Джон Ирвинг
Сын цирка
John Irving
A SON OF THE CIRCUS
Copyright © 1994 by Garp Enterprises, Ltd.
All rights reserved
© И. Куберский, перевод, примечания, 2017
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017
Издательство Иностранка®
* * *
Посвящается Салман
От автора
Этот роман не об Индии. Индии я не знаю. Я был там лишь однажды, меньше месяца, и был поражен, насколько чужда мне эта страна; она и остается чертовски чуждой. Но задолго до поездки в Индию я начал представлять себе человека, который там родился, а потом оттуда уехал; я воображал себе героя, который снова и снова туда возвращается. Он вынужден возвращаться; однако с каждым возвращением отчуждение его только растет. Индия остается непоправимо чужой, даже для него.
Мои индийские друзья говорили: «Сделай его индийцем – стопроцентным индийцем, но все же не индийцем». Они говорили мне, что везде, куда бы он ни поехал, – даже у себя дома – он чувствует себя чужим; то есть он всегда иностранец. «Тебе нужно просто найти точные детали», – говорили они.
Я отправился в Индию по приглашению Мартина Белла и его жены Мэри Эллен Марк. Мартин и Мэри Эллен попросили меня написать для них киносценарий – о ребенке, который выступает в индийском цирке. Я работал над этим сценарием и этим романом одновременно более четырех лет. Сейчас я перерабатываю сценарий, который тоже называется «Сын цирка», хотя там иная, чем в романе, история. Возможно, я продолжу переделывать сценарий, пока не выйдет фильм – если, конечно, он выйдет. Мартин и Мэри Эллен пригласили меня в Индию; в каком-то смысле они и дали толчок «Сыну цирка».
Я также очень многим обязан тем индийским друзьям, которые были со мной в Бомбее в январе 1990 года, – в частности, Ананде Джейсингх – и тем артистам «Большого Королевского цирка», которые уделили мне столько своего внимания, пока я жил с цирком в Джунагадхе. Больше всего я в долгу перед четырьмя индийскими друзьями, которые читали и перечитывали эту рукопись; они приложили немало сил, чтобы преодолеть мое невежество и исправить многочисленные ошибки, благодаря чему этот роман так или иначе получился, – я хочу поблагодарить их поименно; их вклад в «Сына цирка» неоценим.
Выражаю свою благодарность Даяните Сингх из Нью-Дели, Фарруху Чотиа из Бомбея, доктору Абрахаму Вергезе из Эль-Пасо, штат Техас, и Рите Матур из Торонто. Я также благодарен моему другу Мишелю Ондаатье, который познакомил меня с Рохинтоном Мистри, – именно Рохинтон представил меня Рите. Мой же друг Джеймс Солтер проявил исключительное терпение и доброе чувство юмора, когда я внаглую использовал несколько пассажей из его изящного романа «Спорт и времяпрепровождение». Спасибо, Джим.
Как всегда, должен поблагодарить и ряд писателей: моего друга Питера Маттисена, который читал самый первый вариант романа и предложил мудрое хирургическое вмешательство; моих друзей Давида Сакликкио, Крейга Нова, Гэйла Годвина и Рона Хансена (в том числе и его близнеца Роба), которые тоже мучились с первыми моими вариантами. И я в долгу перед Ведом Мета за его советы, которые он посылал почтой.
Как обычно, мне следует поблагодарить даже не одного, а нескольких медицинских специалистов. Моя благодарность доктору Мартину Шварцу из Торонто – за его внимательное чтение предпоследнего варианта. Кроме того, я благодарен доктору Шервину Нуланду из Хамдена, штат Коннектикут, и доктору Бертону Берсону из Нью-Йорка; они предоставили мне материалы по клиническим исследованиям ахондроплазии. (После того как я закончил роман, был открыт ген ахондроплазии; главный биолог-исследователь из Калифорнийского университета в Ирвине, доктор Джон Дж. Васмут, написал мне, что ему следовало бы прочесть «Сына цирка» до того, как он опубликовал статью, описывающую идентификацию гена ахондроплазии, – «потому что я бы позаимствовал некоторые из ваших утверждений». Мне остается только допустить, что мой главный герой – выдуманный доктор Дарувалла – был бы польщен этим.)
Высоко ценю щедрость Джун Колвуд и Джона Фланнери – директора госпиталя Кейси-Хаус в Торонто. Огромен вклад в мой четырехлетний труд над романом трех моих помощников – Хитера Кохрана, Элисон Риверс и Алана Ридера. Но есть только один читатель, который корпел над всеми вариантами этой истории, – моя жена Джанет. Именно она буквально вынесла на себе тысячи страниц, не говоря уже о том, что ей пришлось пережить и вынужденное путешествие; я благодарю ее от всего сердца.
Наконец, я должен выразить признательность моему издателю Харви Гинсбергу, который официально ушел со своего поста еще до того, как я вручил ему рукопись объемом 1094 страницы; несмотря на это, Харви отредактировал ее.
Повторяю: я не знаю Индии и «Сын цирка» не про Индию. Однако действие романа происходит в Индии – это история индийца, но
не индийца, для которого Индия всегда будет оставаться неизвестной и непознаваемой. Если мне удалось найти правильные детали, значит мои друзья меня не подвели.
Дж. И.
1
Ворона на потолочном вентиляторе
Кровь карликов
Само собой, что возвращался он из-за карликов – обратно в цирк
и обратно в Индию. Доктор привык к чувству, с которым он покидал Бомбей «в последний раз»; чуть ли не в каждый отъезд он клялся, что больше никогда не вернется в Индию. Но проходило несколько лет – как правило, не больше четырех-пяти, – и он снова летел из Торонто за тридевять земель. И причина была отнюдь не в том, что он родился в Бомбее, – во всяком случае, как он утверждал. Его отец и мать умерли, сестра жила в Лондоне, брат – в Цюрихе. Жена доктора была австрийкой, а дети и внуки жили в Англии и в Канаде; никто из них не хотел жить в Индии: они редко посещали эту страну – никто из них не был там рожден. Но доктор был обречен возвращаться в Бомбей; ему предстоит возвращаться снова и снова – если не всегда, то по крайней мере до тех пор, пока в том цирке будут карлики.
Ахондропластические карлики представляли собой большинство среди цирковых клоунов Индии. Это так называемые цирковые лилипуты, но они не лилипуты – они карлики. Ахондроплазия – это наиболее распространенная причина появления на свет карликов, то есть малорослых людей с короткими конечностями. Ахондропластический карлик может родиться у нормальных родителей, но вероятность стать карликами у детей карлика – пятьдесят процентов. Этот тип карликовости – чаще всего результат случайного изменения в генах, спонтанной мутации, которая потом становится доминантным признаком у детей карлика. Никто не открыл генетический маркер для этого признака – и никто из светил в области генетики не утруждает себя поисками такого маркера.
Вполне возможно, что только доктор Фаррух Дарувалла вынашивал высосанную из пальца идею найти генетический маркер для этого типа карликовости. Одержимый страстью открыть его, доктор был занят собиранием образцов крови у карликов. Ясно, что это была всего лишь прихоть: его проект собирания крови не имел отношения к ортопедии, а он был хирургом-ортопедом – генетика была лишь одним из его увлечений. Однако, хотя визиты Фарруха в Бомбей были нечасты и непродолжительны, никто в Индии не брал когда-либо кровь у такого количества карликов; никто не пускал кровь стольким карликам, как доктор Дарувалла. В тех цирках, что выступали в Бомбее, или же в тех цирках, которые оказывались в маленьких городках Гуджарата и Махараштры, Фарруха любя называли вампиром.
Это отнюдь не означает, что доктор Дарувалла как специалист в своей профессиональной области не сталкивался в Индии с профильными пациентами среди карликов; они страдают от хронических ортопедических проблем – болями в коленях и лодыжках, не говоря уже о боли в пояснице. Эти симптомы с возрастом и с ростом веса прогрессируют; по мере того как карлики стареют и набирают вес, боль распространяется на ягодицы, заднюю поверхность бедер и икры.
В госпитале для больных детей в Торонто доктору Дарувалле попадалось очень мало карликов; однако в госпитале для детей-калек в Бомбее – куда Фаррух наведывался во время очередных приездов, гордясь своим титулом почетного хирурга-консультанта, – среди его пациентов было много карликов. Но эти карлики, хотя и были готовы поделиться с доктором Даруваллой семейными историями, отнюдь не горели желанием отдавать ему свою кровь. С его стороны было бы неэтично брать у карликов кровь против их согласия; большинство ортопедических заболеваний, поражающих ахондропластических карликов, не требуют анализов крови. Следовательно, доктор Фаррух чистосердечно признавался им в научной природе своего исследования и мог только
попросить этих карликов о взятии у них крови для анализа. Почти всегда они отвечали «нет».
В данном случае речь пойдет о самом близком знакомом карлике доктора Даруваллы в Бомбее; их дружба местного разлива началась давно, поскольку карлик Вайнод был первым, у кого доктор Дарувалла попросил крови, и он же связал доктора с цирком. Они встретились в кабинете доктора в госпитале для детей-калек: их беседа пришлась на религиозный праздник Дивали
[1], на который приехал цирк под названием «Большой Голубой Нил» для выступлений в парке Кросс-Майдан. Карлик-клоун (Вайнод) и его нормальная (не карлица) жена Дипа привели в госпиталь своего сына-карлика (Шиваджи), чтобы проверить уши ребенка. Вайнод не представлял себе, каким образом можно соотнести
уши с госпиталем для детей-калек – слух не имеет ничего общего с ортопедическими проблемами, – но он верно умозаключил, что все карлики калеки.
Однако доктор так и не смог убедить Вайнода в генетической причине карликовости ни его самого, ни его сына. То, что Вайнод появился на свет у нормальных родителей и тем не менее оказался карликом, с точки зрения последнего, не было результатом мутации. Карлик верил в историю, рассказанную его матерью: что утром после зачатия она выглянула из окна и первым увиденным ею живым существом был карлик. То, что жена Вайнода была нормальной женщиной – «почти красивой», по словам Вайнода, – не избавило сына Вайнода Шиваджи от карликовости. Но с точки зрения Вайнода, это произошло
не из-за доминантного гена, а скорее из-за Дипы, к несчастью запамятовавшей, что́ Вайнод до того рассказывал ей. Первым живым существом, которое Дипа увидела наутро после зачатия, был Вайнод, –
вот почему Шиваджи тоже оказался карликом. Тем утром Вайнод велел Дипе не смотреть на него, а она об этом забыла.
То, что «почти красивая» Дипа (или, по крайней мере, нормальная женщина) вышла замуж за карлика, объяснялось просто – она была бесприданницей. Ее продала цирку «Большой Голубой Нил» собственная мать. И поскольку Дипа была еще новичком на трапеции, она почти ничего не зарабатывала. «Только карлик мог жениться на ней», – говорил Вайнод.
Что касается их сына Шиваджи, рецидивы воспаления среднего уха и хронические инфекции распространены среди ахондропластических карликов до достижения ими возраста восьми-десяти лет; при отсутствии лечения такие инфекции часто приводят к значительной потере слуха. Сам Вайнод был тугоухим. Но не было никакой возможности просветить Вайнода ни по этому, ни по другим вопросам, касающимся генетики карликовости того типа, к которому относились он и его сын; например, по поводу хотя бы так называемых рук-трезубцев – короткие, равной длины пальцы на руках расположены характерным образом: два пальца из пяти почти вплотную друг к другу. Доктор Дарувалла также отмечал короткую широкую стопу карлика и ригидность его локтевых суставов, из-за чего руки не могли полностью разгибаться; доктор старался указать Вайноду на то, что, как и у сына, кончики его пальцев достают только до бедер, живот выпячен – даже лежа на спине, карлик демонстрировал типичный выгиб позвоночника вперед. Поясничный лордоз и вывернутый таз и являются причиной того, почему все карлики ходят вразвалку.
– Карликам и подобает ходить вразвалку, – отвечал Вайнод.
Он был уперт как истинно верующий и категорически не желал делиться своей кровью с какой-то вакуумной пробиркой. Он сидел на кушетке в смотровой комнате, кивая в ответ на теоретические посылы доктора Дарувалла относительно карликовости. Голова Вайнода, как у всех ахондропластических карликов, была чрезмерно большой. Его лицо не было отмечено признаками высокого интеллекта, хотя выпуклый лоб мог бы свидетельствовать о силе ума; посередке – еще один типичный признак ахондроплазии – лицо было вдавлено. Щеки и переносица уплощены, хотя кончик носа мясист и задран; челюсть выдвинута настолько, что подбородок у Вайнода был более чем внушительным; и хотя его большая, сжатая с боков голова не отличалась надлежащим здравомыслием, общая его манера заявляла о личности огромной решимости. Его агрессивный внешний вид еще более усугублялся чертой, общей для ахондропластических карликов: при укороченности их трубчатых костей мышечная масса распределена так, что создается впечатление немалой физической силы. Касательно Вайнода жизнь в кувыркании и прочей акробатике наделила его хорошо очерченными мышцами плеча; его предплечья и бицепсы бугрились. Он был ветераном цирковой клоунады, а выглядел как крошка-головорез. Фаррух немного побаивался его.
– Так что вы хотеть от моей крови? – спросил карлик доктора.
– Я ищу то секретное, что сделало вас карликом, – ответил доктор.
– Быть карликом – это не секрет! – возразил Вайнод.
– Я ищу в вашей крови то, что, если я его найду, поможет другим не рожать карликов, – пояснил доктор.
– Почему вы хотеть положить конец карликам? – спросил карлик.
– Сдавать кровь не больно, – пояснил доктор Дарувалла. – Укол не болезненный.
– Весь укол болезненный, – сказал Вайнод.
– Значит, вы боитесь уколов? – спросил Фаррух карлика.
– Мне сейчас как раз нужно моя кровь, – ответил Вайнод.
«Почти красивая» Дипа тоже не разрешила доктору протыкать ее карлика-сына иглой, хотя оба – Дипа и Вайнод – предположили, что в цирке «Большой Голубой Нил», выступавшем в Бомбее вторую неделю, полно других карликов, которые могли бы дать доктору Дарувалле свою кровь. Вайнод сказал, что был бы счастлив познакомить доктора с клоунами «Голубого Нила». Далее Вайнод посоветовал доктору задобрить клоунов алкоголем и табаком, и именно по подсказке Вайнода Фаррух пересмотрел свое изначальное объяснение, зачем ему нужна кровь карликов. «Скажите им, что вы используете их кровь, чтобы вернуть к жизни умирающего карлика», – посоветовал Вайнод.
Именно так и начался этот проект, посвященный крови карликов. Это было пятнадцать лет назад, когда доктор Дарувалла ступил на территорию цирка в парке Кросс-Майдан. Он принес свои иглы, свои пластиковые иглодержатели, свои стеклянные трубочки (вакуумные пробирки). В качестве взятки он приготовил карликам два ящика большого «Кингфишера» и две упаковки сигарет «Мальборо»; по словам Вайнода, последние были популярны среди его друзей-клоунов по причине высокого рейтинга изображенного на пачке мужчины. Как оказалось, Фарруху следовало бы оставить пиво дома. В тишине жаркого раннего вечера клоуны «Большого Голубого Нила» выпили слишком много «Кингфишера»; два карлика потеряли сознание во время забора крови – для Вайнода это стало еще одним доказательством того, что он должен сохранить до капли свою собственную.
Даже бедная Дипа хватанула «Кингфишера»; незадолго до своего выступления она жаловалась на легкое головокружение, которое усилилось, когда она висела, согнув ноги в коленях, на высоко поднятой трапеции. Затем Дипа попыталась махом принять положении сидя, но жара поднялась до купола, и жена карлика почувствовала, что ее голова в тисках донельзя раскаленного воздуха. Ей стало чуть лучше, когда она ухватилась за трапецию обеими руками и стала раскачиваться все сильнее и сильнее; в воздушной акробатике у нее был простейший номер – один гимнаст прыгает, другой его ловит, – но она так пока и не научилась правильно подставлять партнеру запястья, чтобы затем самой схватиться за его собственные. Дипа просто отпускала трапецию, когда ее тело было параллельно земле; затем она запрокидывала голову так, чтобы ее плечи оказывались ниже уровня ее ног, и партнер хватал ее за лодыжки. В идеале, когда он ловил ее, голова Дипы оказывалась примерно в пятидесяти футах над страховочной сеткой, но жена карлика была новичком, и она отпустила трапецию, еще не полностью вытянувшись. Партнеру пришлось резко наклониться к ней – ему удалось ухватить только одну из ее ног и под неудачным углом. Из-за вывиха бедра Дипа так вскрикнула, что партнер счел за лучшее выпустить ее и дать упасть в страховочную сетку, что он и сделал. Доктор Дарувалла никогда не видел более неловкого падения.
Дипе, маленькой смуглой девушке из сельской местности штата Махараштра, было, вероятно, лет восемнадцать, но доктору она показалась шестнадцатилетней; ее карлику-сыну Шиваджи было меньше двух. Мать продала Дипу в «Большой Голубой Нил», когда той исполнилось одиннадцать или двенадцать лет – то есть в возрасте, когда у матери был, что вполне возможно, соблазн продать ее в бордель. Дипа знала, что ей повезло быть проданной в цирк. Она была настолько тонкой, что «Голубой Нил» поначалу попытался обучить ее номеру «Женщина-змея» – то есть сделать «бескостной девушкой», «гуттаперчевой леди». Но, повзрослев, Дипа стала недостаточно гибкой для «бескостной девушки». Даже Вайнод высказал мнение, что Дипа старовата для обучения воздушной акробатике; большинство артистов с детства учатся летать на трапеции.
Жена карлика была если не «почти красивой», то, по крайней мере, хорошенькой с определенного расстояния; ее лоб был в отметинах от оспы, и у нее были признаки перенесенного рахита – выступающие лобные бугры и рахитические четки. (Эти утолщения на ребрах в местах соединения реберного хряща с костной частью ребра и впрямь похожи на четки.) Грудь у Дипы была столь маленькой, что выглядела плоской, как у мальчика, – тем не менее бедра были женственны. Отчасти благодаря тому, каким образом страховочная сеть совладала с ее весом, Дипа оказалась лежащей ничком – таз же ее
торчал в направлении одинокой пустой, качающейся наверху трапеции.
По тому, как она упала и теперь лежала в страховочной сетке, Фаррух заключил, что у Дипы скорее проблемы с бедром, чем с шеей или спиной. Но пока кто-нибудь не взялся удерживать ее от копошения в сетке, доктор не осмеливался отправиться на помощь. Вайнод же немедленно вскарабкался на сетку, и тогда доктор велел ему зажать голову Дипы между колен и держать ее плечи. Только когда карлик зафиксировал ее в безопасном положении – так, чтобы Дипа не могла пошевелить ни шеей, ни спиной, ни даже подвигать плечами, – доктор Дарувалла осмелился направиться к ним.
Пока Вайнод залезал на сетку, и все то время, что он плотно держал голову жены между колен, и пока доктор Дарувалла сам карабкался в провисающую сетку и медленно и коряво прокладывал к ним свой путь, сетка так и продолжала раскачиваться, и пустая, свисавшая сверху трапеция тоже качалась, но в своем ритме.
Фаррух никогда прежде не бывал в страховочной сетке. С приметным брюшком, он был далеко не спортсменом даже пятнадцать лет назад; непрезентабельное влезание в сетку для воздушных акробатов стоило ему колоссальных усилий – двигало им лишь чувство благодарности за первые взятые образцы карликовой крови. Продвигаясь на карачках по проминающейся, раскачивающейся сетке к бедной Дипе, лежащей в тисках собственного мужа, доктор больше всего напоминал толстую настороженную мышь, пересекающую огромную паутину.
Панический страх Фарруха вывалиться из сетки, по крайней мере, отвлекал его от ропота цирковой аудитории; зрителям не терпелось, чтобы процесс спасения поскорее закончился. То, что громкоговоритель представил его беспокойной толпе, никак не помогло доктору приготовиться к трудности этого приключения. «А вот и доктор спешит на помощь!» – объявил в громкоговоритель инспектор манежа в мелодраматической попытке утихомирить толпу. Но сколько же времени ушло у доктора на то, чтобы добраться до упавшей акробатки! Далее под тяжестью Фарруха сеть просела еще больше – он был похож на громоздкого любовника, приближающегося к своей жертве, примявшей середину мягкой постели.
Затем сеть вдруг так глубоко провисла, что доктор Дарувалла потерял равновесие и неуклюже повалился вперед. Толстяк вонзил пальцы в ячейки сетки, а поскольку он снял сандалии, перед тем как забраться на сеть, то попытался также уцепиться пальцами ног (как клешнями) за ячейки сетки. Но несмотря на эту попытку замедлить инерцию собственного тела, когда доктор был лишь в шаге от того, чтобы наконец представить интерес для скучающей публики, сила тяжести взяла свое. Доктор Дарувалла воткнулся лбом в живот Дипы, обтянутый трико в блестках.
Шея и спина Дипы не были травмированы – доктор издалека верно диагностировал ее повреждение. Ее бедро было вывихнуто, и, упав на ее живот, Фаррух сделал ей больно. Доктор поцарапал лоб розовыми и красными, как пожарная машина, блестками, которыми выше ее таза была расшита звезда, а переносицей со всего размаха хрястнулся о лобковую кость Дипы.
В иных обстоятельствах такое столкновение могло бы стать сексуально захватывающим, но не для женщины с вывихом бедра (и с головой, плотно зажатой между колен карлика). Доктор же Дарувалла – несмотря на болевой шок Дипы и ее стоны – мог бы счесть это соприкосновение с лобком упавшей акробатки своим единственным внебрачным опытом. Фаррух никогда его не забудет.
Сюда он был вызван из рядов зрителей, чтобы помочь жене карлика в ее несчастье. И затем на глазах равнодушной публики доктор кончил тем, что врезался лицом в промежность раненой женщины. Так удивительно ли, что он не мог забыть ее или же те смешанные чувства, которые она вызывала в нем?
Даже сегодня, столько лет спустя, доктор в смущении испытывал приятный трепет, поскольку воспоминание об упругом животе воздушной гимнастки возбуждало его. Там, где тогда упокоилась его щека, Фаррух все еще осязал испарину ее бедер. И, слыша стоны Дипы, вскрикивающей от боли (пока доктор в неловкой возне пытался освободить ее от своего веса), он также слышал похрустывание своего носового хряща, поскольку лобковая кость Дипы не уступала по твердости ни локтю, ни лодыжке. И когда доктор Дарувалла вдохнул тот опасный аромат, он подумал, что наконец-то идентифицировал поразивший его запах секса, сравнимый разве что с земным смешением духа цветов и смерти.
Это там, в раскачивающейся сетке, Вайнод впервые и обвинил его.
– Все это происходит оттого, что вы хотеть крови карликов, – сказал карлик.
Доктор изучает груди леди Дакворт
За пятнадцать лет таможня лишь дважды задерживала доктора Даруваллу; оба раза их внимание привлекли одноразовые подкожные иглы – около сотни штук. Доктор должен был объяснить разницу между шприцами, которые используются для инъекций, и вакуумными пробирками (вакутейнерами), которые используются для забора крови; в вакутейнерах ни стеклянные ампулы, ни пластиковые держатели игл не оснащены поршнем. Доктор не возил с собой шприцы для инъекций лекарств, он возил вакутейнеры для забора крови.
– У кого вы берете кровь? – спросил таможенник.
Ответить на этот вопрос было даже легче, чем объяснить проблему, которая в текущий момент предстала перед доктором.
Текущая проблема заключалась в том, что у доктора Даруваллы были нехорошие новости для знаменитого актера, неудобоваримо именуемого Инспектор Дхар. Не зная, насколько они огорчат Дхара, доктор робел и потому собирался сообщить кинозвезде плохие новости в общественном месте, прилюдно. Уравновешенность Инспектора Дхара на публике была известна; Фаррух чувствовал, что может положиться на самообладание актера. Никто в Бомбее не назвал бы частный клуб общественным местом, но доктор Дарувалла не видел разницы между частным и общим в свете назревшей критической ситуации.
В то утро, когда доктор Дарувалла явился в спортивный клуб «Дакворт», он подумал, что нет ничего особенного в том, чтобы увидеть высоко в небе над полем для гольфа стервятника; он не считал птицу смерти каким-то знаком, связанным с неприятными новостями, которые он нес. Клуб этот был в Махалакшми, недалеко от Малабар-Хилла; каждый в Бомбее знает, чем Малабар-Хилл привлекателен для стервятников. Когда в Башнях Молчания выкладывали труп, стервятники – с расстояния не менее тридцати миль от Бомбея – могли учуять дух созревающих останков.
Фаррух был знаком с Дунгарвади. Так называемые Башни Молчания представляют собой семь огромных пирамид из камней на Малабар-Хилле, где парсы выкладывают трупы своих умерших, чтобы их объели подчистую падальщики. Доктор Дарувалла тоже был парсом – родом из персов-зороастрийцев, которые пришли в Индию в седьмом и восьмом веках, спасаясь от преследования мусульман. Однако отец Фарруха был таким страшным и непримиримым атеистом, что доктор никогда не исповедовал зороастризм. И обращение Фарруха в христианство несомненно убило бы его отца-безбожника, если бы тот уже не умер. Доктор был обращен только в возрасте около сорока.
Поскольку доктор Дарувалла был христианином, его смертное тело никогда не выставят в Башнях Молчания; но несмотря на пламенный атеизм его отца, Фаррух был полон уважения к обычаям своих соплеменников парсов-зороастрийцев – и для него было
не внове, что стервятники летают к Ридж-роуд и обратно. Не был удивлен доктор и тем, что конкретный стервятник над полем для гольфа «Дакворт», похоже, не спешил прибыть к Башням Молчания. Вся окрестность была увита виноградными лозами, и среди прочих парсов грифы приветствовали разве что мертвых, предназначенных для могильных ям.
В общем, доктор Дарувалла одобрял падальщиков. Известняк, из которого были сложены пирамиды, способствовал быстрому разложению даже крупных костей, а те фрагменты парсов, что оставались целыми, уносило потоком в сезон дождей. Что касается избавления от своих мертвецов, парсы, по мнению доктора, нашли замечательный выход.
Как человек, зарабатывающий на жизнь собственным трудом, доктор Дарувалла, как и большинство других, встал в это утро рано. В госпитале для детей-калек, где он продолжал получать удовольствие от своего титула почетного хирурга-консультанта, ему предстояла операция на изуродованной стопе (косолапость), а затем другая – по поводу кривошеи; последняя – нечастая операция в наши дни, и она не была той разновидностью хирургии, которая отражала главный интерес Фарруха в ортопедической практике, пусть даже и во время его наскоков в Бомбей. Доктора Даруваллу интересовали инфекции костей и суставов. В Индии такие инфекции были типичным следствием дорожно-транспортных происшествий и сложных переломов; сломанная кость выходит наружу, поскольку кожа прорвана, и через пять недель после травмы на месте раны начинается нагноение свища. Эти инфекции являются хроническими, потому что кость мертва, а мертвая кость ведет себя как инородное тело. Омертвевший кусочек кости называется
sequestrum – секвестр; в Бомбее коллеги-ортопеды любили называть Фарруха Даруваллу Мертвая Кость – а те, кто знал его поближе, звали его к тому же Дарувалла Вампир Карликов. Но шутки в сторону; инфицированные кости и суставы не были еще одним хобби – они были полем профессиональных интересов Фарруха.
В Канаде доктору часто казалось, что его ортопедическая практика включает в себя столько же спортивных травм, сколько и врожденных дефектов или спастических контрактур. В Торонто доктор занимался и детской ортопедией, но он чувствовал себя гораздо более востребованным, а значит, более живым в Бомбее. В Индии было привычно видеть пациентов, у которых ноги были обвязаны маленькими носовыми платками; платки прикрывали свищ, через который вытекало небольшое количество гноя, – и так годами. В Бомбее также пациенты
и хирурги охотнее шли на ампутацию и быстрый подбор простых протезов; такие решения были неприемлемы в Торонто, где доктор Дарувалла был известен как хороший микрососудистый хирург.
В Индии не лечили без удаления мертвых фрагментов кости; подчас приходилось удалять слишком много мертвой кости – изъятие ее ставило под сомнение возможность конечности поддерживать вес тела. Но в Канаде с помощью длительных инъекций антибиотиков в вену Фаррух мог комбинировать удаление мертвой кости с восстановительной процедурой – переносом кусочка мышцы с кровеносными сосудами на зараженный участок. Доктор Дарувалла не мог проводить такие процедуры в Бомбее, разве что применять подобную практику на очень богатых людях в госпиталях типа Джаслок
[2]. В госпитале детей-калек доктор прибегал к быстрому восстановлению функций конечности; это часто достигалось благодаря ампутации и протезированию. Для доктора Даруваллы нагноение свища было не самым худшим делом; в Индии он смотрел на это сквозь пальцы.
И, разделяя общий энтузиазм обращенных в христианство – доктор был конфирмованным англиканцем, полным страха и трепета перед католицизмом, – он также испытывал душевный подъем в канун Рождества, которое в Бомбее выглядит не столь броским коммерческим предприятием, как в христианских странах. Это конкретное Рождество доктор встречал с осторожной радостью; накануне он побывал на католической мессе
, а в самый день Рождества – на англиканской службе. Он посещал церкви по воскресеньям, хотя едва ли постоянно; однако двойная доза такой ничем не объяснимой богомольности настораживала жену Фарруха.
Жена доктора Фарруха была из Вены, в девичестве Джулия Зилк – никакого отношения к мэру города, носящего данное имя. Бывшая фройляйн Зилк была родом из аристократической и надменной семьи, принадлежащей к Римско-католической церкви. Во время коротких и нечастых визитов семьи Дарувалла в Бомбей дети Даруваллы посещали иезуитскую школу; однако не потому, что они воспитывались католиками, – это было лишь результатом усилий Фарруха поддерживать «семейные связи» с этими школами, в которые иначе было бы трудно попасть. Дети Даруваллы исповедовали англиканство; в Торонто они посещали англиканскую школу.
Но несмотря на то что Фаррух предпочитал протестантство, ему было приятно развлечь нескольких своих знакомых-иезуитов в День подарков – они были более непосредственными собеседниками, чем знакомые по Бомбею англиканцы. Само по себе Рождество было, без сомнения, радостным событием, этот отрезок времени пробуждал в докторе доброе начало. В веянии Рождества доктор мог почти забыть, что результаты его двадцатилетнего обращения в христианство чуть ли не плачевны.
И доктор Дарувалла больше не обращал внимания на стервятника, что кружил высоко над полем для гольфа в клубе «Дакворт». Единственным облачком на горизонте было то, как подать Инспектору Дхару огорчительные новости. Для Дхара это было отнюдь не приятным событием. Но до этих непредвиденных новостей у доктора выдалась совсем неплохая неделя.
Это была неделя между Рождеством и Новым годом. В Бомбее стояла непривычно прохладная и сухая погода. Число активных членов спортивного клуба «Дакворт» достигло шести тысяч; учитывая наличие двадцатидвухлетнего листа ожидания для новых членов, это число было достигнуто весьма неторопливо. В то утро состоялось заседание комитета по членству, на которое уважаемый доктор Дарувалла был приглашен председателем, чтобы решить, должен ли член номер 6000 (шесть тысяч) быть как-то особо отмечен в связи с его экстраординарным статусом. Среди поступивших предложений рассматривались почетная металлическая пластина с фамилией в бильярдной (там, где между трофеями зияли значительные пустые пространства), небольшой прием в честь гостя в Дамском саду (где из-за какой-то непонятной болезни обычное цветение бугенвиллей почти сошло на нет) и просто занесение фамилии, набранной на пишущей машинке, в имеющийся список членов, «временно избранных в руководство».
Фаррух уже не раз выступал с возражением против названия этого списка, который был заключен в глухой стеклянный футляр в фойе клуба «Дакворт». Он сетовал, что выражение «временно избранные» означает, что их просто выдвигали, а вовсе не избирали, – но это название было в употреблении со дня основания клуба сто тридцать лет назад. Возле короткой колонки с именами ползал паук – он ползал там так давно, что считался мертвым, – или, возможно, паук тоже искал для себя постоянное членство. Это была шутка доктора Даруваллы, но шутка старая – говорили, что ее повторяли все шесть тысяч членов.
Был полдень, и члены комитета пили колу «Тамс Ап» и апельсиновый газированный напиток «Голд Спот» в карточном зале, когда доктор Дарувалла предложил этот вопрос закрыть.
– Забыть? – сказал мистер Дуа, глухой на одно ухо после теннисной травмы, о которой он никогда не забывал: его партнер в парной игре сделал двойную ошибку на подаче и швырнул свою ракетку, попав в него. Поскольку партнер был лишь «временно избранным» на определенный срок, эта шокирующая демонстрация скверного нрава положила конец его притязаниям на постоянное членство.
– Вношу предложение, – теперь уже громко объявил доктор Дарувалла, – что члена номер шесть тысяч
не следует чествовать!
Данное предложение быстро поддержали и приняли, оставив втуне тему машинописной памятки об этом событии. Доктор Сорабджи, коллега Фарруха по госпиталю для детей-калек, пошутил, что это решение было одним из самых мудрых, принятых комитетом по членству. По правде сказать, доктор Дарувалла подумал, что просто никто не захотел брать на себя риск беспокоить паука.
В карточном зале члены комитета сидели в тишине, удовлетворенные завершением своего дела; потолочные вентиляторы чуть веяли на подровненные колоды карт, которые занимали подобающие им места на соответствующих столах, плотно обтянутых зеленым сукном. Официант, убрав пустую бутылку из-под «Тамс Ап» со стола, за которым сидели члены комитета, прежде чем покинуть комнату, задержался, чтобы поправить одну расползшуюся колоду карт, хотя только две верхние карты колоды нарушили строгий порядок, потревоженные ближайшим потолочным вентилятором.
В этот момент в карточный зал и вошел мистер Баннерджи – он искал своего партнера по игре в гольф мистера Лала. Старый мистер Лал опаздывал на их постоянные девять лунок, и мистер Баннерджи рассказал комитету о забавном итоге их вчерашнего поединка. Мистер Лал совершил грубую ошибку при первом ударе на девятой лунке – это было то еще зрелище! – отправив мяч через грин (площадку с короткой травой) прямо в заросли заболевших бугенвиллей, где сам он, бедный, и сгинул в тщетной попытке продолжить игру.
Вместо того чтобы вернуться в клуб, мистер Лал помахал мистеру Баннерджи рукой и в ярости направился к этим зарослям – там его мистер Баннерджи и оставил. Мистер Лал был полон намерения потренироваться, как избежать этой ловушки, если он когда-нибудь снова по ошибке засандалит туда мяч. Когда мистер Баннерджи расстался со своим другом, лепестки бугенвиллей летели во все стороны; в тот вечер индус-садовник (не меньше чем главный) был мрачен, осмотрев, какой урон нанесен лозам и цветам. Но старый мистер Лал был одним из самых почитаемых членов «Дакворта» – если он настаивал на том, чтобы научиться, как выбивать мяч из бугенвиллей, никто не взял бы на себя смелость отговорить его от этой затеи. А теперь мистер Лал опаздывал. Доктор Дарувалла предположил, обратившись к мистеру Баннерджи, что, вполне возможно, его оппонент еще тренируется и что надо бы поискать его среди осыпающихся бугенвиллей.
На этом члены комитета разошлись, отрывисто, в здешней манере, похохатывая. Мистер Баннерджи продолжил поиски мистера Лала в гардеробе; доктор Сорабджи отправился в госпиталь на кабинетные приемы; мистер Дуа, чья глухота некоторым образом соответствовала его уходу от дел взрывного шинного бизнеса, отправился в бильярдную пощелкать невинные шары, которые он едва слышал. Прочие остались там, где и были, обратившись к приготовленным колодам карт или расслабившись в холодной коже кресел читальной комнаты, где они заказывали большие бутылки пива «Кингфишер» или «Лондон Дайет». Утро уже заканчивалось, но, по общему представлению, было слишком рано для джина и тоников или добавки джина к коле «Тамс Ап».
В мужской гардеробной и в баре клуба молодые члены и подлинные спортсмены возвращались после своих сетов в теннис, бадминтон или сквош. Это утреннее время они в основном посвящали чаепитию. Вернувшиеся с серии гольфа от души ругались из-за безобразия с этими лепестками цветов, которые теперь шуршали по девятому грину. (Эти игроки в гольф ошибочно решили, что заболевшие бугенвиллеи снова принялись отвратительно цвести.) Мистер Баннерджи опять рассказывал свою историю – с каждым разом попытки мистера Лала одолеть бугенвиллеи изображались во все более критических и вызывающих выражениях. Щедрый добрый юмор растекался по клубу и гардеробной. Мистеру Баннерджи, похоже, не приходило в голову, что для утренней игры в гольф было уже слишком поздно.
Неожиданно холодная погода не могла изменить обычаи членов клуба «Дакворт»; они привыкли играть в гольф и теннис до одиннадцати утра или днем после шестнадцати часов. В промежутке члены клуба пили, или завтракали, или просто сидели под потолочными вентиляторами либо в глубокой тени Дамского сада, который был не только для дам, тем более что их никогда не бывало там слишком много – во всяком случае, в нынешние времена. Однако название сада осталось неизменным со времен паранджи, когда у некоторых мусульман и индусов было принято скрывать своих женщин от взглядов посторонних мужчин или иностранцев. Фаррух находил это странным, поскольку основали спортивный клуб «Дакворт» англичане, кого здесь до сих пор приветствовали и кто даже – таких было сравнительно немного – являлся членом клуба. Насколько Дарувалле было известно, англичане никогда не практиковали затворничество женщин. Основатели клуба «Дакворт» предназначали его для всех и каждого в Бомбее, при условии, что те отличились на поприще общественного лидерства. Фаррух, как и другие члены комитета по приему в клуб, готов был свидетельствовать, что о сути понятия «общественное лидерство» можно было бы вволю дискутировать хоть весь сезон муссонов и дольше.
По традиции председателем клуба «Дакворт» был губернатор штата Махараштра, однако сам лорд Дакворт, именем которого назвали клуб, никогда не губернаторствовал. Лорд Ди (так его звали) долго добивался этого поста, чему препятствовала слишком скандально-эксцентричная манера поведения его жены. В общем и целом леди Дакворт страдала эксгибиционизмом, а в частности поражавшей всех сумасбродной привычкой демонстрировать свои груди. Хотя этот недуг и расположил многих членов клуба как к лорду, так и к леди Дакворт, считалось, что данный ее каприз умаляет достоинства претендента на губернаторство.
Доктор Дарувалла стоял на сквозняке в пустом бальном зале, в который раз разглядывая великолепные и многочисленные трофеи на стенах, а также чарующие старые фотографии членов клуба прошлых времен. Фаррух получал удовольствие от систематического обзора фотографий своего отца, деда, а также бесчисленных добродушных джентльменов – друзей его отца и деда. Ему представлялось, что он мог бы вспомнить каждого, кто когда-либо клал руку ему на плечо или касался его затылка. Тяга к этим фотографиям противоречила тому факту, что из пятидесяти девяти своих лет доктор прожил в Индии совсем немного. Приезжая в Бомбей, он чутко реагировал на все и всех, напоминавших ему, сколь мало он знал или понимал страну, в которой родился. Чем больше времени он проводил в убежище клуба «Дакворт», тем дольше мог поддерживать иллюзию, что ему хорошо в Индии.
До́ма в Торонто, где доктор провел бо́льшую часть своей взрослой жизни, он пользовался репутацией «настоящего старого индуса» – особенно среди индусов, которые никогда не были в Индии или не хотели туда возвращаться; его даже считали отважным. В конце концов, каждые несколько лет Фаррух возвращался на родину, чтобы заниматься медицинской практикой в убогих, по общему мнению, условиях, в обстановке перенаселенности, вызывающей клаустрофобию. И где те достижения современной цивилизации, которые соответствовали бы уровню канадских благ?
И разве в этой стране не было перебоев с водой, хлебных бунтов, ограничений на потребление масла и риса, не говоря уже о контрафактных продуктах питания и о газовых баллонах, которые оказывались пустыми как раз посреди званого ужина? А эти постоянные разговоры о никудышном строительстве, отваливающейся штукатурке и тому подобном. Однако лишь изредка доктор Дарувалла возвращался в Индию в сезон муссонных дождей, который был в Бомбее наиболее «убогим». К тому же, общаясь со своими приятелями по Торонто, Фаррух не затрагивал того факта, что он никогда надолго не оставался в Индии.
В Торонто Дарувалла рассказывал о своем бомбейском детстве так, как если бы в нем было больше индийской яркости и подлинности, чем на самом деле. Образование доктор получил у иезуитов, посещая школу Святого Игнатия в районе Мазагаон, а в свободное время пользовался привилегиями клуба «Дакворт», предлагавшего своим членам организованные танцы и спорт. По достижении университетского возраста он был послан в Австрию; даже восемь лет обучения в Вене, где он окончил медицинскую школу, прошли под надзором – его пестовал старший брат, все это время живший вместе с ним.
Но в бальном зале «Дакворта», среди дорогих его сердцу фотографий бывших членов клуба, доктор Дарувалла мог мгновенно представить, что он действительно родом откуда-то там и этому «откуда-то там» и принадлежит. Все чаще и чаще, по мере приближения к шестидесяти, доктор признавался (лишь самому себе), что в Торонто он скорее играл в натурального индийца, чем являлся таковым; он мог, например, заговорить с индийским акцентом или обойтись без него, в зависимости от окружения. Лишь его приятели-парсы знали, что настоящий родной язык доктора – английский, а хинди он выучил в школе. Во время своих визитов в Индию Фаррух ровно так же стыдился того, насколько он притворяется европейцем или североамериканцем. В Бомбее его
индийский акцент исчезал, и стоило только услышать английский доктора, как сразу же можно было убедиться, что он полностью ассимилировался в Канаде. Но, если честно, лишь среди старинных фотографий бального зала в клубе «Дакворт» доктор Дарувалла чувствовал себя как дома.
О леди Дакворт доктор Дарувалла был только наслышан. На каждой из ее поразительных фотографий ее грудь была должным образом, если не стыдливо, прикрыта. Да, на снимках был запечатлен высоко поднятый и внушительный бюст, даже когда леди Дакворт уже была серьезно в годах; и да, привычка выставлять себя напоказ предположительно крепла по мере того, как леди старела, – даже после семидесяти лет ее грудь, судя по всему, оставалась в хорошей форме и была достойна обнажения.
Ей было семьдесят пять, когда она обнажилась на проезде к клубу перед компанией молодых людей, приехавших на бал сыновей и дочерей членов клуба. Инцидент был отмечен столкновением нескольких машин, в связи с чем ради порядка увеличили число «лежачих полицейских»
[3] – ими имплантировали весь подъездной путь. Фаррух считал, что с тех пор весь клуб «Дакворт» навсегда застрял на скорости «САМЫЙ МАЛЫЙ ХОД», указанной на знаках, выставленных в обоих концах подъездной дороги. Однако это в основном устраивало доктора; предупреждение двигаться самым малым ходом не воспринималось им как неудобство, хотя доктор действительно сожалел, что не жил прежде, чтобы хоть разок взглянуть на давнишнюю грудь леди Дакворт. В ее дни клуб просто не мог жить самым малым ходом.
Громко вздохнув в пустом бальном зале, может уже в сотый раз, доктор Дарувалла снова вздохнул и тихо сказал самому себе: «Добрые старые деньки». Но это была всего лишь шутка; на самом деле он так не думал. Те «добрые старые деньки» были ему так же неведомы, как и Канада – его холодная вторая родина – или как Индия, где он только делал вид, что ему хорошо. К этому можно добавить, что Фаррух никогда не говорил и не вздыхал настолько громко, чтобы быть услышанным со стороны.
Стоя в просторном холодном бальном зале, доктор различал, как официанты с помощниками накрывают в обеденном зале столы для ланча; до него доносились звонкие щелчки и глухие удары бильярдных шаров и внушительные шлепки по столу игральных карт, переворачиваемых лицом вверх. И хотя время уже перевалило за одиннадцать, два упрямца все еще играли в теннис; судя по медленным и вялым
хлопкам по мячу, матчу не хватало вдохновения.
Доктор безошибочно узнал звук трактора главного садовника, что катил по подъездной дороге, самозабвенно наскакивая на каждого «лежачего полицейского»; следом раздавался ответный грохот мотыг, грабель и лопат в сопровождении невнятных проклятий – главный индус-садовник был придурковат.
Одну из фотографий Фаррух особенно любил – и он пристально посмотрел на нее, а затем закрыл глаза, чтобы представить ее получше. Лицо лорда Дакворта выражало милосердие, спокойствие и терпение, однако в устремленном вдаль взгляде было что-то изумленное, как если бы он лишь недавно осознал собственную ничтожность и согласился с этим. Хотя лорд был широкоплеч и широкогруд и крепко держал шпагу, в опущенных уголках его глаз и вислых кончиках усов было что-то от кроткой покорности идиота. Дакворт постоянно
почти достигал поста губернатора штата Махараштра, но губернатором ни разу не стал. И было ясно, что рука, которую он положил на девичью талию леди Дакворт, хоть и касалась оной талии, но была при этом совершенно безвольной.
Лорд Ди совершил самоубийство накануне Нового года, точно на переломе веков. Еще много лет леди Дакворт продолжала обнажать грудь, однако, по общему мнению, будучи вдовой, она делала это хотя и чаще, но вполнакала. Циники говорили, что если бы леди Ди еще жила и продолжала показывать Индии свои дары, то наверняка сорвала бы установление независимости от Англии.
На фотографии, которая так притягивала доктора Даруваллу, подбородок леди Дакворт был опущен, глаза озорно смотрели вверх, как будто ее только что застали за изучением ложбинки собственного потрясающего бюста и она едва успела отвести взгляд. Ее грудь была широкой мощной полкой, поддерживающей хорошенькое личико. Даже полностью одетая, эта женщина производила впечатление какой-то безудержности; ее руки были опущены вдоль тела, однако пальцы были широко расставлены, а ладони открыты в сторону фотокамеры, как будто для распятия, – и непослушная прядь ее вроде бы белокурых волос, которые непонятно как держались высоко над грациозной шеей, эта прядь по-детски извивалась и свертывалась спиралью, подобно змее, вокруг одного из самых совершенных в мире маленьких ушек.
В последующие годы волосы ее превратились из светлых в седые, не утратив ни формы, ни своего глубокого блеска; ее груди, несмотря на столь частую и длительную демонстрацию, так и не обвисли. Доктор Дарувалла был счастлив в браке, однако мог бы признаться – даже своей дорогой жене, – что он влюблен в леди Дакворт, поскольку еще ребенком влюбился в ее фотографии,
а также и в ее историю.
Однако, если он проводил слишком много времени в бальном зале за разглядыванием фотографий членов клуба минувших времен, это действовало на него угнетающе. Большинство этих людей были уже покойниками; как говорили люди цирка о своих умерших – они упали мимо сетки. (Живые – наоборот – падали в сетку. Когда бы доктор Дарувалла ни справлялся о здоровье Вайнода, он не забывал спросить его также и о жене – карлик неизменно отвечал: «Мы пока еще падаем в сетку».)
Что касается леди Дакворт – по крайней мере, ее фотографий, – Фаррух мог бы сказать, что ее грудь все еще падает в сетку; возможно, она была бессмертна.
Мистер Лал упал мимо сетки
А затем внезапно некое, казалось бы проходное и стороннее, событие вызволило доктора Даруваллу из оцепенения по поводу груди леди Дакворт. Доктору требовалось включить подсознание, чтобы осмыслить происходящее, поскольку его внимание привлекла лишь какая-то легкая суматоха в обеденном зале. С открытой веранды, держа что-то поблескивающее в клюве, туда залетела ворона и залихватски уселась на широкую, похожую на весло лопасть потолочного вентилятора. Птица с риском для себя его наклонила, однако осталась сидеть на вращающейся лопасти, последовательно отмечая вкруговую пометом пол, частично скатерть одного из столов, салатницу и едва не вилку. Официант взмахнул салфеткой, и ворона, хрипло каркая, снова полетела к веранде, а затем взмыла над полем для игры в гольф, блестевшим под полуденным солнцем. То, что было у нее в клюве, вероятно, исчезло в ее глотке. Официанты и их помощники тут же бросились менять загаженную скатерть и заново сервировать стол, хотя было еще рано для ланча; затем вызвали уборщика, чтобы он очистил пол.
Из-за своих утренних операций доктор Дарувалла завтракал раньше, чем большинство даквортианцев – завсегдатаев клуба. Фаррух должен был встретиться за ланчем с Инспектором Дхаром в половине первого. Доктор прошел в Дамский сад, где отыскал просвет в заросшей листвой беседке, откуда открывался небесный простор над площадкой для гольфа; там он и уселся в плетеное кресло розового цвета. Тут его внимание, кажется, привлек собственный пивной животик, и Фаррух заказал пиво «Лондон Дайет», хотя ему хотелось большого «Кингфишера».
К своему удивлению, доктор Дарувалла снова увидел грифа-стервятника (возможно, того же самого) над полем для гольфа; птица снижалась, кружа совсем невысоко, будто ей было
не до Башен Молчания. Зная, с какой яростью парсы защищают свои погребальные обычаи, Фаррух с улыбкой представил, как они были бы оскорблены тем, что стервятника что-то отвлекло. Быть может, лошадь, замертво упавшая на ипподроме Махалакшми, или собака, убитая в районе Тардео, или труп, выброшенный волнами на берег возле мавзолея Хаджи Али. Какова бы ни была причина, этот стервятник не выполнял святое дело в Башнях Молчания.
Доктор Дарувалла взглянул на часы. С минуты на минуту должен был прийти его компаньон по ланчу; он потягивал свое «Лондон Дайет», представляя, что пьет «Кингфишер», и воображал, что опять строен. (Стройным Фаррух никогда не был.) Пока он наблюдал за стервятником, спускающимся по спирали, к птице присоединился вначале один, а потом другой гриф. Доктор вдруг похолодел. Фаррух совершенно забыл, что должен подготовиться к новости, которую ему предстояло сообщить Инспектору Дхару, – хотя хороших вариантов для этого не было. Наблюдая за стервятниками, доктор впал в такой глубокий транс, что совершенно не заметил плавного, как обычно пугающе грациозного, появления своего красивого молодого друга.
Опуская руку на плечо доктора Даруваллы, Дхар сказал:
– Там кто-то умер, Фаррух. Интересно – кто?
Явление Дхара привело к тому, что официант из новеньких – тот самый, что сгонял ворону с потолочного вентилятора, – уронил супницу с половником. Официант узнал Инспектора Дхара; а потрясло его то, что киногерой говорил по-английски без малейшего индийского акцента. Повторенный эхом грохот как бы возвестил о внезапном прибытии мистера Баннерджи в Дамский сад, где он схватил за руки обоих – Инспектора Дхара и доктора Даруваллу.
– Стервятники опускаются на девятом грине! – воскликнул он. – Полагаю, это бедный мистер Лал! Должно быть, он
умер в зарослях бугенвиллей!
Доктор Дарувалла прошептал на ухо Инспектору Дхару:
– Вот работа
для вас, инспектор.
При этом выражение лица молодого человека ничуть не изменилось.
Это была типичная для доктора реплика, однако Инспектор Дхар решительно повел их по фервею между ти и грином
[4]. Они увидели с дюжину кожистых птиц, которые хлопали крыльями и прыгали невпопад, гадя на девятом грине; их длинные шеи поднимались над бугенвиллеями, затем опускались в них, а с кривых клювов ярко капала кровь.
Мистер Баннерджи замешкался перед грином, а доктора Даруваллу застал врасплох трупный запах, въевшийся в оперение стервятников, и, чтобы прийти в себя, доктор остановился около флажка на девятой лунке. Лишь Инспектор Дхар, разгоняя грифов, двинулся дальше, прямо в заросли бугенвиллей. Вокруг него взлетали стервятники. Боже мой, подумал Фаррух, он выглядит как
настоящий инспектор полиции и даже не подозревает этого – он, кто всего лишь актер!
Официант, спасший потолочный вентилятор от вороны, а затем с меньшим успехом схватившийся с супницей и половником, также двинулся по полю для гольфа за возбужденными даквортианцами, но через несколько шагов, увидев, как Инспектор Дхар гоняет стервятников, повернул обратно в обеденный зал. Этот официант был из армии бесчисленных поклонников, смотревших каждый фильм с участием Инспектора Дхара (два или три фильма он пересматривал раз по шесть); следовательно, его можно было с уверенностью характеризовать как молодого человека, кого притягивают мелкие преступления и кровавая уголовщина, не говоря уже о захватывающем и самом жутком, что было в Бомбее, – мерзейшем городском отребье, которое так щедро изображалось во всех фильмах с Инспектором Дхаром. Однако, когда молодой человек увидел, как знаменитый актер разгоняет стаю взлетающих стервятников, реальный труп в районе девятого грина сильно расстроил его. Он ретировался в клуб, где его отсутствие было уже с неодобрением отмечено стюардом мистером Сетной, который был гораздо старше по возрасту и взят на службу благодаря протекции умершего отца Фарруха.
– На сей раз Инспектор Дхар нашел
настоящий труп! – сообщил молодой человек пожилому стюарду.
На что мистер Сетна сказал:
– Сегодня ваше рабочее место в Дамском саду. Убедительно прошу не покидать его!
Пожилой официант не одобрял фильмы с Инспектором Дхаром. Он вообще ко всему относился с абсолютным неодобрением – считалось, что эта его черта усугубилась на должности стюарда в клубе «Дакворт», где он держался так, будто его наделили полномочиями секретаря этого клуба. Мистер Сетна с хмурым неодобрением правил в обеденном зале и в Дамском саду еще до того, как Инспектор Дхар стал членом клуба, – хотя сам он не всегда был стюардом у даквортианцев. Прежде он был стюардом в клубе «Райпон», который принимал только парсов и был девственно-чист от какого бы то ни было спорта; клуб «Райпон» существовал для хорошей еды и хорошего разговора, и точка. Доктор Дарувалла там тоже был членом. «Райпон»
и «Дакворт» отвечали запросам его многоликой натуры: как парс
и христианин, бомбеец
и торонтец, хирург-ортопед
и коллекционер крови карликов, Фаррух не мог довольствоваться лишь одним клубом.
Что до мистера Сетны, то, поскольку он происходил из не такой уж старой состоятельной аристократии народа парси, его больше устраивал клуб «Райпон», чем «Дакворт»; однако обстоятельства, в которых выявилось его крайнее неодобрение чего бы то ни было, способствовали его увольнению оттуда. Это его «крайнее неодобрение чего бы то ни было» уже привело к тому, что мистер Сетна растратил деньги, унаследованные им от не такой уж зажиточной семьи, а это была немалая сумма. Эти деньги были в обращении в Радже, Британской Индии, но мистер Сетна настолько их не одобрял, что ухитрился сознательно все просадить. Мало кто пережил столько всего на бегах ипподрома Махалакшми, как он; и все, что у него осталось в памяти от тех лет игры на тотализаторе, – это дробный перестук лошадиных копыт, который он мастерски воспроизводил длинными пальцами по серебряному клубному подносу.
Мистер Сетна приходился дальним родственником семье Гуздар, старой финансовой аристократии, сохранившей свое состояние; они строили корабли для военно-морского флота Британии. Увы, случилось так, что один молодой член клуба «Райпон» задел уязвимое место клана, к которому отчасти принадлежал мистер Сетна; строгий стюард случайно услышал компрометирующее замечание относительно нравственности молодой леди Гуздар, его кузины, которую не раз отлучали от семьи. Поскольку грубая острота развеселила этих молодых парсов, не признававших своей религии, далее также последовало компрометирующее замечание о космическом переплетении Спента-Майнью (зороастрийского духа добра) и Ангра-Майнью (духа зла). В отношении кузины мистера Сетны из семейства Гуздар было сказано, что из всех ее предпочтений победу одержал дух секса.
Молодой денди, нанесший этот вербальный урон клану, носил парик, к бессмысленности которого официант также испытывал неодобрение. В результате мистер Сетна вылил горячий чай на макушку джентльмена, из-за чего тот вскочил и одним хапком буквально облысел на глазах изумленных компаньонов по ланчу.
Хотя действия мистера Сетны и были расценены многими старыми и новыми состоятельными семействами парсов как самые благородные, их сочли не подобающими рангу стюарда; основанием для увольнения мистера Сетны была формулировка «грубое нападение посредством горячего чая». Тем не менее стюард получил наилучшую из возможных рекомендацию от отца доктора Даруваллы. Мнение старшего Даруваллы имело такой вес, что мистера Сетну немедленно взяли на службу в клуб «Дакворт». Отец Фарруха расценивал эпизод с чаем как героический поступок: подвергнутая порицанию леди из рода Гуздаров была вне критики; мистер Сетна был прав, защищая оболганное достоинство девушки. Стюард был таким фанатичным приверженцем зороастризма, что не терпящий никаких возражений отец Фарруха отзывался о нем как о парсе, несущем на своих плечах всю Персию.
Каждому члену клуба «Дакворт», испытавшему на себе хмурое неодобрение со стороны старшего официанта в обеденном зале либо в Дамском саду, старина мистер Сетна представлялся персоной, которая охотно выльет горячий чай на
любую голову. Он был высок и исключительно тощ, как будто вообще не принимал пищу, и у него был презрительный нос крючком, будто стюард не одобрял всего, что пахнет. А еще пожилой стюард был столь светлокож – у большинства парсов кожа светлей, чем у индийцев, – что, как полагали, он испытывал неодобрение к другим расам.
В настоящий момент мистер Сетна с неодобрением взирал на сумятицу, царившую на поле для гольфа. Тонкие его губы были плотно сжаты, и у него был узкий выступающий подбородок с козлиной бородкой. Он не воспринимал спорт и во всеуслышание не одобрял, когда занятия спортом смешивают с более почетным делом, таким как принятие пищи и жаркий спор.
На поле для гольфа творилось что-то несусветное: из раздевалки выбегали полуголые мужчины, как будто в своей спортивной одежде (в полной экипировке) они и без того не были противны. Как истинный парс, мистер Сетна уважал законы; он считал смерть заслуживающей серьезного отношения, и в том, что она случилась на удручающе банальном поле для гольфа, было нечто аморальное. Как истинно верующего, чье тело когда-нибудь положат в Башни Молчания, пожилого стюарда глубоко задевало присутствие возле трупа многочисленных стервятников; так что он предпочел не замечать их, а обратить все свое внимание и презрение на людскую суматоху. Вызвали главного садовника-придурка – тот тупо направил тарахтящий трактор прямо по полю для гольфа, придавливая траву, которую его помощники недавно прочесали роликовой шваброй.
Мистер Сетна не мог видеть Инспектора Дхара, углубившегося в заросли бугенвиллей, но у него не было никакого сомнения в том, что эта неотесанная кинозвезда находится в самом центре событий; даже просто мысль об Инспекторе Дхаре вызывала у стюарда вздох неодобрения.
Затем раздался тонкий звон вилки о стакан – вульгарный способ позвать официанта. Мистер Сетна повернулся к столу, откуда шел оскорбительный звон, и обнаружил, что именно его, а не рядового официанта вызывает вторая миссис Догар. В лицо ее называли прекрасной миссис Догар, а за спиной – второй миссис Догар. Мистер Сетна не считал эту женщину особо красивой, к тому же он решительно не одобрял повторных браков.
К этому можно добавить, что большинство членов клуба считали красоту второй миссис Догар грубоватой и уже увядшей. Никакие деньги
мистера Догара не могли бы исправить дурновкусие его новой жены. Какова бы ни была ее физическая форма, поддержанию которой миссис Догар, по слухам, уделяла чуть ли не все свое время, при случайном стороннем взгляде ей никак нельзя было дать меньше сорока двух лет. С точки зрения критически настроенного мистера Сетны, вторая миссис Догар уже приблизилась к пятидесяти, если не перевалила через это число; он также считал ее верзилой. А еще многих даквортианцев – любителей гольфа оскорбляло ее бестактное заявление, будто этот их гольф совершенно бесполезное занятие для поддержания хорошего здоровья.
Сегодня миссис Догар была за ланчем одна – к этой ее привычке Сетна тоже относился с неодобрением. Он полагал, что в солидном клубе женщине непозволительно вкушать одной.
Поначалу после женитьбы мистер Догар часто появлялся за ланчем вместе с супругой; затем, когда женитьба уже отошла на второй план, мистер Догар позволял себе отменять назначенные встречи со своей половиной за ланчем, если вмешивались дела поважнее, связанные с его бизнесом. С недавних пор он отменял такие встречи в самую последнюю минуту, так что у его жены не оставалось времени поменять собственные планы. Мистеру Сетне было очевидно, что новая миссис Догар нервничает и злится, когда ее оставляют одну.
С другой стороны, для стюарда было так же очевидно состояние определенной напряженности между молодоженами во время их совместных обедов; миссис Догар была склонна резко обращаться к мужу, который был значительно старше ее. Мистер Сетна считал, что подобного наказания следовало ожидать, поскольку с особым неодобрением относился к мужчинам, женившимся на гораздо более молодых женщинах. Но стюард счел за лучшее предоставить себя в распоряжение агрессивной жены, пока она снова не затрезвонила вилкой о стакан; вилка в ее большой жилистой руке казалась на удивление маленькой.
– Мой дорогой мистер Сетна, – сказала вторая миссис Догар.
Мистер Сетна ответил:
– Чем я могу служить прекрасной миссис Догар?
– Вы не скажете, что означает весь этот переполох? – спросила миссис Догар.
Мистер Сетна отвечал ей неспешно, словно наливал горячий чай.
– Вам абсолютно не о чем волноваться, – сказал пожилой парс. – Это всего лишь мертвый гольфист.
2
Плохие новости
Еще свербит
Тридцать лет назад в Индии насчитывалось более пятидесяти вполне достойных цирков; сегодня там не найдется и пятнадцати приличных. Многие из них называются «большой этот» или «большой тот». Любимыми цирками доктора Даруваллы были «Большой Бомбейский цирк», «Джумбо», «Большой Золотой», «Джемини», «Большой Рейман», «Феймос»
[5], «Большой Восточный» и «Радж Камаль»; из них всех самым любимым у Фарруха был «Большой Королевский цирк». До провозглашения независимости Индии его называли просто «Королевский». Начинался он с шатра на двух столбах; в 1947 году «Большой Королевский» добавил еще два столба. Однако главным было то, что сам владелец цирка произвел на Фарруха столь отрадное впечатление. Оттого что Пратап Валавалкар хорошо попутешествовал, среди владельцев цирка он казался доктору Дарувалле самым искушенным; Фарруху нравился Пратап Валавалкар еще и потому, что он никогда не поддразнивал доктора за его интерес к крови карликов.
В шестидесятых годах «Большой Королевский» разъезжал по всему свету. Самой плохой была выручка в Египте, самой лучшей – в Иране; в Бейруте и Сингапуре, по словам Пратапа Валавалкара, выручка была неплохой, и из всех городов и весей, где гастролировал цирк, самым прекрасным местом был Бали. С полудюжиной слонов, двумя десятками больших кошек, не говоря уже о дюжине лошадей и почти таком же количестве шимпанзе, «Большой Королевский цирк» в основном выступал в штатах Махараштра и Гуджарат. С неисчислимым количеством какаду и прочих попугаев, дюжиной собак, не говоря уже о ста пятидесяти артистах, включая дюжину карликов, «Большой Королевский» никогда не покидал Индию.
Это была реальная история реального цирка, но доктор Дарувалла относил такие подробности к тем особого рода воспоминаниям, которые мы обычно храним в себе с детства. Детство Фарруха было скупо на впечатления; теперь он в основном предпочитал истории и памятные события, которые впитывал как зритель, находящийся по ту сторону кулис цирка. Он запоминал экспромты Пратапа Валавалкара, рассказывавшего: «У эфиопских львов коричневая грива, но во всем остальном они не отличаются от прочих львов – они не будут вас слушаться, если вы не назовете их правильно по именам». Фаррух лелеял в памяти эти маленькие откровения, как если бы они были отрывками из любимой сказки на ночь.
Ранним утром по пути в больницу на свои операции (даже в Канаде) доктор часто вспоминал большие, исходящие паром котлы над газовыми горелками в палатке повара. В одном котле была вода для чая, а в двух других повар грел молоко; первый котел с кипяченым молоком был не для чая – он шел на овсяную кашу для шимпанзе. Что касается чая, шимпанзе не любили горячий; они любили теплый. Фаррух также вспоминал о больших лепешках; они были для слонов – те любили роти
[6]. Тигры принимали витамины, от которых становилось розовым приготовленное для них молоко. Все эти драгоценные подробности не имели никакого отношения к ортопедической хирургии доктора Даруваллы, однако он дышал ими, как будто это была его собственная предыстория.
Жена доктора Даруваллы носила замечательные драгоценности, некоторые принадлежали еще его матери; но ни одна из них абсолютно не была памятна доктору, который (тем не менее) мог подробнейшим образом описать ожерелье из тигриных клыков, принадлежавшее Пратапу Сингху, инспектору манежа и укротителю диких животных для «Большого Королевского цирка», – этот человек вызывал у Фарруха подлинное восхищение. Однажды Пратап Сингх поделился с доктором своим лекарством от головокружения – настойкой на красном чилийском вине жженого человеческого волоса. От астмы инспектор манежа рекомендовал дольку чеснока, пропитанную тигриной мочой; дольку следовало высушить, затем растолочь и вдыхать полученный порошок. Более того, дрессировщик предупреждал доктора никогда не глотать тигриные вибриссы; проглоченные тигриные вибриссы якобы убивали.
Прочти Фаррух о подобных лекарствах в какой-нибудь полоумной колонке газеты «Таймс оф Индиа», он бы написал язвительное письмо для публикации в разделе «Мнение». От имени реальной медицины доктор Дарувалла опроверг бы эту «глобальную чушь» – таким коронным выражением он всегда отзывался о любых публикациях с так называемым ненаучным или мистическим подходом. Однако рецепты вроде настойки человеческого волоса в красном чилийском вине, равно как и лечение тигриной мочой (не говоря уже о предупреждении насчет тигриных вибрисс), исходили от самого́ великого Пратапа Сингха. С точки зрения доктора Даруваллы, инспектор манежа, несомненно, знал свое дело.
Эти цирковые познания и взятие крови у клоунов-карликов укрепляли Фарруха в неизменном чувстве, что после кувырканий в страховочной сетке и падения на бедную жену карлика он так или иначе стал приемным сыном цирка. Фаррух испытывал неугасимую гордость по поводу своего неуклюжего оказания помощи Дипе. Какой бы цирк ни выступал в Бомбее, доктора Даруваллу можно было найти в первом же ряду; можно было также отметить, что он вращается среди акробатов и дрессировщиков, – а больше всего он был счастлив, наблюдая за репетициями и цирковым закулисьем. Эти сокровенные сцены по ту сторону основного циркового шатра, эти крупным планом кадры с тентами артистов и клетками животных были привилегией, дающей Фарруху почувствовать, что он здесь свой. Порой ему хотелось быть
настоящим сыном цирка; Фаррух же полагал, что является здесь лишь почетным гостем. Однако для доктора этот почет был не мимолетным – отнюдь.
По иронии судьбы дети и внуки доктора Даруваллы были равнодушны к индийскому цирку. Эти два поколения родились и выросли в Лондоне или Торонто; они видали цирки не только покрупнее и пофантастичнее; они видали и почище – в буквальном смысле этого слова. Доктора огорчало, что его дети и внуки такие чистоплюи. Они считали палаточную жизнь акробатов и дрессировщиков убогой и даже «бесправной». Несмотря на то что земляные полы в палатках подметались несколько раз на дню, дети и внуки доктора Даруваллы были убеждены, что в палатках срач.
Однако для самого доктора цирк был хорошо организованным и обихоженным оазисом, который окружен миром болезней и хаоса. Его дети и внуки видели в карликах-клоунах одно лишь уродство, над которым в цирке можно только посмеяться. Но Фаррух чувствовал, что карлики-клоуны заслуживали, пожалуй, даже любви, не говоря уже о том, что они приносили доход. Дети и внуки доктора считали, что маленькие артисты подвергаются страшному риску, однако для Фарруха эти малыши-акробаты были счастливчиками – их спасли.
Доктор Дарувалла знал, что большинство детей-акробатов (как Дипа) проданы в цирк их родителями, которым было не под силу их содержать; другие были сиротами – этих и в самом деле усыновляли и удочеряли. Если они не выступали в цирке, где были хорошо накормлены и защищены, то жили на подаяние. Дети улицы, они делали перед вами стойку на руках и прочие трюки за три рупии в Бомбее или в небольших городках штатов Гуджарата и Махараштра, где «Большой Королевский цирк» чаще всего выступал, – нынче все меньше цирков приезжало в Бомбей. На праздник Дивали и в зимние каникулы еще всего лишь два-три цирка выступали в городе, но телевидение и видеомагнитофон нанесли урон цирковому бизнесу; слишком многие стали брать напрокат кинофильмы и сидеть по домам.
Послушать детей и внуков семейства Дарувалла, так получалось, что проданные в цирк дети-акробаты – маленькие трудяги-страдальцы, занятые в самой рискованной профессии; их тяжкий труд, невозможность побега были равносильны рабству. Первые шесть месяцев, пока шли тренировки, им ничего не платили; затем они начинали получать по три рупии в день – то есть лишь девяносто рупий в месяц, меньше четырех долларов! Но доктор Дарувалла возражал, говоря, что пища и кров с гарантией лучше, чем ничего; главное, что дети получали шанс.
Люди цирка сами кипятили воду и молоко. Они сами покупали продукты и готовили пищу; сами копали выгребные ямы и очищали их. И хорошие акробаты подчас получали от пятисот до шестисот рупий в месяц, пусть это и было всего лишь двадцать пять долларов. Честно говоря, хотя «Большой Королевский» действительно заботился о своих детях, Фаррух не стал бы утверждать, что
во всех индийских цирках к детям такое же отношение; некоторые тамошние цирковые представления были настолько убогими – не говоря уже о халатности и отсутствии профессионализма, – что доктор допускал возможность столь же жалкой жизни в таких местах.
В «Большом Голубом Ниле» жизнь была действительно жалкой; и правда, среди индийских цирков «большой тот», «большой этот» самым жалким был «Большой Голубой Нил» – или, по крайней мере, самым мелким из больших. Дипа согласилась бы с утверждением, что ее цирк не такой уж и большой. Жене карлика, «женщине-змее», перевоплотившейся в воздушную акробатку, недоставало ни блеска, ни здравого смысла; не только пиво было причиной ее слишком скорого падения с трапеции.
Повреждения у Дипы были сложными, но не очень серьезными. Кроме вывиха бедра, у нее была порвана поперечная связка. Доктор Дарувалла не только отметил памятным шрамом бедро Дипы – обрабатывая участок бедра перед операцией, он вынужден был столкнуться с неотразимой чернотой волос на лобке Дипы; это было темным напоминанием об ошеломляющем контакте ее лобка с его переносицей.
В носу еще свербело, когда доктор хлопотал по поводу размещения Дипы в госпитале. Из чувства вины он поехал из цирка вместе с ней. Но едва в приемном отделении приступили к осмотру больной, как доктора вызвала одна из секретарш; оказывается, пока он ехал из «Голубого Нила», ему сюда звонили.
– Вы знакомы с каким-нибудь клоуном? – спросила секретарша.
– В общем-то, да, знаком, – согласился Фаррух.
– С клоуном-
карликом? – спросила секретарша.
– Да, с несколькими! Только что встречался с ними, – добавил доктор.
Фарруху было слишком стыдно признаться, что, кроме того, он брал у них кровь.
– Похоже, кто-то из них получил травму в цирке в парке Кросс-Майдан, – сказала секретарша.
– Только не Вайнод! – воскликнул доктор.
– Да, именно он, – сказала она. – Поэтому они хотят, чтобы вы вернулись в цирк.
– Что случилось с Вайнодом? – спросил доктор Дарувалла эту источающую презрение секретаршу; она была из многочисленной породы секретарш-язв.
– Я не могу судить о состоянии клоуна по телефонному звонку, – ответила она. – Говорили в истеричных тонах. Вроде как его потоптал слон, или в него выстрелили из пушки, или то и другое вместе. А теперь этот карлик лежит и умирает – он заявляет, что его доктор –
вы.
Так что доктор Дарувалла действительно отправился к шатру цирка в парке Кросс-Майдан. По дороге назад к «Большому Голубому Нилу», с его донельзя ущербными номерами, в носу у доктора продолжало свербеть.
Все эти пятнадцать лет, стоило Фарруху только подумать о жене карлика, как у него начинало свербеть в носу. И теперь то, что мистер Лал «упал мимо сетки» (тело на поле для гольфа и впрямь было мертвым), напомнило доктору Дарувалле, что Дипа таки выжила после своего падения
и более чем нежелательного и болезненного контакта с неуклюжим доктором.
Знаменитые близнецы
При внезапном появлении Инспектора Дхара стервятники поднялись в воздух, но не улетели. Доктор Дарувалла знал, что падальщики еще парят над головой, поскольку трупный запах витал в воздухе и их тени пересекали туда-сюда девятый грин и бугенвиллеи, где Дхар – настоящий кинозвездный детектив – опустился на колени перед бедным мистером Лалом.
– Не трогайте тело! – сказал Дарувалла.
– Я знаю, – холодно ответил киноветеран.
О, да он не в настроении, подумал Фаррух; было бы глупо сообщать ему дурные вести прямо сейчас. Доктор сомневался, что у актера
когда-либо возникло бы подобающее настроение, чтобы великодушно принять такие вести, – и можно ли за это его винить? Всему причиной было непреодолимое чувство несправедливости, поскольку Дхар был однояйцовым близнецом, разлученным с братом во время рождения. Хотя Дхару была известна история его рождения, близнец Дхара ничего об этом не знал; он даже не знал, что у него есть брат-близнец. А теперь близнец Дхара ехал в Бомбей.
Доктор Дарувалла всегда считал, что ничего хорошего от такого обмана ждать не приходится. Хотя Дхар и принял как факт данную ситуацию, ценой этого стала некоторая его отстраненность; он был человеком, который, насколько Фаррух знал, воздерживался от каких бы то ни было привязанностей и решительно противостоял любым проявлениям привязанности со стороны окружающих. Можно ли за это его винить? – размышлял доктор. Дхар принял то, что у него есть мать и отец и однояйцовый брат-близнец, которого он никогда не видел; Дхар оставался верным докучливой пословице, до сих пор имевшей широкое хождение и гласящей: «Не будите спящую собаку». Но что теперь: эти огорчительные вести были наверняка из категории другой, не менее докучливой пословицы, до сих пор имеющей широкое хождение, гласящей: «Это было последней каплей».
По мнению доктора Даруваллы, мать Дхара всегда была слишком эгоистичной для материнства; даже спустя сорок лет после осуществления своего замысла женщина снова демонстрировала свой эгоизм. То, что она самоуправно решила взять одного близнеца и отказаться от другого, было достаточно эгоистично для нормальной жизни; то, что она решила подстраховаться от потенциально негативной реакции мужа, сокрыв от него факт рождения
двойняшек, было в высшей степени эгоистично, почти монструозно; и то, что она скрывала от взятого с собой близнеца, что у него есть однояйцовый брат, было опять-таки столь же эгоистично, сколь и крайне жестоко по отношению к чувствам брошенного близнеца… который знал все.
Таким образом, по мысли доктора, Дхар знал все, кроме того факта, что его брат приезжает в Бомбей и что его мать взяла с доктора Даруваллы слово, что близнецы не встретятся.
В этих обстоятельствах доктор Дарувалла испытал минутную благодарность за то, что очевидный факт разрыва сердца старого мистера Лала чуть отдалил малоприятное объяснение. Наряду с принятием пищи Фаррух воспринимал эту отсрочку как нежданное благодеяние. Отрыжечные выхлопы трактора главного садовника отнесли волну из лепестков цветов поруганных бугенвиллей к ногам доктора; он удивленно уставился на свои светло-коричневые пальцы в темно-коричневых сандалиях, почти погребенных под ярко-розовыми лепестками.
Именно в этот момент главный индус-садовник, оставив трактор тарахтеть, бочком продвинулся к девятому грину и с глупой улыбкой встал за спиной Даруваллы. Ясно, что вид живого Инспектора Дхара волновал его больше, чем смерть бедного мистера Лала. Кивнув в сторону бугенвиллей, где развертывалось само действие, садовник шепнул Фарруху:
– Ну просто как в кино!
Это замечание тут же вернуло доктора к насущной проблеме, а именно к невозможности отгородить близнеца Дхара от наличия его знаменитого брата, который даже в Бомбее, этом городе кинозвезд, был, несомненно, самой узнаваемой кинозвездой.
Даже если знаменитый актер согласится скрыться, его однояйцового брата-близнеца будут постоянно принимать за Инспектора Дхара. Доктор Дарувалла восхищался ментальной твердостью иезуитов, но этому близнецу – который был тем, кого иезуиты называют схоластом (обучавшимся на священника), – понадобится более чем твердость ума, дабы вынести на себе идентичность, то бишь однояйцовость, такой величины, как Дхар. И из того, что доктору говорили о близнеце Дхара, было ясно, что уверенность в своих силах не была в списке его основных черт. В конце концов, кто в сорок лет еще только учится на священника? – вопрошал доктор. Учитывая отношение Бомбея к Дхару, его близнеца-иезуита могли убить. Несмотря на свое обращение в христианство, доктор Дарувалла мало верил в способность, вероятно, наивного американского проповедника выжить или хотя бы осознать глубину того неприятия, что Бомбей испытывал к Инспектору Дхару.
Например, в Бомбее было принято портить все афиши всех кинокартин с Инспектором Дхаром. Только на высоко расположенных щитах – этих неимоверных билбордах, которые были повсюду в городе, – гигантские изображения красивого жестокого лица Инспектора Дхара оставались недоступными для обильного дерьма, которым забрасывали щиты на уровне пешеходов. Но даже вне человеческой досягаемости знакомое лицо ненавистного антигероя не могло избежать творческого осквернения со стороны самых экспрессивных бомбейских птиц. Ворон и стрижей с хвостом-вилкой, казалось, привлекали, как мишень, пронизывающий взгляд темных его глаз и презрительная усмешка, которую выработал знаменитый актер. Над всем городом кинопостеры с лицом Дхара были заляпаны птичьим пометом. Но даже многие из его недоброжелателей соглашались с тем, что Инспектор Дхар достиг почти совершенства в своей презрительной усмешке. Это была улыбка любовника, который бросает вас, смакуя ваши страдания. Весь Бомбей чувствовал ее ядовитое жало.
Остальной мир и даже бо́льшая часть остальной Индии ничуть не страдали от усмешки, с которой Инспектор Дхар постоянно взирал сверху вниз на Бомбей. Кассовый успех кинокартин с Инспектором Дхаром необъяснимо ограничивался штатом Махараштра, что вступало в неразрешимое противоречие с тем, насколько единодушно население ненавидело самого Дхара; не только киногерой, но и актер, воплотивший его на экране, был одним из тех светил массовой культуры, кого публика любит ненавидеть. Что касается актера, взявшего на себя ответственность за эту роль, он, похоже, получал такое удовольствие от страстной вражды в свой адрес, что перестал сниматься в других ролях; он назывался только этим единственным именем – он
стал Инспектором Дхаром. Это имя было даже в его паспорте.
То есть оно значилось в его
индийском паспорте, который был липовым. В Индии не разрешалось двойное гражданство. Доктор Дарувалла знал, что у Дхара есть швейцарский паспорт, настоящий; он был гражданином Швейцарии. На самом деле увертливый актер
жил в Швейцарии, за что был всегда благодарен Фарруху. Успех фильмов про инспектора полиции в какой-то степени зависел от того, насколько Дхару удавалось сохранять в тайне свою личную жизнь и скрывать свое прошлое. Несмотря на довольно значительный интерес публики к актеру, невозможно было добыть о нем хоть какие-то биографические данные, кроме тех, что он сам огласил, – и, как и его фильмы, автобиография Дхара была в высшей степени вымышленной и неправдоподобной, где напрочь отсутствовали достоверные детали. Инспектор Дхар придумал себя, и очевидность того, что он пытается выдать свою нелепую и не подлежащую проверке выдумку за правду, была, естественно, причиной ненависти, которую он вызывал.
Ярость кинопрессы лишь подпитывала звездность Дхара. Поскольку он не давал о себе никакой информации падким на сенсации журналистам, они сами фабриковали небылицы про него; Дхар не был бы Дхаром, если бы это его не устраивало: ложь лишь придавала ему еще больше таинственности и увеличивала всеобщую истерию, которую он провоцировал. Фильмы с Инспектором Дхаром были столь популярны, что Дхар должен был бы иметь фанатов, возможно, огромное число поклонников; но кинозрители клялись, что презирают его. Тому причиной было и безразличие Дхара к кинозрителям. Сам актер допускал, что даже его фанаты только затем и ходят на его фильмы, чтобы наконец увидеть его провал; их преданная посещаемость, пусть даже ради ожидаемого фиаско, гарантировала Дхару очередной хит. В бомбейском кинематографе привыкли к полубогам, поклонение героям было нормой. Что было непривычно, так это ненависть к Инспектору Дхару, но тем не менее он был звездой.
Что же касается разлученных после рождения близнецов, то по иронии судьбы это излюбленная тема индийских сценаристов. Подчас разлука близнецов происходит в госпитале, или во время шторма, или при столкновении поездов. Как правило, один из близнецов идет по тропе добродетели, а другой погрязает во зле. Обычно для их встречи есть какая-то зацепка – может быть, порванная банкнота в две рупии (у каждого близнеца – ее половинка). И подчас в момент, когда они готовы убить друг друга, из кармана одного из близнецов вываливается клочок в полрупии, а в нем вся разгадка истории. Воссоединившись таким образом, близнецы обращают свой праведный гнев на
реального негодяя, безусловного подонка (должным образом представленного зрителям на ранней стадии этой нелепой истории).
Как же Бомбей ненавидел Инспектора Дхара! Но Дхар был
реальным близнецом,
действительно разлученным при рождении, и подлинная история Дхара была более невероятной, чем история, состряпанная в голове индийского киносценариста. Более того, почти никто в Бомбее или даже во всем штате Махараштра не знал истинную историю Дхара.
Оказывается, доктор – сценарист
Стоя на девятом грине и ощущая ступнями нежный покров из розовых лепестков бугенвиллей, доктор Дарувалла мог засвидетельствовать ненависть, которую этот придурковатый главный садовник-индус испытывал к Инспектору Дхару. Деревенщина притаился сбоку от Фарруха, получая насмешливое удовольствие оттого, что Дхару, притворяющемуся инспектором полиции, пришлось играть эту роль в непосредственной близости от настоящего трупа. Затем доктор Дарувалла вспомнил свою первую реакцию на прозвучавшее подозрение, что бедный мистер Лал стал падшей жертвой для стервятников; он вспомнил, как и сам с таким же удовольствием усмехнулся. Что он прошептал Дхару? «Вот работа
для вас, инспектор». Фарруху было донельзя стыдно за эти слова.
Если доктор Дарувалла испытывал смутную вину за то, что очень мало знал и о родине, и о приютившей его стране, и если его самоуверенность исходила лишь из того, что он, в общем, был посторонним как в Бомбее, так и в Торонто, то
более явно и болезненно доктор терзался по поводу чего-то такого в себе, что ставило его
на одну доску с низами: с нищим уличным тупицей, с обычным простолюдином, короче – с человеком толпы. Если он чувствовал всего лишь неловкость, оттого что является обычным инертным жителем и Канады, и Индии, каковая инертность объяснялась недостатком знаний и опыта, то его охватывал ни с чем не сравнимый стыд, когда он ловил себя на том, что думает «как все». Он мог быть чужаком, но он также был и снобом. И здесь, пред лицом самой смерти, доктор Дарувалла был унижен очевидным отсутствием в себе оригинальности, а именно – он открыл, что пребывает на одной волне с абсолютно тупым и неприятным садовником.
Доктору было так стыдно, что он сразу же переключил свое внимание на убитого горем мистера Баннерджи, партнера мистера Лала по игре в гольф, который остановился неподалеку от девятого флажка, вяло висевшего на флагштоке, воткнутом в ямку для мячика.
Затем неожиданно раздался голос Дхара, скорее вопрошающий, чем удивленный.
– Возле уха довольно много крови, – сказал он.
– Полагаю, стервятники несколько раз клюнули его, – ответил доктор Дарувалла.
Он не рискнул подойти поближе, – в конце концов, он был лишь ортопедом, а не судебным медиком.
– Непохоже, – сказал Инспектор Дхар.
– Да ладно играть в полицейского, – раздраженно сказал Фаррух.
Дхар бросил на него твердый укоризненный взгляд, чего доктор, по собственному убеждению, абсолютно заслуживал. Он робко пошаркал ногами в цветах, но несколько ярких лепестков бугенвиллеи застряли между его пальцами. Его смутила очевидная жестокость, обозначившаяся на напрягшемся лице главного садовника; ему было стыдно, что он не выразил своего сочувствия живым, поскольку мистер Баннерджи совершенно явно страдал в одиночестве, – но что мог сделать доктор для мистера Лала? Бедному мистеру Баннерджи, должно быть, показалось, что доктор Дарувалла абсолютно безразличен к покойнику. А еще этот страх Фарруха из-за удручающих вестей, которые он так пока и не донес до сведения своего дорогого молодого друга.
О, какая несправедливость, что такие неприятные вести возложены на
меня! – подумал доктор Дарувалла, на мгновение забыв о своей еще большей несправедливости по отношению к Дхару. Разве и без того мало было у Дхара схваток с жизнью? Дхар не только сохранил трезвость ума благодаря неукоснительному соблюдению своей приватности; он обеспечил приватностью и доктора Даруваллу, поскольку знал, что именно доктор писал сценарии для фильмов об Инспекторе Дхаре, – Дхар знал, что Фаррух создал этот самый персонаж, которым Дхар теперь обречен быть.
Доктор помнит, что это задумывалось как подарок; он как сына любил этого юношу – в порыве чувств он написал эту роль
именно для него. И теперь, чтобы не видеть укоризненных глаз Дхара, Фаррух наклонился и стал вытаскивать лепестки цветов, застрявшие между пальцев.
О бедный мальчик, во что я тебя втянул? – подумал доктор Дарувалла. Хотя Дхару было почти сорок, он еще оставался мальчиком для доктора Даруваллы. Доктор не только придумал противоречивый образ инспектора полиции, не только создал фильмы, вызвавшие умопомешательство у населения штата Махараштра, но также состряпал абсурдную биографию, которую знаменитый актер пытался выдать публике за историю своей жизни. Вполне понятно, что публика на это не купилась. Фаррух знал, что она не купилась бы и на подлинную историю Дхара.
Выдуманная биография Инспектора Дхара тяготела к вещам шокирующим и сентиментальным, что напоминало и сами его фильмы. Он утверждал, что был незаконнорожденным; он говорил, что его мать была американкой – в то время голливудской кинозвездой, – а отец был настоящим инспектором полиции в Бомбее, уже давно на пенсии. Сорок лет назад (Инспектору Дхару было тридцать девять) его голливудская мать снималась в Бомбее в кинофильме. Инспектор полиции, отвечавший за ее охрану, влюбился в нее; они тайно встречались в отеле «Тадж-Махал». Когда кинозвезда поняла, что ждет ребенка, она заключила с инспектором договор.
Ко времени рождения Дхара материальная поддержка индийского инспектора полиции обходилась голливудской звезде не дороже кокосового масла, которое она, принимая ванну, привыкла добавлять в воду, – во всяком случае, так гласит выдумка доктора. Внебрачный ребенок, да еще от индийского отца, мог стоить ей карьеры. По версии Дхара, мать платила полицейскому инспектору, чтобы он мог полностью посвятить себя заботам о сыне. Деньги понадобились и для того, чтобы инспектор мог уйти со службы; он донес до сына все тонкости полицейского дела, включая взятки. В фильмах Инспектор Дхар был всегда выше того, чтобы брать взятки. Все
реальные инспекторы полиции Бомбея говорили, что если бы они знали, кто является отцом Дхара, то убили бы его. Настоящие полицейские не скрывали, что с радостью убили бы и Инспектора Дхара.
К стыду доктора Даруваллы, эта история была полна дыр, начиная с никому не известной кинокартины. В Бомбее снимается больше фильмов, чем в Голливуде. Но в 1949 году в штате Махараштра не снималось ни одного американского фильма – во всяком случае, ни одного, вышедшего затем на экраны. И вызывал подозрение тот факт, что не было ни одного документа, говорившего о назначении полицейского для охраны актеров, снимавшихся в иностранном фильме, хотя за другие годы копии записей были на месте, из чего следовало, что, скорее всего, отчеты, относящиеся к 1949 году, были изъяты из папок, и, несомненно, с помощью взяток. Но зачем? Что же касается так называемой бывшей голливудской звезды, то, если бы она была американкой и снималась в Бомбее, ее бы и
принимали за голливудскую звезду, даже если бы она была неизвестной и, более того, ужасной актрисой и даже если бы этот фильм так и не вышел на экраны.
Инспектор Дхар счел за лучшее демонстрировать свое безразличие к матери. Говорилось, что Дхар никогда не бывал в Соединенных Штатах. Хотя его английский считался превосходным, без намека на акцент, Дхар утверждал, что предпочитает говорить на хинди и что у него отношения только с индийскими женщинами.
На худой конец, Дхар признавался, что испытывает легкое презрение к матери, кем бы она ни была. И он исповедовал неистовую и неугасимую верность своему отцу, которому дал решительный обет хранить его имя в строгом секрете. Ходили слухи, что встречаются они только в Европе!
В защиту доктора Даруваллы надо сказать, что невероятная природа его вымысла была, во всяком случае, основана на реальности. Изъяном в ней были лишь необъяснимые провалы. Инспектор Дхар впервые снялся в фильме, когда ему было чуть больше двадцати, но где он был в детстве? В Бомбее трудно остаться незамеченным привлекательному мужчине любого возраста. Кожу его назвать темной могли только в Европе или в Северной Америке – для индийца она была слишком светлой. Конечно, его темно-каштановые волосы казались почти черными, и у него были такие темные серые глаза, что они тоже казались почти черными; но даже если его отец действительно был индийцем, отчетливого следа индийской крови в светлокожем сыне не было.
Говорили, что, возможно, его мать была голубоглазой блондинкой и все, что инспектор полиции смог передать ребенку, так это минимум национальных черт и страсть к расследованию убийств. Тем не менее весь Бомбей жаловался, что Дхар – кассовая звезда сумасшедших фильмов на хинди –
выглядел, кого ни спроси, как стопроцентный европеец или североамериканец. Достоверного объяснения его внешности белого человека не было, что подпитывало слухи, будто он был сыном брата Фарруха, женатого на австрийке; и поскольку было хорошо известно, что Фаррух женат на сестре этой европейки, ходили даже слухи, что Дхар – сын доктора.
В ответ на все это доктор изображал на лице смертельную скуку, хотя еще оставалось много старых даквортианцев, кто помнил отца доктора Даруваллы в компании эфемерного белокожего мальчика, который иногда приезжал на лето. И этого подозрительно белокожего мальчика называли внуком старшего Даруваллы. Лучшим, как знал Фаррух, ответом на подобные разговоры было все отрицать в самой резкой форме, и не более того.
Как хорошо известно, многие индийцы считают светлокожих красивыми; к тому же Дхар был брутально красив. Однако считалось извращением, что Инспектор Дхар отказывался говорить публично по-английски, или же он говорил с явно нарочитым индийским акцентом. Ходили слухи, что он говорил по-английски без акцента только в узком кругу, но откуда это известно? Инспектор Дхар редко одаривал своими интервью, которые ограничивал лишь своим «искусством»; он настаивал на том, что его личная жизнь была запрещенной темой (личная жизнь Дхара была единственной темой, которая была всем интересна). Когда его загоняла в угол кинопресса в ночном клубе, в ресторане, на фотосессии в связи с выходом нового фильма с Инспектором Дхаром, актер отвечал своей знаменитой усмешкой. Не важно, какой вопрос ему задавали; он либо отшучивался, либо, независимо от вопроса, отвечал на хинди или по-английски со своим поддельным акцентом: «Я никогда не биль в Соединенных Штатах. Я не интересуюсь своей мама. Если у меня будють дети, то только индийцы. Они самые умные».
И Дхар мог ответить на любой взгляд и выдержать его; он не тушевался перед камерами, его снимавшими. С годами он выглядел все более внушительным. До тридцати пяти у него были выпуклые мышцы и плоский живот. То ли по причине среднего возраста, то ли Дхар уступил обычным плотским средствам для достижения успеха среди бомбейских актеров – любимчиков женщин, то ли все объяснялось его любовью к поднятию тяжестей заодно с его успехами в поглощении пива, но полнота актера угрожала похоронить его репутацию крутого парня. (Как откормленного крутого парня его и воспринимали в Бомбее.) Его критикам нравилось упоминать его «пивной живот», но не в лицо; в конце концов, для парня, которому под сорок, Дхар пребывал в неплохой форме.
Что касается киносценариев доктора Даруваллы, они отличались от чайной смеси в духе масалы
[7], что присуща кинолентам на хинди. Они были достаточно слащавы и безвкусны, но их банальность была решительно западного разлива – отвратительность главного героя преподносилась как добродетель (Дхар, как правило, был отвратительней большинства негодяев), – а своего рода сентиментальность была на грани примитивного экзистенциализма (в этом смысле одинокий Дхар был выше одиночества, – похоже, он получал удовольствие от своей отчужденности). Кинематографу на хинди были присущи символические жесты, которые доктор Дарувалла рассматривал с насмешливой иронией стороннего наблюдателя: боги часто спускались с небес (обычно чтобы снабдить Инспектора Дхара тайной информацией) и все негодяи были вроде дьяволов (разве что неуспешных). В общем, злодейство было представлено преступниками и подавляющим большинством сил полиции; сексуальные подвиги были зарезервированы для Инспектора Дхара, чей героизм проявлялся как в рамках закона, так и вне его. А к женщинам, обеспечивающим его сексуальные подвиги, Дхар оставался абсолютно равнодушен, что выглядело подозрительно по-европейски.
Была и музыка в стандартной комбинации, как в фильмах на хинди, – женский хор из охов и ахов под гул и звон гитар, скрипок, щипковых «вина» и маленьких ударных «табла». И Инспектор Дхар, несмотря на свой махровый цинизм, иногда шевелил губами под фонограмму песни. Хотя шевелил он удачно, лирику такого поэтического уровня запоминать не стоило – ему приходилось мурлыкать что-то вроде «Беби, даю слово, за мной не заржавеет!». В индийском кинематографе такие песни исполняются на хинди, здесь был еще один пример того, как фильмы об Инспекторе Дхаре намеренно нарушали традицию. Дхар пел по-английски, со своим безнадежно индийским акцентом; даже его заглавная песня, исполнявшаяся всем женским хором и повторявшаяся по крайней мере дважды в каждом фильме об Инспекторе Дхаре, была на английском. Ее тоже ненавидели, и она также была хитом. Хотя доктор Дарувалла сам написал слова, он вздрагивал, заслышав ее.
Это ты говоришь, это ты,
что Инспектор Дхар —
просто смертный.
Это ты говоришь, это ты!
А для нас он – бог мечты.
Это ты говоришь, что там маленький дождь.
Это ты говоришь, это ты!
А для нас он
Настоящий муссон!
Дхар ловко шевелил губами под фонограмму, но при этом не слишком усердствовал на ниве злодейства. Один из критиков отделал его словами «ленивая губа». Другой критик сожалел, что Дхара ничто не возбуждало, вообще ничто. Как актер Дхар был абсолютно востребован массами – возможно, потому, что он, казалось, постоянно пребывает в депрессии, как если бы мерзость жизни сама притягивалась к нему и его неизбежный триумф над злом был для него вечным проклятием. Посему определенную тоску вызывала у него каждая жертва, которую Инспектор Дхар разыскивал ради спасения или мести; злодеев – всех и каждого – Дхар наказывал с живописной жестокостью.
Что касается сексуальных сцен, то здесь преобладала сатира. Занятия любовью заменялись кадрами из старой кинохроники с несущимся паровозом (колеса-поршень); эякуляцию характеризовали бесчисленные волны, бьющиеся о берег. Кроме того, нагота, которую в соответствии с требованиями цензуры
нельзя было показывать, заменялась «мокростью» – многочисленными сценами под дождем влюбленных героев (полностью одетых), как если бы Инспектор Дхар расследовал преступления исключительно в сезон дождей. Под полностью промокшим сари можно было случайно разглядеть сосок или, по крайней мере, представить его – это возбуждало больше, чем откровенная эротика.
Социальные проблемы и идеология просто замалчивались, если не полностью отсутствовали. (И в Торонто,
и в Бомбее обе эти темы мало занимали доктора Даруваллу.) Кроме общеизвестного – что полиция полностью коррумпирована системой взяток, других назиданий почти не было. Сцены проникновенно снятой насильственной смерти, сменявшиеся сценами скорби с обилием слез, были более важны, нежели послания, призванные вдохновить национальное самосознание.
Герой Инспектора Дхара был беспощадно мстителен; он был также абсолютно неподкупен – за исключением лишь секса. Женщины легко и просто делились на хороших и плохих; однако Дхар позволял себе все, что хотел, и с теми и с другими, то есть со всеми. Ну
почти со всеми. Инспектор не церемонился с европейскими женщинами, и в каждом его фильме была по крайней мере одна европейка, ультрабелая женщина, страстно желавшая сексуального приключения с Инспектором Дхаром; то, что он честно и с жестокосердным презрением отвергал европейку, было его фирменным знаком, его торговой маркой, – именно за это и обожали его индийские женщины и девушки. Отражала ли эта черта персонажа чувства Дхара к его матери, подтверждала ли озвученное им намерение иметь только индийских детей – кто ж это знает? Кто на самом деле знает хоть что-нибудь об Инспекторе Дхаре, ненавидимом всеми мужчинами, любимом всеми женщинами (кто это
сказал, что его ненавидят?).
Даже те индийские женщины, что встречались с ним, были едины в рвении защищать его личную жизнь. Они говорили: «Он совсем не такой, как в своих фильмах» (никаких примеров за этим не следовало). Они говорили: «Он очень старомоден, настоящий джентльмен» (и никогда никаких примеров в доказательство). «На самом деле он очень скромный – и очень тихий», – говорили они.
Каждый мог допустить, что Дхар «тихий»; были подозрения, что он всегда строго придерживался текста сценария, – все это были вполне уместные и лишенные смысла противоречия относительно слухов о его идеальном английском. Никто ничему не верил, или же все верили любому слуху. Что у него две жены – одна в Европе. Что у него дюжина детей, и все внебрачные, которых он не признает. Что на самом деле он живет в Лос-Анджелесе, в доме своей ужасной матери!
Перед лицом всех слухов, при диком контрасте между исключительной популярностью его фильмов и исключительной враждебностью по отношению к нему, которую лишь провоцировала его усмешка, Дхар сам по себе оставался непроницаем. В его усмешке нельзя было обнаружить даже малой доли сарказма; казалось, никакой другой крепко сбитый мужчина не мог бы проявлять такое самообладание.
Дхар поддерживал только один вид благотворительности; он провел свою личную кампанию столь активно и убедительно, что был поддержан общественностью, и достиг при этом такого статуса, как мало кто из меценатов Бомбея. На собственные средства он организовал телевизионную рекламу для госпиталя детей-инвалидов, и она оказалась невероятно эффективной. (Разумеется, доктор Дарувалла был автором и этих рекламных роликов.)
На телеэкране камера показывает Инспектора Дхара либо крупным, либо средним планом – на нем свободная белая рубашка, без ворота или, как у мандаринов, типа курты
[8], – и он пускает в ход свою усмешку, лишь пока рассчитывает с ее помощью полностью овладеть вниманием зрителей. Затем он говорит: «Вам, возможно, нравится меня ненавидеть – я получаю много денег, и я никому ничего не даю, кроме как этим детям». Затем следует серия снимков – Дхар среди детей-калек в ортопедическом госпитале: маленькая девочка с деформацией конечностей ползет к Инспектору Дхару, а он протягивает к ней руки; Инспектор Дхар между инвалидными колясками с детьми, которые неотрывно смотрят на него; Инспектор Дхар поднимает из джакузи маленького мальчика, несет его на чистый белый стол, где две медсестры прилаживают на ножки малыша ортопедические шины, – ноги мальчика тоньше его рук.
Несмотря на это, Инспектора Дхара по-прежнему ненавидели; иногда на него даже нападали. Местным громилам хотелось проверить, действительно ли он так крут и ловок во всех видах боевых искусств, как инспектор полиции, которого он изображал; судя по всему, так оно и было. На любые словесные выпады он отвечал странновато-сдержанной версией своей усмешки. Выглядело так, как будто он хватанул лишнего. Но при физической угрозе он не колеблясь принимал равнозначные ответные меры; однажды, когда человек замахнулся на него стулом, Дхар ударил его столом. В жизни у него была репутация человека такого же опасного, как и его герой на экране. Бывало, что он невзначай ломал людям кости; возможно, благодаря знакомству с ортопедией он мог серьезно повредить суставы нападавшим. Он действительно мог нанести большой урон. Но Дхар не искал стычек, он просто побеждал.
Низкопробные фильмы с его участием делались наспех, презентации сводились к минимуму; говорили, что он почти не бывает в Бомбее. Его шофером был неприветливый карлик, бывший цирковой клоун, которого околокиношная молва уверенно окрестила бандитом (Вайнод гордился этим мнением). И, кроме большого числа индийских женщин, которые встречались с Дхаром, иных друзей у него не наблюдалось. Его самое известное знакомство – с редким гостем Бомбея, почетным хирургом-консультантом в больнице для детей-инвалидов, который привычно исполнял функции пресс-секретаря, чтобы собирать зарубежные пожертвования на ее счет, – принималось как долгосрочные отношения, устоявшие несмотря на нападки массмедиа. Доктор Дарувалла – выдающийся канадский врач и достойный семьянин, сын бывшего управляющего бомбейской больницей для детей-инвалидов (доктора Лоуджи Даруваллы) – был уничтожающе краток с прессой. Когда его спрашивали про отношения с Инспектором Дхаром и отношение к нему, доктор Дарувалла отвечал: «Я врач, а не сплетник». Кроме того, двух мужчин – помоложе и постарше – видели вместе только в клубе «Дакворт». Прессу туда не пускали, а среди членов этого клуба подслушивание и подглядывание (если не брать в расчет старого парса-стюарда) считались вообще недопустимыми.
Однако было много толков о том, каким образом Инспектор Дхар мог стать членом клуба «Дакворт». Кинозвезд здесь тоже не жаловали. Поскольку же очередь на право вступления в клуб растягивалась на двадцать два года, а Дхар стал членом клуба в двадцать шесть лет, то получалось, что он должен был подать свое заявление на вступление в четыре года! Или кто-то это сделал за него. К тому же для многих даквортианцев
не было достаточных доказательств того, что Инспектор Дхар отличился на ниве «общественного лидерства»; некоторые указывали на его хлопоты в пользу больницы для детей-инвалидов, но другие возражали в том смысле, что фильмы Инспектора Дхара деструктивны для всего Бомбея. Вполне понятно, что никто не препятствовал распространению в этом старом клубе слухов или недовольств на данную тему.
Доктор Дарувалла охвачен сомнениями
Никто не скрывал ошеломляющую новость о мертвом игроке в гольф, лежащем в зарослях бугенвиллей возле девятого грина. Подобно своему выдуманному киногерою, Инспектор Дхар сам обнаружил тело. Пресса, несомненно, ждала, что Дхар раскроет криминал. Пока не было доказательств, что это криминал, хотя даквортианцы поговаривали, что в выходках мистера Лала на поле для гольфа было нечто криминальное и совершенно ясно, что упражнения в пострадавших кустах бугенвиллей сослужили пожилому джентльмену плохую службу. Хотя стервятники нарушили картину происшествия, было похоже, что мистер Лал стал жертвой своего удара по мячу. Его постоянный оппонент мистер Баннерджи сказал доктору Дарувалле, что чувствует себя убийцей друга.
– Он всегда промахивался на девятой лунке! – восклицал мистер Баннерджи. – Не надо было дразнить его за это!
Доктор Дарувалла вспоминал, что и он часто подтрунивал над мистером Лалом на эту тему; невозможно было удержаться, чтобы не подшутить над мистером Лалом по поводу усердия в игре, для которой у него не было достаточных данных. Однако теперь, когда, похоже, он умер во время игры, его энтузиазм уже не казался таким смешным.
Фаррух почувствовал какую-то смутную аналогию между своим сотворенным Инспектором Дхаром и игрой мистера Лала в гольф, и эта нежелательная связь пришла ему на ум по причине странного, неприятного запаха. Запах был не столь сильный, как если бы поблизости кто-то испражнялся, скорее, он напоминал что-то более знакомое и в то же время неуловимое – может, разлагающуюся на солнце кучу мусора или забитый нечистотами водосток, откуда несло духом мертвых цветов и человеческой мочи.
Так оно или нет, смысл аналогии между летальным пристрастием мистера Лала к гольфу и сценариями доктора Даруваллы был прост: считалось, что фильмы с Инспектором Дхаром не имели никаких художественных достоинств, но написание сценариев к ним стоило доктору Дарувалле немалого труда; для большинства зрителей образ персонажа в исполнении Инспектора Дхара был аляповат и неубедителен, многих он даже возмущал и оскорблял, а ведь доктор создал Дхара от чистого сердца; и хрупкая самооценка Фарруха опиралась как на осознание себя писателем инкогнито, так и на его репутацию выдающегося хирурга, пусть даже он был всего лишь
киносценаристом и, что еще хуже, пусть даже его могли отнести к бессовестным рвачам, проституирующим ради денег, отчего он даже не мог поставить свое имя на своих творениях. Вполне понятно, что, поскольку актер, играющий Инспектора Дхара, сам стал (в глазах зрителей) тем самым персонажем, которого он изображал, авторство киносценариев было приписано Дхару. Фарруху же приносил радость сам акт сочинения киносценариев; однако, несмотря на его собственное удовольствие от такого ремесла, результат подвергался осмеянию и поношению.
В последнее время в свете того, что Инспектору Дхару стали грозить расправой, доктор Дарувалла даже решил остановиться; он намеревался выяснить, как актер отреагирует на это соображение. Если я остановлюсь, размышлял Фаррух, чем будет заниматься Дхар? Если я остановлюсь, чем я сам буду заниматься? – также вопрошал он, поскольку давно подозревал, что Дхар не стал бы возражать против идеи выйти из бизнес-роли Дхара – особенно теперь. Страдать от словесных оскорблений «Таймс оф Индиа» – это одно дело, а угроза смертельной расправы – это что-то совсем другое.
А теперь эта нежелательная ассоциация с гольфом мистера Лала, эта явная вонь от разлагающейся под солнцем помойки, этот древний запах засорившегося стока нечистот – или кто-то помочился в бугенвиллеях? Эти мысли были крайне нежелательны. Доктор вдруг увидел себя бедным обреченным мистером Лалом; он подумал, что из него такой же плохой и настырный писатель, какой из мистера Лала гольфист. Например, он только что написал еще один киносценарий; и уже готов окончательный монтаж картины. Так совпало, что новый фильм будет выпущен незадолго до прибытия в Бомбей близнеца Дхара или сразу после этого. Сам Дхар сейчас болтался без дела – по контракту он должен был дать лишь несколько интервью и фотосессий для раскрутки новой киноленты. (Этот вынужденный контакт с кинопрессой никогда не был настолько минимальным, чтобы устроить Дхара.) Кроме того, были все основания полагать, что новый фильм доставит столько же неприятностей, как и предыдущий. Так что
самое время остановиться, пока я не начал следующий, размышлял доктор Дарувалла.
Но как он мог остановиться? Именно это он и любил. И как он мог надеяться исправить ситуацию? Фаррух и так делал все, что мог, – как бедный мистер Лал, безнадежно возвращавшийся к девятому грину. Каждый раз во все стороны будут разлетаться цветы, а мячик для гольфа будет оставаться более или менее безучастным; каждый раз он будет утопать в бугенвиллеях, яростно лупя по маленькому белому шарику. Пока однажды сюда не начнут спускаться падальщики.
Был только один выбор: или бить по мячу, а
не по цветам, или прекратить игру. Доктор Дарувалла понимал это, однако он не мог решить – так же, как не мог заставить себя сообщить Инспектору Дхару неприятные вести. В конце концов, думал доктор, как я могу надеяться быть лучше того, кто я есть на самом деле? И как я могу остановиться, когда именно это и есть мое дело?
Чтобы успокоиться, он подумал о цирке. Как ребенок, который гордится тем, что помнит наизусть имена оленей Санта-Клауса или семи гномов, Фаррух проверял себя, вспоминая имена львов из «Большого Королевского цирка»: Рем, Раджа, Визирь, Мама, Бриллиант, Шенкер, Корона, Макс, Хондо, Хайнес
[9], Лилли Мол, Лео и Текс. Знал он и львят – Зита, Гита, Джули, Деви, Бим и Люси. Львы были наиболее опасны между первой и второй кормежкой. От жирного мяса лапы их становились скользкими; пока они расхаживали в своих клетках в ожидании второй порции, они часто поскальзывались и падали на пол или же пытались протиснуться между прутьями клетки. После второй кормежки они успокаивались и вылизывали жир со своих лап. Со львами можно было рассчитывать на что-то определенное. Они всегда были самими собой. Львы не старались быть тем, кем они быть не могли, размышлял доктор Дарувалла, в отличие от него, который настаивал на том, чтобы быть писателем, равно как и быть индийцем!
За пятнадцать лет доктор так и не нашел генетического маркера ахондропластической карликовости; никто его об этом и не просил. Но он продолжал поиски. Проект исследования крови карликов еще не умер; Фаррух не позволит ему умереть – хотя бы пока.
Потому что слон наступил на качели
Когда Дарувалле было уже далеко за пятьдесят, яркие детали его обращения в христианство полностью исчезли из его разговоров; как будто он постепенно становился необращенным. Но пятнадцать лет назад, когда доктор ехал к цирку в парке Кросс-Майдан, чтобы разобраться в травмах, полученных карликом, вера Фарруха была еще достаточно свежа, чтобы поделиться ее чудодейственными особенностями с Вайнодом. Если карлик действительно умирал, то доктор был по крайней мере слегка умиротворен воспоминаниями об их дискуссии на тему религии – поскольку Вайнод был всерьез религиозным человеком. В последующие годы вера Фарруха будет не столь всерьез умиротворять его, и однажды он начнет избегать
любых религиозных дискурсов с Вайнодом. Со временем карлик поразит доктора своим подвижничеством на почве веры.
Но пока доктор был в пути, чтобы узнать, какое несчастье свалилось на голову карлика в «Большом Голубом Ниле», он обнаружил, что ему греет душу тема параллелей между индуизмом в интерпретации явно экзальтированного Вайнода и христианством в понимании доктора Даруваллы.
– У нас тоже есть своя Святая Троица! – воскликнул карлик.
– Брахма, Шива, Вишну – это вы имеете в виду? – спросил доктор.
– Все творение есть в руках трех богов, – сказал Вайнод. – Первый – это Брахма, бог созидания, ему есть только один храм в Индия. Второй – это Вишну, бог сохранения или существования. Третий – Шива, бог перемен.
– Перемен? – спросил Фаррух. – Я полагал, что Шива был разрушителем – богом разрушения.
– Почему все так говорить? – воскликнул карлик. – Все творение циклично, и ничто не имеет конца. Я предпочитать думать, что Шива – бог перемен. Иногда смерть – это тоже перемена.
– Понятно, – сказал доктор Дарувалла. – Это позитивный взгляд на нее.
– Вот наша Троица, – продолжал карлик. – Созидание, Сохранение, Перемена.
– Я все-таки не понимаю эти
женские формы, – храбро признался Фаррух.
– Силу богов представлять женщины, – пояснил карлик. – Дурга – это женская форма Шивы, она богиня смерти и разрушения.
– Но вы только что сказали, что Шива – бог перемен, – вставил доктор.
– Его
женская форма, Дурга, богиня смерти и разрушения, – повторил карлик.
– Понятно, – ответил доктор. Похоже, что лучше всего было сказать именно так.
– Дурга заботится о меня, и я молюсь ей, – добавил карлик.
– Богиня смерти и разрушения заботится о вас? – спросил Фаррух.
– Она всегда меня защищать, – настаивал карлик.
– Понятно, – сказал доктор Дарувалла, подумав, что пребывание под защитой богини смерти и разрушения обусловлено колесом кармы.
Вернувшись в цирк, доктор нашел Вайнода лежащим в грязи под трибуной, – видимо, карлик упал с высоты четвертого или пятого ряда, проломив деревянные доски настила. Служители цирка освободили от зрителей только маленький участок трибуны, под которой без движения лежал Вайнод. По первому впечатлению было непонятно, как и почему карлик там приземлился. Или это был какой-то клоунский номер с участием зрителей?
В дальней стороне цирковой арены пестрая кучка клоунов-карликов с бодрым видом старалась удержать внимание публики; это был известный номер с пукающим клоуном – когда один карлик через дырку в своих цветных штанах «пукал» тальковой пудрой на других карликов. Было непохоже, что они ослабли или что им стало хуже, когда они сдали доктору по пробирке крови после того, как Вайнод без стыда и совести убедил их сделать это; подобным же образом доктор Дарувалла без стыда и совести обманул их, буквально воспользовавшись советом Вайнода. Якобы кровь карлика нужна была, чтобы вернуть к жизни умирающего карлика; Вайнод даже подкрепил эту небылицу словами, что сам, к радости доктора, сдал ему свою кровь.
На сей раз инспектор манежа, к счастью, не известил по громкоговорителю о прибытии доктора. Поскольку Вайнод лежал под рядами кресел, большинство зрителей его просто не видели. Доктор опустился на колени прямо на грязную землю, усыпанную мусором, который оставляют зрители, – засаленными пакетиками, бутылками из-под освежающих напитков, скорлупой арахиса и ореховой шелухой бетеля. Изнанка трибуны над головой пестрела известковыми полосами от сдобного теста – так зрители вытирали под сиденьями свои пальцы.
– Думаю, я здесь не конец, – прошептал Вайнод доктору. – Думаю, я не умирать – просто изменить.
– Постарайтесь не шевелиться, – ответил доктор Дарувалла. – Только скажите, что у вас болит.
– Я не шевелить. У меня ничего не болеть, – ответил карлик. – Просто не чувствовать спина.
Как и положено глубоко верующему, карлик лежал, скрестив на груди свои руки-трезубцы, и стоически переносил страдания. Позже он пожаловался, что никто не осмелился подойти к нему, кроме продавца с подвешенным на шею лотком орехов. Клоун сказал ему, что у него онемела спина; следовательно, инспектор манежа решил, что карлик сломал шею или спину. Вайнод хотел, чтобы с ним поговорили или выслушали историю его жизни; чтобы кто-нибудь поддержал его голову или предложил воды, пока не явились с носилками санитары в грязно-белых дхоти
[10].
– Все это Шива – это его рук дело, – сказал карлик доктору Дарувалле. – Думать, это не смерть, а перемена. Если это делать Дурга, тогда о’кей – я умирать. Но я думать, что я просто изменяться.
– Будем надеяться, что это так, – ответил доктор Дарувалла; он попросил Вайнода сжать пальцы. Затем потрогал сзади ноги Вайнода.
– Чувствовать, но только чуть-чуть, – откликнулся карлик.
– Я чуть-чуть и трогаю, – пояснил доктор.
– Значит, я не умирать, – сказал карлик. – Это просто боги давать мне совет.
– Что же они говорят? – спросил доктор.
– Они говорить, что я готов уйти цирк, – ответил Вайнод. – Во всяком случае –
этот.
Постепенно вокруг них собрались разные представители «Большого Голубого Нила». Инспектор манежа, бескостные девочки и гибкие леди – даже укротитель львов, поигрывавший кнутом. Однако доктор не разрешил санитарам переносить карлика, пока ему не скажут, каким образом Вайнод получил травму. Вайнод считал, что только карлики смогут должным образом описать случившееся; по этой причине пришлось остановить номер «Пукающий клоун». К настоящему моменту от этого номера осталось лишь самое банальное: наглый карлик «пукал» тальком в первые ряды зрителей. Поскольку аудитория первых рядов была в основном представлена детьми, считалось, что этот пердеж не очень-то оскорбителен. Но публика уже начала расходиться; номер «Пукающий клоун» был смешным, если только не затягивался. «Большой Голубой Нил» уже исчерпал весь свой репертуар в полууспешной попытке удержать зрителей до прибытия доктора.
Собравшиеся клоуны поведали доктору, что Вайнод и раньше получал травмы. Однажды он упал с лошади, в другой раз за ним погналась шимпанзе и избила его. А когда у «Большого Голубого» была медведица, она пихнула Вайнода в бачок с мыльной пеной для бритья, это полагалось по сценарию номера, но толчок оказался слишком сильным – у карлика перехватило дыхание, и, как следствие, он на вдохе наглотался мыльной воды. Клоуны, коллеги Вайнода, видели также, как он получил травму в номере «Слоны играют в крикет». Вероятно, насколько доктор Дарувалла вообще мог понять этот трюк, один из слонов был подающим, а другой отбивающим; он держал хоботом биту. Крикетным мячом был Вайнод. Это было
больно, когда один слон тебя подавал, а другой отбивал, даже если бита была из резины.
Как позднее узнал Фаррух, «Большой Королевский цирк» никогда не подвергал
своих клоунов такому риску, но это был «Большой Голубой Нил». Чудовищный несчастный случай с качающейся доской, приведший к тому, что Вайнод оказался в весьма болезненном положении под трибуной, был всего лишь еще одним слоновьим номером с дурной репутацией. Номера в индийском цирке называются «пунктами программы»; с точки зрения точности этот номер был не таким выверенным, как «Слоны играют в крикет», но его любили дети, которым качели или качающаяся доска ближе, чем крикет.
В номере «Слон на качелях» Вайнод играл роль сердитого клоуна, спойлера, который не хотел качаться на доске со своими друзьями-карликами. Как только они уравновешивали качели, Вайнод прыгал на край доски и всех сбрасывал. Затем он садился на конец доски, спиной к другим клоунам. Один за другим они тихонько забирались на противоположный конец, пока сердитый клоун не оказывался высоко в воздухе; там он поворачивался, соскальзывал по доске и врезался прямо в других карликов, снова сбрасывая их. Таким образом зрителям давали понять, что Вайнод – антисоциальный тип. Он оставался сидеть на конце качелей спиной к своим друзьям-карликам, а они шли за слоном.
Единственное, что интересно в этом номере для взрослых, – это что слоны могут считать, по крайней мере до трех. Карлики пытались уговорить слона наступить на свободный конец приподнятой доски, на другом конце которой спиной к нему сидел Вайнод, но слон был научен не наступать на доску до третьего раза. Первые два раза, занося свою огромную ногу над качелями, слон
не наступал на доску; в последний момент он взмахивал ушами и делал шаг в сторону. Полагалось убедить зрителей в том, что слон так и будет делать дальше. Но на третий раз, когда слон наступал на доску и Вайнод взлетал в воздух, публика, ясное дело, была изумлена.
Вайноду полагалось взлететь к свернутой сетке, которую опускали для страховки только во время номера с воздушными акробатами. Он вцеплялся в нижний край сетки, как летучая мышь, с криками, чтобы его друзья-карлики сняли его оттуда. Они, разумеется, не могли до него дотянуться без помощи слона, которого Вайнод демонстративно боялся. Типичный цирковой фарс; однако было важно, чтобы качающаяся доска была
точно нацелена на свернутую страховочную сетку. В тот судьбоносный вечер, изменивший его жизнь, Вайнод понял (сидя на качелях), что доска направлена прямо на зрителей.
Виной всему был большой «Кингфишер» – такие объемистые бутылки пива подействовали на карликов непредсказуемо. Доктор Дарувалла больше никогда не давал карликам пивных взяток. К сожалению, качели были установлены не в ту сторону,
да и Вайнод не стал считать, сколько раз слон поднимает ногу, что карлик прежде делал, не оглядываясь на слона; он догадывался об этом по тому, как замирала в ожидании публика. Конечно, Вайнод мог бы обернуться и посмотреть, где находится огромная нога слона. Но Вайнод строго придерживался определенных правил: если бы он обернулся на слона, номер был бы полностью погублен.
Так и получилось, что Вайнод улетел на четвертый ряд сидений. Он подумал о детях, надеясь, что не упадет на них, но волноваться не стоило; публика рассеялась до его прибытия. Он ударился о пустые кресла и провалился между досками настила.
Творение спонтанной мутации, ахондропластический карлик живет в боли; боль в коленях, боль в локтях – которые вдобавок не разгибаются. Болят лодыжки, болит также спина – не говоря уже о дегенеративном артрите. Конечно, есть и похуже виды карликовости: псевдоахондропластические карлики страдают от сочетанных деформаций: О-образного искривления одной конечности и Х-образного – другой. Доктор Дарувалла видел карликов, которые вообще не могли ходить. Даже в этом случае, учитывая боль, к которой Вайнод привык, карлик не возражал против онемения его спины; это было, возможно, лучшее, что карлик чувствовал в те годы, несмотря на то что был катапультирован на сорок футов слоном и опустился копчиком на деревянный настил.
Так действительно травмированный карлик стал пациентом доктора Даруваллы. У него был небольшой перелом верхушки копчика и надрыв сухожилия наружного сфинктера, которое прикреплено к верхушке копчика, – короче, он буквально отбил себе зад. У Вайнода были также порваны некоторые крестцово-седалищные связки, прикрепляющиеся к копчику. Онемение спины, которое вскоре пройдет – и тогда Вайнод вернется в мир обычных болей и недугов, – было, возможно, результатом ущемления одного или нескольких нервов в области крестца. Его выздоровление будет полным, хотя не таким быстрым, как у Дипы; однако Вайнод настаивал, что навсегда превратился в калеку. Он имел в виду, что стал человеком без нервов.
Дальнейшие эксперименты с полетами клоунов «Большого Голубого Нила» должны будут исполняться без участия Вайнода, – во всяком случае, так заявил карлик. Если Шива был богом перемен, а не просто разрушителем, то, возможно, перемена, которую Господь Шива наметил для Вайнода, была действительно карьерным ходом. Но клоун-ветеран так всегда и будет карликом, и Вайнод поразил Фарруха тем, что, как оказалось, кроме работы в цирке, у него не было никакой специальности.
Вайнод и его жена еще оправлялись после хирургических операций, когда «Большой Голубой Нил» закончил по контракту свои выступления в Бомбее. Пока оба – Дипа и ее муж – лежали в госпитале, доктор Дарувалла и его жена заботились о Шиваджи; в конце концов, кто-то должен был присмотреть за ребенком-карликом – и доктор все еще корил себя за «Кингфишер». Прошли годы с тех пор, как чета Дарувалла полностью посвящала себя заботам о двухлетнем малыше, и прежде им не доводилось отдаваться заботам о двухлетнем
карлике, но этот период выздоровления оказался плодотворным для Вайнода.
У карлика был обязательный список его профессиональных навыков, который он с гордостью показывал доктору Дарувалле. Это был довольно длинный перечень умений, которые Вайнод приобрел в цирке, и печально короткий список прочих его навыков. В коротком списке доктор Дарувалла прочел, что карлик умеет водить машину. Фаррух был уверен, что Вайнод лжет, разве не он предложил доктору солгать ради того, чтобы получить кровь у карликов «Большого Голубого Нила»?
– Какую машину вы можете водить, Вайнод? – спросил доктор выздоравливающего карлика. – Как вы достаете ногами до педалей?
Вайнод с гордостью указал на другое слово из короткого списка. Это было слово «механика»; Фаррух поначалу не обратил на него внимания – ему сразу бросилось в глаза слово «водитель». Доктор Дарувалла предположил, что «механика» означает разборку и сборку одноколесных велосипедов и прочих цирковых приспособлений, но Вайнод разбирался в механике как автомобилей,
так и одноколесных велосипедов; карлик на самом деле придумал и установил на машине ручное управление. Естественно, это было вдохновлено номером программы с карликом для «Большого Голубого Нила»: десять клоунов вылезают из одного маленького автомобиля. Но для начала кто-то из карликов должен был научиться вождению; этим карликом и был Вайнод. Он признался, что рычаги ручного управления были сложны. («Много экспериментов провалилось», – философски сказал Вайнод.) Само вождение, по словам карлика, оказалось сравнительно простым делом.
– Вы можете водить машину, – сказал доктор Дарувалла как бы самому себе.
– И быстро, и медленно! – воскликнул Вайнод.
– Машина должна иметь автоматическую коробку передач, – рассуждал Фаррух.
– Нет переключения скорость. Только тормозить и ускорять, – объяснил карлик.
–
Два рычага
управления? – поинтересовался доктор.
– А кому нужно больше два? – спросил карлик.
– Значит… когда вы замедляетесь или ускоряетесь, у вас на руле остается только
одна рука, – сделал вывод Фаррух.
– А кому нужна два рука на руле? – ответил Вайнод.
– Значит, вы можете водить машину, – повторил доктор Дарувалла.
Так или иначе, поверить в это было труднее, чем в «Слона на качелях» или в «Слоны играют в крикет», – Фаррух не мог себе представить другой жизни для Вайнода. Доктор был убежден, что карлик обречен навсегда быть клоуном «Большого Голубого Нила».
– Я и Дипу учить водить машина, – добавил Вайнод.
– Но Дипе не нужно ручное управление, – заметил доктор.
Карлик пожал плечами.
– Но в цирке мы, понятно, водить одна и та же машина, – объяснил он.
Таким образом, там, в палате больницы для детей-инвалидов, перед доктором Даруваллой впервые предстал будущий герой «автовождения». Он просто не мог вообразить, что спустя пятнадцать лет в Бомбее родится настоящая легенда о водителе лимузина. Едва ли Вайнод немедленно бросит цирк; на каждую легенду нужно время. Едва ли Дипа, жена карлика, в конце концов совсем уйдет из цирка. Едва ли Шиваджи, сын карлика, будет мечтать о том, чтобы покинуть цирк. Но все это действительно произойдет, потому что доктор Фаррух Дарувалла захотел взять для исследований кровь карликов.
3
Настоящий полицейский
Миссис Догар напоминает Фарруху кого-то
В течение пятнадцати лет доктор Дарувалла будет предаваться воспоминанию о Дипе в страховочной сетке. Конечно, в этом доктор не знал меры, и таким же безмерным было его удивление, когда он размышлял о Вайноде, ставшем настоящей «лимузиновой» легендой Бомбея; в пору наибольших успехов карлика в автовождении никто бы все равно не поверил, что Вайнод управляет
лимузином или, еще невероятней, что он владеет целым парком лимузинов. В лучшем случае Вайнод владел полудюжиной автомобилей; ни один из них не был «мерседесом» – включая те два автомобиля, на которых с помощью ручного управления ездил сам карлик.
Чего Вайнод довольно быстро смог достичь, так это скромного дохода от личного парка такси – или «роскошных такси», как называли их в Бомбее. Автомобили Вайнода не были роскошными, равно как карлик не мог стать владельцем этих абсолютно подержанных машин, не одолжив денег у доктора Даруваллы. Если карлик даже и был мимолетной легендой, то не из-за количества и качества автомобилей – до лимузинов им было
далеко. Своим легендарным статусом Вайнод был обязан своему знаменитому клиенту, вышеупомянутому актеру с невероятным именем Инспектор Дхар. По крайней мере, Дхар время от времени жил в Бомбее.
А бедный карлик никак не мог полностью разорвать свои связи с цирком. Шиваджи – карлик-сын карлика – теперь был подростком, и как такового его раздирали противоречия. Если бы Вайнод продолжал выступать клоуном в «Большом Голубом Ниле», Шиваджи, без сомнения, отверг бы цирк; настырный мальчик, возможно, предпочел бы водить такси в Бомбее – чисто из ненависти к самой идее стать карликом-
комиком. Но поскольку его отец приложил немало сил, чтобы создать парк такси и открыть свое дело, и поскольку Вайнод рвался освободить себя от опасной ежедневной молотилки «Большого Голубого Нила», Шиваджи решил стать клоуном. Следовательно, Дипа часто гастролировала вместе с сыном; и пока «Голубой Нил» давал представления по штатам Гуджарат и Махараштра, Вайнод занимался своим автобизнесом в Бомбее.
За пятнадцать лет карлик так и не смог научить жену автовождению. После своего падения Дипа отказалась от трапеции, но «Голубой Нил» платил ей за обучение детей акробатике; пока Шиваджи постигал искусство клоунады, его мать готовила «бескостных» девочек и гибких дев для номера «Женщина-змея». Когда Вайнод не выдерживал разлуки с женой и сыном, он возвращался в «Голубой Нил». Там Вайнод избегал рискованных трюков в репертуаре карлика-клоуна, довольствуясь инструктажем молодых карликов и своего сына среди них. Но взлетают ли клоуны от удара слонов по качелям, или за ними гоняются обезьяны шимпанзе, или они получают оплеуху от медведей, остается еще столько всего, чему следует научиться. Кроме требуемых навыков, которые отрабатываются годами тренировок, – как, например, соскакивать с падающего одноколесного велосипеда и прочее, – можно научить разве что лишь макияжу, координации и умению падать. В «Большом Голубом Ниле», считал Вайнод, умение падать было самым главным.
Пока Вайнод отсутствовал в Бомбее, его бизнес терпел убытки, и карлик чувствовал необходимость вернуться в город. Поскольку доктор Дарувалла бывал в Индии только наездами, он не всегда мог проследить, где находится Вайнод; как будто пойманный в ловушку нескончаемой клоунады, карлик был в постоянном движении.
Что было столь же постоянным, так это привычка Фарруха мысленно возвращаться в тот давнишний вечер, когда доктор врезался носом в лобковую кость Дипы. Но это был не единственный цирковой образ, возле которого крутились мысли доктора; разве забыть те царапающие блестки на плотно облегающем трико Дипы, не говоря уже о противоречивых запахах земного аромата Дипы, – это, разумеется, были самые живые картины цирка в памяти Фарруха. И никогда доктор Дарувалла не грезил так живо о цирке, как в пору каких-нибудь неприятностей, наваливающихся на него.
По ходу своих мыслей Фаррух вдруг сообразил, что все пятнадцать лет Вайнод твердо отказывался сдать доктору крови хотя бы на одну пробирку. Доктор Дарувалла сделал забор крови почти у всех занятых в выступлениях карликов-клоунов, почти во всех действующих цирках штатов Гуджарата и Махараштра, но доктор не взял и капли крови у Вайнода. Этот факт вывел его из себя, и все же Фаррух предпочел задержаться мыслью на нем, нежели озаботиться другой, более насущной проблемой, которая недавно возникла.
Доктор Дарувалла был трусоват. То, что мистер Лал упал на поле для гольфа «мимо сетки», было еще не причиной, чтобы умалчивать о неприятных новостях для Инспектора Дхара. Доктор просто не осмеливался сказать о них Дхару.
Для доктора Даруваллы было характерно сыпать шуточками, когда он занимался беспокойным делом самокопания, а для Инспектора Дхара было характерным молчать («характерным» или нет – в зависимости от слухов о нем, в которые вы верили). Дхар знал, что Фаррух любил мистера Лала и что его грубоватый юмор чаще всего включался, когда он хотел отмахнуться от неприятностей. В клубе «Дакворт» Дхар на протяжении почти всего ланча слушал, как доктор Дарувалла не переставая сыпал остротами насчет этого нового оскорбления, нанесенного парсам: вместо того чтобы приступить к очередному мертвецу в Башнях Молчания, стервятники нанесли визит мистеру Лалу на поле для гольфа. Фаррух с мрачным юмором рисовал завзятых зороастрийцев, которые встали бы на дыбы из-за вмешательства мертвого гольфиста в сообщество грифов. Доктор Дарувалла полагал, что следовало бы спросить мистера Сетну, оскорблен ли
он лично этим фактом; весь ланч пожилой стюард сподобился выглядеть крайне оскорбленным, хотя источником конкретно этого оскорбления была вторая миссис Догар. Было ясно, что мистер Сетна не одобрял ее, какие бы у нее ни были намерения.
Она специально села за стол так, чтобы иметь возможность есть глазами Инспектора Дхара, который ни разу не ответил на ее взгляд. Доктор предположил, что это еще один случай того, как отвязные женщины ищут внимания Дхара, – он знал, что это бесполезно. Ему хотелось предупредить вторую миссис Догар, что ей ничего не светит, кроме отчаяния, когда обнаружится, что для актера она пустое место. А пока она даже отодвинулась со стулом подальше от стола, так чтобы привлечь внимание своим пупком, прекрасно обрамленным смелыми цветами ее сари; ее пупок был нацелен на Дхара как единственный и решительно настроенный глаз. Хотя усилия миссис Догар, похоже, не были отмечены Инспектором Дхаром, доктор Дарувалла с трудом заставлял себя не смотреть на нее.
С точки зрения доктора, ее поведение было постыдным для замужней леди средних лет – доктор Дарувалла подсчитал, что ей было слегка за сорок. Однако Фаррух находил вторую миссис Догар привлекательной, причем в угрожающем варианте. Он не мог точно определить, что именно привлекает его в этой женщине, чьи руки были длинными и неподобающе мускулистыми и чье худое, с резкими чертами лицо было почти по-мужски красиво и вызывающе. Ее грудь, без сомнения, была хорошей формы (возможно, даже упругой), а ее ягодицы – крутыми и крепкими, особенно для женщины ее возраста, и несомненно, что ее длинная талия и вышеупомянутый пупок были дополнительным вкладом в приятное впечатление, которое она производила в своем сари. Но она была не в меру высокой, ее плечи были слишком развиты, и руки казались чрезмерно крупными и беспокойными; она перебирала столовые серебряные приборы, играя с ними, как скучающий ребенок.
Далее Фаррух бросил взгляд на ноги миссис Догар – в данный момент одна ее ступня была обнажена. Должно быть, она стряхнула туфли под столом, но все, что было видно доктору Дарувалле, – это ее освещенная солнцем грубоватая стопа; тонкая золотая цепочка свободно висела на ее удивительно мощной лодыжке, и широкое золотое кольцо охватывало один из крючковатых пальцев.
Возможно, миссис Догар привлекла внимание доктора тем, что напомнила ему кого-то, но он не мог вспомнить, кого именно. Какую-нибудь давнюю кинозвезду? Затем доктор, чьими пациентами были дети, решил, что, возможно, он знал новую миссис Догар еще ребенком, – причина его внимания к этой женщине была, помимо прочего, еще и в этой раздражающей неизвестности. Более того, вторая миссис Догар казалась моложе доктора Даруваллы не больше чем на шесть или семь лет; практически у них могло быть одно детство.
Дхар застал доктора врасплох, сказав:
– Если бы ты видел, Фаррух, как ты смотришь на эту женщину, думаю, ты бы смутился.
В состоянии смущения доктор имел неприятную привычку резко менять тему разговора.
– А ты! Видел бы ты
себя! – сказал доктор Дарувалла Инспектору Дхару. – Ты выглядел как дурацкий инспектор полиции – то есть как действительно что-то дурацкое!
Дхара раздражало, когда доктор Дарувалла говорил на таком до абсурда неестественном английском; это был даже не тот английский, что в песнях с привкусом хинди, который также был неестествен для доктора Даруваллы. Это было хуже; это было что-то крайне фальшивое – вымученный британский отзвук того индийского английского, модуляции которого широко использовали юные выпускники колледжа, работающие консультантами продуктов питания и напитков в компании «Тадж» или продуктовыми менеджерами для «Британия Бисквитс». Дхар знал, что этот неудобоваримый акцент был голосом самосознания Фарруха – но только не здесь, не в Бомбее.
Спокойно, но на чистейшем английском Инспектор Дхар заговорил со своим возбужденным компаньоном:
– Ну так какой слух обо мне будем распускать сегодня? Может, мне обложить тебя на хинди? Или сегодня больше подходит английский как второй язык?
Сардонический тон Дхара и сами слова больно задели доктора, несмотря на то что такие манеры были торговой маркой персонажа, придуманного доктором Даруваллой и проклинаемого всем Бомбеем. Хотя тайный киносценарист так и пребывал в моральном сомнении относительно своего творения, это сомнение было неразличимо в беззаветной привязанности, которую доктор испытывал к молодому человеку. Публично или приватно, это была демонстрация любви доктора Даруваллы к Дхару.
Но язвительный характер замечаний Дхара, не говоря уже о жалящей интонации, с которой они прозвучали, ранили доктора Даруваллу; и все же он взирал на слегка поношенного красавца-актера с большой нежностью. Дхар позволил своей усмешке смягчиться до улыбки. Порывисто, что встревожило ближайшего официанта, находящегося в режиме постоянного наблюдения, – это был тот самый бедняга, в чей ежедневный круг обязанностей попала гадящая ворона плюс проблемные супница с половником, – доктор потянулся и схватил руку молодого человека.
На чистом английском доктор Дарувалла прошептал:
– Мне действительно очень жаль – я имею в виду, мне очень жаль тебя, мой дорогой мальчик.
– Напрасно, – шепнул Дхар в ответ.
Его улыбка исчезла, сменившись усмешкой; он освободил свою руку, которую держал доктор.
Скажи ему сейчас! – произнес себе доктор Дарувалла, но не осмелился – он не знал, с чего начать.
Они тихо сидели за чаем с какими-то сластями, когда к их столу приблизился
настоящий полицейский. До этого их – не очень убедительно – опросил дежурный офицер из полицейского участка Тардео, некий инспектор. Инспектор прибыл с командой помощников и констеблей на двух джипах – что, как полагал доктор Дарувалла, едва ли было необходимо для случая смерти гольфиста. Инспектор из Тардео был вкрадчиво-снисходителен с Дхаром и услужлив с Фаррухом.
– Надеюсь, ви простите меня, доктор, – начал дежурный офицер; его английский был натужлив. – Примите все мои извинения, что отнимаю
ваше время, сэр, – обратился он к Дхару, который ответил ему на хинди.
– Ви не осматривать тело, доктор? – спросил полицейский; он настаивал на своем английском.
– Конечно нет, – пожал плечами Дарувалла.
– А ви никогда не трогать тело, сэр? – спросил дежурный офицер знаменитого актера.
– Я никогда его не трогать, – по-английски ответил Дхар, безупречно сымитировав полицейского, с его акцентом хинди в английском.
Когда дежурный офицер направился к выходу, его тяжелые башмаки слишком громко стучали по каменному полу обеденного зала клуба «Дакворт»; таким образом, уход полицейского вызвал вполне предсказуемое неодобрение со стороны мистера Сетны. Несомненно, старый стюард не принял и то, в каком состоянии находилась форма дежурного офицера; его защитного цвета рубашка была испачкана тхали
[11], который инспектор, должно быть, вкушал за ланчем, щедрая порция дхала
[12] выплеснулась на его нагрудный карман, а грязноватый воротник полицейского был покрыт яркими пятнами (очевидно, от оранжево-желтой куркумы).
Но второй полицейский, который теперь приблизился к их столу в Дамском саду, был не просто инспектор; это был человек более высокого ранга – и заметно более опрятный. Он был, по крайней мере, похож на заместителя комиссара полиции.
Исходя из своих знаний сценариста – поскольку киносценарии для Инспектора Дхара прочно базировались на реальности, если не на эстетической приятности, – Фаррух определил, что они будут иметь дело с заместителем комиссара криминального отдела полицейского управления района Крауфорд-Маркет.
– И это все из-за
гольфа? – шепнул Инспектор Дхар в ухо доктору, но не так громко, чтобы приближающийся детектив мог его услышать.
Стоит ли так оскорблять людей
В самом последнем фильме про Инспектора Дхара говорилось, что официальная зарплата полицейского инспектора в Бомбее – это всего лишь 2500–3000 рупий в месяц, что равно примерно ста долларам. Для назначения на более доходную должность в сфере расследований тяжелых преступлений инспектор должен был подкупить административного чиновника. За взятку в размере 75–200 тысяч рупий (но, в общем, не более семи тысяч долларов) инспектор может получить должность, приносящую ему в год 300–400 тысяч рупий (обычно не больше 15 тысяч долларов). Одна из тем, затронутых в новом фильме об Инспекторе Дхаре, касалась того,
как у инспектора, получающего лишь три тысячи рупий в месяц, могло оказаться на руках 100 тысяч рупий, необходимых для подкупа. Особо лживый и коррумпированный инспектор полиции решает в фильме эту задачу с помощью сутенерства и заодно благодаря сдаче в аренду помещения для борделя евнухов-трансвеститов на Фолкленд-роуд.
В кислой улыбке на лице второго полицейского, приближавшегося к столу доктора Даруваллы и Инспектора Дхара, можно было прочесть единодушное возмущение всей полиции Бомбея. Не менее оскорблено было и сообщество городских проституток; у них было еще больше оснований гневаться. Самый последний фильм «Инспектор Дхар и убийца девушек в клетушках» нес, похоже, ответственность за то, что теперь подвергались опасности, в частности, самые низкооплачиваемые проститутки – так называемые девушки в клетушках. Потому что из-за этого фильма о серийном убийце, который убивает девушек, принимающих клиентов в крошечных комнатушках, и рисует неприлично веселых слонов на их голых животах, появился реальный убийца, подхвативший эту идею. Теперь убивали
реальных проституток, разрисовывая им животы на мультяшный манер; эти преступления не были раскрыты. Все шлюхи, занятые своим нелегким трудом в районе красных фонарей, на Фолкленд-роуд и Грант-роуд, как и во всех многочисленных борделях бессчетных переулков района Каматипура, выражали
реальное желание убить Инспектора Дхара.
Жажда отомстить Дхару была особенно сильна среди проституирующих евнухов-трансвеститов. В этом фильме именно евнух-трансвестит оказывается серийным убийцей и рисовальщиком. Это было оскорбительно для евнухов-трансвеститов, поскольку далеко не все они были проститутками – и ни один из них, насколько известно, не был серийным убийцей. Они являются признанным третьим полом в Индии; их называют «хиджра»
[13] – на языке урду это слово мужского рода означает «гермафродит». Но хиджры – это не гермафродиты от рождения; они сами себя лишают мужского начала, следовательно, для них больше подходит слово «евнух». Они также являются служителями культа; поклонники Матери-богини Бахучара Мата, они обретают право благословлять или проклинать, не будучи ни мужчиной, ни женщиной. Традиционно хиджры зарабатывают себе на жизнь подаянием; они также исполняют песни и танцы на свадьбах и различных праздниках, но – самое главное – они дают свои благословения новорожденным (особенно младенцам мужского пола). И хиджры одеваются как женщины; таким образом, термин «евнух-трансвестит» наиболее соответствует тому, кем они являются.
Манеры у хиджр ультраженские, но грубоватые; они бесстыдно флиртуют и открывают свои интимные места, что для индианок недопустимо. Помимо кастрации и женского платья, они мало в чем феминизировались; большинство хиджр воздерживаются от применения эстрогенов
[14], а некоторым из них безразлично, есть ли у них на лице волосы, так что нередко их можно увидеть с многодневной щетиной. Подвергнувшись оскорблениям или нападкам либо же столкнувшись с теми индийцами, которых уже соблазнили западные ценности и которые, следовательно, не верят в «священное» право хиджр благословлять и проклинать, хиджры не побоятся подхватить подол своего платья и грубо выставить на обозрение свои изувеченные гениталии.
Сочиняя сценарий для последнего фильма – «Инспектор Дхар и убийца девушек в клетушках», доктор Дарувалла и не думал оскорбить хиджр, которых в одном Бомбее насчитывалось более пяти тысяч. Но, как хирург, Фаррух нашел их метод кастрации поистине варварским. Обе операции – кастрация и смена пола – в Индии запрещены, тем не менее такую «операцию» выполняют сами хиджры (называя ее именно английским словом «operation»). Пациент смотрит на портрет Матери-богини Бахучара Мата; ему предлагают кусать собственные волосы, поскольку никакой анестезии не предусмотрено, хотя пациента оглушают спиртом или опиумом. Хирург (который вовсе не хирург) затягивает шпагат вокруг пениса и мошонки, чтобы отрезать их одним движением – яички и пенис удаляются одновременно. Пациенту дают свободно истечь кровью; считается что маскулинность является своего рода ядом, который выходит вместе с кровью. Швов не накладывают; большую кровоточащую рану прижигают кипящим маслом. По мере того как рана начинает заживать, мочеиспускательный канал остается открытым благодаря повторным зондированиям. Получившийся сморщенный шрам напоминает вагину.
Хиджры не просто трансвеститы; они глубоко презирают обычных трансвеститов (чьи мужские органы на месте). Этих поддельных хиджр называют «зенаны» (zenanas). В каждом мире своя иерархия. В сообществе проституток услуги хиджр дороже, чем обычных женщин, но доктор Дарувалла не понимал почему. Было много дискуссий относительно того, являлись ли хиджры-проститутки гомосексуалистами, хотя ясно, что многие из клиентов мужского пола использовали их соответствующим образом; а исследования среди хиджр-подростков показали их заметную гомосексуальную активность еще до кастрации. Но Фаррух подозревал, что многим индийским мужчинам нравились хиджры-проститутки, потому что хиджры были больше похожи на женщин, чем женщины; они были, конечно, смелее, чем любая индийская женщина, – и кто знает, что они ухитрялись вытворять со своим подобием вагины?
Если хиджры сами были склонны к гомосексуальности, то зачем они кастрировали себя? Доктору казалось вероятным, что, хотя у борделей хиджр было много клиентов-гомосексуалистов, не каждый клиент приходил туда ради анального секса. Что бы там ни думали, ни говорили о хиджрах, они
были третьим полом – были просто (или не так уж просто) другого пола. Так же верно было и то, что в Бомбее все меньше и меньше хиджр оказывались в состоянии существовать на подаяния и благословения; все больше и больше их становились проститутками.
Что же все-таки заставило Фарруха сделать хиджру серийным убийцей-рисовальщиком в последнем фильме? Теперь, когда настоящий убийца повторял действия вымышленного персонажа, а полиция только констатировала, что реальные рисунки киллера были «очевидной вариацией на тему фильма», доктор Дарувалла
действительно создал Инспектору Дхару проблемы. Этот конкретный фильм вызвал нечто худшее, чем ненависть, потому что хиджры-проститутки не только одобряли убийство Дхара – они для начала хотели оскопить его.
– Они хотят отрезать у тебя член и яйца, мой дорогой мальчик, – предупредил доктор своего любимца. – Будь осторожен, когда гуляешь по городу.
С сарказмом, который соответствовал его знаменитой роли, Дхар ответил в своей невозмутимой манере:
– Это ты говоришь! – (Так он выразился, пожалуй, единственный раз, и только в одном из своих фильмов.)
В отличие от страшного скандала, вызванного последним фильмом с Инспектором Дхаром, появление реального полицейского среди добропорядочных даквортианцев выглядело прозаично. Уж наверное, это не хиджры-проститутки убили мистера Лала! Там не было никаких признаков того, что тело подверглось сексуальному осквернению, а также представлялось невероятным, чтобы какой-нибудь чокнутый хиджра мог по ошибке принять старика за Инспектора Дхара. Дхар никогда не играл в гольф.
Настоящий детектив за работой
Как и догадался доктор Дарувалла, детектив Пател был заместителем комиссара полиции, официально З. К. П. Пател. Детектив был из криминального отдела полицейского управления района Крауфорд-Маркет, а
не из ближайшего отделения полиции района Тардео, что также правильно предположил Фаррух, – поскольку определенные улики, обнаруженные во время осмотра тела Лала, говорили за то, что дело мертвого гольфиста должно быть отнесено к компетенции заместителя комиссара полиции.
Ни доктор Дарувалла, ни Инспектор Дхар с ходу не разобрались, что это за компетенция, но заместитель комиссара Пател не был склонен тут же прояснять данный вопрос.
– Вы должны простить меня, доктор, – пожалуйста, извините меня, мистер Дхар, – сказал детектив. Ему было больше сорока – приятный на вид, с тонкими чертами костистого лица и массивной челюстью. Внимательный взгляд и продуманная интонация заместителя комиссара указывали на то, что он был осторожным человеком. – Кто из вас первым обнаружил тело? – спросил детектив.
Доктор Дарувалла редко упускал случай, чтобы не пошутить.
– Полагаю, что первым, кто нашел тело, был стервятник, – сказал доктор.
– О, именно так! – сказал заместитель комиссара, сдержанно улыбнувшись. Затем детектив Пател без приглашения сел за их стол в кресло ближе к Инспектору Дхару. – Я считаю, – сказал полицейский актеру, – что
вы были
следующим, кто обнаружил тело.
– Я не трогал его и даже не касался, – сказал Дхар, упреждая вопрос, тот самый, который
он обычно задавал в своих фильмах.
– О, отлично, спасибо! – сказал З. К. П. Пател, переводя свое внимание на доктора Даруваллу.
– А вы, разумеется, осмотрели тело? – спросил он.
– Я, разумеется,
не осматривал его, – ответил доктор Дарувалла. – Я – ортопед, а не патологоанатом. Я только увидел, что мистер Лал мертв.
– О, конечно! – сказал Пател. – Но что вы думаете о причине смерти?
– Гольф, – сказал доктор Дарувалла; сам он никогда не играл в эту игру, но как сторонний наблюдатель терпеть ее не мог.
Дхар улыбнулся.
– В случае с господином Лалом, – продолжал доктор, – полагаю, можно сказать, что он был убит чрезмерным желанием улучшить свою игру. И скорее всего, у него было высокое кровяное давление, слишком высокое, – человеку его возраста не следует многократно выходить из себя на таком пекле.
– Но сейчас у нас довольно прохладно, – сказал заместитель комиссара.
– Тело не пахло. Вонь шла от стервятников, а не от тела, – сказал Инспектор Дхар, как будто уже давно думал об этом.
Похоже, детектив Пател был удивлен и приятно впечатлен этим наблюдением, но все, что он сказал, было: «Вот именно».
– Мой дорогой заместитель комиссара, почему бы вам не рассказать нам о том, что вам уже известно? – нетерпеливо произнес доктор Дарувалла.
– О, это абсолютно не в наших правилах, – чистосердечно ответил заместитель комиссара. – Разве не так? – спросил он Инспектора Дхара.
– Так, – согласился Дхар. – Когда же, по вашим оценкам, наступила смерть? – спросил он детектива.
– О, это очень хороший вопрос! – заметил Пател. – По нашим оценкам, этим утром, меньше чем за два часа до того, как вы нашли тело!
Доктор Дарувалла задумался. В то время как мистер Баннерджи искал в здании клуба своего оппонента и старого друга, мистер Лал прогулялся потренироваться к девятому грину и далее к бугенвиллеям, дабы избежать вчерашней насмешки судьбы. Мистер Лал не опоздал к началу игры; скорее, бедный мистер Лал явился слишком рано – по крайней мере, слишком ретиво.
– Но тогда грифы не прилетели бы так быстро, – сказал доктор Дарувалла. – Там не было бы никакого запаха.
– Да, если бы не было довольно много крови или открытой раны… и под этим солнцем, – сказал Инспектор Дхар.
Он многому научился на своих фильмах, пусть даже это были очень плохие фильмы; даже З. К. П. Пател начал понимать это.
– Совершенно верно, – сказал детектив. – Там
была кровь, довольно много.
– Там было много крови к тому времени, как мы его
нашли, – сказал доктор Дарувалла, который все еще ничего не понимал. – Особенно вокруг глаз и рта. Я просто подумал, что это стервятники принялись за него.
– Стервятники начинают клевать, где уже есть кровь и, естественно, где есть открытые раны, – сказал детектив Пател.
Его английский был необычно хорош для полицейского, даже для заместителя комиссара, подумал доктор Дарувалла.
Доктор стеснялся своего хинди; он знал, что Дхар говорил на этом языке более уверенно, чем он. В этом смысле доктор Дарувалла испытывал затруднения, поскольку все диалоги фильмов для Дхара и для его голоса за кадром писал на английском. На хинди переводил сам Дхар; наиболее броские фразы – таких было немного – актер оставлял на английском языке. А здесь оказался не столь типичный полицейский, позволяющий себе в разговоре с признанным
канадцем нисколько не уступать в английском; это было то, что доктор Дарувалла называл «канадским обхождением», – когда жители Бомбея даже не пытались заговаривать с ним на хинди или маратхи
[15]. Хотя в клубе «Дакворт» почти все говорили по-английски, Фарруха подмывало сказать детективу Пателу что-нибудь остроумное на хинди, но Дхар (на своем безупречном английском) заговорил первым. Только теперь доктор осознал, что Дхар ни разу не использовал с заместителем комиссара свой отдающий шоу-бизнесом акцент на хинди.
– Было довольно много крови около одного уха, – сказал актер, как будто он так и не переставал удивляться этому.
– Вот именно – абсолютно так! – сказал детектив, вдохновляясь. – Мистеру Лалу нанесли удар за ухо, а также один удар в висок, вероятно, после того, как он упал.
– Чем его ударили? – спросил доктор Дарувалла.
–
Чем ударили, мы знаем – его же клюшкой для гольфа! – сказал детектив Пател. –
Кто ударил, мы не знаем.
За всю стотридцатилетнюю историю спортивного клуба «Дакворт», несмотря на все пертурбации борьбы за независимость и на те многие отклонения от нормы, которые могли бы привести к насилию (например, в те дикие времена, когда пламенная леди Дакворт обнажала грудь), здесь не было ни одного убийства! Доктор Дарувалла подумал о том, как он сформулирует эту новость Комитету по членству.
Характерно, что Фаррух не считал своего высокочтимого покойного отца фактически первым убиенным в стотридцатилетней истории даквортианцев Бомбея. Главной причиной такого взгляда было то, что Фаррух очень старался совсем не думать об убийстве своего отца, но второй причиной было, конечно, то, что доктор не хотел, чтобы насильственная смерть его отца омрачала его так или иначе светлые чувства по отношению к клубу «Дакворт», который, как уже было сказано, являлся единственным местом (кроме цирка), где доктор Дарувалла чувствовал себя как дома.
Кроме того, отец доктора Даруваллы был убит не
в самом клубе «Дакворт». Автомобиль, который он вел, взорвался в Тардео, а не в Махалакшми, хотя это соседние районы. Но в целом было признано, даже среди даквортианцев, что бомба, вероятно, была заложена в автомобиль старшего Даруваллы во время парковки на стоянке клуба «Дакворт». Даквортианцы быстро установили, что еще один человек, который был убит, не имел никакого отношения к клубу; бедная женщина не была даже в обслуживающем персонале. Она работала на стройке и, как было сказано, несла на голове соломенную корзину с камнями, когда отлетевшее правое переднее крыло автомобиля Даруваллы-старшего обезглавило ее.
Но это давняя история. Первым даквортианцем, убитым непосредственно во владениях клуба «Дакворт», был мистер Лал.
– Мистер Лал, – пояснил детектив Пател, – замахивался, как я полагаю, то ли мэшем (mashie), то ли вэйджем (wedgie)
[16]. Как
называется клюшка, которой вы делаете подсечку?
Ни доктор Дарувалла, ни Инспектор Дхар не были гольфистами;
и мэш,
и вэйдж звучали для них как нечто вполне реальное и дурацкое
[17].
– Ну, это не имеет значения, – сказал детектив. – Мистер Лал держал клюшку, когда сзади ему нанесли удар другой клюшкой – его же собственной! Мы нашли ее, как и его сумку для гольфа, в бугенвиллеях.
Инспектор Дхар принял знакомую по фильмам позу, или же он просто размышлял; он поднял голову и слегка погладил пальцами подбородок, что усилило его усмешку. То, что он сказал, доктор Дарувалла и заместитель комиссара Пател слышали многажды в каждом его фильме.
– Простите, но если рассуждать теоретически… – сказал Дхар. Этот любимый кусок известного диалога Дхар предпочел произносить на английском языке, хотя его же он не раз озвучивал и на хинди. – Похоже, – сказал Дхар, – что убийце было все равно,
кто станет его жертвой. Мистер Лал вполне случайно оказался в бугенвиллеях на девятом грине. Это был несчастный случай – убийца не мог ничего знать заранее.
– Отлично, – сказал З. К. П. Пател. – Пожалуйста, продолжайте.
– Поскольку убийце, похоже, было все равно, кого убивать, – сказал Инспектор Дхар, – вероятно, он хотел, чтобы это был один из
нас.
– То есть один из
членов? – воскликнул доктор Дарувалла. – Вы имеете в виду
даквортианцев?
– Это всего лишь в теории, – сказал Инспектор Дхар.
И опять это прозвучало как эхо, как то, что он говорил в каждом фильме.
– Но мы нашли доказательство, подтверждающее вашу теорию, мистер Дхар, – почти небрежно сказал детектив. Заместитель комиссара вынул солнцезащитные очки из нагрудного кармана белой накрахмаленной рубашки, на которой не было ни следа его недавнего приема пищи, снова пошарил в кармане и извлек оттуда сложенный квадратный пластиковый пакетик, достаточно большой, чтобы поместить в нем дольку помидора или кружок лука. Из пакета он извлек банкноту достоинством в две рупии, которая предварительно прошла через пишущую машинку, поскольку на стороне с серийным номером банкноты заглавными буквами было напечатано предупреждение: «БУДУТ НОВЫЕ УБИЙСТВА ЧЛЕНОВ КЛУБА, ЕСЛИ ДХАР ОСТАНЕТСЯ ЕГО ЧЛЕНОМ». – Извините, мистер Дхар, если я спрошу вас об очевидном, – сказал детектив.
– Конечно, у меня есть враги. – сказал Дхар, не дожидаясь вопроса. – Да, есть люди, которые хотели бы меня убить.
– Да
все хотели бы его убить! – воскликнул доктор Дарувалла. Затем он коснулся руки молодого человека и добавил: – Прости!
Заместитель комиссара полиции Пател отправил банкноту обратно в карман. Когда он надевал солнцезащитные очки, доктор обратил внимание на усики детектива, толщиной с карандаш, подбритые с такой тщательностью, на какую сам доктор был способен лишь в молодости. Такие усики, как на гравюре, протравленные под носом и над верхней губой, требовали твердой молодой руки. В своем нынешнем возрасте Пател, должно быть, опирался локтем на зеркало в ванной, поскольку бритье такого качества предполагало, что он обходится лишь лезвием, вынутым из держателя. Какое времязатратное тщеславие для человека, которому за сорок, подумал Фаррух; или, может, кто-то другой брил заместителя комиссара – возможно, молодая женщина своей уверенной рукой.
– Итак, – сказал детектив Дхару. – Не думаю, что вам известны
все ваши враги. – Ответа он не ждал. – Полагаю, мы можем начать со
всех проституток, но не с хиджр, а также с полицейских.
– Я бы начал с хиджр, – вмешался Фаррух; в нем снова заговорил киносценарист.
– А я бы нет, – сказал детектив Пател. – Какое хиджрам дело – член клуба Дхар или нет? Главное для них – его пенис и яйца.
– Это вы сказали, – произнес актер.
– Я сильно сомневаюсь, что убийца – член этого клуба, – сказал доктор Дарувалла.
– Я бы этого не исключал, – отозвался Дхар.
– Я и не собираюсь, – кивнул детектив Пател. Он дал доктору Дарувалле и Инспектору Дхару свои визитные карточки. – Если
вы захотите позвонить мне, то лучше по домашнему телефону, – сказал он Дхару. – Я обычно не оставляю никаких сведений в криминальном отделе управления. Вы-то знаете, что нам, полицейским, нельзя доверять.
– Да, – сказал актер, – знаю.
– Извините, детектив Пател, – произнес доктор Дарувалла, – но где вы нашли эту банкноту в две рупии?
– Ее вложили мистеру Лалу в рот, – ответил детектив.
Когда заместитель комиссара полиции ушел, они остались сидеть за столом, молча слушая послеполуденные звуки. Они были так поглощены этим, что не обратили внимания на демонстративно долгое отбытие второй миссис Догар. Она встала из-за стола, потом остановилась, чтобы посмотреть через плечо на безучастного Инспектора Дхара, затем, пройдя чуть дальше, опять остановилась и снова посмотрела на него, а затем
еще раз.
Наблюдая за ней, мистер Сетна решил, что она не в своем уме. Мистер Сетна отмечал каждую стадию этой крайне сложной ретировки мисс Догар из Дамского сада и обеденного зала, но, похоже, Инспектор Дхар вовсе не замечал женщину. Пожилого стюарда заинтересовало то, что миссис Догар ела глазами исключительно Дхара; она ни разу не глянула ни на доктора Даруваллу, ни на полицейского, продолжавшего сидеть к ней спиной.
Мистер Сетна также видел, что заместитель комиссара полиции кому-то звонил из телефонной кабинки в фойе. Детектив на мгновение отвлекся на явно взволнованную миссис Догар; пока женщина шла мимо него к выходу и просила дежурного по автостоянке подогнать ее машину, полицейский, похоже, отметил ее привлекательность, спешку и сердитое выражение лица. Возможно, заместитель комиссара прикидывал, подходит ли эта женщина на роль того, кто недавно насмерть ударил клюшкой пожилого человека; по правде сказать, подумал мистер Сетна, вторая миссис Догар выглядела так, как будто
хотела кого-нибудь убить. Но детектив Пател только проводил глазами миссис Догар; пожалуй, его больше интересовал телефонный звонок.
Тема разговора показалась мистеру Сетне настолько семейной, что погасила его интерес к полицейскому, которого стюард подслушивал лишь до того момента, пока не убедился, что З. К. П. Пател звонит не по служебным делам. Мистер Сетна был почти уверен, что полицейский разговаривал со своей женой.
– Нет, милая, – сказал детектив, терпеливо выслушав собеседницу. – Нет, я бы тебе сказал об этом, милая. – И снова выслушал ее ответ. – О да, конечно, милая, я тебе обещаю, – закончил он. На какое-то время, слушая своего абонента, заместитель комиссара закрыл глаза; наблюдая за ним, мистер Сетна испытал глубокое удовлетворение оттого, что никогда не был женат. – Но я
не отвергал твоих теорий! – вдруг повысил голос детектив Пател. – Нет, конечно, я не сержусь, – добавил он виновато. – Извини, милая, если тебе
показалось, что я сержусь.
Даже такой ветеран подглядывания и подслушивания, как мистер Сетна, не мог вынести этого и решил удалиться, позволив полицейскому завершить беседу с женой приватно. Для мистера Сетны было немалым удивлением, что З. К. П. Пателговорил с женой по-английски. Пожилой стюард заключил, что английский выше среднего уровня – это результат практики. Но платить за это таким унижением… Мистер Сетна пересек обеденный зал, чтобы снова оказаться поближе к Дамскому саду и к своему прерванному наблюдению за доктором Даруваллой и Инспектором Дхаром. Они все еще были поглощены послеполуденными звуками. Следить за ними было не очень-то интересно, но, во всяком случае, они не были женаты друг на друге.
Снова застучали на корте теннисные мячи, и кто-то похрапывал в читальном зале; младшие официанты, привычно гремя посудой, очистили все обеденные столы, кроме стола, за которым сидели с остывшим чаем доктор и актер. (Детектив Пател прикончил все сласти.) Звуки клуба «Дакворт» ясно говорили сами за себя: сухо шелестела тасуемая колода распакованных карт, щелкали друг о друга бильярдные шары, из бального зала раздавался ровный шорох метлы – подметали в одно и то же время каждый день, хотя по вечерам на неделе танцы бывали довольно редко. Не прекращался также безумный топот и скрип обуви на отполированной деревянной площадке для бадминтона; по сравнению с этой остервенелой активностью нижних конечностей глухие хлопки по волану напоминали удары мухобойки.
Доктор Дарувалла посчитал, что в настоящий момент не стоит сообщать Инспектору Дхару плохие новости. Убийства и необычной угрозы было вполне достаточно для одного дня.
– Может, тебе лучше дома поужинать? – сказал доктор Дарувалла своему другу.
– Пожалуй, Фаррух, – сказал Дхар.
Обычно он мог бы съязвить по поводу использования доктором Даруваллой слова «ужин». Дхар не любил слишком размытого значения этого слова; по мнению щепетильного актера, слово следовало бы применять для приема легкой пищи ранним вечером или для трапезы после театра. По мнению Дхара, в Северной Америке, как правило, использовали это слово, подразумевая обед; Фаррух же полагал, что слова «ужин» и «обед»
взаимозаменяемы.
В голосе доктора Даруваллы зазвучало что-то отцовское, когда он позволил себе с Дхаром критический тон. Он сказал актеру:
– Отнюдь не в твоем характере говорить с абсолютно незнакомым человеком на чистом английском.
– Полицейские для меня не такие уж незнакомые, – сказал Дхар. – Они общаются на английском, но только не с прессой.
– О, я совсем забыл, что ты прекрасно разбираешься в делах полиции, – с сарказмом сказал Фаррух. Однако Инспектор Дхар уже вернулся в доброе расположение духа – он был спокоен. Доктор Дарувалла тут же пожалел о своих словах. Он хотел было сказать – о дорогой мальчик, ты не можешь быть героем
этой истории! Затем он хотел сказать: дорогой мальчик,
есть люди, которые тебя любят. Я, например. Помни об этом. Но вместо этого доктор Дарувалла сказал:
– Как приглашенный председатель комитета по членству, я чувствую, что должен известить членов комитета об угрозе для жизни других членов. Мы будем голосовать по этому вопросу, однако чувствую, что будет принято единодушное решение оповестить всех остальных.
– Конечно, они должны знать, – сказал Инспектор Дхар. – А мне
не следует оставаться членом клуба, – добавил он.
Доктору Дарувалле казалось немыслимым, что шантажист и убийца мог так легко и серьезно подорвать самое святое, что характеризовало клуб «Дакворт», таивший в себе (по мнению доктора) глубокое, почти отстраненное чувство уединения, как будто даквортианцам была позволена роскошь жить, по сути, не в Бомбее.
– Дорогой мальчик, – сказал доктор, – что ты будешь делать?
Ответ Дхара не должен был столь уж удивить доктора Даруваллу; доктор слышал этот ответ много раз, в каждом фильме про Инспектора Дхара. В конце концов, Фаррух сам
написал этот ответ.
– Что я буду делать? – самого себя спросил Дхар. – Найду его и арестую.
– Только не говори со мной, как герой фильма! – резко сказал доктор Дарувалла. – Ты сейчас не в кино!
– Я всегда в кино, – огрызнулся Дхар. – Я
родился в кино! А затем почти сразу попал в другое кино, не так ли?
Поскольку доктор Дарувалла и его жена думали, что они единственные люди в Бомбее, кто точно знал, откуда появился молодой человек и кто он такой, теперь пришел черед Фарруха помолчать. Доктор Дарувалла считал, что в наших сердцах должна быть доля сочувствия к тем, кто всегда испытывает одиночество даже в своем наиболее привычном окружении, к тем, кто или
на самом деле иностранец, или страдает от собственной точки зрения на все и вся, что заставляет таких людей
ощущать себя чужаками даже в родных краях. В наших сердцах, считал Фаррух, пребывает также определенное подозрение, что такие люди
нуждаются в том, чтобы быть одинокими в обществе. Но люди, которые пестуют свое одиночество, не более одиноки, чем те, кого вдруг настигает одиночество, и такие люди тоже заслуживают нашего сочувствия – доктор Дарувалла был уверен в этом. Тем не менее доктор не был уверен, имеет ли он при этом в виду Дхара или самого себя.
Внезапно доктор осознал, что он один за столом. Дхар исчез призраком, как и появился. Отблеск от серебряного подноса мистера Сетны полыхнул в глаза доктору Дарувалле, напомнив ему о чем-то блестящем, что в какой-то момент держала в клюве ворона.
Старый стюард среагировал на реакцию, отразившуюся на лице доктора Даруваллы, решив, что доктор хочет сделать заказ.
– Мне «Кингфишер», пожалуйста, – сказал доктор.
Доктор размышляет
Предвечерние тени в Дамском саду становились все длиннее, и доктор Дарувалла мрачно наблюдал за тем, как темнеют ярко-розовые цветки бугенвиллей; ему казалось, что цветы приобретают кроваво-красный оттенок, хотя это было преувеличение – вполне характерное для создателя Инспектора Дхара. На самом деле бугенвиллеи оставались такими же розовыми (
или белыми), как и прежде.
Несколько позже мистер Сетна озадачился тем, что доктор не прикоснулся к своему любимому пиву.
– Что-то не так? – спросил пожилой стюард, указывая длинным пальцем на большой «Кингфишер».
– Нет-нет, что вы! – сказал Фаррух; он сделал глоток, принесший ему некоторое облегчение. – Пиво прекрасное!
Пожилой мистер Сетна кивнул, как будто знал все, что беспокоило доктора Даруваллу. Мистер Сетна привычно полагал, что разбирается в душах своих клиентах.
– Знаю, знаю, – пробормотал старый парс. – Прошлого не вернуть. Сейчас все не так, как раньше.
Больше всего в мистере Сетне доктора Даруваллу раздражало то, как он с видом эксперта изрекал избитые истины. Теперь небось, подумал Фаррух, эта старая тупая зануда скажет мне, что я не такой, как мой досточтимый покойный отец. Честно говоря, стюард уже собирался высказать другое наблюдение, когда из обеденного зала раздался какой-то неприятный звук; он привлек внимание мистера Сетны и доктора Даруваллы и был похож на хамоватое щелканье суставами пальцев.
Мистер Сетна отправился выяснять причину. Не поднимаясь из кресла, доктор уже знал, что это за звук. Это был потолочный вентилятор, на который садилась погадить ворона. Возможно, при этом перекосилась лопасть вентилятора или ослабла гайка; а может, вентилятор вращался на шарикоподшипнике и один из шариков в желобке сместился, или там был шаровой шарнир, которому требовалась смазка. Было похоже, что в вентилятор попало что-то постороннее; при каждом обороте раздавался щелчок. Запнувшись, вентилятор приостановился, затем снова пришел в движение. Каждый оборот сопровождался щелканьем, как будто механизм перемалывал сам себя, пока окончательно не остановится.
Мистер Сетна встал под вентилятором, тупо уставившись на него. Доктор Дарувалла подумал, что стюард, возможно, не помнит инцидента с гадящей вороной. Доктор уже готовился принять участие в этой ситуации, когда неприятный звук внезапно прекратился. Потолочный вентилятор закрутился свободно, как и прежде. Мистер Сетна огляделся по сторонам, будто не понимая, как он оказался именно в этой точке обеденного зала. Затем стюард перевел взгляд в сторону Дамского сада, где все еще сидел Фаррух. Он совсем не такой, как его отец, подумал старый парс.
4
Прошлое
Наемный убийца
У доктора Лоуджи Даруваллы был личный интерес к тому, какие причины приводят к детской инвалидности. Ребенком он перенес туберкулез позвоночника. Хотя он выздоровел и стал одним из первопроходцев в области ортопедической хирургии, он всегда говорил, что столь твердо и навсегда пришел к решению лечить детей-калек лишь благодаря собственному опыту, то есть деформации позвоночника, сопровождавшейся болью и утомляемостью. «Никакая филантропия так не мотивирует, как чувство личной несправедливости», – говорил Лоуджи. Он был склонен изъясняться афоризмами. На всю жизнь у него останется очевидное свидетельство перенесенной в детстве болезни Потта
[18] – остроугольный горб. Так что Лоуджи был похож на маленького верблюда, вставшего на задние ноги.
Стоит ли удивляться тому, что его сын Фаррух чувствовал себя недостойным подобной мотивации? Он продолжил дело своего отца, но лишь как преемник; он будет и дальше платить дань уважения Индии, но навсегда останется там всего лишь гостем. Подчас путешествия и получение образования связаны с тем, что приходится от многого отказываться; младшему доктору Дарувалле обычно было присуще чувство интеллектуальной неполноценности. Возможно, Фаррух слишком упрощенно приписывал свою отчужденность лишь одному убеждению, которое парализовало его не меньше, чем обращение в христианство: что ему, дескать, совершенно не дано чувство оседлости, что он человек без страны, что нет в мире места, которое он бы назвал своим, за исключением цирка и клуба «Дакворт».
Но что можно сказать о человеке, который держит в основном в себе как свои нужды, так и навязчивые идеи? Когда человек делится тем, чего он боится, его страхи и желания трансформируются в рассказах и пересказах – друзья и семья по-своему переиначивают этот материал, – и вскоре от частого употребления так называемые страхи и желания почти перестают бередить душу. Но доктор Дарувалла держал все в себе. Даже его жена не знала, каково доктору в Бомбее, да и как она узнала бы, если он не говорил ей? Поскольку Джулия родилась и выросла в Вене, то, как ни мало доктор Дарувалла знал об Индии, он все равно знал больше, чем она. А «у себя дома» в Торонто Фаррух позволял Джулии быть авторитетом; там она была боссом. Доктору было нетрудно уступать жене, поскольку она считала, что в Бомбее
он главней. А теперь, после стольких лет, это закончилось.
Разумеется, она знала о киносценариях – но только о том, что он их пишет, а не о том, что́ они для него значат. Фаррух был достаточно осторожен, чтобы не говорить о них Джулии всерьез. Над ними он вполне удачно подшучивал; в конце концов, для всех прочих они были шуткой, – Фарруху было нетрудно убедить жену, что фильмы об Инспекторе Дхаре – просто шутка. Гораздо важнее, что Джулия знала, как много значит для него Дхар (этот дорогой мальчик). Так имело ли значение, что она абсолютно ничего не знала о том, как он относится к своим сценариям? И все это, как глубоко сокрытое, представлялось доктору Дарувалле более важным, чем оно было на самом деле.
Что же касается неприкаянности Фарруха, то, несомненно, того же нельзя было сказать о его отце. Старый Лоуджи любил покритиковать Индию, и характер его критики часто отдавал легкомыслием. Коллеги-врачи упрекали его за слишком уж бесшабашные нападки на Индию; счастье для пациентов, говорили они, что при этом его хирургические операции были более осторожны и аккуратны, чем его слова. Но если Лоуджи выходил за рамки в отзывах о своей стране, по крайней мере, это была
его собственная страна, думал Фаррух.
Один из основателей больницы для детей-инвалидов в Бомбее и председатель первой в Индии комиссии по проблемам детского паралича, старший Дарувалла публиковал лучшие в его дни монографии по полиомиелиту и различным заболеваниям костей. Прекрасный хирург, он усовершенствовал операции для коррекции таких деформаций, как косолапость, искривление позвоночника и кривошея. Превосходный знаток иностранных языков, он читал работы Литтла
[19] на английском, Штромейера
[20] на немецком, а Герена
[21] и Бувье
[22] на французском. Атеист до мозга костей, Лоуджи Дарувалла тем не менее убедил иезуитов основать клиники как в Бомбее, так и в Пуну для изучения и лечения сколиоза, полиомиелита и паралича вследствие родовых травм. В основном пожертвованиями мусульман он оплачивал в больнице для детей-инвалидов визиты рентгенолога; богатые индусы спонсировали инициированные им научно-исследовательские и лечебные программы по артриту. Лоуджи даже написал сочувственное письмо президенту США Франклину Д. Рузвельту, прихожанину епископальной церкви, в котором упомянул индийцев, страдающих от такого же недуга, что и президент; он получил вежливый ответ и персональный чек.
Лоуджи сделал себе имя на недолгой истории движения под названием «Медицина катастроф», особенно во время демонстраций, предшествовавших независимости, и во время кровавых беспорядков до и после отделения Индии от Британии. По сей день волонтеры из «Медицины катастроф» пытаются возродить движение, цитируя получившую широкое распространение рекомендацию доктора: «Перед тем как заняться переломами или ранами, в первую очередь обращайте внимание на утраченные конечности и крайне тяжелые травмы. Лучше всего, чтобы травмами головы занимались специалисты, если таковые имеются». Он имел в виду, конечно, «если имеются специалисты» – так как травмы головы имелись всегда. (Конфиденциально он называл это несостоявшееся движение «Медициной бунта» – то, в чем, по словам старого Лоуджи, Индия будет всегда нуждаться.)
Лоуджи первым в Индии воспринял революционные перемены в понимании причин возникновения болей в пояснице, восприняв концепцию Джозефа Ситона Барра из Гарварда. По общему признанию, уважаемый отец Фарруха больше всего запомнился в спортивном клубе «Дакворт» тем, что лечил льдом «острый локоть теннисиста»
[23], а в подпитии распекал официантов за их унылые осанки. («Посмотрите на меня! У меня горб, а я все еще держусь прямее вас!») В знак уважения к великому доктору Лоуджи Дарувалле стюард мистер Сетна, старый парс, всегда держал свой позвоночник неукоснительно прямым.
Почему же тогда младший доктор Дарувалла
не пошел в своего покойного отца?
Не потому, что Фаррух был вторым сыном и младшим из троих детей Лоуджи; он никогда не чувствовал себя обойденным вниманием. Старший брат Фарруха Джамшед, который убедил Фарруха приехать в Вену и в настоящее время практиковал как детский врач-психиатр в Цюрихе, также убедил Фарруха и жениться на европейке. Старый Лоуджи никогда не выступал против смешанных браков – и в принципе, и, конечно же, в конкретном случае венской невесты Джамшеда, чья младшая сестра вышла замуж за Фарруха. Джулия стала по праву любимицей старого Лоуджи; он предпочитал ее компанию даже лондонскому отоларингологу, который женился на сестре Фарруха, – а ведь Лоуджи Дарувалла был откровенным англофилом. После обретения Индией независимости Лоуджи ценил и почитал лишь то, что в ней осталось от англичан.
Фаррух мало походил на своего отца вовсе не потому, что старый Лоуджи был приверженцем всего английского. Годы, прожитые в Канаде, сделали из молодого доктора Даруваллы умеренного англофила. (Конечно, «английскость» в Канаде довольно сильно отличается от той, что в Индии, – она политически толерантна, всегда социально открыта, и многие канадцы любят англичан.)
А то, что старый Лоуджи откровенно ненавидел Мохандаса К. Ганди, ни в малейшей степени не огорчало Фарруха. На вечеринках, особенно с неиндийцами в Торонто, младший Дарувалла был весьма доволен тем удивлением, которое мгновенно вызывал, цитируя высказывания своего покойного отца о покойном Махатме
[24].
– Он как его сраная тюремная прялка
[25], брамин этот, с повязкой на чреслах, – сокрушался старший Дарувалла. – Он втащил свою религию в политику, а затем обратил свою политику в религию. – И старик не боялся выражать свои взгляды
в самой Индии, а не только в безопасных стенах клуба «Дакворт». – Сраные индусы… сраные сикхи… сраные мусульмане, – говорил он. – И сраные парсы тоже! – добавлял он, если более пылкий зороастризм вынуждал его как-то выразить свою верность парсам. – Сраные католики, – ворчал он в тех редких случаях, когда бывал в заведении Святого Игнатия, лишь для того, чтобы посмотреть эти ужасные школьные спектакли, в которых его сыновья играли маленькие роли.
Старый Лоуджи заявлял, что дхарма – это всего лишь «чистая безалаберность – не что иное, как оправдание ничегонеделания». Он говорил, что приверженность кастовости и принцип неприкасаемости есть «не что иное, как вечное поклонение дерьму – если вы поклоняетесь дерьму, то вполне естественно, что вы должны обязать конкретных людей выбросить это дерьмо!». Вопреки всякой логике Лоуджи допускал, что ему позволительно делать такие непочтительные высказывания, потому что его преданность искалеченным детям не имела аналогов.
Он бранил Индию за то, что в ней нет идеологии.
– Религия и национализм – это хилая замена конструктивным идеям, – говорил он. – Медитация разрушительна для индивида, как и касты, – все это лишь для того, чтобы принизить личность. Индийцы служат групповым интересам вместо своих собственных идей: мы подписываемся под ритуалами и запретами, вместо того чтобы определить цели для социальных перемен – для исправления нашего общества. Опорожняйте кишечник перед завтраком, а не после! Кого это заботит? Заставить женщину носить чадру! Кого это волнует? В то же время у нас нет никаких правил против антисанитарии, против хаоса!
В такой чувствительной стране идеологическая бестактность – это откровенная глупость. Оглядываясь назад, младший доктор Дарувалла понимал, что его отец был начиненным взрывчаткой автомобилем, ждавшим своего часа. Никто – даже доктор, посвятивший себя искалеченным детям, – не мог позволить себе высказывания, что, дескать, «карма – это фуфло, делающее Индию отсталой страной». Да, идея о том, что настоящая жизнь, какой бы ужасной она ни была, лишь разумная плата за свою жизнь в прошлом, – такая идея вполне может служить обоснованием того, чтобы ничего не делать ради своего самосовершенствования, но, конечно, лучше
не называть это фуфлом. Даже как парс и как обращенный христианин – притом что Фаррух никогда не был индуистом, – младший доктор Дарувалла видел, что выпады отца были неразумны.
Но если старый Лоуджи намертво стоял против индуистов, он был столь же нетерпим и в высказываниях о мусульманах: «Каждый должен послать мусульманину на Рождество жареную свинью!» И его предписания для Римско-католической церкви были действительно ужасны. Он говорил, что всех до одного католиков следует изгнать из Гоа, а лучше публично казнить в память о гонениях и сожжениях на костре, которые они там сами устраивали. Он полагал, что надо запретить в Индии «отвратительно жестокое изображение Распятия» – имея в виду образ Христа на кресте, который он называл «разновидностью западной порнографии». Кроме того, он заявлял, что все протестанты – это скрытые кальвинисты и что Кальвин – это скрытый индуист! Под этим подразумевалось, что Лоуджи терпеть не мог ничего похожего на принятие человеком собственного убожества, не говоря уже о вере в Божественное предопределение, которое Лоуджи называл «христианской дхармой». Он любил цитировать Мартина Лютера, который сказал: «Что плохого в том, чтобы говорить откровенную ложь ради благих дел и ради процветания христианской Церкви?» Под этим Лоуджи подразумевал веру в свободную волю и в так называемые добрые дела, а вовсе
не в «этого проклятого Бога».
А что касается заминированного автомобиля, в клубе «Дакворт» тогда поговаривали, что это был индо-мусульманско-христианский заговор, возможно первое такого рода совместное мероприятие, но младший доктор Дарувалла знал, что даже парсов, которые редко бывали жестокими, тоже нельзя было исключать из числа убийц. Хотя старый Лоуджи был парсом, он насмешничал и над истинными приверженцами зороастризма, равно как и над адептами
всех прочих вер. Так или иначе, лишь мистер Сетна избежал его презрения, и только Лоуджи в глазах мистера Сетны заслуживал высокой оценки; он был единственным атеистом, который никогда не вызывал у ретивого стюарда неослабного презрения. Возможно, причиной тому был инцидент с горячим чаем, что связал их даже вопреки их религиозным различиям.
В конце концов, Лоуджи мог бы и не придираться к такому вот постулату дхармы: «Если вы родились в отхожем месте, то лучше в отхожем месте вам и умереть, чем стремиться к более возвышенным ароматам других мест! А теперь позвольте вас спросить: разве это не нонсенс? Даже нищие хотят стать лучше, не так ли?» Но Фаррух чувствовал, что его отец сошел с ума или же что, помимо своей ортопедической хирургии, старый горбун мало в чем смыслил. Можно себе представить, как часто нарушал спокойствие в клубе «Дакворт» старый Лоуджи, объявляя всем, включая даже официантов с плохой осанкой, что кастовые предрассудки – корень всех зол в Индии, пусть большинство даквортианцев и разделяли в душе эту точку зрения.
Больше всего Фарруха возмущало в отце то, что этот старый спорщик-атеист лишил своих детей не только религии,
но и страны. Подорвав в них представление о том, что такое нация, из-за своей безудержной ненависти к национализму, доктор Лоуджи Дарувалла услал их подальше от Бомбея. Ради образования и воспитания он отправил свою единственную дочь в Лондон, а двух сыновей в Вену; затем он имел наглость разочароваться во всех троих, поскольку никто из них не выбрал для проживания Индию.
– Иммигранты навсегда остаются иммигрантами! – объявил Лоуджи Дарувалла.
Это было просто еще одно из его высказываний, но оно все еще жалило.
Интерлюдия на тему Австрии
Фаррух приехал в Австрию в июле 1947 года, чтобы подготовиться к бакалавриату в Университете Вены; таким образом, независимость Индии случилась без него. (Позже он говорил себе, что его просто не было дома во время этих событий; затем он стал считать, что никогда не был «у себя дома».) А какие это были времена для индийца в Индии! Вместо этого молодой Фаррух Дарувалла знакомился со своим любимым десертом
Sachertorte mit Schlag[26] и наводил контакты с постояльцами «Пенсион Амерлинг» на Принц-Ойген-штрассе в советском секторе оккупации. В те дни Вена была разделена на четыре сектора. Американцы и англичане захапали лучшие жилые районы, а французы – кварталы торговых центров. Русские были реалистами: они засели в пригородных рабочих районах, где была сосредоточена вся промышленность, а также припали к центру города, поближе к посольствам и правительству.
Что касается «Пенсион Амерлинг», его высокие окна, с проржавевшими железными горшками для цветов и пожелтевшими шторами, смотрели поверх булыжной мостовой на Принц-Ойген-штрассе прямо на каштаны в садах Бельведера. Из своего окна в спальне на третьем этаже молодому Фарруху было видно, что каменная стена, находившаяся между Верхним и Нижним дворцами Бельведера, посечена пулеметным огнем. За углом, на Швиндгассе, русские охраняли болгарское посольство. Было совершенно непонятно, для чего в фойе Польского читального зала выставлена круглосуточная вооруженная охрана. На углу Швиндгассе и Аргентиниерштрассе из кафе Шницлера то и дело удаляли посетителей – советские минеры искали там бомбы. Во главе шестнадцати из двадцати одного округа стояли коммунисты.
Братья Дарувалла были уверены, что они единственные парсы в оккупированном городе, если вообще не единственные индийцы. Для жителей Вены они не совсем
походили на индийцев – были не очень-то смуглыми. Фаррух был не так светлокож, как Джамшед, но оба брата пошли в своих далеких персидских предков; некоторым австрийцам они могли показаться иранцами или турками. Большинству европейцев братья Дарувалла скорее напоминали иммигрантов из стран Ближнего Востока, чем выходцев из Индии; однако, если Фаррух и Джамшед не были столь же смуглыми, как многие индийцы, они были все же потемней, чем большинство выходцев с Ближнего Востока, – темней израильтян и египтян, темней сирийцев, ливийцев, ливанцев и так далее.
В Вене юный Фаррух впервые столкнулся с расовой проблемой, когда мясник принял его за венгерского цыгана. Не раз – Австрия есть Австрия – Фарруха освистывали пьяницы в какой-нибудь
Gasthof[27]; разумеется, они называли его евреем. Еще до приезда Фарруха Джамшед обнаружил, что легче было найти жилье в российском секторе; никто и вправду не хотел там жить, и поэтому пансион был не такой дискриминационный. Джамшед ранее пытался снять квартиру на Мариахильферштрассе, но хозяйка отказала ему на том основании, что он будет готовить себе пищу, которая неприятно пахнет.
Только в свои пятьдесят с небольшим лет доктор Дарувалла осознал иронию судьбы: он был послан далеко от дома именно в то время, когда Индия обрела независимость; он проведет следующие восемь лет в послевоенном городе, который был занят четырьмя иностранными державами. Когда он вернулся в Индию в сентябре 1955 года, он пропустил празднование Дня флага в Вене. В октябре город отмечал официальное окончание оккупации Австрии – а это была и его страна. Доктор Дарувалла не будет свидетелем этого исторического события; он опять уедет прямо накануне.
Пусть в виде самой маленькой из сносок на странице, но тем не менее братья Дарувалла были среди реальных участников венской истории. Их юношеская страсть к иностранным языкам позволила им вести стенограммы протоколов на заседаниях Совета союзников, где они марали горы бумаги, памятуя о том, что им было велено молчать как рыба. Представитель британской стороны наложил вето на их продвижение к более востребованным рабочим местам переводчиков, объяснив это тем, что они всего лишь студенты университета. (По тому, как в этом объяснении была опущена расовая проблема, можно было сделать вывод, что по крайней мере англичане знали, что братья – индийцы.)
Пусть только как мухи на стене, но братья Дарувалла все же были свидетелями многочисленных жалоб венцев на методы оккупации в старом городе. Например, оба, Фаррух и Джамшед, участвовали в слушаниях по делу пресловутой банды Бенно Блюма – эта группа занималась контрабандой сигарет и торговлей на черном рынке нейлоновыми чулками, на которые тогда был огромный спрос. За возможность безнаказанно действовать в советском секторе банда Бенно Блюма устраняла тех, кто был политически неугоден русским. Естественно, последние это отрицали. Но Фаррух и Джамшед никогда не подвергались преследованию со стороны людей пресловутого Бенно Блюма, который сам никогда не был ни задержан, ни даже идентифицирован. И советская власть, в чьем секторе в течение многих лет жили два брата, ни разу не беспокоила их.
На заседаниях Совета союзников молодой Фаррух Дарувалла столкнулся с ярым неприятием, исходившим от британского переводчика. Фаррух вел стенограмму протокола повторного расследования изнасилования и убийства Анны Хеллейн, когда обнаружил ошибку в переводе, на что тут же указал переводчику.
Двадцатидевятилетняя жительница Вены Анна Хеллейн, социальный работник, была снята с поезда русским охранником на контрольно-пропускном пункте у моста Стрейрегг на американско-советской демаркационной линии; там она была изнасилована и убита, а тело было оставлено на рельсах и позднее обезглавлено поездом. По словам венской свидетельницы всего этого, местной домохозяйки, она не сообщила о случившемся, поскольку была уверена, что фройляйн Хеллейн была жирафом.
– Простите, сэр, – сказал британскому переводчику молодой Фаррух, – вы сделали небольшую ошибку. Фройляйн Хеллейн по недоразумению названа жирафой.
– Но так сказала свидетельница, приятель, – ответил переводчик. И добавил: – Мне плевать, если мой английский поправляет какой-то темнокожий.
– Я поправляю не ваш английский, а ваш немецкий, сэр, – сказал Фаррух.
– На немецком языке так и есть, приятель, – сказал британский переводчик. – Домохозяйка назвала ее «чертова
жирафа»!
–
Nur Umgangssprache[28], – сказал Фаррух Дарувалла. – Это всего лишь оборот речи;
жирафа на берлинском жаргоне означает проститутку. Свидетельница приняла фройляйн Хеллейн за шлюху.
Фарруха едва ли задели выпад британца и это слово «темнокожий», – по крайней мере, с точки зрения расового признака слово было применено правильно. Несомненно, что это было
вдвойне менее оскорбительно, чем быть принятым за венгерского цыгана. И своим смелым вмешательством молодой Дарувалла предотвратил Совет союзников от совершения неловкой ошибки; следовательно, в официальный протокол не было занесено, что свидетельница изнасилования, убийства и обезглавливания фройляйн Хеллейн ошибочно приняла жертву за жирафу. Вдобавок ко всему прочему погибшая от насилия была таким образом ограждена от дальнейшего надругательства.
Но когда молодой Фаррух Дарувалла осенью 1955 года вернулся в Индию, этот эпизод был такой же частью истории, как и его, Фарруха, прошлое; домой он приехал отнюдь не самоуверенным молодым человеком. Притом что восемь лет, прожитых за пределами Индии, прерывались коротким визитом на родину летом 1949 года, в середине бакалавриата, этот визит едва ли подготовил Фарруха к той сумятице, с которой он столкнется шестью годами позднее, когда, вернувшись «домой», навсегда почувствует себя в Индии чужаком.
Он привык чувствовать себя чужаком; Вена подготовила его к этому. А несколько его приятных визитов в Лондон, чтобы повидать сестру, были омрачены одной его поездкой, когда он оказался в Лондоне вместе с отцом – того пригласили выступить в Королевском колледже хирургов: это считалось большой честью. Для индийцев и других представителей бывших британских колоний было навязчивой идеей стать членами Королевского колледжа хирургов; старый Лоуджи был чрезвычайно горд своим членством, то есть «Ч», как это называли. «Ч» для молодого доктора Даруваллы, который тоже станет Ч. К. К. Х., только Канады, будет значить гораздо меньше. Но когда Фаррух оказался на лекции своего отца в Лондоне, старый Лоуджи решил отдать должное американскому основателю британской ортопедической ассоциации – знаменитому доктору Роберту Бэйли Осгуду, одному из немногих американцев, покорившему британское высшее образование, – и вот во время выступления Лоуджи (который собирался затронуть проблемы детского паралича в Индии) молодой Фаррух случайно услышал уничижительную реплику в адрес докладчика. Она и отвратит его от планов когда-либо поселиться в Лондоне.
– Какие же они все-таки обезьяны, – сказал цветущий британский ортопед своему коллеге-британцу. – Самые наглые подражатели. Пять минут понаблюдали – и уже думают, что могут сделать это.
Молодой Фаррух как парализованный сидел в помещении, полном мужчин, увлеченных заболеваниями костей и суставов; он не мог ни двигаться, ни говорить. Тут речь шла не о том, что проститутку просто-напросто перепутали с жирафой. Сам он только начал заниматься медициной и не был уверен, что понял, какой смысл кроется за словом «это». Фаррух был настолько не уверен в себе, что сначала предположил, что «это» – нечто сугубо медицинское, какое-то реальное знание, – но еще до того, как кончилось выступление его отца, Фаррух все понял. «Это» означало всего лишь английскость, то есть
принадлежность к ним самим. Даже на встречах тех, кого его отец хвастливо назвал «коллегами по профессии», их интересовало только «это» – всего лишь то из их английскости, что все прочие удачно или неудачно копировали. А что касается оставшейся части выступления старого Лоуджи по поводу детского паралича, то молодой Фаррух сгорал от стыда, видя своего амбициозного отца глазами британца: как самодовольную обезьяну, преуспевшую в подражании
им. Впервые тогда Фаррух осознал, что можно любить английскость и все же ненавидеть англичан.
Таким образом, прежде исключения Индии из стран, где он мог бы жить, он уже исключил из списка Англию. А летом 1949 года, во время пребывания дома в Бомбее, молодой Фаррух Дарувалла получил другой жизненный урок, вычеркнувший для него из списка и Соединенные Штаты. Именно в то лето ему открылась еще одна обескураживающая слабость Лоуджи. Речь шла вовсе не о деформированном позвоночнике отца, причине его постоянного дискомфорта, – этот недостаток ни в коей мере не относился ни к какой категории слабости – даже наоборот, горб Лоуджи побуждал Фарруха к действию. Но теперь, в дополнение к чрезмерно резким высказываниям политического и религиозного характера, в старшем Дарувалле открылась склонность к романтическим фильмам. Фаррух уже был знаком с безудержной страстью своего отца к «Мосту Ватерлоо»; при одном упоминании о Вивьен Ли на глаза отца наворачивались слезы, и никакие сюжетные ходы не потрясали старого Лоуджи с такой трагической силой, как те повороты судьбы, которые могли довести женщину, прекрасную и чистую, до участи проститутки.
Но летом 1949-го молодой Фаррух был совершенно не готов к тому, что его отец будет так охвачен банальнейшей истерией вокруг вышедшего на экраны фильма. Что еще хуже, это был голливудский фильм, у которого не было никаких особых достоинств, кроме этой бесконечной способности к компромиссу, в этом была главная заслуга киноактеров. Фаррух приходил в смятение, видя, с каким раболепием отец относится ко всем, кто снимался в фильме, пусть даже в массовке.
Не следует удивляться тому, что Лоуджи был столь неравнодушен к людям кино, или тому, что предполагаемый гламур послевоенного Голливуда был явно приукрашен фактором значительной удаленности от Бомбея. А ведь эти форменные придурки, захватившие Махараштру, чтобы снимать свое кино, имели явно подмоченную репутацию – даже в Голливуде, где от стыда редко кто умирал, – но разве старший Дарувалла мог знать об этом? Как и многие врачи по всему миру, Лоуджи воображал, что, если бы не медицина, он мог бы стать великим писателем, и, далее, он пребывал в заблуждении, что ему светит возможность еще одной карьеры, скорее всего по выходе на пенсию. Он полагал, что, будь у него достаточно свободного времени, он сможет без особого труда написать роман, а уж какой-то киносценарий – тем более. Хотя и верно то, что на киносценарий действительно требуется меньше усилий, для старого Лоуджи это было делом неподъемным; для написания киносценария ему недоставало силы того воображения, которое позволяло ему быть блестящим хирургом – и практиком, и теоретиком.
Прискорбно, что природная самонадеянность часто сопутствует способности лечить и вылечивать. Известный в Бомбее – даже признанный за рубежом за свои достижения в Индии – доктор Лоуджи Дарувалла тем не менее жаждал тесного контакта с так называемым творческим процессом. Летом 1949 года, при своем весьма принципиальном младшем сыне в качестве свидетеля, старший Дарувалла получил то, что хотел.
Необъяснимая безволосость
Часто, когда человек проницательный и с характером оказывается среди беспринципных и трусоватых бездарей, рядом с ним возникает посредник, мелкий проходимец в роли свата или свахи, весьма искусный в навыке обретения маленьких, но полезных выгод.
В данном случае на этом поприще подвизалась некая леди из района Малабар-Хилл, обладательница впечатляющего богатства и разве что лишь чуть менее впечатляющей внешности. Хотя леди и не отнесла бы себя к категории тетушек-нянек, она играла эту роль в жизни своих недостойных племянников – двух мерзких сыновей своего обедневшего брата. В прошлом она пережила трагическую историю – ее дважды в назначенные для венчания дни бросал один и тот же человек, отчего Лоуджи Дарувалла в частных беседах называл ее не иначе как «дважды мисс Хэвишем из Бомбея».
На самом деле ее звали Промила Рай, и до того, как она выполнила коварную роль, представив Лоуджи Даруваллу хищникам кинобизнеса, ее связь с семьей Дарувалла была символической. Однажды она обратилась к доктору за советом относительно необъяснимой безволосости младшего из двух ее племянников, странного мальчика по имени Рахул Рай. Поначалу доктор отказывался, ссылаясь на то, что он ортопед, однако потом все же осмотрел Рахула Рая, которому было тогда лет восемь, может десять. Ничего необъяснимого в отсутствии волосяного покрова на теле доктор не нашел – у парнишки были кустистые брови и шапка густых волос. Однако такое заключение мисс Промилу Рай не устроило.
– В конце концов, вы всего лишь доктор
по суставам, – пренебрежительно сказала она Лоуджи, к его немалому раздражению.
Но теперь Рахулу Раю исполнилось тринадцать лет, и безволосость его кожи цвета красного дерева стала более очевидной. Фарруху Дарувалле, которому в то лето было девятнадцать, никогда не нравился этот мальчик; он был жирным сопляком с неоднозначно выраженной сексуальной активностью, – возможно, на него влиял старший брат Субодх, танцор, а иногда актер в сценах зарождавшегося тогда индийского кинематографа. Субодх был больше известен своей ярко выраженной гомосексуальностью, чем своими театральными талантами.
Можно себе представить, что испытал Фаррух, вернувшись из Вены и обнаружив, что его отец находится в дружеских отношениях с Промилой Рай и ее подозрительными в смысле секса племянниками. В студенческие годы молодой Фаррух выработал для себя интеллектуальные и литературные нормы, которые легко попирались голливудской нечистью, заигрывавшей с его слабо защищенным, хотя и знаменитым отцом.
Проще говоря, Промила Рай захотела, чтобы ее племянник-актер Субодх получил роль в фильме; она также хотела, чтобы неполовозрелый Рахул был на подхвате на этой творческой площадке. Несформировавшаяся сексуальность безволосого где не надо мальчика, по-видимому, сделала его маленьким любимцем галифорнийцев
[29]; они сочли его способным переводчиком и бойким мальчиком на побегушках. Что же эти представители Голливуда хотели от Промилы Рай в обмен на творческое использование ее племянников? Они хотели доступа в частный клуб – в спортивный клуб «Дакворт», у которого была высокая репутация даже среди отбросов общества, а еще чтобы какой-нибудь доктор лечил их болезни. На самом деле это был лишь их ужас перед всеми
возможными недугами Индии, которые придется отслеживать, ведь у этой братии поначалу не было никаких даже мало-мальских недугов.
По возвращении домой молодой Фаррух был в шоке от этой ни на что не похожей деградации отца; его мать сгорала от стыда, видя, в какой отвратительной компании оказался его отец, и полагая, что им бессовестно манипулирует Промила Рай. Дав этому американскому киномусору свободный доступ в клуб, старый Лоуджи (он был председателем уставного комитета) нарушил священный закон даквортианцев. До этого гости членов допускались в клуб, только если они приходили
и оставались там вместе с его членом, но старший Дарувалла был настолько увлечен своими новыми друзьями, что оформил для них специальные привилегии. А, скажем, нежелательный на съемочной площадке сценарист, у которого Лоуджи хотел всему научиться, этот чуткий художник и изгой, фактически превратился в завсегдатая клуба «Дакворт», став постоянным поводом для препирательств между родителями Фарруха.
Часто неловко обнаруживать супружеское сю-сю-сю и ми-ми-ми у пар, которым небезразличен их социальный статус. Мехер, мать Фарруха, была известна тем, что публично кокетничала с его отцом. Поскольку в ее отношении к мужу не было ничего вульгарного, Мехер Дарувалла считалась среди даквортианцев исключительно преданной женой; поэтому, когда она
перестала источать игривые любезности в адрес Лоуджи, внимание к ней со стороны клуба «Дакворт» только усилилось. Всем стало ясно, что Мехер в конфликте с Лоуджи. К стыду молодого Фарруха, весь «Дакворт» проявил крайний интерес к этой очевидной напряженности в отношениях между достойными супругами.
Значительную часть своей летней программы Фаррух намеревался посвятить подготовке родителей к тому, что оба их сына влюблены в сказочных сестер Зилк – «девочек Венского леса», как называл их Джамшед. Фаррух вдруг осознал, что конфликт его родителей может создать неблагоприятную атмосферу для обсуждения какой бы то ни было влюбленности, не говоря уже о том, что им может не понравиться намерение их единственных сыновей жениться на венских католичках.
Летнее возвращение Фарруха домой, с целью провентилировать эту тему, было примером того, насколько успешно Джамшед манипулирует своим младшим братом. С Фаррухом у Лоуджи было меньше интеллектуальных проблем; родителям он еще казался ребенком, и его любили почти без оговорок. А намерение Фарруха пойти по стопам отца в ортопедии, несомненно, радовало старика и делало Фарруха более подходящим, чем Джамшед, носителем предположительно неприятных вестей. Джамшед интересовался психиатрией, о которой старый Лоуджи отзывался как о «неточной науке»: он имел в виду – по сравнению с ортопедической хирургией, что уже вбило клин в отношения между отцом и старшим сыном.
Так или иначе, Фаррух понимал, что сейчас не лучшее время для оглашения темы о
фройляйн Джозефине и
фройляйн Джулии Зилк; с его похвалой их очарованию и добродетели придется подождать. Как и с историей их мужественной овдовевшей матери, приложившей немалые усилия, чтобы дать образование своим дочерям. Ужасное американское кино съедало беспомощных родителей Фарруха. Даже интеллектуальные искания молодого человека остались без внимания его отца.
Например, когда Фаррух признался Лоуджи, что он разделяет жгучий интерес Джамшеда к Фрейду, то старый доктор встревожился, решив, что Фаррух охладел к «точной науке» – ортопедической хирургии. Конечно, не стоило пытаться переубедить отца на сей предмет пространной цитатой из «Общих замечаний об истерических припадках» Фрейда; старый Лоуджи принял в штыки утверждение, что «истерия эквивалентна совокуплению». Кроме того, отец Фарруха напрочь отверг понятие истерического симптома как формы сексуального удовлетворения. Старого Лоуджи возмущала и концепция так называемой полиидентификации половой принадлежности, как в случае с пациенткой Фрейда, которая одной рукой пыталась сорвать с себя платье (утверждалось, что это ее
мужская рука), в то время как другой рукой отчаянно прижимала платье к телу (утверждалось, что это ее
женская рука).
– Это и есть результат европейского образования? – восклицал он. – Чистое безумие – придавать какой-то смысл тому, о чем думает женщина, снимая платье!
Старший Дарувалла не стал бы слушать ни слова от имени Фрейда. То, что его отец ополчился против Фрейда, было для Фарруха еще одним подтверждением жесткой интеллектуальной тирании отца, с его отставшими от времени убеждениями. Дабы дискредитировать Фрейда, Лоуджи перефразировал один афоризм великого канадского врача сэра Уильяма Ослера. Выдающийся клиницист и талантливый эссеист, Ослер был большим авторитетом и для Фарруха. Это было возмутительно, что Лоуджи взялся опровергать Фрейда при помощи сэра Уильяма; старый болван сослался на хорошо известное изречение Ослера, предупреждавшего, что изучать медицину без учебников – все равно что выходить в море без карты. Фаррух утверждал, что это половинчатое понимание Ослера и менее чем половинчатое понимание Фрейда, потому что разве не сэр Уильям также предупреждал, что изучать медицину без изучения пациентов – все равно что вовсе не выходить в море? Фрейд, в конце концов, изучал своих пациентов. Но Лоуджи стоял на своем.
Фаррух был недоволен отцом. Молодой человек покинул дом в какие-то семнадцать лет, но теперь ему было девятнадцать – он был начитан, и он повидал мир. Далеко не эталон блеска и благородства, старый Лоуджи выглядел теперь как шут. В какой-то момент Фаррух дал отцу почитать одну книгу. Это был современный роман Грэма Грина «Сила и слава», по крайней мере «современный» для Лоуджи. Это был также роман о религии, которая была (в случае Лоуджи) вроде красной тряпки перед мордой быка. Эта книга резко критиковала Римско-католическую церковь, что и послужило для Фарруха дополнительным поводом предложить ее отцу. Старик клюнул на умную наживку, особенно когда узнал, что книга осуждена французским епископатом. По причинам, которые Лоуджи никогда не трудился пояснять, он не любил французов. По причинам, которые Лоуджи пояснял слишком часто, он считал, что
все религии – «монстры».
Со стороны молодого Фарруха было, конечно, чистым идеализмом полагать, что ему удастся направить своего старомодного злопыхателя-отца в русло новоевропейских ценностей, обретенных сыном, особенно с помощью такого простого приема, как любимый роман. В своей наивности Фаррух надеялся, что общая с отцом оценка книги Грэма Грина может вывести на тему просвещенных сестер Зилк, которые, хотя и католички, не разделяли ужаса Римско-католической церкви перед романом «Сила и слава». В ходе обсуждения романа можно было бы заговорить о том, кто такие эти либерально мыслящие сестры Зилк, и так далее и тому подобное.
Однако старый Лоуджи не признал роман. Он разнес его как морально противоречивый – как «полную мешанину добра и зла», по его словам. Во-первых, Лоуджи утверждал, что лейтенант, который предает смерти священника, изображен человеком цельным, человеком с высокими идеалами. Тогда как священник – абсолютная мразь, развратник и пьяница, наплевавший на свою незаконнорожденную дочь.
– Такого человека
следует предать смерти! – воскликнул старший Дарувалла. – И не обязательно потому, что он священник!
Фаррух был горько разочарован столь примитивной реакцией на роман, который он так любил, что уже перечитал раз пять или шесть. Он намеренно задел отца, сказав, что его доводы удивительно совпадают с нападками на эту книгу Римско-католической церкви.
Это было начало лета и сезона дождей в 1949 году.
Застрявший в прошлом
И вот появляются персонажи, представляющие собой киношную нечисть, голливудскую накипь, съемочную слизь вышеупомянутых «беспринципных и трусоватых бездарей». К счастью, они второстепенные персонажи, но настолько неприятные, что их введение откладывалось до тех пор, пока это было возможно. Кроме того, прошлое уже совершило свое нежелательное вторжение в повествование; младший доктор Дарувалла, которому было не привыкать к нежелательным и длительным вторжениям из прошлого, все это время сидел в Дамском саду клуба «Дакворт». Прошлое навалилось на него с такой печальной тяжестью, что он и не прикоснулся к своему большому
«Кингфишеру», ставшему непотребно теплым.
Доктор понимает: он должен, по крайней мере, встать из-за стола и позвонить жене. Ему следует сразу же рассказать Джулии о бедном мистере Лале и об угрозе любимому Дхару: «БУДУТ НОВЫЕ УБИЙСТВА ЧЛЕНОВ КЛУБА, ЕСЛИ ДХАР ОСТАНЕТСЯ ЕГО ЧЛЕНОМ». Фаррух должен также предупредить ее, что Дхар возвращается домой на ужин, не говоря уже о том, что сам он обязан как-то объясниться с женой относительно своей трусости; она, несомненно, сочтет его трусом, оттого что он не сообщил Дхару огорчительных новостей, – а ведь доктор Дарувалла знает, что со дня на день в Бомбее ожидается близнец Дхара. Тем не менее он не может ни глотнуть пива, ни даже подняться со стула, как если бы и его забили до смерти клюшкой, что раскроила череп бедного мистера Лала.
И все это время мистер Сетна наблюдает за ним. Мистер Сетна беспокоится за доктора – он никогда еще не видел, чтобы тот не прикончил «Кингфишер». Младшие официанты перешептываются – они должны поменять скатерти на столах в Дамском саду. Обеденные скатерти, цвета шафрана, сильно отличаются от скатертей для ланча, алых тонов. Но мистер Сетна не позволит им мешать доктору Дарувалле. Он не такой, каким был его отец, уж мистер Сетна знает, но лояльность мистера Сетны к Лоуджи распространяется не только на прах последнего и не только на детей Лоуджи, но даже на этого таинственного светлокожего мальчика, которого, как мистер Сетна не раз слышал, Лоуджи называл «мой внук».
И мистер Сетна столь верен имени Дарувалла, что не потерпит сплетен на кухне. Там есть, например, пожилой повар, который клянется, что так называемый внук – это тот самый белый актер, что расхаживает перед ними, как Инспектор Дхар. Хотя мистер Сетна в частном порядке может поверить в это, вслух же он яростно стоит на том, что это неправда. Если младший доктор Дарувалла утверждает, что Дхар ему не племянник, не сын – а
так он и сказал, – то для мистера Сетны этого достаточно. Он решительно заявляет работникам кухни, а также всем официантам, включая и младших: «Мальчик, которого мы видели со старым Лоуджи, – это был кто-то другой».
А теперь с полдюжины младших официантов перетекают в меркнущий свет Дамского сада, мистер Сетна молча управляет ими своим пронзительным взглядом и мановением руки. На столе перед доктором Даруваллой рядом с вазой цветов и теплым пивом только несколько блюдец и пепельница, Каждый помощник официанта знает свою задачу: один берет пепельницу, а другой снимает скатерть, точно следуя за мгновением, когда мистер Сетна подхватит с нее отвергнутое пиво. Тем временем трое других младших официантов меняют алую скатерть на шафранную; та же самая ваза с цветами возвращается на стол, но уже с другой пепельницей. Доктор Дарувалла поначалу не замечает, что мистер Сетна заменил теплый «Кингфишер» на холодный.
Только после исчезновения официантов доктор Дарувалла наконец отмечает, что сумрак смягчил в Дамском саду яркость розовых и белых бугенвиллей и что его наполненный до краев бокал «Кингфишера» покрылся бисером испарины; само стекло столь влажное и прохладное, что, кажется, притягивает к себе его руку. Пиво такое холодное и колкое, что он делает долгий благодарный глоток, а потом еще и еще. Он пьет до дна, но так и остается сидеть за столом в Дамском саду, как будто ждет кого-то, пусть даже он знает, что самого его ждет дома жена.
На какое-то время доктор забывает пополнить пивом свой стакан; затем наполняет его. Эта бутылка пива, объемом в двадцать одну унцию, слишком велика для карликов, вспоминает Фаррух. Затем на его лице появляется выражение, которое лучше бы поскорее исчезло. Но оно так и застывает, неподвижное и отстраненное и такое же горькое, как послевкусие от пива. Мистер Сетна узнает это выражение; ему сразу становится ясно, что прошлое позвало назад доктора Даруваллу, и по горечи, написанной на лице доктора, мистер Сетна знает, что это за прошлое. Это все те киношники, знает мистер Сетна. Они снова вернулись.
5
Паразиты
Обучение кинобизнесу
Режиссер Гордон Хэтэвей встретит свою кончину на шоссе Санта-Моники, но летом 1949-го он был свидетелем гаснущего интереса к его кинофильму о частном сыщике. Однако это воспламенило его давно дремавшее желание сделать то, что называется «качественной» лентой. Таковой лента не станет. Хотя режиссер сумеет снять фильм, преодолев серьезные напасти, фильм так и не выйдет на экраны. Пережив «короткий роман с качеством», Хэтэвей в отместку вернется к более скромному жанру под названием «П. И.»
[30], где его будет ждать более чем скромный успех. В 1960-е годы он опустится до телевидения, где дождется никем не замеченного финала своей карьеры.
Некоторые аспекты личности Гордона Хэтэвея были уникальны. Он называл всех актеров и актрис по именам, в том числе тех, кого никогда не встречал (а таких было большинство), а при прощании он смачно чмокал в обе щеки как мужчин, так и женщин, включая тех, кого видел только первый или второй раз в жизни. Он будет четыре раза женат, в каждом браке безудержно стряпая отпрысков, которые будут поносить его, еще не достигнув совершеннолетия. В каждом из четырех вариантов Гордон, что неудивительно, окажется негодяем, в то время как четыре его бывшие жены (то есть матери), соответственно, станут жестоко обманутыми, но святыми. Хэтэвей говорил, что он имел несчастье производить только дочерей. Сыновья, утверждал он, приняли бы
его сторону. «Хотя бы один сынок из четырех гребаных раз» – его слова.
Что касается его одежды, он был маргиналом-эксцентриком. Поскольку в режиссерской карьере он миролюбиво уступил полному компромиссу, то с годами все диковинней одевался, как будто одежда стала его главным творческим актом. Иногда он носил короткую, выше пояса, женскую блузку и собирал свои белые волосы в длинный хвост, что стало его личной печатью, его торговой маркой; ни в его фильмах, ни в телевизионных криминальных драмах не было ничего отмеченного знаком личности. И он всегда осуждал «костюмы»
[31] – так он называл продюсеров: «гребаные костюмы-тройки на три извилины… с гребаной удавкой на все таланты Голливуда».
Это было странное обвинение, поскольку долгая, при скромном достатке, карьера Гордона Хэтэвея прошла в тесном контакте с этими «костюмами». По правде говоря, продюсеры
любили его, в чем нет ничего ни оригинального, ни даже памятного.
Однако первая по-настоящему отличительная черта личности Гордона Хэтэвея проявилась в Бомбее, а именно: он так боялся индийской пищи и так панически воображал те болезни, которые, он был уверен, уничтожат его кишечный тракт, что не ел ничего, кроме той пищи, что подавали в номер, – ее он лично промывал в своей ванне. Отель «Тадж-Махал» был знаком с подобными привычками среди иностранцев, но при такой чрезвычайно селективной диете Хэтэвей страдал от жестоких запоров и геморроя.
Вдобавок жаркий и влажный климат Бомбея провоцировал его хроническую предрасположенность к грибковым инфекциям. Хэтэвей втыкал ватные шарики между пальцами ног. У него был самый стойкий случай микоза, который когда-либо видел доктор Дарувалла: грибок, который невозможно остановить, как хлебную плесень, поразил его уши. Старый Лоуджи полагал, что режиссер мог бы выращивать свои собственные грибы. Уши Гордона Хэтэвея чесались до безумия, и режиссер был настолько глух из-за грибка и фунгицидных ушных капель, не говоря уже о ватных тампонах, которые он вставлял в уши, что его общение на съемочной площадке представляло собой комедию ошибок.
Что касается ушных капель, это был раствор генцианвиолета, несмываемого фиолетового красителя. Поэтому воротники и плечи рубашек Хэтэвея были усеяны фиолетовыми пятнами, ибо ватные шарики часто выпадали из его ушей – или же Хэтэвей, досадуя, что так ничего не слышно, сам вынимал эти комочки. Режиссер был прирожденным пачкуном; куда бы он ни шел, мир покрывался яркими метками ватных фиолетовых комочков для ушей. Порой фиолетовый раствор попадал Хэтэвею на лицо, как сознательно нанесенный символ; тогда режиссер выглядел как член какой-нибудь религиозной секты или неизвестного племени. Кончики пальцев Гордона Хэтэвея были точно так же окрашены генцианвиолетом; он постоянно тыкал пальцами в уши.
Но тем не менее Лоуджи был под впечатлением от сказочного артистического темперамента первого (и единственного) в его жизни голливудского режиссера. Старший Дарувалла сказал Мехер (а она сказала Фарруху), что это было «прелестно», как Хэтэвей сваливал свой геморрой и грибок
отнюдь не на промытые в ванне продукты и
не на бомбейский климат. Вместо этого режиссер во всем обвинял «гребаный стресс» из-за того соглашательства, на которое он был вынужден идти с продюсером фильма, типичным быдлом, тем самым позорным «костюмом», который (по совпадению) был женат на амбициозной сестре Гордона.
– Эта жалкая манда! – часто восклицал Гордон.
Не добившись оригинальности во всех своих кинематографических происках, Гордон Хэтэвей тем не менее, по слухам, первым придумал вульгарное выражение «гребарь своего времени». Так он часто говорил о себе, в чем, несмотря на грубость самого выражения, возможно, был прав.
Для Мехер и Фарруха было большим разочарованием слышать, как Лоуджи оправдывает скабрезности Гордона Хэтэвея его «артистическим темпераментом». Так и осталось неясным, объяснялся ли успех быдловатого продюсера в оказании давления на Гордона тем, что тот сам хотел угодить «костюму» – или же истинный силовой посыл исходил от самой так называемой С. М. – продюсерской жены и по совместительству сестры Гордона. Так и осталось неясным, кто кого, по выражению Гордона, «держал за яйца» или, как он еще говорил, «кто кого дрочил».
Как профана-новичка в этом творческом процессе, Лоуджи не смущали такие словечки; он стремился извлечь из Гордона Хэтэвея предполагаемые эстетические принципы, которыми руководствовался режиссер в безумной горячке создания именно этого фильма. Даже новичок мог ощутить лихорадочный темп, с которым снимался фильм; даже неопробованные художественные чувства Лоуджи осязали ауру напряженности, с которой каждый вечер в обеденном зале клуба «Дакворт» подвергался ревизии сценарий.
– Я доверяю своему гребаному инстинкту рассказчика, приятель, – делился Гордон Хэтэвей со старшим Даруваллой, который всерьез прикидывал свою пенсионную карьеру. – Вот в чем гребаный ключ.
Какой же стыд испытывали Фаррух и его бедная мать, наблюдая, как во время обеда Лоуджи записывает каждое слово режиссера!
Что касается сценариста, чья общая с режиссером мечта о «качественной» ленте каждый вечер на его глазах катастрофически меняла очертания, то он был алкоголиком, чей долг в баре клуба «Дакворт» угрожал превысить ресурсы семьи Дарувалла; этот счет был чувствительным даже для, казалось бы, бездонного кошелька хорошо обеспеченной Промилы Рай. Сценариста звали Дэнни Миллс, и все начиналось с рассказа о супружеской паре, которая приезжает в Индию, потому что жена смертельно больна: у нее рак; они мечтали когда-нибудь побывать в Индии. Первоначально сценарий назывался предельно ясно: «Однажды мы поедем в Индию»; затем Гордон Хэтэвей изменил название на «Однажды мы поедем в Индию, дорогая». Это небольшое изменение привело к серьезному пересмотру всей истории, что погрузило Дэнни Миллса еще глубже в его алкогольный мрак.
На самом деле для Дэнни Миллса это был шаг вперед – начать с нуля. Это была, по крайней мере поначалу, его оригинальная история. А когда-то он был самым низкооплачиваемым литератором, работающим по контракту с киностудией; его первая работа, на студии «Юниверсал», оплачивалась по сто долларов в неделю, и все, что он делал, – это возился с уже написанными сценариями. Дэнни Миллсу доверяли больше как автору «дополнительных диалогов», чем как «соавтору сценария», а фильмы, снятые по его собственным сценариям (их было только два), не оправдали надежд – то есть с треском провалились. На данный момент он гордился своей «независимостью», означавшей, что у него нет ни одного контракта со студиями; однако это объяснялось тем, что студии считали его ненадежным, и не только из-за того, что он пил, но и из-за его репутации одиночки. Дэнни не нравилось быть игроком команды, и он становился особенно сварлив в случаях, когда до него над сценарием уже попыхтело с полдюжины творческих гениев. Хотя Дэнни угнетало то, что в результате вечерних капризов Гордона Хэтэвея он вынужден все переделывать, на самом деле очень редко когда ему приходилось возиться со сценарием, который, по крайней мере вначале, был его оригинальной работой. Вот почему Гордон Хэтэвэй считал, что Дэнни не на что жаловаться.
Нельзя сказать, что Дэнни внес хотя бы слово в «Большой сон» или в «Женщину-кобру», у него не было ничего общего ни с «Женщиной года», ни даже с «Опасным грузом»; он не написал ни «Изнасилование», ни «Газовый свет»; он не добавил и запятой «Сыну Дракулы» и не убрал ни запятой из «Фриско Сал»
[32] – и хотя какое-то время он считался, по некоторым данным, сценаристом фильма «Когда незнакомцы женятся», это оказалось неправдой. В Голливуде он просто не играл в высшей лиге; по общему ощущению, «дополнительный диалог» – это максимум, на что он был способен, и поэтому он и приехал в Бомбей с бо́льшим опытом доводить до ума чужую бредятину, чем создавать что-то свое. Разумеется, Дэнни ранило, что Гордон Хэтэвей вовсе не относился к нему как к писателю. Гордон называл Дэнни Миллса «ремонтником», но, если честно, после того, как Хэтэвей начал менять сценарий фильма «Однажды мы поедем в Индию, дорогая», одним ремонтом там было не обойтись.
Дэнни представлял себе этот фильм как историю любви с неожиданным поворотом; «поворот» – это смерть жены. По версии оригинала, пара в последние дни перед смертью жены становится жертвой обмана со стороны заклинателя змей, лжегуру; от этого шарлатана и его дьявольской банды поклонников змей их спасает
настоящий гуру. Вместо того чтобы делать вид, что лечит жену, истинный гуру учит ее, как с достоинством умереть. По мнению обывателя-продюсера или же его жены С. М. – во все сующей свой нос сестры Гордона, – в этой последней части не было ни действия, ни интриги.
– Несмотря на все ее просветление, эту жену все равно ждет гребаная смерть, не так ли? – сказал Гордон.
Поэтому вопреки более тонко настроенному Дэнни Миллсу Гордон Хэтэвей изменил историю. Гордон считал, что заклинателю змей не хватает настоящего злодейства, следовательно, змеепоклонники были пересмотрены. То бишь заклинатель змей похищает жену из отеля «Тадж» и держит ее пленницей в своем гареме, где женщин пичкают наркотиками, а он учит их медитировать, что в результате предполагает секс либо со змеями, либо с ним. Это, конечно же, ашрам зла. Обезумевший муж в компании иезуитского миссионера – что не слишком тонкая замена истинному гуру – выслеживает жену и спасает ее от участи, которая как бы еще хуже возможной смерти от рака. Под конец умирающая жена открывает объятия христианству и – не удивляйтесь! – отнюдь не умирает.
Гордон Хэтэвей объяснил удивленному Лоуджи Дарувалле:
– Рак вроде как типа уходит – он, гребаный, просто отсыхает и уходит. Иногда так бывает, разве нет?
– Ну, он точно не «отсыхает», но бывают случаи ремиссии, – неуверенно ответил старший доктор Дарувалла, в то время как Фаррух и Мехер сгорали от стыда за него.
– Что-что? – спросил Хэтэвей.
Он знал, что такое ремиссия, но не расслышал из-за грибка, фунгицидных капель и ватных тампонов в ушах.
– Да! Иногда рак может как бы просто уйти! – гаркнул старый Лоуджи.
– Да, так я и думал, я знал это! – сказал Гордон Хэтэвей.
Испытывая неловкость за своего отца, Фаррух попытался перевести разговор на проблемы самой Индии. Конечно, иностранцев
мало интересовало ее тяжелое положение после отделения Пакистана и борьбы за независимость, когда погибло около миллиона индусов и мусульман, а двенадцать миллионов стали беженцами.
– Слушай, парень, – сказал Гордон Хэтэвей, – когда ты делаешь гребаный фильм, тебя больше ничего не интересует.
На этом за обеденным столом воцарилось сердечное согласие; Фаррух почувствовал упрек даже в молчании отца, обычно имеющего на все свое мнение. Только Дэнни Миллс, похоже, выказал интерес к теме с местным колоритом; кроме того, Дэнни, похоже, был пьян.
Хотя Дэнни Миллс считал религию и политику банальными формами «местного колорита», он был разочарован тем, что в картине «Однажды мы поедем в Индию, дорогая» пока очень мало общего с Индией. Дэнни уже предлагал показать атмосферу религиозного насилия в дни раздела Индии, хотя бы фоном в нескольких кадрах.
– Снимать гребаную политику? – сказал Гордон Хэтэвей, отвергая идею. – Я бы потом все равно вырезал это дерьмо.
В ответ на дискуссию между режиссером и Фаррухом Дэнни Миллс еще раз выразил желание, чтобы фильм отражал хотя бы
намек на напряженность между мусульманами и индусами, но Гордон Хэтэвей бросил прямой вызов Фарруху, попросив назвать хотя бы одно «больное место» между мусульманами и индусами, от которого зритель не заснул бы перед экраном. И так как это был год, когда индусы пробрались в мечеть Бабура с изображениями своего бога – принца Рамы, Фаррух подумал, что это вполне подходящая история. Индусы утверждали, что место, на котором стоит мечеть, является местом рождения Рамы, но размещение индуистских идолов в исторической мечети было плохо воспринято мусульманами – они ненавидели любые виды идолов. Мусульмане не верят в изображения Бога, не говоря уже о множестве богов, в то время как индусы постоянно молятся идолам (
и многим богам). Чтобы избежать еще одного кровопролития между индусами и мусульманами, государство заперло мечеть Бабура.
– Возможно, сначала следовало бы удалить статуи Рамы, – объяснил Фаррух.
Мусульмане были разгневаны, что эти индуистские идолы занимали их мечеть. Индусы хотели не только оставить там статуи, но и построить на этом месте храм Рамы.
Тут Гордон Хэтэвей прервал Фарруха, чтобы выразить свою неприязнь к этому новому предмету разговора.
– Ты никогда не будешь писать для кино, малыш, – сказал Гордон. – Хочешь писать для кино, быстрей добирайся до сути.
– Не думаю, что это нам подходит, – сказал Дэнни Миллс задумчиво, – но, вообще-то, это хорошая история.
– Спасибо, – сказал Фаррух.
Бедная Мехер, столь часто пренебрегаемая
миссис Дарувалла, имела весомый повод сменить тему. Она предложила обратить внимание на то, как приятен этот внезапный вечерний бриз. Она отметила, как зашелестело дерево индийской мелии в Дамском саду. Мехер была готова подробно остановиться на достоинствах мелии, но увидела, что интерес иностранцев к ней как супруге Лоуджи, который и так был невелик, уже угас.
Гордон Хэтэвей держал в руке фиолетовые ватные шарики, вынутые из ушей, потряхивая ими в закрытой горсти, как игральными костями.
– Что это за гребаное дерево
мелия? – спросил он, будто дерево само по себе уже раздражало его.
– Они растут по всему городу, – сказал Дэнни Миллс. – Думаю, это тропический вид дерева.
– Я уверен, что вы видели их, – сказал Фаррух режиссеру.
– Слушай, парень, – сказал Гордон Хэтэвей, – когда ты делаешь кино, у тебя нет времени смотреть на какие-то гребаные деревья.
Должно быть, Мехер было больно следить за выражением лица мужа, который нашел это замечание весьма мудрым. Между тем Гордон Хэтэвей дал понять, что разговор окончен, обратив лицо к красивой несовершеннолетней девушке за соседним столом. Фарруху же не осталось ничего иного, кроме как лицезреть высокомерный профиль режиссера и, главное, тревожное мерцание темно-фиолетовых тонов внутри уха Хэтэвея. На самом же деле ухо представляло собой целую радугу цветов – от бледно-красного до пурпурного, оно было такое же неподобающе цветастое, как морда мандрила.
Позже, после того как разноцветный режиссер вернулся в «Тадж» – возможно, чтобы перед сном намыть себе в ванне еды, – Фарруху пришлось наблюдать за своим отцом, полным подобострастия перед пьяным Дэнни Миллсом.
– Должно быть, трудно переделывать сценарий в этих условиях? – рискнул спросить Лоуджи.
– Вы имеете в виду, в позднее время? За едой? После того, как я выпил? – спросил Дэнни.
– Я имею в виду спонтанность, – сказал Лоуджи. – Казалось бы, благоразумней снимать историю, которую вы уже написали.
– Разумеется, – согласился бедный Дэнни. – Но они никогда так не снимают.
– Полагаю, они любят спонтанность, – сказал Лоуджи.
– Они считают, что написанное не так уж важно, – сказал Дэнни Миллс.
– Неужели? – воскликнул Лоуджи.
– Да, они никогда не снимают по написанному, – сказал ему Дэнни.
Бедный Лоуджи всегда придавал важность фигуре сценариста фильма. Даже Фаррух посмотрел с сочувствием на Дэнни Миллса, – тот был человеком нежным и сентиментальным, с мягкими манерами и лицом, которое привлекало женщин, пока они не узнавали Дэнни поближе. Тогда они либо отвергали его за его главную слабость, либо эксплуатировали. Алкоголь, безусловно, был для него проблемой, но его питие было скорее последствием его неудач, нежели их причиной. Он всегда был без денег и потому редко заканчивал то, что писал, и продавал написанное на любых условиях; как правило, он продавал только замысел произведения или какой-нибудь уже написанный фрагмент намеченного сюжета, в результате он потерял представление о том, что же есть произведение в целом.
Он так и не закончил роман, хотя несколько раз начинал; когда ему нужны были деньги, он откладывал роман в сторону и писал сценарий, продавая его, не завершив. Все всегда шло по одной и той же схеме. Когда же он наконец возвращался к роману, то, глянув на него со стороны, уже не мог не видеть, насколько тот плох.
Но если Фаррух не любил Гордона Хэтэвея, то, скорее, симпатизировал Дэнни; Фаррух также видел, что Дэнни любит Лоуджи. Дэнни к тому же сделал попытку избавить отца Фарруха от дальнейшей неловкости, которую тот испытывал после слов сценариста.
– Да, так оно и есть, – сказал он Лоуджи. Он поболтал льдинками на дне стакана; в пекле перед муссоном лед таял быстро, но не успевал растаять до того, как Дэнни выпивал джин. – Вас поимеют, если вы продаете что-то, прежде чем закончите, – сказал Дэнни Миллс старшему Дарувалле. – Никогда даже
не показывайте никому, что вы пишете, пока не закончите. Просто делайте свою работу. Когда вы уверены, что написали хорошо, покажите это кому-нибудь, чьи фильмы вам нравятся.
– Вы имеете в виду – режиссеру? – спросил Лоуджи, продолжая все записывать.
– Разумеется, режиссеру, – сказал Дэнни Миллс. – Я не имею в виду студию.
– Значит, вы показываете сценарий тому, кто вам нравится, режиссеру, а
затем вам платят? – спросил старший Дарувалла.
– Нет, – сказал Дэнни Миллс. – Вы не берете
никаких денег, пока не заключена вся сделка. Стоит вам только взять деньги, и вас поимеют.
– Но когда вы
берете деньги? – спросил Лоуджи.
– Когда они подпишут контракт с актерами, которых вы хотите, когда они подпишут контракт с режиссером
и дадут ему окончательный вариант картины. Когда все так полюбят сценарий, что вы уверены – они не посмеют изменить ни слова, а если вы сомневаетесь в этом, требуйте окончательного одобрения сценария. Только затем будьте готовы отвалить.
– Вы так и делаете? – спросил Лоуджи.
– Я – нет, – сказал Дэнни. – Я беру деньги вперед, столько, сколько дадут. А потом они меня имеют.
– Но кто делает так, как вы предлагаете? – спросил Лоуджи; он был так смущен, что перестал записывать.
– Таких не знаю, – сказал Дэнни Миллс. – А всех, кого я знаю, – их имеют.
– Значит, вы не ходили к Гордону Хэтэвею – не выбирали его? – спросил Лоуджи.
– Только студия выбирает Гордона, – сказал Дэнни.
Лицо у него, как у некоторых алкоголиков, было необычайно гладким, что сбивало с толку; будто детская внешность Дэнни была прямым результатом консервации, будто рост его бороды был таким же неторопливым, как его речь. Дэнни выглядел так, словно бриться ему нужно было лишь один раз в неделю, хотя ему было почти тридцать пять лет.
– Я расскажу вам о Гордоне, – сказал Дэнни. – Это была идея Гордона – расширить роль гуру – заклинателя змей, его идея – сделать ашрам со змеями воплощением зла. Я расскажу вам о Гордоне, – продолжал Дэнни Миллс, поскольку ни Лоуджи, ни Фаррух его не прерывали. – Гордон никогда
не встречался с гуру, со змеями или без змей. Гордон никогда
не видел ашрам, даже в Калифорнии.
– Можно легко устроить встречу с гуру, – сказал Лоуджи. – Можно легко посетить ашрам.
– Уверен, вы знаете, как Гордон отозвался бы об этой идее, – сказал пьяный сценарист Дэнни Миллс, посмотрев на Фарруха.
Фаррух попытался максимально точно передразнить Гордона Хэтэвея.
– Я делаю гребаный фильм, – сказал Фаррух. – Разве у меня есть время, чтобы встретиться с гребаным гуру или пойти в гребаный ашрам, когда я в середине съемок гребаного фильма?
– Умный мальчик, – сказал Дэнни Миллс. И добавил доверительно в сторону старого Лоуджи: – Ваш сын разбирается в кинобизнесе.
Хотя Дэнни Миллс казался конченым человеком, трудно было не любить его, подумал Фаррух. Потом посмотрел на свое пиво и увидел в нем два ярких фиолетовых комочка из ушей Гордона Хэтэвея. Как они оказались в моем пиве? – спросил себя Фаррух. Ему пришлось использовать десертную ложку, чтобы извлечь их, роняющих капли, из своего бокала с пивом. Он положил мокрые ватные серьги Гордона Хэтэвея на чайное блюдце, размышляя над тем, как долго они пребывали в его пиве и сколько пива он выпил за то время, пока ушные комочки Гордона Хэтэвея впитывали в себя пиво на дне стакана. Между тем Дэнни Миллс трясся от смеха так, что был не в силах произнести ни слова. Лоуджи понимал, о чем думает его критически настроенный сын.
– Не возмущайся, Фаррух! – сказал ему отец. – Конечно, это была чистая случайность.
От этих слов Дэнни Миллс захохотал еще громче, отчего мистер Сетна подошел к столу и с неодобрением уставился на чайное блюдце, где лежали пропитанные пивом, все еще фиолетовые ватные комочки. Оставшееся в бокале пиво Фарруха тоже было фиолетовым. Какое счастье, подумал мистер Сетна, что миссис Дарувалла уже уехала домой.
Фаррух помог отцу устроить Дэнни Миллса на заднем сиденье автомобиля. Прежде чем они окажутся на дороге, ведущей от клуба «Дакворт», или, по крайней мере, к тому времени, как они покинут район Махалакшми, Дэнни будет уже крепко спать. В это время сценарист всегда спал, если не вернулся домой раньше; когда они выгрузили его в «Тадже», отец Фарруха дал одному из высоких швейцаров-сикхов несколько монет, чтобы тот транспортировал Дэнни в номер на багажной тележке.
В эту ночь – Фаррух рядом с креслом водителя, его отец за рулем, а Дэнни Миллс спит на заднем сиденье – уже в районе Тардео старый Дарувалла сказал:
– С твоей стороны было бы разумней сменить выражение лица и не показывать столь очевидную неприязнь к этим людям. Я знаю, ты думаешь, что ты такой тонкий и глубокий, а они такие паразиты, не сто́ящие даже твоего презрения, но я тебе скажу, что это очень глупо – так откровенно выражать свои чувства на лице.
Фаррух запомнит это, потому что упрек вонзится ему в самое сердце, – тогда же он молча сидел, кипя от гнева на отца, который был отнюдь не так глуп, как казалось его юному сыну. Фаррух запомнит это также и потому, что они будут проезжать именно то место в Тардео, где спустя двадцать лет машина с его отцом взлетит на воздух.
– Ты должен слушать этих людей, Фаррух, – говорил ему отец. – Пусть у них не такие моральные устои, как у тебя, это не значит, что у них нечему научиться.
Фаррух запомнит также и его иронию. Хотя это была идея его отца, Фаррух действительно станет тем, кто чему-то научится у этих жалких иностранцев; он будет тем, кто воспримет совет Дэнни.
Но научился ли он чему-нибудь полезному?
Теперь Фарруху было не девятнадцать, а пятьдесят девять. Сумерки уже давно опустились, а доктор все еще сидел в Дамском саду, откинувшись на спинку стула. Как правило, выражение лица младшего доктора Даруваллы ассоциировалось с неудачей; хотя он сохранял абсолютный контроль над киносценариями о своем Инспекторе Дхаре – Фарруху всегда предоставляли «окончательно утвержденный сценарий», – какое это имело значение? Все, что он написал, было дерьмом. Ирония заключалась в том, что он весьма успешно писал для фильмов, которые были не лучше, чем «Однажды мы поедем в Индию, дорогая».
Интересно, мечтали ли другие сценаристы, писавшие такое же дерьмо, как он, о «качественной» ленте? – задавался вопросом доктор Дарувалла. В случае Фарруха его «качественный» сценарий начинался с того, что дальше первой сцены он не мог продвинуться ни на шаг.
На первых кадрах возникал вокзал Виктория, железнодорожная станция в стиле готики, со своими витражами, фризами, летящими контрфорсами, с изысканным куполом и бдительными горгульями, – по мнению Фарруха, это было сердце Бомбея. Внутри станции стоял гул от полумиллиона жителей пригородов и постоянно прибывающих мигрантов; эти последние везли с собой все, начиная от своих детей и кончая цыплятами.
За огромным депо открывался рынок Крауфорд, со всеми его многочисленными товарами, прилавками, где можно купить попугаев, или пираний, или обезьян. И в толпе носильщиков и продавцов, нищих, бродяг и карманников камера так или иначе нашла бы главного героя, хотя он пока всего лишь ребенок и к тому же калека. А
какого еще героя может представить себе хирург-ортопед? И с помощью волшебного приема синхронности, которым иногда пользуются кинематографисты, лицо мальчика (крупным планом) дало бы нам понять, что именно
его история выбрана среди миллионов других – тогда как закадровый голос мальчика назвал бы нам его имя.
Фаррух чрезмерно увлекался старомодным приемом голоса за кадром; в каждом фильме об Инспекторе Дхаре этого было с избытком. Вот на рынке Крауфорд камера следует за довольно молодой женщиной. Она взволнована, как будто знает, что за ней следят, и потому натыкается на гору ананасов на фруктовом прилавке – гора рассыпается, и женщина ударяется в бег;
это приводит к тому, что она поскальзывается на какой-то гнили под ногами и врезается прямо в птичьи ряды, где сердитый какаду клюет ее в руку. Тут мы и видим Инспектора Дхара. Молодая женщина продолжает убегать, а Дхар спокойно следует за ней. Он призадерживается лишь у стенда с экзотическими птицами, чтобы слегка шлепнуть какаду по загривку тыльной стороной руки.
Его голос за кадром говорит: «Я уже в третий раз преследую ее, а ей не хватает ума понять, что для меня она не проблема».
Дхар снова делает паузу, тогда как симпатичная женщина в спешке задевает гору манго. Дхар, как истинный джентльмен, дожидается, пока продавец не расчистит путь через упавшие плоды, но когда наконец Дхар догоняет женщину, она мертва. Между ее широко открытыми глазами, которые Дхар вежливо закрывает, – дырка. Это ее чмокнула пуля.
Его голос за кадром говорит: «Жаль, что я был не единственным, кто ее преследовал. Видно, для кого-то она все же была проблемой».
Глядя на молодого доктора Даруваллу, сидящего в Дамском саду, старый мистер Сетна был уверен, что знает причину ненависти в глазах доктора; стюард думал, что доктор имеет в виду того самого паразита, которого когда-то наблюдал и мистер Сетна. Но мистеру Сетне не были знакомы ни сомнения относительно себя самого, ни приступы самобичевания. Старый парс никогда бы не предположил, что доктор Дарувалла думал о себе.
Фаррух же решал, каким образом мальчик-калека может покинуть вокзал Виктория, на который он прибыл; сколько историй начиналось с бомбейского вокзала Виктория, но для этого брошенного ребенка доктор Дарувалла не мог придумать
никакой. Он все еще задавался вопросом, что может случиться с мальчиком
после приезда в Бомбей. Фаррух знал – случиться могло все, что угодно; вместо этого сценарист занялся Инспектором Дхаром, крутым парнем, чей монолог был таким же неоригинальным, как и все прочее, что его касалось.
Доктор Дарувалла пытался помочь себе мыслями о своих любимых, чистых и невинных, номерах в «Большом Королевском цирке», но не мог представить историю такую же хорошую и простую, как те «пункты» цирковой программы, которые он любил. Он не мог придумать даже простую историю, похожую на повседневную жизнь цирка. Там ничего не проходило впустую в течение долгого дня, который начался с чая в шесть утра. Дети-артисты и прочие акробаты делали свои упражнения на силу и гибкость и репетировали свои новые «пункты» программы до девяти или десяти утра, после чего съедали легкий завтрак и чистили свои палатки; в наступающей жаре они пришивали блестки на костюмы или занимались другой, не требующей нагрузки поденщиной. Все тренировки животных кончались до полудня; большим кошкам было слишком жарко, а лошади и слоны поднимали слишком много пыли.
Днем тигры и львы валялись в своих клетках, высунув между прутьями хвосты, лапы и даже уши, как если бы надеясь на свежий ветерок; только их хвосты пошевеливались среди оркестра мух. Лошади оставались стоять, так было прохладней, чем лежа, а два мальчика по очереди осыпали пылью слонов из прорванного холщового мешка из-под лука или картофеля. Еще один мальчик поливал из шланга пол главного шатра; в полуденную жару это лишь ненадолго прибивало пыль. Всеобщим оцепенением были охвачены даже шимпанзе, которые переставали качаться в клетках; время от времени они еще кричали и прыгали вверх и вниз, как всегда. Но стоило какой-нибудь собаке заскулить или тем более залаять, кто-нибудь пинал ее.
В полдень у дрессировщиков и акробатов был главный обед; затем они спали часов до двух – их первое выступление всегда начиналось после трех пополудни. Жара все еще отупляла, и пылинки поднимались и сверкали, как звездочки, в солнечных лучах, что косо проникали через вентиляционные отверстия в главном шатре; в этих резких полосах света пыль напоминала роящихся мух. В перерывах между музыкальными номерами оркестранты передавали друг другу влажную тряпку, которой вытирали медные духовые инструменты, а чаще всего – собственные головы.
На представлении в пятнадцать тридцать оставалось еще много свободных мест. Тут были пожилые люди, занятые на работе неполный день, и дошкольники; и те и другие слишком рассеянно следили за выступлениями акробатов и дрессированных животных – им, и без того не очень-то внимательным, мешали и затянувшаяся жара, и пыль. Однако на протяжении многих лет доктор Дарувалла ни разу не видел, чтобы на выступление в три тридцать артисты тратили меньше усилий; акробаты и дрессировщики и даже животные выкладывались, как и положено, полностью. Это публика слегка сдувалась.
По этой причине Фаррух предпочитал первое вечернее представление. Приходили целыми семьями – молодые рабочие, женщины и мужчины, а также дети, уже достаточно взрослые для концентрации внимания, – и скудный, умирающий солнечный свет казался далеким, даже нежным; пылинки были не видны. Это был тот вечерний час, когда мухи, казалось, исчезали заодно с ярким светом и было еще слишком рано для комаров. На представлении в шесть тридцать цирк был всегда переполнен.
Первым номером программы была «Женщина-змея», «бескостная девушка» по имени Лакшми (богиня богатства). Это была красивая акробатка – никаких признаков рахита. Лакшми было всего четырнадцать лет, но резко очерченные скулы делали ее старше. Она была одета в ярко-оранжевое бикини с желтыми и красными блестками, которые сверкали в свете стробоскопа; она была похожа на рыбу в своих чешуйках, отражающих свет, сиявший словно из-под воды. В главном шатре было достаточно темно, так что меняющий цвета луч стробоскопа производил сильное впечатление, но остаток позднего солнечного света все еще освещал шатер, и можно было разглядеть лица детей в аудитории. Доктор Дарувалла подумал, что, кто бы ни говорил про цирк как зрелище для детей, это было верно лишь наполовину; цирк был также и для взрослых, которым приятно было видеть детей, увлеченных зрелищем.
Почему я не могу сделать это? – спрашивал доктор самого себя, думая о безыскусном блеске «бескостной девушки» по имени Лакшми и о мальчике-калеке, брошенном на вокзале Виктория, где воображение доктора Даруваллы стопорило, едва заработав. Вместо того чтобы создавать что-то чистое и манящее, как цирк, он занял свой мозг погромами и убийствами – персонифицированными Инспектором Дхаром.
Жалкое выражение на лице доктора Даруваллы, неверно истолкованное старым мистером Сетной, было просто глубоким разочарованием доктора в самом себе. С сочувственным поклоном доктору, который сидел одиноко в Дамском саду, стюард-парс позволил себе редкий момент фамильярности, сказав проходящему мимо официанту:
– Я рад, что
я не та крыса, о которой он думает.
Дело не в соусе карри
Конечно, проблемы фильма «Однажды мы поедем в Индию, дорогая» заключались не только в алкоголизме Дэнни Миллса и в том, что это был невольный плагиат фильма «Темная победа»; и не только в том, что Гордон Хэтэвей напрасно внес изменения в «оригинальный» сценарий Дэнни, или в том, что режиссера преследовали геморрой и грибок. Хуже другое – актриса, которая играла умиравшую, а затем исцелившуюся жену, была бездарной красоткой и постоянной героиней колонок желтой прессы Вероникой Роуз. Ее друзья и коллеги звали ее Верой, но родилась она под именем Гермиона Роузен в Бруклине и была племянницей Гордона Хэтэвея (дочерью C. М.). Фарруху предстояло узнать, как тесен мир.
Продюсер Гарольд Роузен однажды откроет, что его дочь занудливо пошловата, о чем остальная часть мира догадывалась с первого взгляда на нее; тем не менее Гарольд был под таким же прессом своей жены, как и ее брат Гордон Хэтэвей. Гарольд руководствовался надеждой жены, что трансформация Гермионы Роузен в Веронику Роуз однажды сделает ее звездой. Однако отсутствие у Веры ума и таланта окажется слишком большим препятствием на пути к такой цели; в тандеме с импульсивным желанием выставлять напоказ свою грудь это выглядело так, что вызвало бы насмешку даже у леди Дакворт.
Но летом сорок девятого по клубу «Дакворт» ходили слухи, что вскоре Веру ждет огромный успех. И вообще, что Бомбей знал о Голливуде? Лоуджи Дарувалла знал лишь то, что Веру взяли на роль умиравшей, но воскресшей жены. Вскоре Фарруху станет известно, что Дэнни Миллс возражал против того, чтобы Вере давали эту роль, пока она не соблазнила его и не убедила, что он в нее влюблен. Потом он бегал за ней по пятам, как собака. Дэнни считал, что это работа над ролью пригасила недолгий любовный порыв Веры, – в «Тадже» у нее был свой номер, и с самого начала съемок она отказалась спать с Дэнни, но, по правде говоря, она явно завела роман со своим партнером по фильму. Для Дэнни, который, как правило, напивался перед сном и утром поздно вставал, это не было очевидно.
Что же касается исполнителя главной роли, он был бисексуалом по имени Невилл Иден. Это был утративший корни англичанин и профессионально обученный актер, если только его не наполнял собственный естественный дар, который поблек с переездом в Лос-Анджелес, когда стало ясно, что придется играть вполне предсказуемых персонажей. Ему без труда давались роли стереотипных британцев. Это была роль британца-глупца – того самого типичного бритта, над которым насмехались более неотесанные и менее образованные американцы, – далее, это был утонченный английский джентльмен, в которого влюбляется впечатлительная американская девушка, пока не осознает свою ошибку и не выберет более надежного (пусть он и поскучнее) американского парня. Была также роль гостя из Англии – иногда однополчанина, – который комически изображал свое неумение держаться в седле, водить машину по правой стороне дороги или драться на кулаках в притонах. Этими ролями, чувствовал Невилл, он только укреплял зрителей в идиотской уверенности, будто мужественность присуща исключительно американским парням. Это открытие его отчасти раздражало; несомненно, это также способствовало тому, что он называл «моя гомосексуальность».
К фильму «Однажды мы поедем в Индию, дорогая» Невилл относился философски: по крайней мере, у него была главная роль, и отнюдь не в духе мутно воспринимаемых британских типов, которых его обычно просили изображать, – в конце концов, в этой истории он был счастливо женатым англичанином с умирающей американской женой. Но даже Невиллу Идену комбинация таких неудачников, как Дэнни Миллс, Гордон Хэтэвей и Вероника Роуз, представлялась немного страшноватой. По прошлому опыту Иден знал, что от плохого сценария, никудышного режиссера и любвеобильной бабенки в роли партнерши сам легко тупеешь. И Невилл был равнодушен к Вере, которая начала воображать, что влюблена в него; тем не менее блудить с ней в паре было в целом занятней и увлекательней, чем
актерствовать, – а вообще все ему давно прискучило.
Кроме того, он был женат, о чем Вера знала и что вызывало у нее великую скорбь или, по крайней мере, страшную бессонницу. Конечно, она
не знала, что Невилл был бисексуалом; этим обстоятельством Невилл пользовался лишь для того, чтобы покончить с очередной любовной интрижкой. Он считал это весьма эффективным приемом – признаться похотливой подруге, кем бы она ни являлась, что она первая
женщина, которая завладела как его сердцем, так и вниманием, но что его гомосексуальность все равно сильнее всего прочего. Это, как правило, срабатывало, чтобы на раз избавляться от женщин. От всех, кроме жены.
Что касается Гордона Хэтэвея, у него было дел выше крыши; его геморрой с грибком были ничем по сравнению с явной катастрофой, маячившей перед ним. Вероника Роуз хотела, чтобы Дэнни Миллс вернулся в Америку, дабы она могла свободно изъявлять свои чувства к Невиллу Идену. Гордон Хэтэвей пошел ей навстречу лишь в том, что запретил Дэнни торчать на съемочной площадке. Присутствие сценариста, утверждал Гордон, до гребаности мешает актерам. Но как Гордон мог выполнить просьбу своей племянницы и отправить Дэнни домой, когда тот был нужен ему каждый вечер, чтобы переписывать постоянно меняющийся план сценария? Вполне понятно, что Дэнни Миллс хотел восстановить свой первоначальный
вариант, который, по мнению Невилла Идена, был лучше, чем то, что они снимали. Дэнни подумал, что Невилл хороший парень, хотя, узнай сценарист, что Невилл крутит амуры с Верой, его бы это убило. Помимо всего прочего, Вера серьезно страдала от
бессонницы, и доктор Лоуджи Дарувалла был озабочен тем, что она требует прописать ей снотворные таблетки; но он был настолько помешан на фильмах, что находил и ее «прелестной».
Его сын Фаррух был не столь очарован Вероникой Роуз; однако нельзя сказать, что он не отмечал ее привлекательности. Вскоре конфликт эмоций поглотил нежного девятнадцатилетнего юношу. Ясно, что Вера была вульгарной молодкой, не лишенной шарма для девятнадцатилетних юнцов, особенно если речь идет о даме, которая интригующе старше – Вере было двадцать пять. Кроме того, пока ничего еще не зная о прихоти Веры тут и там обнажать грудь, Фаррух обнаружил замечательное сходство актрисы со старыми фотографиями, на которых ему так пришлась по вкусу леди Дакворт.
Это случилось вечером в пустом бальном зале, когда даже каменные полы и неустанно вращающиеся потолочные вентиляторы не могли охладить душный и влажный ночной воздух, хлынувший в «Дакворт», как густой туман с Аравийского моря. Даже такие безбожники, как Лоуджи, молились о муссонных дождях. После ужина Фаррух проводил Веру в бальный зал, но не танцевать с ней, а показать ей фотографии леди Дакворт.
– Вы мне кое-кого напоминаете, – сказал актрисе молодой человек. – Пожалуйста, можете сами убедиться. – Потом он улыбнулся своей матери Мехер, которую, похоже, не очень-то радовали ни угрюмое высокомерие Невилла Идена, который сидел слева от нее, ни пьяный Дэнни Миллс, который сидел справа от нее, уронив голову на сложенные руки, покоившиеся в его тарелке.
– Да! – сказал Гордон Хэтэвей своей племяннице. – Тебе стоит увидеть фотографии этой бабенки. Она тоже показывала всем свои сиськи!
Слово «тоже» должно было предупредить Фарруха, но он подумал: Гордон намекает лишь на то, что леди Дакворт обнажалась в довесок к другим своим особенностям.
На Веронике Роуз было платье из муслина, без рукавов, которое прилипало к ее спине, когда, потная, она откидывалась на спинку кресла; ее голые плечи вызвали мучительное страдание у даквортианцев, и в особенности у недавно взятого на службу парса мистера Сетны, считавшего, что женщина, полностью обнажающая руки в общественных местах, скандально нарушает границы дозволенного, – это только шлюха может еще и груди показать!
Увидев фотографии леди Дакворт, Вера была польщена; она приподняла сзади влажные пряди светлых волос над мокрой шеей и повернулась к молодому Фарруху, у которого при виде дорожки пота под мышкой у женщины шевельнулась плоть.
– А мне подойдет такая прическа, как у нее? – сказала Вера, позволив затем упасть волосам обратно.
Фаррух, глядевший на ее спину, пока они возвращались в обеденный зал, не мог не заметить сквозь мокрую ткань платья, что на ней нет лифчика.
– Ну и как тебе эта гребаная эксгибиционистка? – спросил ее дядя, когда они вернулись.
Вера расстегнула несколько пуговок на белом муслиновом платье и показала всем свою грудь – всем, включая доктора Даруваллу, а также его жену миссис Даруваллу. И семейство мистера Лала, обедавшее за соседним столом вместе с семейством Баннерджи, конечно, тоже очень отчетливо разглядело грудь Вероники Роуз. А мистер Сетна, недавно уволенный из клуба «Райпон» за нападение на неучтивого члена, которого он облил горячим чаем, – этот самый мистер Сетна так сжал свой серебряный поднос, как будто собирался прихлопнуть насмерть эту голливудскую девку.
– Ну, что я думаю? – спросила свою аудиторию Вера. – Не знаю, была ли она эксгибиционисткой, но думаю, что она была довольно
горячей гребаной штучкой!
Она добавила, что хотела бы вернуться в «Тадж», где, по крайней мере, с моря дул бриз. По правде говоря, она рассчитывала покормить крыс, которые собирались у кромки воды под Воротами Индии; эти крысы не боялись людей, и Вере нравилось дразнить их дорогими объедками со стола – так кто-то любит кормить уток или голубей. После этого она отправится в номер к Невиллу и, оседлав, будет скакать на нем, пока у того не заноет член.
Но утром, в дополнение к страданиям от бессонницы, Вера была больна; она уже неделю по утрам чувствовала недомогание, пока не проконсультировалась с доктором Лоуджи Даруваллой, который, несмотря на то что был ортопедом, легко установил, что актриса беременна.
– Вот дерьмо! – сказала Вера. – А я думала, что все это гребаный соус карри.
Но нет; это была просто «гребля». Отцом был либо Дэнни Миллс, либо Невилл Иден. Вера надеялась, что это Невилл, поскольку он лучше выглядел. Она также предполагала, что алкоголизм у Дэнни в генах.
– Господи Исусе, это
должно быть от Невилла! – сказала Вера Роуз. – Дэнни так проспиртован, что, думаю, он стерилен.
Доктор Лоуджи Дарувалла был по понятным причинам озадачен грубостью прекрасной кинозвезды, которая на самом деле не была кинозвездой и которая вдруг ужаснулась: если ее дядя-режиссер узнает о ее беременности, то прогонит ее с картины. Старый Лоуджи указал мисс Роуз на то, что у нее по графику осталось меньше трех недель съемок и что ее беременность еще месяца три и даже больше будет
незаметной.
Затем мисс Роуз озадачилась вопросом, женится ли на ней Невилл Иден, бросив свою жену. Доктор Лоуджи Дарувалла подумал, что тому не бывать, но предпочел смягчить удар косвенной репликой.
– Я считаю, что мистер Дэнни Миллс мог бы жениться на вас, – тактично предположил старший Дарувалла, но это лишь усилило депрессию Вероники Роуз, и она заплакала.
Что касается плача, это было не столь обычно в госпитале для детей-инвалидов, как можно было бы ожидать. Доктор Лоуджи Дарувалла провел всхлипывающую актрису из своего кабинета через приемный покой, который был полон раненых, искалеченных и деформированных детей; все они с сочувствием смотрели на плачущую светловолосую леди, представляя, что она только что услышала какие-то ужасные новости о своем собственном ребенке. В некотором смысле так оно и было.
Рождение трущоб
Поначалу новость о том, что Вера беременна, далеко не ушла. Лоуджи сказал Мехер, и Мехер сказала Фарруху. Больше никто об этом не знал, и были приложены особые усилия, чтобы держать эту новость подальше от индийского секретаря Лоуджи, южанина, блестящего молодого человека из Мадраса. Его звали Ранджит, и он тоже лелеял мечту стать сценаристом. Ранджит был всего лишь на несколько лет старше Фарруха, его разговорный английский был безупречен, но покамест его творчество ограничивалось лишь сочинением отличных историй болезни пациентов старшего доктора Даруваллы и пространными записками для Лоуджи о том, какие свежие статьи он прочел в ортопедических журналах доктора. Эти записи велись не для того, чтобы выслужиться перед старым Лоуджи, а для того, чтобы дать занятому доктору некую краткую информацию о материалах, которые он мог бы сам потом прочесть.
Несмотря на то что он был из индуистской, строго вегетарианской семьи брахманов, Ранджит рассказал Лоуджи перед приемом на работу, что сам он абсолютно вне религии и считает, что кастовость – это «в значительной степени средство держать всех в повиновении». Лоуджи тут же принял молодого человека.
Но это было пять лет назад. Хотя как секретарь Ранджит полностью устраивал старшего Даруваллу – Лоуджи приложил немало усилий для дальнейшего промывания мозгов молодого человека в атеистическом направлении, – теперь Ранджит испытывал большие проблемы в том, чтобы привлечь внимание перспективной невесты или, что важнее, ее отца, своего предполагаемого тестя, для чего он регулярно давал объявления в брачной колонке «Таймс оф Индиа». Он не афишировал, что он брахман и строгий вегетарианец, но хотя эти вещи, скорее всего, не имели для него значения, они представляли большой интерес для потенциального тестя; как правило, именно тесть, а не потенциальная невеста откликался на объявление, если вообще откликался.
И теперь между старым Лоуджи и Ранджитом начались недоразумения, потому что на последнее объявление Ранджита в «Таймс оф Индиа» пришло более ста ответов; причина: он там написал, что с уважением относится к кастовому делению общества и придерживается строгой вегетарианской диеты. В конце концов, сказал он Лоуджи, он родился и вырос именно в такой среде, и ничего – она его не убила.
– Если это поможет мне жениться, – сказал Ранджит, – то почему бы не поиграть в религиозные обряды? Теперь это для меня не смертельно.
Лоуджи был раздавлен этим двурушничеством; он считал Ранджита своим третьим сыном и соратником в атеизме. Кроме того, собеседования с более ста потенциальными тестями отрицательно сказывались на работоспособности Ранджита; он был крайне утомлен – и правда, можно было тронуться рассудком, сравнивая между собой сто будущих жен. Но даже в таком умонастроении Ранджит очень внимательно отнесся к визиту в офис голливудской кинобогини Вероники Роуз. А так как именно в обязанности Ранджита входило составлять из почеркушек старого Лоуджи надлежащие ортопедические отчеты, молодой человек был удивлен, когда, проводив заплаканную Веру, Лоуджи не нацарапал на листке истории болезни секс-символа Голливуда ничего, кроме слов «комплексная проблема». Для старшего Даруваллы было совсем нехарактерно провожать пациента домой, особенно после обычного посещения офиса и особенно когда приема у него ждали другие пациенты. Кроме того, старый доктор Дарувалла имел в виду свой
собственный дом, сказав своей жене, что
туда он и везет мисс Роуз. Все это и было комплексной проблемой? Да, что-то новенькое, подумал Ранджит.
К счастью, строго взвешенные беседы, которые были результатом его весьма успешных брачных объявлений, не оставляли Ранджиту достаточно времени и энергии для размышлений насчет «комплексной проблемы» Веры. Он ограничил свой интерес лишь тем, что спросил старшего Даруваллу,
какого рода «комплексной проблемой» страдает актриса; Ранджит не привык составлять неполные ортопедические анамнезы.
– Ну, вообще-то, – сказал Лоуджи, – я направил ее к другому врачу.
– Тогда это не комплексная проблема? – спросил Ранджит.
Все, что его заботило, – это отпечатать на пишущей машинке корректный отчет.
– Возможно, гинекологическая, – ответил Лоуджи настороженно.
– А что она сама
думала о своей комплексной проблеме? – удивленно спросил Ранджит.
– Ее колени, – рассеянно сказал Лоуджи, небрежно махнув рукой. – Но я решил, что это психосоматика.
– Гинекологическая проблема связана и с психосоматикой? – поинтересовался Ранджит.
Он предвидел трудности с машинописным набором.
– Возможно, – сказал Лоуджи.
–
Какого же рода эта гинекологическая проблема? – не отступал Ранджит. С точки зрения его возраста и его сценарных амбиций он подумал, что это венерическая проблема.
– Зуд, – сказал старший Дарувалла. – И чтобы остановить инквизицию на данном этапе, он мудро добавил, что это «вагинальный зуд».
Он знал, что ни один молодой человек не станет размышлять на эту тему. Вопрос был закрыт. В ортопедическом анамнезе Вероники Роуз Ранджит подошел на самое близкое расстояние к возможному когда-либо в будущем киносценарию (много лет спустя младший доктор Дарувалла каждый раз, когда ему захочется вспомнить старые добрые времена, будет читать этот отчет с особым удовольствием).
Пациентка жалуется на боль в коленях. Она считает, что у нее нет вагинального зуда, который на самом деле у нее есть, одновременно она чувствует некоторую боль в коленях, хотя по факту болей у нее нет. Вполне естественно, ей рекомендован осмотр у гинеколога.
А
что за гинеколог был выбран для выполнения этой задачи! Мало кто из пациентов, когда-либо попадавших в руки древнего невезучего доктора Таты, стал бы утверждать, что верил в свое выздоровление. Лоуджи выбрал именно его, решив: доктор настолько дряхл, что на него можно положиться; его память была слишком истощена для сплетен. К сожалению, у доктора, выбранного Лоуджи, не было акушерских заслуг.
По крайней мере, Лоуджи руководствовался здравым смыслом, когда поручил своей жене оказать психологическую помощь Веронике Роуз. Мехер уложила беременную секс-бомбу в гостевую кровать в семейном особняке Даруваллов на старой Ридж-роуд. Мехер отнеслась к Вере как к маленькой девочке, у которой только что удалили миндалины. Хотя, без сомнения, материнская забота несколько облегчила состояние актрисы, но это не могло решить ее проблемы; не слишком утешили Веру и заявления Мехер о том, что она не помнит ни схваток, ни крови, когда сама рожала. Со временем, сказала Мехер потерянной актрисе, в памяти всплывают только положительные образцы прошлого опыта.
С Лоуджи Мехер была менее оптимистична.
– В какую нелепую и неблагодарную ситуацию ты нас вовлек, – заявила она своему мужу.
Далее эта ситуация ухудшилась.
На следующий день Гордон Хэтэвей позвонил старшему доктору Дарувалле из декораций трущоб, где шли съемки, чтобы сообщить уже поднадоевшие новости: Вероника Роуз рухнула без сознания в перерыве между дублями. На самом деле все было не так. То, что Вера потеряла сознание, не имело ничего общего с ее нежелательной беременностью; ей просто стало дурно, потому что ее лизнула корова, а потом еще и чихнула на нее. Для Веры там не было ничего страшного, но за этими инцидентами, случавшимися чуть ли не ежедневно среди реальных трущоб, наблюдали орды зевак – они и переврали все, что только можно.
Фаррух не мог вспомнить, существовали ли летом 1949-го в районе София-Зубер-роуд зачатки реальных трущоб; он вспомнил только, что в этом районе жили как мусульмане, так и индусы, ибо он тогда учился неподалеку, в Мазагаоне, где была школа Святого Игнатия. Возможно, какие-то трущобы тогда уже были. И разумеется, сегодня на София-Зубер-роуд трущобы выросли до приличных размеров и стали чуть респектабельней. Справедливости ради стоит сказать, что декорации к фильму Гордона Хэтэвея в какой-то мере способствовали тому, что в настоящее время среди трущоб на София-Зубер-роуд появилось что-то приемлемое в смысле жилья, ибо именно там была спешно построена для фильма соответствующая среда обитания. Естественно, что среди тех, кого нанимали для массовки – играть жителей трущоб, – были реальные жители Бомбея, искавшие реальный уголок, чтобы там поселиться. И, переехав сюда, они возмущались киношниками, которые постоянно вторгались в их личную жизнь. Довольно быстро декорации к фильму стали
их собственным трущобным жильем.
С отхожим местом тоже было непросто. Команда нанятых кули – головорезов с шанцевым инструментом – выкопала яму для уборной. Но если создается место для испражнений, то естественно предположить, что оно сослужит верную службу для всех и каждого. Универсальный закон дефекации гласит: если одни где-то испражняются, то и другие будут испражняться там же. Только это и справедливо. Дефекация в Индии – процесс бесконечно творческий. Новый сортир быстро перестал быть новым. И не стоит забывать о зное перед муссонными дождями и, далее, о наводнениях, которые сопутствуют муссонам; эти факторы, в дополнение к нежданному сонму человеческих экскрементов, несомненно, усугубили утреннее недомогание Веры, не говоря уже о ее предрасположенности к обмороку в тот день, когда она была облизана и обчихана коровой.
Гордон Хэтэвей и съемочная группа снимали сцену, где похитители умирающей жены (Вера) несут ее через трущобы в ашрам змеиного гуру. Это как раз тот момент, когда идеалистически настроенный миссионер-иезуит, оказавшийся в трущобах ради своих подвигов самоотвержения, видит красивую и, несомненно, белокурую женщину, которую тащит по София-Зубер-роуд банда чужеродной гопоты. За бандой идут по пятам обезумевший от горя муж (Невилл) и, как водится, тупица-полицейский, который по своей тупости теряет след. Это первая встреча между мужем и иезуитом, но она
не была первой между Невиллом и надменным индийским актером по имени Субодх Рай, который играл миссионера с неподобающими светской привлекательностью и коварством.
Тем временем многие из новых обитателей трущоб были вытеснены из «своих» жилищ, чтобы Гордон Хэтэвей мог снять эту сцену. А еще больше будущих жителей этих новых трущоб толпилось вокруг в жажде их захватить. Если бы
не Вероника Роуз, к которой были приклеены все взгляды, то можно было бы отметить за кадром флирт между Невиллом и Субодхом – актеры игриво поглаживали и пощипывали друг друга, когда непонятно почему Вера оказалась один на один с коровой.
Коровы, как Вера слышала, были священными – хотя и не для большинства стоящих поодаль едоков говядины, которые были мусульманами, – но Вера была настолько потрясена, увидев
эту корову, вставшую у нее на пути, а затем приблизившуюся, что довольно долго решала, какие действия ей следует предпринять. Тем временем она ощутила влажное дыхание коровы у ложбинки своего бюста; поскольку она была похищена (по фильму) из «Таджа» в одной ночной сорочке, то Верина ложбинка была представлена весьма выразительно. Рога коровы украшала гирлянда цветов, на тонкие, привязанные к ушам ремешки были нанизаны яркие бусины. Похоже, ни корова, ни Вера не знали, как выйти из этого противостояния, хотя Вера была убеждена, что ей не следует проявлять агрессивность по отношению к корове, дабы не оскорбить религиозные чувства тех, кто считал таковую священной.
– Ой, какие прелестные цветы! – заметила она. – Ой, какая
милая корова! – сказала она ей. (Набор дружелюбных, безобидных реплик Вероники Роуз был на этом исчерпан.)
Она подумала, что вряд ли ей следует обнимать корову за шею и целовать ее длинную печальную морду; она вообще не была уверена, что стоит прикасаться к корове. Но корова сделала первый шаг. Она просто направлялась куда-то, а тут вдруг на ее пути оказалась съемочная группа в целом и дура-баба в частности; поэтому корова сделала медленный шаг вперед и наступила на босую ногу Веры. Так как (по фильму) Веру только что похитили, обуви на ней не было.
Вера была преисполнена такого страха перед религиозным фанатизмом, что, несмотря на сильную боль, даже не посмела прикрикнуть на корову, влажная морда которой теперь воткнулась ей в грудь. От духоты, но также от страха и боли Вера покрылась по́том; то ли из-за солоноватого пота на ее светлой коже, то ли из-за ее приветливых духов – а Вера, несомненно, пахла гораздо лучше, чем прочие обитатели София-Зубер-роуд, – но в этот момент корова лизнула ее. Ощущения от длинного языка коровы были столь новы для Веры, что, когда корова яростно чихнула ей прямо в лицо, женщина лишилась чувств. Тогда корова наклонилась над ней и стала лизать ей грудь и плечи.
Далее никто толком не видел, что же произошло. Были отмечены испуг по поводу состояния мисс Роуз и некоторое волнение среди зевак, возмущенных увиденным; нарушители спокойствия и сами не были уверены в том, что видели. Только Вера позже сделала вывод, что нарушители спокойствия возмущались с точки зрения интересов священной коровы. Невилл Иден и Субодх Рай пытались прояснить, не из-за их ли сексуального интереса друг к другу Вера оказалась в обмороке.
К тому времени, как семья Дарувалла оказалась возле фургона, служившего для мисс Роуз гримерной и каретой первой помощи, мусульманский владелец табачного (с травками) магазина пустил по всей Софии-Зубер слух, что американская кинозвезда, блондинка, голая до самой талии, облизала корову и тем самым вызвала массовые беспорядки среди легкоранимых индусов. В такой шалости не было никакой необходимости; для беспорядков не было причины. Если и была причина для данного беспорядка, то, вероятно, заключалась она в том, что слишком многим не терпелось переехать в эти кинотрущобы и они не желали ждать, пока закончатся съемки; им хотелось немедленно поселиться там. Но Вера, конечно, будет считать, что все произошло из-за нее и коровы.
Семья Дарувалла прибыла в самый разгар этого бедлама, дабы спасти забеременевшую не по делу мисс Роуз. Корова не улучшила ее настроения, и старший доктор Дарувалла мог лишь констатировать, что у Веры синяки и опухшая правая стопа – и что она по-прежнему беременна.
– Если Невилл не возьмет меня, я откажусь от ребенка, – сказала Вера. – Но
вы должны организовать все это здесь, – сказала она Лоуджи, Мехер и Фарруху.
Она была уверена, что «американская публика» осудит ее за внебрачного ребенка; а что важнее – ее дядя (если все узнает) не даст ей сниматься в другой картине; еще хуже то, что Дэнни Миллс из-за своей особой пьяной сентиментальности будет (если
он узнает) настаивать на усыновлении не своего ребенка.
– Все должно остаться строго между нами! – сказала мисс Роуз беспомощным супругам Дарувалла. – Найдите мне каких-нибудь гребаных богачей, которые хотят белого ребенка!
Внутри фургона было как в сауне; Лоуджи и Мехер поинтересовались, не страдает ли Вера от обезвоживания. Они признали, что не чувствуют себя компетентными в моральной логике западного мира; за руководством по этому вопросу они обратились к своему европейски образованному сыну. Но даже Фарруху показалась странной и сомнительной идея одарить Индию
еще одним ребенком. Молодой Фаррух вежливо предположил, что Европа или Америка более подошли бы для усыновления, но мисс Роуз стремилась любой ценой сохранить тайну, как будто все, что она могла позволить себе в Индии, даже отказ от ребенка, нельзя будет счесть грехом – по крайней мере, чем-то таким, за что ей придется отвечать.
– Вы могли бы сделать аборт, – предложил старший доктор Дарувалла.
–
Не смейте упоминать при мне это слово, – сказала Вероника Роуз. – Я не такой человек, меня воспитали с определенными моральными принципами!
Пока Лоуджи и Мехер Дарувалла ломали голову над «моральными принципами» Веры, шумная толпа мужчин и подростков стала сильно раскачивать из стороны в сторону фургон. С полок покатились карандаши для подводки глаз, губная помада, пудра, а также увлажняющие лосьоны и румяна. Упала бутылка со стерильной водой и еще одна – с алкоголем. Фаррух поймал падающую коробку с марлевыми подушечками, а другой рукой – упаковку с бинтами, тогда как его отец пытался добраться до отодвигающейся панели двери. Вероника Роуз возопила так громко, что не слышала, о чем старый Лоуджи кричал столпившимся снаружи людям. Не слышала она и того, как несколько нанятых для фильма кули-головорезов стали избивать толпу, нанося удары теми же шанцевыми инструментами, которыми они копали выгребную яму.
Мисс Роуз лежала на спине, ухватившись за края своей трясущейся кровати, а на нее падали сверху, не причиняя вреда, маленькие красочные баночки.
– Я
ненавижу эту страну! – кричала она.
– Сейчас порядок восстановится, – заверила ее Мехер.
– Я это
ненавижу, ненавижу, ненавижу! – восклицала Вера. – Это самая
ужасная в мире страна – я ее просто
ненавижу!
В голову молодому Фарруху пришла мысль спросить актрису,
почему она ненавидит, если хочет оставить своего собственного ребенка здесь, в Бомбее, но он чувствовал, что для этого слишком мало знает о культурных различиях между собой и мисс Роуз. Фаррух пожелал навсегда остаться в неведении относительно разницы между этими киношными людьми и собой. В девятнадцать лет молодые люди горазды на слишком широкие моральные обобщения. Взваливать всю ответственность на остальную часть Соединенных Штатов за поведение бывшей Гермионы Роузен было чуток сурово; тем не менее Фаррух чувствовал, что вычеркивает для себя Соединенные Штаты как будущее место жительства.
Короче говоря, из-за Вероники Роуз Фаррух испытал физическое недомогание. Конечно, женщине следовало принять
некоторую ответственность за ее собственную беременность. И она попрала священную память Фарруха об эксгибиционизме леди Дакворт! Согласно легенде, самораздевания леди Дакворт выглядели элегантно, но почти без искуса. В сознании Фарруха груди леди Дакворт обнажались чисто символически. Но в памяти Фарруха навсегда болезненно запечатлелся вид реально голых Вериных сисек – столько в них было искренне плотского соблазна.
Человек с камфорой
Неудивительно, что с этими ошметками своего прошлого Фаррух
все еще сидел за своим столом в темнеющем Дамском саду клуба «Дакворт». Пока младший доктор Дарувалла вспоминал это прошлое, мистер Сетна поставил перед ним еще один холодный «Кингфишер». Фаррух не притронулся к новому пиву. Выражение лица доктора Даруваллы было таким же отсутствующим, как взгляд смерти, отразившейся в глазах мистера Лала, хотя (как уже было сказано) грифы успели подпортить четкую картину.
В «Большом Королевском цирке», примерно за час до первого вечернего представления, на аллее между палатками артистов появлялся сутулый человек с жаровней; в ней светились раскаленные угли, и по шатрам акробатов и дрессировщиков растекался благовонный дым камфоры. Человек с камфорой останавливался у каждой палатки – удостовериться, что достаточно окурил ее. В дополнение к лечебным свойствам, приписываемым камфоре, ее часто использовали в качестве средства от возбудителей инфекций и при лечении зуда – для цирковых артистов это окуривание имело суеверное значение. Они считали, что вдыхание камфоры защищало их от сглаза и опасностей их профессии – будь то собственное падение или нападение животных.
Увидев, что доктор Дарувалла закрыл глаза, запрокинул голову и глубоко вдохнул воздух Дамского сада, напоенный ароматом цветов, мистер Сетна решил, что это Фаррух с удовольствием ощутил вечерний порыв ветерка, донесший до него запах цветущих бугенвиллей. Но старый парс ошибся. Дарувалла ощущал запах камфоры из жаровни, словно воспоминания о прошлом нуждались в дезинфекции и благословении.
6
Первый выбывший
Разлученные при рождении
Что касается Веры, молодой Фаррух не будет очевидцем еще более непрезентабельного поведения этой женщины; он вернется в школу в Вене, когда Вероника Роуз родит близнецов и одного оставит в городе, который она ненавидела, а другого заберет с собой. Это было шокирующее решение, но Фарруха оно не удивило; Вера была женщиной импульсивной, и Фаррух наблюдал за тем, как проходила ее беременность в месяцы муссонов, – он знал, сколь бесчувственной она могла быть порой. В Бомбее муссонные дожди начинаются в середине июня и длятся до сентября. Для большинства бомбейцев дожди несли облегчение от жары, несмотря на закупоренные и переполненные стоки. Только в июле закончились съемки этого ужасного фильма, и все это киношное отребье покинуло Бомбей – увы и ах, оставив в городе бедную Веру до окончания муссонов и на потом.
Она объяснила всем, что остается для «самоанализа». Невиллу Идену было безразлично, остается она или уезжает; он взял Субодха Рая с собой в Италию – макаронная диета, с удовольствием сказал Невилл молодому Фарруху, укрепляет выносливость в тяготах содомии. Гордон Хэтэвей пытался в Лос-Анджелесе довести до выпуска «Однажды мы поедем в Индию, дорогая»; хотя название фильма поменялось на «Умирающая жена», никакие повороты редактуры не могли изменить саму картину. Каждый день Гордон клял свою семью, которая навязала ему такую упрямую и бездарную племянницу.
Дэнни Миллс просыхал в частном санатории в Лагуна-Бич, штат Калифорния; санаторий слегка опережал свое время – практиковал интенсивную гимнастику в паре с грейпфруто-авокадной диетой. Дэнни также судился с компанией лимузинов, потому что продюсер Гарольд Роузен перестал оплачивать так называемые деловые поездки Дэнни. (Когда Дэнни не мог больше ни секунды оставаться в лечебнице, он вызывал лимузин, чтобы его отвезли в Лос-Анджелес и подождали, пока он не насытится от души обедом, состоящим в основном из говяжьих блюд вдобавок к двум-трем бутылкам хорошего красного вина, а затем лимузин доставлял его обратно в Лагуна-Бич, сытого, с языком, по форме и цвету напоминавшим сырую куриную печень. Всякий раз, пребывая на просушке, именно красного вина он жаждал прежде всего остального.) Дэнни писал Вере – поразительные клаустрофобные любовные письма, некоторые из них доходили до двадцати машинописных страниц. Суть этих писем всегда была одинаковой и понятной: что Дэнни «исправится», если Вера выйдет за него замуж.
Между тем Вера строила планы на будущее, предполагающие тесную связь с семьей Дарувалла. Ей предстояло укрыться в семье доктора Лоуджи вплоть до рождения ребенка. Заботы о дородовом состоянии и родах должен был взять на себя давний друг старшего доктора Даруваллы, престарелый и невезучий доктор Тата. Доктору Тате было несвойственно посещать своих пациентов по вызову, однако он согласился на это, учитывая дружбу со всеми Даруваллами и крайнюю возбудимость кинозвезды, которой приписывали ипохондрию. Хорошо, что было именно так, сказала Мехер, поскольку Вероника Роуз
вряд ли доверилась бы вывеске со странноватым знаком над входом в клинику доктора Таты, где большими буквами было написано:
ГИНЕКОЛОГИЯ И МАТЕРИНСТВО
ЛУЧШАЯ ЗНАМЕНИТАЯ КЛИНИКА
ДОКТОРА ТАТЫ
Это было, конечно, разумно – утаить от Веры, что доктор Тата считал необходимым рекламировать свои услуги как «лучшие» и «знаменитые», поскольку она, несомненно, сделала бы вывод, что доктор Тата страдает от неуверенности в себе. И поэтому доктор Тата часто появлялся в резиденции уважаемого Даруваллы на Ридж-роуд; поскольку доктор Тата был слишком стар, чтобы безопасно водить машину, его прибытия и убытия, как правило, были отмечены наличием такси у подъезда дома Даруваллы, за исключением одного раза, когда Фаррух видел, как доктор Тата, споткнувшись, выбрался на дорогу с заднего сиденья частного автомобиля. Молодой человек не обратил бы на это особого внимания, если бы за рулем не сидела Промила Рай; рядом с ней на пассажирском кресле был ее якобы безволосый племянник Рахул – тот самый мальчик, чья сексуальная неопределенность так смущала Фарруха.
Тот случай грозил приоткрыть завесу тайны вокруг Веры и ее будущего младенца; но едва доктор Тата оказался на дороге, как Промила и ее малоприятный племянник тут же укатили, и доктор Тата заявил Лоуджи о своей уверенности, что сбил Промилу «со следа». Он сказал ей, что его вызвала Мехер. Мехер же оскорбилась из-за того, что теперь такая мерзкая женщина, как Промила Рай, может подумать, что у Мехер какие-то женские проблемы интимного характера. Раздражение Мехер утихло лишь некоторое время спустя после отбытия доктора Таты, и она решила спросить у Лоуджи и Фарруха, каким это образом престарелый доктор оказался в компании Промилы и Рахула. Лоуджи задумался, как если бы этот вопрос только что пришел ему в голову.
– Думаю, что она была на приеме у доктора в его офисе и он попросил ее подвезти его сюда, – ответил Фаррух матери.
– Эта женщина уже не в том возрасте, чтобы рожать, – с удовольствием подчеркнула Мехер. – Если она была на приеме у доктора, значит это что-то гинекологическое. Но в таком случае зачем ей было брать с собой племянника?
– Может, это ее
племянник был на приеме у доктора, – сказал Лоуджи. – Возможно, там какая-то проблема с его безволосостью.
– Я знаю Промилу Рай, – сказала Мехер – Она и на секунду не поверит, что доктор Тата поехал осмотреть
меня по вызову.
А потом, однажды вечером, после торжественного собрания в «Дакворте», где звучали нескончаемые речи, Промила Рай подошла к доктору Лоуджи Дарувалле и сказала ему:
– Мне все известно о белокуром ребеночке – я возьму его.
Старший доктор Дарувалла осторожно спросил:
– Какой ребеночек? – А затем добавил: – Абсолютно не уверен, что он будет блондином!
– Конечно блондином! – сказала Промила Рай. – Я в этом разбираюсь. По крайней мере, у него будет светлая кожа.
Лоуджи считал, что ребенок действительно может быть светлокожим; однако как Дэнни Миллс, так и Невилл Иден были брюнетами, и врач искренне сомневался, что ребенок будет столь же светловолосым, как Вероника Роуз.
Мехер в принципе была против того, чтобы Промила Рай стала приемной матерью. Прежде всего, Промиле было уже за пятьдесят – к тому же она была не только старой девой, но злой, отвергнутой женщиной.
– Она желчная, обиженная ведьма, – сказала Мехер. – Она была бы
ужасной матерью!
– У нее должна быть дюжина слуг, – ответил Лоуджи, но Мехер обвинила его в том, что он забыл, как когда-то Промила Рай его оскорбила.
Как жительница района Малабар-Хилл, Промила возглавила кампанию протеста против Башен молчания. Этим она возмутила все сообщество парсов и даже старого Лоуджи. Промила заявляла, что эти стервятники бросают в сады жителей или на террасы их домов части человеческих тел. Промила Рай утверждала, что однажды у себя на балконе обнаружила кусок пальца, плававший в ванночке для птиц. Доктор Дарувалла написал Промиле сердитое письмо, в котором объяснил ей, что стервятники никогда не летают, держа в клювах пальцы рук или ног трупов; грифы употребляют все, что им положено, на земле, о чем знает каждый, кто хоть немного разбирается в стервятниках.
– А теперь ты прочишь Промилу в
матери?! – воскликнула Мехер.
– Я вовсе не
прочу ее в матери, – сказал старший Дарувалла, – однако не вижу никакой очереди из богатых матрон, мечтающих взять себе незаконнорожденного ребенка американской кинозвезды.
– Кроме того, не забывай, что Промила ненавидит мужчин, – сказала Мехер. – А что, если родится мальчик?
Лоуджи не решился сообщить Мехер о том, что́ Промила уже сказала ему. Промила Рай не только была уверена, что ребенок будет блондином, но и не сомневалась, что это будет девочка.
– Я в этом разбираюсь, – сказала ему Промила. – А ты всего лишь доктор по суставам, а не по детям!
Старший Дарувалла полагал, что Вероника Роуз и Промила Рай не обсуждали между собой эту сделку; он, напротив, делал все возможное, чтобы таких переговоров не было, – во всяком случае, женщины, похоже, не проявляли особого интереса друг к другу. Для Веры имело значение лишь то, что Промила богата, во всяком случае казалась таковой. А для Промилы прежде всего имело значение то, Вероника здорова. К лекарствам Промила относилась со страхом; она была уверена, что именно из-за лекарств повредился в уме ее жених, почему и отказался жениться на ней – причем дважды. В конце концов, если бы он не принимал таблетки и сохранял ясность ума, то почему бы ему не жениться на ней – хотя бы один раз?
Лоуджи мог заверить Промилу, что актриса не принимала таблеток. Когда Невилл и Дэнни уехали из Бомбея и Вере не надо было каждый день изображать из себя актрису, она отказалась от таблеток снотворного; и без них она все время спала.
Чуть ли не каждому было ясно, к чему все идет; только, увы, за исключением Лоуджи. Жена считала, что это преступление – рассчитывать на Промилу Рай как на приемную мать; если родится мальчик и хотя бы чуточку не блондин, она непременно откажется от ребенка. А затем Лоуджи услышал от старого доктора Таты худшую из новостей – а именно что Вероника не настоящая блондинка.
– Я видел там, где ты не видел, – сказал он другу. – Волосы у нее
черные, очень черные. Быть может, чернее всего, что я на свете видел. Даже в Индии!
Фаррух чувствовал, что может представить себе финал мелодрамы: ребенок будет черноволосым; Промила Рай не захочет его, а Мехер в любом случае не захочет, чтобы Промила взяла его. Следовательно, супруги Дарувалла возьмут себе Вериного ребенка. Фаррух не мог представить лишь того, что в жизни Вероника не так уже бесталанна, как могло показаться; она уже наметила себе семью Дарувалла в качестве приемных родителей. После родов женщина планировала изобразить разрыв каких бы то ни было предварительных договоренностей; причина ее безразличия к переговорам с Промилой была в том, что Вера решила отвергнуть
любых кандидатов в приемные родители ребенка – не одну только Промилу. Она предчувствовала, что, как только дело дойдет до детей, супруги Дарувалла дадут слабину, и в этом не ошиблась.
Однако никто не мог предположить, что на свет появится не один, а
два мальчика с прекраснейшими миндалевидными глазами и черными как смоль волосами! Промила не захочет даже взглянуть на них, и не только потому, что это черноволосые мальчики; она заявит, что любая женщина, родившая двойню, непременно принимала лекарства.
Но самый неожиданный поворот событиям дадут нескончаемые любовные письма от Дэнни Миллса и смерть Невилла Идена – последний станет жертвой автомобильной катастрофы в Италии; это происшествие положит конец и яркой жизни Субодха Рая. До этого Вера, вопреки здравому смыслу, еще надеялась, что Невил может вернуться к ней; теперь же она решила, что авария со смертельным исходом – это Божье возмездие Идену за то, что он предпочел ей Субодха. Она пронесет эту мысль через всю свою жизнь, будучи убеждена, что СПИД – это не что иное, как благонамеренная попытка Бога восстановить естественный порядок во вселенной. Как многие больные на всю голову, Вера считала это несчастье чумой, насланной Богом в наказание гомосексуалистам. И правда, это были шедевральные мысли, особенно для женщины, не имеющей достаточного воображения, чтобы поверить в Бога.
Для Веры было ясно, что даже если бы Невилл захотел быть с ней, то только лишь без ее довеска. Но после стремительного отъезда Идена мисс Роуз обратила свои мысли на Дэнни. Захочет ли
все еще Дэнни жениться на ней, если она преподнесет ему по возвращении домой маленький сюрприз? Вера была уверена, что захочет.
«Дорогой, – писала она Дэнни, – я не хотела проверять, насколько ты меня любишь, но все это время я носила под сердцем
нашего ребенка» (месяцы, проведенные рядом с Лоуджи и Мехер, заметно исправили ее английский). Разумеется, при первом взгляде на близнецов Вера объявила, что они от Идена; мальчики были слишком красивы, чтобы считаться отпрысками Дэнни.
Дэнни Миллс, со своей стороны, еще не задумывался об отцовстве. Он родился от пожилых родителей, у которых до него уже было столько детей, что чета отнеслась к нему с душевным безразличием, если не с полным небрежением. Миллс осторожно написал своей возлюбленной: он-де в восторге, что она вынашивает
их ребенка; один ребенок – это чудесная идея, он лишь надеется, что она не планирует завести целое семейство.
Двойня – это все-таки, по сути, «целое семейство», как скажет любой дурак, следовательно, дилемма будет решаться как намечено: одного Вера забирает домой, а о другом позаботится чета Дарувалла. Проще говоря, Вера решила не пытать не слишком очевидный энтузиазм Дэнни по поводу отцовства.
Среди множества сюрпризов, ожидавших Лоуджи, далеко не последнее место займет совет, данный ему его престарелым другом доктором Татой:
– Когда дело доходит до близнецов, делай ставку на того, кто появится первым.
Старший доктор Дарувалла был в шоке, но, будучи ортопедом, а не акушером, он собирался выполнить рекомендацию доктора Таты. Тем не менее все были охвачены таким волнением и смятением при рождении близнецов, что ни одна из медсестер не проследила, который из двух вышел первым; не мог этого вспомнить и сам старый доктор Тата.
В таком контексте доктора Тату и называли «невезучим»: он ругался по поводу этих дилетантских вызовов на дом к пациенту, где он никак не мог услышать два сердцебиения, когда прикладывал стетоскоп к большому животу Веры; он сказал, что в его кабинете, при соответствующих условиях, он бы, конечно, расслышал два сердца. То ли мешало фортепьяно, на котором играла Мехер, то ли эти постоянные звуки уборки, которой занимались несколько слуг, – но старый доктор Тата просто предположил, что у ребенка Веры необычно сильное и активное сердцебиение. Не раз он ей говорил: «По-моему, ваш ребенок только что делал физзарядку».
– Я бы тоже так сказала, – всегда отвечала Вера.
И поэтому, только когда начались схватки, при прослушивании сердцебиения плода наконец все стало ясно.
– Какая вы счастливая, мисс, – сказал доктор Тата Вере Роуз. – У вас не один ребенок, а два!
Талант всех бесить
Летом 1949 года, когда муссонные дожди затопили Бомбей, вышеупомянутая мелодрама, тяжелая и невидимая, брезжила лишь в будущем молодого Фарруха Даруваллы, как еще не достигший Аравийского моря туман над далеким Индийским океаном. Фаррух будет уже в Вене, где он и Джамшед продолжат долгое и добропорядочное ухаживание за сестрами Зилк, когда до него дойдут эти новости. «У Веры двойня! Она взяла с собой только одного малыша».
Фаррух и Джамшед считали, что их родители уже немолоды. Даже сами Лоуджи и Мехер готовы были признать, что пора жизни, когда они готовы были поднимать на ноги детей, уже позади; они делали для малыша все, что могли, однако после того, как Джамшед женился на Джозефине Зилк, было решено, что чета молодых возьмет на себя заботу о ребенке. Во всяком случае, их брак был смешанным; а Цюрих, где они осели, считался интернациональным городом – черноволосый мальчик даже у абсолютно белых родителей был там вполне уместен. Вдобавок к английскому он знал язык хинди, а кроме того, учил немецкий, хотя Джамшед и Джозефина отдали его в школу с обучением на английском языке. Со временем старший Дарувалла с женой стали для мальчика дедушкой с бабушкой; хотя по документам Лоуджи считался отцом ребенка.
Когда же у Джамшеда и Джозефины появились свои дети и повзрослевший мальчик-сирота почувствовал себя чужим в этом семействе, то, естественно, он стал воспринимать Фарруха как своего старшего брата. Но двадцатилетняя разница в возрасте делала Фарруха также кем-то вроде второго отца для мальчика. Затем Фаррух женился на Джулии Зилк, и они завели собственных детей. Из всех родственников, к которым приезжал приемыш, больше всего он любил Фарруха и Джулию.
Жалеть брошенного Верой ребенка не имело смысла. Он всегда был членом большой семьи, несмотря на географические кульбиты своего проживания между Торонто, Цюрихом и Бомбеем и некоторую отмеченную в его раннем возрасте отстраненность. Позднее это сказалось на его языке – на его немецком, на его английском, на его хинди, – что-то определенно странное, если только не просто затрудненность речи. Он говорил очень медленно, как будто мысленно составлял письменное предложение со всеми знаками препинания.
Если он и говорил с акцентом, это нельзя было уловить; скорее, дело было в его произношении, настолько нарочито четком, как будто он привык говорить с детьми или обращаться к толпе.
Разумеется, все продолжали задаваться вопросом, чей он отпрыск: Невилла Идена или Дэнни Миллса, что было нелегко решить. В медицинских картах актеров фильма «Однажды мы поедем в Индию, дорогая» – это единственное, что осталось от ленты, – было записано, что у Невилла и Дэнни одинаковая группа крови, которая досталась и близнецам.
Многие члены семейства Дарувалла спорили о том, что
их близнец слишком красив и отнюдь не предрасположен к питию крепких напитков, чтобы считаться творением Дэнни Миллса. К тому же мальчик не выказывал особого интереса к чтению, а еще меньше к сочинительству – он даже не вел дневник, – однако уже в начальной школе проявил себя как талантливый и дисциплинированный актер (это напрямую указывало на покойного Невилла). И конечно, всем Даруваллам мало что было известно о
другом близнеце. Если уж кто-то из этих двойняшек и заслуживал жалости, то скорее тот, кто остался с Верой.
Что касается малыша, которого оставили в Индии, то первые его дни были отмечены необходимостью дать ему имя. Фамилия у него будет Дарувалла, однако в связи с его внешностью белого человека было решено подобрать ему английское имя. На семейном совете было согласовано христианское имя Джон, как звали не кого-нибудь, а самого лорда Дакворта; даже Лоуджи признал, что спортивный клуб «Дакворт» был первопричиной ответственности, которую доктор взял на себя за брошенного Вероникой Роуз ребенка. Нужно ли говорить, что никому и в голову не пришло дать мальчику имя
Дакворт Дарувалла, тогда как
в Джоне Дарувалле чувствовалась некая англо-индийская связь.
Каждый так или иначе мог произнести это имя. В Индии знакомы со звукосочетанием «дж»; даже немецкоговорящие швейцарцы неплохо справляются с именем Джон, хотя склонны говорить «Жан», на французский манер. Фамилия Дарувалла звучит как пишется, хотя немецкоговорящие швейцарцы произносят «в» как «ф», так что в Цюрихе молодой человек именовался Жан Даруфалла; это было близко к оригиналу. Его швейцарский паспорт был выдан на имя Джона Даруваллы. Просто, но точно.
Только лишь в тридцать девять лет в Фаррухе проснулся посыл к творчеству, чего старый Лоуджи так и не испытал. Но теперь, почти сорок лет спустя после рождения у Веры близнецов, Фаррух почувствовал, что ему было бы лучше вовсе не переживать творческий процесс. Поскольку из-за вмешательства воображения Фарруха маленький Джон Дарувалла превратился в Инспектора Дхара, любимый объект ненависти бомбейцев, – а в Бомбее много чего страстно ненавидели.
Фаррух задумал Инспектора Дхара в духе сатиры – и притом сатиры
качественной. Но почему вокруг оказалось так много тех, кто легко оскорбляется? Почему они отреагировали на Инспектора Дхара без всякого чувства юмора? Они что, не воспринимают комедию? Только теперь, уже почти шестидесятилетнему, Фарруху пришло в голову, что он сын своего отца, и вот в каком смысле: он унаследовал естественный талант бесить людей. Если над Лоуджи все время висела угроза убийства, то почему Фаррух был так слеп, что не подумал об этом же, когда сочинял своего Инспектора Дхара? А он-то считал себя таким осторожным!
Первый киносценарий он писал медленно и с большим вниманием к деталям. Это в нем говорил хирург; такому тщанию и правдоподобию он научился не у Дэнни Миллса и, конечно же, не на трехчасовых киносеансах в третьеразрядных кинотеатрах Бомбея – этих развалинах искусства
ар-деко[33], где кондиционеры всегда «на ремонте», а туалеты залиты мочой.
Доктор следил не столько за действием на экране, сколько за вечно что-то жующими зрителями. В 1950–1960-х годах кинофильмы снимались по рецепту заварки чая масала – не только в Бомбее, но и по всей Южной и Юго-Восточной Азии, на Ближнем Востоке и даже в Советском Союзе. Музыка вперемешку с насилием, душещипательные истории напополам с дешевым фарсом, беспредел вкупе со слезливой сентиментальностью – и, главное, торжество справедливости, когда силы добра противостоят силам зла и побеждают их. Были там и боги, которые помогали героям. Но доктор Дарувалла не верил в обычных богов; когда он начал сочинять, он уже стал христианином. К этой индийской мешанине, которая и представляла собой кино Бомбея, доктор добавил закадровый голос своего крутого парня по имени Дхар и его антигеройскую усмешку. Фарруху хватило мудрости не включить в картину ничего из только что обретенного им христианства.
Он по пунктам следовал рекомендациям Дэнни Миллса. Он выбрал режиссера, который ему нравился. Балрадж Гупта был молод и менее деспотичен, чем большинство режиссеров, он легко иронизировал над собой и, что более важно, был не настолько известен, чтобы его нельзя было хотя бы слегка покритиковать. По контракту, как Дэнни Миллс и советовал, за доктором было право выбрать на роль Инспектора Дхара молодого неизвестного актера. Джону Дарувалле было двадцать два года.
Поначалу попытка Фарруха выдать Джона за сына индийца и англичанки отнюдь не убедила Балраджа Гупту.
– Для меня он выглядит как какой-то европеец, – жаловался режиссер, – хотя похоже, что хинди у него настоящий.
А после успеха первой киноленты об Инспекторе Дхаре Гупта больше и не думал перечить ортопеду (из самой Канады!), подарившему жителям Бомбея самого ненавистного антигероя.
Первый фильм назывался «Инспектор Дхар и повешенный садовник». Прошло уже более двадцати лет после того
реального случая, когда на дереве (индийской мелии) обнаружили повешенного садовника, – это было в районе Малабар-Хилл, на старой улице Ридж-роуд, месте вполне шикарном для повешения. Садовник был мусульманином, его только что прогнали хозяева нескольких садов, за которыми он ухаживал; его обвиняли в воровстве, что так и оставалось недоказанным, и были те, кто утверждал, что реального садовника уволили за его экстремистские взгляды. Также говорили, что садовник был в ярости из-за закрытия мечети Бабура.
Хотя Фаррух домыслил историю двадцатилетней давности, о которой, по существу, мало что было известно, фильм «Инспектор Дхар и повешенный садовник» восприняли в отрыве от реальной истории. С одной стороны, вокруг мечети XVI века еще шли споры. Индусы хотели, чтобы их статуи оставались в мечети, в честь рождения на этом месте Рамы. Мусульмане же хотели, чтобы статуи были изъяты оттуда. В конце 1960-х годов, вполне в соответствии с языком того времени, мусульмане говорили, что хотят «освободить» мечеть Бабура, однако же она стояла на месте рождения Рамы, так что индусы считали, что это
они должны освободить его.
В фильме Инспектор Дхар пытался добиться мира. А это, конечно, было невозможно. Фильм об Инспекторе Дхаре говорил о том, что главного героя будут, несомненно, сопровождать вспышки насилия. Среди самых первых жертв была жена Инспектора Дхара! Да, в первом фильме он был женат, хотя и недолго; смерть его жены от бомбы, заложенной в автомобиль, по-видимому, оправдывала его сексуальную распущенность как в оставшейся части этого фильма, так и в будущих кинолентах про Инспектора Дхара. И всем полагалось поверить, что этот абсолютно белокожий Дхар является индийцем. Вот кадры, где он сжигает на погребальном костре свою жену; вот кадры, где он носит традиционную дхоти, традиционно брея голову. На протяжении всего первого фильма его волосы понемногу отрастают, и женщины нежно теребят новую поросль как бы в знак самого глубокого уважении к его покойной жене. В своем статусе вдовца он вызывал большую симпатию у множества женщин – это очень западная и очень оскорбительная идея.
Прежде всего почувствовали себя оскорбленными и индусы, и мусульмане. Оскорбились и вдовцы, не говоря уже о вдовах и садовниках. И начиная с первых кадров фильма оскорбились и полицейские. Так и не была найдена причина трагедии, случившейся с реальным садовником. Преступление, если это
было преступление, а не то, что садовник сам взял и повесился, так и не раскрыли.
В фильме зрителям предлагались три версии повешения, и каждая была совершенно убедительной. Этот несчастный садовник трижды умирал в петле, и каждый раз это оскорбляло какое-нибудь сообщество. Мусульмане негодовали оттого, что в убийстве обвинялись исламские фанатики. Индусы ярились оттого, что виновными называли их фундаменталистов. Сикхов возмущало, что это якобы их экстремисты повесили садовника, чтобы натравить друг на друга индусов и мусульман. Сикхов также оскорбляло, что за рулем такси, которое бешено и агрессивно носилось в фильме, каждый раз сидел человек, похожий на сумасшедшего сикха.
Но фильм, как считал доктор Дарувалла, был ужасно
смешным!
Сидя в потемках Дамского сада, Фаррух переосмысливал прошлое. Он подумал, что фильм «Инспектор Дхар и повешенный садовник» мог бы показаться ужасно смешным для
канадцев – разве что за очевидным исключением канадских садовников. Однако канадцы не видели этого фильма, если не считать тех бывших жителей Бомбея, что переехали в Торонто. Они пересмотрели видеозаписи всех фильмов об Инспекторе Дхаре, и даже
они были оскорблены. Сам Инспектор Дхар никогда не считал свои фильмы особо смешными. А когда доктор Дарувалла спросил Балраджа Гупту относительно комического (или, по крайней мере, сатирического) начала в фильмах об Инспекторе Дхаре, режиссер ответил ему в обычной своей легкомысленной манере.
– Они приносят нам сотни тысяч рупий, – сказал он. –
Вот что смешно!
Однако Фарруху было уже не до смеха.
Что, если миссис Догар – хиджра?
С наступлением вечерних сумерек даквортианцы с маленькими детьми стали занимать столики в Дамском саду. Детям нравилось принимать пищу на открытом воздухе, но их радостные и звонкие голоса не мешали Фарруху путешествовать в его прошлом. Мистер Сетна неодобрительно относился ко всем маленьким детям – особое неодобрение вызывали у него эти совместные ужины взрослых с детьми, – однако он считал своим долгом продолжать наблюдение за настроением доктора Даруваллы в Дамском саду.
Сетна видел, что Дхар уехал вместе с карликом, однако, когда Вайнод вернулся в клуб, стюард решил, что этот мерзкий коротышка просто предоставляет свое такси в распоряжение доктора Даруваллы, – карлик не болтался в фойе, как обычно; Вайнод направился в спортивный магазин, где в друзьях у него были мальчики – подавальщики мячей и те, кто перетягивал струны ракеток. Вайнод стал для них любимым разносчиком сплетен. Мистер Сетна с неодобрением относился к сплетням,
как и к карликам; стюард считал, что карлики отвратительны. Что до подавальщиков мячей и натягивателей ракеток, эти считали Вайнода славным малым.
Если кинопресса поначалу пошутила, написав, что Вайнод – это «телохранитель Инспектора Дхара» – его также называли «водителем-убийцей», – то сам Вайнод отнесся к такой репутации всерьез. Карлик всегда был хорошо вооружен – его оружие было легальным и легко пряталось в такси. Вайнод собирал рукоятки ракеток для игры в сквош – их ему отдавали натягиватели струн. Когда разбивалась головка ракетки, ее отпиливали, а обрубок обтачивали до гладкости. Оставшаяся ручка из твердых пород дерева была требуемой длины и веса, как раз для карлика. Вайноду были нужны только рукоятки от деревянных ракеток, которых выпускалось все меньше. Но карлик копил их, а использовал так, что они редко ломались. Обычно Вайнод наносил удар одной рукояткой – прямой или снизу, – целясь при этом в мошонку или в колени, а вторую рукоятку держал на отлете. Как правило, получив удар, человек хватался за рукоятку бывшей ракетки для сквоша, после чего Вайнод другой рукояткой наносил удар по кисти противника.
Тактика была беспроигрышной: спровоцировать противника, чтобы он схватился за рукоятку, а затем разбить ему кисть другой рукояткой. Черт с ней, с головой нападавшего, – как правило, Вайнод все равно не мог до нее дотянуться. Обычно разбитой кисти было достаточно, чтобы прекратить драку; если же болван не унимался, то ему приходилось драться одной здоровой рукой против двух рукояток от ракеток для сквоша. Карлик совсем не возражал, чтобы в газетах его называли убийцей и телохранителем. Он и в самом деле защищал Инспектора Дхара.
Мистер Сетна с неодобрением относился к такому рукоприкладству,
как и к тем, кто натягивал струны, безотказно обеспечивая Вайнода арсеналом рукояток. Мальчики же, что на корте, отдавали Вайноду десятки использованных теннисных мячей. Вайнод говорил, что когда работаешь водителем, то приходится много сидеть за рулем просто так, в ожидании. А бывший клоун и акробат любил быть вечно занятым. Сжимая пальцами сдутые теннисные мячи, Вайнод укреплял мышцы рук; карлик также утверждал, что это упражнение облегчает ему артритные боли, хотя, по мнению доктора Даруваллы, лучше и эффективнее было бы принимать аспирин.
Мистеру Сетне пришло в голову, что из-за этих долгих тесных бомбейских контактов с Вайнодом доктор Дарувалла сам теперь не садится за руль; в Бомбее у Фарруха уже давно не было своей машины. Поскольку карлик считался личным шофером Дхара, то многие едва ли замечали, что Вайнод возил также и доктора. Мистера Сетну поражало, насколько доктор и карлик чувствуют друг друга – даже когда карлик загружал автомобиль рукоятками от ракеток и старыми теннисными мячами, даже когда доктор просто продолжал сидеть за столом в Дамском саду. Как будто Фаррух всегда знал, что Вайнод рядом, – как будто карлик ждал только его. Ну или Дхара.
А теперь мистер Сетна решил, что доктор Дарувалла намеревается так и остаться в саду в часы вечернего застолья; возможно, доктор ждет гостей на ужин и потому решил, что для этого надо просто попридержать стол. Но когда старый стюард поинтересовался у доктора Даруваллы, сколько для него оставить мест, то услышал в ответ, что «на ужин» доктор собирается ехать домой. Тут же, как будто его разбудили, Фаррух поднялся.
Мистер Сетна видел и слышал, как он звонит жене по телефону в фойе.
–
Nein, Liebchen[34], – сказал доктор Дарувалла. – Я
не сообщил ему – не было подходящего момента.
Затем мистер Сетна уловил, что разговор коснулся убийства мистера Лала.
Значит,
это убийство, подумал он. Прикончили мистера его собственной клюшкой! А когда он услышал еще и о банкноте в две рупии во рту мистера Лала, а особенно об интригующей угрозе, связанной с Инспектором Дхаром (БУДУТ НОВЫЕ УБИЙСТВА ЧЛЕНОВ КЛУБА, ЕСЛИ ДХАР ОСТАНЕТСЯ ЕГО ЧЛЕНОМ), мистер Сетна почувствовал, что его страсть к собиранию по крупицам недостающей информации удовлетворена, по крайней мере на сегодня.
Затем случилось нечто чуть менее примечательное. Повесив телефонную трубку, доктор Дарувалла, не поднимая головы, повернул к выходу из фойе и тут столкнулся не с кем-нибудь, а со второй миссис Догар. Доктор с такой силой воткнулся в нее, что, по впечатлению мистера Сетны, должен был сбить с ног эту вульгарную женщину. Однако упал сам Фаррух. Что самое поразительное, при столкновении миссис Догар лишь пошатнулась, толкнув
мистера Догара, и
он тоже упал. Каким надо быть дураком, чтобы жениться на молодой сильной женщине! – подумал мистер Сетна. Последовали обычные поклоны, извинения и заверения в том, что у всех все в порядке. Порой абсурдность хороших манер, что с такой щедростью расточались в клубе «Дакворт», грела душу мистера Сетны.
Таким образом, Фаррух наконец исчез из поля зрения всевидящего старого стюарда. Но пока доктор поджидал Вайнода с машиной – сокрытый от мистера Сетны, – он пощупал ребро в том месте, где ощущалась боль и явно был синяк, и подивился твердости и жесткости второй миссис Догар. Как будто он врезался в каменную стену!
Доктору пришло на ум, что у миссис Догар достаточно мужского начала, чтобы оказаться хиджрой – конечно, не хиджрой-проституткой, а просто
обычным евнухом-трансвеститом. В таком случае миссис Догар, возможно, ела глазами Инспектора Дхара не для того, чтобы соблазнить, – может, она задумала
кастрировать его!
Фаррух устыдился, что он опять сочиняет в духе своих киносценариев. Сколько «Кингфишеров» я принял? – подумал он; ему полегчало, оттого что можно было свалить на пиво свои высосанные из пальца фантазии. На самом деле он ничего не знал о миссис Догар – откуда она вообще, – а хиджры все-таки были маргиналами в Индии; доктор знал, что в основном они из низов. Однако вторая миссис Догар, кем бы она ни была, принадлежала к высшему обществу. Как и
мистер Догар – хоть и старый глупый пердун, по мнению Фарруха, но человек района Малабар-Хилл; он был родом из более чем состоятельной семьи. Не мог же он быть
таким придурком, чтобы не увидеть разницы между вагиной и шрамом, который обожжен кипящим маслом.
В ожидании Вайнода доктор видел, как вторая миссис Догар помогала мистеру Догару сесть в их машину. Она возвышалась над бедным служащим с парковки, который робко открыл перед ней дверцу со стороны водителя. Фаррух с удивлением увидел, что, оказывается, миссис Догар была семейным водителем. Он слышал, что она занимается фитнесом, который включает в себя поднятие тяжестей и прочие неженские упражнения. Возможно, она также принимает тестостерон, размышлял доктор; какие-то мгновения миссис Догар выглядела так, как будто в ней взыграли половые гормоны –
мужские гормоны, подумалось доктору Дарувалле. Он слышал, что у таких женщин иногда клитор может вырасти до размера пальца, до величины пениса маленького мальчика!
То ли от перебора «Кингфишера»,
то ли от безудержно разыгравшегося воображения, но мысли доктора приняли именно такой оборот, и он поблагодарил судьбу, что он всего лишь хирург-ортопед. На самом деле он не хотел слишком разбираться в подобных вещах. Однако Фарруху пришлось сделать над собой усилие, чтобы не размышлять на эту тему, поскольку он понял, что задается вопросом: что хуже – что вторая миссис Догар собирается кастрировать Инспектора Дхара, или то, что она приударяет за красивым актером,
или то, что у этой женщины клитор невиданных размеров?
Доктор настолько был охвачен своими мыслями, что не заметил, как Вайнод, вырулив одной рукой на круговой подъездной путь перед клубом, другой рукой припозднился нажать на тормоза, так что чуть не сбил доктора. Во всяком случае, это отвлекло доктора Даруваллу от мыслей о второй миссис Догар. Пусть на мгновение, но он забыл о ее существовании.
Велосипед с грузом
Лучшее из двух такси карлика – из тех двух, что были с ручным управлением, – стояло в ремонтной мастерской. «Проверка карбюратора», – объяснил Вайнод.
Поскольку Дарувалла не имел ни малейшего представления о том, что такое проверка карбюратора, он не стал углубляться в детали. Они выехали из клуба «Дакворт» на старом «амбассадоре», кузов которого, прежде светло-жемчужного цвета, приобрел уже серый налет – как зубы, подумал Фаррух. К тому же ручку газа чуть ли не заклинивало.
Тем не менее доктор велел карлику ехать мимо старого отцовского дома на Ридж-роуд в районе Малабар-Хилл; все это, разумеется, потому, что мысли об отце и о Малабар-Хилле не отпускали его. Фаррух и Джамшед продали этот дом вскоре после убийства отца – когда их мать решила провести остаток жизни с детьми и внуками, из которых никто
не хотел оставаться в Индии. Мать доктора Даруваллы умрет в его доме в Торонто, в спальне для гостей. Тихая и мирная смерть Мехер – во сне во время ночного снегопада – была несравнима с насильственной смертью старого Лоуджи от взрыва бомбы.
Фаррух не впервые просил Вайнода проехать мимо дома его отца на Малабар-Хилле. Из такси этот дом был едва видим. Бывшая собственность семьи Дарувалла напомнила доктору, насколько поверхностны стали его контакты со страной, где он родился, – для Малабар-Хилла он был теперь чужаком. Доктор жил как гость в одном из этих унылых зданий на Марин-драйв, в апартаментах с тем же видом на Аравийское море, что и из десятка других подобных квартир. Он платил 60 лакхов (около 250 тысяч долларов) в год за квартиру площадью не менее 1200 квадратных футов
[35], но почти не жил в ней, ведь он редко приезжал в Индию. Его укоряли за то, что на время своего отсутствия он не сдавал квартиру в аренду. Но Фаррух знал, что такой глупости делать не следует, поскольку законы Бомбея были на стороне жильцов. Если бы доктор Дарувалла пустил к себе жильцов, то уже никогда бы от них не избавился. Кроме того, за фильмы об Инспекторе Дхаре доктор получал столько лакхов, что было разумно какую-то часть их тратить в Бомбее. Благодаря счету в швейцарском банке, с его волшебными возможностями и хитроумными агентами-посредниками, Дхару удавалось с успехом выводить из Индии бо́льшую часть их совместных гонораров. Доктор Дарувалла испытывал стыд и за эту аферу.
Похоже, у Вайнода был нюх на то, когда у доктора Даруваллы можно просить денег. Его предприятие зависело от материальной поддержки доктора, и карлик ничуть не стыдился своих просьб, считая, что имеет на это особое право.
Вайнод и Дипа взяли на себя заботы по спасению беспризорных детей из трущоб Бомбея; проще говоря, они набирали для цирков маленьких обитателей улиц. Они разыскивали нищих акробатов – этих детишек, отличающихся хорошей координацией, – и Вайнод делал все возможное, чтобы пристроить талантливых маленьких бездомных в более достойные цирковые труппы, чем «Большой Голубой Нил». Дипа пыталась также ограждать детей от проституции, спасать девочек, которым грозила такая участь, – хотя редко кто из них представлял интерес для цирка. Насколько доктору было известно, единственным цирком, который пристраивал у себя найденышей Вайнода и Дипы, был не такой уж большой «Большой Голубой Нил».
Фарруха всерьез смущало то, что многие из этих девочек были найденышами мистера Гарга, – то есть он находил их задолго до Вайнода и Дипы. Мистер Гарг был владельцем и управляющим «Мокрого кабаре», где под личиной благопристойности царили грубые нравы, что было нормой. В Бомбее стриптиз запрещен, не говоря уже о секс-шоу как таковом, по крайней мере на том уровне откровенности, что существует в Европе и Северной Америке. В Индии не демонстрируют обнаженное тело, зато широко распространены выступления в мокром, прилипающем к телу и почти прозрачном одеянии, а откровенно призывные сексуальные жесты являются стержнем так называемых экзотических танцовщиц в таких злачных увеселительных местах, как у мистера Гарга. Среди подобных заведений, включая даже бомбейский «Дворец Эроса», «Мокрое кабаре» считалось худшим; однако карлик и его жена убеждали доктора Даруваллу, что мистер Гарг – это добрый самаритянин Каматипуры. Среди многочисленных борделей в тамошних закоулках и в районе красных фонарей на Фолкленд-роуд и Грант-роуд «Мокрое кабаре» было раем.
Но только раем по сравнению с борделем, полагал Фаррух. Назывались ли эти девушки стриптизершами или «экзотическими танцовщицами», но в большинстве своем они не были шлюхами. Однако многие из них были беглянками из борделей Каматипуры или из тех, что располагались на Фолкленд-роуд и Грант-роуд. В борделях невинность девушек была недолгим достоинством – пока мадам не решала, что они достаточно взрослые, или пока не являлся богатый клиент с тугим кошельком. Но многие из сбежавших к мистеру Гаргу девиц были еще слишком юными для того, что могло предложить им «Мокрое кабаре»; парадокс в том, что они были достаточно взрослые, чтобы заниматься проституцией, но слишком юные, чтобы быть экзотическими танцовщицами.
Как объяснял Вайнод, большинство завсегдатаев кабаре, приходивших просто
посмотреть на женщин-танцовщиц, желали, чтобы это были женщины с полноценными формами; те же, кому хотелось секса с незрелыми девицами, вовсе
не нуждались, по утверждению Вайнода, в танцах девочек-подростков. Следовательно, мистер Гарг не мог использовать их в «Мокром кабаре», однако Фаррух представлял себе, что мистер Гарг
пользовался ими каким-то личным, запретным способом.
Для доктора Даруваллы, по теории Диккенса, мистер Гарг был извращенцем,
поскольку о том говорила его внешность. При виде его у Фарруха мурашки побежали по телу. Мистер Гарг произвел на доктора Даруваллу неизгладимое впечатление, если иметь в виду, что они встречались только однажды; их познакомил Вайнод. Предприимчивый карлик возил на своем такси также и Гарга.
Мистер Гарг был высокого роста, с выправкой военного, но с землистым цветом лица, что Фаррух мог объяснить отсутствием воздействия дневного света. Кожа на лице Гарга имела нездоровый, восковой блеск и была неестественно натянутой, как у трупа. Схожесть с мертвецом усиливалась из-за провалившегося рта; его губы всегда были приоткрыты, как у заснувшего в сидячем положении, а подглазья были темными и набрякшими, будто полными застойной крови. Хуже того, глаза мистера Гарга были желтыми и непрозрачными, как у льва, – и, как у льва, в них ничего нельзя было прочесть. А еще хуже был у него шрам от ожога. В лицо мистеру Гаргу плеснули кислотой, но он успел отвернуться, и кислота скукожила ему ухо и сожгла кожу на нижней челюсти и шее, так что под ворот рубашки уходило неприглядное розовое пятно от ожога. Даже Вайнод не знал, кто плеснул кислоту и почему.
Все, что было нужно девочкам мистера Гарга от доктора Даруваллы, – это достоверные справки о цветущем здоровье, чтобы их взяли в цирк. Но что доктор мог сказать о здоровье девочек из борделей? Некоторые
родились в борделях, и у них легко было обнаружить признаки врожденного сифилиса. А теперь доктор не мог рекомендовать их в цирковые труппы и без проверки на СПИД; не многие цирки – даже «Большой Голубой Нил» – брали девочек, если те были ВИЧ-инфицированы. У большинства из них были венерические заболевания; им требовалось хотя бы вывести глисты. Так что мало кого из них брали в цирк, даже в такой, как «Большой Голубой Нил».
Что же происходило с девочками дальше, если их не брали в цирк? (Вайнод на это отвечал: «Мы хотя бы стараемся им помочь, что уже хорошо».) Продавал ли их мистер Гарг обратно в бордель или ждал, пока они подрастут, чтобы представлять интерес для «Мокрого кабаре»? Фарруха потрясало, что по меркам Каматипуры мистер Гарг считался добропорядочной личностью; однако у доктора Даруваллы пока не было никаких улик против мистера Гарга – по крайней мере, ничего, кроме очевидного: что он подкармливает полицию, которая поэтому почти не наведывается в «Мокрое кабаре».
Однажды доктор представил себе мистера Гарга в роли персонажа фильма об Инспекторе Дхаре; для первого варианта сценария «Инспектор Дхар и убийца девушек в клетушках» он написал яркую эпизодическую роль убийцы детей по прозвищу Кислотник. Но затем Фаррух передумал. Мистер Гарг был слишком известен в Бомбее. Могли возникнуть крупные неприятности, вплоть до судебного разбирательства, кроме того, он рисковал оскорбить Вайнода и Дипу, чего никогда бы себе не позволил. Но даже если Гарг не был добрым самаритянином, то карлик и его жена оставались чем-то надежным – для девочек они были святыми людьми или старались быть таковыми. Они, как говорил Вайнод, «хотя бы старались помочь, что уже хорошо».
Поблекший «амбассадор» Вайнода уже подъезжал к Марин-драйв, когда доктор Дарувалла прервал нытье карлика.
– Хорошо, хорошо, я посмотрю ее, – сказал он. – Кто это на сей раз и что с ней случилось?
– Она девственница, – пояснил карлик. – Дипа говорит, что это почти бескостный девочка – будущий женщина-змея.
– Кто сказал, что она девственница? – спросил Фаррух.
– Она сама, – ответил Вайнод. – Кроме того, Гарг говорит Дипа, что девочка бежать из борделя еще до того, как кто-то к ней прикоснуться, – добавил он.
– Так это
Гарг говорит, что она девственница? – спросил Фаррух.
– Ну, может, почти девственница, – пояснил карлик, – может, близко к тому. Я думаю, что она была также и карлик, – добавил Вайнод. – А может, она наполовину карлик. Думаю, что почти так и есть.
– Это невозможно, Вайнод, – сказал Дарувалла.
Карлик пожал плечами, а «амбассадор» вошел в поворот; на повороте несколько теннисных мячиков прокатилось по ногам Фарруха, и доктор услышал постукивание рукояток от ракеток для сквоша под высоко поднятым сиденьем Вайнода. Карлик пояснил доктору Дарувалле, что рукоятки ракеток для бадминтона слишком хлипкие – они ломаются, – а рукоятки от теннисных ракеток слишком тяжелые, чтобы проворно управляться с ними. Рукоятки же от ракеток для сквоша были в самый раз.
Только потому, что Фаррух уже бывал здесь, он смог разглядеть в Аравийском море странную рекламу на судне, что стояло на якоре недалеко от берега; ее отражение покачивалось на волнах. Сегодня вечером вновь рекламировались ТКАНИ ТИКТОК.
И сегодня, и каждую ночь металлические щиты на фонарных столбах обещали хорошую езду на шинах марки «Аполло». Час пик давно миновал, движение на Марин-драйв затихло, и по свету в его собственной квартире доктор мог судить, что Дхар уже вернулся; балкон был освещен, а Джулия никогда не сидела на балконе в одиночку. Они, вероятно, вместе наблюдали закат, подумал доктор; знал он также и то, что солнце давно зашло. Они оба на меня злятся, решил Фаррух.
Доктор обещал Вайноду, что утром посмотрит «почти бескостную девочку». И почти девственницу, чуть не добавил он. Которая то ли полкарлика, то ли бывший карлик. Девочка мистера Гарга! – мрачно подумал доктор Дарувалла.
Войдя в строгий пустой холл дома, Фаррух на мгновение почувствовал, что так, как здесь, могло бы быть в любой точке современного мира. Но когда дверь лифта открылась, его встретило знакомое объявление, которое он терпеть не мог.
СЛУГАМ РАЗРЕШЕНО ПОЛЬЗОВАТЬСЯ ЛИФТОМ ТОЛЬКО ПРИ СОПРОВОЖДЕНИИ ДЕТЕЙ
Оно поражало его своей ошеломляющей неадекватностью. Это был знак неофициальной иерархии индийской жизни – не только принятие дискриминации, широко распространенной во всем мире, но обожествление ее, что, по убеждению Лоуджи Даруваллы, было омерзительной индийской особенностью, пусть даже в основном это было наследие британского колониального правления в Индии.
Фаррух пытался убедить соседей удалить оскорбительное объявление, но правила о слугах были неколебимы. Доктор Дарувалла был единственным жильцом этого дома, кто пытался отстаивать права слуг. К тому же жилищный комитет сбросил со счетов мнение Фарруха на том основании, что он был Н. Р. И.
[36] по официальной правительственной категории. Если в этом споре о лифте старый Лоуджи стоял бы насмерть на стороне слуг, то младший доктор Дарувалла самоуничижительно рассматривал свое поражение перед жилищным комитетом как нечто само собой разумеющееся – да, он политически слаб и вообще ни к чему не причастен.
Выйдя из лифта, доктор сказал себе, что он не на службе у индийских властей. На днях в клубе «Дакворт» кто-то возмущался тем, что кандидат на пост в одной из политических партий в Нью-Дели проводил свою предвыборную программу строго в соответствии с «вопросом о коровах»; доктор Дарувалла не знал, как реагировать на это мнение, поскольку не был уверен, что разбирается в
сути коровьего вопроса. Он был осведомлен о том, что растет число групп в защиту коров, и полагал, что это часть движения поборников возрождения индуизма, типа тех индо-шовинистских святых, которые провозглашали себя реинкарнацией самих богов и требовали, чтобы как богам им и поклонялись. Он знал, что
все еще продолжаются индо-мусульманские распри из-за мечети Бабура – основной темы его первого фильма об Инспекторе Дхаре, в то время казавшегося ему таким смешным. Теперь тысячи кирпичей были освящены и проштампованы буквами ШРИ РАМА, что означало «уважаемый Рама», и фундамент для храма Рамы был заложен меньше чем в двухстах футах от мечети Бабура. И даже доктор Дарувалла больше не считал смешными итоги сорокалетней вражды вокруг этой мечети.
И вот он снова здесь, с этой своей жалкой
непричастностью. Он знал, что там были сикхи-экстремисты, но он не знал никого из них лично. В «Дакворте» он был в дружеских отношениях с мистером Бакши, сикхом по национальности, – писателем и интереснейшим собеседником на тему американской киноклассики, но они никогда не стали бы говорить о сикхских террористах. И Фаррух знал о «Шив сена»
[37], «Далитских пантерах»
[38] и «Тамильских тиграх»
[39], но он никого оттуда не знал
лично. В Индии было более 600 миллионов индусов, 100 миллионов мусульман, а также миллионы сикхов и христиан. Насчитывалось, вероятно, не больше 80 тысяч парсов, полагал Фаррух. Но в его маленьком кусочке Индии – в его склочном жилом доме на Марин-драйв – все эти разборки миллионов укладывались в то, что доктор назвал делом лифта. Что касается этого дурацкого лифта, все противоборствующие стороны были едины в одном – в несогласии только лишь
с ним, доктором Даруваллой. И пусть слуги карабкаются по лестнице.
Фаррух недавно прочитал о человеке, который был убит только потому, что его усы оскорбляли чьи-то «кастовые чувства»; по-видимому, вощеные усы были закручены концами вверх, а не, как подобает, вниз… Доктор Дарувалла решил: Инспектор Дхар должен покинуть Индию и больше никогда сюда не возвращаться. И
я тоже должен уехать из Индии и никогда не возвращаться! – подумал он.
Что с того, что он помог в Бомбее нескольким детям-калекам? Что это за бизнес, когда он просто придумывает «смешные» кинокартины о такой стране, как эта? Какой из него писатель! И что это за бизнес – брать кровь у карликов? Какой из него генетик!
Вот так, с характерной для него утратой уверенности в себе, доктор Дарувалла вошел в свою квартиру, предвосхищая упреки, которые, как он полагал, придется ему выслушать. Уже поздно было сообщать его любимой жене, что он пригласил своего любимого Джона Даруваллу на ужин, а сам заставил обоих ждать себя. Кроме того, у него не хватило смелости сообщить Инспектору Дхару неприятные новости.
Фаррух чувствовал себя так, как будто его самого поймали и заставили выступать на арене цирка и ему уже никогда не покончить с этой досадной проволочкой насчет новостей для Дхара. Он вспомнил один из номеров программы в «Большом Королевском цирке»; поначалу он счел его очаровательным безумием, но теперь думал, что от этого номера можно сойти с ума. В нем была бессмысленная беспощадность маразма в сопровождении однообразной музыки; по мнению доктора Даруваллы, суть этого номера состояла в ощущении безумной монотонности жизни, которую испытывает время от времени каждый человек. Этот номер цирковой программы назывался «Велосипед с грузом» и представлял собой образчик простоты, пример доведенного до крайности идиотизма.
Там гоняли друг за другом по кругу, крутя педали своих велосипедов, две весьма крепкие на вид артистки. Затем к ним присоединялись другие корпулентные темнокожие женщины, которые на ходу заскакивали на велосипеды с помощью самых разных приемов. Некоторые из них устраивались на специальных подножках переднего и заднего колеса, некоторые садились на руль, едва там держась, другие балансировали на задних крыльях велосипедов. И независимо от числа прибывающих женщин, две крепкие велосипедистки продолжали крутить педали. Затем появлялись маленькие девочки; они поднимались на плечи женщин и вставали им на голову, в том числе на голову тех, кто крутил педали, и далее эти две готовые вот-вот рухнуть
пирамиды из вцепившихся в велосипеды женщин продолжали бесконечное движение по кругу.
Музыка подкрепляла это безумие, представляя собой всего лишь один короткий отрывок из канкана, который повторялся снова и снова, и все темнокожие женщины – толстые и пожилые,
а также маленькие девочки – были сильно напудрены, что создавало ауру какой-то менестрельной нереальности. На них также были бледно-фиолетовые балетные пачки, и они улыбались, и улыбались, и улыбались, покачиваясь по ходу над бортиком арены – все вокруг, и вокруг, и вокруг… Когда доктор в последний раз видел этот номер, то подумал, что он никогда не закончится.
Возможно, велосипед с грузом бывает в жизни каждого человека, подумал доктор Дарувалла. Остановившись у двери своей квартиры, Фаррух почувствовал, что он сегодня перенес что-то вроде велосипедного груза. Доктор Дарувалла мог себе представить, что снова звучит музыка канкана, как если бы его приветствовала дюжина темнокожих девушек в бледно-фиолетовых пачках – все белолицы, все пляшут в безумном нескончаемом ритме.
7
Доктор прячется в спальне
Теперь слоны рассердятся
Прошлое – это лабиринт. Где из него выход? В прихожей, где не было темнокожих с белыми лицами женщин в балетных пачках, доктора остановил ясный, но отдаленный голос жены. Голос доносился с балкона, где Джулия потчевала Дхара его любимым видом на Марин-драйв. Дхару случалось спать на этом балконе, когда он задерживался допоздна и оставался на ночь или когда прилетал в Бомбей и ему нужно было заново привыкать к запахам города.
Дхар клялся, что в этом и был секрет его успешной, почти моментальной перенастройки на Индию. Он мог прибыть из Европы, прямо из Швейцарии с ее свежим воздухом, – правда, в Цюрихе воздух был пропитан ресторанным чадом, выхлопными газами дизельных двигателей, угольной гарью и легким душком канализационных люков, – но после двух-трех дней в Бомбее Дхар утверждал, что его не волнует ни смог, ни дым от двух или трех миллионов костерков, на которых в трущобах готовят пищу, ни сладковатый запах помоечной гнили, ни даже ужасное зловоние экскрементов из-под четырех или пяти миллионов человек, приседавших на корточки у тротуара или у воды на морском берегу. В городе, где проживало девять миллионов человек, наверняка дерьмо от половины из них ощущалось в бомбейском воздухе. Доктору Дарувалле требовалось две или три недели, чтобы приспособиться к этой всепроникающей вони.
В прихожей, где преобладал запах плесени, доктор спокойно снял сандалии; он опустил на пол портфель и свой старый темно-коричневый чемоданчик. Он отметил, что зонтики в подставке запылились за ненадобностью; уже три месяца, как кончились муссонные дожди. Даже из-за закрытой на кухню двери он уловил запах баранины и дхала – так вот что у нас опять на ужин, подумал он, – но аромат вечерней пищи не помешал доктору Дарувалле испытать мощный наплыв ностальгии, поскольку его жена говорила по-немецки, как всегда, когда она оставалась вдвоем с Дхаром.
Фаррух стоял и слушал австрийские ритмы немецкого Джулии – всегда «ищ», никогда «ихь»
[40], – и его мысленному взору явилась она, восемнадцати– или девятнадцатилетняя, когда он ухаживал за ней в старом, с желтыми стенами доме ее матери в Гринцинге. Дом был завален предметами искусства в стиле
бидермейер[41]. В фойе возле стоячей вешалки – бюст Франца Грильпарцера
[42]. Работы портретиста, маниакально стремящегося к тому, чтобы на личиках детей была одна невинность, доминировали в чайной комнате, которая была переполнена более оригинальными, чем детские личики, предметами в виде фарфоровых птиц и серебряных антилоп. Фаррух вспомнил, как однажды во второй половине дня он, с сахарницей в руке, сделал нервный широкий жест и разбил стеклянный цветной абажур.
В комнате было двое часов. Одни каждые полчаса играли фрагмент вальса Ланнера и каждый час – немного более длинный фрагмент вальса Штрауса; другие часы аналогично платили признанием Бетховену и Шуберту. По понятным причинам одни были настроены на минуту с отставанием от других. Фаррух вспомнил, что, в то время как Джулия и ее мать убирали осколки разбитого им абажура, он слышал сначала Штрауса, а затем Шуберта.
Вспоминая их многочисленные послеполуденные чаепития, он мог легко себе представить, какой была его жена в девичестве. Она всегда одевалась в стиле, которым бы леди Дакворт восхищалась. Джулия носила кремовую блузку с рукавами, отороченными тесьмой, и с высоким гофрированным воротником. Между собой в семье говорили по-немецки, поскольку английский их матушки был хуже, чем у дочерей. Теперь лишь изредка Фаррух говорил с женой по-немецки. Они пользовались немецким лишь во время соитий или когда оставались одни в темноте. На этом языке Джулия сказала ему: «Я нахожу тебя очень симпатичным». Хотя уже прошло два года с тех пор, как он стал за ней ухаживать, тем не менее ему показалось, что она поторопилась, и он ничего ей не ответил. Он пытался сформулировать в голове вопрос – как она относится к цвету его кожи, – когда она внезапно добавила: «Особенно мне нравится твоя кожа. Она так хорошо смотрится рядом с моей». Когда говорят, что немецкий или какой-то другой язык романтичен, на самом деле люди просто наслаждаются воспоминаниями о прошлом, которое было связано с этим языком, подумал доктор. Было что-то интимное в том, как Джулия по-немецки обращалась к Дхару, которого она всегда называла Джон Д. Так называли его слуги, и Джулия переняла это у них точно так же, как они с доктором Даруваллой когда-то «переняли» этих слуг.
Они были немощными стариками, супружеская пара Налин и Сваруп – дети доктора Даруваллы и Джон Д. всегда звали ее Рупа, – но они пережили и Лоуджи, и Мехер, которым прежде прислуживали. На Фарруха и Джулию они трудились как пенсионеры, то есть неполный рабочий день, – настолько хозяева редко бывали в Бомбее. Остальное время Налин и Рупа присматривали за квартирой. Куда им податься, если доктор Дарувалла продаст квартиру? Он согласился с Джулией, что они попытаются продать апартаменты, но только после того, как умрут их старые слуги. Даже возвращаясь в Индию, Фаррух не задерживался в Бомбее настолько, чтобы не мог позволить себе остановиться в приличном отеле. Однажды, когда один из канадских коллег доктора сказал ему с усмешкой, что тот слишком консервативен в таких вещах, Джулия заметила: «Фаррух не консервативен – он абсолютно расточителен. Он держит квартиру в Бомбее, чтобы бывшим слугам его родителей было где жить!»
Тут доктор Дарувалла услышал, как его супруга сказала что-то об «Ожерелье королевы» – так здесь называли цепочку огней, протянувшуюся вдоль Марин-драйв. Так их назвали, когда они еще светились белым светом; теперь из-за постоянного смога свет их пожелтел. Джулия говорила, что желтый свет
совершенно не подходит для ожерелья королевы.
Сколько в ней европейского! – подумал доктор Дарувалла. Он восхищался тем, как она умела приспосабливаться к жизни в Канаде или в Индии во время их спорадических визитов, при этом не теряя привычек Старого Света, которые узнавались как в ее голосе, так и в ее манере одеваться к ужину – пусть даже в Бомбее. Доктора Даруваллу занимало не содержание речи Джулии – он не подслушивал. Он слышал только звучание ее немецкого языка, ее мягкий акцент в сочетании с точной фразировкой. Но он понял, что если Джулия сейчас говорит об «Ожерелье королевы», то, скорее всего, она не сообщила Дхару неприятные новости; у доктора упало сердце – он понял, как сильно надеялся на то, что его жена сама все скажет дорогому мальчику.
Затем заговорил Джон Д. Если немецкий Джулии успокаивал Фарруха, то немецкий Инспектора Дхара тревожил. Доктор едва узнавал Джона Д., когда тот начинал говорить по-немецки, и Фаррух испытывал беспокойство оттого, насколько немецкий Дхара энергичней его английского. Это подчеркивало дистанцию, выросшую между ними. Но высшее образование Дхар получил в Цюрихе; бо́льшую часть своей жизни он провел в Швейцарии. И своей серьезной (если и не широко признанной) актерской работой в театре «Шаушпильхаус»
[43] Джон Дарувалла гордился больше, чем коммерческим успехом Инспектора Дхара. Так почему бы его немецкому языку не быть идеальным?
Кроме того, в голосе Дхара, говорящего с Джулией, не слышалось ни единой нотки сарказма. Фаррух почувствовал укол застарелой ревности. Джон Д. более привязан к Джулии, чем ко мне, подумал доктор Дарувалла. И это после всего, что я для него сделал! В этом была какая-то отцовская горечь, и ему было стыдно за себя.
Он неслышно прошел на кухню, где, похоже, никогда не смолкали звуки приготовления пищи для вечерней трапезы, заглушавшие сейчас хорошо поставленный голос актера. К тому же Фаррух поначалу (и ошибочно) полагал, что Дхар просто поддерживает разговор об «Ожерелье королевы». Но тут доктор Дарувалла вдруг услышал упоминание своего имени – это была старая история о том, как «однажды Фаррух взял меня посмотреть слонов в море». Доктор больше не хотел слушать, потому что боялся уловить в этом голосе тон жалобы, идущей от детских воспоминаний Джона Д. Этот дорогой мальчик вспоминал, как однажды он был напуган во время «фестиваля Ганеши» – праздника Ганеша-чатуртхи; казалось, что половина города стекалась к Чоупатти-Бич, чтобы погружать в воду изображения Ганеши, бога с головой слона. Фаррух не предупредил ребенка, что толпа придет в состояние дикого исступления, не говоря уже о том, что некоторые слоновьи головы были огромных размеров, гораздо больше натуральных. Это была единственная прогулка, когда он был свидетелем истерики Джона Д. Дорогой мальчик зашелся в крике: «Они топят слонов! Теперь слоны рассердятся!»
Подумать только, а ведь Фаррух критиковал старого Лоуджи за то, что тот держал мальчика взаперти!
– Если ты берешь его только в клуб «Дакворт», что еще он сможет узнать об Индии? – говорил Фаррух отцу.
Каким же я стал лицемером! – подумал доктор Дарувалла, поскольку никто в Бомбее не скрывался от Индии столь успешно, как он сам, годами прячась в спортивном клубе «Дакворт».
Он взял восьмилетнего ребенка на Чоупатти-Бич посмотреть на толпу; там были сотни тысяч тех, кто окунал в море скульптурные изображения бога с головой слона. Что мог ребенок понять в этом? Не было времени вдаваться в объяснения по поводу запрета англичан на местные «сборища», рассказывать, с каким бешенством они критиковали массовые протесты; рыдающий восьмилетний мальчик был слишком мал, чтобы оценить эту символическую демонстрацию права выражать свое мнение. Фаррух пытался вынести ребенка из толпы, но на них напирали все новые и новые гигантские головы бога Ганеши, оттесняя обратно к морю. «Это просто праздник, – шептал он на ухо мальчику, держа его на руках. – Это не бунт». Но того сотрясала дрожь. Так доктор осознал всю тяжесть своего невежества – и не только по поводу Индии, но и по поводу детской психики.
«Сейчас Джон Д. скажет Джулии: „Это мои первые воспоминания о Фаррухе“, – подумал он. – Бедный мальчик, я до сих пор причиняю ему неприятности».
Доктор отвлекся от этих дум, сунув нос в большую кастрюлю с подливкой из красной чечевицы. Рупа уже давно добавила туда баранину и не преминула заметить, что он припозднился, но, к счастью, это баранина, и ей не повредит, если она перестоит на огне.
– Толька риса узе пересохла, – добавила она с огорчением.
Старый Налин, никогда не терявший оптимизма, постарался на ломаном английском взбодрить доктора Даруваллу:
– Зато быть многа пива!
Доктор почувствовал себя виноватым за это всегдашнее повсеместное пиво; его самого беспокоило, сколько он может выпить, а любовь Дхара к этому напитку не знала границ. Поскольку все закупки делали Налин и Рупа, доктор испытывал постоянную вину, представляя, как пара стариков возится с тяжелыми бутылками. А еще этот лифт: Налин и Рупа были слугами и потому не могли им пользоваться. Даже со всеми этими бутылками старые слуги должны были карабкаться по лестнице.
– И многа сообщения! – сказал Налин доктору.
Старику очень нравился новый автоответчик. Джулия настояла на нем, поскольку Налин и Рупа ужасно принимали сообщения – не могли правильно записать ни номер телефона, ни имена звонивших. Когда включался автоответчик, старик с радостным волнением слушал запись, поскольку теперь он ни за что такое не отвечал.
Фаррух взял с собой бутылку пива. Квартира показалась ему какой-то маленькой. В Торонто семья Дарувалла владела огромным домом. Здесь же, чтобы попасть в ванную или спальню, Фаррух каждый раз вынужден был проходить через гостиную. Но Дхар и Джулия все еще разговаривали на веранде; его они не видели. Джон Д. рассказывал самую памятную часть истории – при этом Джулия всегда смеялась.
– Они топят слонов! – восклицал Джон Д. – Сейчас слоны рассердятся!
Доктору Дарувалле всегда казалось, что немецкий тут, пожалуй, не к месту.
Если я включу воду в ванной, размышлял Фаррух, то они услышат и поймут, что я дома. Лучше я слегка ополоснусь в раковине, подумал он. Он разложил на постели чистую сорочку, выбрал нехарактерный для него галстук кричащего цвета с ярко-зеленым попугаем; это был старый рождественский подарок от Джона Д. – не тот галстук, в котором можно появиться в обществе. Фарруху трудно было себе представить, как такой галстук может сочетаться с костюмом цвета морской волны. Эти одежды для Бомбея, особенно для домашнего ужина, были чистым абсурдом, но Джулия есть Джулия.
Помывшись, доктор бросил быстрый взгляд на автоответчик – там мигал индикатор сообщений. Ему было не важно, сколько их поступило. Не слушай их сейчас, сказал он себе. Однако дух проволочки глубоко засел в нем; присоединиться сейчас к разговору Джона Д. и Джулии означало неизбежно прийти к теме двойника Джона Д. Пока Фаррух пребывал в раздумье, взгляд его упал на пачку писем на письменном столе. Должно быть, Дхар, уезжая со студии, взял с собой корреспонденцию от своих фанатов, письма, большинство из которых были полны ненависти.
Уже давно было договорено, что доктор Дарувалла имеет право открывать и читать эти письма. Хотя они были адресованы Инспектору Дхару, содержание их редко касалось актерской игры Дхара или искусства озвучивания роли; вместо этого в них неизменно шла речь или о персонаже Дхара, или о конкретном сценарии. Поскольку предполагалось, что Дхар был автором сценариев и, таким образом, создателем своего собственного героя, то именно он и оказывался причиной крайнего возмущения людей, объектом их атак, – тем самым человеком, который и заварил всю эту кашу.
Пока не стали поступать угрозы убийства, а особенно пока не начались реальные убийства реальных проституток, доктор Дарувалла отнюдь не спешил читать эту почту. Но серийные убийства девушек в клетушках были публично признаны копией убийств, совершаемых в сериале про Инспектора Дхара, так что в почте на имя главного героя произошли перемены к худшему. А в свете убийства мистера Лала доктор Дарувалла был вынужден выискивать письма с наличием любого рода угроз. Он посмотрел на довольно внушительную пачку новых писем и задался вопросом, стоит ли ему при таких обстоятельствах попросить Дхара и Джулию о помощи, чтобы все это прочесть. Как будто и без того их совместный вечер не обещал быть весьма непростым! Может, позже, подумал Фаррух, если только разговор коснется этой темы.
Но, переодевшись, доктор не смог игнорировать настойчивое мигание лампочки автоответчика. Нет, ему не стоит тратить время на то, чтобы перезванивать по оставленным сообщениям, подумал он, завязывая галстук. Конечно, не мешало бы услышать, что это за сообщения, – он мог бы просто отметить их и перезвонить позже. Так что Фаррух поискал блокнот и ручку, что было непросто сделать так, чтобы его не услышали, поскольку крошечная спальня была забита хрупкими позвякивающими вещицами эпохи королевы Виктории, которые достались ему в наследство из особняка Лоуджи на Ридж-роуд. Хотя он взял оттуда только то, что не смог сдать на аукцион, даже его письменный стол был весь заставлен старинными безделушками времен его детства, не говоря уже о фотографиях трех его дочерей; они были замужем, и, следовательно, на письменном столе доктора Даруваллы были также представлены свадебные фотографии – как и фотографии нескольких его внуков. Там же были его любимые фотографии Джона Д. – скоростной спуск на лыжах в Венгене и в Клостерсе, беговые лыжи в Понтрезине и пешеходный туризм в Церматте, – а также несколько обрамленных афиш театра «Шаушпильхаус Цюрих», с Джоном Даруваллой как во второстепенных, так и в главных ролях. Он был Жан в пьесе Стриндберга «Фрёкен Юлия», он был Кристофер Мехоун в пьесе Джона Миллингтона Синга «Удалой молодец – гордость Запада», он был Ахилл в пьесе «Пентесилея» Генриха фон Клейста, он был Фернандо в «Стелле» Гёте, он был Войницкий в чеховском «Дяде Ване», он был Антонио в «Венецианском купце» Шекспира – и, наконец, он был Бассанио
[44]. Шекспир на немецком языке звучал слишком странно для Фарруха. Доктора угнетало, что он потерял связь с языком своих романтических лет.
В конце концов он нашел ручку. Затем увидел и блокнот – под серебряной статуэткой Ганеши в младенчестве; маленький бог с головой слона мило устроился на коленях у человеческой матери Парвати. К сожалению, из-за ненормальной реакции на фильм «Инспектор Дхар и убийца девушек в клетушках» Фарруха теперь тошнило от слонов. Что было несправедливо, ибо у Ганеши была всего лишь голова слона; а в остальном – четыре нормальные человеческие руки и две человеческие ноги. Кроме того, бог Ганеша щеголял всего лишь с одним целым бивнем, хотя иногда бог держал сломанный бивень в одной из своих четырех рук.
На самом деле Ганеша не имел никакого сходства с рисунком того непотребно веселого слона, который в самом последнем фильме про Инспектора Дхара был подписью серийного убийцы, – тем неуместным рисунком, который киношный убийца оставлял на животе убитых проституток. Этот слон никаким богом не был. К тому же у
этого слона оба бивня были на месте. Тем не менее доктор Дарувалла был категорически против слонов – в любом виде. Доктору хотелось бы спросить заместителя комиссара Патела о тех рисунках, которые оставлял
реальный убийца, ибо полиция безапелляционно заявила, что они схожи с теми, что рисовал киношный преступник, то есть являются «явной вариацией на главную тему фильма». Что это значит?
Вопрос этот глубоко тревожил доктора Даруваллу, который содрогнулся при воспоминании о том, из чего родилась его идея сделать убийцу художником; источником вдохновения доктора был ни много ни мало
реальный рисунок на животе
реальной жертвы убийства. Двадцать лет назад доктор Дарувалла был судмедэкспертом на месте преступления, которое так и не раскрыли, ни тогда, ни позже. Теперь полиция утверждала, что убийца-рисовальщик украл из фильма рисунок насмешливого слона, но сценарист знал, откуда взялась оригинальная идея. Это Фаррух украл ее у убийцы – может быть,
у того же самого убийцы. Не узнает ли реальный убийца в самом последнем фильме про Инспектора Дхара копию
самого себя?
Я, как всегда, не в своем уме, решил доктор Дарувалла. Кроме того, он решил, что должен сообщить эту информацию детективу Пателу – если, так или иначе, заместитель комиссара этого еще не знает. Но каким образом Пател узнал бы об этом? – задавался вопросом Фаррух. Привычка домысливать и предугадывать была второй натурой доктора. В клубе «Дакворт» он был поражен хладнокровием заместителя комиссара; кроме того, доктор Дарувалла не мог избавиться от впечатления, что детектив Пател что-то скрывает.
Фаррух прервал нежелательные мысли так же быстро, как они пришли к нему в голову. Сидя рядом с автоответчиком, он, прежде чем нажать на кнопку, убавил громкость. Так пока и не обнаруженный, тайный сценарист включил прослушивание сообщений.
Собаки с первого этажа
Услышав жалующийся голос Ранджита, доктор тут же пожалел о том, что вместо автоответчика хотя бы на минуту не присоединился к компании Дхара и Джулии. Будучи на несколько лет старше доктора, Ранджит тем не менее сохранял в себе как непомерные ожидания, так и юношескую гневливость; он занимался бесконечной рассылкой брачных объявлений, что доктор Дарувалла считал неприемлемым для медицинского секретаря, которому уже за шестьдесят. «Юношеская гневливость» Ранджита была особенно очевидна в его реакции на тех женщин, которые после встречи с ним его отвергали. Естественно, Ранджит далеко не все годы службы секретарем у старого Лоуджи посвятил бесконечным матримониальным хлопотам. После изматывающих собеседований Ранджит успешно женился – еще задолго до смерти Лоуджи, так что старший доктор Дарувалла снова с удовольствием пользовался тем служебным рвением, которое демонстрировал его секретарь до своего жениховства.
Но жена Ранджита недавно умерла, а ему оставалось еще несколько лет до выхода на пенсию. Он по-прежнему служил в хирургическом отделении госпиталя для детей-инвалидов и становился секретарем Фарруха всякий раз, когда канадец оказывался в Бомбее в должности почетного хирурга-консультанта. И Ранджит решил, что он созрел для повторного брака. Он считал, что должен сделать это без промедления, ибо он покажется моложе, если объявит, что работает медицинским секретарем, чем если признается, что вышел на пенсию. Дабы упрочить действенность своих брачных объявлений, он пытался извлечь выгоду и из своего нынешнего статуса, и из грядущего выхода на пенсию, заявляя, что он «довольный своим положением служащий»,
а также – что он «оч. активный человек, ожидающий скорого выхода на пенсию».
Вот такие вещи, как «оч. активный», доктор Дарувалла считал неприличными для своего секретаря, озабоченного поисками невесты, не говоря уже о том, что Ранджит был наглый лжец. Поскольку газета «Таймс оф Индиа» предпочитала публиковать объявления невест и женихов не под их именами, а под конфиденциальными номерами, то это давало Ранджиту возможность размещать по полдюжины своих объявлений на одних и тех же брачных страницах воскресного выпуска газеты. Ранджит обнаружил, что там выгодно выражать терпимость к любой «кастовой принадлежности» и в то же время не менее выгодно называться индуистским брамином, которому для брачных уз необходимо совпадение «касты, религии и гороскопов». Таким образом Ранджит рекламировал себя одновременно в нескольких ипостасях. Он сказал Фарруху, что ищет лучшую жену, вне зависимости от того, важны ей кастовые и религиозные различия или совсем не важны. Почему бы просто не пойти навстречу той, что окажется в наличии?
Доктора Даруваллу смущало, что он неумолимо втягивается в матримониальный мир Ранджита. Каждое воскресенье Фаррух и Джулия прочитывали брачные объявления в «Таймс оф Индиа», словно соревнуясь, кто найдет больше объявлений, сочиненных Ранджитом. Но телефонное сообщение от Ранджита не касалось его брачных забот. Стареющий секретарь опять жаловался на «жену карлика». Это касалось Дипы, к которой Ранджит испытывал непреодолимую неприязнь, вроде той, что была характерна для мистера Сетны. Интересно, подумал доктор Дарувалла, неужели все медицинские секретари повсеместно жестоки и пренебрежительны к тем, кто нуждается во внимании врача? Или эта враждебность порождена лишь искренним желанием защитить всех врачей от посягательства на их время?
Чтобы быть справедливым к Ранджиту, все же следует признать, что Дипа абсолютно не считалась со временем доктора Даруваллы. Она позвонила, чтобы записать на утренний прием беглую девочку-проститутку – даже еще до того, как Вайнод убедил доктора осмотреть это очередное пополнение «конюшни» мистера Гарга. Ранджит описал пациентку как «кого-то якобы без костей» – ясно, что Дипа использовала профессиональное цирковое словечко «бескостная». Ранджит выражал презрение к словарю жены карлика. По описанию Дипы, девочка-проститутка, возможно, была сделана из чистого пластилина – «еще одно медицинское чудо, и, без сомнения, девственница», с сарказмом подытожил свое сообщение Ранджит.
Следующее сообщение было не новым, от Вайнода. Карлик, должно быть, звонил, когда Фаррух еще сидел в Дамском саду «Дакворта». Сообщение на самом деле предназначалось Инспектору Дхару.
«Наш любимый инспектор говорил мне, что он спать на ваш балкон сегодня вечером, – начал карлик. – Если он менять свое мнение, я теперь просто катаюсь – просто убиваю время, вам известно. Если инспектор хотеть мой вызов, он уже знает швейцаров в „Тадж“ и в „Оберой“ – чтобы оставлять свое сообщение для меня. Поздно вечером я дежурить у „Мокрое кабаре“, – признался Вайнод, – но это время, когда вы уже спать. Утром я забираю вас, как обычно. Кстати, я читал журнал, где есть
про меня!» – заключил карлик.
Единственные журналы, которые читал Вайнод, были киножурналами, где он мог иногда случайно увидеть себя на снимке рядом со знаменитостью – открывающим дверцу одного из своих «амбассадоров» для Инспектора Дхара. Там на ней красный круг с буквой «T» (такси) в нем, а также название компании карлика, которое часто не читалось полностью.
ВАЙНОД ГОЛУБОЙ НИЛ, ЛТД.
Карлик подставил свое имя вместо слова «большой», отметил Фаррух.
Дхар был единственным из кинозвезд, кто ездил в автомобилях Вайнода; и карлику льстили собственные случайные появления на снимках возле «любимого инспектора» в журналах с киносплетнями. Вайнод долго надеялся, что и другие звезды кино последуют примеру Дхара, но и Димпл Кападиа
[45], и Джая Прада, и Пуджа Беди, и Пуджа Бхатт, не говоря уже о Чанки Пандей и Санни Деол или Мадхури Дикшит и Мун Мун Сен – назовем только некоторых из них, – все они отказались пользоваться «люкс-такси» карлика. Возможно, они полагали, что соседство с «бандитом Дхара» может повредить их репутации.
Что же касается «просто кататься» туда-сюда между отелями «Оберой» и «Тадж-Махал» – это был любимый, для приработка, маршрут Вайнода. Швейцары знали карлика и хорошо к нему относились, потому что всякий раз, когда Дхар бывал в Бомбее, он останавливался
и в «Оберое»,
и в «Тадже». Поскольку Дхар снимал люкс в обоих отелях, ему был обеспечен хороший сервис; пока «Оберой» и «Тадж» конкурировали друг с другом, они лезли из кожи вон, чтобы обеспечить Дхару максимум конфиденциальности. Охрана отеля была сурова с любителями автографов и с прочими охотниками за знаменитостями; в любом отеле на стойке регистрации, если вы не знали кодового имени, которое постоянно менялось, вам отвечали, что кинозвезда не является гостем отеля.
Под «убивать время» подразумевалось, что Вайнод зарабатывал на случайных клиентах. У карлика был наметанный глаз на беспомощных туристов в вестибюлях обоих отелей – Вайнод предлагал отвезти иностранцев в хороший ресторан или туда, куда они бы сами хотели. У него также был дар находить тех туристов, у которых был ужасный опыт общения с такси, и потому им трудно было устоять перед соблазнами его службы люкс.
Доктор Дарувалла понимал, что карлик едва ли продержится на плаву, развозя только Дхара и его самого. Мистер Гарг был более постоянным клиентом. Фарруху также было известно, что карлик просил оставлять для него сообщения, для чего он договаривался со швейцарами «Обероя» и «Таджа», используя звездный статус Инспектора Дхара. Звонить этим швейцарам было нелепо, но только так можно было «сделать вызов» Вайноду. Сотовая связь в Бомбее отсутствовала; радиотелефоны не применялись, что осложняло частный бизнес таксовладельцев и было предметом постоянных жалоб Вайнода. Были в ходу пейджеры, так называемые бипы, но карлик ими не пользовался.
– Я предпочитать подождать, – отстаивал свою позицию Вайнод, намекая на то, что в один прекрасный день его частный извоз обзаведется телефонами сотовой связи.
Таким образом, если Фаррух или Джон Д. хотели вызвать карлика, они оставляли для него сообщение у швейцаров отелей. Однако делать это приходилось еще по одной причине. Карлик не любил появляться без предупреждения в доме, где снимал апартаменты доктор Дарувалла; внизу в фойе не было телефона, а карлик не считал себя слугой и отказывался пользоваться лестницей. Лестница была серьезным препятствием при его карликовости. Доктор Дарувалла выражал от имени Вайнода протест Обществу жильцов. Поначалу Фаррух доказывал, что карлик является калекой, а калек нельзя заставлять пользоваться лестницей. В ответ жилищный комитет заявлял, что калек не следует нанимать в слуги. Доктор Дарувалла возражал, доказывая, что Вайнод является независимым бизнесменом – карлик никогда не был слугой. В конце концов, Вайнод был владельцем таксомоторной компании. Однако жилищный комитет отвечал, что шофер – это слуга.
Несмотря на абсурдное требование, Фаррух сказал Вайноду, что тот может пользоваться запрещенным лифтом, если нужно подняться в квартиру Даруваллы на шестом этаже. Однако, когда бы Вайнод ни оказывался внизу в вестибюле в ожидании лифта – пусть даже поздно ночью, – все собаки жильцов первого этажа отмечали его присутствие. В квартирах первого этажа обитало какое-то непотребное число собак; и хотя доктор не был склонен верить утверждению Вайнода, что собаки ненавидят карликов, он не мог с научной точки зрения объяснить, почему стоило только Вайноду появиться перед запрещенным лифтом, как все собаки первого этажа вдруг просыпались и принимались бешено лаять.
Поэтому было так важно назначать Вайноду точное время, когда он должен заехать за Фаррухом или Джоном Д., – чтобы он мог подождать их в своем «амбассадоре» у поребрика дороги или в близлежащем переулке и вовсе не появляться в вестибюле дома. Кроме того, бешеная реакция собак первого этажа на полуночные появления Вайнода довольно грубо нарушала чуткую экосистему многоквартирного дома; притом что Фаррух был на ножах с жилищным комитетом, его инакомыслие по поводу лифта оскорбляло прочих жителей дома.
То, что он был сыном знаменитого человека, убийство которого получило широкую огласку, только усиливало претензии жильцов к доктору Дарувалле. То, что он жил за границей и позволял слугам занимать свою квартиру, а сам подолгу отсутствовал, конечно, не добавляло ему популярности, скорее вызывало чуть ли не открытое презрение.
Собак же доктор не любил не только потому, что считал виновными в дискриминации карликов. Их безумный лай возмущал доктора своим полным абсурдом;
любая иррациональность напоминала Фарруху обо всем том, что он так и не мог понять про Индию.
Тем утром, стоя на балконе, он услышал под собой, с балкона на пятом этаже, молитву своего соседа доктора Малика Абдула Азиза, образцового «слуги Всемогущего». Когда Дхар спал на балконе, он часто говорил Фарруху о том, как сладко было ему просыпаться под молитвы доктора Азиза.
«Хвала Аллаху, Богу-творцу» – это все, что мог понять доктор Дарувалла. И дальше там было что-то о «прямом пути». Это была очень искренняя молитва – Фарруху она нравилась, и он привык восхищаться доктором Азизом за его неколебимую веру, – но мысли доктора резко перескочили с религии на политику – о ней ему напоминали щиты с агрессивными лозунгами, которые стояли по всему городу. Тексты на таких щитах были, по сути, полны вражды; едва ли они подразумевали какую-то религиозность.
ИСЛАМ – ЭТО ЕДИНСТВЕННЫЙ ПУТЬ ДЛЯ ВСЕГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
И это еще было не так плохо, как лозунги «Шив сены», расклеенные по всему Бомбею. (МАХАРАШТРА ДЛЯ МАРАТХОВ или, например, ГОВОРИ С ГОРДОСТЬЮ: Я ИНДУИСТ).
Какое-то зло запятнало искренность молитвы. Что-то такое же достойное и личное, как доктор Азиз, с его молитвенным ковриком, развернутым на собственном балконе, было скомпрометировано фанатиками веры, искажено политиками. И если бы у этого безумия был звук, то, по мнению Фарруха, он бы напоминал бессмысленный собачий лай.
Неоперабельный
В этом жилом доме доктор Дарувалла и доктор Азиз были самыми настоящими жаворонками; каждого утром ждала операция – доктор Азиз был урологом. Если он молится каждое утро, подумал Фаррух, то и я буду. Этим утром он терпеливо подождал, пока мусульманин закончит свою молитву. Затем зашаркали шлепанцы доктора Азиза, свертывающего свой коврик, а доктор Дарувалла тем временем перелистывал «Книгу общих молитв»; Фаррух искал что-нибудь подходящее, по крайней мере знакомое. Ему было стыдно, что его христианское рвение, похоже, уходит в прошлое, или он полностью утратил свою веру? В конце концов, причиной его перехода в эту веру было маленькое чудо; возможно, Фарруху для вдохновения сейчас хватило бы еще одного небольшого чуда. Он понимал, что большинство христиан исповедуют веру отнюдь не из-за каких-то чудес, и эта мысль помешала в поисках нужной молитвы. Будучи христианином, он в последнее время стал также задаваться вопросом, не лукавит ли он.
В Торонто Фаррух был неассимилированным канадцем –
и индийцем, который избегал индийской общины. В Бомбее врач постоянно сталкивается с тем, как мало он знает Индию – и как мало он похож на индийца, которым себя считал. На самом деле доктор Дарувалла был ортопедом и даквортианцем, и в обоих случаях он был просто членом двух частных клубов. Даже в его принятии христианства чувствовалась фальшь; он был просто прихожанином по праздникам, на Рождество и в Пасху, – он не мог вспомнить, когда последний раз был поглощен сокровенной сутью молитвы.
Доктор Дарувалла начал свой эксперимент с так называемой апостольской молитвы «Верую», со стандартного Символа веры, хотя текст был довольно труднопроизносимый, но это, пусть в миниатюре, была целая история о том, во что он как бы верил.
– «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли…» – произнес Фаррух, затаив дыхание, но заглавные буквы отвлекали его, и он остановился.
Позже, входя в лифт, доктор Дарувалла подумал о том, как легко он утратил настроение для молитвы. Он решил, что при первой же возможности воздаст должное доктору Азизу за его исключительную религиозную дисциплину. Но когда доктор Азиз вошел в лифт на пятом этаже, Фаррух совершенно растерялся. Он едва выдавил из себя:
– Доброе утро, доктор, вы прекрасно выглядите!
– О, спасибо! Как и вы, доктор! – сказал доктор Азиз, который казался ему человеком хитрым и себе на уме.
Дверь лифта закрылась, и они остались один на один.
– Вы слышали о докторе Дэве? – спросил Азиз.
О
котором Дэве речь? – подумал Фаррух. Один доктор Дэв был кардиологом, другой – анестезиологом, а вообще была куча Дэвов, подумал он. Да и сам доктор Азиз был известен в медицинских кругах как уролог Азиз, что было единственным разумным способом выделить его среди полудюжины других докторов Азизов.
– О докторе Дэве? – осторожно переспросил Дарувалла.
– О гастроэнтерологе Дэве, – ответил уролог Азиз.
– А… да, вы об
этом Дэве, – сказал Фаррух.
– Так вы слышали? – повторил доктор Азиз. – У него СПИД! Он заразился от пациентки. И я не имею в виду половой контакт.
– При
осмотре пациентки? – спросил доктор Дарувалла.
– Полагаю, при колоноскопии
[46], – ответил доктор Азиз. – Она была проституткой.
– При колоноскопии… но
каким образом? – удивился доктор Дарувалла.
– По крайней мере сорок процентов проституток заражены этим вирусом, – сказал доктор Азиз. – Среди моих пациентов, тех, кто встречается с проститутками, положительная реакция на ВИЧ-инфекцию у двадцати процентов.
– Но при колоноскопии! Я не понимаю,
каким образом, – настаивал на своем Фаррух, однако доктор Азиз был слишком возбужден, чтобы слушать.
– Некоторые пациенты говорят
мне, урологу, что они вылечиваются от СПИДа тем, что пьют свою мочу!
– О да, уринотерапия… – сказал доктор Дарувалла, – она очень популярна, но…
– Но
вот в чем проблема! – воскликнул доктор Азиз. Он вынул из кармана сложенный лист бумаги, на котором от руки было нацарапано несколько слов, и спросил: – Вы знаете, что говорится в Камасутре?
То есть мусульманин спрашивал у парса (перешедшего в христианство), знает ли тот о собрании индийских афоризмов, касающихся сексуальных поз, которые кто-то назвал бы «любовными отношениями». Доктор Дарувалла подумал, что осторожность не помешает, и ничего не ответил.
Что касается уринотерапии, то самым мудрым было тоже ничего не сказать. Морарджи Десаи, бывший премьер-министр, практиковал уринотерапию – не это ли называлось «фонд „Вода жизни“»? Лучше об этом промолчать, решил Фаррух. Кроме того, уролог Азиз собирался прочесть что-то из Камасутры. Лучше было послушать.
– Во
многих ситуациях адюльтер позволителен, – сказал доктор Азиз, – вы только послушайте
это: «…когда такие тайные отношения безопасны и являются надежным средством для зарабатывания денег».
Доктор Азиз заново сложил уже изрядно ему послуживший листок бумаги и отправил в карман эту улику. – Ну, вы поняли? – сказал он.
– Что вы имеете в виду? – спросил Фаррух.
– Ну, что это очевидная проблема! – сказал доктор Азиз.
Фаррух все еще пытался понять, каким образом доктор Дэв подхватил СПИД во время процедуры колоноскопии; а доктор Азиз тем временем сделал вывод, что СПИД среди проституток напрямую связан с плохим советом, данным Камасутрой. (Фаррух сомневался, умеют ли вообще читать большинство проституток.) Это был еще один пример насчет собак с первого этажа – они снова лаяли. Доктор Дарувалла нервно улыбался, пока они шли к выходу в переулок, где уролог Азиз парковал свою машину.
А там произошла маленькая заминка, поскольку «амбассадор» Вайнода на какой-то момент перекрыл переулок, – однако вскоре доктор Азиз уже проехал мимо. Фаррух ждал, пока карлик развернется. Переулок был узкий и закрытый – солоновато пахнущий близким морем, а также теплом и тленом застоялой сточной канавы. Переулок был убежищем для попрошаек, которые часто наведывались в небольшие прибрежные гостиницы вдоль Марин-драйв. Доктор Дарувалла полагал, что этих нищих особенно привлекала арабская клиентура; считалось, что арабы щедрее. Но оборванец, который, сильно хромая, внезапно вышел из переулка, был не из той компании.
Его часто видели на Чоупатти-Бич, где он делал стойку на голове. Доктор понял, что это не трюк, заранее подготовленный Вайнодом и Дипой, дабы затем предложить беспризорнику кров в цирке. Мальчик провел ночь на пляже – волосы его были облеплены песком, а первые солнечные лучи загнали его в переулок, где можно было поспать еще несколько часов. Возможно, его внимание привлекли эти два автомобиля – прибывающий и отъезжающий. Когда Вайнод задним ходом подал «амбассадор» в переулок, нищий встал на пути врача. Мальчик стоял, простирая к нему руки с открытыми ладонями; его слезящиеся глаза гноились, в уголках рта скопилась белесая субстанция.
Взгляд ортопеда упал на правую ногу мальчика. Стопа нищего была жестко зафиксирована под прямым углом, как будто стопу и лодыжку навсегда приварили друг к другу, – эта деформация называлась анкилозом, который был знаком доктору Дарувалле как обычная патология при врожденной косолапости. Однако стопа и лодыжка были необычно сплющены – травма в результате раздавливания, догадался доктор, и мальчик при ходьбе опирался лишь на пятку этой ноги. Кроме того, искалеченная стопа была значительно меньше здоровой; это привело врача к мысли, что при получении травмы были повреждены эпифизарные пластины, за счет которых происходит рост костей. Так что стопа мальчика не только намертво срослась с лодыжкой – она перестала расти. Фаррух был уверен, что мальчик неоперабелен.
В этот момент Вайнод вылез из машины. Нищий с опаской посмотрел на карлика, но Вайнод не потрясал рукоятками от ракеток для сквоша. Тем не менее он решил открыть заднюю дверь для доктора Даруваллы, который отметил, что нищий выше карлика, но гораздо слабее – Вайнод просто оттолкнул мальчика с дороги. Фаррух увидел, как нищий споткнулся; его раздавленная стопа была жесткая, как молоток. Оказавшись в салоне автомобиля, доктор опустил стекло ровно настолько, чтобы мальчик мог его услышать.
– Мааф каро, – мягко сказал Дарувалла. То есть «прости меня». Он всегда так говорил нищим.
– Я
не прощаю тебя, – по-английски ответил мальчик.
– Что случилось с твоей ногой? – тоже по-английски спросил Фаррух первое, что пришло ему в голову.
– На нее наступил слон, – ответил калека.
Это похоже на правду, подумал Фаррух, однако он не поверил ответу, потому что нищие всегда лгали.
– Это был цирковой слон? – спросил Вайнод.
– Этот слон просто спускался с поезда, – сказал мальчик карлику. – Я был еще маленьким. Отец оставил меня лежать на платформе вокзала, а сам пошел в табачную лавку.
– На тебя наступил слон, пока отец покупал сигареты? – спросил Фаррух. Это, конечно, было похоже на небылицу, но калека безучастно кивнул.
– В таком случае, думаю, тебя зовут Ганеш, почти как бога-слона? – спросил доктор Дарувалла мальчика.
Не заметив сарказма в его словах, калека снова кивнул.
– Меня неправильно назвали, – ответил мальчик.
По-видимому, Вайнод поверил нищему.
– Он доктор, – сказал карлик, указывая на Фарруха. – Возможно, он тебя исправить, – добавил Вайнод, указывая на мальчика.
Но нищий, прихрамывая, уже удалялся от автомобиля.
– Вы не можете исправить то, что сделали слоны, – сказал Ганеш.
Доктор тоже не верил, что он может исправить то, что сделал слон.
– Мааф каро, – повторил доктор Дарувалла.
Калека не остановился и не удосужился оглянуться назад, оставив без внимания любимое выражение Фарруха.
Затем карлик отвез доктора Даруваллу в больницу, где того ждали две операции – одна по поводу косолапости, а другая по поводу кривошеи. Фаррух попытался отвлечься, вспомнив о своей последней операции – ламинэктомии
[47].
Затем доктор Дарувалла пофантазировал о чем-то более амбициозном – об использовании стержней Харрингтона
[48] при остеомиелите позвоночника, возникающем при его переломе. Но, даже готовясь к своим хирургических операциям – на стопе и шее, доктор продолжал думать о том, можно ли исправить ногу нищего.
Фаррух мог бы рассечь связки и сокращенные, укороченные сухожилия – то есть выполнить пластическую операцию по удлинению сухожилий, – но проблема при травме сдавления стопы была в том, как срослись кости; доктору Дарувалле надо было пилить кость. Но, повредив пучки сосудов стопы, он поставил бы под угрозу ее кровоснабжение; в результате могла начаться гангрена. Конечно, всегда можно сделать ампутацию и установить протез, но мальчик, вероятно, отказался бы от этого. Отец Фарруха наверняка не стал бы делать такую операцию; как хирург, Лоуджи придерживался старинного врачебного принципа
primum non nocere – прежде всего не навреди.
Забудь о мальчике, подумал Фаррух. Так что он провел операции на стопе и шее, затем встретился с членами комитета по приему новых членов в клубе «Дакворт», где также позавтракал с Инспектором Дхаром. Их ланч был нарушен смертью мистера Лала, а также неудобными вопросами З. К. П. (заместителя комиссара полиции) Патела. (То есть у доктора Дарувалла выдался тяжелый день.)
И теперь, прослушивая сообщения на автоответчике, Фаррух пытался представить себе, в какой именно момент в бугенвиллеях возле девятого грина мистер Лал получил смертельный удар. Возможно, в этот момент Фаррух находился в операционной; или это случилось раньше, когда он увидел в лифте доктора Азиза, или когда он сказал «мааф каро» нищему калеке, английский которого был на удивление хорош.
Без сомнения, мальчишка был из тех предприимчивых нищих, которые предлагали себя в гиды иностранным туристам. Калеки, насколько знал Фаррух, были завзятыми прохиндеями. Многие сами себя уродовали; некоторых из них целенаправленно калечили – у нищего калеки было больше возможностей заработать, чем у просто нищего. Размышляя о членовредительстве, особенно о ранах, нанесенных самому себе, доктор снова подумал о хиджрах. Затем его мысли вернулись к убийству на поле для гольфа.
Вот что поражало доктора Даруваллу, когда он оглядывался назад: как кто-то мог настолько приблизиться к мистеру Лалу, чтобы ударить старого гольфиста его же клюшкой? Как можно было незаметно подкрасться к человеку, который сам заблудился в цветах? Видимо, мистер Лал делал замахи, наклонялся, возясь с этим дурацким мячом. А где была его сумка для гольфа? Недалеко. Как кто-то мог подойти к сумке, вынуть из нее клюшку и затем ударить мистера Лала – и чтобы при этом мистер Лал ничего не увидел? Фаррух знал, что в фильме это выглядело бы неубедительно. Даже в фильме об Инспекторе Дхаре.
Так, значит, осенило доктора, мистер Лал, возможно, знал убийцу, а если убийца был другим игроком в гольф – скорее всего, со своей сумкой для клюшек, – тогда зачем ему понадобилось использовать клюшку мистера Лала? Но что мог делать посторонний человек в пределах девятого грина – притом не вызывая подозрений мистера Лала? – вот что в настоящий момент никак не мог себе вообразить создатель Инспектора Дхара.
Что за собаки лаяли в голове убийцы? Злые собаки, подумал доктор Дарувалла, потому что в голове убийцы царила страшная иррациональность. По сравнению с ней ум доктора Азиза казался вполне рассудительным. Однако размышления Фарруха на эту тему были прерваны третьим сообщением. Автоответчик врача был неумолим.
«Боже мой!» – воскликнул неузнаваемый голос. В этом голосе было столько безумной эйфории, что, как показалось доктору, едва ли это тот человек, на которого он сначала подумал.
8
Слишком много сообщений
Порой иезуиты знают далеко не все
Поначалу Фаррух действительно не догадался, что голос в автоответчике, полный истеричного энтузиазма, принадлежал отцу Сесилу, которому было семьдесят два года и который поэтому легко впадал в панику при необходимости говорить спокойно и четко с автоответчиком. Отец Сесил, индийский иезуит, пребывающий неизменно в приподнятом настроении, был старшим священником в колледже Святого Игнатия; как таковой он являлся полной противоположностью отца настоятеля – отца Джулиана, – англичанина шестидесяти восьми лет, представлявшего собой одного из тех иезуитов-интеллектуалов, что отличаются язвительным настроем ума. Сарказм отца Джулиана был такого свойства, что Фаррух каждый раз начинал испытывать к католикам смешанные чувства благоговения и недоверия. Но сообщение было от отца Сесила, поэтому не содержало ничего несерьезного. «Боже мой!» – начал отец Сесил, как будто предлагая выдать общее описание мира, распахнутого перед ним.
Что дальше? – подумал доктор Дарувалла. Поскольку Фаррух был в числе выдающихся выпускников колледжа Святого Игнатия, его часто просили выступать перед студентами с вдохновляющими речами; в предыдущие годы он также обращался к молодым женщинам из Ассоциации христиан. Когда-то он был активным членом так называемого комитета «Живая надежда», а также католической и англиканской общин во имя христианского единства. Но такая деятельность больше не интересовала его. Доктор Дарувалла искренне надеялся, что отец Сесил звонит ему не затем, чтобы
снова услышать о поразительном опыте обращения доктора в христианство.
В конце концов, несмотря на прошлые усилия доктора Даруваллы по поводу единения католической и англиканской общин, сам он был англиканцем; он чувствовал себя неуютно среди, пусть немногих, сверхревностных последователей Церкви Святого Игнатия. Фаррух отклонил недавнее приглашение выступить в Католическом харизматическом информационном центре; предлагаемая тема называлась «Харизматическое возрождение в Индии». Доктор ответил, что его собственный
скромный опыт – сугубо личное
маленькое чудо его обращения в христианство – ничто по сравнению с прочими экстатическими религиозными чудесами (говорение на разных языках, спонтанное исцеление и т. п.). «Но чудо есть чудо!» – сказал тогда отец Сесил. К удивлению Фарруха, отец Джулиан встал на сторону доктора.
– Я совершенно согласен с доктором Даруваллой, – сказал отец Джулиан. – Его опыт едва ли можно отнести к чудесам.
Фаррух почувствовал себя оскорбленным. Он был готов изобразить свой опыт причащения как неброский вид чуда; он всегда скромничал, пересказывая свою историю. На его теле не было никаких следов, хотя бы отдаленно напоминавших раны на теле распятого Христа. Его история была не про стигматы. Он был не из тех, кто постоянно кровоточит! Но то, что отец настоятель считал, что пережитый Фаррухом опыт
вообще нельзя отнести к чуду… хм, это больно задело доктора Даруваллу. Оскорбленный Фаррух не только почувствовал собственную уязвимость, но и испытал сомнение относительно якобы исключительной образованности иезуитов. Они были не только святее тебя, но и
знали больше, чем ты! Но сообщение было не о причащении доктора, а о близнеце Дхара.
Ну как же! Близнец Дхара был первым американским миссионером в досточтимой сто двадцати пятилетней истории миссии Святого Игнатия; еще никогда ни церковь, ни колледж не осчастливливал своим
визитом американский миссионер. Близнец Дхара был тем, кого иезуиты называют схоластом – под этим, как доктор уже успел выяснить, подразумевалось, что человек испытал на себе разные религиозные и философские учения и принял свои простые обеты. Тем не менее, как знал доктор, близнецу Дхара оставалось еще несколько лет до рукоположения в сан священника. Сейчас, полагал доктор Дарувалла, шел некий период самоанализа, последнее испытание принятых на себя простых обетов.
От самих этих обетов Фарруха бросало в дрожь. Бедность, целомудрие, послушание – тут не было ничего от «простоты». Трудно было представить себе, что потомок голливудского сценариста Дэнни Миллса сделает выбор в пользу бедности; еще труднее было себе представить, что отпрыск Вероники Роуз выберет целомудрие. Что же касается иезуитских хитросплетений относительно послушания, доктор Дарувалла знал, что в этом смысле даже про самого себя ему известно маловато. Он также подозревал, что если бы один из этих лукавых иезуитов попытался объяснить ему, что такое «послушание», то само объяснение было бы чудом смысловых уверток, изысканного резонерства – и в конце концов Фаррух остался бы с таким же представлением об обете послушания, каковое имел до того. По оценке доктора Даруваллы, иезуиты были интеллектуально лукавы и коварны. Труднее всего доктору было представить, что дитя Дэнни Миллса и Вероники Роуз может быть интеллектуально лукавым и коварным. Даже Дхар, получивший приличное европейское образование, не был интеллектуалом.
Но затем доктор Дарувалла напомнил себе, что Дхар и его близнец могут также быть генетическим творением Невилла Идена. Невилл всегда поражал Фарруха коварством и лукавством. Что за головоломка! И что это за человек, которому почти сорок, а он еще только
собирается или пытается стать священником? Какие невзгоды привели его к этому? Фаррух полагал, что только грубые ошибки или разочарования могли привести человека к столь радикально-репрессивным обетам.
А теперь этот отец Сесил сообщал, что «молодой Мартин» упомянул в письме доктора Даруваллу как «старого друга семьи». Так, значит, его имя Мартин – Мартин Миллс. Фаррух вспомнил, что в своем письме к нему Вера уже сообщала ему об этом. И «молодой Мартин» был не так уж и молод – разве что лишь для отца Сесила, которому было семьдесят два. Но суть телефонного сообщения отца Сесила удивила доктора Даруваллу своей неожиданностью.
– Вы знаете, когда точно он приезжает? – спрашивал отец Сесил.
Что он имеет в виду – знаю ли я? – подумал Фаррух. Почему
он этого не знает?
Но ни отец Джулиан, ни отец Сесил не запомнили, когда точно приезжает Мартин Миллс, и ругали брата Габриэля, потерявшего письмо из Америки.
Брат Габриэль прибыл в Бомбей и оказался в церкви Святого Игнатия после Гражданской войны в Испании; он воевал на стороне коммунистов, и его первым вкладом в дело церкви было собрание русских и византийских икон, благодаря чему часовня, в которой они были выставлены, приобрела известность. Брат Габриэль отвечал также за почту.
Когда Фарруху было десять или двенадцать лет и он учился в колледже при церкви, брату Габриэлю было лет двадцать шесть или двадцать восемь; доктор Дарувалла вспомнил, что в то время брат Габриэль еще пытался освоить языки хинди и маратхи, а его английский был мелодичным, с испанским акцентом. Это был невысокий крепкий мужчина в черной сутане – он поучал армию вооруженных вениками уборщиков, которые поднимали тучи пыли с каменных полов. Доктор вспомнил, что брат Габриэль вдобавок к почте отвечал и за прочую прислугу – в саду, на кухне,
а также в прачечной. Но страстью его были иконы. Он был дружелюбным, энергичным человеком, не интеллектуалом и не священником, и доктор Дарувалла подсчитал, что сегодня брату Габриэлю было около семидесяти пяти. Неудивительно, что он теряет письма, подумал Фаррух.
Так что никто не знал точно, когда должен прибыть близнец Дхара! Отец Сесил добавил, что американец практически сразу же начнет исполнять свои обязанности преподавателя. Иезуитский колледж не относил к празднику неделю между Рождеством и Новым годом; выходные полагались только на Рождество и Новый год, о чем с раздражением вспомнил бывший ученик колледжа Фаррух. Доктор предположил, что это было связано с недовольством многих родителей, которые, принадлежа к иным конфессиям, считали, что значение Рождества явно преувеличено.
Отец Сесил высказал мнение, что, возможно, молодой Мартин свяжется с доктором Даруваллой раньше, чем вступит в контакт с кем-либо из церкви или колледжа Святого Игнатия. Или, возможно, американец уже дал о себе знать доктору?
Дал о себе знать? – в панике подумал доктор.
Итак, близнец Дхара должен прибыть со дня на день, а Дхар до сих пор ничего не знает! И наивный американец прибудет в аэропорт в два или три часа ночи; в это время прибывают все рейсы из Европы и Северной Америки. (Доктор Дарувалла подумал, что
все американцы, приезжающие в Индию, «наивны».) В тот ужасающе ранний час Святой Игнатий будет в буквальном смысле слова заперт – как за́мок, как армейские бараки, как лагерь для военнопленных или пусть как монастырь. Если священники и братья не знали точно, когда прибывает Мартин Миллс, никто не оставит для него никакого света или хотя бы открытых дверей, никто не встретит его самолет. И естественно, что сбитый с толку миссионер может направить свои стопы непосредственно к доктору Дарувалле; он может просто объявиться на докторском пороге в три или четыре часа ночи, то есть уже утра. (Доктор Дарувалла предполагал, что
все миссионеры, приезжающие в Индию, бывают «сбиты с толку».)
Фаррух не мог вспомнить, что он написал Вере. Дал ли он этой ужасной женщине свой домашний адрес или адрес больницы для детей-инвалидов? Знаменательно, что она упомянула в письме к нему клуб «Дакворт». Из всего Бомбея, из всей Индии Вера, видимо, помнила только «Дакворт». (А корову, несомненно, хотела бы выбросить из памяти.)
– К черту чужие проблемы! – бормотал вслух доктор Дарувалла.
Он хирург, и как таковой он исключительно четок и добропорядочен. Явная неряшливость человеческих отношений потрясала его, особенно те отношения, за которые он чувствовал собственную особую ответственность. Брат – сестра, брат – брат, ребенок – родитель, родитель – ребенок. Что же случилось с людьми, если они устроили такой кавардак из этих базовых отношений?
Доктор Дарувалла не хотел скрывать Дхара от его близнеца. Он не хотел причинять боль Дэнни, предоставляя тому жестокие доказательства неверности и лжи Веры, но он чувствовал, что, прикрывая ее обман, он, по сути, защищает ее. Что касается Дхара, то сын настолько пропитался отвращением ко всему, чего наслушался о своей матери, что уже к двадцати годам перестал интересоваться ею; он никогда не выказывал желания что-то узнать о ней, а тем более встретиться. Можно допустить, что после тридцати он проявлял большой интерес к судьбе отца, но позднее, похоже, смирился с тем, что никогда о нем не узнает. Пожалуй, тут правильнее сказать не «смирился», а «окреп в убеждении».
К тридцати девяти годам Джон Д. просто привык к мысли, что он не знает ни мать, ни отца. Но кто не хотел бы узнать своего близнеца или, по крайней мере, встретиться с ним? Почему бы просто не познакомить этого глупого миссионера с его двойником? – спросил доктор самого себя. «Мартин, это твой брат – тебе лучше привыкнуть к этому». (Доктор Дарувалла предполагал, что все миссионеры в той или иной степени глупцы.) Фаррух подумал, что так Вере и надо, если он скажет Мартину всю правду о близнеце. Возможно, это даже удержало бы Мартина Миллса от принятия сана священника. Это в докторе Дарувалле явно заговорил англиканец, который становился в тупик от самой идеи целомудрия, представлявшейся ему абсолютным узилищем.
Фаррух вспомнил, что́ его сварливый отец говорил о целомудрии. Лоуджи рассматривал эту тему в свете опыта Ганди. Махатма женился в тринадцать лет; ему было тридцать семь, когда он принял обет сексуального воздержания. «Значит, по моим расчетам, – сказал Лоуджи, – у него было двадцать четыре года секса. Многие за всю жизнь не имеют столько лет секса. А Махатма выбрал сексуальное воздержание после двадцати четырех лет сексуальной активности. Да он был просто чертов бабник с кучей примкнувших Марий Магдалин!»
О чем бы ни высказывался его отец, это, как помнит Фаррух, был гремевший сквозь годы голос непререкаемого авторитета, поскольку старый Лоуджи изъяснялся в одной и той же напористой и вдохновенной манере; он издевался, он унижал, он провоцировал, он поучал. Давал ли он хороший совет (как правило, медицинского характера) или исходил из самых мрачных предрассудков – или выражал ни на что не похожее, до крайности упрощенное мнение, – у Лоуджи был тон самопровозглашенного эксперта. С каждым, о чем бы ни шла речь, он включал этот свой знаменитый тон, который сделал ему имя в дни борьбы за независимость Индии и в дни ее раздела, когда он так авторитетно ставил вопрос о медицине катастроф. («Перед тем как заняться переломами или ранами, в первую очередь обращайте внимание на утраченные конечности и крайне тяжелые травмы. Лучше всего, чтобы травмами головы занимались специалисты, если таковые имеются».) Жаль, что такой разумный совет был потрачен впустую на «движение», которое продлилось недолго, хотя нынешние добровольцы в данной области до сих пор говорили, что «медицина бунта» – это достойное дело.
Повозившись в прошлом, доктор Фаррух Дарувалла попытался высвободиться оттуда и вернуться в настоящее. Он заставил себя взглянуть на мелодраму двойника Дхара как на конкретную текущую проблему. И тут его словно обдало свежестью – доктор подумал, что Дхар сам должен решить, следует ли сообщать бедному Мартину Миллсу, что у того есть брат-близнец. Мартин Миллс был не тем близнецом, которого доктор знал и любил. Все зависело от того, что захочет любимый доктором Джон Д.: признать своего брата или не признать его. И к черту Дэнни и Веру и весь тот хаос, который они сотворили из своей жизни, – и, главное, к черту Веру. Ей уже шестьдесят пять, подумал Фаррух, а Дэнни был почти на десять лет старше; оба достаточно взрослые, чтобы самим разгребать это…
Но размышления доктора Даруваллы был полностью сметены следующим телефонным сообщением, рядом с которым все соображения насчет того, что делать с Дхаром и его близнецом, превратились в пустую сплетню, в никчемную ерунду.
– Это Пател, – сказал голос, который мгновенно впечатлил Фарруха неведомой ему беспристрастностью.
Анестезиолог Пател? Рентгенолог Пател? Это было гуджаратское имя – в Бомбее было не так уж много Пателов. А затем, с ощущением внезапного холода – почти такого же, как в голосе самого его автоответчика, – Фаррух осознал, кто это был. Это был заместитель комиссара Пател,
настоящий полицейский. Вероятно, он был единственным гуджаратцем в полиции Бомбея, подумал Фаррух, – наверняка местные полицейские были в основном маратхами.
– Доктор, – сказал детектив, – есть совершенно другая тема, которую мы должны обсудить, только, пожалуйста,
без Дхара. Я хочу поговорить с вами наедине.
На этом связь была прервана.
Если бы доктор Дарувалла был не так взволнован этим звонком, он мог бы как сценарист гордиться своей проницательностью, потому что его Инспектора Дхара всегда при разговоре по телефону, особенно для автоответчика, отличала подобная краткость. Но сценаристу было не до профессиональной гордости за точность созданного им характера; вместо этого Фаррух задавался вопросом, что это за «совершенно другая тема», которую детектив Пател хотел с ним
обсудить, а кроме того, почему ее нельзя обсуждать в присутствии Дхара. В то же время доктор Дарувалла холодел от мысли, что заместителю комиссара что-то уже известно о преступлении.
Была ли это еще одна версия убийства мистера Лала или другая угроза Дхару? Или эта «другая тема» касалась убийств девушек в клетушках – то есть реальных, а не киношных убийств проституток?
Но у доктора не было времени поразмышлять над этой загадкой. Со
следующим телефонным сообщением доктор Дарувалла снова оказался в тенетах прошлого.
Старые страхи и новая угроза
Это сообщение он слушал уже двадцать лет. Он получал эти звонки в Торонто и в Бомбее, у себя дома и в своем офисе. Он пытался засечь, откуда ему звонят, но безуспешно; все вызовы были сделаны с телефонов в общественных местах – из почтовых отделений, вестибюлей гостиниц, аэропортов и больниц. И независимо от того, насколько Фаррух был знаком с их содержанием, его всегда гипнотизировала ненависть, стоявшая за ними.
Голос, полный жестокой насмешки, начинал с указания старого Лоуджи для добровольцев из отряда медицины катастроф – «Перед тем как заняться переломами или ранами, в первую очередь обращайте внимание на утраченные конечности и крайне тяжелые травмы», а затем, оборвав цитату, голос говорил: «Что до „утраченного“, то твой отец утратил голову,
напрочь! Я видел ее, сидя на пассажирском сиденье, еще до того, как пламя охватило машину. А что до „тяжелых травм“ – его руки не могли выпустить руль, хотя пальцы уже горели! Я видел сожженные волосы на его руках, прежде чем собралась толпа и мне пришлось исчезнуть. И твой отец говорил, что „лучше всего, чтобы травмами головы занимались специалисты, если таковые имеются“, – так вот, что до травм головы, так это
я – специалист! Я сделал это. Я оторвал ему голову. Я видел, как он горит. И я говорю тебе – он получил по заслугам. И вся ваша семья тоже».
Это была та же самая старая страшилка – доктор Дарувалла слышал ее уже двадцать лет, – но реакция на нее не изменилась. Он сидел в спальне, и его била дрожь, точно так же, как сотни раз прежде. Его сестра в Лондоне никогда не получала таких сообщений. Фаррух предполагал, что она была избавлена от этого только потому, что абонент не знал ее фамилии в замужестве. Его брат Джамшед получал в Цюрихе такие звонки. Сообщения для обоих братьев были записаны на различных автоответчиках и на нескольких магнитофонных пленках в полиции. Как-то в Цюрихе братья Дарувалла вместе с женами несколько раз прослушали одну из этих записей. Никто так и не опознал голоса звонившего, но, к удивлению Фарруха и Джамшеда, их жены утверждали, что абонентом была женщина. Братья всегда считали этот голос явно мужским. Но сестры Джулия и Жозефина стояли на своем, утверждая, что то, в чем обе были убеждены, мистическим образом неизменно сбывается. Они были уверены, что звонила женщина.
Спор был еще в самом разгаре, когда в квартиру Джамшеда и Джозефины приехал на обед Джон Д. Каждый настаивал на том, чтобы Инспектор Дхар разрешил все сомнения. В конце концов, у актера был поставленный голос и он был обучен различать голоса и подражать им. Джон Д. прослушал запись только один раз.
– Этот человек пытается говорить, как женщина, – сказал он.
Доктор Дарувалла был в ярости – не столько от этого мнения, которое он нашел просто нелепым, но от той возмутительной безапелляционности, с которой высказывался Джон Д. Доктор был уверен, что это в нем говорил актер – актер в роли детектива. Вот откуда этот высокомерный, самоуверенный образ – из
вымысла!
Все стали возражать Дхару, и поэтому актер перемотал ленту; он еще раз прослушал запись, а точнее – еще дважды. Потом вдруг манерность, которую доктор Дарувалла связывал с Инспектором Дхаром, испарилась; теперь перед ними был серьезный, оправдывающийся Джон Д., который сказал:
– Простите, я был не прав. Это женщина, которая пытается говорить как мужчина.
Поскольку это утверждение было высказано с меньшей уверенностью и совсем не с той подачей, что была характерна для Инспектора Дхара, доктор Дарувалла сказал:
– Давайте перемотаем и еще раз послушаем.
На этот раз все согласились с Джоном Д. Это была женщина, и она старалась говорить мужским голосом. И этого голоса они никогда раньше не слышали – с этим тоже все согласились. Ее английский был почти безупречным – звучал вполне по-британски. С едва уловимым акцентом хинди.
– Я сделал это. Я оторвал ему голову. Я видел, как он горит. И я говорю тебе – он получил по заслугам. И вся ваша семья тоже, – говорила женщина, возможно, больше ста раз за прошедшие двадцать лет. Кто она? Откуда ее ненависть? И она ли это сделала?
Ее ненависть могла бы быть сильнее, если бы она
не сделала этого. Но тогда зачем брать на себя это убийство? За что можно
так возненавидеть Лоуджи? Фаррух знал, что его отец много чего наговорил лишнего, чтобы оскорбить всех и каждого, но, насколько Фарруху было известно, его отец никому
лично не причинил зла. В Индии легко было предположить, что источником любого насилия является либо месть каких-то политических противников, либо оскорбление чьих-то религиозных чувств. Когда такого выдающегося и прямодушного человека, как Лоуджи, взрывают в заминированном автомобиле, то подобное убийство автоматически относят к разряду заказных. Однако Фаррух должен был задать себе вопрос: что, если его отец стал жертвой чьего-то личного гнева, что, если его убийство выходило за привычные рамки?
Фарруху трудно было представить себе человека, особенно женщину, затаившего какую-то личную обиду на старого доктора. Потом он подумал о глубоко личной ненависти, которую, должно быть, питал к Инспектору Дхару убийца мистера Лала. («БУДУТ НОВЫЕ УБИЙСТВА ЧЛЕНОВ КЛУБА, ЕСЛИ ДХАР ОСТАНЕТСЯ ЕГО ЧЛЕНОМ».) И в голову доктору Дарувалле пришло, что, возможно, все они поспешили, предполагая, что это киногерой Дхара является причиной столь яростного гнева. Не вляпался ли дорогой мальчик доктора Даруваллы – его любимый Джон Д. – в какую-нибудь
темную историю? Может, это какие-то личные отношения вылились в столь убийственную ненависть? Доктору Дарувалле стало стыдно за себя, что он так мало спрашивал Дхара о его личной жизни. Он опасался, что уже создал у молодого человека впечатление, будто совершенно равнодушен к его делам.
Конечно же, у Джона Д. не было интимных связей, когда он находился в Бомбее; по крайней мере, он так
говорил. Были выходы на публику со старлетками – доступными кинокрасотками, – но такие пары придумывались лишь для того, чтобы вызывать желаемый скандал, когда обе стороны впоследствии могли все отрицать. Это были не отношения – это был пиар.
Успех фильмов об Инспекторе Дхаре зиждился на том, что они были для многих оскорбительны – а в Индии это дело рискованное. Тем не менее бессмысленность убийства мистера Лала означала, что ненависть убийцы имела более глубокие причины, нежели те, что доктор Дарувалла мог распознать в обычных реакциях на Дхара. Как по сигналу, как будто под влиянием простой мысли об
обиженных и
обидевших, следующее телефонное сообщение было от режиссера-постановщика всех фильмов об Инспекторе Дхаре. Балрадж Гупта снова докучал доктору Дарувалле крайне щекотливой темой –
когда выпускать в прокат новый фильм об Инспекторе Дхаре. Из-за убийств проституток и общей неприязни, с которой был встречен «Инспектор Дхар и убийца девушек в клетушках», Гупта отложил премьеру, но нетерпение его росло.
Про себя доктор Дарувалла решил, что не хотел бы показывать зрителям новый фильм об Инспекторе Дхаре, но он знал, что фильм
будет выпущен; он не мог остановить его. Как не мог сколько-нибудь дольше взывать к чувству социальной ответственности Балраджа Гупты, коль скоро у того был дефицит оного чувства; мало-мальское сострадание, которое Гупта мог испытать по поводу реально убитых проституток, было мимолетным.
– Это Гупта! – сказал режиссер. – Послушайте, а если посмотреть на это с другой стороны? Новый фильм вызовет
новые обиды. Тот, кто убивает девушек в клетушках, перестанет их убивать и займется другими убийствами! Мы даем публике что-то новенькое, чтобы у нее крыша поехала, – а проституткам только услугу окажем.
У Балраджа Гупты была логика политика; доктор не сомневался, что от нового фильма об Инспекторе Дхаре у очередной группы киноманов поедет крыша.
Фильм назывался «Инспектор Дхар и Башни Молчания»; одно название было уже оскорбительно для всей общины парсов, потому что Башни Молчания были местом погребения всех умерших парсов. Трупы всегда лежали там обнаженными, вот почему доктор Дарувалла поначалу предположил, что именно
они привлекли внимание первого грифа, которого он увидел над полем для гольфа в клубе «Дакворт». Парсы по понятным причинам охраняли свои Башни Молчания; как парс, доктор Дарувалла прекрасно это знал. Тем не менее в новом фильме об Инспекторе Дхаре кто-то убивает хиппи, приехавших с Запада, и помещает их тела в Башнях Молчания. Многие индийцы были готовы возмущаться европейскими и американскими хиппи, но
живыми. Комплекс Дурганвади с Башнями Молчания является неотъемлемой частью культуры Бомбея. Так что, по крайней мере, парсы будут возмущены подобным кощунством. И все бомбейцы посчитают содержание фильма полным абсурдом. Никто не может приблизиться к Башням Молчания, даже парсы! (Если только они не мертвы.) Но конечно, горделиво думал доктор Дарувалла, вся интрига фильма заключалась в том,
каким образом эти тела там оказываются и
как все это распутывает Инспектор Дхар.
Доктор Дарувалла обреченно подумал, что больше не может задерживать выход на экраны «Инспектора Дхара и Башен Молчания»; однако он мог еще оспорить последние аргументы Балраджа Гупты в пользу немедленного выхода картины. Кроме того, доктору гораздо больше нравился писклявый голос Балраджа Гупты при скоростном режиме прокрутке пленки, нежели тот, реальный.
Позабавившись таким образом, доктор включил последнее сообщение на автоответчике. Звонила женщина. Поначалу Фаррух подумал, что он ее не знает. «Это доктор?» – спросила она. Это был голос крайне измученного человека, пребывающего в неизлечимой депрессии. Она говорила так, будто ее рот был при этом широко открыт, как бы с постоянно отвисающей нижней челюстью. Голос был бесстрастным и невозмутимым, а акцент слишком явным – конечно, североамериканским, но доктор Дарувалла (который хорошо разбирался в акцентах) пошел дальше, предположив, что она с американского Среднего Запада или из канадских прерий. Омаха или Су-Сити, Регина или Саскатун.
– Это доктор? – спросила она. – Я знаю, кто вы на самом деле, я знаю, чем вы на самом деле занимаетесь, – продолжала женщина. – Скажите заместителю комиссара –
настоящему полицейскому. Скажите ему, кто вы такой. Скажите ему, чем вы занимаетесь.
Телефон отключился не сразу, как если бы женщина в сдерживаемом гневе промахнулась, вешая трубку на рычаг.
Фаррух сидел в своей спальне – его била дрожь. Он слышал, как в столовой Рупа накрывает к ужину их обеденный, со стеклянной столешницей стол. Вот-вот она объявит Дхару и Джулии, что доктор дома и что можно приступать к их крайне запоздалому ужину. Джулия поинтересуется, почему он как вор пробрался в спальню. По правде сказать, Фаррух и сам чувствовал себя вором, не зная, однако, что именно он украл и у кого.
Доктор Дарувалла перемотал ленту и еще раз послушал последнее сообщение. Это была совершенно новая угроза, и доктор настолько сосредоточился на смысле услышанного, что чуть не пропустил самое главное в словах абонента. Фаррух всегда был уверен в том, что
кто-нибудь неизбежно уличит его как создателя Инспектора Дхара; в этой части сообщения не было ничего неожиданного. Но при чем тут
настоящий полицейский? Почему кто-то считает, что об этом должен знать заместитель комиссара Пател?
«Я знаю, кто вы на самом деле, я знаю, чем вы на самом деле занимаетесь». – Ну и что с того, подумал киносценарист. – «Скажите ему, кто вы такой. Скажите ему, чем вы занимаетесь». – Но почему? – спрашивал себя Фаррух. Затем неожиданно для самого себя доктор обнаружил, что все это время слушает одно и то же – начало сообщения, которое он чуть не пропустил: «Это доктор?» Он снова и снова прокручивал эти слова, пока дрожь в его руках не стала такой сильной, что он перемотал ленту назад, вплоть до аргументов Балраджи Гупты в пользу немедленного выпуска на экраны нового фильма про Инспектора Дхара.
«Это доктор?»
Сердце доктора Даруваллы никогда еще так не замирало. Не может быть, что это
она! – подумал он. Но это
была она – Фаррух был уверен в этом. Сколько лет прошло – такого
не могло быть! Но конечно же, понял он, если это была она, она все узнает; включит интеллект и все вычислит.
И в этот момент в спальню влетела его жена.
– Фаррух! – сказала Джулия. – Я и не знала, что ты дома.
Но я не «дома», подумал доктор, я в очень, очень чужой стране.
–
Liebchen, – тихо сказал он своей жене. Всякий раз, когда он выражал нежность по-немецки, Джулия знала, что он либо настроен на ласку, либо попал в беду.
– Что случилось,
Liebchen? – спросила она его.
Он протянул руку – она подошла и села рядом, достаточно близко, чтобы почувствовать, как он дрожит. Она обняла его.
– Пожалуйста, прослушай это, – сказал ей Фаррух. –
Bitte.
Когда Джулия слушала первый раз, Фаррух видел по выражению ее лица, что она совершает
его ошибку; она слишком сосредоточивается на содержании сообщения.
– Не обращай внимания на то, что она говорит, – сказал доктор Дарувалла. – Лучше подумай, кто это.
Только на третий раз Фаррух увидел, как стало меняться лицо Джулии.
– Это
она, не так ли? – спросил он жену.
– Но эта женщина гораздо старше, – быстро сказала Джулия.
– Но прошло двадцать лет, Джулия! – сказал доктор Дарувалла. – Теперь она и
должна быть гораздо старше! Она
и есть гораздо старше!
Вместе они еще несколько раз прослушали запись. Наконец Джулия сказала:
– Да, я думаю, что
это она, но какая связь между ней и тем, что сейчас происходит?
В холодной спальне, в своем похоронном темно-синем костюме, к которому был комически присовокуплен галстук с ярко-зеленым попугаем, доктор Дарувалла, не без приступа страха, догадывался, какая тут связь.
«Прогулка по небу»
Прошлое окружало его, как лица в толпе. Одно из них было ему знакомо, но чье оно? Как всегда, что-то вроде луча света предложил «Большой Королевский цирк». Инспектор манежа Пратап Сингх был женат на красавице по имени Сумитра – все звали ее Суми. Ей было то ли за тридцать, то ли за сорок, и она не только играла роль матери для многих детей-исполнителей, но была также искусной акробаткой. Суми исполняла на велосипеде номер под названием «Двухколесный круг» с Суман, сестрой своего мужа. Суман была «приемной» сестрой Пратапа; не замужем; когда доктор Дарувалла видел ее в последний раз, ей было под тридцать или чуть больше – миниатюрная мускулистая красотка и лучшая акробатка в труппе Пратапа. Ее имя означало «роза» – или «запах розы», или вообще просто запах цветов? На самом деле Фаррух не знал этого точно, как не знал,
когда и каким образом Суман попала под покровительство Пратапа.
Это не имело значения. Велосипедный дуэт Суман и Суми был очень популярен. Они могли ездить на велосипедах задом наперед или, лежа на них, крутить педали руками; они могли ездить на них, как на одноколесных велосипедах, или крутить педали, сидя на руле. Возможно, благодаря своей душевной мягкости Фаррух испытывал такое удовольствие при виде красивых грациозных женщин. Но Суман была звездой, и ее «Прогулка по небу» была лучшим номером в «Большом Королевском цирке».
Пратап Сингх научил Суман, как исполнять «Прогулку по небу», после того, как увидел этот номер по телевидению; Фаррух полагал, что этот номер был создан в одном из европейских цирков. (Инспектор манежа не мог противиться своему желанию заниматься не только львами.) Пратап установил под крышей семейной палатки нечто вроде лестницы; перекладинами лестницы служили веревочные петли, а сама лестница крепилась горизонтально во всю ширину палатки. Суман вставляла ноги в петли и повисала вниз головой. Она начинала раскачиваться вперед-назад, и веревочные петли впивались в подъемы ног, для чего она должна была жестко держать стопы под прямым углом к голеням. По мере раскачивания она в нужные моменты вынимала и вставляла стопы, «шагая» таким образом по петлям от одного конца лестницы до другого. Когда она репетировала этот номер в семейной палатке труппы, ее голова была всего в нескольких дюймах над земляным полом. Пратап Сингх стоял рядом, чтобы поймать Суман в случае падения.
Но когда Суман выполняла «Прогулку по небу» под куполом главного шатра, она была в восьмидесяти футах
[49] от земляного пола и выступала без страховочной сетки.
Если бы Суман сорвалась, а Пратап Сингх попытался бы поймать ее, они оба разбились бы. Если бы инспектор манежа бросился к тому месту, куда она падает, пытаясь своим телом смягчить удар, то смертельные травмы получил бы он один.
У лестницы было восемнадцать петель. Публика молча подсчитывала шаги Суман. А сама Суман никогда не считала своих шагов; она говорила, что лучше «просто шагать». Пратап сказал ей, что смотреть вниз совсем не обязательно. Между куполом шатра и далекой ареной были только запрокинутые вверх качающиеся лица зрителей, которые смотрели на нее в ожидании, когда она упадет.
Точно так же выглядело и прошлое, подумал доктор Дарувалла, – все те же качающиеся, запрокинутые лица. Он знал, что смотреть на них было совсем не обязательно.
9
Второй медовый месяц
Перед своим обращением в христианство Фаррух насмехается над верующими
Двадцать лет назад, когда его влекла в Гоа эпикурейская ностальгия по свинине – из всей Индии она была главным продуктом разве что на Гоа, – доктор Дарувалла был обращен в христианство с помощью большого пальца правой ноги. О своем обращении он говорил застенчиво и с максимальной искренностью. Незадолго до этого доктор повидал чудом сохранившуюся мумию святого Франциска Ксаверия, но отнюдь
не это стало причиной его обращения; до того как на себе испытать Божественное вмешательство, он даже подшучивал над останками святого миссионера, которые хранились под стеклом в базилике Милосердного Иисуса
[50] в Старом Гоа.
Фаррух полагал, что позволяет себе такие шуточки, поскольку не прочь подразнить жену на предмет ее религиозности, хотя Джулия была отнюдь не столь ревностной католичкой и часто говорила, как она довольна, что все эти римско-католические путы остались в ее венском детстве. Тем не менее накануне их свадьбы Фаррух покорно выслушал утомительные религиозные наставления от венского пастора. Доктор сознательно не стал лезть на рожон в вопросах богословия, лишь бы угодить матери Джулии; но опять же чтобы подразнить Джулию, Фаррух называл церемонию освящения колец «ритуалом по омовению колец» и выражал притворное недовольство этим католическим фарсом. На самом деле он с удовольствием говорил священнику, что хотя и не крещен и никогда не был ярым приверженцем зороастризма, тем не менее всегда верил во «что-то»; однако в то время он не верил ни во что. И он спокойно лгал и священнику, и матери Джулии, что не имеет никаких возражений против того, чтобы его дети были крещены и воспитаны по канонам Римско-католической церкви. Он и Джулия пошли на этот вынужденный, пусть и не совсем невинный обман опять же ради ее матери.
Крещение дочерям не повредит, полагал Фаррух. Когда мать Джулии была еще жива и приезжала в Торонто навестить чету Дарувалла с их детьми или когда они навещали ее в Вене, то совершенно безболезненно ходили на мессу. Фаррух и Джулия говорили маленьким дочерям, что это делает их бабушку счастливой. В истории христианства это было приятной, даже почетной традицией – пройти через все обряды богослужения из уважения к члену семьи, который был непоправимо, то есть неколебимо верующим. Никто не возражал против такой – от случая к случаю – демонстрации веры, которая, честно говоря, была чуждой не только им, но и, возможно, матери Джулии. Иногда Фаррух задавался вопросом, а не исполняла ли
мать Джулии все обряды богослужения лишь для того, чтобы угодить
им.
Случилось именно то, что и предполагали супруги Дарувалла: после смерти матери Джулии их временами пробуждавшийся католицизм заглох, а посещения церкви фактически прекратились. Оглядываясь назад, доктор Дарувалла сделал вывод, что и дочери его были настроены относиться ко
всей этой религии лишь как к обрядам богослужения ради того, чтобы доставлять кому-то удовольствие. Когда доктор принял христианство, ему было приятно, что они венчались, а также следовали прочим ритуалам и обрядам, предусмотренным Англиканской церковью Канады. Возможно, поэтому отец Джулиан столь пренебрежительно отозвался о чуде, которое приобщило Фарруха к христианству. По мнению отца настоятеля, случившееся с доктором Даруваллой могло быть лишь небольшим чудом, если в результате он стал только англиканцем. Другими словами, чтобы доктор стал прихожанином Римско-католической церкви, его чуда было явно недостаточно.
Самое время отправиться в Гоа, подумал Фаррух.
– Это будет чем-то вроде второго медового месяца для Джулии, – сказал он своему отцу.
– Какой же это медовый месяц, если вы берете с собой детей? – спросил Лоуджи; он и Мехер хотели, чтобы внучки остались дома.
Фаррух знал, что его дочки, которым было одиннадцать, тринадцать и пятнадцать лет, ни за что не согласились бы остаться; слава пляжей Гоа манила их гораздо больше, чем перспектива побыть со своими бабушкой и дедушкой. И девочки решительно настроились на этот отдых, потому что там собирался быть Джон Д. Никакая сиделка не обладала такой властью над ними; они были явно влюблены в своего «приемного» старшего брата.
В июне 1969 года Джону Д. было девятнадцать лет, и – особенно в глазах дочерей доктора Даруваллы – он был исключительно симпатичным европейцем. Джулия и Фаррух, конечно, восхищались красивым юношей, но не столько его привлекательной внешностью, сколько его выдержкой в обращении с девочками; не каждый девятнадцатилетний юноша может переварить столь легкомысленную приязнь со стороны трех несовершеннолетних существ, однако Джон Д. был с ними терпелив, даже обаятелен. Джона Д., получившего образование в Швейцарии, вероятно, не смутят неформалы-фрики, наводнившие Гоа, – по крайней мере, так думал Фаррух. В 1969 году европейских и американских хиппи называли фриками – особенно в Индии.
– Это какой-то второй медовый месяц, моя дорогая, – сказал Джулии старый Лоуджи. – Он тащит тебя с детьми на грязные пляжи, где дебоширят фрики, и это все из-за своей страсти к
свинине!
С таким благословением младшее поколение семьи Дарувалла и отправилось в бывший португальский анклав. Фаррух рассказал Джулии и Джону Д., а также дочерям, оставшимся равнодушными к его словам, что церкви и монастыри Гоа являются самыми безвкусными достопримечательностями индийского христианского мира. Доктор Дарувалла был знатоком гоанской архитектуры: ему нравились монументальность и массивность, однако излишества, которые также обнаруживались и в диете доктора, он находил ужасными.
Собор Святой Екатерины и фасад Францисканской церкви он ставил выше маловыразительной церкви Чудотворного Креста, но предпочтение, которое он отдавал базилике Милосердного Иисуса, объяснялось отнюдь не архитектурным снобизмом; скорее, его дико забавляла глупость паломников – даже индуистов! – которые стекались в базилику, дабы поглазеть на мумифицированные останки святого Франциска.
Есть подозрение, особенно среди нехристиан, живущих в Индии, что святой Франциск Ксаверий больше способствовал христианизации Гоа
после своей смерти, нежели пока был жив, во время своего короткого, всего лишь несколько месяцев, пребывания там. Он умер и был похоронен на острове недалеко от побережья нынешнего Гуанчжоу; но когда его в дальнейшем подвергли унизительной процедуре эксгумации, оказалось, что он почти не разложился. Его чудесным образом сохранившееся тело отправили на корабле обратно в Гоа, где его удивительные останки стали привлекать толпы оголтелых паломников. Самая любимая Фаррухом подробность этой истории касалась женщины, которая была исполнена такого благоговения и благочестия перед столь блистательным трупом, что откусила ему палец на ноге. Ксаверий лишился не только пальца, но также кое-чего и поболее: Ватикан потребовал, чтобы его правая рука была отправлена кораблем в Рим – без этого доказательства канонизации святого Франциска могло бы и не случиться.
О, как нравилась эта история доктору Дарувалле! С какой жадностью рассматривал он усохшую реликвию, выставленную напоказ в богатом золотом убранстве, инкрустированном изумрудами. Доктор предположил, что святого поместили под стекло и водрузили на пирамидальный постамент, дабы прочим паломникам было затруднительно демонстрировать ему свою преданность ревностными укусами. Посмеиваясь в душе, внешне же сохраняя мину почтения, доктор Дарувалла со сдержанным восторгом обследовал эту усыпальницу. Повсюду, даже на саркофаге с нетленными мощами, были изображены многочисленные миссионерские подвиги Ксаверия; но ни одно из приключений святого, не говоря уже об окружении из серебра, хрусталя, алебастра, яшмы или даже розового мрамора, не произвело на Фарруха такого впечатления, как откушенный палец ноги святого Франциска.
–
Вот что теперь я называю чудом! – говорил доктор. – Такое увидишь и
сам станешь христианином!
В менее игривом настроении Фаррух изводил супругу историями о святой инквизиции в Гоа, когда миссионеры, пришедшие вслед за португальцами, под угрозой смерти обращали местное население в христианство, присваивали в своем религиозном рвении имущество индийцев, поджигали индийские храмы, не говоря уже о сожжении еретиков, а также о грандиозных зрелищах, которые они устраивали во имя веры. Как потрафили бы старому Лоуджи эти столь непочтительные высказывания сына на данную тему. А что до Джулии, ее раздражало, что в этом отношении Фаррух так напоминал своего отца. Когда дело доходило до издевки над хоть сколько-нибудь религиозным человеком, для суеверной Джулии это было неприемлемо.
– Я же не издеваюсь над твоим безверием, – говорила доктору его жена, – так что не надо меня винить за инквизицию и хватит насмехаться над бедным пальцем святого Франциска.
Доктор завелся
Фаррух и Джулия редко подпускали яда в свои споры, но им нравилось подкалывать друг друга. Не склонные скрывать на людях свою добродушную, пусть и на повышенных тонах перепалку, они казались довольно бранчливой парой в глазах окружающих – служащих отеля, официантов или унылых супругов за соседним столом, которым нечего сказать друг другу. В те времена, в 1960-е, когда Дарувалла путешествовали
en famille[51], эмоциональные всплески их дочерей лишь усиливали семейный шум и гам. По этой причине, когда в июне 1969 года семья Дарувалла отправилась на отдых, Фаррух и Джулия отказались от нескольких приглашений поселиться в какой-нибудь очень приличной вилле в Старом Гоа.
Поскольку они представляли собой довольно шумное сборище и поскольку доктор Дарувалла любил чревоугодничать в любое время дня и ночи, они решили, что будет мудрее и дипломатичнее – по крайней мере, пока дети не выросли – поселиться отдельно, а
не в особняке друзей, где столько хрупкого португальского фарфора с фаянсом и полированной мебели розового дерева. Вместо этого они остановились в одном из отелей на побережье, который уже тогда знавал лучшие времена, но которому были не страшны ни сокрушительные детские игры, ни зверский аппетит доктора Даруваллы. Обслуживающий персонал в потертой униформе, как и уставшие от мира обитатели отеля «Бардез», не обращали никакого внимания на Фарруха и Джулию, с улыбкой подзуживающих друг друга, а еды из свежих продуктов было вдосталь, пусть и не слишком вкусной, и в комнатах номера было почти чисто. В конце концов, что имело значение, так это пляж.
«Бардез» был рекомендован доктору Дарувалле одним из младших членов клуба «Дакворт». Доктору хотелось точно вспомнить, кто именно так нахваливал этот отель, но в памяти у него остались лишь обрывки той рекомендации. Гостями отеля были в основном европейцы, и Фаррух подумал, что это устроит Джулию, да и молодой Джон Д. будет чувствовать себя «как дома». Джулия с издевкой спрашивала мужа, что он имеет в виду, говоря про самочувствие Джона, ибо трудно было себе представить более раскрепощенного молодого человека, чем Джон. Что касается туристов из Европы, то это были люди, с которыми Джулия не хотела бы знаться; они были сбродом даже по меркам Джона Д. А ведь в свои университетские годы в Цюрихе Джон Д., вероятно, весьма раскрепостился в плане морали, как и другие молодые люди, – так, во всяком случае, полагал доктор Дарувалла.
Что касается личного состава семейства Дарувалла, Джон Д., несомненно, выделялся среди них; он был само спокойствие, сама безмятежность по сравнению с буйным нравом дочерей Фарруха. На них уже произвели впечатление более чем нежелательные европейские гости отеля «Бардез», хотя они льнули к Джону Д. Он был их защитником, когда молодые женщины
или юноши – те и другие в бикини на тесемках – приближались на небезопасное расстояние. На самом деле оказалось, что эти молодые женщины и молодые мужчины крутились возле семьи Дарувалла исключительно для того, чтобы получше рассмотреть Джона Д., утонченный образ которого выделял его среди прочих юношей, а особенно среди девятнадцатилетних.
Даже Фаррух имел привычку заглядываться на Джона Д., хотя он знал от Джамшеда и Джозефины, что молодого человека интересовало лишь театральное искусство и что, особенно для драматических ролей, он казался слишком застенчивым. Но стоило внимательно
посмотреть на мальчика, думал Фаррух, и все озабоченности, о которых говорили брат и его жена, рассыпались в прах. Джулия первой сказала, что Джон Д. похож на кинозвезду; под этим подразумевается, сказала она, что вы готовы наблюдать за ним, даже когда он, казалось бы, ничего не делает и ни о чем не думает. Кроме того, жена указала доктору Дарувалле на то, что по Джону Д. нельзя сказать, сколько ему лет. Когда он был чисто выбрит, его кожа была настолько идеально гладкой, что он казался гораздо моложе своих девятнадцати – почти подросток. Но когда он отпускал бороду, пусть даже однодневную щетину, он
становился взрослым мужчиной, которому около тридцати, – он выглядел умным, самоуверенным и опасным.
– Это то, что ты подразумеваешь под «кинозвездой»? – спросил Фаррух жену.
– Это то, что привлекает женщин, – откровенно сказала Джулия. – Этот мальчик – он одновременно
и мужчина,
и мальчик.
Первые несколько дней своего отпуска доктор Дарувалла был слишком занят, чтобы думать о Джоне Д. как о потенциальной кинозвезде. Джулия заставила Фарруха понервничать по поводу того, кто же из представителей клуба «Дакворт» рекомендовал им остановиться в отеле «Бардез». Наблюдать весь этот европейский сброд и привлекательных гоанцев было забавно, но не было ли среди гостей отеля «Бардез» других
даквортианцев? Лучше бы они никогда не покидали Бомбей, сказала Джулия.
И поэтому доктор нервно осматривал отель «Бардез» на предмет заблудившихся даквортианцев, опасаясь, как бы чета Сорабджи не материализовалась загадочным образом в кафе-ресторане, или не выплыли бы на берег из Аравийского моря супруги Баннерджи, или Лалы – он и она – не шокировали бы его, выскочив навстречу из-за арековой пальмы. В то же время все, чего хотелось Фарруху, – это тишины и спокойствия, дабы дать наконец выход своему растущему творческому импульсу.
Доктор Дарувалла был разочарован тем, что он больше не читатель, как когда-то. Удобнее было смотреть кино; он чувствовал, с каким ленивым искушением отдает себя во власть кинообразов. Он гордился тем, что, по крайней мере, не опускался до киномусора, который снимали в Бомбее, всей этой индийской мешанины из песен и насилия. Но Фарруха завораживали дешевые европейские или американские поделки в жанре крутого детектива; его манили эти приколы в исполнении крепких белых парней.
Киновкусы доктора резко контрастировали с тем, что любила читать его жена. На этот конкретный отдых Джулия взяла с собой автобиографию Энтони Троллопа, которого Фаррух не рассчитывал слушать в ее исполнении. Джулия же любила читать ему вслух отрывки из книги, которые ей казались хорошо написанными, или забавными, или трогательными, но предубеждение Фарруха против Диккенса распространилось и на Троллопа, чьи романы он никогда не заканчивал и чью автобиографию он даже в общих чертах не мог себе представить. Джулия обычно предпочитала художественную литературу, но Фаррух предположил, что автобиография романиста – это тоже почти вымысел, поскольку романисты не могут противостоять импульсу все приукрасить.
И это привело доктора к дальнейшим рефлексиям по поводу его остающегося втуне творческого начала. Практически перестав быть читателем, он задался вопросом: а что, если попробовать себя в писательстве? Автобиография, однако, была привилегией людей знаменитых, размышлял Фаррух, если только автор не прожил жизнь, полную захватывающих событий. Поскольку доктор не был знаменитым, да и в жизни его не было никаких особых испытаний, он счел, что автобиография – это не для него. Тем не менее он подумал, что полистает Троллопа – когда Джулии нет рядом, – чтобы посмотреть, не даст ли это ему хоть какое-то вдохновение. В чем он сомневался.
К сожалению, из другого чтива его жены был всего лишь один роман, вызывавший у Фарруха какую-то тревогу. Как-то, когда Джулии рядом не было, он заглянул в книгу, и ему показалось, что роман навязчиво и без обиняков посвящен сексу; кроме того, автор был совершенно неизвестен доктору Дарувалле, что пугало его ничуть не меньше, чем откровенная эротика романа. Это был один из самых искусных романов на данную тему, мастерски написанный ясным и прозрачным слогом – Фаррух это очень даже понимал, – что тоже пугало его.
Доктор Дарувалла начал читать все романы с раздражением и нетерпением. Джулия читала медленно, как будто дегустируя слова, Фаррух же беспокойно рвался вперед, собирая список мелких придирок к автору, пока не находил
нечто убеждавшее его, что роман сто́ящий, – или пока не сталкивался с какой-то грубой ошибкой либо с неким очевидным занудством, после чего далее уже не читал ни слова. Всякий раз, заклеймив роман, Фаррух затем набрасывался на Джулию за то видимое удовольствие, с которым она поглощала книги. Она была читателем с широким кругом интересов и заканчивала почти все, что начинала; ее всеядность тоже пугала доктора Даруваллу.
Вот так он и проводил свой второй медовый месяц – тратя попусту время, потому что с момента прибытия в Гоа не очень-то уделял внимание жене, а был занят боязливыми поисками даквортианцев, жуткое появление которых грозило напрочь испортить ему отдых. Что еще хуже, он обнаружил, что сильно расстроен – как и сексуально возбужден – романом, который читала его жена. По крайней мере, он
думал, что она читает его, хотя, может быть, она и не начинала. Если она и читала, то ничего из этого не прочла ему вслух, а поскольку тут спокойно, но энергично описывалось действо
после полового акта, Джулия наверняка была бы слишком смущена, чтобы читать такие отрывки ему вслух. Или, может, это лишь
я был бы смущен? – задавался он вопросом.
Роман настолько притягивал, что Фаррух уже не мог заглядывать в него лишь урывками; прикрыв книгу газетой или журналом, он укрывался с ней в гамаке. Джулия, похоже, не замечала отсутствия книги – возможно, читала своего Троллопа.
В первой главе внимание Фарруха привлек лишь один эпизод, занимавший пару страниц. Рассказчик ехал в поезде по Франции. «Девушка напротив меня уснула. Уголки ее узкого рта были опущены, как бы под бременем горьких открытий». Доктор Дарувалла сразу же почувствовал, что это хороший текст, но также предположил, что у истории несчастливый финал. Доктору никогда не приходило в голову, что камнем преткновения между ним и самой серьезной литературой было то, что он не любил несчастливых финалов. Фаррух совсем забыл, что в юности он предпочитал, чтобы все кончалось плохо.
Уже в пятой главе доктора Даруваллу стал откровенно пугать вуайеризм рассказчика, повествующего от первого лица, поскольку склонность к такого рода вуайеризму была начисто исключена из собственного тревожного опыта доктора. «Когда она идет, во мне возникает слабина. Неуверенный женский шаг. Полные бедра. Узкая талия». Преданно, как всегда, Фаррух подумал о Джулии. «Вспыхивает белый лифчик, там, где кофта чуть отделилась от ее груди. Я продолжаю бросать туда быстрые, беспомощные взгляды». И Джулии
нравится такое? – вопрошал Фаррух. А потом, в восьмой главе, роман принял такой оборот, что доктор Дарувалла почувствовал себя несчастным от зависти и желания. Вот тебе и второй медовый месяц! – подумал он. «Ее спина перед ним. Одним движением она стягивает с себя кофту, а затем, выставив локти, в этой неловкой позиции заведенных за спину рук, она расстегивает лифчик. Он медленно поворачивает ее лицом к себе».
Доктор Дарувалла с подозрением относился к рассказчику, этому главному герою, путешествующему за границей молодому американцу, который одержим каждой деталью сексуальных открытий между ним и французской девушкой из провинции – восемнадцатилетней Анной-Мари. Фаррух не понимал, что без навязчивого присутствия рассказчика читатель не мог бы испытывать зависть и страсть вечного соглядатая и что именно это влекло его и побуждало читать дальше и дальше. «Утром они снова делают это. Серый свет, еще очень рано. У нее несвежее дыхание».
Вот когда доктор Дарувалла уже понял, что один из любовников должен умереть; запах изо рта был неприятным намеком на смерть. Он хотел бросить чтение, но не смог. Он решил, что ему не нравится молодой американец, который живет на средства отца, он даже не работает, но его сердце разрывается от боли, поскольку юная француженка потеряла невинность. Доктор и не знал, что, оказывается, его трогают такие вещи. Книга была выше его понимания.
Поскольку его медицинская практика состояла почти из чистого посыла добра, он был плохо подготовлен к реальному миру. В основном он видел пороки развития, уродства и детские травмы; он пытался восстанавливать маленькие детские суставы до их предполагаемого совершенства. А у реального мира не было таких же ясных целей.
Я прочту еще одну главу, подумал доктор Дарувалла. Он уже прочитал девять. Он лежал в полуденную жару на ближнем краю пляжа в гамаке под мертвенно недвижными ветвями арековой и кокосовой пальм. К запаху кокосового ореха, рыбы и соли иногда примешивался дух гашиша, дрейфующий вдоль пляжа. Там, где пляж касался зеленой массы спутанной тропической растительности, киоск торговца сахарным тростником соперничал за небольшой треугольник тени с вагончиком, где продавали молочные коктейли и сок манго. Тающий лед увлажнял песок.
Семейство Дарувалла вступило в командование целой флотилией комнат – заняв весь этаж отеля «Бардез», – и у них был обширный открытый балкон, хотя только с одним спальным гамаком, и молодой Джон Д. закрепил его за собой. Доктору Дарувалле так понравилось лежать в гамаке на пляже, что он решил попросить у Джона Д. позволения поспать в гамаке на балконе хотя бы одну ночь; в конце концов, у Джона Д. была своя комната с кроватью, и Фаррух и Джулия всяко могли провести одну ночь врозь – под этим доктор подразумевал, что он и его жена не были склонны заниматься любовью каждую ночь или даже хотя бы дважды в неделю. Вот тебе и второй медовый месяц! – снова подумал Фаррух. И вздохнул.
Он должен был отложить десятую главу на потом, но вдруг снова погрузился в чтение; как и в любом хорошем романе, текст вызвал у доктора почти полное успокоение этой вечной внутренней озабоченности, пока вдруг снова не встряхнул – да так, что застал его абсолютно врасплох. «Потом поспешно, как будто очнувшись, он раздевается и сзади проскальзывает в нее. Акт, который угрожает нам всем. Город вокруг молчит. Стрелки на молочно-белых лицах часов в унисон, рывком занимают новые позиции. Поезда бегут по расписанию. Вдоль пустынных улиц изредка проплывают желтые фары автомобиля, и звон колоколов отмечает каждые час, и полчаса, и четверть часа. Чутко, словно к цветку, она прикасается к основанию его члена, который теперь полностью в ней, трогает его мошонку и начинает медленно извиваться под ним в каком-то смиренном протесте, тогда как он в собственной своей грезе чуть приподнимается, нащупывает пальцем влажный обвод ее вагины и в этот момент кончает, словно бык. Они еще долго слиты воедино, без слов. Именно такая взаимность скрепляет их, и она внушает страх. Это звериное начало побуждает их к любви».
Это был даже не конец главы, но доктору Дарувалле пришлось остановиться. Он был в шоке; и у него была эрекция, которую пришлось прятать под книгой – та, как палатка, прикрыла ему промежность. Внезапно, посреди такой ясной, такой лаконично элегантной прозы появились «член», «мошонка» и даже «вагина» (с «влажным обводом») – а самый акт влюбленных стал «звериным началом». Фаррух закрыл глаза. Читала ли Джулия
эту часть? Как правило, он не разделял удовольствие жены, с которым она читала ему вслух разные задевшие ее отрывки, –
почти всегда они оставляли Фарруха равнодушным. Доктор Дарувалла с удивлением почувствовал крайнюю необходимость обсудить впечатление от
этого отрывка со своей женой, и мысль о том, что он обсудит это с Джулией, вызвала у доктора эрекцию; он почувствовал, что его вставшее начало уперлось в эту поразительную книгу.
Доктор встречается с человеком, изменившим свой пол
Открыв глаза, Дарувалла подумал, не умер ли он и не очнулся ли в том месте, которое у христиан называется адом, поскольку над его гамаком, вытаращив глаза, стояли два даквортианца, отнюдь не из приятных ему.
– Читаешь книгу или она тебе вместо снотворного? – спросила Промила Рай.
Рядом с ней был ее единственный уцелевший племянник, тот гадкий и некогда безволосый мальчик Рахул Рай. И с Рахулом что-то было не так, заметил доктор. Похоже, Рахул был теперь женщиной. Во всяком случае, у него были женские груди; определенно он больше не был мальчиком.
Неудивительно, что Дарувалла лишился дара речи.
– Ты все еще дрыхнешь? – спросила Промила Рай.
Она наклонилась, чтобы прочесть название романа и имя автора, тогда как Фаррух крепко прижимал распахнутую палаткой книгу к своей промежности, поскольку, естественно, предпочитал
скрыть свою эрекцию и от Промилы, и от ее ужасного грудастого племянника.
– «Спорт и времяпрепровождение», – напористо прочла вслух название книги Промила Рай. – Никогда не слышала о такой книге.
– Книга очень хорошая, – заверил ее Фаррух.
– Джеймс Солтер, – с подозрением прочла вслух Промила. – Кто это такой?
– Некто замечательный, – ответил доктор.
– Ну так и о чем эта книга? – с нетерпением спросила Промила.
– О Франции, – сказал доктор. – О настоящей Франции. – Эти слова он почерпнул из книги.
Доктор Дарувалла почувствовал, что утомил Промилу. Он уже несколько лет ее не видел; мать Фарруха, Мехер, говорила о частых поездках Промилы за границу и о ее еще не законченных косметических операциях. Глядя снизу из гамака, доктор отметил неестественную натянутость кожи (под ее глазами); однако в других местах еще надо было много чего подтягивать. Она была поразительно уродлива, как редкий вид домашней птицы с избытком подбородков у горла. Фарруха не удивляло, что от нее дважды сбегали, не дойдя до алтаря; удивляло другое – что тот же самый человек осмелился приблизиться к Промиле во второй раз, поскольку она, по словам старого Лоуджи, была во всех смыслах «дважды мисс Хэвишем». Она была не только дважды брошенной, но, похоже, еще и дважды мстительной и дважды опасной и, судя по ее жутковатому племяннику с грудями, скрывала две тайны, а не одну.
– Ты помнишь Рахула? – спросила доктора Промила и, чтобы убедиться, что завладела его вниманием, своим длинными, бугристыми от вен пальцами постучала по корешку книги, все еще прикрывавшей эрекцию Фарруха.
Взглянув на Рахула, доктор Дарувалла почувствовал, что стоявшее упало.
– Да, а как же! Рахул! – сказал доктор.
До Фарруха доходили разные слухи, но он не представлял себе ничего более ужасного, чем то, что Рахул стал гомосексуалистом, как его эпатажный покойный братец, возможно, в честь его, Субодха, памяти. Это в тот ужасный сезон муссонных дождей 1949 года Невилл Иден намеренно шокировал Фарруха, сказав ему, что он взял с собой Субодха Рая именно в Италию, потому что макаронная диета улучшает выносливость организма для суровой практики содомии. Затем оба они погибли в автокатастрофе. Доктор Дарувалла предположил, что молодой Рахул воспринял это болезненно, но не
слишком.
– Рахул немножко изменил свой пол, – сказала Промила Рай с вульгарностью, которую непосвященные и закомплексованные обычно принимают за верх утонченности.
Рахул поправил свою тетку, и в голосе его слышались гормональные всплески мужского и женского.
– Я до сих пор изменяюсь, тетя, – заметил он. – Я еще
не завершен, – многозначительно сказал он доктору Дарувалле.
– Я вижу, – ответил доктор, но он ничего не видел – он не мог представить себе изменения, которым подвергся Рахул, не говоря уже о том, в чем же состояла его «незавершенность». Груди у него были небольшие, но упругие и красивой формы; губы стали полнее и мягче тех, что помнил Фаррух, и макияж, нанесенный вокруг глаз, не был чрезмерным. Если Рахулу было двенадцать или тринадцать лет в 1949 году и не более восьми или десяти, когда Лоуджи осматривал его по поводу того, что тетка называла необъяснимой безволосостью, то теперь, прикинул Фаррух, Рахулу было тридцать два или тридцать три года. Лежа на спине в гамаке, доктор видел Рахула только до талии, которая была такой же стройной и гибкой, как у молодой девушки.
Доктору было ясно, что без эстрогенов тут не обошлось, и, судя по груди Рахула и его безупречной коже, их применение увенчалось успехом; на голосе результаты пока что еще не сказались – в нем вперемешку звучали то мужские, то женские обертоны. Может, Рахул кастрирован? Но разве спросишь? Он выглядел более женственно, чем большинство хиджр. И зачем ему удалять пенис, если он хочет стать «завершенным», – разве только для того, чтобы иметь полностью сформированную вагину и чтобы эту вагину хирург сшил из вывернутого наизнанку пениса? К счастью, я просто ортопед, с благодарностью подумал доктор Дарувалла. Так что доктор только и спросил Рахула:
– Вы имя тоже изменили?
Рахул открыто, даже кокетливо, улыбнулся Фарруху; и опять мужское и женское устроили стычку в голосе Рахула.
– Нет, только когда я стану настоящим, – ответил Рахул.
– Понятно, – ответил доктор; он сделал усилие, чтобы ответить улыбкой на улыбку Рахула или, по крайней мере, изобразить толерантность. Промила еще раз заставила вздрогнуть Фарруха, побарабанив пальцами по корешку книги, которую он крепко прижимал к себе.
– Все семейство здесь? – спросила Промила.
Слова «все семейство» у нее прозвучали как нечто нелепое, как вышедшая из-под контроля людская масса.
– Да, – ответил доктор Дарувалла.
– И этот красивый мальчик, надеюсь, тоже здесь – хочу, чтобы Рахул его увидел! – сказала Промила.
– Ему должно быть восемнадцать, нет, девятнадцать… – мечтательно сказал Рахул.
– Да, девятнадцать, – сухо сказал доктор.
– Только не указывайте мне на него, – сказал Рахул. – Я хочу проверить, смогу ли сам выделить его из толпы.
С этими словами Рахул повернулся и пошел прочь через пляж. Доктор Дарувалла подумал, что Рахул намеренно удалялся в таком ракурсе, чтобы дать доктору наилучшее представление о своих женственных бедрах. Ягодицы Рахула также были продемонстрированы наилучшим образом, обвитые саронгом – тонкой тканью, которая, тесно облегая тело выше пояса, подчеркивала овалы его грудей. Тем не менее Фаррух критически отметил, что руки Рахула слишком велики, плечи слишком широки, предплечья слишком мускулисты… Стопы же были слишком длинными, а лодыжки слишком крепкими. Рахул не был ни совершенным, ни завершенным.
– Разве она не прелесть? – прошептала на ухо доктору Промила.
Она наклонилась над ним в гамаке, и Фаррух чувствовал, как тяжелая серебряная подвеска, главная деталь ее ожерелья, воткнулась ему в грудь. Итак, Рахул в мозгах Промилы был уже полноценной «она».
– Она кажется… женственной, – сказал доктор Дарувалла тетушке, преисполненной гордости.
– Она
и есть женственна, – возразила Промила Рай.
– Ну… да, – сказал доктор.
Он чувствовал себя в гамаке, как в ловушке, с нависшей над ним Промилой, похожей на какую-то хищную птицу, будто он был ее
добычей. От Промилы шел пронзительный запах – смесь сандала и жидкости для бальзамирования трупов, что-то луковое, но также и болотное. Доктор Дарувалла сделал усилие, чтобы подавить приступ тошноты. Он почувствовал, что Промила тянет к себе роман Джеймса Солтера, и схватил книгу обеими руками.
– Если это такая замечательная книга, – сказала она с сомнением, – то, надеюсь, ты одолжишь ее мне.
– Я думаю, что Мехер будет читать после меня, – сказал он, хотя имел в виду не Мехер, не свою мать; он хотел сказать – Джулия, его жена.
– Мехер тоже здесь? – быстро спросила Промила.
– Нет – я имел в виду Джулию, – смутился Фаррух.
По усмешке Промилы было понятно, что она его осуждает, как если бы его сексуальная жизнь была настолько унылой, что он путает мать с женой, – а ему еще не было и сорока! Фарруху стало стыдно, но он был также и зол. То, что поначалу огорчало в «Спорте и времяпрепровождении», теперь заполоняло его; он чувствовал себя в высшей степени мотивированным, но не в грешном порнографическом смысле. Это было что-то настолько изысканное
и эротичное, что он хотел бы разделить это чувство с Джулией. Проще говоря, роман удивительным образом заставил его вновь почувствовать себя молодым.
Доктор Дарувалла воспринял Рахула и Промилу как сексуально аберрантных
[52] существ. Они нарушили его настрой; они бросили тень на то, что было написано столь же чувственно и искренне, сколь сами они были неестественны и порочны. Фаррух подумал, что должен пойти предупредить Джулию о рыскающих вокруг Промиле Рай и ее племяннике-с-грудями. Супругам Дарувалла, вероятно, придется как-то объяснить их юным дочерям, что́ не так с Рахулом. Фаррух решил в любом случае поговорить и с Джоном Д. Доктору не понравилось, что Рахулу так хочется выделить Джона Д. «из толпы».
Промила, без сомнения, уже впечатлила племянника-с-грудями своим собственным убеждением, что Джон Д. слишком красив, чтобы быть сыном Дэнни Миллса. Доктор Дарувалла подумал, что Рахул ушел на поиски Джона Д., потому что будущий транссексуал надеется увидеть в этом дорогом для доктора мальчике какие-то проблески Невилла Идена!
Промила обернулась над гамаком, как бы сканируя пляж для своей «прелести» Рахула; доктор Дарувалла использовал этот момент, чтобы взглянуть сзади на ее с замазанными морщинами шею. Он пожалел об этом, поскольку на него уставился опухолевый нарост, похожий на меланому. Доктор не мог заставить себя посоветовать Промиле показаться кому-нибудь из врачей. Во всяком случае, это не имело отношения к работе ортопеда, и Фаррух вспомнил, как недобро реагировала Промила на отговорку Лоуджи по поводу безволосости Рахула. Не поспешил ли с диагнозом отец? – подумал доктор Дарувалла. Возможно, отсутствие волос на теле было ранним сигналом того, что в половой сфере Рахула следовало что-то исправить.
Он изо всех сил пытался вспомнить тот вопрос о докторе Тате, оставшийся без ответа. Он вспомнил тот день, когда Промила и Рахул привезли старого дурака к особняку семейства Дарувалла: там еще были какие-то предположения насчет того,
с какой целью Промила и Рахул были у доктора Таты. Маловероятно, чтобы ГИНЕКОЛОГИЯ-И-МАТЕРИНСТВО-ЛУЧШАЯ-ЗНАМЕНИТАЯ-КЛИНИКА-ДОКТОРА-ТАТЫ могла заняться лечением Промилы, которая никогда бы не рискнула доверить свои драгоценные части врачу с репутацией ниже среднего. Это Лоуджи предположил, что пациентом доктора Таты мог быть Рахул. «Какие-то дела по поводу безволосости», – вроде бы сказал тогда старший Дарувалла.
Теперь старого доктора Таты уже не было на свете. По велению нынешних, более скромных времен его сын, который также был акушером и гинекологом, удалил из вывески на клинике слова «лучшая» и «знаменитая», тем более как врач сын слыл таким же специалистом ниже среднего, что и его отец; в медицинской среде Бомбея его всегда упоминали как «Тата-Два». Тем не менее, возможно, Тата-Два сохранил записи своего отца. Фаррух думал, что было бы интересно узнать побольше о безволосости Рахула.
Забавно было представить себе, насколько же единодушны оказались Промила и Рахул в решении изменить пол Рахула, что они обратились не к кому-нибудь, а именно к хирургу-гинекологу. Вы ведь обращаетесь не к тому, кто специалист по органам, которые вы
хотите иметь, а скорее к тому, кто разбирается в органах, которые у вас
есть! Значит, понадобился бы хирург-уролог. Доктор Дарувалла предположил, что следовало бы проконсультироваться и у психиатра; безусловно, ни один ответственный врач не возьмется за операцию по смене пола по одному лишь требованию пациента.
Затем Фаррух вспомнил, что операции по смене пола в Индии запрещены, хотя это вряд ли мешало хиджре кастрировать себя; холощение являлось кастовым долгом хиджр. По-видимому, Рахул страдал не от отсутствия бремени такого «долга»; похоже, выбор Рахула был мотивирован чем-то другим – не тем, чтобы стать изолированным третьим полом евнухов-трансвеститов, а тем, чтобы стать «завершенным». Настоящей женщиной – вот кем хотел стать Рахул, по представлению доктора Даруваллы.
– Я предполагаю, это молодой Сидхва рекомендовал вам отель «Бардез», – холодно сказала Промила доктору, что заставило того вспомнить нежеланный источник той изначальной информации.
Этот молодой человек поражал Фарруха приверженностью ко всему самому модному, однако об отеле «Бардез» Сидхва говорил долго и с необузданным энтузиазмом.
– Да, это был Сидхва, – ответил доктор. – Полагаю, он и вам его рекомендовал.
Промила Рай посмотрела сверху вниз на доктора Даруваллу, лежавшего в гамаке. Казалось, что это рептилия уставилась на него, – в абсолютно холодном взгляде не было ни проблеска жалости, а только лишь беспокойство, с каким ящерица высматривает муху.
– Это я сказала
ему, – произнесла Промила. – «Бардез» – это
мой отель. Я приезжаю сюда уже много лет.
Ну и выбрал же я! – подумал доктор Дарувалла. Но Промила уже покончила с ним, по крайней мере на данный момент. Она просто двинулась прочь, даже без намека на какие-то там церемонии, которые можно было бы принять за знак вежливости, хотя она, конечно, обладала хорошими манерами и, когда нужно, могла их продемонстрировать в избытке.
Так что для Джулии у меня плохая новость, подумал Фаррух: два отвратительных даквортианца приехали в отель «Бардез», оказавшийся одним из их любимых мест. Хорошей же новостью был роман «Спорт и времяпрепровождение» Джеймса Солтера – очень давно книга так не захватывала его тело и разум, а ведь ему уже было тридцать девять.
Доктор Дарувалла возжелал свою жену – так внезапно, так остро, так бесстыдно, как еще никогда не желал ее, – и он подивился силе прозы мистера Солтера, которая пробудила в нем все эти чувства: она доставляла ему эстетическое наслаждение
и вызывала у него нечто гораздо большее, чем просто эрекцию. Роман представлялся ему героическим актом обольщения; он оживил все чувства доктора.
Фаррух почувствовал, как остывает песок пляжа; в полдень песок так обжигал подошвы, что ходить по нему можно было только в сандалиях, теперь же доктор с удовольствием шел босиком, ощущая, что температура песка под ногами близка к идеальной. Он собирался встать очень рано утром, чтобы пройтись по пляжу в самую прохладу, но забыл об этом. Тем не менее все это прорастало в нем теперь, во второй его медовый месяц. Я напишу письмо мистеру Джеймсу Солтеру, решил он. Всю остальную часть своей жизни доктор Дарувалла будет сожалеть, что так и не написал того письма, но в этот июньский день 1969 года на Бага-Бич в Гоа доктор на какое-то время почувствовал себя новым человеком. Фарруха отделял лишь один день от встречи с незнакомкой, чей голос на автоответчике вот уже двадцать лет преследовал его, наполняя ужасом.
– Это он? Это доктор? – спрашивала она.
Когда Фаррух впервые услышал эти вопросы, он не имел ни малейшего представления о том, в какой мир собирался войти.
10
Перекрестки
Проверка на сифилис
В отеле «Бардез» персонал на стойке регистрации сказал доктору Дарувалле, что с пляжа приходила молодая женщина, из лагеря хиппи в Анджуне; она была хромая и по пути заглядывала во все отели – искала врача. Спрашивала: «У вас есть какой-нибудь доктор?» Они гордились тем, что прогнали ее, но предупредили доктора, что она наверняка вернется; вряд ли она найдет кого-нибудь на Калангуте-Бич, кто займется ее ногой, а если она доберется до Агуады, ее оттуда прогонят. Потому что она так выглядит, что хоть в полицию звони.
Фаррух желал поддерживать репутацию парсов как людей честных и справедливых; он, разумеется, всегда стремился помочь калекам и увечным, – во всяком случае, хромая девушка относилась к категории пациентов, с которыми ортопед чувствовал себя уверенно. Это совсем не то, как если бы его услуги понадобились для «завершения» Рахула Рая. Но Фаррух не мог сердиться на персонал в отеле «Бардез». Они ведь из уважения к личной жизни доктора Даруваллы отправили прочь прихрамывающую женщину; они лишь хотели защитить его, хотя, несомненно, получили толику удовольствия, оскорбляя эту очевидную уродину. Аборигены Гоа, особенно в конце 1960-х, с неприязнью относились к европейским и американским хиппи, бродившим по пляжам; хиппи не сорили деньгами – некоторые из них даже подворовывали, – желательные для гоанцев богатые западные и индийские туристы относились к этим бродягам как к чуждому элементу. Так что, не осуждая их поведения, доктор Дарувалла вежливо сообщил сотрудникам отеля «Бардез», что он хотел бы осмотреть хромую девушку из лагеря хиппи, если она вернется.
Похоже, решение доктора особенно разочаровало пожилого разносчика чая, который шастал туда-сюда между отелем «Бардез» и различными временными убежищами под кровлей; эти постройки на четырех воткнутых в песок столбах, крытые сухими ветвями кокосовых пальм, торчали по всему пляжу. Разносчик чая несколько раз подходил к гамаку доктора Даруваллы под пальмами, и в основном из диагностического интереса Фаррух наблюдал вблизи за стариком. Его звали Али Ахмед; он сказал, что ему лишь шестьдесят лет, хотя он выглядел на все восемьдесят, и доктор обнаружил у него несколько довольно легко узнаваемых и характерных физических признаков врожденного сифилиса. После первого чая доктор заметил, что у Али Ахмета «зубы Гетчинсона» – специфические бочкообразные резцы. Глухота разносчика чая, в дополнение к характерному помутнению роговицы, подтвердила диагноз доктора Даруваллы.
Больше же всего Фарруху хотелось посмотреть на Али Ахмета, когда тот стоит лицом к утреннему солнцу. Доктор Дарувалла намеревался обнаружить четвертый симптом, довольно редко встречающийся при врожденном сифилисе, а именно «зрачок Аргайла Робертсона»
[53], который гораздо чаще встречается у людей с приобретенным сифилисом. И врач ловко придумал, как осмотреть старика без его ведома.
Из гамака, куда ему приносили чай, Фаррух смотрел на Аравийском море. За его спиной над деревней в туманной дымке сверкало утреннее солнце; оттуда растекался над пляжем запах забродивших кокосов. Глядя в мутные глаза Али Ахмеда, Фаррух спросил с наивным видом:
– Чем это пахнет, Али, откуда?
Чтобы быть уверенным, что он услышан, Фарруху пришлось повысить голос.
В этот момент разносчик сосредоточенно подавал доктору стакан чая; его зрачки были сужены, то есть они аккомодировали
[54] – приспособились для восприятия близкого объекта, а именно стакана чая. Но когда доктор спросил его, откуда этот сильный запах, Али Ахмед посмотрел в сторону села; его зрачки расширились (приспособились, чтобы воспринять дальний объект – верхушки кокосовых и арековых пальм), но даже когда лицо слуги было поднято навстречу яркому солнцу, его зрачки
не сузились, то есть не среагировали на яркий свет. Это был классический пример «зрачка Аргайла Робертсона», решил доктор Дарувалла.
Фаррух вспомнил своего любимого профессора по инфекционным заболеваниям
Herr’a Doktor’a Фрица Майтнера; доктор Майтнер любил рассказывать своим студентам-медикам, что лучший способ запомнить поведение «зрачка Аргайла Робертсона» – это представить себе проститутку: она приспосабливается, но не реагирует. Этот класс состоял из одних мужчин – все засмеялись, но смех Фарруха был не очень-то уверенным. Он никогда не встречался с проституткой, хотя они были популярны и в Вене, и в Бомбее.
– Это «фени»
[55], – сказал разносчик чая по поводу запаха.
Но доктор Дарувалла уже знал ответ, как знал и то, что у некоторых сифилитиков зрачки не реагируют на свет.
Литературное соблазнение
В этой деревне – хотя, возможно, источником запаха был далекий Панджим – кокосовое молоко перегоняли в местную бражку под названием фени; тяжелые тошнотворно-сладкие спиртные испарения относило в сторону Бага-Бич, где со своими семьями отдыхали туристы.
Доктор Дарувалла и его семья уже стали любимцами персонала небольшого отеля, и их радостно приветствовали полупоклонами в ресторане и таверне на побережье, куда они частенько наведывались. Доктор не скупился на чаевые, его жена была классическим образчиком красоты по-европейски (в отличие от хипповой рвани); его дочери – еще невинного школьного возраста – были трепетно-ярки и милы, а сногсшибательный Джон Д. завораживал как индийцев, так и иностранцев. Персонал отеля «Бардез» мало перед кем так извинялся за запах фени, как перед этими симпатичными Даруваллами.
В те предмуссонные месяцы – май и июнь – осведомленные иностранцы и индийцы избегали пляжей Гоа; там было слишком жарко. Однако гоанцы, жившие вдали от Гоа, возвращались домой, чтобы навестить своих родственников и друзей. У детей были каникулы. Креветок, омаров и рыбы было в изобилии, и манго как раз достигали пика своей спелости. (Доктор Дарувалла обожал манго.) Чтобы поддержать праздничный настрой и ублажить всех христиан, католическая церковь постоянно устраивала приходские дни; хотя доктор еще не уступил религии, он не имел ничего против одного-двух банкетов.
Католики больше не являлись большинством в Гоа – шахтеры, приехавшие сюда в начале века добывать железную руду, были индусами, – но Фаррух, как и его отец, оставался в убеждении, что здесь до сих пор преобладают «латиняне». Португальское влияние сохранялось в монументальной архитектуре, которой восторгался доктор Дарувалла; оно так же отчетливо ощущалось и в местной кухне, которая пришлась доктору по вкусу. И у христианских рыбаков было довольно широко принято называть свои лодки «Король Христос». Тогда в Бомбее новым повальным увлечением стали наклейки на задний бампер автомашины – как комического, так и религиозного содержания, – и доктор пошутил, что названия лодок христианских рыбаков – это гоанский вариант наклеек на бампер. Джулия не нашла в шутке ничего смешного, равно как и в постоянном зубоскальстве Фарруха по поводу осквернения останков святого Франциска.
– Я не понимаю, как вообще можно оправдывать канонизацию, – делился с Джоном Д. своими размышлениями доктор Дарувалла, отчасти потому, что Джулия его не слушала, но и потому, что молодой человек изучал нечто из теологии в университете. Видимо, в Цюрихе это была протестантская теология, полагал Фаррух. – Только представь себе это! – просвещал Фаррух молодого человека. – Какая-то сумасшедшая проглатывает палец ноги Ксаверия, а потом ему отсекают руку и отправляют ее в Рим!
Джон молча улыбнулся. Сестры Дарувалла беспомощно улыбались Джону. Посмотрев на жену, Фаррух удивился – она отвечала на его взгляд и тоже улыбалась. Абсолютно ясно: она не слышала ни слова из того, что он говорил. Доктор покраснел. В улыбке Джулии не было даже намека на скепсис; наоборот – его жена светилась такой искренней любовью, что Фаррух осознал: она напоминала ему о наслаждении, пережитом ими минувшей ночью, – и это несмотря на присутствие за столом Джона Д. и их дочерей. И, судя по проведенной вместе ночи и явно чувственному желанию, отражавшемуся в мыслях его жены наутро после всего, их отдых действительно стал в конце концов вторым медовым месяцем.
Чтение в постели никогда больше не будет невинным, подумал доктор, хотя все начиналось вполне невинно. Его жена читала Троллопа, а Фаррух вообще не читал; он собирался с духом, чтобы в присутствии Джулии открыть «Спорт и времяпрепровождение». А пока он просто лежал на спине, переплетя пальцы на своем урчащем животе – избыток свинины расстроил его, да к тому же еще и разговор во время ужина. За ужином он пытался объяснить семье, что хочет заняться настоящим творчеством, мечтает что-то написать, но его дочери не обратили на это никакого внимания, и Джулия не поняла его; она предложила доктору писать в колонку медицинских советов – если не в «Таймс оф Индиа», то тогда в «Глоуб энд мейл». Джон Д. посоветовал Фарруху вести дневник; молодой человек сказал, что когда-то вел его и получал удовольствие, а потом его подружка украла дневник, и он избавился от этой привычки. В этот момент разговор вообще потерял смысл, потому что сестры Дарувалла пристали к Джону Д. начет того, сколько он
имел подружек.
В конце концов, это был конец 60-х годов; даже невинные молодые девушки
изъяснялись тогда так, как если бы они знали о сексе не понаслышке. Фарруха беспокоило, что его дочери откровенно просили Джона Д. назвать им число молодых женщин, с которыми он спал. К великому облегчению доктора Даруваллы, Джон Д. в своей типичной манере умело и обаятельно выкрутился. А вопрос несбывшегося творчества доктора так и повис в воздухе или даже был проигнорирован.
Однако эта тема не ускользнула от Джулии. В постели после ужина, обложившись грудой подушек – в то время как Фаррух лежал на спине, – его жена пошла на приступ с Троллопом.
– Послушай,
Liebchen, – сказала Джулия. – «В начале жизни, в возрасте пятнадцати лет, я приобрел опасную привычку вести дневник и занимался этим в течение десяти лет. Тетради так и лежали без всякого внимания с моей стороны – я их ни разу не открыл – до тысяча восемьсот семидесятого года, когда наконец я просмотрел их и, то и дело краснея, уничтожил. Они уличали меня в глупости, невежестве, бестактности, безделье, расточительности и самомнении. Но благодаря им я стал бегло писать пером, и они научили меня без усилий выражать мои мысли».
– Не имею ни желания, ни тем более потребности вести
дневник! – вспылил Фаррух. – И я уже знаю, как выражать себя
без усилий.
– Ты напрасно защищаешься, – сказала ему Джулия. – Я просто подумала, что тебя это заинтересует.
– Я хочу
создавать что-то, – с пафосом сказал доктор Дарувалла. – Мне неинтересно записывать обыденные подробности своей жизни.
– Я не знала, что наша жизнь совсем уж обыденная, – сказала Джулия.
Доктор, осознав свою ошибку, сказал:
– Конечно, это не так. Я имел в виду только то, что я предпочел бы попробовать свои силы в чем-то творческом, я хочу что-то
придумать.
– Ты имеешь в виду художественную литературу? – спросила его жена.
– Да, – сказал Фаррух. – В идеале я хотел бы написать роман, но не думаю, что мог бы написать очень хороший.
– Ну, есть самые разные виды романов, – поддержала его Джулия.
Таким образом, осмелев, доктор Дарувалла достал роман Джеймса Солтера «Спорт и времяпрепровождение» из укромного уголка – из-под газеты на полу возле кровати. Он осторожно держал его как некое потенциально опасное оружие, каковым роман и был.
– Например, – сказал Фаррух, – не думаю, что я мог бы написать такой же хороший роман, как этот.
Джулия быстро глянула на обложку книги и снова вернулась к Троллопу.
– А почему бы нет? – сказала она.
Ага! – подумал доктор. Так она
прочла его! – И спросил с напускным равнодушием:
– Ты читала Солтера?
– О да, – сказала его жена, не отрывая глаз от Троллопа. – Вообще-то, я взяла его с собой, чтобы перечитать.
Фарруху трудно было сохранять непосредственность, но он пытался.
– Полагаю, тебе
понравилось? – спросил он.
– О да, очень, – ответила Джулия.
Сделав паузу, она спросила:
– А тебе?
– Я нахожу его довольно хорошим, – признался доктор. – Полагаю, – добавил он, – какие-то отрывки тут могут шокировать или оскорбить кого-то из читателей.
– О да, – согласилась Джулия. Потом она закрыла Троллопа и посмотрела на него. – О каких отрывках ты говоришь?
Все случилось совсем не так, как он представлял себе, но это было то, чего он хотел. Он перевернулся на живот и, поскольку почти все подушки были у Джулии, оперся на локти. Он начал с более или менее скромного отрывка.
– «Наконец он делает паузу, – прочитал вслух Фаррух. – Он наклоняется, чтобы восхититься ею, она не видит его. Волосы покрывают ее щеку. Ее кожа кажется очень белой. Он целует ее, а затем, без усилия, словно трогая с места любимую лошадь, начинает снова. С судорожным вздохом, как будто ее только что спасли, вытащив из воды, она оживает».
Джулия тоже перевернулась на живот, пособирав к груди подушки.
– Трудно себе представить, чтобы
это кого-то шокировало или оскорбило, – сказала она.
Доктор Дарувалла откашлялся. Потолочный вентилятор пошевеливал прядки волос на затылке Джулии; ее густые волосы упали вперед, скрыв от Фарруха ее глаза. Задерживая дыхание, он слышал, как дышит она.
– «Она не может получить удовлетворение, – читал он Джулии, которая уткнулась лицом в ладони. – Она не оставит его в покое. Она раздевается и зовет его. Он уступает ей один раз ночью и два раза под утро и в промежутках лежит без сна в темноте, потолок чуть подсвечен огнями Дижона, бульвары молчат. Ночь полна горечи. За окном ливни. Тяжелый капельный звон в водосточном желобе, а они в голубятне, они голуби под карнизом. А повсюду вокруг них – дождь. Они лежат, зарывшись в свои перья, тихо дыша. Его сперма медленно плывет у нее внутри и истекает между ее бедер».
– Да, это лучше, – сказала Джулия.
Она повернулась к нему лицом, чтобы посмотреть на него; желтый колеблющийся свет от керосиновых ламп не был столь же призрачно-бледным, как тот лунный свет, который он видел на ее лице в их
первый медовый месяц, но даже этот тусклый свет передал ее готовность довериться ему. Их свадебная ночь, зимой, в Австрии прошла в одном из этих заснеженных альпийских городов, и поезд из Вены прибыл слишком поздно, чтобы их пустили в
Gasthof, несмотря на то что номер был заказан. Видимо, было уже два часа ночи, когда они разделись, приняли ванну и легли в пуховую постель, белую, как снежные горы, отражавшие лунный свет, – это свечение в их окне так и не угасало.
Но во
второй их медовый месяц доктор Дарувалла прошел в опасной близости от того, чтобы все испортить, когда позволил себе легкую критику Солтера.
– Я не уверен, насколько корректно предположение, что сперма плавает «медленно», – сказал он, – и, строго говоря, полагаю, что между бедер у нее будет истекать не сперма, а
семенная жидкость.
– Ради бога, Фаррух, – сказала его жена. – Дай мне книгу.
Она без труда нашла пассаж, который искала, хотя на страницах не было отметин. Фаррух лежал на боку и смотрел на нее, как она читает ему вслух. «Она уже настолько увлажнена к тому моменту, когда он подкладывает подушки под ее мерцающий живот, что он сразу же входит в нее одним протяжным мучительно-сладким движением. Они начинают медленно. Когда он близок к тому, чтобы кончить, он вынимает член и позволяет ему остыть. Затем он принимается снова, направляя его одной рукой внутрь, подавая как наживку. Она начинает вилять бедрами, вскрикивать. Это похоже на какой-то безумный ритуал. Наконец он снова его вынимает. Пока он ждет, спокойный, неторопливый, его взгляд продолжает отмечать ее лубриканты, крем для лица, пузырьки в
armoire[56]. Они отвлекают его. Их
присутствие кажется пугающим, как улика. Он снова в ней и на сей раз не останавливается, пока она не начинает кричать, и он чувствует, как кончает долгими судорожными рывками, ему кажется, что головка члена упирается в кость».
Джулия передала ему книгу.
– Твоя очередь, – сказала она.
Она тоже лежала на боку, наблюдая за ним, но, когда он начал читать ей, она закрыла глаза; ее лицо на подушке было почти таким же, как тогда наутро в Альпах. Санкт-Антон – вот как называлось то местечко, – и его разбудил скрип горнолыжных ботинок по утрамбованному снегу; казалось, это армия лыжников шагает по городу к подъемнику. Только Джулия и он были там
без лыж. Они были там, чтобы
трахаться, подумал Фаррух, наблюдая за лицом своей спящей жены. Так они провели неделю, совершая короткие вылазки на заснеженные улочки города, а затем спешили обратно в свою пуховую постель. По вечерам аппетит у них был ничуть не хуже, чем у лыжников. Наблюдая за Джулией по мере чтения, Фаррух вспоминал каждый день и каждую ночь в Санкт-Антоне.
– «Пока она лежит на животе, он думает об официантах в казино, о зрителях в кинотеатре, о темных отелях и с такой же легкостью, с какой садятся за хорошо накрытый стол, но не более того, входит в нее. Он и она лежат на боку. Он старается не двигаться. Остается лишь почти невидимое подергивание, как будто рыбка клюет».
Джулия открыла глаза, поскольку Фаррух искал другой отрывок.
– Не останавливайся, – сказала она.
Затем доктор Дарувалла нашел то, что искал, – довольно короткий и простой кусок.
«Ее груди набухли, – прочел он своей жене. – Ее вагина влажна». – Доктор сделал паузу.
– Полагаю, что некоторых читателей такое бы потрясло или оскорбило, – заметил он.
– Только не меня, – сказала ему жена.
Он закрыл книгу и отправил ее обратно в газету на полу. Когда он повернулся к Джулии, она ждала его, подложив подушки под бедра. Сначала он коснулся ее груди.
–
Твои груди набухли, – сказал он ей.
–
Нет, – сказала она ему. – Мои груди старые и мягкие.
– Мягкие мне нравятся больше, – сказал он.
Поцеловав его, она сказала:
– Моя вагина влажна.
– Это
не так! – инстинктивно сказал он, но, когда она взяла его за руку и заставила прикоснуться к себе, он понял, что она не обманывает.
Утром солнечный свет проник через узкие планки жалюзи и лег горизонтальными полосами во всю, кофейного цвета, голую стену. Газету на полу ворошила маленькая ящерка геккон – ее мордочка высовывалась между страницами, и, когда доктор Дарувалла потянулся, чтобы достать «Спорт и времяпрепровождение», ящерка метнулась под кровать.
Влажна! – подумал доктор. Он спокойно открыл книгу, полагая, что его жена еще спит.
– Читай вслух, – пробормотала Джулия.
Депрессия после ланча
События утра были встречены обновленным, сексуально уверенным в себе Фаррухом. Рахул Рай уже успел поговорить с Джоном Д., и хотя – даже по меркам доктора – Рахул выглядел привлекательно в «ее» бикини, небольшой
бугорок у промежности был для доктора Даруваллы достаточным основанием, чтобы предупредить Джона Д. о возможных последствиях. В то время как Джулия сидела на пляже с дочерьми, доктор Дарувалла и Джон Д. в мужественной и доверительной манере прогуливались вдоль кромки воды.
– Тебе следует кое-что знать о Рахуле, – начал Фаррух.
– Как ее зовут? – спросил Джон Д.
–
Его зовут Рахул, – пояснил Фаррух. – Если бы ты глянул в
его трусы, я почти уверен, ты бы увидел там всего лишь пенис и два яйца, и всё – сравнительно небольших размеров.
Они продолжали идти вдоль береговой линии, притом что Джон Д. обращал чрезмерное внимание на гладкие, отшлифованные песком камни и обточенные кругляши раковин.
Наконец Джон Д. сказал:
– Груди выглядели настоящими.
– Явно индуцированные – гормонально индуцированные, – сказал доктор Дарувалла.
Доктор описал, как действует эстроген, провоцируя развитие груди, бедер; как сжимается пенис до детских размеров. Тестикулы уменьшаются так, что становятся похожими на вульву. Сжавшийся пенис напоминает увеличенный клитор. В меру своих познаний доктор объяснил, что такое
полная операция по смене пола.
– Отпад, – заметил Джон Д.
Они обсуждали, кем больше будет интересоваться Рахул – мужчинами или женщинами. Поскольку Рахул
хочет быть женщиной, умозаключил доктор, значит его сексуально привлекают мужчины.
– Трудно сказать, – ответил Джон Д.
И действительно, когда они вернулись под пальмовую крышу бунгало, где лагерем расположились дочери Даруваллы, там оказался и Рахул Рай, разговаривающий с Джулией!
Позже Джулия сказала:
– Я думаю, что его интересуют молодые мужчины, хотя похоже, что и девушки ему вполне.
Вполне? – подумал доктор Дарувалла. Промила доверительно сообщила Фарруху, что у «бедной Рахулы» пока все не клеится. По-видимому, из Бомбея они приехали порознь и Промила встретила своего племянника уже в «Бардезе»; больше недели он был здесь совсем один. У «нее» в друзьях «хиппи», сказала Промила, где-то рядом с Анджуной, – но все пошло не так, как «Рахула» надеялась.
Фарруху не хотелось слушать дальше, но Промила, во всяком случае, высказала свои соображения.
– Думаю, были какие-то проблемы на сексуальной почве, – сказала она доктору Дарувалле.
– Полагаю, что да, – ответил доктор.
В иной ситуации все это сильно расстроило бы Фарруха, но этот день проходил под знаком его с Джулией сексуальных подвигов. Несмотря на «сексуальные проблемы» Рахула, которые беспокоили доктора Даруваллу, они не отразились даже на его аппетите, хотя жара стояла жуткая.
В полдень беспощадно пекло́ и не было ни малейшего ветерка. Вдоль береговой линии арековые и кокосовые пальмы были недвижны, как и огромные старые деревья кешью, а также манговые, что росли дальше, в глубине, среди словно вымерших деревень и городов. Даже трехколесная, со сломанным глушителем таратайка рикши не могла заставить ни одну собаку залаять. Если бы не тяжело наплывающий самогонный дух фени, доктор Дарувалла предположил бы, что воздух не движется вообще.
Но жара не сказалась на энтузиазме доктора во время ланча. Он начал с гисадо
[57] с устричной подливкой и креветок, сваренных в йогурто-горчичном соусе; затем он попробовал виндалу
[58] из рыбы, соус к которому был настолько острый, что у доктора онемела верхняя губа и его прошиб пот. Под это он выпил ледяного фени на имбире, даже две порции, – а на десерт заказал бебинку
[59]. Его жена вполне довольствовалась шакути
[60], которым она поделилась с девочками; жгучий карри был почти усмирен кокосовым молоком, гвоздикой и мускатным орехом. Дочери также попробовали на десерт мороженое из манго. Доктору Дарувалле было вкусно, но ничто не могло притушить жжение во рту. В порядке лечебного средства он заказал холодного пива. Затем сделал выговор Джулии за то, что девочки выпили столько сока из сахарного тростника.
– Им станет плохо в такую жару от избытка сахара, – сказал жене Фаррух.
– Кто бы это говорил! – возмутилась Джулия.
Фаррух надулся. Пиво было незнакомой марки, такого он никогда не пробовал. Однако потом он вспомнит, что внизу на этикетке было написано: СПИРТНОЕ РАЗРУШАЕТ СТРАНУ, СЕМЬЮ И ЖИЗНЬ.
Но хотя доктор Дарувалла был человеком с неуемным аппетитом, его полнота никогда не была – да и не станет – неприятной для глаз. Он был небольшого роста, его миниатюрность наиболее очевидно проявлялась в изяществе рук и в тонких, правильных чертах лица, которые было округлым, мальчишеским и дружелюбным, – его руки и ноги были худыми и крепкими, а пятая точка тоже маленькой. Даже его брюшко служило лишь для того, чтобы подчеркнуть миниатюрность хозяина, его аккуратность и опрятность. Он предпочитал носить маленькую, ровно подстриженную бородку, потому что любил также и бриться; его шея и щеки, как правило, были чисто выбриты. Когда он носил усы, они тоже были маленькими и аккуратными. Его кожа была не смуглей скорлупы миндаля; волосы были черными – скоро они поседеют. Ему не грозила лысина; волосы у него были густые, чуть волнистые, он оставлял их длинными сверху и коротко подстригал на затылке и по бокам над ушами, которые также были маленькими и прижатыми к голове. Его глаза были такими темно-карими, что казались почти черными, а поскольку лицо было маленьким, то глаза казались большими, возможно, они и
были большими. Если так, то только глаза выдавали в нем любителя хорошо поесть. И только рядом с Джоном Д. можно было
не заметить, что доктор Дарувалла хорош собой – да,
маленький, но красивый. Он был не толстым, а полным – маленький человек с аккуратным брюшком.
В то время как доктор изо всех сил переваривал пищу, ему, должно быть, пришло в голову, что другие вели себя более благоразумно. Джон Д., как будто демонстрируя самодисциплину и гастрономическую умеренность, что будущей кинозвезде было не грех усвоить, избегал принимать пищу в полуденный зной. В это время суток он совершал долгие прогулки по пляжу; временами лениво плавал – только чтобы остыть. По его вялому отношению ко всему трудно было предположить, что он ходит на пляж ради собирающихся там молодых женщин или ради того, чтобы они с удовольствием поглазели на него.
В послеобеденном оцепенении доктор Дарувалла даже не обратил внимания, что Рахула Рая нигде не видно. Фаррух был откровенно рад, что будущий транссексуал не преследовал Джона Д. и что Промила Рай недолго сопровождала Джона Д. вдоль кромки воды, как если бы молодой человек сразу же отшил ее, объявив о своем намерении идти в соседнюю деревню или еще дальше – в следующую. В нелепо огромной широкополой шляпе – как если бы еще было не слишком поздно защитить ее кожу от рака, – Промила вернулась одна к лоскутку тени, отведенному ей в бунгало под пальмовой крышей, где и принялась бальзамировать себя с помощью разнообразных масел и химикалий.
Укрывшись под собственными навесами из пальмовых веток, дочери Даруваллы натирали различными маслами и кремами свои гораздо более молодые и прекрасные тела; затем они отважились оказаться среди бесстрашных загорающих – в основном европейцев, которых в это время года было здесь сравнительно мало. Девочкам Дарувалла было запрещено следовать за Джоном Д. во время его полуденных походов; оба – Джулия и Фаррух – чувствовали, что молодой человек заслуживает эти часы, чтобы отдыхать от такой компании.
Но как всегда, наиболее здраво вела себя в полдень жена доктора. Джулия удалилась в относительную прохладу их номера на втором этаже. Там был тенистый балкон с гамаком для Джона Д. и деревянной кушеткой; балкон был хорошим местом, чтобы почитать или вздремнуть.
Само собой, что у доктора Даруваллы это было время для послеполуденной дремы, однако он сомневался, что сможет самостоятельно добраться до второго этажа отеля. Из таверны ему был виден балкон, на который выходили их комнаты, и он с тоской посмотрел в ту сторону. Он подумал, что гамак бы его устроил, и решил, что хорошо бы занять его сегодня на ночь; если противомоскитная сетка не порвана, то ему было бы очень комфортно и всю ночь он слышал бы Аравийское море. Чем дольше он позволит Джону Д. спать там, тем крепче молодой человек уверится, что это
его спальное место. Затем он переключился на свой возобновившийся сексуальный интерес к Джулии, сделав паузу в отношении планов занять спальный гамак; в «Спорте и времяпрепровождении» остались отрывки, которые он еще не обсуждал с женой.
Доктору Дарувалле хотелось узнать, что еще написал мистер Джеймс Солтер. Однако, несмотря на столь неожиданное обновление своих супружеских чувств, Фаррух был отчасти подавлен. Написанное Солтером намного превосходило все, что доктор Дарувалла мог только себе представить – не говоря уже о том, чтобы достичь, – и доктор угадал: один из любовников умирает, тем самым утверждая, что любовь, полная такой всепоглощающей страсти, не может длиться долго. Более того, роман заканчивался с такой интонацией, что доктор Дарувалла испытывал почти физическую боль. В результате у Фарруха осталось чувство, будто ту самую жизнь с Джулией – жизнь, которой он дорожил, – просто высмеивают. А разве нет?
Для французской девушки – Анны-Мари, возлюбленной, оставшейся жить, – у автора только такое вот решение: «Она замужем. Полагаю, есть дети. Они гуляют вместе по воскресеньям – под солнечным светом. Посещают друзей, беседуют, вечером идут домой, – по сути, о такой жизни все мы только и мечтаем». Но разве тут не проглядывает явная издевка? – размышлял доктор Дарувалла. Поскольку все мы якобы «только и мечтаем» о такой вот жизни? И дескать, кому придет в голову сравнивать семейную жизнь с пламенем любовной интриги?
Что беспокоило доктора, так это финал романа, который заставил его почувствовать все свое невежество или, по крайней мере, всю свою неискушенность. Но еще больше, считал Фаррух, его унижало то, что Джулия, вероятно, могла бы объяснить ему концовку совсем иначе, чем он это понимал. Главное – интонация; возможно, автор подразумевал тут иронию, а не сарказм. Слог у мистера Солтера был кристально ясный и прозрачный; какие-то неясности, домыслы следовало, безусловно, оставить на совести читателя.
Но от Джеймса Солтера или пусть от любого другого опытного романиста доктора Даруваллу отделяло нечто большее, чем техническое мастерство. Мистер Солтер и его коллеги писали, исходя из воображения; они в чем-то были убеждены, и, по крайней мере хотя бы отчасти, эта их страстная убежденность и придавала их романам такую ценность. А доктор Дарувалла был убежден лишь в том, что он хочет заняться каким-то творчеством, хочет сделать что-нибудь этакое. Хороших романистов было много, и Фаррух не собирался утруждать себя, стремясь стать одним из них. Он пришел к выводу, что ему подходит менее ответственный вид развлечения; если он не может писать романы, то вполне вероятно, что он мог бы писать сценарии. В конце концов, фильмы гораздо менее серьезны, чем романы; и, конечно же, не такие длинные. Доктор Дарувалла предположил, что отсутствие «воображения» не помешает ему в сочинении сценариев.
Но такой вывод огорчил его. В поисках того, чем бы заняться, чтобы реализовать свой творческий потенциал, доктор уже пошел на компромисс – еще даже ничего не начав! Он попытался утешить себя тем, что подумал о плотских радостях в объятиях жены. Но опять же взгляд на далекий балкон не приблизил доктора Даруваллу к Джулии, и он констатировал, что его фени с пивом едва ли были бы грамотной прелюдией к любовным играм, особенно в такую невозможную жару. Что-то из написанного мистером Солтером замерцало в полуденном пекле над доктором Даруваллой: «Чем яснее человек видит этот мир, тем больше обязан делать вид, что таковой не существует». Список того, чего я не знаю, растет, подумал доктор.
Он не знал, например, названия вьющегося растения с густой листвой, которое вползло по стене, обняв балконы второго и третьего этажей отеля «Бардез». Оно было в полном распоряжении маленьких и юрких полосатых белок; в ночное время по нему, превосходя в прыткости любую белку, шныряли туда-сюда гекконы. Когда солнце освещало эту сторону отеля, то среди листьев раскрывались крошечные бледно-розовые цветы, но доктор Дарувалла не знал, например, что зябликов привлекали сюда отнюдь не цветы. Зяблики питаются семенами, чего доктор Дарувалла не знал, как не знал, что у зеленого попугая, осваивающего ветку, два пальца ноги смотрят вперед, а два назад. Это были детали, которые он упустил, и они пополняли растущий список того, что ему было неведомо. Он представлял собой некую разновидность обывателя – где бы он ни был, всегда чуть растерян, в чем-то чуть заблуждается (или в чем-то не осведомлен). Тем не менее, даже когда он переедал, доктор оставался бесспорно привлекательным человеком. А не каждый обыватель привлекателен.
Грязная хиппи
Доктор Дарувалла настолько погрузился в дрему за еще не убранным после трапезы столом, что один из прислуживающих в «Бардезе» мальчиков предложил ему переместиться в гамак, который повесили в тени арековых и кокосовых пальм. Посетовав, что гамак находится слишком уж близко к главному пляжу и что тут ему не будет покоя от песчаных блох, доктор тем не менее опробовал гамак; Фаррух не был уверен, что тот удержит его. Однако гамак удержал. На данный момент песчаных блох доктор не обнаружил. Поэтому пришлось дать мальчику чаевые.
Казалось, что единственной целью этого мальчика по имени Пункай были чаевые, поскольку в сообщениях, как правило его собственного сочинения, которые он передавал в отель «Бардез» и в прилегающие помещения – в ресторан и таверну, – абсолютно никто не нуждался. Например, Пункай спросил доктора Даруваллу, нужно ли сбегать в отель и сказать «миссис Доктор», что мистер доктор дремлет в гамаке около пляжа. Доктор Дарувалла сказал: нет. Но спустя какое-то время Пункай снова оказался возле гамака и доложил: «Миссис Доктор читает то, что, я думаю, есть книга».
– Иди, Пункай, – сказал доктор Дарувалла, но тем не менее не оставил бесполезного мальчика без чаевых.
Затем он подумал о том, что же именно читает его жена – Троллопа или, в очередной раз, Солтера.
Учитывая, сколько всего Фаррух поглотил за обедом, ему еще повезло, что он был в состоянии соснуть. Усердная работа его пищеварительной системы сделала здоровый сон невозможным, но и при всем этом ворчании и урчании в животе – включая внезапную отрыжку или приступ икоты – доктор урывками дремал, и ему что-то снилось, и он вдруг просыпался с мыслью, что его дочери утонули, или у них солнечный удар, или на них напали насильники. Потом он снова выпадал из реальности.
Во время этих пробуждений и погружений в сон перед мысленным взором Фарруха возникали и исчезали воображаемые детали полной смены пола Рахула Рая, проплывая в сознании, словно запахи самогонного фени. Эта экзотическая аберрация сталкивалась с довольно простыми постулатами Фарруха – с верой в чистоту его дочерей и верностью жене. Разве что чуть менее простым было для доктора Даруваллы представление о Джоне Д., созданное его естественным желанием возвысить молодого человека над постыдными обстоятельствами его рождения и сиротства. И если бы я только мог сыграть какую-то роль в
этом, грезил доктор Дарувалла, я мог бы однажды стать таким же творцом, как мистер Джеймс Солтер.
Но то, что читалось при первом взгляде на Джона Д., носило мимолетный и поверхностный характер; он был притягательно красив и настолько неколебимо самоуверен, что его невозмутимость как бы скрывала отсутствие каких-то других качеств. Увы, доктор полагал, что Джону Д. чего-то не хватает. В этом, считал Фаррух, он чересчур опирался на мнение своего брата и его супруги, ибо и Джамшед, и Джозефина были хронически обеспокоены тем, что у мальчика нет никакого будущего. Он равнодушен к своей учебе, говорили они. Может, это ранние признаки принадлежности к актерскому клану?
А почему бы и нет? Джон Д. может быть кинозвездой! – решил доктор Дарувалла, забывая, что это наблюдение принадлежит его жене. Доктору вдруг показалось, что Джону Д.
суждено стать кинозвездой, иначе он будет никем. Так Фаррух впервые осознал, что предчувствие безысходности может спровоцировать прилив творческого вдохновения. И должно быть, этот прилив в сочетании с более научно обоснованным приливом пищеварительных соков возбудил воображение доктора.
Далее доктор Дарувалла так и не признал, что причиной его тревожного пробуждения от этих видений была отрыжка; он поворочался в своем гамаке, дабы убедиться, что ни природа, ни человек не посягнули на сохранность его дочерей, а затем заснул с открытым ртом, растопырив пальцы одной руки, опустившейся на песок.
День прошел без сновидений. Пляж начал остывать. Поднялся легкий бриз; он чуть покачивал гамак, в котором, переваривая пищу, лежал доктор Дарувалла. Во рту у доктора оставался какой-то кисловатый привкус – доктор грешил на виндалу из рыбы или пиво, – и он чувствовал, что его пучит. Фаррух приоткрыл глаза, чтобы определить, нет ли кого рядом с его гамаком – иначе было бы невежливо выпускать газы, – и увидел этого надоедливого, бесполезного мальчишку-слугу.
– Она вернулась, – доложил Пункай.
– Иди, Пункай, – сказал доктор Дарувалла.
– Она вас искать – та хиппи с плохой ногой, – добавил мальчик. Он произнес «хийпий», так что доктор Дарувалла, в своей пищеварительной дреме, все еще ничего не понимал.
– Иди, Пункай! – повторил доктор, а затем увидел молодую женщину, которая, прихрамывая, направлялась к нему.
– Это он? Это врач? – спросила она Пункая.
– Вы там ждать! Я спрашиваю доктор первый! – сказал ей мальчик.
На первый взгляд ей могло быть от восемнадцати до двадцати пяти, и она была ширококостной, плечистой, с крупной грудью и тяжелыми бедрами. У нее также были толстые лодыжки и, судя по всему, очень сильные руки – схватив мальчика спереди за ворот рубашки, она оторвала его от земли и бросила навзничь на песок.
– Слинял отсюда, – сказала она ему.
Пункай поднялся и побежал к отелю. Фаррух неуверенно свесил ноги из гамака и посмотрел на нее. Встав, он удивился, насколько на исходе дня бриз охладил песок; его также удивило, что молодая женщина была намного выше его. Он быстро наклонился, чтобы надеть свои сандалии, и тогда увидел, что она босиком и что одна нога у нее почти вдвое толще другой. Пока доктор еще оставался на одном колене, молодая женщина приподняла свою распухшую ногу и показала ему грязную, воспаленную подошву.
– Я наступила на какое-то стекло, – медленно сказала она. – Я думала, что вытащила осколки, но, видимо, нет.
Он тронул ее ногу и почувствовал, что девушка для равновесия всей своей тяжестью оперлась на его плечо. На подошве было несколько небольших закрытых глубоких порезов, красных и воспаленных, а на своде стопы пламенел нарыв размером с яйцо; в центре его, в дюйм длиной, была глубокая кровоточащая рана, покрытая коростой.
Доктор Дарувалла глянул снизу в лицо молодой женщины, но она не смотрела на него; ее взгляд был устремлен куда-то вдаль, Фаррух же был в некотором потрясении не только от ее мощного стана, но также и от ее выдержки. Она была крупной женщиной с мускулатурой крестьянки; ее грязные небритые ноги были покрыты золотистыми волосками, отрезные синие джинсы были слегка порваны между ног, и через дырку возмутительно торчал клок золотистых лобковых волос. Она была в черной, без рукавов футболке с серебряным черепом и скрещенными костями, и ее низко посаженные груди свободно нависали над Фаррухом как некое предупреждение. Когда он встал и посмотрел ей в лицо, ему показалось, что ей не больше восемнадцати: полные, круглые, веснушчатые щеки, а обожженные солнцем губы покрыты волдырями. У нее был маленький детский нос, тоже обгоревший, почти белые волосы, спутанные и потускневшие от масел, которыми она пользовалась, пытаясь защитить лицо.
Ее глаза поразили доктора Даруваллу, и не только своим бледным льдисто-голубым цветом, а тем, что они напоминали ему глаза какого-то животного, которое еще не совсем проснулось – еще не на стреме. Но едва она заметила, что он смотрит на нее, зрачки ее сузились, как у животного, и впились в него. Теперь она была настороже; все ее инстинкты внезапно ожили. Доктор не выдержал остроты ее взгляда и отвернулся.
– Я думаю, что мне нужны какие-то антибиотики, – сказала молодая женщина.
– Да, у вас есть инфекция, – согласился доктор Дарувалла. – Я должен вскрыть нарыв. Там что-то есть, это надо удалить.
Инфекция была довольно серьезная; доктор также заметил, что у молодой женщины увеличены лимфатические узлы. Она пожала плечами; и как только она ими повела, Фаррух уловил ее запах. Это был не только едкий аромат подмышек; в том, как она пахла, было нечто от резкого запаха мочи, а еще там был тяжелый, грубый дух гниения или тлена.
– Вам надо помыться, прежде чем я сделаю разрез, – сказал доктор Дарувалла.
Он посмотрел на ее руки; казалось, у нее под ногтями запеклась засохшая кровь. Молодая женщина еще раз пожала плечами, и доктор Дарувалла отступил на шаг назад.
– Так… где вы хотите сделать это? – спросила она, оглядываясь по сторонам.
В таверне бармен наблюдал за ними. На террасе ресторана занят был только один из столиков. Трое мужчин пили фени; даже эти пьяные любители фени наблюдали за девушкой.
– Там у нас в отеле ванна, – пояснил доктор. – Моя жена поможет вам.
– Я знаю, как принимать ванну, – сказала молодая женщина.
Фаррух думал, что она не могла прийти издалека с такой ногой. Пока она ковыляла между таверной и отелем, ее хромота бросалась в глаза; поднимаясь по лестнице в номер, она тяжело опиралась на перила.
– Вы что, прошли весь путь пешком от самой Анджуны? – спросил Фаррух.
– Я из Айовы, – ответила она.
В первое мгновение доктор Дарувалла ничего не понял, силясь вспомнить, где в Гоа эта Айова. Затем он рассмеялся, но она его не поддержала.
– Я имел в виду, где вы остановились в Гоа? – спросил он.
– Я не собираюсь останавливаться, – сказала она. – Я уеду на пароме в Бомбей, как только смогу ходить.
– Но где же вы порезали ногу? – спросил он.
– На стекло наступила, – сказала она. – Где-то возле Анджуны.
Этот разговор и картина того, как она карабкается по лестнице, утомили доктора Даруваллу. Он вошел в номер, опередив девушку; он хотел предупредить Джулию, что нашел на пляже пациентку – или что она нашла его.
Фаррух и Джулия ждали на балконе, пока молодая женщина примет ванну. Они ждали довольно долго, обмениваясь короткими репликами и вопросительно поглядывая на потрепанный холщовый рюкзак девушки, который она оставила у них на балконе. По-видимому, вопрос смены одежды перед ней не стоял, поскольку одежда в рюкзаке была грязнее, чем та, в которой девушка пришла, хотя это было трудно себе представить. Рюкзак украшали странные тряпичные значки – эмблемы времени, как предположил доктор Дарувалла. Он узнал символ мира, цветы пастельных тонов, мультяшного кролика Багз-Банни, флаг США с наложенной на него мордой свиньи и еще один серебряный череп со скрещенными костями. Доктор не узнал черно-желтую птицу с угрожающим выражением; он сомневался, что это была версия американского орла. Доктор никоим образом не мог быть знаком с ястребом Херки – грозным символом спортивных команд из университета штата Айова. Присмотревшись, Фаррух прочел слова под черно-желтой птицей: ВПЕРЕД, ЯСТРЕБЫ!
– Она, должно быть, из какого-то странного клуба, – сказал доктор жене.
В ответ Джулия вздохнула. Так она изображала свое равнодушие; однако она еще пребывала чуть ли не в шоке от вида огромной молодой женщины, не говоря уже о больших пучках светлых волос у девушки под мышками.
В ванной комнате девушка дважды наполняла ванну. В первый раз – чтобы побрить ноги, но не подмышки; волосы под мышками были знаком ее бунта – она считала их и те, что на лобке, своим «мехом». Она воспользовалась бритвой доктора Даруваллы, подумав, не украсть ли ее, но затем вспомнила, что оставила свой рюкзак на балконе. Это ее расстроило; она пожала плечами и положила бритву туда, где нашла. Снова наполнив ванну, она сразу же в ней заснула – настолько была утомлена, но проснулась, едва вода дошла до ее рта. Она намылилась, вымыла шампунем волосы, ополоснулась. Затем спустила воду и, не вылезая, стала наполнять ванну в
третий раз, глядя, как прибывает вода.
Что озадачивало ее по поводу этих убийств, так это то, что она не могла найти в себе ни малейшего чувства раскаяния. Эти убийства случились не по ее вине – не важно, несла она невольную ответственность за них или нет. Она отказалась испытывать чувство вины, потому что абсолютно ничего не могла бы сделать для спасения жертв. Если бы не смутные мысли о том, что она и не пыталась предотвратить убийства. В конце концов она решила, что она тоже жертва, и над ней, жертвой, как бы восходило нечто вроде вечного всепрощения, которое было таким же ощутимым, как пар над ванной.
Она застонала; вода была настолько горячей, насколько можно было выдержать. Ее поразила пленка грязи на поверхности воды. Это была ее третья ванна, но грязь все еще выходила из нее.
11
Дилдо
Для каждого путешествия есть свой повод
Это вина ее родителей, решила она. Ее звали Нэнси, она приехала из штата Айова, где родители, выходцы из Германии, содержали свиноферму, и она была хорошей девочкой в средней школе в небольшом городке штата Айова. Затем она поступила в университет в Айова-Сити. Будучи грудастой блондинкой, она имела шансы возглавить группу поддержки, хотя ей не хватало личностных черт и ее не избрали; однако девушки из группы поддержки познакомили ее со многими футболистами. Там было много вечеринок и много того, с чем Нэнси не была знакома, и она не только впервые переспала с мальчиком – она переспала со своим первым негром, со своим первым гавайцем и еще с одним человеком, которого совсем не знала: он приехал из Новой Англии, то ли из Мэна, то ли из Массачусетса.
В конце первого семестра ее отчислили из университета штата Айова, и когда она вернулась домой в маленький городок, где выросла, то оказалось, что она беременна. Она все еще считала себя хорошей девочкой, настолько хорошей, что без вопросов последовала совету своих родителей: родить ребенка, отдать его на усыновление и получить работу. Она пошла на работу в местный магазин хозяйственных товаров, в отдел поставок кормов и зерна, когда еще вынашивала ребенка, и вскоре начала сомневаться в мудрости советов своих родителей – мужчины в возрасте ее отца стали делать ей гнусные предложения,
хотя она еще была на сносях.
Она родила ребенка в Техасе, где врач сиротского приюта не позволил ей увидеть его – медсестры даже не дали ей знать, какого пола ребенок, и когда она вернулась домой, родители усадили ее перед собой и сказали, что, как они надеются, она усвоила свой «урок» и теперь будет вести себя «как подобает». Мать сказала, что она молилась, чтобы какой-нибудь порядочный человек в городе «простил бы» ее и в один прекрасный день женился на ней. Отец сказал, что Бог был «снисходителен» к ней, но подчеркнул, что Бог не склонен снисходить дважды.
Некоторое время Нэнси старалась соответствовать родительским наставлениям, но слишком многие пытались соблазнить ее – мужчины считали ее легкой добычей, а слишком многие женщины были еще хуже: они были уверены, что она уже спит со всеми. Этот опыт, посланный ей словно в наказание, странно подействовал на нее; она не стала поносить футболистов, которые поучаствовали в ее падении, – скорее, ей больше всего была противна собственная наивность. Она не считала себя безнравственной. Что убивало ее, так это ощущение, что она дура. И с этим ощущением пришел гнев, прежде ей неведомый, – он был чужд ей; тем не менее этот гнев был такой же частью ее, как плод, который она так долго вынашивала, но так никогда и не увидела.
Она заказала себе паспорт. Получив его, она до последнего цента обчистила хозяйственный магазин – особенно отдел поставок кормов и зерна. Она знала, что ее семья была родом из Германии, и подумала, что туда ей и следует отправиться. Самый дешевый рейс (из Чикаго) был во Франкфурт; но если Айова-Сити был слишком сложным для Нэнси, то она оказалась совершенно не готова к встрече с оборотистыми молодыми немцами, которые крутились возле Хауптбанхоф
[61] и на Кайзерштрассе, где она почти сразу же наткнулась на высокорослого торговца тяжелыми наркотиками по имени Дитер. Он был редким мерзавцем.
Он научил ее выдавать себя за проститутку в этих ужасных переулках, названных как немецкие реки и выходящих на Кайзерштрассе, – это был ее первый криминал, пусть мелкий, но волнующий. Она запрашивала такую цену, что только тупые богатые туристы или бизнесмены готовы были следовать за ней в жалкую комнатенку на Эльбештрассе или на Мозельштрассе; Дитер уже ждал там. Нэнси заставляла клиента заплатить еще до того, как она отпирала дверь комнаты; едва они оказывались внутри, как неожиданно выскакивал Дитер, грубо хватал ее и швырял на кровать, обвиняя в неверности и непорядочности, угрожая убить, тогда как клиент, заплативший за ее услуги, неизменно убегал. Никто из мужчин ни разу не попытался ее защитить. Нэнси нравилось обращать в свою пользу их похоть – в их неизменной трусости было что-то отрадное. Она считала, что сводит счеты с теми мужчинами, которые заставляли ее чувствовать себя такой жалкой в отделе поставок кормов и зерна.
По теории Дитера все немцы были сексуально закомплексованы. Именно поэтому он предпочитал Индию; это была страна и духовности, и чувственности. Он имел в виду следующее: за очень небольшие деньги здесь можно было купить все, что угодно. Он имел в виду женщин и юных девушек, в дополнение к гашишу и марихуане, но говорил ей только о качестве гашиша – о том, сколько он заплатит там и сколько получит за него в Германии. В свои планы он Нэнси не посвящал, умалчивая о том, что намеревается провозить свой товар через немецкие таможни с расчетом на ее американский паспорт и деревенский вид. С помощью Нэнси он также планировал провозить немецкие марки через индийские таможни. (Марки он вез в Индию, а обратно вез гашиш.) Дитер уже совершал раньше такие поездки с американскими девушками; он также использовал канадских девушек – их паспорта вызывали даже меньше подозрений.
С представительницами обеих стран Дитер придерживался простого правила: он никогда не летал с ними на одном самолете; сначала проверял, что они прибыли и прошли через таможню, а затем уже садился на самолет в Бомбей. Он всегда говорил им, что хочет, чтобы они оправились от смены часовых поясов в удобном номере в «Тадже», потому что, когда он прилетит, они займутся «серьезным делом»; он имел в виду – они будут останавливаться в менее приметных местах, и он знал, что поездка на автобусе из Бомбея в Гоа будет малоприятной. Дитер мог купить все, что нужно, в Бомбее; но неизбежно некий друг его друга убеждал закупаться в Гоа. Гашиш был там дороже, потому что европейские и американские хиппи хватали его, как газированную воду, но качество его было более надежным. Это качество и приносило хорошую цену во Франкфурте.
Что касается возвращения в Германию, Дитер вылетал на день раньше своей молодой напарницы; если бы ее задержали на немецкой таможне, для Дитера это означало бы, что он не должен с ней встречаться. Но у Дитера все было продумано до мелочей, и ни одна из его девиц ни разу не попалась – ни здесь, ни там.
Дитер снабжал их потрепанными путеводителями и романами в мягкой обложке, которые в случае экстрима предполагали серьезность досматриваемого лица. Страницы путеводителей были с загнутыми уголками и разными пометками, чтобы привлечь внимание таможенников к тем невыносимо скучным областям культурного или исторического значения, которые интересны лишь молодым специалистам того или иного профиля. Что касается романов Германа Гессе или Лоуренса Даррелла в бумажной обложке, они довольно стандартно указывали на предрасположенность читательниц к мистико-поэтическому началу; последнее же должностными лицами списывалось со счетов как привычный морок молодых женщин, для которых деньги никогда не были главным стимулом в жизни. А если нет мотива прибыли, то какой тут может быть незаконный оборот наркотиков.
Тем не менее эти молодые женщины не были избавлены от проверки на предмет хотя бы разового употребления наркотиков; их личные вещи тщательно перетряхивались в поисках пусть даже самой скромной заначки. Однако у них никогда не обнаруживали даже мизерной улики. Дитер был бесспорно умен; большие объемы зелья всегда успешно закупоривались в недоступный нюху собак контейнер, являвший собой вопиюще-пошлый образчик изобретательности.
Теперь, по прошествии времени, бедная Нэнси готова была признать, что рабская зависимость Дитера от его сексуальных пороков сказалась на всех прочих его талантах. В относительной безопасности ванной в номере Дарувалла в отеле «Бардез» Нэнси решила, что она привязалась к Дитеру только из-за секса. Ее дружки-футболисты были олухами, и большую часть времени с ними она была пьяна от пива. С Дитером же она выкуривала лишь безопасную порцию гашиша или марихуаны – Дитер не был олухом. Это был приятной внешности очень худой молодой человек, который недавно оправился от смертельно опасной болезни; если бы его не убили, то, несомненно, он стал бы одним из тех мужчин, которых интересуют все более юные и наивные существа женского пола; его растущий сексуальный аппетит смешивался с его желанием подвергать девственниц испытаниям, которые планомерно разрушают личность. Ибо, как только он позволил Нэнси слегка осмелеть в плане секса, он тут же подорвал то немногое, что было у нее от чувства собственного достоинства; он заставил ее сомневаться в себе и ненавидеть себя так, как прежде она не могла себе представить.
В начале Дитер просто спросил ее:
– Помнишь свой первый сексуальный опыт, который как-то тебя удовлетворил?
И когда она не ответила ему, потому что подумала про себя, что мастурбация была ее
единственным сексуальным опытом, который ее
как-то удовлетворял, он вдруг сказал:
– Мастурбация, верно?
– Да, – тихо сказала Нэнси.
Он был очень нежен с ней. Поначалу они просто поговорили об этом.
– Все люди разные, – философски заметил Дитер. – Ты просто должна узнать, какой он, твой собственный лучший путь.
Потом он рассказал ей несколько историй, чтобы снять ее напряжение. Однажды, еще подростком, он взял и украл пару трусов из ящика для нижнего белья у лучшей подруги своей матери.
– Когда они перестали пахнуть, я положил их обратно в ее ящик и украл новую пару, – сказал он Нэнси. – Я всегда боялся, что меня застукают за мастурбацией. Я знал одну девушку, которая могла заниматься этим только стоя.
Нэнси сказала:
– А мне для этого надо лечь.
Сам по себе этот разговор был более интимным, чем все, что она знала до того. Это выглядело так естественно, когда он попросил показать ему, как она мастурбирует. Она покорно легла на спину, сжав левой рукой левую ягодицу; она не касалась клитора (это ей не помогало). Просто она стала гладить себя чуть выше тремя пальцами правой руки – расправив как крылья большой палец и мизинец. Она повернула голову набок, и Дитер лег рядом, целуя ее, пока она не отвернулась, чтобы перевести дыхание. Когда она кончила, он вошел в нее; в такой момент она всегда была возбуждена.
Однажды, когда она кончила, он сказал:
– Перевернись на живот. И подожди. У меня есть для тебя сюрприз.
Вернувшись, он устроился рядом на постели и стал без устали целовать ее – глубокими, с атаками языком поцелуями, при этом он протянул руку к ее паху и стал касаться ее точно так же, как делала она сама. Прежде она никогда не видела искусственного пениса под названием дилдо.
Другой рукой он стал медленно вводить дилдо в нее; сначала она напряглась, как будто хотела освободиться от этого, но затем подалась навстречу. Это было очень крупное орудие, но он ни разу не сделал ей больно, и когда она так возбудилась, что уже не могла отвечать на поцелуи и закричала, он вынул дилдо и сам вошел в нее, сзади, так и не убрав другой руки и продолжая пальцами касаться ее там, внутри. (По сравнению с искусственным пенисом Дитер слегка разочаровывал.)
Ее родители когда-то предупреждали Нэнси, что «эксперименты с сексом» могут свести с ума, но в легком помешательстве, которое разжигал Дитер, казалось, нет ничего опасного. Тем не менее это был не лучший повод, чтобы отправляться в Индию.
Незабываемое прибытие
С ее визой были какие-то проблемы, и она волновалась, правильные ли инъекции ей сделали; поскольку названия прививок были по-немецки, она не понимала, все ли прививки сделаны. Она была уверена, что берет с собой слишком много таблеток против малярии, но Дитер не мог сказать, сколько нужно; казалось, что он равнодушен к болезням. Он был больше озабочен тем, чтобы индийские таможенники не конфисковали дилдо, но, чтобы этого не случилось, сказал он, Нэнси ни в коем случае не должна его прятать. Дитер настоял, чтобы она носила его в открытую – вместе с предметами личной гигиены, в ручной клади. Но орудие было огромным. Хуже того, оно было пугающе розоватым, нарочито телесного цвета, а головка, полностью открытая, как после обрезания, была сизого оттенка – как член на холоде, подумала Нэнси. На месте якобы удаленной крайней плоти был остаток смазки, которая никогда не оттиралась полностью.
Нэнси положила эту штуковину в длинный, почти на всю голень, старый белый спортивный носок. Она молилась, чтобы индийские таможенники решили, что дилдо предназначен для каких-то неведомых медицинских целей – то есть не для того, для чего он действительно служит. Разумеется, она хотела, чтобы Дитер
сам взял эту штуку в
свой самолет, но он объяснил, что таможенники могут принять его за гомосексуалиста, а к гомосексуалистам, чтобы она знала, обычно скверно относятся, в какую бы страну они ни прибыли. Дитер также сказал Нэнси, что везет с собой незадекларированные дойчмарки и по этой причине не хочет, чтобы она летела вместе с ним, – зачем ее подставлять, если сам он вдруг попадется.
Отмокая в ванне отеля «Бардез», Нэнси задавалась вопросом, почему она поверила ему; задним числом все его вранье было очевидно. Нэнси размышляла о том, что Дитер без труда убедил ее взять с собой в Бомбей фаллоимитатор. Вообще-то, дилдо уже не впервой легко проникал в Индию, но сколько же возникло проблем из-за этого конкретного экземпляра!
Нэнси никогда не была на Востоке; он начался для нее в аэропорту Бомбея примерно в два часа ночи. Она никогда еще не видела столько униженных и ущербных людей, охваченных хаосом бесполезной энергии; в своей неустанной суете и агрессивном любопытстве они напоминали ей снующих крыс. И многие из них были босиком. Она попыталась переключить внимание на инспектора таможни в компании двух полицейских; эти не были босиком. Но у полицейских – двоих констеблей в синих рубашках и широких синих шортах – на ногах были какие-то нелепейшие гетры, и это при такой жаре. И она никогда прежде не видела на полицейских пилотки типа той, что носил Неру.
Во Франкфурте Дитер
организовал Нэнси осмотр у врача, чтобы подобрать ей противозачаточный колпачок надлежащего размера, но когда врач обнаружил, что она уже рожала, ей вместо этого поставили внутриматочную спираль. Она этого не хотела. Когда таможенный инспектор осматривал ее туалетные принадлежности и один из досматривающих полицейских открыл банку с увлажняющим кремом и подцепил его на палец, а затем другой полицейский понюхал, Нэнси благодарила Бога, что у нее для их развлечения нет ни колпачка, ни спермицидной мази. А внутриматочную спираль констебли не могли ни увидеть, ни потрогать, ни понюхать.
Но зато был дилдо, лежавший себе в длинном спортивном носке, пока полицейские и таможенный инспектор ворошили ее одежду в рюкзаке и опустошали ручную кладь – сумку из кожзаменителя, похожую на большой мешок. Один из полицейских взял потрепанный, в мягкой обложке экземпляр «Клео» Лоуренса Даррелла, четвертый роман «Александрийского квартета», из которого Дитер читал только первый том – «Жюстин». Нэнси всего этого не читала; но одна страница романа была с уголком, где, вероятно, остановился последний читатель, и именно на этой отмеченной странице констебль и открыл книгу – его глаза быстро нашли отрывок, который для такого случая Дитер подчеркнул карандашом. На самом деле этот экземпляр «Клео» уже ездил в Индию и обратно в Германию с двумя другими подругами Дитера, не читавшими ни романа, ни даже отмеченного Дитером абзаца. Он выбрал именно этот отрывок, потому что таможеннику любой страны сразу стало бы ясно: читатель – безвредный дурачок.
Полицейский был настолько озадачен этим отрывком, что передал книгу своему коллеге-констеблю, который глянул так, будто ему дали взломать код, не поддающийся расшифровке; в свою очередь он передал книгу дальше. Именно таможенный инспектор наконец прочитал отрывок. Нэнси наблюдала за нескладным, непроизвольным шевелением губ человека, как будто обсасывающего оливковые косточки. Затем стало раздаваться что-то похожее на слова; честно сказать, Нэнси их не воспринимала. Она не могла себе представить, что искали в этих словах таможенный инспектор и констебли.
– «Весь этот квартал лежал, дремля, в фиолетовой тени надвигающейся ночи, – читал таможенный инспектор. – Небо – из приглаженного кончиками пальцев велюра, взрезанное холодным сиянием тысячи электрических ламп. Эта ночь была накинута на Татвиг-стрит, как бархатное покрывало».
Таможенный инспектор перестал читать – он был похож на человека, который только что съел что-то странное. Один из полицейских сердито посмотрел на книгу, как если бы должен был немедленно конфисковать ее или уничтожить, а другой констебль с видом скучающего ребенка глядел в сторону; он вытянул из спортивного носка и обнажил гигантский пенис, как обнажают меч. Длинный носок безвольно поник в левой руке полицейского, в то время как его правая рука держала большой член у основания, возле твердой как камень пары поддельных яиц.
Внезапно разглядев, что именно у него в руке, полицейский поспешно передал дилдо своему коллеге-констеблю, который взял этот предмет у основания головки, лишь затем признав в нем сильно увеличенный мужской член, который он сразу же передал таможенному инспектору. Все еще держа «Клео» в левой руке, таможенный инспектор схватил дилдо за мошонку; затем он бросил роман и вырвал носок из руки первого изумленного полицейского. Но вложить внушительный пенис оказалось труднее, чем выложить, и в спешке таможенный инспектор вставил предмет не так, как следовало. В результате яйца застряли в пятке носка, где выпятились некрасивым бугром, а сизая головка предмета, словно пережившего обрезание, свободно выглядывала из открытого конца носка. Отверстие в головке члена, казалось, смотрело на таможенного инспектора и констеблей, как пресловутый дурной глаз.
– Где вы остановиться? – спросил один из полицейских Нэнси.
Он яростно вытирал руку о гетры на ногах – возможно, от смазки на искусственном члене.
– Всегда держать сумка при себе, – посоветовал ей другой констебль.
– Перед как сесть такси, договориться цена с водителем, – сказал первый полицейский.
Таможенный инспектор больше не смотрел на нее. Она ожидала чего-то похуже; безусловно, дилдо мог бы вызвать плотоядные ухмылки – по крайней мере, грубый или даже с намеками смех. Но она была на земле лингама – или так ей казалось. Разве здесь не поклонялись фаллическому символу?
Нэнси вспомнила, что читала о пенисе как символе бога Шивы. Может быть, то, что Нэнси перевозила в своей мешковатой сумке, было самым реалистичным лингамом (пусть и преувеличенным) из всех, что эти люди когда-либо здесь видели. Может, она допустила какое-то святотатство по отношению к этому символу – вот почему они поскорее отвязались от нее? Но констебли и таможенный инспектор не думали ни о лингамах, ни о боге Шиве; они были просто потрясены этим переносным пенисом.
Бедной Нэнси пришлось самой найти выход из аэропорта, где ее с пронзительными криками окружили владельцы такси. Нескончаемый ряд их авто терялся где-то в адской тьме этого отдаленного района Бомбея; кроме как в оазисе аэропорта, в районе Санта-Крус не было никаких огней – в 1969 году отеля «Сахар» там еще не существовало. И было уже около трех часов ночи.
Нэнси пришлось поторговаться с таксистом насчет платы за поездку до Бомбея. Заплатив вперед, она столкнулась с некоторыми трудностями, поскольку ее водитель был тамилом и новичком в Бомбее. Он утверждал, что не понимает ни хинди, ни маратхи; Нэнси услышала, как на чем-то напоминающем английский он спрашивал других таксистов, как доехать до «Таджа».
– Леди, вы не хотеть идти с ним, – сказал ей один из таксистов, но она уже заплатила и сидела на заднем сиденье машины.
Пока они ехали по направлению к городу, тамил продолжал вести нескончаемые дебаты с другим водителем-тамилом, который вел свое такси в опасной близости к их авто; несколько миль они так и ехали – мимо неосвещенных трущоб в предрассветной безмерной тьме, в которой обитатели этих трущоб угадывались только по запахам своих экскрементов, пепелищ или догорающих костров. (Что они сжигали? Мусор?) Когда на окраине Бомбея появились первые тротуары, по-прежнему без электрического света, два тамила продолжали мчаться бок о бок – даже через круговые перекрестки, эти дикие карусели, – и их обмен мнениями постепенно набирал обороты, переходя от аргументов к оскорбительным сравнениям и далее – к угрозам, которые (пусть даже на тамильском) звучали для Нэнси весьма устрашающе.
Безучастные на первый взгляд пассажиры в такси другого тамила были хорошо одетой парой англичан лет сорока с небольшим. Нэнси предположила, что они тоже направляются к «Таджу» и что именно это совпадение лежит в основе спора между двумя тамилами. (Дитер предупреждал ее об этой общепринятой здесь практике: если два водителя везут оплативших проезд пассажиров в одно и то же место, то, естественно, один из них будет пытаться спихнуть на другого своих клиентов.)
Два остановившихся на светофоре такси были внезапно окружены лающими собаками – голодными дворнягами, огрызающимися друг на друга, – и Нэнси подумала, что, если один из псов прыгнет на нее в открытое окно, она огреет его пенисом. Эта промелькнувшая в голове идея, возможно, подготовила ее к тому, что произошло на следующем перекрестке, где их снова остановил красный свет. На сей раз, пока они стояли, к ним вместо собак стали медленно приближаться нищие. Крики тамилов привлекли кое-кого из спящих на тротуаре, чьи силуэты в виде холмиков были смутно различимы на фоне затемненных улиц и зданий. Первый человек в рваной, грязной дхоти просунул руку в окошко Нэнси. Нэнси заметила, что чопорная британская пара – не от испуга, а из чистого упрямства – закрыла свои окошки, несмотря на влажную теплынь. Нэнси подумала, что задохнется, если тоже закроет.
Вместо этого она велела своему таксисту
ехать. В конце концов, цвет светофора уже сменился. Но оба тамила были слишком поглощены перебранкой, чтобы реагировать на светофор. Тамил проигнорировал Нэнси, и, к дальнейшему ее возмущению, другой тамил теперь высаживал своих англичан; он отмахивался от них, давая понять, что они должны присоединиться к Нэнси в
ее такси, – именно это и предсказывал Дитер.
Нэнси закричала на своего водителя, который обернулся к ней и пожал плечами; она закричала в окно на другого тамила, который закричал в ответ. Нэнси крикнула английской паре, что они не должны идти у него на поводу – они должны требовать от своего водителя, что, раз заплачено, он обязан довезти их до места назначения.
– Не давайте этим ублюдкам отыметь вас! – кричала Нэнси.
Потом она осознала, что машет на них искусственным пенисом; кстати, он был еще в носке, и они
не знали, что это дилдо; они могли только предположить, что перед ними истеричная молодая женщина, которая грозит им носком.
Нэнси подвинулась на своем заднем сиденье.
– Пожалуйста, садитесь, – сказала она английской паре, но, когда они открыли дверь, водитель Нэнси запротестовал. Он даже дернул машину немного вперед. Нэнси постучала его по плечу искусственным пенисом – по-прежнему в носке. Похоже, на ее водителя это не произвело впечатления; его коллега уже запихивал чемоданы английской пары в багажник, а парочка втиснулась на сиденье рядом с ней.
Нэнси прижало к открытому окошку, и какая-то нищенка сунула прямо ей в лицо ребенка; скверно пахнущий ребенок был неподвижен и безучастен – он казался полумертвым. Нэнси подняла дилдо, но что она могла сделать? Кого ударить? Она просто закричала на женщину, которая с возмущением забрала ребенка. Может, это был даже не ее ребенок, подумала Нэнси; возможно, это был просто ребенок, которого использовали попрошайки. Возможно, это был даже не настоящий ребенок.
Впереди перед их машиной двое молодых людей поддерживали пьяного или одурманенного наркотиками спутника. Они остановились, переходя дорогу, будто не были уверены в действиях водителя. Но такси все стояло, и Нэнси возмущалась, что оба тамила
все еще спорят. Она наклонилась вперед и ударила своего водителя искусственным членом по затылку. При этом носок соскочил с члена. Водитель обернулся к ней, и она ударила его прямо по носу огромным членом.
– Гони! – крикнула она на тамильском языке.
Таксист, соответственно впечатленный гигантским фаллосом, газанул вперед под светофор, который снова зажегся красным. К счастью, никаких других машин на улице не было. А к несчастью, двое молодых людей и повисший между ними спутник оказались прямо на пути такси. Поначалу Нэнси показалось, что сбиты все трое. Позже она отчетливо вспомнила, что двое из них сбежали, хотя она не могла сказать, что на самом деле видела удар; должно быть, она зажмурилась.
Пока англичанин помогал водителю разместить тело на переднем сиденье такси, Нэнси поняла, что сбитый машиной молодой человек был тем самым то ли пьяным, то ли обколовшимся. Ей не приходило в голову, что молодой человек, возможно, был уже мертв, когда автомобиль сбил его. Но это и было темой разговора англичанина с водителем-тамилом; не бросили ли этого юношу намеренно под такси, и вообще, был ли он в сознании при этом?
– Он
уже выглядел мертвым, – продолжал говорить англичанин.
– Да, он умирать прежде! – крикнул тамил. – Я не убивать его!
– Он что, мертв? – тихо спросила Нэнси.
– О, определенно, – ответил англичанин.
Как и инспектор таможни, он смотрел мимо нее, но жена англичанина уставилась на Нэнси, все еще сердито сжимавшую искусственный член. По-прежнему не глядя на нее, англичанин вручил ей носок. Она спрятала в него орудие и сунула в свою большую мешкообразную сумку.
– Это ваш первый визит в Индию? – спросила ее англичанка, а безумный тамил гнал все быстрее и быстрее по улицам, теперь все больше и больше озаряемым электрическим светом; повсюду на тротуарах возвышались холмиками тела спящих бомбейцев.
– В Бомбее половина населения спит на улицах, но здесь действительно вполне безопасно, – сказала англичанка.
Английская пара объясняла себе гримасу на лице Нэнси тем, что девушка – новичок в городе с его запахами. На самом деле это остатний запах ребенка так исказил лицо Нэнси – как могло что-то столь маленькое издавать такое зловоние?
Тело на переднем сиденье выглядело теперь действительно мертвым. Голова молодого человека безжизненно переваливалась туда-сюда, плечи неестественно обмякли. Всякий раз, когда тамил тормозил или поворачивал, тело реагировало на это, как мешок с песком. Слава богу, что Нэнси не видела лица молодого человека, которое глухо ударялось о лобовое стекло и вплотную прижималось к нему, пока тамил снова не поворачивал, а затем разгонялся.
По-прежнему не глядя на Нэнси, англичанин сказал:
– Не обращай внимания на тело, дорогая.
И казалось неясным, к кому он обращается – к Нэнси или к своей жене.
– Мне все равно, – ответила его жена.
Над Марин-драйв, как теплое шерстяное покрывало, висела плотная пелена смога, и Аравийского моря не было видно, но англичанка указала в ту сторону, где оно должно было быть.
– Там океан, – сказала она Нэнси, которая стала зажимать себе рот.
Рекламные объявления на фонарных столбах не читались из-за смога. Огни, цепочкой протянувшиеся вдоль Марин-драйв, не были рассчитаны на смог и были белыми, а не желтыми.
Глядя из мчащегося такси, англичанин указал на завесу смога.
– Это «Ожерелье королевы», – сказал он Нэнси.
Такси катило дальше, и он добавил, скорее чтобы взбодрить себя и жену, чем чтобы успокоить Нэнси:
– Ну вот, мы почти на месте.
– Меня сейчас вырвет, – сказала Нэнси.
–
Не думайте о том, что вам плохо, дорогая, и вам
не будет плохо, – сказала англичанка.
Такси свернуло с Марин-драйв на более узкие, извилистые улицы; три живых пассажира замерли по углам, а мертвый юноша на переднем сиденье, казалось, ожил. Он стукнулся головой о боковое стекло, нырнул вперед, приложившись лицом к лобовому стеклу, и откинулся на водителя, который локтем отпихнул тело. Молодой человек как будто вскинул руки к лицу, словно вспомнив что-то важное, а затем его тело снова обмякло.
Послышались какие-то свистки, громкие и пронзительные. Это высокие швейцары-сикхи управляли движением автомашин возле отеля «Тадж-Махал», но Нэнси хотелось найти хоть одного полицейского. Неподалеку у неясно вырисовывавшихся Ворот Индии девушке померещилось что-то вроде полиции – там светились огни, слышались какие-то вопли, в общем, шум, гам и непорядок. Поначалу во всем обвинили попрошаек-мальчишек; им, дескать, не удалось выудить ни одной рупии у пары молодых шведов, которые демонстративно, с помощью профессиональной фототехники, вспышки и отражателей, фотографировали Ворота Индии. Оборванцы помочились на символические ворота, дабы испортить снимок. Однако им не удалось шокировать иностранцев – шведы сочли их действия символичными, – и тогда нищие попытались помочиться на фотооборудование, что и вызвало скандал.
Но дальнейшее расследование показало, что шведы как раз заплатили попрошайкам, чтобы те пописали на Ворота Индии, но это, увы, не имело дополнительного эффекта, поскольку ворота и так уже были в грязных пятнах. Беспризорники никогда не стали бы мочиться на фотоаппаратуру шведов; это было бы слишком смелым для них – они просто жаловались, что за подмоченные Ворота Индии им заплатили маловато.
Вот в чем была истинная причина скандала.
Все это время мертвому молодому человеку в такси пришлось ждать. Выруливая к «Таджу», водитель-тамил закатил истерику; мертвеца ему подбросили прямо под автомобиль, судя по всему, там вмятина. Английская пара призналась полицейскому, что тамил поехал на красный свет (после удара дилдо). Полицейский констебль, который наконец освободился от разбора преступления, заключавшегося в мочепускании на Ворота Индии, был сбит с толку. Нэнси же было неясно, обвиняет ли ее английская пара в несчастном случае, если это действительно был несчастный случай. В конце концов, тамил и англичанин соглашались, что молодой человек выглядел мертвым еще до того, как упал под такси. Однако Нэнси было ясно, что полицейский не знает, что такое дилдо.
– Пенис довольно большой, – объяснял англичанин констеблю.
–
Она? – спросил полицейский, указывая на Нэнси. – Она ударять владельца такси с
чем?
– Вы должны показать ему это, дорогая, – сказала англичанка.
– Я не собираюсь ничего показывать, – сказала Нэнси.
Наш друг настоящий полицейский
Только через час Нэнси освободилась, чтобы зарегистрироваться в отеле. А еще спустя полчаса – она только что приняла горячую ванну – к ней в номер явился второй полицейский. Это не был констебль – ни тебе голубых шорт непомерной ширины, ни дурацких гетр. Это не был еще один болван в пилотке Неру; этот был в офицерской фуражке с эмблемой полиции штата Махараштра, в рубашке цвета хаки, в брюках такого же цвета, в черных туфлях и с револьвером. Это был дежурный офицер из отдела полиции Колаба, которому был подведомствен «Тадж». Еще без обвисших щек, но уже тогда отмеченный тонкими, с карандаш, усиками, – двадцатью годами позже он будет иметь повод допросить доктора Даруваллу и Инспектора Дхара в клубе «Дакворт», – молодой инспектор Пател производил хорошее первое впечатление. В самообладании молодого полицейского уже угадывалось его будущее как заместителя комиссара.
Инспектор Пател был напористым, но вежливым, и даже в свои двадцать с небольшим он как детектив вселял страх, потому что своими вопросами ставил людей в тупик. Его манера вести допрос вызывала у вас убеждение, что он уже знал ответы на многие вопросы, которые сам же задал, хотя обычно он этого не знал; таким образом, он призывал вас сказать правду, давая понять, что ему уже все известно. И его метод допроса имел дополнительный подтекст, когда по вашим ответам инспектор Пател мог определить, что вы сами из себя представляете.
В своей нынешней ситуации Нэнси была беззащитна перед таким непривычно правильным молодым человеком с приятной внешностью. Нэнси можно было посочувствовать: инспектор Пател был не тем человеком, кому даже наглая или в высшей степени уверенная в себе молодая женщина
решилась бы показать дилдо. Кроме того, было около пяти утра. Возможно, уже просыпались некоторые нетерпеливые ранние пташки, чтобы возвестить о восходе солнца, который – сияя над водой и обрамленный прекрасной аркой Ворот Индии – все еще мог напомнить о лжевеличии дней британского владычества, но бедная Нэнси была не из таких пташек. К тому же ее окна и небольшой балкон не выходили на море. Дитер заказал ей номер подешевле.
Внизу в серо-коричневом свете шевелилось обычное сборище нищих – в основном маленьких уличных артистов. У прилетавших со всех концов земли туристов, еще не пришедших в себя от смены часовых поясов, первым впечатлением от Индии в свете начинающегося дня были они – рано встающие беспризорные дети.
Нэнси сидела в халате в изножье кровати. Инспектор устроился на единственном стуле, который не был завален ни ее одеждой, ни ее сумками. До слуха обоих доносилось, как выливается вода из ванны Нэнси. Прежде всего, как и советовал Дитер, в глаза здесь бросались подержанный путеводитель, который никто не держал в руках, и нечитанный роман Лоуренса Даррелла.
– Нет ничего необычного в том, – сказал ей инспектор, – что сначала человека убивают, а потом бросают перед движущимся автомобилем. В данном случае необычно лишь то, что этот фокус столь очевиден.
– Но не для меня, – сказала Нэнси.
Она объяснила, что не заметила момента столкновения; она думала, что все трое попали под машину, – возможно, потому, что зажмурилась.
– Англичанка тоже не видела этого момента, – сообщил ей инспектор Пател. – Вместо этого она смотрела на вас, – пояснил он.
– А, понятно, – сказала Нэнси.
Англичанин же был абсолютно уверен, что тело человека – без сознания или уже мертвого – бросили на дорогу перед приближающимся автомобилем.
– Но водитель такси не знает, что конкретно он видел, – сказал инспектор Пател. – Тамил постоянно меняет свои показания.
Нэнси продолжала безучастно смотреть на него, и полицейский добавил:
– Водитель говорит, что его отвлекли.
– Чем? – спросила Нэнси, хотя она знала чем.
– Тем, чем вы его ударили, – ответил инспектор Пател.
Возникла неловкая пауза, во время которой полицейский переводил взгляд со стула на стул, обозревая пустые сумки Нэнси, две ее книги, одежду. Нэнси подумала, что он, должно быть, по крайней мере на пять лет старше ее, хотя выглядит моложе. Благодаря своей самоуверенности он казался обезоруживающе взрослым; но это не была наглая высокомерность копа. Инспектор Пател не выказывал никакой развязности; его сдержанная манера поведения объяснялась абсолютно правильно поставленной целью. Нэнси поразило то, что его добропорядочность притягивала. И она подумала, какой у него замечательный цвет кожи – как кофе со сливками; у него были угольно-черные волосы и такие тонкие, идеально подровненные усики, что Нэнси захотелось их потрогать.
Общая элегантность молодого человека находилась в очевидном противоречии с отсутствием у него амбиций, которые обычно ассоциируются со счастливо женатым мужчиной. Здесь, в «Тадже», в присутствии такой полногрудой блондинки в халате, инспектор Пател выглядел явно неженатым; он контролировал как свои действия, так и каждое движение Нэнси, включая конкретные улики в ее номере. Она не понимала, что он ищет дилдо.
– Могу ли я увидеть, чем вы ударили таксиста? – спросил наконец инспектор.
Бог знает, как идиот-тамил описал этот предмет. Нэнси пошла за дилдо в ванную, поскольку решила держать его вместе с туалетными принадлежностями. Бог знает, что британская пара наплела инспектору. Если инспектор говорил с ними, они, несомненно, описали ее как грубую молодую женщину, которая размахивала огромным членом.
Нэнси отдала дилдо инспектору Пателу и снова присела на край кровати. Не глядя на нее, молодой полицейский вежливо вернул предмет.
– Простите, но я должен был взглянуть на это, – сказал инспектор Пател. – А то я плохо
представлял себе, – пояснил он.
– Обоим водителям было полностью заплачено в аэропорту, – сказала ему Нэнси. – Я не люблю, когда меня дурят.
– В такой стране женщине лучше не путешествовать в одиночку, – сказал инспектор. По тому, как он быстро глянул на нее, она поняла, что это вопрос.
– Меня встречают друзья, – сказала Нэнси. – Я просто жду их звонка. – (Дитер советовал ей сказать об этом. Судя по ее студенческой одежде и дешевым сумкам, она не могла позволить себе долго оставаться в «Тадже».)
– Стало быть, вы отправитесь дальше с друзьями или останетесь в Бомбее? – спросил ее инспектор.
Нэнси осознала, что преимущество на ее стороне. Пока она держала дилдо, молодому полицейскому было неловко смотреть ей в глаза.
– Как они, так и я, – равнодушно сказала она.
Она держала пенис на коленях. Оказалось, что при малейшем усилии запястья можно постукивать головкой обрезанного члена по голому колену. Инспектор Пател перевел взгляд на ее босые ноги, – возможно, они поразили его своей невероятной белизной или невообразимым размером: даже голые, стопы Нэнси были больше обутых ног инспектора.
Нэнси беззастенчиво, в упор изучала его. Она наслаждалась выступающими скулами его резко очерченного лица; она не могла себе представить это лицо – пусть через двадцать лет – с обвисшими щеками. Она думала о том, что у него самые черные на свете глаза и самые длинные на свете ресницы.
По-прежнему глядя под ноги Нэнси, инспектор Пател огорченно сказал:
– Полагаю, что у вас нет ни номера телефона, ни адреса, чтобы я мог связаться с вами.
Нэнси показалось, что она поняла, почему ее влечет к нему. Она, конечно, очень старалась потерять в Айове свою невинность, но футболисты едва ли были причастны к этому. Своей истинной невинности она лишилась в Германии, с Дитером, и теперь та была утрачена навсегда. Но перед ней был человек, который все еще был невинен. Она, наверное, и пугала, и привлекала его – пусть он даже не знал этого, подумала Нэнси.
– Вы хотите снова меня увидеть? – спросила она его. Она подумала, что вопрос был достаточно неоднозначным, но инспектор смотрел ей под ноги – со страхом и желанием, показалось ей.
– Но вы ведь не могли бы узнать двух других людей, даже если бы мы их нашли, – сказал инспектор Пател.
– Я могла бы узнать другого водителя такси, – сказала Нэнси.
– Мы уже нашли его, – сказал инспектор.
Нэнси встала с кровати и отнесла дилдо в ванную комнату. Когда она вернулась, инспектор Пател стоял у окна, наблюдая за нищими. Она больше не хотела иметь перед ним какое-то преимущество. Может быть, представляла она, инспектор безнадежно влюбился в нее и, если она толкнет его на постель и сядет сверху, будет ее боготворить и навсегда станет ее рабом. Может быть, это даже не
его она хотела; возможно, ее влекла его очевидная порядочность, и только лишь потому, что, как она чувствовала, сама она утратила свою добрую сущность, которую уже не вернуть.
Затем до нее дошло, что он больше не смотрит ей под ноги – он разглядывал ее
руки. Хотя она убрала дилдо, он по-прежнему избегал смотреть ей в глаза.
– Вы хотите снова меня увидеть? – повторила Нэнси.
Теперь в ее вопросе не было никакой двусмысленности. Она стояла к нему ближе, чем это было необходимо, но он проигнорировал вопрос, указывая на детей там, внизу.
– Всегда одни и те же трюки – никогда не меняются, – заметил инспектор Пател.
Нэнси не стала смотреть на нищих; она продолжала смотреть на инспектора.
– Вы могли бы дать мне свой номер телефона, – сказала она. – Тогда я могла бы вам позвонить.
– Но зачем? – спросил ее инспектор.
Он продолжал наблюдать за нищими. Нэнси отошла от него и вытянулась на кровати. Она лежала на животе – в халате, который плотно ее облегал. Она подумала о своих светлых волосах; она подумала, что они должны выглядеть красиво, рассыпанные по подушкам, но она не знала, смотрит ли на нее инспектор Пател. Она просто знала, что подушки приглушат ее голос и что инспектору придется подойти ближе, чтобы услышать ее.
– Что, если вы мне понадобитесь? – спросила она. – Что, если у меня будут неприятности и мне понадобится полиция?
– Этого молодого человека задушили, – сказал ей инспектор Пател; по звуку его голоса она догадалась, что он стоит рядом.
Нэнси лежала, зарывшись лицом в подушки, но она вытянула руки в стороны, коснувшись краев кровати. До этого она думала, что никогда ничего не узнает о мертвом юноше – даже если его убили из злости и ненависти или же просто непреднамеренно. Теперь она знала: молодого человека не могли задушить непреднамеренно.
–
Я его не душила, – сказала Нэнси.
– Я это знаю, – отозвался инспектор Пател.
Когда он тронул ее руку, Нэнси лежала абсолютно неподвижно; но больше он к ней не прикасался. Спустя секунду она услышала, что он уже в ванной комнате. Похоже, что он включил кран.
– У вас крупные руки, – отозвался он; она не двигалась. – Юношу задушили маленькими руками. Возможно, другой юноша, а возможно, женщина.
– Вы подозревали
меня, – сказала Нэнси; она не была уверена, что он слышит ее сквозь шум льющейся воды. – Я сказала, вы
меня подозревали, пока не увидели мои руки.
Он закрыл кран. Не много налилось, подумала Нэнси.
– Я всех подозреваю, – сказал инспектор Пател, – но вас я действительно не заподозрил в этом.
Нэнси разбирало любопытство; она встала с кровати и пошла в ванную. Инспектор Пател сидел на краю ванны, наблюдая за дилдо, который плавал кругами, как игрушечный кораблик.
– Так я и думал, что он плавает, – сказал инспектор. Затем он погрузил дилдо и, не отрывая от него глаз, держал под водой почти целую минуту. – Нет пузырьков, – сказал он. – Он плавает, потому что полый, – пояснил он ей. – Но если он состоит из двух половинок – если бы вы могли открыть его, – то были бы пузырьки. Я думал, что он открывается. – Инспектор выпустил воду из ванны и насухо вытер дилдо полотенцем. – Один из ваших друзей звонил сюда, пока вас регистрировали, – сказал инспектор Пател. – Он не хотел говорить с вами, он просто хотел знать, что вы зарегистрировались. – Нэнси встала в дверях ванной; инспектор сделал паузу, чтобы она посторонилась. – Как правило, это означает, что кто-то интересуется, благополучно ли вы прошли таможню. Поэтому я подумал, что у вас в этой штуке что-то есть. Или нет?
– Нет, – не без усилия сказала Нэнси.
– Ну, тогда я ухожу, я скажу там, чтобы все сообщения для вас передавали вам напрямую, – сказал инспектор.
– Спасибо, – ответила Нэнси.
Уже открыв дверь в холл, он протянул ей свою визитную карточку.
–
Звоните мне в случае любых проблем, – сказал он ей.
Она предпочла уставиться на визитку; это было лучше, чем смотреть, как он уходит. Там было напечатано несколько телефонных номеров (один обведен шариковой ручкой), а также его имя и должность:
ВИДЖАЙ ПАТЕЛ
ИНСПЕКТОР ПОЛИЦИИ
ОТДЕЛ КОЛАБА
Нэнси не знала, как далеко от дома был Виджай Пател. Когда вся его семья отправилась из Гуджарата в Кению, Виджай поехал в Бомбей. Для представителя гуджаратцев продвинуться в полиции штата Махараштра было немалым достижением; но гуджаратское семейство торговцев Пателов не впечатляли успехи Виджая. Его отрезало от них, так же как Нэнси от Айовы, – в Найроби у них был свой бизнес.
Изучив до последней буковки визитку полицейского, Нэнси вышла на балкон и стала смотреть на нищих. Дети были довольно изобретательны в номерах, которые они исполняли, а бесчисленные повторы одного и того же действовали успокаивающе. На нее, как и на других иностранцев, наибольшее впечатление производили акробаты.
Время от времени кто-нибудь из гостей бросал выступавшим апельсин или банан; некоторые кидали монеты. Нэнси было больно наблюдать за одноногим мальчиком с костылем, который пытался раньше других детей успеть к деньгам или фруктам, а его за это били. Она не понимала, что сам калека был автором этого жестокого действа и играл в нем ведущую роль. Он был старше других детей и являлся их лидером; на самом деле это им в некоторых ситуациях доставалось от него.
Но Нэнси не улавливала истинного смысла происходящего и искала, что бы бросить калеке. Банкнота в десять рупий – это все, что она смогла у себя найти. Для нищего это было слишком много, но ничего иного у Нэнси не было. Она утяжелила банкноту двумя заколками для волос и вышла на балкон, держа ее над головой, пока не привлекла к себе внимание мальчика-калеки.
– Эй, леди! – позвал он.
Некоторые из детей перестали делать свои мостики и стойки на руках, и Нэнси выпустила десять рупий в воздух; банкнота чуть поднялась в восходящем воздушном потоке, а затем поплыла вниз. Дети бегали взад и вперед, стараясь угадать место, куда она упадет. Похоже, мальчика-калеку устроило, когда кто-то из детей схватил деньги.
– Нет, это тебе,
тебе! – крикнула ему Нэнси, но он проигнорировал ее.
Десять рупий поймала высокая девочка, одна из акробаток; она была так удивлена банкнотой, что замешкалась с передачей подаяния хромому мальчику, и поэтому он ударил ее костылем по спине. Удар был довольно сильным – девочка упала на четвереньки и заплакала. Калека схватил деньги и заковылял прочь.
Нэнси поняла, что она вмешалась в обычный ход действия; каким-то образом
она нарушила его. Когда нищие разбежались, один из высоких швейцаров-сикхов подошел к плачущей девочке. Он нес длинный деревянный шест с мерцающим латунным крюком на конце – им открывали и закрывали фрамуги над высокими дверями, – и швейцар использовал этот шест, чтобы поднять подол ее рваного грязного платьишка. Он ловко оголил ее, прежде чем она успела подхватить подол и зажать его между ног, чтобы прикрыться. Затем он ткнул девочку в грудь латунным концом шеста и, когда она попыталась встать, сильно ударил ее по спине – в то же место, что и калека своим костылем. Девочка вскрикнула и на четвереньках поползла от сикха. Он же умело ее преследовал, погоняя и нанося шестом то тупые, то острые удары. Наконец девочка поднялась на ноги и убежала.
Сикх был темнокожим, посеребренная борода лопатой, на голове темно-красный тюрбан; он, как ружье, положил шест на плечо и бросил беглый взгляд на Нэнси, стоявшую на балконе. Она отступила в свою комнату; она была уверена, что сикх глянул ей под халат – на промежность, он был прямо под ней. Но балкон защищал от таких вещей – Нэнси просто фантазировала.
Очевидно, тут свои правила, подумала она. Нищие могут попрошайничать, но они не смеют плакать; еще слишком рано, и плач может разбудить гостей, которым удалось заснуть. Нэнси немедленно заказала самое американское блюдо, какое только смогла найти в меню доставки еды в номер, – яичницу и тосты, – а когда ей принесли поднос, она увидела два заклеенных конверта на подставке между апельсиновым соком и чаем. Ее сердце дрогнуло, потому что она надеялась, что в них будет признание в бессмертной любви от инспектора Патела. Но в одном было сообщение от Дитера, которое перехватил инспектор; там было просто сказано, что он звонил. Он рад, что она благополучно прибыла, и в ближайшее время ее увидит. А в другом конверте было обращение от руководства гостиницы – ее любезно просили воздержаться от бросания вещей из окна.
Нэнси была голодна, а поев, почувствовала, что засыпает. Она опустила шторы от дневного света и включила на полную мощность потолочный вентилятор. Какое-то время она лежала без сна, думая об инспекторе Пателе. Она позволила себе представить, что Дитера задержали с деньгами, когда он пытался пройти таможню. Она была еще слишком наивна, полагая, что немецкие марки прибудут в страну вместе с Дитером. Ей даже в голову не приходило, что она уже привезла их.
Ничего не подозревающий курьер
Ей казалось, что она спала несколько дней. Было темно, когда она проснулась. Она никогда не узнает, была ли это предрассветная мгла на следующий день или еще через день. Она проснулась от какого-то шума – кто-то пытался войти в ее номер, но она заперла дверь на два оборота и навесила дверную цепочку. Нэнси встала с постели и открыла дверь. Там, в холле, был Дитер, сердитый на швейцара, которого отослал без чаевых. Закрывшись на два оборота и навесив цепочку, он лишь затем повернулся к Нэнси и спросил ее, где дилдо. Это было не совсем галантно, подумала Нэнси, но в ее сонном состоянии это можно было счесть за агрессивное выражение любовных чувств. Она кивнула на ванную комнату.
Потом она распахнула свой халат, дав соскользнуть ему с плеч и упасть к ее ногам; она стояла в дверях ванной, ожидая, что Дитер поцелует ее или хотя бы посмотрит на нее. Дитер держал дилдо над раковиной; он, похоже, нагревал зажигалкой головку искусственного полового члена. Нэнси поспешила окончательно проснуться. Она подняла с пола халат и снова его надела; потом отошла от двери в ванную, по-прежнему наблюдая за Дитером. Он был достаточно осторожен, чтобы не позволить пламени закоптить дилдо, и нагревал не саму головку, а ниже, где по кругу была как бы удалена крайняя плоть. Затем до Нэнси дошло – он медленно плавит дилдо; она поняла, что в раковину капает какое-то вещество вроде воска. Там, где у основания головки был наплыв от «обрезанной» крайней плоти, проступила тонкая линия. Растопив восковой валик, Дитер подержал головку большого пениса под струей холодной воды, а затем обернул ее полотенцем. Ему понадобилось немалое усилие, чтобы развинтить дилдо, который был полым, как определил инспектор Пател. Восковой валик не дал воздуху выйти наружу – под водой не наблюдалось никаких пузырьков. Инспектор Пател был наполовину прав; он искал в правильном месте, но неправильно – молодой полицейский ошибся.
Внутри дилдо было несколько тысяч дойчмарок. Для возвращения в Германию в такой большой дилдо можно было очень плотно упаковать довольно много высококачественного гашиша; восковой валик на стыке не даст собакам на немецкой таможне учуять запах индийской конопли.
Нэнси сидела на краю кровати, глядя, как Дитер вытаскивает из дилдо свернутые рулоном банкноты и разглаживает их. Затем он переложил их в пояс для хранения денег, который у него был под рубашкой, и застегнул молнию. Он оставил несколько крупных рулонов марок в пенисе, части которого соединил – крепко завинтил головку, но не стал заливать воском. Линия стыка в любом случае была едва видна, частично прикрытая основанием головки. Покончив с этой главной своей заботой, Дитер разделся и наполнил ванну. Лишь когда он опустился в воду, Нэнси заговорила.
– А что было бы, если бы меня поймали? – спросила она Дитера.
– Они бы тебя не поймали, бейб, – ответил ей Дитер. Он подхватил это словцо в американских фильмах.
– Разве ты не мог
сказать мне об этом? – спросила Нэнси.
– Тогда бы ты нервничала, – сказал Дитер, – и они бы тебя поймали.
После ванны он сделал самокрутку с «планом», которую они выкурили вместе. Хотя Нэнси думала, что осторожничает, она перебрала с затяжкой и слегка потеряла ориентацию. Это была сильная травка; Дитер заверил Нэнси, что в любом случае это классная травка – он купил ее по пути из аэропорта.
– Я сделал небольшой крюк, – сказал он ей.
Она была слишком под кайфом, чтобы спросить, где он был в два или три часа ночи, и он не стал говорить ей, что отправился в бордель в Каматипуре. Он купил травку у хозяйки и там же трахнул тринадцатилетнюю проститутку всего за пять рупий. Ему сказали, что она единственная девочка без клиента, и Дитер трахал ее стоя в каком-то зале, потому что все койки во всех кабинках были заняты, – во всяком случае, так сказала хозяйка.
После того как Дитер и Нэнси выкурили косяк, он уговорил ее помастурбировать; ей показалось, что это заняло много времени, и она не могла вспомнить, когда он вставал, чтобы сходить за дилдо. Позже, когда он заснул, она, лежа без сна, подумала о тысячах дойчмарок внутри предмета, который побывал у нее внутри. Она решила не говорить Дитеру ни об убитом юноше, ни об инспекторе Пателе. Нэнси встала с кровати и убедилась, что визитка инспектора надежно спрятана в ее одежде. Она не легла обратно в постель; она стояла на балконе, когда с рассветом стали появляться первые попрошайки. Спустя какое-то время внизу заняли свои места те же самые уличные дети-акробаты – как будто написанные дневным светом, – включая хромого мальчика с его объемистым костылем. Он помахал ей рукой. Было так рано, что он побоялся говорить громко, но Нэнси отчетливо его расслышала.
– Эй, леди!
На глаза у нее навернулись слезы. Она вернулась в комнату и посмотрела на спящего Дитера. Снова подумала о тысячах дойчмарок; ей хотелось выбросить их из окна этим детям, но страшно было представить, что началось бы там внизу. Она пошла в ванную и попыталась развинтить дилдо, чтобы подсчитать, сколько внутри осталось банкнот, но Дитер слишком крепко закрутил эту штуку. Вероятно, это было сделано преднамеренно, как она поняла; наконец она начала чему-то учиться.
Нэнси покопалась в его одежде, разыскивая пояс с деньгами – ей хотелось посчитать, сколько там марок, – но не могла найти его. Она подняла простыню и увидела, что Дитер спит голым, однако на нем был пояс с деньгами. Ее беспокоило, что она не могла вспомнить ни как она заснула, ни как Дитер вылезал из постели, чтобы нацепить этот пояс. Мне следует быть более осторожной, подумала Нэнси. Интересно, до какой степени Дитер готов использовать ее; ей не нравилось, что у нее возникло нездоровое любопытство насчет того, как далеко Дитер может зайти.
Что на Нэнси действовало успокаивающе, так это мысли об инспекторе Пателе. Ей было приятно думать, что она сможет обратиться к нему, если понадобится, если она
действительно попадет в беду. Хотя утро было очень ярким, Нэнси не стала опускать шторы; в свете дня ей было легче себе представлять, что уход от Дитера – это лишь вопрос точно выбранного момента. И если все сложится
хуже некуда, подумала Нэнси, я просто подниму трубку телефона и попрошу позвать Виджая Патела – полицейского инспектора из отдела Колаба.
Но Нэнси никогда прежде не бывала на Востоке. Она не сознавала, куда она попала. Она не имела об этом ни малейшего представления.
12
Крысы
Четыре ванны
Доктора Даруваллу колотило от страха. Он сидел в своей спальне, в Бомбее, в объятиях Джулии, подавленный неразрешимостью большинства телефонных сообщений: тут и жалобы раздраженного Ранджита на жену карлика, и надежды Дипы на то, что доктор поможет девочке-проститутке, из которой можно сделать «женщину-змею», и страх Вайнода перед собаками с первого этажа, и ужас отца Сесила, что ни один из иезуитов в Святом Игнатии не знает точно, когда прибывает близнец Дхара, и алчное желание режиссера Балраджа Гупты выпустить новый фильм об Инспекторе Дхаре в самый разгар убийств, вдохновленных предыдущей лентой о нем. А еще этот узнаваемый голос женщины, которая пыталась говорить как мужчина и каждый раз смаковала подробности взрыва автомобиля со старым Лоуджи; это сообщение было довольно решительным, разве что воспринималось оно не так остро из-за частого повторения. И в официальном тоне детектива Патела по поводу новостей, которые надобно обсудить лично с доктором, не прозвучало ничего «неразрешимого»; хотя доктор Дарувалла не мог знать, что означают эти новости, заместитель комиссара, казалось, уже сделал свои выводы. Но все это давило на Фарруха гораздо слабее, чем воспоминание о крупной блондинке с больной ногой.
–
Liebchen, – шепнула мужу Джулия, – мы не должны оставлять Джона Д. одного. Займись этой хиппи в другой раз.
Чтобы вывести его из транса и дать почувствовать, как она его любит, Джулия прижала к себе Фарруха. Она просто обняла его где-то в нижней части его грудной клетки или чуть выше его маленького пивного животика. Ее удивило, что муж поморщился от боли. Резкий прострел в боку – должно быть, ребро – мгновенно напомнил доктору Дарувалле о столкновении со второй миссис Догар в фойе клуба «Дакворт». И Фаррух рассказал эту историю – о том, что тело вульгарной женщины оказалось таким же твердым, как каменная стена.
– Но ты сказал, что упал, – заметила Джулия. – Полагаю, что ты просто ушибся о каменный пол.
– Нет! Это все та чертова женщина – она как скала! – сказал доктор Дарувалла. –
Мистер Догар тоже свалился! А эта лошадь осталась стоять.
– Ну, она, должно быть, помешана на фитнесе, – ответила Джулия.
– Она штангистка! – сказал Фаррух.
Потом он вспомнил, что вторая миссис Догар напомнила ему кого-то – определенно какую-то давнюю кинозвезду. Он подумал, что когда-нибудь вечерком на одной из видеокассет он найдет, кто это; в Бомбее и в Торонто у него было столько кассет с записями старых фильмов, что ему было трудно вспомнить, как же он жил до видеомагнитофона.
Фаррух вздохнул, и его больное ребро ответило маленьким выстрелом боли.
– Дай я тебе вотру немного линимента,
Liebchen, – сказала Джулия.
– Линимент – это для мышц. А она мне
ребро повредила, – пожаловался доктор.
Хотя Джулия по-прежнему придерживалась версии, что причиной боли у ее мужа был каменный пол, она решила пошутить.
– Так что тебя ударило – плечо миссис Догар или ее локоть? – спросила она.
– Ты думаешь, это смешно, – ответил Фаррух, – но клянусь, что я воткнулся прямо ей в грудь.
– Тогда ничего удивительного, что она сделала тебе больно,
Liebchen, – ответила Джулия. По мнению Джулии, грудь второй миссис Догар не стоила того, чтобы говорить о ней.
Доктор Дарувалла почувствовал, что его жена нервничает по поводу Джона Д., но не потому, что Инспектора Дхара оставили одного, а потому, что дорогого мальчика не предупредили о предстоящем прибытии его близнеца. Но даже эта дилемма показалась доктору тривиальной – такой же несущественной, как грудь второй миссис Догар, – по сравнению с крупной блондинкой в ванной комнате в отеле «Бардез». Двадцать лет не могли умалить последствий того, что случилось там с доктором Даруваллой, – это изменило его больше, чем что-либо иное за всю его жизнь, и давняя память о пережитом не испарилась, хотя он больше никогда не возвращался в Гоа. Из-за тяжких ассоциаций все остальные пляжные курорты перестали для него существовать.
По выражению лица своего мужа Джулия догадалась, о чем он думает. Она видела, как далеко он сейчас, и она точно знала,
где именно он. Ей хотелось предупредить Джона Д., что доктор вот-вот присоединится к ним, но отойти от мужа в данный момент было бы бессердечно, и она посчитала своим долгом остаться рядом. Ее подмывало сказать ему, что всему виной его собственное любопытство, но это было бы не совсем справедливо, и она продолжала молчать. Ее собственные воспоминания были на удивление яркими, хотя и лишены тех подробностей, которые так терзали доктора. Она все еще видела Фарруха на балконе отеля «Бардез», где он был беспокоен и надоедлив, как маленький мальчик.
– Долго же эта хиппи принимает ванну! – сказал жене доктор.
– Судя по ее виду, быстро у нее не получится,
Liebchen, – сказала ему Джулия.
Фаррух подтянул рюкзак хиппи поближе и заглянул внутрь, поскольку он был полуоткрыт.
– Не трогай ее вещи! – крикнула Джулия.
– Тут всего лишь книга, – отозвался Фаррух и вытащил экземпляр «Клео», лежавший сверху. – Мне просто любопытно, что она читает.
– Положи обратно, – повторила Джулия.
–
Хорошо, – согласился доктор, уже читая тот самый помеченный абзац с «фиолетовой тенью» и «бархатным покрывалом», что так заворожил одного служащего таможни и двоих полицейских. – У нее поэтическая натура, – добавил доктор Дарувалла.
– Очень сомневаюсь, – сказала Джулия. – Положи на место!
Но положить книгу на место у доктора не получилось: что-то мешало внутри рюкзака.
– Не ройся в ее вещах! – вновь крикнула Джулия.
– Чертова книга не влезает, – буркнул Фаррух. – Я
не роюсь в ее вещах.
Из недр рюкзака на него мощно дохнуло чем-то перепревшим и затхлым. Одежда хиппи была влажной на ощупь. Как женатому мужчине, имеющему дочерей, доктору Дарувалле совершенно не нравилось, когда для стирки накапливалось слишком много женского
нижнего белья. Когда он пытался извлечь руку из рюкзака, за нее зацепился измятый бюстгальтер, а экземпляр «Клео» так и не укладывался сверху – что-то упиралось в книгу. Да черт возьми,
что же там такое? – подумал доктор. Затем Джулия увидела, что он, будто подавившись чем-то, отскочил от рюкзака, – казалось, его укусило за руку какое-то животное.
– Что там? – воскликнула она.
– Не знаю! – простонал доктор.
Он, пошатываясь, стоял возле перил балкона и хватался за спутанные ветви вскарабкавшейся сюда цветущей лозы. Несколько ярко-желтых зябликов, роняя семена, взвились в воздух из-под листвы, на ветке возле правой руки доктора возник геккон и юркнул в водосточную трубу, тогда как доктор Дарувалла перегнулся через перила, и его вырвало на патио ниже. К счастью, там никто не принимал послеобеденный чай и был только один из уборщиков отеля, заснувший в тени большого комнатного растения. Случившееся с доктором его не разбудило.
–
Liebchen! – воскликнула Джулия.
– Я в порядке, – сказал Фаррух. – Правда, все нормально… это просто… обед.
Джулия смотрела на рюкзак хиппи, как будто из-под экземпляра «Клео» что-то должно было выползти.
– Что это – что ты там увидел? – спросила она Фарруха.
– Не знаю… не уверен, – произнес он, но Джулию это окончательно вывело из себя.
– Та не знаешь, ты не уверен, правда, все нормально… Тогда почему ты подскочил! – сказала она и потянулась к рюкзаку. – Так… если ты мне не скажешь, я сама посмотрю.
– Нет, не надо! – воскликнул доктор.
– Тогда говори, – потребовала Джулия.
– Я видел пенис, – сказал Фаррух.
Теперь даже Джулия не знала, что сказать.
– Я имею в виду, что это не
настоящий пенис, – продолжил он. – Я не имею в виду, что его оторвали или еще какую-нибудь жуть.
– Тогда
что именно? – спросила его Джулия.
– Я имею в виду, что это очень реалистичный, очень выразительный, очень
большой фаллос – огромный член с яйцами! – сказал доктор Дарувалла.
– Ты имеешь в виду дилдо? – спросила Джулия.
Фаррух был шокирован тем, что она знала это слово; он сам его едва знал. Его коллега-хирург в Торонто хранил в своем больничном шкафчике коллекцию порнографических журналов, и только в одном из них доктор Дарувалла когда-то видел дилдо; той рекламе было далеко до реализма, которым отличалась эта ужасная штука в рюкзаке хиппи.
– Думаю,
да, дилдо, – ответил Фаррух.
– Дай я посмотрю, – сказала Джулия, попытавшись проскочить мимо мужа к рюкзаку.
– Нет, Джулия! Пожалуйста! – воскликнул Фаррух.
– Ну,
ты видел, и я хочу увидеть, – настаивала Джулия.
– Лучше не надо, – сказал доктор.
– Ради бога, Фаррух, – взмолилась Джулия.
Он, смутившись, посторонился, а затем нервно взглянул на дверь ванной, за которой
все еще плескалась большая хиппи.
– Только поскорей, Джулия, и не сомни ее вещи, – сказал доктор Дарувалла.
–
О господи, – вырвалось у Джулии, – непохоже, чтобы они тут были по полочкам!
– Ладно… давай. Посмотрела? Теперь отойди! – сказал доктор Дарувалла, немного удивленный тем, что его жена не отпрянула в ужасе от увиденного.
– Он работает на батарейках? – спросила Джулия, все еще глядя на дилдо.
– Какие батарейки! – воскликнул Фаррух. – Ради бога, Джулия, пожалуйста, отойди!
Образ этой штуковины с питанием от батареек будет преследовать доктора во снах все двадцать лет. Мысль о работе на батарейках только усугубила нервное ожидание, когда же наконец хиппи закончит принимать ванну.
Опасаясь, как бы эта странноватая девушка там не утонула, доктор Дарувалла робко подошел к двери ванной, за которой не слышалось ни пения, ни плеска – никаких признаков «ванной жизни». Но прежде чем он успел постучать в дверь, доктор был удивлен сверхъестественными способностями купальщицы, словно она почувствовала кого-то рядом.
– Эй, там, – лаконично сказала девушка. – Не могли бы вы принести мой рюкзак? Я его забыла.
Доктор Дарувалла принес рюкзак; для своего размера он был необыкновенно тяжелым. Полный батареек, предположил Фаррух. Он осторожно приоткрыл дверь в ванную комнату, ровно настолько, чтобы просунуть рюкзак. Пар с тысячей противоречивых запахов выплеснулся наружу. Девушка сказала:
– Спасибо! Просто положите на пол.
Доктор так и сделал и закрыл за собой дверь, удивляясь металлическому звуку, с которым рюкзак коснулся пола. Мачете или пулемет, представил себе Фаррух; ни о чем таком он знать не хотел.
Джулия привела в порядок прочный стол на балконе и накрыла его чистой белой простыней. Даже в конце дня наружный свет был для операции лучше комнатного. Доктор Дарувалла собрал свои инструменты и подготовил анестезию.
Не вылезая из ванны, Нэнси дотянулась до своего рюкзака; она поискала что-нибудь немного чище того, в чем была прежде. Это был вопрос обмена одной грязноватости на другую, но ей хотелось надеть бюстгальтер, и блузку из хлопка с длинным рукавом, и длинные брюки. Ей также хотелось вымыть дилдо и, если хватит сил, развинтить сей предмет и посчитать, сколько денег осталось. Ей было противно прикасаться к члену, но она успешно вытащила его из рюкзака, ухватив большим и указательным пальцем правой руки за одно из яиц, затем бросила дилдо в ванну, где (конечно) он остался на плаву – мошонка слегка погружена, а оголенная головка приподнята, – всем своим видом смахивая на несколько озадаченного одинокого пловца. Его единственный дурной глаз смотрел на нее.
Что касается доктора Даруваллы и его жены, их растущее беспокойство ни в коей мере не убавилось при безошибочных звуках, говорящих о том, что, выпустив воду из ванны, ее снова наполнили. Это была
четвертая ванна хиппи.
Можно только посочувствовать Фарруху и Джулии – они ведь не понимали природы вздохов и стонов Нэнси, пытающейся из последних сил развинтить дурацкий пенис и определить, сколько еще в нем немецких марок. В конце концов, несмотря на радости любовного пламени, вновь разгоревшегося не без участия мистера Джеймса Солтера, супруги Дарувалла с точки зрения секса были смирными душами. Учитывая пугающие размеры предмета, который они увидели в рюкзаке хиппи, а также звуки физических усилий, раздававшиеся из-за двери в ванную, можно простить Фарруха и Джулию за то, что они дали разыграться своему воображению. Откуда им было знать, что возгласы и ругательства раздосадованной Нэнси были просто результатом ее неспособности развинтить дилдо. И несмотря на то, как далеко в своем воображении они зашли, супруги не могли себе представить, что же на самом деле случилось с Нэнси.
И четырем принятым ею ваннам не смыть случившегося.
Вместе с Дитером
С того момента, как они уехали из «Таджа», все для Нэнси пошло только вниз по наклонной. Их новым жильем была маленькая гостиница «Си грин» на Марин-драйв, грязно-белого, как показалось Нэнси, цвета или, может из-за смога, серо-синяя. Дитер сказал, что ему нравится это место, поскольку оно популярно у арабских туристов, а арабы безопасны. Нэнси заметила там не так уж много арабов, но предположила, что она просто далеко не всегда их распознает. Не знала она и что подразумевает Дитер под словом «безопасны», – он только упомянул, что ар