Запас прочности [Михаил Глинка] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ЗАПАС ПРОЧНОСТИ Рассказы



Сборник разных авторов

ЗАПАС ПРОЧНОСТИ

Одесса, «Маяк», 1982 г.

Серия: «Морская библиотека», кн. 25

Тираж: 100 000 экз.

Обложка: твердая

Формат: 84х108/32 (130х200мм)

Страниц: 246

Составитель: П.П. Михайлюк

Художник: О.А. Литвинов

Редакционная коллегия:

Г.А. Вязовский, И.П. Гайдаенко,

М.А. Левченко, И.И. Рядченко


Леонид Соболев МОРЯ И ОКЕАНЫ


1

Степь уходила вдаль, обширная и ровная, как море. Желто-зеленая и плоская ее гладь упиралась в синее жаркое небо, отмечая горизонт безупречной линией, которая присуща только морю.

Но воздух был сух, и море было далеко.

Мы были в северо-восточном углу Казахстана, у самой китайской границы, почти в центре Европейско-Азиатского материка. Степи, пустыни, горы, поля, холмы, джунгли, тундры — невообразимые пространства земли, поросшей зеленью, лесами или просто голой, — отделяли нас от какого-либо моря: три с половиной тысячи километров было до Балтийского моря, столько же — до Черного и до Японского, две с половиной тысячи — до Карского на севере и до Индийского океана на юге. Даже Каспий — это внутреннее, родное степям море — и тот плескался где-то в двух с половиной тысячах километров. Самой обширной акваторией была здесь запруда арыка у мельницы. В ней мы только что выкупались, соблюдая очередь: водное это пространство могло одновременно вместить не более пяти пионеров (или трех пионеров и одного писателя).

Тем удивительнее, казалось, была тема нашего разговора. Здесь, в равновеликом удалении от морей, мы разговаривали о Военно-Морском Флоте, о типах кораблей, о войне на море, а также о расцветке сигнальных флагов.

Беседа началась, конечно, с метрополитена, потом по ассоциации с большим городом свернула на Ленинград, и тут рассудительный Миша, сын пограничника, взглянул в корень.

— А у вас ведь тоже близко граница. Она по морю идет, да? Как вы ее там защищаете?

Пионер, выросший у границы, не мог не задать этого конкретного и беспокойного вопроса, услышав про город, находящийся вблизи границы. Сын пограничника, он угадал ту настороженность, в которой непрерывно пребывал долгие годы весь Краснознаменный Балтийский флот. Граница была тогда действительно близко. Слишком близко…

Неподалеку от огромного города Советской страны граница бежала в тревожных шорохах кустов, в невнятной тени деревьев, по непроходимым как будто финским болотам — и обрывалась в воду… Море! Как оно манит всех, кто боится шороха кустов, кто за каждым деревом чует пристальный взгляд пограничника и черный кружок трехлинейного дула, останавливающий всякое движение. Море — бесшумная, не сохраняющая следов, удобная, гладкая вода, в которой исчезает граница!..

Но в этой воде, как большой восклицательный знак, возникает длинный и узкий остров. Молчаливое многоточие фортов возле него выразительно подтверждает это немое предостережение. Невидимые на воде, четко очерчены на картах круги обстрела орудий, и стыки их тонких линий проводят по морю ту же непроходимую черту, которая на земле зовется границей. Верно и твердо они ведут ее до другого берега и передают опять в шорох кустов, в тень деревьев, в обрывы и в болота — и в пристальный взгляд пограничников.

Если вечером смотреть из Кронштадта в сторону Ленинграда, там дрожит в небе непрекращающимся северным сиянием огромное зарево огней. Синие молнии двух тысяч трамвайных дуг, непрестанно выключаемый и зажигаемый свет в сотнях тысяч квартир, огненные отблески цехов вечерней смены, мчащиеся лучи автомобильных фар, окна театров и Домов культуры, вспыхивающие в антрактах, — все эти незаметные в отдельности изменения света, сливаясь, заставляют зарево работающего и одновременно отдыхающего города действительно дрожать в ночном небе живым дыханием сильного и счастливого гиганта.

Взглянешь в сторону моря — там тихо и черно. Только неустанно и равномерно мигают маяки, а зимой — смутная белая гладь. И что в этой черноте или за невнятной этой белесоватостью — неизвестно. Но внезапно резким, как взмах хлыста (и, кажется, даже свистящим), световым ударом прорезает черноту неба и моря голубой узкий конус прожектора. Прорежет, задрожит, замрет — и поползет, ощупывая ясным своим взором каждую волну, каждую льдину, каждый сугроб… И тогда, обернувшись опять на трепетное зарево города Ленина, всем сердцем ощутишь благодарность к нашим военным огням, узким, быстрым и разящим, как дальние и верные мечи.

Граница была слишком близко.

Сколько-то лет назад в белесоватой мгле бежала по льду обыкновенная собака. Голубой меч прожектора ударил ее в бок. Люди от такого удара обычно падают в снег ничком, ожидая спасительной темноты. Собака же бежала дальше, помахивая хвостом, — веселое, милое и невинное существо. Но часовой на форту вскинул винтовку и выстрелил.

Собачку сволокли на форт и внимательно осмотрели, ибо часовой-краснофлотец сообщил, что собачку эту он давно заприметил: то в Ленинград бежит, то на тот берег. И нашли в ошейнике собачки письма содержания отнюдь не любовного. Разводящий не поленился после этой находки смотаться на пост к часовому и подтвердить, что догадки его оказались справедливыми… И продолжал краснофлотец маленького форта стоять на посту, лицом к белесой мгле, а за спиной его продолжал гореть живым заревом, полнеба озаряя, богатый и сильный советский город.

Через много лет, в декабре 1939 года, на уютной даче в Райволе мы нашли следы этой собачки: протоколы, документы и копии писем диверсантам и шпионам в Ленинграде и их донесения оттуда. Здесь был центр контрреволюционной антисоветской организации — под боком у второй столицы Советского Союза, в расстоянии двух часов собачьего бега.

Граница была слишком близко. Из невинных «дачных мест» — Териоки, Оллила, Куоккала — можно было наблюдать всю жизнь и боевую учебу Балтийского флота. Отсюда можно было подготовлять новый удар в самое сердце Красного флота — удар по Кронштадту, подобный тому, какой был нанесен 18 августа 1919 года.

В то лето обыкновенный календарь, висевший в моей каюте на «Андрее Первозванном» и с трогательной во время гражданской войны педантичностью сообщавший дни поминовения святых и данные о фазах луны, имел еще особую кронштадтскую рубрику. Вот записи на его листках:

«Июнь, 18. 5 самолетов, разведка.

22. На рассвете — налет. Бомба за «Андреем» на стенке и несколько в городе. Пожар сторожки.

Июль, 7. Была разведка. Без бомб.

23. Бросали по гавани. Мимо.

29. Несколько гидропланов. Бомбы на пароходном заводе и в гавани у кораблей.

30. Летали, очевидно, разведка.

31. То же.

Август, 1 (воскресенье). На рассвете тревога. Бомбы легли в гавани и на улицах. К вечеру — повторение, в Летнем саду убито 11 и ранено 12 — было гулянье с музыкой.

2. Бросали по гавани. Все мимо.

3. Разбудили утром бомбами. Теперь новость — к вечеру вылетают из заката, в лучах солнца, но бомбят плохо — все в воду.

4. Бомбы в гавани и у доков.

5. Опять бенефис: утром и вечером. Бросали по кораблям, по докам и заводу.

6. Удивительно: чудесная погода, а самолетов не было.

7. Отработали вчерашнее: три налета. Много бомб, опять у завода и доков. Наверное, целят в подлодки.

8. Мотались на вельботе на южный берег за картошкой. Обменял штаны на три пуда. На обратном пути — шторм, едва дошли. Огромный дым над Кронштадтом, оказалось — горит Лесная биржа. Горела всю ночь. Самолетов не было — шторм; биржу, очевидно, подожгли.

9. Дежурил на зенитной батарее. Два налета, бомбы падали в гавань, а на нас сыпались стаканы шрапнели эсминцев.

10. Кидались. В гавань и в город.

11. Гавань и город — 9 бомб.

12. То же — 8.

14. Два налета. Гавань и доки. Попадание в пневматическую трубу у Алексеевского дока — свист и смерч песка, пока не выключили воздух.

15. Кидали по гавани и докам. Смотрел пробоину в палубе «Зари Свободы», — вероятно, полупудовая бомба…»


Такая тренировка могла приучить самую боязливую кронштадтскую старушку, торгующую семечками и подозрительными лепешками, оставаться на насиженном пеньке в Петровском парке и не срываться с него с причитаниями и воплем при басистом гуде в синей выси над головой. Так оно и стало в действительности.

Шестнадцатого и семнадцатого августа налетов не было, хотя солнечные дни особенно настораживали внимание сигнальщиков. Впрочем, на «Андрее» воздушную тревогу сыграли. Но причиной ее оказался крохотный паучок, прельстившийся полдневной тишиной и повисший на паутинке в двух дюймах от стекол подзорной трубы, направленной на запад. Случай, может быть, пустяковый. Но он ясно показывает, как были напряжены ожиданием неминуемого налета нервы сигнальщиков. Днем сигнальщикам приходилось до слез напрягать зрение, на рассвете — до боли в ушах напрягать слух: в рассветной мгле самолеты обнаруживались по гудению в высоте (звукоуловителей тогда еще не было).

Такое гуденье в бледном небе и разбудило Кронштадт в три часа сорок пять минут 18 августа. Небо гудело от края до края. Прерывистые линии светящихся пуль пронизывали его во всех направлениях. Лучи прожекторов, бесполезные уже в рассветном сумраке, лихорадочно метались в облаках.

Бледная неясность рассвета, томительное гуденье скрытых в небе самолетов, звонкое тявканье орудий, перебивающих друг друга, огненные столбы свистящих бомб, разрывающихся в городе, в гавани, на воде и на стенках, самая внезапность и мощность этой невидимой атаки были зрелищем диким, фантастическим и волнующим.

Глаз не поспевал следить за разрывами бомб. Сознание не поспевало отмечать последовательность событий, И, как всегда в жестоком бою, время исчезло: не то оно остановилось, не то мчалось в бешеном темпе. Казалось, все происходило сразу: ослепительно и взмывающе ударил в грудь теплый воздух, а в глаза — белый свет бомбы, взорвавшейся в двух саженях за нашей кормой: тяжело ухнул где-то справа, за стенкой гавани, — и за белыми трубами учебного судна «Океан» поднялся огромный столб воды, а когда он сел, далеко за ним, прямо на воде, встало ровное и высокое пламя, и кровавый столб его осветил спокойную воду. Но понять, почему на рейде, прямо на воде, стоит, полыхая, огонь, стоит и не оседает, — помешало щелканье неизвестно откуда направленных пуль, тарахтевших по броне боевой рубки. Старший помощник кинулся за рубку, увлекая нас под ее броневую защиту.

По темной воде гавани, в неверных отблесках рассвета, залпов и взрывов, с необычайной скоростью скользил неуловимых очертаний предмет необъяснимый, чудовищно быстрый на поворотах. С него-то и летели к нам пули, непрерывным дождем стучавшие по броне рубки. «Гидроплан!» — крикнул кто-то, и дула орудий резко опустились вниз, ловя «предмет», чертом вьющийся в тридцати саженях от них.

И тут надо добрым словом помянуть Льва Михайловича Галлера — командира «Андрея Первозванного». Спокойствие не изменило ему и в этой неразберихе невиданной атаки. Он рванулся к казематам орудий, перебежав под ливнем пуль, и крикнул: «Не стрелять! Заградители!» — и крикнул вовремя: в горячке боя готовы были удариться в воду снаряды, а ударившись — неминуемо отскочить от нее рикошетом и попасть в стоящие в том углу гавани заградители, до палуб набитые минами…

Рядом с мостиком вдруг всплеснул широкий столб воды, и «Андрей» тяжко содрогнулся. Глухо рокоча, вода полилась в развороченную в броне дыру, и на линкоре забили колокола водяной тревоги.

Все это произошло как бы мгновенно. Фантастичность этой ночи взрывов, залпов и непонятного пламени, стоящего прямо на воде, усиливалась этим необъяснимым быстрым предметом, скользящим по гавани. В эти мгновения можно было предполагать самые невероятные вещи. И мысль согласилась с догадкой, кинутой кем-то среди взрывов: гидроплан! Гидроплан, самолет, снабженный поплавками, спустился в гавань — гидроплан, вооруженный торпедой!

Но это, как узнали мы позже, был один из ворвавшихся в гавань быстроходных торпедных катеров — новое, рожденное в конце империалистической войны оружие, еще неизвестное нам. Восемь таких катеров были приведены в Териоки, на финский берег, нависающий над Петроградом, в тылу его морской крепости Кронштадта. Восемь минут требовалось на перелет самолетов от Биорке до Кронштадта и двадцать — на переход катеров из Териок до Кронштадтской гавани. Граница была слишком близко, заманчиво близко, чтобы не использовать такой близости.

Не зная этого нового оружия, мы могли воспринимать события этой ночи только так, как мы их и приняли: всем казалось, что враг только в воздухе, что все эти взрывы и пули сыплются не иначе как сверху. Мы слишком привыкли связывать следствие — взрыв — всегда с одной и той же причиной: с воздушным налетом. Так и на этот раз никому не пришло в голову назвать быстрый предмет на воде иначе как «гидроплан», и врага мы могли искать только в воздухе.

Тем более замечательно, что на эскадренном миноносце «Гавриил», стоявшем на рейде в сторожевом охранении ворот гавани, подумали об иной причине взрыва.

«Гавриил» с вечера вышел из гавани и стал на якорь на рейде против ворот. Услышав на рассвете, как и все, гуденье внезапно появившихся над гаванью самолетов, — более того, ведя сам бой с двумя из них, — «Гавриил» сумел, однако, обнаружить катера и уничтожить часть их.

Кто именно из военморов «Гавриила» различил в неверной мгле рассвета два катера, с необычайной, изумляющей быстротой мчавшихся от Петрограда к гавани, осталось для истории неизвестным. Эта поразительная внимательность в горячей обстановке внезапного боя с самолетами, ценная тем более, что замеченный неприятель появился со стороны Петрограда, с тыла, откуда его менее всего можно было ожидать, — это поистине сторожевая служба наполовину сорвала задуманный противником план, обусловленный заманчивой близостью границы.

А план был таков. Семь торпедных катеров, обогнув остров Котлин с востока, подойдя вплотную к Петрограду, должны были появиться в гавани в момент разгара воздушной атаки самолетов, вылетевших из Биорке. Торпеды катеров предназначались всему боевому ядру, остаткам Балтийского флота, притиснутого к самым стенкам Кронштадта: линкору «Петропавловск» (ныне «Марат»); линкору «Андрей Первозванный», подавившему в июне своим артогнем восставший форт Красную Горку, подводным лодкам, стоявшим у борта своей базы — старого крейсера «Память Азова», легендарного корабля революции, поднявшего в 1906 году в Ревеле знамя восстания; сторожевому эсминцу у ворот — в данном случае «Гавриилу»; крейсеру «Рюрик». Две торпеды предназначены были для ворот обоих больших кронштадтских доков, с тем чтобы лишить возможности отремонтировать подорванные линейные корабли.

Проскочив незначительное расстояние от Териок до Лахты, катера повернули на Кронштадт. Они появились точно вовремя, когда на гавань летели бомбы. Но «Гавриил» испортил им все дело.

Орудия его мгновенно открыли огонь по загадочным, невиданным еще катерам, и один из них сразу же выпустил в «Гавриила» торпеду. Она прошла мимо миноносца и ударилась в выступающий угол стенки гавани. Взрыв ее совпал со взрывом снаряда «Гавриила», попавшего в катер. Тот запылал высоким огнем (вспыхнувший бензин и легкая фанера его корпуса и бросили на воду тот кровавый светящийся столб, который мы видели из гавани).

В это же время мимо «Гавриила», наполовину высунувшись из воды, с огромной скоростью промчались вдоль стенки гавани еще два катера прямо в ворота, обдавая непрерывной пулеметной струей стенку «Гавриила», брандвахту ворот и ее старика сторожа, выскочившего на шум. Катера прорвались в гавань — и «Гавриил» не мог их более обстреливать из опасения попасть в свои корабли. Со стороны Петрограда выскочили еще три катера, направляясь в гавань. Этих «Гавриил» смог взять в оборот. Он засыпал их снарядами и заставил повернуть обратно в Териоки.

Ворвавшиеся в гавань катера, непрерывно стреляя из пулеметов, описали молниеносную дугу по гавани и выпустили свои торпеды: одну в «Петропавловск» (она попала в «Андрея»), одну в базу подлодок — «Память Азова» (от которой, по счастью, подлодки вечером отошли) и одну мимо — в стенку. Так же стремительно, как влетели, они ринулись к выходу, вздымая носами шипящие буруны белой пены.

Но ворота уже ждали их возвращения: на узкую полосу воды между гранитными стенками пристально смотрели кормовые орудия «Гавриила»…

Отстреливаясь от самолетов, сдерживая носовыми орудиями натиск второго отряда катеров и отгоняя их от ворот, «Гавриил» ждал, когда ворвавшиеся в гавань катера выскочат на рейд, где его снаряды не причинят вреда своим кораблям. Он навел кормовые орудия на ворота и ждал.

Вылетели из ворот катера — легкие, узкие, стремительные, разгоряченные кажущейся победой, — и столбами встала вокруг них вода, завизжали осколки, затрещала фанера корпусов, вспыхнул бензин, и, заревев высоко вскидывающимся пламенем, закачались кострами на воде еще два катера…

План противника сорвался. Вместо уничтожения четырех боевых кораблей, трех подлодок и разрушения доков — катера подорвали только старый крейсер «Память Азова» и линкор «Андрей Первозванный», который к вечеру уже стоял в не тронутом торпедой доке. Удар в сердце Красного флота, обусловленный близостью границы, не привел к тем результатам, которых ожидали белогвардейцы: дорога на Питер была по-прежнему закрыта.


По всей западноевропейской равнине, от Мурманска до Крыма, извиваясь в непрестанном движении и дымясь кровью, сжималось тугое кольцо блокады. Фронтов было столько, сколько разных держав и белых генералов наступало на изнемогающую в голоде и войнах Советскую Россию. И на одном из фронтов, на севере, отбивался, стиснув зубы, огромный и голодный, упорный и страстный город, которому потом дадут великое имя Ленина. На морских подступах к нему, такой же голодный, без нефти и угля, такой же упорный и страстный Балтийский флот сохранял свою последнюю опору — Кронштадт.

Кронштадт! Это короткое громыхающее слово, подобное залпу орудий, гудело в те дни над Финским заливом.

В те дни Кронштадт вновь обрел свой грозный смысл ключа к столице, который был вложен в него при его создании. Как будто снова вернулись давно забытые времена, когда форты его отбрасывали немудрыми ядрами своих чугунных пушек шведские фрегаты. Только тогда к нему подходили отдельные корабли, а теперь его блокировала огромная эскадра интервентов. Но каждый матрос на каждом корабле и каждый красноармеец на каждом форту держал в своем сердце короткое и упорное слово: надо.

Надо было стоять здесь, в узкой полосе неглубокой воды, бессонным и нелицемерным стражем изнемогающего Петрограда.

Надо было принять на себя и сдержать натиск армий и эскадр, стремящихся к Петрограду.

Надо было рассчитывать каждый пуд угля, каждое ведро нефти, каждую мину заграждения, каждую торпеду, каждый снаряд и каждого человека, рассчитывать скупо и мудро, ибо все это подходило к концу.

И Кронштадт выполнял это надо просто, твердо я буднично.

Он высылал в море корабли с половинным числом команды, потому что другая половина на конях или в окопах дралась уже где-нибудь под Царицыном. Он собирал для кораблей, хромающих на оба винта, последнюю угольную пыль, выметенную вместе с землей из опустошенных угольных складов. Он обедал после напряженного суточного боевого похода или после бессонной работы на заводе — блюдцем пшенной каши. Он без удивления провожал мигающими взорами своих маяков подводные лодки, идущие во льду на разведку Ревельского рейда, лодки, шипящие, как примусы, и текущие, как решето, державшиеся на воде и в воде непонятно как — одним упорством. Он ежедневно отстреливался от самолетов, швыряющих бомбы в его гавани, доки, улицы и сады. Он открывал ворота своих рейдов для миноносцев, которые ночью, в шторм, без огней и маяков носились полным ходом по сомнительным проходам между своими и чужими минными заграждениями, и встречал их на рассвете гудками завода и мастерских, где голодные люди голыми руками обтачивали боевую сталь.

Он делал все это — необыкновенный город-корабль, город-лагерь, крепость революции и сердце флота.

Упершись спиной в Морской канал, Кронштадт стоял в конце узкогорлого залива, вглядываясь в него и в близкие берега, кишевшие армиями, надвигавшимися на Петроград, и время от времени напрягал все силы, нанося врагам чувствительные удары. Форты и флот стали реальной угрозой интервентам. Форты и флот сплелись в нераздельный клубок, который непрестанно перекатывался по берегам и воде Финского залива, внося расстройство в тугое кольцо блокады. Форты и флот приобрели общее наименование — Кронштадт. Уничтожить флот — мешали форты. Уничтожить форты мешал флот.


За четырнадцать месяцев, которые эскадра интервентов провела в Финском заливе, Красный Балтийский флот имел не меньше двенадцати боев с вражескими кораблями, и каждый раз при значительном превосходстве неприятельских сил. Так, 10 мая 1919 года эсминец «Гавриил» в течение часа вел бой с четырьмя контрминоносцами. 31 мая эсминец «Азард» в бою с восемью контрминоносцами навел их под огонь линкора «Петропавловск», 24 июля подлодка «Пантера» атаковала две подлодки противника, осенью кронштадтские форты отгоняли своим огнем монитор с пятнадцатидюймовой артиллерией.

Два крейсера, два миноносца, два тральщика, один заградитель, три торпедных катера, одна подводная лодка — вот список кораблей эскадры интервентов, которые Балтийский флот и форты Кронштадта оставили на дне Финского залива на память о тысяча девятьсот девятнадцатом годе — пятом годе беспрерывной войны, которая могла сломить кого угодно, но не смогла истощить бессмертные силы освобожденного парода, тысячекратно увеличенные жизненной силой революции.

Каждая строчка, каждая буква этой огненной эпопеи Балтийского флота живет, дышит и стоит над миром неодолимой страстью к победе во имя освобождения от векового гнета. Каждая ее страница сурово напоминает нам голосами погибших за наше дело родных товарищей наших, балтийских моряков:

— Ты не забыл? Ты помнишь?

Мы не забыли. Мы помним. Мы учим нашу флотскую молодежь, краснофлотцев и командиров новых сильных кораблей, подводных лодок и самолетов, как биться за наше великое дело, за родину нашу, с той же великой страстью, с тем же огненным восторгом, с каким дралось орлиное племя девятнадцатого года.

И Кронштадт — громыхающее короткое слово, подобное залпу орудий, двадцать лет стоял перед городом Ленина, стиснутый близкими — слишком близкими! — границами.

И если десятилетнего пионера, выросшего далеко от всяких морей, но на самой пограничной линии, встревожила эта близость границы к огромному городу, так как же тревожила она Краснознаменный Балтийский флот в течение долгих двадцати лет?

Простившись с пионерами, мы продолжали свой маршрут. Через час мы вышли из машины возле одиноко стоящего в степи здания с вышкой. И здесь я увидел то, что обусловило закономерность Мишиного вопроса: мутный и узкий ручей.

На том берегу его женщина, присев на корточки, мыла турсуки — кожаные мешки для кумыса. Мальчик, ровесник Миши, тащил к ней бычью шкуру, сгибаясь под непосильной тяжестью. Широкое смуглое его лицо ничем не отличалось от широкоскулых лиц казахских пионеров, с которыми мы только что расстались. Но это был ребенок, лишенный детства, — эмбрион нищего пастуха чужих стад, печальная личинка будущего раба синьцзянских скотоводов: ручей, пробегавший между нами, был пограничным.

Со странным, совсем новым чувством смотрел я на этот крохотный отрезок знакомой черты — границы. Я привык видеть ее иной. Тысячи раз в Финском заливе (где едва одна десятая водного пространства принадлежала Балтфлоту) я отмечал на карте треугольник обсервации рядом с ее прерывистым пунктиром. Ее невидимую линию, грозившую дипломатическими осложнениями, я научился отыскивать на гладкой воде на глаз — по расстоянию до чужого берега. И, может быть, потому, что тот — балтийский — участок морской границы Советского Союза был доверен нам, и потому, может быть, что все внимание поглощал именно он, — остальные советские моря как-то не ощущались в прямой и непрерывной связи с этой пунктирной линией, бегущей по карте между Териоками и Кронштадтом, между островом Сескар и Лужской губой.

Понадобилось забраться в самый центр Евразийского материка, чтобы здесь — где воды было меньше, чем в питьевой цистерне эсминца, и где чужой «берег» был всего в пятнадцати шагах, — наиболее остро ощутить единство советских морей, нанизанных, подобно гигантским бусам, на крепкую непрерывную нить советской границы. И в мутных струях пограничного ручья почудились мне капли их тяжелой соленой воды — изумрудной, синей, аметистовой, желтоватой, лазурной, опаловой.

Ручей бежал влево, на север. Я знал, что через пять километров граница сползет с его русла в летучие сухие пески, что она вскарабкается потом на зеленые склоны Алтая, черкнет по сияющему снегу его «белков», перекинется на Саянский хребет и, пробежав по многоводным рекам, с разбегу ринется в теплые воды Японского моря.

Я знал, что справа, на юге, эта нить в трех километрах от нас тоже покинет ручей, уйдет в степи, к холмам Тарбагатая, взбежит по ледяным ступеням Тянь-Шаня на Памир — Крышу мира — и скатится с нее в самый подвал, странное море, лежащее ниже уровня моря, — в Каспий. Я знал и то, что трижды еще прервется потом ее бег по сухой земле — обширным Черным морем, узким Финским заливом, круглой чашей Ладоги, — пока она не скользнет с Кольского полуострова в прохладное Баренцево море. И тогда, вплавь по воде многочисленных северных морей — детей Ледовитого океана, то и дело отпихивая налезающие полярные льды, она сомкнется сама с собой, один только раз вынырнув на мгновение, чтобы пересечь узкий язык Сахалина.

Двенадцати морям и трем озерам вручили мы честь хранить в своих водах неприкосновенность советской границы. Сорок три тысячи километров береговой черты доверены водам советских морей.

Как же можно было в мутных струях степного пограничного ручья не угадать тяжелых, блестящих капель этих морей, стекающих сюда по замкнутой кривой, больше двух третей которой проходит по соленой воде, жаркой, теплой, холодной и ледяной?

И здесь пора поговорить о некоторых особенностях соленой воды.


Когда звездолет будущего, свистя, вырвется за стратосферу и межпланетные путники где-нибудь возле Луны глянут на земной шар, — вернее всего, он покажется им гигантской каплей воды, повисшей в темном космическом пространстве.

Вода обволакивает пленкой остывающую нашу планету, и островами торчат из нее материки. Изрезывая их заливами, океаны через узкие щели проливов входят в самую глубь суши, останавливаясь перед крутыми склонами горных хребтов. И самые реки, поблескивающие в зигзагах растрескавшихся материков, кажутся щупальцами напирающих на сушу океанов.

Этот слой воды, заливающий земной шар, довелось мне увидеть впервые тринадцатилетним мальчиком. Вода, предложенная мне судьбой для осмотра, была третьесортной — пресной и мелкой: это была сестрорецкая заводь Финского залива, безжизненная, лишенная могучего дыхания океанов — приливов и отливов. Но фантазия, вспученная крепкими дрожжами морских романов, немедленно преобразила эту пресную воду. Задержав дыхание, я всматривался в горизонт, стиснутый берегами и загороженный островом Котлин, видя только то, что мечтал увидеть, — дорогу в мир. Нетерпеливо отбрасывая Котлин с его кронштадтскими трубами и куполом Морского собора, воображение мое спеша стремилось по этой глади из узкой трубы Финского залива, через путаный коридор Бельтов, вдаль, вперед — в океан! Вот наконец она — дорога в Америку, в Индию, Австралию, в страстно желаемый, чудесный мир «Фрегата «Паллады», в мир выученного наизусть «Путешествия вокруг света на «Коршуне»! Море, разъединяющее земли и соединяющее народы, море — путь цивилизации, море — поприще великолепных побед!.. Я наклонился и ладонью погладил эту волшебную воду, в которой плавали материки и моя неминуемая слава.

Через восемь лет, дежуря на противокатерной батарее на стенке Военного угла Кронштадтской гавани, я разглядывал эту же воду с совершенно иным чувством.

Эта ровная гладь, кишащая минами, позеленевшими в воде за четыре года войны, по-прежнему уводила воображение вдаль — в океаны. Они, и точно, «соединяли народы» в единодушном стремлении поскорее оторвать от гигантского тела Советской России колонии. По океанам и по всем морям, где только были советские берега, шли мониторы, подлодки и крейсера европейских держав, волоча на буксире прыгающие на волне торпедные катера, шли линкоры, эсминцы, крейсера, шли транспорты с оружием, продовольствием, войсками, везя этот товар белогвардейским правительствам в обмен на лес, зерно, уголь. В уродливом преломлении войны исполнилась мечта первого российского европейца, засвидетельствованная поэтом:

Сюда, по новым им волнам,
Все флаги в гости будут к нам…
Военные корабли под разнообразными флагами деловито сворачивали из океанов в лабиринт Каттегата и Бельтов, стремясь в Биорке, в Ревель, в Гельсингфорс — поближе к Петрограду и его промышленности.

Военные корабли огибали Скандинавию, выходя к Белому морю, к Мурманску — к рыбе и лесу.

Военные корабли протискивались через раскупоренные с таким трудом Дарданеллы в Черное море — к Одессе, к Батуми, Крыму — к зерну, углю, нефти.

Военные корабли отдавали якоря на Владивостокском рейде, поближе к сибирской магистрали, которая, как насос, могла выкачать богатства Сибири.

Весь мир, казалось, торопился не пропустить грандиозной распродажи страны, которой задешево торговали десятки белогвардейских правительств. Новые Колумбы и Магелланы шли водружать свои флаги на беззащитных берегах, везя в трюмах вместо традиционных бус и зеркал солдатские штаны и оружие, благо цена на эти товары после окончания мировой войны катастрофически упала. С опытностью громил, орудующих в покинутой хозяевами квартире, интервенты вязали в узлы сетей мурманскую рыбу; взламывали крепкие сибирские сундуки, набитые золотом и мехами; торопясь и расплескивая через край, сливали в поместительные бидоны трюмов бакинскую нефть; набивали мешки украинским зерном; уводили из портов мертвые корабли; расчетливо грабили склады.

Флоты и флотилии Советского государства голодали. Расшатанные за четыре года походов корабли и издерганные за четыре года войны люди мерили свой паек одинаковыми мерами: уголь и хлеб — четвертками фунта, селедочный суп и нефть — тарелками, снаряды и воблу — штуками. Балтийский флот превратился в Балтийский «дот»[1] из нескольких кораблей. Миноносцы, поднятые на поплавки, перетаскивались буксирами по каналам с Балтики на Волгу и в Каспий. Подводные лодки, на которых, по теперешним нашим понятиям, опасно погрузиться даже в гавани, лазали подо льдом в глубокую разведку, ухитрялись топить вражеские крейсера.

Сытые флоты интервентов, в изобилии снабженные боеприпасами, сжимали кольцо блокады. Вот уже прижат спиной к последней опоре — Кронштадту Балтийский флот. Вот уже заперты на двенадцатифутовом рейде Астрахани немногие корабли Каспия. Вот уже эсминец «Керчь» топит у Новороссийска родные свои корабли, и вода, поднятая в небо взрывами, падает в Черное море крупными каплями, тяжелыми и страшными, как матросские слезы… Вот нет уже у страны Белого моря, и на Приморье стоят на рейдах японские корабли…

Будто сами моря и океаны выступили из берегов, затопляя собой Советскую страну: так хлынули в нее со всех сторон, где она граничила с морем, армии интервентов.

Враждебные океаны вливаются в моря, заливают советскую землю, выбрасывая в пене прибоя армии, пушки, шпионов, правительства, консервы и танки. Все меньше и меньше становится сжимающийся остров, в центре которого — Москва. География летит к черту. По Донбассу, сшибаясь в двенадцатибалльном шторме гражданской войны, ходят валы двух морей — Черного и Балтийского; на гребнях черноморских волн — офицерские фуражки, на балтийских — бескозырки матросов. Уголь, уголь! Уголь — спасение Кронштадту, Питеру, стране, революции!.. Тихий океан, выходя из узких берегов сибирской магистрали, заливает Сибирь… Холодно в Питере от ледяных валов Белого моря, и, вздуваясь, захватывают серые плоские волны Финского залива Петергоф, Гатчину, Детское Село…

Понятия странно смешиваются и путаются. Страна мечется в тифозном голодном бреду кольцевых фронтов, выплескивая в историю героические видения, поражающие и необычайные. Матросы — верхом на конях бьются в зеленой степи, морские корабли — ходят по рекам. Полевые трехдюймовки, изумляясь непонятным морским командам, бьют по кораблям с покачивающихся барж, а морские орудия стреляют с площадок бронепоездов по пехотным цепям, отсчитывая дистанцию по привычке на кабельтовы. Кронштадтские форты, до судороги сворачивая прицелы, стреляют себе за спину, в тыл, по обходным группам белоэстонцев, а где-то на Волге уже записана в вахтенный журнал небывалая в истории военно-морского искусства атака кавалерии на миноносец. Линейный корабль «Андрей Первозванный» двое суток громит с моря Красную Горку — форт, выстроенный для поддержки в бою линейных кораблей.

Так, ломая традиции морской войны, Красный флот, в самих боях отыскивая новые правила боя, бился эсминцами на реках, матросами — в степи, подлодками — во льдах, линкорами — в гавани, пока в гигантском напряжении сил республика не остановила валы катящихся на нее океанов и пока моря не отступили к своим естественным бассейнам.

Разрушенные заводы, голые поля, истоптанные пастбища одни за другими показывались из-под отступающих океанов. Остров Москвы обсыхал, расширяясь в пространстве. Корабли интервентов, захваченные отливной волной, дрейфовали из Балтики, оставив одну шестую часть своих семидесяти двух вымпелов на неглубоком дне Финского залива. Французская эскадра, потрепанная штормом восстания, уходила от Одессы, и скоро вслед за ней, увлекаемая неудержимым отливом, скатилась с крутых отрогов Крыма мутная врангелевская волна: с Перекопа дул пронзительный, с ног сшибающий норд. В радуге нефтяных пятен вошел в свои берега Каспий, вновь отделившись от Черного моря Кавказским хребтом, и, наконец, последним отступил от Приморья Тихий океан вместе с японскими крейсерами.

Моря вновь стали советскими. И к израненным, разграбленным их берегам медленно начала приливать восстанавливающаяся жизненная сила республики.


2

Была осень 1922 года. Впервые на зеленые просторы Балтики был вынесен советский военно-морской флаг. Балтика встретила его десятибалльным штормом. Трое суток она раскачивала и сотрясала ударами волн все десять тысяч тонн «Океана», сбивая его с курса.

Мы не изменили ни курса, ни намерений. Мы пронесли наш юный флаг до самой Кильской бухты, показали чужим кораблям и берегам его мятежное пламя и возвращались обратно по присмиревшему враждебному морю. И вот у мыса Мэн, спускающего в зеленые воды ослепительные меловые утесы, мы начали валиться набок.

На четвертые сутки похода корабль стал медленно крениться на правый борт, удивляя этим всех, кто был на мостике: чтобы свалить огромное тело «Океана», требовался не тот легкий вечерний бриз, который дул от Швеции. Но кренометр в штурманской рубке второй уже час продолжал отклоняться от вертикали с неприятной безудержностью. Когда он показал шесть с половиной градусов, на мостик поднялся вызванный командиром старший механик. По старческим его щекам катились капли пота, и узловатые матросские пальцы дрожали в бессильной ярости.

Балтика все-таки взяла свое: шторм поднял в трюмах всю грязь, накопившуюся там за время многолетней летаргии корабля, и она забила перепускные помпы. Вода в котлы пошла только из цистерн одного левого борта, и корабль получил крен, увеличивавшийся тем больше, чем больше воды брали котлы. Перекачать воду и выровнять крен оказалось невозможным.

Крен этот опасности не представлял. Торговые корабли порой и не с таким креном бродят по морям, напоминая собой лихо заломленную шапку на подвыпившем матросе. Но в Петрограде, у моста Лейтенанта Шмидта, занимая собой добрую половину Невы, лежал на боку такой же огромный корабль «Народоволец», оборвавший швартовы и перевернувшийся, когда вся вода из левых цистерн была небрежно и неумело израсходована. И этот призрак встал в кочегарках «Океана». Шторм, разболтавший грязь в трюмах, расшевелил и людскую накипь: кто-то в кочегарке стал убеждать остальных не перегружать уголь из верхних ям правого борта, что могло выправить крен: все равно, мол, перевернемся… Люди, не видавшие ранее моря, но часто видевшие «Народовольца», упали духом. Вот почему старший механик, отслуживший всю службу машинистом того же самого «Океана», дрожал от ярости и ругался, как может ругаться старый балтийский матрос.

Поход пришлось прервать. Мы стали на якорь под шведским берегом, и девять машинистов, таких же балтийских матросов, вместе со стариком механиком всю ночь перебирали донки, очищали с них липкую грязь, перекачали потом воду с борта на борт и выпрямили этим корабль. Он снялся с якоря в два часа дня, а в пять мы приняли радио о том, что комсомол взял шефство над флотом, и о том, что «Океан» получает новое имя — «Комсомолец».


Из семисот военных моряков «Океана» хорошо если семьдесят бывали ранее в море. Балтийские матросы — матросы семнадцатого года — давно покинули корабли для бронепоездов и море для степей, сменив двенадцатидюймовые орудия на трехлинейные винтовки и условные лошадиные силы машин — на реальных мохнатых коней Первой Конной. Те, кто остался в живых, строили Советскую власть в городах, только что отбитых у белых, немногие из них учились в академиях, вернулись на флот комиссарами. Балтийский флот терял свои жизненные силы. Вялое белокровие год-два назад ослабило его гнойным фурункулом кронштадтского эсеровско-меньшевистского восстания.

Истощенный, недвижный, исхудавший, Балтийский флот требовал свежей волны здоровой крови, чтобы жить и расти вместе с оправляющейся страной. Комсомол был призван дать ему новых людей, заменить ими тех, кто струсил в кочегарках «Океана», тех, кто безразлично сторожил в гавани недвигающиеся корабли.

Комсомольцы пришли на флот.

Он встретил их сурово. Горячую романтику «солнечных рей» он с места окатил холодной водой. Буквально — потому что в разрушенных, стылых и грязных Дерябинских казармах, что на Васильевском острове, кипятку в бане не оказалось. Секретари уездных и губернских комитетов комсомола (ниже «сельского масштаба» комсомольцев во флот не отбирали), ежась, но весело вымылись в холодной воде, приняв это за первое «оморячивание». Потом повалились на голые топчаны спать (коек тоже не оказалось) — «казбеки» в своих черкесках; тверяки, все как один в белых заячьих шапках, подаренных губернским комитетом для трудной флотской службы; рязанцы, сибиряки, северяне, петроградцы, москвичи — в полушубках, в валенках, в тулупах — две с половиной тысячи отборных комсомольцев со всей страны. На местах их провожали, как на фронт, и долго еще, как на фронт, посылали подарки: папиросы, сахар, мыло, блокнот и письмо от организации — все это в кисете, сшитом чьими-то девичьими руками. Кисетов у иных к весне набралось до сорока штук.

Комсомольцев остригли (не без боя), одели в бушлаты, сквозь сукно которых свободно просвечивала даже пятисвечовая лампа, обули в картонные ботинки образца 1921 года и разослали по экипажам и по военно-морским школам.

Там их встретили иронически. «Шефский подарочек» — так называли их те, кого они пришли оздоровлять, а кое-кого и сменять. Так звали их в экипажах матросы-инструкторы, отсидевшие всю гражданскую войну в тылу. Так звали их старики боцмана, никак не мирившиеся с новым и непонятным типом «новобранца» — разговорчивого, самостоятельного, въедливого до неполадок, с места заявляющего о том, что он пришел «оздоровлять флот». Так звали их и многие из командного состава, побаивавшиеся их политического превосходства над собой.

Больной флот мстил им, чем мог. Он мстил сложной терминологией, которой их не обучили в экипаже, где инструкторы занимали все их время бесконечными приборками и чисткой картошки и откуда они вынесли единственное морское слово — «гальюн». Он мстил отмирающими «традициями» — татуировкой, семиэтажным матом, клешем в шестьдесят сантиметров, мстил влиянием «жоржиков» и «иванморов», мстил и прямым издевательством тех, кому на смену пришли эти комсомольцы. В кубриках экипажа старые инструкторы, осмотрев только что вымытый линолеум, украшали его презрительным плевком: «Разве так палубу драют! Мыть еще раз!» Старшины из унтеров заставляли чистить свои ботинки, включая эту операцию во всемогущую «приборку». «Жоржики» уводили комсомольцев на Лиговку — и не отсюда ли в комсомольский обиход вошли дурно пахнущие слова: шамать, топать, братуха, коробка (корабль) и прочие, украшавшие когда-то литературу о комсомольцах?

Весной, пройдя строевую подготовку в экипаже и разбившись по школам, комсомольцы впервые увидели корабли. Какие корабли!.. Из всего Балтийского флота плавало несколько миноносцев, учебное судно «Комсомолец» и линкор «Марат». Остальные «плавали» преимущественно по закону Архимеда, то есть лишь теряя в своем весе столько, сколько весил вытесненный ими объем мутной воды Кронштадтской гавани, — без всякой возможности передвижения.

«Морская практика» началась с чистки трюмов. Из всех тяжелых работ на корабле это одна из самых неприятных и грязных, заслуженно рассматривавшаяся в царском флоте как вполне равноценная замена карцера или гауптвахты. В трюмах «Марата» геологические напластования многолетней грязи являли собой спрессованную историю флота со времен семнадцатого года. Ледовый поход восемнадцатого года был представлен остатками сахара и белой муки, вывезенных из складов Гельсингфорса. Девятнадцатый год отложил машинное масло боевых походов. Двадцатый — сгнившую мерзлую картошку и капусту продовольственных отрядов. Все это спаялось ржавчиной всех годов в плотный слой, прилипший к металлу корабля. Комсомольцы отбивали его ударами ломов. И тогда из-под пробитой корки, твердой, как броня, вспертый воздух трюмов подымались спиртовые пары разложения. Комсомольцев выносили из трюмов пьяными.

Вместе с этой очисткой трюмов возрождающегося Красного флота запущенных трюмов, вынудивших «Океан» прекратить первый поход по Балтийскому морю, — комсомольцы должны были очистить и личный состав флота от той ржавчины, которая осталась еще с царских времен и спаялась с гнилой слизью «клешнической» психологии, доведшей флот до позора кронштадтского восстания. И пробитая корка ложнофлотских «традиций» испускала ядовитые пары, отравляя комсомольцев-моряков. «Старички» приучали их к щегольству сверхматерной брани, накалывали им татуировки, доказывали несомненную выгоду уменья «попсиховать» с командиром и учили гордиться гауптвахтой — как орденом, венерической болезнью — как доблестью, отлыниванием от работ — как геройством. Худший слой военных моряков защищался, как мог, от свежей струи, ворвавшейся во все уголки быта и службы и несшей с собой новые понятия о дисциплине, работе и учебе.

Секретари уездных и губернских комитетов комсомола очищали трюмы, драили палубу, стояли вахты, чистили картошку, заменяли на политчасах политруков, учились артиллерии, машинному делу, гребле, теребили старых моряков, вытягивая из них знания и опыт, и бредили по ночам страшными морскими словами: «клюз», «комингс», «бейдевинд», «гинце-кливер-леер-лапа». Кое-кто поддался отраве «старичков» и посидел на гауптвахте. Кое-кто в отчаянии кидал на стол комиссара свой комсомольский билет. Но спайка, стойкость, энергия комсомольцев взяли свое.

Им пришлось бороться и с недоверием комсостава, и с замкнутостью старых специалистов, ревниво оберегавших профессиональные тайны, и (кое-где) с близорукостью комиссаров, не разглядевших, что в этой молодой волне спасение флота, и со сложной терминологией, и с морской болезнью, и со своим собственным самолюбием, которое порой получало очень сильные уколы.

Они завоевывали флот, как неизвестную страну. Здесь, на кораблях, они нашли наконец себе союзников. Это были военкомы, старики боцмана (оценившие все-таки их неистребимую, но какую-то непривычную любовь к флоту), лучшая часть командиров и коммунисты-военморы. Партия большевиков, начав возрождать флот, сделала ставку на комсомол — и не ошиблась.

И если вспомнить комсомольцев тех годов, вырывающих на гребных гонках призы у старых матросов, комсомольцев, впервые берущих в руки точное штурманское оружие — секстан и хронометр, комсомольцев, впервые стреляющих из огромных орудий, — прежде всего на память приходит то волевое устремление, которое было присуще им. Командиры из этих комсомольцев резко отличались от кадровых командиров — в большинстве своем усталых, безразличных, надорванных многими годами войны и болезней флота. Краснофлотцы-комсомольцы совсем не походили на краснофлотцев прежних наборов. Они принесли с собой на флот дисциплинированность, четкость мыслей и поступков, организованность времени, комсомольскую спайку, энергию, жажду работы и хорошее настроение уверенных в себе людей. Они пришли на разрушенный, усталый флот с мечтой о могучем советском военном флоте, с романтикой «солнечных рей», с песней «По всем океанам развеем мы красное знамя труда» — и история, творимая ими вместе с миллионными массами советского народа, осуществила эту мечту, которая тогда, в трюме «Марата», казалась только мечтой.

Они — адмиралы Советского Военно-Морского Флота — стоят сейчас на мостиках новых крейсеров, они — инженеры — строят теперь гигантские линкоры, они — подводники — создали в ледяной воде Финского залива и Баренцева моря легенды о советских подводных лодках. Это они положили начало новым кадрам флота, они — «шефский подарок» Ленинского комсомола флоту социалистической родины, — подарок, с которого история сняла иронические кавычки, выбросив их в мусор вместе с людьми, придумавшими их.


3

В мае 1921 года мы вышли на пробу машин. Весна выдалась на редкость солнечная и теплая, нагретый над морем воздух дрожал на горизонте, приподымая острова и искажая очертания маяков. Финский залив был пустынен: под серебряной его гладью угрюмо и опасно толпились стада мин, и только кое-где в этом обманчивом просторе были проложены узкие улицы, огражденные частоколами вешек. Это были протраленные фарватеры, и по ним, строго придерживаясь вех, опасаясь уклониться хоть на полкабельтова, шел наш эсминец. Кроме него, в море было только четыре тральщика. Они медлительно и деловито утюжили залив, похожий более на суп с клецками, прокладывая в минном поле новый переулок, которому штурмана-острословы уже дали наименование: «Биоркский тупик».

У острова Сескар, на углу «Кронштадтского проспекта» и «Лужского переулка», мы встретили пароход. Это был обыкновенный грузовой пароход под голландским флагом, но мы удивились ему, как морскому змею: до сих пор из иностранцев нам доводилось видеть только одни военные корабли.

Пароход шел прямо на нас — аккуратно по самой середине протраленного фарватера, как по ниточке, всем своим видом показывая, что готов скорее стукнуться с нами, чем рискнуть отклониться хотя бы на метр к страшным вехам. Мы вежливо положили руля и дали ему дорогу, прижавшись бортом к линии вех. Так в узком переулке, расходясь, грузовики наезжают колесами на панель. Пароход благодарно отсалютовал флагом, и мы хором прочли на его борту невиданную надпись: «Alexandre Polder — Rotterdam». Он пошел дальше, косясь выпученными в ужасе иллюминаторами на взрывчатую воду за линией вех и с не меньшим страхом всматриваясь в возникающий на горизонте легендарный Кронштадт. Это был первый иностранный пароход, появившийся в наших водах за семь лет войны и интервенции, — первый из десятков тысяч, которые потом приходили в Ленинград, наполняя густой синей краской выцветшие за эти годы диаграммы грузовых потоков по Финскому заливу.

Дорогу торговым кораблям открыли тральщики Краснознаменного Балтийского флота. В первые годы возрождения Красного флота эти маленькие трудолюбивые корабли расчищали будущему флоту место для его учений и тренировок. Они начали эту титаническую работу весной 1921 года и закончили в 1924 году. С самой ранней весны до поздней осени тральщики в любую погоду выходили на работу — нудную, незаметную и опасную. Впрягшись в трал, они попарно тащили под водой его тяжелый стальной трос, подвешенный к буйкам, задыхаясь старенькими своими котлами, отплевываясь от волны, цепко хватаясь пеленгаторами за маяки и приметные места на берегу, чтобы проложить следующий галс точно рядом с протраленной уже полосой. Они уходили в море, как рыбаки, на целые недели, не возвращаясь в гавань и во время штормов. А штормы для них были не сладки: кораблики были маленькие, ветхие, некоторые как «Березина», «Шексна» и «Буй» — просто колесные, вроде речных, и недаром в те дни сложена была про них ласковая песенка:

Буйка с Змейкой, ежели не потонут,
Доплывут, доплывут!
Тральщиков не хватало, а молодая Советская страна требовала скорейшего открытия плавания по Финскому заливу торговых кораблей. И тральщиками стали все сколько-нибудь пригодные для этого корабли: буксиры, катера, паровые яхты и даже миноносцы. Этим на долю выпало «контрольное траление»: заведя трал, они быстро носились по необследованным районам с удивительным спокойствием, удивительным, ибо их осадка, глубокая осадка миноносцев, не давала им никакой гарантии не стукнуть по мине собственным форштевнем раньше, чем ее обнаружит волочащийся сзади трал. Это небезопасное занятие считалось нормальным и обычным, и в этой школе воспитывались из молодежи новые кадры молодого флота.

Тральщики проводили за тралами первые советские торговые корабли, привозившие необходимые для восстанавливаемой промышленности республики машины и материалы. Краснознаменный Балтийский флот с честью возвращал торговому советскому флоту свой долг срока тысяча девятьсот восемнадцатого года.

Тогда — в апреле — тяжелые льды закрывали Гельсингфорсскую гавань и тяжелые шаги маннергеймовских отрядов звучали у самой гавани. Финская революция была задавлена интервентами, и Балтийский флот лишался своей базы. Корабли надо было спасти, надо было вывести их через льды в Кронштадт. Без машин, почти без топлива балтийцы уводили корабли — все, которые хоть как-нибудь могли двигаться. Линкоры и крейсера, миноносцы и подлодки шли по пробитой ледоколом «Ермак» ледяной дороге.

Но мы двигаться не могли: на «Орфее», эскадренном миноносце, был погнут левый гребной вал, а в правой турбине была «капуста» — лопатки ее были смяты осенней аварией. Мы стояли в Южной гавани Гельсингфорса, в центре города, и смотрели на уходившие своим ходом корабли Балтийского флота. До 12 апреля мы не знали, каким образом удастся нам спасти наш корабль от напора призванных финской буржуазией германских войск под командованием генерала Маннергейма. Часть команды перешла на «Стерегущий»: на нем было лишь четыре человека, но машины кое-как вертелись. Ушел на наших глазах и «Стерегущий» — медленно, малым ходом, едва расталкивая разбитые кораблями льдины.

Утром 12 апреля в городе затрещали выстрелы финских белогвардейцев. Возле миноносца высился портовый кран. На верхней его площадке простым глазом, без бинокля, были видны пять фигур финнов-рабочих с красными повязками на рукавах, среди них — одна женщина. Они прильнули к решетчатым фермам крана, сжимая в руках револьверы. На Торгет-плац появились перебегающие фигуры с винтовками. Они стреляли по окнам, по подворотням, оттесняя в переулки рабочие отряды финских красногвардейцев. Тогда с крана началась редкая, но точная стрельба. Невольные свидетели, скованные условиями мирного договора, мы лишь смотрели, как на Торгет-плац падали один за другим люди с белыми повязками, одетые в добротные штатские пальто. Наступающие стали прятаться от этого точного огня за фонтан посреди Торговой площади. Потом откуда-то появился пулемет и застрекотал по крану. Он стучал долго — видимо, патронов жалеть не приходилось, — и лишь когда на кране прекратилось всякое шевеление, туда поднялись трое с белыми повязками. Они сбросили с крана тела убитых красногвардейцев и — последним — раненого. Падая с двадцатиметровой высоты, он кричал, пока не ударился о мостовую, и крик этот я помню и теперь.

Его крик был подхвачен густым и хриплым гудком. Мы оглянулись — к нам подходил грязный пузатый транспорт под советским флагом.

Такие корабли в старое время имели в военном флоте презрительное наименование «бандура». Их еще звали «купцами» или «транспортюгами». И вот такая «бандура» с парадным ходом в шесть узлов подошла к изящному и стройному, но обезноженному миноносцу. Человек в немыслимой лохматой робе кинул к нам на бак бросательный конец. Тонкая его змейка привела к нашим кнехтам шестидюймовый трос, «бандура» дала ход, и Гельсингфорс стал медленно отходить вместе с белофиннами, которые уже посматривали на одинокий советский миноносец…

Двенадцать долгих и трудных суток мы шли на буксире «Бурлака». Он раздвигал своим широким пузом разбитые «Ермаком» льды, спасая собственными бортами тонкие и изящные обводы военного корабля. Я не видал потом нигде этого транспорта. Но навсегда осталась в моей памяти его широкая и грязная корма…

В ледовом походе торговый флот оказал военному неоценимую услугу. Его ледоколы «Ермак», «Аванс» и другие разбили лед для прохода линейных кораблей, крейсеров, эсминцев. За крепкими корпусами транспортов «Люси», «Бурлака», «Иже», «Веди» и десятков других пробились сквозь лед миноносцы и подводные лодки. Позже, в годы гражданской войны, моряки торгового флота подвозили к нашим бортам уголь и нефть, брали от нас боевые мины, загромождая ими свою привыкшую к мирным грузам палубу, и кидали их на путях противника. Они принимали от нас длинные стволы орудий и ставили их на свои речные буксиры и баржи. Торговые моряки, незаметно для себя приучившись воевать, оставались на Красном флоте командирами и комиссарами.

И эпопея траления Финского залива, тяжелый и опасный труд военных моряков, — это лишь честная отдача долга кораблями военными кораблям торговым. Свободно и безопасно они пошли из Ленинграда во все концы земного шара, с каждым годом все более и более насыщая ровным алым цветом советского флага пестрое смешение флагов на оживившемся Финском заливе.

Есть такой морской обычай — салютовать флагом. Удивительно, до какой степени выразителен этот морской поклон и как эволюция его иллюстрирует путь, пройденный нашей страной за период мирного строительства.

Иностранные корабли, начавшие посещать Ленинградский порт, салютовали флагом далеко не всегда. Финский крест на белом поле или желто-красная неразбериха скандинавов чрезвычайно неохотно и медленно отделялись от клотиков, как бы раздумывая, стоит ли: на рейде болтались лишь скромные тральщики, грязные от непосильного труда.

Но уже в следующие годы, проходя по этому же рейду мимо медленно оживающей «Парижской коммуны», вставшей рядом с «Маратом», гости раскланивались более оживленно и приветливо с каждым из линкоров в отдельности. А в 1927 году бригаде линкоров, громившей у Сескара щиты двенадцатидюймовыми снарядами, повстречался германский транспорт: он стремительно спустил флаг до самого фальшборта — и долго шел так, вздрагивая при каждом залпе.

Как надменно реяли эти флаги у растерзанных советских берегов в девятнадцатом году! Каким гулким пушечным басом покрикивали эти корабли на наши города и деревни! И как хотели бы они вновь прийти к советским берегам, переполненным несметными богатствами, которые мы добыли в нашей стране за эти годы!

Но моря, омывающие советские берега, изменили состав воды. Советские моря насыщены металлом. У страны, ставшей металлической, самая вода стала стальной. Четыре флота создали на этой воде новую береговую черту, не подчиняющуюся географии.

Ничто не зависит до такой степени от экономических условий, как именно армия и флот. Вооружение, состав, организация, тактика и стратегия находятся в прямой зависимости от данной степени развития производства и средств сообщения.

Энгельс

…Степь. Желтая трава. Сухой жар высокого солнца (это он делает желтыми травы и смуглыми — человеческие лица). Сотни лет никто не смел задерживаться в мертвенных просторах Шаульдера. Караваны проходили здесь, изнемогая, от колодца к колодцу. Эти места носили трагическое имя «Су-сагны», что значит в переводе «тоска по воде».

В начале тридцатых годов тридцать шесть кочевников-казахов начали рыть эту сухую степь. Мутная вода Арыси наполнила канал шириной в пять метров и длиной в тридцать один километр и растеклась по ней тонкими жилками арыков. Спасительная влага преобразила степь. Кирпичные дома стали у новых хлопковых полей, шесть тысяч кочевников осели на рожденной ими самими земле. У просторной школы колхоза «Кзыл-Туркестан», в аллее молодых тополей, уже дающих тень, мы увидели веселую гурьбу казахских пионеров, пускавших по мутной воде арыка какие-то немыслимые кораблики.

Я выбрал самого маленького из них, лет девяти, и спросил у него через переводчика сперва, как его зовут («Магавья», — ответил он), а потом — знает ли он, что такое Красный флот?

Подняв голову, он всмотрелся в беркута, описывавшего круги над степью, потом, надумав, сказал короткую фразу, блеснув белыми зубами на широком и смуглом лице. Мне перевели: «Красная Армия — это сторож нашего колхоза». Я повторил вопрос, добиваясь услышать от него именно о Красном флоте. Еще шире улыбнувшись и хитро подмигнув (мол, не обманешь!), он ответил переводчику и рассмеялся.

— Он говорит, что это одно и то же… Только не на лошадях, а на пароходах, — сказал переводчик.

Разговор оборвался — нас позвали «закусить». Мы пили кумыс и вздыхали над жирными грудами «бешбармака». Но когда мы вновь сели в машину и степь распахнула передо мной свой простор, я задумался над ответом маленького Магавьи.

Разговор происходил возле города Туркестана, на прямой дороге к Ташкенту, Самарканду, Бухаре. Здесь десятки лет тому назад шли в Среднюю Азию скобелевские и кауфманские отряды тамбовских и рязанских мужиков, одетых в белые рубахи и кепи с назатыльниками. Беркут, долговечная птица, ширявший кругами над головой Магавьи, был, может быть, одним из тех, что клевали продырявленные солдатскими пулями казахские, туркменские, узбекские тела, отмечавшие путь царской армии. И здесь девятилетний представитель национальности, не так давно считавшейся полудикой, не только знает о существовании никогда не виданных им кораблей Красного флота, но и доверяет этим «пароходам» защиту собственной жизни. Вот оно — ясное ощущение интернациональной сущности Красной Армии и Флота!

Степь бежала мимо, постепенно зеленея (мы приближались к реке), и уже какие-то необычайно ярко-голубые птицы низко, у самых фар, пересекали наш путь. Ровный бег машины, рокот мотора, сосредоточенное молчание Исахана, шофера-казаха, недавно поменявшего верблюжий недоуздок на штурвал руля, располагали к размышлениям.

Примечательно было то, что это детское сознание не только владело уже чисто абстрактными понятиями, но и способно было выразить их на своем родном языке, в форме конкретной и образной. Магавья мог бы ответить заученной в школе фразой: «Часовой наших границ». Но он нашел свою формулировку: «Сторож нашего колхоза», именного этого колхоза, «Кзыл-Туркестан», дающего мальчику сытое детство, грамоту, будущность.

Эта способность мыслить рождена в Магавье новыми условиями его жизни. Его отец, пастух-кочевник, имел в его возрасте считанное количество понятий, касающихся скота, еды и нищеты. Изменения в стране, перемены байской системы хозяйства на колхозную, самый канал, проведенный кочевниками и помогший им осесть, жить вместо юрты в доме, иметь для детей школу, — вот что стояло за ответом Магавьи.

Я думал еще и о том, что «оперативное задание» Магавьи Военно-Морскому Флоту доказывает уже развившуюся в этом ребенке любовь к своему колхозу, к своей стране, которая нуждается в защите и которая, следовательно, дает ему счастье (ибо защищать причину несчастья — нет надобности).

Для этого детского ума, оперирующего тем, что он видит вокруг себя, социалистической родиной оказался этот колхоз, который создал для него новую жизнь. Для ума, способного к обобщениям, эта социалистическая родина принимает очертания Казахстана, очертания Союза Советских Республик, сроднившего десятки освобожденных национальностей в великой задаче: сделать человека действительно человеком.

Так на дне ответа пионера лежала великая идея нашей эпохи — идея пролетарского гуманизма.

Во имя этой великой идеи — торжества человеческой жизни в коллективе, победившем силы природы и сломавшем уродующие человека общественные отношения, которые были построены на эксплуатации человека человеком, на духовном и материальном рабстве, — гибли дорогие товарищи наши, балтийские моряки, на эсминцах «Гавриил», «Константин» и «Свобода», на бронепоездах, на речных буксирах, гибли на Волге, на Балтике, на Черном море, в Приморье. И во имя этой великой идеи четыре военно-морских флота и несколько флотилий на морях, океанах, озерах и реках…

Тут машина внезапно кинулась в сторону и запрыгала по ссохшимся колеям. Желтый комочек метнулся перед колесами и исчез в жесткой траве. Я сбоку вопросительно посмотрел на Исахана.

— Суслик, — сказал он, выводя машину на дорогу.

Поведение его показалось мне удивительным.

— Ну так что? Черепах же давишь?

— Черепаху интересно. Видал, как лопается? Суслик — нехорошо.

— Примета, что ли, какая?

— Зачем примета, наши казахи ловят, за границу идет. Зачем шкурку портить? Шкурка денег стоит…

Желтый комочек был сусликом-песчаником, знаменитым казахским зверьком, которого ловят в степях в количестве трех миллионов штук ежегодно; и я вспомнил, сколько золота приносит стране этот зверек. Машина, вздрогнув, попала в колею, Исахан прибавил газу, и в дорожное раздумье вошли огромные богатства Казахстана…

Военные корабли, как известно, построены из металлов, стреляют бездымным порохом и кормятся углем и нефтью. Где-то за горизонтом, в невидимом продолжении расстилавшейся передо мной степи, лежали под сухой и ровной ее гладью цветные металлы, железная руда, нефть и уголь, а в колхозе маленького Магавьи я оставил хлопок, взросший на ее поверхности, а чуть к югу — в степи росли волшебные корни тау-сагыза, пропитанные натуральным каучуком. Здесь, в Казахстане, была создана третья угольная база Союза Караганда, здесь находилось второе Баку — Эмба. Уголь и нефть, без которых голодали наши корабли в гражданской войне, шли теперь из Казахстана в количествах неисчислимых. Здесь строился Балхашский медный комбинат, отсюда, из Чимкента и Риддера, текли в Советский Союз тысячи тонн свинца, здесь были никель, вольфрам, цинк.

Все основные элементы, из которых создается боевой корабль, которыми он питается, которыми он стреляет, находились здесь, в этой степи, безмерно удаленной от какого бы то ни было моря, но теснейше связанной с морем и с кораблями Военно-Морского Флота. Все эти элементы не могли появиться на свет, пока не изменилась политическая и экономическая структура страны, пока эта страна не вошла в социалистический союз республик.

Вызванные к жизни волей освобожденного народа, эти элементы смогли создать и средства собственной защиты. Две пятилетки, насытившие страну металлом, дали жизнь современным нашим кораблям. Металл в военном своем воплощении вынес оборону берегов далеко в море, создал под водой непроходимые рифы мин и подлодок.

И тогда настало время с трибуны сессии Верховного Совета сказать те слова, о которых мечтали комсомольцы двадцатых годов, которых ждали старики боцмана, отдавшие всю жизнь флоту, — слова о создании могучего Военно-Морского Флота Советского Союза. Под горячую мечту была подведена металлическая база.

Новые крейсера, быстро и далеко стреляющие, несут по водам советских морей бессмертные имена великих людей социализма. Новые миноносцы приняли гордые названия героических кораблей русского флота. Но мог ли старый «Стерегущий», кто до последнего снаряда отбивался от японцев и затопил себя, чтобы не сдаться, мечтать о той сказочной скорости, с какой мчатся по волнам новые советские эсминцы? Подводные лодки плотной, непроворотной стаей бродят теперь в тех местах, где когда-то сдерживали врага одинокие лодки девятнадцатого года «Пантера» и «Рысь».

Эти линейные корабли, эти крейсера, миноносцы, подлодки, торпедные катера, авианосцы строила и строит вся Советская страна. Сотни заводов в разных ее концах строят турбины, электромеханизмы, создают вооружение, тянут проволоку для проводов и обволакивают ее изоляцией из советского каучука, перерабатывают хлопок в порох. Огромные запасы нефти и угля создаются в предвидении того, что в нужный момент их потребуют военные корабли. И даже такая далекая от морей страна, как Казахстан, двинулась всей своей степью и всеми горными хребтами к флотским базам, неся военным кораблям сыпучие груды угля, озера нефти, горы металлов.

«Вооруженные силы страны являются ярким отражением политических и экономических особенностей данного государственного строя» (Энгельс).

С каждым годом нам все легче воспитывать краснофлотцев из рабочей молодежи и колхозников, все легче обучать их сложному и трудному военно-морскому делу. С заводов и строек приходят готовые машинисты, с электростанций — готовые электрики, из колхозов — с тракторов и комбайнов готовые мотористы, с торгового флота — готовые рулевые, с рыбных промыслов готовые боцмана.

В отличие от армий и флотов всего мира и всех эпох, эти советские моряки защищают действительно свою родину, где находятся лично им принадлежащие социалистические богатства, и свою политическую систему, которая на базе этих богатств создала им и миллионам людей свободное, сытое, содержательное и счастливое существование.

Четыре военно-морских флота — Краснознаменный Балтийский, Черноморский, Тихоокеанский, Северный, составленные из нужного количества мощных боевых машин, плавающих на воде и под водой, летающих по воздуху и стреляющих с береговых крепостей, охраняют моря и океаны Советской страны. И если взглянуть на командиров, комиссаров и краснофлотцев четырех флотов, то в памяти встанут два поколения: матросы революции и комсомольцы первого призыва. Это они спасли Красный флот в ледовом походе, это они отстояли его в боях гражданской войны — и это они положили начало могучему Военно-Морскому Флоту Советского Союза.


1936–1939


Алексей Новиков-Прибой «КОММУНИСТ» В ПОХОДЕ

Бывший «Михаил Лунд», а ныне «Коммунист», принадлежащий Государственному Балтийскому пароходству, целую неделю гостил у себя на родине — в Зундерландском порту, где тридцать два года тому назад появился на свет; целую неделю развевался на нем красный флаг, дразня англичан. Наконец все было готово: трюмы до отказа наполнены углем, вновь приобретенный якорь поднят на место, пары разведены, все формальности с берегом окончены. Можно трогаться в путь. Нам предстоит пересечь два моря — Северное и Балтийское, чтобы доставить груз в Ригу.

Утром четырнадцатого ноября английские буксиры вытянули наш пароход на морской простор. А когда отдали концы, на мостике звякнул машинный телеграф, передвинув стрелку на средний ход. «Коммунист» заревел, посылая прощальный привет крутым берегам Шотландии. А потом, взяв курс на зюйд-ост 62° минус 17° на общую поправку, устремился вперед полным ходом. Ветер был довольно свежий, но он дул в корму, увеличивая только скорость судна.

У камбуза смеялись матросы:

— С попутным ветром враз доберемся до Кильского канала.

— Через двое суток будем пробовать немецкое пиво.

На это кок, немец, всегда хмурый и такой серьезный, точно занятый изобретением вечного двигателя, отрицательно покачал головой.

— Нельзя так гадать.

— А что?

— Мы в Северном море. А оно может надуть, как шулер. Знаю я…

Кок замолчал, мешая суп в большой кастрюле.

Боцман, громаднейшие сапоги которого казались тяжелее самого хозяина, ходил вместе с другими матросами по верхней палубе, заканчивая найтовку предметов. Плотник, широкоплечий, с жесткими усами, опуская в водомерные трубки фут-шток, измерял в льялах воду. Покончив с этим, он поднялся на мостик и доложил вахтенному штурману:

— В трюмах воды — от пяти до семи дюймов.

— Хорошо.

Серые облака заволакивали синь. Катились волны, подталкивая корму. «Коммунист», покачиваясь на киль, шел ровным ходом.

На корме крутился лаг, жадно отмеряя мили пройденного расстояния.


На второй день с утра ветер стал затихать. Прояснилось небо. По-осеннему холодно светило солнце.

Матросы, свободные от вахты, ютились на машинном кожухе, около дымовой трубы, где было тепло. Я уже не раз слушал здесь их разговоры. Вспоминали о недавнем прошлом, когда вихри революции перебрасывали людей с одного фронта на другой, — от Балтики к берегам Белого моря, из холодных равнин Сибири на могучие хребты знойного Кавказа.

— Да, горячее время было, — заключил один.

— Думали, что никогда и конца не будет.

И сейчас же заговорили о другом.

— Эх, что-то наши жены теперь поделывают в Питере… — вздохнул пожилой матрос.

Молодой кочегар, игрок на мандолине, тряхнув кудрявой головой, весело засмеялся.

— Вот у меня хорошо: нет ни жены, ни постоянной зазнобы. Я люблю, пока лишь на якоре стою.

Боцман о своем мечтал. Он доволен был тем, что пароход шел в Ригу. Там живет его родная мать, с которой он не виделся четырнадцать лет.

— Неужели за это время ни разу дома не побывал? — осведомился я.

— Нет.

— Почему?

— Да все плавал. Я с малых лет по морям скитаюсь.

На мостике попеременно прохаживались штурманы, довольные хорошей погодой. Иногда слышался оттуда свисток и голос:

— Вахтенный!

— Есть!

— Как на лаге?

Матрос бежал к корме, заглядывал на циферблат лага и возвращался на мостик с докладом.

— Восемьдесят две с половиной.

Штурман открывал вахтенный журнал и записывал.

После обеда погода начала быстро портиться. Ветер свежел. Завыли вентиляторы, послышался свист в такелаже. Из-за горизонта без конца выплывали облака и, заволакивая небо, неслись быстро и низко. Старые моряки строго посматривали вокруг.

— Кажется, трепанет нас…

Другие утешали:

— Ничего. Не то видали. Выдержим…

А к вечеру, постепенно нарастая, разразилась буря. Надвигалась ночь, бесконечно-долгая, угрюмо-холодная. Северное море, озлобляясь, стало сурово-мрачным. Пароход наш начал кланяться носом, точно прося у стихии пощады для своей старости. Но отовсюду веяло жестокой неумолимостью. Вздыбились воды и, взбивая пену, заклокотали. Седоволосые волны полезли на палубу, ощупывая и дергая каждую часть корабля, точно испытывая, основательно ли все укреплено.

Я взошел на мостик. Капитана не было здесь: он заболел и находился у себя в каюте. Кораблем управляли штурманы. Я обратился к ним с вопросом:

— Ну, как дела?

— Как видите, дела корявые.

В их отрывистых приказаниях матросам чувствовалось, что предстоит пережить нечто серьезное. Барометр падал. Буря усиливалась. Напрягая зрение, я впивался в разноголосо шумевшую тьму.

Вздымались волны, пенились, но казалось, что чьи-то незримые руки, потрясая, размахивали белыми полотнищами. Весь простор, густо залитый мраком ночи, находился в бешеном движении. Все вокруг, порываясь куда-то, неслось с яростным гулом, мчалось с дикими песнями. Вырастали водяные бугры и тяжестью обрушивались на судно.

Первый штурман, рослый и дюжий человек, заявил:

— Мы попали в крыло циклона. Это определенно.

Второй, темноволосый украинец, всегда выдержанный, ничего против этого не возразил, добавив только:

— Нам осталось до Кильского канала всего сто с небольшим миль.

Предстояла задача — как выбраться из циклона, а еще важнее, как избежать грозного центра: там удушливая тишина в воздухе, и буря смотрит синим глазом неба, но там, выворачиваясь из бездны, так пляшут волны, что способны разломать любой корабль.

— Нужно бы выйти из Зундерланда на один день раньше, — заметил второй штурман.

— Да, мы могли бы проскочить через Северное море без приключений, подтвердил первый штурман.

Оба замолчали в напряженных думах.


Началась безумная атака. Волны, обнаглев, с яростью лезли на судно, достигая мостика, проникая в жилые помещения. По верхней палубе уже трудно было пройти. Ломались некоторые части корабля. Водою сорвало железную вьюшку со стальным тросом, похожую на громаднейшую катушку ниток. Она ерзала и каталась по палубе, билась о фальшборт. Парадный трап переломился пополам.

В рубку пришел больной капитан, взглянул на карту Северного моря и молча лег на диван.

Чтобы не попасть в сторону низкого давления, решили изменить курс. Раздалась команда:

— Зюйд-вест тридцать пять!

— Есть! Зюйд-вест тридцать пять! — ответил рулевой у штурвала.

«Коммунист», медленно повернувшись, ринулся против ветра и буйствующих волн. Казалось, что он и сам пришел в ярость и, раздраженный врагом, врезался в гору кипящей воды. Это был маневр, вызванный отчаянием.

Нужно было определить свое местонахождение. Определиться можно было только по глубине моря, ибо не открывалось ни одного маяка. Кругом свирепствовал лишь воющий мрак. С мостика распорядились:

— Приготовить лот Томсона!

Но волны были неистощимы в своих каверзах — механический лот остался за бортом навсегда.

Боцман, скупой на слова, крепко сплюнул на это и полез на мостик, сопровождаемый кучкою матросов.

Споря с ветром, вырывавшим у меня дверь, я втолкнулся в рубку. В этот момент «Коммунист» с размаху повалился на левый борт. Меня точно швырнул кто — я полетел к противоположной стенке, больно ударившись о койку. Здесь было светло. Старший штурман держался за край стола, курил трубку и хмуро смотрел на разложенную карту моря. На мой вопросительный взгляд он заметил:

— Скверное положение, черт возьми. Надо придумать что-нибудь, чтобы обмануть бурю. Определенно.

— Как?

Он не успел мне ответить. В открывшуюся дверь ворвался тревожный голос темноволосого украинца:

— Шлюпка номер третий гибнет!

Старший штурман распорядился:

— Вызвать наверх всех матросов!

И сам выскочил из рубки.

Одна половина спасательной шлюпки сорвалась с блоков и билась о надстройку. Люди набрасывали на нее концы, стараясь поставить ее на место и закрепить. Работали в темноте, цепляясь за что только возможно, обливаемые с ног до головы холодной водой. С невероятным трудом удалось достичь цели. Матросы, успокоившись, ушли защищать другие части судна. А тем временем на ростры вкатилась тысячепудовая волна, рванулась со страшной силой, и шлюпка с грохотом полетела за борт.

Штурманы нетерпеливо взглядывали на барометр. Стрелка, продолжая падать, показывала на циферблате грозную цифру — 756 миллиметров.

На мостик поступило сообщение:

— Лаг оборвался.

Немного спустя узнали о новой беде:

— В фор-пике и матросском кубрике появилась вода.

Последнее известие внесло тревогу. Каждый из моряков хорошо знал, что фор-пик, расположенный в самом носу, представляет собою довольно большое помещение. Но этого мало. Это помещение, где хранятся запасные брезенты, тросы, концы снастей и другие необходимые для судна вещи, начинается от киля и посредством люка соединяется с коридором матросского кубрика. А это значительно ухудшало положение, увеличивая объем для воды.

Штурманы наскоро переговаривались:

— Я давно замечаю дифферент на нос.

— Да, судно больше стало зарываться в море.

Предательство воды, проникавшей в фор-пик и матросский кубрик, можно было устранить только ручным насосом.

— Не поставить ли брандспойт?

— Это немыслимо: волною смоет всех людей.

— Больше ничего нельзя придумать.

Штурманы нахмурили брови.

А память жестоко хранила трагедию, что недавно разыгралась здесь, на этих зыбучих водах. Всего лишь два месяца прошло с тех пор. Так же вот налетел циклон, так же, запенившись, поднялись могучие волны. А когда все стихло, в Лондоне, в большом гранитном здании, Ллойд вычеркнул из мирового списка шесть кораблей: вместе с людьми они провалились в ненасытное брюхо Северного моря.


У штурвала, в темноте, стоял рослый матрос. Компас, покрытый колпаком с вырезом, освещался маленькой лампой. Рулевой упорно смотрел на картушку, стараясь держать корабль на заданном курсе. Вдруг услышали его тревожный голос:

— Руль заело!

И еще раз повторил то же самое, но уже громче. На мгновение это известие ошарашило всех. Тут же все убедились, что руль действительно перестал работать, оставаясь положенным «право на борт». «Коммунист», содрогаясь от толчков, начал кружиться на одном месте, словно оглушенный ударами стихии. Застопорили машину. Размах качки увеличился, доходя до сорока пяти градусов. Корабль как бы попал в плен, находился во власти разъяренного моря. Но каждая потерянная минута грозила нам гибелью. Поэтому старший штурман, не переставая, отдавал распоряжения:

— Вызвать механика в рулевую машину!

Потом повернулся к другому матросу:

— Товарищ, осмотрите штуртрос!

Впереди нас, приближаясь, моталось какое-то судно. Нужно было с ним разойтись.

Вызвали телеграфиста.

— Сообщите по радио, что мы не можем управляться.

На это телеграфист, немного медлительный и всегда, при всяких обстоятельствах, сохраняющий полное спокойствие, четко ответил:

— Антенна порвана. Генератор залит водою. Аппарат не действует.

Принесли красный фонарь. Матрос с трудом зажег его и тут же, не успев выйти из рулевой рубки, полетел кувырком. Послышался звон разбитого стекла.

Рулевая машина находилась под мостиком, в особой рубке. Там уже работали все три механика и четвертый — машинист, считавшийся лучшим слесарем. У них не было огня. Освещались лишь ручными электрическими фонариками. В отверстия, где проходит штуртрос, и в иллюминаторы проникала вода, поднимаясь временами выше колен. Судно дергалось, металось, падало с борта на борт. Нужны были изумительная ловкость и напряженность воли, чтобы разбирать машину при таких условиях. Но стучала кувалда, и каждый ее удар дрожью отзывался в сердце — обнадеживал.

А пока что «Коммунист» находился в параличе. Штурманы напрягали мозг, придумывая, как спасти судно. Хотели перейти на ручной руль, что находится на корме. Но как это выполнить, когда море набрасывает на палубу сразу по нескольку сот тонн воды? А нас несло, несло неизвестно куда. Решили прибегнуть к последнему средству — это отдать якорь. Но и эта задача была не из легких. И не было веры в то, что он может удержать нас против такого напора со стороны ветра и зыбей. Долго искали ручной лот, не сразу измерили глубину. А тем временем «Коммунист» начал давать тревожные гудки. Был мрак, перекатываемый вспышками зарниц, свистали незримые крылья ветра, рокотало море, а в эту адскую симфонию, захлебываясь и хрипя, врывался предсмертный рев погибающего судна.

Зажгли ракету. С треском взорвалась она, ослепив людей.

Но кто мог помочь нам в такое время, когда бездны моря опрокидывались вверх торманом?

Стучала кувалда — механики работали, вызывая к жизни полумертвое судно.

Сколько времени мы находились под страхом немедленной катастрофы?

Наконец из рулевой рубки горланисто крикнули:

— Руль действует!

Опять заработали стальные мускулы машины, опять «Коммунист» лег на свой курс, продолжая продвигаться к желанному берегу.

В первый момент обрадовались все, но скоро поняли, что мы получили только отсрочку. Свирепый натиск волн не прекращался, подвергая судно разрушению. У фок-мачты сорвался с найтовов заводной якорь. Передвигаясь, он, как изменник, помогал буре разбивать судно. С грохотом катался железный горн. На палубе постоянно раздавался треск и что-то бухало казалось, что кто-то бесконечно злобный, ломая, разворачивал корабль железными брусьями.

Прошла кошмарная ночь. Наступил мутный рассвет. Мало отрады принес нам день. Погода не улучшалась.

Во всех жилых помещениях, как и в кают-компании, мрачно плескалась вода. Единственное место, где могли приютиться люди, — это машинное отделение. Здесь с левого борта, на высоте цилиндров, расположена небольшая кладовка, где хранятся разные инструменты и запасные части машин. Теперь она превратилась в убежище моряков. В это грязное помещение лезли все — рулевые, машинисты, механики, кочегары, штурманы. Было тесно. Люди сидели и валялись в разных позах, переплетаясь телами, освещенные тусклым огнем керосинки. Некоторые, изнуренные непосильной работой, быстро засыпали, но их тут же будили, вызывая на какое-нибудь новое дело.

— Ну, как там, наверху? — каждый раз обращались к вновь пришедшему с палубы матросу, стучавшему зубами от холода.

— Поддает, окаянная! — сообщал тот.

— Значит, не улучшается погода?

— Еще хуже стала. Ну и буря! Прямо землю роет.

Старший механик, пожилой и полный человек, пояснил:

— Да, за тридцать лет моего плавания я уже не раз попадаю в такую переделку.

Из угла слышался знакомый голос.

— В Японском море нас однажды тайфун захватил. Здорово потрепало. У нас пассажиры были. Один из них вышел из каюты и хотел на мостик пробраться. А в это время на палубу полезла волна. Ему бы бежать надо или ухватиться за что-нибудь. Так нет же! Остановился он и уши развесил, как тот лев, на котором Христос в Иерусалим въезжал…

— Ну и что же? — кто-то нетерпеливо спросил.

— Волна слизнула его, как бык муху.

— Не спасли?

— Попробуй спасти в такую бурю.

Замолкли, прислушиваясь к тяжелым ударам моря. Судно, поднимаясь, быстро потом проваливалось и кренилось с такой стремительностью, точно намеревалось опрокинуться вверх килем. Люди, сдвинутые с места, валились друг на друга. Захватывало дух, наливались тоскою глаза. Краснощекий эстонец, никогда не унывавший раньше, заговорил на этот раз с грустью:

— Эх, родная мать! Ничего она не знает, где буря сына ее качает…

Старший машинист, организатор коллектива, подбадривал:

— Ничего, товарищи, это ерунда. Наш «Коммунист» выдержит.

— У нашего корпус… — подхватил другой и сразу оборвал, трагически расширив глаза.

Сверху через световые люки в машинное отделение вкатывалась волна, с шумом обрушиваясь вниз. Вода, попав на горячие цилиндры, шипела и превращалась в облако пара. Мы вытягивали шеи в сторону открытых дверей, настораживаясь, ожидая худшего момента. По-прежнему, часто вздыхая, работала машина. На время это успокаивало нас.

Кто-то в полутьме роптал:

— На берегу, когда выпьем, нас все осуждают… А никто не знает, что достается нам в море…

Динамо-машина, обливаемая водою, вышла из строя. Судно осталось без электрического освещения. Специальные морские лампы нельзя было зажечь: от брызг лопались стекла. Горели одни лишь коптилки. В машинном отделении вся работа происходила в полумраке.

Машинист, рискуя сорваться, лазил по решеткам с ловкостью акробата, ощупывал машину, не нагреваются ли движущиеся части, и густо смазывал их маслом. А в это время механик стоял на нижней площадке и зорко следил глазами и слухом за работой девятисот лошадиных сил, заключенных в железо и сталь. Левой рукой он держался за поручни, чтобы не свалиться при размахе судна, а правой — за ручку штурмового регулятора. Волнами подбрасывалась вверх корма; винт, оголившись, крутился в воздухе. Машина готова была сделать перебой, увеличить число оборотов с восьмидесяти до трехсот раз в минуту. Но привычная рука специалиста чувствовала приближение этого момента — штормовой регулятор быстро передвигался вверх, уменьшая силу пара.

Через световые люки продолжали вкатываться волны. Люди, попадая под тяжесть холодной массы, съеживались, втягивали в плечи головы. Вся машина побелела от осевшей соли. Под настилкой, переливаясь, угрожающе рычала вода. Механик командовал:

— Пустить помпу!

В то же время нужно было следить за льялами. Машинист докладывал:

— Опять наполняются водою.

— Начинайте выкачивать!

Часто помпы, засорившись в трюмных приемных клапанах, работали вхолостую. Чтобы привести их в порядок, на подмогу к вахтенным спускались еще машинисты и механики.

Качаясь, трудно было проходить пожелезной настилке, скользкой от воды и масла, а тут еще труднее — работать, дергаясь от толчков. В полусумраке, как три богатырских кулака, грозно размахивались стальные мотыли, разбрасывая жирные брызги. Тут держи глаз остро и знай, за что ухватиться, если только не хочешь быть расплющенным в кровавую лепешку. А сверху, нагоняя тоску, доносился грохот и рев бури, точно там, на палубе, развозились железные быки, одержимые страстью разрушения. Люди поднимали головы, смотрели на световые люки и с тревогой ждали — ждали своего провала.

Я заглянул в кочегарку.

Здесь у каждого котла находился человек, грязный и потный, с открытой грудью, засученными рукавами. Из поддувала выгребалась зола. А потом открывалась огненная пасть топки, дышала нестерпимым жаром, просила пищи. Кочегар, держа в руках лопату, широко расставив ноги, балансируя, старался подбросить уголь. Но судно металось, терзаемое бурей. Уголь попадал не туда, куда следует. Часто и сам кочегар, потеряв равновесие, опрокидывался и летел по настилке к другому борту. Быстро вскакивал и снова принимался за свое дело. Так или иначе, но топка заправлялась и гудела яростным огнем. Труднее приходилось, когда выгребали шлак. Он катался по всей площадке, раскаленный добела, обжигающий. Кочегары, обутые в большие деревянные башмаки, танцевали по железной настилке, извиваясь точно гимнасты, — только бы не свалиться. В то же время сверху обрушивалась вода и, попадая на раскаленное железо котлов и топок, разлеталась горячими брызгами, ошпаривая людей.

— Не зевай!

И чумазые «духи», замученные пытками бури, раздраженные ее каверзами, крыли всех богов, какие только существуют на свете.


Нам оставалось одно — держать судно против ветра и ждать улучшения погоды. Это означало, что мы имели направление обратно в Англию. Но так как машина работала только средним ходом, то нас сносило назад — не то к берегам Германии, не то к Голландии. Кто мог правильно сказать об этом, если мы давно уже сбились с курса и не имели понятия о том, где находимся? Барометр стал понемногу подниматься, хотя буря как будто еще усилилась.

Под колыхающимся сводом грязных и рваных туч, взмыливаясь, забилась серо-зеленая поверхность моря, вся в холмах и рытвинах; распухали водяные бугры, чтобы сейчас же опрокинуться в темные провалы. Напряженно выл неистовый ветер, вызывая в ответ рыкание бездны, охапками срывал гребни волн и дробил их в хлесткие брызги. В мутном воздухе, как белые птицы, носились клочья пены.

Одинокой черной скорлупой мотался «Коммунист», выдерживая чудовищный натиск бури. Раздавался удар за ударом — ни одной минуты отдыха. На трюмах ломались задраечные бимсы, рвались брезенты и раскрывались люки. Это были удары, направленные к тому, чтобы лишить судно плавучести.

Сколько у бури еще осталось предательских замыслов?

От них холодело в груди.

— Если море ворвется в трюмы… — заговорил немец и, словно испугавшись своей мысли, замолчал.

За него кончил другой, русский:

— Тогда пиши — всем нам крышка…

Но рассуждать было некогда. Матросы вместе с третьим штурманом, сознавая близость гибели, бросались на защиту «Коммуниста». Около одного трюма пришлось повозиться особенно долго. Он почти раскрылся совсем. Вокруг него происходила самая решительная схватка. На люк натягивали новый брезент. Ветер вскручивал его и срывал. Захлестывали взмывы волн, бурлили от борта к борту, завьюживали людей белыми космами пены. Человеческие фигуры, напружинивая тело, изгибались, пучили глаза. Опасность удесятерила их силы, — мускулы превратились в гибкое железо, и пальцы, как острозубцы, впивались в мокрые края брезента. Некоторые по-собачьи фыркали и отплевывались от воды, забившей ноздри и рот. Наконец с одной стороны люка брезент удалось закрепить. Перешли на другую сторону. Штурман, боцман и матросы зажали брезент толстым железным шилом, навалились, уперлись, натуживая докрасна лица, а широкоплечий плотник, широко размахиваясь, вбивал обухом клинья. А когда почти все уже было готово, кто-то громко крикнул:

— Держись крепче!

Над судном поднялась стена, изогнутая, мутно-зеленая, как сплав стекла. Хрипло ухнув, она обвалилась на палубу и накрыла всех, кто работал у трюма номер три. Некоторые, не устояв под тяжестью воды, полетели кувырком. Одного матроса забило в штормовой полупортик — он удержался чудом, ухватившись за пожарный водопровод, а все туловище болталось уже за бортом. Его вытащили товарищи.

— Буря — это тебе, брат, не тетка родная. Тут гляди в оба.

Матросы покашляли, освобождая легкие от горечи и соли, и снова взялись заканчивать свою работу.

Старший штурман вздумал пробраться на корму, чтобы взглянуть, что делается в кают-компании, где давно уже разбойничало море. Волна, казалось, только и поджидала этого момента. Откуда она взялась? Вывернулась из бездны. В две сажени ростом, лохматая, она качалась, потрясая седой бородой. Она мягко подхватила его под руки, как маленького ребенка, окутала в белые пеленки пены и понесла к корме. Те, кто видел эту сцену, замер от ужаса, молча прощаясь с товарищем навсегда. Но тут произошла неожиданность: перед полуютом волна, зашипев, вдруг разрядилась и с размаху ударила штурмана о фальшборт. Он едва мог встать, с трудом поднялся на мостик, окровавленный, с разбитым лицом.

— Я вернулся с того света, — уныло проговорил штурман, шатаясь, как пьяный.

День приближался к концу.

«Коммунист» изнемогал. Дифферент на нос увеличился. Что делается в носовом кубрике? Один матрос решился посмотреть. Он долго целился и, уловив момент, когда нос судна высоко взметнулся вверх, бросился бежать. Маневр удался: матрос очутился под прикрытием, защищающим вход в кубрик. Тот же способ он применил и при возвращении обратно, но за ним, неожиданно взметнувшись на палубу, бурно помчалась волна, потрясая взмыленным хвостом. На полпути она настигла его и, скрутив в черный ком, швырнула к каютам. Он вскочил, вбежал на мостик и там уже застонал, хватаясь за расшибленные колени.

— Кости целы? — обратились к нему другие.

— Целы.

— Ну, значит, пройдет.

А потом спросили о главном:

— Что в кубрике?

— До половины воды набралось. Волны гуляют. Разломали все переборки. Не узнать нашего жилья. Все наше добро пропало…

— Черт с ним совсем, с этим добром. Только бы до берега добраться…

Исступленно билась буря. Страшно было смотреть, когда вся передняя половина корабля зарывалась в море, когда буруны, вскипая, с грохотом катились к мостику, угрожая снести все надстройки. Останавливалось дыхание в ожидании надвигавшейся катастрофы. Но проходил момент, и нос судна, болезненно содрогаясь, снова выбирался на поверхность.


И опять наступила тягостная ночь. Она была похожа на бред и тянулась бесконечно долго.

Много раз выходил я из рубки. На мостике трудно было стоять: обливали волны, а ветер хлестал по лицу солеными брызгами, как плетью. Ослепляя, мутью давил бушующий мрак. Я прислушивался к враждебным звукам. Иногда казалось, что «Коммунист» окружен толпами невидимых врагов, — они рычали, выли сквозь зубы, ломали дерево, выбивали заклепки, царапали и грызли железо. И когда этому будет конец?

Я смотрел на штурманов: у них стиснуты челюсти, а в глазах, налившихся от соленых брызг кровью, как у алкоголика с похмелья, напряженность и боль. «Коммуниста» сносило — куда? В клокочущую тьму, в горланящую неизвестность. А где-то в море разбросаны подводные рифы. В обыкновенную погоду штурманы знают, где скрываются эти чудовища с гранитными клыками. А где они теперь? Может быть, далеко, а может быть, рядом: притаились и ждут сбившихся с курса кораблей. Горе судну, если оно попадет в страшный оскал такого чудовища: гранитные клыки вонзятся в железное дно и не выпустят, пока не растерзают в бесформенные куски.

В рулевой рубке я встретился с эстонцем.

— Ну, что скажешь, товарищ Володя?

Он воскликнул на это:

— Эх, коробка наша горемычная! И как только выдерживает такую бурю!

Почти двое суток люди ничего не ели и не пили, двое суток провели без сна, мотаясь над зыбучей бездной, среди разверзающихся могил. Против «Коммуниста», нападая, действовал тройственный союз — ветер, волны, мрак. В неравной борьбе истощались последние силы. Отчаяние рвало душу. Нет, никогда нам больше не причалить к желанному берегу. Он пропал для нас навсегда в этом бушующем хаосе, мрачном и холодном, как сама пучина.

И безмолвно стонала душа моряка, истерзанная дьявольской злобой циклона.

Я настолько устал, что перестал ощущать страх. Сознание помутилось. Все стало противным. Казалось, что легче умереть у стенки, под направленными дулами винтовок, чем здесь, в этой буйноголосой тьме, в осатанелом реве бесконечности.

В рубке, перевалившись через стол, держась за края его, я, точно в бреду, видел, как вошел третий штурман, очень глазастый парень, и торопливо начал протирать бинокль. Мокрый весь, он стучал зубами и, волнуясь, говорил:

— Что-то там замечается. Сейчас узнаю…

Он еще что-то говорил, но мне вспомнились слова, сказанные про него одним матросом:

— Глаза у него вонзаются в темноту, как штопор в пробку.

Третий штурман выбежал, но через минуту-две вернулся.

— Маяк Боркум открылся! — торжествующе крикнул он.

Этому трудно было поверить, тем не менее все почувствовали себя окрыленными.

Вызвали на помощь второго штурмана, уходившего в машину погреться. Темные волосы его поседели от осевшей соли, поседели ресницы и брови. Он был похож на старика с молодым, энергичным лицом. Все три штурмана смотрели в черную даль. Там, как маленькие звезды, виднелись три огня: красный посредине и два белых по краям. Да, это был Боркум, тот самый маяк, который нам так нужен, — наша радость, наша надежда на возвращение к жизни.

Предстоял еще один опасный момент: удастся ли повернуться на свой правильный курс?

— Лево на борт! — скомандовал первый штурман и в то же время звякнул машинным телеграфом.

Машина заработала полным ходом. Море накрыло волною всю палубу от носа до кормы. Корабль, казалось, напрягал последние силы — погружался в кипящие провалы, падал с борта на борт и упорно поворачивался влево.

В разрыве черных туч показалась молодая луна. Это небо серебряным полуглазом смотрело с высоты, следило за нашим рискованным маневром.

Наконец услышали громкий голос того же штурмана:

— Так держать!

— Есть так держать! — обрадованно ответил рулевой.

Напрасно злился циклон, упуская свою добычу, — с каждой милей море становилось мельче, а волны теряли силу.

На второй день к вечеру «Коммунист», потрепанный в отчаянной схватке, израненный, медленно входил в Кильский канал. Муки наши кончились.

Улыбками осветились усталые лица моряков.


Еще через день на «Коммунист» явились рабочие, чтобы приступить к ремонту. Они искренне пожимали нам руки, поздравляли.

Тут только мы узнали о жертвах циклона. Оказалось, что в Северном море погибло пять судов.

— Три парохода и два парусника, — пояснил один из рабочих.

— А из людей кто-нибудь спасся? — справились наши матросы.

— Да, несколько человек на одном паруснике. Они привязали себя к мачтам. Их сняли через двое суток.

Матросы широко раскрыли глаза, придвинулись ближе к говорившему рабочему.

— Живыми?

— Да, живыми. Но их всех отправили в сумасшедший дом.

Мы тоже видели смерть. Она дышала холодом бездны, так близко раскрывавшейся перед нами, рвала нас лохматыми лапами циклона. Теперь ничто нам не угрожало — палуба под ногами не качалась, твердая земля находилась рядом. И все-таки, услышав о гибели других моряков, еще раз почувствовали зябкую дрожь на спине.

На «Коммунисте» застучали молоты, восстанавливая разрушенные части.


Сергей Диковский КОНЕЦ «САГО-МАРУ»

Я расскажу вам эту историю с одним только условием: разыщите в Ленинграде нашего моториста Сачкова. Сделать это нетрудно и без адресного стола.

Он живет в доме номер шесть, у Елагина моста. Если запомнить приметы, вы узнаете парня даже небритым.

Рост его сто семьдесят два — ниже меня примерно на голову. Глаза обыкновенные, волосы тоже. Грудь сильно шерстистая, а на плече, по старой флотской моде, выколот голубой якорек. В оркестре он первая домра, на футбольной площадке всегда левый хавбек.

Как только найдете, передайте Сачкову, что «Саго-Мару» не видно даже во время отлива. В прошлом году из воды еще торчала корма, а месяц назад, когда мы проходили мимо Бурунного мыса, на косе сидели только чайки. Так всегда бывает в этих местах: что не съест море — проглотит песок.


В 1934 году вместе с Сачковым мы служили на сторожевом катере «Смелый». Сачков — мотористом, я — рулевым. Славное было суденышко, короткое, толстобокое, точно грецкий орех, крашенное от топа до ватерлинии светлой шаровой краской, как и подобает пограничному кораблю. Весело было смотреть (разумеется, с берега), когда море играло с катером в чехарду, а «Смелый» шел вразвалочку, поплевывая и отряхиваясь от наседавшей волны. Не раз мы обходили на нем Камчатское побережье и знали каждый камень от Олюторки до Лопатки.

По совести говоря, «Смелый» доживал в отряде последние годы. Он был достаточно остойчив и крепок, чтобы выйти в море в любую погоду, но слишком нетороплив, чтобы использовать эти качества при встрече с противником.

Там, где успех операции зависел только от скорости, на «Смелый» трудно было рассчитывать… Так думали все, кроме Сачкова. Это понятно. Сидя в машинном отделении, никогда не увидишь, что делается наверху. Кроме того, Сачков был упрям и обидчив. Стоило только за обедом заметить, что «Соболь» или «Кижуч» ходят быстрее, чем «Смелый», как наш механик мрачнел и откладывал ложку.

— А вы научитесь сначала отличать примус от дизеля, — советовал он обидчику, — вот тогда сядьте на «Соболя» и попробуйте меня обогнать.

Никаких возражений он не терпел и все, что говорилось о старом движке, принимал на свой счет… «Нет в море катера, кроме «Смелого», и Сачков механик его», — говорили про нас остряки.

У этого тощего остроносого парня была еще одна странность: он любил математику. Подсчитать, когда поезд обгонит улитку или во сколько минут можно наполнить бочку без днища, было для него пустяком.

Квадратные корни наш моторист извлекал быстрее, чем ротный фельдшер рвет зубы. Этому, конечно, трудно поверить, но я видел сам, как Сачков, получив увольнительный билет, шел в городской парк, ложился на траву и начинал щелкать задачи, точно кедровые орехи. При этом он улыбался и чмокал губами, как будто пробовал действительно что-нибудь путное.

Дошло до того, что Сачков стал решать задачи по ночам, зажигая под одеялом фонарь. Однажды он принес в кубрик и повесил рядом с портретом наркома какого-то бородатого грека, с пустыми глазами и бородой, закрученной не хуже мерлушки. Когда я указал ему на неуместность соседства, он махнул рукой и сказал:

— Не валяйте дурака, Олещук. Что вы, Пифагора, что ли, не видели?

В то время мы еще не знали, что Сачков готовится в вуз, и сильно удивлялись чудачествам моториста.

Понятно, что математические успехи Сачкова никакого отношения к работе катера не имели. Если нам удавалось взять на буксир японскую хищную шхуну, облопавшуюся рыбой, точно треска, то зависело это вовсе не от умения моториста решать уравнения. С каждым походом мы все больше и больше ощущали медлительность нашего катера.

В тот год мы охраняли трехмильную зону на западном побережье, куда особенно любят заглядывать японские хищники-рыболовы. Море там невеселое, мутное, но урожайное, как нигде в мире.

Были здесь киты-полосатики, метровые крабы, кашалоты с рыбьими хвостами и мордами бегемота, камбалы величиной с колесо, тающая на солнце жирная сельдь, пятнистый минтай, пузатая треска, корюшка, пахнущая на воздухе огурцами, морские ежи, рыба-черт, каракатицы, осьминоги, морские львы, ревущие на скалах у мыса Шипунского, бобры, котики, нерпы — словом, все, что дышит, ныряет, плавает, ползает в соленой воде.

Я не назвал красную рыбу и ее родичей — кету, горбушу и чавычу, но лососи — особый разговор… Рыба эта мечет икру только раз в жизни и обязательно в той реке, где нерестились ее предки. Каждый год, начиная с середины июля, лососи валом идут в пресную воду. Если река обмелеет, они будут ползти, если дорогу закроет коряжина или камень, они будут скакать.

В это время Камчатка теряет покой. Все, кто может отличить камбалу от кеты, надевают резиновые сапоги и лезут в воду навстречу лососю. В устьях рек появляются нерпы, отощавшие медведи выходят к ручьям, ездовые собаки, чуя запах свежей юколы[2], скулят и рвут привязи.

По ночам на берегу и в море горят огни. Рыба рвет сети, топит кунгасы. Вода в реках кипит. Ловцы, засольщики, резчики, курибаны[3] ходят облепленные чешуей, усталые, мокрые и веселые.

Оживают и хищники. Японские промышленники похожи на треску: чем больше рыбы, тем шире разевают они пасти. Я не пророк, но знаю твердо: когда-нибудь рыбий хвост станет им поперек горла.

«Железные китайцы»[4] на консервных заводах жуют лососей круглые сутки, японские сезонники на арендных участках не вылезают из моря, пройдохи синдо ставят в неводах двойные открылки[5]. Но этого мало. Господа из Хоккайдо посылают к Камчатке москитный флот, вооруженный переметами и сетями. Неуклюжие, но добротные кавасаки, вместительные сейнера, быстроходные шхуны, древние посудины с резными бушпритами[6], сверстники фрегата «Паллада», — сотни прожорливых хищников слетаются сюда, точно мухи на кухню. Самые мелкие идут с островов Курильской гряды — без компаса и без карт, с мешком сорного риса и бочкой тухлой редьки, напарываются на рифы, платят штрафы и все-таки пытаются воровать.

Их тактика труслива и нахальна. Если пограничный корабль поблизости, хищники держатся за пределами трехмильной зоны; здесь они ждут, чинят сети, вяжут фуфайки или прохаживаются по палубе с таким видом, как будто не могут налюбоваться камчатскими сопками.

Стоит только отвернуться, как эта орава устремляется к берегу и с непостижимым проворством хватает рыбу за жабры.

Многие из хищников были хорошо нам знакомы. Любой из нашей команды мог за три мили узнать кавасаки «НГ-43» или двухмоторный катер «Хаян», всегда таскавший за собой целую флотилию лодок. Особенно много крови испортила нам шхуна «Саго-Мару». Это было суденышко тонн на семьдесят, с крепким корпусом и хорошими обводами. В свежую погоду оно свободно давало миль десять — двенадцать, ровно столько, чтобы вовремя уйти в безопасную зону.

Вероятно, «Саго-Мару» имела базу поблизости, на острове Шимушу, потому что появлялась она с удивительным постоянством, каждый раз вблизи Бурунного мыса, где стоит японский консервный завод.

Намытая рекой песчаная отмель и мыс Бурунный образуют здесь неглубокий залив, в котором всегда плещется рыба. Трудно сказать, что привлекает ее в эту мутную воду, но в июле залив напоминает чан для засола сельдей.

Рыба проникает сюда в часы прилива через отмель и после отлива попадает как бы в мешок. В поисках выхода она устремляется через узкий проход вдоль мыса Бурунного. Вот тут-то она натыкается на переметы или сети, украдкой расставленные японскими хищниками.

Рыбаки, преследующие треску и лосося в этом заливе, рискуют не меньше, чем рыба. Шхуна с осадкой семь футов может выйти отсюда, только держась в проходе параллельно мысу Бурунному. Однако это обстоятельство нисколько не смущало наших знакомых.

У шкипера «Саго-Мару» был замечательный нюх. Едва «Смелый» показывался милях в пяти от завода, как шхуна выбирала сети и уходила в безопасную зону.

В тот год катером командовал Колосков. Он был из керченских рыбаков рассудительный, хитроватый, с упрямой толстой шеей и красными ручищами, вылезавшими из любого бушлата на целую четверть. Колосков преследовал «Саго-Мару» с холодным упорством и никогда не смущался исходом погони.

— Дальше моря все равно не уйдут… — убеждал он самого себя, ложась на обратный курс. — Быть треске на крючке.

Но сквозь шутку заметно пробивалась досада: нелегко смотреть пограничнику, как обкрадывают советские воды.

Весь май мы провели на восточном побережье Камчатки. Мы задержали там шхуну фирмы Ничиро и два кунгаса, полных сельди. В июне нас перебросили из Тихого океана в Охотское море, и счастье снова изменило нашей команде.

«Саго-Мару» продолжала обворовывать побережье. Иногда нам удавалось подойти к шхуне ближе трех миль, и все-таки она успевала уйти, отметив затопленные сети бочонком или циновкой. Однажды мы извлекли тресковый перемет длиной около-полукилометра, в другой раз подняли, затонувшую сеть, в которой задохнулось не меньше пятисот центнеров кеты и горбуши.

Все эти трофеи выглядели очень скромно по сравнению с возросшим нахальством «Саго-Мару». Она стала подпускать нас настолько близко, что мы различали лица команды. В таких случаях шкипер выходил на корму и протягивал нам конец.

Однажды мы дали предупредительный выстрел в воздух. На шхуне забегали и даже сбавили ход, но вскоре мотор застучал с удвоенной резвостью. Видимо, синдо убедил моториста в том, что пограничники не станут стрелять по безоружному судну.

Мы долго удивлялись собачьему нюху синдо, пока не обнаружили связи «Саго-Мару» с японским заводом.

Отделенные мысом от моря, хищники не могли заметить даже кончиков наших мачт. Зато с заводской площадки были отлично видны берег и море.

Каждый раз, когда мы появлялись в поле видимости, на сигнальной мачте, возле конторы, поднимался полосатый конус, указывающий направление ветра. Вслед за этим невинным сигналом из-за мыса стрелой вылетала наша знакомая.

Мы гонялись за «Саго-Мару» весь июнь, караулили ее за Птичьим камнем, пытались подойти во время тумана, но всегда безуспешно… Когда мы добирались к месту лова, шхуна уже покачивалась за пределами трехмильной зоны.

В конце концов смеющаяся рожа синдо и желтые куртки команды настолько нам примелькались, что многие краснофлотцы стали их видеть во сне.

В июле, накануне хода лосося, наш катер встал на переборку мотора. Невеселое это было время, «Смелый» стоял на катках, без винта, гулкий, как бочка, и мы отдирали с его днища ракушки.

Доволен был только Сачков. Он приходил в кубрик поздно ночью, измазанный в нагаре и масле, умывался, стараясь не греметь умывальником, и на рассвете снова исчезал в мастерской.

Собрав мотор, он долго гонял его на стенде, выслушивал самодельным стетоскопом и, наконец, заявил:

— Бархат!.. Мурлыка!.. На цыпочках ходит.

Кто-то резонно ответил:

— Пусть кот на цыпочках ходит… Важно — как тянет…

— Зверь. С таким хоть на Северный полюс.

…Ночью мы вышли из бухты. Стояла этакая тишина, что море казалось замерзшим. Воздух был свеж, плотен, мотор дышал полной грудью, и мы понеслись, точно по льду.

Как только маяк скрылся из виду, Сачков позвал меня в машинное отделение.

От зубов до ботинок моторист наш блестел не хуже медяшки. Он побрился, надел новую тельняшку и свежий чехол, одеколоном от него несло так, что щипало глаза.

Жестом фокусника Сачков наполнил кружку водой и поставил ее на кожух мотора.

— Чем не паккард? — спросил он ревниво.

Вода не дрожала. По мнению моториста, это было признаком безупречной подгонки мотора и вала. Я похвалил движок. Сачков сразу заулыбался.

— Я думаю, можно готовить буксирный конец, — сказал он, оглядывая мотор, точно квочка, — не забудь, крикни, когда мы подойдем к «Саго-Мару»… Я хочу поглядеть, как будет держаться их моторист…

— Ну, а если…

— Тогда я прибавлю еще пять оборотов, — ответил он с сердцем.

На рассвете мы увидели невысокий деревянный маяк мыса Лопатка, знакомый каждому дальневосточному моряку. Маяк этот стоит на самом краю Камчатки, между Тихим океаном и Охотским морем, и в туманные дни предупреждает корабли об опасности звоном колокола.

На этот раз маяк молчал. Горизонт был чист. Легкий береговой бриз еле тормошил море.

Радуясь утренней тишине, касатки выскакивали из воды, описывали крутую дугу и уходили на глубину, оставив светящийся след. Порой из-под самого носа «Смелого», работая крыльями, точно ножницами, вырывался испуганный топорок.

Мы подходили к Бурунному мысу, держась возле самого берега, но все-таки нас успели заметить. Кто-то из японцев подбежал к мачте и поднял условный знак — конус.

«Саго-Мару» не появлялась. На полном ходу мы обогнули мыс и чуть не налетели на японский кунгас, подходивший к заводу.

Здоровенные полуголые парни в пестрых платках и куртках из, синей дабы вскочили и подняли оглушительный крик.

«Саго-Мару» стояла от нас не далее чем в трех кабельтовых[7]. Даже без бинокля были видны груды рыбы на палубе и намотанный на шпиль кусок сети. Вероятно, лебедка вышла из строя, потому что четверо матросов, поминутно оглядываясь на нас, выбирали якорь вручную.

Две небольшие исабунэ, заваленные рыбой до самых уключин, спешили к «Саго-Мару». Боцман бегал по палубе и покрикивал на гребцов. Но ловцы и не ждали понуканий: с горловыми отрывистыми выкриками они разом откидывались назад, — весла гнулись и рвали воду.

На палубе «Смелого» нас было трое: Колосков за штурвалом, возле него боец-первогодок Косицын, сырой, но старательный чувашский парняга, я — на носу, держа выброску наготове.

Полным ходом «Смелый» мчался на шхуну. Теперь нас разделяло всего два кабельтовых, но японцы, качаясь как заведенные, все еще продолжали выбирать якорную цепь.

Трудно было понять, на что рассчитывают хищники: исабунэ с ловцами только что подходили к борту, выход в море был отрезан сторожевым катером.

— Товарищ Косицын, — сказал Колосков почти весело, — возьмите кранец[8]… Видите, гости не шевелятся… Облопались.

В это время у боцмана вырвался торжествующий крик. Якорь отделился от воды. Одновременно к борту подошли исабунэ с ловцами.

Поднимать лодки на тали уже было поздно. Мы видели, как рыбаки вскочили на шхуну, и «Саго-Мару», показав нам корму, пошла прямо к песчаной мели, отделявшей залив от реки.

В другое время это походило бы на самоубийство. Но теперь был полный прилив, и вода покрывала косу на несколько футов, — на сколько, мы еще не знали.

Мы с Колосковым, точно по команде, взглянули друг на друга.

— Какая у них все же осадка? — спросил командир.

— Шесть… Не больше семи…

— Я тоже так думаю.

С этими словами Колосков взял на полкорпуса влево и направился наперерез шхуне прямо на мель; по сравнению с «Саго-Мару» у нас под килем было в запасе два-три фута воды.

На стыке морской и речной воды нас сильно качнуло и поставило лагом к течению.

Несколько секунд «Смелый» не слушался руля, затем переборол коловерть и ходко пошел вдогонку за шхуной. Мы были всего метрах в пятнадцати от шхуны, видели озадаченные лица команды и могли пересчитать даже рыбу, лежавшую навалом на палубе.

«Смелый» подходил к «Саго-Мару» левым бортом.

Косицын перенес сюда кранцы. Я крикнул японцам: «Стоп!» — и перекинул на палубу шхуны конец. Никто из команды не шелохнулся, и канат скользнул в воду.

Синдо, стоя на корме лицом к нам, курил медную трубку и поплевывал в воду с таким видом, будто за кормой шел не сторожевой катер, а безвредный дельфин.

— Бросьте кошку, — тихо сказал Колосков.

Я выбежал на нос и раскрутил на тросе полупудовую кошку. Железные крючья, скользнув по палубе «Саго-Мару», вцепились в фальшборт[9].

— Киринасай![10] — крикнул синдо.

Боцман разрубил веревку ножом. На шхуне захохотали. Под одобрительные возгласы матросов синдо поднял с палубы лосося и помахал рыбьим хвостом.

Косицын впервые видел такое нахальство.

Не выдержав, он погрозил синдо кулаком и выругался. За это он немедленно получил замечание.

— Это нам ни к чему, — сказал Колосков. — Если нет выдержки отвернитесь… Вот так.

И он повернулся к разговорной трубке, шепча:

— Самый, самый полный!

— Есть… ам… полны… — ответил Сачков.

Некоторое время нам казалось, что «Саго-Мару» и «Смелый» стоят на месте, затем просвет несколько увеличился. Медленно, с тяжким, усилием, шхуна оторвалась от катера.

— Еще два оборота… Еще… — зашептал Кружков, стараясь не глядеть на рыбий хвост.

— Есть… два, оборота, — ответило эхо внизу.

Не хватало немного. Выть может, действительно нескольких оборотов винта. Но мыс, защищавший воду от ветра, уже оборвался, набежала волна и сразу сбила нам ход.

Через двадцать минут шхуна была за пределами трехмильной зоны. Синдо, помахав нам рукой, сбросил в воду большой стеклянный поплавок в веревочной сетке.

— Мимо! — сказал Колосков, и мы, не задерживаясь, прошли мимо шара.

Погода подурнела. Ветер уперся в рубку. «Смелый» начал кланяться и принимать воду на палубу. Можно было бы сразу, взяв на полкорпуса влево, уйти под защиту берега. Однако мы продолжали погоню. Колосков был упрям и всегда надеялся на удачу.

Нас сильно болтало. Корпус «Смелого» гудел под ударами, вода, не успевая уйти за борт, шипя, носилась по палубе. Временами, когда задиралась корма, было слышно, как оголенный винт рвет воздух.

Наконец, волна вышибла стекло в люке, и вода стала заглядывать в машинное отделение. Мы были усталые и мокрые. Кок пытался приготовить обед, но кастрюлю вырвало из гнезда, и примус захлебнулся в борще.

На Косицына было скучно смотреть. Зеленый, как озимь, он запустил все десять пальцев в бухту пенькового троса и закрыл глаза, чтобы не видеть воды.

Я велел Косицыну спуститься в кубрик и лечь на койку. Он крикнул: «Есть!» — и прилип к палубе еще плотнее.

— Оставьте его, — сказал Колосков громко, — я волжан знаю. Их в воде не размочишь.

Это подействовало на Косицына не хуже стакана горячего кофе. Он поднялся и даже попытался пройтись по палубе.

Вскоре стал виден остров Шимушу, снежно-синий с теневой стороны, багровый на солнце. Низкий корпус шхуны затерялся в волнах, и мы повернули обратно.

По дороге к Бурунному мысу командир велел поднять поплавок. Между стеклом и веревочной сеткой была вложена обернутая в клеенку записка. Она немного подмокла, но все же слова, выведенные печатными русскими буквами, были достаточно разборчивы.

«Добру ден!

Хоцице один банку ойл. Наверно, вы истратири сьгодни много горютчего».

Колосков бережно разгладил бумажку ладонями и спрятал в бушлат.

— А что? — сказал он с хитрой усмешкой. — Быть может, и верно, возьмем… Вместе со шхуной.


На следующий день после этой истории я увидел Сачкова за книгой. Он сидел в ленкаюте, очень веселый, чертил что-то в тетради и от удовольствия даже чмокал губами. Видимо, распутывал очередную задачу с десятью неизвестными.

Меня возмутила беспечность этого несуразного парня. Он выглядел так, как будто бы только что привел на буксире «Саго-Мару». А между тем наши бушлаты еще не успели просохнуть после неудачной погони.

Я сел за стол, напротив Сачкова, и нарочито громко спросил:

— Что же ты не вышел на палубу? Ведь ты хотел видеть японского моториста?

Он сразу помрачнел, но ничего не ответил.

— Ладно, забудем… Я не затем… Есть одна любопытная задача… Правда, она так запутана, что сам черт…

— Какая? — спросил Сачков, оживившись.

— Пиши… Одна хищная шхуна выловила в наших водах сто целых, запятая, пять сотых центнера рыбы. Скорость японца — икс, помноженный на нахальство. Дальше… В два часа ноль минут шхуну заметил катер «Смелый» с мотористом Сачковым. Расстояние между ними две мили. Спрашивается…

— Как раз я думал об этом, — быстро ответил Сачков. — Вот решение.

Он показал мне схему реки, залива и Бурунного мыса, на которую был нанесен чернилами жирный треугольник.

— Это что?

— Гипотенуза короче суммы двух катетов, — загадочно ответил Сачков. Ты это знаешь?

В то время я не был силен в геометрии.

— Как тебе сказать, — заметил я осторожно. — Бывают разные случаи…

Он с удивлением взглянул на меня и продолжал:

— …Гипотенуза — это река. Пролив, огибающий отмель, — два катета. Если нам войти в реку ночью и дождаться отлива… Ты понял?

— Пожалуй… За исключением катетов.

— …Не видя нас в море, «Саго-Мару» входит в залив и начинает сыпать сеть. В это время мы вылетаем из реки… По гипотенузе… Вот так…

— Тогда она уйдет вчерашним путем.

— …Я сказал — дождемся отлива… Остается только проход вдоль мыса Бурунного. Она бросается сюда. Но ведь гипотенуза короче суммы двух катетов. Мы ждем шхуну у выхода. Ясно?

Я пробовал возражать, но спор оказался неравным. Против меня были двое — Евклид и Сачков. Под их напором пришлось согласиться, что гипотенуза кратчайший путь к победе.

Колосков, которому мы немедленно показали чертеж, выслушал нас молча.

— Поживем — увидим, — сказал он неопределенно.

Мы расстались с командиром немного разочарованные, но через час встретили Колоскова с клеенчатой тетрадкой под мышкой. Он возвращался из штаба. Вслед за ним двое краснофлотцев почему-то несли полевой телефон и катушку.

— Увольнительных в город не будет, — предупредил Колосков на ходу.


…Вечером, не успев отдохнуть после похода, мы снова вышли из бухты.

На этот раз мы застали «Саго-Мару» у самого выхода из залива. Она успела выбрать невод и уходила в открытое море, едва не черпая воду бортами. Двое рыбаков, стоя у кормового люка по колени в навале, сортировали рыбу, ловко выхватывая крючками то камбалу, то раздувшуюся треску, то пятнистого минтая.

Носовой люк уже был загружен. Боцман в платке и желтой зюйдвестке окатывал из брандспойта палубу, на которой еще блестела чешуя. Увидев нас, он стал выкрикивать остроты, подкрепляя их непристойными жестами.

Мы подошли так близко, что ощущали запах гниющей рыбы, которым шхуна была пропитана от мачты до киля.

Затем все повторилось. Косицын перенес кранцы. Я бросил конец, на этот раз нарочито неловко. Шхуна оторвалась от нас и пошла в открытое море.

Колосков отлично разыграл досаду. Он хлопал себя по ляжкам, растерянно разводил руками и суетливо перебегал с борта на борт, вызывая взрывы смеха на шхуне. Наконец, безнадежно махнув рукой, командир спустился в кубрик, где сидела команда.

— Дивно сыграно! — объявил он, посмеиваясь, и пощупал карман, где лежала записка синдо.

Обычно после погони мы возвращались на базу или продолжали движение к заданной цели. На этот раз Колосков повел катер прямо к Бурунному мысу.

Против обыкновения, он был доволен, подтрунивал над мотористом и часто поглядывал на часы.

Было так темно, что мы перестали различать очертания берега… Только гребешки волн вспыхивали, рассыпаясь в пыль на ветру. Темнота еще больше обрадовала Колоскова.

— Скоро начнется прилив, — сказал он, когда справа по борту повисли над водой заводские огни. — Хотел бы я знать, когда у них уходит третья смена…

— Через час они будут спать, — ответил Сачков, вылезая из люка. — Это легко подсчитать.

— Опять гипотенуза?.

— Нет, арифметика…

— Ну, так вот что, — сказал торжественно Колосков. — Даю вам такую задачу — извлеките из вашего дизеля все сорок пять сил, умножьте их на два и прибавьте еще семь оборотов. Мы должны войти в реку раньше, чем начнется отлив.

С этими словами он выключил ходовые огни и засмеялся, довольный остротой.

Завод спал, когда мы на малых оборотах подошли к Бурунному мысу. Обитые толем, узкие, как гробы, бараки японских рабочих были темны. Во дворе на шестах висели мокрые циновки. Темнели накрытые брезентом штабеля красной рыбы. Кто-то ходил по цеху, рассматривая с фонарем засольные ямы.

Наши рыбацкие поселки живут даже в полночь. Всегда где-нибудь увидишь свет, услышишь песню, встретишь отчаянного курибана с ватагой засольщиц. Японский завод выглядел безлюдным, совсем как поздней осенью, когда последний кунгас с рыбаками отчаливает от Бурунного мыса.

Здесь работали только мужчины: рыбаки с Карафуто и Хоккайдо. Они отдыхали шесть часов в сутки и дорожили каждой минутой короткого сна. Трудно было поверить, что в бараках лежали в три яруса полторы тысячи парней. В темноте стучал только мотор рефрижераторной установки.

Был полный прилив. Река, подпираемая прибоем, шла вровень с низкими берегами. Ветлы купали листья в темной воде. Далеко в море тянулась широкая полоса пены. Мы вошли в нее и, с трудом преодолевая мощное течение, двинулись к устью реки.

Чтобы заглушить шум мотора, были закрыты иллюминаторы и машинные люки.

Разговор на палубе смолк. Мы подходили к барам — отмелям, образованным в устье течением сильной реки. Колосков передал мне штурвал, перешел на нос и стал оттуда дирижировать движением катера.

Тот, кто хоть раз пробирался через бары, знает, какую опасность представляют они даже для опытных моряков. Река, разрезающая прибой, образует здесь несколько длинных, очень крутых валов. В углублениях между ними почти видно дно. Сами же валы достигают высоты нескольких метров. Стоит зазеваться или неверно рассчитать движение катера, как река поставит судно лагом к потоку и обрушит на голову ротозея несколько тонн холодной воды пополам с песком и камнями.

Иногда лодка втыкается носом в отмель, переворачивается вверх килем и накрывает тех, кто удержался на палубе. Я не вижу существенной разницы для команды, тем более что люди, купавшиеся на барах, могут рассказать о своих приключениях только водолазам.

Эти трезвые мысли всегда приходят мне в голову, когда по обоим бортам катера кувыркаются сучья, а воронки урчат, точно пустые желудки.

Риск для «Смелого» был особенно велик, потому что мы шли ночью, ориентируясь только по речной пене. Стоя на носу, Колосков поднимал то правую, то левую руку, как это делают на пароходах стивидоры, давая сигналы лебедчикам.

Медленно, точно волжская беляна, «Смелый» подполз к опасному месту, чиркнул днищем по отмели и вдруг застрял между двумя валами.

Косицын опустил футшток[11] и, забывшись, гаркнул:

— Проно-ос…

Но и без футштока было заметно: «Смелый» не сел на бар. Мощная срединная струя с такой силой навалилась на катер, что я с трудом разворачивал руль.

«Смелый» повис между двумя толстыми выпучинами. Нос его уперся в невысокую, очень гладкую волну. Вода побежала по палубе, не переливаясь, впрочем, через ограждения люков, а за кормой пошла на буксире целая гора, с тяжелым, готовым сорваться вниз гребнем.

Корпус «Смелого» стонал и вибрировал. Забрякала цепь в якорном ящике, задрожали поручни, стекла, затряслись двери, шкаф с посудой начал лязгать зубами, как в лихорадке. Казалось, кто-то, сильнее нас, схватил катер за гак и держит на месте.

Нам помогал прилив, но даже с мотором, работающим на полных оборотах, мы не могли взобраться на волну. Нос «Смелого» врезался в нее фута на два, и никакими силами нельзя было заставить его продвинуться дальше. Все остановилось, застыло вокруг нас: берега, буруны, время, чугунная волна за кормой…

Один из люков машинного отделения был открыт. Я видел, как Сачков в тельняшке и холщовых штанах потчевал машину из долгоносой масленки. Измученная суточным переходом, она скрежетала, чихала, прыскала горячей водой и дымком… Сидя на корточках, Сачков вытирал тряпкой ее масляные бока и разговаривал с машиной, точно дрессировщик с упрямой собакой.

— А ну, давай еще раз! — бормотал он, плача от дыма. — Чудачка! Милая! Дьявол зеленый! Мурлыка! Дай пол-оборота… Честное слово… Ну, потерпи… Ну, еще…

Он понукал ее терпеливо и ласково, перекрывал краники, регулировал смесь и, тревожась, наклонял ухо к горячей рубашке мотора.

«Апчхи!.. Апчхи!.. Табба-бак!.. Табба-бак!..» — отвечал Сачкову движок.

Между тем Колосков, сидевший на носу, стал показывать признаки нетерпения. Он поглядывал то на берег, то на бары, поправлял ворот бушлата и, наконец, подойдя к трубке, тихо напомнил:

— Товарищ Сачков, о чем мы условились?

— Есть самый полный!

— Не вижу… Примерзли… Выжмите все…

— Есть выжать все! — ответил Сачков и снова зашептал над машиной.

Я слышал, как бойцы разговаривают с лошадьми, и лично знал одного младшего командира, составившего «Азбуку собачьего языка», но в первый раз был свидетелем беседы трезвого человека с мотором.

Видимо, они не могли сговориться, потому что Сачков выпрямился и наградил приятеля крепким шлепком.

— Не хочешь? — спросил он обиженно. — Ну, держись, черт с тобой.

Он встал и положил руку на рычажок дросселя. Стук перешел в скрежет. Машина завыла, точно влезая на гору.

— Идем… Еще немного… Идем! — зашипел Колосков на носу.

Катер сорвался с места, разрезал, смял волну и, поплевывая горячей водой, вошел в притихшую реку.

Нам пришлось пройти семь километров вверх по течению, прежде чем мы отыскали удобную стоянку. Река делала здесь крутой поворот, как бы решив вернуться обратно. Только невысокая гряда сопок, поросшая жимолостью. Отделяла наш катер от моря. Мы снова услышали глухие взрывы прибоя.

Косицын выскочил на берег и принял конец. Но из кустов поднялась взлохмаченная собака с веревкой на шее. Вслед за ней зашевелились другие. Оказалось, что мы подошли прямо к собачьему стойбищу. Камчатские рыбаки и охотники на лето всегда привязывают ездовых собак возле реки. Их навещают раз в день, открывают яму с квашеной рыбой и бросают каждому псу по две горбуши.

Ездовой взвыл с перепугу. Его поддержали приятели. Целая сотня тощих, линяющих псов стала жаловаться нам на плохую кормежку, дожди, комаров и другие собачьи невзгоды.

Мы поспешно удалились от шумных соседей и через полчаса ошвартовались в узкой протоке, поросшей по обеим сторонам шеломайником. Здесь нам предстояло выждать появления «Саго-Мару» у Бурунного мыса.

Я собирался высушить бушлат и вздремнуть минут тридцать, но Колосков подошел ко мне и спросил уверенным тоном:

— Вы, конечно, еще не желаете спать, товарищ Олещук?

— Разумеется, нет, — сказал я, моргая глазами. — После похода всегда страдаешь бессонницей…

Колосков засмеялся. Его также сильно пошатывало.

— Так я и думал… — И продолжал, сразу изменив тон разговора: Возьмите аппарат, телефонную катушку и вместе с Нехочиным отправляйтесь через сопки к Бурунному мысу. Замаскируйтесь и наблюдайте. Сообщения — раз в полчаса… В четыре вас сменят.

…Ночь была холодная и звездная. Заливистая собачья песня преследовала нас всю дорогу, пока мы, пробираясьчерез заросли жимолости, разматывали катушку.

Через час мы, ежась, лежали в мокрой траве, и в телефонной трубке шептал басок командира.

Новостей было мало. Колосков пожаловался на комаров, я — на холод. Потом мы услышали, как зашипел примус, и Колосков сообщил, что для нас варится кофе.

В море было свежо. Мы видели, как японские рыбаки оттащили кунгасы подальше от берега. Ни одна шхуна не прошла в эту ночь мимо бухты.

На следующий день шторм усилился. Мы оказались закупоренными в протоке. Особой беды в этом не было: хищники в такую погоду отсиживались на островах. Однако Колосков помрачнел: ему чудилось, что японцы высадились на побережье и обшаривают бобровые лежбища.

Защищенные от моря сопками, мы почти не чувствовали ветра. Люди высушили одежду, отдохнули. Сачков завел движок и включил электрический утюг. Ожил даже Косицын. Он снова стал улыбаться и даже уверял меня, что на Волге, возле Казани, бывают не такие штормы.

Я отпросился у Колоскова и направился вверх по протоке посмотреть, как горбуша мечет икру. Был июль — время нереста лососевых, рыба тучей шла с моря в пресную воду, с которой она рассталась два года назад.

Говорят, что кошки, если отнести их в мешке на другой край города, всегда отыщут свой дом. Однако у горбуши память покрепче. Где бы лосось ни жил, хоть возле Африки или на Северном полюсе, а нереститься он обязательно придет в свою реку. В чужом море горбуша икру не оставит.

Не знаю, как объясняют ученые кочевки лосося, но меня всегда поражают эти странные стада, охваченные диким желанием пройти вверх, оставить потомство и умереть. В это время камчатские рыбаки вычерпывают рыбу, точно уху. В 1934 году лососи, задыхаясь в стае, выбрасывались на берег. На катере трудно было пройти по реке: винт рвал живое мясо.

…Я отошел от стоянки шагов на четыреста и лег в траву у самого берега. Вода дышала холодом. Прозрачная, как воздух, она прикрывала камни дрожащим мерцанием. Временами в глубине вспыхивали и гасли длинные белые искры: шел лосось. Течение реки показалось мне слабым. Я сломал ветку тополя и опустил ее в воду. Она тотчас выгнулась и затрепетала, точно от ветра.

Вскоре мои глаза притерпелись к резкому свету, и я смог отличать рыбу от солнечных бликов на дне. Я видел, как самцы окружили мертвую горбушу. Она лежала на боку, красновато-сизая, белоглазая, широко разинув рот. Брюхо ее было плоско, как у всех рыб, отметавших икру. Смерть застала лосося тут же, на нерестовой площадке; в полуметре от хвоста горбуши беспокойно сновали самки, еще не освободившиеся от икры.

Четыре крупных, сильных самца вели себя возбужденно: били о каменистое дно хвостами, кружились, подталкивали дохлую горбушу носами. Иногда движения рыб становились такими стремительными, что над трупом возникал светящийся пузыристый круг. Мне пришла в голову нелепая мысль: рыбы, прощаясь с подругой, совершают погребальный воинственный танец. Потом я подумал, что самцы просто дерутся над падалью.

В конце концов мне надоело наблюдать эту бесконечную карусель. Так и не решив загадки, я поднялся еще выше по течению реки и остановился у глубокой протоки, преграждавшей мне путь.

В первый раз в жизни я видел, как солнце шевелит лучами. Они бродили по протоке, сталкивались, расходились, покрывали дно дрожащими бликами. Тысячи рыб поднимались к верховьям, с трудом преодолевая сильное течение. Высоко над водой черновато-зеленой стеной стоял шеломайник с резными тяжелыми листьями. Желтели ирисы, цвел шиповник, всюду виднелись могучие красноватые стволы медвежьей дудки и белые зонтики, развернутые на двухметровой высоте. Я пожалел, что на Камчатке не водятся пчелы.

Чтобы лучше видеть эту картину, я снял сапоги, закатал шаровары и отправился на середину протоки. Она оказалась мелкой, чуть выше колен, и такой холодной, что через минуту я перестал ощущать гальку на дне. Рыбы сначала струхнули и бросились врассыпную, но с моря подходили все новые косяки, и вскоре мои посиневшие икры перестали смущать лососей.

Рыбы занялись своим делом. Прежде, чем выбросить икру, самки выбирали подходящее место. Головой, плавниками, боками, хвостом они выбивали в каменистом дне небольшую ямку. У многих от безжалостных ударов тело превратилось в сизые лохмотья. Горбатые, обезображенные, с зубатой мордой, изогнувшейся, точно клюв хищной птицы, они торопились расстаться с икрой и умереть. С верховьев реки течение уже сносило отнерестившую, полуживую рыбу.

В то время как самки расчищали хвостами дно, самцы стояли на страже. Метрах в пяти ниже по течению сновали гольцы — пятнистые, очень юркие рыбы, напоминавшие окраской и формой тела форель. Они ждали окончания нереста, чтобы броситься к ямке и сожрать икру… Не тут-то было! Самцы-горбуши, хотя и обессиленные путешествием, но более массивные, чем гольцы, отважно бросались на хищников.

Отогнав наглецов, они возвращались к самкам, подталкивали их головами, покусывали за хвост, точно желая, чтобы подруги поскорее расстались с опасным грузом.

Наконец, я увидел, как в полуметре от моих ног самка, изгибаясь, помогая себе сильными рывками хвоста, выбросила на расчищенное дно бледно-розовые крупинки икры. Самец подскочил, облил их молокой, и обе рыбы стали забрасывать икру песком и галькой. Вскоре на дне образовался один из тех небольших бугорков, на которые я натыкался по дороге к середине протоки.

Покружившись над бугорком, супруги убедились в безопасности своего сокровища и медленно направились вверх по протоке.

Теперь движения их были нерешительны, вялы. Все для них было окончено. Обреченные на смерть, они не знали, как провести свои последние часы; подходили к чужим гнездам, кружились, отгоняли гольцов и, наконец, затерялись в мощном потоке рыб, поднимавшихся с моря…

Набежали облака, подул ветер, воду подернуло рябью. Лязгая зубами, я вылез на берег и стал растирать онемевшие икры. Мне было немного досадно. Бродить всю жизнь в чужих морях, вернуться под старость в родную воду и перевернуться вверх брюхом, не увидев потомства. На это способны только такие бродяги, как лососи!

На обратном пути я остановился возле места, где «танцевали» четыре самца. Дохлой горбуши уже не было видно. Я обшарил глазами дно и с трудом отыскал хвост рыбы, торчавший из гальки. Видимо, инстинкт, помогающий лососю выбрать для икрометания самую чистую воду, заставил самцов прикрыть падаль песком и камнями.

Через полчаса я вернулся на борт. Колосков разговаривал с берегом. Сачков драил шкуркой бензинопровод: как у всякого механика, у неги чесались руки, когда он видел кусочек меди или латуни.

Он выслушал рассказ о моих наблюдениях без всякого интереса.

— Закон природы, — сказал он, зевнув. — Рыбы мечут икру, дерутся, естественно дохнут… Поймал хоть одну?

— Не в том дело. Надо сущность понять.

— Ну ясно, — сказал он смеясь, — снять штаны — и в протоку!.. Боюсь, из тебя все-таки Дарвин не выйдет.

Спорить с ним было нельзя. Из всех существ на земле Сачков считал достойными уважения только двух: человека и четырехтактный мотор. Все-таки я решил напомнить ему о ночном монологе.

— Бывают чудаки позанятней… Я слышал, как один моторист беседовал с движком…

Сачков немного смутился.

— Быть может, это помпа шумела? — спросил он осторожно. — Когда эта чертовка визжит, мне самому кажется, будто кто-то…

— Ну нет! Я могу повторить хоть при всех.

Мы посмотрели друг другу в глаза.

— Знаешь, Алеша, — заметил миролюбиво Сачков, — мне сдается, что нерест — довольно занятная штука… Особенно рыбья пляска или драка с гольцами.

— А ты бы чаще смазывал помпу, — посоветовал я. — Кажется, она действительно иногда заговаривает.


Команда стала готовиться к встрече со шхуной. Сачков сменил смазку, осмотрел винт и выслушал мотор с помощью стетоскопа из шомпола и мембраны. Я проверил шпангоуты[12] и навел на выхлопной трубе зеленую полоску — знак пограничного катера. Косицын принялся тренироваться в передаче донесений флажками, а Колосков, третий месяц учивший японский язык, сидел в кают-компании, без конца повторяя:

— Конници-ва! — Здравствуйте! Даре-га сенчоосан? — Кто капитан? Коно фунева нан-то мооси масу ка? — Как называется это судно? Доко-кара китта-но дес-ка? — Откуда пришли?

Потом он начинал командовать, как будто мы уже задержали и взяли хищника на буксир.

— Юкинасай! Пойдем! Торикадзи, омокадзи! Право руля, лево руля!

…Шли вторые сутки. Ветер упал, но шхуна не возвращалась. Каждые полчаса с берега сообщали:

— Туман… Видимость скверная… Рыбаки выгружают четыре кунгаса… Шхуны не обнаружено…

Колосков помрачнел. Он ничего не говорил Сачкову, но видно было старшина жалеет, что пошел на сомнительную авантюру. Ожидание стало особенно тягостным, потому что со всех сторон слетались комары. Уссурийские тигры — ягнята по сравнению с этими неистово кровожадными тварями. Воздух был тускло-серый и звенел, точно балалаечная струна. Кожа наша горела даже под бушлатами. Мы дышали комарами, ели их с кашей, глотали с чаем.

Люди мазались черемшой[13] и мазутом, делали накомарники из тельняшек, заматывали полотенцами шею, курили махорку пополам с хвоей и листьями. А полчища все прибывали. Стоило провести рукой по шее, как ладонь оказывалась в крови.

Колосков держался бодрее других. У него совсем заплыли глаза и шея приняла оттенок давленой вишни, но он твердил довольно настойчиво:

— А что? Разве кусают? Вот ер-рунда!

Ночью под одеялом он скрипел зубами.

На третей, день во время обеда пошел сильный теплый дождь, сразу облегчивший наши мучения. Мы сидели в кают-компании, доедая консервы, и слушали, как ливень хлещет по палубе.

Кто-то заметил, что «Саго-Мару» ушла на ремонт в Хакодате. Шутника поддержали. Посыпались дружеские, но увесистые остроты насчет нашего рыбьего положения, гипотенузы без катетов и возраста дизеля. Больше всего, конечно, доставалось самому Сачкову. Честный малый сидел, моргая глазами, не зная — засмеяться или рассвирепеть.

Командир немедленно взял под защиту Сачкова.

— Это еще что за цирк? — заметил он строго. — Мысль правильная… Установка верна… А в чужой борщ перец не сыпьте. Прошу.

Мы приготовились к дальнейшему разносу, но в это время зарокотал телефон. Продолжая ворчать, Колосков снял трубку и вдруг, обернувшись к Сачкову, быстро завертел рукой в воздухе.

— Есть! — ответил Сачков, отставил тарелку и бросился в машинное отделение.

Мы помчались…

С тех пор прошло больше трех лет, но до сих пор я вижу мохнатую от дождя реку, низкий берег, бегущий вровень с бортом, и напряженное, исхлестанное ливнем лицо Колоскова, а когда закрываю глаза, слышу, как снова стучит, торопится, бьется мотор… быть может, сердце — не знаю.

Сачков взял от дизеля все, что мог, плюс пятьдесят оборотов. Течение горной реки и наше нетерпение еще больше увеличили скорость катера.

«Смелый» мчался, распарывая реку, с такой быстротой, что рябило в глазах. Навстречу нам с моря поднимались косяки рыбы. Мы слышали глухие удары лососей о корпус. Временами, испуганная движением катера, рыба выпрыгивала из воды, изогнувшись серпом.

Берега расступились. Стало заметно светлее. Сквозь ливень мы не увидели моря: оно напоминало о себе сильным и свежим дыханием.

— Ну, держитесь! — вдруг сказал Колосков.

Он поправил фуражку, поставил ноги шире и тверже, и в то же мгновение я почувствовал, что глотаю не воздух, а соленую воду вместе с песком. Что-то тяжелое, мутно-желтое тащило меня с палубы, висело на плечах, подламывало ноги. Я схватился за трап с такой силой, что, оторви меня волна, на поручнях остались бы кулаки.

Катер с размаху било днищем о гальку. Он шел скачками, вибрируя и треща. Мы стояли по пояс в воде, море врывалось в машинные люки.

…И сразу все стихло. Мы снова неслись среди пены. Бары громоздились сзади — светло-желтые, трехметровые складки воды. Нерпы, всегда караулящие лососей в устьях рек, подняли свои кошачьи головы, с удивлением разглядывая катер. «Смелый» прошел от нерп так близко, что я видел их круглые темные глаза.

Было время отлива. С берегов тянуло запахом йода, всюду лежали темно-зеленые волнистые плети морской капусты. Каменистая отмель, отгораживавшая залив от реки, сильно просвечивала сквозь желтую воду.

Мы не замечали ни холода, ни мокрых бушлатов. «Саго-Мару» была здесь, поджарая, нахальная, с двумя красными иероглифами, похожими на крабов, прибитых к корме.

Она только что открыла люки и готовилась к погрузке лососей, когда «Смелый» обогнул отмель и загородил выход в море.

Гипотенуза короче двух катетов. Это понял, наконец, и синдо. «Саго-Мару» закричала фистулой, зовя к себе лодки, заметалась, ища выхода из ловушки, и, наконец, в отчаянии бросилась к отмели.

Мы услышали звук, похожий на треск раздираемой парусины. Рыбаки на палубе шхуны попадали один на другого.

Моторист «Саго-Мару» заглушив дизель. Стало тихо. Японцы стояли на палубе и понуро наблюдали за нами.

Мы спустили тузик[14] и направились к шхуне, чтобы составить акт. В это время рыбаки, точно по команде, стали прыгать в воду. Последним, сняв желтый халатик, нырнул синдо. Перепуганные ловцы изо всех сил спешили к нашему тузику.

Что-то странное творилось на шхуне. Палубу «Саго-Мару» выпучило, затрещали доски, посыпались стекла. Казалось, что шхуна, объевшись рыбы, раздувается от обжорства. Из всех иллюминаторов и щелей полз белый густой дым.

Колосков подозрительно понюхал воздух.

— Табань![15]

Его команду заглушил сильный взрыв. Корму «Саго-Мару» точно отрезало ножом. Рубка отделилась от палубы и упала в воду метрах в тридцати от нас. Косицыну чем-то острым рассекло кисть руки.


Вода вокруг шхуны приняла мутно-белый оттенок и сильно шипела.

Причина взрыва стала ясна, как только мы почувствовали характерный сладковатый запах ацетилена.

Японские рыбаки, устанавливая сети на больших морских площадях, отмечают их фонарями, чтобы пароходы не разрушили это хозяйство. На каждой шхуне можно всегда найти банки с карбидом для фонарей.

Налетев с размаху на камень, «Саго-Мару» пропорола днище. В двухметровую щель хлынула вода и тотчас затопила отсек, где хранился карбид. Взрыв мог быть еще сильнее, если бы палуба оказалась покрепче.

…Мы выловили и приняли на борт девятнадцать рыбаков. Перепуганные катастрофой, они стояли на баке, дружно выбивая зубами отбой. Боцман, недавно дразнивший Колоскова, кланялся и шипел с таким подхалимским видом, что Косицына чуть не стошнило.

Закончив формальности и сфотографировав шхуну, мы направились в море.

Я вел катер всего метрах в двухстах от завода, но Колосков велел подойти еще ближе.

— В целях воспитания, — заметил он строго.

Дождь кончился. Высоко над отмелью, где дымился остов «Саго-Мару», прорезался бледный солнечный диск.

В последний раз я оглянулся на берег. Возле конторы на мачте еще висел вымокший конус. Рыбаки сидели у пристани на катках и ждали кунгасов.

Я подумал, что с берега мокрые фигуры хищников видны хорошо.


1938


Герман Серго В РОДНУЮ ГАВАНЬ

Авторизованный перевод с эстонского А. Тамма

Хотя «Ева» и была обтянута с носа, кормы и с середины корпуса толстыми железными цепями, чтобы эта — явно построенная на заре мореходства — деревянная посудина не развалилась при большой волне, и хотя островитяне назвали ее «морским чудищем» и даже «плавучим горбом», — она каждую осень сводила концы с концами, иначе говоря, давала своим хозяевам пятьдесят процентов чистого дохода. И было судовладельцам ни тепло ни холодно оттого, что «Ева» унаследовала от своего отца, судовых дел мастера, толстозадую корму, раздутое брюхо и грудастый нос, — хозяевам было важно, чтобы судно брало на борт больше леса, делало скорее рейсы и по осени приносило посолидней куш… Искусство потомственного шкипера позволяло хозяевам быть если и не совсем довольными, то уж во всяком случае абсолютно уверенными, что ни одно другое подобное судно, ходившее с лесом в Данию, таких, как «Ева», денег не привозило. Вот и получилось, что, как двадцать лет назад хозяева повенчали Аадама с «Евой», так он с тех пор и не разлучался с ней. Оба были в летах и жизнь на своем веку повидали. И хотя раздобревший на датском пиве и свиных ножках Аадам обходился пока без железных цепей, все же нелегко было решить, кого из них н пороге серебряной свадьбы считать старше. Правда, Аадаму по крайней мере был выдан Кяйнаским волостным начальством паспорт, в котором писарь собственноручно вывел точную дату закладки (читай — рождения) — тысяча восемьсот семьдесят девятый год, — но с «Евой» дела обстояли сложнее. В первую мировую войну она угодила на рифы в Финском заливе, через несколько лет «разбойничья банда»[16] ее вызволила, заштопала и отбуксировала с перебитыми ребринами и без единого подтверждающего возраст документа в Таллинский порт.

Дельцы с Хийюмаа использовали случай и почти за бесценок купили «Еву». Но уточнить ее возраст так и не смогли. Старые сааремааские мастера вспоминали, что их отцы когда-то заложили на трийгиском берегу парусник с таким именем, но сказать точно, в каком году это было, тоже не решались. Зато ни шкипера, ни тем более «Еву» собственные года и неказистость не заботили. друг для дружки они вполне подходили. Но если уж говорить положа руку на сердце, то иной раз Аадаму, когда он глядел в Копенгагенском порту на стройные белобокие пароходы, что, как разряженные в праздник девицы, кокетничали у причалов, сгорбленная, со старомодным истрепанным такелажем и нескладным корпусом «Ева» казалась ему безобразной старухой. Зато на море, когда внизу синела безбрежная вода, а над головой простиралось украшенное пушистыми облаками летнее небо, «Ева» опять была и молодой, и ладной. Красуясь надутыми парусами, будто девичьими грудями, летела она с волны на волну, оставляя за кормой бурливый след. Было еще одно, чем старая «Ева» могла гордиться, — несколько лет тому назад ее наделили небольшим двигателем, чтобы сберегать при заходе в порт и выходе из него хозяйские деньги.

— Да, что ни говори, а машина штука стоящая, задувает ли тебе с затылка или с лица — все равно пых-пых — и выбрался на рейд, только дым столбом сзади! — бывало, хвастался перед другими шкиперами Аадам.

В открытом море хозяева не разрешали жечь горючее, тут обходились даровой божьей силой. И сегодня тоже. Дня два, как «Ева» сгрузила в Копенгагене привезенные из Финляндии доски и теперь опять держала курс на Ботнический залив. Ветер на этот раз ничего из себя не представлял, и даже Борнхольмский маяк пока не виднелся на траверсе «Евы».

Прислонившись к грот-гику, грузный и пузатый Аадам стоял на крыше каюты. Он пыхтел короткой трубкой и прикидывал из-под паруса расстояние до берега. Мог бы, конечно, и запеленговать видневшиеся маяки, как это делают теперешние обученные штурманы, но для этого надо лезть по крутым трапам в каюту, ломать там голову над цифрами и портить карандашом дорогую карту. Надо ли забивать голову и маять тело! Его острые глаза на заросшем седой щетиной лице и без того безошибочно говорили, что от судна до берега ровно семь с половиной морских миль. Даже секстан не дал бы другого результата.

— О, это проще пареной репы, — говорил порой Аадам, когда матросы, бывало, удивлялись такому точному глазомеру шкипера. — С десяти миль начинаешь различать, лес ли растет на берегу или это скалы, дома из моря вырастают за восемь миль, а если уж церковные окна увидел, значит, осталось пять миль, верхушки у деревьев различаешь за три мили, корову за две, ну, а человека приметил — клади одну милю и ни метра больше. А когда того же человека видишь, стоит он или на корточках нужду свою справляет, — тогда он от тебя не дальше полмили, — поучал старый шкипер молодых и с полным правом считал свои практические наблюдения куда достойнее всякой «школьной муры».

Последние лучи заходящего летнего солнца лишь слегка касались морской глади, которая все больше и больше покрывалась маслянистым налетом. Шкоты у «Евы» были едва натянуты. Пошептывавший в вантах бриз притих до слабого дуновения.

— Надо уходить к берегу, чтобы ночью хоть немного подвинуться вперед, — сказал Аадам Прийту Тильку, который стоял на корме за рулем.

— Почему это ты, старый, думаешь, что возле берега больше ветра? Лучше отойти в море, — может, там прихватим чего, — возразил матрос.

— Ну нет, в середине лета в такую милую ночь в открытом море тишь да гладь, зато у берега всегда задувает с суши. Неужто не знаешь такого порядка? — удивился Аадам.

— Не приходилось слышать, — протянул Прийт, но решил все же испытать шкипера: — Оно все может быть, а вот с чего такое приключается?

Аадам почесал концом чубука за ухом.

— Откуда мне знать? Но так всегда было и, думаю, во веки веков будет, — решительно ответил Аадам, давая понять, что спорить тут нечего.

Матрос поверил и сдался. Повернул на два румба к берегу. «Ева» нехотя и лениво разворачивалась к ветру.

— Если ты, Аадам, проголодался, иди поешь!

Голос был мальчишеский и донесся снизу, с палубы. Да и голова, больше чем на шесть футов возвышавшаяся над каютой, и уставившиеся по-детски глаза, и чуточку скошенный назад низкий лоб, могли принадлежать только мальчишке. Зато туловище, на котором эта голова держалась, являло из себя гигантские размеры, особенно в ширину. Судовой кок Юку явно успел наесть себе на дешевых свиных ножках несколько лишних килограммов жиру.

— Что поделаешь, когда голодный парнишка с побережья попадает на морские харчи, он же не знает удержу, — смеялись над Юку матросы.

Смеяться-то смеялись, но Юку, несмотря на свою молодость, числился на «Еве» самым сильным человеком, он одной рукой мог делать такое, с чем другой и двумя не справлялся. И все же при его богатырской силе он у матросов был не в чести — ему не хватало той самой искорки, которая вызывает у окружающих уважение.

— Наш Йоспель[17] вроде парень и ничего, но нет у него этих главных извилинок, — порой поддевал Прийт.

— Зато двойная сила. Она покрывает его другие изъяны, — защищал кока Андрес Прассь.

— Все дураки — ломовые лошади! — гоготал Пээтер Тюлль.

Не совсем верно было также называть парня коком, ибо за этим обычно стоит соответствующая подготовка в кулинарном искусстве и несколько большая, чем у матроса, плата. Юку же в свои семнадцать лет, оставаясь младшим на паруснике, был собственно матросом, который, если имелось время, готовил еще и еду. И обычно ни коком, ни матросом его не величали, а просто Йоспель, реже — Юку. И еду, что он готовил, не называли по-человечески: щи обзывались болтушкой, гороховый суп — извозчичьей похлебкой, каша — размазней. Когда же Юку приносил на стол свиные ножки, матросы потешались:

— О, сегодня Йоспель прогуливал в котле копытца своего сородича!

— Чем же ты меня сегодня насытишь? — полюбопытствовал Аадам и начал задом осторожно спускаться по трапу. Шкиперу приходилось держаться вытянутыми руками за поручни, чтобы не задеть животом крутые ступеньки.

— Свиными ножками, — ответил Юку и боком протиснулся в узкую дверцу камбуза.

— Ты, Прийт, приглядывай там… — наказал рулевому Аадам и вошел в каюту.

Прежде всего он открыл две бутылки пива и забулькал сразу из обоих горлышек. После чего принялся с аппетитом обгладывать свиные ножки.

Кроме мотора, на «Еве» имелась еще одна достопримечательность — радиоприемник. Его прошлой осенью в Копенгагене подарил шкиперу торговец, у которого он приобрел полный комплект парусов. Аадам, конечно, сознавал, что не стоит принимать такую подачку, потом, при расчете, вроде бы и не с руки будет торговаться, и хозяевам «Евы» приходилось теперь переплачивать ровно столько, во сколько обошелся торгашу приемник. Но штука она все-таки добрая! Весь мир у тебя как на ладони! Тут тебе немец лает, там лопочет англичанин, но приятнее всего было, конечно, слушать Таллин — все на чистом эстонском языке, и понять что-то можно. А случалось настроение, так хоть из самой Италии и песни, пожалуйста, и танцы… Год-то ведь был, в конце концов, тысяча девятьсот сороковой, и шкипер оставался довольным, что время шло своим чередом и вместе с ним продвигалось вперед все устройство земное.

После ужина Аадам еще раз поднялся на палубу и передал вахту Андресу Прассю, «старшому», как именовали на малых парусниках тех, кто исполнял обязанности штурмана. Рулевым стоял Пээтер Тюлль. Моторист Март Сыэль и камбузный Йоспель могли укладываться спать, хотя и одним всего глазом: если бы ночью потребовалось заняться парусами, то все равно все шесть членов команды обязаны были находиться на палубе.

Убедившись, что все в порядке, Аадам снова спустился в каюту, сел на прикрученную к палубе скамейку и включил приемник. Из Таллина пиликали какую-то песенку или, как говорят те, что помоложе, — музыку, и шкипер некоторое время прислушивался. Но вдруг мелодия оборвалась, и какой-то мужчина начал басом говорить о новых законах и приказах, которые теперь, после того как в Таллине установилась новая власть, зачитывали каждый божий день. О них Аадам уже знал: земля и все ее богатства объявлялись государственными. Фабрики, большие домовладения, а также торговые заведения перешли к народу. Это, понятно, неплохо, только ему-то что с того? Не было у Аадама ни фабрик, ни торговых контор. А если старуха накосит для коровы пару копешек сена на хозяйской или казенной земле — так оно одно и то же. О судовладении пока ничего не говорилось. То ли все остается у прежних господ, то ли просто забыли включить в указ? По мне, так пусть забирает государство! Уж это заставило бы крупных пайщиков почесаться… Вот было бы смеху!

Только Аадам подумал об этом, как приемник забасил: «… В соответствии с распоряжением правительства все находящиеся во внешних водах суда должны вернуться домой или направиться в ближайший советский порт…»

Горбившийся на скамейке Аадам разом выпрямился. Вот черт! Легок на помине! Выходит, и к нему относится. Ведь и он пребывал сейчас поблизости от шведского берега, в этих самых международных водах. И то верно, если уж власть издает указы, то, значит, над всеми и распоряжается. Вот как, значит, и суда объявляются народным достоянием. По фрахтовому соглашению «Еве», правда, положено идти в Ботнический залив и взять на борт доски, но разве можно ослушаться властей, — ничего не поделаешь, придется сделать крюк и заскочить в Таллин. Вот только… За этим «только» скрывалось многое.

Аадам не значился в богатеях, но концы с концами сводил. И хотя в родных краях имелась лишь крохотная хибарка и еще было полдесятины картофельного поля, шкиперская должность все же позволяла и старуху одеть, и парня в городской школе содержать. Тут у него все было в порядке. Но с недавних пор Аадама начало заботить, что ведь и ему толика «Евы» доводилась кровной, был и он, как говорится, ее хозяином. Двадцать лет тому назад, когда Аадам пошел наниматься в шкиперы, судовладельцы отрезали: брать капитана на обычное жалование они не хотят, а если Аадам желает получить место, пусть вносит пай. Аадам обежал знакомых, залез в долги, но собрал нужную сумму и передал ее хозяевам. Те положили денежки в карман, даже спасибо не сказали, записали шкипера в судовладельческие бумаги в конце своих фамилий, и стал Аадам, что называется, законным совладельцем «Евы». У него были почти равные права со всеми другими хозяевами, с той лишь небольшой разницей, что осенью, когда раскладывали чистый доход, на его долю ничего не выпадало. Грубо не отказывали, а просто объясняли по-своему:

— Ты, Аадам, и без того капитан большого судна, чего тебе эти проценты?.. Вот настанут лучшие времена, тогда и посмотрим.

Аадам был, конечно, благодарен, что за ним и впредь оставляли место шкипера, так что чистый доход за все эти двадцать лет осел — так сказать, в погашение этой благодарности — в карманах главных хозяев. Но теперь ведь и его могут причислить к настоящим судовладельцам и… Черт его знает! От всех этих дум у Аадама даже лоб покрылся испариной.

А додумать все равно надо было, потому что через два дня «Ева» достигнет северной оконечности Готланда и там уже должно быть ясно, брать ли курс на Таллин или в другое место. Да, у каждого дела свои два конца и десять кромок… Говорят, что коммунисты очень даже разумные люди и ценят каждого, кто работает. А кто больше за свою жизнь бороздил море, чем он, Пяртлираннаский Аадам? Эх, походить бы без хозяйского кнута над собой, без страха, что завтра тебя спишут с корабля… Вот бы тогда поработал и поплавал в свое удовольствие и чувствовал бы себя свободным, как чайка белокрылая! Еще говорят, что, когда старость совсем кости скрутит и будет невмоготу море, тогда и пенсию тебе выпишут… Ох ты, сто чертей! Был бы добрый человек и сказал, что тут делать! Хотя в таких делах вроде бы негоже совета спрашивать… Если бы запросить морзянкой главного хозяина? Но ведь он обязательно скажет: бери курс на Швецию или даже в Англию… Нет! Надо своей головой додуматься.

И целую ночь у Аадама гудела голова, лишь к утру шкипер пришел к мысли, что следует поговорить с ребятами и послушать, чего они скажут. Часа через два после восхода он и позвал на корму всю свою команду, чтобы рулевой мог принять участие в разговоре, и начал, прокашливаясь:

— Кхм… Надо думать, вам уже ведомо, что власть Пятса… Кхм… Ну, словом… дали ей под зад коленом и… кхм… теперь рабочие взяли в свои руки руль. С Россией мы опять в больших друзьях…

Аадам и без того не слыл говоруном, сегодня же казалось, что слова просто разбежались куда-то и взять их ниоткуда. Лоб и вся лысина шкипера покрылись крупными каплями пота.

— Законы все, как вы уже прослышаны, теперь переделаны… Ну… кхм… законы такие, что фабрики, земля и у кого большие дома и… кхм… одним словом, весь этот крупный куш теперь казенный… И судовладения у хозяев отобраны и народу отданы. Вчера вечером новая власть… народная, значит, власть, велела, чтобы все суда, которые по чужим водам разбрелись, шли прямым ходом домой… Вот я и подумал… кхм… Ну да, подумал…

— А чего там долго думать? Не иначе — хотят все прежние бумаги переписать на казну и посмотреть заодно, кто на этих посудинах плавает, — решил Андрес Прассь, выскребывая из кармана табак и набивая трубку.

— Ну, теперь хозяева начнут смазывать пятки вместе со своими судовладениями — и все туда, на Запад, — ухмыльнулся Прийт Тильк и указал рукой за корму.

— Ах, чьи бы эти посудины ни были, дело есть дело, — рассудил Пээтер Тюлль.

— Да, море все равно останется морем, и нам по нему плавать, — подтвердил моторист Март Сыэль, и в глазах его при виде беспомощного выражения на лице шкипера блеснула улыбка.

И лишь у одного, у Юку Нигуля, весь этот разговор, казалось, не вызывал особого интереса, он продолжал обгладывать свиную ножку.

— Ну, Йоспель, а ты что мыслишь обо всей этой мороке? — спросил Аадам, стараясь показать, что его голова не забита до отказа той же самой «морокой».

— А то, что не грех тебе сверх платы отпустить мне пару пачек табаку, — серьезно ответил Юку.

— Давно ли получал — и уже весь! — чертыхнулся Аадам.

— А надолго ли той щепотки? Свернул пару цигарок — и все, — сетовал Юку и невинными глазами смотрел на озабоченного шкипера.

Аадам забыл купить в Копенгагене для команды табаку, и теперь, после недельного плавания в безветренном море, ребятам нечего было курить. Больше всех страдал Юку Нигуль: несмотря на свою молодость, он и часу не мог прожить без затяжки. Аадам чувствовал вину: ведь только капитан мог купить по дешевке «беспошлинного» табаку, и ребята надеялись на него.

— У меня самого скоро нечем будет трубку набить. Что поделаешь, голова стала дырявая, не упомнил, — беспомощно развел руками Аадам.

— Ладно, я сберег от предыдущего рейса две пачки «Доббельмана», поделюсь, — объявил моторист.

— И мне дашь? — спросил Юку и впился глазами в Марта.

Но тот с нарочитой строгостью гаркнул:

— Тебе, Йоспелю, я за так не дам! Будешь приходить каждый день в машинное отделение на часок-другой, тогда и получишь!

— А работа какая? Поди, не тяжелая? — хотел узнать Юку.

— Да неужто есть что-нибудь не под силу такому богатырю? — поддел Прийт Тильк и подмигнул товарищам.

— Да, это конечно, — польщенный, согласился Юку.

Матросы загоготали, принялись потешаться. Один шкипер оставался серьезным. Когда парням надоело подтрунивать над Юку, Аадам вернулся к старому разговору.

— Так что же вы посоветуете?

— Да ты еще никакого совета и не спрашивал, — удивился «старшой», Андрес Прассь.

— В Таллин или как?

Теперь и до матросов дошло беспокойство шкипера. Все они знали, что «старик» владеет частью «Евы» и поэтому у него могли быть свои интересы. Известие, что все суда перешли к государству, заставило и матросов задуматься. Они, конечно, обрадовались, но… прямо высказаться вроде бы не годилось. Поди знай, какие у кого думки, а тут еще шкипер, в душу ему не заглянешь… И каждый решил прежде узнать, что скажут другие, и только после этого высказаться.

— Кто его знает, — нерешительно начал Андрес, — можно ведь так и можно этак… Одни говорят, что красные каждого, на ком получше одежда, в Сибирь ссылают, а другие — наоборот, что по ихнему закону на море положено всего восемь часов в сутки работать, харчи казенные и все такое… Вот и гадай тут, и думай…

Пээтер Тюлль, сосавший пустую трубку, сплюнул за борт и рубанул с плеча:

— Пусть сперва шкипер скажет, что он думает, а уж мы потом…

Зато Прийт Тильк сдвинул кепку на затылок и беззаботно произнес:

— По мне так все равно. Что большинство решит, пусть так и будет, — я против не пойду.

Моторист Март Сыэль внимательно оглядел товарищей и первым высказал свое:

— Я думаю, что при новой власти моряку будет житься лучше, чем сейчас, и нечего тут крутить да вертеть.

— Ну, Йоспель, скажи и ты что-нибудь, — предложил Андрес Прассь.

— О чем это?

Матросы опять загоготали.

— В Таллин поплывем или завернем в Ливерпуль? — крикнул Март.

— Не знаю… Может, ты мне дашь на закрутку — вечером приду, отработаю. — Мысли Йоспеля все время вертелись вокруг табака.

Но прежде чем матросы успели отреагировать на очередное простодушие Юку, закричал стоявший у руля Прийт:

— Аадам! На нас прет барк!

Шкипер поспешил в рулевую рубку, насколько позволял его внушительный живот, и увидел огромную четырехмачтовую посудину, которая на всех парусах приближалась справа. По мореходным правилам «Ева» обязана была уступить дорогу.

— В подветерье! Прийт, в подветерье! Шкоты отпустить! — орал Аадам, помогая поворачивать штурвал.

В последнюю минуту успели все же отвернуть, и мимо, всего в каких-нибудь двух метрах, накренившись на левый борт, прошуршал горделивый океанский парусник. Верхушки мачт «Евы» едва доставали до его верхней марсовой реи.

— Аландец, дьявол полосатый! — ворчал Аадам, тыча подзорной трубой в сторону удалявшегося барка. — Думал, нет уже на Балтийском море, кроме нашей «Евы», парусников, — пароходы, те ходят другим курсом, — а вот видишь! Тут его, проклятого, и несет!

И разгневанный Аадам погрозил «полосатому дьяволу» кулаком. Шкипер сердился больше всего потому, что оборвался важный разговор. Ну как теперь заведешь его, опять на колу мочало — начинай сначала?..

Матросы снова закрепили шкоты, и Андрес вместе с Пээтером отправились в кубрик, чтобы завалиться на боковую. Прийт стоял за штурвалом, моторист спустился в машинное отделение, а Йоспель потел в камбузе, сгоняя с себя лишний жир. Словом, все как обычно.

«Им-то все равно, какая власть — новая или старая, белая или красная», — думал Аадам и понял, что эту тяжелую ношу ему все же придется нести одному.

«Так в Таллин или куда?..» Сколько Аадам ни взвешивал, до ответа он так и не добрался. «Ева» брела против ветра, сбиваясь на этот раз к немецкому берегу, и, словно нехотя, задирала то нос, то корму, но одолеть волну не могла, подвигалась черепашьим шагом. Ночью, правда, при попутном ветре с суши, ее вынесло чуть ли не до Сандхаммера, но сейчас вновь дуло навстречу, и, что хуже всего, к смене обеденной вахты вообще установился штиль.

Так продолжалось несколько дней. Упираясь животом в низкие поручни, шкипер без конца насвистывал, вызывая, по морскому поверию, ветер. Но молитва его до управителя шторма не доходила. Большую часть времени паруса «Евы» висли тряпкой, а если и порхал ветерок, то прямо в лицо.

Ну что ты, душа, поделаешь! Было бы хоть побольше горючего, можно бы запустить мотор, но хозяева не позволяли брать с собой больше полтонны, а этой малости с горем пополам хватало лишь на то, чтобы выбраться из гавани и подойти к причалу. Когда зимой Аадам заговорил об этом с хозяевами и потребовал, чтобы ему и в море дозволили пользоваться машиной, то главный пайщик, сам бывший капитан, сказал:

— Слушай, Аадам, уж столько времени у тебя есть, чтобы деньги брать из моря…

Это должно было означать, что хотя на даровом ветре и сделаешь меньше рейсов, чем с мотором, но по доходам все же выходило прибыльнее.

Другой пайщик поучительно добавил:

— Тогда что, не работа — праздник! А подумал ты, сколько машина съедает: разок чихнула — цент, другой — опять цент… Нет уж, ходи лучше под парусами…

Табачный голод начал всерьез донимать команду «Евы». Матросы шарили под койками и в ящиках столов, выискивая окурки, крошили старые прокуренные трубки и сворачивали из этого дерьма самокрутки. Юку исчезал каждый день после вечерней вахты в машинном отделении и что-то делал там. А когда выходил оттуда, в зубах у него всегда дымилась толстая цигарка. У Марта курево, видно, еще было, он делился со всеми, но вряд ли и его запасов могло надолго хватить.

О, если бы у Аадама были одни свои заботы. Отвечать приходилось за всю команду. Сейчас над матросами навис табачный голод, который поджимал уже и самого шкипера. И он докуривал старые огрызки сигар, которые Йоспель еще не догадался отыскать под койкой и скамьями в шкиперской каюте.

Вечером Аадам снова вышел на палубу и опять засвистел. На этот раз краешек неба зачернел. Знать, и ветерок там есть, подумал шкипер и начал свистеть еще усерднее. Ночью задул сильный бриз, который к утру вынес «Еву» почти что к южной оконечности Эланда. Однако утром ветер снова повернул навстречу и — что хуже всего — начал крепчать. Паруса у старушки «Евы» были штопаны-перештопаны и уже успели возле заплат продраться. Даже мало-мальского шторма они бы уже не выдержали. Остаться же посреди Балтики без парусов — все равно что какому-нибудь пароходу очутиться в озлившемся море с заглохшими двигателями.

Прикинув все это, Аадам решил укрыться от разгулявшегося норд-веста у шведского побережья. Пустившись по ветру и сделав приличный переход, он подошел к довольно скалистому берегу и приказал Андресу отдать якорь. Паруса подвязали к гафелям, и «Ева» задергалась на якоре под завывающим с побережья ветром, рыская носом то вправо, то влево.

Время было послеполуденное. Спешных дел не имелось, и все, кроме Йоспеля и шкипера, отправились в кубрик резаться в карты. Табак оставался только у Марта Сыэля, который и скрутил на четырех одну цигарку и пустил ее по кругу. Сосали до тех пор, пока не стало жечь губы. Пришедший с камбуза Юку остановился в дверях и жадным взглядом следил, как другие курят. Но раньше, чем от окурка не осталось на ползатяжки, ему не дали. Раззадоренный Йоспель готов был за трубку табаку хоть черту душу заложить.

— Март, сегодня тебе помочь? — спросил он.

— Ах, справлюсь сам, — беспечно ответил моторист, делая вид, что не понимает Йоспеля.

Юку вздохнул, проглотил слюну и вернулся в камбуз, где уселся на чурбак, на котором рубил мясо, и о чем-то глубоко задумался.

Укрыв «Еву» в затишье, Аадам выпил пару бутылок пива, улегся на койку и забылся глубоким сном, который унес с собой все его тревоги и земные превратности.

На палубе «Евы» никого не было. Вообще-то на вахте должен был стоять Пээтер, но пошел дождь и никому не хотелось без особой надобности мокнуть на палубе. Потому-то никто и не заметил, что ветер вдруг стих и «Ева» развернулась кормой к берегу, будто хотела поскорее уйти в море. Те, кому надлежало поднять якорь, резались в карты, шкипер спал, а с Йоспеля, который хотя и маячил то тут, то там, спроса никакого не было.

Кто знает, как бы долго разыгрывали в кубрике марьяж, если бы неожиданно не пошли с моря тяжелые донные волны и «Ева» не стала бы черпать бортами. Матросы выскочили на палубу, и все мигом стало ясно.

— Паруса поднять, якорь выбрать! — крикнул Андрес Прассь и побежал к брашпилю. Остальные кинулись к парусам.

— Йоспель! Где ты, черт побери, шляешься! Беги разбуди старика!

Юку появился из-за бака с перепачканным и испуганным лицом и заторопился в шкиперскую каюту.

Покряхтывая и подтягивая штаны, появился на палубе Аадам. В этот момент налетевший с моря шквалистый ветер подхватил распущенные паруса и так рванул их, что затрещали швы. У шкипера неприятно екнуло сердце. Корма «Евы» находилась в опасной близости от рифов, о которые с грохотом, пенясь, разбивались волны. Если не успеют выбрать якорь до того, как паруса ухватят ветер, — пиши пропало, уже не уйдешь от берега…

— Март! Март! — закричал Аадам мотористу, который помогал ставить паруса. — Заводи скорей мотор, не то окажемся на рифах!

Март побежал на корму и прямо-таки провалился в люк машинного отделения. Медлительного и неуклюжего Аадама нельзя было узнать. Он носился, тряся толстым животом, между кормой и носом и без конца отдавал распоряжения.

— Ну, ну, Прийт, что ты зеваешь! Закрепить шкоты! Йоспель, где твоя сила? Андрес, якорь, якорь поднять!

Впятером сдвинули барабан брашпиля, бренча и грохоча, начала наматываться цепь, однако она то натягивалась, то снова обвисала — было ясно, что судно относит к берегу.

— Какой дьявол велел мне подходить так близко! Не мог, что ли, в море постоять! Того и гляди выкинет на камни, какой я тогда, к черту, хранитель народного добра! — клял себя Аадам, налегая на рычаг лебедки так, что лицо его лоснилось от пота.

— Еще подумают, что нарочно! — вздохнул Андрес.

— И Март что-то возится с машиной! — ругнулся Прийт, бросив взгляд на корму.

И тут же подбежал моторист, побелевший с лица, испуганный.

— Мотор не заводится! Какой-то черт выпустил из бачка воздух, вентиль былоткрыт!..

Объяснений не требовалось. Все знали, что двигатель заводится лишь с помощью сжатого воздуха, и если давления не было, никакая сила оживить мотор не могла.

Аадам оглядел всех. В глазах его застыл устрашающий вопрос:

«Кто?»

Но волна поднималась все выше, и с каждой секундой «Еву» все больше прибивало к рифу. Не было времени допытываться и гневаться.

— Зубило и молот. Перерубить цепь! — кричал Аадам.

В несколько прыжков Март был на корме и вот уже мчался назад с инструментами. Зубило приставили к звену дюймовой цепи, и Андрес ударил. Словно нехотя врезалась сталь в железо. Когда Андрес устал, за молот схватился Пээтер, потом передал Прийту. Но цепь оказалась прочнее, чем ожидалось.

— Дайте я попробую… — попросил Йоспель.

Он взмахнул пудовым молотом и нанес по зубилу такой удар, что его стальная головка треснула. Второй удар пришелся почти на сгиб полуперерубленного звена, и цепь со звоном разлетелось.

— Андрес, к рулю! Пээтер, поднять кливеры! Остальные — к шкотам! — орал шкипер и, придерживая штаны (в спешке Аадам забыл ремень в каюте), помчался на корму.

После того, как цепь перестала удерживать судно, буря швырнула его под боковую волну, и теперь оно быстро приближалось к рифам. Один из кливеров рвануло, ударило и распороло в клочья. Остальные паруса выдержали.

— Ради всех чертей, надувай паруса, не то налетим на камни! — чуть не плача, кричал, обращаясь уже не к матросам, а к «Еве», Аадам и потрясал кулаками.

Старый парусник, выходивший на своем долгом веку и не из таких переделок, знал, что делать. Он начал разворачиваться, накренился обращенным к берегу бортом, оперся на волну и стал под надутыми парусами набирать ход. «Ева» все больше подставляла ветру нос и вот уже в сердцах наскочила на волну, которая вскинулась почти до самых салингов. Медленно, но верно уходила она от опасного места, и уже через полчаса Аадам отер рукавом с лица пот и морскую воду.

— Ну, еще вершок — и…

Каждому было ясно, что хотел сказать шкипер.

Матросы валились с ног от усталости, у аадама же было такое чувство, будто он только что выбрался из парилки.

Шторма настоящего из всех этих наскоков так и не вышло. Вскоре ветер унялся, и часа через два от него остался лишь ровный бриз. Разодранный кливер заменили новым, и «Ева» продолжала бежать дальше.

— В середине лета погода постоянства не имеет, — сказал Аадам, обращаясь к Марту, который, распустив грот-топсель, слез по вантам на палубу и остановился перед шкипером.

— Послушай, Аадам, можно с тобой поговорить как на духу? — спросил моторист.

— Об этом бачке, что ли? Ну что ж, признавайся, исповедуйся в грехах своих, — произнес, как всегда медленно, Аадам.

Когда дверь каюты за ними захлопнулась, Март заговорил:

— В том-то и дело, что не в чем мне признаваться. Только ты распорядился, я тут же кинулся в машинное отделение и собрался уже разогревать головки цилиндров, как вижу — манометр у бачка стоит на нуле… Смотрю — вентиль открыл и воздух выпущен…

— Сам, может, забыл закрыть?

— Быть такого не могло, — уже недели две не притрагивался к нему, а если и дотронулся бы невзначай, то услышал бы шипение. Бачок, правда, немного прохудился, но ведь я каждый божий день докачивал его, чтобы всегда было нужное давление — на случай, если понадобится срочно завести мотор. Когда встали на якорь, я еще разок сбегал туда — все было в порядке. Нет, Аадам, нашелся человек, который открыл вентиль именно тогда, когда посудина стояла на якоре и было уже видно, что с моря наваливается шторм. Человек этот знал, что делал… Вместо того, чтобы передать судно государству, он задумал разбить «Еву» о шведские скалы.

— Что-то не верится… Неужто среди нас есть такой мерзавец?.. Но… если мы его найдем, отдадим в Таллине под суд! — заявил шкипер и в подтверждение своих слов стукнул кулаком по столу.

— Значит, решился все-таки в Таллин? — радостно спросил Март.

— А ты что думал, в Индию? — буркнул шкипер и тут же с живостью продолжал: — Увидишь, какой из меня еще капитан казенного судна выйдет… — И лицо Аадама засветилось в улыбке. — Вот будет смеху, когда я приду к главному пайщику и скажу: «Ну, земляк, теперь мы с тобой по части «Евы» одинаковые хозяева!»

— Слово мужчины, Аадам? Значит, в Таллин?

— Пусть так, если иначе не веришь.

Шкипер и моторист пожали друг другу руки. После чего Март снова заговорил о бачке:

— Я думаю, что это работа Андреса.

Брови шкипера сошлись, он с изумлением уставился на Марта.

— Чего напраслину несешь! Андрес на такое не пойдет, он у меня шестой год ходит…

— Никто, кроме него, из кубрика не выходил. Это было примерно за час до того, как повернул ветер. Андрес не первый год в море… Углядел, что надвигается шторм, пошел и выпустил воздух, решил, что «Ева» на одних парусах от берега не уйдет.

— В моторах он, конечно, разбирается, но… Нет, черт возьми! Не верю! — сомневался Аадам.

Однако Март стоял на своем и с жаром доказывал:

— Андреса я знаю. Человек он состоятельный, владеет половиной лодки, собирает деньги на ставной невод. В прошлом году возвели с отцом новый дом и все такое… Ты спроси, какие у него планы…

Лоб у Аадама вспотел, как всегда, когда он заходил в тупик со своими мыслями. Если бы речь шла об управлении судна, если б нужно было поднять паруса или сделать какую-нибудь другую моряцкую работу, он бы и бровью не повел, но тут… За всю жизнь не приходилось Аадаму иметь дело с преступниками, он не прочел ни одного криминального романа. Способностей в этой области у него, прямо сказать, не было. И все-же разум подсказывал ему, что Март прав: если кто-то намеренно открыл вентиль, значит, он самый что ни на есть противник новой власти, потому что все знали — суда теперь перешли к народу. Вот только кто же этот малахольный?..

— Слушай, Март, а на меня ты не думаешь? — вдруг выпалил Аадам.

Моторист засмеялся.

— Ты, толстобрюхий, и в люк-то не пролез бы.

Глаза Аадама затуманились.

— Что я тебе скажу, — произнес он растроганно. — За эти полчаса, когда «Ева» пребывала между жизнью и смертью, я понял, что… из всего на свете только две вещи мне самые дорогие — посудина эта и хуторок на берегу Хийюмаа… И еще: что одна дорога у меня — к Таллину…

Март слушал исповедь Аадама вполуха. В его голове уже возник план, как вывести на чистую воду виновника.

— Аадам, созови-ка ты парней и объяви им, что решил идти домой. Услышим, кто какую кто песню запоет… Тот, кто против, не утерпит, раскроет рот — и выдаст себя.

— А ты, Март, хитрец! Попробовать можно.

Они пошли на палубу и созвали матросов на корму, к рулевой рубке. За штурвалом стоял Пээтер. Ветер дул размеренно, и матросам не надо было заниматься парусами. Вверху невинно голубело небо. Солнце повисло всего в двух саженях над горизонтом.

— Да, летом море грузное, — гляди-ка, волны и в помине нет, — радовался Прийт.

— Я позвал вас сюда… кхм… чтобы объявить, что ни в какой Ботнический пролив мы не пойдем, а навостримся прямо к Таллину, где новая власть собирается записать судно на свое имя, — раздельно и внушительно произнес Аадам. И внимательно оглядел загоревшие лица матросов, задержав взгляд на Андресе.

Но тот с изумлением глядел на шкипера и громко воскликнул:

— Вот это дело! Новая власть — рабочая, а мы кто, в конце концов!..

— Ур-ра, буры! — кричал за штурвалом Пээтер. — У тебя, шкипер, голова все же варит!

Заспанное лицо Прийта расплылось в улыбке.

— И будет у нас на палубе три вахты, и… Придется тогда расширять кубрик на две койки…

План Марта явно трещал по швам.

«Ох, и хитрюга этот Андрес, прохвост он этакий!» — подумал Аадам и решил бить наверняка:

— Эй, Андрес, это ты выпустил дух из мотора?

Вначале смуглое лицо Андреса побледнело, потом залилось густой краской.

— Ты шутишь, Аадам, или всерьез?

— Какие там шутки, если чуть не напоролись на рифы! — серьезно ответил шкипер.

Тогда и Март решил нанести удар, который должен был заставить виновника сознаться:

— А чем ты занимался, когда выходил из кубрика, а?

— Гальюн навещал.

— Ну, конечно, дверь гальюна и люк машинного отделения находятся рядом, дорога у тебя могла быть одна, а дела — целых два, — съязвил Март.

— Дурни!

И Андрес Прассь ушел в кубрик, с треском захлопнув за собой дверь.

Приличия ради Аадам обратился и к другим:

— А может, это ты, Прийт?

— Да порази меня гром небесный, если я! — ответил матрос и по старому обычаю поднял кверху три пальца.

— Или ты, Пээтер?

— Я в моторе разбираюсь все равно как свинья в святом причастии — сжатым воздухом или чем другим он заводится, — ответил тот.

— Йоспель? — крикнул Аадам и сам же усмехнулся. Этому только свиные ножки варить, куда ему до вентилей и моторов…

Юку как-то сник и пробормотал:

— Табаку… По-людски даже курнуть не дают…

— Убирайся в камбуз! — закончил шкипер, и Йоспель побрел к себе.

Аадам на секунду задумался. Он чувствовал, что авторитет его здорово пошатнулся. «Дурни»… Но почему же он тогда ушел, если все другие дураки, а он один умный? Стыдно стало, что хотел погубить «Еву»… И шкипер не удержался:

— Сами видели, кто преступник! Убежал он… Но знайте: не будь я Пяртлираннаский Аадам, если по прибытии в Таллин не подведу этого человека под суд… Сам хотел извести судно вместе со всей командой, а еще обзывает дурнями! Вот мы ему и покажем дурня!

Матросы молча поглядели на дверь кубрика.

Аадам спустился в каюту. Все-таки его слово осталось последним. Хотя и Андрес ни в чем не признался.

Старый парусник ходко шел— под бортовым ветром, держа курс на Хийюмаа. Матросы, навалившись на поручни, хмурили лбы.

— Если такой бриз продержится до завтрашней ночи, глядишь, и таллинские огни засветятся, — произнес Март и многозначительно кивнул в сторону кубрика.

Шкипер хотел было уже забраться на койку, когда кто-то робко постучал в дверь. Аадам удивился. Такого еще за всю его двадцатилетнюю шкиперскую практику не случалось, чтобы кто-то на море постучался к нему в каюту. Матросы распахивали дверь ногой и вваливались без спросу. Поди, моряки не какие-то там маклерские рассыльные или торгаши — это те скреблись обычно за дверями, прежде чем решались войти.

— Кто там безобразничает? — крикнул Аадам и подумал про себя: «С утра до ночи одна канитель за другой!»

Но удивление шкипера исчезло, когда в каюту протиснулся Йоспель. У глупого и повадки глупые!

— Ну? — рявкнул Аадам, но тут заметил, что Юку очень уж робок и смущен, таким шкипер его никогда не видел. Парень несколько раз клацнул зубами, прежде чем смог выдавить слово:

— А… Андрес…

— Что Андрес? Говори! Или у тебя кляп во рту?

— Его… значит, на сук вздернут?.. — наконец выговорил Юку.

— А тебе какое дело? Если захочу, и под трибунал подведу! — с начальственной самоуверенностью заявил Аадам.

— Андрес не… не виноват, это я…

— Что?

От страха Юку был сам не свой. Отступил к двери, но передумал. Вдруг из глаз у него брызнули слезы, они, казалось, и язык развязали. Вперемежку со слезами и всхлипываниями выдавливались слова:

— Когда у меня кончился табак… я ходил по вечерам помогать Марту накачивать воздух… и получал у него за это на две закрутки, но потом…

— Что потом? — наседал Аадам.

— …У Марта самого выдался кризис с табаком, и он отказался от помощи… Вот я и подумал, что пойду и…

— Чертов баран! Что ты натворил?

С бесстрашием смертника Юку продолжал:

— …что пойду и выпущу побольше воздуху, чтобы Март не смог сам накачать… Тогда он опять позовет меня и даст табаку…

— Ох ты сатана морская! Треска ты безмозглая! Ох ты…

От злости у Аадама перехватило горло, и он, выставив кулаки, бросился на Йоспеля, но тот уже сообразил, что ему надобно делать, и, спасаясь от разъяренного шкипера, пулей выскочил на палубу…


Петр Северов ЗВЕЗДЫ НАД МОРЕМ

Мы покинули порт в начале августа, в синие сумерки, легко спустившиеся над взморьем, и мне запомнился тот прощальный вечер — сияние города, смутные отблески портовых фонарей, ветер, доносящий степную сладкую горечь полыни, и удивительный звездопад… астрономы называют это явление звездным дождем. С моря оно выглядит особенно красочно. Десятки медленных молний движутся в небе, срываются серебряными шарами, то круглые, то хвостатые, словно диковенные огненные рыбы, плывут и барахтаются в дымчатой глубине. отраженный свет метеоров зажигает глубины ручьистым огнем, и уже невозможно различить морского простора — нет моря, нет зыбкой волны, — в небе, в бесшумном рою светил и мерцаний плывет наш волшебный корабль.

Ночную вахту нес штурман Чапичев. С первого взгляда он многим казался нелюдимым, этот молчаливый человек, коренастый, плечистый, с угловатой походкой. Он носил бакенбарды и короткую бороду, что придавало его облику несколько старомодный оттенок. Внимательные глаза пристально смотрели из-под низко надвинутого козырька фуражки, — собеседнику могло показаться, что штурман изучает его недоверчиво и недружелюбно. Тем более неожиданной была его улыбка, так преображающая хмурое лицо, открытая и удивленная, она словно освещала в нем то, что он старательно скрывал: его спокойную доброту.

Я познакомился с Чапичевым год назад и еще тогда заметил: матросы любили его, пожалуй, больше, чем других штурманов. В отношении матросов к этому штурману была свойственная ему самому, но не выраженная ни жестом, ни словом, по-мужски сдержанная теплота.

За год плавания на «Гагаре» я знал о Чапичеве не больше, чем в первый день. Матросы считали его домоседом, конечно, корабельным, а не береговым. Даже теперь, когда судно покидало Одессу на год, может быть, на два года, он оставался в своей каюте или охотно нес вахту за других, говоря, что в Одессе у него нет родных, а бродить по городу надоело.

Днем и ночью на палубе, на мостике, у парадного трапа звучали его шаги. О его приближении легко было узнать по громкому звуку шагов и резкому стуку кованой палки. Он никогда не расставался со своей «палицей», купленной где-то на пирейском базаре. В нее были искусно вделаны зажигалка и футляр для трубочного табака. Он не мог без палки ходить на тяжелом жестком протезе, стеснявшем движения. Особенно в шторм на шатких палубах и трапах, словно ускользающих из-под ног.

Еще в первые месяцы войны, когда у окраины Одессы шли бои, когда на порт, дымившийся пожаром, сотнями рушились фугаски, Чапичев, работая шкипером на моторном боте, лишился ноги.

Он не оставил морской службы. По возвращении из госпиталя снова попросился на корабль. Ему пришлось пройти добрый десяток врачебных комиссий, спорить, доказывать, убеждать, однако он настоял на своем. Он не мог представить себе другого места в жизни, другой деятельности, кроме службы во флоте.

Капитан, к которому был направлен Чапичев после госпиталя, остался доволен безногим штурманом. Чапичев был ревностным служакой, скромным, преданным делу моряком.

Сколько я его помню, он всегда был занят каким-нибудь делом, обязательно «важным и срочным», — так он обычно говорил о любой работе на корабле. Его привыкли видеть среди матросов то в тесной подшкиперской, за разборкой разных тросов и концов, то в штурманской рубке за морскими справочниками, которые он прилежно изучал.

С особой тщательностью, даже любовью, целыми ночами напролет он раскладывал и проверял карты предстоящего рейса, готовясь к нему. Вот и сейчас карты морей и океанов, сложенные аккуратной стопкой, лежали в штурманской рубке на столе, рядом со строгими томами лоций. Большой наш маршрут Одесса — Анадырь охватывал огромную часть Азии. Прежде чем направиться к Стамбулу, судно должно было зайти в порт Феодосия, взять дополнительный груз и судового врача. И хотя дорогу в Феодосию матросы называли «трамвайной», верный своим правилам Чапичев вывесил над столом подробную карту этого сектора моря. Он был весь в картах, в работе, в книгах, в тысяче корабельных дел.

Он не любил рассказывать рассказывать о себе — до сих пор никто не знал обстоятельно истории его ранения; не любил разговоров о женщинах, особенно если эти разговоры носили сколько-нибудь грубый оттенок. В маленькой своей каюте он бережно хранил две женские фотографии. Одна из них — фотография старушки в черном чепце, вероятно, матери; вторая — девушки. Говорили, что, судя по фото, девушка была исключительной красоты.

Я думаю, это о ней наш второй штурман Катарадзе однажды говорил восторженно:

— В Сибири, на Мурмане, в Заполярье встречаются женщины, как самородки в россыпях. Может быть, природа севера в них отражена? Нигде на свете я не видел более спокойной, более уверенной красоты…

Впрочем, в штурмане Катарадзе нередко проявлялся романтический пыл. В Суэце был случай: английский чиновник, низенький, очкастый, в пробковом шлеме, ударил стеком грузчика негра. Судовая буфетчица Таня сказала, что стыдно, позорно так поступать. Англичанин в ответ выругался по-английски. Это услышал Катарадзе. Он знал английский язык. Через три секунды он стоял перед чиновником, торопливо снимая с руки белую перчатку. Англичанин был близорук и, видимо, мало осведомлен о понятиях чести. Он удивленно поправил сбитые очки, поднял перчатку и долго рассматривал ее с недоумением, силясь понять, что это за странный подарок и странная манера дарить?

Капитан вызвал штурмана и сказал:

— Вы что же это, милый мой, в рыцарские времена живете? Да разве такого перчаткой? Такого тем, что в перчатке. Однако не нужно скандалов. Все равно окажется, что вы виноваты…

Катарадзе был честен и прямодушен. Он горячился:

— Позвольте мне отвечать!..

Я вспомнил этот эпизод теперь, когда он поднялся на мостик, поздоровался с Чапичевым и стал, как обычно, рядом с ним у перил. Он сменял Чапичева в ночной вахте и приходил за полчаса, за час до смены. Глядя на море, лишь изредка обмениваясь двумя-тремя словами, а то и вовсе молча, они могли так стоять до зари. Они были друзьями. Им было хорошо вместе — молчать, смотреть на море, слушать медлительный, ритмичный гул машины, курить, — быть может, они по опыту знали, что дружбе не так уж нужны слова.

Катарадзе удивленно огляделся вокруг, потом склонился над перилами, глядя в дымчатую глубину, всю в отблесках, вспышках, всплесках света, в кипении звездного дождя.

— Только однажды я видел такую штуку, — сказал он увлеченно. — За экватором, под Южным Крестом…

Голос Чапичева мне показался очень далеким:

— Я тоже видел…

— На юге?

— Нет, в этих местах… Звездный дождь! Впрочем, пожалуй, это совсем другое… Но вот такое же небо в огнях, и море такое, и в стороне полоса тумана ползет… Я видел в сорок первом году… — Он постучал палкой о протез. — Вот когда со мной это случилось.

— Это когда вас ранило? — спросил Катарадзе.

— Нет, немного раньше. На несколько часов. Ранило меня утром, а из Одессы мы уходили ночью, и такой полыхал с неба свет, что мне все время чудилось, будто море горит. Они сбрасывали над морем ракеты на парашютах, чтобы обнаружить с воздуха корабли. Мрачным огнем горели эти «паникадила» то в виде змеи, то в виде креста. Они ведь издавна слывут фокусниками. Их пиротехника была на высоте!..

Они заговорили тише, и Чапичев чему-то засмеялся, а Катарадзе спросил:

— Груз у вас был опасный? Если, скажем, боеприпасы, или взрывчатка, или бензин, — тогда, я знаю, весь корабль лихорадка трясет…

Мне показалось — Чапичев посторонился.

— Какой метеорит катится! — сказал он удивленно. — Смотрите… Будто снегом метет…

Они помолчали немного, потом Чапичев сказал:

— Говорить о себе всегда как-то неудобно. Тысячи людей были ранены, пережили страдания, горе… Подробности моего ранения — это десятое дело. Меня поразило другое. Сила, которая мне передалась. Она спасла меня, эта сила. Меня поразил человек.

— Вы правильно поняли, — продолжал он, — все дело было именно в грузе. Будь я только с командой — иной разговор. А у меня были пассажиры. И какие пассажиры! Дети… Возраст — шесть-семь лет… Восемьдесят человек… Дети погибших моряков, командиров, солдат, портовиков. Мы не могли оставить их в Одессе. Они бы погибли. Мы должны были вывезти их на восток, это был наш долг перед их отцами. Вы представляете — восемьдесят маленьких пассажиров, а с ними одна воспитательница, три матроса, два моториста да я. Мы, команда, все время были заняты своим делом, так что с ними она оставалась одна… Два раза налетал на нас пикировщик, но осколки только поцарапали корпус катера и искалечили наш единственный пулемет. Беда, казалось бы, небольшая. А как понадобился пулемет в те минуты, когда неподалеку от нас всплыла подводная лодка противника!.. Вы знаете, конечно, что на подводных лодках, спущенных противником по Дунаю, на палубе имелось единственное орудие, не огражденное броней. Если бы мой пулемет был в исправности, я мигом снял бы их артиллериста и загнал бы лодку под воду. Но там, на подлодке, поняли, что катер совершенно безоружен. Они не захотели тратить торпеду. Это был правильный расчет: здесь, на мелководье, торпеда должна была идти без углубления, и для меня не представляло бы труда увернуться от нее. В общем, они решили потопить нас орудийным огнем. Так они и сделали… Но им пришлось выпустить по боту свыше десятка снарядов, прежде чем он стал тонуть.

Увлеченный воспоминаниями, Чапичев, наверное, забыл обо мне. Я стоял штурвала, в полутьме рубки, низко склонясь над картушкой компаса. Что удивило меня в те минуты — необычная разговорчивость Чапичева. Как видно, в жизни каждого человека случаются порывы, когда, вновь увидев памятные места, он хочет рассказать о пережитом, незабываемом, и желание это становится неотступным. Быть может, это не только беседа с другом, но и с самим собой, чтобы еще отчетливее разобраться в самых значительных событиях своей жизни. Так я понял в тот вечер Чапичева. А он, конечно, забыл о третьем слушателе — позже, когда я спросил о подробностях тех удививших меня событий, он смущенно улыбнулся и сказал негромко: «Дело давнее, личное… Не стоит о нем вспоминать».

В то время, когда я слышал их разговор, они перешли на середину мостика, и в рулевой рубке по-прежнему был отчетливо слышен приглушенный, слегка хрипловатый и поэтому казавшийся взволнованным голос Чапмчева.

— Единственной, кто выручил нас из беды, — рассказывал он, — была она, молоденькая воспитательница, врач… Мы прозвали ее Северянкой. Это имя дал ей рулевой Панчишин… Он не ошибся. Она родилась в Архангельске, в потомственной рыбачьей семье. вы ни за что не догадаетесь, что я делал в те минуты, в те считанные, последние минуты, когда подводная лодка всплыла в двух сотнях метров от нас и открыла огонь. Знаете, что я делал? Я пел. Да, я сам стоял у штурвала, потому что осколком третьего снаряда рулевой Панчишин был убит… Представьте эту картину: дети притихли, затаились в открытом трюме бота. смертельная бледность покрыла их лица, и все они смотрят на меня, смотрят, не отрываясь ни на секунду… а я, здоровенный дубина, кривляюсь у штурвала, будто клоун, и ору, изо всех сил ору какую-то веселую бессмысленную частушку. Теперь, стоит лишь вспомнить, и не верится даже… Но тогда это нужно было, чтобы отвлечь, успокоить детей. Сам я до такого не дошел бы, не догадался. Это приказала она. Если бы она просила, я, наверное, и самую просьбу принял бы за насмешку. Но она приказала. И глаза ее смотрели на меня со злобой…

— Вы были знакомы и раньше? — спросил Катарадзе с интересом.

— Нет, — сказал Чапичев тихо. — Это нельзя назвать знакомством. Мы виделись два или три раза… Я не знал ее имени… Хотя, если уж говорить правду, с той, первой встречи, после пожара в порту, она словно шла со мной рядом, все время была близко, но… только в мечтах. Что-то случилось со мной при этой встрече, что-то такое путаное, сложное, не разобраться, не понять. На любовь это нисколько не было похоже. Если бы на ее месте был мужчина, я, кажется, мог бы сгоряча наделать беды. Но это была девушка. И я ничего не сделал, даже не ответил ей, хотя сердце мое кипело от обиды, от незаслуженного оскорбления. Она сказала мне прямо в глаза: трус… Вот и сейчас я волнуюсь, как только вспоминаю эту минуту, сердце как будто громче стучит. Правда, теперь-то причина другая. Могло же так случиться, что я не увидел бы ее больше, никогда не увидел, и она не поняла бы меня… К счастью, случилось иначе, — мы снова встретились в порту. Я работал шкипером на парусно-моторном боте «Орленок», на линии Одесса — Аккерман. Приходилось ходить и в Николаев, и в Евпаторию, даже в Керчь, но это были особые задания и выпадали мне редко. Мы собирали на рыбалках улов и доставляли его на холодильник. Во время боев за Одессу, когда фронт проходил за Севериновкой и у Люстдорфа, я трижды прорывался в порт с грузом снарядов. И особенно трудным был третий рейс — до самого маяка нас провожала шестерка «юнкерсов». За два часа они сбросили свыше сорока бомб. Старенький, видавший виды «Орленок» имел на вооружении только один пулемет. Наш пулеметчик Андриенко отстреливался до последнего патрона. Славный был товарищ и воин, жаль, он не увидел больше Одессы — осколок тяжело ранил его в грудь. Мы пришли в порт с тридцатью двумя пробоинами, со сбитыми мачтами, с развороченной кормой. Я до сих пор удивляюсь: как не взорвались боеприпасы? Несколько ящиков уже загорелось, но огонь погасила прорвавшаяся в пробоины вода. «Орленок» был на редкость послушен рулю: с ходу я разворачивался почти под прямым углом, кружил каруселью, останавливался и возвращался, бросался то к берегу, то в открытое море — словом, если бы начертить на карте этот маршрут, здесь были бы спирали, углы и круги — самые замысловатые фигуры.

Он помолчал, задумавшись о пережитом.

— Все-таки… да, все-таки мы пришли в порт… нам указали причал, мы подошли к нему с приспущенным флагом и передали на берег Андриенко. Прошло, наверно, не более двадцати минут, когда рядом, от целой пачки «зажигалок» загорелись пакгауз и тюки сена на соседней барже… Ветер дул свежий, рыбачий ветер кинбурн; на ставных неводах в другое время он приносит счастье, а теперь он «работал» как поджигатель. Клочья горящего сена летели над причалами. Пепел кружился, будто метель… Черная метель вперемешку с огнем. Я должен был немедленно уйти от причала, подальше отсюда — на внешний рейд. Но, кроме моей команды и шести человек грузчиков, которые уже вынесли десяток ящиков на берег, здесь не было никого. Я приказал погрузить эти ящики обратно и набросить мокрый брезент. Я ждал… Два грузчика медленно поднимали ящик. Другие четверо стояли и смотрели. Они растерялись. Они знали, что в горящий пакгауз только сегодня сгружена тонна аммонала. Я об этом не знал. Я закричал на них так, что сам своему голосу удивился: «Да чего же вы ждете, дьяволы, — взрыва?» Матросы бросились за мной на берег, и мы внесли эти ящики за какие-нибудь пять-шесть минут… Я уже приказал отдать швартовы, но старый, бородатый грузчик вцепился в трос, взглянул на меня, выпрямился и показал на пакгауз: «Аммонал… Тонна аммонала». Тогда я понял, почему они так окаменели. Медлить нельзя было ни секунды. «Орленок» еще мог принять тонну груза. В такой горячке некогда размышлять. Я сказал им, что, может быть, мы еще успеем, и побежал к пакгаузу.

Ящики с аммоналом мы вынесли на край причала, закрывая их бушлатами от пламени, от искры. Кожа на руках моих почернела. Брови, ресницы, виски, бороду — все подчистую обожгло. И матросы, и грузчики были обожжены — черные, с распухшими лицами, с отеками под глазами. Но удивительное дело — русская душа! Все они смеялись. Смотрел я на них и тоже смеялся: «Братцы мои, какое несчастье пронесло!..» Тут кто-то из матросов сказал: «Товарищ шкипер… смотрите, к нам еще груз волоку…» Я оглянулся: действительно, три женщины тащили тюк ваты. Та, что впереди, самая молодая, не просит — приказывает: «Сходни не убирать!» — «В чем дело, милая? — спрашиваю. — Может, вы заблудились»» Она отвечает по-прежнему строго: «Это неуместная шутка, щкипер… Десять тюков ваты для госпиталей вы обязательно возьмете на борт…» Я вижу — спорить излишне. А тюк ваты, который они несли, уже затлелся. Сами знаете, какой это груз, — попадет в вату одна искра, ничем ее не потушишь. Для меня груз этот принять — все равно что в трюме костер разжечь. Я снова приказываю отдать швартовы. Но женщины уже поднимаются по сходням и бросают на палубу тюк… Тогда я оборачиваюсь к матросам: «За борт!..» — «Не смейте!» — говорит девушка. Она подступает ко мне вплотную. Теперь я увидел ее глаза, и, верите, у меня было такое чувство, как будто я видел ее где-то раньше, искал и ждал, да, видел, запомнил и ждал ее одну…

Мне показалось, он отодвинулся немного. Длинная синяя вспышка света медленно прошла над кораблем. Катарадзе достал портсигар, и они оба закурили. Их лица освещали два тусклых огонька.

— Так мы и расстались, — сказал Чапичев тихо, я почувствовал его задумчивую, чуть удивленную улыбку. — матросы знают свое дело: подхватили, встряхнули тюк — и за борт… Кто-то из них засмеялся: «Во как шарахнуло, прямо торпеда!..» Казалось, девушка не заметила, что произошло. Она стояла передо мной и смотрела мне в глаза. Хорош я, наверное, был… ошпаренный поросенок! Уже убрали швартовы. Матросы нетерпеливо ждали, чтобы убрать сходни. А она еще стояла передо мной, не только взглядом, бледностью лица, руками, стиснутыми у груди, — всем существом, как это умеют женщины, выражая презрение и насмешку. Если бы только презрение. Пусть даже злость… Нет, в глазах ее я увидел насмешку. Она сказала без горечи, уже без обиды, но с удивлением и, что еще хуже, как будто ей стало жалко меня: «Вы… трус». Потом она повернулась и медленно, неторопливо сошла на причал. Мне показалось, я задохнулся. Может быть, от гари, которой пришлось так долго дышать. Я ничего не мог ей ответить. Я думаю: у каждого человека бывают минуты, когда сердце открыто и беспомощно и не хватает сил, чтобы защититься… Такую обиду не прощают. Но это была женщина. Что мог я сделать с ней? Три дня я скитался по городу с тайным и неотступным желанием встретиться, оправдаться, и в то же время я боялся этой встречи… Дело характера, или судите сами, как хотите, но в городе, где люди привыкли к свисту снарядов и бомб, к смерти, врывавшейся в магазины, в очереди у кино, я боялся лишь одного — встречи, которую сам искал. Три или четыре раза я навещал госпитали и лазареты. Однажды меня спросили, кого я ищу? Я сказал: брата — и назвал какую-то фамилию, махнул рукой и ушел, хотя врач, усатый старичок, пытался остановить меня у калитки. В другом лазарете я глянул в зеркало и отшатнулся. На что было похоже мое лицо! Как будет она смеяться, едва увидит эту безбровую, распухшую маску… И тут я ловил самого себя: а при чем здесь твое лицо? Не ищешь ли ты свидания, красавец?.. Я принимался заранее готовиться к разговору. Думал, чем бы ее уязвить? По тайной мысли моей, слово «мадам» должно было особенно ее задеть. Можете представить, какой был петух?.. Это когда наедине с собой. При встрече я такого слова, конечно, не сказал бы. Мы встретились неожиданно, на углу Дерибасовской, возле Пассажа… И она узнала меня. «Как?! — сказала она изумленно. — Вы до сих пор в Одессе? А ведь вы очень торопились уходить». Я не знал, что ответить. Смотрел ей в глаза и улыбался. И нужно же было случиться, как иногда совпадает в жизни, что одно несчастье следует за другим. Это, другое несчастье, словно свалилось с неба. Подходит ко мне какой-то пьяный в брюках клеш, в рваной гимнастерке. «Ты что тут, — говорит, — салага, зеваешь? Эх ты, — говорит, — шкипер захудалый. На Пересыпи цистерну со спиртом разбило, или ты по ветру не чуешь?» В первый раз его вижу… Спирта, вообще хмельного, терпеть не могу. Может, по распухшему лицу моему судил он? Делаю вид, что не слышу, и снова обращаюсь к ней. «Да, — говорю, — мы скоро уходим в Севастополь. Если хотите — место на боте найдем». В глазах ее появилась та же насмешка, и смотрят они задумчиво, будто не видят меня. «Нет, — говорит, — спасибо… Скажите, вам не было стыдно? Разве можно так жить?» Я поздно спохватился, бросился ее догонять, но, очевидно, она вошла в какой-то дом. В третий раз я видел ее мельком — она шла к легковой машине, — окликнул ее, но она не обернулась. Через минуту машина укатила в сторону порта, и я пошел вслед за ней, к своему старенькому боту, которому вечером предстояло отправиться в рейс. Уже вечерело, когда меня вызвали к капитану порта. Посыльный торопил, я только успел умыться да набросить выходной бушлат. На приеме у капитана было человек, наверное, пятнадцать, но посыльный сказал: «Вне очереди…» И я вошел в кабинет. Капитан порта поднялся мне навстречу, улыбнулся, протянул руку. «Товарищ Чапичев… Рад вас видеть. Замечательный рейс вы совершили. Вот, кстати, знакомьтесь: это ваш пассажир…» Я обернулся и упустил фуражку… Наклонился, чтобы поднять ее, и снова упустил. «Что это вы кланяетесь?» — сказал капитан удивленно. Не помню, что я ответил. Она сидела у окна, у тяжелой гардины, в беленькой блузке, в синем берете и с усмешкой смотрела на меня. Кажется, я протянул руку, но она сказала: «К сожалению, мы знакомы… И у меня одна просьба к вам, товарищ капитан…» Я уже знал, какая это просьба. И не ошибся. «Я попрошу вас заменить шкипера. У нас будет восемьдесят пассажиров… восемьдесят детей… Мы отвечаем за них больше, чем жизнью. Я не рискну с вами, шкипер Чапичев, итти в этот рейс». Капитан посмотрел на меня с тревогой: «Не понимаю… Для этого ответственного рейса я наметил, Чапичев, именно вашу кандидатуру…» Я должен был оправдаться, рассказать о пожаре в порту, о грузе, который был на боте. Но если она считала меня трусом, разве могли помочь тут слова? О человеке судят по многим делам… Что-то во мне ее оттолкнуло. Не мог же я доказывать, что я хороший, а она неправа. Я сказал, что готов исполнить любое приказание капитана, простился и ушел на бот. До позднего часа я ждал решения своей судьбы. Если пришлют нового шкипера, значит, она убедила капитана. Что ж делать, чемодан мой невелик: пара брюк, три сорочки да полотенце… Только проститься с командой, а там — куда пошлют… Все же я сильно свыкся с «Орленком», был он словно живым для меня, старенький, деревянный корабль. Примерно в полночь за пакгаузом загудели грузовые машины, потом я услышал звонкую перекличку голосов. Это шли дети… Они шли парами, в сопровождении воспитательниц, крепко держа друг дружку за руку, осторожно ступая через железнодорожные пути. Мне их отчетливо было видно — в небе догорало «паникадило», и синий свет плескался наподобие волн… Я смотрел на детей, на их ночное шествие и думал о предстоящем рейсе. Признаюсь, мне было страшно… Слишком несовместимо это: наивные глаза детей и… грохот железный, гарь, смерть…

Они вошли на палубу, рассыпались по трюму, по скамьям, на брезенте, — возбужденные, взвинченные необычной обстановкой. Человек десять малышей окружили меня, знакомясь. Один теребил полу бушлата, другого привлекала пуговица, и он уже пытался ее отвинтить, третий повис на руке, воображая, что это качели… У одного из малышей была клетка с чижом: он показывал его мне. Наперебой они спрашивали: скоро ли мы поедем к рыбакам, будем ли вместе с ними ловить настоящую рыбу?.. Наш рейс представлялся им очень интересной экскурсией — это она, Северянка, так подготовила детвору… Она подошла ко мне, подала руку, и сказала: «Ну, что ж, значит, будем знакомы… Аня». — «Вы ждете другого шкипера, — сказал я. — Не знаю, что решил капитан порта…» Впервые она взглянула на меня коротким, внимательным взглядом. «Капитан доверяет вам. Он не мог подыскать другой кандидатуры…» Ответ был достаточно откровенным. Она не изменила мнения обо мне. Очевидно, ей просто сказали, что другого выбора нет. Я помнил — она мой пассажир. Не время и не место было выказывать обиду. Я спросил, на который час назначен выход в море? Она взяла меня за руку в отвела в сторонку.

«Единственная просьба… Скажите своим матросам, — и это просьба лично к вам, — что бы ни случилось в пути, дети не должны знать об опасности. Вы должны быть веселы — понимаете? Ни одним жестом, ни одним словом вы не смеете проявлять страха. Даже если приключится очень плохое — наберитесь силы, пойте… но ни в коем случае не внушайте детям страх». Такое задание я получал впервые. Оно показалось мне смешным. «Все будет сделано, уважаемая Аня, — сказал я, — но вот насчет песен, признаюсь, мало обучен». Я помню ее лицо, будто точенное из светлого камня, строгое, полное той внутренней силы, которая неизъяснимо внушает радость. Ее ощущаешь, тайную эту силу, тихо, спокойно, как вечером, после трудной работы, глянешь на небо, и проникнет, прольется в тебя светлой каплей ласковый звездный свет… Но тут и другое… Тут хочется встать и промолвить так, чтобы все вокруг обернулись: «Люди добрые, посмотрите, как все-таки красив человек!..» Тогда-то рулевой Панчишин назвал ее Северянкой. Провожая ее глазами, он сказал: «Северянка… Могу поспорить — из поморской семьи. Таких я на Печоре встречал, на Мезени, на Коле… Спокойные, очень спокойные они…» Мы вышли в море за полночь с песнями, будто и в самом деле торопились на какой-то карнавал. Я приказал матросам даже слова команды громко не повторять, побольше шутить, занимать детвору… Они поняли… Они знали, как было тяжело мне, шкиперу. На Черноморье случается, откуда-то со степи или с лиманов речных — в августе, в душную ночь, — сползет густой и низкий туман. Гонит его ветер прибрежьями, заливами, недвижными плесами у песчаных кос, выводит на просторы, на пути кораблей. В другую пору чертыхнется вахтенный штурман, рынду прикажет бить, поминутно трубит сиреной, не хитрое дело столкнуться в этакой «сметане» со встречным судном. А сегодня я рад был случаю — уже на подходе к первой рыбалке над морем забелел туман… Я нарочно уклонился с курса, чтобы войти в туман, обогнул мыс, благополучно минул Три мели, на этом опасном участке пути мне просто везло. Вахту у штурвала нес Панчишин. В Одессе у него остались жена и трое детей. Он жалел, что не успел взять их на бот. Мы чувствовали себя вполне спокойно, как вдруг над «Орленком» низко прошел самолет и сбросил осветительную ракету. Панчишин крикнул тем ребятам, которые не спали: «Смотрите, какая красота!.. Это он нам указывает дорогу».

Ребята запели песню: «По морям, по волнам», — и я отчетливо различал голос Северянки… Свыше трех часов мы шли в густом тумане, и я уже начинал верить в ее особое счастье, верить тем чувством, похожим на радость, какое передала она мне… Но туман оборвался внезапно — он уходил на юг отвесной, мраморной стеной. Было полнолуние… А в такую пору, в штиль, контур судна в открытом море выглядит будто черненный на серебре. Нас было легко различить, и вражеский «охотник», бродивший над морем, развернулся к атаке. Тогда-то и пережил я такую штуку… звездный дождь. Я слышал ее голос. Она говорила спокойно: «Ложитесь на дно трюма и смотрите… сейчас начинается военная игра!» Но дети знали, как свистит бомба. Они ведь жили в Одессе. Их не так-то просто было обмануть.

Очередь трассирующих пуль прошла над самым бортом. В рулевой рубке звякнуло выбитое стекло. Сбитая рея надломилась и повисла на тросе. Панчишин навалился грудью на штурвал я вовремя развернулся, — три бомбы рухнули за кормой. Волна окатила весь ют, закипела у рубки, хлестнула в трюм. Я услышал крик, испуганный крик ребенка… и одновременно ее голос — она смеялась. «Володя испугался! — говорила она. — А ведь ты твердил, Володя, что будешь моряком… Посмотри — Ниночка даже не плачет…» Я удивлялся ее спокойствию. «Сейчас мы, детки, услышим, как поет наш капитан…» Я не мог петь. Горло мое пересохло. Гул самолета опять нарастал, он разворачивался для второй атаки. Я должен был что-то сказать, откликнуться, — не за себя же я боялся, в конце концов… Набравшись силы, я крикнул: «Они бросают ракеты!.. Они освещают нам путь…»

И тут же подумал, как глупо, — над морем совсем светло, — любой ребенок уличит меня в обмане. Выручил меня Панчишин. Он сказал: «Нет, это наши с самолета рыбу глушат… А потом рыбаки приедут ее собирать…»

Быть может потому, что сказал он негромко и вполне спокойно, как будто не детям, а мне объяснял, — ребята поверили и притихли. Я обошел рубку и стал на открытом месте, там, где пули только что сорвали деревянную обшивку. Дети смотрели именно сюда: здесь они видели опасность. Северянка поняла меня. Она благодарно улыбнулась. «Юнкерс» не повторил атаки. Он обнаружил другую цель. В Одессу направлялся крупный транспорт — еще издали с него открыли зенитный огонь. Нас выручила эта встреча. К утру мы прошли немалую часть пути.

Чапичев обернулся, снял бинокль и долго всматривался в смутный, едва различимый берег.

— Да, мне запомнились эти места… Коса Рыбачья, Деревянная вышка на мысе… Маленький саманный дом… Мы выбросились на берег за этой косой. Нам пришлось итти по мелководью. Подлодка преследовала нас только огнем. Еще немного — и она очутилась бы на мели. Как я жалел, что этого не случилось!.. Появление подводной лодки было полной неожиданностью для нас… Она всплыла в двух сотнях метров от бота и без сигнала, без всякого запроса — открыла огонь. Я тотчас же бросился к пулемету. Забыл, что он разбит во время атаки «юнкерса». Подводная лодка продолжала вести огонь. Третий снаряд разорвался в рулевой рубке. Панчишин был ранен осколком в живот. Он отшатнулся и упал на пороге, кусая рукава бушлата, чтобы не кричать. Помню, почему-то я снял фуражку и положил ее у головы матроса. Я не пытался его поднимать. Панчишин был мертв. Мотор продолжал работать. Лишенный управления, бот медленно поворачивался бортом к подлодке. Там, вероятно, думали, что мы начинаем тонуть. Они помедлили… Сейчас они могли расстрелять нас в упор… Промедление мне показалось невыносимо долгим. Я совершенно утратил чувство времени. Мне и сейчас трудно ответить, минута прошла или десять? Я должен был непременно стать к штурвалу, однако я был уверен, что штурвал разбит. Еще в секунды, когда подлодка открыла огонь, у меня оборвалась надежда. Да и можно ли было надеяться что эта деревянная посудина не разлетится в щепы, они ведь стреляли почти в упор?.. И вот я снова услышал ее голос. Казалось она совсем близко, рядом со мной. Я обернулся. Нет, она оставалась на прежнем месте. Рука ее ласкала белокурую головку ребенка а глаза те, прежние глаза, смотрели на меня с удивлением и гневом «Шкипер, — сказала она негромко. — Товарищ Чапичев… Мы напрасно теряем время. Ну, веселее! Берег близко. Ведите бот…» Я бросился к штурвалу. Какое счастье! Штурвал был цел. Осколки лишь погнули медную обивку да выбили три ручки. Послушный движению руля «Орленок», мнепоказалось, вздрогнул. Я сделал разворот почти под прямым углом. Теперь я вел судно прямо на косу. Снаряд прогудел над самой рубкой и далеко, на отмели, поднял клубы песка. Больше я ничего не видел, Я видел только ее глаза. Какой нежной, могучей волей удерживала она, охраняла детей, заставляла верить себе так безраздельно? Я вспомнил ее приказ. Он нисколько не был смешным. Я высунулся из рубки и запел, заорал песню — какую-то смешную частушку про веселого моряка. Дети смотрели на меня сначала с изумлением и страхом… Я взъерошил волосы, сделал гримасу, подмигнул и снова, еще громче, запел… Мне откликнулся голос, радостно-удивленный: маленькая девочка в красном берете улыбалась и показывала на меня пальцем. Снаряды ложились на воду короткими всплесками пены. «Орленок» метался на мелководье — живой, израненный мой корабль. Я вел его зигзагами, резкими разворотами, рассчитывая так чтобы уклонения не были равномерны… Мне пришлось повиснуть на штурвале. Больше я не мог стоять. Болела нога. Страшно кружилась голова, но зрение оставалось ясным, — низкий песчаный берег рывками поднимался из-за воли. Он не был пустынным, этот клочок суши, — песка и гравия, — заброшенный в море в виде надломленного серпа. От саманного домика бежали какие-то люди. Кажется, на самой отмели они начали разжигать костер. Это удивило и озадачило меня. По крайней мере я видел огненную вспышку. Позже я узнал — это был наш пост. Он открыл по врагу огонь из трех замаскированных орудий. Но мне показалось — неизвестные люди на берегу зачем-то разжигали костер. Осколком, пробившим корму бота, был ранен моторист. Еще один снаряд угодил в рубку — «Орленок» метнулся в сторону, взлетел, палуба резко накренилась, и я увидел — у самого борта кипит вода… «Здесь мелководье! — крикнул я Ане. — О, мы прекрасно прокатились, маленькие друзья!..» Теперь мне казалось — все зависит только от меня от моего бесшабашного веселья. Я продолжал кривляться, смешно гримасничать и выкрикивать ту же частушку, — я знал: так нужно это приказала она. Но, странное дело, — почему же она опять была недовольна? Что приказывала она теперь? Я поднял голову. Она всходила по трапу, чуть придерживаясь за перила, с усмешкой глядя на меня. Не эта усмешка меня поразила… Трюм был совершенно пустым. Куда же девались мои пассажиры? У меня появилось опасение: уж не сошел ли я с ума? «Вы все поете?. — сказала она, останавливаясь перед окошком рубки. — Да, странный вы человек…» — «Где же они… куда они девались?» — спросил я, указывая на трюм, чувствуя, как все тело мое — руки, лицо, спину — дергает, бьет озноб. Она отступила немного и оперлась на кругляк перил. «Кто?.. Дети?.. Бойцы и матросы уже перенесли их на берег… А вы?.. Да ведь ручка штурвала давит вам грудь…»

Она метнулась к окну, потом к двери, а мне, понимаете, негде было скрыться, я не мог уйти ни на шаг… Каков же я был в эти минуты! Хуже, намного хуже, чем тогда, при первой встрече, с ошпаренным лицом. Она распахнула дверь и откачнулась; губы ее задрожали, и серые глаза потемнели — как будто под сильным ветром стояла она, так блузка затрепетала на ней. Что в ней переменилось за это короткое время, пока она стояла здесь, у порога? Я сказал: «Позовите матросов… Так получается, Аня… Мне снова не повезло…» Она рванулась ко мне и обняла меня за плечи, за шею. Теплые руки ее дрожали. Она прошептала, почти рыдая: «Никита… Никитушка… родной!» Мне было стыдно за мое обожженное лицо. Я отвернулся. Но последнее, что я запомнил с изумлением: она знала мое имя.

Чапичев оторвался от перил, повернулся и быстро прошел вдоль мостика угловатой неровной походкой. Кованая палка его гулко стучала. С крыла мостика он долго всматривался в море, потом уже неторопливо возвратился на прежнее место.

— Я пришел в сознание в лазарете. Минуло восемь дней… Меня везли лошадьми и на машине. Я узнал, что это Мелитополь и что мы едем дальше, на восток… Когда я открыл глаза, она сидела у моей постели. «Я знала, сейчас ты проснешься», — сказала она. Я не успел еще спросить, но она поняла: «Не беспокойся… Все дети живы-здоровы. Они уехали на восток. Они приходили навестить тебя там, на косе, и удивлялись, как долго спит «смешной капитан»… Они хотели, чтобы на прощанье ты спел еще раз свою веселую песню. Они подарили тебе клетку с чижиком. Но я случайно открыла ее, и чиж улетел…» Сначала я подумал, она утешает меня, как утешают каждого больного. А тут ранен еще… Но, понимаете, здесь было что-то другое… Я говорил ей правду, что перечувствовал и пережил, о страхе своем, о том, как увидел себя униженным, недостойным смотреть ей в глаза. Я ничего не приукрасил и ничего не скрыл. Однако ей невозможно было доказать, что счастливым завершением этого трудного рейса мы были обязаны ей одной… Знаете, что она сказала? Я мог бы не поверить. Но от меня не укрылась ее радость. «Я буду писать вам с фронта, — сказала она. — Я хотела бы, если мы останемся живы, Чапичев, быть вашим другом. Помните, Никита, где-то далеко у вас есть друг». Вот что сказала она, удивительный человек! А я ничего не мог ответить. Я был так слаб… Тогда, у штурвала, я потерял много крови. Осколок оказался очень крупным. Еще на подходе к этой косе он отсек мне ногу повыше колена, отхватил, будто острый топор. У меня начиналась газовая гангрена… Были еще ампутации… Старый хирург хмурил седые брови. Но я жил… Я хотел, я ждал писем. И она писала.

Штурман Катарадзе сказал очень тихо:

— Врачи могли этого не знать…

Чапичев расстегнул бушлат и что-то достал из кармана. Они склонились над перилами, близко, плечом к плечу, могло показаться, они стояли обнявшись. Подвахтенный матрос неслышно поднялся на мостик, принял у меня штурвал и молча, удивленно загляделся на яркую летучую звезду.

Проходя по трапу, я оглянулся на Чапичева. Руки его были протянуты вперед… На сомкнутых темных ладонях он бережно держал маленькое фото. Оно казалось влажным от света звезд. Я не успел рассмотреть лицо Северянки.

И я до сих пор не знаю, в чем подвиг этой женщины, — в одном ли спокойствии ее? Все-таки Чапичев вывел из-под обстрела бот. Подвиг передается от человека человеку. На пристанях, на промыслах, на улицах городов, встречая женщин, я спрашивал себя, волнуясь: «Не это ли она?..» Я был уверен — ее можно узнать среди тысяч… И я ошибся. Она была рядом, в экипаже корабля, судовой врач, поднявшийся на борт «Гагары» в порту Феодосия во время короткой стоянки, — маленькая женщина со спокойными серыми глазами. Глядя на нее, на жену штурмана Чапичева, я обычно думал о Северянке, о той, которая звездным светом-сиянием вошла в его жизнь. Нашего корабельного врача я почти не запомнил и лишь значительно позже, уже на другом корабле, узнал, что это и была она.


Александр Зорин СИЛОВОЕ НАПРЯЖЕНИЕ

В. К. Кетлинской

— Ни за что! — говорила Таня, не сдаваясь на просьбы мужа. — Па зиму твои катера вытащат на берег, и часто будем вместе… Уж если уезжать, то надо было в прошлом году ехать! А сейчас, когда всё вошло в колею, даже обидно…

— Вот так колея — под артиллерийским обстрелом!

Николай Ильич и сердился и нежно упрашивал, но ничего не мог поделать. Таня работала на заводе, в цехе ее очень ценили, и ее упрямство прикрывало не только любовь к мужу, но и сильную, гордую уверенность в том, что она необходима обороне Ленинграда.

— А сынишка? — напоминал он, уже сдаваясь. — Полтора года не видались…

— Война кончится — съезжу, привезу. Что радости — ребенка снова приучить к себе и покинуть…

Николай Ильич отгонял эгоистические мысли, но всё-таки было приятно, что зимою, в свободный вечер, можно будет пойти «домой», — так по-новому сильно звучало в Ленинграде это простое чудесное слово!

Капитан-лейтенант Николай Ильич Старов командовал дивизионом магнитных тральщиков: у него были деревянные рыбацкие боты и неуклюжие баржи, оборудованные для магнитного траления. На своих неказистых суденышках Николай Ильич с честью закончил кампанию 1942 года, но тогда выяснилось, что с ремонтом и боевой подготовкой уйма дел, — только-только справиться к весне, а уж об отдыхе и думать нечего. Надо было перебирать дизеля и динамомашины, хлопотать о кабелях для оборудования новых траловых барж, заново вооружить дивизион против мин.

Иногда ему удавалось поздно ночью поговорить с Таней по телефону, но разговор выходил невнятный, бестолковый: то в городе воздушная тревога, то слышимость плохая. Да и что скажешь по телефону? Голос Тани звучал глухо, незнакомо, и Николай Ильич злился, — вот тебе и семейная жизнь! Порою он не заставал жену дома и начинал лихорадочно выяснять, был ли в тот день артиллерийский обстрел города и какие районы обстреливались… Нет, конечно, ей следовало уехать!

Старов вырвался в Ленинград только в конце декабря — получать кабель. Позвонил Тане на завод, — она радостно вскрикнула и сказала, что придет домой пораньше, но пришла очень поздно, так как на заводе был срочный фронтовой заказ. Он ждал до темноты, в холодной комнате, и начал было уже раздражаться. Но Таня прибежала такая счастливая и виноватая, что трудно было сердиться.

— Не часто мы видимся! — мрачно сказал Старов.

— Но если бы я уехала, мы бы совсем не виделись! А я здесь — и вот, встретились…

Николай Ильич был благодарен жене за ласку, коснулся губами ее виска, над которым распустилась темная прядка волос, и увидел тусклый седой волосок. Да, ей же очень трудно, и, наверное, порою очень страшно… Но она никогда не скажет, не пожалуется, — гордая, милая, единственная! в мире…

— Я вот думал, заеду домой, — взволнованно сказал он, — а нет… хочется назвать эту встречу свиданьем…

Следующего свидания пришлось ждать очень долго. Даже в радостную ночь, когда радио сообщило о прорыве блокады Ленинграда, им не удалось поговорить как следует. Они стояли у телефонов, — он в холодной рубке базы, она — в еще более холодном коридоре своей квартиры; оба что-то восторженно кричали друг другу, но слова заглушала музыка, всю ночь звучавшая над городом.

Они не повидались ни в феврале, ни в марте, а в апреле он снова вырвался на сутки и полтора часа ждал Таню на улице, возле завода. Она выбежала запыхавшаяся, такая тоненькая, совсем девушка, с девичьими счастливыми глазами. И вся их встреча прошла как свиданье молодых влюбленных. Они без повода смеялись и долго сидели у печурки, взявшись за руки, и заснули обнявшись.

Николай Ильич проснулся на рассвете. Близко и часто стреляли зенитки. Он осторожно высвободил свою руку. Таня, не просыпаясь, что-то ласково пробормотала. Босиком, неслышно Николай Ильич прошел к окну.

Небо уже просветлело, но темнота еще держалась над весенней вскрывшейся Невой, и смутно виднелись на черной воде серые, медленно плывущие льдины. Прислонясь лбом к стеклу, Старов долго следил за трассами снарядов: яркие ночью, они сейчас бледными полосами только намечали путь снаряда. Разрывы вспыхивали далекими звездочками, их дымки терялись в сумеречном свете, и совсем не разглядеть было мечущийся наверху самолет. Но он увидел другое: темное тело под парашютом бесшумно пронеслось мимо и плюхнулось в реку, в крошево мелких льдин.

Николай Ильич прислушался, сдерживая дыхание, — взрыва не было. Тогда он протяжно свистнул: так и есть! Зеленый зонтик был знаком ему о прошлой весны. 3онтик удерживал на стропах магнитную мину. «Рано начали нынче, дьяволы!»

Старов отступил в глубину комнаты к стулу, на котором лежала одежда, и неловко толкнул его. Таня, мирно спавшая под выстрелы, мгновенно проснулась от легкого стука в комнате.

— Ты что, Коля?

— Собираюсь.

— Рано же… еще бы немножко поспать…

— Надо ехать, родная. Началось!

— Что началось, Коля? Я что-то ничего не понимаю, так спать хочется… это же просто зенитки…

— Немцы бросают магнитные мины. Ну, значит, моим посудинам надо выходить на работу.

Он пошел умываться, а Таня, окончательно проснувшись, строго глядела в белеющий потолок.

«Надо выходить на работу», — так просто говорит Коля об опасности! Прошлым летом взрывы мин дважды сбрасывали его в воду… Она вскочила, чтобы приготовить чай. Они оживленно разговаривали, не упоминая больше о минах, но нежность короткого свидания отступала перед заботой и тревогой.

— Ты позвони, Коля…

— Ох, этот телефон! Ненавижу!.. И голос не твой, и слова не те…


Старов ехал через Лисий Нос. Дорога была обвехована после недавнего обстрела, но воду в промоинах уже не затягивал крепкий лед. Озерки чернели на побуревшем торошенном льду, и машина тихо петляла до Петроградских ворот.

Командир бригады принял Николая Ильича ночью. Все говорило, что фашисты и маннергеймовцы проводят большие налеты не ради штурмовок и бомбежек. Этак отвлекают внимание. Они хотят закупорить корабли в Неве, хотят отрезать Кронштадт, хотят запереть путь к островам Лавенсари — Сескар.

— Но еще на фарватерах лед!

— Старов, лед уйдет в одни-другие сутки. Наконец они рискнут половину мин бросить без успеха, лишь бы сработали сотни остальных.

— Значит, сегодня была репетиция?

— Командующий и командир ОВРа считают, что постановки продолжат с интервалами до середины мая. Нам придется работать с врагом параллельно, иначе задержим выходы конвоев, походы подводных лодок.

— Я понимаю, все мы должны содействовать успеху подводников, единственной нашей наступательной группе.

— Точно. Поэтому, где надо, даже взрывайте лед, но спускайте свой флот.

Несколько дней в трудах прошло без раздражения. недаром Старов поступался своими радостями, все шло отлично, и дважды его благодарили начальник ОВРа и комбриг. А в конце первой майской недели ему вручили карту рейдов и фарватеров между Невой и Большим рейдом. Представили лейтенанта-дымзавесчика и обозначили очередь очистка фарватеров. В глазах мельтешило от множества крестиков и кружков. Но он быстро утешился, что далеко не все на фарватерах.

В штабе соединения Николай Ильич получил оперативный приказ: он должен несколько раз пройти по главному боевому фарватеру, протралить его начисто.

— Мы должны быть совершенно уверены в чистоте фарватера. Но не думайте, что у вас будет много времени. Вы посмотрели сроки окончания траления, Старов? — спросил командир соединения.

— Всё ясно, товарищ капитан первого ранга. Даже если противник сделает новые постановки, через четыре дня корабли должны идти спокойно…

— Ну вот, действуйте. Жена здорова? Погостили, счастливчик, дома!

— Спасибо, погостил. Недолго, правда…

— От гитлеровских подарков фарватеры очистим, — уедете на недельку. А то сюда жену выпишем. Чем у нас не дача? С бесплатными фейерверками, € фонтанами на горизонте… Впрочем, фонтаны, вы, надеюсь, ликвидируете…

Через несколько часов Николай Ильич был уже в море. Медленно шли его боты с баржами на буксирах. Юркие катера прикрыли их движение, поставили дымовую завесу между маленьким отрядом и берегом, откуда днем и ночью пристально вглядывались в море немецкие наблюдатели. Немцы не видели отряда, но весь район был у них хорошо пристрелян, и моряки скоро услышали знакомый посвист снарядов.

— За молоком пошел!.. Так, рыбку глушат… Опять за молоком…

Николай Ильич не отзывался на шутливые замечания штурмана. Он опасался задержки в работе, а шальной снаряд мог искромсать кабели питания, перебить стальной трос. Он стоял возле старшины — командира бота, хмурился, поглядывал на часы и деликатно подсказывал: «Влево не ходить», «вправо обойти буёк». Иногда он отходил от штурвальной рубки, чтобы посмотреть напряжение силового поля. Обмотка баржи, которая провоцировала взрыв магнитной мины, должна была питаться сильным и равномерным током. Динамо, установленное на боте, работало бесперебойно.

— Так, добро! — хвалил Николай Ильич, всматривался в цепь буйков на зыбкой зеленой воде и шел обратно.

Солнце уже стало склоняться к горизонту, придавленному облаками. Полосы света, палевые, оранжевые, нежно-розовые, пронизывали облака. Закат был прекрасен и спокоен. Тральщик в третий раз проходил по фарватеру. Штурман, проверив курс, проложил новую линию пути на карте.

— Четыре мины подцепили, товарищ командир, — весело сказал он, — а в прошлом году за первый выход только одну.

— Набросали, — неопределенно сказал Николай Ильич. — Пожалуй, очистили, а?

— Вот вам и очистили!.. — крикнул Николай Ильич, чуть не сбитый с ног хлестнувшей волной. Бот высоко поднялся на гребне, повалился на борт, тяжело выпрямился и закачался на волне. Гул взрыва затих.

— Пятая, — заметил старшина.

Штурман сконфуженно склонился над своим столиком. На четвертом галсе мина взорвалась совсем близко. В нескольких десятках метров от борта с грохотом взвился высоченный столб воды, увлекая с собою ил, камни и мелкие осколки металла. Крутой вал обрушился на бот, деревянный корпус заскрипел и застонал. Вода лизнула клотик[18] мачты. Камень с размаху хлестнул по груди рулевому, и матрос с трудом удержал штурвал.

— Шестая, — откликнулся старшина.

Николай Ильич остался без фуражки: очевидно, смыло. Тупо болел затылок. Он с инстинктивной осторожностью провел рукой по шее, ладонь стала липкой от крови.

— Чепуха, ссадина, — отмахнулся он от предложения старшины сделать перевязку и пошел проверить напряжение силового поля. Напряжение было нормальное, но вот кровь струйкой текла под воротник и всё же пришлось шею забинтовать. Когда Старов натянул берет поверх перекрестившей голову перевязки, штурман объявил драматическим шепотом:

— Теперь всамделишный корсар. Гроза морей.

— До темноты сделаем пятый галс[19] — сказал Николай Ильич, не подхватывая шутки. Голова ныла, будто ее зажали в тиски.

В короткие часы весенней ночи из-за этой боли он совсем не мог отдохнуть. А на рассвете нового дня надо было возобновить работу.

Из штаба сообщили, что немцы пытались делать новую постановку: мины упали на окраине города и на банке против острова.

«Впрочем, одна мина, возможно, в районе фарватера, донесения разноречивы, надо проверить», — говорилось в конце сообщения.

Как только бот заплясал на свежей волне и с барабана лебедки весело побежал «стальной», Николай Ильич привалился к рубке и задремал. Штурман сам указал боевой курс и уже довел отряд до «колена», когда командир дивизиона проснулся. Легкий бриз обдувал лицо. Боль в затылке прошла. Николай Ильич со вкусом жевал теплый хлеб с маслом, жадно пил из большой кружки обжигающий, горьковатый, до черноты крепкий чай. Чувствуя себя отдохнувшим и освеженным, он полез на козырек рубки. Отсюда глаз легко охватывал почти всю Невскую губу, с ее топкими и низкими берегами. Бот медленно полз вперед, солнце пригревало и настраивало благодушно. Николай Ильич подумал: прямо весенняя прогулка получается!

Гул взрыва заставил его соскочить. Тралбаржа, шедшая в уступе, подорвала мину. Раскатился двойной гул: от детонации подорвалась еще одна мина; за фонтаном воды исчез бот-буксир.

Николай Ильич с тревогой поднял бинокль. Сквозь ниспадавшие струи он видел буксир, который выбирался на зыбь и был как будто цел, но сидел необычайно низко.

— Запросите, что случилось, — приказал Старов.

С буксира скоро сообщили, что давлением воды на боте вырвало кингстон, дыру закрыли, воду откачивают.

Это донесение не успокоило Старова. Бот явно отставал, а задержки не входили в расчеты Николая Ильича. Вызвав к борту катер-дымзавесчик, он перебрался на аварийное судно. Все свободные люди из экипажа были Заняты откачиванием воды. Помпа не справлялась, и воду еще черпали брезентовыми ведрами. Краснофлотцы смеялись:

— Вот ударило, товарищ капитан-лейтенант! Вроде кит хвостом шлепнул! Искупало нас.

Они и вправду были мокры с головы до пят. На палубе, среди подсыхающих следов, поблескивала рыбья чешуя: волна забросила в бот несколько оглушенных судаков, и кок, несмотря на аварию, успел выпотрошить их к обеду.

— Сейчас рыбки свежей попробуете, товарищ командир, — сказал командир бота. Но Николай Ильич придирчиво осмотрел всё хозяйство «буксира, лично убедился, что и мотор, и динамо, и руль действуют как надо, следовательно задержек в тралении не будет, посмотрел на часы и только тогда ответил:

— Кто же от трофейной отказывается? Давайте.

В течение дня на фарватере подорвались без происшествий две мины, и это был конец улова.

Наступил вечер. На последнем галсе ветер посвежел, задувая навстречу п замедляя возвращение в гавань. Швартоваться пришлось уже в темноте. Зато сделали шесть галсов; завтра можно было заняться контрольным тралением.

Итог дня бодрил Николая Ильича, хотя к вечеру боль в затылке возобновилась и временами сильно мучила. Он безжалостно разбудил задремавшего штурмана, заставил сделать отчетную кальку и, несмотря на поздний час, отправился к командиру соединения с докладом.

На берегу ветер не ощущался. Ночь была звездная, тихая, и так всё было спокойно и красиво вокруг, что Николай Ильич вдруг поверил, что увидится с Таней гораздо раньше, чем ему казалось несколько дней назад в Ленинграде.

Он сидел у командира соединения, когда началась воздушная тревога. Оперативный дежурный доложил, что несколько групп немецких самолетов пытаются бомбить Ленинград и опять сбрасывают мины. В воздухе идет сильный бой.

— Авось с наших курсов отгонят, — утешил командир соединения… — Утром выходить подождите. Уточним итоги ночи.

Николай Ильич прошел в соседний корпус, в свою комнату. В выбитое стекло с моря задувало, ветер парусил затемнявшую окно портьеру. Карточки жены и сына запылились. Он тщательно обтер их платком, поставил на чернильный прибор и всмотрелся в родные лица. Улыбаясь ему, они словно говорили: «Ничего, вытерпим»…

Он позвонил на пристань, поговорил с дежурным по дивизиону, потом Зашагал по комнате из угла в угол… Времени до утра было много, а спать не хотелось.

Снаружи донесся гул пролетающих на посадку истребителей. Ночное сражение окончилось. С какими результатами? Через час об этом скажут донесения.

В памяти мелькнул парашют с миной, скользнувший перед окном, и крошево мелких льдин. Таня и сегодня была там, и что с нею, донесения не скажут… Надо позвонить ей немедленно, сейчас провод, наверно, свободен.

Действительно, его соединили быстро. Но долго — как ему казалось, бесконечно долго — он сжимал телефонную трубку, ожидая ответа… Вот сейчас она встает, бежит к телефону, сейчас ответит незнакомым, измененным расстоянием, голосом…

Голос ответил: «Алло!» — чужой, совсем чужой, незнакомый, испуганный голос.

— Товарищ Старов?.. Я вам вчера письмо послала… Вы не беспокойтесь. она в больнице. Никакой опасности для жизни. Увечья тоже не будет. Да, да, я сама отвозила. Осколок снаряда на улице… Правда, ничего опасного. Она сама дала ваш адрес, чтобы я написала. Вы к ней приедете?

Он вставлял в разговор только хриплые короткие вопросы. Механически повторил название больницы и сказал, что непременно приедет сегодня же, первым катером, непременно! Подчиняясь овладевшей им горячке, он побежал к командиру соединения. Дверь кабинета была закрыта. Спит? Командир работал всю ночь… Да и что сказать ему? Операция, возможно, не закончена. Возможно, придется всё начинать сначала. А личное несчастье… разве у него одного?

— Я слушаю, кто там бегает, спать не может?.. Погоды не дождался, не терпится в море рыбку ловить? — раздался рядом веселый голос с грузинским акцентом.

В дверях соседней комнаты стоял начальник штаба.

— Да нет, я к командиру…

— В море ушел командир, с третьим дивизионом. Ну, душа, придется начинать сначала. Не меньше шести мин спустили фашисты, зараза их порази! У флаг-штурмана заберите разведданные. В колене у Морского канала пошуруйте. Вдоль и поперек исходите, но чтобы завтра к вечеру никакой пакости не осталось. И тогда, товарищ Старов, с орденом тебя, и выпьем, тамадой буду.

— Есть, — с трудом выдохнул Николай Ильич.

«Не меньше шести мин», — сказал начальник штаба. Но в этот день боты, с трудом волоча против свежей волны тяжелые тралбаржи, отыскали только две мины. Николай Ильич угрюмо смотрел на мутные озерца, долго не расходившиеся на месте взрывов. Озерца были на середине главного фарватера. Где-то здесь еще четыре мины. А он надеялся сегодня окончить задание!..

Несмотря на ветер, Старов не увел свой отряд в гавань и поставил корабли на якорях у дамбы, чтобы выиграть несколько рабочих часов. Немцы всю ночь шарили прожекторами, а на рассвете открыли шквальный огонь по району канала. Снаряды ложились как раз в том колене, где начальник штаба приказал особенно тщательно протралить. Если бы Николай Ильич не знал, что его работа должна обеспечить к ночи проход кораблей, он пожалел бы людей и оружие. Но теперь надо было рисковать, и он снялся со стоянки.

Мглистая пелена дыма тянулась по воде в стороне Петергофа. Блестел купол Кронштадтского собора. Близкий город лежал в тумане. В городе сутки ждала его Таня, ждала, быть может, на последнее свидание. Незнакомая женщина, конечно, лгала из жалости… Люди часто думают, что горе переносится легче, если его принимают малыми дозами… Уговаривал же уехать, а она не хотела… Нет, зачем лицемерить перед самим собою; радовался тому, что Таня остается, никогда не был настойчив до конца… И вот она ранена на улице, и чужие люди снесли ее в больницу, а он даже не может навестить ее…

В середине дня снаряд упал между ботом и баржей, перебив кабель. Несколько буйков уплыли по течению, скользя на гривастых волнах, как маленькие дельфины.

Николай Ильич приказал старшине возвращаться на базу и ремонтироваться и перешел со штурманом на другой бот.

Немцы начали бить шрапнельными. Осколки порвали флаг на гафеле[20], пробили в нескольких местах надстройку. Уже в сумерки был убит боцман и ранен электрик.

Николай Ильич приказал людям не показываться без дела на палубе. Л сам он ходил между штурвальным и электриком, наклоняя голову при близких разрывах, и говорил:

— Поднатужьтесь, ребята… Такой уж денек выдался…

— Понятно, товарищ капитан-лейтенант, — сказал раненый электрик. — В обмотке постоянное силовое напряжение поддерживаем, а мы ж, люди, крепче машин. Сколько дней понадобится, настолько и хватит нашего силового напряжения. Вы за людей не беспокойтесь.

Николай Ильич сжал локоть электрика и отошел. Определение было точно. Не потому ли он ничего не сказал в штабе о своем личном несчастье?.. Не этим ли живет Таня?.. Силовое напряжение! Почти весело сказал он штурману:

— Последний контрольный галс, лейтенант, и можете задать храп на дьа дня. Но в этот раз штурман не поддержал веселого разговора: — Ну да, с вами поспишь…

Сойдя на берег, Николай Ильич поколебался один миг, — его тянула узнать, когда будет катер в город. Вздохнув, он сделал то, что должен был сделать: отправился докладывать об окончании траления главного фарватера.

— Отлично, душа! — нараспев затянул начальник штаба. — Ах, молодец, как раз во-время кончил!.. Мы, душа, с рассвета новое траление начнем, а? Запасный фарватер, глядите сюда. Хорошо? Кстати, между фортами дорожки почистите. Скучать не даем, а?

«Сказать сейчас про Таню?.. Сказать сейчас про Таню?..» — с тоской думал Николай Ильич, принимая новый приказ, но сказалось сухое, обычное:

— Разрешите идти?

Ему стало легче только на рейде, когда бот потащил баржу между пришедшими ночью эскадренными, тральщиками, сторожевиками и миноносцами. Его тихоходный зеленый рабочий бот выглядел неказисто рядом со стройными стальными корпусами боевых кораблей. Но капитан-лейтенант Старов знал не видимую глазами красоту своих работящих суденышек. Боевые корабли были здесь потому, что тральщики выполнили труднейшую задачу, И они пойдут на боевые дела потому, что на маленьких суденышках не ослабевает великое силовое напряжение…

Штурман скосил на командира насмешливый взгляд: — Отсыпаться будем с осени, товарищ капитан-лейтенант?

Николай Ильич неожиданно для штурмана подхватил:

— Ясно. Кто же летом спит?

Было еще много ночей, когда немцы снова и снова сбрасывали мины; мпого дней упорной, кропотливой, исполненной мужественной терпеливости, работы. А в промежутках был еще телефон, и в телефонной трубке чужой голос, который уверял, что рапа заживает и больная поправляется, просит сказать, чтобы он не волновался… Он благодарил, стесняясь доверять чужому человеку нежные слова, и возвращался на борт тральщика, чтобы снова идти в море. Как эго он раньше совершенно не ценил счастья слышать родной голос Тани, пусть измененный расстоянием, но всё-таки ее, милый, неповторимый голос!.. Дождется ли он этого счастья снова?

Они обнаруживали и взрывали мины. Они перестали прислушиваться к свисту снарядов, зато внимательно присматривались, не несет ли волна оглушенную рыбу, и коки соревновались между собою в изготовлении рыбных блюд. Напряжение стало постоянным и перестало ощущаться.

Однажды телефон сообщил чужим голосом, что больной стало лучше: у нее начали шевелиться пальцы. Теперь Николай Ильич понял, что Таня была ранена тяжело и от него, действительно, скрывали правду, и захотелось помчаться к ней и поцеловать оживающие пальцы… Но вместо этого он снова вышел в море на три дня.

А потом он вернулся, и его позвали к телефону, и ее голос донесся через все шумы:

— Это я, Коленька! Это я… ты узнаёшь?

Как будто можно было не узнать ее голос среди тысячи голосов!

Он растерялся и выкрикивал вопросы о здоровье, а она, плохо разбирая его слова, тоже выкрикивала вопросы:

— Как ты себя чувствуешь, Коленька? Ты здоров?

— Я-то? — кричал он. — Я — лучше всех!

Счастье было так мощно и так неожиданно, и ее голос так мало изменялся расстоянием, что он твердил:

— Ты говори, я хорошо слышу, ты говори!

Но она настаивала:

— Ты расскажи о себе, Коля. Мне нечего рассказывать.

— У нас силовое напряжение, знаешь? — кричал он. — Один мой краснофлотец сказал, что человек выдержит любое силовое напряжение. Понимаешь? Чудесный парень, раненный продолжал работать…

— Чудесно сказал, — вдруг очень отчетливо прозвучал голос Тани. — Коля, я завтра выписываюсь на работу.

В трубке что-то шумело и пищало, но Таня продолжала:

— На заводе ждут, доктор сказал, что если не напрягать руку…

Он слышал сквозь скрежет и гул только неповторимые звуки ее голоса, но знал без слов, что может говорить этот упрямый, гордый, нежный голос. Он знал: всё, что говорит Таня, это как раз то, что должно быть и иначе быть не может.

И он сказал в ответ:

— Хорошо, родная, хорошо, только, пожалуйста, не напрягай руку!


Владимир Дубровский РАССКАЗЫ О МИНЕРАХ

1. Четыре минуты

С выщербленной причальной стенки свисали клочья ржавой колючей проволоки. У самой воды оседали раскрошенные обломки дота. Портальный кран с перебитыми коленями уткнулся головой в изрытую землю. Ни один корабль не решился войти в изуродованный, разбитый порт. Но вскоре после изгнания немцев в гавани появились катера-тральщики. Матросы расчистили причалы, а черный обгоревший дот приспособили под береговую базу.

Каждый день, чуть поднималось солнце, тральщики выходили в море. С наступлением рассвета вместе со всеми кораблями начал готовиться к походу и тральщик мичмана Морозова.

Мичман Морозов был удачливый командир, так считали на дивизионе. Но последнюю неделю ему не везло. Неожиданно вышел из строя мотор, и тральщик два дня простоял в базе. На третий день, когда корабль был готов отдать швартовы, заболел старшина минеров Осипов. «Приступ аппендицита», — определил врач.

Морозов пошел к командиру дивизиона.

— Вот что, Морозов, — выслушав мичмана, ответил командир. — Единственный минер есть у нас в резерве — старший матрос Егоров, он работает сейчас у мичмана Рябца. Поговори с ним, может, отпустит.

— Товарищ комдив! Да зачем мне этот Егоров, — взмолился Морозов. — Я как-нибудь обойдусь. — Морозов знал: за старшим матросом Егоровым ходила слава неуживчивого, дерзкого матроса.

— Так не обойдетесь! — твердо ответил командир. — Без старшины-минера в море идти нельзя.

Морозов слушал и мучительно переживал. В самое горячее время — после изгнания гитлеровцев из Крыма, когда нужно было срочно протралить к Феодосии фарватер, его тральщик продолжал отстаиваться в базе. Морозов помнил, что на рубке корабля по-прежнему оставалась цифра «21», показывающая количество вытравленных и уничтоженных мин, тогда как на соседнем тральщике, ходившем все эти дни в море, уже красовалось число «32».

Мичман Рябец размещался на «береговой базе», как называли уцелевший немецкий дот, где обосновался минно-тральный склад. Морозов постучал в дощатую дверь.

— Да, войдите!

Рябец уже знал, что случилось на тральщике Морозова, и приходу его не удивился.

— Ну что же, раз нужно, бери Егорова, — согласился он. — Не прогадаешь. Егоров — хороший минер, и я бы его не отдал, да вижу, что ты в безвыходном положении. Эх, дорогой Морозов, не знаем мы людей! Егоров — настоящий моряк. А к нам он попал после тральщика. С большого корабля да на мотобот, вот и стал фордыбачить. Переводили его с мотобота на мотобот, пока на берег не списали. Что ни шаг, то у него по службе и спотычка. А тут еще и дружки из портовых мастерских появились. А у них и спиртик водился. Но у меня он работал хорошо, да, вижу, здорово по кораблям скучает. Доверь ему обязанности старшины — он тебе горы своротит!

Так старший матрос Семен Егоров стал членом экипажа тральщика. Хотя Морозов в душе был по-прежнему недоволен, но внешне вида не показывал, а Егорову тут же на берегу сказал:

— Вы назначаетесь ко мне на тральщик на должность старшины-минера. Надеюсь, что с этой работой справитесь!

— Постараюсь! — ответил Егоров и упрямо сдвинул брови.

Он был доволен этим назначением: наконец-то попал на корабль. Пусть этот корабль совсем маленький, но есть на нем и командирский мостик, и кубрик для жилья, и свой камбуз, и даже медная звонкая рында. Нелегко было начинать исправно нести службу, когда в прошлом далеко не все в порядке, а тут еще смотрят на тебя, как на временного человека на корабле — «вот скоро Осипов вернется». Но Егоров понимал, что другого выхода нет.

А в памяти продолжали жить прошлые дни.

…Морозная, вьюжная ночь. С борта на борт падает на волнах корабль. На берегу — вспышки и грохот снарядов, нависают над кораблем люстры осветительных ракет. Идет очередная высадка подкреплений десанту на Мысхако. Уже подана широкая сходня, и Егоров на палубе помогает десантникам выкатывать пушку…

Оглушительный взрыв на корме, прямое попадание торпеды, тяжелое ранение Егорова. Госпиталь. Мечты о возвращении в строй, на быстроходные тральщики или сторожевые катера, которые высаживали десанты у румынских берегов.

Но все получилось иначе. Егорова оставили в тылу. Огромные минные поля, как льдины, сковали порты и гавани освобожденного Крыма, для траления нужны были опытные минеры.

Работа в тылу казалась Егорову скучной. К своим обязанностям он стал относиться спустя рукава. Переводили его с мотобота на мотобот, потом и вовсе списали на берег.

Егоров мучительно тосковал по морю и теперь, когда его назначили на корабль, решил во что бы то ни стало восстановить репутацию отличного минера. Казалось, все складывается очень хорошо, как вдруг Егоров узнал, что вместе с ним на тральщике будет плавать строевой матрос Грицай. С кем, с кем, а уж с ним Егорову совсем не хотелось встречаться. На этого круглолицего хлопчика с черными бровями Егоров, может быть, и не обратил бы внимания, не столкнись он с ним при совершенно особых обстоятельствах…

За разрушенными воротами порта в маленьком доме с кривыми дверьми помещалась парикмахерская. Матросы, обнаружив ее, зачастили стричься и бриться. Причину такого повышенного внимания к своему внешнему виду установить было нетрудно. Вместе с пожилой и сердитой Варварой Ивановной в парикмахерской работала худенькая девушка. У нее было смуглое лицо, задумчивые глаза и длинные ресницы. Звали девушку Люся. Варвара Ивановна называла ее Люськой-выдумщицей. Это она, узнав о появлении в городе моряков, вывесила на дверях плакат: «Добро пожаловать!». А когда появились первые военные клиенты, Люся придумала наливать в пустые пузырьки из-под одеколона обыкновенную воду — старый резиновый пульверизатор воскрешал позабытые запахи. Ребята, побрившись однажды, приводили сюда товарищей. Приятно было сидеть в кресле и чувствовать, как розовые пальчики Люси нежно брали облупившийся нос и на обветренные щеки ложилась теплая мыльная пена.

Егоров тоже часто заходил сюда.

Сидел дольше, чем другие, исподлобья посматривал на Люсю. Она тоже поглядывала на диковатого старшину, но среди прочих его не выделяла. И никогда не улыбалась ему так, как Грицаю, строевому матросу с тральщика.

Егоров знал, что Грицай — ловкий парень, любит поухаживать за девушками и дарит им свои фотографии с надписью: «От романтика моря». Этот «романтик», увидев Люсю впервые и узнав, что она не удостаивает никого вниманием, сказал своим дружкам:

— Вы просто морские крабы и не умеете знакомиться с девушками. Учитесь у меня, пока я жив!

На следующий день он зашел в парикмахерскую перед самым закрытием. Варвара Ивановна возилась у двери, она никак не могла отыскать замок, видимо, кто-то созорничал и спрятал его. Грицай посочувствовал Варваре Ивановне: «Не оставаться же ночевать вам здесь» — и ловко забил дверь гвоздями.

Наконец однажды, освежив Егорова «одеколоном», Люся спросила:

— Вы не знаете, вернулись ли тральщики? Хотя это, наверное, военная тайна! — и принялась тщательно вытирать лицо Егорова чистой салфеткой.

— Тайна не тайна… Но только нет их на базе! — не глядя на Люсю, ответил Егоров. Он знал, что тральщик Морозова стоит вместе со всеми у стенки, видел, как Грицай, уволившись с корабля, не пошел в главные ворота, а прошмыгнул в город через пролом в стене. Егорову тягостно было смотреть на поникшую, скучную Люсю, на ее заплаканные глаза. Ему хотелось, чтобы Люся снова стала «Люськой-выдумщицей» и весело улыбалась.

…В воскресенье, когда все корабли были в базе, Егоров, получив увольнительную, снова поспешил в парикмахерскую. Там он застал совсем небольшую очередь.

— Садитесь… подождите, — как всегда сурово, сказала ему Варвара Ивановна.

Егоров посмотрел на Люсино кресло, придвинутое вплотную к столику, и равнодушным голосом спросил:

Вы одна сегодня работаете, Варвара Ивановна?

— Как видишь, одна, а Люся заболела, — и Варвара Ивановна строго поджала губы.

Егоров отвернулся к окну, чтобы скрыть свое смущение, нащупал рукой бескозырку.

— А вы что, раздумали бриться? — спросила Варвара Ивановна, заметив, что Егоров собирается уходить.

— Да, я зайду в другой раз!..

Вот об этом вспомнил сейчас Егоров, подойдя к стенке, где стоял тральщик Морозова.

А тут еще боцман Губа встретил его далеко не дружелюбно.

— Этот матрос обязательно нам «чепе» принесет! — пробурчал он, скептически посматривая на Егорова, совсем не заботясь о том, слышит его старшина или нет.

На корабле как раз начиналась утренняя приборка. Это работа, которую матросы всегда охотно и весело выполняют.

Каждому хочется, чтобы его корабль выглядел не хуже других.

И когда Егоров поднялся по сходне на корабль и когда узнал знакомые запахи деревянной палубы и машинного масла, запахи прошлых боев и морских походов, сердце его сжалось.

Доложив командиру о своем прибытии и оставив вещевой мешок на отведенной ему койке, он вышел на верхнюю палубу.

— Ну что же, Егоров, бери швабру и принимайся за работу! Твое место по приборке на корме, — сказал ему боцман Губа, направляясь со шлангом на нос корабля.

Но Егоров не трогался с места. В это время из рубки вышел мичман Морозов. Он снял китель, закатал рукава тельняшки, и матросы под его руководством принялись за работу. Егоров продолжал стоять. Он понимал, как нелепо, когда все работают, толкаться бесцельно по кораблю, и в то же время ему не хотелось так сразу, без «боя», заняться, как он думал, «не своим делом»: ведь он прислан сюда старшиной минеров, а не строевым матросом. «Если не поставишь себя как надо с первого дня на корабле, — размышлял он, — будут потом помыкать тобою».

Морозов, заметив стоящего в нерешительности Егорова и поняв это по-своему, громко сказал боцману:

— Старший матрос Егоров, наверное, еще не знает своего места по приборкам. Покажите ему, боцман.

Егоров молча поднял с палубы швабру и отправился вслед за боцманом.

После приборки Егоров вместе с минером Фоменко целый день провозился с тралом и тральной лебедкой. Боцман не вмешивался в их дела.

…Ночью прошел дождь, и с восходом солнца от зазеленевших веточек тополей, от согретой влажной земли повеяло весной. Спокойно и глубоко дышало море, и редкий утренний туман блуждал над поголубевшей водой.

Егоров, стоя на палубе корабля, щурился от яркого солнечного света, вдыхал всей грудью соленый воздух. Весенняя влажная земля, молодое солнце над морем и синяя дымка на горизонте, в которой тают корабли, — хорошо!

Хорошо было и в открытом море. Тральщики галс за галсом все дальше отрывались от родных берегов.

В полдень фарватер был протрален и на последнем галсе корабль Морозова подрезал мину.

— Наконец-то первая мина на этом корабле! — радостно подумао Егоров, — и уничтожить ее надо мне.

Отряд тральщиков, закончив работу, повернул на север и уходил в сторону берега.

Когда спустили на воду резиновую шлюпку, откуда-то с юга, наверное, от Анатолийских берегов, пришла длинная волна. Она ударилась о борт, толкнула шлюпку и побежала дальше к гористому берегу. По всем признакам приближался шторм.

Неподвижное, тихое море зашевелилось и еще неясно и глухо зашумело. Через несколько секунд снова ударила волна о борт и тральщик чуть-чуть закачался.

— Быстрее действуй, Егоров! — приказал Морозов, поглядывая на взлохмаченное море. — Уничтожим мину и домой.

Шлюпка легко, как упругий резиновый мяч, подпрыгнула на волне и направилась к мине. И скоро над черно-зеленым шаром заколебались голубые струйки дыма.

Мягко толкнулась шлюпка о борт, и Егоров, бросив конец, крикнул встречающему шлюпку Грицаю:

— Эй, строевщина, принимай конец! Да поставь шлюпку аккуратно.

— Сам знаю, не учи! — буркнул Грицай.

Егоров доложил командиру, и тот, взглянув на круглые корабельные часы, записал в вахтенныйжурнал: «В 12 часов 45 минут в широте… долготе… затралена и уничтожена немецкая гальваноударная мина».

Морозов закрыл журнал и осмотрелся вокруг. «Надо отойти от мины на безопасное расстояние, а потом поднимать шлюпку», — решил он.

Зазвенел телеграф, ровно загудел дизель, задрожала стрелка компаса. Тральщик стал набирать ход и вдруг, словно перед барьером, остановился.

— Товарищ командир! — закричал с кормы боцман Губа. — Намотали на винт!

Морозов сразу все понял. Строевой матрос Грицай небрежно закрепил шлюпку, и ветром ее привалило к борту. Свободная часть пенькового конца провисла в воде, и сейчас ее намотало на винт.

Тральщик потерял ход, дизель заглох, а на море все усиливалась волна. Она развернула тральщик лагом и подносила его к мине. В какие-то несколько минут все вокруг совершенно изменилось. По потемневшему морю шли волны, они, словно падая, догоняли друг друга. Лица матросов побледнели и осунулись. А мина все покачивалась на волнах, горел, сердито фыркая, фитиль. Положение было безвыходным. От мины не уйти, и до взрыва остались считанные минуты. Морозов посмотрел на стоящего возле мостика Егорова. И тот, словно поняв его взгляд, тихо спросил:

— Сколько осталось минут?

— Четыре минуты! — быстро ответил Морозов. Сейчас секунды решали все — в них была жизнь и смерть.

И в эти несколько драгоценных секунд Егоров принял решение.

— Разрешите, я доплыву и сниму подрывной патрон?

— Как можно быстрее, старшина! — только успел ответить Морозов, и Егоров тут же бросился в воду.

Морозов с тревогой следил за матросом, а тот, разбивая саженками воду, выскакивая из нее до пояса, приближался к мине.

Волны все накатывали и накатывали, раскачивая тральщик, мина нетерпеливо кланялась, подбираясь все ближе к борту корабля.

Морозову не раз уже приходилось во время войны смотреть смерти в глаза. Он знал, что самое ценное — это человеческая жизнь. Но сейчас для того чтобы спасти людей и корабль, надо было рисковать Егорову.

На палубе тихо, равномерно тикают большие часы, и их слышно по всему кораблю. Они словно отсчитывают каждому оставшийся кусочек жизни.

Морозов старался не смотреть на черные стрелки циферблата, он видел, что Егоров был уже возле мины.

Егоров в это время ухватился за рым, а правой рукой нащупывал на поясе нож. Срезать крепление патрона, и все будет в порядке. Но ножа не оказалось, наверное, утерял, когда прыгал за борт.

Шнур горел у самой головы Егорова. Пламя больно обожгло лоб, затрещали волосы. Что же делать? На мгновение страх сжал сердце и тут же прошел. Егоров подтянулся на руках на рыме и стал зубами грызть крепкую парусиновую нитку.

«Главное — не теряться, — успокаивал он себя. — Если человек не сдается, он всегда что-нибудь придумает…»

Рот у Егорова был полон крови. Тогда он ухватился двумя руками за оставшийся конец горящего шнура и вместе со шнуром пошел вниз под корпус мины.

В воде, почувствовав, что шнур отцепился от мины, Егоров разжал обожженные руки и вынырнул на поверхность. Соленая волна хлестнула в глаза, и солнце показалось Егорову черным шагом, который катился по белому небу к горизонту. Он перевернулся на спину и медленно поплыл к тральщику. Теперь мина была не страшна, если и навалится на корабль, ее оттолкнут.

А на борту тральщика собрался весь экипаж. Боцман Губа, стоя на привальном брусе, первый помог Егорову подняться на палубу.

— Молодец! — взволнованно сказал командир и обнял Егорова за мокрые плечи.

Вскоре мина была уже у борта. Ее ожидали матросы и оттолкнули отпорными крюками. Грязная, с наростами ракушек, она зловеще проплыла у самой кормы. А Егоров спустился в кубрик и стаскивал с себя мокрую робу. За это время на корме очистили винт. Егоров услышал, как загудел дизель. Корабль вздрогнул, стал на ровный киль и, как вольная птица, заскользил по рыхлой волне.

Егоров лег на койку. О пережитом он не думал. Ему просто хотелось отдохнуть, вытянуть уставшее тело, положить обожженную голову на прохладную подушку.

Глухо рокотало море, гудел дизель, кто-то пробежал по палубе. Раздался гулкий выстрел, за ним второй, и тяжелый взрыв ударил в днище корабля. Это взлетела на воздух мина.

К вечеру тральщик вернулся на базу.

…На следующий день, в воскресенье, когда корабли стояли в базе, комсорг дивизиона боцман Губа вывесил на стене дота «боевой листок». В нем отмечался смелый поступок Егорова.

После обеда, в увольнительный час, за Егоровым зашли дружки из портовых мастерских. Они еще ничего не знали о том, что произошло на тральщике в море. Это были веселые мастеровые ребята, с которыми Егоров частенько бывал вместе в увольнении.

— Айда в город, и в парикмахерскую зайдем! — пригласили они. Но Егоров неожиданно отказался.

— Да ты что? В газете тебя продраили, что ли? — удивился один из них и подошел к «боевому листку», висевшему на стене.

Егоров вдруг повернулся к друзьям спиной и медленно пошел к себе на тральщик.


2. Первая мина

Тральщик прибыл на отдаленный рейд перед наступлением сумерек. Дробно загрохотала якорь-цепь, и корабль, потеряв ход, закачался на собственной волне. Солнце уже не согревало палубы и надстройки, жидкие лучи его блестели только на верхушках мачт. Затем и они растаяли.

Старшина 2-й статьи Антонов стоял на юте корабля и смотрел на потемневшее суровое море.

— Где-то недалеко минное поле, — подумал он. — Завтра утром тральщик выходит на траление, и завтра же мне придется в первый раз подрывать мины.

Антонов давно уже ожидал, когда наступит этот день, и то, что предстояло завтра, и тревожило и радовало его. Радовало, что станет полноценным классным минером, а волновался он потому, что было страшно. Порой он сомневался в своих силах, и его охватывала нерешительность. Беспокоила ответственность за своих товарищей, ведь подрывать мину он пойдет не один — шестеро гребцов и подручный минер будут помогать ему. Профессия минера требовала от него уверенных и смелых действий, выдержки и мужества.

До утра было еще далеко, и Антонов прошагал по палубе, мимо обреза с водой, у которого курили матросы, сел на банку и задумался. Было тихо, чуть слышно шумела волна за бортом, да из кубрика доносились звуки баяна. Мотив был знакомый, и слова наплывали, как волны:

…На Малахов курган
Опустился туман,
В эту ночь мы на пристань пришли
Проводить корабли…
Напевная мелодия вальса, тишина отдаленного рейда, одинокий корабль под огромным небом, море и безлюдный пустынный берег — все это настраивало на мечтательный лад и невольно отвлекало от настойчивых мыслей о завтрашнем дне.

Совсем уже стемнело, когда на юте появился мичман Рябец. Заметив Антонова, он сел рядом с ним, достал кисет и принялся скручивать цигарку.

— Угости огоньком, старшина!

Антонов зажег спичку и искоса посмотрел на Рябца. Даже в полутьме он разглядел добродушно-хитроватую улыбку мичмана. Рябец напоминал ему колхозного бухгалтера из какого-то кинофильма. А между тем мичман за годы траления подорвал и разоружил более сотни мин. У него была нелегкая тревожная работа. Но мичман всегда оставался жизнерадостным, знал цену соленой шутки и любил в свободное время покалякать с матросами.

Рябец выпустил облако курчавого дыма. Он курил особый крепкий сухумский табак, который держал в резиновом кисете: «Не намокнет, если ко дну буду идти», — шутил он. Но своим ароматным табаком он угощал редко. Только в случаях крайнего расположения, желая поощрить отличившегося матроса.

Рябец затянулся — видно было, что курил он с удовольствием, — и только после этого снова заговорил с Антоновым. В прошлый выходной день они вместе были в цирке.

— Помнишь, как ловко крутился на трапеции под самым куполом артист? Это вроде как на грот-мачте во время шторма работать. Большая для этого тренировка нужна и смелость. Постарайся и ты, старшина, взять себя в руки. А если будешь каждый раз переживать — минера из тебя не выйдет. Специальностью ты овладел, а мужество в нашем деле — это действовать так, как будто ты и не боишься! Надо не отступать перед миной, хоть тебе и будет иногда страшновато. И не теряйся! Есть такая двенадцатая заповедь во флоте. Вспомни, как на тралении в Феодосии матрос Егоров не растерялся, бросился к горящему на мине фитилю и этим спас и корабль и своих товарищей.

После разговора с мичманом Антонов отправился в кубрик и, укладываясь спать, как будто успокоился. Но не думать о завтрашнем дне не мог. Долго ворочался и уснул тревожно и некрепко.

А Рябец выкурил на ночь еще одну цигарку, вспоминая, как он сам, много лет тому назад, пришел на флот таким же вот юнцом. И как в первый год службы на корабле посылали его любители пошутить — старослужащие матросы — на камбуз за жареными шпигатами[21]. Это был арсенал грубых шуток времен двадцатых годов, когда в ходу были такие словечки как «сачок», «салага» и другие «марсофлотские» обороты речи, о которых сейчас не имеют понятия молодые матросы.

На следующее утро Николай Антонов поднялся до побудки. Розовый рассвет еще только теплился на востоке, вахтенные поеживались от предутреннего холодка. На Антонова никто не обращал внимания, ведь у каждого свои заботы и дела, но Николаю казалось, что все только и смотрят на него. Знают, наверное, о том, что у него сегодня особенный день. Вчера мичман Рябец на прощание сказал ему, что первая мина, как и первая любовь, на всю жизнь останется в памяти человека. Какой-то будет сегодня его первая мина? Как пройдет траление?

А день начинался по-обыкновенному. Сразу же после завтрака тральщик снялся с якоря и перешел в заданный район. По команде с мостика поставили трал. Когда подсекли первую мину и она, отброшенная кильватерной струей, грузно покачиваясь, уплывала за кормой, Антонов ожидал, что вот сейчас ему прикажут идти на шлюпке. Но спустили шестерку, и на ней отправился мичман Рябец. оказалось, что с Антоновым должен пойти обеспечивающим командир боевой части лейтенант Рева. Но он был занят на мостике.

Вскоре затралили вторую мину, и Антонову теперь казалось, что о нем совершенно позабыли, что он сегодня лишний на корабле. Только уже в полдень, когда снова подсекли мину, на юте появился лейтенант Рева.

— Приготовиться, Антонов, сейчас идем с вами на шлюпке. Действуйте спокойно, разумно, так, как вас учили.

Шлюпка лихо отвалила от борта и ходко пошла к мине. Море лежало спокойное, и на гладкой поверхности его, как на отутюженной форменке матроса, не было ни одной складки. Когда до мины оставалось несколько метров, Антонов услышал, словно в тумане, глухой голос лейтенанта.

— Командуйте!

— Есть командовать! — отрепетовал[22] Антонов, поправляя бескозырку. От волнения щеки у него горели.

— Левая табань! — скомандовал Антонов, и гребцы развернули шлюпку кормой. Он делал все, что нужно было: снял руль, заспинную доску, положил на корму плетеный мат — вдруг шлюпка навалит на мину.

Шлюпка медленно приближалась к мине. Вытянув руки вперед, Антонов, не мигая, смотрел на нее. Сейчас он видел только ее одну — заросшую водорослями и буграми ракушек. Антонов тут же сосчитал: один, два, три… пять рогов — стало быть, это не наша, а немецкая. Мягко коснувшись корпуса мины, он легко повернул ее и схватился за скользкий рым.

— Патрон! — отрывисто произнес Антонов, отводя руку назад, и тотчас почувствовал в своей ладони жесткий прямоугольник заряда.

Роль подручного минера исполнял лейтенант Рева.

— Есть фитиль! — репетовал он, и на косом срезе шнура вспыхнула струйка огня.

Казалось, все шло гладко. Лишь изредка Антонов слышал за спиной сдержанный голос, почти шепот, лейтенанта: «Осторожнее!», «Не торопитесь!»

Потрескивал фитиль, поднимался над миной белесый дымок, когда Антонов радостно выдохнул: «Обе на воду!»

Потом «сушили весла», ждали, лежа на днище шлюпки, взрыва мины и через несколько минут подошли к борту тральщика.

Когда Антонов по шторм-трапу поднимался вслед за лейтенантом на корабль, у него был такой вид, словно ему, как адмиралу, сыграют сейчас захождение и выстроят почетный караул.

Но караула и музыки не было. Вытирая ветошью руки, подошел мичман Рябец, вопросительно поглядывая на лейтенанта. Антонов остановился, ожидая оценки своей работы. Теперь, после того как мина была взорвана и волнение осталось позади, Антонову уже казалось, что лейтенант Рева был слишком осторожен и чуть ли не трусил, когда шлюпка подошла к мине. Самодовольство сочилось из Антонова, как из мокрой швабры вода.

— Можно допустить к самостоятельной работе! — медленно, поправляя манжеты, сказал лейтенант встречавшему их Рябцу.

— Действовали вы правильно, — уже обращаясь к Антонову, продолжал лейтенант, — но небрежно, неосторожно. Надо с уважением относиться к мине. Она никаких вольностей и ошибок не прощает.

Нельзя сказать, чтобы Антонову понравилась такая оценка. Он покраснел и растерянно посмотрел на мичмана. Но и мичман не утешил его. Он снисходительно улыбался, и это как-то отрезвило Антонова. Взгляд мичмана как бы говорил: «Ну что же вы хотите от человека, впервые подрывавшего мину».

А вслух мичман Рябец сказал:

— Поздравляю, старшина! А огорчаться нечего. Многих минеров приходилось мне встречать. Одни ходили возле мины очень аккуратно, другие — лихо. А настоящий минер должен обращаться с минами смело и осторожно. Будешь теперь работать самостоятельно — не боги горшки обжигают!

Вечером в кубрике товарищи дружно поздравили Антонова, и он, удовлетворенный, уставший после шумного дня, быстро уснул. Спал крепко и не слышал, как переменился и задул с берега норд-ост, медленно раскачивая корабль.

Утром, когда Антонов вышел на верхнюю палубу, острый, сердитый ветер ударил в лицо. Он звенел в мачтах и надстройках, беспокойно метался по верхней палубе и прохладный, как ручей, забрался под форменную рубаху. Плотные облака стремительно, словно торпедные катера, шли по иссиня-черному небу. Хлопали, как выстрелы автомата, чехлы на шлюпках. Угрюмо поднимались, толкаясь о борт, холодные волны. Но тральщик рано утром снова вышел на минное поле.

Гулко и напряженно работали машины, справа и слева от тральщика в волнах ныряли, как дельфины, красные буи. На первом же галсе затралили мину. Она выскочила из воды взлохмаченная, в брызгах и пене, и тотчас же снова скрылась в волнах. И только потом появилась вновь, приплясывая и покачиваясь далеко за кормой.

— Гребцов на шлюпку! — раскатисто гаркнул боцман и подошел к Антонову.

— Штормом попахивает, старшина! Хотя барометр пока стоит!

Но Антонов ничего не ответил. Он наблюдал, как резво садились в шлюпку матросы. Гребцами всегда отбирали самых дисциплинированных, сильных и ловких. Рысью направился в шлюпку и сигнальщик Балашев. Антонов понимал, что без сигнальщика шлюпка отойти не может. И все же то, что Балашев идет вместе с ним в море, его неприятно поразило.

Антонов вспомнил день, когда он впервые встретился с Балашевым. На тральщике шла тогда приборка, и не успел Антонов сойти со сходни на палубу, как мимо него с дурашливым смехом и криком «полундра» пробежал стройный чернявый матрос. Он тащил за собой мокрую швабру и измазал начищенные до блеска ботинки Антонова.

— Надо же, ноги расставил! — проговорил матрос и остановился на почтительном расстоянии. Антонов собрался уже достойно ответить, но в это время появился дежурный офицер, и Антонову ничего не оставалось, как доложить о прибытии на корабль.

Через несколько дней Антонов снова встретился с этим матросом, но уже при других обстоятельствах. На корабельном комсомольском собрании шел крепкий разговор о сигнальщике Сергее Балашеве. Антонов узнал в нем того самого стройного чернявого матроса. На дворе стоял тогда март, самый капризный месяц на Черном море. Сигнальщики по-прежнему, заступая на ночную вахту, кутались в тулуп. А в тулупе и тепло и дремотно, и ришлось береговому посту несколько раз повторять позывные корабля. Выступил на собрании и Антонов. Он сказал, что не солидно комсомольцу на вахте бабочек ловить.

Садясь на место, Антонов отчетливо услышал злой голос Балашева:

— Надо же, без году неделя на корабле, а уже поучает. Посмотрим, как ты мины будешь тралить…

Об этом вспомнил и сейчас же позабыл Антонов. В море блуждала подсеченная мина, матросы и подручный минер в готовности сидели в шлюпке. Антонов еще раз проверил на поясе нож и в кармане спички.

Когда шлюпка отошла от корабля, снова налетел шквалистый ветер. Он защелкал ленточками бескозырок, бросил в лицо соленые брызги. И, как всегда, на волне Антонов почувствовал легкость и неустойчивость шлюпки. Но со шлюпкой Антонов управляться умел.

Тупо ударяясь носом о жесткую волну, шлюпка подходила к мине. Сегодня на море все выглядело иначе. Мина все время была в движении, она то появлялась на тугом гребне волны, вся обнажаясь, огромная и могучая, то словно тонула в распадке волн, и только черные рога ее выглядывали из белой пены. Антонов прикидывал, откуда бегут, обгоняя друг друга, кипучие валы, с какой силой дует непостоянный порывистый ветер.

Шлюпка неуклюже, кормою, приближалась к мине.

В самый последний момент, когда Антонов почти ухватился за рым, мина внезапно легко и быстро метнулась на гребень волны. Она, казалось, нависла над шлюпкой и вот-вот свалится на головы гребцов.

Антонов успел скомандовать: «Обе на воду!» — и втянул голову в плечи. Ожесточенно ударили весла, и шлюпка ускользнула из-под удара.

Антонов вытер рукавом испарину на лбу и посмотрел на гребцов. Они внимательно и напряженно следили за ним. Они верили ему.

Передохнув, Антонов снова приказал «табанить». Началось осторожное сближение. Вот-вот Антонов уже коснется рукою мины. Но в это мгновение она провалилась между волн, а шлюпка вздыбилась вверх, подхваченная встречной волной. Сейчас мина снизу своими мягкими свинцовыми рогами ударит о днище шлюпки. Конец! Антонов почувствовал, как струйка холода пробежала от лба к затылку.

— На воду! — отчаянно крикнул Антонов, и гребцы, словно опережая его команду, уже всем телом навалились на весла. Шлюпка за секунду до удара увернулась от мины.

И снова наступила пауза. Шумели тяжелые волны, и холодный ветер обдувал разгоряченную голову Антонова.

— Эх, Николай, Николай, — подумал Антонов. — Попал ты как черт в рукомойник! А ведь снова надо подходить к мине.

Он боролся с желанием вернуться на корабль. Он помнил, что такое возвращение — бегство — будет позором. И, пересилив себя, обратился к гребцам:

— Будем снова подходить!

В третий раз шлюпка упрямо направляется к мине. На сгибе правой руки Антонова висит подрывной патрон. Он, как солдатский котелок, держится на дужке из шкерта[23]. Этому научил Антонова мичман Рябец. Если нет возможности привязать патрон шкертом, надо его просто навесить — как бирку — на свинцовый рог.

Решительно гребут матросы. Приближается мина — круглая, верткая, неуловимая. Руки Антонов вытянул вперед, брызги волн заливают глаза, но в момент, когда шлюпка и мина выравнялись на волне и встали друг против друга, Антонов быстро ухватился за скользкое, холодное кольцо.

— Ну, кажись, держусь! — подумал Антонов и тут же услышал хрипловатый и поспешный голос сигнальщика Балашева:

— Товарищ старшина! На корабле сигнал — шлюпке возвратиться.

— Слышу! — ответил Антонов, прицеливаясь к мине. он крепко держался за рым, и шлюпку стало кружить вокруг мины. И ему казалось, что он держит в своих руках не холодное скользкое тело мины, а жизнь своих товарищей, сидящих вместе с ним в шлюпке. В какой-то момент Антонов словчился и, опустив с рукава патрон, набросил его на свинцовый рог.

— Зажечь шнур! — громко скомандовал он и, когда увидел дымок, облегченно вздохнул и оттолкнул мину от себя.

— Обе на воду! Навались, ребятки!

Затрещали весла, и шлюпка рванулась, как бегун со старта. А на мачте тральщика ветер настойчиво полоскал сигнал: «Шлюпке возвратиться!»

Когда отошли от мины на необходимое расстояние, Антонов скомандовал:

— Суши весла! Ложись!

Все улеглись под банки, на днище шлюпки, и молчали в напряженном ожидании. Антонов запомнил: в эти томительные минуты перед взрывом матросы всегда сосредоточенно молчат. А Николай, для которого считанные секунды тянулись удивительно долго, время от времени подымал голову над бортом, поглядывал: не сносит ли шлюпку к мине ветром и волной, и снова с нетерпением следил за секундной стрелкой на часах.

Вдруг шлюпку встряхнуло, гулкий удар прокатился над водой, и в небе завизжали осколки. Антонов приподнялся: высокий черно-белый столб воды и дыма, рассыпаясь, медленно падал в море.

Все оживились.

— Ну и здорово же рвется мина!

— Во как грохнуло! Надо же, — совсем по-мальчишески восторгаясь и доверчиво глядя на Антонова, говорил Балашев.

Снова, уже с шутками, взялись за весла. Споро гребли, а ветер все свежел, и шлюпку захлестывало волной, она чуть ли не черпала бортами воду.

Через двадцать минут Антонов стоял на покачивающейся палубе тральщика, и она казалась ему сейчас устойчивей твердого берега. Его сразу же вызвали на мостик.

Командир корабля, капитан-лейтенант Кулешов был в просоленном кожаном реглане, в походной выцветшей фуражке, на руках — заскорузлые перчатки с крагами, похожие на боксерские. Лицо его выражало ту спокойную уверенность, что всегда нравится матросам и которую они понимают так: на нашем корабле всегда все будет хорошо.

Когда Антонов появился на мостике, командир как-то внимательно и заинтересованно посмотрел на него.

— Что же это вы, старшина, не выполняете приказаний? Ведь был же сигнал шлюпке возвратиться!

Капитан-лейтенант как бы ругал его, и Антонов думал: «На корабле-то видели все мои маневры возле мины и, наверное, уже не надеялись на меня». Но по тону командира можно было понять, что он не очень сердится на Антонова.

— Разрешите, товарищ командир! — вдруг заговорил появившийся на мостике сигнальщик Балашев. — Это я виноват. Долго разбирал сигнал.

— Это «шлюпке возвратиться» разбирал? — иронически переспросил командир. Уж этот-то сигнал знали все матросы на корабле!

А Антонов удивленно посмотрел на Балашева.

— Нет, он вовремя доложил. Но я уже ухватился за рым и не мог оторваться от мины.

— Ну что же, будьте в следующий раз внимательнее, Антонов. Можете идти. А то, что вы довели дело до конца, — молодец!

Уже внизу на палубе Антонова догнал Рябец.

— Если бы вы только видели, товарищ мичман, что было! — только и сумел сказать Антонов.

— Ладно, пойдем покурим, старшина! — предложил Рябец и растянул свой резиновый кисет.

Когда же у обреза закурили и ветер подхватил пахучий дым, Рябец с удовольствием в голосе сказал:

— Вот это и была сегодня твоя первая мина, старшина!


Иван Гайдаенко ПОЛГРАДУСА

Он много избороздил морских дорог, плавал на многих судах, и всюду, где бы он ни служил, о нем отзывались, как о самом исправном, о самом смышленом и храбром матросе. Когда он стоял на руле, за кормой судна кильватерный след всегда был ровным, как линейка. Нужно было в штормовую погоду отремонтировать на верхушке мачты клотиковый фонарь, наладить порванную ветром антенну, поправить фал — туда отправлялся Василий Петрович.

Знают Василия и в торговом, и в военном флоте, знают его и на берегу. Знают «Василия-сигнала» и в морской пехоте как матроса с широкой душой и горячим сердцем. Кто не знает его по имени, тот, наверное, знает его в лицо. Кто забыл о нем, тот вспомнит его сейчас, кто никогда не встречался с ним, тот, вероятно, слышал о нем от товарищей.

С первых дней войны Василий Петрович плавал на «Дагестане», был ранен и лежал в госпитале. Оттуда он добровольно пошел в бригаду морской пехоты и защищал Одессу. Позже его встречали под Севастополем и в Новороссийске. На его теле прибавилось рубцов и шрамов, но по-прежнему не было ни одной татуировки. Привыкший к зыбкой палубе, он и на берегу ходил вразвалку, чуть покачиваясь, но никогда не держал в зубах заморскую трубку, отдавая предпочтение мундштучным папиросам.

Еще много раз после Одессы лежал он в госпитале, и много медсестер осторожно брали его холодные руки и, вздыхая, считали удары сердца. Сколько раз он знакомился с врачами после того, как врачи уже хорошо были знакомы с ним. И каждое первое его знакомство начиналось всегда с вопроса: «Смогу ли я теперь плавать?»

Кто любил море с берега, тот не понимал зова морской души и отвечал ласково:

— Постараемся, голубчик, только полежи спокойно, иначе ты и ходить не сможешь, не то что плавать.

Это обжигало матросское сердце.

А кто из людей в белых халатах знал, о чем думает моряк, понимал, что его мысли витают где-то над морем, над родной стихией, тот отвечал грубовато, как мог ответить добрый старый боцман:

— Ну что ты, дружище, плавать… Ты еще летать сможешь. У тебя сердце, как пароходный винт, молотит, а нервы — что якорная цепь. Выдержишь.

Василий открывал глаза, улыбка радости появлялась на его пересохших губах. Эти слова придавали ему силы, лечили раны лучше всяких лекарств.

Он выдержал. Из последнего госпиталя Василия Петровича демобилизовали, и первый день мира он встретил в отделе кадров Черноморского пароходства, где ему была известна каждая дверная ручка, знакомо каждое слово. А люди — близкие, родные люди! Он всех их помнил, словно расстался с ними вчера. И они помнили его, приветливо ему улыбались, поздравляли, расспрашивали о планах, о судьбах других моряков. Много было радости в тот день, но немало услышал Василий и печальных вестей.

В тот памятный день он встретил многих друзей, слыша от них одно и то же счастливое восклицание:

— Василий!.. Жив… А мне говорили…

Мало ли что говорили в те суровые годы. Но сколько раз слухи опровергала жизнь, сколько раз она оказывалась сильнее смерти и побеждала!

— А где Иван Еремеев? — спрашивал Василий своих товарищей.

— Служит на эсминце, гвардеец, два ордена получил, — рассказывали друзья.

— А что с Афанасием Саввичем?

Матросы мрачнели, отводили глаза в сторону, они не хотели произносить горькое слово в первый счастливый день мира. Они молчали. И это молчание было красноречивее слов.

На другой день Василий Петрович получил назначение на судно. В путевке отдела кадров предписывалось: «Капитану парохода «Брянск» И. И. Рябинину. В Ваше распоряжение направляется такой-то в качестве матроса первого класса». После всех военных лет эта бумажка являлась для него путевкой в трудовые мирные будни.

Он шел по Приморскому бульвару и видел, как качаются тени каштановых листьев, как машут ему пестрые головки цветков, и солнечные блики, отраженные гладью бухты, играют на бортах кораблей. Он глядел, глядел на синюю даль родного моря, на ровную линию горизонта, на желтые берега.

— Скоро, скоро, — шептал он. Ему хотелось протянуть руку с развернутой путевкой в сторону моря и сказать: «Не веришь встрече — смотри!»

Всякие бывают люди в белых халатах. Порой они спасают человеку жизнь, заботятся о его здоровье и лечат его сердце, не понимая, что лучшее лекарство для сердца моряка — море, осуществление его заветной мечты. Они не знают, что от разлуки нет препаратов, кроме встречи, они не всегда понимают широкую морскую душу.

Не понял и хирург. Он долго осматривал Василия, ощупывал рубцы шрамов, советовался с другими врачами и написал в медицинском свидетельстве: «Необходима операция».

— Что вы смотрите на кости, доктор, — упрекал его матрос, — смотрите на сердце, здоровое ведь. Я воевал в таком состоянии.

— Молодой человек, — отвечал ему врач, — теперь война закончилась, и наш долг вас капитально отремонтировать.

— Дорогой доктор, — не унимался Василий, — уверяю вас: я не нуждаюсь даже в текущем ремонте! У меня столько сил! Давайте я вас обниму — почувствуете.

У Василия еще болела правая ключица, но он широко развел свои крепкие руки, собираясь заключить медика в объятия.

— Молодой человек! — строго воскликнул хирург, останавливая рукой Василия Петровича.

Матрос ушел, не попрощавшись с врачом. Он шел задумчивый и грустный. А море сверкало серебряной рябью, оно звало его на свои просторы, манило, и Василий боялся взглянуть на него. Только поднявшись по трапу на судно и увидев вокруг прозрачную звонкую воду, он услышал, что море тоже радуется встрече с ним. Оно будто говорило ему. «Ну, вот и встретились, и никто нас больше не разлучит».

Матрос не явился к капитану. Он отыскал судового врача. «Этот поймет», — подумал Василий и рассказал ему о своих путях-дорогах. Доктор выслушал, положил медицинское свидетельство в папку и спрятал его в шкаф. Василию показалось, что судовой медик закрыл в шкаф не бумажку, а самую разлуку, забрал и закрыл то, что угнетало его, стояло преградой на его пути.

— Я понимаю вас, — сказал врач, подавая ему руку, — ничего страшного. Поплаваем — увидим.

— Спасибо, доктор! — горячо поблагодарил матрос, с силой пожимая руку врача.

Повернувшись, он привычно побежал по трапу наверх, дробно стуча о звонкие железные ступеньки.

Через несколько дней «Брянск» уходил в далекий рейс. На верхнем открытом мостике у штурвала стоял Василий. Он часто поглядывал на берег. На причале среди провожающих была и его Алена. Рядом с ней, держась за руку матери, стояла белокурая, кудрявая Оксана. Она не переставая помахивала ручонкой, а ее пытливые глазки не знали, на чем остановиться, столько здесь было для них неизвестного, интересного. Свежий игривый зюйд-вест шевелил волосы Алены и развевал в ее руках голубой платок, с которым в какой уже раз она провожает мужа. Когда Алена встречалась взглядом с Василием, она слегка кивала ему головой, шевелила губами, и на ее добром, задумчивом лице рождалась счастливая улыбка.

«Брянск» развернулся и плавно пошел к маячным воротам. Матрос не мог больше видеть ни замедленных взмахов руки своей дочери, ни голубого платка жены. А Алена и Оксана все стояли на краю причала и глядели на широкую корму корабля, на белый пенистый след, на красный, развернутый ветром флаг.

Вскоре скрылись родные берега. Сердца, встревоженные расставанием, успокоились и стали ждать далекой встречи. Началась строго размеренная судовая жизнь — вахты, занятия, отдых.

Как и прежде, каждые сутки Василий должен был стоять две четырехчасовые вахты на руле, а судно — по-прежнему повиноваться его умелым рукам.

На первой же вахте, при приеме штурвала из рук сменяемого матроса, Василий заметил по картушке компаса, что судно отклонилось на полградуса влево. Он быстро переложил руль вправо и поставил судно на заданный курс. Вахтенный штурман, заметив, что корабль рыскнул вправо, спросил матроса:

— Сколько вы держите?

— Сорок три градуса, — ответил рулевой. Такой же курс держал и его предшественник.

— А сейчас сколько?

— Сорок три, — повторил Василий.

Помощник взглянул на кильватерную линию. Она вдали шла ровной и вдруг чуть повернула вправо и снова потянулась ровно, под линейку. «В чем же дело? — спросил себя штурман. — Судно взяло правее, а курс рулевой держит верно».

— Точно сорок три? — еще раз переспросил он Василия.

— Точно сорок три, — четко повторил рулевой.

Вахтенный непонимающе повел плечами. «Может быть, сменившийся рулевой держал неверно», — подумал он. С этой мыслью он взобрался на верхний мостик, чтобы проверить курс по главному компасу.

Штурман знал, что разница показаний между путевым и главным компасом плюс два градуса. «Если рулевой держит сорок три, — подумал помощник, — значит, на главном компасе сорок пять градусов». Каково же было его недоумение, когда он увидел, что курсовая черта главного компаса стоит не на сорока пяти, а на сорока пяти с половиной.

— Как сейчас? — резко спросил по переговорной трубе штурман.

— На курсе, — спокойно ответил Василий.

— Что вы мне очки втираете! — крикнул помощник. — Сколько сейчас?

Помощник был молодой, и, может быть, поэтому в нем не было еще морского спокойствия и выдержки, присущих бывалым морякам.

— Сорок три! — невозмутимо ответил Василий, хотя его лицо стало красным, и он почувствовал, что ему жарко.

— Научитесь считать! — уже спокойнее сказал помощник. — Возьмите полградуса влево!

— Есть, пол влево! — приглушенно повторил команду рулевой и повернул штурвал. Василий дрожал от незаслуженной обиды, а сердце билось учащенно, громко.

— Так держать! — послышался голос штурмана.

— Есть, сорок два с половиной! — доложил рулевой новое показание путевого компаса.

— Как сорок два?! — опять загорячился штурман.

Главный компас теперь показывал сорок пять градусов, а путевой сорок два с половиной. Поправка равнялась плюс два с половиной.

— Не может быть! — злился штурман. — Черт знает что… Так держать!

— Есть, так держать!

Постояв несколько минут над главным компасом, помощник спустился на ходовой мостик и сам взглянул на картушку путевого компаса. Убедившись, что там действительно сорок два с половиной, он в недоумении выругался:

— Фу-ты, какая чертовщина!

Наступило долгое молчание. Штурман расхаживал по мостику и, вглядываясь в тихое море, раздумывал: «Полградуса — погрешность небольшая, на 120 миль она может дать одну милю отклонения, но время-то сейчас какое? Судам приходится ходить узкими фарватерами, где полградуса играют значительную роль. При такой погрешности рулевой за один час может отклониться на 150 метров от курса». Штурман ходил по мостику, высчитывая отклонения, а Василий, хотя и таил в себе обиду, но все же искал причину неувязки с курсом. «Может быть, мне передали курс сорок два с половиной, а я плохо расслышал, — думал он, — а может, я забыл и перепутал что-нибудь? Ведь целых три года не стоял на руле».

— Вы где-нибудь плавали рулевым? — обратился к матросу штурман.

Василию очень хотелось оборвать помощника, который без году неделю плавает, а задает ему, Василию-сигналу, выросшему на море, такие унизительные вопросы, но он сдержался.

— Немножко приходилось, — с колкой усмешкой проговорил матрос.

Отстояв свой первый час у штурвала, Василий был сменен напарником по вахте. Сдавая ему рулевое управление, Василий Петрович сообщил курс.

— Сорок два с половиной! — сказал он и отошел в сторону.

— Есть! — повторил напарник курс и, взглянув на компас, спохватился: — Как сорок два с половиной? Ты же держишь сорок три?

Вахтенный помощник обернулся, с укором поглядел на Василия. «Запутался, а чтобы не ударить лицом в грязь — меня обманул», — подумал штурман.

— Вы, наверное, считаете по-дедовски, на руках у вас пальцев не хватило, а ботинки сбрасывать неудобно, и меня с толку сбили.

Василий покраснел и ушел с мостика на палубу.

Через час он вернулся к штурвалу и опять заметил, что судно мгновенно рыскнуло на полградуса влево и остановилось. «А может быть, это компасная картушка рыскает, а не судно?» — Подумал Василий и стал обыскивать себя — нет ли при нем чего-нибудь железного. Но в карманах никаких металлических вещей не было. «А может, у меня после контузии с глазами что-то неладное случилось?» — мысленно спросил себя рулевой. Он вспомнил свое медицинское свидетельство, там было написано: «Зрение в норме».

Не восстанавливая судно на сорок третий градус, он держал его на сорок втором с половиной. Прошло полчаса. Помощник опять поднялся на верхний мостик и проверил курс.

— Как сейчас? — спросил он рулевого.

Василий немного замялся. Ему не хотелось врать, но чтобы не подорвать окончательно свой престиж, он сказал неправду, вернее, не сообщил помощнику того, что видел.

— На курсе сорок три.

— Так держать! — Есть!

Курсовая черта спокойно стояла на сорока двух с половиной, а судно шло прежним заданным курсом.

Сменившись с вахты, матрос не пошел ужинать. Он закрылся в своей каюте и загрустил. «Не слушается меня судно, против меня сам компас. Неужели больше мне не придется плавать?» Он долго не мог уснуть, а в четыре часа утра снова разбудили на вахту, и опять начались неприятности со злополучными градусами.

Василий долго изучал странное явление, по так и не мог определить, кто же в этом виноват — судно, компас или его глаза. Он стал опасаться за свое зрение, предполагая, что оно его подводит.

От переживаний Василий изменился в лице. Он стал замкнутым, ходил угрюмый, задумчивый. Ему очень не хотелось расставаться с морем, но зрение…

Много за рейс менялось курсов, много раз штурманы брали поправку на девиацию, много раз сверяли главный и путевой компасы, а у Василия Петровича ничего не изменялось — у него все время не хватало до заданного курса полградуса. Но он приспособился, каждый раз от принятого курса отбрасывал полградуса, и судно по главному компасу держалось всегда точно на курсе. Только стоящий с ним вахту штурман по-прежнему относился к Василию с недоверием.

Часто с мостика капитан любовался кильватерной линией, которая ровной лентой, без единой извилины тянулась далеко за кормой и скрывалась за горизонтом. Иван Иванович раньше никогда не плавал с Василием, но слыхал о нем много хорошего. «Молодец! — мысленно хвалил его капитан. — Высокий класс мастерства. С таким рулевым погрешностей в курсе не будет». Он иногда подзывал кого-нибудь из матросов и тихо, чтобы не слышал Василий, говорил, показывая на след кильватерной струи:

— Смотрите, учитесь, как нужно держать судно на курсе.

Иван Иванович любил точность и придерживался ее во всем. «Моряк без точности, что судно без руля», — часто говаривал он. Все мореходные инструменты — от хронометра до секундомера — у него всегда были точно выверены. Разность показаний путевого и главного компаса точно определены и зафиксированы в таблице. Девиация регулярно уничтожалась и чаще обычного определялась со скрупулезной точностью.

Прокладывая курсы судна, он старался поточнее брать поправки, учитывая все, что могло в самой незначительной степени влиять на направление движения корабля. И он в любую погоду приводил судно к намеченной на карте точке. Поэтому Иван Иванович радовался, что на «Брянске» появился отличный рулевой, его единомышленник в отношении точности.

Вопреки высокому мнению капитана штурманы были далеко не в восторге от Василия. То, что он вел хорошо судно, этого они не отрицали, но считали его невнимательным во время сдачи и приема вахты. Они имели на это основания.

Полностью осведомленный штурманами о странностях нового рулевого, Иван Иванович решил побеседовать с Василием. Выбрав время, он стал в рулевой рубке рядом с матросом и разговорился с ним по душам. Незаметно поглядывая на картушку компаса, капитан убедился, что рулевой держит курсовую черту на полградуса левее компасного курса.

— А как у вас со зрением, Василий Петрович? — спросил матроса капитан.

Василий вздрогнул. Больше всего он боялся этого вопроса.

— Врачи говорили — нормальное, — неуверенно ответил он.

После разговора с Василием капитан побеседовал с судовым врачом, посмотрел медицинское заключение и, вернувшись на мостик, долго глядел на ровный-ровный кильватерный след, оставляемый судном, он любовался мастерством матроса.

Вечером, когда Василий сменился с вахты и сидел в своей каюте, его вызвали к капитану.

В каюте Ивана Ивановича собрались все штурманы, и это заставило Василия сжаться и ждать приговора.

— Садись, Василий Петрович! — сказал капитан, усаживая матроса рядом с собой.

Все смотрели на рулевого, и в их глазах Василий видел дружескую теплоту.

— Что же ты молчишь, дорогой? — обратился к Василию капитан. — Мучаешься и не знаешь, почему компас врет на полградуса. У тебя же осколки в груди. А железо, как известно, влияет на магнитные стрелки.

Василий молча посмотрел на капитана, и в глазах его вспыхнул огонек радости.

Капитан обратился к штурманам:

— На вахте Василия Петровича учитывайте дополнительную девиацию — остовая полградуса.

— Есть! — ответили штурманы и сдержанно заулыбались.

— А плавать, Василий Петрович, ты будешь, — продолжал капитан, — вернемся из рейса, хирурги уничтожат твою девиацию, и снова в рейс.

От счастья, большого счастья Василию хотелось обнять капитана и штурманов, он почувствовал, как теплые слезы радости заволакивают его глаза, и тихо проговорил:

— Есть!

И выбежал из каюты.


Александр Штейн ПИСЬМО

И еще извините за петушки и закорючки: пишу левой рукой по причине хорошо вам известной и от меня не зависящей. Однако и зайца можно научить зажигать спички, а тем более человек, и особенно матрос, способен заиметь навык ко всему. Полагаю, что при сноровке еще месяц-два — и буду орудовать, как левша от рождения.

Не скрою от вас, товарищ капитан-лейтенант, поскольку вы всегда проявляли ко мне чуткость, что я покинул вверенный вам корабль с чувством горького разочарования, несмотря на добрые пожелания лично ваши, а также всей команды. На моем лице, возможно, вы не помните, играла лихая, молодецкая усмешка, но не верьте этому, это был обман и сплошной театр. Барометр у меня упал в те минуты ниже нуля, и это понятно: ведь корабль есть корабль, и моряк есть моряк, и с кем он смерть видел в течение свыше трех с половиной лет, с тем ему прощаться надо иметь большую выдержку. Поймите, товарищ капитан-лейтенант, как обидно уходить с корабля, когда уже сбылось то, о чем думали-говорили всю войну, — воевать в берлоге зверя и наносить зверю последний смертельный удар. Думаю, что вы поймете меня без слов.

Катер отошел от трапа, потянулся за кормой красавец бурун, и я глянул на бурун и подумал — был, дескать, старшина первой статьи, командир орудийного расчета, кавалер ордена Красной Звезды, медалей Ушакова, «За отвагу» и «За оборону Ленинграда», не последний, как вы сами подчеркивали, балтиец, о каковом писали в газете «Красный Балтийский флот», не говорю уже о многотиражке (дважды печаталось фото, один раз групповое, другой — индивидуальный фотоэтюд). А теперь я есть гражданское лицо, к которому и комендантский патруль захочешь — не придерется, хоть и ходишь ты не по форме, пуговицы не надраены, фуражка набок — патруля это не касается… Но это так, между прочим, я и в гражданской форме буду как в строю ходить…


Дорога с корабля была длинная, с четырьмя пересадками, так что временисвободного было много и простору для души хватило с излишком. Видя в окно, как проносятся мимо телеграфные столбы, и слушая стук колес, дальше и дальше увозивших меня от синих волн моря и друзей-товарищей, не раз вспоминал я нашу боевую жизнь с ее незабываемыми эпизодами. И как мы в последний раз «раму» сбили, и как соляр от фашистской подводной лодки наблюдали, и как мокрого немца в шлюпку тащили, и как мы протяжные песни исполняли. И я думал, глядя на телеграфные столбы, что про «Вечер на рейде» надо забыть, поскольку пустой рукав есть пустой рукав, хотя где-то читал книжку, что один чудак играл ногами на пианино. Но ведь в книге и не такой цирк можно нарисовать, была бы охота, а я лично думаю, что мне на баяне играть больше не судьба. Играть так, как играл первым номером в дивизионе, — не сумею, а хуже — не хочу…

Не серчайте, товарищ капитан-лейтенант, что я излагаю длинно, и вам, верно, недосуг разбираться, но душа требует излиться, и именно сейчас, в светлые дни Победы, и именно вам, понимавшему меня с полуслова, как я понимал с полуслова ваши мысли и приказания. Пишу — и будто я снова с вами, на вверенном вам корабле. Скажу, что сердце мое щемит и будет щемить тоской о корабле, который был, есть и будет родным домом для моряка, куда бы его послевоенная обстановка не закинула. А тут еще, в дороге, прибавилась довольно неприятная причина, на каковую сейчас, быть может, и не обратил бы внимания, но в тот психологический момент попортившая настроение. Сейчас вам изложу, как все было.

Люди едут как люди — иногда поругаются, конечно: там полки не поделили, там долго умывальник занимают или, к примеру, кто-то открыл окно, не спросясь желания пассажиров, среди которых имеются незакаленные и на четвертый год войны боятся насморка. Словом, люди развлекаются как могут, и дорога от этого короче. А я еду, как турецкий святой, будто вся эта интересная суета жизни проходит мимо меня стороной. Мыться — мне уступают очередь, ложиться спать — сосед средних лет предлагает мне свое, правда, бесплацкартное, но нижнее место, словно я хворый и подняться на третий ярус не могу. И вовсе взяла меня злость, как одна старушечка, божий цветочек, начала надо мною причитать, будто я не живая личность, а покойник и лежу, сложив руки, в крашеном гробу. «Опомнитесь, мамаша, — сказал я ей холодным голосом. — Я о себе лучшего мнения, чем вы с первого раза думаете. Для меня, говорю, одна рука, что для другого дурака три. Видать, мамаша, что вы в боях не участвовали, раз слезы льете из-за ерунды». Тут многие пассажиры, надо сказать, крепко пристыдили старушку, не раскусившую характер моряка, который в огне не тонет и в воде не горит, как, понятно, в шутку заметил один с верхней полки. А что касается дамочки средних лет, то она вежливо, но с большим почтением попросила меня рассказать какие-либо героические эпизоды. Сперва я не хотел, скромность не позволяла, а потом, слово за словом, увлекся и даже, кажется, чуток потравил лишку. Отношение ко мне стало вполне нормальное, и дамочка больше не проявляла ко мне жалость, а улеглась на свое место, что и требовалось доказать. Я же, как здоровый человек, полез на верхотуру.

Наш состав тянул мощный паровоз, скорость была приличная, телеграфные столбы, знай, мелькают, на станциях и полустанках горит свет, как будто нет войны и нет затемнения — сейчас к этому привыкли, а тогда мне, как фронтовику, все это было в диковинку, и электрический свет казался похожим на призрачную иллюминацию и заставлял думать о будущей жизни и волноваться — надеюсь, ясно, почему.

Вы еще шутили, товарищ капитан-лейтенант, что на любом корабле военно-морская почта никогда меня не обходила и что касается писем, то я их получал разных форматов в течение всей войны. И когда бы ни возвращались мы в базу с операции, всегда ждала меня ласка и привет от мамы моей и сестренки Надюши, а больше всего — от Груши Писаревой, исключительно красивой и умной девушки, знакомство с каковой началось у меня с детских лет, когда вместе ходили по грибы, и оформилось перед уходом на флот в виде жениха и невесты.

Письма она мне писала, как на службу, по два в неделю, где клялась в верности и беззаветной любви навечно, сколько бы война ни протянулась. Я отвечал ей тем же и, сходя на берег, никогда ничего себе не позволял, это ребята могут подтвердить. И вот теперь встал передо мной как бы роковой вопрос: что делать? как поступать в смысле дальнейшей личной жизни? Не то, чтобы я опасался своей внешности: что может отшатнуться от меня Груша, не было этого у меня даже в мыслях. Адмирал Нельсон, товарищ капитан-лейтенант, тоже был без руки и, несмотря на это, подкосил Наполеона под Трафальгаром, а в личной жизни пользовался взаимностью и больше того — страстной любовью тоже не последней красавицы, это подлинно известно из кинопостановки. И Груша также, а пожалуй, что и сильней той красавицы, будет любить меня всем сердцем, за это могу вторую руку отдать, уверен в Груше, как в себе. Другое меня томило, товарищ капитан-лейтенант, а именно, что она может меня пожалеть, чего я, понятно, не выношу. Если она меня пожалеет — все! Тогда личной жизни, товарищ капитан-лейтенант, не будет, не на того напали…

И я принял решение — к Груше Писаревой не являться, выжечь в себе, пусть с душевною болью, любовь к ней и жить в дальнейшем холостым, замыкаясь на маму и сестру, которым с их глубоко родственными чувствами я никогда в тягость не буду, даже если бы воротился не только без руки, а глухой и слепой.

С этим конкретным решением я и переступил порог родного дома и был встречен всем, что полагается при встрече вернувшегося с фронта родного сына и брата, а именно — теплой лаской, пирогами, слезами радости и так далее.

Набилось в дом народу видимо-невидимо — тут и соседи, и сватья, и дядьки, и мальчишки, и дедка Антон Иванович, крестный мой отец, знаменитый старик, все шумят, все галдят, все лобызаются — словом, поднялся такой кавардак, что не разберешься… Понятно, делают вид, что пустого рукава моего не замечают, что мне очень понравилось, а больше отдают должное моим высоким правительственным наградам. Между прочим, дедка Ан тон Иванович глаз не сводит именно с медали «За отвагу» и все в нее тычет пальцем. «Это, — говорит, — поощрение, это да. Тут, — говорит, — ясно написано, за что ты ее получил — за отвагу, вроде, — говорит, — солдатский паспорт, объяснять не надо». Интересный, в общем, старик. Считает себя ухажером, несмотря, что лет ему, как он говорит, пятьдесят с гаком, а гаку, между нами говоря, еще на двадцать четыре.

Отшучиваюсь я, отвечаю на разные вопросы, народ у нас в деревне до военного дела любопытный. И вдруг, чувствую, сердце мое стынет, леденеет — появляется в дверях Груша, писаная красавица, узнала, видно, что я приехал да к ней в окно не стукнул… В скобках отвечу — такой у нас был уговор в письмах: живой ворочусь, перво-наперво стучу ей в окошко три раза условным кодом.

Стоит моя любимая Груша в дверях, лицом бледная, ни жива ни мертва. Сразу стало в избе тихо, расступились все, думают, я брошусь к ней и все будет как положено при встрече жениха и невесты. Но я подавляю в себе все как есть, никто ведь, кроме меня лично, не слышит, как бьется мое сердце, чуть киваю ей головой — ноль внимания и фунт презрения. Затем повертываюсь к дедку Антону Ивановичу и завожу с ним пустой разговор. Ясно, всем стало не по себе, так да не так, ничего не понимают, а Груша Писарева постояла-постояла, да потом как всхлипнет, да как рванет дверь, чуть с петель не сорвала — и нет Груши Писаревой.

Я достаю зажигалку, выбиваю огонек, закуриваю, рука немного дрожит от глубоких переживаний, а тут мамаша мне тихо указывает, что поступок неправильный с моей стороны, так как Груша вела себя благородно и заслуживает лучшего обращения. Но я делаю вид, что медведь мне на ухо наступил, ничего не слышу и перехожу к следующему вопросу повестки дня — положению в колхозе. Ну, в колхозе все обстоит справно, товарищ капитан-лейтенант, грех обижаться на женщин, которые за войну показали свою полную сознательность и помогли в победоносном завершении немало. И дедка Антон Иваныч говорит, что лично мне не надо беспокоиться ни о чем, кусок хлеба для меня всегда найдется, как для инвалида Великой Отечественной войны, и даже, если потребуется, за свой счет может колхоз отправить меня в район, в дом отдыха. После этого заявления я допустил известную невыдержанность, а именно — чуть не выгнал дедку, не стерпев оскорбления. Слава богу, у матроса на плечах есть голова, а не кочан капусты, и матрос себе кусок хлеба как-нибудь заработает самостоятельно, без дармовщинки и обидных подпорок. Душа во мне закипела, товарищ капитан-лейтенант, но меня все стали утешать, замечая, что я очень нервный в результате военных действий, и думая, что малость перебрал горючего по случаю торжества приезда. Но они ошиблись — мой гнев был вызван не нервами или тем более вином, а обидой, что меня приняли не за того, какой я есть. Жалейте, говорю, что я не до конца на войне побыл и что адмиралу Деницу со мной не довелось встретиться, а больше, говорю, ни о чем не жалейте. Жалость, говорю, военно-морским уставом не предусмотрена.

Эту ночь я провел неспокойно, курил без передышки, луна еще в окно все заглядывала, интересовалась, да кто-то под окнами ходил, словно прислушивался. Думаю, что это была Груша — шаги легкие, девичьи. Сердце у меня сжималось, но я проявлял характер и гордость и на шаги не вышел. Чтобы забыться, я стал думать на различные приятные темы, а именно, под какими широтами воюет наш корабль и идет ли он курсом вест за Кенигсберг и Пиллау, в другие военно-морские берлоги фашистского зверя. Жаль, товарищ капитан-лейтенант, что у меня вышла вынужденная посадка, как выразился в госпитале один летчик, и не пришлось мне с вами участвовать в этих дух захватывающих мероприятиях. Но знайте, что я был мысленно и всей душой с вами и больше ни с кем. Понятно, когда я пишу «с вами», я подразумеваю наш корабль в целом.

Утром заявился обратно крестный, дедка Антон Иваныч, сообщил, что имеет поручение ко мне от общества. Снова повторяю, что если насчет куска хлеба на дармовщинку, то полный назад, я за себя, несмотря на всю дисциплинированность, не отвечаю. Тут дедка отвечает, что довольно дурака валять, я его не так понял давеча, и общество желает со мной посоветоваться о колхозных делах, ведь я человек бывалый, опять-таки человек с Балтики, кавалер наград, выявивший себя как верный сын Родины и гордость колхоза, а в колхозе все больше женский пол, еще во многом наивный и непонимающий. Ну, это другой рисунок, здесь я всей душой, пожалуйста. Поговорили по всем статьям, дедка ушел довольный. Только затворилась за ним дверь — стук. Соседка пришла. Сын у нее в госпитале, как, спрашивает, навести справки. Опять стук — другая соседка: насчет пенсии. Так до вечера и ходили. А вечером пришел ко мне колхозный счетовод, чтобы я воздействовал на его вредную невесту, — отказывается выходить замуж в силу того, что он не был в действующей армии, а его не брали, несмотря на шесть заявлений в райвоенкомат, по причине плохого зрения. Позвольте, говорю, я в конце концов не адвокат, а всего лишь простой рядовой моряк. Вот именно, говорит, моряк, к адвокату бы я сам с таким деликатным делом не пошел, а ваш авторитет фронтовика только ее и сможет подавить. Ладно, пусть так. Из чего я делаю вывод, товарищ капитан-лейтенант, что морская форма свое берет всюду, она играет в самом глубоком тылу, где и моря, может, в глаза не видели, а не то, что военно-морского корабля. Это надо понимать теперь всем, кто будет демобилизоваться и сходить с корабля, — пусть держатся не как лично Петров или Иванов, а именно как представители Краснознаменной Балтики. Извините, что пишу вам это, вы лучше меня знаете. И пусть имеют большую подготовку и ориентировку, в частности по международному положению, поскольку меня, например, с последним прямо-таки заездили, задают вопросы вплоть до положения в Аргентине, Сирии и Ливане, не ответишь — уронишь флотский авторитет.

И вот, товарищ капитан-лейтенант, я приближаюсь к цели моего письма — не главной цели, но весьма существенной. Извините, сделал кляксу по непривычке писать левой рукой, к тому же отвлекает Груша Писарева, она ходит день-деньской вокруг дома, а войти не смеет, не знает, что я ей скажу. Видно, любит она меня беззаветно вопреки всему, и я отвечаю ей тем же, то есть тайной любовью, но боюсь, товарищ капитан-лейтенант, ее жалости, и гордость моя не позволяет с ней объясниться.

В силу изложенного прошу вас, товарищ капитан-лейтенант, ответить на следующие вопросы:

1. Где можно достать литературу по сельскому хозяйству, необходимую мне для работы над собой? Нельзя ли воздействовать на наших шефов из Ленинграда — пусть пришлют бывшему подшефному.

2. Как мне связаться с лицами старших возрастов нашего дивизиона, а также с ранеными, находящимися в базовом госпитале, на предмет приглашения их в наш колхоз, если у них другого нет, — нашему колхозу нужны умелые руки во всех отраслях, начиная от сапожничанья до трактористов.

3. Каково международное положение на сегодняшний день?

4. Как живут ребята в «берлоге»?

5. Правильно ли я поступаю в личной жизни, и в случае, если считать неправильно, — почему?

Надеюсь получить от вас письмо, товарищ капитан-лейтенант, от этого зависит многое в моих поступках. Пишите прямо на имя председателя колхоза «Путь к победе». Председатель колхоза — это я. Несмотря на все мои отказы, выбран и работаю.

С пламенным балтийским приветом, остаюсь

Сергунин Федор, старшина первой статьи.

Товарищ капитан-лейтенант! На вопрос номер пять отвечать не надо. Только что имел двухчасовой разговор с Грушей Писаревой, в итоге которого сегодня расписываемся как муж и жена, о чем извещаю вас и всех товарищей по славной военно-морской службе.

Остаюсь обратно

Сергунин Федор.


Константин Бадигин СЛУЧАЙ НА ЗАТОНУВШЕМ КОРАБЛЕ

Над морем летают чайки. Распластав крылья, они лениво кружат в воздухе, высматривая добычу. Иногда птицы смело садятся на странный корабль, неподвижно стоящий на море.

Они привыкли к этой безмолвной громаде, возникшей здесь в дни войны. Пронзительно гомоня, чайки усаживаются по закраинам палуб, влетают через разбитые иллюминаторы в пустые помещения, сидят на мачтах, на высоких надстройках.

Океанский лайнер «Меркурий» затонул на небольшой глубине, и море не поглотило корабль целиком. Несколько лет он, словно стальной остров, отражал натиск штормовых волн. Непогоды потрепали корабль: остались без стекол иллюминаторы, разбиты спасательные шлюпки, подвешенные на металлических балках, погнуты железные стойки и поручни трапов.

Мертво и пусто на заброшенном лайнере. Все ценное — дорогая мебель, ковры, картины, все, что было на верхних палубах, свезено на берег. И теперь бесчисленные каюты, обширные салоны и рестораны выглядят пустыми и жалкими. Но стальной корпус почти не тронула ржавчина.

И вот, наконец, корабль ожил. Веселые моряки заполнили каюты «люкс». Ничего, что роскошные ванны и умывальники не действовали, зато каюты находились на верхней палубе и даже в шторм вода не попадала сюда.

Два раза в неделю из порта к «островитянам» приходил небольшой пароходик «Шустрый», привозил почту, пополнял запасы отряда и увозил на берег немногих счастливчиков. Дни в напряженной работе проходили незаметно. А вечером и ночью портовый маяк ехидно подмигивал морякам большим рубиновым глазом.

Шесть месяцев люди готовили огромный корабль к подъему. Круглые сутки стучала топорами боцманская команда. Сотни раз на дно моря спускались водолазы: на большие пробоины они ставили тяжелые пластыри, сотни мелких закрывали пробками и щитами.

Последние сутки пожилой усатый капитан-лейтенант провел без сна. Он сам спускался под воду, снова и снова осматривал каждую заплату на корпусе. Вконец измотавшись, едва держась на ногах, Фитилев разрешил генеральную откачку.

Лайнер медленно всплывал. Издали он был похож на огромное чудовище, изрыгающее воду. Вокруг него, точно покрытое белыми кружевами, пенилось море…

Двум матросам в чистых парусиновых робах, стоявшим на палубе корабля, все было знакомо и привычно. Близко наклоняясь друг к другу, они разговаривали под несмолкаемый грохот десятков мотопомп.

— Называется, глотнули свежего воздуха, понимаешь… Дышать нечем, — косясь на сизые облака выхлопных газов, говорил плечистый водолаз Петя Никитин. — Шуму, гаму… Окрест всех чаек распугали.

— А как ты д-думал? Ежели тысячи тонн водички за час откачивать требуется… Ш-шутка!.. Посмотри, ш-шлангов-то батя Фитилев распихал, — слегка заикаясь, ответил Зосима Фролов, друг-приятель Никитина. Он был небольшого роста, худощав и подвижен.

По бокам лайнера торчали, словно дула орудий, толстые гофрированные шланги. Содрогаясь от мощных усилий помп, они выбрасывали упругие пульсирующие фонтаны. Падая вниз, бурлящие потоки пенили воду. Море вокруг корабля кипело, как в огромном котле.

— Вот такие-то дела, друг! — выкрикнул Никитин в ухо товарищу. — Сегодня буду на берегу… Прямо с причала — в родильный. Вызываю медсестру, а она мне: «Поздравляю вас, товарищ Никитин, с рождением сына». Понимаешь?

— Почему именно сын?

— А почему бы и не сын?

— Пусть б-будет сын, не хочу спорить. — Фролов посмотрел на море, на небо. — Однако, д-друг, быть в-великому авралу… Небо, смотри… — показал он на черные штормовые тучи.

— Авось мимо пройдет, мне на берег надо. Пойдем вниз, глянем, как братки трудятся. Мы-то с тобой в ночь отработали.

Большую часть помещений корабля, как раз до кормовых трюмных отсеков, удалось осушить почти полностью. Десятки людей трудились, переставляя тяжелые мотопомпы, перетаскивая толстые, «крупнокалиберные» шланги. В кромешной темноте мелькали слабые огоньки «летучей мыши»: электрики только еще разматывали резиновые провода переносных ламп. Боцманская команда расчищала забитые илом и песком многочисленные переходы, ставила времянки взамен сгнивших деревянных лестниц. Работа шла споро, весело. Как не радоваться: всплывает судно, еще поднажать немного — и огромный корабль будет стоять в порту.

Никитин любил бродить в помещениях только что поднятого корабля. Ему казалось, что каждая закрытая дверь ограждает тайну. Хотелось ему открыть что-то важное, похороненное вместе с судном на дне моря. Во время этих экскурсий он старался представить себе трагедию, разыгравшуюся на корабле в последние минуты.

На нижних палубах сыро, грязно, скользко. Никитин и Фролов осторожно переставляли ноги, идя по узкому и захламленному коридору, останавливались у дверей, заглядывали в помещения.

Голоса людей терялись в лабиринте тесных и сырых коридоров, звучали глухо, как в подземелье. Трудно было представить себе, что в этом царстве мрака и сырости не так давно лежали ковры, сияли хрустальные люстры, носились, звеня посудой, официанты в белоснежных куртках, прохаживались разодетые пассажиры, раздавалась музыка…

— Зосим, а Зосим! — окликнул товарища Никитин. — Страшно как-то здесь, под водой и то лучше.

— Запашок! — потянув носом, согласился Фролов. — До печенок пробирает.

На одной из площадок им встретился инженер Тарасов. Обшаривая темноту карманным фонариком, он что-то искал, сверяясь с чертежом, наклеенным на картонку. Матросы с грохотом катили за ним сварочный аппарат.

Большинство дверей разбухло и не открывалось. В некоторых каютах дверей не осталось вовсе, иные были полуоткрыты.

— Номер двести восемнадцать, — разобрал Фролов, очистив грязь с белого эмалированного кружочка. — П-посмотрим.

Он потащил в каюту длинный шланг с электролампой. Там, где были когда-то деревянные, до блеска отполированные койки, покрытые белоснежным постельным бельем, теперь лежали на полу беспорядочные кучи хлама, покрытые пахучей слизью. В углу каюты из мокрого песка торчали ножки разломанных стульев. Вместо стекла в иллюминаторе толстая деревянная пробка с ржавым болтом посредине. С потолка и стен клочьями свисают куски отставшей краски, тонкими струйками бежит вода. Полочки, деревянные украшения разваливаются, как только прикоснешься к ним.

Из темноты послышался шорох, будто кто-то легонько царапался. Осветив дальний угол, водолазы увидели большого серого краба, копошившегося в мокром мусоре.

— Гадость, — поежившись, сказал Никитин. — Интересно, чем он питается?.. Иллюминаторы закрывали давно, недели три назад. Понимаешь?

В четвертом отсеке покрытые грязью мотористы налаживали помпу. Они торопились, стучали гаечными ключами, разгребали руками песок, тянули шланги.

— Ну, давай, Евсюков, — махнул рукой худощавый узколицый моторист Носенко.

Рыжий Евсюков нажал кнопку стартера. Мотор рявкнул и дробно застучал. Послышалось громкое чавканье, шланги стали засасывать воду.

— Петька, — услышал Никитин голос Зосимы, — сюда, брат, давай!.. Еще одну палубу осушили.

Никитин шагнул вперед. Перед глазами возник черный провал: лестницы не было. Водолазы спустились на руках.

На палубе заблестели большие лужи воды: здесь совсем сыро. Со всех сторон слышатся звуки падающих капель. Коридор забит кучами размокших книг, валяющихся в жидкой грязи. Книги расползаются под ногами, сапоги хлюпают, скользят в клейком месиве.

— Смотри! — схватил друга за руку Фролов. — Видишь?.. — Он поднял фонарь над головой.

Из кучи разорванных книг, обложек, скомканных листов торчали рыжие сапоги на шнуровке с позеленевшими петлями.

— Чуть не наступил, — выдохнул Петя, отскочив в сторону. — Давай свет сюда! Смотри, и здесь…

Еще несколько поворотов по узким коридорам — и водолазы вышли на широкую площадку, где находились служебные помещения. Огромный камбуз с электрическими печами и котлами. Медная посуда валяется на полу из метлахской плитки. На всех тарелках, сковородках и кастрюлях — слой серой слизи.

В обширной кладовке около камбуза — оцинкованные ящики, бутылки с соусами. Множество разнокалиберных консервных банок раскатилось по всем углам.

Сюда уже успел забраться краснощекий повар Заремба. Он сидел на корточках возле отобранных для кухни продуктов и с аппетитом облизывал ложку.

— Малиновое варенье, — сообщил он водолазам. — Вкусное.

— Спасибо, дорогой, ешь на здоровье, — сказал Фролов.

Дверь в холодильную камеру не поддавалась. Дернув за медную ручку, Фролов оторвал ее вместе с замком.

В буфете — десяток луженых моек из красной меди, множество шкафов, подъемные лифты. Пол усыпан осколками фарфоровой посуды; в мусоре — множество мельхиоровых кофейников, тысячи ножей, вилок, ложек. Много чайной и столовой посуды торчало по полкам. Петя увидел совершенно целый небольшой красивый чайничек зеленого цвета.

— На память Андрюшке, — сказал он, вытирая находку рукавом, — вместе чайком будем баловаться.

— Это какому Андрюшке? — поднял брови Фролов.

— Сыну, — отрезал Петя и посмотрел на часы. — Пойдем-ка, друг, пора мне на берег собираться.

Ровно в девятнадцать часов в каюте командира отряда появился встревоженный инженер Тарасов. Фитилев, стоя у стола, раскуривал трубку. Сапоги, ватная куртка, брюки и даже волосы — все у него было перепачкано серой липкой грязью.

— Что будем делать, товарищ капитан-лейтенант? — спросил Тарасов. — Всплытие идет медленно. Шторм скоро начнется, крупная зыбь неизбежна. Несколько ударов корпуса о грунт — и наши пластыри полетят к дьяволу.

Фитилев резко повернулся к инженеру.

— Но почему, черт возьми, судно не выравнивается? Что? По твоим расчетам к полудню корабль должен быть на ровном киле, с осадкой не больше десяти метров. Сейчас семь вечера, а осадка… Что?

Фитилев стал с ожесточением насасывать трубку.

— Нос девять, корма тринадцать с половиной метров, товарищ капитан-лейтенант, — уныло отозвался Тарасов, отмахиваясь от едкого махорочного дыма.

— А глубина поворотов фарватера всего десять метров… Что предлагаешь?

— Немедленно поставить судно в исходное положение.

— Затопить корабль? — привскочил Фитилев. — Нет, дорогой товарищ инженер, рано играть заупокойную. Бросить собаке под хвост столько труда! Нет! Раз вода не уходит, стало быть, есть где-то дырка, с которой мы с тобой, друг, еще не знакомы. Что?

Фитилев замолк. Трубка захрипела громче. Тарасов ждал, свесив набок голову. Он немного побаивался грубоватого, хотя справедливого командира отряда, бывшего водолазного старшину, не стеснявшегося другой раз добавить крепкое словцо.

— Повреждено днище. Что? — вдруг зарычал Фитилев, раскрыв красные, припухшие глаза. — Пробоина! Я ее, проклятую, ясно вижу. Должна быть пробоина. Найти и заделать! Послать лучших водолазов — Фролова и Никитина! Буксиры заказаны. К рассвету начнем движение в порт… Выполняйте. Немедленно!

Трубка Фитилева опять угрожающе захрипела. Оставшись один, он задумчиво покрутил усы, взял со стула замусоленный чертеж «Меркурия», включил электрическую лампочку и усердно принялся что-то мерить и подсчитывать.

— Выплывет, — сказал он, щелкнув пальцами. — Расчеты мои хоть в Академию наук — нате, старички хорошие, проверяйте…

— Ну, вот и они! Как всегда, вместе… Кастор и Поллукс, — обрадованно сказал инженер Тарасов, открыв дверь обширного, в два света, зала.

Когда-то здесь отдыхали пассажиры первого класса, а сейчас хранилось водолазное оборудование и запасы судоподъемной группы. Салон был отделан мореным инкрустированным дубом. На темном фоне стен выделялись вырезанные из крепкого желтоватого, как слоновая кость, дерева фигуры древних мореплавателей. Тарасов покосился на викинга Эриксона в шлеме и кольчуге, под развевающимся плащом, он наклонился, вглядываясь вперед, словно отыскивая в тумане путь своему кораблю.

Тарасову куда больше нравился Христофор Колумб — в широких одеждах, с картой в руках, лицо спокойное. Недурно был изваян и скромно опустивший глаза Магеллан с грандштоком и еще каким-то замысловатым прибором. Но почему-то в этом салоне Тарасова всякий раз притягивал пронзительный взгляд деревянного викинга.

Старшины Петя Никитин и Зосима Фролов курили в углу, усевшись на мешках с паклей. Друзья поджидали «Шустрого», а тот сегодня опаздывал.

Фролов, попыхивая папироской и заикаясь, с воодушевлением что-то рассказывал другу. Никитин внимательно слушал, слегка усмехаясь. Он был высок и плечист, глаза у него серые, необыкновенно ясные и добрые.

Оставляя грязные следы на мозаичном полу, инженер Тарасов подошел к друзьям. Матросы поднялись, пряча папиросы в рукавах бушлатов.

— Значит, собрались на берег, товарищ старшина? — спросил Тарасов.

— Так точно, по вашему разрешению, товарищ старший лейтенант, — отрапортовал Никитин..

— Видите ли, какое дело… — тянул Тарасов.

Он не любил отменять своих распоряжений. Покосившись на водолаза, опять перевел взгляд на викинга в темной нише.

— Вот так, значит. Отставить берег, товарищ старшина.

Никитин испуганно посмотрел на Тарасова, добродушная улыбка разом сползла с его лица.

— Но ведь утром вы…

— Да, утром я дал разрешение, а сейчас отменяю.

— Т-товарищ старший лейтенант, — вступился Фролов. — Никитину надо быть на берегу. У н-него жена в родильном, сына сегодня ж-ждет.

— Почему сына? — удивился Тарасов.

Никитин снова улыбнулся, словно был уверен, что теперь, когда старшему лейтенанту известно, почему он должен быть на берегу, все будет в порядке.

Тарасов посмотрел на улыбающегося Никитина и снова уставился на деревянного своего Эриксона.

— Обойдется без вас… — устало сказал он. — Без вас…

— П-правильно, — обрадовался Фролов, — без него обойдемся, я все сделаю.

— Без Никитина, говорю, жена обойдется… А вот я без вас обойтись не могу. Оба немедленно под воду, осмотреть корабль.

Никитин во все глаза смотрел на Тарасова.

— Что? — подражая Фитилеву, резко произнес Тарасов.

— Есть осмотреть к-корабль! — за двоих отчеканил Фролов.

Тарасов присел на табуретку и торопливо, в двух-трех словах сказал, что надо сделать.

— Днище-то в песке было, — закончил он, — поэтому раньше могли не заметить. — Он поднялся и быстро пошел к выходу. Створчатая дверь хлопнула.

Над морем красавица дева с-сидит
И, к другу ласкаяся, так говорит:
«Д-достань ожерелье, с-спустися на дно,
Сегодня в пучину упало оно!
Ты этим докажешь с-свою мне любовь!»
В-вскипела лихая у юноши кровь,
И ум его обнял невольный н-недуг,
Он в п-пенную бездну кидается вдруг…
— Лермонтов, брат, сочинил, не кто-нибудь, — Фролов хитро подмигнул деревянному Христофору Колумбу. — Видишь, вьюношу какая-то дева просила, так он слова не сказал, в воду полез, а тебя не дева, а сам старший инженер-лейтенант Тарасов… Н-ничего, Петя, — успокаивал он друга, — все будет как надо. Жена и вправду б-без тебя обойдется…

— Да-а… — протянул Никитин. — Только вот командир наш, Фитилев, не такие бы слова нашел, если даже и нужно остаться: как и что? Как, мол, сына назовешь? Как дома, здоровы? И сейчас бы вот про жену спросил. Понимаешь? Это точно, спросил бы.

— П-подход другой у командира… А с-скажи, Петька, п-почему ты все — сын да сын? А в-вдруг дочка, и в-выйдет, настраиваешь себя понапрасну.

— Сын, назову Андреем, — упрямо сказал Никитин.

— Ладно, — махнул рукой Фролов, — пойдем одеваться.

Привязанный к якорю толстой цепью, «Меркурий» медленно описывал огромную дугу. Так всегда: корабль, стоящий на якоре, стремится повернуть нос против ветра. Изменит направление ветер — и вслед за ним, натянув цепь, немедленно начнет поворачиваться корабль.

Восемь часов вечера. Непроглядная тьма окружает «Меркурий». На поднятых из воды палубах лайнера горят огни. Большая люстра освещает железные трапы, по которым только что спустились водолазы. Мерно постукивают поршни водолазных помп. Мичманы Коротков и Снегирев, надев наушники, настороженно следят за сигналами.

Неожиданно раздается хриплый тонкоголосый свисток: это пароходик «Шустрый» торопится в порт.

Ветер крепчает. По морю непрерывно катятся волны, наседают на борт и чуть-чуть колышут тяжелое тело корабля.

Водолаз Никитин уже не слышал прощального гудка пароходика. Усердно нажимая воздушный клапан, он опускался на грунт.

— Стою на дне, чувствую себя хорошо, — сказал он в телефон обычные слова.

Подвязав крепче мешок с аварийным материалом, подошел к стоящему рядом Зосиме Фролову и плотно прижал свой шлем к его шлему.

— Счастливо, Зосим! — крикнул Петя.

— Желаю удачи, — прогудело в ответ.

Отсалютовав друг другу фонарями, водолазы разошлись. На долю Никитина досталась добрая сотня метров толстых стальных листов, добротно соединенных между собой тысячами заклепок. Освещая путь яркой электрической лампой, он двигался медленно, как всегда внимательно осматривая каждый сантиметр.

— Ушел пароходик, — вздохнул он. — Что ж, ладно…

Он притронулся к оранжевой звезде, примостившейся на выступе старого пластыря: будто протестуя, она пошевелила живыми лучами и загнула их кверху.

— Сын… скоро, сегодня… Может быть, завтра, — повторял он, переставляя в песке пудовые водолазные галоши. — Сын, Андрей.

Над водолазом железной крышей простиралось черное днище, границы его сливались с темнотой и были неразличимы. Неожиданно Никитин почувствовал толчок, будто кто-то дернул за шлем.

«Зацепили шланги», — пронеслось в голове.

Он быстро повернулся, в упор на него смотрела пучеглазая рыбина. Неподвижно застыв на месте, она лениво пошевеливала плавниками. Петя улыбнулся ей. «Со шлангами, значит, все в порядке, дорогой мой Андрюшка».

Взглянув на клубы мути, медленно расплывавшейся над следами тяжелых галош, водолаз двинулся дальше. Теперь рыбы, большие и маленькие, то и дело мелькали перед стеклами иллюминатора. Их, точно бабочек в теплую летнюю ночь, манил свет фонаря.

«А где же дыра?» — Никитин почувствовал беспокойство. Он вынул из брезентового мешка горсть мелких опилок. Увлекаемые течением (был отлив), они дружной золотой стайкой медленно плыли под днищем корабля. Вдруг маленькие разведчики-крупинки, словно притянутые магнитом, стремительно понеслись вперед и закружились на одном месте.

«Есть, нашли, голубчики! — обрадовался Никитин, ускоряя мерный свой ход. — А-а-а, вот оно что, заклепки выпали. Невелика беда», — рассуждал он, нащупав светом фонаря две крупные дырки в шершавом днище.

Стайка опилок, втянутая водоворотом, мгновенно исчезла в чреве корабля. Заколотив вместо выпавших заклепок две сосновые пробки, Петя выпустил в воду новую порцию опилок.

Теперь они повели себя иначе: стремительно метнулись вперед и мгновенно исчезли. Никитин почувствовал, будто его легонько подталкивает в спину. Сделав еще два шага, он увидел, что мешок у него в руках сам по себе, как живой, потянулся куда-то кверху. Впереди, вытянувшись гирляндой, заплясали прозрачные пузырьки воздуха.

«Эге-ге, — догадался водолаз, — пробоина близко… Помпы работают, вот и тянут воду».

Он остановился и, высоко держа фонарь, стал шарить светом по днищу. Идти дальше было опасно: вода, мощным потоком всасываясь в пробоину, могла затянуть и его.

«Вот она, — увидел водолаз рваные края пробоины. — Ишь, заусеницы выгнулись, о такой «ноготь» только задень… Рубаху, что гнилую тряпку, распорет…»

Даже сквозь шлем было слышно, как бурлит вода в водовороте.

— Товарищ мичман, — сказал в телефон Никитин, обойдя вокруг зияющего темнотой отверстия, — обнаружена пробоина… Понимаете? Да, большая, нужен пластырь… Иду дальше.

У середины корпуса Никитин, стоя на грунте, доставал стальные листы вытянутыми руками, а здесь, под кормой, ему приходилось пригибаться. Пробравшись к винтам, он увидел, что кормовой частью лайнер почти касается грунта. Здесь колебания корабля были хорошо заметны. Покачивая корабль, волны то поднимали, то опускали его. Каждый раз тяжелая корма с глухим скрежетом оседала в песчаное дно. Ветер на море медленно разворачивал корабль на якоре, и его корма, забирая вправо, с каждым ударом волны входила в песок на новом месте.

Оберегая шланги, водолаз осмотрел корму. Ни пробоины, ни даже маленькой трещины больше не нашлось.

Теперь, когда осмотр был окончен, снова вспомнилось о доме. Ему казалось, что в последний раз он видел свою синеглазую Наташу очень давно. Пополневшая, немного бледная, она сидела у окна и шила крохотную рубашонку.

— Ната-шень-ка, — вслух отчетливо сказал он.

— Повтори, плохо понял, — тотчас же откликнулось в телефоне.

— Это не вам, товарищ мичман, — смутился Никитин. — Иду к пробоине, здесь делать нечего.

Напоследок он еще раз осветил корабль. Над головой нависали огромные винты, черной тенью уходил вверх многоэтажный корпус. Луч фонаря скользнул вниз, потом вправо, пробежал по неровной поверхности дна, вырвал из темноты остов затонувшей шлюпки, витки ржавого троса, выглядывавшие из-под песка. Еще дальше раскорячилась исковерканная шлюп-балка.

А это что? Из грунта, почти под самой кормой, торчал какой-то странный продолговатый предмет.

Сначала Никитин подумал, что это кусок толстой трубы или обрубок дерева. Мало ли таких штук на дне моря!

«Пусть лежит еще сто лет», — решил Петя и собрался было уходить, но задержался, подошел; осторожно, стараясь не замутить воду, осмотрел странный предмет со всех сторон. Яркий свет снова привлек морских жителей: рой мелких рыбешек замельтешил перед стеклом шлема, зарябило в глазах. Никитин взмахнул рукой — мелкота разом шарахнулась в сторону, но через несколько секунд так же дружно снова окружила водолаза.

Прозрачная, в кружевных оборках медуза, пошевеливая своим огромным помелом, медленно спустилась откуда-то сверху. Две длинные большие рыбы быстрыми тенями промелькнули над головой.

«Разбудил все морское царство, — усмехнулся Никитин, счищая с шершавой поверхности незнакомого предмета густо налипшие ракушки. — Что за черт, тут ребра какие-то», — раздумывал он, пережидая, пока осядет муть.

«Да ведь это авиабомба! — вдруг догадался он, инстинктивно отдергивая руку. — Подожди, Петя, рано пугаться. В сорок четвертом была пострашнее, а эта бомба выдержанная, ни с того ни с сего не взорвется. Но… но… ведь корма движется?!»

Никитин замер и стал наблюдать. Стальная громада корабля приближалась к бомбе. Тревожно заколотилось сердце.

«Спокойнее, Петя, — снова сказал себе Никитин, — водолазу волноваться не положено. А вот математикой заняться надо».

Корма судна двигалась по ветру, описывая широкую дугу. Авиабомба лежала как раз на ее пути. Взглянув еще раз на исполинские следы, которые оставляла корма, и заметив, что она опускается в грунт приблизительно через каждые две минуты, Петя прикинул на глаз расстояние до авиабомбы.

«Через шесть минут, — решил Никитин, — корма припечатает эту штуковину… тогда конец… Взрыв!»

В смятении он передал наверх все, что увидел, и тут же хотел дернуть три раза за сигнальный конец, что означало: «Поднимайте меня, выхожу наверх». Но не сделал этого.

Его остановили четкие удары, раздавшиеся изнутри корабля. Кто-то часто и сильно бил кувалдой.

Никитин представил себе скользкие темные палубы… Две сотни его товарищей копошатся, как муравьи, в огромном чреве корабля и не подозревают об опасности, грозящей им.

Он бросился к бомбе, попытался сдвинуть ее, оттащить от кормы, но она не шевелилась, будто вросла в песок.


«Тяжела, — задохнувшись от напряжения, подумал Петя, — не осилить. А если подкопать?» Он схватил какой-то железный стержень, валявшийся под ногами, и с ожесточением стал ковырять слежавшийся грунт руками, точно крот, он отбросил песок, еще разрыхлил, снова отбросил… Еще раз… И налег на лом. Бомба подалась, шевельнулась. Петя почувствовал на спине ручейки пота.

Илистая муть окутала страшную болванку и, клубясь серым облаком, медленно расплылась в темной воде. Облапив бомбу, Никитин осторожно толкал, расшатывал ее… Все силы напряглись в одном порыве — одолеть!

Ничего не вышло. Оттащить бомбу не удалось. Обессиленный, чуть не плача, Никитин повалился на край вырытой им ямы.

Стайка рыб кружилась возле брошенной на песок лампы. Большой пучеглазый краб выполз на свет, пошевелил усами и, не торопясь, убрался куда-то в темноту.

— Корму наваливает на авиабомбу. Времени осталось пять минут… Никитин предлагает оттащить бомбу лебедкой, просит стальной строп, — торопливо передал командиру отряда мичман Коротков, стоящий на вахте у телефона.

Фитилев почувствовал неприятную дрожь в коленях и прислонился к поручням. Последние слова мичмана донеслись до него словно сквозь вату. Он рванул вверх рукав, взглянул на часы — было двадцать два часа ноль три минуты. Через мгновение слабость прошла.

«Водолаза наверх, судно затопить, потом убрать бомбу!» — подумал он и уже раскрыл рот, чтобы отдать команду, но мелькнула другая мысль: «А если затопленное судно сядет как раз на бомбу… Да, так и будет. Только ускорю аварию!»

Фитилев опять взглянул на часы. Прошла минута. Времени для размышлений не было.

Выхватив трубку из рук мичмана, он закричал в микрофон:

— Никитин, сколько до бомбы?.. Да, это я, Фитилев. Что? Четыре минуты?.. Никаких стропов, марш к подъему! Немедленно! Приказываю!.. Что? — Фитилев почувствовал удар корпуса по грунту и инстинктивно сжался. — Не разговаривай!.. Снегирев, — приказал он главстаршине у второго телефона, — Фролова наверх… Всех наверх!

Он сунул телефон мичману Короткову, а сам бросился к большому колоколу и ударил тревогу.

Три раза потух и зажегся свет: это электрик, стоящий у дизель-генератора, услышав сигнал тревоги, продублировал его, вызывая всех наверх.

Из дверей на палубу посыпались встревоженные матросы. Они бежали перепачканные, мокрые, застигнутые тревогой в разгар работы.

Мимо Фитилева пробежал замполит Кудрявцев и стал спускаться вниз по трапу. Командир понял, что он решил проверить, все ли матросы поднялись на верхнюю палубу, и проводил его благодарным взглядом.

«Успеют ли? Скорей же, скорей! — Фитилев посмотрел на часы: — Как быстро движется стрелка!.. Четыре минуты прошло… Еще минута. Все ли, все ли вышли наверх?!»

Гулко прогремел взрыв. Корабль вздрогнул всем корпусом и, покачиваясь, стал медленно погружаться. Оборвалось четкое постукивание дизель-генератора. Через пробоины и щели, образовавшиеся при взрыве, вода неудержимо устремилась внутрь корабля. Она шумела со всех сторон, ревела и била в переборки.

Внизу под водой оставались водолазы Никитин и Фролов.

— Никитин! — раздался неуверенный голос Фитилева. — Никитин!

Оглянувшись, Фитилев увидел сотни глаз, устремленных на него.

— Как люди? Целы все? — отрывисто спросил он.

— Водолаз Фролов идет на подъем, беспокоится, как Никитин, — доложил мичман Снегирев.

— Затоплены все отсеки. Мотопомпы, оборудование остались под водой…

— Разрушен взрывом дизель-генератор…

— Сорван с места кормовой пластырь, носовой поврежден…

К Фитилеву протиснулся замполит Кудрявцев, без фуражки, с окровавленным лицом, с волосами, перепачканными грязью.

— Николай Иванович, люди наверху, все. Мотористов Евсюкова и Носенко едва удалось спасти. Только корабль…

— Все исправим, — махнул рукой Фитилев, — вот люди…

Вздохнув, он снова сказал в микрофон:

— Никитин, Никитин!.. Это я, Фитилев. Слышишь меня?

Телефон молчал.

«Да жив он! — уверял себя Фитилев, всматриваясь в манометр водолазной помпы. — Клапан-то ведь работает!»

Свирепо захрипев потухшей трубкой, он снова сказал в микрофон:

— Никитин!.. Это я, Фитилев…

Корабль, опустившись на дно моря, снова превратился в стальной остров. Волны, ударяя в борт, заплескивались на палубу. А ветер все крепчал. Начинался шторм.

С корабля взлетели вверх одна за другой три красных ракеты. Сигнал говорил: «Пришлите буксир, нужна помощь».


Взрыв оглушил Никитина, отбросил куда-то в сторону. Он потерял сознание… Но с первым проблеском мысли он автоматически нажал головной клапан и выпустил лишний воздух. Затем попытался встать. В голове шумело, глаза застилал туман.

Ему удалось подняться на колени. Шлем упирался во что-то твердое, неподвижное. Лампочка не горела, густой мрак окутывал водолаза.

«Корабль… Взрыв… — припомнил Никитин. — Затонул корабль… На грунте стоит. Но где я?»

Он рванулся вперед, ощупывая стальные листы руками: всего дваметра — и руки водолаза встретили песок. Кружа, он пополз дальше, тыкаясь то в песок, то в железо. Наконец нащупал свои шланги, застрявшие в плотном грунте.

И вдруг он все понял. Взрывами его отбросило в небольшое углубление песчаного дна, а сверху лег корабль… Как просто… Если бы не эта ямка… И он представил себе стальную махину в несколько десятков тысяч тонн, неотвратимо опускавшуюся на человека.

Никитина охватил страх. Затуманилось сознание, и он провалился в черную безмолвную пустоту…

Тихо и темно. Совсем тихо и совсем темно.

«Хоть какой-нибудь звук! Чертова тишина», — подумал Никитин, когда снова вернулось сознание. Страшно остаться одному в беде… Ведь и раньше бывали трудные минуты, но таким одиноким и беспомощным он никогда себя не чувствовал.

«Слово бы услышать… Одно слово! — повторил он, напрягая слух. — Нет, ни звука».

Сигнальные концы накрепко зажаты судном. Но ведь воздух поступает непрерывно… Значит, о нем помнят?

Никитин попытался встать, однако шлем сразу уперся в днище корабля. Лежа на спине, он рукой легко доставал стальные листы. Заскрипел песок, придавливаемый тяжелым корпусом. Корабль медленно оседал вниз.

— Мама! — непроизвольно вырвалось у моряка.

— Я Никитин, — без всякой надежды сказал он в микрофон. Ему просто хотелось услышать свой голос. — Я Никитин. Слышите меня?

Не слышат.

Тишина, показалось, сделалась еще зловещей…

— Разгильдяй! Что? На партийном собрании шею намылим, — ворвался вдруг шумный голос Фитилева. — Смотри, провода оборваны, не видишь? Черт знает что такое!

— Я слышу, Николай Иванович, — выдохнул Никитин. Закончить фразу у него недостало сил.

— Никитин! — радостно раздалось сверху. — Как себя чувствуешь? Что? Успокойся, голубчик, все будет хорошо. Рассказывай, Петя!

Словно тяжелый груз свалился с Петиных плеч. От Фитилева он узнал, что на грунте Фролов и еще два водолаза ищут его.

Но что это? Опять заскрежетал песок, опять леденящие душу толчки. Но самым страшным было другое: к водолазному шлему прикоснулась сталь оседавшего исполина.

…Фитилев, зажав до боли в руке потухшую трубку, прислушивался к бессвязным словам Никитина. Когда водолаз умолкал, на душе у командира делалось скверно.

«Он должен прийти в сознание. Во что бы то ни стало прийти в сознание, иначе — смерть…»

— Петя! — радостно сказал он. — Сейчас получили известие. От жены… Ты слышишь, Петя?.. Родился сын, слышишь? Родился сын! Почти пять килограммов! Богатырь!

— Сын? — чуть слышно откликнулся телефон. — Сын, Андрей!

— Да, да, Андрей! — с готовностью подхватил Фитилев. — Ты того, держись, Петя! Воздух, воздух не забывай травить…

…Опять скрежет песка! Нет, это снег скрипит под ногами. Никитину чудится родной лес, вековые ели, засыпанные снегом… Звонко поют пилы, стучат топоры. Среди лесорубов он, Петя Никитин.

Вздымая снежные вихри, одно за другим падают деревья. Вот дрогнула вершина столетней ели, дерево валится на него, надо бежать. Но бежать Петя не может: не вытащить ног из глубокого снега. Он хочет крикнуть, позвать на помощь — нет голоса… непомерная тяжесть легла на грудь… Душно.

Бред и явь смешались. Мучительное томление охватило Петю. Нудно и тошно звенит в ушах, стучит сердце. Нет, не только сердце, все существо Никитина пульсирует в неистовом ритме.

— Да, Андрей же, сын…

Кто это сказал? Он сам или кто-то другой? Отчетливо возник образ сына, каким он себе представлял его.

— Андрей! — кричит Никитин и приходит в себя.

Сколько прошло времени, он не знал. Час или мгновение?

Пришло сознание, пришли и звуки. Скрежещет песок… опять наседает корабль. Но и другие звуки проникают сквозь медный шлем: он слышит шум винта… Кто-то скребется назойливо и громко. И вдруг — удар…

Перед глазами идут круги: красные, оранжевые, желтые… Дыхание перехватило.


Тихо открылась дверь в каюту. Вошел водолаз Фролов. В руках у него телеграмма.

Петя Никитин спит, дышит спокойно.

— Д-дочь родилась. С-сегодня утром, — бормочет Фролов. — Врачи п-поздравляют. — Он нерешительно вертит в руках бумажку. — Разбудить Петра надо.

Зосима шагнул к постели, но вдруг широко открыл глаза: голова у Никитина совсем-совсем белая.

— Дочь!.. А я и хотел дочь. — Никитин приподнялся на локте и, не мигая, смотрит на друга. — Понимаешь, нарочно это я… Страховался, когда про сына говорил, и думал… — медленно сказал он и снова свалился на подушки.

Фролов засопел носом и стал медленно пятиться к двери.


Александр Шевцов ТУМАН


1
Плавучая база возвращалась в порт из далекой Северной Атлантики. Десятки тысяч бочек с сельдью заполнили трюмы огромного теплохода и даже стояли ровными рядами на всей широкой палубе. Плавбаза огрузла, осела и плавно врезалась во встречную океанскую волну. Шла мертвая зыбь — отголосок недавнего шторма.

Моряки, собравшиеся на палубе, думали уже береговые думы.

Осенняя ночь так плотно обступила теплоход, что, казалось, форштевень резал не только волну, но и эту густую темноту. Полчаса назад судно вошло в полосу стойкого тумана и сбавило ход. Над океаном тоскливо и нудно завыла сирена.

Старые друзья — боцман и шеф-повар — стояли у фальшборта и молча курили. Повар докурил папиросу и бросил окурок за борт. Боцман коротко взглянул на друга:

— Ну, ты-то… тебе-то уж… Ты же старый матрас.

Он всегда говорил «матрос» вместо «матрос». Это была одна из немногих боцманских шуток. Шутил он редко.

— Черт его знает… Машинально.

Боцман долго плавал на море и прочно знал, что море не шутит. Ему столько раз в молодости приходилось попадать в переплеты и каждый раз из-за нарушения каких-то морских правил или традиций, что он стал яростным хранителем уставных требований и неписанных морских законов. А один из них запрещает бросать горящий окурок за борт.

Повар перегнулся за борт, проследил, что окурок упал в воду, а не заброшен струей воздуха обратно на палубу или в какой-нибудь раскрытый иллюминатор, и отшатнулся:

— Смотри, Константинович!

Но боцман тоже увидел сквозь туман неясные очертания небольшого деревянного суденышка. На мгновение оно приблизилось вплотную, мягко стукнулось кормой о борт плавбазы и растворилось в тумане.

— Посудина, — удивленно произнес боцман.

— Видать, норвежская, — подхватил повар.

— И огней нету.

— Верно, ни одного огня.

— То-то и оно. В море, имей в виду, без огней плавают или недобрые люди, или пострадавшие… Надо на мостик доложить.

Он круто повернулся и побежал под полубак. Там, в коридоре, висел телефон.


2
Перед сном капитан всегда поднимался на мостик. Узнавал, как дела, как правит вахту третий помощник капитана — самый молодой из штурманов, отдавал распоряжения на ночь и тогда уходил к себе.

В этот вечер капитан засиделся в каюте первого помощника и вместе с ним поднялся на мостик. Сначала они прошли в штурманскую рубку. Здесь, на столе, лежала генеральная карта, на которой был проложен курс корабля.

Первый помощник взглянул на карту. Перед ним на чистом, белом поле прочерченная по линейке курсовая линия. Она казалась строгой, суховатой и не оставляла места для размышлений. Ни один человек на судне, кроме капитана, не имел права дотронуться до нее, отклонить в сторону.

Курсовая линия вела на юго-восток, туда, где лежали изрезанные дреними ледниками безлюдные берега Норвегии. Когда судно дойдет до условной точки на этой линии, капитан проложит новую, строго на восток.

Капитан взял циркуль, прикинул расстояние до берега. Далековато еще, около ста двадцати миль.

— К утру подошли бы уже к берегам. А теперь — леший его знает…

Рядом, в рулевой рубке, раздался телефонный звонок.

За тонкой переборкой было слышно, как вахтенный помощник снял трубку. Разговор был коротким. И вслед за этим вахтенный влетел в штурманскую. Он торопился, слова у него вылетали все сразу, потом словно зацепились одно за другое и застряли. Помполит улыбнулся. Капитан спросил:

— Вы не могли бы поспокойней? Если можно, конечно…

Он всегда разговаривал с покоряющей твердостью: ровно, спокойно, не повышая и не понижая тона. А когда бывал недоволен, в голосе появлялась ледяная вежливость. Эту манеру он выработал в себе еще в дни юности, в морском техникуме. Он исподволь готовил себя к капитанской должности и считал, что в трудные минуты (а к ним он тоже готовился) это поможет ему хладнокровно принимать нужные решения.

Штурман смутился было, но, быстро собравшись, спокойно, сухо — он очень хотел походить на капитана — доложил:

— Звонил боцман. Сию минуту о борт нашего судна стукнулась какая-то деревянная посудина. Без огней.

— А вы сами видели?

— Нет. Туман же… Боцман видел.

Боцман — моряк серьезный. Капитан в него верил. Не станет он зря шум поднимать. Дверь из рулевой в штурманскую рубку резко распахнулась, и на пороге появился боцман. Увидев капитана, по-военному подтянулся. За долгие годы плаваний он повидал немало капитанов, но этого считал «самым правильным».

— Что там такое?

Боцман коротко доложил. И тут же добавил:

— Но тума-ан, густейший!

Капитан зябко передернул плечами, повернулся к первому помощнику, и по его глазам было видно, что решение у него созрело.

— Ну, комиссар?

— Что ну? Вы — капитан.

Это было сказано так, словно помполит уже одобрил решение, которое принял капитан. Резко повернувшись, капитан распахнул дверь в рулевую рубку. За ним пошли все. Здесь было совсем темно. Только крохотная лампочка освещала компас; да и она была притенена козырьком.

— Лево на борт! — скомандовал капитан.

Рулевой, недоумевая, негромко отрепетовал команду и стал медленно вертеть штурвал, перекладывая руль.

— Не слышу!

Голос капитана прозвучал повелительно и резко. Рулевой повторил громко:

— Есть лево на борт! — и быстрее завертел штурвал.

Капитан прижался лбом к стеклу. Не видно было не только моря, но и полубака впереди.

— Да… туман, туман. — Эти слова капитан произнес как-то нерешительно. Но затем распорядился с обычной твердостью:

— Боцман! Поставьте на носу двух впередсмотрящих. Вызовите подвахтенных, расставьте людей по бортам. Подготовьте швартовые концы на обоих бортах… — Он неожиданно замолчал. В его голосе почувствовалась нерешительность, и это показалось необычным. Возникло состояние неловкости. Видно, и сам капитан переживал это состояние. Но вот он взял себя в руки:

— Сколько времени прошло?

— Минут двенадцать-пятнадцать.

— Ясно, вижу. Выполняйте.

— Есть выполнять! — И боцман исчез.

Капитан сказал вахтенному штурману:

— Передайте старпому и стармеху — немедленно подготовить катер правого борта.

Штурман бросился к телефону. Капитан снова прижался лбом к стеклу.

Помполит понимал это состояние. В нужную минуту в капитане как будто заводили тугую пружину. А следовавшие за этим распоряжения подтверждали, что пружина начинала раскручиваться.

Из всего экипажа, пожалуй, только один помполит знал, что капитан — веселый и темпераментный человек. Никто на судне ни разу не заметил, чтобы капитан в чем-то поколебался или что-то смутило его. Всем казалось, что у него всегда есть готовое решение. И поэтому помполит был озадачен: и тем, что капитан приостановился, и тем, что он, очевидно, слишком недоволен туманом. Он не знал одного, что туман — единственное явление на море, которого капитан даже боялся. Каждый раз, попадая в туман, он чувствовал, что задыхается от страшной тесноты — тесноты почти физической. Тогда возникало болезненное желание: скорее размести, расшвырять это мутное месиво или стремительно бежать вперед, чтобы вырваться из него.

Убедившись, что поворот на сто восемьдесят градусов завершен, он рспорядился: «прямо руль» и поставил рукоятку машинного телеграфа на «самый полный».

На палубе и на крыльях мостика вспыхнули мощные прожектора. И сразу же стало ясно: пользы от них никакой. Лучи упирались в стену тумана и растворялись в нем.


3
Тоскливо и надоедно ревел сигнал. Маленький прибор-автомат через определенные короткие промежутки времени включал сирену, и эта методичность выворачивала душу наизнанку.

Прошло уже три часа с того времени, как начались поиски. Многим на судне казалось, что ночью, да еще в таком густом тумане, искать что-либо бессмысленно. Можно пройти в трех-пяти метрах и не заметить.

Время от времени на полубаке, на правом или левом бортах появлялся боцман и проверял — бдительно ли смотрят моряки.

На левом борту стояли два матроса. Один был очень молодой и потому легкомысленный, а другого боцман еще не успел как следует изучить. Он пришел на плавбазу в море несколько дней назад: списался с промыслового траулера.

Боцман увидел, что матросы, разговаривая, невнимательно следят за морем.

— Зря все это затеяли… Ищи ветра в поле, — посетовал один.

Услышав эти слова, боцман рассердился:

— Скомандовал бы я тебе по шее за такие твои дурацкие слова, да…

— Да жаль, что правов нету, — с безобидной усмешкой закончил фразу молодой матрос.

Боцман, когда бывал недоволен, всегда произносил эту фразу. Матросы ее давно знали и нередко, не давая ему договорить, заканчивали фразу сами. И каждый раз старый моряк искренне удивлялся, как это они догадываются, что именно он хотел сказать. В душе ему хотелось, чтобы матросы считали его строгим и даже сердитым. И часто недоумевал: почему его хоть и слушаются беспрекословно, но сердитым не считают.


4
За три часа капитан только один раз покинул мостик, и то лишь за тем, чтобы надеть короткую меховую куртку, которую обычно носил в море. Плавбаза уже несколько раз меняла курс. При других условиях давно можно было бы разыскать загадочную посудину. Если бы не туман… Капитан, как всегда, был спокоен и хладнокровен. Помполиту он напоминал иногда прибор, который автоматически включает туманный сигнал.

Почувствовав, что начинает зябнуть, помполит спустился к себе в каюту. Здесь светло и тепло. Взглянув на койку, подумал: как славно было бы сейчас нырнуть под одеяло и вытянуться. Но он быстро надел ватник и вышел. Спустился этажом ниже. В конце длинного коридора, где находилась столовая палубной и машинной команд, помполит увидел сквозь матовые стекла дверей свет. Почему свет? Ведь сейчас глубокая ночь. Открыл дверь. За одним из столов, вокруг большого никелированного чайника, сидели моряки. Перед тем как заступить на вахту, они «заправлялись». Чаепитие — особое занятие на кораблях. Хорошим, крепким чайком моряка можно соблазнить в любое время суток.

Помполит обладал счастливой особенностью: где бы он ни появлялся, он всегда был кстати, всегда вовремя. И к нему шли по самым разным делам. С одних он снимал тяжелый груз сомнений, в других поддерживал слабо мерцающий огонек надежды, у третьих как бы принимал на хранение наиболее хрупкие чувства.

Моряки сразу потеснились, освобождая место. Один принес большую кружку, другой пододвинул тарелку с селедкой, третий поставил кастрюльку с картошкой, сваренной в мундире.

— Чайку?

— От чая кто же откажется.

— Вопросик можно, товарищ помполит? — спросил моторист.

Механик заворчал на него:

— Хватит тебе. Дай человеку чаю попить.

— Хороший чай помогает беседе, — заметил помполит.

— Вот скажите, товарищ помполит, вы сами-то верите, что мы найдем что-нибудь в этой мути?

Помполит на секунду задумался. Он и сам задавал себе этот вопрос. И совершенно неожиданно понял весь смысл того упорства, которое он втайне назвал капитанским упрямством. Удивительно это бывает, мелькнуло в голове у него, когда сам задаешь нелепые вопросы — считаешь, что все правильно, а вот когда их задают тебе, понимаешь их нелепость. Хотя что нелепого в этом вопросе? Пожалуй, он даже справедлив. В устах рядового моряка. А в устах первого помощника — он нелеп. И поведение капитана все больше прояснялось. Да, поиски, может быть, ничего и не дадут. Но дело не только в этом.

— Неужели бы вас не беспокоила совесть, если бы мы нарушили закон моря и хладнокровно прошли мимо судна, которое терпит бедствие?

— Но ведь мы даже не знаем, есть ли там люди или нет?

— Потому и ищем, что не знаем.

— Все ясно, — сказал механик, решительно поднимаясь с места. — Закругляемся. Пора на вахту. — И, подходя к двери, обернулся: — Спасибо за науку, Алексей Иванович.

Помполит почувствовал, что мысль дошла. Больше ничего и не нужно. И перевел разговор в шутку.

— За чай спасибо…


5
Обойдя всю палубу, помполит пробрался на полубак сквозь груды всякого хлама: сломанные бочки, бухты старого троса, тюки изорванных сетей, принятых от траулеров. Здесь, съежившись от сырости и холода, сидели впередсмотрящие.

— Какая жизнь, хлопцы?

— Мутная, Алексей Иванович, — отозвался один. — Тут хоть назадсмотрящих ставь, все равно ничего не видно.

— Ревун этот туманный смертельно надоел, — подхватил второй.

— Вы-то чего не спите, товарищ помполит?

— А вы?

— Мы вперед смотрим.

— А мне приходится и вперед и назад.

— У каждого своя служба.

— Служить хорошо, когда видишь смысл, — продолжал второй матрос.

— При спасании на море ищут не смысл, а возможности.

— Понятно, только противно вот так, в тумане…

Подошли двое, чтобы сменить впередсмотрящих.

Один спросил насмешливо:

— Что, рябцы, нашли чего?

— Нашли. Полное море тумана.

— Ох ты, как вам повезло!

— И на вашу долю хватит. Ну, мы пошли. Хорошей вахты!

— Спасибо!

Здесь, на носу корабля, помполиту еще яснее стала бесполезность впередсмотрящих, ведь если наклониться через фальшборт, то даже воды не увидишь. И капитан, конечно, понимает это, однако своего распоряжения не отменяет… Снова мелькнула мысль об упрямстве, но тут же ее заслонила другая: это — урок. Капитан преподает всему экипажу урок — как должен вести себя в подобных случаях советский моряк…

Прямо с палубы помполит поднялся на мостик. Здесь тоже произошла смена. Заступивший на вахту старший помощник капитана, увидев помполита, пошутил:

— И чего это, Алексей Иванович, на вахту слабаков ставят? — И он указал на только что сменившегося второго помощника. — За четыре часа не могли разыскать какую-то посудину.

— Посмотрю, что вы скажете через четыре часа, — мрачно пробурчал второй. — Я ушел. Хорошей вахты!

— Спасибо, — ответил старпом и тут же сообщил помполиту: — Капитан только что спустился к себе. Спрашивал вас.


6
Капитан встретил помполита вопросом:

— А почему вы не спите?

— У меня над койкой в рамочке висят правила: что помполит должен иделать в случае пожарной, шлюпочной и водяной тревог. И везде там сказано одно и то же: обеспечивать политико-моральное состояние экипажа. Буквально не помню, но смысл таков.

Помолчали. Помполит в раздумье следил за тем, как извивалась тонкая ленточка дыма от сигареты.

Капитан, взглянул на часы, висящие на переборке:

— Ого, уже шесть. Скоро светать начнет. Идите спать, Алексей Иванович.

— А вы? — не удержался помполит.

— Я подожду до рассвета. Хочу, наконец, увидеть свет, черт побери!..

Помполит насторожился. Что-то неладное почудилось ему в негромких, напряженных словах капитана.

— И мне торопиться некуда.

— Тогда пойдем на мостик.

На мостике было все по-прежнему. Только здесь громче и надоедливей ревел сигнал. Старший помощник уже не таким бодрым голосом, как вначале, доложил капитану, что сделал третий поворот.

— Туман, товарищ капитан.

— К черту туман!

Капитан и сам не забывал о тумане, но всякое напоминание о нем вызывало ощущение бессильной злости. Временами ему казалось, что окружающие уже разгадали эту его слабость и говорят о тумане умышленно. Огромным напряжением воли он сдерживал себя. Но последнее замечание штурмана как бы переполнило чашу.

— Хватит с меня тумана!

Он бросился к двери, ведущей на крыло мостика. В этом порыве капитан забыл, как открывается дверь. Он не отодвинул ее в сторону, а с размаху толкнул обеими руками. Руки попали в верхнюю, застекленную половинку двери. С треском и звоном вылетело стекло. Капитан выдернул руки словно из пасти какого-то чудовища, усеянной громадными зубами. Затем с грохотом отодвинул дверь и выбежал на крыло. Под ногами противно захрустело и даже взвизгнуло стекло.

Этот взрыв ярости потряс помполита и старпома. Они слышали, как капитан шагал по крылу, но не стали мешать.

В открытую дверь сильно потянуло отвратительной сыростью.

Минут через десять капитан вернулся, закрыл за собой дверь, молча подошел к компасу. Во всем этом чувствовалась неловкость. Никто не знал, как избавиться от нее. Слабый фосфорический свет, идущий от компаса, осветил лицо капитана. Оно казалось в этом мертвенном свете особенно мрачным. Потом он резко поднял голову и сказал сухо:

— Ай эм сори. Сорвался.

Это было так неожиданно и не похоже на капитана. Все: и то, что сорвался, и то, что извинился по-английски. И никто не знал, что эта вспышка ярости, пусть внешне и не совсем оправданная, была внутренним бунтом. Это был бунт нравственно сильного человека против собственной, ничем не объяснимой слабости. Неловкость разрядил сам капитан. Он заговорил просто, буднично:

— В старину, когда на парусниках ходили, моряки насвистывали, чтобы вызвать ветер. Капитан спрячется куда-нибудь за рубку и посвистывает. Да еще и приговаривает: «Дуй, дуй, весели хозяина». В наш век это не годится. Нужно что-нибудь более решительное… Вроде разбитого стекла. Вероятно, помогает… Одним словом, от зюйд-веста ветерок поднимается.

Старпом обрадовался этой разрядке. Он стремительно выбежал на крыло и сейчас же вернулся обратно:

— Верно, ветерок! Ну, туману крышка!

Ветер быстро усиливался, и вскоре туман исчез, как будто кто-то снял гигантский кисейный полог.

Заблистали звезды, появилась ущербная луна, нырявшая в тревожно несущихся облаках.

— Выключите этот проклятый ревун, — сухо сказал капитан.

Ветер продолжал крепчать, и вскоре стало ясно, что разыгрывается шторм. А через час, когда рассвело, ветер доходил до семи баллов, и верхушки волн уже залетали на палубу.

— Вызовите боцмана, — распорядился капитан, пусть проверит крепления. — Затем к помполиту: — Возьмите бинокль, Алексей Иванович, посмотрите с левого борта.

И сам ушел на правое крыло.


7
Помполит оглядывал в бинокль темно-серые водяные холмы. Они торопились, бестолково налетали друг на друга, передвигаясь на северо-восток. Ветер со злостью срывал верхушки волн, перетирал их в муку и расшвыривал по морю. Пена белыми тропками тянулась далеко к линии горизонта.

…«Ничего в волнах не видно». Вот бывает же так: привяжется какая-нибудь фраза, и никак от нее не отделаться. От бессонной ночи мысли ворочались в голове тяжело. «А куда мы идем? Вот сейчас, в данную минуту? В порт или в другую сторону?»

Эта мысль потянула за собой другую: «Ну а чего достигли? На девять часов задержали свой приход в порт. А еще чего?» И тут же чей-то другой голос произнес укоризненно и едко: «А совесть? Разве не беспокоит? Ведь говорил другим про закон моря… М-да… Ничего в волнах…»

— Ничего в волнах не видно, Алексей Иванович?

Помполит даже вздрогнул от неожиданности. Удивительное совпадение! Те же самые слова. Может быть, и мысли те же? Он оглянулся. Сзади стоял капитан и, приложив бинокль к глазам, оглядывал море.

— В общем так, — продолжал капитан, — я распорядился повернуть домой. Сейчас мы с вами позавтракаем и ляжем спать. Между прочим, за ночь в этом треклятом тумане мы здорово отклонились в сторону. Обидно, что не нашли…

— Но поиски не прекращаем?

— Я приказал усилить наблюдение. Сейчас-то легче. Пойдем, Алексей Иванович. У вас что-то очень скучный вид.

Помполит взглянул на капитана. А вот он не меняется: лицо все такое же — чистое, розовое. Только глаза усталые.

— Пошли, позавтракаем.

Однако в салон помполит не пошел: есть не хотелось. Отправился к себе. Каюта показалась чужой. Посторонний человек подумал бы, что здесь произошел погром: мебель разбросана, книги валяются на полу, тяжелая бархатная скатерть сползла со стола, граненый стакан грохочет, перекатываясь из угла в угол каюты. Здесь, наверху, амплитуда колебаний больше, и поэтому качка ощущалась сильнее, чем внизу. Помполит же заблаговременно ничего не закрепил и е припрятал. Даже койка, так соблазнительно манившая к себе ночью, показалась чужой и холодной. Он не стал ничего убирать, кроме стакана, медленно разделся и лег. И сразу почувствовал, насколько хороша постель. Вытянулся во весь рост так, что косточки захрустели. Какая-то мысль шевельнулась было в голове, но додумать он не успел.


8
Через час его разбудил телефон. Он гремел, как гремят колокола громкого боя, оповещая о тревоге.

Помполит с трудом открыл глаза и приподнялся, все еще не понимая, что звонит телефон. В голове шумело. Да, это телефон. Он протянул руку к письменному столу и снял трубку.

Вахтенный помощник извинялся, что разбудил. Одним словом — нашли эту посудину…

— Какую посудину? — и вдруг понял: — Что-о? Нашли! Здорово! Где она?

— Подходим.

— Капитана разбудили?

— Да.

Он вскочил с койки и сразу же плюхнулся обратно. Качало сильно. Быстро оделся и выбежал из каюты.

На мостике находился только рулевой. Остальные были на левом крыле. Капитан, вооружившись большим мегафоном, спокойным голосом отдавал распоряжения на палубу, где находились старпом и боцман:

— Спустить штормтрап! Когда подойдем вплотную, боцман и два матроса переходят на борт и принимают концы.

Шторм разыгрался изрядный. Огромную плавбазу сильно качало, несмотря на большой груз.

Помполит подошел к капитану, постоял немного сзади, потом неожиданно приблизился и тихо, чтобы не слышали другие, сказал:

— Спасибо, Федор Арсеньевич, за хороший урок.

Капитан обернулся:

— Не понимаю. Какой урок?.. Да, Алексей Иванович, прошу вас, пройдите туда, на палубу, проследите, пожалуйста. Главное — безопасность тех, кто пересядет на борт. Там, правда, старпом. Но ваш глаз нужен.

Быстро спустившись, помполит совсем близко увидел бот. Он был окрашен в темно-бордовый цвет, с ярко-белой широкой полосой вдоль бортов. На корме четко выделялось название знакомого норвежского порта. Крохотная рулевая рубка пустовала, дверь в кубрик плотно закрыта. Что там, за этой закрытой дверью? Какая трагедия произошла? Есть ли там люди? А может быть, и нет никого? Просто штормом оторвало суденышко от причала и унесло в море…

Боцман и два матроса обвязались тонкими, прочными тросами. У борта стояли люди со спасательными кругами и швартовыми концами.

Как ни маневрировал капитан, подойти к боту с подветренного борта не удавалось. Посудину швыряло.

Боцман перелез через фальшборт. Перепрыгнуть со штормтрапа на палубу раскачивающегося судна сможет далеко не каждый. Боцман во время плавания в Атлантике проделывал это так много раз, что считал делом освоенным. Да и те двое матросов, которых отобрал боцман, тоже не новички.

Вот суденышко на мгновение приблизилось к борту плавбазы и сразу же пошло куда-то вниз, как будто его засасывало под корпус большого корабля. Затем вода стала вспучиваться, и бот поднимался все выше и выше. И тут, в какую-то неуловимую долю секунды, боцман прыгнул на палубу бота. Он ловко спружинил ногами и устоял. Женщины на плавбазе ахнули, мужчины молча оценили боцманскую сноровку.

— Принимай, Константинович!

Боцман повернулся в сторону плавбазы, поймал умело брошенный швартовный конец, закрепил его.

— Порядок! — крикнул он, и в голосе его, покрывшем рев шторма, слышалось торжество. Боцман действовал артистически и не скрывал, что работал «на публику». Он развязал конец, который был привязан сам, и, сбросив его за борт, крикнул на палубу:

— Выбирай!

Матросы стали подтягивать бот к плавбазе. И вот с ловкостью, не меньшей, чем у боцмана, на бот спрыгнули еще два моряка. Боцман подошел к двери, ведущей в кубрик. Потрогал — закрыто. Попробовал посильней — не поддается. Позвал матроса. Вдвоем они рванули дверь. Она распахнулась, и видно было, как повисла сорванная задвижка. Боцман спустился вниз, в кубрик, и сразу же поднялся обратно.

— Есть. Трое! — И для наглядности показал три пальца.

За это время плавбаза развернулась так, что своим огромным корпусом заслонила от ветра и волн маленькое суденышко. Опасность разбить его о борт теплохода уменьшилась.

Из кубрика поднялись боцман и матрос. Вынесли норвежца, положили его на палубу. Боцман так ловко обвязал рыбака, что когда его стали поднимать на тросе, он оказался как бы сидящим в веревочном кресле. Норвежец был в темном свитере, желтых непромокаемых брюках-буксах и вязаной шерстяной шапочке с помпоном. На теплоходе его положили на носилки и понесли в лазарет. Потом подняли еще двух. Боцман подошел к рулевой рубке, заглянул в окно. Здесь тоже пришлось выбить дверь. Затолкав какие-то бумаги за пазуху, он окинул взглядом суденышко. Кажется, все. Один матрос уже поднялся по штормтрапу. За ним, улучив удобный момент, поднялся и второй. Наконец уцепился за трап и боцман, но неожиданно отпустил его и снова вернулся в кубрик.

— Что случилось, Константинович? — крикнул старпом.

Минуты через три боцман появился с охапкой верхней одежды:

— Понадобится ребятам, когда отойдут.

С плавбазы сбросили тонкий конец. Боцман быстро перевязал одежду:

— Вирай!

Ему долго пришлось выжидать подходящего момента, чтобы ухватиться за штормтрап. Суденышко никак не могло приблизиться. Наконец схватился обеими руками, оттолкнулся от палубы бота и повис, поджимая ноги, чтобы ступить на перекладину.

— Руби конец! — распорядился старпом.

Матрос взмахнул топориком и, не то от волнения, не то по неопытности, промахнулся. Боцман, уже перемахнувший через фальшборт, как будто ничего не произошло, как будто он и не был только что на норвежском боте, не спасал моряков, попавших в беду, заорал страшным голосом:

— Эх ты, салага! Скомандовал бы я тебе сейчас по шее…

— Да жаль, что правов нету, — добавил кто-то.

Боцман обернулся, ища глазами того, кто сказал.

Матрос, допустивший оплошку, взглянул на боцмана, улыбнулся и снова взмахнул топором. Трос упал в воду, и суденышко сразу же отбросило волной на несколько метров в сторону.

— Чисто! — крикнул старпом на мостик.

И тогда над беснующимся океаном трижды взревел прощальный гудок плавбазы. По установившейся морской традиции другое судно должно было ответить также тремя длинными гудками, после чего суда, обменявшись учтивыми короткими, расходятся. Но ждать трех ответных было не от кого. Плавбаза дала и короткий. Капитан свято хранил законы морской вежливости.


9
В лазарете старший врач корабля доложил, что двое уже пришли в сознание, в третьем чуть теплится жизнь.

— Выживет, — уверенно заявил врач.

— Вызовите шеф-повара, составьте для них меню, — распорядился капитан. — Да пришлите ко мне сейчас санитарку. У меня там есть бутылочка кагора.

Капитан замолчал. Сейчас и помполит заметил, что капитан устал: розовое лицо его стало серым, углы губ опустились книзу.

— Пойдемте, Федор Арсеньевич, отдохнем.

— Да, да, — живо отозвался капитан, — чего тут деликатничать. Просто пойдем спать.

Шли по коридорам, поднимались по трапам, молча — впереди капитан, сзади помполит. У дверей капитанской каюты остановились.

— Знаете, Федор Арсеньевич, я сегодня сдал экзамен на аттестат зрелости.

Капитан приподнял густые черные брови. В усталых глазах его блеснули живые искорки.

— Ну и как? Я имею в виду отметки.

— Думаю, неплохо. Хотя и было немножко не по себе.

— А кто принимал экзамен?

— Как вам сказать… Я сам.

— И не сомневаетесь в беспристрастности?

— Нисколько. У меня был хороший учитель.

— Любопытно. Кто же?

— Вы, Федор Арсеньевич.

— Мистика какая-то. Вроде того тумана… Ну что ж, раз сдали — поздравляю!

— Спасибо, — улыбнулся помполит и неожиданно спросил: — А что, посудинку эту нельзя было прихватить?

— А как? На буксир взять — водой зальет. Затонет. На борт поднять — зацепить ее не за что. Да и шторм.

— Понятно. Всего доброго.

— И вам тоже.


10
В каюте капитан снял меховую куртку, умылся. Спать не хотелось — слишком многое он сегодня пережил и передумал. Но главное — было ощущение удивительной легкости, как будто переступил какой-то очень важный и трудный рубеж. Подошел к письменному столу. Здесь лежал раскрытый том толкового словаря русского языка. Еще вчера вечером капитан, готовясь к беседе о странах Южной Америки, где он неоднократно бывал, раскрыл этот словарь. Хотел посмотреть, что написано про такую занимательную птицу, как южноамериканский дятел-тукан. Сейчас он забыл, что искал вчера. Скользнул взглядом по книге и задержался на слове «туман».

— Гм… Занятно.

Сел за стол, начал читать с таким интересом, как будто впервые в жизни узнал, что туман — это «непрозрачное состояние воздуха в нижних слоях атмосферы вследствие скопления в нем водяных паров».

Он с шумом захлопнул словарь. Лукавая улыбка скользнула по лицу. Снял телефонную трубку и набрал номер помполита:

— Не спите? Я тоже… Вы только что говорили насчет экзамена. На аттестат зрелости… Так я тоже сегодня сдал… Кто экзаменатор? Так же, как и у вас. Я сам… Нет, абсолютно беспристрастно… Давайте все-таки поспим.


Альберт Беляев МОРЕ ШУМИТ

Памяти моряков Заполярья,

погибших в Баренцевом море

в штормовую зиму 1955 года


Море шумит… Вторую неделю ревет не переставая ветер от норд-веста и горизонт затянут мутной пеленой брызг. Сырые, тяжелые тучи хмуро нависли над водой и словно придавили океан. Из мрачной морской дали бесконечной чередой бегут и бегут к берегу приземистые ряды длинных волн с пенистой гривой. С грохотом они разбиваются о темный, гладко отполированный гранитный утес, на вершине которого стоит стройная башенка автоматического маяка.

Вот уже много лет однообразно подмигивает маяк ночному морю, много лет бесстрастно смотрит на извечную борьбу моря и скал, на бессильную ярость волн.

Стоит маяк, мигает исправно и молчит, прислушиваясь к шуму моря. Днем и ночью проходят мимо него огромные океанские корабли. Неторопливо вспахивая форштевнями зеленоватую толщу морской воды, они идут по большой морской дороге, и приветливые вспышки огня встречают и провожают их в дальний путь. И в штиль и в шторм, и зимой и летом идут и идут корабли мимо.

Но приходилось видеть маяку и другое.


* * *
…В тот год весь февраль свирепствовали северные ветры. Словно задумав выплескать весь океан, они гнали и гнали на берег неисчислимые полчища волн и рушили их на обледенелые скалы.

И когда, казалось, ураган достиг своей высшей силы, далеко на горизонте показалась полузатопленная шлюпка. То пропадая среди волн, то снова взметываясь на вершину девятого вала, она неслась вперед, прямо на встающие из воды утесы.

В шлюпке были люди. Они сидели по пояс в воде и ждали чуда. Больше им не на что было надеяться — разбушевавшаяся стихия давно разбила мотор, переломала и унесла все весла, измотала и измучила людей.

Их было четверо. Все, что осталось от экипажа рыболовного траулера, погибшего в те дни в Баренцевом море. Восемь дней ураганный ветер гнал шлюпку неведомо куда, пока, наконец, впереди не показались скалы.

— Земля! — хрипло выкрикнул боцман траулера Иван Никифорович Журавлев. Обросшее, изможденное лицо его с воспаленными глазами оживилось. Он повернулся к корме шлюпки, где лежал капитан траулера Захар Семенович Штыков, и приподнял его голову.

— Захар! Земля показалась!

Но капитан молчал. Вторые сутки он находился в забытьи, лишь время от времени начиная бредить и просить воды.

По-разному восприняли это известие двое других моряков. Матрос Степан Шкатов, худощавый парень лет тридцати, с жесткими, колючими глазами и тяжелым, выступающим вперед подбородком, долго всматривался в далекий берег, туда, где из воды поднимались белые шапки гор.

— Это Скалистый, — угрюмо сказал он и тревожно посмотрел на боцмана. Тот кивнул и отвернулся.

— Скалистый.

Оба они хорошо знали, что северный склон полуострова Скалистого круто обрывался в море; оба хорошо представляли себе, что ждет их беспомощную шлюпку, когда волны со страшной силой бросят ее на гранитную стену.

Четвертый моряк — молодой механик Леон Чикваидзе шумно радовался открывшейся земле. Он сорвал с головы кожаную шапку с «крабом» и, размахивая ею, восторженно закричал «ура!». Ему казалось, что самое страшное теперь позади.

Берег приближался быстро. Его заснеженные, угловатые вершины зловеще нависли над белой пеной кипевшего прибоя.

Люди в шлюпке притихли, с тревогой смотря на гранитную стену, встающую перед ними из воды. Метрах в десяти от берега то появлялся, то снова скрывался под водой острый риф.

— Капитана спасать в первую очередь! — натужно закричал боцман. — Или выберемся вместе, или останемся с ним до конца!

Волна бросила шлюпку прямо на риф. Тяжелый удар расколол ее надвое, и шлюпка тут же затонула.

Люди беспомощно забарахтались в нахлынувшей волне, которая неудержимо потащила их на отвесный утес. Но, чуть не дойдя до берега, волна растеряла свою силу, опала и откатилась назад, бросив людей у подножия скалы. Нельзя было терять ни секунды. Вдали море снова вздувалось пухлым горбом. С глухим ревом он стремительно катился к берегу, на глазах вырастая в водяную гору, способную сокрушить все на своем пути.

Боцман торопливо поднялся, подхватил на руки капитана и тяжело зашагал вдоль гранитной стены. Он увидел невдалеке глубокую узкую расселину. Это была неширокая ложбина, и вела она в глубь полуострова. Вслед за ним побежали Шкатов и Чикваидзе.

Волна все же догнала моряков, сбила с ног и закрутила в мощном потоке. Далеко протащив по ложбине, она бросила их, избитых и измученных, на крупную гальку и, теряя на камнях пену, скатилась обратно в море.

Моряки выбрались на сухую площадку и свалились на промерзшую землю, не чувствуя ни ее холода, ни ее ледяной жесткости. Хриплое, судорожное дыхание разрывало им грудь, глаза застилал белесый туман.

Неласковая была эта каменистая земля — морозная, безлюдная. Но все же это была земля, она давала им сейчас отдых, она вселяла надежду на спасение, сулила жизнь.

Первым очнулся Шкатов. Крупная дрожь сотрясала его. Он с трудом оторвался от земли, поднялся на ноги и, пытаясь согреться, стал подпрыгивать и колотить себя руками. Ледяная корка, которой успела покрыться одежда, с хрустом посыпалась на камни. Шкатов затянул потуже поясной ремень и принялся тормошить товарищей.

— Ребята! Хватит валяться, замерзнете так, слышите? Вставайте!

Они подняли с земли капитана, и боцман взял его на руки, как ребенка.

— Захар, ты слышишь меня? — настойчиво повторял боцман.

Но капитан не слышал. Лицо его горело, губы потрескались. Он тяжело дышал короткими частыми вздохами.

— Жар у него сильный, — озабоченно проговорил боцман. — Надо бы потеплее одеть его.

Он передал капитана на руки Шкатову, торопливо снял свою затвердевшую на морозе стеганую куртку и с трудом стянул с себя толстый шерстяной свитер.

— Сними с Захара фуфайку, — коротко бросил он Шкатову и затем бережно надел на капитана свой свитер. Зябко поеживаясь, боцман натянул на себя мерзлую фуфайку.

— Свитер хоть и мокрый, но он все же шерстяной, так ему будет теплее. А мы на ходу будем греться, мы здоровые, не замерзнем, — словно оправдываясь перед товарищами, говорил боцман. Шкатов и Чикваидзе молчали.

Они постояли еще немного, собираясь с силами перед дорогой. Три полузамерзших, голодных моряка с тяжелобольным товарищем на руках, они молча стояли, прижавшись друг к другу, и с тревогой смотрели вперед, по ходу ложбины, уходившей куда-то в горы. Какие испытания ждут их на этом пути?

Боцман вздохнул.

— Путь у нас один — кроме как по этой ложбине, нам нигде не пройти. Куда-нибудь да приведет она. Капитана будем нести по очереди. — Боцман с доброй улыбкой посмотрел на Шкатова и Чикваидзе и продолжал: — Огня у нас нет, еды тоже. Ничего нет. Выход один — идти сколько сил хватит. Наверное, нас ищут сейчас по всему берегу.

И они тронулись в путь. Впереди, осторожно ступая, шел с капитаном на руках боцман. За ним, согнувшись и плотно обхватив себя руками, шагал Шкатов. Последним торопливо подпрыгивал, стараясь согреться, Чикваидзе.


* * *
Да, неласковая была эта земля. Собственно, земли не было — кругом громоздились гранитные утесы и скалы. Обломки камней, большие и малые, обильно усеяли всю ложбину.

Моряки шли, торопливо прыгая с камня на камень, согреваемые надеждой на близкое спасение, радуясь тому, что им удалось победить море, вырваться из кипящей пучины и обрести под ногами твердую землю.

Земля! Она всегда мила сердцу моряка, даже если и такая неласковая, такая холодная, такая пустынная и безлюдная, как эта.

Давно уже не было слышно грохота морского прибоя, а ложбина все вела и вела моряков в глубь полуострова, медленно поднимаясь в гору.

Они шли, гремя обледеневшей одеждой, и лишь эти скрежещущие звуки нарушали мертвую тишину.

Они устали, они страшно устали. Обмороженные ноги отказывались повиноваться, но боцман, идя впереди, никому не давал отдыха.

— Вперед! Вперед, ребята! — то и дело раздавался его хриплый голос. — Вперед, иначе замерзнем!

И они шли, неся по очереди капитана на руках, пока не свалился Чикваидзе. Лишь тогда устроили короткий привал. Шкатов уложил поудобнее Чикваидзе, сел рядом с ним и тут же заснул. Присел на камень и боцман. Он осторожно устроил на своих коленях капитана, потрогал его горячий лоб и тихо позвал:

— Захар!

Но капитан по-прежнему не отвечал. Голова боцмана медленно опустилась на грудь, и он задремал.

Они шли всю ночь, лишь изредка останавливаясь для короткого отдыха. Но все чаще и чаще стал отставать Чикваидзе, все труднее поднимался он после привалов. А когда приходила его очередь нести капитана, моряк брал его на руки, делал несколько нетвердых шагов, падал, снова поднимался и снова падал. При этом он так жалобно стонал, что боцман и Шкатов махнули на Чикваидзе рукой и решили нести капитана вдвоем.

К утру ложбина вывела их на перевал. Они поднялись на пригорок и огляделись.Вокруг тянулась унылая, занесенная снегом холмистая тундра. Далеко-далеко, где-то за горизонтом, ритмично всплескивались на небе бледные сполохи. Моряки долго смотрели на это неяркое мерцание неба.

— Кажется, Пур-Наволок, — устало проговорил Шкатов. — Далеко мы от него ушли.

— Да, это маяк, — подтвердил боцман. — Миль сорок по прямой будет до него. Два дня хорошего хода по хорошей дороге, — и он с сожалением вздохнул.

— Два дня хода! — вдруг выкрикнул сидевший в сторонке Чикваидзе. — А в чем я пойду?

Он показал на ноги. Почерневшие и окровавленные пальцы торчали из разбитых ботинок.

— Как я пойду? — злобно кричал Чикваидзе. — Я не чувствую ног, они отморожены. И сил у меня больше нет.

Боцман и Шкатов переглянулись и посмотрели на свои ноги — они их тоже не чувствовали. Шкатов медленно подошел к Чикваидзе, присел рядом и обнял его за плечи.

— Ты что, Леня, — тревожно спросил он, — заболел?

Чикваидзе вырвался из его рук и грязно выругался. Но Шкатов снова положил руку на плечо товарища.

— Ну, ну, Леня, не надо нервничать, этим не поможешь делу. А насчет обуви — обойдемся. Оторвем рукава от фуфаек и такие бурки сделаем, что на неделю хода хватит.

— Через неделю мы все будем на том свете! — вдруг яростно завопил Чикваидзе. Потрясая кулаками, он истерично кричал, наступая на боцмана: — Я уже трое суток ничего не ел, я весь обморожен, у меня нет сил идти, нет больше сил нести его, — он жестом показал на капитана. — И у тебя нет сил и у Шкатова, а ты все заставляешь нас. Из-за этого мы и тащимся еле-еле. Так мы все четверо здесь подохнем через пару дней, если не раньше. Ты что, хочешь нас угробить?

Наступило молчание.

Боцман и Шкатов в упор смотрели на Чикваидзе. Тот не выдержал и снова закричал срывающимся голосом:

— Скажете, я не прав, да? Почему трое должны погибнуть из-за одного? Разве это справедливо?

— Вот в чем, оказывается, дело, — медленно проговорил боцман. — А он нам ноги свои побитые показывал, плакался на голод и холод. — Боцман помолчал, сдерживая нараставшее в груди негодование, затем продолжал: — Как же у тебя язык повернулся сказать такое про своего брата моряка? Ведь это же наш капитан…

Но Чикваидзе скривился в усмешке.

— Подыхают все одинаково: и капитаны и кочегары — и нечего из себя героев строить. «Братья моряки, капитан…» Тьфу, надоели все эти громкие слова! Все мы одинаковые перед смертью.

— Врешь, шкура! — взорвался боцман. — Я и помирать буду как моряк! Как советский моряк, понял ты? Я моряк, и Степан моряк, а ты… ты…

— Ну, кто же я?

Но боцман вдруг устало махнул рукой.

— Тебе этого все равно не понять.

— Не понять? А то, что мы завтра концы отдадим, это я понимаю, по-твоему, или нет?

— Это-то ты хорошо усвоил, потому и трясет тебя так страх.

— При чем тут страх? Почему из-за одного обреченного трое должны погибать? Где тут логика, я спрашиваю тебя?

Молчавший все время Степан поднялся и, держа в руках увесистый обломок, мрачно произнес:

— Слушай, ты, логика… Брось душу травить… Капитана мы не оставим, заруби это себе на носу. А тебя никто не держит, уходи… Ты смотри мне в глаза, в глаза смотри! Можешь уходить, шкурная твоя душа!

— И пойду! — злобно огрызнулся Чикваидзе.

— Ну и иди! Иди! — взревел Шкатов. — Скорее уходи, гад, и подыхай там, как пес, в одиночку!

— Ах так? — Чикваидзе вскочил и дико сверкнул глазами. — Ну и оставайтесь тут со своим благородством, и посмотрим, кто вперед подохнет!

Прихрамывая, он двинулся в ту сторону, где бледнели на небе сполохи маяка, фигура его мелькнула несколько раз за холмами и вскоре скрылась совсем.

Степан яростно швырнул обломок на землю, плюнул и сел на промерзший валун.

Боцман подождал немного, подтащил капитана и сел рядом.

— Успокойся, Степан. — Голос боцмана вздрагивал. — Успокойся. Жидковат механик оказался, не выдержал.

Степан поднял искаженное гневом лицо и проговорил задыхаясь:

— На фронте мы расстреливали таких!

Боцман осторожно обнял товарища и привлек к себе. Так сидели они, не говоря ни слова.

Медленно тянулось время. Бледный рассвет робко рассеивал ночную тьму. Боцман поднял голову, взглянул на капитана и тронул за плечо Шкатова.

— Пора, Степан. Идти надо.

Они оторвали рукава от стеганых фуфаек и с трудом натянули их на обмороженные ноги.

…И снова захрустел под ногами снег. Повсюду подстерегали занесенные снегом ухабы и ямы, огромные валуны часто заставляли сворачивать с прямого пути и делать лишние шаги в обход. Силы моряков заметно убывали. Даже вдвоем им теперь трудно было нести капитана. Приходилось чаще останавливаться, чтобы передохнуть. И каждый раз все труднее становилось вставать и снова идти вперед.

Между тем капитану становилось все хуже и хуже. В полдень он вдруг протяжно застонал, потом приоткрыл глаза, посмотрел на боцмана и, задыхаясь, чуть слышно сказал:

— Иван… передай Марине моей… передай… — Голова капитана начала клониться к груди, и он опять замолчал. Потом очнулся, тревожно пошарил рукой по лицу боцмана и, напряженно глядя куда-то в небо, четко и раздельно проговорил:

— Я сделал все, что мог… все, слышишь?..

— Слышу, Захар. Все передам, как ты сказал, — серьезно ответил боцман, но капитан уже снова впал в забытье.

К вечеру он скончался.

Моряки молча перенесли капитана на высокий пригорок и так же молча, старательно закладывали его тело камнями, пока на пригорке не вырос высокий холмик. Потом они долго сидели у могилы капитана, и каждый думал о чем-то своем.

Уже давно наступила ночь, и в темноте ярко вспыхивали на горизонте далекие огни маяка. На ясном небе торопливо мерцали большие звезды, и красно-зеленые сполохи северного сияния легкими, сказочными шторами переносились с одного края горизонта на другой. Луна бледным светом заливала холмистую поверхность полуострова. Черные тени от камней и валунов подчеркивали ослепительно серебристую белизну снега; щедро разбросанные повсюду глыбы гранита приобретали самые причудливые очертания, и казалось, что в этой безжизненной ледяной пустыне безмолвно застыли полчища неземных чудовищ. В гнетущей тишине чуть слышно шуршал по камням сдуваемый ветерком сухой снег.

Шкатов долго смотрел на игру красок в небе и протянул задумчиво:

— Как небо-то разыгралось! Каждая звезда с кулак.

— Да, редко такое увидишь, — отозвался боцман.

Они снова замолчали.

— А мороз прижмет нас к утру, — равнодушно проговорил Шкатов.

— Прижмет, — так же равнодушно ответил боцман, — главное, не заснуть бы. Если я не буду подниматься или стану засыпать на ходу, ты бей меня, Степан, не жалея. Нам нельзя сдаваться, мы должны дойти до маяка.

— Ты тоже следи за мной.

— Ладно. Ну, пошли?

— Пошли. Они поднялись.

— Прощай, Захар, — тихо сказал боцман, — не сумели сберечь тебя…

Поддерживая друг друга под руки, моряки медленно двинулись в путь.

Давно уже скрылся из глаз высокий холмик, сложенный ими на могиле капитана, давно уже наступило утро, а они все шли и шли, не давая себе отдыха. И вдруг остановились. Прямо перед ними лежал на земле человек, головой в ту сторону, откуда они шли, уткнувшись лицом в снег и зябко поджав под себя руки. Моряки повернули закоченевшее тело.

— Он, — хрипло выдохнул боцман.

Они молча постояли над замерзшим механиком и снова побрели вперед.

Метрах в двухстах нашли полузасыпанную снегом шапку с «крабом». Шкатов поднял ее, отряхнул, потом оглянулся туда, где остался лежать Чикваидзе, и глухо сказал:

— Он возвращался…

— Понял все-таки, — дрогнувшим голосом проговорил боцман.

— Поздно дошло до него. — Степан сунул найденную шапку в карман. Теперь они брели еще медленнее, каждый шаг давался им с огромным трудом. Усталость заполнила каждую клеточку тела, и они так долго боролись с ней, что теперь перестали ее ощущать, как давно уже перестали ощущать холод и голод. Они механически переставляли и переставляли ноги, совершенно их не чувствуя. Они боялись остановиться и присесть, — у них уже не хватило бы сил подняться.

Так прошли еще полдня. Шкатов все тяжелее и тяжелее повисал на плечах боцмана, а потом и вовсе остановился. Он стоял, опустив безвольно руки, пошатываясь из стороны в сторону, и глубоко запавшие глаза его отрешенно смотрели перед собой.

— Все, Иван… выдохся… — вяло протянул он.

— Я тебе дам выдохся! — взметнулся боцман. Но Степан безразлично смотрел на боцмана и ничего не отвечал.

Боцман тряс его, грозил, звал, но все было напрасно. Степан молчал. Тогда боцман обнял его и закричал прямо в лицо:

— Ты не имеешь права сдаваться, Степан! Мы ведь с тобой коммунисты, слышишь?

Степан чуть слышно ответил:

— У них тоже есть предел…

— Неправда! Нет такого предела! Помнишь сорок первый? Под Смоленском, Степа! Прижали нас танки к болоту, а у нас — по одной бутылке с бензином. Мы тогда тоже думали, что нам крышка, А ведь комиссар поднялся и пошел им навстречу с бутылкой горючки в руках. И мы все бросились вслед за ним на танки. Не надеялись мы тогда остаться в живых. А ведь пробились с одними бутылками! Ты помнишь, как мы пели в том бою?

И натужным, сиплым голосом боцман запел:

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов,
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!
Боцман пел, и глаза у Степана начали светлеть, в них появилось осмысленное выражение; он поднял голову, словно прислушиваясь к далекому зову, и вдруг хриплым шепотом стал подпевать:

Это есть наш последний
И решительный бой…
Страшную картину являли собой эти два моряка — полузамерзшие, обросшие, в обледенелой рваной одежде, на ногах — рукава от фуфаек, они стояли, обнявшись, и пели песню, ставшую гимном коммунистов всех стран мира. Их простуженные, сиплые голоса были едва слышны, но им казалось, что песня громом разносится повсюду и люди слышат ее. Они пели, и песня словно отогревала их души, вливала в них новые силы. Глаза их загорелись огнем, спины распрямились, в голосе появились твердые нотки.

Боцман обнял Степана, и они медленно тронулись в путь, осторожно переступая израненными и обмороженными ногами. На подмерзшем твердом снегу за ними оставалась частая цепочка ярко алевших следов.


* * *
Снова начали подкрадываться сумерки, когда Степан остановился и с трудом заговорил:

— Я не могу больше… лучше конец… — Он пошатнулся и грузно осел на снег.

— Ну, ну, ты брось слюни распускать! — грозно, как ему казалось, закричал боцман. На самом деле он тоже говорил с трудом негромким, простуженным голосом. Он посмотрел на Степана и добавил тихо:

— Степа, пока мы вместе, мы не погибнем. Держись, родной, немного ведь осталось.

Но Степан мотнул головой.

Боцман тоскливо оглянулся вокруг, шагнул к Степану и сел рядом.

— Будем замерзать вместе, — устало проговорил он и опустил голову на колени.

Степан приоткрыл глаза и прошептал:

— Иван… Иди…

Боцман покачал головой:

— Я не дойду один. Пойдем вместе, Степан, вместе, слышишь!

Степан хрипло выдохнул:

— Не могу… Я давно уже ног не чую. И голова… целый день сегодня кружится… И гудит часто. Вот опять… гудит… Гудит и гудит… — он сжал голову ладонями и застонал.

А боцман вдруг насторожился и стал всматриваться в небо.

— Гудит. В самом деле гудит! Степа! Это самолет! Нас ищут!

Но Степан покачал головой.

— С утра у меня гудит… А теперь и у тебя…

— Нет, черт возьми! — закричал радостно боцман. — Это самолет!

Он жадно шарил глазами по небу. А гул мотора все приближался. И вдруг из-за вершины невысокой сопки вынырнул вертолет и боком пошел прямо на них.

Страшное возбуждение захватило моряков — они прыгали, махали руками, что-то неистово кричали, и по лицам их катились слезы.

С вертолета заметили их. Машина приземлилась неподалеку. Но после пережитого волнения моряки совсем лишились сил. Они сидели на снегу, молча глотали слезы и смотрели, как от вертолета бежали к ним люди.


* * *
…Ритмично, одна за другой подкатываются волны к гранитному утесу. Глухо шипя, они рассыпаются у подножия его белой пеной и медленно отползают назад. Но вдруг море отхлынет от берега, и вот уже вдали вздувается на его поверхности чуть заметный горб. Он бежит к берегу с каждым мигом все быстрей и быстрей, вырастает на глазах, превращаясь в огромный, колыхающийся холм; вот он уже закрыл собой весь горизонт, поднялся грозной стеной перед утесом и, не в силах остановить свой бег, с ревом и грохотом рушится на скалы, разбиваясь в брызги, в пену, и белая водяная пыль словно дымом заволакивает берег, медленно оседая в клокочущий прибой. Укрощенный вал стремительными потоками снова возвращается в море, а вслед ему утес еще долго выплевывает из расселин воду.

А наверху, высоко над этой извечной борьбой моря и скал, стоит маяк и через положенные ему промежутки времени шлет и шлет пучки яркого света в широкую морскую даль. Там, по большой голубой дороге, днем и ночью, и в штиль и в шторм, неторопливо идут океанские корабли. Они проходят мимо маяка и исчезают за горизонтом.

А море шумит и шумит…


Гуссейн Аббасзаде ГУДОК НАД МОРЕМ

Перевод с азербайджанского Е. Войскунского

Давно уже не было в Баку такой мягкой зимы. Декабрь на дворе, а холода еще не наступили, дни стоят солнечные, тротуары в городе сухи, и Каспий на редкость спокоен. Прекрасная погода для рыбалки!

Такую погоду Абузар Оруджев упустить не мог. Ранним утречком собрался, сел в автобус и поехал в Карадаг — приморский поселок близ Баку. Тут он сошел и прямиком спустился к берегу моря. Постоял немного, с наслаждением вдыхая свежий морской воздух, столь отличный от городского. Перед ним простиралась голубая ширь, вдали, на горизонте, сливающаяся с небом. Всегда при виде морского простора радовалось сердце старого капитана.

Если б не болезнь, он, Абузар Оруджев, не вышел бы на пенсию, плавал бы до сих пор. Шестьдесят шесть лет — не предел для настоящего моряка. Его деду, старому каспийскому боцману Оруджу, было целых восемьдесят три, когда он вышел в свое последнее плавание, — и он бы плавал еще и плавал, если б его шхуну, шедшую в Энзели, не вынесло внезапным сильным штормом на подводные камни. Никому не удалось тогда спастись.

Да, Каспий бывает страшен. Но бывает и ласков, как ребенок. Вон какой он сегодня тихий! Чуть слышно плещется у прибрежных камней. Тут и там, метрах в тридцати — пятидесяти от кромки берега, стоят на мелководье «кровати». Это такие сооружения самодельные, сваренные из старых труб малого диаметра: четыре длинных ноги и скрепляющая рама. На раме настил из досок. Собственно, это скорее похоже на табуретки, но бакинские рыболовы называют их «кроватями» наверное, потому, что на такой «кровати», зарывшей ноги в плотный песчаный грунт, человек может не только сидеть, но и вытянуться во весь рост. В Карадаге много их стояло близ берега, и одна принадлежала Абузару Оруджеву…

Он лежал на дощатом настиле, закрыв глаза, голову положив на резиновую надувную подушечку. Можно сказать — с комфортом. Солнце не то чтобы грело, но все-таки пригревало. Под настилом, в полуметре, плескалась вода о ноги «кровати», и этот тихий плеск убаюкивал Абузара Оруджева. Ему казалось, что он снова в своей каюте на пароходе «Шубаны»… Мерно покачивается палуба… В открытый иллюминатор струится свежий воздух, насыщенный йодом и солью… И он, Абузар Оруджев, снова молод и крепок, как в давние годы…

Первое время после выхода на пенсию он просто не находил себе места. Привыкший за полвека морской службы к распахнутым просторам Каспия, он задыхался на бакинских улицах. Он плохо спал в своей небольшой уютной квартире — полночи лежал без сна, ворочался, вставал, бродил по комнате. И только с прошлого лета, когда один из старых друзей надоумил его ездить на рыбалку в Карадаг, Абузар Оруджев почувствовал себя лучше. Перестала душить бронхиальная астма. Отпустил кашель. Он стал лучше спать — морской воздух оказался куда более лучшим лекарством, чем все снотворные, которые он уже успел перепробовать.

С моря донесся долгий басовитый гудок. Абузар Оруджев поднялся и увидел: в бакинскую бухту входил белый пароход. Он был далеко, на таком расстоянии не разглядишь, что за судно. Но Абузар Оруджев был дальнозорок, к тому же он хорошо знал все суда Каспийского пароходства. И, всмотревшись в далекий белый силуэт, он прошептал:

— Кажется, это танкер «Матрос Вагаб Иманов»…

Между тем пароход, входивший в бухту, развернулся, теперь Абузар Оруджев видел его левый борт. Да, это был танкер в балласте. И хотя на таком расстоянии было, конечно, невозможно прочесть его название, Абузар Оруджев теперь точно знал, что это «Матрос Вагаб Иманов» — один из новейших на Каспии танкеров, спущенный на воду примерно за год до выхода Абузара Оруджева на пенсию. Раза два он встречался с этим танкером в море, как встречался за долгие годы своего плавания со всеми каспийскими судами, и они, как полагается, приветствовали ДРУГ друга гудками.

Стоя на краю своей «кровати», Абузар Оруджев смотрел, прищурясь, на белого красавца, направляющегося к причалу, и с душевной болью думал о парне, чье имя носил этот танкер.

На пароходе «Шубаны» Вагаб Иманов появился весной 1942 года. Это был статный широкоплечий парень лет девятнадцати-двадцати, с черной жесткой шевелюрой. Немного замкнутый, немногословный, он не лез на глаза начальству, как иные матросы. Иманов старательно выполнял судовые работы, вахты нес хорошо, но, в общем, ничем особенно не выделялся в палубной команде, разве что недюжинной физической силой. Но однажды он будто вспыхнул, как яркий факел, вспыхнул и вмиг погас. Но отблеск этой мгновенной вспышки остался…

В том году, особенно к осени, в Каспийском морском пароходстве сложилось тяжелое положение. Шел огромный поток военных грузов. Из Красноводска паромы и плавучие доки ежедневно доставляли в бакинский порт вагоны с оружием и боеприпасами — из ворот порта эшелоны отправлялись на север, на фронт. Не хватало пароходов. На восточном берегу моря не хватало железнодорожных цистерн, и в то же время их много скопилось на запасных путях Закавказской железной дороги. Тогда-то и родилась идея, простая, как все великолепные идеи: буксировать цистерны из Баку в Красноводск на плаву. Расчеты показали, что это вполне возможно. В порту проложили под уклон железнодорожную ветку, уходящую под воду, — ее подводную часть надежно укрепили водолазы. По этой ветке спускали в море цистерны с герметически задраенными горловинами. Стальными тросами их крепили одна к другой, затем портовый катер выводил «поезд» цистерн, под колесами которых теперь были не рельсы, а вода, на рейд и там передавал трос пароходу-буксировщику.

«Шубаны», на котором в ту пору Абузар Оруджев служил старпомом, уже дважды буксировал в Красноводск караваны цистерн с нефтью. В конце сентября «Шубаны» вышел из Баку в третий такой рейс.

День был пасмурный, над морем нескончаемо плыли облака. Мерно стучала машина, несильная бортовая качка плавно кренила пароход влево-вправо, влево-вправо. С высоты мостика Абузар Оруджев хорошо видел караван — все девять цистерн. Их черные круглые спины, увенчанные горловинами, возвышались над серой водой не более чем на треть корпуса. Прочно схваченные тросами, они плыли примерно в десяти метрах одна за другой, покачиваясь и как бы гоня перед собой белопенные буруны. Иногда волны захлестывали цистерны, перекатывались через них, но всякий раз они выныривали, будто живые существа, нуждающиеся в глотке воздуха.

Такое сравнение пришло в голову Абузару Оруджеву, обозревающему с высоты мостика караваи. Капитан на судне был пожилой, он уже привык ничему не удивляться: чего только он не повидал за долгие годы на море. А старпому Абузару Оруджеву шел тогда всего двадцать шестой год.

Тут сигнальщик доложил, что с кольцевой цистерной что-то неладно. Абузар Оруджев вскинул к глазам бинокль. Да, девятая цистерна явно зарывается в воду, лишь изредка показывая черную лоснящуюся спину. Но потеряла ли плавучесть? Горловина, что ли, разгерметизировалась и внутрь поступает вода? Цистерны ведь не доверху наполнены нефтью, а лишь до того предела, который обеспечивает плавучесть.

Абузар Оруджев доложил капитану. Да, дело плохо. Если девятую окончательно затопит и она пойдет ко дну то потащит за собой весь караван; придется отдать буксировочный трос и с повинной головой возвращаться Баку. Нет, такое допустить нельзя. Абузар Оруджев предложил сейчас же спустить шлюпку и пойти в конец каравана, чтобы попытаться отсоединить девятую цистерну и спасти остальные. Старый капитан понимал, что такое решение опасно. Но другого выхода не было.

Спустя считанные минуты была спущена на воду шлюпка с четырьмя матросами и Абузаром Оруджевым: опасные работы на море должен возглавлять старпом. Оттолкнулись, дружно занесли весла.

— Навались! — скомандовал Абузар Оруджев, сидя на корме шлюпки и перекладывая руль так, чтобы избежать столкновения с цистернами.

Тем временем капитан двинул ручку машинного телеграфа на «стоп». Но пароход прошел еще какое-то расстояние по инерции, и поэтому шлюпка чуть ли не в следующую минуту оказалась в хвосте каравана. Сильными ударами весел гребцы погнали ее к восьмой цистерне: последняя, девятая, уже скрылась под водой, и надо было поскорее освободить захват, соединяющий ее трос с буксирным тросом. Для этого надо было нырнуть к раме цистерны, где находилось крепление, нырнуть неглубоко, но все же… Абузар Оруджев задумался было на несколько секунд, оценивая риск предстоящей работы, по тут Вагаб Иманов, сидевший перед ним на банке, сказал:

— Разрешите мне, товарищ старпом.

Его темно-карие глаза смотрели серьезно, лицо выражало спокойную решимость. Он был толковым матросом и к тому же превосходным пловцом. Старпом знал это.

— Ладно, Иманов, — сказал он, — давай. Ты помнишь, что нужно делать?

Иманов кивнул. Все матросы на такой случай знали, как устроено крепление. Быстро сбросил Вагаб Иманов одежду и ботинки, остался в черных сатиновых трусах. Легко перекинул тренированное тело через планшир и, набрав полную грудь воздуха, скрылся под водой.

Спустя полминуты он вынырнул у кормы шлюпки и, ухватившись одной рукой за корму, сказал:

— Порядок. Я нащупал захват. Молоток дайте, старпом.

Из ящика с инструментами Абузар Оруджев достал молоток и подал матросу. Тот снова нырнул.

Волна была небольшая, шлюпка удерживалась на месте на расстоянии весла от тела восьмой цистерны, которую концевая, тонувшая, уже начинала тянуть вниз.

— Поторопись, Вагаб, — сказал старпом, когда Иманов в очередной раз вынырнул, чтобы набрать воздуху. — Что, плохо идет шплинт?

— Туго, — кивнул Иманов, бурно дыша. — Ничего-скоро выбью…

И опять ушел под воду.

Абузар Оруджев понимал, как трудно колотить, преодолевая сопротивление воды, по неподатливому, туго сидящему металлическому стержню. Тут сила была нужна. Ну, а у Вагаба силы доставало. Глухо доносились с глубины удары молотка.

И вдруг…

Все произошло в какой-то миг. Вымахнул из воды освобожденный трос с коушем — металлическим кольцом. Еще не успел он с плеском упасть обратно в воду, как в нескольких метрах от шлюпки показалась черноволосая голова Иманова с раскрытым ртом и страшно выкатившимися глазами. Показалась и тут же скрылась под водой.

— Весла на воду! — крикнул старпом. — Вагаб! — позвал он, когда шлюпка подлетела к тому месту. — Вага-аб!

Один из матросов, Саша Крохин, быстрым взглядом спросив старпома, рванул с себя робу и прыгнул в воду, нырнул в надежде увидеть в воде Иманова, вынести его наверх.

— Вага-а-аб!

Кричал Абузар Оруджев, кричали матросы, глядя по сторонам — не вынырнет ли снова черноволосая голова. Но они уже понимали, что все кончено. Не поостерегся Вагаб… Когда он освободил крепление, стальной трос с коушем на конце, находившийся под сильным натяжением, наверное, с силой хлестнул его по голове… оглушил… Вагаба отбросило в сторону, а потом…

Задыхаясь, вынырнул Крохин. Безнадежно покачал головой…

— Ва-га-аб!!!

Еще какое-то время они крутились тут на шлюпке. Потом, удрученные, молчаливые, стали грести вдоль длинного каравана из восьми спасенных цистерн, направляясь к лежащему в дрейфе «Шубаны». Спасенных — но какой ценой?..

…Звук трещотки заставил Абузара Оруджева очнуться от нахлынувших воспоминаний. Он выдернул из воды леску, на крючке билась шамайка величиной с ладонь. Абузар Оруджев снял ее с крючка и бросил в ведро с водой, где ходили кругами рыбешки, пойманные раньше.

Задувала «моряна» — южный ветер, несущий в город тепло и влажность. Танкер «Матрос Вагаб Иманов» скрылся из виду, и Абузар Оруджев хорошо представил себе, как он медленно подходит к причалу, как летят с его носа и кормы бросательные концы… И вдруг он как бы услышал летящий с моря, приглушенный расстоянием голос:

— Абуза-ар!

Было тихо. Только плескалась под настилом «кровати» разбуженная ветром волна. Только звучал в ушах старого капитана едва различимый, как вздох, как сон, далекий зов: «Абуза-а-ар!..»


Михаил Глинка ПОЗДРАВЬТЕ ЛЕЙТЕНАНТА!

— Старшего лейтенанта… Отставить старшего! Капитан-лейтенанта Макарова просят прибыть в центральный! — произнес по межотсечной системе связи густой голос старпома.

Командир дал вчера ему, Макарову, приказ неотлучно находиться в своем отсеке, и уж если зовут — значит сам командир. Но никак не привыкнуть, что ты уже не старший лейтенант, а каплей[24], и всем вокруг не привыкнуть, тоже улыбаются, черти, вот и старпом крикнул по старинке, и тут же осекся. Недурно.

Если через отсеки бежишь быстро, люди кажутся застывшими, и углядеть что-нибудь трудно. Но глаз старшины Фокина Виктор все же не мог пропустить. Виктор скользнул взглядом по приборам.

— Старшина!

— Есть!

— Почему напряжение гуляет?

— Да тут, товарищ старший лейтенант, понимаете… — И запнулся Фокин.

— Обратно пойду — доложите! Пять минут даю!

Следующий отсек был центральным.

Макаров шагнул через комингс и привычно двинул за собой ручку запора — кремальеры.

Вызывал, конечно, командир.

Если они поворачивали нос к дому, командир сутками не уходил из центрального — для него тут же за перископами, около экранов локатора, клали тулуп.

Когда Макаров пришел на лодку, командир был еще старпомом, а старпом — помощником, а помощник — штурманом, а штурмана теперешнего и вообще не было. А сам Виктор Макаров — кем он был? Вспомнить смешно. Тоже, можно сказать, его не было.

— Обстановка в отсеке, Макаров?

Командир сидит перед ним на тулупе. Это тридцатисемилетний капитан первого ранга с очень некрасивым лицом. Глаза опущены, голос тихий.

— Обстановка нормальная, товарищ командир.

Усталость на лице командира — глаза опухли, потянутые вниз губы, на щеках серая тень. «Почему это на него в городке все девушки заглядываются? — думает уже в который раз Макаров. — А ведь как по команде оглядываются. Ну что, что в нем такого?»

— До базы двое суток, — говорит командир.

— Наблюдение за трещиной ведется каждые двадцать минут.

— Перейдите на пятнадцать.

Командир поднимает глаза. И Макарова словно бьет током. Вот что в командире «такого». Какие там отеки, какая усталость! И тусклый цвет щек командира — это лишь отблеск синей аварийной лампочки, которую как раз проверяли.

— Все, — говорит командир. — Режим пятнадцать минут.

— Есть, — повторяет Макаров.

И снова взгляд командира, который пресекает не относящееся непосредственно к управлению лодкой. Самый нужный сейчас взгляд. Даже для него, капитан-лейтенанта.

Потому что нос к берегу — это мысли о доме. Это — недокрученные клапана, недотянутые гайки, вздрагивание от команд. Это Фокин, который тупо смотрит на ушедшую стрелку и не слышит по звуку, как надрывается преобразователь.

Что там? Что там, на берегу?

И ползут, уползают стрелки манометров, и, переступив комингс, стоишь и не знаешь, зачем пришел. В его, макаровском, отсеке всех в напряжении держит трещина. Но командир прав — надо менять ритм. Пора. Сейчас он, наверно, начнет гонять лодку с одной глубины на другую, чтобы стряхнуть оцепенение, как делал это тот командир, что был до него… Однако представить себе невозможно, что через двое суток Виктор снова увидит Таню и Володьку…

— Внимание, — говорит он в своем отсеке. — Режим наблюдения за трещиной — пятнадцать минут. Мичман! Составьте новую очередность!

Можно и просто установить в трюме временный пост, но это возврат к монотонности. А лодка третий месяц в море. Осталось двое суток…

Виктор встает в отсеке на свое обычное место, откуда виден каждый из его моряков, и поочередно глядит на них.

Вот мичман Клюев, который, бывало, двоился в глазах у Виктора — до того он вездесущ в отсеке. Еще года два назад Виктор не знал, как поощрить мичмана за его безотказность. Хотел — и не мог. Все у Клюева было — весь набор почетных значков, грамоты к каждому празднику, добавочный отпуск по предельной норме, даже квартира отдельная в городке (хоть это было уже и не во власти Виктора), даже время Клюев узнавал по именным часам… Виктор мучился тогда чувством вины перед мичманом. Клюев ему был полезен, необходим. Лейтенант Макаров мичману нужен не был.

А потом что-то произошло. Однажды Виктор услышал, как мичман объясняет матросу физическую структуру цементированной стали. Неверного ничего мичман не сказал, но объяснения давал такие примитивные, что Виктор про себя посмеялся. Потом наедине с мичманом Виктор сказал ему, что не следовало так уж упрощать теорию. И вдруг по лицу мичмана увидел, что тот не понимает, о чем он, Виктор, говорит. Виктор покраснел, подумав, что выражается слишком темно, и стал объяснять подробней и живей — и тогда на лице мичмана проступила еще большая растерянность: технологии металлов Клюев не знал… Со временем Виктор понял, что «нули» есть у мичмана не только в технических вопросах. Клюеву можно было поручить конкретную тему для сообщения на политзанятиях — и Клюев отлично это сообщение делал. Но Клюеву нельзя было поручить подготовить отчет или доклад, где пришлось бы искать материалы во многих местах — в источниках мичман терялся, запутывался, и дело проваливалось.

А характер у Клюева был расчудесный — вот и сейчас этот тридцатилетний человек, за два месяца не видевший ни разу дневного света, был приветлив, весел и собран. А ведь тоже думает, наверно, о доме…

Сорок восемь часов — и они будут дома… Вот Виктор бежит по лестнице, стучится…

— Товарищ капитан-лейтенант, в трюме все в порядке!

— Есть! — говорит Макаров.

…На пороге Татьяна. Быть может, кто-нибудь из жен узнает хоть за час до возвращения, что уже идут, что уже на подходе, и тогда все будут ждать на КПП. Или нет…

— Товарищ капитан-лейтенант, в трюме все по-прежнему!

Обращаясь по свежему званию, матросы заглядывают Макарову в глаза, улыбаются… И он улыбается тоже. Улыбается и старается помнить о трещине.

Уже десять суток в трюме его отсека сочится забортной водой холодильник линии вала. Трещина открылась в неудобнейшем месте, никакой возможность зачеканить или заварить до снятия забортного давления нет.

Скачок давления, резкий звук, даже команды по межотсечному «фрегату»[25] — все воспринимается у них в отсеке, как сигнал из трюма: Виктор видит и глаза и лица, видит импульсивную готовность броситься вниз по трапу — отсек караулит трещину.

рядом с Клюевым стоит старшина Картадзе — стройный южный юноша, который до того величав, что и в водолазном костюме напоминает индийского раджи. Клюев о чем-то тихо переговаривается с Картадзе, смеется, Картадзе томно и достойно улыбается и затем идет в трюм. Через минуту он показывается оттуда и подходит к Макарову.

— Без изменений, — докладывает он.

— Есть, — говорит Макаров.

А Корнеев-то, громадный, преданный ему, Виктору, как ребенок и как оруженосец, демобилизовался. Нет Корнеева в отсеке, уехал к себе в Оренбург. И писем не шлет. А почему это он должен слать письма? Почему это демобилизовавшийся старшина должен писать своему офицеру?

«Трещина, — думает Виктор. — Помнить только о трещине».

А она ведет себя как живая. Когда в один из первых дней ее как-то оставили часа на два без присмотра, она сразу продвинулась на несколько сантиметров, и шипящий прозрачный веерок из нее стал шире и ровней; когда трещина чувствовала, что за ней наблюдают, двигаться дальше она не решалась…

«А если они уже уехали? — думает Макаров. — Если не дождались? Да нет, этого быть не может — Татьяна ведь обещала… Но обещала, что если Володька будет здоров и если погода будет сносной… А какая у них сейчас погода? Что у нас бывает в мае?»

И ему представляются черные сопки с чуть голубоватыми пятнами снега, по черному базальту сверху отовсюду течет вода — несется ручьями, хрипит в щелях под протаявшим льдом, сочится сквозь трещины в камне, а между сопками — коричневая тундра, как губка, пропитанная водой, и только на шоссе коричневая пыль суха, мелка и взвивается вверх за любой машиной…

«Наверно, уехали», — думает Виктор.

Конечно, уехали — от этого бесцветного неба, от полярного дня, к которому еще труднее привыкнуть, чем к полярной ночи.

Но что же это он делает вид, что не любит Север? Ведь он, как все подводники, любит теперь всякую погоду. Любую. Холодную, теплую. Звезды, ветер, дождь. Любую. Была бы погода. Само это уже отлично. А если есть солнце, так это уже счастье… Вот и Володька себя в этом климате чувствует превосходно. А может, это и есть главное?

Вспомнил, как четыре дня назад, когда специальной радиограммой на лодку сообщили, что ему, Макарову, присваивается следующее звание, замполит по лодочной трансляции пустил пленку, где был записан голос Володьки. Сын поздравлял папу с повышением. Макаров догадывался, когда была сделана запись, — сутки перед отходом он был дежурным по кораблю. И Володька слегка шепелявил — как раз в тот день у него вывалился зуб. И когда Володька сказал: «Приходи из моря скорей», слышно было, что он еще ничего в эти слова не вкладывает — он ведь видел папу часа за три перед тем. Но все равно — хоть и такое подтасованное внимание, а у Виктора все зашлось внутри. И не всякое ли внимание вообще — это забота заранее?

Володька… Татьяна…

Как это сделать, чтобы они не лезли в голову? Татьяна смотрит на него отовсюду, мерещится ему, вчера после вахты он пытался заснуть, а она начала говорить с ним. Он совсем уже засыпал, а она вдруг стала жаловаться на какую-то фанерную дверьи вдруг заплакала, а он проснулся и с час, наверно, не мог заснуть, все вертелся; хотя большей несуразности, чем жалобы Татьяны, и представить себе нельзя — Таня мелочей не видит, их для нее вообще нет, и ему бы, здоровому мужику, у нее поучиться… Но именно потому, что с дверью все было так несообразно, ему вдруг показалось, что там, на берегу, он необходим. Наверно, что-то случилось…

Когда над головой взвыл ревун, Виктор вздрогнул.

— Боевая тревога, боевая тревога, — сказал по «фрегату» отчетливый неторопливый голос старпома.

Через отсек уже бежали люди. Командир менял ритм.


Если бы кто-то мог видеть, как громадная подводная лодка рыскает с одной глубины на другую, при этом еще меняя курс, то подумал бы, что за лодкой кто-то гонится. Но никто за ней не гнался. Только в ужасе разлетались в стороны рыбьи косяки да метровые сельдяные акулы — хозяева здешних широт — еще шли стороной вдогонку ревущему чудовищу, а потом отставали и набрасывались на порубленные винтами ошметки морских обитателей, медленно опускавшиеся в глубину.

Лодка шла к плавбазе.

Будто бы раньше, еще в войну, пришедшую из похода лодку встречали на пирсе жареным поросенком. Традицией это не стало, да и не могло стать — никаким особым харчем подводника сейчас не удивишь. И кому нужна эта свинина, если она задерживает берег? Берег, который они не видели столько времени?

На пирсе только командир.

Короткий доклад командира лодки. Рукопожатие. Отдавшееся от сопок «Здравия желаем!», «Ура!» — единственное эмоциональное восклицание, узаконенное уставом. Еще два раза «Ура!» — хрипловатое, торжествующее, от всей их коллективной души.

Они пришли. Они здесь.

И опять смена кадров.

Виктор засыпает и просыпается под легкое дрожание вагона. Внизу шепчутся:

— Наш папочка очень устал.

— А почему?

— Потому что он работал.

— А как он работал?

— Он чинил свою лодку.

— А почему она ломаная?

— Да она вовсе не ломаная.

— А зачем же тогда ее чинить?

— Зачем… Зачем… Это папино дело.

— Смешное дело. Чинит неломаное. А как он свою лодку чинил?

— Ну как, как? Как надо, так и чинил… Взял отвертку — громадную такую… И починил. Да помолчишь ли ты? Видишь, папа спит!

— Он же вчера спал, — шепчет Володька. — Он теперь все время будет спать?

Смех сквозь сон душит Виктора. Он хочет опустить руку вниз, чтобы найти там кого-нибудь из говорунов, но опять засыпает. Снится ему один из тех коротких дневных снов, которые не вспомнить даже сразу, как проснулся. А за окном бежит земля, которая за то время, что Виктор был под водой, успела избавиться от снега, нагреться и зацвести.

Там, куда едут Макаровы, уже недели две как купаются.


Они вышли в Симферополе на привокзальную площадь. Виктор поставил на асфальт чемоданы, Татьяна на чемоданы — свои сумки, Володька на сумку — сетку с игрушками, и вдруг Виктор и Таня засмеялись. Было тепло.

И вокзал, южный, легкий, хотя и громадный, и всюду зелень, и деловитые коренастые шоферы в легких рубашках, и толпы курортников, таких же веселых, обрадованных долгожданным и неожиданным теплом, и загорелые степенные старухи из местных, и крик, горячая южная речь вместе с удивительной неторопливостью; огненные тюльпаны охапками — все это было настоящее. Вот очередь за такси — к морю, скорей к морю, у приезжих еще горячая потребность не считать денег, а живей по серпантинам туда, на берег, на ЮБК[26], куда мечтали попасть целый год. Скорей! И тут же смешная реклама: «Летайте самолетами Аэрофлота!» — будто на каких-то еще самолетах, кроме аэрофлотовских, можно прилететь… «Летайте самолетами»… А если отсюда — «плавайте пароходами»? Или «ездите собаками»? Ха-ха-ха… Мы не хотим сейчас никуда лететь. Мы хотим ехать. К морю. Скорей.

Макаровы не сели в такси. Они проморгали, и хвост выстроился громадный, а на троллейбусы уже через двадцать минут очереди не стало. Сели в троллейбус.

Троллейбус тронулся, легко покатился по городу, вышел на степную дорогу, покатился еще быстрее и легче, и сумерки, а потом сменившая их темнота полетели навстречу. Теплый воздух плыл мимо открытых окон.

— Подумать только, — задумчиво сказала Таня и подняла подбородок. — Мы опять в Крыму. Вместе — и в Крыму. Тебе верится?

Темная степь текла мимо, и когда Макаров думал, что завтра утром они проснутся, а внизу, под лоджиями дома отдыха, — горячий пляж, и можно просто лежать на солнце, и никаких вахт, и всюду небо, смотри на него два месяца подряд, — ему казалось, что все это сон.

И ему вспомнился прошлогодний отпуск, когда все было так же, как сейчас, и оттого, что хотелось именно повторения прошлогоднего отпуска, а не чего-то нового, приходила радость. Ему казалось, что Татьяна и он нашли свой ритм — ритм счастливой семьи. И если говорить и времени и о месте — это было десять месяцев Севера и два месяца Крыма.

Тот разговор на пляже Виктор услышал тоже прошлым летом.


Он лежал тогда ничком на лежаке, дело было к вечеру, солнце ослабло, и гул людного берега стал глуше, поутих. Татьяна с Володькой купались, а Виктор ленился вставать.

Пляж понемногу пустел. Вылежавшие целый день на солнце «дикари» уходили часам к шести, молодежь в белых брючках бродила по молу, а на пляж в это время спускались купаться пожилые ученые из академического дома отдыха.

Те двое, разговор которых случайно услышал Виктор, тоже были, наверно, оттуда.

Один был толстенький, круглолицый, в шитой гладью угловатой тюбетейке, другой — высокий, грузный, с глубокими залысинами на породистой седой голове. Манеры у него были свободные, барские, а голос неожиданно молодой и гибкий. Под грибком была скамейка, и они сели на нее, не прерывая начатого по пути разговора.

Толстенький все больше поддакивал, и по его репликам можно было понять, что он наслаждается рассказом спутника, и когда тот замолкал, начинал тут же его теребить, чтобы рассказывал дальше.

— Да помилуйте, Павел Петрович, я ведь там был уже два года назад, и впечатление уже несвежее… — отбивался высокий.

— Ну все же. Сейчас много говорят о том, что японцы так вырвались вперед, потому что у них на каждом предприятии психолог, единственное занятие которого — думать об увеличении спроса на свой товар…

— Как же, как же, — отозвался высокий. — Занятная работенка… Я с одним таким даже разговаривал. Однако все же не рановато ли мы с вами выбрались? Что-то жарко еще…

— Да что вы, Павел Петрович, нельзя же целыми днями здесь работать. Этак никакая Ялта впрок не пойдет…

— А сами-то, — сказал грузный. — Сами-то как? Мимо вашего номера как ни идешь, все машинка стучит.

— Ну, ну, где уж мне до вас… Так вы о японском психологе начали.

— Да. Имел честь обмениваться мнениями, так сказать. Мне его представили как специалиста, существенно повысившего доходы фирмы. Я, естественно, стал спрашивать, в чем это выразилось. А он мне через переводчика объясняет, что, мол, картофель в Японии отнюдь не второстепенный продукт и среди прочего его фирма изготавливает картофелечистки, этакие спецножички, чтобы с картошки снимать стружку. Красивые — с цветными яркими ручками. И вот выясняется, что Япония затоварена сим предметом — спрос на него упал, и выпускать дальше никакого смысла нет. Картошку японцы едят, а ножичков не покупают… Что делать? Исследовать эту задачу и предложили моему джентльмену. Он опросил домашних хозяек, тысячу их, может быть, и через месяц дает ответ. А ответ такой: для того чтобы возродить спрос на картофельные ножички, необходимо оставлять деревянную ручку некрашеной. Никаких ярких цветов. Руководители удивились, но дело у них поставлено строго — раз специалист рекомендует, значит, у него есть уверенность, что так и надо поступать.Ручки перестали красить. И через полгода стали получать от своих ножичков прежний доход. Как: Почему? А разгадка такая — ножичек с некрашеной ручкой не выделяется ярким пятном среди картофельных очисток и потому летит в мусорное ведро. А тогда нужно покупать следующий.

— Остроумненько, — сказал собеседник, но сказал на этот раз как-то тускло.

Виктор лежал и думал. Ведь есть же вот на земле люди, подобные этому японскому психологу, несомненно, умные, несомненно, обладающие редким даром докопаться, найти, но как, наверно, тягостно использовать свой дар исследователя на то, чтобы искать изъяны людей и научным, холодным взглядом наблюдателя фиксировать слабости, чтобы промышленно, масштабно их использовать… Ножичек картофельный — это ерунда, конечно, копеечное дело, но принцип, принцип… И оба этих пожилых дядьки сразу стали Виктору симпатичны, потому что они тоже — один вспомнив, а другой услышав о ножичках — как-то сразу понурились. Не все равно им было, как там, в Японии, чистят картошку.

Он задумался тогда и вспомнил, что кто-то — Олеша, что ли? — сказал, что ум бывает умный, а бывает глупый. А глупый ум может быть и острым, и тонким, и парадоксальным. А все равно остается лишь игрой и не может служить сущему…

А на скамейке все говорили.

— Ну а эта ваша поездка? — спрашивал толстенький. — Мы ведь с вами виделись лишь мельком, помните? На заседании-то. И я не успел вас ни о чем расспросить…

— Да я, пожалуй, меньше могу рассказать, чем после первого раза, — сказал высокий. — Тогда впечатления были острей, и, кроме того, в первый раз там я был более, так сказать, туристом, а сейчас ездил в командировку по обмену опытом, и мне все время приходилось заниматься делом. Так что круг моих теперешних впечатлений, естественно, сужен.

— Впервые-то вы там были давненько?

— Да лет пятнадцать назад. И поскольку это было так давно, то имею теперь возможность видеть перемену отношения к нам.

— Лучше? Хуже?

— Да ведь тут одним словом не скажешь. Иначе. И если верно, что страх всему учит, так здесь он в первую очередь научил вежливости. Им, мне кажется, совершенно невыносима мысль, что в случае какой-нибудь заварухи придется полагаться на технику, имеющую не стопроцентные, так сказать, гарантии.

«Это уже ко мне имеет отношение, — подумал Виктор. — К нам».

Он оглянулся и среди барахтающихся около берега сразу увидел своих.

— То есть, допустим, выпущена по ним серия ракет, — говорил высокий. — А самолеты-перехватчики все же не так совершенны, чтобы перехватить все эти ракеты. В общем, мысль о равенстве, о соизмеримости, а тем более — о превосходящих силах возможного противника, если речь идет о непосредственной войне на собственной территории, им невыносима. Во всяком случае, та публика, которую мы в газетах зовем «правящие круги», эту мысль просто не может проглотить. На равных, так сказать, играть не привыкли. Обыгрывать наверняка привыкли. А теперешнее положение просто морально их угнетает. Раньше они копили эти игрушки — бомбы я имею в виду, — как дети — но единственные обладатели, сами и заорали: «Что, что делаем?» У них теперь, с кем ни говоришь, это как рефрен, как припев, с чего бы ни начали, разговор в конце концов переходит на ракеты. На Гавайях, например, меня измучили этими разговорами старики туристы. Попал я на Гавайи случайно, сначала в поездке это запланировано не было. Ну, понятно, очень обрадовался, когда такая возможность возникла… А там сезон дождей — фешенебельной публики нет, и в отеле живут только путешествующие пары стариков. Консультации я все провел, освободился, но сезон дождей — и самолеты неделю не летают. И вот я брожу, смотрю. Сказка, конечно, — тут и рекламировать нечего, божий угол на земле, и все бы ничего, если бы не эти старики. Типичная пара — этакий джентльмен лет семидесяти в полотняном кепи, высокий, голова лысая, шея в жилах, на боку два фотоаппарата; а с ним старушка — губы ниточкой, толстые очки и из-за очков ко всему пристально и долго приглядывается. И оба так покрыты веснушками, что положи их в ванну — и можно эти веснушки шумовкой снимать… Так вот такие пары меня стали преследовать. Узнали, что я отсюда, и с утра уже: «Господин профессор, господин профессор, нам очень приятно было бы познакомиться». А потом извели. Сначала болтают о чем угодно, а затем одна тема — вооружение. Не собираетесь ли вы, русские, начинать войну? И наивно это невероятно, и глупо, и вместе с тем… Как бы вам сказать? В общем, льстит, хотя и утомительно. То есть что льстит-то? Не то слово, конечно. Но, вы знаете, пятнадцать лет назад никто, когда я жил в их отелях, не приходил ко мне с заискиванием, как к русскому. И я там вдруг кожей всей понял, что мне легче и свободней оттого, что у нас тут есть чем им ответить…

«Да уж, пожалуй, есть», — подумал тогда Виктор Макаров. Он не познакомился тогда с профессорами, так и не узнал, кто они, и они не узнали, что их разговор слышал старший лейтенант с подводной лодки, а Виктору запали в память слова, которые он слышал.

Он думал об этих словах часто, и чем больше времени проходило, тем чаще они вспоминались. Самая прямая связь была у этих слов с тем, для чего Виктор Макаров жил той жизнью, которой он жил. И была связь прямая, прямая связь между заискивающей вежливостью американских стариков по отношению к заезжему русскому и тем, как приходилось Виктору Макарову в первые дни его лейтенантской службы.

А приходилось ему так, что иногда он скрипел зубами.


Три с половиной года назад Виктор окончил училище и получил назначение на Северный флот.

Татьяну он с собой не взял. Сыну исполнилось всего несколько месяцев. Дело было в начале зимы — в общем, Татьяна с парнишкой остались в Ленинграде у тещи, а Макаров полетел на Север один.

Лодка его была в строю. Несколько месяцев в году она проводила в море. Сейчас она стояла у пирса. Макарова поселили на плавбазе, что стояла у того же пирса, и стали оформлять допуска. Моряки, то есть матросы и старшины, называли его на плавбазе «товарищ лейтенант», на вопросы его отвечали «так точно» или «никак нет», во время завтрака каюту его убирали. Макаров чувствовал себя офицером, выпускником прекрасного инженерного училища.

«Теперь, — думал он, — пора начинать жить». Жить… Впрочем, тут, наверно, надо определить, что же для него тогда означало это слово.

До третьего курса в училище Макаров добрался еле-еле. Учебная программа его не тяготила, но к стенам он привыкнуть никак не мог, и, если взбрело в голову, он мог пролежать лекции на крыше или прыгнуть вечером через забор. Раза два его собирались из училища отчислять. А потом начальником факультета к ним назначили этого человека. Он был похож на Чарли Чаплина, который устало уходит от вас по дороге, — вот какая у него была походка. И лицо тоже было невоенное. Будто, сколько бы ему про тебя ни говорили, что ты — негодяй, он все равно знает, что это не так, а если ты негодяйствовал, то просто не знал, сколь это плохо. Не понял он еще, что ты негодяй. И не поймет. Вот какое у него было лицо.

Макаров бы, наверно, проглядел его — такой уж был возраст. Но как-то в субботу начфак вызвал Макарова к себе в кабинет, взял его за локоть и сказал:

— Хочу вас видеть завтра у себя дома. Вы не заняты вечером? Придете?

Начфак был капитаном первого ранга, Виктор Макаров — курсантом, да еще из неблагополучных, во всяком случае, думал о себе именно так. От приглашения Виктор онемел.

А на следующий вечер в гостях у Чарли (его так и прозвали) сидел весь факультетский кружок электроники.

— Понимаете, ребята, — говорил Чарли. — Основные процессы, которые происходят в работающей энергетической установке, описываются теми же математическими зависимостями, что и некоторые электрические. Воьмем кривую разряда обыкновенного конденсатора… А не хотели бы вы построить работающую модель установки?

Заговорили не сразу — все приглядывались и переглядывались. Но Чарли не отступал. А потом их забрало… Да в самом деле — модель установки со всеми кнопками управления, с приборами контроля, с экраном, по которому ползет кривая мощности… Их забрало, да еще как. Через два месяца их за уши было не вытащить из лаборатории, где они строили модель. А Чарли — фамилия его была Сергеев — уже хотел, чтобы они думали над тем, как смоделировать процессы аварийной остановки и повторного пуска…

До Сергеева они сто раз слышали, что современная армия, современный флот — это средоточие научной мысли. Радио, ядерная реакция, ракеты, гироскопы, локация, сверхзвуковые самолеты — все это родилось в армии или рядом с армией, по ее заказу, и лишь через годы и десятилетия переходило к гражданским областям. Они все это знали, но знали умозрительно. Сергеев же окунул их в инженерную мысль. Раньше они слышали, теперь они ощутили… Но на электронике все не кончилось. Как-то вечером у Виктора уезжала мать — надо было ее проводить. Раньше он, не задумываясь, перелез бы через забор, теперь он этого сделать не мог. Он вдруг почувствовал, что обманет Сергеева. Он пойдет к Сергееву говорить об электронике, и Сергеев будет смотреть на него своими странными доверчивыми глазами, а через час к Сергееву войдет дежурный и доложит, что курсант Макаров перелез через забор и взят в городе патрулем… Кто-то из них раскопал по мемуарам старых подводников кое-что из биографии Сергеева. Там был десант на Рыбачьем, лодка, выжидающая на грунте конца бомбежки, прорыв сквозь противолодочные сети… Но каперанг с грустными невоенными глазами не рассказывал им об этом: времени на рассказы не оставалось — сейчас он хотел быть для них инженером. Сергеев был блестящим инженером, но они считали у него на тужурке колодки орденов и потом спорили — за что он получил…

Доходило до анекдотов. Сами не зная того, некоторые из них стали копировать привычки Сергеева — его манеру поднимать морщины над бровями, его походку… Выходило дурацки, но над Чарли никто не смеялся, смеялись над теми, кто пытался его копировать. Когда они выпускались из училища, Чарли лежал в госпитале — у него совсем плохо было с ногами. Они пришли к нему толпой — новенькие, хрустящие лейтенанты с халатами на твердых погонах. К их приходу Сергеев повязал галстук — он никогда не носил на шее готовые узлы…

Лейтенант Макаров жил на плавбазе, носил офицерскую тужурку и тоже каждое утро сам завязывал себе галстук. Делал он это тщательно и неловко. Он хотел быть похожим на Чарли.

Лишь иногда по вечерам предметы начинали представать перед ним в другом свете. Пройдя как можно независимее мимо часового у трапа и задевая каблуками за непривычные перекладины сходен, он отправлялся на берег, хотя идти ему было не к кому и незачем. У каменистого берега стоял черный силуэт плавбазы, черные глянцевые спины лодок лежали в воде, Виктор отворачивался от кораблей и бесцельно шел по дороге. И все лезли, лезли в голову Таня и Володька. Володька мерещился ему беспомощный, беспомощной и растерявшейся видел он и Татьяну…

Но взвывала за спиной лейтенанта Макарова стеклянным могучим воем одна из лодок, мегафон разносил по морозному воздуху короткие, резкие слова команд — и мир семейных забот и привязанностей отступал.


Дня через три Виктор пошел в штаб говорить о квартире. Капитан первого ранга, к которому он пришел на прием, казался усталым. Было похоже, что капитан первого ранга заранее знает, о чем Виктор попросит. Виктор сказал, что хотел бы перевезти на базу семью, тот кивнул, устало улыбнулся и, не отвечая, принялся расспрашивать. Его как будто совсем не интересовало, как Виктор закончил училище, а вот когда Виктор сказал, что еще в школе делал радиоприемники, а в училище продолжал интересоваться и заниматься электроникой, капитан первого ранга оживился и подробнейше стал выяснять, что именно и как Виктор сделал, самостоятельно ли занимался и были ли к его занятиям препятствия. Виктор ответил, что неоднократно свое увлечение бросал, но рано или поздно к нему возвращался.

— Это ведь все детство, — сказал он. — Это ведь не имеет значения для тех дел, которыми теперь придется заниматься.

— Занятия могут смениться, а вот черты характера — едва ли… А насчет квартиры — будем иметь в виду. Я записал вас. Но сначала надо сдать на самоуправление группой.

— Это же через два месяца… — с отчаянием сказал Виктор. Тогда это ему казалось неимоверно долгим.

— Через два? — спросил капитан первого ранга.

— Ну не через два… — Виктор смутился, не сомневаясь, что, конечно, сдаст зачеты быстрей. — Ну через месяц…

Квартира-то ему нужна была немедленно.

— Были уже на лодке? — спросил капитан первого ранга.

— Был, — ответил Виктор. Он имел в виду преддипломную практику.

— Ну так сдавайте экзамены. Сдадите за месяц — обещаю квартиру сразу! Договорились?

— Договорились, — сказал Виктор, еще не понимая, как долго будет стыдиться, вспоминая этот разговор.

Как безудержно, отвратительно он нахвастался, Виктор понял дней через десять. К тому времени он уже неделю ходил, лазил и ползал по лодке. Она была громадной и набита чудовищным количеством техники.

В училище они занимались лодочным устройством. Они — быть иначе и не могло — и проходили, и учили все эти корабельные системы масла, воздуха и воды. Казалось, Виктор знал, как эти системы и механизмы действуют, — допустим, насос перекачивает, клапан открывается, пакетник переключает… Он как будто знал, что должно произойти, если насос запустить, знал, зачем он стоит, из какой стали или бронзы состоят его части. Виктор не знал только — где этот насос и что надо сделать, чтобы его запустить…

Лодке нужно было, чтобы отсеки ее вентилировались, подъемные устройства ползли из шахт, контейнеры ракет приходили в боевое положение. Голова у Виктора шла кругом, а лодка еще не двигалась. Она стояла у пирса.

При нем, когда он с инструкцией в руках бродил по нижней палубе второго отсека, на первой палубе раздался сигнал «фрегата», и голос дежурного по кораблю произнес:

— Второй!

— Есть второй!

— Врубите батарейные автоматы!

Наверху молчали.

— Второй! — рассвирепел дежурный. — Есть кто-нибудь в отсеке?

И тут наверху, обращаясь к микрофону, как к домашнему животному, залопотал вкрадчивый, поспешный голос:

— «Фрегат», «фрегат», та це ж я, кок, старшина второй статьи Величко…

В «фрегате» мяукнуло; видно, дежурный захохотал или выругался, прервав связь. Потом снова включился.

— Величко, найдите там кого-нибудь! Вы один на лодке не знаете, как врубить автоматы!

Дежурный ошибался. Кок был не один. Был еще Виктор. Он стоял ни жив, ни мертв. Еще найти бы эти автоматы он, пожалуй, смог, а вот врубить… Но над ним уже затопали ноги, и раздался громкий щелчок контактов…

Поминутно заглядывая в схемы и инструкции, Виктор бродил по лодке. Прошло две недели, а он только поверхностно, неподробно проследил по отсекам прохождение магистралей. Потом как-то, в один из дней, он выяснил, что не знает устройства клапана. В последний раз он видел эту штуку разобранной на занятиях по машиностроительному черчению на первом курсе. Вертишь против часовой — открываешь, по часовой — закрываешь. Вот и все, что Виктор знал. Когда при нем мичман очень ласково рассказывал матросу, что такое прокладка в клапане, Виктору стало жарко. Он даже не знал, где эта прокладка должна была находиться. В голосе мичмана дребезжала ярость.

— Моряку современного ракетоносца, — говорил мичман, — нелишне знать… Моряку подводного крейсера не к лицу гнушаться…

Всегда и везде употреблялось одно слово — «лодка». Иногда слово «пароход». А тут шли сплошь «ракетоносцы» и «подводные крейсера»…

Два дня Виктор ходил, нося в себе сознание того, что он не знает устройства даже простейшего, грубого клапана, каких на лодке сотни и тысячи. Он бродил, лазил по лодке и боялся показываться на глаза не только офицерам, но и матросам — все они сейчас были для Виктора на одно лицо: все готовы были крикнуть по «фрегату»: «Лейтенант, пошел осушительный за борт!» или «Пустить компрессор!»

На плавбазу Виктор возвращался поздно вечером. От лодки до плавбазы было всего несколько пирсов. Над бухтой висела полная луна, холодно освещавшая неровный лед. В последние дни морозы все усиливались, и приписанный к базе ледокол по нескольку раз в сутки молол ледна выходе из залива, чтобы лодки не оказались запертыми. Когда начинался отлив, то лед уже не хрустел на камнях, как две недели назад, а скрипел и лопался, и куски его потом косо смерзались друг с другом.

В эти дни Виктор не писал писем. О чем было писать? О том, что лодки вблизи совсем не такие, как издали, и за месяцы преддипломной практики он их не разглядел? Письма писать не хотелось… Виктор поднимался на трап плавбазы и шел к себе в каюту. В один из таких вечеров на своей койке он нашел телеграмму.

«Хотим быть с тобой вылетаем завтра встречай…» И час самолета.

Виктор сел в шинели на койке. Внутри у него стало пусто. Жизнь, которой он жил до этого момента, показалась ему легкой до чрезвычайности. Завтра прилетит Татьяна с завернутым в одеяло сыном. Все связанное с собственными делами показалось Виктору в этот момент удивительно несложным, а все связанное с семьей — неразрешимым…

Завтра он ее увидит. Они завтра прилетят. Но куда? Куда их деть? Как Виктор уже знал, существовал целый список очереди на квартиры в городке. В этом списке были даже старшие офицеры. Их жены ждали где-то там, южней. А его жена вот ждать не стала.

Виктор понесся дать телеграмму, чтобы не ехали. Но почта в городке уже закрылась. Телефона у тещи в Ленинграде не было. И вдруг Виктор ощутил за Татьяну гордость. События было уже не остановить. Пахло это точным расчетом.

Так и не отправив телеграммы и не позвонив в Ленинград, Виктор вернулся на плавбазу и стал искать кого-нибудь, кто мог бы его завтра отпустить на аэродром. Нашел он помощника командира.

Помощник у них был громадный черный мужчина — веселый и шумный, как дитя. Виктор пока еще не мог понять, чему вокруг него смеются. Шутки помощника казались ему плоскими, и смеяться им казалось ему подхалимством.

Помощник был в каюте. Сидел он без кителя, и спина его под рубашкой ходила, как ледяное поле, которое корежит ветром. Мужчина он был могучий, и ему, наверно, все время хотелось что-нибудь приподнять или обрушить, но сейчас он пел фальшивым голосом «Ехали на тройке с бубенцами» и ставил птички в какой-то ведомости. Он посмотрел на Виктора своими черными, нерусскими глазами, и в глазах его запрыгал смех.

— Говори, — сказал он, продолжая петь.

Виктор объяснил ему. Помощник спел еще немного и помолчал, будто удивляясь, будто удивляясь, что Виктор не говорит дальше.

— И только? — спросил помощник, не переставая ставить птички. — А я думал — ты человека убил…

— Какого человека?

— Врывается ночью, глаз косит, губа трясется… Ну, думаю, имеем пену!

Пришлось ждать, пока он кончит хохотать. Замолчал помощник внезапно и посмотрел на Виктора прищурившись.

— Послушай, а что я придумал-то… Может, мы тебя спрячем, а?

— Зачем?

— Ну будто ты в море. А они приехали — справа сопки, слева сопки, прямо сопки. У них на обратную-то дорогу деньги есть?.. Да ты что, обиделся? От же народ пошел! Служить-то, парень, еще долго. Ох, и поездят же на тебе боевые друзья! — Он смотрел на Виктора уже серьезно, но глаза его все равно смеялись.

Через полчаса Виктора нашел угрюмоватый старший лейтенант и сказал, чтобы тот вез своих в его комнату, — жена с дочкой к старшему лейтенанту должны были возвратиться из Москвы недели через две.


* * *
И она прилетела. Полукруглый проем самолетной двери был у нее над головой, как оправа старого медальона…

— А если бы я ушел в море? — спросил Виктор.

— Я бы тебя ждала.

— Но где?

— Где-нибудь у вас, в городке…

— Но тебя бы даже не встретили.

Они ехали на автобусе с аэродрома. Мимо бежали сопки. Володька спал у отца на руках.

— Зато потом я бы тебя встретила, — сказала Таня.

А мимо бежали сопки. Пологие — в снегу, крутые — без снега.

— Ты чего это плачешь? — тихо сказала Таня и прижалась к рукаву Виктора. А руки у него были заняты, и никак со щеки было не смахнуть какую-то воду.

— Устроимся как-нибудь, — прошептала Таня. — А ты рад, что мы приехали?

— О чем ты спрашиваешь! — сказал Виктор.

— А я в новом платье… — прошептала она еще тише.

— Танька… — сказал он. — Глупее тебя на свете только Володька. Ты самая глупая из всех, кого я знаю…

— Согласна, — сказала она. — А кого это ты еще знаешь?

Автобус ехал в городок, где был один магазин, один детский сад и одна столовая для командировочных. Питание для малышей и в Ленинграде-то расписано по детским кухням. Виктор вспомнил об этом и похолодел. Он не знал даже, есть ли у них в городке такая кухня.

— Послушай, Таня, — сказал он. — Что же делать?

Но она только засмеялась.

— Наш папочка все забыл, — сказала она куда-то в сверток, который пока еще спокойно лежал у Виктора на руках. — Наш папочка совсем не помнит. Он забыл даже, что нам ни от кого ничего не нужно…

И вот Виктор снова бродит по лодке, изучает ее. Два человека здесь уже имеют для него свое лицо — это помощник и хозяин комнаты Петя. Шутки помощника уже не кажутся Виктору такими дурацкими, Виктор начинает улавливать в них какую-то неунывающую силу. И высокие сапоги помощника с ремешками поверх голенищ, и полное отсутствие слуха уже не раздражают Виктора. А Петя — тот только отвел его к себе домой, открыл квартиру, пособирал по комнате висящие на стульях тряпки, сунул их в шкаф и ушел на плавбазу. А на следующий день, когда они встретились на лодке — Виктор бродил с инструкциями в руках, — Петя остановился и, не здороваясь, спросил:

— Ты, отец, если чего надо, так давай не робей. Спрашивай, если что. На флоте бабочек не ловят…

И Виктор вдруг сказал:

— Где бы мне, Петя, клапан разобранный увидеть?

— Клапана не знаешь? — удивился Петя, но удивился не только не обидно, но почти радостно. — Шурыгин!

— Есть! — крикнули из трюма.

— Из ЗИПа любой клапан сюда! Живо! Вот так… Бери, отец, фильтруй через мозги.

Пять минут спустя Виктор мог сдавать экзамен по устройству клапана самому господу богу. Нужно было только однажды взять его в руки и однажды разобрать. Виктор шел по лодке и улыбался. Улыбался оттого, что он, инженер, специалист по управлению новейшей энергетической установкой, разобрал и собрал обыкновенный запорный клапан, каких тьма валяется по подвалам любой кочегарки или котельной.

Виктор учил лодку. Выходил из дома он около семи утра, возвращался… Сказать, впрочем, когда удастся вернуться домой, он, кажется, в то время не мог ни разу.

С середины дня он уже начинал мучиться, потому что скоро предстояло отпрашиваться домой. Происходило с незначительными вариациями всегда одно и то же. После ужина, часов около девятнадцати, у них были доклады командиров боевых частей о суточных планах. Про одних офицеров говорили, что у них все в порядке, про других — что у них в порядке не все. Про лейтенанта Макарова не говорилось вовсе. Как будто его вообще не было. Потом Виктор подходил к своему непосредственному начальнику капитану третьего ранга Поленову и говорил:

— Разрешите обратиться, товарищ капитан третьего ранга.

— По вопросу? — говорил тот, хотя прекрасно знал, по какому именно вопросу Виктор обращается.

— Прошу разрешения идти домой.

— Лодку выучил? — спрашивал Поленов.

— Нет.

— Ваша честность вас погубит, лейтенант. Сами говорите, что не выучили лодку. Придется идти учить…

Дня через два, подумав, что шутить можно всем, Виктор сказал капитану третьего ранга, что лодку выучил. Но тот посмотрел на Виктора с легким отвращением и, не прерывая разговора с помощником, ушел домой, а Виктор поплелся на лодку.


На лодке в это время была только вахта. Изредка в полутемных отсеках начинали гудеть кондиционеры. Виктор садился где-нибудь в выгородке около механизма и старался не глядя восстановить в памяти его узлы и блоки. Потом, проверив себя в уме, смотрел — верно ли. Однажды, прислонившись к холодному дрожащему корпусу насоса, Виктор заснул. Проснулся он оттого, что насос выключили. В трюме было тихо и сыро. Все тело ломило. «Заболеть, — подумал Виктор. — Заболеть и пролежать хоть несколько дней. Чтобы всего этого не видеть… Чтобы только Таня была рядом…» И тут же он вскочил. Потому что вспомнил Чарли. Вспомнил, как Чарли поднимался своими больными ногами на сто четырнадцать ступенек косогора, где стояло училище. И поднимается, наверно, сейчас… Надо было найти средство жить дальше. И средство это Виктор нашел.

Состояло оно в том, что надо было хватать любого матроса или офицера и просить его рассказать о своем заведовании. Смотреть, занят человек или нет, не следовало, — все и все время были заняты. Чем подробней ты расспрашивал, тем охотней тебе отвечали. Нельзя было задавать общих вопросов. Нельзя было говорить — «расскажите о подводной лодке». Нельзя было просить рассказать о целом отсеке. Следовало определить сферу интереса одним механизмом, а еще лучше — какой-нибудь одной его особенностью. Тут можно было узнать все. Чем более узкий вопрос Виктор задавал, тем более широкое представление о предмете мог получить…

Лодка постепенно оживала для Виктора. Но служба лодкой не исчерпывалась. Были еще дежурства, патрулирование, караулы. Молодых лейтенантов отправляли охотнее всего в патруль.

Когда с двумя матросами по бокам Виктор патрулировал в городке, Татьяна обычно выходила гулять с Володькой. Он махал Татьяне издали, не подходя к ней, и шел с матросами дальше. За вечер они встречались несколько раз. И каждый раз Виктор силился разглядеть лицо Татьяны. Оно было бледным, и Виктор ничего прочесть на нем не мог. Понимал он только, что у Татьяны очень устали руки…

Отведя своих моряков в казарму спать и сдав пистолет, он возвращался в городок во втором часу ночи. Ни автобуса, ни попутных машин в это время уже не бывало. Ночи стояли темные, и облака на небе были чуть заметны — это играло где-то наверху сияние. Дорога вилась между сопок, Виктор шел по ней механически. Время от времени он будто просыпался. «Зачем такая жизнь? — думал он. — Уж лучше бы действительно они не приезжали. Ну зачем, зачем я сейчас иду домой? Может, и прав был тогда помощник?»

И Виктор вспоминал училище. Сейчас приходил на память лишь пятый курс и время, когда они писали диплом. Им казалось тогда, что из строгого казенного здания через проходные, турникеты и часовых они вышли на праздничную солнечную площадь, где музыка, девушки и цветы, и все люди, к кому бы ты ни подошел, тебя знают… Разница с младшими курсами, особенно с тем временем, когда Сергеева еще не было у них, была разительной.

По вечерам они на катере добирались через бухту в город, и на белой пристани их ждали загорелые, длинноногие, счастливые девушки… Тогда, летом, счастье было повсюду. Оно принимало иногда форму гастрольного спектакля в полотняном летнем театре, иногда безлюдного каменистого пляжа, когда луна стоит над морем и начинает свежеть идущий с него ветерок, и там же, на пляже, это счастье вдруг появлялось силуэтом всадника: редко цокают копыта по плоским камням, всадник подъезжает ближе, ближе, и вот фонарик вам обоим в лицо, и голос пограничника откуда-то сверху: «Предъявите документы», — и она еще ближе прижимается, потому что никаких документов у нее при себе, конечно, нет, и ты это знаешь лучше, чем кто-либо… Они носили уже офицерские кокарды, и с каждого из них сняли мерку для шитья кителей и тужурок, и если адмирал видел в городе своего старшекурсника, он останавливался и обращался к нему, как к офицеру, — адмиралу тоже хотелось прикоснуться к счастью…

И вот теперь Виктор был офицером.

Он шел усталый, заморенный и злой и думал о Тане. Она, наверное, сейчас уже прикорнула рядом с Володькой, а он придет и разбудит ее. Она захочет его покормить, и, если он откажется, она подумает, что он на нее в обиде. А за что? Как ни странно, а он действительно был на нее зол. Зол потому, что устал, потому что она — свидетель его теперешней жизни. Его не ставят ни в грош, им понукают, а он все это покорно сносит… И сейчас придет домой и будет делать вид, что ничего не происходит. И такой же вид будет делать Таня.

— Нет, происходит! — заорал он вдруг.

Дорога была безлюдной, темной. Как это бывает в сыром воздухе или в тумане — крик съело, он оказался тихим, смехотворно слабым. Виктор остановился и с бешенством лягнул подвернувшийся под ноги камень. Камень был большим, Виктор ушиб ногу, разъярился и стал бить ногами все попадавшееся на пути… Перед ним лежала сползшая с сопки смерзшаяся льдина. Она весила раза в три больше самого Виктора. Виктор повернулся и пошел, почти побежал на плавбазу.

— Нет, погоди, — говорил он кому-то. — Нет, я тебе докажу, кто ты! Ты у меня еще узнаешь!..

На плавбазе Виктор жил в одной каюте с Петей. Когда Виктор пришел в каюту и зажег свет, старший лейтенант проснулся. Пока Виктор раздевался, он хмуро спросонья смотрел на него.

— Ты чего это, отец? — спросил он. — Заело?

Виктор не ответил.

— Это так, — сказал Петя. — Это нормально. В природе жанра. Лодка — не патефон, ее за день не выучишь… У меня, отец, все первые месяцы, как сюда попал, было ощущение такое, будто зябну. Все холодно как-то. А к холоду не привыкают. Терпеть надо. Я на самоуправство месяцев восемь сдать не мог, и все вот так ходил — познабливало вроде. А потом однажды руку поломал…

Виктор уже выключил свет и лег. Кто-то пробежал по палубе над головой. В каюте пахло пластмассовой облицовкой шкафчиков. Шипела тихонько в грелках вода.

— Да, — сказал Петя. — Руку я сломал. И лежу себе. А через неделю приходит ко мне наш движок, черный весь, до чего злой. «Что, — говорит, — ты тут разлегся? У нас автоматика барахлит, а ты тут кейфуешь…» А я ему отвечаю — если это те самые преобразователи, так сделайте то-то и то-то. А больше там барахлить нечему. «Вот-вот! — говорит он, а у самого аж зубы скрипят. — Я тебе и толкую, что поживей-ка ты тут со своими конечностями. Некогда нам». И вышел, а потом тголову обратно в дверь сунул и говорит: «Ты, — говорит, — не думай, что так отделался, я еще с тебя шкуру спущу за то, что без тебя никто там у вас в этом деле не сечет». Вот. С того дня я и оттаял. Ты спишь, что ли, отец?

Виктор лежал молча. Только еще нравоучений ему не хватало. Вот если бы Чарли здесь был. С ним бы потолковать… Когда Виктор заснул, его немного отпустило, а проснулся он опять злым. Утром на Поленова даже не посмотрел. У того свои дела, решил Виктор, а у него — свои. Но капитан третьего ранга подозвал Виктора сам.

— Ну как? — спросил он миролюбиво, даже чуть не ласково. — Как дела на трудовом фронте?

«И слова-то, — подумал Виктор, — затертые. Как и сам».

— Дела как дела, — сказал он.

— Хорошо учишь? Нос от кормы отличишь?

— Как считаю нужным, так и учу, — сказал Виктор.

Этого капитан третьего ранга раньше от Виктора не слышал.

— Так, так… — сказал он, — так, так… — и вдруг заорал: — Вы кому отвечаете, лейтенант?

Он стоял перед Виктором крепкий, злой и на кителе его Виктор отчетливо увидел пятна масла. «Подворотнички при матросах заставляет перешивать, — подумал Виктор, — а сам ходит, как трюмный», — и тогда его тоже сорвало, и он тоже заорал:

— Вам отвечаю! Вам! Думаете, меня можно, как фишку, двигать, раз я еще экзамена не сдал? Глупости спрашиваете, а я должен вам с умным видом отвечать? Так, что ли?

Стоял здесь и БЧ-5, их механик, технический бог лодки. С ними, лейтенантами, он говорил мало и ласково. Он и сейчас посмотрел на Виктора, как на елочную игрушку, и хохотнул прямо в лицо капитану третьего ранга.

— Поленов, — сказал он ему. — До чего это ты лейтенантов доводишь? Они у тебя истерики стали закатывать.

— А ну-ка замолчи! — сказал капитан третьего ранга Виктору тихо, но будто и не сказал, а скрипнул. — Истерику устроил… Ишь!

Виктор не знал, что у того есть еще и такой голос. Видно, здорово он подсадил Поленова при механике.

Офицеры стояли кругом. Ждали, что будет дальше. Минута, наверно, прошла. А может, больше.

— Везет тебе, парень, — сказал помощник, он тоже был здесь. — Смотрю я на тебя и думаю: отчего тебе так везет? Гауптвахта у нас только в Североморске, а мне как раз надо человека в патруль вертануть… Ну, добровольцем?..

И тут все посмотрели на механика, на командира БЧ-5.

— Ладно, — сказал механик и опять улыбнулся, — будем считать, что у лейтенанта был солнечный удар. А знаешь, Макаров, чем злость от истерики отличается? Злость не сразу проходит. Понял? А ты, Поленов, проследи, чтобы он злым оставался подольше.

И злость Виктора не проходила всю ту зиму.

Приехал он на базу в середине декабря. Теперь шел уже март. Солнце неделями стояло над бухтой, только иногда прямо понизу, между сопок, ползла снежная туча, заваливала снегом до щиколоток дорогу, причалы, палубы и через полчаса уже уходила дальше, снова освобождая место солнцу. По свежему снегу утром на пути из городка можно было увидеть цепочки заячьих следов. Однажды, когда лодка, стоя у пирса, проверяла выдвижные устройства, Виктор попросил у штурмана посмотреть в перископ. Перископ был повернут к противоположному берегу бухты. Виктор взял его за ручки, вертанул, и вдруг на снегу сопки увидел красноватое движущееся пятнышко — это была лисица…

В конце марта он сдал зачеты на командира группы.

— Теперь ты рад? — спросила его в тот день Таня.

— А ты разве не рада за меня?

Он сидел за столом и ел. Таня стояла около него, опершись на его плечо. Лица ее он не видел.

— Я все еще не знала… думала — вдруг ты не сдашь. И мы бы тогда уехали…

Так поступил один из лейтенантов, который окончил училище курсом раньше Виктора. Он пробыл на базе чуть не год, а зачеты сдавать так и не стал. Он не хотел служить на лодке, хотя вслух этого не говорил — боялся, наверно, за свою характеристику. Но репутация — это ведь не то, что написано в служебной бумаге…

Виктор с Таней уже не застали его на этой базе, но Таня о нем слышала.

— А ты сама как стала бы ко мне относиться, если бы я тоже так сделал?

— Не знаю, — сказала она и прижала голову Виктора к себе. — Я, наверно, поняла бы все… Постаралась бы понять. Ты даже не знаешь, как я за тебя волнуюсь…

— Танька, — сказал он с отчаянием. — Ну раз в жизни послушай ты, что я пытаюсь тебе рассказать вот уже в который раз.

— Я слушаю тебя.

— Нет, ты действительно слушай, иначе опять ничего не выйдет. Ты слушай и старайся понять! Ведь ты же институт кончила. Нельзя позволять себе нести вздор…

— Институт-то я кончила. Только для чего? Ну ладно, я слушаю.

— На современной подводной лодке, — сказал Виктор, — запас энергии, сжатого воздуха, средств регенерации кислорода такой, что и не снилось иметь раньше… Ведь когда читаешь о подводниках на войне, то все время как бы слышишь: «Береги воздух, береги энергию». Ну возьми карандаш, и мы сейчас все с тобой рассчитаем… Вместе рассчитаем, чтобы ты поняла…

— Не надо мне никаких расчетов, — сказала Таня. — А я вот недавно переводной роман читала. Страшный. Помнишь, я тебе говорила?

— Да, — сказал Виктор. — Ну и что из того? Это же, во-первых, роман, а во-вторых, герои такую ерунду делают, что смех берет… Да что там ссылаться на романы. Ведь подводные лодки больше пятидесяти лет уже существуют, и опыт-то ведь копится. Что же, проектировщики ушами, по-твоему, хлопают? Как ты думаешь?

— А о нас ты подумал? — спросила Таня и в ее вопросе какой-то невидимый забор встал между Виктором и ею с Володькой.

«Ну как ей объяснить? — думал он. — Как вообще можно объяснить человеку сложную техническую ситуацию, когда он к тому не подготовлен? Это для инженера расчеты и формулы — аргумент, а для Татьяны они пустой звук».

— Ладно, Тань, — сказал он. — Ведь мы-то там тоже для чего-нибудь сидим. И хватит, хватит этих разговоров, если ты не можешь меня понять! И не хочешь!..

— Не кричи на меня, — тихо сказала Таня. — Ты даже не знаешь, как ты переменился… Ты совсем не слушаешь того, что я говорю.

А ему казалось, что это Таня не слышит, о чем говорит он. Он встал, оделся и вышел из дома. Да, господи, и не в опасности, конечно, было дело, хотя Татьяна и волновалась. Виктор чувствовал, как в нем эти месяцы рождался другой, новый человек, которого раньше совсем не было. А старый — уходил. Татьяна этому сопротивлялась.

Через неделю к Виктору в отсек зашел заместитель по политчасти. Он и раньше приходил: постоит несколько минут в стороне, или отзовет мичмана Клюева, или к трюмным залезет. А потом вылезет и, вытирая руки ветошью, скажет:

— Ты знаешь, Виктор Палыч, что у Щеглова мать второй месяц в больнице? Не знаешь? Вот то-то. Надо бы отпустить его суток на десять. Как у него с дисциплиной?

На этот раз заместитель позвал всех, кто был в отсеке.

— Поздравьте своего лейтенанта, — сказал он. — Он получил отдельную однокомнатную квартиру, и даже, кажется, на солнечной стороне. Поздравляю тебя, Виктор Палыч… Дом восемнадцать, квартира восемь… Заслужил. И твоя Татьяна Ивановна заслужила…

И пора. Четыре месяца после приезда Тани они жили по комнатам уезжавших в отпуск офицеров. Переезжали раз пять.

В апреле лодка ушла в море.

Такого снегопада, как в день отхода, Виктор не видел ни разу. Швартовая команда дважды счищала снег с надстройки, но через пять минут лодка снова становилась белой. Ветра не было. Под моторами лодка отползла от пирса. Вода кругом была черной и матовой.

Снег шел, наверно, надо всем Северным флотом.

Они прошли сетевые заграждения, брандвахтенный корабль отбил им морзянкой «Счастливого плавания», они миновали скалы, у которых понизу тянулась черная отливная полоса, вышли из фиорда и дали ход турбиной. По бокам от форштевня в воде образовались глубокие ямы, и гладкий горбыль воды встал с обеих сторон около рубки. Через час они задраили верхний рубочный люк, а отдраивали его через два месяца, когда снова входили в фиорд.

Смысл того, что Виктор является командиром турбинного отсека, доходил до него медленно. Все же они крутились сами по себе, эти турбины. Виктор их не чувствовал. Он отдавал приказания старшине команды, он приказывал матросам, его приказания были верными, они мгновенно выполнялись, но он не ощущал турбину нутром. Иногда ему казалось, что под кожухом, под рубашкой турбины и нет никакого ротора. Эта умозрительная чушь была столь сильной, что он ловил себя на мысли: пойти и посмотреть — вращается ли линия вала… А отсек жил, не замечая его заботы или не желая ее замечать. Виктор стоял вахты, сменялся, снова стоял. И опять ощущение, что тут могли бы обойтись и без него, подкралось и схватило. Слишком гладко и хорошо все шло в отсеке…

Мичман Клюев, старшина команды, носился по отсеку именно как белка. Он перелезал через корпуса турбин, совал всюду свой полутораметровый стетоскоп, замирал на мгновенье, прислушиваясь к работе подшипников, исчезал в трюме, появлялся; без всякой видимой для Виктора причины вдруг подкручивал что-то или отдавал, и при этом улыбка у парня была все время не от уха до уха, а прямо от плеча до плеча. Виктор завидовал мичману черной завистью.

Почувствовал он свой отсек на пятой неделе похода. Произошло это так.

В соседнем отсеке лопнула трубка в системе забортной воды. Под перископ командир всплыть не мог из соображений скрытности. Ремонт стали делать на глубине. Соседний отсек «надули», то есть дали им избыточное давление — иначе снимать лопнувший патрубок было нельзя. Турбинный отсек поддули тоже: у отсеков была общая масляная система, и если в одном будет «икс» атмосфер, а в другом четверть «икса», так масло сползет к тем, у кого четверть, а на валах станет сухо… А это перегрев. Турбинному было приказано задраиться, и в отсек дали давление.

Бутерброд всегда падает маслом книзу. Когда патрубок в соседнем отсеке был снят, вышла из строя холодильная машина, которая делала турбинный отсек обитаемым. Температура в турбинном подскочила рывком. Виктор закричал по телефону в центральный, но там уже и сами знали. Приказали держаться и ни в коем случае дверей не отдраивать, а холодильную машину, сказали, сейчас наладят… Через десять минут в отсеке уже было трудно дышать, через пятнадцать — очень трудно. В отсеке висел туман, матросы сбрасывали одежду. Виктор разделся тоже. Воздух обжигал плечи и сушил горло.

Мичман пустил аварийный душ, который хлестал прямо на железный настил — на пайолы, и теперь они один за другим залезали на несколько секунд под холодную воду.

Потом в отсеке стало уже как в парной. Поручни, кожухи, маховики клапанов — все нагрелось. Сквозь подошву сандалий Виктор чувствовал раскаленный настил. Мокрые спины матросов постепенно краснели. Все стояли непрерывной очередью к душу. Руководство лейтенанта Макарова сводилось к тому, что он смотрел на термометр не сам, а поставил около него двух матросов, которые менялись через десять минут. Через каждые пять градусов Виктор докладывал в центральный. Центральный приказывал держаться и ни в коем случае не отдраиваться. Предупреждали, что это может привести к общей аварии…

Бутерброд всегда ведет себя одинаково. Душ в это время заглох. Температура росла. Виктор чувствовал, как сердце колотится где-то в шее. Пот тек из-под волос, он был горячим. Виктор заорал в центральный, чтобы дали воду в душ, и выругался прямо в мембрану. Ответил ему сам командир БЧ-5.

— Знаем, — сказал он. — Делают. Командиру отсека находиться у переборки в шестой.

Он знал, наверно, что будет дальше.

А дальше было вот что. Находился у Виктора в отсеке огромный матрос — он банку сгущенки накрывал ладонью, и было незаметно — есть у него что-нибудь под рукой или нет. А сейчас между ним и дверью стоял Виктор.

Виктор крикнул ему, чтобы шел обратно, но турбины ревели, и он едва слышал собственный голос.

— Что же нам подыхать тут… — Виктор понял его слова по движению губ. Язык у матроса еле ворочался, рот был полуоткрыт.

— Обратно! — крикнул Виктор. — Отойди от двери!

Матрос смотрел на Виктора сквозь туман и, видно было, уже плохо соображал от жары. Лицо у него подергивалось, рот открывался.

— Пустите, — сказал матрос. — Я, товарищ лейтенант, упаду сейчас… Меня не поднимете…

— Корнеев! — закричал ему прямо в лицо. — Возьми себя в руки!

Корнеев надвигался. Он не отталкивал Виктора, он просто подвигался к двери и, как слепой, через плечо лейтенанта тянулся к рукоятке дверной кремальеры. Виктор оттолкнул его руку, и от этого резкого движения у него самого всезавертелось в глазах. Он понял, что сейчас упадет. Спиной он прислонился к рукоятке кремальеры, и она его обожгла.

Корнеев лез на Виктора животом и что-то бормотал — за грохотом Виктор не слышал.

И вдруг кто-то рванул моряка назад. Виктор поднял голову, поднял ее с трудом. Это был мичман. В руках у мичмана был ломик с аварийного щита.

— Ну-ка давай отсюда! — заорал он на Корнеева. — Приказов не слушаешь! Товарищ лейтенант, возьмите-ка…

Ломик был горячий.

Воду не подавали еще с полчаса. К тому времени температура стабилизировалась и больше не поднималась. Но дальше уже было и некуда. Плитка шоколада, которую мичман оставил на потолочном бимсе, струйкой стекла вниз. Видя, что Корнеев сейчас свалится на горячие пайолы, мичман притащил матрац и положил его под неработающим душем. Корнеев встал на четвереньки, а потом неловко упал на бок. Виктор старался не смотреть на него — сейчас они должны были попадать все.

Когда из душа брызнула вода, Корнеев вздрогнул и приподнялся — наверно, сначала там был почти кипяток. Потом он упал снова. Матросы, качаясь, ползли из углов и трюмов отсека. Напор в душ дали очень сильный, и вода прямо секла.

Запищал «фрегат»:

— Открыть клинкеты вентиляции по снятию давления в лодке.

Только тут Виктор понял, что все останутся живы…

И шли дальше дни похода. Они были будто бы такие же, и все же они были уже совсем другими. Командир БЧ-5 говорил теперь Виктору не «как там в турбинном», а «как там у тебя» — и была в этом громадная разница.

— Ну, как моряки держались? — спросил БЧ-5 у Виктора, когда тот сменился со смены. — Паники не было?

Виктор ответил, что все нормально. Корнеева уже отпоили, он отдышался и лежал в кормовом отсеке в обнимку с очень холодной торпедой. Виктор вдруг понял, что жизнь впервые испытала его. И что он, кажется, выдержал. Ощущение это было замечательное, но о нем никому не хотелось рассказывать. Даже Тане.

— Послушай, — сказал БЧ-5. — У тебя голос изменился. Ты это знаешь?

Виктор не стал спрашивать, что имеет в виду БЧ, хотя ему казалось, что сейчас он услышит что-то такое, чего не забудет всю жизнь. И капитан третьего ранга Поленов стоял рядом и улыбался. С ним все же можно было служить, и не такие уж они были сухари, как Виктору казалось сначала, — просто они не давали ему раньше права на монологи. Это как в фильме: ты покажи, как ты стреляешь, как бросаешь лассо, что у тебя за девушка, а потом уже произноси слова — иначе от твоих слов зрителю станет скучно. Виктор не понимал этого и, появившись на лодке, сразу пытался говорить. А слова его еще ничего не весили.

Теперь ему все больше нравился на лодке народ. Чего, казалось бы, веселиться, когда второй месяц под водой, но вот он шел в кают-компанию, а помощник, который в это время нес вахту в центральном, обязательно хватал его своей ручищей за пуговицу:

— Ты чего, турбина, молчишь, когда мимо идешь? От же человечишка сердитый! А я знаю, почему ты не говоришь, — у тебя лист лавровый во рту. Накурился, а теперь запах давишь? Скажешь, нет?

И помощник хохотал, а Виктор невольно раскрывал рот.

С ними вместе смеялся и командир. Он всегда с ними вместе смеялся и как-то, смеясь же, вдруг шагнул к боцману, взял ручку горизонтальных рулей и дал лодке двенадцать градусов дифферента на нос. То, что при этом стала делать лодка, называется «проваливаться».

— Боевая тревога, — сказал командир, продолжая смеяться.

Виктор метнулся к себе в корму. Бежал куда-то вверх, хвост был задран. По лодке стонали ревуны, грохотали под ногами настилы, мелькали спецовки матросов. Лодка проваливалась. У их командира это называлось «легкой импровизацией».

В конце автономки командир приказал Виктору готовиться к сдаче экзаменов на следующую должность. Виктор думал возразить — до повышения, он знал, было в лучшем случае года три.

— Маршальский жезл должен быть в ранце, а не дома, — сказал командир.

— Но я…

— Разговоры! Сдадите эти экзамены — будете сдавать на командира БЧ-5. И так — всю жизнь. Поняли?

Виктор не стал обещать командиру, что сдаст зачеты через месяц…


И опять, когда пришли на плавбазу, уже с другими инструкциями Виктор лазил по лодке. Он уставал, опять мало бывал дома, но настроение уже было не тем. Лодка стала его кораблем. Турбинный отсек работал, авралил и засыпал по команде лейтенанта Макарова. Командовать стало его дыханием. Не кричать, не приказывать, а внутренне руководить. Иногда он ощущал, что нужны не только слова, но даже молчаливое присутствие. Нужно, чтобы моряки знали, что у них есть командир. И защитник.

Виктор не доложил тогда никому о том, что Корнеев струсил. Несколько раз после этого он ловил полуиспуганный, полувопросительный взгляд матроса, а малоподвижное лицо Корнеева неуверенно улыбалось.

На второй или на третий день после прихода на базу Корнеев попросился в городок. Когда через час или через два Виктор шел по шоссе, Корнеев ждал его у одного из поворотов.

— Товарищ лейтенант, — сказал он и покраснел, как тогда в отсеке. — Вот я набрал тут… Возьмите.

Это были цветы, желтые, пахучие цветы тундры.

— Это не вам. Это жене вашей, — сказал Корнеев. — Сейчас их мало еще… Она обрадуется…

И, огромный, неуклюжий, он пошел обратно на плавбазу.

Виктор принес Тане цветы — сейчас они были очень кстати. В их отношениях близился тогда какой-то перевал. Они оба тянули вверх, тянули изо всех сил, но оба задыхались. Это действительно был «перевал», потому что потом стало легче… Но этого они еще не знали.


По извилистому шоссе троллейбус спускался к Ялте. Дорога была голубоватой от люминесцентных ламп.

— Татьяныч, — сказал Виктор. — Море. Смотри.

Она подняла голову с его плеча и улыбнулась в стекло.

— Да нет, — сказал Виктор. — С другой стороны. Вон там.

Курортное море лежало за огнями Ялты. У мола стояли теплоходы, и среди них один огромный, с многоэтажьем светящихся палуб, с приземистыми наклонными трубами, и хотя отсюда, с подъездного шоссе, не было слышно, но, наверно, по палубам теплохода гремела музыка, танцевали, что-то праздновали, иначе зачем бы тогда по палубам, мачтам и трубам блуждали лучи прожекторов и почему время от времени с палуб взлетали, отражаясь от притаившегося теплого моря, яркие, рассыпчатые огни ракет?


О ЛЮДЯХ МУЖЕСТВА И ОТВАГИ

В воспоминаниях маршала С. М. Буденного есть примечательные строки: «…Разговор вновь зашел о Конной армии, и я видел, с каким интересом слушал нас Владимир Ильич. Рассказывая о составе нашей армии, я упомянул, что в ее рядах есть и моряки, которые с палубы кораблей пересели на коней и стали отчаянными рубаками. Глаза Ленина как-то по-особому заискрились.

— Вы подумайте, какие герои! — воскликнул Владимир Ильич. — Они как будто созданы для революции и начали ее выстрелом «Авроры». Вот это образец борьбы за социализм!»[27]

Беззаветная преданность революции, душевная стойкость, доблесть, мужество и отвага революционных матросов и вдохновила многих писателей на создание произведений о море и моряках.

В истории развития советской художественной литературы маринистика занимает один из важных разделов. Она вобрала в себя лучшие традиции литераторов, пишущих на морские темы.

Патриархом советской маринистики по праву считается Алексей Новиков-Прибой. Он много лет прослужил матросом, участвовал в Цусимском сражении, и его первые рассказы появились еще до революции.

Правдивое изображение действительности царского флота, которую Новиков-Прибой в полной мере испытал на себе, привело к тому, что некоторые произведения его в те годы были изъяты.

Особо ярко раскрылись грани таланта А. Новикова-Прибоя после Октябрьской революции. Он создал много произведений, которые обогатили советскую литературу. Прежде всего, это эпопея «Цусима», роман «Капитан первого ранга», который автору не удалось закончить, другие романы, повести, рассказы.

В двадцатые годы началась творческая деятельность Бориса Житкова, человека, тесно связанного с морем. Его морские повести и рассказы и посейчас пользуются огромным успехом, особенно у юных читателей.

Несколько особняком стоят произведения рыцаря мечты — Александра Грина. Он нарисовал свой романтический мир верных и отважных людей, действующих в вымышленных городах и портах вымышленной страны, которую исследователи назвали «Гринландией».

Всеволод Вишневский известен, прежде всего, как автор пьес «Оптимистическая трагедия», «Незабываемый 1919-й», «Первая Конная» и ряда других, сценария замечательного фильма «Мы из Кронштадта», романа-фильма «Мы, русский народ», неоконченной документально-художественной эпопеи «Война», которым присущи стремительность и напряженность сюжета, романтическая патетика, мастерство в изображении массовых сцен, резкая очерченность образов. Эти же творческие приемы характерны и для рассказов Всеволода Вишневского о военных моряках революционной эпохи, людях беззаветной храбрости, без колебаний отдающих свою жизнь ради торжества правого дела.

Самоотверженность и мужество, верность Отчизне проявляют герои произведений погибшего на фронте в боях с белофиннами писателя Сергея Диковского. Советские моряки-пограничники дальневосточных рубежей нашей Родины проявляют изумительную выдержку, подлинный героизм, находят выход из самых сложных положений, отстаивают неприкосновенность границ.

Характерен в этом отношении публикуемый в сборнике рассказ «Конец «Саго-Мару» из книги «Приключения катера «Смелый».

С большой любовью писал о море Константин Паустовский. Его привлекали и сильные натуры — «красный лейтенант» Петр Петрович Шмидт, один из руководителей ноябрьского восстания 1905 года в Черноморском флоте, и писатель-маринист Александр Грин, биографии которых он пытался воссоздать, и рядовые труженики моря. Но главное в его произведениях — это ощущение праздничности, счастья при соприкосновении с морской стихией.

Характерно, что все советские писатели-маринисты сами были тесно связаны с морем. Как уже говорилось выше,

Алексей Новиков-Прибой много лет прослужил в царском флоте. Всеволод Вишневский подростком добровольно пошел служить в действующую армию, а в период гражданской войны был пулеметчиком бронепоезда, затем флотским политработником. Александр Грин и Константин Паустовский немало проплавали на судах. Борис Житков по образованию кораблестроитель. Недавно автору этих строк посчастливилось обнаружить в архивах следующую справку: «Выдано сие студенту Петроградского Политехнического института императора Петра Великого — Борису Житкову в том, что он отбывал практику в судостроительном отделе наших заводов…» Справка выдана в 1914 году дирекцией николаевских заводов и верфей. А потом он был морским офицером, штурманом, капитаном научно-исследовательского судна, ихтиологом.

Эта традиция не нарушалась и в дальнейшем. Признанным флагманом маринистской литературы стал бывший морской офицер Леонид Соболев. Его роман «Капитальный ремонт», повесть «Зеленый луч», многочисленные рассказы посвящены морю и морякам.

Автор с гордостью говорил: «Я пишу флот…» Особым успехом пользуются рассказы, объединенные в книгу «Морская душа». В них с исчерпывающей глубиной показаны любовь к Родине, героизм и стойкость советских моряков в период Великой Отечественной войны.

Включенный в данный сборник публицистический рассказ «Моря и океаны» как бы определяет идейно-художественную концепцию писателя.

Кораблям и морякам, людям флота, мужественным характерам, овеянным романтикой революционной борьбы, посвящено творчество одного из мастеров советской маринистики Бориса Лавренева. Родился он в Херсоне, городе, хотя и стоявшем на Днепре, но по-настоящему портовом. В детстве ему довелось побывать в Севастополе, Одессе, других приморских городах, и желание стать моряком зародилось у Лавренева еще в ту пору. И ничего, что мечта эта не осуществилась, страстная любовь к морю, романтическая приподнятость отразились во всех его произведениях. Большинство повестей, рассказов, пьес посвящено героике гражданской и Великой Отечественной войн.

Бессмертной славой овеяны ратные подвиги моряков в годы Великой Отечественной войны. На воде и под водой, в воздухе и на суше они громили немецко-фашистских захватчиков. Оборона Одессы и Севастополя, Заполярья и Ленинграда, бои за Керчь и Новороссийск золотыми буквами вписаны в военную историю нашей Родины.

Большие отряды моряков действовали под Москвой и Сталинградом, при форсировании Днепра, Буга, Днестра, в боях на Дунае и при штурме Берлина.

Не все эти события в достаточной мере отражены в литературе, многие боевые дела моряков еще ждут своих исследователей и летописцев. Но и создано немало. Это произведения Леонида Соболева и Бориса Лавренева, Евгения Юнги и Александра Зонина, Николая Панова и Петра Капицы, Владимира Руднева и Петра Сажина, Василия Кучера и Виталия Логвиненко, и многих, многих других.

В данном сборнике представлены рассказы Петра Северова, Александра Штейна, Владимира Дубровского, Ивана Гайдаенко. Нет надобности анализировать эти произведения, они сами за себя говорят. Характерно то, что все эти авторы принимали непосредственное участие в боях и некоторые рассказы, как, например, «Силовое напряжение» Александра Зонина и «Рассказы о минерах» Владимира Дубровского, — описание действительно происходивших событий. Причем события эти настолько яркие, острые, героические, что совершенно не нуждаются в домысливании и приукрашивании.

Сурова, хотя и полна романтики, служба моряков современного флота, как военных, так и гражданских. Это и значительная удаленность от родных берегов, и длительность плавания, и необычные, зачастую экстремальные условия, возникающие в походах, и драматические ситуации, порожденные морской стихией.

Мощные современные корабли, оснащенные новейшей техникой, успешно освоили акваторию Мирового океана. Более чем в сто двадцать стран мира заходят сейчас суда нашей страны, несут красный советский флаг по всем морям и океанам земного шара.

В условиях модернизации флота несравнимо возросли требования к подготовке сегодняшнего моряка.

Морякам современного флота посвятили свои произведения Виктор Устьянцев и Александр Плотников, Николай Черкашин и Александр Золототрубов, Константин Кудиевский и Виктор Конецкий.

Этот список можно продолжить. Писатели ярко, со знанием дела рассказывают о нелегком труде матросов и старшин, командиров и политработников, о дружбе, коллективизме, сплоченности экипажей.

В данном сборнике представлены рассказы о сегодняшнем дне нашего флота. Это — «Туман» ленинградского писателя Александра Шевцова, «Море шумит» Альберта Беляева, «Гудок над морем» Гуссейна Аббасзаде, «Поздравьте лейтенанта!» Михаила Глинки. В последнем из упомянутых рассказов, например, ярко показан характер советского моряка, действующего в особых условиях морской стихии, упорство, настойчивость, запас прочности, так необходимые для того, чтобы стать настоящим командиром, знающим специалистом сложной современной техники на корабле, в данном случае на подводной лодке.

Объем сборника не дает возможности представить все многообразие советской маринистической литературы. Но и в таком виде книга, несомненно, вызовет интерес у читателя.


Михаил БОЖАТКИН,

капитан-лейтенант запаса


Примечания

1

«Дот» — действующий отряд.

(обратно)

2

Юкола — вяленая рыба.

(обратно)

3

Курибаны — приемщики лодок.

(обратно)

4

«Железные китайцы» — автоматы для резки и потрошения рыбы.

(обратно)

5

Открылки — часть сетей.

(обратно)

6

Бушприт — наклонная мачта на носу корабля.

(обратно)

7

Три кабельтова — немного более полукилометра.

(обратно)

8

Кранец — веревочная прокладка для смягчения толчка.

(обратно)

9

Фальшборт — надстройка на бортах судна для увеличения высоты.

(обратно)

10

Киринасай! — Режь!

(обратно)

11

Футшток — шест для измерения глубин.

(обратно)

12

Шпангоут — ребро корпуса корабля.

(обратно)

13

Черемша — дикий чеснок.

(обратно)

14

Тузик — маленькая двухвесельная шлюпка.

(обратно)

15

Табанить — тормозить.

(обратно)

16

Разбойничьей бандой моряки прозвали тогдашнее Балтийское спасательное общество.

(обратно)

17

Подобие Иванушки-дурачка.

(обратно)

18

Клотик — наделка на верхнем конце мачты, стеньги или флагштока в форме плоского кружка с выступающим закругленным краем. В клотик вделываются ролики для подъема флагов.

(обратно)

19

Галс — отрезок пути на одном курсе судна, периодически меняющего направление при промере глубин, тралении мин или ловле рыбы.

(обратно)

20

Гафель — наклонное дерево, укрепляемое нижним концом к мачте судна для привязывания верхней части паруса.

(обратно)

21

Шпигат — отверстие в палубе для улучшения слива воды за борт.

(обратно)

22

Отрепетовал — повторил.

(обратно)

23

Штерт, шкерт — тонкий короткий конец; тросик.

(обратно)

24

Каплей — капитан-лейтенант.

(обратно)

25

«Фрегат» — система внутренней связи.

(обратно)

26

ЮБК — южный берег Крыма.

(обратно)

27

Буденный С. М. «Встречи с Ильичем». — М.: Издательство ДОСААФ, 1972, с. 54.

(обратно)

Оглавление

  • Леонид Соболев МОРЯ И ОКЕАНЫ
  • Алексей Новиков-Прибой «КОММУНИСТ» В ПОХОДЕ
  • Сергей Диковский КОНЕЦ «САГО-МАРУ»
  • Герман Серго В РОДНУЮ ГАВАНЬ
  • Петр Северов ЗВЕЗДЫ НАД МОРЕМ
  • Александр Зорин СИЛОВОЕ НАПРЯЖЕНИЕ
  • Владимир Дубровский РАССКАЗЫ О МИНЕРАХ
  •   1. Четыре минуты
  •   2. Первая мина
  • Иван Гайдаенко ПОЛГРАДУСА
  • Александр Штейн ПИСЬМО
  • Константин Бадигин СЛУЧАЙ НА ЗАТОНУВШЕМ КОРАБЛЕ
  • Александр Шевцов ТУМАН
  • Альберт Беляев МОРЕ ШУМИТ
  • Гуссейн Аббасзаде ГУДОК НАД МОРЕМ
  • Михаил Глинка ПОЗДРАВЬТЕ ЛЕЙТЕНАНТА!
  • О ЛЮДЯХ МУЖЕСТВА И ОТВАГИ
  • *** Примечания ***