Большой аргиш [Михаил Иванович Ошаров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

М. Ошаров
БОЛЬШОЙ АРГИШ

*
Редколлегия:

А. ВЫСОЦКИЙ, А. КОПТЕЛОВ,

С. КОЖЕВНИКОВ, А НИКУЛЬКОВ,

С. ОМБЫШ-КУЗНЕЦОВ, Н. ЯНОВСКИЙ.


Н., Новосибирское книжное издательство, 1961



ПЕВЕЦ СЕВЕРА

1
Михаил Иванович Ошаров (1894–1943) успел написать немного. Но о чем бы он ни писал, о чем бы ни рассказывал своему читателю — все у него непременно было посвящено людям и природе сибирского Севера. Он хорошо знал жителей суровой тайги, любил их и весь жар своей души отдавал им.

У нас создана богатая и разнообразная литература о многочисленных народностях страны. Здесь мы могли бы назвать немало прославленных имен. М. Ошаров с его романом «Большой аргиш» стоит в их ряду. Изучая советскую литературу тридцатых годов во всем ее многообразии, мы не можем пройти мимо этого талантливого произведения.

Дореволюционная русская литература накопила известный опыт в изображении угнетенных царизмом народностей обширной России. Он, конечно, пригодился советским писателям. Но многое приходилось открывать заново. Нередко обнаруживались целые народности, литературе ранее неизвестные, с их неповторимым укладом жизни, с их оригинальной устной поэзией.

Да и подход к воспроизведению жизни малых народностей становился иным. Не только обличительные картины произвола властей и жуткие сцены одичания от нищеты, от постоянного голода в прошлом интересовали писателей, но и рост самосознания этих народов, их поиски лучшего, их борьба. Социалистические преобразования коренным образом изменили представление об истинном характере происходивших в жизни народностей процессов Многие народности сибирского Севера были обречены царизмом на вымирание, на полное уничтожение хищнической эксплуатацией со стороны торгашей-проходимцев. Советская власть приняла все необходимые меры к спасению народов Сибири. Национальная политика Коммунистической партии и Советского государства способствовала их возрождению, их бурному экономическому и культурному росту. Создание произведений, подобных «Большому аргишу», — явление для советской литературы закономерное.

Жизнь и деятельность М. Отарова примечательны тем, что он долго — более двенадцати лет — жил и трудился среди народов Севера. Он был там непосредственным проводником национальной политики Советской власти. Он находился среди организаторов первых культбаз и кооперативов на Севере, поднимавших культуру народа, вытеснивших и экономически уничтоживших всякого рода торгашей, грабивших народ беззастенчиво и нагло. М. Ошаров жил вместе с эвенками в их чумах, нес им знания. До сих пор о нем, о его сердечных отношениях к людям ходят по тундре рассказы. «Большой Ошар» — так любовно называли Михаила Ивановича знавшие его северяне.

Михаил Ошаров родился в Красноярском крае в семье сибирского казака. Отец умер, когда мальчику не было еще и трех лет. Семье Ошаровых пришлось трудно. С тринадцати лет Михаил Иванович пошел работать по найму — учеником в столярной мастерской, молотобойцем в кузнице, батраком. С помощью старшего брата Прокопия Ивановича он шестнадцатилетним юношей поступает в Канское реальное училище. После окончания училища определяется в Московский коммерческий институт. Поучиться в нем М. Ошарову удалось недолго: мобилизовали в царскую армию.

Во время пребывания в Москве М. Ошаров усердно посещает вечерний Народный университет Шанявского, который помог ему пополнить знания в области языка и литературы.

Когда М. Ошаров в 1919 году попал на Север в качестве инструктора потребкооперации, он оказался практически подготовленным для многостороннего изучения жизни, быта и культуры кочевых народов. В течение более чем десятилетия он без устали собирает богатейший фольклор северных народов. Книга «Северные сказки», изданная в Новосибирске в 1935 году, содержит свыше ста различных сказок эвенков, кетов (он называл их по-старому остяками), ненцев.

Впервые русский читатель так полно познакомился со сказками народов сибирского Севера. В этих изустных произведениях отразилась правда о жизни многих поколений северян. Безусловно историческое значение сказок — в них исследователь почерпнет достоверные сведения о быте народа, его нравах, мировоззрении и культуре.

Пытливая мысль, художественно обобщающая явления мира, неугасающая мечта о справедливости и счастье для всего народа, поэтизация лучшего, что есть в. человеке, — все это находим мы в устном творчестве народов Севера.

Не случаен живейший интерес М. Горького к этой работе М. Ошарова. При первой же встрече с ним Алексей Максимович заговорил прежде всего о северных сказках, собранных Ошаровым. Он предлагал помощь и средства для организации специальной экспедиции на Таймыр по сбору сказок. «Во время моей первой встречи с Горьким, — рассказывал впоследствии М. Ошаров, — я обещал ему без снаряжения специально?! экспедиции собрать сказки народов Севера. Я так и сделал и в качестве отчета послал ему свыше ста северных сказок. Они пришли в Москву, когда наш великий писатель был в больнице, накануне смерти…»[1]

Да, действительно, близко знавшие М. Ошарова люди рассказывают, что он продолжал собирать фольклорные произведения северных народов. А в одной последней но времени анкете он написал, что «заканчивает обработку новых северных сказок». К сожалению, архив писателя не сохранился.

Писать М. Ошаров начал в 1923 году. В журнале «Сибирь» за 1925 год опубликован его первый рассказ «Конпас». Затем в журналах «Охотник и пушник Сибири», «Сельская кооперация», «Земля советская», «Сибирские огни» и «Будущая Сибирь» стали все чаще и чаще появляться его рассказы, зарисовки, небольшие очерки и сказки народов Севера.

С 1924 по 1928 год он много и упорно работал над повестью «Звено могил». Через «Комитет содействия народностям Севера» повесть в 1928 году была отослана М. Горькому. По свидетельству работника Комитета, М. Горький рукопись повести прочитал и отозвался о ней одобрительно. «Тема решена интересно и своеобразно, но язык повести тяжел»[2]. И на самом деле повесть нуждалась в тщательной правке и сокращении. Поэтому в свое время она и не увидела света. Доработку ее автор отложил с тем, чтобы вплотную заняться новым замыслом — романом «Большой аргиш». Однако одобрительный отзыв великого писателя продиктован не только тем, что его заинтересовало своеобразие темы. Рукопись повести сохранилась, она свидетельствует- о безусловной талантливости молодого М. Ошарова, сумевшего создать в ней несколько живых и оригинальных характеров жителей тундры. Она позволяет нам понять также, сколь нелегок был путь писателя к совершенству, какая огромная предварительная работа перед романом «Большой аргиш» была им проделана.

Первое крупное произведение М. Ошарова кое-что объясняет в его последующем творчестве. Он избегает подходить к эвенкам с меркой развитого классового общества. Вероятно поэтому шаман у него не только обманщик и матерый враг простых людей, а богатый оленевод не обязательно изверг рода человеческого, хотя никакой симпатии ни к тому, ни к другому писатель, как видно, не испытывает.

В первой повести отсутствуют прямые социологические акценты, тем не менее картина разложения общинно-родового строя возникает, причем разложения не только под влиянием внешних сил, допустим, русского капитализма, но прежде всего сил внутренних, на первый взгляд незаметных.

Конечно, в повести есть свои недостатки. Но ей в высшей степени свойственно проникновение во внутреннюю жизнь эвенков, то качество, которое в 30-х годах позволит М. Ошарсву создать значительное произведение.

Живя среди северных народов, писатель не был сторонним наблюдателем их жизни. Он постоянно вмешивался в нее, добивался решительных изменений.

Два рассказа — «Вызов» (1927) и «Большой пуд» (1932) по существу автобиографичны и очень характерны в этом отношении. В них — картины новой жизни эвенков в первые годы Советской власти. Автор показывает, как ломались представления эвенков о торговле с русскими, о шаманах, о богах.

Кооператив. Молодой приказчик-эвенк смело отказался продать шаманке понравившуюся ей шаль, так как она не состояла членом кооператива. На его голову посыпались страшные угрозы, но вызов был принят Пугаясь того, что он начал говорить, приказчик все-таки выкрикнул: «Я брошу сейчас тебя камнем в воду, и посмотрим — спасет ли тебя великий дух Шоен!». Все присутствующие были потрясены оскорблением богов. А М. Ошаров писал: «Мне было приятно сознавать, что долгие ночные беседы с Бардо не пошли впустую. Я внутренне радовался конфликту…». Правда, и после этого с Бардо пришлось говорить, чтоб рассеять его страхи, но зерно знаний посеяно. «Я уехал с Байкита, — пишет в заключение М. Ошаров, — и с тех пор не видел молодого бунтаря. Но, по слухам, Бардо здоров и по-прежнему вступает с шаманами в поединки. Бардо жив. Стало быть, он прекрасно знает, что все малые и великие духи шаманов бессильны отомстить ему за оскорбление».

Учить эвенка приходилось многому, в том числе и умению сбывать свою пушнину. «Большой пуд» — рассказ лирический, с доброй, немного грустной улыбкой. Старый купчишка Дэколок — '‘ы еще встретим его в «Большом аргише» — наговорил эвенку о кооперативе немало дурного. Ну как тут не усомниться в добрых намерениях «потребиловки» — ведь Дэколок много лет считался его «другом»! Эвенк привык, что за ним, когда он появляется в деревне с пушниной, ухаживают, пока трезв — угощают, сами забирают его добычу, где бы он ее ни оставил, наделяют в первую очередь пустяшными побрякушками ценой по грошу. В кооперативе все по-новому: не угощают, не поят, пушнину просят привезти и сдать по счету, а главное, не дают сразу побрякушек, а предлагают сначала взять муку, порох, свинец. «Кооператив, — взволнованно пишет М. Ошаров, — должен сам вмешаться в правильное размещение средств каждого кочевого хозяйства, чтобы научить самих эвенков планировать средства, расходовать их на первоочередные товары». Далее — комическая сцена. Эвенк потребовал восемьдесят пудов муки, ясно не представляя себе, какое это количество. Естественно, что ему посоветовали взять меньше: у него просто не хватит оленей, чтобы увезти столько муки. Он же про должал настаивать на своем и при этом думал: «Тут, видать, Степка правду говорил, что потребилка худая лавка. Путает людей. Прежде купцы никогда не отказывали в хлебе. Сколько просил — столько давали». Когда же выяснилось, что предлагаемые двадцать пудов значительно больше «восьмидесяти», которые охотно давали ему купцы, он сам отказался взять больше. А назавтра, отъезжая, эвенк пел песню о «большом пуде» в кооперативе. Любопытная деталь: работник кооператива, разговаривая с эвенком, отмечал про себя все упущения, допускаемые кооперативом в торговле с эвенками. Он, очевидно, не мог поступать иначе. Нужно было учить и учиться самому.

Или вот еще характернейший пример. В 192,9 году один журналист опубликовал в столичном журнале очерк «Красавец Енисей». М. Ошаров, много лет проживший на Енисее, не мог пройти мимо ряда нелепостей в материале бойкого на перо журналиста. Он написал статью-рецензию, в которой не только высмеял незадачливого очеркиста, но и выступил как человек, кровно заинтересованный в дальнейшем культурном и экономическом росте родного ему края. Он страстно говорит о необходимости строительства дороги Дудинка — Норильск, так как убежден, что норильские горы исключительно богаты, он требует экспедиционное лечение местного населения заменить стационарным. Он с болью пишет о том, что сваленный на севере лес используется лишь на семь процентов, и о многом другом, что было насущно необходимым в те дни.

Ошаров знал тайгу и тундру от Северного Урала до Таймыра и отлично в ней себя чувствовал. «В городе скорее заблудишься, чем в тайге», — говорил он в шутку. Работая в кооперативе, он вскоре завоевал доверие местного населения своей исключительной честностью, смелостью и отзывчивостью. Во время всесоюзной переписи населения в 20-х годах северяне предпочитали уклоняться: «Кто знает, зачем переписывают!». Но М. Ошарову они верили, и перепись он производил беспрепятственно. Им составлена карта некоторых северных районов, которая долгое время была единственной. В тайге М. Ошаров открыл залежи бромистого магния. Нашел он дневник знаменитого Н. Бегичева, от руки снял с него копию и затем отрывки из него опубликовал, справедливо полагая, что этот человеческий документ весьма ценен. Выносливый и находчивый, веселый и скромный, настойчивый и трудолюбивый, какой-то очень мягкий и внимательный к людям, — таким запомнился писатель всем, кто хоть сколько-нибудь знал его.

Из его многолетних жизненных наблюдений, из глубокого изучения поэтического творчества народов Севера, их быта и обычаев, их условий существования родился замечательный роман «Большой аргиш». Он не был писателем окончен. Теперь известно, что завершенная им вторая часть романа также не найдена, как и его многочисленные записи фольклорных произведений.

2
Роман «Большой аргиш» создавался долго и трудно. Первую часть его писатель закончил в 1933 году, а в 1934 во втором номере журнала «Сибирские огни» впервые опубликовал. По существу в советское время это было первое крупное и значительное произведение о малых народностях Сибири. За ним последовал роман А. Коптелова «Великое кочевье». А многие другие, теперь широко известные произведения так называемой «этнографической беллетристики» — Т. Семушкина, Н. Задорнова, Г. Гора, И. Кратта, Н. ЛАаксимова, Ю. Шестаковой и др., — появились значительно позднее.

«Большой аргиш» М. Ошарова — реалистическое произведение, глубоко и верно раскрывающее быт, характер и нравы народов Севера, показывающее бесправие, забитость этих народов в дореволюционное время, их борьбу с реакционными силами и силами природы.

Первейшее достоинство романа — его народность. И потому, что ведущие герои его — рядовые представители одного весьма отсталого народа, жившего в системе Российского государства, и потому, что от начала до конца произведение пронизано уважением и любовью к этим тогда обездоленным людям, и, наконец, потому, что глубокую гуманистическую заинтересованность в их судьбах писатель выразил средствами простыми и доступными, почерпнутыми из оригинальной, подлинно народной поэзии, ранее нам неизвестной.

Действующих лиц в романе немного. Главные герои — три семейства эвенков. Композиция его предельно проста, сюжет незамысловат. Последовательно и обстоятельно рассказывается о всех печалях и радостях простых людей небольшого кочевого племени.

Эпидемия какой-то страшной болезни распространилась по тайге — вымирали целыми стойбищами. Зараза пришла и в чум старого Богыди, по прозвищу Бали, что значит «слепец». От большого семейства остались только двое — старик Бали и внучка его четырнадцатилетняя Пэтэма. По обычаю, они должны немедленно покинуть стойбище мертвецов. Но девочка еще не знает тайги, а старик слепой. Иного выхода, однако, нет. И Бали по памяти ведет девочку к месту предполагаемого стойбища соседа Рауля. Путы совершенный ими, полон драматических событий. Они едва не погибли, спас их Рауль, случайно охотившийся в местах их последних ночевок.

Автор рассказывает о том, как и чем жили три семейства эвенков, согласившиеся кочевать вместе, какие взаимоотношения возникли между ними, в особенности как складывалось общение их с русскими купцами — скупщиками пушнины. Собственно, движущей пружиной романа можно считать конфликт между эвенками и русскими купцами-покрутчиками. Существенным в содержании произведения является также показ духовного роста молодых представителей этой народности под влиянием лучших традиций, поэтических преданий о красоте и силе человека, самостоятельного преодоления стихийных сил природы. Суровая таежная жизнь кочевников во всем ее своеобразии проходит перед глазами читателя.

Книга имеет огромное познавательное значение. Из нее мы узнаем не только о том, как готовят эвенки пищу, шьют одежду, делают хозяйственную утварь, какие у них приемы охоты на зверя, на птицу, в какой мере развито рыболовство. Узнаем и о культуре народа, о его замечательном знании родной природы, о его песнях и сказках, о бесчисленных пословицах и поговорках, о приметах и преданиях, выраженных поэтическими средствами. Автор собрал исключительный по богатству этнографический материал. Но самое важное, он как художник сумел создать яркие и своеобразные характеры людей, нарисовать их изнутри, с точностью и меткостью, обусловленной отличным знанием их жизни.

Оригинален, например, Топко — глава небольшого семейства Он слывет чудаком, ленив и неповоротлив, многое попросту не умеет делать, живет за спиной энергичной жены Дулькумо и смелого. пытливого охотника — сына Сауда. Однако Топко талантлив. Никто лучше него не умеет делать берестяные лодки, а играет он на национальном инструменте, с которым не расстается, так, что заслушаешься. «Надо идти, да никуда от Топко не уйдешь, пока он не кончит. Потеряется у него олень, поиграет про него Топко и забудет. Все у него просто. Смотришь — и горе ему не горе…». Это уже индивидуальность, в нем все свое, неповторимое. А когда лодку делает — он вдохновляется, работает энергично и споро, с увлечением, словно любимую песню поет.

Другое — Рауль. Умный, рачительный хозяин чума, прекрасный охотник, внимательный и заботливый муж. Небольшим стойбищем трех семейств руководит по существу он. Топко не вмешивается в жизнь стойбища и потому, что ленив, и потому, что. не знает, куда и когда кочевать, чем в первую очередь заняться, как лучше добыть зверя. Стоит, однако, Раулю попасть в иную, незнакомую ему обстановку, как он начинает бояться, не знает, как себя вести, теряется. Он завидует, например, тем, кто бойко разговаривает с русскими покрутчиками, гуляет с ними. Но, освоившись в новой для него обстановке, Рауль забывает о всех хозяйственных нуждах становища, сам напивается и за бесценок отдает покрутчикам добытую пушнину. И снова перед читателем оригинальный характер, живой тип таежного жителя, еще одна сторона жизни народа.

Мужчины охотятся, ухаживают за оленями. На долю женщины выпало вести хозяйство в чуме. А это нелегкая работа. И животных навьючить при перекочевках, и чум поставить, огонь развести, приготовить пишу, накормить всех; затем одежда и обувь, ее надо сшить и украсить, — все. это лежит на плечах женщины. К тому же ни один мужчина не согласится выполнить даже часть ее работы, наоборот, ленивый муж, иной раз, и свою не прочь бы свалить на жену. «Бабу себе мужчина покупает за большой выкуп. Зачем же за нее еще работать? — рассуждает Топко. — Амака дал людям оленя таскать груз, питать их молоком и мясом, одевать шкурами; бабу же дал — родить детей, любить мужа, держать на себе все кочевое хозяйство. Недаром же в чуме ее зовут «плечом».

Все женщины в романе разные. Дулькумо, Этэя, девочка Пэтэма — каждая из них со своим душевным складом, со своим характером. У Дулькумо муж тяжел на подъем, она вынуждена быть более самостоятельной, чем Этэя, смелее и решительнее.

Дулькумо сама отправляется на покруту и, хотя русский торгаш ее обманул, обсчитал, она все-таки своего добилась — привезла сыну новое ружье. С мужем она обращалась не всегда так, как велел обычай, она защищала свое право на уважение. В ее характере М. Ошаров уловил те проблески нового, которые уже начали проявляться к тому времени у некоторых женщин-северянок.

Наибольшего успеха писатель достиг в изображении Сауда, Пэтэмы к старика Бали. Здесь уместно сказать о том, как он этого успеха добивался, какими специфическими средствами пользовался.

Самое привлекательное свойство поэтического таланта М. Ошарова — полнота и обстоятельность, с которой он рисует людей, предметы, явления природы. Вначале даже кажется, что ничего примечательного он о людях и вещах не сообщает. Все выглядит просто и обыденно. Рауль, например, занялся рыбой. «Он взял в зубы рыбий хвост… Разрезал ножом вдоль спины и развернул сига в розовый лист». Пэтэма трудилась над покровом для своего чума. «В широком медном котле булькала кипящая вода и кутала в пар стянутые в трубки небольшие берестяные куски. Они преют вторую ночь, зато шьются хорошо, как вязкая лосина». Сауд рыбачит, охотится. Этэя грудью кормит ребенка; Дулькумо шьет наряды, Топко делает лодку — во всех случаях приводятся писателем мелкие подробности, казалось бы, необязательные уточнения. Но они-то и создают ощущение полной реальности происходящего, придают образам объемность и рельефность, без которых немыслимо искусство живописания.

Разумеется, эта точность и подробность воспроизведения предметов и явлений связана у М. Ошарова с другой задачей — чисто этнографической: с документальной достоверностью показать жизнь и быт совершенно незнакомой нам народности. Но в том-то и дело, в том-то и достоинство романа, что эта этнография не досадный и скучный привесок, она тесно переплетена, как хорошо почувствовал М. Горький, с художественной тканью романа. В письме к В. Зазубрину М. Горький писал:

«Владимир Яковлевич, у Ошарова этнография так плотно сращена со всей тканью романа, что я затрудняюсь: что и где можно сократить? И даже возникает сомнение: надо ли сокращать, как будто надо, но жалко»[3].

Стремление к детализации и документальной точности обусловлено, следовательно, не только научными целями, но и художественными. Это — метод писателя, посредством которого он хотел передать всю полноту явлений жизни эвенков, их сложный и отнюдь не примитивный, как это могло показаться с первого взгляда, внутренний мир. Именно через эти подробности жизни народа, выписанные художником С удивительной тщательностью, мы узнаем правду о человеке, проникаем в его душу, в его существо.

Разве можно понять и полюбить старика Бали, Рауля и Топко, Сауда и Пэтэму, не представляя уклада жизни эвенков во всех тончайших нюансах? Вера в верховное существо, в духов, например, естественна для эвенков, всецело зависимых от природы, от ее капризов. И. М. Ошаров изображает всякого рода обряды — похороны, удачную охоту на медведя и т. п. Погибла всеми любимая Пэтэма, и вот что мы читаем:

«Пэтэмы не стало, но не умерла ее душа. Она только откочевала в другой мир. На могильный лабаз ей положится все, что нужно в большую дорогу. Когда она закончит этот аргиш, она родится «там» вновь, будет расти, кочевать, жить. С земли Пэтэма ушла не навсегда. Когда тело ее снова умрет, оно останется в том мире, вечная же душа опять возвратится на землю новым человеком.

Бали верит, но не знает, — когда это будет».

Здесь и горечь утраты, и самоутешение, и беспомощность анимистического мировоззрения, выраженного просто и человечно, в соответствии с характером народа.

Даже в пейзажных зарисовках писатель стремится передать восприятие и осмысление природы не свое, ошаровское, а героев произведения: «На желтую мерзлую землю выпал снег и нарядил ее в мех полношерстного зайца». «Заря пропыхнула смолевой лучинкой и погасла». «На вершине чума солнце свило огненное гнездо». И тут же легенда о происхождении какого-нибудь явления природы, сказка о повадках лесного зверя. Даже отдельные образные средства почерпнуты М. Ошаровым из северной поэзии или связаны с нею по своему строю и духу: «Бесшумной совой пролетела короткая ночь».' «Тучи, как выкупанные медведи, вытрясали в тайгу дождевую влагу». «Этэя, как голодный дятел, долбила Рауля». О Бали, потерявшем Пэтэму, сказано: «Недаром же он замолчал и свернулся, как береста от жара».

В образе жизни героев романа, в их поступках и убеждениях многое непонятно или чуждо нам. Тем не менее они по-человечески, каждый по-своему, хороши и обаятельны. Не потому, что мы испытываем нечто вроде сострадания к их внешне скудной жизни, — М. Ошаров правильно поступил, когда чаще рисовал их счастливыми, не оставляя места для жалости и сострадания, — а потому, что мы увидели в них людей с замечательным богатством душевных качеств.

Образ Бали прекрасен. В характере его воплощена мудрость народа, вековой опыт нелегкой жизни и борьбы. Мужество и выносливость, честность и доброта, любовь к людям и неизменная отзывчивость, неиссякаемый оптимизм и спокойствие, выдержка, юмор в любых, даже самых трудных обстоятельствах — наихарактернейшие качества Бали-человека.

Страшная эпидемия неизвестной болезни унесла почти всех членов его семьи. Бали растерялся, не знал, что ему делать от горя. Жива только одна внучка Пэтэма, и ради нее он предпринимает длительное и опасное путешествие. Ее надо спасти — вот его главный стимул к действию. Слепой, он объясняет ей, в каком направлении надо идти, он не дает ей упасть духом, подбадривает, шутит, для нее сохраняет в пути остатки скудной пищи, сам питается лишь снегом; долго скрывает от нее пустую сумку и, уже замерзая, он телом своим прикрывает Пэтэму от холода, в таком положении и нашел их Рауль. За жизнь внучки он боролся до последнего момента. Конечно, здесь не последнее значение имеет чувство родственности. Однако точно так же он поступает тогда, когда видит и чужого человека в беде. — Старый Баяты с сыном неудачно охотился, замаял своих и без того слабых оленей; а чтобы попасть на богатые зверем места, необходимы сильные свежие олени. Бали выслушал его горести и сказал: «Сходите с Орбочей в лес, найдите моих оленей, поймайте себе двух быков… а на приплод одну постарше важенку!».

О нем по тайге ходит слава как о человеке, готовом всегда прийти на помощь нуждающемуся. «Если знаешь, где кочует Богыдя, иди к нему. Этот даст даром», — говорит о старике пастух богатого Гольтоуля.

Рауль — сильный сметливый мужчина, Сауд — отличный охотник, Топко — добродушный увалень, замечательный певец, Дулькумо и Этэя — хорошие хозяйки своих чумов. Бали слеп и беспомощен, но самочувствие всего стойбища, тонус бодрой и деятельной жизни определял он. Бали не даст печали угнездиться, всегда найдет добрую шутку, посоветует, как поступить, научит, что сделать в трудную минуту. У него находятся ласковые и добрые слова для всех, кто пожелает его слушать. И почти у каждого при этом на душе становится светлее.

Образ Бали потому так убедителен и ярок, что автор нашел для него на редкость весомые слова, а речь его сделал живой и горячей, полной метких наблюдений, сочных образов, точных и широких обобщений. Она вся у него вытекает из народной поэзии, и потому всегда оригинальна и по-своему неповторима. «Мать родит голову, время — ум, а ум — все», «Не будем на свежей гари искать старых гнезд», «Меньше слов — дольше их не забудешь», «Усталому сои слаще Теплого жира», «Что скажет утро, вечер Никогда не знает», — в этом Бали неистощим. Речь его всегда содержательна, афористична.

В то же время Бали изображен сыном своего времени, своей среды. Он лучше других понимает, что купцы-покрутчики обманывают эвенков. И тем не менее, как все, позволяет споить себя и ограбить. Он слепо верит в своих богов, утешает людей и в столкновении с купцами не видит иного выхода, кроме покорности. Бессилие умного старого Бали перед купцами первым заметил Сауд. Юноша понял, что на его недоуменные вопросы ответа от Бали не получит. Именно Сауду предстоит сделать первый, хотя и незначительный шаг, в этом направлении. Его образ тоже одно из достижений М. Ошарова.

3
В раскрытии идейного содержания романа образ Сауда занимает первостепенное место. В самом начале романа Сауд появляется шустрым мальчиком, в конце — хотя времени прошло и немного — он самостоятельный мужчина, принимающий и осуществляющий смелые и зрелые решения.

Внимательнее всех относится Сауд к советам Бали. Оказывается, приметы старика часто верны, сказки интересны и поучительны, наставления практически полезны. Их дружба началась с первого дня встречи и окрепла после трагической гибели Пэтэмы.

Сложный и стремительный рост сознания Сауда, развитие его характера показаны писателем с замечательной последовательностью и рельефностью. И не одно простое повзросление героя имело здесь значение. Взрослым по сознанию и поступкам делали его обстоятельства, то счастливые, то трагические. Отцу Сауда Топко не всегда на охоте сопутствовала удача, не умел, да и не хотел он ею заниматься. Не очень хорошо для семьи пользоваться трудом других, хотя неписаный закон тайги требует поровну делить добычу при совместном аргише. К тому же, кроме удовлетворения голода, есть и другие потребности — их удовлетворишь только хорошей охотой на пушного зверя. Сауд не осуждал отца, это было не в обычаях северян, но понял: надо трудиться, надо от игры переходить к делу. Трудолюбие, вообще свойственное этому народу, Проявилось в Сауде рано.

Могучим стимулом роста сознания и развития характера оказалась проснувшаяся любовь к Пэтэме. История этой любви — лучшие страницы романа. Все обаяние Пэтэмы раскрылось, кстати, через любовь ее к Сауду, которую она долго просто не смела заметить, а заметив, смутилась, затем ощутила огромное ни с чем не сравнимое человеческое счастье: Сауд тоже любил ее.

Не будь в произведении поэтического рассказа о возникновении любви Сауда и Пэтэмы, оно имело бы другую, более мрачную тональность. Их молодое чувство вырастало медленно, исподволь, зато вместе с ним быстро взрослели они сами. Пэтэма училась быть хозяйкой, удачливым охотником, Сауд — настойчивости, выносливости, терпению. Он мог без устали следить зверя, лишь бы потом, придя в чум с добычей, увидеть в глазах Пэтэмы одобрение, радость, восхищение. Он мог часами слушать дедушку Бали и все-гаки, если из чума уходила Пэтэма, он становился рассеянным, невнимательным. Дни совместной охоты были для них праздником.

Огромное влияние на формирование характера Сауда оказывали бесчисленные рассказы Бали. Они для него были своеобразной лесной школой. Характерно, что к концу романа и Сауд, следуя за учителем, стал говорить афористично, широко пользуясь дедушкиными пословицами и поговорками. О воздействии Бали на юношу рассказано в романе тонко и убедительно, с той естественностью, которую можно найти и заметить лишь в жизни.

Наконец, непрерывно обогащала Сауда сама практика жизни. Он не хотел охотиться, рыбачить, ходить по тайге просто так, бездумно. Наблюдать — стало его потребностью, второй натурой. Из опыта, из удач и неудач своих он делал выводы и обобщения, пусть не всегда бог весть какие, но каждый раз все более и более верные.

И вот Сауд впервые встретился с купцами-покрутчиками. До сих пор он знал о них только из рассказов старших, часто не подозревавших, что их обманывали, обсчитывали, спаивали. Первое же соприкосновение с купцами потрясает Сауда. Картины разнузданного грабежа, насилия над охотниками-эвенками производят в романе действительно сильное впечатление.

Сначала мы встречаемся с мелким торговцем, неким Степкой Дэколоком. Эвенки доверчивы и простодушны. Они в самом деле полагают, что Дэкэлок — их друг. Купчишка всегда ласково встречает их, усердно угощает, верит им в долг. Дулькумо привезла ему сорок пять десятков белок. Дэколок насчитал только тридцать семь. «Неужели счет русских другой», — огорченно думает Дулькумо. А пересчитать нельзя: вся пушнина в куче… Рауль у него беспрерывно должник, сколько бы пушнины он ни привозил, Дэколок говорил Раулю про «писку», где записан его долг, а что там записано, тот не знает: «Зачем ему помнить, когда о нем не забудет русский!»

М. Ошаров рисует, как проходит эта возмутительная «веселая торговля». «Дэколок продавал: табак, крестики, гайтаны, пояски для кос, сережки… Свой товар расценивал наобум — все дороже и дороже. Непогашенной белки на счетах осталось мало. Дэколок перестал считать.

— Теперь какую покруту надо?

— Бисер, — вытянулась через прилавок Дулькумо.

— Ох, бисер-то я и забыл! — спохватился Дэколок. — Бисеру нет, как жить? Эта мера — хватит, — взял он из чашки щепотку.

— Какой, друг, экой? Смеял, да только.

— Больше надо? Жалко, да… Э, черт ее бей! Другу дам, — и Дэколок отчерпал радужной пыли пять деревянных ложек. Сбросил со счетов остаток в тридцать костей, поугрюмел:

— Но друг, покруту кончили. Белка-то ушла вся. Мудреная она. Теперь как?

Рауль поговорил с Дулькумо, и оба повесили голова. Ведь им нужна мука, порох, свинец…»

Дэколок, в конце концов, дал им многое из того, что они хотели, но в долг. Бессовестный побор будет продолжаться.

Однако этот мелкий купчишка ничто по сравнению с крупным предпринимателем. Осипом Калмаковым, истинным проводником царской колониальной политики. Отличие Калмакова от дэколоков в том, что «дело» он ставит шире. Он не хочет ждать, когда эвенк (в те времена их звали тунгусами) придет к нему в деревню за покрутой. Он сам отправился к нему в тайгу, чтобы грабить начисто, никому и ничего не оставляя. «Калмакову хотелось захватить тайгу, — пишет о нем М. Ошаров, — и брать пушную дань от «кочевой твари» там, в глубине кочевий, вне всякого надзора, каким все же являлась «покрута» в деревне. Ему надо было захватить раньше всех пушные богатства, выстроить сеть торговых факторий на Катанге и заставить эвенков, минуя ангарские деревни, отовсюду идти в его фактории за покрутой». Когда же его мечта оказалась близкой к осуществлению — использованы были и подкуп, и обман, и маска культуртрегера, он захлебывался от восторга и одновременно от негодования против торговой мелкоты:

«Пользуйтесь пока что, сволочи! С осени — крышка! Ни одного тунгуса не пропущу за покрутой на Ангару. Грамота губернатора у Осипа в кармане. Ни одну тварь не выпущу из своих факторий. Ни одну! Моя Катанга!»

В этой тираде полностью отразился характер хищника-колонизатора. Все произошло, как было задумано. Эвенки оказались в его руках. Методы эксплуатации у Калмакова стали еще более жестокие и грубые, насильнические. В тайге, действительно, все стало принадлежать ему: и меха, и олени, и женщины, и право на жизнь, на счастье. Сцены попойки, ограбления охотников, насилий и убийства ужасны. Не будем их приводить, они написаны М. Ошаровым превосходно, с каким-то холодным и спокойным гневом, без натуралистического нажима.

Для Сауда первая в жизни покрута кончилась трагически. Убита любимая им девушка Пэтэма, за жалкие безделушки исчезла с трудом добытая пушнина, а сам он избит приказчиками Калмакова.

Умный, энергичный юноша, только почувствовавший свою самостоятельность, свою силу, вдруг оказался лицом к лицу с чудовищами, лишенными чести и совести. Он не имел возможности отомстить сразу — силы явно неравны, но он лучше других понял: так далее продолжаться не может.

«Мама, — убежденно говорит Сауд, — лучше жить на одном мясе и рыбе, носить лосиновую одежду, стрелять луком, украшать одежду оленьей шерстью, забыть бисер, парить вместо чая траву, березовый нарост, чем встречаться с русскими, клянчить у них товар. Нет, голова моя зажила, и больше я не хочу, чтобы она болела».

Потрясенный смертью Пэтэмы, Бали соглашается с Саудом и вместе с ним дает клятву «не топтать больше троп в сторону русских».

Решение Сауда было правильным, коль скоро оно касалось Калмаковых, было направлено против них. Однако в связи с этим в критике 30-х годов много говорилось о «неясности исторической перспективы» в романе. Автора упрекали, в частности, в том, что он якобы неверно, без учета «логики исторической закономерности» изобразил Калмакова.

«Как бы ни был отвратителен Калмаков, — писал один из критиков, — и весь строй, от имени которого он «представительствует», все же он несет в тайгу более совершенные орудия труда, создает рынок, толкает тунгусов на путь более решительного освоения таежных богатств, т. е. в конечном счете — пусть через трупы и кровь родичей Сауда, — но объективно ускоряет исторический процесс развития одного из отсталых народов Севера. Поэтому советский писатель, изображая подобного рода процессы, должен уметь находить правильную точку зрения, он должен уметь умерять свои эмоциональные порывы, когда они расходятся с логикой исторической закономерности»[4].

Это — образец догматического мышления. Берется одна, в общем справедливая, формула и без учета конкретных обстоятельств спокойно применяется к сложным процессам развития северных народов.

Странное дело! Матерого колонизатора, грабителя и насильника, обрекающего целые племена на вымирание, требуют изобразить человеком передовым и прогрессивным, требуют пригладить, причесать его и умерить свои эмоции гнева и ненависти.

Совсем недавно с убедительными фактами в руках М. А. Сергеев в своем труде «Некапиталистический путь развития малых народов Севера» доказал, что калмаковы никаких «более совершенных орудий труда» в тайгу не несли, рынка не создавали — торговля была односторонняя — только пушниной, и носила характер грабежа, и исторический процесс не ускоряли, а приводили хозяйство к застою и упадку.

«Таким образом, — пишет М. А. Сергеев в главе о социально-экономических отношениях у северных народов, — если иметь в виду всю товарную массу, поступившую к северным народностям извне с российского рынка, то нельзя не отметить того весьма существенного факта, что подавляющая часть товаров не была связана с производством и не являлась абсолютно необходимой для населения (подчеркнуто мною. — Н. Я.). Удовлетворение самых насущных потребностей (в питании, одежде, утвари, не говоря уже о материале для сооружения жилища) происходило за счет собственного производства и не требовало товарного расхода, т. е. реализации своей продукции. Такие товары, как табак, чай, спирт и пр., не были решающими условиями для жизни населения, а в ряде случаев даже вредными. Невозможность покупки и отсутствие в обиходе алкоголя, табака, даже чая или ничтожного количества муки, сахара не грозило самому существованию населения»[5].

Следовательно, калмаковы не были здесь исторически необходимыми фигурами, носителями прогресса, и Сауд, решительно отказавшийся от услуг Калмакова, поступил не так уж опрометчиво и неразумно. Другое дело, когда он и Бали совсем отказываются от общения с русскими. Герои романа, конечно, могли не понимать, что, кроме калмаковых, есть еще великий русский народ, носитель высокой и крайне необходимой северянам культуры. Сам же писатель не мог пройти мимо фактов иного, человеческого отношения русских бедняков и батраков, политически ссыльных к бесправным северным народностям. Это существенное упущение М. Ошарова, которое он, видимо, пытался устранить. Из сохранившегося плана второй книги можно узнать, как Сауд осуществил свое намерение жить без калмаковых и как под влиянием русского умного и честного человека укрепился в нем бунтарский дух…

Сауд — лучший представитель своего народа, человек, поднявшийся до понимания необходимости решительного протеста против дикого произвола и насилия «культурного» капиталиста-колонизатора. Когда торгашами был убит его отец Топко, Сауд вместе с товарищем, тоже обиженным купцами, переходят к активным действиям. Они сжигают факторию Калмакова. Этой сценой по существу завершается первая часть романа.

Следовательно, неправильно было бы обвинять писателя в отсутствии исторической перспективы. Замысел романа не только в том, чтобы показать жизнь и страдания угнетенных народностей Севера. Он значительно шире и глубже. Автор стремился показать, что малые народы Севера, несмотря на вековую отсталость и крайнюю медлительность развития, сами пытаются разобраться в своих бедах, ищут наиболее активного в их условиях решения жизнью выдвинутых проблем. Было бы наивно полагать, что Сауд сам сразу же окажет организованное сопротивление калмаковым. Но уничтожение фактории есть не что иное, как свидетельство роста сознания Сауда. Этот исторический оптимизм пронизывает книгу М. Ошарова от начала и до конца. Недаром он пишет: «Олень бежит от выжженных мест. Не может человек не уходить от несчастий. Смерть сильна, но не сильнее жизни…». Вера в торжество жизни над смертью, вера. в победу правды явственно звучит в романе и заставляет читателя поверить в лучшее будущее изображенного в нем народа.

Говорили также и о том, что писатель не показал в романе социальной дифференциации народов Севера. Сейчас это кажется недоразумением, связанным с известного рода модернизацией общественного уклада северян. М. Ошаров изобразил богатого оленевода Гольтоуля со всеми его отвратительными качествами эксплуататора. Но писателю указывали, что образ его не вошел органично в сюжет романа, как это получилось, допустим, с образом Калмакова. А самый серьезный недостаток романа заключается будто бы в том, что Сауд показан в нем независимым от Гольтоуля. Обычно в таком случае забывается одно немаловажное обстоятельство: М. Ошаров изображал не капиталистический тип хозяйства, а мелкотоварный. Известно, что взаимосвязи людей и формы эксплуатации при таком типе хозяйства несколько иные.

Трудность одиночных перекочевок толкала эвенков к объединению. Одни, малосленные, шли к богатому и вместе со своим полдесятком оленей пасли его сотни; другие — сами объединялись. создавали своеобразную общину, которая при натуральном, замкнутом типе хозяйствования до поры до времени могла быть независимой. Сразу после революции хозяйств, имевших от 10 до 50 оленей, насчитывалось у эвенков свыше 50 %, а от 50 до 250 оленей — около 15 %[6]. Значит, кочевое содружество Рауль-Топко — Бали, не испытывавшее особенной нужды в помощи владельца тысячных стад, явление нередкое. М. Ошаров изображал реальные взаимоотношения, которые он наблюдал и изучал непосредственно.

Почти через весь роман проходит история жизни семейства Банты. Оно имело оленей менее десяти, а затем и совсем их потеряло. Вот такие семейства — а их насчитывалось свыше 30 % — вынуждены были обращаться к богатому оленеводу. Трагическая судьба этих людей выписана с достаточной силой и выразительностью. Орбочей, сын Баяты, едва не убил своего больного отца, так какперетаскивать старика на себе у него уже не было сил. Отчаяние владело умным, сильным и любящим отца юношей. В романе изображены и пастухи Гольтоуля. Они тоже, как Орбочей, много пережили бедствий, прежде чем попасть в пожизненные работники к богачу за кусок мяса. Следует отметить, что М. Ошаров подчеркнул в их характерах дерзость и независимость, скрытый бунтарский дух, смутивший даже Сауда. «У волка с богатым — вера одна», — вот вывод, который буквально выстрадан ими.

Все это свидетельствует о том, что писатель довольно ясно представлял себе и правдиво изображал истинную, а не придуманную социальную структуру северных народов. Упрекнуть писателя следует в другом: в недостаточном отражении роли шаманов в жизни этих народов. Между тем шаман — не последнее лицо в социальном бытии многих народностей Сибири. Известно это и по историческим документам, и по художественным произведениям самих северян, и по книгам русских писателей, тщательно изучивших образ их жизни, их религию. Единство интересов бая Сапога и шамана Шатыя хорошо показал А. Коптелов («Великое кочевье»), обман шаманом простодушных гиляков и гольдов обличает смелый юноша гиляк Чумбока из романа «Далекий край» Н. Задорнова; чукча Тымкар из произведения «Поиски счастья» Н. Максимова научился отличать худого шамана от хорошего, научился понимать их действительные эгоистические цели. У каждого из этих писателей культовая сторона жизни народа выписана с достаточной полнотой. У М. Ошарова, к сожалению, есть только упоминания о существовании шамана.

Есть и еще один важный недостаток — роман перегружен местными, эвенкийскими, часто непонятными словами. Но качество произведения в целом определяется новизной темы, оригинальностью ее решения, правдивостью и глубиной изображения. Как и вся наша литература социалистического реализма, роман М. Ошарова воодушевлен пафосом преобразования, пафосом обновления жизни.

Особенно полно пафос изменения жизни эвенков выражен в рассказах и зарисовках, посвященных, как правило, изображению послереволюционного времени. В рассказах «Вызов» и «Большой пуд» отмечается духовный рост народа под благотворным воздействием на него русских людей, советской культуры. Рассказ «Ачига», написанный в 1934 году, после романа «Большой аргиш», дает возможность судить о дальнейшем развитии творчества писателя. В памятной книжке М. Ошарова записано: «Рассказ «Ачига» был прочитан, одобрен и принят в печать А. М. Горьким. (Журнал «Колхозник», 1934, № 2). Иначе и не могло быть». Правдивый взволнованный рассказ о судьбе эвенкийской женщины является своеобразным продолжением романа «Большой аргиш».

В тайгу к ненцам пришел новый советский закон. Не сразу он изменил людей, их обычаи, их нравы. Старый Хымчи из рассказа «Ачига» по-прежнему кулаками пытается заставить женщину сносить его капризы. Но, бессильный, он лишь смеется над Ачигой, избранной делегаткой на съезд Советов. Хымчи издевательски называет ее «начальницей», кричит, что кулак его «крепче нового закона», и, негодуя, предсказывает: «Новый закон нашел в бабе ум, да себя потерял. Нет, не бывать на голом копыте шерсти!»

Совсем иначе думает Ачига Болина. Она отказалась от рабской покорности мужчине, стала дерзко нарушать унизительные обычаи, решила учиться. Съезд Советов представлялся ей «умной и доброй матерью». Все, что узнает теперь Ачига, она привезет и расскажет другим ненецким женщинам, которые все еще «всего боятся». На съезде Ачига выступила. Речь ее не была гладкой, но в ней звучала большая, недавно открывшаяся ненцам правда о жизни, вера в добрую силу нового закона.

На незначительном, казалось бы, факте — выступление делегатки Ачиги Болиной на съезде Советов — М. Ошаров показал, как стремительно под воздействием большевиков распрямлялся и вырастал на Севере новый и свободный человек социалистической эпохи.

Творчество Михаила Ошарова было неразрывно связано с жизнью малых народов Севера, с их нелегким трудом, с их борьбой за существование, за лучшее будущее. Пафос всей писательской деятельности М. Ошарова — в неиссякаемой любви к людям, в неистребимой жажде социалистических преобразований, в жгучей ненависти к старому уродливому капиталистическому строю. Во всех своих работах — как бы малы они ни были — он выступает как страстный исследователь прошлого и одновременно как деятельный участник современности. М. Ошаров вошел в нашу богатую и разнообразную литературу певцом Севера, певцом и пропагандистом дружбы и равноправия народов,

Н. Яновский
Слепому другу

Калтану Куваченку



1

Гнилозубый эвенкийский князь Кочениль с подручными отвез русским в волостное село на Енисее много ясачной пушнины. Он сдал ясак[7] и довольный возвратился в родовую стоянку, чтобы княжить и собирать пушную дань с кочевого народа.

В этот раз Кочениль перед сородичами мог похвалиться немалым. Он был в церкви, видел золоченые рожи русских богов, свечи, нюхал ладан. С ладана его сильно тошнило, но он сдержался.

Да, князю было чем подивить народ свой, было чем похвастать. Он своими руками, там же, в церкви, положил на большеглазого Христа трех соболей, и батюшка Николай на это не рассердился. Он только обрызгал его водой и дал ему имя Василий. Теперь Кочениль знает русскую веру и бога, который сильно любит пушнину и за нее дает людям счастье.

В волости тоже не обошли Кочениля. Самый большой русский начальник принял от него гостинцы — пучок соболей, увел домой, напоил вином, накормил мясом, подарил ему плеть для острастки народа и повесил на грудь большую, как солнце, медаль. Кто ее теперь не заметит? Даже подручные напугались яркой медали, а перед черненькой княжеской плеткой выказали и страх и покорность.

Большую силу в. волости получил в этот раз Кочениль, да только показывать ее орде не пришлось. С приходом в кочевье он слег, потерял язык, умер. За ним слегли его подручные, семьи, и пошла хворь…

Шаманы подняли священные бубны, но хвори остановить не сумели. Они помогли только заразе, как ветер огню. Народ, расходясь с мольбищ, растаскивал мор по чумам.

В стойбище князя Кочениля никто не сошел с места.

Затихшие жилища окружали колонки, росомахи и досыта нажирались человечиной.

Олени, покорные во всем живому человеку, от мертвецов уходили и дичали. Только собаки не покидали вымирающих стойбищ. Они сонно бродили вокруг жилищ и, казалось, ждали, что их кликнут, накормят. Но собак никто не звал. Сбитые с толку молчанием хозяев, они безумели от голода и выли от одиночества. Едва волоча ноги, собаки вползали внутрь чумов, пугливо обнюхивали мертвецов и, впитав в себя трупный запах, несмело начинали грызть безбородые лица.


Бойкого Шодоуля в чуме охватил страх. Захолонула душа, хотя ему ничего не пригрезилось. Нет, огонь горел ярко. Он видел, ясное лицо матери. И, не дожидаясь, когда у нее совсем уйдут под лоб глаза, выскочил из чума на снег. Что делать ему больше в жилище? Ждать смерти больного отца, слушать, как он бредит! Ни за что!

Шодоуль быстро завязал на груди замшевые вязки, надел рукавицы, схватил седло, острую пальму[8] и скрылся в тайге. Близ полночи нашел табун, заседлал оленя, сел верхом и, не раздумывая, покинул стоянку.

Он торопил оленя, чтобы к утру попасть на вершину Гондогли и где-нибудь по речке найти незагрязненное хворью стойбище. Он знал, что в эту пору катангские[9]охотники аргишат[10] к сопке Натая соболевать. Если на Гондогле не будет чумов, тогда можно броситься на Дулюшмо, дальше.

Рассвело. С перевала далеко раскинулась северная тайга. Шодоуль всматривается, ищет в таежной сини дымок. Но в белесой кухте без края лес, зыбь бугристой земли, бельмоватая даль неба — и только!

Шодоуля днем зазнобило. С чего бы это? Он передернул плечами, холодно. Пошел пешком, и пешком не теплее.

Вспомнилась умирающая мать. Он вскочил на седло, погнал оленя. Перед глазами не снег, а сажа. Позади шорох. Кто-то догоняет. Оглянулся: сыплется с дерева пушистая кухта. Успокоился. Стало вдруг жарко, развязал вязки на меховой парке[11]. Едет пологрудым.

Ночь. Забавно бежит олень. Он шатается из стороны в сторону, того и гляди — упадешь. Какой густой лес на Гондогле! Мелькнуло что-то. Огонь!.. У Шодоуля ширятся глаза, и олень падает в черную яму.

«Я спал. Когда ложился — не помню. Где олень?»

Шодоуль пошел следом оленя. Нашел место кормежки, прибавил шагу и настиг беглеца: он зацепился поводом за ветку. Немного сбилось седло. Шодоуль задумался, оробел. На всякий случай привязал повод к руке, поехал быстро с неотвязной думой о чумах катангских соболятников. Впереди показалась лесная проредь, белая ширь. Болото или река? На снегу пятна, пятна…

«A-а, близко стойбище!.. Олень бежит чьим-то следом… Голоса… Вот куда убежали все!.. Нашел… Ха-ха-ха!..»

Смех Шодоуля смолк в тишине, и повалились на него сверху из потемок деревья…


Когда тело князя Кочениля закреплялось на могильные пни, а хворь подбиралась к Войвитским кочевьям, чум старого Богыди стоял на притоке Турамы[12], Нахате. Там он стоял одиноким остроконечным муравейником, отмежеванным от мест страшного мора высоким камнем и широкой подхребетной тайгой. Хотя кто не знает того, что речка Нахата — близнец Дулюшмо, — рожденная этим камнем Туктынчакитом, и что Гондогли, их сводная третья сестра, — дочь сопки Натая. Однако Богыдя не знал ничего о несчастьях соседних кочевий. Через его стоянку в эту осень никто не проходил. Был Рауль, так он шел с Катанги к чуму Топко на Чондоломо. Он звал туда Бодоя — сына Богыди, но тот отказался.

Сидели на Нахате и спокойно дожидались холодов, чтобы по сухому первопутку в зимней одежде тронуться в поиски ценной пушнины.

Бодой давно бы тронулся с Нахаты в Туктынчаки, чтобы в собольем промысле опередить охотников войвитян, но отговаривал отец:

— Зеленую ягоду не клюет птица, худую недошлую пушнину не возьмет русский купец.

Наконец ударил по-настоящему резун-северок. Про-костенела глубже земля, слиплись гнилые болота и топи, затянулись крепким льдом непокорные стремнины рек, распушился хвост у белки, загустел подшерсток — согрева. На желтую, мерзлую землю выпал снег и нарядил ее в мех полношерстного зайца. Посветлело в тайге, посветлело и под закоптелой полостью чума. Наступило во всем обновление.

Бодой встретил радостно снегопад. Он встал на сосновые лыжи и наскоро, в одной рубахе, пробежал добрый круг.

Запыхался, вспотел.

— Ноги маял? — встретила его Атэк, жена, спрятав насмешку в сжатых по-старушечьи губах.

— Лисицу гонял! Хо-о! Жарко!..

— Что скоро отступился? Побегал бы еще?

— Вспотел, устал маленько. — Бодой прилег на пихтовый настил и, смеясь, уронил голову на колени к жене.

— Не мешай. Ты видишь, я дошиваю унтики[13] для Курумбук.

— Завтра пойдем к россыпям вверх по Нахате.

— Не мешай тогда мне. Ну!

Боной сел, погрузил трубку в табак. Атэк продолжала сшивать камыс[14].

За чумом, лежа в снегу, плакала Курумбук. Ее толкнула Инеки за то, что Курумбук перетоптала у ней аргишную дорожку на новое место от чума к пеньку. Сестер примирила Пэтэма. Прерванный ссорой на половине игры, аргиш пошел весело дальше.

Смеркалось. Прошел темный завечерок, и над тайгой пшеничной лепешкой повис тусклый месяц. Чум погрузился в сон. Позднее Бодоя легла Атэк. Она давно не чесала волос. Они спутались, их нелегко было растеребить пятизубным самодельным гребнем из сохатиного рога. Атэк с трудом протаскивала толстые зубья по густым, жестким волосам и ойкала от боли.

— Ты что стонешь? — спросил ее Богыдя, грея перед огнем тряпку.

— Гребень дерет.

— Это худо, а время хуже. Оно сильнее теребит. — Богыдя приложил нагретую тряпку к глазам. — Волосы потерять — не ума лишиться, а вот ослепнуть, как я, и ум не нужен станет. Теперь я не человек, не зверь, а… так… слепец — бали. Бали и имя мне стало.

Атэк не дослушала невеселых слов старика. Она постаралась скорее собрать пучком волосы и от самого затылка обвить их гарусным пояском в толстый жгут-косу.

— Я буду спать, — сказала она и скрылась с головой под теплым одеялом, где спал Бодой.

За чумом сонно заворчала собака, видимо, перевернулась на другой бок. На землю сошла тишина.

У дымного очага продолжал сидеть один Бали. С того дня, как важенка[15] острым рогом выткнула ему глаз, а второй загноился и вытек сам, — он привык сидеть долго ночами и думать про себя — кому он нужен безглазый?

«Стоит ли мешать людям? — вздохнул Бали и низко опустил голову. — Лучше бы лежать на земле колодой и помаленьку гнить».

За чумом с наспанного места вскочила с лаем собака и оборвала грустные думы Бали. Забыв о слепоте, он неловко растянул веки, будто собрался выглянуть за порог, чтобы узнать, на кого бросился пес.

— Кто-то есть? Поводливый — собака не пустолайка.

Бали напряг слух и тут же в промежутках громкого лая поймал ухом человеческое бормотание и отрывистые пощелкивания оленьих копыт.

— Цыц, ты! — пригрозил из чума.

Поводливый, рыча, попятился от двери, уступая кому-то дорогу. Бали по шагам не мог узнать, кто влез в жилище.

— Ты кто? — спросил он. — Отчего так сопишь? Бежал, что ли? Что молчишь?

Разбуженные говором отца Водой и Атэк из-под приподнятого одеяла видели мутные, дикие глаза вошедшего молодого парня. Лицо у него было пятнистое, красное.

— Тебе кого надо? Что ищешь? — Водой откинул одеяло.

— Отец?.. Ты здесь?! — крикнул ночной гость и с перекошенным лицом упал на шесты чума.

— Он припадочный!.. Держите его, — испугалась Атэк.

Голоногий Водой вскочил с постели и придавил парня. Нащупав у него на бедре ножны, он выдернул нож и бросил его Атэк.

Опасаясь буйства пришельца, Бали отодвинулся в глубину чума. Однако парень лежал спокойно, как сонный.

— Уснул, — сказал Водой, убирая с груди колено.

— Пусть спит. Кружатому человеку сон — рыбе вода.

Водой сидел перед огнем на корточках, грея голые ляжки. Атэк рассматривала нож, отточенный с левой стороны, и думала, где она видела парня левшу.

— Водой, ты не знаешь этого мужика?

— Я сам хотел спросить тебя, — ответил он. — Отец, может, знает.

Бали рассмеялся.

— Я слышу, вы оба не знаете человека. Откуда же мне его знать? Дуплами глаз своих я не вижу. Сам он ничего не сказал. Он крикнул, но по короткому вою собаку от волка не отличишь. Сходи-ка лучше посмотри уши оленя. Скорее попадем на след.

Водой накинул на плечи коротенькую парку и вышел из чума. В густой тени лохматой ели лежал олень. Это был крупный рогатый бык. Водой толчком ноги заставил его встать. Он знал толк в оленях. Разве мог он не восхититься быком!

— Однако у тебя не игрушечная спина, да и ноги — не жидкие прутья. На тебе можно гоняться за думой. Откуда ты пришагал?

Бодой внимательно осмотрел уши оленя, расседлал и пустил его на копаницу[16]. Но животное было настолько замучено, что тут же подогнуло колени.

— Что, добрый бык? — встретил сына Бали.

— Э-э!.. олень как наш Белогубко.

Сравнение перебросило старика в прошлое. Вспоминать о пережитом можно и слепому. Ведь зоркоглазая, быстрокрылая память осталась при нем. Она перенесла его на Индуконские пастбища и от костей любимого оленя вернула назад.

— Как Белогубый говоришь? А метку видел?

— Зачем ходил, то нашел. На левом ухе — дыра, на правом — разрез.

Бали задумался. За свою жизнь он со многими людьми стоял вместе чумищем и немало видел оленьих меток. Где их сразу все вспомнишь? Тем же был занят Бодой. Вдруг у Бали раскрылись тяжелые веки, зашевелились губы.

— Это олень из стада Гургу. Ты мне вернул глаза. Я сам не раз помогал ему пятнать молодняк. Только это было, сын, тогда, когда ты не носил рукавиц, а бегал с зашитыми наглухо рукавами у парки и ездил привязанным к седлу. У Гургу было две девки сначала, потом, когда ты хорошо умел ножом гнать стружку, у него родился сын Шодоуль. Не он ли это?

— Он — не левша? — спросила с постели Атэк, сунув нож под шест чума.

— У маленьких детей, Атэк, рук не узнаешь. У них и ноги — руки. Ложитесь спать. Я покараулю. Утром все узнаем.

Бодой у огня нажег докрасна сильные ноги и теплым залез к Атэк в меховой мешок. Они укрылись так хорошо, что к ним нигде не попадал холод, Бали в очаг подбросил дров.


Чум не трогался с места. С приходом Шодоуля все сбились с толку. Ни сна, ни работы. Сидят, зевают, мучаются и все ждут, когда Шодоуль придет в сознание. Жизнь потеряла ясность. Даже крепкий настой чая, приправленный щепоточкой соли, пили без аппетита. Безвкусной травой стала пресная лепешка. Водой упрекал Атэк, что она разучилась наминать тесто, а та будто не хотела слушать мужа и не делала лучше.

Шодоуль пятый день лежал без ума. Начнет говорить, страшно слушать. Перепугал всех ребятишек. Атэк — и та стала бояться сидеть в чуме, когда не было в нем Бодоя. Хорошо бы позвать шамана, но где его взять: близко нет ни «маленького», ни «большого» шамана. А Шодоулю все хуже и хуже. Глаза мутны, неподвижны, усталы. Кажется, не смотрит он, а просто спит с открытыми веками. Не глядел бы на них.

В чуме день и ночь горел огонь. Бали ночами продолжал сторожить. Он до того уставал, что голова его не держалась на плечах, а в ушах звенел не то комар, не то колокольчик.

Водой храпел. На него напал большой медведь. Он попытался умолить его уйти в лес, откуда пришел, но медведь кинулся на него. Водой проснулся. Напуганный сновидением, он вспомнил про Шодоуля и вылез из мешка. В костре догорала маленьким огоньком головешка. Бали спал сидя, ссутулясь. Шодоуль, откинув с лица одеяло, лежал с открытыми глазами и тихонько мычал. По скуластому лицу его быстро разливались желтые пятна; под обгорелой кожей губ сочился сок голубицы.

— Бойе!.. Бойе!.. — робко окликнул Шодоуля Водой.

В очаге прозвенел гаснущий уголь. Бодоя бросило в дрожь.

— Атэк!.. Атэк, вставай, Шодоуль умер.

В чуме началась спешка. Шумела одежда, щелкали ремешки. Инеки и Курумбук не понимали, зачем их ночью разбудила мать и так быстро одевает.

— Пэтэма, вот твоя парка, надевай да вылазь поскорее из чума.

Очнулся Бали. По шепоту Атэк он понял, что в жилище что-то случилось. Спросил:

— Я немножко задремал и не слышал, когда вы проснулись. Неужели утро?

— Шодоуль умер, — ответил Водой.

— Эко!.. А ты завязал ему черным глаза?

— Нет, отец, Завяжи ты, я боюсь.

Водой захватил младшую дочь и скрылся за дверью. За ним хотела выйти Атэк, но ее остановил Бали. Ему нужна была черная тряпка. Атэк выдернула из турсука ситцевый платок и на ходу сунула его старику.

«Дурачки», — подумал про себя Бали и наощупь сло «жил узенькой лентой платок. В молодости он тоже удирал от покойников, но теперь ему было только тяжело и неприятно знать о смерти. На своем веку ему пришлось хоронить многих, и он знал, что, пока не застыл мертвец, в нем сидит, притаясь, невидимый дух Харги, чтобы через рот влететь в чью-нибудь живую душу и есть ее. Бали не маленький. Харги его не обманет. Он перевязал себе рот тряпкой и, вытянув руки, нащупал лицо Шодоуля. Теперь он знает, что Шодоуль не смотрит. Нужно еще проверить: не слышит ли он.

— Бойе! — трижды окликнул Бали затихшего парня и туго перевязал ему глаза.

Кончив обряд, Бали вышел из чума.

— Вы где? — спросил он, снимая со рта повязку. Повязка ему не нужна больше. Харги обманут.

— Здесь! Пэтэма, подведи дедушку.

С речки тянуло предрассветным холодом. Низкий месяц тускнел в светлеющем небе. Таежные пади опушала белесая изморозь. Восток начинал краснеть глухариною бровью. В такое утро белковать[17] только, а не стоять у жилища.

— Тут огонь? — спросил Бали, готовый присесть.

— Огня нет, — ответила Атэк. — Я забыла захватить из очага головешку. Идти в чум боюсь. Посылала Бодоя, но и он не храбрее меня.

— Эко, мужик! Морозите ребятишек. Пэтэма, подведи меня к двери.

Водой приготовил дров, Бали вернулся с растопкой, и запылал костер на снегу. Расселись вокруг огня. Атэк с Водоем курили и тихонько советовались, куда кочевать. Бали слушал разговор. Решено было скорее покинуть загрязненное место. Бодой хотел уже идти в лес за оленями, но вмешался Бали.

— Мне никогда не приходилось уходить от нескороненных, — сказал он. — У Шодоуля одна дорога, у наемного. Уйдем позже…

Атэк с Водоем переглянулись: что ответишь на это отцу? От могилы уходить легче, кто будет спорить? Но кто будет собирать мертвеца в большую дорогу?

— Что молчите? Я не вижу, много ли дня? До ночи схоронить надо. Не успеем, ночевать придется.

Нет, ночевать с покойником еще страшнее, чем хоронить. Бодой преодолел страх.

— Отец, лабазить[18] покойника будет долго, — сказал он.

— Положим в землю.

— А гроб?

— Схороним в моем одеяле. Атэк зашьет.

Лицо Атэк покрылось пятнами. Задергались губы.

— Я… я боюсь.

— Эко, боюсь!.. Давай мне иголку, я сам зашью его мало-мало.

Бали спокоен. Но как он будет зашивать? Игла- не дело рук мужчины, а слепого и подавно.

— Зашьет она, — сказал сурово Бодой, указывая на жену.

Это обозлило Атэк. Щеки ее досиза налились кровью. Пэтэма вызвалась помогать матери.

— Сиди! Пособница! — прикрикнула на нее с досадою мать.

Бали достал из кармана отделанную слюдой берестяную табакерку, постукал по ней, но не стал нюхать. Он хорошо знал, что в ней нет табаку. Болтается там щепотка золы вереска, да стоит ли ею набивать нос? Зола хороша только в табаке, как приправа.

Великий томулян[19], на котором плавает грузная земля, наклонился в сторону солнца, и над тайгой занялся северный день. Бодой вскочил на ноги и начал валить в костер дровяные кряжи. Всем стало ясно, что он решил таять землю.

— Пока тает земля, вы зашивайте, — сказал Водой. — Отец, помоги Атэк. Я соберу оленей.

— Ты скорее! Слышишь?

Крик Атэк поглотил лес.

С оленями Бодой вернулся в полдень. Толстые кряжи съел огонь. Вокруг стаял снег, зачернела широко земля. У входа чума головой на запад неподвижным обрубком лежал Шодоуль, зашитый в одеяло. На него никто не смотрел. В дорогу ему положено все: кусочек хлеба, чашка, котел, седло.

Водой сгреб с огнища угли, золу, рыхлил топором землю и выгребал ее деревянной лопаткой. Вырыл яму по колено и глухо пробормотал:

— Отец, станем класть.

Вскоре над свежей могилой была разровнена земля, поверх набросан деревянный настил. На подрубленной сосенке повешены котел, седло, узда и парка Шодоуля.

Атэк не заставила себя ждать. Олени были навьючены.

Можно трогаться в путь.

— Атэк, шевели! — распорядился Водой.

— Иди ты впереди. Я не знаю куда.

— Не зна-аю! — передразнил ее Водой. — Не знаешь, куда течет река?

— Не пойду.

Что случилось с Атэк? Куда девалась ее покорность? Водой хотел с ней поступить так, как с оленем, который упрямится, но удержался от тычка лишь потому, что и сам боялся идти впереди. К тому же отца дернуло с языком: «Пугливого оленя не бьют, а ведут позади». Водою пришлось поневоле быть передовщиком. Наперевес с пальмой он объехал Атэк и повел в темнеющий лес многооленный аргиш. Атэк оглянулась на ободранный скелет покинутого жилища. Глаза ее ослепил яркий закат. Пэтэму забавляло, как с высоких сучьев березы камнем падали рябчики и зарывались на ночь в снег. Бали ехал на поводу за Пэтэмой. Его часто и больно стегали ветки, слепота мешала ему вовремя уклоняться от них.

Каждый удар упругих сучьев по лицу возмущал старого Бали, и он злился на сына:

— Эко, бестолковый! Куда-куда лезет? Зачем у таких глаза только?

Старик раньше не замечал этого за Водоем. Сегодня он особенно плохо выбирает места. К чему идти в сплошную заросль, когда ее можно легко миновать проредями? Зато радовалась Атэк, что Водой едет прямо-прямо и все время подторапливает оленя. Ведь-каждый, шаг их отдаляет от свежей могилы. По тем же причинам Водой не делал привала. Он без остановок перевалил в долину реки Туколомны, но все еще не хотел вставать на чумище.

Была уже поздняя ночь, когда захныкала в седле Курумбук. Атэк спрыгнула с оленя и крикнула мужу:

— Остановись!

Водою хотелось добраться до лучших оленьих мхов, но не согласилась Атэк.

— Ты слышишь, Курумбук плачет, — возмутилась она. — Девчонка замерзла, да и мне тоже не жарко. Сидела на теплом олене — не слышала холода, а слезла — зубы едва держу: стучат. Руби скорее шесты на чум. Пэтэма, расседлывай оленей.

— Э! баба… Наговорила столько, что и мне стало холодновато.

Бали втянул носом воздух и об ознобе подумал иначе, чем они Не такой уж сильный мороз, чтобы можно было продрогнуть.

2

— Атэк, где будет чум? — спросил Бали невестку. — Подведите меня, я помогу хоть отоптать снег.

Бали подвели к маленькому огоньку. Водой рубил пальмой молодые елочки, Пэтэма подтаскивала их к дедушке.

Чтобы ускорить работу, Атэк заранее определяла места людям и в нужном порядке размещала по кругу будущего чума постели, спальные мешки, сумочки, тур-сучки.

Водой кончил рубку шестов.

— У, как жарко! Отдохну, потом свяжу треногу. А, может, ты, Атэк, сделаешь основу чуму? — пытался шутить он, распахнув парку.

— Ладно. Ты руби дрова.

Водой посмотрел на яркие звезды и нехотя взялся за топор. Но почему так тяжело подниматься? Он ударил по сухому пню и почувствовал, что руки не его. Все больно. Отстает на спине кожа’ Должно быть, разбила с непривычки дорога. Ведь она была нелегкой. Ничего, усталость пройдет.

Атэк ножом очищала елки. Она готовила для чума шесты. Пэтэма подбирала ветки и ровным слоем растрясала их вокруг огня. Поверх снега это будет хороший настил. Вскоре у Атэк с Пэтэмой был готов шестовой остов жилища. Сегодня мать с дочерью не поленились. Для большего тепла они затянули низ чума новой лосиной, поверх которой накинули берестяной покров, а все основание чума огребли снегом.

Инеки просила есть. На такие случаи у Атэк хранится всегда в турсуке запас мелко-нарезанных кусочков сушеного мяса. Пусть ест дочь и все, кто хочет. Она же устала, ей не до еды.

Бодой внес в чум большую охапку тонко наколотых дров. Эти не будут дымить даже в самый сильный мороз. Ему посчастливилось найти сухую несмолистую лиственницу, и дым ее будет не горький.

— Ешь да будем ложиться, — сказала ему жена.

— Ты ела?

— Нет. Я сильно устала и хочу только спать.

Бодой съел полгорсти сушеного мяса. Сегодня оно ему не понравилось. Он попил бы медвежьего жира. Но где его взять? Атэк уже наладила постель, лучше под одеялом спокойно подумать о вкусном.

Бали улегся последним. Он недолго ворочался в постели, уснул. Ведь утром нужно будет аргишить дальше. До кочевий Рауля не близко. Сейчас он должен стоять в долине Чондоломо, если не ушел на Эрыун.

Бали по-стариковски выспался быстро. Хотел еще уснуть, но ничего не вышло, пришлось из теплого мешка вылезть на мороз: поневолило. И чаю не пил, а… вот она, старость какая! В молодости то ли терпелось. Тут еще слепота эта: не знаешь, скоро ли утро.

— Э-э! Слепому — все ночь. — Бали громко чихнул. В нос попала шерстинка от одеяла и щекотала.

— Отец, ты не спишь? — услышал он голос Бодоя.

— Выспался. Хотел вставать, да рано однако. Вот и лежу. Взгляни-ка ты через дымоход: может попадет на глаза «Хоглен»[20].

— Какой «Хоглен»? Я под одеялом замерз. Голову жмет плашкой[21]. Накинь-ка сверху на меня парку, я, может, скорее согреюсь.

Бали отдал одеяло сыну, потом добыл огонь и, лежа перед ним, слушал, как в тайге лопаются от стужи деревья.

«Не потому ли мерзнется Водою?»


Из снега вылетела на кормежку копалуха[22]. Похлопала крыльями, села на кедр, заговорила с кем-то:

— Кок-кок!

Она рассказала слепому Бали, что недалеко рассвет. На нее громко залаял Поводливый. Неужели Водой не слышит? Стало быть, он не любит теплой птичьей печенки. Нет, Бали в молодости был не таким. Он не просыпал ни одного морозного утра, зато и кормил досыта всех глухарями. В мороз глухари помногу едят хвои и на деревьях сидят крепко. Можно ли забыть это!

Проснулась Атэк. К готовому огню в жилище легче вставать.

— Ты давно встал? — спросила она, зевая.

— Не знаю. Посмотри, большие ли в очаге головешки. Они тебе скажут не хуже меня, когда я поднялся с постели.

Атэк, не умываясь, занялась стряпней. Она натаяла снежной воды, намяла туго тесто и напекла в золе пресных лепешек.

Бали хотел есть и не дожидался, когда проснутся все в чуме. С ними он может еще раз поесть.

Поднялись дети. Зашевелился Водой., Атэк помяла засохшие подошвы хамчур[23], растеребила мягко травяные стельки и подала мужу.

Но тот и не думал вставать.

— Ты что лежишь? Видишь, как хорошо я подсушила тебе лепешку.

Водой скосил глаза, проглотил слюну.

— Вставай!

— Нет, полежу лучше. Боюсь шевелить голову.

Бали наморщил переносье. Скучный разговор возвратил его на брошенное чумище. Вспомнился умерший Шодоуль. Захотелось сильно курить.

— Сын, ты вчера хотел аргишить к Раулю. Не плохо было бы сегодня сделать хоть маленький переход. Или ты передумал?

— Нет, не передумал. Пойдем завтра. Топите лучше чум, мне опять холодно.

Бали попросил Атэк разжечь трубку.

Вдалеке в звонкую сушину ударил носом дятел. Ожил лес.

— Дедюська, это кто так кричит — тыр-р-ртыррр?.. Ты знаешь? — спросила Курумбук.

— Знаю, знаю, маленькая, — повеселел Бали. — Это дятел так носом гремит. Еду ищет. Старая росомаха в подарок ему расшила красивую шапочку, а старик ее выточил дятлу крепкий нос и цепкие коготки. О, да я тебе, однако, рассказывал про дятла.

— Это ты мне, дедушка, говорил, — глядя в рот Бали, сказала Инеки.

— Тебе говорил, и Курумбук слышала. Ты ведь слышала сказку?

— Да! Про лисицу, про волка. Мно-ого!

— А я про медведя знаю, — не уступала ей Инеки.

— А я знаю про… — Курумбук не могла вспомнить, про кого она знает.

В котле упревала рыба. От вкусного запаха хотелось всем есть, но Атэк есть никому не давала. Она ждала, когда проснется Водой.

Атэк подбирала мохнатые щеточные подошвы. Она торопилась обуть Бали в новые теплые чекульмы. Пошевелился Водой, и остановилась в руке ее игла-мастерица. Она отложила в сторону подошву, взяла низенький походный столик, вытерла наскоро рукой и вывалила на него из котла распаренную рыбу.

— Водой, вставай. Мы ждем тебя. Рыба готова давно.

— Рыба! — обрадовался он.

— Да. Полный котел и еще на котел осталось.

Водой пристально посмотрел на белое дымящееся мясо и, в угоду заботливой Атэк, ответил:

— Глазами бы все съел, а сердце не хочет! Лихо!

— Эко, не хочет! — вмешался Бали. — Сердцу худо, языку будет ладно и брюху — тоже.

Старик немного подбодрил сына. Тот подумал и попросил Атэк налить ему на пробу коробицу навару.

— Вот, вот! — повеселел Бали. — Сначала похлебай навару, язык помочишь и за рыбу возьмешься.

Принялись за еду. Больше всех нравилась рыба старику с Пэтэмой да Поводливому, который ловил на лету мелкие, отплеванные кости. Атэк хвалила рыбу, но ела плохо. Мясо ей казалось чересчур сухим и худо глоталось. Она им как бы давилась.

Бодой мяса не пробовал вовсе и даже не допил налитой жижи.

— Не хочу больше, — сказал он и вяло отодвинулся от столика к постели. Широкое лицо его было желтовато-бледным, смешливые глаза задумчиво сужены, влажная губа чуточку опущена вниз, как у дремлющего оленя.

— У тебя что болит?

— Не знаю. Напрасно ел, замерз только.

Атэк потупилась. Бали вытер об одежду руки, задумался. Бодой ненадолго оставлял чум и снова завернулся в одеяло.

— Напрасно, сын, ты вздумал лежать. Лучше бы помаленьку подвигаться к Раулю, — пробормотал обеспокоенный Бали.

Бодой ничего не ответил. Он крепко сжимал зубы, чтобы они не стучали. Ему хотелось только скорее согреться. На ум не шла ни дорога, ни трубка.

Бали ссутулился. Распялив глазные ямы, он думал страшное о сыне. Ушедший в большую дорогу Шодоуль, казалось, не покинул еще их жилища. Как плохо вышло, что Бодой не аргишил сегодня к долине Чондоломо. Оставалось старику тешить себя новым утром. Что скажет утро, вечер никогда не знает. С такими же думами уснула Атэк возле горячего мужа.


Ночью шел снег. Спалось тепло. Утром белка спустилась с деревьев на землю. Выползли из-под снега наверх мыши и строчили следками пухлую перенову[24]. Ожил колонок. Выгнулся горбом и размашистыми прыжками гнал добычу. Белой молнией сверкал тонкий горностай. Целые дорожки набродили тяжелые глухари, рассыпали белые звезды рябчики. Нароняла в линию серебряные рубли своими равномерными шагами лисица. Пробрел в гари на молодую поросль сохатый. Все двигалось в это теплое утро, жило и задорило глаза даже самого плохого ловца.

О, как обрадуются русские купцы полным турсукам со зрелой пушниной! Каким добрым и ласковым сделается на ту пору самый сердитый торговец! Глаза засверкают, расширятся, рты раздуются от слов, лак у бурундуков от зерен. Вино!.. Веселье!..

Вся тайга оплеталась следами лыж. Торопливо опромышлялись кочевые угодья. Перетаскивались чумы на свежие места. Бег. Щелканье винтовок, гуканье дробовиков. Хруст просушенной глянцевитой мездры складываемой в переметные сумы пушнины.

Все это знал Бали и поторапливал сына аргишить, а Бодой не мог никуда шагнуть с этого случайного места. Простояли два дня, стало еще хуже. Атэк пожаловалась, что у ней заболели руки, и она не знает, как будет рубить дрова.

Бодой преодолел в себе немочь, встал и застучал топором. Рубить было тяжело. Куда девалась сила? Каждый удар отдавался в голове: прыгала, темнилась в глазах забеленная снегом тайга. Однако Бодой одолел трудность. Рубил лес без разбора, даже ссек трескучую пихту.

Бали дивился, куда столько понадобилось сушняку? Неужели Бодой здесь хочет начать промысел?

Бодой воткнул топор в кряж и совершенно расслабленный пролез в низкую дверь. Работа не разрумянила его. Он, не раздеваясь, прилег на хвою.

— Сын! — рассмеялся Бали. — Кому понадобилось столько дров? Лепешки Атэк может испечь в золе Рауля. До него же можно дойти на сушеном мясе.

— Чум без огня, ты же говоришь, — сирота, — ответил Бодой. — Топи его. Огнивом[25] воды не сваришь. Топор у дров. Понадобится, ребятишки покажут…

У старика задергались края безглазых ям.

— Эко неладно ты говоришь!

В голове Бодоя стоял шум: тенькало, гудело в ушах, кружилось вместе с ним, как на воде паут, все жилище.

Привязанные вечером к шесту обутки Атэк висели нетронутыми. Пэтэма неуверенно расхлопывала на коленке лепешки. Поводливый косил на тесто острую морду и, в ожидании еды, махал опаленным хвостом. Бали держал на коленях плачущую Инеки.


Заготовленные Водоем дрова оказались как нельзя кстати. Немало их шло в эти дни. Очаг, не угасая, горел. От постоянного дыма до блеска закоптели шесты в вершине чума. Наконец, запас кряжей истощился, а Водой и не думал браться за топор. Не порывалась заменить его и Атэк. Они оба лежали лежмя, просили пить, стонали.

Бали спал мало и только днями, но и тогда его часто будила Пэтэма. Ей было невмоготу сидеть одной среди больных. Она видела, как по лицам их ползали вши. Вшей накопилось слишком много. Но кто осмелится выбивать их? Старик не видит, а у Пэтэмы не хватает храбрости ни до кого дотронуться.

Тихо шумела тайга. Небольшой полуденный ветер отрясал с ветвей кухту. Где-то скрипело дерево. Бали сидел возле спящей Пэтэмы и нянчил меньшуху Курумбук. Она была горяча, как уголь, и дышала загнанной кабарожком[26].

— Спи. Завтра будешь играть. Спи, моя маленькая. Боо-ба! Боо-ба, — баюкал Бали вйучку, положив ее под одеяло к больной Инеки.

Курумбук спала. Бали переполз к семейной постели Бодоя и… ухо его не обмануло: двухспальный мешок был тих. Старое сердце будто прокусил острый зуб горное стая.

— Сссььын!.. Ээк-ко… ты…

Перекосился безбородый рот. Перехватило горло. Оглохли уши. В глазных дуплах скопилась мокрота. Проснулась Пэтэма и застала Бали на коленях возле постели.

— Дедушка, — окликнула она, — ты что там глядишь?

— Я… — запнулся старик. — Я слушал, спит ли отец…

— А мама?

— Оба… спят… — отглатывал слезы Бали, чтобы не показать их Пэтэме.

Пэтэма спросонья не заметила, что у дедушки рвался голос. Она слышала: «спят оба», и к ней вернулся прерванный сон.

Бали согнулся под тяжестью дум. У него горел мозг, терялся рассудок. Он не знал теперь, как встретить утро. Огонь доел последние головешки дров, а он все еще ничего не придумал. Идти к Раулю. А внучки?.. Он не забыл, как горяча Курумбук и как уже ослабла Инеки.

— Харги, лучше бы ты съел мою душу! Мне не белковать, — терзался Бали.


Рассветало. Проснулась Пэтэма. Ей нужно было за-менять мать, и она встала.

— Дедушка! У тебя огонь-то погас. Ты забыл подкладывать дров?

— Забыл, Пэтэмока!.. Забыл.

— И дров у тебя нет.

— Эко! — удивился Бали, чтобы не мешать хозяйничать внучке.

Пэтэма вышла из чума, но и там не нашла дров. Бали это знал. Он поторопился выйти за ней.

— Ты где? — спросил он тихонько. — Ушла?

Прислушался, хрустнула ветка. С дерева упал комок снега.

— Пэтэма, не ломай сучья. Сучья — порох: пыхнут и нет их. Иди ко мне да пойдем рубить вместе.

Пэтэма вернулась, вложила деду в руку топор и повела в лес за сушником. Скрылся чум. Остановились.

— Дедушка, это большая лиственница, — сказала Пэтэма. — Смотри! Много дров будет.

Бали ощупал ствол, и ему стало смешно. Дерево оказалось настолько толсто, что его можно было обхватить только вдвоем.

— Пойдем, Пэтэма, искать другое деревце потоньше. Это нам с тобой не унести. В нем сильно много дров.

— На нем человек, дедушка, вырублен.

— Человек? Эко! — задумался Вали над сказанным внучкой. — А вершина какая? Не чина[27]?

— Чина! Чина! — подтвердила Пэтэма.

Бали будто прозрел. По этой случайной примете он узнал, что чум их стоит недалеко от Туколомны и в полдневном переходе ниже устья речки Огне.

Старик ясно представлял себе по памяти место. Здесь он когда-то давно убил сохатого и у этой лиственницы лабазил мясо.

— Пэтэма, ты найдешь потом эту писаную лиственницу? Не забудешь?

— Нет, не забуду. Ее вершину от чума видать. Она зачем тебе? На дрова?

— Может, и на дрова, может и… Давай-ка скорей искать полегче пенек.

Брели снегом, искали сухой пенек. Мимо пролетела нарядная кукша[28]. Пэтэма проводила ее глазами и наткнулась на высохшую на корню вполобхвата сосенку, издолбленную дятлами. Бали стуком обуха определил ее годность.

— Сосенка попала сухая. Будем рубить ее на дрова. Отойди-ка в сторону, — предупредил он внучку, примерился и замахал маленьким топором на длинном топорище. Дерево слетело с пня и рассыпало по лесу звонкие изломы сучьев.

«Перегрыз», — подумал Бали, потом отмерил шагами длину и отрубил комлевой кряж.

За свой век он много перетаскал кряжей к чуму, применился к их весу. На этот же раз ошибся — не рассчитал того, что годы обобрали его, как линька птицу, и оставили сил на меньшую ношу. Однако он взвалил кряж на плечо и с трудом поплелся за Пэтэмой.

— Дедушка! — вдруг крикнула она: — Курумбук!.. Курумбук бежит!..

— Куда?

— В лес… дедушка!.. В лес…

Бали уронил дерево. От крика он растерялся.

— Догоняй ее, Пэтэмока! Догоняй! Эко, эко!..

Пэтэма бросилась наперерез. Бали, не двигаясь с места, звал к себе Курумбук: «Мы тут!» Но призыва она не слышала. Головолосая, в одном платьице, босая Ку-румбук куда-то убегала. Потом потеряла под ногами землю и упала в снег.

— Дяденька, не режь ножки! Мама-а!

Пэтэма вернулась к старику.

— Дедушка, пойдем! Она… там… — у Пэтэмы от быстрого бега зажгло в горле и оборвался голос.

Ноги Бали дрожали в коленях. Он торопился и, как замученный олень, на каждом шагу оступался. Подошли. Бали, поднимая девочку, боялся ее напугать. Он тихонько нашептывал:

— Эко-ты, маленькая! Это я — дедушка. В чум пойдем… в чум.

Руки его коснулись босых ног внучки. Он сбросил с себя парку, завернул в нее Курумбук. Он крепко прижимал к себе маленькое, дрожащее тельце и с приподнятой высоко головой шагал за Пэтэмой, которая заменяла ему глаза.


Пэтэма легла поздно. Весь долгий вечер она стряпала лепешки и чинила обутки. Все это ей велел делать Бали. Она спрашивала дедушку, зачем ему понадобилось так много лепешек? Он отвечал ей: «Пеки, Пэтэмока, пеки!» Когда же хлеб был готов, велел положить его в сумку. Потом попросил найти понягу[29], долго ощупывал на ней прихватные ремни и тянул лямки.

«Зачем понадобилась слепому понята? Что он шепчет сам себе?»

Пэтэма вспоминала об этом в мешке, хотела спросить Бали, но теплый мех расслабил и обленил язык.

Бали едва-едва дождался утра, когда проснулась Пэтэма на смену.

Чай был давно готов и наполовину выпрел.

— Дедушка, ты кого кормил ночью? — Глаза ее остановились на постели матери.

Старик смутился, закашлял. Пэтэме показалось, что плотно подвернутое под головы одеяло не раскрывалось. Она, не отрывая глаз, ждала: пошевелится ли хоть где-нибудь над спящими мех, и не дождалась. Ей стало страшно. Она прижалась к слепому и пугливым голосом спросила его:

— Дедушка! ты… смотрел маму?

Бали, скрепя сердце, ответил:

— Не надо, Пэтэма, на них смотреть больше. Теперь они в другом чуме… Не с нами. Одеяло их пошевелится только от ветра.

Пэтэма уцепилась за руку Бали и спрятала лицо свое в его парке.

— Не плачь! Не плачь, маленькая… Ты… со мной.

У Бали кольнуло в висок. Шепот его затих.

Зародился новый месяц. Он, как наточенная до блеска пальма, пропорол синеватуюзамшу неба и светил низко над лесом. Трещали от мороза деревья. Дымоход не пожирал дыма. Бали обливался слезами, откашливался, отсмаркивался, но не гасил огня. Опустив голову, он настороженно следил за дыханием Курумбук, которая лежала в мешке уже одна. На заре минувшей ночи он перенес трупик Инеки под одно с матерью одеяло.

Что такое? Неужели он оглох от бессонных ночей? Или?.. Бали ощупал Курумбук, потряс и вытянул назад отяжелевшую руку.

— Нет, не раздуть потухшего угля! — едва передохнул он и заклокотал отогнанной от цыплят копалухой.

Странные, похожие на удушливый кашель, звуки разбудили Пэтэму.

Она видела, как под голубым навесом дыма тряслись скрюченные плечи Бали.

— Дедушка, дедушка!..

Бали опомнился. Поднял мокрое лицо, протянул отяжелевшие руки к Пэтэме.

— Ты плакал?

— Плака-ал, Пэтэмока! Пла-акал!

Он не мог больше скрывать от нее горя.

3

— Пэтэма, нам больше не нужны дрова, — сказал Бали. — Одевайся, пойдем к Раулю. Оленей нам с тобой не найти. Пойдем пешком.

Пэтэму испугали слова дедушки. Куда они пойдут? Она не знает дороги, дорога же слепого только вокруг чума. Бали переобулся, затянул на щиколотках ремни и взялся за понягу.

— Ты готова? Нет?! Торопись.

Бали по памяти представил себе места, которые им предстоит пройти. Об этом думать долго не пришлось, он видел их ясно-ясно. Успокоился и занялся другим. Он перещупал в сумке лепешки, подсыпал из турсука сушеного мяса, прибрал списки и огниво с трутом на всякий случай, потом всунул топор в ременную. петлю на поняге, надел ее на плечи и вышел за внучкой из чума. О, как тяжел был этот шаг от жилища! Он уходил от несхороненных сына, невестки, внучат. От жути у него кружилась голова и защемило тупой болью сердце, точно на старика упал тяжелый давок уроненной пасти[30].

— Пэтэма! Давай лыжи отца, да возьми чересседельный ремень.

Бали встряхнул на спине ношу и неуверенно двинул за внучкой ходкие лыжи. Глаза ему заменял ременный поводок, устойчивость — навык прошлой ходьбы да лыжная палка с кольцом. За ними по лыжне, опустив хвост, брел Поводливый.

— Подведешь к дереву с «человеком», — остановись, — напомнил Бали Пэтэме с грустью.

С земли, винтом по стволу, фыркая, взлетела вспугнутая белка и, распушив хвост, уселась на первом сучке. На нее громко гаркал Поводливый и от ярости грыз на дереве кору.

— Не лай и не жди. Не придет к тебе Бодой с ружьем!

Подошли к писанному дереву с гнездоватой вершиною — чиной, остановились. Пэтэма спросила:

— Теперь что?

— Теперь?.. Покажи мне, где солнце.

— Я как покажу? Ты не видишь.

— Эко, не вижу? Увижу. Поставь меня к нему лицом.

— Ты стоишь прямо.

— На половине дня?

Бали нахмурился. Ему приходилось упорно думать, чтобы хорошо припомнить направление на речку Огне и растолковать Пэтэме, как при ходьбе держаться солнца. От приметной лиственницы до устья Огне есть затесы на деревьях, которые он сделал давно, чтобы легче было найти в тайге спрятанное мясо. Но знаки эти редки и от времени затянулись корой, залипли серой. Не подростку-девочке отыскивать по ним старый путь.

— Пэтэма, тут держи солнце, — Бали для ясности похлопал себя по правой скуле. — Хорошо поняла? Не забывай.

И потянулся лыжный след по тайге, как два белых ремня. Осталась с приметой лиственница — старая знакомая Бали — позади.

Поводливый продолжал лаять. Он по привычке ждал, что к нему придет хозяин и убьет белку. Он давно не ел беличьего мяса, но хорошо помнил, что беличьи тушки выбрасывались ему после каждой охоты. Как не будешь после этого лаять и ждать!

Бали почувствовал, что они спускаются вниз по склону.

— Тут круто?

— Маленько круто.

— Эко! Остановись!

Старик сошел с лыж. Слепому можно смело идти только в гору, катиться же под гору — значит наткнуться на дерево, сломать лыжи, разбиться самому.

— Я пойду пешком, — сказал он, — а ты иди на лыжах. Ремень у меня в руке, и ты не убежишь.

— Дедушка, я скачусь одна. Тут славно.

— А я как? Кто меня поведет твоей лыжней?

Внизу, на равнине, Бали сел на лыжи немного отдохнуть и расспросить Пэтэму о тайге. По его предположениям, в правой стороне должен чуть-чуть синеть северо-западный лоб третьего хребта Дюлюшминских высот, откуда сочится река Огне. Найти бы Огне, а по ней нетрудно будет самой Пэтэме добраться до истока. Оттуда держи на восток и не минуешь Чондоломо.

— Дедушка, гор не видать, — ответила Пэтэма на расспросы Бали. — Тут низина, лес!

— Эко, лес! Лес — хорошо. Болот тут не будет. Пойдем тихонько. Теперь ты солнышко держи на правом плече. Столько же пройдем, держи его на косице. Так пойдешь, утром на Огне будем. Там отдыхать станем. Солнышко не теряй. Солнышко — дорога наша. В густую чащу не лазь: она больно бьет меня по лицу.

При солнце Пэтэма оказалась неплохим поводырем. Она вслушивалась в слова деда, понимала его язык и держала на себе солнце там, где он велел. Бали же напряженно думал о направлении, спрашивал, подсказывал, сохранял равновесие и по ремню старался улавливать ход внучки и гнать лучше ее след.

Давно смерклось, но лыжи не переставали шипеть по сухому, некаткому снегу. Загустела от мрака тайга. Далеким огоньком загорелась большая звезда Чолдон[31]. Но ничего не видел слепой. Он шел за Пэтэмой и, казалось, забыл об отдыхе. Поводливый отскочил в сторону и с шумом выгнал из снега глухаря.

— Это чего? Птица на земле! Неужели вечер?

— Темно, дедушка. Звезд много! И ноги у меня дав-, но устали.

— Эко! Давай искать дрова да будем ночевать.

Вскоре редко-редко застучал топор. Таежная тишина отсчитывала одинокие удары. На небольшой костер, скосясь, глядел молодой месяц.


Бали отлежал руку. Дернулся, и проснулся. Руку, как гнилушку, точили муравьи.

«Спал крепко», — подумал он и прислушался к тишине.

За шиворот парки проник холод. Зевнул Поводливый и перешел ближе к теплому пеплу. Бали вспомнил, что они ночуют на гулиуне[32], вдали от покинутого навсегда чума. Замерещились несхороненные. Дрожью вползла в душу боязнь за Пэтэму, которая, сжавшись в комок, еще спала на хвойных лапах.

— Пускай отдыхает, — вздохнул Бали. — До Чондолома нужны не детски-крепкие ноги. Ээ! Только бы светило солнце, помаленьку дойдем.

Он помял свои усталые икры, поправил костер, прикрыл полой ноги Пэтэмы, прижался к ней и задремал. Но это был не сон, а тяжелое раздумье о многом.

— Найдем Чондоломо, а если с него откочевал Рауль? Тогда что?

Завозилась раненым зверем забота. Надо скорее идти. Как жалко будить Пэтэму. Но хуже пропустить зарю.

— Пэтэма-а! Вставай. Утро. — Бали представилась далеким таежным пожаром заря морозного утра. — Вставай, мои глаза!

Пэтэма подняла голову. Огляделась. Зазябла спросонок.

— Что, светает? — спросил ее Бали.

— Нет, дедушка, темно. Звездочек маленько.

— Хорошо, что маленько. Скоро будет день. Ты грейся.

Поводливый косился на сумку, из которой Бали достал лепешку и пристроил ее перед огнем таять. Жевали всухомятку. Поводливый цокнул зубами, подобрал слюни и ждал, когда маленькая рука бросит ему снова кусочек.

— Дедушка, я хочу пить, а воды нет.

— Нету, Пэтэмока. Котел положили Шодоулю, а медный чайник тащить было бы тяжело. Я тоже хочу пить. Попьем вот так, — Бали смял в руке колобком затаивший от огня снег и пососал его. — Это — тоже вода, только пей ее немножко.

Покинули ночлег. Пэтэма недолго держала утреннюю зарю в левом глазу. Заря пропыхнула смолевой лучиной и погасла.

Бали заботило одно: так ли Пэтэма понимает его, как он говорит ей о дороге.

— Мы идем долго. Ладно ли ты держишь солнце? — справлялся обычно он. Но когда услышал от Пэтэмы, что солнца нет и не было вовсе, он остановился и сказал: — Будем маленько думать.

Старик устало навалился на лыжную палку. Пэтэма оглядывала небо. Ничего знакомого, везде одинаково серо и кругом все чужое. Затокало в висках. Стало жалко чум. Зачем от него ушел дедушка? Не лучше ли вернуться назад, пока еще свежая лыжня? Западет след — и чума не найти. Раздумалась. Защекотало в носу.

— Пэтэма, тут какой лес? — спросил Бали спокойно, будто не замечал ее всхлипываний.

— Бор.

— Бор!.. Бор — глаза развеселит, ногам резвость даст, — пошутил Бали и бодро встряхнул за плечами ношу.

Ему незачем было пока горевать. В этом бору родилась Курумбук. Он узкой полоской идет по левому берегу Туколомны, перебрасывается на правую сторону и с мыса уходит в хребты вдоль Огне.

— Ты вела меня хорошо! — похвалил Пэтэму Бали. — Только ты долго держалась зари и облевила. За бором будет река. О! я знал, что ты — дедушкины глаза. Твой дедушка мастер был ходить по лесам. Теперь умом только и хожу, и вижу. На берегу будем есть.

Ни он, ни Пэтэма не знали того, что Поводливый нашел обмытые дождями шесты старого чума, обнюхал и ждет у знакомых мест, когда подкатяся к нему лыжники.

Развели огонек. Бали заставил Пэтэму походить по лесу, чтобы по найденным приметам убедиться в том, что здесь родилась Курумбук. С чем-то вернется к нему внучка? Пришла.

— Сказывай-ка, что видела в лесу?

— Ничего. На яру нашла старую кулему[33].

— Ну, садись, отдыхай, — повеселел Бали. — Кулемку сделал я, и в ней на оленьи кишки добыл медведя. Лапу отдал шаману Пельпану.

Большая была лапа, славная вышла из нее колотушка для бубна. Старый был Пельпан этот. Народ говорил, что не сам он, а шайтаны носили его кожу.

— Как? — у Пэтэмы округлились глаза.

— Не знаю, — засмеялся Бали. — Знаешь: гнилой пенек береста держит, а шаманов — духи. Забавный был Пельпан, да ветерок сдул, и не стало его… Ты отдохнула? Может, пойдем потихоньку? Много ли дня-то?

Пэтэма заметила над тайгой красненькую, как жилка в глазу, полоску.

— Темнеет. Солнце упало. Там красно.

— Эко! Давай ночуем здесь. Завтра, может, разъяснит.

На старой сосне к лохматому суку припал ворон, раздул перья и втянул голову в шею.


В сумке болталась последняя лепешка да пригоршни три сушеного мяса, когда Бали с вершины Огне тронулся к последнему перевалу. Доброму ходоку перебежать в долину Чондолому можно не евши, а им с Пэтэмой неизвестно, сколько раз придется еще ночевать. Будет радостью, если Рауль кочует от устья к вершине. Это им навстречу. А если он свернул на полдень и идет в Камень? Тогда на этой еде долго не проживешь.

Старик сократил укусы. Он стал недоедать, чтобы приберечь пищу Пэтэме. Голод он стерпит. Будет глотать слюну, лизать снег. Язык ребенка знает только настоящую пищу. Нет пищи — будет плакать. Лучше этого не слушать.

Пэтэма вдруг остановилась.

— Дедушка, мне больно пятку, — жаловалась она. — Юкса[34] трет ногу.

— Давно?

— Вчера терла маленько, сейчас чуть иду. Далеко чум?

— Не должен быть далеко. Я все принюхиваюсь, не напахнет ли дымком. Ищи-ка пенек, добудем огонь, да поглядим ногу.

Пэтэма разулась. К широко растертой ранке прилипла пыль изношенных в труху волокон. Бали ощупал ссадину.

— Эко, Пэтэма! Зачем не сказала вчера? — упрекнул он внучку. — Лыжнику лучше лыжу в дороге сломать, чем ногу испортить. Надо искать серы.

Прихрамывая, Пэтэма ушла за еловой живицей. Бали досадовал на себя, что не предупредил об этом ее и не захватил с собой пучок запасной коры. Все вылетело из головы. Пэтэма вернулась с комочком серы, Бали подогрел ее над огнем, сплющил лепешечкой и заклеил ранку. Защипало.

— Вот маленько шаманил, будет ладно, — пошутил старик. Потом отрезал ножом кусок полы, закрыл им пятку и натянул на ногу мягкий унтик. Теперь ременная юкса не будет тереть жилу. Пэтэма съела порцию хлеба и мяса, старик же поглотал немного снега.

Шли каждый день допоздна и все надеялись, что вот-вот засинеет долина Чондоломо. Время ей давно уже быть, ведь сегодня пятое утро после ночевки на Огне.

В сумке пусто. Бали обшарил ее, вытряс все крошечки на ладонь и скормил их в. полдень Пэтэме. Он не сказал ей об этом и не выбросил пустой сумки. Тащит ее в поняге, так, для утехи Пэтэмы. Зачем пугать ее, отнимать силы? Может быть, наткнутся на чей-нибудь чум. Не обезлюдела же совсем тайга.

Вошли в пустой смешанный лес. Тяжелый стал ход. Пэтэма с трудом перетаскивала ноги, и старик часто стал наступать на концы ее лыж. Она не замечала, куда идет. Ее подгонял страх. Наконец выбилась из сил, заплакала.

— Дедушка, я не могу идти.

— Эко, не можешь! — Бали старался быть веселым. — Кто нас гонит? Отдохнем.

Разожгли корни валежины. Бали с трудом вытоптал перед костром снежную яму, настлал хвойных веток, отставил в сторонку ненужную понягу и приласкал внучку.

— Эко, тепло как! Давай поспим. Выспимся — легче ход станет. Утром поедим и пойдем. Ложись.

Бали укрыл полой внучку. Она прижалась спиной к его тощему животу. Огонь грел ей лицо. Ныла стертая нога, тошнило от голода. Поводливый сегодня спал сытнее их. Дорогой он поймал и съел мышь.

— Ого! Долго же мы спали сегодня, — услышала Пэтэма над ухом голос Бали. — Однако пол-аргиша пролежали напрасно. Птицы давно летают. Пойдем.

Пэтэма села. Голова кружится, в глазах радуга. У старика — не лучше.

— Дедушка, я бы поела. Дай хоть щепоточку мяса.

— Мяса… — запнулся Бали. — Мяса нет, лепешек тоже. Потерпим маленько, у Рауля поедим всего досыта. Вчера я тебе сказал о еде неладно. Не пощупал путем в сумке, вот и обманулся. Пойдем потихоньку.

— Куда идти… дедушка? — слезы заволокли туманом свет в глазах Пэтэмы.

— Идти?.. Идти прямо к Раулю. Или ты забыла? — Губы Бали с трудом улыбнулись. Лицо, как жар сыромятную кожу, сморщила робость.

— Эх, Пэтэма, как мы с тобой заленились. Давай-ка мне лыжи. Ноги просятся в юксы.

Бали быстро встал и едва удержался, чтобы не упасть назад в снег. Пэтэма с трудом вела за собой слепого дедушку неизвестно куда.

Во все стороны разметалась одинаковая тайга с синими сумерками дали, изморозью и молчанием…

4

В зыбке обмарался ребенок. Пухлощекая Этэя держала его вниз животом, поперек вытянутых ног. Она пригорошнями выкинула грязные гнилушки, подкрошила свежего лиственничного гнилья, растерла мелко его в руках, перемешала со старым. Этэя готовила сыну мягкую и теплую постельку. Сутулый, низкий, толстоногий Рауль смотрел на вытертые стружками пунцовые холки сына Кордона и любовно пощелкивал языком:

— Кордо-он, Кордоканча! Пойдем собирать оленей! Пойдем!

Тот кряхтел, болтал ногами, таращил узкие глаза, пускал слюну.

— У-у, бел-локожий люча[35].

— Не болтай! — возмутилась Этэя. — Смотри глаза-то чьи?

— Его-о! — засмеялся Рауль.

— Его, да на твои похожи. А мясо мое. — Этэя похлопала голенького крепыша и положила на гнилье в зыбку.

— У-у, ты-ы, храбрый Куркогир[36]! Лежи. Пригоню оленей, пойдем к Камню соболей добывать. У, Кургогир!

Рауль долго искал молодого быка, который отбился от табуна. Он ходил по тайге, обзывал его «шайтаном» и грозил на него навьючить побольше ношу, чтобы в следующий раз не шатался так далеко.

На глаза попал след сохатого, и Рауль забыл про беглеца. По спокойному ходу он видел, что зверь непуганый. След свеж, не оторвешь глаз, хочется настичь. Убьешь — гора мяса, сочные губы, сладкий большой язык, костяной мозг и в полчума шкура.

«Дорога оленей — к чуму, дорога сохатого — из гари в гарь», — подумал Рауль и вернулся за винтовкой.

— Сегодня аргишить не будем, — сказал он, запалясь, жене. — Где натруска? Дай хлеба.

Этэя знала, что Рауль торопится неспроста. Незачем ему мешать расспросами.

— Лепешки такой хватит?

Рауль мотнул головой, закинул на спину шомпольную винтовку, как понягу на лямки, и скрылся в тайге.

Бежит в просветы деревьев, ныряет под ветки, обивает с них пальмой кое-где пухлую кухту. От разгоряченного лица, как от красной булыжины, отскакивает мороз и оседает куржаком на жестких черных волосах, перетянутых поперек лба ситцевым платком, заменяющим шапку.

Отсырел замшевый ошкур. Распущены на груди вязки. Хорошо охлаждается высокая грудь… Вот сохатый царапал рогами сосну, накрошил на снег бурой коры, скусил несколько ольховых побегов, дальше грыз кору молодой осины… Хорошие приметы: зверь промялся и где-нибудь тут недалеко остановится жировать.

Рауль пробежал поросль, едва протащил боком по ней лыжи. След тянется дальше, в хребты, к мелкоснежью. На хребте зверь останавливался, топтался, петлил и свернул в низкую падь: заманил корм.

Скользнули с крутика лыжи Рауля, откинулась хвостом коса от быстрого бега, моталась на поворотах. Свернул пятки внутрь, наребрил лыжи, врезался в снег, затормозил. Оборвался вольный разбег, упал на сутулину толстый жгут волос. Рауль огляделся: всюду свежие скусы прутника.

«Славно находил сохатый!» — подумалось охотнику.

Он достал винтовку из-за плеча, дожал пистон. Облегчил шаг. Так быстро и ловко распределена тяжесть тела, что не успевает погрузать в снег тонкая лыжа.

Сверкает по мелкой чаще глаз и ищет, где залег на отдых сохатый. Мешают сумерки зоркому Раулю. Что-то темнеет… Палец на двухвзводном курке. Всмотрелся и… вздох утомления. Лежбище оказалось пустое. Опускается в — руках настороженная винтовка. Размашистый, вдвое увеличенный шаг зверя рассказал Раулю: сохатого кто-то спугнул. Но кто? Росомаха? Так где же ее полумедвежий след?

В раздумье Рауль пересек падь и поднялся в гору, куда шли темно-синие прожимы широких копыт. На горе закурил, раскинул умом, где может снова остановиться сохатый на отдых.

«Пока не упал за тайгу месяц, надо следить», — решил про себя Рауль и налег на послушные ногам лыжи.

Он шел редким, с подкатом, шагом, чтобы на продолжительный ход сохранить силы. Поберечь их в погоне за зверем нелишне. Сотня толчков, и каткая лыжа будто уткнулась.

— Откуда люди? Куда идут?

Рауль ясно видел, что прошли двое. Наклонился, пощупал рукой лыжню. Прошли сегодня. Задумался:

«Не чужого ли гоняю зверя?»

Однако сомнение рассеялось, как только Рауль увидел, что лыжня была растоптана зверем. Стало быть, люди прошли раньше, да и шаг их до забавного вял.

— О, этим впору будет не зверь, а звериная падаль! — засмеялся Рауль и тут же подумал: — Почему ребенок идет впереди?

След детских лыж пробудил в Рауле любопытство. Теперь он не знал, кого следить, людей или зверя? Постоял и покатился по чьей-то лыжне. Частые остановки, ненужные повороты волновали и влекли его не меньше, чем проступь сохатого. Рауль перевалил через холмик и совсем перестал понимать людей. Он видел, что с самого начала горы тянулась одна детская лыжня, по которой следом шагал мужчина. Там, где нужно катиться и отдыхать, он почему-то идет пешком?

У Рауля растянулась юкса. Остановился поправить. Тихо. Месяц лег на хвойные вершины новым бубном.

— Это что? Филин шаманит?

Затаил дыхание и поймал ухом:

— Гавы-у-у!..

«Вой, беспутная, — подумал Рауль, надев лыжу. — Пропадешь, худую не жалко».

Судя по вою собаки, люди были неблизко. Рауль оставил их лыжню и по подгорью пошел в сторону звериного следа.

Подозрительный хруст. Глухой топот. Совсем близко вязкий, тяжелый бег. Рауль выдернул винтовку, прижался к дереву. Напряг узкий глаз. В сторону месяца посыпалась кухга, и из-за снежной осыпи показался сохатый: большой, высокий, темноспинный и светлобрюхий, как вянущая трава.

Рауль приложил к щеке узкую прямую ложу. Отдало в плечо. Рассыпался гул. Упал к комлям леса на ребро бубен-месяц, и затаилась ночная мгла.

Рауль больше не торопился. Не подкрадывался. Он шел спокойно к месту, где подломил размашистые ноги зверя свинцовый кусок. Сохатый лежал неподвижно. Он сунулся на нос. Широкой ладонью с пальцами враскид торчал над снегом огромный рог. Для верности, в помощь пуле Рауль просадил узким ножом шерстистую шею и перемахнул горло. Захлюпала кровь. Смок снег. Рауль почувствовал усталость и холод.

В костре баловал огонь. Прыгало в темноту пламя. Рауль, отдохнув, освежевал добычу. Он разобрал ножом на части мясо и вывалил его из шкуры на снег. Пока подмерзали парные куски, Рауль зажарил на вертеле жирную мякоть, сделал лабаз.

Он сбросал на лабаз мясо и сел на мягкую шкуру перед огнем. На ней он сегодня ночует тепло.

Рауль съел теплую сырую почку, схлебнул с вертела горячий жир и вспомнил о брошенной им чьей-то лыжне:

«Кто в такой мороз мает ноги? Диво, диво!..»

От костра на Рауля бросило дым. Он отвернул сморщенное лицо и от неожиданности вздрогнул. Из темноты, погрузая в снег, к нему лезла собака. Подманил, всмотрелся, узнал.

— Поводливый? Откуда?!

Рауль знал, что Поводливый — неплохой кобель, чтобы мог заблудиться и выть глупым щенком. Ощупал живот, живот пуст. Осмотрел ноги, шерсть содрана до кожи.

— Далеко брел! Но зачем? — говорил он с собакой. — Путь Бодоя на Туктынчакит. Э, не отдал ли кому он тебя?

От запаха жареного мяса у Поводливого на черном вывороте нижней губы копилась тягучая слюна. Рауль отрубил пальмой мерзлых уже кишок, покормил собаку. Он хотел идти по путаному следу к людям на ночевку, но раздумал. Если собака пришла на выстрел, стало быть, сшевелились люди. Выстрелил два раза и стал ждать их прихода. Прилег. Пригрело огнем бок, уснул, как растаял.

На гулиуне обычно спят чутко и люди и собаки. Тело спит, а ум, уши — настороже. От костра отскочил уголь, упал на шкуру сохатого. Запахло паленым. Рауль проснулся от смрада. Темно. Посмотрел на звезды и увидел, что недалеко до рассвета. Сказочный богатырь Мани[37] давно перехватил своею стрелой путь Хоглена и отобрал от Хоглена похищенный день. Потускнел млечный след его огромных лыж в небе.

«Где же Поводливый? — Рауль поманил собаку. — Ушел к своим».

Рауль закинул шкуру сохатого на лабаз поверх мяса и вышел лыжней к ночевке неизвестных людей.

Тянул утренник. Сухим вереском вкалывались в лицо жгучие занозки. За ночь от мороза так затвердела вчерашняя лыжня, что легко сдержит оленя.

Дорогой Рауль выпугнул из снега пятерку глухарей. Птицы расселись по высоким вершинам. Потратил заряд, снял одного. Бросил, затоптал в снег: возьмет на обратном пути. Кое-где видна собачья проступь, провалы.

Сукровицей разлилась утренняя заря и напитала на ветвях кухту. Вот и гулиун.

— Эй, люди! Вставайте! — крикнул Рауль, подходя к ночевке. — Что долго спите? Эй!

В ответ повилял хвостом Поводливый, лежавший у прогоревшего костра.

— Хитер! Знаешь, где тепло!..

Рауль был сыт и весел. Он говорил громко. Но почему ему не отвечают? Лежат, как колоды! Подошел к огнищу, пнул пальмой головни — ни искры. Что такое? Сбросил с ног лыжи, пощупал пепел — холодный. Поспешил к спящим. Скорчась, под паркой лежал мужчина в обнимку с подростком. Ноги мужчины зарыты в снег, ноги же подростка лежали между его колен. Приподнял парку.

— Э-э! Дедушка Бали!.. Ты куда поднял лыжи? Бали!..

Молчание. Рауля охватила тревога. Поднял понягу — легка, заглянул в сумку — пусто. Потряс того, другого — не добудился. Замерзла, ошершавела от жути по всему телу кожа. Растерялся, не знает, что делать. Сунул за пазуху руку к Бали — нащупал живое сердце, бьется оно и у Пэтэмы. Обрадовался. Прилила кровь к щекам, отогрелась спина, успокоился вскруженный ум.

Вскоре по обеим сторонам спящих горело два ярких костра. От жара Поводливый отполз в сторону.

— Тайте, — вздохнул Рауль и навстречу морозному краешку солнца побежал напрямик к чуму. Горячо в груди, не слыхать на ногах лыж.

Над тайгой, каркая, летел к вываленным кишкам ворон. Сойка долбила подохшего зайца.


В то время, когда белки, набегавшись за день в поисках пищи, шли назад к теплым обжитым гнездам, чум Рауля окружил берестяным покровом старика с внучкой. Узкий дымоход едва поглощал дым. Этэя нарочно оставила его небольшим, чтобы лучше нагревалось жилище. Весь низ чума она заботливо огребла снегом, сделала выше, чем нужно, порог. Нигде не поддувало и с непривычки в нем было всем жарко. Маленький Кордон сидел на шкуре оленя, плакал, звал мать и смешно взмахивал кулачками. Этэе было не до него. Она возилась с Пэтэмой, Рауль же оттирал снегом костлявые ноги Бали.

— Я… Где? — очнулся, наконец, старик.

— В чуме.

— Со мной что?

— Замерз маленько, теперь все ладно: оттаял.

— Это… ты… Рауль?

— Я, дедушка, я!..

Бали передохнул. Теперь он почувствовал всего себя, вспомнил о внучке и тихо, со жгучей боязнью прошептал:

— A-а… Пэтэму… не видел?

— Пэтэму? — повторил Рауль, оглядываясь на Этэю, чтобы узнать, что с девочкой.

Бали наморщился, будто ожидая удара по лицу.

— Она, дедушка, спит, — отозвалась из-за очага Этэя.

— Эко, ма-аленькая!..

У Бали смокли скулы. Размякло окаменелое сердце. В нем завозились беспокойно и радость, и горе. Запах пригоревшей лепешки почему-то отзывал запахом сараны. Токали и ожогом болели ознобленные места. Ступни раздулись, наливались кое-где водянистые пузыри.

— Этэя, где мне лечь? Я бы тоже маленько уснул.

Этэя отдала Бали полношерстное одеяло. Рауль ушел за спрятанным в лесу глухарем. В чуме наступила тишина.

5

От мокрой берлоги уходит медведь. Незачем Бали возвращаться к чуму-могиле. И не пойдет он к нему. Все пережитое пройдет сильным ожогом и свалится, как коросты с ознобленных ног. Кров Рауля укрыл его с Пэтэмой от непогоды, очаг согревает от стужи. Этэя не жалеет жиру, кормит досыта хлебом и мясом.

…Сухой хруст снега. К чуму подошла связка оленей.

— Кто там приехал? — спросил Бали.

Этэя приподняла краешек берестяного полотнища.

— Топко привез от лабаза мясо сохатого, которого убил. Рауль, когда нашел вас с Пэтэмой. Будем варить.

Этэя присела. В дверь прорвался неуклюжий Топко.

— Уронишь чум! Ты-ы! — пошутила над ним Этэя. — Зачем таким большим вырос?

— /Мать наказывала, — пробурчал Топко, прожевывая с чавканьем сало.

Этэя засмеялась:

— Что мало взял? Не хватит!

— Столько отломилось. Будет. Всего зверя в рот не втолкать. Иди-ка, Этэя, убирай мясо. Бабу мою крикни: поможет.

Топко сел, отогнул полу и прямо на колене, не торопясь, крошил ножом сало. Нарезанные куски он слегка смачивал слюной и неразжеванными глотал. Топко было весело. Его радовала добыча Рауля, из которой по кочевому обычаю он получит половину. Бабы разделили, прибрали мясо, расседлали оленей и пустили их на пастбище.

Когда в чум вернулась Этэя, Топко, икнув, поднялся с места и ушел к своему очагу. Сегодня и Дулькумо будет жарить для него мясо. Оно ему нравится с кровью. О.б этом Дулькумо помнит.

— Этэя, ты знаешь, почему Топко такой большой? — забавлялся Бали.

— Кто знает! — ответила смущенно Этэя.

— Слушай, я расскажу. Его мать звали Чектылью.

— Я помню ее., — вмешался в разговор Рауль. — Это была ма-аленькая старушка. Ростом ниже Пэтэмы.

— Вот! Зато-то она и Чектыль[38]. Отец Топко был с меня, а Топко родился богатырем, потому что Чектыль достала из гнездоватой вершины лиственницы смолу, съела ее и без мужика затяжелела таким великаном. Ха-ха! Так зачала, по сказкам, Момок и без мужа родила богатыря Куркогирской орде сына Пачеки. Верно, верно! — В лице Бали теплилась улыбка. У Этэи сжались лукаво губы.

— Посмотрю, кого-то ты мне родишь, Этэя! — засмеялся Рауль. — Ты не ела ли смолы «чины»?

Этэя прикрыла высокий живот.

Из обоих чумов пахло жженым мясом. В морозное небо с вершин жилищ белесыми нитками сучился дым. Мышкующей лисицей-сиводушкой по бледно-голубому простору бежало тусклое солнце. Лоснился на свету камыс воткнутых в снег беговых лыж.

Сегодня в тайгу никто не уходил. Мужчины отдыхали, пили крепкий чай, ели мясо, дробили ножами крупные кости сохатиных ног и. доставали из них душистый мозг.

Никому, кроме подростка Сауда, не шла на ум охота. Рауль с Топко знали, что белку добыть можно завтра, через месяц, позже. До месяца «Прилета ворон» она не покинет своих зимних гнезд. Нашел гнезда — считай белку добытой. Русские купцы, как росомахи кровь, любят пушнину, но их мешков не заполнишь. Тайги не хватит. Сколько ни добудь — все мало. Торговать с ними начнешь — «должен» скажут. Спросишь — «почему?» Ответят: «Писку писал, писку смотрел, да долгу много нашел». Лучше есть мясо.

Рауль с полным желудком лежал на локте и тихонько напевал:

Белка низко на сучьях сушила грибы.
У ней не худой ум.
Эту зиму в тайге будет не глубокий снег.
В мелком снегу оленю будет легко
Копытить сладкую лявикту[39].
— Ты пел правду, — заметил Раулю молчавший Бали. — Мелкий снег — оленю питаться хорошо, да в мелководных озерах рыбе жить будет плохо. Вымерзнут озера, задохнется рыба.

Песня стихла. Рауль сел, задумался:

— Почему так, дедушка: одному ладно, другому худо?

У Бали приподнялись брови, наплыли на лоб волосы, раскрылись чуть глазные ямы.

— А… потому, что на земле все разно, — ответил он. — Утка любит воду, а рябчик боится мокра. Дым портит глаза, бабам же без него не выделать хорошо лосины.

Пэтэма, слушая Бали, думала про себя:

«Дедушка слепой, а все знает. Спросят — расскажет. Хорошо с ним! — Она вздохнула и грустно сложила на колени смуглые руки. — Почему у него выболел последний глаз? Почему у Рауля толстые ноги? Отчего у Этэи маленькая коса, когда у матери коса была втрое больше?»

Пестрые, как листопад, думы Пэтэмы оборвал тонконогий мальчик Сауд. На нем были длинная рубаха и зеленые штаны. Глаза широки. На сильном лице смуглая тугая кожа. Припухшие губы сизовели свежею селезенкой. Таких мальчиков Пэтэма еще не видала. Она спряталась за Этэю и из-за плеча ее разглядывала маленькую, как желтый цветочек, медную трубку, которую Сауд держал в зубах.

— Ты куда сегодня ходил, Сауд? — спросил Рауль.

— Пасти делал на зайцев. Насторожил прутьями.

— На насторожку помочился? — не утерпел Бали. — Мочу зайцы грызть любят.

Сауд смутился. Такой приманки он еще не знал и от отца ни разу не слышал. Он виновато смотрел на старика. Пэтэме его стало жалко. Выручил Рауль.

— На тонкий березовый прут заяц и без этого полезет в пасть, — сказал он и спросил Сауда: — Видел, нет оленей?

— Вперед шел не видел, назад — наткнулся на копаницу. Там же нашел бультину.

— А принес? — обрадовалась Этэя.

Сауд сунул в карман трубку и из-под полы кожанчика достал прижатый к груди дымчатый, застывший натек лиственничной смолы, протянул Пэтэме.

— На, мама велела тебе всю отдать.

Пэтэма задичилась. Она уткнулась лицом в спину Этэи, не брала бультину. Сауд покраснел. Он не знал, куда ее теперь девать.

— На! — повторил Сауд, снова вытянув руку. — Дедушка, она почему не берет?

— Эко!.. — Улыбнулся Бали. — Пэтэмока, возьми да отломи мне кусочек. С тех пор, как я отемнел, мне не приходилось баловать язык свой бультиной.

Пэтэма, не глядя на Сауда, приняла от него кисло-сладкий гостинец. Сауд почему-то застыдился и торопливо оставил чум. Пэтэма разделила вязкую смолу.

Ложась поздно спать, Бали спросил Рауля: не сходит ли он за оленями на Гондогли?

— Отчего бы не сходить? Схожу, — согласился тот. — Возьму с собой Сауда и с ним пригоню оленей. Привезу седла, турсуки. Только из чума брать ничего не буду. Боюсь. Лосиновый покров с шестов снимать тоже не стану, не проси.

— Э. дружок, зачем его трогать с могилы?

Голос Бали задрожал, прервался. Этэе стало за Рауля страшно.

— Пошел бы ты лучше с Топко, — посоветовала Этэя. — Куда пойдешь с парнишкой? Какая тебе будет в нем помощь?

— Что Топко, Этэя? Сырая колода? Сауд на лыжах ветер. С ним весело будет идти.

— Топко мужик. А этот?..

— Ладно, ладно, Этэя. Завтра говорить будем.

Рауль плотно закрутил на голове одеяло и затих. Этэя проткнула палочкой кусочек сырого мяса, чтобы им не подавился Кордон, и всунула ему в рот эту мясную соску. Тот зачмокал и быстро заснул.

Рауль во сне видел русскую женщину. Белокожая, теплая. Приласкала — и он заспался. Проснулся — уже светло. Потянулся, зевнул, встал. Бали ощупывал на ноге толстую коросту.

За чумом постанывала тайга. Менялась погода. Не откладывать же из-за ветра выход на Гондогли. К тому же, по народным толкованиям, виденный сон предвещал удачу. О сне он не рассказал Этэе. Зачем? Она сама белотелая, как русская, еще станет сердиться. А осердить не вовремя бабу, лучше потерять ездового оленя.

— Говори-ка, что надумал? — спросила Этэя заспанного мужа. — Пойдешь, нет на Гондогли?

— Поем — пойду. — Рауль почесал щеку.

— А ветер?.. Не слышишь?

— У-у!.. Страшно! — смеялись его сонные глаза, — Собери в дорогу еды, дай свежей коры жимолости. Теплее обверни ноги, — распорядился он, высыпав из натруски на ладонь мелкие пули.

Бали слышал, как Этэя недовольно сопела. Он попытался ее успокоить.

— Этэя, ты боишься ветра? — тихонько сказал он. — Не бойся. Ветер — неплохо. Он собьет с лесов кухту. Опадет кухта, уплотнится снег и легче будет идти на лыжах.

— Дедушка, я это знаю.

— Как не знать! Ты ведь большая.

Этэя повиновалась. Рауль ушел в чум Топко, чтобы предупредить о выходе с ним Сауда, который уже рубил дрова.

— Боне, бросай топор, ешь да пойдем со мной на Гондогли.

— Куда-а зовешь сына? — послышался голос Топко.

— На Гондогли, Поможет пригнать оленей Бодоя. А что?

— Лезь сюда!

За Раулем пролез в чум Сауд. Топко сидел на посте-ли в коротеньких, чуть ниже паха, замшевых штанах. Он только что проснулся и грелся у огня. Встретил Рауля недружелюбно.

— Ты сманиваешь Сауда. Он уйдет, а дома работать кто за него станет?

— Ты. Кто же больше?

— Ого!

— Сауд, однако, устанет? — вмешалась в разговор Дулькумо. — Лучше бы, Топко, ты сам с Раулем сходил. Оленей, правда, пригнать старику надо. Уйдут, порастеряются.

— О, Дулькумо-о! — рассмеялся Рауль. — Ноги Топко я знаю. Они большие, да дюжбы в них мало: только на один переход. Сауд же — быстроногий. В тебя он.

Топко хотел на это обидеться, но похвала сыну отогнала недовольство, и с языка сошла шутка:

— А! Идите! Я буду сидеть и есть мясо. Дрова нарубят бабы сами. — Широкий рот Топко растянула зевота.

Сауд снаряжался. Пэтэме принес он вчера сладкую бультину, слепому дедушке поможет пригнать оленей. К тому же так далеко на лыжах он еще никогда не ходил. Попытать себя в этом только приятно.

Долго ли собраться в дорогу? За спинами по легкой винтовке-малопульке. В понягах по пятку пресных лепешек, котелок, щепоть соли, кусок кирпичного чаю, на бедрах по острому ножу. На себе по коротенькой до колен парке. На привязи у кистей рук широкие рукавицы. На головах по ситцевой повязке, чтобы на ходьбе не смокали волосы. В руках по стальной пальме. Вот и все сборы. Надеть на ноги лыжи быстрее, чем завязать петелькой вязку. Мало пищи? Так зачем нести на себе ее много, когда в натрусках достаточно пуль. Нужная щепоть пороху в пути дороже тяжелой ноши. На то в тайге и зверь, и птица. Не стреляй мимо — не пропадешь с голоду.

— Пошли! — не оглядываясь сказал Рауль.

На чуме Топко хлопнула дверная пластина. Запорошенная снежной пылью голова Дулькумо наклонилась над рукодельем. Она проводила сына.

— Выдюжит ли парнишка идти за Раулем? — усомнилась вслух Дулькумо.

— Сдю-южит! — успокоил ее Топко. — Рауль прямоглазый, как ястреб. Криво не ходит, да и у Сауда глаза выросли не на боку. Посмотрит, узнает сам лучше леса.

«Вернется ли Рауль живым с худого места?» — заботилась про себя Этэя.

Когда перестала мерещиться тень лыжников, Пэтэма оторвала глаза от дырочки на берестяном покрове и с детской откровенностью сказала Бали:

— Дедушка, я не умею так ходить на лыжах, как ходит Сауд.

— Эко! — вздохнул Бали, зажмурился, выгнул спину заморенным оленем и думой опередил бег лыжников на родную стоянку.

Пятые сутки подряд дуд ветер. Пятые сутки, не утихая, плакала скрипом в развилине кедра давно упавшая сосна. Воющим свистом подвывала подсохшая на корню старая лиственница.

Огонь пожирал много дров, однако в чумах не держалось тепло. Тепло выхватывал ветер. Топко предпочитал сидеть в одежде, чем таскать к жилищу кряжи. За это в прошлое утро его долго стыдила Дулькумо. Топко невозмутимо посмеивался и лениво дымил трубкой. Дулькумо вышла из себя, обозвала его «мозглым пнем».

— Пусть пень, — ответил на это Топко, — пню не холодно.

Дулькумо пришлось самой взяться за топор.

Топко не баловал жену. Он ни в чем не уступал бабе своих прав мужчины, а при случае не прочь был свалить на Дулькумо часть своей и без того малой работы. Бабу себе мужчина покупает за большой выкуп. Зачем же за нее еще работать? Амака дал людям оленя таскать груз, питать их молоком и мясом, одевать шкурами; бабу же дал — родить детей, любить мужа и держать на себе все кочевое хозяйство. Недаром же в чуме ее зовут «плечом». Смешная Дулькумо! На что она сердится?..

За ночь у Дулькумо отошло сердце. Утром она дождалась, когда проснулся Топко, накормила его и ушла с рукоделием в чум к Этэе. Руками мять камыс — не надсажать ум. Можно кое о чем поболтать. Веселее пройдет день.

Этэя сидела на шкуре сохатого и широким ножом срезала с нее бурую шерсть. Пэтэма на щеке сучила жильные нитки. Бали на вытянутых ногах тряс зыбку с Кордоном, нянчил.

— Дедушка, ты как думаешь: дошли, нет наши мужики до Гондогли? — спросила, закуривая, Дулькумо.

— Теперь?.. Теперь они должны возвращаться назад. — Бали наклонил ухо над зыбкой, послушал и отставил ее в сторону.

— Ты что-то скоро их ждешь. Найдут ли оленей? — усомнилась Этэя. — Тут ветер дует такой.

— Что ветер? След расскажет, куда они ушли.

— Нет, дедушка, ветер следы занесет.

— Мышиные — может. От оленьего следа, Этэя, останутся лунки. На копаницах снежные ямы глубоки Их какая угодно погода в лесу не заровняет, — тихонько толковал Бали. — Да и куда олени могут уйти! В лесу такая бродь.

Вдалеке сильнее зашумела тайга. Дулькумо стала прислушиваться. Она слушала, куда бежал полосой ветер. Шум приближался. Надсадно простонала сосна. Забились над чумом мерзлые ветки. Раздался сухой сильный треск. У Пэтэмы выпала из рук нитка. Дулькумо побледнела.

Мимо головы Бали пролетел обломок мерзлого сука, прорвавшего берестяную крышу. В дверь быстрее обыкновенного проскочил Топко.

— Дулькумо, ты напрасно меня заставляла рубить дрова, — пошутил он. — Посмотри-ка, сколько их лежит теперь!

Этэя, Дулькумо и Пэтэма пошли поглядеть на то, что заставило Топко бежать к ним, когда он умеет ходить только шагом. Оказалось все просто, о дровах он говорил правду. У чума лежал сломанный вихрем кедр в два обхвата. На снегу валялись накрошенные хвоя, кора, сучья. Острыми занозами торчал пень с гнилой сердцевиной.

— Видели? — оскалил зубы Топко. — Хватит дров?

Дулькумо было не до забав. Она не знала, чем теперь заменить порванную сучьями бересту? Бали рассказывал не торопясь, как в молодости его в листопад пришибло вершиной сломленного дерева.

— Олень пропал, я отлежался, — закончил он воспоминания.

К Топко вернулся страх, и он посоветовал Этэе кругом чума осмотреть лес. А еще лучше теперь же перетащить жилье в безопасную от ветров молодую поросль.

— Дедушка, дядя Топко говорит, нас задавит, — струсила Пэтэма.

— Нет, маленькая, не задавит! — Бали был ласков. — Росло одно плохое дерево вблизи нас, так оно упало. Остальному лесу этот ветер не страшный. Не нужно Этэе смотреть деревья. Ветер только что оглядел их.

— А шумит-то, дедушка, как! Шшш!..

— Эко, шумит! Шумит, нас веселит только. Слушай-ка лучше сказку про лес.

Спокойствие Бали вернуло всех к оставленной на время работе. Пэтэма зашивала на унтике дырку. Дулькумо пушила камыс, в руке Этэи заработал острый скребок. Топко лег на спину, закинул под голову руки. Он приготовился слушать сказку.

— Сами услышите, ладно ли сказывать стану, — начал Бали. — Мать мне говорила давно:

«Амака сделал камень, лес и велел им расти. Высоким стал камень и говорит дереву:

— Мо, ты видишь какой я большой? Потом я стану не меньше самого Амаки.

Выслушало дерево камень и камню сказало:

— Я стану не ниже тебя, Хисаль. За мою вершину будут задевать тучи…»

Топко, приоткрыв глаза, через дымоход видел, как под ветром трепались мерзлые, бледно-зеленые ветки. Бали кашлянул.

«Услышал Амака хвастовство, подошел к камню и сказал ему:

— Хисаль, ты хочешь стать больше меня. Это не плохо. Только ты станешь тяжелым и раздавишь самого себя. Это худо. Падая, ты поломаешь лес. Чтобы не случилось этого, лучше я покажу тебе рост твой, — и Амака смахнул рукой все лишнее с камня. — Вот таким, Хисаль, ты будешь века.

Потом подошел он к дереву.

— Мо, ты хвастало стать выше облаков. Это плохо.

Тебя будет сильно бить ветер. Корни не удержат тебя. Ты упадешь, передавишь людей и оленей. Что хорошего в этом? Вот тебе рост твой. — Амака захватил в руку ветки и, помаленьку сжимая пальцы, провел ею от комля к вершине и все лишнее оборвал. — Таким ты будешь всегда, — сказал дереву Амака. — Если будешь перерастать, станешь сохнуть с вершины».

— С тех пор большие, переросшие утесы сами собой разваливаются в мелкие россыпи, а деревья сохнут с вершины. Зачем нас, Пэтэма, будет напрасно давить теперь лес?

Пэтэму не пугали больше ни ветер, ни надрывный таежный шум. К смуглым щекам ее будто прилипло по красному листу.

У Этэи в руках веселее забегал по сохатине скребок. Дулькумо сдирала с мездры камыса оставшиеся пленки и заводила сама разговор. Сонный Топко вдыхал носом гарь и прохладу.

Что такое? Под одеяло Этэи лез кто-то холодный. Обороняясь, она взмахнула спросонья руками. Руки уперлись в мясистую грудь. Это не сон! Хотела закричать, но предупредил шепот:

— Это я… я.

— У-у, как ты меня напугал! — обрадовалась она пришедшему мужу.

— Ты голодный? Кормить?

— Нет. Лучше будем спать, — шепнул Рауль на ухо жене.

Утром Этэя проснулась веселая. Рауль вернулся здоровый и привез с собой десятка три косачей. Вон они сизой кучей лежат у порога, асреди них снежным комом белеет полярная куропатка. Зимы две Этэя не видела их; не прилетали. Она разложила птиц перед огнем, чтобы они оттаяли. И чуть только отмякли, Этэя взяла куропатку и распялила крылья. Она долго разглядывала на них маховые красивые перья и придумывала как бы покрасивее вышить Раулю под табак замшевый кошелек.

Затрещало под рукой слабое перо, быстро вылупилась пупырчатая кожа. Стремительный поперечный надрез по полому месту, хруст сломанной спинки — и нет в туше петлистых кишек.

Этэя съела чуть подогретые на углях печенку и сердце. Кишки выбросила собакам. Переполненный тальником зоб подоткнула под чумовой шест. Этэя освободит его потом от разопревшей, пищи, надует, высушит и привяжет на дужку к зыбке Кордона. Славная будет игрушка сыну! Ударит ручонкой по зобу — он зашуршит бубном. Зоб куропатки не по птице велик.

К солнцевосходу запал совсем ветер. Стихла тайга. В очаге весело горел огонь. В котле булькала вода. У краев сбивалась красная пена навара. Пахло упревающим мясом. Этэя надувала зоб.

Проснулся Бали, высунул голову из мешка, понюхал воздух.

— Этэя, нос сказывает мне: ты варишь птицу? Не врет ли он? Скажи.

— Варю, варю, дедушка. Рауль привез косачей.

— Рауль! Э-эко!.. Как я не слыхал, когда он пришел? И ветра нет. Ди-иво!

У Бали замигали красные вывернутые веки.

— Дедушка, ты будешь есть печенку?

— Печенку? Можно.

Бали облизал губы. Он сидел с выставленной к огню подживающей ступней. Его томило ожидание, когда проснется Рауль. Сильно хочется расспросить его о Гондогли. Пытался узнать у Этэи: сказала бы, да ничего не знает. Посылал ее за Саудом, тот намаялся, спит. Хотел будить Рауля, да стало жалко.

— Дедушка, а в теплом мешке спится лучше, чем на гулиуне! — услышал Бали звонкий голос Рауля. — Тут… пригрела маленько Этэя.

— Но-но! — покашлял Бали. — Сладок сок березы весной, хороша жена смолоду.

У Этэи блеснули и лукаво потупились глаза.

— Как твоя нога? Лучше?

— Нога ладно. Скоро побегу на лыжах, — засмеялся Бали. — Говори, как сходили? Маятно, нет?

— Немножко устали, но сходили неплохо. Собрали оленей, привезли турсуки, муку, седла, пальму, винтовку…

— Оленей сколько?

— Тридцать четыре. Одного дорогой заколол: хромал сильно. Мясо не бросил. Оленей нашли по пути на Гондогли. Паслись тут, на краю Дюлюшминского хребта. Они шли на вашу с Пэтэмой лыжню. Криво же вы ходили с Пэтэмой.

Бали грызло короедом желание спросить о брошенном чуме, но не поворачивался во рту язык, и Бали не задавал больше вопросов. Говорить о чуме — только сдирать с сердца свежую коросту. Да и чего нового о нем может сказать Рауль? О чуме Бали знает все сам. Недаром же ссутулились его плечи и согнулась шея под тяжелой головой.

Рауль же говорил обо всем, но о чуме молчал. Он просто не осмелился войти в него.

Закончив рассказ, Рауль вытряс из волос оленью шерсть и перевил их туго в косу. Пэтэма стерла со щек едкие, как пот, слезы.

На вершине чума солнце свило огненное гнездо…

6

Под Раулем с хрустом оседал снег. Зарывались в сыпучий пух лыжи. Шерстистыми мордочками бойко выныривали камысные носки. Под острой пальмой слетали на пути сучья, тонкие деревца. Быстро тянулась вперед кочевая тропа.

Рауль вел аргиш на свежие промысловые места. По следу ехала верхом Этэя со связкой вьючных оленей. За ней ехала в седле шустрая Пэтэма, за Пэтэмой качался на сильном олене Бали. Дальше вела свой маленький аргиш Дулькумо, за которой вслед, мелькая зеленью суконных штанов, гнал весь порожняк Сауд. Топко не было видно. Он еле передвигал лыжи и далеко отстал.

Топко надоело таскать свое тяжелое тело. Он ходит пешком с тех пор, как под ним не стали дюжить спины лучших быков. Он шел и жалел о том, что олень — не сохатый, а снег — не крепкий лед.

Аргиш остановился. Сгрудился порожняк. Сауд видел, как Пэтэма перекинула ногу через шею оленя и легко спрыгнула с седла.

— Тут станем чумищем, — сказал Рауль, бросив оленя.

И началась работа. Женщины отаптывали снег под жилище, развьючивали оленей и пускали их на копаницу.

Вечер грязнил восток. На стойбище пришел Топко.

— Вот и я! — прокряхтел он.

— Не опоздал, — засмеялся Рауль.

— В самый раз, — сказал вспотевший Топко. — Чум топится, баба на месте. Дулькумо-о! Стели постелю. Я, однако, устал.

Рауля давно забавляла вялость Топко. Раньше о ней он только слышал, теперь за две зимы совместных пере-кочевок достаточно сам насмотрелся на чудака. Топко вял, ленив, но он хорошо умеет делать берестяные лодки и лучше всех играет на кэнгипхэвуне[40]. Кэнгипхэвун у него всегда с собой. Летом, когда тепло, Топко ляжет на спину, зажмурит глаза и заиграет. Заслушаешься. Надо идти, да никуда от Топко не уйдешь, пока он не кончит. Потеряется у него олень, поиграет про него Топко и за-будет. Все у него просто. Смотришь — и горе ему не в горе. Живет он за спиной Дулькумо и Сауда. Парнишка рос в мать: заботливый, смышленый и быстрый, как соболь.

Поездка за оленями Бали и ожидание, когда заживут обмороженные ноги у старика-и девочки, отняли много промысловых дней. Скоро весь народ с пушниной откочует к русским купцам за покрутой[41]. С чем выйдет к ним Рауль, когда им добыто белок не полная сотня? А без пушнины стыдно показывать в деревню глаза. Придешь, русский друг тебя не заметит и языка у него не станет. А зашумишь белкой, рассыплешь искорки с черного соболька!.. И еда тебе, и вино тебе, и друг ты… Можно ли дальше сидеть в чуме?


Только оторвалась предрассветная чернота от земли, вблизи чума щелкнула винтовка. К ногам Рауля упала сбитая белка.

— Э, хоть бы один мне плохонький глаз! Не пустовали бы и наши турсуки с Пэтэмой, — пожаловался Бали Этэе.

С другой стороны, как бы на горе слепому, послышался выстрел Сауда.

Топко не спеша обматывал большие ноги мягко расчесанной осокой. Скоро он обуется, поест и выйдет в тайгу на охоту. Вечером поняга расскажет про его дневную удачу. Что торопиться?

Этэя, не разгибаясь, сидела на шкуре сохатого и острым скребочком дочищала густую, как мох, бурую шерсть. К весне у нее для подошв будет ноская лосина. Этэя продымит ее и вымнет в ручной мялке мягче хорошего трута.

Пэтэма готовила из сохатиных бабок для маленького Кордона игрушечный олений аргиш. Она мастерила крошечные турсучки и навьючивала их на костяшки. Бабки покороче изображали людей, которых она наряжала в людскую одежду. Нужно же кому-то кочевать на оленях!

Рауль немного запоздал. Он ходил в сторону за лиственничной гнилушкой. Утром ему попал в лесу беломякотный, нечервивый пенек. Сломил, жалко было бросить. Такого гнилья, когда потребуется на подстилку в зыбку ребенку, не скоро разыщешь. Пришел в чум, поел, отдохнул, захотелось поговорить. За день намолчался.

— Стрельбой сегодня сильно маялся, — рассказывал он про охоту. — Винтовка загрязнилась, бросала. Заряжу, прицелюсь — мимо! Насилу попаду. А тут белка сидит на вершинах. Мороз!

— Напрасно пули терял! — заметил на его жалобы Бали. — Винтовка — не дымоход. Вымыть ее надо было. Тупой пальмой — не рубка, грязным ружьем-не добыча. Маялся стрельбой из-за себя. Долго ли смыть в винтовке нагар?

— Как? Снегом? — перебил его Рауль.

— И не снегом. Помочился бы в ствол. Вода своя, не таять. Я так делал: помочусь, протру ружье шомполом, продую, высушу перед огнем бранку и стреляю без горя.

— А если к железу, дедушка, примерзнешь?.. Потом как?

— Эко! Сказал тоже. Ум-то где?

Всем стало смешно. Рауль сдернул прижимные железные кольца, вывернул хвостовый винт, отнял цевье и мыл ружье в медном котле. Он то всасывал в ствол воду, то выдувал. Щеки его то вваливались по-стариковски, то раздувались до блеска. Со дна котла клокотала кипуном черная муть.

В чуме Топко смолк разговор. Шлепнула дверная береста. Послышался скрип снега. К Раулю вошел Сауд. Глаза его остановились на ворохе беличьих шкурок.

— Рауль, ты добыл хорошо! Мы вместе с отцом не добыли столько.

— Вы не умеете искать белку.

— Может, — ответил весело Сауд и перевел глаза на Пэтэму. Он сел и любовался ее руками. Пэтэма училась обдирать белок. Морщась от напряжения, она вытаскивала зубами из хвоста тонкий, как прутик, костяк. Пэтэма не видела, что на щеке Сауда порядочная царапина.

— Ты чем это разорвал кожу? — спросила его Этэя.

— Сучком. Бегал за лисицей.

— Добыл? — Рауль отложил в сторону чистую винтовку.

— До-обыл! Куда уйдет? — похвастал Сауд. — Мать сушит шкуру.

— Это хорошо, — похвалил его Бали. — За лисицу русский даст турсук муки.

— Нет, дедушка, лисицу мне на ружье беречь надо. Завтра буду следить другую. Может, скраду.

У Сауда запорхало сердце, загорелось лицо. Он верил в удачу. Бали понравилась забота подростка. Пэтэме, глядевшей через темно-бурую россыпь пушистого хвостика, Сауд казался настоящим ловцом.


Бали отсчитал девятую перекочевку. Этэя прибрала в турсуки четвертую сотню белок, две росомахи, пятнистую рысь. Она придумывала про себя, что выменять на пушнину у русских купцов. Ей хотелось так много купить у них еды, провианта и разных товаров, что не хватало уменья сосчитать, сколько Раулю нужно еще добыть щкурок?

Вчера Рауль лил маленькие, как бусинки, свинцовые пули, насыпал полную сумочку и горсти две положил в таймений мешочек. Должно быть, он не скоро еще пойдет за покрутой? Но как не хочется опоздать! Вдруг разберут у купцов бисер другие? В прошлые годы торговать в деревне ходил Рауль один. На этот раз Этэя от него не отстанет. Подомовничают Бали с Пэтэмой. Надо же самой посмотреть лавку. Что путного может купить мужчина? Наперсток забудет, иголку трехгранку потеряет, соль забудет, о муке не вспомнит.

«Под дырявым покровом не держится тепло, в голове мужчины не гнездует женская забота».

Этэя вздохнула. Она слышала от старух, как весело у купцов покручаться! Мужики пьяны, бабы пьяны!.. Вино, говорят, холодно, а выпьешь, как огонь проглотишь. Везде загорит. Сидишь на земле, а сам качаешься, будто на олене едешь. Встанешь — ноги не идут, чужие. Голова кругом-кругом! Упадешь даже на ровном…

У Этэи узились глаза, казалось, она разглядывала яркую даль. От скрытого волнения горели вершинки ушей. Она хотела тут же расспросить обо всем Бали, но передумала. Лучше послушать Дулькумо. Она — женщина, ее слушать будет не стыдно.

Веселое лицо Этэи вдруг омрачилось. У ней заболел живот. Сходила в лес, лучше не стало… Заболела спина. Потерла кулаком — так же. Вдруг ощутила толчок в животе. Всполошилась. Прикинула в уме свои женские подсчеты. Вздохнула и послала Пэтэму за Дулькумо. Та пришла, пошепталась с Этэей и вышла. Вскоре послышался торопливый стук топора.

— Пэтэма, меня в чуме не будет, ты вари чай, пеки лепешки, — наказывала Этэя. — Скоро вернется с охоты Рауль, накорми его. Ты ведь умеешь делать лепешки?

Этэя тяжело поднялась с места.

— Ты куда? — не понимала ее Пэтэма.

— Недалеко. Дедушка знает куда.

Пэтэма припала к щелке любопытным глазом. Она видела, что Этэя, сгорбясь, пролезла в маленький новый чумок.

— Дедуш… — заикнулась было Пэтэма и смолкла. Она вспомнила, что мать уходила в такой же крошечный чум и вернулась из него с маленькой Курумбук.

Рауль издалека заметил прибыль жилища на стоянке. На плечах у него лежала с большой добычей поняга. Он убил в этот раз сорок одну белку да бойкую ласку. Рауль тихонько прошел мимо нового чумочка. Он слышал, как постанывала и кряхтела Этэя.

— Дедушка, Этэя давно ушла? — спросил он входя.

— Давно.

— Она одна?

— Нет, с Дулькумо. Я недавно слышал их разговор.

— A-а. Будем есть.

Пэтэма приготовила еду. Рауль откусил вязкую, как глина лепешку. Почавкал, улыбнулся стряпне молодой хозяйки.

— Пэтэма, тебе не говорила Этэя, что я люблю поджаренный хлеб?

— Не-ет!

— Вот ты и испекла мягкий. Подсуши его маленько. Вот так! — Рауль разрезал на две половины лепешку и обе половинки поставил на ребрышки перед огнем допекать.

Пэтэму смутила неудача. Она покраснела. В следующий раз она туже намнет тесто, потоньше расшлепает лепешку и подольше подержит ее в горячей золе. Об этом ей рассказывала мать, так же делала и Этэя.

Не долго раздумывал Рауль об Этэе. В чум к ней он не заходил. Зачем мешать важенке, когда она телигся? Подожди, увидишь теленка.

Рауль наелся, привел в порядок ружье, ободрал белку и лег спать.

Бали не спал. Он прислушивался к тому, что делалось в родильном чуме. Он ждал в морозной тишине новый голос. Устал ждать. Прилег, задремал.

— Дедушка… дедушка! — услышал он вдруг полушепот. — Иди к Этэе. Ей худо.

— Эко! — вздохнул Бали. — Ты отведи меня к ней.

Ушли. Дулькумо подправила огонек. Этэя скрючась стонала. Бали склонился, пощупал ее.

— Ты что-то, бабочка, улеглась? — сказал он ласково. — Вставай-ка на колени. Вот так.

— Тяжело…

— Эко, тяжело. Я помогу. Будем вместе. Вдвоем все легко. Поднимайся.

Бали обхватил со спины руками живот. К Этэе возвратились силы. Участились схватки.

— Так, так! Хорошо. Натужайся. Вместе… вместе.

Ладони Бали сползали к пахам, вскидывались и снова тугим обручем двигались в, низ живота.

Рауль проснулся. Видя пустое одеяло старика, вспомнил о жене, забеспокоился. Он торопливо обувался и молча негодовал на длинные обмотные ремни. Раньше он этого не замечал и не пугался в них так, как теперь. Раулю хотелось узнать: что с Этэей? Вдруг открылась дверь, и в чум прополз Бали.

— Что долго? — спросил робко Рауль.

— Куда торопиться? Водой не смоет. Побыл да при-шел. Делай-ка лучше зыбку и бубен.

— Какой бубен?

— Дочери. Родилась шаманка.

Рауль удивленно пялил глаза. Он не понимал того, что ребенок родился в рубашке и по народным приметам должен стать потом великим шаманом.

— У-a!.. Уа-ан!..

— Ого! Как звонко шаманит, — засмеялся весело счастливый отец.

Поводливый перекосил острые уши в сторону незнакомого крика.


Валила пухлая перенова. Отмяк сухой, колючий мороз. Росли на пнях снежные надстрой. Белыми муравейными кучами казался закутанный молодой пихтач. Снежным кочкарником становились заросли голубичника. Под тяжестью кухты согнулся лучками жидкоствольный березняк. В вилках сучьев навивались снежные шары. Грузла в перенову широкая лыжа под тяжестью че-ловек^. Зарывался до полубоков олень в поисках мха. Тепло, но куда тронешься с места по этакой броди? Приходилось пережидать, когда осядет рыхлый снег и уплотнится.

Топко был рад временному распутью. Он может спокойно денек-два полежать, подумать, позевать, поулюлюкать на кэнгипхэвуне. Его не упрекнет за это Дулькумо. Ведь он не виноват в обильной линьке облаков. Не огорчался и Рауль. Сидеть в чуме — не надсадно, глядеть в огонек — не тоскливо; пурхаться в перенове — бессилить себя, увечить лыжи.

Сауда же ничего не держало в жилище. Он каждое утро ходил в тайгу, бродил в ней по рыхлому снегу и все присматривался к лисьим следам. При одной мысли, что в чуме Рауля его могут спросить: «Где прохвастанная лисица?» Сауд стыдливо краснел и задорно прибавлял шагу.

Этэя спрятала обмусленный сосок продолговатой груди и осторожно положила дочь на спинку в новую зыбку. Сквозь дымоход прорвалась крупная снежинка и белой звездочкой упала на маленькое лицо. Этэя, улыбаясь, назвала дочь:

— Либгорик.

Либгорик таращила сквозь узенькие щелочки подслеповатые глаза, кряхтела. У нее кровоточил пупок: Дулькумо плохо перевязала. Но ничего: Этэя знает способ, как заростить его. Она достала из турсука хвост колонка, подпалила с конца его шерсть на углях, обмяла в ладонь смрадную гарь и присыпала ею пупок. Либгорик скосила ротик.

Сауд не зря маял ноги и черпал лыжами снег. У речки Юрунчено в тальцах[42] он заметил выдру. Выдра ушла в воду. Сауд запал в снег и терпеливо ждал появления зверя. Перед закатом на кромке льда появилась усатая голова. Сауд прицелился и с замиранием сердца разбил на бранке пистон. Выдра присела на утиных ногах.

— Уйдет!

Повторная торопливая пуля черкнула в полынье воду. Промах, но выдра не пошевелилась. С тупой губы спелой брусникой на снег капала кровь.

Сауд хотел, не заходя домой, побывать с выдрой в чуме Рауля. Он придумал заделье, но похвастать добычей не удалось: в чуме Рауля все спали, и Сауду поневоле пришлось идти в свое жилище. Вошел. Тишина. На бусом пепле теплились красные угли.

— Мама, ты спишь?

— Нет, — отозвалась Дулькумо, — ждала тебя. Долго ходил где-то?

— Был на Юрунчено. Полдня пролежал там. Прибери-ка выдру.

От радости у Сауда дрогнул голос. Дулькумо не поленилась встать из теплого мешка, чтобы накормить сына.

— Это, сын, старая выдра. Таких больших выдр я никогда не видала, — похвалила она добычу. — Спросим завтра Бали, бывают ли выдры больше? Эта длиннее меня.

Дулькумо провела рукой по темной, блестящей шерсти и заботливо вывернула узкую полумерзлую шкуру наружу жирной мездрой. Сытно жила в рыбной речке старуха! Много придется Дулькумо поцарапать ножом, чтобы обезжирить плотную кожу.

Сауду хотелось, чтобы скорее прошла долгая ночь. Он быстро поел, лег, зажмурил глаза, и замелькали перед ним полая вода в тальце, снег, выдра, кровь…


В начале второй половины зимы Рауль провел аргиш мимо восточного крюка Дюлюшминских гольцов и по низменной пади Комо перевалил в склон правых притоков реки Иркинеевой. На Кумондинском хребте, возле священного камня Бугадды, оба чума жгли жертвенный жир, повесили на шесты по белой тряпке и бросили к самому камню несколько пуль. Они не нарушили священного закона и могут теперь кочевать по всей долине Иркинеевой, по ее многоводным притокам. В пути их не встретят несчастья.

Рауль смело вступил в тайгу. На сосновом мысу реки задымили развернутые жилища.

Многодневный переход укачал в зыбках Кордона с Либгорик. Женщин измучили вьюки, сборы жилищ, раскладка вещей. Выбилась из сил Пэтэма от непосильной работы. Не брался за кэнгипхэвун Топко. Тянулись все сильнее и сильнее в связках грузовые олени, не хотел следом аргиша идти порожняк. Обезножил гоняться за ним легкий Сауд. Не прочь был и выносливый Бали сменить седло на неподвижную постель, На сильных ногах Рауля тяжелели лыжи.

— Здесь надо всем отлежаться, — сказал утомленный Бали, укладываясь в спальный мешок. — За покрутой в деревню лучше отсюда сходить налегке. Зачем напрасно грузом ломать спины оленям и обдирать у них ноги. Подумайте, не плохо толкую.

Рауль засопел, ничего не ответив. Сегодня он устал и о завтрашнем подумает завтра. Этэя принесла турсук с мукой, но делать лепешки не стала: в костре нагорело мало пепла и плохо просохла земля. Все заботы оставлены до утра. Либгорик чмокала грудь. В смежном чуме Топко стонал под ухо Дулькумо, Сауд во сне покрикивал на оленей.

При крепком сне — все ночи коротки. В обоих чумах заспались. Встали не рано.

— Дулькумо, если бы ты мне родила дочь, у нас было бы теперь что резать на еду, — рассуждал лежа в постели отдохнувший Топко. — Я бы не продешевил за нее взять с парня выкуп. Год бы думал!..

— Я не знала, что сало отнимет у тебя ноги и ты станешь ленивым, гнилым. Из Бедобы вернусь, рожу белокожую девку.

— О, злая! Зачем я отдал за тебя пятнадцать оленей?

Топко повернулся на бок и беззаботно заснул.

Топко не знал, что у Дулькумо на стряпню не хватило муки. Она вытрясла последний турсук и еле-еле намяла две небольшие лепешкй. Вечером ей придется просить муки у Этэи. Дулькумо много могла бы наговорить Топко в гневе, если бы не сборы в Бедобу за покрутой.

Сауд молча перевязывал роговую луку у седла. Старые ремни перетерлись, пришлось для поправки выкраивать ремень из узды. Хорошо, что при раскрое мать не обузила повода.

Этэя к маленьким турсукам надшивала по замшевой ленте, чтобы в них побольше вмещалось муки. Русские продают муку не весом, а мерой. Маленький, большой ли турсук для них — одна мера. Неплохо было бы надставить все турсуки. Да нет в запасе кожи и к завтрему не успеть Этэя отставила переделанный турсук, посмотрела на него сбоку. Показалось, что надставила маловато. Посоветовалась с Бали, у которого в коленях сидел Кордон и ловил его за пальцы.

— Дедушка, я хочу прибавить ко всем турсукам по стольку? Ладно ли будет?.

Этэя бросила надетавку. Бали повертел ее, примерил, подумал, ответил:

— Турсуки сделаны ладно. Равнять их не надо.

— Рауль велел.

— Я слышал. Но как ты их будешь равнять? Спина важенки — не бычья. Что понесет бык, под тем ляжет лучшая важенка: пойдет — порвет спину. Рауль сказывал, да и я знаю, что русские купцы продают муку на турсук. Это худо, но нам ума терять нельзя. Как без него жить в тайге? Пропадем. Какой нужно было для оленя турсук, народ нашел не сразу.

Этэя покраснела. Под острым ножом затрещали жильные нитки. Она выпорола лишнюю вставку и переделала турсук по-старому.

На следующий же день к вечеру навьюченный легкими турсуками с пушниной и свертками берест для чума-времянки ушел в Бедобу верховой аргиш. Его сопровождал пеший Топко. Дулькумо уговаривала его остаться домовничать за Сауда, но он молча переменил у лыж ремни и упрямо сказал:

— Меня ждет русский друг. Вина тебе он не даст.

Ушел аргиш и смолк бор. Этэя завидовала Дулькумо. Она волновалась. Ее долго сосала большая досада. Сауд перешел к ним в чум. Он будет рубить дрова, смотреть за оленями, подгонять их к стойбищу и ждать, когда мать привезет ему меткую винтовку. Сауд щурил глаза, в кого-то целился и про себя чему-то улыбался. Пэтэма наминала туго тесто. Она больше не будет недопекать лепешек.

7

Степан Рукосуев, прозванный эвенками за х-ромоту Дэколком, поносил сухопарую жену Усаиду за то, что она потратила на приправу к толченым картошкам горчицу.

— Леший копнул тебя под хвост, беспутную, извести последнюю горчицу! — кричал он. — С весны, почитай, как свой глаз берег восьмушку. А она… Вилика-атничать принялась!.. Добро, прости господи, на дерьмо извела.

— Ты чего это, Степан, черемицы объелся? Ты же сам велел ее взять. Летось с окунями ел. Сам слопал горчи-цу, а я…

— Молчи, вылюдная! — оборвал Дэколок бабу. — Молчи лучше! Двенадцать бы тебе змеенков в бок!..

— Тебе бы их самому, чтобы помнил, чего жрешь!

У Дэколка от злости побелел нос, ткнулся в зубы язык, задергалась губа.

— Слопал… Знаешь, что нет лишку: не давала бы. Что теперь стану делать? Мужики судачат, за Кочом уж тунгусишки стоят. Юрт пять пришло. А повалят за покрутой, чем угощать стану? Придется поить вшивую тварь настоящим вином. Разоряйся теперь, Степанушка… Ых, лешева баба!..

Дэколок повернулся на скрюченной ноге и ковыльнул к дверям лавки.

— Степан! — остановила его Усаида. — Ты велел парить в печке табак. Напарила. До лихоты угорела. Куда его теперь?

— А перец стручковый не забыла? Ага!.. Тащи.

Дэколок протаял ртом на стекле кружок, вытянулся на здоровой ноге, окинул глазом улицу.

Никого: снег, крыши да бродит по улице пузатый бычишко Ивана Пашкова.

— К ночи их лешаки приведут, — пробурчал Дэколок, — така уж она есть с веку, тварина. Живет ночью, пахнет зверем.

— Держи свое снадобье. Горячо. Смотри, не ошпарься! — предупредила Усаида.

Дэколок с дымящейся дурманным паром чугункой, приседая на искалеченную ногу, закрылся в полутемной лавке. Усаида убирала с пола холщевые половики. Она слышала, как Степан стукал по винному бочонку воронкой и выставил за порог пустую чугунку. Потом зашор-кал пилой. Усаида знала, что он опиливает снизу на треть сахарные головы. Широкий и двойной аршинный товар они разорвали с ним вчера и перемотали в отдельные куски.


Темные пади, снежные ремни рек, светлые выкрои таежных болот. Подъемы и синие, с синими ступеньками, далекие хребты. Снова пади, подъемы и без края таежная синь…

Топко был мрачен. Он шел потный, потупя глаза. Его не радовали с гор видимые просторы, на грани которых он думал встретить непременно деревню. Подходил — и никаких признаков русского поселья. Обманная грань была только горой, с которой опять открывались таежные дали. Он никогда не был в Бедобе и не знал этих мест. Знал Рауль, но чужими глазами не посмотришь на то, что они знают.

Третье солнце упало за лес, четвертая луна яичным желтком катилась по небу, а Рауль не заикается пока, что скоро будет деревня. Сегодня особенно долго идет он. Спина отнялась. Тетивой натянулись от ходьбы под коленями жилы, нарывом болят бедра. На остановке поневоле придется просить Рауля продневать завтра. Не пропадать же!

— Только бы додюжить до привала! — вздыхал грустно Топко. — Куда Рауль гонит оленей? И та, дура, едет за ним. Сказала бы стой, мужика нет. Может, умер… Долго ли? Не будет меня — заплачет, дура!.

Топко поднялся по следу аргиша на хребтик. Поглядел: опять голубая, пугающая пустота месячной ночи. Хотел снять лыжи, растянуться на них, да отдумал: смеяться станут. Прошел еще немного, поймал носом дым. Между деревьев, по ту сторону долины шмыгнул лисицей огонь. Топко повеселел. Скатился вниз и как в воду нырнул: ни огня, ни дыма. Шел густым ельником к речке. Темно, глухо.

— Не Юктукон ли это? Однако о нем прошлой ночью Рауль говорил Дулькумо. Не дослушал, задремал. Жалко.

Топко пересек русло. Стал редеть лес, и в уши впился собачий лай. Чум… второй… пятый…

— Да тут вся тайга собралась. Где же наши остановились?

Из чума, раскинутого под большим кедром, вырвался звонкий смех Рауля. Кто-то стукнул в полено, и искры, как крупные осы, вылетели в дымоход.

— Этто какой?.. Нируско-о! — встретила Топко русским говором седая узколобая старушка. — Но, здорова!.. Ты меня знает! Хо-о-о!

Она схватила Топко за рукав и посадила рядом с собой. Помигала, сплюнула, хлебнула из бутылки и сунула ее в зубы Топко.

— Ха-ха!.. Пием. Бедоба ходим, да опять пием… Бабуске Чектыме руской вино давает. Старик соболь добывал опять…

Хо-го-гоо-о хого.
Хого-го-о-о-о хого-ы!
Под веселую хриплую песню старуха Чектыма сильно качнулась. Волосы рассыпались над костром. Свернулась от жара соловая прядь. Засмрадило. Рауль отдернул Чектыму от огня.

— Огонь, миня ись не надо. Уж ли Чектыма худой люди? — засмеялась она и опять затянула:

Хого-го-о-о, хого-го-ы!
У голодного Топко узились глаза. Хохот Рауля с песней безголосой Чектымы казались ему далеким плачем, горячие угли мерещились кровянистыми кусками свежего мяса.


Сауд проводил аргиш и весь следующий день рубил дрова. Он наколол целую кучу тонких, недымливых лучин-поленьев. Это отметила Этэя:

— Горят солнцем. Тепло и глаза не плачут.

— Тепло, — повторил похвалу Бали. — Однако мы теперь растаем.

Бали вспомнил сказку о никому не известных людях, которые стояли в тайге одиноким чумом и жили не так, как все. Летом живут, ходят, едят, а чуть холод — сядут кругом; заледенеют, уснут. Весной тают, тают и оживут. Осенью опять так же леденеют.

— А ты, дедушка, не знаешь, где теперь эти люди?

— Маленько знаю, Пэтэма. Слушайте, — Бали наклонился к коленям. — Сказывали старики; один парень искал белку, нашел в снегу чье-то чумище. Откопал снег, залез в чум, видит — сидят мерзлые люди. Спросил — молчат. Добыл огонь, оттаяли, помаленьку зашевелились. Увидели огонь, испугались. Старичок и говорит: «Человек, мы не знаем огня, мы таем от солнца. Ты нас убил. Теперь мы все умрем». — Парень выскочил из чума и убежал. После него по тайге ходило и ходит много народу, но никто больше не находил и не видел этих мороженых людей. Сказывали старики: они сделались кипелыми ручейками-юктами. Вода в юктах с осени мерзнет. Весной они растают и станут опять кипуны-речки.

— Я этого не знала, — сказала Этэя.

— И я не знал, — повторил робко Сауд.

— Эко, не знал! — поднял Бали веселое лицо. — Мать родит голову, время — ум, а ум — все.

Утром к чуму подбежала белка, залущила на лиственнице шишку. Бросились к дереву собаки, лаяли, царапали кору. Сауд выглянул, увидел зверушку.

— Пэтэма, твоя белка! — крикнул- он. — Пойдем стрелять.

— Я не умею, — смутилась та.

— Иди. Сауд тебе покажет. Добудешь, весной пойдешь покручаться. Иди, иди! — поторопил внучку Бали. — Кто меня кормить будет? Я слепой, ты стрелять не умеешь. Учись. Не умея, с глазами ты будешь слепая.

Пэтэме стало жалко дедушку. Она набросила на себя парку и покатилась на лыжах за Саудом. Подошли к лиственнице, но качнулся сучок, и белка оказалась на острой ели, потом качнулась веточка у сосны, там тряхнулся снег с пихты. Сауд следил за убегающей добычей. Пэтэме тоже не хотелось потерять зверька. Оба торопились. От них не отставали собаки. Бали, насторожив ухо, ждал первого выстрела внучки.

— Видишь? — спросил Сауд.

— Нет.

— Вон сидит на дереве, — тихонько говорил Сауд над плечом Пэтэмы и, наклонясь, указал рукой на притаившуюся в густом кедре хитрую белку.

— Не видишь?

Пэтэма вздохнула.

— Гляди по ружью.

Сауд навел. Пэтэма видела ружье, дерево, кору, хвою. Но где же белка?

— Она, может, убежала? — усомнилась девочка.

Сауд взвел курок, хотел пулей показать ей, что белка тут, но раздумал. Он осторожно закрыл курком светлый, как искра, пистон. Пусть Пэтэма белку добудет сама, он добывал много.

— Стой тут, смотри на сучок с мохом. Видишь?

Пэтэма прилипла глазами к сухому сучку. Сауд подошел к кедру и ложей винтовки шаркнул по коре. Белка, распушив хвост, шмыгнула кверху. Взвизгнул Поводливый.

— Тут… Иди скорее. Вон она!

Сауд подошел, взвел курок, положил винтовку в рас-пор на ветку.

— На, стреляй, — сказал он. — Глаз зажмурь, другим гляди тут, тут — и прямо в белку.

Щелк. Упали враз отбитая пулей мерзлая ветка и невредимая белка. Поводливый на лету перехватил промах Пэтэмы. Куснул, смял, бросил.

Пэтэме было весело, жарко. Она шла к чуму. Сауд нес добычу ее собаки.


Угощенный Чектымой, Топко за ночь вымерз. Проснулся. Светло. Тихо. Болит голова. Перегорело во рту. Плюнул.

— Обой!.. проспали, — заторопился Топко. Сел. — Где баба?

С хвои пискнув снялась стайка маленьких серых птичек. С небольшим турсучком вошла в чум Дулькумо. Топко сощурил припухшие веки.

— Дулькумо, что народ ушел покручаться? — спросил Рауль.

— Спят. Чектыма ознобила руку. Плачет. Ой, как плачет!

В полдень аргишною цепочкой тронулись все в Бедобу. Топко не дождался, когда соберется Дулькумо, ушел с Каменским родом. Те идут к Дэколку: он их друг и друг Рауля. Увидит он Топко и станет его другом.

Вышли из снежной броди на конную дорогу, зарысили. Топко снял лыжи. Кругом чистая, вырубленная под покосы равнина, далеко по росчисти кочует зоркий глаз. Хорошо видно, где вьется река. От реки на полдень ельник, ближе ельника огненный блеск оконных стекол, крыши, дым. Много дыму. Топко подтянул туже штаны. Вошел в деревню, сузил шаг, сжался сам. Загородили глазам дорогу дома, заплоты, амбары. Куда идти? Где Дэколок? Встретил ребятишек, хотел спросить, да вдруг забыл русские слова. Спросил, все засмеялись. Только один мальчишка ответил ему по-эвенкийски: «Здравствуй» — и бойко просчитал до десяти.

«Умеет мало-мальски толмачить», — обрадовался Топко, как родному. Спросил, где изба купца. Но мальчики не поняли.

— Гляди, ребята: олени! Рожища-то!.. Егорша, пошли смотреть.

— Нет, Кольша, я поведу этого к отцу покручаться, — домовито ответил толмач приятелю. — Мать пояски плела. Крестов и ладану богучанской[43] батюшка родителю дал. Друг, шуруколь! — вспомнил Егорша нужное слово и вперевалку, медвежонком повел Топко в узенький переулок. Он неуклюже задирал кверху большую телячью шапку и старался по-своему занимать друга знанием эвенкийского языка:

— Это амун? — сказал Егорка и в подтверждение слова пнул лосиновым бакарем[44] конскую глызу.

— Амун, амун, — улыбнулся Топко.

— Э! Топко? Ты куда пошел? — окликнул его Рауль.

Топко повернулся назад вспугнутым сохатым и побежал к своим.

— Ы-ы, лешевы! Помешали. Маленько и не довел к тяте, — возмутился покинутый «купец» и съежил досадливо плечи.

Из-за угла вышел конь. Олени испугались. Рауль соскочил с седла, взял повод. Тянутся, бросаются олени, топчут друг друга. Один наступил на ногу Дулькумо. Она ткнула животного в шею и пошла прочь, прихрамывая.

Рауль потянул оленей дальше, отворачиваясь от маленьких окон избушек. Они всегда напоминают Раулю пытливые, подглядывающие что-то глаза. Наконец, Рауль вслед за Чектымой свернул во двор одного дома. Сразу стало узко и темно, будто попали в ловушку. Зашли все в избу. Там накурено, пахнет чем-то нехорошим. Сбились у порога, мнутся. Жарко топится железная печь.

— Но, здорово, — ни с чего оробел смелый в тайге Рауль.

— Дорово, — прошептал за ним Топко.

Дулькумо промолчала.

— Степан! — крикнула в горницу Усаида. — Встречай гостей.

Проскрипела на крючьях дверь, из лавки, хромая, выбежал Дэколок.

— Рауль Комуланович? Ей-богу, Усаидка, он! Это ты, Рауль?

— Я. Узли слепой стал?

— Слепой, слепой, — прикинулся Дэколок. — Вижу, люди стоят, а кто такие — не пойму. Иди сюда. А там с тобой еще кто?

Дэколок впился серыми, бегающими глазами в большого, под самые полати, Топко.

— Ни его, ни бабы, святая икона, не знаю. Чектыма, что это за люди пришли?

Из горницы вышла с перевязанной рукой седенькая Чектыма, увидела, засмеялась.

— Топко, орды Сарамикталь. Не знал? Яркину ходит, там, у Федотки покруту берет. Теперь € бабой в Бедобу пришел. Тебе друг будет. С Раулем чумом один место стоит.

Чектыма поймала за рукав Топко, вывела его на середину избы. Рядом с его большим телом она казалась до смешного малой.

— Глядите! Топко — наш богатырь, — сказала старуха.

Дулькумо стало стыдно за болтливость Чектымы. С лица женщины не успела сойти краска, как цепкая рука потянула и ее от порога.

Смелость старухи смешила Рауля, но он был молчалив и завидовал бабке.

— Степан, гостить давай! У Рауля полон турсук пуснины, у Дулькумо — тоже белка много, — быстро заговорила Чектыма.

От нее пахло водкой и табаком.

— Ой, старая, врешь! — подмигнул Дэколок.

— Прабда!

Вылетела пыжом из горлышка бутылки пробка, сплеснулось вино, наполнились чашки.

— Вот-то гостить буду дружков! Усаида, рыбы!.. Пейте.

Хлебнула Чектыма, задохлась. Дулькумо выплюнула под стол. Топко замигал, будто ему засорили глаза.

— Ы-ы, Дэколок, вино алапчу[45]. Экой сладкой у Паски нету, — отдышалась Чектыма. — Теперь я век покруту тут беру. Паске не хожу. Соболь тебе даю.

— Соболь, говоришь? — проворно обернулся Дэколок.

— Соболь у него много, — старуха ткнула кулаком в грудь Рауля и расплескала у него вино. — Тут прятан.

— Эх, и покручать тебя завтра буду: муку дам, всякой торга[46], пуговки, бисер… Все дам!.. На, пей!

При слове «бисер» Дулькумо вспомнила наказ Этэи Она вскинула глаза на купца, чтобы попросить для Этэи бисеру, но не нашла слов. Дэколок подсунул на стол табачную настойку и шепнул на ухо Дулькумо заученную непристойность. У Дулькумо затряслась в руке чашка. Померк свет маленькой лампы, провалились люди, закачалась изба. Она не стала пить. Дэколок сказал то же погромче пьяной Чектыме. Та захохотала:

— О-о, Степка меня любит!.. Давай!

Чектыма хотела обхватить шею купца, но промахнулась и упала на колени к Раулю. Ловясь обмороженной рукой за стол, она сбила на пол чашку.

Топко слышал: старуха хвасталась черным соболем. Захотелось прихвастнуть и ему. У него тоже есть чем удружить другу. У бабы в турсучке припрятаны выдра с лисицей. Этих отдаст, других добудет.

— Друг! давай вина. Мой выдра с соболем дюжит. Такой меры. — Топко раскинул в маховую сажень руки.

— Д'Толчи! — крикнула на него Дулькумо. — Худой язык!

Предупреждения были напрасны. Дэколок слышал о выдре. Он поставил вино.

Чектыму рвало, нехорошо сделалось Дулькумо.

— Усаида, выкинь эту старую тварину в сени. За рубахой, смотри, соболь. Не потеряла бы. Слышь? — недвусмысленно дернул он клочком русой брови.

В другом углу комнаты расположился прямо на полу Каменский род. Все уже перепились, затеяли драку, таскают друг друга за волосы, сопят.

— Ча!

— Ча!..

Глухие угрозы сквозь сжатые зубы, пьяные движения, ползанье по полу, хрипение сдавленных, смятых глоток, чакание, сап… Бабы пытаются растащить драчунов. На пол снегом сыплется из парок слабая к теплу оленья шерсть.

— Цыть, — кричит на них Дэколок и наносит каждому по крепкому пинку. — Ссоб-баки!..

Затихли. Смирились. Уснули, утомленные дракой. Табачный навар свалил Рауля, задавил ожиревшее сердце Топко, выжал белую слюну на пол у драчунов. Дулькумо свернулась у стенки меховым комком. Чектыма в сенях шарила по стене руками, искала дверь и дыдыкала от мороза. На нее гавкал запертый под крыльцом пес. Голодные олени скрипели зубами, пережевывая слюну…

Дэколок исподлобья взглянул на опоенных друзей.

— Угомонилась безрогая тварь, — усмехнулся он. В руке его поплыла из горницы лампа.

Сквозь коротенькие, как черные шипичинки, прищуренные ресницы Дулькумо видела скрюченную ногу и сухопарые плечи Степки, который проковылял к уличной двери. По полу хлынул туманом мороз. Прислушалась. Брякнули ступеньки. Зашевелились олени, захрустел снег.

В крашеный шкафик на стене Усаида столкала бутылки, затащила в избу продрогшую Чектыму. Мотнулась крест-накрест по беленой стене тень молящейся руки и погасла лампа. В окна, как в дыры, светил месяц и дым-леной лосиной лежал на полу. Теперь Дулькумо могла смотреть, не щурясь. До утра недалеко, она не уснет.

Дулькумо слышала, как вернулся со двора Дэколок, стукнул тихонько ключами. Окликнул жену. Та не ответила. И… Степка нагнулся над Дулькумо, хрустнуло его колено. Дулькумо оборонительно прижалась к стене. Вот Степка наклонился еще ниже и нагло лезет под парку.

— Обой! — отозвалась глухо промозглая изба.

— Чш… чш!.. — накрыла рот холодная рука.

Дулькумо рванулась, крикнула:

— Русский!..

Скрипнула в кухне расшатанная кровать.

— Тебя какая змея там донимат? — возмутилась Усаида. — Спала — таяла, а она, гадюка, разбудила.

Дэколок отполз. Дулькумо, шатаясь, выбежала на глухой, как медвежья кулема, двор.

— Вырвалась, гадина, — вздохнул Дэколок, хлопнул нарочно лавочной дверью, навесил на кольцо замок и пришел к Усаиде под стеганое заячье одеяло.

— Блевать, по видам, увели черти тунгуску, — зевая сказал он.

— Бесчурный скот — затихла, обняв его, Усаида.

Дулькумо не мешкала, не разглядывала голых седел. Она торопливо вывела своих оленей за ворота. Привычный взмах правой ноги на седло, короткий толчок в землю левой — и она на олене. Подобраны на высоту шеи животного коленки, размещено тело, и закачалась рога-тая связка на Юктукон. В развиле рог бежкого передового вдалеке маячил броней серебряный лес.

Взволнованная Дулькумо обошла все чумище. Пусто. Вспомнила про Бедобу и грустная, с головной болью вернулась к своему жилью. Сняла хвойные ветки и вытащила из снега спрятанный от Топко турсучок с добычей Сауда.

— Нет, этого русский без меня не снимет с седла! Сауду нужно ружье.

Дулькумо прилегла на дорогой турсучок головой с думой о сыне. Она забыла, что под большую выдру с лисицей вчера вечером Дэколок угощал Топко. Под эту пушнину от Топко он получил надежное слово.

Через день с песней о лошади, что она сильная и везет четверых сразу, приехали на Юктукон в широких санях Рауль, Топко и Чектыма. Они были пьяны. Их привез в чум работник Дэколка, посланный за пушниной. Без пушнины Дэколок не стал давать ни вина, ни покруты. Глупая Дулькумо! Зачем она мучила оленей? Отдала бы пушнину прибрать Дэколку, чем возить ее взад и вперед. И без этой у ней в турсуках про запас найдется сотня-две отложенных белок. Вчера пьяная Чектыма потеряла черного соболя, двух отдала за вино другу Степану. Но она знает, что в чуме у ней лежит еще два темных да полнешенький турсук белки и хороший пыжий. У Чектымы болит обмороженная рука, но на ней не ходить, ноет простуженный зуб — пусть: зуб один и им не жевать водку.

Дулькумо, не выходя из чума, далеко по голосам узнала всех. По понуканию лошади, свисту и колокольчику не трудно было догадаться о русском. Она ушла из Бедобы, забылась. Зачем же на стойбище к ним едет русский? Что ему надо?

— Этэя… Нет, Дулькумо, — поправился Рауль, — где моя белка? Я в Бедобу пойду. Нас русский ждет.

— Пушнина? Пушнины… нет.

— Как!

— Всю увезли сразу. Турсуки с оленей снял ночью сам Дэколок. Я не нашла их на седлах.

У Рауля остановились мутные без зрачков глаза. Он беспомощно плюнул в огонь. К Дулькумо пристал Топко. Икая, он требовал отдать ему лисицу и выдру, ругался.

— Они тоже там, — побледнела Дулькумо.

— Врешь! Дэколок говорил — нету. Пустые, говорит, турсуки брал. Этот давай! — Топко потянулся к заветному турсучку.

— Уйди! Это — Сауда. — У Дулькумо побелели губы.

— Сауд мой, выдра моя. Все мое. Давай!

Дулькумо показала в ответ указательный палец. Оскорбленный Топко схватил головешку. Рауль расправил ладонь, и ребром, как пальмой, рубнул наотмашь руку Топко. Удар выше локтя разжал мясистый кулак и спас непокорную голову женщины. Топко заплакал. Дулькумо задумалась.

Молодой работник Илька обежал уже все чумы и пришел к Дулькумо. Присел у дверей. На рыженьких усиках блестела отпоть, из-за пазухи шабура[47], надетого поверх полушубка, торчал пучок белок.

— Эй, аши[48]! Это купишь? Давай менять? — он выдернул из рукавицы цветистый гайтан[49], повесил на палец. — Тебе остался. Давай десять белок.

Дулькумо отвернулась.

— Давай пять!

Дулькумо плюнула.

— Не надо?! Эх! — потряс он обрывком медной цепочки. Почистил о шабур. Засмеялся. — Гляди, загорит чум. Давай двадцать белок.

Рауль тяжело посмотрел на небогатого купца, сказал:

— Илька, ступай домой. В Бедобо мой завтра пойдет.

Сегодня Раулю идти никуда не хотелось. Тяжелая головануждалась в покое, желудок требовал холодной воды. От слез Топко Рауль закрыл ладонями уши. Хотелось наотмашь рубануть его по хлюпающему горлу, чтобы оборвать плач.

Илька подсадил на сани Чектыму с соболями и повез ее шагом до торной дороги.

— Но, держись, летяга! — оскалился Илька, едва выехали на дорогу.

Жгучий удар по крупу, рывок, и заслепил Чектыму холодный снег. Так быстро на конях ее никто еще не возил. За это не жалко Ильке подарить пучок белки.

Показалась деревня. Передернуты вожжи, и осаженная лошадь с плавного маха перешла в тряскую рысь.

— Баушка, однако, конь. лучше оленя?

— Дорогам конь хорош, — ответила Чектыма. — В тайга олень лучче ходит. На гостинца!

Илья спрятал за шабур третий десяток белок. С худой собакой столько в три дня не добыть. А тут!.. Радость растянула Илюшке рот.

После слов Дулькумо, что в чуме нет больше белки, Рауль походил на измученного оленя, и Бедоба для него стала выжженной голой землей. Зашумело в ушах. Лег, успокоился. Горит в кишках. Вспомнил, как Дулькумо пила с ними. Пила, улыбалась. Ее веселил огонь водки. Утром ее не стало в избе. Не нашел в ограде оленей и догадался, что уехала на Юктукон. Веселились вдвоем с Топко, веселились каменские, Чектыма. Чтоб не забыть угощение русского друга, пока в голове не наступала темнота, Рауль обе ночи и день отчеркивал ножом на ножке стола свои метки. Он делал это для себя и не думал, что у русского есть тоже нож, которым он может тут же нацарапать лишние черточки.

Сегодня Дэколок не дал кончить весело день. Осердился, отобрал вино, кричал какое-то слово — «плуты, плуты». Требовал белки. Лицо его стало синее больной печенки. Когда растолмачили Дэколку, что белка в чуме, он засмеялся, дал коня и послал всех с Илькой на Юктукон за пушниной.

Рауль ехал веселый и даже пел. Ведь он неплохо стрелял, не мало добыл белки. Пушнину в турсуки на Бедошамо укладывала Этэя, Дулькумо вьючила в седла дорогой к Юктукону, на Юктуконе, идя в Бедобу за покрутой, турсуки на оленей вьючил сам. Не виноват же он перед Дэколком, что глупая Дулькумо со всем уловом из деревни аргишила обратно. Приехал по ее следу, да… Рауль проглотил горькую, как еловая сера, слюну, подогнул коленки и забыл вместе с Топко обо всем.


— Это чего? Снег? — Рауль откинул с головы парку.

— Пошел снег, — ответила ему Дулькумо, укладывая в турсук остатки припрятанной на случай белки. — Проследье наше портит. Опять в целое полезем.

— Хе, Дулькумо! Ты мудрена! — перебил ее Рауль. — Белка-то еще есть! А я горевал.

— Таила половину. Велел так делать Бали. Не зря наказывал старик.

Раулю стало все нипочем. Теперь он не станет просить вина, а купит хлеб, порох, подарок Этэе. Он заторопился, разбудил Топко, чтобы тот помог скорее переловить оленей, но Топко не пошел в лес. У него болела рука и не было лыж. Лыжи остались у Дэколка. Он пил с горя кипяток. Дулькумо выхлапывала из седел снег, встряхивала меховые коврики-покрывалы для турсуков.

Рауль привел только пятнадцать оленей. Одной важенки не доискался. Куда-то ушла. Найдет перед отвалом на Бедошамо. Сейчас же некогда. Много следов — не найдешь.

Аргиш был готовый, но Топко и не думал шевелиться из чума. Он вспомнил, что Дэколку хвастал выдрой, обещал ее вчера привезти, а из-за бабы получился обман. Пусть теперь и промигивается сама.

— Топко, мы пошли. Ты что, не слышишь? — предупредила с седла Дулькумо.

— Идите, я тут буду. Рауль мне сломал руку. Он виноват, он и помогать тебе во всем будет. Да лыжи мои привезти не забудьте.

Дулькумо закусила насмешливо губу.

— Вина тоже везти? — засмеялся Рауль, вскочив на оленя. Олень затряс хвостиком, выгнул спину.

Топко плюнул перегарную слюну, пощупал ушиб и в успокоение, что рука цела, несколько раз согнул ее в локте. Вино он будет искать по чумам. Кто-нибудь угостит.

Перед спуском в крутоберегую Иркинееву Раулю с Дулькумо встретились Теряшата. Спросили: идут с покруты. У мужика затек кровью глаз, под глазом черновика, синяк. Значит, недурно гулял! На бабе новая бумажная шаль. На шее девки, на длинной бронзовой цепочке, поверх парки золотой крестик. Косы у обеих перевиты гарусными поясками. У девки в разорванной ранее мочке уха болталась дутая серебряная сережка.

Дулькумо позавидовала обновам. Захотелось скорее быть в лавке. Она нетерпеливо стукнула пяткой оленя и догнала на реке Рауля. Въехали в купеческий двор.

На снегу у амбара, похожего на большой лабаз, жен-шины набивали муку. Они сидели на корточках и пригоршнями пересыпали из мешков в турсуки щиплющую руки холодную муку. Разравнивали и слой за слоем туго уминали ее кулаками. В сторонке маленькая сутулая женщина щекой топора выравнивала готовый к погрузке турсук. Она хлопала по нему со всего плеча топором, топтала коленкой. На предамбарье лежал ворох пустых турсуков, среди которых Дулькумо узнала свои. Она хотела взять их, но выставилась через порог знакомая нога-крючок, и Дулькумо вернулась к своим оленям.

— О, Рауль Комуланович! За покрутой пришел? — Дэколок был весел и деловит.

Рауль молча подал ему руку, здоровался виновато.

— С пушниной пришел?

— Пусниной. Все тащил.

— Хо-о, да у тебя много оленей. Одного покупать надо. Дашь, поди?

— Не знаю, — изменился в лице Рауль.

— Пойдем в лавку.

Дулькумо быстро раздернула чересседельный ремень, сбросила на землю снежно-белый коврик. Дэколок, проходя мимо, поднял его, осмотрел.

— Друг, дарить надо, — сказал он. — Моя баба такой шибко любит!

Дэколок свернул коврик вдвое и унес в избу. Дулькумо потупилась.

— Не думаешь ли ты подарить второй? Развязывай скорее ремень! — пошутил тихонько над ней Рауль.

— Он и у меня до вас взял таких же два, — прокряхтела сутулая женщина, поднимая на седло пару набитых мукой турсуков.

— У меня взял хамчуры.

— И у меня взял…

Рауль не дослушал баб. В сопровождении Дулькумо он, как виноватый, на цыпочках зашел в избу, где Чектыма пропивала четвертого соболя. Вино ей дает, не скупясь, сам Дэколок. Чего же не пить? Покруту обещал в долг. Он знает, что старик ее остался добывать соболей. Из-за этого не пришел сам покручаться. Чектыма мокрой взъерошенной птицей сидела на полу и весело пела:

Дэколок — хороший друг.
За маленьких соболей
Он дал много вина.
Хого-го-хогы!..
Черного соболя потеряла…
Не жалко.
Старик добудет не хуже.
Хого-го-хогы!..
От горницы, вдоль северной стены с одним окном, отгорожена узкая лавка. Прилавок — широкая плаха. За темным концом ее — проход к трем тесовым полкам на березовых спицах в стене. К потолку на ремне пристроены весы-коромысло. Скалки, цепи — желтая, прозеленелая медь. Как ходит согнутая на один бок стрелка — в потемках не видать. На полках спички, табак, кирпичный чай, квасцы, наперстки, медные и никелированные пуговицы с гербами. Медные котлы, а в котлах дробь, куски свинца; в жестянках пистоны, порох. В углу штук пять шомпольных ружей. Сверток крестьянского сукна, ситец, молескин и тут же в синей бумаге три сахарные головы. По гвоздикам — бусы, поясочки, гайтанчики, колечки, сережки, крестики, цепочки, — медь и серебро; золотое — лежит в ирбитской шкатулке… О, сколько раскинуто Дэколком на трех полках завидных товаров! Колечко — так бы и надел его, шнурочком — закрутил бы косу, пуговками — залепил бы сплошь всю грудь узорчатой дако[50]. Узенькими ленточками цветного молескина расшил бы всяко-всяко плечи, воротник, грудь, рукава, спинку суконного зипуна, хольме[51]. А гам, в китайской чашке, бисер мельче мышиного глаза: и красный, и розовый, и черный, и льдистый и… Нет, это не бисер, а полная посудина радужной пыли! И чего только ею невозможно расшить!..

— Кажи пушнину, покручать стану, — окинул Дэколок через прилавок внесенные турсуки. — Много принес?

— Считай, сам говорить будешь, — обрадовался Рауль.

Дулькумо выложила кучу белок, связанную жилками по десятку.

— Вся хорошая? Смотреть надо?

— Не знай… Гляди.

— Подпаль[52] есть?

— Зимой стрелял, как подпаль попадет?

Дэколок по мездре видел высокое качество пушнины. Вся она чиста, как подкорок свежеосоченной талины, глянцевито желтеет. Дэколок начал десятками отбрасывать шкурки в угол, где уже лежала принятая пушнина.

— Раз, два… Эх, забыл угощать-то. Кури-ка! Русский царь только такой табак курит, да большо-о-ой начальник.

Рауль и Дулькумо припали к четверке, нюхали Осмоловский табак, глядели на золотые надписи и гербы.

— Раз… Ты кури, кури! Ее потчуй… Раз. Два. Ты много добыл, Рауль Комуланович. Мастер стрелять.

— Не знай. Думай сам. Быват — маленько мастер, Сауд тоже маленько мастер.

— Какой Сауд?

— Моя парнюско, — затянулась табаком счастливая Дулькумо.

— Ружье, поди, твоему парнишке надо?

— Вот, вот… Винтопкам надо.

— Есть хор-рошая! Гляди там.

Обрадованная Дулькумо отошла в угол выбирать ружье. Дэколок громко, чтобы слыхали его друзья, досчитал белку.

— Тридцать семь десятков, — сказал он. — Этот десяток надо богу давать. Ладно будет?

— Богу? Пусть, — согласился Рауль и сел на затертый одеждою голый прилавок.

Дулькумо подошла к нему и тихонько сказала:

— Винтовку ты выбирай. Ты мужик. Сколько белки-то насчитали?

Рауль забыл, переспросил Дэколка и сказанное им перевел Дулькумо.

— Я клала сорок пять десятков.

Дулькумо переступила с ноги на ногу. Рауль задумался.

Дэколок не мог соврать, он хорошо и громко считал. Должно быть, Дулькумо немного ошиблась. Да и как пересчитаешь теперь, когда пушнина вся в куче. Положим, об этом можно подумать в чуме. Надо слушать, что говорит Дэколок.

— Белку считали, теперь долг старый морить станем, — сказал он.

Рауль наклонился над исчерченной мудреными знаками страницей. Шевелит губами Дэколок, а сам деревянные бусы по проволочкам так, этак катает. Покатал, сбросил.

— Старый долг морил и на покруту в этом году оставил двести пятьдесят белок. Не хватит, в долг давать буду.

У Рауля от радости вспыхнули щеки. Какой за ним был прошлогодний долг, он не помнит; но помнит, что Дэколок говорил ему про долг. Зачем ему помнить, когда о нем не забудет русский. Что должен, нечему удивляться. Дэколок богаче Рауля, о чем говорить! Другие тоже ему должны.

Дулькумо думала:

«Неужели счет русских другой?»

— Друг, вино морил? — напомнил Рауль купцу о прошлом веселье.

Он застал Дэколка врасплох.

— Вино?.. Половину морил, половину на свою шею писать буду. Гостил будто. Как друзей не гостить? Куда годно? Пил-то много, да ладно. Все теперь считал. А это — умер будто, — и Дэколок на глазах у Рауля на листе с хитрыми записями поставил жирный крест.

Началась веселая торговля. Дэколок подавал: табак, крестики, гайтаны, пояски для кос, сережки и опять заиграл деревянными бусами на проволочках. Свой товар расценивал наобум — все дороже и дороже. Непогашенной белки на счетах осталось мало. Дэколок перестал считать.

— Теперь какую покруту надо?

— Бисер, — вытянулась через прилавок Дулькумо.

— Ох, бисер-то я и забыл! — спохватился Дэколок. — Бисеру нет, как жить? Эта мера — хватит? — взял он из чашки щепотку.

— Какой, друг, экой? Смеял, да только.

— Больше надо? Жалко, да… Э, черт ее бей! Другу дам, — и Дэколок отчерпал радужной пыли пять деревянных ложек. Сбросил со счетов остаток в тридцать костей, поугрюмел:

— Но, друг, покруту кончили. Белка-то ушла вся. Теперь как?

Рауль поговорил с Дулькумо, и оба повесили головы. Ведь им нужна мука, порох, свинец… И вдруг кончилась белка. Дулькумо хотела выдернуть из турсучка заветную добычу Сауда и дрогнула. Нет, нет! На нем она пока не развяжет ремешка. Дулькумо не знала того, что Дэколок давно придумал, как выманить у ней славную добычу, и пытливо шмыгал глазами по смущенным озадаченным лицам.

— Но, как, наговорились? Чего будем делать?

— Не знай. Думай, как лучше? — положился на друга Рауль. — Долить[53], бывает, станешь?

— А уплатишь потом?

— Платить, как не платить! — оживился Рауль.

Перед ним раскинулась беспредельная тайга, в которой можно будет к весне настрелять много пушнины.

В весеннее таяние снегов начнется любовный гон белки. Это добычливая пора! Рауль ее не пропустит. Дулькумо погонит Топко на охоту, Сауд зарезвится сам. Сколько возможностей вдруг перед ними открылось для погашения полностью долга! Чтобы Дэколок продолжил покруту, Рауль пошел на самое тяжелое:

— Олень один теперь даю.

— Молодого, жирного дашь?

Прерванный торг возобновился. Дэколок отпустил пистоны, порох, свинец, сукно на штаны, отодрал молескину каждого цвета по поларшинной полоске, выбросил шесть кирпичей чаю и подсчитал муку.

— Муку дал. Теперь все, — сурово заявил Дэколок. — Будет. И так, оборони бог, на триста белок долил. Муки давал на семь оленей. Два турсука муки за оленчика дал. В писку эту муку не писал. Сюда клади, друг, нашу говорку[54]. — Дэколок пальцем потыкал Рауля в лоб. — Топко долгу будет сто белок. Топко — человек новый. Посмотреть его надо. Увижу, потом давать больше стану в долг.

Рауль был собой доволен. Дулькумо проглотила обиду. Дэколок собрался идти в амбар выдавать муку. Дулькумо заволновалась.

— Друг, маленько дожидай!

— Чего опять? — остановился Дэколок.

— Винтопка мой парнюско ты забывал?

— Винтовку парнишку в долг не дам. Других покручать стану.

— Этот надо? — Дулькумо проворно раздернула на турсучке петлю и из него вздулась пламенем лисица.

В глазах Дулькумо победа! Щеки разгорелись, готовы брызнуть кровью. Дэколок побоялся Топко давать много в долг? Ничего! Теперь Дулькумо будет с ним сама торговать на наличное. Приносил ли кто из тайги Дэколку такую добычу? В дополнение к лисице Дулькумо выкинула на прилавок выдру.

— Экой, дюжит винтопка?

— Аа! Вот она где. Топко меня обманул! За вино платить выдрой хотел!

И выдра вслед за лисицей полетела в пушной угол. У Дулькумо смята гордая радость. Жалко согнулась спина. Рауль кусал грязный ноготь…

— Не плачь! — засмеялся Дэколок, прищурив один глаз. — Галился[55] маленько, да ладно. Бери винтовку. Помни мою доброту.

К воротам подошел новый аргиш за покрутой.

8

С зубчатого утеса Сауд пулей сбил невиданного зверя. Зверь был невелик. Уши, ноги, копытца — все как у теленка-оленя, только покоричневей шерсти разбросаны темные чеканные пятнышки. Сауд взял его за тонкие передние и задние ноги, вскинул к себе на загорбок, да так. мягким брюхом к шее, и принес в чум. Пускай подивуются Пэтэма с Этэей счастьем Сауда Откуда им знать такое писаное животное, когда он сам — ловец — не знает его?

— С добычей ли встречать? — приподнявшись на локоть, спросил Бали.

— С добычей, дедушка. Только не знаю с какой, — ответил Сауд. — Пятнистый; клыкастый попался зверек. Стоял на утесе. Чего там делал, не знаю?

— Тайгу осматривал. Чего же больше, — с хитрецой усмехнулся Бали. — Зверю тоже нужно знать свою землю. Кого убил — есть будем, узнаем.

— Это, дедушка, маленький олень, — неуверенно сказала Пэтэма, разглядывая остренькие двойные копытца.

— Нет, дедушка, это не олень, — перебила Пэтэму Этэя. — У него зубы, как рога, растут. Через губу завернулись.

— Эко, страшный зверище какой!

Бали сделал удивленное лице. Он ждал ответа, но ему никто не отвечал.

— Молчите? — Бали поцарапал косицу и, вздохнув, раскрыл загадку: — Эх, вы, умнички-дурачки! Да ведь это кабарга! Мясо — сок! Свежуйте скорее. Я захотел есть.

Веселый Сауд поправил об огниво нож, и тонкая шкура затрещала под острым лезвием. Быстро вылупалось нежное мясо. Из вскрытого живота напахнуло прелью внутренностей.

Вдыхая приятный запах свежего зверя, Бали сел и начал вспоминать свою молодость.

— Я был постарше тебя, мужичок, когда добыл первую кабаргу, — обращаясь к Сауду, не торопясь, сказал он. — Стояли мы на речке Идуконе. Идукон, скажу тебе, выпал из соболиной сопки Уро. Из нее же навстречу солнцу пошла речка Нахата, на полночь бросилась ниточкой Тыгиткит, а рядышком с Идуконом бегут Юкта и Огне. Только Юкта и Огне убежали на вечер, а Идукон отвернул на полночь. Вот сопка-то Уро какая. Она, как паучок, растянула по тайге от себя в разные стороны речки. Идукон большая и быстрая река. А извилялась! Как червяк. Туда-сюда течет. Вода шумит. Весело плавать по нему в берестянке. Не задремлешь. По левой стороне Идукона высокие камни, и вот так, как пальцы, врозь торчат? На этих-то, мужичок, камнях я и бивал кабарженок. Откочевал с Идукона и отъел кабаржину. Речек других много видел, и каменистых, и всяких, а кабарги не видал. Сходим когда-нибудь на Идукон, там ты посмотришь, как они скачут с камня на камень. Скочит вниз, думаешь — пропала. Смотришь, а она на камешке, на острячке таком стоит копытцами в кучке. Ловкий зверь — кабарга! Увидел человек и сам в кабаржиные прыжки играть начал. Умеешь ли ты, мужичок, в высоту прыгать с шестом?

— Умею, дедушка, да плоховато.

— Эко, плоховато, — Бали хлопнул себя по ноге. — Ешь больше кабаржины, легким станешь. Все ешьте.

Сауд выдрал почки и подал их старику. Пэтэме с Этэей отдал кабарговое сердце и печенку.

Пускай едят, сами они каменных скакунов добывать не умеют.

Бали съел сырые почки, слизнул с губ солоноватый сок и сказал:

— Язык слепой, а сладкое видит.

На белых зубах Пэтэмы похрупывало согретое на углях кабарговое сердце. Этэя крошила сырую печенку и лакомилась маленькими кусочками. В ясной памяти слепого Бали замелькал порожистый Идукон. Свалясь на спину, он думал: откуда на Бедошамо забежала эта тонконогая скакунья? Сауд подтащил к огню на шкурке тонкоребрую свежину в жирной рубашке и сказал женщинам:

— Ночь долгая, мясо кабаржиное сладкое. Варите его все сразу. Пэтэма, тай скорее снег.

— Да, да! — подхватил слова Сауда Бали. — Больше мяса — короче ночь.

В руке Этэи быстро двигался нож. Росла горка разрубленного на куски мяса. Из красной головы тускло светили потухшие глаза. Пэтэма туго набивала котлы чистым снегом. В сторонке собаки доедали кишки.


На сытый желудок спится крепко, тепло и без снов. Кабаргового мяса поесть хватило всем. Полтора котла еще осталось на завтра. Хорошо вставать утром, когда в жилище пахнет едой. Положим, только пустое жилище не пахнет ничем. Понабросанным к порогу перьям можно судить, что Сауд добывал птицу и не держал голодом чум. Сегодня он всех накормил кабарговым мясом, даже маленькая Либгорик может спать, не просыпаясь. Перед ее ртом лежит открытая грудь матери, в которой полно молока. На набухших сосочках сами собой собираются беловатые капли.

— Пэтэма, ты спи на спине, — сказал, укрываясь с головой, Бали. — На спине мало мяса, она мерзнет сильнее брюха. Ты, мужичок, тоже спи так. Хо-хо…

В очаге, догорая, посверкивали угли. Пэтэма перед сном перевивала косу. На нее глядел из-под одеяла Сауд. За чумом в снегу гнездились собаки.

Вызвездило. В чуме настыло. Воздух стал звонкий, снег скрипучий. В стареньком одеяле Сауду было холодновато. Он вытянулся палкой и, не шевелясь, спал на спине. Пэтэма спустилась глубже в мешок. Этэя прижалась плотнее к Кордону. Бали немного переел. Он проснулся и слушал тишину холодной ночи.

В тайге было тихо. Вдруг по земле донеслись чуть слышные, как подо льдом течение, шипящие звуки. Вскочили с лежбищ собаки и, гавкая, сбежали к речке.

— Го-о-о! — послышалось издалека, и лай прекратился.

— Этэя! Эко, как спит. Этэя! Слышишь, собаки болтают: Рауль идет. Вставай, топи чум.

Этэя, высунувшись из-под одеяла, разживила огонь. Пока разгорались дрова и нагревался чум, она продолжала лежать в одеяле, потягивалась и зевала.

Шаги становились все слышнее. Собаки не лаяли, а взвизгивали, ластились. Наскучались. Олени, услышав дым, шли веселее и не тянулись в поводу.

«Не вовремя в чуме огонь. Все ли в нем ладно?»

Рауль ударом пяток в лопатки поторопил усталого оленя:

— Зачем так рано зажгли огонь? — спросил Рауль, не входя в чум.

— Услышали, что вы идете, вот и зажгли, — ответил с постели Бали. — С огнем в жилище веселее встреча.

— Хорошо бы в теплом чуме с дороги поесть, — сказала Дулькумо, расседлывая оленей.

— Накормим, — Этэя сунула к огню котел с мясом.

Она не вышла из чума встречать мужа. Зачем это? Вернулся, стало быть, в чум придет сам. Вскоре откинулась дверная пластина, и в жилище друг за другом пролезли Рауль и Дулькумо.

— На-ка заказанные покупки, — Дулькумо подала Этэе турсук и посмотрела на спящего сына. Ей стало радостно и легко. Заказ его она выполнила. Этэя сняла с огня котел и поставила его на низенький столик. Рауль, не раздеваясь, подсел к столику. Он отвязал теплые рукавицы и запустил голую руку в котел.

— Дулькумо, гляди-ка чего они там припасли?

— Кабаржину!

Рауль зажал клыкастую голову в руку и начал ножом выкапывать из черепа мозг, вытаскивал глаза и адпетитно обсасывал с них окологлазный жир и нежную мякоть.

— Кто это добыл? — спросиЛа Дулькумо. — Не сын ли?

— Сауд, — ответил Бали. — Кому же, кроме него, баловать нас!

Дулькумо стало приятно.

— Не напрасно я привезла ему винтовку. Эй, сынок! Вставай. Гляди-ка скорее, ладное ли ружье? Этэя, разбуди Пэтэму, я ей купила платок, а дедушке привезла нюхательного табаку.

И ожил чум. У всех были веселые лица. Пэтэма растягивала на коленях платок и разглядывала на нем яркие, как огонь, цветы. Из руки в руку Этэя пересыпала бисер, который лился цветистой струйкой. Сауд гладил желтый лак приклада винтовки.

— Хорошее ружье? — спросила Дулькумо сына и рассказала ему, как русский купец хотел захватить выдру с лисицей.

— Как взять? Купец выдру со мной не добывал. Я бы ему… — вспылил Сауд и взволнованно прицелился винтовкой в тускнеющую на небе звезду.

— Ребенок, как мало он еще знает о купцах, — вздохнул Бали, и хлынули в памяти его былые покруты.

Сауду стало неловко. Он сердито подумал об отце. Из-за него он не побывал в Бедобе.

Пэтэме Рауль подал кусочек сахару.

— Ешь, — сказал он. — А это тебе, жена. Носи.

Над огнем что-то блеснуло, и в колени Этэи упали бронзовые сережки. У нее загорелись смуглые уши. Пэтэма царапнула сахар ногтем, положила в рот, и твердый кусочек стал таять. Пэтэма сосала его и удивлялась мудрости русских. Да и как было не удивляться? Посмотришь глазом — бело, как снег; пощупаешь — холодное и крепкое, как камень, положишь в рот — тает; шершаво, а языку не больно; копится клейкая и сладкая, как сок березы, слюна. Съешь — сильнее, чем от жирного, захочется пить.

Послышалось шуршание лыж. К чуму подошел Топко. Пыхтя, он снял лыжи, стряхнул с головы куржак и пролез в дверь.

— Мясо едите?!

— Ели, ели! — рыгнул звонко Рауль. — А ты, как ворон, носом учуял кабаржину и прилетел.

Топко повалился. Ноги его отказывались больше служить. Ему хотелось есть, Он запустил руку в котел и шарил пальцами по голому дну.

— Где же мясо-то?

— На вот, гложи, — засмеялся Рауль, сунув на столик пустой череп.

У Топко от обиды запеклось сердце, глаза заслезились. Он с трудом выдавил из себя:

— Сожрали…

Топко отвернул в сторону лицо. Собака, ластясь к нему, ткнула холодным носом в одутловатую щеку. Топко отшвырнул собаку локтем и запустил в нее кабарговым черепом. Все засмеялись. Этэя сняла с тагана котелок и вывалила на столик остатки мяса.

— Ешь, это ославлено тебе, — сказала она, отбросив к двери котелок.

Топко растерялся. Глядя на дымящееся паром мясо, казалось, он нс знал, что ему делать: сердиться на шутку или… Топко выхватил нож, начал резать мясо и целиком глотать горячие куски.


Сауд пристреливал винтовку. Из семи выстрелов ни одна пуля не легла в маленькое пятнышко цели. Вернулся в чум невеселый. Глаза были влажными. Это заметила Дулькумо. Она слышала, сколько раз в руках сына щелкнула винтовка, вспомнила и хотела развеселить его.

— Сауд, ты долго пытал новую винтовку, — что не скажешь, пряма ли она?

— Ее делал урод. Пуля за глазом не хочет ходить!

На весело открытые зубы Дулькумо наплыли красные губы. Она оставила молчаливого сына с плохою винтовкой. Пусть он горюет один. Она же тем временем потолкует с Бали. Он может примирить пулю с глазом.

Рауль вывертывал носком ножа нагар из трубки и тихонько рассказывал про пьяненькую Чектыму. Его словам дивилась Этэя, Бали же дремотно молчал. Пэтэме казалось все сказкой.

— Вы веселитесь, а парень мой плачет, — перебила разговор Дулькумо.

— Что так? — испугался Бали. — Не поранился ли?

— Винтовка, говорит, новая — кривая. Привезли в тайгу сук.

— Эко! — Бали улыбнулся. — Надо смотреть ниткой. Топко не глядел?

— Топко… — вздохнула безнадежно Дулькумо. — Топко зимой сарану[56] ищет.

Все засмеялись.

— Сам не умеет, пусть мне глаза отдаст. Ты бы, Рауль, помог парню направить ружье. Сау-у-уд! Неси ружье!

Сауд не мог ослушаться старого Бали. В дверь просунулся шестигранный ствол.

— Дедушка, ты просил ружье? Я принес.

— Давай, давай. Пошаманим маленько.

Сауд на корточках следил за «колдовством». Бали зажал на бранке дырку и с силой подул в ствол, потом присосал кончик языка, подумал, сказал:

— Ружье цело: не дуется. Стреляет мимо, может, тут неладно. — Бали пощупал прицельную резку и мушку. — Сауд, ты примечал, куда падали пули? Выше, ниже, в сторону?

— Смотрел, дедушка, — оживился он. — Пули все влево идут.

— В одно место?

— В одно, да только на полдерева в бок и на ладонь выше.

— Это ладно. Винтовка добрая. Вилку надо колотить маленько вправо, целик — пилить. Зови Рауля.

Сауду стало от радости жарко. Дулькумо с Этэей удивлялись мудрости слепого. Пэтэму беспокоило: ладно ли говорил дедушка.

— Тащи натруску, пойдем искать меру, — потянулся Рауль до хруста костей. — Этэя, где подпилок?

Вскоре лязгал по железу обух ножа, шлепал пистон, шлепала в мерзлое дерево пуля. Бег на лыжах к цели, и снова стук по железу железом, стрельба, бег…

— Где? — спросил Рауль Сауда, забивая шомполом очередную пулю.

— Тут! — Сауд ткнул пальцем в черненькое пятно. — Давай-ка мне винтовку, теперь я попробую.

Остановились лыжи. Сауд приложился к дереву и посадил кружок на прицел. Пчик! И нетерпеливый крик вдогонку Раулю:

— Где пуля?

— Рядом с моей.

— Хэгэ! — громкая радость Сауда ворвалась в чум — Дедушка, ты правду сказал, винтовка неплохая.

— То и есть. Я не даром шаманил. Тащи мне, слепому, глухаря за работу.

И замелькали по бору зеленые штаны на бойких ногах веселого Сауда. Бали он отыщет повкуснее еду.

…Утром у изголовья дедушки Пэтэма увидела двух зайцев и рыжеперую копалуху.

9

Новолунье. Молодой месяц Шага-Гируан повернул на треть ладони. Наметилась его вторая копченая половина. Вечерами стал гуще синеть снег. Выбитый вблизи чумов ягель[57] развязал ноги пасущимся оленям. На копаницах твердели края снежных ям, твердела в них перемешанная копытами снежная осыпь. В ямы не погружали голов ни слабосильные олени, ни хрупкий молодняк. Все они шли вдаль, на свежие пастбища. К оленям, что ходили в аргише в Бедобу, вернулась резвость. Быков — вожатых стада — ничто не держало на истоптанных местах. Они рвались вперед. Манил вкусный, свежий мох. Сауд устал разыскивать их и пригонять с далеких пастбищ к чумам. Ему наскучил Бедошаминский мыс желтокорым, как кукушкин глаз, светлым сосновым лесом. Сауду хотелось бежать в темную тайгу, где вдоволь пушнины и птицы. Надо же по-настоящему попробовать новое ружье. Надоело и — старому Бали сиднем сидеть у очага. Слепота не убила в нем вековой привычки к очередным переходам. Пэтэма без конца таяла снег и терпеливо ждала, когда Сауд снова позовет ее на охоту. Вчера он приходил к ним, в своем зеленом, как таежная елочка, суконном зипунчике, звал Пэтэму в лес, да сильно плакал Кордон, и Этэя не отпустила.

Кордон перевернул в огонь котел. Этэя нашлепала его. Он кричал громче вчерашнего и от шлепков и от испуга.

— Этэя, ты била Кордона, а мне стало больно, — вздохнул Бали.

— Дедушка, он лезет к огню.

— Эко, лезет! Ты бы обожгла его искоркой, вот он и узнал бы, что к огню лезть опасно.

Этэя вышла из чума. На голову Бали садился комарами взметнувшийся из костра пепел. Пэтэма вытянула дудочкой тонкие губы, верещала птичкой, потом щелкнула языком и отпугнула плач. У ребенка налились смехом мокрые щеки. Руки его хватались за волосы, за крестик на шее Пэтэмы, за маленькое ухо с большою сережкой.

— Дедушка, к нам кто-то идет, — сообщила из-за чума Этэя. — Спускаются в Бедошамо.

— Люди — неплохо. Много их?

— Два мужика с бабой. Какие — не знаю. — Крикнула: — Дулькумо, иди сюда! Посмотри, может, ты узнаешь?

— Ээ, зачем маять глаза? Придут — увидите, — отозвался Бали.

Дулькумо выйти опоздала. Высокий берег заслонил аргиш. Лают в тайгу собаки, отлаивается ответно тайга. К женщинам вышла Пэтэма. Ждут втроем, угадывают, кто аргишит. Над яром сухою талиной поднялся олений рог и голова человека. Вскоре показался весь аргиш в девять оленей.

— Богаты нет мхом? На дневку нашему табуну хватит? — шутил беззубый вожак.

— Под снегом не видать, — ответила Дулькумо и шепнула Этэе:

— Гляди: сам — чурка, а баба — красненький прутик.

«Чей голос? Где слышал?» — Бали вытянулся, как глухарь на суку, готовый схлопать крыльями. Не выдержал, заговорил:

— Голодный олень на льду только не найдет мох. А тут его искать не надо. Кто ты? Мое ухо будто знавало тебя?

— Я — Баяты. А ты какой?!

— Богыдя.

— Хо-о-о! Друг, друг…

И оба старика столкнулись в дверях.

С тех пор, как Бали последний раз в долине Чавиды добыл медведя, угощал Баяты жирной грудинкой и отдал ему полношерстную шкуру, — много раз цвели березы, зеленел и осыпался лиственный лес, таяли и замерзали реки. Баяты был тогда черный, как обугленная береза, теперь же запепелился не меньше Бали.

— Давно не виделись, — сказал Баяты, садясь рядом.

— Не хватит памяти, однако, — Бали поднял красные дупла, в которых когда-то блестели спелой черемухой зоркие глаза. Их не нашел Баяты, и у него отяжелел веселый, болтливый язык.

— Где сын? — Чирокчана жива ли?

— Никого. Ни жены, ни сына. Все там…

Бали устало махнул рукой на полночь. Хлюпнул в горле тяжелый глоток и выпучилась на сухих лопатках рубаха. Баяты шарил трубку. Ему нужен был. крепкий табак. Он выкурил подряд три маленькие трубки, пока Бали смог поднять опущенную голову.

— Не будем на свежей гари искать старых гнезд, — заговорил он тихонько. — Расскажи лучше, куда ты ходил, куда ум держишь?

Баяты меж пальцев зажал, как змейку в жемило, таволожный чубучок и по-прежнему быстро ответил:

— Ходил в Бедобу за покрутой. Иду теперь на вершину Луча. До покруты стоял на Горбыльке. С осени была там густая белка. Думал, добудем ладно. Нас три ружья: Орбоча, Дугдаг и я. Сидим, ждем время. Захолодало, пошли в тайгу, а в ней?.. Кое-где следок едва увидишь. Белка не стала держать гнезд, ушла. Две сотни втроем-то добыли. Пятьдесят отдал за двух важенок; в долг брал у Соколки. На остатки торговали. Чаю не купили даже. Жили маялись сами и замаяли оленишек. Через день переходили на свежие места. Бегали — с ног кожу сняли. Но белки нет, кого найдешь? — Тут еды никакой. По первоснежью Орбоча убил сохатенка, маленько дю-жили. Мясо было худое: гоняный попал зверь, а все же еда. Не ворчат пустые кишки. Пустая тайга на Горбыльке, а куда пойдешь на заморенных оленях? Снегом брести — не по траве идти. Наткнулись на вашу топанину, вот и пришли сюда. Как будем, попадать на Луч? Трое — ума не соберем. Был бы хоть один добрый передовой бык, проломали бы снег помаленьку. Горе, друг, горе!

Встретил тебя, обрадовался. Сердце птицей поднялось. Ожил, думаю. Послушал — упал подранком.

Бали пожевал пустым ртом, наморщился, как от ушиба. Баяты задумчиво посасывал трубку.

— На Луч ты попадешь скоро, — сказал Бали, не меняя лица.

— Я не знаю, как это сделать, — недоумевал Баяты.

— Просто: сходите с Орбочей в лес, найдите моих оленей, поймайте себе двух быков. Вот и придете вовремя на Луч. На приплод возьми одну постарше важенку. Оленей выбирай сам. Мне, слепому, их для тебя не ловить. Больше оленей не дам: внучку растить надо;

— Бали, ты мне даешь оленей, а не спросишь, чем я тебе за них отдавать буду?

— Черными лисицами. Бо-ольше копи! Лисиц не будет — бурундуками приму. Эй, бабы! Кормите нас, стариков!..

У Баяты табачным кошельком растянулся беззубый рот. В костре щелкнуло полено, задребезжала от пара на чайнике крышка.


Рауль с Саудом ночевали в лесу. Их далеко заманил след росомахи. Следили до ночи. Оставалось вот-вот посадить росомаху на дерево, поднять курок, но под Саудом лопнула лыжа, и он охромел. Пришлось оставить горячую погоню. Устроились у комля под космами ели. За полночь убежал месяц, пока Рауль пристрагивал ножом стрельчатые подмоги и пришивал их к лыже ремнями. Засиделись, лень стало разминать ноги, жалко бросать ласковый огонек. Пригрел он, и слиплись глаза.

Над тайгой домигивала последняя утренняя звезда, еле-еле чадила в костре небольшая головешка. Рауль разбудил продрогшего Сауда.

— Обманули ночь, вставай! — сказал он, пожимаясь.

— Я замерз. — У Сауда лязгали зубы.

— Побежим, лыжи согреют. Вот так!

Рауль поддел на носки тугие юксы, навалился вперед и с быстротой бегущего по воде крахаля скрылся в лесу. Сауд порывисто бросился его догонять.

Рассветало. Остановились покурить, отдышаться.

— Где-то теперь лепится росомаха? — вспомнил про погоню Сауд.

— Далеко. Не сломайся лыжа, болталась бы шкура ее в нашей поняге. — Рауль вытряхнул из трубки на рукавицу пепел и заговорил о другом. — К полдню, может, перевалим вершину мохового ключа и оттуда захватим оленей. К ночи аргишить станем. Ты устал?

— Нет. Я могу вернуться гонять коротконогую росомаху.

В веселых, самоуверенных глазах Сауда блеснуло огнистое солнце, что вылезало из распада гор рыжим медведем.

Рауль и Сауд идут дальше. Кишки грызет голод. Но ничего. Вон слетел табунок рябчиков. Они расселись по деревьям, вытянулись, насторожились. Не сонные и Рауль с Саудом, и незачем подбегать им к птицам вплотную. Винтовки в руках, стреляй издалека каждый свою. — «Щелк! Щелк!..» — Короткий перерыв, дожаты плотно на порох пули и еще снято по пестроперому самцу.

Наскоро обдергали перо, выбросили кишки, подогрели чуть над огнем мясо, съели и приглушили голод.

Вышли на большую копаницу. Молодой, остророгий теленок неопытно тянулся к сучьям ели. Он старался поймать языком свисающий седыми косичками мох. Но копыта грузли в снег, и лакомство неслизнутым оставалось на сучьях.

Поодаль на шорох лыж уставился старый бык. Он хоркал, предупреждая оленей.

Вдалеке с посвистом Сауд подпугивал табун:

— Эу, — эррь!.. Эу!.. Фшить!..

Выкрики, свист. Хорканье, бег, щелканье ног. Хруст мерзлого снега.

Олени вышли на затвердевшее проследье, выровнялись и бурой снизкой один за другим потянулись к чумам.

Старики заспались небывало. За ночь они переговорили о многом. Когда ушел к себе в чум Баяты и улегся Бали, Этэя не знала. Видимо, как косачи, до солнышка токовали.

Этэя второй раз сварила еду и разбудила Бали. Он спал так крепко, что не слышал ни брякотни котлов, ни плача Либгорик, ни стука топора Орбочи в звонкую лиственницу-сушину.

— Славно затянуло, — зевнул Бали. — Рауль не вернулся?

— Нет ни его, ни Сауда. Кого гоняют до этой поры?

— Что, далеко ушло солнце?

— На вечер повернуло. — Этэя из золы выкопнула палкой лепешку. — Дедушка, приходил Орбоча, спрашивал, в которой стороне пасется табун. Он хотел идти один да отдумал: не знает твоих оленей. Топко с ним идти отказался. Палец, говорит, тряхнуться не дает. Бренчать, так про руку забудет.

— Ходить Топко сырой. Маленько тяжело, маленько лукавит.

Этэя отломила половину горячей лепешки и вместе с налитой берестяной чашкой чая подала Бали.

Из чума Топко слышался хохот. Смешил Баяты. Он рассказывал, как в Бедобе русский вызвал Орбочу бороться и как Орбоча, подняв русского, бросил. Тот с размаху сел на конский шевяк, отшиб зад и долго от боли икал. У довольного этим Орбочи всползали под раскосые глаза скулы.

— Полез другой, того смял. Выскочил третий и…

В чум просунулись закуржевелые головы Рауля и Сауда. Баяты по-русски подал Раулю сухонькую руку, сказав ему: «Здравствуй».

— Куда идете? — спросил Рауль.

— На Луч, — ответил Баяты. — Думали сегодня аргишить, да не поймали подаренных нам Богыдей оленей. Ждали тебя, чтобы сходить на копаницу.

— Оленей мы пригнали. Ловите. К ночи пойдем вместе.

Орбоча, полусогнувшись, вышел на сильных, коротких ногах за Раулем. Табун рассыпался вблизи жилищ.

— Которые олени Бали? — спросил низким голосом Орбоча.

— На правом ухе заруба, — ответил Рауль.

Олени Бали оказались один к одному — рослые и жирные. Выбрали тех, которые были похуже. Орбоча ушел в лес за своим маленьким стадом. Баяты вернулся к Бали сказать о своем выборе. Рауль допивал последнюю чашку крепкого чаю.

— Глазами выбрал двух белогубых быков и пеструю важенку. Скажи, ладно ли я наметил?

— Пеструю важенку не бери, — сказал Бали. — У ней было девять телят. От старухи ребят не получишь. Возьми другую, стельную. Пеструю, если она бесплодна, осенью мы ее зарежем. Ладно ли я тебе советую?

Баяты стало стыдно за то, что он вначале дурно подумал об отказе выбранной важенки. Нет, Бали такой же добряк, как и был. Недаром же за него Микпанча отдал сестру Чирокчану, не боясь ни бедноты, ни насмешек.

— Белогубые быки — братья. Оба они доброй породы. В них есть кровь от диких оленей. Они'плохо ловятся, зато хорошо возят и держат крепко тело.

Слова Бали грели Баяты, как пропеченная солнцем земля.

Он не скрыл своей радости и говорил старому забытому другу:

— Добудем золотую лисицу, сами положим тебе в гурсук.

— Тяжелая. Кто вьючить будет? Пэтэма мала. Ей и со мной одним маяты хватит.

Рауль смеясь лег на спину. Он потянулся и, зевая, велел женщинам собираться в дорогу. Этэя про себя возмутилась, что Рауль не предупредил ее об этом вчера, и молча начала сталкивать разбросанные веши в сумки, в турсуки. Пэтэма возилась с посудой, ножами, скребочками. Бали надел на себя парку, пощупал пальцем дырявую подошву унтика, который Пэтэма хотела залатать, но не успела. Баяты торопливо ставил чум, назад же вернулся со снежно-белыми, в бурую полоску выше колен камысными унтами.

— Надень-ка, друг. Эти не лучше ли будут твоих обуток? Нога твоя не больше Орбочи. — Баяты присел на корточки. — Возьми. Подошву Дугдаг пришила лохматую. Слепому только и ходить на ней: не поскользнется нога.

Этэю проняла зависть. Она бросила сборы и долго рассматривала тонкое шитье, красивый подбор камыса; прощупала пальцами мягкую, как тело ребенка, свежую мездру.

— Бери, дедушка. Унты хороши. Их только Раулю впору носить.

— Рука моя слышит пушок. Пусть он греет ноги Орбоче. Раулю ты сшей такие сама. Не сумеешь, спроси Дугдаг. Унеси-ка ты их, Баяты, назад парню. Не будем его разувать. Он на морозе, а я век в чуме.

У Баяты расползлась по глазу слеза. Сгорбленный Бали в дырявом унтике уплыл в туман.

— Собирайтесь в дорогу, — слышался его голос. — По нашему проследью идти вам будет легко. Рауль пойдет к Камню, левее Комо. А там до Луча пробредете потихоньку своим аргишом. На оленей возьми из моих похуже седла. Орбоча их подправит.

Сауд с шумом бросил собранный в кольцо долгий ремень и задернул на роге белогубого оленя петлю. Этэя зашнуровывала зыбки. Пэтэма раздевала в дорогу чум.


Ночь. Синеватой ягельной тундрой стелется редкозвездное небо. Глазом филина мелькает сквозь густые ветки справа круглый месяц. Деревья, снег, тени, блики…

Весело кочевать большим аргишом. Прохрипит в ночной тишине олень, хрустнет под взмахом пальмы сучок и упадет на тропинку, кто-нибудь кашлянет, крикнет, чиркнет спичку, напахнет табаком… Остановится аргиш передохнуть, долго ли выдернуть с вьюка лыжи, стать на них, пробежать, просмотреть на седлах подпруги, подтолкнуть на лопатки оленя поклажу, перекликнуться словом друг с другом, сесть верхом и опять аргишить, качаться в седлах. Маленькие Кордон с Либгорик спокойно спят в зыбках. Проснутся на остановке, хныкнут; но стоит только пошевелиться оленю, они не замедлят снова уснуть. Нет, хорошо кочевать. Едешь, а тебя встречает лес. Качнешься — качнется и он, мигнешь — присядет, подскочит. Начнешь тихонько спускаться под гору — тайга бросится, побежит на тебя; пойдешь в гору — лес пятиться начнет. Станешь на чумише, и все остановится вместе с тобой. Подойдет Сауд с порожняком, за ним подъедет Дугдаг, потом подойдут Баяты, Орбоча.

На людях и у Топко появились ноги. Он меньше прежнего отстает от аргиша. Хрипит загнанным сохатым, а не ложится: идет. Как-то на стоянке Орбоча подогнул покруче носки у лыж Топко, и те же лыжи не стали больше ни утыкаться, ни лезть под снег; Рауль же к еловым доскам лыж прилепил на рыбий клей вареную бересту, протер ее жиром и под ступней Топко не стало наминаться неудобных снежных комков.

— Теперь полетишь, только бы парку покороче обрезать! — посмеялись все вместе.

Посмеялись маленько, а удобств для Топко сделали много.

Под сказки Бали за священным Кумондинским камнем, которому бросили по жертвенной пуле, подправили слепому старику разбитые седла, а после все вместе ели из одного котла добытых дорогою глухарей.

Девять веселых перекочевок с Бедошамо единым аргишом пройдено незаметно. В каждый переход топтать в целине путь пускали вперед поочередно сильных оленей. Держались мелкоснежных нагорий. Еще вчера был плохо виден водораздельный Дюлюшминский голец. Он походил на бело-пятнистого зверя. Сегодня же хорошо различал глаз и выступы камней и насаженный на них снег.

— Комо! — крикнул Рауль и вместе с передовым быком сунулся со снежного ярка впетлистое, неширокое русло.

— Комо!.. Комо!.. — перекликнулись остальные. Спешились и приготовились переходить реку.

— Сауд, помоги Пэтэме, — велела Дулькумо сыну.

Сауд не ослушался матери. Он вместе с Пэтэмой свел их аргиш в крутоберегое русло, вернулся и за руку повел снежным месивом слепого Бали. Шли тихо, грузли, спотыкались. Но не напрасно мучился Сауд. Бали многое успел ему рассказать о реке. Сауд теперь знал, что вершина Комо рождается на закате и с полуденной стороны идет вдоль Дюлюшминского гольца. Уходит восточнее на один добрый аргиш в низменную тайгу, а там крутым локтем огораживает голец и течет в Катангу прямо на полночь.

Перейдя реку, остановились чумишем. Сауд был этому только рад. В чуме у огонька слепой Бали лучше зрячего рассказал ему по порядку о всех притоках Комо. Чтобы не маять оленей, посоветовал Баяты дойти вместе с ними до левого притока Комо — Натыни, там дневать и только оттуда начать одним топтать дорогу на Луч.

— Через устье реки Кирвочаны идите пряменько и ровно. Держите утреннюю зарю по правую руку. Все найдете. Я тут давно ходил. Но, будем спать.

Бали закутался потеплее. В голове Сауда заплеталась паутина узнанных от старика рек. По ним он мысленно кочевал с чумом Бали и вместе с Пэтэмой. Орбоча лег спать с думою о заре по правую руку. Засыпая, он тяжело пробивался на Луч, а за ним, утопая в снегах, порхался бедный аргиш.

От настывшего утеса тянул мороз. Баяты жался под худеньким одеялом. Рауль перед тем, как заснуть, решил побывать за западным концом дюлюшминского камня и там на мякотных нагорьях вволю погонять диких оленей, набить и принести Этэе подборного камыса на новые, как у Орбочи, унты. Топко со сна невнятно пел песню о синем горном гольце. Он мешал спать и злил Дулькумо.


В вершине Натыни отдых длился пять дней. У грузовых оленей перестала гореть натертая вьюками кожа. У измученных оленей Орбочи стали крепче торчать вялые уши. На хороших мхах они отдохнули и подкормились.

Над тайгой светлым пузырьком желчи повис молодой месяц. Месяц заметил Рауль, возвращаясь к чумищу от камня с поисков соболиных следов; он же мелькал в левом глазу усталого Орбочи, который с утра прокладывал путь на Кирвачаны и тем же следом шел к своему жилью. На тот же месяц радостно смотрела Пэтэма из чума и первая о нем рассказала Бали.

— Хеге-е! — ответил на это он. — Скоро же отшагал «Месяц шага». Прилетел, видно, месяц «Вороний». Вот-вот белка бросит гнезда и любиться начнет, а у соболих будут щенята. Куда от нее спрячется трусоватая пищуха? Соболь — огонь! Опоздал Рауль соболевать. Жди осени. Сейчас торопись промышлять белку. Эко, месяц Ворон! Которая же Пэтэме пойдет зима? Четырнадцатая… Может?..

Бали задумался над возрастом внучки. Рауль, не дожидаясь, когда будет готова еда и высохнет от пустой ходьбы потная спина, снова встал на лыжи и вместе с Саудом пригнал к чуму табун.

— Опять аргишить! — кряхтел Топко, нехотя переобуваясь в дорогу.

— А долг платить Дэколку чем будешь? — огрызнулась. Дулькумо, свертывая туго постели.

Не копалась в сборах и Дугдаг. Она приготовилась в путь и помогла вьючиться Пэтэме.

Все на ногах, все готово к отвалу.

— Летовать будем на устье Куюмбы, — говорил Рауль Орбоче.

— Обдирая белку, не вырывайте из беличьего хвоста кости, — передавал ему толстоголосо купеческий наказ Орбоча.

— Баяты, доглядывай за быками. Не стали бы они вначале искать свой табун, — предупредил Бали на прощанье своего старого друга. — Не доглядишь, убегут.

— Не поленимся, друг. Доглядим!

…И раскололся с Наткни их кочевой путь стрельчатой вилкой.

10

Белка шла низом. Она кончила кормовые запасы, заготовленные на время морозов вблизи зимних гнезд, и теперь уходила от них далеко. Но путаный след ее не мог провести глаза опытного охотника. Турсуки Рауля наполнялись пушниной. Сауд в промысле не отстал от него. Повадки беличьи он знал неплохо. Ложу у новой винтовки обтесал, сделал ее прямою и так пристрелялся, что ему завидовали отец и Рауль, а Бали не мог нахвалиться. Сауду посчастливило. За день он нашел тридцать одну белку, тогда как в чуме Рауля на шомполе сушилось только двадцать шесть. Дулькумо похвасталась промыслом сына. Рауль не поленился сходить к ним в чум и сам проверил удачу Сауда.

— Правда, Дулькумо, — сказал он, вернувшись, — парнишка твой перестрелял меня. Как это случилось?

— Просто, Рауль! Сауд становится лучшим из вас охотником, — отозвался слепой.

Бали сказал неприятную правду. Но Рауль не обиделся, тогда как Этэя сгоряча пожалела, что старик не немой. Счастливая же Дулькумо отогнала коротенькую зависть. Она всех рассмешила:

— Парнишка добыл сегодня не плохо, зато мой Топко третий день сушит одну белку. Я не убираю ее, а жду, когда он принесет другую. Завтра, однако, пойду сама ему помогать.

Рауль нахохотался до слез.

В разгар промысла с места на место шли маленькими переходами. Перевалили распад Чейлячины, сняли белку в ее вершинной тайге. Потом отклонились порядочно влево от истока Мадры и опромышляли таежку в водоразделе Эльбомы с Турукой. Здесь попали на густую белку и задержались. Очередные переходы стали делать еще короче и чаще, чтобы лучше охватить отстрелом места. На реке Туруке, на солончаках, Рауль рассчитывал заняться откормкой оленей и дождаться отела важенок.

Вечером, когда Этэя приводила в порядок добычу Рауля, Бали попросил у ней свежую шкурку самца. Та подала, удивляясь: зачем слепому пушнина, что в ней он увидит? Однако Бали по-своему стал внимательно осматривать ее. Он засовывал вовнутрь шкуры пальцы и слегка потеребливал шерсть. Шерсть линяла, текла: в пальцах накатывался маленький с бисер серенький колобочек. Потом ощупал с брюшка мездру и около задних лапок нашел на ней два жировых бугорка. Бали отбросил белку.

— Мужик готов к гону. Шерсть течет. Худая пушнина. Мездра тоньше кишечки. Охоту надо кончать.

— Как кончать, дедушка? — вмешался Рауль. — Русский купец велит добывать. Ему нужна такая пушнина — будем стрелять. Без пушнины, говорит, покруты не даст.

— Смешной у купца ум. Сердце — камень. Нет, Рауль: стельную важенку резать — оленей не увидишь. Важенку режешь — убьешь одного теленка, мать-белку весною добудешь — с ней восемь щенят потеряешь. Зимой бы нашел сорок белок. Какой у русского ум! Надо все же охоту кончать.

Бали плюнул, задумался. Он никак не понимал: что делать из весенней пушнины, когда под иголкой будет рваться мездра и сама собой облезет слабая шерсть.

— Дедушка, а чем ты покручаться станешь? Турсуки наши не раздирает мука! Спроси у Пэтэмы. Она каждый день видит, как у них втягиваются голодным брюхом бока. Скажи, чем? У нас муки немного. На вас муки мы не запасали.

Вопрос Этэи оборвал его думы. Бали растерянно покрутил. головой, искал и не находил выхода. Ему помогла в этом Пэтэма.

— Я пойду добывать пушнину, — сказала она.

— Пойдем со мной, — послышался призыв Сауда, который за чумом сидел на дровах, курил трубочку и слышал весь разговор в жилище Рауля. — Пойдет, я научу ее, Этэя!

— Как же! — вспыхнула та. — Вместе с отцом ты добыл белки меньше одного Рауля.

Насмешка Этэи не убила самоуверенности Сауда. Недаром его хвалил Бали, язык которого не развязанная вязка, чтобы болтаться попусту. Сауд хотел ответить Этэе, но за него вмешался Рауль.

— Тебе поссориться охота, вот ты и хаешь Сауда. Ешь лучше мясо. Парень говорит ладно. Пусть завтра идет с ним Пэтэма. Белку искать он умеет, стрелять покажет.

— Я уже стреляла с ним на Бедошамо белку. Дедушка, я пойду завтра?

— Ну, ну!., пойдешь, — Сауд услышал согласие Бали. — Только принеси мне почистить ружье.

Пэтэма вышла из чума. В нее бросил снежным комочком веселый Сауд и скрылся в своем жилье. Этэя вышвырнула за дверь собакам беличьи тушки и под хруст костей, ворчанье, чавкотню закурила на сон последнюю трубку.


Полный надежд Бали проводил ухом ранний шорох лыж. По звонким ударам дятла в сушину он знал, что близка весна.

Дятел свою игру припас для ее встречи. Над чумом, пролетая, щелкнула галка и заверила старика о скором тепле. Бали смолоду знает, что галка опережает прилетом своим приход весны. Она гонит мороз и не боится холодных ветров в ущельях горных речек.

На лице Пэтэмы играло веселье, как солнце на молодой сосновой коре. Губы Сауда не закрывали крепких зубов. Ему незачем зажимать их, когда следом за ним катится на лыжах Пэтэма.

В глаза их бьет камысным нарядом тайга. Выходным горностаем всюду блестел снег и похрустывал, оседая, под ногами. Мельтешили узкие, жидкие тени. Вон олень, чувствуя скорую потерю окостенелых рогов, пробовал сбить их о пихту. Где-то трещала большеносая кедровка, чимкал королек. Сядет в сосновые иглы — не больше шишки. Впереди будто дразнился маленький пестрый дятел. Отлетит, прильнет к коре, дождется Сауда с Пэтэмой и опять отлетит. О, сколько разных див в лесу увидит Пэтэма! Ясный день только начал разгуливаться. Он открывался, как заспанный глаз. Не скоро еще сожмутся и загустеют утренние тени.

В лощине с земли подняли белку. Она выскочила на первые сучья. Остановились.

— Стреляй, отсюда, — сказал Сауд.

У Пэтэмы щурится глаз. Хлопнул пистон. Но что это значит? Белка перепрыгнула на другой сучок, выше.

— Стреляй! — повторяет Сауд.

Упирается ложе в плечо, глаз ловит белку — и нет пули.

Пэтэме жарко и стыдно. Новый промах загнал белку на. самую вершину. Гаснут глаза Пэтэмы. Она виновата, покорна. Сауд взял, смеясь, винтовку и округлил на зубах неправильно отлитую пулю.

— Не торопись. Ружье держи тверже. Не мигай…

Ружье в руках у Пэтэмы, слова Сауда в ее голове. Разве можно ослушаться его и не сделать все, что велит он? Пэтэма затаила дыхание. У ней вздернулся чуточку нос, смешно перекосилось лицо. Наметилась. Цокнул курок. Цепляясь за ветки, с вершины упала белка.

— Теперь ты — мой товарищ!

Пэтэма покраснела от похвалы. Они долго шли по размашистому следу самца и молча радовались друг другу, удаче, весне. Как по воде берестяная лодка, бесшумно катились по уклону лыжи, где голубеньким комочком выкинулась на голую вершину старой лиственницы белочка-самка. Села на задние лапки грудкой к солнышку, грелась, встряхнулась, хорошилась, пушила свою примятую в тесном гнезде, переросшую шерсть.

— Видишь? — предупредил Сауд Пэтэму. — Нашла? Пойдем тише.

Зоркие глаза Пэтэмы на этот раз не нуждались в лишних словах. Она давно увидела белку и с излишней осторожностью подходила к ней.

— Фыр-р… Фырр! — раздалось вдруг, и по корявому стволу лиственницы вверх мелькнуло четыре пушистых хвоста. Белочка на вершине зашевелилась. Теснее, сошлись ушки-шилья.

Самцы заняли боковые сучья, опешили.

— Подождем! — сказал тихо Сауд.

Усатые мордочки повернулись в сторону самки. Греб-нились спинки, вытянулись обугленной хвоей черные хвосты, цепкие лапки самцов были готовы к прыжку, нэ белые иглы зубов удерживали соперников на местах.

Белочка переползла на веточку ниже. Ожили самцы. Пропал друг перед другом страх. Светлее всех цветом самец сделал первым опасный прыжок в сторону самки. И начались беготня, перелеты, падения… Самцы не слышали, когда прибыли к ним еще два свежих бойца. Набегались и вдали друг от друга остановились передох-нуты Белочка свесила рыженький хвост. Ей нужно ждать.

— Будем стрелять «мужиков», — сказал Сауд, поднимая винтовку.

Палец Пэтэмы поднял тяжелый курок. Малопулька метко плевала свинец. Разгоряченные самцы падали и влипали в снег.

Дерево оголело. Обеспокоенная белочка засновала по сучьям.

Остановилась, готовая прыгнуть, бежать… Ее пугали пустые сучья. Сауд медным шомполом вдавил в ствол пулю и положил конец томительным ожиданиям.

На солнце набежала туча. Нахмурилась тайга. В поисках новой веселой охоты Пэтэма двинулась за Саудом. Шорох лыж согнал с дерева маленького поползня.

Когда Сауд находил следующие брачные деревья, Пэтэма уже знала, с кого нужно начинать стрельбу. Она сама заряжала винтовку. Сама на зубах окатывала плохо отлитые пули, сама надевала на бранку пистоны. Только раз заметил Сауд, когда услышал, что при выстреле винтовка сдвоила:

— Дожимай плотнее к пороху пули: не будешь напрасно шомполом маять рук и стрелять мимо. Плотно пуля — не утечет из бранки порох. Порох в бранке — не осечется пистон.

Пэтэма все поняла. Какой славный Сауд! И говорит он не хуже дедушки. Как хорошо с ним! Почему он не дедушкин? Жили бы вместе.

Вдалеке синел хребет Голец. За ним падало солнце. Сауд повернул к чуму. Пэтэма с трудом тянулась за ним. Плечи оттягивала добыча, но она жалела, что так быстро кончился день.


После брошенного Этэей упрека, что Бали с Пэтэмой не особенно приятная ноша для Рауля, Бали отодвинулся подальше к шестам просторного чума и старался никому не мешать. Сам он не начинал разговоров с Этэей, она же про старика будто забыла. Молчит.

Все это началось с того вечера, когда Пэтэму позвал с собою на охоту Сауд, чтобы научить ее хоть немножко промышлять и этим помочь старику. С уходом Пэтэмы на промысел у Этэи не стало рук, которые забавляли Кордона и нянчились с Либгорик. Бали это знал. Он пытался заменить внучку, но слепота и возраст мешали ему лазить по чуму за озорливым Кордоном. За ним нужны ноги и глаза. Вон он вытянул из турсука цветистый платок и за конец тащит его по земле вокруг огня к деду. Платок вспыхнул, осталась от него узкая кайма с потускнелыми цветами на раздражение Этэи. Отчего Кордон заревел, Бали узнал только тогда, когда на крик в чум вбежала Этэя. Она выхватила из рук старика ребенка, нашлепала его и в лицо Бали швырнула остаток недоеденной огнем тряпки.

— Возьми себе, слепотье!..

Этэя нанесла в запальчивости много обид старику. На ругань пришла Дулькумо и пристыдила Этэю:

— Смотри, дедушка плачет. Что тебе скажет за это Рауль?

— Он ей, Дулькумо, купит новый платок, — ответил за Этэю Бали. — Нельзя бить глупых детей, когда они просят игрушку. Слепому умереть хорошо. Этэя не знает, что отец возил ее по тайге на оленях Богыди. Она была тогда чуть побольше Либгорик и не могла знать, что мать ее ела мое мясо и кормила Этэю грудью. Мяса мне было не жалко. Я многих людей кормил на веку. Я не мало добывал диких оленей. Ручных тоже хватало и на еду и на кочевки. Потом прошел мор, и олени, что оставил нам с Чирокчаной Микпанча, ушли в землю. Остался один десяток. Я молчу. Зачем стукать головешку, когда от нее летят, не зная куда, искры и жгут. Я терплю и радуюсь, что Пэтэма сама скоро будет держать чум. Весной она надерет бересты, сошьет покров, и не будем мы тогда мешать никому. Сауд научил Пэтэму белковать. В турсуках у ней лежит белки восемь десятков. Пройдет лето, осенью она станет покрепче на лыжи и будет помаленьку собирать бельчонку. Пропитаемся. Кочевать станем вместе. На что сердиться, Этэя? Дедушка Бали тебе может пригодиться. Будешь маяться опять, как с Либгорик, приду, помогу. Потерпи до лета, Этэя, потерпи!..

Этэя отвернулась. Она не хотела видеть укоряющих глаз Дулькумо. Этэе и так было не хорошо. Бали в ней пробудил стыд. Она хотела заплакать, вздыхала, но слезы не шли.

Дулькумо было тоже не по себе. Она не знала, что делать? Но, вспомнив, что над огнем у ней жарятся рябчики, ушла за ними. Этея не пошевелилась с места. Она видела исподлобья, что Бали, поджав ноги, сидел далеко от очага и, сгорбясь, о чем-то думал. Этэя не знала, что старик прикусил до боли язык и гонит от себя горькие воспоминания. Язык его деревенел. Зубы — легкая плашка, чтобы раздавить память.

Рябчики оказались готовыми. Дулькумо возвратилась с ними в чум Этэи. Мясо, может, чуточку развеселит.

— Давайте есть. Дедушка, на-ко! Этэя, бери скорее. Бери, жжет руки. Ай!..

К Этэе в колени упал в жирных блестках хорошо поджаренный рябчик. Дулькумо ужевывала желтую вкусную кожу. Бали же ел нехотя, лениво.

Вечером охотники принесли много пушнины и веселых рассказов. Топко выколупал из трещины на коре целую горсть запасенных птицей орехов. Орехи оказались гнилые, но Топко принес их в чум и для смеха угостил жену. Дулькумо раскусила прогоркший с зеленой пылью орех и плюнула Топко в глаза. Топко от этого было, не горько, смешно же стало всем.

Они вчетвером добыли шестьдесят четыре белки. Неполный десяток — дневная удача Топко. В поняжке Пэтэмы было привязано восемнадцать. Сауд выровнял с ней улов перед самым чумом и дал ей еще глухаря. У Рауля в поняге белку закрывала большая лисица. У ней затускла огнистость спины, потяжелел, смялся хвост и маленько «приплакали глаза». Худая шкура. Убил сгоряча, принес рыжую так, напоказ.

— Красные птицы прикочевали, — рассказывал Рауль. — Галок стало много. Бурундук вылез.

— Бурундук? — переспросил Бали. — Бурундук вылез, медведю не лежать. Капнет снежница — бросит берлогу. Эко, бурундук! Неплохо бы нам успеть до мокра стать на весновку. Замокрйт, настынет наст[58], изрежешь в кровь у оленей ноги и никуда не уйдешь. Теперь надо смекать, где лучше завесновать, оттуда погонять по насту сохатых. Поводливый сохатого хорошо гонит. Поставит и кре-епко держит. Медведя не боится, но не следит. Возьмет в вид — посадит. Сын из-под него добывал медведишек.

— Мой кобель-соболятник — маленько слышит сохатого, белку ищет худо, за колонком идет, как за мясом, у Топко собака гонит белку только верховую. А на глухарей, косача!.. Лучше собаки я не видел.

Рауль говорил об осеннем, поголу, промысле горной птицы под лайку. Бали разрезал припухшее брюхо ободранной Пэтэмой белки и пальцем прощупывал в кишечке, как дробинки, зародыши.

Сауд лежал на хвое. Он крутил в руках трубочку и глядел, как мать теребила с глухариных крыльев крепкое перо. Сизая шея, что свешивалась с ее коленей, напоминала ему черную косу Пэтэмы. На солнце она так же сизеет.

«Да, у Пэтэмы неплохая коса!»

Тайга куталась в голубой завечерок. Окрестные кочевья трогались за весенней покрутой в деревни.

11

По окованной торосами величественной Ангаре тянул ветер-поземка. Он бился о ледяные стояки, точил их до зеркального блеска, взмывал кверху и закручивался в жиденькие снежные вихорьки.

Осип Васильевич Калмаков сидел в березовом кресле и через стекла двойных рам следил за весенним ветром. Квадратным камнем упер он в широкую грудь тупой подбородок, передумывая вчерашние расчеты.

— Нет, это не пустой ветер-поземка, а настоящее дело!.. — подвел он итог своим размышлениям.

По заназьменной улице села Панчина скакали воробьи. На борту перевернутой вдоль взвоза лодки сидела сорока. Под берегом на снегу перелетал табунок подорожников. Они только на днях появились. С крыш домов висели натеком ледяные свечи.

Из переулка на берег вылетела стая собак, рассыпалась и мигом сомкнулась в сплошной пестрый клубок. Калмаков прислонился к переплету рамы. Он видел, как из самой середины рыжим клоком взвился кобель и короткими рывками бросал на землю собак. Минута — и по расчищенному пути рыжий шел смело, куда ему было нужно.

— Хорош, псина. Хорош! Ты послужил мне добрым примером! — усмехнулся Калмаков и крикнул: — Егорка!

— Я! — открылась дверь.

— Запрягай коня. На кошевку накинь кошемную полость. Да не копайся!.. Жена, дай пиджак. Еду в Кежму. В понедельник вернусь.

Через полчаса Калмаков сбежал со второго этажа во двор, запахнул полы подборной собачьей дохи, сел, взялся за вожжи.

Лошадь горячилась. Работник держал ее под уздцы, чтобы спустить под крутой берег.

— Не черта наповаживать, — крикнул хозяин. — Пусти!

Егор отскочил. Просвистел бич, и лошадь, как ошпаренная, хватила со всех ног под крутой взвоз.

Ехал Калмаков по торосоватому льду Ангары. Верховна[59] била в спину. Кошева по ухабам ныряла тупоносым кунгасом[60]. Размашисто метались ноги породистого коня, играли вдогоняшки с ветром, вились флажками длинные концы лосиновых гужей. Плыли навстречу сенокосные острова, надвигался Толстый мыс, Масляная горка и синим шишаком верстах в сорока ниже — Игрень-ков камень.

«Ага, конец Кежемского Прилука… Только согласится ли писарь? В нем — все! Казенная печать даже фальшивой бумажке придает вид непорочного документа. К кому заехать?.. Заеду, однако, прямо к нему. Почет делает дело».

Калмаков грузно навалился на спинку кошевки. Пытливо сощурились серые глаза.

«Как действовать? Купить писаря Дмитриева «катеринкой» или открыть ему тайну и делать все начистоту?»

Конь устал и, слукавив, свернул в деревню Мозговую.

— Куда-а? — Калмаков рванул удила влево на объезд.

У коня виновато прижаты уши. Пляшут полозья по бугроватой дороге.

Наконец, обогнут последний мысок, и одна за другой выскакивают подслеповатые зареченские избушки. За протокой чернел Еловый островок, ниже виднелись тальники острова Народимого. Левее Игренькова камня вздувался Хуторейский хребет в яркой оправе заката.

«Бабы стыдиться — детей не видать. Буду действовать прямо», — решил твердо Калмаков, подъезжая к церковному взвозу.

Церковь, поповский дом, каталажка, волость, наискосок от нее низенькая квартира писаря, в прошлом учителя Михаила Семеновича Дмитриева.

— Тпру!

С лошади упала на землю мыльная подвеска.


— Откуда? Не ждал. Ну, милости просим! — к Кал-макову протянулась рука писаря. — Раздевайся, Осип Васильевич. Паша, гость к нам! Давай огня…

Калмаков порывисто сбросил доху, пригнул голову и ступил в горницу на мягкий суконный половик.

Из-за зеленой шторы показалась Парасковья Ивановна с лампой под голубым абажуром.

— Спасибо, Осип Васильевич, за подарок. Беличий мех тунгусской выделки мне так давно хотелось иметь. Я говорила Мише, и вдруг вы будто отгадали мою мечту.

— Такой пустяк, Парасковья Ивановна! Однако я рад, что вам по душе мой подарок!

Волосатая рука Калмакова тяжело легла на эвенкийский расшитый бисером замшевый хольме, что закрывал узорным панцирем его широкую грудь.

— Какая у вас хорошенькая манишка, — завистливо протянула Парасковья Ивановна. — Вы в ней, как русский витязь в кольчуге.

Дмитриева ушла хозяйничать.

Калмаков взял под руку писаря Михаила Семеновича и вместе с ним уселся на жесткий диванчик. Закурили. В кухне брякнула крышка самовара.

— Что нового? — спросил Калмаков.

— Новости для вас мало интересные. Положением об инородцах запрещается ведение торговли с тунгусами в населенных местах.

— А как же торговать? Что предлагается?

— Начальство предлагает открыть торговые пункты в тайге, вблизи русских селений, на тунгусских тропах, и там торговать и непременно в присутствии властей.

Калмаков усмехнулся. Сообщение Дмитриева было ему наруку. Однако он молча слушал писаря.

— Это распоряжение войдет в силу только будущей зимой. Ведь сейчас покрута азиатцев кончена. Теперь надо ждать зимнего Николу. К той поре все должно быть готово: у миссионера — крест, у вас — аршин с весами, у нас — родовые списки на ясак.

Дмитриев приостановился и, поджигая потухший окурок, перевел разговор на другое. Он вспомнил смешное, по его мнению, событие.

— Слыхал о наших кежемских делах? Перед выходом тунгусов из лесов за покрутой два молодца ушли на зимовье Лаушкарды побелочить[61], а, может, и торгануть. Ну, и побелочили. Ха-ха! Ночью курили, бросили, видимо, окурок на мешок и уснули. Затлело. Огонь добрался до пороху, ну и…

— Разбудило? — засмеялся искренне Калмаков.

— Да-a. Сейчас еще уснуть не могут. Не случись на их фарт тунгусов поблизости, хорошее бы для зверья получилось лакомство.

— Задумано было остро, да кончено тупо, — отозвался Калмаков о вылазке предприимчивых кежмарей.

Калмаков ясно видел, что дошлые неудачники предвосхитили выношенную им идею, пытаясь выйти с торгом эвенкам навстречу в тайгу. Но Калмакову мало было победы над этими своими мелкими конкурентами — «запечными тараканами». Его влекла победа над более крупными скупщиками. Он задумал вырвать от них эвенков, поработить их и после передать, как наследственную вотчину, в надел сыну Ермилу. Калмакову хотелось захватить тайгу и брать пушную дань там, в глубине кочевий, вне всякого надзора, каким все же являлась «покрута» в деревне. Он стремился раньше всех захватить пушные богатства, выстроить сеть торговых факторий на Катанге и заставить тунгусов, минуя ангарские деревни, отовсюду идти в его фактории за покрутой…

«На падло идет голодный зверь; перетащи приманку, и брошено старое место слета. Не то же ли фактории? Но спешить надо, спешить, иначе опередят…»

Калмаков кашлянул.

— Михаил Семеныч, — продолжал он, — новое распоряжение, запрещающее покруту инородцев в деревне, — мера прекрасная. Давно пора! А то, что на самом, деле! Все ангарское население сейчас беспатентно торгует[62] и заедает бедного тунгуса, как овод оленя, а мы — настоящие купцы — терпим убытки и не даем государству той пользы, которую по праву должны ему давать. Одного гуся дважды не щиплют!

— Совершенно верно! — согласился Дмитриев.

— Деревня ощиплет, а мы вынуждены покручать, и покручаем часто, уверяю тебя, под голую кожу. Убб-ытимся…

— Положение об инородцах, так сказать, пресечет в корне эти безобразия и оградит интересы всех: и тунгуса, и правительства, и вас, господа купцы. — Лицо Дмитриева застыло в глубокомысленном выражении. Он сказал умно.

— Пресечет, но не в корне! — возразил уверенно Калмаков.

— Чем же, Осип Васильевич, можно достичь большего?

— Иными мерами. И на этот счет я имею проект. Недаром я торопился к тебе, Михаил Семеныч. Народ говорит, что в твоих руках находится судьба волости, что…

Разговор был прерван Парасковьей Ивановной. Из смежной комнаты она приглашала к столу, на котором красовался румяной коркой стерляжий пирог, искрилась черным бисером полная тарелка осетровой икры, стояли соленые рыжики с луком и хрустальный графин с вином. Закипающий самовар, пощелкивал. По народному поверью, на радость хозяевам, самовар «ковал деньги».

— Не взыщите, Осип Васильевич, за угощение. Прошу, — Парасковья Ивановна пододвинула графины к мужу. — Миша, наливай. Не томи гостя.

Калмаков выпил полстакана водки и, обуздав себя, больше не стал пить. Начатый разговор требовал ясной головы. Дмитриев тоже не пил из предосторожности, смекнув, что гость отказался пить неспроста.

— Ну-те, Осип Васильевич, разберем ваш проект. Я слушаю.

— Мой проект на пользу и тунгусов, и русского крестьянства. Близость факторий избавит тунгусишек от ненужной пустой ходьбы за покрутой в деревни. А русская мелкота, потеряв легкий заработок, будет вынуждена сама добывать белку, пахать поля, пойдет в извоз, бурлачить. Торговлю от жилых мест нужно выбросить не на Лаушкарды, не за Коврижку, а на берега Катанги. Там самое место кочевий. А перенос торговли на Лаушкарды — пустые хлопоты, Михаил Семеныч.

Писарь поглядел на гостя:

— Но, ведь это, Осип Васильевич, противозаконно… Кто позволит нарушать закон? Кто разрешит въезд в тайгу с торгом?

— Кто? — Калмаков круто повернулся и, глядя в упор, сказал: — Разумные доказательства его превосходительству господину иркутскому генерал-губернатору, и он разрешит.

— Откуда они изойдут?

— От Калмакова… Дмитриева. Я специально приехал предложить тебе, Михаил Семеныч, это дело и надеюсь, что ты охотно примешь в нем участие.

— Ну, хорошо. А где же будут сугланы[63], сбор ясака?

— Там, на факториях!

Писарь задумался над проектом Калмакова. Он долго обкусывал короткие ногти. Осип Васильевич, сунув руки в глубокие карманы, ходил по комнате.

«Что эта клякса еще мумляет? Грызет ногти, когда можно глотать, не разжевывая, пушнину целыми возами!» — думал раздраженно Калмаков.

— Что же… Дело хорошее, я бы с удовольствием. Но… — начал было Дмитриев и остановился.

— В чем же дело?

— Но у меня руки коротки: нет средств.

— Долгими руками всего не захватишь. Чудак! Деньги будут!

Калмаков остановился. Он понял, что тут больше стесняться нечего. Писарь пойманной рыбкой сидит на кукане.

— Теперь остается писать только ходатайство, — продолжал спокойно Осип Васильевич. — Суть я тебе объяснил. И твое, дело все это гладенько расписать. Для большего веса нужно показать, что будет проложена дорога от села Пановского до Преображенского. Дорога, мол, оживит глухие места. Это козырный туз в нашей игре. Понятно?.. Дорогу эту поведем мы… И мы же первые по ней повезем наши товары на Катангу!.. Руку, Михаил Семеныч! И молчок до выигрыша.

Сговор был кончен. Дмитриев сел за письменный стол. По глянцевитой бумаге над темными просветами транспаранта бойко забегало перо. Дмитриев писал прошение его превосходительству, старательно излагая калмаковский проект. На белом листе возникали кудреватые фразы о возвышенной цели и о горькой участи инородцев. Калмаков, прищурив глаза, опережал перо. Он мысленно уже настроил фактории на выходных местах по всей Катанге, расставил надежные заставы на тунгусские тропы в деревни к старым друзьям и думал: что лучше послать вместе с бумагой его превосходительству — соболей головку[64] или лисиц-серебрянок? Довольная Парасковья Ивановна за ширмой расхлопывала высокую перину.


Калмаков вернулся из Кежмы в Панчину только в среду и не один, а вместе с нарочным, в кожаной сумке которого лежал большой конверт с пятью сургучными печатями и птичьим аллюрным пером. Нарочный был сосредоточен, помня об ответственности за аккуратную доставку пакета через Илимск в Иркутск. Припухшие веки Калмакова носили следы бессонной ночи и пьянства. Нарочный угодливо соскочил с кошевки и раскрыл новые полотна калмаковских ворот.

— Егорка, приберешь лошадь, сходи к старосте. Пусть живее наряжает подводу до Селенгиной.

Калмаков прошел в спальню, отомкнул сундук, вынул десяток лисьих шкур, — все на подбор одна к одной, и велел жене их аккуратно запаковать.

— Это, Давыд Еремеич, передашь правителю канцелярии сразу с пакетом. Не потеряй. Не раскроши печатей! — наказывал нарочному Калмаков.

— Что ты, Осип Васильевич! Что ты, дорогой! Скорее глазу лишусь, чем казенное дело потрачу, — смазывая на бороду с рук масло от жирных шанег, заверял Давыд.

— Хватит распутье — не езди, завеснуй лучше. Лед на Ангаре пробросает, покупай лодку и плыви. В порогах найми лоцмана.

К воротам подъехала ухарская подвода. Давыд Еремеич пощупал на груди спрятанные деньги, оделся, надел на плечо сумку, прижал посылку, сел в кошевку и потрусил вверх по притаявшей Ангаре.

«Не заупрямилась бы генеральская сволочь. Пропадет тогда подбор лисиц, — подумал Калмаков, ложась в постель отсыпаться. — Хотя… такой подбор не хочешь да возьмешь. Кежемские купчишки обыграны в стуколку».

…Двадцать тысяч пушнины сохнет сейчас на вешалах в кладовой Калмакова. Сорок тысяч сбито в кули. В лавке на дверях не перестает бренчать колокольчик. Ниже Панчины, в прилуке, где зимовали грузовые лодки илимки[65], с темной зари надсадно ухает артель в тридцать шесть человек. Все это вековечные должники Калмыкова. Все они ворочаются в мокром, липком снегу, в худеньких броднишках, в чирках[66] с холщовыми опушнями вместо кожаных голенищ. Кислой прелью разит от потных рубах. Скрипит раздавленной грудью на шпиле цевка ручного ворота, тяжело по покатам ползет от заберег на бугор илимка. Три еще на очереди. К водополью артель обязана их спасти от льдов, перевернуть на ребра, высушить, проконопатить, просмолить горячей смолой, заварить смолу досуха на солнце и сдать их хозяину на воде.

И илимки не потекут. Это крепко знает Осип Васильевич. В артели старшими — лоцманы, его верные глаза. Остальные — мелочь, будущие тяголыцики. Все они законтрактованы на целое лето под круговую поруку таскать лямками калмаковские товары в этих плоскодонных суденышках. Таскать из Стрелки на семьсот верст по Ангаре против течения, через быстрые мелководные шиверки[67] и опасный бой порогов. Во многих избенках девки и бабы вручную двойным швом сшивали паруса. Прядильщики на рогатых вьюшках сбивали из лучшей конопли шестипрядные ходовые бечевы, вожжи для правежа квадратами парусов и толстые скуты-прицепы к их нижним углам. Подъемные же толстые снасти, необходимые на порогах, и к ним на подмогу стосаженные межеумки прядут веревочники в городе Енисейске. Кузнецы куют к шестам и стрелам острые оковы, кольца к снастям, болты для блоков и мягкий илимочный гвоздь — самоковку…

Звон весенних капель подгоняет артели…

В спальне раздается кашель.

— Эй, кто там? Задерните шторку. Мешает проклятый свет!

— Сейчас, Осенька! Сейчас… Не догадалась сразу-то. Послышался тихий шум буклевой юбки, мягкие шаги, шуршание колец парусиновой шторы…

12

Тупой мыс на речке Туруке оживился чумами. В тайгу вплетался дым. С веток падали пригретые комочки кое-где оставшейся снежной кухты. С тяжелыми отвисшими животами в стороне от табуна паслись стельные важенки. У холостых самок и у быков отдирались от черепов рога. Верховой олень Пэтэмы разгуливал уже однорогим. Сауд пробовал свернуть второй рог руками, но он оказался еще крепким.

На полусломленной бурой сосне чикал бурундук. Бали весело рассказывал сказку о том, почему у бурундука полосатая спинка.

— Голодный медведь вылез из берлоги. Кругом снег. Нечего есть. Нашел пень, в котором зиму спал бурундук. Хотел свалить пень и съесть бурундука, да пень был крепкий — не по силе. «Дедушка медведь, ты зачем сердишься на меня?» — спросил бурундук из гнезда. — «Я сержусь на мокро. Оно разбудило меня и выжило из берлоги. Вышел, а еды нет, — отвечал медведь. — Не остался ли у тебя запас какой? Покорми. Я с осени ничего не ел». Бурундук отдал медведю недоеденные запасы. Медведь съел и погладил за это бурундука по спине лапой… Спина зажила, а на царапинах выросла другая шерсть. С тех пор бурундуки и стали полосатыми.

— Чикай, чикай! Услышит медведь, проглотит, — Сауд хлопнул ладонями, напугал маленького смельчака. Зверек спрыгнул с дерева и спрятался под вывороченные корни.

— Дедушка, бурундук убежал. Медведь теперь его не услышит! — засмеялась Пэтэма, берясь за пальму. — Мы идем с Саудом рыбачить.

Они ушли на Туруку бить острогами под льдом рыбу. Это так занятно! Сауд разгреб снег, продолбил пальмой во льду две неширокие прорубки, Пэтэма натаскала еловых веток и зашалашила ими от дневного света воду. В тени вода стала черной.

— Что в ней увидишь?

Сквозь ветки Пэтэма спустила в прорубь трезубую острогу на тонком еловом шесте. Потом, как и Сауд, вползла на животе в темный шалашик и стала смотреть в черную воду. Присмотрелась.

— Сауд, я вижу хорошо глубокое дно… песок… камни, — обрадовалась Пэтэма свету, который проникал через снег и под толстым льдом освещал воду. — Ты что-нибудь видишь?

— Вижу! — отозвался Сауд и вытащил на остроге небольшого тайменя. — Смотри лучше, есть рыба. Острогу к рыбе подводи тихо, бей в спину возле головы. Больше не шуми: рыба слышит.

Пэтэма лежала не шевелясь. По краю светлого, доступного глазу круга подледной воды появилась большая тень. Показалась черная голова, спина, красные плавники, хвост. Пэтэма протянула острогу и… большая тень уже в свете прорубки Сауда.

— Пэтэма, неси скорее острогу!

Выскочила. Уронила шалашик.

— Тихо. Давай, давай острогу. Ладно. Пусти.

Бульк! и завозились над шалашом оба конца острожищ. Пэтэму трясло от любопытства, радости и нетерпения.

— Пальму не надо?

Сауд сопел, покряхтывал и вытянул крупного тайменя.

— Пэтэма, это я твоего поймал. Он от тебя ко мне шел. Ты проглядела его!

Пэтэма засмеялась:

— Я думала, что облако на воду зашло…

— Рыбачь, пока идет рыба, — сказал Сауд и снова припал к прорубке.

Подледная тень теперь не обманет Пэтэму. Она поняла, как узнавать приближение рыбы. Лежит. Устала смотреть в зеленую воду. Но что это? Белый камень заслонила темная горбатая спина. Потом — вторая. Много спин. Когда тут смотреть по острожищу — подводить его! Бей прямо… Брызги в лицо, лязг пустых зубцов по камням.

— Пэтэма, я опять твоего сига заколол. Сиг — это хитрая рыба. Его надо бить близко, быстро и острой острогой.

Лежали долго. Постепенно мутнела в проруби вода.

— Сауд!.. Я ничего не вижу. Ты видишь что-нибудь?

— Нет!.. Темно!.. — крикнул он над спиною Пэтэмы. Пэтэма от неожиданности выпустила из рук острогу.

— Вот какой… Напугал.

Взглянули друг на друга и оба засмеялись.

Сауд срезал два талиновых прута, нанизал на них рыбу жабрами, как кукан, и поволок в чум. Пэтэма несла пальму.

Остроги были оставлены на льду.

— Неси дедушке свой улов, — Сауд выпустил «из руки прут с большим тайменем, мелочь же унес матери.

— Рыба! Рыба! — В обоих чумах весело встретили добычу.

— Сегодня не придется рано ложиться. Вкусное мясо не даст скоро уснуть! — трещала кедровкой довольная Дулькумо. — Сауд, ты добыл тайменя: иди делай на дереве «Дюльбона», мажь его изображение кровью. Надо пустить душу в воду, чтобы из нее снова вырос такой же таймень.

— Я не умею, — ответил Сауд матери.

— Ладно, скоро вернется отец. Он сделает. Я его пошлю.

Бали ощупал зубастую хищную голову, провел рукой по круглой спине до хвоста, определил размер рыбы, потрогал рваные раны и с восхищением отметил правильный удар возле шеи.

— Пэтэма, тайменя добыл Сауд?

— Он, он. Я ткнуть не успела.

— Хорошо, что не ткнула. Утопила бы острогу. Это сильная, быстрая рыба. По силе — водяной медведь, по быстроте и жадности — соболь, по верткости — горностай. Ест все: рыбу, лягушек, крысу; брось клок оленьей постели и ее схватит; бросается на молодых утят. Глотает камни с твой кулак, скачет через заездки[68], в корыто ловушки спускается вниз хвостом. Худую сеть, где есть таймень, на другую рыбу не ставь, прорвет. Бойкие пороги проходит хитро: скачками. Из воды скачет до пояса в высоту и далеко вперед. Любит холодные ключи. Кожа тайменя толстая, как на сохатом. На турсуках дюжит четыре года, ремень — не порвешь. Таймень — шаманский шайтан. На двух тайменях, в чуме камлая, лежит его плот-томуллян. Хитрый шаман, хитры и его шайтаны.

Бали понюхал табачной пыли, что подарила ему в знак мира Этэя. За разговорами о рыбе он вспомнил о своем меньшем сыне, удалом, как Сауд. Сын всадил в тайменя острогу, вывернулся из берестянки и утонул на глазах у всех.

Вернулся с работы Рауль вместе с Топко. Бали хотел о многом его расспросить: кончена ли постройка вещевого лабаза; можно ли на лето сложить в него зимнюю одежду, лыжи, муку, пушнину? Хороша ли крыша, гладко ли подсочены под лабазом высокие пни? Не залезут ли по ним мышь, росомаха, медведь? Большое ли кругом болото, чтобы не думать о летних пожарах?

Однако Раулю было не до разговоров. Он, сморщась, молчал. Топко на работе нечаянно рассек ему икру. Пропала теперь весенняя настовая охота. Не поешь сохатины. Беда с этим Топко!

Этэя торопливо готовила рыбу. Пэтэма сушила стельки. Где-то далеко за Турукой по-весеннему ухал филин.


Морозная ночь высушила мокрый снег. Сверху натянуло тугой наст. На проталинах застыл влажный мох. Крошится наст под копытом оленя. Резвятся собаки.

Рауль, хромая, утром вышел из чума, потыкал палкой в ледяную корку и крякнул:

— Э, наст хорош! Так бы и побежал за зверем. Эй, Топко! Лучше бы. ты отрубил мне руку. Посмотри, какой сегодня взъем.

— Его нет. Он ушел кончать лабаз, — ответила из чума Дулькумо. — Он посек тебе ногу. Что делать с худым человеком? Сушить на мясо?

— Мужика не будет. Зачем портить? — Рауль, смеясь, вернулся обратно к себе на постель и занялся изготовлением плоских роговых ложек. Он парил в котле кость и помаленьку скоблил ее острым ножом:

— Первую весну, дедушка, будем сидеть без мяса, — сказал Рауль. — С тех пор, как я научился ходить один по тайге, я не пропустил ни одного наста и без добычи не был.

— Да, без мяса тихо идут дни! — согласился Бали. — Не весело смотреть на пустой лабаз. Положим, горевать сильно не о чем: в реке есть рыба. Вчера ребята накололи ладно. Будут рыбачить, пробьемся. Там тока глухариные начнутся. Походить, поискать их надо. Глухари заиграют, важенки телиться начнут. В чум заходить не захочется. Ночь уйдет. Зори сплетутся в одну и не поймешь, какая горит.

Этэя подбросила в очаг дров. От разговоров о теплой поре чум не согревался. День был не теплее прошлой ночи. Ледяная корка на снегу даже к полудню нисколько не отмякла.

Только голодный зверь полезет по такому резуну, сытый предпочтет стоять на одном месте. Птица не посмеет падать с деревьев в снег, чтобы пробить тушей своей на ночь теплую ямку-ночуйку.

Дулькумо готовила обутки к мокрой поре. Зимнюю обувь квасить не годится. Лучше несколько дней весной поморозить ноги в летней обуви, чем остаться на зиму разутым. Она заменяла подошвы, делала новые вставки. Изредка поглядывала на Сауда. Он лежал невеселый и молчал. Не пошел даже рыбачить. Острога на проруби, а думы где? Не отгадаешь.

— Сауд, с тобой что случилось?

Сауд засмеялся:

— Говорят, нынче в тайге добрый наст, а в нашем стойбище некому гонять сохатых, и люди теперь будут сидеть без мяса. Дедушка Бали сказал: без мяса тихо, идут дни.

— Да, сын. Рауль не может стать на лыжи. Откуда же будет в нашем стойбище сохатина? Ты не ломал еще ног на звериной охоте.

Сауд опять засмеялся:

— Бедное наше стойбище. Собаки чуют носом зверя и воют. Как досадно, что перевелись у нас охотники!

Дулькумо не понимала, над чем смеется мальчишка. Давно ли он узнал тайгу?

— Да, перевелись у нас мужчины, — повторил снова Сауд и тихонько запел:

У Пэтэмы чернее черемухи спелой глаза,
Огокэй-кан-огокэй!
Посмотришь в них долго — ослепнешь,
Огокэй-кан-огокэй!
«Зверя не добыл, а девку следить начинает», — подумала Дулькумо и ниже наклонила к рукоделию голову.

— Не худо бы пожевать сохатины!.. Мама, дай коры жимолости. Я переобуюсь да побегаюмаленько на лыжах, пока тепло, не развезло наст.

Дулькумо подала пучок мягкой коры, Сауд разделил его пополам, положил от пятки вдоль ступни длинные волокна и свободным концом обмотал ногу. Обулся. Тепло, мягко, удобно.


На стойбище ничего особенного не произошло. Вчера с полдня ушел с ружьем мальчишка, уманил с собой куда-то собак и девчонку. Сказал матери — «тока глухариные пошел искать», да ходит сильно долго. Ушли без еды, налегке. Положим, захотят есть, убьют птицу. Только не съел бы их черный зверь.

— Вот безумный парень! — вздыхала под вечер Дулькумо о сыне. — Подожду ночи.

Она шила. Устали спина и пальцы. Прилегла с трубкой на турсучок. Проснулась — светло. Постель Сауда не тронута. Прислушалась, в чуме Рауля спят. Посмотрела на небо: справа месяц, слева в полном разливе заря. Подживила огонь. Далеко чуфыкал, булюкал косач. Тихо, Топко спал. Дулькумо содрала с него одеяло.

— Вставай, ешь да иди искать парня.

— Я где его найду? Ты что? Наст — кость. Нос у меня не собачий. Без следа мне его не найти. Нюхом гонять не научился, я не зверь.

— Тогда пойду я! — вспылила Дулькумо. — Тоже отец!

Топко замолчал. Кукушку не перекукуешь! Дулькумо не стала придумывать ни добрых, ни обидных слов. Чего бить по пальцам огниво, когда нет кремня? Ноготь не даст искры. Она вколола иглу в набедренный замшевый ремешок, надвинула на него предохранительную металлическую трубочку и пошла в чум Рауля за советом… Она нарочно с шумом задернула берестяную дверь, чтобы кого-нибудь разбудить.

— Тут кто? — спросил из-под одеяла Бали.

— Я, дедушка. Пришла спросить тебя, что делать с ребятами?

— У нас с тобой одна забота, — ответил Бали. — Я проснулся давненько, лежу и тоже думаю о Пэтэме с Саудом.

— Идти искать надо! Ладно ли с ними! Какой еще мужик Сауд!

Дулькумо присела. От разговоров проснулись Рауль с Этэей.

— Нет, Дулькумо, искать их не надо. Сегодня третий день они ходят?

— Третий.

— Пусть ходят. Дальше ходят, лучше приметят тайгу. Будут голодны — научатся прямее ходить. Еда укоротит дорогу к чуму.

— А зверь если?

Бали понимал опасения Дулькумо. Он улыбнулся.

— Лесной человек живет с медведем рядом. Тайга без медведя — чум без жильцов… Встретятся теперь, потом бояться не будут.

— А как съест?

— Эко, съест! Не добыл, да съест. Если медведя бояться, тогда от молнии умирать надо. — Бали вздохнул и спокойно добавил: — Съест, другой раз не будет. Рога растут, чтобы падать.

Этэе стало страшно. Она вылезла из мешка и быстро стала одеваться. Дулькумо не знала, что делать. Идти на розыски или сидеть, ждать, ждать и ждать.

— Дума, дедушка, дятлом долбит сердце. Пора-то худая. Боюсь. — Начала опять Дулькумо.

— В чуме-то?! — шутил Бали. — Бойся, да не сказывай Сауду. Придут — смеяться с Пэтэмой станут. Я молчу.

В очаге затрещала береста. Рауль с завистью смотрел через дверную щель на серое небо, с которого, как с шаманской парки, повисли косые белесые кисти. Это падала на наст снежная перенова — каткая смазка для камысных лыж, мягкий пух собачьей лапе.


…Пэтэма выстрелила. Пуля вкололась горячей занозой в короткую шею горбоносой лосихи. Злая боль в сердце, муть отчаяния в глазах. Забыла она своих телят, дико кинулась лосиха на Пэтэму, гибель ей. Хруст наста, комки, пыль… Собаки с визгом рассыпались в стороны.

— К дереву! Стопчет! — слышит Пэтэма повелительный голос Сауда и бледнеет не в силах сдвинуться с места.

Сауд спустил курок. Растопорщенной птичкой возле Пэтэмы упал на перенову клок вырванной пулей шерсти. Удар в комолую голову остановил зверя. Моховым бугром лежала в продавленном насте добыча. Сбежались собаки. Шарахнулись телята, столкнулись, не зная, куда броситься.

В руках Пэтэмы сверкнул медный шомпол и туго прошла в ствол ружья пуля. Через мгновение прозвучал выстрел, один теленок упал. Пэтэма торопливо перезаряжает ружье…

…Они сидели рядом на постланной шкуре. От жаркого костра над ними качалась сосновая ветка, на снегу трепетала полднем. сжатая тень, собаки лежа возились у теплой брюшины. Пэтэма на вертеле жарила парное мясо сохатенка. Сауд в свернутый наспех берестяный чумашик выжимал из вымени молоко.

— На-ка! пей!

Пэтэма приняла из клейких рук Сауда оставленное ей молоко, выпила и в том же чумашике стала растоплять снег для питья. На черненьком прутике, что торчал из-под снега, выступила отпоть. Вокруг него таял наст и образовывалась снежная норочка.

Мясо было готово. Наелись. Напились воды. Сауд хотел закурить, то в кошельке не оказалось табаку. Лег головой на колени к Пэтэме. Пэтэма зажмурилась. Сауд весело запел:

Натораль доша, сатораль доша.
Ирче-ирче бигин.
Натораль доша, сатораль…
— Гук! — целым островом осел подтаявший наст, и оборвалась песня.

Насторожили уши дремлющие собаки. Поводливый заворчал, не подняв морды.

— Усь! — засмеялся Сауд. — Пэтэма, давай делать чум. На маленький покров шкур у нас хватит. Давай!

— Иголки нет. Чем шить?

— А ножик? Будем вместе шить. Ниток надерем из сухожилий сохатых. Еды хватит.

Четыре счастливых глаза смотрели на две большие распорки — между деревьями, сплошь завешенные мясом. На мясе сидела кукша и клевала. К вешалам на парной запах может прийти медведь, росомаха. Однако, об этом не думалось. Забылись утомительные дни поисков и погони за добычей.

«Что это? Кукше надоело мясо? Почему она перепорхнула на сосну? — подумала Пэтэма, прожевывая плохо прожаренный кусок. — Отчего порыжел лес?»

Оглянулись и не нашли в небе солнца. Стало ясно, почему кукша укрылась в хвою.

— Сауд, смотри, — вечер. Что, тут ночевать будем?

Сауд в разных местах потыкал палочкой в быстро стынущий снег.

— Нет, Пэтэма, пойдем. Видишь, снег подсох. До ночи надо попасть к стойбищу. Торопись.

Сауд встал на лыжи, закрыл шкурами мясо и пошел в темнеющий лес.

Собаки попробовали по-вчерашнему обогнать его, но испорченный теплом наст, их не держал. Они проваливались и принуждены были идти за Пэтэмой по лыжне.

Сауд не реже чем через сотню шагов махал пальмой и сдирал с деревьев узкими ремнями кору. От мяса к чумам он вел тес. Это была большая работа, но зато по запятнанным деревьям легко будет найти залабаженную сохатину.

«Неужели так хорошо присмотрелся глаз к темным сумеркам, что даже в густых кедрачах виден нож пальмы, когда его опускает на деревья Сауд? Или еще не кончился завечерок?» — Пэтэма зажмурила глаза, постояла, открыла веки, стало как будто еще светлее. — «Светает. Много ли прошли?»

Левее Катанги над тайгой краснела утренняя заря. Хотелось отдохнуть, но заикаться об остановке нельзя. Солнце не ждет. С зимней стоянки оно тронулось в весенний аргиш. На пригревах стало тяжелее идти. К лыже пристает мокрый снег. Собаки замаялись, отстали. Начала отставать и Пэтэма. Мучаются, идут. Пока снежницей не захлебнулись лога, нужно успеть на оленях съездить за мясом. Иначе оно пропадет. Сохатые убиты не затеям, чтобы их квасить. Да и что скажешь в оправдание, когда затрещит Этэя пустой ветренницей на березе: «Гляди-ка, Рауль, сколько у нас без тебя нынче добыто мяса? Покопать в зубах нечего!»

Издалека Сауд увидел долину Туруки и мыс, над которым низко жиденьким облачком растянулся дымок. Сауд остановился, дождался Пэтэму.

— Пэтэма, смотри-ка, дымок!

Изнуренная Пэтэма повеселела. Пошла дальше. Но как больно ногам! Сауд спотыкался, несколько раз падал в снег, поднимался и продолжал наносить пальмой затесы на деревьях.

— Пэтэма, слышишь голоса? — Сауд попробовал улыбнуться.

— Нет. У меня шумит в ушах. Я скоро упаду.

На бурой проталине стояла белая важенка. Склонив рогатую еще голову, она облизывала влажного теленка. Месяц «Телят» приготовил им веселую встречу. В чумах этого не знают. Хорошо принести людям добрую весть.


— Хеге!.. Охотники вернулись!..

На звонкий крик Рауля выбежали Дулькумо, Этэя, Бали и маленький Кордон.

— Дулькумо боялась, что не придут! Смотри!кричал Рауль.

— Мыши и те не теряют своих нор, — ответил Сауд, стараясь бодро сбросить с усталых ног лыжи.

— Пэтэма, покажи-ка свою понягу! — засмеялась Этэя. — Пустая, ха-ха!.. О, да Сауд тоже не завязывал ремней на поняге?!

— Нашу добычу на себе не унесешь. Мы — не олени, поняги — не седла. Ты бы лучше сходила на оленях за мясом, чем надсаживать болтовней горло.

— А ты будешь кормить Либгорик?

— О, я и забыл, что с женщинами надо говорить о зыбках!

— Так, так, Сауд! — одобрил Бали.

Этэя замолчала, но не обиделась. В недавнем мальчике она почувствовала мужчину. Сауд сел у костра. Этэя и Дулькумо ушли в чум за Пэтэмой. Бали остался с мужчинами. Подошли мокрые собаки. Поводливый, ластясь, столкнул с ног Кордона и виновато лег около. На лапах была сбита шерсть. На голой коже краснели ссадины, порезы.

Сауд коротко рассказал про добычу, про опасность, что угрожала Пэтэме. День гнали сохатых к чуму. Хотелось убить поближе, да помешало тепло. Стал мякнуть наст, пришлось стрелять. Лучше подальше сходить- за мясом, чем из-за себя упустить зверя.

— К недобитому, мужичок не пойдешь. Виденный зверь — не мясо. Вовремя подняли ружья, — похвалил смекалку Бали. — Ничего, что далековато залабазили мясо, поскорее идти надо. Будет все хорошо.

— Тес к лабазу есть? — спросил Рауль.

— Реденько. Но думайте сами теперь. Ноги и голову мою вяжет сон. Дедушка, посмотри Пэтэму. Она не меньше моего устала.

Сауд согнулся у огонька и заснул. От нагретой мокрой обуви шел пар.

Из чума вернулась Дулькумо, чтобы покормить сына. Хотела разбудить его, Бали отговорил.

— Усталому сон слаще теплого жира. Пэтэма спит?

— Так же, как Сауд. Не слышала, когда я разувала ее.

Дулькумо подбросила в огонь дров.

Рауль поднял ногу, ощупал немного поджившую рану.

— Однако, Дулькумо, ночью пойдем за мясом? В седле сидеть, не пешком брести. Вытерплю. Только бы Топко собрал аргишных оленей. Что-то он долго рыбачит?.. Дедушка, сколько надо седел под трех зверей?

— С ездовыми четырнадцать надо: двенадцать под мясо, двух под себя. Легче вьюки — скорее вернетесь.

Весенняя спина оленя жидка. Весною все мякнет: дерево, кости.

Рауль унес Кордона в чум. Дулькумо ушла на мыс к Туруке. Бали остался с Сауд'м. Пэтэма спит, закутанная одеялом, ей тепло; Сауда будет согревать огонек. Дулькумо уйдет с Раулем за мясом. Бали просидит ночь, чтобы подкармливать огонь дровами и караулить отдых Сауда. За заботу не жалко забот.

— Топко! Топко-о-о! — кричала призывно Дулькумо.

— Топк-ко-о-око! — передразнивал ее отголосок из вечереющей тайги.

— Ты где там пропал?!

«Спит над прорубкой. Чего больше?» — подумал Бали и подсунул под голову Сауда пук мягких стружек.

Рауль протирал винтовку. Кто знает, может, дедушка медведь раньше их прибредет к лабазу за мясом? Это он любит, и лабаз от него без драки не отобрать. Этэя готовила седла.

Начиналось таежное утро. Чуть-чуть шелестела хвоя, в ветках посвистывали маленькие птички, далеко-далеко растоковались косачи. В бору за Турукой тихо щелкали глухари, пилили клювами. На эту песню любви ответно кокали копалухи. Пахло сыростью, тальниками, пихтой. Важенки ласкали неокрепших телят. Гулевые олени по берегу лакомились горькой вербой.

13

С грохотом, звоном, шипеньем Ангара разламывала лед. На берегах выросли многосаженные ледяные горы. В ледяном месиве галдели гуси, свистели свиязи, клокотали желтоголовые маклаки. Гремели выстрелы широкогорлых дробовиков. Гукала, стонала долина. Но пробросало лед, и содом стих.

С гармошкой, с пьяной песней, с плясом, с дикой прощальной стрельбой из пищалей, с черными флюгарками и крестиками на мачтах отчалили калмаковские илимки в Стрелку за товаром.

Осип Васильевич проводил их до Кежмы. В Кежме повидался с писарем и дня через два на весельной лодке вернулся в Панчину. Его привели бечевою за полтинник мужик с бабой. Ниже Масленой горки встретил илимку селенгинских купцов Харлашат. Илимка в воде сидела грузновато. Купцы плавили, должно быть, в Енисейск на Шестоковский лосиный завод шкуры сохатых. Не пушниной же так нагрузили посудину.

«Пользуйтесь пока что, сволочи! С осени — крышка! Ни одного тунгуса не пропущу за покрутой на Ангару. Грамота губернатора — вот она, в кармане. Ни одну тварь не выпущу из своих факторий. Ни одну! Моя Катанга!..»

Дома в постели Калмаков думал всю ночь, куда рубить дорогу? К Орону, на Аян или на Шунтапский кривляк? Долго не мог уснуть.

Утром его разбудил крик за окном.

— Ксы-у-у! Ксы-у-у!

— Кто это воет? — Калмаков поднял голову.

— Ксы, богова! Чтоб тебя пестряк сжабал! Куд-ды!..

— Ни черта, сыпанул. Бабы коров сгоняют к Ангаре плавить, а мы спим-спим.

Калмаков вскочил. Оделся, покурил, нашел работника и велел ему позвать Ивана Кривовых.

Осип Васильевич пил чай, когда к нему пришел низенький кривоногий человек с редкими и мелкими, как у грызуна, зубами.

— Садись, Иван Емельянович. Пей чай. Не обессудь. — Калмаков добродушничал. — У баб мягкие еще не поспели.

Кривовых у порога вытер чирки, прошел к столу. Дул в блюдечко, вскидывал глаза на Калмакова и не мог понять, зачем понадобилась эта ранняя встреча.

— Твой промысловый ухожень, кажется, лежит на тунгусской тропе Шилькичина?

— Там, там. К Рыжкову логу, — замигал Кривовых. — А что?

— Во что бы то ни стало мне нужно достать этого тунгусишку. Хочу, чтобы ты сходил за ним. Можешь?

Кривовых молчал. Калмаков не вытерпел:

— Что долго думать? Ломай подряд. Магарычу ставлю бутылку. Ну-у?! По рукам. Налей-ка, жена, нам еще по чашке чаю на срядах.

— Чего же, Осип Васильевич, для тебя самоловишки придется оставить на вешалах, рыбалку бросить. Схожу. Бывает, зануждит когда, выручишь.

— Для милого дружка в нужде полхолки от себя на еду отрежешь. О чем говорить.

— Когда отвал? — Кривовых взял самокатную поярковую шляпу.

— Немедленно. К вечеру — в чуме, завтра к полудню с Шилькичином — прямо ко мне!

— До повиданья.

Прошуршали по ступенькам чирки, торопливо звякнула щеколда у ворот.

По Ангаре с пенным начесом рассыпались зыбкие волны. Вдалеке холщовой портянкой трепался под ветром рыбацкий парусок. Лодчонка под ним казалась турпаном-синьгой[69].

«Готова ли у приказчика посуда под осетрину? — думал Калмаков, проводив Кривовых. — Везде свой глаз тычь! Да, так и велю нынче: мелкого осетра принимать за стерлядь, — ее можно продать дороже, за высший сорт. Весь полуфунтовый веретенник[70] брать велю штучно. Протолкну в южно-енисейскую тайгу. Сожрет приискательская бродяжня. С проклятой немчурой повоюем, так, пожалуй, лягушки за мясо сойдут».

Широкими шагами Калмаков ходил по двору. Проверял порядок, — наведенный в ограде Егоркой, щупал на кладовых надежные замки, новую пузатую клепку.

Под навесом на перекладине распятием висело неровное коромысло больших весов.


На пятый день Иван Кривовых с гололицым Шилькичином отдыхали на последнем переходе к Панчиной. Согретые солнцем тонкокорые сосны потели смолой. Шилькичин, зажмуря глаза, лежал на сухом толстом покрове сосновых игл и ни о чем не думал. Ни в чум назад, ни вперед к русскому другу Калмакову отсюда идти ему не хотелось. Зачем? В поняге у него сушеное мясо, в кошельке табак, огниво, просушенный трут. Чикай да кури.

— Ку-ку! Ку-ку!..

Пробудилась зеленая тишина. Кривовых загадал, сколько, лет жизни предскажет ему кукушка-вещунья, и вслух считал:

— Тридцать шесть, тридцать семь…

— Ку-ку!..

На тридцать девятом вздохе кукушка подавилась. Шилькичин увидел ее пятнистый хвост и был рад, что она прокуковала с вечерней стороны.

— Куктыун — птица веселая! Век кричит. — Шилькиченок со спины повернулся на бок. — Иван, ты зачем считал?

— Я спрашивал кукушку: сколько лет я буду жить. Сказала — тридцать девять.

— Вера такой?

— Вера, вера.

— О! О, какой мудреный этот птица! — удивился эвенк и рассказал о своем поверье. — Если первый раз кукушка слыхал там, — он указал на восток, — год шибко худой будет. Этот году кричал тут, — год до-о-об-рый будет.

Шилькичин развязал маленькую сумочку с мясом и бросил в огонь несколько жирных оленьих кусочков.

— Жир маленько палить надо.

Иван дивился «азиатцу».

«Скажи, что-то по-своему тоже кумекает!»

— Тыр-тыр-тырр! — передразнил Шилькичин трескотню чернозобого дрозда. — Пойдем в Панчину-то.

Шилькичин растащил маленькие головешки, покрутил их в золе, обмял угли, надел на спину поняжку, взял пальму, стоявшую у дерева вниз ножом.

Шли долго по узенькой, чуть заметной тропинке на юго-запад. Шли борами, таежками, камешником, мохом.

Сморщенные зимние оленьи испражнения да кое-где высокие пеньки срубленной молодой поросли указывали, что это и есть кочевая тропа из тайги в Панчину.

Увидев синюю дымку заречных гор,х эвенк сказал:

— Ангара далеко нету.

— Друг, а ты лыжи-то мне в красный лист таскай. Не обмани^ Хоро-ошие делай, — вразумлял Шилькичен-ка Иван. — Нитки-то я бабе твоей добрые давал. Табаку пять горстей давал. Вон как много давал. Лыжи корыстны ли?.. Ничего они тебе не стоят.

Шилькичин не слушал. Он посматривал на далекие хребты, за которыми кочевали его деды. Сам он там не бывал. Теперь вспомнил рассказы стариков и думою кочевал по синему захребетью.

Почти из-под ног с гнезда слетела тетерка.

— Стой! — тихим окликом Иван остановил эвенка. — Не шуми! Варево[71] добуду.

Шагах в ста, вытянув шею, сидела на суку спугнутая птица и кокала. Кривовых снял дробовик.

— Иван, зачем тебе добывать хороки[72]? Этот пора добывать бабу не надо.

— Чшш!

— Тут гнездо. Зачем портишь?

— Чшш! — Иван на цыпочках стал подкрадываться к настороженной клоктунье.

Шилькичин придавил ногой сучок, махнул руками. Закачалась покинутая птицей ветка.

— Ыы, змея подкопнула! — обругался Иван. — Надо было отсюда стрелять.

Шилькичин снова унесся мыслями в синие просторы дедовских стойбищ.

Далеко стучали топоры. Это ссыльные раскорчевывали Калмакову за кислое молоко новую землю под пашню.

«Хорошо богатому жить! И наш брат робит у него, и варнаки-поселенцы — у него. А вот мне-ка? Только и есть, что один дом варнаки поставили. А уж домогался-то как!» — думал Кривовых.

Он откашлянул зависть и сощуренными глазами стал искать по Ангаре рыболовные лодки.


— Жена-а! Наладь-ка соды с лимонной.

Скрип шкафной створки, теньканье ложечки, шаги…

— Опять изжога? Хоть бы ты полечился, Ося. Бываешь в городах…

— Не лечиться, а этих «поселенцев» варить не нужно. Сколько раз говорил: не вари налимов.

— Забыла. Ты-то помнишь. Не ел бы уж.

— Не утерпишь, когда уха на глазах.

Выпил.

— Таня, прикрой дверь да приляг тут… со мной, — Осип Васильевич протянул руки. Раздулись ноздри.

Против открытого окна спальни в берег врезалась днищем лодка.

— Чо, осетров сдавать приплавил? — спросил хрипато простуженный голос.

— Пудишка три, поболе ли, сдать надо.

— Ага! Рыбешка идет, видно.

— Ничо. Только хлам с шелковником[73] мешают, жала у уды не видать, так все облепят. Сегодня осетер пуда на четыре из-за этого срезался. Багром не успел зацепить. Кишки ажно вывернулись: так жалко!

Татьяна Макаровна ушла в кухню. Осип Васильевич закурил папиросу и в сладкой истоме сомкнул рыжие ресницы.

В лавке на двери пробренчал колокольчик. Кто-то поднимался по лестнице в дом.

— Ну, насилу дошли, Татьяна Макаровна! — пожаловался Кривовых. — Друг, ставь тут пальму. Осип Васильевич дома? Привел ему сокола.

— Проходите. Дома. Отдыхает. Грашка, живо самовар!

Татьяна Макаровна вернулась к мужу.

Шилькичин не пошел от дверей. Он согнул уютно ноги и сел на пол у порога. Длинные волосы рассыпались по старенькому, кожану. Кривовых присел на стул и вытирался рукавом дубленой рубахи.

— Ося… Ося!.. Тунгус пришел.

— Тунгус! С Иваном? Нашел, значит. — Калмаков широким шагом опередил жену. — Где нашел, Иван Емельянович? Здорово, друг!

— Дорова, — ответил Шилькичин, не вынимая изо рта трубки.

— До Чадобца сгонял. Там нашел. А он уже собирался отвалить дальше, да задержало, слава богу, половодье. Иначе сходил бы непошто! — Иван был доволен удачей. — Пришлось бы тогда не за что тебе, Осип Васильевич, ублаготворять меня за ходьбу. Теперь и мне-ка не стыдно брать заслуженное и тебе не жалко платить.

Калмаков подал Кривовых полтора целковых серебром, щелкнул пуговкой кошелька и погрузил его в карман. Он считал, что заплатил Щедро и что посыльному следует уйти теперь же.

Однако Кривовых сидел и ждал еще чего-то. Осип Васильевич подошел к эвенку и с деланным весельем позвал его с собой.

— Пойдем, друг, в другой чум. Там говорка бо-оль-шой делать будем. Вот такой говорка, — Калмаков, смеясь раскинул руки и подцепил кочевника.

Шилькичин на носках прошел в указанную комнату. Калмаков закрыл двери. Кривовых, зажав в кулак заработок, тихо спустился с крыльца.

— Кури!. — Калмаков разорвал свежую пачку табаку. — Садись тут, тут… Где хочешь.

Шилькичин присел на краешек стула. На светлой охре остался след его мокрых подошв.

«Зачем русский позвал его? Надо крепко думать, хорошо мерять, что станет пытать?»

Шилькичин для спокойствия закурил и стал смотреть через окно на заречную тайгу, на широкую реку. Но, вспомнив, что слышал в этом году крик кукушки с запада, успокоился. Кукушка толковала ему не плохо Только то плохо, что он не умеет всего говорить по-русски. Русских слышит, а сам сказать, что надо, не может.

— Когда хороший люди надо, так в тайгу ходишь искать, — приспосабливался Калмаков. — Худой человек близко, да его даром не надо. Я тебя шибко искал, Сидор Захарович.

— Пошто тебе я надо. Другой ужли плохой? Эвенк один люди.

— Тебя, тебя мне надо. Тебя нашел, тут радо. — Калмаков прижал ладонь к сердцу. — Теперь, друг, все сказывать буду. В тайге живет тунгус, в тайге ему пикруту делать надо. Зачем напрасно в деревню ходить? Оленей гонять, себя. Майко.

— Майко-оо! — согласился Шилькичин.

— Вот. Я хорошо глядел да шибко думал. Долго голову свой ломал. Теперь-таки нашел, как тунгусу делать лучше.

Пока Калмаков закуривал, Шилькичин с любопытством глядел на него и думал над его словами, как над свежим, прерванным следом.

— Я, друг, хочу свой лавка тащить из деревни на Катангу Там покручать всех тунгусов. Пусть они Осипа другом знают и все одну дорогу к нему в лавку держат. Когда вздумал, тогда и пришел за покрутой. Близко. Корм оленчикам есть. Можно с чумом идти к лавке. Гостюй, да даром. Хорошо Осип придумал?

— Ладно, ладно. Лавка в тайга самый хорошо.

В скуластом лице заиграла резвая радость. Вспомнилась опять кукушка-шаман. Шилькичин запросто набивает потуже трубку, садится поглубже на стул и свертывает на нем, как в чуме, ноги. Его больше не давит большая комната, не ослепляют окна, не пугает этот большой человек, даже не страшна плотно закрытая дверь. Ему хочется слушать Калмакова, чтобы первому унести в кочевья весть, о которой и не помышляла тайга. В тайге — лавка, хлеб, товары…

— Дале чево, друг?

— Дальше? — смеется Калмаков. — Дальше надо делать дорогу, чтобы конем таскать по ней в лавку товар. Дорогу надо делать прямо, сухо чтобы было, болота миновать. Ты знаешь, как прямо ходить на Катангу?

Шилькичина рассмешил забавный вопрос. Из Панчиной он может пройти напрямик не только на Катангу, но и на какую угодно речку. Сухие нагорья разыщет, хребтами проведет.

— Куда, куда эвенк кодит? И все я знай. Надо — дорогу казать буду.

Слушая Шилькичина, Калмаков сказал себе:

«Строй первую факторию там, где пересекаются тунгусские тропы с Катангою, не ошибешься. Выбор участка на месте. Покажет земля».

— Идукон-речка, маленько ниже. Катанга мыс, тут самой мера лавка делать, — толмачил Шилькичин. — Этта Аянский эвенк кодит. Тэтэрэ вершинка пойдет. Кирваки-речка, Горсок-речка — все-е тут. Ербогочен эвенк тут лавка найдет. Земля один.

— Сидор Захарович, — перебил его нетерпеливо Калмыков, — я крепко слушал тебя. Хорошую ты клал говорку. Теперь я хочу сделать тебя начальником. Дам тебе денег, вина, товару всякого — только скажи, проведешь ли ты на Катангу прямую дорогу? Где ты будешь тесать тес, там я велю рурским рубить дорогу. Ты слово мне давай. Другой тунгус мне не надо.

Шилькичин задумчиво смотрел на пол. Летом маяться ему не хотелось.

Калмаков вышел за дверь и распорядился накормить эвенка:

— Таня, открой бутылку, растопи побольше масла, нарежь мяса, рыбы. — Калмаков вернулся. — Ну, чего, друг, надумал?

Шилькичин не торопился.

— Скорее!

— Едать надо. Голодал-то — беда! Едаем, да потом говорим…

На острове, как соседские ворота, заскрипел коростель, когда охмелевший Шилькичин дал крепкое слово провести на Катангу Калмакова.

— Мой хотко[74] покажет. Стрела один место кодит. Так! — Шилькичин прямо на восток проколол сумерки пальцем. — Тайга пойду, весь эвенки говорю: лавку Идукон Калмак делат. Укун-сопка кодит там, сказыват, лавка, Авшаг-камень — тоже лавка. Фили-река видает. Орон найдет. И все-е старик Шилькичин искает!

Калмаков не дослушал пьяной болтовни эвенка до конца и ушел спать. Через дверь, засыпая, он слышал, как Шилькичин слез со стула на пол и заскулил надоедно бесконечную песню:

Хадюва дюва-а хэноды…
Иуды, нуды, ноды.
Хадюва-а, дюва-а, хэноды…

14

В задаток под дорогу Калмаков выдал из лавки последнему порубщику юфтевые бродневые головки и аршин синей бязи на сеточник от комаров. Порубщик просил отпустить еще ситцу для бабы, но Калмаков наотрез отказал:

— Посмотрю, как лес валить будешь. Давай, а подо что? Под утку. Утка в море, а яйца в…

— Голы, Осип Васильевич. Сенокос вот-вот, на носу. Съест гнус тело. Посуди сам. Дай Христом…

— Не дам. Про утку повторить могу, — Калмаков увидел на пороге лавки Шилькичина, изменил решение. — На рукава к одной становине дам и все. — Кивнул головой распоряжение приказчику и добавил: — Задаток взял — не забудь, завтра на работу. Проводник ждет. На свету отвал. Я сам пойду с вами… Друг, ты мне сказать что-то хочешь?

— Табак надо, чай надо три кирпича, сахар да… — торопился Шилькичин.

Калмаков подал с полки эвенку товар.

— Это гостинец будто. Маркелыч, спиши там у себя.

Калмаков, чтобы Шилькичин не попросил чего-нибудь еще, повел его угощать в дом. На улице купца окликнул Кривовых:

— Осип Васильевич, таких осетришек принимаешь?! Заноси-ка, сват, хвост!

— Катанга экой не найдет! — удивился размеру осетра эвенк. — На устье, может…

— Пятерик попрет? — выразил участие Калмаков к фарту Ивана Кривовых.

— Около того! — весело сморщился под тяжестью рыбины Иван.

Шилькичин охотно шел в гости. Он чувствовал себя человеком, о котором не раз будут толковать в чумах. Сегодня он поведет по тайге незнакомых русских к далекой реке, куда они еще не заходили. О, как его будет за это сейчас угощать маслом русская баба! Хозяин поставит вино и, как маленький, начнет спрашивать про тайгу. Пусть спрашивает.

— Садись, друг, — неожиданно сказал Калмаков в сенях.

«Ого… Почему не ведет дальше в избу?! — удивился Шилькичин. — Ладно, тут хватит места! Ушел. Табак хороший притащит. Курить его легко. Пахнет, как багульник летом. А!.. Пошто долго нет?.. Ладно, до вечера успею. В тайгу можно уйти ночью».

Вместо Калмакова пришла Грашка, налила в глиняную чашку снятого молока, нарезала хлеба.

— Ешь. Хлебай! — сказала она.

Где же масло, чай, рыба, вино? Решил маленько поесть, пока не пришел с вином друг.

«Неплохо попробовать коровьего молока». Хлебнул. В сравненьи с оленьим молоком оно показалось Шилькичину водой. Рот полон, а на языке пусто.

Наелся. Отложил ложку, закурил. Грашка прибрала на столе и ушла. Шилькичин долго сидел один. Надоело. Обиделся. Собрался уйти. Помешал Калмаков. Кончив свои записи, он вышел из комнаты:

— Друг, ты гостевал?

— Прощай, — Шилькичин сделал шаг к двери с калмаковским подарком, записанным уже в долг.

— Ты куда?

— Чум! — угрюмо ответил Шилькичин.

Калмаков понял его обиду и поторопился исправить ошибку. Обругал «паскудой» стряпку, переугостил сытого Шилькичина по-своему и дал ему бутылку водки. Договорились о встрече.

— Утром жди меня, Сидор Захарыч. Я конем приду к тебе.

— Дым гляди тот сторона. Дым место я дожидат тебя.

Калмаков проводил Шилькичина до ворот, чтобы заодно наказать работнику пораньше встать утром и подкормить овсом коней.


Шилькичин, возбужденный мечтами, что он поведет в тайгу большую дорогу для русских, не мог уснуть. Он без конца курил и поплевывал в маленький огонек. Теперь тепло и нет нужды держать большого огня.

На заре начался птичий суглан. Какой тут сон! Вон одна пичуга уселась почти над головой и прямо в ухо кричит:

— Чилим!.. Чилим!..

Это рассмешило Шилькичина. Птичка настойчиво просит у него щепотку табаку.

— Чилим!..

— На, на! А трубка есть?

Спросил — испугал попрошайку. Смолкла. Отлетела и опять за свое:

— Чилим!.. Чилим!..

— Не дам, я сам закурю! — Шилькичин постукал о подошву трубкой и вспомнил, что Калмаков его будет искать в лесу по дыму. Сдвинул теснее головни, завалил их плохо горящим, мозглым гнильем. Поднялся густой дым, заслонил яркое солнце..

— Однако оно медное, — подумал Шилькичин, прищурясь.

…Калмакова разбудил шум и стук весел.

— Таня, проспали. Коровницы отправились на острова.

Татьяна Макаровна отвернулась: скверно пахло изо рта мужа.

Калмаков стал одеваться. В окно он видел, как набитая бабами и туесами лодка под скрип весел мчалась через реку.

— Эй, бабы, чо молчите?

— Чо, бабы. Пусть девки зачинают. Им безделье.

— Ну и зачнем!

— Зачнете — и мы не немушки. Подхватим.

И грянула песня.

Распрокля-ятые таее…
Таежны комары.
Да не дава-а-али раскрасоо…
Красотке ночку спа-ать.
— Это наша орет так, — узнал Калмаков по голосу Грашку. — Что она, рыло проклятое, не разбудила.

— Рано еще, Ося. Коровницы до солнца ездят доить на острова.

— Нам рано, а делу поздно. Я же пропеку эту мразь Егорку. Дрыхнет, поди, на повети.

— Егорка-а! — крикнул Калмаков с крыльца. — Спишь, черт?!

— Не-ет! — откликнулся работник и вывел из-под навеса к столбу пару заседланных лошадей.

Калмакову, как после промаха, стало неловко.

Осип Васильевич выпил стакан водки, съел большой кусок холодного мяса, запил по ангарской привычке сырой водой и с винчестером за спиной вышел на двор. Татьяна Макаровна провожала.

— К приходу илимок с товарами я вернусь из тайги. Жди. Может, с илимками угадает из города наш гимназер Ермилка. Давно не видел гаденка! Соскучился!

— А я, думаешь, нет? Ждешь его, как…

— Ты не занюнь, Таня! — Калмаков плотно уселся в седло. — Вели из бочонка с черной икрой сегодня же вымешать плену-жир. Икру присолить надо получше, а то проквасим добро. Ну, оставайся, да без меня тут смотри не ротозейничай.

Выехали за деревню, минули крытые желобником глухие гумна. Потянулась черная пашенная елань, среди которой Калмаков увидел четырех вьючных коней и пешую цепочку людей.

«Игнашка с артелью рубщиков отвалил», — догадался Калмаков.

Догнали. Из-под мешков с печеным хлебом, из-за пил, топоров, котлов еле видно лошаденок.

— Тиховато, Игнатий Федорович, шагаете.

— От баб, Осип Васильевич, в тайгу идти неохота, — ответил Пушкиных Гришка. — Тебя, по видам-то, Макаровна тоже приморила. У нас бабенки не мягче твоей, но и не так, чтоб не бабы.

Калмаков не отвечал. Прищуренными глазами он разыскивал по опушке тайги условленный дым. Нашел, предупредил старшего артели Игнатия:

— Федорыч, валите прямо на дымокур. Во-он у лиственницы с развилой. Там ждать буду.

Калмаков стегнул лошадь.

— Вот, это, паря, конь! Не нашим ровня.

— На деньги-то азиатцев не таку тонконогу, а поядренее купить можно. А ты куда прешь на людей летяга?! — отплюнулся Пушкиных от пыли, поднятой Егорчкой. — Охра-анитель!..

Шилькичин дожевывал кусок пресной, подожженной на углях лепешки. Калмаков, подъехав к нему, слезе лошади. Егор принял повод. Шилькичин ободрал бересту, завернул в нее вчерашний гостинец вместе с водкой и притянул все крепко ремнями к поняге.

— Старуха мой вино любит, я вино любит. Я пиет один, старуха плакает.

Егор, слушая эвенка, скалил зубы. Калмаков, докурив папиросу, взялся за вторую. Он нетерпеливо ждал артель. Из-под горки показались головы в плоских сетках.

Шилькичин узнал старшего по качкой, гусиной походке.

— О-о! Ипнаска. Дорова! Так кодит, да эвенк имя давает, — Шагданча.

— Вот, гадина, сразу и окрестил!

Артель в двадцать ртов рассыпала хохот.

— Откуда дорогу рубить начнем? — спросил Игнатий.

— Этот самой места, — ответил Шилькичин.

— Да, отсюда, — подтвердил Калмаков. — Тонкий лес — мендач — сносить под корень, тальник тоже, ₽а-лежник в распил и в сторону. Толстостволый лес в обход. Ширина просеки в чаще на пять шагов. Идти тесом. Где строить зимовья, — обтычу с углов кольями. Избушки в угол, на мох. Потолки — колотый половинник в притес, в настил. У дверей сделать обрубы с землей для железных печек. На потолки набросать земли в четверть. Крыша из дранья, на городках, в два ската. Топи завалить чащей. Понятно?

Артель не пошевелилась. Наговорено так много и быстро, что лучше не думать. Люди стояли, опустив головы. как навьюченные кони. Калмаков обратился к Игнатию Федоровичу:

— Что забыл сказать сейчас, вспомнишь сам. Тебе было наказано раньше. Я с тунгусом пройду до Катанги, осмотрю места и оттуда вернусь тесом вам навстречу. Но, друг, пойдем с богом.

Шилькичин вскинул понягу на плечи и пальмой содрал кору с молодой сосны.

— Такой приметка мой, смотри.

На узкой, продолговатой ссадине выступила пахучая сера. Трепетно задрожал под топорами лес. Вгрызались в древесину частозубые пилы:

— Хырр-хыр… Хыр-хырр!..

Калмаков по пятам Шилькичина вторгался в тайгу.

15

— Осина первая слышит ветер. Она не любит молчать, — сказал Бали, греясь на солнце. — Век шумит. Вера такая.

Он прилег на траву у маленького дымокура, чтобы не мешал первый комар. Его одевал легкой паркой теплый ветерок. Старику хотелось подремать. Вернутся с рыбалки мужчины, тут уж будет не до сна. Разговоры, поджаривание пластанной рыбы, чай и так всю ночь до нового солнца. Мужчины — все трое — ушли к холодным ключам, чтобы обметать тайменей на летних пристоях. Они взяли четыре сети из русских ниток и одну из конского волоса. Не пустые придут. Покормят старика. Ведь он делал к сетям кибасья[75], гнул из бескорных еловых сучков кружки и вплетал в них отборную гальку. Хорошие получились кибасья: не провалятся в ячею, не запутают сеть, в воде стоят на ребре, камнем вниз. На таком кибасе сеть живая. Влепится в ячею таймень, она качнется, сдаст, и рыба не порвет нитки. На верхние тетивы накрутил берестяных поплавков.

Дулькумо обезжиривала медвежину. Она долго натирала мездру гнильем, меняла зажиревшее свежим и опять гоняла его по шкуре ладонью. Однако работа не шла ей на ум. Она не могла отогнать от себя дурных дум. Бросила работу, подошла к Пэтэме, принялась громко рассказывать ей, как нужно варить бересту, чтобы она была мягкой, не ломалась при свертывании в морозы и не коробилась от жары.

— Хорошо проваренная береста, Пэтэма, — плохая растопка. Не бойся палить в чуме дрова. Она не вспыхнет. Искрами ее не зажжешь. Шить будешь, кромки смажь жиром: легче пойдет игла и нитки не будут драть бересту. Нож-то у тебя тупой. Береста, как лосина, любит острое лезвие. Дедушка, ты бы поточил нож.

— Эко, какой худой нож! Дай-ка мне его, Пэтэма, я погляжу. — Бали провел по липкому лезвию мякотью большого пальца. — Напрасно, Дулькумо, ты меня разбудила. Догоняй теперь сон.

Пэтэма взяла нож. Старик зевнул. Дулькумо пожаловалась:

— Дедушка, у Сауда на руке я недавно увидела бородавку.

— Так, бородавку увидела.

— Боюсь умирать. Я не умру, Топко умрет. Бородавки растут чистить глаза. Сауд плакать будет. Потом выла собака.

Бали знал эту же примету иначе, чем знала ее расстроенная Дулькумо. Он поджал к груди руки, постарался развеселить суеверную женщину:

— Дулькумо, ты, пожалуй, забыла, что в детстве у тебя бывали бородавки. Пэтэма, принеси мне от Этэи трубку. Подымлю маленько.

Пэтэма ушла в чум, но трубки сразу попросить не решилась. У Этэи болела спина, и она, пока спали дети, заклинала болезнь. В руках ее была каменная плитка с горячими углями, от которых шел чадный дым жира. Она обносила вокруг себя жертвенный огонь чистилища и умоляла родовой фетиш:

«Бабушка Бугады, возьми от меня болезнь и пошли ее на посторонних людей. Бабушка…»

Этэя обожгла пальцы и с руганью бросила на землю угли. Пэтэма попросила трубку и вернулась к работе. Этэя дула на руку и жалела, что нет у ней русской сковородки.

В тихом устье Туруки ныряли за рыбой одинокие самцы чернозобых гагар. По всему отлогому склону травянистого берега раскаленными угольками млели на солнце оранжевые цветы. Блестели листья ядовитого бопкоуна, тянулась к солнцу лохматая, как молодой олений рог, пучка. Этэя продолжала палить жир, ублажая разгневанного божка. Успокоенная Дулькумо ушла в лес подправить дымокуры — лучших оленьих пастухов на всю комариную пору. Бали мог опять капельку подремать возле Пэтэмы.


На закате Рауль с Саудом разбросали сети вдоль левого берега Катанги, повыше Туруки. Топко не мочил рук. Он ходил в лес за еловой серой живицей, чтобы вечером залепить шов лодки, в которую немножко протекала вода. Искал серу, наткнулся на высокую березу. Осмотрел, хороша: толстая, тонкокорая и без сучьев. Не хочешь, да станешь мастерить лодку. К тому же у Сауда нет своей берестянки. Какой он рыбак без нее? Покурил, обдумал размер, принялся уверенно за работу. О чем беспокоиться? Не одну ободрал он березу, пока стал мастером, известным людям. Топко сделал пальмою прямой надрез и раздел осторожно березу. Береза осталась в буром подкорке. Так она не засохнет. Чтобы не сделать надрыва, Топко свернул бересту дудкой и приволок к костру.

— Хо, сколько комаров привел с собой! — встретил его Рауль.

— Нахлебаются дыма, уйдут.

— Плакать будут. Это что, сыну на берестянку добыл?

— Ему-у.

Развернули в размах рук широкую и длинную пластину, полюбовались ее внутренней чистотой. Ни нароста, ни пузырька, ни продува.

— Да, в этой лодке, как в гагарьей сумке табак, — не подмокнешь! Как ты высмотрел такую березу? Но, глаз! Хоть бы один свищ! Счастливый Сауд! Наши с тобой лодки не такие. Эта выйдет, однако, без надставок?

Рауль срезал талинку, прикинул ее к вытянутой руке и все лишнее отсек. Он снял мерку. Такая должна быть ширина лодки. Долго ли теперь проверить свой глазомер? Прикинул. Береста имела значительный запас даже на цельные бортовые загибы.

— Эх, хорошая шкура!

Топко был до того рад похвалам Рауля, что казалось, не чувствовал укусов комаров, которые облепили его большие руки, надувались кровью и красными ягодками падали в траву.

На розовой воде показался Сауд. Он с песней гнал берестянку на огонек.

Майру[76], майгу седьмого круга,
Я не стал еще тобой.
— Слышишь, Топко, это кричит: «Майгу-гу-гу». Сауд плавит рыбу.

— Кто знает?

За попереченки Сауд поднял с воды лодку и осторожно перевернул ее на траву. На средине Катанги сплавилась крупная рыба. Сауд посмотрел на воду, подошел к огню. На скрюченных пальцах под жабры, с раскрытыми ртами висели четыре добрых сига.

— Почему несешь сигов? Эхо сказывало про майгу.

— Эхо болтает, — ответил Сауд на шутку. Рауля. — Майгу плавится. Однако на дымокуре не жарят рыбу.

— Однако так! — Рауль подбросил в-костер сушняку и занялся сигом.

Он взял в зубы рыбий хвост, потянул до хруста за голову и ногтями снял слабую чешую. Разрезал ножом вдоль спины и развернул сига в розовый лист. Топко послал Саула в лес драть молодые кедровые корни, нужные для шитья лодки, сам же принялся за обработку бересты.

С подгорелых рыбьих хвостов перестал в огонь капать сок. Кожа подсохла, сморщилась. Мясо чуточку подпалилось, отстает от костей. Зачем его сушить больше? Самый раз еда.

— Топко, бросай строгать. Вот тебе сиг.

Рауль воткнул в землю вертел с рыбой.

Прошла короткая белая ночь. С маленького- откоса снялся кулик-перевозчик и с криком: «дэкали-дэка-ли» над самой водой перелетел в нижний прилук. В ту же сторону просвистел крыльями черноголовый гоголь.

— Гляди-ка, Рауль, сколько за ночь скатилось воды. В сетях найдем тоже воду.

Рауль поскользнулся, выронил из рук лодку и сел в илистую слизь.

— О таргачина! — выругался он. — Прилип, как в сказке охотник Танина к медвежьему калу. Отдирай!

Оба не могли удержаться от смеха. Кругом — по горам, над рекой и в тайге — громко хохотал пересмешник Ультан[77]. Топко не смеялся. Он спал.

— Рауль, ты не знаешь, почему эхо живет не везде? — спросил Сауд, подъезжая к сети.

— Не знаю. Сейчас спросим тайменя, — ответил он, видя, как унырнула в воду тетива с поплавками.

Сауд осторожно перебирал редкие ячеи. Сквозь чистую воду он видел пестрины и, не торопясь, подтаскивал улов.

Из воды высунулась клином широкая, зубастая голова.

— Щука! — оторопел перед величиной рыбы Рауль. — Бей!.. Уйдет!..

— Куда? — Сауд крепко вдавил пальцы в глаза и вместе с сетью перевалил пестробокую чурку в вертлявую берестянку. Мокрый шлепок по башке палкой, глоток воздуха — и повяли сильные плавники.

Щурясь на огненный краешексолнца, Рауль уплыл к дальней сети.

Пэтэма трудилась. Поскребывая по ушку иголки наперстком, она дошивала последние полотнища на покров к своему чуму. В широком медном котле булькала кипящая вода и куталаг в пар стянутые в трубки небольшие берестяные куски. Они преют вторую ночь, зато шьются хорошо, как вязкая лосина.

Когда вернется с рыбалки Сауд, он увидит их новый чум. Это радовало Пэтэму, и ома забывала боль от иглы в маленьких пальцах. Сауд может приходить к ним в чум и долго сидеть. Дедушка любит с ним говорить. Пусть говорят. Пэтэма будет их слушать, смотреть на Сауда. Этэи не будет. Как славно!

Летом, когда на стойбище нет мужчин, сторожиться не лишнее. Вчерашнюю ночь до самого солнца работала Дулькумо. Она не спала, зато сладко спалось остальным. Сегодня оберегать стойбище будет Пэтэма. Она доглядит за оленями, за их дымокуром, и не поленится поддержать ровненький дымок в обоих жилищах. Она не уснет, надо хорошо слушать в лес. За зиму медведь отлежал в берлоге ноги, теперь разминает их и всюду ходит ночами. Лезет на берега, жрет пучки, подсматривает утят, дохлую рыбу, случается — не пройдет и мимо чума.

Недавно из чума Этэя вынесла Кордона. У него понос. Она напоила его отваром осиновой коры и, должно быть, уснула. Тихо в чумах, тихо в тайге. Собаки лежат у дымокура, уткнув морду в траву, в лапы. У дерева стоит всегда готовая пальма. На спице, вбитой клином в сосну, висит заряженное ружье.

…Несмотря на убыль воды, рыбы было добыто много. Сауд погрузил ее в новую емкую берестянку и плыл по течению к чумам. Приятно сидеть посреди лодки на сухом упругом настиле поверх чистых дуговых ребер, нетрудно работать двусторонним веслом. Хорошо сделано весло. Оно легко, крепко и гибко. Возле лопастей, на плоском цевье оставлены остренькие сосочки, по ним стекает мимо лодки вода. Не замочишь ни коленей, ни рук. Да и сама берестянка сделана неплохо. Прямой, постепенно выгнутый нос, как у стерляди голова, с журчанием разбивает воду. На самом конце его стоит гребешком берестяный полумесяц. Все полое место носа наглухо зашито ядреной берестой. Не — зацепится корявая ветка, не зальется в лодку волна.

Сауд долго восхищался изделием отца, потом стал думать о том, как на третью. воду, когда эта лодочка будет плоховата, он сделает берестяночку сам. У той он поаккуратней и покруче выстругает носовую поперечину и вдолбит ее чуточку ближе к сиденью, чтобы поострее выгнуть нос… Та берестянка будет еще легче, быстроходней и послушней веслу.

Потом Сауд задумался: кому в той чудесной посудине плавить добычу? Кто его будет встречать и готовить из нее сладкую еду? Разве можно было об этом не думать, когда он везет много рыбы к жилищу, где спит Пэтэма?

Подобно мелкой ряби по белесой воде Катанги бежали думы Сауда. Он перебирал в памяти лица виденных девушек. Вспомнит, приглядится — Пэтэмн. Диво!..

«Далеко ли устье Туруки?» — Сауд вскинул глаза. Краем реки, переваливаясь коряжкой, шел, нюхтил и нуркал медведь.

Сауд сгорбился, приготовил ружье и стал тихонько подгребаться к зверю. Булькнула у берега спугнутая лодкой пристойная щука. Медведь оглянулся. Качнулась задетая ветка, и зверя как не бывало. Сауд убрал ружье в чехол и, нуркая по-медвежьи, плыл к чуму. Поводливый скосил ухо. Пэтэма услышала, когда отозвалось эхо. В чуме зашевелилась Этэя.

— Дедушка, слышишь? — сказала она. — Кричит так: нумр!..

— Это медведь подругу ищет, — позевал Бали. — Играть начинает. Баловник он.

— Сюда идет! — У Этэи замерзла от страха спина. Синие губы шептали заклинание: «Дедушка медведь, уйди назад в тайгу, откуда пришел».

— Усь! — Бали травил на зверя собак.

Собаки подняли головы. Звуки затихли. Пэтэма достала винтовку и всматривалась, в просветы прибрежной тайги, за которой плешиной виднелся берег Катанги. Привстала — расширилось речное плесо. Прошла от чума немного вперед. Курок наготове.

Близко. В ушах шум, как шорох плеска. Поводливый со всех ног, без лая, бросился на звук. Цепкий палец Пэтэмы замер на спуске. Но из-за зеленой осоки показались голова, кулак и крылышко мокрого весла.

— Сауд! — Об резвые ноги Пэтэмы хлещется сочная трава, срубаются шишечки сжатых ночью в кучу цветов. — Думала — медведь, а это ты.

— Курок-то спусти, убьешь! — засмеялся он. — Тоже с ружьем. Вот съем всю. Садись в лодку.

И поплыла новенькая лодочка вокруг отметного мыска в устье прозрачной Туруки., Толстая коса Пэтэмы касалась согнутых ног Сауда, расшитая спина замшевого пальто заслонила тайгу и столовый Куюмбинский голец.

Под водой змеились длинные водоросли. Низко над руслом белой стрелой летел навстречу крахаль, взмыл круто и выронил линялое рулевое перо. Лодка пристала боком к берегу с протоптанной в гору зеленой дорожкой. Из чумов слышался голос Бали. По-медвежьи на четвереньках он выползал в низкую дверь и плаксиво передразнивал Этэю:

— Дедушка Сауд, где ты, почему долго не тащишь рыбу? От сушеной сохатины у меня устали старые зубы и ссохлось брюхо. Дедушка Сауд, дай свежей рыбы…

16

В черном до пят кожане с острым капюшоном Калмаков стоял под сильным ливнем на низменном берегу Катанги и остроглазым сычом оглядывал горную гриву в буйной заросли листвягов. С ним рядом стоял крошечный, промокший до костей Шилькичин в ожидании похвалы; Он ее заслужил. Он провел русского через тайгу к Катанге — матери эвенкийских кочевий. Егорка мастерил из хвойных лап односкатный шалаш для ночлега. Привязанные кони стояли понуро, дремотно.

«Что так долго рассматривает Люча? — думал Шилькичин. — Нужен короткий взгляд, чтобы запомнить место и никогда его не забывать. Зачем мокнуть? Нет, забавный народ Люча. Лучше идти под густое дерево, добыть огонь и отдыхать».

Косой с ветром дождь стал редеть. Калмаков стал ясно видеть ровный мягкий травянистый берег, который зеленой лентой тянулся и вниз и вверх за Идукон по при-луку. Места достаточно для постройки. Спросил эвенка:

— Друг, тут лавку делать ладно будет?

— Какой лавка этот земля? — удивился Шилькичин. — Весной вода пошел и лавка не дюжит. Вода все кончит. Смотри. — Он указал на лес с высоко ободранной корой и добавил. — Лед крошил, друг. Какой тут лавка будет стоять!

Так где же лучше место, Сидор Захарыч?

— Тот сторона. Сопка, низу земля лавка. Сопка вода не кодит. Земля кислой нету.

Предупреждение Шилькичина о буйном режиме вод узкогорлой Катанги убедило Калмакова в превосходстве правого берега с крепким грунтом и защищенным от натиска льдов огромным сосновым мысом.

— Верно, Сидор Захарыч. На ту сторону пойдем. Ты говорил хорошо.

— Утром кодим. Теперь сила кончал. Огонь палить надо.

— Ну-ну! Сушиться станем. — Шлепнули долгие полы непромокаемого кожана по высокому юфтевому голенищу.

У Егорки перед шалашом разгорался костер. На тагане закипел котел. В него бил дробью мелкий дождь. Калмаков о полено раскрошил сургучного орла. Шилькичин, не мигая, смотрел на стекло. Еюрку грело ожидание выпивки. Может, хозяин не обнесет в этот раз.

— Сугреву нет, Осип Васильевич! — вздрогнул Егор, бросив в котел заварку кирпичного чая. — Мокрынь! Гляди, как лопатину[78] мою дождем напоило. Чего доброго поденщину схватишь.

— Лихорадки боишься, Егорушка? Не бойся, сейчас всего согрею.

В грудь Шилькичина ударила выбитая Калмаковым пробка. Ловкость русского поразила его.

Выпили. Егорка согрелся. Потеплел дождь. Слипались глаза.

Сухой выстрел взбудоражил туманное утро. Переполошил на приколе коней и Калмакова с Егором.

— Ты в кого, это, Сидорка? — Калмакову было неприятно видеть в руках эвенка свой винчестер. — В кого стрелял?

— Тот сторона люди живет. Слыхал, — сюда кодит, — ответил Шилькичин.

Не напрасно испорчен патрон. Пока пили вчерашний подогретый чай, из соснового леса вышли два эвенка. Оки перекликнулись с Шилькичиным через реку и поспешно скрылись в том же бору.

— Тут дожидай, Эвенк лодкам придет.

Шилькичину было приятно, что он нашел переправу. Отпала нужда делать плотик. Калмаков поглядывал в сторону лесистого мыса, из-за которого струилась река, образуя крутую петлю. Он удивился, когда через полчаса эвенки показались на то-м же месте с берестяной лодочкой на плече.

— Катанга этта кри-ивой! Червяк мера. Туда далеко кодил-кодил, да тут себя опять нашел. Так будто, — Шилькичин согнул колесом руку и наглядно изобразил кольцевой овал мыса и направление русла Катанги.

Перевозчик был озадачен ростом Кал макова и, смеясь, вылез из лодки.

— Ты плавь, я тонуть не хочу, — сказал он по-своему Шилькичину.

Калмаков тоже боялся ехать в этом крошечном суденышке: «Муку бабам сеять впору. Куда же в ней плыть!»

Шилькичин обозвал владельца лодки Тагачу трусом, встал ближе к корме и предложил русским тихонько садиться.

— Что же, Егор Семенович, бери топор, да валяй через реку. Попробуй, что это за смерть, — засмеялся Калмаков над легкой, как ивовый листик, берестянкой.

Егору не хочется показывать хозяину трусость. Сел.

— Как студень, Осип Васильевич, дрожит, — уцепясь за низкие борта, Егор замер. — Гад, не посудина.

Шилькичин отчалил. У Егора по-мышиному округлились глаза. Переплыли благополучно.

— Но, как?!

— Сидеть смирно надо! — кричал Егорка с того берега. — А так лодка ничего!..

Шилькичин торопился назад.

«Вот тварина, — стоя едет!» — удивлялся Калмаков ловкости эвенка.

Купец недоверчиво сел и задавил своей тяжестью легкую берестянку.

— Лучше сохатого плавить, — отъезжая, сказал Шилькичин Тагаче.

Калмаков не шевелился, но по днищу передавалась эвенку его трусливая дрожь. Побледнело неподвижное лицо. Сузились до бисеринок зрачки.

Егорка заметил в хозяине перемену.

— Но, как? Хороша лодка, Осип Васильевич?

— Ложка с кривым черешком, — сухо ответил Калмаков, ступив на каменистый грунт. — Думал, перевернемся.

Калмаков осмотрел предгорье Каменного гребешка, сделал отводные знаки — затесы на листвягах под лавку — и за Шилькичином поднялся на вершину крутой сопки. На западе синела цепь гор, на северо-восток раскинулись вогнутая таежная равнина, горы и сопки. Вычертилась ясно речная излучина с чумами в узенькой перемычке. Ближе блестели озера. Шилькичин рассказывал о местах:

— Тот сопка имя Укун, этот — Авшат. Туда Катанга пошел. Тот сторона, — Шилькичин махнул рукой через вогнутую равнину, — дорога Ербогочен будет. Катанга — Дыу найдет. Тот река большой.

«Ербогочены, Преображенская волость, — улыбнулся про себя Калмаков. — Нет, пусть губернатору дорогу туда строят другие. Мне хватит этой». — И плутовской взгляд его упал на запад по распаду русла, в голубые просторы эвенкийских кочевий.


Тагача за переправу получил бутылку вина. Он нетерпеливо ждал, когда русские уедут на Ангару. Тагача торопился проводить их, чтобы вернуться за мыс, на стоянку со щедрым, нежданным подарком. Ему скорее хотелось угостить сородичей и рассказать им о слышанных от Шилькииина вестях. Тагаче поверит народ. Человек он не бедный. Он сам видел тес русской дороги и метки на деревьях под сопкой, где скоро будет выстроена лавка. По зимнему первопутку на конях Калмаков притащит много-много товаров и будет ими покручать своих друзей. Надо заказать об этом на Уаян, Аяву, на Оран и дальше, дальше. Пусть знают о лавке все кочевья и топчут к ней свои тропы.

— В красный лист бог поможет тут встретиться, — сказал Шилькичин на прощанье Тагаче и тронулся в путь.

Тагача весело вскочил в лодку «умчался к узкому перешейку на мыс. В чумах ему будет о чем потолковать. Выпить и опять потолковать, веселиться всю ночь. И раньше, чем Калмаков доедет на лошади до своего села, вся ближняя тайга будет знать о его приезде на Идукон, о лавке — заботе об эвенках.

…Калмаков торопился домой. До осени ему нужно было отправить в город пушнину, успеть по воде доставить все товары в Панчину, подрядить ямщиков и до снега перебросить все необходимое на факторию, чтобы задержать покрутой выход эвенков на Ангару/Затем сколотить артель плотников, отправить на Катангу, сделать лодку и с этой артелью спуститься по Катанге до устья реки Тэтэрэ. На Тэтэрэ заложить с тыла заслоном вторую факторию и ударить по рукам купцов из села Кежма.

Пеший Шилькичин не успевал убирать своих ног. Его топтали кони. Калмаков согнал с седла Егорку, и побежали они с эвенком поочередно.

На реке Чадобце переночевали. Шилькичин хотел свернуть в чум, но Калмаков уговорил проводить их до встречи с артелью рубщиков дороги.

«Кого же взять приказчиком? — думал Калмаков. — Ефимку Панова или Ваньку Привалихина? Ефимка, Ефимка… Нет, у стриженой девки косы не заплесть! Лучше взять Ваньку. Ефимка сильный, Ванька — верткий; Ефимка — честный, Ванька? О-о-о!.. Пока Ефимка будет придумывать, как обмануть, Ванька успеет обработать троих».

И выбор Калмакова пал на Привалихина: «Толковый плут хозяину не убыток! Убытить начнет, долго ли выдернуть ноги?»

В вечернем воздухе напахнуло гарью.

— Ага, близко мои грызуны. Но почему тихо?

Калмаков подстегнул лошадь. Вскоре за зеленым обметом ветвей дешевеньким соболем прыгнул огонь. Мертвецкий сон артели возмутил Калмакова. Он завязал крутой матерный узелок.

— Рановато зашабашили что-то! Эй, ты-ы! Игнатий Федэрыч!

Недоуменно смотрели на Калмакова сонные глаза рабочих, ныли их спины, граблями засохли усталые пальцы.

— За долги я сном не беру!

Только легли, Осип Васильич, — оправдывался Пушкиных. — С зари-то намахались. Кусок в рот не полез, голодом свалились. Да еще комар задавил. Духота в сетках. Обезглазили от пота… А ты нам: «Долги засыпаем!»

— Языковат ты, Митька! Зубы часто показываешь. На руки, однако, больше плюешь, чем топором машешь.

Пушкиных готов был за всех отлаять Калмакова. Но тот вовремя заметил, что сонные глаза Митьки начали зло просыпаться, и поспешил замаслить артель:

— Там дальше, ребятушки, пойдете борами, — сказал он. — Лес редкий без валежнику, земля чистая, сухая. Будет не работа, а отдых. Только через ручьи просеку и придется вести. Ручьи не топки. К самой Катанге от Индуконского бора хватите немного впросырь[79] местечка.

— И много болота?

— Пустяк: верст семь. Но так и быть: за болота после кончин дороги ставлю по бутылке на рыло.

— Нет, Осип Васильевич, пару ведерок.

— Не поскупись.

— Не порти гулянки.

— Чего, мужики, галдите? — вклинился Пушкиных. — Увидит, какое мы ему зимовейко на Абгане доспели, о такой злыдне и думать не станет. На Катанге тоже срубим не лавку, а настоящую горницу.

— Ха-ха! Но за горницу прибавить придется.

Калмаков тронул лошадь просекой новой дороги.

— Торопитесь! Недельки через три приеду на «горницу» сам!

— Приезжай, приезжай, Осип Васильич! — Но когда отъехал, кинул кто-то вслед тихо: — А бы ты сдохла, скотина!

…И повалилась артель на землю в волосяных сетках, как в намордниках, досыпать короткую ночь. Свернулся комочком Шилькичин. Утром он вернется в чум и станет кочевать помаленьку с семьей в сторону Катанги к будущей лавке. Над скошенным усталостью людским лежбищем выли надоедливым гудом комары.

Егорка вслед Калмакову скулил проголосную песнь: Кырша по воду поехал, Кырша за угол задел.

Кырша высватал невесту —
На себя петлю надел.
Хлестала низовка[80]. Трепался по берегам гибкий тальник. Завернулись наизнанку белесые листья, стоном стонала тайга. На прямых плесах задралась поперечная водяная стружка, и по всей Ангаре рассыпался вал-беляк.

Низовка началась на свету легким ветром-зорянкой. Захлюпал в порубни илимок мелкий валок и разбудил лоцмана Пронячьих Василия. Василий взбудоражил команду тягольщиков. Повскакали все на ноги и, не евши, оттолкнули шестами носы илимок. Налились вздернутые паруса, и гусем одна за другой потянулись до отказа груженые лодки. С разбойным посвистом, гиком встречала команда ветер-зоряну:

— Ээ, матушка, растянись!

— Помоги горемыкам маленько!

— Дыхни!

— Фьють! Фьють!

Просьбы и свист не помогли. Зорянка запала. Ослабли паруса. Илимки потащило течением назад. Долго не теряли веры, что матушка-низовка выручит их. Наконец, выругались, растянули ходовые бечевки, влезли в берестяные лямки и живым частоколом зашагали по берегу вверх от Качановской шиверы к Богучанской заимке. До чая для размина отекших ног каждое утро они делали порцию по три версты. В илимках, побитых о подводные камни, копилась вода. Водоливы плоскими осиновыми плицами отчерпывали воду. Лоцмана из-за отлогих крыш следили за стрежью вод. Скрипели на деревянных шпилях ходовые рули.

Передовой тягольщик — «шишка» — поглядывал на берег с глубоким пристоем, чтобы сделать привал на еду. Вдруг заюлили на мачтах флюгарки, и снова по берегам забелели взлохмаченные ветром гибкие тальники.

— Никак низова дышит! — Пронячьих оглядел горизонт, воду.

Тугой глянец затемнил вихорек. Из-за таежных гор вдогонку илимок по небу бежал обрывок тучки.

— Балует! Эк ведь морока-то[81] в небе как заиграла? Бегут!..

Пронячьих обходил илимкой каменный мысок. Илим-ка легла в стрежь. Надулась потуже бечева, покрепче обняли грудь и руки тяголыциков широкие лямки. Флюгарка повернулась по пути ветра. Ряби по реке стало больше.

— Отдай бечеву! Живо на лодку. Матушка-низова идет!

Отстегнуты лямки, заработали на кормах вьюшки, бежали на них через блок свободные бечевы. Голодные люди забыли про утренний чай. Бег, шлепотня торопливой посадки.

Надулась плотная даба парусов синими пузырями. Зажурчали рули. Излукие носы илимок мяли под себя воду, тупые кормы тащили ее за собой.

— Не лезь в парус! Не загораживай ветер. Вались речнее! — кричал Василий задним илимкам.

Построилась лестница синих заслонов. Разгулялись, ожили сонные лица тягольщиков. Все они на крышах молят низовку:

— Эй, матушка-а! Ты хоть нас выручай стать к сроку в Панчину.

Ермил — хозяйский сынок — потягивается под ушканьим одеялом и засыпает снова в корме на топчане.

— Дюзгай, дура! Ну, крепче!..

Далекая чернева настигла илимки, попробовала добротность дабовых полотнищ. По кормовой стенке перебежал с треском канат. На правеже у руля стало мало двоих человек. Замелькал на берегах лес. Выровнялась с кормами волна.

Промелькнул заимский остров, бежала навстречу сопка Копна.

— Вот это, паря, ветер! Вот это поддает! А взади-то! Хуу! Какая жабина прется!

Пронячьих коротко оглянулся и крикнул:

— На полпаруса!.. На палубы с носу нашивай плахи! Зальет!..

Молчание. Ни гика, ни просительного выкрика к «матушке-низовке». Она и так остервенела. Вал выше бортов. Нос разваливает его на стороны, а за кормой он взбуривает горой. Лопни парус — и не подняться илимке из ямы. Волны накроют.

— Вода через уключины!

— Черпай!.. Шей плахи!.. Парус на четверть!..

— Не глазопучь!..

У задней илимки опасный крен. Что такое? Гольтявская сопка заслонила и паруса, и дали, и бурю. Передышка всему. Мельче, гуще и без бели волна. Выше поднялся над водой борт илимки, ровнее стало движение. Идут на полный парус. Потянуло к еде. Жуют хлеб в припивку с ангарской водой. Выше деревни Гольтявиной на илимках снижают паруса и постепенно входят в бойкое подпорожье. Частые подводные камни, быстрина и вал затруднили ход лодок. На глаз видно, что посудины лезут на водяной свал. Левый берег оборвался утесом с гранитной осыпью темно-серых глыб до самой реки.

Вот каменная глыба «Седелке», вот и ледяной натек купоросного цвета в высоту бортового обрыва, вот и знакомое ущелье реки Муры, что врезалось устьем в самый Мурский порог, вот и камень при устье ее с похабной надписью про народные обычаи бузыканцев отдавить гостю на ночь жену или взрослую дочь в знак особого гостеприимства. Вот и легендарная тропинка по каменному гребешку к вершинам гранитных зубцов, к сказочным кладам разбойника Орлова, вот и Еланцы — притон богоявленной иконы…

Ширится ущелье, и на отстой в тихую Муру из-под порожья вбегают друг за другом илимки. Падают заплатами с мачт паруса. Причал. Порог месит, зыбает воду, ревет ревом всех таежных зверей. Он дик, силен, вечно хмельной богатырь-гулеван!..

Кашевары варили чай на обед. Остальная команда переплавляла через Муру подъемную снасть и в помощь к ней полуснасть — межеумок. Отцовским глазом с руками в карманах в гимназической форме за всем следил жидкоспинный Ермил Калмаков.

— Как думаешь, Ермил Осич, порог ладный? Не погнием? — шутит лоцман Пронячьих.

Ермил смотрит в седую пучину с заботой об отцовском добре. Он не знает, что ответить.

«Хорошо ли решил Василий подниматься по дальним воротам? Не лучше ли идти бережными?»

— Я подхожу к твоему, Вася, мнению, — соображал по своему сухопарый Сизых Филипп. — Речной ход ва-лист, но он прямой и глубокий. Только хватит ли нашей силы тянуть? Там ведь злев с огня! А злев всему порогу голова.

Все бросили глаза на бугристый, крутой перегиб Ангары.

— Войдет илимка в злев и присохнет. Что тогда? Глаза вылупай!..

— Хэ! С песней выдернут. Двадцать шесть мужиков и все — от тюрьмы угол. Жилы порвут, а не сдадут… Рыскнем! Быват, не изубытим хозяина.

Голубые глаза Пронячьих блеснули внутренним жаром, отвагой. Сизых поправил подсчет сил.

— В лямках, Вася, у нас пойдет двадцать четыре мужика.

— Да два на придачу. Ермишеньку и лоцмана ты забыл? Они что, не люди?

— А под «бухту»[82] посадишь кого? Полной снастью без «бухты» речным ходом не пройдешь. Провисать снасти будут. Щечить илимку начнешь: сила и вовсе не возьмет. Вразрез быстрей дашь — канаты потонут, прудить начнут. А не ровен час за камень зацепят, ну и… пропало тоГда все.

Василий рискнул остаться на илимке вдвоем, чтобы обеспечить силой и лямку, и лодочку-бухту под середину каната.

Кончен чай-кишкомой. Тягольшики готовы к работе.

— Ну, ребята, — говорил им Пронячьих, — выбирайте под «бухту» от себя двух орлов, не тюлелюев.

— Сами, Вася, знаем, что под бухту уродину не посадишь. По-нашему, туда опричь Акентия с Лизаром никого не найти. Валите, ребята!

Сутулый, грудастый крепыш Елизар с верткими движениями и сероглазый Иннокентий молча принимают решение мира. Их мысли уже на водной пучине. Они распределяют между собой работу.

— Я немного посильнее тебя, Акеша, стало быть я сяду в нос держать снасти, а ты лезь на корму, в правеж.

Тягольщики переправились через Муру, прикрепили к канатам поводки и друг за другом, все двадцать пять человек с Ермилом вместе, влезли в берестяные лямки. Елизар поднял из воды прогрузшую часть каната, заложил ее за уключины, сжал цепкие руки и распер ногами упруг тесовой лодчонки.

— Смотри, Акентий, не давай зевка, когда войдем в бойцы.

Пожилой опытный лямщик, пока есть время, торопится предупредить молодого хозяина об опасности.

— Вода жалости, Ермилушка, не знает. Ежели илим-ка чересчур защечит да бросится в отдер за реку и попрет нас с берега в воду, а нашей силы не будет хватать ее удерживать, — ты сбрасывай с себя лямку. Твое ведь дело с нашим разно. Нам смерть не страшнее жизни.

— Сдава-ай! — не команда звонкогорлого Василия Пронячьих, а комариный писк донесся с кормы. — Филипп, откалывай тихонько шестом нос.

— Сда-ай бечевы-ы!

Тяголыцики помаленьку пятятся. Они следят, когда илимка из устья Муры сплывет вниз кормой и исподволь врежется носом в кипун-порог. Подхватило, бросило.

— Крепись!!

Живой частокол клонится вперед. Лямка стискивает привычные плечи, врезается в напряженные мышцы. Илимка валится от берега. Канат натягивается струной. Черненьким поплавком мчится под ним лодочка-бухта в пенные волны. Елизар впился в канат клещом. Его не видать из-за толкунцов в пене. Иннокентий трусит, плохо орудует веслом с кормы.

— Правь ловче! — бодрит его Елизар, окаченный мокрой пылью. — Задавит лодчонку!..

— Пошел!.. Во-одом!..

И потянулась посудина вперед по вершку. Канат выкручивается из рук Елизара, тянет его с места вон.

— Утопишь, змей!.. Гляди в валы… давай вразрез!.. — кряхтит Елизар, багровый от напряжения.

Илимку мгновенно отбросило от берега саженей на сорок. Она и «бухта» — в самом валу.

— Нажимай!..

Голос Василия из-за рева порога слышен на берегу худо. Но береговая команда слышит по лямке, что порог просит у них силы. Лямщики врастяг, еле ползут. Бешеная вода ломит руль, который наперекор стихии направляет илимку в дальние речные ворота. Илимка вошла в водный слив и как присохла. Знает это Василий по клубку воды за кормой и видит, что лямщики полегли на берегу, как в ветер трава, уцепились руками кто за что мог, чтобы не сдать судно порогу. Ныряет в голкунцах лодочка-бухта. Немеют сильные руки Елизара. Мокрая снасть выкручивается, обжигает на ладонях толстую кожу. Пальцы оторваться готовы. Кипень волн бросает Елизару в колени косматые кудлы. Иннокентий оцепенел с веслом на корме.

Темнеет в глазах лямщиков, стучит в висках. Будто на головах косари отбивают литовки. Душит лямка удавкой. Заложило уши. Глуше шум порога. Но знают все, как один, что нельзя никому сдать ни шагу назад. Берут порог дружным навалом, тяглою дюжбой.

«Не одолеть!» — сомневается Пронячьих.

— По-ше-ел!

— По-шше-ел!! — Подхватывает в один голос с Василием команда Филиппа.

И рванул из последних сил берег. Сыграла с оключин снасть кверху. Не выдержала, захлебнулась бухта-лодчонка, и повис лоскутом Елизар на канате.

— Держись, Елизарка!

Ермила Осиповича в лямке била дрожь За сохранность родительской благодати. Он из последних сил тянул илимку, тянул за доброго мужика и задушенно хрипел лямщикам вслед:

— Тяните, миленькие… тяни-ии…

Далеко в подпорожье полощется голое дно захлебнувшейся лодочки-бухты. Илимка подается вершками вперед. На тугом канате привидением висит Елизар…

17

Много новостей из тайги принес Сауд, отыскивая на деревьях нарост, чтобы выдолбить из него матери чашку. Попутно на берегу реки он нашел старую топанину[83] сохатых. Сюда они приходили от комаров из тайги и много ночей лакомились сочными водорослями. Сауд это видел по истоптанному дну и по большому месту съеденных водяных растений. Он пожалел, что вовремя не сходил в лодке вверх по реке и не попытал счастья в охоте плавежем. Потом он видел несколько гнезд белки с третьими детенышами. Спугнул выводок рябчиков: маленькие, а летают, как большие. Выкопал луковицу желтой сараны. Скоро лопнет завязь, и ветер начнет разносить по сторонам ее спелые семена. От Сауда убегал бурундук к дуплу с полными щеками разного корма. Бурундук готовился к зимовке. Сауд наелся досыта красной смородины, голубицы и не поленился принести в бересте черной смородины в чум. Ел бруснику, но та еще жестка и отбивает зубы. Это поздняя и крепкая ягода. Бруснику можно поесть поздней осенью, когда на нее навалится глухарь. Сауд наткнулся на старое гнездо кедровки, Многие ли могут похвалиться этакой находкой? Счастье! Разве о нем умолчишь?

— Дедушка, это гнездо кедровки я нашел второе, — сказал с радостью Сауд, придя в чум.

— Счастливому и горе кажется счастьем, мужичок! — ответил Бали. — Кедровка мудрая птица. Сама кажется всем, а гнездо… Тебя ждет счастье! Так говорили в старину старики. Я не был таким счастливым. За всю жизнь я только раз нашел гнездо, да и то вдвоем. Может, потому и счастье мое раскололось. Теперь уже гнезд мне ничьих не видать. Пэтэма, может, найдет.

Сауд поднял счастливые глаза на Пэтэму. Почему она веселая? Он нашел гнездо, а она?.. Положим, ей тоже есть чему радоваться. Ведь Сауд сидит в чуме, сделанном ее руками. Свежие шесты, чистый новый покров, пахучий пихтовый настил по кругу жилищ и на нем в глубине чума сидит он, счастливый Сауд. О чем же печалиться Пэтэме? Когда он уйдет, тогда можно и не улыбаться.

«Нет, лучше бы он постоянно сидел там на месте хозяина чума».

— Сауд, ты говоришь, бурундука видел с семенами?

— Да, дедушка. Бежит, щеки надуты, не хватает губ стянуть полнешенький рот.

— Эко! Рано запасаться начал. Зиму холодную слышит. Бесхвостый сеноставец тоже насушил за лето немало травы. Сухая, а зеленая, как на корню. Мастер. Олень найдет его запасы, не отступится: разорит. Кабарженка тоже не пройдет мимо. А шишка родилась нынче? Смотрел?

Сауд рассказал, что кедровая шишка не густая, зато на листвягах ее красно, на ели пореже. Глядел семена — неплохие.

— А масленик как? Есть?

— Хо-о!.. маслеников полно. Только на сучья белка не садит, — ответил Сауд.

— Шишки много, не к чему маяться белке. Хорошая будет охота в листвягах. Чисто, издалека белку видать.

Неторопливо, как полет над чумом паутины, тянулся мирный разговор слепого Бали с Саудом. О чем только они не поговорили. Дедушка с ним был сегодня как-то особенно разговорчив и до того ласков, что Сауд, казалось, позабыл о своем чуме. Положим, такая дружба между ними давно. Чему же удивляться? Правда, когда уходила из чума Пэтэма, Сауд рассеянно слушал Бали, но тот по слепоте своей этого не замечал. О, если бы он хоть чуточку видел, он бы заметил, какими глазами встречает Сауд его внучку и как горят глаза у ней.

— Сот!.. Сот!.. — послышался низкий крик.

— Сот!.. — враз крикнули трое.

— Рауль с отцом едут с заездка. Гагару садят на воду. Пойдем, Пэтэма, посмотрим, кто с ними третий.

— Орбоча. Не узнал? Кто таким голосом больше кричит.

— Сохатый, — подсказал Сауд.

— Однако, гагара с испугу упала на воду, — добавила Пэтэма. — Посмотрим.

Оба засмеялись и выбежали на берег Туруки, в устье которой заплывало три берестянки.

Зачем пришел Орбоча? Хотя о чем думать? Орбоча приехал — сам расскажет. Не скажет — спросить можно. Только с уехавшими нельзя разговаривать.

Бали допил тепленький чай и вышел из чума. Он пялил на закат солнца красные гнезда потерянных глаз. С пристани лодок слышался разговор.

— На три чума одного маленького тайменя поймали? — шутил Рауль. — Одному Топко на раз мало будет.

— Мне ельца на день хватит. А при нужде гальяна не съесть. О, какой я! — Топко щелкнул языком.

Оказывается, с заездком произошла неудача, рыбачил медведь. Он выломал часть загородки и выпустил рыбу в речку. Сауд опять пожалел, что в пору звериной любви не поплавал по речке и не поохотился на медведя с манком. Жаль, что дедушка не рассказывал раньше, как это делать. На будущее лето такой поры Сауд не пропустит.

«Мала пуля, пальма побольше… Но отчего такой задумчивый Орбоча?»

— Бабы, у кого готова еда? — спросил Рауль, и на лице его натянулась кожа. Ни одной морщинки веселья.

— А что? — ответила Этэя.

— Орбоче домой идти надо. Кормите его.

— Куда так скоро? Ночует. Катанга за ночь не пересохнет. Эко, ехать? — Бали развел руками. — Иди ко мне. Я только что ел. Губы не обсохли.

Орбоча прошел в чум к Бали. Топко велел жене приготовить в дорогу Сауду лепешку, сам же снял с вешалов сеть и отнес в лодку. Рауль подпилком наточил пальму и острогу.

— Дедушка, я пришел за тобой, — вздохнул Орбоча.

— Зачем понадобился тебе слепой?

— Дугдаг послала.

— Эко! Стоишь-то где?

— На Комо.

— Стоишь далеконько. В четыре весла к утру дойдем. Пэгэма, собирайся.

К ночи две лодочки отчалили в путь. Гребцы веслами резали густую тень у тихих берегов, из которых тяжелым дымом выжимался туман. Бали еще не разучился работать. Веслить враз с Саудом нужны только руки. Управлять берестянкой хватит одних его глаз.


«Лодка обречена мокнуть, бабы же — мучиться», — думал про себя Бали о Дугдаг, поднимаясь за Саудом на высокий травянистый берег.

Стали подходить к чуму Орбочи. На них загремела собака. На лай вышел худенький Баяты, встретил людей.

— Что доброго на вашем стойбище? — спросил его Бали.

— Подождем, чего ты скажешь, — ответил Баяты. — Хвастать мне, друг, перед тобой нечем. Где Орбоча?

— Отстал. Он едет с Пэтэмой. Мы с дедушкой сильно торопились.

Невеселый Баяты взял руку Бали и повел его дальше.

Сауду нечего было делать в чуме, где мучается женщина. Он вернулся к лодке, чтобы осмотреть знакомое, по рассказам слепого Бали, устье Комо. В тихую воду он заметил сеть, сплавал до первого порожка, вернулся на устье. Сидя в лодочке, он любовался отражением бледнеющей зелени листвягов.

— Давно мучается Дугдаг? — вполголоса спросил Бали друга.

— Два дня. Тяжело идет ребенок, — вздохнул Баяты.

— Эко, тяжело. Крепче корень, крепче расти человек станет. Давай-ка воды, руки маленько мыть буду.

Бали вспомнилось, как мучилась стельная важенка: шел неладно теленок. Он направил рукой плод, и спас мать и теленка. Бали отождествил Дугдаг с важенкой и спокойно вместе с Баяты нырнул в родильный чум.

Он не мог видеть потемневшего лица Дугдаг, но руками установил, что она ослабела, лежит и корчится в потугах. Бали словно помолодел, стал решителен, верток.

— Тащи два чересседельных ремня. Торопись.

Баяты принес ремни.

— Вяжи их к шестам.

Вскоре Дугдаг висела на ремнях вниз животом. Она касалась коленями земли. Теперь Бали мог с нею поступать, как с важенкой.

Приплыли Орбоча с Пэтэмой. Их встретил на реке Сауд.

— Как там? Не знаешь?.. Был в чуме? — спросил угрюмо Орбоча.

— Нет.

Орбоча устало опустил бугроватое лицо и, заплетаясь, пошел в гору. От долгой езды в лодочке под ним качалась земля. Он шел в чум так, как будто не знал, куда и зачем идет.

Пэтэма осталась с Саудом на берегу. Они молча сели на переросшую траву, но и без слов им было хорошо, Пэтэмд сорвала желтеющий листик. Сауд строгал палочку. Над ними цумкал одинокий запоздалый комар.

В коленях Пэтэмы лежало много нащипанных листочков, у Сауда — стружек, когда они враз вскинули руки, потянулись дремотно и засмеялись.

— Будем жарить рыбу да спать. — Пэтэма стряхнула на Сауда листья. — Добывай огонь.

А в это время, как на доброе привидение, удивленная Дугдаг смотрела на слепенького Бали, который завертывал в берестичко послед.

— Дедушка… мне можно… спать? — спросила она тихо.

Эко, спать! — Бали спрятал за себя сверток. — Теперь все будем спать. Спи.

Подоткнутый под чумовый шест ненужный ремень болтался оборванной пуповиной.


Когда ребенок кричит, чтобы ему дали грудь, а мать может его накормить, — о них больше нечего думать. Ребенок у Дугдаг шел в жизнь плечом, он маленько помятый. Но это ничего! Дождь расправляет сильно смятую траву, молоко матери не хуже дождя. Мальчик родился тоненький с удлиненной головой. Чисто щученок. Потому дедушка Баяты и дал внуку имя Гутконча.

Сауд с Пэтэмой ходили с сетями вверх по Комо. Добыли рыбы и помогли этим Орбоче. Собрались плыть домой на Туруку, да пошел холодный с ветром дождь и пришлось заночевать пятую ночь. Уговорились отправиться утром. Старики, не смолкая, говорили о прошлом. Баяты кончит, Бали начинает, потом Орбоча что-нибудь напомнит. Пришлось к слову, вспомнили о богатырях, о войнах с остяками[84] и невольно набрели на остяцкий сказ «Об иголке». Бали, в похвалу своему народу, рассказывал его под раскурку неторопливо.

— Остячка, мать богатыря Пальны, знала, что наши бабы шьют воинам одежду стальной иголкой. Она наказала сыну, когда тот пошел скрадывать чум нашего богатыря Пачеки: «Пальна, убив Пачеки, ты не забудь захватить стальную иголку. Мне легко тогда будет шить тебе броневую одежду, чинить пимы». Смелый, сильный был Пальна, но простоват. И воевал он черемуховой дубинкой. Он, как лисица рябчика, неслышно скрал сонного Пачеки, да палкой убить его не успел. Пачеки выскочил из чума горностаем, ушел в тайгу. Остяк не погнался за ним. Он думал, что эвенк боится его силы и не вернется к жилищу. Пальна стал шариться в турсучках, в постелях. Крепко искал стальную иглу. Он не слышал, когда вернулся из леса Пачеки, подкрался к чуму и заколол Пальну в спину копьем. Потом собрал свое войско и прогнал навсегда остяков с матери Катанги к Енисею.

Погас огонек, перестал лить дождь. Сауд с Пэтэмой ничего не слыхали. Их разбудил выстрел.

— Диво, Сауд. Мы дедушку проспали! — смеясь сказала Пэтэма.

— Он скоро придет. На кого лает собака?

— Стой… Скрип какой-то… Дерево?

Послышался крик:

— Авонькоо[85]!.. Здорово!

— Ча! Лючаль[86] пришли! Пойдем смотреть.

По моховой дорожке мелькали резвые ноги, мотались косы. На самой опушке леса Сауд с Пэтэмой остановились. Они напрасно бежали. Народ шел к чуму. Первым был Баяты, следом шагал в черном кожане русский, за ним было еще четверо русских, дальше шли Бали, Орбо-ча и с ними толмач Шилькичин.

— Какая забавная на большом люче одежда! Шлепает по ногам. В такой ни зверя, ни птицы не скрасть. По шагу видать, что он на лыжах не ходит! Все красные, как колонки, — сказал Сауд Пэтэме.

— Глаза рысьи, — ответила она и отошла в сторону с дорожки.

Игнатий Федорович догнал и дернул за рукав Калмакова:

— Осип Васильевич, видал девчонку? Цыпка! Без сахару бы съелась, как хрящик!

— Мы-ых! — шлепнул языком Голенков Филипп. — Луток[87] на взлете. Славно бы, Игнатий Федорович!..

Все четверо, думая об одном, захохотали. Великан в черном сощурил по-волчьи глаза и цыкнул:

— Языки подберите!

Сауд не мог налюбоваться коротким двухствольным ружьем на его плече; Таких ружей — ствол на стволе — он еще не видел. Сауд шел сторонкой и, не отрывая глаз, разглядывал черную коробку, скобу и маленький курочек.

Пэтэма дождалась Дугдаг и вместе с ней пошла к чуму. Она спросила ее, кто эти люча? Дугдаг рассказала в-се, что успела запомнить из слов Шилькичина. Теперь Пэтэма знала, что русский в долгом кожане — купец, второй за ним, маленький лысый — Шагданча, остальные — работники.

Шилькичин сказал, что в вершине Катанги, где он кочует, готова лавка, а против устья реки Тэтэрэ делают вторую лавку. Знает ли это Сауд?

Сели у чума. Баяты велел варить чай и жарить рыбу. Как досадно, что женщинам не придется слушать, о чем будут разговаривать мужчины!

Бали оказался толмачом не хуже Шилькичина и Баяты. Он понимал, чего ищет русский. Он рассказал ему, где больше кочует народу, какая река ниже. И когда возник вопрос, где строить лавку, — Баяты не дал ему подумать, опередил:

— Ниже устья Байкита. Там прямая дорога на Гаинду, на Чуну. Туда будут ходить за покрутой богатые Гаявлята, Соколко. У них много оленей, в лесу — белка, в камнях немало соболя, в гарях — сохатых.

Когда Шилькичин все это перевел Калмакову, ему незачем стало сплывать вниз по Катанге. Калмаков обратился к рабочим:

— Ваш фарт, что попались мне эти уроды. Варите чай, да — в лямку. Потянемся назад к «горницам». Игнатий Федорович, принеси-ка из лодки парочку бутылок старикам.

— Пошли, ребята! — вскочил расторопно Игнатий и закачался на коротких гагарьих ногах.

Калмаков положил через колени винчестер, похлопал по плечу Бали.

— Ты мне, старик, помогал говоркой, я тебя не забуду. Другом будешь моим. Ты тоже, — Калмаков перенес руку на спину Баяты. — Слыхали?

Баяты закачал головой. Бали старался понять разговор и не выражал радости.

— На другой год, весной, тут же вас искать стану. По весенней воде я притащу вам порох, всякий товар и всех покручать буду. Хорошо?

Шилькичин им уже говорил об этом. Не трудно было понять и Калмакова. Бали побаивался, что Баяты разболтался не в меру. Не вышло бы чего худого. Положим, лавка в своих кочевьях — не плохо. Но ведь люча-купцы — это мошка. Они лезут везде, и дымокуром их не испугаешь. Не пришлось бы от них, как от оспы, убегать потом куда попало.

Раздумье Бали прервал Игнатий Федорович, который пришел с водкой.

— О! Шагданча гостинца принес, — обрадовался Шилькичин.

За дорогу он насмотрелся на щедрость русских. На Тэтэрэ тот же лысый Игнашка принес из лодки много вина. Шилькичин это помнит. Но как попал в лодку — не знает. Проснулся в Чамбинском пороге, когда высокая волна сломила на него свой гребень и бросила деревянную лодку в зеленую яму. Тут он пришел в себя. И где ему было знать о том, что на Тэтэрэ Калмаков зала-базил пять тысяч белки, собранной с эвенков за угощение, и им же сдал ее на сохранение.

Шилькичин ждал веселья. Но зашелестел лес, и купец почему-то заторопился.

— Игнатий Федорович, подрепети[88] парусок. На счастье наше ветер низовой идет.

Игнатий ушел. Калмаков передам эвенкам спирт.

— Вот вам, старики, по гостинцу. Весной я пойду на Байкит, тогда много гостить у вас буду. Какой народ увидите, всем говорите: на Катанге пусть сидят, белку берегут, покруту ждут. Ладно ли говорю я?

— Ладно-о! — тянул угодливо Баяты. — Тот пора я берег сидит.

— Крепко ли будет это? Сидор Захарыч, проси-ка у них крепкое слово.

Шилькичину не пришлось толмачить. Баяты предупредил его. Он сам заверял Калмакова: говорил, качал головой, улыбался.

— Пушнины бо-ольше добывайте. На Ангару не ходите. Я вам друг. Калмаков я. Говорите-ка! Кал-ма-ков.

Пэтэма вынесла рыбу. Она воткнула в землю перед Калмаковым вертело, торопясь отойти. Сверкнув рыжинками глаз, он взял ее за руку.

— Стой, красавица!

Голос страшный, а лицо доброе. Не стала вырывать-ся. Покраснела. Глазам жарко. Баяты видел, как купец из кармана кожана достал светлое колечко и надел на смуглый палец Пэтэмы. Сауд отвернул с обидой лицо, откашлянул досаду. Видела ли это Пэтэма? Нет, кроме искорки, что горела в колечке, она видеть ничего не могла. Черный кожан заслонил день черной ночью.

— А это, старина, отдай той бабе.

Сауд видел, как на руку Баяты упало другое, такое же светлое кольцо.

— Э-э, Дугда-аг!.. Пэтэма, передай ей. Люча, слажи, подарок дал.

Пэтэма ушла в чум. Сауд проводил ее взглядом и успокоился.

«Зачем он так жал руку? У-у, русский!» — думала Пэтэма.

Об этом она после расскажет Сауду.

Ветер пробежал по вершинам леса. Калмаков посмотрел на темные облака, оглянулся кругом и встал.

— Ну, оставайтесь с богом, — сказал он. — Не забывайте, весной я пойду по всей Катанге. Ждите меня.

Черный винчестер повис с плечастволами вниз. О, каким маленьким и аккуратным показался он Сауду. Хорошо бы купить такое ружье! Но как? Заказал через толмача Калмакову, тот обещал привезти.

Баяты велел Орбоче притащить из чума росомаху, чтобы отдарить за все нового русского друга.

Он пожалел, что на такой случай в чуме не нашлось лучшей пушнины, но ничего. Об этом он русскому как-. нибудь скажет.

— Этот расмакам маленько худой, — толкал Баяты Калмакову в руку шкуру. — Быват тайгам другой искает, да тот дарить можно.

Баяты скромничал. Лучшей росомахи, чем эта, в тайге не найти: огромная, вся черная и чуть-чуть заметны на боках желтенькие лямки.

Калмаков с подарком пошел в лодку. Его провожали веселые кочевники. Они вышли на берег и долго, пока чайкою не скрылся за мысом белый парус, не уходили к жилищу.

Ветер срывал с осин красные листья. Линялою шерстью колонка осыпалась с лиственниц увядшая хвоя.

— Кырей! Кырей! — слышался по ветру призыв кедровки, шнырявшей где-то в ветвях, в поисках шишек с орехами.

18

Со щек капал пот. Прилипала к телу одежда. Намокли, отяжелели косы. Но никто первый не хотел сознаться в усталости. Сауду было стыдно сознаться перед Пэтэмой, что он не может справиться с упрямым оленем, который не хочет идти туда, куда его гонят, Пэтэма не хотела в выносливости уступить Сауду. Сауд попытался схватить за заднюю ногу непокорного быка, но промахнулся, упал сам и сбил с ног Пэтэму.

— Молкэн! — обругался он. — Нет, дедушка правду говорил: пока олени не наедятся маслеников, не пытайся гнать их к чуму.

Пэтэма молчала. У ней билось сердце. Она лежала на спине и тяжело дышала. Упрямый олень, отбежав в сторону, копытил грибницу. На него налетел старый бык и угнал в бор. Сауд закурил трубку. Он увидел у Пэтэмы на руке ранку.

— Ты ушиблась? Смотри, на руке кровь.

— Это?.. Об шишку поцарапала маленько. Ты виноватый… скажу дедушке.

Сауд шутя замахнулся. Пэтэма закрыла руками лицо. Сауд тихонько бросил в нее шишкой. У Пэтэмы блеснули зубы.

— Пэтэма, ты выследишь летом зверя в чистом бору по шишкам?

— Шишки — не след.

— Нет, след! Ты этого не знаешь?

— Нет.

Пэтэма не лгала. Сауд шутливо упрекнул ее: какой она ему товарищ по охоте, когда не знает языка шишек.

— Ты мне не говорил. — У Пэтэмы припухли губы.

— Я сам недавно узнал об этом. Слушай.

Оказалось все просто. Как можно было этого самой не заметить? Пэгэма видела теперь, что верхняя часть нетронутых шишек — бела; сторона, обращенная к земле — темная и даже растопорщена меньше.

— Много же я, падая, перевернула шишек, — засмеялась Пэтэма. — Меня легко выследить.

— И мой след не меньше твоего, — отвечал Сауд.

— Хорошо бы так заметно ходили все звери.

— Много тогда ловить их будут люди и не станут думать о мясе.

— Нет, Сауд, след на снегу лучше шишек.

— На лабазе мясо лучше следов на снегу, — не удержался от смеха Сауд.

Пэтэма крошила шишку, доставала семечки, поднимала их на высоту руки, выпускала и следила, как, падая, они крутились сверлышками. Сауд докурил трубку, окинул взглядом разбежавшихся по лесу оленей и сказал:

— Не скоро надоест им сладкая еда. Пойдем посмотрим таежку, будет ли здесь зимой белка. Месяц «Присыхания коры» кончается.

— Пусть начнется месяц «Сараны». Это месяц наш — бабий. Сауд, ты будешь помогать мне копать сарану?

Сауд прибавил шагу, он будто не слышал слов Пэтэмы. Пересекли небольшой бор, вошли в сырой моховой ельник. Вскоре им удалось наткнуться на пустые гнезда. Поискали и на небольшом кругу нашли их штук восемь. Сбили одно гнездо палкой. Осмотрели и увидели, что белка его исправляет. Это нетрудно узнать: там и сухой свежий мошок, и нынешняя вялая травка, листочки, и даже натаскан сухой мягкий подкорок со старых подсохших талин. Тут же в таежках, на высоте главных сучьев, они находили более старые гнезда, но те Сауд не считал и смотреть не стал. Их и сама белка не смотрит. Они так плохи, что даже не годны в ремонт.

— Все эти восемь гнезд одной белки? — спросила Пэтэма.

— Двух. Один жить в чуме не будешь. Белки, как люди. Бывает, в одном гнезде они живут втроем и редко впятером. Зимой сама увидишь. Только эти гнезда не главные. Это так, для ночевок. В них белка живет по одному и по пять дней в каждом. В мороз, когда от еды идти в главное гнездо далеко, она в них ночует.

Сауд всматривался в таежные просветы. Ему хотелось найти и показать Пэтэме хоть одно из двух главных гнезд, в которых белка живет три морозных месяца до весеннего месяца «Шага». Сауд увидел огромный кедр, повел к нему Пэтэму. Подошли. Но густой, не дальше, чем на прыжок белки, примыкающий к кедру лес убедил Сауда, что это не главное гнездо ее трехмесячной жизни в кругу гнезд-времянок, а защитное — хэкинын.

— Пэтэма, тут белка прячется от колонка, горностая, тетеревятника. В это защитное гнездо белка по земле никогда не ходит. Следа к нему на снегу никогда не ищи.

Сауд шел дальше, не торопясь, рассказывал про белку. Пэтэма слушала. Ведь осенью она пойдет добывать белку одна. Весеннюю охоту она знает, да и зима-то не походит на весну. Пусть так. Теперь она видела защитное гнездо, видела гнезда-времянки, и знает, что в кругу их есть два главных гнезда — аначжакана. Сауд не поленился показать, что белка начинает «держать гнездо». Она их поправляет, стало быть, и зимовать будет здесь. Сауд рассказал Пэтэме, что белка в кругу отремонтированных и новых гнезд на холодную пору готовит еду: где положит на сучья грибок, где на моховой бугорок натаскает орехов, реже положит их на «пенек или спрячет в дуплышко на березе. Кончит с этим белка, уйдет далеко от гнезда на всю осень и до морозов будет кормиться на стороне. К морозам вернется жить в гнезда, к запасенной еде и нетронутым шишкам на лесах. С месяца «Шага» оттеплеет, и белка опять начнет бегать, резвиться, жить широко. Там пора любви. Но это уже Пэтэма знает. В ее турсуке на лабазе лежит восемь десятков белки весенней добычи.

— Сауд, саранка! — обрадовалась Пэтэма. — Дай нож, буду копать.

Зашуршали в сухих коробочках, как в бубенчиках, семена. Свалилась высокая бурая дудка. В руках Пэтэмы зажелтела большая луковка.

— Вот другая, — пощелкал ногтем Сауд по высокому стеблю.

Они обтерли с луковиц душистую землю и съели. Сауду понравилась сарана, тогда как Пэтэма сказала, что сарану копать рановато. И в этом Сауду приходилось слушать ее.

Навстречу к ним с тальниковой корою во рту прыгала красно-бурая, белобрюхая белка-горявка. Вдалеке над вершинами деревьев серенькой тучкой, кося голову, летел тетеревятник.

Берегитесь, белки!..


Что-то будет! Топко ушел по-голу гонять сохатых. Ушел раньше, чем это сделал Рауль. Об этом только и разговоров у Этэи.

— Смотрите, Топко на «промысел поднялся! Это хорошо! Пусть Рауль вернется с охоты ни с чем, все равно от Топко получим в ниматчину[89] мяса.

Такой случай дал языкам работу. Даже Дулькумо подсмеивалась над мужем:

— Мой Топко вспомнил, что в тайге еще водятся звери!

— Только отец забыл, мама, когда он добывал сохатых! — добавил Сауд.

— Ничего, мужичок, — заметил на это Бали, сидя в их чуме. — Сохатый не забудет солончаков, охотнику трудно не знать их. Захворал только ты вот напрасно. Скажи, как ты выпал из берестянки?

Сауд сбросил сырой мох с головы и смеясь рассказал, как лодку захлестнула волна и как он, лежа на дне перевернутой берестянки, подгребся к берегу руками.

— Славно пополоскало. Теперь чистый! Ветер, дедушка, виноват! Сауд прокашлялся и добавил: — Сохатых не погоняю, за белкой резвее бегать стану. Калмаков по воде здесь будет. На товары немало понадобится пушнины. О, да мало ли куда мне еще может понадобиться она!

— Да-а! Век один не проживешь, — как будто угадав по лицу сына, тоненьким голоском досказала Дулькумо его мысли. — Не знаешь, кому и за кого выкуп отдавать будешь, а готовить его придется.

Сауд смутился. Бали добродушно рассмеялся.

— Девка шьет свадебный нагрудник, собирает приданое, а парню поневоле на выкуп припасать надо. Одна головешка в костре чадит только. Э, с кем-то моей внучке гореть вместе придется?

— В Бедобе, сказывали бабы, богач Гаиуль готовит за Пэтэму выкуп.

— Эко, сказывали бабы.

Дулькумо видела, как Бали задумался над ее выдумкой и как у Сауда потускнели глаза. У него чуточку отвисла губа, пальцы сучили выщипнутую из постели шерсть.

Дулькумо стало жалко сына. Она знала теперь, за кого ей надо припасать выкуп. Хотя не обязательно знать отцам про детей, на кого заглядываются они, но тут вышло кстати. Дулькумо не жалко за Пэтэму платить выкуп, только бы согласился принять его Бали.

Бали крепко подумал о богатом Гаиуле. Свою бедность он не забыл. А о Сауде передумывать его не заставят. Об уме его каждый день слышит старое ухо, доброту его чувствует желудок. Смешить людей Бали не станет. Нельзя сказать: «Дулькумо, возьми внучку за сына», а придет сама, так…

— Дедушка, может это болтают бабы? — спросила Дулькумо.

— Может. А может правду говорят. А вот что я скажу о Пэтэме и от чьего свата приму за нее «узду согласья» и какому парню с ней отдам всех оленей, — ни бабы, ни мужики не знают.

Бали таращил пустые глазницы в сторону Сауда и, казалось, спрашивал его: «Понял ли ты, мужичок, чья будет внучка?»

Сауд повеселел. К нему возвратилась надежда. А тут и Пэтэма вернулась из леса.

— Подогнала ли, Пэтэма, оленей? — спросил Бали внучку.

— Подогнала всех. Бегун только остался подальше. Его, как тень, никак не подгонишь к стаду. Набегалась за ним.

Пэтэма каждому подала по две горсти луковиц.

Рты были полны сочной сараной, языки ворочали желтую кашу.

— Пэтэмока, дай еще больному! Да-ай.

— Язык больного хочет еды — ногам нужны будут лыжи. На, ешь! — Бали протянул луковицу Сауду. — На Тураме сараны этой… Не знал народ наш раньше хлеба, зато хорошо знал, где растет много сараны. Все рассказывай вам, учи… Эх вы!.. Дущочки пустые…

Пэтэма с Саудом переглянулись. Дулькумо потупилась над кисетом.

Дымоход накрывала осенняя дождливая темень.


Не виноват Топко, что собака его привела к сохатому, которого близ устья Мадры убил и свежевал Орбоча. Орбоча дал бы ему без слова половину зверя, но стоит ли маять оленей за мясом, когда Рауль добыл двух зверей на речке Шамко. Туда легче сплавать за мясом три раза на берестянке, чем гнать оленей на Мадру.

Топко был так измучен, что ни у кого не повернулся язык шутить над ним. В этот раз он хотел заменить сына, кто же не поверит этому? Рауля не было на стоянке восемь дней, а он, промокший до костей, вернулся на одиннадцатый. Возвращаясь, Топко нашел свежий след молодого сохатенка, но ни у него самого, ни у голодной собаки не было уже сил выслеживать добычу. Да и что выследишь в дождь, когда он забивает след и смывает запах копыт.

Топко отоспался. Рауль с Саудом привезли мясо. Тучи, как выкупанные медведи, вытрясли на тайгу дождевую влагу, а северный ветер очистил небо, высушил лес и присолил густым инеем землю, мох, бусины горностая, зайца, ласки.

Месяц «Жирения сохатых» прошел. Луна вымерзла до размеров согнутой ладони. Гляди-гляди — и над тайгой станет на рожок новый месяц. Но оленю некогда ждать новолунья. Он заликовал, захоркал. Пошли в ход рога, копыта. Смирный ездовой олень Бали до того одурел, что впутал свои рога в рога быка Дулькумо, махнул его и упал вместе с ним на чум Рауля. Напугали всех. Порвали бересту, смяли котел. Наделали починки Этэе да и самих едва расцепили — хоть отрубай рога.

О месяце «Оленьих игр» Пэтэма с Саудом узнали в тайге. Они нашли табун и хотели гнать его к чуму. От табуна отделился. упрямый бычишка Бегун и со всех ног бросился на Пэтэму бить рогами, топтать. Спас пень. Девушка укрылась. Бегун хрипит, рвет ногами мох, рога держит копьями вниз. Не уходит. Пыталась пугать, наступает. Закричала:

— Сау-уд! Бегун убьет…

Сауд подбежал спасать Пэтэму. Но и сам струсил. Стоят оба за пнем. И смешно и страшно. Заколоть пальмой — жалко молодого быка. Но догадались, чем образумить забияку. Срубили шестик и острым концом ткнули в лоб, убили в бычишке игривую, дикую прыть. Олень удрал.

— Славно стукнул! До другой игры Бегун не забудет, — успокоилась Пэтэма.

— Забудет, так палку срубить не долго.

Через день подняли седла и аргишили к лабазу с зимними вещами. Перехваченный по поясу двумя роговыми дужками, Кордон впервые ехал на седле. Либгорик покачивалась в зыбке. Топко гнал порожняк, Сауд вытащил в зимовку на высокое место берестянки, а в своей вверх по Туруке плавил остроги, сети и слепого Бали. Над черной Катангой одиноко металась запоздалая чайка. Полегла на землю ознобленная осока, красными корольками на бурых ниточках с подмытых яров висела тонкокожая кислица[90]. На гальке белел засохший утиный помет.

Холодная просинь голых лесов, сонливая бледность хвои. Тишина.

Женщины по чумам чесали игольными гребнями бурую болотную траву на обмотку ног. Они расчесывали ее лучше, чем свои косы. Мужчины работали у огня возле чума. Из высохших на корню прямослойных сосен они выкалывали тонкие доски и гнули из них лыжи-голицы[91]на мелкоснежную ходьбу. К вечеру следующего дня Рауль кончил вторую пару. Сауд же тем временем оболванил третью.

— Ты что, эти голицы хочешь гнуть про запас? — спросил Рауль.

— Как? — не понял Сауд. — Всем по паре.

— Ничего не понимаю. Отец сделал себе, ты себе и матери, а эти кому?

— Эти?.. Пэтэме, — ответил просто Сауд. — Я сделаю, тебе ей не делать.

— Ха-ха!.. — рассмеялся Рауль. — Зря я поторопился приготовить голицы Этэе! Ты бы и ей сделал.

— Был бы ты, как дедушка, без глаз, я бы сделал голицы и Этэе.

В руке Сауда мелькал острый нож и уверенно гнал стружку любой толщины.

Поздно ночью Сауд вложил нож в ножны, осмотрел перед огнем тонкие голицы и поставил их к чуму Бали. С думой «приглянутся ли они Пэтэме?» он потихоньку влез в свой чум, укутался в одеяло и крепко уснул.

Бали проснулся на стойбище раньше всех. Вышел из чума. Валит пухлый снег. Пощупал, выпало много. Вернулся, прилег. Что делать слепому? Все спят. Стало быть, еще ночь. Тихий шум снегопада нянчит сон молодых. Под старость сон отлетает, как птица от выросших птенцов. Совсем не уйдет, но и не пустит под теплые крылья. Сегодня хотели аргишить на Хишакту. Пусть отдыхают. Может, и снег к той поре перестанет. Бали вспомнил об охоте на белку, задумался над покрутой. Берясь за ружье, поневоле опросишь себя: достаточно ли боевых припасов. Он знал, что нечего заглядывать в натруски, в них нет ни пороху, ни пистонов, ни пуль. «Даст ли Рауль нынче взаймы Пэтэме боевых припасов до по-круты на осень? Есть ли они в запасе у Топко? Сумеет ли девка одна ходить, как мужик, по тайге? Сумеет. Но кто ей покажет, как искать беличьи гнезда, когда оглубеет снег и не сможет этого сделать собака? Скорее бы нашелся добрый парень». Бали стало не до сна. Думы его, как в развороченном муравейнике муравьи, бегали, сталкивались, путались.

Пэтэма открыла глаза и в незашитый свищ на мездре одеяла увидела иглу света. Откинула одеяло и, прежде чем начать одеваться, подожгла берестяную растопку.

— Я давно проснулся, Пэтэма, — Бали вылез из мешка.

— Что не будил меня?

— Слепой не видит утра. Как узнаешь: пора ли вставать? Слушал, не скажет ли кто из леса, да не слыхать. Снегопад толкует о зиме. Ни ночи, ни дня он не знает. Белка, птица — те не соврут.

Как бы в подтверждение, глухо крикнул ворон:

— Кыор!..

Пэтэма, бренча котлами, спустилась к речке. Вчера еще светлый, похожий на тихую застойную воду, лед глядел по-зимнему. Все было залеплено снегом. Не узнать, где была прорубка. На берег выбежала белка. Шерсть голубая, как дымок. Уши тупые, не заострились.

— Подпаль! — так рассказывал Сауд о приметах невыходной пушнины. — Спрошу дедушку.

Перед входом в чум Пэтэма увидела голицы и забыла про белку. Поставила котел, примерила. Голицы хороши! Кто делал? Сауд или Рауль? И глаза ее невольно упали на чум Топко, в котором послышался кашель Дулькумо. Она только встала, разживляет огонь. Пэтэма поставила голицы, вошла в чум и, веселая, навесила котел на таган.

— Пойдем ли сегодня, дедушка, на новое чумище? Валит такой снег.

— Снег, Пэтэмока, не дождь. Положим, нам с тобой одним дорогу не мять. Пошевелятся другие — не отставать и нам. Подождем.

В это время проснулся Сауд. Лежал и потягивался. Он — мужчина и не обязан вставать раньше женщины, если этого сам не захочет. Хотя в чуме есть старшие, которые могут заставить его делать то, что он и не хотел бы. Он молод и до женитьбы — безголосая рыба. В решении не только родовых, но и меньших дел ему никто не даст раскрыть рта… Однако все это ему не помешало сказать:

— Мама, сегодня не плохо было бы пораньше выйти на Хишакту. И самим и оленям идти лучше. Да и отец, подгоняя порожняк, меньше бы маялся с ним. Я прошел бы с ружьем.

Дулькумо не успела раскрыть рта, как из-под одеяла послышался заспанный голос:

— Когда это сопли умом звались?.. Так говаривал мне отец. Или Топко не хозяин своего жилища и не может указать мальчишке его маленькое место, выкинуть его за ногу вон!.. Мой чум будет стоять здесь, пока я не велю аргишить. Дерьмо!.. Отец пастух!.. Слышите, чум трогать отсюда нельзя!..

Дулькумо загорелась, как смола, и вступилась за сына. Она давно перестала побаиваться мужа. Теперь же, когда Сауд на ногах и держит чум, толковать с Топко она может иначе.

— Тебя никл о не пошевелит. Спи. Если нужно будет аргишить, я велю Сауду ловить оленей.

— Не мешай мне своей болтовней отдыхать!

— Слышишь, велю Сауду ловить оленей, навьючу турсуки, раздену чум, уедем, ты… отдыхай.

Топко вместе с мешком скрючил ноги и пнул в бедро Дулькумо. За Дулькумо загремел сбитый котел.

— Приберег бы ты лучше ноги к перегону оленей, чем пинаться.

Дулькумо вышла из чума. Сауд закурил трубку, чтобы заглушить досаду, которая засела занозой, и поспешил за матерью. Положим, мать ему не нужна. Он молча ушел в лес. Зачем? Кто мог узнать? Дулькумо стрясла с турсуков снег и с охапкой дров вернулась в жилье.

В чуме Бали сидел Рауль и советовался: пережидать ли снегопад или трогаться на Хишакту… Его пугало, что тонкий лед, придавленный снегом, не сдержит оленей при переходе.

— Надежнее жена под старость, а лед с осени.

Рауль посмеялся над ответом Бали… Он хотел звать Сауда с собой за оленями, но опоздал. Олени уже под-, ходили к чумам и слышался голос Сауда.

— Женщины, собирайтесь в дорогу. Мама, готовься.

Топко бросило в дрожь. Он готов был выскочить босиком из чума и втоптать в снег мальчишку. Но голос Рауля удержал его от безумства.

— Я только хотел идти за тобой, как ты опередил меня.

Разгневанный Топко не знал, что теперь делать. Ворочался, сопел, злился. Прикинулся спящим.

Когда часть оленей была в уздах, Дулькумо вошла в чум и в ожидании крика, пинков, драки стала будить мужа.

— Вставай. Скоро пойдем.

— А? — не послышал будто спросонок Топко. — Одень-ка получше. Меня что-то морозит.

Сауд собирал ремень в кольцо и с силой кидал его на оленей.


У бережливой Дулькумо оказалось в запасе достаточно пороху, свинца и пистонов, чтобы наделить ими до покруты Пэтэму. У Рауля была дробь и узкогорлый кремневый дробовичок. В крайнем случае это тоже выручка. Напрасно Бали боялся, что Пэтэме не с чем будет белковать. Пустая дума — лишняя тяжесть.

Пэтэма на промысел ходит одна. Поводливый верен привычке. Он хорошо следит и гонит белку. Каждый вечер, как началась охота с собакой, Пэтэма возвращается из леса не меньше, чем с пятью белками. Бали домовничает, рубит на ощупь у чума дрова, растапливает снег, кипятит из него чай. У Бали достаточно навыка, чтобы заменить на этой работе внучку. Ведь на ее долю остается еще немало забот: починка одежды, сборы в дорогу, устройство чума, изготовление лепешек, мяса. Ей приходится каждый вечер засиживаться допоздна, вставать рано утром, чтобы не отстать от мужчин в выходе на охоту и не потерять без толку день.

Незаметно прошел месяц «Повторной игры оленей». Очистились рога от скудных меховых ремуг. У худосочных оленей мороз выгнул горбом полношерстные спины. Телята по брюхо бродили в снегу. Заяц спал мало и, бегая долгие ночи, торил по лесам тропы. Лисица вышла на них. Горная птица, не боясь разбиться о землю, каждый вечер смело ныряла с деревьев в глубокий снежный покров. У собак лапы не доставали земли, на подушках намерзали шишули, и собаки охотнее стали держаться около чумов. Холод прогнал белку к налаженным по теплу гнездам и запасенным кормам.

Кухта. Безмолвный лес. Солнце в бледном кругу низко и тускло. Холодно. Всюду, точно трескучая пихта в костре, щелкают мерзлые сучья, стволы. Зато какой уверенный шаг на камысной лыже после голиц!

Пэтэма видела кое-где следы белок, находила их пустые гнезда. Поздно вечером она вернулась с охоты, но не внесла в чум ни ружья, ни поняги.

— А мы с дедушкой только что о тебе говорили, — встретил ее Сауд. — Хотели идти гонять твой след. Что долго?

Пэтэма, не сняв парки, молча села есть.

— Хвастай, что добыла? Где поняга? Кажи! — привставал Сауд.

— Разглядывать пустую понягу кому захочется! — Пэтэма опустила черненькие колючки коротких ресниц. Наелась, вылила из чайника воду, чтобы ночью его не разорвало льдом и, скучная, завернулась в спальный мешок.

«Пустая поняга ловцу — тяжелая ноша», — подумал Бали, раздеваясь.

Сауд прижег угольком трубку и, попыхивая, ушел в свой чум. В дверях его встретил насмешливый месяц. Сауда не пугала неудача Пэтэмы. Первый выход на промысел без собак и у него был не лучше. Зимняя охота только началась, научится и Пэтэма.

Дулькумо к утру растеребливала на обмотку ног теплую кору жимолости.

Ниже поперечной таганной палки висел в чуме дым, Дым указывал на мороз. К утру холод усилился. Никто из мужчин не пошел на охоту, только Пэтэма упрямо катила лыжи и настойчиво разыскивала куда-то исчезнувшую белку. За весь день она выпугнула из-под снега кедровку и опять с пустою понягой вернулась домой.

Сауд видел свободные ремни на поняге Пэтэмы и не приходил к ним в чум. К чему досаждать. Кряж дров старику он принес днем, а с Пэтэмой встретится завтра. Пришел поболтать к Раулю. Этэя шила Кордону унты-штаны. Рауль ножом просверливал поглубже пороховую мерку.

— В мороз чуму нужно побольше дров, ружью — пороху, — встретил он Сауда. — Не видал добычу Пэтэмы?

— Пустая.

— Хм! — вздохнула Этэя, подсучивая на щеке нитку. — Чего знает девчонка? Тоже ходит куда-то, горе, незнамушка! Сидела бы вон с ребенком.

— Три дня тут ходили с собаками да день без собак, какая же будет белка. Отстреляли. Я думаю, завтра надо менять стоянку. Как ты скажешь, Рауль? Пойдем!

Рауль в ответ Сауду качнул головой и выдул из мерки наскобленную роговую пыль.

Проходя мимо чума, Сауд предупредил Бали о завтрашней перекочевке.

— Дедушка, скажи Пэтэме, чтоб белочить утром не уходила. Она спит?

— Пора! — ответил старик. — В свежей тайге ходить веселее. А тут что? Пэтэма хотела после собак сама найти белку! Нет, после кедровки не колупай в шишке орехов.


В быстрой воде долго не задерживается муть, в молодости — горе. Коротенький аргиш, свежие места с беличьими следками вернули Пэтэме веселость. Здесь она с промысла не вернется пустая и не оставит поняги за чумом. Скорее бы утро!

Отзаривало. Пэтэма наспех сунула дедушке еду и, постукивая костяною натруской, ушла в лес.

Сауд долго следил Пэтэму, наконец решил догнать ее.

— Ты почему тут? — смутилась она, глядя на его пустую понягу.

— Скружнул немного и выбежал на тебя, — схитрил Сауд. — Я видел, ты находила беличий след?

— Да. Лучше бы попалась белка.

— А мне и следа не попадало. Ты счастливее меня. Однако вернусь в чум. Завтра пойду в другое место, чем тебе мешать.

— Хочешь, пойдем вместе?

Сауд окинул взглядом небо, ответил:

— Белка еще не скоро вернется с еды. Пойдем. Ты не будешь сердиться, если ничего не добудем?

Пэтэма засмеялась и двинула лыжи. Вдвоем вернуться с охоты пустыми не стыдно. Идут. Вскоре попал свежий следок. Пэтэма повернула по нему.

— Пэтэма, эта белка шла к корму, ты видишь, какой размашистый след. Зачем нам гоняться за ней? Это долго.

— Как же тогда?

— Скорее найти главное гнездо, чем догнать ее.

Пошли навстречу беличьего следа. Местами, где белка пробиралась по веткам, на снегу не было следов Пэтэма не знала, куда идти, ей помогал Сауд. Наконец, было отыскано гнездо.

— Одно, — сказала Пэтэма.

— Да сзади одно: всего — два, — добавил Сауд.

— Два, а белки ни одной.

— Подождем, к вечеру белка вернется в жилье. Пойдем туда. — Сауд махнул рукой.

Он не хотел мешать Пэтэме, но и не давал ей лезть, куда попало. Нашли третий след. Пэтэма хотела свернуть на поиски гнезда. Ее остановил Сауд.

— Пэтэма, — сказал он, — мы с тобой умеем находить гнезда и это гнездо найдем после. Пойдем лучше дальше.

Им случайно удалось набрести прямо на белку, которая сидела на лиственнице и крошила шишку. На снегу лежало много чешуек. Сауд по щелканью острых зубок услышал белку не позднее Пэтэмы, но не мешал ей похвалиться находкой.

Убили. Пэтэма веселее пошла дальше. Сквозь сумрачную пленку изморози показалось солнце. Оно желтым лебеденком выплыло далеко за полдень, когда они, неожиданно для Пэтэмы. вышли на слепы своих лыж.

— Как это я сбилась? — удивилась Пэтэма.

— О, наша лыжня! Это не плохо, — обрадовался Сауд. — Теперь нам будет легко идти своим следом и добывать по гнездам белку. Нельзя же оставлять найденного на завтра.

Пошли. Сауд внимательно смотрит на снег. Он ищет обратный след белки через лыжню к гнезду. Увидел, показал Пэтэме.

— Это прошла та первая белка, которую ты утром следила без меня. Видишь, какой у ней узенький шаг. Она сыта. Пойдем к гнезду. Она там.

Неожиданно для Пэтэмы Сауд выпугнул из гнезда двух белок, и также неожиданно для него она быстро сбила их с веток.

От пустого гнезда Пэтэма без подсказок вернулась на лыжное кольцо. Теперь она знала всю мудрость добычи белки по следу.

Уже смеркалось, когда они спугнули белку из последнего гнезда, сняли ее и вышли опять на круг своей лыжни. Пэтэме больше не нужно было спрашивать Сауда, куда идти. Она направилась к стоянке.

Подойдя к чуму, Пэтэма сняла со спины понягу и подала ее Сауду:

— Возьми, Сауд, это твоя добыча.

Пэтэма на этот раз не постыдится сказать дедушке, что она ничего не добыла за день. Она была уверена, что после сегодняшнего промысла без собак, но с хитроумным Саудом ей редко придется из леса приходить в чум без улова.

Сауд взял поняжку и внес ее за Пэтэмой.

— Дедушка, — сказал он, — посчитай-ка добычу Пэтэмы. Правду ты говорил: в неопромышленной тайге ходить веселее!..

На лице Пэтэмы упрек перепутался с радостью.

На чуме Топко с шумом задернулась дверная пластина.

19

Нынче Рауль не пропустил соболиную охоту. Он вовремя пришел к Дюлюшминским камням и в россыпях добыл вместе с Саудом трех темных собольков. В погоне за последним самцом они потеряли три дня. Не отходя от щели, они посменно караулили его, но хитрый зверек не выходил из камня. Жгли огонь, но и огонь не помогал. Пособил ветер, который бил в камень, нагнал в щель дыму и выжил из нее соболя. Это был самец с темной высокой остью по шкуре и с белой крапинкою под шеей. Рауль первый увидел редкую метинку и взял шкурку себе. Никакой русский купец не выманит теперь ее у него. Он спрячет приметного соболя в сумочку счастья, в которой у него лежат шкурки белки с рыжим хвостом и две пестрых. Под старость он передаст эту сумочку счастья сыну Кордону, чтобы тот знал, какой отец был редкий ловец. Не меньше Рауля радовался добыче Сауд. Он обязательно возьмет себе двух соболей, а за полшкурки упросит Рауля взять плату белками. Эго ли будет не выкуп дедушке Бали за Пэтэму? Оба радовались несказанно и оба забыли про холод, бессонные долгие ночи, усталость, голод.

Пэтэма каждый день, пока они соболевали, ходила по свежим местам и натаскала десятков до пяти белок, чем ленивый Топко похвалиться не мог. К приходу купцов на лодках по Катанге Пэтэме с дедушкой будет на что покручаться. Только как тихо идет зима!

Зная добычу Пэтэмы, Бали теперь и за нее и за свою слепенькую старость спокоен. Ему было легко, как птице при подъеме на ветер. Он лежал на боку и под нос себе напевал:

Ниже радость, выше радость
Ехорье-Ехорье.
Там, где я, — тоже не скучно.
Ехорье-Ехорье.
Женщины осмотрели турсуки с провизией и видели, что с этими остатками никак не дотянуть до лета. У них давно не было спичек, огонь высекался огнивом. Сначала зажигали проваренный в пороховой и зольной воде трут, затем воспламеняли в костяных серницах вонючую серу. С какими мучениями разводился каждое утро в чуме очаг. Зубы застучат от холода, пока припалишь из-под одеяла растопку! Ни у кого, кроме Этэи, нет чая. Дулькумо заваривает талиновый корень, Пэтэма же в чайник кладет березовый нарост — чагу. Забыли вкус соли.

С тех пор, как отвалили с Катанги, нечем было даже присаливать в чашечках чай. Остатки муки щепотками перемерять не трудно. Но все это еще полбеды. Хуже всего было то, что кончался порох.

Собрались все в чум к Бали на совет. Долго говорили, пришли к одному: легким аргишем идти последний раз в деревню. Для быстроты пойдут вдвоем Рауль с Саудом, уплатят прошлогодний долг, на остатки пушнины возьмут муку, спички, маленько табаку и провианту. Купят всего только на весновку. Полную покруту возьмут летом на Катанге у Калмакова.

— Не гуляйте, — сказал им Бали. — Спросите сначала, сколько долгу. Помните — сколько. На рубеж режьте. Отдайте белку. На остатки берите, что надо. Гулять, спросит, когда? Завтра, скажите, и в ночь выйдите домой. Дальше деревня, меньше охоты будет в нее возвращаться. Первым берите провиант. Муки не будет, так даром! Пробьемся до лодок на мясе. Вот и все. Будет говорить теперь. Меньше слов, дольше их не забудешь. Давайте спать.

Утром с небольшим отбором пушнины скрылся аргиш в знакомых лесах. Этэя плакала от обиды. Ей пришлось опять сидеть одной в чуме. Топко вспоминал угощение Дэколка и от зависти к Раулю лег снова спать. Бали побаивался, как бы Рауль не растерял дорогой его наказы. Он не знал, что его слова свищем засели в голову Сауда.

Пэтэма шла на охоту в поисках птицы для еды. Морозное солнце казалось серебряным колечком, которое обещал ей привезти из Бедобы Сауд.

Дулькумо, досадуя на ленивого мужа, таскала к чуму дрова.


Весь «Большой месяц» чумы простояли, не сходя с места, под Каменным Гольцом. Кому не наскучит такая жизнь! Было бы веселее, если бы Рауль вернулся из Бедобы с покрутой. Но у Дэколка за год сильно вырос долг в. книге. Да к тому же Рауль погулял. Взятой пушнины хватило только на провиант и на три оленя муки, пять же быков остались под пустыми турсуками. Дэколок больше муки не дал. При покруте Сауд напомнил Раулю о наказе Бали, но тот потерял голову и четыре дня пропадал где-то в деревне. Пришел в лес к Сауду с разбитым носом и долго спал на снегу у костра.

Выспался, хотел бежать в деревню догуливать, но Сауд переловил оленей, погрузил на них вьюки и пригрозил Раулю:

— Не пойдешь в чум, я уйду один и уведу твоих оленей!

Рауля это обозлило. Он вздумал взять свою связку оленей, но Сауд загородил путь. Рауль хотел было проучить мальчишку, но вспомнил, какие дровяные кряжи таскает он на плечах, плюнул и смирно пошел за Саудом.

В Бедобу снесли пять сотен белки, а товаров вместе с мукой притащили в тайгу только на четырех оленях. Товара оказалось так мало, что они даже не знали, как его поделить между собой.

Отсыпались, чтобы сняться от подножья Гольцов и со свежими силами начать белковать вторую половину зимы. Этэя, как голодный дятел, долбила Рауля. Но что долбить пустое место! Надоело — бросила, замолчала. Нет, весной покручаться у Калмакова она будет сама и не забудет, что ей нужно купить.

Когда Сауд рассказал Бали о покруте, то он покачал головой и, смеясь рассудил:

— В Бедобу дорога не близкая, бродная. Верховой олень Раулю попал тряский. Как было ему не потерять моих слов.

Поругались, поссорились, пошутили и стихли. Не век же быть ветру! Бали немного погоревал, когда услышал от Рауля, что Баяты хворает, лежит в чуме, не надевает лыж: но перекочевал по подгорью на новое место и забыл о друге. Он каждое утро провожал Пэтэму в лес и до ночи ждал ее с добычей. Ночью развешивал сушить беличьи шкурки. Спрашивал про леса, где кочуют. Рассказывал ей сам о лесах, которых она не знала.


За маленькой работой, возле чума, в перекочевках, в разговорах, заботах и сне незаметно прошла зима у Бали. Он слышал звонкий весенний стук дятла и первый крик галок, сломил отмершие рога у своего верхового оленя, нащупал под кожей его вздутые шишки от набухших свищей. Бали не ожидал наступления раннего тепла. Он слепой, но как проглядели зрячие ранний гон белки, как не заметили они, когда сел ворон на гнездо, да и как он сам прослушал их крикливые сборища, табуненье.

Все ждали наста, готовились погонять сохатых, а вышло: то мокрый снег, то тихий дождь. Стояло такое тепло, что ночью даже не пристывало. В тайге была непролазная бродь. Мука, печаль! Устали собирать оленей. Отмок на лыжах крепкий рыбий клей, отстает от тонких досок держава — камыс. Застало распутье в низменной тайге. Ни гор мелкоснежных, чтобы аргишить побыстрее к весеннему отстою; ни речек, чтобы добывать на еду рыбу.

Резали поневоле оленей и впроголодь короткими перекочевками пробивались на Туруку к летней одежде, к рыболовным ловушкам.

Тяжелый Топко ковылял пешком, следом за аргишем по снежной мешанине. Мокнул, ругался, кряхтел.

Маленький наездник Кордон не понимал огорчения взрослых. Он научился останавливать оленей и к досаде матери, кричал с седла это новое для него слово:

— Ча!.. Ча!..

20

Да, это синел высокий Ян! Кто этому теперь мог не поверить, когда была отлично видна сквозь лес его голая одутловатая вершина, с потоком каменных осыпей по крутым склонам? Никто. Всякий в аргише знал, что и тяжелому пути бывает конец.

Бали не видел берега Катанги, но он слышал песню Сауда и улыбался, как маленький, когда-то виденным правобережным холмам.

Сегодня Пэтэма принесла ему летнюю лосиновую обувь, а Рауль с Этэей послали свежую рыбу. С каким удовольствием Бали жевал спинные рыбьи кости и высасывал из них душистый сок! Сауд вчера подсек немножко березу и за ночь нацедил из нее большой котел сладкой соковицы. Выпили, после чего у всех долго во рту оставалась сладость. О, теперь можно будет дождаться плавучих купцов!

В лесу влажный шум отмякших веток. Везде будто токует, звенит, бормочет вода. В кустарниках веселятся крошечные певуны-чичакуны[92]. Все утро и день и вечер их слышишь:

— Тю-ти-ти!.. Чим-чим-чимк. Чи-зит!..

На реке копчик передразнивал плачущую Либгорик. В стороне стучали топоры. Мужчины торопились догородить маленький загон, чтобы согнать в него оленей. Городьба подавалась быстро. Загон они делали просто в завал. Для этого выбирались в нужном порядке нетолстые деревья и подрубались на высоте оленьего прыжка. Мастерство требовалось небольшое. Важно было не пересечь напрочь деревца, чтобы оно, падая, не слетало с пенька, а крепко держалось на нем в перегибах на уцелевшей части древесины. В одном только месте, где были редкие и большие деревья, им пришлось на стволах сделать по три косых засечки, вбить деревянные спицы и на них в пролеты положить с сучьями жердняк. К полдню получился прекрасный зеленый залом, в который и были собраны все олени. В этот день Бали предстояла тоже немалая работа — оскопить лишних бычишек. Никто на стоянке лучше его это делать не мог. За ним пришел Сауд.

— Дедушка, загон готовый. Ждем тебя.

— Эко! Делали бы без меня. У вас зубы-то есть. — Бали подал руку.

— Я не умею, отец с Раулем — тоже.

— А ты учись. Погляди, как буду делать я. — Бали запнулся и попросил Сауда шагать потише.

Топко на ремне подвел пугливого оленя-годовика. Олень бодался, крутился, пока спутанный по ногам не упал на землю.

— Эко, боец какой! Держите покрепче ноги, чтобы не ударил дурачок.

Подошел Рауль, взялись держать молодяжку втроем. Бали нащупал между ног горячие бугорки, забрал их в рот и стиснул зубы. Несколько сильных рывков тонких ног оленя от быстрых повторных укусов. Боль! Дрожь!.. Стон!

— Пускай бежит. Давайте другого.

Через зеленую городьбу перемахнул легкий Бегун. Остальные олени сбивались в кучи. Беспокойно хоркая, жидконогие телята-сегодыши отыскивали потерянных матерей, возле которых держались еще телята-годовики. В лесу была целая перекличка!

— Стареть, мужичок, начал я, — говорил Бали Сауду, ожидая очередного бычишка. — Зубы притупели. Кусаю больно. А раньше… О!.. Дернуться другой олень не успеет. Легко кусал.

К месту кладки подвели пегого годовика. Смирный, веселый, крупный. Стали валить его на землю.

— Это какого поймали? — спросил вдруг Бали.

— Сына твоей пестрой важенки, — ответил Топко.

— Нет, этого портить не будем. Пустите его на при^ плод. Вы путем глядите, когда ловите, кого оставить на племя. Без отца теленка не увидишь.

Сауд внимательно смотрел за работой Бали и на последнем олене насмелился сам заменить старика. Сауду надо было учиться управлять оленным хозяйством.

Над гнездом трещал рыжеперый дрозд. Набежала откуда-то тучка. О ветки разбились в пыль первые капли дождя. Перепархивание, заботливый щебет в кустарниках.

— Чилим!.. Чи-зит!..


Женщины сиднем сидели в чумах. Они кроили мягкую ровдугу[93] и торопились к приходу калмаковской лодки дошить себе и мужчинам наряды. Пэтэма двадцатый день узорит свое нарядное замшевое пальто. Этэя ей дала взаймы бисеру, а Дулькумо спорола со старенькой одежды бусы и для отделки подола подарила ей два лоскута коровьей кожи — белый и черный, купленные в Яркиной у купца Федотки за много белок. Кожа не зря пролежала у ней в турсуке. Она пригодилась на отделку девичьего наряда. Для встречи русских у Пэтэмы будет прекрасное летнее пальто. У Дулькумо тоже игла не плохая. Она сшила Сауду отличную, по колени рубаху. На плечах красивые вставки, по подолу синяя полоса, отделанная по кромочке в три разноцветных тесьмы. Сделала новую лосиновую обувь с мелкими бориками на тупоносых, завернутых по ноге подошвах. Отдельно к ним — в ладонь ширины — расшила сплошь бисером замшевые подвязки.

Вот они: черная молескиновая каемка, вдоль нее три голубых бисерных снизки, рядом снизка черно-смородинная вперемежку с бисером рябинного цвета, ниже две снизки льдистых, затем четыре снизки белых в красный крестик и опять две льдистых, смородинно-рябинных, голубых и черная каемка молескина. Не то, что девушка, но и старушонка заглядится на ноги Сауда. Этэе оставалось заменить подошвы старой обуви Рауля. Верх еще добрый. Только бы приплыли купцы!.. Оденутся все. Накупят всего. Недаром же нынче была густая белка.


У Пэтэмы на губе вздулся маленький водянистый прыщик. Она вышла на берег поискать целебную траву. В затопленных водой тальниках возился с сетью Сауд. Увидела его, забыла о траве.

— Рыбу тащишь? — засмеялась она.

— Отцепляю сеть. Накинуло водой на задеву.

Сауд по тетиве спустил в воду весло и отцепил им ловушку.

Пэтэма из-под тенистой ели глядела в сторону мыса. По небу в дремотной лени белыми птицами двигались облака. Блестело длинное плесо Катанги с завитками на быстрой стрежи.

— Говорили, по первой воде с товаром приплывут купцы, а где они? Сначала плыли коряги; теперь и их не несет.

— Вода убывает. — Сауд раскинул на колышки мокрую сеть. — Прибудет вода, опять понесет коряги.

Пэтэму беспокоило, чтобы купцы не проплыли мимо их стойбища. Долго ли не заметить? Потолковали об этом с Саудом и развели на берегу дымокур.

Пусть теперь огонь караулит русских. Какие они будут люди, если не увидят огня?

Они оба посмотрели кверху и были довольны высоким, показным дымом. Сауд опустил глаза на Пэтэму. Он видел, что на ребрах ее за эту весну сильно вздулось платье.

— Пойдем в чум, — сказала Пэтэма.

Сауд веточкой загородил ей дорогу. Продолговатые чуть раскосые глаза Пэтэмы прищурились. В них исчезли зрачки.

— Пойдем, — повторила она, — мне надо печь лепешку. Дедушка голодный.

Сауд вздохнул, отправляясь за ней.

«Когда же мать соберется подсылать сватовскую узду дедушке за нее?»

Вошли в чум. Бали сидел без рубахи.

— Это ты, Сауд? — спросил он.

— Я.

— То-то! Ногу твою слышу. Ты куда, Пэтэма, ходил а?

— Купцов глядели с Саудом, да мысы мешают.

— Эко! — Бали засмеялся над нетерпением внучки.

Ей нужна шаль, бисер. Жениха еще и не слыхать, а туда же, наряды шить хочет. Положим, жених в чуме. Богач Гаиуль сватать внучку придет, Бали ему и богатому откажет, придет другой — он сделает то же.

Пэтэма туго замешивала на воде остатки муки деду на лепешку, Сауд курил трубочку. Бали вспомнил, что на землю упала клейкая роса, и предупредил об этом парня:

— Худоба на оленей в этом году будет. Надо за ними доглядывать хорошенько.

— Да у нас и так два оленя пропало зимой. Один-то кашлюн был, а другой не знаю отчего. На ком кочевать будем? — Сауд прижал к щеке кулак с горячей трубкой.

— Ничего, мужичок. У меня оленишки не ушли в землю. Помогу. Кочевать-то не думаете врозь?

— Век бы аргишить вместе не плохо. Мой ум, дедунька, такой.

— И я думал с тобой ходить до самой смерти.

Сауд видел исподлобья, как вспыхнула Пэтэма, и покраснел сам.

Из пепла напахнуло хлебным пригаром. Запах напомнил о лепешках, забытых в золе.

— О, молкэн! молкэн! — Пэтэма вывернула палочкой из-под углей подожженную лепешку.

— Зачем, девка, зовешь привиденье? Что у тебя случилось?

— У ней, дедушка…

— Ча!.. — предупредила Сауда Пэтэма.

— Что, дедушка? Говори! Что замолчал?

Пэтэма запретно потрясла головой и засмеялась вместе с Саудом.

— Эко, смеются! Им весело, а мне, голодному… Скорокормить будешь?

— Скоро, дедушка, скоро!

Из-под ножа Пэтэмы летели стружки сожженного хлеба. Бали надевал замшевую рубаху. Сауд ушел осматривать сети. Из чума Топко слышался кэнгипхэвун. Топко нынче не нужно делать лодок. Можно и поиграть веселые песни.

21

В ожидании купцов дней восемь никто не видел оленей и не слышал брякотни осиновых ботал. Все забыли. Не выезжали даже на рыбалку. Топко до приезда купцов никуда не хотел отлучаться от чума. Его сосало желание выпить, Рауля — тоже. Бали забыл про вино, как беззубый про кости. Его беспокоили больше покруты олени. Не вытерпел, позвал Сауда. Велел ему вместе с Пэтэмой сходить в тайгу и разыскать оленей, пока не растерялся табун.

— Купцы где-то веселят, а может и не будет их. Олени же убегают, — закончил Бали разговор. — Успеете сходить и поторговаться. Русские от пушнины скоро не уйдут. Колонки не убегают от мяса.

Сауд с Пэтэмой надели на спины по легкому седлу для обратного пути и с досадой ушли разыскивать оленей.

Под вечер Дулькумо вышла на Катангу, чтобы поддержать на берегу сигнальный огонь и по пути выполоскать грязную обувь Топко. За ночь обдует ветром, потом она ее вымнет руками, подкоптит дымом и снова сделает мягкой. Не бережливый Топко! Что стоило сразу, придя в чум, выскрести ножом сырость? Нет, взял бросил обутки, засушил.

Дулькумо подошла к реке и только хотела помакнуть в воду обутки, как услышала по заре звонкий скрип. Пригляделась и впереди на мысу завидела черневу. Вскоре на светло-розовой воде она разглядела большую с мачтой купеческую лодку.

— Эх, досада! Где они долго ходят? — подумала она о сыне с Пэтэмой. — Успеют ли вернуться к торговле?

Дулькумо охватила рукой живот и с криком побежала к чумам.

— Купцы плывут! Идите встречать! Как бы они не прошли мимо.

Этэя оторвала от груди Либгорик, зашумела турсуком и поверх заношенного платья надела другое. Перевила косу. Взволнованная Дулькумо надела на себя только новые бисерные обутки и зипунчик желтого сукна с зеленой отделкой. Этэя вспомнила про большой якутский крест, принесенный из Илимпейской тундры матерью Рауля, и нацепила его на шею. Зато она забыла достать Раулю и обутки и бисерные подвязки.

Нарядные женщины встретились у наружного костра, который, как бы сговорясь, хотели сделать большим. К ним вышел Бали. Топко с Раулем поджидали илимку на берегу.

Напрасно Дулькумо беспокоилась, что русские пройдут мимо. Они усиленно работали большими веслами и резали воду на сгонек. Скрип, стук, говор.

— Держи-ка, друг!

Топко поймал причал, уперся, и корму лодки забросило течением вниз. Выброшена плаха-сходня. По ней сошел на берег в черной шляпе высокий человек. Топко по сравнению с ним показался Раулю недоростком По рассказам Бали и Сауда оба они в нем узнали купца Калмакова. Вслед за Калмаковым один за другим вышли из лодки еще пять человек, самый последний был желтоволос, курчав и чуточку пониже Калмакова.

Все здоровались, совали руки. Топко, когда ему протянули враз три руки, растерялся и никому своей руки не подал. Зато Рауль поздоровался со всеми дважды.

Женщины подбрасывали в костер сухих дров.

Бали, поджав руки, прислушивался к русским словам. Он много их понимал, но кое-что путал. Это ничего. Русские немножко, слыхать по разговору, сами научились талалакать на его языке. Говорят плоховато, по понимать кое-что можно.

— Это речка Соленая? — спросил Калмаков.

— Вот-вот, устье Туруки, — ответили враз Рауль с Топко и тут же польстили Калмакову, что он хорошо говорит по-ихнему.

— Слепой старик тут стоит?

— Бали?.. Тут. Тебе кто говорил?

— Бая… Баяты, — припоминал Калмаков.

— Хо-о! Баяты старик. Друг, ты все знаешь.

Калмаков переговорил с лысеньким человеком. Он приказал ему на илимке варить еду, а сам пошел ненадолго, к чумам.

— Идут! — переглянулись женщины и стали молчаливы.

Калмаков подошел к костру.

— Весело живете! — засмеялся он и, не глядя на женщин, совал сильную руку в их робкие вялые пальцы. — Дедушка, здорово! Я сказывал лони[94], что по воде искать тебя буду. Вот и нашел. Как Бали не найти?

Калмаков долго перечислял, где ему народ говорил о слепом старике:

— На Таимбе, на Тайгикуне и на Комо о тебе я слышал.

Калмаков умел льстить. Бали от его слов отмяк, как тугой лук от росы. Бали слышал от Шилькичина о добрых намерениях Калмакова. И нет ничего удивительного в том, что купец, разыскивая слепого старика, расспрашивал о нем народ. Имя Бали тайга знает.

Топко и Рауль не обижались на то, что на их стоянке Калмаков говорит не о них. Они только гордились своим слепеньким стариком, у которого русский купен спрашивает, как кочевали, много ли маялись, здоровы ли олени, была ли в тайге белка, соболь, сколько добыли.

— Маленько маялись, — отвечал, не торопясь, Бали. — Пушнину добывали Не знаем, хватит ли ее на покруту. Как станешь хвастать. Посмотришь утром сам.

— Правда, дедушка, утром. Ночью веселиться надо. Потом спать. Не так ли? — спросил уже всех Калмаков.

— Так, так! — ответил Топко, переминаясь. Женщин нам это понравилось.

Калмаков у костра досидел до утренней зари. У него нашлось много слов. Он беседовал, разузнавал о тайге. Затем рассказывал про свои товары в лодке, которые завтра покажет. Повеселил маленько, разжег веру в себя и нетерпение к покруте.

— Все-таки бог дал видеться. Хорошо-о, — позевывал Калмаков, будто сильно захотел спать. — Я думал уж и не найду вас. Но, слава богу, нашел. Теперь гостить маленько можно. Это дедушке, это всем.

На землю поставлены две полные бутылки. У всех, как от яркого солнца, сощурились глаза, оскалились зубы. Калмаков ушел в илимку.

— Не к буре ли тихо, — подумал Бали о купце, пробуя на язык спирт. — Где же Пэтэма с Саудом?


Бесшумной совой пролетела над Катангой короткая белая ночь.

Калмаков, в сопровождении Игнатия, шел от илимки к чумам. Эвенки сегодня не спали. Возбужденные жгучим подарком купца, они не думали ложиться. Поддерживать костер женщины позабыли. Он дымил.

Топко хватил без причины за волосы Дулькумо. Рауль хотел было ее отнять, но получил удар в ухо головешкой. Топко был пьян, и удар оказался не сильным. Он посадил Раулю узкий синяк да вымазал лицо сажей. Такой пустяк не мог их рассорить. Звон в голове Рауля стих. Сажа сотрется, синяк отлиняет. Потом когда-нибудь Рауль будет пробовать, крепки ли у Топко волосы. Стойло ли на это сердиться? Изгорелым полешком голову Рауля не разбить. Ведь он знаменит тем, что об голову ломал один за другим по три кирпича чаю. Сегодня он попробовал бы сломать сразу два, но не было чая.

Бали маленькими глоточками пил водку, пьянел, пролил остаток и теперь пел песню:

Русский друг хорошо угостил.
Я его тоже буду гостить.
С пня кричала звонкая вертишейка.

— Допаивать пьяных легче, — сказал Калмаков. — Ты, Игнатий Федорович, веди с ними гулянку, ты — мастер. К вечеру всю канитель надо кончить.

Игнатий принял наказ. Он вскинул над головой руки с бутылками и, пошатываясь, затянул по-тунгусски песню о майгу:

Майгуча-ан, Майгуча-ан!
Надытун харавин…
— Шагданча, — назвал он себя эвенкийской кличкой, — веселится! Гуляй…

Смех. Шум. Шагданча — свой человек. Он упал ловко на землю, уронил мягко бутылку, полез целоваться. Не успела отвернуться от него Дулькумо; брякнул о пуговицы якутский крест на шее Этэи. Она оттолкнула Игнатку. С головы у него слетел картуз, и обнажилась широкая, блестящая, как кость, лысина.

— Дыле-чомо[95]! — захлебывалась Дулькумо смехом.

— Чомо, чомо! — повторил эхом выкрик Игнатий, не понимая значения слов.

Калмаков смеялся в рыжие усы. Он был доволен, что в Игнашке нашел замечательного человека. Для большей веры в него он сказал эвенкам:

— Шагданча — мой приказчик, пособка мой.

Но никто не слушал Калмакова. Шагданча сказал о себе сам, кто он. Он, заткнув горлышко бутылки языком, перевернул ее кверху. Светлым пузырем всплыл ко дну воздух. Все видели, что Игнатий пил. Кто мог подумать о хитроумной пробке-языке? И пошла от Игнашки бутылка по кругу.

Топко заикал, Рауль видел перед собой вместо редкого бора густую чащу. В глаза Дулькумо полз огромный котел. Отмахнулась… Но куда пошли русские? На лодку? Не уплыли бы с товарами? Закричала:

— Друг, забыл пуснину. Покруту делать надо!

— Вот, вот! — Друг оказался на месте. — Торопиться надо. Низовые люди тоже ждут товар. Таскать будем пушнину. Где она?

— Весь белкам чум место, — подсказал Топко. — Вино пить давай.

Топко не солгал. Пушнина оказалась вся в чумах, кроме маленьких запасов, оставленных на лабазе.

Не напрасно ожидали эвенки Калмакова. Белка вся связана десятками и хорошо просушена. Каждая женщина знает, на какой сотне прервался промысел белки. Пусть берут. Это всегда так. Возьмут, потом легче покручаться, чего хочешь, то и возьмешь.

На кругу опять много вина. Топко запивает икоту. Рауль радуется, что в его чуме русские увидят много белки. Этэя дошаталась до чума и видела, как мимо нее сам Калмаков пронес полный куль белки.

Бали хотел растолковать Шагданче, что он слепой, что белку добывала его внучка, которая скоро вернется из леса и будет сама у них покручаться. Как было об этом не предупредить купцов, когда она с таким нетерпением поджидала их всю весну! Пьяный язык Бали заплетался и ворочался, как налим в теплой воде.

— Я слепой!.. Она стреляла. Пэтэма… пять сот…

— Но, но!., слепой. Ладно… Покручаться будешь, — отвечал ему Игнатий, сминая в мешок настрелянную Пэтэмой белку.

На него ворчал остроухий Поводливый.

У берега рабочие доконопачивали на илимке щель, полученную от камней Паноликского порога. В устье Туруки поднялся маленький ветер и купал в ряби отражение солнца.


— Чик, чик!

— Сауд, диво! На Туруку пришел сеноставец… Слышишь?

— Не глухой. Сеноставца не выживешь из камней на мягкую землю. Это железо гремит.

— Железо? Кто кует? — Пэтэма повернулась к Сауду.

— На нашем стойбище нет кузнецов. Торопись!

Оба ткнули пятками в передние лопатки оленей и на зыбких седлах бесшумно подъехали к стоянке. Над берегом стояла высокая мачта. Она бросилась Сауду в глаза прежде, чем люди.

«Откуда народ?» — подумал Игнатий, увидев Сауда с Пэтэмой, не зная, что делать со взятой пушниной.

Он дал оплошность, что заболтался со стариком. Хотя, чего особенного, если он вынесет белку? Взята с согласия старших.

— Ну, дедушка, я потащу белку в лодку да начнем покручаться.

— Ладно, ладно. Хоросо! — бормотал Бали.

Расседланные олени пошли к табуну. Пэтэме с Саудом трудно было не узнать в дверях чума Бали и Шагданчу. Что такое? Дедушка еле вылез за русским.

— Покрута давно началась? — спросил его Сауд.

— О-о!.. Пришли, — вздрогнул от неожиданности Бали.

Пэтэма проскочила в чум, чтобы поскорее переодеться. Она видела нарядную Этэю, возле которой ползала маленькая Либгорик. Но почему Этэя лежит лицом на земле?

— Где Топко? — Бали протянул руки. Шагданча повел его к мужчинам пить водку. Это удобный случай, чтобы незаметно снести пушнину от трезвых парня и девки.

Сауд зашел в свой чум. Он увидел пустые турсуки и мать, обнявшую их.

«Спит или плачет?»

Пэтэма в расшитом замшевом пальто, в новеньких обутках со стянутыми в косу гладкими волосами вышла за порог. Но на нее некому, было смотреть.

Шагданча взбежал по трапу в носовую часть илимки, что была плавучей лавкой и жильем Калмакова, бросил мягкий куль на пол и торопливо доложил хозяину о приходе Сауда с Пэтэмой. Он рассказывал об этом тихо, будто хотел предупредить Калмакова о ненужных свидетелях их покруты. И громче:

— Ты их знаешь, Осип Васильевич. Помнишь, в прошлом году на Комо была девчонка? Колечко ты ей на палец надевал. Теперь она подросла.

— A-а! Так, так, так! Вот она где? Зови их в лодку. Те пусть там пьют. — Калмаков заел выпитый лафитник отваренной олениной. — Парню скажи: ружье, мол, привез. Рабочим вели выбросить на берег десяток кулей муки. Провиант готов, товаренко — тоже. Не хватит — придут осенью на Байкит. Надо кончать покруту.

Дулькумо сидела в кругу совершенно пьяных мужчин. Она пела о рябчике: и пестренький-то он, и брови у него краснее зорь, и мясо слаще оленьего языка. Откуда взялся голос, слова? Этэя позавидовала бы ей, если бы могла слушать. Но Этэе было не до того. Она лежала за чумом и впервые познавала сладость опьянения. Так сильно ее не тошнило даже от щучины.

Игнашке посчастливило. Пэтэма с Саудом шли к илимке, чтобы поглядеть и лодку, и товары, и людей. Обрадовались, что встретился знакомый человек. Поравнялись. Игнашка Сауду до уха.

«Рослый, гадина, какой», — позавидовал Шагданча и рассыпал перед Саудом много слов о ружье, о покруте, о гостинцах.

Вошли в лодку. В ней темнее, чем в ельнике. Так показалось со света. Остановились у двери. По крыше, над самой головой, Голенков протащил на берег куль муки.

— Эй, гости! Лезьте сюда, — поманил их Калмаков. — и Ты, красавица, проходи!

Загорелое лицо Пэтэмы Калмаков нашел хорошеньким и еще раз поманил гостей. Они о чем-то между со-бой переговорили, и первым вошел Сауд.

— Садись тут, — Калмаков похлопал рукой по кипе с мануфактурой. А для Пэтэмы растянул перед окошечком кашемировый платок с шелковыми васильками по кайме.

Не идет. Подошел сам, накинул на голову платок и вернулся к товарам. Сауду он подал оловянную трубочку с табаком.

Помаленьку огляделись, прислушались к топоту по крыше, привыкли к Калмакову. На берегу лежали, как белые олени, мучные кули. Должно быть, это и есть покрута.

Калмаков на пальце потряхивал связку золотистых, под янтарь, стеклянных бус и протягивал их Пэтэме. Она подошла и взяла бусы. Сауду он подал под табак жестяную баночку. Пэтэма стала разглядывать крытую лодку. На поперечной стенке, что отделяла нос от кормы и помещение рабочих, были полки, и на них лежал всякий товар.

Калмаков достал- из коробочки и сам надел гостям на пальцы по тоненькому золотому колечку. Потом он снова подошел к Пэтэме.

— О, что я тебе подарю-ю! Эх!.. — Калмаков перепустил на пальцах металлический пояс, расцепил пряжку и мигом охватил блестящей побрякушкой упругое тело девушки. Рука купца сползла по овалу бедра. Пэтэма смутилась, попятилась. Но тогда в ход пошла чудесная, как свежая кровь, жидкость в бутылке. Пэтэма с Саудом немало дичились жгучей сладости, отведав этой крови из маленькой, как дробовая мерка, рюмочки.

— Нет, это не вино. Вино белое, — сказал Пэтэме Сауд.

Та облизала губы и не знала, что подумать. Калмаков налил еще. Сауд не раздумывал, тогда как Пэтэма отказалась пить. Ей с первого глоточка стало жарко и липко во рту.

Началась снова неторопливая, спокойная покрута. Калмаков показывал гостям бронзовые пуговицы россыпью и на бумажках, наперстки пустые и со стеклянными цветными донышками. Тесемки, иглы-трехгранки, нашатырь от всех болезней, анисовые капли, жестянки для спичек, ладан для лечения зубов, гребни, ушеколки. Пэтэма просила у Калмакова гребень и ножницы. Он не понял и подвел ее к полкам. Она отложила просимое и долго вертела в руках шпильки, не зная их назначения. Сауду нравилось, что Пэтэме позволили трогать товары. Могут ли этим похвастаться Этэя с матерью? Он спросит их после, да не забудет спросить всех, пили ли они кровянистое вино, которое ему снова подает Калмаков. В этот раз и Пэтэма приняла угощение.

В илимку заглянул Игнатий.

— Осип Васильевич, муку всю выгрузили, сколько велел. Ребята все ушли к чуму.

— Ага!.. Федорыч, ты позови-ка от меня этого хлюста, да показывай ему винчестер, чтобы он не мешал. — Калмаков выбросил патроны.

— Пойдем глядеть… А ты управляйся, Осип Васильевич. Девчонка ладная попала. Ржаная, да шанежка. Ничего, что тунгуска. На чужой стороне и жучок мясо.

Сауд, шатаясь, будто после долгого плавания, вышел на нос. Здесь ему лучше. Жарко, в кишках пощипывает, не хочется двигаться. Игнатий быстро передергивает скобу, опускает курок, ловко показывает, ужимает пальцем в летке пружину и толмачит, что туда наталкивается десять пуль сразу. Опять работает скобой, курэчком, целится. Сауд держится за конец ствола. Он пытается внутри его разглядеть нарезы, но устало жмурятся глаза. Ему грустно, хочется спать. Они долго искали с Пэтэмой оленей. Сегодня он сказал ей про выкуп, то же самое скажет матери после покруты. Клонится голова.

— Са-ауд! Са-а-уд!..

Он ясно слышал голос Пэтэмы. Зачем закрыта дверь в лодку? Зачем дверь спиною прижимает Шагданча?

— Са-а!..

— Не пускай…

— Он пьяный! Не торопись! — Игнатий хохочет…

Сауд снова бросился к дверям, но Игнашка схватил его за грудь и оттолкнул. Удар отрезвил его. Сауд рванул скобу, у Игнашки соскользнула нога, и тесовая дверь распахнулась.

— Пэтэма, иду!

— Не пускай…

Костистый кулак Игнашки отразил наступление. У Сауда пошла носом кровь. В груди вспыхнула злоба. В руке его сверкнул наточенный нож. Стиснув зубы, Игнатий ударил Сауда винчестером по голове и вышиб память. Сауд упал. Свет заволокло дымом, в ушах шумело. Сауд лежал смирно и больше не слышал ни плача, ни призыва Пэтэмы.

Игнатий трусливо глядел на оглушенного парня.

— Убил, нет?.. Как это случилось?.. Гадина!.. Еще вздумал замахиваться на крещеного человека ножом, — бормотал про себя Игнашка. — Осип Васильевич, беда, паря, случилась. Иди сюда!

— Что там?

— Бросился, тварина, с ножом на меня. Я испугался и не помню себя, как его очекушил ружьем. Из-за тебя маленький грех доспел. Гляди, однако, умрет. Что теперь?

Калмакова бросило в жар, но он быстро овладел собой. Нужно было скорее запутать следы преступлений.

— Трусы в стукалку не играют. Игнаха, ты убил тунгусенка, ты и оттащи его от илимки подальше в траву.

Пэтэма видела, как перегнулись через борт ноги Сауда. Она бросилась было к нему. Калмаков захлопнул дверь и загородил выход. Раздался дикий рев.

Озадаченный Калмаков стоял, скрючась, под низенькой крышей илимки и не знал, как быть с девчонкой.

Пэтэме казалось, что он высматривает ее в полумраке, как коршун добычу. Ей стало невыносимо страшно. Она с отчаянием бросилась к маленькому оконцу, высадила головой стекло, засела в пролете и в исступлении закричала:

— Дедушка-а!..

Калмакова охватила дрожь. Он не допустит, чтобы какая-то вшивая инородка разглашала по тайге то, что должно остаться тайной. Погубить начатого дела на Катанге он никому не даст!.. Калмаков отбросил Пэтэму от окна и потной рукой перехватил ей горло.


— Что это? Шумит тайга. Когда начался вечер? Пасмурно. Вчера это или сегодня? Почему я спала не в чуме? — Этэя приподняла тяжелую голову. — Где остальные?.. A-а!.. Спят.

Этэя выплюнула перегарную слюну и с болью во всем теле пошла в чум. Она не ошиблась: в чуме все спали. Топко лежал, сунув ноги в пепел костра. Рауль придавил рукой маленькую Либгорик. Убрала руку. Либгорик. плакала. На лице ее размытая слезами грязь. Кордон посапывает. Где же еще трое?

Как хочется пить! Какая противная, застойная в котле вода. Едва проглотила.

Хотелось холодной, свежей воды. Этэя взяла котел и пошла на Катангу. Чтобы не встретиться с русскими, она свернула с тропинки на стрелку к устью Туруки.

«Но что это там, на берегу? A-а!.. Товары. Мука. И как всего много! Где же русские со своей большой избой-лодкой? Неужели они совсем ушли?..»

Сбежала под берег, досадуя, что проспала покруту. Ведь она так сильно, ждала купцов, чтобы самой поторговать.

Ее сильнее стала донимать жажда. Какая прохлада на реке! Какой славный ветер! Она ступила на мокрую землю, поскользнулась и тут только заметила, что убыло много воды. Третьего дня чуть-чуть виднелся из-под воды реденький тальничок. Сегодня он будто вырос и стало его много. Этэя плеснула на лицо пригоршнями воду. Зыбкая волна промочила ей обутки. Это хорошо. Все холодное было только приятным. Ноги у ней теперь все равно мокры, она может забрести подальше от берега, зачерпнуть почище воды и унести в чум. Товары посмотрит потом.

Волны гнали на берег сполосканный с тальников мутный ил, Этэя приготовилась зачерпнуть воду, но, бледная, отскочила на берег, выпустила из рук котел…

Дулькумо проснулась в своем чуме. Но отчего у ней порван нательный поясной ремешок? Вспомнила и стыдливо старалась все снова забыть. Она шла от чума и думала о покруте, но ее напугал крик Этэи:

— Обо-ой!.. Ладно ли мои глаза смотрят! Обой!.. Может, вода пугала меня. Идите, там…

Дулькумо принялась уговаривать Этэю лечь спать.

— Давай будить народ. Все ли у нас живы? — не унималась Этэя.

У Дулькумо защемило сердце. Тревога Этэи обеспокоила ее, как ветер тихую тайгу.

Разбудили всех. Во рту у каждого было сухо, хотелось пить. Но где же Пэтэма с Саудом? Они были вчера тут, на чумище… Это помнит Дулькумо.

Топко не хотелось идти на берег, да и Рауль неохотно шел туда. Но что будешь делать с дурной бабой?

— Пэтэма-а!.. — кричала Этэя.

— Сау-у-у-уд! — не отставала от нее Дулькумо. — Сауд!

— Прямо кукши, — бурчал, зевая, Топко. — Разбуди-ли. Вода напугала.

Сауд на зов поднялся из травы. Берег, вода и лес ему казались желтыми. Перед глазами расползались цветные круги. К нему подбежала Этэя, схватила за рукав.

— Пэтэма-а! Где Пэтэма?!.

Звонкий призывный крик Дулькумо напомнил Сауду вчерашнее.

— Сауд! — крикнул Рауль. — Моя баба кружает после вина и никому не дает спать. Пойдем в чум!

Рауль сел возле Топко и стал глядеть на зыбкое плесо. Вдруг Сауд крикнул не своим голосом:

— В воду гляди!

Рауль пригляделся. Не страшно. Но вдруг баловница-волна всплеснула бисерную кайму… сажа.

Сауд еще раз вскрикнул, бросился в воду и из обсыхающих тальников вынес синелицую Пэтэму.


Пэтэмы не стало, но не умерла ее душа. Она только откочевала в другой мир. На могильный лабаз ей положится все, что нужно в большую дорогу. Когда она закончит этот аргиш, она родится «там» вновь, будет расти, кочевать, жить. С земли Пэтэма ушла не навсегда: Когда тело ее снова умрет, оно останется в том мире, вечная же душа опять возвратится на землю новым человеком.

Бали верит, но не знает — когда это будет? Недаром же он замолчал и свернулся, как береста от жара: Его томит эта разлука. У него не стало кормилицы. Кому он нужен, старый, слепой? Он хотел плакать — высохли слезы, хотел кричать — перехватило горло, онемел язык.

Тупая боль из разбитой головы Сауда спустилась в сердце. С потерей Пэтэмы зачем ему скопленный выкуп — темные соболя? Чтобы не плакать, Сауд стаскивал зубы до боли в желваках.

Женщины торопились вьючить оленей, чтобы идти от, покойника в сторону утренних зорь, где громыхала гроза и по народным поверьям предвещала новое несчастье. Мужчины затягивали берестой воздушную могилу.

22

Одень бежит от выжженных мест, не может человек не уходить от несчастья. Смерть сильна, но не сильнее жизни.

Сегодня в белесом тумане ночи Сауд вел сам аргиш на свежие, незагрязненные ни смертью, ни человеком места. За ним в затылок грузно шли с поклажей олени. В поводу, за его быком, ехал, ссутулясь, Бали. Топко позади всех гнал порожняк. В этот раз он не решался перечить сыну. Казалось, он понял, что нельзя вершину заставить расти в землю и сделать ее ниже корней. Дулькумо было некогда рассуждать. Не стало Пэтэмы, у ней прибавилось работы. В ее связке прибавилось вьючных оленей. Этэе хватало своих забот, чтобы думать о постороннем. В зыбке плакала Либгорик. У ней был кашель. Да и с Кордоном целое мученье. Он не сидит спокойно в седле: то останавливает оленей, то ловит руками ветки. Долго ли ушибиться, вывихнуть руку? Тут еще Рауль в забаву сделал ему маленькие ножны с крошечным ножом. Того гляди — вытащит его и выткнет себе глаз. Правда, нож тупой, но чтоб испортить глаз, не нужно острого лезвия.

С короткими остановками шли всю ночь. Хотелось отдыха, сна. Рауль пытался остановить Сауда, но Сауду было не до жалоб.

— Худому оленю все дороги бродны, — оборвал он грубо Рауля, продолжая вести аргиш.

Рауль спешился и остановил своих оленей. Вскоре к нему подошел с порожняком Топко.

— Ты захворал? — спросил он Топко.

— Маленько… Так это… пройдет… Хочется спать… — зевнул устало Топко. — Куда идет парнишка? Ум потерял!

— Однако я тут стану чумом. Мне что твой сын? Тайгу я знаю.

Топко розниться не хотелось. Он стал уговаривать Рауля аргишить до остановки Сауда. Ему помогала Этэя. Рауль долго упрямился, потом нехотя погнал оленей следом за Саудом.

На стоянке Дулькумо, затягивая чумовые шесты берестой, слышала тихий говор:

— Тут, дедушка, будет наше с тобой место. По ту сторону огня будет постель матери с отцом. Чума хватит всем. Станет тесно — долго ли прибавить два-три шеста.

Сауд говорил тяжело и нескладно. Слова подбирались с трудом. Он хотел уверить старика, что и теперь, без Пэтэмы, он может жить и кочевать с ним до своей смерти. Но нужно ли было это делать сегодня, когда дождь не смыл еще следов от свежей могилы? Он не знал.

Не знал и того, что Бали, глотая слезы, грустил о Пэтэме и думал:

«Чужая парка — не согрева, чужой чум — не жилище».

В тяжелом раздумье Бали прилег на свежую хвою. Сауд подложил под голову старика комочком свернутую одежду.

— Так, дедушка, хорошо?

— Хорошо, мужичок… Хорошо… Неплохо было бы маленько уснуть. Я немножко сегодня ус-тал.

Бали стянул изуродованные веки. Сауд не мешал ему больше. Он ушел на берег быстрого ручья, который пенился, гремел по камням и стремительно нес воду по узкому извиву теснины. Сауд набил поплотнее трубку, нахватался крепкого дыму. Теперь он мог спокойно обдумать, что делать дальше. Поудобнее сел на траву и ясно припомнил все, что произошло на тихой Туруке с приходом калмаковской лодки.

«Мм! Почему я не успел тогда ткнуть ножом? Можег, не потерял бы Пэтэмы. Дедушка ничего об этом не знает. Говорить ли все ему о Пэтэме?»

У Сауда заболел висок. Короедом вгрызалась в сердце злоба. Он захватил горстью траву, вырвал ее с землей и бросил в поток.

Исчез враз паут. Черным лишайником мухи облепляв ли прибрежные камни. За несколько дней подох весь комар и мошка. Кончалось лето. Осень расшивала тайгу в цветистое хольме. Но наряд этот тайге ненадолго: один холодный ветер — вся ознобленная листва ляжет на землю.

Белые ночи остались уже далеко позади, теперь аргиш встречали длинные, черные ночи. По пепельному небу табунились темношерстные тучи, шли дожди. Надо было сделать большую остановку, чтобы хорошенько отдохнули олени. Да и люди стали жаловаться на усталость. Надоело всем жить в чумах-времянках: ни тепла, ни уюта.

— Тут будем осеновать, — сказал, наконец, Сауд, увидев запрятанную в ельнике берестянку. — Дедушка, чья здесь стоянка?

Бали задумался.

— Чидалик, — опередил его Рауль.

Женщины на этот раз ставили прочно жилища. На ноги оленям-бегунам Рауль мастерил березовые кольца-башмаки. Топко не желал ничего делать. У него дергалось веко левого глаза. Он тер его и говорил о примете:

— К нам будет кто-то свой. У меня прыгает с утра глаз.

— А я жду чужого, — улыбнулся Сауд. — Не знаю, врут ли мне оба глаза. Я первый увидел лодку в лесу.

— Нет, Сауд, к своему человеку должно шевелиться только одно левое веко, — в голосе Бали послышалась первая шутка после долгих молчаний.

Сауд осторожно положил на землю рассохшуюся берестянку, в ней давно не плавали.

«Плоховата, но ничего, стоит маленько подправить, и она выручит при нужде».

Сауд велел матери найти острогу, чтобы успеть к ночи насадить ее на черен, поправить лодку и ехать в ночь с лучом на рыбную ловлю.

— Рауль, ты хочешь есть рыбу?

— А что?

— Иди готовь светильники.

— Светильники? Нет не хочу. Я думал, ты — с рыбой. Сегодня буду спать.

Отказ Рауля слышал Бали. И когда Сауд зашел в чум за подпилком, чтобы подточить нож, старик вызвался ему помогать.

— Мужичок, — сказал Бали, — светильники делать — работа под силу слепому. Только была бы надрана береста. Я тебе помогу. Да и острожку подточу не хуже зрячего. Острие слышит палец.

Топко прикинулся спящим. Рыба будет завтра. К улову сына он проснется.

— Бересту, дедушка, я надеру. Ты устал.

— Эко, устал. За рыбой отдохну. Когда-то и я рыбаком был. Теперь хоть твоим плохоньким пособником буду. Пойдем работать.

Сауд захватил из очага головешку с огнем и вывел за собой Бали. Оба они были веселы. К молчаливым воспоминаниям о Пэтэме они привыкли и даже несколько раз поговорили о ней, о своих сокровенных намерениях. Поплакали, но тут же поняли, что клеить разбитый лук — маять себя. Горе их сроднило. Они стали друзьями. К Бали больше не возвращались горькие слова, что «чужая парка — не согрева». Своими заботами Сауд заставил его поверить, что и «чужой чум — жилище».

Смеркалось. Бали завернул на жару последнюю светильную прыщеватую трубку. Надел на палку и запалил ее на радость Сауду.

— Гляди-ка, мужичок, ладно ли, нет горит луч?

— До дна будет светить!

— То и есть.

Сауд забрал светильники в лодку. Прикинул на глаз правильность посадки остроги и засмеялся:

— Дедушка, бивал ли ты кривой острогой рыбу?

— Бива-ал, да домой воду плавил. Ты острожище-то поправь маленько на коленке, потом попали горб на огне. Станет прямо.

По совету старого друга Сауд выправил маленькую кривизну острожища и весело отчалил хрупкую лодку.


Темная, как спелая голубица, вода в тихих прилуках Сюгдюкана была неподвижна. Подмытые половодьем деревья, готовые вот-вот упасть, нагнувшись, тянулись по берегам. Их черные вершины казались не лесом, а верхом высокого яра. Желтыми паутами мельтешили в отражениях звезды. Издалека в тишине ночи Сауд услышал ворчунью — каменистую Юкту.

«Отсюда начну лучить, — подумал он. — Здесь должна держаться крупная рыба. Таймень — не карась, он любит свежую воду».

Сауд разжег на палке светильник, вставил его в лучевое гнездо лодки, встал на ноги и потихоньку начал отталкиваться тонким острожищем. Лодочка покачивалась, и отражения огня бегали по воде красными утками.

На глубине маховой сажени в освещенном кругу были отчетливо видны камни, песок, водоросли, створки раковин, затонувшие листья. Сауду приходилось щурить глаза, чтобы не проглядеть рыбу. Он пожалел, что не сделал из бересты кольца с теневым козырьком.

Светлый круг луча наплыл на тайменя. Рыба не понимала, что на нее набежало. Однако она тихонько пошевелила плавником. Сауд не первый день выходит на лов с острогой и хорошо знает рыбьи повадки.

Ослепленный таймень не видел, как повернулся в руках Сауда острогой вниз тонкий шестик. Хорошо наточенные зубцы с хрустом вошли в спину рыбы. Замутилась вода, задрожало в руках Сауда острожище.

— Какая сила! — Сауд в лодке вырвал из спины трезубец и начал снова высматривать рыбу.

Обугленную бересту сменил свежей. Яркий свет — легче розыски рыбьих стойбищ. Сауд заколол подряд шесть ленивых налимов. Вон они в лодке: слизоспинные, с сытыми брюхами.

В полутьме Сауд заметил движущуюся молочную тень и метнул в нее трезубую острогу. Луч осветил в глубине, как рябь, знакомые пестрины.

Качнулась берестянка, и Сауд вытащил рассеченную острогой щуку.

Выпученные глаза ее напоминали Сауду Шагданчу, плоский лоб — его широкую лысину.

«У-у… проклятый… люча!» — и он стукнул по острозуб бой голове палкой.

С высокой осины, ковыляя рыжеперым турухтаном, в полосе луча упал на воду скоробленный холодом осенний лист.

Сауд дожигал последний факел и торопливо гонял лодку. Глаза его мрачно смотрели в воду. Думы мешали метко бить рыбу.

Он немало удивился желтым плешинам на темной воде. Убывающая луна купалась в тихих плесах Сюгдюкана. Черная елка напоминала Калмакова, одетого в долгополый кожан. Приближалось утро. Рассвет замутил воду, ловлю надо было кончать. За ночь Сауд заколол много рыб и основательно загрузил берестянку.

Ему захотелось поесть сырого белого жира со щучьих кишок, но неприятно стало марать рыбьей слизью руки. Лучше получить все вкусное в чуме из рук матери. Он уложил поудобнее возле борта острожку, сел на сыроватое дно и погнал веслышком грузную берестянку. На стойбище встретили Сауда собаки. Перед ним, как перед хозяином, Поводливый ласково изогнул спину.

Сауд тихо вошел в сонный чум. Он был рад, что старик спит спокойно. Сел разуваться.

— Ладно ли лучилось? — спросил вдруг Бали.

— Хорошо, дедушка. Ладно ли с тобой? Ты что не спишь?

— Тебя поджидал. Вечером забыл сказать, чтоб ты не выпал из лодки. Вот и не спалось. Ты ведь теперь у меня один, дружок, остался. Уйдешь куда, мне думу оставишь. Теперь дождался, уснем вместе.

У Сауда не нашлось в ответ слов, но он почувствовал, что эта забота еще больше сроднила его со слепеньким стариком. Он хотел принести ему рыбы поесть, но Вали отказался.

— Рыбу поедим днем. Сейчас будем спать.

В чуме пахло рыбьим мясом. Это первое, что услышал Сауд, просыпаясь от крепкого сна. Он был доволен, что так кстати наткнулся на лодку. За семью теперь он спокоен. Их можно оставить одних и не думать, что будут ворчать пустые кишки. Дедушка полной щепотью на-бивал рот таймениной и запивал ее горячим наваром.

— Мама, ты давала рыбы Этэе?

— Разделили всю пополам.

Сауд потянулся до хруста. С тех поп, как отвалили с Туруки, он так еще ни разу не отсыпался. Теперь в пути он может долго не спать.


Мохнатым рогом прямо над головой Сауда торчал тупой конец камысного чехла с пистонной винтовкой. Надежной рогатиной поперек коленей лежала острая пальма. Это было все, с чем выехал Сауд через день после рыбалки в лес. Он хотел осмотреть охотничьи угодья, чтобы знать, есть ли смысл оставаться на зимовку в долине реки Тайги. По рассказам Бали он знал все притоки этой реки и ехал уверенно, как по хоженым местам. Он замечал, что вороны летели на полдень. Стало быть, и белка должна будет держать зимние гнезда там, по вершинам полуденных речек. Не попусту же туда аргишили вороны. У них с белкой, как у сохатого с зайцем, — дороги одни. Да и оленьи кормовые пастбища легче высмотреть по голоземелью. Высмотришь — увереннее кочевать будешь зимой. Стал на чумище и спокоен. Знаешь, что олень копытит снег не напрасно. Снег, по приметам, будет глубокий. Неспроста белка насадила грибы на сучья выше человеческого роста.

Сауд пересек Касвино и Анчелга, ночевал у костра и опять ехал подле восточного подножья водораздельного хребта к вершине речки Тайги. Его радовало обилие ягельных мест. Ягель голубел и в низких местах и по косогорам. Даже на самой высокой части хребта Сауд нашел тот же мох-ягель.

На хребте выкурил трубку. Осмотрел с высоты места, заприметил и стал спускаться в низкую седловину, чтобы от нее идти прямо на полдень. Перешел вброд мелководный приток Тери — Дюлюшмо и увидел на мху след человека, за которым шел олень.

Поехал быстрее.

«Что за человек? Откуда взялся?»

Вскоре Сауд нагнал пешехода. Это оказался Орбоча с оленем. Оба усталые.

— Ты куда так разогнался? Стой!.. Отдохнем.

— Хо-о… Ты откуда? — обрадовался Орбоча. — Что, надоела Турука?

Сидели на мху, курили, разговаривали. Сауд коротко рассказал о грустных событиях в их стоянке. Орбоча наклонил большую голову, помолчал и тяжело раскрыл толстые губы:

— У вас невесело, и у меня не веселее. Отец обезножел. Тут заболели олени. Половина подохла. Маленько волки помогли хвори. Один этот бык только и остался. Всего на нем не перетаскаешь. Отца ношу на себе. Так и аргишу. Куда его девать? Не олень — не заколешь на мясо. Из-за отца остался без покрути и без белки. Обезножел сам от этакой жизни. Иду к богачу Гольтоулю просить оленей.

Сауд терпеливо выслушал до конца томительную речь Орбочи. Ему было тяжело и неприятно, словно в знойный день он пил тошнотворно теплую, мутную воду. Однако Сауд выдержал и ни разу не перебил несвязных слов Орбочи, но зато многое узнал о его горемычной жизни. Больше того, — Сауд узнал, что сидит на земле богатого Гольтоуля и что он не только крупный оленевод, но и большой князь, который в любом горе может помочь каждому человеку и наказать даже. Сауд, не колеблясь, тут же решил идти вместе с Орбочей в стойбище могучего человека. Ему хотелось встретиться с Гольтоулем, посмотреть на живого князя, рассказать о своих несчастьях, посоветоваться о смерти Пэтэмы и послушать его, что он скажет.

Сауду вдруг стало весело и легко. Он выбрал себе место вблизи стойбища богатого князя, и получилось не плохо. Ведь это поможет ему больше не встречаться с русскими купцами, с тем же Калмаковым, и избавит его навсегда от новых несчастий. Сауд хорошенько попросит Гольтоуля, тот все поймет и непременно согласится покручать Сауда всякими товарами. Как хорошо, что Гольтоуль богатый и не русский, а свой.

— Орбоча, солнце скоро упадет за горы. Едем.

Сауд сел на оленя; Орбоча же своего повел на поводу. Он помнил об обратном пути и боялся замучить последнего оленя. Сауд тут же спрыгнул с седла.

— Орбоча, я много ехал, ты много шел, — сказал он. — Садись-ка на мое седло. Я маленько разомну ноги. Давай привяжем твоего оленя к моему в повод.

Орбоча был рад случаю немного отдохнуть в седле. От далекой пешей ходьбы ноги его ныли. Поехали шагом.

На осеннем небе высыпали звезды, когда им попала кучка отметных оленей. Стало ясно, что что Гольтоуля не далеко. Орбоча остановил верхового быка и прокричал сохатым. Прислушались, поймали ответный крик, похожий на тихое эхо. Они не ошиблись: это был ответ живых людей. Вышли на отклик. Оказались пастухи Гольтоуля. Остановились у них ночевать. До чума Гольтоуля еще далеко. Лучше здесь подождать утра, чтобы не беспокоить ночным появлением сна богатого человека. Бедному человеку прийти днем — легче надеяться на добрую встречу в богатом жилище. К тому же утром с пастбища выедет к хозяину в чум старший пастух за получением лепешек и по пути доведет.

Пастухи сидели у огня и жарили мясо. Они, как только Орбоча попал в свет, узнали его.

— Ты куда это? Не сохатого ли гоняешь? — было их первым вопросом.

— Иду к Гольтоулю.

— Гостить?

— По делу.

— По большому?

— Просить оленей.

— Оба за этим идете?

— Нет, один. Товарищ, — Орбоча кивнул головой в сторону Сауда, — смотрит землю.

— Напрасно мучаете себя и оленей, — глухо ответил горбатый пастух Лилиуль с широким, как бубен, липом. — Оленей у Гольтоуля много, сам увидишь, да от этого не прибудет их в твоем стаде. Парень смотрит землю тоже напрасно. Гольтоуль не пустит, соседей он не любит. Кто поселится рядом, тот и плакать станет.

— Отчего плакать? Как не пустит на землю?

Горбун засмеялся. Сауд вспыхнул. Гольтоуля он поглядит, послушает завтра сам. Своих ушей и глаз не подменишь.

Орбоча вздохнул. На искорку его надежды пастух пролил воду. Но что его так напугало? Ведь он не думает у Гольтоуля клянчить даром оленей.

— Попрошу, — сказал он, не торопясь. — Заплачу соболями, может даст.

— Так-то может отомнешь его жесткое сердце, — поправился горбун. — Дать соболей — не плохо ты придумал. Ешьте лучше олененка. Это такой… несчитанный.

Он, смеясь, захватил кусок горячего полусырого мяса. Сауд громко расхохотался. Ему понравилась смелость большелицего горбуна Лилиуля, но тут же стало за него почему-то стыдно. Лилиуль, умяв большой кусок, сказал:

— Пойдете обратно, заходите к нам. На дорогу найдем пожирнее теленка.

У Сауда пропал аппетит. Краденый кусок сухо шел в горло. Нож опустился на колено. Да и Орбоча невесело управлялся с жирной едой. Это заметил Лилиуль.

— Ешьте досыта. Мяса не хватит — подрежем. Гольтоуль пятнал телят, да плохо. Мы допятнываем. Попадет на ремень пятнаний — тоже ладно. У пятнаных мясо не горше.

Сауд не мог понять, отчего так свободно сверкают отточенные ножи пастухов. Так можно есть только свое.

Орбоче хотелось спать. Он устал. Но он не удержался и до сна рассказывал пастухам о своем оленьем несчастье.

— Ээ! Волк с баем заодно, — толковал Лилнуль о горе Орбочи. — Нет? Зачем тогда волки зорят стада бедняков и не трогают больших стад? У нашего Гольтоуля оленей — не у всякого ума хватит пересчитать, а волки их не дерут.

Орбоча посмотрел от костра в сторону леса, скрытого мраком осенней ночи. Лилиуль, чавкая, расспрашивал Орбочу про его отца:

— Баяты такой же верткий горностай? Давно я его не видел.

— Что теперь отец! — кашлянул Орбоча.

— Умер?

— Не мертвый и не живой.

На Орбоче остановились пастушьи глаза. Они знали Баяты как хорошего лыжника. И вдруг слышат: обезножел Баяты и кочует на спине Орбочи.

У Лилиуля выпятился сильнее горб, ниже села на плечи большая голова. Глаза прищурились. Сауд зорким дятлом поглядывал за Лилиулем. Мудреный какой-то он человек. Вначале показался Сауду вором. Говорит и смеется не по-человечьи.

Орбоча прилег на землю. Он не сделал и трех затяжек из трубки Сауда, как она ему стала больше не нужна, сонные курить не умеют.

— Паренек, — сказал Лилиуль, подняв голову, — поймай-ка сходи теленка. Ночь долга. Без мяса сидеть — мука.

Молодой пастух собрал в колечко длинный ремень и ушел в лес.

«Неужели он только вор?» — снова подумал о Лилиуле Сауд, стараясь уснуть.


К чуму Гольтоуля, окруженному чумами пастухов, приехали к полудню. Из-под лосинового покрова большого жилища на лай собак вышел сухощавый, морщинистый человек. Глаза его скользнули мимо людей и остановились на олене Орбочи.

— Не бережешь, голыш, оленя. — Тонкие, в рубчик губы презрительно вытянулись вперед.

Сауду стало неловко за скуластого Орбочу, который чуть не плакал от обиды. Сауд поравнялся с ним и ответил, волнуясь:

— У бедного человека не хватает ума, как из одного оленя сделать табун. Вот и заездил.

Гольтоуля позабавила храбрость мальчишки. Он прищурил насмешливо глаз и лениво сказал:

— Пешком ходить больше надо. Тогда станешь хозяином. У меня оленей не меньше, чем у сотни таких, как вы, а я и то хожу много пешком.

Лилиуль усмехнулся. Он знал, что Гольтоуль ходит пешком лишь до ветру, а чуть дальше — велит пастухам седлать оленя.Орбоча промигивал слезы. Обида ночью застлала свет. Ему казалось, что вся тайга знает, сколько он ходит пешком, да еще с такой ношей, как безногий отец. Стало быть, Гольтоуль этого не слыхал.

— Я хожу много, — сказал Орбоча.

— Откуда приехал ко мне?

— С Верхней Мадры.

— С Ма-адры! Вот и загнал оленя. Не по табуну делать такие переходы.

— Нужда погнала. Волки передавили оленей. — О худой болезни Орбоча умолчал.

— Жаловаться пришел. Я что тебе — бог?

— Купить пришел.

— Куп-ить?.. — У Гольтоуля скривился рот, в прищуренном глазу мелькнуло пренебрежение и самодовольство.

Вошли в чум с зеленым суконным низом, по которому свешивались веточками спелой брусники нашитые красные кисточки. В таком, жилище Сауд с Орбочей были впервые. Сауду оно показалось зеленым летом, которое не знает зимы.

Кругом очага поверх хвои сплошь настланы свежие оленьи шкуры. По сторонам у шестов стояли расшитые бисером турсучки, блестящие шкатулочки. На женщинах были серебряные пояса. «Такой пояс надет был Калмаковым на Пэтэму, — вспомнил Сауд. Стало неприятно и он отвел грустные глаза в сторону, где теплился медью новый самовар. В берестяных коробицах лежало много вареного мяса и жира. На пухлых пальцах хозяйки горящими угольками поблескивало несколько золотых перстней-печаток. Поджарые икры Гольтоуля облегали расшитые бисером обутки.

Богатство Гольтоуля подавило Сауда. Он не смелее Орбочи присел к столику. Его ловкие и проворные руки в гостях были точно связаны. Орбоча неуверенно тащил в рот мясо.

Пастух Лилиуль сидел ближе к дверям. Это его не смущало. Он не первый год живет в работниках у Гольтоуля. Привык к обращению, к месту. Что ему хозяин? Горбуну нужно мяса — достанет. Оленьего языка, положенного на столик перед хозяином, Лилиуль не возьмет. Блестящий самовар, украшающий. чум бая, пастуха тоже не удивляет. Он видел его много раз. Чай из него не пьют, чего же в нем интересного? Суконный покров жилища Гольтоуля так не давит горбуна, как непривыкшего к богатству Сауда. Лилиуль знает, что зеленое сукно Гольтоуля взято у Калмакова. Сукно на чум раскраивала ножом и шила суровыми нитками жена Лилиуля с женами пастухов. Белку, которую Гольтоуль платил за товар Калмакову, добывали хозяину пастухи. Потом Гольтоуль брал белку с бедняков за проданных им оленей из своего большого стада. Все это отлично знает Лилиуль и не боится сидеть за хозяйским столиком. Пришел к чуму не глазеть, а по делу: нужен на пастбище хлеб. Получит, уедет назад к табуну. Что говорят в чуме, нельзя не послушать.

— Ты говоришь, пришел ко мне просить оленей? — начал Гольтоуль снова расспросы, разжевывая кусок оленьего языка.

— Да, — ответил Орбоча и перестал есть, тогда как Гольтоуль вминал в рот кусок за куском.

— Много надо?

— Где много! Важенку да быка. Больше купить сила не дюжит.

— Платить будешь?

— Платить… Платить…

— Сразу?

У Орбочи задрожала толстая губа. Бугроватое лицо налилось кровью.

— Осенью добуду соболей… Сразу платить нечем. — Орбоча опустил мясистые веки.

Сауду стало жалко Орбочу. Он вспомнил про соболя, добытого в выкуп за Пэтэму, и решил отдать его Гольтоулю за горемыку.

— Я платить стану за него соболями.

— Платить? Знаешь ли ты след соболиный?

Сауд вспылил. Он так бы и швырнул Гольтоулю спрятанных матерью соболей, если бы они были с ним. Сейчас же он голорукий, как и Орбоча.

Гольтоуль вытер ладонью костистый, с кустиком волос, подбородок й лег на мягкую оленину.

— Накройте меня паркой, — сказал он женахМ и лениво зажмурился.

На него упал легкий пыжик[96]. Сауд вышел из богатого чума. Орбоча с трудом проглотил на ходу глоток крепкого чая.

Лилиуль перекинул через седло турсучки с лепешками и размашистой рысью поехал в табун. Пусть видят хозяева, что он торопится стеречь стадо.

Орбоча понуро выехал за ним. Он ехал тихонько. Ему приходилось беречь последнего оленя, спина которого нужна будет в хозяйстве. Гольтоуль помочь ему отказался. Сауд был доволен, что видел богатого человека, и рад, что ничего ему не рассказал ни о себе, ни о Пэтэме. Покачиваясь в мягком седле, он много раз вспомнил слова Лилиуля, что «у волка с богатым — вера одна».

Пастух отъехал Подальше, остановился и дождался, своих спутников.

— Что потерял? — спросил его, подъезжая, Орбоча.

— Брошенное не ищу, найденное не поднимаю, сделанное берегу! — отозвался шутливо Лилиуль. — Оставлять товарищей не люблю. Ждал вас. Давай перекинем лепешки на твоего оленя, а ты поедешь на этом.

Переменились оленями и поехали дальше по моховой тропинке. Весело похрустывают копыта, будто под ними крошатся сухие веточки.

— Орбоча, я говорил тебе вчера, напрасно маешь оленя, — сказал Лилиуль.

— Кто знал, что так выйдет.

— Все так думают, у кого нужда. Только иначе думает Гольтоуль. — Лилиуль соскочил с оленя. Ему хотелось сказать все, что он надумал. Говорить, не видя лиц собеседников, он не мог. Все трое стали в кружок.

— Я знаю Гольтоуля!.. Много приходило к нему бедняков — бедняками и уходили. Всем он говорил, как тебе. Ты хоть не клянчил, не молил. Сказал и будет. Из камня не напьешься!.. Я думал, соболя-то у тебя за пазухой.

На скуле Лилиуля блеснула загорелая кожа. Длинные глаза смотрели насмешливо.

— Ты думал, Гольтоуль сам тебе наловит оленей? Как ты много думал!.. Нет, я не жду, когда он скажет: «Пастухи, ешьте мясо». Ловлю телят, режу и ем. Парням ножи велел подточить. Сначала голодали, а Гольтоуль этого не видел.

Лилиуль поглядел кругом, взял Орбочу и Сауда за полы кожанов и сквозь стиснутые зубы сказал:

— Я горбун. Отец Гольтоуля меня выбросил из своей лодки на берег. Я ударился о камни и огорбател. Чужие вынянчили меня, я вырос уродом в пастухи Гольтоулю. У бабы моей сломанная нога. Я взял ее кривоногую, — за бедного горбуна никто не отдавал другой девки. Шулингой[97] мне не быть. Вот и живем мы, две коряжки, как заклятые.

Лилиуль курил, поводя глазами. Он будто жалел о сказанном. Орбоча наматывал на палец вязочку кожана. Сауд следил за пастухом, который надумал сказать им больше, чем сказано было Гольтоулем. Пастух откинул на горб жесткие космы и спросил Орбочу:

— Тебе сильно нужны олени?

— Как глухарю крылья.

— Ну что ж, ночью поймаем трех важенок, веди их. Хочешь?

Орбоча испугался слов Лилиуля. Сауд стал краснее лиственничной губки. Неловко стало и пастуху. Он сел на оленя и поехал в табун.

Лилиуль не говорил больше о помощи.

Орбоча не понимает, что Гольтоулю потеря трех оленей так же не заметна, как охотнику потеря трех дробин из натруски. Как ему это растолковать? Лилиуль, досадуя на Орбочу, молчал. Когда же Орбоча засобирался в дорогу, Лилиуль поднял большую голову, уставил на него добрые глаза и, не торопясь, предупредил:

— Не носи Гольтоулю соболей. Что он тебе даст за них? Потерпи, когда добудешь, сходи лучше к Арбунче. У него оленей меньше, чем у Гольтоуля, но он не откажет. А если знаешь, где кочует Богыдя, иди к нему. Этот даст даром. Богыдя — как таежное голомо[98] — тебя, беднягу, приветит. Я не знаю, где он теперь.

Лилиуль задумался.

— Богыдя живет у меня в чуме, — ответил торопливо Сауд. — Теперь он один и слепой. Знал ли ты это, Лилиуль?

— Как один? У него была семья. Он меткий стрелок. Вся тайга ему была своей ладонью. Сказывать о чем начнет — маленький поймет. «Эко, мужичок», — прибавляет. О том ли ты старике говоришь? В тайге не одна кличка «богыди». Мало ли без отцов девки рожали богыдь. Но такой богыдя один.

— О том, о том, — подтвердил Орбоча. — И оленя, на котором я еду, он мне дал на вершине Комо.

У Лилиуля зазвенело в ушах.

— Если бы вы мне сломали ногу, мне было бы не больнее. Богыдя — слепой. Богыдя — один. — Вздох. — Сауд, увези ему от меня хоть трубку. Скажи: горбун послал. Нужда будет, приведи его ко мне, докормлю.

Все замолчали. Каждый думал только о своем.

23

Сауд на перевале простился с Орбочей. Они уговорились встретиться по первому снегу. Сауд хотел помочь Орбоче в перекочевках. Но чем? Распоряжаться оленями доброго Бали он не мог. Он только думал, что старик аргишных оленей не пожалеет. Сам же он подставит спину под безногого Баяты и этим поможет безоленному Орбоче.

Его молодую голову занимала другая тяжелая дума. Он видел русских купцов, видел кочевого бая и не знал — кто кого лучше? Сердце не лежало к ним. Ему не хотелось больше их видеть. А как это сделать, он не знал. Мешала покрута.

Сауд запутался маленькой мошкой в крепкой паутине раздумий и одиноко бился в ней.

Олень задел рогом ветку. Ветка горячо стегнула по лицу.

В тайге сучьев много. Глаза же у него только два. Приходится внимательно смотреть вперед. Сауду вспомнился слепой Бали.

«Спалить пастбище Гольтоуля не надо глаз, а как без них мстить Калмакову? Ух!..»

Сауд вынул мамонтовую трубочку — подарок старику, вспомнил горбуна.

— Нет, Лилиуль не вор! — сказал Сауд вслух.

Перебрался через речку. Она холодная. Еще десяток дней; и на тихих плесах появится ледяной «жир». Захотелось поесть. Жалко, что взял мало мяса у пастухов. Но ничего: близко чум. Идя к жилью, нетрудно потерпеть голод.

На стойбище никто еще не спал, хотя звездный сохатый перевалил за полночь. Все толковали о вестях, принесенных с Таимбы, где русские, проплывая, упустили огонь в тайгу и выжгли много леса. Погорели птица, белка, ягодники, мхи. Разбежались олени, погибли могилы, вещевые лабазы. Как об этом было не говорить допоздна?

— Кто не клюнет зайца, кто не обидит мирного? Чего не сделает русский с нашим народом? Мы теперь — в речке рыба, перегороженная заездком. Сам царь городить велел. Большой он. Куда теперь пойдешь? — Бали опустил в колени покорно руки.

— Дедушка, я в корыто к ним не пойду, — Сауд вспыхнул, как под пожарищем хвойная поросль.

— А что же будешь делать?

— Ломать буду. Корыто, городьбу. Все искрошу.

— Потом чего?

— Уйду в тайгу.

Бали знал, что молодой олень брыкается на поводу, но быстро привыкает и перестает мучить себя. Таков ли Сауд? Как скажешь вперед? Однако нелишне немножко попридержать его. Старик спокойно стал говорить:

— Мужичок, послушай-ка, ладно ли я сказывать сказку буду: «Был давно один богатырь. Ходил он везде и на всем пробовал свою силу. Сила в нем больша-ая была. За что ни возьмется, то и поломает, искрошит.

Богатырь хвастался силой, пугал людей, и все его боялись. Потом нашелся один смельчак, говорит ему:

— Ты хоть сильный, а рыбьего клея не одолеешь.

— Я ничего не знаю, что было бы сильнее меня, — ответил он. — Что — клей!

— Хочешь попытать?

Богатырь согласился. Он лег на облитую клеем каменную плиту и долго на ней лежал. Когда высох клей, человек сказал богатырю:

— Ну-ка, пробуй. Вставай помаленьку.

Богатырь пошевелил спиной, но не мог приподняться. Рассердился. Изо всей силы ударил ногой в камень и разорвал сам себя пополам.

С тех пор не стало богатыря».

— Силой, мужичок, нам теперь ничего не сделать. Ты будешь ломать и я помогу, все помогут. Маленько сломаем. А потом куда?

— Уйдем в тайгу. Все аргишим.

Тайга Сауду представлялась надежной защитой, где ни один русский не сыщет его. Сам он к русскому никогда не пойдет. Ему казалось все просто и ясно. Он забыл о князьях, баях, которые через своих людей будут знать, где его выследить. Сауду захотелось курить.

— Табак бы только… А так мне не нужен купец.

Он ткнул в боковой карман руку и вытащил трубку.

— О, забыл! Дедушка, бери-ка подарок. Лилиуль послал.

— Лили-и-уль? — пропел Бали. — Давно не видел маленького горбунка. Где ты его нашел?

Сауд рассказал про встречу, про несчастье Орбочи, про богатый чум оленевода Гольтоуля.

— Да, Гольтоуль стоит на Некараке, — повторил Бали. — Лилиуль у него пастухом. Не забыл меня Лил нуль.

Бали закурил трубочку и любовно погладил дожелта прокуренную кость.

— Имя отца Гольтоуля было «Джероко-Чембиле»[99]. За то его назвали так, что он ловил чужих оленей и пят» нал их под свою метку. Это увеличивало приплод и без того большого табуна, который достался по наследству Гольтоулю. Гольтоуль был тоже мастер потихоньку резать уши чужим оленям. Но что было делать с ним, когда его русские начальники сделали кочевым князем? Спину Лилиуля сломал Джероко-Чембиле. Я проходил тогда мимо стойбища и взял его больного к себе. Чирокчана водилась с ним долго, и выходила. Он вырос, горб — тоже. Ловить уж оленей хорошо научился, когда отец его взял к себе в пособники пастушить. Я дал Лилиулю два десятка оленей, как сыну, чтобы он мог жить своим хозяйством. Но как случилось, что Лилиуль остался без них и сделался пастухом Гольтоуля? Народ болтал, что Гольтоуль отбил старику головней грудь, и тот, как подсеченное дерево, скоро засох. Эко, Лилиуль? С Гольтоулем мне не хотелось бы встречаться.

— Почему, дедушка? — спросил Сауд.

— Встретясь с ним, я должен буду вцепиться ему в волосы! А для драки, сыночек, я стар. Путать тебя в это дело не хорошо. Гольтоуль отобрал у пастуха Лопчокона себе третью жену, а его выгнал. За Лапчокона вступился отец Лилиуля, за это и погиб. — Бали опустил утомленную голову и грустно докончил: — Время, мужичок, людей старит, горе ему помогает. Уйти надо отсюда, пока нож Гольтоуля не перепятнал наших оленей. Что сделаешь с баем? Правду он топчет богатством своих табунов.

Рассветало, когда стихли разговоры в чуме. Сауду, взволнованному рассказами старика, снилось, что Гольтоуль поймал его верхового оленя и перепятнывает под свою метку. Сауд хватает пальму, но рукоятка у пальмы обламывается. Тянет с бедра нож, но острый клинок остается в ножнах; бросается к ружью, но уже поздно. На шее у него затягивается, как на олене накинутый Голь-тоулем, ремень. Сауд кричит. На помощь к нему бегут Бали с горбуном Лилиулем. Лилиуля догоняют многоголовый Калмаков и Шагданча…

Вдруг петля разорвалась, и Сауд услышал в голых деревьях шум ветра. Он встал потный от страшного сна.


Притоки несли лед в русло Катанги. Над ней, как над тлеющей колодиной, поднимался густой пар ледостава.

И только чуть стихло шипенье шуги, слипся торосеватый лед, ветер сдул пар, — Сауд поспешил избавиться от соседства Гольтоуля. Он перешел на правую сторону Катанги и откочевал по Такуре к реке Тычаны. Он обошел болото Хивабу и вышел на озеро, где была древняя могила Момоля — родоначальника его орды.

Сауд был р. ад, >что ушел далеко от берегов Катанги, и ни о чем, кроме промысла пищи, больше не думал. Он несколько раз видел лисиц, но пропустил их мимо, чтобы сберечь пулю на глухаря, даже на рябчика. Белка Сауда только забавляла. На перевале из Шошука в Хушмуку он наткнулся на след старой выдры и свернул в сторону. Зачем ему пушнина, когда он вовсе не хочет выходить на фактории за покрутой? Он услышал от встречных людей, что русский купец Феклишенок топчет дорогу из Яркиной на Чавиду. И Сауд нарочито пошел вниз по Тыча-нам, чтобы с Хушмуки свернуть на Майгучану и аргишить с нее прямо в хребты Тактыканы.

Сауд не трогал мучной пищи, ел только мясо. Когда из золы пахло свежей лепешкой, он уходил из чума или брал жирный кусок мяса, чтобы заглушить в себе желание поесть хлеба. Запасы мяса на стоянке Сауда не выводились. На добычу его он не жалел ни пуль, ни ног. К лету он думал остановиться на одном из рыбных притоков Чуни[100] и до осени кормить стариков рыбой. Муки не будет. Дулькумо догадается скоблить с древесины загустевший сок и заготовить побольше сараны.

На хребтах Тыптурго много сохатых. Там же много оленьих мхов. Бали манил туда Сауда своими рассказами о чудесных местах. И Сауд шел к ним путями прошлых кочевий Бали. Бали казалось, что их он узнает по запаху лесов.

Дулькумо первую половину зимы молча встречала Сауда, возвращающегося с охоты, и каждый раз вздыхала, не видя в его поняге пушнины.

Она не переставала завидовать Раулю, который никогда не приходил пустой. Добыча Топко была до забавного скудна.

— Сын, не думаешь ли ты промышлять белку летом? — не вытерпела Дулькумо. — Рауль добывает. С чем-то мы пойдем на Байкит за покрутой?

Сауд засмеялся.

— Мама, ты плохо стала видеть. Дорога моих аргишей идет в сторону от Байкита. Зачем мне белка? Я ем теперь только мясо и забыл вкус хлеба. Отец тоже напрасно тратит провиант на пушнину.

— Хо-хо! — ответил насмешливо Топко. — Посмотрим, чей-то ты табак курить будешь? Мой? Я не дам.

Сауд выбросил из кармана в огонь трубку. Дулькумо увидела, что сын не шутит. Она замолчала. Топко ушел к Раулю толковать о глупостях парня.

— Мама, лучше жить на одном мясе и рыбе, носить лосиновую одежду, стрелять луком, украшать одежду оленьей шерстью, забыть бисер, парить вместо чая траву, березовый нарост, чем встречаться с русскими и клянчить у них товар. Нет, голова моя зажила, и больше я не хочу, чтобы она болела. Я знаю, отец захочет идти с Раулем. Пускай идет. Ты не ходи. Ты не знаешь, что Пэтэму утопил Калмаков.

— Как?! — испугался Бали. — Так она не сама утонула?

— Не сама, дедушка, не сама.

— Эко, Пэтэма…

— Я не сказывал никому об этом. И… моя клятва — не топтать больше троп в сторону русских.

Придавленный новым горем, Бали сквозь слезы прошептал:

— Не топчи, сынок. Не топчи!..

На лбу Дулькумо печаль прочеркнула глубже морщинку. Она только теперь поняла сына.


Навьюченные олени стояли в ожидании отвала. Никто в стойбище, кроме Бали, не знал, куда Сауд поведет аргиш. После ссоры, которая произошла на днях, казалось, оба чума должны идти по разным дорогам. Топко было трудно аргишить без сына на факторию. Дулькумо решила кочевать с Саудом, куда бы он ни пошел. Топко по злобе хотел искрошить ее лыжи, но Сауд поймал его за грудь и вмял в снег.

Аргиш стоял. Сауд нарочно возился с юксой. Он пережидал, когда Рауль с семьей отвалит на Байкит. Но тот не шевелился с места. Не брался за повод и Топко.

— Зачем вы мучаете вьюками оленей? Кого ждете? Что не идете на факторию? Или забыли, что у меня нет пушнины и на Байкит я вам не попутчик? Дорогу на Янгото мы как-нибудь с дедушкой найдем. Что стоите?

Сауд быстро надел лыжи и пошел к оленям. Рауль пинком поднял на ноги важенку и направился за ним. На Байкит он думал попасть, позже, по летней воде. Мять дорогу по весеннему снегу — маята. На береегянке съездить в лавку куда будет проще. Положим, если дорогой на Чуню встретится попутчик на Байкит, Раулю не стыдно будет оставить упрямого Сауда. А пока с ним не стоит больше ругаться. Топко оставалось только идти за сыном.

Бали, приближаясь к многоводной, порожистой Чуне, несмотря на усталость, становился все веселее. Когда Сауд сказал ему, что видел синеву отвесных камней, он запел:

Глазами Сауда я слепенький вижу
Полуденный конец гольца Туптырго.
Шонюкэ-Шонюкэ.
Я молодой видел сердитый порог там.
Не добрее он стал теперь.
Шонюкэ-Шонюкэ.
Мужичок, когда поплывешь по Чуне,
На порогах берегом обташи берестянку,
Шонюкэ-Шонюкэ.
На стоянке Сауд выслушал долгий рассказ Бали о реке. У Чуни оказалось так много притоков, что Сауд не смог их запомнить все по порядку. Перед сном пришлось просить дедушку повторить рассказ.

— Откуда начнем? — согласился Бали. — Снизу вверх или сверху вниз? Мне все равно, мужичок. С тобой кочевать я всяко люблю.

— Начнем с головы, дедушка. Ты знаешь у Чуни вершину?

— Как не знать? Я ведь седой маленько. Посмотри-ка! — Бали захватил горсть спутанных густых волос.

Сауд засмеялся.

— Закуржевел ты, дедушка, немножко.

— Эко! Какая была этот год холодная зима! Hу, ладно. Глухарь затоковал. Тепло сгонит снежную кухту. Волосы мои почернеют.

Бали заправил за уши жесткие пряди и не торопясь, начал рассказывать:

— Три оленя будто сошлись головами к одному дымокуру: один будет хребет Кумкульды, другой тоже Кумкульды, а третий, на полночь который будет, Хованы. Из Хованы родилась река Татэ и на полночь пошла. Из Кумкульды с полночной же стороны начались две речки Еромо: против них и началась Чуня. Она загородила вечерний Кумкульды и пошла к нам. Второй-то Кумкульды пустой — как титька старушья. Из него не бежит речек. Отсюда, — Бали махнул левой рукой, — пришла из болот Чачо. По Чачо пойдешь — найдешь голову речки Укикит, а по Укикиту попадешь в полуденную Чуню. Чуня-то раскололась.

Бали мысленно плыл с Саудом по течению северной Чуни и против каждого называемого им устья притока махал то правой, то левой рукой. Он не забыл предупреждать Сауда об опасных местах: «тут порог, тут шивера».

— Дедушка, что если мы с тобой дойдем до устья и там заночуем? Ты не устал? Додюжишь?

— Языком шевелить — не веслом веслить. Пороги в чуме нашу лодку не затопят. Плыви да плыви. Мне только так и осталось, поплавать с тобой.

Когда Бали через Бергиму напрямик вывел Сауда к Байкиту, Дулькумо уже выспалась и, гцурясь на свет, засмеялась.

— Ложитесь спать, кукушки!..


Крепкий наст в чуйской тайге эту весну держался долго не напрасно. Каждому в чуме Топко пришлось обсосать вкусный жир с сохатиных глаз, съесть по большому мясистому языку. Этэе не нужно было завидовать Сауду, когда он схлебывал межколенный суставной жир и хрумкал на сильных зубах неокостеневшие хрящи. На ее подбородке блестел размазанный жир, а на вешалах — изрезанное в тонкие ремни вялилось мясо двух зверей. Этэю радовало обилие мяса. Теперь она не жалела, что после ссоры Рауль не послушал ее и с Тычан не свернул на Байкит с проследья Сауда. Этэя старалась заговаривать с Саудом. Она удивилась, почему до сих пор не замечала на стойбище такого парня! Стоило Сауду прийти в чум Рауля, как у Этэи расширялись ноздри, приподнимались повыше брови.

Вчера Сауд принес с тока полную полягу глухарей и дал из них два глухаря Этэе.

— Я давно замечаю, — сказала она, — твои глухари слаще глухарей Рауля. Где ты их находишь?.. Ты не видал моего мужика? Где он? Я одна.

Сауду стало стыдно Этэи. Он постарался скорее уйти, чтобы не видеть ее липких, как смола, глаз.

Сауд не знал, что для него в тот же вечер Этэя выкроила лосиный ремень, высыпала из сумочки бисер и долго подбирала цвета и узор.

На шиверке вода прогрызла лед. Получилась быстрая полынья. Сауд знал, что только теперь, пока еще не вскрылась река и рыба голодная, можно легко добыть на уду жадных тайменей, майгу.

— Мама, сегодня я иду на полынью рыбачить.

— Не провались. Палку сделай к уде подольше. Полезешь на лед, подолби его пальмой. Весной лед дырявый, как свищеватая шкура, — сказал Бали.

— Ладно, дедушка, подолблю. Ты не бойся. Жди свежины.

— Потерплю. Поглотаю слюну до тебя, — пошутил Бали.

С кромки льда в полынью Сауд долго забрасывал на палке уду-обманку. Ее подхватывало быстрым течением, сносило вниз. Привязанный к лесе клочок оленьей шкуры скользил по поверхности воды. Он походил на плывущего маленького зверька. Его яростно хватала жадная рыба.

Это был веселый промысел. Сауд проверил крепость льда и смело ходил вдоль синей полыньи. Он забрасывал обманку в разные места, всячески хитрил и выдергивал на лед тайменей.

Рауль еще не вернулся с Янгото от прорубок, когда Саун с уловом притащился к чумам. Этэя, чуть приподняв дверную пластину, окликнула его:

— Са-у-уд! Один таймень мой. Дашь? Ха-ха!..

Липкие глаза, не мигая, ждали ответа. Стыдно глядеть в них, стыднее пройти не взглянув. Сауд смущенно подал Этэе лучшего майгу.

— Даешь майгу. Тайменя жалко?

Сверкнул вторично нож, и к ногам Этэи упал таймень. Прикрылась дверь, спрятались насмешливые глаза.

«Зачем она так глядит?..»

Сквозь леса, покачиваясь, по тропинке шел Рауль. Сауд, не дожидаясь его, пролез в свой чум. После разговора с Этэей ему не хотелось почему-то встречаться с Раулем.

Без времени не упадет с веточки лист. Когда же при-дет время — не устоит утес.

На реке появились полыньи. На них прилетели отчаянные рыбаки — гоголи. Это были первые утки. Пришлось класть уду-обманку в турсук, браться за ружье и лазить вдоль заберег, по болотцам. Ниже по Чуне кто-то уже начал утиную охоту. Стрелял, что горы колол.

Ружейный гул по реке слышали все. Но никто не знал, кто по соседству веснует. Спросили Бали, он развел руками:

— Люди. Люди, как звезды на небе, рассыпались по тайге! А кто? Пройдет Чуня — узнаем.

И Чуня не заставила долго ждать. Еще не кончился совсем отел важенок и не успели у них отпасть прошлогодние рога, как тронулась Чуня. Лопнул лед, зашумел, как тайга в бурю. Подавилось русло льдом, захлебнулось, вода хлынула из берегов. Самый маленький безымянный ручеек, который летом чуть-чуть слезится, сейчас дурит речкой, ревет, скачет, пенится, все ломает, рвет!..

Поперек Янгото упала подмытая ель и, как лучина, лопнула под напором воды. Всюду треск, воркотня, водополье.

— Хе-е, — оживился Бали. — Посмотрели ли бы сейчас, что делается в порогах. Страшно глазам. Больно ушам от грома. Кружится голова от волн. Брызги. Волны скачут, как табуны диких оленей. Земля дрожит.

— Дедушка, Катанга теперь уж прошла? — спросил Топко.

— Сам должен знать, что ее ломает дней на пять раньше Чуни, — ответил Бали. — Полночные притоки Чуни идут на три дня позже самой Чуни. Мне случалось переходить через Самашик по льду, тогда как на Чуне не было льдин.

Уши скоро настолько привыкли к дикому шуму, а глаза — к многоводью, что в стойбище никто и не говорил об этом. Зато поговаривали каждое утро о том, как быстро убывает вода и вот-вот станет на меру.

Чем больше обсыхали затопленные половодьем берега, тем сильнее Рауля подмывало желание выехать на Байкит за покрутой. Топко сверх обыкновения стал мало спать. Он несколько раз пробовал с берез обдирать кору, чтобы для поездки на факторию поскорее смастерить берестянку. Но было еще рановато: кора от древесины еще не отопрела.

— С мерзлого налима хорошо сдирать чуть отогретую кожу, береза же не налим, — вышучивал Бали нетерпение Топко. — Ты подожди, не мучайся. Когда я услышу, что пикнул первый комар, я скажу тебе: Топко, дери скорее бересту на лодку! Кора на деревьях отстала.

— Я сдеру раньше, — отшучивался Топко. — Я наперед комаров увижу желтенькие цветы.

— Вот, вот! — смеялся Бали. — Желтенькие цветы появляются враз с комаром. Жди их.

Приходилось ждать и поневоле томиться на Янгото. Без лодки не — сунешься на дальний Байкит.

Сауд городил заездок, чтобы лето не сидеть без рыбы. Он с утра до ночи булькался в воде, ставил козлы-треноги, прикручивал к ним леторосником[101] поперечные слеги, укреплял берда[102] и перегораживал ими речку. В самом бойком месте устанавливал плетеное подвесное корыто, которое можно поднимать и опускать, если это потребует прибыль или убыль воды. Сауду помогал Бали.

Дней восемь прожили они вдвоем у открытого костра и забыли про чум. Им обоим хватало заботы.

— Теперь мы, дедушка, с рыбой, — сказал весело Сауд, отжимая в руках мокрые обутки. — Посмотрим, с чем-то вернутся с Байкита наши, купцы? Я принесу из корыта хариусов, ты их жарь, ешь, а я пойду на стойбище, соберу оленей и к утру перекочуем сюда. Дров тебе хватит. Поводливый останется с тобой. Когда вернусь, начнем делать берестянку.

— Иди, мужичок. Я отдохну маленько под елью. Лохматая ель — лучше плохонького чума. Ливнем ее не промочит, солнышком не прогреет. Хорошо. Табаку только нет. А одному курить больше охота. У Топко просил — не дает. Тут трубку на беспокойство подарил Лилиуль. — У Бали не вышла улыбка. — Э, ладно! Для веселья буду готовить тебе для лодки шпеньки, жемки-собачки. Ты дай мне топор.

Сауд подал старику топор, принес из ловушки свежую рыбу и ушел. Ему хотелось застать отца в чуме, чтобы послать с ним на факторию три шкуры сохатого дедушке на табак, матери на спички и себе на провиант. Без остального они обойдутся. В тайге — звери, в воде — рыба, в земле не хуже хлеба — сарана, под корой сосен и берез на древесине — густой, сладкий сок; мягкая замша не хуже мануфактуры. Зачем им лавки русских баев?

Из-под ног Сауда, хлопая крыльями, вылетела с насиженного гнезда вспугнутая рябушка.

— Славный выводок будет, — окинул он глазом полную кладку яиц и поспешил скрыться.

24

По легкому почину Калмакова многие повели в тайгу тропы-времянки, облюбовали на Катанге под торговые заимки места и строили низкие избы. Сбивали в них глиняные «русские» печи, отгораживали углы под лавки. К одной из наружных стен прирубали в стык мучную амбарушку и на отлете строили жаркую баню — «куражить душу».

Все эти, часто одинокие, поселения ничем существенным не разнились от калмаковских торговых факторий. Те же топорные слепооконные постройки, те же товары, водка, такое же грабительское обращение в покруте с «юртенной тварью». И везде эта «тварь» — неприкосновенная собственность владельца заимки. Ее — эту «тварь» — можно делить по-соседски, пропивать и проигрывать в карты. Для самозащиты и большей вольности купцы подбирали надежную силу. Уголовные отбросы Приангарья нашли неожиданный спрос. Поселенцы «мокрушники», у которых в трудную минуту не дрогнет рука, оказались нужными людьми. Условия найма делались устно.

В тайге установился нигде не писанный закон: «грабь тварь свою, не шевели моей!»

Фактории Калмакова оплетали десятки торговых заимок. Конкуренты пересекали кочевые тропы и ощипывали «тунгусишек» на подходе. Это приводило Кал-макова в звериную ярость.

— Ых, пар-разиты! — надрывался Калмаков. — Не я буду, если не пооборву кое-кому головы. Жужжите потом мухами, беспатентная шантрапа! Вытряхну кое-кого из штанишек, пойдете по миру «с грехом» наружу.

Однако предупредить насильственные вторжения на Катангу купцов-ангарцев он не мог. Связывала его по рукам Павчино-Преображенская дорога, которую достраивать стал бы только глупец. Как при таком положении сунешься е донесением о бесчинствах конкурентов к его превосходительству? Лисиц он взял, но кто ему помешает запросить у волости отчет о состоянии пути? Никто! Запросит, вскроет обман и тогда?..

Калмакову вовсе не хотелось возами отправлять взятки «их благородиям». Он решил наводнить своими торговыми точками тайгу, пришибить рублем мелкого конкурента, очиститься от «гнид» и после окупить с лихвой все затраты по ненужным постройкам.

Осип Васильевич верил в свои расчеты и ни на минуту не сомневался в успехах.

На развертывание торговой, сети понадобится много средств. Что же: можно потребовать у Тонконогова увеличения кредита и продлить сроки платежей. Калмаков ему должен, тем лучше. Тонконогову нельзя будет пренебречь долгом и потерять крупного поставщика пушнины. Наконец, что стоит женить сына Ермила на дочери заледеевского купца Чабунова и по-родственному получить от него денежную поддержку! Чабунов хранит при себе золото насыпью в ведерных котлах. Он скуп, но… скупые дураки идут на повышенные проценты, попадают на лесть, как жирные осетры на голые переметные уды.


Этим летом, когда Калмаков закладывал новую факторию на Вановаре и строил планы по захвату речек Кулинды, Панолика, Воскобы, Таимбы, — селенгинский купец Григорий Харлашено-к, разнюхав о пушных богатствах Байкитского района, Калмаковским трактом выехал по последней санной дороге на факторию Горницы, построил там илимку. Сразу же за льдом он столкнул илимку в воды Катанги и под собственной командой повел ее вниз.

Харлашенок пристал в устье Байкита. Он не спрашивал позволения на въезд у наместника калмаковских торговых владений Игнатия Федоровича и начал выгружаться. При встрече с Игнатием Харлашенок пошутил:

— К жилому месту пристать лестнее, чем к пустоплесью.

— А ты кого спросил здесь селиться? — крикнул Филька Голенков, беловолосый великан, подручный Игнатия.

— Бога спрашивал. Молчит, значит ладно. А ты что: горловые получаешь? — насмешливо ответил Харлашенок и гаркнул: — Эй, челядь! В топор! Вали подряд лес, катай в сруб. Избу выстроим, а в баньке попаримся у Игнашки.

— Угорищь, смотри! — Голенков вытащил из кармана большие волосатые руки.

— Угарно будет, выздаем, Филя. Вот так, — и Григорий одной рукой поднял кверху за опояску сухонького плотника. — Гляди. Что нам угар?

Раздался дружный хохот артели. Кто-то сказал:

— Такому хозяину легко услужить, страшновато не потрафить. Ядреного дядьку согнет лучком.

Харлашенок, довольный похвалой, опустил на ноги мужика.

Хвастовство Харлашенка задело Фильку.

— Это только? — скривил он рот.

Слетела на землю подрубленная строевая лесина. Он мигом нагнулся и приподнял комель на пень. Все переглянулись.

— Но, а ты, Игнатий Федорыч, что не хвастанешь своей могутностью? — прозубоскалил Харлашенок. — По бороде-то ты, однако, силен?

— Чо мне срывать понапрасну пуп. Мне-ка хватает силы Филиппа. У меня сила тут, — Игнатий для забавы снял шапку и пошлепал себя по лысине. — Сила во мне бабья.

Голенков молча ушел в избу. За ним последовал Игнатий. Харлашенок призадумался: мыться ли, не спросись, в чужой бане? Он все-таки решил срубить свою баньку и непременно переманить Фильку к себе в пособники.

Поодаль от калмаковского «заведенья» на плоском отмете прибрежных гор, рассеченных Байкитом, к комариной поре белела свежими стесами топоров древесина построек Гришки Харлашенка. Подгулявшая артель впряглась в лямку и потянулась с илимкой вверх по Катанге. Бечева катилась по вершинам тальников и вытрясала из них птиц-мелюзгу. Григорий Харлашенок сидел на крыше илимки. Он провожал артель и заодно осматривал берега.

Он думал проехать выше Чуни и оттуда поплыть на Байкит в маленьком шитике, что шел под бортом илимки. Вышли к Чуне, секущей своим многоводьем Катангу. Харлашенок увидел буйные травы, которых было достаточно, чтобы накосить в будущем сена для двух-трех коров. Он дал подрядчику короткий наказ оставить илимку на зимовку в Тэтэрэ и вручил ему письмо — распоряжение домой. Затем последовал прощальный салют из ружей, и подхватило Харлашенка быстрым течением.

Григорий вглядывался в ущелье Чуни.

«Неужели помаячило? Не должно бы: ясно видел, как взблескивали на солнце мокрые весла».

Григорий встал на ноги. Вблизи послышался разговор эвенков:

— Новый какой-то?

— Старый! — ответил Харлашенок на их наречии. — Глядите, какая у меня борода!

Из-под тенистых тальников враз выплыло четыре берестянки.

— Я думал, ты — Калмаков. Ты выше Топко. Он говорил. Калмаков — большой.

Мороненок смело зацепился ногой за деревянный борт шитика, чтобы спаромить лодки.

— Я тебя не видел. Ты кто?

— Я Гришка — купец. Покручать народ буду. Пойдемте ко мне в лавку.

— Смотреть сперва будем. Табак есть? Гости.

Харлашенок достал кисет. Кисет пошел по рукам. Берестянки подносило течением к Байкиту.

— Моя изба, — показал Харлашенок на новую крышу. — Там покручаться будем.

Рауль поднял скрепу-весло и осторожно оттолкнулся. За ним проделали то же Топко, Арбунча, Мороненок. Берестянки расплылись врозь, как распуганные утята крыльями, взмахнули веслами и помчались на факторию. Харлашенок плыл за ними.

— Эй, друзья!.. — крикнул он вдогонку. — Ко мне идите за покрутой!.. Гости-ить буду!

Рауль с Топко прошлый год покручались у Калмакова. Они хотели сначала побывать в его лавке у Шагданчи и только потом сходить к Гришке. Кто им помешает это — сделать? Худо встретит Шагданча — недалеко уйти к новому другу.

Харлашенок сбросил с мокрой головы картуз. Он из всех сил черпал веслами воду, чтобы догнать эвенков хотя бы на берегу. Гаркнуть подручных Кузьку с Якимкой, подхватить пушнину, охотников под руки и… Харлашенок оглянулся и не верил глазам: Ипнашка с Голенковым проделали то же самое раньше его.

Кузька — с Якимкой стояли в стороне и не знали, что делать. На них рявкнул Харлашенок:

— Что вы, паскуды, стоите!

Кузька схватил у Топко шкуры сохатого. Голенков кинулся отнимать.

— Якимка, помогай!

Голенков отступился.

Кузька с Якимкой понесли в избу три шкуры и турсук белки. Топко не знал, куда идти. В руках его оказался чужой турсук с белкой.

Гришка пристал выше устья Байкита, выскочил из лодки, перебрел речку и подбежал к Топко.

— Друг… идем ко мне… Хорошим вином… гостить буду. Идем!

На своем локте Топко почувствовал сильную руку Харлашенка, посмотрел с грустью на Игнашкину избу и нехотя пошел рядышком с Гришкой в гору.


— Эх! Рот-тозеи! — выругался Харлашенок. — Так работать будем, наживем пожитку — кляп да нитку. Видели, я тороплюсь, ну и хватали бы турсуки… Садись, друг. Баба, давай, потчевай гостя.

Топко неловко было одному в новой избе среди четырех незнакомых русских. Уйти к Шагданче, где были свои, он тоже не решался. Держала пушнина. Он потихоньку покашливал, тоскливо поглядывал через окошко на Катангу, красную от заката.

«Хотя бы один кто пришел сюда, — думал Топко. — Как я отбился от них?»

Харлашенок спрятал шкуры и турсук с белкой. Топко волей-неволей пришлось ждать угощений с покрутой у нового «друга». Однако он вспомнил, что шкуры — Сауда, а белка — Рауля. Топко об этом рассказал Харлашенку.

— А где твоя пушнина?

— Утащили к Шагданче.

— Утащили? Но, ничего, потом за ней сходишь. Гостись пока.

На пороге показался Голенков.

— Григорий Харлампыч, твои ребята утащили турсук не этого тунгуса. Я пришел за ним.

— Турсук нес я, отдавать его буду не тебе. Не мешай мне заниматься делом. Если в требу тебе моя избенка, переходи на работу.

— Разговор этот прибережем для другого раза. Топко Иванович, — Голенков придумал эвенку отчество, — пойдем к Шагданче в избу гостевать.

Харлашенок прищурился и всей пятерней указал Голенкову на дверь.

— Пошли ко мне Игнашку для разговоров. Не пойдет — скажи, что за такие дела я ему охотно прибавлю плешины. Пусть он принесет турсук с пушниной Топко. Он хочет сам у меня покручаться.

— М-м! Ладно!.. — Филипп попятился из избы.

Топко мало понял, о чем говорили русские, но заметил их ссору по недобрым взглядам.

Филька ушел. На столе стоял помятый, запаянный самовар, в тарелке искрилось талое масло, лежала большая булка хлеба и кусок рыбы. Харлашенок угощал Топко, улыбался, улыбалась баба, скалились у дверей большезубые парни.

— Масло ешь, губы будут мягче! — говорил весело Гришка.

Гришка знал много эвенкийских слов. Топко, слыша их, начал чувствовать себя лучше. Когда же Харлашенок угостил его спиртом, Топко стал смеяться, поплевывать и сам назвался Харлашенку в друзья.

— Масло едаем, пирт пиваем, — друг ставаем. Другой разу пьем — век друг!..

Топко растолмачил Гришке, что теперь не только он сам ему Друг, а все — Рауль, Мороненок, Арбунча и Дулькумо с сыном — такие же верные друзья Харлашенку.

Григорий не расплескивал напрасно чистый спирт. Он умело смачивал Топко губы и согревал в нем веру в свое гостеприимство Пусть Топко один съест всю прикормку, зато он приведет за собой эвенков. Заведутся помаленьку друзья.

Правее сопок Едо в таежные кудлы вплеталась розовость утра. Через окно заря раскрасила в лавке товары. Их видел Топко через дверь. Но ему было не до них. Ноги его подогнулись, тело распустилось сыромятью, в ушах шелестело.

В избе Харлашенка наступила утренняя дремота. У дверей сторожил Кузька. За ним поглядывал из калмаковской избы Филька Голенков. Над Катангой плавал зоркоглазый орлан-рыболов.

Игнатий Федорович спал мало. Харлашенок перехватил эвенка. Это досадно. Угроза Гришки беспокоила. Змея иметь по соседству — не радость.

— Слушай, Филипп, не отдадим мы этому гаду, Гришке, ни одного нашего эвенка. Жаба поселила его на застроенном месте.

— Что же, Игнатий Федорович, на кулачку идти? Они нас с тобой перебьют…

— Припугнуть тунгусишек надо, чтобы они помнили наперед дружбу, — подсказал Игнатий Фильке.

Проснулся Мороненок. Он растолкал Рауля с Арбунчей. Полушепот русских стих.

— Ставайте, пойдем смотреть Гришкину лавку. Где Топко?

Последние слова Мороненка услышал Шагданча.

— Зовите Топко ко мне гостевать, — сказал он. — Гришка морил его.

— Может! — и Мороненок, зевая, поглядел в окно, в сторону новой избы. — Ха-ха! Смотрите… Смотрите… Лю-юча!

К избе приближался сияющий Топко. Он был наряжен Харлашенком напоказ. На ногах блестели лаковые голениша сапог, синели с напуском поношенные суконные штаны. Топко был в красной шелковой рубахе, поверх которой красовался заштопанный директорский сюртук с бархатными петлицами и гербовыми пуговицами по бортам. По пятам стегали зеленые кисти гарусного пояса. Голову прикрывал блином казачий картуз «бескозырка».

От Топко пахло табаком и водкой. Арбунча, Рауль и Мороненок завидовали его наряду.

— Пустите, князь пришел! — крикнул Шагданча и потянул Топко к столу угощать. Топко выдернул руку. Он позвал своих к Харлашенку.

— Лавка у Гришки — солнце!..

В воображении эвенков замельтешили невиданные товары.

— Пошли! — сказал Мороненок. — Топко, веди нас.

Филипп ждал, что ему прикажет делать хозяин. Хватать ли за шиворот соблазнителя, подпереть ли дверь и разом задержать всю «тварь». Однако Шагданча стоял молча, и Фильке пришлось пропустить мимо себя эвенков.

— Ты что, Игнатий Федорович, этих тоже решил подарить Харлашенку? — спросил Голенков.

— Пускай сходят. Попьют, пожрут там, а за покрутой придут ко мне. Белка-то у нас.

— Так-то разве!

Игнатий хитро улыбнулся в бороду.

Харлашенок распахнул настежь дверь и на пороге с бутылкой рома в руках встретил друзей. Он был весел, приветлив. Пусть он не получит в этот раз от эвенков пушнину, захваченную Игнашкой, но все равно будет их покручать. Даст много в долг и этим заставит рассказывать в тайге о себе. Довольные эвенки разнесут по кочевьям добрую весть и потянутся со всех троп в его лавку. Приехал на Байкит он не на день. Своей белки дождется.

В щегольском наряде Топко чувствовал себя необычно. Сапоги жали ноги, сюртук был тесен. Но он терпел. Поважничает, походит здесь, на фактории, покажется таким в чумеи отдаст потом все сыну Сауду. Вспомнив о сыне, Топко вспомнил его наказ:

— Друг, — сказал он Гришке, — сохатиные шкуры тебе другой люди через меня давали. Ты тот люди маленько давай табак, серянка, правка…

Кузька учил эвенков играть в карты Он их обыгрывал, бил Арбунчу по носу. Арбунча жмурился, Рауль с Мороненком хохотали до слез.

Потом пили вино, ели. Потом тянулись на пальцах. Когда Рауль перетянул Мороненка… тот разгорелся и вызвал его тянуться за волосы. Пьяненький Топко пел:

Сын мой Сауд —
Хороший стрелок.
Я не умею так.
Накрапывал дождь. Потемнело небо, потемнело в избе.

Топко вдруг вспомнил о покруте. Он послал молодых парней за пушниной к Игнашке. Рауль идти один струсил. Тогда поднялся Мороненок.

— Пойдем. Я тоже покручаться тут буду.

Арбунча понимал, что и ему нужно идти за своими турсуками к Шагданче, но он боялся встать. Пол качался под ним.

— Яким, сходи с ним. Поможешь притащить турсуки. В избу сам не лезь.

Мороненок пришел к Шагданче за своим добром. Кого ему бояться?

— Шагданча, давай белку!

— Куда тебе ее?

— Гриске. Покруту делать.

— Топко пуснина давай, — добавил Рауль.

— Фю-фю! — свистнул спокойно Игнатий. — У Гришки торговать наличными, а мне долги квасить?.. Никому не дам белки!

Яким заглянул в дверь. Это взбесило Игнатия. Обозлился, прикрикнул:

— Пособника привели? Пошли все от меня к черту! А ты там тоже не пяль харю. Живо заставим целовать икону святого чалдона.

Голенков пошел к дверям. Якимка подался за косяк и отбежал подальше от избы. Голенков подошел к пню.

— Не убегай. Не за тобой, по своему делу вышел. Заяц! Дождевого шуму боишься.

— А чо ты мне? Не за твоим пришел, не на тебя лезу. Велит хозяин куда — иду. Сейчас пришел по своей воле, так просто…

— То-то! — крякнул Филипп. — Разбудила сволота! Шарашатся. Век дня не знают.

Напрасно Харлашенок готовил в лавку пятилинейную лампу. Зажигать ее не пришлось. Эвенки от Игнашки вернулись без пушнины. Разгоряченный Мороненок отрывисто рассказал Гришке об отказе И о ругани Игнашки.

— Пошто так? Брать надо белку, белка ваша.

— Брать! — осмелел по совету Харлашенка Топко. Сношенные каблуки нарядных сапог его застучали по полу. Он шел за белкой один.

Шагданче Топко не должен. Гостевал не у него и дружить с ним не хочет. На что тут сердиться? Мороненок раскуривал трубку. Арбунча из блюдца пил чай.

Лил дождь. Волдырилось болотце.

Кузьма следом за Топко подошел к избе Калмакова и припал к стене ухом, стараясь не пропустить ни одного слова Игнашки, Фильки и Топко.

— A-а!.. И ты притянулась, сволочь, за пушниной, — рявкнул Игнашка, которого Топко убеждал в том, что «покрута брать этот пора Гриски надо». — Я те такую дам пушнину, что и другие забудут, как обманывать меня! Ух, ты, паршивец!..

— Пошто тебе сердит? — горячился Топко. — Сердит, да даром. Давай пуснина… Амун!..[103]

— Кто-о?.. Филипп, прикрой дверь. Я ему покажу — кто я.

Кузька неслышно перешел к окну. Сквозь мокрое стекло он видел, как Игнашка съездил ладонью по большому лицу нарядного Топко.

— Вот тебе амун! Вот тебе другой…

Топко бросился к двери. Филька, скрючив ногу, пнул эвенка в полный живот. Топко упал на затылок и глухо замычал.

Игнатий подскочил торопливо к Топко. Наклонился, поймал за руку, потряс.

— Друг, вставай. Мириться будем. Филипп, дай-ка чашку вина… Эй, друг!..

— Чо, не хочет? — крикнул из-за окошка Кузька. — Ловко вы его угостили.

Игнатий выпустил безжизненную руку Топко. Филька захлопнул на крюк дверь. Кузька сквозь дождь летел к Гришке с выгодной вестью.

25

Бали на ощупь отрезал вкось кусок дудки и сделал манок. Закрыл ладонью нижний конец, подул через кромку верхнего среза. Добился звука и передал манок Сауду.

— Так ночью дуди: медведя найдешь скоро. Только гут не пробуй. Услышит, полезет.

Сауд с винтовкой уехал на берестянке вверх по Янгото. Он плыл осторожно, время от времени дудел, прислушивался к тишине ночи, ждал зверя, но из густой таежной зелени на зов его никто не откликался. Сауд стал сомневаться, — возможна ли охота на медведя с пустой дудкой? И только вера в Бали заставляла его плыть, дудеть, прислушиваться. Ведь дедушка делал манок ему не для забавы.

На пятую ночь Сауд отправился по течению назад к стойбищу. Мимо проплывали тальники, ольховники, рябина. Плыло небо, и он плыл рядом со своим тусклым близнецом-отражением. С плеча Сауда свалился бисерный ремень натруски — подарок Этэи. Он поправил его, вспомнил о ней, вспомнил о Пэтэме. Вздохнул и снова приложил губы к срезу манка:

Урр! — пропела дудка нежно.

— Уыр! — грубее отозвалось из тайги.

Перекликались, сманивались. Сошлись близко. Медведь лез по кустарнику к реке. Последнее ласковое, призывное «уырр», и кривые лапы с горбатым загривком продрались сквозь зеленый прибрежный заслон прутьев.

Только глупый охотник стреляет в голову. Удар под лопатку надежнее. Раздался выстрел. Потемки опалил огонь. Покатились по тайге отголоски. Медведь припал к земле, то ли затаился — хитрит, то ли зажимает лапами сквозную рану.

Над убитым медведем Сауд не стал совершать кочевого обряда. Он не кричал над ним вороном и не обманывал живую душу, что тело ее добыли птицы; не распирал до отказа пасть особой палочкой с приговором: «Дедушка амикан, ты зевай, зевай!» — а вышел из берестянки и сразу же начал свежевать зверя, как полагалось, с передней лапы. Делая первый надрез шкуры вокруг корковидной ступни и выше когтей, Сауд не задабривал медведя: «Ты будешь ходить по горелым местам, я тебе оставлю подошвы». Перемахнув ножом сухожилие в кистьевом сгибе лапы, Сауд не присказывал, что медведь отлежал ее и по лапе не боль пореза, а «муравьи покусывают, бегут». Не вырезывал пахового жира и не расставлял его на палочках с боков против ободранных лап, а просто распорол брюхо и вывалил потроха. В это время сам хитрый амикан спрашивал Сауда, «какие люди обснимывают его». Но и на эту хитрость Сауд хитростью не ответил. Он не клеветал в этот раз ни на остяков, ни на русских, что они сдирают шкуру с медведя, а не он — эвенк, хотя такой самозащитной лжи требовал обряд. Ведь после, когда душа амикана сделаемся новым медведем, она станет разыскивать убийцу, чтобы мстить всему его народу.

Э, да мало ли каких почестей и хитростей требовала от Сауда добыча мудреного зверя, как оборотня злого шамана! Не упомнишь всех.

К тому же Сауд не боялся его. Старый Бали говорил: «Опасна добыча седьмого медведя, еще опаснее девятого». Он же добывает только второго.

Сауд быстро разнял по частям могутную тушу, погрузил лучшее мясо в берестянку, накрыл его полуголой шкурой от солнца, забросал прутьями кишки и отчалил к чуму. Он радовался, что медведь попал не старый и жирный.

Сколько веселья и людям и собакам на стойбище привез Сауд! Поджидая Сауда, Этэя забыла подумать о муже. Когда Сауд вернулся с добычей, Этэя не скрывала от него своей радости. На стойбище о нем все наскучались.

Раскинутую на вешале медвежину обклевывали кукши. Они не боялись близости людей, которые сидели возле чумов у костра, обгладывали жирные ребра и с криком «ребро, ребро — стань колодой!» — бросали их через себя. Кости на лету подбирали собаки.

Бали долго обкусывал хрящики вкусной грудинки, остатки же не выбросил, а передал Дулькумо и велел ей привязать в чуме к таганному шесту.

Этэя над жаром топила кусок хребтового жира. Когда им наполнится берестяная коробочка, она подаст его выпить Сауду. Для ловца это сделать ей не тяжело.

В котле варилась большая зубастая голова. Пусть она упревает. Остекленевшие глаза зверя вынуты из глазниц, завернуты в траву и похоронены с почестями.

В полдень Дулькумо вынула из котла голову. Принялись за нее. Сытый Бали весело наговаривал медведю:

— Амака, голову твою просит наш маленький сын.

Сауд взял череп, обмотал его б прутья и подозвал к себе сына Этэи.

— Кордон, бери-ка, да поборись хорошенько с амиканом.

Кордон поднял череп, хотел его повалить, но прутья уперлись в землю, и Кордон повалился сам.

— Соскакивай скорей. Борись, не пугайся, — смеялся Сауд.

Кордон заторопился, запутался и снова упал. Все захохотали.

— Ловко поборол! Теперь амикан тебя будет бояться. Ты сильнее его, — похвалил Сауд.

Кордон, готовый плакать от ушиба, сопел.

Сауду нужно было самому отнести череп в лес и так запрятать, чтобы его никто не нашел. Какой охотник согласится терять свое промысловое счастье?

— Дедушка, милый, мы тебя на кедровый пенек снесем, — сказал он костям и понес их в тайгу.

Бали напомнил вслед:

— «Дедушка, голове твоей я нашел чум. Я голову твою повесил на кедровый пенек». — Так скажи, сынок, не забудь.

Этэя проводила его до оленьих дымокуров.

— Сауд, скоро придут с Байкита. Возьми меня с собой.

Прямой, продолжительный взгляд Сауда удержал Этэю у дымокура.

В нетронутых пожаром лесах не трудно найти густые заросли — надежные тайники для своего счастья. Сауд облюбовал молодой кедр, ссек его пальмой на высоте своего роста и закрепил на пеньке череп. Вышел погребальный лабазок, напоминающий воздушную могилу ребенка.

Свистом гоголиных крыльев отдавался в тайге хохот Этэи над Дулькумо, которую свалил на траву хокиль[104]. Дулькумо тяжело дышала. Зато поднялся на ноги Бали и вызвал Этэю плясать с ним. Вот что наделала жирная медвежатина!

— Давай, давай, дедушка, — согласилась Этэя, но увидела возвратившегося Сауда и изменила желание. — Нет, дедушка, я попляшу с Саудом, потом с тобой. Сауд, ты будешь?

Сауд воткнул в землю пальму, стал на шаг против Этэи, заломил руки за спину Оба в-пились друг в друга глазами и легко закружились на одном месте. Они враз отталкивались от земли и в воздухе легко ударялись ступнями то правой, то левой ноги.

— Дедушка, вставай со мной на хокиль, — не вытерпела Дулькумо.

— Эко, хокиль! Любил когда-то его. Буду ли дюжить теперь? Не знаю, — Бали примерился к ноге Дулькумо.

Взмахивала ручонками Либгорик; прыгал, разиня рот, Кордон. Мотались полы расшитой замши у взрослых. Казалось, и лес, и чумы, и огонь, и все вблизи подпрыгивало, плавно кружилось.

С неба совиным глазом косился на стойбище молодой месяц.

Как случилось, что Сауд встречал утро в чуме рядом с Этэей? Она его не звала. Уходя от костра, Этэя только посмотрела на Сауда. Он пришел к ней в жилище, как олень к соли. Видимо, искра ее глаз упала на горячий уголь, а тихий ветерок полуночи раздул огонек.

Они не говорили друг с другом. Им не нужны были слова. Сауд гладил руку Этэи, та гладила руку его. Им было хорошо. Звонкий стук весла на реке испугал их.

— Плывут!..

Берестянка причалила к берегу. Из нее выскочил бойкий парень, за ним следом, морщась и держа руки на груди, осторожно ступил на траву Рауль.

— Сауд, вытащи из лодки турсучки, — сказал он. — В вашем турсуке табак Бали и тебе провиант.

— А где отец? Он век позади всех?

Мороненок стал, потупясь. Сауд ждал. Что он молчит? Мороненок развязал гарусный поясок, вздернул кверху рубаху и повернулся к Сауду спиной.

— Видишь — синяк?

— Где упал?

— Игнашка гирей ударил, Раулю попал по руке, расколол кость. Мы пришли, а твой отец остался на Байките. Лодка ему не нужна больше.

— Как?

— Его… убили Филька с Игнашкои.

Мороненок опустил рубашку. Ему хотелось спать. Но спать никому не пришлось. Этэя с плачем пробежала в чум Дулькумо, разбудила ее и прибавила слез.

Бали вышел из чума.

— Эй, мужики! Вы где? Сауд, правда ли, Топко не… не приехал…

— Правда, дедушка. Отцу не нужна больше лодка.

Вытянутая рука Бали застыла в воздухе. Трепещущие листья клали тени на морщины его лица. Седые косицы волос казались налепленным снегом.

— Сынок, я теперь не знаю, куда мне слепому идти? — На приподнятый подбородок слепца, ищущего путь к Сауду, натекли две светленькие капли.

Сауд уверенным шагом подошел к нему.

— Дедушка, я вижу, ты плачешь? Не надо… Пусть плачут женщины. Сядем-ка.

Подвернули привычные ноги.

— Не плачь.

— Я это так плакал… За тебя, за Пэтэму, за Топко, за всех, — оправдывался Бали и ладонью растер по лицу слезы.

— Вот я и не плачу, — тяжелая улыбка перекосила лицо старика. — А вернулся бы ко мне свет, из ненужной берестянки Топко я сделал бы добрую растопку, сынок!.

Бали как будто испугался своих слов, замолчал; зато в глазах Сауда мелькнули зарницы и на щеках вздулись крепкие желваки.

В чуме Рауля проснулась Либгорик. Она кричала. Мороненку вспомнился такой же звонкоголосый сын Шильгича, у которого почему-то были разные глаза, черный и серо-собачий, да желтый пучок волос на черном затылке. Кто испортил его?

Вдруг Мороненка сжались губы. Горящие глаза погасли. Теперь, казалось, он догадался, почему его кроткая, плосконосая Шаргок плакала на Байките прошлую осень. От дурных мыслей Мороненок заскрипел зубами.

— Сауд, — сказал он. — У меня болит бок. Я поеду сейчас на Хаигли, а оттуда, однако, поплыву на Байкит за нашатырем к Гришке. Ты не пойдешь со мной за лодкой отца?

Сауд не колебался, идти ли на Байкит. Бали подсказал ему, что делать с лодкой отца. Мороненок — попутчик.

— Пойдем. Не пропадать же доброй берестянке.

У Рауля нудно болела рука. Он плохо спал. С ним вместе мучилась Этэя, которую он часто будил. На третью ночь, когда Раулю стало совсем невмоготу, Бали посоветовал напарить бопкоуна и напоить больного.

— Хорошая трава, — говорил Бали. — В старину, когда были войны, люди, напоенные бопкоуном, не слышали, как зубами вытаскивали из них застрявшие стрелы.

Послушались, нарвали травы, напоили Рауля наваром. Рауль потерял память. Он не слышал боли, спал долго, как мертвый. Он просил еще чудесного настоя, но Бали не велел больше давать. Долгий сон Рауля напугал его. Сам этой травы он не пивал. Пусть лучше Рауль потерпит. Стон больного не страшнее молчания мертвеца.

В чуме Сауда было не лучше. В ожидании отвального дня на Байкит он спал плохо. Дедушка Бали тоже крутился в постели, будто на муравьище.

Сауд, несмотря на сильный ливень, стал собираться в дорогу.

— На Хаигли я пробуду долго, так вы с дедушкой смотрите без меня заездок. Пошли дожди, вода в Янгото прибывает, понесет хлам, будет залеплять берда. Чистите чаще их, а то заездок сорвет. Голодать будем. Дедушка, женщины не знают наших дел, ты сказывай им.

— Ладно, мужичок, ладно. За всем доглядим. Только ты догляди в пути за собой. Ты не пойдешь дальше Хаигли?

Сауду показалось, что Бали догадывается, зачем он едет вниз, и ничего старику не ответил. Он поспешил поскорее отчалить лодку.

— Когда ждать? — спросила растерянная Дулькумо.

— Скоро, мама.

Пока лодочка не скрылась за мысом; Дулькумо стояла на берегу под дождем. Дулькумо вернулась в чум. К ним пришла Этэя. Надо узнать, куда Сауд поднял весло. Спросила у Дулькумо, отвечал Бали:

— У лодки путей много, кто знает, куда поведет ее Сауд. Ум держит на Хаигли, к Мороненку.

— А дождь-то какой! — вздохнула Дулькумо.

— Эко, дождь. Дождь — не пули, тело — не вязкая глина. Молодому что непогодь? Легче медведю летом ле-жать в берлоге, чем молодому сидеть на месте. Вот и поехал. — Бали помолчал и добавил: —Я сам таким был. Бегу, самого зло берет, что тайга широкая, не по шагу, а глазам все увидеть охота. На сердце худо, так в чуме не силенка. Век бы шел от него. До Мороненка далеко ли? Третья речка от нас. Стоянка у них веселая. У Арбунчи два парня, три девки. Ехорье[105] играть можно.

Этэю позвал Рауль. Она ушла недовольная. После нее в чуме долго еще продолжался разговор между Бали и Дулькумо. С уходом Сауда слова да трубки были утехой в их одиночестве… Скука. Когда Рауль перестанет стонать? Скорее бы вернулся Сауд.


Одежда Сауда промокла насквозь. Это не печалило его. Решительность в нем не отмякнет. Берестянке не страшен ливень, как утке вода. За драгоценное сокровище — спички — можно не беспокоиться. Они лежат в сумочке из гагарьей шкурки. Шкурка снята мешком, брось ее в воду, — и тогда плотное перо не пропустит в сумку воды!

Дождевые тучи быстро исчезли. Оставшиеся лохмотья их ветер смел за горы. Над Чуней заголубело небо. Под ветром тайга, точно зверь, стрясла с себя дождевую влагу.

В пазухе устья Хаигли, где было стойбище Мороненка, Сауд увидел дымок. Задумался.

Не забыл ли он о своей обиде? Может, отдумал плыть на Байкит?

Сауд пристал к берегу. Хотел идти к чуму, но вдруг над высокой травой поднялась косматая голова Мороненка.

— Что, лодку лечишь?

— Хо! Ты как тихо подкрался? — обрадовался Мороненок Сауду. — Я только что глазами искал тебя. На реке не было никого. Где ты плыл?

— У бережка утенком тянулся. Лучше — не выглядит тетеревятник.

— Хитро!

Оба засмеялись. Мороненок присел в траву, чтобы снова искать ртом дыру на берестянке. К нему подошел Сауд.

— Отдохни, товарищ, — сказал он. — Зачем тебе нужна на ночь лодка?

— Дождь был. Вода прибывать станет, рыба на берег полезет. Хочу заметать сети. На Байкит в дырявой лодке тоже не поплывешь. Будешь холки мочить только.

— На Байки-ит? — Сауд удивленно посмотрел на Мороненка. — Я вижу, у тебя не прошла охота у Игнашки просить нашатырь?

— А ты что?., отдумал идти за лодкой отца?

От мокрого кожанчика холодило. Начала мерзнуть спина. Сауду хотелось взяться за весло и гнать по воде на Байкит берестянку быстрее раненого крохаля. С лица сошла насмешка. Он не хотел больше испытывать Мороненка. Посоветовал бросить починку лодки и ехать с ним в одной.

— В два весла будет легче возвращаться по Чуне с Байкита. Если там найдем лодку отца, приедем в двух. Поклажи у меня никакой.

Мороненок отбросил в сторону из руки потухшую головешку, которой хотел, придувая, растопить на швах лодки еловую серу. Зачем Сауд говорит ему о нашатыре? Он идет на Байкит вовсе не за лекарством. Бок у него зажил, и теперь он на другое способен. Он долго на солнце квасил олений жир и им отравил пули. Об этом не знает Сауд. Он думает только о никому не нужной берестянке. Мороненок сказал прямо.

— Сауд! На Байките я стану промышлять Шагданчу. Будешь ли ты помогать мне караулить этого «лючу-таргачину»?

Сауд не квасил на солнце оленьего жира, у него нет в гагарьей сумочке яда, но на Байкит он едет тоже не за лодкой отца. Мороненок ему попутчик не плохой.

— Давай, собирайся. Поедем!

— Хэй!.. Дядя Арбунча! — крикнул Мороненок, бросая в берестянку сеть. — Я поехал.

Сауд положил позади себя в корму коротенькую винтовку Мороненка. Руки крепко зажали весла. Зажурчала вода.

Кривоногий Арбунча не скоро вышел на опушку леса. Он посмотрел в обе стороны на тугую, как кожа на бубне, воду Чуни, махнул досадливо рукой и вернулся к чумам.

Далекий плавеж вниз по Чуне сблизил Сауда с Мороненком. Сауд рассказал ему про покруту на Туруке, про удар в голову, про Пэтэму. Мороненок повторил рассказ о том, как покручались они на Байките, — и добавил:

— Сын мой — не мой. Я был пьяный, мою Шоргок плешивый Игнашка поймал у бани. Она кричала, а я… — Мороненок пригоршнями стал жадно пить чунскую воду.

В далеком распаде речки Доран лежал хребет Уро, который со всех сторон, как рыжую мать щенята, сосут одиннадцать речек. Вскоре за ним показалось устье Бергимы.

— Отсюда пойдем напрямки. Тут пеший ход. Приворачивай.

— Кто не знает этого? — ответил Сауд. — Только нам тихонько лучше подойти к Байки ту рекой. Западем в лес, все выглядим ночью. Кто есть на фактории за по-крутой, подождем, когда уйдут.

— Рекой скорее встретим людей, — нетерпеливо говорил Мороненок. — Через Бергиму пройдем незаметно лесом. От Бергимы до самого жилья лес. Скрадывать хорошо.

— А собаки? Они близко не пустят. Людей на реке увидим далеко. Встретится кто, язык слова найдет. Худо будет, пойдем покручаться. Со мной соболь.

В устье Бергимы остались за крутым поворотом мысов. Показалась Катанга. Пошли тихо, под бережком. Молчали. Всюду, бултыхаясь, плавилась рыба. На воду падала пеплом поденка.

До Байкита оставался последний прилук. Больших сумерек на реке еще нет, берестянка пристала к тальникам. Сквозь них видна крыша Игнашкиной лавки-избы.

Мороненок выделил ее глазом. Он нетерпеливо ждал, когда Сауд снова оттолкнет берестянку.

Но что это? К Катанге сбежались русские. Принесли что-то большое на палке. Бросили на доски, отдалось за рекой. Говорят, бормочут, потом все стихло. Закричали по-птичьи на уключинах весла.

— Пи-ик! Пи-ик!..

— Плывут… к нам. Ты видишь? — шепнул Мороненок. — Что будем делать?

Когда дощатая лодка обогнула галечную косу при устье Байкита, Сауд сосчитал находящихся в ней людей.

— Ты помнишь, сколько живет здесь русских?

— Семь: две бабы, пять мужиков.

Сауда бросило в дрожь. Ему не верилось, что в избах никого не осталось. Собаки и те бегут берегом. Как это случилось?

— Давай назад. Тихо…

Запрятали берестянку в густой, темный ельник. Там — ночь. Трещат крыльями мыши-летяги.

Лодка дошла до покинутого мыска. Пристала. Высадились четверо, остальные отчалили за реку. На веслах Филька. Игнашка выметывает из лодки невод. Гришка орудует с кормы. Мороненку хочется обежать по лесу, выделить Игнатку и пустить в него отравленную пулю.

— Идем! — шепчет Сауд.

У обоих опять дрожь в теле. Они быстро уходят от берега в лес. Идут осторожно. Не щелкнет под ногой сучок, не качнется веточка. Вдали чуть слышен скрип весел. Бегут по подгорью. Вжимается влажный мох. Шипит, чумкает под ними вода. Шуршат на груди у Сауда в коробке списки. Впереди, за болотистым чахлым лесом, — черная кайма высокого ельника. Он завернул от Катанги на полночь, идет в распад речки Байкита и заслоняет постройки.

— Тут озерко, — шепчет в спину Сауда Мороненок. — Иди левее, к реке.

Вот и черный высокий ельник; вот и ямы — провалища от древних остяцких землянок, вон и обе лавки на расчищенном немного бугре за узеньким Байкитиком. Широкая Катанга… Утесы…

Прислушались. Никого. Надсадный скрип весел вдали. Перебежали вброд Байкитик. Вышли по тальникам к постройкам.

Сауд вспомнил речку Туруку, Калмакова, Пэтэму, винчестер, Итнашку, отца…

— Которая изба Шагданчи? — спросил он, дрожа, Мороненка. — Я ее подожгу.

— Вон та, эта Гришкина.

— Будем палить обе. Скорее!..

…Раскрыты двери. Пылают костры среди изб. Запахло крепким дымком. И заскакали по избам огневки-лисицы, красные колонки, белки-горявки.

Игнашка заметывал четвертую тоню. Григорий держал руль за реку. На этот раз они хотели как можно больше захватить неводом реки и вышли на весь неводной кляч. Харлашенок повернул лодку по течению и увидел свое торговое заведение. Его удивила заревая краснота окон. «Откуда ночью заря?» Привстал на корме и не обманулся. Дразнясь, через паз выскочил узкий язык огня, заломился кверху, лизнул бревна, крышу.

— Ой, край нам! — крикнул Харлашенок. — Горим!.. Кто оставил в избе непогашенный дымокур? Кто? Батюшка, Филя, греби сильней!..

Брошен невод. Крик. Пронзительный, частый писк на уключинах.

Напуганно, встревоженно отзывалось людям таежное эхо.

Показалась пристань с протоптанной змейкой-тропинкой в траве, по которой десять дней тому назад выходил Арбунча.

Завидя свое стойбище, Мороненок положил поперек берестянки двустороннее весло.

— Вот когда у меня перестало жечь гут! — он прижал руки к груди. — Ты сильно бежал от Байкита.

— Не по твоим ногам, что ли? — голос Сауда схрип от долгого молчания.

— Да-а! Маленько не по моим! — согласился Мороненок и тут же, погрузив в воду свое бесшумное веслышко, передал голосом скрип русских весел.

— Пи-ик! Пи-ик!

На крик из леса выбежали на Чуню Шаргок, Арбунча, девки, парни.

— Что долго? — Арбунча присел на корточки.

— Ты бы не скорее нас сходил на Самашик, — ответил бойко Мороненок. — Рыбы там!.. Болтают, белка идет на полночь. Напрасно мы здесь чумищем стоим.

Сауд застыдился слов Мороненка. Опустил голову. Ночевать здесь он не будет, пойдет в свой чум. Там он расскажет тихонько Бали о пожарище на Байките, поднимет седла и откочует в сторону от него. Уход поголу — незаметней проследье.

— Друг, — сказал Мороненку, прощаясь: —В красный лист ты можешь встретить меня за гольцами на речке Иной. Зимовать буду у гор Ромо. Найдешь ли ты дорогу ко мне?

— Хэгэ! — мотнул головой с берега Мороненок. — Отсюда на Иную попадать мне будет прямо через годен Урами. С гольцов-то я издалека увижу зарево твоих костров.

Сауд оттолкнул хрупкую берестянку веслом. Он торопился к утру успеть на Янгото, чтобы поднять на оленей седла и отвалить в большой аргиш.

Восточная Сибирь, 1933.

ПРИМЕЧАНИЯ

«Большой аргиш». Впервые роман был опубликован в журнале «Сибирские огни» № 2 за 1934 год. В том же году он был издан отдельной книгой в Иркутске. Неоднократно роман издавался в Новосибирске.

Писатель В. Я. Зазубрин рекомендовал «Большой аргиш» Алексею Максимовичу Горькому. В то время готовилось издание этой книги в Москве. Прочитав роман, Горький писал В. Зазубрину:


«Владимир Яковлевич, у Ошарова этнография так плотно сращена со всей тканью романа, что я затрудняюсь: что и где можно сократить? И даже возникло сомнение: надо ли сокращать, как будто надо, но жалко. Я думаю, что вы лучше меня разберетесь в этом, поговорив с Ошаровым, спросив: что по его мнению является лишним?

Для издания книги в ГИХЛе мне хочется написать маленькое предисловие, так что «Сибирские огни» возвратите мне.

Привет сердечный, А. Пешков.»


Намерение М. Горького написать предисловие, насколько нам известно, не было осуществлено.

Автор правил роман от издания к изданию. Так он внес существенные поправки в последнее издание 1936 года (г. Новосибирск). Был улучшен стиль повествования. Дополнения, иногда состоящие всего лишь из нескольких слов, усилили обрисовку отдельных образов. Так, в первом издании, в главе седьмой разговор купца Дэколка с эвенкийкой Дулькумо кончался словами: «Бери винтовку». В последнем издании добавлены слова, ярко характеризующие торгаша-обиралу: «Помни мою доброту».

При подготовке этой книги за основу было взято издание 1936 года. Но в нем оказалось значительное количество опечаток и погрешностей. Для примера можно указать на название деревни Панчиной, в которой живет купец Калмаков В нескольких главах эта деревня ошибочно названа Пановой Из некоторых предложений выпали отрицания «не». Допущены отдельные неточности в наименованиях. Замеченные опечатки и погрешности нами исправлены по иркутскому изданию 1934 года.

Роман изобиловал эвенкийскими, а также русскими областными словами, незнакомыми широкому читателю. Кое-где эвенкийское наименование предметов стояло рядом с русским. В этих случаях непонятные слова при подготовке настоящего издания были удалены. Во всех главах увеличено количество сносок, поясняющих фразы, в которых встречаются эвенкийские и местные русские слова, мало известные читателю, но характерные для Приангарья. Уточнена транскрипция Существенную помощь в этом оказал знаток Енисейского Севера А. А. Попов. Отдельные слова, значение которых не удалось установить, опущены или заменены по смыслу фразы.

В наименованиях предметов и животных мы стремились достичь единообразия. Легкую летнюю обувь автор называл то обутками, то — по-эвенкийски — лекомеями. Общепонятные слова «кора жимолости» он иногда заменял эвенкийским — хаикта. У ездового оленя тоже было два наименования: русское — верховой олень и эвенкийское — учаг. В целях единообразия мы всюду оставили наименования, понятные русскому читателю, — обутки, кора жимолости, верховой олень и т. д.

INFO


БИБЛИОТЕКА СИБИРСКОГО РОМАНА

ТОМ XIII


Ошаров Михаил Иванович

БОЛЬШОЙ АРГИШ

Роман


Редактор Г. В. Петрова.

Художник В. И. Кондрашкин.

Художественный редактор А. Н. Тобух.

Технический редактор Н. В. Гаврилова.

Корректоры:

О. М. Кухно, В. А. Просвирина.


Сдано в набор 2/XII 1960 г. Подписано к печати

1960 г. Формат 84Х108’/82= 4.187 бум. л»

13,75 печ. л., 15 изд. л. Тираж 75000.


Новосибирское книжное издательство. Красный проспект, 18. Заказ № 191. Типография № 1 Полиграфиздата. Новосибирск. Красный проспект. 20.

Цена 1 р. 20 к.


…………………..

Scan Kreyder — 20.04.2017 STERLITAMAK

FB2 — mefysto, 2022


Примечания

1

М. Ошаров. Беседа с Горьким. «Сибирские огни», 1960, № 2, стр. 179.

(обратно)

2

Письмо работника Комитета с изложением мнения М. Горького хранится в архиве семьи М. Ошарова.

(обратно)

3

М. Ошаров. «Болылой аргиш». Новосибирск, 1936, стр. 1.

(обратно)

4

Н. Острогорский. «Сибирские огни» № 4, 1935, стр. 109.

(обратно)

5

М. А. Сергеев. «Некапиталистический путь развития малых народов Севера». Изд. Академии наук СССР, М. —Л., 1955, стр, 103.

(обратно)

6

М. А. Сергеев. «Некапиталистический путь развития малых на-народов Севера». Изд. Академии наук СССР. М.~Л., 1955, стр. 118,

(обратно)

7

Ясак — натуральная подать, которую царское правительство собирало с кочевых народов Сибири.

(обратно)

8

Пальма — длинный нож, прикрепленный к древку.

(обратно)

9

Катанга — местное название Подкаменной Тунгуски, правого притока Енисея.

(обратно)

10

Аргишат — кочуют.

(обратно)

11

Парка — зимняя одежда мехом внутрь. Поверх нее в сильные холода надевается сакуй, сшитый мехом наружу.

(обратно)

12

Турама — левый приток Подкаменной Тунгуски, недалеко от современного села Байкит.

(обратно)

13

Унты — меховая высокая зимняя обувь.

(обратно)

14

Камыс — шкура с ног оленя или сохатого. Камысом подбивают лыжи. Из него также шьют унты.

(обратно)

15

Важенка — самка северного оленя.

(обратно)

16

Копаница — место кормежки оленей.

(обратно)

17

Белковать — добывать в тайге белку.

(обратно)

18

Лабаз — помост или хозяйственный склад, устроенный на пнях высоко спиленных деревьев. Лабазить — подымать на лабаз. Для покойников лабаз являлся «воздушной могилой».

(обратно)

19

Томулян — плот.

(обратно)

20

Хоглен — созвездие Большой медведицы, по положению которой определяется время ночи.

(обратно)

21

Плашка — давящая ловушка на мелких зверьков

(обратно)

22

Копалуха — глухарка.

(обратно)

23

Хамчуры — низкая меховая обувь.

(обратно)

24

Перенова — снегопад, не первый в эту зиму.

(обратно)

25

Огниво — кремень и трут.

(обратно)

26

Кабарожка — молодая кабарга. Это самая маленькая безрогая представительница из семейства оленей..

(обратно)

27

Чина — уродливая с орлинообразным гнездом вершина, в скресте сучьев которой находится чудодейственная смола, обладающая свойством оплодотворения женщин. От смолы лиственницы женщины зачинают мальчиком-богатырем, от смолы ели — девушкой-богатыркой (поверье)

(обратно)

28

Кукша — сойка, лесная птица, кое-где в Сибири ее называют ронжей.

(обратно)

29

Понята — доска с лямками, приспособленная для носки топора, продуктов питания и добычи.

(обратно)

30

Пасть — давящая бревенчатая ловушка.

(обратно)

31

Чолдон — Венера.

(обратно)

32

Гулиун — костер вне жилья.

(обратно)

33

Кулема — давящая ловушка на медведя.

(обратно)

34

Юкса — петля на лыже, в которую вдевается нога.

(обратно)

35

Люча — русский.

(обратно)

36

Куркогир — родоначальник куркогирского рода.

(обратно)

37

Мани — созвездие Ориона.

(обратно)

38

Чектыль — бисер.

(обратно)

39

Лявикта — мох ягель.

(обратно)

40

Кэнгипхэвун — музыкальный инструмент,

(обратно)

41

Покрута — меновая торговля, получение эвенками товаров у купцов в обмен на пушнину. Эвенки до революции были известны под именем тунгусов. Купцы-обиралы, занимавшиеся покрутой, получили от народа позорную кличку тунгусников.

(обратно)

42

Тальцы — полыньи.

(обратно)

43

Богучаны — старое село на реке Ангаре.

(обратно)

44

Бакари — высокие меховые зимние сапоги.

(обратно)

45

Алапчу — вкусное, сладкое, приятное.

(обратно)

46

Торга — мануфактура.

(обратно)

47

Шабур — домотканый полушерстяной халат.

(обратно)

48

Аши — женщина.

(обратно)

49

Гайтан — шнурок.

(обратно)

50

Дако — женское пальто, расшитое бисером.

(обратно)

51

Хольме — замшевый нагрудник, расшитая пола кафтана.

(обратно)

52

Подпаль — неполношерстная раннеосенняя белка.

(обратно)

53

Долить — отпускать в долг.

(обратно)

54

Говорка — уговор, договоренность.

(обратно)

55

Галился — издевался, изгилялся.

(обратно)

56

Вкусные луковицы сараны ищут и копают весной и летом. Здесь — поговорка, высмеивающая чудака.

(обратно)

57

Ягель — северный мох, которым питаются олени,

(обратно)

58

Наст — ледяная корка на снегу.

(обратно)

59

Верховка — ветер с верховьев рек.

(обратно)

60

Кунгас — крытая короткая парусная лодка.

(обратно)

61

Побелочить — добывать белку.

(обратно)

62

Торговали купцы и кулаки, а не все русское население Приангарья. Среди жителей ангарских деревень было много батраков и бедняков. Трудовое русское население этого района, закабаленное богачами, осуждало купцов за их грабительскую торговлю, за обман эвенков. Среди батраков и бедняков у эвенков были настоящие друзья.

(обратно)

63

Суглан — родовой совет. После революции слово «суглан» получило значение съезда, собранья.

(обратно)

64

Головка соболей — связка соболиных шкурок.

(обратно)

65

Илимка — парусное плоскодонное бурлацкое судно емкостью в 11–13 тонн.

(обратно)

66

Броднишки, бродни — род кожаной обуви. Чирки — те же бродни, только без голенищ.

(обратно)

67

Шиверки — речные перекаты.

(обратно)

68

Заездки — плетни, которыми рыбаки перегораживают водоемы.

(обратно)

69

Турпан-синьга — большая дикая утка.

(обратно)

70

Веретенник — мелкая стерлядь.

(обратно)

71

Варево — мясо для супа.

(обратно)

72

Хороки — тетерка.

(обратно)

73

Шелковник — зеленая речная поросль.

(обратно)

74

Хотко — дорога.

(обратно)

75

Кибасья — грузила.

(обратно)

76

Майгу — рыба-ленок (вид форели).

(обратно)

77

Ультан — эхо.

(обратно)

78

Лопатина — одежда.

(обратно)

79

Впросырь — сыровато.

(обратно)

80

Низовка — ветер с низовьев рек.

(обратно)

81

Морока — облака.

(обратно)

82

«Бухта» — лодочка для поддержки каната.

(обратно)

83

Топанина — место, где паслись лоси.

(обратно)

84

Здесь и ниже автор имеет в виду не ханты, обитателей бассейна Оби, которых в прежнее время называли остяками, а малочисленную народность енисейцев (енисейских остяков). Их самоназвание — кето. Известный исследователь Кастрен писал, что их язык имеет сходство с китайским. Кето кочевали по берегам Енисея в районе села Ворогово и в нижнем течении Катанги,

(обратно)

85

Авонькоо — эвенки.

(обратно)

86

Лючаль — русские.

(обратно)

87

Луток — одна из диких уток,

(обратно)

88

Подрепети — здесь, очевидно, в смысле подправь, укрепи.

(обратно)

89

Ниматчина от слова «нимат» — эвенкийский обычай дележа продукции охоты, пай охотника и всех, кто кочует вместе с ним.

(обратно)

90

Кислица — красная смородина.

(обратно)

91

Голицы — лыжи, не подбитые камысом.

(обратно)

92

Чичакун — трясогузка.

(обратно)

93

Ровдуга — оленья шкура, выделанная на замшу.

(обратно)

94

Лони — прошлый год.

(обратно)

95

Дыле — голова, чомо — нарост на дереве.

(обратно)

96

Пыжик — мех из молодого северного олененка.

(обратно)

97

Шулинга — начальник.

(обратно) class='book'> 98 Голомо — непереносимый чум, крытый мхом, землей.

(обратно)

99

«Джероко-Чембиле» — вор-Чембиле.

(обратно)

100

Чуня — правый приток Подкаменной Тунгуски (Катанги),

(обратно)

101

Леторосник — годовой побег деревьев и кустарников.

(обратно)

102

Берда — решетки.

(обратно)

103

Амун — испражнение.

(обратно)

104

Xокиль — танец.

(обратно)

105

Ехорье — танец.

(обратно)

Оглавление

  • ПЕВЕЦ СЕВЕРА
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • ПРИМЕЧАНИЯ
  • INFO
  • *** Примечания ***