Из загранкомандировки не возвратился [Игорь Иванович Заседа] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Из загранкомандировки не возвратился

I. ЗАПАДНЯ

Кто не продал России

Ради собственной славы,

Знает, трудно быть сильным,

Знает, просто быть слабым…

Знаем: трудно жить крупно,

Проще — жить осторожно;

Добрым — сложно и трудно

И недобрым — несложно…

Н. Панченко

1

Стройная рекламно-прекрасная стюардесса, точно манекенщица из парижского дома моделей Нины Риччи (впрочем, может, она и впрямь там служила, прежде чем попасть в этот огромный, что твой ангар, «Боинг-747» компании «Эр-Франс»?), не прошла — проплыла по длиннющему проходу между рядами кресел, улыбнулась всем вместе и каждому персонально и одними глазами дала понять, что самое время прищелкнуть ремни и отставить в сторону посторонние разговоры. Тут и динамик возвестил, что через несколько минут мы приземлимся в монреальском аэропорту «Мирабель».

Только позже, вновь и вновь припоминая мельчайшие детали, предшествовавшие событиям, что развернулись в аэропорту, — в том неуютном, мрачноватом зале, который запомнился мне еще с Олимпиады 1976 года, — я как бы остановил время и рассмотрел стюардессу у кресла, где сидел Виктор Добротвор. Нет, ни словом, ни жестом она не выделила его из числа других пассажиров, но что-то насторожило меня и стукнуло в сердце — легонько, но многозначительно, как стучат в окошко, за которым тебя с нетерпением ждут. Не случись дальнейшего, никогда не возвратила бы память ее взгляда, перехваченного мной случайно, ненароком, кажется, даже вогнавшего меня в краску — словно подглядел чужую тайну…

Нет, стюардесса — это чудо современной косметики и моды — не случайно задержалась возле Виктора, я готов дать голову на отсечение — она замерла, чтобы убедиться, что он на месте, там, где ему положено быть, и никакая сила не унесет его отсюда.

На славном девичьем личике, притуманенном акварельными тонами макияжа, промелькнул страх не страх, но какое-то опасение, и губы, четко очерченные вишневого цвета помадой, дрогнули, будто девушка порывалась сказать Виктору что-то крайне важное, да не решилась. Она отшатнулась от него, сама испугавшись собственного непроизвольного порыва, и я, помнится, подумал тогда с ласковой грустинкой, что Виктор неизменно притягивал внимание женщин не одним лишь своим внешним видом: его открытое, мужественное лицо было вызывающе, дерзко красивым, и даже его римский нос не был сломан, как у большинства боксеров, полжизни выступающих на ринге, а черные татарские глаза блистали, как у кошки, кажется, даже в темноте; он всегда бывал подчеркнуто изысканно одет — костюмы и пальто неизменно шил у старого таллинского портного, к нему он наезжал ежегодно и даже специально, если не случалось там сборов или соревнований.

Но не этим был славен Виктор Добротвор.

Встречают по одежке, провожают — по уму…

Его встречали по уму. Я терялся в догадках, когда видел Виктора на ринге, бился над неразрешимой проблемой. Налитое неистовой силой тело, длинные руки с буграми стреляющих мышц, ноги, что умели намертво прирастать к полу, когда он встречал соперника лицом к лицу, вдруг становились легкими и послушными, будто у солиста балета, когда он затевал свою знаменитую игру в кошки-мышки. Как, каким образом у этого боксера-полутяжеловеса соединялись, не конфликтуя, такие диаметрально противоположные качества: мощь и неукротимость гладиатора и утонченность интеллигента в седьмом колене?

Я, не удержавшись, лишь однажды спросил его об этом. Спросил и тут же пожалел, потому что уловил в собственных словах нечто обидное, унизительное, помимо моей воли проскользнувшее в самом вопросе. Я готов был сквозь землю провалиться, потому что сам многие годы пребывал в его шкуре — шкуре спортсмена-профессионала (а как это еще называется, если без дураков, без разных там слов-прикрытий, когда тебе платят деньги за то, что ты шесть раз в неделю дважды в день в течение одиннадцати месяцев вкалываешь — на ринге ли, в бассейне, на обледенелых горных трассах или в гимнастическом зале?), и знаю — достоверно знаю! — как задевают за живое такие вопросы. Ибо в них — предвзятость, пусть даже непреднамеренная, эдакое превосходство «энциклопедической личности» перед ограниченными умственными возможностями человека, обреченного до умопомрачения «качать» свою «физику» в ущерб интеллектуальности.

Боже, как недалеки бывают эти телевизорные «интеллектуалы», чьи познавательные горизонты чаще всего окантованы чужой, книжной (ладно, книжной — в книгах, в них, не во всех, ясное дело, встречаются мысли или по меньшей мере информация), а ведь чаще всего питаются расхожей газетно-журнальной мудростью, коей делятся, спеша опередить друг друга, за питейным столом да в курилках в коридорных углах. И как постигнуть такому, что существует еще огромная, воодушевляющая область чувств и ощущений, что дается лишь тем, кто совершенствует свое тело и дух в борьбе с самим собой и соперниками.

Но Добротвор не смутился и не обиделся.

Ответил твердо, не раздумывая:

— Да разве в этом есть противоречие? Человек обязан постоянно совершенствовать себя, а не довольствоваться отпущенным природой…

Мне расхотелось развивать эту тему, хотя в душе остался недоволен Виктором, разглядев в ответе банальный смысл прописных истин. А разве в жизни, где столько банального, не сатана ли правит бал?

Это все мне явилось в мыслях позже, когда уже случилось то, что застало меня врасплох, как застает человека лавина в горах. И стюардесса а-ля Нина Риччи торчала перед глазами, как наваждение. Нет, ни красота ее, ни округлая грудь, легко угадывавшаяся за светло-голубым форменным блайзером и способная взволновать даже анахорета в бочке, ни блуждающая профессиональная полуулыбка-приглашение к знакомству, не это волновало: молниеносный испуг, отразившийся на ее лице, когда она замерла у кресла Виктора Добротвора, — вот что не давало покоя.

Перед глазами вновь и вновь в лучах софитов хищно вспыхивали зеркальным отблеском неожиданно тонкие дужки стальных наручников на мощных запястьях Виктора Добротвора, его растерянная улыбка застигнутого врасплох, но не потерявшего голову человека. Его кулаки напряглись, и мне почудилось, что стальные ободки сейчас лопнут, как гнилая веревка. То же самое, по-видимому, смутило и двух полицейских — тоже не из хлипкого десятка, но все равно проигрывавших рядом с Виктором: они набычились, готовые накинуться на арестованного — профессионально точно, спереди и сзади, выгибая, сламывая шею и переплетая закованные в металл руки.

Но Виктор Добротвор расслабил кулаки, и руки его медленно, точно преодолевая сопротивление, опустились вниз. Но не бессильно, выдавая согласие и покорность, а сохраняя мышечную нагрузку — взведенный курок пистолета, поставленный на предохранитель.

Ему особенно докучал один назойливый телевизионщик: бородатый, неряшливо одетый парень без шапки буквально совал ему в лицо объектив, точно стремясь заглянуть внутрь, за эту маску со сжатыми, помертвевшими до белизны губами.

Рядом с Виктором — полная ему противоположность — нервно переминался с ноги на ногу Семен Храпченко, тоже мощный, пожалуй, даже покрепче Виктора; он напоминал быка — крупная, костистая голова на короткой шее, взгляд исподлобья, плечи опущены вниз, словно под тяжестью пудовых кулаков. Он был явно растерян, напуган, глаза его бегали, перепрыгивали с одного лица на другое: с комиссара полиции в сером не по сезону легком костюме под распахнутой короткой светлой дубленкой, что-то говорившему ему, Храпченко, на представителя канадской федерации бокса — седоголового джентльмена, бросавшего слова в микрофон телевизионщика. Меня Храпченко не замечал, хотя я торчал в трех метрах от него, за канатом, ограждавшим пятачок у таможенного стола, где все еще громоздился раскрытый адидасовский баул Добротвора. Сумка была пуста, извлеченные из нее вещи — тренировочный синий костюм с буквами «СССР», махровое красное полотенце, стопка свежего белья в целлофановом пакете, старые боксерские туфли, альбом Николая Козловского «Мой Киев», томик Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» (я его узнал, хотя названия книги не было видно, — точно такой хранится у меня дома) и… десяток ампул с желтоватой жидкостью рядом с горой целых, невскрытых блоков лекарств в фабричной упаковке.

Вокруг толпились люди: задержались пассажиры прибывшего авиалайнера, мелькнуло даже — или мне почудилось? — бледное личико красавицы-стюардессы из нашего «Боинга-747», мельтешили полицейские в форме, служащие аэропорта, праздные зеваки.

К Виктору Добротвору обратился репортер, кончивший терзать представителя канадской федерации бокса, что-то спросил. Виктор ответил — я видел, как шевелились его губы, но слов, естественно, в этом содоме не разобрал. Он отвечал без переводчика, судя по тому, как понимающе кивал головой репортер. Виктор знал английский хорошо и нередко исполнял роль толмача в сборной. На этом даже экономили валюту, без зазрения совести снимая с поездки официального переводчика и перепоручая это бремя Добротвору.

Случившееся все еще казалось мне дурным сном. Каких-нибудь двадцать минут назад мы перебросились с Добротвором последними словами, я пожелал ему успеха, он дернулся было послать меня к черту, да прикусил язык — он был достаточно воспитанным человеком, чтобы сохранять необходимую дистанцию между мной и собой. Хотя Виктор и видел во мне — я в этом не сомневался — такого же профессионального спортсмена, как и он сам, но нынешнее мое положение, а главное — полтора десятка лет, разделявшие нас, удержали его в рамках приличий.

В самолете мы встретились случайно: Добротвор с Храпченко летели по приглашению Федерации бокса Канады на крупный международный турнир, а я с фигуристами — на юношеское первенство мира в Лейк-Плэсид, и здесь, в Монреале, наши дороги расходились. Добротвор, как обычно, выглядел веселым, уверенным в себе, и, кажется, перспектива вновь встретиться с Гонзалесом, экс-чемпионом мира и, пожалуй, самым известным после Теофило Стивенсона боксером на Кубе, дважды выигравшим у Добротвора в уходящем году, мало беспокоила его.

Когда появился встречавший нас представитель советского посольства — мой давний друг Анатолий Владимирович Власенко, Влас, с которым мы столько наплавали в свое время в разных бассейнах мира, отяжелевший с тех пор, как мы виделись в Штатах четыре года назад, на зимних Играх в том самом Лейк-Плэсиде, куда я направлялся теперь, — ситуация прояснилась. Он был непривычно мрачен и неразговорчив.

— Наркотики, — только и выдавил Власенко сквозь зубы в ответ на мой вопрос.

Если б разверзлись бетонные полы аэропорта и адский огонь плеснул в лицо, честное слово, — это не потрясло бы меня сильнее! Виктор… Добротвор… этот честный и красивый человек… и наркотики?

— Не может быть…

— Чего уж теперь — не может быть… Вон, гляди. — Власенко резанул меня злым взглядом. — С тобой прилетел, в одном самолете… Извини, я хотел сказать… И вещдоки налицо… Этого только нам здесь не хватало!

Я догадался, о чем речь: в последние месяцы не сыскать канадской газеты, что в той или иной форме не выплеснула бы ушат грязи на мою страну, на Украину в первую голову. Голод на Украине в тридцатых годах, к пятидесятилетию которого во всеоружии подошли не одни лишь украинские националисты, — в пропагандистскую кампанию оказались втянутыми парламентарии и видные политические деятели, стал прекрасной закваской для распухавшего не по дням, а по часам антисоветизма. В один пропагандистский котел валили и «русификацию», и наши неурожаи, и евреев-отказников, и показания оставшихся в живых свидетелей голода, и еще черт знает что. Я знал: сотрудникам наших зарубежных миссий приходилось отбиваться от нападок и справа и слева.

А тут тебе факт: один из самых известных советских боксеров киевлянин Виктор Добротвор, выступление которого в монреальском «Форуме» широко разрекламировано (в самолете я читал местную «Глоб» — Виктору газета посвятила чуть не целую полосу с множеством фото), схвачен в таможне с грузом наркотиков. Было от чего впасть в мрачное расположение духа…

2

— Будь это обычная провокация, еще куда ни шло. — Власенко остановился у окна — высокого, широкого, веницианского, впрочем, скорее викторианского, в стране, где по-прежнему чтут за первопрестольную Лондон, а портреты английской королевы увидишь едва ль не в каждой второй витрине независимо от того, чем торгуют, — фруктами или новыми американскими автомобилями. — Да, время банальных провокаций минуло. Теперь и пресса насобачилась — ей мякину не предлагай, дай факт крепкий, да еще с внутренним содержанием, чтоб достать местного аборигена до самых селезенок. Матрос, сбежавший с торгового судна, какой-нибудь обломок вокального трио, закричавший что-то на манер «хочу свободы», заслужит разве что пятистрочную информацию. Здесь же случай особый, из ряда вон, и потому особенно сенсационный. Да что там! Я за столько лет зарубежных скитаний не припоминаю ничего, даже приблизительно напоминавшего эту историю…

— Ну, загнул. Достаточно вспомнить Протопоповых…

— Нет, история падения олимпийских чемпионов — другого корня. Они пали жертвой собственной подозрительности, эгоизма и обособленности… обособленности, рожденной в обстановке всеобщего сумасшедшего поклонения. Ваш брат журналист к той истории приложил — и еще как приложил — руку. Ах, неповторимые, ах, идеал советского спорта! Коли же снять розовые очки с глаз, там прямо-таки перли наружу нигилизм, наглость, наплевательство на всех, кто был рядом и кто восхищался издали их действительно великолепным мастерством.

Власенко вглядывался в сгущавшиеся за окном ранние декабрьские сумерки, в дождь, барабанивший в стекла. С грустью заметил я, что у него появилась ранняя седина на висках, хотя Анатолий, считай, года на два младше меня. Мы редко виделись с тех пор, как он уехал из Киева в Москву, тем более что вскоре он вообще бросил выступать даже на чемпионатах столицы. Из виду, правда, друг друга не теряли, а если выпадала удача встретиться на далеких меридианах, как вот нынче, — радовались искренне и проводили вместе максимум возможного времени. Власенко по-прежнему любил хлебосольство, был насмешливо улыбчивым, едким шутником, с ним не заскучаешь. Не скрою, ребята поговаривали, что он часто заглядывал в рюмку. Я не слишком-то доверял подобным разговорам — Власу завидовали: как-никак жизнь за границей, это тебе не прозябание на службе в каком-нибудь НИИ или конторе. Ведь рассуждали как: ну, неплохой пловец, даже приглашали в сборную, но каких-либо заметных успехов за ним не числилось, и вдруг — такая блестящая дипломатическая карьера…

— Ты лучше мне объясни, чего ему не хватало? — прервал лицезрение зимнего унылого дождя, резко повернувшись, спросил Власенко. — Ты ведь его должен хорошо знать!

— Близко мы не сходились — разница в возрасте мешала. Но встречался с Виктором довольно часто, это правда.

— Ну что могло толкнуть его на этот шаг? Жадность? Возможность отхватить сразу десять тысяч долларов? Так ведь он, как я разумею, человек не бедный, от зарплаты до зарплаты рубли не считает.

— Не считает. Плохо было бы, ежели б такие спортсмены только и думали о рублях… — Я все еще ощущал внутреннюю несобранность, даже растерянность; ненавидя такое состояние, только больше волновался и не находил разумных слов, чтоб попытаться объяснить Власенко, а скорее самому себе, что же стряслось с Виктором Добротвором. Если же честно, то до той минуты в аэропорту «Мирабель» не слышал о лекарстве под названием эфедрин, числившегося здесь, в Канаде, опасным наркотическим средством, а у нас продававшимся в любой аптеке, кажется, даже вообще без рецепта.

— Вот-вот, — сказал Власенко, и в голосе его мне почудилось злорадство — злорадство обывателя, узревшего вдруг, что всеобщий кумир на поверку оказался самым обычным мелким и дешевым хапугой. — Ты брось, — словно прочитав мои мысли, рубанул он, — меня причислять к злопыхателям, что пишут письма в редакции и вопрошают, что это за привилегия разным там чемпионам и рекордсменам. Я, мол, гегемон, у станка вкалываю, а в очереди на квартиру годами торчу, а тут сопливому мальчишке, научившемуся крутить сальто-мортале лучше других, — слава, деньги, ордена и, естественно, квартиры…

— Ладно, ты меня тоже в этот разряд не тащи, — без злости огрызнулся я, услышав слова и поняв тон Анатолия: от сердца отлегло — не испортился парень.

— Еще чего! — Власенко явно лез на рожон. Он вызывал меня на ответную реакцию, ему нужно было — кровь из носу! — раскачать меня, выудить внутреннюю информацию, потаенные мысли, чтоб установить логическую связь между моими знаниями о Добротворе и тем, что приключилось в аэропорту «Мирабель». Но я не был готов к взрыву — вулкан еще лишь клокотал где-то глубоко-глубоко, ничем не выдавая своей дьявольской работы. Но я был бы подлецом, если б не помог Анатолию — да и себе! — разобраться в фактах, какими бы трудными они не были.

— Не припоминаю за Добротвором ничего такого, что могло логически привести к подобному поступку, — начал я осторожно, словно нащупывая в полной темноте тропку. — Ничего…

— Иногда достаточно самого крошечного толчка, чтоб рухнул колосс — Власенко был нетерпелив, и это задело меня за живое.

— Ярлыки вешать — не мастер, извини. Не исключаю, что твоя профессия научила не доверять людям, а у меня другие взгляды на жизнь.

— Не вламывайся в амбицию, старина. — Власенко выщелкнул сигарету из красной коробочки «Мальборо». Но не закурил, а примирительно произнес: — Я привык верить фактам, этому меня учили… учат и теперь.

— Тогда давай обговорим ситуацию спокойно. Итак, Виктор Добротвор, 29 лет, спортом занимается лет 15—16, то есть, считай, большую часть сознательной жизни. Родители живы, не разводились, но практически воспитывала Виктора тетка — писательница, старая большевичка, отсидевшая срок при Сталине. Я ее знал преотлично — жили-то на одной лестничной клетке. Там, у нее, и познакомился с Виктором. Много лет назад. Она имела безраздельное влияние на Добротвора, а родителям, кажется, это мало докучало.

— Тетка жива?

— Семь лет, если мне не изменяет память, как похоронили. Кремень, а не человек. Веришь, я искренне завидовал ее цельности, полнейшему отсутствию саморедактирования, качества, столь присущего многим нынешним литераторам. Я имею в виду ее честность в оценках даже самых больших людей.

— Ладно, это к делу не относится. Чем увлекается Добротвор, кто его друзья, как живет, есть ли машина?

— Анкетка!

— Я стремлюсь понять его.

— Я тоже. Итак, был женат, развелся, есть семилетний сын — в нем Виктор души не чает. Отличный парнишка, а характером — в тетку. Правда, стихов не пишет.

— Почему развелся?

— Спроси что полегче… Наверное, обычная спортивная история: слишком много тренировок, мизер свободного времени, жизнь, подчиненная раз и навсегда заведенному ритму, где нет места другим ритмам. Нужно или подчиниться ему, или уходить. Она ушла. — Я говорил уверенно, потому что такая же ситуация однажды создалась у меня самого и закончилась та история так же печально, как у Добротвора. Нет, для меня она обернулась лучшим образом, потому что, не случись разрыва, вряд ли я нашел бы Натали, а без нее…

— Как относился к славе, ну, как вел себя с другими — с товарищами, с журналистами, просто с болельщиками — их-то, слава богу, у него чуть не весь Союз?.. Такой человек… столько лет наверху…

— Заносчивостью не отличался, всегда ровен — и с товарищами, и с почитателями таланта. И с нашим братом журналистом не заискивал, но и не сторонился… Дачи нет, есть «Волга», да и та по большей части загорает в гараже — опять-таки доподлинно известно, гараж в моем дворе, достался от тетки.

— Женщины?

— В компаниях я его не встречал, в ресторанах — тоже, впрочем, сам там не частый гость, могу и ошибиться. Наверное, были и есть, жених завидный, хоть куда казак, — попробовал я пошутить.

— Итак, деньги, скорее всего, не были его фетишем. Кто не рискует, тот не пьет шампанского, как говорится. К нему эта истина не клеится… Потому еще нелогичнее выглядит поступок Добротвора.

— А может, и впрямь — самая дешевая провокация? Ведь ты подумай, сколько разных следов натоптали средства массовой информации Запада, ну, касательно наркотиков, которые Советский Союз, Болгария еще якобы переправляют в развитые капиталистические страны с целью подрыва их мощи, развращения молодежи и тому подобное. Тут же торговец зельем — всемирно известный советский спортсмен!

— Это сбрасывать со счетов нельзя, согласен. Американцы говорят: «кэректер ассасинейшн» — «убийство репутации». Сейчас ищут, чем бы нас достать побольнее. Андроповский шок миновал, они разглядели реальную возможность давить — ведь наверху у нас, — Власенко смолк, изучающе, цепко впился в меня взглядом, — больной человек, как они пишут, жить ему недолго. Раз так, ему не до далеко идущих шагов или глобальных проблем взаимоотношений двух систем. Значит, нужно поспешить захватить плацдарм в политике, чтоб было о чем торговаться в будущем. Тут любые средства хороши, и спорт — не в последнюю очередь. Ведь обманули они нас с Олимпиадой в Лос-Анджелесе? Обманули! Весь этот пропагандистский тарарам, эти мифические террористы, готовившие в потайных штаб-квартирах пластиковые бомбы для советских спортсменов, — блеф, шантаж. Мы же попались на их приманку и отказались ехать на Игры. А рейгановской Америке только это и нужно было, у них все шестерки обернулись козырными тузами, потому что ни наших ребят, ни гэдээровцев в Лос-Анджелесе не оказалось. Вот и обрушился на второразрядных американских атлетов смерч из медалей, позолоченных нашей неуемной и неумной амбицией и еще — откровенным нежеланием глядеть в корень… Извините, это из другой оперы.

Власенко потянулся к штофу с горилкой, врученной ему в подарок, от души налил в широкий толстостенный бокал из хрусталя, предназначенный для виски, и рывком опрокинул в рот. На лице его мускул не дрогнул. Поставив бокал, он взглянул на стенные часы, свисавшие на длинных, под старину, позеленевших медных цепях, и нажал кнопку на дистанционном пульте управления телевизором, лежавшем не замеченным мною на столе. Тотчас засветился экран, и рекламный ковбой на красавце коне смачно выливал в рот пенящуюся золотистую жидкость из серебристой банки. Закадровый голос умиленно нахваливал ни с чем не сравнимые качества «Лэббата». Его проникновенная убежденность подействовала, и я непроизвольно и себе щелкнул крышечкой точно такой же, как в руке ковбоя, баночки пива.

Передавали программу новостей. В Японии переходят на выпуск принципиально новой системы видеомагнитофонов — дисковых. В Сеуле студенты вновь отчаянно требуют отставки правительства Чон Ду Хвана и полиция с точностью машины и с ее заранее установленным ритмом набрасывается на безоружных ребят…

— Если так пойдет и дальше, то Олимпиада в Сеуле снова будет без нас, — пробормотал я.

— За четыре года много воды утечет, — не согласился Власенко. — Ежели мы вновь пропустим Игры, то на Олимпиадах впору ставить крест… Во всяком случае на том значении, кое мы придаем им.

— И это станет еще одним поражением в борьбе за выживаемость человечества, ибо Игры, при всей их формальной обособленности, наитеснейшим образом связаны со всеми общественными процессами, происходящими в мире…

— Час назад, — голос диктора вдруг зазвенел сталью, — монреальский суд вынес решение по делу о контрабанде наркотиков советским боксером, победителем прошлогоднего Кубка звезд Виктором Добротвором. Он был задержан сегодня утром в аэропорту «Мирабель» с двумя тысячами доз запрещенного у нас лекарства. Судья сэр Рональд Бигс учел заявление, сделанное представителем канадской Федерации бокса, пригласившей Добротвора вместе с другим советским боксером, Семеном Храпченко, участвовать в очередном розыгрыше Кубка. Федерация обратила внимание по крайней мере на два существенных обстоятельства. Во-первых, Виктор Добротвор приехал из страны, где это лекарство не является запретным, во-вторых, оно не предназначалось для продажи или передачи другому лицу, а лишь для личного пользования… Прежде чем сообщить вам, уважаемые телезрители, о решении суда, еще раз предлагаем посмотреть репортаж из аэропорта «Мирабель», сделанный нашими специальными корреспондентами после приземления «Боинга-747» авиакомпании «Эр-Франс»…

Мы увидели, как спускается по трапу улыбающийся Виктор Добротвор, машет кому-то рукой. За ним я обнаружил… собственную физиономию, самодовольную и такую радостную, словно встречали не Добротвора, а меня.

— Тоже мне — кинозвезда, — не удержался съязвить Власенко.

Затем камера перенесла нас в таможенный зал, привлекла внимание к рукам таможенника, ловко открывающего адидасовский баул Добротвора. Крупно, на весь экран, — обеспокоенное, но не испуганное лицо Виктора. Он поворачивает голову и что-то спрашивает у стоящего за барьером представителя канадской Федерации бокса. Вот кто действительно растерян, да что там — его обалдевшее от свалившейся новости лицо лучше всякой печати свидетельствует, что для него это — полная неожиданность, больше того — трагедия. Растет на обитом алюминием прилавке гора упаковок, две коробочки таможенник медленно, будто тренируясь, вскрывает прямо перед камерой. «Да, две тысячи ампул, — вещает диктор. — При помощи нехитрой химической реакции, доступной школьнику-первокласснику, из лекарства вырабатывается сильнейший и вреднейший наркотик — эфедрин, строжайше запрещенный в Канаде. Употребление его, а равно ввоз и распространение карается тюремным заключением сроком до восьми лет. Такая суровость необходима, господа, если мы намерены и дальше мужественно и последовательно бороться против проникновения этой отравы в среду наших молодых людей. Увы, я не припоминаю случая, когда подобное пытались бы провезти советские спортсмены. Прискорбно, но факт, что человек, в минувшем году провозглашенный чемпионом нашей страны в полутяжелой весовой категории, оказался замешанным в такой грязной истории. Впрочем, окончательный вердикт вынесут судьи…»

Камера отпечатала на экране сжатые губы закаменевшего лица Добротвора…

«Итак, судья Бигс огласил приговор: оштрафовать мистера Виктора Добротвора из СССР на 500 долларов, ввезенное лекарство арестовать и возвратить его владельцу при отбытии из Канады. Представитель Федерации бокса внес требуемую сумму, и Виктор Добротвор вместе с ним уехал в гостиницу «Меридиен» готовиться к завтрашнему поединку с сеульским боксером Ким Ден Иром, чемпионом своей страны и, как утверждают специалисты, наиболее вероятным чемпионом Игр XXIV Олимпиады».

Власенко откинулся на спинку кресла, высоко запрокинув голову, так, что выдался вперед острый кадык. Почему-то вспомнился Остап Бендер и Киса Воробьянинов, крадущийся с бритвой в руке. Я почти физически ощутимо почувствовал мгновенную, как удар молнии, острую боль, тут же исчезнувшую и лишь оставившую воспоминание во вдруг заколотившемся сердце. В голове же засела мысль, и чем дальше, тем сильнее захватывала она меня, я готов был тут же вскочить и нестись в «Меридиен», чтобы без раскачки задать этот проклятущий вопрос Виктору Добротвору: «Зачем?» Я понял, что не засну ни сегодня ни завтра, и не будет мне покоя, пока не услышу ответ, ибо Добротвор что-то нарушил в моей душе, сдвинул с места, и мое представление о нем — да разве только в нем самом дело?! — о человеческой порядочности и честности оказалось поколебленным. Нет, я не перестал верить в честность и порядочность, и сто таких, как Виктор Добротвор, не разрушат мою убежденность в их незыблемой необходимости на этой бренной земле. Но я страстно хотел увидеть, узнать, что же есть закономерность, определяющая сущность человека, что служит гарантом непоколебимости этих никогда не стареющих, определяющих нашу жизнь понятий.

Виктор Добротвор своим поступком нанес мне удар в самое солнечное сплетение!

— Возьми, — сказал Анатолий, доставая из видеомагнитофона пленку с записью репортажа. — Покрути на досуге, пораскинь мозгой. Чует мое сердце, что этим дело не закончится. Слишком просто — пятьсот долларов, и концы в воду. Дай бог, конечно, чтоб на этом оно и скисло, испустило дух… Ладно, старина, хватит, расскажи лучше, что в Киеве делается, с кем встречаешься из наших… Я ведь уже век не ступал на Крещатик… И москвичом не стал, и киевлянином называться не смею.

— Я тоже не часто вижусь с ребятами, хоть и живу почти на Крещатике, на Десятинной. В КВО век не плавал, больше в «Динамо», это под боком, — в обеденный перерыв вместе с абонементщиками из близлежащих институтов академии. Они еще, бывает, недовольство выражают, что слишком быстро плаваю, им мешаю. Ну, что тут скажешь! Не откроешь же рот да не станешь первому встречному-поперечному сообщать, что ты — призер Олимпийских игр, экс-чемпион и экс-рекордсмен… И на том спасибо, что пускают в бассейн по старой памяти — без пропусков и абонементов.

— Как Люси?

Я невольно взглянул на Толю. Нет, время не изгладило прежнее чувство: по тому, как оживился он, как собрался, словно на старт вышел, как непроизвольно сжались кулаки и загорелись глаза, я догадался — Люська в его сердце, и чем дальше, тем крепче память, дороже воспоминания.

Я живо представил, как ехали мы однажды в Москву на сбор перед чемпионатом Европы. Люси, как звал ее Власенко, была настоящая пагуба: высокая, длинноногая, какая-то утренне свежая, от ее карих озорных глаз, лукаво прищуренных, когда она играла в серьезность, в солидность (как-никак — чемпионка и рекордсменка мира, наша «золотая рыбка»), на сердце становилось беспокойно, и хотелось что-нибудь отмочить, чтоб дать выход дивной энергии, рожденной этим взглядом. Люська знала, что Влас втюрился по уши, и с женским непорочным эгоизмом не упускала случая, чтоб еще и еще напомнить ему об этом. И в счастливом ослеплении молодости не разглядела, как перегнула палку: Влас тоже был человеком-кремнем (я об этом догадался значительно позже), он не мог допустить, чтоб им пренебрегали, Люси флиртовала налево и направо (она была чертовски красива и идеально сложена) и крутила им, как ванькой-встанькой. Люська не учуяла опасности — она слишком уверовала в свое могущество, да, видимо, и не чувствовала к Толе того, что чувствовал он к ней. Они расстались, и оба так и не достигнув личного счастья. Люси, хоть и выскочила замуж, детей не завела и медленно старела, морщилась, словно усыхающий красавец гриб на солнце, как определил я ее состояние. Власенко же, как мне было известно, тоже не слишком преуспел в личной жизни: за границей он чаще перебивался один — жена предпочитала Москву.

— Люси уже кандидат наук, преподает в КИСИ, глядишь, возьмется заведовать кафедрой. Волевая женщина, — как можно индифферентнее отвечал я, не хотелось травить душу Анатолию.

— Как живет, скажи… Да брось ты эти штучки-дрючки! Не вороши старое. Миражи юности… — Он безбожно врал, я это видел, но Влас не был бы Власом, ежели б позволил кому-то заглянуть к себе в душу, а тем паче пожалеть, посочувствовать. Он ненавидел жалость!

— Парадная сторона — в полном порядке и блеске. Люси не утратила авторитета после ухода из плавания. Что касается личного, тут я пас, мы с ней здравствуй — до свиданья, не больше.

— Эх, вернуться бы лет на двадцать назад, чего натворил бы Власенко! — лихо воскликнул Анатолий и снова потянулся к штофу. Легко налил треть бокала и так же легко, не поморщившись, выпил. — Ты завтра в Штаты?

— Задержусь, чтоб не крутиться по самолетам, — послезавтра будет оказия прямо до Лейк-Плэсида.

— Лады.

Я понял, что мне пора, потому что Люси уже появилась в затененном углу у окна, и мне почудился ее смех, и воспоминания начинают обретать осязаемые формы. Нет, что б там не твердили реалисты, ничего в этой жизни не исчезает бесследно…

— На обратном пути, ежели сможешь, задержись на денек-другой, съездим в горы, лыжи у меня есть. Ты ведь тоже сорок третий носишь? Ну, вот видишь… Бывай, старина!

Мы обнялись как прежде, когда случалось поздравлять друг друга с победой, постояли молча, каждый думая о своем, и я бегом спустился вниз с пятого этажа старинного особняка на монреальском Холме, и вечер встретил меня мелким туманистым дождем, приятно облизавшим разгоряченное лицо.

Я не прошагал и пяти метров, как засветился зеленый огонек такси.

— В «Меридиен»! — бросил я, плюхаясь на заднее сидение.

3

Отъезд назначили на 6.30. Вещи были давно сложены, и я предавался редкому состоянию ничегонеделания. По телевизору по одной программе крутили оперу, по другой — фильм из жизни «дикого Запада», прерываемый американской рекламой, по третьей — очередной урок «университета домашней хозяйки»… Читать не тянуло, газеты же давно просмотрены: ничего нового к «делу Добротвора» не прибавилось.

Свой первый бой с южнокорейским боксером Виктор выиграл потрясающим нокаутом в первом же раунде, и комментаторы на разные лады расписывали его манеру вести бой. Я видел поединок — впрочем, какой там поединок: спустя тридцать одну секунду после начала боя Добротвор поймал уходящего вправо корейца хуком снизу в челюсть и бедняга рухнул как подкошенный. Мне стало жаль корейца — такие удары не проходят бесследно, а до Олимпиады еще далеко, и если «надежда Сеула» попадет в такую переделку еще разок, как бы ему досрочно не перейти в разряд спортивных пенсионеров, если таковые у них имеются, понятно.

У Виктора на лице тоже не слишком много радости. Больше того, мне показалось, что в этот неожиданный удар он вложил совсем, несвойственную ему ярость, точно перед ним находился не спортивный друг-соперник, а враг, глубоко оскорбивший его.

Наша вчерашняя встреча с ним в «Меридиене» оказалась на редкость бесцветной.

Добротвор не удивился, увидев меня, входящего к нему в номер, — он как раз выбрался из ванны и стоял передо мной в чем мать родила.

— Привет!

— Здравствуйте, Олег Иванович! Извините, я сейчас! — Он возвратился в ванную комнату, вышел вновь уже в халате.

— Отдыхаешь?

— Завтра на ринг… Нужно привести себя в порядок. — Его будничный тон, спокойствие, точно ничего не стряслось и не стоял он перед судьей в окружении двух полицейских в форме, взвинтили меня.

— Что же ты можешь сказать? — без обиняков потребовал я.

— Вы о чем, Олег Иванович?

— О суде, о наркотиках, разве не ясно?

— Почем я знаю, что вас интересует? Обычно спортивные журналисты пекутся о нашем самочувствии и радуются победам, не так ли? Если вы о лекарстве, так яснее не бывает. Я на суде показал: в личное пользование вез. Могу добавить, так сказать, из первых рук новость: Международная федерация бокса, куда обратились представители стран, участники которых тоже представлены в моей весовой категории, разъяснила, что снадобье это в число запрещенных федерацией допинговых средств не входит. Вопрос снят…

— Нет, Виктор, не снят! Две тысячи ампул стоимостью в десять тысяч долларов — в личное пользование?

Добротвор и бровью не повел.

— Почему же десять? Если по рыночным расценкам, так сказать, розничным, все пятьдесят, ни монетой меньше. Это мне сообщил один доброхот из местных репортеров. Я ему и предложил купить товар гамузом, за полцены, глядишь, и приработок будет поболее, чем за статейку в газете… — Виктор явно блефовал и не скрывал этого, «Да он еще издевается надо мной!» — с нарастающим возмущением подумал я.

— Витя, — как можно мягче сказал я, уразумев наконец, почему он так агрессивен, — Витя, я ведь не интервью у тебя беру и не о проявлениях «звездной болезни» собираюсь писать… Просто мне горько, невыносимо горько становится, когда подумаю, как ты будешь глядеть людям в глаза дома… Ведь на каждый роток не набросишь платок… Ты на виду, и тебе не простят и малейшей оплошности… Как же так?.. Что же случилось с тобой, Витя?

— И на старуху бывает проруха… Какой же я дурак… — вырвалось у него.

— Ты о чем, Виктор?

Но Добротвор вмиг овладел собой. Правда, в голосе его уже не звучал издевательски насмешливый вызов, он стал ровнее, обычнее, но створки приоткрывшейся было раковины снова захлопнулись.

— Нет нужды беспокоиться, дело закрыто, наука, конечно, будет. Из Москвы летел, купил лекарство для приятеля в Киеве — он астматик, без него дня прожить не может. Как говорится: запас беды не чинит… Так я товарищу из консульства нашего — он ко мне приезжал (Власенко был у Добротвора и мне ни слова?!) — и сказал, такая версия и будет…

— Я ведь по-человечески, по-дружески, Виктор, а ты… Мне-то зачем лапшу на уши вешать?..

— Так надо, Олег Иванович. — Голос его неумолимо грубел. — Извините, мне завтра драться…

Возвратившись в гостиницу, я попросил у портье видеокассетник в номер. Не успел снять плащ, как принесли новенький «Шарп». Я поставил кассету, сунутую Власенко, и несколько раз просмотрел репортаж из аэропорта. Нового выудить мне так и не удалось, но что-то смутно волновало меня, и это непонятное, волнение раздражало. Что-то было там, я это улавливал подспудно, но что, никак понять не мог. Я проанализировал каждое слово диктора, репортера, вновь и вновь, возвращая пленку к началу, вглядывался в выражения лиц Добротвора, таможенника, полицейских, словно надеялся прочесть на них скрытые, невидимые письмена. Но, увы, лица как лица. Равнодушное, привычное к подобным открытиям чернобородое цыганское лицо таможенника — человека и не пожилого, но и не молодого, лет 38—40, борода придавала ему солидность. Два полицейских как близнецы: одного почти баскетбольного роста, дюжие ребята, оба безбородые и безусые — тоже не излучали особых эмоций. Репортер? Много ли разглядишь, когда человек просто-таки приклеился к глазку видеокамеры?

И вдруг — стоп!

Парень-осветитель с двумя мощными лампами. Он заходился на отшибе, в самом углу кадра, и я долгое время не обращал на него внимания. Даже толком не разглядел лицо.

Меня поразило другое: его спокойствие и заранее занятое место слева от таможенника — свет падал на стойку, где и развернулись основные события. Погоди… разве уже тогда, в аэропорту, не я обратил внимание на толпу репортеров, встречавших самолет? Но отмахнулся от мысли, что в этом есть что-то необычное, заранее подготовленное: ведь сразу прибыло две советские спортивные делегации — боксеры и сборная по фигурному катанию, и внимание к нам после того, как мы не поехали летом на Игры в Лос-Анджелес, повышенное, вот и встречали во всем блеске телевизионных юпитеров.

Но тогда почему никто даже головы не повернул в сторону фигуристов — славных юных мальчишек и девчонок, такой живописной, веселой и оживленной толпой вываливших из чрева «боинга»? Почему все внимание, все — ты понимаешь, в с е! — приковано к Виктору Добротвору? На Храпченко даже не взглянули телевизионщики. Да что телевизионщики! Таможенник, выпотрошив баул Добротвора, не спешил залазить в такую же черную сумку Храпченко, и она сиротливо маячила на самом краешке стола. По логике вещей, поймав на контрабанде одного советского спортсмена, нужно было тут же приняться за другого, логично допустить, что они в сговоре, делали дело вместе?

Вот тут-то осветитель и оказался ключевой фигурой. Он стоял в  з а р а н е е  выбранной точке, и свет его юпитеров падал на стол таможенника так, чтобы оператор мог заснять мельчайшие детали, чтоб ничто не ускользнуло от объектива!

Выходит, они знали, что Добротвор везет большую партию запрещенных лекарств…

Значит, Виктор соврал, обманул меня, съюлил, рассчитывая, что и я попадусь на официальной версии. И ты, Витя…

Наверное, так оно и было, но подвел тех, кто ожидал прилета Добротвора, судья, оказавшийся человеком порядочным, мудро рассудившим, что негоже и в без того трудные времена напряженных отношений между двумя системами добавлять порцию масла в огонь, от него и так уже становится слишком жарко в разных частях света — и на Востоке, и на Западе. Судья, седоголовый сморчок, едва возвышавшийся над столом, вынес соломоново решение, и оставалось только гадать, зачем, с какой целые Виктор Добротвор повез в Канаду злополучный груз…

Когда зазвонил телефон, я уже забрался в прохладную чистоту широкой, мягкой постели, готовясь расслабиться, освободиться от дурных мыслей, уснуть сном праведника и проспать свои шесть честно заработанных часов отдыха.

«Толя? С него станется», — пришла первая мысль.

Свет зажигать не стал: в номере и без того было светло от огромной рекламы кислого и невкусного пива «Лэббатт», установленной на крыше противоположного дома.

— Да!

— Я хотел бы вам сказать, зачем и кому вез Добротвор эфедрин в Канаду! — услышал я незнакомый голос.

— Кто вы?

— Мы можем встретиться в холле через десять минут. Вам достаточно, чтобы одеться и спуститься вниз?

— Кто вы? — выигрывая время, повторил я.

— Отвечу, когда вы будете внизу. — В трубке раздались частые прерывистые гудки.

Я мигом оделся, галстук завязывать не стал — просто натянул на белую рубашку пуловер, а воротничок выпустил наверх. Выходя из комнаты, взглянул на часы — без четверти двенадцать.

В вестибюле, как обычно, шумно, накурено и многолюдно, кутерьма, одним словом: народ поднимался из бара, расположенного в подвальном этаже, открывались и закрывались стеклянные двери ресторана, откуда доносились джазовые синкопы и неясный говор десятков людей. Я, признаюсь, растерялся в этом скопище людей, но головой крутить по сторонам не стал, чтобы не привлекать внимания. Судя по голосу, хотя телефон и искажает интонации весьма значительно, звонивший виделся мне не старым, лет до тридцати, но, по-видимому, заядлым курцом — очень уж типично для любителей крепких сигарет с хрипотцой привдыхал воздух. К тому же незнакомец скорее всего брюнет — говорил он быстро, напористо, нетерпеливо, что свойственно таким людям.

«Впрочем, с таким же успехом он может быть и блондином», — рассмеялся я в душе над собой, понимая, что эти дедуктивные изыски в стиле Шерлока Холмса не больше не меньше как скрытая попытка сбить волнение, обмануть разум, увести его в сторону, чтобы встретить незнакомца спокойно и неторопливо.

— Две минутынаблюдаю за вами, ловко вы управляетесь со своими эмоциями, — раздался за моей спиной голос, почему-то сразу внушивший мне доверие, хотя он, естественно, значительно отличался от услышанного по телефону.

Обернувшись, я расхохотался: передо мной стоял невысокий огненно-рыжий парень в кожаной коричневой куртке и белом гольфе, с широкими, выдававшими спортсмена плечами; его голубые глаза с удивлением уставились на меня. По-видимому, он ожидал чего угодно, но только не такого искреннего веселья. Он враз помрачнел, желваки на удлиненном, но приятном лице задвигались вверх — вниз, и глаза налились густой синевой августовской ночи.

— Извините, это я над собой. Мне пришло в голову представить вас заочно. Реальность отличается от портрета, подсказанного моим воображением…

— Каким же вы надеялись увидеть меня? — Парень продолжал хмуриться, в голосе его теперь сквозило любопытство, но не обида.

— Жгучим брюнетом, любителем крепких сигарет, лет 30.

— Тут вы, как говорится, попали пальцем в небо! — воспрянул духом мой визави. — Возраст только почти угадали — мне недавно стукнуло двадцать восемь. Что же до остального — никогда не курил и не курю, впрочем, и не пью. Я — боксер. Профи, профессионал по-вашему.

— Откуда вы знаете меня? — спросил я, разом прерывая «светскую беседу». Ибо, согласитесь, когда за тридевять земель, в далекой и малознакомой стране под названием Канада, о которой тебе достоверно известно лишь, что она на втором месте после СССР по занимаемой территории и что здесь пустило корни не одно поколение земляков-украинцев, разными ветрами унесенных с родных хуторов, так вот, когда здесь вас будят среди ночи, вытаскивают из постели и предлагают встретиться с незнакомым человеком, невольно будешь вести себя настороженно.

— Вас зовут Олег Романько. Больше того, в книжонке, выпущенной издательством «Смолоскип», есть ваша спортивная биография, что является определенной гордостью для вас. В такие списки попадают лишь уважаемые и чтимые среди украинцев люди…

— Вы украинец? — искренне удивился я.

— Разрешите представиться — Джон Микитюк. Но не переходите на украинский язык — я его не знаю. Родители бежали, если можно так выразиться, из-под Львова вместе с теми, кто улепетывал с немцами в сорок четвертом. Чем они там напугали советскую власть или чем она их настращала, не скажу: о тех далеких временах у нас в семье не принято было теревени разводить. Но все, что касается родной земли, и по сей день остается святым. Вы, естественно, спросите: как же так — святое, а язык утрачен, забыт? Объяснение самое что ни на есть простое и банальное: работая тяжко, кровью и потом добывая на чужбине каждый доллар, предки мои задались целью дать мне более достойную жизнь. Потому-то дерзнули сотворить из меня чистейшего англосакса и учили одному английскому. При мне даже разговаривать на нашем родном языке себе не позволяли. Парадокс!

— Случается, — сказал я равнодушно, по-прежнему сомневаясь, как следует себя вести с этим неведомо откуда свалившимся на меня «землячком». То, что он не знал языка, еще ни о чем не говорило — сколько раз доводилось сталкиваться тут, в Канаде, да и в США, и в ФРГ с украинцами, слова произносившими по-английски. Как ни странно, это обстоятельство не мешало им быть воинствующими националистами. Смешно, право же, националист, не говорящий на «ридний мови». Но в наш дисплейный век язык, увы, становится скорее способом программирования разных ЭВМ, чем корнем, питающим нашу честь, гордость, уверенность в будущем…

— Но если вы думаете, что я имею какое-то отношение к тем, кто размахивает по делу и без дела лозунгами вроде «Свободу Украине!», то спешу отмежеваться от них. Нет, я никакой не приверженец советской власти и коммунизма. Если откровенно, вообще мало что в этом смыслю — в местных газетах, да и по телеку многого о вас не узнаешь, а расхожая брань давно приелась. Но однажды я проснулся среди ночи и сказал себе: «Джон, хоть ты и не понимаешь ни слова по-украински, но твоя прародина там, где похоронены деды и прадеды. И ты больше не сможешь отмахиваться от нее. Потому что она — в твоем сердце. А с теми, кто распинается на каждом углу в любви к Украине-матери, а сам готов кинуть на нее первую же попавшуюся под руку атомную бомбу, тебе не по пути…»

— Похвально. Но мы зашли слишком далеко в биографические дебри, — прервал я своего собеседника. — Вы пока не сказали ничего о главном, ради чего мы тут и торчим…

— Вы правы, Олег Романько… Мы действительно торчим у всех на виду… Присядем где-нибудь в уголке. — Джон Микитюк быстро, уверенным взглядом аборигена-завсегдатая окинул вестибюль, взял меня под локоть — пальцы у него были стальные, я почувствовал их, хотя он и увлек меня за собой осторожно, вежливо, чтоб я — не дай бог — не решил, что меня волокут.

Мы очутились в дальнем углу за закрытым по причине столь позднего времени киоском с сувенирами. Сели в мягкий, глубокий диван и провалились почти до самого пола, даже ноги пришлось вытянуть — хорошо, что тут никто не ходил.

— Кофе? Виски?

— Ни того, ни другого. Мне завтра чуть свет уезжать.

— Вы уезжаете? — В голосе Джона Микитюка прорвалось огорчение.

— Да, в Лейк-Плэсид, на состязания по фигурному катанию. Итак, что вы знаете о деле Виктора Добротвора?

— Во-первых, Виктор — мой друг. — Джон Микитюк взглянул на меня, словно проверяя, какое, это произвело впечатление. Я и бровью не повел, хотя это было для меня полной неожиданностью: мне нужны были доказательства, а не заявления.

Убедившись, что я остался холоден, он продолжал:

— Познакомились лет пять назад в Нью-Йорке, на международном турнире. Я еще был любителем, выступал на Олимпиаде в Монреале, правда, не слишком удачно. Теперь — профессионал, а нам еще не разрешено встречаться в официальных матчах. Хотя, если так и дальше пойдет, то усилиями господина Самаранча для профессионалов вскоре откроют и Олимпийские игры. Ну, это так… Словом, мне понравился Добротвор-боксер, и я ему об этом признался без обиняков. Мы жили в одном отеле. Поднялись к Виктору в номер и проболтали почти до утра.

— Это, как вы сами сказали, Джон, во-первых. Что во-вторых?

— Во-вторых вытекает из во-первых, но раз вы, Олег Романько…

Я прервал его и сказал:

— Зовите меня Олегом. Не люблю, когда повторяют без толку фамилию, о’кей?

— Хорошо, Олег, — согласился Джон. — Мне Добротвор понравился, больше того — сегодня он нравится мне еще больше.

— Уж не после этой ли истории? — не утерпел я съязвить.

Джон Микитюк вскинул руку.

— Не торопитесь, прошу вас, с выводами. Когда узнаете, в чем тут дело, вы не станете осуждать его, даже… даже узнав, что он, возможно, специально, то есть сознательно взял в поездку эти лекарства.

«Так, значит, я был прав, решив, что Виктор меня жестоко обманул?» — Лед обиды сковал сердце: так бывало со мной всегда, когда доводилось разочаровываться в человеке, которого любил.

— Виктор — честный человек. К моему глубокому огорчению, я узнал об этой операции слишком поздно, когда уже невозможно было предупредить Виктора об опасности. Хотя, скажу без обиняков, не все ясно и мне самому, но всех, кто приложил руку к этой истории, кажись, удалось вычислить…

— Джон, вы опять говорите загадками!

— Но и вы, Олег, потерпите немного, самую малость и выслушайте мои объяснения! — Микитюк вернул должок.

— Ладно. Без спешки и факты. Голые факты.

— По рукам. Так вы и впрямь отказываетесь что-либо выпить?

— Даже кока-колу и ту не хочу.

— Кока-колу я вообще не пью, потому что в ней содержится наркотик. Да, да, кокаин, если вам это не известно. У меня действительно пересохло в горле. Эй! — Джон негромко, но как-то властно, уверенно окликнул официанта в белых брюках. — «Сэвэн ап», два. — Официант чуть ли не стремглав кинулся выполнять заказ, возвратился мигом с запотевшими баночками тонизирующего напитка и высокими бокалами. — Еще чего нужно, Джон? — поинтересовался он подобострастно.

— О’кей! — поблагодарил Джон Микитюк, и официант неохотно попятился, буквально пожирая глазами моего собеседника.

— Не удивляйтесь, меня здесь каждая собака знает. Чемпионы — они всегда на виду. — Он усмехнулся, но без тщеславия, а пожалуй, даже с грустинкой.

— Итак, к делу…

— В прошлом году в Москве, на Кубке Дружбы, к Виктору подошел канадский боксер — имя его я пока называть не стану, поскольку не выяснил еще до конца мотивы его поступка, а это может стать решающим фактором, — и передал привет от меня. Маленькая деталь: я его об этом не просил… Виктор оказал парню внимание: покатал по Москве, в Третьяковскую галерею сводил — правда, нашему такая честь была ни к чему, он в своей жизни ни разу не переступил порог музея. Словом, они сблизились, вы знаете, в спортивном мире — в любительском, конечно, я ведь только в 26 лет после победы на чемпионате мира перешел в профессионалы — люди сходятся запросто. Когда они расставались, парень должен был попросить Виктора привезти ему лекарство для тяжелобольной матери. У нас оно стоит очень дорого. И это действительно так, а ему, студенту, приходится считать каждый цент. Он указал и необходимое количество упаковок для курса лечения… Умолчал лишь о самом важном — эфедрин в Канаде относится к запрещенным наркотическим средствам и за провоз его можно угодить в тюрьму.

— Конечно же, никакой больной матери у парня нет, и Виктор угодил в самую примитивную ловушку, не так ли?

— Нет, не так. Мать действительно очень больной человек и ей позарез нужны лекарства. Тут он был правдив, и это обстоятельство, видимо, позволило ему изложить свою просьбу с максимальной убедительностью…

— Так где ж этот парень? Почему он не заявил, что лекарства были предназначены ему и никому другому, что Виктор Добротвор никакой не контрабандист наркотиками, а просто человек, взявшийся помочь другому в беде?

— Вот в том-то и загвоздка: парень пропал в тот же вечер. Исчез, растворился, испарился — подберите любое другое слово и вы будете правы. Он действительно не оставил никаких следов! Всю эту подноготную мне поведала его девушка, Мэри… Мы когда-то встречались с ней… но бокс для меня был важнее… Так она, во всяком случае, решила. Парень оказался, видать, покладистее и, полюбив, намеревался жениться… Но это уже второстепенные детали…

— И никто, кроме этого парня, не может засвидетельствовать эту историю?

— Никто. Если ее расскажу я, меня сочтут за сумасшедшего, в лучшем случае. Виктору подобное заявление тоже не поможет. Кстати, он не поверит и мне…

— Почему?

— Я звонил к нему, предлагал встретиться… Он бросил трубку. Когда же я, набрав вторично номер его телефона, хотел объясниться, он вот что сказал: «Я никого из вас видеть не желаю. С подонками не вожусь…» Вот так я стал подонком в глазах Добротвора. Мне ничего другого не оставалось, как встретиться с вами, Олег, и исповедаться в надежде, что вы как-нибудь передадите мои слова Виктору.

— Не густо, и в то же время — много. По крайней мере для меня все это очень важно. Спасибо вам, Джон…

— Возможно, мне удастся кое-что выудить в ближайшие пару дней. Но ведь вы уезжаете…

— Я возвращусь в Монреаль на обратном пути. Буду улетать самолетом Аэрофлота. Ровно через девять дней. У меня останется почти сутки свободного времени…

— Как разыскать вас?

— Отель назвать не могу. Еще не знаю. Вот что, Джон, позвоните по телефону 229-35-71, спросите Анатолия Власенко: он будет в курсе…

— А о Викторе он в курсе?

— Только то, что известно всем…

— Это меня устраивает. Прощайте, Олег. Мне доставила удовольствие наша встреча, хотя она и носила несколько односторонний характер, — сказал, поднявшись и крепко пожимая мне руку, рыжеволосый «брюнет» Джон Микитюк, украинец, не говоривший на родном языке, к которому я почувствовал искреннюю симпатию.

4

В Лейк-Плэсиде в лучах не по-декабрьски ослепительного солнца горели, переливались мириады крупных кристаллических снежинок. Снег лежал на крышах домов, устилал Мейн-стрит — главную улицу этой двукратной олимпийской столицы, присыпал елочки у входа в украшенный затейливой резьбой бело-розовый особнячок под названием «Отель «Золотая луна».

В пресс-центре вежливый служитель, оторвавшись на секунду от созерцания зубодробительных телеподробностей схватки где-то на нью-йоркской улице, нажал кнопку дисплея, и на экране появилась надпись: «Олег Романько, СССР, 17—26 декабря, «Золотая луна», отдельный номер, 42 доллара, без удобств». Американец молча взглянул на меня и, увидев готовый сорваться с моих уст вопрос, предупредил его: «Мейн-стрит, 18». И вновь углубился в сопереживание с героями боевика: он болел, как мне показалось, и за «красных», и за «белых».

Пресс-центр располагался не в здании колледжа, что рядом с «Овалом», ледовым стадионом, как его называли в 1980-м, когда здесь проходила зимняя Олимпиада, а в подтрибунном помещении крытого катка, где завтра выйдут на старт первые соискатели наград.

Подхватив спортивную сумку и неизменную «Колибри», что объехала со мной чуть не полмира, я выбрался по широкой бетонной лестнице из душного тесного зальца и полной грудью вдохнул легкий, морозный, пахнущий арбузами воздух. Не знаю, как на кого, но на меня первый снег действует как допинг: жилы переполняются силой, сердце стучит мощно и ровно, как некогда, когда доводилось выходить на старт, шаг выходит пружинящий, надежный. Наверное, мне следовало бы заняться каким-нибудь зимним видом спорта, лучше, конечно, горными лыжами, да теперь об этом жалеть поздно — моя спортивная карьера давным-давно позади.

Я задержался у бронзовой Сони Хенни и вспомнил, как мальчишкой попал на американский фильм (трофейный, естественно, ведь именно благодаря победе над гитлеровской Германией в Советском Союзе увидели шедевры мирового кино чуть ли не за четверть века) «Серенада солнечной долины», где знаменитая, да что там — легендарная норвежская фигуристка Соня Хенни демонстрировала свои умопомрачительные фигуры на фоне умопомрачительной красоты местных гор, в пучках почти физически ощутимых лучей солнца, под чарующие звуки музыки Глена Миллера. Это была потрясающая симфония любви, где все так прекрасно и чисто, что я плакал от счастья, и в душе родилось чувство обретенной цели, которая делала каждый день еще одним шагом к тому прекрасному, что уготовала мне жизнь. Даже позже, став взрослым и немало поездив по свету со сборной командой страны, я сохранил в глубине души это чистое и звонкое, как весенняя капель, чувство.

Теперь за спиной бронзовой Хенни медленно врастал в землю старый, обветшавший ледовый дворец, где блистала она в 1932 году. Мне показалось, что за последние четыре года он заметно постарел и сгорбился, и ни одно окно не светилось в нем. Грусть, непрошеная и легкая, тронула сердце, и ком подступил к горлу…


Если направиться от старого дворца прямо, через площадь, где некогда перемерзшие гости Олимпиады штурмом брали редкие автобусы «Грей Хаунд», вниз к озеру, то можно было попасть к дому, где я в последний раз видел живым Дика Грегори, моего друга и коллегу, американского журналиста, докопавшегося — себе на голову! — до кое-каких тайн, до коих докапываться было опасно. Но Дик был смелым и честным человеком, и он поведал мне то, что, по-видимому, не должен был говорить иностранцу, тем более из СССР. Он помог мне, помог нам, советским людям, приехавшим тогда в картеровскую Америку, охваченную антиафганской истерией, но для него этот поступок оказался фатальным.

Прости меня, Дик…

Я зашагал по Мейн-стрит, мимо знакомых строений. Тут мало что изменилось, разве что улочки этого затерянного в Адирондакских, так любимых Рокуэллом Кентом, горах были теперь пустынны, с фасадов двухэтажных — выше строений почти не увидишь — исчезли олимпийские полотнища и призывы; в местной церквушке, куда однажды мы заглянули с приятелем погреться, потому как надпись при входе по-русски обращалась к нам с предложением «выпить чашечку кофе (бесплатно) и поговорить о смысле жизни», царила темнота, и никто больше не зазывал на кофе. Светились только салоны небольших магазинов, но людей и там раз-два и обчелся — сезон еще не наступил, а состязания юных фигуристов, конечно же, не смогли привлечь внимание широкой публики.

Я позвонил в дверь — старинную, стеклянную, украшенную фигурной медной вязью кованой решетки.

Пожилая, если не сказать старая, лет семидесяти женщина в теплой вязаной кофте и эскимосских длинношерстных сапожках приветливо закивала мне головой, отступила в сторону и пропустила вовнутрь.

В лицо пахнуло теплом, явным ароматом трубочного табака типа «Клан».

— Я — Грейс Келли, ваша хозяйка, — представилась женщина. Ее голос звучал чисто, глаза излучали доброту и радость нового знакомства. Мне даже стало неловко, что поспешил сосчитать ее годы.

— Олег Романько, приехал к вам из Киева, это в СССР, на Днепре.

— Я ждала вас вчера, мистер Олех Романько, и даже держала горячий ужин до полуночи.

— Извините! Право, если б я догадывался об этом, то непременно прилетел бы к вам из этой ужасной монреальской зимы, где лил такой холодный проливной дождь.

— Нет, нет, я не осуждаю вас и не потребую, смею вас заверить, лишней платы, это не в моих правилах. Вы, верно, голодны с дороги? Обед у нас через сорок минут, а пока я покажу вашу комнату. Пожалуйте за мной.

По винтовой, довольно крутой с виду, но неожиданно удобной деревянной лестнице мы поднялись наверх, хозяйка распахнула выкрашенную белой краской дверь и пропустила меня вперед.

Широкое, во всю стену, окно смотрелось в темные, незамерзшие воды Лунного озера, сливавшиеся на противоположном берегу с высокими черными елями. Где-то там прятался и домик Дика Грегори.

Удобная патентованная кровать на пружинах «Стелла», рекламу ее я видел вчера в «Тайм», свидетельствовала о том, что пансионат не какой-нибудь захудалый, перебивающийся на случайных посетителях, но вполне престижное, следящее за модой заведение. Квадратный письменный столик с телефоном, два глубоких кресла, приземистый холодильник, на стенке над кроватью — красочная акварель с лыжником на первом плане, на полу толстый светло-коричневый ковер, да еще встроенный шкаф — вот так выглядела моя новая обитель.

— Телевизор внизу, так удобнее, можно коротать вечернее время в компании. Правда, если вы пожелаете, я дам вам переносной, у меня есть новый «Сони».

— Признаюсь, миссис Келли, слаб, люблю смотреть телевизор допоздна, а еще больше люблю крутить ручку переключения программ, — сказал я.

— После обеда телевизор вам принесут, мистер Олех Романько. — Мне почудилось, что в голосе хозяйки маленького отеля проскользнуло недовольство.

— Благодарю вас!

— Ванная и туалеты — в конце коридора. Здесь, на этаже, помимо вас, живет француз, тоже журналист, но он так много курит. Слава богу, хоть вкусный табак. А вообще-то я не принимаю курящих. В обычное время, в сезон катания на лыжах, — пояснила она.

Когда за хозяйкой закрылась дверь, я сбросил короткую меховую куртку. От глубокой тишины ломило в ушах. Я подумал, что в таких условиях хорошо бы отсыпаться, но с этим мне решительно не повезло: из-за разницы во времени редакция будет вызывать меня в четыре утра.

Разложив на полочках в шкафу вещи, я задумался — как одеться к обеду, который в Штатах назначается на то время, когда у нас положено подавать ужин, да и к тому же в условиях почти семейных, потому что, по моим подсчетам, в пансионате насчитывалось не более пяти-шести комнат, а значит, столько и постояльцев. После некоторого замешательства (вспомнив наряд самой хозяйки) решил идти в джинсах, в рубашке без галстука, в пуловере и домашних туфлях.

Когда я спускался по лестнице вниз, меня остановил голос, не узнать который было невозможно. «Серж? Не может быть! Серж — в Лейк-Плэсиде!»

Если б я спустился двумя минутами позже и хозяйка успела бы разлить суп из глубокой супницы, что она держала в руках, в тарелки, беды не миновать. Серж Казанкини, а это был он собственной персоной, так порывисто вскочил, что только отчаянные усилия остальных, сидевших за столом, удержали беднягу от падения.

— Олег! О ля-ля! Олег! — вскричал Серж так, словно увидел вдруг ожившего мертвеца, пожелавшего съесть еще один в своей загубленной жизни обед.

Казанкини накинулся на меня, обсыпая пеплом из трубки и громко чмокая в щеки, в нос, в губы (он, наверное, насмотрелся наших официальных телепередач, но не совсем точно овладел этим ритуалом).

— Нет, господа, вы только представьте — это мой друг, лучший друг, хотя и умудряющийся исчезать за своим «железным занавесом», вы же знаете, у них с заграницей туго, это я вам говорю, так вот он умудряется иногда скрываться на четыре года, без единой весточки, даже с рождеством не поздравляет, но все равно, вот вам крест святой, я его по-прежнему люблю, потому что он — такой… О, господа, о ля-ля, да я ведь не назвал его — Олег, не Олех, а твердое «г», у них, в России, все любят твердое — твердое руководство, твердые, черт возьми, сыры, твердые обязательства, твердые цены, словом, все твердое! Олег Романько, журналист и бывший великий чемпион, да, да, господа, он — участник Олимпийских игр. — Все это Казанкини выпалил с пулеметной скоростью, и, глядя на обалдевшие лица остальных участников обеда и хозяйки, я решил, что пора вмешиваться, иначе обо мне могут подумать черт знает что.

— Добрый вечер, господа! Успокойся, Серж. Это я собственной персоной и рад тебя видеть. Мы действительно старые друзья, господа, и в последний раз виделись здесь, в Лейк-Плэсиде, четыре года назад, на зимней Олимпиаде. Вот так!

Охи и ахи — за столом располагалось еще двое мужчин и две женщины — продолжались несколько минут, пока миссис Келли не напомнила, что суп имеет свойство остывать…

За обедом мы перезнакомились. Помимо Сержа Казанкини, нью-йоркского корреспондента «Франс Пресс» (им он стал вскоре после Олимпийских игр 1980 года), присутствовали: господин Фред Сикорски, представитель журнала «Тайм», среднего роста и среднего возраста, довольно-таки бесцветный и невыразительный, за весь вечер выдавивший из себя разве что два десятка слов самого общего назначения. На меня он глядел если не с опаской, то с каким-то внутренним потаенным интересом, точно я был подопытным кроликом, за коим ему поручили наблюдать; под стать ему оказалась и жена — маленькая и худая, она годилась разве что в помощницы матери Терезе — знаменитой проповеднице из Индии. С журналистом из «Тайм» выступал фотокорреспондент с гусарскими усиками (имени я его не запомнил), наверное, он был неплохим мастером — в этот журнал второразрядных репортеров, как известно, не приглашают. Он был моложе своего патрона лет на десять, нагл и самоуверен, отличался редким даже для американца косноязычием и удивительно напоминал мне одного усатого знакомца из Киева.

Впрочем, мы с Сержем вскоре удалились ко мне в номер, где уже стоял компактный «Сони» с дистанционным управлением. Серж приволок бутылку шотландского «Учительского виски», любимого напитка нынешнего американского президента, а для меня из холодильника извлек две банки голландского пива.

Устроившись поудобнее в кресле, Казанкини так кисло скривился, едва я попытался включить приемник, что мне довелось немедленно отказаться от своего намерения.

— Не жалей, все равно ничего стоящего не увидишь, — успокоил Серж. — Поверь старому нью-йоркскому зубру.

— Не ожидал увидеть тебя здесь, Серж. Высматривал тебя в Москве, но ты к нам на Игры не приехал, хоть и обещал…

— Ну, вот, снова за деньги — Юрьев день. — Серж обладал удивительной способностью так перевирать наши пословицы и поговорки (в его собственном, конечно, переводе), что у меня просто уши вяли. — Я даже не успел возвратиться в Париж из Лейк-Плэсида, как узнал, что мое начальство жаждет видеть меня их представителем в Штатах на весь период подготовки к Играм в Лос-Анджелесе. А я так мечтал побывать в Москве, выпить настоящей русской водки в настоящем русском трактире! Да посуди, когда человеку далеко за сорок — далеко-далеко, и ему предлагают еще на четыре года контракт, нужно быть полным идиотом, чтобы не согласиться. У нас система социального страхования не столь совершенна, как у вас, и в пятьдесят лет человек уже не мечтает о взлетах…

— В Лос-Анджелесе был? — У меня просто-таки язык зачесался, так хотелось забросать очевидца Игр вопросами. Увы, мое аккредитационное удостоверение так и осталось неиспользованным при мне в Киеве, да разве только у меня одного!

— А зачем меня здесь держат? — вопросом на вопрос ответил Казанкини и потянулся к бутылке. Я поспешил опередить его: негоже, когда в доме хозяина гость сам себе наливает. Серж довольно улыбнулся — ему явно пришлась по вкусу моя предупредительность, а может, он вспомнил, как веселились мы с ним неподалеку от этого места, в горнолыжном клубе «Кнейсл», открытом специально для гостей Игр. Правда, тогда наливал Серж…

— Напрасно вы не поехали в Лос-Анджелес, — сказал Казанкини, отпив виски. — Американцы просто-таки были в панике до того момента, пока не узнали о решении вашего Национального олимпийского комитета. Ну, не спортсмены, ясное дело, а руководители, те, кто на протяжении четырех лет получал солидные, о ля-ля баснословные! — долларовые «инъекции» для подготовки «самой великой американской команды». Плакали бы их денежки… Но вы остались верными себе — твердыми до конца… — Серж подозрительно взглянул на меня, однако не обнаружил ни малейшей попытки грудью броситься на защиту «национальных интересов».

— Я согласен с тобой, Серж, и мне, поверь, было до слез обидно — не за себя, за спортсменов, что готовились к выступлениям в Лос-Анджелесе, денно и нощно тренировали своим мускулы и волю. Ведь для большинства Игры больше никогда в жизни не состоятся. Разве сможет Володя Сальников выступить в Сеуле? Или Юра Седых… Они были в фантастической форме… А сколько других ребят…

— В Америке ваше решение вызвало шок — я имею в виду не официальную Америку, для которой вы — империя зла, а простую, честную, жадную до подобных зрелищ. Нет русских, нет Олимпиады — можно было слышать в частных беседах тут и там. Американцы ведь в основе своей — любопытные люди, любящие сравнивать и признавать только самое-самое. Они так воспитаны. И вдруг — ни советских атлетов, ни спортсменов из ГДР не будет. Выходит, американцы эрзац-чемпионы?

Серж снова приложился к бокалу. Его круглая, розовощекая мордашка источала полнейшее умиротворение и счастье. Как немного нужно человеку…

— Нет, ты не думай, что они потом помнили о вас на протяжении всех Игр. Ничего подобного! Реклама, телевидение, газеты ежедневно рождали новых всеамериканских идолов, вокруг них поднимался просто-таки вселенский шум и гам. Какими только эпитетами не награждали они своих чемпионов! О ля-ля! Мне пришлось дважды брать интервью у Самаранча — даже тот был буквально подавлен этой вакханалией шовинизма и откровенной ярмаркой, где налево и направо распродавались олимпийские идеалы. Хотелось бы ошибиться, но мне кажется, что он, тем не менее, знает, куда идет и куда ведет олимпийское движение… Это и есть самое грустное!

— Я тоже не однажды встречался с ним — на Играх в Москве, потом осенью восемьдесят первого в Баден-Бадене на Олимпийском конгрессе, но Самаранч и в малейшей степени не напоминал человека, плывущего по течению. Он много делает для олимпизма.

— Э, старина Олег, ты в своей краснозвездной Москве многое в этом мире видишь таким, каким вам хотелось бы видеть. А жизнь — она иначе устроена, ее в прокрустово ложе даже самых благих намерений не уложишь. Она выкидывает такие фортели, что за голову схватишься!

— Не утрируй… Есть логика, есть объективные законы развития, в том числе и Олимпийских игр. — Я намеренно разжигал страсти Сержа, потому что жаждал получить информацию из первых рук, от человека, что, как говорится, был допущен в святая святых Игр, — ведь он представлял не «Правду» и даже не «Советский спорт», а «Франс Пресс», а значит, своих, от них нет и не могло быть тайн. Я был согласен с Сержем в его оценках, больше того — мои прогнозы куда более мрачны, и для того существовали веские доказательства, но мне нужен был Серж… вывернутый наизнанку.

— Логика… законы, — передразнил меня Серж и кивнул головой требовательно и властно: — Наливай. Когда наш Пьер де Кубертен затевал эту штуку, что называется Олимпийскими играми, он начитался древних манускриптов и не однажды лазил по развалинам Олимпии — боже, как его там не укусила гадюка, там же среди камней тьма-тьмущая этих ужасных тварей! И ностальгическая тоска по прошлому, по идеализированному прошлому, хочу подчеркнуть, захватила его до последней клеточки мозга. Он обнаружил идеальный мир, где сильные, честные и красивые душевно и физически молодые люди, учти, только мужчины (в этом тоже есть тоска по прекрасным временам, когда мужчины правили миром, ездили на войну и пользовались правом решающего голоса во всех делах — от войны и мира до кухни) — да, молодые люди станут в предельно честных поединках отучиваться от нечестных приемов мировых боен, что стали вечными спутниками человечества.

— Что ж в этом плохого?

— Но на деле получилось не так! Разве ты не помнишь, как в пятьдесят втором, когда вы только появились на Играх, полные счастливой уверенности, что мир будет таким, каким вы его пожелаете, организаторы поспешили разделить Олимпийскую деревню на две — Восток и Запад. Это был первый официально зафиксированный подкоп под идеи нашего французика. А потом пошло-поехало, пока, наконец, — кто бы мог представить, что такое возможно? — не отделились от Игр сначала американцы, потом — вы. Американцы меня, право, не слишком удивили, но вы, Олег… Где была советская логика и предвидение, где были кремлевские трезвые оценки и умение увидеть не только сегодняшний день, а и завтрашний? Ведь вы такие провидцы, и мы так верили в ваш здравый смысл… А вместо этого Олимпийские игры еще глубже опустились в болото стяжательства, побед любой ценой — разве не этим руководствовались американские велосипедисты, когда принимали допинг перед финальным заездом… Игры, где на каждом углу можно было купить марихуану или дозу «китайского красного», «белой леди», «снежка», «небесной пыли», чтоб с еще большей нежностью любить на трибунах славных американских парней и герлс, так прекрасно побеждающих разных там немцев, французов, пуэрториканцев, китайцев…

— Но Самаранч…

— Что ты зарядил — Самаранч, Самаранч! Конечно, Самаранч — и никто другой пел вашей Олимпиаде дифирамбы, и это была правда, потому что Игры вы сделали действительно в духе Кубертена, честь вам и хвала. Но здесь, в Лос-Анджелесе, я собственными ушами слышал и собственными глазами видел его — трезвыми глазами, мне пить там было некогда, я работал как вол! Так вот, твой Самаранч заявил, что не знает лучших Игр, чем в «городе ангелов». Я обалдел! Игры в Лос-Анджелесе — лучшие?! О боже, зачем ты лишаешь разума даже достойных! Я готов побиться с тобой об заклад, давай! — Серж переменил тон и протянул мне руку для пари — он был заядлый спорщик. — Давай на сотню «косых», и чтоб мне с этого места не сойти, если на следующих Играх в Сеуле не будут на равных выступать и профессионалы!

— Загнул! Олимпийский конгресс три года назад категорически отверг подобные притязания, ты что, не помнишь? — Тут уже пришел черед завестись и мне.

— Пари!

— Пари!

— Только без обмана! — предупредил Серж.

— Ты за кого меня принимаешь!

Мы засиделись за полночь. Потом, когда Серж ушел, прикончив бутылку, я включил «Сони» с тайной надеждой, что услышу что-то новое о Добротворе. Но то ли время было позднее, то ли тема не представляла интереса — проверив семь или восемь программ, я выключил телевизор.

Долго лежал без сна, с открытыми глазами. Настроение было под стать рассказам Сержа Казанкини. Для меня все, что относилось к миру олимпизма, было святым, и романтизм юности пылал в душе, когда я вновь и вновь возвращался к дням, наполненным тренировками и соревнованиями, когда несколько десятых доли секунды, улучшенных по сравнению с недавними показателями, были, без преувеличения, самым важным, самым нужным в жизни, без чего она начинала казаться пресной и пустой.

Так было, и я не боюсь осуждающих мнений. Через это нужно пройти, чтобы потом всю жизнь черпать в том времени силы и уверенность в самые трудные дни.

Что тут таить, я был убит нашим отказом от участия в Играх в Лос-Анджелесе, и рана эта еще кровоточила. А ведь многое могло бы выглядеть иначе, выступи мы на Играх… И Америка не распускала бы так свой павлиний хвост тщеславия, утри мы нос их парням и девчатам — в самом хорошем смысле слова. А ведь могли, могли, черт побери!

5

Утро выдалось солнечным, морозец высушил снег, и он похрустывал под ногами, возбуждая желание ходить и ходить бесцельно и долго, лишь бы слышать эту ненавязчивую, ласковую скрипичную мелодию зимы. В ней было все — и детство в Будах, где за лугом горбились «горы», с них не каждый мальчишка отважился ринуться вниз на лыжах-коротышках, и школьные каникулы, и зимний парк над морем в Жданове, где заливали дорожки и играл духовой оркестр вальс «В парке старинном…», и мама, притягивающе-тоскливо глядевшая вслед, точно догадываясь, сердцем чуя, что видит меня в последний раз…

Павла Феодосьевича Савченко, моего давнего друга, заместителя председателя республиканского спорткомитета — он возглавлял делегацию — я разыскал на трибуне в старом, хеннинском ледовом дворце, где он придирчиво и ревниво наблюдал за тренировкой фигуристов. Секрет был прост: здесь, в команде, находились и его любимцы — пара из Одессы, брат и сестра, он отдал им много сил, отстаивая их интересы перед руководством, и таки отстоял, не дал сорвать ребят в Москву, хотя тренеры в столице именитые, слов нет. Опыт подсказывал Савченко: не каждый спортсмен, каким бы талантом не наградила его матушка-природа, приживется в инородной среде, вдали от матери с отцом — а фигуристы ведь в сущности были дети, хоть и обласканные разными титулами да званиями. Сколько на его памяти было талантов, что так и завяли, сошли на нет, не раскрыв дарования. И нередко — из-за поспешных, ненужных переездов.

Из-за этого своего упрямства Савченко в московской среде слыл человеком крутым и несговорчивым. Пытались, что греха таить, «перевоспитывать» его на известный лад — то за границу не пустят, незаметно, культурненько, под благовидным предлогом, то без надобности зарядят заслушивать на коллегии или в управлении вопрос о развитии зимних видов спорта в республике, за кои нес он личную ответственность, то пытались достать в мелочах — не присваивали почетных званий ребятам, за которых он ходатайствовал, не выделяли необходимый, чаще всего импортный, спортинвентарь и еще многое в том же духе.

Но Савченко не менялся, за свое держался цепко, хоть это упрямством не назовешь — просто человек досконально разбирался в деле и вел линию. В конце концов Савченко признали, потому что убедились в его последовательности и верности делу, да и начальство в Москве сменилось — новое не унаследовало нелюбовь к упрямцу, и с его мнением теперь считались. Вот и сюда, в США, возглавить первую после Олимпиады в Лос-Анджелесе делегацию, так сказать, провести разведку боем, поручили ни кому-нибудь, а Савченко. Хотя разве это не палка о двух концах? Поездка в неизвестное могла обернуться неприятностями, не лучше ли от них подальше…

Разговор наш начался не с фигурного катания, как можно было ожидать, а с происшествия в монреальском порту.

— Что там нового пишут? — поздоровавшись, первым делом спросил Савченко.

— Ничего.

— Это уже не плохо. Я ожидал вспышку антисоветизма и разные провокации. Но и здесь спокойно, встретили приветливо, я бы даже сказал — подчеркнуто предупредительно. Такое впечатление, будто они чувствуют себя виноватыми. Возможно, я пытаюсь выдать желаемое за действительное. Начнутся состязания — поглядим. Как-никак в трех видах программы главные соперники наших ребят — американцы, борьба будет идти между ними.

— Павел Феодосьевич, скажи мне прямо: ты веришь в возможность свершенного Добротвором?

— Верю или нет, факт налицо. Ведь не подложили же ему эту дрянь в чемодан, не подбросили разные там «темные силы» — сам купил, сам положил и привез. Что тут можно ревизовать? Вопрос другой, вот он-то и не дает мне покоя, потому что знаю Добротвора чуть ли не с пеленок. Что толкнуло его на это?

— Или кто?

— Ну-ну, ты тоже не блефуй! — осадил меня Савченко. — Ты видел его кулачищи, даже без перчаток? То-то, такого силой или еще чем-то не принудишь. Тем паче, что Виктор Добротвор во всех отношениях человек цельный и крепкий. Это я могу засвидетельствовать на любом уровне.

— Может, кому-то хотел сделать доброе дело? — Я, каюсь, не рассказал Савченко о разговоре в холле гостиницы в Монреале с канадцем по имени Джон Микитюк. Умолчал, потому что и сам-то толком не определился, как к новости отнестись, какие выводы сделать и что предпринять, чтобы не наломать дров. Ибо давно решил для себя, что разберусь в этой истории досконально и напишу, как бы ни тяжела оказалась правда.

— Добротвор — не ребенок, он несет полную ответственность за поступки. Несет вдвойне еще и потому, что он — Виктор Добротвор, имя его известно в мире. — После продолжительной паузы Савченко, словно споря с самим собой, сказал, нет, выдохнул едва слышно: — Не верю, не могу поверить, в голове не укладывается… Чтоб Виктор Добротвор… Нет!

Разговор с Савченко происходил утром, где-то около десяти. Потом я отправился к себе в пансион писать первый репортаж для газеты. Промучился, считай, битых три часа, а смог выдавить две с половиной странички не слишком интересного текста. «Впрочем, — успокаивал я себя, — о чем писать? Соревнования не начались, никаких фактов, никакой информации, кроме самых общих сведений да описания мест соревнований. Не разгонишься». Но скорее всего не писалось по другой причине: из головы не шел Виктор Добротвор…

Когда в дверь осторожно постучали, я решил, что зачем-то понадобился хозяйке, миссис Келли, и поспешно вскочил из-за стола, чтобы убрать верхнюю одежду, брошенную на свободное кресло.

— Войдите!

— Благодарю вас, сир, — важно пробасил Серж Казанкини, вальяжный, самодовольный и испускающий клубы дыма из верной, короткой, как браунинг, трубки. — Обыскался тебя в пресс-центре, но увы — и след простыл. Никак творишь?

— Привет, Серж. Сел вот кое-что записать на память, — пробормотал я, не решившись признаться, что и впрямь писал: стыдно было за строки, что чернели на белом листе, вставленном в «Колибри».

— Мы с тобой не конкуренты, — произнес Серж традиционную фразу, впервые услышанную мной еще в Монреале, когда мы познакомились во время Олимпиады-76. Она, эта фраза, как печать, скрепляющая наши деловые отношения, и Серж никогда не позволил усомниться в ее крепости. Если вспомнить, то я сам снабжал Казанкини информацией: и тогда, на Играх в Монреале, он мне здорово помог, когда я разбирался с историей гибели австралийского пловца Крэнстона, и четыре года назад здесь, в Лейк-Плэсиде, — в деле журналиста Дика Грегори…

— Так точно.

— Послушай, мой друг, если я не ошибаюсь, ты в здешних краях не был четыре года, не так ли?

— Четыре года и десять месяцев без нескольких дней. А что?

— Тогда извини. — Серж нахмурился, и это уже была не наигранная суровость, к которой он любил прибегать, когда нужно было начать новую бутылку, а ему не хотелось в одиночку браться за бокал. — Да, извини, каждый, конечно, имеет право выбирать себе знакомых по своему разумению.

— Серж, ты начинаешь тянуть волынку, — не слишком вежливо оборвал я его.

— Не знаю, что означает «тянуть волынку», — еще сильнее набычившись, жестко отбрил меня Казанкини, — но скажу тебе: в Америке нужно отдавать себе отчет, с кем имеешь дело, иначе можно вполне попасть впросак. Особенно ежели ты приехал из страны по имени СССР.

— Да ты можешь в конце концов сказать, в чем дело? — Серж не на шутку вывел меня из себя, что, впрочем, было делом не столь уж и сложным при моем отвратительном настроении, что не покидало меня со времени приземления в аэропорту «Мирабель».

— Я бегал за тобой в пресс-центре, потому что тебя разыскивал Нью-Йорк.

— Какой Нью-Йорк? — растерялся я. — Мне никто не мог оттуда звонить…

— Тебя разыскивал человек по имени… — Серж сделал глубокомысленную паузу и впился в меня своими итальянскими черными глазищами, словно хотел проглотить со всеми ненаписанными репортажами из Лейк-Плэсида, — по имени Джон Микитюк.

— Что же в этом ты узрел необычного? Известный боксер, почему я не могу быть с ним знаком? — сказал я как можно беспечнее, хотя у самого сердце екнуло: Джон не разыскивал бы меня без веских на то причин. Но почему он очутился в Нью-Йорке, ведь, помнится, он и словом не обмолвился при нашей встрече, что собирается в Штаты. Хотя… для него, профессионала ВФБ — Всемирной Федерации бокса, — национальная принадлежность ровным счетом ничего не значила.

— Слушай-ка, парень, — сказал Серж, и я был искренне удивлен и его тоном, и главное — этим словечком «парень», столь распространенным в Штатах в обращении между полицейскими и ворами. Во всяком случае я был в этом уверен, потому что именно так обращались к преступнику или подозреваемому доброжелательные и добродушные американские полицейские во всех заокеанских кинодетективах, виденных мной. — Я не американец и никогда им не стану. Для этого нужно родиться здесь, а не во Франции, можешь мне поверить. А местные нравы и неписаные законы изучил за годы проживания здесь совсем неплохо. Кстати, во время Игр в Лос-Анджелесе, где я действительно был только спортивным журналистом и никем другим, мне довелось перепробовать немало тем из местной жизни. Одна из них принесла мне премию Ришелье — за лучший политический репортаж о гангстерах и наркотиках. Если меня мафия не отправила на тот свет, то лишь потому, что я иностранец и писал для французских газет, те, естественно, не читают ни следователи Управления по борьбе с наркотиками, ни федеральные судьи, принимающие такие дела к рассмотрению. Мне кажется, руководству мафии мои публикации пришлись по душе — как-никак реклама их всемогущества. Так вот, Олег, — теперь я не сомневался, что Казанкини действительно глубоко взволнован и не пытается дажескрывать это, — человек, разыскивавший тебя, имеет самое прямое отношение к мафии и наркотикам…

— Час от часу не легче! — вырвалось у меня. В голове все перепуталось. Еще секунду назад четкая однозначная информация и выводы относительно Джона Микитюка превратилась в огромную аморфную массу, затопившую подобно раскаленной лаве мой мозг, лихорадочно пытавшийся выбраться из сжигающей черноты.

— Вот видишь, — сказал Серж, не догадываясь, что мы думаем о разных вещах.

— Я познакомился с Джоном два дня назад в Монреале. Прекрасный боксер и…

— Боксер он, что и говорить, от бога, — согласился Серж Казанкини. — Но здесь нет просто хороших и плохих боксеров, есть люди N, люди NN, люди R и так далее. Мафия давно и прочно держит бокс в своих руках, и тут никакой новости нет.

— Ты уверен, что Микитюк — один из людей N или R?

— Даю голову на отсечение! — жарко выпалил Казанкини.

Я молчал, не зная, что сказать. Мне меньше всего хотелось, чтобы Серж — да, да, мой друг, славный честный толстяк из «Франс Пресс», человек, руководствующийся в жизни довольно устаревшими с точки зрения современной морали такими понятиями, как совесть и порядочность, — чтобы он узнал эту историю с Виктором Добротвором. Мне было горько за Виктора, и все тут!

Впрочем, с другой стороны, я был уверен, как в себе, что Серж Казанкини, даже получи он приказ от заведующего корреспондентской сетью агентства, даже от самого директора — человека, власть которого можно сравнить лишь с властью президента Франции, никогда не написал бы пасквиль или вообще не коснулся этой темы, если я попросил бы его. «Но, — сказал я сам себе, — Серж ведь может получить полную информацию из газет — здешних газет, так не будет ли мое молчание выглядеть, как секрет Полишинеля?»

Я коротко поведал Сержу Казанкини о происшествии и моей оценке случившегося.

— Я видел телевизионную передачу, — подтвердил мои предположения Серж. — Но я на твоем месте не спешил бы с категорическими выводами. Люди, познавшие славу и деньги, хотят еще больше славы и еще больше денег. Таков непреложный закон жизни. Не спорь, не спорь со мной! — вскричал Казанкини. — Я наперед знаю, что ты мне возразишь: вы — другие, вы — самые честные, вы — самые лучшие. Согласен, заранее согласен, что у вас иной устрой общества и потому многое у вас — не станем сейчас рассматривать с точки зрения абсолютности тех или иных положений! — не так, как у нас, на Западе. Но ты должен согласиться: нельзя жить в обществе и быть свободным от него — так, кажется, сказал кто-то из великих. Мы все живем в одном человеческом сообществе, и у нас есть общие для всех — писаные и неписаные — законы…

— Ты ударился в философию, и я никак не возьму в толк, что ты хочешь сказать? Пожалуйста, попроще и пояснее, ведь я — бывший спортсмен, а как ты сам изволил выразиться однажды, нет ничего проще мыслительного аппарата спортсмена: куда, как и зачем — вот три определяющих его поведение…

— Я вижу, ты и впрямь мало что почерпнул с тех пор, как оставил свое ныряние! — Серж выпустил пар и уже спокойнее сказал: — Я просто хотел предостеречь тебя от поспешных и необдуманных действий. И еще — если ты, да, да, если ты согласишься на это! — располагай мною, как хочешь.

— Мы ведь с тобой не конкуренты, Серж!

— Тогда через два-три дня ты будешь знать о Микитюке больше, чем записано в тайных анналах федерального ведомства по налогам, а уж оно — оля-ля — знает о каждом все!

— Хвалилась синица море зажечь… Каким образом? Не станешь же ты шпионить за ним? — Я прикинулся простачком — уж очень мне не терпелось подзадорить моего друга, завести его, что, впрочем, было не так и сложно.

— Ты недооцениваешь мои связи! — взорвался Серж и, выпятив грудь, как галльский петух, бросал на меня убийственные взгляды. — Думаешь, я свои репортажи о мафии списывал из местных газет? О ля-ля! У меня были собственные источники информации! Заметь, ни единый факт не был опровергнут, а это кое-что да значит, смею тебя уверить. Я потребую, — Серж встал из кресла, ему не хватало разве что треуголки и большого пальца правой руки, засунутого за лацкан сюртука для полного сходства, — чтобы мне доставили исчерпывающую информацию о твоем дружке. И как можно скорее!


Вечером, когда за окном разлился серебристо-голубой свет луны и тени вековых сосен, росших на берегу озера, вытянулись в четкий, почти физически ощутимый частокол, а тишина затопила округу, как весеннее половодье затапливает пойму реки, я устроился у телевизора, отдыхая после довольно-таки напряженного трудового дня. В блокноте у меня было по меньшей мере два стоящих факта, первородность их не вызывала сомнений, а это наполняло душу репортера если не лихой гордостью, то по меньшей мере ощущением, что ты не напрасно жуешь жесткий журналистский хлеб. Первый факт поначалу вызвал у меня немалые колебания, ибо показался фантастическим на фоне событий нынешнего года. Если антисоветская муть, поднятая накануне Игр в Лос-Анджелесе, давно улеглась, то шовинистический бум, рожденный эйфорией неисчислимых, невиданных за последних полвека побед американцев на Играх, девятым валом накатывался со страниц многочисленных газет и журналов, с экранов кино и телевизоров. Наряду с широкой распродажей наборов одежды «Тайгера», японских автомобилей и гонконгских часов, домов, рубашек, парфюмерных наборов, «освященных» именами чемпионов и чемпионок, беззастенчиво продавались и американские «ценности» — свобода личности, «величайшие» преимущества как в экономической, так и культурной жизни и еще многое другое, что в иных странах, даже близких Америке по духу, еще и нынче остается пусть формальным, но символом добропорядочности и национального характера. И не было упущено ни единого случая подчеркнуть, что именно эти ценности помогли американцам снова занять свое место самой великой нации в мире. Америка, казалось, освободилась от летаргического сна и не желала слышать ни о ком и ни о чем другом, как лишь об американском!

И тем неожиданнее было узнать, что есть в Штатах человек, миллионер и бизнесмен, собравшийся предложить раз в четыре года проводить состязания — да еще и на коммерческой основе — сборных США и СССР практически по всем олимпийским видам спорта. Причем первый раз он хотел бы увидеть такие состязания в Москве в ближайшие два года. Традиционные матчевые встречи сборных по легкой атлетике, плаванию, борьбе бывали и раньше, но чтоб свести в одном состязании сотни спортсменов — трудно было даже поверить в реальность подобного. Если же учесть, что этот миллионер был владельцем независимой и весьма распространенной и популярной в Штатах телесети и намеревался показать соревнования из Москвы приблизительно 25—30 миллионам американцев, то идея сама по себе выглядела грандиозной. В наш перенасыщенный ядерными боеголовками и недоверием друг к другу век выступить с подобным предложением в стране, где сам президент редко упускал случай обвинить нашу страну во всех смертных грехах, для такого шага нужны были немалая смелость и предельная честность в намерениях.

Такой человек нашелся, мы беседовали почти два часа. Потом он пригласил меня отобедать с ним, и мы укатили высоко в горы, где снег уже лежал толстым, плотным покровом. Мы отлично провели время на высоте почти в две тысячи метров над уровнем моря, сидя на отапливаемой веранде крошечного ресторанчика над безбрежным простором гор и лесов.

Американец, назовем его Н, он пока не хотел, чтоб раньше срока его идея стала достоянием черных воронов, коих немало в здешней журналистике, способных угробить дело на корню, верил в возможность налаживания новых, добрососедских отношений между нашими народами. И спорт виделся ему наиболее приемлемым на данном отрезке времени.

Н — ему не больше 37—38 лет, во всяком случае, внешне ему больше не дашь, подтянутый, энергичный, как большинство деловых американцев, с которыми мне доводилось встречаться, — был, как и положено хозяину, раскован, и, честное слово, между нами не стояли ни наши противоположные политические системы, ни диаметрально отличающиеся экономические основы, не было ни недоговоренностей, ни предубеждений: мы говорили на одном, понятном (независимо, как он называется — русский, английский, немецкий) языке — на человеческом языке. Пусть простят мне твердолобые блюстители первородной чистоты наших убеждений и идей, но, право же, мне, коммунисту, не претило разговаривать с миллионером и эксплуататором — с точки зрения политэкономии капитализма Н был типичным эксплуататором, живущим за счет прибавочной стоимости, наработанной рабочими, трудившимися на его фабриках и в студиях, — не только не претило, но и было полезно во многих отношениях. Ибо все познается в сравнении. И это отнюдь не мешает тебе оставаться тем, кто ты есть, но зато помогает лучше увидеть себя и свои сильные и слабые стороны.

Это была первая новость, добытая мной.

Не менее любопытным было и сообщение, касавшееся пока что тайного, необъявленного соглашения между некоторыми международными спортивными федерациями и могущественными межнациональными корпорациями о «подкормке» спортивных «звезд». Здесь пахло явным сползанием с позиций любительства. «Не мытьем, так катанием, но они таки приберут Олимпийские игры к рукам», — суммировал нашу беседу шведский тренер по фигурному катанию, поведавший мне эту новость. Нильстрэм вообще-то долгое время был хоккейным наставником «Эстерлунда» — одного из сильнейших скандинавских хоккейных клубов, мы-то и сошлись с ним еще в Гетеборге, в 1981 году, на чемпионате мира по хоккею. А вот теперь я узнал, что мой знакомец поменял амплуа и подвизается… наставником молодежной сборной страны по фигурному катанию. «Мне надоело выкармливать корову, которую регулярно доят то канадцы, то американцы, — объяснил Нильстрэм свое неожиданное решение покинуть хоккей. — Стоит лишь появиться талантливому парнишке, как его тут же сманивают за океан, — где еще можно оторвать такую деньгу? А я в душе остался старомодным любителем спорта, доброго, старого спорта, когда получали удовольствие от самого выступления, а не от того, сколько тебе за это заплатят!»

Эти факты, как, впрочем, и самоотверженная преданность Сержа Казанкини, взявшегося помогать мне, лишний раз подтвердила незыблемую старинную истину: не имей сто рублей, а имей сто друзей…

Когда в дверь без стука (ключ, вопреки принятым здесь нормам, я оставил на противоположной стороне) вошел Павел Феодосьевич Савченко, я обрадовался ему искренне: он, как никто другой, обладал даром душевного врачевания, хотя, кажется, и не догадывался об этом.

— Милая старушка у тебя, — пожаловался Павел Феодосьевич вместо приветствия. — За пять минут, пока я торчал за входной дверью, она выспросила у меня чуть не полную биографию. Мне даже довелось уверить ее, что я не курю дешевых сигар и вообще предпочитаю лимонад виски и пиву. Что же касается твоей личности, то пришлось поломать голову, вспоминая, в чем ты был одет в последний раз и есть ли у тебя усы, а если есть, то какого цвета… С моим-то английским! Я с трудом удовлетворил ее запросы и мне отперли входную дверь. — Говоря это, Савченко по-хозяйски спокойно разделся, в отличие от меня не бросил на кресло форменную — синюю с красным — куртку с золотым Гербом СССР над сердцем, а аккуратно повесил на плечики в шкаф. Он причесал редкие светлые волосы и, лишь в последний раз взглянув в зеркало и убедившись, что у него полный порядок на голове, опустился в кресло.

Я слегка притронулся к пульту, и экран «Сони» тут же почернел.

— Вот и прекрасно! — одобрил мои действия Савченко и без перехода уже озабоченно сказал: — Сегодня разговаривал с Москвой, с комитетом, там, как я понял, просто рвут и мечут. Думаю, что Добротвору будет худо. Скорее всего пожизненная дисквалификация. Да и все звания снимут…

— Погоди, с этим нужно хорошенько разобраться. А если провокация?

— Суд был, и судили советского спортсмена. Тебе этого мало? И за меньшие проступки наказывали на полную катушку. Правильно наказывали! Хотя нужно в таких случаях строже спрашивать и с наставников да руководителей: если человек идет к яме, то не в пустыне, а среди других людей, и удержать, помочь ему избавиться от недуга — их прямая обязанность. Я уже не говорю о партийном, да и просто человеческом долге. Мы же в последние годы видим одни достижения — медали, рекорды, а что в душе рекордсменов и чемпионов деется, никого не интересует. В спорте стало много «звезд» и поубавилось настоящих людей, которых не стыдно выпускать в жизнь.

— Как раз Виктора Добротвора в подобном не обвинишь…

— До нынешней поездки в Канаду, — прервал меня Савченко и без перехода спросил: — Я буду ночью разговаривать с Киевом, чего передать тебе домой?

— Скажи Наташке, что у меня все о’кей!

— Не густо.

— Она поймет. У нас свой код.

— Ну, разве что… Как ты думаешь, — после небольшой паузы спросил Савченко, — не заломают судьи наших ребят? После Лос-Анджелеса у них все тут окончательно распоясались, мне наш переводчик читал кое-что из местной прессы… гады, да и только. Мне не хотелось бы, чтобы мои мальчишки и девчонки увидели, что спорт бывает, к сожалению, не праздником справедливости, а шабашем ведьм… На юные характеры такая несправедливость может обрушиться тяжким бременем. Судьи ведь кто — все из их лагеря, только двое, пожалуй, могут быть беспристрастны — венгр и финка.

— Я уверен в обратном: судьи будут максимально лояльны к нам, особенно американцы. Как вас встретили здесь — разместили, какие условия для тренировки?

— На высшем уровне… — В голосе Савченко пробилось удивление не удивление, но какая-то растерянность. — Только я как-то не придал этому значения. Ведь впрямь никаких претензий не предъявишь: поселили лучше, чем сами американцы живут, для тренировок определили время, как и для своих, — самое что ни есть удобное и приближенное ко времени состязаний, спрашивают уже с утра — не нужно ли чего. Даже в Нью-Йорк экскурсию предлагали… Вот тебе и на! Нет, вы, журналисты, свой хлеб не зря жуете! — рассмеялся Савченко. — Снял ты камень с души. Если же все и впрямь будет по-твоему, проси что хочешь!

— Ловлю на слове, Павел Феодосьевич!

— Ну-ну, не зарывайся…

— Паша, — обратился я к Савченко по имени: делалось это в редчайших случаях, хотя мы и были старыми и верными друзьями. — Паша, ты можешь мне пообещать, что сделаешь возможное и невозможное, чтобы разбирательство дела Добротвора было максимально беспристрастным?

— Это ты уже загнул, я же говорил — не зарывайся. Он — сборник, судить его будут в Москве, в комитете достаточно компетентных и справедливых людей…

— В этом хотелось бы удостовериться. Боюсь, однако, что никто не захочет вникнуть в суть, доискаться до причин. А разве это не важно — добраться до корней, до истоков, как и почему известный атлет, человек с чистой биографией мог пасть так низко? Кто виноват — он один или есть еще и соучастники? Ведь если такое случилось, нужно сделать выводы не только по конкретному случаю, а увидеть явление, ведь с ним-то, явлением, и нужно нещадно во имя чистоты советского спорта, наших устоев бороться!

— Умерь свой пыл! Причины… следствия… Ты что, с луны свалился? Кто же это станет доискиваться до корней, эдак ведь самому себе и своей сладкой жизни собственными руками яму можно выкопать. Занесло тебя…

— Отчего же это — занесло? — Я кинулся в драчку. — Разве вы и ты в частности — не живете за счет спортсменов? Разве ты, Павел Феодосьевич, тренируешься по шесть часов ежедневно, гробишь — будем откровенны — собственное здоровье во имя рекорда или золотой медали, что может потерять свой блеск уже завтра, потому что появится более сильный или талантливый, разве ты видишь свою жену и детей в короткие перерывы между сборами и новыми сборами, между состязаниями и поездками, разве вы отказываете себе во всем — даже в полноценной учебе, своем будущем — и все во имя того, чтобы на флагштоке под звуки Государственного Гимна поднимался наш красный стяг? Да можно ли так легко списывать спортсмена?

— Говори, говори…

— Могу тебе со всей определенностью заявить: я докопаюсь до истоков этой истории, но рядом с Виктором Добротвором, если он окажется виновен, будут и его тренеры, и работники комитета. Словом, те, кто к нему лично и к этому виду спорта имел непосредственное отношение. Вещи, Паша, нужно… пора начинать называть своими именами! Во всяком случае так я понял Андропова, пусть он даже не успел сказать до конца все, что намеревался. Да вспомни, Павел Феодосьевич, свое время, когда ты плавал! Ты учился в инфизкульте и, кроме стипендии — студенческой, а не комитетской, — не получал ни гроша. Разве не ты плавал — громко сказано — мучился! — в крошечном, вечно переполненном бассейне на Красноармейской, съев перед этим полбуханки черного хлеба… без масла? У тебя не было ни плавок «Арена», ни очков, предохранявших глаза от убийственной концентрации хлора в воде, а ты был счастлив, когда удавалось побить рекорд. Вспомни Анатолия Драпея, Юру Коропа, Колю Корниенко — изувеченных войной, но сохранивших столько чистоты и любви к спорту. Ведь плавали не за деньги, не за блага и иностранные шмотки, что же случилось теперь?!

— Не хуже меня знаешь, что случилось. — Савченко хмурился, и только умение держать себя в руках спасало меня от его ярости. А разве мне сладко, если эти мысли давно будоражили душу, заставляли искать выход и не находить его: уж больно крепкой, и не только на вид, оказалась «стена» современного «большого спорта», как стали именовать все, что происходило на уровне сборных. Причем, что самое поразительное: никто не афишировал эти изменения, никто не объявлял официально об их утверждении в роли неписаных, но скрупулезно соблюдаемых законов; и худо тому, кто попытался воспротивиться их дурному влиянию, отступника, кем бы он ни был — «звездой» или спортивным функционером, — если не стирали в порошок, то навсегда удаляли из «высоких сфер». На собраниях сборных куда чаще твердили о необходимости — любой ценой! — добиться победы в тех или иных состязаниях, чем о таких понятиях, как «честность», «порядочность», «цельность физического и морального совершенства».

— Извини. Извини за тон. Что же касается сути, я не отказываюсь от своих слов. Напраслину возводить не хотел.

— Брось извиняться. Ты прав. Я мог бы добавить еще кое-что из этого же ряда: взятки, даваемые за право попасть в сборную и поехать за рубеж, тайные валютные аферы, прикрываемые во имя ложно понятой престижности нашей профессии, бессердечие по отношению к «звездам», чей блеск остался в прошлом, протекционизм, сувениры, коими одаривают спортивных начальников подчиненные… Как следствие — падение престижности и привлекательности спорта, ведь мы сдаем свои позиции на мировой арене потому, что узок выбор талантов, кубертеновская «пирамида» оказалась перевернутой «на голову»… И многое другое. Да, еще проблема: считается, что нынешним спортом можно руководить без специального образования…

— Но это же не может продолжаться вечно! Нужно ломать эти негодные, с позволения сказать, традиции!

— Вкусив сладкого, не захочешь горького… Одно я тебе обещаю твердо: разбирательство поступка Виктора Добротвора будет беспристрастным и глубоким. Даю тебе слово…

6

Вечером, когда в сонном воздухе снова поплыли снежинки, гулкая тишина, что случается только в горах зимой, окутала и Лейк-Плэсид, и дальние берега озера, где громоздились высоченные ели, вползла и в мою комнату на втором этаже.

События недавних дней как-то отстранились, отодвинулись в сторону, и «персональная ЭВМ», а попросту — память выносила на поверхность то далекое прошлое, то вдруг подносила картины совсем недавние, рисовала живые лица. Но чем бессистемнее выглядели воспоминания, тем явственнее выстраивались они в ряд закономерностей, однотемность их уже не вызывала сомнений, и хотел я того или нет — вернулся в прошлое, что, казалось, кануло в Лету.

Я отчетливо представил темную комнату — бунгало Дика Грегори, и тут же гулко забилось сердце, совсем как тогда, когда я включил свет и увидел своего друга мертвым. И ужас охватил меня тогда, и заставил враз ощутить себя одиноким и беззащитным перед лицом неведомой опасности, что уже уничтожила этого сильного, волевого и умного человека, умевшего избегать Сциллы и Харибды в бурном море политических течений американской жизни. Но он, Дик Грегори, осмелился заглянуть в их тайны — и блестящий, я бы даже сказал, в чем-то откровенно циничный, когда дело касалось сенсации, журналист был уничтожен без предупреждения.

Не знаю почему, но тень той четырехлетней давности истории коснулась меня ледяным дыханием, и я почему-то с тревогой и беспокойством подумал о Серже Казанкини, взявшемся мне помогать, и о Джоне Микитюке, хотя, если верить информации французского репортера, мне скорее нужно было опасаться боксера, а не беспокоиться о его здравии. За многие годы журналистской работы, покатавшись по миру от Австралии до Мексики, объездив Европу и Азию, я вынес одно суждение: как бы ни были сильны те, кто старается отравить мир ненавистью ко всему, что исходит из Москвы, как бы не лезли из кожи заправилы средств массовой информации и президенты, всегда находились и находятся независимые мыслящие люди, для которых общечеловеческие ценности, такие, как совесть, честность и свобода выбора, оставались незыблемыми и главенствующими в их поведении.

Мне не писалось. Быстро одевшись, я вышел под снег, и мягкие, нежные капельки заскользили по лицу, охлаждая горящую кожу.

Мейн-стрит была ярко освещена рекламой и светом витрин, но люди попадались редко, одиночки. Тем не менее я поспешил свернуть в первый же переулочек, ведущий к озеру, и зашагал вдоль темных, дышащих туманом волн.

Сколько бродил — не помню, но мысли крутились вокруг да около все той же заклятой темы, а решение так и не выкристаллизовалось. Словом, возвратился я к себе в пансион еще более растревоженным, и скрыть это состояние мне не удалось. Миссис Келли (мы с ней столкнулись в прихожей) всплеснула руками и обеспокоенно спросила, не заболел ли я. Мне ничего не оставалось, как заверить хозяйку, что чувствую себя превосходно.

Миссис Келли пообещала приготовить чай на калине и лишь тогда сказала то, с чего нужно было начинать.

— К вам все добивались по телефону из Нью-Йорка, — в голосе ее прорвалось недовольство, и я отнес это на свой счет: вот, мол, человек трезвонит весь вечер, а вы шляетесь под снегом по такой ненастной погоде неизвестно где. — Он просил вас быть у себя в полночь, ему крайне нужно с вами поговорить.

— Мужчина?

— А кто же еще мог быть так поздно? — удивленно всплеснула руками миссис Келли, и я чуть было не расхохотался, но вовремя сообразил, что ее пуританизм — осколок «доисторического» прошлого человечества и его нужно лелеять и холить, дабы не забывать, что существовали времена, когда мужчины снимали шляпы при виде женщины, уступали ей место в конке, целовали руку, чтобы засвидетельствовать свое почтение, приносили цветы, когда являлись на свидание, и спрашивали по утрам: «Как ты спала, дорогая?» Помнить, чтобы окончательно не смириться со всеобщей женской эмансипацией и равенством, которые для нас, мужчин, при всей привлекательности подобного положения означали бы бесследно и навсегда утратить способность быть опорой и надеждой слабого пола…

— Спасибо, миссис Келли, это очень любезно с вашей стороны, — улыбнувшись, поблагодарил я хозяйку, и она, расцвев, уплыла к себе в просторную угловую комнату, где вместе с ней обитали жирный, самодовольный пушистый серый кот и черная, словно из преисподней, гладкошерстная собачонка с умным, почти человеческим взглядом выпуклых глаз.

Но прежде чем я услышал звонок из Нью-Йорка — не стану скрывать, ожидал его с волнением и опасением услышать что-то неприятное, — объявился Серж Казанкини.

— Хелло, Олег, я чертовски надрался, но ты не спеши ругать меня, это все ради тебя и твоего дела, чтобы мне провалиться вместе с этим проклятым креслом, из коего я не могу выбраться, считай, полдня, и пью, хоть ты и осуждаешь меня, знаю, но ты не прав, когда старый Казанкини, впрочем, не такой уж старый, как тебе хотелось бы, женщины так просто заглядываются на меня, когда… когда… — Серж замолк, словно в кожухе «максима» враз испарилась вода и он захлебнулся в собственной пене. — Олег, это ты, Олег? — Голос и скороговорка выдавали, что мой друг изрядно «нарушил режим» и что ожидать чего-то толкового от него не приходится. Но я ошибся — Серж умел пить и оставаться трезвым, когда надо было быть трезвым. — Олег, черт побери, я действительно пил потому, что нужно было кое с кем поговорить по душам, а души у них раскрываются только после изрядного набора… Прости… — Язык его снова стал заплетаться, и я подумал, что он положит трубку, а если не сделает этого сам, то положу трубку я здесь, в Лейк-Плэсиде. Однако после короткого передыха Серж уже четко сказал: — Я тут действительно кое-что раскопал, отчего можно сразу протрезветь, Олег. Вот тебе мой совет: держись от этой истории подальше. Подальше! Ты понял меня?

— Понял, Серж. Когда ты вернешься в Лейк-Плэсид?

— Послезавтра, а может, если не успею выполнить срочное задание шефа, через три-четыре дня. Но, послушай, заруби у себя на носу: держись подальше от этого дела, а от того парня — ты догадываешься, о ком я говорю, — еще дальше!

— Будь здоров. Серж. Спасибо и спокойной ночи. Ты тоже… ну, словом, не лезь куда не следует. — Мне хотелось добавить: «Помни Дика Грегори», но я сдержался — не телефонный это разговор, хотя и маловероятно, чтоб Казанкини подслушивали. Да береженого и бог бережет…

— Что намереваешься делать? — не унимался Серж.

— Сейчас — спать, завтра — работать на соревнованиях.

— Хорошо тебе, — искренне позавидовал Серж, — а мне еще торчать в кресле до утра — эти ребята не любят, когда в бутылках остается хоть капля спиртного… Нет, ты не бойся, их здесь нет — они сбежали перекусить, а я, ты знаешь, не закусываю, у нас во Франции это не принято. О ля-ля, Олег, пусть тебе приснится Мэрилин Монро или… Жан Габен…

Серж Казанкини бросил трубку, и в комнате воцарилась тревожная пустота. Что раскопал этот пронырливый толстячок, и почему мне следует опасаться Микитюка? Вряд ли Серж сгущал краски, это не в его правилах, а уж трусливым никак не назовешь, это тоже не подлежит сомнению. Значит… Впрочем, нечего ломать голову в догадках, когда через несколько дней Серж сам расскажет подробности. Вот только как мне быть с Микитюком, ведь с минуты на минуту должен позвонить Джон?

Я не успел собраться с мыслями, когда снова мягко зазвонил телефон. Розовая трубка притягивала к себе, звала взять, вернее, обнять ее пальцами нежно и страстно, так совершенно изваял ее неизвестный дизайнер, но я колебался. Как и что скажу Джону? Врать и темнить никогда не умел, и потому врагов и недоброжелателей у меня всегда было больше, чем можно было иметь при разумном, взвешенном отношении к разным людям и их поступкам. Не хотелось двоедушничать с парнем, тем более что он мне приглянулся, вызвал доверие после первой нашей встречи.

«Может, просто не поднимать трубку, и баста? Нет дома, что тут поделаешь?» — мелькнула предательская мыслишка.

— Да, — твердо сказал я в следующую секунду. — Я слушаю вас.

— Это мистер Олех Романько?

— Я.

— Здесь Джон Микитюк. Я разыскиваю вас два дня.

— Я слушаю вас, Джон.

— Мне есть что вам рассказать новое, и я хочу встретиться с вами.

— Мы же уславливались — я буду в Монреале, и вы знаете, где найти мои координаты.

— Нет, это может быть поздно! Очень поздно.

— Увы, ничем помочь не могу ни вам, Джон, ни себе. С завтрашнего дня я буду полностью привязан к соревнованиям.

— Вы… вы не можете свободно говорить, мистер Романько? — встревожился Микитюк, уловив в моем голосе сдержанность, если не сказать — ледяное равнодушие.

— Отчего же, я один в комнате…

— Тогда… тогда я не понимаю вас… Разве та история вас больше не интересует? Ведь вы высказали такую озабоченность при встрече…

— Джон, — сказал я как можно доброжелательнее, — помню, но, право же, закрутился — интервью, тренировки, знакомства, старые друзья и тому подобное. Давайте перенесем разговор на позже, когда встретимся в Монреале. К тому времени, верно, многое прояснится.

— Прояснится, что прояснится? Вы тоже что-то узнали?

— Джон, вы прекрасный боксер и человек, вызывающий у меня уважение, и я благодарен вам за доброе содействие, но, право же, у меня как-то пропал интерес к этой истории. Забудем, а? — Я с ужасом ловил себя на том, что вольно или невольно веду себя так, как рекомендовал мне Казанкини, а ведь это не мои стиль, я никогда не предпринимаю никаких действий, прежде чем сам не удостоверюсь в истинности того или иного факта. Неужто я испугался скрытой угрозы, содержавшейся в словах Казанкини?

— Мистер Романько, — голос Микитюка заметно посуровел, и я представил лицо парня — черные глаза вспыхнули яростным огнем, челюсти сжались до зубовного скрежета, — то, что я намерен рассказать, нужно прежде всего вам. По крайней мере ваша воля распорядиться информацией по своему усмотрению.

— Извините, Джон. Мы договорились встретиться в Монреале. Благодарю вас за звонок. Прощайте.

Да, Серж Казанкини, будь он рядом со мной, потирал бы руки от удовлетворения: я вел себя, как послушный мальчишка-пятиклассник, застигнутый учителем за списыванием уроков и беспрекословно соглашавшийся со всем, что ему твердили…

Не всегда в жизни удается уберечься от неожиданных даже для тебя самого решений.

7

Не всегда…

Это случилось накануне чемпионата Европы. Мне прежде не доводилось выступать в Италии, и Рим виделся не одной лишь счастливой возможностью восстановить престиж, подупавший в глазах тренеров сборной, да и осмелевших до дерзости соперников после трех обиднейших проигрышей, в том числе и на чемпионате страны; я спал и видел себя под стенами древнего Колизея, где некогда сражался Спартак; я мысленно бродил по Форуму и опускал разгоряченные ладони в прохладные струи фонтана Треви, стоял на площади перед собором Святого Павла, словом, помимо спортивного интереса, предстоявший чемпионат континента обещал массу неповторимых впечатлений. Масла в огонь подлил и сам Захарий — так между собой величали мы в сборной генерала Захария Павловича Фирсова, бессменного председателя Всесоюзной федерации плавания и непременного руководителя команды в зарубежных поездках. Прямой и длинный — настоящая коломенская верста, в своем неизменном форменном блайзере члена руководства ФИНА, уверенный в себе и потому чуть-чуть напыщенный, он бросил фразу, заставившую кандидатов в сборную, в том числе и меня, буквально задрожать: «А затем, ребятки, коли золотыми медалями не поступитесь, обещаю вам Везувий и Помпеи. Помните: «И был последний день Помпеи для русской кисти первым днем»? Но-но, только при условии отличного выступления в целом, командой!»

«Я покорю тебя, Рим!» — твердил я себе, когда плыть было уже невмоготу, а новый тренер (моя постоянная наставница Ольга Федоровна, как и положено периферийному специалисту, осталась дома), как надсмотрщик (ему только хлыста для полного сходства не хватало), наотмашь хлестал и хлестал меня словами. «Вы что, молодой человек, всерьез рассчитываете с такими результатами попасть на Европу?» Или: «Работать нужно так, чтоб соленый пот в воде глаза ел!» Или еще похлеще: «Боже, и как там на Украине пловцов тренируют?» Меня раздирала злость, я взрывался, как перегретый чайник, а секунды становились все хуже, все безнадежнее, и шансы мои убывали быстрее, чем шагреневая кожа у скупца. Чего только не делал: пил настойку лимонника (в те славные времена мы не ведали никаких «ускорителей» — ни запрещенных, ни официально рекомендованных лабораторией какого-то там авиационного НИИ и предназначенных для летчиков-высотников), давился аскорбинкой, с витамином C, через день вылеживал часами под ловкими руками Жоры, массажиста сборной (а Жоре перевалило за 40), до изнеможения парился и на ночь принимал элениум. Врач составлял картину по тестам и разводил руками: по показателям я был чуть ли не лучше всех в сборной подготовлен физически.

Он однажды заикнулся моему наставнику, что нужно бы Романько, в его же интересах, дать передышку, эдакий незапланированный тайм-аут в тренинге. Нужно было видеть зверское выражение тренера, услышавшего такую беспардонную крамолу. «Да ему и спать в воде нужно, он ведь расходует одну тысячную энергии, а вы — отдых!» — рявкнул он, чем поверг тихоню-интеллигента, без году неделя в сборной, в такую панику, что, если не ошибаюсь, врач ни ко мне, ни к кому другому несколько дней подступиться не решался.

Что и говорить, такая обстановка не способствовала творчеству. Я видеть не мог своего непрошеного наставника и ежедневно писал длиннейшие письма-исповеди Ольге Федоровне, изливая душу, и это было единственное, что еще как-то поддерживало меня на поверхности.

Чем ближе придвигался Рим, тем труднее становилось заставлять себя дважды в день прыгать в прохладную голубую воду и крутиться от бортика к бортику, не поднимая головы, чтоб не видеть и не слышать тренера. Он, однако, не остался в долгу: явился в бассейн с мощным мегафоном, и теперь его сентенции стали слышны едва ль не в противоположном конце маленького уютного Ужгорода, где отаборилась наша команда.

Я стал избегать даже ребят.

За два дня до отъезда в Москву мы вышли на старты официальной международной встречи СССР — ГДР.

Не стоит говорить, что в первый день я едва добрался до финиша, а результат был таким оглушающе низким, что, без сомнений, вопрос о поездке в Рим отпал сам собой. Заметно приободрились мои постоянные конкуренты — Сашка Головченко, талантливый молодой крепыш с мертвой хваткой на последних метрах дистанции, из которой мне и прежде удавалось вырываться с невероятнейшим напряжением, и Харис Абдулов, жгучий красавец, молчун, себе на уме, с мощными просто-таки ногами-пружинами, буквально выталкивавшими его вперед (Харис родился в ауле под Сочи и в детстве лето напролет пас коз в горах, вот оттуда и его знаменитый жим). Был еще парнишка из Ленинграда, но он не шел в счет — совсем зеленый, его время наступит не раньше, чем через два-три года, да и то, если к тому времени Абдулов с Головченко сойдут с голубой дорожки.

Я выбрался из воды, буквально отполз в сторонку и плюхнулся навзничь на густую, теплую траву, подставив лицо солнцу. Хоть убей, я не знал, почему не плыву.

— Олежек, привет, — услышал я, но глаза не открыл: мне никого не хотелось видеть в ту минуту. Но человек не исчез. — Олежек, это я, Ласло…

Теперь я узнал: местный парень, тоже пловец-брассист, как и я, но дальше первого разряда не дошел и бросил спорт. Внутри в нем, однако, жило неудовлетворенное желание плавать, и он тянулся к нам и проводил время в бассейне с нами, дисциплинированно являясь на утренние и вечерние занятия. Мы с ним быстро сошлись, он пригласил однажды к себе домой — его родители, занимавшие не последнее место в местной административной иерархии, владели огромным, мне до того не приходилось видеть ничего подобного, особняком в три этажа с десятком комнат на пятерых. Плюс собственный виноградник и замшелый подвал с дубовыми бочками, ухоженный сад и огород, куры, свиньи и овцы, пасшиеся на Верховине у дальнего родственника. Цветной телевизор, японская стереосистема (видео тогда еще не нашло распространения среди наших зажиточных граждан), беспредельное поклонение единственному сыну — надежде и опоре. Не это ли стало причиной, почему парень так рано забросил спорт: слишком много существовало соблазнов, не требовавших никаких усилий…

Но Ласло оказался добрым, покладистым и необидчивым. За мной он ходил по пятам с первого появления сборной в бассейне. Я привык к нему, он стал моей тенью и был к тому же полезен — был аборигеном и умел самозабвенно слушать, о чем бы я не болтал.

— Видел, как плыл?

— Видел… — Голос Ласло прозвучал так грустно, что это неожиданно рассмешило меня: я был зол на весь мир, на себя, в первую очередь, конечно, а тут человек убит горем… моим горем.

— Концы. Завтра скажу, что болен, и — айда домой. Отдыхать.

— Не выйдешь на старт? — Мое откровение совсем раздавило Ласло.

— Не-е… — Я все еще лежал с закрытыми глазами.

— А как же… тут ходят, чтоб увидеть тебя, как ты плывешь…

— Смотреть не на что, разве тебе не ясно!

— Видел… А может, еще рискнешь?

— Не-е…

— Жаль.

— Ласло, а, Ласло, что если нам нынче куда-нибудь закатиться и поплясать под скрипочку цыгана Миши? — Я открыл глаза, приподнялся на локтях. — Знакомые девушки у тебя, надеюсь, есть?

— С этим без проблем. А что? — У Ласло плохое настроение долго не гостило. — Не век же вкалывать человеку? Я понял его перемену и не осудил: показаться в ресторане в обществе чемпиона и рекордсмена, знакомые от зависти завянут… Мне же было все равно.

Я понимал, что совершаю непоправимую ошибку, и тот же мой нынешний наставник будет прав, тысячу раз прав, когда скажет, что Романько — не спортсмен, ему место на трибуне среди зрителей. Многолетний опыт тренировок и самоограничений, мое второе «я», действовавшее и рассуждавшее примитивнее с точки зрения обычной человеческой логики (ведь Николай Михайлович Амосов однажды высказал твердое убеждение, что поступками человека руководят две силы: желание получать удовольствия и желание всячески избегать неприятностей), требовало еще сильнее зажать прекраснодушную слабость в железных тисках дисциплины и плавать, плавать и плавать.

Но я уже доплавался, как говорится, до ручки: последние два года работал как заведенный, отказывая себе буквально во всем. Мне нужно, непременно нужно было доказать себе самому, а потом уже ей, наставнику, что я — еще не выжатый лимон. И чем хуже складывалось мое положение в бассейне и дома, тем упрямее принуждал себя на тренировках.

«Однако и на старуху бывает проруха, — признался я сам себе. — И пора факты воспринимать такими, какими они есть в действительности…»

А вслух произнес:

— Ласло, будь добр, подойди к старшему тренеру и скажи, что ты хочешь пригласить… нет, твои родители просили — так будет лучше — пригласить меня в гости. Ну, скажем, на день рождения, именины, годовщину свадьбы, праздник урожая, — словом, придумай, но получи разрешение не присутствовать мне на ужине и чуток задержаться после отбоя. Ты понял: не ты, родители приглашают! — Я знал, о чем толковал: старший, бывший пловец-марафонец, заслуженный мастер спорта, уважаемый в нашем мире человек, был до крайности падок на лесть и… внимание «больших людей». Отец же Ласло, как я говорил, был одним из городских начальников, занимавшихся к тому же устройством сборной с наибольшим комфортом, и весьма преуспел в этом, и старший был от него без ума.

— Понял, Олег, — довольно осклабился Ласло. — Когда зайти за тобой?

— К семи… Только, гляди, чтоб кадры поблизости не крутились. Не хватало еще и в этом засветиться… Пусть лучше ждут у ресторана, о’кей?

— О’кей, мистер Романько! Ай лав ю!


В своем темно-вишневом олимпийском блайзере, в новенькой рубашенции, купленной зимой в Париже и ни разу не одетой, в серых намертво отглаженных брюках и светлых мокасинах я выглядел никак не хуже сына нефтяного шейха из Объединенных Арабских Эмиратов. Мне не хватало лишь белого «кадиллака» с открытым спортивным верхом и оруженосца.

«Впрочем, с оруженосцем проблем не будет, — едко усмехнулся я, рассматривая себя в старинном пожелтевшем зеркале в отдельном номере на третьем этаже некогда блестящей, а теперь захиревшей гостиницы. — А ведь и впрямь наставник права: выжатый лимон, цвет сохранился…»

Настроение и без того плачевное — мысли об очередной неудаче в бассейне буквально глодали душу — готово было упасть до отметки «катастрофа». Я не любил раздвоенности, а она теперь достигла предела. Я уже взялся за темно-синий галстук, подаренный фирмой, обеспечивавшей нас плавательными принадлежностями, а также одаривавшей разными мелочами, вроде этого галстука, снабженных фирменными знаками, взялся, чтобы развязать его и плюнуть на глупую затею с рестораном, когда в дверь, робко постучав, проскользнул Ласло.

Он, кажется, опешил от моего блистательного вида.

— Ладно, не красна девица, — оборвал я его на полуслове, когда он готов был восхищаться увиденным.

Мы выскользнули из гостиницы никем не замеченные: и наши, и немцы как раз ужинали.

До ресторана «Верховина», куда, я был уверен, поведет меня Ласло, не больше километра, но под гостиницей нас ожидало такси.

Неподалеку от входа в ресторан маячили две девушки, привлекавшие внимание парней. Увидев нас с Ласло, они огорченно и не без зависти окинули их оценивающими взглядами и отвернулись.

— Жужа, — протягивая руку, просто, без жеманства представилась невысокая, с высокой грудью и быстрыми, умными глазами брюнетка.

— О сэрэт ми! — как можно жарче произнес я венгерское «Люблю тебя».

— Так быстро? — уколола девушка, рассмеявшись.

— Он у нас такой! — поддакнул Ласло. — А это — Марина.

Я догадался, что стройная, эдакая ужгородская Твигги[1], соблюдающая строжайшую диету — кофе и сигареты, его пассия.

Столик был заказан, официант почтительно замер, пока мы рассаживались, оркестр находился не близко, но и не далеко, и ничьи спины и головы не закрывали от нас Мишу — пожилого скрипача-цыгана с темно-синими, глубокими заливами под черными, крупными и печальными глазами, округлым брюшком человека, не отказывавшего себе в удовольствии выпить лишний бокал хорошего местного вина. Он был знаменитостью, и слава его не была дутой: играл и пел Миша самозабвенно, виртуозно владея и голосом, и скрипкой.

Мы пили вино, танцевали, скорее даже больше танцевали, чем пили, и Жужа оказалась славной девушкой, и мы почувствовали друг к другу доверие, и это как-то без слов сблизило нас. Ласло, поначалу пытавшийся устроить всеобщую говорильню, где роль Цицерона, естественно, отводилась мне, поначалу расстроился, обнаружив, что мне куда интереснее болтать с Жужей, чем развлекать компанию байками о заграницах, но вскоре смирился. У него был покладистый характер.

Мы уходили из ресторана последними, и Миша, и без того почти не отрывавшийся от нашего стола на протяжении вечера,сыграл на прощание своих коронных тоскливо прекрасных «Журавлей», улетавших в неведомые края «в день осенний»…

— Теперь ко мне, — с пьяной требовательностью заявил Ласло, когда мы оказались на пустынной улице.

— Поздно, Ласло, — сказала Жужа и незаметно прижалась ко мне, и я почувствовал, как по телу пробежала искра, вспыхнувшая в сердце жарким пламенем.

— Поздно, Ласло, как-нибудь в другой раз, — поддержал я девушку. Мне и впрямь не улыбалась перспектива продолжить бражничество, тем более что пить не любил и не находил в том удовольствия. Возможно, все же главным сдерживающим фактором был спорт — вещи несовместимые.

— Опять в другой раз, — начал было Ласло, но Жужа решительно закрыла ему рот ладошкой и покачала пальцем перед глазами. — Ладно, ребята, бай-бай…

Мы растворились с Жужей в ночи, и августовские звезды были нашими маяками, когда мы поднимались по старинной, вымощенной аккуратными булыжниками извилистой дороге, что вела на самую высокую точку города — на местное кладбище. Устроились на какой-то покосившейся скамеечке, и город рассыпался внизу огнями домов и улиц. Жужа прижалась ко мне, и я обнял податливое, волнующее тело, и от первого поцелуя закружилась голова, и мы, отстранившись, долго молчали, ошеломленные этим внезапно обрушившимся на нас чувством.

Я не стал таиться и поведал ей все, что накипело, наболело на сердце. Не скрыл и своих отношений с женой, и, кажется, впервые вслух произнес приговор своей утраченной любви, и не пытался свалить вину на кого-то, потому что знал: прежде всего виноват сам, и никакие скидки на спорт да полную отрешенность от другой жизни не выдерживали критики. Жужа не согласилась с такой оценкой, а сказала просто, но слова ее достигли моего ума: «Нельзя с одинаковой страстью служить двум богам, кто-то должен быть вторым. А женщины не любят быть вторыми…»

«Нельзя служить двум богам…» Эти слова втемяшились в голову и обернулись лакмусовой бумажкой, позволившей так просто, так однозначно определить состояние, в котором я пребывал на протяжении последних лет. Я истово старался служить моим «богам» — спорту, увы, в первую голову, и жене, и эта раздвоенность мешала быть самим собой и в спорте, и дома. Мешала понять, что ничего из этих усилий не получится, потому что уйти из спорта битым не мог, а значит, не мог помочь и чувству, что ускользало от нас, как вода сквозь пальцы…

Эта ночь на кладбище, в глухой таинственной тишине и покое, что бывает лишь на погосте, где жизнь сохранилась бесплотной памятью, потом долго снилась мне, и я просыпался, и руки шарили в темноте, разыскивая Жужу…

Мы попрощались у ее дома и условились провести вместе пару недель на Верховине. Давно мечтал об этом. Теперь же был уверен, что завтра буду свободен, потому что никто не станет держать меня в сборной…

Что не говорите, а судьба есть!

Ну, кто мог предположить — ни я, ни мой нынешний наставник и в дурном сне увидеть такого не ожидали! — что мы столкнемся нос к носу в пятом часу утра в гостиничном коридоре. Я на цыпочках пробирался к своему номеру, зажав в руке предусмотрительно унесенный с собой ключ, без помех поднявшись на третий этаж через черный ход со двора, когда прямо передо мной от резкого толчка распахнулась дверь и…

Мы оба остолбенели. Тренер — в синих тренировочных брюках и в адидасовской синей майке, раскрасневшийся, крепко выпивший, с взъерошенными волосами и бутылкой недопитого коньяка в одной руке и с двумя колодами карт в другой — он был заядлый преферансист, это было всем известно в сборной, и я — в своем красном вызывающем пиджаке и тоже с не слишком благостным лицом. Он, моралист и жесткий «дисциплинщик», и член сборной команды, которому завтра, какое там — сегодня, выходить на старт…

Ситуация!

— Спокойной ночи, Владимир Федорович! — почти механически произнес я, обалдевший от встречи.

— Спокойной но-чи, — медленно выдавил старший и громко икнул.

Я понял, что отказаться от старта, как намеревался, не смогу, ибо это потянет за собой нить, что раскрутит весь клубок моих неудач и неповиновений наставлениям тренерского совета сборной, и тогда мне и впрямь не видать удачи, как бы ни бился, как бы ни старался на тренировках. Но угрызений совести, вот вам честное слово, не ощутил, и забрался в постель, и мгновенно уснул, едва голова коснулась подушки.

Перед заплывом я хорошенько размялся, тренер «взял» два полтинника и остался доволен результатами. Он вел себя так, будто ничего не случилось и никаких тайн между нами не существовало. Единственное, что он сделал: отложил в сторону взятый было мегафон, и это стало признанием мира, наступившего в наших сложных и не всегда оправданных отношениях. Впрочем, в тот момент я думал о Жуже и рассматривал из воды трибуны, выискивая девушку, хотя доподлинно знал, что ее там быть никак не могло: Жужа собралась на день съездить во Львов, в институт, чтобы перенести практику на полмесяца вперед, а эти освободившиеся две недели провести со мной на Верховине…

Я подмигнул Головченко, и это озадачило его — с чего это у Романько такое отличное настроение, с его-то секундами?.. И он не смог скрыть своей растерянности. Я же чувствовал себя легко, свободно и потому без задней мысли сказал довольно громко, так, что услышал и Харис:

— Что, парни, поплаваем?

У меня и в мыслях не было задать им трепку, просто нужно было как-то дать выход своему игривому настроению. Мне терять было нечего, я это знал, и вместо Рима я уеду на Верховину, и мы поселимся с Жужей в уютном домике на отшибе села, где живут бокараши, признающие только шампанское, и я буду говорить ей «О сэрэт ми!» — единственные венгерские слова, известные мне. А они, кажись, восприняли меня всерьез.

— Только не летите, парни! — попросил я, и Головченко чуть со стартовой тумбочки не свалился от неожиданности.

Я плыл, как никогда не плавал, — вдохновенно и мощно работали мышцы и сердце, и усталость не приходила, а наоборот, хотелось плыть и плыть, и мягкая, ласкающая вода так и не стала вязкой, наждачно-жесткой на последних метрах дистанции. Право же, я за все эти две с лишним минуты, пока мы преодолевали двести метров дистанции, ни разу не обратил внимания на собственное положение на дорожке и на своих друзей-соперников — я плыл для себя, и этим было все сказано.

И лишь финишировав, вдруг вспомнил, почему так хорошо мне было на заключительном «полтиннике», — никто не тревожил воду перед моим лицом!

— Ну, знаете, Олег, так долго валять дурочку! — Надо мной склонился Владимир Федорович, и счастье просто-таки распирало его, и я испугался, как бы он не лопнул от самодовольства. И причиной тому был я, Олег Романько, финишировавший с новым рекордом Европы и с лучшим в мире в нынешнем сезоне результатом…

Жужу я так больше не увидел: на следующий день улетел в Москву. Ни адреса, ни фамилии девушки я не знал. Все надеялся вернуться сюда, да спорт — о спорт! — внес, как всегда, свои коррективы в мои личные планы.

Может, и впрямь иногда бывает полезно изменить самому себе?

8

Виктор Добротвор победил в финальном поединке кубинца Гонзалеса, дважды отправив экс-чемпиона мира в нокдаун в первом же раунде. Не будь кубинец таким крепким орешком, лежать бы ему на ковре во втором, но спас гонг, а в третьем Добротвор повел себя по-рыцарски: сначала дал сопернику прийти в себя, не воспользовавшись очередным нокдауном, а завершил бой серией таких изумительных по красоте и неожиданности ударов, что, однако, были лишь обозначены как бы пунктирными линиями, не принеся Гонзалесу ни малейшего вреда. И зал просто-таки взорвался аплодисментами. А ведь здесь не любят бескровных поединков!

— Какой мастер! — восхищенно воскликнул Савченко, вскочил с кресла и нервно заходил по моему не слишком-то просторному номеру. — И угораздило же парня! Такой бесславный конец такой блестящей спортивной карьере…

— Ну что ты хоронишь Добротвора, — не согласился я, хотя и понимал, что причин для оптимизма нет. Реальных причин. Не станешь же оперировать эмоциями?

— Не спешу. Вырвалось случайно, — пошел на попятную Павел Феодосьевич, и надежда — вдруг он знает что-то, что дает хоть какой-то шанс — наполнила сердце. Но Савченко тут же собственными руками, вернее, словами, похоронил ее. — Завтра вопрос уже будет обсуждаться на коллегии…

— Постой, как Яле так — нужно разобраться…

— Там разберутся…

На том невеселый разговор и оборвался, и холодок разделил нас в этой тесной комнатушке над Зеркальным озером, начавшем покрываться действительно зеркальным, чистым и прозрачным льдом — ночью морозы поднялись до минус 20 по Цельсию. Савченко вскоре отправился к себе — вечером выступала наша пара из Одессы, и он нервничал, как бы судьи не наломали дров. И это несмотря на то, что утренняя часть состязаний завершилась более чем успешно — в трех из четырех видов лидерство захватили советские фигуристы, и никто из арбитров не покусился на их высокие баллы. Больше того, трое американских судей регулярно выбрасывали самые высокие оценки. Не преподнесут ли сюрприз в финале, когда обнаружат, что их соотечественники не тянут на честную победу?

Такое случалось не однажды.

Чтобы попасть на вечернюю часть программы, я вышел из пансиона загодя, отказавшись от обеда в предвкушении сытного ужина (в 22.00 организаторы соревнований пригласили журналистов и руководителей делегаций на официальный прием). В номере мне делать было нечего, а томиться в четырех стенах — развлечение не из первоклассных, даже если у тебя есть цветной «Сони» с десятью, как минимум, телепрограммами.

По дороге я завернул в фирменный магазин «К-2». Не терпелось пощупать, прицениться к новым лыжам да и к иному снаряжению — зима ведь на носу. Пройдет каких-нибудь два месяца, и я, верный многолетней привычке, отправлюсь в Славское, в неказистый, но уютный и приветливый домик о четырех колесах, непонятно каким образом вкатившийся на крутую гору и застрявший между двумя могучими смереками, слева от подъемника; по утрам негромким, просительным лаем меня будет будить хозяйский Шарик — неугомонное, бело-черное длинношерстное создание на коротких, крепких ножках, безуспешно пытавшийся каждый раз вспрыгнуть в одно со мной кресло и укатить на самый верх Тростяна, где снег и ветер разбойно гуляют на просторе и весело лепят из бедных сосенок на макушке то одичавшего Дон-Кихота на Россинанте, то замок о трех башнях, а то просто укутают елку в белые наряды, и стоит она, красавица, до первых весенних оттепелей.

В магазине — ни души, и два спортивного вида местных «ковбоя» откровенно скучали, стоя навытяжку за прилавком и уставившись онемевшими глазами в телевизор. Мое появление никак не сказалось на их положении, они лишь кивками голов отстраненно поприветствовали меня и углубились в телепередачу. Они мне не мешали сладостно — это состояние могут понять разве что горнолыжники! — щупать блестящие, разноцветные лыжи, собранные с лучших фабрик мира — от «Кнейсла», снова обретавшего утраченную было славу, до «Фишеров», «Россиньолей» и «К-2» — гордости американского спорта, утвержденной на Кубках мира братьями Марэ. Увы, и тут воспоминания омрачили мое восхищение, и Валерий Семененко незримо встал со мной рядом, и я словно услышал его голос: «Эх, забраться бы сейчас на Монблан, и рвануть вниз, и чтоб без единой остановки до самого низа!» Когда я резонно возражал, что до самого низа Монблана не докатишь даже в разгар альпийской зимы, потому что снег редко спускается в долину, он упрямо возражал: «Нет в тебе романтики! Горнолыжник — это птица, это нужно понимать, иначе нечего делать тебе на склоне!»

Этот Монблан, где ни я, ни Валерка ни разу в своей жизни даже пешком не побывали, вечно ссорил нас. Правда, ненадолго.

Но нет уже Семененко[2], и его трагическая гибель на шоссе под Мюнхеном стала забываться, и живет он лишь в крошечном озорном мальчишке — Валерии Семененко-младшем. Я дал себе слово, что сделаю из него горнолыжника, но Таня, жена Валерия, категорически возражает. Я надеюсь на время и на рассудительность Татьяны и верю, что увижу Валерия-младшего среди участников Мемориала Семененко, ежегодно разыгрываемого в Карпатах.

И черная горечь вползла в сердце, потому что припомнил я и Ефима Рубцова, чей голос редко, но слышится на волнах «Свободы». Мои публикации той давней истории гибели Валерия Семененко были перепечатаны и в Штатах, и Рубцова основательно «попотрошили» местные репортеры, так что даже руководство «Свободы» сочло невозможным держать его в штате после всего вскрывшегося. Объявляют его теперь редкие выступления словами «наш внештатный нью-йоркский корреспондент». Не смог, видать, расстаться окончательно, ценятся там такие вот типы — без родины и без совести.

Я вдруг вспомнил, что Ефим Рубцов тут неподалеку, в Нью-Йорке, и удивился, с чего это его не принесло сюда, в Лейк-Плэсид. Обычно он не упускал возможности покрутиться возле наших спортсменов, тенью возникая из ниоткуда, сгорбленный, с лицом, напоминающим печеное яблоко, неслышный и невидимый, но с ушами-слухачами, вроде тех, что можно увидеть в кинохронике первого года войны. Вот и Рубцов — слушает, мотает на ус, а уж потом, закрывшись в звуконепроницаемой студии «Свободы», доброжелательным тоном поливает советских спортсменов грязью…

Да, отличное оборудование, ничего не скажешь. А ботинки! На одной незаметной застежке, высокие, как сапоги, они держат ногу мягко, но мертво, сливаясь в одно целое с лыжей благодаря совершеннейшим «Тиролиям» — таким сложным и надежным, как написано в наставлении, креплением, что диву даешься, как они этого достигают, не вмонтировав в механизм крошечную ЭВМ.

Взяв на память пачку красочных рекламных проспектов, чтоб было чем потешить обостренный интерес ко всему горнолыжному собратьев-фанатов, я удалился с видом человека, которому все это легкодоступно, да вот таскаться с грузом неохота. Два продавца, впрочем, не обратили на мое исчезновение из магазина ни малейшего внимания — они утонули в «телеке».

Я подходил к Дворцу спорта, когда, обогнав меня, резко затормозил автомобиль с монреальскими номерами. Не успел я удивиться, как уже сидел в теплом, с ароматизированным воздухом салоне рядом… с Джоном Микитюком.

9

Ефим Рубцов объявился в «Нью-Йорк пост».

Газету привез Серж Казанкини, прилетевший на крошечном, раскрашенном под пчелу — в черные и золотисто-желтые полосы — пятиместном самолетике, одном из двух, принадлежавших бывшему автогонщику. Автомобильный ас содержал авиафирму с претенциозным названием «Соколы», летал сам, на сезон рождественских каникул, начиная с конца декабря, нанимал второго пилота, и их «пчелки» трудились до седьмого «пота», перевозя горнолыжников и просто любителей тишины и покоя. Правда, иногда, как в предыдущие два дня, валил снег и в горах бушевала буря, и самолетики сиротливо мерзли на аэродроме, зябко кутая шасси в поземке. Сержу повезло: снегопад ненадолго утихомирился и позволил автогонщику слетать в Нью-Йорк и обратно.

В гостиницу Серж, однако, добирался уже в метель, и такси вязло в снегу, и пассажиру доводилось вылазить из машины и толкать ее, и потому первое, что я услышал, едва мой француз ввалился в отель — заснеженный, раскрасневшийся, с седой головой, просто-таки облагороженной белыми снежинками, были слова:

— Я чуть не утонул в снегу, так спешил к тебе, сир! — И добавил: — Мы с тобой не конкуренты, старина, но мне бы хотелось тоже поиметь кое-чего с барского стола!

— Сначала нужно знать, что достанется мне, это во-первых. Если же ты действительно узнал нечто стоящее, я готов поблагодарить моего друга за работу, это во-вторых.

— Нет, сколько знаю этих русских, или советских, или украинцев, — как вам удобно, сир, никогда не догадаешься наперед, что они скажут в следующее мгновение! Не потому ли с вами так трудно договариваться?

— Отчего же? Если судить по тому, как быстро находим мы с тобой общий язык, это не так уж и трудно, — парировал я в тоне Казанкини, а сам подумал, что Серж наверняка обладает чем-то, что необходимо мне, и он гордится сделанным и жаждет похвалы.

— Мне остается только подняться… и с вашего разрешения, — после многозначительной паузы продолжил Казанкини, — открыть дверцу холодильника, дабы убедиться, что оставленная бутылка «Учительского» все еще находится там.

Я понял, что Серж действительно в превосходном состоянии духа, и его ничем не омраченное настроение резко ухудшило мое, ибо теперь я не сомневался, что все, рассказанное Сержем о Джоне Микитюке, подтверждается.

Было от чего пойти голове кругом.

Но Серж начал с неожиданной для меня новости.

— А твой приятель объявился, — сказал он, доставая бутылку с виски и наливая себе две трети тяжелого, широкогорлого бокала.

— Какой еще приятель?

— Ефим Рубцов, собственной персоной.

— Погоди, погоди, Серж, а откуда ты знаешь про Рубцова? — подозрительно спросил я, вспомнив, что мы с Казанкини не виделись со времени зимней Олимпиады в Лейк-Плэсиде, а история с Семененко, где был замешан Рубцов, сыгравший не последнюю роль в гибели моего друга в автокатастрофе, произошла два года спустя.

— Вот тебе и на! — Серж, кажется, даже опешил. — А не ты ли познакомил, так сказать, с некоторыми подробностями его биографии тогда, в 1980-м? Что, напомнить? Бывший репортер из «Советского спорта», отправившийся за счастьем в Израиль, однако очутившийся очень скоро в Нью-Йорке в роли корреспондента радио «Свобода» и процветавший на ниве «документальных репортажей» о некоторых, ну, так сказать, теневых сторонах жизни советского спорта и его «звезд». Разве не так?

Тут мне довелось несколько дополнить информацию о Рубцове и рассказать мюнхенскую историю с Валерием Семененко, тренером сборной горнолыжников, докопавшимся до не слишком чистоплотных, если не сказать — преступных, связей одного спортивного деятеля с зарубежными фирмами, что привело к потери нашими внешнеторговыми организациями немалых сумм в валюте. Семененко и подстроили катастрофу на шоссе Мюнхен — Гармиш — Партенкирхен.

— Вот оно что, — протянул Серж. — Теперь понятно, почему он скрылся за псевдонимом, и будь уверен, мне довелось-таки потревожить моих друзей в местной прессе, чтобы добраться до настоящего имени автора статейки. Вот, держи. — Серж протянул мне вчерашний номер «Нью-Йорк пост».

Заметка на первой полосе была обведена синим жирным фломастером и называлась: «Русский след «героина»? Чем занимаются «звезды» советского бокса в Канаде?»

«Даже не приехав на Олимпийские игры в Лос-Анджелес летом нынешнего года, Советский Союз остается великой спортивной державой. Мне трудно сказать, чем бы закончилась грандиозная дуэль двух команд на Играх, но, без сомнения, и на этом сходятся специалисты по разным видам спорта, немало олимпийских медалей обрело бы других владельцев. Однако русские, как обычно, провозглашающие полную независимость спорта от политики, на деле же непременно во главу угла ставят именно политические вопросы.

В Лос-Анджелесе им не понравились: наша Олимпийская деревня, наш ритуал открытия и закрытия Игр, наше расписание состязаний, наша свобода волеизъявления и права личности выбирать достойный образ жизни, даже наша кухня пришлась русским не по вкусу. Хочу обратить ваше внимание на крошечную деталь: все это не понравилось русским еще до того, как им была предоставлена возможность познакомиться со всем этим на месте. Поэтому они объявили организацию Игр неприемлемой для себя и оставили своих чемпионов и рекордсменов дома, а значит, без медалей. Америка ждала Владимира Сальникова и Юрия Седых. Сергея Бубку и Сергея Белоглазова, Виктора Добротвора и многих других, которых не раз приветствовала прежде на своих аренах.

Но если раньше «капризы» Кремля, отказывавшегося от участия в состязаниях по политическим или нравственным мотивам, уже выработали у нас стойкий иммунитет, то теперь мы видим, что русские резко изменили свою тактику. Они посылают своих спортсменов даже на коммерческие соревнования, нимало не смущаясь тем обстоятельством, что там за победу устанавливаются крупные денежные призы. Правда, деньги эти, в отличие от западных победителей, попадают прямым назначением в государственную казну, что, наверное, помогает Советскому Союзу увеличивать закупки на Западе зерна и других пищевых продуктов.

Вот и теперь мы с вами стали свидетелями удивительного по красоте и напряжению финального боя полутяжеловеса Виктора Добротвора с кубинцем Гонзалесом, бывшим чемпионом мира среди любителей, на коммерческих состязаниях на Кубок Федерации бокса.

Однако главное в победе Виктора Добротвора, уже много лет являющегося одним из самых известных советских спортсменов, «звездой» первой величины, вовсе не его великолепное мастерство, а его просто-таки фантастическое самообладание. Он явился на ринг прямо… из зала судебного заседания в Монреале, где разбиралось его дело о попытке провоза крупной партии наркотиков в Канаду.

Русские и наркотики? Да возможно ли такое?

Возможно, и это зафиксировано в протоколе судебного заседания. Виктор Добротвор был приговорен к 500 канадских долларов штрафа за ввоз «в количествах, превышающих личную необходимость, наркотических лекарственных средств».

Увы, канадские власти не довели дело до конца и не выявили того или тех, кому были предназначены тысячи ампул с наркотиками!

Однако это прискорбное происшествие с русским чемпионом напрашивается на вопрос: а что делают русские в Америке — эти бесчисленные команды борцов, боксеров, легкоатлетов, фигуристов, что буквально ежегодно наводняют нашу страну? Только соревнуются?

Нам остается лишь задать риторический вопрос, который после всего случившегося не покажется таким уж риторическим: не напали ли мы на русский след героина и гашиша, все еще в широких масштабах поступающего к нам в Штаты?

Н. Ф.»
— Премерзкая заметка, что ни слово — то ложь, но подтасовано ловко, обыватель не заметит, проглотит…

— А в головке этого обывателя, и без того запуганного предстоящим нашествием русских танков, втемяшится мысль: так вот откуда наркотики! — Серж покачал головой.

— Ты уверен, что это работа Рубцова?

— Могу даже назвать номер компьютерного счета отправленного Рубцову гонорара…

— Не нужно. Я верю тебе, Серж. Нет, стервятники в этом мире не исчезают с восходом солнца, — сказал я скорее для себя, чем для Сержа, но Казанкини понял мои слова как сигнал к действию и полез в свою объемистую сумку из черной, изрядно потертой кожи.

— Это цветики. У меня есть кое-что куда поинтереснее и труднее для разгадки. Во всяком случае мне без твоих комментариев не разобраться. Ты же не станешь таить от меня ничего, что узнаешь? — снова с опаской спросил Серж.

Я невольно усмехнулся: Серж оставался репортером — даже в такой ситуации он не забывал о своих профессиональных интересах.

— Обещаю.

— Не думай, мне не сразу удалось заняться твоим делом, — начал Серж издалека. — Париж просто с ума сошел из-за этой бронзовой дамы, подаренной нами Америке. Ну, ты слышал, что статую Свободы при входе в нью-йоркскую гавань реставрируют и многие ее части будут заменены. Американцы до чертиков обожают сувениры с разных там исторических объектов, и потому вокруг нескольких десятков тонн металлолома развернулось настоящее сражение. Кто будет ими владеть, то есть, кто будет продавать и наживаться? В Париже какому-то болвану из МИД пришла в голову сумасшедшая мысль: подарок подарком, но распродавать будем вместе. О ля-ля! Чтоб больше не отвлекаться, скажу, что твой друг не терял времени даром. Мне посчастливилось откопать кое-какие документики в их архивах, теперь дело значительно осложнится, и никто не возьмется ответить сейчас, кто же будет торговать жалкими останками бронзовой дамы…

Серж сделал передышку для двух жадных глотков виски.

— Но вот свободное время я уделил тебе и только тебе! — выпалил он с явной гордостью. — Встречался с людьми, умеющими держать язык за зубами, но готовыми помочь, не бесплатно, понятное дело, тому, кому доверяют. Нет, нет, это мои заботы, потому что, добывая информацию для тебя, я не упустил случая расширить и углубить собственные познания о мафии…

— Ты так долго ходишь вокруг да около, Серж… Не набиваешь ли ты цену своим разысканиям? — я подколол Сержа, мне не терпелось узнать, что привез Казанкини, и сравнить с тем, что поведал мне Джон Микитюк, когда мы сидели в его автомобиле в конце Мейн-стрит, у поворота к Зеркальному озеру два дня тому. Естественно, что по той же причине я не торопился рассказывать об этом французу.

— О ля-ля, легче удивить рок-музыкой глухого, чем тебя! — Серж не скрывал огорчения от того, что его «психологическая подготовка» не дала ожидаемых результатов. — Итак, парень по имени Джон Микитюк, 28 лет, лидер в своей весовой категории в ВФБ. Один из претендентов на звание абсолютного чемпиона — его начнут разыгрывать весной будущего года среди профессионалов всех трех официальных боксерских организаций. Покровители — наследники Гамбино, давно прикарманившие бокс. «Семья», как ты догадываешься, не ограничивает свою деятельность спортом, но ведет серьезные дела в порнобизнесе, проституции, гостиничном хозяйстве, игральных автоматах и — в наркотиках. Последнее, как мне видится, по доходам находится на первом месте.

— Какое это имеет отношение к делу Добротвора?

— Французы говорят: первый хлеб в печи — подгоревший. Не спеши! Так вот. Некоторое время назад на «семью» вышли агенты УБН — управления по борьбе с наркотиками, и запахло паленым. Были добыты неопровержимые доказательства ввоза этого товара из «золотого треугольника». Главарям «семьи» грозились отвалить пожизненное заключение. И вдруг — впрочем, в Америке подобным никого не удивишь — они не только оказались на свободе, но с них вообще было снято обвинение. Казалось, все шито-крыто. Да встревожились другие «семьи», ибо они вполне резонно заподозрили сговор с властями в обмен на свободу. Возник вопрос: за чей счет «семья» Гамбино вышла сухой из воды? Служба дознания, должен тебя заверить, поставлена у них не хуже, чем в ФБР. Было доподлинно установлено, что «семья» Гамбино согласилась произвести, как бы это точнее сказать, переориентацию путей доставки товара. В дело замешано ЦРУ; как я понял, мафиози вступили в сложную игру, цели и конечный результат которой не знает никто. Как я ни бился, ответа на свой вопрос не получил. Мне по-дружески посоветовали держать язык за зубами и поскорее позабыть о том, что удалось раскопать…

— Или я болван, или ты говоришь невнятно, но до сих пор не понимаю, какое это имеет отношение к спорту, к Виктору Добротвору в частности?

— О боже! — Серж закатил глаза к небу и молитвенно сложил короткие ручки на животе, всем своим видом выказывая монашескую покорность и долготерпение. — Нет, более нетерпеливых людей, чем русские, мне встречать не приходилось. Ты можешь наконец дать Сержу рассказать все по порядку, без спешки! — вскричал Казанкини, враз утратив свою «святость».

— Ну-ну, Серж, — примирительно сказал я. — Прости. Я весь обратился в слух…

— Ни за что ручаться не берусь, но у меня складывается впечатление, что затевается какая-то сложная многоходовая провокация против вашей страны, — выпалил Серж Казанкини и сам испугался собственных слов — непритворно, пытливо и с беспокойством во взгляде окинул комнату, точно опасаясь увидеть подслушивающую аппаратуру.

— Полноте, мистер Казанкини, вам повсюду чудятся враги, — с укоризной произнес я, но сказал это скорее чтобы успокоить Сержа. Я уже кое-что познал в Америке и не дал бы голову на отсечение, что наш разговор не прослушивается.

— Если б только чудились, — тяжело вздохнул Серж. — Досье на мафию и наркотики, которое я сделал для тебя, — это копии с некоторых моих документов, кое-что подбросили… за определенную мзду, естественно, парни из УБН, неплохое подтверждение правомерности моих опасений, — сказал Казанкини и вытащил из черной сумки небольшую тонкую пластмассовую папочку с несколькими листками бумаги. — Вот, бери… Там, кстати, и ксерокопия счета за статью Рубцова, и две банковских квитанции на получение денег от некого Робинсона Джоном Микитюком… Деньги от Робинсона — это от мафии. Теперь твоя очередь просветить меня…

— С просвещением пока не очень, — не моргнув глазом, соврал я, потому что многое из принесенного Сержем входило в противоречие с тем, что выложил мне лично Микитюк. Хотя Казанкини и подтвердил то, в чем без обиняков признался сам Джон…


— Вас скорее всего удивит мое появление в Лейк-Плэсиде. Хорошо, если только удивит, — глядя мне прямо в глаза, сказал Джон Микитюк, когда я очутился на сидении рядом с ним. На этом вступительная речь закончилась, Джон включил передачу, и приземистый, точно распластанный над землей спортивный «Форд-фиеста» рванул с места в карьер. Хорошо еще, что Мейн-стрит была пустынна.

Когда мы свернули к Зеркальному озеру, Джон мягко притормозил, осторожно скатился с наезженной дороги на снежную целину и, проехав десяток-другой метров, затормозил. Джон выключил мотор, и сразу стало тихо, как в склепе.

— Не скрою, — сказал я, продолжая прерванный разговор. — Действительно ваше поведение несколько настораживает. Но откровенность за откровенность: я доверяю вам и потому сижу рядом, хотя по логике вещей нам следовало бы встречаться где-нибудь в людном месте.

— Боитесь?

— Нет, просто не люблю ситуаций, когда не могу со стопроцентной гарантией полагаться лишь на себя. Одна из таких ситуаций — нынешняя. Но пусть эта тема больше не беспокоит нас, я здесь и слушаю вас, Джон. Ведь не для того, чтобы обменяться подобными любезностями, вы неслись из Нью-Йорка сюда, не правда ли?

— По такому бездорожью я даже на свидание к любимой девушке не поехал бы — сплошные заносы. Если уж эти мастодонты «грейхаунды» буксуют в снегу… Мне крайне нужно было повидать вас. Время поджимает.

— Что случилось, Джон? Вернее, что изменилось с той поры, как мы встречались в Монреале? Виктор Добротвор, как мне известно, выиграл Кубок и уже улетел домой…

— Я не дурак, мистер Романько, и прекрасно осознаю, что для Виктора Добротвора на этом монреальская история не закончится. Она когда угодно могла уничтожить здесь, на Западе, а уж у вас…

— Что вы знаете о наших порядках, Джон? — не слишком любезно бросил я. — Если Добротвор виновен, он понесет наказание…

— Люди нередко совершают странные вещи по странным причинам. Порой не мешает все же понять, что ими двигало.

— Именно желание понять и привело меня к вам в автомобиль, Джон. А вот что движет вами, признаюсь, не совсем понятно.

— Я и сам порой не отдаю себе отчет, что толкает меня докапываться до истины… Впрочем, побудительные мотивы не столь уж сложны или оригинальны.

— А именно?

— Когда я был любителем, мне довелось, рассказывал уже вам, встречаться с Добротвором. Достаточно ли будет сказать, чтобы вы поверили в это, что движущей силой моего влечения к Виктору была его полная противоположность мне? Во всем. Я волк-одиночка и должен пробиваться в жизни сам, никто не придет на помощь. Виктора тоже слабаком не назовешь, но он — широкая, открытая душа. Я спрашивал себя тогда: кинулся бы я на помощь Виктору, зная, что от этого зависит моя дальнейшая жизнь, и отвечал: нет! А Добротвор кинулся бы не раздумывая! Я готов за деньги биться с самим дьяволом, потому что деньги обеспечивают мне свободу, нет, точнее — определенную независимость в обществе. Для Виктора деньги — лишь необходимый компонент жизни, не более, он перестал бы себя уважать, если б относился к деньгам так, как я. Поначалу я счел его эдаким простофилей, неучем, ибо что значит в нашем мире человек, если он не придерживается этих главнейших правил так, как я?

— Наш мир несколько отличен от вашего, согласен…

— Не нужно, мистер Романько, идеализм превращать в жизненное убеждение. Можно жестоко ошибиться. Я ведь встречался не с одним Добротвором, были у меня и другие знакомства с вашими. И, поверьте, не все они разделяют взгляды Виктора. Думаете, я не привозил вашим боксерам — по их просьбе, и деньги мне за это платили — новейшие допинги, которыми пользуются у нас профессионалы? Поэтому Виктор Добротвор поначалу не пришелся мне по душе…

Джон Микитюк замолчал, а я поймал себя на том, что при всей кажущейся ординарности подобных «открытий» они заинтересовывали меня все сильнее и сильнее. Я чувствовал, что Джон Микитюк еще не выложил главного. Но даже без этого он укреплял мое убеждение, что Виктор Добротвор в силу каких-то странных, а возможно, и трагических обстоятельств совершил необдуманный поступок, что черным пятном лег на его репутацию. Но что, что могло толкнуть его на это?

— Не стану больше распинаться в своей любви к Виктору, — Джон произнес эти слова решительно, пожалуй, даже с самоосуждением. — Перейду к делу. Я так и не разыскал того парня, кому была предназначена посылка. Он мог бы многое прояснить. Тем не менее удалось выяснить, кто стоял за ним. Вы ведь понимаете, он действовал не по собственной инициативе. Ему заплатили, и заплатили неплохо. Он делал свой бизнес, и в той среде, где мы вращаемся, этим никого не удивишь.

— Но у меня есть большое сомнение на счет того, что арест в аэропорту был случайным. Виктора ждали. ЖДАЛИ!

— Вы правы, Олег. — Микитюк впервые в этот вечер назвал меня по имени. — Его ждали и таможенники, и телевидение, и пресса. С той самой минуты, когда в местной федерации бокса получили подтверждение, что он прилетает в Канаду…

— Выходит, тот парень сообщил об опасной контрабанде? Но зачем? Ведь если, как вы говорили, у него действительно больная мать, нуждавшаяся в лекарствах, это абсурд? Ничего не понимаю, полное отсутствие логики.

— Когда затевается грязная история, никогда не ищите в ней логики. Тут руководствуются или наживой, или местью.

— За что было мстить Добротвору?

— Добротвор… Впрочем, я не могу пока поручиться, что достал достоверные доказательства далеко идущих целей организаторов этой акции. Что же касается информации, полученной заранее средствами массовой информации и предопределившей события в аэропорту «Мирабель», то ее сообщил я…

Я ожидал чего угодно, но такого! Прав был Серж Казанкини, советовавший мне держаться подальше от Джона Микитюка!

— Но вам-то зачем это нужно, вы ведь почти убедили меня, что были другом Виктора?

— Именно поэтому. Я и теперь не изменил своего отношения к Виктору.

— Ничего себе друг! — с омерзением воскликнул я и взялся за ручку дверцы.

— Если б я не подстроил эту бутафорию на таможне, Виктор сейчас уже находился бы в монреальской тюрьме! И срок ему был бы определен не менее чем в восемь лет. Теперь вы понимаете, почему я  т а к  поступил? — заорал Джон.

— Ни черта не понимаю, — признался я, действительно потеряв логическую нить.

— Наверное, и для вас не секрет, что мафия обычно опекает боксеров-профессионалов, — уже взяв себя в руки, спокойно, даже, пожалуй, равнодушно продолжал Джон. — Опекает и меня, хотя я еще ни разу не лег в бою, как нередко делают мои коллеги, когда того требуют денежные интересы сидящих за рингом. Это зависит от ставок на того или иного боксера. Но вокруг меня уже тоже ходят, опутывают невидимой паучьей сетью… Пока они благожелательны и покладисты, ведь я — профессионал-новичок, за иной нет громких побед, а значит, мне дают показать себя, зарекомендовать с наилучшей стороны. У публики не должно быть ни малейших сомнений, что я дерусь честно. Но наступит момент, когда они потребуют оплаты за свое «доброжелательство». Естественно, вольно или невольно, но я становлюсь своим человеком в их среде. Они уже не таятся при мне, нередко, особенно когда напиваются, хвастают своими делами, а еще больше — отхваченным кушем. Вот так однажды я и прослышал, что готовится какая-то провокация с русским, тоже боксером. О чем шла речь, мой собеседник не знал…

Я сидел не шевелясь, внимая каждому слову Микитюка, потому что чувствовал, что нахожусь у истоков страшной тайны, приведшей к суду над человеком, искренне любимым и уважаемым мной.

— Я бы пропустил эти сказанные вскользь слова, если б речь не шла о русском. Ведь я славянин, хоть и родился в Канаде и не знаю родного языка. Почему-то, вот вам крест, сразу подумал о Викторе, хотя тогда даже не предполагал, что он собирается в Канаду на турнир…

— Когда вы впервые услышали об этом?

— В начале осени прошлого года… Вскоре после того, как мой исчезнувший приятель возвратился из Москвы с Кубка дружбы.

— Вы его об этом не спросили?

— Что я мог спросить, когда даже не догадывался, что именно ему отводилась роль подсадной утки? Но стал осторожно интересоваться этим делом, хотя толком не понимал, на кой мафии лезть в какие-то политические авантюры.

— Это не новость. Мафия тесно связана с политикой в США, да и не только там…

— Я был далек от всего этого, а от политики вообще шарахался, как черт от ладана. На кой она мне? В президенты не мечу, в сенаторы или депутаты — тоже. Спорт был и остается моей политикой, моей державой, моим парламентом и богом!

— Тем не менее вы, Джон, не пропустили мимо ушей новость…

— Что б там не говорили, но, повторяю, меня как озарило: да ведь это о Викторе, ни о ком другом! И… испугался. Испугался, зная, на что способны мои «опекуны». Честно говоря, даже сказать не могу, как удалось выяснить, что Виктор будет использован как контейнер для перевозки наркотиков. Мафия нередко прибегает к подобным штучкам, вручая свой товар ничего не подозревающим людям, и те проносят его мимо таможни, глазом не моргнув. Это был важнейший факт, за ним последовали другие… Тот, первый, проболтавшийся мне, однажды явился ко мне на тренировку, отозвал в перерыве в сторонку и пригрозил крупными неприятностями, если не забуду сказанное им. Я поклялся здоровьем своей матери. К тому времени у меня уже появились и другие источники информации…

— Вы ведь серьезно рисковали, Джон.

— Рисковал? Я и сейчас рискую, выкладывая все это вам, мистер Романько, ибо не уверен, не используете ли вы мою откровенность против меня же.

— Если так, разговор нужно прекратить!

— Я верю, что вы честный человек, но ведь чисто профессиональный интерес журналиста может оказаться решающим!

— Я, Джон, журналист, но не стервятник…

— Извините. Это я так, ненароком вырвалось. Да и поздно теперь отступать. Я докопаюсь до истоков этой истории, чего бы это мне не стоило. Просто когда-то человек должен вспомнить, что есть кое-что поважнее в этом мире, чем выгода, чем собственная шкура. Не удивляйтесь, но именно Виктор Добротвор, не сказав на суде ни слова о том парне, которому была предназначена передача, и переполнил чашу. Любой другой на его месте спасал бы себя любыми способами, а не думал, не навредит ли его информация…

— Вот как бывает: тот, кто затеял заваруху, остался чистеньким только потому, что чувство порядочности у Виктора оказалось выше…

— Не согласен с вами, мистер Романько, ибо не ведаю, чем руководствовался тот боксер и не был ли он жертвой страха… Ну, ладно, это еще мы выясним… Словом, операцию продумали тщательно, хранилась она в глубочайшей — даже для мафии — тайне, и это навело меня на мысль, что мафия — не конечная станция. Кто-то стоял, вернее, стоит за ней. Тут моей фантазии пришел конец, дальше даже мне влазить не хотелось, и я ограничился… телефонным звонком, анонимным, естественно, в редакцию теленовостей и в службу по борьбе с наркотиками. Я никак не мог предупредить Виктора об опасности, и это был мой единственный, далеко не лучший способ помочь Добротвору. Но если б его взяли при передаче лекарств… я бы ему не позавидовал.

— Спасибо вам, Джон, за искренность. И простите за недоверие. Вы должны понять мои чувства — Виктор близкий мне человек, чтоб я мог позволить себе легко согласиться с тем, что случилось. Правда, радостного мало и в том, что вы рассказали, но лучше горькая правда…

— Я не закончил свои розыски, мистер Романько. Я должен узнать, зачем и кому это было нужно. Появится же наконец Тэд, черт побери! Если… если он еще жив… Да, да, его зовут Тэд, Тэд Макинрой, вы по имени и по тому, что я вам рассказал, легко вычислите его. Да и не боюсь я больше за ваше умение держать язык за зубами. Вы никогда не причините зла человеку даже во имя самых престижных своих целей.

— Да, Джон, вы ставите меня в сложное положение. Я — журналист, и мой долг рассказывать людям важное, что может помочь им. Есть только единственное оправдание моему молчанию: история Виктора Добротвора не закрыта.

— Если узнаю что-нибудь новое, я сообщу вам, мистер Романько. Вот только как?

— Позвоните по телефону, оставленному вам при первой встрече. Спросите Анатолия Власенко, договоритесь о встрече. Ему можно рассказывать, как мне, не таясь.

— Но, я надеюсь, пока он не в курсе наших дел? — Голос Джона Микитюка чуть заметно дрогнул.

— Нет. Я лишь на обратном пути сообщу ему, что вы можете позвонить и передать мне письмо. Да, пожалуй, лучше будет, если вы напишете, а Власенко перешлет послание по дипломатическим каналам мне. Так будет проще, это мой давний друг, и он не станет расспрашивать ни о чем…

Я подумал, что Анатолий, конечно же, будет знать обо всем, больше того, попрошу его следить за развитием кое-каких событий, на возможность которых только что натолкнул меня, сам того не подозревая, Джон. И помощь Власенко будет мне крайне необходима.

Мы попрощались, и я сказал Джону, чтоб он не подвозил меня к Ледовому дворцу — до начала состязаний оставалось достаточно времени, чтобы дойти пешком. Он согласился, и мы молча пожали друг другу руки.


— Спасибо, Серж, ты внес… много неясностей в это дело, — бодро сказал я. — Однако и информации для размышления прибавил достаточно, — поспешил успокоить Сержа, готового уже надуться от обиды. — Обещаю тебе, что обязательно посвящу в тайны этого дела, как только… как только буду в состоянии связать воедино множество отдельных нитей. И за Рубцова спасибо, его появление на горизонте — лишнее доказательство, что затевается какая-то очередная подлость.

— Ты это искренне или чтоб меня успокоить? А то старый дурак старался-старался, а на поверку — шиш с маслом!

— Ты недооцениваешь сделанного, Серж. И можешь обидеть меня своим недоверием. Тыдействительно копнул глубоко! Только знаешь что, не лезь в этот омут без нужды — тебе осталось работать в Штатах, как ты говорил, три месяца, так стоит ли нарываться на неприятности?

— Спасибо, друг, — с чувством воскликнул Серж Казанкини и взялся за «Учительское виски», так любимое президентом этой страны.

Когда Казанкини распрощался, я с нетерпением раскрыл папку, оставленную французом.

Вот что там было…

НАРКОТИКИ
(Досье Сержа Казанкини)
Торговля наркотиками существовала еще в Древнем Риме. Но настоящий размах эта преступная деятельность приобрела теперь.

Наиболее известные виды наркотиков — кокаин (еще — под названиями «снежок», «мечта», «девушка», «рай» и т. д.), марихуана, гашиш, анаша, героин. Кокаин получают из листьев коки — кокаинового куста, распространенного в Латинской Америке. Марихуана (известна под именем «Джейн», «золото Акапулько», «травка», «Дж»), гашиш, анаша — производные индийской конопли каннабиса, произрастающего в основном в районах Центральной Азии.

Наиболее опасным наркотиком является героин. Его добывают из морфина.

В среде наркоманов героин известен под различными названиями — «мальчик», «коричневый», «китайский красный», «белая леди», «лошадь».

Чистый доход от продажи героина достигает 10 тыс. проц. На черном рынке Нью-Йорка, например, одни килограмм героина сбывается за 300 000 долларов.

В США около 30 млн. человек потребляют наркотики. Ежегодно в стране расходуется до 500 долларов на душу населения на приобретение героина, кокаина и марихуаны.

За последние 3 года в США от злоупотребления наркотиками погибло 7 тыс. молодых людей.

* * *
К наркотикам пристрастились 2,5 млн. канадцев, или 10 проц. населения страны. В основном это подростки и молодежь в возрасте от 12 до 25 лет.

1 миллион западногерманских подростков в возрасте от 11 до 15 лет регулярно потребляют героин или кокаин. За последние два года в ФРГ от наркотиков умерло 1 240 человек.

* * *
В годы грязной войны США во Вьетнаме 80 проц. мирового производства опиума приходилось на «золотой треугольник». Так условно назывался труднодоступный горный район на границе Лаоса, Таиланда и Бирмы. Имеются достоверные свидетельства того, что Центральное разведывательное управление (ЦРУ) США было замешано в контрабанде наркотиков, для перевозки подпольных грузов использовались самолеты ЦРУ. Для шпионского ведомства США этот бизнес был источником получения дополнительных средств на проведение подрывных акций против ДРВ. Двести тонн опиума в год из Лаоса, четыреста — из Бирмы и пятьдесят — из Таиланда давали деньги, которыми ЦРУ оплачивало свои операции.

После поражения США во Вьетнаме ЦРУ вынуждено было свернуть там свою преступную деятельность. Однако несколько лет спустя вновь появились сообщения о его участии в бизнесе. На этот раз на Среднем Востоке, куда после разгрома контрабандистов в «золотом треугольнике» переместился центр подпольного производства опиума. В этом районе, расположенном вблизи стыка границ Афганистана, Ирана и Пакистана, ныне производится наркотиков в 10—15 раз больше, чем некогда в «золотом треугольнике». Свой опыт, приобретенный в Индокитае, «джентльмены из Лэнгли» используют сейчас для раздувания необъявленной войны против ДРА. По свидетельству датского публициста Хенрика Крюгера, «ЦРУ использует контрабандную торговлю наркотиками в своих стратегических целях». Он рассказал, что созданная в 1979 г. сеть нелегальных лабораторий по переработке опиума в Северо-Западном Пакистане служит для финансирования афганских контрреволюционеров. Роль посредника между ЦРУ и поставщиками наркотиков играет крайне правая организация — некая «Всемирная антикоммунистическая лига». Она контролирует деятельность торговцев наркотиками в Соединенных Штатах. Купленное на средства от контрабанды наркотиков оружие направляется душманам. Х. Крюгер утверждает, что львиная часть доходов от торговли наркотическими средствами поступает на секретные счета ЦРУ. Судя по всему, сумма немалая, если учесть, что годовой оборот торговли наркотиками в мире превышает 110 млрд. долларов.

* * *
Спекулируя на обеспокоенности общественности ростом наркомании и пытаясь использовать эту тревогу в своих политических целях, правящие круги США обвиняют в этом… Болгарию и Никарагуа, Кубу и Мексику. Вашингтон утверждает, что эти страны якобы «поощряют международных контрабандистов», наводнивших США различными наркотиками. Дело доходит до того, что арестованных контрабандистов отпускают на свободу, если они по подсказке американских спецслужб лжесвидетельствуют о «причастности» коммунистов к преступному бизнесу на наркотиках.

* * *
«Нищий сообщает: в Майями, в «Розовом доме», днями были оглашены подробности возможного сотрудничества между «семьей» Гамбринуса и вашей службой. Условия, на которых «семья» намерена вступить в дело и передать свои связи в профессиональном спорте, следующие: реабилитация или освобождение под залог владельца шхуны, возвращение — в любой форме, вплоть до организации похищения арестованного груза. (Речь идет о поимке в водах Флориды колумбийской яхты «Эль сол», выслеженной и захваченной агентами УБН — Управления по борьбе с наркотиками. Здесь и дальше в скобках комментирует или поясняет С. Казанкини, который по понятным причинам своего имени на страницах досье не оставил. — О. Р.). Попытки вашей службы снизить потолок требований ссылками на то, что подобная акция трудноосуществима — особо в ее последней части, когда документы и протоколы ареста уже поступили специальному следователю ФБР, — успеха не имели.

Переговоры прерваны.

Мое мнение: всякая затяжка лишь затрудняет нашу акцию, если не делает ее вообще неразрешимой; следует всерьез отнестись к требованию «семьи».

Агент № 52».
«52-му (радиоперехват). Сообщите Нищему, что его предложения изучаются. Нужна информация о ближайшем грузе с юга».

«Нищий сообщает: семья сделала шаг навстречу нашему предложению: по своим каналам они выводят следователя из игры. Выполнение обеих пунктов условия обязательно!

Агент № 52».
«Совершенно секретно. Только для руководства (ЦРУ). Операция «Пять колец» сдвинулась с мертвой точки. «Семья» получила требуемое. При реализации плана был ранен и умер в военном госпитале сержант полиции. В виде компенсации взяли с поличным Сэма Кастро, второе лицо после старшего Гамбринуса в «семье».

Получили предложение на обмен: мы им Сэма Кастро, они нам — боксера из НБЛ (Национальной боксерской лиги), связанного с «семьей». Он будет не только связником, но и главным действующим лицом в предстоящей операции. Служба получила задание собрать необходимую информацию о предложенной кандидатуре.

11/716 шифр «Альфа». Оператор 24х».
«Совершенно секретно. Только для руководства (ЦРУ). Меморандум группы «Пять колец».

Отсутствие спортсменов СССР и целого ряда социалистических стран на Играх в Лос-Анджелесе создали, как мы видим, уникальную обстановку — реальные возможности спортсменов свободного мира, и прежде всего США, приобрели важный политический фактор, который, безусловно, будет иметь немаловажное значение на предстоящих выборах (президентских); мы уверены в положительном эффекте.

Опыт Лос-Анджелеса, а именно так следует рассматривать наши действия, предпринятые для недопущения, в первую очередь, команды СССР на Игры, говорит, что подобная тактика в недалеком будущем способна кардинально изменить внутреннее содержание Олимпийских игр, превратив их из демонстрации успехов социалистических стран в надежный фактор пропаганды достижений свободного мира.

Для этого следует:

а) создать такую обстановку вокруг Сеула, которая заставила бы СССР вновь отказаться от участия в Играх; для этого следует опереться на верные нам силы в правящей партии и в органах государственной безопасности; следует также задействовать резидентов, ибо операция носит индекс «extra»;

б) активизировать «Фонд-ПС» (специальный фонд, созданный ЦРУ с помощью разного рода официальных и неофициальных спонсоров любительского спорта и предназначенный для подкупа спортсменов-любителей, — чеки на предъявителя, ценные бумаги, дорогостоящие подарки и т. п. Фонд создан ЦРУ за год до Игр в Лос-Анджелесе);

в) начать операции по дискредитации спортсменов СССР и социалистических стран, в первую очередь, «звезд»;

г) средства, вырученные от частичной продажи арестованных наркотиков, включить в «Фонд-ПС»;

д) утвердить руководящее звено операции «Пять колец», учитывая интересы «семьи» (в состав «руководства» входит и Сэм Кастро).

Вашингтон, 54/876 шифр «Бета». Оператор 17с».
* * *
Выдержки из моей беседы с К. Я знаю его со времени моих скитаний по авгиевым конюшням мафии. За достоверность — ручаюсь.

«…Это было не первое предложение. Они давно подталкивали нас объединиться для одного «важного» — в политическом отношении — дела. Мы не слишком-то доверяли им, хотя наши люди из их компании подтверждали серьезность намерений. Но, знаете, мышь никогда не станет доверять кошке, как бы та не клялась в полной лояльности. Вот и мы так. Но они ведь не профаны и понимали, что нас сдерживает. Суть свою они, ясное дело, изменить не могли, а вот прихватить нас — это в их силах. Когда один за другим были захвачены три транспорта с юга, «семья» оказалась на грани краха — мы вложили в операцию по доставке марихуаны и героина практически весь наличный капитал. Когда же УБН захватило груз на 170 миллионов долларов — это было последнее, что мы имели, — пришлось соглашаться на их условия.

Вы скажете, какое вам дело до «красных»?

Самое прямое. Спорт — необозримый рынок для нашей «травки», «лэди», «золота Акапулько» и т. д. Если удастся потеснить «красных» с самых крупных международных состязаний, считай, постоянный доход нам обеспечен…

…Нет, кое-что мы делали для них (ЦРУ) еще раньше — кое-кого из своих передали с полной гарантией…

Уже сделано много, но теперь, кажись, они (ЦРУ) решили снизойти к «семье» и взять ее в долю. А что, наш опыт не пригодится?..»

10

Приспело время расставаться с Лейк-Плэсидом. Уже было договорено, что в Монреаль отправлюсь в автобусе с командой, место, в гостинице на Универсиад-роуд — я жил неподалеку во время Игр 1976 года и отлично знал те места на Холме — было забронировано заранее. На всякий случай перезвонил Анатолию Власенко, и он заверил меня, что останется в Монреале по меньшей мере до встречи со мной, ради чего отложит поездку в Оттаву. Джон Микитюк не подавал признаков жизни, что, если честно, почему-то успокаивающе подействовало на меня. Я уже знал номер рейса на Москву и потому с чистой совестью сообщил Наташке (через редакционную стенографистку) день и время моего появления в Киеве. В свою очередь Зинаида Михайловна — сколько с ней переговорено за эти годы по телефону: она принимала мои репортажи из Токио и Стокгольма, Рима и Мехико-сити, из Сеула и Парижа, да разве перечислишь! — пожаловалась, что печатают меня в урезанном виде, так как газета почти сплошь забита официозом — речи, приемы, обязательства, словом, обычная газетная «погода». И я пожалел, что нет уже в том знакомом до мельчайших деталей угловом кабинете с видом на типографию Ефима Антоновича, редактора от бога, как говорится, — уж он-то не дал бы сократить ни строки. «Наш человек за границей. Это — престиж и авторитет газеты. Официальную хронику читатель найдет в других газетах, а вот репортаж с чемпионата мира или Олимпийских игр — только у нас. Вот и будет он охотиться за нашей газетой, а разве это не высший критерий для издания!» — охлаждал он горячие головы, когда на планерках разворачивалась жаркая баталия за место на полосе.

Те времена канули в прошлое, теперь мы — как все…

Впрочем, дело газетчика не сетовать на трудности, а искать и давать материалы, способные привлечь читателя.

В пресс-центре скучали девушки-телетайпистки, а смазливенькая брюнетка с длинной сигаретой в руке (она выполняла роль личного секретаря шефа прессы, как именовали высокого, неразговорчивого и всегда страшно занятого человека в потертых вельветовых джинсах и рубашке без галстука, почему-то всякий раз непроизвольно вздрагивавшего, когда к нему обращался я, единственный советский журналист, присутствовавший на состязаниях) не преминула кокетливо улыбнуться и задать традиционный вопрос:

— Мистер Романько, надеюсь, у вас нет трудностей?

— Очень признателен вам, Брет, все о’кей. Тем более, судя по высказываниям местной прессы, сегодня наконец-то победят американцы.

— А как думаете вы? — Она проявила неподдельный интерес.

— Думаю… — начал было я, но осекся, поймав себя на вдруг открывшейся истине. Брет и остальные, дотоле лениво переговаривавшиеся или листавшие журналы и газеты, как по команде, замерли и обернулись в мою сторону; и я понял, что интерес местной публики ко мне далеко не соответствует внешним проявлениям. Как можно громче закончил фразу: — Да, Брет, я с вами полностью согласен — Дженни вполне заслужила эту награду, славная девчушка, и будущее у нее блистательно.

На лисьем личике Брет и физиономиях других сотрудников пресс-центра, даже на каменной физиономии шефа так явственно проявилась искренняя радость, что я запоздало пожалел, что держался слишком сухо и необщительно с ними, ведь в принципе они не такие уж плохие люди, и их скованность по отношению к нам, советским, идет не от души, а навеяна прессой, телевизионными комментаторами да фильмами типа «Рокки».

— Я надеюсь, Брет, что за столь приятную новость мне положен кофе, не так ли?

— О мистер Романько! — Я услышал голос шефа — он был скрипучий, как у несмазанных ворот. — Ежели ваш прогноз подтвердится, я приглашаю вас на рюмочку коньяка, идет?

— Тогда пойду поболею за вашу Дженни!

Я мог бы уже немедленно потребовать от шефа выполнения обещанного, потому что еще утром Павел Феодосьевич — он выглядел раскованно-добродушным, уверенным, выполнившим трудную, но нужную работу человеком, теперь позволившим себе расслабиться и оглядеться по сторонам, — сказал мне без обиняков:

— Мы взяли три золотые медали. В одиночном катании судьи отдадут победу американке, это как пить дать. Она-то и не намного слабее нашей Катюши, но, если объективно, Дженни должна была бы проиграть. Но мы не станем жадничать.

Ярко светили софиты. Трибуны были забиты битком, яблоку негде упасть. Куртки, меховые манто соседствовали с хлопчатобумажными майками с огромными портретами Дженни (до чего оборотисты местные производители ширпотреба!); тут и там сновали разносчики кока-колы, горячего какао, жевательной резинки и кукурузных хлопьев; гремела музыка, зрители жадно рассматривали, разглядывали, приценивались к фигуристкам, чьи изящные, хрупкие фигурки, словно осколки весенней радуги, мелькали на льду. Такая знакомая, такая волнующая атмосфера, предшествующая большим и загадочным состязаниям.

Я опустился на свободное место и разыскал глазами Савченко — он сидел справа, на три ряда ниже, бок о бок с руководителем американской команды, и они оживленно беседовали; я не разбирал, о чем они говорили, но по выражению лица переводчицы — оно было игриво-радостным, каким бывает обычно, когда доводится произносить нечто приятное, где даже тон способствует созданию хорошего настроения, — догадался, что и американец, и Савченко довольны прежде всего результатами уже закончившихся соревнований, довольны собой, немало приложив усилий, нервов и трудов, чтоб результат был именно таким.

Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся — это была секретарша шефа прессы.

— Я вам нужен, Брет?

— Вас просят подойти к телефону, мистер Романько. Да и кофе ваш готов! — Брет так низко наклонилась к моему уху, что ее темный локон щекотал мне щеку, а не стесненная ничем грудь почти касалась меня. «О ля-ля», — воскликнул бы плотоядно мой друг Серж Казанкини. Я же лишь задавленно пробормотал:

— Иду, Брет, спасибо!

Она засеменила на своих высоких каблуках впереди, и ее длинные ноги манекенщицы выписывали плавные, отработанные па, и я подумал, что хорошо, что у меня есть Натали, и никакие даже самые прекрасные и красивые ноги не могут отвлечь меня от мыслей о ней…

В пресс-центре мне любезно, с явным почтением протянули небольшую трубку с наборной панелью внутри, и она ловко легка в руке.

— Да, я слушаю.

— Мистер Романько? — Голос был незнаком.

— Он самый, с кем имею честь?

В трубке воцарилось секундное молчание, а затем последовали частые гудки.

— У вас прервался разговор? — Девушка-телефонистка нажала несколько цифр и спросила кого-то: — Здесь пресс-центр, вызывали мистера Романько, но разговор прервался. Нельзя ли возобновить?

Телефонистка выслушала ответ и огорченно обратилась ко мне:

— Извините, мистер Романько, но звонили из автомата. Побудьте минутку, возможно, это просто технический брак и вам перезвонят.

Я проторчал в пресс-центре минут пять, время вполне достаточное, чтобы вновь бросить никель и набрать номер. Но больше никто не позвонил. Я вернулся в ложу прессы, недоумевая, кто это мог звонить, да еще из автомата…

Наша Катюша, славная девчушка, ей и лет-то всего тринадцать (боже, что делается со спортом, сплошные дети!), легким весенним мотыльком порхала над зеркальным льдом, так напоминавшим тихое лесное озеро, ее коньки, казалось, не касались поверхности. Публика встречала каждое удачное па, прыжок, кульбит взрывом аплодисментов. Когда Катюша, счастливая и раскрасневшаяся, замерла в поклоне, ее долго не отпускали восторженные зрители. В конце концов Катюша оказалась буквально заваленной цветами и коробками с конфетами.

Зато оценки арбитров вызвали такой мощный всплеск негодования на трибунах, что я невольно улыбнулся: знали б американцы, против кого они выступают.

Диктор вынужден был трижды повторить имя следующей участницы — а это была Дженни, — прежде чем зрители утихомирились.

Американка откаталась уверенно, блистая отточенной техникой, каждое движение ее было рассчитанным и красивым, и она не могла не захватить зрителей: они снова расхлопались, расшумелись, вдруг поняв, что Дженни может победить, и это распалило их — американка ведь! — и они дружно вскочили со своих мест, не дождавшись, когда смолкнет музыка и в последнем па замрет фигуристка. Лишь опытный глаз подметил бы сбои после тройного «тулупа», слишком быстрый вход в поворот, едва не бросивший ее на ограждение, и еще несколько помарок. Ну да это — удел специалистов.

Когда она завершила выступление, аплодисменты были еще жарче и громче, чем после окончания программы Катюши, Юная американка действительно была одаренной спортсменкой, и класс ее школы не вызывал сомнений. Единственное, чего ей не хватило в соревновании с нашей девчушкой — одухотворенности. Не подумайте, что местечковый патриотизм, еще нередко процветающий на соревнованиях любого ранга — от футбольных поединков «Спартака» и киевского «Динамо» до чемпионатов мира, когда болеют неистово и жадно лишь за своих, что этот «патриотизм» лишил и меня объективности. Увы, в современном спорте, как это ни странно, с ростом мастерства — а это непременный результат баснословно увеличившихся нагрузок — нередко отходит на второй план не менее важная (после физического совершенства) его вторая половина — его духовность, праздничная возвышенность чувств, способная передаться нам, сидящим на трибунах, или — на худой конец — у экранов телевизоров; этот дух борьбы, преодоления и победы над самим собой мы способны ощутить за тысячи и тысячи километров от места события. Вот это и есть главенствующее в спорте, вот почему он нужен нам с вами, ибо способен сделать нас сильнее и лучше…

Судьи были благосклонны к американке, и ее баллы оказались выше на самую малость, но вполне достаточную для победы.

Я увидел, как обернулся назад и стал разыскивать меня глазами Савченко. Он кивнул головой, улыбнувшись, мол, ну, что я тебе говорил…

Когда девочки вышли к награждению, трибуны успели успокоиться и дружно поддержали их аплодисментами. Они — Катюша и Дженни — обнялись и вместе вспрыгнули на высшую ступеньку пьедестала почета, чем смутили распорядителя, он кинулся к Катюше и стал показывать ей, что нужно сойти на ступеньку ниже, но зрители заухали, засвистели, зашикали, а Дженни так крепко ухватилась за свою подружку, что церемониалмейстер отступил. Так и награждали — золотой и серебряной медалями, и они стояли, тесно прижавшись друг к другу, счастливые, и между ними не существовало ни недоразумений, ни предубеждений, разделяющих наши страны и наши народы. Настоящие дети мира…

У меня на душе тоже было славно, чисто, и я был им благодарен за эти мгновения, коих нам так не хватает порой в жизни, чтобы оглядеться вокруг себя и понять, что мы можем жить спокойно и счастливо даже в нашем, перегруженном проблемами и тревогами мире…


Шеф прессы и впрямь дожидался меня — он стоял у выхода с трибуны, как нетрудно было догадаться, специально, чтобы не упустить меня в толчее.

— Вы были правы, мистер Романько, — проскрипел своим несмазанным горлом шеф, и на его вытянутой каменной физиономии появилось некое подобие улыбки, но я видел, что он искренне пытается улыбнуться. — Поздравляю вас, ваша команда — самая великая команда, которую мне довелось видеть. У этих ребят прекрасное будущее!

— Благодарю вас, мистер…

— О, просто Мэтт! — перебит он меня.

— Благодарю вас, Мэтт! Не только Дженни достойна победы, я думаю, что ваши танцовщики тоже вырастут в пару экстра-класса. Я слышал, они собираются к нам на турнир в Киев, буду рад их приветствовать!

Обмен любезностями продолжался, пока мы пробирались к кабинету шефа, и нам дружески улыбались какие-то незнакомые люди, сотрудники пресс-центра, где царила обычная суетливая, но уже приподнятая, праздничная обстановка, когда соревнования уже закончились и можно было вздохнуть спокойно и журналистам, и обслуживающему персоналу.

Кабинет шефа оказался неожиданно просторным и прекрасно обставленным: мягкие, удобные кожаные кресла вишневого цвета, два телевизора — обычный и монитор внутренней телесети, пол устилал светло-серый пушистый ковер во всю комнату, на столе маленькая Хенни — копия памятника норвежской фигуристке.

— А это моя гордость, — сказал Мэтт, подводя к стене, где под стеклом висел олимпийский диплом. — Мне его подарила сама Соня, это тот самый, полученный ею здесь пятьдесят с лишком лет назад. Вы ведь, верно, слышали, что она осталась жить в Лейк-Плэсиде? Я был тогда зеленый новичок — начинающий тренер, и Соня здорово мне помогла. Никогда не забуду этого. Прошу вас, мистер Романько.

— Меня зовут Олег.

— О’кей, Олех! Я был бы вам благодарен, если б вы уделили мне немного времени, — поверьте, не каждый день доводится видеть гостя из вашей страны. В последний раз это было четыре года назад, на Играх, я тогда тоже работал здесь же.

Так вот откуда мне знакомо его лицо!

— Я ведь тоже работал на Играх, и мы скорее всего встречались.

— Я знаю, что вы были на Олимпиаде, мистер Олех. Я поднимал списки советских журналистов, — признался шеф прессы.

Мэтт налил на донышко коньяка, щелкнул крышечкой оранжа, пододвинул одно из трех огромных — «на взвод солдат», как сказал бы Власенко, — блюд, плотно уложенных разнообразными крошечными бутербродиками. Батарея со спиртным стояла отдельно на столике с колесиками. Я пожалел, что со мной нет Сержа, — он очень любил выпивку вообще, и на чужой счет — в особенности.

— За то, чтобы мы встречались на соревнованиях! — произнес Мэтт. — Эти две маленькие девочки показали взрослым, как можно жить!

— И как нужно жить, Мэтт! — уточнил я.

— О’кей! — согласился он, и мы слегка чокнулись пузатенькими бокальчиками с нанесенным золотой краской на боку профилем Наполеона.

Когда мы выпили, Мэтт жестом пригласил откушать, а сам поспешил продолжить разговор:

— Мы были искренне огорчены, что вас не было в Лос-Анджелесе. Что б там ни говорили наши политики, а Олимпиада без русских — все равно что виски без спирта.

— Вот тут-то мы меньше всего и виноваты.

— Э, нет, я не согласен, и пусть это не покажется вам невежливым по отношению к гостю. Вы тоже виноваты, что ваши спортсмены не приехали в Америку!

— А вы приехали бы к нам, если бы мы стали обещать вашим парням отсутствие безопасности, негостеприимный прием, разные осложнения с жильем, питанием, необъективность судей и тому подобные «приятные» для любого гостя вещи? — вопросом на вопрос ответил я.

Мэтт задумался, но ненадолго.

— Я бы не приехал. Стопроцентно! А вы, русские, советские, должны были приехать. Погодите, погодите, — заспешил он, видя, что я собрался возразить, — разве не подобные страхи пророчили вашим спортсменам в 1980 году? Разве не пошли те двое из диспетчерской службы в нью-йоркском аэропорту на преступление, намеренно испортив компьютер, когда ваш самолет заходил на посадку? Это уже были не слова — дела! И тем не менее вы приехали, и это было триумфом для всех здравомыслящих американцев. Нам не всегда легко понять друг друга из-за океана, а предубеждения накапливались десятками лет, и в том повинны обе стороны, и в этом деле святых нет ни у вас, ни у нас, согласитесь!

Я кивнул в знак поддержки его последних слов. А сам вмиг припомнил, как однажды февральским вьюжным вечером восьмидесятого в густо-синих сумерках ловил машину, чтоб добраться от универсама, выстроенного на голом шоссе за десятки километров от ближайшего жилья, до своего кемпинга, что располагался в ста с лишком километрах от олимпийской столицы. Шансов было мало, меня предупреждали и наши, и американцы, что из-за разгула преступности теперь по Штатам методом автостопа никто не путешествует, — это осталось в благословенных временах Ильфа и Петрова. Но у меня не было другого выхода, потому что я сам попросил высадить из рейсового пресс-центровского автобуса именно здесь, чтобы запастись продуктами на несколько дней вперед. Нагруженный бумажным мешком со снедью, я битый час торчал на шоссе, а машины на мой жест остановиться лишь увеличивали скорость. И не миновать бы мне холодной ночи где-нибудь в проходе универсама, если б «лендровер», набитый битком людьми, — я это увидел, когда идущий сзади автомобиль своими фарами ударил светом сквозь салон, — резко не затормозил. Когда я заглянул вовнутрь, то опешил: за рулем восседала степенная матрона, а салон был битком набит ребятишками — мал мала меньше, веселыми и неугомонными.

— Простите, мэм, — пробормотал я. — Я журналист из СССР, работаю на Олимпиаде. Мне нужно в Стотенхелм, однако у вас…

Она не дала мне закончить, одним незаметным жестом «смахнула» ребятишек на заднее сидение и сказала:

— Садитесь, пожалуйста, но мне нужно прежде заехать в Платсбург, мы там живем, старшая дочь опаздывает в музыкальную школу. А потом я завезу вас.

За всю дорогу мы не обменялись и тремя словами, потому что дорога была скользкая из-за выпавшего мокрого снега и женщина внимательно следила за впереди идущими машинами.

Когда мы прощались перед моим мотелем в Стотенхелме, устроившемся близ скоростной трассы на голом, продуваемом насквозь месте, она сказала:

— Спасибо, что вы приехали к нам на Игры. Мы увидели, что вы такие же люди, как и мы!

Ее слова еще долго звучали у меня в ушах. А ведь эта женщина никогда в своей жизни не видела, да и скорее всего не увидит больше советского человека, потому что 90 процентов населения Платсбурга — военные летчики с «летающих крепостей» В-51, патрулирующих с ядерными бомбами вдоль границ СССР, и их семьи…

— …Вот видите, вы приехали тогда в Лейк-Плэсид и ничего дурного с вами не случилось, — продолжал Мэтт.

— То были другие времена, — почему-то уперся я, и это дурацкое упрямство — я ведь разделял его точку зрения! — разозлило меня. «Черт возьми, как мы еще задавлены этими стереотипами «единого» мышления, вырабатываемого — нам же всем во вред — десятилетиями и считающегося чуть ли не высшим достижением нашего общества! — подумал я. — Обособленность только и способна привести к косности и процветанию бездарей, ведь так легко оправдывать наши собственные просчеты и недостатки опасностью внешнего влияния. Да мы ведь только выигрываем — и каждый из нас лично, и общество в целом, — когда имеем возможность общаться с людьми из другого мира и таким образом яснее видеть наши ошибки и недостатки. Но кому-то было выгодно, чтоб мы не поехали в Лос-Анджелес… Ну, уж врагам олимпийского движения из США — это стопроцентно».

— Своим отказом, мистер Олех, — точно читая мои мысли, сказал Мэтт, — вы отбросили олимпийское движение далеко-далеко назад и позволили захватить обширные плацдармы силам, которым не место на Играх, увы…

— Да, Мэтт, как это не трудно признавать… — с облегчением сказал я.

Тут дверь кабинета без стука широко распахнулась, и полицейский в короткой меховой куртке со стальной бляхой «полиция штата Нью-Йорк» на груди, в широкополой ковбойской шляпе вломился в комнату. Еще с порога он утвердительно спросил, глядя на меня в упор:

— Мистер Олех Романько? Вы мне нужны…

11

Первым пришел в себя Мэтт. Он резко, едва не опрокинув тяжеленнейшее кресло, вскочил. Лицо его еще более потемнело, он не спросил, а бросил слова-камни в полицейского:

— В чем дело, сержант? Это — мой гость!

— Мистер Романько должен поехать со мной в «Золотую луну».

— Я еще раз спрашиваю: в чем дело, сержант?

Я видел, как напрягся Мэтт, как тяжело повисли набухшие кулаки, и спросил полицейского, беря себя в руки, — первый шок прошел:

— Что случилось?

Мой тон и спокойствие подействовали и на сержанта, и на Мэтта успокаивающе, и грозовая атмосфера стала разряжаться.

— Простите, мистер Олех Романько, но вы живете в пансионе «Золотая луна», в комнате на втором этаже, ну, в той, что выходит на озеро?

— Верно, но все же…

— Тогда поспешим, по дороге я вам расскажу!

— Я с вами! — решительно заявил Мэтт, и я был благодарен этому неразговорчивому, нелюдимому на первый взгляд, доброму человеку, так решительно вставшему на мою защиту (а я-то принимал его за очередного сторонника «жесткой линии» по отношению к моей стране!).

Сержант молча пожал плечами, и через минуту мы сидели в желто-красном «форде» с включенной мигалкой на крыше. Слава богу, сержант не додумался еще ринуться в путь с сиреной. Ехать тут было всего ничего, и спустя минуту машина уже затормозила у пансиона. Дом оказался освещен, как новогодняя елка, — свет горел во всех комнатах, даже наружный фонарь бросал колеблющиеся блики на темную мостовую.

В холле — столпотворение: Серж Казанкини разъяренным тигром метался из угла в угол, выпуская просто-таки паровозные клубы ароматного дыма, швед замер, затих на кушетке напротив включенного, но приглушенного телевизора, где стреляли и падали с лошадей парни с дикого Запада, молоденький врач в белом халате держал за руку миссис Келли, что с перевязанной головой, бледная как смерть безжизненно лежала на крошечном диванчике, где едва могли усидеть двое.

Мне показалось, что она мертва, и сердце сжалось с такой болью, что я невольно резко остановился, и Мэтт, шедший сзади, наткнулся на меня, чуть не сбив с ног.

— Олех! — воскликнул Мэтт. — Вам плохо?

— Пустяки. Что с миссис Келли?

— Был обморок, теперь она спит, — обернулся ко мне сержант. — Еще бы — на нее напали сзади…

— Напали? — Было от чего растеряться. Сколько б не слышал о преступности, буквально парализующей жизнь этой великой страны, сколько б примеров куда более страшных не видел ты на экранах телевизоров, реальность все равно оказывается неожиданнее и прозаичнее. Но кому, скажите на милость, понадобилось нападать на эту щуплую, сухонькую — дунь, улетит! — старушку, что лежит теперь на кушетке, как восковая фигура из музея мадам Тюссо?

— Верно, напали, и миссис Келли еще легко отделалась… Ее ударили чем-то достаточно тяжелым, чтобы проломить голову, — словоохотливо объяснил человек в штатском — в темно-красной нейлоновой куртке с расстегнутой молнией и с густой копной седеющих вьющихся волос.

— Мистер Олех Романько («Что за дурацкая привычка произносить сразу имя и фамилию?!» — подумал я) — это вы? — спросил штатский, беззастенчиво и с явным любопытством разглядывая меня, словно перед ним стоял манекен, а не живой человек.

— Собственной персоной, — буркнул я.

— Я попрошу вас подняться со мной наверх, в вашу комнату. Сержант, вы останьтесь здесь и побеседуйте с жильцами. Кто где был, что слышал или видел, словом, как всегда в подобных случаях.

— Слушаюсь, сэр.

— Прошу.

— Я поднимусь с вами! — безапелляционно рявкнул — именно рявкнул — Мэтт.

— Мы обойдемся без вас, Мэтт, — вежливо, но твердо возразил человек в штатском, полицейский чин, как я догадался.

— Нет, инспектор, я пойду вместе с мистером Романько; он иностранец, аккредитован при пресс-центре, и я несу за его безопасность полную ответственность. Если нет, прошу дать возможность вызвать моего адвоката, он примет на себя защиту интересов мистера Романько.

Инспектор на мгновение заколебался, но не стал предаваться бюрократическим изыскам и сказал миролюбиво:

— Да не кипятись, Мэтт. Я вовсе не намерен этому русскому гостю устраивать неприятности.

— Это ваши заботы, инспектор. А у меня свой взгляд на происходящее. Или мы идем вместе, или мы дожидаемся адвоката!

Пока шла перепалка, я лихорадочно размышлял, что можно сделать в этой ситуации. Ближайшее советское учреждение — в Вашингтоне, потому что наше консульство в Нью-Йорке закрыто еще при президенте Картере и, судя по складывающимся отношениям с новым президентом, вряд ли будет открыто вновь. Мне оставалось лишь подчиниться, и горячее чувство благодарности к Мэтту охватило меня. «А ты-то, — вновь с запоздалым раскаянием подумал я, — принимал его за напыщенного болвана из числа поклонников Сталлоне!»

— Я тоже с вами! — подал голос Серж Казанкини и двинулся на инспектора своим круглым, как добрый бочонок с пивом, животом.

— Вы останетесь на месте или я прикажу сержанту задержать вас как подозреваемого в преступном нападении! — Тут инспектор был непреклонен.

— О ля-ля, я ведь тоже иностранец! — заартачился было задетый за живое Казанкини, но предусмотрительно застыл на месте, а потом и вовсе сел обратно в кресло.

— Так-то оно лучше. Вы, Мэтт, пожалуй, поднимитесь с нами…

Мы втроем: я — впереди, за мной — инспектор в красной куртке, последним — Мэтт, заскрипели старыми деревянными ступенями. Дверь в комнату была распахнута, и еще с порога я обнаружил, что кто-то перевернул в ней все вверх дном. Я, кажется, начал догадываться, что здесь произошло, но предусмотрительно промолчал, считая, что вовсе незачем американскую полицию вмешивать в мои интересы, тем паче что я еще не определил точно, чем интересовались незваные посетители.

— Попрошу вас, мистер Олех Романько, — вежливо, ничего не скажешь, не придерешься (это я, безусловно, отнес к присутствию здесь Мэтта), предложил инспектор, — посмотрите, не пропали ли какие-либо вещи, не нанесен ли вам какой другой урон.

Мне нужно было собраться с мыслями, выяснить для себя, что можно, а чего не следует говорить полицейскому. Времени было в обрез — я видел, как настороженно, цепко держал меня под своим колпаком инспектор.

— Но я не знаю, с кем говорю, — не слишком вежливо сказал я, вспомнив, что полицейский чин не представился.

— Извините. — Мгновенная злость, скользнувшая по круглому, упитанному лицу, была тут же бесследно стерта. Да, у этого закалочка в порядке! — Извините, — повторил он. — Инспектор уголовного розыска полиции штата Нью-Йорк Залески.

— Благодарю вас, мистер Залески. Еще раз подробно объясните, что я должен сделать. Признаюсь, никогда не приходилось попадать в такой переплет.

Он снова вспыхнул, но еще быстрее взял себя в руки. «Да я так тебя натренирую, ты еще мне ручку будешь жать в знак искренней дружбы!» — усмехнулся я в душе, хотя, если честно, мне было не до смеха, потому что мне уже было ясно, что мои розыски не оказались незамеченными. И дай-то бог, чтоб это не отразилось на Серже или Джоне Микитюке!

У меня почему-то всплыло в памяти, как после истории с Валерием Семененко, когда я написал серию статей для еженедельника, один товарищ, облеченный властью и правом первой читки подобных материалов, обратился ко мне с нескрываемым укором:

— Вы, Олег Иванович, вели себя за границей не так, как подобает советскому человеку!

— Я уронил достоинство советского человека или совершил порочащий меня поступок? В чем это выразилось? — откровенно говоря, растерялся я.

— Вы вели расследование, у вас были контакты с местной прессой, разве вы не в курсе, что такие шаги не рекомендуются?

— Вы можете упрекнуть меня в чем-то конкретном?

— Нет, но…

— Если б я руководствовался вашими инструкциями, а, как я полагаю, вы излагаете мне некий параграф некой инструкции, призванной регламентировать мое поведение за границей, то имя Валерия Семененко было бы втоптано в грязь, честь и достоинство советского человека были бы принижены, если не сказать больше…

— Вам ведь никто не поручал заниматься этим делом! — выдал товарищ мне самый веский, по его мнению, аргумент.

— Я журналист, партийный журналист. Вот это и есть мое вечное поручение партии. Больше у вас нет вопросов?

У него вопросов больше не оказалось.

«Интересно, что запел бы мой «доброжелатель» теперь, когда я стою в разгромленной неизвестными комнате под пристальным, подозрительным взглядом полицейского?» — подумал я…

— Вы поняли мое предложение? — нетерпеливо спросил инспектор Залески.

— Да, я начинаю.

Если честно, то я мог и не заглядывая в шкаф, в сумку с вещами, в письменный стол, сразу сказать, чем интересовались незваные гости. Но я не стал спешить.

Раскрыл дверцы шкафа, вынул скомканное запасное белье, разложил все аккуратно на постели, предварительно застелив ее покрывалом. Две рубашки, свитер, три галстука, светло-коричневый гольф, носки и прочие нижние вещи. Сувениры, купленные в лавчонке по соседству: две вязаные шапочки с вышитым лыжником — себе и Наташке; литография Рокуэлла Кента в металлической рамке — заснеженные горы Адирондака с заледеневшим водопадом на первом плане; пять зажигалок с видами Лейк-Плэсида — товарищам в редакции, шелковый шейный платок, тоже с видами Лейк-Плэсида, — для стенографистки Зинаиды Михайловны, она со мной намучилась за эти дни, принимать репортажи доводилось даже дома, далеко за полночь; и, наконец, светло-синий горнолыжный комбинезон — моя гордость и давнишняя мечта. Пожалуй, я был бы искренне расстроен, если б пропал комбинезон: я уже не однажды представлял себе, как появлюсь в нем в Славском — заезжие модники из Львова да Москвы, честное слово, засохнут от зависти.

— Вещи на месте, ничего не пропало, — сказал я.

— Деньги?

— Они при мне.

— Пожалуйста, дальше.

Стопка белой бумаги, взятой в пресс-центре, авторучки, моя «Колибри», и — слава богу! — крошечный, в ладонь, диктофон «Сони», принадлежавший редакции, и все пять кассет.

— Ничего не пропало, инспектор, — с облегчением сказал я, хотя уже давно обнаружил, что одна вещь таки исчезла. Не было пластмассовой папочки, подаренной мне Сержем Казанкини, — досье украли. «Но инспектору, — давно решил я, — вовсе не обязательно об этом знать».

— Благодарю вас, мистер Олех Романько! Спустимся вниз, подпишете протокол, и на этом будем считать инцидент исчерпанным. Что же касается преступного нападения на миссис Келли, это уже наше внутреннее дело, — суммировал инспектор Залески. В голосе его, однако, не слышалось удовлетворения. Ну да это его заботы…

— О, мистер Романько! — встретила меня пронзительным возгласом миссис Келли, уже пришедшая в себя окончательно и сидевшая на диванчике рядом с молодым доктором в белом халате. Лицо ее ожило.

— Миссис Келли, но что случилось? — спросил я хозяйку пансиона «Золотая луна».

— Смотрела телевизор, как раз передавали репортаж из Дворца, я, конечно, пойти туда не могла — пятнадцать долларов, согласитесь, для одинокой женщины — деньги. (Я запоздало пожалел, что ни разу даже не предложил миссис Келли посетить состязания, уж нашел бы способ провести ее бесплатно, опыт подобных посещений дома мы отработали давно до совершенства и даже на такие престижные футбольные матчи, как «Динамо» — «Селтик», проводили в ложу прессы своих гостей). — Миссис Келли сделала паузу, но, конечно, не для того, чтобы упрекнуть меня за недогадливость, а чтобы придать своему рассказу дополнительный драматизм. — Как прекрасна была наша Дженни! Да-да, мистер Романько, но и ваша девочка, как ее зовут?

— Катя, Катюша. — подсказал я, и благодарная улыбка осветила лицо хозяйки пансиона.

— Катья тоже мне понравилась, но Дженни, согласитесь, была блистательна в этот вечер.

Я видел, как мрачнел инспектор, вынужденный выслушивать излияния, не имеющие никакого отношения к происшествию, тем более что подробности эти были ему давным-давно известны и вряд ли он ожидал чего-то нового в таком тупиковом деле.

— Вы слушаете, мистер Романько? — миссис Келли с подозрением взглянула на меня. — А вы, инспектор? — Ее взгляд обжег Залески, и он недовольно скривился, как от внезапной зубной боли. — Это все очень чрезвычайно важно, заявляю вам! Я слушала репортаж, но услышала — понимаете, услышала! — как стукнула дверь наверху. А ведь там никого не было с самого вечера… Мистер француз пришел уже позже, он-то и нашел меня мертвой… Нет-нет, я была в обмороке, но меня вполне можно было принять за труп…

Пока хозяйка «Золотой луны» излагала подробности и собственные ощущения, я думал, как мне поступить дальше. Вряд ли те, кто рылся в моих вещах, заявятся еще раз, ибо они получили то, что искали, это без сомнения. Значит, до утра я могу спать спокойно, а утром, как и условлено, уеду с нашими спортсменами в Монреаль, а оттуда рукой подать до Москвы. В крайнем случае переночую ночь-другую у Власенко, не откажет.Конечно, эта бандитская акция заставляет пересмотреть планы на Монреаль…

— …тут я и упала! — уловил я последние слова миссис Келли и ее победоносный взгляд горящих глаз, коим она обвела присутствующих в комнате. Но, кажется, кроме меня, никто и не слушал ее: инспектор заканчивал протокол, Серж впал в глубочайший транс — он даже перестал курить, уставившись в одну точку, швед по-прежнему цедил пиво из третьей баночки (две пустые валялись на столике у телевизора), сержант явно скучал, да и к тому же ему было жарко в его меховой куртке и в шляпе. Мэтт — вот он-то был весь внимание — напомнил мне курицу-наседку, нахохлившуюся, готовую в любой момент грудью броситься на защиту цыпленка. В роли последнего, подозреваю, выступал я…

Когда был подписан протокол, вслед за мной это сделал и Мэтт, как свидетель, инспектор Залески вполне искренне пожелал спокойной ночи и выразил надежду, что инцидент («Дело, без всякого сомнения, будет доведено до конца, и злоумышленники понесут заслуженную кару!») не испортил мне общее впечатление от пребывания в Лейк-Плэсиде. Я с такой же искренностью заверил инспектора в моем признании его доброго участия в этом деле, а также в том, что мои симпатии к Америке и американцам не уменьшились после сегодняшнего вечера. Мне осталось лишь посетовать, что из-за меня вольно или невольно жертвой произвола оказалась миссис Келли. Словом, раздав всем сестрам по серьге, я распрощался с инспектором, сержантом и Мэттом. С последним мы обнялись по-братски, и я сказал, что не забуду его участия и буду надеяться, что когда-нибудь нам посчастливится встретиться вновь, лучше, конечно бы, в Киеве. Оставил ему свою визитку, приписав авторучкой домашний адрес и телефон. Я ни на секунду не сомневался, что Мэтт заслуживает такого приглашения.

Серж поднялся вслед за мной наверх. Без единого слова деловито проверил запоры на окне и успокоился, только убедившись, что они прочны.

— Как ты думаешь, старина, это из-за Добротвора? — спросил Казанкини, и я уловил в его голосе плохо скрытую тревогу.

— Ну, я бы не оценивал случившееся так однозначно… Скорее всего для тебя не секрет, что специальные службы здесь, на Западе, всегда проявляют интерес к нам, советским людям, а значит, это их рук дело. Здесь ли, в Штатах, или у вас, во Франции… — Я увидел, как оживился мрачный и растерянный на протяжении всего вечера Казанкини, и убедился: Серж действительно напуган происшедшим, наперед просчитав возможные последствия для себя — как-никак, а именно он привез исчезнувшее досье. Мне не хотелось усугублять его сомнения и тревоги, тем более что такие опасения не покидали и меня с той самой минуты, когда я услышал о «посещении» комнаты незваными гостями. Я даже пожалел (а ведь сколько раз зарекался подвергать опасности моих зарубежных друзей, как ни важна, как ни ценна была для меня их помощь), что снова расслабился, не удержался, рассказал больше чем нужно и чем мог Сержу Казанкини. Хуже — втянул его в историю, возбудил интерес и невольно подтолкнул к поискам опасных документов, пусть даже прямо об этом его и не просил. Ну, да что там — снявши голову, по волосам не плачут!

— Ты честно полагаешь, что это не из-за меня? А? Говори честно, Казанкини не из трусливого десятка! — Я видел, как нелегко далась Сержу эта бравада.

— Да как тебе сказать… Скорее всего это следы Ефима Рубцова, это больше похоже на него. Уж кто-кто, а он, тут я голову готов дать на отсечение, имеет связи с этими службами, которые, как и он, не слишком-то доброжелательны к моей стране. Ты спросишь, зачем ему, журналисту, это нужно? Скажу. Однажды в Австралии местный газетчик на вопрос, почему они, то есть австралийцы, так недоверчиво относятся к бывшим советским гражданам, очутившимся на пятом континенте после второй мировой войны, ответил… — Серж Казанкини — весь внимание, я видел, что каждое мое слово — бальзам на его рану. — Он сказал: «Если они могли предать Родину, отречься от нее, то нас они в случае надобности предадут еще легче. Как же мы можем к ним относиться иначе?» Вот потому-то рубцовы и лезут из кожи, чтобы засвидетельствовать собственную «лояльность» к приютившей их стране…

— Но откуда он мог знать, что ты здесь? — не сдавался Казанкини.

— Стоило по телефону из Нью-Йорка подключиться к компьютеру пресс-центра, как тут же получаешь полнейшую справку обо мне, да еще и в напечатанном виде. Я проверил это. Компьютер знает даже, что я вторично женат, а ты говоришь…

— Много бы я дал, лишь бы добраться до этого подонка! — вырвалось из уст уже явно успокоившегося и вновь самоуверенного Сержа. Нет, поистине этот добрый толстяк — дитя природы…

— Для «Франс Пресс» такая информация не представляет интереса, мистер Казанкини, — шутливо отмахнулся я. Всерьез же сказал: — А вообще, Серж, ты больше не лезь в эту историю, не хватало тебе еще расплачиваться за наши «особые» отношения с Рубцовым. Спасибо за досье, ты так много сделал для меня!

Я и словом не обмолвился, что красная папочка Сержа Казанкини уже давно в чужих руках. Меня успокаивало, что странички с напечатанным на стандартной ленте «ПК» — персонального компьютера — текстом не несут индивидуального почерка, и Серж не оставил на них не только собственной росписи, а она у него такая, что только на крупных банкнотах ставить, но и даже пометок или поправок от руки. Не стал ничего говорить Сержу об утрате документов еще и потому, что по давней привычке в первый же вечер перевел написанное и продиктовал на магнитофонную ленту «Сони», лежавшую теперь в моей сумке…

— Нет, ты это брось, — продолжал набирать силу и уверенность в себе Серж. — Я буду искать и, ежели что, — непременно дам тебе знать. Ведь мы с тобой не конкуренты, Олег!

— Нет, не конкуренты, — с облегчением согласился я, видя, что мой друг окончательно обрел спокойствие. — Давай прощаться, мне еще заключительный репортаж писать, в пять утра передавать. Завтра утром уезжаю.

— Так скоро? — по-детски, с обидой, точно у него забирали любимую игрушку, воскликнул Серж.

Я обнял его и учуял тонкий запах терпкого мужского одеколона и резкий аромат трубочного табака, пропитавшего, казалось, Сержа насквозь. Мне было грустно, потому что каждый раз, расставаясь, не знаешь, удастся ли встретиться вновь. В нашем мире, сократившем расстояния сверхзвуковыми лайнерами и спутниками связи, существуют не только границы между государствами, но и между людьми, в силу тех или иных причин разделенных политическими, экономическими, нравственными границами двух таких противоположных по своей сути миров, где, однако, живет немало похожих в своих радостях и горестях, в своих вечных устремлениях к счастью людей…

— Я выйду проводить тебя утром, — пообещал Серж, но я не сомневался, что в семь утра мой друг будет спать сном праведника, ибо не было для сибарита Сержа Казанкини зверя страшнее, чем ранний подъем из теплой постели.

— О’кей, Серж. Спокойной ночи.

12

Ночь напролет валил и валил снег: синий рассвет и окрестные горы, Зеркальное озеро и федеральная дорога № 18, по которой нам предстояло ехать, даже невысокое крыльцо пансиона миссис Келли — все утонуло в глубоких, пышных и величавых сугробах. Савченко позвонил и предупредил, что автобус за ними не пришел и когда появится, сказать трудно, но как только подкатит к подъезду гостиницы, где жили наши спортсмены, он сразу же даст знать.

Я совсем не огорчился непредвиденной задержке. Она давала возможность побыть наедине со своими мыслями. Вещи были собраны с вечера, мне оставалось побриться да перекусить, на это ушло 20 минут, и вот уже я бреду по белой целине сквозь мириады кружащихся снежинок, куда глаза глядят. Небольшой красный трактор со скрепером натужно толкал перед собой гору снега, едва ли не выше крыши кабины. У магазинчиков суетились с лопатами хозяева: пробивали в снегу тоннели, прочищали подходы к витринам — непогода не должна мешать бизнесу. Ребятишки в куртках и «лунниках» азартно перебрасывались снежками, но снег был сухой и плохо лепился, потому мальчишки старались ухватить ком побольше чуть ли не с лопаты родителей.

Чем дальше оставалась Мейн-стрит, тем глуше доносились звуки, тем гуще летели белые снежинки, и наконец я растворился в них и превратился в одну большую белую глыбу, с трудом передвигающуюся на своих двоих. Это все так напоминало Славское, радостный день передышки после непрерывной череды подъемов и спусков, доводивших до смертельной усталости каждую мышцу, каждую клеточку тела.

«Хочешь ты или нет, — размышлял я, — но вынужден будешь признать, что ничего такого, что прояснило бы окончательно историю с Виктором Добротвором, ты не обнаружил, и нет у тебя на руках фактов, кои можно было бы уложить в логической последовательности и сделать твердые выводы. А следовательно, никто не станет прислушиваться к объяснениям Добротвора, если он пожелает еще объясняться, а тем паче к моим, задумай я с ними познакомить тех, кто будет решать судьбу Виктора (я тогда еще даже не догадывался, что все уже было решено окончательно и бесповоротно)». И нутром чуял — интуиция меня редко подводила! — что увидел самую верхушку айсберга, большая же часть его скрыта от моего взора, и она-то и есть то главное, ради чего и стоило рисковать. Появление Ефима Рубцова, и неясные, таинственные следы мафии, и исчезнувший боксер, многое способный объяснить, и этот наглый налет на мою комнату лишь убеждали в серьезности истории. Кто стоит за всем этим и какую цель преследуют организаторы? Меня не покидала мысль, она крутилась в голове, мешая, сбивая с толку, подсовывая самые неожиданные варианты, разрушавшие уже складывавшиеся в логическую цепь факты, — мысль о том, что Виктор Добротвор был лишь звеном в невидимой и зловещей цепи затеваемых преступлений…

Как ни ломал себе голову, решение не приходило.

Взъерошенный, засыпанный снегом по самую макушку, возвратился я домой и узнал, что звонили несколько раз из гостиницы. Я успел сбегать наверх и схватить вещи, когда внизу, у входа в пансион «Золотая луна», засигналил нетерпеливо и требовательно автобус. Двухэтажный, с затемненными стеклами, «Грей Хаунд» урчал всеми своими тремястами лошадиных сил, и его метровые «дворники» размашисто выметали два полукруга на стеклах.

Павел Феодосьевич жестом пригласил на свободное место рядом с собой, и автобус тут же двинулся, тараня плохо прочищенную дорогу.

— Снег, оказывается, только в горах, нам тут километров тридцать — сорок проскочить, а там, на хайвее, чисто, — сказал он вместо приветствия.

— Проедем, — беззаботно подтвердил я. — В восьмидесятом мы тут накатались, помню…

— Тебе-то что, — возразил Савченко, — ты остаешься в Монреале, а нам не опоздать бы на самолет. Хоть долларов у меня полный карман, а истратить не могу ни цента, потому как из разных статей они…

— Не дрейфь, Паша, — пообещал я доверительно, — в Монреале у меня приятель, друг, вместе плавали, да ты его должен знать — Власенко Толя. Он — консул, это в его силах решать такие проблемы.

— Ну, разве что. Да лучше не опаздывать. Не люблю опаздывать — на поезд ли, на работу…

— Как думаешь, — спросил я, переводя разговор в другое русло, — Добротвора могут дисквалифицировать пожизненно?

— А ты как полагал — на три игры, как футболистов, да еще условно? После того что тут понаписано о нем в местной да и не только в местной прессе?

— Не злись, — сказал я. — Ты не допускаешь, что в этой истории может существовать двойное дно?

— Брось ты! Двойное дно, психологические изыски, мотивация поступка! — передразнил он. — Подобные поступки определяются четко: сделал — отвечай. Ты меня знаешь не первый год, скажи без обиняков — веришь мне? То есть доверяешь?

— Еще чего! Не верил — не разговаривали б мы теперь на эту тему.

— Тогда пойми: Добротвор — преступник! Вдвойне преступник, потому что он — «звезда», личность, известная в мире. По личностям же судят о нас, в том числе и о нас с тобой. Что же высветил поступок Добротвора? Что и у нас «звезды» ничем не отличаются от их «звезд» — та же неразборчивость в средствах, когда нужно заработать, деньги ведь не пахнут? А где же наша, советская, гордость, наши моральные ценности, коими мы гордимся и кои поднимаем высоко над головой, как маяк, как Данково сердце? Не знаю, как тебе, а мне горько, потому что я жизнь прожил в твердой уверенности в незыблемости этих ценностей. Да, согласен, одна поганая овца стадо не испортит… Только какая овца — это еще разобраться нужно… Утрачиваем мы что-то самое ценное в спорте, без чего он превращается в бездуховное накачивание мышц и злости… И нужно срочно возвращать утраченное, ведь поздно может быть, поздно!

— А что! Разве перевелись у нас тренеры, для коих вершина — технический результат, рекорд, победа на чемпионате? Их мало волнует и заботит, кем уйдут в долгую послеспортивную жизнь чемпионы. Если уж начистоту, то и ты в том повинен, и я: не даем подобным нравам настоящего боя, отступаем, молчаливо соглашаясь с кем-то, сказавшим сакраментальную фразу «Так нужно!». Кому нужно конкретно? Черта с два найдешь! Все это так. Но что касается Виктора Добротвора, согласиться с тобой не могу. Здесь иная подоплека, возможно, человеческая трагедия, скрытая от глаз…

— Не увлекайся, Романько! Нельзя же за каждой историей видеть историю с Валерием Семененко. Ты докопался до правды, вернул человеку доброе имя, честь и хвала тебе за это. Здесь факт преступления налицо! Меня ты по крайней мере не убедишь в ином, хотя… хотя мне, возможно, и нанесено оскорбление, да и другим, знавшим его как личность, с которой брали пример.

— Погодите, Павел Феодосьевич! — тут уж пришел черед возмутиться мне, что сразу же сказалось и на переходе на официальный язык. — Вы ведь дали слово разобраться в этой истории досконально?

— Дал и сдержу его, не беспокойся. Разберусь хотя бы для того, чтобы увидеть истоки падения Добротвора, чтобы забетонировать эти черные струи намертво, чтоб никто и никогда больше не испил отравленной водицы… Ладно, Олежек, прекратим беспочвенный спор. Пока беспочвенный, — поправился Савченко.

Я молча согласился с ним, и всю дорогу до Монреаля, а она и впрямь оказалась совершенно чистой, едва мы выбрались из горных ущелий, говорили о чем угодно, но только не о Добротворе.

Савченко быстро пришел в хорошее настроение, стоило лишь вспомнить о фигуристах, что сидели позади нас в автобусе. Он любил этих мальчишек и девчонок, возможно, еще и за то, что они были чисты перед своей совестью и спорт — большой спорт — еще не проник в их души настолько, чтобы затенить остальную жизнь, сузить кругозор до сотых балла, отделяющих победителя от побежденного; они счастливо смеялись, рассматривая «Спорт иллюстрейтед», где были опубликованы снимки, сделанные в первый день состязаний; изо всех сил старались казаться серьезнее, чем были на самом деле, а в мечтах уже видели, как войдут в свой класс и как пойдут к своим партам, гордо и независимо, под завистливо-восхищенными взглядами товарищей. Они еще станут переживать, когда в классных журналах у них появятся оценки ниже, чем у первых учеников, и будут из кожи лезть, чтобы отстоять собственное «я» и доказать, что могут учиться и тренироваться, тренироваться и учиться не хуже, чем остальные. И многим это удастся, если попадется на пути умный, рассудительный и гуманный тренер, а не бездумный эгоист, способный без зазрения совести капля за каплей выжимать из их душ доброту, уважение к другим, любовь к ближнему и заполнять вакуум цементным раствором себялюбия и эгоизма…

Неужто и у Виктора в душе не было ничего, помимо этого цемента? Неужто и я идеализирую его?

В «Мирабель» я распрощался с Савченко и с ребятами, взял такси.

— До встречи в Киеве, Олег! — сказал Савченко.

Мы обнялись.

— На Холм! — сказал я пожилому, мрачноватому водителю с седой бородой и совершенно лысым черепом и назвал адрес гостиницы.

Мы проехали — это уже было на Холме, как называется эта часть Монреаля, фешенебельная и тихая, сплошь застроенная особняками, утопавшими в зарослях деревьев, — мимо общежития местного университета, и я попытался разыскать взглядом окно комнаты на третьем этаже, где жил в 1976-м. Но так и не узнал его.

В гостинице мне дали ключ, и лифтер поднял на четвертый этаж. Комната понравилась — два широких окна, с балконом, дверь на который оказалась незапертой, несмотря на двадцатиградусный мороз, просторная, разделенная частичной перегородкой на две — приемную и спальню.

Первым делом я забрался в горячую ванну отогреваться после автобуса, где тепло не опускалось ниже пояса и ноги порядком закоченели.

Закутавшись в махровую простыню, пахнувшую приятным ароматом сухого дезодоранта, сел в кресло перед письменным столом и набрал номер телефона Власенко. Он сразу взял трубку, точно сидел и ждал моего звонка.

— Привет, старина, — солидно просипел он в трубку, не выразив ни радости, ни удивления в связи с моим появлением. — Где?

— В отеле, где еще…

— Комната?

— 413.

— Жди, я подъеду через полчаса, — сказал Власенко и лишь тогда поинтересовался. — Ты свободен?

— Свободен, свободен, мотай ко мне.

Меня так и подмывало спросить, не появлялся ли на горизонте Джон Микитюк, но равнодушный тон Власенко отбил охоту.

Делать мне было нечего, и, одевшись, я уселся перед телевизором — вот уж поистине наркотик для души! Благо дистанционное управление давало возможность быстро и без труда переключать программы, я воспользовался этим благом цивилизации и пошел бродить по миру цветных подобий живой жизни. Речь Рейгана перед конгрессменами сменялась рекламой канадского пива «Молсон», натуралистические сцены из доисторической жизни первобытных людей из фильма «Огонь» — страшными джунглями Вьетнама, сквозь которые пробивались облепленные пиявками и москитами, потерявшие человеческий облик морские пехотинцы; потом мелькнул Черненко, читающий что-то с трибуны съезда, хоккейный матч между «Торонто» и «Ойлерс», как обычно, с дракой и разбросанными по льду доспехами, Чарли Чаплин в роли старого умирающего клоуна Кальверо…

— Кончай, старина, сеанс одновременной игры с двенадцатью программами, — сказал Анатолий Власенко, входя без стука в комнату. — Поехали!


— Любопытно, любопытно… — думая о чем-то своем, произнес Власенко, когда я коротко, без эмоции изложил факты. — Пожалуй, слишком много информации, взаимно исключающей друг друга. Это-то и настораживает.

— Почему исключающей? Все вяжется в логическую цепь, где, правда, пока что отсутствуют некоторые звенья.

— Не скажи…

Мы расположились в самой просторной из четырех комнат холостяцкой квартиры на Мексика-роуд, где все носило следы отсутствующей хозяйки и присутствующего хозяина. Нельзя сказать, что в квартире Власенко было неопрятно: два раза в неделю приходит служанка — убирает, готовит обед на три дня, отдает и забирает из стирки белье, приносит продукты из универсама и складывает в высокий, как шкаф, холодильник фирмы «Форд». Но небрежно брошенный на стол спортивный костюм и синие кроссовки «Тайгер» посреди комнаты, едва прикрытая покрывалом постель и переполненные окурками пепельницы из отливающего синевой металла у дивана, что как раз напротив «телека», и ни единой женской вещи, как я не пытался глазами отыскать их, красноречивее всяких слов говорили, что Толина жена давно отсутствует и здесь к этому привыкли и не ожидают скорого возвращения.

Власенко подлил себе в бокал виски, а мне достал из холодильника блок запотевших баночек «Молсона» — кислого, как и «Лэббат», пива, коим он потчевал меня в прошлый мой приезд.

— Да, — вдруг вспомнил Власенко, отставляя уже поднятый бокал. — Тебе пакет от Микитюка. Без твоего разрешения я не вскрывал его.

— И ты молчал!

— Забыл, знаешь, старина, голова с утра до вечера забита проблемами. Это только из Москвы или из Хацапетовки работа за границей выглядит чем-то наподобие овеществленного рая, на самом же деле крутишься, как белка в колесе: работа — дом — телевизор — работа. Держи!

Обычный стандартный конверт с… видом моей гостиницы в левом углу. Значит, Джон приезжал в отель, надеясь, что я возвратился? Но он ведь хорошо знал, когда я приеду! Странно…

«Мистер Олег,

не хочу показаться навязчивым, но обстоятельства заставили меня обратиться к Вам раньше, чем предполагал. Извините. Тот парень, я Вам говорил, и Вы помните его имя, объявился. В тюрьме. Его осудили на три месяца за хранение… наркотиков. Я попытался добиться разрешения на встречу с ним, но мне отказали как не родственнику. Это в корне меняет дело, ибо теперь трудно сказать, когда мне удастся переговорить с ним с глазу на глаз. Я очень надеялся на такую беседу, уверен, что он не отказал бы мне в правде.

Еще одно. Я разыскал его мать. Она лежит в госпитале матери Терезы. Мне удалось пройти к ней на свидание. Она действительно тяжело больна и очень переживает, что «сын так надолго уехал за границу» (вы понимаете, ей не сказали, где находится парень!). Она была благодарна мне, что я принес ей фрукты. Еще она сказала, что ни в чем теперь не нуждается, так как «сын выиграл важные соревнования и заработал много, очень много денег, которые положил в монреальский банк. Я спросил, когда он их заработал. И вот что выяснилось: он получил их в тот самый день, когда наш с вами общий знакомый прилетел в Монреаль! Она точно не знает, как назывались соревнования, где он так хорошо заработал, но если я зайду к ней домой, когда она выздоровеет, она покажет мне бумажку или бумаги, где все записано…

Вот вам мои новости.

Теперь буду размышлять, как пробиться к парню за решетку… Задал он мне задачку, сукин сын! Извините.

Ваш Джон.
24.XII.84 года».

Я протянул листок Власенко. Он быстро, но внимательно прочел. Но высказался не сразу. Я не торопил его. У меня у самого в голове был полный сумбур.

— Помнишь, когда я купил свой первый автомобиль? — спросил Анатолий, хитро прищурившись.

— Еще бы! Ты первый среди наших ребят стал владельцем «колес», только какое это имеет отношение к письму Джона?

— Ну, раз помнишь, когда купил, то, по-видимому, слышал, как из моего «Москвича» сделали гофрированную консервную коробку, когда на трамвайной остановке на Саксаганского в меня врезался сзади самосвал, а я в свою очередь ткнулся во впередистоящий автобус… Вот сейчас у меня такое же ощущение: ты не виноват, а наибольшие потери у тебя… Я не говорю о Добротворе, о тебе говорю…

— Обо мне?

— О тебе, дружище. Это письмо — как приговор твоей версии о случайности «дела Добротвора». Вез он наркотики, хотел заработать. Ну, чего там, он ли первый из спортсменов, пойманных на валютных операциях, спекуляции? Вез осознанно, перекупщику, по предварительному сговору…

А у меня перед глазами как укор, как наваждение стояла Татьяна Осиповна, знаменитая тетка Виктора Добротвора: сухая, чистая вобла, как смеясь называл старшую сестру отец Виктора — полная ей противоположность во всем, начиная от центнера живого веса, до снобистского, равнодушного отношения к происходящему вокруг. Он был «критический скептик», как сам себя характеризовал: он не верил ни в Сталина, ни в Брежнева, молился лишь на лишний рубль, за него готов был перегрызть глотку. Она же — старшая сестра — вместе с отцом, коммунистом с 1907 года, и матерью — беспартийной — прошла долгий путь лагерных мытарств с 1937-го по 1954-й. На свободу Татьяна Осиповна вышла одна: родители остались там, в Вилюйской тайге, где нет памятников погибшим и никто не покажет их могил; лишь в списке о реабилитации они навсегда остались рядом. Так вот, Татьяна Осиповна сохранила верность идеалам, которые у нее вымораживали 50-градусным морозами и нечеловеческой работой на лесоповале, но так и не смогли убить в ее душе. Меня поражали ее неистребимый оптимизм и вера в наше прекрасное, такое трудное и славное дело; ни одна строчка ее стихов не была отдана злости или чувству мести, они дышали жизнью, где есть место и радости, и грусти, и где, как утверждала она, «нет места лжи, прикрытой «нужной» правдой»…

«Вы знаете, Олег, я даже рада, что Виктор воспитывается у меня, — призналась она мне однажды, когда сидели мы у нее на кухне — крошечной, двое едва разойдутся, но такой уютной, что мы для бесед предпочитали ее трем комнатам квартиры на одиннадцатом этаже на бульваре 40-летия Октября с окнами на Выставку достижений, вернее, на ее лесные рощи и сады. — Из него получился человек. Пусть их, тех, кто рассуждает: а, боксер, да у него в голове… У Виктора чистая, умная голова, он будет полезным человеком для общества, ведь уже школу закончил с золотой медалью, и ничего, что политехнический — с трудом, во многом благодаря поддержке ректора… Он возьмет свое — у Виктора есть воля и честь. И эти качества — важнейшие в жизни…»

«Воля и честь», — повторил я про себя.

— Ты скажешь, что тут есть много неясного, — продолжал Власенко. — Согласен. Но вот штука: нет никаких свидетельств, что они имеют прямое отношение к делу Виктора Добротвора. Мафия, заговор… Здорово попахивает эдаким романчиком в духе Джона Ле-Карра о шпионах и тайнах. Уж не задумал ли ты чего такое сотворить?

— Не мути воду, Толя, без тебя тошно…

— Брось, старина, ну, знал ты парня, а он оказался не таким, каким мы его себе представляли. Жаль, боксер он действительно от бога… Посмотрел бы, как он здесь дрался!

— Видел по телеку.

— По телеку! Я заплатил шестьдесят долларов за билет на финальные поединки, а из-за Добротвора — ведь его история была широко прокомментирована местными стервятниками пера — народ повалил, как сумасшедший. За билет просили пять-шесть номиналов, понял? А Добротвор просто-таки покорил публику… Но, видишь, есть в медалях и оборотная сторона…

— Ладно, Толя, каждый из нас останется при своем мнении, но если ты…

— Ой! — Власенко испуганно вскочил на ноги. — Черт! Сколько раз говорил себе ставить плиту на автомат… — Он ринулся на кухню, где у него была фирменная плита «Дженерал электрик», он мне еще хвастался, что она умеет все: варить, жарить, подогревать, сушить, выключаться в нужный момент и даже будить пронзительной сиреной зазевавшуюся хозяйку. — Нет, порядок, гусь что надо, пальчики оближешь. Настоящий рождественский! Наливай!

— Так вот, Толя, — продолжил я, когда ароматно парующий, покрытый золотой корочкой, истекающий янтарным жиром гусь был торжественно водружен на блюде в центре нашего праздничного стола, — останемся при своих. Пообещай, если Джон снова обратится с просьбой передать мне письмо, ты это сделаешь. А чтоб не нарушать инструкций… — Власенко обидчиво взмахнул рукой — мол, ну, ты уже далеко заходишь! — Да, именно чтоб не нарушать инструкций и не ставить тебя в неловкое положение, прошу обязательно вскрывать и читать. О’кей!

— Ладно, чего уж проще. Гусь остывает…


Я возвращался в Москву в аэрофлотовском Иле, полупустом в это время года, и стюардессы просто-таки не знали, чем нас удивить — мы пили, ели, слушали музыку за всех не полетевших пассажиров; узнали, что в Москве минус 18, но снега нет и не предвидится. Меня же больше интересовало, успею ли во Внуково, чтобы без задержки улететь в Киев, и мысли уже были далеко отсюда — нужно было решать, куда пойдем с Натали встречать Новый год…

II. ПАРОЛЬ К ИСТИНЕ

И кружил наши головы

запах борьбы…

В. Высоцкий

1

Мне тогда крепко не повезло: ровно за две недели до официальных стартов на международных состязаниях в Москве, объявленных для нас тренерским советом сборной контрольными, жесточайшая ангина с температурой 40° и полубессознательным состоянием свалила с ног. Дела мои в том году и без этой неприятности складывались далеко не безоблачно. Поражения следовали куда чаще, чем редкие, неяркие победы. Поговаривали, что я первый кандидат на списание из команды. Меня это, естественно, не устраивало по двум причинам: во-первых, потерять госстипендию, выплачиваемую Спорткомитетом, значило солидно подорвать свою материальную базу, а до окончания университета оставалось ровно три года, во-вторых, Олимпиада в Токио влекла к себе непознанной таинственностью далекой, малопонятной страны где-то на краю света, где мне предстояло громко заявить о себе, — мое честолюбие, помноженное на просто-таки изнурительную работу на тренировках, было тому порукой.

Лето пропало на бесконечных сборах и бесчисленных состязаниях. В Киев попадал на день-два, чтоб сменить белье, забрать почту у Лидии Петровны, она после гибели родителей осталась самым близким человеком, хотя никакие родственные узы нас не связывали — она была матерью моего школьного друга Сережки. Даже на летние военные сборы не поехал, что, как мне объяснили, сулило крупные неприятности по окончании вуза — можно было загреметь в армию. Но спортивное начальство уверило, что дело поправимо и мне нечего забивать голову подобными проблемами. «Твоя задача — плавать, а уж государство разберется, как компенсировать твои затраты», — объяснил старший тренер мимоходом. Он был человеком энергичным, не признающим преград, любил вспоминать при случае и без оного, как плавал сам в далекой довоенной молодости по Волге. «На веслах да на боку до самого Баку», — шутил Китайцев. Его бескомпромиссность в вопросах тренировок кое для кого из нашего брата спортсмена закончилась плачевно: уверовав в опыт и авторитет «старшо́го», они вкалывали через силу, пренебрегая предостережениями врачей, и — сходили с голубой дорожки досрочно. Это, однако, не настораживало Китайцева: он считал, что слабакам в спорте вообще не место, а в плавании — тем паче, и продолжал экспериментировать и нахваливать покорных.

К числу непокорных в сборной относились трое: Семен Громов, высокий, самоуверенный москвич, рекордсмен и чемпион страны в вольном стиле, потом — маленький, юркий, мягкий, на первый взгляд, стайер, плававший самую длинную дистанцию в 1500 метров Юрий Сорокин из Ленинграда и, наконец, я. Если кого и склоняли больше иных на разных тренерских советах да семинарах, так это нас, но избавиться от беспокойной троицы было непросто, ибо вопреки мрачным предсказаниям «старшо́го» мы вдруг в самый неподходящий для начальства момент взрывались такими высокими секундами, что ему оставалось лишь разводить руками и молча глотать пилюли. Хотя, если уж начистоту, о какой обиде могла идти речь, если мы своими рекордными результатами работали на авторитет того же тренерского совета и старшего тренера Китайцева?

Когда подоспели эти очередные отборочные состязания (по-моему, это было в третий раз за летний сезон), объявленные самыми-самыми главными, после коих счастливцы уже будут считать дни до отлета в Токио и никто и ничто уже не лишит их такой привилегии, и Громов, и Сорокин успели уже выстрелить рекордными секундами.

Я остался в одиночестве, и московские старты действительно должны были расставить точки над «i». Тем более что мне не в чем было упрекать себя: плавал жестоко, как никогда, нагрузки были сумасшедшими даже по мнению тренеров сборной. Ольгу Федоровну в открытую упрекали в бессердечии, а мне предрекали жесточайшую перетренировку. Откуда им было знать, что Ольга Федоровна была в тех дозах не повинна: она чуть не со слезами на глазах упрашивала меня снизить нагрузки, не рвать сердце, подумать о будущем и т. д. А меня как прорвало — я чувствовал, что мне под силу и большее: наступил тот период — самый прекрасный в жизни спортсмена, — когда ты осознаешь свою силу, послушную воле, что диктует организму невозможное, и он выполняет приказы.

На тренировках меня несло так, что я стал едва ли не панически бояться — не соперников, нет! — сквознячков, стакана холодной воды (а что такое июль в Тбилиси вам говорить, надеюсь, не надо?), чиха в автобусе, даже, кажись, недоброго взгляда. Нервная система была напряжена до предела, и даже Ольга Федоровна перестала меня донимать своими нравоучениями…

И вот — ангина. Да еще какая!

Срочно вызванный ко мне в гостиницу врач-отоларинголог, местное светило, сокрушенно покачал головой и сказал, как приговор вынес: «Э, генацвале, такой молодой, такой красивый, такой сильный, как витязь, и такой плохой горло! Как так можешь, а? Жить хочешь? Харашо жить, а не как инвалид, калека, у который сердце останавливается после первого рога хванчкары, хочешь?» Я увидел, что у Ольги Федоровны перехватило дыхание и она побледнела так, что врач-добряк посмотрел на нее и тихо спросил: «Что здесь, все больной? Не спортсмены, а целый госпитал…»

Отдуваясь, как морж, светило изрекло: «Гланды надо вирвать, понимаешь? Нэт-нэт, не через год, не через месяц! Как только температур спадет, вирвать!»

Вот и попал я вместо олимпийской сборной на операционный стол. Из команды меня поспешили списать, стипендию сняли. И остались мы с Ольгой Федоровной у разбитого корыта: она в происшедшем корила себя и потому не находила места, я же решил, что с плаванием следует кончать.

Тут как раз и приспели зимние студенческие каникулы, и задумал я отправиться в горы, в неведомый поселок с поэтическим именем Ясиня, где работал инструктором на туристической базе «Эдельвейс» давний приятель — гуцул Микола Локаташ. На лыжах я стоял в далеком детстве, да и то на беговых, но разве это способно удержать, когда тебе 20 и ничто и никто не держит тебя в родном городе, ведь с плаванием ты решил покончить окончательно и бесповоротно?

В первых числах февраля я пересел во Львове в пригородный поезд и покатил средь белых равнин в Карпаты; народ в вагон набился такой же веселый и беспечный, как и я, мы пели, знакомились, дружно сидели за общим столом, составленным из рюкзаков, накрытых чьей-то палаткой. Кое у кого были собственные лыжи, другие надеялись разжиться инвентарем на месте, и тут я раздавал обещания, уповая на помощь Миколы, и это вскоре сделало меня чуть не вожаком компании. Единственное, что несколько охлаждало пыл ребят, так это мое упорное нежелание даже пригубить стакан белого столового, в изобилии закупленного по цене 77 копеек за пол-литра во Львове. Но свое спортивное прошлое выдавать я не стал, и потому мой безалкогольный обет вызвал поток реплик, шуток, но молодость не знает долгих обид, и вскоре меня перестали донимать.

Честное слово, никогда я не чувствовал себя таким свободным и счастливым!

Микола встречал меня на вокзале — поезд прибывал около десяти вечера, перрон освещался тускло, народу же вывалило сразу из всех вагонов чуть не полтысячи, и мой приятель, напуганный перспективой не найти меня, развопился на всю округу:

— Олег! Олег!

Кто-то, дурачась, взялся передразнивать его, и крики: «Олег! Олежек! Олеженька!» раздавались тут и там, и мои попутчики первыми догадались, что ищут меня, и заорали хором: «Я здесь!»

Микола вырвался из толпы — красавец в белом полушубке и ловких сапожках на толстом ходу, белоснежный свитер домашней вязки подпирал голову, подчеркивая буйную черную шевелюру.

— Олег! — заорал Микола, как сумасшедший набрасываясь на меня. От него пахло дымком костра и какой-то пронзительной, буквально физически ощутимой чистотой.

Я перезнакомил приятеля с моей компанией и тут же напористо потребовал, чтоб Микола дал слово снабдить ребят лыжами. Он тяжело вздохнул, заколебался, но я напирал, и он пообещал что-либо придумать, сославшись на массовый наплыв студентов и переполненность базы сверх меры. Но мой альтруизм не признавал границ, и я бросил своим на прощание: «Завтра с утра встречаемся на базе!»

Микола приехал на высоких, резных розвальнях, куда был впряжен коротконогий, но крепкий конь с гривой, украшенной темными разноцветными лентами. Под заливистый и веселый звон бубенцов мы понеслись по темной улице села. Слева, высоко в горах, светились отдельные, похожие на звезды огоньки, и я с удивлением спросил у Миколы: «Неужто там люди живут?» Он подтвердил и добавил, что тех «гуцулов» ни за какие деньги в долину не сманишь, пацаны бегают ежедневно вниз — в школу и обратно, километров пять-семь в одну сторону, вот так.

Локаташ определил меня жить к своей бывшей школьной учительнице. Полная, в платке, но без верхней одежды, степенная женщина так лучезарно улыбнулась мне, что на душе стало еще светлее, а жизнь — еще прекраснее.

— Я вам комнату приготовила, в ней сын завсегда живет, да теперь он во Львове, в институте физкультуры учится, — сказала Мария Федоровна (так звали хозяйку) — Покатались бы вы вместе, да только нынче на каникулы он не приедет — на соревнования на Чегет подался, — произнесла она сокрушенно.

И меня тоже что-то кольнуло в сердце, и настроение как-то подупало, осело, точно волна в горной реке, миновав водопад: я вспомнил, что в это самое время товарищи по сборной тренируются в бассейне, готовясь к Токио…

Комната понравилась — чистая, хорошо протопленная, кровать высокая, с периной вместо одеяла.


Кажется, шел седьмой день моего пребывания в Ясинях. С помощью Миколы я довольно сносно скатывался с невысокой горки за железной дорогой под названием Костеривка, и деревянные мукачевские лыжи для прыжков с трамплина с полужестким, опять же прыжковым креплением, окантованные стальными полозьями, подчинялись мне без сопротивления. С десяти утра и до самого обеда я торчал на Костеривке, а вечером до упаду плясал рок на базе у Миколы. У него оказались две знакомые девушки из Ленинграда, и мы славно коротали вечера.

Но с каждым днем на сердце все тяжелее наваливался какой-то невидимый камень: он портил вдруг настроение, заставлял просыпаться посреди ночной тишины и лежать без сна, без причины — так думали мои приятели — вдруг срываться с места и уходить бродить в одиночку по пустынным, морозным задворкам поселка. «Это на него лунный свет действует, — смеясь объяснила девушка из Ленинграда. — Лунатик!»

Эта кличка приклеилась ко мне намертво. Я не сопротивлялся: Лунатик так Лунатик, тем более что мне действительно нравилось гулять в серебристом мире ночного светила, любоваться ровными белыми дымами, тянувшимися вверх, и думать… о плавании.

Да, я стал думать о тренировках и о том, что было, спокойно, без паники и обид. Где-то в глубине души зрела сила, что в один прекрасный миг сбросит с сердца ненавистный камень, и я обрету раскованную, спокойную уверенность в правильности избранного в спорте пути. А когда наступит это озарение, прозрение, открытие — называйте, как хотите, возвращусь в Киев и как ни в чем не бывало приду в бассейн. Ну, и что с того, что сняли стипендию, то есть формально отлучили от плавания, — разве за деньги плаваю? Пустяки, что вывели из сборной и теперь другие готовятся выступить на Олимпиаде в Токио: ведь до стартов, считай, девять месяцев, да и сам Китайцев, вручая мне «вердикт» об отчислении, пообещал: «В сборную дверь ни для кого не закрыта…»

Я не торопил будущее, терпеливо ждал, давая взмутненным волнам в моей душе отстояться до кристальной чистоты.

В то утро проснулся затемно. За окном наливался небесной синью свежий, выпавший ночью снег. Дышалось легко, сердце билось неслышно, но кровь уже бурлила в жилах, в каждой клеточке. Я рывком вскочил, натянул на босу ногу сапоги и выскочил в одной майке и трусах во двор.

Размялся до пота, неистово и самозабвенно. Растерся снегом — лицо, плечи, грудь, и раскаленные капельки воды прокладывали жаркие русла по телу.

Позавтракав, торопливо собрался и, никому не сказав ни слова, потопал вверх на Буковинку, гору на противоположной стороне долины, давно запримеченную с Костеривки; там зеленел высокий лес, кривились под снежными шапками стожки пахучего сена и влекла, звала длинная лыжная дорога вниз.

Я, разгоряченный подъемом, притопал на место, на самую вершину, к полудню, когда солнце припекало по-летнему, сбросил с плеча тяжелые лыжи и плюхнулся в снег под стожком, надежно прикрывавшим с севера, откуда нет-нет, да резанет ледяной февральский ветер-забияка.

Я полулежал в снегу, и солнце обжигало лицо, и оно горело жарко, и мне довелось остужать его снегом, и ледяные ручейки забегали за ворот свитера, но мне лень было даже пошевелиться.

Я думал о том, что непременно поеду в Токио и буду блуждать по его улицам, забредать в синтоистские храмы и непременно сыграю в пачинко, чтоб узнать, действительно ли это так мерзко, как писали некоторые журналисты, возвратившиеся из Японии и взахлеб излагавшие в путевых заметках, опубликованных в «Вечерке», свои негативные впечатления.

Когда холод незаметно вполз сквозь невидимые щели под свитер и закоченели ноги, я без колебаний поднялся, затянул крепления, занял стартовую позу и, прежде чем кинуться вниз, глазами ощупал будущую трассу, и… сомнения вползли в душу. Мне никогда прежде не доводилось скатываться с такой высокой горы.

А, была не была!

Я понесся вниз и потом, когда все было позади, вспоминал, вновь и вновь переживая ощущения ужаса и счастья, когда лишь чудом удерживался на ногах на крутых изломах, как вписывался в узкие проходы в заборах из колючей проволоки, огораживавшей поля крестьян, как подбрасывало вверх на невидимых трамплинах и я летел в воздухе с остановившимся сердцем; как оторопели, а затем кинулись врассыпную туристы, тянувшиеся вверх, когда я заорал не своим голосом: «С дороги!», несясь на бедолаг, точно курьерский, сорвавший тормоза; как почувствовал — еще минута, и ноги сами собой, не повинуясь мне, подломятся от усталости, ножевой болью пронзавшей мышцы, и я покачусь, теряя лыжи, палки, самого себя…

Но я устоял, и сердце налилось отвагой. Да разве есть сила, которую мне не одолеть?!

Когда однажды появился я в Лужниках, меня встретили, будто пришельца с того света: ведь я не выступал нигде на крупных соревнованиях с того самого прошлогоднего тбилисского сбора. Мои «заместители» в команде, пустившие глубокие корни самоуверенности, пробовали сопротивляться лишь на первой сотне метров, а затем я ушел вперед и финишировал первым, и рекорд был самым веским аргументом, выдвинутым в оправдание своего столь долгого отсутствия.

В Токио я был в прекрасной форме, и не будь мое внимание сосредоточено не на том, на ком было нужно, не прозевал бы я рывок долговязого американца, унесшего из-под самого моего носа золотую медаль…

Впрочем, разве в этом дело?

И вот спустя двадцать лет я снова лечу в Японию.

Гаснет за иллюминатором прямо на глазах горячечный отсвет уходящего солнца, и горизонт наливается сочной,плотной чернотой, от нее невозможно оторвать глаза. Есть в этом поднебесном мире, непонятном и таинственном для человека, как далеко не летал бы он в космос, неизъяснимое, притягивающее и зовущее, непонятное и не объясненное еще никем могущество…

— Поспим, ночь на дворе, — пробормотал, сладко зевнув и потянувшись, сосед справа, заглядывая через мое плечо в иллюминатор. На меня пахнуло чем-то сладким, приторным — не то лосьоном после бритья, не то духами далеко не мужского качества. Впрочем, он всегда любил все броское: костюмы и рубашки, галстуки и носки, хотя нельзя отказать ему во вкусе. Вот и опять он в новеньком, с иголочки, светло-сером костюме-тройке, в модной рубашке с серебряной иголкой, скрепляющей воротничок. Мы с ним одногодки, но выглядит он куда солиднее — круглое, как надутый воздушный шарик, лицо, редеющая шевелюра без единого седого волоска аккуратно зачесана; слова не произносит — цедит солидно, веско, каждое — точно на вес золота, так, я уверен, думает он. Есть категория людей, не нуждающихся в представлении: глаз сразу выделит такого из числа других — он может занимать пост в горисполкоме или в Госплане, быть редактором газеты или секретарем республиканского комитета профсоюза, спортивным деятелем союзного масштаба или сотрудником Госкино… Есть у всех одна объединяющая черта — некая обособленность, отъединенность от иных, не обремененных высокими заботами, кои выпали на их долю. Нет, это отнюдь не свидетельствует, что человек худ или глуп, неумен или болезненно самолюбив; среди этих людей встречается немало хороших, деятельных личностей, коих объединяет с остальными, им подобными, разве что общая внешняя форма…

Об этом тоже не скажешь ничего плохого. Я его помню еще по университету, хотя и учились мы на разных факультетах: он — на юридическом, я — на журналистике. Но выступали в одной команде — он плавал на спине где-то на уровне твердого, что по тогдашним временам считалось хорошим достижением, второго разряда. Дружить не дружили, но за одним столом сиживали, отношения складывались ровные и позже, когда после окончания курса обучения ушли работать: я — в редакцию «Рабочей газеты», а он — в райком комсомола. Потом занимал пост в горспорткомитете, откуда его повысили до зампреда республиканского совета спортивного общества, а вот уже три года он обитает в Москве, в ЦС.

Кто его знает, но скорее всего сыграло роль наше многолетнее знакомство, потому что именно к нему я позвонил первому, когда случилась эта история с Виктором Добротвором, и он сразу, без каких-либо отговорок, пожалуй, даже с явной радостью согласился встретиться. Ну, а уж разговор я запомнил на всю оставшуюся жизнь, это как пить дать.


— Сколько лет, сколько зим! — воскликнул он, выходя из-за стола, улыбаясь самой дружеской улыбкой, и поспешил мне навстречу по рубиново-красной ковровой дорожке своего просторного, с четырехметровой высоты потолком кабинета. Он блестяще смотрелся на фоне стеллажа во всю стену, уставленного кубками, вазами, памятными сувенирами, испещренных надписями на разных языках народов мира — крепкий, солидный, розовощеко-свежий — ни дать ни взять только что из сауны.

— Привет, Миколя, — по старой студенческой привычке обратился я, и легкая тень проскользнула по его приветливому лицу. — Без дела заходить не люблю, а по-дружески, кто его знает, как встретишь.

— Скажешь такое, Олег Иванович! — Он назвал меня по имени-отчеству? С чего бы это? И почему он знает мое отчество? Такое начало заставило насторожиться. — Мы ведь одним миром мазаны, — продолжал он. — Сколько лет выступали в одной команде, разве такое забывается? — Мы, я это знал доподлинно, вместе выступали не так уж часто — на первенстве города среди вузов раз в году да однажды, кажется, на Всесоюзной студенческой спартакиаде…

— Как говорится, что было…

— Нет, нет, мы должны всегда и во всем помогать друг другу, как там говорят на нашей Украине, — спилкуватыся! Ну, а как же иначе? — Он все еще излучал радушие. Обошел стол, водрузил себя в кресло, привычным начальственным жестом указав на стул за длинным столом для совещаний, примыкавшем к его полированному «аэродрому» с полудюжиной телефонных аппаратов слева. Я вспомнил, как однажды мой приятель-американец был поражен таким обилием телефонов и не мог взять в толк, каким это образом можно говорить сразу в несколько трубок. Ну, то их, американские, заботы…

— Как я понял по столь быстрому согласию на встречу, ты действительно помнишь старое… Спасибо. Как живешь-можешь в Москве?

— Белка в колесе, — охотно пожаловался он. — Слуга всех господ, да-да. Ведь у меня студенческий спорт — от Сахалина до Риги, прибавь еще выход в мир, сам знаешь, наши соревнования с каждым годом приобретают все больший размах и авторитет. Вот, кстати, Универсиада в Кобе — представительство, считай, не слабее Олимпиады в Лос-Анджелесе. Американцы, так те просто все пороги обили — интересовались, поедем ли мы в Кобе. Вишь, как наш бойкот ихних Игр обеспокоил, забегали, паршивцы!

— Что касается нашего отсутствия в Лос-Анджелесе, не лучший был выбран вариант.

— Как это понимать? Нет, тут ты мне не совет — это было политическое решение. Этим мы хотели показать тем силам, что стояли за Рейганом накануне выборов, что мы никаких дел иметь с ним не желаем.

— Достигли же обратного эффекта — шовинизм вырос в Штатах до неимоверных размеров, и Рейган буквально разгромил остальных претендентов на Белый дом. И «блестящая» победа американцев на Олимпиаде — тоже сослужила неплохую службу в этом. Нет, ты меня прости, но Олимпийские игры были задуманы как средство объединения народов и без того разъединенных границами, языками, политическими системами, военными блоками и т. д., а уж не как способ усиления конфронтации!

— Ну, Олег Иванович, вы ведь против официальной пинии идете, — мягко, но очень-очень холодно произнес он. — Ну да не на партсобрании… Ведь ты не за тем пришел, чтоб обсуждать дела минувших дней. Кстати, ты в Кобе будешь?

— Собираюсь.

— Лады, увидишь нашу Универсиаду — стоящее зрелище, я тебе скажу. Слушаю тебя. Самым внимательным образом.

— Николай, ты в курсе дел Добротвора. Ему нужно помочь.

— Добротвору? А какое отношение мы к нему или он к нам имеет?

— Виктор Добротвор вырос в обществе, работал на него — на его славу и авторитет…

— Сраму до сих пор не можем обобраться! — Он явно был раздражен, но пока сдерживал себя. — Пусть скажет спасибо, что в тюрьму не угодил.

— Не спеши. Я не пытаюсь оправдать его поступок никоим образом. Но ведь нужно протянуть человеку руку, чтоб он окончательно не свернул на дурную дорожку… У него сынишка во второй класс пошел, живет с ним, потому что жена ушла еще два года назад…

— Видишь, жена раньше других раскусила его! А ты защищаешь…

— Да не защищаю — жить-то ему нужно, а из университета, где он работал почасовиком на кафедре физкультуры, его уволили.

— Правильно поступили. Таким ли типам доверять воспитание молодежи? На каком примере? На предательстве интересов страны?

— Не перегибай, Николай, не нужно. Тем более в его истории есть еще неясные мотивы… — После этих моих слов он совсем озверел и едва скрывал свое настроение.

— Неясные, для кого неясные?

— Для меня!

— Извините, Олег Иванович, а вы, собственно, какое имеете отношение к Добротвору? Кажись, юридический не кончали, и мне странно видеть вас, известного спортсмена, уважаемого публициста, в роли адвоката… преступника. П-Р-Е-С-Т-У-П-Н-И-К-А!

— Вы ведь юрист, конечно же, знаете, что называть человека преступником без приговора суда нельзя? — Я попытался сбить накал страстей — не затем, вовсе не затем явился в этот кабинет.

— Для меня, для всех честных советских людей он — преступник, и иной оценки быть не может, и закончим эту бесплодную дискуссию.

— Согласен, закончим. Но я прошу помочь Добротвору с работой. Ему нужно жить, кормить и одевать, воспитывать, в конце концов, сына. А никто не хочет палец о палец ударить, чтоб дать человеку подняться. Ну, оступился, не убивать же его!

— Общество, наше спортивное общество, никакого отношения к Добротвору не имеет. Мы не знаем такого спортсмена. — Голосу его мог позавидовать прокурор.

— Вон за твоей спиной кубок, да-да, тот, с серебряной розой на овале! Он завоеван Виктором Добротвором на первенстве Европы. И прославлял он не одного себя — весь наш спорт. Почему же так легко сбрасываем человека со счетов, вычеркиваем из жизни? Разве не такие, как Виктор Добротвор, своими успехами, своим трудом — тяжким, нередко опасным для здоровья — не работали на нас всех, на тебя, Миколя? В конце-концов, он твою зарплату тоже отрабатывал. Не по-нашему, не по-советски поступаете: вышел спортсмен в тираж — и скатертью дорога. А как мы молодежь будем звать в спорт, чем привлекать? Выжали и выбросили?

— Я еще раз повторяю, Олег Иванович, не по адресу обратились… — Его не пробьешь, как это я не догадался сразу, едва вступив в кабинет и увидев то неуловимое, что выдает, выделяет среди других людей начальников, уверовавших, что кресло обеспечивает им беспрекословное право распоряжаться судьбами людей…

— Жаль. Жаль потраченного времени. — Я вышел не попрощавшись.

И вот теперь мы летим в одном самолете, сидим рядом, и он ни словом, ни взглядом не напомнил о том полугодовой давности разговоре. А я его не мог забыть — и все тут. Как не мог забыть ничего, малейшей детали добротворовской истории, в которую был втянут волей случая, а теперь уже не мог представить себе отступления, в какой бы благоприятной форме оно не состоялось…

2

Тогда, поздним декабрьским вечером 1984 года, я позвонил Виктору Добротвору буквально через пять минут после того, как переступил порог дома.

Никто долго не брал трубку, и я уже подумал, что Виктор ушел, когда раздался знакомый низкий, чуть хрипловатый баритон. Но как он изменился! Мне почудилось, что я разговариваю со смертельно больным человеком, подводящим итог жизни. У меня спазм сдавил горло, и я не сразу смог ответить на вопрос Добротвора:

— Что нужно?

— Здравствуй, Витя, это Олег Романько. Я только что из Монреаля, хотел бы с тобой встретиться.

— Зачем?

— Нужно поговорить с тобой.

— У меня нет свободного времени.

— Виктор, да ведь это я, Олег!

— Слышу, не глухой.

— Я еще раз повторяю: мне крайне нужно с тобой встретиться. Кое о чем спросить.

— Возьмите газету, там есть ответы на все ваши вопросы, — прохрипел Добротвор и повесил трубку.

— С кем это ты? — спросила Наташка, увидев мое вконец обескураженное лицо. — Что с тобой, Олег?

— Я разговаривал с Виктором Добротвором.

— Это с бывшим боксером? Я сохранила для тебя газету, ты прочти, меня статья просто убила. Как мог такой великий спортсмен так низко пасть!

— Не нужно, Натали, не спеши… Ему и без твоих слов, без твоих обвинений плохо… А я не уверен, что дело было так, как сложилось нынче…

— Я ничего не понимаю. Ты прочтешь статью, и мы тогда поговорим, — сказала Наташа мягко, и в голосе ее я уловил тревогу, и это было хорошо, потому что очень плохо, когда чужая беда не задевает нас. — Я — на кухню ужин готовить, о’кей?

— О’кей! — сказал я и рассмеялся, потому что теперь наконец-то почувствовал себя дома, это словечко было у нас с Наткой как добрая присказка, объединявшая наши настроения.

— Где газета, подруга дней моих суровых?

— У тебя на столе, в кабинете. Так я пошла?

— Вперед, за работу, товарищ!

Я обнаружил статью сразу, едва заглянул на четвертую страницу. Заголовок на полполосы вещал: «Взлет и падение Виктора Добротвора».

Чем дальше читал, тем сильнее поднималась волна раздражения и возмущения на автора, впрочем, не на него самого, — на его кавалерийский темп, на его разящую саблю — до чего безответственно и лихо он ею размахивал. И каждое слово причиняло мне боль, ведь я это знал по себе — одинаковые слова могут быть по-разному окрашены, и палитра у журналиста никак не беднее, чем у живописца. А когда один-единственный черный-черный цвет, это угнетает, рождает чувство протеста — в самой темной ночи есть просветы, нужно только уметь видеть. Правда, спорт для него всегда был тайной за семью печатями. Бывший саксофонист, он в свое время написал письмо в редакцию о неблагополучных делах с физкультурой среди музыкантов; письмо опубликовали в газете. Видно, это дало автору такой мощный эмоциональный заряд, что вскоре он забросил свою трубу, а заодно и распрощался с джаз-бандой, и вскоре фамилия А. Пекарь замелькала на страницах газеты, впервые приютившей его. Он писал бойко, смело берясь за самые сложные темы, но от его писаний за версту несло холодом стороннего наблюдателя, если не сказать — бесстрастного судьи. Увы, в спортивной журналистике такие почему-то встречаются нередко… «Один ли он виноват в этом, — подумал я. — Не учили ли нас, не воспитывали на конкретных примерах, что врага (а кого мы только не записывали в этот разряд!) нужно разоблачать, здесь любые средства — благо, благо для других, кто должен учиться на таких вот фактах ненавидеть ложь, двоедушие, измену, своекорыстие, отход от выверенных оценок и наперед определенных дорог! Мы и по сей день считаем, что с отступниками любого ранга, а Виктор Добротвор был именно отступником, нужно рассчитываться жестоко, чтоб другим неповадно было…»

Я вспомнил последний в жизни Добротвора бой, и монреальский ринг выпукло предстал перед глазами; и Виктор — само благородство, сама утонченность и мужество одновременно, легко пляшущий перед соперником, наносящий ему точные, но не убийственные удары, хоть одного-единственного хука было бы достаточно, чтоб уложить обессиленного, измочаленного схваткой Гонзалеса на пол.

Даже местная публика, воспитанная на жестокости профессионального ринга, не раз взрывавшаяся негодованием, топотом и свистом толкавшая боксера на последний, убийственный удар, так и не дождавшись кровавой драмы, в конце концов оценила благородство Виктора Добротвора и стоя приветствовала победителя.

Автор же, рисуя характер Добротвора, не мудрствуя лукаво, писал:

«Этому человеку рукоплескали тысячи и тысячи зрителей у нас в стране и за рубежом, славя в его лице благородство и чистоту советского спорта, видя в нем пример нового человека, воспитанного партией, всем укладом нашей жизни. А в душе у чемпиона уже зрели плевелы плесени, что день за днем поражала сердце, мозг; ему всего было мало — квартиры в центре города, полученной вне очереди, легкового автомобиля, тоже предоставленного по первому требованию, денег, и немалых денег, коими оплачивались его золотые медали; наше общество не скупилось на высокие оценки его труда. Но перерождение наступило…»

Приводились и высказывания людей, близко соприкасавшихся с Добротвором. Старший тренер сборной Никита Викторович Мазай, пожалуй, был единственным, кто остался сдержан и даже взял часть вины на себя:

«Мы видели в нем лишь великого боксера, но, наверное, где-то, когда-то проглядели человека, в этом и наша, тренеров, вина. Что и говорить, в последние годы все мы больше уповаем на результат спортсмена и меньше стремимся «лепить» его душу. Хотя, если откровенно, для меня поступок Добротвора («Он не сказал: преступление», — отметил я про себя) — полнейшая неожиданность. Наверное, это тем более суровый урок для тренеров: нужно всегда быть начеку, уметь вовремя заметить дурное и удержать человека от падения…»

Зато Семен Храпченко, ездивший с Виктором в Канаду, был предельно критичен:

«Не могу простить себе, что жил с этим человеком в одной комнате на сборах, радовался, когда удавалось вместе поселиться и за границей. Он был моим идеалом, и такое разочарование. Таких, как Добротвор, на пушечный выстрел нельзя подпускать к нашему спорту. Может, и слишком резко звучит, но для меня он — предатель!»

Семена я тоже знал, правда, не так хорошо, как Виктора, но много лет наблюдал за его спортивной карьерой. Многие считали его осторожным боксером-тактиком, а мне он почему-то виделся просто трусливым, это особенно явственно проявлялось, едва он убеждался, что легкой победы не будет. А в Канаде? Более позорного зрелища я не видел: Храпченко просто бегал от соперника, не давая тому приблизиться на удар…

Впрочем, это все не имело никакого значения.

Вечером, когда мы с Наташкой вконец устали друг от друга, от утоленного чувства переполнявшего нас счастья, настроение у меня вдруг беспричинно испортилось. Я не сразу раскусил, в чем тут дело, но разгадка лежала на поверхности: у меня из головы не шла та статья. Я представил, что чувствовал Виктор Добротвор, вчитываясь в черные строки…

На следующее утро я позвонил Савченко из своего редакционного кабинета.

— Прилетел? Ну, заходи. Когда буду? Целый день, только с пятнадцати тридцати до восемнадцати — коллегия. После шести буду — доклад нужно готовить, в Днепропетровск еду, — проинформировал меня Павел. Феодосьевич.

Ледяной воздух гулял по кабинету Савченко — окно, как обычно, распахнуто чуть не настежь, несмотря на морозец, потрескивавший легким снежком под ногами. Я первым делом решительно захлопнул раму.

— Вот эти мне неженки! — добродушно пробурчал Савченко. — А еще спортсмен!

— Бывший, это раз. Во-вторых, еще со времен спорта боюсь сквозняков.

— Закаляться надо. Как долетел?

— Прекрасно.

— А мы сели вместо Москвы в Киеве, два часа торчали, а потом Москва открылась и мы приземлились во Внуково.

— В Шереметьево…

— Нет, Шереметьево было по-прежнему закрыто, во Внуково. Ну что, оценили наше выступление на пять баллов, высший класс. Я полагаю, ребята заслужили такую оценку, сумели собраться, постоять за себя, как и нужно советским спортсменам. — Я давно обнаружил за Павлом эту привычку: разговаривать даже с близкими ему людьми, словно выступая перед большой аудиторией. Сначала недоумевал, потом понял: должность накладывает отпечаток даже на такого неординарного человека, как Савченко.

— Оценка, бесспорно, заслуженная. Три из четырех золотых выиграть — такое нам давно не удавалось. Паша… — Я сделал паузу. — Расскажи, что решили с Виктором Добротвором.

Он помрачнел.

— Сняли звание заслуженного, пожизненная дисквалификация со всеми вытекающими…

— Разобрались? В чем причины, как он на это решился?

— Что там разбираться! Сделал — получи. — Голос Савченко был жесток и обжигал, как декабрьский мороз.

— Что же теперь ему делать?

— Что и все люди делают. Работать.

— А возьмут?

— Тренером? — Савченко замялся. — Пока не хотят…

— Ты мне обещал, что разберешься в этой истории…

— Уже разобрались…

— Паша, ты ведь знаешь, что он не преступник, не было за ним никогда ничего подобного! Даже малейшего отступления — никогда! Ты же помнишь, а если забыл об этом, позвони — пусть зайдет гостренер по боксу, начальник управления международных связей, спроси их, были ли какие сигналы, нарекания на его поведение дома или за границей. Это же нужно учитывать, нельзя смахивать человека, как проигранную пешку с шахматной доски! — Я чуть не кричал.

— Успокойся. — Странно, но мой тон, мое возбуждение подействовало на Савченко, как вода на огонь. Голос его зазвучал привычно. — Раз обещал — значит, постараюсь помочь Добротвору. Пусть работает, реабилитирует себя, опыта ему не занимать.

Забегая вперед, скажу, что ни Савченко, ни мне, ни еще кое-кому, кто продолжал интересоваться судьбой Виктора Добротвора, так и не удалось помочь: туда, куда его скрепя сердце брали по нашим настойчивым просьбам и уламываниям, он не шел, там, куда пошел бы, не хотели и слышать о нем. В конце концов Виктор Добротвор заделался грузчиком в мебельном магазине на Русановке. Пьяным его не видели, хотя до меня и долетали слухи, что он пьет…

Да все это было еще впереди.

Прежде же мне удалось встретиться с ним.

3

Несколько дней подряд настойчиво, с раннего утра, перед тем как убежать на пятикилометровый кросс по склонам Владимирской горки, мимо Андреевской церкви, величаво плывшей в вымороженном синем небе, вниз к Подолу и обратно, я набирал номер телефона Виктора; потом в течение дня и до одиннадцати — позже совесть не позволяла — названивал, но безрезультатно. Отвечал обычно тонкий детский голосок: «Папы нет, он на работе. Звоните, пожалуйста, еще».

Однажды, это было уже после Нового года, я услышал в трубке хриплый добротворовский голос:

— Слушаю…

— Виктор, это Романько. Мне нужно с тобой переговорить. Хватит играть в молчанку.

— Приходите.

— Когда?

— Да хоть немедля…

— Я выезжаю.

— Давайте.

Виктор Добротвор жил в одном из новых домов, что построили на Печерске на месте старинного ипподрома, в свое время едва ль не самого известного во всем Киеве. От тех времен уберегли лишь красивое, в стиле украинского барокко, длинное здание, своими утонченными формами, портиками и колоннами резко контрастировавшее с современными бетонными коробками.

В просторном вестибюле — вполне можно было соорудить небольшой спортзал — чисто, ни битых тебе стекол, ни ободранных стен. Лифт подкатил неслышно, внутри кабины уютно, половичок под ногами, зеркало на стенке, приятный аромат не то део, не то хорошего табака. Появился Виктор в этом доме не сразу, до него ни один спортсмен не жил здесь прежде. Но высокий авторитет Добротвора в конце концов сыграл-таки роль, и он получил трехкомнатную квартиру на десятом этаже, окнами прямо на золотые купола Лавры.

Когда я позвонил, дверь долго не открывали. Я даже обеспокоился, а не сыграл ли Виктор со мной шутку: пригласил, а сам удрал. Но тут щелкнул замок.

— Входите.

— Привет, Витя…

— Здравствуйте, Олег Иванович!

В продолговатой прихожей, отделанной деревом, обожженным паяльной лампой, а потом покрытым лаком, было пусто, точно хозяева устроили генеральную уборку или собрались переезжать; не было даже элементарной вешалки — Виктор взял из моих рук дубленку и повесил на один из трех больших, сантиметров по пятнадцать, гвоздей, вбитых в доски. Под высоким потолком, тоже отделанным «вагонкой», ярко светила лампочка без абажура ватт на сто пятьдесят, заливая коридор белым светом. В ее лучах Виктор показался мне бледным, с нездоровым цветом лица, темные заливы под настороженными, усталыми глазами, словом, будто человек перенес тяжелую болезнь.

— Проходите, — пригласил Виктор и рукой показал на открытую дверь в комнату. — Кофе?

— Лучше чай, на дворе морозец что надо.

— Можно чай.

Никогда мне не приходилось видеть такую неприглядную обстановку. Огромная, с двумя широкими окнами (одно выходило на лоджию) комната была пуста — хоть шаром покати, если не считать убогого стула с плоским дерматиновым сидением и двух коек-раскладушек, аккуратно прикрытых зелеными тонкими, но новыми одеялами. На подоконниках горой лежали книги, учебники, сиротливо жались к стеклам кубки. На полу, блистающем новеньким лаком, — ни дорожки, ни ковра. Опять же лампа под потолком — без абажура.

Виктор появился с двумя гранеными стаканами без подстаканников с густым черным чаем. Под мышкой он зажимал начатую пачку прессованного рафинада.

— Извините. Можно поставить на подоконник или вот — на стул, — без тени смущения сказал Виктор. — Садитесь прямо на кровать. Не удивляйтесь, это работа Марины.

— Марины? Да ведь, кажется, ты давно развелся?

— Верно. Она отправилась к матушке с батюшкой, у них, слава богу, на троих пять комнат. Видно, обстановки не хватило, вот она и забрала, — горько пошутил Добротвор.

— Ничего не понимаю. Ведь она оставила тебе сына.

— А тут и понимать нечего. Как вся эта история приключилась, Марина и заявилась, в наше отсутствие, правда, и все подчистую увезла, посуды — и той не оставила. Мы с Зорькой уже приспособились, ничего.

Сына Виктора назвали редким именем Зорик, Зарий Викторович; это была затея Марины, пронзительно красивой брюнетки со злыми, недобрыми глазами. Когда она смотрела на тебя, ты чувствовал себя неуютно под этим пронизывающим взглядом. Но для Виктора не существовало женщины прекрасней…

— Да как же она?..

— Это пустяки, правда, и с деньгами она посадила нас с Зорькой на мель — до последнего рубля сняла с книжки. Но ничего, вот-вот продам «Волгу», покупатель уже сыскался, не пропадем. Я позвонил ей сначала, подумал, честное слово, ограбили, говорю так и так, Марина. Она просто сказала: это я забрала, ты теперь пить станешь, а ценности все — Зорика. С чего она решила, что пить начну? Я вообще, кроме кофе да чая, никаких крепких напитков не употреблял, а тут — пить! Странная она…

Мне стало до того обидно за Виктора Добротвора, что забыл, зачем и явился. Но Виктор напомнил.

— Вы о чем-то хотели спросить, Олег…

— Скажи, Витя, только как на духу: кто, а может, что толкнуло тебя на этот безрассудный шаг?

Я обрадовался, когда он назвал меня по имени, решив, что Виктор снова, как в прежние времена, расположен ко мне и разговор получится откровенный. Но ошибся.

— Олег Иванович, в тридцать человек сам выбирает поступки. Правда, говорят, что еще блаженный Августин, коего чтят как первого христианского философа, утверждал: человек творит дела свои помимо воли своей, и вообще уверял, что в основе нашей жизни лежит грех.

— Бог с ним, с Августином. Я тебя хотел услышать.

— Я не молчу, говорю. Но ничего нового к уже известному добавить не могу.

— Ни тогда, ни теперь не верю, чтоб Виктор Добротвор мог сотворить такое с холодной головой, заранее рассчитав прибыли и степень риска! — неумолимо возразил я.

— И на том спасибо.

— Твое молчание и нежелание помочь разобраться в этой истории друзьям, тем, кто хотел бы помочь тебе, не идет на пользу ни тебе, ни твоему сыну…

— Сына вы не трожьте! — Голос Добротвора дрогнул, но не задрожал, а зазвенел, как сталь, — Не трожьте! С остальным — сам разберусь… Уж поверьте мне…

— Что ты заладил: сам, ничего не нужно! — взорвался я и тут же пожалел об этом.

— Олег Иванович, посидели мы с вами, чайком побаловались — и до свиданья. Мне более признаваться не в чем. Подонок и предатель Добротвор, чего тут голову сушить!

Мне осталось только подняться, сказать как можно мягче, без обиды, хотя она так и клокотала в груди:

— Будь здоров, Витя. Если что нужно, не стесняйся, я всегда готов помочь.

— Нет, не нужно. Спасибо, но не нужно.

В дверях я обернулся: Виктор застыл в проеме, чуть не подпирая головой перекладину, — в синем тренировочном костюме с буквами «СССР» над сердцем, крепкий, статный, гордый, но не сломленный и не раздавленный случившимся. И это гордое спокойствие, сквозившее в его взгляде, уверенность, с которой он держался, снова обеспокоили, разбередили душу. Да полноте, человек, свершивший столь страшный поступок, не способен так открыто смотреть людям в глаза! Нет, не может!

Больше мы с Виктором не встретились…


Я летел в Кобе, на Универсиаду, но мысли были не о будущих соревнованиях, не о предстоящей встрече со страной, к которой испытывал смешанное чувство любви и разочарования: любви, потому что она поразила меня своими доброжелательными и приветливыми людьми, аккуратностью и порядком, крошечными садиками с камнями, рощами и водопадами, удивительно естественно уживавшимися на нескольких квадратных метрах площади, домиками без внутренних стен, олимпийскими сооружениями и даже обгоревшей, черной вершиной Фудзи, почитаемой верхом совершенства и красоты; разочарования, потому что все здесь выглядело в моих глазах немым укором нам, что мы так расточительно самонадеянны и самоуверенны, и розовые очки буквально приросли к нашим глазам, мешая трезво рассмотреть окружающий, пусть и не наш мир, где тоже немало творений рук человеческих, заслуживающих понимания, уважения и, возможно, наследования их опыта для нашей же пользы…

Мысли крутились вокруг двух писем-докладов, полученных от Джона Микитюка, привез их в Киев Власенко, прилетевший из Канады навестить мать.

Он завалился ко мне в редакцию где-то около двенадцати, а уж дышал свежим коньячным духом, настроение у Анатолия было безоблачным и любвеобильным. Он долго и радостно тискал меня, а мне было немного жаль его, потому что на моей памяти было немало ребят, начинавших с праздников, а потом терявших над собой контроль и в будни. Многие из них уже на Байковом…

Мне стало как-то неловко, даже стыдно (отчего мы стыдимся себя, когда честны?), что встречаю друга, пусть в душе, но осуждая его, как бы подчеркивая этим собственную чистоту и благоразумие. Да ведь я если что и ненавидел в жизни, так это благоразумие, розовое и холодное, как февральское солнце! Ведь именно оно чаще всего и оборачивается предательством самого себя и других!

— Кончай трудиться, старина! От работы кони дохнут, помнишь нашу присказку? — вскричал Власенко, решительно сгребая на моем столе в одну кучу гранки завтрашней четвертой полосы, подготовленные к вычитке, авторские письма, статьи, принесенные моими сотрудниками, свежие газеты, журналы, папки с вырезками и документами.

— Не могу сейчас, номер нужно сдать! — взмолился я.

— Не можешь? Так я сейчас пойду к редактору и скажу: отпустите, пожалуйста, Олега Ивановича Романько со мной, консулом СССР в Канаде, прибывшим на отдых и отмечающим нынче свой день рождения. Спорю, отпустит!

— День рождения? Не врешь?

— Гляди! — Власенко вынул из внутреннего кармана светло-голубого, ладно сидящего на нем костюме дипломатический паспорт и сунул мне в руку. — Без балды — 12 июля. Сорок лет — как один день!

— Поздравляю, Толя… — растерянно поздравил я. — Посиди минутку, я схожу к шефу…

— Может, и мне с тобой?

— Посиди, отвечай на телефонные звонки, что сейчас буду…

У входа в комбинат «Радянська Україна» на солнце раскалилось такси. Мы сели сзади.

— Погоняй, шеф, в «Курени», — распорядился Власенко.

Я редко захаживал в этот ресторан на днепровских склонах. Как и в других киевских ресторанах, кормили здесь плохо, может быть, даже хуже, чем на Крещатике. Возможно, это объяснялось изобилием свежего днепровского воздуха, что сам по себе, по мысли местного руководства, был способен сдобрить любую, самую невкусную еду.

— А, старина, не обжираться ведь пришли — поговорить! — отмахнулся Власенко от моего замечания. — Звонил Люси — жаль, со студентами на практике. А то было бы здорово, как в прежние добрые времена, — вместе. Ну, ладно, ты рядом, скучать не станем.

Как я и ожидал, выбор яств явно не соответствовал названию «ресторан», зато с выпивкой никаких проблем. Власенко сам выбрал закуски, горячее, он же, не спросив моего желания, заказал бутылку «Ахтамара», пожалуй, самого лучшего армянского коньяка, и мускатное шампанское.

— Коньяк, воду — сразу, — предупредил он официантку, подобострастно закивавшую головой.

Достал запечатанную пачку «Данхилла», ногтем ловко поддел красный кончик отрывной ленточки и вскрыл пачку. Щелчком выбил сигарету, бросил ее в рот и пыхнул зажигалкой. Затянувшись пару раз, сказал задумчиво:

— Почему мы идем от лучшего к худшему? Когда плавал, на курцов смотрел почти с презрением: как это люди не могут совладать с пагубной привычкой? Сейчас просыпаюсь — первым делом тянусь за сигаретой, не дай бог, если вдруг не обнаружу — паника, точно тебя лишили кислорода и ты сейчас задохнешься… А ты проскочил мимо этой привычки?

— Милю. Особых усилий не предпринимал, чтоб избежать сигарет, просто не тянуло.

— Счастливчик. Я по меньшей мере раз двадцать бросал, даже курс патентованных уколов принял. Куда там — еще сильнее захотелось! Особенно — когда жена в Москву уехала и один закуковал в четырех стенах…

— Что у тебя с ней?

— Кто в этом разберется? Кажется, что нужно: квартира в столице, квартира в Монреале, все, что требуется для жизни, есть, а самой жизни — нет.

— Плывешь по течению? Ты-то никогда слюнтяем не был, Влас, я ведь тебя знаю, ты мог собраться и выиграть у рекордсмена, к результатам которого не подходил и близко. Что с тобой?

— У-у… — протянул Анатолий с болью и тоской. Мне стало стыдно, что рубанул с плеча. Не стоило. — Прав, прав ты, старина. Плыть не плыву, но чует мое сердце, что добром это не кончится. Хорошо еще, что работой и сам, и начальники мои довольны. А что мне еще остается? «Работа не волк, в лес не убежит», — любил говаривать Анатолий Агафьевич Драпей и шкандыбал на своей раненой ноге на старт, чтоб установить новый мировой рекорд. Помнишь?

— Разве такое забывается…

— Могучий был пловец. А жизнь подставила ему ножку на ровной дорожке… Вот иной раз и о себе думаю: не подставит ли и мне она?

— А ты не дайся, не дайся…

Официантка, круглолицее и розовощекое создание лет 30, само очарование и любезность, не поставила — мягко посадила бутылку с коньяком, открыла оболонскую, тщательно протерла и без того отливающие голубизной хрустальные бокалы и рюмочки и прощебетала что-то насчет приятного аппетита и счастливого пребывания. Как это они так тонко чувствуют клиента?

Власенко разлил коньяк, загасил сигарету, жадно выпил бокал ледяной воды и поднял рюмку.

— Молчи, знаю, тосты должны говорить другие, а имениннику положено смиренно слушать, — опередил он меня. — Я сам ведаю, чем хорош и сколько во мне дерьма. Да не о том речь! Давай выпьем за нашу спортивную юность — самые прекрасные годы жизни! Мы тяжко, до кровавых мозолей на сердце вкалывали, но гордились волей и умением управлять своими слабостями и мышцами. Так дай бог, чтоб мы могли сохранить эти качества как можно дольше!

Потом разговор перебрасывался, как водится, с одного на другое, сегодняшний день соседствовал с почти забытыми днями, люди, давно растворившиеся в прошлом, снова были с нами: мы вспоминали их слова, жесты, привычки, и в них, как в зеркале, отражались наши слова, жесты, привычки, и эта неразрывность прошлого и настоящего волновала нас, заставляла сильнее биться сердца.

Когда мы наконец угомонились, а головы наши утомились переваривать царское пиршество воспоминаний, Власенко воскликнул:

— Во, чудак, два уха! Начисто забыл, тебе послания есть от твоего Джона, как там его?

— Микитюка?

— Точно. От боксера. Он теперь чемпион мира, правда, среди «профи», а это — не наши люди.

Власенко из того же внутреннего кармана пиджака, откуда доставал паспорт, извлек два одинаковых конверта и протянул мне.

— Ничего нового нет. Так, пустяки. Ты никак не позабудешь ту историю?

— Помню.

— А что Добротвор?

— Грузчиком работает.

— А меня и в грузчики не возьмут в случае чего… Хлипок…

Я раскрыл конверт — он был не запечатан.

«Уважаемый сэр!

Прежде всего хочу сообщить Вам, что мне удалось победить не только Бенни Говарда, Чета Льюиса и Норманна Гида, которые, хотя никогда и не были чемпионами мира, но опытом и мастерством известны среди боксеров, посвятивших себя этой профессии. В финале я выиграл в тринадцатом раунде — нокаутом! У прежнего чемпиона ВФБ Боба Тейлора. Правда, признаюсь, досталось это мне нелегко, чему свидетельство четыре нокдауна в первых трех раундах. Погонял он меня по рингу, поколотил изрядно — врагу своему не пожелаешь. Да, по всему видно, посчитал дело сделанным, а я больше чем на роль мешка с тырсой для битья не гожусь. Мне это очень не понравилось, и я дал себе слово, что буду драться отчаянно — разве что мертвым с ринга унесут. Тем более что мой менеджер посоветовал — в моих же интересах — не падать раньше двенадцатого раунда, потому что это может кое-кому не понравиться. Кому — вы догадываетесь. Мне по секрету сообщили, что ставки на меня делались именно до двенадцатого раунда. Но не это волновало — меня вывел из себя сам Боб и никто другой, клянусь вам пресвятой божьей матерью.

После моего удара снизу слева в тринадцатом раунде он даже не пошевелился на полу. Его так неподвижного и унесли, беднягу.

Словом, я сейчас в фаворе.

Наше общее дело застыло на мертвой точке. Больше того — боюсь, что до истины нам не докопаться, потому что парень освободился из тюрьмы и как сквозь землю провалился. Даже на похороны матери не объявился. Боюсь, не убрали его?

Я догадываюсь, мистер Олег, что разочаровал Вас…

Извините.

Ваш Д. М.
18 апреля 1985 г.».

Анатолий задумчиво смотрел на Днепр, туда, где когда-то мерно покачивался голубой дебаркадер «Водника» и мы, пацаны с Подола, переплыв на открытом, широкобортном катере-лапте, спешили плюхнуться в воду, чтоб плавать и плавать из конца в конец бассейна, чтобы побеждать и устанавливать рекорды. Давно списали эти бассейны, исчезли тренеры с пляжей, высматривавшие будущие таланты, как исчезли и белые паруса с днепровских просторов, — вместо всего этого праздно валяющиеся на песке тела, ленивый плеск в воде, и никакого спорта, лишь скука, царящая на Трухановом острове…

Я взялся за второй конверт.

«Мистер Олег,

спешу сообщить Вам новости.

Я обнаружил следы исчезнувшего Тэда Макинроя. Правда, возможно, «след» — слишком громко сказано, потому что добраться до него я не смогу в этом году, так как в Японию меня еще не приглашали. Так вот, Тэд теперь никакой не Тэд, а Властимил Горт, под этим именем обретается он в частной школе бокса где-то в Кобе, адрес мне не известен.

Вот что важно: он чем-то оказался неугоден тем, кто завербовал его для того дела, и ему довелось скрыться. Это мне под страшным секретом сообщила его девушка, Мэри. Но если это станет известно боссам, добра не жди.

Вот что еще, сэр!

Тэд как-то проболтался своей девушке, что очень сожалеет о том, что так предательски «продал» (это его слова) русского парня, хотя не хотел этого делать, потому что и сейчас уважает его безмерно. «Даже еще больше после того, как он повел себя в этой истории, выгораживая подонка», — это тоже слова Тэда, но мне их смысл совершенно непонятен. Кого он имел в виду? Себя?

Вот та малость, что попала мне в руки.

Извините.

Мне хотелось бы узнать, что с Виктором. Если это возможно, передайте через Вашего друга здесь, в Монреале. Спасибо.

Джон.
6 июля 1985 г.».

— Ничего особенного, правда? — поинтересовался Власенко.

— Если не считать, что я лечу двадцать второго августа в Кобе…

— Шутишь?

— Правда. На Универсиаду.

— Это серьезно? — Власенко озабоченно посмотрел на меня — он был абсолютно трезв. Поразительно! — Не гляди на меня так. Это, — он небрежно махнул на почти пустую бутылку, — не объем. Слушай меня. Ты по свету покатался, а я пожил в заграницах поболее твоего. Не разыскивай того парня — вот мой совет! Он тебе вряд ли что расскажет. Да если и откроется, как на исповеди, кому ты ее представишь? В Спорткомитет? Тебя на смех поднимут и будут правы. Суд в Монреале и приговор Виктору Добротвору документально засвидетельствованы. Даже если Тэд, или Властимил, — придумал же себе чешское имя! — скажет, что Виктор тут ни при чем, это все равно будет гласом вопиющего в пустыне. Пойми!

— Логика твоя не железная — стальная. Но я навсегда потерял бы уважение к себе, если б не попытался добраться до истины. Что потом сделаю с этой информацией, если она окажется вдруг хоть чуть-чуть реабилитирующей Добротвора, пока не догадываюсь. Но она не пропадет, поверь мне. Разве правда может пропасть бесследно? Затеряться… на время, да. Но не исчезнуть окончательно!

— Тебя не переубедить. Тогда еще совет: будь предельно осторожен. Если парень вынужден дать драла из родных пенатов, были, видать, на то серьезные основания.

— Все будет о’кей, Толя! — У меня было так светло, так празднично на душе, словно дело Виктора Добротвора благополучно устроилось и имя его вновь так же чисто, каким было еще недавно. Хотя чему радоваться, если разобраться трезво? Ну, удрал тот подонок в Японию, сменив имя. Ну, скажет мне, что во всем повинен он один, а Виктор — только жертва… Что изменится?

— Вот-вот, и я говорю, — точно читая мои мысли, произнес Власенко. — Что изменится?

Я промолчал. Пустые красивые слова не любил произносить никогда, даже на собраниях.

Мы долго не могли расстаться с Анатолием. Перешли через мост на остров, повел я его взглянуть на жалкие остатки водниковского дебаркадера в Матвеевском заливе — жуткое зрелище. Потом, поймав такси на Петровской аллее, подъехали к стадиону и постояли на неровном, торопливо уложенном асфальте там, где когда-то радовал спортсменов тесный, но такой уютный, «домашний» 25-метровый бассейн, где мы плавали в юности. Взошли и на Владимирскую горку и в сгущающейся синеве смотрели туда, за Днепр, где некогда блистали озера и тянулись до горизонта луга, а теперь зажигались огнями Русановка, Березняки, а еще дальше — Троещина…

— Нет, верно говорят, — сказал Власенко, — никогда не возвращайтесь в свое детство. Ничего, кроме разочарований…

Святой Владимир безучастно глядел туда, где утонула в невозвратном наша молодость.

4

Я с трудом обнаружил отель «Мизуками», где мне зарезервировали номер.

Поднявшись наверх со станции метро, я разочарованно огляделся: одно-, двухэтажные домишки — невыразительные, пожалуй, даже убогие, и если б не разнообразные, с выдумкой украшенные витрины, улица выглядела бы серой, однотонной и безнадежно скучной. Ни деревца, тротуар так узок, что два человека с трудом расходятся. Зато машины спрессованы, оставляя лишь узкую полоску для проезда, и незатейливый трамвайчик — такие у нас ходили до войны — катит осторожно, как бы на ощупь, чтоб ненароком не задеть бампер какой-нибудь «тоёты» или «холдена».

Из открывшейся двери, чуть не сбив меня с ног, выскочил парнишка в белом накрахмаленном сюртучке, в белых полотняных штанах и резиновых гета на босу ногу, с круглым подносом на руках, где на белоснежной салфетке возвышались два бокала кока-колы со льдом и две крошечные чашечки с кофе.

— Эй, парень! — крикнул я ему вслед, не слишком надеясь, что он остановится, но парнишка тут же стал как вкопанный и повернул голову в мою сторону. В черных глазах не сыскать ни удивления, ни растерянности — спокойствие и вежливое ожидание. — Может, вы скажете, где находится отель «Мизуками?»

— Здравствуйте, мистер, вы стоите как раз у гостиницы, и сейчас я открою вам дверь!

Он возвратился на два шага назад, решительно дернул насебя стеклянную дверь, по ошибке принятую мной за продолжение витрины, где на стеллажах живописно расположились натуральные японские блюда, банки с пивом, кока-колой и бутылка виски «Саппоро», что и ввело меня в заблуждение. Однако витрина была отгорожена от входа, на что и указал официант.

В тесном вестибюле за узкой, как одиночный окоп, стойкой находилась молодая черноволосая женщина, мило улыбаясь и всем своим видом показывая, как она рада видеть меня.

— Добрый день, мисс! Меня ждет номер в вашем отеле. Мое имя — Романько, — сказал я, опуская на искусственный алый ковер, покрывавший пол, спортивную сумку и чемодан, где камнями лежали пишущая машинка и досье, портативный диктофон, кассеты, запасные батареи и еще кое-что, что я больше всего боялся разбить, и потому потянул чемодан, к вящему неудовольствию стюардесс, в салон самолета, чтоб лично устроить в багажном отсеке.

— Здравствуйте, мистер Романько! — Женщина за стойкой сделала глубокий поклон, сложив вместе ладошки на груди. — Вы будете жить на пятом этаже, 413-й номер (фу, черт, подумал я, что это меня преследует цифра «тринадцать»?), телевизор, кондишн, ванная. Холодильника у нас нет. Вам выписать счет на все время или вы хотите по дням?

— Спасибо. Я оплачу до четвертого сентября.

— Благодарю вас. У вас чек, «амэрикен экспресс»?

— Нет, наличные, доллары.

— О, благодарю вас.

Процедура заполнения регистрационной карточки, где содержалось четыре вопроса — фамилия, год рождения, место рождения и национальность, заняла минуту. Еще минута ушла на то, чтобы компьютер выдал счет, а я отсчитал доллары.

И вот я уже поднимаюсь на пятый этаж в тесном, но вполне современном скоростном лифте, сразу нахожу свой номер — как раз наискосок от выхода из лифта, открываю дверь. Да, в таких апартаментах мне жить не доводилось: пять-шесть квадратных метров, где, прижимаясь друг к другу, уместились узкая кровать с тумбочкой, узенький письменный стол с телефоном, средних размеров «Сони» на специальном кронштейне на стене на уровне груди — телеприемник можно было поворачивать в любую сторону. Кондишн чуть ощутимо подавал воздух, правда, не слишком-то отличный от уличного. Возле широкого — почти во всю стену — окна едва умещалось низкое кресло и такой же низенький столик. С трудом пробравшись к окну, я бросил заинтересованный взгляд на окружающую меня местность. Крыши, множество проводов и телеантенн, кое-где на крошечных плоских пространствах умудрялись соседствовать кухонная плита и целая оранжерея, где кустились пальмы и вызревали овощи. На веревках, как флаги расцвечивания, раскачивались под порывами ветерка рубашки, майки, носки. На здании в отдалении, несмотря на дневной свет, красным неоном светилась многометровая надпись «Мицубиси». Еще дальше, смахивая на парижскую, широко расставила свои опоры местная Эйфелева башня, утыканная разномастными антеннами.

Первым делом я принял душ, смывая с себя почти суточную усталость и пот. Вылетев из Москвы в 18.40, спустя двенадцать часов мы приземлились в токийском аэропорту «Нарита», и меня тут же повезли на вокзал, где мы с другом моего друга Анатолия Власенко, работником торгпредства, приятным, стройным, седоголовым, успели перекусить в ресторане и под сенью мощного кондишна отдышаться от липкой, почти сорокаградусной жары. Тут и подоспела посадка на экспресс. В вагоне, похожем на нашу электричку, отделанном преимущественно светлыми красками и материалами, было даже прохладно, а когда «монстр» понесся через японскую равнину к Кобе со скоростью 250 километров в час, стало и вовсе холодно и довелось даже одеть пиджак.

Быстро сменив дорожный костюм на джинсы, кроссовки и легкую белую безрукавку, захватив необходимые документы, я сбежал вниз по лестнице. За стойкой уже хозяйничал парень, у которого я спрашивал, как разыскать «Мизуками», но теперь он был облачен в строгий темный костюм. Он приветливо улыбнулся и на плане-схеме местного метрополитена показал, как добраться до Острова и найти пресс-центр Универсиады. Еще посоветовал выбрать из двух линий метрополитена частную, что хоть и стоит дороже на полдоллара, но зато сократит путь по меньшей мере на пятнадцать — семнадцать минут. Поблагодарив юношу, я вышел из отеля и сразу окунулся, как в омут, в парной, остро нашпигованный отработанными газами автомобилей студенистый воздух. Свернув налево, где находилась станция частного метро, я купил билет до Санномии, где мне следовало пересесть на поезд-автомат, связывавший Кобе с Маринатауном, то есть морским городом, выстроенным японцами несколько лет назад на трехстах гектарах, отвоеванных у моря. Этот «культурный город в море», как называли его многочисленные рекламы, виделся создателям прототипом поселений XXI века.

Спускаясь по лестнице в неглубокий тоннель-станцию, я обратил внимание, что отделка — сплошь металл, покрытый пластмассой светло-серого цвета, так рационально отштампованный, без острых углов и потаенных закоулков, что не требует никакого ручного труда, а достаточно пустить автомат-мойщик, и один человек справится с вместительным помещением станции за несколько рабочих часов.

«Двадцать лет назад токийское метро выглядело куда мрачнее и непригляднее, — отметил я про себя.

Японцы почему-то выстраивались в очереди друг другу строго в затылок, на определенном расстоянии одна очередь от другой. Не слишком понимая, что это должно означать, все же решил не лезть в чужой монастырь со своим уставом и пристроился в хвост очереди за юной матерью с двумя детишками — старшая, лет трех, крутилась возле ее ног, чувствуя себя вполне независимо и самостоятельно, а вторая, совсем крошка, уложив головку на материнское плечо, глазами-бусинками с любопытством разглядывала меня.

Лишь когда бесшумно подкатил поезд, ярко освещенный и почти сплошь состоящий из стекла, так, во всяком случае, мне показалось, я понял, почему японцы придерживались определенных мест, — как раз напротив очереди открывались двери. Без толкотни все быстро разместились в вагоне.

Я с любопытством рассматривал окружающих меня людей. Японцы стали выглядеть более по-европейски, чем двадцать лет назад. Одеты легко, удобно, спокойны, как спокойны и дети: малышка, самостоятельно юркнувшая в вагон, также беспрепятственно — без окриков и вскриков «Да куда ты запропастилась?!» — изучала вагон, смело выглядывала из открытой двери на станциях. На европейцев — в вагоне, помимо меня, находилось еще трое или четверо «белолицых» — уже не взирали как на диво.

Я припомнил слова, буквально ошарашившие меня в Токио. Я спросил Толиного друга что-то насчет местных нравов и обычаев: как одеваться — официально или по погоде. Он рассмеялся и ответил: «Мы, европейцы, ну, и американцы в том числе, люди третьего сорта. Да, именно третьего. Первый сорт, то есть именно люди, — это японцы, второй сорт — китайцы. Ну, а мы — третьего. Соответственно и отношение: если вы явитесь на прием, где будет, скажем, наследный принц, в тапочках и в шортах, и вообще даже без майки, никто не обратит на вас внимания… Что, мол, с них возьмешь! Вот так-то! Замечу, что эта мысль исподволь, но упорно вдалбливается в юные головы — Япония, Япония превыше всего… Хотя — это я вам говорю однозначно — они никогда не подадут и виду, что относятся к вам, как к третьесортному. Вежливость — норма местной жизни…»

Японец преклонного возраста мягко отстранился, пропуская меня к двери на Санномии, хотя точно такое же движение первым сделал я.

Указатели надежно вывели меня к выходу из метро — именно к тому, что вел к наземной станции экспресса на Остров, хотя поначалу я слегка растерялся в тысячных толпах, входящих и выходящих из прибывающих по нескольким линиям поездов, в лабиринте подземных магазинов, блистающих роскошными витринами универмагов, видеосалонов и кафе, наполненных ароматами готовящейся еды, табака и духов, звуками музыки и неумолчным прибоем голосов.

Лишь на площади я вздохнул свободно, хотя здесь было по-прежнему душно, даже соленое дыхание моря не освежало воздух.

Я купил жесткую картонку — билет в автомате, затем сунул картонку в прорезь автомата-контролера, и он пропустил меня через стальной турникет. Поднявшись на второй этаж на коротком эскалаторе, я попал к составу из четырех вагонов с открытыми дверями, куда и поспешил вскочить. После троекратного объявления по-японски створки дверей бесшумно соединились и поезд двинулся в путь.

Эстакада была проложена на высоте минимум пятого этажа, и улицы Кобе, примыкающие к порту, поплыли внизу. Вскоре под ногами заплескались мутноватые волны залива; раздвигая тупым носом воду, продымил под нами буксир с красной трубой. Потом пошли дома, выстроенные на искусственной почве, завезенной сюда из трех срытых начисто гор в окрестностях Кобе (на их месте разместились теперь жилые кварталы): разностильные и разновысокие — от сорока этажей суперсовременного отеля «Портопия», формой напоминающего трубу исполинского океанского лайнера (издали Остров смотрится, как корабль, устремленный в просторы моря), до вычурных, в викторианском стиле коттеджей — они были аккуратно расставлены из конца в конец Острова.

На моей станции, опять же не встретив ни единого человека, обслуживавшего поезд, я спустился вниз, предварительно втолкнув билет в магнитный зев контрольного устройства, убедившегося в законности моего проезда и раскрывшего стальную дверцу-решетку.

В пресс-центре, куда я попал пару минут спустя, приятно холодил свежий воздух. Полицейский на входе, увидев карточку с предварительной аккредитацией, вежливо отступил в сторону, пропуская вовнутрь помещения с очень высоким потолком.

Ряды столов с пишущими машинками, где сидели одинокие репортеры, выдававшие на-гора первые репортажи с еще не открывшейся Универсиады. Из бара слева — там за столиками народу было погуще — доносились приглушенные звуки музыки. Оглядевшись, я обнаружил искомое: вдоль стены тянулись кабинки с надписями мировых агентств и местных изданий. Я легко нашел «Йомиури», нажал на ручку и… нос к носу столкнулся с тем, кого приготовился долго разыскивать.

— Яша! — вскричал я.

— Олег! — заорал невысокий, черноволосый японец в белой рубашке с короткими рукавами, при галстуке.

Это был Яшао Сузуки, сорокалетний бывший московский корреспондент токийской газеты «Йомиури», по-спортивному подтянутый и легкий на ногу, заядлый теннисист, попортивший мне в свое время немало крови на корте в Лужниках, потому что я долго не мог найти к нему подход, — он левша, и его неожиданные крученые подачи были столь резки, что я не успевал поначалу даже проводить мяч глазами. Правда, со временем мы приноровились друг к другу, и я нащупал слабые места в обороне Сузуки, и мы стали играть с переменным успехом. Впрочем, это случалось не так часто, потому что Сузуки жил в Москве до конца 1981-го, а потом его перевели в Нью-Йорк, где с ним и познакомился в интерпрессклубе Серж Казанкини. Он-то мне и проговорился как-то о Сузуки и был страшно удивлен, что и я знаком с Яшей (так он сам просил себя называть), и сообщил также, что японец в начале января возвратился домой. В Токио я позвонил в редакцию «Йомиури», и мне любезно сообщили, что заместитель заведующего международным отделом находится в Кобе, где возглавляет бригаду газетчиков на Универсиаде.

И вот мы обнимаем друг друга.

— Олег, ты в Японии, подумать только! — восклицал Сузуки, буквально ошалевший от встречи. — Не сообщил ничего!

— Куда, на деревню бабушке? Ты ведь после Москвы словно растворился. А может, тебе просто не с руки встречаться с советским журналистом? Так ты скажи прямо. — Я, конечно, разыгрывал Яшу, потому как знал, что уж в чем-чем, а в настороженности или предубежденности к нашей стране и ее людям его не заподозрить. Яша гордился своим приличным русским, выученным самостоятельно. Его старший сын — мы с ним однажды сразились на корте — владеет русским лучше, чем отец: пока они жили в Москве, он ходил в советскую школу.

— Олег! Как ты можешь…

— Могу, могу! А как иначе относиться к друзьям, исчезающим бесследно?

— Да, да… — согласно закивал головой Яша. — У тебя есть проблемы?

— Мне нужно получить аккредитацию.

— Это в другом здании. Пойдем проведу.

Пока мы переходили в технический корпус пресс-центра (он располагался в подтрибунном помещении велотрека), Сузуки успел выложить новости: дома все в порядке, сыновья учатся — старший в университете Васеда, младший еще ходит в школу и увлекается каратэ, отца перерос на голову (акселерация нигде так явственно, так наглядно не видна, как в Японии, где народ традиционно был ниже среднего, по нашим понятиям, роста, а теперь 180-сантиметровые парни не редкость, есть и повыше). Сам же Яша после Москвы, оказывается, успел поработать в Таиланде и только после этого попал в Штаты. Америка не пришлась ему по душе, он — я это почувствовал — остался русофилом, качество, редко встречающееся в Японии.

— В Москву не собираешься?

— Хочу, — признался Яша, и в его голосе прозвучала плохо скрытая тоска. — В Лужниках по-прежнему играешь в теннис?

— Иногда. Но редко.

— Здесь сыграем?

— В этом пекле? Ты ведь меня разгромишь, это нечестно.

— Мы сыграем вечером, когда спадет жара. Здесь, на Острове, есть корты у моря, там свежо. Ну?

— Ракетку дашь?

— На выбор.

— Тогда условились. Как только акклиматизируюсь.

Процесс аккредитации занял ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы нажать кнопки компьютера и получить исходные данные моего документа, а затем извлечь упакованную в пластмассу мою картонку из металлического пенала, продеть в прорези тонкую цепочку, и вот уже ладанка, дающая право беспрепятственно проходить в ложу прессы состязаний Универсиады-85, легла на мою грудь.

— Ты что намерен делать вечером? — поинтересовался Яша.

— Ничего. Работа начнется завтра.

— Тогда я хочу тебя угостить японской кухней в типично японском ресторанчике. Идет?

Потолкавшись еще какое-то время в пресс-центре, мы возвратились на поезде-автомате на берег, в город. Яша поймал такси. В салоне было прохладно. Водитель в строгом темно-синем костюме и в белой рубашке с галстуком, в белых нитяных перчатках прежде всего нажал кнопку телевизора, и перед нами засветился цветной экран. Передавали очередной матч первенства страны по гольфу — игра для меня малопонятная и потому неинтересная. Мне оставалось лишь удивляться, чему так бурно восхищаются трибуны, набитые до предела болельщиками.

— Эта американская игра просто-таки переполошила Японию, — сказал Сузуки, приглушая звук телевизора. — Эпидемия какая-то — и только. Специальные магазины со снаряжением, кстати, стоящем безумно дорого, журналы, многочасовые передачи, спортлото и сумасшедшие болельщики… Я не хожу на матчи… «Спартак» — «Динамо» — это зрелище!

— Ты имел в виду киевское «Динамо»? — спросил я строго.

— Можно и киевское, — немного растерянно ответил Сузуки.

— Только киевское! Разве ты не знаешь, что оно снова возвратилось в лидеры советского футбола, хотя еще год назад никто не сомневался, что команда агонизирует. Подумать только, десятое место в розыгрыше первенства страны!

— Там по-прежнему Лобановский, так, кажется, зовут тренера?

— Снова Лобановский. Он походил некоторое время в старших тренерах сборной СССР, но стоило ему проиграть один-единственный матч, как его уволили без выходного пособия.

— Что значит «без выходного пособия»? Без пенсии? Ведь он, кажется, молод?

— Это значит, что вообще хотели запретить тренировать команды высшей лиги.

— Разве такое возможно? — искренне удивился Сузуки. — Разве он совершил преступление?

— Кое-кто думал, что возможно. Но, слава богу, не все и у нас теперь решается единолично…

Мы вышли на какую-то узкую, заставленную выгородками и лотками улицу. На уровне третьего этажа по старинной, кирпичной кладки эстакаде прогрохотал поезд городской электрички. Мы перебрели улочку, вступили в полутемную прихожую и оказались внутри густо заселенного столами и людьми ресторана. Щекотали ноздри ароматы еды, было шумно, гремевшие над головой вагоны заставляли людей разговаривать громко и суетливо. Столики были заняты, и мы устроились на высоких, но удобных вращающихся креслах за стойкой, где разливали пиво, выдавали официантам блюда с пищей, вели переговоры с кухней трое ребят — двое похожих парней с утомленными, лоснящимися от пота лицами и миловидная девчушка в белом кокетливом передничке. Они с такой быстротой выбрасывали продукцию, что напоминали автоматы: ни секунды простоя, даже словом не обменяются, ни единого лишнего движения. Яша негромко сказал что-то — я и то едва расслышал, а парень, на секунду отвлекшийся к нам, успел все записать на листке-счете, что тут же положил перед нами, и уже отпрянул назад, крикнув что-то в темный кухонный зев, быстро наполнил два толстостенных бокала пивом и, бросив картонные кругляши перед нами, аккуратно опустил кружки.

— Считай, типичное японское кафе, Олег. Его держат студенты во время летних каникул, а возможно, и чуть дольше, если есть необходимость. Полный хозрасчет, видишь, им некогда даже перекинуться словом друг с другом. А еда отменная.

Мы ели что-то острое, — с пряным ароматом из морских моллюсков, с ломтиками сушеной водоросли — ламинарии, и запивали холодным пивом.

— Я сюда хожу ужинать, друзья в Токио насоветовали, и не жалею. Быстро, да и дешевле, чем в обычном ресторане.

Когда мы выбрались наружу, было совсем темно. Уличного освещения тут никогда не существовало, но зато по-прежнему светились разноцветными фонариками магазины, забегаловки, пачинко. Лица людей казались разукрашенными на манер американских индейцев, с той лишь разницей, что расцветка их постоянно менялась. Попадались возбужденные парни с бегающим взглядом, что-то бормотавшие на ходу. Они никого не замечали.

— Наркотики и в Японии не редкость, — пояснил Яша. — Конечно, не так, как в Штатах.

Я сразу будто отрезвел и забыл обо всем другом, и одна мысль застряла в мозгах — Тэд Макинрой, он же Властимил Горт, Тэд Макинрой, Властимил Горт…

Властимил Горт…

Я пропустил мимо ушей слова Сузуки, и он застопорил, и я наткнулся на него.

— Ты совсем не слушаешь меня, Олег, — обиделся Сузуки. — Где ты живешь?

— А, извини, Яша. Задумался. В гостинице «Мизуками». Это далеко, нужно на метро, и такси нет смысла брать.

— Нет, — сказал Яша. — Поедем на такси.

— Слушай, Яша. Мне такси действительно ни к чему. Я мечтаю побродить по Кобе. Ты поезжай в пресс-центр и засядь за телефон. — Яша недоуменно уставился на меня. — Мне нужно, чтобы ты разыскал одного человека. Это крайне важно, Яша, поверь мне! Его зовут Властимил Горт. Он — тренер местной школы бокса. Но единственное условие: представься как хочешь и кем хочешь, но ни у него, ни у его хозяина не должно возникнуть и тени сомнения, что парня разыскивают по какому-то пустяковому делу. Придумай, я не знаю ваших законов и обычаев, ну, скажи, что ты фининспектор, или водопроводчик, или просто вознамерился записаться в школу, чтобы пройти курс бокса… Словом, на твое усмотрение! Мне же нужно только узнать, где он обретается и когда бывает на работе. Понял?

— Не совсем.

— Я пока не стану ничего объяснять. Это, во-первых, долго. Во-вторых, без моего разговора с этим человеком все равно не поймешь. Как, впрочем, и я еще многое не понимаю. Будь осторожен: если он что-то заподозрит, то немедленно скроется.

— Почему скроется? Ты его преследуешь?

— Если б я… Словом, мне нужен точный адрес школы бокса, где работает Горт. Для ориентировки: 29 лет, классный боксер, выступал даже за сборную страны, в Японии, думаю, месяца три-четыре. Тщательно скрывает, откуда он и кто по национальности…

— Задал ты мне вопросик, Олег. — Сузуки явно был озадачен и обеспокоен. По натуре Яша не труслив, но осторожен, лишнего шагу не сделает, не убедившись, что это шаг — правильный. Но таким я его знал в Москве, за границей. А здесь-то он дома!

Мне не очень-то улыбалась перспектива ставить в затруднительное положение моего приятеля, но иного выхода не было. Никто, кроме Яши, не сможет помочь. По-японски я не знал ни слова. И хотя многие японцы отлично владеют английским, иностранцы все равно есть иностранцы, и к ним отношение настороженное.

«Любопытно, — подумал я, — как ко мне относится Яша: как к человеку третьего сорта?» Но спрашивать не стал: Сузуки и так выглядел озабоченным, чтоб еще и этим вопросом усугублять его сложное положение.

— Это нужно непременно сегодня? Ведь уже поздно… — спросил Яша, хватаясь за соломинку.

— Чем быстрее, тем лучше. Я прошу тебя, Яша…

Мы расстались у станции метро. Это была отправная точка, откуда я решил, сверяясь с планом-схемой города, двинуться по направлению к гостинице. Всегда нужно иметь запасной путь для отступления…

5

Универсиада началась грандиозным парадом на новеньком стадионе на юго-востоке Кобе, в районе перспективной застройки этого огромного промышленного центра страны. Организаторы не скрывали своего удовлетворения, больше того — гордости, что им удалось собрать под голубое знамя с огромной буквой «у» практически всех сильнейших спортсменов-студентов пяти континентов. Участие сборных СССР и США спустя год после Лос-Анджелеса, когда связи двух крупнейших спортивных держав мира виделись испорченными надолго, воодушевляло истинных приверженцев спортивных форумов. Газеты пестрели заголовками, где Япония выглядела едва ль не миротворцем. Специально для прощупывания обстановки в связи с предстоящей Олимпиадой в Южной Корее прилетела делегация Сеула. Улыбчивый лев — символ будущих Игр — зашагал по страницам газет и журналов, мягко порыкивал с экранов телевизоров, заполонил своими изображениями свободные стены в пресс-центре.

Я сидел на трибуне среди знакомых и незнакомых лиц. Давно заприметил, что существует некое неформальное сообщество спортивных журналистов-международников, что, как правило, аккредитуются на большинстве крупных состязаний и уж непременно встречаются на Олимпиадах и Универсиадах.

Под звуки тысячного оркестра одна за другой вступали на дорожку стадиона колонны участников. Организаторы побеспокоились, чтобы каждый почувствовал себя как дома, и составили сложную программу музыкального сопровождения из попурри национальных песен и мелодий. Но, видимо, график движения где-то нарушился, что-то сбилось, и вот пошли австралийцы под афганскую мелодию, англичане вышагивали в такт греческой сиртаки. Под наши «Очи черные» и «Подмосковные вечера» вышагивала делегация КНР…

Среди журналистов царило веселое оживление. А у меня на сердце кошки скребли.

Вот уже два дня как исчез Яша. Напрасно несколько раз на день заглядывал я в выгородку «Йомиури» — сидевшие там недоуменно пожимали плечами и отвечали неопределенно: не был, когда будет — не знаем. Мне чудилось, что они обо всем осведомлены и с осуждением смотрят на меня. Неприязнь, казалось, сквозила в их черных, непроглядных глазах.

Время летело, а я ни на йоту не продвинулся к цели. По ночам мне снился один и тот же сон: я догоняю и никак не могу догнать человека, лица которого не вижу, но уверен, что это — Тэд Макинрой, он же Властимил Горт…

Связь с Киевом, на удивление, оказалась преотличной, и редакционная стенографистка появлялась точно в назначенное время — минута в минуту, хоть часы проверяй. И слышимость была преотличной, мало что часть пути мои слова проделывали по воздуху — по радиотелефону. Но все равно, пока передавал материал, сидел как на иголках и готов был подгонять Зинаиду Михайловну, несмотря на то, что она вообще не делала ни единой паузы и не переспрашивала — наш разговор параллельно записывался на магнитную ленту. Мне казалось, что именно в эти минуты, когда я разговаривал с Киевом, звонил и не мог дозвониться Яшао Сузуки.

«Если сегодня, нет, завтра утром Яша не объявится, нужно начинать поиски самостоятельно, — рассуждал я, сидя на трибуне. — Ну и что с того, что ни бэ ни мэ по-японски! Нужно взять телефонные справочники на английском, должны быть таковые, и страничку за страничкой изучать, пока не наткнусь на боксерскую школу».

Это напоминало бы поиск иголки в стоге сена, если учесть, что телефонная книга — я встречал такие в пресс-центре — Кобе насчитывала более 1000 страниц убористого текста! Но иного выхода у меня не было.

— Олег. — Кто-то осторожно тронул меня за плечо. Я оглянулся и едва не заорал на весь стадион: Яша!

— Яша… — Голос мой прозвучал так, словно мне в горло вогнали кляп.

— Извини, Олег, — забеспокоился Яша и развел руками, как бы прося прощения за бестактность.

— Выйдем отсюда, — предложил я нетерпеливо.

Мы спустились вниз, молча миновали лужайку, где расположились девушки-гимнастки, готовившиеся к показательным выступлениям, спустились к искусственному водоемчику с огромным гранитным валуном, отполированным веками и напоминавшим один из камней знаменитого каменного сада Рендзю в Киото.

— Извини, Олег, но я никак не мог раньше, — виновато повторил Яша.

— Ерунда, — великодушно простил я Сузуки. — Нашел?

— Да. Но для этого мне понадобилось съездить в Токио — здесь, в Кобе, у меня нет ни друзей, ни знакомых. Таких школ оказалось полдюжины, они разбросаны в разных концах города. Увы, не всегда удавалось добраться до искомого по телефону. Я еще не разобрался и сам, по-видимому, некоторые из этих заведений далеко не столь безобидны, как может показаться, потому что не слишком-то спешат обнародовать свое существование. Пришлось поколесить…

— Нашел его?

— Это оказалось труднее всего.

— Он снова сменил имя?

— Его имени вообще нигде не называли. «Такого не знаем», — был ответ.

— Где Горт?

— Мы завтра утром поедем туда. Если… если он не сбежит, как ты опасаешься. И не вини меня за это: он чем-то очень напуган, хотя мой друг чуть-чуть знаком с хозяином спортзала и мог разговаривать без лишних рекомендаций. Он представился клиентом, готовым заплатить хорошие деньги за ускоренный — три недели — курс бокса. Его познакомили с Гортом, но тот почему-то насторожился, и я не уверен, что моему другу удалось полностью рассеять сомнения парня. Как бы там ни было, встреча назначена на завтра, на восемь утра. Я заеду за тобой в семь пятнадцать…

— Спасибо, Яша… — Я не знал, что еще сказать, чтобы выразить мою благодарность этому похожему на европейца сыну Страны восходящего солнца — немногословному и обязательному. А ведь еще несколько минут назад я готов был заподозрить его в элементарной трусости и бегстве.

— Я старался, Олег… Что здесь произошло интересного за это время?

— Ничего. Вот разве открытие Универсиады. Может, пойдем досмотрим?

— Если ты не возражаешь…

Мы возвратились на трибуну, и теперь действо, разворачивавшееся на салатной свежести поле стадиона, показалось мне таким прекрасным, что я готов был признать, что ничего совершеннейшего и захватывающего не видел.

— Это не уступает открытию Олимпийских игр, — только и сказал я.

— Ты думаешь действительно так? — искренне обрадовался Яша.

— Без преувеличений!

— Позволишь привести твои слова в моем репортаже?

— Можешь еще сказать множество слов, лишь бы они хвалили организаторов. — Я был добр и расточителен.

— Спасибо, Олег…

В «Мизуками», куда я возвратился за полночь, меня ждал еще один приятный сюрприз: портье протянул записку, где сообщался номер телефона Сержа Казанкини и содержалась просьба непременно позвонить в любое время.

Я поднялся к себе, принял прохладный душ, облачился в свежее, выглаженное кимоно, ежедневно сменяемое, как и постельное белье, вытащил из широкого раструба кондишна, служившего мне холодильником, банки с консервированным пивом, сервировал низенький столик у окна — вилка, нож, два ломтя черного бородинского хлеба, горка кружочков сухой копченой колбасы, помидор, плавленый сырок и два краснобоких яблока — и подтянул на кровать телефон.

С удовольствием и чувством выполненного долга — репортаж об открытии передал из пресс-центра стадиона, завтра свободный день — воскресенье — щелкнул крышечкой серебристой баночки, украшенной краснокрылым журавлем, стоящим на верхней ступеньке пьедестала почета — «Саппоро-бир» была официальным спонсором Универсиады-85. И лишь после этого набрал номер телефона.

— Кого это черти… — начал было не слишком приветливо Серж, но вдруг сообразил и заорал: — Олег, о ля-ля!

— Я, мистер Казанкини, собственной персоной, добрый вечер, а вернее — ночь.

— Здравствуй, Олег, какая радость! — Он был искренен, мой веселый француз итальянского происхождения.

— Не знаю, как ты, а я действительно радуюсь: во-первых, только возвратился со стадиона и решил устроить себе поздний ужин, а во-вторых, потому что ты объявился. На Универсиаду прилетел?

— А то куда еще? — обидчиво вспыхнул Серж. — Я теперь снова исключительно спортивный журналист. Слушай, может, поужинаем вместе? Где находится твоя обитель?

Я назвал адрес. Серж надолго замолчал — изучал карту-схему Кобе. Наконец он снова объявился.

— Да ведь это у черта на куличках! Опять тебя занесло… Туда и до утра не доберешься… А, ладно, жди! — И положил трубку.

Я слегка расстроился: уже предвкушал спокойный отдых, а Серж умеет превращать ночь в день. Так что — покой мне только снился…

Серж добрался до меня куда быстрее, чем я мог предположить. Он ввалился в комнату, подозрительно оглядываясь по сторонам, точно опасаясь, как бы кто не набросился на него из темного угла.

— Ты чего, Серж? — спросил я, обнаружив, что мой приятель изрядно возбужден.

— Вечно ты устраиваешься в каких-то закоулках. Вышел из такси, смотрю, вход ярко освещен, люди толкутся, я и вперся… Едва ноги унес, там не женщины — фурии, впору подумать, что они раскусили, что я — француз!

Теперь пришел черед мне проглотить язык. Потом неистовый хохот напал на меня, я заливался до слез, представив Сержа в объятиях девиц из соседнего заведения, носившего игривое название «Сад любви» и с наступлением сумерек утопавшего в водопадах красного, как размытая кровь, света…

Серж недолго хмурился и вскоре смеялся вместе со мной, подбрасывая в огонь новые и новые подробности своего случайного приключения.

Наконец он умолк, вытащил свою знаменитую трубку, набил ее «Кланом» и плотоядно затянулся ароматным дымом. Потом он подозрительно, двумя пальцами, поднял баночку с пивом и настороженно рассматривал ее, точно держал взрывоопасный предмет, а затем брезгливо поставил на место, как бы говоря: и пьют же такую дрянь люди. Серж был ярым противником пива.

Мне оставалось лишь полезть в чемодан за припасенной бутылкой с Богданом на черной этикетке.

…— Вот я и говорю: возвратился в редакцию и дал себе слово — больше ни в какие там заграничные командировки ни ногой. Сам посуди: что я там, в этих Штатах, не видел? Нью-Йорк с его грязным Бродвеем — боже, как могут люди так врать, ведь сколько был наслышан — Бродвей, ах, Бродвей! Я-то уши развесил, старый чурбан, ну, что-то на манер наших Елисейских полей — публика, неторопливый шаг и веселый смех, прекрасные женщины, цветы, и ночью и днем вечный праздник… А тут тебе — вонь, колдобины, толпы куда-то несущихся людей и оборвыши, валяющиеся просто под ногами… А квартира на 5-й стрит? Пока замки отопрешь, взопреешь… «Нет, дома, в Париже, или нигде», — сказал я шефу. — Серж пускал клубы дыма и размышлял вслух. — Твердо решил. Шеф тоже не полез в бутылку: мол, отдохните Казанкини, развейтесь, вспомните, что у вас там в загашнике залежалось, предложите, нужно же отписаться после такой поездки… Я и возомнил, что мои дела в ажуре, и укатил в Испанию, под Барселону, купаюсь, нежусь, когда — телеграммка.

Серж сердито засопел, заурчал, как перегретый самовар, выбил в пепельницу трубку, напрессовал в нее табак и снова без перерыва задымил. Я уже и окно раскрыл — кондишн не был готов к таким перегрузкам, — но свежий воздух Кобе тоже был напитан горечью бензинного перегара, дымом порта и еще тысячью запахов большого города.

— «Телеграммка… Вам, сэр, из Парижа», — сует мне в руки портье и смотрит на меня, как кот на сало. Дал я ему на чай, хотя мысль так и сверлила: не хватай ты эту бумажку, скажи портье, чтоб выбросил ее на помойку, у тебя законный отдых… О слабости человечьи, о любопытство, что родилось раньше нас! — запричитал Серж. — Раскрываю… «Вам надлежит быть в Париже… билет Сеул… утверждены специальным корреспондентом на Играх XXIV Олимпиады… Агентство выражает надежду, что вы с вашим опытом…» Фу, еще сегодня становится жарко, как вспомню, что я в тот миг почувствовал… Вот и обретаюсь теперь в Сеуле, и торчать мне там до 2 октября 1988 года и ни часом дольше!

— Поздравляю, Серж! Ведь это так интересно.

— И ты, Брут… — тяжко вздохнул Серж.

— Мне проще, я приеду в Сеул на три недели, вполне достаточно, — бодреньким тоном произнес я, в душе завидуя счастливчику-толстяку.

— А может, ты еще до Игр заявишься? — с надеждой полюбопытствовал Казанкини. — Я для тебя там такое организую! Уже начал обрастать связями и знакомыми, к Играм буду своим человеком в Сеуле…

— Если Игры вообще состоятся…

— Состоятся. Даже если вы снова не приедете. О ля-ля, они были бы рады, кабы могли б окончательно отлучить вас от Олимпиад!

— Кто это они? — прикинулся я дурачком.

— Много их, разных. И политики, и мафия. Помнишь, мы с тобой в Лейк-Плэсиде… постой, постой, а что с тем парнем, вашим боксером, ну, которого судили в Монреале?

— Дисквалифицировали. Грузчиком работает.

Серж насупился, потемнел лицом — это всегда служило у него признаком гнева.

— Жалко парня, такой спортсмен… И ты ничем не мог ему пособить?

— Ничем.

— Как же так?

— Он совершил преступление и несет заслуженное наказание, — сказал кто-то чужой моими устами.

— Я тоже не терял времени даром в Штатах, да и здесь в Сеуле. Кое-что привез тебе любопытное. Захватил так, на всякий случай, надеялся, авось ты заявишься на Универсиаду… Завтра встретимся в пресс-центре…

— Хорошо, Серж, — отчужденно сказал я, уносясь в мыслях в предстоящую через несколько часов встречу с Тэдом. Что-то она мне принесет?

— Я, пожалуй, пойду… Поздно уже…

Я не задерживал Сержа.

Последнее, что я услышал, когда дверь захлопнулась за Сержем, был грохот опрокинутой металлической пепельницы с песком на высокой ножке, торчавшей на площадке. Но подниматься не стал, Серж сам разберется.

6

В низкосидящей, с удлиненным, хищным носом, как у гончей, учуявшей след, темно-вишневой «тоёте», что беззвучно застопорила у моих ног, рядом с водителем сидел Яшао Сузуки. Он перевесился через сидение и открыл заднюю дверцу, впуская меня.

В салоне было отменно чисто и прохладно.

Яша тоже был отглажен и важен, как премьер-министр, в черном строгом костюме и безукоризненно белой рубашке. Черные волосы были тщательно приглажены и чуть отблескивали сизым оттенком вороньего крыла.

— Привет, Яша! — бодро воскликнул я, стараясь скрыть нервное возбуждение.

— Хелло, Олег! — Яша пожал мою руку и, не отпуская, потянул ее влево и буквально вложил в руку водителя. — Знакомься, это Такаси, он знает хозяина зала.

Водитель повернулся ко мне, и я увидел продолговатое с сухими, пожалуй, даже впалыми щеками, с небольшим острым носиком лицо, чуть обозначенные бледные губы и мощный, как таран, подбородок человека, способного выдержать прямой удар тяжеловеса. Его пожатие, как он ни старался, буквально склеило мои пальцы, и еще несколько мгновений они оставались безжизненными. Я непроизвольно взялся разминать их пальцами левой, и Яша беззаботно и весело, как ребенок, которому удалось подшутить над приятелем, расхохотался своим мелким, квохчущим смешком.

— Я позабыл тебе сообщить, что у Такаси — восьмой дан и он один из самых популярных в Японии каратистов, — сквозь хохот объяснил Сузуки.

Владелец восьмого дана между тем остался холоден и беспристрастен, точно речь шла не о нем.

— В путь! — крикнул Яша, и Такаси включил мотор с автоматической передачей и, прежде чем тронуться, надел зеркальные очки.

Я заметил, что пока мы выруливали на трассу, водитель неоднократно задерживал свой взгляд в овальном широком зеркальце, висевшем слева над его головой.

— Если б мне еще пару дней назад напророчили, что я стану заниматься подобным делом, я рассмеялся бы говорившему в лицо! — самодовольно выпалил Яша, развернувшись ко мне назад настолько, насколько позволяли жесткие ремни безопасности спортивной машины, способной развивать скорость в 240 километров в час, — во всяком случае, эти цифры были на серебристо-молочной приборной доске.

— В журналистской жизни всякое бывает, — индифферентно буркнул я, не догадываясь, в какую сторону гнет Яша.

— С кем угодно, но только не с Сузуки, — разом отбрасывая, словно маску, веселье, холодно отрезал Яша. — Осторожность и предусмотрительность — черты японского характера.

— Уж не начинаешь ли ты жалеть о содеянном? — спросил я, стараясь раскачать Яшу, — больше всего мне не нравилась неопределенность.

— Возможно. Но не от излишней предусмотрительности или осторожности, хотя и это присутствует в нашем характере. Ты не посвятил меня в суть дела, и именно это меня беспокоит. А вдруг ты втягиваешь меня в какую-нибудь противозаконную акцию?

— Извини, Яша, только и впрямь до встречи с тем парнем ничего рассказать тебе не могу. Мне даже трудно предположить, что откроет мне этот визит. Поверь, не темню. Но разговор многое может проявить и расставить все, что я пока имею, по своим местам. Тогда я и введу тебя в курс дела… Надеюсь, ты не подвержен шпиономании? В противном случае мне останется лишь попросить тебя остановить автомобиль и высадить меня…

— Я достаточно долго жил в Москве, и у меня много советских знакомых и друзей, чтобы навсегда избавиться от этого комплекса. — В голосе Сузуки всплеснулась обида.

— Вот и лады, Яша. Давай лучше условимся, как поведем себя на месте. Мне не хотелось бы подводить парня… У него положение, кажись, незавидное, и, честное слово, мне вовсе не улыбается перспектива усугублять его, особенно если он согласится. Сузуки, говорить…

— Мы с Такаси в твоем полном распоряжении, — великодушно объявил Яша. — В английском он не силен, а уж русского вообще не знает, подробностей ему я сообщать не стал, и он даже не догадывается, что ты из СССР. Так для него будет спокойней, не правда ли?

— Тебе виднее, Яша, — согласился я, хотя в душе почувствовал укор совести — как-никак, человек лишен правдивой информации, а значит, выбора. Но выбирать и мне не приходилось, и я полностью положился на Яшу — в конце концов, это его друг. Освободившись от неуместных сейчас сомнений я обратился к Сузуки: — Давай-ка продолжим разговор о нашем поведении на месте… Итак, ты собираешься укатить за границу и потому решил нанять преподавателя бокса. Мы — твои приятели, лица незаинтересованные, словом, зеваки. Идет?

— А предположим, он упрется и скажет, что никак не может, ну, скажем, занят сверх всякой меры, и хозяин порекомендует другого?

— Ты должен настаивать именно на Горте, тебе нужен преподаватель-европеец, ведь ты отправляешься надолго работать за границу. А Горт, помнится, ты таксе говорил, единственный иностранец в школе. Выходит, как ни крути, он и никто другой!

— Пусть будет так, — согласился Яша и что-то быстро выпалил своему приятелю. Тот молча выслушал, но не повернул в его сторону даже головы, внимательно следя за дорогой, несмотря на ранний час, забитой автомобилями. Я уже давно обратил внимание, что несущиеся навстречу грузовики, легковушки, автобусы и трайлеры, контейнеровозы и автокраны сплошь японского производства. Такого единодушия на европейских или американских трассах не увидишь.

Водитель только раз едва заметно кивнул головой в знак согласия со словами Сузуки, но губ так и не разлепил.

— Я попросил Такаси быть предельно внимательным, но без надобности не встревать, — объяснил мне Яша и добавил: — Хотя предупреждать его излишне — у этого молчаливого и неповоротливого, на первый взгляд, субъекта феноменальная реакция на опасность. Поверь мне, я с ним вырос, учился в одной школе, но никогда не услышал десяти слов, произнесенных за раз.

Разговаривая, я тем не менее по въевшейся за годы странствий по заграницам привычке краем глаз цепко следил за дорогой, запоминая ее. Сначала мы завернули в центр, сделали поворот на площади, где я обычно выхожу из подземки на станции Санномия, чтобы перебраться в автоматический поезд на Остров. Потом долго катили по верхнему ярусу трехэтажной скоростной дороги на бетонных опорах. Внизу мелькали какие-то склады, подъездные пути, справа вскоре заплескались отливающие расплавленным оловом воды залива; на горизонте, распустив павлиний хвост белого дыма, застыл пароход. Машина неожиданно нырнула вниз, разворачиваясь вправо, и Такаси снова на несколько секунд впился взглядом в зеркальце.

Нет, в случае чего выбираться будет нелегко, хотя я и приметил парочку ориентиров — телевизионную башню и далекую трубу отеля на Острове: находясь в их створе, можно будет хотя бы приблизительно наметить направление движения.

Когда мы вкатили в узкую и пустынную, точно жители ее давным-давно вымерли — ни прохожего, ни собаки, улочку, тесно заставленную одноэтажными фанерными домишками, смахивавшими друг на друга, как близнецы, я невольно поежился, представив, как бы здесь выглядел, начни поиск самостоятельно.

Миновав перекресток, мы въехали на небольшую овальную площадь, залитую асфальтом. Две лавки зеленщиков с вынесенными лотками были завалены дарами местной земли, и несколько женщин в кимоно неторопливо выбирали овощи.

На наше появление никто не отреагировал. Мы остановились. Первым выбрался Яша и, разминая затекшие ноги, направился к ближайшей лавке. Он вежливо поклонился, здороваясь, и продавец, и покупатели глубокими поклонами отозвались на его слова. Продавец выскочил из магазинчика и, кланяясь, рукой показывал в переулок, уходящий влево.

Мы снова двинулись вперед и метров через сто пятьдесят остановились у длинного приземистого здания под красной черепичной крышей со стеклянными дверями посередине. Несколько японских иероглифов из гнутых неоновых ламп, по-видимому, сообщали, что это и есть «Школа бокса Яманака». Вокругбольше ни двери, ни окна: какие-то пакгаузы с металлическими раздвижными воротами, грязный, замусоренный асфальт, мрачная, гнетущая тишина дополняла общую картину. Здесь только гангстерские фильмы снимать, подумал я, и запоздалое раскаяние готово было завладеть мыслями и чувствами. Нет, страха я не испытывал хотя бы потому, что был не один. Правда, таинственный и малопонятный мне восьмой дан совершенно незнакомого Такаси скорее настораживал, чем успокаивал: раз уж Яша пригласил с собой этого каратиста, значит, даже ему поездка сюда не казалась невинным путешествием.

Я не любил себя в минуты колебаний и потому, не дав разыграться воображению, решительно открыл дверцу…

Сузуки что-то сказал водителю, и тот зачем-то несколько раз включил и выключил мотор, прислушался к его мерному урчанию и лишь затем заглушил окончательно, но ключ из замка зажигания не вытащил.

— Ну, что ж, мы — у цели, — неуверенно пробормотал Сузуки, и я уловил в его голосе плохо скрытое волнение, даже скорее — обеспокоенность.

Мы втроем какое-то время в нерешительности потоптались на месте, выжидая не объявится ли кто, но потом Яша взбежал по трехступенчатой лестнице и нажал на белую фарфоровую кнопку звонка. Где-то в глубине раздалась тихая нежная трель.

Дверь почти тут же распахнулась, и на пороге вырос — другого слова я не подберу, так неожиданно он появился — немолодой, некогда могучего телосложения низенький человек: бицепсы его вряд ли охватишь двумя руками, а голову, вросшую в шею, он поворачивал вместе с плечами; человек был лыс, безбров, полное лицо и маленькие, заплывшие жиром глазки дополняли портрет.

«Он похож на старого сенбернара», — почему-то подумал я, вспомнив огромную собаку, что жила у нас в гостинице в Гштаде, в Швейцарских Альпах, ежедневно будившую всех громоподобным лаем, бросаясь за серой, изящной кошечкой, принадлежавшей американской туристке такого преклонного возраста, что оставалось загадкой, для чего она прилетела из-за океана на этот известный горнолыжный курорт, да еще в разгар сезона. Она не то что на лыжах — на ногах едва держалась.

Но встретивший нас тип осклабился, и подобострастная улыбка не улыбка, но нечто, должное придать некоторую мягкость его гангстерскому обличию, появилось на одутловатом, лоснящемся лице.

— Добрый день! — сказал он по-английски и низко наклонился, чего никак нельзя было ожидать от его бочкообразного тела.

— Здравствуйте, господин… Яманака, если не ошибаюсь?

— Да, да, господин…

— Сузуки.

— Сузуки-сан, — произнес «бочонок».

— Благодарю вас за любезное согласие оказать мне услугу и надеюсь, что мы сговоримся с тренером. — Я догадался, что Яша намеренно завел разговор по-английски, чтобы я слышал, о чем идет речь.

— Можете быть уверены, господин…

Этот тип мне явно не нравился.

— Сузуки…

— …господин Сузуки, — на довольно прилично английском отвечал хозяин. Мне не понравились и его глаза: они были липки, как липучка, на которую ловят летом мух, и одновременно быстры, умны и… насторожены.

— Итак, займемся делом, — добродушно, по-видимому, избавившись от опасений, бросил Яша и шагнул вовнутрь помещения.

Мы последовали за Сузуки, и хозяин прикрыл за нами дверь. Я держался рядом с Яшей и с интересом разглядывал простую, но рациональную обстановку зала. Вдоль стен располагалось большое количество различных тренажеров — стоявших, лежавших, подвешенных к потолку; пожалуй, эти никелированные устройства позволяли, не выходя из зала, получать нагрузку марафонца, тяжелоатлета и гимнаста. Широкая зеркальная стена отражала весь зал, и одновременно любой спортсмен мог видеть каждое свое движение. Чисто было, как в операционной: простой некрашеный пол с тщательно, как на корабельной палубе, пригнанными и выдраенными до светло-золотого цвета досками, пахло свежими матами, пеньковыми канатами и еще чем-то неуловимым, что присуще только спортивному залу с его особым ароматом — запахом крепкого тела и соперничества.

Между тем хозяин ввел нас в другую, меньшую комнату, служившую, по-видимому, для отдыха и волевой закалки: стены сплошь — от пола до потолка — завешаны портретами боксеров в полный рост, над каждым портретом было что-то написано иероглифами, а над некоторыми были даже укреплены венки из искусственного лавра.

— Это галерея наших выпускников, — объяснил хозяин и почему-то поклонился портретам. — О, господа, моя школа дала трех чемпионов Японии, двух победителей Азиатских игр…

— Вам не хватает, Яманака-сан, одного-двух олимпийских чемпионов, — произнес я.

Хозяин бросил на меня быстрый, колючий взгляд и, чуть поклонившись, воскликнул:

— О, мы верим, что дух нашей школы поможет ее ученикам достичь и подобных вершин! Вполне возможно, — добавил он, — что такое случится в Сеуле. Трое моих парней входят в состав олимпийского резерва страны. Но вообще-то мы — школа для профессиональных боксеров и для любителей вроде господина Сузуки, коим льстит заниматься рядом со «звездами»…

— Да, это действительно воодушевляет! — надулся петухом Яша, напрочь забыв, что уж кто-кто, а он не собирается подставлять свою физиономию под чьи-то, даже смягченные перчатками, кулаки.

— Я оставлю вас на минутку и приглашу господина Горта, он переодевается, — сказал Яманака и, снова отвесив нижайший поклон, выкатился из парадной залы, как я окрестил комнату отдыха.

— Все идет прекрасно, — с гордостью сказал Яша, оборачиваясь ко мне.

Но я увидел, что Такаси не разделял его настроения. Японец напряженно изучал не портреты, нет — выходы из зальца, словно оттуда могли появиться непрошеные гости. Я тоже осмотрелся: два входа — одна дверь, через которую мы вошли, другая вела вовнутрь помещения, за ней скрылся Яманака. Ни окна, ни выступа, ловушка и только!

— Хелло! — не очень-то доброжелательно приветствовал нас среднего роста шатен с искривленным, типично боксерским носом. Он был в тренировочном цвета бордо костюме «Тайгер», в кроссовках на толстой подошве той же фирмы и весил не более восьмидесяти килограммов.

— О, мистер Горт! — воскликнул Сузуки, направляясь к нему. — Я рад с вами познакомиться!

— Добрый день, сэр! Чтоб не крутить-вертеть, сразу скажу, что вообще-то не слишком понимаю, почему вам понадобился именно я? И еще: каким образом вы определили, что я работаю в этой школе? — Парень явно не верил в байку, рассказанную Сузуки по телефону. Однако в следующий момент я обнаружил, что недооценил своего токийского приятеля.

— Вы ведь хорошо знакомы с Фурукава-сан, не правда ли? — спросил загадочно и многозначительно Яша, поигрывая, как актриса перед зеркалом, своими черными глазами.

— Точно, он брал у меня уроки и остался доволен. Способный человек, сбросить бы ему лет двадцать, далеко пошел бы! — Тэд явно отмякал.

— Вот видите, это мой старинный друг, и мы частенько видимся с ним. Он и присоветовал обратиться именно к вам. Я, знаете ли, надолго уезжаю работать в Штаты, и мне, сами понимаете, нужно быть в хорошей форме. Нет-нет, сразу оговорюсь: на ринге выступать не собираюсь. Мне слишком дорог мой нос! — пошутил Сузуки и рассмеялся. Улыбнулся, совсем оттаивая, и Тэд.

Честно говоря, после всего случившегося я представлял его иным: мрачным, заговорщицкого типа болваном с каменным выражением лица и стальными мышцами. А тут передо мной переминался с ноги на ногу приятный молодой человек, судя по всему, неглупый и общительный. Если мне удастся его разговорить, обрадовался я, он мне многое выложит.

— Сколько раз в неделю вы сможете тренироваться и в какое вам время удобно приезжать? — деловито осведомился Тэд Макинрой.

— Два раза — не мало? — Яша во все глаза смотрел на учителя, точно задался целью наперед понравиться ему и таким образом получить минимум шишек.

— Не реже, — твердо сказал Тэд. — Иначе трудно в течение короткого времени довести приемы до автоматизма. Но вам, предупреждаю, Сузуки-сан, доведется кое-что делать и дома.

— Согласен.

— Итак, когда вы…

Но тут обе двери одновременно распахнулись и в комнату славы ввалились сразу четверо, в намерениях которых трудно было ошибиться. Куда только делась приветливая подобострастность господина Яманаки! Это была глыба звериной злости и ненависти, покатившаяся на нас.

Я успел заметить, как оторопел Тэд. Лишь значительно позже догадался, что он раньше нас сообразил, в чем дело, ведь во время своих бегов он ежеминутно ждал разоблачения. И все же оказался не готовым к опасности…

Потому-то удар, нанесенный ему самим хозяином, застал врасплох — Тэд беззвучно сложился в пояснице и рухнул на пол. Следующей была бы очередь Сузуки — он ближе других находился к выходной двери, и один из двух, ворвавшихся через нее в комнату, пошел на удар. Но Такаси каким-то нечеловеческим прыжком преодолел метра три-четыре, отделявшие его от нападавшего, — он не напрасно предусмотрительно занял пост в углу, где на него нельзя было напасть неожиданно.

То, что произошло в следующие несколько секунд, как я не пытался позже восстановить события, так и осталось для меня загадкой. Я не могу даже с уверенностью сказать, чем бил Такаси своих соперников — руками, ногами или бодался на манер валенсийского быка, но только гнусная четверка — я их и разглядеть-то толком не успел! — во главе с хозяином уже корчилась на золотистом полу, обагряя его кровью.

— Быстрее отсюда! — закричал Такаси и толкнул к двери застывшего, как статуя, Сузуки.

— Нужно забрать Горта, они убьют его!

— Да! — выдохнул согласие Сузуки, и это было приказом для Такаси. Он легко, как пушинку, подхватил стонущего боксера, перекинул послушное тело через левое плечо и, пятясь, прикрывал наше отступление из зала славы.

Мы беспрепятственно выбрались на улицу. Секундным делом было уложить Тэда сзади. Я устроился рядом. Сузуки бросился на переднее сидение. Взревев всеми своими двумястами лошадиных, сил, «тоёта», совершив головокружительный разворот почти на месте, рванула так, что меня вжало в пружины.

Сколько мы кружили по улочкам и безымянным переулкам, не скажу. Высади меня тогда из машины, я вообще не сказал бы, в какой стороне находится Кобе. От резких бросков и поворотов у меня кружилась голова. До тошноты пахло свежей кровью — у Тэда был разбит подбородок, разорван нос.

— Перевязать они! — на ходу крикнул Такаси на ломаном английском, одной рукой протягивая мне портфельчик с аптечкой первой помощи.

Тэд уже очнулся, лежал молча и только кривился, когда я начал промокать его раны.

— Дайте я сам, — сказал он наконец и вырвал из моих рук пук ваты, обильно политой спиртом. Он решительно приложил вату к ранам, и боль буквально сотрясла его тело.

«Крепок, ничего не скажешь», — промелькнуло у меня.

Когда мы вылетели на автостраду и Такаси убедился, что погони за нами нет, он что-то сказал Сузуки, тот — ему, потом они оба помолчали и снова заговорили, перебивая друг друга. Впрочем, перебивал собеседника Сузуки — водитель лишь изредка бросал отдельные слова, то ли соглашаясь, то ли возражая Яше. Я, естественно, не понимал, о чем речь, но догадывался по быстрым, бросаемым на меня и Тэда взглядам Сузуки, что говорят о нас.

— Что, Яша? — выбрал я паузу, чтобы вклиниться в спор.

— Нужно куда-то увезти его, и прежде всего к врачу…

— Не нужно никакого врача, — едва шевеля разбитыми губами, сказал Тэд. — В порт меня. У меня заказано место на теплоход до Рио…

— В порт? — растерялся Яша.

— Да, черт меня дернул с вами встречаться… Я чувствовал, что за мной уже идут по пятам, а когда вы позвонили, решил, что настал час расплаты…

— Я ничего не понимаю. — Сузуки действительно ничего не понимал.

— Я хотел смыться еще вчера, да хозяин только сегодня должен был выплатить месячную зарплату. Деньги, вот что меня удержало. — Он разговорился и уже не кривился от боли, лишь время от времени промокал кровь на губах. — Эх, балда! Ну, слава богу, вы-то, кажется, не из той компании? Вы действительно хотели брать уроки бокса?

— Конечно, — быстро подтвердил Яша, все еще находясь в роли.

— Нет, Тэд, совсем с другой целью… — Когда я назвал его по имени, он посмотрел на меня с такой тоской загнанного в угол раненого животного, и я пожалел его и не стал наслаждаться произведенным впечатлением. — Нет, Тэд, вам привет от Джона. Джона Микитюка…

— Так это он вывел на меня? — В голосе его одновременно прозвучали облегчение и тревога, — О боже, о святая мать-заступница… Помоги мне!

— Помочь себе вы сможете только сам, Тэд. Если… если наш разговор будет искренен…

— О чем разговор?

— О ком, Тэд…

— Да, о ком?

— О Викторе Добротворе…

— О Викторе… — голос его прозвучал тихо, голова Тэда, лежащая у меня на коленях, бессильно упала, и он закрыл глаза…

7

До отхода итальянского лайнера «Еугенио С» («47 тысяч тонн водоизмещения, палуба — люкс, два бассейна, три ресторана, теннисные корты, два джаз-оркестра и «звезда» стриптиза миссис Штерн», — как сообщалось в рекламном проспекте, приложенном к билету) оставалось шесть с половиной часов, когда «тоёта» подрулила к многоэтажному дому где-то на Острове; я пока не сориентировался, и Такаси в последний раз огляделся по сторонам, ощупывая взглядом редких прохожих. Пустынная улица — зеленая, светлая, чем-то похожая на русаковскую набережную с цветниками и детской площадкой перед домом — просматривалась из конца в конец.

— Здесь мы пересидим это время, — сказал Яша. — Пойдемте.

Такаси двинулся вперед, ключом отпер дверь в подъезд, вызвал лифт, еще минута — и мы очутились на двенадцатом этаже, на лестничной площадке с одной-единственной дверью, украшенной каким-то размашистым черным иероглифом. Наш спаситель уверенно отворил и эту дверь, и мы очутились в прихожей современной квартиры, какую можно встретить в Париже и Барселоне, в Риме или Москве, на Ленинском проспекте. Хозяин увел Тэда в ванную комнату, предложив нам располагаться в просторном зале, служившем, по-видимому, столовой — во всяком случае, на такую возможность указывал расположенный в центре круглый неполированный стол из ясеня, где красовалась низкая ваза с роскошным букетом, составленным по малопонятным мне правилам икебаны.

— Объясни наконец-то, во что это ты меня втянул, — оторвал меня от созерцания цветов резкий и недовольный голос Яши. Вид его не предвещал ничего хорошего, и я решил не юлить: испытанием, выпавшим на его долю, Сузуки вполне заслужил предельной откровенности.

— Не суди меня строго, Яша. Поверь, мной руководят самые благородные намерения. Тэд Макинрой сбежал от преследующей его банды. Он жил в Монреале, там у него была мать и любимая девушка. Мать умерла или ее убили, такое тоже нельзя исключать, девушку он вряд ли сможет увидеть, если… если ему дорога жизнь…

— Это — другое дело, — повеселел мой приятель. — Помочь человеку…

— Не спеши, Яша. Тэд — тоже из их банды. — Глаза Яшао Сузуки полезли на лоб, и я догадался, что творилось в его светлой, умевшей просчитывать каждый шаг со скоростью и точностью «ПК» — персонального компьютера — голове. Мало того, что слишком близкое общение с советским журналистом вряд ли придется по нутру его боссам, кое-кто из тех редко выплываемых на поверхность специальных служб мог бы заподозрить и более серьезные вещи. Увы, в наш перенасыщенный подозрениями — мнимыми и реальными — век иной раз самые искренние человеческие побуждения могут привести прямо к противоположным результатам. — Я прошу извинить меня, Яша. Если ты скажешь, мы с Тэдом тут же покинем этот дом. Просто не имею права навлекать на тебя и твоего друга неприятности — он и так сегодня сделал для нас слишком много.

— Куда вы пойдете? Наверняка город уже находится под следствием — якудза не потерпят подобной неудачи. Я немного знаком с нашими нравами. Нужно отсидеться, а потом прорываться в порт… Хотя, — Яша запнулся, — я так и не понял, что толкнуло тебя помогать преступнику?

— Не собирался и не собираюсь помогать преступнику! Я изо всех сил стараюсь помочь… своему другу в Киеве, чья судьба сейчас зависит от того, что скажет Тэд.

— О боги! Ты так все запутал, что у меня голова идет кругом!

— Ладно, у нас будет время, чтоб обсудить это дело подробнее, и пока давай решать, как мы доберемся до порта. Это вне Острова?

— Да, в городе. Вещи, деньги? Как заполучить их, если наверняка квартира парня давно под наблюдением?

— Спроси у Тэда. Вот, кстати, они возвращаются…

Не знаю, что предпринял молчаливый Такаси, но он оказался настоящим волшебником. Лицо Тэда хоть и не стало красивым, как у Алена Делона, но рана на носу была аккуратно заклеена тоненьким, почти незаметным кусочком розового пластыря, а губы так умело подкрашены, что, кажется, стали красивее, чем прежде. При близком рассмотрении, конечно, обнаружить неестественность цвета кожи не составляло труда, но макияж был сделан не хуже, чем в знаменитых парижских салонах. Самым же главным было появление черных щегольских усиков и кока на голове, до неузнаваемости изменивших облик парня.

— Ого! — воскликнул Яша.

На лице Такаси не промелькнуло и тени гордости или самодовольства. Он что-то коротко бросил Яше, повернулся, и я услышал, как защелкнулся за ним замок двери.

— Такаси поставит машину в гараж. Вряд ли они успели запомнить номер, но береженого не любят черти, как говорят у нас. Заодно он посмотрит, что делается поблизости. Послушайте, молодой человек, — обратился Яша к Тэду, застывшему посреди комнаты. — А ваши вещи, деньги?

— Не беспокойтесь, — каким-то незнакомым глухим голосом ответил Тэд, и я увидел, что и левый уголок рта тоже был ловко заклеен и закрашен. Это-то и мешало ему говорить свободно. — Мои манатки, и деньги в том числе, на морском вокзале в автоматической камере. Я же говорил, что собирался рвать когти после вашего звонка… Вот только в этом спортивном костюме… — Тэд с сомнением осмотрел красный тренировочный костюм. — Впрочем, я успею переодеться на месте… Если, конечно, вы меня отпустите. — Он обвел нас с Сузуки не слишком-то вежливым взглядом.

— Тэд, ты отправишься в Рио. Никто не собирается тебя задерживать, да и не вправе мы этого делать, — сказал я.

— В полицию мы тоже звонить не собираемся, — вмешался Яша. — Но и вы — вы тоже должны войти в наше положение…

— Да, Тэд, Микитюк просил передать вам, что ваша подружка ждет…

— Мэри… — не сказал, а простонал парень, и мне стало его жаль — молодой, крепкий, полный жизни, он вынужден скитаться по белу свету, как гонимый волк, — Кто вы? — Он повернулся ко мне. — Да, вы!

— Я — советский журналист, Олег Романько.

— Какое вам дело до Добротвора?

— Человек попал в беду… И вы, Тэд, как мне видится, имеете к этому самое прямое отношение. Не так ли?

— Так. Но ведь вы — журналист, и стоит мне открыть рот, как вы распишете мою историю по всему миру, и мне нигде не найдется укрытия! — вскричал он, если можно было назвать криком свистящие звуки, вылетавшие из его заклеенного рта.

— У меня нет намерения причинять вам вред, Тэд, хотя вы сделали подобное в отношении моего друга — Виктора Добротвора, и я был бы прав, ответив ударом на удар. Согласны?

— Попробуй не согласиться, — буркнул Макинрой. — Не вы в моих, а я в ваших руках… Мне нужно подумать…

— Думайте, Тэд… Хотя, наверное, думать следовало бы раньше.

— Послушайте, вы мне на мозги не капайте! Что вы знаете обо мне?! Вольны говорить все, что вам в голову взбредет…

— Еще раз повторяю, Тэд Макинрой, — взяв себя в руки, как можно спокойнее, буквально чеканя каждое слово, произнес я. А ведь меня так и подмывало врезать ему в его опухшую, заклеенную рожу и закричать: «Подлец! Ты человеку жизнь исковеркал ни за что ни про что, обманом втянул его в грязную историю и еще ломаешься как девица…» Но позволь я себе подобное, никогда бы не простил такой слабости. — Вы можете выбирать: будете говорить или нет…

— А если я предпочту молчание?

— Как и условились, вы уедете в Рио.

— Тогда я предпочитаю молчать. Мне же лучше будет! — Он явно обретал уверенность в себе.

— Эй, парень, не знаю, о чем там ведет речь мистер Романько, а я тебе скажу вот что, — неожиданно вмешался в наш диалог Сузуки. — Ты же не подлец, это видно и невооруженным глазом. У тебя была мать — и ты ее предал, у тебя была девушка — и ты предаешь ее. Как жить собираешься?

Вот чего я меньше всего ожидал! Тэд Макинрой разрыдался. В считанные мгновения творение рук Сузуки поплыло под градом слез, катившихся из глаз Тэда, он еще усугубил дело, кулаками вытирая их; глухие, рвущие, душу рыдания сотрясали сильное, мускулистое тело.

Наконец он совладал со своими чувствами.

— Не могли бы вы дать чашечку черного кофе? — обратился он к Яше, и тот поднялся и направился на кухню.

— Я расскажу вам, мистер Романько, все расскажу, ничего не утаю. Хотя для меня это может обернуться бедой. Впрочем, она и без того стоит за моими плечами… Прав японец: я предал и себя, и своих близких…

— Вы разрешите, Тэд, записать рассказ на пленку?

— Хоть на видео…


— Я, Тэд Макинрой, двадцати девяти лет от роду, из Монреаля, сын Патриции Харрисон и Мориса Макинроя, находясь в трезвом рассудке и обладая полной свободой выбора, сообщаю все эти факты советскому журналисту Олегу Романько и предоставляю ему полное право распоряжаться ими по собственному усмотрению, — торжественно, но немного мрачновато, начал Тэд, чем немало смутил меня — я, естественно, не ожидал от парня такой точности. Он перевел дух, сделал пару глотков кофе и продолжал: — Я уже входил в сборную Канады по боксу, когда впервые познакомился с человеком по имени Фрэд Маклоугли. Лет 40—42, он выглядел преуспевающим дельцом, что, впрочем, вполне соответствовало его положению в обществе. Он дождался, когда я закончил тренировку, представился и сказал, что был бы очень рад поговорить со мной. Я поинтересовался, о чем пойдет речь. Он заверил, что речь пойдет обо мне и о моей дальнейшей судьбе, спортивной, в первую очередь. Еще он сказал, что такой талантливый боксер не имеет права остаться за бортом настоящего спорта. «Профессионального?» — спросил я. «Да», — подтвердил Маклоугли. Честно говоря, я уже подумывал тогда о переходе: дела мои в университете шли ни шатко ни валко, сказывались частые отлучки на тренировки да соревнования, отец мой умер давно, и мы с матерью перебивались на скудные гроши, что выделяла мне наша федерация. Разве я не понимал, что на этом будущее не построишь?

Тэд умолк, словно провалившись в бездну — бездну воспоминаний, и я обеспокоился, как бы он не замолчал вообще. Я поспешил сказать:

— Тэд, ближе к теме, интересующей меня.

— Не торопите завтрашний день, как говорят у нас, мистер Романько, потому что неизвестно, каким он обернется. Все, что я говорю, имеет прямое отношение к делу. Вы крепко ошибаетесь, оценивая роль вашего друга в случившемся тогда в «Мирабель».

— Ошибаюсь? Вы о ком?

— О Викторе Добротворе. Так вы будете слушать?

— Да. Продолжайте, — спокойно сказал я, а на душе кошки скребли. Мне вдруг беспричинно стало так больно, так грустно, ну, хоть плачь. Неужто я и впрямь идеализировал Виктора? Можно ли так обманываться в человеке?

— У Фрэда был шикарный лейландовский «триумф», такой шикарный, что мне даже сесть в него сразу было трудно решиться. Фрэд заметил мою неуверенность, безошибочно вычислил мои мысли и сказал: «У тебя такая штука тоже может быть, Тэд». Мы поколесили по городу и отаборились в небольшом, но дорогом — я заглянул в меню, у меня в глазах потемнело от цен! — ресторанчике. Новый знакомый предложил выбирать, но я слишком обалдел, чтоб шикануть как положено. Тогда Маклоугли сам начал диктовать, ого, получился список как для веселой компашки…

— Кто такой Фрэд Маклоугли?

— Не знаю…

— Вот тебе и на!

— Представьте себе! Чтоб мне никогда не увидеть родной земли! Не знаю. Свой человек в боксерском бизнесе, это точно, не раз встречал его и в Федерации бокса. Видел и с боссами мафии, с ним запросто здоровались люди из НОКа[3] Канады. Кто он в действительности, не могу ручаться. Но то, что он обладает властью над другими, убедился на собственном опыте… На печальном собственном опыте… Встретиться бы мне с ним еще разок, да в безлюдном месте, разговор бы получился… — голос Тэда окрасился зубовным скрежетом. — Ну да, видно, не судьба…

— Так это он повинен в ваших бедах? — спросил дотоле молчавший Сузуки.

— Наверняка! Итак, мы славно провели время в светской беседе. Фрэд не предлагал мне ни контракта, что, честно вам скажу, крепко разочаровало меня, ни вообще не рисовал никаких радужных перспектив. Просто эдакий светский треп, и я даже пожалел, что потратил время попусту. Так и распрощались ни с чем, когда он довез меня до нашей с матерью хибары в районе порта. Я продолжал тренироваться, мать все болела — у нее была тяжелая, неизлечимая форма астмы, деньги, что я выручал от своих выступлений, почти целиком уходили на лекарства. Чтоб не окочуриться с голоду, стал тыкаться в профессиональные клубы, предлагая свои услуги, но неожиданно повсюду получал отказ, едва называл свое имя. Это действительно было для меня неожиданным, ведь еще недавно ко мне подкатывалось несколько менеджеров, не первого сорта, ясное дело, но все же достаточно авторитетных, предлагая свои услуги. Тогда я отказывал им, теперь они, точно сговорившись, начисто отвергали мои притязания. Я залез в долги по уши, но наша любительская федерация ничем не могла мне помочь, Тогда решил бросить бокс и искать себе занятие понадежнее. Поеду, решил, в последний раз выступлю на турнире в Москве — и гуд бай, мистер Бокс! Вот тут-то и появился человек от Маклоугли, привет от него передал. Спросил, не хочу ли я заработать, хорошо заработать. «Как?» — без лишних расспросов ухватился я за предложение, потому что дошел до ручки — вот-вот могли нас с матерью вышвырнуть из квартиры. «Захватишь с собой немного «снежка», у русских контроль на это дело слаб, у них наркотиков как бы не существует, и они свято верят в это, значит, риска — ноль, — сказал посланец Фрэда так просто, будто речь шла о сущем пустяке, а не о деле, за которое вполне можно схлопотать лет десять тюрьмы. — Вернешься, пять кусков — твои». Мне бы рявкнуть «нет!» да взашей выгнать этого современного данайца… Я сказал «нет», но оно прозвучало как «да». «Нет, — сказал я, — деньги вперед». — «Хорошо, — согласился тот. — Половину сейчас, вторую — после возвращения и получения сигнала, что передача достигла адресата». На том и порешили…

— Когда это было? — спросил я.

— Кажись, в восемьдесят втором, в конце лета…

— Вы взяли передачу?

— Взял, перевез без всяких забот. У вас на таможне вообще никто не спросил, что в чемоданах. Цветы, приветствия… Мне даже как-то совестно стало на душе: привез страшный яд, у нас я насмотрелся на его последствия…

— И тем не менее привезли…

— Но я себя успокоил быстро: раз русским это нужно, значит, пусть они сами и решают собственные проблемы…

— Гениальное решение, ничего не скажешь. — В груди у меня нарастала волна ненависти к этому хлысту. А я еще его пожалел: мать больная, бедность…

— Самое простое, какое только можно придумать, сэр. — Без всякого сожаления или раскаяния в голосе подтвердил Тэд. — Не успел отабориться в отеле, как телефонный звоночек. Эдакий игривый девичий голосок поинтересовался, кстати, на довольно-таки приличном английском, не буду ли я так добр пригласить мистера Рейгана. Я ответил, что мистер Рейган правит в Штатах и что она ошиблась адресом. Девица извинилась и положила трубку. То был условный код, засвидетельствовавший, что меня ждут.

Проваландался в ожидании два дня, никто так и не подвалил ко мне. Я тренировался, перезнакомился с боксерами, с вашими, мистер Романько, тоже… — Тэд сделал паузу. Я сжался, точно хотел провалиться сквозь землю, потому что понял: сейчас он назовет имя Виктора Добротвора…

Я не выдержал:

— Вы познакомились с Виктором Добротвором?

— В первый же день! Я передал ему привет от Джона Микитюка, его канадского знакомца. Славный парень! Затаскал меня по Москве, даже в музей завел…

— Вы попросили, чтоб он привез вам лекарство для больной матери…

— Какое еще лекарство?

— Эфедрин. Тот, с которым его задержали в аэропорту «Мирабель»?

— Еще чего! Добротвор в этой игре не участвовал, не-е… Так я лучше по порядку, хорошо?

— Давайте. — Я плохо слышал, что рассказывал Макинрой, но, слава богу, «Сони» работал исправно и надежно.

— Он объявился в последний день, в день финала, когда я уже подумывал, как бы избавиться от «подарка». Не везти же его назад: в «Мирабель» меня бы мгновенно сцапали… Когда перед самым выходом на ринг я отключился, собираясь перед боем, явился тот, кого я и ждать перестал. «Привет, Тэд! — сказал он. — Чтоб у тебя легче было на душе, отдай мне «снежок». Я ожидал кого угодно, но только не этого парня… Ведь через несколько минут мы должны были встретиться с ним на ринге…

— Кто?

— Нет, не Виктор Добротвор. И слава богу, что не он! Виктор мне нравился больше других. Добрый, чуткий…

— Кто?!

— Его звали Семен Храпченко, с ним я не обмолвился до этого ни словом… какой-то насупленный… может, оттого что мы выступали в одной весовой категории, но я не испытал к нему прилива чувств… А он же в этот момент, когда я передавал ему «подарочек», просто-таки трясся от страха. Хотя, думаю, брал не в первый раз… — Тэд Макинрой продолжал говорить, но я ничего не слышал и не видел, я оглох и потерял способность реально мыслить, и мозг нес какой-то бред, точно в ЭВМ взяли да засунули нарочно перепутанную программу.

Не Виктор — Храпченко?

Но почему же тогда в Монреале арестовали Добротвора? Чего же тогда стоят слова Храпченко, приведенные в той статье?

Меня спас Тэд, догадавшийся, что творилось у меня на сердце.

— И та злосчастная передача, из-за которой и случился монреальский сыр-бор, была храпченковская. Ему приказали — кто и как не знаю, не буду гадать, наверное, те, кто получал «снежок», — подложить это добро в спортивную сумку Добротвора. Что и сделал Храпченко в самолете, ведь сумки-то у них, если вы помните, совершенно одинаковые.

Погоди, погоди… Я увидел ярко освещенный таможенный стол в «Мирабель», два адидаса, длинные и вместительные, что твой сундук, сумки, стоявшие рядышком, — распахнутая на всю чуть ли не полутораметровую длину добротворовская и намертво затянутая молнией — храпченковская. К ней таможенник даже не притронулся, точно знал наверняка, что там ничегошеньки, кроме спортивных причиндалов, нет. НЕТ!

— Вот только до сих пор в толк не возьму, почему это все случилось в аэропорту, а не в гостинице, не в номере Добротвора, куда я должен был явиться, а вслед за мной — полиция. Его должны были задержать при передаче наркотиков со всеми вытекающими из очень суровых канадских законов последствиями за такие дола…

— Друг Виктора Добротвора… Настоящий друг, — подчеркнул я, — позвонил в полицию и в редакции газет. Это — единственное, что он мог сделать доброго для Виктора. — Я не стал называть имя Джона Микитюка.

— Так вот в чем разгадка… Спасибо тому человеку, что он хоть частично снял грех с моей души… Вы можете спросить, как я докатился до такой жизни…

— Это понятно и без ваших оправданий. Ты согласен, Яша?

— Подонок…

— Вы правы — подонок. Но когда на шее человека затягивается петля, он хватается за соломинку, чтоб не задохнуться. Попробуйте это уразуметь.

— Человек должен оставаться человеком, а не превращаться в скота! — заорал Сузуки, удивив даже меня этим взрывом возмущения.

— Тэд, проясните одну деталь. Как вы очутились в тюрьме?

— Меня наказали за драку на улице. Это было в тот же вечер, когда Виктора арестовали в аэропорту, и я нутром уразумел, что операция сорвалась и мне несдобровать. Мне позвонили, вызвали на улицу, и не успел я выйти, набросилось трое. Я и ударить-то не успел, как откуда ни возьмись — полицейский патруль. Да что там гадать — меня просто-напросто упрятали в тюрьму, чтоб не проболтался… Я поверил им, что так нужно, и не слишком огорчился… Верил, что не оставят в беде мать. А она скончалась в страшных муках, одна, без лекарств, брошенная на произвол судьбы… Когда меня выпустили из тюрьмы, я смекнул: теперь мой черед… Купил первые попавшиеся документы и удрал подальше… Но, видимо, не слишком далеко, раз вы разыскали…

— Непонятно, Тэд, лишь одно: зачем понадобилось это «переодевание» сумок, в чем провинился Виктор? Ему предлагали тоже участвовать в контрабанде, а он отказался — или как?

— Кому-то нужно, очень нужно было запачкать грязью его имя — Добротвор ведь великий спортсмен, и его знали в мире…

— Минутку, Тэд. Это ваши домыслы или для такого заявления имеются веские основания?

— Имеются, — после некоторого колебания ответил Макинрой. — Фрэд Маклоугли поделился со мной однажды радостью — он к тому времени ничего не скрывал от меня, доверял. Так вот, он как-то похвастал, что начинаются преотличные времена для тех, кто любит спорт. Тогда я доподлинно знал, какой он любит спорт и что любит в нем, и потому не сомневался, что затевается очередная пакость. Пакость, — это я говорю сейчас. Тогда я был одним из них и мыслил так, как они. Это было за год до Олимпиады в Лос-Анджелесе. Создали комитет, или совет, не знаю точно, это держалось в секрете. Туда вошли такие, как Фрэд, с одной стороны, с другой — люди поважнее, из другой парафии… — Рассказчик умолк. Мы с Сузуки тоже молчали.

— Из ЦРУ, — твердо, точно решившись на что-то очень важное для себя, сказал Тэд. — Это объединение ставило целью не допустить русских на Олимпиаду в Америку, а в дальнейшем вести дело на развал Игр путем коммерциализации, допуска профессионалов, приручения спортивных «звезд» с помощью спонсоров и неофициальных гонораров. Я видел Фрэда после Лос-Анджелеса — он пребывал на седьмом небе от счастья… Что касается наркотиков, то в профессиональном спорте они уже приносят немалые барыши.

— Выходит, на очереди у них таки любительский спорт? — спросил Яша. Он был всерьез расстроен, грустен. Для него это оказалось открытием в полном смысле слова, открытием вдвойне тяжелым, потому что Сузуки был искренним спортивным болельщиком.

— Он давно уже на очереди, — подтвердил Тэд. — Если у вас больше нет ко мне вопросов, то могу ли я попросить вас об одолжении?

— У меня нет.

— У меня — тем более, — сказал Яша.

— Тогда прошу вас не публиковать ваши статьи раньше, чем спустя две недели. За это время я успею закопаться поглубже, где-нибудь в южноамериканской сельве… И не сообщайте, что я направился в Южную Америку. Прошу вас, я хочу жить… — едва слышно закончил Тэд Макинрой, бывший боксер и некогда честный человек, не сумевший удержаться от первого пагубного шага. Вслед за ним последовали другие, в результате чего вряд ли кто взялся бы сейчас поручиться за его жизнь.

Меня же поразило другое: он сказал больше, чем я просил его.

— Вы, Тэд, выложили много такого, чего и не было в моем вопросе. И тем значительно усугубили свое положение. Чем вызвана такая откровенность?

— Да, я упал, и упал очень низко, господа. Но я многое передумал. Потому-то и сказал вам все, что знал. Виктор Добротвор, взявший на себя вину предавшего его товарища, сыграл в таком решении тоже не последнюю роль…

Такаси вызвал такси, снова подкрасил физиономию Тэда Макинроя и увез его в порт. Мы с Яшей решили, что провожать его не только нет смысла, но и было бы слишком большой честью.

8

Универсиада подходила к концу.

Как-то, выходя из гимнастического зала, где только что закончили выступления гимнастки и счастливые девчонки из сборной СССР дружно по-бабьи плакали в коридоре, я поймал себя на мысли, что немножко завидую им. Это были такие искренние, светлые и очищающие слезы радости, что я действительно позавидовал им — беспредельно уставшим, выложившимся, как говорится, до дна. Они еще даже не осознали, что золотые медали принадлежат им, и в Москве их ждут почести, и они смогут заикнуться наконец-то о повседневных своих проблемах и заботах, с коими — это доподлинно известно — к начальству без вот таких достижений и соваться незачем. В их незавидном положении великовозрастных (а ведь самой старшей едва минуло 20) спортсменок, вытесненных из главной, национальной сборной страны юными отчаянными сорвиголовами, чья смелость, как и беспредельное доверие к тренеру, заменившему и отца, и мать, и школу, не ведала никаких границ, Универсиада была настоящим эликсиром спортивной молодости. Без нее они давно были бы списаны окончательно и бесповоротно, и слава богу, если нашлось бы в их жизни дело, на какое можно сразу переключиться, порвав со спортом, чтобы не разорвать себе сердце неизбывной тоской по таким прекрасным, таким счастливым дням…

И еще решил, что мне нравятся эти состязания именно по причине их взрослости, что здесь, на Универсиаде, — женская гимнастика, а не детская, здесь — женское плавание, а не состязание бездумных первоклассниц… И как бы не утверждали, что спорт способствует более быстрому созреванию личности, это ускорение, увы, несет в себе такие опасные задатки психологического рака, что, право же, не грех задуматься: справедливо ли нам, взрослым, умудренным опытом людям, бросать в раскаленное горнило страстей чистые, мягкие, доверчивые души мальчишек и девчонок, на авось надеясь, что они не сломаются и не будут потом всю долгую жизнь недобрым словом вспоминать свое «золотое» детство…

Я медленно двинулся по аллее, ведущей из Дворца спорта к пресс-центру. Сфотографировался от нечего делать в обнимку с плюшевым красноголовым журавлем, расхаживавшим среди зевак, собравшихся у выхода поглазеть на гимнасток, дал пару автографов.

Парило, небо в какой уж раз за день затягивали не слишком мрачные, но обильные дождевые тучи. Идти в пресс-центр тем не менее не хотелось: изрядно надоел ритуал, который ты начинал исполнять, стоило лишь показать охраннику ладанку и переступить порог. Пройдя вдоль стеллажа и набрав кучу протоколов, сообщений и уведомлений, во множестве поступавших сюда из самых разных служб и организаций — от очередного запрещения пожарной охраны не курить в неположенных местах до приглашения на брифинг представителя сеульского ООК — Организационного олимпийского комитета, — ты направишься к одной из машинок фирмы «Бразерс» с русским шрифтом. Вывалив всю эту макулатуру на стол, за работу садиться не спешишь. После жары тебя бросает в дрожь от переохлажденного воздуха. Потому-го сначала нужно сходить к автоматам, разливавшим чай или кофе, а заодно потолкаться среди пишущей братии — глядишь, набредешь на свежую информацию, пока не спеша прихлебываешь крепкий двойной кофе.

Лишь после этого можно было усаживаться за машинку, чтобы начать работу, изредка прерываемую на минуту-другую, чтоб взглянуть на один из трех экранов телевизоров, что стояли вдоль стены на высоких подставках.

Со времени отъезда Тэда Макинроя на «Еугении С» минуло несколько дней, и тревога постепенно ушла из сердца, и я уже не оглядывался по сторонам, прежде чем свернуть в темную улочку, что вела к моей гостинице, и не ходил, прижимаясь к стенам домов, прислушиваясь к «голосу» каждого автомобиля, нагоняющего тебя.

С Яшей мы виделись почти ежедневно, он тоже, как я догадался, первые дни чувствовал себя не в своей тарелке и не слишком был уверен в собственной безопасности. Но теперь, как и я, избавлялся от этого комплекса. Однажды я столкнулся и с Такаси — он сидел на трибуне теннисного стадиона и отчаянно болел за соотечественницу, сражавшуюся, правда, без особого успеха, с американкой, известной в недавнем прошлом «звездой». Он не заметил меня или сделал вид, что не заметил, и я не подошел к нему, рассудив, что вряд ли наша встреча добавит что-то новое к тому, о чем мы оба хорошо осведомлены.

Зато Серж Казанкини чуть не ежедневно вылавливал меня в пресс-центре и, привязавшись, как собачонка, послушно тянулся вслед за мной — на гимнастику так на гимнастику, на легкую атлетику так на легкую атлетику, куда угодно, хоть к черту на кулички, как признался он однажды.

Ему было отчаянно скучно на Универсиаде, потому что передавать он, за исключением одной информации о пресс-конференции сеульской делегации, ничего не передавал. «Франс Пресс» Универсиада не интересовала.

— Если б не ты, Олег, загнуться бы мне с тоски, — признался Серж, когда я однажды попытался отшить его, ссылаясь на невообразимо большой объем работы. — Ты работай, а я возле тебя тихонько посижу, ну, не гони меня…

Что тут скажешь? Я не мог обидеть его, хотя этот постоянный хвост мог изрядно надоесть и человеку куда более сдержанному. Но я терпел Сержа и даже по его просьбе составлял ему компанию в пресс-баре, где подавали японское виски «Саппоро» — о качестве его мог судить лишь со слов Казанкини, а тот был не слишком вежлив по отношению к подношениям фирмы, бесплатно угощавшей журналистов ежедневно с 18 до 20.00 по местному времени. Я не стал посвящать Сержа в перипетии истории с Виктором Добротвором, хотя однажды обмолвился, что Виктор — чист, как стеклышко, я докопался до истины и теперь жду не дождусь, когда возвращусь в Киев, изложу все это на бумаге и добьюсь, чтоб статью опубликовала та самая газета, что так поиздевалась над ним после возвращения из Монреаля. Серж не стал доискиваться до деталей, ибо, судя по всему, та давняя история для него давно стала действительно историей, но тем не менее резонно заметил:

— Ты тоже не слишком-то кати бочку на коллег. Они пользовались официальной информацией, и тут они чисты перед собственной совестью, согласись. Если мы станем дожидаться, когда вскроются какие-то детали, — и вскроются ли они вообще? — товар безнадежно устареет…

— Наверное, ты прав. Хотя по мне лучше десять раз отмерить, чем один раз отрезать… по живому. Верить нужно человеку, его прошлому, его послужному списку, что ли, ну, конечно, не в канцелярском значении этого слова… жизненному послужному списку… Никогда не взрастет чертополох из ничего. А у Виктора ведь была такая незапятнанная биография!

— Никто не знает, что делается в душе. Снаружи — ангел, а внутри давно сидит дьявол…

— Молиться нужно чаще!

— Да вы ведь русские — безбожники?

— Молиться нужно правде. Всю жизнь!

— О ля-ля! — ехидно рассмеялся Серж. — О ля-ля, мой друг, так нетрудно и лобрасколотить!

— Лучше лоб разбить, чем совесть.

— Нет, твой максимализм не знает предела, и я выхожу из спора. Пароль к жизненной истине есть терпимость и еще раз терпимость — к себе, к другим, к врагам и друзьям.

— Нет, Серж, пароль к истине — правда. И только правда, какой бы тяжелой порой она не оказывалась для человека…

Серж было дернулся, намереваясь заспорить, но мгновенно передумал. Уткнул нос в бокал с «Саппоро» и смаковал напиток, столь поносимый им, когда кончалось объявленное фирмой бесплатное время.

Я подумал, что как ни трудно было Виктору все это время, но теперь уже близок час истины и его доброе имя вновь будет чистым и незапятнанным. Я предвкушал, как зайду в кабинет к Савченко, сяду в кресло, попрошу Валюшу — его секретаршу — никого не впускать и не переключать телефон, выну под недоуменные взгляды Павла магнитофон и на полную мощь включу запись рассказа Тэда и тут же стану переводить. Нет, сделаю по-другому: я перепишу запись и на фон голоса Макинроя наложу свой перевод, чтоб Савченко сразу понял, о чем речь.

А потом уже попрошу вызвать в комитет на определенное время Храпченко и еще кое-кого, кому по делам службы нужно знать о таком, и вновь прокручу запись…


За два дня до отлета в Токио — мне предстояло пожить еще там трое суток — ни свет ни заря позволил Серж.

— Хелло, сэр! — заорал он в трубку так, что задребезжала мембрана. — Ты уже поднялся?

— Не только поднялся, во и даже, успел сделать зарядку. Да не ори ты так, телефон сломаешь!

— О ля-ля, извините, сэр! — У Сержа было игривое настроение, и я заподозрил, что он только что возвратился после какого-нибудь приема и решил вообще не ложиться спать — это было в духе Казанкини, хотя второго такого лежебоку в жизни своей не встречал.

— Что там у тебя, Серж? У меня вода льется в душе.

— Давай встретимся.

— Давай. Я буду в пресс-центре в десять — начале одиннадцатого.

— О’кей. Только обязательно! Есть для тебя сюрпризик.

Честно говоря, я менее всего жаждал сюрпризов — и без того дел хватало. Я мысленно перебрал все достойные и необидные причины, чтоб каким-то образом избежать сюрприза, но Серж как в воду глядел:

— Скажу заранее, ты будешь доволен. Вот тогда ты поймешь, кто такой Серж Казанкини и на что он способен!

Против таких авансов у меня не нашлось веских доводов, и я согласился, решив, что, к сожалению, давно обещанную Яше поездку в национальный парк Рокко снова придется отложить. Нет, и впрямь Серж стал здесь в Кобе моим злым гением — ну, просто проходу не дает.

Вот с такими не слишком-то лояльными мыслями я направился в пресс-центр.

Ефим Рубцов вынырнул откуда-то из спешащей к началу состязаний во Дворце спорта толпы и чуть не наткнулся на меня. Он резко изменил направление, развернулся и исчез среди людей, точно его и не было еще секунду назад.

«А этого-то что сюда принесло — Универсиада уже почти закончилась? — с неприятным ощущением, точно напоролся на змею, подумал я. — Он же никогда и нигде не появляется просто так, без определенной цели. К нашим он вряд ли сунется… Тогда зачем?»

Так и не решив эту проблему, ухудшившую и без того не слишком-то хорошее настроение, вызванное в немалой степени и обидой, высказанной мне Сузуки, когда я сообщил ему новость («Олег, я ведь здесь не турист, и мне тоже нелегко было выкроить эти несколько часов, чтобы побывать в Рокко… Даже не уверен, сумею ли сделать это в будущем», — холодно, как никогда прежде, отрезал Яша), вошел в пресс-центр.

Сержа увидел сразу, издали: он восседал на своем любимом месте напротив бармена — высокого, статного и по-настоящему красивого японца лет 30 в черном строгом смокинге, чья грудь была похожа на средневековый панцирь — она была впритык увешана бесчисленными значками, подаренными ему иностранными журналистами. Были там и два моих: Спартакиада Украины — по весу и размеру, наверное, самый большой значок, и динамовский футбольный мяч.

— Ну вот, ты спешишь, отменяешь дела, а он прохлаждается в баре! Может, в этом и был твой сюрприз? — набросился я на Казанкини.

Серж растерялся, он никак не ожидал такого начала, открыл рот и ошалело уставился на меня.

— Что ты смотришь, как баран на новые ворота?

— Не знаю, почему ты нервничаешь, но если б я знал, что ты так отнесешься к моему предложению, никогда не занимался бы этой встречей, — наконец вымолвил Серж с глубочайшей обидой в голосе.

«Ну вот, что это сегодня со мной? Второго человека обидел ни за что ни про что!» — запоздало охладил я свой пыл.

— Извини, Серж… Просто увидел тебя здесь…

— …и решил, что Серж просто веселый трепач. Правда же, решил? Ну!

— Сознаюсь, был такой грех.

— Ты же знаешь — в пресс-центр ни под каким соусом посторонних не пускают. Мой сюрприз ждет нас в баре напротив, в здании велотрека. Пошли.


Сюрпризом оказался высокий худощавый человек с прямыми широкими плечами, выдававшими в нем в прошлом спортсмена. Незнакомцу было лет 45, никак не меньше, но выглядел он моложаво, и если б не седые виски, вряд ли дал бы ему больше сорока… Он был в шортах, в белой тайгеровской майке и резиновых японских гета на босу ногу. Перед ним на столике стояли чашечка с кофе, рюмка с коньяком и стакан воды с кусочками белого льда.

Он поднялся, когда мы направились к нему, широкая улыбка высветила ровные, как у голливудской кинозвезды, белые зубы, глаза смотрели прямо, приветливо. Я подумал, что он похож на типичного американца, и не ошибся.

— Майкл Дивер, — представился он.

— Олег Романько.

Он с силой пожал мне руку.

— Наверное, я видел вас в Мехико-сити, на Играх, — сказал он. — Я не пропустил ни одного финала по плаванию. Был там в составе американской делегации, помощником олимпийского атташе. К тому же сам — бывший пловец, правда, до Олимпийских игр мне добраться не посчастливилось. — Я понял, что Серж успел дать мне исчерпывающую характеристику и таким образом упростил ритуал знакомства. — Что будете пить? Виски, коньяк?

— Спасибо. Сержу, насколько я в курсе дел, коньяк надоел еще во Франции, потому ему — виски. Мне — баночку пива.

— О’кей. И кофе!

— Мистер Казанкини много рассказал мне о вас, — сказал Майкл Дивер и сделал легкий наклон головы в сторону Сержа. — У нас с вами, мистер Романько, есть общая тема — Олимпийские игры, олимпизм и все, что связано с «олимпийской семьей». Поэтому я согласился с предложением…

— …просьбой, — перебил его Казанкини.

— …просьбой мистера Казанкини, — поправился американец, — рассказать вам о некоторых аспектах современного олимпийского движения, я так думаю, вам малоизвестных. Нет-нет, я никоим образом не хочу умалить ваш опыт, но, поверьте мне, об этих делах пока знают или догадываются немногие…

— Я весь внимание, Майкл. Вы разрешите называть вас так запросто?

— Буду вам признателен. Итак, речь идет о существующем заговоре против олимпизма. Олимпизма в том изначальном смысле, коий был вложен в него древними греками и возрожден Пьером де Кубертеном. Я в Мехико представлял не НОК США, хотя и работал под его крышей, а Центральное разведывательное управление, и задачи передо мной были поставлены в несколько иной плоскости, чем ставят тренеры задачи перед спортсменами. Хотя было и кое-что общее: они хотели выиграть золотые медали, я же хотел кое-что выиграть в политической игре. Преуспел ли я там, не мне судить. Но мое начальство достаточно высоко оценило мои труды… Увы, я подвел их ожидания и сошел с их корабля.

— Как это следует понимать, Майкл?

— В прямом смысле. Сразу после Игр в Мехико-сити я отправился не в Вашингтон, а сел на корабль в порту Веракрус и… с тех пор путешествую по миру. Я собираю свидетельства и свидетелей, чтобы подтвердить мое заявление о существующем заговоре против Игр. Я неоднократно выступал с разоблачениями усилий, предпринимаемыми в этом направлении некоторыми странами, слишком близко к сердцу принимающими поражения своих спортсменов от русских, восточных немцев и других. В первую очередь это исходит от влиятельных кругов моей страны…

— Я читал некоторые ваши статьи, Майкл, и рад познакомиться с вами лично. Я могу записать интервью с вами?

— Увы, я не готов для серьезной беседы. Я здесь проездом, а рукопись своей новой книги, как и документы, добытые мной в последнее время, особенно после Игр в Лос-Анджелесе, храню, как всякий уважающий себя американец, в банке… В одной нейтральной стране, так скажем… Я готов буду поделиться с вами некоторой информацией или даже дать вам экземпляр моей новой рукописи — публикация в вашей прессе будет стоящей рекламой. Ну, скажем, через два месяца. Устроит?

— Мне не выбирать, Майкл. Через два месяца… значит, через два месяца… Как это организовать?

— Вы не собираетесь быть в Европе?

— Возможно, в конце ноября в Лондоне, если наш футбольный клуб выйдет в одну восьмую Кубка кубков…

— Вы мне тогда дайте знать! Вот по этому адресу и на это имя. Я буду неподалеку, в Париже, и смогу прилететь на денек в Лондон. К тому времени с легкой руки и с помощью мистера Казанкини моя книга уже будет, как говорится, испечена…

— А, понимаю, беседа со мной — дань мистеру Казанкини.

— В немалой степени. Хотя такая встреча полезна и для меня. Моя цель — привлечь как можно более широкое внимание мировой общественности к опасности, нависшей над Играми. Ведь теперь объединились самые черные силы — политики, бизнесмены и мафия. Мне страшно даже подумать, что они способны натворить с этим едва ли не самым прекрасным в наше критическое время творением человечества! Допинги, наркотики, подкуп спортсменов…

— Жаль, что мы не можем сейчас побеседовать на эту тему.

— Я привык подкреплять слова документами. Я это сделаю, обещаю вам. Кое о чем вы сможете рассказать первым, потому что даже я не решусь обнародовать некоторые факты… Только у вас в стране, которая является гарантом чистоты Игр, ее идей и традиций, это возможно.

— Благодарю вас, Майкл!

— Ну, вот, а ты чуть меня не разорвал, — вставил слово Серж, улыбаясь во весь рот.

— Спасибо, Серж, мы ведь с тобой не конкуренты!

Мы дружески попрощались с Майклом Дивером, и мне приятно было ощутить его крепкое, мужественное рукопожатие, и белозубая, открытая улыбка этого американца еще долго стояла перед глазами — такой человек не мог не понравиться, и я был благодарен Сержу за встречу.

— По этому случаю ты мне составишь компанию в баре пресс-центра? — спросил Казанкини и выжидательно уставился на меня.

— Куда от тебя денешься…

9

Я заблудился.

От моей пятнадцатиэтажной гостиницы «Дай-ичи» до Гинзы — рукой подать. Правда, за двадцать лет-главная улица японской столицы неузнаваемо изменилась — выросла ввысь, расширилась, двух- и трехэтажные строения уступили место современным высотным зданиям, конторам и банкам, универсальным магазинам, витрины которых стали зеркалом процветающей страны, вовсю стремящейся «догнать и обогнать» старушку Европу, чей пример послевоенного процветания был взят местными нуворишами за образец для наследования не без тайной мысли сделать еще лучше, потихоньку обойти на повороте образец, чтобы… той же самой Франции и Италии, Испании и Люксембургу, Швейцарии и Великобритании продавать одежду, способную поспорить с моделями мадам Риччи и Кардена, автомобили почище «фиата» и «рено», радиотехнику, шагающую на шаг впереди «Сименса» и «Филиппса». Они с этой же целью построили в центре Токио собственную Эйфелеву башню, копию, конечно, но копию столь совершенную, что она затмила парижскую по всем статьям — и чуть не в половину легче, и пропускная способность выше, и средствами безопасности оснащена более надежными…

Яша говорил мне, что и токийский Дисней-Лэнд — тоже копия американского — намного современнее в техническом отношении. Сохранив в незыблемости форму, японцы насытили ее такой техникой и ЭВМ, что первопроходцам «лэнда» оставалось только почесывать затылки, высчитывая, в какую кругленькую сумму обойдется им модернизация собственной сказочной страны на японский манер…

Но было в Токио место, где мало что изменилось, и дух прошлого — такого блестящего и воодушевляющего — не выветрился и поныне, спустя два десятилетия. И этот дух, живший в моем сердце, как спящий до поры до времени вулкан, вдруг пробудился, и меня неудержимо потянуло туда — в страну моей юности, навсегда запечатленной в душе образами и ароматами, — в Олимпийский парк.

Не мешкая, я собрался, без сожаления выключил первую программу местного телевидения — местной ее можно было назвать лишь с большой натяжкой, потому что вот уже несколько лет отдана она ретранслируемой по спутнику связи программе Эн-Би-Си из США. Она идет на английском языке практически круглые сутки, и многие японцы начинают и заканчивают день под гортанную американскую речь, передающую последние известия, в том числе из Японии, нередко опережая хозяев.

«Дай-ичи» — отель, давший мне приют на эти трое суток, с раннего утра был по-праздничному освещен и полон жизни — уже открылись дорогие фирменные магазинчики в вестибюле, толпы стареющих американок и американцев, дымя сигарами и трубками, распуская шлейфы из дорогих духов и громко разговаривая, заполоняли зимний сад и просторный холл на втором этаже. На удивление — в ресторане оказалось довольно малолюдно.

Я поставил на поднос блюдечко с двумя крутыми яйцами, на другое бросил несколько ломтей ветчины и тонко нарезанного желтого, как сливочное масло, сыра, налил бокал апельсинового сока, положил столовые приборы. Немного задержался у шведского стола, окидывая взглядом зал и выбирая место. Столик у окна, покрытый накрахмаленной, хрустящей темно-бордовой скатертью и украшенный крошечным, но совершенным по форме букетиком неярких цветов, показался мне самым привлекательным.

Быстро — эта пагубная привычка сохранилась со времен спорта, и мне так и не удалось избавиться от нее и в более поздние времена — поел, сходил к столу, чтобы налить из тяжелого стального цвета металлического термоса парующий ароматный кофе, и вышел из ресторана. Не дожидаясь лифта, сбежал вниз — «и ветер дальних странствий дохнул ему в лицо».

Я вышел на Гинзу где-то в центре, почти возле круглого здания — башни фирмы «Мицубиси», минуту размышлял, в какую сторону двинуться, решил — влево и побрел походкой туриста, привыкшего крутить головой, чтоб, не приведи господи, не пропустить что-нибудь стоящее. Дошел до знакомого моста городской железной дороги, пересекавшего Гинзу, — он был уже и тогда, в 1964-м. То ли память мне изменила, то ли тут так все изменилось, но я не узнавал знакомых мест, где бывал и днем, и поздней ночью, — мы ходили глазеть на колдунов и гадальщиков. Освещенные колеблющимися огоньками высоких свечей, они устраивались на мрачной, облезлой и грязной улочке с домами без окон. Молодые и старые, мужчины и женщины, одетые кто во что горазд — от кимоно музейной ценности до обшарпанных бумажных рубах и мятых, давно потерявших цвет штанов, — они сидели вдоль стен, как изваяния — молчаливые и неподвижные. И лица сплошь разные: от иных глаз не оторвать — изможденные, с какими-то черными знаками-полосами на щеках, с лихорадочно горящими, нет, светящимися, как у сов, глазами, точно заглядывающими к вам в душу и перебирающими, наподобие скупого рыцаря, ее нетленные богатства. Лишь губы, точно жившие отдельной жизнью от лиц, что-то шептали, смоктали и присмактывали. И клиенты — все больше бедный, трудовой люд с усталыми, поникшими фигурами и угасшими глазами — подпадали под этот дьявольский взгляд и цепенели, внимая беззвучно словам, что срывались с едва заметно движущихся уст. Это было поистине потустороннее пиршество, заставлявшее человека забывать, что тут, рядышком, в какой-нибудь сотне метров, гремела автомобилями, блистала шикарными витринами и шелестела тысячами разноязыких голосов Гинза — бесконечная река современной жизни, по которой с отвагой и тайными замыслами неслась непонятная для европейца, побежденная, но непокоренная Япония; ее Олимпиада стала не одним лишь спортивным событием — она открыла миру новую страну, уже заглянувшую в будущее…

Я хотел увидеть вновь Олимпийский парк со стадионом, где в последний день Игр, перемешавшись и перепутавшись, американцы, итальянцы, таиландцы и кувейтцы, бразильцы и французы, норвежцы, чилийцы, индусы и жители Барбадоса, русские, грузины, украинцы, армяне шагали вперемежку с болгарскими, венгерскими, польскими спортсменами; мы были единой, нераздельной мировой семьей, осознавшей свое человеческое родство и опьяненной этим открытием; и не сыскать среди нас человека, способного в тот миг вскрикнуть: «Ненавижу черных!», «Ненавижу белых!», «Ненавижу коммунистов!», «Ненавижу капиталистов!» Такое было просто невозможно в той атмосфере всеобщей любви, радости и братства.

Олимпийский парк был пуст и по-осеннему тих. Сюда не долетали звуки многомиллионного города, взявшего его в сплошное кольцо улиц и небоскребов. Входы на стадион были прочно закрыты стальными решетками с автоматическими замками.

Я постоял у решетки, вглядываясь в прошлое. Стадион напоминал человека, утомленного долгим, трудным путем и сознающего, что его звездный час миновал и впереди лишь забвение.

Мне стало грустно, и, возможно, впервые я с внезапно открывшейся четкостью осознал, что и мой спорт, и моя юность остались где-то там, за невидимыми отсюда дорожками стадиона, где есть и вмятинка от твоих шагов, но попробуй дотронься, пройдись, как тогда…

Бассейн, похожий на старинную ладью, тоже оказался под замком и дышал запустением, и я поспешил ретироваться, решив, что незачем травить душу, ведь верно говорят: никогда не возвращайся в свою молодость, ничего, кроме разочарований, не ждет тебя. Но было еще одно местечко, где остался кусочек моего сердца, и там я не мог не побывать…

И заблудился…

Это было рядом с Гинзой, во всяком случае, неподалеку, и мне казалось, что я легко отыщу дорогу туда, где плыл сквозь время крошечный скверик со склоненной над искусственным ровным овалом озерца с темной, но чистой и свежей родниковой водой японской ивой; в глубине отливал золотом в лучах заходящего солнца бамбуковый домик, где обитали духи давно стершихся в памяти веков, и клочок сине-белого облачка, застывшего в озерце, и тихий голос Фумико:

«Вы уедете, а я стану думать о вас и вспоминать…»

У нее было фарфоровой чистоты славянское лицо и черные как смоль гладкие волосы, полные, чувственные губы розовой свежести, тонкая, идеально изваянная фигурка — все свидетельствовало о славянском совершенстве, и лишь темные, чуть удлиненные глаза выдавали ее восточное происхождение. Ее мать — русская дворянка из Подмосковья, отец — японец, профессор стилистики Токийского университета Васеда; правда, когда они познакомились в Шанхае, он еще был не профессором, а студентом-практикантом, до безумия влюбившимся в терпящую лишения русскую беженку. У них родилось трое детей: две дочери и сын — он появился на свет последним. Вскоре родители разошлись — негоже оказалось профессору японского университета иметь жену-иноземку. Сын жил с отцом, и не знал я, что этот шестнадцатилетний крепыш с коротким спортивным бобриком жестких волос, с широкой, тяжелой челюстью каратиста, ни слова не понимавший по-русски, — брат Фумико, говорящей на чистейшем, изысканнейшем языке дворянских салонов начала века; старшая сестра тоже получила больше японской крови, хотя довольно сносно говорила на языке матери.

Я увидел Фумико в Олимпийской деревне, когда возвращался из бассейна после плавания — усталый, измочаленный, как обычно, когда дело близится к завершению и ты в мыслях и раздумьях — весь в будущем, сокрытом от тебя тайной, но ты стремишься заглянуть под ее непроницаемый полог и потому из кожи лезешь на тренировках, чтоб по долям секунды, по каким-то неуловимым нюансам самочувствия, душевного настроя решить, как выступишь. В такие часы ты отрешен от всего, что не входит в сферу твоих спортивных интересов.

Я увидел ее и остолбенел. Она тоже растерялась, и какое-то мгновение мы молча пожирали друг друга глазами, и первой опомнилась Фумико. Она так обворожительно и обезоруживающе улыбнулась, что жаркая радость затопила мое сердце.

— Здравствуйте! — пропела девушка, и на меня словно повеяло ветерком, сорвавшимся с поверхности горной речушки, несущейся в диком ущелье. — Здравствуйте! — повторила она, и я совсем растерялся и молчал, как истукан. — Я работаю переводчицей в советской делегации. Меня зовут Фумико…

— Фумико? Но ваш язык…

— Я — японка, мама у меня — русская… А вы кто?

— Меня зовут Олег.

— Я — пловец из Киева…

— Я знаю, это на Украине.

— Вы никогда не были у нас в стране?

— Никогда. — Ее лицо омрачила мимолетная грусть. — И очень хочу побывать. Мне обещали прислать вызов, чтобы я могла учиться в Московском университете.

Тут я узнал, что Фумико работает личной переводчицей руководителя советской делегации, председателя Комитета по физкультуре и спорту; я проникся к нему недобрым чувством, оно потом всегда преследовало меня, когда мы встречались с ним, — будь то на приеме сборной перед отъездом на международные состязания или в неофициальной обстановке, когда он запросто являлся к нам в раздевалку, никогда не испытывая смущения от того, что он в костюме и при галстуке (председатель комитета обожал красиво одеваться, нужно отдать ему должное), а мы — голяки, только что из-под душа.

Мы-то и встречались с Фумико дважды: тогда, в первый раз, в Олимпийской деревне и потом за день до отъезда, когда она отпросилась у своего начальника и повела показывать мне Токио. Мы бродили по парку Уэно и пытались понять, о чем задумался знаменитый роденовский «Мыслитель», в одиночестве восседавший на зеленой лужайке, отгороженный от нас не только своими вечными думами, но и торчащим поблизости полицейским. Омыв лица теплым дымком священного огня у древнего храма Асакуса, что тяжелой горной глыбой застыл в глубине ушедших столетий, пили кока-колу у уличного бродячего торговца и угощались миниатюрными шашлыками из печени ласточки; Фумико рассказывала, что у них дома, где она живет с матерью и старшей сестрой, в углу висят иконы русских святых — чудотворцев и горит лампадка, а мать — она уже не выходит из квартиры — подолгу стоит на коленях, вымаливая прощения у бога. И ей, Фумико, становится страшно: а вдруг этот бородатый, мрачный святой, застывший на потемневшем от времени дереве, и впрямь оживет и спросит у нее сурово: «Ты почему не чтишь меня?», и она не будет знать, как ответить ему, чтоб не обиделся на нее и на маму и не причинил им зла. Поэтому она тоже тайком от остальных украдкой молится и просит святого быть к ним подобрее… А потом, — тут Фумико заговорщицки посмотрела на меня — не выдам ли ее тайну? — потом бегу сюда, в этот синтоистский храм, чтобы помолиться весеннему небу, прорастающему бамбуку, осеннему дождю и желтым листьям, первому снегу и первой весенней молнии и попросить у них счастья, потому что она так хочет быть счастливой…

Как мы набрели на этот заброшенный скверик, не помню, но только мы уселись на скамью, прижавшись друг к другу, и я вдыхал свежесть ее губ, аромат волос, чувствовал жаркое тело; мы потерянно молчали, словно забыли все слова на свете, но сердца наши понимали друг друга без всяких слов.

— Я приеду в Москву, ты встретишь меня? — спросила Фумико на прощание.

— Я буду ждать тебя, Фумико. Только обязательно приезжай!

Я получил от нее новогоднюю поздравительную открытку, в ней она также сообщала, что летом, верно, прилетит в Москву.

И больше я не видел Фумико. Однажды поинтересовался у администрации университета на Ленинских горах, нет ли среди иностранных студентов знакомой девушки из Японии, но ответ был отрицательный…

И вот сейчас, как не кружил я поблизости от того озерца, так и не нашел его, а спросить было не у кого.

В очередной раз очутившись на Гинзе, я вдруг с потрясшей меня до глубины души ясностью подумал: «А было ли вообще то озерцо, и золотой домик из бамбука, и девушка с фарфоровым личиком по имени Фумико?»

Нет, и впрямь не стоит возвращаться в юность…

— Ну, где еще встретишь советского человека? На Гинзе! — кто-то сильно и бесцеремонно похлопал меня по плечу.

Я обернулся.

А мог бы и не оборачиваться — передо мной стоял Миколя, Николай Владимирович, зампред ЦС собственной персоной. Похоже, он и впрямь рад меня видеть. Неужто заграница так действует на людей, что любой братом покажется?

— Приветив. Гуляешь?

— Знакомлюсь. Первый раз в Токио, спрашивать будут, как там Гинза. Ничего особенного, скажу тебе. Елисейские поля куда больше впечатляют. Хотя, скажу тебе, япошки прут на Европу, еще как прут! Ты только взгляни вокруг — блеск!

— Ты ведь говоришь: ничего особенного?

— Не придирайся к словам, Олег. Вообще давно хочу спросить тебя: какая это кошка между нами пробежала? Старые товарищи, вместе спорт в университете делали (он так и сказал — «делали», не занимались спортом, тренировались, выступали, выигрывали и терпели поражения, нет — «делали»), как-никак земляки. Убей, не пойму!

— Не убивайся, Миколя. — Я увидел, как его передернуло от такой фамильярности, но, честное слово, мне было наплевать на его ощущения, он перестал быть для меня человеком с того самого памятного разговора о судьбе Виктора Добротвора. — Не убивайся. Живи.

— Ну, вот, я с тобой всерьез, а ты отшучиваешься. Ведь не мальчик.

— Не сердись, Миколя. Но скажу тебе неприятную новость…

Он сразу изменился в лице, испугался ли — не стану утверждать, но то, что Николай Владимирович напрягся, собрался, внутренне задрожал, — это как пить дать. Да по лицу, по глазам можно было безошибочно прочесть: он не любит плохих вестей.

— Успокойся. Может, я и не прав. Вполне логично будет, если ты вместе со мной порадуешься и осудишь свою ошибку, — беззаботно болтал я, в открытую издеваясь над ним. И он понял это, но ничего поделать не мог: ждал новость и приготовился к отражению опасности. Люди его положения всегда готовы к такому обороту событий, должны быть готовы…

Молчание затягивалось. Он уже сверлил меня ненавидящими глазами, и я догадывался, что он ни за что не простит мне этого унижения — ни сейчас, ни в обозримом будущем. И пусть! Так и хотелось выпалить: «Пепел судьбы Добротвора стучит в мое сердце…» Но сдержался, потому что Миколя мог не понять намека, и потому сказал:

— Виктор Добротвор не виновен.

— То есть как не виновен? — Я понял, что наши мысли были настроены на одну волну, и Николай Владимирович своим вскриком, возмущением подтвердил это.

— Вот так — не виновен. Чист, как первый снег.

— Кто сказал?

— Я.

— Это уже доказано?

— Доказательства? — Я похлопал по адидасовской сумке, перекинутой через плечо, где лежала 90-минутная пленка «Сони» с записью исповеди Тэда Макинроя. Там было и имя того, кто предал Виктора. — Вот здесь! — Но имя Семена Храпченко намеренно не назвал. Пусть это будет ему следующим сюрпризом: я слышал, что именно Храпченко ходит у Миколи в любимцах, об этом знает весь ЦС…

— И что, что там? — Он, по-моему, уловил каким-то звериным чутьем, что в этой сумке замерла и его беда. Я опять подумал стихами: «Так вот где таилась погибель моя…»

— Скоро узнаешь, Миколя. Прощай.

Я повернулся и влился в толпу оживленных, беззаботно бредущих по Гинзе людей, среди них редко-редко попадались японцы. В это время суток Гинза отдается заезжим, и они хозяйничают в ее магазинах, барах и кафе, торчат на перекрестках, пытаясь что-то выудить из карт-схем, и озабоченно вертят головами из стороны в сторону…

Я тоже проторчал битый час на буйном перекрестке, вглядываясь в лица и вслушиваясь в голоса, точно мог увидеть или услышать Фумико…

10

Сеял мелкий холодный дождь, небо темнело так низко и зловеще над головой, что хотелось побыстрее поднять воротник плаща, бегом проскочить открытое пространство и нырнуть — куда угодно нырнуть: в универмаг, в кафе, в двери троллейбуса с запотевшими стеклами — лишь бы избавиться от этого всепроникающего, угнетающего чувства бесцельности и безысходности, что не покидало меня с той самой минуты, когда Савченко, не глядя мне в глаза, как-то мертво произнес:

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…

Я как опустился в твердое кресло у продолговатого столика, примыкавшего к письменному столу зампреда, так и прирос к нему, и тело стало каким-то свинцовым, неподвижным, и даже мысли текли вязко, как твердеющая черпая смола, именно черная, потому что весь мир потерял иные краски в ту минуту, когда я услышал савченковскую новость.

Нет, не так представлял я себе миг торжества, когда, ворвавшись в кабинет Савченко, поведаю ему потрясающую историю падения и возвышения Виктора Добротвора и мы вместе от души порадуемся не только за парня, что на поверку оказался действительно таким, каким мы его себе представляли, но и за самих себя, что не уплыли по течению слухов и домыслов, коими давно обросла та монреальская история. Как важно в жизни быть твердым и как невероятно трудно им быть!

Савченко встретил меня приветливо, порывисто, с искренней радостью обнял, живо поинтересовался, как съездилось в Японию и многое ли там в действительности выглядит так, как пишут и рассказывают с экранов телевизоров, или это только парадная сторона медали — для иностранцев, для паблисити, для авторитета страны. Павел Феодосьевич несколько сбил меня с заранее выбранного пути, намеченного еще в Токио и не однажды апробированного в мыслях в самолете по дороге в Москву. Пока я, замешкавшись, думал, как покороче, но так, чтоб не обидеть скороговоркой, суммировать японские впечатления, Савченко воскликнул:

— Э, да ты там не впервой! Выступал же в Токио на Играх, выступал? Тем более любопытно услышать твое мнение, ведь есть с чем сравнивать…

Тут телефонный звонок обернулся спасительной передышкой. С чего начать? Ведь главное — Добротвор, вот самая потрясающая новость. С нее и нужно начинать!

Савченко, выслушав говорившего, недовольно, непривычно желчно бросил невидимому собеседнику:

— А ты и выкладывай начистоту, как было. В кусты, а, востер! Кому же отдуваться прикажешь? Когда славой чужой прикрываться, ты тут как тут. Нет, Иван, ты мне голову не крути: он был твоим спортсменом в первую очередь, значит, тебе и первому держать ответ. Не стращай, не нужно, я не из трусливых. Да, защищал, да, помогал! Значит, ошибся. Бывай…

Медленно, точно оттягивая время, тщательно уложил трубку, но было видно, что внутри у него все кипело и он с трудом сдерживал себя.

— Что, Паша?

— Как не любим мы смотреть правде в глаза…

— Ты о чем?

— Впрочем, ты, кажись, тоже был моим единомышленником, тоже принимал участие в его судьбе…

— В чьей судьбе? — догадка уже притормозила бег сердца.

— Добротвора…

— Что еще с ним произошло?

— Умер…

— Умер? — Мне померещилось, что я проваливаюсь куда-то вниз.

— Да, от слишком большой дозы наркотиков…

— Что ты говоришь, Паша? Добротвор — наркоман?

— Выходит, ошиблись мы с тобой в нем… Проскочили мимо сада-огорода… История получилась грязная, хотя такую возможность я никогда не сбрасывал со счетов. Слишком уж мы увлеклись в последнее время профессионализацией. Да и от вас, журналистов, только и слышно: профессионально выступил, профессионально силен, профессионально… А ведь о главном, о человеческой сути, стали забывать. Совершит спортсмен проступок, так у него легион заступников на самых разных уровнях: Простить, побеседовать, пусть даст слово, что больше никогда не будет… он ведь такой мастер, такой профессионал. Что ж тут удивляться, когда чертополохом эгоизма и вседозволенности зарастает чистое поле совести…

Я почти не слышал Савченко. И рука моя не потянулась к синей нейлоновой сумке, где лежал магнитофон с записью признаний Тэда Макинроя… Зачем она теперь?

— Когда это случилось? — только и смог выдавить я, когда Савченко умолк.

— Три дня назад… В квартире обнаружен целый арсенал — шприцы, наркотики — готовые и полуфабрикаты… Заведено дело… Если тебе интересно, могу свести со следователем. Пожалуй, даже в этом есть смысл, ты ведь тоже знал, и знал неплохо, Добротвора, твои показания будут полезны.

Словно спеша избавиться от неприятной темы, не ожидая моего согласия, Савченко набрал телефонный номер. Когда ответили, нажал кнопку громкоговорителя, чтоб я мог слышать разговор.

— Леонид Иванович, Савченко. Есть новости?

— Здравствуйте, Павел Феодосьевич, — громко и отчетливо, точно человек находился с нами в комнате, но вдруг стал невидимкой, прозвучал голос. Знакомый голос Леонида Ивановича Салатко, заместителя начальника управления уголовного розыска, а для меня просто Леньки Салатко, с коим столько спортивной соли съедено. Он уже подполковник, располнел, выглядел солидно, как и полагается подполковнику, я даже слегка робел,, когда видел его в форме. — Работаем.

— Леонид Иванович, я хочу вам порекомендовать побеседовать с журналистом Олегом Ивановичем Романько. Он у меня сидит. Кстати, был свидетелем того происшествия в Монреале, да и вообще знал Добротвора чуть не с пеленок. Возможно, его показания тоще будут полезны.

Я, не вставая из кресла, протянул руку, и Савченко сунул мне трубку.

— Привет, Лень, рад тебя слышать, век не виделись!

— Здравствуй, Олежек, увидеть бы тебя. Как говорится, не было бы счастья, так несчастье помогло. Ты, читал, в Японии обретался? И когда тебе надоест скитаться по разным там заграницам? Я не был за границей ни разу, ну, Болгарию же ты заграницей не назовешь? — а в другие не тянет… Когда сможешь заглянуть?

— Как-нибудь попозже… Отпишусь, отчитаюсь за командировку и тогда зайду.

— Ну, гляди, жду тебя в любой день, Олежек!

Савченко выключил микрофон.

— Я же забыл, — виновато произнес он, — что куда ни кинь — всюду бывшие спортсмены окопались. А еще говорят, что спорт — забава. Людей воспитываем, и неплохих. — Я знал эту привычку Савченко говорить и возбуждаться от звука собственного голоса. Но тут он быстро спохватился: — Бывает, бывает, и брак выдаем…

Я вскоре распрощался с гостеприимным зампредом, вышел из Комитета и побрел куда глаза глядят. Потом зарядил нудный, холодный дождь, и это свинцовое небо — все было под стать настроению. Хотелось проснуться и убедиться, что все случившееся три дня назад — сон, дурной сон, когда ты вскидываешься посреди ночи и никак не можешь уразуметь — во сне или наяву происходит действо.

Я потолкался в сыром, душном помещении магазина тканей на Крещатике. Меня кто-то толкал, кому-то я наступал на ноги и извинялся. Зачем-то брал в руки и мял совершенно ненужные мне шерстяные ткани, просил показать тюк, лежавший на верхней полке, чем вызвал недовольство продавщицы с перевязанным платком горлом и сиплым голосом; ткнулся в кафе при метро, но к кофеварке было не протолкнуться — цены на мировом рынке на кофе, говорят, никак не могут упасть. Поймал себя на мысли, что в разгар рабочего дня народу как в праздник. Но вот в кафе-мороженом — ни души, и закутанная в толстую шаль пожилая продавщица равнодушно выдавила из автомата некое подобие светло-коричневого «Монблана». Не забыла сунуть пластмассовую ложечку, налила стакан ледяного виноградного сока из автомата-холодильника. Отсюда, со второго этажа, Крещатик выглядел вовсе осенним — лужи, кое-где уже и желтые листья поплыли, как кораблики в бурном море…

Мороженое я есть не стал, а вот сок выпил с удовольствием, и он несколько охладил перегретый мозг.

— Надо к Марине зайти, теперь пацан-то к ней перешел, — подумал я вслух. — Может, чем и помочь нужно. — И хотя бывшая жена Добротвора и прежде не вызывала во мне симпатий, а после «ограбления» квартиры Виктора я вообще воспылал к ней презрением, тем не менее теперь от нее зависела судьба семилетнего славного мальчишки, в коем отец не чаял души. Чем больше я сидел на открытой веранде кафе, тем сильнее крепло мое решение.

Чтоб не откладывать дело в долгий ящик, решил зайти немедленно, тем более что жила Марина рядышком, на Заньковецкой. Мне случалось пару раз бывать в ее родительском доме еще тогда, когда они только поженились и Виктор перебрался к жене «в приймы», как он говорил. Впрочем, без квартиры Добротвор оставался недолго: он стал тогда быстро выдвигаться и вскоре стал лидером в своей весовой категории не только у нас в стране. Ему шли навстречу во всем.

Но прежде я заскочил в телефонную будку и позвонил в редакцию. Предупредил, что буду к трем, не позже. Это было как раз время, когда дежурный редактор по номеру приступал к своим обязанностям и должен был находиться в кабинете.

Я прошел через пассаж: мимо бронзовых досок с барельефами и бюстами выдающихся людей, имевших счастье жить в самом что ни есть центре города, сквозь плотную толпу покупателей, штурмующих детские магазины и равнодушно взирающих на памятные доски, и вышел на Меринговскую. Здесь, чуть выше, в доме с аптекой, жила Марина.

Я поднялся на десять ступенек вверх — квартира располагалась в бельэтаже. Было непривычно чисто в подъезде, на подоконнике даже стояли цветы в вазонах.

Дверь Марининой квартиры оббита искусственной светло-коричневой кожей, в центре красовалась надраенная до золотого блеска латунная пластинка с номером.

На чуть слышно донесшийся изнутри звонок никто долго не отзывался, и я расстроился, что никого нет дома. Так, на всякий случай, нажал еще раз, и дверь тут же распахнулась, и на пороге застыла Марина в легком цветастом домашнем халатике, не скрывавшем ее ладную, крепкую фигурку. Но волосы были растрепаны, лицо отекшее, несвежее, точно с похмелья.

Марина растерялась, но только на миг. В следующий — бросилась ко мне на шею и обхватила с такой силой, что причинила боль. И — разрыдалась. Ее буквально сотрясало, и вместе с ней трясло меня. Мы так и торчали в коридоре, и хорошо, что подъезд был пуст.

— Марина, успокойся, — сумел я наконец выбрать момент, когда рыдания ушли вовнутрь и она немного расслабила объятия.

— Олег Иванович, дорогой… извините… Олег Иванович… да как же это так… почему… это так страшно… Олег Иванович… Нет, нет, он не покончил с собой… его убили… Олег Иванович… что делать… что делать… я не знаю, куда мне пойти, кому сказать… Ведь Алешка… я боюсь за Алешку… ой, как я боюсь!.. Олег Иванович… — Мне показалось, что она бредила. От неожиданности я тоже поддался ее настроению, и это в одно мгновение растопило лед неприязни. Я понял, что ошибался, принимая ее за наглую, самоуверенную «леди с Крещатика», что только и знает танцы, вечеринки, рестораны и прочий «светский бомон», бездушную куклу, сломавшую любовь Виктора. (Странно, но даже после всего приключившегося я не думал о нем с омерзением или раздражением, а искренне горевал, и сердце мое было разбито, если можно выразить словами весь комплекс моих чувств и мыслей о Добротворе).

Верно говорят: чужая душа — потемки.

Мы вошли в квартиру, и Марина закрыла дверь на ключ, дважды повернув его.

Она любила порядок, а сейчас в просторной комнате, выходящей широкими окнами на Заньковецкую, царил хаос — на стульях небрежно висели и лежали вещи, Алешкины игрушки путались под ногами, на круглом ореховом столе возвышалась полупустая бутылка коньяка, в тарелках застыли остатки еды вперемежку с окурками и кофейные чашечки с затвердевшей черной гущей — словом, все носило следы полного безразличия хозяев.

— Кофе? — спросила Марина, немного успокоившись, но еще всхлипывая.

— И покрепче.

Пока Марина возилась на кухне, я осмотрелся и обнаружил множество знакомых предметов из квартиры Добротвора на Московской: небольшой женский портрет Николая Пимоненко, видимо, набросок к картине — Виктор очень любил живопись, сам немного писал, но больше — спорт, а Пимоненко и Васильковский были его любимыми художниками. Я повнимательнее осмотрел полутемную комнату — свет с улицы едва сочился, а электричество Марина не сочла нужным включить. Так и есть — «Гайдамаки» висели у окна, над столиком, где стоял и добротворовский видео. Во мне снова поднялась волна неприязни к Марине, и хорошо, что не оказалось рядом Алешки — ему вовсе ни к чему было слышать то, что я собирался высказать его матери…

Но Марина спутала мои планы.

— Вы простите меня, Олег Иванович, — начала она прямо с порога, неся зеленый китайский лаковый поднос (тоже из квартиры Добротвора, впрочем, они жили одной семьей и не мне разбираться, что кому принадлежало, это правда) с двумя темно-коричневыми керамическими чашками. Я заметил, что Марина успела причесаться и, кажется, припудрила лицо — во всяком случае, оно уже не выглядело таким помятым. — Как мама с Алешкой уехали, это в тот же день, когда мы узнали о смерти… — губы ее снова предательски задрожали, но она все же сдержалась, — …узнали о смерти Вити, я не выходила из квартиры… Я открыла вам потому, что увидела в глазок, что это вы, Олег Иванович. Я так благодарна вам, что вы пришли…

— Алешка уехал? Это ты правильно сделала… Незачем ему тут сейчас находиться.

— Нет, Алешка уехал с мамой по требованию Вити. Он приказал увезти сына…

— Почему Виктор так решил? Ведь Алешке, как я понимаю, во второй класс?

— Да, он привез его ко мне. Сказал: ни о чем не спрашивай, но чтоб сегодня же Алешки в Киеве не было. Дал деньги на билеты, и мама отправилась в Москву к родственникам, вы ведь знаете, мама всегда принимала сторону Вити…

— Но зачем это Виктору понадобилось?

— Он чего-то или кого-то очень боялся. Мне так показалось. Ведь сказать он никогда такого не сказал бы, даже если бы ему угрожала смертельная опасность. Вы ведь знаете его характер — все сам… сам… своими силами…

— Подробнее, Марина, пожалуйста… Успокойся и постарайся вспомнить все, что показалось тебе настораживающим или необычным в поведении Виктора в последнее время, …даже, скажем, после декабря прошлого года. Ты поняла, о чем я прошу?

— Поняла, но… — Марина растерянно посмотрела на меня. Сказала неуверенно: — Ведь вы знаете, мы уже два года не живем вместе… Не знаю… Я, конечно, заходила к нему, ведь Алешка жил с отцом — это было требование Виктора при разводе… Да, Витя очень переживал случившееся. Однажды сказал странную вещь, она поразила меня, но я ничего не поняла и теперь не понимаю. Подождите, как он сказал… Вот почти дословно: «Ведь как бывает в жизни: скажешь правду — тебя обвинят в клевете, в подлостипо отношению к другому, хотя я-то голову готов дать на отсечение, что он — подлец, подонок… Промолчишь — сам окажешься подлецом…» Но нет, нет, Олег Иванович, Виктор не был наркоманом, ведь он даже не пил, хотя мне говорили о нем обратное. Но он в рот капли не брал. Я спрашивала, допытывалась у Алешки, сын даже обиделся на меня и долго не разговаривал, не хотел — из-за того, что сразу не поверила ему… И вдруг — слишком большая доза наркотиков… Нет, не верю…

— Вспоминай, Марина, пожалуйста, прошу. — Я чувствовал, как прихожу в себя, трезвею с каждым мгновением, и профессиональное чутье настраивает: будь внимателен, думай, следи, это — серьезно.

— Мне показалось… Я не уверена… но он с кем-то хотел рассчитаться. Но за что?

— Марина, а что сказал Виктор, когда потребовал увезти Алешку?

— Сказал… он потребовал… — Она мучительно вспоминала какую-то важную подробность, слово, но никак не могла сосредоточиться. Сделала два глотка кофе, машинально вытащила длинными наманикюренными кроваво-красными ногтями сигарету, закурила, глубоко втянула дым, задержала дыхание и вместе с клубом дыма выдохнула:

— Да, да, Витя сказал, чтоб я берегла сына, ему угрожает опасность, берегла, даже если сам он вынужден будет скрыться на некоторое время… Я плохо помню подробности, он свалился, как снег на голову, а я… я пришла после дня… дня рождения подруги, ну, словом, не совсем трезвая… Запомнила только, что Алешку нужно немедленно отправить из Киева и никому не сообщать, где он находится, кто бы ни спрашивал. Я вам первому сказала… Даже следователю ни слова…

Больше Марина, сколько я не пытался, ничего путного вспомнить не смогла. Я распрощался с ней, попросив в случае чего позвонить мне в редакцию или домой…

Я не успел войти в кабинет, как раздался звонок. Решив, что это редактор — он шел по коридору и видел, как я направлялся в кабинет, — сказал со всей возможной вежливостью и уважением:

— Я уже на месте, Николай Константинович, приступаю… — я хотел сказать — «к дежурству», но меня перебили:

— Это Марина, Олег Иванович, я не вовремя? Но вы сказали, чтоб я звонила…

— Я слушаю тебя, Марина.

— Мне позвонили, едва вы ушли. Я еще подумала, что это вы что-то забыли спросить. Но это были не вы. Он сказал… можно, я передам его словами?

— Чьими словами? — растерялся я.

— Того, звонившего… Это и вас касается…

— Говори, Марина, как можно точнее. — Это мне уже начинало нравиться!

— Он сказал: «Зачем этот писака заявился?»

— А ты что ответила?

— Сказала… вы зашли, чтоб узнать, не нужна ли в чем помощь. Тогда он пригрозил: «Смотри, сука». Да, он так и обозвал меня… «Смотри, — Марина тяжело вздохнула, — сука, если начнешь болтать без меры и что не нужно, пеняй на себя. Последыша добротворовского из-под земли разыщу! Запомни и всем подтверждай: Добротвор был наркоманом, и ты знала об этом, потому и разошлась с ним. Повтори!» Я повторила, как попка: «Добротвор был наркоманом…» Еще он сказал: «Бери трубку, когда подряд будет три звонка. Я буду следить за тобой. Смотри…»

— Это все?

— Все…

— Вот что, Марина, это действительно серьезно, судя по всему. Не выходи без нужды из дома, потерпи немного. Ты можешь взять на это время отпуск за свой счет?

— Я и так в отпуску… Уже три недели… Вот такой у меня отпуск. Извините, опять не то говорю. Я буду вам звонить, хорошо, вы не обидитесь? Кому нужны чужие беды…

— Марина, звони в любое время дня и ночи. До свиданья! Постарайся заснуть, но без… Ты понимаешь?.. Тебе этот допинг сейчас вовсе не нужен…

— Хорошо, — согласилась она послушно, как напроказничавшая школьница.

Я немедленно набрал номер телефона Салатко.

— А, Олежек, что?

— Мне нужно сейчас же увидеться. По неотложному делу.

— Ну, когда пресса требует встречи по неотложному делу, лучше пойти ей навстречу, — попытался сбалагурить Салатко, но тут же сказал строго и серьезно: — Я выписываю пропуск.

Нужно было утрясти вопрос с дежурством. Я позвонил заведующему отделом партийной жизни. Парень он был нудный, но человек безотказный.

— Во, вечно у этих спортсменов горящие дела! — пробасил он добродушно. — Ладно, погода сегодня — хуже не бывает, так и быть, посижу за тебя. Но, — он сделал паузу, — будешь дежурить в субботу, согласен?

Да, суббота — не лучший вариант, мы с Наташкой условились, что поедем поужинаем в «Праге», придется извиняться. Дело непростое — три недели отсутствовал и снова исчезаю. «Ну да поймет, если любит». — Последние слова я со смехом произнес в трубку.

— Ты чего там мелешь? — спросил зав.

— Согласен. Спасибо.

Салатко проявил максимум уважения: внизу, на проходной, меня ждал его сотрудник в светло-синем костюме. Он и отвел меня к Леониду.

— Привет, привет путешественникам! А в родных пенатах краше, чего таить?

— Краше.

— Присаживайся. Кофейка дернем? Я еще с утра не пил. Должен тебе сказать, что приходится сокращать дозы — давленьице, видите ли, гуляет. Как тебе это нравится?

— Не правится. Ты глянь на себя, так сказать, невооруженным взглядом. Килограмм десять лишних как минимум нахватал, круглый, как морж, усы только осталось отрастить и — в зоопарк!

Салатко явно опешил не столько от моих слов, сколько от резкого, недоброго тона. Он отошел к окну, оперся за спиной двумя руками о подоконник и уставился на меня, покачивая годовой и присмоктывая полными, чувственными губами.

— Ладно, не буравь меня проникновенным милицейским взглядом, видали мы таких, и тащи кофе! — продолжал я.

— Семенов! — крикнул Салатко через закрытую дверь. — Подавай!

Видно, у них было условлено, потому что дверь тут же распахнулась и тот же самый парень в светло-синем костюме и в рубашке без галстука, похожий на молодого инженера из НИИ, вихрастый и улыбчивый, внес на жестяном подносе кофе и бутылку оболонской.

— Ну, пока будем пить, я включу кое-какую любопытную «музыку», — сказал я и, не дожидаясь согласия Салатко, вытащил из сумки портативный «Сони» с пленкой — той самой, что намеревался с триумфом прокрутить Савченко.

— Гляди, Семенов, во гости пошли — со своей музыкой!

Но я не был настроен шутить и сказал:

— Извини, Леонид Иванович, я хотел бы прослушать без посторонних.

— Ну, Семенов, положим, не посторонний, а моя правая рука. Но если ты настаиваешь…

— Я у себя, Леонид Иванович, — ничуть не обидевшись, все так же улыбаясь, сказал Семенов и вышел, тихо притворив дверь.

Когда началась английская речь, Салатко с недоумением посмотрел на меня, но стоило лишь прозвучать фамилии Добротвора, как он встрепенулся, застыл, уставившись в аппарат, словно надеясь увидеть говорившего. Тут пошел мой перевод: «Я, Тэд Макинрой, находясь в здравом рассудке…», и Салатко словно окаменел.

И только когда была названа фамилия Семена Храпченко, Салатко проворно, точно подброшенный пружиной, — и откуда только прыть в этом стокилограммовом теле? — вскочил с места, крикнув: «Останови!»

Нажал кнопку на селекторном аппарате и сказал спокойно:

— Семенов, быстренько ко мне. Кажись, по твоей линии…

Когда Семенов внимательно, мне даже пришлось некоторые места прокручивать дважды, прослушал — нет, впитал в себя каждое слово записи, Салатко спросил:

— Вот она, ниточка, ты понял, Семен?

— Понял, Леонид Иванович. Цены нет этой пленочке. — Но тут же спохватился и строго — куда и улыбочка подевалась — спросил у меня: — Этому заявителю доверять можно?

— Думаю, что можно. Ему не было смысла врать. — И я рассказал обо всем, что приключилось в Кобе.

— Вот как! — удивился Салатко. — А я-то, дурень, считал: заграница — приемы тебе, виски с содовой, секс-шопы и прочая развеселая жизнь… Рисковый ты парень, Олежек, как погляжу. Хотя… я бы на твоем месте поступил так же, если нужно было бы правду добыть. Рискнул бы…

— Это еще не все. — Я подробно обрисовал недавнюю встречу в квартире на Заньковецкой, вспомнил и звонок Марины, ускоривший мое появление здесь.

— Семен, — Салатко поднял голову, уставился на своего помощника, — нервничать начинают твои подопечные. А?

Семенов согласно кивнул головой.

— Вот что. — Голос Салатко был иным — твердым, без смешинок. — Немедленно установить, где находится Храпченко, взять, под наблюдение. Этого фрукта мы в поле зрения не имели, точно. Тем более не спускать с него глаз. Остальное — усилить и ускорить. Да, подумай, как вести нам себя с Мариной Добротвор. Доложишь свои соображения.

Когда Семенов, получив необходимые инструкции, вышел, Салатко сказал:

— Олежек, ты уж извини, но я не могу тебе подробности и тому подобное… Пока… Одно только скажу: поостерегись и не предпринимай никаких самостоятельных действий, ты не за границей, а дома, тут есть кому заниматься подобными делами. Усек? Даешь слово?

— Ты уж совсем меня за недоросля держишь, — готов был обидеться я.

— Я знаю, кто там — за барьером, по ту сторону баррикады, потому прошу. Они готовы на все. Добротвор… его трагедия, я хотел сказать, — тому пример, предупреждение, вернее…

11

…И тогда все в этой запутанной истории встало на свои места.

Нет, пока будет жив человек, никакой искусственный интеллект не способен заменить мысль, таинство рождения которой сокрыто в бездонных галактиках и «млечных путях» нашего мозга. Мы можем только констатировать рождение мысли, но никак не сыскать ее истоки!

Я отложил в сторону томик Булгакова, но Мастер продолжал оставаться рядом со мной, — невидимый, неощутимый, как свет и тень, но тем не менее реально живший в мыслях, он подсказывал, куда идти и что делать.

Славно, что не оказалось дома Наташки, иначе увязалась бы вслед, а время позднее, хотя часы едва отстучали восемь, да ведь осень — глухая пора ранних сумерек и плотных ночных часов. «Любимая пора философов и стихотворцев», — подумал я.

Не спешил, не поторапливал себя, ибо мысль продолжала работать, очищаться от плевел сомнений и неясностей, рожденных этими сомнениями, хотя ноги просто-таки сами несли в прихожую…

Но нет, я сдержал страсти, бушевавшие в душе. Сварил крепкий кофе (бессонная ночь обеспечена, это точно), не присаживаясь, стоя у окна, выпил, и ветви растущего буйного клена царапались в стекло, как запоздавший путник в ночи просится на постой. Сколько мне случалось повоевать, отстаивая клен от погибели, от вездесущих любителей солнца, готовых рубить живую плоть дерева, но отстоял, и теперь вот эти веточки точно просились в летнее тепло дома…

Как это я сразу не сообразил, что он просто не мог очутиться в стороне, не быть непричастным к этому всему, ведь происходило оно в его кругу, пусть и отринувшем его в свое время и не позволившем больше выйти на знакомую орбиту. Он все равно оставался рядом, соприкасаясь с тем миром, что был некогда и его миром: поддерживал связи, появляясь в гостевой ложе престижных состязаний, что проводились в Киеве, и где быть нужно, был непременно, чтоб не забыли окончательно, это с одной стороны, с другой — чтоб видеть и знать, кто на что способен и кто может пригодиться. И с его присутствием как-то свыклись, позабыли случившееся, хоть и не позволили возвратиться на круги своя, но и не отвернулись раз и навсегда. Наверное, такова суть человеческой натуры: не держать зла! Или наше равнодушие — моя хата с краю — тому первопричина?

Но я ведь тоже с ним здоровался, пускай не за руку, как в прежние времена, когда мы выступали в сборной республики на Спартакиаде народов СССР, а так — кивком головы. Но разве с годами я сам не стал даже перебрасываться с ним словом-другим, ничего не значащими, но свидетельствовавшими если не о полной реабилитации, то по меньшей мере определенном забвении прошлого?

Что ж тогда — век помнить дурное? А если оно стряслось в недобрую минуту душевной слабости и человек понес жестокое наказание — расплатился за грех?

Нужно быть твердым, но легко ли быть твердым? Не юли, парень, не ищи оправданий, сказал я себе. Было более чем достаточно настораживающих деталей, цена каждой — нуль в базарный день, но если сложить, суммировать и проанализировать, разве не связались бы они в цепочку, откуда уже был один шаг к пониманию нынешней сущности человека. Помнишь, однажды ты увидел его в фойе кинотеатра «Киев» разговаривающим запросто с белокурым красавцем, чей послужной список деяний, по-видимому, даже милиция со стопроцентной ответственностью и полнотой не могла бы составить. Нет, он не стоял рядом с ним и не демонстрировал дружеские отношения, только вскользь обменялись быстрыми фразами и разошлись в стороны. Ладно, согласен, что у белокурого была слабость — спортивные именитости, он любил крутиться на состязаниях и здороваться со «звездами» — не все ведь были осведомлены о его «профессии». Другой факт: ты увидел его в компании профессиональных картежников, промышлявших в поездах, — тебе в свое время довелось ехать с одним из них в двухместном СВ из Москвы. Или взять близкую дружбу с сынком высокопоставленного деятеля, балбесом и наглецом, пьяницей и вымогателем — ты-то еще по университету знал о «моральных» высотах подонка. Разве это — не звенья одной цепи?

И тем не менее ты, Романько, здоровался с ним, он иногда позволял себе хвалебные слова по поводу твоих статей. Согласен, его мнение не представляло для тебя ценности, но ты ведь самодовольно кивал головой…

Вот так-то, старина…

Я оделся, выключил свет в прихожей и уже шагнул было за дверь. Да остановился и после коротких раздумий возвратился («Неудача? А, будь что будет!»), снова включил свет, нашел под зеркалом на столике листок из блокнота и написал:

«Натали! Буду чуть позже, решил встретиться с одним старым знакомцем и кое о чем с ним поговорить. Это Николай, Турок, я тебе о нем как-то рассказывал — бывший боксер. Не засыпай, дождись меня. Целую. Я».

И лишь после этого с чувством исполненного долга захлопнул за собой дверь и лихо сбежал по лестнице, в темноте наугад попадая на ступеньки — сколько живу здесь, столько помню: горит свет днем, при ярком солнце, и отсутствует ночью, по-видимому, с целью экономии.

Я пошлепал по лужам вниз — по Андреевскому спуску. Редкие фонари, раскачивавшиеся под порывами ледяного ветра, скользкая, неровная мостовая, старательно переложенная умельцами в годовщину 1500-летия Киева, уже успела кое-где просесть, и ручейки, стекавшие сверху — с Десятинной и Владимирской, завихрялись в крошечных омутах всамделишними водоворотами. Зловеще смотрели неживые окна пустующих домов, и за ними чудилось движение, нечистая сила, а скорее всего шевелились бездомные бродяги, плясавшие рок для «сугреву». До домика Булгакова я не доскользил, а свернул влево, на Воздвиженку; она и вовсе была запущенной, лишенной каких бы то ни было признаков жизни — многие домишки зияли провалившимися крышками и выбитыми окнами, их собирались реставрировать, а пока они должны были окончательно умереть, чтоб потом восстать из пепла: пожары здесь не редкость. Я миновал Трехсвятительскую церквушку с чистыми, светящимися свежей белизной стенами, где когда-то вошел в «мир божий раб Михаил, сын Булгакова». Явился, чтоб рассказать людям то, чего они не знали ни о себе, ни об окружающем их мире, рассказать с единственной целью — сделать людей лучше и счастливее; но самому ему познать счастье не удалось потому, по-видимому, что некто, кто был нашей совестью, нашим недостижимым идеалом и нашим пророком, воспротивился появлению еще одного пророка…

Я пересек блестевшие в свете уличных фонарей трамвайные пути, покарабкался по крутой, разбитой и размытой брусчатке Олеговской. Идти сюда оказалось еще труднее, чем ехать на автомобиле, — однажды пришлось, не по своей воле, естественно, вползать на «Волге» вверх, разыскивая районную ГАИ.

Он обитал здесь, во вросшем в землю, покосившемся на один бок деревянном с мансардой домике, спрятавшемся в густом, буйно заросшем по причине давнишней заброшенности саду.

Калитка была распахнута, и в глубине, за голыми кустами и деревьями, чуть-чуть светилось окошко.

Тишина давила так, что, казалось, распухли уши.

Пожалуй, впервые у меня возникло сомнение: зачем я здесь? На душе было неспокойно, но виной тому скорее всего ненастная погода, затерянность и таинственность этого глухого подворья, откуда даже собаки сбежали.

Что он может мне сказать?

Что знал всю подноготную?

А почему он должен был мне докладывать?

Сомнения, конечно же, не укрепляли моей решимости, и она таяла с каждой минутой.

Я решительно пресек колебания, на ощупь двинулся по тропинке, осклизлой и крученой, на тусклый, огонек.

Тяжелая, тоже вросшая в землю вместе с домом дверь была заперта изнутри. Звонка не нащупал и стукнул в набрякшую, мокрую доску раз, другой, но никто не спешил открывать, и я грохнул посильнее, потом затарабанил нагло и требовательно — испугался, что мне вообще не откроют: хорош я был бы тогда со своими сомнениями и выводами, со своими страхами и опасениями. Вот бы Салатко посмеялся над доморощенным Шерлоком…

Что-то кольнуло в сердце, когда я вспомнил Леонида Ивановича — в общем-то нарушал данное ему слово…

— Хто? — раздался едва слышный, точно из подземелья идущий голос.

— Откройте! Мне нужен Николай…

— Хто? — снова донесся голос с того света.

— Знакомый его…

За дверью исчезли звуки.

— Эй, да откройте наконец! — заорал я и стукнул кулаком в доску так, что заломило в кости.

Дверь распахнулась неожиданно легко, точно провалилась вовнутрь. И увидел его — собственной персоной.

Лица не разглядел — оно скрывалось в тени, но голос выдал: он явно не ожидал увидеть меня и растерялся.

— Романько?

— Он самый.

— Ты один?

— Ты же меня не приглашал, потому без жены, — попытался я взять ерническо-шутливый тон, но он мне плохо удался.

— Шагай. Гостем, ха, будешь…

Я шагнул в темноту, дверь за мной тут же беззвучно возвратилась на место, и засов звонко ударился металлом об металл.

Я двинулся на ощупь на свет и очутился в просторной — чуть не на всю избу — комнате с широкой печью-лежанкой в углу, в ней жарко горели толстые чурбаки. Тусклая настольная лампочка выкрасила белый круг на столе и… шприцы, стальной кювет для кипячения игл перед инъекцией, кучки какого-то желтого порошка, несколько сухих головок мака, тут же стояла и новенькая кофемолка, контрастировавшая своей чистотой и совершенством с грязной, замусоренной и засаленной крышкой стола.

На кровати под занавешенным окном, разметавшись во сне, спал худой, какой-то сморщенный парнишка, совсем еще юный, и рядышком в одной нижней рубахе, сквозь которую выпирали торчавшие сосками груди, безучастно сидела, точно грезила наяву, девушка с потным, каким-то растерянным лицом.

И только подняв взгляд, я обнаружил человека, скрывавшегося в тени, — он стоял, прислонившись плечом к печи. Под два метра ростом, он, казалось, головой подпирал низкий потолок. Сухое темнокожее лицо, почти невидимые в глубоких, чуть раскосых глазницах глаза, мощный разлет плечей и длинные, свисавшие до колен, руки. Он или только пришел, или собрался уходить — был одет в светлую кожаную модную куртку со множеством молний, в светло-коричневые джинсы, вправленные в высокие, щегольские сапоги.

— Вот какой гость у тебя, Турок!

Хозяин, известный и мне под этим прозвищем, приклеившимся за ним еще со времен спорта за привычку по поводу и без оного вставлять: «Теперь я турок — не казак!»

— Сам не ожидал. — В голосе Николая и впрямь сквозило неприкрытое удивление, если не растерянность.

— Как принимать будешь, Турок? — Незнакомцу, кажется, доставляло удовольствие называть его по кличке.

— Да вот кумекаю, что их светлости предложить: «снежок» — гость-то высокий — или, может, мак для первого раза?

— Ладно, Николай, кончай травить. У меня к тебе есть несколько вопросов…

— Нет, это у нас… — тот, у печки, подчеркнул голосом «у нас», — есть к тебе вопросики. Не мы у тебя, а ты у нас в гостях!

— Что же это за вопросы?

— Первый такой: что знаешь о смерти Добротвора?

— Кто-то убил его, а решил изобразить самоубийство наркомана. — Я пошел ва-банк. — Ну, вроде тех, что под окошком вон прохлаждаются…

— Убил? А доказательства?

— Есть у меня и доказательства… — Я блефовал.

Комната погрузилась в тишину, только постреливали дровишки в печи.

Этим-то заявлением и подписал я себе приговор, да сообразил поздно. А слово — не воробей…

— Что тебе еще известно?

— Не сомневайся, и о Семене — тоже. — Мне отступать было некуда — только вперед.

— О нем? — В голосе Турка всплеснулся неприкрытый страх. — Что с ним делать будем, Хан?

— Вытрясти и выбросить. Пожертвуешь хорошую порцию «белой леди».

Удар Турок сохранил, ничего не скажешь, — я не успел уйти от хука снизу и с раскалывающейся от боли грудью отлетел к печи…

«Вот ты и попался, старина… И никто ничем не поможет тебе, — подумал я, отлеживаясь на сыром земляном полу. И какое-то ощущение пустоты лишало последних сил. — Никто ведь не догадывается, куда это я забрался… Глупо… Толку — нуль, проку — еще меньше…»

Турок и второй — Хан — дело свое знали, нужно отдать им должное. Не убивали, сознания не лишали, но тело, мозг, каждая живая клеточка раскалывались, разламывались на части от боли — острой и не приглушенной беспамятством. Я догадался по их репликам, что они выследили меня, когда ездил к Салатко, ну, о том, что был у Марины Добротвор, и подавно знали, искали и не могли найти со мной контакт без свидетелей. Впрочем, сейчас необходимость в этом и вовсе отпала: они намылились смываться — далеко, сам черт не сыщет. Хан похвалялся не от глупости своей, ясное дело, а затем, чтоб поглубже достать меня, лишить внутренней силы, что еще как-то позволяла держаться, похвалялся, что как только закончат валандаться со мной, — на машину и в Харьков, а оттуда — билетик на самолет до Барнаула, ну, а дальше — там дом, горы и лощины, там свои: никто не продаст и не выдаст.

А мне припомнился далекий сентябрь — золотое бабье лето и отяжелевший от буйного урожая сад, притихший, словно напуганный собственным плодородием, этот сад и этот дом, где лежал я теперь, раздираемый болью, на глиняном, неровном и заплеванном полу. Мы — Николай, Ленька Салатко и я только что приехали после последнего старта чемпионата республики, где мне удалось наконец-то преодолеть барьер на двухсотметровке, и те несколько десятых секунды, вырванных в результате года упорной, умопомрачительной работы, переполнили счастьем и неизбывной верой в собственные силы. Николай (Турком мы его, чемпиона Украины, тогда еще не прозвали) — он с детства дружил с Салатко, учились в одной школе и, кажется, даже родились в одном доме на Рыбальском острове — зазвал к себе, к бабке на пироги с антоновскими яблоками.

Дом на Олеговской, сразу за поворотом, горделиво смотрелся на тенистую тихую улочку чистыми окнами и кустами герани в глиняных горшках с Житнего рынка, где с восходом солнца появлялись телеги из Опошни с незатейливой, но бесконечно прекрасной в своей простоте посудой. Лучи предвечернего теплого, но уже не жаркого солнца мягко золотили потемневшие от времени, растрескавшиеся доски веранды, ветви желтеющих яблонь и вспыхивали огнем в лакированных боках больших, с добрый кулак, антоновских яблок. Пахло горьковатой калиной, росшей за погребом, жужжали поздние пчелы, со стороны Днепра время от времени долетали низкие басовые гудки колесных пароходов, веяло покоем и совершенством жизни. И мы пили чай с вишневым вареньем и больше молчали, чем говорили, зачарованные, убаюканные этой красотой, собственным превосходством над другими, рожденным спортом, тренировками и поклонницами…

Как давно это было…

— А ты, падаль, будешь здесь загорать, пока не прокоптишься, — разъяренно прошипел мне в лицо, плюясь слюной, Турок. — Попробуешь «леди», напоследок хапанешь кайфа…

Я с тоской понял, что вместе со мной уйдет, исчезнет, растворится важнейшая информация, и не все станет — пусть и с запозданием — на свои места и в судьбе Виктора. Но еще горше мне было из-за Наташки — бросил на произвол судьбы, как она будет без меня…

— Очнись, падло, — теребил меня Турок. — Не помер, вижу, не прикидывайся. Говори, кто продал?

Одно меня радовало, что она оставались в неведении масштабов затеянной против них операции (впрочем, честно говоря, и сам мог разве что догадываться о ней), а значит, еще оставляют себе лазейки, чтоб возвратиться…

Время летело с космической скоростью — оно же тянулось, как чумацкий воз в степи…

Разок мне все же удалось взять реванш, и удар ногой снизу по зазевавшемуся или расслабившемуся Турку исторг из него такой звериный рев, что я даже пожалел эту такую слабую на поверку тварь.

Зато Хан бил профессионально…


Спасла меня Наташка, ее любовь…

Не разумом — ну, разве впервые уходить мне из дому по делу и оставлять записку? — душой учуяла она смертельную опасность и кинулась разыскивать телефон Салатко, а его, как назло, не было в моей домашней записной книжке. Нашла по справочной — домашний, не отвечал. Позвонила в милицию, оперативный дежурный помог разыскать его в машине по радиотелефону.

Салатко мгновенно все понял, едва она произнесла Николай — Турок. Как раз днем тому удалось уйти из-под наблюдения, хотя держали они его цепко — он был одной из ключевых фигур в деле.

Об этой квартире на Олеговской они не знали, он там редко объявлялся, хотя и числился домовладельцем — получил по наследству от умершей бабки.

Салатко потом рассказывал мне, что, растерявшись в первую минуту, он тут же неожиданно для самого себя решительно сказал: «Да что тут думать! На Олеговской он, где ему еще быть! Знаешь, как наваждение, вспомнил с такой отчетливостью — слюнки потекли! — тот вечер на веранде у Турка и пироги с антоновкой…»

Явись они на полчаса позже, кайфовать бы мне до смерти в объятиях «белой леди», видеть сладкие сны и удаляться все дальше и дальше от нашей бренной земли в межзвездное пространство, населенное такими же бедолашными душами, как моя.

…Турок, долго отходивший от удара, готовил наркотик. Непредвиденная задержка и спасла меня, потому что, как это ни странно, но Хан, заправлявший разветвленной сетью наркобизнеса, увы, и это иноземное словосочетание нужно нам взять на вооружение, сам не умел ни готовить порцию, ни тем паче «посадить на иглу»: он в своей жизни ничего крепче черного кофе не пил.

Появление милиции прогремело для них громом средь ясного дня. Но и для Салатко Хан — таинственный, легендарный босс, от одного упоминания о котором прямо-таки бросало в дрожь его подручных, — был полной неожиданностью, и они — он потом признался мне — чуть было не поверили Турку, что он — случайный гонец из Азии, мелкий наркофарцовщик, не более, потому что даже словесного портрета его не имели.

— Выходит, я тоже не напрасно муки принимал, — попытался я пошутить в присутствии Салатко (дело было спустя несколько дней, когда мне позволили чуть-чуть передвигать собственные конечности без посторонней помощи).

Он на меня так глянул, что всякая охота продолжать разговор в том же духе начисто отпала. Я догадался: Салатко не мог себе простить, что из-за своей доверчивости — поверил моему честному слову, что не стану лезть, куда не следует! — едва не стал причиной трагедии.

Многое открылось мне после того, как почитал протоколы допросов. Не обо всем еще могу говорить открыто — следствие продолжается, банда оказалась куда серьезнее, чем предполагалось прежде; заграничные концы вообще только начинали разрабатываться, не без помощи тамошних служб, занимающихся борьбой с наркотиками…

Я узнал, чем шантажировали они Добротвора, — грозили выкрасть сына; Виктор же искал способ свести счеты в одиночку, потому что тоже видел врага лишь в Храпченко, корень зла в нем, мелкой сошке на самом деле…

Виктор Добротвор уже там, в аэропорту «Мирабель», догадался, чьих рук дело — появление в его сумке наркотика. Но вынужден был взять вину на себя, потому что никаких доказательств обратного у него не было. Их нужно было добыть, и он стал шаг за шагом добираться до Храпченко и добрался. Оказывается, за сутки до смерти он побывал в том же самом доме, куда заявился и я, виделся с Турком, но тот не посмел — струсил пойти на Виктора один на один. Они убили его, предварительно подсыпав снотворного в чай, когда зашел разговор в пустой квартире Добротвора, а затем вкололи лошадиную дозу героина…

12

Незадолго до отъезда в Лондон — я летел в Шотландию, в Глазго, где должна была играть наша футбольная команда в европейском Кубке, — получил письмо из Парижа от Сержа Казанкини.

«Мой дорогой друг! — писал Серж. — Рад тебе сообщить, что книга «Друзья и враги Олимпийских игр» Майкла Дивера уже в наборе, шум вокруг нее приличный. Пришлось даже обращаться в суд, потому что ее пытались заблокировать на официальном уровне — у тех, кто стремился это сделать, поверь мне, денег куры не клюют. Правая пресса — та просто с цепи сорвалась, пишет, что Дивер «продался красным», называют даже сумму, во что обошлась «коммунистическому блоку» рукопись, — миллион долларов.

Спасибо, сэр, вы хорошо платите, нет ли для меня какой-никакой подходящей работенки?

Но это, конечно, шутки. На самом деле Майклу пришлось отказаться от публикации некоторых наиболее острых и взрывных документов, особенно — касающихся подготовки к Играм в Сеуле. Его принудили, и он отступил, потому что иначе не сносить бы ему головы. Ты знаешь, у нас за этим дело не станет, если понадобится…

Понимаю, что у тебя от того «миллиона» не осталось ни шиша и ты не сможешь заплатить американцу за информацию, не так ли? Я ему это прямо и выложил, чтоб не существовало никаких недоговоренностей. Он немного помялся и согласился передать тебе «во имя блага и процветания Олимпийских игр» (это не мои — Майкла слова) ОРИГИНАЛЫ (чуешь, как это серьезно, если человек даже боится их хранить у себя?) документов, подтверждающие наличие широко разветвленного заговора с целью УНИЧТОЖЕНИЯ олимпизма.

Я очень надеюсь, что ты будешь в Лондоне в то время, о котором сообщал ранее. Позвонишь мне оттуда.

Твой верный оруженосец (я недавно путешествовал по Испании и стал просто одержим дон-кихотством) Париж, 22 октября. Серж Казанкини».
Письмо я взял с собой, как и спортивную газету, где в официальном разделе сообщалось, что коллегия Комитета по физкультуре и спорту восстановила звание «Заслуженный мастер спорта СССР» В. Добротвору (посмертно), а киевская ДЮСШ теперь носит его имя…


В лондонском Гайд-парке цвели гладиолусы, небо светилось густой осенней голубизной и ничто не предвещало приближающейся непогоды — густого, липкого тумана, в котором, как в вате, тонули звуки и от которого на душе становилось сумрачно, вот как в этом старинном пабе на Бейкер-стрит, куда я заглянул перекусить.

Паб мне знаком еще с тех давних времен, когда меня водил сюда Дима Зотов — это, если память не изменяет, было чуть ли не десять лет назад; когда-то, сюда любил захаживать Диккенс, о чем свидетельствовали пожелтевшие страницы его рукописей в черных рамочках под стеклом, развешанных по дубовым панелям; это место было любимо газетчиками из близлежащих редакций и местными писателями, маститыми и начинающими. Дима, помнится, не сразу выбрал место, хотя в зале в тот предобеденный час было пусто, сонно, и тишину нарушали лишь звуки срывающихся с места автомобилей на перекрестке перед светофором.

Пахло ароматным табаком и терпким мужским одеколоном.

Зотов — он тогда работал в русской службе Би-би-си спортивным комментатором — был невысок, сух, с нездоровым, типично лондонским цветом лица — поискал кого-то глазами, выждал, пока появился официант в черном новом смокинге, и спросил: «Посадишь нас в мой угол?» Официант, похожий на премьер-министра или на клерка из Сити, приветливо улыбнулся и широким жестом пригласил нас в дальний угол, где над деревянным, без скатерти, столиком свисал на кованой цепи изящный фонарь.

— Я сюда забегаю поработать, когда нужно что-то срочное выдать, — сообщил Зотов, когда мы уселись друг против друга. — В редакции дым столбом и шумно, как в воскресный день на заячьих гонках в Уэмбли. А здесь — покой.

Я помнится, тогда с сомнением воспринял Димино заявление — в пабе стало многолюдно, накурено, изрядно шумно. Но потом понял, что в его укромных уголках действительно можно уединиться: никто не мешал, не приставал, не спрашивал свободный стул и не пытался лезть в душу.

Зотов возбуждал во мне интерес: бывший ленинградец, превратности войны забросили его далеко от родины, о которой Дима так заинтересованно расспрашивал и тоска по которой, как я догадался несколько позже, буквально сжигала его. Правда, ему было лет четырнадцать, когда не по своей воле он очутился на чужбине — Дима жил с матерью (отец, военный, был репрессирован еще в 37-м), и она сама выбирала свои жизненные дороги.

Потом мы встречались с Зотовым не раз — ив Лондоне, и в иных столицах, Дима становился мне все ближе и понятнее…

И вот теперь, едва заскочив в номер, чтобы наскоро принять душ и сменить рубашку, я переступил порог знакомого паба на Бейкер-стрит. И нужно же такому случиться! — столик в углу оказался свободным, и я поспешил туда, не дожидаясь официанта (теперь здесь уже не носят смокинги и обслуживают в основном иммигранты — поляки, югославы, испанцы), расположился на «своем» месте. Заказал традиционный английский завтрак — яичницу с беконом, стакан абрикосового сока, джем, булочку и черный кофе.

Я думал о предстоящей встрече с американцем, втайне надеясь, что сумеет выбраться в Лондон и Серж Казанкини: мне было непривычно одиноко и пусто в этом огромном городе: накатила грусть-тоска.

Может, это потому, что нет уже в живых Димы Зотова. Он погиб еще в 1979-м, выбросившись из окна клиники, — так, во всяком случае, выглядела официальная версия. Но ни я, ни Димина жена — гречанка из Мариуполя, написавшая мне о трагедии, не поверили в это. И хотя никаких официальных свидетельств у меня не было, не сомневался, что с Зотовым расправились: репортер залез слишком глубоко в одну историю, докопался до вещей, вытаскивать на свет которые, как оказалось, было слишком опасно. Но Зотов, понимая, что смертельно рискует, все же сделал этот шаг, чем укрепил мое мнение о нем, как о честном, смелом человеке, Это было накануне Олимпийских игр в Лейк-Плэсиде в США в 1980 году, и история касалась непосредственно подготовки к Играм, вернее, подготовки «особой встречи» советских спортсменов, которая, по мысли ее организаторов, должна была если не сорвать, то значительно затруднить Олимпиаду в Москве.

Впрочем, все это в прошлом…

Когда принесли кофе, я спросил официанта, где телефон. Он провел меня за штору, отгораживающую кабинку от зала и, заглянув в книгу, сообщил код Парижа.

Не успел угаснуть первый же звонок, как я услышал близкий голос Сержа.

— Казанкини.

— Привет, Серж.

— Олег? О ля-ля! — вскричал он. — Ты когда приедешь?

— Я уже приехал.

— Куда приехал? — растерялся Серж.

— В Лондон. Звоню тебе с Бейкер-стрит.

— Как долго пробудешь в Лондоне?

— Послезавтра утром улетаю в Глазго. На матч. Как наши дела?

— Блестяще! Все бумаги и верстка книги у меня в сейфе. Я вылетаю к тебе первым же самолетом. Минутку, сейчас я узнаю, на когда можно зарезервировать билет. — Я услышал, как Серж на противоположном конце провода набирает номер, услышал его вопрос и узнал, что Казанкини бронирует место на сегодня, на 14-часовый рейс «Алиталия». А это значит, что Серж прибудет в Лондон и даже у меня в отеле появится — около шести часов, не позже.

— Ты понял — в шесть жди меня у себя! — сказал напоследок Серж. — Эй, парень, — запоздало выкрикнул он, — только, чур, не забывать, что мы — не конкуренты! Я сделаю интервью с тобой для Франс Пресс, а опубликую его сразу же после того, как ты выступишь с разоблачением у себя в газете. Договорились?

— Договорились, Серж.

Я повесил трубку и еще несколько мгновений стоял в кабинке. Мне не хотелось уходить и снова оставаться наедине со своими мыслями. «Ладно, кончай грустить, — сказал я сам себе. — Грустить в Лондоне — позор!»

Я решил, что пойду бродить по городу — не торчать же в гостинице, в четырех стенах. Послоняюсь по Пиккадилли, потолкаюсь в Гайд-парке, послушаю речи ораторов. Конечно, неплохо было бы смотаться в Сент-Джеймское предместье, там удивительно красивый парк с лебедями. А может, забраться в кинотеатр да поглядеть какой-нибудь экстра-фильм вроде «Ганди» или «Инопланетянина», о которых я наслышался дома?

Решение повлияло и на настроение, я бодро направился к своему столику.

Увы, меня ждало разочарование; в мое отсутствие за столик подсел средних лет человек в серой куртке и в серой рубашке без галстука. У него были помятые уши, что сразу выдало бывшего борца, и неприятный взгляд бесцветных глаз любителя спиртного.

— Извините, я без вашего согласия… — начал он.

— Пожалуйста, я уже заканчиваю.

— Вот и мне парень, то есть, простите, официант, так и сказал. Что, значит, кончаете… Я, значит, не помешал…

— Нет-нет, не помешали.

Я быстро допил остывший кофе и поднялся. Мой непрошеный сосед оторвался от яичницы, которую поедал с жадностью узника Освенцима, и уставился на меня.

Я кивнул ему на прощание и вышел.


Серж не появился в назначенное время. Я позвонил в справочное аэропорта, и автоматический диспетчер ответил, что по метеоусловиям Лондон закрыт до 22 часов. Впрочем, я и без диспетчера знал об этом — достаточно было взглянуть в окно, чтобы убедиться в стопроцентной точности прогноза, переданного в это солнечное утро: густой туман, моросящий дождь, сиротливо полощущиеся под порывами ветра листья мощного каштана, растущего напротив.

Непогода внесла существенные коррективы в мои планы.

«Впрочем, — решил я, — даже если Серж не прилетит нынче вечером, то утром — наверняка. Но даже если он не успеет к моему отъезду, мы встретимся позже, после возвращения из Глазго, ведь в Москву все одно доведется вылетать из Лондона».

Но что-то кольнуло в сердце: я вспомнил, как неприятно поразило меня появление в вестибюле гостиницы того типа с мятыми ушами, что подсел за мой столик в пабе на Бейкер-стрит. Впрочем, возможно, я ошибся, потому что мой визави мелькнул и тут же скрылся в толпе…

* * *
О т  а в т о р а:

Лондонская газета «Тайм энд ньюс» поместила на первой полосе следующую заметку:

«Исчезновение советского журналиста: выбрал свободу или похищен?

В минувший четверг, приблизительно в 20.30, советский спортивный журналист, в прошлом известный олимпиец Олег И. Романько, остановившийся в Лондоне проездом в Глазго на матч за европейский Кубок, вышел из отеля «Ватерлоо», что вблизи Гайд-парка, и не возвратился.

Полиция по требованию советского посольства начала расследование инцидента. Сообщили, что Олег И. Романько исчез и местонахождение его пока неизвестно. Он вышел, судя по тому, что не взял с собой ничего из вещей, за исключением магнитофона (в вещах имеются запасные чистые кассеты), на заранее обусловленную встречу.

Полиция продолжает розыски и сообщает приметы исчезнувшего: 42 года, роста чуть выше среднего, блондин, спортивного телосложения, лицо чуть удлиненное, нос ровный, глаза карие…»


Примечания

1

Твигги — имя английской манекенщицы 60-х годов, девочки, похожей на мальчика, которая была объявлена эталоном девичьей красоты и совершенства. — И. З.

(обратно)

2

Тех, кто заинтересуется подробностями этой история, автор адресует к своей книге «Столкновение», опубликованной в «Молоди» в 1987 году. — И. З.

(обратно)

3

НОК — Национальный олимпийский комитет.

(обратно)

Оглавление

  • I. ЗАПАДНЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • II. ПАРОЛЬ К ИСТИНЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • *** Примечания ***