КулЛиб электронная библиотека 

Товарищ Цзян Цин. Выпуск первый [Роксана Уитке] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Предисловие

Книга профессора истории Нью-Йоркского университета Роксаны Уитке «Товарищ Цзян Цин» написана после поездки автора в Китай в августе 1972 года. Изучая вопрос о роли женщин в современном Китае, Уитке встречалась со многими деятельницами женского движения в КНР. Однако основное содержание книги составляют беседы автора с Цзян Цин, женой Мао Цзэдуна, находившейся в то время в зените славы (она была членом Политбюро ЦК КПК и признанным лидером «культурной революции»).

Подражая Мао Цзэдуну, который в 30‑е годы поведал свою биографию американскому писателю Эдгару Сноу, Цзян Цин тоже «раскрыла свою душу» американской собеседнице. Это было явное желание рассказать о себе миру, сделать ход в преддверии той политической борьбы за власть, которая развернулась в Пекине впоследствии, особенно после смерти Мао.

Книга Уитке интересна прежде всего тем, что в ней Цзян Цин, спутница Мао Цзэдуна с 1937 года и участница многих событий китайской истории на протяжении четырёх десятилетий, даёт им свою оценку, проливает определённый свет на нравы представителей китайской правящей верхушки, отмечая безжалостность, коварство и непредсказуемость поступков этих людей. Сама Цзян Цин, разумеется, всецело принадлежала к этому миру. Как пишет Уитке, Цзян Цин познала один из важнейших уроков жизни: «Единственный путь, который позволяет не быть пешкой в чужих руках,— это обрести власть».

Как известно, Цзян Цин и её сторонники («банда четырёх») проиграли в этой борьбе: с приходом к власти Хуа Гофэна в качестве преемника председателя КПК они были арестованы. 3‑й пленум ЦК КПК десятого созыва в июле 1977 года «навсегда исключил» их из партии и снял «со всех постов внутри и вне партии». О Цзян Цин в решении пленума говорится, что она «изменница», «в 1935 году в Шанхае была арестована шпионской организацией гоминьдана, завербована и освобождена. С тех пор Цзян Цин служила гоминьдану. В 1937 году, скрыв своё помещичье происхождение и контрреволюционную биографию предательницы, она пробралась в партию». Новым руководством КНР была организована в масштабе всей страны кампания против Цзян Цин и её приверженцев.

Много внимания уделено в книге вопросам культуры, искусства, литературы, истории. Ко времени визита Уитке Цзян Цин считалась главной проводницей идей Мао в создании «надстройки». Автор показывает, что в области культуры и искусства резкие повороты и шатания, волюнтаризм и произвол характерны для современного Китая не меньше, чем в области политической жизни. Претензии Цзян Цин на политическое лидерство, особенно в предвидении близкой смерти Мао, нашли отражение в волюнтаристском отношении к китайской истории, в искусственном преувеличении роли императриц независимо от их действительного значения в историческом развитии страны.

В своих интервью Цзян Цин допускает недружественные высказывания по адресу Советского Союза, заявляя, будто СССР «не оказал большой помощи» китайской революции, в трудный для КНР период пытался навязать Пекину свою волю, «добивался от китайцев выплаты долгов».

В целом книга Уитке даёт разностороннюю картину тех сложных процессов, которые происходили в Китае в последние сорок лет и многие из которых происходят до сих пор.

В целях информации издательство «Прогресс» направляет читателям в двух выпусках полный перевод книги Роксаны Уитке «Товарищ Цзян Цин».

В. А. Андреев

Выражение признательности

Я хочу поблагодарить Фонд Джонсона (город Расин, штат Висконсин), Объединённый комитет по сокращённому Китаю Исследовательского совета социальных наук и Американского совета научных обществ, а также Национальный фонд гуманитарных наук за то время, которое они уделили мне, щедро оказывая помощь. Замечательную атмосферу научного сотрудничества создавал в течение двух лет Центр по изучению Восточной Азии при Гарвардском университете. С пониманием относились к нуждам моей исследовательской работы Станфордский университет и университет штата Нью-Йорк в Бингемтоне. Среди друзей и коллег, которым я более всего обязана за то, что они воодушевляли меня и критически оценивали мою работу,— Ларнед Брэдфорд, Джон Фэйрбэнк, Ся Цзиань, Майкл Ипсон, Дональд Келлп, Дональд Клейн, Джон Льюис, Эндрю Натан, Джон Сервис, Эзра Вогель и Фредерик Уэйкмэн-младший. Особая похвала — моей маленькой дочери, которая всегда интересовалась, когда же Цзян Цин выйдет к обеду.

Роксана Уитке

Январь 1977 года

Хронология


Общая Цзян Цин
1900 Боксёрское [ихэтуаньское] восстание и интервенция восьми держав с целью освободить посольский квартал в Пекине, осаждённый повстанцами
1911 Революция 1911 года против маньчжурской династии. Создание республики
1914 Март. Родилась в Чжучэне (провинция Шаньдун)
1916 Начало эпохи милитаристов, продолжавшейся 12 лет
1919 «Движение 4 мая»
1921 Основание Коммунистической партии Китая (КПК)
1925 30 мая. Британская полиция стреляет в студентов, вышедших на демонстрацию в поддержку китайских рабочих
1926 Чан Кайши становится во главе националистических вооружённых сил в Северном походе, продолжавшемся до 1928 года
1927 Гоминьдан (ГМД) проводит чистку своей партии и идёт на разрыв с КПК после четырёх лет сотрудничества Переезжает с матерью в Тяньцзинь
1928 Мао Цзэдун начинает партизанское движение в Юго-Восточном Китае
1929 Переезжает с матерью из Тяньцзиня в Цзинань. Принята в Шаньдунский провинциальный экспериментальный художественный театр
1931 18 сентября. Мукденский инцидент: вторжение Японии на Северо-Восток Едет в Циндио, становится студенткой университета и странствующей актрисой. Вступает в Лигу левых театральных деятелей и в Лигу левых писателей
1932 28 января. Японцы наступают на Шанхай. Вступает в Антиимпериалистическую лигу
12 декабря. СССР устанавливает отношения с нанкинским (гоминьдановским) правительством
1933 Февраль. Вступает в КПК в Циндао. Летом отплывает в Шанхай
1934 Октябрь. Начинается Великий поход Красной армии, закончившийся год спустя на Северо-Западе Выступает в Шанхайской труппе труда и учёбы. Преподаёт в вечерней рабочей школе и ищет связи с подпольной организацией КПК о Шанхае. Схвачена и заключена в тюрьму гоминьданом
1935 В Обращении КПК от 1 августа предлагается политика единого фронта с ГМД; последний не принимает это предложение. Февраль. Выпущена из тюрьмы; возобновляет актёрскую работу. Вступает в Ассоциацию национального спасения
Август. Совещание в Цзуньи утверждает Мао первым среди равных в КПК.
Студенческое «движение 9 декабря», вспыхнувшее в Пекинском университете, распространяется по всей стране
1936 Сианьский инцидент: Чан Кайши арестован и соглашается на единый фронт с КПК Под именем Лань Пин ещё два года занята актерской работой в фильмах левого направления.
Июль. Уезжает из Шанхая (вскоре осаждённого)
1937 13 августа. Японским вторжением в Шанхай начинается тотальная японо-китайская война Август. Попадает в Яньань; принята в партийную школу и Школу и Академию искусств имени Лу Синя; в течение шести месяцев проходит военную подготовку
1938 Выступает на сцене и преподаёт в Академии искусств имени Лу Синя. Начинает совместную жизнь с Мао
1939 Шестимесячная деловая поездка в Наньнивань. В течение следующих восьми лет она главным образом подруга и секретарь Мао
1942 Май. Участвует в совещании по вопросам литературы и искусства в Яньани, на котором Мао устанавливает для всех нормы пролетарской культуры
1942—1944 Кампания по упорядочению стиля: перестройка революционных институтов Яньани на основе идей Мао
1945 Август. Капитуляция Японии
1946 Весна. Провал примиренческой миссии Маршалла. Возобновление гражданской войны между ГМД и КПК
1947 13 марта. Под командованием Мао начинается северо-западная операция, продолжавшаяся до 12 июня 1949 года Служит политическим инструктором во время северо-западной операции
1949 1 октября. Основание Китайской Народной Республики (КНР). Март. Послана в Москву и Ялту на лечение, возвратилась осенью. Стала членом Общества китайско-советской дружбы
Националисты во главе с Чан Кайши отступают на Тайвань.
Мао находится с визитом в СССР (16 декабря 1949 года — 1 марта 1950 года)
1950 Начало корейской войны (закончилась в 1953 году). Продолжение аграрных реформ; начало реформы брака Весна. Участвует инкогнито в проведении аграрной реформы в Восточном Китае.
Назначена руководителем сектора кинематографии отдела пропаганды. Выступает с осуждением фильма «Тайны Цинского двора».
Весна — лето. Возглавляет расследование дела У Сюня
1951 Осень. Снова участвует инкогнито в проведении аграрной реформы, а также реформы брака в окрестностях Ухани. Зима. Движение против трёх зол: коррупции, расточительства и бюрократизма
Вынуждена уйти с поста главы общего отдела ЦК партии. Снова становится секретарём Мао и остаётся им все 50‑е годы.
1952 Вновь едет в Москву и остаётся там до осени 1953 года. В течение следующих шести лет большей частью прикована к постели
1954 Февраль. Начало чистки Гао Гана и Жао Шуши; выступление Ху Фэна против КПК поддерживают другие писатели — выходцы из Шанхая Организует обсуждение в марксистском духе романа «Сон в красном тереме»
1955 Мао наносит ответный удар по Ху Фэну и диссидентам в литературе
1956 Май. Мао выступает с заявлением «Пусть расцветают сто цветов» Ещё не будучи излеченной китайскими врачами (диагноз её болезни — рак), опять, против своей воли, отправлена в Советский Союз
1957 Январь. Чжоу Эньлай находится в поездке по Советскому Союзу и странам Азии. Снова на родине
Февраль. Речь Мао «О правильном разрешении противоречий внутри народа», повторяющая лозунг «ста цветов» и рассчитанная на приглашение народа и партии к участию в критике.
Июнь. Начало кампании по упорядочению стиля, направленной против правых — тех, кто критиковал партию в период «ста цветов»
1958 Весна. Начало «большого скачка».
Лето. Организация народных коммун.
Декабрь. Мао уходит с поста председателя КНР, уступая место Лю Шаоци, который назван его преемником
1959 Июль. Пэн Дэхуай критикует Мао в Лушани, за что смещён с поста министра обороны и заменён Линь Бяо Июль. Срочно прибывает в Лушань, затем выезжает с Мао в Ханчжоу и уже одна — в Шанхай. Восстанавливает свои физические силы и начинает изучать ещё не подвергшийся перестройке культурный мир Шанхая
1960 Фактический конец китайско-советских дружественных отношений
1961 ЦК признаёт, что план сельскохозяйственного производства на 1960 год, как его задумал Мао в своём «большом скачке», не выполнен Занимается классовым анализом исполнительских видов искусства
1962 Вместе с мэром Шанхая Кэ Цинши начинает наступление на феодальные и буржуазные проявления в искусстве и литературе. Сентябрь. Доклад 10‑го пленума ЦК восьмого созыва, куда входит циркуляр от 16 мая, составленный Цзян Цин. В «духе 10‑го пленума» подтверждено, что основой культурной революции являются приоритет идеологии и классовая борьба
Весна. Составляет циркуляр от 16 мая
1963 Начало кампании за социалистическое воспитание — за то, чтобы в течение трёх лет вести по всей стране классовую борьбу и учиться у Народно-освободительной армии Китая (НОАК) Декабрь. На острове Хайнань занимается поисками музыкального сопровождения к опере «Женский красный батальон»
1964 Июнь и июль. Фестиваль пекинской оперы. Выступает с первой публичной речью. Не предавая огласке свои действия, продолжает реформу оперы и балета, одновременно способствуя проведению других фестивалей искусств.
Октябрь. Появляется с Мао в день национального праздника и в другие торжественные дни.
Декабрь. Избрана депутатом Всекитайского собрания народных представителей
1965 Началось наступление культурной революции Организует критику пьесы У Ханя «Разжалование Хай Жуя», начатую от имени Яо Вэньюаня в ноябре
1966 Февральские тезисы. Сопротивление Пэн Чжэня нападкам на У Ханя. Февраль. Возглавляет в Шанхае совещание представителей вооружённых сил, посвящённое работе в литературе и искусстве. Назначена Линь Бяо советником в армии по делам культурной революции. 18 мая. Пресловутая «контрреволюционная речь» Линь Бяо в Ханчжоу. Составляет второй циркуляр от 16 мая, перечёркивающий февральские тезисы. 13 июня. ЦК временно отменяет все занятия в высших учебных заведениях. Становится секретарём Постоянного комитета Политбюро. 1—12 августа. Удалены со своих постов Лю Шаоци и Дэн Сяопин. Ноябрь. Назначена советником НОАК по культурной работе, благодаря чему полностью сосредоточила в своих руках цензорский контроль над искусством Декабрь. Рабочим дано указание о проведении культурной революции на промышленных предприятиях
Создаётся группа по делам культурной революции при ЦК КПК во главе с Чэнь Бода; Цзян Цин и Чжан Чуньцяо — его заместители. 18 июля. В посланном ей личном письме Мао выражены опасения насчёт Линь Бяо. 8 августа. «Решение ЦК КПК из шестнадцати пунктов».
20 июля. Возвращается в Пекин и обосновывается в Пекинском университете 18 августа. Первым парадом хунвэйбинов на площади Тяньаньмэнь начинается «мобилизация масс».
1967 Начало «январской бури» в Шанхае, сопровождаемой «анархистскими» тенденциями. Создание Шанхайской коммуны. Январь. Назначена советником реорганизованной Группы по делам культурной революции в НОАК Февраль. Начало «февральского регрессивного течения» — ревизионистской реакции на «январскую бурю». Постепенное создание ревкомов по всей стране. Май. Возглавляет подгруппу по делам культурной революции, ответственную за контроль над литературой и искусством в стране. Июль — август. Беспорядки в Ухани и наступление ультралевых. Нападки на НОАК.
Февраль и март. Контрнаступление левых, призывающих к «великим союзам». После выступлений в течение почти года перед группами и на различных митингах председательствует на митинге в Пекине по случаю 25‑й годовщины выступлений Мао в Яньани. Публика бурно приветствует её. Это событие — зенит культа её личности Сентябрь. Ультралевое течение подавлено, что ведёт к постепенному восстановлению порядка в течение февраля
Апрель. Суд над Ван Гуанмэй ([женой Лю Шаоци] в Университете Цинхуа.
1968 Февраль — июль. Вновь появляется правое, регрессивное течение.
Растёт число ревкомов, которые становятся к концу года новыми органами власти
1969 Ⅸ съезд партии, на котором был принят новый Устав партии, где Линь Бяо назван «близким соратником и преемником товарища Мао Цзэдуна» Апрель. Избрана в Политбюро. В течение двух последующих лет соперничает с Линь Бяо
1970 Сентябрь. Борьба в Лушани против попытки Линь Бяо захватить власть
1971 12 сентября. По сообщениям. Линь Бяо гибнет в авиационной катастрофе над территорией Монголии Зима. Среди тех, кто готовит общенациональную кампанию против Линь Бяо. Вплоть до конца 1974 года продолжает пересмотр революционных опер, балетов и музыкальных произведений, появившихся в 60‑х годах. Экранизирует некоторые из них
1972 Февраль. Визитом президента Никсона возобновляются китайско-американские отношения. Опубликование шанхайского коммюнике. Принимает президента и г-жу Никсон. Лето. Развёртывание пропаганды против Линь Бяо 12 августа. Встречается с автором этой книги.
25—30 августа. Негласно продолжает в Кантоне беседы с автором этой книги
1973 Январь. Предан осуждению фильм Антониони о Китае. Осень. Объявление кампании против Конфуция как продолжения кампании против Линь Бяо Сентябрь. Принимает Филадельфийский оркестр
1974 Поношением шаньсийской оперы «Три визита в Таофэн» предпринимается попытка реабилитировать Лю Шаоци. Январь. Празднование первого десятилетия образцового революционного театра, создание которого она одобрила Весна. Выпад против «буржуазной музыки» в исполнении Филадельфийского оркестра в Пекине и Шанхае в сентябре 1973 года Июль. Цзян Цин воздаётся хвала как «истолковательнице идей Мао Цзэдуна» за её достижения в создании надстройки. Изменение отрицательного отношения к первому императору-легисту и к императрицам в китайской истории Сентябрь. Принимает Имельду Маркос и привлекает внимание страны к бригаде в Сяоцзиньчжуане, где она пытается внедрить свои утопические идеи
1975 Январь. На сессии Всекитайского собрания народных представителей Чжоу Эньлай излагает план модернизации экономики; Дэн Сяопин становится заместителем председателя ЦК Март. Выступает с заявлением по внешней политике.
Сентябрь. Присутствует с Дэн Сяопином и Хуа Гофэном на совещании работников сельского хозяйства в образцовой Дачжайской бригаде
1976 Январь. Смерть Чжоу Эньлая влечёт за собой политическую смерть Дэн Сяопина, который становится объектом новой, как говорят инспирированной Цзян Цин, кампании против правых. 7 октября. Хуа Гофэн провозглашён преемником Мао на посту председателя партии и на его других военных и государственных постах Октябрь. Арестована вместе с Ван Хунвэнем, Чжан Чуньцяо и Яо Вэньюанем («банда четырёх»). Кампания в масштабе всей страны против них и их сторонников продолжается и в 1977 году
Апрель. Инцидент на площади Тяньаньмэнь.
Июль. Серия катастрофических землетрясений, главным образом в Северном Китае.
9 сентября. Смерть Мао Цзэдуна

Пролог

Если хочешь получить знания, то участвуй в практике, изменяющей действительность. Если хочешь узнать вкус груши, то тебе нужно её изменить — пожевать её.

Мао Цзэдун. Относительно практики.
Спустя месяц после смерти Мао Цзэдуна 9 сентября 1976 года его вдова Цзян Цин и три других высокопоставленных руководителя — Яо Вэньюань, Ван Хунвэнь и Чжан Чуньцяо, пришедших к власти благодаря защите принципов культурной революции Мао, были арестованы самозваными преемниками и заклеймены как враги партии и государства. В последующие недели улицы Пекина, Шанхая и других городов были наводнены миллионными массами, которые обвиняли эту «банду четырёх» в попытках убить Хуа Гофэна, преемника Мао на посту председателя партии, и узурпировать высшую партийную и государственную власть. В Шанхае демонстранты несли чучела Цзян Цин с петлёй палача на её шее и транспаранты с её именем, написанным иероглифами, похожими на кости. Говорят, в начале октября Хуа информировал Политбюро ЦК о том, что Цзян Цин пыталась усилить свою власть рядом неправомерных поступков, в том числе некими экстраординарными беседами с учёной-американкой, которые состоялись летом 1972 года и продолжались целую неделю. Её обвинили в том, что она использовала эти беседы, чтобы «утвердить свой культ», и выдала иностранке личные и партийные тайны. Весь следующий месяц в дацзыбао она изображалась в карикатурном виде, её поносили как «императрицу» и «предательницу». На некоторых плакатах были фотографии беседующих Цзян Цин и «учёной-американки» (моя то есть). То, что когда-то было её прерогативой, стало её наказанием.

Цзян Цин — четвёртая и последняя жена Мао Цзэдуна, некогда самого влиятельного и долговечного революционного вождя современного мира. Во время наших бесед и написания мною этой книги она была, несмотря на сдержанность китайского правительства в освещении её деятельности, самой могущественной женщиной в мире. В наших беседах она говорила о себе как о жене Мао Цзэдуна куда меньше чем о своей тридцатилетней борьбе за то, чтобы самой стать лидером. Даже во время и после культурной революции 60‑х годов, когда она находилась у руля политики, её положение было непрочным. Восстанавливая прошлое, она тонко, но отчётливо демонстрирует причины этой непрочности. В первое десятилетие этих 30 лет её, в общем, не замечали, во второе и третье она была связана своим положением жены революционного вождя в обществе, в основном патриархальном — пусть и в меньшей степени, чем раньше. И лишь к четвёртому десятилетию, когда Мао начал сдавать и стал скорее символом, чем действующим вождём, она быстро выдвинулась на первый план.

Она видела, что, хотя она и принадлежит к высшему эшелону власти, мир не признаёт её. С незапамятных времен любой талантливый мужчина в Китае стремился оставить своё имя в истории. А Цзян Цин — одна из очень немногих женщин в китайской истории, имевших такое же устремление. Эта книга — свидетельство её желания добиться признания истории, её попытки записать своё прошлое таким, каким его знает одна она, и остаться в памяти потомков благодаря своим убеждениям и свершениям.

Конечно, Цзян Цин сильно рисковала, ища такой личной известности. Добиваясь выхода книги о себе, она бросила вызов концепциям коммунистической эпохи. С конца 30‑х годов и до середины 40‑х, в период, когда китайские коммунисты, обосновавшиеся тогда на Северо-Западе (в Яньани), были молодыми и полными энтузиазма сельскими революционерами, малоизвестными или имевшими дурную репутацию, правящий гоминьдан (ГМД) стремился нейтрализовать их вызов, отказывая им в доступе к внешнему миру. Коммунисты обходили это затруднение, благоразумно поверяя версии своих жизнеописаний отдельным отчаянным журналистам, которым удавалось добраться до районов их пребывания. Была надежда, что иностранные гости (самым запомнившимся из них был Эдгар Сноу) представят миру за пределами Китая образы борющихся революционеров, которые вызвали бы симпатию к ним.

В середине столетия, с утверждением в Китае власти коммунистов, которые начали всеобщую перестройку страны и людей и вступили в официальные дипломатические сношения с иностранными державами, эпоха, когда составление биографий поручалось кому-то, кончилась. Хотя в Китае 70‑х годов в основном продолжала господствовать та же группа людей, что и в дни Яньани, они агрессивнее, чем когда-либо ранее, отстаивали маоистское положение о том, что историю творят массы. Вооружённые уверенностью, обретённой почти за четверть века правления, руководители приглашали тысячи иностранцев посетить Китай, ничуть не сомневаясь, что те будут поражены переменами и в положительном духе подробно расскажут остальному миру об освобождённых массах этой страны.

Настоящая китайская коммунистка, Цзян Цин вряд ли стала бы открыто оспаривать аксиому, что массы творят историю и что поэтому следовало бы писать о них. И всё же она не могла забыть, что, живя в тени Мао в Яньани, она упустила возможность сделать свое имя и свои дела известными за рубежом. Потому-то летом 1972 года, находясь на гребне волны вдохновлённой ею культурной революции, она воспользовалась случаем, чтобы убедить меня (мне было поручено давать сообщения лишь о женщинах Китая), а следовательно, и мир в том, что она в одиночку боролась за тo, чтобы стать одним из лидеров и соперничать с другими в борьбе за власть после смерти Мао.

В своих высказываниях ей часто приходилось бывать уклончивой. Её политический талант, подобно политическому таланту китайских правителей прошлого, дополняли артистические и литературные способности. На обороте одной художественной фотографии, которую она дала мне (с изображением пика Ханьян в хребте Лушань), она переписала то, что, скорее всего, было неопубликованным стихотворением Мао. (По стилю и содержанию оно схоже с другими его стихотворениями начала 60‑х годов.) Следуя традиции, когда в стихотворении формально говорится о природе, а фактически — о политике, он сравнивает её с чудесной горной вершиной, почти постоянно окутанной туманом, поднимающимся от реки («цзян» — из имени Цзян Цин — означает «река»); лишь изредка (и в этом, вероятно, заключается смысл её подарка) «её величество» освобождается от него.

«Давайте я вскрою себя перед вами»,— предложила Цзян Цин. И она начала именно «вскрывать» каждое событие своей жизни с волнующей прямотой и идеологической виртуозностью. Метафору «вскрытие», некую постоянную величину в её сознании и лейтмотив её рассказа, она позаимствовала у своего кумира Лу Синя, крупнейшего писателя-бунтаря ⅩⅩ века. Её «вскрытия», как и его, всегда были двоякими: «вскрытием» себя и «вскрытием» других. В более вольном переводе для масс это превратилось в самокритику и критику — каждодневную литанию революционной жизни.

«Вскрытия» Цзян Цин в наших интервью выявили избыток противоречий и конфликтов. Среди особо приметных были несоответствие между её внутренней незащищённостью и твёрдостью, с какой она представала перед публикой, парадокс её положения как постоянного противника в сообществе товарищей и беззаветное служение вере в конечную благотворность революции. Эмоциональную и идеологическую жизнь Цзян Цин пронизывала маоистская убеждённость в правоте положения Маркса, что диалектика есть «алгебра революции». С детства она взращена на конфликтах. Марксистская диалектика, которую она впитала в себя в юности, укрепила её своенравный и воинственный темперамент. Эти качества укрепились благодаря её опыту радикала-агитатора, выступающего против репрессивного правительства Чан Кайши. Выход замуж за «короля бандитов», обеспечивший ей положение в революционном авангарде, может быть, и удовлетворил бы её сердце и ум, но ход событий, особое понимание Мао Цзэдуном главного в жизни и её личные устремления решили дело иначе.

Итак, жизнь Цзян Цин, революция, а значит, и эта книга пронизаны противоречиями. Одни из них озадачивают, другие проливают свет истины. В повседневном языке марксизма, ставшего маоизмом, фигурируют главным образом конфликты эпического характера между классами (помещики против крестьян, капиталисты против рабочих, буржуазия против пролетариата), и большинство иностранцев, наблюдающих за Китаем, удовлетворяется такими грубыми противопоставлениями. Но революционное сознание отражается и в других, более обычных и легче постигаемых конфликтах. В их числе — трения среди руководителей, между руководителями и теми, кем руководят, между полами, среди поколений, между общественным и личным, между интеллектуальным либерализмом и политической ортодоксальностью, а также между «сильной» и «слабой» сторонами человеческой натуры. Хотя официальные высказывания Цзян Цин не выходили за пределы марксистских категорий, история её жизни показывает, что другие конфликты имели столь же большое значение и психологически более непосредственно затрагивали её.

В общем, жизнь, которую она описала, была одинокой и трудной, лишённой доверия и нежности, если не говорить о немногих семейных и товарищеских привязанностях. После того как воспитанные ею и Мао дети выросли, а Мао, весь уйдя в себя, целиком отдался своему безрассудному политическому курсу, что сопровождалось частыми его отъездами, она стала одинокой как никогда. В середине жизни она оказалась перед выбором — состариться в неизвестности или бороться за место в сообществе руководителей, где она могла бы удержаться благодаря своему уму. И вот в начале 60‑х годов она ринулась в культурную революцию. При этом она выработала собственный политический стиль — продуманно-диалектический и тактически-дружелюбный, но в основе своей агрессивный. Постепенно она усовершенствовала искусство добиваться абсолютной преданности от доверенных лиц и советников, которые в свою очередь координировали деятельность нижестоящих во всей политической системе. Но её удовлетворённость их преданностью всегда соседствовала с опасением предательства. Как и Мао, она могла без колебаний отказаться от товарищей или даже публично опозорить их, если от них больше не было политической пользы. В мире, где понятие «служить всему народу» выше понятия «служить отдельным людям», никакая дружба не мешала выносить суждения с «классовой позиции». В силу своих высоких политических критериев она вела речь о врагах (поистине «вскрывая их») гораздо чаще, чем о друзьях.

Ещё в 1934 году, будучи честолюбивой молодой киноактрисой, она испытывала противоречивые чувства к массам — уже тогда конечному субъекту и объекту всякого радикального политического призыва. Кинутся ли они к ней с цветами? Или убьют её? Или же так опозорят, что толкнут на самоубийство? Как я обнаружила, её личные навязчивые идеи почти всегда были привязаны к политике. Первый пример — длинная история преследования её (отчасти воображаемого, отчасти действительного) комиссаром от культуры Чжоу Яном и его фалангой, состоящей из талантливых людей, против которых она три десятилетия таила злобу, пока не обрела достаточной власти, чтобы уничтожить их. Личное желание мести в сочетании с политикой служения Мао заставили её требовать культурной революции, направленной против упрямой «ревизионистской» идеологии этих людей, которая кажется нам значительно более либеральной, чем её идеология и идеология Мао.

Она чувствовала постоянную неуверенность в том, что Мао поддержит её грандиозные проекты, особенно когда тот стал скорее удалившимся на покой философом, чем царствующим монархом. Тревога, которая красной нитью проходит через её рассказ,— это больше оправданная, чем параноидная реакция на запальчивость Мао. После развода с первой женой, простой крестьянкой, навязанной ему родителями, он женился и затем бросил свою вторую жену, интеллигентную женщину, родившую ему трёх сыновей; гоминьдан казнил её в отместку за его коммунистическую агитацию. Третью жену, помешавшуюся во время мучительного Великого похода, после её долгого пребывания в изгнании в Советском Союзе заточили в китайскую психиатрическую лечебницу. Намерения Мао в отношении двух своих ранее назначенных преемников, Лю Шаоци и Линь Бяо, неожиданно изменились, и он уничтожил обоих в расцвете их сил. Как могла Цзян Цин в качестве жены Мао или его политического помощника хоть в малейшей мере чувствовать себя прочно перед лицом таких действий?

Не прибегая к антропологическим изысканиям и не представив себе всю сложность обстановки, в которой действовала Цзян Цин, можно упустить из виду рациональное зерно её жизни. Такие легковесные ярлыки, как «радикал», «ультралевый» или даже «параноидный», скудно освещают грани её личности или революции, которой она вместе с миллионами других посвятила себя. Когда общество больше склонно разглагольствовать о том, что должно быть, чем показывать то, что есть, неизбежная задача воссоздания фактов нелегка.

Современный Китай движим влиянием традиций не меньше, чем энергией революции. В политической динамике главными везде являются отношения между руководителями и руководимыми. Философ Конфуций, проповедник этических и политических принципов, которых придерживались около 25 веков, сравнивал воздействие правителя на народ с давлением ветра на траву. Скрытой добродетелью и открытым действием, словом и делом правители показывают образцы для подражания своему народу, который подчиняется главным образом их моральной силе.

Не всегда, может быть, сознательно, но с самого начала своего движения коммунистические руководители придерживались такого же взгляда, а затем распространили его и в отношении всех слоев населения. «Руководящие товарищи» (как называют себя руководители высшего эшелона) служат образцом добродетели и деятельности для народа. Чтобы поощрить подобное же поведение в народе, отдельных лиц из масс вознаграждают за то, что те подчиняются моральной силе, исходящей из центра. В свою очередь самые достойные из масс выдвигаются как местные образцы для подражания. Процесс соревнования распространяется на основные области контроля — семью, школу и работу. Но во всей политической структуре политика, проводимая на низших уровнях, исходит сверху.

Кто же тогда правит и кто творит историю? Руководители, которые уже наверху, и те, что недавно вышли из масс, как подразумевается конфуцианской традицией? Или главным образом массы, как учил Маркс и как утверждают китайские коммунисты? Цзян Цин, как и режим, поборницей которого она стала, говорила и действовала в соответствии с обеими традициями. И она жила на обоих концах общественного спектра, хотя и не чувствовала себя уютно ни на одном из них.

То, что она была женщиной, ставило перед нею постоянную дилемму. Дитя масс, она отвергла свою семью, научилась с помощью актёрского искусства завоевывать людей на свою сторону и с боем пробилась к вершине революционной власги. Выход замуж за Мао, закрепивший достигнутое ею, казалось бы, поставил её во главе нового общества, в котором, как говорят, мужчины и женщины равны. Но в действительности она была вынуждена жить в тени великого человека, исключённая из совета вождей и отрезанная от масс, которые начинали переделывать историю. В середине своей жизни она освободилась из-под господства Председателя, использовав других сильных людей и театральное искусство, чтобы восстановить связи с массами. Лишь они обеспечивали ей политическую законность и уверенность, возможную для жизни в условиях нескончаемой революции.

Для Цзян Цин бремя жизни лишь среди масс отягощалось тем, что правящее националистическое правительство 30‑х годов было полно решимости истребить недовольных, особенно политических радикалов вроде неё. Это усугублялось тем, что она была женщиной, а в китайских семьях по традиции к девочкам относились с пренебрежением и чернили актрис и кинозвёзд. Когда она соединила свою судьбу с судьбой Мао Цзэдуна на освобождённом Северо-Западе, это породило и другие предубеждения: против молодых женщин, занимающих место более старых жён, и против тех жён руководителей, которые ищут самостоятельности и прямых связей с народом. Выдвинувшись собственными усилиями как вождь 60‑х годов, она вступила в конфликт с ещё одной традицией и почти общепринятым допущением, что власть в искусстве — это естественное право мужчин. В ходе культурной революции она возглавила важнейшую сферу культуры, которая в современном Китае служит приводным ремнём политической идеологии и тем самым определяет сознание народа. Как никакая другая женщина своего времени, она совершила ницшеанский скачок через своё поколение и жила, всё больше проникаясь фаустовским убеждением, что нет искусства, которым она не могла бы овладеть, науки, которой она не сумела бы познать, царства, которого она не могла бы завоевать.

Стихийная бунтарка в детстве, Цзян Цин стала женщиной крайностей. Обретя марксистское политическое сознание, она отвергла среднюю позицию. Она питала отвращение к среднему классу в окружавшем её обществе. Из представляемых на её контроль драм она изгоняла «средние персонажи» (не представляющие классовых противоположностей). Всё задуманное она доводила до конца, невзирая на последствия. Для неё было неверным то, что не задевало её саму, кого-то другого или какой-то класс общества. Её постоянные рискованные действия, обострённое чувство прошлого и импровизированный стиль культурной революции выявляли её как сознательную бунтарку против некоторых набивших оскомину показных сторон коммунистической политики и против старомодного бюрократизма, который отстраняет женщин и молодёжь от власти и ответственности.

Хотя в обществе господства мужчин у неё имелись все основания быть феминисткой, она не была ею в обычном смысле этого слова. Иногда она высказывалась о трудностях, с которыми сталкиваются китайские женщины, и о переменах в их положении (она не говорила при этом о положении женщин на Западе). Но она почти никогда не жаловалась (хотя это часто было правдой) на то, что мужчины — в отдельности и в общем — не признавали за ней права на своё мнение и на власть. Причины её умолчания были большей частью идеологическими. Согласно марксистскому взгляду на прошлое Китая, феминистское движение относилось к буржуазно-демократической стадии развития. Поэтому Коммунистическая партия Китая разъясняла теорию, согласно которой женщины при социализме должны прекратить борьбу за освобождение своего пола, присоединиться к классовой борьбе и воевать вместе со своими братьями-пролетариями против общих угнетателей — помещиков, капиталистов и империалистов. Всякий раз, когда в наших интервью Цзян Цин разражалась тирадами против мужчин, она громила их «ревизионистские» и «контрреволюционные» замыслы и лишь очень редко — их «мужское превосходство». Сказать во всеуслышание о том, что коммунистическое руководство придерживается мужского шовинизма, значило бы поставить под вопрос успех нынешнего режима в достижении социалистической стадии и выступить против традиционного революционного положения, будто бы руководители — это добродетельные образцы, которым должен подражать весь народ. Не могла она также обвинять своего мужа — в основном по общественным и личным соображениям. Председатель Мао, помимо всего прочего, представал перед массами женщин как их личный защитник, как вождь, который наполнил их сердца чувством гордости, сказав: «На женщинах держится половина неба».

Цзян Цин следует помнить как человека необычайной смелости, как женщину-вождя в переходное время и как одного из вождей революционного авангарда. Она была осколком феодальной эпохи, когда правители женились на безвластных, но красивых и талантливых женщинах; некоторым из этих женщин удавалось со временем обрести власть за троном и только редко — править с самого трона. На следовавших один за другим этапах освобождения страны мало женщин было вознесено на высшие посты. Но культурная революция дала беднякам, молодёжи и женщинам больше возможностей, чем раньше, улучшить свой внесемейный статус. Хотя поначалу Цзян Цин пришла к власти через супружество, впоследствии она добилась автономии, показав другим женщинам пример в достижении политической власти независимо от мужей или семейных связей.

Если бы Цзян Цин сделала политическую карьеру в материальной сфере революции (в сельском хозяйстве, промышленности или науке), моя работа по воссозданию истории была бы намного легче. Немногие возразят, например, против того, что растущее и уравновешенное производство и распределение продуктов питания должно быть первейшей национальной задачей в огромной стране, периодически переживающей голод. Но к тому времени, когда Цзян Цин вскарабкалась на командную вышку революции, экономикой заправляли люди, которые уже давно обладали властью. Другие укрепились как блюстители политической правды — идеологии.

Цзян Цин же больше всего привлекала нематериальная сторона революции — то, что, согласно марксистской терминологии, составляет «надстройку». Мао прекрасно знал, что самая большая задача революционного руководства — обработать человеческий разум, убедить как неграмотных, так и образованных повернуться спиной к вековым ценностям во имя классовых интересов пролетариата. Как явствует из рассказа Цзян Цин, руководители Китая, равно как те, кто изучает их, размышляют и над моральными проблемами революции, и над проблемами управления ею, вопросами применения пропаганды и злоупотребления ею, хотя, в общем-то, о размышлениях вождей над различными альтернативами наедине с самими собой мы знаем куда меньше, чем об объявляемых ими решениях.

Как часто говорят, идеология находится в изоляции: иностранные журналисты и политические аналитики считают, что «идеологи», или «радикалы», принадлежат к отдельному лагерю. Однако в Китае идеология тоже органически связана с решением материальных вопросов. Эта связь между идеями и действием завладела умом Цзян Цин, основной работой которой было управлять побуждениями людей. Как, например, убедить крестьян и рабочих порвать с обычаями поколений и свергнуть вышестоящих (помещиков, капиталистов и прочих), которые, быть может, казались им скорее покровителями, нежели тиранами? Как толкнуть миллионы молодых людей на нарушение главной конфуцианской заповеди относительно сыновней почтительности — представления о том, что мудрость старости никогда не следует ставить под сомнение, а нужно послушно следовать ей? Как научить женщин идти против мужчин, если привычная униженность была для женщин, может быть, удобнее принижения мужчин? Как заставить людей, которые веками придерживались древних способов изготовления вещей, вводить новшества для выполнения небывалых задач производства? Как посредством духовных, а не материальных стимулов побудить этих новых производителей работать эффективнее?

Ответы на такие вопросы состоят в перестройке языка убеждения и системы поощрений и наказаний — в такой целеустремленной перестройке, которой не знала человеческая история. В этой надстроечной деятельности, начавшейся в полную мощь в 60‑х годах, Цзян Цин выступила «главным инженером», который гордо держит в руках чертежи, составленные не кем иным, как Председателем Мао. В своём мире, соединившем в себе общественное сознание как настоящего, так и прошлого, она, Мао и их сторонники не терпели никакого противостоящего авторитета или власти.

«Великий писатель — это, так сказать, второе правительство его страны»,— писал Солженицын в романе «В круге первом» за несколько лет до дезертирства. Поскольку под влиянием европейских понятий свободы и либерализма традиция царизма сильно смягчилась, Советский Союз был вынужден терпеть более или менее постоянную общину диссидентов. В Китае же самодержавную императорскую традицию мало затронули такие идеи, до того как эту традицию унаследовало всё то же правительство Мао Цзэдуна. Миллионы её сторонников заглушили разрозненные голоса несогласия, впервые раздавшиеся, когда либералы какое-то время сопротивлялись такому же диктатору Чан Кайши. Писателей, не поддержавших правительство Мао, подавили, уничтожили или «спасли» запрограммированной перестройкой мышления.

При правлении Мао свободы совести, высказывания и печати, провозглашённые как непременные условия нашей культурной жизни, были осуждены как буржуазные, реакционные и контрреволюционные. Когда Цзян Цин переключилась с борьбы против одного центрального правительства (националистов 30‑х годов) на защиту другого (правительства Мао Цзэдуна), она стала законодательницей в духовной сфере, старейшиной в надстройке, главой национального синдиката пролетарской культуры. Она исходила из того, что раз центральное правительство — подлинно «народное», то «второе правительство», левое или правое, абсолютно не нужно.

Цзян Цин и Мао (она смещена, он умер) неизбежно будут сравниваться как личности и как руководители. Преданность делу была свойственна и той и другому, но контраст в таланте и стратегии был разительным. Речи Цзян Цин не хватало идеологической виртуозности, широты охвата исторического прошлого, сочности, остроты, а также поэтической возвышенности, отрешённости и налёта абсурда, которые изредка смягчали лакированный образ Мао. Цзян Цин гораздо больше училась жить среди людей и проверять свою политическую карьеру практическим успехом. В общем, история её жизни и оценки её влияния могут стать более важным вкладом в историю, чем те мнения, которые она высказывала китайскому народу, и те, что высказаны ею в этой книге.

У товарища Цзян Цин, как её называли все в Китае, было какое-то особое очарование, которое я почувствовала, находясь рядом с нею, но обнаружила, что расстояние рассеивает его, а в том, что она пишет, этого очарования вообще нет. Несмотря на свой возраст, она обладала особой привлекательностью (некоторые могли бы назвать это сексуальностью), проистекавшей из её большой власти. Её внушительный монолог сопровождался театральными сменами настроения — от ярости к нежности и к бурному веселью, подобно изменчивому облику культурной революции, которую она возглавляла. «Свойство кинозвезды», проявлявшееся в её политическом руководстве, было не просто наследием короткой актёрской карьеры далекого прошлого — казалось, оно коренилось в сознании ею своего места в истории и было одинаково убедительным как в личной жизни, так и в общении с массами. Резонанс её личности отражал осознание народом собственной великой национальной драмы.

Эта книга «разрешена к изданию» лишь постольку, поскольку Цзян Цин выразила своё желание издать её. Она вовсе не просила дать ей просмотреть рукопись до издания. Наша первая встреча (в Пекине) застала меня врасплох: я имела при себе записную книжку, но была слишком ошеломлена, чтобы ею воспользоваться. Цзян Цин затронула широкий круг вопросов — одни слегка, другие основательно. Записи интервью, переданные мне примерно две недели спустя, были, как она объяснила, отредактированы с целью «уточнения и отбора материала» премьером Чжоу Эньлаем, Яо Вэньюанем (главным среди литературных сотрудников Цзян Цин) и «некоторыми другими руководящими товарищами» (эта ссылка не исключала Мао). Как я и предполагала, некоторые скандальные замечания о пародиях Линь Бяо и их вредном воздействии на её психическое и физическое здоровье были вычеркнуты из официальной записи (но не из моей памяти). По её просьбе такие частности в этой книге опущены.

На последующих встречах я постоянно делала заметки, невзирая на заверения Цзян Цин, что меня снабдят записями, как и в первом случае. В их основу будут положены, сказала она, магнитофонные записи, дополненные записями одного или нескольких официальных переписчиков, или же только эти последние, когда надо охватить основную часть времени нашего нахождения в пути. Как бы я ни верила в их расторопность и в то, что Цзян Цин сможет сдержать своё слово, я всё-таки приготовила собственную запись, которая охватывала бо́льшую часть того, что она говорила, и включала в себя мои собственные наблюдения за ней: как она выглядела, как двигалась, окружающую обстановку — и участие других. Мои записи пригодились бы, если бы их нужно или можно было сравнить с обещанными: политическое редактирование [рассказа Цзян Цин] Чжоу Эньлаем и другими руководителями представило бы самостоятельный интерес.

После моего возвращения в Соединённые Штаты в 1972 году Цзян Цин и я обменялись более чем за год многочисленными книгами и фотографиями, двумя художественными фильмами и различными письмами по дипломатическому каналу, предоставленному китайским представителем в Организации Объединённых Наций Хуан Хуа и его женой Хэ Лилян. Однако вопрос о доставке остальных записей на несколько месяцев повис в воздухе. Время от времени я получала сообщения о том, что подготовка их (как и первой записи) на двух языках (китайском и английском) затруднительна, но что они ожидаются в ближайшее время. Наконец в мае 1973 года Хэ Лилян сообщила мне от имени мужа и своих товарищей, что стенограмму наших бесед сочли «слишком длинной и запутанной», чтобы выпустить её в качестве официального документа их партии или правительства. Я вольна, заверила она меня (она и её муж повторяли это и в других случаях), опубликовать первую запись (суть её была тесно связана с последующим более полным рассказом Цзян Цин) и осуществить издание на основе собственных заметок. Мне следует не готовить «биографию» (сделать это значило бы попрать марксистскую аксиому о том, что историю творят массы, а не вожди, и представление китайских коммунистов о том, что Мао — единственный источник правды и мудрости), а написать историю революции «с точки зрения Председателя Мао», выделив одну-две главы для Цзян Цин.

— Но я не встречалась с Председателем Мао и поэтому не знакома с его точкой зрения,— ответила я.

— Вы можете прочитать его работы,— сказала Хэ Лилян.

Многие читали, многие иностранцы читали, сказала я ей, но я могу добавить мало нового к личному аспекту Председателя Мао, и это малое неизбежно сведётся к тому, что мне говорила Цзян Цин. Я поняла, что получено указание аннулировать первоначальное поручение Цзян Цин для меня — опубликовать без сокращений её «точку зрения».

То, что мне было отказано во всём, кроме первых записей, поначалу удручало, но потом заинтриговало меня, поскольку я обнаружила явные противоречия и столкновения интересов среди китайских руководителей. Лёгкое беспокойство, которое я ощущала в их подчёркнутом гостеприимстве, проявляемом по отношению ко мне в их нью-йоркском представительстве, было, я знала, лишь внешним отражением гораздо более глубоких и сложных расхождений, постоянно скрываемых от китайской общественности, которой преподносили только краткие замечания и указания Председателя Мао. Но в конечном счёте их решение не присылать официального текста бесед Цзян Цин развязало мне руки как автору этой книги. Вместо того чтобы действовать всего лишь в качестве рупора Цзян Цин, как от меня того ожидали, я могла передать сказанное ею, но оценить его с помощью посторонних источников и привнести собственную интерпретацию. Частью рассказа неизбежно стал бы конфликт среди руководителей. Например, по своей ли воле Цзян Цин, всё время обещавшая мне записи и никогда не нарушавшая своего слова, пока я была в Китае, неожиданно решила не давать разрешения на их издание? Исходило ли это решение от Мао или его подсказали ему другие (возможно, возмущённые тем, что она пренебрегла законами сохранения революционной тайны, болтала целыми днями о себе, показала волчью грызню среди руководителей, высказала скоропалительные мнения, отличные от мнений Мао или так или иначе расходящиеся с коллективным мнением)?

Такие тонкие нюансы лишь укрепили мою решимость использовать обширные материалы, предоставленные мне Цзян Цин. Подготовка мною книги не укрылась от китайской делегации в ООН, и их беспокойство в связи с этим, казалось, усиливалось по мере того, как шло время и кое-что из сути бесед Цзян Цин со мною (и возражений сверху) становилось, очевидно, известно им из Пекина. Наконец в январе 1974 года Хэ Лилян (которая незадолго до этого провела три месяца в Пекине) попыталась ещё раз уговорить меня не издавать полного биографического описания, или, как я предпочитала называть его, «историю революции главным образом с точки зрения товарища Цзян Цин». Хэ спросила меня, припоминаю ли я «майское коммюнике» (в мае 1973 года она и Хуан Хуа предостерегали меня от написания биографии), и предложила плату за подчинение их указанию. Естественно, я отказалась. Из уважения к первоначальным пожеланиям Цзян Цин и к истории (которую, я чувствовала, нельзя лишать этой уникальной записи) я продолжала работать над задуманным.

То, что высокопоставленные китайские должностные лица стремились утаить, высокопоставленные американские должностные лица столь же страстно желали узнать. Представители службы государственного секретаря Киссинджера, ЦРУ и ФБР прямо и косвенно, через друзей и коллег просили у меня полные копии записей и моих личных заметок. Я отказалась предоставить их по двум соображениям. Во-первых, ни один представитель китайского правительства в Китае не пытался использовать меня как канал политической информации правительства США, и никаких вопросов национальной безопасности дело не касалось. Во-вторых, как историк, который поехал в Китай, не представляя никого, кроме самого себя, я не считала себя обязанной предлагать свои необработанные материалы другим, пока не проверю их сама с целью уточнения и отбора материала и не подготовлю книгу, которая сделала бы понятной для широкой публики удивительную жизнь Цзян Цин и её значение в революционной истории.

После того как я вернулась из Китая и провела год в Станфорде и два года в Гарварде, факт моих интервью с Цзян Цин (правда, всего лишь фрагменты главного) стал известен в учёных кругах и тем из прочей публики, кому я рассказывала о её жизни, её товарищах, а также о Китае вообще. С конца осени 1975 года, когда обычная возня стареющих и умирающих, а также восходящих руководителей, желающих выдвинуться, воспринималась общественностью не так, как обычно, обрывки моих частных или публичных замечаний об этих интервью были подхвачены наблюдающими за Китаем журналистами, дело которых — возвещать о взлётах и падениях в китайском руководстве. Среди разрозненных сообщений одно было о том, что неосторожные разговоры Цзян Цин с иностранкой и откровения о «тайной стратегии» Председателя Мао привели её к закату и падению. Тогда это было явным преувеличением ввиду её последующих частых появлений и сохранения её принципов руководства. Весной следующего года, во время публичного осуждения Дэн Сяопина, предполагаемого преемника Чжоу Эньлая, проезжавшие через Кантон замечали дацзыбао, клеймившие Цзян Цин (предполагаемую вдохновительницу движения против правых) за то, что та добивалась издания книги, в которой раскрывались внутрипартийные дела и говорилось о «личных делах, что было неприятно для Председателя Мао». Подобные спекуляции, в том числе безответственные сообщения о похищении частей моей рукописи из моего служебного кабинета в Гарварде[1] и отправке их исполняющему обязанности премьера Дэн Сяопину, который якобы переслал их Мао, весной следующего года распространились и за рубежом.

Упоминания о таких измышлениях в отношении китайских правителей и о риске, с которым связаны их личные контакты с иностранцами,— неотъемлемая часть рассказа Цзян Цин. В воссоздании ею прошлого настойчиво повторяется тема о том, как её всю жизнь изводили всякого рода сплетнями, которым неизбежно подвержены женщины, преследующие политическую цель. Она надеется, как-то раз заметила она мне с участием, что мой тесный личный контакт с нею и то, что я о ней пишу, не сделают меня объектом клеветы подобного рода.

Непостоянство настроения Цзян Цин, её переходы с личного на общественное, с откровенности на благопристойность и от собственных мнений к маоистской ортодоксальности необычно затруднили оценку её как человека и исторического деятеля. К её прямым и непрямым высказываниям в этой книге добавлены мои наблюдения за ней как человеком и рассказчицей. Когда нужно, её высказывания даются в исторической перспективе, на основе документальных источников. Её необоснованные преувеличения (принадлежность её политического стиля) опущены. Трудность целостной оценки её прошлого (задача, которую сама она, как хозяйка, рассказчица и образец для подражания своему народу, выполнить не могла) усугублялась тем, что нам чужда китайская культура, в том числе сексуальные табу, от которых несвободна даже самая революционная женщина. К этому добавляются проблемы перевода (буквальный перевод с китайского не всегда звучит грамотно по-английски) и закоснелости марксистской терминологии, которая заняла большое место в повседневной жизни китайского народа и в его восприятии мира.

Чисто хвалебное произведение о Цзян Цин могли бы, если бы захотели, состряпать сами Председатель или Центральный Комитет и распространить его на тех языках, на каких сочли бы нужным. Моё слегка отредактированное изложение бесед, имевших характер устных мемуаров, в конечном счёте никому не принесло бы пользы — и меньше всего Цзян Цин, чьё мировоззрение нужно разъяснить. Журналистское сплетение сенсационных и скоропалительных суждений — столкновение её и моих культуры и класса — упростило бы действительность и оставило бы неисследованным мучительное развитие личных и исторических событий, ради показа которых она рискнула своей судьбой. Поэтому я предпочла представить её так, как этого, по-видимому, и требовал факт общения с нею: рассказ Цзян Цин и моё описание, как непосредственный результат наблюдения за нею и её миром, я дополняла более отвлеченными суждениями. Ибо я, как несколько раз доверительно отмечала Цзян Цин, не журналистка, а историк.

1. Неожиданная встреча

Я никогда не рассказывала никакому другому иностранцу о своём прошлом. Вы первая иностранка, кому я рассказала, потому что услышала, что вы желаете знать о нём.

Цзян Цин. 12 августа 1972 года
Возможность поехать в Китай представилась мне неожиданно, благодаря крутому повороту в китайско-американских отношениях, начавшемуся летом 1971 года после более чем двадцатилетней приверженности политике «непризнания». В основе этой своеобразной доктрины лежал наш страх времён холодной войны перед коммунизмом — политической идеологией, уникальное китайское воплощение которой всё ещё оставалось непостижимым для нас. Под стать нашему принципиальному невежеству была уходящая корнями в историю поглощённость Китая самим собой, ныне слегка ослабленная марксистским мировоззрением, узаконивающим ритуальное поношение империалистических сверхдержав: китайские коммунисты обрисовывали правление в Соединённых Штатах просто бесподобно. В какой-то магический момент, порожденный политикой реалистического подхода, нашу запрограммированную враждебность сменило непреодолимое желание приступить к переговорам. За тайным посещением премьера Чжоу Эньлая государственным секретарём Генри Киссинджером последовала знаменитая поездка президента Никсона в Пекин. Наблюдая по телевидению эту историческую встречу, мы начали давать новую оценку нашей странной смеси восторженности и враждебности по отношению к способам, какими руководители революционного Китая мобилизовали энергию более чем 800 миллионов человек наперекор традициям их прошлого.

Перемены были стремительными. Осенью Китайскую Народную Республику приняли в ООН, и искусная рука китайской дипломатии, прокладывающей себе путь с помощью культурного обмена, протянулась в Америку. Неожиданно оказалась неутолимой жажда нашего народа к непосредственному познанию «настоящего» Китая. В отличие от многих коллег, которые спешно стали ходатайствовать о визах и обивать пороги китайского посольства в Оттаве, я на такое не пошла. Я стала взрослой в период холодной войны 50‑х годов и поэтому была убеждена, что история социального и интеллектуального развития современного Китая, предмет моего преподавания и изучения в 60‑х годах, останется «академичной» — не потребует личного участия.

Случай и каприз покончили с этим неучастием. В конце осени 1971 года я отправилась в обычную поездку в Нью-Йорк, чтобы присутствовать в Колумбийском университете на семинаре по современному Китаю. В тот вечер я остановилась в скромной гостинице «Рузвельт». На следующее утро, когда я после завтрака просматривала в холле «Нью-Йорк таймс», моё внимание привлекло движение твёрдо прокладывающей себе путь группы людей — прямых, как штык, с устремлёнными вперед взглядами, короткой строгой стрижкой, в тёмно-синих кителях со стоячими воротниками. Совершенно очевидно — китайская делегация, только что прибывшая из КНР. Этих официальных лиц временно разместили на 14‑м этаже, а я, живя в той же самой гостинице, и не подозревала о столь удивительном совпадении.

До очередного дела у меня оставалось несколько свободных минут, и я поспешно поднялась на лифте на 14‑й этаж, в основном движимая побуждением посмотреть, верны ли эти эмиссары-аскеты из Пекина той кулинарной традиции, о которой я узнала пять лет назад на Тайване. Съедают ли они сейчас типичный для жителей Северного Китая завтрак из твёрдых оладий и жареных пирожков, согревая, может быть, свои чайники на старомодных радиаторах гостиницы?

Двери открылись, и предо мной предстали два огромных полицейских и одетый в униформу коридорный. «Кто вы?» — спросил один из полицейских. Я назвала себя. «Цель прихода?» Я несла какую-то бессмыслицу о своём интеллектуальном интересе к Китаю, когда мне бросилась в глаза фигура китайца в пижаме, который с любопытством выглядывал из-за двери. Я крикнула ему, употребляя разговорный язык: «Ни чила ма?» («Вы поели?»)[2], и спросила, как он и его соотечественники поживают в американском городе. Встревоженный, он исчез. После некоторой суматохи из-за двери появился стройный человек в рубашке с короткими рукавами и мешковатых брюках. «Я Лю»,— нервно сказал он, проводя меня в небольшую комнату. Мы сели. Он предложил мне чаю и сигарет — то и другое китайского производства. На смеси китайского, французского и английского языков мы повели учтивую беседу об изменениях в китайской дипломатии, возможности («отдалённой») обмена студентами и вероятности обмена идеями между китайским и американским народами. Беседа носила общий характер, обе стороны держались уклончиво. Имя Председателя Мао не называлось.

Когда я уходила, получив произнесённое спокойным тоном приглашение г‑на Лю прийти как-нибудь ещё, в лифт следом за мною вскочил коридорный. Пока мы спускались, он быстро проговорил: «Вы думаете, я коридорный, а я сыщик. Мало того, я студент Университета Джона Джея. Если вы действительно профессор, как вы говорите (а у меня есть на этот счёт сомнения), почему бы вам не исправить мою курсовую работу по экологии?» Его предложение повисло в воздухе, потому что я бросилась наутёк по улицам и наконец оторвалась от него, пробежав несколько многолюдных кварталов.

Эта странная встреча помогла напомнить мне о том, о чём холодная война и заботы учёного почти заставили меня забыть: что коммунисты — это люди, которые могут говорить и вести себя иначе, чем это допускает та крикливая идеология, которая отражена в их печати.

К тому времени, когда я спустя несколько недель снова приехала в Нью-Йорк с другой научной миссией, китайцы переселились в ставшую их собственной гостиницу на Западной 66‑й улице. Там они начали более успешно обороняться от пронырливых американцев. У меня было несколько свободных часов, и я решилась на повторный визит. Теперь это оказалось не столь лёгким делом: понадобилось около 20 телефонных звонков. Среди ошибочно соединённых номеров было представительство (вскоре упразднённое) Китайской Республики (Тайваня) в ООН, откуда разъярённый мужской голос прорычал: «Коммунистические бандиты здесь не живут!»

Потеряв ещё несколько монет, я соединилась с коллегой г‑на Лю, Хэ Лилян — советником представительства и женой посла Хуан Хуа, главы представительства и в течение ряда лет самого высокопоставленного китайца, служившего за границей. Она назначила встречу в полдень. К нашей беседе, которая шла то на китайском, то на французском языке (в то время французский был её основным дипломатическим языком), присоединился Гао Лян, в то время второй секретарь представительства. Гао Лян, крепкий и энергичный человек, говорил только по-китайски. Как выяснилось из нашего разговора, они уже сами знали о том, что я готовлю к изданию книгу о современном китайском феминизме (благодаря этой затее я познакомилась с мятежной юностью многих из их нынешних «революционеров-ветеранов»). Они знали также, что я была соавтором[3] 16‑томного сборника непереведённых личных воспоминаний революционеров «Реет красное знамя». В своих замечаниях об этом сборнике они предупредили меня, что в мыслях, высказанных некоторыми из соавторов, в том числе павшими товарищами, «содержатся ошибки». Они полюбопытствовали также о написанной мною небольшой исследовательской работе о самых ранних очерках своего Председателя, которую я озаглавила «Мао, женщины и самоубийство в эпоху 4 мая»[4]. При обсуждении дилемм, стоящих перед женщинами в социалистических революциях (тут Хэ Лилян стала уверять меня, что, если только женщины присоединятся к классовой борьбе пролетариата, они будут равны с мужчинами), я упомянула о том, что по возвращении в Беркли осенью 1967 года после двухлетней научной поездки в Азию и Европу я прочитала много сообщений о Цзян Цин и была зачарована ею. Эта когда-то незаметная женщина, жена Мао Цзэдуна, неожиданно стала главенствовать в стране, яростно нападая на стариков и их институты. Я не смогла не отложить в сторону всякую другую работу, чтобы дать подробное описание её жизни. Но замысел этот оказался почти неосуществимым, поскольку до времени культурной революции, открыто вспыхнувшей в 1966 году, коммунистическая печать почти не замечала её как личность и её какой бы то ни было политической роли, которую она, вероятно, играла. Такая сдержанность центра открыла путь поспешным предположениям «наблюдателей за Китаем», которые были удивлены и приятно возбуждены, увидев, как китаянка держит в своих руках власть.

В этот хор вплелись голоса старых болтливых китайских господ, которые заявляли (иногда в печати), что эту вновь родившуюся звезду они знавали в старые дни, когда она, не будучи ни большой красавицей, ни заметной актрисой, была женщиной, безусловно, темпераментной и весьма самостоятельной[5]. Общим лейтмотивом таких воспоминаний были (как и следовало ожидать) сексуальные истории: любовные приключения кинозвезды и разбитые сердца на её пути к власти. Такая информация была не только сомнительной точности, но и вряд ли уместной. А что, если бы объектом всех этих россказней был мужчина, неожиданно поднявшийся на вершину власти? Разве догадок и сплетен сексуальной направленности, придуманных раболепными или разъярёнными женщинами, было бы достаточно в качестве надёжного источника для его биографии? Шесть недель копания в этой грязи вызвали у меня омерзение. Я отбросила всё это до тех пор, пока спустя месяцы не встретилась с самой Цзян Цин.

Возбуждённая и рассерженная моими сообщениями о неправильном, порочащем представлении о Цзян Цин за рубежом, Хэ Лилян признала, что Цзян Цин — «подлинная революционерка», но что мне не следует особенно останавливаться на её прошлом. Почему бы не изучить более молодых товарищей-женщин, особенно тех, что выдвинуты в ЦК в последние годы? Не буду ли я возражать, если она и Гао Лян напишут от моего имени письмо в Пекин с просьбой посетить Китай для изучения положения революционных женщин и революционной культуры? Лишь увидев страну собственными глазами и непосредственно поговорив с людьми, я смогу избежать неверного пути — писать «академично», на основе ошибочных или нежелательных документов, имеющихся в иностранных библиотеках.

Конечно, я бы не возражала. Но я и не приняла её предложение всерьёз. Я просто вернулась к преподаванию в университете штата Нью-Йорк в Бингемтоне и к подготовке к печати своего очерка-размышления об истории китайского феминизма 20‑х годов. Через несколько недель мне позвонил Гао Лян; его голос был пронзительным от возбуждения. Китайское Общество дружбы с зарубежными странами (орудие правительства, имеющее дело со странами, с которыми у Китая нет официальных дипломатических отношений) пригласило меня посетить Китай в качестве «частного лица» летом в удобное для меня время. Все расходы в Китае будут оплачены. Нет, сказал мне Гао Лян, в Оттаву ехать не нужно. Просто пришлите паспорт — новый, чистый от свидетельств предыдущих поездок на Тайвань. Через несколько дней паспорт вместе с визой был возвращён в простом коричневом конверте.

18 июля я вылетела в Гонконг; в аэропорту Кай-Так меня приветствовали «наши друзья», любезные представители Общества дружбы, которые доставили меня в какую-то неприметную гостиницу. На следующее утро главный из этих друзей, г‑н Лай, и двое других незаметно проводили меня на поезде через полуостров Коулун [Цзюлун] до города Шумчуня — пограничной станции между Гонконгом и КНР. Там я оказалась на пороге цивилизации, которую знала только из истории и вряд ли могла представить себе, как она выглядит в нынешних реальных условиях жизни людей. В исследовательских поездках прошлых лет я мельком видела с вершин холмов Гонконга и с прибрежных островов Куэмой и Мацзу то, что мы когда-то называли «красным Китаем». Со столь большого расстояния люди казались тогда всего лишь каллиграфическими отпечатками на длинных неясных пространствах ландшафта. Теперь, вблизи, окружающее всё равно оставалось каким-то нереальным. Под звуки фанфар революции я повернулась спиной к Коулуну, прошла мост Лоу — и предо мною предстала, словно взятая из книжек, картинка вечного Китая: весёлые рабочие и крестьяне на переднем плане, тщательно ухоженные поля на среднем и высящиеся зелёные холмы на заднем плане. В ослепительном блеске утреннего солнца этот первый мимолетный образ реального производил впечатление сюрреалистической картинки Питера Макса.

Из Шумчуня я проследовала поездом до Кантона [Гуанчжоу], где была отдана на попечение двух женщин — членов местного отделения Общества дружбы — одной молодой, а другой средних лет. Обе были подчёркнуто гостеприимны. После сиесты (этот их обычай шёл вразрез с моим всегда бодрым настроением: я могла лишь притворяться, что сплю) и отличного обеда, составленного из блюд южан, я продолжила путь в Пекин самолётом. Но в пути наши сверхосторожные пилоты передали нам, что погода ужасная, и решились на незапланированную ночную остановку в Чжэнчжоу, примечательном как центр табачной промышленности. Лишённые своего багажа, мы провели ночь, изнемогая от жары, на плетёных кроватях в роскошной для пролетариата, но ветхой гостинице и закончили полёт утром.

В аэропорту меня встретила пекинская группа Общества дружбы. Пока мы ехали на машине по одной из обсаженных с обеих сторон ивами дорог, отходящих от столицы, я вела непринуждённый разговор с тремя представителями Общества, которым на ближайшие шесть с половиной недель предстояло быть моими постоянными сопровождающими: Юй Шилянь, опытной переводчицей лет 35, Чэнь Вэньчжао, переводчиком-стажёром чуть старше 30 лет, и второй женщиной, Чэнь Минсянь, которую мы обычно называли Лао Чэнь («почтенная Чэнь»), поскольку она была старше нас (ей было за сорок). Хотя разница в возрасте между двумя моими младшими сопровождающими и Лао Чэнь составляла менее десяти лет, это десятилетие означало разрыв между поколениями. Первые были законченным продуктом политически направленной коммунистической системы образования, а Лао Чэнь получила образование при наполовину западной либеральной системе, ликвидированной после победы ортодоксии коммунистической партии. Она не говорила по-английски, но её более обширные познания и бо́льшая чуткость облегчали наше общение и тем самым, мне кажется, ослабляли трения, которые нередко возникали во время моего пребывания в Китае.

Вскоре после того, как я поселилась в гостинице «Пекин», меня попросили набросать предполагаемый маршрут поездки и представить список лиц, с которыми я желала бы беседовать. Маршрут поездки, включавший в себя крупные города, был обычным; список интервью начинался с тех, на которые можно было рассчитывать, и кончался, по всей вероятности, невозможными, в том числе интервью с героиней этой книги (то была формальная вежливость по отношению к самой выдающейся женщине и авторитету в области революционной культуры Китая). В то время я никак не ожидала, а из-за её пугающей репутации и не желала видеть её.

За три недели я совершила прекрасную экскурсию по Пекину, императорскому и революционному, вылетела на Северо-Запад, где посетила Сиань, бывшую столицу великолепной Танской династии (618—910), и Яньань, город лачуг, подновлённый и превращённый в храм культа Мао Цзэдуна и КПК. Всюду, где я останавливалась, переводчики устраивали мне встречи с мужчинами и женщинами разных возрастов, средства к жизни которых изменились со времени революции. За несколькими памятными исключениями, эти тщательно отобранные представители нового общественного строя отреклись от привычек своего прошлого или преобразовали их в соответствии с ортодоксальной политической идеологией. Для такой, как я, воспитанной на индивидуалистической морали и привыкшей к академическому интеллектуальному брожению, их нескончаемая политическая литания была невыносимой. Мне постоянно приходилось напоминать себе, что они не просто пытаются что-то доказать мне, а, скорее, убеждают самих себя в том, что те или иные новые верования — ныне «правильные», а старые — «неправильные». При таком, в основном запрограммированном, общении дело было в разнице поколений. Богатство и откровенность воспоминаний обычно зависели от возраста и общественного положения человека. Более пожилые женщины, пережившие политические испытания эпохи основателей нынешнего строя, оказывались упрямыми и гибкими в спорах на установленные темы, особенно в упорядоченных рассказах о том, как победила революция. У некоторых было острое, даже грубоватое чувство юмора. Но революционные мандаты не позволяли почти никому отвечать на вопросы неортодоксального политического свойства. Интеллектуальные вольности любого рода между нашими обособленными классами и культурами исключались. Более молодые женщины, выросшие в сравнительно спокойной обстановке середины столетия, куда менее уверенно, нежели более старые женщины, рассказывали о пережитом и выносили суждения даже по знакомым им вопросам. Как ни парадоксально, высказывания совсем юных девушек были не по годам рассудительными и избитыми. Но их незамысловатый пересказ партийной линии давал убедительные доказательства способности их руководителей определять допустимый образ мыслей и контролировать поведение народа.

Сама простота большинства рассказов о плохом прошлом и хорошем настоящем, о чудовище Лю Шаоци (первом отвергнутом преемнике Мао) и чудесном Мао вынудила меня сказать своим сопровождающим, от которых зависел успех моей работы, что, если они хотят, чтобы иностранцы читали мои рассказы о женщинах Китая, акцент нам следует сделать на другом. Вместо того чтобы иметь дело исключительно с этими «типичными» представителями масс, заурядность которых делает их неинтересными для иностранцев, не лучше ли было бы для меня встретиться с людьми необычными (имена которых по крайней мере известны за рубежом) и показать, какой путь пройден ими?

Это предложение возымело действие: в третью неделю моего путешествия уровень интервью постепенно повысился. Возросли и трудности для обеих сторон. За полдня или полный день встреч с историками, врачами и артистами (в большинстве женщинами) я постоянно оказывалась в положении единственного оппозиционера их упорно отслаиваемой идеологической ортодоксии. Устав и испытывая жажду по интеллектуальной игре, я иногда чувствовала себя в роли адвоката дьявола (то есть ревизиониста или защитника отвергнутого Лю Шаоци) — единственное, что оставалось, чтобы противостоять той простой политической и интеллектуальной линии, которую они защищали.

Вечером 11 августа мои сопровождающие, более взволнованные, чем обычно, объявили, что завтра утром Дэн Инчао (главный руководитель революционного движения женщин, жена премьера Чжоу Эньлая) и Кан Кэцин (соратница и жена Чжу Дэ, основателя Красной армии) будут говорить со мной об истоках женского движения. Такое полное совпадение основной темы моего исследования и главного в их жизни по меньшей мере взволновало меня.

Я стремительно спустилась по длинным маршам гостиничной лестницы и погрузилась в ночное тепло центральной площади Тяньаньмэнь. Там я незаметно слилась с массами людей, движение которых не прекращалось до утренней зари. После короткого сна я уже была на ногах, готовая к интервью, намеченному на девять часов в министерстве иностранных дел. С Дэн Инчао и Кан Кэцин были другие женщины-руководительницы, хотя их роль при этих двух «матриархах» революции была явно второстепенной. Хрупкая женщина лет около семидесяти, Дэн Инчао обладала блистательным остроумием и большим чувством юмора. В то утро она принялась рассуждать о кризисах прошедших пятидесяти лет, рассматривая почти неизвестный аспект — женщина в революции.

С головой, распухшей от этих волнующих экскурсов в прошлое, я возвратилась в гостиницу «Пекин», впервые испытывая сильное желание погрузиться в китайскую сиесту.

Путь мне преградила Юй Шилянь, что озадачило меня, потому что в это время дня она и другие гиды обычно дремали. Приглушенным голосом Юй сказала:

— После полудня к вам, может быть, придут молодые товарищи.

— Кто?

— Точно не знаю, — ответила она уклончиво.

Через несколько минут она снова показалась у двери и объявила, что, вероятно, эти «молодые товарищи» придут ко мне.

— Пожалуйста, приведите в порядок свои дела, а я закажу свежие чашки и чаю получше.

Пока я приводила в порядок бумаги и книги на столе, принесли подносы с чаем, минеральной водой и пирамидой свежих фруктов. Вернулась Юй. Её глаза сияли от возбуждения.

— Они уже идут. И кажется, их послала товарищ Цзян Цин!

Ровно в три часа у моей двери остановились две внушительного вида молодые женщины, удивительно привлекательные в суровом революционном стиле. Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь пожали мне руку и представились с сердечной неофициальностью партийных работников высокого ранга. Я приветствовала их на китайском, а они ответили на отличном английском языке; произношение у них было такое, словно они происходили из британского высшего класса.

— Товарищ Цзян Цин хочет, чтобы вы имели представление о её политических идеях,— начала Шэнь.— Она дала нам указание прочитать вам краткое изложение четырёх основных речей, которые она произнесла во время культурной революции.

— Почему так спешно? — спросила я с удивлением.

— Понятия не имеем,— ответили они с улыбкой и приступили к делу.

Два с половиной часа, сделав всего один перерыв, чтобы попить из кружек сырой воды, они читали сделанный экспромтом перевод на английский язык текста длинной бессвязной речи Цзян Цин, произнесённой в феврале 1966 года на совещании, посвящённом работе в области литературы и искусства в вооружённых силах[6]. В её смелой директиве из 10 пунктов был призыв к НОАК (Народно-освободительной армии Китая) взять на себя инициативу в проведении культурной революции против пережитков и возрождения «чёрной линии 30‑х годов» (когда в Китае впервые получили расцвет пролетарское и буржуазное искусство и мировая «левая» культура) и в создании новой, революционной культуры, которая служила бы рабочим, крестьянам и солдатам.

Они дали понять мне, что моя роль — не просто покорно слушать, а усердно записывать, как это принято у коммунистов. Когда в риторических местах или при повторах моё перо переставало двигаться, одна из них или обе пристально смотрели на него до тех пор, пока я не начинала писать снова.

— Почему бы не дать мне прочитать эти тексты в оригинале, чтобы не тратить вашего времени?

— Потому что товарищ Цзян Цин дала нам указание прочитать их вам.

Я подозревала тогда (и это подтвердилось по возвращении в Америку, когда я смогла изучить записи речей Цзян Цин), что в первоначально опубликованных вариантах, большинство из которых было выпущено в Китае ограниченным тиражом, содержатся дружеские отзывы о Линь Бяо, Чэнь Бода и других вожаках культурной революции, впоследствии удалённых из рядов революционной элиты.

Так они продолжали читать, а я записывать, пока в 5:40 Юй не подала им сигнал стуком в дверь. Они немедленно подхватили свои чёрные пластиковые портфели (принадлежность должностных лиц) с не прошедшими цензуру речами Цзян Цин и быстро распрощались. Волнуясь и проявляя нетерпение, Юй сказала мне, что мне следовало бы привести всё в порядок. Но я, измученная долгим утренним пребыванием с женщинами — создательницами этого необыкновенного общественного строя — и умопомрачительной послеобеденной писаниной, сказала Юй, что вечером спокойно поужинаю, запишу свои мысли и для разнообразия лягу спать пораньше.

— Вы не сможете сделать этого,— резко сказала она.

— Почему же?

— Потому что, возможно, у товарища Цзян Цин будет время повидаться с вами этим вечером. Поэтому надо торопиться!

Через несколько минут «возможное» превратилось в «вероятное», а затем в «несомненное». О характере, месте и цели такого визита ничего не было сказано. Я силилась быть благоразумной и избавиться от прежних представлений о Цзян Цин, большей частью неприятных. Лишь однажды я видела её лично на расстоянии четырёх столов на банкете в Доме народных собраний [в помещении ВСНП], который был устроен 1 августа по случаю 45‑й годовщины создания НОАК. Она вошла размеренной деревянной походкой вместе с другими руководителями, и её усадили посередине за «высокий стол» революционных патриархов, в число которых входили Чжу Дэ и Дун Биу — тощие восьмидесятилетние старики с восковыми лицами. Одетая в серую униформу, она едва поддерживала разговор со своей блестяще одетой соседкой по столу мадам Сианук из Камбоджи, которая улыбалась и оживлённо болтала, нимало не смущаясь угрюмым выражением лица Цзян Цин. Я вспомнила также новую стрижку Цзян Цин, облачённой в мешковатую военную одежду, и её ухарскую кепку, когда она произносила горячую речь перед массами во время культурной революции Первое впечатление о ней я получила по фотографии начала 60‑х годов, от которой веяло 50‑ми годами: явно смущённая, она вымученно улыбалась перед фотокамерой.

— Осталось 20 минут! — сказала Юй, спешно извлекая меня из влажных от пота рубашки и брюк, что были на мне с пяти часов утра. Быстро приняв холодный душ и двойную дозу таблеток от головной боли, я оделась в одно из двух своих дорожных платьев, которое выбрала Юй, сказав: «Лучше чёрное, чем красное».

Гостеприимство китайцев вошло в поговорку, напоминала я себе, пока наша машина, непрерывно сигналя, катилась по проспекту Чанань. Под стать ему — и их умение держать гостей в руках, угождая их интересам и вкусам, а затем заставая их врасплох. Когда машина подъехала к широкой лестнице, ведущей в зал ВСНП, где руководители устраивают крупные политические мероприятия и приёмы, стало очевидным, что вроде бы гипотетический план на вечер на самом деле был тщательно подготовлен. Раз уж Цзян Цин послала одно из своих редких приглашений иностранке (и в данном случае роль этой иностранки определяла она сама), то были мобилизованы массовые средства информации, чтобы создать видимость официальности. Фотокорреспонденты из партийного телеграфного агентства Синьхуа, столпившиеся возле машины, делали фотоснимки при свете магниевых вспышек, а когда мы поднимались по ступенькам, направляли на нас телекамеры. В главном холле состоялось быстрое знакомство с людьми из окружения Цзян Цин, в том числе с известной племянницей Мао Цзэдуна, заместителем министра иностранных дел Ван Хайжун. Мы прошли ещё несколько залов, и нас заставили остановиться в большом вестибюле, ярко освещённом лампами дневного света. Кто-то откашлялся и громко объявил, что товарищ Цзян Цин находится в соседней комнате и «почти готова» принять нас.

Открылась дверь, и, широко улыбаясь, торжественно вошла Цзян Цин. Стиснув мою руку, она испытующе посмотрела мне в глаза. Наши руки опустились, но глаза оставались прикованными друг к другу, казалось, целую вечность (две минуты, быть может), прежде чем были произнесены первые слова.

— Вы моложе, чем я думала,— заметила она.

— Старше, чем кажусь,— сказала я в надежде, что она не будет разочарована.

Она засмеялась и сказала, что стареет: ей скоро шестьдесят. Я возразила, сказав, что она выглядит намного моложе своих лет: ведь даже в революционную эпоху за возрастом сохраняется привилегия старшинства. Во время последующего обмена замечаниями она без всякого стеснения рассматривала моё лицо, волосы, платье и туфли на высоких каблуках, не пытаясь скрыть своё любопытство. Я была столь же любопытна, но, надеюсь, менее навязчива в своих оценках.

Цзян Цин была в изогнутых, с коричневым пластиковым верхом очках, которые я уже видела на её портретах с начала 60‑х годов. От жары её свежее, оливкового цвета лицо блестело. Её нос и щёки, хорошо очерченные, в общем напоминали нос и щёки Мао. Телесного цвета бородавки на кончике носа и в нижнем правом углу рта скорее украшали, чем портили её лицо.

Ростом в пять футов и пять дюймов, она считала себя очень высокой (как большинство шаньдунцев). Стоя рядом со мною и обнаружив, что я на несколько дюймов выше, она шутя отнесла это за счёт моих туфель. Стройная и тонкая в кости, с покатыми плечами и тонкой талией, она двигалась с исключительной гибкостью и грацией. Жесты её изящных с длинными и тонкими пальцами рук были плавными.

Одежда её была консервативной: голубовато-серые брюки и такой же жакет поверх сшитой на заказ белой шёлковой блузки. Как почти все в Китае, она носила пластиковые туфли, хотя и необычного белого цвета. Под стать им была белая пластиковая сумочка, вполне соответствующая стилю культуры нашего собственного пролетариата. Фасон, покрой и качество её костюма, как и у Дэн Инчао, были лучше средних. Впрочем, края её одежды, как и у Дэн, были слегка потрёпаны. (Что это — сознательное стремление высокопоставленных людей выглядеть по-пролетарски?)

Слева от Цзян Цин как-то скованно стоял Яо Вэньюань, которого она восторженно охарактеризовала как человека, верно служившего литературе с самого начала культурной революции. Мужчина среднего телосложения, с круглыми плечами и крупной лысеющей головой, Яо был одет в китель и брюки из лёгкой жемчужно-серой ткани, как положено руководителям высшего эшелона. Из присутствовавших мужчин на нём одном была типичная кепка рабочего с мягким верхом и узким козырьком. Обутый в начищенные пластиковые ботинки, он всё время переминался с ноги на ногу, то снимая, то надевая кепку, пока другие вели беседу. При той первой встрече он произвёл впечатление человека, никогда не тратившего время зря. Более чем на десять лет моложе Цзян Цин, он вёл себя с ней явно подобострастно и всегда незамедлительно поддерживал её в разговоре.

Она провела нас в комнату для приёмов, где мы начали беспорядочную беседу об истории и литературе; при этом каждый делал героические (или тщетные!) попытки дать критическую оценку культуре другой стороны. Разговор о мелочах шёл на литературном китайском языке (мы обе говорили на нём), но основной вопрос вечерней беседы — о её прошлой жизни, нынешней работе и взглядах по различным вопросам — излагался по-английски переводчиками, каковыми оказались Шэнь Жоюнь и Сюй Эрвэй, достойные восхищения дневные эмиссары Цзян Цин. Вот тут-то, в пылу словесной дуэли, более оживлённой и менее предсказуемой, чем любая из тех, что у меня до сих пор были в Китае, я напомнила Цзян Цин, что совсем забыла делать записи. Она заверила меня тогда, что всё записывается на магнитофонную ленту и переписчиками и что другие руководящие товарищи приведут записи в порядок, прежде чем выдать мне китайский и английский тексты[7].

Комната была обставлена в непритязательном стиле, свойственном интерьеру революционного Китая: очень большие кресла неописуемого вида, столики для закусок и кофейные столики, лёгкие деревянные стулья, принесённые для помощников и переводчиков. Ароматный чай был подан в кружках цвета морской волны с крышками (грубый вариант кружек времен Сунской династии). Место Цзян Цин ничем не отличалось от других, если не считать того, что ручка её чашки была обмотана кусочком красной пряжи, а на её столике для закусок имелась кнопка электрического звонка, прикрытая маленьким полотенцем.

Обед для десяти человек (нас и восьми помощников) был дан за круглым столом в другой просторной комнате. Меня усадили слева от Цзян Цин, а слева от меня находился Яо Вэньюань. Главным в меню было классическое блюдо — пекинская утка. Я заметила, что это моё любимое блюдо. Она знала это, сказала Цзян Цин с широкой улыбкой. Когда появились новые блюда, она поспешила показать необычные кушанья из морских моллюсков и растений, объяснить, из чего они состоят, и убедиться, что я отведала съедобных цветов. Когда принесли тонко нарезанные и изящно уложенные на блюде конечности и внутренности жареной утки, Яо Вэньюань взял палочками для еды разрезанный её язык и засунул его мне в рот. Я проглотила и поблагодарила его, воздержавшись от замечания, что никогда в жизни не ела ничего другого, так сильно напоминавшего кусок резины.

С Яо Вэньюанем я встретилась единственный раз — в тот вечер. Поскольку Цзян Цин была и хозяйкой, и основным объектом интервью, разговаривать с ней неизбежно означало повернуться спиной к нему. Но это не так стесняло, как тот факт, что он был единственным китайцем за время моей поездки, который отказался понимать мой — пусть и далёкий от совершенства — китайский язык. Когда я обратилась к нему, он в отчаянии затряс руками над головой и воззвал к переводчице: «Та шодэ шэмо! Та шодэ шэмо!» («Что она сказала! Что она сказала!»). Так как он был из Шанхая (в его разговоре ещё слышались повелительные нотки, свойственные членам непреобразованного общества этого города), моё мандаринское наречие китайского языка с американским акцентом, нормативное произношение на основе пекинского диалекта, возможно, затрудняли ему понимание. Или же у него вызвал раздражение мой отказ освоить обычный идеологический жаргон?

Молоденькие девушки убрали со стола остатки первых блюд, и более крепкие молодые женщины, к восторгу гостей, внесли на огромных подносах жареных уток цвета жжёного сахара. Они удалились за занавески, где проворно разделали птиц, отделив кожу от мяса и мясо от костей и отложив скелеты для супа, который должен был идти предпоследним блюдом. Пока шла эта работа, я сказала Яо Вэньюаню, что совсем недавно побывала в народной коммуне имени китайско-кубинской дружбы, где наблюдала полный цикл выращивания пекинских уток.

— Этих уток кормят принудительно,— уверенно сказал Яо.

— Да, и я даже сфотографировала последнюю стадию кормления, когда «специалист» всовывает в клюв утки трубку, по которой поступает пища.

— Вы тоже любите фотографировать! — заметила Цзян Цин.— Это общее у нас с вами. Я люблю фотографировать.

Затем мы обменялись мнениями о том, что хорошо фотографировать близ Пекина. Я выбирала прежде всего людей — мужчин и женщин, волнообразно двигающихся в старинном стиле «тай-цзи чуань» или поющих на рассвете в старой опере у стен дворца, отражающих звуки. Она предпочитала природу.

— Вы снимали когда-нибудь на закате облака над парком Бэйхай? — спросила она.

Я не снимала.

— Мне не удаются снимки,— продолжала она,— но один с этим видом у меня есть, и я могу дать его вам.

Затем она призналась, что в последние годы сделала непомерно большое количество снимков — около десяти тысяч. Но она уничтожила три или четыре тысячи, и от ещё большего числа предстоит избавиться, особенно от тех, что не имеют художественной или исторической ценности.

— Зачем же делать фотоснимки в столь огромном количестве?

— Просто чтобы уметь владеть собой!

Этой фразой, которую она часто произносила, она кратко выражала своё стремление к самодисциплине и желание всегда делать дело лучше.

Одна из забот премьера Чжоу, сказала она, меняя тему разговора,— это советовать ей, каких иностранных гостей следует принимать. Когда Лоис Уилер Сноу, жена Эдгара Сноу, приехала в Пекин в сентябре 1970 года, надо было немедленно устроить приём в её честь. Цзян Цин была дома и легла вздремнуть, когда её вызвали на этот приём, и, поскольку её предварительно не предупредили, она была в замешательстве, не зная, какой подарок преподнести почётной гостье. Со своей стороны г‑жа Сноу тоже настолько растерялась, что случайно отдала Цзян Цин подарок, предназначенный ею для заместителя министра иностранных дел Цяо Гуаньхуа!

— Вы когда-нибудь встречались с супругами Сноу? — спросила она.

Я не встречалась, хотя читала многое из того, что написал Эдгар Сноу. (Мы немного поговорили об этом.) Однако я переписывалась с его бывшей женой Ним Уэйлз, которая брала интервью у ведущих революционерок в конце 30‑х годов[8].

— Нынешняя его жена тоже относится к Китаю очень дружелюбно. Если вы встретитесь с нею, передайте, пожалуйста, ей и всей её семье мой привет и скажите, что я надеюсь, что она приедет снова. Если вы станете другом Китая, вы тоже сможете часто навещать нас. Пока я жива, я непременно буду принимать вас.

При упоминании о будущем и смертности человека её настроение стало серьёзным. Окинув взглядом лица сидящих за столом, она сказала:

— Диалектический материалист вполне может понять закон рождения, старения, болезни и смерти. Можно сохранять политическую молодость, но очень трудно постоянно сохранять здоровье. Сейчас я сознаю, что стара.

Уловив неожиданную смену её настроения, Яо Вэньюань принялся читать стихи:

Старый меч, что лежит в конюшне,
Мечтает о дальнем походе;
Герой на склоне своих лет
Не перестает мечтать о благородных делах.
— Эти строки Цао Цао очень хороши,— заметил Яо.

— Неплохи и другие строки стихотворения.

И Цзян Цин продолжила:

Хоть долго может жить Священная Черепаха,
Придёт время умереть и ей.
Дракон взлетает высоко,
Но и он обращается в прах.
— А за этими следуют ещё четыре строки,— сказала она, но предупредила: — Это наивный материализм.

Не только Небо решает,
Кому дать долгую, а кому короткую жизнь.
Будешь покоен душою и телом —
Непременно продлишь свои дни.
Это стихотворение навело Цзян Цин на мысль об отношении долголетия к физическому здоровью. Как будет видно из истории её жизни, она уже давно страдала от болезней и стала относиться к болезни и личным врагам одинаково — как к противникам её стремления продолжать биологическую и политическую жизнь. Орудуя палочками над новым рядом блюд, она говорила:

— В последнее время я отдыхаю. Но сегодня я пришла ради вас. Я нездорова и плохо сплю в последнее время. Мне нужны врачебный уход, отдых и физические упражнения.

— Какие упражнения вы делаете? — спросила я

— Плаваю, езжу верхом, хожу и работаю в саду,— отвечала она, запуская руку в карман и вытаскивая оттуда горсть цветов жасмина, выращенного ею в Чжуннаньхае (месте жительства семьи Мао в пределах бывшего императорского дворца в Пекине). Когда она вкладывала в мою ладонь эти пахучие белые цветы, я увидела по её лицу, что она заметила моё удивление и восхищение.— Я выращиваю и некоторые китайские лечебные травы,— добавила она.— Жасмин я растила сама. Кроме того, я выращиваю разные овощи. Я сумела обработать участок под рис, который сейчас почти вот такой высоты.— Она изобразила руками высоту что-то около фута.— Один участок я засеяла хлопком. Всё это помогает мне отдыхать — умственно и физически.

— Мы экспортируем цветы жасмина,— продолжала она с очевидной национальной гордостью.— Мы занимаемся также чаеводством в Цзянсу, Чжэцзяне, Гуандуне и Шаньдуне.

— Как и многим иностранцам, мне нравится жасминный чай,— сказала я,— но мой любимый — хризантемовый.

— Хризантемовый чай хорош для зрения. Выращивание хризантем — это побочное занятие. Ими занимаются в обширных районах страны. Вы видели китайские пионовые деревья?

— Видела, но в основном на картинах периода династии Мин или на фотографиях, а в натуре — редко.

— Я могу показать вам несколько фото. Я вырастила несколько таких пионов; они могут применяться и как лекарственные растения.

Раздвинув большой и указательный пальцы дюйма на два, она сказала:

— Кусок коры из корня примерно такой вот длины может сохранять лекарственные свойства четыре-пять месяцев. Ценится очень дорого.

— Что он излечивает? — спросила я.

— Я не доктор традиционной китайской медицины, поэтому не знаю. Есть также травянистый пион. И корни, и цветы его используются в лечебных целях. Конечно, всё, что я выращиваю, я передаю государству. У меня хроническое заболевание верхних дыхательных путей,— столь же прозаично продолжала она.— Это плохо сказалось на мочевой системе. В прошлом всякий раз, когда у меня бывала температура, мне делали инъекции антибиотиков. Но недавно я приняла стебель лотоса, который очень способствует мочеиспусканию. Сейчас я принимаю стебель лотоса четыре раза в день и чувствую себя намного лучше.

Пораженная этим её вскрытием подноготной, я спросила, как принимают стебель лотоса. Она объяснила:

— Пятнадцать минут кипятите его в воде, а затем пьёте эту жидкость, как чай. У неё лёгкий аромат. Никаких тяжёлых болезней у меня нет с 1969 года. Когда учёных-медиков попросили сделать анализ стебля лотоса, они сумели выделить лишь какой-то вид лотосного алкалоида. Но приём одного этого алкалоида пользы не приносит, потому что у стебля лотоса много других свойств. Я думаю, в будущем ученые-медики сумеют провести дальнейшие исследования его состава. Ну, а возьмите белую дневную лилию [туберозу]. Её цветок напоминает шпильку для волос; у неё сильный запах, и змеи сторонятся её. Это растение целиком можно использовать как лекарство. По сей день ученые-медики не сумели дать анализ её состава. Так что медицинская наука далеко отстаёт от требований повседневной жизни. Разумеется, американские учёные могут вести исследования в этой области, если они в том заинтересованы. Так как вы и мы живём на одной и той же широте на противоположных сторонах земного шара, вы тоже можете выращивать то, что мы выращиваем у себя. Вы видели цветок лотоса?

— Да, совсем недавно — в саду Хэйюань во дворце Ихэюань.

— Во дворце Ихэюань одни красные лотосы.

— А те, что в парке Цзычжуюань,— белые,—добавил Яо Вэньюань.

— Китайцы всегда говорили, что все части лотоса ценны,— продолжала она.— Не пропадает ничего. То, что мы ели как закуску,— это корень разновидности белого лотоса. Корень лотоса с красными цветами нельзя так приготовить. Лишь белую разновидность можно употреблять как продукт питания. Южнее Янцзы — обилие лотоса; там выращивание лотоса — обычное побочное занятие крестьянских семей.

В эту минуту в числе последних блюд обеда внесли воздушную лотосовую кашу с белыми жасминными цветами, плавающими на поверхности миски каждого гостя. Цзян Цин пояснила:

— Эта так называемая «сахарная каша из семени лотоса» сделана на просе. Этот вид проса поставляет мой родной город. Просо намного питательнее риса. Затем в блюдо добавляются яичный белок и жир.

Из беглых замечаний Цзян Цин о питательных и лечебных свойствах блюд было также видно, что ей доставляет удовольствие сознание того, что еда поступает к её космополитическому столу в столице из всех местностей страны. О первом десертном блюде — кусках красивой, розоватой на срезе дыни, какой я никогда прежде не видала,— Цзян Цин заметила:

— Это хами гуа, дыня из Хами в провинции Синьцзян,— и продолжала: — Сейчас у нас в Синьцзяне четыре миллиона семьсот тысяч уйгуров.

(Уйгуры — полезное в политическом отношении национальное меньшинство, служащее буфером между Китаем и Советским Союзом.) Мне дыня необычайно понравилась, и я сказала об этом. Кто-то, должно быть, запомнил это, потому что в последующие вечера в гостинице «Пекин» мне подавали отлично вызревшие дыни из Хами, хотя я и не заказывала их.

Настроение у Цзян Цин менялось стремительно. Когда она заметила, что во время обеда испачкала свои брюки соусом от утки, она со смехом всплеснула руками и воскликнула, что измазалась, как ребенок. Когда на десерт подали последнее блюдо, которое больше всего из когда-либо виденного мною напоминало «персик бессмертия» из даосистской[9] легенды, она насмешливо взглянула на меня:

— До приезда в Китай вы, наверно, представляли нас в своём воображении демонами с тремя головами и шестью руками?

— Не совсем. Но я вполне допускала, что здесь меня хотя бы раз назовут старым прозвищем «иноземный дьявол». Я разочарована[10].

— Ваши волосы не слишком длинны, а юбка не слишком коротка,— съязвила она и сдержанно засмеялась. Позже я обнаружу мелодичность, а иногда и остроту в её смехе.

— Массы всегда узнают и окружают меня, куда бы я ни отправилась,— заявила Цзян Цин в другой момент беседы.— Однажды я решила прогуляться вокруг дворца Ихэюань, но забыла, что тогда был День детей. Неожиданно я оказалась окружённой тысячами людей, и мне некуда было деться.

— Меньше видят — больше восхищаются, больше видят — меньше восхищаются,— добавила она.— Когда я выезжаю на машине, я должна опускать не одно, а целых два матовых стекла, иначе массы узнают меня, закричат и побегут за машиной. Особенно трудно, когда выезжает Председатель Мао. Стоит кому-нибудь заметить его, и массы устремляются за его машиной. Когда выезжает премьер Чжоу, массы стараются привлечь к себе его внимание и толпятся вокруг, чтобы пожать ему руку.

После обеда мы направились в тот вечер в театр Тяньцяо. Прибыли мы туда с опозданием на час. Ставился по заказу «Красный фонарь» — первая опера, переделанная Цзян Цин в соответствии с теми пролетарскими политическими нормами, которые она навязала всем видам искусства во время культурной революции.

По окончании оперы Цзян Цин устроила пышный выход и направилась в закрытый вестибюль, где мы опустились на огромный диван. Как только за закрытой дверью утих шум от уходящих зрителей, она пристально посмотрела на меня и сказала:

— Надеюсь, вы сумеете пойти путём Эдгара Сноу и г‑жи Сноу[11].

— Внушительный пример! — отозвалась я, ужаснувшись трудности такой задачи, но понимая, что главное в наших взаимоотношениях — доверие.

— Могут сказать, что мы промыли вам мозги,— дразнила она.— Вы боитесь?

— Нет. Такая промывка была бы невозможной.

— В конце концов,— сказала она,— здесь были президент и г‑жа Никсон. Если я могу сопровождать президента и г‑жу Никсон, почему я не смогу сопровождать вас? Вы же можете добиться поста президента!

Затем она вернулась к более серьёзному вопросу о моей нынешней роли. Я первая из иностранцев, кому она поведала кое-что из своего прошлого, сказала она, а потом ответила на мой вопрос о публикации этого интервью:

— Вы можете опубликовать его. Но вы должны понять, что я отнеслась к вам не как к корреспонденту, а как к хорошему другу. Сначала я должна попросить премьера просмотреть запись нашей беседы. То, о чём я рассказала вам сегодня вечером, правда. Понятное дело, мы (она и коммунистические лидеры) прошли извилистый и трудный путь. Пусть даже мне скоро шестьдесят, я по-прежнему полна решимости сохранить свою политическую молодость.

Я спросила, что ещё она могла бы сказать о значении слов «политическая молодость» и о других аспектах своей жизни.

— Сейчас на это нет больше времени. В следующий раз, когда вы приедете в Китай, мы снова поговорим об этом. Между прочим, я хочу дать вам кое-что на память. Хотя я плохой фотограф-любитель, я взяла несколько снимков и хочу подарить их вам. Может быть, это просто «хвастовство перед мастером своего дела». Хороших при мне сейчас нет. Я сделала несколько снимков женщин из отрядов милиции, но хорошие снимки растащили. Я поищу их, когда вернусь домой в Чжуннаньхай.

Когда мы попрощались в театре, в котором почти никого не было, кроме тех, кто сопровождал её, меня попросили уйти первой, чтобы дать ей возможность незамеченной проделать в темноте обратный путь.

Хотя я не надеялась снова увидеть Цзян Цин, её образ, вызывающий и непостоянный, прочно засел в моём воображении. Чтобы передать другим самую суть её прошлого, было недостаточно тех слабых лучей света, которыми она осветила свои малозаметные молодые годы и крепнувшую связь с силами истории; эти лучи больше дразнили, чем проясняли. Она была всего лишь одной из 400 миллионов женщин. И всё же я подозревала, что её жизненный путь — сплав повседневного с выдающимся — несёт разгадку к пониманию основных дилемм, касающихся женщин и власти в революционном Китае.

Утром после первого вечера с Цзян Цин я возобновила беседы с Дэн Инчао и другими женщинами-руководителями. Наши разговоры продолжались четыре утра подряд. Как и её муж Чжоу Эньлай, Дэн была необычайно знающим человеком и убедительно говорила на идеологические темы, употребляя более богатую лексику, чем политический жаргон. Она была старше Цзян Цин всего на десять лет, но, если говорить о поколениях, разница была значительнее. Дэн принадлежала к первому поколению коммунистов, которые наравне с Мао активно участвовали в движении с начала 20‑х годов, Цзян Цин же — ко второму поколению революционеров, часть которых связала себя с компартией в «белых районах» в начале 30‑х годов, а с революционным ядром Мао в «красных районах» — лишь в конце того десятилетия. Самостоятельно освободившись от старого общественного рабства, Дэн и Цай Чан, жена [заместителя премьера] Ли Фучуня и революционерка сама по себе, наряду с другими женщинами поколения основателей посвятили свою жизнь колоссальной задаче политического пробуждения, организации и революционизации женщин Китая. Беспощадная к себе, чётко осознающая то, что она несёт ответственность прежде всего за решение специфических женских проблем, и привыкшая не отделять себя от остальных женщин во всех политических ситуациях, она отличалась от Цзян Цин, чей феминизм проявлялся в более частных формах, а большое политическое честолюбие не позволяло считать главной целью своей жизни борьбу за равенство полов.

И всё же я не теряла связи с Цзян Цин. Каждый полдень после моих бесед с Дэн Инчао ко мне приходили продолжать чтение речей Цзян Цин её эмиссары Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь. Первоклассные переводчицы, Сюй и Шэнь не были просто лингвистами или администраторами-функционерами. Будучи политически безупречными и обладая «позолоченными языками», они служили также «переводчиками» в области культуры. Обаяние, красота, познания в лингвистике, политическое чутьё Шэнь и её холодный профессионализм обеспечили бы ей успех в любом обществе. Её необычная одаренность ещё сильнее оттеняла её явную приверженность твёрдому пролетарскому курсу (впрочем, это вознаграждалось растущей известностью и властью). В середине 60‑х годов она полтора года училась в Лондоне, пока не была отозвана вместе с почти всеми жившими за рубежом китайскими коммунистами, чтобы принять участие в культурной революции. В 1972 году она сопровождала в Соединённые Штаты китайскую команду по настольному теннису, приезд которой совпал с открытием там дипломатического представительства. Летом 1972 года Шэнь выполняла самые деликатные поручения Цзян Цин. Позднее в том же году она возвратилась в Соединённые Штаты в качестве личного переводчика заместителя министра иностранных дел Цяо Гуаньхуа. В 1974 году её повысили — зачислили в штат сотрудников миссии связи в Вашингтоне.

После моего неожиданного свидания с Цзян Цин Шэнь стала заходить ко мне в разные часы дня и вечера. В дополнение к политическим читкам она доставила до сих пор не публиковавшиеся фотографии Цзян Цин и Мао в Яньани в 40‑х годах, несколько цветных художественных фотографий, набор фарфоровых панд (изготовленных в знаменитой печи для обжига в Цзиндэчжэнь; правда, её продукция ухудшилась после падения монархии) и другие памятные подарки от Цзян Цин. В её художественных фотографиях (то были пейзажи и цветы — излюбленные объекты традиционной китайской живописи) меня подмывало увидеть техническое осовременение живописной манеры бывшего мандаринского класса. Такая разносторонность в изящных искусствах в сочетании с понятной лишь избранным увлечённостью садоводством, одержимостью самолечением, чувством гордости за физическую сноровку и официальным покровительством театру связывали её в культурном отношении с императорской традицией Китая. Подобным же образом Мао, уважаемый руководитель Красной армии Чжу Дэ, своего рода Фауст Го Можо и другие руководящие революционеры, целиком преданные делу пролетариата, продолжали заниматься классической поэзией и издавать свои стихи в её стиле. Однако товарищи более низкого ранга и поколения, воспитанные при их правлении, были лишены доступа к этой высокой традиции. И подобно своим предшественникам — императорам,— никто из нынешних лидеров, в том числе и Цзян Цин, каким бы исключительным мастерством он ни обладал, не претендовал на то, чтобы быть более чем просто любителем. Изучая её фотографии, я заметила (и это позабавило меня), что посвящения написаны на обороте красным карандашом. То было пролетарское осовременение ярко-красных чернил, которыми всегда подписывались императоры.

При посредничестве Шэнь Цзян Цин в шутку проверила мои познания в фотографии. На снимках кустарниковых пионов, выращенных ею из семян, она применила естественное или искусственное освещение? В какое время дня были сделаны снимки? Откуда взялась атмосферная влага? Испытывая удовольствие от этой игры, я передала свои предположения Шэнь, которая вернулась на следующий день с правильными ответами и сообщила, как довольна была Цзян Цин, обнаружив, что в некоторых случаях её искусные уловки опрокинули мои догадки. Я предположила естественное освещение при утреннем свете там, где на самом деле Цзян Цин с помощью своих охранников использовала сложную систему искусственного освещения в сумерках. И ещё я сочла, что сверкавшие алмазами капельки воды на лепестках — это естественные осадки, а на деле она обрызгала лепестки водой с рук как раз перед фотографированием.


Заботы о моём пятидневном пребывании в Шанхае, которое началось в конце третьей недели августа, взяла на себя усиленная группа гидов. К моим постоянным пекинским сопровождающим прибавились пять женщин и один мужчина из Шанхая; все они были видными фигурами в искусстве, науке и обслуживании иностранцев. Разумеется, это официальное усиление внимания ко мне было результатом первого вмешательства Цзян Цин в мой визит: сопровождавшееся фотоснимком сообщение об этом событии появилось в «Жэньминь жибао». В Шанхае был обычный революционный миракль, включая анестезию иглоукалыванием, применяемую в отношении женщин, охотно соглашающихся на хирургическое вмешательство в свою утробу: нервная блокада плюс политический гипноз — и всё же создавалось впечатление чего-то магического. Цай Цуйань, младшая дочь известного либерального деятеля просвещения Цай Юаньпэя, вполголоса рассказала изобилующую подробностями и лишённую идеологии историю жизни своего отца и историю собственной жизни. Некоторые совсем молодые писательницы признавались в том, как мучительно и почти невозможно писать так, чтобы «служить народу»: в соответствии с нормами обязательной простоты, установленными культурной революцией. Из этих шанхайских женщин режим особенно отметил как образцовую «новую женщину» ткачиху Ван Сючэнь. В свои 30 с небольшим лет она была избрана в 1969 году в ЦК партии девятого созыва, а затем вторично, в 1973 году — в ЦК десятого созыва. Превратившись в политическую звезду, она не утратила скромности. Но её бодрый рассказ о своем прошлом (как и многих других, кроме тех, кто принадлежал к высшему эшелону власти) больше походил на зачитывание официального текста, нежели на воспоминания о том, что человек предпочёл бы рассказать сам.

Самое важное то, что мы были вовлечены в сферу культуры Шанхая, считавшуюся «вотчиной» Цзян Цин, на которой Яо Вэньюань был местным стражем. Занявшее целый день посещение дома современного писателя Лу Синя, творчество которого вызывает большие споры, закончилось дискуссией на литературные темы (позже она возобновилась с Цзян Цин). Беседа о замечательном романе ⅩⅧ столетия «Сон в красном тереме» с закалившимся в борьбе литературным критиком профессором Лю Дацзе из университета Фудан тоже была позже продолжена ею. Яо Вэньюань организовал посещение опер и балетов и интервью с членами трупп.

24 августа во второй половине дня мы возвращались с утомительного интервью с артистами балета, освободившимися под эгидой Цзян Цин от балетного классицизма. Когда мы ехали на машине лицом к окутанному дымкой солнцу, в предзакатных лучах которого вырисовывался низкий индустриальный силуэт Шанхая, мои сопровождающие повернулись к Лао Чэнь, которая, стараясь быть спокойной, с волнением объявила: «Мы узнали, что товарищ Цзян Цин тайно улетела в Кантон, где она размышляет о своей жизни и революции. Она встретится с вами ещё раз или два и ответит на все вопросы о ней, заданные вами в последние дни. Вы вылетите туда завтра на самолёте, посланном из Пекина. Мы должны подчеркнуть, что эта поездка — тайная, о ней не должен знать никто, кроме тех из нас, кто вас сопровождает».

Не собираются ли отвезти нас в таинственное королевство, где царит воля женщин? — молча спросила я себя, изо всех сил стараясь не терять чувства реальности. Спустя момент все мы разразились безудержным смехом по поводу внешней разумности предстоящей задачи нашего путешествия, абсурдной и удивительной. Правда, нельзя было отрицать, что за этой естественной сменой событий скрывается незыблемая серьёзность решения Цзян Цин изложить рассказ о себе.

В полдень следующего дня наша шанхайская группа приехала в аэропорт проводить нас. Юй, Лао Чэнь и меня провели на опустевшее поле, где стоял большой серебристый реактивный самолёт. Три его пассажира, прилетевшие из Пекина — видное лицо в делах пропаганды Чжан Ин, переводчица Шэнь Моюнь и заместитель начальника протокольного отдела Тан Лунбин, теперь единственный мужчина в нашей делегации,— появились у дверей, улыбаясь и махая нам руками.

Просторный и удачно спланированный интерьер самолета отнюдь не походил на обычный китайский. Чжан Ин и меня направили в передний салон с письменным и обеденным столами, электронными приспособлениями и обычных размеров кроватью, покрытой тонко вышитыми шёлковыми простынями, с такой же подушкой бледно-розового и белого цветов. Уединившись там, Чжан Ин и я предались воспоминаниям о её приключениях в бытность молодым репортёром в Чунпине в конце 30‑х годов, до того как она перебралась в Яньань — район расположения коммунистов, где впервые скрестились пути её и Цзян Цин. В своей более строгой манере шефа пропаганды она противопоставила моей вольной оценке интеллектуальной многосторонности Лу Синя чёткую партийную линию, согласно которой в нём ценились лишь проблески коммунистического духа. Мышление Чжан, явно лояльной к власти, было тем не менее гибким, и наша идеологическая несхожесть не уменьшала взаимного уважения и удовольствия от того, в каком положении мы очутились. Пока мы дружелюбно спорили, две хорошенькие девушки из НОАК доставили на подносах жареную утку, разные сладости, свежеиспечённые сдобные булочки, изысканные фрукты, мороженое, напитки, пиво и вино.

Побеждённая китайским вином, я уступила настоянию Чжан Ин отдохнуть перед тем неизвестным, что ждало нас в Кантоне. Она удалилась в главный салон. Шёлковые простыни осязаемо контрастировали с суровым пролетарским духом часов бодрствования. Когда я впала в забытье, служительница задёрнула занавески бледного цвета. Я спала, пока меня не разбудил мягкий голос второго пилота. Наклонившись надо мной, он называл точные данные времени и местоположения, описывая снижение нашего самолета в дельте Кантона.

«Товарищ Цзян Цин готова принять!» — эти слова были требованием покинуть дом для гостей, где мы находились в ожидании, и поехать на виллу Цзян Цин. В сумерках наши машины, сигналя, лавировали в беспорядочном потоке людей и повозок на улицах Кантона. Опустилась ночь, когда мы выбрались на окраину, где резкие повороты извилистых дорог мешали разбираться в направлении. К вилле Цзян Цин вела узкая петляющая дорога с густыми зарослями бамбука по обеим сторонам. В них, подчас не совсем заметные, находились часовые из НОАК; их выдавал блеск штыков. Вокруг виллы, просторного одноэтажного современного здания, царил покой. Её окружал тропический ботанический сад, вьющаяся бугенвиллея, хибискос [разновидность китайской розы] с яркими цветами, розоватые лотосы на сверкающих прудах, пахучая магнолия, жасмин и цветы имбиря. Слышалось стрекотание цикад и разноголосое пение птиц.

Вилла была просторной, но её декор — нейтральным, оживляемым лишь вазами ярко-голубого цвета с золотыми ирисами и завитками — всё в современном духе, но не в духе социалистического реализма или сугубо политическом. Здесь, за тысячи миль от северной столицы, свободная от бремени правительственной официальности и личного соперничества, Цзян Цин была мягче и непринуждённее. На ней были отлично сшитая крепдешиновая английская блузка с длинными рукавами и плиссированная юбка до середины икр, воскрешавшая в памяти наш стиль начала 50‑х годов. Белые пластиковые туфли и сумочка оставались те же, что и в Пекине, хотя теперь ручка сумочки была обвязана причудливо порванным квадратиком махровой ткани.

— Вы робеете в моем присутствии? Не нужно.

— Нет.

И действительно, я робела гораздо меньше, чем при нашей первой встрече. Я стала записывать. Было страшно жарко и душно, и я закатала рукава блузки выше локтей.

— Вам слишком жарко,— заметила она и дала знак служителю включить кондиционер. Последний со стоном начал действовать, несколько минут издавал низкое рычание, а затем неожиданно умолк.

Восстанавливая в памяти обстоятельства, предшествовавшие нашей первой встрече недели две назад, она сказала, что премьер Чжоу спросил её, хочет ли она видеть меня. Он сказал ей, что я «молода и сочувствую Китаю» и что меня рекомендовал Джон С. Сервис после того, как начались мои переговоры с [китайским] представительством при ООН[12]. Хотя я не коммунистка, меня сочли «надёжной сторонницей китайского народа и всех революционеров». Цзян Цин предстояло вылетать с другой миссией, и всё-таки она решила тогда остаться, чтобы встретиться со мной. Почему? Поступить иначе значило бы представить себя заносчивой или чванливой. Кроме того, она не могла не чувствовать ответственности перед китайским народом. Она узнала также, что я уже виделась со «старшей сестрой Дэн» (Дэн Инчао), с которой мы начали основательные дискуссии. В большой спешке она организовала для меня просмотр нескольких опер; она уверяла меня, что времени для тщательных приготовлений не было. Потом она мучительно думала, что бы преподнести мне. Теперь она смеялась, вспоминая, какого пота стоило ей всё это беспокойство и суета. Конечно, по-настоящему она меня не знает, но в тот первый вечер в Пекине у неё сложилось обо мне хорошее впечатление. После того как мы расстались, она стала более основательно размышлять о характере моей работы и определила «основную конструкцию» (она употребила это выражение, не объяснив его точного значения) серий интервью, которые она даст, зная, что они будут опубликованы.

Четыре-пять дней назад она встала на заре, чтобы вылететь в Кантон. Почему в Кантон? Чтобы отдохнуть от повседневной управленческой работы и полечиться. Освободившись от пекинских забот, она спала и ела лучше. За несколько дней вошла в норму её память, которая в последние месяцы периодически отказывала ей. Чтобы у меня не сложилось ошибочного представления, будто бы это её обычный способ времяпрепровождения, она заверила меня, что обыкновенно посвящает себя «серьёзным политическим делам», и решительно заявила: «Я не терплю пустяков». Мы с ней не станем тратить время по пустякам.

Незадолго до моего прибытия она выступила приблизительно перед полутора тысячами человек и информировала группу должностных лиц о текущем положении. Помимо этого, она действительно хотела встретиться со мною, но, подчеркнула она, нашу встречу нужно держать в секрете. Если массы в Кантоне и его окрестностях узнают, что она продолжает оставаться здесь, рядом с ними, они будут ужасно возбуждены. А если они обнаружат её подлинную цель — беседы с иностранкой, они будут озадачены. Поэтому вплоть до своего отъезда в конце августа я не должна общаться или переписываться ни с кем, кроме неё, членов её окружения и моих сопровождающих.

У Эдгара Сноу, продолжала она, было достаточно времени для долгих бесед-исследований с Председателем Мао, премьером Чжоу и другими революционерами старшего поколения, которые действовали на Северо-Западе в конце 30‑х годов. А среди тех, с кем разговаривала я, пока что самой старшей была Дэн Инчао. Во время «движения 4 мая» (1919) ей было 15 лет; Цзян Цин было тогда всего пять — слишком мало для того, чтобы постичь всё значение этого эпохального события. Цзян Цин признала, что у Дэн Инчао более продолжительное революционное прошлое, чем у неё; но, указала она, её история «шире», потому что она не была ограничена делами женщин.

Когда она и другие руководители действовали на Северо-Западе (1937—1947), их общей целью была поддержка взглядов Председателя Мао. Ввиду особой выгоды своего положения в те годы (она и Мао поженились в 1939 году) она смогла бы обсудить яньаньский период в более ярких подробностях, чем это сможет сделать Дэн Инчао. Хотя сама она не участвовала в Великом походе из Центральных советских районов на Северо-Запад в середине 30‑х годов, её рассказ мог бы пролить свет на прошлое. А вообще, она могла бы сделать особый упор на событиях, которым лично была свидетельницей. Но она не будет ничего навязывать мне. Если меня не интересуют военные дела, она не будет затрагивать их. Поскольку буржуазия всегда «вооружена до зубов», китайцы не могут обходиться без оружия. Китайцы не хотят войн, утверждала она. Но существует различие между справедливыми и несправедливыми войнами. Китайцы никогда не ведут несправедливых войн против других. Её бровь опустилась, и она сказала, что не намерена вести догматическую болтовню.

Улыбаясь, она протянула руку к изящной золочёной шкатулке, из которой достала искусно сделанный небольшой сандаловый веер. Любовно поглаживая его пальцами, она сказала, что пользовалась им многие годы. Одна сторона шёлкового покрытия была украшена нарисованными от руки лепестками сливы. На другой было записано стихотворение Мао Цзэдуна «Дунъюнь» («Зимние облака»), датированное 26 декабря 1962 года, днём его семидесятилетия — 70 суй (согласно традиционному китайскому способу исчисления возраста, день рождения считается днём первой годовщины со дня рождения). В стихотворении говорится:

Зимние облака тяжелы от снега, носятся пушинки хлопка,
Почти не осталось неопавших цветов.
С небес обрушиваются ледяные ветры,
Но земля нежно дышит теплом.
Лишь герои могут сокрушать тигров и леопардов,
И отважного не испугают дикие медведи,
Цветы сливы шлют привет кружащемуся снегу;
Не удивительно, что мухи замерзают и гибнут.
Пока я просматривала строки Мао, она уверяла меня, что это не подлинный образец его собственноручного письма. Каллиграфия Председателя — это произведение искусства; его обычная манера письма (скоропись) великолепна и не уступает манере Ван Сичжи[13]. Если бы кто-нибудь решил, что имеет шанс заполучить подлинный образец каллиграфии Председателя, он рискнул бы жизнью, чтобы добиться этого. Она показала многочисленные образцы смелой, подчас недостаточно строгой каллиграфии Мао, висевшие на стене за нами. Возвращаясь к разговору о веере, она сообщила, что заказала мне веер, который вскоре прибудет; впрочем, я могу пока пользоваться этим. Через несколько минут она решила отдать его моей дочери.

— Как её зовут?

— Александра.

— Почему вы выбрали русское имя? — спросила она с вызовом.

Я сказала что-то о том, что русские, как и другие, заимствовали имена у греков; впрочем, её, по-видимому, это не заинтересовало.

Затем она встала, чтобы подобрать лепестки белого жасмина и миниатюрные белые цветы орхидеи с фарфоровых блюдец на столе, погрузила пальцы в чашку с водой и сбрызнула лепестки. Этим красивым ритуалом начинались все последующие вечера в её компании. Случалось, в ходе беседы она осыпала оторванными лепестками присутствующих женщин. Под ритмичные взмахи наших вееров проходили вечерние часы, и острый запах цветов, смешанный с густым ароматом сандалового дерева, обволакивал нас и проникал во все уголки комнаты.

— Как мы будем действовать? — приглашающе спросила она.

Поскольку мне больше всего хотелось выяснить, как она решит изложить дело, я сказала, что инициатива должна принадлежать ей как руководителю в вопросах культуры. И я знала, как сильно это будет отличаться от интервью какого-нибудь западного или частично подвергшегося влиянию Запада руководителя, который стал бы ожидать от меня определённого ряда вопросов, в том числе утверждающих. Более того, я уже пробыла с нею достаточно, чтобы понять, что мои интересы как американки не имеют прямого касательства, если вообще не чужды самой сокровенной динамике её жизни и революционной истории Китая.

Рассказ о её жизни длинен, мучителен и романтичен, мечтательно, словно во сне, начала она. «Но не пишите только обо мне»,— добавила она поспешно. Говоря как марксист, она рекомендовала изложить рассказ о ней на фоне революции в целом. Если принять в расчёт панораму революционного опыта, роль любой отдельной личности кажется очень малой. А её роль была прямо-таки крошечной, сказала она твёрдо.

Я должна чувствовать себя свободной и могу спорить с ней; это не повредит нашей дружбе, которая сохранится. Её единственная просьба — не искажать сказанного ею. У меня нет никакого намерения восхвалять или обвинять её, ответила я, надеясь тем самым отмежеваться от дидактики как конфуцианских, так и коммунистических историков. Моя основная цель — точно передать сказанное ею и значение её личности, что возможно лишь при непосредственной встрече. Цитируя Лу Синя, она сказала, что, хотя она будет критиковать и других, себя она будет критиковать более сурово. Никогда не нужно быть удовлетворённым самим собой. Она надеется, что моё уникальное знакомство с Китаем не сделает меня высокомерной. Какой бы выдающейся ни была жизнь человека, он должен оставаться скромным.

Она догадывается (при этом она понимающе улыбнулась), что я хочу узнать побольше о её личной жизни. По этой причине мы начнём с войны, ибо принципы ведения военных действий содержат в себе путеводную нить к жизни, которую она вела, и к динамике революции в целом. Если мне не интересно, она не будет навязывать мне военную историю. Как бы там ни было, заверила она меня, её изложение не будет сухим. Затем мы могли бы перейти к истории её личной жизни начиная с детства.

Было девять часов вечера. С последующим перерывом на ужин и переходом в другую комнату, где воздух был посвежее, она говорила непрерывно до 3:30 утра. По мере того как проходили часы, её энергия возрастала, и её, казалось, не заботило то, что слушатели обессилели и даже дремали от физического бездействия при неослабевающей жаре в условиях, когда единственной действующей силой был её монолог.

Каждый вечер Цзян Цин заканчивала своё повествование лишь после неоднократных напоминаний своих телохранителей и медсестер и периодически подаваемых сигналов двух своих личных врачей, расхаживавших или потихоньку наблюдавших за ней из дальних углов комнаты. Помимо этих стражей её персоны, в нашу компанию постоянно входили Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь, сменявшие друг друга в качестве переводчиков, заместитель министра пропаганд» Чжан Ин, заместитель начальника протокольного отдела Тан Лунбин (единственный мужчина в её политическом окружении) и двое моих сопровождающих — Юй Шилянь и Лао Чэнь. С ними я временами обменивалась взглядами и улыбками, хотя они, обычно разговорчивые, в присутствии Цзян Цин хранили почти полное молчание.

Следующим вечером мы перебрались в виллу побольше (хотя Цзян Цин продолжала жить в первой), с большим количеством комнат, которыми можно было пользоваться поочередно, по мере того как знойный южный воздух становился спёртым. Каждая из этих похожих на пещеры комнат была одинаково обеспечена полотенцами — большими и маленькими, сухими и влажными, тёплыми и холодными,— с помощью которых мы освежали себя, чаем, сигаретами, вазами с сушёными фруктами, письменными принадлежностями, микрофонами. Распорядок наших продолжавшихся шесть дней интервью был таков: начало рано вечером, перерыв на поздний ужин и продолжение бесед до раннего утра. Один раз мы собрались дополнительно поздно утром, а затем — в полдень. Вот так Цзян Цин, действуя в императорско-пролетарском духе (что она считала своей прерогативой), часто уходя в сторону и перескакивая с предмета на предмет, поведала мне о своей жизни в революции.

Часть первая Совершеннолетие

2. Побег из детства

Воспоминания мои несвязны. Они — словно рыбьи чешуйки, соскабливаемые ножом: одни прилипли, другие упали в воду. Разбередишь старые раны, и воспоминания поплывут, заиграют, но они так переплетены нитями крови, что, пожалуй, оскорбят взор изысканных эстетов.

Лу Синь. Воспоминания о Вэй Суюане (1934)
Цзян Цин появилась на свет в марте 1914 года. Ее назвали Ли Цзинь. Ей не хотелось бы, сказала она, называть точный день своего рождения, потому что она не желает, чтобы массы праздновали его. Её родина — Чжучэн, город примерно с 80 тысячами жителей, расположенный на южном берегу реки Вэйхэ, милях в 50 от космополитического портового города Циндао провинции Шаньдун. Занимая уязвимое положение между Чжилийским заливом[14] и Жёлтым морем, Шаньдун был одной из первых провинций, ставших жертвой иноземного империализма. В 1860 году прибрежный город Чифу[15] уступили Франции. В 1898 году порт Вэйхай был сдан в аренду англичанам, а полуостров Циндао — Германии. В год рождения Цзян Цин, ставший годом начала первой мировой войны, Япония присвоила себе занимаемые немцами районы Шаньдуна в качестве опорной базы, с которой можно было втянуть весь Китай в разбухавшую японскую империю. В годы её детства постоянное военное присутствие Японии, принесшее с собой соответствующие колониальные атрибуты, порождало во всей провинции хроническую неустойчивость, перемежавшуюся кровавыми кризисами.

Несмотря на всё большее засилье империализма, Шаньдун мог похвастать внушительным революционным наследием. Эта провинция, издавна изобиловавшая разбойниками, была основным поставщиком военных сил Тайпинского и Боксёрского восстаний середины и конца ⅩⅨ века, а также дала немало бойцов для революции 1911 года, о жертвах которой помнят как о мучениках. В дипломатическом плане шаньдунские события были главной причиной националистического инцидента 4 мая 1919 года. Спустя девять лет его столица Цзинань стала местом Цзинаньского инцидента, обозначившего крутой поворот к новой эре китайско-японского военного противоборства.

Условия жизни в Шаньдуне, второй по величине и плотности населения провинции Китая, были ужасны, о чём дают полное представление воспоминания Цзян Цин о детстве. В обычные времена простолюдины ели по-настоящему лишь один-два раза в неделю, и было много случаев желудочных заболеваний и медленной смерти от недоедания. Голод уноcил огромное число жизней. Но Чжучэн, родной уезд Цзян Цин, находился в лучшем материальном положении, чем большинство других уездов, и мог предложить сравнительно немало в смысле культуры и образования. После падения последней династии получила развитие новая, современная система образования. Во время массового оттока студентов за границу в первые два десятилетия ⅩⅩ века из Чжучэна выехало в Японию, Европу и Америку больше студентов, чем из любого другого уезда Шаньдуна. Хотя Цзян Цин среди них не было, впоследствии она попала под влияние некоторых из подвергшихся иностранному воздействию студентов, возвратившихся в качестве учителей, писателей, гоминьдановцев-реформистов и заговорщиков-радикалов.

В первый раз Цзян Цин завела речь о своём детстве вечером во время нашего обеда в Пекине. Она начала осторожно, оставаясь верной избитым политическим штампам (не только коммунистическим), делая общие ссылки на беды «старого» общества, общеизвестное вероломство помещичьего класса и националистическое сопротивление всяким разновидностям иностранного империализма. Позднее, продолжая, она говорила более непринужденно, с минимумом идеологической подстройки.

— Раз вы желаете знать о моём прошлом, я могу сказать вам кратко,— начала она.— Я выросла в старом обществе, и у меня было жалкое детство. Я не только ненавидела помещиков Китая, но и испытывала стихийное чувство неприязни к зарубежным странам, потому что иноземные дьяволы и с Востока, и с Запада обычно грубо обращались с нами. Нам не хватало еды и одежды. Иностранцы смотрели на нас свысока и называли нас больными людьми Востока.

Ли Цзинь было первым из нескольких её имен, до того как она приняла имя Цзян Цин, под которым известна в сообществе коммунистов. У неё было много братьев и сестер (она не стала говорить, сколько); младшие из них по крайней мере на десять лет старше её. (Если существовал осознанный мотив в неопределённости её высказываний о числе и именах членов семьи, а впоследствии — о друзьях, то это, вероятно,— желание защитить оставшихся в живых от внимания публики, расследования или обвинений в повторяющиеся периоды политической борьбы.) Когда она родилась, её отец был «стариком» лет шестидесяти. Матери было за сорок, Цзян Цин помнит, что она была намного моложе и гораздо ласковее отца. Её отец начал жизнь учеником плотника, а со временем стал владельцем ремесленной мастерской по изготовлению колёс (для знаменитых скрипучих тачек Шаньдуна). «Из-за того, что мы были бедны и у нас не хватало еды, отец всегда бил или поносил мать». За такое поведение он получил прозвище «мажэнь ишуцзя» — мастер оскорблять других. Он бил детей всякий раз, когда испытывал желание к тому, но, когда он зверски нападал на мать, все дети обступали её, всячески стараясь защитить.

Некоторые из приступов его ярости невозможно было забыть. Во время «праздника фонарей» (пятнадцатый день первою лунного месяца) кто-то из соседей, принимавших у себя помещиков, поднял многочисленные фонари. По-видимому взбешённый этим показом недостижимого для него богатства, отец Цзян Цин, схватив лопату, бросился за матерью и ударил её сначала по спине, а потом по руке, разбив ей мизинец. Цзян Цин бросилась к матери, чтобы прикрыть её собою, и сама получила удар по зубам; один зуб у неё был выбит. Описывая эту бурную сцену, после которой мать осталась с изуродованным пальцем, Цзян Цин подняла указательным пальцем верхнюю губу, чтобы показать, где ей в детстве выбили зуб. Несколько запоздало вспомнив про идеологию, она заметила: «Сначала я думала, что все мужчины плохи, потому что мой отец плохо обращался с матерью и с нами, детьми. На деле же поступать так его заставляла тяжкая нужда». Этот инцидент, что бы ни думал о нём отец, стал, кажется, последней каплей, которая переполнила чашу терпения матери. Она привязала Цзян Цин к спине и бежала, чтобы никогда не возвращаться. Цзян Цин таинственно добавила, что, хотя она была ещё маленьким ребенком, с этого момента она стала находить дорогу в темноте, а потом ходить ночью одна.

Какой-то помещик в уезде Чжучэн, у которого были жена и несколько наложниц, но не было сына-наследника, попросил мать Цзян Цин войти в его семью служанкой. Цзян Цин сначала отказалась пойти вместе с нею, но потом согласилась. С тех пор она помнила мать в окружении многих людей. Возможно, Цзян Цин смущала причина, по какой её мать пришла в этот дом, поскольку она так оправдывала её: «Моя мать нанялась на работу, чтобы я могла ходить в школу. И всё же мне удалось закончить ступень начальной школы только потому, что обучение и книги были бесплатными. Но даже тогда я часто голодала или не имела горячей пищи, и это привело к хроническим желудочным расстройствам». Она вспомнила, как её рвало, после того как она заставила себя съесть грубые холодные лепёшки, которые ей дали родственники, чтобы утолить голод, и как её долго тошнило. Она сказала, что с детства страдает плохим пищеварением.

Когда она была ребёнком, ей никогда не давали новой одежды и вообще настоящей одежды девочек (здесь в её рассказе чувствовалась обида). Ей доставались одни обноски от брата. Её волосы всегда были заплетены в две косички, и это послужило причиной неприятности. В семье, на которую работала её мать, одной из маленьких девочек помещика понравилось насмехаться над странной внешностью Цзян Цин. Однажды, когда у неё было задиристое настроение, она схватила Цзян Цин за волосы. Разъярённая Цзян Цин изо всех сил толкнула её. Домочадцы бросились на защиту той девочки. Результат: матери Цзян Цин пришлось уйти.

Вскоре её мать нашла другое место, на этот раз в доме разорившегося помещика. Жили они там впроголодь. Как-то раз ночью, когда Цзян Цин оставили одну в комнате, где она жила вместе с матерью, в ветхую оконную раму, обтянутую бумагой, стал хлестать проливной дождь. При свете лишь маленькой масляной лампы Цзян Цин пришлось несколько часов неподвижно просидеть на кане (широкой кирпичной печке-лежанке, обычной для домов Северного Китая) в ожидании возвращения матери. Когда на рассвете дождь прекратился, появилась мать. Поражённая тем, что нашла её в том же самом сидячем положении, в каком она оставила её, мать разрыдалась и взяла Цзян Цин на руки. Она протянула ей печенье, но ребенок слишком измучился, чтобы съесть больше кусочка. Мать вовсе не могла ничего есть и потихоньку спрятала драгоценную еду, чтобы разделить её потом с дочерью.

«Когда мне было всего пять или шесть лет, я научилась ходить в темноте, разыскивая свою мать». Она несколько раз повторила это, предоставив слушателям догадываться, какое же ночное занятие было у её матери. Картина её одинокого блуждания в темноте стала одним из мотивов её воспоминаний о детстве. Другие, продолжала Цзян Цин, боятся встретить в темноте чертей, привидения или богов; у неё таких страхов не было никогда. Но одного она боялась — волков[16]. Годами её неотступно преследовал страх перед тем, что они выследят и съедят её. Тревожные мысли о волках напомнили ей о другом времени, когда она жила в некой деревне Чэнь, где у всех, как и у её семьи, была фамилия Ли. Она питалась всего раз в день, и голод заставлял её бродить по улочкам в поисках матери. В той малолюдной деревне было полно собак. Стая голодных собак неожиданно напала на неё, и одна из них укусила её за ногу. (Приподняв край платья, она показала нам слабо различимые шрамы чуть выше лодыжки.) Встревоженная лаем собак, прибежала мать, подхватила Цзян Цин на руки и, обливаясь слезами, отнесла ребёнка домой.

Благодаря тому, что её мать нанялась в дом разорившегося помещика, Цзян Цин приняли в другую начальную школу в Чжучэне. Этому содействовал образованный человек по имени Сюэ Хуаньдэн, который сыграл видную роль в период «движения 4 мая» (когда поощряли образование для бедняков и для девочек наравне с мальчиками) и стал впоследствии профессором Пекинского женского педагогического училища (авангарда управляемой китайцами системы высшего образования для женщин). Когда она поступила в начальную школу, профессор Сюэ дал ей новое имя, Юнь Хо («заоблачный журавль»), которое подходило ей — она была высокой и стройной. Эта школа, находившаяся в ведении уезда, была создана в основном для дочерей помещиков, нескольких девочек вроде неё — дочерей из семей трудящихся — приняли «для вида». Слишком бедная для того, чтобы купить форму, Цзян Цин носила одежду, какую могла достать,— большей частью обноски от мальчиков. Другие дети высмеивали её внешний вид: из одного изношенного башмака выглядывал большой палец, который они в насмешку окрестили «старшим братцем», с других концов выступали её пятки, прозванные «утиными яйцами».

Подобным же насмешкам её подвергали «тётка» и «племянница» в доме хозяина её матери (тётка и племянница были, вероятно, родственницами хозяина, а не кровными родственницами Цзян Цин). Однажды она пришла в ярость из-за их насмешек и ударила тётку в грудь. Обе женщины завыли от жалости к самим себе, но не дали сдачи. Почему? Потому что она (Ли Цзинь) была слишком мала, объяснила она. Ужасно расстроенная этим происшествием, она поспешила в школу и объявила директору, что бросит школу и убежит. К её изумлению, он принял её сочувственно, вытер ей слёзы и сказал, что не стоит расстраиваться из-за таких вещей. Важно одно — чтобы она усердно училась в школе. Она смягчилась. Со временем учителя стали уважать её, а некоторые даже полюбили.

Но в школе были свои неприятности. Самым ненавистным для нее предметом был «сюшэнь» — самосовершенствование в конфуцианской морали[17]. Как-то раз, когда она грезила на этом уроке, учитель рассвирепел, затащил её в туалет и пять раз ударил линейкой. (Оказалось, что учитель, заметила она, бил также дочь хозяина её матери.) После урока он с извиняющимся видом пришёл помириться с ней. Впрочем, она оказалась вовлечённой в другие конфликты, и её исключили из школы после первого полугодия. Тогда она поклялась, вспоминает она теперь, никогда и никому не позволять плохо обращаться с собой. Так внезапно на пятом году закончилось её пребывание в начальной школе.

Мир часто изумлялся тому, как долго китайцы были «цивилизованным» народом, скептически заметила Цзян Цин. Она с детства познала бездну их варварства. Как-то она узнала, что в Шаньдуне обычное дело для местных громил — обезглавливать своих земляков и выставлять только что отрубленные головы на городской стене для устрашения местного населения. Когда она ребёнком увидела это, ей стало плохо, и она поняла, что «у людей нет сердца». Если мать знала, что подобные кровавые дела намечаются на какое-то время, когда её не будет дома, она просила соседей завязывать ребенку глаза. Но даже с завязанными глазами Цзян Цин могла представить в своём воображении эту ужасную резню.

В её самых ранних воспоминаниях остались неизгладимыми и другие картины насилия. Уезд Чжучэн был богатым районом. И всё же каждый год во время уборки урожая местные бандиты и даже некоторые помещики отбирали у других зерно. Пойманных на месте преступления заключали в тюрьму, а некоторых расстреливали или рубили палашами. Двое армейских офицеров в районе Чжучэна регулярно проверяли тюрьмы и решали, кто должен умереть. Цзян Цин вслушивалась в звуки города и училась по количеству винтовочных залпов, раздававшихся у высокой кирпичной городской стены, узнавать, сколько человек убито. Из любопытства она однажды обошла всю длинную городскую стену. Она узнала, что офицеры при своей ежедневной проверке тюрем часто убивали по десятку и более людей, в том числе тех, кто был явно невиновен. Почему убивали невинных? Военные правители, первой заботой которых была собственная безопасность, ввели правило — слегка приоткрывать городские ворота на заре и плотно закрывать их в сумерках. Поскольку они боялись, что чужаки и другие неопознанные люди могут вызвать беспорядки, в незваных гостей стреляли без предупреждения. Осторожно понаблюдав, она установила, что казни совершаются у Малых восточных ворот. Они находились неподалеку от подвесного моста, который раскачивался, когда по нему кто-нибудь шёл. Раскачивание вызывало у неё ощущение падения, но она не боялась, потому что дом, где она жила, был построен на крутом обрыве и она привыкла к высоте.

Она вспомнила, как удивлялась, почему это одни люди должны убивать других. А ещё большее недоумение вызывал восторг публики в таких случаях. Когда наступало время намеченных казней в Чжучэне, «богачи» наблюдали за зрелищем с высоты городской стены. Она знала, что зрелище это весьма впечатляющее. На палашах, которыми жертвам отрубали головы, трепетали красные кисточки. Приводили шеренгу узников; у каждого на спине была доска с надписью. Даже когда она не наблюдала за казнью, а только слушала, она понимала смысл хлопков. Каждый взрыв аплодисментов означал чью-то смерть. И она знала, что громче всех хлопают богачи.

— Однажды я увидела, как висят головы,— продолжала она. В те дни Цзян Цин с семьёй жила между внутренней и внешней стенами города Чжучзна, а в школу ходила в часть, ограниченную внутренней стеной. Как-то раз, когда она возвращалась из школы домой, её внимание привлек необычный звук шагов. Она подняла голову. К ней приближался старик. Он нёс на плече шест с головами двух мужчин; они болтались, привязанные за волосы, и с них ещё капала кровь. Ошеломлённая, ничего не видя перед собой, она прибежала домой, бросила на пол книги и свалилась на кровать; её била лихорадка. «Я думаю, этого достаточно, чтобы показать вам кое-что из моего детства»,— спокойно сказала Цзян Цин.

Цзян Цин выросла в грозное и смутное время, оставившее в ее сознании неизгладимый след. С начала 20‑х годов усиление милитаризма и империализма, угрожавшее целостности страны, и рост промышленности в открытых для иностранцев портах Шанхае и Циндао больно ранили политическое самосознание молодого поколения периода «движения 4 мая». Коммунисты и гоминьдановцы, чтобы разжечь пламя восстания в городах и тем самым способствовать революции, вступали в тайные связи с рабочими фабрик и заводов, принадлежавших иностранцам, вели марксистскую пропаганду и подстрекали к забастовкам протеста против применения физических мер воздействия, против продолжительного рабочего дня, использования труда детей и жалких условий проживания в бараках. Когда на принадлежавших японцам текстильных фабриках в Циндао и Шанхае вспыхнули забастовки, японцы ответили арестами «радикалов», многие из которых были студентами. Самое потрясающее столкновение 20‑х годов произошло в Шанхае 30 мая 1925 года, когда английская полиция открыла огонь по студентам университета и другим демонстрантам, выступавшим в защиту китайских рабочих от эксплуатации на фабриках и заводах, принадлежавших японцам и англичанам. Весть об этом кровавом столкновении вызвала мощную волну протеста общественности, докатившуюся до Циндао и других китайских городов.

В конце 20‑х годов тысячи японцев, отстаивавших в Шаньдуне свои давнишние интересы, жили в Цзинани и Циндао. Хотя Цзян Цин подробно не останавливалась на этой фазе политической истории Китая, та не прошла для неё бесследно. Весной 1928 года, когда Цзян Цин было всего 14 лет, националистические силы под командованием Чан Кайши и военачальников Фэн Юйсяна и Янь Сишаня приступили ко второму этапу Северного похода, чтобы завершить объединение Китая. Япония немедленно направила экспедиционные войска с целью защитить интересы тысяч японцев, проживавших в Цзинани, и помешать продвижению националистических сил на север. 2 мая Чан Кайши перевёл свою штаб-квартиру в Цзинань, чтобы опередить японские войска. В первую неделю мая японские и националистические силы сосуществовали в Цзинани, соблюдая шаткое перемирие, нарушаемое передачей [недружелюбных по отношению к другой стороне] сообщений средствами связи и многочисленными мелкими инцидентами. Затем 7 мая Чан Кайши увёл основную часть своих войск и возобновил движение на север. Оставленные им войска погибли от рук японских оккупантов, которые почти на год установили режим террора. Управляя городом руками подчиненных им китайцев, японцы временно отменили свободу печати и собраний и беспощадно убивали китайских граждан, подозреваемых в сочувствии делу Чан Кайши[18]. Цзян Цин вскользь упомянула об этих кризисах — лишь постольку, поскольку они затрагивали её жизнь.

После того как был свергнут последний маньчжурский император (1911), продолжала Цзян Цин, военный правитель Чу Юйпу завладел в конечном счёте провинцией Чжили (впоследствии Хэбэй), в которую входила столица Пекин. В 1927 году Цзян Цин с матерью переехала в Тяньцзинь к старшей сестре, бывшей замужем за мелким чиновником, который служил при Чу Юйпу и других северных милитаристах. Она запомнила 1927 год как год, в который «Чан Кайши предал революцию». «Мне было всего 13 лет или около того. Я должна была делать всю работу по дому: мыть полы, убирать комнаты, ходить по магазинам и ломбардам. Этот физический труд закалял меня. И всё же я очень хотела продолжать учиться в школе. Но плата за обучение во всех школах была для меня слишком высокой. Кроме того, мой зять потерял работу». Позднее в том же году (она вспомнила, что это было накануне прибытия в Тяньпзинь 6 июня 1928 года войск, участвовавших в Северном походе) она решила уйти из дому, надеясь поступить на работу на сигаретную фабрику (тогда сигареты ещё завертывали вручную, и эту работу выполняли в основном дети). Но её зять запретил ей уходить, несмотря на тяжёлые обстоятельства, которые заставили его заложить почти все пожитки семьи. Он сказал ей, что работа в таком месте превратит её в «мелкого бюрократа» (значение этого выражения она не разъяснила). Хотя запрет огорчил её, она уступила воле зятя. В 1929 году он и её сестра переехали в Цзинань, столицу провинции Шаньдун, взяв с собой Цзян Цин с матерью.

От города Цзинань, расположенного на западе Шаньдуна в шести милях от реки Хуанхэ, было каких-нибудь два часа неторопливой езды до Дайшаня, священной горы Конфуция. Цзинань был очень важным культурным центром со времен династии Мин, когда была возведена внутренняя городская стена со множеством внушительных ворот и башен. Внешняя стена города появилась во времена маньчжурской династии [Цин]. Цзинань тогда уже был центром приёма экзаменов на чиновничьи должности для провинции Шаньдун. Когда Цзян Цин приехала туда, население города превышало 400 тысяч человек, а его внутренняя транспортная система и внешнее железнодорожное сообщение были самыми лучшими в провинции. Реформизм начала ⅩⅩ века способствовал превосходному состоянию народного образования: в городе имелось свыше 200 начальных школ плюс несколько средних школ и высших учебных заведений, в том числе университет Чжилу[19]. Во всей системе образования интеллектуальную жизнь определяли по-современному мыслящие профессора, многие из которых были гоминьдановцами[20]. Национальный состав города стал сложным с конца ⅩⅨ века, когда местное правительство сделало город открытым для иностранцев, прежде всего для европейцев, а среди них — преимущественно для немцев. Но самыми последними иммигрантами города были японцы (ко времени прибытия Цзян Цин их было около пяти тысяч)[21].

Со времени династии Мин Цзинань прославился своими театрами, в которых вопреки повсеместному китайскому обычаю среди исполнителей были и женщины. В этом историко-культурном центре Цзян Цин нашла своё призвание актрисы. Её обучение началось в Шаньдунском провинциальном экспериментальном художественном театре, своего рода закрытом учебном заведении. Как было принято в республиканском Китае, расходы на обучение и жизнь брало на себя правительство, а взамен выпускники обычно должны были работать какой-то неустановленный период учениками при театре.

«В 1929 году меня приняли в Шаньдунский провинциальный экспериментальный художественный театр в Цзинани. Это была художественная школа, где я изучала главным образом современную драму, а также классические музыку и драму. Мне было тогда всего 15 лет. Школа предоставляла бесплатное обучение и еду и денежное пособие — два юаня (около 60 американских центов) в месяц[22]. Поскольку школа предпочитала принимать выпускников неполных и полных средних школ и даже студентов университета, формально я не подлежала приёму. Меня приняли лишь потому, что в школе было слишком мало девочек. Я проучилась там всего один год, но познала многое. Я изучала всё, что мне попадало под руку. Вставала я затемно и старалась выучить как можно больше». Она не только усердно читала драматическую литературу и училась петь в традиционной опере и играть в современной драме, но и ознакомилась с рядом музыкальных инструментов. Среди них был рояль (для Китая того времени экзотический инструмент), на котором она училась играть три месяца. Хотя её преподаватель любил свою ученицу, он был непреклонным сторонником строгой дисциплины. Следя за скоростью игры, он бил её по запястью палочкой; этот педагогический приём она считала предосудительным. Прозанимавшись так мало, она не пошла дальше гамм и элементарных упражнений.

В классе Цзян Цин было всего три девушки. Она была самой младшей. Две другие, как и остальные учащиеся школы, смотрели на неё свысока из-за её поношенной одежды. Жена директора, Юй Шань, некогда ученица первого женского педагогического училища в Тяньцзине (где училась также Дэн Инчао, жена Чжоу Эньлая), была сестрой одной из этих девушек[23]. «Реакционерка», она без конца изводила Цзян Цин. Но Цзян Цин не оставалась в долгу и ухитрялась устраивать всяческие каверзы другим ученицам. Теперь, спустя более 40 лет, она припомнила одну с удовольствием и не без злорадства (в чём открыто призналась).

Школа размещалась в старом конфуцианском храме. В его комнатах летом было очень душно. После уроков учащиеся часто выходили освежиться в громадный главный зал. Цзян Цин отчётливо помнила гигантскую статую Конфуция в центре зала. Конфуция окружали 72 мудреца — его ученики. Как-то в знойный вечер Цзян Цин в изнеможении уселась на старый плетёный стул в зале. Тут чинно вошли две другие ученицы и потребовали, чтобы она встала и принесла им стулья. Цзян Цин решила подчиниться, но по-своему. Сначала она предложила подержать лампу, чтобы помочь им, потом внесла для них в зал два стула. Когда они гордо уселись, она выскользнула с лампой из зала, захлопнула за собой дверь и убежала. Оставшись одни в жуткой кромешной темноте, девушки завизжали, умоляя спасти их.

Несколько учеников бросились успокаивать их. Раздобыв фонарь, юноши направились в темноту, чтобы выследить Цзян Цин и «проучить» её (так она сказала). Со всех ног она помчалась к высокому кустарнику возле речки, и они не смогли найти её там. Но девушки знали, что в конце концов ей придется вернуться в комнату, где они жили вместе, и они расквитаются с ней. Когда Цзян Цин решила, что они уснули, она незаметно проскользнула в комнату, ощупью добралась до своей кровати и плотно натянула на себя сетку от москитов. Однако девушки знали, что Цзян Цин ужасно боится щекотки. Когда она заметила, что чьи-то пальцы угрожающе просовываются через сетку, наступила её очередь завизжать. Рассерженные девушки старались добиться от неё обещания не повторять такой злой шутки. «Там будет видно»,— уклончиво сказала она.

На их долю выпадало и много хорошего. Для игры в пьесах Цзян Цин нужно было сначала овладеть пекинским диалектом — общепринятым мандаринским языком всякого официального и культурного общения в Китае. Она говорила на шаньдуньском диалекте, а точнее, на диалекте местечка, где она родилась. Другие учащиеся покатывались со смеху от её неуклюжих стараний: они-то уже бегло говорили на пекинском диалекте. Тем не менее она настойчиво добивалась своего, вспоминала Цзян Цин скорее с гордостью за успехи, чем с обидой. Один однокашник был её репетитором и терпеливо выслушивал её упражнения в декламации.

Однажды школа осуществила экспериментальную постановку «Трагедии на озере» — «буржуазной драмы» известного драматурга Тянь Ханя — основателя Драматического общества Южного Китая, новаторской и весьма влиятельной драматической группы того времени. Ученице — сестре жены директора отвели главную роль (исполнительницы её менялись: Цзян Цин играла по понедельникам, когда зрителей обычно бывало мало). Как это было присуще ей, она полностью входила в роль и тем исторгала слезы у зрителей. А тёплый приём вызывал поток слёз у неё самой — таков был результат следования «натуралистической» школе актёрской игры (как она потом разъяснила, коммунистический режим в конечном счёте отверг натурализм). Как-то раз, когда после представления она снимала с себя грим, директор школы и её преподаватель пришли в уборную похвалить её исполнение и провозгласить, что она обещает быть трагической актрисой. Потрясённая их похвалой, она опять расплакалась и выбежала из уборной. Несмотря на этот эпизод, который она расценивала как мелодраму, об общем духе того периода она вспоминала с досадой. «На деле в Цзинани меня повсюду презирали»,— прибавила она без дальнейших пояснений.

«Школу закрыли, когда в Цзинань вступил Хань Фуцуй, один из военачальников Северо-Западной армии[24].

С несколькими преподавателями и учащимися школы я участвовала в организации гастролирующей театральной труппы, которая направлялась в Пекин. Я уехала, не известив заранее мать, а только отправив ей письмо с железнодорожной станции перед самым отходом поезда.

В том году [1930] мне было всего 16 лет, а жизнь в Пекине была неимоверно трудна. Мне не хватало самого необходимого: у меня даже не было нижнего белья. Хотя я взяла с собой лучшее стёганое одеяло нашей семьи, я всё равно дрожала от холода, потому что его ватная подбивка износилась от старости. В то время над Пекином проносились сильные пыльные бури и ночи были зловещими. Я ещё не разбиралась в политике. Я не имела никакого представления о том, что значит „гоминьдан“ и „коммунистическая партия“. Я знала лишь, что хочу добывать себе пропитание сама и обожаю драму.

Затем ранней весной 1931 года я уехала в Циндао». (Она отчётливо помнит первое впечатление от Циндао: холодный туман и солёные морские ветры в гавани. Как странно, заметила она, что, хотя до её родного города Чжучэна было менее 50 миль, до сих пор она никогда не видела океана.) «Мой прежний преподаватель и земляк [Чжао Таймоу], ранее бывший директором Экспериментального театра в Цзинани, стал теперь деканом Циндаоского университета, будучи одновременно профессором литературного факультета. Благодаря этому он договорился о том, чтобы меня приняли в Циндаоский [ныне Шаньдунский] университет».

Предложение Чжао Таймоу было соблазнительным, но Цзян Цин беспокоил переезд в совершенно незнакомую ей среду Циндао. Чтобы подбодрить её, Чжао пообещал создать ради неё в университете отделение искусства (вероятно, драматическое — она не сказала, какое) и предложил оплатить её расходы на дорогу в Циндао. Соученики по Экспериментальному театру убеждали её принять предложение. Наконец она согласилась. (Она поехала в университет, хотя её, кажется, так и не зачислили в него.) «Чжао фактически принадлежал к реформистской группе гоминьдана. По своим взглядам на литературу и искусство он был близок к Ху Ши[25]. Когда-то буржуазия высоко ценила меня,— добавила она с улыбкой.— Было время, когда члены группы Ху Ши, в которую входили лица вроде Лян Шицю и Вэнь Идо, пытались склонить меня на свою сторону[26]. Вэнь Идо был одним из моих преподавателей в Циндаоском университете. Я посещала вольнослушательницей многие из его лекций.

Кто нас больше всего учил на отрицательных примерах — так это японский империализм. После Мукденского [Шэньянского] инцидента 18 сентября 1931 года японские империалисты захватили три наши северо-восточные провинции [Маньчжурию]. Мы не могли потерпеть этого. Мы не могли стать рабами иностранного государства. Что до меня, то я тоже чувствовала себя обязанной сопротивляться японской агрессии».

К тому времени весь Китай охватила мощная волна национальной демократической революции. Многие студенты бастовали или обращались с петициями к органам правительства, а рабочие поддерживали их. Движение вобрало в себя широкие слои народа.

«Взволнованная такой обстановкой, я сказала своему преподавателю Чжао: „Я хочу присоединиться к подаче петиций“. Он резко спросил: „И вы хотите устраивать смуту?“ Я была озадачена и ничего не могла ответить. Поэтому я повернулась и ушла, отлично зная, что он страшно недоволен мною. Я ушла одна к холмам и бродила по лесам[27], недоумевая, что же он имел в виду, называя патриотическое движение студентов „смутой“. Когда я наконец поняла ошибочность его взглядов, я решила вступить в Лигу левых театральных деятелей [организация коммунистического фронта] в Циндао.

В Циндаоском университете студенты бойкотировали тогда занятия и экзамены. При таких условиях я отказалась принимать всякую дальнейшую помощь от своего преподавателя. Поэтому я поступила в штат работников университета в качестве служащей библиотеки. Моя работа состояла в оформлении карточек. Одновременно я продолжала посещать занятия. Каждый месяц я зарабатывала 30 юаней [около 9 американских долларов] и 10 из них посылала матери. Поскольку жизнь в Циндао была очень дорога, мне не хватало остающихся 20 юаней: я не только содержала себя, но и должна была выручать других товарищей. Нам приходилось оплачивать из собственных карманов постановку пьес, призывающих к „национальному спасению“[28],— деньгами нам не помогал никто. Когда мы переносили свои постановки на фабрики или в деревни, люди тепло принимали нас и помогали нам, но им тоже приходилось трудно. В то время я не знала, что освобождение должно быть достигнуто бедняками. Лишь позже, после вступления в партию, я узнала от других товарищей, что мои наивные представления несостоятельны, что нужно служить пролетариату».

Университет был лишь одной стороной жизни Цзян Цин в Циндао. Вскоре после того, как Цзян Цин присыла туда в 1931 году, она и часть собратьев-драматургов (упомянутых выше «товарищей») основали Драматическое общество побережья. Его цель была больше политической, чем художественной: театральными средствами вести пропаганду против японцев в школах, на фабриках и в сельских районах[29]. После выступлений в разгар новогодних празднеств в городе труппа выехала в село, чтобы распространять вести о том, что китайская Красная армия в Цзянси создает советские районы. В 1931 году о руководителях Красной армии и создании новой жизни в советских районах было известно очень мало, а их вооружённые силы ещё не создавали серьёзной угрозы безопасности националистического режима. И всё равно говорить о существовании Советов было опасно. Чтобы избежать ареста гоминьдановскими агентами, проникшими в сёла, члены Драматического общества побережья решили меньше привлекать к себе их внимание на этой оккупированной японцами территории, разделившись на мелкие группы, которые порознь направились в сельские районы.

Впервые окунувшись в жизнь деревни, они столкнулись с невообразимой нищетой. Нельзя было купить почти никакой еды, по сути дела, не существовало ресторанов и постоялых дворов. Цзян Цин неоднократно упоминала о терзаниях голода. То, что им подолгу приходилось быть без всякой еды, подрывало их моральный дух.

Первой деревней, куда они добрались, была Лаошаньвань, расположенная на побережье в нескольких милях к северу от Циндао. Когда актёры прибыли, жители деревни были поражены костюмами западного образца у мужчин и платьями с «мандаринскими» воротниками и юбками с разрезом у женщин — одеждой, обычной для городов республиканского Китая. Встревоженные этим вторжением, жители деревни преподнесли гостям серебряный доллар, очевидно, чтобы побыстрее выпроводить их. Более того, возмущённые крестьяне обвинили их в том, что они явились просто ради забавы, а не для того, чтобы дать серьёзное представление. Так что пропаганда труппы не дала заметного результата. В те годы, добавила Цзян Цин снисходительно, они ничего не знали об «обобщении опыта», когда политработники, обученные коммунистическим методам, сразу же после представления или завершения работы проводят коллективную оценку сильных и слабых сторон исполнителей.

Когда они собрались покинуть Лаошаньвань, крестьяне посоветовали им отправиться в Вангочжуан, деревню побольше и с несколькими постоялыми дворами, расположенную на побережье всего в нескольких милях к югу от Циндао. Там Цзян Цин поручили работать с детьми. Поскольку к тому времени японцы захватили весь прибрежный район вокруг Циндао, Цзян Цин нашла общий язык с детьми, обучая их антияпонским песням. Дети охотно пели их, уже наслушавшись от родителей о кознях «западных и восточных дьяволов». Дети привязались к ней, и некоторые приглашали её к себе домой. Испытывая явное удовлетворение от этого воспоминания, она тем не менее отметила, что другие члены труппы пользовались не меньшим успехом.

За несколько дней пребывания труппы в Вангочжуане Цзян Цин постепенно освоилась с местным образом жизни, и крестьяне начали симпатизировать ей. Она с удовольствием вспомнила, что они выделили её из труппы и просили её петь их любимые арии из пекинской оперы. Даже тогда она не была поклонницей пекинской оперы, но считала себя обязанной сделать им приятное. Бывало, они подпевали ей на местный лад. Как только члены труппы вошли в доверие к людям, они стали вкладывать политическое содержание в песни и сатирические куплеты. Такие новшества были особенно по душе молодым крестьянам. И всё же они изумлялись, когда актёры начинали рассказывать им (основываясь большей частью на сведениях из вторых рук) о жизни в советских районах и особенно об общественном пользовании продовольствием и одеждой.

В основном политическая работа Драматического общества побережья находилась ещё в стадии эксперимента. Одной из пробных постановок в Вангочжуане был первоначальный вариант пьесы «Положи свой бич»[30]. Эта одноактная с пением и оркестровкой пьеса о маньчжурских беженцах, живущих при японской оккупации, была образчиком уличных спектаклей, которые в 30‑х годах стали весьма популярной формой отражения темы народной обороны. Поскольку первоначальный вариант был с изъянами, Цзян Цин не хотела, чтобы партитура пошла по рукам. Когда кое-кто из местных музыкантов попытался заполучить у неё экземпляр партитуры, она быстро засунула её в карман, выскользнула из толпы присутствовавших и побежала на кладбище, где спрятала её под надгробным камнем.

Среди зрителей в Вангочжуане было немало солдат, которым явно понравилось представление труппы. Тронутая их похвалой, Цзян Цин согласилась провести время с тремя из них. Когда они заговорили о политических делах, солдаты подчеркнули выгоды сотрудничества между Коммунистической партией Китая и гоминьданом; мысль эта даже тогда казалась ей совершенно неправильной. Она дружески рассталась с солдатами, несмотря на политические расхождения с ними; солдаты очень просили её принять кое-какие подарки себе и друзьям в знак признательности за их культурную работу. В тот вечер она вернулась на постоялый двор, сгибаясь под тяжестью даров: ватных стёганых одеял, сваренной на пару капусты, излюбленного блюда в этих местах Шаньдуна, и распространённого в Северном Китае испечённого на пару хлеба. Только потом она узнала, что среди солдат, с которыми она разговаривала в тот день, были участники Шанхайского восстания 1927 года (результатом которого стало кровавое удаление гоминьданом из своих рядов членов коммунистической партии) и что в Вангочжуане ещё до их прибытия была создана ячейка компартии. Цзян Цин так и не установила связь с этой ячейкой; её первые контакты с партией начались позже, в городе Циндао.

После нескольких дней пребывания в Вангочжуане актёры собирались покинуть деревню. Некоторые её жители упрашивали Цзян Цин остаться, и её тронуло их гостеприимство, но актёрам предстояло двигаться дальше. Всякий раз, когда они отправлялись в дорогу в тех отдалённых местах, у них кончались деньги и в желудках урчало от голода. Однажды, будучи, как обычно, без гроша, все они влезли в автобус. Через несколько часов у автобусной остановки на узкой торной дороге водитель потребовал от них платы за проезд. Они пробовали убедить его, что заплатят по прибытии на место, но он громко протестовал и высадил бы их, если бы несколько здешних жителей не пришли им на помощь, внеся за них плату. Эта путающая привычные представления встреча «бедных» горцев с «богатыми» городскими интеллигентами произвела на Цзян Цин глубокое впечатление. Вскоре она провела исследование социального смысла этого явления в пространной статье, опубликованной в Циндао.

Упоминание об этой статье, написанной в 1931 году, напомнило Цзян Цин об одном не столь давнем происшествии. Во время культурной революции «клика Линь Бяо» (до осени 1971 года Линь Бяо прославляли как основного политического помощника Цзян Цин) поручила двум группам отыскать материалы, которые можно было бы использовать против неё (в борьбе за власть). Одна, ранее известная как «группа 16 мая»[31], собрала всякого рода неприятные для неё сведения о её прошлом. Эта группа потребовала от Чжоу Эньлая, чтобы он лично разыскал статьи, написанные Цзян Цин за много лет до этого, в том числе в период, когда она была членом Драматического общества побережья в Циндао в начале 30‑х годов Чжоу уступил настояниям, но его поиски ни к чему не привели. Помимо статьи, появившейся в Циндао, от их внимания ускользнула ещё одна статья, «Моё открытое письмо», появившаяся спустя несколько лет в шанхайской газете «Дагунбао». После краткой заминки в своём повествовании Цзян Цин внесла исправление в своё предыдущее замечание: Чжоу всё-таки удалось напасть на её статью для женского журнала. Так давно написав её, Цзян Цин почти забыла о ней. Те, кто допрашивал Цзян Цин, обвинили её в том, что она написала статью просто ради денег. Она поставила их в тупик тем, что согласилась с ними! Перебиваясь с хлеба на воду, она написала ту статью только ради денег.

В республиканскую эпоху для бедного студента не было необычным посещать занятия в университете в качестве вольнослушателя, выполняя ту же работу, что и официально зачисленный студент, но без права на диплом. В этом качестве Цзян Цин познакомилась с известными профессорами не только Циндаоского университета, но впоследствии также Пекинского и Шанхайского университетов. Как вольнослушательница Циндаоского университета, она впервые получила представление о высокообразованных людях как личностях и как источниках новых идей. Хотя впоследствии она отвергла свободные научные исследования, в восприимчивом 17‑летнем возрасте ей доставляло радость свободное движение мысли в университетской среде.

Годами не возвращалась она мысленно к пережитому в Циндао, созналась Цзян Цин, и в восстановлении ею событий тех лет были пробелы. В силу разносторонности её работы в области драмы она проявляла страстный интерес к литературе, старой и современной, и пыталась писать (что было распространено среди образованной и идеалистически настроенной молодёжи её поколения). Первым своим преподавателем она назвала Вэнь Идо, который вёл курсы танской поэзии, романа и драмы, а также истории китайской литературы. Вторым был Ян Чжэньшэн, автор романа «Нефритовый господин» (1925) и в то время ректор Циндаоского университета. У него она постигала писательское дело и узнала его лучше Вэнь Идо. Она посещала также лекции Фан Линлу, писательницы, которая, насколько она припоминает, была тогда председателем Литературной ассоциации Чжэцзяна. Цзян Цин отметила, что Вэнь Идо, Ян Чжэньшэн и Фан Линлу учились в Соединённых Штатах и что ко времени Освобождения в 1949 году Ян и Фан были ещё живы.

Имена других её преподавателей теперь выпали из её памяти. Больше всего ей запомнились впечатления от собственных первых литературных проб. Она написала свой первый небольшой рассказ по курсу, который вёл Ян Чжэньшэнь. Тот восторженно отозвался о рассказе, заявив, что он очень напоминает произведения знаменитой писательницы Се Бинcинь. Большая поклонница Бинсинь (в основном известной именно под этим именем), Цзян Цин была потрясена таким сравнением. Дальше дело пошло не так хорошо. Хотя Ян счёл её рассказ лучшим в группе, у него нашлось одно критическое замечание. «Госпожа Ли,— сказал он,— ваш грабитель слишком благовоспитан. Проклиная кого-нибудь, он употребляет выражение: „Чтоб ты упал замертво“ (гайсы). Но это же изысканный язык, недостаточно грубый для грабителей». Униженная этой критикой, она больше не приходила на занятия к нему.

Летом 1931 года Цзян Цин написала пьесу «Чьё преступление?» — об одном молодом революционере, жившем со своей болезненной матерью. Когда полиции не удалось найти его, она схватила вместо него мать. В конце концов сына арестовали, а мать умерла. Упоминание о фабуле пьесы вызвало в памяти Цзян Цин имя Чжао Бинъо, её писавшего пьесы преподавателя, с которым у неё в начале осени тоже был мучительный разговор. Он похвалил её стиль, но выразил недоумение по поводу политических неясностей в тексте. Он спросил её напрямик, принадлежат ли её «революционеры» к коммунистической партии или к гоминьдану. Всё ещё не имея никакого понятия о существенных различиях между ними и поставленная в тупик, она вспылила: «Скажите вы мне, в чём разница между Коммунистической партией Китая и гоминьданом!» Его резкий смех над её легковесным ответом показал ей, что он считает её дурой. И всё же пьеса настолько понравилась ему, что он убеждал её сделать вместо одного акта три. Главное было вовсе не в пьесе, сказала она, а в том, что его язвительный укол возбудил её любопытство. Хотя во время гастрольной поездки Драматического общества побережья она выступала с незамысловатой пропагандой Советов, теперь она стала задумываться над тем, в чём же состоят идеологические различия между коммунистической и гоминьдановской партиями. «С этого момента я начала наблюдать».

В ту осень обычное спокойствие университетской жизни было нарушено Мукденским инцидентом 18 сентября 1931 года: японские войска двинулись на Маньчжурию. В разгар этого кризиса она ещё ничего не знала о смысле «реформизма»[32] и его отношении к гоминьдану. Она и другие вроде неё ошибочно считали тогда, что эти «националисты», которых было полно в университетах,— патриоты, ставящие независимость страны превыше всего. Теперь она осознала, что эти почитаемые «реформисты» в действительности не собирались любой ценой сопротивляться японской агрессии. Когда в пылу реакции на Мукденский инцидент она сама открыто высказалась за сопротивление, они критиковали её за то, что она смутьянка. Язвительная насмешка Чжао Бинъо ещё звучала у нее в ушах, когда она бродила в одиночестве в лесу под Циндао, размышляя над тем, что он сказал. Её осенило, что Чжао, должно быть, член гоминьдана — «националистической» партии, которая не придерживается твёрдой линии сопротивления. Когда студенты в университете начали причинять ей неприятности, она предположила, что и они работают на гоминьдан. После этого она не принимала больше помощи от Чжао Бинъо и пошла собственным путём.


Комната для приёмов, в которой мы с Цзян Цин беседовали, была огромная; и всё же августовский вечер в Кантоне, где Цзян Цин рассказывала о своем детстве, был таким душным, что воздух начал словно обволакивать нас. Она предложила нам перейти в другую комнату. Встав, она с удовольствием потянулась, поправила платье и двинулась первой. Мы перешли в довольно большую комнату. Стулья и кресла, столы, принадлежности для письма и магнитофонной записи, еда и питьё, а также полный набор тёплых, холодных, влажных и сухих полотенец были точно такими же, как и в первой комнате. Мы сели, и она возобновила свой рассказ.


Она занималась также у писателя Шэнь Цунвэня, который преподавал в Циндаоском университете художественную литературу. Будучи его студенткой, она постепенно узнала его. Он жил с сестрой Шэнь Чжоучжоу, которая часто приглашала Цзян Цин в гости. Говоря, что он поражён литературным талантом Цзян Цин, Шэнь старался улучшить её стиль, заставляя её писать по рассказу в неделю. По её мнению, он был искренен, но она не делала никаких усилий. С её, бедной студентки, точки зрения, семья Шэнь была богатой[33]. Когда сестра Шэня, видя нужду Цзян Цин в деньгах, предложила заплатить ей за вязку свитера, та отказалась. Позднее Цзян Цин узнала, что Шэнь Чжоучжоу обучалась во французской миссионерской школе в Пекине, привилегированном заведении с высокой платой за обучение — 500 или 600 серебряных юаней за семестр.

Подводя итог тому, что дали ей в культурном отношении годы, проведённые в Цзинани, Пекине и Циндао, Цзян Цин сказала, что один год (1929/30) она обучалась в школе искусств и два года (1931/33) вращалась в «высших слоях культуры», имея в виду интеллектуальный круг Циндаоского университета и культурную среду Драматического общества побережья. В те годы она полюбила романы и поэзию. Ей нравилась также переводная иностранная поэзия; особенно много она читала «старых иностранных поэтов», хотя и отметила, что поэзия в общем-то непереводима и поэтому не может быть по-настоящему понята иностранцами. В молодости она сочиняла стихи, которые считала достойными издания, а также писала очерки, часть которых была опубликована, но в 30‑х годах решила, что писать стихи и очерки куда менее важно, чем активно осуществлять революцию. Что же касается формального образования, то она училась всего восемь лет, пять из них в начальной школе. Её подлинным учением, как и у Мао, было «социальное образование», образование в школе опыта. И в 1933 году оно только начиналось.

3. Из партии в тюрьму

Революция — это мучительное дело, смешанное с грязью и кровью, не такое приятное и безупречное, как думают поэты. Она необычайно приземлена и влечет за собой много скромных, утомительных задач — не столь романтических, как думают поэты.

Лу Синь. Размышления о Лиге левых писателей (1930)
Орест. Вы не видите их, не видите — зато я вижу: они преследуют меня, я должен убегать.

Т. С. Элиот. Суини-агонист
1933 год, год вступления Цзян Цин в компартию, стал главным в её жизни, а следовательно, и в её рассказе. Для неё, как и для тысяч недовольных молодых людей её поколения, отвергающих семью и считающих, что религиозные обряды лишены смысла, вступление в партию стало главным ритуалом на пути к зрелости. И подобно другим, стремившимся учиться, зарабатывать деньги своим трудом и незаметно жить в городах, которыми безжалостно управлял гоминьдан, Цзян Цин, видимо, было бы трудно сохранять постоянное членство в партии — главным образом потому, что из-за её подпольного характера усложнялось обнаружение её организаций. Когда Цзян Цин тайно вступила в партию в Циндао, она имела слабое представление о её организационной структуре и о том, кто ещё, помимо круга её непосредственных товарищей, принадлежит к ней. Ещё меньшее представление она имела о том, что будет значить в её стране марксизм — чужеземное учение, пока ещё недостаточно понятое китайскими коммунистами. И ещё уязвимей делала её принадлежность к женскому полу в мире, где продолжали господствовать мужчины.

Коммунистическая партия Китая была основана в Шанхае 12 лет назад[34] десятком довольно молодых людей, весьма разгневанных на мир и страстно желающих переделать его. По указаниям из Москвы КПК и её естественный соперник ГМД с 1923 по 1927 год действовали совместно против милитаризма, надеясь таким образом добиться объединения и возрождения своей страны. Неотвратимый раскол между двумя этими партиями произошёл весной 1927 года, когда глава гоминьдана Чан Кайши, стремясь установить свой полный контроль над городами, повёл всеобщее наступление на позицию подпольно действовавших там коммунистов. Окончательный разрыв произошёл в апреле, после резни в Шанхае, где организация коммунистов-рабочих и их потенциальные возможности для восстания в городе были наибольшими.

Разрыв между партиями породил еще одно расхождение — между крестьянской и городской фракциями КПК. В 1928 году Мао и Чжу Дэ, своенравные деятели ЦК, навербовали бойцов в свою зачаточную Красную армию в Цзинганшани в провинции Цзянси. Но преобладавшая городская фракция в ЦК с презрением отвергала неортодоксальное представление, будто бы наивных крестьян можно мобилизовать на революционную ломку правил землепользования их собственными силами. В конце 20‑х годов эту фракцию возглавлял Ли Лисань — искусный полемист и организатор рабочих, обучавшийся в Москве. Из своего шанхайского центра он собрал остатки коммунистической организации, разгромленной весной 1927 года в результате гоминьдановской чистки, и в течение трёх лет устраивал дорого обходившиеся городские восстания. Одновременно, находясь в Шанхае, он стремился организовать «революционный подъём» в сельской местности силами Красной армии, которые штурмовали бы промышленные центры и таким путём отдали бы их во власть коммунистов. В течение года начиная с трудного лета 1927 года во главе КПК стоял другой молодой радикал, Цюй Цюбо, много писавший на темы политической и литературной теории. Он тоже просчитался в оценке революционного потенциала городов. Оба они, видимо, забыли, что Китай — глубоко консервативная страна с еле развитой промышленностью и преобладанием сельского хозяйства. Ни один из них не представлял также, до какой степени по-своему будут действовать сельские революционеры, игнорируя указания из города. Такие грубые ошибки шанхайской фракции делали её руководителей и их ближайших сторонников ещё более уязвимыми для похожей на гестапо тайной полиции гоминьдана, которая устраняла известных или подозреваемых коммунистов из организаций их общего фронта и из подпольных организаций, изгоняла их с улиц, бросала в тюрьмы одних и казнила других. Потерпев поражение в своей попытке применить классическую Марксову формулу в Китае, эти молодые идеалисты приблизительно в 1933 году оставили Шанхай. Одни перешли в провинцию Цзянси на Юго-Востоке, где Мао и Чжу Дэ уже основали «красную базу», другие попросили убежища у покровителей в Москве. Даже после роспуска городского аппарата среди людей, полных великих устремлений. продолжались дебаты о правильном пути революции для Китая. Что должно быть объектом деятельности коммунистических руководителей Китая — город или деревня? Кто должен выступать перед миром в качестве теоретиков и представителей КПК — много путешествовавшие городские интеллигенты или действующие с сельских баз военные? Следует ли членам партии по-прежнему подвергать себя риску, работая в разрозненных «белых районах», или же им надо собраться в «красных районах»? Вплоть до 1935 года идеологическая ориентация ЦК не менялась с русской на китайскую. На заседании в Цзуньи, устроенном в августе во время Великого похода, Мао Цзэдун оказался первым среди равных в новом коллективном руководстве.

Эти огромного значения исторические перемены начались, когда Цзян Цин подростком старалась жить самостоятельно (немногие девушки пытались тогда делать это), без поддержки родителей, братьев и сестёр или мужа и его родни. Воспитанная в городе и привязанная к городу, она не знала почти ничего о китайской деревне, где было множество подпольных ячеек и опорных баз революционного действия. Когда в 1931 году агрессия Японии в Мукдене, направленная против территориальной целостности Китая, вынудила её скептически пересмотреть свой мир и действовать, как подобает патриотке (а это граничило тогда с подрывной деятельностью), где-то в других местах Мао Цзэдун и Чжу Дэ открывали новый этап истории. Полагаясь на свою молодость, культ силы воли и умение подогревать возмущение народа, порождённое нищетой и угнетением, они повели свои поставленные вне закона войска к горам Цзянси, веками служившим прибежищем для бандитов. Там Мао стал председателем первого китайского советского правительства с новоиспечённой столицей в городе Жуйцзине, который изменился за время, пока он был столицей. В Шанхае коллективное руководство из «28 большевиков» (прозвище обученных в Москве молодых китайцев, возвратившихся на родину в конце 20‑х годов) в 1931 году вывело Цюй Цюбо из Политбюро и отстранило его от власти над коммунистами городов. Они [эти большевики] были тогда совершенно уверены, что Коминтерн, действуя через них, сможет кратчайшим путем подвести Китай к некой новой национальной целостности сообразно с интересами международного коммунизма. С 1931 по 1935 год (время политического пробуждения Цзян Цин и посвящения её в партию) во главе «28 большевиков» стоял Ван Мин, известный в коммунистическом сообществе под именем Чэнь Шяоюя. Хотя большей частью Ван Мин находился тогда в Москве при Коминтерне, его «большевики» добились предельного влияния в городах Китая, тогда как в сельских районах их политическая опора была слабой.

Факты из жизни в городском подполье восстановить почти невозможно. Ни один китайский историк не осмеливался дать объективное и исчерпывающее описание того периода, а большинство оставшихся в живых приняли нечто вроде обета молчания. И в традиционном, и в революционном планах их мотивы были политическими: оградить старых товарищей по борьбе от обвинений в поведении, которое ныне считается неортодоксальным, и сохранить определённые мифы об истоках и ранней истории партии, восхваляющие Мао или хотя бы не хулящие его.

Один из этих мифов — что деньги не могут испортить отношения между товарищами и что вступление в партию нельзя купить. Но, как засвидетельствовала Цзян Цин, за членство часто приходилось платить наличными или, если дело касалось женщин, даже предлагать себя. Подлежали также оплате помощь за установление связи с другими товарищами, молчание в трудные моменты и даже будущие услуги. Можно лишь задаться вопросом, намного ли всё это отличалось от вошедшего в поговорку «вымогательства» прошлого.

Правда, важнее всего было психологическое воздействие жизни в разрозненных сообществах радикалов, стремившихся поддерживать связи с понёсшим тяжёлый урон городским крылом партии. Хрупкость связей между такими новичками, как Цзян Цин, и ускользающими и не всегда надёжными владыками коммунистического подполья в городах, которыми сурово правил гоминьдан, породила в ней и других коммунистах её поколения особый стойкий комплекс взаимоотношений и поведения. Они всегда были начеку, в напряжении, в ожидании какого-нибудь подвоха. У них вошли в привычку осторожность, подозрительность, склонность к увёрткам. Они были то зависимыми, то мятежными. Время от времени они совершали бьющие на эффект действия, чтобы привлечь к себе внимание и взбудоражить мир.

Выжидающе глядя на меня, Цзян Цин задала напрашивающийся вопрос: «Хотите знать, как я вступила в партию?»

Рассказ о двух её годах в Циндао постепенно наводил слушателя на этот вопрос. Ответ на него раскрывал для всеобщего сведения дотоле скрытое событие её жизни. Она была ещё полустуденткой, ищущей свой путь актрисой и начинающей писательницей, когда вошла в контакт с членами партии благодаря постепенному расширению своего интеллектуального кругозора. Пока она изучала драму в Цзинани, она относилась к театру как к источнику дохода и способу овладения культурой, сказала Цзян Цин. Но попав в начале 1931 года в намного более современный портовый город Циндао, она, хоть и не сразу, избавилась от наивности, свойственной молодым (как она поняла это теперь), и стала уделять всё больше внимания анализу политических событий и налаживанию политических связей. Она совмещала учёбу с актёрской работой.

В те два года в Циндао она в основном придерживалась неистово националистических политических позиций. Ярче всего ей запомнились два события: Мукденский кризис 18 сентября 1931 года и японское нападение на Шанхай 28 января 1932 года. Когда вести об этих посягательствах на целостность Китая дошли до Циндао, она вместе с молодыми радикалами требовала, чтобы националистическое правительство проводило более твёрдую политику сопротивления Японии. Вскоре они пришли к мнению, что профессора, которых она почитала за их учёность и когда-то уважала как «реформистов», на деле склоняются к отказу от сопротивления. Более того, как она уже объясняла, они отнеслись враждебно к её желанию предать гласности мнение, что свою страну нужно защищать. В результате ряда инцидентов она поняла, что не может больше зависеть от них как наставников какого бы то ни было рода. Их политический консерватизм и видимое нежелание рисковать вынудили её быть независимой и искать более близкое по духу сообщество. Она нашла самое радикальное — компартию.

Цзян Цин усердно домогалась членства в этой партии. Завоевав доверие тех, кто был во внешних кругах партии, она со временем смогла работать в самой партии. В 1931 году она вступила в циндаоские отделения Лиги левых театральных деятелей и Лиги левых писателей, а в следующем году — в Антиимпериалистическую лигу. В какой-то степени все они были организациями коммунистического фронта, и о них она потом могла бы рассказать мне больше. Чтобы зарабатывать себе на жизнь, она служила регистратором в библиотеке Циндаоского университета. Эта лёгкая работа позволяла ей отдаваться «серьёзному чтению», пользуясь намного более богатым собранием книг, чем любое известное ей дотоле. На досуге она прочитала «первую марксистско-ленинскую работу» — «Государство и революция» Ленина,— которая пробудила в ней интерес и к другой социалистической классике, имевшейся в переводе на китайский язык.


Когда Цзян Цин описала свою работу, я сделала замечание об очевидном сходстве путей её и Мао, который 12 годами ранее провёл год на точно такой же скромной должности в библиотеке Пекинского университета. Оба воспользовались возможностью читать оказавшиеся в их велении книги и лучше всего запомнили своё первое приобщение к фундаментальным трудам Маркса и Ленина. Оба примерно через год вступили в КПК. «Меня нельзя сравнивать с Председателем,— категорически отрезала она.— Он проделал большую многостороннюю работу, а я выполняла лишь очень незначительную работу среди студентов, крестьян, рабочих и в армии во время Освободительной войны».


В Циндао сложилась «мрачная» политическая обстановка. Вследствие «предательской деятельности» некоторых (находившихся под контролем Коминтерна) членов партии местная партийная организация в начале 30‑х годов была частично распущена. Без постоянной подпольной организации привлечение новых членов как никогда отличалось произволом. Каждое заявление о приёме рассматривалось одним человеком, что давало большой простор капризам влиятельных лиц.

В конце 1932 года Цзян Цин представили тогдашнему секретарю циндаоской партийной организации Ли Дачжану, который впоследствии стал главным представителем партии от Сычуяни, самой большой провинции Китая. Она добавила, что он жестоко пострадал во время культурной революции. Рассказывая о себе Ли Дачжану, Цзян Цик настоятельно просила его объяснить, почему её так долго не представляют городской партийной организации. Месяцами она пыталась установить нужные контакты, но все её усилия были тщетны. Озадаченный, он ничего не объяснил, хотя она подозревала, что объяснение есть. Почему к ней отнеслись с предубеждением?

Хотя Ли Дачжану было чуть больше двадцати, он уже приобрёл среди молодых радикалов репутацию профессионального революционера. Он устроил для неё ряд тайных встреч, чтобы благополучно доставить её в штаб-квартиру партии, избежав ареста или другой репрессивной меры националистического правительства.

В начале 1933 года был назначен день, когда трём членам компартии предстояло как бы случайно встретиться с Цзян Цин на улицах Циндао. Ей сказали, чтобы она шла указанной ей дорогой в компании одного студента. Они должны были тесно прижиматься друг к другу, изображая влюблённых, но продвигаться осторожно, остерегаться шпионов и агентов и следить за условленными сигналами. Уловка удалась, и её доставили к людям, непосредственно представлявшим партию. Её дело подготовили, и к февралю она стала членом партии[35].

Заговорщические козни, обеспечившие ей наконец членство в партии, закалили её, а также, видимо, повлияли на её внешность. В ту весну, вспоминала она, кое-кто из друзей, ничего не зная о том, что происходило с нею в политическом плане, дал ей прозвище Эр Ганьцзу (буквально «два стебля»), потому что ноги у неё были ужасно худые и она переставляла их с бравым видом. Она похудела, ибо питалась очень скудно: не ела почти ничего — каких-нибудь два шаобина (оладьи из пшеничной муки — обычная еда в Северном Китае) в день. Когда друзья-студенты спрашивали её, как это ей удается обходиться столь малым, она невинно лгала им — говорила, что ест у родственников. Ей следовало бы питаться в университетском общежитии, но это обходилось бы в восемь юаней в месяц, чего она не могла себе позволить. Экономила она и на другом: например, покупала в театр билеты третьего класса, хотя предпочла бы сидеть в первом.

Почему ей приходилось так экономить деньги? «Чтобы расплатиться с Ли Дачжаном!» — живо откликнулась она, отказавшись развивать эту тему, но намекая на то, что по крайней мере для неё существовала цена членства в партии.

Позднее в ту же весну Цзян Цин вошла в число сотен, а вскоре тысяч представителей нового левого поколения писателей, художников и драматургов, которых неотвратимо влекло из других городов в Шанхай. Этот город — Париж Востока, Москва Востока, Мекка современной китайской культуры — процветал на том, что давал возможность приобщиться к сущности и духу западной цивилизации, но ему не удалось передать этот свой уникальный дух космополитизма остальному Китаю. Для актрисы, мечтающей о национальной сцене, равно как и для молодой революционерки, которую влечёт к себе центр политической деятельности, Шанхай был необычайно мощным магнитом. Но из памяти политических радикалов ещё не изгладилась чистка националистами рядов шанхайских коммунистов в 1927 году, и для них это был город, окрашенный кровью тысяч «мучеников революции», казнённых по подозрению в коммунистических связях. Этот политический разлад возвестил о начале «царства белого террора». С тех пор на службе у правящего гоминьдана находились банды, тайные агенты и военная полиция. Как ни парадоксально, сама эта поляризация политических интересов в сочетании с существованием буферных зон британского международного сеттльмента и французской концессии, где благодаря закону экстерриториальности китайцы теоретически не подлежали аресту, делала жизнь левых несколько менее опасной, чем, к примеру, в Нанкине или Пекине. Там господство националистов было более полным и наталкивалось на менее энергичное сопротивление.

В день своего отправления из Циндао Цзян Цин была и взволнована и испугана. Друзья проводили её до пристани и познакомили там с одним молодым человеком (его имя ей не хотелось бы называть в нашей беседе), который должен был стать её компаньоном в путешествии на юг, в Шанхай. Такая договорённость вызвала у неё недоумение, но она не протестовала. В этом первом плавании по океану она ужасно страдала от морской болезни. Хотя она взбиралась на горы, «как тигр», она не обладала (и не обладает до сих пор) способностью переносить морское плавание. Плавание превратилось в кошмар: её тошнило и рвало. С отчаяния потеряв контроль над собой, она обратилась за помощью к другим, в том числе навязанному ей спутнику. Увы, бесполезно!

В довершение неприятностей ей внушали опасения взаимоотношения с компаньоном. Из их разговора он узнал, что в шанхайском порту её встретит, как она рассчитывает, ещё один её друг, бывший однокашник. Стоило ей высказать некоторую неуверенность по поводу этой договорённости, как он нагло предложил провести первую ночь в Шанхае вместе в гостинице. Оскорблённая его бесцеремонностью, она наотрез отказалась. Она поняла тогда, что он «плохой человек». Где-то в Шанхае есть пансион для женщин, убеждала она его. Она наймёт такси или рикшу и поедет прямо туда, если друг не встретит её. Он настаивал на своём и, изменив тактику, предложил найти для неё подходящий стол и ночлег, если она даст ему вперёд 15 юаней. Она отвергла и это. Когда они сошли на берег, она напряжённо искала глазами в толпе лицо своего друга и почувствовала такое облегчение, найдя его, что тут же бросилась к нему. Они побежали к его машине и уехали так быстро (она покраснела при воспоминании об этом), что она забыла багаж на пристани.

Вечером по прибытии в Шанхай она случайно встретила ещё одного друга — члена какого-то драматического общества, связанного с русскими. (Здесь она прервала свой рассказ, чтобы напомнить, что Советский Союз незадолго до этого [12 декабря 1932 года] установил дипломатические отношения с нанкинским правительством.) Это драматическое общество работало тогда над «прогрессивным спектаклем» о сельском Китае. Он пригласил её перекусить с ним в «Искренней компании» — тогдашнем крупнейшем универсальном магазине Шанхая[36]. Когда они ели, тишину ресторана прорезал визгливый женский голос, донёсшийся с улицы. «Что это?» — в тревоге спросила она. «Да проститутка пристаёт к клиенту»,— был его ответ. Так она впервые вкусила пресловутой уличной жизни Шанхая. (Она смеялась, вспоминая об этом.)

Разговору в тот вечер предстояло оказать глубокое влияние на её четыре последующих года в Шанхае, задумчиво продолжала она. Тогда она впервые узнала о недавно возникшем Обществе весенней и осенней драмы, уже ставшем большой силой в левом театральном движении[37]. Во главе его стоял драматург Тянь Хань, одновременно возглавлявший Лигу левых театральных деятелей. Вероятно, он не знал о том, что она вступила в ниндаоское отделение лиги в 1931 году, году её основания, заметила Цзян Цин в нашей беседе. В те дни Тянь Хань ещё не был «перебежчиком», сказала она, косвенно напоминая о кампании клеветы против него, начавшейся под её эгидой во время культурной революции. И все жё, решила она, если бы она смогла встретиться с ним и завоевать его доверие, то он, имея многосторонние культурные и общественные связи с компартией (он вступил в неё к 1931 году)[38], наладил бы её контакты со штаб-квартирой шанхайской партийной организации, тем самым дав ей возможность сохранить непрерывность членства в партии.

Раз она уже была членом партии, почему оказалось так трудно наладить связи в Шанхае? — спросила я.

Она объяснила, что из-за линии Ван Мина организационная структура партии в Шанхае всё больше разрушалась и к середине 30‑х годов распалась почти полностью. Вследствие этого открытые прямые связи членов местных организаций в других городах были невозможны. «Нам посчастливилось уцелеть, как обломкам кораблекрушения»,— сказала Цзян Цин, имея в виду кочующих членов партии вроде неё. Оставить Циндао, сказала она, значило отказаться от драгоценного свидетельства своей партийности, ибо в городе Шанхае утверждения о предыдущем членстве в партии не имели смысла — надо было заводить новые личные связи с членами шанхайской организации. Она была уверена, что Тянь Хань как глава Лиги левых театральных деятелей сумеет помочь ей. В те дни он был неуловим, и она начала искать его, не имея ни малейшего представления о том, где он живёт. Нельзя было забывать также, что при белом терроре поиски подобного видного и имевшего широкие связи левого деятеля были сопряжены с риском для жизни.

Итак, Цзян Цин провела несколько первых дней в Шанхае, разыскивая Тянь Ханя и других руководящих лиц Общества весенней и осенней драмы. Узнавать о передвижениях людей и устанавливать связи любого рода было чрезвычайно трудно, потому что её родной шаньдунский диалект и пекинский диалект, которым она овладела для сцены, не имели ничего общего с шанхайским диалектом, и она должна была освоить и его. На кружном пути к своему убежищу она запросто могла натолкнуться на шпионов и быть арестована. Цзян Цин обрисовала это со вкусом рассказчика, тонко чувствующего драматизм действия. С живостью она вспоминала, как она, молодая девушка, волновалась, стоя перед выдающимися драматургами и одновременно крупными политиками и объясняя, кто она такая и чего надеется добиться в Шанхае. Она хочет познакомиться с Тянь Ханем, говорила она, потому что понимает, что он не только глава Общества весенней и осенней драмы, но и человек, влиятельный в партийных кругах, с которыми ей нужно наладить связь. Должно быть, её искренность и серьёзность расположили к ней этих людей, ибо они занялись подготовкой знакомства.

В ходе поисков Цзян Цин узнала, что Тянь Хань был старшим из двух братьев. К ней приставили младшего брата, Гянь Хуна, известного в своём кругу под кличкой Бандит. Он вёл себя по отношению к ней так, что ей это всё больше не нравилось. Как ему было приказано, он предложил взять её на встречу со своим старшим братом, который, чтобы избежать репрессий правительства, непрерывно менял квартиры. Сначала Тянь Хун привел её в дом, который, как оказалось, занимала его мать. Адреса Цзян Цин не могла припомнить, но запомнила, что мать, женщина впечатляющей внешности, приняла её любезно. Она пригласила Цзян Цин остаться с ними на несколько дней и рассказать им всё о себе. По сути, не имея другого выбора, Цзян Цин согласилась, но говорила осторожно. Она сказала им только то, что им нужно было знать,— имена некоторых членов партии, которых она знала в Циндао (часть их в последующие годы предала партию, горестно добавила она). Перечисление имен знакомых товарищей, работающих в партийной сети в других местах, расположило к ней семью Тянь Ханя.

Спустя несколько дней Цзян Цин навестили Гянь Хань, Чжоу Ян и Ян Ханьшэн[39]. Они сообщили, что ЦК, который они представляют, ознакомлен с положением в циндаоской организации партии и разрешает ей установить по соответствующим каналам контакт с шанхайской партийной организацией. (Видимо, такой акт был предварительным условием возобновления её членства.) Затем её спросили, какую работу, она будет выполнять для партии. Зная, что она актриса, ей предоставляли выбор — выступать на сцене или в фильмах. Культурная работа важна для нашего дела, согласилась она, но отвергла то и другое и объявила о своём желании «работать в массах как рядовой член партии»; это означало, что её не волнует слава и она предпочитает вести пропаганду, которая свяжет её с народом на основе неофициального каждодневного общения. Её ответ, должно быть, удивил их (сейчас это позабавило её); видимо, они ожидали обратного. И всё же они согласились и назначили её в одну из нескольких пролетарских драматических групп — Шанхайскую труппу труда и учёбы во главе с драматургом и режиссёром-постановщиком Чжан Гэном, человеком, с которым ей предстояло иметь трудности.

В деятельности Шанхайской труппы труда и учёбы — школы общего образования, а также исполнительских видов искусства — нашли отражение просветительская философия и общественные позиции Тао Синчжи, коллеги Чжан Гэна. Тао, человек, которым Цзян Цин всегда будет восхищаться, и дал название труппе. В те годы Тао, больше всего известный как просветитель, был так же знаменит, как Вэнь Идо, хотя ни тот, ни другой не были членами КПК. Когда Цзян Цин познакомилась с Тао, ему было за сорок и он по-отечески относился к идеалистически настроенным молодым людям, в том числе к ней. Ей довелось быть среди тех, кого он «любил и защищал», сказала она.

Шанхайская труппа труда и учёбы располагалась в Дачане (районе, который ныне служит аэродромом непосредственно для Шанхая), неподалеку от другой группы — Драматической школы Шань Хай, которой руководил сам Тао Синчжи. В Шанхайской труппе труда и учёбы не бралась плата за обучение, что привлекало туда студентов из близлежащих промышленных и сельскохозяйственных районов, испытывавших экономический и культурный застой. В программу обучения входили вечерние курсы и другие дополнительные формы просвещения для женщин, продавцов и других, кто в своё время упустил возможность получить образование. С самого начала Тао Синчжи проявил к этой школе большой интерес, часто посещал её и остро чувствовал ответственность за продолжение её существования. Если у школы иссякали средства или кому-то из учащихся не хватало еды, Тао и некоторые преподаватели сами брались за дело и добывали необходимые деньги.

Далее с очевидным обожанием и почтением Цзян Цин сказала, что Тао был человеком обширных познаний и философского склада ума: это качество, уже как бы заложенное в значении его имени, подтвердилось тем, как он изменил его. При рождении ему дали имя Чжисин (буквально «знание — действие») — намёк на формулу неоконфуцианского философа Ван Янмина (1472—1529) «чжи син хэ и» («знание и действие едины»), провозглашавшую интуитивизм. Имя, данное Тао, означало: «Только когда познаешь — можешь действовать». Но в зрелые годы он переставил иероглифы в обратном порядке — Синчжи (буквально «действие — знание»), тем самым изменив смысл на противоположный: «Только когда станешь действовать — можешь узнать»[40].

Вдохновлённый демократической просветительской философией Джона Дьюи, который выступал в Китае с лекциями в эпоху 4 мая, Тао Синчжи продолжил свою учебу в Америке, что сделало его «либерально мыслящим». По возвращении в Китай он стал решительным сторонником такой формы народного просвещения, когда учащийся не платит за обучение, жилье и питание; это было одно из проявлений движения за массовое просвещение, начатое его коллегой Джеймсом Янем. Когда Цзян Цин познакомилась с Тао, он был директор Юйцай, бесплатной начальной школы в Чунцине, имевшей отличную репутацию. Несколькими годами ранее (в 1927 году) имя Тао приобрело известность в связи с тем, что он учредил неподалеку от Нанкина Сяочжуанское экспериментальное деревенское педагогическое училище. Это училище, по словам Цзян Цин, «специализировалось на свободной мысли», что означало приемлемость любой политики; такого принципа ГМД боялся и считал его предосудительным. Начиная с 1927 года, когда ГМД обрёл диктаторскую власть, многих студентов этого училища, в том числе нескольких членов компартии и Союза молодёжи, арестовали за публичные высказывания демократических и анархистских убеждений. В конце концов в 1930 году правительство вообще закрыло училище и арестовало его учащихся и преподавателей. Такое устранение нетрадиционного учебного заведения стало сенсацией для журналистов на обоих концах политического спектра. Молодого радикала Цзян Цин глубоко тронули их рассказы о смелых юношах, которые пели «Интернационал» прямо перед своими тюремщиками и не позволили им запугать себя.

Поскольку Тянь Хань нёс ответственность за назначение её в Шанхайскую труппу, труда и учёбы, он считал, что может позволить себе контролировать все аспекты её жизни. Поэтому он поручил своему младшему брату Тянь Хуну (Бандиту) сопровождать её на занятия и докладывать обо всём, что она делала. Это было невыносимо. К тому же Тянь Хун вмешивался в её работу и проявлял признаки влюблённости, что ей было неприятно. В конце концов она отправила Тянь Ханю письмо, в котором подробно описала, как невыносим стал его младший брат, и попросила подыскать ему другую работу.

В те дни младший брат и все другие близкие Тянь Ханя называли его Лао Да — буквально Старшой, или в более свободном переводе Номер первый, потому что он был первым сыном в семье Тянь. Но это прозвище подходило ему и потому, что оно было (не столь уж исключительно, как она утверждала) из арго бандитов и хулиганов. (Она сказала это с явным удовольствием и со злобой по отношению к человеку, которому отомстила в последующие годы.) Как она узнала язык бандитов? В результате политической работы с людьми из низших общественных слоёв, которые «обогатили» её лексикон выражениями «дна» общества. Но по-настоящему она познакомилась с бандитским жаргоном в начале 50‑х годов, работая инкогнито в сельских районах. Там она нахваталась всякого рода словечек, употребляемых подонками, в том числе узнала клички девяти главарей шайки хулиганов. Верховодил ими тот, кого называли Старшой.

Несмотря на её донесение Старшому (Тянь Ханю) о Бандите (Тянь Хуне), привязанность к ней последнего не поколебалась. Немного времени понадобилось ей и для того, чтобы понять, что его назойливость была также актом политического вмешательства под конечным контролем Тянь Ханя, приёмы которого отличались коварством. Поначалу она сама разыскивала Тянь Ханя, чтобы войти в связь с местной партийной организацией в Шанхае, теперь происходило обратное. Тянь Хань применял хитрую тактику, чтобы помешать ей войти в связь с другими членами партии, которые в будущем, возможно, могли бы защитить её от репрессалий правительства. Не имея этих крайне важных связей, но уже известная в некоторых кругах как человек, участвующий в операциях левых, она находилась в опасном положении, предоставленная «плыть по воле волн». Факты были неумолимы: она барахталась, лишённая защитной среды подпольной коммунистической организации, и это стало известно. Кое-кто из тех, кого она некогда считала друзьями, теперь отказывался пускать её на порог, понимая, что человек в её положении обречён на арест, а в этом случае пострадают и они сами.

Благодаря знакомству с Тянь Ханем её представили Ляо Моша, ещё одному члену Лиги левых театральных деятелей. Писатель-борец, Ляо «в те дни был ещё на правильном пути» (намёк на его последующую скрытую критику режима Мао оружием журналистики; это преступление в конечном счёте навлекло на него опалу). Цзян Цин отметила также, что жена Ляо была дочерью знаменитого человека, которого она, впрочем, не назвала. В начале 30‑х годов Ляо бедствовал. Они с женой жили в убогих условиях в мансарде. Когда Цзян Цин познакомилась с ними, жена Ляо была беременна. Под тем предлогом, что Цзян Цин всё ещё искала штаб-квартиру партийной организации, Ляо Моша пригласил её перейти жить к нему, вероятно, чтобы проверить её политические взгляды и характер. Не имея ничего лучшего, она согласилась. Их жильё было таким тесным, что ей пришлось спать на узком столе. Невыносимо раздражали их постоянные перебранки, которые вспыхивали теперь из-за неё, как посторонней; она почти не спала.

В период своей жизни с Ляо и его женой она начала изучать сообщество интеллигенции, сосредоточенное вокруг Дася (общепринятое название Шанхайского университета). Там она стала посещать занятия в качестве вольнослушательницы. В 30‑е годы, включая сюда и период демонстраций 9 декабря 1935 года[41], университет сохранял «весьма левую политическую окраску» — то есть соответствующую линии Ван Мина, связанного с русскими. Всякий раз, когда студенты и преподаватели устраивали демонстрации, гоминьдановские власти арестовывали большое число молодых коммунистов и членов Союза молодёжи. Когда волна студенческих протестов достигла своего предела во время демонстраций 9 декабря, «толпы сторонников Ван Мина высоко подняли красное знамя». Она особенно подчеркнула, что большинство арестованных составляли члены КПК.

Когда она стала посещать занятия в Дася, погода была жаркая и сырая. Ей припомнилось приятное ощущение от того, что можно было носить самую лёгкую одежду. Со студентами она сходилась медленно. То, что она была приезжей актрисой, причём явно вовлечённой в дела левых, подрывало доверие к ней других. Пытаясь создать себе положение в Дася, она прежде всего решила развязаться с Ляо Моша и его женой (ей казалось, что общение с ним компрометирует её в личном и политическом отношениях). А для этого требовалось быстро раздобыть денег. Она навестила свою однокурсницу — довольно состоятельную, насколько ей было известно. Девушка приняла её любезно, что удивило Цзян Цин, так как она привыкла к бесцеремонным отказам. Когда Цзян Цин завела разговор о том, чтобы та одолжила ей 20 юаней, девушка какой-то момент колебалась, пробормотала что-то насчёт того, что совсем недавно заплатила за обучение в университете и наличных денег у неё мало, но все же взаймы дала. Цзян Цин положила деньги в карман и прямиком направилась в мансарду Ляо Моша. Она намеревалась в свою очередь одолжить их ему: ведь она знала, что он очень нуждается (из её рассказа, который стал здесь путаным, следовало, что она, уходя, тем самым «покупает» его молчание). Как только он принял деньги, она объявила, что съезжает с квартиры, и попросила его поскорее возвратить деньги.

(Здесь она прервала повествование, чтобы с негодованием сказать, что по сей день так и не получила с него ни гроша.)

Как бы ни обстояло дело с Ляо, она должна была как можно скорее вернуть деньги однокурснице. Как выйти из положения? У неё имелись некоторые другие скромные источники дохода, среди них — преподавание неполный рабочий день китайского языка в нескольких школах Шанхая. Оплата была почасовой, ставку она не могла припомнить. Её единственный крупный расход в Шанхае составляли траты на транспорт: приходилось ездить на занятия, в школы, на театральные постановки и по другим делам. Так что она сумела скопить немного и в приемлемый срок вернуть подруге 20 юаней. Каким огромным облегчением это было — большим, чем могла представить себе девушка, ничего не знавшая о её тайных затруднениях. Ляо Моша больше не имел права рассчитывать на неё, и она твёрдо решила впредь никогда не иметь дел с членами Лиги левых театральных деятелей (решение, от которого вскоре пришлось отказаться) и меньше всего с теми, кто, как она считала, мешали её доступу к ведущим членам партии в Шанхае, которые могли дать ей то, чего она желала больше всего,— возобновления членства в партии.

В 30‑х годах для левых всех возрастов и профессий демонстрации стали образом жизни. Организованные группы могли излагать свои взгляды по общенациональным вопросам и обращаться с петициями к правительству более безнаказанно, чем отдельные лица. В 1933 году, вспоминала Цзян Цин, демонстрантам было легче маневрировать, чем в последующие годы. В августе (когда она приступила к преподаванию) она в качестве представительницы группы учителей предместий присоединилась к небольшой группе студентов и рабочих, которые направлялись к пристани приветствовать английского лейбориста лорда Марли и редактора «Юманите» коммуниста Поля Вайяна-Кутюрье: те прибыли на шанхайскую антивоенную конференцию, намеченную на первую неделю сентября[42]. Китайцы с двумя духовыми оркестрами приветствовали их, размахивая красными флагами и устраивая фейерверки, выражая своё почтение этим выдающимся поборникам «антиимпериализма».

Демонстрации, зарождавшиеся в университете, разительно отличались от тех, что проходили на улицах Шанхая. О том, что составляло университетскую среду (профессора, студенты, занятия, непрерывная игра идей), её воспоминания менее ярки, чем о неминуемом аресте и о бунте. Как она помнит, в 1933—1934 годах партийная организация в Шанхае, а следовательно, и в Дася всё ещё придерживались левой линии Ван Мина, а политическая ориентация Коммунистического союза молодёжи была ещё левее ванминовской. Из-за этого и других расхождений в политической позиции среди самих членов партии она не могла автоматически считать таких союзников по борьбе друзьями[43]. Какими бы малонадёжными друзьями они ни были, им всё же приходилось жить вместе под угрозой ГМД, который стремился подавить организованное сопротивление, внедряя в студенческую среду синерубашечников (милитаристский молодёжный корпус, который часто называли фашистским и сравнивали с коричневорубашечниками Гитлера и чернорубашечниками Муссолини), шпионов и агентов; все они были тайно вооружены. Там и в Шанхае в целом было трудно отличить друзей от врагов.

Вскоре Цзян Цин вместе с друзьями начала участвовать в многочисленных шанхайских демонстрациях в поддержку дела национального сопротивления. В годовщину поразившего всех отпора, данного японцам в Шанхае мятежной 19‑й армией ГМД 18 июля 1932 года, она с одним юношей примерно её же возраста отправилась собирать деньги для армии. В пути они встречали других сторонников сопротивления, в том числе группу мужчин, которые буквально положили свои жизни на рельсы ради этого дела. Глядя на этих непреклонных людей, лежащих на железнодорожных рельсах в знак крайнего презрения к тому, что правительство терпит японское вторжение, она подумала, что кое-кто из них, наверно, бойцы Красной армии, дислоцировавшейся тогда в Центральных советских районах[44]. (Может быть, речь шла о 19‑й армии, учредившей в ноябре в Фучжоу «народно-революционное правительство». Его предложение о едином фронте с коммунистами, располагавшимися в близлежащих Центральных советских районах, было отвергнуто.)[45]

Часто участвуя в уличных демонстрациях, Цзян Цин познакомилась с тем, как они организуются. Студенческий вожак обычно без особых предосторожностей объявлял о времени и месте демонстрации. Те, кто поддерживал её, быстро прибывали, строились, выдвигали лозунги и требования и рассеивались прежде, чем полиция и переодетые полицейские могли схватить их. Оживившись при воспоминании о вызове, который молодёжь бросала властям, и её (в том числе и самой Цзян Цин) способности к героическим действиям, она несколько раз повторила, что такие демонстрации всегда проводились с риском для жизни. Но у демонстрантов не было выбора. Как ещё могли они заявить о том, что дорого им, и собирать деньги для своего дела? В таких предприятиях она и её товарищи-радикалы пользовались поддержкой Лиги левых деятелей просвещения, к которой принадлежал их либеральный покровитель Тао Синчжи и другие сочувствующие им лица.

Детальнее и надёжнее помнила она о демонстрациях в память о вторжении Японии в Маньчжурию в 1931 году (Мукденский инцидент). Для левых студентов и радикалов вообще эти демонстрации добавили волнений к и без того бурной для них осени. Тайные агенты ГМД и изменники КПК захватили видных представителей Коммунистического союза молодёжи и заявили, что те — «их люди». Преисполненные решимости не превратиться в «пешек врага», эти принесённые в жертву члены союза поклялись, что лучше умрут за своё дело, чем струсят и останутся в живых. В открытом противоборстве они выкрикивали хором: «Лучше разбить нефрит, чем сохранить черепицу!» (сопротивление любой ценой) и «Левое лучше правого!» Как Цзян Цин ни восхищалась ими, их пример напугал её. После этого она избирала демонстрации более рассудительно, сказала она.

Она решила вновь попытаться установить связь с подпольной партийной организацией. Разумеется, её замысел — влиться в ряды участников массовых демонстраций в память о Мукденском инциденте — был рискован, но она надеялась привлечь внимание некоторых благожелательно относящихся к ней членов партии и произвести на них впечатление своей беззаветной преданностью коммунистическому делу. И это удалось! Её рассчитанное поведение во время демонстрации покорило кого-то из руководителей, и тот сделал ей знак подойти к нему и поручил ей возглавить колонну.

Теперь, в авангарде, её ждали дальнейшие испытания. Один из руководителей демонстрации попросил её понаблюдать за двумя работницами, только что присоединившимися к демонстрантам. Она сразу же увидела, что до тех пор никогда не встречала их. (Здесь она передала свои первоначальные впечатления откровеннее, чем обычно.) С удивлением она обнаружила, что эти работницы одеты гораздо лучше её. Как такое могло быть? Очевидно, их не отягощали семьи, им никого не нужно было содержать. Собственное её положение было иным. (Она не разъяснила, что хочет этим сказать, и остаётся догадываться, имела ли она в виду, что содержит мать, мужа, любовника или просто товарищей.) Хотя сама она одевалась не нарядно, но всё же лучше, чем обыкновенная работница. Как актриса и студентка, она не следовала пролетарской моде — даже по политическим соображениям. И всё же людей, которые задавали тон на этой демонстрации, не оскорбляла её театральная внешность, какой бы диковинной она ни была в той обстановке. Ведь, в конце концов, они выбрали её лидером.

В середине дня демонстрации (18 сентября) Цзян Цин играла в бенефисе «Убийство детей», злободневной драме, в основе которой лежал японский фильм. Вырученные от спектакля деньги должны были пойти бастовавшим рабочим англо-американской табачной фабрики. Как всегда, имелись билеты нескольких классов. Обычно билеты стоили всего по 20—30 центов, а дорогие — по 5—10 юаней. Поскольку не все билеты были распроданы, Тао Синчжи, неутомимый покровитель труппы, скупил дорогие билеты только ради поддержки актёров и дела рабочих.

То представление «Убийства детей» стало незабываемым для неё. События дня сильно взволновали театралов и исполнителей, среди которых были и другие демонстранты. Обычно, находясь на сцене, Цзян Цин обращала мало внимания на реакцию публики, но на этот раз она следила за её поведением. Поскольку это была пьеса протеста, зрители рисковали быть наказанными не меньше, чем сами исполнители. И в тот день производились аресты. Как только занавес опустился, актёры покинули театр через чёрный ход и бросились догонять демонстрантов.

Когда после демонстрации все разошлись, Цзян Цин осталась без денег, измученная и голодная. Она пошарила в кошельке, ища денег на транспорт, но ничего не нашла, а это значило, что ей нечем было заплатить и за обед. Тут она вспомнила, что «белые русские» содержат поблизости небольшой ресторан, в котором подают чудесный борщ. Она знала старика владельца и была уверена, что он бесплатно накормит её, если она попросит. Войдя в ресторан, она поняла, что некоторые из обедавших — те, что присутствовали на дневном представлении,— изумлены при виде её: они думали, что полиция забрала и её сразу же после спектакля. Но тут же они стали приветствовать её по имени — Ли Юньхэ — как актрису, ставшую известной благодаря исполнению множества ролей. (Кажется, она совсем не заметила, что, говоря это, льстит самой себе.) Должно быть, кто-то сказал хозяину, что Тао Синчжи, либерализм которого тот мог поддерживать, на виду у присутствующих похвалил её исполнение; в тот вечер старик русский отлично накормил её.

Когда она договаривалась о том, чтобы на следующий день принять участие в антияпонской демонстрации, для неё выделили женщину, которая должна была привести её к исходному пункту демонстрации. Но эта женщина по каким-то своим причинам оставила её по пути. Боясь, как бы другие не подумали, что она уклоняется от ответственности за демонстрацию, Цзян Цин поспешила к Нэйшэнцзя, где её ещё никто не знал, затем направилась в другой район, но обнаружила, что он окружён конными полицейскими-сикхами, олицетворявшими английское колониальное господство. Обойдя этот опасный район, она по возможности незаметно продолжила свои поиски. Случайно она встретила друга, который сказал ей, что демонстрацию перенесли на Пекинскую западную дорогу — главную магистраль, используемую для демонстраций. На пути туда она пробежала улицу Айвэньи, где никого не обнаружила, затем направилась дальше и шла до тех пор, пока не увидела группу стоявших на улице изысканных господ — «пишущую братию». Их необычное присутствие среди обыкновенного люда показало ей, что скоро начнётся демонстрация.


Воспоминание об этих метаниях по улицам утомило Цзян Цин, и последние слова она произнесла почти шепотом. Она ненадолго умолкла, потом заговорила снова. Предшествовавшим вечером разговор о детстве привёл её в такое возбуждение, что ей пришлось принять для успокоения снотворное. По неосторожности она превысила дозу и без сознания упала на пол. Там её нашла медсестра, подняла и отвела в спальню. Она смеялась, рассказывая мне об этом. Нынешним вечером её дюжий телохранитель Сяо Цзяо, медсестра и врач были бдительнее, чем прежде. Они прохаживались по комнате, наблюдали за её настроением и ловили признаки утомления. Сяо Цзяо собирается отправить её отдыхать в полночь, дразнящим тоном сказала Цзян Цин и снова рассмеялась. По этому смеху можно было догадаться, что он будет (как бывало и раньше) твёрдо стоять на своём. Это предстоящее столкновение двух характеров придало ей бодрости. Она встала, развязала свой шёлковый пояс и прошлась по комнате; при ходьбе концы пояса подрагивали на бедрах.


Среди людей, находившихся в стороне от демонстрантов, она узнала юношу, который когда-то был её учеником, а теперь стал членом студенческого сообщества. Он нёс перевязанный пакет (возможно, с оружием или листовками), что должно было вызвать подозрение. И как раз конный полицейский-сикх заметил его, поднял дубинку и, наклонившись вбок на своей скачущей лошади, выбил пакет из рук юноши. Ошеломлённый ударом, тот на мгновение потерял равновесие, затем выпрямился и побежал прочь. Первым побуждением Цзян Цин, разгневанной зверством сикха, было побежать за юношей и помочь ему. Но это было бы безрассудно, потому что её тоже могли бы сбить с ног. Чтобы не привлекать внимания к себе, она медленно прошлась у магазина одежды, делая вид, что рассматривает на витрине последние моды. Поскольку ей пришлось смотреть на витрину, она не могла видеть полностью происходящего вокруг. Вскоре к ней подошла и тихо встала рядом женщина средних лет, которую она знала под именем Лао Ван (Почтенная Ван). Эта женщина уже около года занималась низовой партийной работой в Шанхае. Уловив её сигнал, Цзян Цин последовала за нею по улице Айвэньи поблизости от моста Ницзэн. Неожиданно они почувствовали, что по их следу идет полиция. Цзян Цин жестом велела Лао Ван продолжать путь одной: Лао Ван знали меньше, и потому ей было легче обмануть полицейских. Соблюдая осторожность, Цзян Цин вернулась к школе, в которой преподавала.

Хотя она не была членом ЦК или провинциального комитета партии (или хотя бы шанхайской партийной организации), её известность как коммунистки и революционерки росла. А это означало, что во время демонстраций ей надо было соблюдать особую осторожность. Если её просили принять участие в «летучих митингах», которые быстро организовывались и столь же быстро рассеивались, она тщательно обдумывала условия, прежде чем принять их. Принесёт ли её жизнь в тюрьме такую же пользу, как на свободе — при выполнении культурной работы? (Она высказала это и другие тревожившие её предположения, возникавшие в общем потоке рассуждений, где тонко примирялись готовность к самопожертвованию, решимость уцелеть и стремление к славе.)

Для левых политических и культурных организаций возможность уцелеть зависела от выработки эффективных способов поведения и связи — таких, которые меньше всего привлекали бы внимание полиции. Цзян Цин и её друзья до бесконечности спорили о том, какая тактика сулит наибольший успех. Посторонним нелегко было разобраться в сложной общественной и политической структуре района, где она работала, и трудность проникновения в неё делала подпольную связь всё более устойчивой, но требующей постоянной осторожности.

В ту осень она получила перегнутое по длине письмо. Наверху двумя иероглифами, означающими «заоблачный журавль», было написано её благоприобретенное имя — Юньхэ[46]. Но иероглиф «хэ» был изменён: справа остался только элемент «птица», а левая часть для предосторожности была удалена. Такая тактика не была необычной в «белых районах», где люди изменяли свои имена для политической маскировки, а также по более обычным личным и профессиональным соображениям. Само письмо содержало скрытый смысл. Его отправитель выражал ей соболезнование: её-де укусила бешеная собака, и она всё ещё находится в больнице. Эти странные слова скрывали подлинный смысл, который она поняла так: её жизнь в опасности, и она должна немедленно удалиться из этих мест.

Как взбесил её тогда этот тайный приказ! Со времени прибытия в Шанхай её первейшей целью было войти в доверие к людям, которые могли бы помочь ей наладить связь с местной организацией КПК. Соперничавшие группы из левых организаций и среди них некоторые неприятные ей личности уже давно пичкали её советами, зачастую противоречивыми. К тому времени одна из этих организаций, Революционная лига, переместилась далеко влево, «даже левее партийного центра» (который ещё придерживался линии Ван Мина). Союз молодёжи и другие молодёжные и студенческие организации тоже, как она выразилась, «кооптировались левыми». Теперь эти ультралевые группы понуждали её и некоторых её друзей не столь левого толка уйти из города, на деле не заботясь о том, куда они пойдут. Зная о её бедственном положении и личных неурядицах, Лига левых деятелей просвещения усилила приказ: велела ей покинуть эти места немедленно. Поначалу она сопротивлялась: не говоря уже о том, что переезд в Пекин не отвечал её политическим и профессиональным интересам, Шанхай был единственным местом, где у неё были тесные личные связи. В конце концов она уступила и переехала в Пекин.

По её воспоминаниям, белый террор в Пекине был так же жесток, как и в Шанхае. Напряжённость усиливало присутствие 3‑го шанхайского полка, который разместили в Пекине и Тяньцзине для защиты гоминьдановского правительства. Оторванная от всех и более уязвимая, чем когда-либо прежде, она стала вольнослушательницей Бэйда (Пекинского университета). Здесь, в этом третьем университете (после Циндаоского и Шанхайского), её больше всего привлекали общественные науки — область, в которой одним из самых популярных преподавателей в Бэйда был теоретик-марксист Ли Да. Всякий раз, когда он читал лекции по политической науке, в аудитории собирались студенты со всего университета. Часто среди них была и она.

В Бэйда у неё почти не бывало денег. Её доход (источник его не был назван) составлял всего семь юаней в месяц. После уплаты за жильё на еду оставалось по четыре цента на один раз. Бэйда, где некогда работал Председатель Мао, был самым знаменитым из всех высших учебных заведений страны. Даже вольнослушатель вроде неё мог многое познать там благодаря посещению лекций и чтению. Ей удалось также раздобыть карточку, которая открыла ей доступ в Пекинскую городскую библиотеку. В течение нескольких месяцев она проводила в ней основную часть дня за чтением книг из необычайно богатого собрания библиотеки и всё это время перебивалась с хлеба на воду[47].

В её эпизодическом повествовании аскетический автопортрет учащейся оттенялся другим, более девическим. Её лицо посветлело от смеха, когда она описывала свою первую попытку (в бытность в Пекине) ездить на велосипеде. После нескольких неприятных падений она вошла во вкус. В молодости она была во многом неловка, призналась она, и чувство равновесия было у неё неважным. В езде на велосипеде, как и во всем другом, её выручала сила воли.

Весной партийная организация Лиги левых деятелей просвещения тайно устроила возвращение Цзян Цин из Пекина в Шанхай. Это было чревато более значительной личной драмой, чем подразумевалось под простым фактом перемещения. Заступничество лиги означало, что после более чем годового опасного пребывания вне партии связь с ней восстановлена. Благодаря искусному руководству лиги и проникновению в школьную систему Шанхая других левых групп многие секторы этой системы перешли в последние месяцы под контроль КПК (по выражению Цзян Цин, «попали в наши руки»).

Партия поручила ей преподавать в одной из вечерних школ для работниц, которую по стечению обстоятельств возглавляло шанхайское отделение Христианской ассоциации молодых женщин. ХАМЖ была «просвещённой» школой в смысле разработки программы, но «донельзя реакционной» в большинстве других отношений. Конечно, Цзян Цин не проявляла никакого интереса к её христианской, духовной основе.

Служба Цзян Цин как христианству, так и коммунизму выглядит противоречивой и требует большего исторического пояснения, чем то, что она дала. В 1927 году, когда Чан Кайши предал сотрудничавших с ним коммунистов, большинство направляемых ими профсоюзов было разгромлено и подлежало замене другими — или не имевшими политической силы, или умело контролируемыми гоминьданом. Этот сдвиг в ориентации рабочих в сочетании c мировым экономическим кризисом и перемещением ЦК КПК в Цзянси означал, что в 1932 году немногочисленным оставшимся в Шанхае коммунистическим рабочим организациям приходилось устанавливать другие связи. Кроме проникновения в организации ГМД, выбор был невелик[48]. В то время большим уважением пользовались современные реформистские христианские институты, сведущие в области труда. В условиях назревавшего в городах кризиса 30‑х годов как ХАМЖ, так и ХАММ (Христианская ассоциация молодых мужчин) по-настоящему взялись за улучшение быта рабочих и деятельности среди рабочих за рубежом. В Китае центр их деятельности приходился на Шанхай, где организованная эксплуатация человеческого труда была самой сильной и всесторонней. С точки зрения интересов ГМД их иностранное и христианское происхождение укрепляло престиж правительства в период, когда ГМД стремился предстать на международной арене в положительном свете. Таким образом, ХАМЖ и ХАММ были единственными неофициальными организациями в Шанхае, которые могли открыто вести патриотическую и иную реформистскую работу, не вызывая противодействия правительства[49].

Руководители шанхайского отделения ХАМЖ благоразумно назначали на ответственные должности китаянок наравне с иностранцами. Среди назначенных была Цзян Цин: вероятно, её, как имевшую некоторый опыт преподавания в Шанхае, рекомендовала Лига деятелей просвещения. Услуги, предоставляемые работницам — в большинстве своём неискушённым крестьянкам,— начинались с организации общественных клубов и отдыха и кончались изучением и улучшением условий труда на фабриках, обучением чтению и письму и элементарной медицинской помощью. ХАМЖ присоединялась также к кампаниям бойкота японских товаров, ставила антияпонские пьесы и проводила лекции и беседы на патриотические темы[50].

В своей прогрессивной деятельности ХАМЖ смыкалась с более радикальными организациями, в том числе Лигой левых деятелей просвещения, Лигой левых писателей и Лигой левых театральных деятелей, а также с КПК. Последних, разумеется, заботило не только распространение грамотности и воспитание патриотизма, но и развитие у рабочих обоих полов пролетарского классового сознания, необходимого, как они считали, для свержения капиталистического и империалистического классов в Китае и за его пределами.

Мир промышленных рабочих, куда в 1934 году была направлена Цзян Цин, был чужд всему её прежнему жизненному опыту. Она не замедлила заметить, что назначение на службу в среде рабочего класса не значило, что она будет вместе с женщинами заниматься физическим трудом. Она была учительницей, и эта многосторонняя роль подразумевала жизнь вместе с работницами. За этим назначением, сказала она, стояла ХАМЖ. После того как она проработала там какое-то время, ХАМЖ добавила к её обязанностям посещение семей рабочих и сбор сведений об условиях их жизни. Ей по-настоящему нравились эти личные посещения домашних очагов других людей. Впоследствии её посылали собирать сведения о лечебницах и небольших фабриках, до которых у иностранных реформистских организаций обычно не доходили руки.

Сделавшись знатоком в сборе и сообщении сведений о небольших фабриках, она перешла к более крупным, которые обычно принадлежали иностранцам, хотя управлялись китайцами. Доступ туда был труден, так как владельцы боялись, что неблагоприятные сообщения посторонних, вдобавок ещё исподволь подстрекающих рабочих объединиться для ведения антияпонской пропаганды, расстроят производство — единственное, в чём они были действительно заинтересованы. Условия труда были для них в лучшем случае второстепенной заботой. Из всех своих дел, на которые Цзяy Цин хотя бы отчасти вдохновила ХАМЖ, она считала самыми увлекательными посещения фабрик, малых и больших.

Какие бы препятствия ей ни чинили и какие бы оскорбления она ни терпела при исполнении поручений, это возмещалось широким влиянием её на рабочих за пределами фабрик. Их вселяли в общежития — обычно дешёвые, сбитые из дранки дома, которые ГМД передавал фабрикам, чтобы те использовали их для рабочих, разлучённых с семьями. Мужчин и женщин поселяли порознь, и все стороны их жизни строго контролировались.

Цзян Цин поместили в общежитии, расположенном в фабричном районе. Она занимала маленькую отдельную комнату в задней части дома. Комнаты на лицевой стороне использовались под классы, а в остальной части спали женщины по нескольку человек в комнате. Теперь она бранила себя за то, что была поначалу наивной и неумелой. Например, она позволяла себе тратить слишком много времени на подготовку к преподаванию в период своей жизни, когда она была также актрисой и занималась политикой. Многие часы она готовилась к урокам и исправляла письменные работы своих учениц, в результате чего почти не спала и часто работала чуть ли не до изнеможения. Усталость и разочарование — вот преобладающие чувства, которые остались в её памяти от этого периода её жизни.

И всё же пережитое ею было ничто в сравнении с пережитым теми работницами. Большинство её учениц приходило с больших текстильных фабрик, которые принадлежали в основном японцам, но управлялись китайцами[51]. Остальные работали на принадлежавших англичанам сигаретных фабриках, в частности на фабрике англо-американской табачной компании. Работа начиналась в шесть утра, вспоминала Цзян Цин. Чтобы прийти вовремя, женщины в её общежитии должны были вставать в четыре часа утра и по тёмным улицам идти на фабрики. Условия труда на фабрике англоамериканской табачной компании были «адскими», а заработок — самое большее 17—18 юаней в месяц. Обычным был детский труд, причём дети не зарабатывали почти ничего. Летом, когда воздух был страшно влажным, все окна были закрыты, и внутри создавалась паровая баня, а зимой окна открывались настежь. Почему? Потому что владельцы боялись, что удобства сделают работниц медлительными: они пользовались летним жаром и зимним холодом, чтобы держать в руках рабочую силу. Уборные на больших сигаретных фабриках были такими грязными, что Цзян Цин тошнило от одного их вида.

Оснащение сигаретных фабрик было жалким: ряды грубых деревянных скамеек — вот и всё. Чтобы получить утром место, детям (работа им не гарантировалась) приходилось с вечера выстраиваться в очередь и ждать всю ночь. Те, кому удавалось получить место, были вынуждены часами работать без передышки: непрерывно завёртывать сигареты и складывать их в коробки. («Как раз то, к чему я так стремилась в детстве!» — заметила Цзян Цин со смехом.)

Чтобы показать нравы на одной сигаретной фабрике, она привела случай с «дочерью одного богатого человека». Она не объяснила, зачем богатому человеку понадобилось посылать свою дочь на работу в заведомо скотских условиях. Безусловно, девочка была с амбицией. Чтобы наверняка получить место на следующее утро, она накануне вечером встала в очередь очень рано. Но наниматель захотел поставить впереди неё нужного ему человека. Богатая девочка воспротивилась этому. Тогда наниматель просто схватил её за плечи, протащил по полу и пинком сбросил с лестницы. Её искалеченное неподвижное тело так и осталось лежать на лестничной площадке. Вскоре девочка умерла. Когда рабочие становились очевидцами таких вот происшествий, их легко было мобилизовать, спокойно отметила Цзян Цин.

Кроме работниц с сигаретных фабрик, среди её учениц были женщины с близлежащих небольших носочных фабрик, принадлежавших китайцам и управлявшихся китайцами же. Там заработки были ещё меньше, чем на сигаретной фабрике. Самый высокий заработок носочницы — намного выше среднего — составлял 12 юаней в месяц. Эксплуатировали рабочих беспредельно. Если ломалась игла в машине, работницу, отвечавшую за эту машину, заставляли платить юань за замену иглы. Одной из учениц Цзян Цин случилось сломать восемь игл за месяц. После начала выплаты штрафов у неё не осталось денег на комнату, питание и помощь семье, с которой она уже не жила. Из-за того, что она так и не смогла выплатить сразу всю сумму штрафа, фабричное начальство эксплуатировало её ещё больше (это означало, что ей приходилось сносить всякие иные надругательства над собой). В то время, сказала Цзян Цин, сама она зарабатывала так мало, что не могла помочь девушке.

При всей беспомощности этих женщин перед произволом фабричного начальства они жили всё же лучше законтрактованных рабочих, с которыми она тоже имела дело[52]. Чтобы у фабрик всегда имелись в запасе работники, вербовщики (или «поставщики», как их ещё называли) постоянно ездили в деревни набирать крестьян, которых они привозили с собой для низкооплачиваемой работы в городах. Поставщики пользовались самыми бессовестными приёмами. Чтобы раздразнить невежественных и крайне бедных крестьян, они изображали Шанхай земным раем, где даже самый простой крестьянин может заработать кучу денег. Пожилые крестьяне, беспредельно доверчивые и прилагавшие отчаянные усилия, чтобы не умереть с голоду, продавали поставщикам своих детей и других членов семьи. «Рай», которым их соблазняли в Шанхае, оказывался сущим «адом». Рабочий день был неимоверно долгим. После смены рабочих держали в крошечных, с клетку, комнатах. Их скудный паёк состоял из жидкой каши и воды. Все они страдали от недоедания. Многие умирали.

Цзян Цин обнаружила, что вдобавок к враждебному отношению гоминьдана к её политической работе конкурирующие левые группы завидуют её успеху. В период, когда она учила фабричных работниц, жившие в Шанхае руководители КПК и Союза молодёжи, состоявшего из честолюбивых молодых радикалов, непрочно связанных с КПК, соперничали друг с другом в стремлении завоевать массы и утвердить свои идеи.

Стоило ей добиться какого-то успеха в устранении неграмотности и пропаганде (в том, что она называла низовой работой), как некоторые члены Союза молодёжи попытались снискать её расположение, надеясь тем самым поставить себе в заслугу её успех. Для неё были очевидны их осведомлённость о том, что партийная организация Лиги левых деятелей просвещения покровительствует её работе, и их обида на такую высокую связь. Однажды какой-то член союза застал её врасплох, без предупреждения заявившись к ней в её заднюю комнату в женском общежитии. Может быть, он пытался изнасиловать её или начать драку, потому что она говорила об этой встрече как-то уклончиво. Ясна была лишь его решимость попытаться привлечь её на свою сторону в личном и политическом отношениях. Она осталась непреклонна и дала понять ему, что отказывается принять «их стиль политики». «Эти слова спасли меня»,— сказала она. Избавившись от него, она начала организовывать своих сторонников на ежегодную уличную демонстрацию в память о Мукденском инциденте.

Что касалось города вообще, то главным врагом был, разумеется, ГМД, силы безопасности которого выступали во множестве обличий. Жизненный опыт делал её всё более осмотрительной и умелой, когда надо было улизнуть от них. (Это она вспоминала с явным удовольствием.) В те дни для полиции ГМД, которая жаждала увеличить свой счёт жертв, было совершенно обычным делом наугад устраивать облавы в автобусах. Заметив, что полицейские приказывают водителю остановить автобус, на котором она ехала со знакомыми рабочими, она применяла один из нескольких приёмов, чтобы избежать опознания и возможного ареста. Она старалась как можно скорее выйти из автобуса и скрыться, пока не начался обыск. Если, выйдя из автобуса, она не могла избежать встречи с полицейскими, она очень учтиво разговаривала с ними, и те, смягчившись, отпускали её. Если же её заставали в автобусе, который подвергался основательному обыску, и выйти было трудно, она готовилась к упорной защите. А если полицейские допрашивали её тогда, когда при ней были секретные политические документы, она, бывало, вела себя так отвратительно, что они сразу же теряли самообладание и разрешали ей проходить.

Несмотря на её пример и точные разъяснения, женщины из её вечерней школы скрывали свою политическую работу менее умело. По собственной небрежности некоторые из них попадали в руки членов Коммунистического союза молодёжи, которые оскорбляли их словом и действием. Такие наносимые её ученицам обиды она воспринимала как собственные. Может быть, по своей малограмотности они не чувствовали, как опасно иметь при себе бунтарские печатные материалы. Ей отчётливо запомнился один случай. Она неожиданно заметила, что некоторые девушки принесли политические листовки на урок, который предполагалось посвятить грамотности и общему образованию. Взбешённая такой беспечностью, она наглядно показала их ошибку, тут же предав листовки огню. Когда от листовок остался один пепел, она приказала девушкам пойти на кухню и вскипятить в котлах воду. К этому внепрограммному уроку привлекли даже повариху, которая почти ничего не знала о происходящем. Все вместе они сгребли обуглившиеся обрывки листовок и погрузили их в кипящую воду, которая уничтожила последние вещественные доказательства их тайных политических операций.

В те дни Цзян Цин обычно преподавала в двух классах: утром для женщин, работавших на фабрике в ночную смену, и вечером для работающих в дневную смену. Днём она не преподавала и могла заниматься другими делами. Как-то вечером она попала домой поздно и после исправления домашних заданий своих учениц легла спать только в четыре часа утра. Работницы ночной смены возвращались в общежитие перед самым рассветом. Они снимали обувь у двери и в чулках на цыпочках проходили по дому, чтобы не беспокоить учительницу. Комната, которую занимала Цзян Цин, плохо проветривалась, и она иногда оставляла дверь приоткрытой. В то утро их топот по лестнице был громче обычного и дополнялся ударами каких-то предметов о стены. В недоумении она открыла дверь пошире и увидела проходящих гуськом женщин. Обыкновенно при них бывали лишь небольшие коробки с материалами для работы, которые они каждый раз носили на фабрику и обратно. Но на этот раз в руках у каждой был большой свёрток, содержимое которого Цзян Цин не могла определить. Встревоженная, она приказала им идти прямо в комнаты, намереваясь произвести проверку.

Почему она могла действовать столь властно? — спрашивала она себя теперь, слегка удивляясь собственному поведению. Потому что среди учащихся рабочих учительница Ли, как они её называли, пользовалась таким уважением, что проявляла свою волю в отношении их так, как считала нужным. Они относились к ней хорошо, уверенно заявила она. И они ценили её умение казаться менее вовлечённой в политику, чем это было на самом деле: ведь наказания они жаждали не больше её. Что же касается тех таинственных свёртков, то она приказала развернуть их все до одного. Женщины начали медленно развязывать их. В нетерпении она оттолкнула их и развернула свёртки сама. Она обнаружила, что её ученицы принесли листовки — печатное доказательство своей политической работы,— завернув их в газеты, они думали, что благодаря такой хитрости листовки не вызовут подозрений. «Что за глупости!» — завопила Цзян Цин. Тут же она заставила отобрать ценные листовки, а газеты, громоздкие и приметные, выбросить. Она строго наказала им, что при переносе нелегальных материалов на фабрики и обратно они должны брать только самые маленькие пачки. А ещё лучше — засовывать листовки в зонтик. Тогда, если в пути будет обыск, работница сможет немедленно выкинуть листовки и с невинным видом утверждать, что, кроме зонтика, у неё ничего не было.

Безопасности тех, кто занимался скромным делом распространения листовок среди трудящихся масс, нельзя было добиться лишь усилиями Цзян Цин. К тому же тут затрагивалась безопасность и её самой. Цзян Цин часто напоминала своим подопечным, что если кто-то из них по пути в общежитие почувствует слежку, то нужно не возвращаться прямо, а завернуть в дом другой работницы или незаметно войти в магазин, чтобы сбить врага со следа. Но даже при такой договоренности непредвиденное отсутствие любой работницы всегда тревожило её.

Однажды ночью, когда несколько работниц не вернулись в обычное время, она не могла уснуть, боясь, что с ними что-то стряслось. В конце концов пришли все, кроме двух, появившихся спустя несколько часов. Убеждённые в том, что за ними следят, они поступили, как она приказывала им: незаметно прошли в дома знакомых работниц и продолжили свой путь, когда тот оказался свободным. Этот случай и то, что ещё один член Союза молодёжи, видимо так же завидовавший ей, как и тот первый, выследил её на пути домой, показали, что это место уже не безопасно для неё. Поэтому она собрала свои пожитки, заняла денег и поселилась в другом доме.

После переезда она как-то пошла отослать письмо и по пути встретила старого друга из Циндао (она живо обрисовала его впечатляющую внешность и шикарную белую униформу). В разговоре он упомянул, что работает кассиром на шанхайской почте, расположенной на территории международного сеттльмента. Но было очевидно также, что он принадлежит к какой-то левой организации, а работа на почте — всего лишь прикрытие. Он так рад видеть её, повторял он снова и снова. Может быть, её интересует его работа, и она поможет ему кое в чём? Может быть, она поможет ему, доставляя печатные материалы для людей в школах, где она преподает? Смущённая и испуганная его предложением, Цзян Цин сказала, будто бы она «ещё не установила связь с партийной организацией», надеясь, что это остановит его. Конечно, то была ложь, признала она, но ложь во спасение.

Она доложила об этой встрече партийной организации Лиги деятелей просвещения, и ей посоветовали, как поступить, если они встретятся снова. Спустя несколько дней она прогуливалась по парку Цзаофэнь (созданному для иностранцев, сухо заметила она; но она могла ходить туда, потому что купила сезонный билет). Там она опять случайно налетела на своего друга. По указаниям партийной организации Лиги деятелей просвещения она вручила ему письмо, содержание которого ей не было известно. Они обменялись несколькими словами, и она сказала, что им больше не следует встречаться. Кажется, он почувствовал её скованность, но явно не хотел терять связь с нею. Через несколько дней он прислал ей экземпляр левого издания «Познание мира». Они опять встретились в парке Цзаофэнь, и он продолжал обхаживать её, на этот раз пригласив на обед. Встревоженная, она отказалась, сославшись на недостаток времени. Чтобы скрыть от него свой обычный маршрут, она пошла из парка в другом направлении — туда, где парк граничил с жилым кварталом. Там ей случайно встретилась подруга, которая в период их первого знакомства была конторской служащей в Циндао. Девушка пригласила Цзян Цин к себе поболтать. Не смея задерживаться, Цзян Цин отклонила приглашение и быстро продолжила путь пешком, потому что в нужную ей сторону автобусы не ходили.

После того как она рассталась с девушкой, тишину улицы вдруг нарушили крики и ругательства. Цзян Цин оглянулась и увидела двух мужчин, гнавшихся за кем-то в том направлении, куда шла она. Какой-то человек прокричал им: «Глупые свиньи!» Спустя момент они оказались прямо за её спиной. Повернувшись, она успела заметить, что один мужчина одет рабочим, а другой — торговцем: это были переодетые агенты. Они схватили её, прежде чем она смогла сказать что-нибудь, и крепко зажали между собой. Её «похищали» впервые в жизни, и она пришла в бешенство. Им безразлично, гневно говорила она им, что насильственное задержание её — это открытое нарушение иностранного закона экстерриториальности, по которому китайцы не подлежат аресту китайскими полицейскими на этой улице. Бесцеремонно они доставили её в полицейский участок. Поскольку на месте не было дежурной женщины-полицейского, они не могли обыскать её как положено, а не раздевая её, они смогли найти лишь экземпляр «Познания мира», что само по себе не могло служить уликой.

Хотя для содержания Цзян Цин под стражей в полицейском участке не имелось достаточных оснований, захватившие её по-прежнему были полны решимости выдворить её из города (насильственное изгнание из города было одним из лёгких решений гоминьданом проблемы борьбы со «смутьянами»). Боясь остаться одна в незнакомом месте, она сказала, что не сумеет выбраться из города тёмной ночью. Да и одета она неподходяще для такого путешествия, добавила Цзян Цин. Не обращая внимания на протесты, они торопились отправить её и дали из своих разношёрстных запасов безвкусное китайское бархатное платье, какое в обычное время она ни за что бы не надела. Они отвернулись, и она надела платье, но натянула поверх собственное — прямое, иностранного покроя, а затем шерстяной вязаный жакет. Из своего оставленного белья она незаметно вытащила самый ценный и самый уличающий её документ — секретный бланк заявления от партийной организации,— сунув его в уголок жакета. И вот в этом странном одеянии она вышла из полицейского участка в ночную тьму.

Это ночное бегство из города, как и другие ужасы своей жизни, Цзян Цин описывала то в сюрреалистическом духе, то гротескно. Она шла быстро, переходя на бег всякий раз, когда могла. Когда она проходила по знакомым местам, несомненно являя собой странную фигуру беглянки, было ещё несколько попыток перехватить её. Она спасалась бегством. Вскоре она достигла пределов города — начиналась сельская местность. Тяжело дыша, усталая, она шла по дороге. Неожиданно её грубо схватили сзади и зажали. Изо всех сил она старалась вырваться, но безуспешно. «Похищают!» — снова и снова во всю силу лёгких кричала она. Напрасно: за пределами города никто не мог услышать её и прийти на помощь. Сначала она думала, что схвачена полицейскими, но, получше приглядевшись, увидела, что и на них гражданская одежда тайных агентов. Не надеясь на избавление, она пыталась сыграть на том, что её будто бы хотят изнасиловать. Она заявила этим людям, что они ведут себя по отношению к женщине как скоты. Её слова возымели какое-то действие, ибо один из них стал держать её слабее и сделал несколько бессмысленных рыцарских жестов. Когда они двигались по трудноразличимой дороге, она воспользовалась этим. Сделав вид, что споткнулась, она скатилась с дороги и прыгнула на рисовое поле. Прежде чем мужчины опять схватили её, она вытащила из уголка жакета свой секретный документ — бланк заявления от шанхайской партийной организации, как можно быстрее засунула его в рот, прожевала и проглотила. Ощущение от проглоченной бумаги было по меньшей мере необычным. И всё же она знала, что уничтожила все явные доказательства уличающей её связи.

Агенты снова вытащили её на дорогу, доставили в уездный полицейский участок и посадили там за решётку. Из камеры она подслушала их доклад по телефону о том, что они поймали одну подозреваемую. Этот успех, считают они, делает обоснованной их просьбу пользоваться частной автомашиной с чёрным номером (такая машина была престижнее обычного такси с белым номером). Но тогда все машины были небольшие, добавила Цзян Цин вне всякой связи со своим рассказом.

Пока она бездеятельно сидела в камере, до неё дошло, что её держат в заключении не из-за неё самой, а из-за предполагаемой связи с лицами, которых ГМД считает главными врагами государства. Националистическое правительство, пояснила она, установило высокие вознаграждения за головы государственных преступников. Предприимчивый агент мог заработать много денег, а также добиться почёта, поймав подозреваемого, признания и связи которого позволили бы ему в конечном счёте схватить государственного преступника и получить награду.

В каких связях могли они подозревать её? Очевидно, с самым известным коммунистом Ван Мином, главой так называемых «28 большевиков», которые незадолго до этого, в 1930—1931 годах, вернулись из Москвы после подготовки их Коминтерном, чтобы возглавить ЦК КПК. В середине 30‑х годов (поспешно заметила Цзян Цин, руководствуясь нынешними политическими соображениями) Ван Мин оказался «ренегатом» КПК[53]. Несмотря на ошибки Ван Мина, его сторонники заправляли коммунистическим аппаратом Шанхая. Теперь для спасения своей жизни она не могла раскрывать никаких связей с ним или находившимися под его влиянием организациями. И менее всего могла она показать себя причастной к восстаниям в городах или к организации рабочих — основным тактическим звеньям стратегии Ван Мина.

Когда её допрашивали, она пыталась представить в самом невинном свете то, за чем они, должно быть, уже вели наблюдение,— своё пребывание в парке и свидание с молодым человеком, очевидно осведомителем. (Она явно находилась под наблюдением.) Это её привычка — бродить в парке Цзаофэнь (обычное место свиданий для левых, полагавших, что экстерриториальность для иностранцев защищает их от ареста китайцами): она любит смотреть, как играют дети. А сейчас ей нужно вернуться к своей работе — преподаванию в школе. Должно быть, её рассказ не был убедителен. Всё ещё как подозреваемую её перевели из уездного полицейского участка в городской. Цзян Цин со смехом вспомнила, как вне себя от того, что её опять отправляют за решётку, она с насмешкой сказала своим тюремщикам: «Лучше бы вы ловили настоящих коммунистов!»

Оливковая кожа Цзян Цин блестела от неослабевающей жары поздней ночи, переходящей в раннее утро. Она сказала: «Вот так гоминьдан однажды похитил меня и восемь месяцев держал под стражей». Об этом эпизоде из своего прошлого она никогда до сих пор не говорила[54]. На её лице отразились противоречивые чувства: сожаление о бессмысленном лишении её свободы и насмешка над превратностями человеческой жизни в переполненной женской тюрьме.

Среди заключённых — политических, а не уголовных преступников — была опытная коммунистка, которая дала ей отличный совет. Оценивающе осмотрев Цзян Цин, эта женщина сказала ей, что короткая стрижка придаёт ей вид радикала. Сама женщина носила длинные косы, чтобы выглядеть отсталой. Она притворялась неграмотной, и ей вполне удавалось изображать из себя дуру. Цзян Цин обдумала сказанное этой женщиной и прилагала усилия к тому, чтобы казаться невежественной дурочкой. Когда другие заключённые запевали революционные песни, Цзян Цин упрямо пела что-нибудь из пекинской оперы! (На самом деле для неё это было отсталостью уже тогда, со смехом воскликнула она.) Впрочем, как ни старалась она выглядеть тупой, полицейские были непоколебимы в своей решимости расследовать её революционные связи. Их настойчивость, как она узнала позже, объяснялась тем, что одна «предательница» из заключённых уведомила полицию, что Ли Юньхэ (Цзян Цин) не так проста, как старается показать.

Среди политических преступников была работница, которая находилась в тюрьме уже восемь месяцев, когда туда попала Цзян Цин. Её история, сказала Цзян Цин, была типичной для многих хороших товарищей, обманутых ренегатами партии. В этом деле ренегатом был тюремный чиновник по прозвищу Хэй Дахань (буквально «Большой чёрный китаец» — кличка из бандитского жаргона, в данном случае отнесённая к человеку, гнусность которого состояла в предательстве им КПК) — человек, прежде имевший отношение к «ошибочной левой линии» группы Ван Мина. Родом из провинции Аньхой, Хэй Дахань стал коммунистом и работал на партийный комитет провинции Цзянсу. Во время политической работы в Шанхае он был арестован. Через два часа он предал партию, вступив в тайную полицию ГМД, но продолжал делать вид, что остаётся хорошим коммунистом. Как тайного агента ГМД его вовлекли в дело, крайне опозорившее его в глазах левых. Был один товарищ — женщина, которую он знал и твёрдо решил уничтожить. Целыми днями он неотступно следил за нею и наконец обнаружил, что она живёт на территории французской концессии в относительной политической неприкосновенности. Он вошёл к ней в доверие и сказал ей, будто властям стало известно, кто она такая: её жизнь в смертельной опасности, она должна немедленно сменить место жительства и взять с собой все свои партийные документы.

Это была жестокая уловка, с горечью оказала Цзян Цин, потому что женщина имела партийный билет. Она жила на территории французской концессии, полагая, что закон экстерриториальности защитит её от китайской полиции. Но Хэй Дахань всё-таки убедил её уйти оттуда, и, как только она оказалась у границы концессии, полиция окружила её и потащила в полицейский участок. В официальном сообщении о её аресте утверждалось, что она «добровольно» показала схватившим её свои партийные документы, добавила Цзян Цин язвительно.

После того как её бросили в тюрьму, где главной фигурой был Хэй Дахань и где находилась и Цзян Цин, он попытался вступить с нею в половую связь (не известно, удалось ли ему это). Приблизительно в то же время он женился на другой женщине, которую предал, когда стал гоняться ещё за одной. Ренегат и неверный муж, он был к тому же садистом и ни за что избивал свою жену. Однажды он заставил её лечь на землю, подложил кирпичи под лодыжки и обрушился всем своим огромным телом ей на ноги. В результате у неё оказались сломанными колени, и она осталась калекой на всю жизнь.

У женщины, арестованной по вине Хэй Даханя, отобрали все партийные документы и тем самым лишили членства в партийной организации, которая могла бы защитить её. В тюрьме полиция всячески вынуждала её написать показания о своих товарищах-коммунистах. Она отказалась и продолжала отказываться под пытками. В конце концов в дело вмешался ренегат Хэй Дахань и написал показания за неё.

Что касалось Цзян Цин, то самой большой трудностью для неё было поддерживать связь с внешним миром. У неё теплилась надежда на то, что кто-нибудь придёт и скажет о её невиновности. Как иначе могли освободить её? Она написала письмо в вечернюю рабочую школу, где преподавала неполный рабочий день, и попросила кого-нибудь приехать в качестве свидетеля. Несколько недель она ждала ответа, но напрасно. Не получала она ответов и на записки к заключённым. Единственным результатом её попыток связаться с людьми в тюрьме и вне её было то, что она привлекла к себе внимание: вскоре тюремные чиновники подвергли её дальнейшим изнурительным допросам.

Через систему связей, не ясную для неё в то время, она узнала, что партийная организация «не забыла её»: действуя анонимно, она прислала ей стёганое одеяло, хлеб и немного денег. Деньги полиция присвоила. Хлеб прошёл через грубые руки тюремщиков и попал к ней в виде крошек. Только одеяло осталось в сохранности.

Вскоре прибыла ещё одна партия только что арестованных женщин. При беглом взгляде на них Цзян Цин с удивлением узнала среди них пять или шесть своих бывших учениц. По тайной тюремной связи она узнала, что партия поручила двоим из них доставить ей деньги, хлеб и одеяло. Их недовольный вид говорил о том, что они обижены на неё: они думали, что передачи для неё послужили уликой, приведшей к их аресту. Вне себя от того, что эти женщины должны подвергнуться незаслуженному наказанию, Цзян Цин потребовала дать ей возможность поговорить с тюремным начальством. Окружённая стражниками, которые привели её в главное управление тюрьмы, Цзян Цин стояла перед чиновниками и громко поносила их: «Вы не сумели поймать настоящих товарищей! Не знаете вы и как ловить настоящих женщин! Вы схватили лишь нескольких девушек, которые по доброте своей прислали мне одеяло… Почему бы вам не расстрелять меня?» В ярости Хэй Дахань ударил Цзян Цин по лицу. Удар оглушил её, и она еле удержалась на ногах. Он обругал её бранными словами. Она крикнула в ответ: «Как вы смеете ругать меня!»

Её бывшие ученицы, случайно услышавшие этот разговор, крайне расстроились, вспоминала Цзян Цин. Чтобы уверить её, что они не обижены, они напрочь отвергали всякую причастность её к их аресту и высказали предположение, что их забрали за участие в политических демонстрациях. Пока они утешали друг друга, внимание Цзян Цин отвлеклось: через узкое окно она увидела приближающуюся похоронную процессию. Она вдруг поняла, что это хоронят работницу-коммунистку, убитую тогда, когда она занималась своей политической работой. Хэй Дахань тоже заметил процессию, и на мгновение в его глазах блеснула жестокость. Затем, придав своему лицу выражение великодушия, он с напыщенным видом объявил своим собратьям-агентам, полицейским и заключённым, что не намерен воспользоваться похоронной процессией коммунистов, чтобы произвести новые аресты. Без всякой иронии он пояснил, что сейчас тюрьма и так переполнена заключёнными, чтобы принять новых.

Снова водворённая в камеру, Цзян Цин стала наставлять кое-кого из узниц, какие ответы давать при допросах. При каждой возможности они должны говорить что-нибудь безобидное, вроде: «Да мы просто наблюдали за процессией!» Но у них всё получалось неумело. Одна, арестованная за распространение листовок, была неграмотной и не понимала порочащего характера этих материалов. Другие заключённые, по явно беспристрастным воспоминаниям Цзян Цин, давали волю чувствам. Спустя какое-то время она заметила, что стоит одной женщине заплакать, как к ней присоединяются все остальные. Чтобы проверить это, Цзян Цин попросила одну из своих бывших учениц, всё ещё относившуюся к ней как к своей учительнице, начать плакать. Женщина послушно заплакала — и вся тюрьма разразилась слезами. Массовые рыдания крайне раздражали тюремных охранников — как правило, более молодых и менее чёрствых мужчин, чем тюремное начальство. Один из самых нестойких охранников всегда приносил плеть и угрожал отхлестать всякого, кто плакал. Одна эта угроза вызывала у некоторых женщин слёзы. Вскоре все всхлипывали — и даже кое-кто из охранников.

Когда недавно задержанные предстали перед следствием, каждую допрашивали отдельно. Это было одинаково мучительным как для ожидавших допроса, так и для допрашиваемых. В конце концов большинство женщин, задержанных после Цзян Цин, было освобождено. А почему не Цзян Цин? Потому что, объяснила она, не было никого, кто бы засвидетельствовал её «политическую невиновность». Перед тем как должны были отпустить одну из учениц Цзян Цин, она отвела девушку в сторону и попросила сообщить партийной организации, что нуждается в защите и что без свидетельства в её защиту её никогда не освободят. Она посоветовала также девушке заверить партийную организацию, что тюремщики до сих пор не знают, кто она такая.

Если девушка и выполнила её указания, из этого ничего не вышло. В качестве последнего средства Цзян Цин решила использовать связи с иностранцами, зная, что тюремные чиновники боятся посещений тюрьмы иностранцами. Она попросила ещё одну бывшую ученицу, которую должны были отпустить, договориться с каким-нибудь иностранцем из ХАМЖ, чтобы он пришёл поручиться за неё. Это удалось. Иностранец прибыл, засвидетельствовал её невиновность, и Цзян Цин отпустили.

По выходе из тюрьмы Цзян Цин не вернулась на прежнее место жительства из боязни впутать в дело других. Она поселилась у подруги. В начале февраля 1935 года праздновался Новый год по лунному календарю, и в её жизни тоже начинался новый период.

4. От левизны к сценическому центру

[Эти мужчины или женщины] не могут стать ни людьми гуманными, ни великими злодеями. [Ho сопоставьте их с другими, и вы убедитесь, что] по уму и способностям они окажутся выше, а по лживости и коварству ниже миллионов простых людей. Рождённые в знатных и богатых домах, они в большинстве случаев становятся развратниками: рождённые в образованных, но обедневших семьях делаются отшельниками и приобретают известность; родившись даже в несчастной обездоленной семье, они становятся либо выдающимися актерами, либо знаменитыми гетерами, но никогда не доходят до того, чтобы стать рассыльными или слугами и добровольно подчиняться и угождать какому-нибудь пошлому, тупому обывателю.

Цао Сюэцинь. Сон в красном тереме
Шанхай 30‑х годов стал к середине столетия великолепной, но зловещей легендой. Город этот был космополитичнее всякого другого со времени расцвета Чанъаня, столицы Танской династии. В Ⅷ и Ⅸ веках сюда из Центральной и Южной Азии хлынул поток торговцев и миссионеров (главным образом буддистских), быстро внеся разнообразие в жизнь Китая. Тысячелетие спустя, когда китайский империализм шел к закату, порт Шанхай был втянут в систему неравноправных договоров, с помощью которых европейские и американские торговцы и христианские миссионеры (те и другие шли своими путями) стремились соответственно извлечь из Китая прибыль в материальном отношении и спасти его в духовном. Рост торговли вызывал новую общественную и интеллектуальную дифференциацию. Шанхай, больше всех других китайских городов подвергшийся влиянию Запада, стал центром современного образования, издательского дела, журналистики и решительного экспериментирования в сценическом искусстве.

Воспоминания Цзян Цин о шанхайском периоде её жизни тонко раскрывают контрасты между иностранцами и китайцами, богачами и бедняками, реакционерами и радикалами, капитулянтами и патриотами — крайностями закреплённого законами неравенства в богатстве и власти. Для обездоленных вроде неё жизнь могла быть мучительной.

В начале 30‑х годов иностранцы в Шанхае составляли около 50 тысяч из примерно трёхмиллионного населения города. Как о людях Цзян Цин имела о них только поверхностное представление. В её воспоминаниях, по существу, ни один из них не упомянут среди её знакомых, друзей или врагов. Но в масштабе всего города их присутствие чувствовалось очень сильно. Они сами (и к собственной выгоде) выделили себя в международном сеттльменте и французской концессии, где жили в построенных на иностранный манер особняках, окружённых идиллическими парками и кругами для верховой езды. Они увеселяли себя собственными оркестрами, балетом и кино, а их книжные магазины снабжали их книгами и периодическими изданиями, где сообщались новости о других мирах. Многочисленные соблазны иностранной культуры прельщали молодых китайцев, которые стремились стать образованными людьми, сбросив с себя путы прошлого, но могли также стать политически опасными или потерять своё достоинство.

Внесённый иностранцами дух коммерции в Шанхае вызвал к жизни новый класс китайских капиталистов, людей честолюбивых, научившихся действовать на внутреннем и мировом рынках и в то же время служивших финансовой опорой гоминьдановскому режиму. Если иностранцы жили в аристократической неприкосновенности, то этот новый полунезависимый класс вёл «жизнь взаймы», ибо уже появившийся на горизонте коммунизм не собирался терпеть свободное предпринимательство или продукты его культуры.

И всё же в 30‑х годах в среде этого делового класса, его сыновей и дочерей, которых несло к революции растущих надежд, нашёл для себя выгодный рынок Голливуд. Фигурирующие на экране образы обаятельных мужчин и женщин из других обществ стимулировали потребность во внешних атрибутах городской жизни — барах с коктейлем, парижских модах, международной кухне, танцевальных залах, такси и «общественных» танцах, эстрадных певцах вроде Бинга Кросби, чьим популярным песням китайские пуритане от культуры дали название «жёлтой музыки», и непременно в целых улицах публичных домов, в том числе в такой экзотике, как женщины из «белых русских», и немалом количестве массажных кабинетов. Плотские наслаждения, экзотические развлечения и социальные преимущества, достававшиеся городским нуворишам, притупляли их политическое сознание. Их пренебрежение к неимущим, которых было во много раз больше, и готовность получать выгоду от иностранных вкладчиков, помышлявших о политическом господстве над Китаем, сделали их легко уязвимой мишенью для политически сознательных левых. Противников гоминьдана объединяли сочувствие к беспомощным массам, которым так недоставало руководства, и твёрдая решимость бороться за целостность страны. Но на первый план большинство радикальных писателей, преподавателей, организаторов демонстрации и актёров ставило внедрение пролетарского классового сознания в обнищавшие массы — самое большое естественное богатство Китая; считалось, что эти массы должны находиться на острие революционных преобразований.

При всей своей революционной риторике эти представители нового левого направления в своих действиях не выходили за пределы двух основных исторических традиций. Первая — это долг учёного, чётко определённый неоконфуцианской школой, процветавшей во время Минской и маньчжурской династий (1368—1911),— долг, обязывающий выступать против циничного отказа от беспокойного мира или даоистcкого ухода от него. Напротив, люди высокого положения должны были посвящать себя заботе о всеобщем благе. Сравнимое с этим чувство ответственности за общество и проявляли в 30‑х годах политически сознательные писатели, художники, преподаватели и актёры, полные решимости «пробудить массы», как они выражались на своем жаргоне, и отстаивать их интересы в противоположность интересам эгоистичной и заботящейся только о себе олигархии. В своей горячей риторике против иноземной угрозы левые 30‑х годов следовали другой исторической тенденции — восставать против иноземного господства. Основатели Минской династии ниспровергли варваров-монголов и восстановили власть коренного населения. Когда спустя три столетия династия Мин стала менее способна защищать себя, Китай попал в 1644 году под власть маньчжуров. Затем, через 267 лет, маньчжуров в свою очередь свергли силы, объединившиеся вокруг Сунь Ятсена. А сейчас, в 30‑х годах, шедшее им на смену поколение молодых националистов готовилось дать отпор японцам.

Новым для ⅩⅩ столетия было распространение средств связи. Воздействию полемической печатной литературы всех политических оттенков способствовали рост грамотности, увеличение числа печатных изданий и более широкое их распространение. Кроме того, голос радикалов усиливали проникнутые духом политики театр и кино. Нововведения в театре начались в последнее десятилетие маньчжурской династии и ускорились при республике. В вольном переводе преобладающая форма традиционного китайского театрального искусства получила название «опера». Китайская опера, не одинаковая в разных местностях и непрерывно эволюционизировавшая в пределах каждой школы, в целом отличалась простотой сюжета, абсолютно стилизованными персонажами, с непременной пантомимой, захватывающей акробатикой, пронзительным пением и слабой оркестровкой. За исключением некоторых местных и современных разновидностей, все роли исполнялись мужчинами. Когда китайцы занялись поисками новых идей за рубежом, они отвергли наш номинальный эквивалент — большую оперу, понимая, что для их культуры неприемлемы её музыкальная и вокальная сложность и высокий стиль. Их привлекла наша драма, в которой лишь слова были носителями смысла и которая обещала новые захватывающие сюжеты, образы и философские понятия.

Влечение китайцев к иностранному театру быстро росло, но очень скоро победа коммунистического режима прервала этот процесс. В 1907 году группа китайских студентов в Токио образовала Общество весенней ивы. Их первой постановкой (все роли исполняли мужчины) был китайский вариант «Дамы с камелиями» (роман Дюма-сына в переводе на китайский уже пользовался огромным успехом)[55]. Западная драма быстро привилась среди молодёжи, жаждавшей выступать в новых ролях. 20‑е годы, единственный осознанно «современный» период, в отношении культуры или политики которого впоследствии не высказывались сожаления, были отмечены обилием переводов. Первыми в их списке были произведения Ибсена, Стриндберга, Юджина О’Нила, Бернарда Шоу и Оскара Уайльда. Одновременно китайские драматурги — подражатели и новаторы — создавали собственные драмы на исторические и современные темы. К середине 20‑х годов национальную известность получили Хун Шэнь, Цао Юй, Оу Ян, Юй Цянь и Тянь Хань. Четыре десятилетия их произведения доставляли удовольствие прогрессивным людям, пока строгий пролетарский дух культурной революции не положил этому конец.

Совсем юной актрисой Цзян Цин пробовала свои силы в современном репертуаре, а также и в старом. Затем перспектива того, что Китай рухнет перед вставшим на путь экспансии японским империализмом, вынудила писателей-авангардистов пересмотреть теорию «искусства для искусства», господствовавшую в более спокойные 20‑е годы. Эстетическое заигрывание с иностранщиной, столь любимое первым свободным в культурном отношении поколением того времени, мгновенно прекратилось в начале 30‑х годов. «Новые левые», более уверенные в своих целях, чем в средствах их достижения, старались писать ясным народным слогом, который мог бы пробудить массы к «спасению страны».

В стране, где любят создавать общества и организации на всех уровнях руководства, образование левых лиг было естественным политическим явлением. Внешне это были профессиональные организации писателей, театральных деятелей, преподавателей, журналистов, критиков и так далее, и они привлекали, как правило, молодых мужчин и женщин левых взглядов, хотя и не обязательно членов компартии. Как и другим молодым радикалам, Цзян Цин непременно надо было принадлежать к группам — просто чтобы выжить. Впервые она была втянута в этот подверженный быстрым изменениям комплекс левых лиг в Циндао в 1931 году, когда вступила в Лигу левых театральных деятелей, образовавшуюся в том году в результате слияния десятков мелких театральных групп. Наиболее значительными из них были Шанхайский художественный театр, основанный годом ранее, когда он поставил «Игру любви и смерти» Ромена Роллана и переложение для театра романа Эриха Марии Ремарка «На западном фронте без перемен», и Драматическое общество Южного Китая, основанное деятельным драматургом Тянь Ханем. С самого начала Лига левых театральных деятелей имела современный и интернациональный характер. Подобно Театральной гильдии, Театру-лаборатории, Федеральному театру и Театральному коллективу Соединённых Штатов в 30‑х годах, она боролась за театр как средство передачи политических идей.

Под воздействием чрезвычайных условий военного времени в новом театре появились разные направления. Обычным явлением стал уличный театр и его деревенский аналог — такой, в каком участвовала Цзян Цин в бытность членом Драматического общества побережья в Шаньдуне. Такой театр впоследствии приобрёл популярность у коммунистов. Не располагавшие большими средствами любительские труппы ставили в городах более пролетарские по форме драмы в стиле Герхарта Гауптмана и Бертольта Брехта. Цзян Цин участвовала и в них, а впоследствии играла в профессиональном театре, удовлетворявшем вкусы интеллигенции и потребителей культуры из среды зарождающегося буржуазного класса. На этой коммерческой сцене «великие буржуазные драмы» Гоголя, Островского, Стриндберга и Ибсена ставили вопросы об условиях человеческого существования, способствуя культурной революции, свободное развитие которой Цзян Цин пресекла в 60‑х годах.

В Китае начала ⅩⅩ столетия актрисы оставались отклонением от нормы, особенно в профессиональном театре. В любительском театре, имевшем не столь коммерческий характер, к ним относились получше. Старая опера почти полностью была монополией актёров, часть которых специализировалась на женских ролях. Они добивались жизненного сходства, ковыляя на маленьких ходулях, которые символизировали женскую красоту — перебинтованные ноги. Но преобладание актёров в Китае не было повсеместным. В Кантоне на оперной сцене издавна появлялись и мужчины, и женщины, а в провинции Чжэцзян опера была, по сути, монополией женщин, исполнявших и мужские роли. Уроженец Чжэцзяна писатель Лу Синь частенько замечал, что мужчинам очень нравились представления с участием одних девушек.

Каким бы ни было положение актрис в сравнении с положением актёров, в обществе смотрели с презрением на тех и других. Даже в космополитическом Шанхае 30‑х годов их ставили на одну доску с палачами, преступниками, бродягами и проститутками, хотя лучшие из них общались с новым и растущим классом торговой буржуазии. Во всех наших интервью Цзян Цин как бы оборонялась, говоря о своём социальном положении в те дни, хотя своё волнение на этот счёт она выражала большей частью языком политики.

В начале 20‑х годов первым начал настаивать на привлечении актрис на современную сцену известный драматург и режиссер Хун Шэнь (некогда студент Гарварда)[56]. Развитие этой тенденции — использовать актрис в любительском и экспериментальном театре — ускорилось благодаря покровительству Тянь Ханя. Его влиятельное Драматическое общество Южного Китая, основанное в Шанхае в середине 20‑х годов, было предшественником как Шаньдунского экспериментального художественного театра в Цзинани, куда впервые поступила Цзян Цин в 1929 году, так и Лиги левых театральных деятелей. Обе эти драматические группы одними из первых доказали художественную целесообразность использования актрис. Хуже было с общественным мнением. По печальной иронии судьбы, Цзян Цин так и не удалось подавить личную неприязнь к Тянь Ханю (он не любил её так же, как и она его), признав его профессиональные достижения (он начал «движение за малую сцену» для любительских коллективов, а также принялся за репертуар современной драмы, что поначалу привлекло её внимание с точки зрения общественной).

«В 30‑х годах в Шанхае было полно ассоциаций деятелей искусства»,— заявила Цзян Цин о левых лигах, в функции которых входила защита деятелей современного искусства от грубой гоминьдановской цензуры неортодоксальных книг, уничтожения гоминьданом авангардистского искусства, запрета новаторских фильмов и урезывания свободного образования. Каждая лига имела свою «политическую окраску», в которой равно отражались и личные качества её руководителей, и её идеология. К середине 30‑х годов среди прочих существовали лиги левых писателей, деятелей просвещения, театральных деятелей, а также Социалистическая лига. Со временем все примкнули к Федерации левых деятелей культуры, возглавленной драматургом Ян Ханьшэном, с которым Цзян Цин впервые встретилась в конце 1933 года, когда он был в числе руководителей Лиги левых театральных деятелей Хотя организационно эти лиги существовали самостоятельно, и члены Коммунистического союза молодёжи, была для непосвящённых замысловатой и запутанной.

Вскоре после освобождения из тюрьмы, примерно в новый, 1935‑й год (по лунному календарю), Цзян Цин возобновила актёрскую работу. Она впервые стала пользоваться настоящим успехом, сказала она. Некоторые левые группы начали присылать по каналам подполья посланцев для установления контактов с нею. Хотя она не была тогда в Шанхае полноправным членом партии (не имела партийного билета), то, что левые лиги искали её, ясно показывало, что они признают её личностью с «революционным характером». Они узнали её, подчеркнула она так настойчиво, словно кто-то доказывал обратное. Теперь они соперничали друге другом в стремлении завоевать её талант на свою сторону. Должно быть, они понимали, что, какими бы безобидными ни казались на первый взгляд пьесы, фильмы и другое, где она была занята, они были по своей сути революционными.

В первые месяцы 1935 года она всё ещё страдала от последствий своего долгого пребывания в тюрьме, где нехватка еды и медицинской помощи физически ослабила её. Во время заключения у неё прекратились и не возобновлялись менструации, днем её знобило и лихорадило. Эти медицинские данные были сообщены шанхайской партийной организации, и та предложила послать её в курортную зону в провинции Чжэцзян, чтобы она подлечилась в более мягком климате. Она отказалась, потому что больше всего хотела вновь включиться в культурную жизнь Шанхая. И всё же понадобилось ещё несколько месяцев, прежде чем она смогла нормально работать.

В новогодние праздники Театральная ассоциация, которой тогда руководил Тянь Хань, предоставила ей бесплатный билет на постановку его пьесы «Песня возвращения к весне»; этим они поздравили её с выходом из тюрьмы. Она рада была пойти, но не имела ничего тёплого, чтобы надеть на себя: вся её зимняя одежда исчезла, пока она находилась в тюрьме. Почти всё время она мёрзла, сказала она, и объясняла это, помимо плохой одежды, физической слабостью. Она разрешила этот вопрос, взяв на время пальто у подруги, и направилась в Золотой городской театр. Там она выбрала дорогое место на балконе, откуда могла хорошо видеть весь ход спектакля.

Через несколько дней, во время новогодних празднеств, она пошла посмотреть ещё одну пьесу. Её рассказ об этом не имел никакого отношения к пьесе — она хотела показать, что некоторые крупные коммунистические руководители совсем не знали того, что она тоже коммунистка. Сидя в ожидании, пока поднимется занавес, она рассеянно рассматривала окружающих. Вдруг её взор привлекла знакомая фигура — женщина в удивительном наряде (красивые туфли, чёрная меховая шуба, лорнет), известная тогда под именем Циншу[57],— жена одного «видного лица». Как говорили, она только что вернулась из Советской зоны близ озера Хунху. Она явно не заметила, что Цзян Цин была в тот вечер в театре. Через несколько месяцев она узнала, что Цзян Цин — член Лиги левых театральных деятелей, но по-прежнему не знала, что она ещё и коммунистка (осознавшая себя таковой и впервые официально оформившая своё членство в Циндао).

Позднее той же весной Цзян Цин вернулась поездом в Пекин и несколько недель находилась в трудном положении, без защиты партийных организаций. Она возобновила посещения в качестве вольнослушательницы лекций Ли Да в Пекинском университете и проводила долгие часы за чтением в Пекинской городской библиотеке. В тот период она узнала, что Тянь Хань и некоторые другие известные левые в феврале были арестованы (предположительно, за коммунистическую деятельность)[58]. Она вспоминала, как боялась, что их арест будет иметь неблагоприятные последствия для её собственной политической карьеры: ведь они задавали тон в организации, которая поддерживала её,— в Лиге левых театральных деятелей.

В то время националистическое правительство было настолько антикоммунистическим, что опасно было даже смотреть советские фильмы (при воспоминании об этом Цзян Цин рассмеялась: неужели такое могло быть?). Однажды, когда она отправилась посмотреть в Пекине советский фильм, ей пришлось сразу же после окончания сеанса выскользнуть через запасной выход, чтобы не подвергнуться проверке правительственными полицейскими, что расположились у главного входа. Выйдя на улицу, она случайно встретила преследовавшего её год тому назад Тянь Хуна (Бандита), младшего брата Тянь Ханя. Она предусмотрительно рассказала партийной организации Лиги деятелей просвещения о том, что видела его (и других).

Неожиданно она получила письмо от Лиги деятелей просвещения, в котором ей предлагали вернуться в Шанхай и обещали предоставить роль Норы в «Кукольном доме». Это взволновало её: она обожала роль Норы. Когда она прибыла в Шанхай, её покровители в лиге предложили ей присоединиться к известной группе актеров, специализировавшихся на современной драме. В последующие недели они поставили несколько пьес Ибсена, «Грозу» Островского и «Ревизора» Гоголя, где она исполняла главные женские роли. Она выступила также в инсценировке романа Диккенса «Повесть о двух городах». Она признала, что сам роман, известный ей в переводе, был лучше пьесы. Хотя выраженные там взгляды «реакционны», книга, по её мнению, ценна как источник познания истории.

Что касается исполнения ею роли Норы, то газеты и журналы отозвались о ней с восторгом, но она спрашивала себя, не повлияло ли на критиков её знакомство с некоторыми важными людьми в шанхайском культурном мире. Лишь Чжан Гэн, который за два года до этого был её режиссером в Шанхайской труппе труда и учебы, а теперь стал видной фигурой в шанхайской партийной организации, отрицательно отозвался о манере её игры: он назвал её «слишком натуралистической»[59]. Жёсткий сторонник общепринятых норм, он так и не сумел понять её трактовку личности Норы: она решила представить Нору бунтаркой. Поступив так, она вышла за рамки первоначального ибсеновского замысла её образа и, как она считала, улучшила его. Её интерпретацию этого образа публика встретила громом аплодисментов (Она добавила, что в те дни публика редко аплодировала каждому исполнителю. Сейчас в революционной опере это обязательно.)

В «Кукольном доме» как произведении искусства отсутствует удовлетворительная развязка, продолжала она. Как-то Лу Синь произнес речь, которая потом появилась в виде статьи «Что будет делать Нора после того, как уйдёт?»[60]. Лу Синь был одним из многих, кто строил предположения о том, как сумеет Нора уцелеть после ухода из дому. Превратится ли она в какой-то «экспонат для общества»? Сумеет ли когда-нибудь найти работу? Лу Синь проанализировал эти и другие вопросы, относящиеся к эмансипации женщин.

Выступления Цзян Цин в больших современных драмах на шанхайской сцене принесли ей новую известность. Впервые в жизни она стала общаться со знаменитыми актёрами и актрисами, и имя Ли Юньхэ (её сценическое имя в то время) стало широко известным. Хотя игра для требовательной и чуткой публики доставляла ей огромное удовольствие, материальные условия жизни актёров были в общем ужасными. Безудержная инфляция вела к резкому росту цен на всё, что производилось. В противоположность простому управлению пролетарским театром, не требовавшим больших затрат (этим она когда-то занималась), коммерческий мир страдал от алчных владельцев театральных помещений, взимавших непомерную арендную плату. Например, если спектакль давал 500 юаней, половину суммы надо было выплатить владельцу театра за одно лишь пользование помещением.

Исполнители более или менее поровну делили между собой финансовое бремя, но страдания Цзян Цин усугублялись ощущением того, что другие члены труппы смотрят на неё с пренебрежением. За что бы им было презирать её? Видимо, они, довольно аполитичные представители культурной элиты, опасались, как бы им не пришлось отвечать за её левую деятельность. К тому же они явно считали, откровенно прибавила она, что её актёрское мастерство отнюдь не выдающееся. Их очевидное презрение так расстраивало её, что она никогда не чувствовала себя непринуждённо в их присутствии и даже не могла спокойно спать по ночам. Как памятны ей муки, когда она часами ворочалась в постели! Чтобы расположить к себе собратьев (хотя бы в профессиональном смысле), она направляла избыток нервной энергии на репетиции наедине с собой. Когда её одолевала бессонница, она вставала и далеко за полночь вслух повторяла наизусть тексты ролей. Даже теперь ей слышатся звуки тех лет — жужжание и постукивание швейной машины у портного этажом ниже. Вот так, больше собственными усилиями, чем с помощью систематического обучения, она достигла того особого мастерства, которого требует современная драма. Важнее всего было поставить голос так, чтобы вести на сцене нормальный разговор: такое владение голосом было намного тоньше пронзительного пения в старой опере или резкой речи в импровизированных пропагандистских пьесах. По мере роста её репутации в театральных кругах те, кто привык презирать её, стали заискивать перед нею. При воспоминании об этом на её лице промелькнула насмешливо-беспристрастная улыбка.

Исчерпав свой европейский репертуар, эта видная любительская группа, с которой была теперь связана Цзян Цин, поставила несколько «знаменитых демократических националистических пьес» — все написаны китайцами и все на современные темы. Во время работы над ними от группы откололось Общество 40‑х годов. Почему его члены назвали так себя в 30‑х годах? Потому что вообразили себя авангардом — на десять лет впереди своего времени! Одной из первых поставленных ими пьес (в ноябре 1936 года в знаменитом Золотом городском театре) была «Сай Цзиньхуа» Ся Яня. Пьеса получила название по имени печально известной красавицы «боксёрской» эпохи, которая стала любовницей немецкого генерала. Цзян Цин пришла в ярость, увидев, как китайская актриса изображает презренную Сай, женщину, предавшую дело китайского национализма. Её откровенное мнение о Сай настолько взбесило других членов Общества 40‑х годов, что они пригрозили убить её, заявила она срывающимся от волнения голосом[61].

Хотя режиссёр Чжан Гэн критиковал её игру, продолжала Цзян Цин, она привлекала его, и его ухаживания за ней повредили ей в политическом отношении. К 1935 году он и некий Сю Маоюн заняли видное положение в руководстве компартии в Шанхае. По сути дела, Чжан Гэн был руководителем городской парторганизации. Ввиду отсутствия соперников он стал смотреть на Шанхай как на личную вотчину. Надо признаться, сказала она, Чжан Гэн оставил у неё горькие воспоминания — она испытала на себе его твёрдую убежденность в законности господства мужчин. Когда она приобрела больше известности как актриса и её видели с ним, он стал хвастать в партийных кругах, что она, «принадлежит» ему. «Она моя девушка, и потому не касайтесь её»,— говаривал он (Здесь она буквально застонала от негодования и поведала о том, как противен он был ей.) И всё же она сумела не подпускать его к себе. Она никогда не позволяла ему провожать себя до дома вечером после политических собраний, как бы часто он ни просил её об этом. Однажды он набрался духу и предложил ей выйти за него замуж. Она отказалась наотрез. Очевидно, он был унижен. В отместку он запретил Лиге левых театральных деятелей, которая подчинялась ему как руководителю шанхайской партийной организации, поддерживать с ней дальнейшую связь. В довершение всего он распространил лживый слух о том, что она троцкистка.

Мстительность Чжан Гэна нанесла вред её собственной политической работе. Например, в начале марта 1935 года (может быть, она имела в виду 1936‑го?) она организовала любительскую постановку в театре одной гостиницы по случаю Международного женского дня 8 марта. Она дала другим участникам указание встретиться в гостинице в седьмом часу для последних приготовлений и репетиции. Она прибыла, как было договорено, но из других никто не появился. Её бросили в беде (не сорвал ли Чжан Гэн эту договоренность из чувства обиды?), и она была в отчаянии, потому что к тому времени были проданы почти все билеты — в основном рабочим, которых она не могла огорчить. Несколько билетов купил её верный друг Тао Синчжи.

После лихорадочных поисков собрали группу актёров, и началась поспешная репетиция. В тот день у неё была высокая температура, но не оставалось ничего другого, как не обращать на это внимания. Когда она пела в дуэте, то неожиданно вспомнила, что ещё не доставлен театральный реквизит. Сразу же после репетиции она в лихорадочном исступлении бросилась купить что-нибудь взамен его, но, выходя из театра, поскользнулась и покатилась с лестницы. К счастью, Цзян Цин осталась невредимой, но пока она приводила себя в порядок, кто-то подошёл к ней и объявил, что представление в том театре дать невозможно. Она была в панике! В последний момент положение спасло вмешательство племянницы Хуан Шаосюна, высокопоставленного чиновника правящего гоминьдана, который предложил подписать документ, позволявший им дать представление. Как только приготовления были закончены, Цзян Цин пошла за кулисы, чтобы заявить протест против злонамеренного бойкота постановки, о которой она уже договорилась.

Пережив из-за всех этих сложностей нервный кризис, она ударилась в слёзы во время представления и так безудержно рыдала, что не могла вспомнить роль и не слышала суфлера. Но это непредусмотренное место в пьесе, должно быть, взволновало публику (даже теперь она вспомнила об этом с удивлением), которая прямо-таки плакала вместе с нею. Отчаянно стараясь восстановить порядок, один из актёров на сцене притворился пьяным и стукнул её по спине, чтобы привести в чувство. Это помогло, и представление продолжалось более спокойно. К концу пьесы она была так слаба, что еле двигалась, и температура поднялась у неё до 104 градусов по Фаренгейту. Как обнаружилось, незначительная инфекция у неё переросла в пневмонию. Друзья немедленно поместили её в больницу, где она находилась несколько дней.

1935 год был поворотным для Китая и остального мира. Угрозу Гитлера и Муссолини нельзя было больше игнорировать. А в Восточной Азии агрессивные японские милитаристы планировали вторжение в Китай со своей базы в Маньчжурии. Коммунистический мир, центром которого была тогда Москва, ответил на это созывом Ⅶ конгресса Коминтерна. Приказ Москвы Китаю был прост: отбросить в сторону все политические разногласия, чтобы противостоять международной фашистской волне. Но исполнить этот приказ было невообразимо трудно. Китай страдал как от глубокого и длительного застоя, так и от гражданской войны, порождённой происками милитаристов и конфликтами между гоминьданом и коммунистами. Москва обращалась к товарищам в городах, где националистический и революционный подъём был наиболее заметен. А где-то на заднем плане Мао Цзэдун и Красная армия совершали свой Великий поход из Жуйцзина на юго-востоке в Яньань на северо-западе. Кто представлял себе тогда, что их эксперимент с крестьянской революцией окажется, несмотря на пренебрежение Москвы, самым успешным в мировой истории?

Воспоминания Цзян Цин о 1935 годе оставались воспоминаниями о революционной обстановке в городе. Политический климат первой половины годя она описала как состояние «неравновесия». Директивы из Москвы о политическом курсе вызвали организационные изменения, расшатавшие дисциплину в рядах самозваных левых. Когда Цзян Цин вернулась в Шанхай в 1935 году, Лига левых театральных деятелей продолжала существовать, но её состав за прошедшие четыре года значительно изменился. В конце июля новые руководители лиги наметили собрание на 1 августа. Цзян Цин присутствовала на нём. На открытом заседании руководители представили «Манифест 1 августа», составленный в Москве Ван Мином (занятым тогда на Ⅶ конгрессе Коминтерна). Манифест призывал упразднить Революционную лигу, а вместо неё создать ассоциацию национального спасения, объединяющую разные слои. Главной задачей общества было призвать все союзы и партии отложить в сторону сектантские цели и сделать «национальное спасение» общей задачей мировой борьбы против фашизма[62].

Этот манифест явился не только поворотным пунктом для китайского коммунизма, но и вызвал глубокий раскол в литературном мире. Провозглашение политики единого фронта означало, что возможность контроля шанхайской парторганизации за подчинёнными организациями ещё уменьшится. Что касается Цзян Цин, то из-за действий Чжан Гэна, продиктованных местью, она опять оказалась отрезанной от партийной организации, хотя ей и удавалось поддерживать связи с другими левыми группами. Среди них были Киноассоциация национального спасения (в которой она играла заметную роль, сказала Цзян Цин), Женская ассоциация национального спасения[63] и Лига друзей Советского Союза. Это были всего лишь некоторые из многих новых ассоциаций, призванных воплотить в жизнь идею единого фронта прежде враждовавших партий, лиг и других политических групп. Но их названия были обманчивы, предупредила Цзян Цин. Руководители большинства из них, по названию левых, были «предателями, ренегатами или спецагентами» (преувеличение, конечно, но до какой степени — определить трудно). Она знала некоторых членов Революционной лиги (предположительно, прокоммунистической), бывших на деле антикоммунистами. Впрочем, вскоре Лига левых театральных деятелей на основании составленного в Москве «Манифеста 1 августа» распустила Революционную лигу.

Хотя Ассоциация различных слоёв за национальное спасение была создана в августе 1935 года, её фактическое становление проходило медленно; организация её, по воспоминаниям Цзян Цин, ещё не закончилась к моменту, когда она спустя два года уехала из Шанхая в Яньань. Фактически левые лиги кое-как существовали года два, хотя руководители их становились всё более консервативными, тогда как в члены продолжала идти революционная молодёжь вроде неё самой.

Как «подлинно» революционная молодёжь могла доказать свои заслуги? Одним из доказательств, объяснила Цзян Цин, было утверждение о прежнем членстве в партии, но в «белых районах» доказательство достоверности такого утверждения осложнялось из-за трудности сохранения прежнего членства в партии (пример тому — её собственное дело) и ложных утверждений некоторых о своём членстве в партии. В то время приходилось предполагать, что утверждение человека о принадлежности к партии могло быть и ложным (в Яньани ставилась под сомнение её принадлежность к партии). И действительно, многие из левых организаций начала и середины 30‑х годов, хваставшиеся своей принадлежностью к партии, на деле в партию не входили. И всё же какая-то часть подлинно левой молодёжи была связана с номинально левыми организациями. Судить о революционности человека всегда следовало с крайней осмотрительностью, предупредила Цзян Цин. Например, партийный теоретик Ай Сыци был действительно хорошим товарищем, хотя кое-кто думал о нём иначе. Хорошим товарищем был и Линь Цилу, которого подвергали ложной критике. Её однокашник по партийной школе в Яньани, Линь впоследствии работал в Синьцзяне, где был «замучен» в одно время с Мао Цзэминем, самым младшим братом Председателя.

Некоторые члены «ложных» левых лиг специализировались на подрыве репутации любого талантливого человека, в ком они видели соперника. Одной из главных мишеней для нападок был писатель Лу Синь, пламенный левый, хотя такие же кампании велись и против других, в том числе её самой. Сплетники и журналисты чернили её и распространяли на её счёт политическую клевету. (Здесь она говорила сердито, но подробностей не излагала.) Она сумела выстоять лишь благодаря уверенности в том, что её поддерживают массы (а не люди, делающие вид, что говорят от их имени). Массы чувствовали, что, даже выступая в буржуазных драмах или как-то иначе проявляя себя в «высших слоях культуры», она одновременно вела подлинно революционную работу.

В числе тех, кто играл видную роль в «высших слоях культуры», были так называемые семь господ (Шэнь Цзюньжу, Чжан Найци, Цзоу Таофэнь, Ли Гунпу, Ша Цзяньли, Ван Цзаоши и женщина Ши Лян)[64] — коалиция журналистов и других лиц свободных профессий, возглавлявших движение «национального спасения». По словам Цзян Цин, они были немного старше «революционной молодёжи», с которой она была связана. Гоминьдан нападал на них за их левую и «коммунистическую» деятельность (хотя ни один из них не был коммунистом) лишь потому, что они были известны как члены исполнительного комитета Всекитайской федерации ассоциаций национального спасения. Их арестовали в ноябре 1936 года, как раз за месяц до того, как Чан Кайши задержали в Сиани[65] и заставили одобрить наступательную политику «национальной обороны», за которую «семь господ» выступали ранее. Но и после этого «семерых господ» не выпускали из тюрьмы в Сучжоу до тех пор, пока в июле 1937 года не вспыхнула китайско-японская война. Цзян Цин выехала тогда из Шанхая в Яньань. Конечно, она не пользовалась такой известностью, как «семь господ», но (тут её речь стала защитительной) «все революционные рабочие» признавали и её, хотя ей и не удалось узнать их всех. Среди левых некоммунистов «семь господ» были наиболее заметными, но существовали и другие, более молодые, которые впоследствии перебрались из Шанхая в Яньань. Там они голословно (лживо) утверждали, что представляют партийную организацию «белых районов».

В Яньани дать оценку её собственному делу было непросто, потому что несведущих людей многосторонний характер её работы вводил в заблуждение. На её деятельность в Шанхае после 1935 года «напластовались» преследование её (предположительно, партийной иерархией) как личности и растущее отчуждение между левым руководством и массами, которыми оно якобы руководило. Быть учительницей и членом «подлинно» левых лиг в её два первых года на тогдашнем жаргоне означало, что она «занимается массовой низовой работой». Но когда стала осуществляться программа создания единого фронта, главным её защитником вместо парторганизации Лиги деятелей просвещения стала парторганизация Лиги театральных деятелей. Соответственно изменился профессиональный статус Цзян Цин. Имевшая широкие связи в мире исполнительского искусства, Лига театральных деятелей перевела её теперь в «высшие слои» — в среду подлинно выдающихся актёров, драматургов, критиков и писателей, сравнительно не стеснённых левыми лигами и другими антиправительственными организациями. Это выдвижение из пролетариата (или из интеллигентов, работавших для него) в мир многообразных городских зрелищ предъявило к ней новые требования в личном и профессиональном планах. Киноимпресарио стали засыпать её контрактами. Здесь она заговорила с волнением и только потом вернулась к повествованию о своей жизни как киноактрисы.

К концу 1935 года коммунистическое сообщество в Шанхае раздирало соперничество и ослабляло отступничество. Вследствие этого оно находилось в опасной изоляции от основного ядра коммунистического движения, которое с муками обосновывалось тогда на Северо-Западе. ЦК во главе с Мао Цзэдуном прибыл туда в октябре 1935 года, проведя год в Великом походе. Что могли знать, задала она риторический вопрос, эти руководители революции о подлинном характере большинства левых организаций в Шанхае 30‑х годов? Прибыв в Яньань, они обнаружили, что совершенно ничего не знают о реакционной политике, проводимой большинством мнимых левых лиг. Реальное положение дел в Шанхае не раскрылось перед ними вплоть до кануна культурной революции, когда Цзян Цин наконец-то добилась того, что правда вышла наружу. (Как могли высшие руководители оставаться в неведении столь долгое время?)

Один человек был на голову выше всех групп молодых и не столь молодых левых и руководителей борьбы за гражданские права в 30‑х годах — Лу Синь. В размышлениях Цзян Цин о современной эпохе Лу Синь был для неё таким же героем в культуре, как Мао Цзэдун — в политике (впрочем, китайские коммунисты не проводят чёткой грани между культурными и политическими вопросами). Она отдавала этим двум людям явное предпочтение перед всеми другими и чаще цитировала их. Исходя из идеологических целей, которые она поставила во время культурной революции и продолжала защищать до середины 70‑х годов, в ходе наших интервью она показала на изрядном числе примеров (зачастую притянутых за уши) удивительное чувство взаимного понимания и глубокого взаимного уважения двух этих людей.

В витиеватые рассуждения о Лу Сине Цзян Цин пустилась как-то около полуночи. Её слушатели то и дело клевали носом и взбадривали себя горячим чаем и чередующимися компрессами из холодных и горячих, а затем влажных и сухих полотенец, энергия же Цзян Цин была неиссякаема. От изнуряющей жары, усиливаемой ярким искусственным освещением, на её лбу выступили капельки пота. Не прерывая своего монолога, она время от времени запускала руку в пластиковый бумажник, вынимала зелёно-белую расчёску и проводила ею поверх своих коротко остриженных волос, чтобы пригладить их.

Относительно биографии Лу Синя она сказала, что ещё юношей он «выступал против конфуцианства». В годы перед «движением 4 мая» 1919 года, часть которых он провёл, обучаясь в Японии, он стал «радикальным буржуазным демократом». В середине 20‑х годов политические преследования северного милитаристского правительства заставили Лу Синя уйти с преподавательской работы в Пекинском женском педагогическом училище, где он оказался вовлечённым в спор о назначении реакционного директора — женщины (Ян Инью). В 1926 году он получил преподавательскую должность в Амойском [Сямыньском] университете, в следующем году переехал в Кантон, где возглавил литературный факультет Университета имени Сунь Ятсена. Он прибыл в Шанхай в 1927 году, то есть в поворотный момент политической истории страны. Там он стал называть себя «наблюдателем течения» и три следующих года изучал народ. Затем он оставил простое наблюдение жизни народа и взялся за перо, как за оружие[66].

Лу Синь ещё находился в Шанхае, когда Цзян Цин прибыла туда в 1933 году. Там свирепствовал белый террор. Подпольные ячейки партии подвергались частым нападениям, и иногда удар наносился по нескольким ячейкам в один день. Хотя Лу Синь никогда не был членом партии, он старался защитить друзей-коммунистов. Например, генерал Чэнь Гэн из Красной армии, раненный в кампаниях по окружению в Центральных советских районах, в 1933 году отправился лечиться в Шанхай. Лу Синь, узнав о его приезде, пригласил его к себе в дом и познакомился с ним[67]. Чэнь Гэн и другой командир Красной армии, Се Фучжи, какое-то время жили под защитой дома Лу Синя. Писатель и бывший партийный лидер Цюй Цюбо[68] тоже был близким другом Лу Синя. Но это было до того, как он стал «ренегатом», резко добавила она.

Она почитала Лу Синя ещё в молодости, когда необычное выражение содержания было слишком тонко для её понимания. Она постоянно читала его более просто написанные очерки под заголовком «Понемногу обо всём» и другие произведения, которые он писал для литературного приложения шанхайской газеты «Шэньбао». Узнать, какие произведения принадлежат именно ему, было мудрено, ибо он всё время подписывался разными псевдонимами, чтобы запутать политические власти, полные решимости заставить его замолчать. Со временем она научилась узнавать его произведения по стилю.

Знал ли о ней Лу Синь, спросила я её. Когда она жила в Шанхае, кто-то сказал ей однажды, что Лу Синь видел её выступление на сцене, ответила она, слегка покраснев. Ей так говорили, подчеркнула она, точно она не знает.

В середине 30‑х годов она была лишь незначительным человеком и ещё не оценила Лу Синя во всей полноте. Но позже она узнала, что Председатель Мао давно знает Лу Синя как блестящего знатока общества и писателя. Находясь на Северо-Западе, Председатель жадно читал все статьи Лу Синя, какие только мог достать. Где бы он ни оказывался, он всегда искал новые произведения Лу Синя. Прочитав очерк Лу Синя «Моё открытое письмо», Председатель обсудил его с Чжоу Эньлаем и заявил: «Этот человек действительно честен!»

Став женой Председателя (так Цзян Цин обычно выражала резкий скачок в своём положении), она к своему удивлению, узнала, что у участников Великого похода было с собой совсем мало книг, в том числе работ Маркса и Ленина. В последующие годы многие из этих книг похитили те, кто понял их уникальную историческую ценность. Ей удалось получить обратно несколько томов с собственноручными пометками Председателя. Она подчеркнула, насколько ценными стали эти книги.

После того как в 1935 году Красная армия дошла до севера Шэньси, партия послала кого-то установить контакт с Лу Синем, чтобы защитить его и привлечь к своему делу. Сначала этот человек искал Лу Синя в Шанхае, где, как знала партия, его жизнь была в опасности, но не смог его найти. Поиски начались по всей стране, но безрезультатно. Если бы Председателю удалось вызволить Лу Синя из Шанхая и переправить в районы расположения коммунистов, доверительно предположила Цзян Цин, тот не поддался бы так легко болезни (Лу Синь умер в октябре 1936 года); при поддержке партии он прожил бы дольше.

Партия начала поиски Лу Синя, когда вспыхнула «борьба между лозунгами», сказала она, имея в виду известный спор, вызванный директивой Ван Мина из Москвы. К тому времени ЦК КПК поддержал линию Председателя Мао в искусстве, которая кратко выражалась лозунгом «Народная литература для национальной революционной войны»[69]. Этот лозунг, указала она, был проникнут пролетарским классовым характером, а также духом сопротивления Японии. Противостоящим лозунгом Ван Мина была всего лишь «литератора национальной обороны». Но поскольку можно было сказать, что каждый класс стоял за национальную оборону, лозунг Ван Мина не имел, утверждала Цзян Цин, никакого особого классового характера, присущего марксистскому анализу. Лу Синь принял лозунг Председателя Мао и упорно отстаивал его. Мнимые «левые» (левые по названию, правые по существу) совместно выступили против Лу Синя в этом вопросе. Их возглавляли Чжоу Ян, Тянь Хань, Ян Ханьшэн и Ся Янь («четыре злодея»)[70]. Защита ими лозунга Ван Мина была «настоящей политической проституцией в духе Сай Цзиньхуа» — любовницы немца — или Ши Дакая — крупного помещика, пробравшегося в ряды участников Тайпинского восстания (1850—1864). Как Сай, так и Ши были «стопроцентными предателями-антикоммунистами», в негодовании заявила Цзян Цин, не смущаясь тем фактом, что их деятельность к основание Коммунистической партии Китая разделяли соответственно 20 и 70 лет.

Лу Синь был человеком твёрдых принципов, продолжала Цзян Цин. Например, он никогда не дарил подарков. Где-то он написал, что, если будешь угощать гостей самым лучшим, они будут ругать тебя. Несмотря на это, когда он узнал, что Мао Цзэдун ведёт красные вооружённые силы на Северо-Запад, он послал ветчины и другой еды, чтобы облегчить их путь. Но, должно быть, его подарки были утеряны или украдены, потому что их так и не получили.

При всей его необычности, о Лу Сине следует судить с точки зрения исторического материализма. В этом смысле он был «радикальным буржуазным демократом». Три или четыре года он наблюдал за своим политическим окружением. Затем, убедившись в знании обстановки в стране, он боролся до дня своей смерти. Председатель, пристально следивший за делом жизни Лу Синя, с уважением называл его «бесстрашнейшим знаменосцем»[71].

Несколько лет назад были найдены некоторые доселе неизвестные рукописи Лу Синя, сказала Цзян Цин, показывая мне фотокопию его письма, только что доставленную самолётом из Пекина в Кантон для подтверждения её слов. Вот тут у Лу Синя сказано, что он уже несколько месяцев изучает реакционные афиши гоминьдана; они поносят всех, кроме «четырёх злодеев»[72]. Это и другие места доказывают, что Лу Синь был острым наблюдателем: она и другие, подобные ей, в те дни лишь чувствовали, что «четыре злодея» и их сторонники — плохие люди. Хотя ей приходилось иметь дело с такими людьми, она ещё не видела всей глубины их зла. Почему? Потому что не имела лусиневской остроты наблюдения, его внимания к деталям. Тогда она была очень молода, но интуитивно чувствовала, как дурны эти люди — те самые, что препятствовали её контактам с партийным центром.

«Наблюдения» Лу Синя не были пассивными: он не держал своих взглядов при себе. Он критиковал других искренне и воздавал по принципу «зуб за зуб», как она выразилась. Его острый язык и боевое перо нажили ему многочисленных врагов.

Через несколько лет после выхода замуж за Председателя Мао Цзян Цин подружилась с Сюй Гуанпин, вдовой Лу Синя. «Она говорила мне, что, когда они выходили вдвоём из дому, они не решались идти вместе по одной стороне улицы, а шли по противоположным сторонам. Поэтому, если бы гоминьдан взял одного из них, другой уцелел бы. Такую жизнь мы все вели в те дни. Всякого, кто высказывался за сопротивление Японии, могли арестовать».

Авторитет Лу Синя в Шанхае был высок не только среди художников и интеллигентов, которые знали его лучше всех, но и среди «широких масс рабочих и крестьян». Они чувствовали, что он знает об их бедственном положении и побуждает начинающих авторов писать в их защиту. Когда Лу Синь умер в октябре 1936 года, трудовой люд вышел на его похороны. Демонстрация получилась огромной и была проведена в духе политического неповиновения. «Я шла в первых рядах похоронной процессии,— в волнении припомнила Цзян Цин.— Мы пели все революционные песни тех дней, кроме „Интернационала“. Если бы мы запели его, нас бы наверняка арестовали. Мы шли по четыре в ряд, взявшись за руки».

Художники, писатели и интеллигенты, которые следовали за Лу Синем при его жизни, остались верны ему и после его смерти. Хотя он оказал «огромное влияние» на Дин Лин, Сяо Цюня, Ху Фэна и других, их значение непомерно раздуто в исторических источниках. Эти «хитрые личности надели маску левых, но в действительности были спецагентами враждебного гоминьдана», резко заявила она (что равносильно назвать Джона Стейнбека членом общества Джона Бэрча).

Что касается «четырёх злодеев», столь же резко продолжала она, то в середине 30‑х годов они утверждали, будто бы представляют организацию партии, хотя на деле лишь извращали её принципы. Эти псевдокоммунисты, равно как и представители гоминьдановского правительства, преследовали Лу Синя и неустанно боролись против него (преимущественно оружием литературы и журналистики) вплоть до дня его смерти. Жизненные силы Лу Синя были подорваны в обстановке преследований, которым подвергались в 30‑е годы все члены компартии и сочувствующие им. Она снова высказала предположение, что если бы Председатель (или даже она и Председатель) забрал его из Шанхая в коммунистические районы, то Лу Синь прожил бы дольше. Конечно, он никогда не был членом партии, но для людей вроде него членство в партии было необязательно. Она и Председатель считали его «беспартийным марксистом».

Она узнала, сказала Цзян Цин, сердито нахмурившись, что, когда я неделю назад была в Шанхае, меня не убедили в том, что в определённом смысле Лу Синя следует считать коммунистом. Повернувшись к Чжан Ин, она велела ей дать копию ответа Лу Синя одному троцкисту в 1936 году[73]. Чжан Ин немедленно представила фотокопию китайского оригинала. «Прочтите это,— сказала мне Цзян Цин.— Тогда вы поймёте, в каком смысле Лу Синь был хорошим коммунистом».

Под её испытующим взглядом я быстро пробежала глазами это письмо, а потом прочла его внимательно. В нём Лу Синь хвалит реалистический подход Мао Цзэдуна к революции в противоположность возвышенной теории троцкистов и критикует тех, кто «выступил бы против предложения Мао Цзэдуна и других объединиться против Японии». Во время культурной революции письмо использовалось в качестве учебного материала для партийных руководителей, а затем широко распространялось в начале пропагандистской кампании по превращению Лу Синя в центральную в идеологическом отношении фигуру в официальной коммунистической истории Шанхая 30‑х годов. Среди основных участников этой продолжающейся работы по пересмотру истории была Сюй Гуанпин, вдова Лу Синя, которая в 1967 году, в разгар культурной революции, когда уничтожали тех, кто три десятилетия назад был противником Лу Синя, писали: «При гоминьдановском белом терроре [Лу Синь] забывал о личной безопасности и открыто заявлял, что считает великой честью быть одним из товарищей Председателя Мао. Большие расстояния разделяли в то время Лу Синя и Председателя Мао, но сердце Лу Синя было с Председателем Мао, билось вместе с сердцем Председателя Мао. Для Лу Синя наш великий вождь Председатель Мао был самым красным солнцем в его сердце».

Для правильного понимания некоторых позиций Лу Синя в политической полемике 30‑х годов Цзян Цин рекомендовала мне прочитать ответное письмо Лу Синя Сю Маоюну[74], которое вносит ясность в спор между лусиневским лозунгом «Народная литература для национальной революционной войны» и ванминовским лозунгом «Литература национальной обороны», поддержанным Чжоу Яном. Ван Мин, повторяла она, имел в виду лишь одно: всё приемлемо независимо от классового характера, если соблюдается ритуал поношения японцев. Чтобы понять политические и исторические взгляды Лу Синя и его оценку того, как люди поступали по отношению друг к другу в Шанхае, нужно прочесть «О едином антияпонском фронте», «О конфуцианстве» и «Людские сплетни — ужасная вещь»[75]. Все эти очерки восстанавливают уникальные исторические обстоятельства, в которых всё левое сообщество, в том числе она, подвергалось преследованию с помощью манипулирования общественным мнением.

Слегка коснувшись моей руки, Цзян Цин кивком указала на широкий стол, где помощники только что сложили высокой стопой около 20 толстых томов, переплетённых вручную в красное. «Полное собрание сочинений Лу Синя первого издания 1938 года»,— с восхищением объявила она, добавив, что теперь это издание редкость. Даже её специально уполномоченным помощникам было нелегко найти это собрание в книжных магазинах или личных библиотеках. Это издание — подарок мне с целью отметить взаимный интерес к Лу Синю и показать неизменную приверженность компартии ко всем его произведениям. Читать Лу Синя нужно всегда в первом издании, предупредила она. Почему? Потому что в 50‑х и 60‑х годах «четыре злодея» и издатели, сотрудничавшие с ними, подготовили новые издания, внеся изменения в сравнении с первым изданием. Некоторые места у Лу Синя они исказили лишь для того, чтобы оправдать «буржуазную линию», проводимую ими против Председателя. Какие были сделаны текстовые изменения? Вычеркнуто всё, что можно было понять как обвинение против них, ответила Цзян Цин, закончив этим кратким замечанием обсуждение вопроса.

Рассказ Цзян Цини о Лу Сине и политике 30‑х годов содержал больше глубокого общественного и личного смысла и иронии, чем она решалась высказывать в нашей беседе. С самого юного возраста её, как и тысячи других молодых мятежников и идеалистов, поразил Лу Синь — писатель, столь же сведущий в старых идеях, как и в современных, китайских и иностранных, но никогда не замыкавшийся в какой-то одной академической школе. В то время как другие образованные люди его преследуемого поколения стремились пережить политические кризисы, избегая опасности, он стал бунтарём, ринувшимся в самую гущу борьбы и не поддавшимся запугиванию со стороны режима, который представлялся современным, но продолжал требовать от китайского народа неукоснительной феодальной преданности. Интеллектуальное величие Лу Синя и то, что он стал символом общего бедственного положения, мешали националистическому правительству казнить или заточить его в тюрьму, как оно обычно поступало с менее значительными инакомыслящими. Как указала Цзян Цин, националисты «убили» его косвенно (распространив сплетни и клевету), одновременно физически и морально уничтожив многих из его протеже[76].

Длившийся несколько часов подряд импровизированный рассказ Цзян Цин о Лу Сине оживил мои представления о нём и не в последнюю очередь о его риторическом стиле. Беседы о нём с большинством других коммунистов, с которыми я встречалась, почти не выходили за пределы унылой марксистской социологии. Конечно, язык Цзян Цин не был свободен от таких же штампов, хотя интеллектуально она могла встать выше их, если хотела. Выражая собственные мысли, она пользовалась острой иронией Лу Синя, высмеивала человеческую глупость и неутомимо наносила удары по личным врагам. Когда она забывалась, а также, как это ни парадоксально, становилась собою, то делала вызывающие заявления, употребляя язык, в котором грубо переплетались ссылки на литературу с разговорной речью; лексикон её был намного богаче, чем у большинства других людей того же политического уровня, хотя по масштабу литературного воображения, тонкости понимания и глубине человеческого сочувствия она не была равна Лу Синю.

Большинство моих бесед о Лу Сине и всех тех, чьи произведения издавались при коммунистическом режиме, концентрировалось на связях Лу Синя с компартией и её идеологией. Мысль о том, что Лу Синь был коммунистом по духу, если не буквально, была также крайне важна лично для Цзян Цин, о чём свидетельствовали параллели, которые она часто проводила между ним и собою. Лу Синь никогда не был коммунистом в формальном смысле слова (он не имел партийного билета), да и она, когда жила в Шанхае, утратила своё положение товарища с партийным билетом; такая политическая неувязка вызывала подозрение к ней в последующие годы. Героизм того и другой при таких обстоятельствах был прямо подчёркнут в её рассказе о примерно одинаковом преследовании их не только гоминьданом, но и литературными комиссарами Чжоу Яном, Ян Ханьшэном и прочими, кого Лу Синь остроумно назвал «четырьмя злодеями»; это прозвище сохраняется за ними до сегодняшнего дня. Таким образом, для неё вера в связь Лу Синя с партией и её идеологией имела первостепенное значение, ибо она показывала непрерывность её собственной политической деятельности, которая продолжалась, поддерживаемая непреклонным коммунистическим духом, когда стёрлась буква принадлежности Цзян Цин к партии.

Спустя более десяти лет после культурной революции идеологи, ориентировавшиеся на Цзян Цин, продолжали черпать из произведений Лу Синя материал для всякого заявления, которое могло быть истолковано как осуждение «четырёх злодеев» и поддержка дела Мао. В воссоздаваемой [Цзян Цин] картине бурлящей, но окрашенной кровью культурной жизни 30‑х годов Лу Синь фигурировал как единственный литератор, достаточно влиятельный, чтобы служить Мао Цзэдуну идеологическим ориентиром в Шанхае в то время, когда Мао и его соратники по походу боролись за существование и за политическую власть в глубинных районах. В этом воссоздании для Цзян Цин было чрезвычайно важно выделить Лу Синя из всех остальных шанхайских писателей и показать, что он единственный, кто мог посмертно в полосу либерализма 60‑х годов быть опорой для неё и для Мао и его сторонников.

5. Шанхайское кино в ретроспективе

Вино, музыка и кино — три величайших творения человека. Самое молодое и самое могущественное из них — это кино. Оно способно будоражить умы, заставляя их мечтать. Мечта — это свободное движение сердца; она, как в зеркале, отражает всю скорбь жестокого мира. Способность кино распространять идеи не имеет границ.

Тянь Хань. Воспоминания о моей карьере в кино
Кино всегда имело притягательную силу для Цзян Цин. Она считала его абсолютно необходимым для современной культуры. В её представлении кино и литература были тесно связаны между собой. Размышляя о своём бессистемном образовании, которое, впрочем, приобщило её к иностранной литературе, она сказала во время нашей первой беседы в Доме народных собраний:

— Я пробовала писать романы, пьесы и стихи, но ничего хорошего из этого не вышло. Первым американским писателем, с которым я познакомилась, был Эптон Синклер, автор книг «Нефть», «Король Уголь» и «Джунгли». Синклер был реформистом. Позднее я читала Джека Лондона и Джона Стейнбека. Но тем не менее я слишком невежественна. Зато я видела множество фильмов, большей частью рузвельтовского периода: тогда было выпущено много фильмов, основанных на литературных произведениях. Я часто не обедала и ходила голодная только для того, чтобы сэкономить деньги на кино. Я восхищалась игрой Греты Гарбо. Она ещё не сошла со сцены?

Я ответила, что, кажется, она в Нью-Йорке и целиком ушла в личную жизнь.

— Должна сказать о ней доброе слово. Вы, американцы, поступили с Гарбо несправедливо, не дав ей Академической премии[77]. Я считаю, что это вина власть имущих в Соединённых Штатах, а не американского народа. Когда я была в Яньани, один ваш корреспондент, Брукс Аткинсон, часто беседовал со мной о Гарбо.

— Брукс Аткинсон стал широко известен в Америке как театральный критик «Нью-Йорк таймс»,— заметила я.

— Не удивительно, что он так обстоятельно говорил со мной о литературе и искусстве! Он всё ещё в Нью-Йорке?

— Да, но он ушёл из «Нью-Йорк таймс».

— Если вы увидите его, скажите ему, пожалуйста, что я ещё помню его. А если вы увидите Гарбо, скажите, что я посылаю ей привет. Она великая артистка. Грета Гарбо — это «великая Гapбo»! Её интерпретация буржуазно-демократических произведений ⅩⅨ века исключительно талантлива. У неё в характере есть бунтарский элемент. Она держит себя с достоинством, без аффектации и не склонна к театрализации.

Размышляя над неправдоподобным вариантом: Р[оксана] У[итке] сталкивается с легендарной Гарбо на Пятой авеню в небольшом городке Нью-Йорке, каким он представляется китайцам,— я заметила, что в своих фильмах, как, пожалуй, и во всей своей жизни, Гарбо создавала впечатление обособленности, которая отделяла её от других. Она стремилась быть уникальной.

— Да, уникальной,— повторила Цзян Цин.— Ей должны были дать Академическую премию. Я считаю, что «Метро-Голдвин-Майер» должна была бы сделать новые копии её «Камиллы» и «Королевы Христины», снова выпустить их на экран и дать ей премию. Это было бы справедливо. Она шведка. У нас есть копии этих двух фильмов.

Заинтригованная сообщением о том, что фильмы Гарбо всё ещё пользуются успехом в некоторых кругах в Китае, я вспомнила, что в нескольких своих выступлениях в ходе культурной революции Цзян Цин говорила о некоторых непролетарских произведениях, которые могли бы принести пользу, «уча на отрицательных примерах».

— Оцениваются ли теперь фильмы Гарбо и Чаплина, в своё время имевшие восторженных поклонников в Китае, положительно, сами по себе, или отрицательно, как предметные уроки того, как не следует делать пролетарские фильмы? — спросила я.

— Мы можем извлечь кое-что из таланта актёра и из техники производства фильмов, но у нас нет копий таких фильмов.

Откликнувшись на её невысказанное желание, я предложила попытаться прислать ей что-либо, хотя не имела представления, как мне удастся это сделать.

— Нам трудно получать иностранные фильмы,— призналась она.— У нас есть фильм «Звуки музыки». Мы договорились о том, чтобы получить одну копию из Гонконга, но на ней были очень плохо воспроизведены цвета. Затем мы повсюду искали копию получше в других странах, но до сих пор не получили её. Это оказалось нелёгким делом. Фильм этот относительно серьёзный, да к тому же и антифашистский. У режиссёра поразительный талант[78].

За все эти годы она, по её словам, пересмотрела огромное множество фильмов, а свои любимые фильмы смотрела не один раз. Один документальный фильм русского кинорежиссера Романа Кармена она видела трижды[79].

— Я читала роман одной из ваших писательниц «Унесённые ветром» (в переводе на китайский язык «Пяо», что буквально значит «В вихре», «Подобно ветру».— Р. У.),— сказала она.— Фильм, поставленный по этому роману, назывался «Неистовая и прекрасная женщина».

— Это книга, в которой изображались буржуазные нувориши времен гражданской войны,— решительно вмешался Яо Вэньюань в своей обычной отрывистой манере.— Южные рабовладельцы, защищавшие рабство, проиграли. В то время Америка была на подъёме; жизнь в стране бурлила. Через четыре года наступит двухсотлетие Декларации независимости Соединённых Штатов. Эти 200 лет американской истории заслуживают тщательного изучения. Анализ прошлого и настоящего Америки будет полезен для понимания её будущего.

— Знаете, почему я упомянула об «Унесённых ветром»? — спросила Цзян Цин.— Дело не в том, что эта книга обладает большими литературными достоинствами. Скорее, кинофильм позволил мне наглядно представить, как шла гражданская война в Америке. Я читала кое-какие литературные произведения. В молодости я немного изучала американскую историю, но не вспоминаю её ясно. Помню только Вашингтона и Линкольна. Вашингтон во главе трёхмиллионного населения нанёс поражение Британии с её населением в тридцать миллионов (фактически во времена Вашингтона оно составляло около десяти миллионов.— Р. У.). С нашей точки зрения, Вашингтон впоследствии совершил преступление, разрешив убивать индейцев. Вы — человек, изучающий историю. Я же абсолютно невежественная. Исторически, пока велась борьба с французами, он сотрудничал с индейцами, но после победы над англичанами стал безжалостно убивать индейцев. Но всё же Вашингтон был великим человеком.

Я признала, что с тех пор и поныне правительство Соединённых Штатов медлило с возмещением потерь индейцам и с обеспечением их интересов.

— Это вина монополистических капиталистических групп,— заявила Цзян Цин.—Рабочие не поступили бы так. В Калифорнии монополистические группы возникли поздно; они стали объединяться только в 30‑х годах, значительно позднее, чем на Востоке. И в вестернах 30‑х годов белые изображались варварами по натуре, чудовищно жестокими к индейцам.

— Но ведь американские вестерны, снимавшиеся в 30‑х годах, не были документальными фильмами, отражавшими подлинные факты тогдашней современности,— поспешно возразила я.— В них романтически отображался период, закончившийся примерно в 1900 году.

— Тем не менее вестерны выпускаются в Америке и сейчас,— заявила она, заканчивая на этом беседу.

Однажды вечером после позднего обеда в Кантоне и приятной прогулки со мной по одному из залов её виллы Цзян Цин сообщила, что у неё есть для меня сюрприз: фильм Гарбо «Королева Христина». Лицо её пылало от предвкушения удовольствия. Этот фильм, выпущенный кинокомпанией «Метро-Голдвин-Майер» в 1933 году, издавна был одним из наиболее любимых ею. Она приказала доставить его на этот вечер из Пекина на самолёте. В её личной фильмотеке иностранных и китайских кинокартин имелась почти полная коллекция фильмов Гарбо. Но её единственная копия «Камиллы» уже и тогда была в плохом состоянии из-за многократных демонстраций в течение многих лет. И, как она отметила с огорчением, у неё не было ни одной копии «Анны Карениной».

Глаза её сверкали от радости, пока один за другим гасли огни, а когда мы погрузились в темноту, она заметила, что восхищается этим фильмом, как бы часто ни смотрела его. Фильм проецировался на переносный экран. Показ его сопровождался скрипом, кадры дёргались от старости, а движения актёров неестественно ускорялись или замедлялись. Звукового сопровождения (фильм шёл в оригинале) почти не было слышно. Не было также и китайских субтитров, что отнюдь не смущало Цзян Цин, которая великолепно знала сценарий с начала до конца. По сути, пересказ на китайском языке, нашёптывавшийся ею всё время мне на ухо, был мне гораздо понятнее, чем английский диалог.

Фильм очень заинтересовал меня не только потому, что я не видела его раньше, но ещё больше потому, что она пожелала мне его показать. В чём заключалась связь между этой европейской сказкой и поразительной историей жизни Цзян Цин? Королева Швеции в ⅩⅦ веке Христина — прекрасная и своенравная молодая самодержица, отвергавшая претендентов на брак, которые подбирались для неё старейшими придворными, ради целого ряда возлюбленных по её собственному выбору. Наконец она влюбилась в легкомысленного испанского посла (Джон Гилберт), прибывшего в Швецию, чтобы просить её согласия на брак с королём Испании. Переодетая в идущий ей костюм молодого человека, она отправляется на постоялый двор, где ждут прибытия посла. Поскольку постоялый двор переполнен, обоих «молодых людей» помещают в одну комнату. К концу вечера она сбрасывает с себя личину юноши[80]. Они страстно влюбляются друг в друга, что ведёт к её отречению от престола ради него. Но вскоре он умирает, а Христина лишается и любви и власти. Фильм кончается тем, что Гарбо, светящаяся внутренним светом и спокойствием, в своей классической позе в профиль стоит на носу своего корабля, бесстрашно взирая вперёд, в неясное будущее.

Зажёгся свет, и стал виден чёткий, но менее прославленный профиль самой Цзян Цин с влажными от слёз глазами. Я — тоже затуманенными глазами — посмотрела на свои часы: было уже почти два часа утра, и моё внимание к времени не ускользнуло от взгляда Цзян Цин. Улыбаясь, она беспечно заявила, что это ещё только антракт. Как только камеры будут снова заряжены, мы увидим новый документальный фильм — об археологических раскопках, которые проводились с начала культурной революции около города Чанша в провинции Хунань, поблизости от места рождения Председателя Мао. А пока что, добавила она, мы будем продолжать фотографировать друг друга, начав с того места, где мы кончили ранее в этот день: на площадке для наблюдения за луной над лотосовым прудом в саду орхидей. Чтобы создать естественную обстановку дома, она поручила своему телохранителю Сяо Цзяо поставить огромные горшки с бамбуком и обеспечить яркое освещение помещения. Мы снимали друг друга, пожалуй, не менее часа.

Среди чудес, запечатлённых в археологическом документальном фильме, была «принцесса в рассоле», губкообразное тело которой было обнаружено после того, как она пролежала забальзамированной свыше двух тысячелетий. Цзян Цин упивалась этим фильмом, съёмкой которого она, видимо, руководила, и высказала свои замечания о его научной значимости, не разглагольствуя о строгом соблюдении авторами фильма принципов новой политики пролетарской археологии.

В кино Цзян Цин работала только в 1936 и 1937 годах. Именно этим сообщением она и начала рассказ о периоде своей жизни, о котором обычно предпочитала умалчивать. Но, предупредила она, эти два года не следует рассматривать в отрыве от всей её остальной жизни. Людям нравится думать, что всю свою молодость она провела в борьбе за славу. Кое-кто утверждал, что единственной её целью в жизни было стать звездой к тому времени, когда ей исполнится 21 год. Но как же это далеко от истины! В своей артистической деятельности, как и во всём остальном, она начала с самой нижней ступеньки и медленно пробивала себе путь наверх. В 18 лет она уже имела постоянную работу как актриса, хотя жалованье получала очень маленькое. Помимо игры — а её только, видимо, и замечали посторонние,— тем, к чему она действительно стремилась в юности, была работа на благо коммунистической партии. Пронзительно вглядываясь в меня, она сказала, что иностранцы не сознают, как глубока её приверженность коммунизму. Ничего не знали до этого вечера о её глубокой и давней приверженности партии и другие члены нашей компании. Сказав это, она со зловещей улыбкой посмотрела на своё окружение: от её слов повеяло холодом, они как бы намекали, что возмездие в её власти.

На мгновение она замолчала; её напряжённый взгляд перебегал по лицам окружающих. Затем она снова заговорила. В течение многих лет, заявила она, она подвергалась — и всё ещё подвергается — политическим преследованиям в самой партии и вне её рядов. Откинув голову назад и театрально улыбаясь, чтобы рассеять напряжение, созданное ею у слушателей, она сказала:

— Моя настоящая специальность — это выворачивать валуны и камни. Тут я поистине героиня! Конечно, любая революционная работа прекрасна, какой бы непритязательной или масштабной она ни была. Если она делается хорошо, хвастать этим не следует, если же она делается плохо, надо повысить самодисциплину.

Заговорив затем быстрее, она продолжала свой рассказ. Она подчеркнула, что не искала славы в фильмах. Но, когда она уже создала себе репутацию как актриса, к ней обращалось несколько кинокомпаний, пытавшихся вынудить её подписать с ними контракты. Лу Синь выступил в её защиту. Со своей позиции знаменитого писателя он критиковал их за столь беспощадное запугивание актёров. Крупнейшие киноантрепренёры (которые прямо или косвенно служили гоминьдану, например через Чжоу Яна и его партийных соратников по культурной работе) развернули контрнаступление, понося писателя и угрожая убить её. Таким образом, в годы своего пребывания в Шанхае и она и Лу Синь в одинаковой мере подвергались преследованиям. Её нервы, как и его, стали постепенно сдавать из-за постоянных нападок. Голос её зазвучал страдальчески, когда она заявила, что всякого рода люди и организации — националисты и коммунисты — замышляли убить её. Против неё были мобилизованы все средства информации — радио, газеты и другие влиятельные органы печати, кроме одной лишь шанхайской газеты «Дагунбао»[81]. Тактика, к которой они прибегали, была, по её словам, вероломной и коварной, хотя и обычной во времена белого террора. Они распространяли слухи, что её собираются похитить. По существу, её старались довести до самоубийства. Она, как частное лицо, не обладала никакой властью. Не имея доступа к органам информации, она не могла защищаться от нападок людей, среди которых были и те, кто контролировал эти органы. Когда же она осознала свою полную изолированность и уязвимость, то изо дня в день жила в страхе. Здоровье её ухудшилось, и у неё угрожающе понизилась сопротивляемость организма болезням.


Цзян Цин говорила всё это с возмущением и отчаянием. Содержавшиеся в её рассказе намёки и необъективная информация побуждают тех, кто читает её высказывания в настоящее время, как в своё время побуждали её немногочисленную аудиторию, задуматься над тем, каковы же в действительности исторические факты, о которых она упоминала, и в какой именно мере она была к ним причастна. О роли, которую она играла в кинопромышленности 30‑х годов, Цзян Цин говорила осторожно и уклончиво, ибо создавала свою личную историю, принимая во внимание как политические споры, осложнявшие коммунистическую революцию на всём пути её развития, так и лиц, обладавших огромной властью до самой культурной революции и всё ещё имевших последователей — писателей и актёров, которых заставили замолчать, а частично и «ликвидировали». Кроме того, в своей собственной деятельности в кино в 1936 и 1937 годах она, возможно, вела себя менее вызывающе по отношению к проповедовавшейся Ван Мином линии «национальной обороны» (которую поддерживали Чжоу Ян и его сторонники), чем ей хотелось бы признать теперь, ибо именно линией Ван Мина руководствовалось шанхайское подполье, да и городские коммунисты вообще. А если бы она была теперь чересчур сурова к людям, порочившим её 35 лет назад, то в случае поворота в ходе политической борьбы в будущем их наследники, воспользовавшись эвентуальным либерализмом в области культуры, могли бы свести с ней счёты.

Мы можем быть уверены в её желании утвердить в качестве исторического факта представление о том, что, хотя ей приходилось вести в 30‑х годах двойственную жизнь в качестве культурного работника коммунистического подполья и в качестве преподавателя и исследователя в реформаторских программах, проводившихся под эгидой Христианской ассоциации молодых женщин, она всегда была искренней коммунисткой. Иными словами, ей хотелось создать впечатление, что она не просто заигрывала с «левыми» в интересах своей театральной карьеры, а более горячо стремилась отражать в искусстве тему классовой борьбы, чем Ван Мин, и поэтому была ближе к радикальной позиции, выразителем которой стал Лу Синь. Впрочем, она не уточнила, как именно её «вынуждали» подписывать контракты (не исключались и злоупотребления сексуального характера) и на какие фильмы, мы можем предполагать, что в фильмах, которые она старалась отвергать, как правило, проповедовалась война сопротивления без элемента классовой борьбы или вовсе не упоминалось о политике, и, таким образом, это были чисто коммерческие фильмы. Когда Лу Синь выступил в защиту актёров и актрис, которых вынуждали играть в непатриотических, прогоминьдановских или «развлекательных» фильмах, сторонники Ван Мина стали порочить его, а ей угрожали смертью. Их (её и Лу Синя — в соответствии с её версией об общности их судьбы) общий враг предупреждал, что, если она не подчинится добровольно, её «похитят» — захватят, вынудят подписать контракт и играть, как ей предпишут. Эта угроза и ужасающая перспектива того, что ей придётся играть вопреки своим политическим принципам, привели её на грань самоубийства. Если бы, не покорившись, она покончила с собой (как это сделали многие другие опозоренные шанхайские актрисы), то её «враги» были бы лишь косвенно повинны в её гибели.

Оценивая руководившие ею мотивы, мы не должны забывать, что в 1972 году она говорила в исключительно благоприятный для себя момент. К тому времени Чан Кайши и его гоминьдановский аппарат были изгнаны на остров Тайвань уже более 20 лет назад, её старые враги из «левых» — Чжоу Ян, Ся Янь, Тянь Хань и Ян Ханьшэн были публично опозорены ею за шесть лет до нашей беседы, а их культурное наследие было уничтожено или конфисковано. Кто же мог теперь подтвердить или опровергнуть её обвинения?

Снова приступив к своему рассказу, Цзян Цин отметила, что, к счастью, ей повысили жалованье (которое она, вероятно, получала за игру на сцене и за преподавание). Но большая часть этих денег шла на содержание «семьи». Кого именно? Двоих товарищей и некоторых других друзей, ответила она уклончиво. Те, кто знал, как мало денег у неё оставалось на жизнь, считали странными некоторые из её привычек, особенно её склонность питаться в ресторанах, обслуживавших богачей. Но они не знали, что когда она ходила в эти прекрасные рестораны (о мотивах, по которым она это делала, можно лишь догадываться), то заказывала только немного свежайшего, ещё тёплого хлеба, который ела очень медленно маленькими кусочками. Деньги, которые она не использовала на покупку самого необходимого или на содержание своей семьи, шли, по её словам, на приобретение книг по самым различным вопросам. Она проводила долгие часы в книжных лавках, перелистывая книги. Когда книготорговцы узнали её лучше, они стали ей доверять. Если она хотела купить какую-нибудь книгу, но не имела при себе денег, они просто посылали ей книгу на дом, разрешая уплатить позднее.

В то время деньги были в Шанхае постоянной проблемой для большинства людей. Для тысяч людей, потерявших всякую надежду получить работу, обычным образом жизни стал разбой. У неё не раз очищали карманы (она громко захохотала при этом воспоминании). Когда она оставалась без денег, у неё не было иного выбора, кроме как идти к ростовщикам. После того как она стала известной по работе в театре и кино, обращаться к ростовщикам было очень неудобно. Из всего её имущества под заклад принимали только её наручные часы и ручку (символы принадлежности к интеллигенции и чиновничеству в республиканском и коммунистическом Китае). Однажды, когда она положила на прилавок свои часы и ручку, ростовщик внимательно посмотрел на неё и спросил, сколько она за них хочет. Пять юаней, сказала она. Не торгуясь и не сказав ни единого слова, он спокойно протянул ей пять юаней и взял часы и ручку. Такой лёгкий обмен, случавшийся редко, показал, что ростовщик, видимо, узнал её и посочувствовал её трудному положению. В дальнейшем ей становилось всё легче вступать в сделки с ростовщиками. Чтобы не потерять кредит, она взяла себе за правило всегда возвращать полученные ею деньги через несколько дней.

Чтобы подкрепить свой довод о том, что подписать контракты на участие в фильмах её в конечном счёте заставила нищета, она рассказала несколько маленьких сценок из истории первых двух лет своей жизни в Шанхае, каждая из которых свидетельствовала о её острой нужде в деньгах. Зачастую у неё не было денег на проезд в транспорте. Здесь она вспомнила, как однажды поехала на трамвае в отдалённый район города на политический митинг. Когда митинг закончился, на улице было темно, как в могиле. Шёл последний трамвай, а мелочи у неё хватило только на билет третьего класса, хотя она всегда предпочитала ездить первым. Свободные места имелись только сзади, где особенно сильно трясло, когда трамвай тащился по извилистым улицам. Её всё больше и больше одолевала тошнота — она всё ещё, как в детстве, была подвержена приступам тошноты при движении. Наконец, боясь, как бы её не вырвало, она сошла с трамвая далеко от своего места назначения. Теперь ей не оставалось ничего другого, кроме как добираться домой пешком, то есть плестись несколько десятков ли (ли равен примерно одной трети мили). Когда она добралась до своего общежития для работниц, её ноги сильно распухли.

В другой раз, когда она отправилась в городской район Бейсяньчан, поднялся тайфун, и движение транспорта прекратилось. Она не могла найти ничего, кроме рикши, но тот потребовал заранее плату за проезд в сумме, уплатить которую она не могла. У неё не осталось иного выбора, кроме как идти пешком всю дорогу до дома. В какой-то момент ветер так сильно подул, что ей пришлось ухватиться за дерево, чтобы её не унесло. Но даже большие деревья ломались. От них отламывались ветки, разлетавшиеся во все стороны. Дома, забравшись в свою комнату в мансарде, она, по её словам, почувствовала, что вся дрожит и что у неё сильно поднялась температура. А домик, который она делила с работницами-учащимися, угрожающе скрипел при каждом сильном порыве ветра.

Завершая мрачное описание своей прежней жизни, когда для рабочих школы-интерната, где она преподавала, настали тяжёлые времена, она сказала, что голодала наравне со всеми другими. В то же время она была членом общества актёров-любителей, которое давало три представления в неделю, всегда при заполненной аудитории. Но всегда было так, что оно лишь теряло деньги и актёрам приходилось залезать в собственные карманы, чтобы только сохранить свой театр. Ей также приходилось вносить свои деньги. «Совершенно так же, как мужчинам»,— добавила она с ноткой феминистской гордости.

Чтобы у меня не оставалось сомнений в том, какой она человек, серьёзным тоном продолжала Цзян Цин, я должна понять, что она «никогда ничего не брала у мужчин». В старом Китае, когда мужчина и женщина шли куда-нибудь вместе, платил всегда мужчина. Она же, по её словам, никогда так не поступала. Когда у неё не было денег, она говорила мужчине: «На этот раз платишь ты, но в следующий раз платить буду я». Однажды ей вдруг захотелось посмотреть «Камиллу» с Гретой Гарбо в первоклассном кинотеатре. В богемном настроении она накинула пальто мужского покроя и взяла с собой не женскую сумку, а мужской бумажник. К тому моменту, когда она подошла к кассе, все хорошие билеты были уже распроданы и остались только билеты на балкон по одному юаню. За такую цену она могла посмотреть тот же фильм с одного из лучших мест в каком-либо второразрядном или третьеразрядном кинотеатре. Она решила поискать такой театр. Пробираясь по улицам, она чувствовала, что за ней кто-то тайком наблюдал, а затем приблизился, но она не осмелилась оглянуться, чтобы не выдать своих подозрений. У кинотеатра она столкнулась с одним приятелем. Когда они стали покупать билеты, Цзян Цин обнаружила, что у неё пропал бумажник — его стащил карманник, которым, видимо, и был таинственный человек, преследовавший её на улице. Рассерженная и смущённая, она испугалась, как бы её приятель не подумал, что она только делает вид, будто собирается уплатить, а в действительности не намерена этого делать. Кроме того, она не хотела признаться ему, что у неё украли деньги, опасаясь, что он её пожалеет и попытается помочь. Поэтому она быстро простилась с ним, остановила рикшу и стала искать кого-либо из друзей, кто мог бы одолжить ей деньги на самое необходимое. Не найдя никого из знакомых, она наконец отправилась в банк и заняла небольшую сумму под огромный процент. Теперь, добавила Цзян Цин, она со стыдом признаётся, что так и не смогла вернуть запятую сумму до отъезда в Яньань.

Ухудшающееся здоровье угнетало её, а приступы малярии временами вызывали бредовое состояние. Уходя из дома днём, она никогда не знала, какую клевету увидит в газетах или какие сплетни услышит. В те дни она зачастую чувствовала себя так, как будто «предлагала себя в рабство массам». (Она не пояснила смысла этого необычного выражения, означавшего, по-видимому, известность и уязвимость.) Но настроение масс бывает таким непостоянным и непредсказуемым! Они могли то сердиться на неё, то в восторге хватать её за руки и приветствовать её цветами.

Одна из её приятельниц, корреспондентка газеты «Дагунбао», знала о её опасном состоянии — о её постоянном страхе и о том, что её жизнь неоднократно подвергалась угрозе. Эта женщина уговаривала её дать знать о своём тяжёлом положении, сообщив о нём в печати. Почему бы ей не дать отпор врагам? Но Цзян Цин отказалась. Однако вскоре после этого она случайно встретила корреспондента, который поносил её в другой газете. Он с широкой улыбкой протянул руку, чтобы поздороваться с ней. Цзян Цин в бешенстве крепко прижала руки к бокам и огрызнулась: «Вы оклеветали меня жирным шрифтом!»

В 1936 году, когда переживаемый ею личный кризис всё нарастал, она хотела бежать из Шанхая, особенно после празднования «двух десяток» (10 октября было Национальным днём в Китайской Республике). Но, поскольку у неё был заключён контракт с кинокомпанией, она не имела права уехать из города. Примерно в это время некоторые из её близких друзей убедили её написать несколько статей о волновавших её проблемах. Зная, что ранее она не хотела этого делать, они удивились, когда она наконец решилась на это. К сожалению, первая статья, которую она написала, получилась не такой, как она предполагала. В том месте статьи, где она употребила выражение «японские империалисты», типографский рабочий изменил иероглиф, означавший «японский», так, что смысл статьи был искажён. После этого кое-кто из других её друзей советовал ей прекратить дальнейшие попытки обнародовать свои радикальные мысли в печати. «Ты нарвёшься на арест»,— предупреждали они её. Она могла лишь с гневом напоминать им, что двумя годами раньше её уже однажды похищали и заключали на несколько месяцев в тюрьму.

Среди статей, опубликованных ею в Шанхае в эти критические месяцы, была «Наша жизнь», которая появилась в левом журнале «Гуанминь цзацзи» («Свет») 25 мая 1937 года[82]. Хотя её, Цзян Цин, юношеский марксизм, возможно, был наивным — ей в то время было 23 года,— она откровенно выразила своё понимание стоявшей перед актёром дилеммы. Её вера в потенциальные возможности современного движения в драматургии была изложена голосом актрисы, чьи социальное положение, профессиональная компетентность и политические взгляды постоянно ставились под сомнение. Тридцать лет спустя она вновь стала излагать свои аргументы — на сей раз с наблюдательной вышки культурной революции,— но тогда, в «Нашей жизни», она писала:

«Жизнь актёра — это неизвестная величина в представлении большинства людей. Нередко люди с завистью говорят: „О, какая приятная, привлекательная жизнь!“ А иногда какой-нибудь самозваный аристократ презрительно издевается над нами, говоря: „О, это просто какие-то беспутные актёры“. Есть и такие, для кого мы, участники движения за новый театр, подобны соринке в глазу, от которой всячески стараются избавиться. Мы выглядим опасными, как сухой трут, и на нас со всех сторон нападают те, кто стремится нас уничтожить. В настоящее время империализм, пожалуй, величайшая сила; больше всего [империалисты] хотят сохранить для себя старый мир и особые привилегии. Подобно гончим псам (одна из любимых метафор Цзян Цин.— Р. У.), они рыщут повсюду, готовые наброситься и уничтожить… движение за новый театр.

В международном сеттльменте и на территории французской концессии они без всяких причин нападают на наших артистов, и мы знаем, что они будут свирепо наносить нам удары и в других направлениях».

Актёры и актрисы, подчёркивала она далее в статье, должны быть сильны телом, разумом и духом. Они не просто средство развлечения и не игрушки. В нынешние критические времена актеры должны осознать свои социальные обязанности и действовать соответственно. Они должны трудиться наравне с драматургами и режиссерами, чтобы углубить своё понимание социальных проблем.

Чёткие и страстные фразы тех лет резко контрастировали с тем, как она описывала свою мучительную жизнь актрисы в ходе нашей беседы. «Ли Юньхэ — теперь вы знаете, как она создавалась»,— заметила она загадочно. Помолчав, она взяла себя в руки и мгновенно перешла от отчаяния к решимости. Когда она «пробудилась» от этого кошмара, сказала она, все её мысли заполонил образ красного знамени коммунистической партии. Ей необходима была уверенность в том, что Китай будет иметь своё собственное красное знамя и что весь мир будет иметь собственное красное знамя.

(Она, несомненно, говорила искренне, но не вторила ли она коде революционной оперы?)

Кино, как и современный театр, стало развиваться в Китае с самого начала века. Производство кинофильмов было сосредоточено в Шанхае; впрочем, в Гонконге и других крупных городах тоже появились киностудии. Под влиянием наводнявших рынок иностранных фильмов и под стимулирующим воздействием иностранных капиталовложений китайская кинопромышленность примерно до 1925 года явно подражала Западу: широкий размах получили развлекательное голливудское кино и советская социалистическая пропаганда. На китайских киноработников, многие из которых обучались за границей, большое влияние оказали также высокие технические и эстетические эталоны, установленные японцами, занимавшими гораздо более высокое место, чем китайцы. В основе десятков фильмов в чуждом китайским традициям реалистическом или натуралистическом стиле игры и оформления лежали такие порождённые городскими противоречиями темы, как развитие политической сознательности рабочего класса, просвещение детей бедняков, эмансипация и права женщин, а также проблемы безработицы[83].

Несмотря на прогресс, достигнутый китайской кинопромышленностью, в ней ещё по-прежнему господствовало иностранное влияние. В 1936 году, когда Цзян Цин впервые снималась в кино, в Шанхае первым экраном шло 373 фильма — все, за исключением 30, голливудского производства. В работе китайских киностудий, выпустивших лишь мизерную долю этого общего количества, преобладали голливудский дух и стиль.

Начиная с 20‑х годов китайских коллег в Шанхае обучали американские специалисты в области кино, но к концу этого десятилетия большинство из них было уволено из-за высокой стоимости их содержания. После себя они оставили недоучившийся персонал и устарелое голливудское оборудование. Несмотря на эти препятствия, которые ещё больше усугублялись нехваткой капитала, в Шанхае в конце 20‑х годов уже работало несколько киностудий, каждая со своим особым характером и своим составом кинозвёзд.

С начала 30‑х годов лидеры левого движения в области культуры, и в первую очередь люди, имевшие опыт работы в современном театре, осознали исключительные потенциальные возможности использования кино как средства пропаганды и приступили к его эксплуатации. Кино, как и театр, не требовало грамотности зрителей, а производство и показ фильмов в те дни обходились сравнительно дёшево. Хотя в начале 30‑х годов официального объединения киноработников не существовало, интересы радикально настроенных кинематографистов отстаивали некоторые из руководителей Лиги левых театральных деятелей. Так, Тянь Хань, Ся Янь и Ян Ханьшэн определяли пути развития и современной политической драмы и кино. После нападения Японии на Шанхай 28 января 1932 года Ся Янь убедил КПК в целесообразности создания подпольного Бюро по вопросам кино[84]. По мере всё более широкого использования кино в качестве средства распространения политических воззрений начала развиваться и кинокритика, которая служила целям, определявшимся левыми кругами. В июле 1932 года КПК основала свой собственный журнал — «Искусство кино», с помощью которого имелось в виду содействовать «открытой борьбе и объективной критике», то есть идеологически правильному анализу фильмов[85]. В феврале 1933 года партия создала в Шанхае Китайскую ассоциацию кино в качестве средства для организации производства кинофильмов, которые могли бы использоваться в борьбе с империализмом.

В не меньшей мере, чем политикой или искусством, карьера Цзян Цин определялась сильными людьми. Одним из таких деятелей, уже упоминавшихся выше, был режиссёр и сценарист Ся Янь, чья карьера долгое время развивалась параллельно с карьерой Цзян Цин, а временами и пересекалась с ней. На этом-то поприще они и скрестили мечи. Оба они росли вместе с театром: Ся Янь примкнул к левому движению в драматургии как писатель, а в конечном счёте переключился на кино. Коммунист-революционер с молодости, Ся Янь вступил в марксистскую группу в Ханчжоу и продолжал свою учёбу в Японии. В 1927 году он вступил в КПК, а в 1930—1931 годах входил в число основателей Лиги левых писателей и Лиги левых театральных деятелей. В следующем году в условиях, когда кинопромышленность в целом была деморализована, пострадав в финансовом и политическом отношениях из-за постигшей только что Китай катастрофы — японской экспансии,— он начал ставить авангардистские «левацкие» фильмы. Летом 1932 года он и ещё несколько членов КПК примкнули к кинокомпании «Стар фильм компани» и стали добиваться, чтобы производство частично переключилось с фильмов на романтические, сексуальные и феминистские темы, привлекавшие интеллигенцию западной ориентации, на фильмы, посвященные проблемам жизни китайских масс. Именно Ся Яню принадлежала инициатива отражения в китайских фильмах таких марксистских тем, как классовая борьба[86].

По иронии судьбы (учитывая неприязнь, которая в последующие годы переросла во вражду между Ся Янем и Цзян Цин), в то время, когда Цзян Цин занималась тяжёлым и однообразным трудом — обучением женщин-работниц и обследованием условий труда на шанхайских фабриках,— Ся Янь использовал именно такую пролетарскую обстановку при создании реалистических и натуралистических фильмов с политической подкладкой. В его фильме «Протест женщин», например, отражены ужасающие условия работы в текстильной промышленности[87].

Под влиянием тогдашней конкретной ситуации «Стар фильм компани» и другие студии ставили фильмы, разоблачавшие моральное разложение гоминьдана и сомнительные методы ведения войны сопротивления. Такая откровенность неотвратимо приводила их в тот же антиправительственный лагерь, что и инакомыслящих журналистов, писателей и издателей, и их карали таким же образом. Общество синерубашечников, действовавшее методами гестапо, Комитет по искоренению коммунизма и другие органы безопасности периодически совершали налеты на студии-нарушители и закрывали их, то есть поступали точно так же, как они действовали и в отношении издательств, книжных магазинов, культурных ассоциаций, школ и университетов[88]. Прибегая к старому методу поисков козлов отпущения; синерубашечники распустили в ноябре 1932 года относительно консервативную «И Хуа фильм студио» в качестве предостережения для других, чтобы они не отклонялись от производства чисто развлекательных или политически ортодоксальных фильмов[89].

Ведущие работники закрывавшихся левых студий возобновляли свою деятельность в других кинокомпаниях. Правительство реагировало на это засылкой своих агентов в оставшиеся студии, чтобы подавить их политическую независимость изнутри. Агенты, маскировавшиеся под левых творческих работников, перекраивали сценарии, кинопрограммы и рекламу в интересах гоминьдана. Чтобы заглушить публичные споры по поводу политической значимости фильмов после их выхода на экран, киноприложения к ежедневным газетам и еженедельникам и самостоятельные кинообозрения периодически подвергали цензуре или закрывали по официальному постановлению.

1934 год был последним годом открытой оппозиции левых кинематографистов националистическому правительству. Усилившийся в следующем году нажим, имевший целью сплотить соперничающие политические группировки в единый фронт путём создания вместо них ассоциаций национального спасения, означал, что все споры должны прекратиться ради общего спасения. Но и эти ассоциации не лишены были независимых политических установок. Критикуя официальные меры, представлявшиеся им примирительными по отношению к японцам, они могли ожидать репрессий правительства. Теперь широкие нападки на оппозиционные институты всё чаще заменялись коварным преследованием отдельных «оппозиционеров». Бо́льшая часть газет и журналов контролировалась представителями гоминьдана, обладавшими достаточной властью, чтобы проводить против открыто высказывавшихся писателей и артистов клеветнические кампании, в ходе которых излагались сенсационные подробности о «тёмных» сторонах их личной жизни и осуждалась их политическая философия. В неравных условиях жизни в освобождённом обществе Шанхая женщины были более уязвимы для этих унизительных кампаний, чем мужчины. А женщин, причастных к искусству, и особенно актрис, чья блистательная и романтическая слава не подкреплялась социальным престижем, было очень легко довести до самоубийства, манипулируя общественным мнением.

Белый террор, развязанный националистическим правительством в 1935 году, привёл к серьёзным переменам в области кино, как и в других обладающих такой же силой воздействия видах искусства. В предшествующие годы кино процветало как популярное средство развития социальной и политической сознательности. Открыто излагались идеологические установки, ясно освещались социальные пороки и революционные пути их искоренения. Но угроза правительственных репрессий после 1935 года — года, когда гоминьдан номинально поддержал политику единого фронта,— вынудила антинационалистических кинематографистов прибегать к более завуалированным характеристикам и лишь косвенно выражать политические установки. С художественной точки зрения был достигнут высокий уровень, впрочем снова снизившийся в конце 40‑х годов, когда коммунистический режим установил свой контроль над кинопромышленностью и возродил методы (полностью утвердившиеся в ходе культурной революции) упрощённой характеристики героев и изложения основной мысли фильмов. Что же касается 1935 года, то в это время не только менее открыто выражались основные идеи фильмов, но и их постановщикам приходилось применять более изощрённую тактику вербовки исполнителей. Из соображений безопасности контракты предлагались предпочтительно отдельным актёрам, а не группам, как практиковалось ранее. Как пояснила Цзян Цин, она также была в числе тех артистов, с которыми кинопродюсеры договаривались индивидуально; кое-кто из кинопродюсеров вынуждал её заключать контракты, которые, при ретроспективной их оценке, повредили ей в политическом, а тем самым и в личном плане.

Цзян Цин пришла в кино в критический для современной культурной истории Китая момент. Левые киноработники, загнанные правительством в подполье, потянули за собой всех талантливых актёров, создавая новые имена и образы, соответствовавшие новым ролям. Так случилось и с Цзян Цин, подписавшейся под контрактом с «Юнайтед фотоплей фильм компани» псевдонимом, взятым ею для кино. До того она была известна в политическом подполье и на сцене под именем Ли Юньхэ или просто Юньхэ. Говоря об этом, она подчеркнула, что употребление псевдонима Ли сохраняло за ней её фамилию. Когда она собиралась подписать свой первый контракт, один из членов руководства Лиги левых театральных деятелей, человек, которым она восхищалась, но имени которого не назвала, убеждал её взять себе новое имя, чтобы отмежеваться от фамилии «Ли», снискавшей ей дурную славу в политических кругах (об этом моменте она не стала распространяться). Поэтому она выбрала себе для работы в кино имя Лань Пин. Сделала она это по причинам личного порядка. Иероглиф «лань», дословно означающий «синий», она предпочла потому, что любит носить вещи синего цвета любого оттенка — тёмного, светлого или синевато-серого. А поскольку она вскоре собиралась уехать из Шанхая в Бэйпин (буквально «северный мир», как тогда назывался Пекин), она остановилась на иероглифе «пин», означающем «мир», в качестве второй части своего имени. Итак, предпочтённый ею псевдоним Лань Пин означал «Синий мир».

Но после того как она подписала контракт с «Юнайтед фотоплей», тот же член руководства Лиги левых театральных деятелей решил заменить второй иероглиф в её имени «пин», означающий «мир», другим, более броским иероглифом того же примерно произношения, но имеющим другое начертание и означающим «яблоко». Он считал, что это имя будет более впечатляющим для кино. В результате она сохранила иероглиф «пин» в смысле «яблоко» и по фильмам её знали как Лань Пин — «Синее яблоко»[90]. Человек, которому она обязана своим новым именем, был впоследствии предан Тянь Ханем, добавила она резко.

В условиях белого террора актёрам постоянно угрожала перспектива, что их «сотрудничество» с различными группами, выступавшими против иностранных империалистов, спутают с тем, что другие могли бы расценивать как «коллаборационизм» с тайными или явными китайскими представителями чужеземных врагов. В противовес театру, где спектакль всегда находился под контролем самих исполнителей, фильм, снятый однажды, поступал на усмотрение редакторов и цензоров, которые могли делать с ним что угодно. Когда я попросила Цзян Цин привести несколько примеров, она осторожно ответила, что не подготовлена к этому, но всё же согласилась сказать несколько слов. Вот эта часть её рассказа:

«В начале 30‑х годов киностудии поддерживали сравнительно тесные контакты с нами, ибо, когда страна стоит перед угрозой порабощения, декадентские и непристойные фильмы не находят себе сбыта. Массы требовали демократии и хотели бороться против Японии. Тогда на экране преобладали американские фильмы, составлявшие 70 процентов всех демонстрировавшихся лент. Билеты стоили так дорого, что для трудящихся были недоступны. Но в Шанхае снималось несколько относительно демократических фильмов, в которых в большей или меньшей степени отражалась жизнь масс или антиимпериалистическая тема. Но говорить открыто режиссёры не осмеливались, зная, что их похитят, как однажды гоминьдановцы похитили меня и продержали несколько месяцев в заточении».

Более подробные сведения, чем она привела, содержатся в документальных материалах. В октябре 1934 года консервативные руководители «Стар студио» уволили Ся Яня в наказание за его двухлетнюю работу по производству «подрывных» фильмов. После этого он примкнул к левой группировке в «Юнайтед фотоплей», укрепил свои связи с созданным КПК подпольным Бюро по вопросам кино и возобновил работу над прогрессивными фильмами[91]. Компания «Юнайтед фотоплей» была основана в 1929 году коалицией иностранных и китайских финансистов, включая нескольких военных руководителей; все они намеревались выйти за рамки формул, обеспечивавших сбыт, например, за рамки производства фильмов о привидениях и странствующих рыцарях (извечные темы, и поныне, в 70‑х годах, изобилующие в бульварной литературе, на телевидении и в многосерийных фильмах, которые любят смотреть в заграничных китайских общинах). Ранние фильмы «Юнайтед фотоплей» отражали интеллектуальные и моральные интересы её руководителей, формировавшихся в либеральную и космополитическую эру «4 мая» — период, характеризовавшийся бунтом как против старого семейного строя, так и против «современной» любви и брака, конфликтом между романтической любовью и социальной ответственностью. Но затем трагедии военного времени начала 30‑х годов вынудили руководителей «Юнайтед фотоплей» отказаться от этих сентиментальных тем ради производства фильмов с тонко закамуфлированным политическим содержанием. Стремясь обеспечить себе политический иммунитет, они пошли дальше, создав новый жанр кинематографической аллегории. Именно в этот момент Цзян Цин и была завербована «Юнайтед фотоплей».

Выступая с выигрышной позиции, обеспеченной ей сведением политических счетов в ходе культурной революции, она в беседе со мной сказала: «К середине 30‑х годов „четвёрка злодеев“ [Чжоу Ян, Ян Ханьшэн, Ся Янь и Тянь Хань], как их назвал Лу Синь, уже предала революцию и хорошие фильмы перестали выпускаться. В этот момент я начала работать в одной кинокомпании. Я не была блестящей актрисой, но занимала довольно видное место среди новых актрис. Я не чуралась низов и могла выполнять, например, обязанности режиссёра в каком-нибудь рабочем драматическом кружке. Конечно, и другие [пролетарские актёры] сами тоже руководили постановками и играли. Я ходила также в школы. Я делала немало таких вещей».

Цзян Цин упоминала о ролях, сыгранных ею в театре, но ни словом не обмолвилась о своих ролях в кино даже в ответ на несколько прямых вопросов. Помимо желания опорочить фильмы конца 30‑х годов вообще, она руководствовалась и личными мотивами — о некоторых из них нетрудно догадаться. Она не раз говорила, что хочет приуменьшить свою репутацию кинозвезды. Можно также предположить, что ей не хотелось вызвать у иностранцев желание разыскать её старые фильмы и включить их в кинофестиваль. Многие годы ходили слухи, что, женившись на Цзян Цин, Мао приказал уничтожить все фильмы, в которых она снималась. Но такое мнение следует считать ошибочным перед лицом того исторического факта, что его правительство экспроприировало частные киностудии и архивы лишь в начале 50‑х годов, а к этому времени копии подавляющего большинства коммерческих фильмов были вывезены в Гонконг и другие китайские общины за границей. Однако имеются более поздние документальные данные, свидетельствующие о том, что изданные в Китае после 1950 года книги, в которых говорилось о некоторых сыгранных ею ролях, в начале 60‑х годов были запрещены, а их авторы подверглись резкой критике за ряд проступков, связанных с их политической позицией по отношению к ортодоксальным порядкам, официально установленным Мао в начале культурной революции[92]. Вероятно, важнейшим мотивом, заставившим её умолчать о своей карьере в кино, было то, что фильмы, в которых она снималась, были выпущены в эру единого фронта, когда кинематографистов вынуждали поддерживать линию национальной обороны в духе сотрудничества с гоминьданом в интересах борьбы против чужеземного врага, и не все те, кто поступал таким образом, поддерживали другой левый принцип — принцип пролетарской классовой борьбы, поборником которого Цзян Цин стала в последующие годы. Вот почему использованию кино для пропаганды линии национальной обороны можно было, конечно, дать задним числом различную политическую интерпретацию, особенно с целью дискредитации растущих рядов противников Мао по другим вопросам.

Поскольку виднейшие китайские современные писатели вслед за драматургами начали писать сценарии, которые обещали сделать кинофильмы самым популярным средством массовой информации, соответственно из театра в кино переманивались и новые талантливые актёры. В числе самых преуспевающих кинозвёзд, вышедших из театра, были Бай Ян и Чжао Дань, которых иногда называли китайскими Гарбо и Гейбл. Их имена — в те дни, безусловно, более блистательные, чем имя Цзян Цин,— она не упомянула ни разу. Но, сказала она о самой себе, и её привлекли к работе в кино из-за известности, завоёванной на сцене.

Карьеру Цзян Цин в кино следует рассматривать в свете политики единого фронта, проводившейся летом 1935 года. Согласно требованию о неучастии в политических партиях, выдвигавшемуся ассоциациями национального спасения, которые должны были заменить собой левые лиги, всем писателям и артистам надлежало отказываться от позиций, служивших делу той или иной партии в ущерб национальным интересам или открыто разоблачавших лицемерие гоминьдановского правительства и неэффективность его действий по освобождению страны от японской оккупации. Отныне критику в кино можно было выражать только окольным путём стилистических приёмов. В первом фильме с участием Цзян Цин, ленте «Кровь на Волчьей горе», таким окольным путем стала аллегория. Автором положенного в основу фильма рассказа «Холодная луна и дыхание волка» был Шэнь Фу, по происхождению рабочий, который пришёл в студию «Юнайтед фотоплей» в 1933 году, когда политически мыслящие писатели и кинодеятели чувствовали себя свободнее, чем после 1935 года. Этот фильм, сценарий которого был создан самим Шэнь Фу и известным сценаристом Фэй My, был поставлен Фэй My и знаменитым Чжоу Дамином, с которым Цзян Цин близко познакомилась.

На первый взгляд, «Кровь на Волчьей горе» — лишь леденящее душу повествование о волчьей стае, которая нападает на деревню, пожирает многих её обитателей, а остальных повергает в панику. Зрители, знакомые с эзоповским языком того десятилетия, несомненно, поняли, что волки символизируют собой японцев. Деревенские жители по-разному реагируют на действия агрессоров. Героиня, именуемая в фильме Маленькой Озорницей, и её отец полны решимости отомстить им. Чжао Эр, суеверный владелец чайной, верит, что волками правят горные духи и поэтому уничтожить их невозможно: единственный способ избавиться от них — это заколдовать их. Лао Чжан бесстрашен — он решается выйти на охоту на волков в одиночку. Лю Сань, как и его жена (которую играла Цзян Цин, она же Лань Пин), страшно боится волков (и в искусстве и в жизни).

Когда Маленькая Озорница, её отец и храбрый Лао Чжан идут охотиться на волков, к ним присоединяются собаколовы, которые несут мёртвого волка, чтобы отгонять злых духов. Отца — он безоружен — сразу же пожирает волк. В ту же ночь волчья стая снова нападает на деревню и убивает сына Лю Саня и жену сына. Их личная трагедия приводит к финальному столкновению. Когда волчья стая разбегается по улицам среди белого дня, Маленькая Озорница, Лао Чжан и Лю Сань мобилизуют всю деревню на защиту. Жена Лю Саня (Цзян Цин), которая раньше боялась волков, теперь смело вступает в ряды охотников на волков. Идя на бой, жители деревни, с высоко поднятыми факелами, поют «Песню об убийстве волков»:

Будем ли мы жить или умрём, мы идём, чтобы атаковать волков и защитить деревню. Кровь наших братьев разлилась, как океан, трупы наших сестёр лежат, как иней! Пусть волки обезумели от алчности, мы не отступим! Мы полны решимости уничтожить волков, ибо мы не можем остаться бездомными[93].

Фильм «Кровь на Волчьей горе», как и все фильмы, снятые в 30‑х годах при националистическом правительстве, должен был пройти через руки нескольких цензоров, прежде чем выйти на экран. Согласно постановлению гоминьдана, сначала постановочный сценарий, затем авторский сценарий и диалог, а потом уже и окончательный вариант должны были быть санкционированы Центральным управлением киноцензуры. Затем находившийся под иностранным господством Шанхайский муниципальный совет проверял, не содержится ли в данном фильме материалов, оскорбительных для японцев, чьи интересы он ограждал. И наконец, само японское консульство было вправе подвергнуть цензуре любой фильм, предположительно оскорбительный для империалистической прерогативы. Хотя цензоры из Шанхайского муниципального совета и предполагали, что волки в фильме «Кровь на Волчьей горе» символизируют собой японцев, японское консульство, не считая, вероятно, такую инсинуацию возможной, пропустило фильм[94].

В условиях быстро менявшейся политической ситуации этот фильм вызвал самые противоречивые отклики. Защитники гражданского порядка, которые, не выражая этого открыто, старались угождать японцам, нападали на фильм за содержавшуюся в нём прозрачную аллегорию. Левые критики, осуждавшие сотрудничество гоминьдана с иноземным врагом, восхваляли фильм за искусное отражение темы сопротивления. Основное ядро сторонников фильма составляла коалиция из примерно 30 радикально настроенных критиков, которые вошли в состав Общества искусств — сравнительно новой тайной организации КПК[95]. В числе членов Общества искусств были и некоторые коллеги Цзян Цин: её отвергнутый поклонник Чжан Гэн, кинопродюсеры Чэнь Боцзи. Цай Чушэн и Ли Шу, а также актёр и кинокритик Тан На (он же Ма Цилян), с которым, если верить слухам, она состояла когда-то в браке. (Могли ли они предвидеть, как сильно их похвалы по поводу игры Цзян Цин в фильмах на тему национальной обороны, выражавшую «линию Ван Мина», которую поддерживал Чжоу Ян, скомпрометируют её после того, как она, бежав в Центральный район, откажется от своей приверженности Ван Мину ради его соперника Мао?)

Выразителей интересов укреплявшей свои позиции шанхайской буржуазии не так уж беспокоило то, что этот фильм может раздражать японцев; они просто находили его скучным из-за его явного аскетизма. Привыкнув к сексуальности так называемых лёгких фильмов, они скучали по киноопусам, в которых можно было бы увидеть «обворожительные» глаза женщин, «роскошную плоть и широкие бёдра», более чётко обрисованную грудь и более соблазнительную косметику.

Хотя этот фильм был официально санкционирован, впоследствии, осенью 1936 года, его демонстрацию запретила полиция гоминьдана и английского международного сеттльмента. Это запрещение побудило Общество искусств апеллировать к мировой общественности с призывом добиться, чтобы драматургов и кинематографистов избавили от необоснованных политических репрессий[96].

Мало кто из историков, писавших после образования на родной республики, осмеливался привлекать внимание читателей к роли, сыгранной Цзян Цин в этом фильме. Одним из тех, кто решился на это, хотя и в осторожных выражениях, был Чжэн Чжихуа, который — что и не удивительно — стал жертвой репрессий периода культурной революции. В своей энциклопедической истории китайского кино он кратко изложил содержание фильма «Кровь на Волчьей горе», после чего остановился только на игре Лань Пин. Он высоко оценил исполнение ею роли простой крестьянки, политическое пробуждение которой началось после жестокого испытания — потери ребёнка, ставшего жертвой волков. Он не преминул отметить, что её исполнение было воспринято массами так же хорошо, как и критиками[97].

В «Ван Лаоу», втором фильме «Юнайтед фотоплей» с участием бывшей Лань Пин, более откровенно выражались темы социальной эксплуатации и национального сопротивления. Он снимался в обстановке городских трущоб под руководством знаменитого режиссёра Цай Чушэна, также члена Общества искусств. Чтобы подготовиться к постановке фильма, призванного с достоверностью показать жизнь обитателей джонок в устье Янцзы в Шанхае, он усиленно изучал эту социальную обстановку, проявляя тем самым артистический прагматизм, который коммунистический режим ввёл в повседневную практику. Главным действующим лицом в фильме, сюжет которого взят, таким образом, из реальной действительности, является Ван Лаоу (по имени которого и назван фильм), 35‑летний холостой бедняк, обладающий «хорошей сознательностью» трудящихся, хотя и не высокой политической сознательностью. Он влюбляется в бойкую швею (которую играет Лань Пин), но та не разделяет его чувства. Однако, поскольку он проявляет к ней сочувствие, когда умирает её отец, она выходит за него замуж из благодарности, живёт с ним в типичной шанхайской лачуге и рожает четырёх детей. Со временем их нищенское существование приводит к тому, что он впадает в глубокую депрессию и начинает сильно пить. Нападение Японии на Шанхай в январе 1932 года усиливает его депрессию и пьянство, и его семья становится ещё более несчастной.

Десятник (безусловно, враг трудящихся) хочет склонить на свою сторону Ван Лаоу в личных интересах. Он тайно уговаривает его развести костёр около хижин, где живут рабочие. В обычных условиях простодушного Ван Лаоу нетрудно было бы обмануть, но на этот раз инстинкт подсказывает ему, что надо сопротивляться и вместо повиновения десятнику разоблачить его перед народом как предателя. Десятник в бешенстве мстит Вану, превращая его лачугу в море огня, из которого его жена и дети едва успевают выбраться. Затем он настраивает народ против Вана, изображая его как «предателя, который должен умереть». Слёзы текут по лицу жены, когда она, стоя перед собравшимися людьми, умоляет их перестать преследовать Ван Лаоу; он хочет быть хорошим, утверждает она, но не знает, как этого добиться. В это время огонь, зажжённый предателем-десятником, привлекает внимание вражеской авиации: деревню бомбят и со всех сторон окружают японцы. В последней сцене жена Вана склоняется над трупом своего мужа. Вокруг неё льются кровь и слёзы людей, а она, гордо подняв голову, осыпает проклятиями всех чужеземных врагов и китайских предателей[98].

Фильм, несмотря на свою явную мелодраматичность, имел у критики достаточный успех, чтобы обеспечить Лань Пин популярность как киноактрисе. В июне 1937 года, когда закончились его съёмки, печать уже старалась отмечать появления Лань Пин в обществе и отражать её мнения по различным вопросам в зрелищных разделах газет[99].

Такое принявшее помпезные формы потакание знаменитости не было связано с нараставшей трагедией в национальной жизни. Ещё до выхода фильма на экраны в декабре 1936 года Чан Кайши был захвачен в Сиани (северо-западная провинция Шэньси) и под угрозой смерти принуждён был согласиться проводить твёрдую политику национального сопротивления и единого фронта. Ожидалось, что в последующие месяцы территория, на контроль над которой он претендовал, последует этому курсу. Как и при любом китайском правительстве, древнем или современном, националистическом или коммунистическом, от культуры требовалось подчинение правительственной политике. В мире кино фильм «Ван Лаоу» стал трудным случаем. Поскольку фигурировавшего в нём предателя-десятника можно было рассматривать как символ националистического правительства, что разоблачало лицемерную политику последнего в вопросе сопротивления, фильм был конфискован и выпущен на экран только в апреле 1938 года. К этому времени вся политическая обстановка резко изменилась. Вторжение японцев в Шанхай стало реальной катастрофой, которая обрекла на изгнание сотни тысяч людей, в том числе и Цзян Цин.

Чтобы сделать фильм неоскорбительным для японцев, гоминьдановские цензоры вырезали из первоначально отснятого варианта те места, где Ван Лаоу отказывался сотрудничать с предателем-десятником, то есть сопротивлялся японцам. Это не только нарушило художественную целостность фильма, но и, что гораздо важнее, привело к подмене его основной идеи проповедью примиренчества с японским экспансионизмом[100]. В результате всего этого Лань Пин, революционерка Цзян Цин, появилась в фильме, основная идея которого после сделанных в нём купюр стала коллаборационистской.

По мнению Цзян Цин, высказанному ею тридцать с лишним лет спустя, стоявшей перед ней тогда проблемой было её бессилие: она ничего не могла предпринять, чтобы восстановить свою репутацию. Будучи бессильными, она и все подобные ей полностью зависели от непредсказуемых последствий резких политических перемен в верхах. Из этого горького опыта она извлекла один из важнейших уроков в своей жизни: единственный способ не стать жертвой преследований — это заполучить власть.

Уязвимость для политической нестабильности военного времени была лишь одним из аспектов работы Цзян Цин в кино. Другим её аспектом была необходимость вращаться в мире кино. Чем ближе сталкиваешься со сложным клубком взаимоотношений писателей, художников, музыкантов и актёров, тем более запутанной представляется их жизнь. Точно так же, как в 30‑х годах национальные бедствия вытеснили из моды лозунг «искусство ради искусства», поддался политическим влияниям и принцип «фильм ради фильма». Это сознательное сужение разрыва между искусством и жизнью побудило некоторых писателей обращаться к общим социально-политическим проблемам через «зашифрованные кинофильмы». Цзян Цин в осторожных выражениях обратила моё внимание на один такой пример, косвенно проводя при этом параллель между своей жизнью и жизнью злополучной кинозвезды Юань Линъюй.

Помимо сценариста Ся Яня, о котором Цзян Цин неодобрительно упомянула вскользь[101], сценарии кинофильмов для студии «Юнайтед фотоплей», с которой у неё был заключен контракт, писали ещё два известных автора — Лу Синь и Тянь Хань. Лу Синь, по её мнению, не мог причинить никакого вреда, но иначе обстояло дело с Тянь Ханем. Поскольку её личная вражда к нему делала её мнение о его прошлом несколько предвзятым, о его недолгой, но эффективной деятельности в кино следует сказать дополнительно.

Впервые Тянь Хань заинтересовался художественным потенциалом киноискусства в середине 20‑х годов, когда среди китайской интеллигенции были в моде и европейский романтизм, и японский эстетизм. «Серебряными сновидениями» называл он этот вид искусства. По его словам, «вино, музыка и кино — это три величайших творения человечества». В 1926 году он основал Южнокитайское общество кино, кинематографический вариант Южнокитайского общества драмы (созданной им ранее группы театральных деятелей, определявшей тенденции в развитии театрального искусства). После обращения в марксистскую веру в 1931 году он отказался от идеи «серебряных сновидений» как буржуазной концепции[102]. По мере полевения его политической позиции он стал уделять всё больше внимания широким аудиториям и начал писать сценарии, в которых выдвигались идеи социальных перемен в городах. Одним из лучших фильмов такого рода был фильм «Три современные девушки», выпущенный «Юнайтед фотоплей» в 1933 году и демонстрировавшийся с указанием одного из псевдонимов сценариста — Тянь Хань. Звездой этой политической мелодрамы была Юань Линъюй, которую некоторые критики также сравнивали с Гарбо (в глазах китайцев Гарбо была богиней экрана на Западе). Юань Линъюй было также суждено стать в своё время объектом культа[103].

В зените своей кинокарьеры Юань Линъюй сыграла главную роль в другом сенсационном фильме — «Новая женщина», отражавшем темы современного феминизма, левого движения и политических преследований. Режиссёрами этого фильма, поставленного «Юнайтед фотоплей», были Цай Чушэн и Чжоу Дамин (бывший муж Юань Линъюй) — два человека, которые могли бы также выбрать Цзян Цин для исполнения главной роли. Автором выразительного музыкального сопровождения этого немого образца «зашифрованного кино» был Не Эр (который пять лет спустя, в Яньани, написал песни для кантаты «Хуанхэ», использованной впоследствии Цзян Цин для целей культурной революции)[104]. Сюжетом фильма послужила вымышленная история жизни Ай Ся, актрисы, покончившей жизнь самоубийством в феврале 1934 года. В фильме настоящая Ай Ся выводится как писательница. Вследствие провала её романа она не может больше обеспечивать существование своей маленькой дочери и впадает в отчаяние. В состоянии крайней депрессии она покушается на самоубийство, но в самый последний момент это обнаруживается, и её еле живой отправляют в больницу. Все попытки спасти её остаются тщетными, и перед самой смертью она слышит через окно выкрики разносчика газет: «Знаменитая писательница кончает жизнь самоубийством!» Фильм кончается нотой пролетарского подъёма. Группа женщин-работниц, только что узнавших из газет о самоубийстве Ай Ся (они-то уж не были неграмотными!), превращают своё горе в решимость и, смело бросая мысленный взор в будущее, вместе шагают вперёд навстречу восходящему солнцу[105].

Цзян Цин не говорила о Юань Линъюй прямо, но по тому, как она изображала свою собственную карьеру в кино, можно было безошибочно сказать, что Юань Линъюй была для неё эталоном не только на экране, но и в действительной жизни — до момента бегства Цзян Цин из Шанхая. Юань Линъюй, которая была на четыре года старше её, родилась в рабочей семье в Шанхае, и её, как и Цзян Цин, воспитала мать-работница. Начав свою кинокарьеру в студии «Стар», она потом перешла в «Юнайтед фотоплей», где и она, и Цзян Цин, которым тогда было ещё немногим больше двадцати, играли в левых и авангардистских фильмах. Однако Юань была не только явно более красивой и более талантливой актрисой, чем Цзян Цин, она была также сенсационной самоубийцей, которая оставила неизгладимый след в общественном сознании города. О ней, как и о многих кинозвёздах до и после неё, осталось трагическое воспоминание как о жертве злобных сплетен.

Показ «Новой женщины» начался в Шанхае в феврале 1935 года, в первую годовщину смерти Ай Ся. По иронии судьбы, в день 8 марта, издавна праздновавшийся в Китае как Международный женский день, Юань Линъюй, кинозвезда, изобразившая самоубийство Ай Ся, покончила с собой в возрасте 25 лет[106].

В последние месяцы своей жизни Юань Линъюй подверглась публичным издевательствам из-за её развода с кинематографистом Чжоу Дамином и из-за открытых связей с другими мужчинами. Все актрисы, жизнь которых проходит на виду у публики — играют ли они в левых фильмах, как Юань и Цзян Цин, или в фильмах коммерческих,— уязвимы для общественной критики, и они становятся вдвойне уязвимыми, если придерживаются неортодоксальных политических убеждений. Наиболее блистательные киноактрисы, уровня, пожалуй, Клары Боу и Бетти Грейбл, открыто общались с гоминьдановскими политиками, генералами и промышленными магнатами. Какими бы политически наивными или реакционными эти женщины ни были, по традиционным китайским нормам они принадлежали к социально радикальным элементам высшей марки. Их жизнь, целью которой было давать и получать наслаждение, представлялась насмешкой над старинными традициями застенчивых дочерей и самоотверженных жён — традициями, которым следовало большинство женщин. Повсеместно в старом Китае (а в сельской местности и поныне) строгие моральные устои и социальный нажим, более тягостный для женщин, чем для мужчин, в совокупности доводили до самоубийства женщин, которым угрожала потеря целомудрия. Послушные долгу женщины, которые подчинялись этому моральному императиву до могилы, восхвалялись посмертно и приводились в пример всем остальным.

Хотя революционеры и другие передовые люди гораздо менее строго придерживались этих односторонних и жестоких сексуальных кодексов, представители «жёлтой прессы» использовали печать и общественное мнение для унижения «безнравственных» женщин, а в политическом мире, как и в мире искусства, существовали люди, в отношении которых гоминьдановское правительство не возражало, чтобы они подвергались издевательствам и уничтожению. Последовательная цепочка широкой известности, преследований и самоубийства стала повседневным явлением.

Весной 1935 года в Шанхае Юань Линъюй была звездой-самоубийцей, чья история перешла из искусства в жизнь, а затем обратно в искусство, на каждом этапе увеличивая её известность. Через несколько недель после её смерти её жизнь была прославлена в пьесе «Смерть кинозвезды», которая имела бешеный успех в шанхайском театре. В своих заключительных воспоминаниях о Шанхае Цзян Цин указала на очерк Лу Синя «Сплетни — это страшная вещь», заголовок которого был взят из предсмертной записки Юань Линъюй «Прочтите его,— настаивала Цзян Цин,— вы найдёте в нём ключ к пониманию моей собственной жизни».

В этом очерке, разящем садистское сердце, которое и поныне бьётся в центре современной жизни Китая, говорится о женщинах, подвизающихся в исполнительских видах искусства и являющихся объектами клеветы только потому, что они актрисы. Журналисты — это «причмокивающие губами сплетники», старающиеся угодить читателям, которые жаждут прочитать приукрашенные подробности сексуальной жизни женщин, находящихся на виду у публики. «Если,— писал Лу Синь,— девушка убегает из дома, то ещё прежде, чем становится известно, сбежала ли она с кем-нибудь или была соблазнена, „умный“ писатель сразу выносит ей приговор: „Страдая от одиночества, она тосковала по возлюбленному, который разделил бы с ней ложе“. Но откуда вы это знаете? Кроме того, в бедных сельских районах женщины очень часто выходят замуж по нескольку раз, но „умный“ писатель тут же строчит крупными буквами заголовок: „Более сладострастна, чем У Цзэтянь“»[107].

Если женщина оклеветана, указывал Лу Синь, то, пусть даже за ложным заявлением последуют извинения или опровержения, ущерб уже нанесён: «Беспомощную женщину, как, например, Юань Линъюй, заставляют страдать, обливают грязью, от которой она не может отмыться. Должна ли она сопротивляться? Не владея газетой, она не может этого сделать. Ей не с кем спорить, не к кому апеллировать. Если мы поставим себя на её место, мы поймём, что она говорила правду, сказав, что сплетни — это страшная вещь. А те, кто считал, что к её самоубийству были в какой-то мере причастны газеты, также говорили правду»[108].

По существу, Цзян Цин сказала то же самое и о своём собственном трудном положении после того, как её оклеветали «жирным шрифтом», как она назвала хлесткие газетные заголовки. Если бы Китай был сегодня более раскованным обществом, в каком мужчины и женщины могли бы безнаказанно разглашать превратности своей сексуальной жизни, то она говорила бы о прошлом более откровенно. Намёки, которые она мне делала, в сочетании с общеизвестными фактами и сплетнями, исходящими от эмигрантов её поколения, дают основания для различных гипотез. Причины её уклончивости носили не только личный, но и политический характер и зачастую переплетались между собой. В период её работы в кино, которой, как она заявила в свою защиту, её вынудила заниматься скорее крайняя нищета, чем честолюбие, её имя связывали с именем актёра и кинокритика Тан На, одного из руководителей организованного коммунистами Общества искусств[109]. Кое-кто говорит, что она вышла за него замуж, а когда она оставила его, горе привело его на грань самоубийства. Угроза Тан На покончить с собой, которая сразу же была раздута прессой в сенсацию, указывала непосредственно на Цзян Цин как на виновницу. Это не только повысило её статус как знаменитости, но и сделало её мишенью женоненавистничества и садизма, которые, видимо, не менее свойственны современному, чем традиционному китайскому обществу. Но как бы трудно ни было проверить в настоящее время слухи о романе между Лань Пин и Тан На и каким бы незначительным это романтическое завихрение ни было в основном потоке её жизни, порождённые им сплетни в сочетании с искажением политического смысла фильмов, в которых она играла, создали ей вульгарную общественную репутацию, с которой она и прибыла в коммунистическую столицу Яньань. Как же Цзян Цин могла избавиться от неё?

Часть вторая В центральных районах

6. Путь Мао в Яньань

Иногда случайный взгляд может обеспечить человеку успех.

Поговорка, которая приводится в романе «Сон в красном тереме»
Цзян Цин была настолько поглощена воспоминаниями о прошлом, что оторвать от них её было нелегко. Каждый вечер, часов в 10—11, к ней потихоньку приближался худощавый джентльмен, чтобы доложить, что обед подан, но она продолжала говорить, будто не расслышав сказанного. Это приглашение к обеду повторялось с промежутками несколько раз, пока она не решала прекратить свой рассказ. Затем она говорила: «Умойтесь, если хотите, и встретимся в столовой».

В этой просторной, почти без всяких украшений комнате нас рассаживали за круглым столом вместе с семью помощниками. Стол был накрыт плотной белой скатертью, а фарфор и палочки для еды были неброскими, но прекрасного качества, в южном стиле. Ролью хозяйки за столом, как и в любой другой ситуации, Цзян Цин упивалась. Моя же роль сводилась к тому, чтобы комментировать её высказывания и отвечать на вопросы, поднимая интересующие меня темы только в тех случаях, когда ситуация разрешала это. Остальные с удовольствием поглощали пищу, в основном молча, но всё же они, видимо, были довольны своим вынужденным присутствием на оживлённых приёмах Цзян Цин в честь «порядочной» гостьи-иностранки.

Поскольку беседа за обедом велась в духе её предыдущего повествования, хотя и в более лёгком тоне, я села с ручкой и блокнотом в руках. Заметив это в первый вечер в Кантоне, Цзян Цин подняла брови и спросила, поддразнивая меня, намерена ли я разделить с ней трапезу. Конечно, сказала я, добавив, что волновалась бы, если бы осталась в её присутствии без своих орудий производства. Она засмеялась и пожурила меня за то, что я «слишком много работаю» — обычный комплимент в коммунистическом Китае. На следующий вечер я, разыгрывая забывчивость, орудовала за столом палочками левой рукой, делая наспех записи правой, но неодобрительный взгляд Цзян Цин положил конец моей невежливости. Мне осталось лишь позавидовать нашему «придворному протоколисту», который записывал всё, что говорилось; достигал он этого благодаря тому, что его кормили со своих палочек ловкие помощницы, сидевшие по обе стороны от него.

Наша пища была необычной и прекрасно приготовленной[110]. Каждый обед включал в себя примерно десяток различных блюд из мяса и дичи или блюд местной кухни. Почти непрерывно между приёмами пищи подавался чай. Вино же и крепкий спиртной напиток под названием «маотай» подавали только за столом. Цзян Цин обычно ничего этого не пила. Когда произносились тосты, она лишь пригубливала бокал, но фактически не делала ни одного глотка. Замечая, что я время от времени пью, она с чуть недовольным видом улыбалась и говорила, что ничего против не имеет. «Всё это — часть моих исследований»,— уверяла я её, поднимая свой бокал обеими руками и улыбаясь при виде раскрасневшегося лица Лао Чэнь, моей старшей спутницы из Сычуани, которая захихикала и заявила, бравируя: «Мы-то с вами умеем пить водку!»

О себе самой Цзян Цин сухо сказала, что алкоголь ослабляет её нервную систему, и продолжала помахивать своими палочками над всё новыми и новыми деликатесами.

Она предпочитала неострые блюда, особенно кашицеобразную массу, подававшуюся в мисочках к концу обеда. Здесь были бульоны, в которых плавали экзотические продукты моря, и грибы, нарезанные в форме увядших цветов, рисовые отвары, поблёскивавшие кусочками мелко нарубленных креветок и зелени, пшённая каша, украшенная сверху бутонами жасмина, и подслащённое пюре из грецких орехов, которое Цзян Цин рекомендовала как особенно питательное блюдо. Все эти блюда были очень красивы на вид, хотя я по привычке предпочитала им жгучие и кислые блюда и макала каждый кусочек в уксус и в своеобразный джем из перца — густой соус из молотого горького перца в масле. После нашего первого совместного обеда на моём месте за столом всегда появлялись добавочные соуснички с уксусом и блюдечки с перцовым джемом. «Председатель всё ещё любит хунаньский горький перец?» — спросила я. (Хунань — провинция, где родился Мао; она славится этим перцем.) «Теперь, когда он стал старше, уже не так»,— ответила она безразлично.

Цзян Цин прервала свой рассказ на том месте, когда она собиралась бежать из Шанхая в обстановке надвигавшейся угрозы нового вторжения японцев. Оставшись в напряжённом ожидании, я задавалась вопросом, что она назовёт своим местом назначения. Мне вспомнилось ложное сообщение из Гонконга о том, что она якобы поступила на работу в «Сентрал фильм компани», находившуюся в подчинении гоминьдановского министерства пропаганды, и ездила вместе с этой компанией в Чунцин и другие города Центральных районов Китая, снимаясь в пути в фильмах, посвящённых теме национальной обороны, а через год-два появилась в Яньани[111]. Более достоверным следует, видимо, считать сообщение историка китайского кино коммуниста Чжэн Цзихуа о том, что в 1938 году она работала в «Сентрал фильм компани» в Ухани, а в следующем году отправилась в Чунцин на съемки фильма «Юноши и девушки Китая», главные роли в котором играли она и актёр многогранного таланта красавец Чжао Дань[112].

Мои безмолвные размышления были прерваны её заявлением о том, что она уехала из Шанхая после инцидента на мосту Марко Поло [под Пекином] в июле 1937 года — национальной катастрофы, которая расколола единый фронт и положила начало новому циклу японо-китайской борьбы. Сразу же после описания своих трудностей в статье «Моё открытое письмо», опубликованной в одной из шанхайских газет, она в гневе и тревоге бежала из города. К моменту, когда она проехала 900 миль, отделявшие её от Сиани, в войне произошел перелом к худшему. 13 августа японцы бомбёжкой проложили себе путь в Шанхай и уничтожили поистине уникальный социальный и культурный феномен, который останется у всех в памяти как «Шанхай 30‑х годов».

Сиань в конце 30‑х годов был бедным, растянувшимся на большое расстояние ярмарочным городом в южной части Шэньси, реликтом прошлого тысячелетия, когда он был столицей 11 династий. Его население сократилось примерно до 50 тысяч человек; около 5 тысяч из них были агентами гоминьдана, который контролировал теперь город в основном через своё подполье. После сианьского инцидента в декабре 1936 года КПК создала там штаб 8‑й армии. В 1937—1946 годах это учреждение (восстановленное в 1970 году как храм в память подъёма коммунизма) служило для странствующих «левых» местом приобщения к тайнам партийной дисциплины до отправки на последний этап путешествия, за 300 миль на север по гористой местности в Яньань. Цзян Цин была одной из тысяч молодых беженцев, отправившихся в этот путь. Для большинства из них эта поездка стала важным поворотным пунктом в их жизни. Здесь Цзян Цин поведала:

«После [сианьского] инцидента 12 декабря 1936 года, когда Чжан Сюэлян арестовал Чан Кайши, положение несколько улучшилось. Но по отношению к нам [Красной армии] всё ещё действовали ограничения. Чан Кайши двинул войска численностью, как сообщали, 300 тысяч человек, чтобы окружить и атаковать район нашей базы. Мне стало известно, что наша армия прибыла в северный район Шэньси только после инцидента 12 декабря, и я просила разрешения отправиться туда. В Яньань я попала только летом [фактически в конце августа] 1937 года. К тому времени добраться туда было уже крайне трудно. Я отправилась на одном из наших армейских грузовиков, использовавшемся для доставки риса. Но затем ливень разрушил дорогу, и мне пришлось остановиться на полпути и долго ждать. В это время у меня уже вышли все деньги, и я совсем растерялась. Кто-то достал мне лошадь, но я понятия не имела о верховой езде. Я кое-как взобралась ей на спину. Лошадь спокойно продолжала жевать траву и не двигалась с места. Боясь признаться, что не умею ездить верхом, я слезла, отломила ветку ивы, снова села на лошадь и хлестнула её по крупу. Это привело её в ярость, и она бешено поскакала галопом. У меня было чувство, будто я разваливаюсь на куски и лошадь с минуты на минуту меня сбросит. Наконец она выдохлась и пошла шагом.

Я прибыла в Лочуань как раз в тот момент, когда происходило заседание Политбюро. Я была настолько потрясена и испугана, что боялась упасть без сознания на глазах у всех. Но я твёрдо намеревалась встретиться с руководящими товарищами из ЦК, которые все как один вышли приветствовать меня [обычные «фанфары» для знаменитостей в области культуры?]. Я строго сказала себе самой, что не имею права упасть в обморок перед ними и больше того — должна стоять очень прямо. И вот я пожала им всем руки. Заседание, на которое они собрались, было очень важным»[113].

Не коснувшись политических проблем, которыми занимался в то время ЦК, она заговорила о лошадях, о милитаризме, об образе жизни людей на севере и о животных, которых надо подчинять своей воле. Лошадей в Яньани было мало, и поэтому они предназначались в основном только для руководства. Но брак с Мао дал и ей право на лошадь, что вынудило её перебороть свою боязнь лошадей. Заставляя себя ездить верхом, она постепенно добилась скорости 30 километров в час.

— Я даже и теперь ещё позволяю себе ездить на спокойной старой лошади. Обожаю верховую езду. А вы?

Мне пришлось признаться, что мне больше нравится мысль о верховой езде, чем сама езда. Лошадь, ощущая мою тревогу, не слушалась бы меня.

— Нужно взять молодую лошадь и объездить её самой,— посоветовала Цзян Цин.— Когда одна из моих лошадей слышит, что я называю её «Ма-эр» [нечто вроде «лошадки»], она ржёт мне в ответ. Но если я не объездила лошадь сама, она может меня сбросить.

Вернувшись к рассказу о своём прибытии в район базы, она сказала, что на последнем отрезке 50‑мильного перехода на север из Лочуани в Яньань она и ещё кое-кто из её спутников ехали в кузове грузовика. Грузовик, на котором ехала она, следовал прямо за тем, на котором Мао Цзэдун возвращался в Яньань по окончании Лочуаньского совещания. Тогда ей не было известно об этом совпадении, узнала она о нём позднее. Первое её впечатление о древней стене Яньани было незабываемым. На её южных воротах были начертаны два иероглифа: «ань лан» («утихомирьте волны»), вспомнила она, как бы тоскуя о прошлом.

В своём повествовании Цзян Цин ничего не сказала о происшедшем незадолго до того продвижении войск Красной армии, которое можно восстановить в памяти самостоятельно. За семь месяцев до её приезда в августе 1937 года партия перевела свою штаб-квартиру из Баоани в Яньань, за 40 с лишним миль к юго-востоку. В ближайшие десять лет Яньани суждено было служить столицей Шэньганьнинского пограничного района[114]. С юга эта территория граничила с Лочуанью, с севера окаймлялась Великой стеной, восточную же и западную её оконечности образовали изгибы Хуанхэ. Цзян Цин прибыла туда в период передышки в развёртывании коммунизма, почти через два года после окончания Великого похода. Это был и самый трудный, и самый конструктивный этап организационного и духовного формирования коммунизма. Люди, оставшиеся в живых после почти невероятных испытаний для человеческой выносливости, были поколением революционеров-основателей, которые всегда будут памятны своим товарищам и народным массам как «ветераны Великого похода». Эта разница в статусе неизменно оставляла Цзян Цин в невыгодном положении и побудила её — в другой момент в ходе наших бесед — подробно остановиться на последующем этапе Освободительной войны, в котором и она принимала участие.

Масштабы самого Великого похода общеизвестны, но о масштабах сопровождавших его человеческих бедствий в исторических архивах упоминается лишь мельком. Поход начался осенью 1934 года с отступлением Красной армии после общего поражения, понесённого ею в результате пяти кампаний по окружению, осуществлявшихся гоминьданом с декабря 1930 по октябрь 1934 года против Центральных советских районов на Юго-Востоке. После сверхдальнего марша на дистанцию более 6 тысяч миль (причём западная часть маршрута петляла через Сычуань и Юньнань) в живых остались всего около 20 тысяч солдат — менее 30 процентов первоначального числа участников похода. Поход завершился у местечка Цзичжэнь в Северной Шэньси в атмосфере головокружительного упоения одержанной победой. Затем основное ядро партии перебралось примерно на 180 миль к северу, в Баоань, разрушенный пограничный город в бесплодной гористой местности, который знаменит тем, что служил прибежищем для бандитов, свергших династию Мин в середине ⅩⅦ века.

Во время сианьского инцидента — пресловутого ареста Чан Кайши, вынудившего его присоединиться к единому фронту против Японии,— ЦК оставался в Баоани. Затем ЦК перенёс стратегические операции в обнесённый массивными стенами Яньань. Теперь этот город сильно разрушен, но три тысячелетия он служил бастионом против вторжения варварских орд с севера и продолжал процветать вплоть до Мусульманского и Тайпинского восстаний в середине ⅩⅨ века. Beликий голод 1928—1933 годов на Северо-Западе был лишь последним эпизодом в истории стихийных бедствий в этом районе, унесших миллионы человеческих жизней. «Город» Яньань, полностью лишенный городских памятников, фактически представлял собой естественную цитадель, высекавшуюся веками в лёссовых[115] утёсах тысячами человеческих рук. Зданиями были пещеры, вырубленные в этой твёрдо утрамбованной почве, которая служила изоляцией, делавшей их исключительно тёплыми зимой, прохладными летом и непробиваемыми при бомбёжке. В этих пещерах, более усовершенствованных, чем хижины в индейских поселках, имелись сводчатые входы, деревянные решётчатые окна, обтянутые бумагой, и прямоугольные внутренние помещения. Лучшие пещеры были оборудованы прочными дверьми, покрытыми чёрным лаком, и в целом выглядели более культурно, чем большинство обычных китайских жилищ. Один ярус пещер с другим соединяли зигзагообразные тропинки, тянувшиеся вдоль утесов, возвышавшихся по обе стороны центральной части города. Когда Красная армия вступила в Яньань, население города составляло около трёх тысяч человек, а в последующие десять лет его численность достигала уже ста тысяч[116].

Военные, занимавшие господствующее положение в яньаньском революционном обществе, относились к новичкам, особенно к женщинам, скептически. Положение того или иного человека в партии обычно зависело от утвердившейся за ним репутации, от того, как ему удавалось изобразить своё политическое прошлое, и от доверия, которое он внушал партийному руководству. Вскоре после своего приезда Цзян Цин пошла к Ли Фучуню, заместителю заведующего орготделом ЦК КПК (и мужу видной руководительницы женского движения Цай Чан). Вспоминая своё политическое прошлое, она описала ему все несправедливости, которые ей пришлось терпеть от своих политических руководителей в Шанхае, рассказала, как годами боролась за то, чтобы установить контакт с шанхайской подпольной парторганизацией, и тем не менее не получила доступа в неё, несмотря на утверждения, что она впервые вступила в партию в Циндао. Причины, по которым её подвергали такой дискриминации, ей так никогда и не объяснили, сказала она. Эти признания и обвинения в присутствии Ли Фучуня страшно взволновали её, но он отнесся к ней сочувственно. Это не имеет значения, сказал он, утешая её, и добавил: «Теперь всё будет хорошо».

«Всё хорошо» выражало собой суждение о политическом статусе того или иного человека в зависимости от времени его прибытия [в Яньань]. Официальное установление связи с партией ещё до прибытия предопределяло очерёдность принятия в Партийную школу и в другие ведущие учебные центры, имевшиеся в распоряжении правительства Пограничного района. Поскольку в военное время имел место огромный приток в партию студентов и городской интеллигенции, приём в учебные заведения происходил в условиях сильнейшей конкуренции. Цзян Цин немедленно наметила себе целью поступить в самое высшее из них — в Партийную школу. Приём туда зависел от ЦК и был ограничен лицами, доказавшими свою политическую благонадёжность. Как ясно вспоминается ей мучительная тревога, которую она испытала, стоя перед видными руководителями партии, проверявшими её прошлое как актрисы и политического активиста! Они обсуждали каждую подробность независимо от того, имела ли она какое-либо прямое отношение к существующим политическим проблемам.

Одним из немногих современных лидеров, помнивших приём Цзян Цин яньаньским правительством, был Чжан Готао, давний противник Мао. В то время он был председателем правительства Пограничного района Северной Шэньси, единственного местного правительства, признававшегося внешним миром, как он утверждал. Его мемуары подтверждают дату её приезда ещё и другим моментом: в конце лета 1937 года приёмом в партию ведал отдел связи с населением.

Хотя номинально он подчинялся Секретариату правительства Пограничного района, фактически его работой руководил ЦК КПК, и он функционировал в качестве отделения его Бюро политической безопасности. Но по существу, как явствует из мемуаров Чжан Готао, работу отдела связи с населением определяла воля двух людей: Мао Цзэдуна и Чжан Вэньтяня. Хотя кое-кого из людей, принятых отделом связи с населением, подозревали как квазикоммунистов, их всё же считали друзьями, в том числе «демократическую персону» Лян Coyмина, «левого» милитариста Хэ Цзили и женщину, ставшую последней женой Мао Цзэдуна,— Цзян Цин, артистку, приезд которой не привлёк к себе особого внимания[117].

Спустя годы, говорила Цзян Цин, когда она с Ли Фучунем вспоминала о пребывании в Пограничном районе, он смеялся над тем, как он намеренно старался напугать её при проверке перед приёмом в престижную Партийную школу. Тем не менее она поступила туда, хотя это был лишь первый барьер, который ей удалось преодолеть. Она также стремилась поступить в Школу литературы и искусства имени Лу Синя[118], впоследствии ставшую академией (в то самое время или после посещения Партийной школы, оставалось неясным). Прежнего опыта работы в области зрелищных искусств оказалось недостаточно, основное значение имела её политическая подготовка. Когда Цзян Цин пришла, чтобы изложить своё ходатайство перед руководством Школы имени Лу Синя, с ней беседовал Чэнь Юнь, заведующий орготделом ЦК КПК. Зная, что он лично осуществляет контроль над процедурой приёма, она приложила все усилия, чтобы убедить его в своем искреннем желании изучать марксизм; она не могла допустить, чтобы он подумал, что интересует её только театр. Она сообщила Чэнь Юню, что так стремилась попасть в школу, что уже уложила свой чемодан и привезла его с собой. Её рассказ убедил его, должно быть, в её готовности подчиниться любому решению, принятому в отношении её орготделом, ибо он сразу же дал согласие на её принятие в школу. (Теперь она посмеялась над искренностью, с которой действовала в те дни, но поспешно добавила, что думала тогда только о своём стремлении учиться.) В сущности, Чэнь Юнь никогда не был её большим поклонником. Вскоре после приёма её в школу он пришел туда посмотреть её игру, но затем унизил её, раскритиковав пьесу, в которой она играла.

В целом её жизнь в Яньани потекла по установленному порядку. Осенью она стала проходить шестимесячную военную подготовку; это был её первый непосредственный контакт с военными — исторический факт, который она отметила с гордостью. (Со времён культурной революции она добивалась популярности среди военных.) Одновременно она впервые официально обучалась марксистско-ленинской теории и её китайским вариантам — в то время главным образом коминтерновской ортодоксальной доктрине, проводником которой в Партийной школе был Ван Мин. Хотя Ван Мин, слово которого было законом для самозваных коммунистов в Шанхае, вряд ли был старше её, он был уже китайским «первосвященником» марксизма-ленинизма и единственным серьёзным идеологическим соперником Мао в Яньани. Её работа в области зрелищных искусств продолжалась, сказала Цзян Цин, но на мои вопросы о том, в каких пьесах и какие роли она играла, ничего не ответила.

Она подчеркнула, что в области искусства и литературы работала недолго: «Из четырёх лет, проведённых мной в Шанхае, я проработала два года в высших слоях культурных кругов, а остальные два — в низах. По приезде в Яньань моя профессия изменилась. Вначале я не хотела идти в Академию литературы и искусства имени Лу Синя, но затем моя организация заставила меня работать там».

Недоумевая, я спросила, чем объяснялось это нежелание, но не напомнила ей о её прежнем заявлении, что она всей душой стремилась попасть туда.

— Я люблю,— разъяснила она,— работать среди масс. Работа с массами важнее искусства как такового. Массовая работа — это основная политическая работа.

Её чувства носили, видимо, двойственный характер, и в ходе воспоминаний эта двойственность выявилась. Возможно, она полагала, что возвращение к работе в театре, на которой стала впоследствии специализироваться академия, возродит её облик как актрисы, игравшей в иностранных «буржуазных драмах» и в фильмах в духе национальной обороны, противоречивших образу жизни на территории революционной базы Мао Цзэдуна. Или же секретарская работа, которая, по её словам, была ей вначале поручена, являлась косвенным оскорблением, поскольку была для неё слишком низкой? Или необходимость снова работать под началом некоторых новых руководителей академии, в частности Чжоу Яна и Чжан Гэна, которые преследовали её в Шанхае, была связана для неё со слишком болезненным воспоминанием? А возможно, и академия стала настолько «элитным» институтом ванминовской ориентации, что ей не хотелось подчёркивать в данном обществе, в эру агрессивных методов завоевания масс, что она была в большой мере причастна к её работе?

Но если оставить в стороне её настроения, она всё же установила известные факты о Школе имени Лу Синя, которая в 1938 году стала знаменитой Академией литературы и искусства имени Лу Синя. Осенью 1937 года она работала секретарём школы (полуадминистративная должность). Её основной обязанностью была работа со студентками, чьи интересы она представляла и защищала. В числе её подопечных была Чжан Ин, самая её доверенная помощница в этой нашей кантонской миссии. Там была ещё одна женщина, товарищ Ань Линь, а также другие, которые живы и поныне. Взглянув на Чжан Ин с признательностью, она сказала: «Похвастаюсь своим старшинством и отмечу, что я стала её учительницей».

Чжан Ин заслуживает того, чтобы мы ради неё чуть отвлеклись от истории Цзян Цин. Хотя она занимала важный пост эксперта по пропаганде знаний о КНР за границей, в период моего пребывания там она была главной помощницей Цзян Цин. Говоря о Яньани, Цзян Цин обращалась к ней за дополнительной информацией или подтверждением того или иного из своих заявлений. Чжан была только на восемь лет моложе своей начальницы, но, как и почти все остальные, на несколько световых лет ниже её по политическому положению. В присутствии Цзян Цин она внимательно следила за всем происходящим и всегда высказывалась осторожно и сдержанно. Однако без Цзян Цин она становилась сама собой — умной, энергичной, проницательной и сердечной женщиной. В доме для гостей, который мы занимали, на экскурсиях для осмотра памятников или при посещении ресторанов в Кантоне на ней лежала двойная обязанность — не давать мне скучать и прислушиваться ко всему, что я говорю. Она также выспрашивала других товарищей из нашей компании об их наблюдениях и оценках моей личности. Все эти сведения, по-видимому, она передавала Цзян Цин во время их личных дневных встреч на вилле. Через Чжан Ин, служившую своеобразным каналом связи, Цзян Цин передавала мне всё то, что предпочитала не высказывать прямо, в частности своё пожелание, чтобы я не нарушала хода её мыслей вопросами (обоюдный разговор был не в её обычае). Чжан Ин также приносила мне для прочтения документы, подобранные всегда так, чтобы удостоверить ход событий, каким его изображала Цзян Цин. По тому же каналу я передавала Цзян Цин те или иные вопросы, которые хотела уточнить, например по поводу путаницы в иностранных сообщениях о времени её прибытия в Яньань, путаницы, о которой ей, несомненно, уже было известно. Чжан Ин категорически опровергла эти разноречивые слухи и подтвердила сообщение Цзян Цин о её приезде из Шанхая прямой дорогой через Сиань в августе 1937 года.

В частной беседе я спросила её, какие у неё основания для такой уверенности. Она ответила, что приехала туда вскоре после Цзян Цин, в ноябре того же года, а не в 1938 или 1939 году.

Далее она стала смеясь описывать свою собственную жизнь в Яньани в первое время. Она была ещё совсем ребенком, ей было только 15 лет. А говорить она умела только по-кантонски — на диалекте города, в котором родилась и выросла (хотя мандаринским наречием, на котором мы с ней разговаривали, она владела превосходно).

— А что привело вас в Яньань? — спросила я.

— Я знала только, что хочу участвовать в борьбе против Японии,— фактически я, пожалуй, ничего другого тогда не знала. Когда люди на Северо-Западе впервые услышали, как я говорю, они расхохотались над моей странной манерой речи. Затем, когда я пыталась подражать их северному мандаринскому диалекту, они издевались над моим сильным кантонским акцентом. Чтобы преодолеть его, я вставала по утрам раньше всех и убегала в горы, где читала вслух сценарии на мандаринском диалекте.

— Тогда вы, как и Цзян Цин, были актрисой?

— Не совсем как товарищ Цзян Цин,— ответила она застенчиво.— Я никогда не могла бы сделать карьеру в театре, я была недостаточно талантливой.

В результате незначительных на первый взгляд инцидентов выявились и другие стороны наблюдательного и самоотверженного характера Чжан Ин. Однажды вечером Цзян Цин, прервав беседу, вынула из продолговатой коробочки, которую одна из помощниц принесла ей за несколько минут до того, два ножика для вскрытия писем, оба тонкой резной работы, но один из слоновой кости, а другой из бамбука. «Оба они не для вас»,— сказала она в шутку. Но она ещё не решила, какой подарить мне. С восхищением вертя их в руках, она сказала, что оба они прекрасны, хотя нож из слоновой кости дороже. «Поэтому вы должны иметь нож из слоновой кости». Она вручила его мне, а затем протянула бамбуковый нож Чжан Ин, которая реагировала на это с удивлением и смущением. Я, обрадовавшись, поблагодарила хозяйку и прочитала надпись, сделанную в память археологических раскопок, проводившихся в Чанша после культурной революции. Эти раскопки, в значительной мере помогавшие восстановить прошлое, свидетельствовали о научных достижениях народа и соответствовали двояким интересам Цзян Цин — к искусству и к истории.

Несколько дней спустя Чжан Ин пришла ко мне неофициально и подала мне бамбуковый ножик, убеждая меня оставить его себе. Удивившись, я отказалась, но она не отступала от своего. Тогда я предложила в обмен на бамбуковый ножик свой ножик из слоновой кости, но и это оказалось неприемлемым. «Я знаю, что вы любите бамбук»,— сказала она. Я удивилась, откуда ей это известно. Косвенным образом выяснилось, что от её внимания не ускользнуло, как я однажды на заре выскользнула из дома для гостей (в котором мы занимали два разных крыла), чтобы сфотографировать заросли бамбука. Посмеявшись над таким нарушением тайны, я вынуждена была уступить. На нашей следующей встрече Цзян Цин с улыбкой заметила, что теперь у меня уже оба ножика. Ей, сказала она, приятна мысль о том, что бамбук можно предпочесть слоновой кости, не считаясь, таким образом, с соображениями материальной ценности.

Теперь, когда Цзян Цин дошла в своём рассказе до приезда в Яньань, мне, конечно, хотелось узнать, как она встретилась с Мао, как попала в его личное окружение. Ответ она дала уклончивый — здесь её романтическое воображение уступило место желанию сохранить собственную репутацию. Не всё, что она говорила, предназначалось для широкой огласки. До неё ещё в Шанхае доходили слухи о странствующем вожде Красной армии Мао Цзэдуне и его грозном соратнике Чжу Дэ. Поступавшие время от времени сведения и рассказы людей, путешествовавших туда и сюда между «белой» и «красной» территориями, создавали смешанное представление о Мао, крестьянском бунтаре и народном защитнике с современным революционным сознанием. У неё было только слабое представление о его внешности и не было никакого понятия о нём как о личности. Её, как и других новичков в Яньани, заинтриговали разногласия между руководящими товарищами, и она слышала об ореоле отчуждённости, окружающем Мао: как говорили некоторые, в нём было что-то олимпийское. Но в первые несколько месяцев пребывания там её жизнь определялась лидерами, осуществлявшими прямой контроль над различными политическими, военными и культурными организациями.

Однако Мао Цзэдуну стало известно о ней как об актрисе Лань Пин вскоре же после её приезда. Как она узнала об этом? Он сам разыскал её и предложил ей билет на лекцию, с которой собирался выступить в Институте марксизма-ленинизма. Удивлённая и преисполненная благоговейного трепета, она, по её словам, вначале отказалась, но тут же переборола застенчивость, взяла билет и пошла послушать его.

Их связь развивалась так, что не бросалась в глаза руководству и вряд ли замечалась массами. Её потребность в скрытности, проистекавшая как из традиционных, так и из революционных норм поведения, не позволила бы ей разглашать интимные подробности любовной связи, которая перешла в брак. В момент идеологического пуританства, которое она проявляла в беседах со мной, как и столь часто перед любой своей аудиторией, она говорила, что выставлять напоказ личные чувства, романтические мечты и привлекающую к себе внимание сексуальность в жизни или литературе означало проявлять «буржуазные заблуждения» — отклонения от безличного и асексуального «пролетарского» идеала. Однако, как это ни парадоксально, я убедилась, что она человек сильных чувств, исключительно богатого воображения и несомненной женственности. Тем не менее она не дала мне никаких оснований полагать, что её когда-либо тревожили какие-то подобия коллизии между романтической любовью и революционным ригоризмом.

Что общего было у Цзян Цин и Мао? На первый взгляд, в их биографиях гораздо больше различий, чем сходства. Уж не подействовала ли здесь магнитная сила притяжения противоположностей?

Мао родился и воспитывался в Хунани, провинции Центрально-Южного Китая. Более двух с половиной тысячелетий назад Хунань была местоположением самостоятельного государства Чу, а после воцарения династии Сун (960—1278) она прославилась бандитами, скрывавшимися в её болотах. В последние сто лет Хунань стала прибежищем для множества революционеров — националистов и коммунистов.

Цзян Цин, как мы уже видели, происходила из приморской провинции Шаньдун, где в своё время находилось древнее государство Лу, в котором зародилась конфуцианская культура. В ⅩⅨ веке Шаньдун раздирался на части тайпинами, ихэтуанями и женским боевым корпусом «Красные фонари» (не случайно ли так была названа первая революционная опера Цзян Цин?). Империалистическая борьба за контроль над Шаньдунским полуостровом в начале ⅩⅩ века вызвала подъём националистического движения, пробудивший у Цзян Цин политическую сознательность.

Мао, родившийся в богатой крестьянской семье до падения маньчжурской династии, получил образование в духе классического конфуцианства. Его протест против приверженности его семьи конфуцианской высокой культуре начался с чтения таких классических произведений, как «Троецарствие» — повествование о «реальной политике» в отношениях между соперничавшими царствами в период падения династии Хань, «Речные заводи» — цикл рассказов о приключениях бандитов и «Путешествие на Запад» — фантастическая история о монахе и обезьяне, пародия на социальные системы.

Цзян Цин, родившейся в малокультурной семье в первые годы существования республики, были преподаны только основные конфуцианские заповеди — строгой самодисциплины и почитания старших. Будучи на 20 лет моложе Мао, она прошла мимо грубоватых исторических романов, которые по традиции были больше по вкусу мальчикам и мужчинам, предпочтя им современный театр, ставший средоточием иностранных веяний и образа жизни. Вместе с тем её привлекала и традиционная культура, особенно та, какая изображалась в большом семейном романе «Сон в красном тереме» и в порнографическом романе о городском обществе времен династии Мин «Цзинь, Пин, Мэй» — произведениях, отражавших жизнь богачей, аристократов и власть имущих.

Хотя Цзян Цин вступила в партию более молодой, чем Мао — ей было 19, а ему 22,— эта разница отнюдь не должна никого вводить в заблуждение, ибо партия не существовала, пока её не помог создать Мао, и в разные периоды численность её рядового состава колебалась. Мао, мятущийся юноша, не раз менял своё мнение о том, кем ему стать — мыловаром, учителем, юристом или коммерсантом. Но когда ему было под тридцать, он отдал все свои силы руководству революционной деятельностью. Цзян Цин же занималась одним делом почти десять лет и, пока она в возрасте 23 лет не встретилась с Мао, делила свои силы между профессиональной и партийной работой.

Самым резким контрастом между ними, отражавшим главную диалектику современной эпохи, была, пожалуй, разница между его деревенской и её городской ориентацией. Мао никогда не жил подолгу в крупном городе до 1949 года, когда стал главой государства. Цзян Цин с 15 лет жила в прекрасной провинциальной столице Цзинань, а затем в современных портах Циндао и Шанхае, периодически наезжая в Пекин.

На протяжении всей её сознательной жизни критерием культуры служил для неё Шанхай. Именно там спустя много лет, накануне культурной революции, она заняла стратегическую позицию против окопавшихся в Пекине руководителей.

Мао бывал в Шанхае лишь эпизодически: в 1921 году он присутствовал там на тайном совещании, где была основана КПК, ещё раз приезжал ненадолго зимой 1922 года, а в следующем году возглавил орготдел ЦК КПК и вошёл в состав исполнительного бюро гоминьдана на первом этапе сотрудничества с ним. Он также короткое время работал там в прачечной (традиционно унизительная работа в городах, где господствующее положение принадлежит иностранцам). О скудости его опыта городской жизни можно судить по его произведениям: у него нет ни одной статьи о политической истории Шанхая или о развитии социально-экономической структуры этого города.

Первый брак Мао (самобытного революционера не только в политике, но и в брачной жизни) с неграмотной крестьянской девушкой, устроенный по традиции его родителями, так и не завершился супружескими отношениями[119], что явилось пощёчиной для стариков и их устоев. Первым его настоящим браком был брак с Ян Кайхуэй, эмансипированной дочерью его либерального учителя этики в Чанша. Мао, не связанный, как и все мужчины, правилами целомудрия, всегда мог свободно говорить о своих бывших женах. Даже уже после двух последующих браков (следующей его женой была Хэ Цзычжэнь) он воспел Ян Кайхуэй в своей написанной по классическим канонам поэме «Бессмертные»[120] (она здесь именуется «Мой гордый тополь» — игра слов, основанная на её фамилии, которая в переводе означает «тополь»):

Я потерял свой гордый тополь, а ты — свою иву. Тополь и ива вздымаются к небесам. Когда У Гана спрашивают, что он может дать, Он почтительно преподносит им коричное вино. Одинокая богиня на луне простирает широкие рукава, Чтобы танцевать для этих верных душ в безбрежном небе. Внезапно приходит весть о поражении тигра на земле, И они разражаются слезами — ливнем слёз!

Итак, товарищ Цзян Цин. Новое имя и новая персона. Чтобы отмежеваться от прежних своих имен — Ли Юньхэ и Лань Пин — и от нежелательных шанхайских ассоциаций с ними, она, как и тысячи других неофитов коммунизма, взяла себе новое имя.

Я спросила, а не было ли имя Цзян Цин дано ей, как кое-кто полагает, Мао Цзэдуном.

Она отреагировала на мой вопрос столь энергично, словно я вторглась в чужую интимную жизнь. Имя себе она выбрала сама, сказала она и объяснила значение этого имени — буквально оно означало «лазурные реки». Первый иероглиф «цзян», по её словам, не имеет ничего общего с её фамилией Ли, с которой она полностью порвала. К тому же иероглиф «цзян» отражает её любовь к длинным, широким рекам, таким, как Янцзы, устье которой она хорошо знала в Шанхае. А «цин», согласно её разъяснениям, подчеркивает её любовь к высоким горам и морю, избражаемым на китайских картинах как «цин» — лазурь, цвет природы, который китайцы представляют себе как синий с зелёным оттенком. Чтобы дать мне представление об особой синеве, выражаемой словом «цин», она привела строку из стихотворения танской эпохи: «Лазурь происходит от синевы, но она превосходит синеву»[121]. Вот так, сказала она, и следует понимать значение её имени.

Значений этих много, и все они очень интересны. «Цин» — лазурь — в имени Цзян Цин означает, что она должна превзойти Лань (синеву) Пин прежних времен. «Цзян», означающее «река», непосредственно ассоциируется с «инь» (женский принцип в традиционном китайском мышлении). В мифах и в истории женщин карали за то, что они заставляли реки выходить из берегов и затоплять землю[122]. Существовала (и, вероятно, всё ещё существует) поговорка о том, что «женщины — источник всех бедствий» («Нюй ши хо шуй»). Иероглифы, которые читаются здесь как «бедствие», фактически означают «бедствие на воде» («хо шуй» в обратном порядке).

Явная ассоциация с «инь» в её имени полностью соответствовала компоненту «ян» в имени Мао. В революционной иконографии Мао символизируется солнцем, космической силой, лежащей в основе «ян» — мужского принципа. В изобразительных искусствах господствует символ солнца, неизменно позитивный, а в устной пропаганде и в пропагандистских песнях говорится: «Председатель Мао — это самое красное солнце наших сердец».

С первых же дней своего брака они шутили по поводу разницы в их происхождении, заметила, криво усмехаясь, Цзян Цин. Председатель не раз говорил ей, что она ещё в детстве научилась «верить в богов и читать Конфуция». А затем она стала изучать «буржуазные штучки», как он выражался: это пришло с её увлечением театром. Лишь позднее она приступила к изучению марксизма-ленинизма — это был её третий этап обучения. Но истина заключалась в том, что она с раннего возраста была настроена против конфуцианства. С годами она научилась в принципе поддерживать компартию. Ещё и теперь она не овладела полностью марксизмом-ленинизмом в теории и на практике. Её жизнь — неустанная борьба за достижение этой цели.

В то время, когда Цзян Цин и Мао скрепляли свои узы, отношения между полами в «красных» районах были крайне нарушены. В Великом походе участвовало всего 30 женщин, в большинстве жёны руководителей Красной армии. Почти всем женатым солдатам пришлось перед походом покинуть своих жён и детей. Из-за большого расстояния и войны впоследствии воссоединились лишь немногие семьи. На Северо-Западе, где обосновались солдаты Красной армии, соотношение мужчин и женщин составляло примерно 18:1. Некоторые солдаты вступали в связь с местными жительницами или снова женились, не затрудняя себя разводом с брошенными или потерявшимися жёнами. Но подавляющее большинство солдат были слишком молоды или слишком бедны, чтобы жениться, и командиры убеждали их не растрачивать свою мужскую энергию на секс, а свои деньги — на проституток. Солдатам внушалось, что их силы нужны им для выполнения первостепенного долга, каковым являлся разгром врага.

На территориях, находившихся под контролем «красных», браки и разводы осуществлялись по законам Китайской Советской Республики, первоначальный проект которых был разработан в 1931 году, пересмотрен в 1934 году и затем вторично пересмотрен в 1939‑м — в том самом году, когда Цзян Цин и Мао поженились[123]. Положения этих законов носили нетрадиционный эгалитарный характер: китайская полигамия (в прошлом доступная в основном только богатым) заменялась моногамией западного образца, а брачных партнёров, навязанных родителями или сватами, должны были заменить спутники жизни по свободному выбору. Простой порядок регистрации, соответствующий русскому советскому прототипу, был сформулирован Ван Мином с учетом китайских условий. Но положения, зафиксированные в революционных условиях, не определяли собой автоматически факты социальной действительности. Брак мог сводиться к простому устному соглашению между мужчиной и женщиной, достоверность которого подтверждалась сообщением партийной инстанции об их союзе. В некоторых случаях браки и разводы утверждались также женским отделом.

Большинство оставшихся в живых участников Великого похода составляли воинскую элиту, согласно мнению которой устанавливались нормы поведения и вводились правовые новшества в освобождённых районах. В старое время они женились по усмотрению родителей, теперь же в прогрессивных яньаньских кругах, где родительский авторитет и конфуцианское благочестие были преданы анафеме, в брак следовало вступать по собственной воле (не в соответствии с интересами партии и, безусловно, не с представителями эксплуататорских классов). Будучи революционными идеалистами, они с презрением относились к показной романтике, явному адюльтеру и потворству своим желаниям в любой форме. Их пуританское высокомерие во имя революции ещё больше усугублялось культурной отсталостью Северо-Запада. Здесь, как и повсюду в Китае, развод был фактически прерогативой мужа. Случался он редко и был унизителен для отвергнутой жены. От необходимости соблюдать такие нормы поведения не освобождались и лидеры, включая самого Председателя.

Резко противоречило укоренившимся крестьянским нормам и независимое общественное поведение ватаг городских студентов, артистов и интеллигентов, которые по пятам следовали за армиями, двигавшимися в Яньань. Эти мужчины и женщины были наследниками зачинателей движения за освобождение женщин, которое охватило образованную молодёжь в эпоху «движения 4 мая», породив безрассудные богемные настроения в мире современного искусства Китая. Пренебрегая всеми брачными обрядами, как местными, так к западными, пары заключали между собой контракты по собственному усмотрению или вообще обходились без них, показывая этим свою принадлежность к авангарду. Случалось также, что мужчина и женщина из культурных «верхних слоёв», когда жили вместе, соблюдали известные современные условности. Сплетни о непостоянстве личной жизни кинозвёзд распространялись из приморских городов в центральные районы и передавались за границу.

Они коснулись и Председателя Мао. Внешне дело выглядело так, что он порвал со своей женой, Хэ Цзычжэнь, ветераном Великого похода и матерью его детей, и связался с шанхайской беженкой-кинозвездой. Поэтому ей пришлось преодолевать не только скептицизм, с которым революционные вожди относились к политической биографии, скрывавшейся за блестящим обликом Лань Пин, но и инстинктивный страх и презрение крестьян к девушкам из больших городов с их общеизвестной свободной жизнью и свободной любовью.

Давние кривотолки, порождённые связью Цзян Цин с Мао, смазывают историческую картину. Никто из тех, кто знал её или Мао лично, не осмеливался обсуждать различные слухи, появлявшиеся в печати. А возможно, и объяснять здесь было нечего? Кто, например, распустил слухи о направленном против этого брака решении ЦК, согласно которому, если товарищи Мао по руководству партией и разрешат ему жениться на этой ветреной актрисе, то она должна ограничиться семейной жизнью и не вмешиваться в государственные дела в течение 20 лет или даже до конца своих дней? Для некоторых наблюдателей то обстоятельство, что она стала зачинщицей культурной революции через 20 с небольшим лет после своего бракосочетания с Мао, послужило подтверждением этих слухов.

Такие вопросы я задала Чжан Ин лично, а она, как я и ожидала, передала их Цзян Цин, которая по-своему ответила на них в конце следующего вечера, когда с волнением стала вспоминать о том, как ещё долго после отъезда из Шанхая ей не удавалось избавиться от мысли о личных врагах, которых она нажила там, ибо многие из них снова всплыли на поверхность в Яньани. Прибегая к любым мерам, вплоть до обработки общественного мнения на Северо-Западе, они давали ей понять, что, если она откажется пойти навстречу их предложениям (которые она не изложила здесь, хотя они, вероятно, включали и требования об её участии в политически компрометировавших её фильмах), они её убьют[124].

Надеясь на правосудие в Яньани, она изложила историю этих преследований высшим представителям руководства, членам Политбюро, чтобы у них сложилось ясное мнение о её прошлом. Затем, когда она стала женой Председателя (признанной в качестве таковой в конце 1938 года)[125], но всё ещё оставалась отстранённой от работы, которой хотела заниматься, она опасалась, что неправильные представления о её личной истории всё ещё не изжиты. Поскольку защитить её было некому (не исключая, видимо, даже Мао), она снова специально выступила перед партийной организацией только для того, чтобы убедить этих объективных на вид людей, какое тяжёлое положение у неё было в Шанхае.

— Ваша история была нам ясна,— ответили они.

Они хотели успокоить её этими словами, но слов было недостаточно. Приведя в пример Чжан Гэна, директора театра и руководителя подпольной шанхайской партийной организации (и её отвергнутого поклонника), она спросила: «Почему он называл меня троцкисткой, заставив других думать, что так оно и было?»

— Чжан Гэн не имел этого в виду,— ответили они уклончиво.

Сказали они это, рассуждала Цзян Цин, только потому, что их прикрывал Чжоу Ян[126]. Они утверждали, что Чжан Гэн и другие «ещё не знали её», но это было глупо, поскольку фактически Чжан Гэн знал её достаточно хорошо. Лишь прожив какое-то время в Яньани, она, по её словам, полностью осознала, что Чжан Гэн и его компания фактически были «специальными агентами врага» (вероятно, гоминьдана, но невольно возникает вопрос, почему вражеские агенты не были разоблачены в лагере Красной армии). Продолжая свою мысль, она подчеркнула, что никогда не забудет, какой трудной они сделали её жизнь в Шанхае. Даже когда она стала женой Председателя и могла устранить их, она воздержалась от этого. Возьмите, например, Чжан Гэна, сказала она. В Яньани ему разрешили работать руководителем отделения театра в Академии имени Лу Синя; этого назначения она могла не допустить, ибо оно вряд ли отвечало её собственным интересам. А затем, после Освобождения, он был назначен директором Исследовательского института драмы.

Постоянные льстивые заверения парторганизации не могли рассеять её подозрений в том, что кое-кто из нынешних руководителей настроен против неё и повинен в возникшей вокруг неё атмосфере изоляции, как и в том, что массам не разрешают узнать её ближе. Больше всего в мире она, по её словам, хотела, чтобы массы знали, кем она была в действительности, и одобрительно отнеслись к её присутствию на их территории.

С этой целью она снова отправилась в штаб-квартиру парторганизации и представила дополнительные подробности о политической обстановке в шанхайском подпольном партийном аппарате и о том, каким преследованиям она подвергалась. Вглядываясь в бесстрастные лица окружавших, она решительно объявила, что пользуется случаем, чтобы раз и навсегда внести ясность в вопрос о том, насколько постоянной была её партийная принадлежность. Со своей позиции жены Председателя она хотела дать им понять, что не станет мстить людям, которые в своё время противодействовали ей и даже теперь ещё втайне питали к ней неприязнь. Они, считала Цзян Цин, должны были понять, что она готова действовать в их интересах. Пусть только признают свою вину, и она их простит. Она ждала. Но ни один из них не покаялся.

Она повторила, что, как она считает, в её злоключениях в Шанхае повинны Чжоу Ян, Тянь Хань, Ян Ханьшэн, Чжан Гэн и другие члены Лиги левых театральных деятелей.

Многие годы впоследствии она подозревала, что Чжоу Ян, который с середины 30‑х годов почти единолично контролировал в партии вопросы культуры, нёс основную ответственность за её оторванность от партии в Шанхае, за распространявшиеся о ней неблагоприятные слухи, а в дальнейшем и за её изолированность от масс в Яньани. Но пока у неё не было уверенности, она хранила молчание. И только захватив в свои руки инициативу накануне культурной революции, она набралась наконец смелости отправиться к Чжоу Яну и прямо спросить его:

— Знали ли вы, что я была тогда в Шанхае и чего я добивалась?

— Знал,— ответил он осторожно.

— Я пыталась установить контакт с коммунистической партией.

Он опустил голову, сообщила она тихим, размеренным голосом.

Взбудораженная, Цзян Цин встала, поманила меня за собой и дала знак своему телохранителю пройти впереди нас через высокие двери, за которыми открывалась непроглядно-чёрная ночь. Сяо Цзяо, явно изумлённый, вытащил свой карманный фонарик и ринулся вперёд, как бы провалившись во влажный ночной воздух и слабый лунный свет.

Она последовала за ним, а я за ней. Позади меня шагали переводчики и молодой человек, обязанностью которого было записывать слово в слово всё, что мы говорили. Теперь он был полностью предоставлен самому себе, поскольку Цзян Цин намеренно увела нас подальше от установленных в помещении микрофонов.

Прогуливаясь, Цзян Цин говорила быстро и взволнованно. Но поскольку она не поворачивала к нам голову, я не смогла уловить некоторых её слов, а секретарь, идя сзади, как ни старался, явно не уловил ничего. К тому же нам приходилось пробираться ощупью, чтобы не наткнуться на штыки, поблескивавшие в руках молодых часовых — солдат НОАК, скрывавшихся в окаймлявших узкую тропинку бамбуковых зарослях. Когда я оглянулась через плечо, луч лупы и вспышка фонарика осветили белки глаз и сверкающие улыбки Чжан Ин, Юй Шилань и Чэнь Минсянь, также чувствовавших себя неспокойно в этом загадочном охраняемом тропическом парке.

— Есть вещи, о которых я хотела бы рассказать вам, но не всему миру,— с этими словами Цзян Цин дала волю целому потоку слов, не предназначавшихся для огласки[127]. Ей, сказала она, известно о международных сплетнях, касавшихся обстоятельств её брака с Мао, но они её не слишком беспокоят. В большинстве случаев это чепуха, злобные слухи, начало которым положили, вероятно, Ван Мин и ему подобные. Ей известно, добавила она, о различных предположениях, фигурирующих в биографическом очерке о ней, опубликованном в лондонском журнале «Чайна куотерли», но в нём полно ошибок[128]. По её словам, о её благополучии заботится премьер Чжоу, она доверяет ему, и по этой причине и он питает к ней доверие. Отметив далее, что и он и его жена Дэн Ин-чао знают, что ей не хотелось бы говорить о массе противоречивых слухов по поводу её брака с Мао, она заявила, что тем не менее кое-что скажет об этом. Затем последовал её рассказ.

К тому времени, когда партия прибыла в Центральные советские районы (Цзян Цин, вероятно, имела в виду Яньань в январе 1937 года), Председатель Мао и его третья жена Хэ Цзычжэнь жили врозь уже больше года. В конце лета 1937 года, когда она сама прибыла в Яньань прямо из Шанхая, Мао и Хэ были разведены[129]. Хэ уехала с Северо-Запада и в это время уже лечилась в Советском Союзе. Инициатором развода, подчеркнула она, была Хэ Цзычжэнь, а не Председатель[130].

Хотя она никогда и не встречалась с Хэ, тем не менее составила себе известное представление о её характере по замечаниям различных членов семьи Председателя, а частично и самого Председателя, который высказывался о ней очень сдержанно. Хэ Цзычжэнь, как представлялось Цзян Цин, была упрямая женщина, которая «так никогда и не поняла политический мир Председателя Мао». Стоявшие перед ней проблемы были частично связаны с её прошлым: она происходила из класса помещиков и торговцев и потому привыкла к довольно высокому уровню жизни. Когда во время Великого похода были захвачены города, Хэ заявила, что хочет отказаться от участия в походе и обосноваться там, поскольку привыкла к городской жизни. Избалованная в юности, она так никогда и не преодолела своего презрения к физической работе. Она отказывалась «резать бумагу» и выполнять другую простую работу, ответственность за которую ей надо было нести наравне с другими[131].

Эти проблемы, связанные с её характером, ещё больше осложнились из-за постигших её невзгод, сказала далее Цзян Цин. Во время Великого похода Хэ была несколько раз ранена при вражеских атаках, что подорвало её физическое и душевное равновесие[132]. В конце 1935 года, когда войска Красной армии достигли Северо-Запада, она уже не в состоянии была справляться с политической ситуацией, ладить со своими детьми и родственниками. Председатель, естественно, считал её поведение невыносимым. Когда партия вступила в Центральные советские районы Северо-Запада, Хэ оставила Председателя, поклявшись никогда не селиться в Яньани[133]. Она вернулась в Сиань. Чжоу Эньлай и Дэн Инчао, обеспокоенные её отношениями с Председателем, попытались убедить её вернуться в Яньань, но она отказалась. Поскольку уговаривать её или контролировать её действия было некому, она вымещала свои разочарования на двух своих детях, жестоко избивая их. Даже взрослыми они не избавились от следов былых побоев, сказала Цзян Цин. Подобно их матери — и из-за неё,— они так и не сумели приспособиться к требованиям жизни в социалистическом обществе.

Примерно в 1939 году партия отправила Хэ с обоими детьми — дочка была ещё совсем крошкой — в Москву. Там из-за грубого обращения медицинских работников и других русских, которые пытались подчинить её своему контролю, ей стало ещё хуже. В состоянии депрессии, вызванной изоляцией, она снова стала беспощадно избивать своих детей. В конечном счёте она перестала пытаться выполнять свои материнские обязанности. Опеку над детьми взяли на себя другие люди, а её поместили в психиатрическую лечебницу. В конце 40‑х годов (когда Сталин стал всё больше разочаровываться в Мао) её отправили обратно в Шанхай, где и теперь — уже в преклонном возрасте — она всё ещё находится в психиатрической больнице. Время от времени ей проводят курс шокотерапии.

— Чем можно объяснить её состояние? — спросила я.

— Депрессивной реакцией на тяжёлые обстоятельства жизни,— спокойно ответила Цзян Цин.

Безусловно, история разрыва Мао с Хэ — верной женой, плодовитой матерью и ветераном Великого похода, не ограничивалась сутью заявлений, предназначавшихся Цзян Цин для печати. Уж не усмотрела ли она в трагической судьбе Хэ указания на тот удел, который может ожидать и её?

Судьбы Хэ Цзычжэнь, Цзян Цин и других женщин, которых привлекал к себе Мао Цзэдун, были неотвратимо связаны с самым тщательно оберегавшимся элементом революции — характером Мао и его личной властью. Тогдашние наблюдатели оставили лишь самые поверхностные представления об этом. Ним Уэлз, как и многие другие иностранные журналисты, жаждавшие подробностей о романах политических деятелей, была заворожена «яньаньской мистикой». Мао в её представлении — «король Артур Китая… председатель яньаньского Круглого стола, его люди — рыцари, а его женщины — настоящие дамы, обладавшие достоинством, гордостью и сознанием того, что именно они устанавливают нормы поведения для всего остального Китая». Хотя Ним Уэлз никогда не встречалась с последней женой Мао, Цзян Цин полностью соответствует её интуитивному представлению американки о том, что ценит в женщинах Мао. Она писала: «Мао был из тех мужчин, которые особенно любят женщин, но не ординарных женщин. Ему нравились женственные женщины, которые могли создать ему семейный очаг, и он ценил красоту, ум и остроумие, равно как и верность ему самому и его идеям. Он не боялся независимо мыслящих людей и не стал бы возражать против губной помады и завитых волос»[134].

В пересмотренном (в 1968 году) издании книги «Красная звезда над Китаем» Эдгар Сноу упомянул о Лили У (У Гуанвэй), актрисе, которая обворожила Мао и в большой мере подготовила почву для Цзян Цин. В конце 30‑х годов Лили У работала переводчицей Агнес Смэдли, журналистки и в прошлом приятельницы китайских коммунистических лидеров. Женщина ослепительной грации и таланта, Лили У была человеком независимого мышления. Когда почти все другие женщины щеголяли короткой стрижкой и ненакрашенными лицами, Лили У сохранила длинные волосы с завитыми локонами и привычку красить губы, которую она приобрела в Шанхае. В мае 1937 года Мао зашёл в пещеру к Агнес Смэдли, где она сама, Лили и г‑жа Сноу (Ним Уэлз) вместе ужинали. Лили, как и многие другие молодые политические энтузиасты в Яньани, боготворила Мао. Все они выпили довольно много вина, и она устроила так, что они с Мао сидели, держась за руки[135].

Хэ Цзычжэнь, узнав об этом флирте (имел ли он более серьёзные последствия, чем это заметила г‑жа Сноу, не знает никто), официально обвинила Лили У в том, что та была причиной охлаждения к ней мужа. Мао отрицал это. Тем не менее, по словам Сноу, особый суд, учреждённый Центральным Комитетом, разрешил развод и выслал обеих женщин — У и Хэ (последнюю, как мы знаем, в Россию)[136].

Не была ли изгнанная Лили У предвестницей Цзян Цин? Хотя Цзян Цин и не указала точно дату начала своей связи с Мао, Ян Цзыле, жена Чжан Готао, соперника Мао, рассказала эту историю с позиции Хэ, что, в общем, дополняет сообщение Цзян Цин. Ранней весной 1938 года Ян Цзыле прибыла из Шанхая в штаб 8‑й армии КПК, находившийся в Сиани. Здесь её поместили в комнату, скудная обстановка которой состояла из двух деревянных кроватей. На второй кровати лежала маленькая, бледная, болезненная на вид женщина, которая представилась ей как жена Мао Цзэдуна Хэ Цзычжэнь. Ян Цзыле спросила её, почему она не в Яньани со своим мужем и товарищами. Хэ сказала, что она хочет ехать в Москву лечиться и что у неё нет никакого желания ехать в Яньань.

— Цзэдун плохо со мной обращается,— пояснила она.— У нас всё время ссоры и скандалы. Он хватается за скамью, а я хватаюсь за стул! Я знаю, что между нами всё кончено.

Товарищи, состоящие в браке, не должны так вести себя, ответила Ян Цзыле и предложила навестить Мао в Яньани и убедить его написать письмо Хэ. По её словам, Хэ была в отчаянии.

Позднее другой товарищ, Лю Чуньсянь, сказала Ян Цзыле по секрету: «Лань Пин очень хорошенькая и умеет играть. Когда она приехала в Яньань, старик Мао был от неё без ума. Он так громко аплодировал её игре, что Хэ Цзычжэнь стала ревновать. Из-за этого они часто скандалили — с ужасными последствиями».

Через несколько дней после приезда Ян Цзыле в Яньань она сообщила Мао, что видела Хэ в Сиани и предложила привезти её обратно, но та отказалась.

— Это всё ваша вина,— сказала она гневно Мао.— Вы должны сразу же написать ей.

Мао только засмеялся и ничего не ответил. Несколько дней спустя, когда она снова увидела Мао, он сказал:

— Я написал Хэ письмо, но она не хочет вернуться.

Ян не была уверена в том, что он действительно написал это письмо. С уверенностью можно было сказать лишь, что здоровье Хэ ухудшается и что ей надо ехать в Москву. Товарищи часто говорили, что Хэ очень упрямая, что у неё характер хунаньского осла[137].

Ясно, что Лань Пин была у Мао на примете с момента её приезда в Яньань.

В целом Цзян Цин мало говорила о собственной семье и о своём происхождении, но очень много — о членах семьи Мао, которых она близко узнала за все эти годы. Отчасти это, возможно, объясняется китайской традицией, согласно которой девушка, выходя замуж, навсегда оставляет свою семью и входит в семью мужа. Вследствие этого её собственная семья отходит на задний план и центром жизни для неё становится семья мужа. Характер семейной жизни Мао, как и большинства странствующих революционеров, был антитрадиционным в том смысле, что ядром семьи были муж и жена, а родители мужа, которые в обычных условиях были бы старшими членами семьи как по возрасту, так и по авторитету, были давно уже покинуты и отвергнуты им. Даже уже на седьмом десятке своей жизни Мао продолжал открыто порочить своего отца. Но, будучи сам отцом, Мао взял на себя задачу собрать по возможности детей своих жён под крылом своей непостоянной семьи. На эту тему, личную и тягостную для неё, Цзян Цин распространялась довольно многословно.

Трагедия семьи Мао типична для поколения революционеров-основателей. К тому времени, когда оставшиеся в живых участники Великого похода достигли Северо-Запада, в их памяти остался неизгладимый след от тысяч личных потерь, причинённых им гражданской войной. С годами число погибших возросло до нескольких миллионов, что влекло за собой и наследие этих лет — растущую жажду мести. Но, невзирая на все страдания отдельных людей, коммунистические лидеры оставались стратегами, не давая воли чувствам. Кровавая месть, осуществляемая в одиночку, никогда не могла бы привести к коренным изменениям исторических условий. Поэтому они неустанно добивались переключения стремления к личной мести на борьбу за претворение в жизнь идеологических принципов.

Как ни парадоксально, революционный театр сильнее, чем политическая идеология, влияет на настроение народа. Цзян Цин начала говорить о семье Мао Цзэдуна, когда мы присутствовали на представлении «Красного фонаря» — революционной оперы, поставленной на Северо-Западе в конце 40‑х годов. С историями оставшихся в живых участников Великого похода были связаны жгучие воспоминания о детях, жёнах и других родственниках, потерявшихся, лишившихся рассудка или погибших вследствие бурных исторических перемен, вызванных в ⅩⅩ веке Мао, его товарищами и его врагами. Во время одной из сцен оперы, в которой бабушка рассказывает о личных трагедиях, перенесённых семьей Ли (случайное ли это совпадение с фамилией самой Цзян Цин?), Цзян Цин плакала, говоря о шести членах семьи Председателя, которые «сложили голову за революцию»[138]. Это были — по порядку и стилю её изложения — жена Председателя Ян Кайхуэй; его средний брат Мао Цзэтань, который сложил голову в Советских районах; его младший брат Мао Цзэминь, который сложил голову в Синцзяне; его сын Мао Аньин, сложивший голову в Корее; его племянник Мао Чуньсюн, сложивший голову во время отхода войск из Центральной равнины, и ещё один сын, которого били так сильно, что у него была полностью подорвана нервная система. Она гневно добавила, что гоминьдан и поныне распространяет злобные слухи о том, что его нервное расстройство — это «дело наших рук».

В одной из наших последующих бесед Цзян Цин вернулась к Ян Кайхуэй, номинально второй жене Председателя, но фактически первой, с которой у него были настоящие супружеские отношения. Трое их сыновей — Мао Аньин, Мао Аньцин и Мао Аньлун — родились в начале их брачной жизни[139]. А затем Председатель оставил её, отправившись в горы, чтобы создать там базы[140]. Понимая всю серьёзность лежавших на нём задач, Ян Кайхуэй всячески поддерживала его в такой степени, что гоминьдановские власти арестовали её и держали заложницей из-за революционной деятельности Председателя. Поскольку она отказалась отречься от мужа и от компартии, хунаньский военный диктатор Хэ Цзянь приказал казнить её в Чанша в 1930 году вместе с двоюродной сестрой Мао Цзэдуна, Мао Цзэцянь, отрубив им головы.

Что касается бывшей жены Председателя Хэ Цзычжэнь, то Цзян Цин никогда не знала точно, сколько детей она родила: Председатель неохотно говорил на эту тему. (По некоторым источникам, до Великого похода Хэ родила одного или двоих детей, которых отдали крестьянам — не то временно, не то навсегда[141].) Одного сына, к которому Мао относился особенно нежно, назвали Маомао, но этого ребенка они потеряли во время войны в Северной Шэньси в конце 40‑х годов (по-видимому, при эвакуации из Яньани).

Вскоре после замужества Цзян Цин взяла на себя заботу ещё об одном сыне Мао (очевидно, ребёнке Хэ Цзычжэнь). Этот мальчик, кажется, был отправлен в Москву и впоследствии вернулся в Шанхай (вероятно, в 1944 году, здесь у неё не было уверенности в последовательности событий), где его передали на попечение одного священнослужителя. У этого человека были две жены — очень злые женщины. Они так беспощадно избивали мальчика, что он навсегда утерял чувство равновесия. Как живо, воскликнула Цзян Цин, ей вспоминается его маленькое тельце, раскачивающееся из стороны в сторону! Даже годы спустя он всё ещё вот так качался, зачастую спотыкаясь или внезапно падая на землю.

Цзян Цин полюбила этого ребёнка и воспитывала его как собственного сына до начала 50‑х годов, когда ей пришлось пройти курс радиотерапии по поводу рака. Из-за интенсивного лечения ей, конечно, стало трудно заботиться о нём. «Другие» (которых она не назвала) решили, что она уже не в состоянии выполнять по отношению к нему материнские обязанности. Вопреки её мольбам «они» оторвали его от неё и отказывались сказать, куда его поместят. (Если опеку над ним осуществляла Цзян Цин, то возможно ли, чтобы вопрос о лишении её этого права, тем более после Освобождения, не подпадал под юрисдикцию отца и национального лидера Мао?) По её словам, это было для неё огромной потерей, так как ребёнок был очень умён, в возрасте трёх лет он уже мог спеть «Интернационал» с начала и до конца. Ни она, ни Мао так и не узнали, где его спрятали похитители.

Председатель никогда не рассказывал ей много о Хэ Цзычжэнь, продолжала Цзян Цин. Бо́льшую часть того, что ей известно, она узнала от Мао Аньина. Сразу же после развода родителей Мао Аньин, которому не было тогда ещё 20 лет, отправился с Хэ Цзычжэнь и её младшим ребёнком (дочерью) в Советский Союз. После его возвращения (примерно в 1944 году) Цзян Цин и Аньин стали близкими друзьями, так как она была старше его всего на несколько лет[142]. Эту небольшую разницу в возрасте она сопоставила со значительно большей разницей между ней и дочерью Хэ Цзычжэнь, к которой она испытывала подлинно материнское чувство.

От Аньина она узнала больше об этом поколении семьи Мао. Дочь Хэ вскоре после рождения была временно отдана на попечение крестьянской семьи. В Советском Союзе, когда Хэ Цзычжэнь поместили в дом для умалишённых, девочку отправили в государственный детский сад, где она получила типично русское воспитание. Позднее, когда мать была направлена в психиатрическую лечебницу в Шанхае, девочку, как падчерицу, отдали на воспитание Цзян Цин. Она назвала её Ли Минь и воспитывала вместе с близкой той по возрасту собственной дочерью Ли На.

В разговоре с Цзян Цин я упомянула об утверждениях некоторых иностранных источников, будто бы у неё есть свои две дочери, а возможно, также и сын. Она твёрдо ответила, что родила только одного ребенка, отец которого — Председатель Мао. В ходе наших бесед она сравнивала свою дочь Ли На со мной. Мы примерно одного возраста, сказала она, обе историки по образованию и чрезмерно интеллектуальны. Ли На в своё время отправили в деревню, что явно пошло ей на пользу, добавила Цзян Цин, сверкнув глазами.

Тот факт, что Цзян Цин воспитывала Ли Минь и Ли На вместе, получил отражение в именах, которые она им дала. Она передала им обеим свою первоначальную фамилию Ли[143] и присвоила им имена, классические значения которых подобраны по контрасту. Их имена взяты из старой поговорки «Джентльмен должен быть осторожным в речах, но быстрым в делах»: «на» означает «осторожная в речах», а «минь» — «быстрая в делах». На деле этот контраст между «На» и «Минь» не проявился. Её собственная дочь получала в школе одни «пятерки», но затем «поглупела», потому что слишком усердно занималась. Не была Ли На по характеру и «осторожной в речах», хотя политическое перевоспитание несколько приучило её к этому. Что до Ли Минь, то она не стала с возрастом «быстрой в делах», но на этот счёт Цзян Цин не стала распространяться.

После смерти самого младшего брата Председателя, Мао Цзэминя (он был казнён гоминьдановцами в Синьцзяне в 1943 году)[144], его сын Мао Юаньсинь попросил, чтобы его приняли в семью Мао Цзэдуна. Они, конечно, радушно приняли его и со временем все сблизились. Хотя можно было предполагать, что он будет называть её «тётя», он предпочел называть её «мать». Он был одарённым ребенком и вырос типичным интеллигентом, вследствие чего его пришлось наряду с другими подвергнуть «закалке» в период культурной революции[145].

Такой же примерно была и её собственная дочь Ли На. С детства она с головой зарывалась в историю и стала ограниченной интеллигенткой. В 60‑х годах, когда развернулась кампания по социалистическому воспитанию, Цзян Цин отправила её в сельскую местность, где живёт большинство людей, ибо только там она могла углубить своё понимание реальных фактов человеческой жизни. Таким образом Ли На примкнула к сотням тысяч городских студентов и интеллигентов, перебравшихся в деревню. Она оставалась там несколько лет и принимала участие в движении за социалистическое воспитание на его последовательных этапах. Вернувшись в Пекин, она вышла замуж и родила ребенка. «Это сделало меня бабушкой»,— с гордостью воскликнула Цзян Цин. Её падчерица Ли Минь, добавила она, изучала естественные науки, вышла замуж и имеет двоих детей.

Эти личные драмы остались почти незамеченными на общем фоне войны сопротивления и гражданской войны. Непрерывно менявшаяся стратегическая ситуация требовала от Мао максимального внимания. Начиная с 1939 года гоминьдановские войска под командованием Ху Цзуннаня, прославившегося защитой Шанхая от японцев, создали кольцо блокады вокруг Пограничного района коммунистов. Эти меры на протяжении пяти лет препятствовали торговым и другим связям данного района с остальной частью Китая и со всем миром. Следствием этого стала безудержная инфляция в Пограничном районе: цены на зерно стремительно повышались, а хлопок и ткани, служившие основными статьями импорта, внезапно полностью исчезли. Экспорт соли, до того являвшийся источником свыше 90 % валютных поступлений этого района, уже невозможно было осуществлять[146], как и импорт оружия для Красной армии, насчитывавшей уже около полумиллиона солдат. Увеличение налогов крестьян — крайнее средство, к которому веками прибегали помещики и милитаристы,— неизбежно вызвало бы у крестьян разочарование. Чтобы избежать повторения этого негативного урока истории, коммунистические лидеры стали проводить в Пограничном районе радикальную политику. Мао, обладавший гениальной способностью превращать недостатки в достоинства, сделал принципы «опоры на собственные силы» и «самообеспеченности» позитивными лозунгами. Солдатам предписывалось заниматься сельским хозяйством. На древней стене, опоясывавшей Яньань, Мао начертал углём:

Опора на собственные силы, необходимая одежда и достаточное количество пищи!

Развивайте экономику и обеспечивайте военную оборону!

Путём самообеспеченности создадим на Северо-Западе процветающий Пограничный район!

С мотыгой на одном плече и винтовкой на другом добьёмся самообеспеченности в производстве и защитим Центральный Комитет партии![147]

Даже и теперь, через 35 с лишним лет после прибытия туда партии, Яньань, призналась Цзян Цин, всё ещё остаётся отсталым районом. Но это «наша» вина — она подразумевала вождей,— это «недостатки в нашей работе»; их (вождей) внимание в последние годы отвлекали международные обязательства. Окружение, в котором находится Северо-Запад, всегда создавало почти непреодолимые препятствия: крутые холмы, глубокие долины и поля террасами почти исключают возможность увеличения объёма производства. Давно уже необходимы проекты освоения новых земель и улучшения обрабатываемых. Частично ответственность за эту отсталость несут «некоторые элементы» среди руководителей, действия которых не отвечают интересам общества.

Но когда Мао Цзэдун жил на Северо-Западе (как нам известно из других источников), по его инициативе стали проводиться кое-какие из самых широких проектов освоения земель. Зимой 1939 года он приказал молодому командиру Вань Чжэню с войсками 359‑й бригады численностью 10 тысяч человек приступить к осуществлению опытного проекта освоения неплодородной земли в горах и долинах Наньнивани — пустоши, находящейся в 30 с лишним милях к юго-востоку от Яньани. Получив указания самим добывать себе продовольствие и изготовлять одежду из любых доступных материалов, они собрали из заброшенных храмов колокола, урны и статуи богов, переплавили их и выковали из них лемехи[148]. Шерсть они получали от выращивания ими самими овец; деревни и школы создавали, устраивая новые жилища в пещерах. На основе принципа взаимопомощи учреждались производственные и потребительские кооперативы, вначале в сельском хозяйстве, а затем также в кустарной и мелкой промышленности. Хотя пример в труде показывали солдаты, в конечном счёте в производственную кампанию были втянуты и все местные жители района — мужчины, женщины и дети. Кроме того, даже в этой дикой местности сыграла свою роль и культура: превратившиеся в актеров солдаты не только развлекали местных жителей, но и побуждали их ставить пропагандистские пьесы о коренной перестройке своей жизни[149].

Но каким бы революционным ни казался осуществлявшийся под руководством военных проект массового освоения земли, Мао Цзэдун, как человек, знакомый с историей, сознавал, что это всего лишь новый вариант военных колоний, которые более двух тысячелетий время от времени навязывались пограничным районам Китая[150]. Руководители партии, в том числе и Мао Цзэдун, периодически наезжали из Яньани в Наньнивань, отражая иногда свои непосредственные впечатления в стихах. В одну из таких поездок грозный военачальник Чжу Дэ написал «Поездку в Наньнивань»:

Год назад я впервые приехал сюда.
Вся земля заросла здесь буйной травой,
Ночью здесь не было лагерей,
И трудно было найти даже битую посуду.
Сегодня мы открываем новый рынок,
Пещерные жилища заполнили долину,
Мы подчинили себе реки и собираем великолепные урожаи,
Вода заливает новые рисовые поля.
Военный лагерь приступает к строительству,
Солдаты наедаются зерном,
На полях жиреют овцы и коровы,
Астры становятся писаными красавицами[151].
Не все впечатления о Наньнивани были идиллическими. Цзян Цин отправилась туда не как один из лидеров, приехавший для инспектирования, а как новая жена лидера, приехавшая для работы. Она прибыла в январе 1939 года, примерно в то время, когда этот проект начал осуществляться[152], и оставалась там полгода. Об этой служебной поездке, сказала она мне, знало большинство руководящих товарищей, но ничего не знали массы. (Уж не проверяли ли её Мао и некоторые из его товарищей, надеясь доказать скептикам и противникам выносливость городской девушки?) После того как японцы в 1939 году атаковали войска Красной армии на её северо-западной базе, сказала она, гоминьдановские войска численностью около 100 тысяч солдат под командованием Ху Цзуннаня провели три антикоммунистических наступления. Гоминьдановцы не только попытались уничтожить коммунистов с помощью военной силы, примени, свою старую стратегию окружения, — они организовали также экономическую блокаду с целью воспрепятствовать доставке 8‑й армии припасов из окружающих районов[153]. Именно когда коммунисты старались добиться прочного экономического равновесия в районе Шэньганьнинской базы, гоминьдан прилагал все усилия, чтобы заставить их умереть голодной смертью. (При этих словах она гневно повысила голос.)

Провожая её группу из Яньани, Председатель, по словам Цзян Цин, сказал, что, если они не смогут добывать себе сами продукты и одежду, они погибнут в этой пустыне. Они отбыли под впечатлением этой угрозы, и, когда разбивали лагерь, руки Цзян Цин покрылись волдырями, потому что в прошлом она никогда не занималась физическим трудом.

Она добавила, что к немногочисленным женщинам, участвовавшим в этой и других кампаниях по освоению земель и организации производства, относились благожелательно[154]. Так, в период менструации им давали на два дня освобождение от обычной работы, хотя им всё же полагалось заниматься стиркой и другой лёгкой домашней работой. Цзян Цин, как она сказала, всегда отказывалась от таких льгот, обычно предоставлявшихся женщинам. Некоторые женщины предпочитали более лёгкую, традиционно женскую работу, так как не хотели, чтобы их наравне с мужчинами заставляли заниматься тяжёлым физическим трудом. В те дни они считали для себя мужскую работу «второсортной».

Поскольку она в те годы страдала туберкулезом (эндемическим на Северо-Западе и в других районах Китая), она не занималась прядением, которое могло бы быть ей не под силу. Большую часть времени она проводила за вязанием (работа, которую обычно выполняли мужчины — местные жители Северо-Запада и солдаты 359‑й бригады). Хотя работать она начала, не имея никакого опыта, ей удалось связать за время пребывания там десять свитеров; все они были переданы коллективу. Свитера были необходимы, поскольку в горах всегда стояла холодная погода (сама она все шесть месяцев работы там носила толстый ватник). Как только она и её коллеги спустились с гор в Яньань, для них снова началось лето. По её словам, ей очень ясно вспоминается радость, которую она испытала, когда снова могла ходить в одном платье. Возвращаясь мысленно к опыту своей работы в Наньнивани, она призналась, что другие работали гораздо лучше, чем она, и спокойно констатировала, что у неё не было там никаких особых достижений[155].

По возвращении в Янцзяпин, в пещеру, отрытую в отлогих горах близ Яньани и служившую резиденцией штаб-квартиры 8‑й армии и жилым помещением для неё с Мао, она вновь занялась культурной работой, которая была ей больше по душе, хотя в те годы и выглядела менее полезной для руководства, чем впоследствии, когда она сама сделала её такой.

7. Яньаньская народная культура

Историю делает народ, и всё же в старой опере (да и во всей старой литературе и искусстве, которые оторваны от народа) народ изображается как мусор, на сцене же господствуют лорды и леди с их избалованными сынками и дочками. Вы же теперь обратили вспять это искажение истории, восстановили историческую истину и дали старой опере новую жизнь.

Мао Цзэдун после просмотра спектакля «Вынужденный примкнуть к ляншаньским мятежникам» (Яньань, 1944)
Какое впечатление производила Цзян Цин на других в её яньаньские дни? Почти ни один китаец не осмелится опубликовать в печати мнение о жене своего вождя, не получив санкции на то, чтобы изобразить её официальный облик, а насколько нам известно, такого поручения Мао Цзэдун никому не давал. Только после того как Цзян Цин достигла власти в ходе культурной революции, некоторые хунвэйбиновские группировки опубликовали краткие льстивые сообщения о её политической истории. Откровенные впечатления о Цзян Цин содержатся в основном в сообщениях приезжих иностранцев, а приезжать в Китай они стали в годы пребывания Мао в Яньани. Большинство визитёров были журналистами или дипломатами, и все они, естественно, стремились побеседовать с человеком, державшим в своих руках власть. В некоторых из этих сообщений мельком упоминается о жене Мао, жившей в комфортабельных условиях на политической периферии — так, по крайней мере, казалось. Никто не предвидел, что эта хорошенькая женщина, которой не было ещё и тридцати, станет грозной политической фигурой, какой она сделалась в среднем возрасте.

Каждый из иностранных наблюдателей видел в ней отражение своей собственной культуры. Сообщения Эдгара Сноу с Северо-Запада свидетельствуют о том, что Мао никогда не навязывал посетителям общество своей жены. Поэтому Сноу лишь вскользь упоминает о Хэ Цзычжэнь и о Цзян Цин. (В воспоминаниях же Цзян Цин указывается, что он сам упустил возможность получить биографические данные.) Однако впоследствии он привёл общие сведения о жизни Цзян Цин в биографических примечаниях к вышедшему в 1968 году пересмотренному изданию его книги «Красная звезда над Китаем», где высказываются (без ссылки на источники) некоторые утверждения, которые опровергают приведённое здесь её заявление. У него была с ней краткая встреча в Яньани — как он считал, через несколько месяцев после её брака с Мао. На его, американца, взгляд, это была стройная, привлекательная молодая женщина, которая «хорошо играла в бридж и превосходно готовила»[156].

Более выразительный портрет Цзян Цин даёт советский кинематографист Роман Кармен, трижды лауреат Сталинской премии. В 1938 году Сталин отправил его в Китай для съёмок документального фильма о революции и о войне сопротивления. В середине мая 1939 года, после нескольких месяцев скитаний по территории, контролировавшейся гоминьданом, Кармен прибыл в Яньань. Здесь он провёл месяц, снимая фильм о революции в действии, особенно в кругах, близких к Академии имени Лу Синя[157]. Впервые он встретился с Цзян Цин 25 мая, когда ехал на беседу с Мао. Она явно захватила его воображение художника. В ходе нашего интервью она назвала Кармена «фотографом Сталина» и тепло отзывалась о нём. Он снимал её во многих позах, но особенно ему нравилось снимать её верхом на лошади. Один такой снимок, напоминающий нам, какое редкое явление представляет собой для китайских женщин верховая езда (хотя Цзян Цин не упомянула об этом) и как на Северо-Западе, где мало лошадей, наличие лошади считалось привилегией элиты, Цзян Цин подарила мне. (Давая мне этот снимок, она сказала, что Кармен прислал ей его с несколькими другими в Яньань в 1939 году. Когда она поручила агентству Синьхуа сделать для меня цветную копию этого снимка, она решила в то же время дать такой снимок «старшей сестре Дэн» — жене Чжоу Эньлая.) На сделанном Карменом снимке Цзян Цин в яркой одежде и с волосами, заплетёнными в косички, выглядит скорее славянкой, чем китаянкой. Он писал:

«Направляясь к Мао, проезжаем по этому городу. Вслед за Академией Лу Синя и антияпонским университетом большая гора отведена открывающемуся на днях женскому политическому университету, для занятий в котором съехалось в Яньань несколько тысяч девушек и женщин со всей страны. Дважды переезжаем вброд реку.

После второй переправы нас нагоняет мчащаяся галопом всадница. Поравнявшись с нами, она резко осаживает коня и широким жестом весело приветствует нас. Это жена Мао Цзэдуна. Она, как и многие тысячи китайских юношей и девушек, несколько лет тому назад приехала в Особый район учиться в политическом университете. Она покинула Шанхай, где была одной из известных китайских актрис. Теперь она, молодая коммунистка, выполняет большую и почётную партийную работу в качестве личного секретаря Мао. Она ведёт его дневник, записывает все его речи, переписывает статьи, выполняет отдельные поручения. Сейчас она возвращается из далекой деревни, куда ездила по поручению Мао. Она уверенно сидит на гарцующем, грызущем удила, маленьком злом коньке. Две косички перевязаны ленточкой на затылке. На ней трофейная шинель японского офицера, шерстяные сандалии на босу ногу.

— Я предупрежу товарища Мао, что к нему едут гости,— говорит она и, круто повернув коня, пускает его стремительным карьером. Правую руку она откидывает назад и, повернув слегка склонённый корпус, несётся вперед, поднимая облако пыли»[158].

Другой советский журналист, Петр Владимиров, прожил в Яньани с 1941 по 1945 год, хотя его спорный дневник был опубликован только примерно через 30 лет, когда китайско-советская вражда стала уже несомненной, а Цзян Цин явно была у власти[159]. В 1942 году Цзян Цин, как её характеризовал Владимиров,— это «тоненькая, подвижная, с умными карими глазами, рядом со своим мужем совсем хрупкая…» Позднее в том же году он писал: «Для Цзян Цин характерна крайняя целеустремлённость… Свой темперамент подчиняет рассудку. Не знает жалости к себе, её заботит только карьера. Пока молода, спешит к цели…» В феврале следующего года он отмечал, что Цзян Цин не только личный секретарь Председателя, но и занимается всей его секретной перепиской. Её близким другом и доверенным лицом был Кан Шэн, которому брак Цзян Цин был на руку, потому что он обеспечил ему доступ к Председателю. Владимиров изображает Мао как человека, незнакомого с западной классикой и презирающего всё некитайское. Он читал только старинные энциклопедические словари, старинные философские трактаты и старые романы. Цзян Цин несравненно начитаннее своего мужа. Во всяком случае, она знакома с классиками мировой литературы. Она ловко и незаметно помогала своему мужу в разрешении самых сложных вопросов, не имевших никакого отношения к их семейной жизни. Она «любознательна, властолюбива, но умело это скрывает. Свои интересы ставит выше всех прочих».

В 1944 году, когда с Цзян Цин познакомился корреспондент «Нью-Йорк таймс» Тилмэн Дёрдин, он, как и другие, заметил, насколько её затмевали старшие женщины, особенно наиболее известные из них: Цай Чан (жена Ли Фучуня), Кан Кэцин (жена Чжу Дэ) и Дэн Инчао (жена Чжоу Эньлая). Они не только стояли выше её по положению, но и были теснее связаны с массами, что она болезненно переживала. В ней, однако, Дёрдин нашел черты, присущие классическим китайским красавицам, назвав её «ожившей китайской картиной». Одежду она носила такую же, как рядовые люди, хотя покрой и ткань были значительно более высокого качества. У неё была короткая стрижка на советский манер, которая вошла в моду среди руководящих женщин-революционерок на Северо-Западе и была ей к лицу (большинство женщин носили такую стрижку ещё и 30 лет спустя). В те дни она курила в обществе иностранцев и была поклонницей американской танцевальной музыки. Один американец, который танцевал с ней, счел её английский язык «не невозможным».

Дёрдин сообщал, что после брака с Мао Цзян Цин заболела туберкулезом и в 1944 году следы болезни ещё оставались. Плохое состояние здоровья не помешало ей продолжать преподавать театральное искусство в Академии имени Лу Синя, где она также контролировала репертуар пропагандистских пьес на тему о народном сопротивлении японским агрессорам[160].

Другой наблюдательный американский журналист, Харрисон Формэн, встретился с Мао и Цзян Цин тоже в 1944 году. Его впечатления по поводу личной истории Цзян Цин, вынесенные, вероятно, из этой встречи, совпадают с её высказываниями от 1972 года. Он писал:

«Мао Цзэдун встретил меня у калитки маленького палисадника перед группой из полудюжины обыкновенных пещер, где он живёт со всей семьёй и с ближайшими помощниками. С ним была его миловидная, моложавая жена, бывшая Лань Пин, известная шанхайская киноактриса, исключительно умная женщина, член коммунистической партии с 1933 года. В 1937 году она отказалась от своей карьеры в кино и отправилась в Яньань, где стала работать в Академии имени Лу Синя. Здесь их свёл интерес Мао к театру, и весной 1939 года они поженились без особой огласки.

Оба они были просто одеты: она в практичный костюм типа пижамы, с поясом на тонкой талии, а он — в грубый, домотканый костюм с мешковатыми брюками до колен. Меня провели в „гостиную“ — одну из пещер с простым кирпичным полом, выбеленными стенами и массивной, довольно неуклюжей мебелью.

Это было вечером, и комнату освещала единственная свеча, укрепленная на перевёрнутой чашке. Меня угощали некрепким чаем, пирогами и конфетами местного производства и сигаретами, причём на протяжении всей нашей беседы то вбегали, то выбегали ребята. Они стояли по нескольку минут, глазея на меня, а затем, ухватив конфету, снова выбегали. Мао не обращал на них никакого внимания»[161].

Такое же впечатление о Цзян Цин как о привлекательной жене Мао вынесли также Дэвид Д. Баррет и Джон С. Сервис, члены американской группы наблюдателей («миссии Дикси») в Яньани в 1944—1945 годах. Полковник Баррет вспоминал, как Мао представил ему Цзян Цин на военной выставке: «Полковник Баррет, это Цзян Цин». Баррет, ожидая увидеть чахоточную больную, был удивлен, обнаружив, что она вполне здорова на вид. Она была любезна, и «манеры её отличались тактом и изысканностью, традиционно ассоциирующимися с актрисой. Она прекрасно говорила на мандаринском диалекте (гоюй), как и почти все китайские актрисы. Я помню, что она выглядела гораздо более красивой и шикарной, чем большинство жён коммунистических лидеров»[162].

Сервис подтвердил общее впечатление о том, что Дэн Инчао и Кан Кэцин были гораздо более известными женщинами в составе руководства, чем Цзян Цин. Иногда по субботним вечерам Цзян Цин бывала на танцах, но её не приглашали на более важные приёмы — официальные обеды, дававшиеся в честь американской группы наблюдателей или представителей, приезжавших в Яньань позднее. Однажды — дело было в один из августовских вечеров в 1944 году — Сервис ужинал с Мао и Цзян Цин и их переводчиком. Направлял беседу Мао, а Цзян Цин в ней почти не участвовала. «Она была относительно молода (в яньянском обществе, состоявшем преимущественно из людей среднего возраста) и относительно привлекательна (но не красавица)»,— вспоминает Сервис. В течение всего срока его пребывания в Яньани он не слышал распространявшихся впоследствии сплетен о распаде личности Хэ Цзычжэнь или о том, что Цзян Цин разрушила прежний брак Мао. По крайней мере среди китайцев, проживавших в Яньани, брачные отношения рассматривались как личное дело[163].

Роберт Пэйн вспоминает, что в 1945 году, когда он посетил Мао, которому было тогда 52 года, «вошла его жена, в чёрных брюках и свитере, и сказала в виде приветствия: „Нинь хао?“ (у неё было классическое пекинское произношение). Сразу стало ясно, что в её продолговатом лице больше красоты и выразительности, чем в лице значительно более знаменитой мадам Чан Кайши: к тому же она принесла с собой аромат цветов, которые собирала на взгорье»[164].

Ну вот и всё, что можно сказать относительно впечатлений о жене Мао. Как вспоминает о тех годах сама Цзян Цин, постоянные одёргивания со стороны других людей компенсировались её стремлением добиться в каком-то смысле равенства с Мао. Какими Цзян Цин предпочитала помнить себя и Мао в те дни, можно судить по снимкам, которые она мне показывала. Здесь красота и невинность заслоняют собой зарождавшуюся уже реальную действительность: их приход к власти, осуществлявшейся ими над материальной и культурной жизнью миллиарда китайцев на протяжении последующих 30 лет. Вдобавок они создают также редкое впечатление двух людей, которые полностью под стать друг другу.

В глазах иностранцев, посещавших Яньань в середине 40‑х годов, Мао был главным передвижным экспонатом выставки профессиональных революционеров, человеком, которого Эдгар Сноу представил миру в 1938 году, опубликовав свою книгу «Красная звезда над Китаем». Нарисованная им и другими журналистами картина естественности, идеализма и энтузиазма этого отряда самобытных революционеров смягчила холод, которым веяло от абстрактного марксизма, и отчасти рассеяла опасения, порождённые суровой советской практикой.

В 1947 году гоминьдан разгромил войска Красной армии, прогнав их с территорий их баз, и разбомбил Яньань, превратив его в груду развалин. Затем в начале 50‑х годов, когда коммунистический режим уже твёрдо укрепился, город восстановили как монумент в честь партии, а в его музеях выставили реликвии, оставшиеся после долгого пути к власти. Восстановление Яньани призвано было стать прежде всего данью культу личности одного человека — Мао Цзэдуна.

В начале августа 1972 года, перед встречей с Цзян Цин, я провела в Яньани четыре дня с целью установить, какие воспоминания о прошлом вызывает город. Меня, как и миллионы китайцев и кучку иностранцев, попавших туда до меня, окружили опытные хунвэйбины, которые служили гидами при ознакомлении с экспонатами, выставленными в сурового вида строениях, возведённых на этой и поныне бесплодной земле. Как человека, которому так много лет доводилось читать о людях, игравших главенствующую роль в период существования Пограничного района, меня потрясла диспропорция между огромными изображениями Мао Цзэдуна и казавшимися крошечными рядом с ними портретами Чжу Дэ, Чжоу Эньлая, Ло Жуйцина и других блестящих стратегов. Менее удивительным было изъятие портретов Лю Шаоци и Линь Бяо, в свое время считавшихся преемниками Мао, но впоследствии дискредитированных. Позади Председателя Мао, восседающего на своём знаменитом белом коне, можно видеть расплывчатое изображение Цзян Цин, которую большинство зрителей, несомненно, принимает за юношу-солдата.

Из музея с его выбеленными стенами меня под палящим солнцем повезли по огненно-красной песчаной дороге к пещерам, где жил Мао. В этих простых жилищах, безусловно более пригодных для того, чтобы стать монументами, чем для работы, как они использовались в прошлом, Мао Цзэдун значительно вырос в чисто интеллектуальном плане. Во второе десятилетие его руководства Красной армией и коммунистической партией его в большой мере освободили от активного участия в военных делах. В те годы он занялся теоретическим анализом недавнего прошлого. Теперь молодые гиды, подчёркивая колоссальную значимость личности своего вождя, исходили уже из числа написанных им произведений. Из их бойких фраз мне стало известно, что из 150 работ, содержащихся в «Избранных произведениях» Председателя, 112 были написаны за 13 лет его жизни на Северо-Западе, причём 92 из них — когда он жил в пещерах Яньани.

В пещерах в Ваньцзяпине выявилась и более скромная черта его характера, которой народ также должен был подражать. У подножия горы мне показали огородик, в котором он любил покопаться после нескольких часов или дней непрерывной работы за письменным столом. Выращивая свои собственные овощи и табак, он сохранял связь с землей. Его участок обрабатывается и поныне. Мы ели вызревшие там на солнце помидоры, превосходные на вкус.

В каждом ряду пещер была соблюдена одна и та же архитектурная формула: две комнаты — одна для того, чтобы спать и мыться, а другая — чтобы работать и есть; в одной пещере была и третья комната — для приёма гостей и заседаний ЦК. В той комнате, где Председатель писал, наше внимание обратили на ничем не накрытый деревянный стол и на кисточку с чернилами возле пустого места, где когда-то лежали его рукописи. Сбоку стояла старая жестяная кружка (не оригинал). Когда у Председателя выпадало время, он ночами быстро и непрерывно писал, забывая есть и пить[165]. Эту официальную характеристику Председателя (который в стране другой культуры слыл бы королём-философом) повторяли гиды по всей Яньани.

В беседе с моими гидами я подтвердила, что многое узнала от них об интеллектуальных достижениях Председателя. Но, спросила я, разве у него не было жены? Не его ли жена товарищ Цзян Цин? Чем она занималась в те долгие периоды, когда Председатель был погружён в размышления о революции? Их дети не могли, конечно, бегать по этому маленькому палисаднику. Где же они находились?

Ответом на эти простые вопросы, которые вряд ли стал бы задавать китайский паломник, были подмаргивания, улыбки и слова «не знаем» (несомненно, отражающие подлинное неведение молодёжи). Тем не менее идея была ясна. В официальной истории — единственной для тех, кто задает вопросы в Китае,— о Председателе Мао не полагалось вспоминать как о муже и вообще семьянине. И роль Цзян Цин, как супружеская, так и политическая, тоже никогда не могла быть предметом публичного обсуждения.

Впоследствии в нашей беседе воспоминания Цзян Цин о годах, проведённых в Яньани, были отрывочными и эмоционально искажёнными. Мао, если смотреть её глазами, представлялся вспыльчивым, озабоченным, ироничным человеком, идеалистом и фантазёром. По существу, он был склонен подолгу молчать, предаваясь размышлениям и работая над теоретическими произведениями, а иногда уходить из дому, чтобы поблуждать среди народа. На каждом шагу его подстерегала угроза со стороны его главного соперника и их общего врага — Ван Мина, ибо в конце 30‑х годов Ван Мин и Мао всё ещё боролись (каждый исходя из своей собственной формулы) за то, чтобы угодить революционному патриарху — Сталину. Они как братья соревновались, стараясь убедить его — каждый по-своему — в правильности своей линии и в своих блестящих качествах революционных лидеров.

Для Цзян Цин Ван Мин представлял угрозу в другом смысле. Когда она находилась в Шанхае, он не жил там, но тем не менее его присутствие как могущественного и всеведущего человека чувствовалось благодаря тому, что он «дистанционно» управлял подпольными партийными организациями из своего кабинета в Москве. У Цзян Цин, стремившейся получить признание в качестве коммунистки, фактически не было иного выбора, кроме как солидаризироваться с его политикой, которая впоследствии была разоблачена как правооппортунистическая. К тому же её расстраивали люди, контролировавшие повседневную деятельность шанхайской партийной сети, в частности Чжоу Ян и Чжан Гэн. В Яньани, а впоследствии и в Пекине они как руководители по-прежнему препятствовали её доступу к массам.

Лично она узнала Ван Мина только после того, как приехала в Яньань и сама сделала удачный политический ход, выйдя замуж за Мао. Уже тогда было видно, что эти два человека намечают два разных пути к революции: Ван Мин выбрал русский путь ориентации на город — путь, зависящий от временной поддержки со стороны соперничающей партии и буржуазии. а Мао — национальный путь, ставивший задачей вначале мобилизацию крестьян на свержение помещиков, а затем уже захват городов. Наблюдал ли за ними Сталин? Мог ли он видеть, что происходит? Не предложил ли Мао официальному фотографу Сталина Кармену снять единственный в своем роде кинорепортаж о перманентной крестьянской революции, чтобы добиться благосклонности Сталина? И не была ли его стройная жена, скакавшая в облаке красной пыли, впечатляющим кинокадром?

Для иллюстрации идеологических разногласий между Ван Мином и Председателем Цзян Цин сделала ряд безапелляционных заявлений, которые не стоит приводить здесь целиком, ибо истина, несомненно, лежит где-то посередине. По её мнению, самыми спорными проблемами были вопросы о земельной реформе и о политике единого фронта. Будущий Председатель начал разрабатывать планы земельной реформы, ещё находясь в Центральных советских районах. 23 января 1934 года он написал статью, где указывалось на необходимость осуществления массами проектов мелиорации земли с целью повышения производительности сельского хозяйства. Летом и осенью того года он работал над проблемой реорганизации рабочей силы и предложил решить её путем создания бригад взаимопомощи.

Цзян Цин утверждала (хотя документальных доказательств этого нет), что до возвращения Ван Мина из Москвы он заявил в Коминтерне официальный протест против земельной политики, рекомендуемой Мао Цзэдуном. Затем война сопротивления, вызвавшая самые острые разногласия между ними, побудила Ван Мина ратовать за создание единого фронта с гоминьданом в ущерб классовой борьбе. (Она не упомянула о том, что Ван Мин был также инициатором восстаний городского пролетариата, например в Ухани.) В октябре 1935 года Красная армия закончила Великий поход. Каким бы победоносным этот момент ни был для войск, ведомых Председателем Мао, разногласия среди руководителей ещё не были изжиты. На совещании руководства, состоявшемся 25 декабря в Вайяобао, о позиции Ван Мина было сообщено из Москвы, где в середине лета собрался Ⅶ конгресс Коминтерна. Опираясь на поддержку Москвы, Ван Мин возражал Председателю Мао по каждому важному вопросу. Когда Цзян Цин рассказывала об их споре, её лицо потемнело.

Но в её собственном представлении эта полемика носила менее острый характер, чем личный антагонизм и досадное присутствие Ван Мина в обществе руководящих товарищей. Ван Мин утратил их доверие ещё раньше, утверждала она. Но пока это было возможно, Председатель действовал великодушно и в опасные моменты приходил ему на помощь. Так, в 1945 году, на Ⅶ съезде партии, происходившем неподалеку от их дома в Ванцзяпине, ни один из делегатов не стал голосовать за избрание Ван Мина в состав ЦК. Его избрали только после того, как делегатов уговорил Председатель[166]. К моменту созыва Ⅸ съезда партии в 1969 году (когда Цзян Цин впервые вошла в состав Политбюро и, таким образом, стала участвовать в формулировании политики) уже имелись неопровержимые доказательства того, что он не более чем «ренегат» и «предатель» (человек, изменивший соответственно партии и стране). Тут уже не было шансов не только на переизбрание его в ЦК — его исключили из партии. Тогда он нашёл себе прибежище в Советском Союзе, где провёл так много лет в молодости. Теперь Ван Мин старик[167], сказала она, но всё ещё упорно цепляется за свои прежние принципы. С тех пор как он вернулся в Москву, он каждые два-три дня пишет письма редакторам — только для того, чтобы порочить нынешний китайский режим. Но они не обращают на него внимания.

По существу, размышляла она вслух, Ван Мин не китаец. Например, Анна Луиза Стронг, хотя она и американка, больше китаянка, чем Ван Мин китаец[168].

Вернувшись к вопросу о земельной реформе, свидетелем которой она в какой-то мере была на Северо-Западе, Цзян Цин сообщила, что 1 октября 1943 года Председатель вчерне написал статью под названием «Развернуть на территории опорных баз движение за снижение арендной платы, за развитие производства, за поддержку органов власти и заботу о населении». В этой статье он подробно изложил идеи, впервые выдвинутые им в январе 1934 года, особенно идею создания бригад взаимопомощи в Северной Шаньси (называвшихся бригадами трудовой взаимопомощи), которые должны были впоследствии развиваться в кооперативы, чтобы служить интересам масс на местах. Основой этих кооперативов должна была стать семья. Такая организованная трудовая взаимопомощь и использование работников, занятых как частично, так и полностью, были абсолютно необходимы в условиях военного времени, когда требовалось обеспечивать надлежащую производительность сельского хозяйства и военную оборону.

Экономическое положение в середине 40‑х годов в общем отражало «новую демократическую экономику». Кооперативы организовывались в форме бригад взаимопомощи и бригад смешанного труда (вариант бригад взаимопомощи). Какой бы ярлык на них ни наклеивался, все их члены должны были работать полный или неполный рабочий день и по мере возможности жить, трудиться и питаться совместно. Хорошими такие организации считались в тех случаях, когда в них вступали добровольно. Помимо создания этих сельскохозяйственных кооперативов, была проведена коллективизация и в других областях. Так, за кооперативами по производству, сбыту и перевозке продукции последовали кредитные, транспортные кооперативы и, наконец, кооперативы по кустарному производству.

Для того чтобы я могла составить себе более ясное представление о периоде 40‑х годов, Цзян Цин порекомендовала мне прочесть работы Председателя «О новой демократии» (январь 1940 года), «Организуйтесь!» (ноябрь 1943 года) и «О коалиционном правительстве» (апрель 1945 года)[169], доказывавшие, что он придавал величайшее значение единому фронту при условии гарантии независимости и инициативы в нём компартии. Она также отметила, как проблемы, связанные с политикой единого фронта, свидетельствовали о борьбе между двумя линиями (в то время между линиями Председателя и Ван Мина) во всех областях — не только в экономике, но и в политике, военном деле и культуре.


Преисполненная энергии (в то время как кое-кто из её окружения уже позёвывал, стараясь не задремать). Цзян Цин встала с широкого плетёного кресла и подошла к биллиардному столу, стоявшему сбоку в комнате, где мы разговаривали. Два охранника немедленно присоединились к ней с киями в руках. Она пояснила, что у неё отекают ноги, если она не упражняется. Потянувшись затем за кием, она наклонилась под прямым углом и старательно нацелилась. В течение нескольких минут в комнате слышны были только резкие щелчки шаров, перемежавшиеся радостным визгом, когда она одерживала верх над своими дружелюбными противниками. Продолжая играть, она снова стала бросать реплики об экономических проблемах Северо-Запада. По её словам, там всегда шла борьба между единоличным и организованным хозяйством. Без организованной экономики, сказала она, ничего нельзя достичь. А организация должна охватывать всё: животных, семена и рабочую силу.

С исторической дистанции мы можем видеть, что если бы принципы создания пролетарского искусства, намеченные Мао Цзэдуном в Яньани, соблюдались буквально (будь это возможно), то «Великая культурная революция», развернувшаяся четверть века спустя, не достигла бы такого колоссального размаха. Это особенно верно в отношении областей, которые марксисты называют надстройкой,— образования, литературы и искусства. Скудные успехи в созидании общепролетарской культуры с самого начала были конструктивной слабостью революционного строительства. Мао Цзэдуну (хотя ни он сам, ни Цзян Цин ни за что не признали бы этого публично) так и не удалось полностью привлечь на свою сторону крупнейшие таланты в сферах, чуждых его собственной,— главным образом в сфере литературы и исполнительских видов искусства. Противоречия между тоталитарной политической властью и творческой независимостью непримиримы, притом непримиримы универсально. Но в риторике маоистского режима это неразрешимое противоречие было крайне упрощено, чтобы доказать наличие «борьбы двух линий»: правильной линии Мао Цзэдуна и неправильной линии того деятеля, который был его противником в данный момент. В 30‑х и 40‑х годах представителями этих двух линий были Мао и Ван Мин, а в 60‑х — Мао и Лю Шаоци.

Многолетние официальные утверждения о полной солидарности между Председателем Мао, партией и народом как будто успокоили море сомнений. Но если бы корабль был в безопасности, то зачем «великому кормчему» понадобилось бы столь явно менять курс каждые несколько месяцев или лет? Чтобы удержать за собой главенствующее положение в Яньани, Мао надо было продемонстрировать своим товарищам и массам, что люди, которые расходятся с ним в интеллектуальном плане, тем самым проявляют нелояльность к нему лично. Все инакомыслящие осуждались на публичных форумах и поносились как «догматики», правые оппортунисты или сторонники Ван Мина[170]. Однако суть предъявлявшихся им обвинений была не всегда ясна. Многие инакомыслящие были, конечно, просто писателями-марксистами или художниками независимого направления.

С целью повышения авторитета Мао в начале 40‑х годов стали практиковаться изнурительные расследования в ходе собраний, посвящённых «духовной чистке». Широкая кампания «духовной чистки» стала, пожалуй, самым глубоким и мучительным испытанием в истории революции. Таков был способ, применявшийся Мао, чтобы убедить несведущих, скептически настроенных или несогласных с ним людей (в основном интеллигентов) в правильности его мировоззрения и его политики. Но те, кто прошёл чистку, не могли просто безмолвно согласиться с его линией или вообще отмолчаться. Своё успешное духовное очищение такие люди должны были доказать тем, что становились его открытыми сторонниками, которые затем начинали обращать в свою веру других людей из своего окружения. Для неодобрительно настроенных наблюдателей «духовная чистка» была не чем иным, как «промывкой мозгов».

Применявшийся Мао метод «духовной чистки» имеет свои корни в национальной истории. Чтобы довести свои революционные идеи до сознания людей, он пользовался их языком, говоря, что надо «лечить болезнь, чтобы спасти больного». Такая обработка мозгов путём перевоспитания и психологических манипуляций отличала его от Сталина, который прославился своей физической жестокостью, «ликвидацией» инакомыслящих и других неугодных людей. Если Сталин действовал по традиции царей, то Мао нащупал глубокие корни в китайской истории. Подобно Конфуцию, учившему, что воспитать можно любого, Мао учит, что можно преобразовать политические убеждения, или «образ мыслей», любого. Процесс перехода на сторону Мао (а следовательно, и на сторону партии) был чем-то вроде перехода в другую веру: человека «уговаривают» отказаться от убеждений и поведения, которых он придерживался всю жизнь, и воспринять новые — главным образом убеждение в необходимости вести неослабную пролетарскую классовую борьбу. Ключом к процессу такой перестройки, которая считалась необходимой для непрерывного развития революции, были психологически умело построенные статьи Лю Шаоци (самая знаменитая из них, опубликованная в 1939 году, стала известна под заголовком «О работе коммуниста над собой»).

В Китае мало писали о «духовной чистке», будь то журналисты, писатели или драматурги. Ничего существенного не говорится и в официальных документах[171]. Возможно, страдания, отметившие собой этот период испытаний в истории революции, были слишком свежи — они ещё не ушли в прошлое, чтобы можно было дать этому периоду объективную оценку. Исследование динамики психологического уничтожения и её воспроизведение были бы, вероятно, немыслимы для драматурга, вынужденного, чтобы не лишиться рассудка или жизни, брать на себя совершенно иные классовые задачи во имя революционной справедливости.

В 1942—1944 годах «духовная чистка» лежала в основе «исправительной кампании», которая систематически проводилась во всех политических, военных, просветительных и культурных учреждениях яньаньского общества и в Пограничном районе в целом[172]. Тот же метод «очищения классовых ценностей» периодически возрождался и после Освобождения.

Представителей искусства перевоспитывали в Академии имени Лу Синя, революционном культурном центре, атмосфера которого была пропитана личной неприязнью и столкновениями мнений, большей частью слишком запутанными, чтобы их можно было втиснуть в прокрустово ложе «борьбы двух линий». Различие между тем, во имя чего академия получила своё название (Академия имени Лу Синя), и тем, что фактически происходило в этой колонии творческих работников — эмигрантов, ещё предстоит исследовать историкам будущего. Штатными работниками академии были некоторые из самых знаменитых последователей Лу Синя, в том числе писательница Дин Лин и писатель Сяо Цзюнь. Однако их в конечном счёте погубила бескомпромиссная приверженность его индивидуалистическому подходу и неподкупным художественным позициям. Когда по пятам Цзян Цин в Яньань приехал комиссар по культурным делам Чжоу Ян, которого Лу Синь презирал, его заслуги в шанхайской подпольной парторганизации и в организациях культурного фронта были вознаграждены её будущим мужем, назначившим Чжоу Яна руководителем по вопросам образования в Пограничном районе, а вскоре и президентом Академии имени Лу Синя.

Под руководством Чжоу Яна в академии было открыто четыре отделения: литературы, драматического искусства, изящных искусств и музыки. Имелись там также писательский семинар, исследовательский центр и студия прикладных искусств. Самыми сильными были отделения драматического искусства и музыки, поскольку исполнительские искусства наиболее доходчивы для масс А кто же был заведующим отделения драматического искусства, где преподавала Цзян Цин? Не кто иной, как Чжан Гэн, её начальник и противник в шанхайские годы. В этом сельском лагере Чжан Гэн продолжал работать так, как он работал в Шанхае. Он был сторонником «системы» Станиславского — школы, которую коммунисты впоследствии отвергли, поскольку она якобы способствовала развитию эгоцентризма и личной автономии — явлений, сугубо враждебных социалистическому коллективизму. Он также продолжал ставить без всяких купюр иностранные пьесы, в частности «Женитьбу» Гоголя — комедию о буржуазных нравах, которая должна была развлекать близких ему по духу интеллигентов, но могла лишь сбить с толку местных жителей, ныне ведомых партией к новым высотам пролетарской сознательности[173]. Но вместе с тем Чжан Гэн, Ма Кэ и другие опытные драматурги были зачинщиками культурной революции. Именно они основали новый сельский театр, начав с образцов местной культуры. Так, старинный народный танец «янгэ», исполнявшийся как обряд плодородия, был превращён в танец освобождения, а местная опера получила новое политическое содержание. В числе первых постановок были «Брат и сестра поднимают целину» и «Седая девушка» — драмы, проникнутые пафосом и воспевавшие новых героев современности[174]. 20 лет спустя Цзян Цин присвоила себе эту последнюю пьесу, сделав её центральной постановкой в своём новом образцовом репертуаре.

Ввиду недостатка в Яньани зданий и всех материалов старые постройки использовались для новых целей. Академия имени Лу Синя помещалась в заброшенной католической церкви примерно в трёх милях от центра города. Остов церкви был превращён в аудиторию, какофоническую арену для нового синтеза старинного и современного, национального и чужеземного искусства: в обычные дни в одном углу мог пиликать соло виолончелист, в другом небольшой струнный оркестр играл нечто вроде иностранных мелодий, а из третьего могло доноситься пение исполнителя народных песен, переходившего от модных лирических песенок к старым мелодиям[175].

В помещениях, где в своё время жили новообращённые в христианскую веру, обосновались революционные студенты, обучавшиеся музыке и драматическому искусству. Некоторые из них, подражая богеме, носили романтическую одежду крестьян из русских сказок, отличавшую их от военных. Большинство их набирали из числа местной молодёжи. После двухлетнего обучения их отправляли на фронт для постановки импровизированных музыкальных и драматических скетчей с целью поднятия духа красноармейцев и местного населения.

Среди актёров, писателей, музыкантов, драматургов и журналистов, занимавших руководящие посты в академии, постоянно велись споры. После того как американскому журналисту Харрисону Формэну однажды довелось стать очевидцем собрания, где главенствующую роль играли эти перемещённые городские интеллектуалы, он понял, что побудило Мао к нападкам на их «высокомерный тон»:

«Большинство из них прибыли из Шанхая, который до войны был культурным центром Китая. Но сугубо изощрённые искусство и литература Шанхая, подражавшие Западу, были не менее далеки от крестьянского фольклора Центральных районов Китая, чем Джеймс Джойс от Конфуция. В военных условиях вдали от Шанхая эти литераторы походили на рыбу, вытащенную из воды. Для них было почти невозможно не смотреть сверху вниз на невежественных крестьян, рабочих и солдат, которые отвечали тем, что отвергали их. Лишённые аудитории, они писали, занимались живописью и сочиняли музыку для самих себя, игнорируя простой народ, стоявший ниже их по культурному и духовному уровню. Если крестьянин не понимал хорошую литературу и искусство, это была его беда. Искусство не могло унижать себя, опускаясь до того, чтобы обращаться к массам»[176].

Неофициальные вечеринки руководителей и руководимых, которые кое-кто из приезжих американцев окрестил «субботними деревенскими танцульками», происходили в Грушевом саду, прозванном так в более весёлые для коммунистов дни, когда им нравилось сравнивать себя с их предшественниками времен императоров — в данном случае с придворным театром для избранных времен тайского императора Мин Хуана. В этих освобождённых зонах девушка могла проявить личную эмансипацию, выбирая себе партнёра для танцев. Не был ей недоступен и сам Мао. Обратившись к Председателю, она могла уважительно попросить: «Председатель, потанцуйте со мной, пожалуйста»[177].

Музыка либо вымучивалась из поцарапанных пластинок на стареньком патефоне, либо исполнялась на месте оркестром, который совмещал в себе старые китайские скрипки, иностранные скрипки, губные гармоники, кантонскую цитру, музыкальную пилу и орган, оставшийся от миссионеров. Ещё более эклектичным было представление о том, что может служить танцевальной музыкой. В честь иностранных гостей игрались французские менуэты, венские вальсы, «джингл белз» и «янки дудл», а также обычная немалая доля традиционных китайских народных мелодий. Под такую музыкальную смесь здесь танцевали фокстроты, вальсы и медлительный «янгэ».

В этом государстве неприхотливого коммунизма вожди общались с массами под звуки музыки. Западные танцы, в которых тела партнёров соприкасаются, не были ещё запрещены. Формэн вспоминает по этому поводу:

«В любой вечер можно было видеть лохматого Мао Цзэдуна — почитаемого вождя 90‑миллионного населения, находившегося под защитой коммунистов,— который веселился, отплясывая быстрый уан-степ с хорошенькой студенткой из Яньда (Яньаньского университета), в то время как какой-нибудь водитель грузовика вертел в танце полногрудую мадам Чжу Дэ. Сам кругленький Чжу Дэ, главнокомандующий армией в полмиллиона с лишним бойцов, похожий на старого папашу-ковбоя, тоже веселился напропалую, отплясывая с весёлой девчонкой вдвое ниже его и втрое моложе. Боевых генералов Линь Бяо, Не Жунчжэня, Е Цзяньина и дюжину других (за каждого из них японцы с радостью отдали бы целую дивизию отборных войск) можно было видеть порхающими подобно ребятам из колледжа, танцующим джиттербаг»[178].

Тот Мао, который развлекался с народом (что не получило отражения в официальной истории, которую он себе готовил), переходил также в это время от одного этапа руководства к другому, превращаясь из молодого революционного активиста в зрелого военного стратега и политического теоретика. Хотя тело его теряло худобу времен Великого похода, он сохранил единственный романтический символ, отличавший его от всех остальных,— длинную шевелюру[179]. Пока он переезжал с места на место по территории базы, выступая в своей излюбленной роли учителя, партийный орган — газета «Цзефан жибао» — обеспечил ему первую стадию культа личности, который на протяжении всех последующих лет то набирал силу, то слабел. В номере этой газеты от 14 декабря 1941 года его товарищ Сяо Сань восхвалял его как «нашего блестящего великого вождя, нашего учителя и спасителя»; в дальнейшем эти слова стали стандартной гиперболой.

По мере того как Мао разрабатывал принципы, посредством которых он за десять лет навербовал себе дисциплинированных сторонников, главной темой его произведений стало приспособление якобы универсальных марксистско-ленинских принципов к особым условиям Китая — по сути, поиски «национальной формы». Эти поиски, распространившиеся и на область культуры, привели к возникновению острых споров в Академии имени Лу Синя в мае 1942 года. Единственная официальная информация об этих бурных схватках — это бессвязный доклад Председателя, названный им выступлениями на яньаньском совещании по вопросам литературы и искусства. Ещё не установлено, в какой мере его доклад отражал эти споры, а не был личной полемикой или не признанным им плагиатом мнений покойного писателя-коммуниста Цюй Цюбо.

По мнению Цзян Цин, в начале 70‑х годов положение в Яньани всё ещё оставалось неудовлетворительным, хотя оно, безусловно, было гораздо лучше, чем когда они жили там с Председателем. Даже и тогда неисправимым критиком их деятельности был Чжоу Ян. Хотя они старались создать в Яньани эгалитарное общество, он порочил их достижения, распространяя статьи об установившейся, как он воображал, возмутительной «классовой системе». По его словам, народ делился на «три сорта и девять классов», подразумевая, конечно, что им не удалось избавиться от своего иерархического прошлого.

Чтобы доказать свою правоту, Цзян Цин вынула из папки тонкую книжку — без заглавия и в бумажной обёртке,— изданную ограниченным тиражом[180]. Перелистывая страницы, она сказала, что впервые эти статьи появились в 1941 году, а в 1958 году, во время «кампании борьбы с правым уклоном», были перепечатаны. «Чистейшая клевета!» — воскликнула она. В 1941 году Чжоу Ян, в то время президент Академии имени Лу Синя, написал пьесу, в которой содержались такие оскорбительные намёки, как, например, замечание, что «на каждом солнце есть пятна» (блистательного Мао ещё в Яньани сравнивали с солнцем). В марте 1942 года Ван Шивэй опубликовал серию очерков под общим названием «Дикая лилия», где утверждал, что дикая лилия, самый красивый дикий цветок Яньани, произрастает из горькой на вкус луковицы[181]. С помощью этой цветистой метафоры он косвенно нападал на «бюрократизм» и «коррупцию» среди руководителей — давние недостатки, которые, как считали сами эти руководители, они преодолели. В это же время Дин Лин опубликовала статью о Международном женском дне, содержавшую исключительно резкую критику условий жизни женщин при коммунистическом правительстве Яньани. «Прочтите эти статьи,— сказала Цзян Цин,— и вы поймёте, почему Председателю пришлось взять на себя из-за них инициативу на яньаньском совещании».

Полемическая инициатива, проявленная Мао на этом совещании и в других случаях, стала искрой, которая разожгла огонь со всех сторон, гневно заявила Цзян Цин. Члены ЦК и Союза молодёжи (вероятно, выступившие, как и в Шанхае, в защиту Ван Мина) расклеивали стенгазеты, без конца клеветавшие на партию, армию и народ. Такая критика по адресу Председателя и его ближайших соратников из рядов ответственных товарищей подготовила почву для яньаньского совещания.

Стремясь сразу же отмести сомнения в своём собственном неизменно простом образе жизни, она сказала, что когда впервые приехала в Шанхай, то жила на чердаке, а в Яньани всегда жила в пещерах. Они с Председателем ели ту же пищу и носили ту же одежду, что и все трудящиеся. И тем не менее на неё клеветали, утверждая, что она переняла роскошный образ жизни «контрреволюционеров»!

В годы становления академии большинство преподавателей в какой-то мере походили на Цзян Цин. Это были профессиональные драматурги, писатели и музыканты с непоколебимой самоуверенностью, основанной на их прежнем опыте. Они медленно приспосабливались к коренным образом изменившимся обстоятельствам. Драматург Ма Кэ вспоминает, как литературоведы часами обсуждали греческую и римскую классику и великолепный европейский ⅩⅨ век. Некоторые актрисы, обучавшиеся на иностранных пьесах (имён Цзян Цин не назвала), столь увлекались ролью Анны Карениной, что ни о чём так не беспокоились, как о длине тени, которую будут отбрасывать на пол их ресницы[182].

Лучшие воспоминания Цзян Цин касались прогрессивной стороны деятельности академии. В начале 40‑х годов, когда она работала преподавателем отделения драмы[183], руководство стало настаивать, чтобы старые циклы опер на уже изжившие себя темы — о дворцовой жизни и учёных — были заменены разговорной драмой, которая в тот момент была самым гибким и многообещающим жанром. В числе упомянутых ею пьес на современные темы были «Пожар на аэродроме», «На реке Сунгари» и «Брат и сестра поднимают целину»[184].

Председатель впервые появился в академии, когда эти пьесы репетировались, Цзян Цин хорошо помнит, как они ему понравились. Они, безусловно, возбудили у него любопытство, ибо он начал обследовать другие виды деятельности академии. Чтобы ознакомиться с проблемами современной литературы и искусства, которые не были в центре его внимания, он втянул персонал академии в широкие дискуссии, в ходе которых были сформулированы проблемы, выдвинутые впоследствии на яньаньском совещании[185].

Как вспоминает Ма Кэ, за этим зондированием почвы по следовало умело организованное внезапное появление Мао Цзэдуна в академии в конце мая 1942 года с целью открытия знаменитого совещания. Слух о том, что в академию едет в своём маленьком автомобиле Председатель, распространился с быстротой молнии. Люди выбегали из своих пещер под моросящим весенним дождём и несли в аудиторию блокноты и чернильницы. Те, кто не попал в аудиторию, усаживались за дверьми на плацу. Председатель Мао, которого представил собравшимся Чжоу Ян, выступил перед ними с обзором сути состоявшихся незадолго до этого дискуссий об искусстве. Он поставил вопрос, который считал центральным: кому должны служить художники? Их академия, пошутил он, была только «маленькой Лу И» («Лу И» — прозвище, данное академии), тогда как освобождённые районы и более широкая борьба должны рассматриваться как «большая Лу И». Члены «маленькой Лу И» не должны оставаться в затворничестве, они должны выйти из него и проповедовать свою новую культуру в царстве «большой Лу И». Программная речь Председателя вызвала ожесточённые прения. Споры продолжались несколько дней, в течение которых мелкий весенний дождик превратился в грозовую бурю[186].

Но кто мог предвидеть иронию судьбы, которая проявилась уже в тот момент, а со временем стала ещё более очевидной? Хотя академию Мао Цзэдун создал в честь Лу Синя, положения, которые Мао отстаивал на совещании, были прямо противоположны позиции писателя. Так, выступая за «национальные формы» литературы для масс, Мао косвенно возражал против позиции Лу Синя, утверждавшего, что старые, «феодальные» формы не удастся наполнить новым политическим содержанием, и поддерживал противоположный тезис Чжоу Яна, согласно которому культурные формы, знакомые народу,— это как раз те формы, которые надлежит сохранить и наполнить новыми идеями, а именно коммунистической пропагандой и высочайшим уважением к Мао Цзэдуну. Поддерживая, следовательно, идеи Чжоу Яна, в прошлом противника Лу Синя, он тем самым нападал на ближайших последователей Лу Синя — Дин Лин, Ху Фэна и Ван Шивэя, храбро совершивших паломничество в Яньань. А Чжоу Ян, которого Цзян Цин так презирала по личным мотивам, твёрдо удерживал своё положение правой руки Мао в культурных делах в течение 20 лет после совещания, пока Цзян Цин не заставила снять его в самом начале культурной революции. К тому же и она сама, на словах также проповедуя принципы Лу Синя, полностью перечеркнула его установки своим грандиозным проектом, имевшим целью внести новый, пролетарский дух в старую культурную форму — пекинскую оперу.

В одной из наших бесед Цзян Цин сказала, что она присутствовала на яньаньском совещании в мае 1942 года. В каком качестве? В качестве секретаря Председателя; эта функция к тому времени уже заменила собой её преподавательскую и режиссёрскую работу в театре. Прения на яньаньском совещании, формально посвящённые вопросам литературы и искусства, фактически внесли ясность в различные проблемы, существовавшие в других областях. По тому, как люди выступали, она сразу могла определить, стоят ли они за Председателя или за его соперника Ван Мина, притязания которого на ортодоксию проистекали из советской теории, которую Председатель окрестил «правооппортунистической линией»[187]. Здесь она снова остановилась на моменте, игравшем центральную роль в её прошлом и в настоящем всего Китая: в области культуры оппортунистическая линия Ван Мина выражалась в тезисе о «литературе национальной обороны», который был выдвинут против сформулированного Лу Синем в середине 30‑х годов лозунга «Народная литература на службе национально-революционной войны». Мао принял лозунг Лу Синя, носивший пролетарский классовый характер, и взял его за основу для своего доклада на яньаньском совещании. Председатель повёл атаку на академию, сосредоточив внимание в своём выступлении на вопросах литературы. Но в то же время он обращался к гораздо более широкой аудитории, подпавшей под влияние Ван Мина, антагонизм которого по отношению к Председателю расплескался по всей Яньани и по всему Пограничному району[188].

Далее она заявила, что в партийной школе, где она училась, и в Институте марксизма-ленинизма не было представлено ни одного из произведений Председателя. Имелись там только произведения «28 большевиков», руководителем которых был Ван Мин. Единственным способом, посредством которого Председатель мог прорвать их «идеологическую блокаду», было держаться в стороне от других руководящих товарищей, идти в народ и выступать повсюду с лекциями об идеях, конкретно отвечающих его, народа, интересам. Завоевать себе последователей он мог только личным контактом с народом.

Возвращаясь к совещанию, она заявила, что заседания были продолжительными и хаотичными. Многие (их имена теперь замалчиваются) выступали по проблемам, связанным со своей специальностью. Председатель выждал своей очереди. Он начал с «красноречивой критики» репутации людей (в том числе и её самой), ответственных за постановку «Пожара на аэродроме», «На реке Сунгари» и «Брат и сестра поднимают целину». Его замечания по своей сути резко отличались от других выступлений. Они касались не только литературы и искусства самих по себе: они опирались на философию и политическую теорию. Ход дискуссии и сделанные Председателем выводы были суммированы в его статье «Выступления на совещании по вопросам литературы и искусства»[189]. В дальнейшем она перечитывала эту статью много раз, с каждым разом понимая её всё глубже. В ней Председатель поставил ключевые вопросы: следует ли писать о светлых или о тёмных моментах; каковы задачи данного произведения и каковы результаты; что должно служить нашими политическими и художественными нормами? Он также предупреждал, что те, кто описывает мрачные стороны жизни, не обязательно бывают великими, а те, кто превозносит её светлые стороны, не обязательно бывают важными людьми.

— Читайте её почаще,— настаивала она. (Полный текст статьи на китайском языке был доставлен мне на другое утро как часть моих «материалов для изучения».)

Обращаясь мысленно к вызовам судьбы, которые Мао всегда встречал в лоб, когда они строили свою жизнь вместе, Цзян Цин простодушно сказала: «Я боготворила Мао». Потом, вопросительно взглянув на меня, она спросила: «Профессор Уитке, а вы не хотите, чтобы ваши студенты боготворили вас?»

Удивленная её непосредственностью, я ответила отрицательно, добавив, что хочу, чтобы они были мной довольны, но не имею никакого желания быть боготворимой.

Она сразу же, улыбнувшись, добавила, что в процессе культурной революции Председатель постоянно боролся против поклонения себе, ибо оно было сопряжено с серьёзной опасностью. Мало того, кое-кто, стремясь в ходе борьбы, порождённой культурной революцией, одержать победу над ней, начал льстить ей, и их лесть становилась всё более неумеренной. Какое-то время она была глупа и позволяла обманывать себя, но затем поняла, как важно всегда сохранять гибкость в своей революционной тактике.

Быстрые переходы Цзян Цин от яньаньского совещания к культурной революции и обратно происходили в её уме автоматически, поскольку единственным идеологическим оправданием для её деятельности в ходе культурной революции служил трактат Мао о яньаньском совещании. Ни Мао в своих «Выступлениях», ни она в своём пересказе не сохранили для истории данных об источниках противоречивых взглядов на литературу, ставших первопричиной созыва яньаньского совещания. В какой-то мере довольно грубый, сталинистский, прагматический подход Мао к этому вопросу, столь важному для единства коммунистов в Китае, объясняется тем, что Маркс, Энгельс и Ленин не занимались систематически проблемами культурной резолюции. Прибегая к механическому языку, явно рассчитанному на то, чтобы у «изнеженных» интеллигентов забегали мурашки по спине, Мао назвал писателей «инженерами человеческих душ» (метафорическое определение, заимствованное Сталиным у Горького). Отталкиваясь от учения Ленина, он утверждал, что литература и искусство — это винтики в механизме революции[190]. Он сказал тогда:

— Совещание, которое мы сегодня открываем, должно помочь нам по-настоящему превратить литературу и искусство в составную часть общего механизма революции, в могучее средство сплочения и воспитания народа, в мощное оружие, которым мы будем разить врага вплоть до его уничтожения, в средство помощи народу в его единодушной борьбе с врагом[191].

Если писатели были «инженерами», то Академия имени Лу Синя была фабрикой культуры, работавшей в атмосфере, пронизанной необычными противоречиями. Её персоналу, не менее искушённому в области искусства, чем любое последующее поколение в Китае, рекомендовалось изобрести культурные формы, достаточно простые, чтобы завладеть простодушными умами «рабочих, крестьянских и солдатских масс» Китая, а в начале 40‑х годов это выражение было далеко не стереотипной фразой. Из сырьевых материалов их жизни фабриковались новые разговорные драмы и переделанные местные оперы. Популярной формулой было описание действий ловкого крестьянина, который помогает красноармейцам сорвать подлые замыслы японского мародёра. Такие наивные условности, рассчитанные на вкусы масс, неизбежно должны были оттолкнуть настроенные на более высокие материи умы интеллектуалов-«инженеров», привыкших писать пьесы со сложными и противоречивыми персонажами. Столкнувшись с этой дилеммой, проистекавшей из извечного неравенства таланта и образования, Мао потребовал систематически проводить меры, которые в своей основе должны были дополнять друг друга: давать новые произведения, обеспечивающие массам позитивную литературную жизнь, и исправлять — путём духовного очищения — упрямых интеллигентов, не подчинявшихся его установкам.

Чтобы покончить со старыми порядками, Мао рекомендовал интеллигентам покидать свои «башни из слоновой кости» (не исключая и клуб, каким стала Академия имени Лу Синя). Они подобно ему самому должны были общаться с массами. Писателям, музыкантам и артистам, издавна привыкшим работать в кругах элиты, надлежало читать стенгазеты, вывешиваемые массами, присутствовать на народных представлениях и слушать народную музыку. Только окунувшись в общую культуру, интеллигенты и художники, номинально «опролетарившиеся», теперь в качестве «работников культуры» станут «верными выразителями» интересов народа. Он писал: «Только являясь представителем масс, можно их воспитывать; только став учеником масс, можно стать их учителем. Если же будешь считать себя господином масс, возомнишь себя аристократом, важно восседающим высоко над „чернью“, то, какими бы великими талантами ты ни обладал, массам они не будут нужны и работа твоя будет бесперспективна»[192].

Мао также предупреждал писателей, что «холодная ирония и острая сатира», практиковавшиеся Лу Синем «в обстановке господства тёмных сил», когда все товарищи были лишены свободы слова, неуместны в условиях нового режима, который дал демократию и свободу всем революционным писателям и художникам. «Здесь мы можем говорить полным голосом, и нам незачем прибегать к туманным обинякам, которые затрудняют народным массам понимание произведения… Сатира будет необходима всегда. Но существуют различные виды сатиры: сатира, обращённая против врагов; сатира, обращённая против союзников; сатира, обращённая против людей из нашего же лагеря, причём в каждом случае наш подход должен быть различным. Мы отнюдь не против сатиры вообще и должны отказаться лишь от применения её без разбору»[193].

Это предупреждение продолжало нарушаться и вновь утверждаться, особенно в течение всего периода культурной революции, что явилось одной из причин, по которым эта статья имела такое огромное значение для Цзян Цин.

В числе писателей, которые выступали на совещании против Мао и отказывались следовать его диктату в будущем, была отважная независимая Дин Лин. Обсуждая предысторию яньаньского совещания, Цзян Цин указала на обличительную тираду Дин Лин «Мысли о 8 Марта», которая явилась разрекламированной через печать пощёчиной обществу, гордившемуся достижением известного равенства между полами, а также экономического и политического равенства. То, что Цзян Цин не стала углубляться в суть высказанной Дин Лин критики, говорит о том, что поднятые Дин Лин вопросы были слишком щекотливыми, чтобы Цзян Цин могла их открыто обсуждать. Она мало что сказала и о женщине, выступившей с этим обвинением. Краткое ознакомление с жизнью Дин Лин проливает свет на то, почему её проницательность и откровенность подействовали на обнажённые нервы в несовершенном революционном обществе.

Дин Лин, родившаяся за восемь лет до Цзян Цин в провинции Хунань, откуда родом Мао Цзэдун, воспитывалась, как и первоначальное ядро революционных лидеров, в современных школах Чанша — столицы этой провинции. Здесь и началась продолжавшаяся всю её жизнь карьера Дин Лин как феминистки, представительницы богемы, инакомыслящей интеллигентки и политической деятельницы левого направления. Эти качества способны были поставить её на всю жизнь в невыгодное положение при любом правительстве, состоящем из людей, требующих единодушия и конформизма, то есть фактически подчинения.

В студенческие годы и Цзян Цин и Дин Лин стали писать в целях общения с антитрадиционным миром, возникшим после падения империи. Дин Лин так и осталась в этом мире, сделавшись самой яркой писательницей радикальных кругов 30‑х годов, а Цзян Цин отказалась от серьёзной писательской деятельности ради игры на сцене, которая привела её к карьере киноактрисы. В середине 20‑х годов Дин Лин также прельщала мысль о том, чтобы стать кинозвездой, но она с возмущением отказалась от этой мысли из-за сексуальной эксплуатации женщин антрепренёрами. Обе они учились в Шанхайском и Пекинском университетах, хотя Цзян Цин была связана с ними менее официально. Обе были членами Лиги левых писателей, а Дин Лин ещё в 1931 году стала членом коммунистической партии[194]. Гораздо более известная, чем Цзян Цин, «инакомыслящая», она также подвергалась преследованиям гоминьдана: в 1933 году была арестована и заключена в тюрьму, причём выпустили её на свободу только после сианьского инцидента в декабре 1936 года, когда Чан Кайши вынужден был освободить известных оппозиционеров. У обеих женщин была сложная сексуальная жизнь, но только Дин Лин осмелилась предать гласности свой личный опыт в характерном для современной литературы откровенном стиле. Обе были дружны с писателем-новеллистом Шэнь Цунвэнем — Цзян Цин как его студентка в университете Циндао, а Дин Лин — в рамках «классического треугольника», который она составляла вместе с ним и со своим мужем, писателем Ху Епинем, казнённым гоминьдановцами в 1931 году. Обе они преклонялись перед Лу Синем — Дин Лин с близкого расстояния, а Цзян Цин издалека. Дин Лин, зная Лу Синя лично и будучи сама писательницей, понимала, вероятно, его и все его установки глубже, чем Цзян Цин; её духовная близость и личная лояльность по отношению к нему и были, возможно, причиной, по которой она ополчилась на КПК за то, что та использовала в своих целях его первоначальную репутацию бунтаря против всякого тоталитаризма и нового бюрократизма.

Когда началась война, обе бежали в Яньань и стали штатными сотрудниками Академии имени Лу Синя. Каждая из них по-своему стала причастна к жизни Мао. Его тесная дружба с Дин Лин, делавшая возможными их многочасовые беседы в его пещере, рассматривалась как увлечение — так по крайней мере интерпретировали это те, кто полагал, что её в конце концов отвергли[195]. Как бы там ни было, Мао женился на Цзян Цин, но открыто сохранил уважение к Дин Лин, несмотря на разногласия, проявившиеся между ними на яньаньском совещании. Какой бы «духовной чистке» она ни подвергалась, это не подорвало её независимой позиции в последующие 15 лет. Она открыто поднимала свой голос во время кампании «ста цветов» в 1956—1957 годах (в течение тех нескольких недель, когда каждого призывали свободно высказываться), и её сбили только в ходе следующей кампании («борьба с правыми оппортунистами» в 1957—1958 годах). По слухам, её, деятельницу, ставшую самым блестящим символом независимости женщин в революционной ситуации, унизили до того, что сделали уборщицей в Союзе писателей. Данные, которые свидетельствовали бы о её последующей реабилитации, отсутствуют, хотя в середине 70‑х годов она была ещё жива[196].

В Шанхае Цзян Цин не была знакома с Дин Лин, ибо та находилась в заключении почти всё время, пока Цзян Цин там жила. Впервые их пути сошлись в Яньани, где Дин Лин пользовалась значительным авторитетом и доверием как редактор партийного печатного органа «Цзефан жибао». Однако получилось так, что Дин Лин и её друзья-интеллигенты оскорбили руководящих товарищей, поскольку высмеивали институт брака. Рассматривая равенство полов как необходимое условие жизни в подлинном коммунистическом обществе, они считали, что кое-кто из коммунистических лидеров, подобно конфуцианским лидерам в прошлом, всё ещё полагает — возможно, подсознательно,— что женщины нуждаются в контроле.

В статье Дин Лин «Мысли о 8 Марта», написанной после того, как Мао сошёлся с Цзян Цин. высмеивались общие притязания лидеров на то, что они революционизировали положение женщин. Дин Лин показала, что, несмотря на борьбу за равенство полов, которую китайцы, получившие современное образование, вели с начала века, в стране всё ещё царит мужской шовинизм. Не называя имен, она заявила, что в самом невыгодном положении находятся жёны лидеров.

Говорят, писала Дин Лин, что условиям жизни женщин в Яньани уделено много внимания и что их положение лучше, чем положение женщин во всех других районах Китая. Но и Яньань не исключение. Социальный нажим и поныне вынуждает женщин вступать в брак, а тех, кто сопротивляется (как она сама), осуждают. Их уговаривают рожать детей, но, как убеждаются матери, обеспечить их детям уход почти невозможно, и они не в состоянии вернуться на работу, как этого требует новое общество. Такие социальные условия вынуждают женщин становиться классическими буржуазками — «Норами, возвращающимися домой». После десяти лет домашней жизни женщины, бывшие прогрессивными до замужества, деградируют, становясь «отсталыми жёнами». В современной Яньани «отсталость» или «недостаток политической чистоты» стали самой частой причиной, по которой мужья ходатайствуют о разводе с жёнами.

В старое время, писала далее Дин Лин, женщину можно было только пожалеть. Но в наше время недовольство женщины, которую вынуждают страдать, превращается в стремление к возмездию. «Так тебе и надо!» — говорит она мужу. Дин Лин открыто сочувствовала специфическим слабостям и уязвимости представительниц её пола. Ошеломлённые натиском социальных сил, женщины, по словам Дин Лин, не в состоянии «подняться над своим временем», мыслить теоретически и поступать решительно. Стремясь к равенству, они вынуждены заботиться о своём здоровье, использовать весь свой интеллект, действовать ответственно и без колебаний, быть готовыми к страданиям.

Очевидно, Дин Лин и Мао долго находились под взаимным влиянием присущей им обоим уникальной внутренней силы. Но стремление Мао вытравить какую бы то ни было критику в адрес яньаньского нового общества, а следовательно, и в адрес его самого в конце концов побудило его изгнать эту необычную и удивительно талантливую женщину из революционного общества избранных, подобно тому как он это уже сделал в отношении многих своих соратников, ставших, с его точки зрения, политически вредными. Как и всем женщинам, наделённым богатым политическим воображением. Дин Лин, поднявшейся выше своего поколения, суждено было испытать немало страданий, сначала — в эпоху гоминьдана — в Шанхае, теперь в Яньани и, наконец, в Пекине. Пока она имела доступ к печати и радио, она продолжала мыслить и говорить языком независимого революционера. И этой своей позиции она оставалась верна до тех пор, пока кампания по борьбе с правыми, развернувшаяся в конце 50‑х годов, не заставила её замолчать — теперь уж, по-видимому, навсегда.

Живущую в тени своего мужа, отвергнутую интеллектуальными кругами и не имеющую собственной опоры в коммунистической организации женского движения, Цзян Цин, несомненно, огорчило публичное разоблачение Дин Лин. Тем не менее в конечном счёте она поступила так, как ей советовала Дин Лин. После ряда лет неприметного существования рядом с Мао она отвергла ревизионистскую роль «Норы, возвращающейся домой», которую ей навязали её завистливые коллеги. Пустив в ход свой ум, она разработала собственные политические сценарии и ринулась в мир самостоятельно. Однако, даже став национальным лидером, Цзян Цин не смогла избежать страданий, порождённых тем вызовом, который она бросила ложным, но, видимо, незыблемым законам взаимоотношения полов.

8. На пути к Пекину

Здесь нет никого,
Кто мог бы понять меня.
Люди, окружающие меня,
Не способны дерзать так смело,
Видеть так далеко, как я.
В груди моей бьётся сердце героя,
Но какой от этого толк?
Цю Цзинь. Письмо госпоже Дао Цю
«Я тоже солдат,— гордо заявила Цзян Цин в ходе нашей беседы в Пекине, словно желая рассеять возможные сомнения на этот счёт.— Во время Освободительной войны я была политическим инструктором в отряде и подчинялась непосредственно штабу Северо-Западного театра военных действий. У меня и сейчас есть воинское звание».

Когда в Кантоне Цзян Цин вернулась к этой теме, личные воспоминания в её рассказе соседствовали с недавно изученным материалом. Готовясь к встрече со мной, она прочитала дневники, предназначавшиеся для ЦК, и написанные его членами, о повседневных событиях похода из Яньани в Пекин. Дневники проделали весь путь в специальных ящиках. К этим записям она присоединила выполненные от руки карты, подробные данные о боях, количестве войск и общее описание нескольких театров военных действий. В последние дни, потраченные на заметки о периоде в три с половиной десятилетия (1937—1972), она, по собственному признанию, очень устала, и всё же беседа об этих бурных временах доставляет ей огромное удовольствие. Слишком долго она носила воспоминания о событиях тех лет в себе, не имея возможности ими поделиться. Иностранцы должны понять, подчеркнула она, что историю этого периода знаем только «мы» (руководящие товарищи), только «мы» в состоянии нарисовать полную и точную картину того, что происходило тогда в стране.

Вести авторитетный разговор о войне издавна было привилегией мужчин, и ей это не всегда легко удавалось — минутами Цзян Цин вела себя удивительно по-женски. Во время вечерней беседы, длившейся около семи часов, она то вдруг прерывала свой рассказ об истории войны и с сияющей улыбкой указывала на стены (их украшали увеличенные фотографии образцов каллиграфии Председателя), то начинала нервно теребить крохотные гирлянды жасмина и орхидей на своём веере или поправлять цветочки, которые прикрепила к моему вееру.

Прежде чем приступить к серьёзной вечерней беседе, она поднялась, провела меня через холл в длинную комнату с высоким потолком и пригласила присесть рядом с ней на огромный бежевый диван. Перед нами на низком длинном столике стояли кружки с чаем, настоянным на засушенных цветах; их аромат, наполняя влажный воздух, струился над деревянными тарелками с экзотическими свежими овощами. Она описала их, как ботаник и поэт, ни разу не прибегнув просто к эстетической оценке их естественной красоты и запаха. На тарелках были симметрично разложены прозрачные ломтики толстого стебля лотоса и крупные семена лотоса. Цзян Цин ловко вытащила розоватые колючки из плода, который внутри оказался хрустящим и белым. Самое странное, даже жутковатое впечатление производили «глаза» феникса: растущие на южных деревьях длинные стручки лопаются, и в каждом оказывается одно большое чёрное зерно — как зрачок глаза. Эти тёмные глаза феникса, символ женского начала в традиционной китайской иконографии, пристально смотрели на нас, а мы палочками доставали их и ели. Рыхлые зёрна имели своеобразный, но приятный вкус.

Поднявшись, Цзян Цин жестом предложила мне пройти в другой конец комнаты, где на двух больших столах лежало шесть отлично выполненных от руки карт. Их только что подготовили для неё в Пекине под руководством товарища Ван Дунсина (телохранителя Мао в годы гражданской войны)[197]. Товарищ Ван обычно консультировал Председателя при решении военных вопросов и сопровождал его в походе на Северо-Запад. Цзян Цин считала его блестящим военным историком и сказала, что все записи по части военных действий подготовил для нашей встречи он. Но сейчас присутствует другой, не менее видный военный специалист, товарищ Чжан Цинхуа. Необычно высокий и с удлинённой формой головы, он стоял по другую сторону стола с картами. Поглощённый работой, он, кажется, смутился при нашем внезапном появлении.

Во время кампании в Северной Шэньси, продолжала Цзян Цин, товарищ Чжан Цинхуа командовал отделом по подготовке боевых операций. Сейчас он руководит Национальным бюро общего инспектирования. Его военный опыт позволит ему говорить о военной истории живо и конкретно, хотя исчерпывающий анализ основных принципов дается в произведениях Председателя Мао. Но ни её рассказ о конкретных событиях, ни сообщение Чжан Цинхуа не будут «сухими», пообещала Цзян Цин. Впрочем, в ходе беседы Чжан лишь указывал на больших картах места событий, о которых рассказывала Цзян Цин, и вежливо, без комментариев, соглашался с её точкой зрения.

«Очень много искажено, много лжи и клеветы — предупредила Цзян Цин, говоря о собственной роли в Освободительной войне.— Но разве я была бы настоящим китайским коммунистом, если бы враги не нападали на меня? Вот вам один пример: во время боёв в Северной Шэньси я постоянно вела политработу в армии. И всё же находятся люди, утверждающие, будто я шила обувь. Другие говорят, что, как только я обнаружила на себе первых трёх вшей в Яньани, я сразу же сбежала. Они не знают, что, когда я совершала переход с войсками, у меня снова появились вши. В те дни иметь вшей значило быть революционером!»

«Мы говорим вам всё это не только ради вашей книги,— продолжала Цзян Цин.— Ваш приезд к нам, ваше присутствие здесь побудили нас объяснить всему миру этот период нашей военной истории». Она собиралась остановиться главным образом на военных событиях на Северо-Западе, свидетельницей которых она была.

Так Цзян Цин перешла к обстоятельному рассказу о том, что происходило в те годы, вкрапливая в него подробности из своей частной жизни. Свое повествование она ограничила Северо-Западным театром военных действий, не касаясь других театров, поэтому ни слова не было сказано о подвигах маршалов Пэн Дэхуая, Лю Бочэна, Чэнь И и Линь Бяо. Не останавливалась она детально и на дебатах о стратегии и неудачных попытках заключить перемирие. Эти дополнения мы можем внести сами.


9 августа 1945 года Советский Союз занял Маньчжурию, освободив, таким образом, северо-восточный район Китая, который в течение 13 лет принадлежал японцам; они называли его Маньчжоу-го. Управлял этим колониальным королевством марионеточный император Маньчжурии Пу И в окружении последователей конфуцианства.

В тот же день американцы сбросили на Нагасаки атомную бомбу и положили конец второй мировой войне. 14 августа Япония капитулировала.

В течение 14 лет коммунисты и гоминьдановцы вели непрекращающуюся борьбу против японских захватчиков; теперь же, когда общий враг был повержен, оказалось, что они противостоят только друг другу. К моменту капитуляции Японии армия гоминьдана почти втрое превосходила по численности армию коммунистов и располагала в пять раз большим количеством оружия. В распоряжении гоминьдановцев имелись значительные военно-воздушные и военно морские силы; у коммунистов флота и авиации вообще не было. Принимая во внимание это неравенство сил, наблюдатели склонны были верить, что в ближайшее время правительство гоминьдана восстановит порядок в стране. Ведь именно оно контролировало крупные города, финансы, печать и другие общественные артерии, а также пользовалось международным признанием. В этих условиях правительство США, пренебрегая неблагоприятной для гоминьдана информацией, поступающей в течение последнего года от американских наблюдателей из Яньани и других городов Китая, решило снабдить гоминьдановцев военной техникой; в результате армия гоминьдана превратилась в самую мощную военную силу в Азии. Насколько эффективно эта техника использовалась, покажет будущее. Какая из сторон добилась поддержки китайского народа (в старые времена это называлось «получить мандат», а на современном языке — «завоевать массы»), тоже покажет будущее.

Сразу же началась борьба за то, кто возьмёт верх. Главнокомандующий коммунистическими силами Чжу Дэ отдал приказ всем коммунистическим подразделениям занять все города и овладеть линиями связи, которые ранее находились в руках японцев и их китайских марионеток. Гоминьдановцы отменили этот приказ, распорядившись, чтобы все подразделения оставались на своих местах до официального принятия гоминьданом капитуляции Японии. Это попытка «украсть у народа плоды победы» — протестовали коммунисты. Поскольку два противостоящих лагеря зашли в тупик, Мао Цзэдун принял приглашение Чан Кайши провести переговоры в Чунцине.

26 августа Председатель Мао, вице-председатель Революционного военного совета Чжоу Эньлай, генерал Ван Жофэй и посол США Патрик Хэрли прилетели в столицу гоминьдана Чунцин для переговоров[198]. Шли недели, а переговоры всё продолжались. Наконец 10 октября было достигнуто предварительное соглашение, по которому Политический консультативный совет в составе представителей всех партий должен был сформировать новое правительство и выработать конституцию, а совместный комитет КПК и ГМД — заняться организацией армии на общенациональной основе. Предполагалось, что гоминьдановцы пойдут на политические уступки, а коммунисты — на военные. Пока велись переговоры, между противоборствующими группами постоянно вспыхивали мелкие военные стычки, и к 11 октября, когда Мао вернулся в Яньань, окончательное соглашение не было достигнуто; не было оно достигнуто и в декабре, когда посла Хэрли, который не смог примирить стороны, заменила миссия во главе с генералом Джорджем Маршаллом. Чжоу Эньлай, с 1944 года постоянно участвовавший в чунцинских переговорах, остался там для выработки вместе с представителями гоминьдановцев и американцев соглашения о прекращении огня, а также для того, чтобы заложить основы создания послевоенного правительства.

К весне 1946 года взаимное недоверие настолько возросло, что мирное урегулирование разногласий между давними противниками стало невозможным. В Северном Китае и Маньчжурии перемирие то и дело нарушалось. В январе 1947 года, не выполнив свою миссию по созданию коалиционного правительства, улетел из Китая генерал Маршалл: слишком сложным оказалось объединить гоминьдан, чьё политическое искусство и популярность в народе были на столь низком уровне, что американцы боялись даже в это поверить, и коммунистов, чья идеологическая решимость и военные цели отличались таким максимализмом, который не давал возможности заключить приемлемый для обеих сторон договор.

В феврале 1947 года представители коммунистов в Политическом консультативном совете, заседавшем уже год, вернулись на американском самолёте в Яньань. Несколько дней спустя гоминьдановцы напали на столицу красных и захватили её. К середине года страну уже раздирала на части братоубийственная война. Семь коммунистических «освобождённых районов» превратились в семь театров военных действий[199].


Когда Цзян Цин возобновила беседу и перешла к третьему периоду революционной гражданской войны (по партийной хронологии)[200], сфера описываемых ею событий то сужалась, то (когда от личных воспоминаний она переходила к коллективным) расширялась. Я отметила, что от личного «я» она перешла к коллективному «мы». О подобной подмене писал и Эдгар Сноу, которому Мао рассказывал о событиях своей жизни, относящихся к 30‑м годам. Особенно заметен был этот переход, когда речь зашла о создании Красной армии: «Его рассказ начал выходить за рамки „личной истории“ и как-то неуловимо превращаться в описание великого движения, в котором он хотя и играл ведущую роль, но как личность отошел на второй план. Вместо „я“ он говорил „мы“. Не было больше Мао Цзэдуна — была Красная армия. Вместо субъективного восприятия событий одним человеком давался объективный отчет свидетеля, которого волновало изменение судьбы народа с исторической точки зрения»[201]. У Цзян Цин коллективное «мы» ограничивалось главным об