отправили по этапу. Вот тебе и армия, вот тебе и ЦСКА, вот тебе и свадьба. Такие дела.

В лагере поначалу нелегко было, потом потихоньку освоился. А как появился, хотели его отпетушить. Традиция такая существует, новичков на вшивость проверять. Пришлось крепко драться, до полусмерти. Отстоял себя, мужчиной остался. Зэки признали за ним право сидеть за общим столом, спать на нарах, а не у параши.

Всяко было. Некоторые даже, глядя на него, стали делать зарядку, потому что почти поверили, что в здоровом теле здоровый дух. А лагерные авторитеты не препятствовали, а даже поощряли все это. Жуки те еще, какие-то видно планы у них были на этот счет.

Кое-какие книжечки в бараке гуляли, особенно ценилась обернутая в газету книжица «Записки из мертвого дома» писателя Достоевского. Федора Михайловича лагерники за своего почитали. Он, как и они, брат каторжанин. И все, что он столетие назад описал, на сегодняшний день как близнец к близнецу ложится. Ничего за сто лет в российских тюрьмах не изменилось.

Как-то так само собой сложилось, а сдружился Володя с одним сидельцем. Лет пятидесяти тот был, двухметрового роста, с широченными плечами и кулачищами с детскую голову. Сила из него так перла, но он применял ее только на работах, порой весьма тяжелых. В бараке никогда. А это и не надо было, потому что его уважали, хотя он и не их воровской крови, но характер крепкий, волевой, а ум светлый и рассудительный. Зэки в этом тоже кое-что понимают.

И стал Матвей Андреич беседы с Володей вести. О совести, о справедливости, о христианской вере. Из Евангелия истории рассказывал, пояснял непонятные слова. И постепенно, как-то незаметно, привел Володю к вере. И принял наш боксер староверческий устав. Был Матвей Андреич из староверов и крестился двумя перстами, как писано на иконах. Такие дела.

А сел он вот за что. Приехал к ним в колхоз инспектор из района, молодой, весь в прыщах, сопляк, можно сказать, выдвиженец из комсомола. В сельском хозяйстве не бельмеса не понимает, а туда же, стал учить, как гречиху сеять. Ну это бы ладно, не такое слыхали, хвост распустил перед племянницей Матвея Андреича. Девка хороша была, кровь с молоком. Да не на ту прыщавый слюни распустил.

Андреич предупредил, чтобы прекратил увиваться вокруг девицы. А тот мимо ушей пропустил, продолжает любезничать. Матвей Андреич поймал его и давай за ухо драть. Инспектор как заверещит, да как рванется, вырвался и давай бежать, так бежал, что чуть в болото не угодил. Убежать-то он убежал, а пол-уха у Андреича в руке оставил. Смотрит Матвей Андреич на эти пол-уха и не поймет, что это такое.

Вот за это ухо его и посадили, а еще за то, что ругал Советскую власть и внушал колхозникам, что врут коммунисты про Бога, будто его нет, а на самом деле Бог есть. Это на суде прыщавый инспектор показал, что б ему неладно стало. И зачем колхозникам надо о существовании Бога что-то доказывать, если все в колхозе сплошь староверы, дети и внуки староверов с давних времен. Посадили, несмотря на то, что был он председателем этого колхоза, передового в районе. Хотя и староверческого, живущего по заветам предков. Ну на Алтае к этому терпимое отношение: живут себе и живут, не бузят, план выполняют, колхозом числятся, — что же еще нужно. И если бы не это ухо Матвей Андреич председательствовал по сей день без перерыва.

Призадумался Володя и дальше разговор повел: «Сейчас Андреич освободился и опять во главе колхоза. Прислал письмо. Зовет к себе. И поеду, документы только выправлю. Думаешь так легко место жительство сменить, коли в местах не столь отдаленных побывал? Ну ничего, вроде все получается. Уеду, скоро уеду.

Хорошо здесь жить, слов нет, недаром мордва сюда перебирается, евреи весь Кишинев заполонили, сытно здесь и хорошо. И работа у меня не пыльная, числюсь истопником в санаторной котельной. А все же все не то. Как-то не так здесь живут, без ясного смысла.

Вот батя мой, грех его осуждать, но все же не так живет, черти чем занимается. Маргарита понавезла три чемодана синьки, дверных ручек и петель. Не мое дело, но четвертый год привозит. А батя барахло это по хуторам сплавляет. А потом деньги с Маргаритой делят. Тут почти все хаты и по молдавским, и по украинским хуторам маргаритиной синькой посинены. Не мое дело, но противно все это.

Знаешь, а Инна уехала с родителями в Израиль, прославляет землю предков на международных аренах. Прислала письмо, пишет, что любит и ждет меня. В Израиле ждет.

Сердце разрывается. Не смогу я там жить. Видно не судьба.

На Алтай, на Алтай поеду».

Вот такой Володя. И такие дела.

* * *
Про Колю, младшенького, хотелось бы рассказать особо. Неоднозначное он производил впечатление, когда из веселости резко впадал в грусть. Глаза его, жарко-карие, теряли блеск, под глазами проступали голубые подпалины. Вообще он был неестественно бледен при внешнем загаре и скорей всего нездоров. То ли с сердцем проблемы, то ли с почками, то ли и то и другое его глодало. Впрочем я не врач, чтобы ставить диагнозы, вполне возможно, что и ошибаюсь. Дай Бог.

Преображался он обычно, когда брался за скрипку. Играл очень хорошо, без натуги, с импровизацией. Впервые взял смычок в руки пятилетним мальчонкой. Скрипка звучная, способная передавать настроение музыканта, ручной работы, дедова. И первые уроки именно дедушка давал Коле. Дед в Королевской Румынии играл сначала в трактирах, потом в лучших ресторанах, слыл виртуозом. И престижно было пригласить его на молдавскую свадьбу.

Это было в прошлой жизни. А в этой жизни Коля поступил в музыкальную школу. Быстро стал одним из лучших, гордостью, можно сказать. Выступал в местных концертных программах, в Рыбницах, Дубоссарах. А потом и в Кишиневе. В столице победил на республиканском конкурсе. Приз получил. Приемник «Спидола». Очень ценный приз по тем временам. Ездил по культурному обмену в составе группы юных танцоров, певцов и музыкантов в соседнюю Румынию. С большим успехом прошли их выступления в Бухаресте и других городах. Ребятам Румыния очень понравилась. Их водили в музеи, на детские спектакли, знакомили с пионерскими и комсомольскими активистами, угощали на приемах всякими вкусностями. Но не возили в сельскую местность, где крестьяне, отдав весь богатый урожай в казну государства, наедались досыта только во сне. Ребята об этом не узнали, а может быть это и к лучшему.

Вернувшись домой Коля все свободное время проводил у приемника. Слушал передачи из Румынии, где все время говорили о счастливой жизни, о великом вожде Чаушеску, о том, что румыны и молдаване один народ, наследники древнего Рима. Что настанет время, когда они объединятся в Великой Румынии и будут счастливо жить под руководством мудрого вождя Чаушеску. И Коля во все это поверил.

А еще он слушал из Румынии детские музыкальные спектакли, в которых было много музыки, песен и вообще веселье так и выплескивалось. Мелодии он запоминал, часто переносил на нотный стан, а потом наигрывал на скрипке, притоптывая и напевая. Только и скажешь, молодец и просто молодец! Я подсаживался к нему и тоже слушал эти передачи, но, естественно, мало что понимал. А Коля, дай ему Бог здоровья, переводил мне на русский. Это были мои первые уроки молдавско-румынского языка.

Над Колей проблема висела. Четвертый класс он окончил с двойкой по математике. Музыка музыкой, а двойка есть двойка. В конце лета предстояло пересдавать эту проклятую математику. Иначе обещали оставить на второй год в четвертом классе. Беда и позор на всю вселенную.

Не сразу, но все же решил я помочь мальчику. Поднатаскать его хотя бы немного. Интересное дело, но у меня был в этом кой-какой опыт. С самого первого класса ко мне прикрепляли отстающих по математике, а то и по русскому языку. Мне это даже нравилось, особенно если подшефными были девочки. Почти все они симпатяшки, лентяйки, но вовсе не дурочки. Как ни странно, но у меня неплохо получалось, вытягивал подопечных из двоечного болота.

Протестировал я Колю слегка и уяснил, что мальчик действительно слаб в математике. Даже таблицу умножения толком не помнит. Я его пристыдил: «Знаешь, Коля, стыдно не знать такую чепуху. В Америке живет обезьяна, горилла, зовут Кэт. Так она знает назубок таблицу умножения. Мало того, дроби знает». Коля засмеялся и говорит: «Ну это вы сочиняете, такого быть не может». А я отвечаю: «Нет, не сочиняю. Эту Кэт по телевизору показывали. И она лихо складывала, умножала и делила числа».

Не знаю, поверил ли Коля в сказку про Кэт, но взял да и выучил в момент эту таблицу умножения. Поезд тронулся. И рассказал я ему, что многие великие в детстве не любили считать, считались тупыми, а потом вдруг как бы проснулись ото сна, влюбились в мир чисел и стали математиками, да еще такими, каких мир доселе не видал. И Пушкина, так любимого в Молдавии, Александра Сергеевича все считали неспособным к математике. И он так считал. А взрослым уже вдруг обиделся и решил сам себя проверить. Стал заниматься самостоятельно. И неожиданно ему понравилось. Освоил и алгебру, и тригонометрию и вошел незаметно в область высшей математики. Вот такой был Пушкин!

Такими байками и россказнями полуправдивыми вживлял я в Колю уверенность в свои силы. Стали все эти умножения, деления в столбик осваивать, меры весов, длин, объемов нащупывать. И дроби незаметно в друзьях оказались. Задачки решали с ним наперегонки. Занимались весело, с прибаутками и смешными примерами. Коля явно увлекся, нравилось ему опередить меня в вычислениях, что, между прочим, все чаще и чаще случалось.

А мне спокойней стало: мальчик обрел уверенность в себе. Почти каждый день прибегал он к нам на пляж. Присаживались мы с ним в сторонке ото всех, раскладывали учебники и карандашиком в тетрадке колдовали. Часа по полтора, а то и больше, как выйдет. А потом пожимали друг другу руки, как равные, и Коля уходил в санаторий, что стоял совсем недалеко, к Володе. Там его ждал бесплатный санаторский обед. Это Володя ему припасал.

Математика математикой, не весь свет на ней сошелся, есть же и просто жизнь. Коля все-таки ребенок. И пытался я его вовлечь в детские игры Люды, Машеньки, других ребятишек. Но куда там, не хочет. Я ему говорю: «Коля, отвлекись, поиграй в мяч или бадминтон. Гляди, Людочка, такая хорошенькая, как на тебя смотрит и улыбается как». А он: «Что я маленький, чтобы в мячик играть? А Люда мне вовсе не нравится. Вот когда я вырасту, поеду в Индию и женюсь на артистке Наргис. Вы бы знали, как она танцует и поет — это высший класс. Вот она мне очень нравится». Ничего себе заявы, хотя всякое в этой жизни случается. Чего только не бывает.

Когда мы покидали Молдавию Коля привез к нашей Базе Отдыха целый мешок молодых грецких орехов на ручной тележке. Как сказал он, в благодарность за учебу и на добрую память. Я не беру, а он чуть не плачет от обиды. Пришлось принять подарок. Я спрашиваю: «Коля, где ты их взял?» А он: «В роще грецких деревьев, что на краю хохлацкого хутора. Натряс быстро мешок, никто и не заметил. Ничего, хохлы не обеднеют». Да, вот такой Коля.

Осенью получил от него письмо, где он сообщал, что математику пересдал, перешел в пятый класс и задружился с премудростями этой математики. Этим он меня обрадовал и успокоил, потому что я его не забыл и беспокоился о его судьбе. Такие дела.

* * *
Рита, Рита, Маргарита… Мне ее бизнес на синьке и скобяных изделиях был, честно говоря, до одного места. Я не судья и не с Луны свалился. В курсе с некоторых пор, что стройка — золотое дно для всевозможных хищений. Ее делишки по сравнению с другими делами — сущая безделица, детские игры. Кормится бабенка чем может, что под рукой — грех конечно, но грех небольшой, терпимый.

Пытались мы с ней любовь закрутить, да все как-то неудачно. Однажды, глухой ночью, когда все крепко спали, я тихонечко встал, оделся и вышел за калитку. Сел на лавочку. Чего здесь такого необычного? А тут Рита из другой калитки осторожно выходит. Села рядом со мной. Чего тут плохого? Достала из сумочки бутылку «Кальвадоса», стаканы и яблоко. Выпили мы, куснули от яблока и давай целоваться. Дело молодое. Из-за тучи луна любопытная выглянула и на нас уставилась. И неожиданно от калитки раздается: «Кхе-кхе». Мы обернулись. Бабушка, бабуля, стоит и головой укоризненно покачивает. Нас в жар так и бросило. Попались. Эх, бабушка, сама что ли молодой не была? Испортила нам свидание. И разошлись мы по своим лежбищам несолоно нахлебавшись.

А в другой раз ушли мы подальше, спустились к роднику. Ночь тихая, безмолвная, звезды только за нами наблюдают да одинокий фонарь. Чудная ночь! Обнялись мы крепко и целоваться стали.

Родник тихо журчит, звезды мигают, по телу любовная истома гуляет. Как вдруг из близлежащей подворотни выскакивает с лаем собачонка. И хвать Риту за лодыжку. Рита в крик. Я ногой пытаюсь псину откинуть. Так эта тварь вцепилась в парчину и давай трепать. Ну это уж совсем никуда. Джинсы фирменные, дорогие, приобретенные с большим трудом. Ох как я обозлился! Все же отогнал эту злую шавку. Ведь что наделала, мало что искусала, так еще и разбудила всех собак в округе. Такой лай и вой поднялся, хоть уши затыкай. А тут еще и петух где-то стал кукарекать. В общем, не пойми что.

Рита держится, но я же вижу, что больно ей. Ступила на прокушенную ногу и ойкнула. Кровь понемногу сочится, а перевязать нечем.

Побрели мы назад. Рита прихрамывает и вздыхает, а я поддерживаю ее и успокаиваю. И разбрелись мы, как и в прошлый раз, по разным хатам. Да и тут нас застукали. Теперь Гриша видел, как мы расставались. И точь в точь, как и его мать, покачал головой.

Вот такая незадача. Как будто бесы какие-то зловредные все время мешали нам. А может быть и ангелы.

А вскоре мы перебрались поближе к Днестру, на Базу Отдыха, владение Аэрофлота. И всего-то за семьдесят копеек в сутки нам предоставили дощатый зелененький домик с верандой. Меблированный хотя из без излишеств, но вполне прилично. И абажур, оранжевый, такой домашний, свисал с потолка и убаюкивал нервы.

С Маргаритой встречались на пляже. Все вместе купались, загорали, кушали в кафе, в картишки перекидывались, в «Акулину» и «Девятку», в «Дурака». Все как у людей. Правда, жена ни разу не пригласила посетить наше уютное бунгало, хотя Маргарита явно набивалась в гости. Дружбы между ними так и не случилось. Странно, хотя и не очень. Я так и не изловчился уединиться с Ритой, как ни пытался. Жена держала меня на коротком поводке. Внешне и незаметно, но физически прямо ощущал на шее ошейник с шипами и цепь, которая удерживала мой кобелиный нрав. Как говорится в местах не столь отдаленных, шаг влево, шаг вправо — попытка к побегу. Расстрел на месте или штык в брюхо. Вот такая чепуха, такая история.

Прошло несколько дней. И вдруг Маргарита объявляет, что завтра срочно уезжает домой. Мать прислала письмо, в котором пишет, что какие-то бандиты завалили забор на даче, обтрясли яблони и стекла побили. Мать не в силах со всем справиться, надо срочно возвращаться. Надо так надо. Но интересное дело, просит Маргарита, чтобы я проводил ее до вокзала. Я в общем и не против, хотя радость и не очень привлекательная, но не против. Не против ли жена? Жена, вроде, тоже не против: «Поезжай, поезжай, помоги, если больше некому помочь». А глаза с прищуром и улыбка недобрая.

В назначенное время прибыл я, чтобы проводить Людочку и Маргариту. Вещи стояли уже на улице. Среди провожающих, кроме Гриши и Марии, никого не было. Ни бабули с дедом, ни трех братьев.

Я-то думал, что посидим на дорожку, на посошок литровку винца опрокинем, но нет, день трезвости и грусти. Такси подошло. Погрузили вместе с Григорием чемоданы, набитые под завязку фруктами, сумки накидали. Все почмокались, дверцы захлопнулись, и покатила машина тихо урча в столицу солнечной Молдовы, славный город Кишинев.

Маргарита грустная какая-то, Людочка тоже радостью не плещет. Что-то там произошло, какая-то размолвка. Уж слишком сухое прощание, не то что встреча. Какая-то причина. Мысль вдруг возникла: уж ни я ли всему причина? Но я эту мысль отогнал, нет, тут что-то другое. А впрочем, к чему забивать голову, не мое дело.

Приехали на вокзал. Народу тьма тьмущая. Все лавки заняты, дети бегают и орут, мешки на чемоданах, чемоданы на мешках. Личности какие-то подозрительные шастают, кто-то ест, кто-то в карты режется. И тут выясняется, что билетов у Маргариты нет. Как нет? Чем думала, когда сюда ехала? На что надеялась? Деловая такая, а тут маху дала, даже удивительно. В кассы очереди длиннющие. Но билетов на сегодня нет, на завтра тоже нет, только на послезавтра. И то в ограниченном количестве, на всех, к гадалке не ходи, не хватит.

Маргарита в панике, чуть не плачет. Беда. Решил хоть чем-то помочь, если получится. Чем черт не шутит. Пошел к начальнику вокзала. А там тоже очередь, да и немалая. Попытался без очереди пролезть, но чуть не получил по сусалам, по мордасам, короче. Что делать? Остался последний вариант. Позвонил из телефонной будки в кабинет Алиеву. На мое счастье он был на месте. Объяснил ему, что очень хорошие знакомые в затруднении, не могут уехать в Москву сегодня, потому что билетов нет, а надо срочно, так как дома беда. И очень я его попросил помочь, если в силах. Теймур Джабарович, милый человек, помолчал немного и пообещал помочь. «Иди в зал, — говорит, — и жди вызова. Я сейчас позвоню начальнику вокзала. Это мой старый товарищ. Думаю, поможет. В случае чего, перезвони».

Я поблагодарил и в зал кинулся. Сижу, жду. Минут через десять по вокзальному динамику меня по фамилии называют, к начальнику приглашают. Начальник, грузный, но опрятный, с умными синими глазами, оглядел меня с ног до головы, как бы оценивая, и сказал: «Во второй кассе два билета Вас ждут. Правда, места боковые. Чем богаты, тем и рады, не обессудьте». Я от всей души поблагодарил и в зал устремился. Пошли с Маргаритой в означенную кассу и выкупили билеты. Маргарита, естественно, несказанно рада. Все удивляется, как это мне такое удалось провернуть. Обыкновенно. Не так я и прост, как некоторым кажется.

Пошли все на перрон, поезд уже пыхтит, готовится в дальний путь. Помог погрузиться в вагон, чмокнул Людочку в щечку, Риту в алые губки. Рита мне какую-то бумажку в руку сунула, заскочила в вагон и рукой машет. Поезд тронулся. Провожающие следом бегут, руками машут, что-то кричат и поцелуи воздушные шлют. Я тоже бегу, рукой машу, поцелуи прощальные посылаю. Чем я хуже других людей? Такой же. Вот и хвост поезд показал, меньше, меньше стал и пропал вдали.

Я постоял в задумчивости, бумажку развернул. А там номер московского телефона, адрес московский. Улица Цюрюпы, дом девять. Номер квартиры умолчу, и так лишнее наговорил. И приписка: «Любимый, позвони обязательно, как приедешь. Я буду очень ждать». Такие дела.

Призадумался я, огляделся вокруг, в небо посмотрел. Голубь белый высоко кружит, вокруг Солнца, считай, круги накручивает, все выше и выше поднимается, в точку превращается и совсем пропал. Встряхнул я головой, будто просыпаясь ото сна, и порвал этот листок на мелкие кусочки. И по ветру пустил, что внезапно налетел. Не запомнил номер телефона, может и пожалею когда. Осталось лишь в памяти: «Улица Цюрюпы, дом девять». А номер квартиры ветер унес. Вот такая история, вот такие дела.

* * *
Не стану долго томить, рассказывать, как нам понравилось на Базе отдыха. Понравилось.

Иногда лень было тащиться в кафе на ужин. Тогда быстренько готовили что-нибудь вкусненькое на общей газовой плите. Заваривали чай и устраивались на веранде. Часто к нам подсаживались со своей снедью отдыхавшие здесь летчики, механики, обслуживающий персонал аэропортов, и не только молдавских, а из разных регионов нашей огромной страны. Рассказывали много интересного, не забывали и про трудности поговорить. Много чего я узнал о чем и не подозревал.

За бутылочкой хорошего вина один молодой летчик, но уже командир Ту-134, из хлебного Ташкента, поведал, что хочет покинуть Узбекистан. Потому что опасается за жизнь детей, жены и своей тоже.

В последнее время участились случаи ритуальных убийств русских. Совсем недавно один отморозок, юноша еще, на стадионе «Пахтакор» во время футбольного матча отсек кривой саблей голову русскому болельщику. И вроде, как ходили слухи, саблю эту освятил мулла из местной мечети. И благословил юнца на подвиг во имя Аллаха. Русские для них «неверные собаки».

Слушаю я это и не верится, что такое может быть. Какое-то средневековье. Хотя подобное я уже слышал от двоюродного брата, который в свое время восстанавливал Ташкент после страшного землетрясения. Тогда муллы внушали узбекам, что город разрушен Аллахом за то, что они продались этим подлым собакам русским. Это брат мне рассказывал, а ему я верю как себе. Вот тебе и хлебный город Ташкент. А Москва на это смотрела сквозь пальцы, как на баловство.

Много чего я узнал, всего не перескажешь. Как-нибудь расскажу, но не сейчас, в другой раз.

Нет, немного поделюсь, что рассказали мне про местную авиацию.

Бипланы Ан-2, в народе прозванные Кукурузниками, в пассажирском варианте, добирались до всех городов и сел Молдавии, а заодно и половину Украины освоили. Слетать одним днем в Одессу на знаменитый Привоз, распродать свой товар, а вечером распивать чаи дома — обычное дело.

Подходило время расставания с Днестром, добрыми знакомыми. Увожу с собой много впечатлений, в основном хороших. Не все здесь, конечно, гладко, но положительного немало. Здесь живут при социализме, как и везде у нас, но как-то мягче тут к человеческим слабостям относятся. Народ не особенно жирует, но сыт, пит, обут и одет. С жильем нет проблем. Лечат бесплатно, учеба тоже бесплатная, только учись. Винцом приторговывай — никто и слова не скажет. В общем, жизнь неплохая, грех жаловаться.

Вот в соседней Румынии тоже социализм. Но со звериным лицом Зверь этот — Чаушеску. Загнобил народ, сгрыз до костей. В селах заставляют работать не разгибая спины от восхода Солнца до захода, оплачивают труд палочками зачетными, а урожай весь подчистую вывозят за рубеж. Люди буквально пухнут от голода. То же и на заводах, где зарплата ровно такая, чтобы силы поддерживала для рабского труда. Чекисты зверствуют, тюрьмы переполнены, а радио и телевидение врут про счастливую жизнь при социализме под руководством мудрого вождя Николая Чаушеску. Поневоле возненавидишь такой социализм, ненависть в кровь перейдет детям и внукам.

Вроде и народ один, румыны и молдаване, они же валахи и бессарабы, а судьбы разные, очень даже разные.

Да, кстати, вода в Вадловых Водах целебная, очень схожая с Есентуками № 4. Почечникам, желудочникам, печеночникам очень даже помогает эта водица. И сердечникам помогает. Даже из обыкновенных уличных колонок льется настоящее лекарство. Так что, дорогие больные, если будет возможность, приезжайте в Вадловы Воды. Здесь вас подкормят и подлечат за умеренную плату.

Анатолий Степанович, в прошлом летчик-истребитель, а теперь заведующий Базой отдыха Аэрофлота, добрый человек, отвез нас в Аэропорт на служебном автобусе. Погрузились мы в Ту-134 со своим мешком грецких орехов и чемоданом фруктов и улетели. До свидания, Молдавия!

Какое-то время переписывались с Григорием и Колей. Узнали, что Володя все-таки уехал на Алтай, очень доволен. И породнился с председателем колхоза. Прислал карточку своей жены. Хороша собой, всем весьма понравилась.

А Михаил перебрался в Черновцы, поступил в Университет, успешно учится на юриста.

Коля, милый Коля, перенес операцию на сердце. У него оказался врожденный порок сердца. Операцию провел в Киеве известный профессор. Все прошло удачно. Коля уже пришел в себя, щеки порозовели, сил прибавилось. Готовится к поступлению в Кишиневское музыкальное училище имени Иштвана Нягу. А еще Коля рассказал, что через год после нас, приехала Маргарита, но ей отказали, показали от ворот поворот. А почему, Коля понятия не имеет.

Постепенно и незаметно переписка затихла и прекратилась. Жизнь идет своим чередом, у нее свои правила и законы.

Прошло с тех пор немалое время. Многое изменилось в стране, в моей личной жизни.

Как-то еду под вечер в автобусе, возвращаясь с работы. Рядом, у окошка, женщина сидит, немолодая уже, но приятная лицом и прилично одетая. И ужасно мне кого-то напоминает, а вот кого, не пойму. Эти карие глаза, брови наизлет, родинка на левой щеке, ямочка на круглом подбородке. И вдруг всплыло.

«Бунэ сара!» — говорю тихо. То есть «Добрый вечер» по нашему. Она ко мне развернулась в пол-оборота и отвечает: «Бунэ!». А потом и говорит: «Извините, но что-то Вас не припомню». А я ей: «Неудивительно, давно это было, еще в горбачевские времена. Вы в Москву приезжали с молдавскими товарами. Помните эти Ярмарки дружбы народов?» «Припоминаю, — говорит, — но все равно, Вас я не помню». «Нас много, москвичей, а Вы одна, не удивительно. Я у Вас сало покупал. С ладонь толщиной, любовинка розовая, райский вкус». Улыбнулась она. «Да-да-да, было дело, торговала я салом, хорошим салом. Кукурузой хрюшек откармливали, не чем попало. Было время». А еще ей напомнил, что мы тогда разговорились. Я нахваливал Кишинев и Вадловы Воды, а она свои Унгены. И еще хвасталась сыновьями-погодками, дочкой, красавицей и студенткой, мужем, Иштваном Романовичем, знатным механизатором.

Она слушала и кивала головой. А потом и говорит: «Я ведь давно москвичка. В родных Унгенах не была много лет». «Как так?» — удивляюсь я. А она: «А вот так. Как Союз развалился да Молдова отделилась, лихие времена настали. Мы поначалу обрадовались. Как же, сами себе хозяева, вот тут-то и заживем как следует. Да не так все вышло. Вдруг Приднестровье взбунтовалось, не желает в свободную Молдавию вливаться. Как же так! Мы им покажем, кто в доме хозяин. Румыны еще подзуживают. И пошли молдаване бузотеров усмирять. Кровь полилась ручьями. Обломали мы зубы.

Один мой сыночек штурмовал Дубоссары, другой защищал. Оба полегли. Похоронили рядом. А следом и мужа рядком положила, дорогого Иштвана Романовича. Не смог пережить смерть сыновей, сердце в клочья разорвалось. А дочка, красавица и студентка, в Америку упорхнула. За негра замуж вышла. Мамой меня все называл. Какая я ему мама! Черный как сапог и все время хохочет как дурачок. Тьфу! Одним словом — американец».

Я извинился, что память ее потревожил, всколыхнул горькие воспоминания. Но она успокоила: «У меня все отгорело. Свое отплакала. За могилками родня приглядывает, с этим все в порядке.

А я тут замуж вышла, за Виктора Аркадьевича, хорошего, доброго человека. Он давно уже овдовел, устал один жить. Да и не случайный он человек. Армейский друг Иштвана. Он меня сам разыскал и замуж позвал. Вот и коротаем век вместе.

В Москве я прижилась, полюбила и город, и москвичей. Озорничаю иногда. Из журнала вырезала портрет Бориса Николаевича Ельцина. В рамочку поместила и в туалете повесила. Как зайду туда, обязательно плюну в рожу его улыбчивую. Но это мало мне показалось. Уговорила Виктора Аркадьевича, поехали на Новодевичье кладбище. Подошли к могиле Бориса Николаевича, оглянулись, нет ли кого рядом, и плюнули. Мол, вот тебе наше спасибо за все твои дела, сволочь продажная».

Тут водитель объявил мою остановку. Я распрощался и вышел.

Вот такая история. Такие дела.


Ноябрь — декабрь, 2022 г. Москва.

Хирса

Утром, как обычно, собрались мы в радиомастерской, разобрали наряды вызовов на дом. Кто-то сбегал в соседний магазин, принес три бутылки Хирсы. Перед выходом по адресам укоренился у нас порядок: выпивали по стакану Хирсы или другого хорошего портвейна. Шли завтракать в приличной столовой самообслуживания, смотревшей на нашу мастерскую призывными окнами. А потом уже расходились по адресам выполнять заказы. Тамара, заведующая мастерской, знала наши проделки, но не особопротестовала. Потому что выполнению плана Хирса вовсе не мешала. Я работал в паре с Анатолием. Мы договорились объединять наши наряды и работали на пару. Выходило, что так выгодней со всех точек зрения. И быстрей, и качественней. Ум хорошо, а два лучше. К тому же в центре Москвы процветали коммуналки на пять, а то и на тринадцать семей. И обязательно у кого-то что-то требовало починки. Быстренько расправившись с нарядом мы приступали к нелегальной работе. Хотя официально мы числились радиомастерами, умели еще много чего. Чинили утюги, люстры, электробритвы, электроплитки и чайники электрические, телефоны и прочее, вплоть до холодильников. Это была халтура, никем ни учтенные денежки. Карманы наши к вечеру наполнялись хрустящими тугриками. Халтурные деньги — это независимость. И не надо со мной спорить. На заводах и фабриках работник полностью в руках начальства. Кому захочет шеф прибавить, тому и прибавит, а кого невзлюбит, тому премии вовек не видать. Это же истинное рабство. Что бы там не вякали про социалистическую справедливость и равенство с трибун вожди и их подголоски — это ложь, брехня. Как я понимаю евреев и армян, которые обожают всякие мастерские, вроде нашей, или часовые, ателье по пошиву одежды и обуви, лавки овощные. Поди их проверь, сколько они на самом деле зашибают. Зубы обломаешь проверять да за руку хватать. Хорошо быть честным, но когда зарплаты хватает лишь на пустые щи да картошку в мундире, как-то, неожиданно для себя, начинаешь жуликам завидовать. Такие дела. И не надо спорить.

Ну вот, уединились мы в дальней комнатке, подальше от Тамары, чтобы принять по стакану бодрящего напитка, как вдруг дверь с грохотом отворяется. И Тамара с порога нам: «Попались, пьянь! Не можете, как все нормальные люди, работать. Всех к чертям собачьим уволю!» Мы удивленно переглянулись, что это с ней, как с цепи сорвалась. Судаков Женя, по кличке Судак, сын, между прочим, посла в какой-то азиатской стране, с улыбкой за всех отвечает на обвинения: «Томочка, ангелочек, ну ты же знаешь, у нас ритуал такой. Принесем мы тебе выручку, даже не сомневайся». На Тамару это не особенно-то и подействовало, но все же помягче стала. «Да ну вас к чертям! А вот ты, Валентин, и ты, Анатолий, живо за мной». И вытащила нас из компании. Эх, не успели мы насладиться эликсиром здоровья. Да и вообще, чего это она к нам прицепилась, грехов за собой особых мы не знали. Провела она нас в свой кабинет и говорит: «Вам особое задание. Сейчас подниметесь на третий этаж к нашей благодетельнице. Чего-то у нее непорядок с приемником, и торшер не горит. Сделайте на совесть. И не вздумайте денег брать». Надо так надо. Взяли мы свои чемоданчики с инструментом и поднялись на третий этаж. Такие дела.

Дверь квартиры открыла пожилая, но крепкая еще, женщина в китайском шелковом халате с яркими павлинами по зеленому полю. «Что вам?», — спрашивает. «Мы от Тамары, — сказал Толя, — технику вашу пришли чинить». «Ах, так вы от Томки, так бы сразу и сказали. Проходите». Мы вошли в большую светлую комнату, обставленную строгой мебелью, но приличной, под красное дерево, а может и в самом деле из настоящего красного дерева, книжный шкаф с томами работ Ленина. Над столом большой абажур с кистями, очень уютный. А недалеко от стола в кресле сидела наша благодетельница и читала газету. На ней был серый костюм из тонкой шерсти, довольно элегантный. Шею облегал розовый газовый шарфик, который должен скрывать старческую шею, а на ногах лаковые туфельки с небольшим каблучком. Скромно, но со вкусом. Она отложила газету и взглянула на нас. Мы видели ее и раньше, к тому же на столе у Тамары стояла ее фотография с дарственной надписью: «Тамаре, большой труженице и верному ленинцу, на добрую память». Ухоженная старушка, тут уж ничего не скажешь, хотя и в преклонном возрасте, с седой головой, но с хорошо уложенной прической, подкрашенными бровями и с напомаженными губами, но не красными, а матово-розовыми. Совсем не дряхлая старушка, а чувствовалось, что она полна энергией. Мы быстро починили приемник «Фестиваль», кстати, приемник высшего класса, и действительно классный, наладили торшер. Получили спасибо и по чашке чаю с эклерами. За чаем она рассказала, без всякого пафоса, что часто проводит экскурсии в кремлевской квартире-музее Владимира Ильича. И регулярно выступает на предприятиях с рассказами о Ленине. И благодарные труженики просят принять от них подарки. Ей это совсем не нужно, но как-то неудобно обижать людей. Вот почти вся обстановка, а также телевизор «Темп», холодильник и все, что внутри него — это все подарки. А вот любимые эклеры привозят прямо с фабрики почти каждое утро. На запястье блестели часы в золотой оправе — это от Первого часового завода. А у Нюши, компаньонки и домоправительницы, которая открывала нам дверь, часы от Второго часового. Нюша сидела с нами, распивая чаи, и с гордостью показывала золотые часы. Чай был ароматный и очень хороший, эклеры свежие и вкусные. И хозяйка дома, и Нюша разговаривали с нами попросту, как будто мы им ровня. Но мы-то знали, что не ровня мы им, работяги обыкновенные, да еще и с не совсем чистой совестью. Вот хозяйка, это да, весьма знаменита, с честью носит на груди «Орден Ленина». И везде ее ждут, чтобы рассказала всем, как работала старшей горничной у Владимира Ильича и Надежды Константиновны. И какого невероятного ума был Ленин, и как прост и внимателен был к простым людям, и как до последнего вздоха находилась рядом с дорогим Владимиром Ильичом. И все хлопали в ладоши, выслушав такое интересное выступление, и от всего сердца просили принять подарки.

Нам она рассказала, что поселилась здесь, на Волхонке, напротив Каменного моста, чтобы видеть всегда из окна Кремль, где жил Владимир Ильич. Еще раз поблагодарила нас за работу и просила передать Тамаре, что не даст ее в обиду никому, будь то пожарники или всякие проверяющие органы. Такие дела.

Нюша проводила нас до двери, не успела еще закрыть, как из квартиры напротив высунулась длинноносая седая физиономия с отвисшей сизой губой. Гражданин вышел и направился к счетчику, стоит, задрав голову, показания смотрит. На нас ноль внимания. А Нюша тихо шепчет: «Сейчас заманивать будет, небось чего у него там сломалось. Обдерите его, ребятки, как липку. Терпеть его не можем. Скользкий тип». Этот тип дождался, пока Нюша не захлопнет дверь, повернулся к нам и медовым голоском: «Молодые люди, хотел вас спросить: не посмотрите ли радиолу? Скорей всего какая-нибудь мелочь, но совсем не хочет петь, да и говорить не желает». Мы согласились, почему бы и нет, пахнет халтурой. Вошли в квартиру, оценили по обстановке, что старичок не бедствует, взглянули на радиолу «Ригонда», недешевый аппарат, пощелкали клавиши и в общем поняли, что отремонтируем, но придется повозиться. И предупредили, что ремонт обойдется в районе шести рублей. Старикашка покачал головой, мол, дороговато, но все же согласился. Где-то через полчаса справились мы с «Ригондой». И приемник прекрасно говорит, принимает и «Голос Америки», и Тель-Авив, а пластинки напевают голосом Козловского про сердце, стрелой пронзенное. Пока ремонтировали, хозяин хвастался, что с соседкой знаменитой он, считай, лучший друг. Что работает парикмахером в престижной парикмахерской, чуть ли не кремлевской, и знаком близко со многими сильными мира сего. Мы намеки его прекрасно поняли, дураку ясно, что неохота с деньгами расставаться. Глядишь, эти лопухи напугаются и не возьмут ни копейки. Ну, во-первых, мы не лопухи, повидали ловчил и похлеще тебя, а во вторых, давай плати. Не на тех напал, дружок. Мы свое всегда возьмем. Такие дела.

Когда пришло время расплачиваться, Соломон Яковлевич, так его звали, предложил вместо денег постричь нас по высшему разряду и с укладкой. Всего-то по три рубля с носа. Толя сразу отказался. А я призадумался, потому что слегка подзарос. Но все же решил, что дороговато. «Дорого, отец, — говорю, — за три рубля я сам себя подстригу и побрею». «Я намного больше с клиентов беру, — Соломон Яковлевич отвечает, — три рубля — это по-божески». Толя улыбается, а мы с цирюльником стали торговаться. Сошлись на двух рублях. Усадил он меня на стул, достал сумочку с инструментом, уточнив, что это немецкий профессиональный набор, фирмы «Золлингер». А привез инструмент из самой Западной Германии друг его, посол чрезвычайный. Стал стричь. Ну да, сразу я почувствовал, что мастер настоящий, ножницами и расческой виртуозно владеет. А он стрижет и рассказывает, что большие деньги имеет со стрижки именитых покойников. Он их и стрижет, и бреет, укладку делает и макияж накладывает. Не покойник — картинка. За такую работу никаких денег не жаль. Мне неуютно и довольно неприятно стало. Представил ясно, как он этими немецкими ножницами и расческой, что по моей голове порхают, ползают часто в покойницких патлах, пусть и высокопоставленных. Зубы сцепил, молчу. А Толя в кулак хихикает. Обозначил Яковлевич мне четкий пробор, волосы уложил и лаком зафиксировал. Зеркало поднес, мол, полюбуйтесь на себя, молодой человек. Ничего не скажешь, я сам не ожидал, что могу быть таким симпатичным. Спасибо и привет высокопоставленным покойникам. Дело сделано. Взяли мы четыре рубля и в мастерскую вернулись, довольные, что не с пустыми руками.

Тамара интересуется: «Что-то долго вы. На вас непохоже. Валентин, когда это ты успел постричься и укладку сделать? Тьфу, „Шипром“ от тебя так и прет». И, смотрим, лицо ее наливается кровью — признак надвигающейся грозы. А она: «Все ясно, у додика этого были». «Да ладно, Тамара Петровна, ты чего…», — отнекиваюсь. «Так, — начальница наша угрожающе говорит, — сейчас проверю, как вы там благодетельницу нашу обслужили». Берет телефонную трубку, набирает номер и заискивающим, ласковым голоском выспрашивает про нас. И, глядим, с лица ее багровый цвет исчезает и появляется нежный румянец. Не Тамара, а сладкий розанчик. Поговорила она, трубку аккуратно положила, погладила карточку благодетельницы и нам возвещает: «Черти, молодцы! Вами весьма довольны. И я вами довольна. Идите, допивайте свою краснуху. Ребята вам оставили. Да не засиживайтесь, наряды не ждут». Что говорить, хорошая баба, Тамара наша, пусть иногда и крикливая. Ведь росточка невеликого, метра полтора от земли, а справляется с нами, мужиками, как мать родная. Да и с клиентами, которых иногда за склочность убить хочется, разбирается как настоящий дипломат. Да, такая и нужна в мастерской напротив Кремля, в котором жил наш Владимир Ильич, человек космического ума. Иногда выходит Тамара на улицу покурить и глядит поверх крыши столовой на кремлевскую звезду затуманенным взглядом. И что там у нее в голове, у этой Тамары, большой труженицы, как написано на карточке, не понять никому. Да и нужно ли это, думаю, что нет. Нехорошее дело читать чужие мысли, это то же, что подслушивать и подглядывать, чем-то подленьким тут попахивает. И не надо спорить. Оставим ее в покое со своими мыслями. Тем более, что пора нам на вызовы бежать. Такие дела.

Друг мой Сашка

Как-то получаю повестку. Приглашает меня эта повестка в суд. Мать прочитала повестку и отвесила пару пощечин, а потом еще и плюнула в мои бесстыжие глаза. Дело привычное. Я утерся и поехал на Арбат, где засел суд, в каком-то Сивцевом вражке. Показал при входе дежурному ментяре повестку, поднялся на второй этаж, постучался и вошел в означенный кабинет.

Женщина средних лет, в цивильном темно-синем костюме, с расчесанными на прямой пробор жгуче-черными волосами, приподнялась из-за стола и оценивающе пробуравила меня огненно-карими глазами. А потом пригласила присесть к столу. Я подал повестку. Да, забыл сказать, по правую руку от главной сидело трое: седой старикашка с прокуренными буденновскими усами, и две дамы неопределенного возраста и с такими невыразительными лицами, что невозможно описать их словесный портрет. Наплевать, собственно, на них, потому что я уже уяснил, кто здесь главный. А главная, недолго поискав, нашла синюю папку, раскрыла, пробежала глазами содержимое и говорит: «Ну, рассказывайте, подсудимый, что вы там натворили». Под ложечкой засосало. Что тут рассказывать, когда я сам толком не помню, что я там натворил.

* * *
Дело было на седьмое ноября. Погода стояла, на удивление, отличная. Солнце, тепло, почти лето. А в прошлом году в это время снег с дождем куролесил, не то что сейчас. С утра посмотрели мы в семье военный парад по телевизору. Телевизор, между прочим, отец сам собрал, консольный «Рубин-102». Трубка в телевизоре чешская, отличная, голубоватая и очень четкая. Умеют же черти, чешские братья, классно делать. У них и радиолампы, не в пример нашим, высший класс. Да и многое еще чего. Впрочем, наплевать на них. Зато у нас танки, ракеты, автоматы — я те дам, кой-кому в кошмарных снах снятся.

Значит, посидели мы за праздничным столом, выпили хорошего портвейна «Айгешат» по паре рюмок, закусили всякими вкусностями, вроде паюсной икры, семги, крабов, печени тресковой и прочим праздничным закусоном. Вкуснотища необыкновенная. Мне и сейчас, много лет спустя, этот праздничный стол часто снится. Я просыпаюсь с полным ртом слюней. Это, к сожалению, только сон.

Ну вот, военный парад закончился и демонстрация радостных трудящихся хлынула на Красную площадь. Портреты вождей всех мастей на палках несут, славят Хрущева, родную партию и горланят это монгольское «ура». Чего «ура» — сами не знают. Скучно и надоело на все это пялиться. Я говорю: «Мам, пойду-ка я погуляю». Мама немного обиделась, что я рвусь от семьи, но согласилась: «Пойди, прошвырнись, дело молодое. Только очень поздно не возвращайся. А то я дверь на цепочку закрою. Да, вот еще что, не вздумай идти к этому Бабаеву. Очень прошу». Я пообещал.

И тут же направился к Сашке Бабаеву. Он жил неподалеку, через три двора. Дверь открыла Катюшка, младшая сестренка Саши, смуглая и черноглазая, очень похожая на брата. Провела меня мимо соседских дверей коммуналки в свою комнату. А там все семейство в сборе за праздничным столом.

Матрасы, на которых спали все, кроме родителей, закатаны в угол. Обстановка у них та еще: железная кровать родителей, стол складной и деревянная лавка. Ребята спали на полу. И бабушка на своем матрасе в обычное время проживала под окном, съезжая иногда на паркетный пол. Мне даже нравилось, что на полу они спят, и я немного завидовал. Прямо цыганский табор, вольница. Семейство Бабаевых немалое: отец, мать, четверо детей и бабушка впридачу, мама Тимура Аркадьевича.

Меня усадили на стул, который был позаимствован у соседей. Особая честь. Мне тут всегда были рады, потому что считали, будто я благотворно влияю на Сашу. Да и еще потому, наверное, что я из благополучной семьи, а папа мой известный конструктор, которого многие знали. Ну а мне здесь было уютно. С бабушкой, Елизаветой Семеновной, особенно приятно было общаться. В прошлом она учительница литературы, преподавала с царских времен. Веселая и очень начитанная была старушка. Сблизились мы через стихи Есенина. По очереди читали строки есенинских стихов и подмигивали друг другу. А еще йога была нашим общим увлечением. Елизавета Семеновна еще до войны освоила хатху-йогу и давала мне вполне профессиональные советы.

Тимур Аркадьевич работал инженером в какой-то закрытой конторе, фронтовик. Мама Сашки, Антонина Иосифовна, уроженка Украины, трудилась на заводе бухгалтером. Денег им явно не хватало. Вот поглядел я на их праздничный стол: картошка отварная, соленые огурцы, котлеты и селедка, спрятавшаяся пристыженно под кольцами репчатого лука. Но все это чепуха, потому что аппетитно и вкусно. Мне быстренько положили всего понемногу в тарелку, налили рюмочку рислинга, чокнулись и стали закусывать. Огурцы хрустели, картошка дымилась, все за столом улыбались. Толька, на два года младше Саши, вообще-то балбес и двоечник, полез за селедкой и опрокинул бутылку с вином. Немного пролилось на белую скатерть, а Толька огреб от матери крепкую оплеуху. Все почему-то засмеялись, а Толик заплакал.

За столом не хватало, правда, старшего брата, Славы. Но на то была уважительная причина. Недавно его проводили в армию. Едва он успел закончить архитектурный техникум, как его вызвали в военкомат и быстренько забрили. Слава не походил лицом на братьев и сестру: был белокож, с большим горбатым носом. Прекрасно рисовал, пел под гитару и к тому же числился кандидатом в мастера по боксу. Он обладал шикарным тенором. Будь он здесь, обязательно спел бы нам какой-нибудь русский романс, перебирая струны гитары. Но увы…

Да, Славы явно не хватало. Меня зачем-то стали расспрашивать, как мама, как папа, как сестра. Сестра училась в одном классе с Толиком, в дневнике одни четверки и пятерки, да еще и занималась в музыкальной школе. Пример для подражания. Стали вспоминать, как мы с Сашей создали альбом литературных героев. И учительница русского языка и литературы гордилась нами. Хотя Саша вел себя не очень-то хорошо, Надежда Корнеевна заступалась за него на учительских советах.

Собственно, с Сашей Бабаевым я сошелся в шестом классе, куда меня перевели из параллельного класса. В старом классе невозможно было оставаться, потому что все учителя, сговорившись, как бешеные псы стали травить меня. И из отличника, участника математических олимпиад, постепенно превратился я в троечника и хулигана. И все из-за моей болтливости, жесткого характера моей матери, готовой за своего сына порвать всех в клочки и злопамятности и мстительности классного руководителя. Эта старая мегера учила нас любить русский язык и отечественную литературу. Прозвище имела, не ясно с какого припека, «Европа». И вот в шестой, чужой, класс явился я с нехорошей метой «хулиган и отпетый троечник». Двоечником, как ни старались учителя, не смогли сделать. И на том спасибо. Конечно, я не сахар, но меру-то все же нужно знать. Зла я на Европу не держал, но вычеркнул из своего сердца.

В новом классе незаметно как-то возродился я в отличника и гордость учителей. Саша, как был двоечно-троечником и хулиганом, так им и остался, правда, постепенно стал троечником и не совсем хулиганом, а скорей баловником.

Я втянул его в создание альбома «Герои русской литературы». Он очень неплохо рисовал, к тому же оказался для меня хорошим товарищем, открытым и отзывчивым. Он рисовал в альбоме портреты русских писателей и героев их произведений, а я писал к ним тексты. Надежда Корнеевна, славная женщина, всячески поощряла нас. Альбом побывал во многих школах и стал образцом для создания подобных весьма полезных школьных пособий. Вот такие дела.

После седьмого класса я поступил в радиотехникум, весьма престижный. А Саша пошел на завод в ученики столяра. И за три года пробился в краснодеревщики пятого разряда. А это для семнадцатилетнего парня весьма престижно. Но на улице иногда шпанил, когда находился под градусом. Выпивал, чего греха таить, частенько. На заводе эти самые столяры и краснодеревщики все время халтуру имели, а расплачивались с ними водкой и спиртом. Так было принято. Тем более спирта на заводе хоть залейся. Саша приобщился, чтоб не быть белой вороной. На беду себе и родителям.

Саша, хотя порой и хулиганил, но без злобы, не специально.

Вот например, зашел он в чужой двор, а там встретил кучку местных ребят. И с одним из них он когда-то подрался, намял бока как следует. Начинается разборка. И уже не один у него враг, а несколько, которым он понаставил фингалов.

Или вот еще один случай прошлой студеной зимой. Пять-шесть ребят стоят во дворе, смотрят на верхние этажи дома и о чем-то спорят. Саша, на свою беду, подошел, чтобы узнать в чем тут дело. На балконе пятого этажа лежат замороженные задние ноги лося. Хозяин какой-то большой начальник, заядлый охотник.

Ребята, те еще ребята, решили спереть эти ноги. Они уже пытались это сделать. На веревке спустили острый крюк, крутили, вертели, но все напрасно. Другие балконы, нависшие над целью, мешали. Задачка, с двумя неизвестными. Саша оценивающе поглядел на балкон, прищурился и говорит: «Да, с крыши не взять. Но смотрите, рядом с балконом проходит водосточная труба. Вот если по ней подняться, то и на балкон, к маме не ходи, запросто можно влезть».

Все обрадовались, загомонили, мол, как же они сами не догадались. Но потом сникли. Лезть, жизнью рисковать что-то никто не захотел. И говорят, мол, за совет-то конечно спасибо, советовать легко, а сам-то, небось, не полез бы, кишка тонка.

Саша и не собирался участвовать в этом воровстве, но тут задели его честь, считай, подвергли сомнению его смелость. Чуть ли не в трусости обвинили.

Скинул он ботинки, пальто и шапку. И полез. И так ловко, просто загляденье, как будто всю жизнь только и делал, что по водосточным трубам лазил. Перебрался на балкон и скинул ногу лосиную.

Ребята подавали знаки, орали, чтобы он и вторую ногу скинул. Но он им шиш показал. Он посчитал, что если по-честному, то он с охотником поделился поровну, а не просто обворовал его.

Шпана стала угрожать Саше, что дадут ему в глаз, пусть только спустится. А Саша в ответ только смачно плюнул на них с пятого этажа. Стал он спускаться, не так лихо как вверх. Известно, что спускаться с горы всегда трудней, чем подниматься. А с водосточной трубы и тем более.

Самое интересное, люди ходили по двору, входили в подъезды и выходили, но никто не заинтересовался, чего это там парняга по трубе лазит. А дворник, до этого убиравший снег широкой деревянной лопатой, оставил не самое любимое свое занятие, облокотился на эту лопату и разинув рот с восхищением смотрел на этот цирк.

И вдруг! Между четвертым и третьим этажом одно из колен водостока с треском вырвалось и полетело вниз. Вместе с Сашей. И он спиной грохнулся об асфальт, припорошенный снегом. Так он и лежал, намертво обхватив кусок оцинкованной трубы, вперив карие глаза в синее небо. Без шапки, без пальто, без ботинок, в одном драном носке. И, к маме не ходи, мертвый. Все оцепенели.

Вдруг какая-то женщина как завизжит: «Караул! Разбился! Насмерть!» А дворник, татарин Иман, засвистел в милицейский свисток. Шайка ребят рассыпалась мгновенно в разные стороны, не забыв прихватить лосиную ногу.

Тут Скорая помощь примчалась, милиция на мотоциклах нарисовалась.

Старшина подошел вразвалку, нагнулся и зачем-то ткнул пальцем в Сашкин нос. И тут неожиданно жизнь вдруг вошла в Сашу. Глаза его осмыслились и увидели над собой красное от мороза, или еще от чего, широкое лицо в милицейской шапке с кокардой.

Сашка вскочил и, не выпуская трубы, побежал через сугробы. Считай босиком, в одном драном носке. Его быстро догнали, с трудом отняли трубу, силком уложили на носилки и увезли в больницу в сопровождении милиционера. Чего-то он там сильно отшиб, но кости целы остались. Короче, парень в рубашке родился.

Делу не дали ход, тем более ни шпану, ни ногу не нашли. Говорили, что спустил на тормозах хозяин ноги. Потому что был большой начальник и, как оказалось, браконьер. А это ему нужно, такая гнилая история? По партийной линии можно схлопотать.

* * *
Вот такой был Сашка Бабаев.

Я бы не сказал, что шпаной он был, а скорей отчаянный и не в меру смелый, как говорится, безбашенный. Такие в армии ценятся, когда никто не может с голыми руками на штык полезть, а такие могут.

Я, собственно, редко в последнее время с ним встречался. Потому что в техникуме появились новые товарищи и двое-трое друзей. Часто праздники и дни рождения проходили с ними. Лишь иногда я встречался с Сашей Бабаевым. Редко, но метко. Почти всегда попадал в какую-нибудь историю. Так что мать, наверное, была права, когда противилась нашей дружбе. А может, и не права.

* * *
На сегодня мы с нашей группой договорились встретиться у памятника Маяковскому в шесть вечера. Погулять по праздничной Москве, зайти, если повезет, в кафе «Молодежное», полюбоваться салютом, а там как Бог на душу положит. Всего не предугадаешь.

До вечера было далеко, и я зашел к Саше.

Вылезли мы с ним из-за стола, отправились на лестничную площадку покурить. Закурили болгарскую «Шипку», а он и говорит: «Тетка недавно приезжала, бати сестра. Да ты видел ее, копия батя. Монашка из Загорска». «Помню, — говорю, — ну и чё?» «Чё, чё — через плечо. Бидон классного самогона привезла, тройной перегонки. Они там гонят для своих церковных нужд. Я отлил тайком пол-литра. Хочешь хлебнуть?»

Странный вопрос, какой дурак откажется. Тем более тройной перегонки, да еще монастырский.

Он вынес, прикрыв газетой «Правда» бутылку и налил по самый край в большую, голубую, как майское небо, кружку. Я взял, понюхал. Никакой это не самогон. Пахнет родниковой водой. Думаю, насмехается надо мной Сашка. А он говорит: «Пей, пей, не сомневайся». Я выпил. Вода и вода, в животе только тепло стало. Вот и весь эффект.

Сашка налил себе и выпил в один глот. На этом бутылка и кончилась. Я спрашиваю «Чегой-то не пойму, что это?» А он смеется: «Я ж говорил, тройная перегонка. Вот и познакомься. Погоди, погоди, как шарахнет по башке, тут и получишь привет из Загорска». Такие вот дела.

Оделись мы и пошли к Горбушке, где на праздники всегда были народные гуляния и выступали артисты, иногда довольно известные. И чем ближе мы приближались к Дворцу Культуры имени Горбунова, или попросту Горбушке, тем веселее нам становилось. Тройная перегонка явно зашумела в голове.

Народу перед Горбушкой пруд пруди. На открытой сцене артисты плясали, пели, художественно свистели, фокусы разные показывали, даже стих Маяковского про Советский паспорт какой-то заслуженный артист, вполне похожий на поэта, продекламировал, взмахивая рукой как дровосек. А потом всех сменил духовой оркестр с блестящими медными трубами, литаврами и двумя барабанами.

И закружилась толпа в вихре вальса. Фокстроты, кадрили сменяли друг друга. И тут очередь дошла до танго. Я созрел. Одна девчонка мне особенно приглянулась. Симпатичная, с начесанными копной огненно-рыжими волосами, стройная и легкая в танце. Правда, танцевала она в это время с каким-то парнем, с коком на голове. Но это мелочи. Я подошел, отпихнул парня и стал с ней танцевать. Она не удивилась, а только засмеялась, подчиняясь моим «па».

Я в танце был ведущий, а она ведомая. Я тоже смеялся, излучая счастье. И вдруг кто-то сзади схватил меня за шиворот. Я оглянулся — это был тот, обиженный, с коком на башке. Недолго думая врезал я ему в челюсть. Тот не удержался и завалился на спину, заодно сбив с ног нескольких танцоров.

Коконоситель, на беду мою, оказался не один. Несколько парней накинулись на меня и стали мутузить.

Тут откуда ни возьмись появился Сашка. Живо ввинтился в драку. Ну уж в четыре руки — дело другое. У меня сил прибавилось сразу. И понеслось. Вокруг визиг, крики, возникли потасовки, к нам не имеющие никакого отношения. Милиционеры появились, стали хватать меня, Сашку. Мы сопротивлялись отчаянно. А дальше ничего не помню. Память вырубилась начисто. Привет из Загорска. Такие дела.

Очнулись мы с Бабаевым в опорном пункте милиции при Горбушке. Потом отвезли нас на мотоциклах с коляской в ближайшее отделение милиции.

Я всю дорогу возмущался: «Почему только нас? А тех, кто нас бил, почему не забрали?» Сержант, молодой и белобрысый, успокоил: «Разбежались ваши обидчики. И потом, кто еще кого бил — вопрос».

С нас взяли письменное объяснение. Навели справки, кто мы есть такие, промурыжили до вечера и отпустили. Домой я появился не очень поздно, как и обещал матери, зато пьяный, с синяком под глазом и набухшей, разбитой вкровь нижней губой. Отец молча покачал головой и ушел в свою комнату. А мать, дорогая мама, надавала пощечин, звонких и крепких, схватила веник и стала охаживать, приговаривая: «Пьяница! Сволочь! Убью!». Отец никогда не бил меня, экзекуциями заведовала мать. Но я не особенно обижался, потому что без причины мама никогда не дралась.

И вот я на суде. Пытаюсь оправдать свои преступления. Говорю, потупив глаза и изображая невинную овечку: «Ну пошли мы с товарищем потанцевать, что здесь плохого, а к нам пристали хулиганы и стали нас избивать. И забрали нас по ошибке, вместо тех бандитов».

Старичок прошамкал, обнаружив нехватку передних зубов: «Так-так, небось пьяные были вдрабадан».

Я слегка замялся и ответил: «Ну было конечно, совсем чуть-чуть».

Тогда главная достала из папки листок бумаги, пододвинула ко мне и произнесла строго: «А что же вы здесь другое написали. Здесь написано, что пол-литра водки вы выпили перед танцами».

Я пробежал глазами написанное на листке, половину не разобрал. Каракули какие-то. Не мой почерк, незнамо чей. Это подделка. Кто-то наклепал на меня, а я отвечай.

Так и сказал: «Я это не писал. Это фальшивка».

Главная и присяжные криво заулыбались, а главная и говорит: «Нет, мой дорогой, писали вы, тут и спорить нечего. А то, что почерк свой не узнаете, доказывает, что были вы пьяны в дребедень, как выразился уважаемый Сильвестр Петрович. Вы далеко не первый, кто не признает свой почерк. Это надо же так надраться. Молокосос еще, а как жизнь начинаешь».

Тут они стали выспрашивать про мою текущую жизнь, где учусь и как учусь, кто мои родители, и прочую лабуду. А я чувствую, что все они про меня и так знают, а расспрашивают для проформы. Главная потом говорит, что я заслуживаю лишения свободы за то, что ударил двух дружинников и сбил с милиционера фуражку. И был зачинщиком массовой драки в общественном месте, чем испоганил великий праздник Седьмое ноября.

Я уже как-то успокоился и думаю: «Что ж, от сумы да от тюрьмы не зарекайся, так, кажется, говорится. И в тюрьме люди».

Главная и говорит: «Подсудимый, выйдите в коридор и ожидайте решение суда. Да не вздумайте сбежать».

Хорошую идею подала, можно и сбежать. Сбегу, на Кавказ смоюсь, а там ищи меня, фиг сыщешь.

Тут увидел у окна, в конце коридора довольно крупного милиционера. Он смотрел в окно, но я-то вовремя сообразил, что спиной он специально ко мне повернулся. Чуть я дернусь, он тут же побежит за мной, повалит и скрутит руки. И мне еще припаяют годков несколько за попытку побега. И вспомнил я, что так просто из здания суда не выскочишь: на входе милиционер стоит на страже, пошире коридорного стража, без писульки от судьи ни за какие коврижки не выпустит. Такие вот дела.

Через какое-то время меня позвали. Судья сдвинула брови и говорит: «Встать! Суд идет!»

Я и так перед ней стою, да и она стоит. А эти, помощники ее, сидят, не думают вставать, как будто их и не касается. Наплевать на них.

Говорит мне судья: «Подсудимый, вы обвиняетесь в противоправных действиях. Согласно закону, по статье такой-то, учитывая смягчающие обстоятельства, как то: первая судимость; действия, совершенные в неадекватном состоянии, суд постановил… — все уставились на меня строго так, как по команде нахмурив брови, — суд постановил, — повторила судья, — присудить штраф в размере трех рублей. Если вы не согласны с решением суда, имеете право обжаловать в выше стоящей инстанции».

От сердца как отпало. Согласен я, согласен с решением суда. И не собираюсь обжаловать. Как же хорошо я сделал, что не пытался бежать. Вам, может быть, смешно. А мне тогда вовсе даже не смешно было. Такие дела.

* * *
К чему я это рассказываю вам, дорогие друзья. Многие, думаю, и не дочитали до этого места, зевая от скуки. А очень даже зря. Потому что я решил поделиться кой-какими мыслями, которые могут пригодиться в жизни. Я, конечно, не такой уж и мыслитель, не Спиноза какой-нибудь, но все же…

Во-первых, не пейте никогда монастырский самогон большими кружками, особенно голубыми, как майское небо. Это чревато.

Во-вторых, не вздумайте лазить по водосточным трубам. Трубы укрепляют гастарбайтеры, плохо, в силу никакой профессиональной квалификации. Это может стоить вам незапланированным путешествием в Рай, а скорее в Ад. Или, в лучшем случае, пожизненной инвалидностью с переломанным хребтом и проломленной башкой.

Да, вот еще что. Не бейте дружинников и не сбивайте с милиционеров фуражки, а с любимых всеми гвардейцев космические шлемы. Прошли те времена, когда за это присуждали три рубля. Года три получите, к маме не ходи, лишения вашей драгоценной свободы. А то еще и с довеском. Там, по слухам, жизнь не сахар. Распетушат, если вы не боец, туберкулезом одарят. Клеймо на лоб поставят пожизненное. И обозлитесь вы на весь мир. А вам это нужно?

Ну и еще маленький совет: не ходите на танцульки в одиночку, без надежного, проверенного друга.

Кажется, все. Такие дела.

* * *
Да, вот еще почему я все это рассказал.

Жил-был такой Саша Бабаев, жил и помер в тридцать три года. Мечтал о чем-то хорошем, планы строил. А вышло все не так.

Перед самым призывом в армию сбил на мотоцикле какого-то пьяного мужика, не насмерть, но покалечил. Получил за это полтора года тюрьмы, а там еще пять прибавили за участие в тюремном бунте. Бунт произошел, потому что кормили гнилым, червивым мясом.

Вышел он, хотя и не обозленный, но больной, обиженный на всех. И задор его, и лихость испарились начисто. Протянул несколько лет кое-как и умер. Сердце остановилось.

Был человек — и нет его. Но он был, Саша Бабаев, я помню его и люблю. Теперь и вы знаете, что жил когда-то на Земле такой непутевый человек, Саша Бабаев. Царствие ему небесное.

Такие вот дела.

Тим Тимыч

Отстояли мы с полчаса в очереди, разглядывая без особого интереса Москва-реку за спиной, алкоголиков, через одного с треммером рук, ног, голов и всего остального, и железную дверь магазина, запертую намертво до одиннадцати часов. Пытались сунуться с черного хода, где преспокойненько затаривалась местная пьянь. Но мы не местные, и нас послали куда подальше, хорошо еще, что без драки обошлось. Куда деваться, пришлось на общих основаниях выстоять положенное время. И вот наступили заветные одиннадцать часов. Особо бойкие попытались ввинтиться в дверь со стороны, не отстояв и минуты, но очередь дала им жесткий отпор, кому в рожу, кому в бока. И те успокоились, встав в самый конец.

Всему свое время, и вот мы, счастливые, уже выходим на вольный воздух с двумя колдуньями вермута. Оглянулись — никого. Откупорили одну бутылку и сделали по хорошему глотку, опорожнив колдунью наполовину. Для неграмотных скажу, что колдунья — это бутылка емкостью в ноль семь литра. Точно такая же, в которой шампанское продают, вся разница в содержимом, и разница, надо признаться, существенная. Хотя вермут был так себе, а по-честному просто дрянь, нам явно полегчало. Сердце, бедняжка, перестало телепаться, как заячий хвост, забилось ровно и радостно. Мы увидели, что небо над нами, солнце, кудрявые облака очень красивы, что река живописна, а мужички и бабенки в очереди вполне хорошие люди, неважно что с перепою. Выкурили мы по сигарете марки «Дымок» и решили докончить колдунью.

Да, я все «мы-мы», а мы — это Тимофей Тимофеич, или Тим Тимыч, как мы привыкли его звать на работе. И я, по прозвищу «блондин», так и не заслуживший обращения к себе по отчеству. Нет во мне никакой солидности, росточком невелик, малость суетлив, люблю поболтать, и все такое. Мне и не обидно, какая мне разница. Мы с Тим Тимычем почти ровесники, а вот он заслужил, а я нет — оно и понятно. Он в два раза больше меня, хоть вширь, хоть ввысь, ну, может, не в два, а в полтора, но все равно постороннему ясно, кто тут слон, а кто моська. Мне не обидно, потому что я знаю, что важна не форма, а содержание, а с содержанием у меня все в порядке. Я так предполагаю.

Степенный он, прежде, чем какую заумность ляпнуть, подумает, говорит не спеша, сразу видно, что цену себе знает. Ясное дело, Тимохой его окликнуть никому и в голову не придет. «Тимофей Тимофеевич, — обращается к нему начальство цеха, — просьба к Вам пребольшущая: надо восстановить блок управления станком». Так-то вот. Ну а мы, рангом пониже, Тим Тимычем его кликаем. К чему я все это? Да так просто, для вашего знакомства, чтоб знали, с какими гусями дело имеете.

Задача у нас простая: добить до донышка колдунью. Тим Тимыч к горлышку приложился, воздев глаза в небеса. Буль-буль, — вермут забулькал. Как вдруг! Из-за угла магазина машина выскакивает, бобик милицейский, и резкий тормоз делает, как раз против нас. Передние дверки открываются, из бобика вылазят два мента — и к нам. «Попались, голубчики! — говорит один из них, сизоносый лейтенант, радостно так, как будто сторублевку нашел. — Теперь не отвертитесь». «Это точно, не отвертятся», — согласился второй, сержант, с золотой фиксой на переднем зубе.

И вы знаете, нас как парализовало. Так все неожиданно. И с далеко идущими последствиями. Времена были суровые, андроповские. Не то что пьяниц по задворкам вылавливали, а и обыкновенных советских прохожих, если одеты в спецовку, любимую рабочими и тружениками лагерей, или в телогрейку, обожаемою колхозниками и нашими китайскими братьями. Хватали, везли в свои отделения и допытывались, почему на улице болтаешься, почему не на работе, да почему от тебя алкоголем пахнет, а если не пахнет, то вены на руках покажи, вдруг ты наркоман. Да и вообще хватали кого попало для выполнения их ментовского плана. А то еще заподозрят, что около завода ты не просто так ошиваешься, а с явно шпионскими целями. Начнут копать, кто ты такой, а пока докопаются, будешь ты, мнимый шпион, сидеть в обезьяннике. Молодцы менты, грамотно нервы людям трепали. А вообще-то они и не виноваты, им сверху указание поступило — обязан исполнять, такая их судьба.

Да, было дело под Полтавой. Сейчас высоко парящие чиновники нахваливают андроповские времена. Так было прекрасно, все работали, не болтались без дела, с пьянством боролись. И все были счастливы. Жаль только, что не успел довести до конца порядок и дисциплину в стране — кондратий нашего ясного сокола хватил. Помер наш очередной вождь, так и не укратив непутевую Русь. Нет, други дорогие, не нужны нам такие порядки, упаси нас Бог от них. Уж лучше беспорядок. Как говаривал незабвенный Нестор Махно, анархия — мать порядка.

Махно, анархия, андроповщина — это далеко. А нам-то что делать, здесь и сейчас? Попались-то мы в рабочее время, одеты в спецовки. И так удачно договорились за шоколадку на заводской проходной, чтобы нас выпустили, а потом впустили. И вот на тебе. Сизоносому все ясно без слов, что мы за супчики: на спецовках бирочки пришиты, брендовые. Стал лейтенант документы у нас требовать. Нет их у нас, естественно, а были бы — хрен показали, уж не совсем же мы дураки. «Ну тогда, — говорит строго, — извольте в машину. Проедем в отделение, а там разберемся по всем правилам».

Мама дорогая, знаем мы, что это такое. Штраф, бумага на завод. А на заводе выговор с занесением в личное дело, почти клеймо на лоб, премия — тю-тю, общественное порицание, и прочие прелести.

Слава Богу, что беспартийные, не смог черт в коммунистические сети нас заманить, а заманил бы, тогда нам сейчас хана бы настала. Партийные в таких приключениях больше страдают, так их на партийных собраниях проутюжат, хоть в петлю лезь. И самое обидное, что судят пьяниц пьяницы, у всех рожи опухшие и языки белые. Сами, вроде, красные, а языки белые. Странное сочетание, даже в некотором роде подозрительное.

Плевать на коммунистов, демократов и прочую приблуду. Нам-то что с Тим Тимычем делать, беспартийным алкоголикам? Крути не крути, а дело нешуточное. Я как грохнусь на колени и руки к лейтенанту простираю, как к святой иконе: «Простите!» И даже слезу из одного глаза умудрился выдавить. Тим Тимыч, молодчага, колдунью на землю аккуратно поставил и тотчас рядом со мной со своей высоты на колени рухнул. И тоже к милиционерам руки простер: «Простите, капитан! И вы простите нас, товарищ лейтенант!» Ну, Тимыч, молодец, грамотно их в звании повысил. А я и не догадался.

Милиционеры явно растерялись от такой самодеятельности. Видать не часто перед ними на колени падают. Говорят нам, чтобы встали, не позорились и их не позорили. А и правда, на нас прохожие оборачиваются и головами качают. И непонятно кого осуждают, то ли нас, то ли милиционеров. Это их дело — проходите мимо, вас это не касается. Отвечаем мы со слезами на глазах, что не встанем, хоть убейте, не встанем, если не простят. И жалобно скулим, что нас выгонят с работы, а на нас неработающие жены, детишки мал-мала меньше, да еще престарелые родители впридачу. И все мы непременно погибнем от позора и нищеты. И наша судьба в их руках.

Менты переглянулись и сизоносый лейтенант-капитан, надо признать, с хорошим и добрым лицом, незло так махнул рукой: «Ладно, на первый раз прощаем. Вставайте». Мы поднялись и все благодарим: «Спасибо! Огромное спасибо!» Менты, извиняюсь, не менты, а наши советские доблестные и гуманные милиционеры, сели в машину и уехали. Мы, конечно, не ожидали, что так легко отделаемся, но повеселели однако. Решили добить эту проклятую колдунью. Тим Тимыч запрокинул голову, засунул горлышко бутылки в пересохший от переживаний рот и сделал первый глот. И тут…

Второй раз за утро нас парализовало. Представьте: я стою, разведя руки и разинув рот, а Тим Тимыч с задранной к небу бутылкой, прикушенной намертво зубами. Истинный горнист с аллеи Дворца Пионеров. И никак не повернется язык назвать его Тимофеем Тимофеичем, скорее Тимохой с барабанного завода. Ошарашила нас машина, та самая, милицейская, бобик проклятый. Как выскочит из-за угла, сволочь, да еще задом, да как тормознет с визгом напротив нас. Передняя дверца отворяется и знакомый наш, сизоносый лейтенант-капитан манит нас пальцем, мол, подите-ка сюда, этакие-разэтакие.

Как нашкодившие бобики, пошли мы на этот палец мелкими шажками, уменьшившись в размерах, согнувшись и опустив головы. И запели старую песню: «Простите! Больше не повторится». Сидевший за рулем сержант-лейтенант заржал, а сизоносый изрек: «Вот гляжу на вас, вроде нормальные мужики. А ни стыда, ни совести. Клоуны, етить вашу мать!» Мы уж собрались лезть в машину, поняв что со всех сторон в дерьме, но заднюю дверь нам никто не открыл. И мы не стали торопить события. Не нам же самим эту дверь открывать, это примерно как приговоренному к повешению самому себе петлю накинуть да табуретку из под ног выбить. До такого самообслуживания мы еще не дошли. Пусть откроют, а мы тогда влезем. Тут лейтенант-капитан и говорит нам: «Хотя вы самые настоящие говнюки, я не привык менять свои решения. Простил — так простил. Вон отсюда! И не попадайтесь мне больше на глаза».

Мы клятвенно пообещали не попадаться ему на глаза и исчезли. Недопитая бутылка при нас, да еще одна в кармане — все хорошо, что хорошо кончается. И жить хорошо, и жизнь хороша, а в нашей буче, боевой-кипучей, и того лучше. Такие вот дела.

Вот слушайте, я уж не первую байку вам травлю. И все время то про ментов, то про пьянки, то про драки. Как будто жизнь наша только из этого и состояла. А я вам скажу: нет, не только изэтого и даже далеко не из этого. И трезвые мы в основном были, и учились не кое-как, и работали на совесть, и любили по трезвой, с цветами, стихами и прочими сладостями. Как сказал наш любимый Александр Сергеевич: «Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты». Лучше и не скажешь. И хотя дамочка эта была обыкновенной блядью, в века вошла «ангелом чистой красоты». Ну это не про нас. Мы не ангелы, но в чувствах тоже кое-что понимаем. Впрочем, все это лирика, пора и о прозе жизни поговорить.

Тим Тимыч, скажу я вам, классный был специалист, и его, естественно, ценили на работе. Да и я, чего скромничать, грамотен был до некуда, со мной тоже считались и уважали. И пусть иногда были мы под хмельком, но исполняли свои обязанности на все сто. А это как раз и ценится начальством. Трезвый болван — он и есть болван. Толку от него никакого. Если только на каком собрании его на трибуну вытолкнуть, чтобы нес всякую околесицу, от которой ум за разум зайдет. Или на выставке антиалкогольной его показывать, как экспонат. Да и то, у многих мысль придет, что не пьет экспонат потому, что болван. Правда, бывают в жизни и исключения. Вот Лев Николаевич не пил, не курил, по бабам не таскался, а сидел и писал на бумаге всякие закорючки — и стал великим писателем. Эх, Лев Николаевич, хватит праведника из себя изображать, покуролесил ты по молодости на славу. Пил до белой горячки, курил нещадно, по бабам таскался. Я не в осуждение, живой человек, всего хочется попробовать. А то, что завязал с беспутной жизнью — молодец. Так держать. А вот еще один трезвенник, последний из могикан, вождь наш эсэсэровский, Михаил Сергеевич. Не пил, не курил, налево не ходил, а оказался болваном, болваном из болванов, если не сказать хуже. Просрал, сука, великую страну, по которой мы по сей день плачем. Пьянству, конечно, бой, но не до боя посуды. Такие вот дела.

Все хорошо, что хорошо кончается. А конца, похоже, и не видно. Тогда можно я про себя немножко расскажу? Не слышу ответа. Полное молчание. А это означает, что можно, потому что молчание — знак согласия. Любимым увлечением для меня были разговоры, тары-бары, за жизнь с людьми знакомыми, не очень знакомыми и часто случайными, соседями по лавочке в парке. Почти всегда собеседники раскрывались, проявляя свою суть, потому что умел я слушать, не спорил, иногда кивал головой в знак понимания, а то и поддакивал. Многие любят рассказывать про свою жизнь, но не всем, а тем, кто готов слушать. Я не имею ввиду следователей и стукачей, те тоже любители слушать откровения. Этим и я, если бы что и рассказал, так какую-нибудь сказку про белого бычка и Иванушку дурочка. Нет, рассказывают тем, кто располагает к откровению, вызывает доверие. И ведь у каждого своя история, своя судьба, иногда счастливая, иногда не очень, а часто и просто швах. Человека разговорить, скажу вам, не так-то и просто, тайну хранят в душе крепко, но все же можно, если постараться и не лезть с назойливыми вопросами. Даже воры, профессиональные грабители, рассказывали мне про свои похождения, кто хвастаясь, а кто и содрогаясь от мерзостей своей жизни. Иногда мне, скажу, жаль их было, потому что выйти из преступного клана почти невозможно, даже если очень хочешь завязать. Вход у них за рубль, а выход через кладбище. И вообще, людей надо уметь понимать. И это было одним из моих увлечений, хобби, как интеллигенция наша говорит. Вот вы меня слушаете — значит, смогли меня разговорить и понимаете, что жизнь далеко не сахар, а с горчинкой, чаще с горечью.

Еще я с безусой юности стишки пописывал, слабенькие, как я сейчас понимаю, но искренние. Ничего не поделаешь, тянуло меня к перу. Однажды, когда я учился в техникуме, пришло трагическое известие: в дружеской Африке, в братском Конго подло убит президент Конго Патрис Лумумба, личный друг Хрущева. Убит мерзавцем Мабутой. Я, как и весь советский народ, возмутился до невозможности и написал протест в виде поэмы на смерть Лумумбы. Отреагировал примерно так, как Лермонтов на смерть Пушкина. Помню лишь несколько строк из этой поэмы: «Умер Лумумба, Лумумба убит, на пне баобаба он молча лежит. Закрылись навеки карие очи — заплачем ребята, нету уж мочи». И все в таком роде. Трудно сейчас судить о качестве стихов, да и не нужно это, но, скажу, тогда она пошла, поэма моя, по рукам, из аудитории в аудиторию. И на комсомольском собрании ее признали политически зрелой и своевременной. Фактически я некролог написал, хотя и в стихах, но весьма удачный и почтительный к покойнику. Вот вы, лично вы, писали когда некролог? Э, дело непростое, надо многим угодить: и родственникам, и почившему в бозе, и политическому моменту. Лучше и не беритесь, а то, глядишь, врагов наживете. А оно вам надо? Ну так вот, в техникумовской газете стенной поэму в полном объеме напечатали. Все читали, восклицали «Но пассаран!» и проклинали Мабуту, Бельгию, ЮАР и прочую нечисть. На какое-то время стал я знаменитостью. Красивые девушки строили мне глазки, а старшекурсники пожимали руку, хлопали по плечу и угощали сигаретами в туалете. Приятно, сознаюсь. Спасибо за это Лумумбе, хотя и грех так говорить. А потом меня еще и редактором стенной газеты избрали, где я года полтора хозяйничал, пока крепко не проштрафился, если не сказать хуже. Ну об этом неприятном случае расскажу как-нибудь потом, а может и не расскажу. Давайте лучше о хорошем. Посылал я свои стихи, окрыленный местным успехом, в разные газеты и журналы, а те в свою очередь посылали меня. Но я не особенно и обижался. Наплевать на них, тоже мне, строят из себя невесть что. А потом, чуть позже, написал рассказ про одинокого старика. Его выселили из собственного домика, где рос яблоневый сад, огород с грядками лука, помидоров и огурцов, ульи с рыжими пчелами и пес Жук, стерегущий от нехороших людей дедово хозяйство. Домик снесли бульдозеры, яблони выкорчевали, огород перепахали, а на этом, голом уже, месте возвели трехэтажное здание какой-то конторы. Деда вселили в однокомнатную квартиру панельной пятиэтажки, прозванной в народе хрущобой, куда он перетащил весь свой нехитрый скарб, собаку вместе с будкой, и пять ульев. По ночам он часто вздыхал, вытирая заскорузлым пальцем навернувшуюся слезу. Грустная история.

Вот с этим рассказом я поперся в Литературное Объединение имени Недогонова, того Недогонова, что прошел войну, а погиб в мирное время под колесами трамвая. Глупая смерть прекрасного поэта-фронтовика. Хотя самой-то смерти начхать, как ее называют, смерть она и есть смерть. Руководил объединением молодой и очень симпатичный поэт Анатолий. В прошлом матрос и строитель московского метро. Как-то неожиданно для меня заинтересовал я Анатолия. Чем-то я его зацепил. Возился он со мной, правил мои тексты, в гости не раз приглашал, а потом клятвенно пообещал рекомендовать меня в Литературный институт. Прекрасный и отзывчивый был человек, несмотря на то, что поэт. А я оказался свинья-свиньей. Ни с того, ни с сего взял и зачем-то женился. Деньги стал заколачивать, да старался побольше в дом принести, чтобы меня в щечку поцеловали да трусы постирали. Какие там стихи, какие рассказы — блажь это. Вот сейчас, много лет спустя, краснею за мою неблагодарность. И прошу прощения у Анатолия Анатольевича. Будьте свидетелями. Анатолий Анатольевич, старый уже человек, профессор, даже академик, создатель всевозможных литературных фондов. Но не в этом дело, я подвел хорошего и доброго человека, возлагавшего на меня надежды. Анатолий Анатольевич, прости меня, сукина сына. Но знай, я помню тебя и люблю. Надеюсь, мое покаяние доплывет до тебя по голубому небу и вызовет добрую улыбку прощения.

Годы уплыли, ни за какие коврижки их не вернешь. Насчет этого, надеюсь, вы со мной согласны. Так-то оно так, однако… Слушайте, память нам для чего-то ведь дана, не просто так дана. Как вы думаете? И вот я вспоминаю ушедшие годы, и незаметно погружаюсь в волны памяти, в те непростые года. И уже плыву, живу, улыбаясь и смахивая неожиданно набежавшую слезу. И помнится в основном хорошее, а плохое почти стерлось. И молоды мы были, и жизнь казалась прекрасной, несмотря на брежневский застой, который облаяли все демократы и либералы. А нам в этом застое жилось совсем даже ничего. Гуляли с девушками по вечерней Москве и в парках без опаски, что кто-то всунет тебе нож в бок, а подругу твою похитят, изнасилуют и убьют. Заводы строили жилье для своих работников, и без всяких ипотек получали люди жилье даром, а если строили кооперативы, то цены были вменяемые, доступные. Никто и не думал, что останется вдруг без работы, как сейчас происходит со многими. Время было застойное, неплохое, правда, зачем-то ввели войска в Афганистан, решили помочь афганским трудящимся. Трагическая ошибка. Ну что ж, не мы первые ошибаемся. Зато учились бесплатно, без этого проклятого ЕГ, почти даром отправляли детишек в пионерские лагеря, сами ездили по профсоюзным путевкам в санатории, дома отдыха. И все за смешные цены. Олимпиада, наконец, прошла с триумфом в Москве, и мы грустили, прощаясь с улетавшим за облака олимпийским Мишей. Многое можно перечислять, но не за тем я, собственно, взялся за перо.

К тому моменту, как мы познакомились с Тим Тимычем, я успел обзавестись двумя детишками, мальчиком и девочкой. Поселился в светлую большую комнату двухкомнатной коммунальной квартиры в престижном районе, рядом с Лужниками, где с удивлением повстречал коренных москвичей, культурных, вежливых, совсем непохожих на жителей окраин. Соседей приобрел, молодую пару, выпускников иняза. Дима и Лена, так их звали, еще не вполне отошли от студенческой беспечной жизни. И часто собирались у них друзья, бывшие сокурсники. Естественно, с застольями, гомоном, прокуренной насквозь квартиры и песнями под пьяную лавочку. Тем более, что Дима, или Димон, как звали его друзья, весьма неплохо играл на гитаре и обожал петь в компании всякие песни, популярные в молодежной среде. Им весело, а нам не очень. Шумные соседи — не совсем сахар. Но мы не скандалили, порешив с женой, что худой мир лучше хорошей войны. Но и не особенно позволяли хамничать.

По ночам, когда не спалось от всяких мыслей, забирался я на кухню и выплескивал скопившееся на душе в стихи, марая бумагу и дымя сигаретой. Осталась тяга к бумагомаранию, ничего не поделаешь. Как-то забыл на столе листок с очередным стишком, чего раньше никогда не делал. А на следующий день, субботний и безоблачный, как сейчас помню, выходит из своей комнаты Димон. Гитара у груди, пестрая рубашка с пальмами, огонь в глазах и походка с притопом. Идет ко мне и поет, перебирая струны: «Стоит скамеечка у речки, одна доска и два столба, на ней так часто человечки сидят по три, по шесть, по два»… Это были слова из моего стихотворения. Свежая, задорная мелодия, сладкий Димин тенор, — меня приятно удивило. «Ну как, Валя? — спрашивает Димон, — Ты извини, что я без спросу взял твое стихотворение. Мне очень понравилось, я взял гитару — вышла песня. Ленка балдеет». «Ну уж никак не ожидал, — говорю, — отлично получилось, особенно мелодия».

С тех пор часто по ночам уединялись мы на кухне, оставляя жен в холодных постелях, и сочиняли песни. Спорили, меняли слова, меняли мелодии, пока не получали то, что считали лучшим вариантом. И этот вариант записывали на катушечный магнитофон «Яуза». Димон сочинял мелодии легко, причем хорошие, вполне профессиональные, явно проявляя композиторские способности. И вот такой у нас образовался тандем. Почти как у Пахмутовой с Добронравовым, которые, кстати, жили через дорогу, в доме, напротив нас. Часто мы их встречали. Несколько смешная пара: маленькая, как гномик, Пахмутова и высокий, как жердь, Добронравов. Истинные Пат и Паташен. Смешная пара лишь для тех, кто не узнавал их, а те, кто узнал, провожали парочку восхищенным взглядом. Соседские гости воспринимали наши песни на «ура». И часто не могли мы уснуть с женой, потому что из соседской комнаты доносился пьяный хор, исторгавший песни на мои слова. Что делать — искусство требует жертв.

Да, песни на мои стихи нравились жене, соседям, друзьям соседей, отцу моему, Андрею Никитовичу. И больше никому. Особенно терпеть не могли наши песни соседи с верхних этажей, которые по ночам, вместо аплодисментов, стучали на весь дом железками по батареям. Обидно, но не очень. И вот, совсем не хотел вам говорить, но, ладно, скажу. Мы заканчивали работу с очередной песней «Вальс планет», где слегка коснулись тайн мироздания. И только собрались записать на магнитофон, как я спиной почувствовал присутствие кого-то, мурашки даже по телу пробежали. Я резко обернулся и увидел в углу кухни, на табуретке какое-то странное, человекоподобное существо. Голубое, в паутине, искрящейся золотым огнем, двурукое и двуногое, с лицом безо рта и носа, но зато с огромными глазами, цвета червонного золота. Глаза эти внимательно смотрели на меня, а я, как загипнотизированный, стоял и ничего не понимал. Димон тоже обернулся в ту сторону — и замер, как и я. Видение медленно расплылось в туманное облачко и пропало. Мы уставились друг на друга. «Видел?» — спросил Димон. «Видел», — ответил я. Стали мы выяснять, что это было. То ли допились до белой горячки, то ли там, где нас нет и быть не может, понравились наши песни. И пришли к лестному выводу, что, скорей всего, песни наши в жилу внеземным существам. На том успокоились и наконец записали песню на магнитофон. Женам договорились об этом происшествии ни гу-гу. Дураку ясно, что расскажи мы, решили бы бабенки, что мужья их трехнулись. И кончились бы наши ночные посиделки. Таки вот дела.

И вот пришел к нам Тим Тимыч. Не раз пытался я подсунуть ему мои песни, но он все время отнекивался, потом и вовсе признался: «Блондин, мне эти козлиные песни под гитару надоели по самое горло. Как поют известные супруги-певуны, все они с дырочкой в правом боку». Прошло время, мы постепенно сблизились на почве общих интересов к литературе, и как-то он сам попросил: «А принес бы ты как-нибудь пленку с песнями». Было бы желание — я принес. Поставили катушку на маг, я нажал клавишу — зазвучал Димкин тенор. Несколько песен он прослушал, обхватив пятерней лоб и облокотившись локтем на стол. И вдруг нажал клавишу «стоп» магнитофона. «Все!» — сказал он. «Что все?» — спросил я. «А то все, — отвечает Тимыч, — ты мне друг?» «Ну друг, — говорю, — друг, наверное». «А если друг, — продолжает, — то перепишешь мне эту кассету. Я чистую принесу». Сказано — сделано. Переписал кассету. Как-то признался он, что часто по вечерам слушает песни на кухне, прихлебывая вино и утирая слезы. Трогательно все это, и как приятно выслушивать такие признания. Я нашел своего почитателя. Это было счастье. Не смейтесь, у вас, может быть, другие понятия о счастье, а у меня такое вот.

Посиделки наши велись всегда наедине, упаси Господь, если кто пытался влезть в разговор. Тим Тимыч, вежливый обычно, не признающий мата, в таких случаях сдвигал густые брови и тихо, но угрожающе, говорил: «Тебе что надо? Иди отсюда!» И субъект испарялся. Мы понимали друг друга.

У Тимофея дома большая библиотека собралась, у меня тоже достаточно книг накопилось. Вот и перетирали мы иногда какой-нибудь рассказ или повесть, а то и роман. Или стихи любимого нами поэта. Выяснилось, что вкусы наши весьма близки. Как-то, не знаю зачем, пересказал ему зачин, или пролог, сказок «Тысячи и одной ночи». Со своими присказками, жестикуляцией. И вывод, сделанный из этого пролога, весьма неутешительный для нас, лопоухих мужиков — если женщина захочет изменить муженьку, то ничто ее не остановит. Наставит обязательно рога, как бы супруг не стерег ее от постороннего взгляда. Бедовой бабе сам черт не брат. Она и беса проведет, если понадобится. Тимыч спустя какое-то время признался, что перечитал все восемь томов этих сказок, по новому взглянув на эти восточные истории. Я спрашиваю, мол, и какие впечатления? А он и говорит: «А правильно ты подметил насчет неверных жен. Если захотят мужа рожками одарить, то он получит рога, да еще и ветвистые. Этот султан тоже дурачок, что женился на сказительнице. Сказки кончатся, проза начнется рогатая». «К маме не ходи», — отвечаю. А Тимыч продолжает: «Знаешь, я стал ловить себя на мысли, что Верунька моя, может, рога мне когда и ставила. Знаю ведь точно, верная она подруга по жизни, а все равно сомнение гложет». «Да брось ты, Тимоша, — говорю, — это книжка брехливая тебя с панталыку сбила. Сказки они и есть сказки. И не думай плохого про Веру, не заслужила она такого недоверия». «Не скажи, — Тимыч вздохнул глубоко, — в тихом омуте черти водятся. Ладно, я другое хотел сказать, что-то сказки эти скучноватыми мне показались. Вот ты намного интересней пересказал. Взял бы как-нибудь да пересказал все эти сказки своим языком, а еще лучше, и на бумагу записал. Вот я бы почитал с превеликим удовольствием». Мне, конечно, приятно слышать такую похвалу, но все же сказал: «Тимыч, все дело в качестве перевода. В оригинале наверняка все замечательно, давай выучим арабский да и прочтем заново». «Ха-ха. — Тимыч усмехнулся, — скорее небо на мою плешь упадет, чем буду учить этот паршивый гортанный язык. Не люблю я их, хитрозадых. И зачем Леонид Ильич с ними милуется, не пойму. Тьфу!»

Вот такие, примерно, разговоры вели мы в перерывах между текущими заводскими заданиями. Мы с ним в одной смене дежурили, перерывов для трепотни вполне хватало. Часто мне Тимофей давал почитать то одну книженцию, то другую из своей библиотеки. Приобщил к Юрию Трифонову, Юрию Домбровскому, Юрию Казакову. Ну а уж к четвертому Юрию, любимому нами с младых годков, Нагибину, и приобщать не надо. Часто дарил мне книги, потому что у него был второй экземпляр. Подарил мне маленькую книжечку с рассказами Казакова. Там был рассказ «Кабиасы» про воинствующего комсомольского атеиста, который в темную ночь поверил во всякую нечисть и от страха стал мелко креститься. Темной ночью я читал на кухне этот рассказ жене и соседям по квартире. Все так громко смеялись, а точнее, ржали, что соседи с верхнего этажа не выдержали и стали стучать железякой по батарее. Ну что ж, раз там люди нервные, мы потише ржание свое убавили. А все же, до чего хорош Казаков! Хорош рассказ!

Как-то попросил высказать мнение о моей прозе и прочел отрывок из нового рассказа про старого пасечника. «С первыми лучами ласкового июньского солнца пчелы, радостно жужжа, вылетали из улья и направляли свой полет в луга и поля, где ждали их с нетерпением распустившиеся цветы. Они летели опылять цветы пыльцой, перенося ее с цветка на цветок, чтобы превратились эти красивые цветы в некрасивые, но питательные и вкусные зерна и ягоды, которыми питаются птицы и разные животные. И еще за тем, чтобы собрать нектар, с благодарностью отдаваемый цветами за благие пчелиные дела. Все эти колокольчики, клеверы, васильки и ромашки согласно кивали головками: „Берите, ешьте на здоровье“. И пчелы собирали нектар, а потом несли его домой, чтобы сотворить из него пахучий цветами янтарный мед, заполнить им ячейки сот, в которых будут развиваться, купаясь в янтаре, личинки будущих пчел. И еще им нужно было накормить свою пчелиную царицу, мать всех пчел. А еще им предстояло поделиться медом и воском с седобородым стариком. Он забирал плоды их труда, как дань, за то, что ухаживал за ними, подкармливал в голодные годы, берег в студеные зимы от холода, за то, что он их хозяин, их Бог. Пчелы знали все это и безропотно делились своими богатствами. И молились на свою царицу, мать всех пчел, и на ветхого днями старика, их Бога». Я закончил читать и взглянул на Тимофея. Тимыч немного помолчал и сказал: «Вполне-вполне, немного, правда, сыровато, прости за откровенность. И вот что пришло в голову: что-то очень знакомое слышится. Не подражаешь ли одному известному писателю? У него тоже пчелки, цветочки и их взаимосвязь. Я понимаю, бывают совпадения но все же…» Меня как в жар ударило, как будто за руку схватили в чужом кармане. Помялся я немного, а потом признался, что да, грешен, влюбился в стиль изложения писателя и невольно стал его подголоском. И вообще, он один из моих любимых авторов.

Тимофей погрыз ноготь на большом пальце и, взглянув на меня проницательным взглядом, сказал: «А знаешь ли ты, Валентин, что писатель этот — мой дед? Правда, не родной, а названый, через сводного брата Григория». Вот те раз! Меня трудно чем-то удивить, но тут я удивился. «Не ожидал такого, — произнес я, — если, конечно, не врешь». «Да зачем мне врать, — возразил Тимыч, даже не обидевшись на подозрение во лжи, — что тут особенного, просто стечение обстоятельств. Кто я и кто он? Он выдающийся писатель, а я просто внук, да и не родной, с боку-припеку. Да еще, по мнению отца, непутевый». «Нет, но все же… — протянул я. — Как-то в голове у меня все это не укладывается».

Тимофей помолчал, заглянул мне в глаза и спросил: «Хочешь, Валя, расскажу тебе, как все было? Одна просьба: никому это не говори». Я, естественно, побожился, что не протреплюсь. И он поведал свою историю.

«Дед мой, названый, так сказать, во время войны мотался по фронтам, собирая свидетельства героизма нашей армии. Как писателя, его мобилизовали и назначили военным корреспондентом от центральных газет. Как-то написал очерк об одном героическом командире танкового батальона. И всю войну переписывался с ним, как с фронтовым другом. Это был мой будущий отец. А матушка моя замужем была за сыном этого писателя, родила мужу сына Гришу, а деду внука Гришуньку. Но не вечно длилась музыка, муж ее, вернувшийся незадолго до этого из сибирских лагерей и потерявший здоровье, чах, чах и вскоре помер. Царствие ему небесное. И стала моя матушка молодой вдовой с карапузом Гришей на руках. Матушка растерялась, потому что не очень-то была приспособлена к суровой жизни. Она польских кровей, из старинного шляхетского рода, не принято было в ее семье прививать дочерям любовь к готовке еды, стирке, мытью полов. И вот что ей делать, как жить дальше? Свекор, писатель, тоже призадумался. Пока жив, материально, конечно, он обеспечит сноху и внука. Но, чувствовал, что недолог его век, сердце дает перебои и часто перед глазами встает туман и вертятся какие-то огненные круги. Да и не в деньгах дело, снохе нужна мужская опора в жизни, а может, и любовь, не век же ей вековать. Да и Грише нужен мужчина в доме, чтобы не вырос внучок маменькиным сынком. Дело было уже после нашей победы в войне. Вспомнил дед, что есть такой надежный мужчина, которому можно доверить и сноху и внука. Он разыскал того танкиста, познакомил с матушкой моей, с Гришей. И все срослось. Очень они друг другу понравились. Еще бы не понравиться. Матушка, истинная польская королева, писаная красавица. А отец мой тоже хорош собой, пусть и не голубых кровей, высок ростом, широк в плечах, полковничий китель в орденах, и огонь в глазах. И Гришка в него просто влюбился, так и вис на руке, разглядывая ордена и медали. Дед потер руки от удовольствия и стал их сватать. Но возникли трудности. Отец служил в дальневосточной части, условия там бытовые были не очень. И дед, хитрый такой, давай склонять полковника к учебе в Академии Генерального штаба. И уговорил, это он умел. Отцу надо было только получить направление на учебу от вышестоящего начальства. Жаль отцу было покидать родной полк, ведь он был его командиром, батей для солдат, но… Что-то перевесило, то ли красивая полячка, то ли тяга к знаниям, то ли еще что. Но он поступил в Акдемию. Тайно дед помог ему при поступлении, порекомендовав своим фронтовым товарищам, теперь генералам и маршалам, как перспективного командира. Вряд ли отец мог сдать экзамены, если бы не покровительство деда. Сыграли свадьбу мои родители, меня родили, отец, закончив учебу, поступил в Генеральный Штаб. Пришелся там ко двору. Сейчас он генерал. Деда я, конечно, не помню. Мал был, когда он умер. Но мне рассказывали родные, что любил меня и баловал наравне с родным внуком. Я тоже мог стать военным, почти стал, но это особая и длинная история, никому ненужная. Впрочем, как-нибудь, под настроение, и расскажу тебе». «Тимоша, — говорю, — и какого лешего ты в нашу контору пошел, здесь ни денег приличных, ни славы, болото настоящее». «Эхе-хе, — вздохнул Тимыч, — надоело по стране мотаться. Сплошные командировки. Наша фирма занималась монтажом и наладкой электрооборудования по всему Союзу. Едва ли месяц наберется за год, что я с Верунчиком провел. Как то в Грозном мы сдали объект в эксплуатацию и по этому поводу наклюкались водки, коньяка и чачи по самые брови. Достал я карточку жены из портмоне, целую и плачу: „Верушка, как ты там без меня, родная?“ Словом, устал я жить в разлуке, устал от чемоданной жизни. И решил завязывать. А ваша контора завлекла меня суточным графиком. Сутки отбарабанил — трое дома. Я дачу строю, капитальную, с печкой, чтобы и зимой там было уютно. Денег я поднакопил, шабашников нанял, но все равно дел мне там невпроворот».

Все мне понятно. Дом, жена, дача. Суета сует. Эх, Тимоша, Тимоша…

Намечался у меня круглый юбилей. Отметили как положено. Вручили мне грамоту с поздравлением, ребята не пожидились, скинулись на столовый сервиз дулевского завода, даже букет тюльпанов всучили, как будто я дама какая. Но Тим Тимыч отличился больше всех. Вручает мне газету, помнится, «Голос Родины». Была такая, для наших соотечественников за рубежами любимой страны. Разворачивает страницы и показывает всем на обозрение. А там стихи мои. Все кинулись читать и стали восхищаться. А раньше пожимали плечами и ухмылялись. Не ожидал я такого подарка, честно скажу. Обнял я Тимофея, расцеловал и пустил слезу. Вот он как, втихомолку, никому не говоря, бегал по разным редакциям, пытаясь опубликовать мои стихи. И наконец добился своего.

Был у меня товарищ, известный довольно поэт, не Анатолий Анатольевич, а другой. И я, признаться, надеялся, что сделает он мне к юбилею подарок, протолкнет какой-нибудь мой стишок в журнал или газету. Но он об этом даже и не подумал. А Тимофей Тимофеевич подумал. Кто он мне после этого? Сотрудник, товарищ или друг? Вот вы и сообразите, кто он мне, товарищ или друг.

Не буду дальше ничего рассказывать, хотя много у нас с Тимычем приключений было, одно другого занятней. Что рассказал, то и рассказал, несмотря на запрет Тимофея. А знаете, почему нарушил данное ему слово? Потому что получил разрешение свыше. Кто знает, что это такое, тот меня поймет. А кто не знает, тому и знать не надо.


6 февраля 2022 года

День Победы

Сижу на берегу реки. Свежо. Из-за холма выплывает раннее солнце, рассыпая червонные искры по воде. Так хорошо на душе, что сам себе позавидуешь. Достаю сигарету и с наслаждением закуриваю.

Вдруг — молния, гром. И я просыпаюсь. Ужасно хочется курить.

С месяц уже как завязал с курением по настоятельному совету врача. Провались он пропадом, советчик, тудыть его туды. Сам-то и курит, и пьет, и по бабам таскается. А мне советует вести здоровый образ жизни. С превеликой радостью сбегал бы за табачком в палатку, но слишком рано — все закрыто. Беда. И вдруг вспоминаю, что припрятал на антресолях пачку «Явы». Так, на всякий случай. И этот случай пришел. Ну, думаю, выкурю сигаретку и окончательно брошу.

Взобрался на стул, стал наощупь искать эту пачку с ядом, капля которого убивает лошадь. Курить лошадям вредно, а нам не очень. Товарищ Сталин курил и нам завещал.

Наконец нащупал, потянул к себе. И вдруг получил резкий удар в переносицу, аж искры их глаз посыпались. До того больно, хоть плачь. Это медаль на меня упала, а верней напала, сволочь, на мой бедный нос, прямо ребром, еще раз сволочь. Слез я со стула, провел ладошкой по лицу — кровь на ладони. Заглянул в зеркало — ну и рожа! Кровоподтеки, да и синь под глазами наплывает. Ох эта медаль! Вон валяется в углу и зло поблескивает, мол, что, гаденыш, покурил сигаретку?! И зачем я ее заимел, эту медаль, сам не знаю. А ведь непросто она мне досталась. Дело было так.

Намечалась памятная дата: Восьмисотпятидесятилетие Москвы. И медаль выпустили в честь такого юбилея. Наградили, да не всех, даже многих коренных москвичей обошли, я не говорю про бандитов и тунеядцев, а вполне достойных москвичей обидели. Ну, это меня мало касается, потому что не я этими медалями распоряжаюсь.

На нашем заводе решали кому дать, а кому шиш с маслом. Вот смотрите: членам партии дать надо, всяким общественникам, внештатным стукачам и горлопанам на собраниях обязательно надо; начальникам, их замам и лизоблюдам — сто процентов надо дать. А количество медалей не безгранично. Вот и крутись. Многим, хотя и достойным, не досталось. Народ этот не скандальный, стало быть не опасный. Погундят и замолкнут, пусть и с обидой на сердце. Это их дело, — на обиженных, как известно, воду возят.

Ну вот, в кабинете начальника цеха заседали по этому поводу, в узком кругу. Понятное дело, начальнику цеха дали, замам его дали. Парторгу, начальнику профкома тоже, понимаешь, дали; подлиз, естественно, не обошли. Ну, это меня мало касается. Хотя вокруг моей персоны, как мне тайком один товарищ шепнул, целая дискуссия вышла.

С одной стороны я — коренной москвич, работник хороший. Можно и наградить. А с другой стороны и не совсем москвич. На этом настаивала Адалина Рустамовна, начальник БТЗ, то есть Бюро труда и зарплаты. Она меня терпеть не могла. И вот почему.

Я не выказывал к ней никакого почтения. А ей это очень обидно. Ведь от нее зависит размер премии. Начальник цеха ей эту функцию передал, потому что неохота ему в цифрах ковыряться. Ну так вот. С почтением к ней почти все относились, а я нет. Хотя и в ущерб себе.

Вот, значит, записала Адалина меня в лютые враги. Против моего награждения этой медалью категорично высказалась. И обосновала. Мол, родился этот такой-сякой вовсе не в Москве, а на Западной Украине, в самом центре бандеровщины, в Каменец-Подольске. И по пьяной лавочке хвастался, что Степан Бандера его двоюродный дядя.

Женщины, цвет цеха, заохали и выпучили глаза. А начальник цеха, молодчага, дай ему Бог здоровья, подумал, почесал затылок и сказал: «Все это чушь. Никакой этот Баденко не бандеровец, а просто любит приврать, особенно под хмельком. Я и сам, Адалина Рустамовна, украинец, и родился в Житомирщине, не обойденной бандеровцами. Может и я, с вашей точки зрения, скрытый бандеровец?».

Тут Адалина руками замахала, мол, до вас, Василий Борисович это не касается, вы настоящий москвич и коммунист. Василий Борисович, не долго думая, поставил вопрос на голосование. Кто за награждение — пусть руку поднимет. И первый поднял руку. Почти все, чуть замешкавшись, проголосовали «за». Двое воздержались, а зловредная Аделька проголосовала против.

Если честно, то скотина та еще. Сама-то из Казани. Кумир ее — Чингизхан. Сама об этом не раз говорила, даже как-то по пьяни трепанула, что он ее предок. Тоже мне родственница. И как я к такой почтение буду оказывать? Это себя не уважать.

Все это я узнал со слов тайного доброжелателя. Так это было, или не так, — на его совести. Такие вот дела. А дело был так.

Матушка моя приехала в этот Каменец-Подольск с фронта, чтобы родить меня поганца. Не в траншее же меня рожать под бомбежками. Отец мой остался воевать, а жену, матушку мою, в тыл отправил. За что ему спасибо. Местная власть предоставила матушке отдельную квартиру. Все бы хорошо. Да не совсем.

Каждую ночь стало являться к ней приведение. Едва закроет она глаза, как поднимался ветер, окно распахивалось и влетало нечто. С огненными глазами, с гривой рыжих волос до плеч, с лицом цвета бронзы. Этот тип присаживался на край кровати и ласкал мою маму, гладил волосы, целовал в губы и шептал слова любви. Мама лежала как парализованная, не в силах пошевелиться.

На четвертую ночь матушка приготовилась к встрече: положила под подушку трофейный браунинг, намереваясь всадить ночному гостю всю обойму промеж глаз. Стреляла она отменно, так что этому духу не позавидуешь. Но не смогла она застрелить гостя — не повиновались руки. А дух только рассмеялся, угадав ее желание. Вот такие дела, хоть стой, хоть падай.

Как-то призналась она соседке по подъезду, какая чертовщина с ней происходит. А та и не удивилась. Рассказала, что квартира эта проклятая. Долго в ней никто не задерживался, видать, по причине этой самой чертовщины. В квартире этой при немцах русских пленных пытали, там и убивали. И занимались этим бандеровцы, нелюдь известная.

Мама, недолго думая, направилась в жилищную контору при комендатуре. Скандал там закатила. Ей говорят, что она же современный советский человек, фронтовичка. И как ей не стыдно во всякую чертовщину верить. Уж не верит ли она случаем в Бога. Мама ответила, что в Бога она конечно не верит, а вот в чертовщину поверила. И потребовала, чтобы ей другое жилье предоставили.

Что ж, было бы желание, дали комнату в коммунальной квартире. Мама согласилась. Комната неплохая, светлая. Соседка тоже ей понравилась. Роза, хотя и еврейка, но очень приятная и приветливая.

Ночной гость еще несколько раз навестил матушку. Все укорял ее, что сменила пристанище, уговаривал вернуться.

Мама к Розе обратилась за советом, что делать. Роза, хотя и еврейка, настоятельно посоветовала христианского священника пригласить, чтобы комнату освятил. Что и было сделано. В эту ночь гость влетел и вдруг завизжал по звериному, да как кинется со свистом в окно. С тех пор мама спала спокойно. До тех пор, пока я ей в живот не застучал.

Роза отвела маму в роддом, где я и явился на свет, помучив родительницу целые сутки. В муках она меня родила. Еще бы, роди попробуй такого поросенка, как я, в пять с половиной кило.

Вышел я на свет божий и живо к мамкиной груди присосался. В общем, жизнь настоящая началась.

Как сейчас помню, в окошко солнышко майское светит, а я лежу рядом с мамкой и молочко из ее груди попиваю. Хорошо в роддоме, чисто и уютно. Всю бы жизнь тут прожил.

Но вот что случилось на пятый день.

Вдруг за окном стрельба началась. Поначалу одиночные выстрелы, потом автоматные очереди. Главврач кинулся к телефону. Телефон молчит как убитый. Тогда он приказал перепуганному персоналу забаррикадировать все входные двери, окна завесить простынями, а рожениц с детьми от окон убрать вместе с кроватями в коридоры. Он решил, да и все с ним согласились, что на город напали банды бандеровцев. А кто же еще?

В близлежащих селах частенько они зверствовали. У многих врачей были наганы, а у главврача даже автомат. Смелые они люди, многие из фронтовых врачей, решили дать бой нацистам. А на улице стрельба продолжается и приближается к центру города, к улице Ленина, где и располагался наш роддом. И тут в в кабинете главврача заверещал телефон. Он побежал туда и вскоре выскочил. И как закричит во всю мочь: «Ур-ра!!! Победа!!! Конец войне!!!»

Все сначала оторопели, но быстро осмыслили его ор и завопили: «Ура!!! Победа!!! Конец войне!!!».

Кричали все. И врачи, и нянечки, и роженицы, и мы, новорожденные. Это было девятого мая. На пятый день моего рождения.

ЛИРИКА

Achtung

Когда мы были молодыми,
все было ясно и прекрасно,
и шли вперед на зов вождей.
И зла не видели мы в дыме
труб заводских,
                  вдыхая страстно,
и в лоб не шло
о радиоактивности дождей.
Когда мы были молодыми,
не знали мы, что жизнь
                             несчастна
не только там, где правит
империалистический злодей.
Но и в отеческом Надыме
любить, смеяться, плакать, жить
              ОПАСНО.

Амбрэ

Цветок осыпался последний,
последний лист кружась упал,
кабан под дубом все вскопал, —
и день склонился на колени.
Ночь непроглядна и длинна,
и через кислые дороги
прохожий еле тащит ноги —
устал от грязи и вина.
Его влечет дым над трубой,
а там не лучше: грязь да пьянка,
да бесшабашная тальянка,
да глупый русский мордобой.
Уныла осень в октябре —
все врут поэты про красоты.
А что и ждать от них, босоты?
Им и в блевотине амбрэ.
И городская жизнь — тоска.
И здесь все та же грязь да пьянка,
да коммуналок перебранка,
да прядь седая у виска.
Скорей бы матушка зима
прикрыла наше неприглядство.
На фоне снега даже пьянство
неплохо выглядит весьма.

Арбат

Удивленными глазами
на меня Арбат глядит.
«Я Арбат, а кто вы сами?» —
тихо будто говорит.
«Я влюблен, поэт немного, —
отвечаю, поклонясь, —
привела к вам путь-дорога,
дорогой Арбат, мой князь.
Я влюблен в твою неброскость,
в седину твоих домов,
в выпуклость углов и плоскость
пятачков глухих дворов.
Эти две твои церковки
я не зря боготворю:
луковки их, как головки
детские, глядят в зарю.
Лишь сейчас, к сорокалетью,
мне времен понятна связь:
мы все — выросшие дети.
Даже ты, Арбат мой, князь».

Бахрома

Солнце ласковое, как в Крыму,
март непогодой не матерится,
сладко зевает, как после сна.
Что опускаешь ресниц бахрому?
милая, хватит сердиться —
в сердце стучится весна.

Блесна

Чирикают птицы, встречая весну,
И щука с улыбкой глядит на блесну,
И вождь наш с ухмылкой глядит на людей,
И всем всё понятно: он вор и злодей.
А мне не понятно: как вор и злодей
Вождём стал для нас, для российских людей?
Ведь головы наши с мозгами, не репы,
И на хуй нужны нам какие-то скрепы,
Которые крепче железных оков,
Сулят на Руси миллионы голгоф.
Чирикают птицы, встречая весну,
Не щука, а мы заглотили блесну.

Бля

Зима была и не зима, а смех или усмешка.
Вот и сейчас я вижу за окном: в широкой луже
купается рой звезд и месяц-рогоносец.
Гляжу в бинокль: а где ж лежит его одежка?
Стянул бы не крестясь, моей навряд ли хуже,
бля буду, не себе — отцу, протер костюм
                                                       орденоносец.
Но нет, был месяц тот хитер, или научен.
В век воровской разденут и святого,
и с неба стянут звезды, что бывало
не раз, не два. Кто этому обучен,
тяп — и на грудь. И пять не много,
да две на маршальских плечах,
да под кадык одну, чтоб не икала.
Ох, несть на небе звезд, да люди ненасытны:
и беспредельному подставят ножку,
и божий клад растащут по пригоршне.
На что я прост, а наблюдаю скрытно,
где месяц заховал свою одежку.
Да попусту, раздели, видно, на таможне.

Буратино

Как люблю красивых я —
женщин, реку, лес.
Ах, я бес!
Страшные, родимые,
от вас я, поэтесс,
в петлю лез.
Томные, строптивые,
из кривых зеркал.
Я не вам кивал.
Страшные — счастливые,
и наоборот.
А я урод?
Красивая, игривая
судьба, да не моя.
Вообще ничья.
Судьба моя бескрылая —
черепашка, брось, не мучь.
Отдай ключ!
Очаг и суп холстинные
проткну я носом сквозь.
Дверь там небось.

Валет

Кто-то пьет, а кто-то нет,
кто-то даже курит.
Чей-то маленький валет
чью-то даму дурит.
Где-то ты в своей глуши
пишешь левой ножкой
о нетленности души,
сидя за окрошкой.
Где-то я совсем пропал,
и не понарошку, —
головой седой припал
к чьей-то левой ножке.

Весть

Глухая ночь, и Рождество
вот-вот мы встретим, люди.
Родится наше божество,
и мы чуть лучше будем.
Хотя б на час, хотя б на миг
Христа представим ясный лик.
А это значит: в сердце есть
от Бога благостная весть.

Восток

Какая сушь, какая глушь,
какая россыпь дынь и груш,
какая армия ослов,
не говорящих глупых слов.
Какая жертвенность очей
жен и наложниц басмачей.
Какие звезды, бей их в прах,
и в небесах, и на коврах,
и на макушках синагог,
где иудейский правит Бог.
Восток! Его нам не понять,
не покорить и не унять.
Он как бы из других миров,
вневременных сухих костров,
других одежд, других надежд,
других мыслителей, невежд,
других чертогов в небесах,
других тиранов при усах.
Других понятий о добре
и слов, рожденных на заре,
и слов, прощальных с этим днем,
и слов, которыми клянем
несправедливость бытия,
и слов о пользе бития.

Время

Поэт исписался, и лето ушло,
и осень прошла по аллее,
и солнце холодное робко взошло,
природу немного жалея.
Красивы осины в багряном огне,
и клены красивы в багрянце,
и свет абажура алеет в окне, —
но зори уж не возгорятся.
И не пробежать босиком по росе
к речушке в молочном тумане,
где так хорошо на песчаной косе,
где сам себе чуточку странен.
И луг не найти всумасшедших цветах,
как будто и не был он вовсе;
найдешь по весне или в сказочных снах,
где в небе нас ветрами носит.
Поэт исписался, и лето ушло,
согнувшись, как будто болея,
зачем-то вздыхая, как я, тяжело,
что жизнь коротка, как аллея.

Всё не так

Мы жили, мы страдали,
Глушили самогон,
Смялись и плясали,
Глядели из икон.
С врагами насмерть бились,
Питались кое-как,
С вождями распростились,
Всё делали не так.
За что напасть такая
Довлеет над страной?
Нас снова понукая
В Рай гонят, в упокой.
А Солнце в небе светит
И реки воды льют,
И Ангел шельму метит,
Куранты бьют и бьют…
Всё движется к развязке,
Такой, что дрожь берёт.
Как в самой страшной сказке
Умрёт всё, что живёт.

«Гафт не говно…»

* * *
Гафт не говно
и Гафт не гад,
но все равно
дерьмом богат.
Всех подъелдыкнет,
всех подъест,
но, слава Господи,
не съест.

Гомик

Голубой снежок искрится,
небо снега голубее,
мальчик к мальчику ластится.
Кто из них двоих глупее?
Кто глупей меня на свете?
Даже в зеркале мордаха
выглядит в приличном свете,
не глупа, едрена птаха.
У меня спроси совета —
я скажу: «Катись ты, милый!»
В строках Ветхого завета
сказано все Высшей силой.
В строках Нового завета
на любой вопрос — загадка.
Если дама неодета,
значит ли, что это гадко?
Если Родина стремится
осчастливить нас с тобою,
я обязан ли гордиться
тем, что подлежу убою?
Если плачет потаскуха
у московских трех вокзалов,
надо ли кричать ей: «Шлюха!»
из вокзальных грязных залов?
Если небо голубое,
голубой снежок искрится,
значит ли, что в каждом бое
гомик маленький гнездится?
Мальчик к мальчику ластится,
что с того, что голубые.
Все им Господом простится,
как и наши мысли злые.

Графенок

Я от рожденья графоман.
Я — граф Омана. Что же лучше?!
И слава голову не кружит,
Как бедной девушке роман.

Гулена

Жизнь идет куда попало,
словно пьяный мужичок,
так же, бедная, устало
курит чей-то там бычок.
Так же плечи опустила,
отдыхает у столба,
так же в лужу угодила,
так же ей мила гульба.
Так же лается с женою
из-за подлого рубля
и дерется со шпаною,
просто так, забавы для.
Так же, так же, ненароком,
ни с того и ни с сего,
наградят приличным сроком
и загонят далеко.
Так же ей не удалося
ничего осуществить:
люд российский удивить
и добро ему привить.
Жизнь моя, пойди умойся.
Протрезвись, взгляни яснее:
не научишь дураков —
надают лишь тумаков
по бокам и тонкой шее.
По бокам, бокам, бокам
и тонкой шее,
по бокам, бокам, бокам
и тонкой шее.

Гундосы

Я ли не любитель прозы,
не поэзии собрат?
Над иной страницей слезы
проливал крупней, чем град.
Или млел от умиленья,
съев слащавый сантимент,
сам плету стихотворенья
из красивых длинных лент.
Но обидно, что листая
современных мастеров,
будто сам себя пытаю —
жаль убитых вечеров.
Ни души, ни вдохновенья —
блеск и треск гремучих фраз.
За подобные творенья
высечь бы, да и не раз.
От врунов, глупцов, гундосов
тошно. Но им всем назло,
Есть Домбровский, Лихоносов,
Бондарев и Доризо.

Дорога в рай

Дни Рождества встречаю я
в тоске, как, в общем, и Россия.
Страна моя, печалия,
к нам не пришел наш Бог мессия.
В стенанье мечутся умы,
и чувства рвутся, как одежды,
цель, коммунизм, отвергли мы
и смотрим в завтра без надежды.
Мы наспех церкви золотим,
кресты на шеи понавесив,
и в яму все равно летим,
как крылья лозунги развесив.
Березы, звезды, мавзолей, —
все эти символы пустые
пожухли средь пустых полей.
Неуж вконец мы проклятые?
У нас своя дорога в Рай:
через убийства и мученья,
через чернобыльский сарай,
через иудины ученья,
через расстрелянных отцов,
через растерзанных пророков.
И вот пришли в конце концов —
и отшатнулися, потрогав.
Шестая часть планеты всей
стоит, растерянно взирая.
Подайте, люди, хлеба ей —
спасибо скажет, умирая.

Дурдом

На улице снег, одновременно дождь,
С трибуны приветливо машет нам вождь.
Мы все завопили зачем-то «Ур-ра!»
Дурдом всенародный — лечиться пора.

Еще разок

А ну, попробуем еще,
Последний раз, быть может,
Как бьется сердце под плащом,
Когда день славно прожит.
А ну, в последний, может, раз
Перо достанем с полки,
Напишем пару чудных фраз,
Как ночи нынче долги,
Как хорошо страдать любя
И быть любимым тоже,
Прощать за многое тебя
И быть с собою строже.
О том, как горько уходить
Из молодости к взрослым.
Как сложно в пару фраз вместить
Все, попрощавшись с прошлым.

Жажда

Пейте кровь из горла жертвы,
это полезно для вашего здоровья.
Смотрите, как она бледнеет,
зато на ваших щеках зажигается
                                         румянец.
Все тело наливается силой,
и вы уверенно идете к звезде,
что призывно мерцает на горизонте.
Она так прекрасна, как девушка
с нежной шеей,
          чья кровь так вкусна.

Засранец

Звоню на мир я, как звонарь,
Вдруг мир меня и впрямь услышит,
Пусть мыслящая, все же тварь,
Что ползает, летает, дышит.
Не царь природы я — прислуга!
На трон уселся самозванцем.
И обозвав меня засранцем,
Природа выдерет за ухо.

Замарашка

Ты некрасивая, почти что замарашка,
И как подросток угловата и худа.
Так отчего ж не сплю, вздыхая тяжко?
Любимая, полюбишь ли когда?
Ну кто тебя любить ещё так будет?
Стихи, улыбку, сердце, — на!
О счастье! Счастье! Вижу: любит
Неопытная, ранняя Весна.

Здесь

До чего бедна природа
поздней осенью у нас:
как неумная острота —
рот кривит и щурит глаз.
В поле — грязь, в лесу — сироты:
липы, клены и ольхи,
кучи, где живут народы
муравьев, как смерть глухи.
Мало птиц, и так тоскливо
ветер ноет меж ветвей,
небо, не скажу, игриво,
смотрит из-под туч-бровей.
Отчего же так щемяще
любишь это все вокруг,
и не ищешь край, что слаще?
Не ответить сразу, вдруг.
Просто вот люблю, и все тут,
и без этого не жить.
Здесь умру, здесь похоронят,
здесь дела мои вершить.
Здесь встречать мороз и лето,
здесь растить моих детей,
ждать мечты моей рассвета,
птичек ждать, весны гостей.

Казак

И снова слякоть на дворе,
покрытом черным небом,
без звезд, луны и фонарей,
как в прошлом грустном
                                   январе,
с ноздрястым грязным снегом,
в котором спал хмельной Андрей.
Все то ж, но на снегу другой
сопит, раскинув руки,
как во степи казак лихой.
Андрей же, друг мой дорогой,
повесился со скуки.
А был он парень неплохой.

Клобук

Я любил, да отгорел,
трезвый стал и умный,
не боюсь Амура стрел —
я б пошел в игумны.
Долгий подрясник
да черный клобук —
я вам не проказник,
я бабушкин внук.
Лбом об пол, да крест сложу,
да сотворю молитву.
Вере исто послужу,
да кадыком — на бритву.
Ты ж посмейся: «Ха-ха-ха,
так ему и надо!»
Коли зачат от греха,
бояться ль мне греха-то?
Острый, как правда,
и длинный, как ложь,
сунет мне завтра
кто-нибудь нож.
А и ладно, ну и что ж,
не из худших случай,
и такой исход хорош.
А ты себя помучай.

Князь

Однажды в прах оборотясь,
А по дождю в простую грязь,
Он под ботинок стлался мне.
А был всесильный князь.

Козлодрание

Не надо лишних слов,
и взор топить не надо —
здесь, в городе козлов,
мы все из зоосада.
У нас, как у людей,
любовь и гнева грозди,
и нас любой халдей
на мясо сдаст и кости.
У нас, как у людей,
и дьяволы и боги.
О, Бог, мной завладей,
введи в свои дороги,
без тупиков, углов,
введи в людские веси,
где Ваня Богослов
меня на крест повесит.

Колыбельная

Расти, мой сыночек, родная колбаска,
не плачь по-пустому, не стоит, сынок.
Не слушай учителку, глупую дуру —
не в двойках ведь дело, послушай ты мать.
А вырасти просто хорошим мужчиной,
как наш Хам Нахалыч, спикёр думсовета,
он тоже ведь пары за партой хватал,
а, глянь-ка, какой человечище вышел.
Машина и дача, жена драм-актриса,
а евро и зелени больше, чем звезд.
Расти, мой сыночек, ушами не хлопай,
примеров достаточно, только гляди.
Твой батька, он тоже не в вузах учился,
простой работяга. Учись у него.
Он скромно Росгазом заведует, что ж…
зато мы в достатке, как пальмочки в кадке.
А мамка твоя? Гордись ей, сынок.
В кредитном отделе, как пчелочка в улье,
нектар собирает: рублишко к рублю.
Расти, мой сыночек, родная колбаска,
расти, подрастай до водительских прав.
И верь, вот те крест, что родителей ласка
подарит в положенный день самолет.

Колыма

Не зарекайся, меньше кайся,
дыши свободно и легко,
не плачь и чаще улыбайся
своим и тем, кто далеко.
Вертлявость, хитрость,
                            суетливость
даны нам Господом
                            в немилость.
Свобода совести, ума —
в итоге та же Колыма.
Любой отъявленный мерзавец
когда-то мать держал за палец,
был без ножа и без погон,
как херувимчик из икон.
Но, возмужав, забыл лишь малость,
что в сердце Бог — не чья-то
                                              шалость.
Что сердце — пламенный мотор, —
имеет робот или вор.
Нам сказано: работай в поте,
не забывай, что ты из плоти,
но не забудь, что и душа —
не песня барда-алкаша.
Не вша, не ржа, не фиг в кармане,
не кинодива на экране.
А просто маленький цветок
из сада, где гуляет Бог.

Космонавты

По Луне ходили,
Думали о Боге.
Очень удивили
Лунные дороги.
Кто по ним шагает,
Ездит или скачет?
Кто в пещерах лунных
О землянах плачет?
Видно, знают что-то,
Что для нас закрыто.
Знают от кого-то,
Имя чьё сокрыто.

Круги

У солнца сизый голубок
круги накручивает лихо,
как я портянку под сапог,
как цены жадная портниха.
За кругом круг, за кругом круг,
какая ж цель в его полете?
Морозный воздух так упруг,
как мох на клюквенном болоте.
Ему круги свои летать,
на горизонте ждать подругу.
Мне — ручкой белый лист марать,
слова накручивать по кругу.
Порывы сердца и ума,
души малейшее движенье,
и мыслей тайных закрома —
все сжечь в пылу стихосложенья.
Вкруг солнца мне уж не летать,
ну, вкруг луны — иное дело,
и то кой-как: одрябло тело,
не та душа, не та уж стать.

Кураж

Звезды высыпались в реку,
месяц, их пастух, — туда ж.
Звонко крикнув «ку-ка-реку!»,
сиганул и я — кураж.
Так все жизнь передурачил,
для чего, не знаю сам,
может, цель не обозначил,
как сосед, начдэза зам.
Может, просто бестолковый,
как и весь двадцатый век —
светится, но как целковый,
как от водки человек.
Выкупать бы в звездной речке
всех и вся под звук рожка,
чтобы все мы, человечки,
выросли из полвершка.
Чтобы радовались только
свету истин и добра,
да тому, как светит зорька,
тьме назло, свежа, бодра.
Звезды высыпались в реку,
месяц, их пастух, — туда ж.
Звонко крикнув «ку-ка-реку!»,
сиганул и я — кураж.

Лачок

Отлюбил и жизнь, и женщин,
вижу трезво, без прикрас:
в Афродите столько трещин,
и в себе нашел не раз.
В голубом и чистом небе
вижу тучку на краю.
О ржаном подовом хлебе
беспрестанно говорю.
Лишь грущу дождем осенним,
да весной блесну зрачком,
да в субботу, как Есенин,
крою водочку лачком.
Да по тропке шел да шел бы,
ни к кому не заходя,
до тех пор, пока мне по лбу
шлепнет грешное дитя.
Жизнь еще течет как будто,
вроде, что-то говорю,
но что вечер мне, что утро —
проглядел свою зарю.
Грустно это мне до боли:
жить без сказочных прикрас.
Сам в грехах, но вас отмолим.
«Господи, прости всех нас».

Лихач

Осторожно, осторожно,
Не крути баранку так:
Так в кювет попасть возможно
Или в рай заехать можно,
Если вдруг взорвется бак.
«Жигули» иль «Запорожец»,
Или «Волга» иль «Москвич»,
Холостяк иль многоженец,
Из Ухты или из Бронниц, —
Для ГАИ ты просто бич.
Ты лихач, лихой мальчишка,
Друг аварий и «чп»,
Скорость — вот твоя страстишка, —
Анатолий ты иль Мишка,
По шоссе иль по тропе.
Семафор мигает красным,
А тебе-то наплевать,
И последствиям ужасным
Днем, безоблачно прекрасным,
Обязательно бывать.
Или сам кого задавишь,
Иль тебя в гармонь сомнут,
Малых деточек оставишь,
Жизнь вдове своей отравишь,
А тебя в печи сожгут.
Осторожно, осторожно,
Не крути баранку так:
Так в кювет попасть возможно
Или в рай заехать можно,
Если вдруг взорвется бак.

Лучший нумер

Просто жил и просто умер —
за могилой длинный нумер
закрепил могил директор,
в прошлом вузовский проректор.
И вдова, слегка всплакнувши
об ушедшем рано муже,
очень скоро позабыла,
что вообще его любила.
И сменив платок на шляпку,
детям новенького папку
привела. И дети рады,
что в карманах шоколады
папа новенький им носит
и за двойки не гундосит.
Все довольны, все прекрасно,
и соседям даже ясно,
что откинул лучший нумер
их сосед, что взял и умер.

Людоед

За горами, за лесами,
Там, где мы не знаем сами,
Жил какой-то людоед,
То ли баба, то ли дед.
То ли был он бородатый,
То ли лысый, то ль усатый,
То ли двоечников ел,
То ли всех уже поел.
То ли не было, то ль было,
То ли сплыло, то ль не сплыло:
Мимо троечник бежал
И отчаянно визжал.
Он бежал от людоеда,
То ли бабы, то ли деда.
Убежал, хоть и устал,
И четверочником стал.

Мальчик

Надоели пиво-раки,
Разговоры подшофе,
Поцелуи, слезы, драки,
Конвоиры в галифе.
Да и ты мне надоела,
Что кривить: «Поди ты вон!»
Всю судьбу мою проела,
До сих пор в ушах трезвон.
Кто я, что я, почему я?
Все забыл в тумане лет.
В звонком крике поцелуя —
Мальчик, юноша, поэт.

Межцарствие

И не зима, и не весна —
межцарствие природы.
Вдали белеется спина
и легкий шаг кого-то.
И ветер в небе, свеж и юн,
у тучи рвет волосья,
и я тарелки в доме бью,
на счастье, не со злости.
А за окном товарняки:
«цок-цок», как будто кони.
Сугробов ходят желваки,
и кто-то в дверь мне звонит.
Здесь протереть, а там убрать —
порядок. Можно открывать.

Может быть

Не плачь, моя хорошая,
и слез не проливай —
пусть жизнь и нехорошая,
ты не переживай.
В муку все перемелется,
беда и не беда,
сто раз все перемелется,
и нет сойдет на да.
И тот родной и искренний,
который обманул,
поймет, что шанс единственный,
как масть, не дотянул.
С другим любимым встретишься,
а может быть, и нет,
и может быть, доверишься,
а может быть, и нет.
Не плачь, моя хорошая,
и слез не проливай —
пусть жизнь и нехорошая,
ты не переживай.

Молодец

Мо́лодец я или молоде́ц —
Не на ту дороженьку вступил.
Вот тут мне и конец.
Но не гоже поворачивать коня назад,
Ну а вдруг несбыточное сбудется —
Вдруг дам судьбине в зад?
Кто там лыбится за черною горой,
Ножик точит: вот сейчас, сейчас
Окопытится еще один герой.
Водит глазом конь, по-зверьи ржет.
Ну-ка сунемся к судьбе,
Авось, и не сожрет.
Ах, не на ту дороженьку
                          зачем-то я вступил,
все ж не каялся, назад не отступил.

Мыслитель

Полмира мыслью полонив
и к небу взор направив,
слезу на камень уронив, —
пропал меж звездных зарев.

Настоящий мужчина

На выход первого тома Доризо

Увы, не спец на лести дифирамбы,
Люблю — люблю, а нет, так, значит, нет,
Мне пусть разгений, пусть распушкин сам бы
На ушко полюбить вас дал совет.
Не от гордыни, затаенной злобы
Иль от чего еще там я такой.
И все ж понравилось, как ты в буфете слопал
Бутылку водки с жадностью мужской.
«Вот это хватка!» — сразу я подумал, —
И хоть бы что, ни слез и ни слюней.
И в тот же вечер том твой первый схрумал,
Я был нетрезв, а стал еще пьяней.

Невмочь

Вот это я, вот это ты,
вот это первые цветы,
вот это город без людей,
где тихий пруд без лебедей.
Куда не ходят поезда,
чей герб — полынная звезда,
где нам с тобою не любить
и не мечтать, не есть, не пить.
Где верить нужно, но невмочь,
где солнце есть, но вечно ночь,
где только в мыслях я и ты,
где не сбываются мечты.
И где небесный наш отец
терновый приобрел венец.

Некто

Дни наши сочтены не нами
и не Госпланом учтены.
Какой нас смерч или цунами
подхватит в край, где вечны сны?
Какой нас поезд переедет,
какой Чернобыль омертвит?
И кто в психушку тихо съедет
с диагнозом «космополит»?
Какой нас Гдлян за руку схватит,
какой нас Хват раскровенит,
и кто нас в гроб законопатит,
христианин или суннит?
Через сто лет или сегодня
последний вздох, как поцелуй,
исполним? Знает преисподня
и некто в городе Вилюй.

Обида

Чашка в трещинках с чаем остывшим,
чуть надкусанный бутерброд
милым, злое наговорившим
на меня и на мой народ.
Милый, это не так уж мило,
я люблю твой озлобленный рот,
но обида ножом пронзила
сердце мне — мой народ не урод.
Милый, все я тебе прощала,
но такое, прости, не могу:
я любви, что так много вмещала,
выйти вон за порог помогу.

Овца и Волк

Ради красного словца
В волчью пасть вошла овца.
Что б вы там не говорили,
В волчьей пасти вы не были.
И не вам судить овцу.
Да и волку не к лицу
Счет вести своим победам,
Сытным хвастаясь обедом.

Обрывки

Дым из трубы, как конский хвост,
или, верней, как грива,
метет по небу мусор звезд.
И мне в окошко через мост
замел луны обрывок.
Еще обрывки: сердца, слез,
любви, улыбок, жизни.
Весь я обрывками оброс,
как тот оборванный барбос,
что над помойкой виснет.
Обрывки дней из царства грез,
обрывки грез из буден.
И день грядущий, как вопрос,
обрывком дымчатым возрос,
совсем как на этюде.
Дым из трубы, как песий хвост,
виляет без отрыва,
то вбок, то вниз, то встанет в рост.
Как жизнь: то вкось, то в криво.
Дым из трубы, из тела дух,
из сердца кровь фонтаном,
из ангела лебяжий пух.
И нам с тобой одно из двух:
быть или не быть бараном.
Дым из трубы, труби трубой,
но не отбой, но не отбой,
труби борьбу, труби борьбу
за человеческую судьбу.

Околесица

Веет ветер, дождик льет,
человек чего-то пьет.
И хотя всю жизнь постится,
не обучен помолиться.
Что ни слово, грязный мат,
в храме божьем чей-то склад.
И в кремлевские палаты
входят грозные Пилаты.
Где Иуды? Тут как тут:
нам не можно без Иуд.
Наша околесица:
всех продать, повеситься.

Оконце

Среди зимы вдруг выдалось оконце:
Ни облаков, ни сумрачных теней,
На синем небе праздничное солнце,
Снег голубой, и блеск твоих очей.
Рука в руке, и сердце бьется гулко,
Глаза в глаза, но мыслей не прочесть.
По старым улицам ненужная прогулка,
Как запоздавшая о чьей-то смерти весть.
Но все равно, день выдался чудесный,
И пахнет свежестиранным бельем,
И встречный взгляд девчонки неизвестной,
И синих окон нежный окоем.
Душа парит и тянет тело к небу,
От суеты, ненужных передряг,
От песен и стихов мещанству на потребу,
От идиотов, хамов и нерях.
И от тебя, попутчица-знакомка,
От карих глаз, арканящих меня.
Нет, от аркана дышится неловко,
Он давит грудь, полоня и губя.
Сгубить меня — не сложная затея,
Я, что ни день, и так себя гублю,
Не сплю ночами, мыслями потея.
Пусть грош цена мне, вас я не люблю.

Отмена

Выпил я в день отмены закона
«О борьбе с пьянством» и заулыбался,
ибо водка не показалась мне слаще
подпольного презренного самогона,
которым я назло закону опивался,
на мир этот странный глаза тараща.
Молоток бьет по гвоздю азартно,
упиваясь своей властью, глупышка,
не замечая, что и гвоздь бьет его снизу.
Били и меня в лоб неоднократно
и все надеялись, что скоро мне крышка.
Но жив я, а вот их кулаки снесли на экспертизу.
Корявый мой стих расковырял в небе дырку,
чтобы я поглядел, куда там наш пастырь смотался,
позабыв на стуле пиджак свой звездный.
Но не нашел его там, как ни зыркал —
не зря он в отсутствии души распинался
в день Пасхи, отменяя его, бровастый и грозный.
Выпил я в день отмены закона
«О борьбе с пьянством» и не зашатался,
не заматерился, лишь сердце заплакало щемяще,
лишь стихи свои прочитал всей Земле с балкона.
Всем людям, тем, кто до черты исстрадался,
гордому барсу подстреленному и ласточке
                                                     устало летящей.

Отченашек

Раскудрявилось небо облаками
белокурыми, цвета моих волос,
да и в луже, под штиблет каблуками,
из облачка белый барашек возрос.
«Бе-е-э» — и пошел скакать по лужайке.
Стой, куда ты? Впрочем, что я, пастух?
Я поэт сероглазый в выцветшей майке,
голосистый и задиристый, как петух.
И бестолково-веселый, как этот барашек,
и так же блею, радуясь всем и вся,
но и в печали бываю, как писатель Отченашек,
о боли пишу, но сдерживаясь, не голося.
Раскудрявилось небо облаками,
белокурыми, цвета моих волос,
но Солнце, расталкивая их кулаками,
к Земле протискивается и целует взасос.

Парадокс

Жил человек
И помер как скотина.
Потому что жил
Как человек.

Пестрая река

Земля из белой стала сизой,
и грязь, и лужи, и сквозняк.
В двору церковном сушит ризы
и греет кости попадья.
И небо много голубее,
и по асфальту: «цок-цок-цок»,
и я тебе, как прежде, верю,
а прикоснусь — по телу ток.
Стихи читаю где попало
Петрарки, Пушкина, свои,
мне переходов стало мало —
и я дарю ГАИ рубли.
А на Калининском проспекте
струится пестрая река,
и на Филях в ленивом беге
раздула синие бока.
И я люблю весь мир до страсти,
готов измять, исцеловать,
и говорю прохожим: «Здрасте!»,
а им не лень мне отвечать.

Платочек

Распростилась Машенька с платочком,
в васильках, с серебряной каймой,
плачет, всхлипывает жалким голосочком:
«Отыщись, дружок, платочек мой».
Что ж, платок не много денег стоит,
и не в этом дело, вовсе даже нет —
кто другой головку так покроет,
голубям, как он, помашет вслед?
Да и Машу люди по платочку
узнают еще издалека,
по платку и мама василечком
кличет дочку — только нет платка.
Отыщись, платочек васильковый,
покажись с каемкой уголок,
ты ей дорог, ей не нужен новый,
завяжись в красивый узелок.

«Муж плохой жене хорошей…»

* * *
Муж плохой жене хорошей
Гвоздануть решил по роже.
Как рука-то поднялась?
Поднялась, не отнялась.
Выбил он жене два зуба,
Хорошо, не дала дуба.
Хорошо, да не совсем:
В назидание нам всем
Шел открытый суд в эфире.

Погодка

Вот так погодка этой зимой:
вся Москва ходит без подштанников,
и жены «бобров» никак не напялят
                                   шиншиловые шубы,
и я, посвистывая, ношу полупердончик мой,
и скворчит разменщиками квартир
                                            переулок Банников,
и друзья Леонида Ильича на солнце
                                             весело скалят зубы.
Страна идет вперед, как великий хромой,
мешают идти ей гири застойные,
да еще мы орем ей в ухо, неинтеллигентны
                                                                и грубы:
«Это дом мой!» «Нет, это дом мой!»
Когда же мы станем спокойные и достойные,
как наших предков отшелестевшие судьбы?
Ох, эта погодка этой зимой!
Отпал сам собой разговор про валенки,
все больше про колбасу, которую кошки не кушают,
да про спид, что передается через половой разбой,
да про то, сколько денег у Брежневой Галеньки,
да про то, прослушивают у нас телефоны
                                            или не прослушивают.
И с уст не сходит незабвенный рябой,
даже с уст его преданных бывших охранников
и штатных палачей, настрелявших себе
                                            персональные пенсии.
Им все мерещится: вдруг воскреснет? кинет их в бой! —
вот они перехватают всех нас, охальников!
Зима. Да не ваша. Хотя есть и другие версии.

Поднос

Цветы на «жостовском» подносе:
ромашки, маки, георгин.
И это на таком морозе,
что трескаются сапоги.
Цветы не очень-то похожи
на настоящие цветы,
но все ж тычинки в темном ложе
нежны, изящны, как персты.
И как куделька у горошка
завился лихо стебелек,
и приоткрыт бутончик-крошка.
Мал, а внимание привлек.
Поднос — железная вещица,
подставка для еды, питья.
Но это если изощриться —
без яств с цветами счастлив я.

Помню

Я пью и ем, дышу и плачу,
и получаю передачу.
Тень в зарешеченном окне, —
знать, кто-то помнит обо мне.
Я помню всех, с кем пересекся,
кого любил, на ком осекся.
кого я в губы целовал —
судьбу мою обворовал.
И все они — мои предтечи:
и крест, улегшийся на плечи,
и тень, мелькнувшая в окне,
и свет, зажегшийся во мне.
Все хорошо. Судьбе — навстречу!
За всех пред Господом отвечу.

Поручик

У поручика Тенгинского полка,
дуэлянта, острослова и рубаки,
черный взгляд туманится слегка,
губы шепчут: «подлые собаки».
Как людей за все не презирать,
так жадны, завистливы и слепы,
лишь бы сподличать, кого-то
                                        оболгать,
просто так, душонке на потребу.
Перед кем здесь душу изливать,
сердцем высветив углы непониманья,
чьи уста блаженно целовать,
где искать участья и вниманья?
С кем взлететь на крыльях над
                                                   Землей,
облететь и снизиться устало?
Давит свет стянувшейся петлей,
чтоб поручика совсем не стало.
И с тоски злословит, как и все,
и целует руки нелюбимым,
провожая по небесной бирюзе
тучки, те, что с Родины гонимы.
И летя, подстреленный, с горы,
отражая солнце эполетом,
думал: «спи, Россия, до поры…»
Тут душа простилася с поэтом.
Полетела в рай иль, может, в ад:
где укажет место суд ей божий.
И звезда скатилась на закат.
«Кто-то умер», — крест кладя
                                  сказал прохожий.
Ты не первый, даже не второй,
и, конечно, будешь не последний.
Что тогда, что нынешней порой
убивают пулей или сплетней.
У поручика Тенгинского полка
на могиле камень обелиска.
И, как раньше, гонят на века
тучки с Родины, обидами затискав.

Послание из дурдома

На улице снег, одновременно дождь,
С трибуны кивает нам пламенный вождь.
Мы все завопили зачем-то: «Ур-ра!!!» —
Дурдом всенародный. Лечиться пора.
А мы не хотим, проживём в дураках —
Ногами в говне, головой в облаках.

Посуда

Глаза в глаза, весне навстречу
иду, разлуку одолев.
За то, что сделано отвечу:
за строки вещие, за блеф.
Грехи утаивать не буду:
да, этой осенью любил,
и бил на счастие посуду,
и сердце девичье разбил.
Ошибок сделано немало:
и смех угодливый, и ложь,
и бес тщеславия двуглавый
в меня не раз вселялся тож.
Душа черт чем переболела,
и все ж я жив, здоров, с тобой.
Ты мне простила все, сомлела,
пьешь взгляд мой серо-голубой.

Про любовь

В грудях зарылся хуем,
И хуй затрепетал,
Подумал: «Ох, и вдуем!»,
И тут же колом встал.
Подумала пизденка:
«Ох, всласть я наебусь!».
А секель пискнул тонко:
«Я с хуем обоймусь!».
Тут жопа протрубила:
«Ко мне, дружок, ко мне!
Я многих полюбила,
Иди ж и ты ко мне».
Хуй пер упорно к цели,
И с марша сходу — в рот!
«Нахал, да как вы смели
Ебать наоборот!»
То взвизгнула пизденка,
Ероша маховик.
А хуй ответил звонко:
«Я с детства так привык».
В пизде селедкой пахнет,
А в заднице говном,
И лишь дурак не трахнет
Рот, пахнущий вином.

Просо

Морозы встали в ноябре,
и снег рассыпался горохом,
и в головной моей коре
Зима вздохнула тихим «охом».
Труба, что видится в окно,
вдруг задымила папиросой,
на белом фоне, как в кино,
людей просыпанное просо.
Немного жаль ушедших дней,
в несуществующую рощу,
где юность листьев зеленей,
где в смехе нос зачем-то морщу.
Всему приходит свой черед:
теперь вот снег облапил крыши
и в плен Москву мою берет,
и чуб мой, неприлично рыжий.

Пуп

До чего же интересное созданье
этот цвет природы — человек.
Он кому-то создан в назиданье,
а кому — Бог просто не изрек.
Человек ломает или строит,
мир вещей во благо создает,
и чего природе это стоит,
он, пожалуй, не осознает.
Пуп земли — наверно, это сказка,
залихватская, как черта свистопляска.

Дурачины

Ах ты, умная, ах, хорошая,
Рукодельница — не люблю!
А стервозная укокошила,
С ней денечки свои сгублю.
Нам чем стервозней, тем дороже —
Кто нас создал таких мужчин?
Научимся ль любить хороших?
Кто нас научит, дурачин?

Сестренка

Сестра моя в Париже,
давно ужемадам.
А я, кой-как подстрижен,
здесь, безо всяких дам.
Здесь Таньки, Маньки, Ленки,
других и нет имен,
здесь не глаза, а зенки
с Октябрьских злых времен.
И если кто и в шляпе,
то это просто так,
быть может, и в Госснабе,
а все равно — дурак.
Все умные в психушке,
или забиты в гроб,
иль утонули в кружке
с вином паршивых проб.
Сестра моя в Париже,
прелестная мадам.
А здесь была бы рыжей
бабищей, всем на срам.
Привет тебе, сестренка!
твой непутевый брат,
как вырос из ребенка,
все понял, и не рад.
Ни стройкам молодежи,
ни пламенным вождям,
ни сапогам из кожи,
ни толстым попадьям.
А рад, что ты в Париже,
сквозь европейский гам,
как в детстве, с дома крыши
рукою машешь нам.

Скамеечка

Стоит скамеечка у речки —
Одна доска и два столба.
На ней так часто человечки
Сидят по три, по шесть, по два.
Но по ночам она скучает
И курит брошенный бычок,
Лишь раз в неделю навещает
Ночной плюгавый лешачок.
Тут сразу много разговоров —
И та, и этот холосты.
Конечно, и не без раздоров,
Не без угроз: «ну, ты!», «ну, ты!»
А поутру друзья до гроба —
И разбежались по кустам.
И до чего ж довольны оба,
Я на словах не передам.
Стоит скамеечка у речки —
Одна доска и два столба.
На ней так часто человечки
Сидят по три, по шесть, по два.

Старче

Сочетание слов красивых,
что ласкают так нежно слух,
успокаивают ревнивых,
укрепляют наш бренный дух.
Что слова, если взгляд незрячий
проникает в тайник души,
где зашлось все от тихого плача.
Как не плакать мне, подскажи,
чародей из ушедших столетий,
седовласый мудрец Гомер.
Почему весь народ мой в клети,
без надежды и высших вер?
Почему у детей и взрослых
вороватый, трусливый взгляд,
почему в анкетах опросных
нас допрашивают всех подряд?
Почему мы плюемся в небо
и на землю плюем кривясь,
и ломоть освященного хлеба
в рот запихиваем не крестясь?
Почему и святое слово
мы обсмеиваем, скаля рты,
и клеймим, как врага, сурово
тех, кто носит за нас кресты.
Не ответишь, смолчишь незряче,
лишь вздохнешь с сожалением «э-эх…».
И за это спасибо, старче.
Э-э-эх!

Стеклотара

Глаза мои не синие давно,
а серые, с налетом скучной пыли,
и зрак на солнце отражает свечку.
И загорается на красное вино,
что в честь вождей в кругу семейном
                                                      пили,
выбрасывая стеклотару в речку.
Все дно реки из битого стекла,
вброд босиком слабо пройти и йогу.
Моя Любовь в ней ногу рассекла,
и вся в крови так и явилась Богу.

Судьбина

Погрустнел я, призадумался,
                                нахмурился:
жизнь идет не так, совсем не так.
Где же и когда я обмишурился,
где копейку принял за пятак?
Где мечту о чистой, нежной девочке
променял на пьяный поцелуй,
где я песню птицы пеночки
осмеял за кем-то как холуй?
Отчего живу с какой-то женщиной
и детей к чему-то наплодил,
ах, зачем судьбиною помечен я,
чем ее, когда я прогневил?
Отчего как пес, побитый палкою,
обхожу людскую коловерть,
отчего тайком ночами плакаю,
будто в головах уселась смерть?
Не найти ответов, не отыщется:
до конца не жить мне, а влачить
тело бренное. С кого за это
                                      взыщется?
На кого мне ножик наточить?!

Такое дело

Неужели ночь прошла впустую,
никаких мне тайн не принесла,
и еще одну свечу задую, —
сколько их с рождения числа…
Как же ветер воет за окошком,
и черно, как будто жизни нет,
будто и не бродит по дорожкам
дождь, бубня любимый мой
                                         сонет.
Где вы все, любимые когда-то?
Я вас помню, с вами говорю
в сновидениях на каменистом
                                         плато,
где встречаю вечности зарю.
Ночь темна, ее такое дело:
прятать свет и купола церквей,
негритянское свое тугое тело.
Что глядишь так на меня
                    из под бровей?
Да, люблю тебя, хотя и опасаюсь:
черный взгляд твой слишком
                                       роковой.
Не к добру так часто обнимаюсь
я с тобой под ветра злобный вой.

Тетери

Льёт дождик из корыта
На маковки церквей,
И батюшка сердито
Глядит из под бровей.
И говорит: «Валерий,
Раб божий, не греши,
Что русские — тетери,
Ты больше не пиши».
И я не стал тетерить
Свой собственный народ.
Осталось только верить.
И верю кой уж год.

Тишина

Мрак густой в коридоре и за окном,
Ни луны, ни месяца, ни даже звездочки.
Ладно, утеха мне даже в одном:
В тишине, вливающейся из открытой форточки.
Тихо, из крана капель: «кап-кап-кап»,
Да поскрипывает, знай себе, перышко.
Мысль моя, как старинный пикап,
С визгом катит на счастье или на горюшко.
По неезжей дороге, лесом да полем все,
По ухабам, извилинам, кусты по бокам.
И мы с ней то милуемся, а то и ссоримся,
И едем, хоть и медленно, назло всем врагам.
Что куда? Ах, простите, не в этом дело,
Едем к Макару, что пасет телят,
А может, к теще, если бражка поспела, —
Чай, дети по лавкам еще не сидят.
А может, едем на великую стройку,
Без всяких яких, — согласна она.
Что нам нужно? В общежитии койку
Да еще одно: чтоб процветала страна.
Чтоб наши дети, которых и нет пока,
Не говорили нам, мол, родите назад.
Не смейтесь — из сегодняшнего выходят века.
А это неплохо, я этому рад.
Написал, размечтался … а что?
О коньяке что ль, да об икорке?
Есть костюм у меня, есть пальто,
Есть ботиночки — не опорки.
Если все о потребном, то жуть
Заарканит в полон до кладбища.
Канареечная, животная муть —
Ненасытная, скажу, сволочища.
Все ей мало, хоть рупь, хоть мильон,
Загребастая и тупорылая.
С ней и сам превратишься в бекон,
Нет, не чайка она белокрылая.
Что ж, от мыслей скорей бы к делам,
Чтобы жизнь — и сплошных новостроек,
Чтобы щедр был, честен и стоек.
К черту мелочность, корысть и хлам!

Толпа

Голова моя пустая,
пуст тюремный небосвод,
где-то звездочка златая
входит в звездный хоровод.
Где-то льются снопы света,
где-то люди пьют вино,
где-то чья-то эполета
сочно шлепнулась в говно.
Голова моя пустая,
как полночный небосвод,
и Земли одна шестая
благим голосом ревет.
Пусть ревет, а я не слышу,
на дворе моем темно.
Кто-то прыгнул через крышу,
хорошо, что не в окно.
Выйди вон, тоска глухая,
пустота из головы.
Ночь темна, а все ж лихая…
Я не сплю, а спите ль вы?
Ты не спишь, азербайджанец,
армянина взяв в прицел.
Что ж ты делаешь, засранец!
Шел бы спать, пока сам цел.
И абхаз с грузином тоже,
не в пример нам, молодцы,
душу вынули из кожи,
кровь сосут через сосцы.
Ночь темна в Стране Советов,
звезды все на пиджаках,
президенты из валетов —
мы с тобою в дураках.
Мы с тобой толпа тупая:
Азер, Саша и Вано.
И под гимны засыпая,
видим в золоте Говно.

Тоска

Не потому ли я тоскую,
что не нашел себе друзей,
или любовь, хотя б какую,
или врагов, борзых борзей.
Не потому ли я тоскую,
что сны реальней будних дней,
где жизнь все вижу воровскую
в стране, беднейшего бедней.
Не потому ли я тоскую,
что в поле праздная пора,
и чью-то женщину нагую
в бордель уводят со двора.
Не потому ли я тоскую,
что все вокруг кричат «ура!»,
увидев морду «дорогую», —
гибрид осла и осетра.
Не потому ли я тоскую,
что ненавижу всех вождей:
усатых, лысых, — всех бракую.
От их устали мы идей.
А вообще-то, я тоскую,
что жаль мне Родину мою,
судьбу избравшую такую,
где честным — ад, и рай жулью.
Россия, бедная сторонка,
за что веками под ярмом,
когда ж ты засмеешься звонко
и заживешь своим умом?

Точка

Путного в жизни я сделал чуть-чуть,
меньше, быть может, чем точка,
меньше, чем племя по имени Чудь,
чье местожительство — кочка.

Травка

Милый мальчик сел на травку,
сел бы лучше он на лавку,
сел бы лучше на крыльцо,
сохранив свое лицо.
Сел бы лучше на колеса:
есть вопрос — и нет вопроса.
Сел бы папе на хребет,
жалко только, папы нет.
Папа там, и мама там,
где душа их весит грамм.
Никому пацан не нужен,
оттого травой он вскружен,
оттого-то подлый план
составляет парню план.
Возлюби, Мари, Хуана,
пропади, марихуана,
пропади навек, тлетвор,
демократик — рашен вор.
Вот такая вышла лажа:
в наркоманах милый Саша.
На беду свою он русский,
кругозор к тому же узкий,
на беду душа как поле,
на беду хотел он воли,
на беду и получил —
чурок пару замочил.
Что имели где-то лавку,
на двоих пьянчужку Клавку,
дом разрушенный в чечне,
чувства добрые ко мне.
Подымайся, Саша, с травки —
ждут уж нары, типа лавки.

Три шестерки

Бог простил меня за это,
Бог простил меня за то.
Мимо ехала карета,
зацепив за хляст пальто.
Вот тогда, попав в ступицы,
волочась по мостовой,
возмечтал родиться птицей
с длинношеей головой.
И лететь на юг вне стаи,
мимо сел и городов,
где родятся колонтаи,
дрянь людская всех родов.
Мимо холдингов и шопов,
мимо красных фонарей,
мимо всех мастей холопов,
от рабочих до царей.
Бог простил меня за это,
Бог простил меня за то.
Все равно, осталась мета:
три шестерки на пальто.

Трудно

Как трудно сильным быть:
не гнуться на ветру
и в море грозном плыть
навстречу волнам,
беде в глаза смотреть —
и песню петь задорно,
и заслонить от ворога сестру.
Как трудно боль под сердцем превозмочь,
и мыслей черных разгоняя стаю
в беду попавшему обидчику помочь,
и не всплакнуть, отчизну покидая.
И трудно разлюбившую забыть,
и как с другим ласкается представить.
И сердцу нелегко вот так остыть —
и душу трепетную не оплавить.
Как трудно. Все же надо сил найти,
чтоб с головою поднятой идти.

Уголки

Летят над городом вороны —
до горизонта все черно,
и ветер рвет деревьев кроны,
и будто все осквернено.
Как будто все осатанело,
и балом правит сатана.
Вот так Орда на Русь летела —
и Русь была покорена.
Но все проходит, пролетает —
в грязи лежит ордынский князь.
А русский сокол ввысь взлетает,
летит стрелой, в века вонзясь.
И так с душой бывает часто:
как будто туча воронья
покроет черным помысл ясный —
и нет темней на свете дня.
Страшны душевные оковы,
смешно и глупо: раб себе.
Но вот однажды ты раскован,
навстречу тянешься судьбе.
И не таясь себе подобных,
душой раскрытый нараспах,
не ищешь уголков укромных —
весь тут, в улыбках и стихах.

Улыбка

Херсонская помещица
в морской лагуне плещется.
И светит нероссийское
в зените солнце римское.
И чайки в небе носятся,
и в память что-то просится.
На желтой фотографии
дома как эпитафии,
и пальмы нереальные,
как урны погребальные,
и солнце, пляж — сусальные,
и платья дам как бальные.
Но юная помещица
в морской лагуне плещется
и в знак своей сердечности
улыбку шлет из вечности.

Умиление

День прошел, печаль какая…
Сколько будет этих дней,
распрекрасных, как ушедший?
Встретил нынче старика я,
что кормил из рук-корней
голубей и птах поменьше.
На мозолистые руки,
что крошили мелко хлеб,
поглядел я с умиленьем.
Нет, не знали они скуки,
милые, труда подруги,
брат им молот или серп.
И кивнул с благоговеньем.
Дворник, что с метлой слонялся,
как со свадьбы шедший сват,
выцыганил сигаретку.
Видя, как я умилялся,
прошептал мне: «Это ж Хват.
Ох, был следователь крепкий».
На мозолистые руки
вперил я осевший взгляд.
Серп и молот им не братья,
это лапы старой суки,
жравшей соколов, орлят —
вот она порода гадья.
Нет, не каждой старикашке
уваженье и почет,
кой-кого бы надо вздернуть.
Ах, мы добрые букашки,
кровь отцов нас не печет —
кто б смог дурь нашу одернуть.
День прошел, печаль какая…
Сколько будет этих дней,
распозорных, как ушедший,
что ушел, бельмом моргая,
меж расхристанных парней,
в глубь лубянковских коттеджей.

Химера

Ты синеокий, и я синеокий,
Я недалекий, и ты недалекий.
Веришь зачем-то, что всеми любим,
Не оттого ли зовут тебя Пим.
Ну а меня почему-то Валера.
Все имена наши, в общем, химера,
Как и мечты о взаимной любви,
Кстати, пример: Храм Христа на крови.
Вот из-за гор, из-за дальнего леса
Едут вожди к нам, посланники беса.
Мы их все любим. С какого рожна?
Наша любовь им совсем не нужна.
Мы им нужны для питания кровью,
Кровь нашу высосут бесы с любовью,
Губы утрут и в помин наших душ
Спляшут «семь сорок», бойчее «Ля Руж».
Ты синеокий, и я синеокий,
Что за народ мы такой недалекий?
Верим в любовь и в нерусских вождей,
И в благодать от кровавых дождей.
Впору понять: из-за гор, из-за леса
Нечего ждать никого, кроме беса.

Хобби

Кто марки собирает,
кто этикетки вин,
кто в спортлото играет,
кто копит гуталин.
Кто ноготь на мизинце
растит, холит весь век,
кто дал зарок не бриться, —
таков есть человек.
От всяких чепуховин
нет радости конца —
мир ценностей условен
от клетки до дворца.
Бог души собирает
хорошие, черт — дрянь.
Зачем? Никто не знает,
как где Тьмутаракань.

Христя

Я встал сегодня в пять часов,
но солнца не увидел,
лишь тучи шли из-за лесов —
я их возненавидел.
Их молчаливые ряды
в шинелях серо-грязных
шли градом бить поля, сады,
нас, с хмарью не согласных.
Они шли землю бросить в дрожь,
сорвать с деревьев листья,
нас не ценя и в медный грош:
меня, тебя и Христю.
Ту Христю, что взрастила сад
на месте пепелища,
что здесь оставил пришлый гад
в коротких голенищах.
Как мне любить нахмур небес
и окрики природы?
Когда-то в душу мне пролез
один «отец народа».
Он тоже хмурился в усы,
как эти злые тучи,
и за коляску колбасы
нас от души помучил.
А мы кричали все «ура!»,
пока не протрезвели.
Социализм из топора
сварили и поели.
Когда повешенный кричит:
«Да здравствует свобода!» —
палач с ухмылкою молчит,
«отец и вождь народа».
Короче, хмурые вожди
нам счастья не прибавят.
И коммунизма, друг, не жди,
когда тираны правят.
Вот почему нахмур небес
в меня протест вселяет,
мы жизни кончили ликбез —
пусть это всякий знает,
кто думает, что мы рабы
с глазницами пустыми.
Нет! В памяти отцов гробы
и лагеря колымьи.

Четыре строчки

Вот нашел он бабок пачку,
сел с какой-то бабой в тачку,
ехал, выпал, в гроб упал —
дядя добрый закопал.
На могиле знак Сиона,
христианская икона,
из Корана пара слов
про обрезанных козлов.
Про меня четыре строчки
(в этом месте вставлю точки).
Я не против, что он жил,
что он голову сложил.
Против я, что жить нам плохо,
что Россия неумеха,
что живем мы без узды,
то, что все нам до п…ды.

Чечетка

Короче стали ноги,
и руки — до колен.
Не будьте ко мне строги:
и так и этак — тлен.
Длиннющими руками
легко чужое брать,
с короткими ногами
от вас мне не удрать.
Хотя и ваши ноги
короче ваших дней,
а руки-недотроги
моих в сто раз длинней.
Похлопаем в ладоши,
чечетку отобьем,
в себя заглянем строже —
и реквием споем.

Чмо

Проверю-ка еще разок,
на что я годен в этой жизни.
Прибор обычный: на глазок, —
привычен он в моей отчизне.
Я не ученый, не певец
и не сознательный рабочий,
не жнец, не пекарь и не швец, —
без специальности, короче.
Во мне партийный аппарат
не вызывает слезы счастья,
но я, увы, не Герострат,
чтоб сжечь хоромы самовластья.
Я не хочу в крови закат,
не жажду я семитской крови,
и шовинизма суррогат
со лба не стронет мои брови.
Вообще, политика — дерьмо,
политиканство — мета ада,
как россиянам мета «чмо»,
поставленная тем, кем надо.
Но это временно, друзья,
проснется русская «громада»,
и русофобам, детям ада,
не посочувствовать нельзя.
Пока и я в разряде «чмо»,
то бишь, российское дерьмо.

Чудак

Село солнце за село,
но верхушкам яблонь
с полчаса еще везло:
свет в них будто пламень.
И кресту на бугорке
сельского погоста,
помнящем о старике,
подфартило просто.
Высветился как золотой,
будто там, в могиле,
погребен отец святой,
а не дед Василий.
Что грешил не раз, не два,
и бывал под стражей
в Кобленце, где дойчслова,
и в Сибири нашей.
Был исколот он штыком
крупповской закалки,
кованым бит сапогом
на лесоповалке.
И улыбчив был, чудак,
чуть не до кончины.
Мне бы улыбнуться так
из своей кручины.
Село солнце за село,
но верхушкам яблонь
с полчаса еще везло:
свет в них будто пламень.

Чудная страна

Когда все спят, и ночь прохладой
в окно вливается тайком,
я вместе с фразою крылатой
лечу от дома далеко.
Где нет границ для мысли трезвой,
чуть затуманенной слезой,
где не бывал чиновник резвый,
и смерть не шастает с косой.
Где демагоги неизвестны,
и хамство где не вьет гнезда,
где Эрнст известен Неизвестный,
где с рельс не сходят поезда.
Где не взрываются ракеты
и чернобыльские АЭС,
где дарят девушкам букеты,
где не терзают поэтесс.
Где не плюют в могилы предков,
детей не бьют по голове,
где в Пасху стол не из объедков,
где есть мораль одна, не две.
Где, в общем, здорово живется
не только слугам всех мастей,
где из фонтанов счастье льется,
где ждать устали нас, гостей.

Шарман

Когда меня любили,
Дырявили карман,
Зачем-то говорили:
«Мой миленький, шарман».
Я глупо улыбался,
И глаз точил слезу.
Похоже, ошибался:
Любил я стрекозу.
Мне говорила мама:
«Дурашка мой, проснись».
А я всё спал, упрямо
Жизнь превращая в слизь.
И вот пришла расплата,
Какая — утаю.
Не обойтись без мата,
Без водки. Вот и пью.
И матерюсь площадно
Под солнцем и луной,
И всё ж люблю нещадно
Ту, что вертела мной.

Шпана

Играли скрипки на балу,
в эмоциях шалея,
всех забирая в кабалу,
визжа и мелко блея.
Хозяин бала, хохоча,
жал ручку баловнице,
любимой дочке Ильича,
известной светской львице.
Сажал на пальчик бриллиант
в подарок от Рассеи,
за папы звездного талант:
пил папа не косея.
Кричали маршалы «Ур-р-ра!»,
вверх чепчики бросая,
не в небеса, в тартарара,
болота сотрясая.
В апартаментах сатаны
рогатые блевали:
перевидали там шпаны,
но тут уж спасовали.
И Бог плечами пожимал,
и ангелы немели:
так удивил их этот бал,
где скрипки ошалели.

Я холст

                    Я холст.
                    Я прост.
              Пока холстина.
       Но буду скоро я картина.
Пусть легкомысленный мечтатель,
     Но верю: где-то почитатель
     Готовится войти в мой мир.
  И скажет мне: «ты мой кумир!»

ПЕСНИ

Беги, бегун!

Беги, бегун, пока не стерлись ноги,
Пока душа не вылетела прочь.
Здоровье нужно очень-очень-очень многим,
И заиметь его любой не прочь.
А это просто: надевайте кеды,
На тело майку, рваные трусы.
И как один, мы все легкоатлеты,
И славят нас ребята с «Верасы».
Вперед, вперед, — по хоженым дорогам,
По тротуарам, по бугоркам
И по тропинкам, по косогорам,
Где не пройти холёным рысакам.
Бег бегом? — ладно, — главное дыханье,
Вдох через нос, а выдох через рот.
Ну а потом чего желаешь обмыванье,
Пока болезнь вконец не удерёт.
Беги, бегун, пока не стерлись ноги,
Пока душа не вылетела прочь.
Здоровье нужно очень-очень-очень многим,
И заиметь его любой не прочь.

Вальсок

Солнце кружится по кругу
Сотни, тысячи недель,
Нашу Землю взяв под руку,
Как любимую подругу,
Вальса кружит карусель.
Мы с Землей танцуем тоже
В вальсе пьяном, вихревом,
Отдохнув лишь ночь на ложе,
А с утра вздохнув: «о, Боже…», —
Снова вальса звуки ждем.
Звезды кружатся по кругу
Миллиарды долгих лет,
Подчиняясь жизни звуку,
Причиняя людям муку, —
Нам на них управы нет.
Мы танцоры в этой жизни:
Танец свой протанцевав,
Поцелуй послав Отчизне
И заплакав в укоризне, —
Выйдем вон, вконец устав.
Солнце кружится по кругу
Сотни, тысячи недель.
Нашу Землю взяв под руку,
Как любимую подругу,
Вальса кружит карусель.
Вальса кружит, вальса кружит,
Вальса кружит карусель.
Вальса кружит, кружит, кружит,
Вальса кружит, кружит, кружит,
Вальса кружит карусель.

Выговор странный

Полюбил я тебя не за косы,
Не за синий пронзающий взгляд.
А за выговор странный: холосый,
Плинеси посколей виноглад.
Что кому: кому стройные ножки,
Кому пышная белая грудь,
Или взгляд непорочный, сторожкий,
Или может ещё что-нибудь.
Или руки, как белые крылья,
Или губы алее весны,
Или имя чудное — Севилья,
Или звон веселящей казны.
Но а мне только выговор странный,
И не надо другого чего.
Разговор твой слегка иностранный,
И задок: э-ге-ге, и-го-го.
Ну а мне только выговор странный,
И не надо другого чего.
Разговор твой слегка иностранный,
И задок: э-ге-ге, и-го-го.

Выселки

Он еврей, ты армян,
я, брат, полукровка, —
все одно, коль каждый пьян
и танцует ловко.
Руки тянутся к вину,
губы к поцелуям —
дай, товарищ, обниму,
а потом станцуем.
Хоть семь сорок, хоть гопак,
иль давай лезгинку,
или польский краковяк,
подтянув ширинку.
Наливай стакан по край,
выпьем разом, друже.
Мишка, русскую сыграй,
чтоб взяла за душу!
Хоть еврей, а хоть армян,
или полукровка,
Гольдберг или Саакян, —
всем грозит винтовка.
Здесь на выселках, в глуши,
будь хоть ассириец,
всех вконец заели вши,
клоп грызет, паршивец.
Наливай стакан по край,
выпьем разом, друже.
Мишка, русскую сыграй,
чтоб взяла за душу.
Ты еврей, он армян,
я, брат, полукровка, —
все одно, коль каждый пьян
и танцует ловко.

Голубая звезда

Тири-тири-да, тири-тири-да,
Тири-тири-ду, тири-тири-ду.
А я улетаю навсегда,
На свою удачу или на беду.
Тили-тили-да, тили-тили-да,
Тили-тили-ду, тили-тили-ду.
Светит голубая мне звезда.
Я к тебе, звезда моя, иду.
Тара-тара-та, тара-тара-та,
Тара-тара-ту, тара-тара-ту.
Меня доконала суета,
Крылья отгрызает на лету.
Пара-пара-ба, пара-пара-ба,
Пара-пара-бу, пара-пара-бу.
Или вот сейчас же, или никогда,
Я найду, найду свою судьбу.
Тири-тири-да, тири-тири-да,
Тири-тири-ду, тири-тири-ду.
Дири-дири-да, дири-дири-да,
Дири-дири-ду, дири-дири-ду.
Тири-тири-да, тири-тири-да,
Тири-тири-ду, тири-тири-ду.
Дири-дири-да, дири-дири-да,
Дири-дири-ду, дири-дири-ду.

Голубым подуло ветром

Голубым подуло ветром,
Стаи туч как не бывало,
Лишь одна ещё устало
Кулаком грозит нам медным.
Солнце будто-бы с похмелья
Вдруг явилося опухшим,
Еле вырвалось из кельи,
Чтобы всем дышалось лучше.
Снова красное в зените —
Водке выпала опала.
Из кармана тити-мити
Улетят куда попало.
Из кармана тити-мити
Улетят куда попало.
Улыбнулась мне девчонка.
Наплевать, что я женатый.
Вот тебе моя ручонка,
Вот тебе мой рот щербатый.
Голубым подуло ветром,
Просвистело сквозняками,
Прозвенело медяками
И зиме конец на этом.
И зиме конец на этом.
И зиме конец на этом.

Двуединство

Мороз и солнце — день чудесный!
Не буду лгать, украдена строка.
А написал ее поэт один известный,
что был убит рукою дурака.
Мороз и солнце — чудо сочетанья,
как двуединство сердца и ума,
как двух врагов нежданное братанье,
как я и ты, как скипетр и сума.
Мороз и солнце. Вышел я на волю
и воздух пью, как сладкое вино,
и пьян и радостен с такого алкоголя.
Не всем его испробовать дано.
А это жаль, мы все бы были чище:
и взором ясные, и светлые душой,
не гнули б спин на жизненном ветрище.
Мороз и солнце — это хорошо!

Долги наши

Пора, пора сбираться нам в дорогу,
пора, пора оплачивать долги,
коль с нами жизнь не строит недотрогу,
и ко всему чуть свихнуты мозги.
Коль брали в долг, и время рассчитаться,
не будем корчить нищего лица:
есть кое-что, с чем можно и расстаться,
на посошок испробовав винца.
Нога — в сапог, рука — в рукав шинели,
на лоб надвинув черный козырек
пойдем под песню бешеной шрапнели
встречать последний, проклятый денек.
Рот перекошен в крике озверелом,
глаза красны от бешеной тоски, —
и вот убит один промежду делом,
зажав руками бледные виски.
Еще один с долгами рассчитался:
за хлеб, за воду, даже за любовь.
И вот второй, и третий распластался,
пролив на землю трепетную кровь
Пора, пора сбираться нам в дорогу,
пора, пора оплачивать долги, —
коль с нами жизнь не строит недотрогу,
и ко всему чуть свихнуты мозги.

Дурашка

У товарища Аркаши
мысли подлые, не наши:
как бы где кого надуть,
шухель-мухель провернуть.
В этом грязном Тель-Авиве
бабка, тётка и свояк
пишут: «Мы здесь так счастливы,
всё курей едим, оливы».
Он поверил им, простак.
Что ж езжай, езжай паскуда.
Знай, назад дороги нет.
Вспомнишь Родину, иуда,
сионистская приблуда,
недоделанный брюнет.
Не сидеть тебе в палатке,
не хмурить простой народ.
Ох, в Израиле не сладко!
Да, в Израиле не сладко.
Слышь, намаешься урод.
Но не слушает Аркашка
и без Бога в голове,
не молившись Иегове,
упорхнул — дурак, дурашка.

Дурочка

Вышел я на поле, поле —
Ах, какая благодать!
Голове от алкоголя,
Голове от алкоголя
В небе хочется летать.
Захотелось, — в чем же дело —
На пропеллерах-ушах
Голова моя взлетела,
Пусть летит, коль захотела,
Я при ней не в сторожах.
Пусть летит куда попало:
На Камчатку иль в Габон.
Хоть бы, дурочка, пропала.
Ох, такая прилипала,
И звонит, как телефон.
Без нее мне много легче,
И избавлюсь от соплей.
Отдохнут немного плечи, —
Сколько ж можно их калечить.
Улетай, башка, скорей!
И в семье спокойней будет:
Нечем лаяться с женой.
Все обиды позабудет,
Снова, может быть, полюбит —
Скажет: «Миленький, родной!»
Головенка полетала,
Но не стала улетать.
И на место, дура, встала.
И на место, дура, встала,
Стала глупости болтать.

Еще вербы не лопнули почки

Еще вербы не лопнули почки,
Еще в небе студеная хмарь,
Еще снегом засыпаны кочки,
Еле теплится солнца алтарь.
Еще люди в тяжелых уборах
Из песцов и из прочих зверей,
Еще мало любви в синих взорах,
И сквозняк не бодрит из дверей.
Но весна уж совсем недалече,
Это может не всякий понять,
И не каждый готовится к встрече,
Только надо ль кого обвинять.
Все заботы, заботы, заботы…
До весны ли в сплошной калготе:
На работу и снова с работы,
К телевизору или к плите.
Люди лучше, чем кажутся с виду,
И сердца их добрей, чем слова,
И больней принимают обиду, —
Оттого так свербит голова.
А весну я за всех повстречаю,
Точно так же, как в прошлом
                                           году.
За сохранность ее отвечаю.
Люди, к вам я ее приведу.

Золушка

На восходе солнышка,
на рожденье дня
вышла в поле Золушка,
девочка моя.
Здравствуй, здравствуй,
                         Золушка!
Здравствуй, здравствуй, день!
Здравствуй, поле-тетушка!
Здравствуй, лета звень!
Здравствуй, моя девочка,
первая любовь!
В сердце впилась стрелочка,
причиняя боль.
Отразилось горюшко
в искренних глазах —
отодвинься, горюшко,
стрелкой на часах.
На восходе солнышка,
на рожденье дня
вышла в поле Золушка,
девочка моя.

Каблук

Почему, почему, почему
под окошком поют соловьи?
Мне их песни совсем ни к чему,
как и карие очи твои.
Почему, почему, почему
по весне так туманится взгляд?
Но не тянет к плечу ни к чьему,
и весны не тревожит наряд.
Почему, почему, почему
в сердце грусть закрадется
                                  весной,
и душа не лежит ни к чему,
даже к чарке любимой, резной.
Отчего, отчего, отчего
обманул меня преданный друг?
И снести это так нелегко,
тяжелей чем измены подруг.
Отчего, отчего, отчего
я не верю улыбкам друзей.
И весна на меня не глазей —
мне не быть под твоим
                                 каблуком.

Как генсек товарищ Сталин

Что-то мне совсем не ясно,
Как же дальше жизнь влачить,
Чем тоску свою лечить,
Чтобы стало все прекрасно.
Чтобы не было скандалов,
Сплетен гадских и плевков,
Подхалимов причиндалов,
Хамов, пьяниц, дураков.
Чтобы душу не терзали,
Быт мещанский, суета.
Чтоб бесследно исчезали
Дрянь людская, сволота.
Чтобы сам себе хозяин,
Что хотел, то говорил.
Чтобы правду-матку брил,
Как генсек,  товарищ Сталин.
Чтоб любили не за деньги,
Чтоб не щурились в ответ,
Чтобы в каждой деревеньке
Люди кушали лангет.
Чтобы злость не донимала,
И с улыбкою, шутя,
Чтобы женщина рожала
Без тревоги за дитя.
Что-то мне совсем не ясно,
Как же дальше жизнь влачить,
Чем тоску свою лечить,
Чтобы стало все прекрасно.

Камневоз

Камни возит камневоз,
Пирожки — пирожковоз,
Молоко — молоковоз,
А меня никто не вез.
Шел я сам тропой лесною,
Богом славленой весною,
Улыбался каждой пташке,
Лапку жал любой букашке.
И доволен был до слез,
Что меня никто не вез.
На чужом горбу не сложно,
Даже в Рай заехать можно.
Как кому, а мне, — так тошно.
Проглядеть полжизни можно.
На чужой вспотевшей шее,
Кто смелей, а кто подлее,
Кто хитрей, а кто наглее,
Но никто не стал добрее.
Лучше пехом, пехом, пехом,
По тропе пробитой Богом,
Мимо речки, мимо луга,
Глядь, — и встретил где-то друга.
Хорошо рядком шагать,
Можно ль лучшего желать,
И вести о жизни речи,
Утром ждать с зарею встречи.
Жечь ночами звезды-свечи,
Пить и петь по-человечьи.
На чужом хребте и шее
Лучше чем висеть на рее.
Но куда как лучше пехом,
Целиной и по дорогам.

Мысли наивные

Пишу, читаю, иль смотрю,
как за окном проходят люди —
все мысль одну боготворю,
лелею, нежу и творю,
и хороню в бумажной груде.
Пусть мысль наивна и проста,
как, в общем, все на этом свете,
как мановение перста,
как поцелуй уста в уста,
как поле в розовом рассвете.
Как смех, как горькая слеза,
как вздох на жизненном излете,
как в церкви старой образа,
как неба звездные глаза,
как то, что вы вообще живете.
Пусть мысль наивна и проста,
увы, она не воплотима:
мне ль без венца и без креста
пройти дорогою Христа
от Буковины до Витима
мне ль будоражить род людской,
дать объясненье жизни смысла
в сует суете городской,
в деревне, венчанной тоской
с зевотой челюстноотвислой.
Всех не объять и не обнять,
не запасти на всех улыбок,
всю боль людскую не принять,
тоску с зевотой не унять —
и сердцем слаб, и телом хлипок.
Не несть тернового венца,
пусть сердце корчится от боли,
что сын ногами бьет отца,
что рожи сплошь и нет лица,
и что на задницах мозоли.
Что, что…а-а, все равно не счесть
всех этих «что» и «почемучек»,
ума и совести отлучек.
Пусть остается все как есть.

Надоело прозой, прозой

Надоело прозой… прозой, — все о смысле бытия.
Поученья крупной дозой, будто я кому судья.
Не судья и не подсуден, в жизни сам грешил не раз.
Водку пил из всех посудин… водку пил из всех посудин,
Нахватался сто зараз.
И в любви бывал не верен, — вот и проза бытия.
Слезы лил и был растерян, так какой же я судья?
Как и все имел страстишки, до страстей не дотянул.
По ночам играл в картишки… по ночам играл в картишки,
Масть проклятую тянул.
Надоело прозой… прозой, — под гитару бы напеть.
Что кого-то звали Розой, что коса ее как медь.
Что узка ее ладошка, что глазища — полымя.
Что любил ее немножко… что любил ее немножко,
Медну косу теребя.
Надоело прозой… прозой, — все о смысле бытия.
Поученья крупной дозой… поученья крупной дозой,
Будто я… будто я, — кому судья.

Одетта

Взметнулась в вихре танца —
Божественные «па».
Не женщина, а грация, —
И «бис!» кричит толпа.
На фоне декораций
Придуманная жизнь,
Бурлит сквозь шум оваций
Фантазии каприз.
Ах, бедная Одетта,
Поруганная честь,
Таких, как ты, на свете
Возьмусь ли перечесть…
Беда злодейкой скачет,
Пронзая на лету, —
И тихо кто-то плачет
В шестнадцатом ряду.

Падлюка

Я ли, я ли, я ли, я ли
Не любил тебя, падлюку,
Не любил тебя, падлюку,
Не поил в «Национале».
Я ли, я ли, я ли, я ли
Не холил тебя как паву,
Не холил тебя как паву,
Пока менты не схомутали.
Вот сижу я за решеткой,
Срок назначенный мотаю,
Срок назначенный мотаю,
А ты там любишься с Володькой.
Хоть бы кинула письмишко,
Мол, так и так, я молодая,
Мол, так и так, я молодая,
Трудно ждать. Прости, мол, Мишка.
От других узнал все это:
Отписали мне ребята,
Отписали мне ребята,
С весны на лето.
Вовку фраера урою,
Только б выбраться на волю,
Только б выбраться на волю,
Кой чем тогда поброю.
И тебя коль чем помечу,
Это уж не сумлевайся,
Это уж не сумлевайся,
Готовься к встрече.

Посланник любви

Плыви, плыви, кораблик, мой бумажный,
Пусть паруса колышет ветерок.
Пусть капитан ведет тебя отважный
И приведет в порт назначенья в срок.
Звени ручей, играй на перекатах,
Но мой корабль, прошу, не загуби.
Пусть он неопытен в круизах и регатах,
Он из письма о счастье и любви.
Я взял письмо, сложил его в кораблик,
И опустил в весенний ручеек.
И вот в пути любви моей посланник,
Моей любви бумажный мотылек.
Не близок путь, опасен и коварен,
И стерегут пиратские ладьи,
И океан, как пьяный русский барин,
Швыряет в волны сдуру корабли.
Плыви, кораблик, к порту назначенья,
Мои слова любимой донеси.
Вознаградит она твои мученья,
Что пожелаешь, — смело попроси.
Плыви, плыви, кораблик, мой бумажный,
Пусть паруса колышет ветерок,
Пусть капитан ведет тебя отважный,
И приведет в порт назначенья в срок.

Прощание

Прощай, отец, прощай, земля родная.
Я улетаю в дальние края,
И что там ждет меня, наверное, не знаю:
Иль тучи пуль, иль сабель острия.
Что ж, умирать — не сложная наука,
Пусть на войне ты это не сумел.
А не вернусь, взрасти родного внука,
Чтоб, как и ты, не трусом был, а смел.
Не миновать мне схваток с басмачами,
Лицом к лицу на горной крутизне,
Не спать ни днем, ни черными ночами,
А коль усну, ворочаться во сне.
Ну что поделать, надо, значит, надо:
На то приказ по части нашей дан.
И вот лечу я мимо Ашхабада,
Прямой дорогой на Афганистан.

Это было

Памяти друга Саши

Я сплю, я вижу день ушедший,
и я в том дне еще живу:
веселый, грустный, сумасшедший, —
люблю, страдаю наяву.
И жив мой друг, вчера умерший,
пусть бледен, жалок и в бреду,
в неделю страшно постаревший, —
все ж с нами, в жизненном ряду.
И лепесток, уже увядший,
еще пахуч и на цветке.
В зените славы ангел падший,
с Христом еще накоротке.
Еще ловлю твой взор горячий
и трепещу как мотылек.
Еще Гомер — мальчишка зрячий, —
стихов бессмертных не изрек.
Еще и сам ко всем участлив,
еще пою, не одинок.
Прощай, ушедший мой денек,
я был с тобою очень счастлив.
─────

Ссылки для прослушивания и скачивания песен

Беги, бегун! — https://disk.yandex.ru/d/F9x5Os01DmegOw

Вальсок — https://disk.yandex.ru/d/GRp4Sn9IHyafbw

Выговор странный — https://disk.yandex.ru/d/SpENT_mB2bbQyQ

Выселки — https://disk.yandex.ru/d/nLgTLH-qr-pRlg

Выселки v.2 — https://disk.yandex.ru/d/i1UoMuIYWid3QQ

Голубая звезда — https://disk.yandex.ru/d/H19ZQO8eWhA6Rw

Голубым подуло ветром — https://disk.yandex.ru/d/hUC6D34AgAJwwQ

Двуединство — https://disk.yandex.ru/d/5wyx06E4Vpi9-w

Долги наши — https://disk.yandex.ru/d/mCMYoB-H_3pYKw

Дурашка — https://disk.yandex.ru/d/ODi901m-kzd0cg

Дурочка — https://disk.yandex.ru/d/B_H_Hz91fdapoQ

Еще вербы не лопнули почки — https://disk.yandex.ru/d/fn-SOJDa_jhtSw

Золушка — https://disk.yandex.ru/d/gzQWIdL9gqf5zA

Каблук — https://disk.yandex.ru/d/crusQ2XW_GZ2aA

Как генсек товарищ Сталин — https://disk.yandex.ru/d/C0WyOHd_sy7bHA

Камневоз — https://disk.yandex.ru/d/riueVunwaWB7Og

Мысли наивные — https://disk.yandex.ru/d/k4IWUUAYfKQq6Q

Надоело прозой, прозой — https://disk.yandex.ru/d/vLVot0JTXHHoJQ

Одетта — https://disk.yandex.ru/d/QWaIOvgNVYPjfw

Падлюка — https://disk.yandex.ru/d/AO4tVR3JxJJfbg

Посланник любви — https://disk.yandex.ru/d/Vr2ANr4ev1TLbw

Прощание — https://disk.yandex.ru/d/qsAZIiK9KA4ltQ

Это было — https://disk.yandex.ru/d/YvL_e0HPf85Odg




Оглавление

  • ПРОЗА
  •   Верх любви
  •   Диагноз
  •   Кетчуп
  •   Надежда
  •   Полубредовые мысли
  •   Яхточка
  •   Манижа — русское чудо
  •   Ушла эпоха
  •   Разум человеческий
  •   С легким паром
  •   Воспоминания маргинала из прошлого века
  •     Вождь
  •     Такие дела
  •     Шнурки
  •     Печальный март пятьдесят третьего года
  •     Цыгане
  •       История первая
  •       История вторая
  •     Вишневое варенье
  •     Гагры
  •     Конотоп
  •     Ярмарка дружбы
  •     Вадловы Воды
  •     Хирса
  •     Друг мой Сашка
  •     Тим Тимыч
  •     День Победы
  • ЛИРИКА
  •   Achtung
  •   Амбрэ
  •   Арбат
  •   Бахрома
  •   Блесна
  •   Бля
  •   Буратино
  •   Валет
  •   Весть
  •   Восток
  •   Время
  •   Всё не так
  •   «Гафт не говно…»
  •   Гомик
  •   Графенок
  •   Гулена
  •   Гундосы
  •   Дорога в рай
  •   Дурдом
  •   Еще разок
  •   Жажда
  •   Засранец
  •   Замарашка
  •   Здесь
  •   Казак
  •   Клобук
  •   Князь
  •   Козлодрание
  •   Колыбельная
  •   Колыма
  •   Космонавты
  •   Круги
  •   Кураж
  •   Лачок
  •   Лихач
  •   Лучший нумер
  •   Людоед
  •   Мальчик
  •   Межцарствие
  •   Может быть
  •   Молодец
  •   Мыслитель
  •   Настоящий мужчина
  •   Невмочь
  •   Некто
  •   Обида
  •   Овца и Волк
  •   Обрывки
  •   Околесица
  •   Оконце
  •   Отмена
  •   Отченашек
  •   Парадокс
  •   Пестрая река
  •   Платочек
  •   «Муж плохой жене хорошей…»
  •   Погодка
  •   Поднос
  •   Помню
  •   Поручик
  •   Послание из дурдома
  •   Посуда
  •   Про любовь
  •   Просо
  •   Пуп
  •   Дурачины
  •   Сестренка
  •   Скамеечка
  •   Старче
  •   Стеклотара
  •   Судьбина
  •   Такое дело
  •   Тетери
  •   Тишина
  •   Толпа
  •   Тоска
  •   Точка
  •   Травка
  •   Три шестерки
  •   Трудно
  •   Уголки
  •   Улыбка
  •   Умиление
  •   Химера
  •   Хобби
  •   Христя
  •   Четыре строчки
  •   Чечетка
  •   Чмо
  •   Чудак
  •   Чудная страна
  •   Шарман
  •   Шпана
  •   Я холст
  • ПЕСНИ
  •   Беги, бегун!
  •   Вальсок
  •   Выговор странный
  •   Выселки
  •   Голубая звезда
  •   Голубым подуло ветром
  •   Двуединство
  •   Долги наши
  •   Дурашка
  •   Дурочка
  •   Еще вербы не лопнули почки
  •   Золушка
  •   Каблук
  •   Как генсек товарищ Сталин
  •   Камневоз
  •   Мысли наивные
  •   Надоело прозой, прозой
  •   Одетта
  •   Падлюка
  •   Посланник любви
  •   Прощание
  •   Это было
  • Ссылки для прослушивания и скачивания песен