Во имя человека [Николай Степанович Дементьев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Во имя человека

Молодая тайга Роман

1

Я давал пар в машину, привычно-мягко включал поворот крана. Двадцатитонная махина его начинала послушно двигаться, описывая полукруг, решетчатая стрела неслась по воздуху. С конца ее свисал на четырех грузовых тросах пятикубовый грейфер. Острые челюсти его были жадно и широко раскрыты. Прислушиваясь к ровному гудению машины, маслянистому рокоту шестеренок лебедки, я включал рычаг изменения вылета стрелы, подбирая ее на себя. Кран поворачивался от берега против движения часовой стрелки, в считанные секунды сначала исчезала из моих глаз извилистая кромка берега, проносилась гладкая поверхность реки, уходящая за горизонт, — и вот уже выпуклая громадная палуба баржи с песком. Я выключал муфту сцепления механизма поворота крана, давая ему двигаться по инерции, отпускал ногою педаль тормоза, — грейфер легко шел вниз; останавливал движение стрелы, выбирал место для очередной порции груза, чтобы палубу баржи освобождать равномерно. И вот распахнутые на пять метров челюсти грейфера падали на кучу песка, своими острыми кромками тотчас уходили глубоко в него.

В этот короткий миг машина и лебедка были выключены, в кране стояла тишина, нарушаемая только низким гудением топки парового котла. Автоматически я успевал взглянуть на манометр: Санька, мой кочегар, хорошо держала давление пара в котле. Так же привычно смотрел на водомерное стекло: уровень воды в котле тоже был нормальным. В это непривычное мгновение тишины и покоя особенно чувствовался проникавший даже сквозь ватник сухой жар топки. Если смена только начиналась, Санька была весело-суетливой, она успевала сказать мне что-нибудь, вроде:

— Серега, вчера тот рыжий опять приглашал меня на танцы… — И вопросительно умолкала.

— Рыжие, Санька, самые коварные! — успевал ответить я.

К концу смены она уставала, и в эти короткие секунды затишья уже ничего не говорила мне, но давление пара в котле и уровень воды держала по-прежнему хорошо.

В такую же остановку на следующем цикле работы крана я видел шкипера баржи, руководившего выгрузкой. Тысячетонная баржа стояла на якорях носом против течения. По мере надобности шкипер вместе с двумя матросами травил якорные тросы, баржа чуть спускалась по течению, скользя неслышно вдоль понтона моего плавучего крана.

Снова давал пар в машину, включал рычаги муфт сцепления грузовых барабанов. Челюсти грейфера начинали смыкаться, уходя все глубже в песок. Вот они уже не видны, но я всегда ясно чувствую, когда они сомкнутся. Тотчас включал подъем, появлялся грейфер, неся в себе десять тонн песка, а я, все не убирая подъем, включал поворот крана, увеличивал вылет стрелы. Кран теперь двигался по часовой стрелке, грейфер, описывая пологую дугу летел к берегу. Перед моими глазами стремительно неслось небо, гладь реки, и вот уже высокая кромка обрывистого берега, возвышавшаяся над водой на десять метров.

На этом временном клиентурском причале, расположенном в низовье большой сибирской реки, почти на тысячу километров ниже города, мы работали уже два месяца. Здесь, в тайге, шло строительство химического комбината, материалы для него подвозились и по вновь проложенной железной дороге, и спускались на баржах по реке. Для выгрузки последних были построены причалы, от них материалы к строительству через тайгу доставлялись на машинах. Сейчас был сентябрь, по реке уже шла шуга, навигация через месяц должна была прекратиться, а наши краны — подняться к себе в порт на зимовку.

Поверху кромка берега была окантована бревнами. Упираясь в них задними колесами, уже стоял очередной десятитонный самосвал. Грейфер еще летел по воздуху, а я, меняя вылет стрелы, подъем и скорость поворота, старался вовремя выключить лебедку, чтобы грейфер, двигаясь по инерции, расположился точно над кузовом самосвала. Обычно это удавалось мне. Я бережно отпускал правой ногой педаль тормоза, челюсти грейфера сначала медленно, — песок тотчас начинал высыпаться в щель, — а потом быстро расходились. Десять тонн песка стремительным потоком высыпались в кузов. Каждый раз мне было видно, как самосвал будто приседает на рессорах.

На этом цикл крана завершался. Я возвращался к барже, самосвал грузно отъезжал от берега, на его место пятился новый. Если все шло благополучно, за смену мы обычно успевали разгрузить тысячетонную баржу. В пересменок к причалу ставилась новая.

В тот день моя смена была вечерней. Время определялось количеством остававшегося песка и быстро темневшим небом. И вот уже мне пришлось включить освещение на кране, прожектор на его стреле; и на барже вспыхнула гирлянда лампочек, по давно забытой детской ассоциации неожиданно напомнившая мне каток в беспорядочных серых сугробах снега; и кромка берега с видневшимся кузовом очередного самосвала залилась оранжевым светом прожектора… Я посмотрел на часы: до конца смены, до двенадцати, оставалось сорок минут. Сейчас ко мне на кран должен прийти Игнат Прохоров, мой сменщик.

Вдруг я заметил, что давление в котле упало на полатмосферы, оглянулся. Санька спала, сидя на куче угля около котла, расставив ноги, упершись локтями в круглые колени, опустив голову на ладони. Работать около котла жарко, на Саньке летняя кофточка с короткими рукавами. По-детски круглое веснушчатое лицо ее с маленьким носом и пухлыми губами, испачканное углем, казалось сейчас обиженным. Следы угля были на кофточке, руках и ногах Саньки, даже на светлых, по-мальчишески коротко остриженных волосах. Километрах в десяти вверх по берегу было старинное таежное сибирское село, ожившее с началом стройки комбината. Почти каждый день Санька ходила в клуб на танцы, смотреть кино, просто погулять и, конечно, не высыпалась. Или уж я сам устал за смену, или просто пожалел будить Саньку, только выбросил из машины пар, поднялся из-за рычагов. И распрямившись, вдруг почувствовал, как ноют плечи и поясница, неловко двигаются руки и ноги, ставшие будто деревянными. Открыл топку, из нее пахнуло раскаленным жаром. Санька, не просыпаясь, переставила ноги на полу, повернулась к котлу спиной. Подбросил в топку угля, пошуровал, закрыл дверцу, подкачал воды в котел. Теперь до прихода Игната хватит и давления, и воды. Снова сел за рычаги: очередной самосвал уже нетерпеливо гудел на кромке берега.

Сделал еще несколько циклов и услышал у себя за спиной неторопливо-насмешливый голос Игната:

— Здорово, механик.

Выбросил пар, — в ушах зазвенело от тишины, — оглянулся. Высокий и широкоплечий, весь подбористо-ловкий, Игнат улыбался мне. Я тоже улыбнулся, кивнул ему, с удовольствием увидел его большие, остро поблескивавшие глаза в девичьи пышных ресницах, прямой нос с четко очерченными ноздрями, пышную волнистую шапку черных волос; на щеках они переходили в продолговатые, аккуратно подстриженные бачки. Даже вспомнилось мне восхищенное Санькино:

— Игнат — вылитый гусар из «Войны и мира!»

Он пристально посмотрел на меня, я понял, вздохнул:

— Последи за лентой тормоза подъема.

Работа была такой напряженной, что лента дымила уже третью смену, а мы никак не могли выбрать время, чтобы сменить ее.

Игнат кивнул, мельком оглядел лебедку, машину, показания манометра и водомера, чуть задержался глазами на Саньке, усмехнулся:

— Народишку разного понаехало, добегается она на свои танцы!

— Могу, конечно, предупредить, да ведь скучно ей здесь, в лесу.

В глухой тишине особенно пронзительным показался сигнал самосвала. Игнат не двигался, спокойно смотрел на меня.

— Сегодня утром, пока ты отсыпался, детинушка, опять дали радиограмму, обещали с ночной баржой прислать, — сказал я; у нас кончался сахар да и консервы были на исходе.

Опять настойчиво прогудел самосвал.

— Ладно, пойду к хозяину, — Игнат прищурился, поведя плечами, гибко изогнувшись, осторожно обошел Саньку, уже в дверях обернулся: — Ты не знаешь, когда мой дедушка выспится? Никуда не ходит человек, после смены только ест да спит. Больной, может? — И, не ожидая моего ответа, сбежал на понтон.

Кочегаром у Игната был пятидесятилетний Смоликов, молчаливый нескладный верзила, работавший однако хорошо и старательно.

Хозяином Игнат иронически называл начальника клиентурского причала суетливого Мирошникова. Каждый крановщик, вступая на смену, должен был расписаться у него в сменном журнале.

Делая поворот, я видел, как Игнат легко, не держась за перила, взбежал по трапу с понтона на кромку берега, ушел. Хотя у берега было и глубоко, но нам не удалось поставить понтон крана вплотную к нему. При погрузке гранитных глыб некоторые из них сорвались со стропов и лежали сейчас под обрывом, чуть покрытые водой. А главное, берег возвышался над водой на десять метров, палуба понтона, на которой крепился второй конец трапа, — всего на полтора метра, и хотя понтон стоял метрах в семи от берега, трап лежал очень круто, почти под сорок пять градусов. Поэтому нам пришлось с одной его стороны укрепить перила.

Услышав шум за спиной, я обернулся. Смоликов кивнул мне, здороваясь. Лицо его было по-обычному сонным, но он уже шуровал в топке, стараясь не разбудить Саньку. И я кивнул ему в ответ, не останавливая движения крана.

Когда высыпал очередной грейфер песка в кузов самосвала, вдруг увидел у трапа, ведущего с берега на понтон, худощавую мальчишескую фигурку в ватнике. Человек быстро поднялся с корточек, исчез, не обернувшись ко мне. Все произошло так быстро, будто примерещилось мне в таинственном свете прожектора, бросавшего причудливые изломанные тени от малейших неровностей на берегу.

На следующем цикле я все-таки внимательно оглядел трап. Нижний конец его, упиравшийся в палубу понтона, не был виден, его закрывала высокая каюта понтона. Верхний виднелся на своем обычном месте, был закреплен за бревно на кромке берега.

Широченная выпуклая палуба баржи, почти освобожденная от песка, по-прежнему залитая светом лампочек, напоминала теперь в густой темноте, подступившей к ее бортам, гигантский опустевший танцевальный зал. Люди уже ушли, и музыка перестала играть, а свет забыли выключить…

Неся к берегу предпоследнюю порцию песка, я снова увидел Игната. Он шел по берегу к трапу, ведущему на понтон, стройный, подобранный. Хороший парень Игнат! Хоть и не просто мне с ним — из-за Кати.

Игнат встретился со мной глазами, кивнул мне, улыбнулся… Вот именно таким он и запомнился мне!

Уже снова поворачиваясь к барже, я мельком заметил, что Игнат вскочил на бревна, махнул мне рукой, побежал по крутому трапу на понтон, тотчас пропал за крышей его каюты.

Я, стараясь забрать весь песок с палубы, накрыл разинутыми челюстями грейфера последнюю кучу его; осторожно включил механизм замыкания челюстей, чтобы острые кромки их, скользя по палубе баржи, не повредили ее; челюсти сомкнулись, грейфер поплыл вверх, песка на палубе не осталось. Шкипер и матросы баржи помахали мне руками… А в густой и будто на ощупь плотной темноте, скрывавшей и реку, и противоположный берег, уже светился разноцветными огнями, клубился оранжевым паром, низко и басовито шипел буксир, подводивший к причалу новую баржу с песком. Поставив ее, он должен увести разгруженную.

Рядом с последним самосвалом стоял Мирошников. И когда я высыпал песок, и самосвал натужно двинулся от берега, я выбросил пар. В наступившей тишине раздался голос Мирошникова:

— Классно работнул, Серега! — Его длинное худое лицо с маленькими бегающими глазками, тонким и кривым носом, узкими губами по-всегдашнему беспокойно; руки Мирошников засунул в рукава, сложил их на животе, меховая ушанка сидела на голове косо и смешно. По своей обычной подвижности беспорядочно переступил ногами, крикнул уже сердито: «Сейчас новую баржу поставят, чтобы Игнат сразу начинал!..»

Я снова дал пар, повернул кран, установил его стрелой вдоль понтона. Поднялся из-за рычагов, опять почувствовал, как ноют поясница и плечи, потянулся кверху одеревеневшими руками.

— Принимай работенку, Игнат!

Обернулся: в кране Игната не было. Санька уже оделась.

— Спасибо, Серега, что дал мне выспаться!.. — звонко выговорила она, засмеялась: — А на танцы все равно опоздала, вот бедуха!.. — Лицо ее уже было чисто умытым, губы — накрашены, подведены тушью брови и ресницы.

— Ночью с крана никуда, Санька! — сказал я ей, глядя в глаза. — Чтобы выспалась нормально, слышишь?!

Санька вытянулась, приложила руку к шапке:

— Так точно, начальник! — снова засмеялась.

Смоликов стоял у топки, молча смотрел на меня своими неподвижными сонными глазами. Но на мой вопросительный взгляд ответил быстро и понятливо:

— Игнат, наверно, в каюте. Сейчас придет.

Я спустился с крана на железную палубу понтона. Она была скользкой от пленки льда… И вдруг снова увидел мысленно, как Игнат легко вскочил на бревна, окантовывавшие кромку берега, побежал по крутому трапу на понтон. Что-то уж очень быстро скрылся он за крышей каюты, будто провалился… Вроде как артист в люк на сцене.

Скользя ногами по пленке льда, запахнув ватник, по узкому проходу обошел каюту. Одно окно в ней светилось. За ним шкипер понтона, низенькая полная тетя Нюра, стояла у плиты, разогревала ужин… Дверь в каюту была на корме, но я почему-то прошел мимо нее. Еще издали увидел: трап, ведущий на берег, косо висел в воздухе перилами кверху, а той стороной, где их не было, — вниз; один из тросов, крепивших его к бревну на берегу, был ослаблен.

Значит, Игнат сорвался в воду!

Я подбежал к трапу. Низкая осенняя вода не покрывала целиком гранитные глыбы, лежавшие у берега, тонкая пленка льда вокруг одной из них изломалась.

Машинально сбрасывая с себя ватник, шапку, развязывая шнурки ботинок, вглядывался в черную поверхность воды за кормой вниз по течению реки. Если бы Игнату удалось добраться до понтона, он был бы около его борта, хоть бы даже и не смог подняться на палубу. Я понял уже, что Игната снесло течение, посмотрел вдоль борта понтона: в тиховодье за острым углом одной из глыб медленно кружилась шапка Игната.

Хотел уже спустить лодку, но в это время, напрягаясь до рези в глазах, вдруг увидел за кормой понтона ниже по течению будто темный шарик. Он медленно плыл вниз по реке, то появляясь на ее поверхности, то снова исчезая под водой.

Сейчас мне кажется, что тогда прошло много времени, прежде чем я сообразил: этот медленно спускающийся по реке, ныряющий темный шарик — голова Игната.

Перелез через перила, прыгнул в воду. И только когда ледяной холод ее сомкнулся у меня над головой, сковывая тело, острой болью отдаваясь в затылке, запоздало подумал, что мне повезло: в этом месте под водой не оказалось этих проклятых гранитных глыб!

Вынырнул наконец, изо всех сил поплыл вниз по течению, ничего не видя перед собой, понимая только, что ни на секунду не могу перестать двигаться, судорога сразу же сведет тело. Я люблю воду, но сейчас она была врагом мне… Не помню, сколько сделал взмахов руками, пока снова вдруг различил вровень с поверхностью голову Игната. Обеими руками схватил Игната за плечи, поднял над водой его голову. Побелевшее лицо Игната с закрытыми глазами прорезала рваная рана, начинаясь под волосами, шла по лбу, через глаз, терялась в узкой полоске волос на левой щеке. Все большое тело Игната было непривычно-обмякшим, послушным, я изо всех сил двигал ногами, стараясь сохранить равновесие, удержать его голову над водой.

Течение быстро сносило нас вниз по реке. Если никто не видел, как я прыгнул в воду, плохо наше дело…

Веки Игната вздрогнули, чуть шевельнулись побелевшие губы, и вдруг он открыл глаза. Сознание медленно возвращалось к нему, наконец, он узнал меня. Потом повел глазами в сторону, понял, что с нами. И вот веки его расширились, метнулись намокшие длинные ресницы: вспомнил, видимо, что с ним случилось.

— Трап… был… с берега… — шепеляво и чуть слышно выговорил он.

— Я знаю…

— Кто-то…

— Найдем! — Я кивнул в подтверждение этого, с растерянностью чувствуя, что мои онемевшие от холода руки уже почти не ощущают тела Игната.

Он снова повел глазами по сторонам, вокруг нас была кромешная тьма…

— Клик… ни… — выговорил он, глаза у него прикрылись.

Я понял, хотел закричать, но нижняя челюсть не слушалась, получился какой-то шипящий писк…

— Брлл-лось мня…

Я понял, что он просил меня бросить его, хотел сказать: «погоди», но у меня выговорилось:

— Гди…

Вдруг тело Игната напряглось, он осмысленно поглядел мне в глаза, проговорил неожиданно отчетливо и внятно:

— Доживи за меня… Катю береги… Женись на ней… Жалко, раньше с тобой не подружился, иначе бы жизнь моя сложилась…

Секунду мы глядели друг другу в глаза. Потом тело его снова обмякло, глаза стали медленно и бессильно прикрываться веками… Закрылись.

Вокруг была тьма, ледяной холод… Я понимал, что сейчас мы утонем, но почему-то все не мог отпустить его… Даже и тогда, когда подумал, что Игнат уже умер, не переставал изо всех сил поддерживать его голову над водой.

Я и сам начал терять сознание, потому что вдруг увидел, как мама улыбается мне:

— Не простуди ноги…

И в то же время вспомнил, что мама умерла, когда я учился в пятом классе.

Потом видел, что Катя улыбается радостно и смущенно моему отцу, и его всегда строгое, суровое лицо преображается, делается мягким и добрым. Я радуюсь этому и тут же понимаю, что Катя не знакома с отцом…

…Сначала стало горячо и горько во рту, потеплело в груди. И сразу же я почувствовал, как чьи-то сильные руки заботливо и методично растирают мое тело. Открыл глаза. Мужчина в белом халате… А сам я лежал на столе в общем кубрике нашей каюты, ярко светила в глаза лампа. Я был совершенно голый… Поискал глазами: в кубрике, кроме врача, был еще Смоликов, сидел на табурете в углу, курил. Даже когда мы с ним встретились глазами, лицо его осталось таким же сонным, как и до этого.

— Очухался, герой?! — радостно и громко спросил врач. — Чуть не литр спирта на тебя извел.

Я закрыл глаза, сжал зубы — и справился, сел, спустив ноги со стола. Все тело горело, во рту был прежний неприятный вкус спирта. Шумело в голове, другой боли я не чувствовал.

— Ну-ка, хлебни еще, — врач накинул мне на плечи ватник, поднес ко рту стакан. — В кровать, завтра утром будешь как огурчик!

Я с трудом поднял руку, взял у него стакан, чуть не расплескал спирт, так дрожала рука.

— Закуси, — Смоликов протянул мне ломтик соленого огурца.

Я спросил:

— Игнат?

— Умер, — просто ответил Смоликов.

— Удар головой при падении, затем охлаждение в воде, — договорил врач, секунду помедлил, глядя на меня. — Но вообще-то мне кажется, что главная причина смерти — разрыв селезенки при падении.

Смоликов дождался, когда врач замолчит, неспешно сказал:

— Санька видела, как ты прыгнул в воду. Спустили лодку, еле нашли вас. Ты был без сознания, но держал Игната. Странно, как ты не захлебнулся?..

Я прислушался: кран работал, циклы его были нормальными. Глянул на Смоликова, тот сказал:

— Разбудили Сашку Енина, с ним вышел на смену Пирогов. Катя около Игната убивается… А я вот пока без хозяина.

Команда крана — восемь человек: четыре крановщика, три кочегара и шкипер понтона. Подсменным крановщиком была Катя, теперь ей придется работать постоянно, а команда лишилась выходных дней.

— Но точно причину смерти может установить только вскрытие, которое просто невозможно произвести в этих условиях, — сказал врач.

— Береговой трап в порядке? — спросил я; слова начали выговариваться.

— Игнат просто сорвался, — ответил Смоликов. — Торопился, да и ледком чуть подернулся трап.

— И сейчас в порядке?

— Да брось, он и был в порядке, — спокойно и буднично проговорил Смоликов. — Когда Санька подняла тревогу, что ты в воду прыгнул, люди без конца туда-сюда бегали по трапу.

— До приезда следователя к телу прошу не прикасаться! — сказал врач.

…Ну, что ж, Игнат, прощай!.. Хорошо мы с тобой поговорили напоследок, спасибо тебе… Чисто они проделали с трапом, однако…

Я выпил спирт, закусил огурцом и встал.

2

Проснулся от какого-то непривычного тревожного чувства. Еще не открывая глаз, прислушался: сюда, за дощатые стены каюты, доносился каждый звук, передающий любые движения крана. Они подтверждались вибрацией стен, легким покачиванием пола, короткими и резкими толчками из стороны в сторону. Все это передавалось койке: металлические ножки ее были привинчены к полу.

Когда Енин, выбросив пар, травил на палубу баржи раскрытый грейфер, в наступившей тишине слышалось только свистение тросов.

Но вот в работе машины и лебедки появился новый звук: поднимая грейфер с песком, Енин включил одновременно поворот крана. По-иному вибрировали стены, койка наклонялась согласно с круговым движением стрелы. По полу и стенам каюты, так же по кругу, бежал оранжевый отсвет прожектора, укрепленного на стреле.

Ясно и отчетливо мне представились и Сашка Енин, сидящий за рычагами, и Пирогов, шурующий в топке котла.

Есть люди, которых до старости почему-то называют так — просто Сашка или Верка. Енину пятьдесят два года, он дельный и опытный крановщик, чутко улавливает малейшие неполадки крана, тотчас и самостоятельно способен устранить их. Но то ли из-за вечной неряшливости в одежде, то ли из-за смешного, торчащего по-утиному носа, способного непостижимым образом двигаться в стороны, а может, из-за иронически-насмешливого отношения Енина к собственной персоне, будто и сам он не принимает себя всерьез, — виновато, конечно, и его пристрастие к спиртному, принимаемому хоть и редко, но в неумеренных дозах… Только как-то забывается, что Енин уже больше тридцати лет работает крановщиком, что сын его — офицер, закончивший высшее военное учебное заведение. Да и меня не удивляет, что Енин — простой крановщик, а я, по возрасту, сын ему, — механик крана. Привык я и к тому, что Енина даже в глаза называют Хоботом. Между тем, когда он на смене, за работу крана можно не беспокоиться.

Посмотрел на часы, было пять утра. Выспался я хорошо, тело было легким и послушным, точно и не случилось вчерашнего купания в ледяной воде. На соседней койке нашего мужского кубрика по-младенчески сладко и уютно посапывал Смоликов. Койки Енина, Пирогова и Игната были аккуратно заправлены.

Мы познакомились с Игнатом четыре года назад на курсах крановщиков нашего речного порта. Я пришел из армии, он вернулся из заключения, где пробыл три года. Он не любил вспоминать об этом, уже месяца через два нашего знакомства как-то коротко обронил:

— Мальчишка я был, дурак. Проходил по делам несовершеннолетних. А вообще-то, был групповой грабеж, деловой такой мужичок сорганизовал нас, дурачков. Встретить бы мне его теперь, отца крестного!

Трудно объяснить, почему один человек дружит с другим или за что любит именно ту женщину. Мне нравилось, что Игнат красив, правилась его манера держаться, насмешливо-ироническая и уверенная, его острый ум, а главное — скрытая, но многократно проверенная надежность Игната во всем.

Два года назад на нашем кране появилась крановщица Катя Соколова, в которую я влюбился сразу и бесповоротно. Вскоре понял, что она отдает явное предпочтение Игнату. И это не отразилось на нашей с ним дружбе.

Протянул руку, взял с тумбочки пачку сигарет, спички, закурил. Да, вот отчего я проснулся с неприятным тревожным чувством: не стало Игната!.. Привычный дым сигареты вдруг сделался нестерпимо горьким, к горлу подкатил комок, сердце будто замерло… И вдруг отчетливо увиделась худощавая мальчишеская фигура в ватнике около трапа на берегу. Увиделось, как человек быстро поднялся, исчез за кромкой берега, так и не обернувшись ко мне…

Нижний конец крутого пятнадцатиметрового трапа крепился за кнехты понтона. На берегу в бревне были вбиты костыли, к ним крепились тросовые растяжки верхнего конца трапа. Отдать одну из них, а затем снова подтянуть свисающий трап, поставить его на место, закрепить по-старому растяжку было легко и просто. В призрачном свете берегового прожектора, в шумной суматохе разгрузки это можно было сделать совершенно незаметно.

…Игнат вскочил на бревна, махнул рукой, улыбнулся мне весело и по-всегдашнему чуть иронически. Легко и уверенно побежал по трапу на понтон, тотчас пропал за крышей каюты. Да, видимо, так оно и было: человек даже не тронул растяжку с места, просто распустил узел, затянутый на костыле. Иначе Игнат предусмотрел бы опасность.

И опять я видел трап, косо свисавший с берега на одной растяжке.

Я прыгнул в воду, Санька видела это, подняла шум. В наступившей суете подтянуть трап за ослабленную растяжку, снова закрепить ее за костыль на берегу — дело нескольких секунд. «Да брось ты беспокоиться, он и был в порядке. Игнат просто сорвался», — сказал мне Смоликов. Винить, получается, некого: каждый из нас ежегодно дает подписку об ознакомлении с правилами техники безопасности. По трапу надо не бежать, а идти, держаться в это время рукой за перила, для того они и установлены.

Комок подступил к горлу от жестокой подлости этого заранее обдуманного преступления!.. Кому же надо было убить Игната?! За что?! Да еще представить дело так, будто один он виноват в своей смерти!

Может, кто-нибудь, кроме меня, видел человека около трапа на берегу? Или тот короткий момент, когда трап косо свисал с берега на одной растяжке?..

Странно, но только сейчас я услышал нестерпимый, жалобный, негромкий и тоскливый, на одной ноте, плач Кати за стенкой в соседнем кубрике.

Я встал, оделся, пошел мыться. Смоликов по-прежнему сладко спал. Игнат сказал: «Ты не знаешь, когда мой дедушка выспится? Только ест и спит, больной, может?..»

Низенькая и особенно широкая от того, что на ней был ватник, тетя Нюра стояла у плиты. Повернув ко мне побледневшее лицо, скорбно глянула на меня большими серо-спокойными глазами, проговорила негромко:

— Игната перенесли в общий кубрик, а Катю я уложила в своем.

Тоскливый однотонный плач Кати доносился оттуда.

Умылся, зашел в общий кубрик. Игнат лежал на столе, на котором до этого меня растирал спиртом врач, приводя в чувство. На Игнате была та же спецовка, в которой он упал в воду, и я вспомнил, что врач запретил к нему прикасаться до приезда следователя. Но ботинки с Игната сняли, а под голову подложили подушку. Руки его по старому обычаю тетя Нюра, наверное, сложила крест-накрест на груди.

Я постоял у его изголовья. Игнат был еще здесь, но его уже не было, никогда больше не будет. Лицо его оставалось таким же красивым, как и при жизни, только было теперь иссиня-белым, каменно-неподвижным. Кровь на рваной ране лица запеклась рубцом… Я вдруг увидел, как Игнат улыбается, как светятся его глаза, услышал его насмешливый голос, испытал то ощущение надежности, которое всегда исходило от него… И только сейчас понял, что не успокоюсь, пока виновный или виновные не будут найдены и наказаны, чего бы мне это ни стоило!

Послышался голос тети Нюры:

— Поешь, может?

На кухне я сел к маленькому столику. Тетя Нюра поставила передо мной тарелку отварной картошки с маслом и колбасой… Я встал, сказал:

— Рано еще, не хочу есть. — И пошел на палубу.

По-прежнему не было видно ни противоположного берега, ни самой реки. Шел косой хлещущий дождь, порывами налетал сильный пронизывающий ветер. На барже сиротливо раскачивались лампы, палуба была почти пустой: Енин и Пирогов поработали неплохо… И на берегу горел прожектор, в его свете струи дождя казались косо развешенным стеклярусом. Виднелся кузов очередного самосвала.

Вместо того чтобы пойти на кран, я стал медленно подниматься по трапу на берег. Посередине его остановился, держась одной рукой за перила, сильно раскачался, как в детстве на доске: трап был укреплен нормально. Поднялся, вышел на берег. Оба троса растяжек были закреплены за костыли. Перила установлены по правую руку, если спускаться, потому что спускаться по трапу труднее, чем подниматься. Нагнулся: трос с одной стороны был намотан на костыль и затянут обычным узлом, а не морским, каким пользуемся мы.

Вернулся на понтон. Выбрал момент, когда Енин взял песок с баржи, — и поднялся на кран.

Миша Пирогов, щупленький и белобрысый, сидел на скамье у топки, читал учебник физики. Миша заочно учился вместе со мной, только я перешел уже на пятый курс, а он — на второй.

Миша кивнул мне. Енин обернулся, молча и серьезно посмотрел на меня. И хоть ушанка его была надета по-обычному косо, а треугольный нос далеко выступал вперед, ничего смешного сейчас в этом не было. Мы секунду молча глядели друг другу в глаза, потом он отвернулся, продолжая работать, а я постоял еще и послушал: лента тормоза подъема так же пищала.

Спустился. Тетя Нюра вопросительно посмотрела на меня из кухни. А в ее кубрике продолжала плакать Катя. Я не выдержал и пошел к ней.

Катя лежала под одеялом лицом в подушку, прижимаясь к ней, обхватив ее голыми руками. Я видел только ее светлые пушистые волосы, загорелые руки и спину, открытую вырезом майки. Даже сквозь одеяло чувствовалось, как напряжено ее длинное тело. Я понял, что Катя все это время старается сдержать рыдания, прижимаясь к подушке. И неожиданно для себя ласково погладил ее по голове.

Катя вздрогнула, умолкла и тело ее чуть расслабилось. Она медленно приподнялась, опираясь локтем о постель, повернула ко мне распухшее от слез, но все же красивое лицо. Мигнула заплаканными глазами, поняла, что это я, прошептала:

— Серега!.. Родной… — и взяла меня за руку, потянула к себе: — Как же я теперь буду, Серега?! — Она зарыдала, глядя на меня, не пряча лица, судорожно сжимая мою руку.

Я сел на койку. Катя крепко обхватила голой рукой мою шею, ткнулась мокрым лицом мне в грудь. Я поглаживал ее волосы, и рыдания постепенно стихли, тело перестало дрожать…

— Только не уходи, Серега, только не уходи, иначе я не знаю, что!.. — сбивчиво выговорила она, снова прижалась лицом к моей груди.

Она плакала, обнимая меня. Потом вдруг замолкла, несколько раз глубоко и прерывисто вздохнула, заснула внезапно, как засыпают, наплакавшись, дети.

Я прилег рядом с ней, обнимая ее за плечи, а она все не отпускала мою шею. И я знал уже, что не уйду до тех пор, пока в состоянии Кати не наступит перелом.

Очень хотелось курить. Неторопливо вспоминал все, что касалось Кати, Игната, меня…

Слышал, как буксир увел пустую баржу, поставил на ее место груженую. Енин и Пирогов продолжали работать, тетя Нюра ни разу не подошла к двери своего кубрика, мимо часто пробегала Санька…

Не знаю, сколько прошло времени, только за окном был уже поздний туманный осенний рассвет.

Вдруг опять прогремели поспешные Санькины шаги, она подбежала к двери, остановилась. Я ждал.

— Серега, следователь!.. — прошептала наконец она.

И сразу же в коридорчике перед дверью послышались еще чьи-то шаги, дверь кубрика приоткрылась, на меня посмотрели внимательные серые глаза…

Мужчине было лет сорок, на худом лице его перекатывались крепкие желваки. За его спиной я увидел растерянное лицо врача, этой ночью приводившего меня в чувство.

Я осторожно высвободил руку из-под плеч Кати и встал.

Она вздрогнула, дыхание ее сбилось… Потом обняла рукой подушку, задышала ровно и спокойно.

— Пусть еще поспит, — негромко проговорил я и вышел из кубрика, тихо и плотно прикрыл за собой дверь.

— Я следователь Кузьмин, — сказал мне мужчина; на нем было осеннее гражданское пальто, теплый красно-черный шарф, в одной руке он держал толстую кепку, во второй — тоненькую кожаную папку. — Вы механик этого крана Колосов? — спросил он меня, неторопливо и внимательно вглядываясь.

— Да я же вам говорила! — нетерпеливо вскрикнула Санька за его спиной.

Кран не работал, вся команда была здесь. Кузьмин так же спокойно-внимательно смотрел на меня, будто и не слышал голоса Саньки. Я кивнул, показал на кубрик тети Нюры:

— А там спит Екатерина Соколова.

Ни в глазах, ни на лице следователя ничего не изменилось.

— В каком порядке вы будете нас опрашивать? — спросил я его и пояснил: — Кран не может стоять. — И точно в подтверждение моих слов на берегу загудел самосвал.

— А вам как удобнее будет? — просто и тихо спросил Кузьмин.

— Енин и Пирогов, — я кивнул на Сашку с Мишей, — работают уже вторую смену. Лучше бы сейчас нам с Ивановой сменить их.

Все тревожно молчали. Кузьмин поглядел на Енина с Пироговым, потом на Саньку, обернулся ко мне:

— Хорошо. Тогда мы с доктором Козыревым сначала произведем осмотр тела Прохорова, потом я побеседую с членами вашей команды, а потом поговорю с вами, Сергей Сергеевич, и с Александрой Ивановной Ивановой. С Павлом Петровичем Мирошниковым я уже разговаривал, еще кое с кем из работников причала, с шоферами. Вот только с командой той баржи, которую вы разгружали в вечернюю смену, поговорить мне не удалось.

— Она через сутки вернется к причалу.

Он кивнул мне, спросил так же ровно:

— Где вы меня устроите?.. И все документы, относящиеся к работе крана, попрошу.

— Можете в женском кубрике, он сейчас свободен.

— Хорошо.

— Покажи все наши документы, — сказал я Енину, глянул на Саньку: — Пошли.

С опаской поглядывая на Кузьмина, она быстро пошла на кран. На берегу теперь уже гудели три самосвала.

— Поел бы, Серега! — вздохнула тетя Нюра.

— Спасибо, еще не нагулял аппетита, — и я пошел на кран.

Несколько первых циклов пришлось сделать быстрее обычного, чтобы загрузить песком ожидавшие самосвалы. Потом я вошел в нормальный ритм работы, закурил. В первый же коротенький перерыв, когда машина и лебедка были выключены, Санька успела сказать мне:

— И чего я так милиции боюсь? Даже будто сама сразу виноватой оказываюсь!.. — Вздохнула задумчиво: — Или уж потому, что без родителей выросла, в детдоме?

Я работал, а Санька часто теперь уходила с крана. Давление пара и уровень воды в котле были нормальными, и я поэтому ничего не говорил ей.

А она так же в короткие перерывы сообщала мне, что Кузьмин с Козыревым осмотрели Игната, написали какую-то бумагу. Потом Кузьмин опросил Енина с Пироговым, те спали, когда Игнат сорвался с трапа, ничего не видели.

Ничего не могли сказать Кузьмину и Смоликов, и тетя Нюра. Катя пока спала.

На кране появился Смоликов, сонное лицо его было равнодушно-спокойным, но сказал он Саньке деловито и быстро:

— Твоя очередь, голубица. Зовут следователя Виктор Трофимыч. Говори ему все, как было, и только то, что видела сама. Отвечай коротко, помни, что он записывает каждое твое слово, не фантазируй.

Санька испуганно глядела на меня, я улыбнулся ей:

— Иди, иди, так и действуй.

Она медленно, оглядываясь на меня, пошла с крана. Я начал работать. Смоликов шуровал в топке, подбросил угля, качнул воды в котел. В считанные секунды, когда на кране стало тихо, — я травил раскрытый грейфер, — он сказал мне:

— По всему получается, Серега, что Игнат просто сорвался…

Я обернулся, поглядел на него. Лицо его было равнодушно-неподвижным, но я-то знал, что Смоликов все видит и замечает. На миг даже мне показалось, что он помнит, как я, только очнувшись, расспрашивал его о трапе… Поэтому я сказал:

— Игнат — человек опытный, сильный и ловкий. Да и выспался он перед сменой нормально… С другой стороны — и на арбузной корке можно поскользнуться.

В лице Смоликова решительно ничего не изменилось. Но смотрел он на меня дольше обычного, потом все-таки кивнул согласно. Я дал пар в машину и впервые с удивлением и растерянностью понял, что ведь и обо мне самом можно думать, что угодно… Все знают, что я люблю Катю, а она любила Игната. Кузьмин застал меня с ней.

Правда, в тот момент, когда с Игнатом случилась беда, я находился вместе со Смоликовым и Санькой на кране… Нет, ведь я первым ушел с крана, а Санька со Смоликовым остались. И никто не знает, что Игнат сорвался с трапа, когда я еще брал с баржи последний грейфер песка. Можно вполне предположить, что я первым ушел с крана, встретил Игната, сбросил его в воду, потом прыгнул за ним сам, имитируя его спасение, а на самом деле…

Продолжал машинально работать. Брал песок с баржи, грузил его в кузов очередного самосвала, начинал весь цикл сначала…

Что за человек Кузьмин? Проще всего ему, конечно, закрыть дело, возложив вину на самого Игната. Да если я сам не скажу, что было с трапом, ничего другого, видимо, Кузьмину и не останется. Но ведь не сказать-то этого я не могу!

3

Наступал обычный северный осенний день. Погасли гирлянды лампочек на барже — шкипер берег аккумулятор, потом береговые прожекторы, и Смоликов тотчас вырубил свет на кране. Дождь продолжался, не усиливаясь и не ослабевая, как вчера и неделю назад. Небо казалось особенно низким, тяжелым… Точно застиранное пуховое одеяло, придавило оно далекий, плохо различимый противоположный берег, неуютный и безлюдный. Ветер стих, глухая и вязкая тишина, — только выключишь на миг лебедку и машину крана, — заполняла, казалось, весь мир. В такую минуту пришла Санька:

— Ой, Серега! — весело и особенно громко в наступившей тишине звучал ее голос. — Смешной этот следователь, ты бы знал!.. — Ее круглое веснушчатое лицо с маленьким носом и по-утреннему ясными, быстрыми глазами было мокрым от дождя; размазалась тушь на бровях и ресницах, расплылась помада на пухлых губах… — Я думала он меня допрашивать будет, а он только интересовался, что я делаю в свободное от работы время, часто ли хожу на танцы, да кто у меня знакомые, понимаешь?!

Смоликов и я молча глядели на нее.

— Хоть он, конечно, уже и старый, этот Виктор Трофимыч, а сразу видно — положительный! — заключила Санька и задумалась. — Любит он танцы или нет? — спросила Санька, но, спохватившись, выговорила быстро: — А про Игната он меня два слова спросил, и так это, между делом!..

— Каким? — спросил я.

— Что — каким? — Санька нагнулась, заботливо и тщательно, точно нас со Смоликовым и не было, стала подтягивать тонкие и дорогие выходные чулки.

И туфли на ней были выходные, лакированные. Так и бежала в них по дождю…

— Между каким делом-то? — повторил за меня Смоликов.

Санька распрямилась, мигнула, поняла. И круглое лицо ее стало неудержимо, густо багроветь… Отвернулась, ссутулилась, пошла с крана.

— Со всеми он уже поговорил? — спросил я.

Она приостановилась:

— Катю сейчас последнюю допрашивает…

— Допрашивают обвиняемых, — сказал Смоликов.

Тогда Санька порывисто обернулась, испуганно поглядела на меня:

— Ой, Серега, главное забыла! Катя плачет и говорит, что кроме тебя некому было… Понимаешь?! — Ее пухлые губы по-детски жалобно покривились.

Я отвернулся, взялся за рычаги и начал работать, не дожидаясь, пока Санька уйдет.

Не знаю, сколько прошло времени до того, как я точно сквозь сои расслышал у себя за спиной враждебно звенящий голос Кати:

— Колосов!.. Эй, Колосов!..

Выбросил пар, обернулся. Катя пристально смотрела на меня, прищурившись, крепко сжав губы.

— Иди! — она отрывисто мотнула головой, и во взгляде ее сверкнула ненависть.

Я посмотрел на манометр и водомерное стекло, нашел глазами Смоликова. Он смотрел на Катю, и лицо его было обычным, только он вдруг сказал ей:

— Эх ты, курочка! — и выругался.

Она резко обернулась к нему, крикнула:

— Он меня жизни лишил!.. — Сжалась, обхватив голову руками, зарыдала, тяжело сотрясаясь всем телом.

Я встал, пошел с крана, стараясь не коснуться Кати, когда проходил мимо нее. Спустился на палубу. На берегу тягуче и нетерпеливо гудел самосвал. Я постоял, подождал, пока кран начнет работать. Вот загудела машина, зарокотала лебедка. Кран резко, точно за рычагами сидел новичок, дернулся, начал поворачиваться.

На голову и плечи мне кто-то сзади набросил тяжелый брезентовый дождевик… Да, дождь.

— Иди в каюту, а?.. — негромко попросил меня Миша.

Да, дождь… И на Мише мокрый дождевик, и лицо у него мокрое… Испуганное, растерянное и жалобное. Совсем мальчишка еще он, как же я раньше этого не замечал?..

— Иди, а?.. — повторил он и потянул меня за полу.

Кран уже работал почти нормально, только некоторые движения его получались чрезмерно порывистыми, неоправданно резкими. Ну, ничего…

Когда шли по скользкой палубе в каюту, Миша придерживал меня. Боялся, что я упаду?..

Даже сейчас, сквозь ровный шум дождя и порывистый рев лебедки было слышно, как пищит лента тормоза.

Дверь каюты была открыта. В коридорчике стояли Санька, тетя Нюра и Енин, смотрели на меня. По-разному смотрели, и лица у них были разные.

— Прохорова уже унесли! — торопливо шепнула мне Санька, тревожно косясь на дверь женского кубрика.

— И врач с ним отбыл… — протянул Енин.

— Продукты я получила, готовить собираюсь, — всхлипнула тетя Нюра.

— Иди спать, — сказал я Енину. — И Мишу с собой возьми. Вечером будете работать, — и добавил неожиданно для себя: — А может, и ночью… вам придется. — Глянул на Саньку: — И ты, красавица, выспись как следует, с крана — никуда! А вы, тетя Нюра, на свое боевое место к плите.

— Поел бы, может, Сереженька?.. — опять всхлипнула она.

— Обязательно! Вот поговорю с Кузьминым и — ваш гость.

Они расступились. Я прошел к женскому кубрику, постучал.

— Прошу, Сергей Сергеевич! — послышался ровный и свежий голос Кузьмина.

Я вошел. Кузьмин сидел за маленьким столиком под круглым окошечком кубрика, спокойно-внимательно, как и утром, смотрел на меня своими серыми глазами. Только на худом лице его будто сильнее выпирали крепкие желваки…

— Садитесь, пожалуйста, — сказал он.

На койках Кати и Саньки белья не было, бросались в глаза голые полосатые матрасы. Я сел на табуретку рядом с Кузьминым, закурил. Отметил, что на одной из коек лежат зеркало, духи, пудра и гребенки, которые обычно были на столике. На нем сейчас — тоненькая папка Кузьмина, ручка, листы чистой бумаги…

— Устали? — негромко спросил он меня.

— Обычно.

— Да-а… Расскажите, Сергей Сергеевич, в двух словах о себе.

— Учился в школе, потом служил в армии, теперь пятый год работаю крановщиком, учусь в институте, студент-заочник, перешел на пятый курс…

— Прохорова давно и хорошо знали?

— Давно и хорошо, все эти четыре года вместе, на одном кране.

— Что он был за человек?

— Хороший человек! Настоящий.

— Он ведь был в заключении?..

— Оступился по молодости. Но тюрьма в данном случае точно выполнила свое назначение.

— Простите?..

— Она должна наказывать преступников ивоспитывать, исправлять просто оступившегося человека.

Кузьмин, отложив ручку, стал медленно закуривать, я вдруг увидел, что он тоже устал.

— Ваш отец секретарь горкома?.. — и он назвал город, расположенный в тысяче километров вверх по реке.

— Да.

— А мать, кажется, давно умерла?.. И отец больше не женился, вы так вдвоем с ним и живете?

— Да.

— Можно себе представить, сколько оставалось времени у секретаря горкома для воспитания сына.

— Для нас с отцом достаточно.

— Простите?..

— Он умеет говорить, а я умею слушать и запоминать.

— Почему ваша судьба сложилась именно так?..

— Простите?.. — Я невольно перенял его тон.

Мы помолчали, докурили, загасили окурки в пепельнице. Она была полной, я взял пепельницу, выбросил окурки в ведро, снова поставил ее на стол.

— Спасибо, — сухо поблагодарил Кузьмин.

— Пожалуйста.

Кузьмин посмотрел мне в глаза:

— Как вы относитесь к Екатерине Александровне Соколовой?

— Я люблю ее.

— Она знает об этом?

— Прямо я ей не говорил…

— А она вас любит?

— Нет. Простите, можно мне задать вопрос?

— Сделайте одолжение.

— Вы женаты?

— Да. — Кузьмин по-мальчишески широко и весело улыбнулся.

Кран работал почти нормально, гудков самосвалов с берега не было слышно… Не забыть бы про ленту тормоза…

— Не мог Прохоров встретить здесь кого-нибудь из знакомых по месту отбывания срока? — без всякого перехода спросил Кузьмин.

— Вполне мог. На строительство комбината люди съехались со всех концов. Игнат, как и все мы, уходил иногда в поселок, человек он был общительный… Но я убежден, что возврат к прошлому для него был невозможен!

Кузьмин кивнул. Я видел, что он быстро записывает мои ответы и получается это у него почти незаметно.

— У нас с Игнатом были такие отношения, что он наверняка сказал бы мне, если бы встретил кого-нибудь из прежних своих дружков.

Долгое молчание, пристальный взгляд Кузьмина:

— Игнат знал, что вы любите Катю?

— Да. Но это не мешало нам дружить. Разумеется, мне трудно подтвердить это фактами… Но есть люди, которые знали нас с Игнатом…

Кузьмин продолжал писать быстро и аккуратно.

Только сейчас я заметил, что разговор между Кузьминым и мною идет так, будто оба мы уверены: Игнат не просто сорвался с трапа, что может случиться с каждым, а кто-то преднамеренно погубил его!..

Ну, я-то и раньше был уверен в этом, а Кузьмин? Ведь если я не скажу ему о свисавшем с берега трапе, — а это видел я один, — ничего другого, кроме предположения о собственной неосторожности Игната, у Кузьмина не останется… Или, может, просто такова методика расследования: приходится предполагать худшее, а затем, постепенно, исключать одну за другой возможности этого худшего…

Я все-таки решил рассказать ему про мелькнувшую мальчишескую фигуру у трапа на берегу, о свисавшем с берега и потом закрепленном трапе.

— Вот за это — спасибо вам, Сергей Сергеевич! — Кузьмин раскрыл свою тонкую папку, достал листы бумаги, долго и тщательно записывал мои слова.

Потом он показал мне записанное. Я прочитал, попросил вставить, что одна из растяжек трапа была закреплена за костыль на бревне обычным, а не морским узлом. Он снова поблагодарил меня, записал и это.

— Вы мне очень помогли, Сергей Сергеевич! — он устало улыбнулся. — Я не могу поверить, что он — просто сорвался с трапа! Да теперь мне, собственно, и не надо в это верить. — Встал порывисто, сказал: — Покажите мне тот узел на растяжке. — И неожиданно дотронулся до моей руки, заглянул в глаза: — Вы кому-нибудь, кроме меня, говорили про трап?

Я помолчал, вспоминая:

— Нет.

— И дальше прошу не говорить, иначе… Что вы?!

— Только бы найти их, голубчиков, а там бы я им за Игната!..

После молчания он сказал мне, глядя в глаза, уговаривая, точно ребенка:

— Вы мне разрешите сейчас сесть за рычаги вашего крана?

— Нет…

— Тогда и мне не портите работу своей самодеятельностью! — жестковато уже договорил он; усмехнулся, добавил: — А заодно и сами постарайтесь не умереть, как Прохоров.

— Уговорили, Виктор Трофимыч!.. — но улыбнуться я не смог.

Когда мы с Кузьминым выходили из женского кубрика, от дверей его запоздало отскочила Санька. В коридоре были и остальные, никто не спал.

— Еда готова? — спросил я у тети Нюры.

Она будто не слышала моих слов, испуганно глядела на Кузьмина.

— Готова-готова, — поспешно ответил Енин.

— Может, и вы с нами?.. — нерешительно спросил Кузьмина Миша.

Виктор Трофимыч растерянно обернулся ко мне.

— Я только что продукты получила, — сказала тетя Нюра.

— Придется уж вам пообедать с нами. Вместо Игната.

— Спасибо.

Кузьмин первым, а я — за ним поднялись по трапу на берег. Кузьмин сказал, оглядывая трап:

— Даже и я бы с него не сорвался…

Как ни странно, но обе растяжки были завязаны нашим обычным морским узлом.

— Опытные люди! — по-прежнему жестковато проговорил Кузьмин, сразу все поняв.

Кран работал.

Я увидел глаза Кати. И понял, что сделаю все, только бы никогда она больше не посмотрела на меня такими глазами!

4

На причалах химкомбината, расположенных в нескольких километрах друг от друга, работало четыре наших крана, по одному на каждом причале. Возглавляла нашу крановую группу молодой инженер Алла Викторовна Рабацкая. Ей было двадцать три года, она только этой весной окончила Ленинградский институт водного транспорта, была направлена на работу в наш порт.

Не помню уже, на каком из кранов она была, когда случилось несчастье с Игнатом, кто сообщил ей об этом. Для связи между кранами из порта спустился четырехместный пятидесятисильный катер. Вот на нем Алла Викторовна и прибыла к нам на кран примерно через час после ухода следователя Кузьмина.

— Садитесь, пожалуйста, Алла Викторовна, — сказал я и подвинул ей табуретку; на соседней койке спал каменным сном Смоликов, уютно похрапывая.

— Спасибо, — вежливо и тихо ответила она, послушно уселась на табуретку, еще руки положила на колени, как школьница.

— Я жду, Колосов!

На ней был рабочий комбинезон, шапка-ушанка. Маленькое и худенькое лицо Аллы Викторовны было бледным, встревоженным. Кривились по-девичьи пухлые губы, жалостливо подрагивал остренький подбородок, напряглись ноздри тоненького носа, только неожиданные на ее лице большие, зеленовато-серые и лучистые глаза в мохнатых ресницах по-всегдашнему светились доброй теплотой, которую не могли затушить ни смущение, ни отчаянная строгость. Я поспешно загасил сигарету, разогнал рукой дым.

— Я жду! — повторила она.

— Крановщик Прохоров, сделав обычную отметку в сменном журнале Мирошникова, возвращался на кран, сорвался с трапа…

— Все это я уже знаю!

— Врач констатировал смерть. Следователь побеседовал со всеми членами команды…

— Побеседовал!.. Почему этот ваш следователь не дождался, пока я приеду?!

— У него, вероятно, еще какие-то дела…

— В конечном счете я отвечаю за работу кранов!

— Случай, хоть и тяжелый, но для следователя, видимо, ясный. Работа на кранах требует известной осторожности. Поэтому каждый из нас и дает ежегодно подписку об ознакомлении с правилами техники безопасности…

— Это — с одной стороны! Я, разумеется, проверила: средство сообщения с берегом установлено в строгом соответствии с требованиями техники безопасности. Конкретно вас, Колосов, я не имею оснований обвинять, но остается главная, моральная сторона случившегося!

— Горько, Алла Викторовна!.. Игнат был мне как брат…

Работаем здесь третий месяц, а уже несколько ЧП: травма кочегара Ладовой на кране Петухова, обрыв грузового троса и почти авария на кране Левашовой. В какое положение мы ставим ее, молодого инженера, начальника крановой группы?.. И теперь еще смертельный случай!..

— Разденьтесь, отогрейтесь, поешьте. А потом садитесь в кабину одного из самосвалов, поезжайте к следователю Кузьмину, поговорите с ним, — предложил я.

Лицо Аллы Викторовны в эту минуту было очень молодым, растерянным, искренне огорченным.

— Как же это, Сережа?! — медленно выговорила она. — Игнат был таким!.. И как же теперь Катя?! — она поспешно закрылась маленькими, как у девочки, руками, заплакала.

…Хоронили Игната на кладбище старинного таежного села, которое было километрах в десяти вверх по реке от нашего причала.

Кладбище было тоже старинным, с низенькой церковью, сложенной из толстенных бревен. Вокруг нее аккуратными рядами шли могилы местных жителей с деревянными крестами, почерневшими от времени. А в стороне от них было несколько могил с такими же пирамидками, какую сварили мы с Мишей. Рядом с одной из них мы и вырыли могилу Игнату.

Енин и Смоликов сделали гроб. Отфуговали доски, покрасили его, гроб получился почти как покупной. А мы с Мишей Пироговым сварили из прутьев и листового железа невысокую пирамидку. На одной стороне я аккуратно сварочным валиком написал имя и фамилию Игната, даты его рождения и смерти. Пирамидку покрасили красной масляной краской.

Игнат, как и Санька, вырос в детдоме. Отец его погиб на фронте, мать умерла от голода в блокадном Ленинграде. Двухлетнего Игната вывезли по дороге жизни на Большую землю, как тогда было принято говорить в осажденном Ленинграде. Родителей своих он не помнил, переписывался только с сестрой матери, она и сейчас жила в Ленинграде. Я знал, что отец его до войны работал фрезеровщиком на Кировском заводе, а мать была учительницей литературы в школе.

Я сообщил в порт о смерти Игната, получил ответную телеграмму. Хотел написать и в Ленинград тетке Игната, но адреса среди его документов не нашел. Жил Игнат в портовском общежитии. Разговаривая по радио с диспетчерской порта, я попросил сказать его соседям по общежитию, чтобы они нашли среди его вещей теткин адрес и дали телеграмму.

В стенном шкафу нашего мужского кубрика висел выходной костюм Игната, на одной из полок лежали его белая рубашка, галстук, белье. Похудевшая, осунувшаяся Катя аккуратно и любовно собрала вещи Игната в рюкзак, сверху заботливо завернула его брезентовым дождевиком.

Гроб мы застропили веревками, а не тросами, чтобы не поцарапать. Енин высыпал песок в кузов очередного самосвала, потом повернул кран, затормозив грейфер в метре от палубы понтона. Смоликов взял в руки концы веревок, а Енин чуть приоткрыл челюсти грейфера. Смоликов заправил в щель между ними концы веревок, Енин сжал челюсти грейфера, осторожно и медленно приподнял гроб с палубы понтона. Затормозил, проверяя, не выскользнет ли он из веревок, так же медленно понес его к самосвалу.

Я залез в кузов, стоял под дождем, проваливаясь ногами в мокрый и рыхлый песок. Енин мягко опустил гроб на песок, разжал челюсти грейфера, концы веревок выскользнули из них.

Енин кивнул мне и тотчас же, по-рабочему быстро, понес грейфер, все шире разевая челюсти его, на баржу за песком.

Гроб в кузове стоял надежно, я сел рядом с ним на песок, запахнувшись в дождевик. Катя, обеими руками прижимая к себе рюкзак Игната, залезла в кабину самосвала. Шофер тотчас натужно тронул его, самосвал пошел, сильно кренясь и переваливаясь на выбоинах разъезженной дороги. Все остальные, свободные от смены на нашем кране, на других машинах должны были приехать прямо на кладбище.

…Три года назад мы с Игнатом работали недалеко от порта, выгружая пиломатериалы. Сидели однажды ночью на палубе понтона и курили, он вдруг сказал мне:

— Знаешь, Серега, по молодости лет любой мечтает быть полярником или артистом, а уж космонавтом — наверняка! А подрастешь, да потискает тебя жизнь иногда и шершавыми лапами, и станешь понимать, что северный полюс, космос и театр — это, конечно, здорово. Но быть просто нормальным честным человеком… Человеком каждый день, в любой мелочи, чтобы от одного твоего пребывания на земле было хорошо кому-то, тоже задача из самых достойных! Это, порой, потруднее, чем на полюсе или на сцене. Тем более что задача эта задается тебе ежедневно в новых вариантах, и решаешь ты ее всю жизнь. — Игнат спокойно улыбнулся, поглядел на меня большими теплыми глазами: — Вот когда до тебя по-настоящему дойдет такое понимание, вся твоя жизнь получит полный человеческий смысл!

Сам он именно так и жил!..

Задумавшись, я совсем забыл про Аллу Викторовну. Она молча сидела в кузове по ту сторону гроба, держалась за него обеими руками. И дождевика на ней не было… Почему она не села в кабину, ведь в ней трое запросто помещаются?

Вздохнул, привстал, стараясь не упасть, обошел гроб, сел рядом с ней. Накинул на нее полу дождевика, обнял ее за топорщившиеся плечи.

— Что вы?! — испуганно сказала она, повела плечами, стараясь освободиться от моей руки, потом затихла, плечи ее постепенно обмякли.

Так мы с ней и ехали до больницы. Вплотную к дороге стоял глухой и угрюмый лес, шел проливной дождь, трудно даже было представить себе, что человек сумеет когда-нибудь оживить этот вековечный заглохший мир!.. Алла Викторовна не сказала больше ни слова, но прижималась уже плечом к моей груди доверчиво и по-детски спокойно.

Строительная площадка химкомбината раскинулась на добрый десяток километров в длину по ветке железной дороги, плавной дугой огибавшей большое таежное озеро. Проектировщики, видимо, посчитали, что выгоднее транспортировать из тайги готовую продукцию, чем необходимый для нее лес. Производительность комбината планировалась огромной, основной вид продукции — бумага. Строительство шло уже второй год, кроме высившихся там и тут кирпичных коробок будущих цехов, обставленных тонконогими кранами, на берегу озера был и поселок строителей. Ровными рядами стояли пятиэтажные дома, в них после пуска комбината должны были жить его рабочие. Выделялись большие здания клуба, больницы, кинотеатра. После нашей речной обстановки особенно бросались в глаза многолюдье, обилие машин, совсем городские дома и улицы. Каждый раз, оказываясь на строительстве комбината после двадцатикилометрового пути по тайге, я с радостью чувствовал, что попал в сегодняшний день.

Молоденький шофер сначала подогнал самосвал к больнице, помог снять гроб, внести его в больницу, поставить на длинный стол в подвале. Сказал, что сбросит песок на восьмом участке, снова заедет за нами, возвращаясь на причал.

Пожилая санитарка, — здесь, на строительстве, странно было видеть человека старше сорока лет, — провела нас троих в одну из комнат подвала.

Игнат лежал на белом топчане, тело его было закрыто простыней.

— Нет… Не могу!.. — услышал я у себя за спиной хриплый голос Кати.

Алла Викторовна, пошатываясь, обхватив Катю за талию, уводила ее из комнаты. Ноги у Кати заплетались…

Я взял с пола рюкзак с вещами Игната, достал их, разложил аккуратно на соседнем топчане. Только после этого снял простыню с Игната. Он был совсем голым, от груди до живота тянулся свежий рубец… Постоял над ним, удерживая колотившееся сердце, стал одевать Игната. На длинных стройных ногах его пониже колен, — одинаково на обеих, — виднелись старые, поперечные рубцы. Я хорошо помнил их происхождение.

…Катя тогда только что пришла к нам на кран, закончив курсы крановщиков в порту. Быстро уставала, сидя за рычагами. Нервничала и потому ошибалась чаще, даже плакала. Не только всем нашим, но и мне самому казалось временами, что работа крановщика — не по силам Кате, надо ей искать работу полегче. И только один Игнат терпеливо и настойчиво продолжал постоянно помогать ей.

И вот однажды Катя чрезмерно резко сбросила на землю десятитонный пакет бревен: грузовой трос, отпрыгнув, соскочил с концевого блока стрелы. Надо было подняться на тридцатиметровую стрелу, по узенькому трапу добраться до конца ее, снова завести трос в канавку блока. Команда собралась на кране. Катя плакала от усталости и страха. Игнат, не раздумывая, полез вместо нее на стрелу. И когда возвращался уже вниз, Катя, не утерпев, снова начала работать. Я успел только заметить, как странно вдруг переломилось тело Игната, бессильно припавшего к трапу стрелы.

Протянув к рычагу руку через голову Кати, я выбросил пар, полез на стрелу.

— Ноги мне грузовой трос погладил… — с трудом выговорил Игнат, пытаясь улыбнуться побелевшими губами; на обеих его брючинах проступали пятна крови.

Я помог Игнату спуститься на кран, задрал брючины; стальной трос, туго сжавшись, сильно ободрал обе его икры.

— Игнаша теперь — в больницу на пару неделек, а бюллетень, Соколова, за твой счет ему на хобот! — сказал Енин.

Достав из аптечки все необходимое, я промыл ноги Игната, забинтовал.

— Таким фифочкам надо в детсаду кантоваться! — фыркнула Санька, глядя на Катю.

Но и после этого отношение Игната к Кате не изменилось. В больницу он не пошел, продолжал работать. И как-то через месяц или два, работая в ночь, я увидел их силуэты: Игнат и Катя, тесно прижавшись, сидели на корме понтона…

Эх, Игнат, дружище!..

Надел на него белую рубашку, дорогой костюм, аккуратно повязал галстук. Костюм мы покупали вместе: Игнат сказал тогда, что всего второй раз в жизни делает такую покупку…

— Документы я взяла, — сказала, входя, Алла Викторовна. — А вот цветов нам уже не достать!..

На кладбище собралось человек двадцать. Мы поставили гроб рядом со свежевырытой могилой, открыли его. Катя плакала, встав на колени, целуя Игната… По-прежнему шел дождь, на кладбище было очень тихо, только изредка могуче и басовито шумели столетние ели. Мы стояли вокруг могилы, сняв шапки…

Сказал прощальное слово Мирошников… Потом Алла Викторовна… Потом я, еще кто-то… Зачитали телеграмму от месткома порта.

Опустили гроб в могилу, засыпали землей, аккуратно выровняли холмик, установили на него пирамидку. Молча постояли еще, не надевая шапок, потом пошли с кладбища. Катю вели под руки Санька с тетей Нюрой. У выхода в стороне стоял Кузьмин, внимательно глядя на идущих…

Ехали обратно в кузове пустого самосвала. Смоликов вдруг негромко сказал мне:

— Я всю войну был в разведке. Возглавлял нашу бедовую компашку веселый старшина: любил пошутить, в том числе со смертью. Были у него такие самодельные стишки:

Первый раз икается,
Второй раз спотыкается,
А на третий раз
Риск — потеря глаз.
И действительно: два раза он чудом уходил от немцев, а на третий — не вернулся.

Все так же шел дождь, шумел ровно и нескончаемо. И так же вплотную к дороге стоял неподвижный, угрюмый, безлюдный и тоже нескончаемо протянувшийся на тысячи километров лес. Я понимал, зачем Смоликов привел самодельные стишки веселого старшины и случай с его гибелью.

Нет, не те у нас с Игнатом были отношения, чтобы зарыть его тело в могилу — и забыть, почему и как он умер! И вы уж не забывайте Игната Прохорова, следователь Кузьмин!..

5

Еще накануне похорон тетя Нюра спросила меня, нерешительно заглядывая в глаза:

— Надо бы, Сереженька, помянуть нашего Игната, а?.. Неверующий он был, как вы все теперь, но обычай-то это неплохой. Посидели бы часик за столом, отдали ему память…

Я видел, что все согласны с тетей Нюрой, ответил негромко:

— Ну, что ж, свежие продукты мы только что получили… Вернемся с кладбища к концу дневной смены. Вечерняя, конечно, едва успеет присесть за стол, да и ночная смена должна быть в форме. А дневная после работы может посидеть подольше…

— Мы с тетей Нюрой тут прикинули, — быстро и удовлетворенно проговорила Санька. — И спирт у нас в аптечке есть, и много горячительного вообще ни к чему, но все-таки с мужчин — по два рубля, а с женщин — по рублю, — по-взрослому рассудительно закончила она.

Я кивнул, все согласно молчали. Только Алла Викторовна строго сказала:

— И на этом — все!

Ей никто не ответил. Катя сидела молча, потерянное лицо ее было таким горестно-отсутствующим, что я старался не глядеть на нее.

Каждый пересменок у нас был нечто вроде диспетчерского совещания, проводила его Алла Викторовна. Механики кранов выходили по радиотелефону в эфир, докладывали о проделанной за смену работе, о планах на следующую; о неполадках на кране, устранении их; необходимости запасных деталей, запасах угля, здоровье членов команды… На этот раз Алла Викторовна разговаривала с нашего крана, радиотелефон был установлен в общем кубрике. Я сидел рядом с Рабацкой, слушая ее командно-строгий голос. Иногда он точно спотыкался, умолкал на секунду… Но тотчас она справлялась с собой, продолжала выговаривать слова старательно и строго. Я представлял себе, конечно, как снисходительно улыбается у себя на кране, слушая Аллу Викторовну, громадный Петухов… Или щурит спокойные глаза Наташа Левашова, как вежливо пережидает, пока Рабацкая справится со своим смущением, Панферов.

Петр Петрович Петухов был механиком седьмого крана, Наталья Михайловна Левашова — первого, Борис Васильевич Панферов — тринадцатого; наш кран в портовской нумерации значился двадцать вторым.

В конце каждого разговора в тот день Алла Викторовна говорила о похоронах Игната, о том, что после них будут короткие поминки, приглашала на них всех, свободных от работы. Потом, как обычно, — это ей приходилось делать тоже каждый пересменок, — связалась по радио с диспетчерской порта. Отчиталась за проделанную работу, опять сказала о предстоящих похоронах. Мигнула, помолчала, а потом сказала потише:

— Да, я говорю с крана Колосова, он сейчас рядом со мной… — и протянула мне трубку радиотелефона. — Виктор Павлович Пахомов.

Витя работал диспетчером в порту, он был секретарем нашей комсомольской организации. Алла Викторовна разговаривала с ним, как и со всеми, на «вы».

— Слушаю, Витя, — сказал я, позабыв поздороваться.

Он помолчал, потом вздохнул. И я сразу будто увидел его, невысокого, крепенького, как дубок. С Витей мы выросли в одном дворе, десять лет просидели за одной партой в школе. После нее он пошел в институт, закончил его, работал сейчас вместе с нами.

— Жалко Игната… — медленно выговорил наконец Витя.

Когда знаешь человека с детства и дружишь с ним, понимаешь и слышишь все, чего он и не сказал тебе словами. Я сразу же вспомнил, как на одном из собраний, когда долго разбирали тяжелый случай с пропажей спецодежды на одном из кранов и кто-то намекнул, что Игнат, дескать, был в заключении, Витя решительно и твердо вступился за Игната. И собрание одобрило и поддержало его.

Очень мне захотелось сказать Вите, что Игнат не просто сорвался с крана, что кто-то убил его! Но говорить это по радио да и при Алле Викторовне было нельзя…

Он все не вешал трубку.

— А у нас, знаешь, еще купаются некоторые чудаки, а?..

Я вспомнил, как вытаскивал Игната из воды:

— Да и у нас такие чудаки есть.

— Слышал, Серега! — вздохнул он. — Все слышал…

Тогда и я помолчал. Но знал, что Витя не похвалит меня, не в его это характере.

— Ничего, — сказал я. — Доработаем до конца навигации вшестером, без подсменного.

— Взять его тебе неоткуда… — Спросил после молчания: — Сообщить об этом Рабацкой?

— Делу не повредит. Ну, всего доброго!

— Будь здоров!

Я передал трубку Алле Викторовне.


Когда вернулись с кладбища, Енин даже не остановил кран, только поглядел на нас, сморщился… Лента тормоза подъема не скрипела. Когда же Енин успел отрегулировать ее?..

Женщины пошли собирать на стол в общем кубрике. А мы сели на койке в нашей мужской каюте, закурили. Долго молчали. Стены каюты, пол ее, койки размеренно и несильно сотрясались в такт движениям крана, чуть покачивались из стороны в сторону. Когда кран на секунду переставал двигаться, замолкал, особенно слышался мерный и непрерывный шум дождя.

— Одно слово — осенние дожди! — вздохнул наконец Петухов.

Громадный и тяжелый, он сидел на койке, широко раздвинув сильные ноги, туго обтянутые штанами спецовки. В больших мозолистых руках со следами масла и железной пыли, навечно въевшихся в складки кожи, задумчиво крутил маленькую сигарету. Крупное скуластое лицо его с большим носом, широким ртом, маленькими черными глазами, глубоко запавшими, было спокойно-печальным. Круглая голова его была чисто выбрита, из-под распахнутого ворота виднелась крепкая загоревшая шея. Игнат умер, и тут уж ничего не поделаешь. И говорить об этом нечего, но жизнь у каждого из нас идет так быстро, такая она, к сожалению, короткая, так горько, когда теряешь близкого человека…

— Дожди здесь с сотворения мира идут по расписанию весь сентябрь, — негромко и неспешно проговорил Панферов.

Узкоплечий и худой, с густыми, но совершенно седыми волосами, он сидел на краю койки, гибко изогнувшись жилистым телом, упруго упираясь в пол кубрика длинными ногами. Узкое лицо его с треугольным подбородком было бледным. Под кустистыми, нависшими и тоже седыми бровями беспокойно и остро посвечивали быстрые темные глаза.

Тоскливо, конечно, здесь на севере в эти сентябрьские дожди, но уж сами мы себе выбрали такую работу. Да и кто-нибудь должен ведь ее делать…

— Но зато чуть наступит октябрь, прихватит по-настоящему морозцем, и снова солнышко, — задумчиво проговорила Наташа Левашова.

На правах механика крана она одна из женщин сидела вместе с нами. Левашовой за тридцать, у нее двое детей, ее муж работает у нас в порту начальником участка штучных грузов. Все зовут Левашову просто Наташей. Кран ее почти постоянно занимает одно из первых мест в порту по производительности и безаварийной работе. Есть что-то очень домашнее, уютно-спокойное в ее полной фигурке, круглом добром лице, больших и спокойно-внимательных голубых глазах.

Я смотрел на Петухова, на братьев-близнецов Локтевых, Владимира и Всеволода, неразличимо похожих друг на друга, веснушчатых и огненно-рыжих… Они сидели рядышком на койке, курили, одинаково затягивались сигаретами, очень похожими движениями рук относя их потом в сторону. На их кране работал сейчас подсменный Синельников, с ним кочегар Петя Воскобойников, учившийся в той же группе института, что и наш Миша Пирогов…

Редко нам приходится собираться вот так почти всем вместе.

Только что мы похоронили своего товарища, которого давно и хорошо знали, а некоторые из нас — и любили. Про случай с трапом знали только я да следователь Кузьмин, для остальных смерть Игната была обычным несчастным случаем, какой может постигнуть каждого из нас… Но говорить сейчас об этом, как вообще сетовать на жизнь, у нас не принято. Просто сидели, молчали и курили.

Двери нашего кубрика были открыты; в коридоре вдруг остановился Кузьмин, не решаясь войти.

— Входите-входите, — пригласил я его и встал.

Он проговорил негромко и просто:

— Оказался тут поблизости и не удержался, знал, что вы соберетесь.

— Виктор Трофимыч Кузьмин, — представил я его, стал так же по очереди называть каждого, с кем он здоровался за руку.

Кое-кто, наверно, знал, что Кузьмин — следователь, но все вели себя точно так же, как и до его прихода.

Потом в дверях появилась Алла Викторовна, выговорила смущенно, но четко:

— Прошу к столу!

Все поднялись, пошли в общий кубрик. Я вышел на палубу, встретился глазами с Мирошниковым, стоявшим на кромке берега, махнул ему рукой. А когда он спустился ко мне, сказал:

— Пусть кран минуты две-три постоит.

Он кивнул.

На повороте крана также встретился глазами с Ениным, махнул рукой вниз. Он резко остановил кран, высунулся ко мне в окно кабины.

— Идите с Мишей, помянем Игната, — сказал я.

На кромке берега тотчас загудел самосвал, но Мирошников, замахав руками, крикнул, что кран сейчас будет снова работать.

Длинный стол в нашем общем кубрике был покрыт белой бумажной скатертью. На ней стояли в ряд глубокие и маленькие тарелки, даже чайные блюдца, чтобы хватило на всех. Вилок тоже было маловато, поэтому рядом с некоторыми тарелками лежали ложки, суповые и чайные. Прямо на скатерти лежал аккуратно нарезанный ломтями хлеб, стояли две бутылки красного вина, в трех бутылках из-под молока был налит разведенный спирт.

Клубы пара поднимались от большой кастрюли с отварной картошкой. Стояли открытые консервные банки, лежали несколько огурцов, порезанных на дольки…

Члены нашей команды сели на свои обычные места, поэтому я оказался во главе стола. На кране было непривычно тихо, только за стенами по-прежнему ровно шумел дождь…

Мужчины разлили себе разведенный спирт, женщинам — красное вино. Тетя Нюра и Санька раскладывали по тарелкам и блюдцам клубни картошки, куски сосисочного фарша, ломтики огурца.

Все сидели за столом, не разговаривая и не двигаясь. Я поглядел на Аллу Викторовну, она кивнула мне. Встал, поднял стакан, вспомнил…

Около месяца назад мы сидели в этом же кубрике, праздновали день рождения Игната, и тогда я первым поднялся, чтобы поздравить его. А он, поблагодарив всех, в конце вдруг сказал:

— Если вдуматься, не очень удачно сложилась моя жизнь… — Вздохнул, поглядел на меня. — Завидовал я ребятам, у которых есть отцы-матери. Но среди вас я — как в родной семье!..

Я молчал, а все тихо и неподвижно сидели за столом. И я заговорил:

— Умер человек, который был настоящим товарищем всем, с кем он работал и жил. Давайте всегда помнить его заботливое отношение ко всем нам!.. Если мы в своей жизни и делах будем равняться на Игната Прохорова, и в большом, и в повседневном, тогда он не умер, просто его нет сейчас за столом с нами!

Катя не плакала, но и не глядела на меня.

Выпили, стали закусывать… Потом Енин и Пирогов поднялись, осторожно, стараясь никого не потревожить, ушли работать.

Мужчины закурили… Петухов вдруг сказал негромко:

— Подивил меня как-то Игнат… — потер большой ладонью свою гладко выбритую голову. — С получки зашли в столовую, выпили, закусили. А тут учительница привела целый класс малышей. Ходили, наверно, куда-нибудь на экскурсию, проголодались. Сидят за столами, как галчата, ноги до пола не достают. Игнат вдруг подошел к буфету, купил большой кулек конфет, раздарил им… — Петр Петрович чуть улыбнулся: — Детки, конечно, обрадовались, а учительница рассердилась: аппетит, дескать, пропадет у них!

Мы молчали.

Катя подняла голову, поглядела на Петухова, кивнула ему, но улыбнуться не смогла…

Опять стало тихо. Слышалось только, как работал кран, да так же ровно и глухо шумел дождь.

— У Игната было чему поучиться, — выговорил Тихон Сотников. — Но что уж я от него перенял… насовсем, так это — крепко держать слово!

Игнат был такой! Все это знали.

— Алла Викторовна? — быстро спросил механик катера Захар Сидорович Комлев, ожидающе глядя на Рабацкую своими разноцветными глазами: левый у него был голубым, а правый — карим.

Она поняла, кивнула. Наш пятидесятисильный катер не брал больше четырех пассажиров, пора было развозить людей по кранам.

— Ну, вот и помянули Игната! — неспешно и негромко проговорила Наташа Левашова и вышла из-за стола.

За ней поднялись другие. Комлев поморщился:

— Опять пятерых друг на друге везти?

— Мы — легкие, — ответила ему Наташа. — Особенно я! — и в дверях обернулась, нашла глазами молчавшего все это время Кузьмина, поглядела на него, вышла.

Потом Комлев вернулся за бригадой Петухова. Прощаясь, он сказал Кузьмину:

— С трудом верится, товарищ Кузьмин, чтобы Прохоров просто сорвался с трапа…

И когда Комлев увозил бригаду Панферова, все члены ее, прощаясь, безмолвно вопрошали Кузьмина. Они ушли. Алла Викторовна не вытерпела:

— Что же это такое предполагается, Виктор Трофимыч?! Ведь это же тогда… Ведь это же убийство! — И она всхлипнула. А Кузьмин ответил негромко:

— Жалеют люди, Алла Викторовна, Игната Прохорова.

Алла Викторовна, ссутулив узенькие плечи, пошла к дверям, стала медленно и неловко одеваться. Я помог ей, набросил сверху дождевик.

И вот проводили всех, кто не работал на нашем кране.

— Что же это, Серега, а?! — так же, как Алла Викторовна, проговорила вдруг Санька. — Неужели Прохорова?!

— Поможешь тете Игоре — и одевайся, приходи на кран: пора нам сменить Енина и Мишу!

И когда одевался в коридорчике, поймал вдруг остро-внимательный взгляд Смоликова.

6

После смерти Игната не прошло и недели, как разговоры пошли.

— На кране Колосова крановщика убили!

— Какого это?

— Игната Прохорова. Красивый еще такой был, цыганистый…

— Убили!.. Сам сорвался с трапа, разбился о камни. Колосов прыгнул за ним, вытащил. Да поздно…

— Сорвался!.. Да Прохоров — кровь с молоком. Его в цирке пусти по канату бегать, — не сорвется!..

Мне передавали, что кое-кто считал меня повинным в случившемся.

Работали мы теперь без выходных, кочегаром у Кати был Смоликов. И уставали мы больше, чем всегда.

Санька, каждую свободную минуту и с любым человеком обсуждая обстоятельства смерти Игната, говорила напрямик, значительно выставляя вперед пухлый, с ямочкой посередине подбородок:

— Слепому ясно, что Прохорова убили! Весь вопрос: кто и за что?! Но убийцу рано или поздно обязательно найдут!

Тетя Нюра вздыхала, качала головой, глядя на Саньку. Однажды все-таки сказала ей:

— Ты, девка, Игнашу поминай да жалей, а глупости своей не выказывай.

— По старости ума ничего вы не понимаете, бабушка! — отмахнулась Санька.

— Подрастают кадры! — насмешливо хмыкнул Енин, смешно свернув на сторону свой утиный нос.

— По старости ума!.. — передразнил Саньку Миша Пирогов. — Ты бы хоть сама-то слышала, что говоришь!..

— Извините, тетя Нюра! — спохватилась Санька.

Как-то ночью приснился мне отец. Он разговаривал с Игнатом, с которым, — даже и во сне я понимал это, — не был знаком. Отец, широкоплечий и грузный, сидел за столом в своем кабинете, курил.

Он разговаривал с Игнатом так, как обычно разговаривал со мной. Однако странно говорил отец:

— Больно, конечно, Игнат, что ты умер так рано!.. За Катю не беспокойся, ведь мы-то живы, по-прежнему рядом с ней. А если кто-то виноват в твоей смерти, мы обязательно найдем его и накажем! И потому, что такие преступления нельзя оставлять безнаказанными, и потому, что мы все помним и любим тебя!..

И вот уже не Игнат, а я сам сидел перед отцом, видел его лицо, глаза… И у меня было всегдашнее ощущение уверенной и умной силы, исходящей от него, передававшейся мне. Оно не пропало даже и после того, как отец сказал чуть виновато:

— Вчера, Серега, мне повезло: случайно купил «паркер» тринадцатого года! — Не сдержался, улыбнулся удовлетворенно.

И хоть мне всегда казалось необъяснимо-странным это детское увлечение отца коллекционированием авторучек, я втихомолку порадовался его удаче.

Проснулся… Чего только не приснится?.. Но все так: и о Кате забывать нельзя, как бы она себя ни вела по отношению ко мне, и за смерть Игната надо наказать по заслугам!.. Мне стало спокойнее, как будто я и впрямь поговорил с отцом.

Стараясь не потревожить Смоликова, осторожно нащупал пачку сигарет на тумбочке, спички, закурил. И в свете вспыхнувшей спички увидел, что Смоликов не спит. Зажег свет, кинул Смоликову сигареты со спичками. И когда он тоже закурил, я спросил:

— Болен ты, что ли, Иван Иваныч?

— Что не сплю-то? — сразу поняв, сказал он.

— Слушай, Иван Иваныч, давно хочу спросить, как это получилось, что ты кочегаром на кране работаешь столько лет?

— Нам где бы ни работать, лишь бы не работать. Покалечила война меня, ну, вроде как без ноги я остался…

— Так ведь столько лет прошло…

— А ты видел, чтобы оторванная нога заново отросла?

Смоликов не женат, живет один, у него комната в городе. И никому из нас о его личной жизни толком ничего не известно. Только раз в году, после окончания навигации, у него обязательно случался двухнедельный, а то и месячный запой. В остальное время он к вину не притрагивался, даже на поминках Игната не выпил ни капли.

— А не пробовал… ну, как-нибудь выбраться из этого состояния?

— Почему не пробовал? Был случай, женился даже. В другом городе это было, на юге…

Этого я не знал… Да и никто из нас.

— Дети, наверно?

— Какие там дети?! Пустил бы по миру… Ребенка ведь на ноги поставить надо.

— Женщина, если она любит…

— Женщина тоже человек, ее уважать надо, а не мучить.

— Семья — это двое, как один…

— Она плакала, любила, пришлось мне сюда на край света уехать. И сейчас иногда пишет… Не могла у нас быть такая семья, когда двое — как один. Из-за меня не могла.

Я глядел на него… Неожиданно у меня выговорилось:

— Не думал я, что у тебя, Иван Иваныч, так… сложно и тяжело, прости!..

— И ты не обижайся: молод еще… Вот поживи с мое.

Я загасил сигарету.

— А что тебя, Иван Иваныч, в войну особенно… покалечило?

— А точно и не знаю… — он тоже тщательно погасил окурок. — Самое удивительное — даже ни разу не был я по-настоящему ранен, так, пустяки… Только ведь, знаешь, когда все время живешь под страхом и душишь его непрерывно в себе… Ты не верь, что есть люди, которым страх неведом, его только автоматы не знают! Ну, идешь через линию фронта, потом берешь «языка», возвращаешься с ним… Когда передохнешь пару деньков, а когда и по-новой сразу назад. Три месяца как-то просидел с рацией в бункере. Это — самое тяжелое, пожалуй, было. Это, брат, смертная тоска, сам себя покусать готов! «Морген, морген, нур нихт хойте, — заген алле фауле лейте». Перевести?

— Завтра, завтра, только не сегодня, говорят все ленивые люди. Так? — спросил я.

Он кивнул:

— Дословно… Следователь Кузьмин, конечно, будет вести расследование, но у него ведь не один Игнат, работенки Кузьмину хватает, народишко здесь разный… Да и хотелось бы своими руками поговорить с теми, кто Игната убил!.. Не кривись, я не ребенок, давно догадался. Да и видел кое-что… Крановый прожектор помог. Развернул я кран, чтобы ваше купание осветить, и увидел, что ты не топишь, а спасаешь Игната.

— Но ведь я мог спасать его, до этого столкнув с трапа?

— Я сам спускал лодку с понтона, видел, что трап свисает, кто-то отдал одну оттяжку. А потом проверил, на месте он стоит, только растяжка обычным узлом затянута.

— После поправили на морской?

— И это видел.

— Чего ж молчал? А я следователю Кузьмину сказал.

— А еще кому?

— Больше никому.

— Почему ты думаешь, что я Кузьмину об этом не сказал?..

Я затянулся, привычно-автоматически прислушиваясь к работе крана, спросил Смоликова:

— А не видал кого подозрительного около трапа на берегу?

— Позавчера крутился какой-то худощавый, когда ты к Мирошникову уходил.

— Мужчина?

— По движениям — баба или девушка, фигурой похожая на мужчину.

— Как же бабе одной трап поднять, поставить его снова на место?

— Бабы тоже разной силы бывают…

Я встал, начал одеваться. Уже в дверях я приостановился, обернулся к нему, спросил:

— Ты говорил, что своими руками хотел бы напоследок поговорить с теми, кто Игната убрал?

— От хотения до делания — дистанция огромного размера. И вообще этого разговора у нас с тобой не было!

— Забыли!

Я зашел на кран. Енин с Пироговым работали, к дневной смене баржа будет готова, как и положено по графику.

Когда снова вернулся в каюту и уже раздевался, вдруг увидел на кухне Катю. Она сидела на табурете, сжавшись сиротливым комочком. Почувствовала, что в дверях кто-то есть, подняла голову, посмотрела на меня ненавидяще.

— Может, на другой кран хочешь перевестись? — неожиданно для себя, шепотом спросил я.

Лицо ее из горестно-потерянного постепенно стало удивленно-растерянным. Однако она сказала раздельно и четко:

— Не думай, что тебе удастся избавиться от меня таким путем.

— Катя, я ведь люблю тебя.

Она не ответила.

7

На следующее утро, работая вместе со мной на кране, Санька вдруг сказала мне совсем по-взрослому:

— Странно вы, мужчины, устроены…

От удивления я даже обернулся, посмотрел на нее. И внешне Санька сейчас была другой: пухлые губы ее — без помады, ресницы и брови — не накрашены тушью, глаза внимательно и будто жалея глядели на меня.

— Чем же странно-то?

— Ты, Серега, зря думаешь: если мне девятнадцать еще через три месяца будет, так, значит, дура дурой!

— Да что ты, Санька, когда я про тебя так думал?

— Думал, думал, я не слепая! Ты, конечно, взрослый мужчина…

— Да я всего на пять лет старше тебя.

— Это, конечно, нормальное соотношение, когда девушке — девятнадцать, а парню — двадцать четыре… — Она густо покраснела, но глаз не отвела. — Но что касается тебя, Серега, то у тебя уж такой склад характера… Ну, взрослый, что ли… — Опустила наконец глаза, договорила: — Счастливой будет та, которой удастся за тебя замуж выйти! — Снова посмотрела на меня: — За тобой, Серега, проживешь жизнь, как за каменной стеной!..

Я смутился и спросил глупо:

— Что значит — удастся?..

— Не родись, знаешь, красивой, а родись счастливой. Когда растешь в детдоме без папы-мамы, то пораньше начинаешь о жизни задумываться, делать кое-какие выводы.

Она вздохнула и продолжала:

— Если трудно тебе, не говори, а только, что такое особенное есть в нашей Кате, если уж начистоту? Игнат ее любил, ты вот тоже… Ну, красивее меня она, конечно, так ведь сколько красивых по жизни вековухами мыкается?! Или, того хуже, плачут от своих кормильцев, будь им неладно! За другим кормильцем глаз да глаз нужен: и чтобы получку не пропил, и к другой не побежал, и из ребенка хулигана не вырастил на собственном примере!

На кромке берега давно уже гудел очередной самосвал, но я почему-то слушал Саньку, пока она же и не сказала мне:

— Кинь тонн сто, а потом, если надумаешь, ответишь на мой вопрос.

Я кивнул ей, продолжал работать. Когда на берегу не оказалось самосвала, повернулся к Саньке. Она все также выжидательно смотрела на меня, точно наш разговор и не прерывался.

— Не знаю, Саня.

— Зови уж меня Санькой. Хоть я и малолетка, но сердце-то и у меня есть. — В лице ее что-то опять неуловимо изменилось, она вдруг сказала: — Да будет ли когда-нибудь у тебя такая знакомая, которая не почувствует себя малолеткой рядом с тобой?

— Катя вон не чувствует.

— Потому что она еще не видит тебя. — И спохватилась: — Ой, чего это я козыри тебе подсовываю?! — Задумалась, усмехнулась: — Нет, это я правильно делаю, по-человечески.

— Да, Саня, правильно и по-человечески!.. То есть Санька.

Уже гудел самосвал, а мы с Санькой все продолжали смотреть друг на друга.

— Я, конечно, Серега, на танцы бегаю, и вообще у меня полно знакомых парней, это я тебе, не хвалясь. Но ни с однимеще… у меня ничего не было.

— Я верю, Санька.

— Нет, правда?! Только честно! Ну, работай-работай. Ты только не забудь, что с отцом меня обещал познакомить!

— Не такой у нас с тобой сегодня разговор, чтобы я забыл.

И она неожиданно, очень серьезно ответила:

— Спасибо, Серега! — Снова покраснела, заторопилась: — Ну, работай-работай… — И засмеялась: — Ты вон — непрерывно странный: сын секретаря горкома, а простым крановщиком пилишь… — Мигнула, перестала улыбаться, попросила: — Прости, Серега, оговорилась я! — Снова по-взрослому пояснила: — Впадаю я еще иногда в детство. Девятнадцати мне еще нет…

— Ты и так прямо-таки на глазах взрослеешь.

— А это и я сама чувствую. И больше не оговорюсь, слово тебе даю, Серега! И вообще… никогда тебе за меня стыдно не будет! Ни разу в жизни, Серега!

— А вот за это уж — тебе спасибо! — И я начал снова спешно работать.

В остальном смена была обычной. И мы с Санькой, как всегда, успели выгрузить баржу. Только однажды она сказала:

— Громом меня разрази, Серега, не могу понять!

— Что именно? — И сам заметил, что уже по-новому, серьезно слушаю ее слова, отвечаю ей.

— Пусть Катя еще и не видит тебя, ну вот… как я. Но как она всерьез может думать, что ты угробил Игната?! А, Серега?!

— Этого я и сам не могу понять.

Санька прищурилась, проговорила медленно и задумчиво:

— Что же она тогда за человечек, наша Катя Соколова?..

Я вздохнул, пожал плечами.

И сказал ей то, о чем будто подспудно думал всю смену:

— Слушай, очень это будет странно выглядеть, если я как-нибудь схожу с тобой на танцы?

Она покраснела, отодвинулась. Даже вдруг попыталась натянуть на колени свою коротенькую юбку. Но спросила уже так, как и разговаривала со мной в эту смену:

— В каком смысле странно?

— Ну, с чего это вдруг — я и на танцы?!

— А-а-а?!

— Что — а-а-а?

Санька выговорила поспешно:

— Возраст у тебя — нормальный для танцев, в клубе строителей и лысые дедушки бывают. — Чуть покривилась: — Репутация у меня, конечно… — Снова посмотрела прямо в глаза мне: — Но я тебе правду сказала.

— Ну, тогда сегодня вечером и пойдем.

Санька спросила без улыбки:

— А танцевать-то ты хоть умеешь?

— А иначе какая бы у меня причина на танцы идти?

— Да, действительно, какая?.. Что это я опять запамятовала: видела ведь, как ты танцуешь. Для танцев, конечно, ты кавалер средненький, но уж сделаю тебе снисхождение: начальство как-никак, механик крана.

— Уж как мне тебя и благодарить, Санька?!

— А ты — подумай, может, что путное придумаешь.

Мы сдали, как обычно, смену, вымылись, сели за стол обедать. Катя ела и читала какую-то книжку. И верзила Смоликов, конечно, молчал, ел с аппетитом. Тетя Нюра вздохнула:

— Что-то позабыл нас этот вежливый следователь?..

— А чего ему о нас помнить?.. — равнодушно и негромко спросил Смоликов. — Это для нас Прохоров был свой человек, а у следователя таких дел — десятки. Закрыл очередное, то есть про Игната, поскольку все тут яснее ясного, и начал следующее.

— Радость у меня, тетя Нюра! — сказала неожиданно Санька. — Уговорила я наконец-то Серегу пойти со мной на танцы сегодня вечером.

— А что?! — обрадовалась тетя Нюра. — Нельзя, Сереженька, все бирюком на кране в глуши сидеть. Горе, конечно, так ведь и отвлечься когда надо! — Глянула искоса и коротко на Катю.

Катя продолжала есть и читать свою книжку… И Смоликов не поднял головы от тарелки… «От хотения до делания — дистанция огромного размера…»

— Не опозорить бы мне только Саньку, тетя Нюра, ногу бы кому не отдавить!

— Санька к любым кавалерам привыкла!.. А ты — человек воспитанный.

Смоликов сказал:

— Ты сам берегись, чтобы тебе не отдавили ногу, не подсовывай ее по неопытности под чужой каблук.

— Ну, спасибо, тетя Нюра, — я встал, пошел к радиотелефону, отчитался за смену перед Аллой Викторовной.

— Не удалось мне, Колосов, побывать сегодня у вас на кране, — сказала она. — Целый день у Панферова с инжектором мучаемся… — и замолчала выжидательно.

— Да у нас все в порядке, не беспокойтесь, пожалуйста.

— Ну, до ночного пересменка, — помолчав, сказала она, повесила трубку.

Я пришел в каюту. Тетя Нюра мыла посуду на кухне, улыбнулась мне:

— Иди-иди, попляши для разнообразия.

В нашем кубрике были Смоликов и Санька. На Саньке уже было ее единственное выходное платье, синее с каемкой белых кружев по воротнику и концам рукавов. На стройных ногах — тонкие чулки, лакированные туфли. Светлые и коротко остриженные волосы были причесаны как всегда, будто с нарочитой небрежностью. Санька спокойно и деловито доставала из стенного шкафа мой костюм, белую рубашку, галстук, аккуратно раскладывала все это на моей койке. А на полу уже стояли рядышком мои выходные ботинки.

— Ты, Саня, лицо накрась, как всегда, — вдруг спокойно проговорил Смоликов.

— Что, дядя Ваня? — Санька резко крутанулась на каблучках, оборачиваясь к нему, тотчас поняла, кивнула согласно: — Ага!

Какое-то растерянное у Саньки лицо, будто испуганное даже, словно она готовилась к чему-то важному, исключительному…

— Я достала все твое, — нерешительно выговорила она, чуть покраснела: — Знать бы раньше — отгладила бы тебе костюм. Редко вы пользуетесь своим выходным костюмом, товарищ механик крана! Зависелся он в шкафу!

— Серега — выгодный муж будет, — так же ровно выговорил Смоликов и вдруг сел на койке, спустив на пол свои длинные ноги: — Вспомнил, что курево кончается. Прогуляюсь с вами до магазина, в компании — и мне веселее, — и начал неспешно одеваться. — Куда поведешь-то нас? — спросил он Саньку. — В село или в поселок строителей?

— Для такого долгожданного и коллективного выхода подавай нам центральный клуб строителей, а?! Одевайся скорей, Серега! Буду уж сегодня экскурсоводом у вас, старички заплесневелые!..

8

У Саньки оказалось все предусмотрено, для моих и своих выходных туфель даже были приготовлены два целлофановых мешочка.

— Иначе нельзя, Серега, — пояснила она. — Приходится к обстоятельствам приспосабливаться.

Смоликов тщательно выбрился, тоже надел выходной костюм, рубашку с галстуком. И неожиданно оказался высоким представительным мужчиной, даже интеллигентным с виду, молчаливо-вежливым. И равнодушно-неподвижное лицо его с сонными глазами сейчас казалось уже не то задумчивым, не то просто усталым. Санька долго и удивленно рассматривала его, по-птичьи наклоняя голову к плечу, все-таки сказала:

— Громом меня разрази, дядь-Вань: вылитый ты сейчас наш учитель математики! — Зорко прищурила свои серые глаза: — Темнишь ты что-то нам всем…

Все так же шумел дождь за стенами каюты, пол ее привычно покачивался согласно поворотам работавшего крана.

— Да и ты, Сереженька, совсем другой в этой одежде, — вздохнула тетя Нюра; помолчала, добавила неожиданно: — Сидим мы тут на краю света в темноте и сырости, а добрые-то люди каждый день в такой одежке разгуливают. Эх, жизнь-житуха наша!.. Ну, ладно, я-то старуха, а вы на что годы свои молодые размениваете?

— Если ты, дядь-Вань, только в магазин, чего же костюм, рубашку-галстук на себя напялил?

— Хоть я и заплесневелый старик, конечно, Саня, но хоть на минутку загляну в клуб, полюбуюсь на отдыхающих.

— Ну, ладно, экскурсовод, поехали веселиться, — сказал я Саньке.

Она стрельнула глазами на Катю, демонстративно взяла меня под руку, пропела громко:

— С такими кавалерами мне еще не приходилось красоваться!..

По трапу на берег я пошел первым… Все было в порядке: тросовые растяжки нормально закреплены за костыли бревна. Мимоходом оглянулся на Смоликова. Так и видно было по его лицу: ни о чем он сейчас не думал.

Шофер первого же самосвала, увидев Саньку, распахнул дверцу кабины, заулыбался:

— Санечка!.. Лезь ко мне, голубка, двадцать километров греть буду! — И замолчал, наткнувшись глазами на меня, на Смоликова, вежливо и чуть удивленно поздоровался.

— Садись ты рядом с ним, — шепнула мне Санька.

Я влез первым в высокую и просторную кабину, пожал руку шоферу. Лицо его мне было знакомо, но имени я его не знал. Влезла Санька, уселась рядом со мной, захлопнула дверцу:

— Газуй, Гринька!

— Слушаюсь, мадам!

Самосвал тронулся осторожно. Гринька включил фары дальнего света, сплошные струи дождя опять напомнили мне стеклярус… Вот и дорога, темные и молчаливые стены леса по обе стороны от нее, подступившие вплотную. Трясти стало меньше, Гринька прибавил скорости, привычно и ловко съезжая в обочину, чтобы пропустить встречные порожние машины. Они шли мерным и непрерывным потоком на наш причал за песком.

— Вас к прокуратуре подвезти, механик? — вдруг спросил Гринька.

Лет ему столько же, сколько и мне. И в армии он служил, наверно. Плотный и сильный парень, лицо обветренное, продолговатое, глаза светлые, лихие…

— Пока до клуба подбрось.

— А Смоликова тоже свидетелем вызвали?

— Да вроде того…

Гринька по моим ответам понял, что дальше спрашивать об этом неудобно. И он решил просто поразвлечь нас довольно бойким разговором.

— Второй год работаю на строительстве химкомбината. Мерзну на снегу, мокну под дождем, подкармливаю мошку. И не перестаю удивляться собственной странности: не тянет меня что-то отсюда на родину. Что я здесь, озолочусь? Не похоже. Такая у меня потребность в бумаге, чтобы я собственными руками целый комбинат в тайге строил? Да я за редким исключением всю жизнь могу без листка бумаги прожить и не охнуть. И ведь не турист я по натуре… И вся моя предыдущая жизнь, за исключением героических годов службы в армии, прошла на солнечном юге. Почему же я к этому унылому и дикому месту душой прирос?!

— А мы все — почему? — спросила Санька.

— Странное существо — человек. Ну, чего, спрашивается, не жилось мне под теплым крылышком родной маменьки?.. И место у нас курортное. А я пришел из армии, пару месяцев попил сухого вина досыта, так уж досыта, Санечка! Шоферю в винодельческом совхозе, кругом люди радуются, а мне, дураку, скучно. Родная маменька углядела, конечно, что с ее сыночком после армии какая-то неполадка начинается, решила меня женить. Средство это, известно, испытанное. Ну, и я, конечно, не против. Тем более что маменька приглядела сыночку голубку вот вроде тебя, Санечка. Лизнул пару раз в щеку, сахаром отдает. Ну, дальше — больше, и голубка моя на все, вижу, согласная. К тому же — студентка она, учится в плановом институте. Вот на этом первом я и споткнулся. Призвание у нее, наверное, такое — плановиком быть. Вижу, она жить не может, чтобы наперед нашу с ней будущую совместную жизнь не запланировать. На десять пятилеток вперед. Я проверяю на ощупь ее здоровье, а она — планирует! И не только нашу с ней жизнь, но и меня самого незаметно запрограммировала: как-то вдруг обнаружил, что стою вместе со старухами за прилавком, помогаю отдыхающим здоровье укреплять, продаю фрукты. Не только с маменькиного садика, но уже и с голубкиного. В общем — окончательно загрустил я… Даже голубкины щечки перестали сахаром отдавать. К тому же будущий тесть мой заставил меня крышу на их особняке перекрывать. Разговорились мы с ним на высоте по летнему времени, взял я его за плечики, встряхнул, подержал над воздухом. А он — в авиации не служил, привычки к высоте не имеет, обиделся. А тут кореш мой, вместе служили, кинул мне письмецо отсюда, с химкомбината: «Так, дескать, и так, может, прогуляешься, куда Макар телят не гонял?..» А что, думаю, почему бы мне по молодости лет и слабому здоровьишку, подорванному сухим вином, и действительно не поглядеть на это самое местечко? Может, хоть пойму, откуда поговорка эта про Макара пошла? Собрал вещмешок, посидел с приятелями за столом, успокоил маменьку… и — отбыл с легкой душой… Ну, мы-то с тобой, Санечка, слегка обученные, а механик ведь — институт, я слышал, заканчивает.

— Здесь притормози, у клуба, — сухо сказала Санька, открыла дверцу.

Я поблагодарил Гриньку.

— Макара-то встретил? — крикнула уже снизу Санька.

— А?.. Так он же сюда телят не гоняет, кормить их здесь нечем, так и в поговорке сказано. — И включил двигатель, поехал, захлопнув дверцу.

Двухэтажное каменное здание клуба располагалось в центре поселка, раскинувшегося пологой дугой вдоль озера. Сейчас, в сентябре, сумерки наступали рано, в семь часов вечера было уже совсем темно. Редкие лампочки поселка были неспособны разогнать густую, будто вязкую от дождя темноту.

Только места строительства химкомбината были щедро залиты ярким светом.

Подъезд клуба был широким и просторным, с далеко вперед выступавшим козырьком, обрезанным косо, будто ножницами. Здание было современным, из бетона и стекла, способное украсить улицы любого города.

— Тютелька в тютельку! — удовлетворенно говорила Санька, блестя глазами. — К самому началу бала поспели! — Мы с ней стояли на ступеньках подъезда под козырьком.

Она сбросила с себя дождевик, стряхнула с него воду. Рядом с нами парни и девушки разговаривали, чему-то смеясь. Многие из них здоровались с Санькой, она кивала и улыбалась им в ответ. И со мной тоже здоровались, некоторые называли меня по имени.

— Где же наш заплесневелый? — нетерпеливо говорила Санька. — Или он прямо в магазин за своим куревом поехал?.. Ты, Серега, постой тут, подожди его на всякий случай, а я пойду билеты куплю.

— Подожди, вот деньги… И на дядю Ваню купи.

Она убежала, легко распахнув широкие, сплошь застекленные двери.

Ко мне неспешно подошли два парня. Один был ростом с меня, второй — низенький.

— Здорово, механик! — высокий протянул мне руку.

Я кивнул в ответ, пожал ему руку.

— Пашка, да Серега не узнает нас! — засмеялся низенький, пожимая мою руку. — Шофера мы с Пашкой, каждый день видим тебя на кране.

— В лицо-то я многих знаю, а вот познакомиться с каждым — не успеть, — ответил я.

— Что верно, то верно, — густым и спокойным басом отвечал Пашка, протянул мне раскрытую пачку «Памира»: — Закуривай «нищего в горах».

— Спасибо, — я взял сигарету из пачки, прикурил от готовно протянутой мне сигареты Виктора.

Подлетела раскрасневшаяся Санька с билетами в руках:

— Наш дедушка прибыл?

— Здесь я, Саня, — тотчас ответил откуда-то сбоку Смоликов, подходя к нам. — За табачком заезжал, — в громадной руке его было несколько пачек махорки.

— Глянь, Витек, Смоликов!

— Культпоход у них, Пашенька!

— Саньке здесь кавалеров не хватает!

— Для резерва с крана начала прихватывать.

— Сразу по парочке!

— Затанцует одного, ухватит второго.

За стеклянными дверями, легко распахивавшимися в обе стороны, тоже переговариваясь и смеясь, стояли парни и девушки. Сбоку была касса, напротив около прохода за невысоким барьером сидела молоденькая билетерша. Не глядя на входивших, привычно-автоматически отрывая края протянутых ей билетов, звонко смеялась в ответ двум парням, что-то говорившим ей. На рукавах у них были красные повязки дружинников.

— Приветик, Сонечка, — сказала Санька девушке, кивнула на нас со Смоликовым: — Эти — со мной, — и протянула билеты.

— Приветик, подружка! — так же ответила ей девушка, отрывая контрольки наших билетов.

Один из дружинников вытянулся, опустил руки по швам:

— Позвольте вас приветствовать, королева бала!

— Вольно! — ответила Санька.

— Борис, объяви по местному радио, что можно начинать: Саня прибыла! — нарочито значительно проговорил второй парень.

— Подождите минутку! — не задумываясь, отвечала им Санька. — Нам еще переодеться надо.

— Есть подождать минутку!

Вестибюль был громадным, с высоким потолком, с портьерами на окнах. Пол и колонны красиво отделаны керамической плиткой. По периметру потолка — лампы дневного света.

— Ну, как, заплесневелые? — торжествующе спросила Санька.

— Действительно, Иван Иваныч, — вздохнул я. — Живем мы с тобой, как медведи в берлоге!

— Комбинат не на один год строится, — спокойно ответил Смоликов.

За длинным барьером несколько девушек быстро и деловито принимали от пришедших одежду, развешивали на крючки вешалок, молча протягивали номерки.

— Ботинки переодень, Серега, — шепнула мне Санька, повернулась к стене, стала снимать резиновые сапоги.

Я снял свои рабочие ботинки, надел вместо них выходные, достав их из целлофанового мешочка.

— Рабочие — в мешочек, Серега. — Санька, отвернувшись, подтягивала чулки.

А всего неделю назад она запросто задирала свою коротенькую юбку при нас со Смоликовым… Как это она сказала мне сегодня утром?.. Да: «Потому что она еще не видит тебя…» Посмотрел на Смоликова. Чисто выбритый, в выходном костюме, рубашке с галстуком, он действительно был похож сейчас на школьного учителя. Вежливо и терпеливо молчал, ожидая нас с Санькой. И даже стоял сейчас Иван Иваныч как-то интеллигентно, что ли… Лицо его было все таким же неподвижным и глаза равнодушными, но я видел, что он тоже заметил это новое в поведении Саньки.

— Ну, я готова! — радостно объявила Санька, весело и тревожно глядя на меня, крутанулась на каблуках, снова вопросительно посмотрела на меня.

— Красивая ты девушка, Санька, — серьезно ответил я ей. — У нас на кране за работой и человека не разглядишь.

Мы сдали вещи в гардероб, взяли взамен номерки. Если посмотреть на вешалки: на работу пришла очередная смена, повесила верхнюю одежду.

А по просторному вестибюлю неспешно разгуливали нарядно и модно одетые люди, никакого отношения, казалось, не имевшие к одежде, висевшей в гардеробе.

— Охо-хо, Серега! — вздохнул Смоликов: — «За работой человека не разглядишь…» А здесь он тебе виднее, если каждый нарисовал себя, как только умеет?

— Ты прав, Иван Иваныч, но ведь приятно на таких вот молодых и нарядных поглядеть?

— Это другой разговор.

— Боря! — через весь вестибюль звонко крикнула Санька парню с красной повязкой на рукаве, стоявшему у входа. — Я готова, объявляй!

— Слушаюсь, Санечка! — готовно ответил он.

И тотчас, будто это действительно от него зависело, загремела веселая и бодрая музыка.

— Спасибо, Боренька! — радостно закричала Санька.

— Всегда рады стараться! — отвечал он.

— Ну?! — Санька повернулась ко мне, взяла меня за обе руки.

— Прямо-таки чудеса ты творишь, как в сказке! — так же радостно ответил я ей.

— Сказочные чудеса, конечно, тоже зрелище, — сказал Смоликов. — Только лучше, когда заранее о них знаешь, чтобы не растеряться от неожиданности.

9

Зал тоже был большой, залитый ярким светом. Под потолком висели гирлянды бумажных разноцветных флажков и фонариков. В разных местах наверху были граненые зеркальные шары. Они медленно вращались, освещенные тонкими лучами прожекторов, радужно переливаясь. Народу было много, парни и девушки уже танцевали, другие — тоже, как в любом клубе любого города — еще стояли вдоль стен зала. На просторной эстраде, способной вместить сотню артистов, играл джаз-оркестр. Музыканты, в большинстве — тоже молодые люди, были одеты в одинаковые строгие черные костюмы, белые рубашки с черными галстуками. На дирижере был длиннополый фрак… Даже странно было сейчас, видя все это, под звуки музыки представить себе, что за стенами этого зала — глухая тайга, дождь и безлюдье на сотни километров!..

Санька, словно расслышав мои мысли, сказала быстро, будто хвастаясь:

— Вот в этом зале полтыщи человек может поместиться, а когда концерты устраиваются — стулья в зале ставят, совсем как театр он получается, да-да!.. И кинозал здесь есть такой же большой, и библиотека, и театральная студия, разные кружки самодеятельности, даже кройки и шитья, даже курсы молодых хозяек…

— Позволь, Саня, — неожиданно и точно смущаясь, проговорил Смоликов. — Хоть и в рабочих я, правда, ботинках, но они ведь у меня довольно чистые? Так?..

— Конечно, чистые! — сказал я.

— Ну-ну, дядь-Вань! — поторопила Санька, и я впервые увидел, что она умеет по-женски кокетливо, лукаво улыбаться.

— Ну-ну, дядь-Вань! — повторила Санька, подмигнула мне.

— Когда-то мне, Саня, приходилось танцевать… Много лет, правда, с той поры прошло, но не подведу я тебя, не беспокойся.

И Санька мгновенно стала снова обычной девчонкой, вопросительно и смущенно глянула на меня.

— Потанцуйте, пожалуйста, — согласился я.

— Сама хотела просить тебя об этом, дядь-Вань!

Смоликов стоял перед ней и ждал, опустив руки. После ее слов кивнул, ловким и вежливым движением взял ее за правую руку, другой прикоснулся к спине Саньки, легко и ловко повел ее. По залу разносились плавные и грустные звуки старинного вальса «На сопках Маньчжурии», голова Смоликова виднелась над всеми, танцевал он даже красиво. И лицо Саньки уже было самозабвенно-радостным. Движения Смоликова и Саньки получались удивительно согласованными, оба они будто чутко перекладывали в свои движения плывшую над залом грустно-задумчивую мелодию. На них оглядывались. Трудно нам все-таки приходится в этой командировке, если обычные танцы в клубе, да еще после рабочей смены, двадцатикилометрового пути по ухабистой дороге, способны доставлять нам радость.

Оркестр перестал играть, ко мне подошли Санька и Смоликов.

— Знаешь, Серега, а дядь-Вань просто классно танцует, уж никак не могла подумать! — удивленно и восхищенно выговорила Санька, блестя глазами, обернулась к нему: — И где ты только мог так научиться водить даму?!

Смоликов внешне безразлично осмотрел своими выпуклыми серо-голубыми глазами сначала людей, стоявших вокруг меня, потом задержался глазами на мне. И только после этого поглядел на Саньку:

— Ты проживи с мое, дочка, не только плясать жизнь научит. — Пояснил вежливо и неспешно: — Я ведь уж полвека прожил.

В зале стало тихо. На эстраду к микрофону вышла невысокая стройная девушка, модно одетая и причесанная. Весело и радушно улыбнулась, проговорила певуче:

— Я от лица всех девушек объявляю дамский танец!

Снова заиграл оркестр, свет притушили, из углов зала протянулись тонкие сиренево-синие лучи к вращающимся граненым зеркальным шарам. Они радужно засветились, по стенам зала и лицам людей заскользили веселые разноцветные зайчики. А я почему-то растерялся. Уже всех парней, что стояли рядом со мной, девушки пригласили танцевать. И к Смоликову подошла женщина лет сорока, сказала негромко:

— Вы уж простите меня…

— Очень рад, спасибо! — тотчас ответил он ей; и они пошли в круг.

А Санька стояла рядом со мной и молча смотрела куда-то в сторону… Постепенно свет в зале погас совсем, а зеркальные шары под потолком завращались быстрее, зайчики от них бежали теперь веселым хороводом…

— Простите, девушка, — негромко и смущенно проговорил паренек, подходя к Саньке; будто споткнулся, не находя слов, — договорил быстро: — Позвольте пригласить вас.

— Спасибо, — вежливо ответила Санька. — Только я уже… — и потянула меня за руку.

Миша Пирогов часто восхищался, как здорово Санька танцует. Сейчас она молчала, в свете бегущих зайчиков я видел ее серьезно-значительное лицо. Она не смотрела на меня, но я скоро понял, что целиком подчиняюсь ее движениям. Впервые в жизни, кажется, мне было так приятно просто танцевать.

Когда оркестр замолк, в зале снова зажегся свет, и Санька, чуть нагнув голову, пошла впереди меня к той колонне, где мы втроем стояли до этого, я сказал в спину ей:

— Я никогда еще так… приятно не танцевал, честное слово!

Она ничего не ответила мне, не обернулась, только еще чуть ниже наклонила голову.

Смоликова около колонны не было.

— Вон дядь-Вань, — тихонько сказала мне Санька.

И я увидел Смоликова шагах в десяти от нас около окна, задернутого портьерой. Он разговаривал с той женщиной, которая пригласила его танцевать. На ее лице была взволнованная улыбка.

Я взял Саньку за руку. Ее пальцы чуть подрагивали, и стояла она, почти повернувшись спиной ко мне, но руку не отбирала.

— Здравствуйте! — весело и громко произнесла Вера Миронова, подходя к нам, протягивая мне руку. — Наконец-то и вы, Сергей, выбрались в центр галактики, — она засмеялась. — Помогите нам разрешить спор, — и обернулась назад: — Ну, где вы, мои оппоненты?

Вера работала инженером в конструкторском бюро треста, строившего комбинат. Была она невысокой, щупленькой, продолговатое худенькое лицо ее быстро меняло выражение.

— Вот они, противнички мои! — насмешливо выговорила она, глядя на Боровикова и Симагину.

Высокий, ростом со Смоликова, только поуже в плечах, Боровиков язвительно оттопыривал толстые губы, щурил маленькие глазки. Он работал техником на монтаже приборного цеха комбината. Может, потому, что Боровикову приходилось иметь дело с тонкими и капризными приборами, или такова особенность его характера, но не только в лице его, а казалось, даже в аккуратно отглаженном костюме без единой пылинки, белоснежной рубашке, тщательно завязанном галстуке сквозила ироничность: приборы — это вам не краны или топоры, прошу, дескать, не забывать, дорогие товарищи!..

— Наш критик, — высокая и тоненькая Симагина, будто вытянувшаяся девчонка-старшеклассница, указала на Боровикова, — утверждает с присущим ему апломбом, что люди сюда в тайгу приехали по двум причинам: в погоне за деньгами или в силу случайности, а?!

Симагиной было уже за двадцать, она успела окончить в Москве химико-технологический институт, сейчас возглавляла лабораторию качественного анализа, большую и сложную. Но и в манере говорить, и во всей тоненькой узкоплечей фигурке, и в лице так и виделось что-то детски-наивное.

— Мы с Симагиной, Сергей, — быстро заговорила Вера, — научно подразделили всех прибывших сюда на несколько категорий. Первое, — она, подняв руку, загнула тоненький палец, — энтузиасты. Второе — перекати-поле. Третье — погоня за рублем. Четвертое — действительно случайное стечение обстоятельств, вследствие которого некоторые из нас и оказались здесь.

— Простите, Вера, — сказал я, — В таком случае я не могу уловить, почему же они — и Боровиков, и Симагина — ваши противники!

— Потому что оба они впадают в крайности.

В зале играла музыка, свет постепенно угасал, заметнее и ярче делались крутившиеся хороводом зайчики от зеркальных шаров под потолком.

— Если смотреть в корень, — глуховато проговорил Боровиков, — то привели сюда людей или деньги, или случайность.

— Позволь, а где же нормальное для всякого человека простое желание быть полезным другим людям, обществу, стране? — горячо перебила его Симагина.

— Допустим, человек любит свою специальность, — обстоятельно, точно и не слыша слов Симагиной, продолжал Боровиков. — Тогда он ищет, где может применить себя с наибольшей пользой, так?.. А где же, если не здесь, на новом и большом строительстве, и в результате — получается повышенная зарплата, так?..

Я чувствовал, что Санька давно уже и нетерпеливо пожимает мою руку, понимал, что ей хочется снова танцевать, но не мог уйти, не возразив Боровикову, чем-то меня раздражавшему.

Санька вдруг повернулась к Боровикову:

— Очень прошу вас: пригласите меня, пожалуйста, потанцевать!

Боровиков растерялся, Миронова и Симагина засмеялись. Тогда он сказал поспешно:

— С удовольствием! Простите, что раньше не сообразил, — и они с Санькой ушли танцевать.

— Поскольку главный мой оппонент бежал с поля боя… — начала Миронова.

Но тотчас к ней и Симагиной, приглашая их танцевать, подошли двое парней.

— Простите, Сергей, — успела сказать мне Вера.

— Не уходите отсюда, — сказала Симагина. — После танца приведем Боровикова, доспорим.

Мне давно уже хотелось курить… Да и поведение Саньки чуть ли не обидело меня. И я решил, что пока они танцуют, выйду в курительную комнату.

В длинном пустынном коридоре остановился, немного не дойдя до курилки, стал жадно закуривать. Вдруг свет в коридоре погас, и сразу же чей-то вкрадчивый, незнакомый голос произнес сзади:

— Кончай, Серега, играть в КВН.

Я только что бросил в урну потухшую спичку, хотел обернуться к говорившему, но сильный удар по голове чем-то тяжелым и мягким, будто резиновым шлангом, заставил меня сначала сильно пошатнуться, а потом и сесть на пол, такими вдруг непослушно-ватными сделались ноги…

Едва различимый звук быстрых шагов, снова вспыхнувший свет в коридоре.

Наконец я сообразил, что сижу на полу, прижимаюсь спиной к стене, обеими руками упираюсь в пол, чтобы не свалиться на сторону…

— Ах ты, Серега! — огорченно проговорил надо мной Смоликов. — Как же это я проглядел, а?!

— Что там… на голове? — выговорилось у меня.

Он осторожно, одними пальцами, отвел в стороны волосы, ответил с облегчением:

— Просто шишку набили… Пустяки. Давай-ка поднимайся, незачем внимание привлекать, — взял меня двумя руками под мышки, легко поднял, прислонил спиной к стене: — Стоять сам можешь?

— Могу, кажется…

— Не тошнит?

— С чего это?

— Первый признак сотрясения мозга — тошнота.

— Выключили свет в коридоре, предупредили, чтобы перестал играть в КВН и…

Я заставил себя, чуть отодвинулся от стены: стоять мог, и голова не кружилась, только вот шумело в ней и затылок болел, точно кипяток на него лили.

— Наверное, свинцовой трубкой они тебя… Ну-ка, иди по коридору, а я погляжу.

Я сделал несколько шагов. Стены и пол коридора надежно стояли на своих местах.

— Здоровеньким тебя отец вырастил, ничего не скажешь, — одобрительно проговорил Смоликов.

Я обернулся к нему, спросил:

— Как там твой веселый старшина говорил?.. «Второй раз — спотыкается?..» Может, покурим, Иван Иваныч?

— Нет, тебе придется потерпеть пару часиков. И вообще, знаешь, поедем-ка домой.

— Зачем, да я в порядке, ты не бойся!..

— Вот чудак: поучили тебя, а ты — урок понял, на дальнейшее учел, сбежал домой. Может, сейчас нам Кузьмина найти?.. Впрочем, нет, полошить наших «друзей» ни к чему, еще заметят, что к Кузьмину мы направились. Сейчас Санька прибежит, ты, — он чуть улыбнулся, — просто оступился, задел, скажем, головой о косяк.

— Понял.

Он помолчал, потом ни с того ни с сего сказал:

— Просьба у меня к тебе, Серега… Ты, конечно, не такой, но с нами, мужиками, случается… А у Саньки к тому же и ножки аппетитные. Не делай ты из нее мимоходом бабу, а?..

— Это ты зря.

— Да я знаю. Просто…

— Ну, ладно, поехали с бала домой.

И в это время в коридор вбежала Санька. Сначала крикнула обрадованно:

— Вот ты где, Серега! — Тотчас остановилась, зорко щуря свои быстрые глаза, переводя их с меня на Смоликова, снова на меня. Будто все и сразу поняв, спросила: — Ты обиделся, Серега?..

— Что ты, Санька?.. Просто вышел покурить с Иван Иванычем, да оступился, задел головой о косяк.

Она медленно подошла ко мне, попросила тихонько:

— Ну-ка, наклони голову.

— Да ничего нет, вот чудачка…

Она обеими руками взяла мою голову, подула на полосы, как ребенку, потом сказала:

— Приличненькая шишечка! Больно?..

10

Комсомольская конференция строителей химкомбината, посвященная окончанию лета и подготовке к зиме, проходила в том же клубе, в котором несколько дней назад мы с Санькой и Смоликовым были на танцах.

На наших четырех кранах было двадцать три комсомольца. Еще когда мы уходили из порта вниз по реке в эту длительную командировку, ребята выбрали меня комсоргом группы. Накануне конференции мне позвонил по радиотелефону секретарь комитета комсомола строительства Саша Костылев, рассказал о предстоящей конференции, о своем докладе. Извинился, что больше одного пригласительного билета они нам на краны послать не могут, и так в комитете боятся, что делегаты конференции не поместятся в зрительном зале клуба. Попросим, чтобы тот, кого мы пошлем с кранов на конференцию, обязательно выступил на ней.

С грехом пополам, что называется, мне удалось собрать на кране Наташи Левашовой восемнадцать комсомольцев. Я рассказал ребятам о разговоре с Костылевым. Они высказали свои пожелания и замечания, решили, что на конференцию от нас должен поехать я. Особенных претензий у нас ни к транспорту строителей, ни к флоту не было: и автомашины, и баржи с грузами подавались к нашим причалам строго по расписанию. Но Тихон Сотников с крана Левашовой, — на их причал шел цемент в бумажных мешках, — сказал, что не на всех автомашинах строителей имеется брезент. Не покрытые им мешки с цементом за двадцать километров пути по тайге под непрерывным дождем должны промокать, цемент — портится. Нужно сказать об этом на конференции. Братья-близнецы Локтевы с крана Петухова, — их причал перерабатывал баржи с кирпичом, — наказывали напомнить строителям: не всегда хватает контейнеров из стальных прутьев, без них бой кирпича на ухабистой дороге значительно превышает норму. Да и замедляется сама погрузка его на автомашины. Веселый крановщик Золотов с крана Панферова пошутил:

— Мы, конечно, для строителей — сфера обслуживания, почти что официанты, но ведь и официанты — люди. — И прищурился. — Уж чего книг на нас жалеют? Как бы мы не разучились читать.

И я обещал передать конференции нашу просьбу: пусть библиотека строителей присылает нам на кран книги и журналы.

Когда приехал на конференцию, вошел в клуб, разделся, опять удивился странному противоречию: в гардеробе клуба — ватники, дождевики, в фойе — нарядные и веселые молодые люди, никакого отношения, казалось, не имевшие к этой рабочей одежде.

Подошел Леня Казаков, протянул мне руку, быстро сказал:

— Буду выступать, хочу поблагодарить, Сергей, команду вашего крана за бесперебойную подачу песка для печей. Через месяц, почти на полгода раньше срока, одну уже задуем, опробуем!

— Если похвалите, нам это не помешает.

— Здравствуйте, Сергей! — Ко мне подошла Вера Миронова, широко и свободно улыбаясь: — Что же сбежали тогда с танцев?.. Ну, ничего, мы с Симагиной и вдвоем Боровикову мозги вправили!

Я извинился за тот побег, объяснил, что мы торопились на смену.

По клубному радио пригласили в зал. Мы с Верой сели на свободные места в одном из последних рядов.

В углу большой сцены стояла кафедра с микрофонами, вдоль стены — стол президиума, стулья к нему. На сцену вышел высокий и широкоплечий, цыганисто-черный Саша Костылев. Дотянулся к микрофону, объявил конференцию открытой. Дождался, весело улыбаясь, пока смолкнут аплодисменты, предложил выбрать президиум. Я увидел на сцене известного всей Сибири каменщика Виктора Шалимова, невысокого, коренастого, с мальчишеской белобрысой челочкой. Начальника строительства химкомбината невысокого и полного Рудакова. По его большим, улыбавшимся глазам было очень заметно, как он рад видеть сейчас в зале лучшую молодежь со строительства.

— Кто эта нарядная дама? — спросил я шепотом Веру, глазами показывая ей на высокую и красиво одетую женщину, севшую за стол рядом с Костылевым; в ушах ее поблескивали серьги, седые волосы были аккуратно причесаны, на руке — браслет.

— Да это же Морозова! — удивленно ответила мне Вера.

Много я слышал о главном инженере строительства Надежде Ивановне Морозовой, читал ее научные статьи, но ни разу не видел.

— Уж больно железные приказы отдает иногда Морозова, — сказал я Вере.

— Наверное, в этом есть необходимость. — И Вера усмехнулась: — Вы, Сергей, не засиделись в глуши на своей реченьке?

— Есть отчасти… Только простите, Вера, не реченька, а река! Одна из самых больших в мире!

— Ну-ну, речной патриот, я и не хотела вас обидеть!.. Если думаете выступать, Сергей, то пошлите сейчас записку в президиум: желающих будет много, можете не успеть.

Я вырвал листок из блокнота, написал, что прошу слова, аккуратно сложил записку, дотронулся до плеча впереди сидящего.

Какой-то парень, не обернувшись ко мне, взял записку, передал ее дальше.

Костылев сначала читал свой доклад, потом, разгорячившись, говорил уже без бумажки, заглядывая в написанное только для того, чтобы справиться с цифрами. Мы часто хлопали его словам, и я, как все другие сейчас в зале, испытывал то же радостно-приподнятое чувство уверенности и значительности происходящего. Хотя Саша говорил не об одних только успехах… Пожалуй, столько же, если не больше, он говорил и о недостатках, которые еще имеются, советовался, как лучше их преодолеть. Просто все мы понимали, что в том громадном деле, которое начато здесь, в тайге, некоторые ошибки и трудности неизбежны, но ведь не они определяли общее настроение людей и картину строительства.

После доклада Саши был короткий перерыв, потом выступала бригадир монтажников Зина Аквилева, рассказывала, как они собираются работать на открытом воздухе в морозы. Закончила, ей хлопали, а она все не уходила с трибуны. Когда аплодисменты затихли, побагровевшая от смущения Зина, сначала спотыкаясь, а после уже уверенно прочитала стихи, написанные ею о строительстве химкомбината. И хотя в стихах ее не было ничего особенного, зал хлопал Зине долго и оглушительно.

Такие же громкие и продолжительные аплодисменты были и после выступления парторга строительства Павлищева. Он тоже не только хвалил комсомольцев, по количеству — основную массу строителей, но и критиковал — иногда дружески, а когда — и строго. В выступлении Павлищева было нечто такое, что всех, сидевших сейчас в зале, непостижимым образом приподнимало над обычным уровнем нашей жизни, показывая все величие стройки, будущие горизонты и ее, и самого комбината. Так и казалось: комбинат — уже построен, тайга вокруг — преобразилась, вся страна знает о строителях комбината, а продукция его — полновесной долей входит в общее дело всей страны!

Леня Казаков успел выступить до перерыва, похвалил, как и обещал, наш кран.

В часовой перерыв мы быстро пообедали, а потом в фойе клуба точно сами собой возникли танцы. Мы танцевали с Верой, она прошептала:

— Мама так боялась, когда я уезжала сюда, а вот повидала бы она сейчас все это, поняла бы меня…

Четвертым после перерыва получил слово я. Когда шел по залу к трибуне, то будто спиной чувствовал сотни взглядов. Поднялся на трибуну, подождал, пока в зале станет тихо, заставил себя успокоиться. Сказал обо всем, о чем меня просили ребята.

В перерыв я быстро пошел в курительную комнату. Людей в коридоре было много, в курительной комнате все просто не могли поместиться, стояли здесь вдоль стен, громко разговаривали, смеялись, спорили.

— Здравствуйте, Сергей Сергеевич, — вдруг услышал я голос Кузьмина, повернулся к нему. — Вы хорошо выступили! — сказал он. — Дельная, толковая речь.

— Здравствуйте, Виктор Трофимыч, спасибо, — я крепко пожал его руку.

— Ну, как вам живется-работается? — спросил он.

— Да нормально, Виктор Трофимович, и живется и работается. Что новенького у вас?

— Ничего, к сожалению, Сергей Сергеевич, — он даже пожал плечами, улыбаясь чуть виновато.

— А я порадую вас, Виктор Трофимыч. — Я рассказал ему о том, что случилось несколько дней назад в этом же коридоре.

Кузьмин внимательно выслушал меня, потом попросил, как Санька тогда:

— Ну-ка, наклоните, пожалуйста, голову, — аккуратно и бережно отвел в сторону мои волосы, вздохнул: — Да, похоже на удар свинцовой трубкой. А сейчас болит голова?

— Да побаливает временами, вот приходится даже с собой носить, — я вытащил из кармана таблетки от головной боли.

— Может, врачу бы вам все-таки показаться, дорогой Сергей Сергеевич?

— Да теперь уже ни к чему, Виктор Трофимыч… Да и, знаете ли…

— А интеллигентный человечек вами занимается, Сергей Сергеевич…

— Ну, о передачах «Клуба веселых и находчивых» знает каждый…

— Надо будет порыться в нашей картотеке, да и навести справки в других городах: не прибыл ли к нам какой-нибудь опытный гастролер?.. Действительно порадовали вы меня. — Вдруг коротко и зорко глянул на меня, спросил: — А Екатерина Александровна Соколова ничего не говорила… Ну, не вспоминала хоть чего-нибудь такого об Игнате Прохорове, что могло бы навести нас на след этого интеллигентного преступника?

Вокруг нас стояло много куривших, но все они громко разговаривали, смеялись чему-то своему, им было не до нас. А мы с Кузьминым разговаривали очень тихо.

— Катя по-прежнему находится в очень тяжелом состоянии, никто из нас не решается просто напомнить ей об Игнате… А уж тем более — я.

— Да, понимаю. Ну, всего доброго, — Кузьмин кивнул мне, пошел, вдруг обернулся: — Запомните-ка, Сергей Сергеевич, на всякий случай мои телефоны, рабочий и домашний.

— Сейчас запишу, — я полез за книжкой в карман. Он тихо назвал мне два телефона.

— Когда поедете в следующий раз в поселок, предварительно позвоните мне домой или на работу, Сергей Сергеевич, не посчитайте за труд.

— Хорошо. Может, и вам сказать, как вызвать меня по радиотелефону?

— Это я знаю.

11

Шла уже третья декада сентября, дней через десять, самое большее через две недели, река должна была встать. День был таким коротким, что без электрического освещения нам удавалось работать всего два или три часа. Вся широченная гладь реки была сплошь подернута шугой, едва передвигавшейся вниз по течению. В свете лампочек и прожектора река даже казалась скованной льдом, неподвижной. Дожди продолжали идти, но когда ослабевали на час-полтора, особенно чувствовался холод, вплотную приблизившаяся зима… В тихой заводи между понтоном и берегом была сплошная корка льда, из нее там и тут высовывались углами затонувшие гранитные глыбы. Обледенел и трап, идущий с понтона на берег, теперь он располагался еще круче; вода в реке убывала. В свете прожектора бревна, окантовывавшие верхнюю кромку берега, блестели, будто обернутые целлофаном. Поблескивали и кузова самосвалов, крыши их кабин.

Как всегда в последние дни навигации, работа была особенно напряженной, ведь снабжение строительства материалами по реке приостанавливалось до середины мая. Надо было успеть доставить все, что еще можно. Баржи с песком шли непрерывно одна за другой. Мы едва успевали поесть. Сашка Енин уныло качал головой, кривил на сторону свой мягкий утиный нос:

— С такой работенкой, будь она проклята, до межнавигационного отпуска хобот не дотянешь, нет!..

Снова у нас дымила и пищала лента феродо муфты сцепления, мы никак не могли выбрать хотя бы час, чтобы отрегулировать ее. Грелись подшипники коленчатого вала машины, их тоже было некогда перебрать. Если они расплавятся, кран вообще выйдет из строя. Я дал эскизы в механический цехстроительства, по ним нам выточили бронзовые запасные вкладыши, но, чтобы переставить их и отрегулировать, надо было полсмены. Но хуже всего, что нам приходилось работать на одном инжекторе, гнавшем свежую воду в котел крана: конусы второго съела вода. Запасных конусов не было ни на одном из наших кранов. Я снова обратился к начальнику механического цеха Ване Пушкареву, но нужной марки стали для конусов у него не было. Пришлось позвонить в комитет комсомола строительства к Саше Костылеву, он нашел нужную нам сталь. Но геометрия конусов была очень сложной, а точность обработки их — высокой, механический цех портил одну заготовку за другой, мы же сидели, как на иголках: если наш последний инжектор выйдет из строя, придется гасить котел, спускать из него воду. Потом снова растапливать топку котла, заполнив его предварительно свежей водой, поднимать до нужного уровня давление пара в нем, — все это потребовало бы около двух суток. Вода подкачивалась инжектором в котел каждые полчаса, — вот весь резерв времени, который у нас имелся, если только инжектор откажет.

Эта продолжительная и напряженная работа в трудных условиях севера сказывалась и на здоровье нашей команды. Первой простудилась тетя Нюра: ей приходилось, разогревшись у плиты, часто выбегать на палубу за дровами или еще за чем-нибудь. Она как-то сказала мне:

— Хороший ты парнишечка, Сереженька, а только — ау: последняя это моя навигация: ищи себе нового шкипера!.. Чего ты кривишься, ты лучше рассуди: мне уже без двух годков шестьдесят, всю жизнь я на нашей матушке-реченьке! Дай ты мне перед закатом моего солнца хоть годок-другой покантоваться пенсионеркой. Или не заслужила я? То-то, сынок!

И Сашка Енин примолк, прекратились его обычные шуточки. И Санька не смеялась уже над ним. Заметно осунувшийся Миша Пирогов, улучив свободную минутку, садился рядом с топкой на кучу угля, штудировал свои учебники. Часто обращался ко мне с вопросами по математике и физике.

Смоликов, кажется, спал теперь поменьше, но был все таким же молчаливым и замкнутым. Как-то ночью, — мы с Ениным теперь работали в вечер или ночь, а Катя — только днем, — я проснулся оттого, что к привычному для меня шуму работавшего крана, покачиванию понтона, плеску воды о его борта, гудению северного дождя неожиданно примешался какой-то новый звук: точно жалобно скулил щенок. Зажег в кубрике свет, этот тревожно-непривычный звук тотчас пропал. Смоликов лежал на своей койке, закрывшись одеялом с головой, повернувшись к стене. Только выпиравшие бугром его плечо под одеялом мелко-мелко и неудержимо дрожало. Я встал, подошел к нему, положил руку на плечо. Оно дернулось, точно по телу Смоликова прошла конвульсия, и дрожь прекратилась.

— Что ты, Иван Иваныч?

Он полежал еще неподвижно, потом проговорил, чуть сдвинув одеяло с лица:

— Плохо мне, Серега…

— Тоже простудился, что ли?

Он с трудом и медленно, точно больной, повернулся на спину, глянул на меня странно мерцавшими, провалившимися глазами:

— Тоска, Серега.

— Фу ты, черт! — с облегчением проговорил я, стал закуривать.

— Тоска… — медленно повторил он, все так же странно мерцая глазами. — Отдохнуть бы мне надо, Серега.

— Фу ты, черт! — Я приглядывался к этому новому и чем-то неприятному мне выражению его глаз. — Какой же сейчас может быть отдых, Иван Иваныч? Потерпи уж еще недельки две, поднимемся в порт, возьмешь очередной отпуск, а то можешь и в межнавигационный, если пониженная зарплата тебя не пугает.

— Да мне, Серега, физический отдых не требуется, мне нервами отдохнуть надо.

Я догадался:

— В запой, что ли, уйти?

— Ну да, — просто ответил он. — Нервы-то на это время мне и отпустит.

— Вот, значит, почему ты после навигации регулярно…

— Ну да, — повторил он.

— Ведь, наверно, есть какое-нибудь лечение и кроме питья?

— А почему? — спокойно спросил он. — Во хмелю я — тихий, пью на свои, пью во время отпуска, а через месяц такого самостоятельного лечения, когда и через две недели, я снова человек на год.

— Вот что, Иван Иваныч! — вдруг решил я. — Крановщиком ты работать можешь, сам сколько раз видел, как уверенно ты держишься за рычаги. Попробуй, а?.. Тебе это было бы вроде трудотерапии. Ну, согласен?

— Да ведь у меня удостоверения крановщика нет, Серега, случись даже какая мелочь, тебя же засудят.

— Это уж мое дело, Иван Иваныч.

— Ну, если так — спасибо тебе, Серега! Я и сам сколько раз подумывал… Дай-ка и мне закурить…

А Санька не только не стала ежевечерне убегать на танцы, как раньше, но и в повседневной своей работе на кране стала внимательней, сосредоточенней. Ни разу не вспомнила она ни про наш разговор на кране в день поездки на танцы, ни про случай в коридоре, ведущем к курительной комнате. Только однажды, когда я сидел за рычагами, сняв от жары шапку, Санька подошла ко мне сзади, ласково провела пальцами по волосам, спросила негромко:

— Чем же это они все-таки тебя?

Я обернулся, посмотрел ей в глаза:

— Говорил же я тебе…

— Ну-ну. — И улыбнулась вдруг мне, как старшая. — Хоть и молчание бывает не лучше, но лучше уж помолчи, чем врать мне, понял? — И отошла снова к топке котла.

В тех новых отношениях, которые вдруг возникли у меня с Катей точно сами собой, Санька вела себя по-взрослому умно: просто отстранилась, никак и ничем не мешая ни мне, ни Кате.

Как-то мы с Санькой сдали вчерашнюю смену Енину с Мишей, поужинали вчетвером: тетя Нюра теперь по вечерам лежала в своем кубрике, закрывшись с головой одеялом, лечилась от простуды и ревматизма. Катя вдруг подняла голову от стола, посмотрела прямо в глаза мне, сказала негромко:

— Мне, Серега, надо поговорить с тобой…

Смоликов тотчас поднялся из-за стола, у Саньки задрожал подбородок.

Выходя вслед за Катей, я обернулся. Смоликов внимательно глядел на меня.

Катя стояла в нашем общем кубрике у стола, одной рукой опираясь о него пальцами, второй ритмично и неспешно крутила конец растрепавшегося локона своих светлых волнистых волос. Молчала, неподвижно и пристально глядя своими голубыми глазами в пышных ресницах на черный иллюминатор.

Я сел за стол напротив. Хотел закурить и почему-то не мог решиться…

Эту привычку Кати крутить пальцами концы волос мы с Игнатом заметили сразу, как только она появилась у нас на кране. Странно было видеть этот совершенно детский жест у красивой и гордой девушки. Игнат спросил Катю тогда:

— Это ты чтобы в парикмахерскую лишний раз не ходить?

— Что? — Катя посмотрела на него, и ее лицо стало медленно краснеть. Отдернула руку от волос, смутилась еще сильнее, но сказала с вызовом:

— Ну, а если и так?!

— Прости, если обидел, — проговорил Игнат.

И сразу же мы с Игнатом увидели Катю другой, — по-детски незащищенной.

— Сама понимаю, что глупо, да от многих еще детских привычек никак не могу отделаться!

Тогда мы с Игнатом еще не знали, что Катя в ответ на шутку Игната сказала нам с ним о главном в своей жизни. Ее отец — профессор древней истории в нашем педагогическом институте, мать — никогда не работала, часто болеет. Помню, как тетя Нюра не могла понять, что заставило Катю пойти на эту нелегкую работу. Тетя Нюра сказала Кате:

— Дурочка ты, однако. Плохо ли под крылышком папеньки с маменькой? Выдали бы они тебя замуж за… достойного человека, всю жизнь каталась бы как сыр в масле! А тебя, чудика, эва куда занесло!

Катя внимательно и строго посмотрела тогда на тетю Нюру, на нас всех, ответила:

— Я уже, тетя Нюра, каталась, как сыр в масле, считаю, что хватит на мою долю, надо мне когда-то и нормально пожить! Вот как вы, как все другие живут.

Не только у тетя Нюры, у Саньки, даже у меня сначала было такое ощущение, что Катя — случайный человек на нашей работе. Клюнет ее разок жареный петух, что называется, и убежит она. Один Игнат, кажется, сразу все понял и как-то сказал мне:

— Жизнь — сложная штука, Серега. Ты вот погляди… Странно, конечно, что девочка из такой обеспеченной жизни сама пошла после школы не в институт, а на работу, да еще выбрав потруднее. А с другой стороны — что здесь странного? Ты вон хоть на себя самого оглянись, так?.. Смешно, конечно, сравнивать нашу Катю с теми дворянскими дочками, которые в прошлом веке уходили в народ. Параллель здесь неуместна. Просто приятно, когда молодой человек решает жить не захребетником, а как все, не оглядываясь на всякие разные шансы.

В ту первую навигацию у Кати многое не получалось, она часто нервничала, даже плакала… Люди у нас на кранах работают разные, некоторые безжалостно смеялись над ней, называли барынькой и белоручкой.

А Катя работала, сжав зубы, перемогаясь.

После навигации ушла в отпуск, тетя Нюра усмехнулась:

— Похоже, не увидим мы больше нашей голубушки.

Но Катя вернулась из отпуска снова в порт, стала работать на ремонте и монтаже кранов. Она окрепла физически, уже не обижалась по пустякам, не плакала. И мы все как-то неожиданно стали уважать ее. Особенно, когда Катя пошла и в следующую навигацию. Та нее тетя Нюра только и сказала:

— По-разному, конечно, жизнь у людей складывается…

Игнат вздохнул тогда:

— И дальше еще, конечно, будет из Соколовой Катя-Мурочка выскакивать временами, да уж теперь пореже и не так нахально.

Я ответил ему:

— Твоя, Игнат, заслуга, ты помог Кате и выйти на самостоятельную дорогу, и зашагать по ней.

— Ну-ну, Серега…

Вот именно тогда, наверное, и только глазами мы с Игнатом и сказали друг другу о наших отношениях к Кате.

— Я позвала тебя, Серега, — начала наконец-то, Катя, — чтобы, во-первых, попросить у тебя прощения, да-да! А ты закури, закури, я же вижу, что хочешь.

Я глупо кивнул ей, поспешно и жадно закурил.

— За то просить прощения, — повторила она, — что обидела тебя подозрением… ну, расчет Игната! Да и за то, вообще, как вела себя все эти дни по отношению к тебе! И поблагодарить тебя хочу. Если бы не ты, кто его знает, чтобы учудила… Сама, конечно, выбрала этот путь, которым иду, но не все еще, Серега, получается у меня. А свернуть с этого пути я уже не могу!.. Может, и свернула бы, да часто мне моя маменька на ум приходит, понимаешь ли. — Она медленно и презрительно усмехнулась: — Мой отец — настоящий ученый, по призванию ученый, а не из-за степени и денег. Но он мог бы сделать в своей жизни значительно больше, будь у него другая жена. Плохо, что я о матери так говорю?.. Ты думаешь, моя мама — больная? Нет: просто распущенность и нервы, мягкость отца — без памяти он любит ее, привык жить под ее каблуком. Ну, а оправдаться как-то надо, если непрерывно гостишь в жизни, вот и напридумывала маменька себе болезней, понимаешь ли…

— Да ты сядь, Катя.

— А?.. Да-да. — Она села, снова стала крутить пальцами локон, выговорила медленно, почти по складам: — А тут еще — это горе с Игнатом! Ну, за что меня так бьет жизнь, Серега?! — Она опять долго молчала, вздохнула глубоко: — А я, наверное, пошла в отца, однолюбка. Поэтому очень я прошу тебя, Серега, постарайся забыть, что любишь меня, а?.. А то ведь во мне мамочкиного еще много осталось: могу не выдержать, выйти за тебя замуж по расчету, а потом ты и будешь мучиться со мной всю жизнь, как мой отец с маменькой. Кому нужна такая семья?

— Что ты, Катя!

— Ну, понял наконец-то?! А ведь как человек — ты не хуже Игната. Игнат был красивее тебя, да ведь для любви красота — не самое главное, понимаешь ли. Попроси вон меня описать лицо Игната, я и не сумею, хоть оно и сейчас видится мне. Разным оно бывало у Игната, разным и всегда моим — любимым, родным. Было и есть, всегда для меня будет! Поэтому очень прошу тебя, Серега: будь добр, погаси в себе это отношение ко мне. А в порт вернемся, я переведусь на другой кран.

— Хорошо… Постараюсь…

— Ну, а теперь второе, зачем я тебя и вызвала. После смерти Игната я была как в чаду, сам видел. Потом постепенно стала понимать, что к чему. — Вдруг она поднялась, шагнула к двери, рывком распахнула ее: в коридоре никого не было. Катя вернулась, плотно прикрыв дверь, снова села. — Зря, выходит, погрешила, думала, Санька подслушивает. Вот на ком тебе, Серега, надо жениться, уж поверь мне.

— Да я сам знаю, что Санька хорошая.

— Послушай еще два слова. Я так решила: если сейчас убийца Игната не обнаружится, останусь на строительстве комбината. Тем более что я, может, единственная, кто его в лицо знает.

— В лицо?

— Да. Погоди. Были мы с Игнатом в поселке, ждали попутную машину. Вдруг к Игнату подходит невысокий щупленький мужчина лет пятидесяти. Здоровается с ним, спрашивает так это елейно: «Не узнаешь, Игнаша?» Игнат отвечает: «Что ты, папа, я тебя на всю жизнь запомнил!»

— Папа?

— Потом мне Игнат сказал, кличка у Воронова такая, из-за него Игнат в тюрьму угодил.

— А почему Игнат мне ничего не сказал?

— Да это всего за два дня до его смерти и было. И ведь из-за меня у вас с Игнатом отношения не всегда нормальными были, так?.. Нет-нет, еще два слова, Серега. «Папа» попросил меня отойти, дать им с Игнатом поговорить, но Игнат сказал ему, что от меня у него секретов нет. Тогда Воронов прищурился, и я увидела, что над левой бровью у него маленький шрам. Потом извинился, вежливо попрощался: «Так я и думал, Игнаша, что ты окончательно перекуешься. Зря, выходит, побеспокоил и тебя, и твою даму. Ну, извините. И, конечно, ни ты, ни твоя дама меня сейчас не видали, иначе, Игнаша, ты меня знаешь!..» И пошел себе.

— Извини, Катя, мне не верится, чтобы Игнат…

— У нас с Игнатом в день его гибели был разговор. Мы решили, что отработает Игнат ночную смену, а наутро я попрошу тебя поработать за меня, а мы с Игнатом — в поселок строителей, в милицию. Только Папаша, выходит, опередил нас. Он человек опытный, Игнат говорил, даже с высшим образованием, когда-то инженером работал, понимаешь ли.

— Что ж ты все эти двенадцать дней молчала?

— Не до этого мне было, Серега: я сама решала, стоит ли мне без Игната жить.

12

Ночь Енин с Пироговым отработали нормально. Только раза два или три я просыпался оттого, что привычный слуху рабочий шум крана нарушался. Просыпался и несколько секунд лежал неподвижно, гадая: лента феродо, вкладыши подшипников машины или инжектор?.. Но каждый раз через несколько секунд работа крана восстанавливалась, я тотчас засыпал снова.

В одно из таких пробуждений заметил, что Смоликов курит.

— Чего ж не спишь? — спросил я.

Он слегка улыбнулся:

— Ты, Серега, с краном, как баба с малым дитем: сама вроде и спит, а чуть ребеночек в своей кроватке пошевелится или вздохнет не так, она и открывает глаза.

— Надо же как-то нам доработать, Иван Иваныч…

— Что и говорить! — вздохнул он.

У меня все еще побаливал затылок, и спать хотелось. Может, и поэтому еще болит голова, что не успеваю я высыпаться? Достал из тумбочки таблетку от головной боли. Вставать за водой не хотелось, разжевал таблетку, проглотил. Потом закурил:

— Чего же не спросишь, о чем Катя со мной беседовала?

— Пару дней назад ты обещался меня в крановщики произвести, или запамятовал, Серега?

— Почему запамятовал? Вот сегодня с утра и начнешь.

— Ну-ну!

Я воспроизвел свой разговор с Катей. Он выслушал, не задавая никаких вопросов. Я спросил:

— Выходит, Воронов, поучил меня для порядка, а главной у него остается Катя? И почему он сам меня… поучил, не поручил другому? Зачем ему лишний раз рисковать?

Смоликов вздохнул:

— Плохо с кадрами у этого Папаши.

— Это, я думаю, главная их беда сейчас у нас в стране.

— Человек он, видать, опытный, со стажем: на горбу у него много веселых историй висит. После одной из наиболее удачных — вполне мог обеспечить себя на всю жизнь, если бы ушел в подполье. Да уж не уйти ему, больной он, вроде алкоголика. А что касается меня, Серега, кокнул бы я его просто, как неизлечимого, освободил бы людей от этой гнили, — спокойно и ровно, как о самом обыденном, проговорил Иван Иваныч.

Я растерялся:

— А много, наверное, приходилось тебе, Иван Иваныч, в войну… вот так просто кокать?.. Ладно, давай спать. А то завтра у тебя рычаги в руках запрыгают.

— Насчет этого ты, Серега, не беспокойся… Спи, механик.

Перед завтраком я выбрал момент, когда Катя была одна в женском кубрике, сказал ей:

— Понимаешь, ночью просыпаюсь, а Смоликов лежит на койке, не спит, тоскует…

— Запой подошел? Надо бы дать ему за рычаги подержаться. Работать-то он умеет. Только ведь формально — тебе отвечать, если что.

— Придется рискнуть, Катя.

Первые несколько циклов Смоликов сделал нетерпеливо и жадно, от этого они получились беспорядочнее, чем должны быть. Но скоро он вошел в ритм, только лицо его было непривычно-сосредоточенным, а глаза светились.

Сразу после завтрака позвонил по радиотелефону начальник механического цеха строительства Ваня Пушкарев, сказал удивленно:

— Это, кажется, опять Колосов?

Стараясь попасть в эту обычную для Пушкарева манеру разговора, я спросил:

— Уж не начальник ли механического цеха на проводе?

— Как вы догадались, Сергей Сергеевич?

— Чудом, Иван Владимирович.

— Я-то, собственно, в роддом звонил.

Никакого роддома на строительстве не было, а Пушкарев — не женат, хоть ему двадцать восемь.

— И кого ж родила ваша внучка, Иван Владимирович?

— Пять близнецов, Сергей Сергеевич.

— Поздравляю.

— Спасибо. — Он помолчал, спросил, с натугой вспоминая: — Не обещал ли я вам чего, Сергей Сергеевич?

— Да не помню что-то, Иван Владимирович.

— Стареем, Сергей Сергеевич.

— Совершенно верно, Иван Владимирович.

Он повесил трубку.

А я, зная Ваню Пушкарева, догадался, что звонил не попусту. Можно ждать конусы инжектора.

Привез их веселый Гринька. Высунулся из кабины, лихо сверкая своими светлыми глазами, крикнул:

— Получай подарочек, механик! — и ловко бросил на палубу понтона завернутые в кусок обтирки конусы.

Я жадно стащил обтирку: Ваня прислал целых три конуса.

— Спасибо, Гринька!

— До чего ты дожил, механик, простому железу радуешься! — насмешливо ответил он. — Ну, бывай, Серега. Да, чуть главного не забыл: Санечке мой нижайший поклонник!

Никаких измерительных инструментов на кране, кроме обычного штангенциркуля, не было, а он в этом случае не давал необходимой точности. Но я все-таки замерил основные параметры конусов: они были одинаковыми у всех трех и в первом приближении совпадали с размерами, указанными на чертеже.

Разобранный инжектор лежал на чистой тряпке, постеленной на столе общего кубрика. Мы с Санькой вымыли руки, сели за стол, стали вставлять новые конусы. Я собирал медленно и тщательно: невидимые геометрические оси конусов должны были точно совпадать с общей осью инжектора. Санька сидела рядом, прижималась ко мне плечом, готовно подавая мне деталь за деталью.

Я обнял Саньку за плечи и притянул к себе. Она закрыла глаза, плечи ее напряглись… А когда открыла глаза, в них была насмешка.

— Ну? — спросила она. — А что же дальше, механик? Чего же не поцеловал-то? У меня уж сердце от радости замерло.

Собранный инжектор мы установили на котел, опробовали: он гнал воду ровно. Я заметил, что все мы стоим вокруг котла, слушаем работу инжектора и облегченно улыбаемся.

Вдруг расхохоталась Санька:

— Ой-ой… Посмотрите на себя! Грязные-прегрязные, одни глаза да носы. А рот до ушей! И отчего, спрашивается, нас такое счастье охватило? Всего-навсего одна из железяк нашего крана исправно работает и — ничего же больше!

— До чего ты дожил, механик, простому железу радуешься, — повторил слова Гриньки Смоликов.

И только теперь мы услышали нетерпеливые гудки самосвалов с берега.

Когда мы с Санькой быстро пробежали по палубе понтона под проливным дождем, оказались под крышей каюты, Санька чуть придержала меня за рукав. Я посмотрел на нее. Санька молчала, внимательно прислушиваясь. Из нашего мужского кубрика доносился мерный храп Енина с Пироговым, у себя на кухне кряхтела тетя Нюра. Санька улыбнулась виновато, выговорила тихонько:

— Вот, знаешь, бывало, обидит меня кто в детстве… Вот обидит меня кто, наревусь вдоволь, потом лежу на своей кровати, с головой одеялом укроюсь и мечтаю, мечтаю! Все о том, как встретится мне наконец-то добрый человек. Все больше почему-то старушка какая-то мне виделась, маленькая, ласковая, с тихой улыбкой… И мне сразу делалось спокойно так, радостно. Я этой выдуманной старушке была готова, как говорится, ноги мыть и воду пить!.. Да того я к этой старушке привыкла, что у нее скоро и голос, и лицо появились, а потом она приснилась мне, сказала, что зовут ее Татьяной Петровной. И до сих пор, Серега, когда мне не спится, я свою Татьяну Петровну вызываю, послушаю ее добрые слова, погляжу на ее тихую улыбку — и засыпаю…

— Доброта, Санька, может быть, главная человеческая красота!

— Вот! — торжествующе проговорила она, взяла меня за руку, крепко сжала ее.

Я пошутил неловко:

— Как бы тебе, кроме старушки, Татьяны Петровны, для сна и Серегу Колосова вызывать не пришлось?

После обеда к нам на кран пришел Кузьмин.

— Попал по делам на причал Мирошникова, дай, думаю, и старых знакомцев повидаю.

— Раздевайся-ка, садись к столу: горячим чайком напою, отогреешься, — засуетилась тетя Нюра.

— Спасибо.

Когда Кузьмин напился чаю и мы с ним остались за столом вдвоем, он сказал:

— На этот раз и я, Сергей Сергеевич, с вестью: вчера хотели взять мешок с деньгами от инкассатора. Спугнули их, правда. Два неизвестных молодца. Но по почерку — Воронов их подослал. — И вздохнул: — Старый мой приятель. Воронов… Трижды я с ним встречался.

— И пока счет три-ноль в его пользу?

— Нет, два-один. В третий раз я его все-таки запечатал в лагерь. Его узкая специальность в последние десять лет, Сергей Сергеевич, деньги и драгоценности. А в городе ему, конечно, труднее, чем здесь. В городе и население постоянное, и милиции он давно известен. А здесь — деньги громадные, кругом — глухая тайга. Вот и прибыл на гастроли, как говорится. Это он посадил в молодости Игната. И думается мне, он и убил его!.. — Он достал из внутреннего кармана фотографию, протянул ее мне.

На фотографии был мужчина лет пятидесяти. Большеглазое и горбоносое лицо выглядело очень интеллигентно. Да, на подбородке шрам, и над левой бровью — второй.

13

Просторный, залитый ярким электрическим светом кабинет главного инженера строительства Надежды Павловны Морозовой чем-то походил на свою хозяйку, был и нарядным, и строгим. Бросался в глаза ровно блестевший, натертый пол. От высоких дверей кабинета к большому столу тянулась широкая ковровая дорожка. На ней были следы, а паркет просто пугал своей музейной чистотой.

Мы четверо — Левашова, Панферов, Петухов и я — уже знали, зачем нас вызвала Морозова. Вчера Саша Костылев объехал наши краны, рассказал о просьбе строителей не уходить на зиму в порт, остаться на строительстве химкомбината. Каждый из нас мог уйти в межнавигационный отпуск, и кое-кто действительно уходил на зиму из порта. Но большинство, использовав свой обычный отпуск, работали зимой в порту, готовя краны к новой навигации, монтируя новые. Но одно дело — жить зиму в городе, приходя в порт только на смену, и совсем другое — через месяц снова вернуться на строительство, сюда, в тайгу, за тысячу километров от дома, работать до следующей осени. Саша Костылев объяснил нам, что Морозова предлагает размонтировать наши краны, снять их с понтонов. Понтоны на зиму поставить в затон строительства, а краны перевезти на стройплощадки, заново смонтировать их, работать на разгрузке железнодорожных вагонов.

Вчера же после разговора с Костылевым мы связались по радиотелефону с портом. И начальник его, и главный инженер, и секретарь парткома, и секретарь комсомольской организации порта просили нас не отказывать строителям.

Сейчас мы четверо да еще начальник мехцеха Ваня Пушкарев и Саша Костылев сидели вдоль длинного стола, торцом приставленного к столу Морозовой, а она говорила спокойно:

— У каждого из вас, товарищи, есть, конечно, свои планы на зиму. — Посмотрела на Наташу Левашову. — И дети, конечно, и семьи в городе. И каждый из вас вправе уйти в межнавигационный отпуск, так что мы можем только просить вас. Но очень уж нужны нам ваши краны, очень! Понимаете? — Высокая, седая, Морозова по-молодому, легко поднялась из-за стола, отдернула в сторону занавес на стене, за ним была большая карта строительства. — Вот смотрите! — В руках Морозовой уже была указка. — Сейчас вот здесь, — она показала на ветку железной дороги, — у нас работают на разгрузке вагонов четыре крана «Январец», грузоподъемностью в десять тонн. Мы снимаем эти четыре «Январца», перебрасываем их на стройплощадки, а вместо них, на заранее сваренные нашим мехцехом круговые рельсы, устанавливаем стационарно ваши краны. Конечно, условия разгрузки вагонов ухудшаются: «Январцы» — на гусеничном ходу, ваши будут неподвижны. Но я уже договорилась с железной дорогой, машинист будет продергивать вагон за вагоном по мере разгрузки. Сейчас Иван Владимирович Пушкарев, начальник механического цеха строительства, подробно познакомит вас и с конструкцией нового кругового рельса, установкой крана на него.

— Простите, Надежда Ивановна, — сказала Левашова, — позвольте мне…

— Прошу! — И Морозова вдруг совершенно по-женски лукаво улыбнулась, а я подумал, что в молодости она, наверное, была очень красива; всю свою жизнь Морозова кочует со стройки на стройку, а могла бы спокойно заведовать кафедрой где-нибудь в институте, жить хоть и в Москве.

Наташа спокойно поднялась из-за стола.

— Вы, Надежда Ивановна, оставите у себя наши краны, даже если команды уйдут в межнавигационный отпуск?

— Разумеется. Я на всякий случай уже договорилась с начальством порта, что беру краны на зиму по договору к себе. Душа не терпит, понимаете ли, чтобы такая прекрасная техника простаивала всю зиму! А что касается вашего законного отпуска, вы можете уйти с последним пассажирским транспортом в порт, отдохнете месяц у себя дома, вернетесь к нам поездом или самолетом. — Она вздохнула, глядя на Наташу. — У меня и у самой есть ребенок, товарищ Левашова. Задумаешься другой раз, как он там, в Москве?

— А муж ваш?

— Еще в войну погиб… Мой ребенок, конечно, постарше вашего, товарищ Левашова, у него у самого двое детей — да для меня-то он по-прежнему ребенок.

— Понятно, Надежда Ивановна.

— Да… Трудно доставлять сюда технику, товарищи. Строительство, как вы знаете, громадное, сроки — короче желаемых, вот и приходится дорожить не то что лишним краном, а литром бензина! Ну, прежде чем я дам слово Пушкареву, нет ли каких вопросов?

— У меня, если позволите? — Я встал.

— А, Колосов. Слышала ваше выступление на комсомольской конференции.

— Я, Надежда Ивановна, еще студент-вечерник…

— Не знаете, как перевестись на заочное отделение? — насмешливо спросила она. — Или мне написать в институт, походатайствовать за вас? Или, того лучше, с отцом вашим поговорить по телефону?!

— Вы не поняли меня, Надежда Ивановна. — И я повторил ее слова: — Просто душа не терпит, понимаете ли, чтобы наши красавцы-краны работали стационарно.

— Ну?!

— На карте, как я вижу, четыре нитки путей. Вес нашего крана, правда, двадцать восемь тонн, но, может, вам удастся выпросить у железной дороги такие платформы? А в железнодорожный габарит наши краны вписываются…

Морозова коротко бросила мне:

— Спасибо, Колосов, садитесь! — И резко повернулась к Пушкареву: — Ну, Иван Владимирович, а где вы были?! Почему заставили меня унижаться перед железной дорогой, выпрашивать у них лишних полкилометра свободных рельсов для протяжки составов?! Почему за вас должен думать Колосов? Чтобы к возвращению крановщиков из отпуска их краны стояли на железнодорожных платформах, чтобы каждую — передвигала своя мотодрезина!

— Ясно, Надежда Ивановна!

Когда мы выходили из кабинета Морозовой, уже входили в него работники строительства. Мы остановились в коридоре покурить.

— Вот она, наша жизнь-жестянка! — сказал Панферов.

— Рыба здесь должна зимой ловиться! — сказал Петухов.

— Одно слово, мужики! — сказала Наташа. — Подледный лов, видите ли, их интересует, а как там детишки будут зиму в городе без нас?!

Постояли, покурили, разъехались по своим кранам на попутных машинах.

Мне пришлось пройти под дождем с полкилометра, чтобы выйти на трассу, ведущую к нашему крану. Первый же пустой самосвал, идущий к нам за песком, резко притормозил около меня, распахнулась дверца кабины. Я поднялся на высокую ступеньку, сел, захлопнул дверцу, поблагодарил машинально:

— Спасибо. — Даже не посмотрел на водителя, так уже был занят тем новым, что нам предстояло.

Не знаю, сколько мы проехали по ухабистой дороге: пустой самосвал подкидывало особенно сильно. Я курил, думал о работе крана во время жестокой здешней зимы: что-то нас ждет, впервые ведь придется работать в таких вот условиях! И о том, что неудачно получается с институтом, ведь пятый, последний, курс придется кончать заочно. Порадовался только, что скоро увижу отца. И вдруг услышал насмешливый голос Гриньки:

— Зазнался ты, механик, однако?

— Извини, Гринька, — сказал я и пожал ему руку, лежавшую на громадном руле.

— Слушай, Серега, — радостно проговорил он, — ты придержись руками за что ни есть: не выпал бы из кабины…

— Неужели голубка сюда едет? — сфантазировал я.

— Ну! — Он достал из внутреннего кармана измятую и запачканную маслом телеграмму, побывавшую, видимо, во многих руках. — Читай, Серега!

«Гришенька, не могу без тебя. Из института уволилась, еду, встречай. Твоя Галка».

Он бережно взял телеграмму, спрятал ее в карман.

— Рад за тебя, Гриша! Так мне и казалось, что зря ты на нее наговаривал.

Он долго молчал, глядя на дорогу перед собой. Было уже совсем темно, глухо гудела темная тайга, стоявшая вплотную к дороге. Гринька включил фары и ближнего, и дальнего света: весь мир, казалось, был заполнен сплошным стеклярусом дождя.

— Если бы не хватило у меня сил, Серега, уехать тогда из страны синих гор, — наконец заговорил Гринька, — не было бы у нас с Галкой жизни, уж поверь мне!

— Ты прав.

— Думаешь, мне легко было ждать ее здесь? А она ведь — красивая, не то что твоя Санька. Шучу-шучу, механик, это я от радости самоконтроль потерял. Другой раз ночью проснусь, аж зубами, веришь ли, скриплю: в стране синих гор — полно курортников, так бы, кажется, и кинулся в самолет.

— Хватило сил вытерпеть?

— Не было у меня другого выхода, Серега! Первый шаг Галка моя уже сделала, дальше у нее должно легче пойти, а?!

— Правильно, Гриша! Только…

— Ну?! Договаривай!

— Ты все сделал правильно, и дальше у вас с Галкой, надо думать, пойдет легче, а только довольно жесткому испытанию ты ее подверг, понимаешь ли!

— Только ее?

— И себя, конечно.

Мы проехали еще километров пять до поворота, я незаметно для себя задремал. Очнулся оттого, что Гринька легонько тронул мою руку.

Стоял на трассе невысокий щупленький мужчина в дождевике с накинутым на голову капюшоном, поднимал руку.

— Случайный человек, Серега, — сказал мне Гринька, чуть притормаживая машину, пояснил: — В этом место к трассе по тайге тропок нет.

— Останови все-таки. Не молотить же ему отсюда по грязи да дождю. Не ты, так следующий его возьмет, а нас — все-таки двое.

Я распахнул дверцу. Мужчина вежливо сказал:

— Вот спасибо, товарищи! — Помедлил секунду, легко и пружинисто поднялся в кабину, сел рядом со мной, захлопнул дверцу, спокойно представился: — Я из геологической партии.

Я сразу узнал его по фотографии, которую мне показывал Кузьмин. Он сдвинул с головы капюшон; лицо его заросло густой черной бородой, из нее далеко вперед высовывался вислый нос, над левой бровью — небольшой шрам, как и на фотографии; только был он теперь совершенно лыс.

Гринька перевел глаза с него на меня, спросил Воронова:

— А вам куда, — собственно, папаша? — и тронул самосвал.

— Да здесь недалеко, километров восемь.

— Будет сделано, — готовно согласился Гринька.

— Вот уже шестой десяток мне, молодые люди, а все не могу с таежной жизнью расстаться. В городе — жена, двое детей, а мне не сидится дома. — Он чуть улыбнулся, точно приглашая нас с Гринькой извинить такую вот его милую слабость.

— Ваше положение еще ничего, — сказал Гринька, — а ко мне вот — жена едет! — Сняв руку с руля, он полез за пазуху.

Воронов не двинулся, но локтем я почувствовал, как вдруг напряглось его тело.

— Читайте телеграммку. — Гринька достал ее из кармана, протянул Воронову.

Тот взял ее, стал читать, а я левой рукой вдруг ощутил большой гаечный ключ. Когда и как Гринька успел просунуть его на сиденье между нами?

— Ну, что ж, поздравляю. — Воронов протянул телеграмму обратно Гриньке. — А вы не инженер, извините? — обратился он ко мне.

Гринька опередил меня:

— Серега еще через годик инженером будет, пока он — механик крана.

Наш самосвал ехал все тише, с трудом и неловко уступая дорогу встречным машинам.

— Большая неприятность у нас, папаша! — сказал я. — Ровно две недели назад у нас на кране убили крановщика Игната Прохорова! Был он когда-то в заключении, по молодости лет попал под влияние какого-то Воронова.

— А может, я и есть тот самый Воронов?

— Чего у нас в тайге не бывает… — спокойно сказал Гринька, притормаживая самосвал, стараясь развернуть его поперек дороги.

В это мгновение Воронов выскочил из кабины. Гринька резко затормозил, я прыгнул, провалился в кювет чуть не до пояса. В боковом свете фар за сплошной пеленой дождя мне показалось, что на обочине леса мелькнули четыре фигуры. И впереди нас, и сзади нетерпеливо скопились самосвалы. Я залез снова в кабину. Гринька торопливо повел самосвал дальше, стараясь скорее разрядить пробку на дороге.

— Разденься, — сказал Гринька, не отрываясь от руля. — Твоя одежда мигом высохнет. Только смотри, не сожги ее: у меня печки тепленькие! И перестань переживать как девочка, а то у меня уже во рту кисло стало от твоих угрызений!.. Ну, упустили! Сейчас его в тайге не возьмешь, хоть график всей трассы нарушь, понял? Мы с тобой не преступников ловить обучены, а другим делом заниматься.

14

Между вечерней и ночной сменами, когда все мы сошлись за столом, я рассказал своим о просьбе Морозовой. Сначала было тихо. Мне вдруг стало тревожно. Зимы здесь суровые — до шестидесяти градусов. Ну, пусть даже сорок: откуда нам воду брать? Ведь инжектор качает ее в котел каждые полчаса, все время должен быть большой запас незамерзшей воды. В самом кране тепло, смазка лебедки может остаться прежней, а сумеем ли мы достать масло для катков поворота и блоков стрелы? Нужно специальное, морозоустойчивое: наше обычное масло мгновенно схватится этим страшным морозом, полетят и вкладыши подшипников, и сотрутся тросы, скользя по канавкам неподвижных блоков. Какой груз нам придется перерабатывать на железной дороге, какие готовить стропы? Да и много еще чисто технических вопросов, но самое главное, пожалуй: как доверить демонтаж, а затем и монтаж наших кранов людям Вани Пушкарева? Народ у него разный, настоящих специалистов не так уж много: вон сколько времени конусы инжекторов нам вытачивали! Значит, не могу я оставлять демонтаж и монтаж крана без своего глаза, вот какие петушки… А ведь и Наташа Левашова не уйдет в порт на отпуск, не оставит свой кран, нет! Да и Петр Петрович Петухов, и Борис Васильевич Панферов… Значит, остались мы, механики кранов, без отпуска в эту навигацию! А тут еще и Алла Викторовна простудилась. Даже на совещание к Морозовой не могла поехать. Температура у Рабацкой. Трудно ей, конечно, с непривычки в этих тяжелых условиях. А кто без Аллы Викторовны составит технологические карты демонтажа и монтажа? То есть в документах каждого крана имеются, конечно, такие карты, присланные еще с завода, да ведь за эти годы, что мы работаем на кранах, многое и ремонтировалось.

Да, Серега, выход только один: придется отложить на год отпуск, ничего уж тут не поделаешь! Спишусь с институтом, переведусь на заочное отделение, попрошу прислать все руководства. Да и Мише придется сделать то же самое. Выполним мы с ним прямо здесь, на строительстве, все задания и курсовые проекты. Ну, а уж для дипломного проекта придется брать трехмесячный отпуск.

А если мне попробовать уговорить и всех других не уходить в отпуск? Своими бы руками и разобрали кран, и собрали бы на железнодорожной платформе. Уж ни одну бы мелочь не упустили, всю зиму работали бы спокойно. Но кран — только железяка без людей! А если они не отдохнут как следует после этой тяжелой навигации, какой ждать от них работы зимой?!

Я поставлю вопрос нейтрально. Может, кто и сам не захочет уходить в отпуск? Нет, заставлю всех уйти в отпуск на месяц, пусть вернутся отдохнувшими. А за это время с людьми Пушкарева переставлю кран на платформу, подготовлю его к работе.

А что, к примеру, Смоликову делать в городе? В очередное самолечение уходить? Так он теперь в этом вроде и не нуждается уже. Или Катя? У нее свои счеты с Вороновым. Может, чуть и успокоится она душой, если схватим мы Воронова. Или Санька? Ну, чего, спрашивается, она будет месяц в городе бегать по кинам и танцам, если и здесь все это есть? Девчуха она здоровая, зачем ей отдых? Однако пусть сама решает, пусть… А вот Миша Пирогов пускай съездит: и с матерью повидается, и в институт зайдет, уладит наши с ним дела. И Сашке Енину надо побыть дома хоть месяц, не тот уже у него возраст. А тетю Нюру проводим на пенсию, заслужила она. Тем более понтон всю зиму будет стоять под снегом.

Прошло уже минут пять, но за столом все молчали, доедая ужин. Потом Сашка Енин, отодвинув пустую тарелку, начиная неспешно закуривать, поднял ко мне осунувшееся лицо, проговорил негромко:

— Придется, Серега, сварить бачки для воды литров на пятьсот. Поставить их прямо в кабине крана, найти уж как-нибудь место для этого. Будем загружать их прямо снегом, он быстрехонько у топки в воду превратится.

— Правильно, — вздохнула Катя. Она тоже похудела, лицо ее точно сделалось меньше. — К железнодорожной водоразборной колонке не наездишься, да и путь не всегда будет свободен.

— На котел запасные фильтры для очистки воды придется поставить, — сказала Санька. — Снег за тридевять земель возить не будешь, а на железной дороге — он грязный.

Саньке все нипочем: ей только выспаться как следует, и — глаза ясные, лицо свежее, розовое.

— О смазке, Серега, договорись с Пушкаревым, — ровным голосом выговорил Смоликов. — А еще лучше — с Сашей Костылевым.

Глядя на него сейчас, я почему-то видел того спокойного и воспитанного мужчину, который был тогда вместе со мной и Санькой в клубе на танцах.

— Ты насчет грузов, Серега, у Морозовой узнай, — сказал Миша Пирогов, пригладил свою белобрысую челочку ладошкой. — Ведь не одним грейфером нам, наверно, придется на железной дороге работать?

Я понимал, что вопрос Миши относится к нашим с ним институтским делам, но об этом было еще рано говорить, поэтому я только кивнул ему, сказал:

— Хотелось бы после месячного отпуска снова собраться всем вместе на строительстве и дальше работать своей командой…

— Вот она, наша жизнь-жестянка! — повторил слова Панферова Сашка Енин. — Ну, а как, спрашивается, мне с этим железом расстаться? Придется уж, видно, и дальше тянуть лямку здесь.

Санька весело начала смеяться. Сидела, упираясь локтями в стол, смотрела на нас по очереди и смеялась. И мы тоже стали улыбаться, глядя на нее.

— Вот дурища-то! — глухо проговорила тетя Нюра. — Чему скалишься-то?

— На странность человеческую не перестаю удивляться, тетя Нюра! — ответила Санька. — Ведь чего только в жизни не бывает! У всех у нас были какие-то планы на зиму, так? Так! Механик Колосов между делом за ужином сообщил нам, что планы эти катятся в тартарары, В ответ на это что? Все мы — еще на год в тайге остались!

— А насчет института, Миша… Ты съездишь в город, повидаешь мать, отдохнешь, сходишь в институт, снесешь мое и свое заявления о переводе на заочное.

Миша только успел кивнуть мне, как Санька выкрикнула:

— Так я и знала, Серега! Что не поедешь ты в отпуск, знала. Разве ты кому-нибудь доверишь перемонтаж своего крана?

Енин растерянно выговорил:

— Да вы что, братцы?! У меня уже и так хобот отвис, как же я старуху, детей не повидаю? — Попросил негромко и почти жалобно: — Ты, Серега, хоть совесть поимей… Ты еще пацан, а у меня уж старшая дочка замуж собирается.

— Да что ты, Сашка! — заторопился я. — Вот вместе с Мишей сходишь в город на месяц, поживешь дома, отдохнешь.

Санька опять взорвалась:

— Ну и дураки. Ну и дураки же мы! Из семи человек только трое имеют желание отгулять свой законный отпуск, а?! Да и то Мишку механик по общим институтским делам в город посылает. Причины, конечно, у всех разные… Но есть и общие.

— Ты третья-то, что ли? — с откровенной надеждой спросила Саньку тетя Нюра.

Санька только обняла ее.

Тетя Нюра заплакала.

— Тяжко, — сказала, — дети мои, на старости лет главное от сердца отрывать. Ну как я буду доживать без реки-матушки?!

Надо было идти работать. Мы с Санькой оделись, пошли на кран. Циклов двадцать или тридцать мне пришлось сделать быстрее обычного, чтобы разрядить очередь самосвалов на берегу. Когда мы вошли в ритм, Санька сказала:

— Как подумаешь, Серега, что когда-нибудь наступит старость, как у тети Нюры, да придется прощаться то с тем, то с другим, что тебе всю жизнь было дорого, прямо, знаешь…

Я выбросил из машины пар, обернулся. Санька обеими руками держалась за спинку моего металлического кресла. Я снял рукавицу, ласково погладил Саньку по голове.

— А дядь-Вань вроде даже обрадовался, что не надо ему уходить в отпуск, да? — засмеялась Санька.

— У каждого главное — работа. Даже и по времени она большую часть наших суток занимает.

— Это и хорошо. Или уж просто привыкли мы, что наша жизнь такая, а?

— И привыкли, конечно, но не это главное, Санька. — И я ожидающе поглядел на нее.

И она поняла, ответила мне так, как я и ожидал:

— Правильно, Серега. Смысл жизни, конечно, и в заботе о детях, о любимом, о доме, но для многих надежнее всего — работа! — Смутилась, заторопилась. — Работай-работай: ишь, самосвалы, проклятые, ни минуты не дают…

Я сделал еще цикл, больше не мог сдерживать себя, подошел к Саньке… Она молча стояла передо мной, опустив руки, глядя на меня испуганно и радостно. Я крепкообнял ее и стал целовать… Санька обеими руками стиснула мою шею, прижалась ко мне.

— Я тебе все сказал!

— Я знаю! Я тоже.

— Я на всю жизнь.

— А иначе у нас с тобой и не может быть.

— Санька! Я люблю тебя!..

— Ой, Сереженька, родной мой!

— Санька, но ведь ты не хочешь вот так, да? — спросил наконец я.

— Нет, я согласна! И сделаю все, как ты захочешь, Серега. Но лучше бы по-людски, а?.. Чтобы познакомилась я сначала с Сергеем Платоновичем, потом устроили бы свадьбу. И память бы нам с тобой на всю жизнь была, и Сергея Платоновича обижать у нас с тобой права нет.

— Хорошо, Санька. Правильно! А может, ты меня проверить хочешь? Ну, просто временем?..

Санька поморщилась.

— Извини, я ведь не хотел тебя обидеть.

— Ну-ну… — обняла меня, привстала на цыпочки, поцеловала, погладила ладонью по щеке. — Люблю я тебя, Сережа мой.

— Первый раз ты назвала меня Сережей…

— Давно мне этого хотелось… Знаешь, о чем я все эти дни думаю? Понимаешь, будто я всю жизнь тебя любила, да-да! Только раньше я не знала этого, понимаешь?! А теперь вспоминаю, как два года назад впервые пришла на кран, увидела тебя… И сейчас понимаю, что уже тогда я тебя любила! А потом мучилась, глядя на тебя и Катю. Только сама еще не знала, почему мучаюсь, вот ведь как бывает в жизни, Сережа. И на танцы бегала, хотела убежать от тебя. Да от самой-то себя куда убежишь? А тут это горе с Игнатом. Хоть и горе оно, а мне будто глаза открыло. И Катя тебя не любит, никого она в жизни больше не полюбит, кроме Игната, такая уж она. Оставалось мне неясным только одно: как ты любишь Катю? Подожди-подожди, дай уж я выскажу все. Человек ты, Сережа, цельный и сильный, как я тебя вижу, и таким чувством, как любовь, ты бросаться не можешь. Я вначале думала даже отодвинуться в сторону, не мешать твоему счастью.

— Я люблю тебя! Не знаю, как тебе это объяснить… Но к Кате у меня была жалость и уважение, как к человеку, идущему по трудному пути.

— А ведь мог бы жениться на ней, дай она повод тебе, и вот так же жалел бы ее всю жизнь, да?

— Наверно.

— Эх, мужики вы, мужики, властелины наши! Ну-ну, работай…

15

После смены мы с Санькой умылись, собрались завтракать. Она попросила:

— Я теперь буду сидеть рядом с тобой, хорошо?

В общем кубрике я сидел во главе стола, он был узким, для второго человека места не оставалось.

— Хорошо, — ответил я, — только уж придется мне пересесть на место Игната, чтобы оказаться рядом с тобой.

Санька причесывалась. Только что умытое лицо ее было розовым, глаза — ясными, будто и не работал всю ночь человек, а хорошо выспался. Я обнял ее.

— Трудное у нас с тобой положение, Сережа, — сказала она, ласково и насмешливо глядя мне в глаза.

— А может, напрасно мы с тобой решили ждать до встречи с отцом?

— Нет, не напрасно! — Санька отрицательно покачала головой.

— Необычно как-то все у нас с тобой получается, Санька.

— А может, Сережа, обычно и не бывает?

— Для самих молодоженов и традиционный обряд выглядит, наверно, необычно.

— Вот-вот! Как же он может быть обычным для них, если они по любви женятся?!

— Ну, пошли завтракать.

— Подожди. — Она взяла меня за руку, помолчала и вдруг попросила жалобно:

— Только уж будь ты теперь поосторожнее, пожалуйста. Ведь случись что с тобой, я просто не переживу этого, понимаешь?

— Выходит, теперь сложить мне руки?

— Что ты, Сережа, разве я об этом? — даже испугалась она. — Да как мы с тобой в глаза друг другу поглядим? Нет, и дальше так же помни про Игната, только прошу тебя — будь поосторожнее!

— Хорошо, Санька, постараюсь.

— И — еще одна просьба у меня к тебе, Сережа.

— Да?

— Поскольку мы с тобой теперь… муж и жена, говори уж мне все!

— Да. Обещаю.

— Все до последнего словечка.

— Я понял. Обещаю.

Тогда я прикрыл двери умывальника, коротко рассказал ей о встрече с Вороновым, подсевшим в самосвал Гриньки. Санька внимательно выслушала меня.

— Так я и чувствовала, что случилось у тебя что-то, когда ты ездил к Морозовой!

— Серега, — проговорил за дверью Смоликов, — тебя Алла Викторовна к телефону.

Все уже сидели за столом в общем кубрике, тетя Нюра ставила тарелки с яичницей. Я взял трубку, сказал:

— Слушаю, Алла Викторовна.

— Здравствуйте, Сергей, — хрипло ответила она, шумно дыша в трубку. — Меня увозят в больницу, вы на это время останетесь за меня…

— Хорошо, Алла Викторовна.

— Под утро мне стало совсем плохо, Наташа Левашова вызвала из больницы строителей «скорую помощь». Приехал врач Козырев, признал у меня воспаление легких… Температура сорок, — она всхлипнула.

— Ничего, Алла Викторовна, ничего! — поспешно сказал я. — Больница у строителей хорошая, воспаление легких — чепуха, через пару недель — будете на ногах!

— Моторист Комлев привезет на своем катере вам все документы. Будете вместо меня выходить на связь с портом, как обычно. С Левашовой, Петуховым и Панферовым я ваше назначение согласовала. Все механики поддержали вашу кандидатуру. Ну, мне пора ехать, Сережа.

Я положил трубку, повернулся к столу, объяснил коротко смысл разговора.

— Не везет девахе, — покачал головой Енин.

— Ничего, поправится, — сказал Смоликов. — Человек она молодой, только на будущее закалится.

— Правильно, Серега, что тебя она назначила на свое место, — произнесла Катя.

Я увидел, что Санька сидит на своем обычном месте, напряженно вытянувшись, не притрагиваясь к еде, смотрит пристально в черный иллюминатор… Я взял тарелку с яичницей, стоявшую во главе стола, кружку, вилку и ложку, переставил их рядом с Санькой на то место, где обычно сидел Игнат. Из угла кубрика взял табуретку, поставил ее рядом с Санькиной, сел. Тоже не мог начать есть, только чувствовал, как побагровел до ушей. Томительно бесконечными были эти секунды. Тетя Нюра мигнула, начала медленно улыбаться, даже чуть сдвинула с лица свой платок. Смоликов ласково глядел на нас с Санькой. Катя смотрела серьезно, почти строго. Миша широко и по-мальчишески весело улыбался. Енин долго не мог понять, что же именно случилось, глядел то на нас с Санькой, то на других… Потом хмыкнул, свернув на сторону свой утиный нос.

— Мы с Санькой решили пожениться, — как-то глухо наконец выговорилось у меня.

— Ну, и слава богу! — обрадованно засуетилась тетя Нюра. — Давно пора, сколько девку можно томить, Сереженька?

Санька нерешительно наклонила голову, потерлась щекой о морщинистую руку тети Нюры.

— Поздравляю вас! — отчетливо выговорила Катя, на миг сморщилась, боясь заплакать. — Молодцы, рада за вас! — Встала, сначала обняла и поцеловала Саньку, потом, чуть прикрыв глаза, чмокнула меня в щеку, снова села на свой табурет.

— Спасибо, Катя! — ответила Санька.

Катя опустила голову. Приподнявшиеся плечи ее сильно и резко вздрогнули. Вскочила, пряча от нас лицо, выбежала из кубрика.

— Позвольте и мне поздравить вас! — торжественно проговорил Миша, встал, пожал руку Саньки, лежавшую на столе, протянул руку мне.

От растерянности я тоже встал, пожал его руку.

Смоликов поднялся из-за стола, серьезно сказал:

— Желаю вам, Александра и Сергей, счастливой жизни! Да я уверен, что такой она у вас и будет.

— Ешьте, ешьте, молодожены, — хрипло засмеялась тетя Нюра.

Енин поднялся из-за стола, начал одеваться:

— Ну, механик, смотри, не зажиль свадьбу!

— А что? — сказал Миша. — Вот прямо в клубе строителей ее и устроим.

— Я, Сереженька, снесу Кате чаю? — спросила тетя Нюра; я кивнул, она взяла кружку Кати, налила в нее чай из большого чайника, вышла.

— Ну, и я пойду покурю, — негромко проговорил Смоликов.

— Ну, Санька! — сказал я, обнял ее за плечи, притянул к себе. Она прижалась щекой к моей груди. И мы с ней долго сидели молча, неподвижно. В каюте было тихо, в кубрик никто не заходил.

— Сережа, — прошептала наконец Санька и подняла голову, сияющими глазами поглядела на меня. — Я этого счастья всю жизнь ждала, понимаешь? А сейчас — боюсь. До смерти боюсь, как бы в последнюю минуту чего не случилось, а?!

— Да что ты, брось!

— Когда чего-нибудь очень хочешь, всегда суеверным делаешься, да?

Я усмехнулся:

— Знаешь, в детстве я очень хотел велосипед. И перед каждым своим днем рождения загадывал, купят мне его или нет?

— И купили? — Санька искоса, снизу вверх, заглядывала мне в глаза; лицо у нее было таким, будто от моего ответа зависело что-то очень важное в нашей с ней жизни.

И я понял, что не могу соврать. Ответил как можно мягче:

— Знаешь, время послевоенное было, трудное…

— Ну, а когда ты взрослым стал?

— А тогда уж мне и самому велосипед не понадобился.

— Ну, вот видишь! — огорченно сказала Санька. — Еще получится у нас с тобой, как с тем велосипедом, который тебе отец так и не купил.

Я гладил ее плечи, волосы, не знал, что мне сказать, чтобы успокоить Саньку… И в это время на тумбочке в углу кубрика пронзительно-резко зазвонил телефон.

Я встал, подошел к тумбочке, снял трубку:

— Колосов слушает.

— Доброе утро, Серега! — донесся веселый и свежий, как всегда, голос Глафиры Алексеевны, секретаря Богатырева. — Данила Герасимович с вами хочет поговорить.

— Хорошо, Глафира Алексеевна.

Было слышно, как она переключила аппарат. Потом басистый, звучный голос Богатырева:

— Доброе утро, Серега.

— Здравствуйте, Данила Герасимович.

Он помолчал, а я вдруг ясно, точно он был передо мной, увидел высокого, всегда аккуратно одетого и тщательно выбритого Богатырева, его простое скуластое лицо. Данила Герасимович когда-то вместе с моим отцом работал в порту грузчиком, и хоть после этого, как и отец, закончил институт, что-то грубовато-прямолинейное осталось в нем.

— Мне звонила Рабацкая, — сказал он. — Ты согласен с ее решением?

— Согласен, Данила Герасимович.

— Ну, тогда уж не обессудь, буду спрашивать с тебя по всей строгости!

— Понимаю.

Я отчетливо представил, как у него напряглись крепкие желваки на скулах.

— На городском партийном активе видел Сергея…

Я понимал, зачем он сейчас сказал мне об отце, но только спросил:

— Как он?

— Здоров. По тебе скучает.

— Я позвоню ему сегодня.

— Вот-вот… — И тогда он спросил о том, для чего и позвонил мне: — В отпуск-то собираешься?

— Да не придется мне в этом году отдыхать, Данила Герасимович.

— Что так?

И я сказал о том, что было ему, конечно, хорошо известно.

— Чудаки! — весело и облегченно засмеялся он. — И много вас там таких, вроде тебя?

— Да на всех кранах механики остаются, а с моего всего двое поднимутся в город. Тетя Нюра — третья: на пенсию.

— Хорошо, Серега! — басисто одобрил он.

Да, вот в чем разница между Данилой Герасимовичем и моим отцом: «Хорошо!» Про здоровье Аллы Викторовны не спросил… А отец бы, я знаю, настаивал, чтобы команда крана отдохнула перед зимой.

— А кто в город поднимется?

— Енин и кочегар Пирогов.

— Ну, что ж, Сашке надо передохнуть, а Пирогов, наверно, ваши с ним институтские дела отрегулирует?

А вот отец никогда не назвал бы Енина Сашкой в разговоре с подчиненным.

— Да, переводимся на заочный, Данила Герасимович.

— Вот видишь! Все в жизни можно устроить при желании, а?

— Да.

— Что там новенького в деле Прохорова? — спросил Богатырев.

— Да пока ничего, расследование продолжается.

— Неприятная история, — вздохнул он; и относилось это больше к тому, что в порту случилось убийство, и уже во вторую очередь к смерти человека Игната Прохорова; у отца было бы наоборот.

— Сегодня за сутки отчиталась перед портом Рабацкая, а завтра уж — с тебя спрос!

— Понятно!

— На первый раз будешь отчитываться непосредственно передо мной. Ну, до завтра. — И он повесил трубку.

Санька сидела за столом, тревожно глядела на меня:

— Чего он?

— Да ничего. Просто проверил, как я приступил к исполнению своих новых обязанностей, сказал, что завтра сам будет принимать от меня отчет.

Я помедлил, снова снял трубку.

— Сергею Платоновичу? — негромко спросила Санька.

Я обернулся, поглядел на нее.

— Не могу я, Санька, еще год ждать.

Она побагровела, кивнула мне:

— Лучше бы, конечно, чтобы у нас с тобой сначала была свадьба по всем правилам, а только ведь все это — не совсем главное, да?

— Я так и думаю.

Я вызвал диспетчерскую порта, дежурной телефонистке, смешливой Зине Большаковой, сказал, что прошу ее соединить меня с домом.

— По папочке заскучал, сынок? — засмеялась она, и тотчас я услышал длинные гудки; глянул на часы — половина девятого утра, отец еще должен быть дома.

— Слушаю, — раздалось в трубке.

Только сейчас я понял, как соскучился по отцу.

— Здравствуй.

— Здравствуй. Молодец, что позвонил. Данила Богатырев мне все рассказал.

— Вот какие дела, отец.

— Обычные дела. — Он, однако, чуть слышно вздохнул. — Придется уж еще потерпеть, а?

— Придется.

— Чем там кончилось с Игнатом Прохоровым?

— Да пока еще ничем. Катя Соколова переживает. Да нашего молодого инженера Аллу Рабацкую отправили в больницу с воспалением легких, меня она оставила за себя. В город поднимутся только Сашка Енин и Миша Пирогов. Миша зайдет в институт, оформит наш с ним перевод на заочное отделение.

— Правильно.

Тогда я сказал быстро:

— Я женюсь, отец.

— Ну, что ж… — И он замолчал.

— Она работает у меня на кране кочегаром. Александра Иванова. Санька, я тебе о ней говорил, помнишь?

— Помню. Из детдома девушка?

— Да.

— Дай-ка ей на минутку трубку.

Я отдал трубку Саньке. Она взяла ее, выговорила шепеляво:

— Здравствуйте, Сергей Платонович… Да. Спасибо. Да… Вы простите, что мы с Сережей обижаем вас!.. Нет, не согласна с вами, лучше бы сделать все, как принято, да еще год нам с ним ждать придется. Да, здесь в клубе строителей и устроим свадьбу. Вы?.. Да. Да. Спасибо вам! — И протянула трубку.

— Ну что ж, Серега, — неспешно проговорил отец. — Поздравляю тебя, женись!

— Спасибо, отец!

— Только мне хоть за неделю до свадьбы сообщи.

— Конечно, отец. На работе у тебя все нормально?

— Как и у тебя. — Помолчал, повторил: — Поздравляю тебя, сын, и обязательно прилечу на свадьбу!

Не помню, как мы с Санькой оказались в нашем мужском кубрике. Стояли, держась за руки, около моей койки… Потом Санька ласковым и осторожным движением высвободила свою руку, повернулась ко мне спиной, прошептала:

— Закрой двери, Сережа… И погаси свет.

16

Моторист нашего пятидесятисильного катера Захар Сидорович Комлев пришел на нем с крана Левашовой только к вечеру: река уже была почти сплошь покрыта льдом. Тяжело поднялся на палубу понтона.

— Борта у моего катера, Серега, из трехмиллиметровой стали чуть не продырявило льдом! — И протянул мне папку, аккуратно завернутую в брезент, пояснил простуженным голосом: — Наследство Аллы Викторовны.

Я взял папку и вдруг заметил, какое обветренное, красное и распухшее от холода и воды лицо у Захара Сидоровича. Я сказал ему:

— Ну, делать нечего, Захар Сидорович, откатались мы, выходит, на собственном виде транспорта, а?

— Вот-вот, Серега! Я хочу тебя просить: поднимем катер от греха на палубу твоего понтона?.. Тем более на зиму все равно оставаться и мне, и катеру.

Катер Комлева весил двенадцать тонн, но оставлять его дольше на воде было никак нельзя, приходилось рисковать…

— Зачисляй меня в команду твоего крана вместо Игната, а?

— Ты что же, не пойдешь в межнавигациониый отпуск, как плавсостав? — удивленно спросил я.

— На месячишко сбегаю в город, Серега, поживу около своей старухи в тепле и вернусь к тебе. А кочегар из меня исправный, спроси хоть у Наташи Левашовой, а? Когда Петя Борисов приболел, я за него несколько смен на кране справлялся. Можешь у Наташи проверить.

— Да что ты, Захар Сидорович! Ты же мне прямо подарок делаешь!

— Ну?! — и он облегченно улыбнулся, чуть растянув распухшие губы. — Я и все свои вещички на катере привез.

— Тащи их в мужской кубрик.

На кране сейчас работали Катя со Смоликовым. Енин и Миша отдыхали. Я еле уговорил Саньку выйти к обеду, посидеть вместе со всеми за столом. Она долго смущалась, просила меня:

— Давай уж вдвоем поедим, а?.. После всех.

— Да ведь рано или поздно, Санька, но придется нам с тобой людям показаться.

— Ты понимаешь, Сережа, — медленно говорила она, держа меня за руки, — как только представлю, что все на нас с тобой смотрят, сквозь землю готова провалиться, разрази меня гром!

Все-таки я уговорил ее, и когда мы вышли к столу, конечно, никто и ничего не сказал нам, все за столом было совсем так, как всегда. И после обеда, когда все разошлись, Санька облегченно улыбнулась.

Я просмотрел бумаги Рабацкой. Все они были аккуратно подколоты, заполнены школьным почерком.

Потом мы с Комлевым завели пятнадцатимиллиметровые тросы под днище катера, подготовили место на палубе понтона, разложили деревянные брусья, на которых должен был установиться катер. По-настоящему надо было бы снять с грузовых тросов крана грейфер, он весил почти триста килограмм, но на перепасовку тросов ушло бы полсмены. Поэтому я пошел на кран, сел за рычаги вместо Смоликова, а Катя и Иван Иваныч вместе с Комлевым заправили стропы катера и челюсти грейфера. Проверил уровень поды в котле и давление пара, выбрал стропы. Они натянулись, держались надежно, защемленные между сомкнутыми челюстями грейфера. Я начал медленно, осторожно, — ощущение было такое, будто голыми руками держал сейчас всю двенадцатитонную громадину, — выбирать грузовые тросы. Сначала катер послушно шел вверх из воды, но когда она перестала уравновешивать его, понтон крана стал сильно крениться в сторону катера. Натужно ревели машина и лебедка, подрагивали от напряжении грузовые тросы, кран наклонялся все сильнее и сильнее… Пот заливал мне глаза, всем телом я чувствовал, что катки крана позади меня оторвались от кругового рельса. И когда мне уже казалось, что кран вот-вот опрокинется, надо спускать катер обратно в воду, он вдруг оторвался от ее поверхности, пошел вверх… С бортов его стекала вода, соскальзывали льдинки, а я уже, осторожно включив поворот, понес катер над палубой понтона… Вот и бруски… Тихонько отпуская ногой педаль тормоза, стал травить тросы. И катер — его баграми подправляли Катя, Смоликов и Комлев — сел на бруски, тросы начали слабеть, кран резко качнуло назад, катки его с отчетливым стуком опустились на круговой рельс. Понтон с краном еще качнуло назад, потом вперед, снова назад, и вот качка успокоилась… Катя, Смоликов и Комлев что-то кричали мне, махали руками, но слов я почему-то не мог расслышать. Поднялся из-за рычагов, чувствуя, как дрожат вдруг ослабевшие ноги, долго вытирал пот с лица.

И только после этого наконец-то расслышал, что мне кричали Катя и Смоликов с Комлевым.

Перед ночной сменой, на которую заступали мы с Санькой, я по радиотелефону связался с кранами Наташи Левашовой, Петухова и Панферова.

Наташа сообщила о количестве переработанного груза. Как обычно, норма была перевыполнена. Я записал данные в журнал Рабацкой, а Наташа еще сказала мне, что ее крановщик Тихон Сотников обжег паром руку, спросила меня о здоровье Аллы Викторовны. Один из шоферов по моей просьбе заезжал в больницу, узнал, что состояние Аллы Викторовны такое же тяжелое и температура высокая. И я сказал об этом Наташе. Она вздохнула, помолчала, потом попросила меня, чтобы завтра, когда я буду отчитываться перед Богатыревым, узнал у него о прогнозе погоды.

На причале Петра Петровича Петухова тоже все было нормально, только вот неизвестно с чего, но крепко подрались между собой братья-близнецы Владимир и Всеволод Локтевы, один другому чуть не выбил глаз.

— Но ты об этом, Серега, Богатыреву завтра не говори, конечно. — басил в трубку Петухов, — а вот узнай, не пришлет ли он мне на зиму новый инжектор?

На причале Бориса Васильевича Панферова все было хорошо. Насмешливый Панферов после доклада язвительно спросил меня:

— Ты что же, Серега, не трубишь во все трубы, что на Саньке женился? От шоферов нам узнавать приходится, голубчик! Ну, поздравляю тебя! И Саньку за меня… обними покрепче, понял?

Первым из шоферов нас поздравил Гринька. Я высыпал в кузов его самосвала десять тонн песка, а Гринька не отъезжал, высовываясь из кабины, махал рукой. Я выбросил пар, и в наступившей тишине он звонко прокричал:

— Поздравляю вас, Санька с Серегой! Обскакали нас с голубкой! — Тотчас захлопнул дверцу кабины, поехал.

Потом поздравляли и другие, Мирошников, даже шкипер баржи смешной старичок Валиулин.

— Поторопилась ты, Санечка! — сказал он. — Забыла про меня, вдовца приблудного, а я еще — годный на все! — И смешно выпятил узкую грудь.

После смены позавтракали, потом я опять обзвонил краны, записал данные ночной работы. А Санька кого-то из шоферов попросила узнать о здоровье Аллы Викторовны: температура у нее была все такой же высокой. Потом позвонил в диспетчерскую порта, попросил Витю Пахомова соединить меня с Богатыревым. Но до этого продиктовал ему данные о работе наших кранов за сутки, рассказал о здоровье Аллы Викторовны, и Витя пообещал послать ей из порта телеграмму в больницу. Вдруг спросил:

— Вы, Серега, с Санькой Ивановой поженились, что ли?

— Откуда ты знаешь?

— Ну, земля слухами полнится. Поздравляю вас! — И переключил меня на кабинет Богатырева.

— Ну, как первые сутки, начальничек? — спросила меня Глафира Алексеевна.

— Да пока вроде все нормально.

— Я не о работе тебя спрашиваю! — И засмеялась: — Поздравляю вас с Сашей, Серега!

— Ну, как первые сутки, Серега? — спросил через минуту и Богатырев.

От растерянности я чуть не поблагодарил его, точно и он поздравлял нас с Санькой, но вовремя спохватился, спокойно и медленно, подробно — это должно было, я знал, понравиться Богатыреву, — отчитался за суточную смену. Данила Герасимович дотошно переспрашивал меня, я понял, что он записывает цифры.

— Ну, работайте, работайте. — И хотел уже повесить трубку; я еле успел спросить его о прогнозе погоды, и тогда он, даже будто смутившись, поспешно сказал: — Дней на пять, на неделю вам работы осталось, Серега. Так что предупреди всех. Последний пароход «Александр Невский» уходит от вас через пять суток, на нем и отправь своих отпускников. Много их у тебя набирается?

Всего у нас на четырех кранах работало, считая Комлева, тридцать два человека, Алла Викторовна лежала в больнице.

— Шестнадцать человек, Данила Герасимович.

— Вот и отправляйте их! — Он попрощался.

В тот день по графику мы с Санькой должны были работать в вечер, Енин с Пироговым — в ночь, а Катя со Смоликовым — в утро. Еще за завтраком я сказал Кате:

— Возьми к себе на кран Захара Силыча, пусть покочегарит.

Она согласилась:

— Ладно, Серега, посмотрю в работе нового кочегара.

Комлев удовлетворенно улыбнулся, а Смоликов сказал:

— Ну, а я был бы подсменным, если бы река не встала?

Я сказал, что через пять суток уходит последний пароход. Тетя Нюра всхлипнула, ее большие глаза жалостливо оглядели кубрик. Мы молчали: ведь большая часть жизни тети Нюры прошла вот здесь!

— Ну, тогда уж и я буду собираться, — вдруг оживившись, заторопился Енин.

И по лицам всех я снова увидел, как же они устали, как же им нужен вот этот отпуск!

…Я проснулся. В иллюминатор кубрика проникал призрачно-неясный зимний свет. Мы с Санькой лежали на ее койке. Санька спала, обнимая меня рукой за шею, положив голову мне на грудь… Дышала она спокойно и ровно, по-детски смешно отдувая свои пухлые губы. Я смотрел на ее круглое веснушчатое лицо со вздернутым носом, коротко остриженные светлые и шелковисто-мягкие волосы… Я смотрел на нее, не решаясь погладить ее волосы, чтобы не разбудить. И вдруг у меня похолодело в груди от счастья, запершило в горле: я только сейчас, уже после всего, что у нас с ней было, только сейчас впервые понял, как люблю ее, что́ она для меня значит, какой опустошенной окажется моя жизнь, лишись я Саньки!..

Очень хотелось курить, но я боялся разбудить ее. «Эх, мужики вы мужики…» Откуда эта умная и добрая взрослость у девчонки, которая еще месяц назад почти ежедневно бегала на танцы?! «Понимаешь, будто я всю жизнь тебя любила, да-да! Только раньше я этого не знала…», «Главное у нас с тобой уже позади… Мы с тобой уже все сказали друг другу, и на всю жизнь сказали!», «Нет, я согласна. И сделаю все, как ты захочешь…»

Почему же я раньше вот так по-настоящему не слышал этих ее слов, не видел вот этой Саньки, без которой теперь уже не могу?!

С детства перед моими глазами был отец, я уже привык к тому, что решительно во всем — он пример для меня! И ведь после школы — служба в армии, потом работа и учеба: жизнь, конечно, обычная, но и не совсем легкая. В детстве — смерть мамы… Может, потому, что жизнь моя всегда была заполнена сначала учебой, потом службой в армии, потом работой и снова учебой, я не научился вот так, как Санька, во многом разбираться быстро и по-настоящему? Всю жизнь, как бы трудно мне ни приходилось, я привык чувствовать, что есть отец, что он мне всегда и во всем поможет. А Санька-то к этому не приучена.

И вдруг мне стало стыдно за себя. Осторожно, чтобы не потревожить Саньку, протянул свободную руку, взял с тумбочки сигареты, спички, закурил. Неужели только потому, что Катя красивее Саньки, только потому, что во многом еще в жизни я привык руководствоваться школьной таблицей умножения, я был уверен, что люблю Катю? Увидел человека трудной судьбы, который наперекор всему, в том числе — и себе самому, прокладывает дорогу в жизни; и это не могло, конечно, не вызвать у меня уважения, как и у всякого. И ведь действительно мог бы жениться на Кате. Ну, а как же тогда любовь Игната? Или и у него тоже была любовь-жалость к ней, как и у меня? Нет, Игнат любил Катю по-настоящему, иначе не сказал бы мне, умирая: «Катю береги… Женись на ней…»

Осторожно я протянул руку, погасил окурок в пепельнице и увидел, что Санька уже не спит.

— Ты только не сердись, Санька, я должен тебе это сказать.

Она вздохнула:

— Всегда все говори мне, Сережа.

— Еще несколько дней назад я сказал тебе, что люблю… И всем объявил о нашей женитьбе, отцу позвонил. Но вот только сейчас, только час назад проснувшись, я впервые по-настоящему понял, что люблю тебя. Просто люблю, понимаешь?! Жить без тебя, Санька, я уже не могу, не знаю даже, как тебе об этом и сказать…

Она вдруг заплакала, одновременно пытаясь улыбаться.

— Понимаю. Я-то люблю тебя давно. И знаю, что ты никогда не бросишь меня, как не бросил бы Катю, если бы женился на ней. Но ведь нужно, чтобы ты так же любил меня, как я тебя.

17

— Серега! — Катя настойчиво стучала в двери нашего кубрика. — Серега! Проснись, Серега!..

Я открыл глаза. Санька, приподняв голову с моей груди, настороженно глядела на двери.

— Встаю, Катя. Что ты? — Я спустил ноги на пол.

— Кузьмин тебя к телефону.

— Иду, Катя.

Я взял лежавшую на тумбочке трубку телефона:

— Слушаю, Виктор Трофимыч. Добрый день.

— Добрый день, Сергей Сергеевич. Случилась очень неприятная история. Наш общий знакомый сегодня в восемь утра все-таки взял деньги.

— Как? — спросил я.

— Воронов и три других уголовника подкараулили в тайге машину с инкассатором и шофером, прострелили покрышки на всех четырех колесах. В завязавшейся перестрелке инкассатор и шофер убиты, двое из шайки Воронова тоже, третьего он пристрелил сам, ушел с деньгами в тайгу.

— А как узнали, что третьего он сам?

— Когда на выстрелы прибежали рабочие строительства, инкассатор был еще жив, успел рассказать им, как Воронов добил своего третьего. У того были перебиты ноги, идти он не мог.

— Эх, Виктор Трофимович! — не удержался я. — Надо же как-то помешать Воронову уйти!

— Вот поэтому я и позвонил вам. Уходить Воронов будет прежде всего по реке, если… уже не ушел, понимаете ли. На железной дороге и в аэропорту нам проще надежный заслон организовать, это он понимает. Значит, сначала он будет пробовать по реке, тем более что навигация скоро закрывается.

— Да, я знаю. Последним уйдет пароход «Александр Невский».

— Ну, на пассажирский вряд ли Воронов сунется, скорее на баржу или буксир. Ведь километров на сто — двести от строительства оторваться, а там уж ему будет легче. Вот я и хочу вас просить, Сергей Сергеевич: расскажите об этом всем членам своей команды. Конверт с фотографиями Воронова Казанец уже повез вам. И на остальные ваши три крана я послал фотографии Воронова. Но вы все-таки свяжитесь с командами кранов.

— А знаете, Виктор Трофимович, — сказал я, — скорее всего он постарается в тайге пересидеть это бурное время, а?

— Возможно, — согласился он, — но ведь все пути мы должны перекрыть. — Вздохнул, повторил: — Если он уже не ушел за эти, — Кузьмин, наверно, посмотрел на часы, — за эти шесть часов.

Уже перед самым обедом с кромки берега протяжно загудел самосвал. Гринька, высунувшись из кабины, кричал:

— Поднимись на пару слов, Серега!

Я прошел к трапу по обледеневшей палубе понтона, чуть припорошенной снегом, будто сахарной пудрой. И вся широченная гладь реки уже была подернута первым ледком, только на быстрине чернела открытой водой.

Медленно и осторожно, держась за поручень, скользя ногами, поднялся на берег.

— Звонил тебе Кузьмин? — спросил меня Гринька.

— Звонил.

Гринька взял из кабины конверт, подал его мне:

— Чтобы не забывал ты Папашу в суматохе будней.

Я взял конверт: на трех больших фотографиях был Воронов. Но не таким мы видели его с Гринькой.

— Всех шоферов на трассе с этим его портретом познакомили, — сказал Гринька.

— Слушай, Кузьмин ведь уговаривал тебя на это время с трассы уйти? — вспомнил я.

— А я — не девчонка, меня уговорить трудно, Серега.

— Слушай, а прилетела твоя голубка? То есть Галка прилетела?

Он протянул мне руку из кабины:

— Вчера прилетела.

— Поздравляю! — я пожал его крепкую руку.

Я вернулся к своим. За рычагами сидел Смоликов, Комлев возился у топки котла.

Санька с Катей сидели в общем кубрике, молчали.

— Познакомьтесь, — сказал я, протягивая им фотографии.

— Он! — тотчас проговорила Катя, беря от меня одну из фотографий и пристально вглядываясь в нее. — Только, когда мы с Игнатом его встретили, он был уже постарше и выглядел…

— Какой ехидный… подлец! — медленно выговорила Санька.

Я сказал Саньке:

— Иди на баржу, покажи шкиперу и матросам, расскажи им, что к чему.

— Я бужу Енина с Пироговым? — спросила у меня тетя Нюра.

18

Зазвонил телефон. Я снял трубку. Наташа спросила:

— О чем ты думаешь сейчас, Серега?

— Все больше о любви, Наташа.

— Я хочу тебе напомнить, что ты остался за Аллу Викторовну.

— Ты что-то путаешь…

— А может, ты?

— Очень возможно.

— Так вот, молодожен, слушай меня, мать семейства. Перед тем как завтра утром нам, механикам, ехать к Пушкареву, надо бы предварительно собраться нам самим для дружеской беседы, а?

— Как ты догадалась? Только что хотел просить тебя об этом.

Вчера, когда я разговаривал с Ваней Пушкаревым по телефону, он предложил мне собрать механикой кранов, приехать к нему и посоветоваться насчет демонтажа наших кранов, транспортировки их и затем монтажа на железнодорожных платформах. Даже обещал помочь нам людьми и техникой. Перед разговором с ним я снова просмотрел технологические карты демонтажа и монтажа крана, присланные с завода. И сборка крана, и разборка его предусматривались заводскими проектировщиками в двух вариантах. Там, где возможно было на этих работах использовать дополнительный кран, технологические карты были простыми. Одной из них, монтажной, мы уже пользовались у себя в порту, собирая наши плавучие краны на понтонах с помощью портальных. Главное затруднение было в установке поворотной части крана на круговой рельс. С лебедкой, машиной и паровым котлом она весила двенадцать тонн восемьсот килограммов. Монтажный кран предусматривался и на установке стрелы длиной в двадцать метров и весом в четыре с половиной тонны, на загрузке в задние карманы поворотной части противовеса — чугунных чушек общим весом тоже в четыре с половиной тонны. А также и на установке кабины крана, крыши его, даже арматуры. По заводской технологической карте как монтаж крана, так и демонтаж его были в этом варианте рассчитаны на неделю. В условиях стационарного порта мы легко укладывались в этот срок.

Во втором варианте завод предусматривал случай, когда сборка и разборка плавучего крана будут производиться в отдаленных районах, где отсутствуют монтажные краны. В таких случаях все работы должны вестись вручную с помощью большой бригады такелажников, их примитивных приспособлений вроде грузовых талей. По этой технологической карте на монтаж одного крана уходило три недели.

Еще до начала строительства химкомбината в поселке существовала маленькая пристань, где ненадолго останавливались грузопассажирские пароходы. Все работы велись грузчиками, транспортировка какого-нибудь пианино для местного Дома культуры становилась проблемой. Игнат смеялся, когда мы только спустились по реке сюда работать: «Пристань здесь строилась еще Ермаком Тимофеевичем». Больше чем на полгода, когда река покрывалась льдом, жизнь на пристани вообще замирала. С началом строительства химкомбината пристань постепенно превращалась в порт. Одна из причальных стенок его была уже готова, на ней работали три портальных крана, каждый грузоподъемностью в пять тонн. Две такие же стенки еще строились. Работал еще и пассажирский вокзал, а к поселку через тайгу была протянута ветка от основной железнодорожной линии. В километре ниже по течению реки от строящегося порта, в излучине ее, был естественный затон, в котором должны были отстаиваться зимой небольшие речные суда и наши крановые понтоны. Порт работал очень напряженно, поэтому строительству химкомбината и пришлось создать четыре временных причала для наших плавучих кранов.

Разговаривая вчера с Ваней Пушкаревым, я сказал ему, что лучше было бы снять краны с понтонов в порту, воспользовавшись для этого его портальными кранами. Но он сразу ответил мне, что их не удастся высвободить для этого, пока не окончится навигация. Мне хотелось, сняв краны с понтонов, сразу установить их на железнодорожные платформы. На те самые, на которых наши краны будут работать зимой. И на это Пушкарев ответил мне, что сначала он должен посоветоваться с Надеждой Ивановной, удастся ли ей достать к этому времени платформы у железной дороги. Их тоже надо было арендовать строительству до весны, а главное — согласовать с дорогой новые условия использования платформ: они ведь предназначены для перевозки грузов.

— Ты сегодня в вечер работаешь, Серега? — спросила меня Наташа.

— Да.

— Ну, тогда уж придется нам всем собраться на твоем кране, начальничек, — усмехнулась она. — Только сам позвони Петухову и Панферову для соблюдения субординации, а то Борис Васильевич меня-то может и не послушать.

— Хорошо.

Петухов согласился сразу, только пробасил усмешливо:

— С Аллой Викторовной было полегче, она сама к нам ездила.

— Да ведь тогда река была свободная, катер Комлева — на ходу.

— Не темни, Серега, начальничком уже себя почувствовал! А вот отец твой, я слышал, не такой, — и повесил трубку.

Борис Васильевич Панферов вежливо выслушал меня, помолчал. Я ожидал, как обычно, какого-нибудь язвительного замечания от него или, еще хуже, прямого отказа. Но он только вздохнул по-стариковски тяжело:

— Делать нечего. Зимовка в снегу требует капитальной подготовки.

Сменившись и попив чаю, Катя и Смоликов уехали в больницу к Алле Викторовне, а Комлев пришел снова на кран, сказал Саньке:

— Помечтай у окошечка, новобрачная.

— Я и у котла могу помечтать, — улыбнулась она.

— Не понимают, Серега, нынешние девушки кавалерского обращения, это я и по своей дочке заметил.

— Ошибся ты, дядя Захар, — засмеялась Санька. — Плохо свою Полюшку знаешь!

— Наградил тебя господь бог женой, Серега! — тоже засмеялся Комлев.

Санька теперь то сидела у окна, то подходила ко мне, стояла за моим креслом. А часа через два Санька уснула, положив голову на подоконник.

Первой на наш кран приехала Наташа Левашова, остановилась около катера Комлева. Я сделал цикл, потом второй, а она все стояла и разглядывала катер. Потом поднялась ко мне на кран, положила руку мне на плечо. Я выбросил пар. В наступившей тишине она спросила:

— Как же ты, Серега, рискнул двенадцатитонный катер Комлева поднять?

— Да ведь что же было делать-то, Наташа?

— Во льду его, Левашова, оставлять по-твоему? — сердито сказал Комлев.

— Да вы не поняли меня! Я ведь к тому, что с Серегиной легкой руки мы одним из наших четырех кранов снимем поворотные части других с их понтонов, поставим на стенку в порту, понял? — Засмеялась, ладонью растрепала мне волосы.

— Только предварительно придется противовесы из задних карманов убрать, — ответил я.

— Нет, хоть и зеленая наша Алла Викторовна, — сказала Наташа, — но права она была, когда тебя, Серега, оставила за себя.

И когда приехали на наш кран Петухов с Панферовым, каждый из них, прежде чем идти в каюту, постояли около катера Комлева. Катер протянулся на десять метров от борта до борта понтона, возвышался над палубой его на три с половиной метра. Петухов и Панферов качали головами.

Я крикнул Комлеву, чтобы он вызвал на кран Сашку Енина поработать за меня. Проснулась Санька. Она только шепнула мне смущенно:

— Сморилась я, Сережа, прости…

В нашем общем кубрике уже сидели механики кранов, на столе были разложены технологические карты и чертежи.

— Присаживайся, начальничек, — сказал Панферов, повернув ко мне бледное узкое лицо.

— Руководствуй, Серега, — прогудел громадный Петухов.

Я почувствовал себя как-то увереннее, глядя на его чисто выбритое скуластое лицо, большую бритую голову.

— Начни с того, Серега, что подробно перескажи нам свой разговор с Пушкаревым, — сказала Наташа, подвигаясь со своим табуретом в сторону. — Да не тушуйся, мы ведь тебе в работе цену знаем!

Я рассказал им о своем разговоре с Ваней Пушкаревым. И Левашова, и Петухов с Панферовым знали наши краны, конечно, не хуже меня, когда-то сами монтировали их, отработали по нескольку навигаций. И без слов нам было ясно, что одним из наших кранов можно поднять на берег поворотные части других… А когда я посмотрел на механиков, то понял, что поднимать поворотные части придется именно мне.

— Лиха беда начало, Серега! — ласково улыбнулась Наташа.

— Не хочется у тебя приоритет отнимать, — усмехнулся Петухов.

— Еще обидишься по молодости лет! — невинно пояснил Панферов.

— Вы мертвого уговорите, отцы-учители! — вздохнул я.

Понимал я, о чем дальше пойдет речь. За столом молчали. Приготовил синьку поперечного разреза берега. Лучше бы всего, конечно, было не выпрашивать у Пушкарева портальные краны, а прямо поставить поворотные части на железнодорожные платформы. Обстоятельная Наташа приложила металлическую линейку к синьке разреза берега: вылета стрелы моего крана хватало в обрез. Да, делать нечего…

— Молодым — везде у нас дорога! — сказал Панферов.

— А свой кран, Серега, уж портальным поставишь, — спокойно пояснила мне Наташа.

— Спасибо, благодетели!

Значит, надо будет завтра потребовать, чтобы через пять суток на платформах стояли круговые рельсы для наших кранов. Ване, конечно, придется нелегко: и заарендовать платформы у железной дороги, и добиться разрешения у котлонадзора на установку крана на них, да еще успеть сварить круговые рельсы, смонтировать их на платформах.

— Не беспокойся, Серега, завтра надавим на Пушкарева, — сказал Петухов. — Потребуется, и Сашку Костылева к этому делу привлечем, даже Морозову, понял? А получишь диплом инженера, станешь командиром производства, сам же будешь нам благодарен за выучку, хоть и трудная она у тебя получается.

Мы просидели еще около часа, договариваясь о разборке стрел, выгрузке противовеса, а затем укладке его в задние карманы поворотных частей и о многом другом, что было неизбежно. Несколько раз заглядывала тетя Нюра, вопросительно смотрела на меня. Никак не хотела, добрая старуха, отпустить таких почетных гостей, не напоив их чаем.

Когда уже все, кажется, было оговорено и улажено, я сказал:

— Ну, а теперь — прошу на дорожку чайку!

И тетя Нюра с Мишей Пироговым принесли в кубрик чайник, кружки, бутерброды.

— Начальник, ничего не скажешь! — одобрительно прогудел громадный Петухов.

Пили чай не торопясь: впереди механиков ждали полсотни километров ухабистой и морозной таежной дороги. Поговорили о здоровье Аллы Викторовны, Наташа похвалила тетю Нюру, что собрала ей от нас передачу, как она выразилась. Потом вспомнили домашних, оставшихся в городе, и голоса за столом зазвучали помедленнее и потише.

19

Мы с Санькой и Комлев сдали смену Енину с Пироговым, напились чаю, а Катя со Смоликовым все не возвращались из больницы от Аллы Викторовны.

Мы не могли ложиться спать, пока они не придут.

Вдруг послышались шаги, дверь кубрика распахнулась. Вошли Катя, Смоликов. Лица Кати и Ивана Иваныча были усталыми, раскрасневшимися от мороза, но спокойными.

— С Аллой Викторовной все в порядке, — сказала Катя. — Кризис у нее уже миновал. Теперь полежит она еще пару неделек и выйдет. Нам с Иваном Иванычем дали посидеть у нее всего десять минут, потом выставили.

— Пока вы гуляли, — сказал я, — к нам приезжали механики кранов, договорились, как завтра беседовать с Пушкаревым.

— Но где же вы столько времени-то пропадали? — спросила Санька. — В клуб, что ли, ходили или в кино?

— Да нет. На телефонном переговорном пункте часа три просидели, пока меня с домом соединили, — ответила Катя. — Зашли еще на почту, забрали письма из города. Вам, молодожены, целая куча поздравительных телеграмм.

Смоликов встал, пошел в коридор, вернулся, неся в руке пачку писем и телеграммы.

Мне были от Вити Пахомова и от Пелагеи Васильевны, а Саньке — целая пачка. Я вопросительно поглядел на нее, она смутилась, прошептала:

— Ты, Сережа, не обижайся: я написала всем девочкам, с какими еще была в детдоме, ну и тем, с кем сейчас живу в общежитии.

— Ну иправильно, — согласился я, снова посмотрел на Катю: она все так же пристально глядела в черный иллюминатор, молчала, прищурившись, уже не замечая нас…

— Когда с Игнатом… это случилось, — наконец негромко и трудно начала она, — я написала большое письмо маменьке… То есть маме. Оно, конечно, получилось у меня резким, но я в нем все сказала, что думаю о своем воспитании в семье. И сейчас ни от одного слова своего письма я не отказываюсь! И поджидала я, какой же будет ответ из дому. На почте оказалась телеграмма отца, что у мамочки… то есть у мамы инфаркт случился. Ну, Иван Иванович и заставил меня позвонить домой.

— В каждой избушке, конечно, свои игрушки… — мягко начала Санька.

— Нет, это, Саня, не игрушки… Игната убили, горе у меня… Хоть и косвенно, но моя мать воспитанием, которое мне дали, заставляет меня переживать все это болезненнее, чем, может, другая пережила бы… Нет, не то я говорю! И другая или другой переживали бы это так же, но сильнее они были бы, чем я. Чувствую я, что на всю жизнь это горе по Игнату при мне осталось. — Катя пошла, в дверях обернулась, поглядела на Саньку и вышла, плотно и бесшумно притворив за собой дверь.

20

Цех Пушкарева, высоченный и просторный, протянулся метров на сто. На бетонных фундаментах были установлены станки. Работало в цеху около трехсот человек. Сейчас, во время строительства химкомбината, обязанности цеха были весьма многообразны. Ване приходилось туговато. Цех изготавливал приспособления, необходимые при монтаже оборудования комбината. Занимался и самим монтажом его, если на стройку вместе с аппаратурой не приезжали специалисты завода-поставщика. На плечах Пушкарева лежал и весь текущий ремонт механизмов, начиная от примитивной ручной лебедки и кончая шагающим экскаватором. Для наших инжекторов токари Пушкарева выточили конусы, теперь должны были сварить круговые рельсы, установить их на железнодорожные платформы тоже рабочие его цеха. И хотя одним из главных на строительстве был отдел снабжения, возглавляемый расторопным Мещеряковым, но Ване приходилось косвенно заниматься и этим, вроде обеспечения наших кранов морозоустойчивой смазкой на зиму. Ваня часто говорил, мечтательно вздыхая:

— Вот пустим комбинат, пойдет через мой цех постоянная продукция, посвободнее и ровнее дышать начнем. — И круглое, простоватое лицо его, пухлощекое, с небольшим носом, белобрысой мальчишеской челкой, голубыми ясными глазами под выпуклым лбом сразу делалось таким, что уж просто невозможно было назвать Пушкарева Иваном Владимировичем: становился Ваней-Ванюшей, которого от полноты душевной даже хотелось погладить по головке.

Застекленный кабинет Пушкарева помещался в углу цеха. Вместе со мной приехала Санька: мы захватили наши паспорта, чтобы после разговора у Пушкарева зайти в загс, подать заявление.

— Иди-иди, я здесь тебя подожду, — шепнула Санька, села на скамейку у дверей кабинета.

Стометровый пролет цеха шириной метров в двадцать, высотой около десяти был уставлен аккуратными рядами станков, там и тут виднелись фигуры людей в рабочих комбинезонах, остро чувствовался запах железа и масла.

— Чем тебе не индустриальный центр, а?! — с невольным восхищением сказал я. — Ну, подожди меня: у Вани дел много, совещание будет коротким, — и вошел в кабинет.

Так и оказалось. Наш вариант перемонтажа кранов был принят. Когда вышли от Пушкарева, перед дверьми его кабинета топталась Санька.

— Молодожены наши! — засмеялась и обняла Саньку Наташа.

Дворец бракосочетания еще строился, пока же регистрация браков была в Доме культуры. Санька от кого-то из шоферов узнала, что хоть и работает загс почти круглосуточно, но очередь — год. И второе, что нас с ней беспокоило: постоянно мы с ней были прописаны в городе, а здесь, на строительстве, — только временно, зарегистрируют ли нас?

Мы с Санькой вошли в Дом культуры, разделись в гардеробе, стесняясь своего рабочего платья. Было очень чисто, горели люстры, разноцветно сверкая хрусталиками; буквально сиял натертый пол, откуда-то лилась негромкая торжественная музыка. В вестибюле стояли парни и девушки, молчаливые и тоже торжественные, в нарядных платьях.

— От страха прямо сердце в пятки уходит! — шепнула Санька.

Комната, где подавались заявления, была большой и тихой. В ней стояло несколько столов, за каждым сидела девушка, перед столами — несколько молчаливых пар. Мы с Санькой встали в конец ближайшей очереди. Девушка, беленькая и голубоглазая, непрерывно улыбаясь, быстро просматривала паспорта, протягивала бланки заявлений, показывала, как их заполнять. Точно так же перелистнула и наши паспорта, протянула бланки, объяснила подробно, где и что надо нам написать.

— Временная у нас прописка, — сказал я, хоть Санька и дергала меня за руку.

— Такие уж у нас условия, — девушка празднично улыбалась. — Только при регистрации у вас должны быть два свидетеля.

Когда уже шли к гардеробу, Санька сказала:

— Такое впечатление, что все на строительстве решили пожениться.

Оделись в гардеробе, вышли и встретили Гриньку, с ним была невысокая полная девушка в очках. Красивое черноглазое и чернобровое лицо девушки было значительно-строгим, и странно было видеть растерянно-присмиревшего Гриньку рядом с ней.

— Порадуем? — Санька подмигнула мне, подошла к ним, а я — за ней.

— Поздравляем вас! — громко выговорила Санька.

Девушка спокойно и обстоятельно оглядела ее, потом меня, чуть покосилась на Гриньку.

— Это механик Колосов и его кочегар Санька, — сказал Гринька.

— Галка, — девушка протянула сначала Саньке, потом мне свою короткую, сильную руку. — А только поздравлять нас еще рано, мы пока — в роли зрителей!

Гринька все молчал, совсем другого человека мы с Санькой сейчас видели! А еще месяц назад называл свою Галку плановиком и голубкой, снисходительно посмеивался.

— Ну, тогда уж поздравьте нас: мы с Сережей подали заявление!

— Поздравляю! — проговорила Галка, снова пожала наши руки.

Гринька молчал, стоял неподвижно.

— Гришенька, голубок, заснул?! — насмешливо протянула Санька.

Он вздрогнул, заторопился, сконфуженно подавая руку, одновременно опасливо косясь на Галку. Так ничего и не сказал, даже не улыбнулся.

Когда мы шли к выходу, Санька покачала головой, вздохнула:

— Ну и дела-делишки, Сережа, а?

Мы встретились с ней глазами и весело, громко захохотали.

— А ведь это только кажется, что Галка приручила Гриньку! Правда ведь? — проговорила Санька, когда мы с ней уже подходили к нашей трассе.

Я вспомнил, как, возвращаясь с совещания у Морозовой, подсел в кабину самосвала Гриньки. В тот вечер он сказал мне: «Если бы не хватило у меня сил, Серега, уехать тогда из страны синих гор, не было бы у нас с Галкой никогда нормальной жизни, уж потерь мне!..»

Я рассказал об этом Саньке.

21

Последний в эту навигацию грузопассажирский пароход «Александр Невский» уходил вверх по реке в восемь вечера. С нашего крана на нем поднимались тетя Нюра, Енин, Комлев и Пирогов, а всего с четырех кранов — шестнадцать человек. Но если для остальных это был только очередной отпуск, то тетя Нюра прощалась с рекой, на которой прошла ее жизнь. Все последние дни тетя Нюра была молчаливо-растерянной, отвечала невпопад, несколько раз ни с того ни с сего начинала плакать.

Еще накануне мы четверо, остававшиеся на кране — Смоликов, Катя, Санька и я, решили устроить проводы тете Игоре.

В утренний пересменок, когда все мы, как обычно, сидели за столом, тетя Нюра, не притрагиваясь к еде, молчала, изредка вздыхала тяжело. Широкое, полное и морщинистое лицо ее было бледным, большие серо-голубые глаза устало прикрыты веками. Она надела свое выходное платье, коричневое с белыми горошками. Седые редкие волосы были аккуратно зачесаны назад, собраны маленьким узелком на затылке. Все ее большое полное тело как-то обмякло, ссутулились плечи.

Все мы понимали, что́ это за день в жизни тети Нюры, тоже молчали, завтракая.

— Тетя Нюра, — тихонько проговорила Санька. — Какой же у вас все-таки стаж перед выходом на пенсию?

Тетя Нюра спокойно посмотрела на нее своими большими глазами, ответила не спеша:

— А и сама не знаю, Санечка… То есть по документам-то сорок лет, а плаваю я, как себя помню. Даже и родилась я, Саня, на барже сибирского купца Громова, знаменитого по тем временам. Мой отец шкипером у него ходил. И до этих самых мест, где мы сейчас находимся, спускался Громов, скупая пушнину.

— А родители ваши давно умерли? — тоже негромко спросила Катя.

— Отца еще Колчак расстрелял, а мать потом, в коллективизацию, кулаки убили. Кондовые они тут были, до полсотни лошадей имели, им новая жизнь — острый нож! А мать — молодая еще была, горячая, надоело ей спину на хозяев гнуть, комитет бедноты возглавила.

— Тетя Нюра, вы меня простите, — сказала Катя, — но как это получилось, что одна вы остались?

Тетя Нюра слегка улыбнулась.

— Спешишь ты по молодости лет, Катенька. Как же я одна, если вы все вокруг?.. И в свое село поднимусь отсюда, одна не буду, у меня, знаешь ли, родни полно!

— Катя про личную жизнь, тетя Нюра, — несмело вставил Миша.

С кромки берега послышались сигналы самосвалов. Енин сказал:

— Ну, работаем, Миша, последнюю смену перед отпуском? — поднялся из-за стола. — Спасибо, тетя Нюра.

— Так как же насчет общественной и личной жизни, тетя Нюра? — тоже вставая, спросил Миша.

Она пристально посмотрела вслед Енину, вздохнула:

— Последнюю смену…

Миша перестал смеяться:

— Ну, пойду работну.

— Последняя смена, — повторила тетя Нюра, помолчала, посмотрела на Саньку с Катей, улыбнулась наконец. — Да знаю я, девки, знаю, про какую мою жизнь любопытство вас разбирает! Была и она у меня, была… — Медленным спокойным движением она сдвинула с уха седую прядь волос, показала маленькую сережку: — Видите, красавицы?

— Видим, — в один голос проговорили Санька с Катей.

— Подарил он мне эти сережки да на войну ушел, погиб уже под Берлином, — и продолжала сидеть так же спокойно, не опуская глаз, не двигаясь. — А колечко вот это. — тетя Нюра подняла над столом руку, показывая на одном из пальцев тоненькое серебряное кольцо, — еще мамин подарок.

— Ах, тетя Нюра, тетя Нюра! — выговорила Санька, встала, подошла к ней, обняла за шею, прижалась ласково.

— Ничего, девонька, ничего, — сказала тетя Нюра, поглаживая Саньку по плечу. — Доживешь и ты до таких дней, когда перестанешь делить жизнь на личную да на общественную. Тогда и почувствуешь полную, настоящую жизнь для людей и вместе с людьми жизнь, пусть и прошла она у тебя на маленьком крановом понтоне в глухой тайге! Тогда и пенсия тебе не страшна, да и сама смерть.

Все утро Санька с Катей готовили праздничный обед. А мы с тетей Нюрой и Смоликов собирали ее вещи. Раньше, когда она просто уходила в межнавигационный отпуск, то многое оставляла на понтоне до весны, теперь же ей надо было забрать все с собой, что могло понадобиться или просто почему-то было дорого ей. Вещей самых разных, — некоторые из них на первый взгляд были и не нужны, — набралось много. Они были не только в кубрике тети Нюры, но и в трюме понтона. В углу его я неожиданно наткнулся на косу. Тетя Нюра ласково погладила ее черенок, чуть улыбнулась:

— Еще мужнина, Сереженька. Мы с ним на большой барже плавали, бывало, кой-какую животину содержали, подкармливали. Хоть и дорога она мне, как память, а только как же я ее потащу, а?.. — Помолчала, вздохнула: — Нет, придется оставить. Знаешь, Сереженька, годков тридцать пять назад пристанем баржой к зеленому берегу, Родион мой и говорит: «Пойдем-ка, Нюра, травки покосим». Выйдем на берег, он косит, а я в травке лежу, песни пою. А небо чистое, синее, тишина, птицы и цветами пахнет! Потом и Родион подойдет, сядет рядом, а то и целовать начнет по молодости.

В большом старинном сундуке, что стоял под койкой тети Нюры, были аккуратно уложены тоже старые вещи. Перебирая их, тетя Нюра показала мне почти истлевшую косоворотку, кое-где на ней были бурые пятна.

— В этой отец был, когда колчаковцы его расстреляли, мать завещала мне хранить ее, — снова аккуратно сложила, убрала в сундук.

Вся крышка его внутри была оклеена фотографиями. На одной из них были трое: женщина держала на руках девочку, в ней с трудом можно было распознать нынешнюю тетю Нюру, за стулом стоял бравый мужчина с такими же большими и спокойными глазами, как у тети Нюры. На другой стояли, взявшись за руки, двадцатилетние тетя Нюра и ее Родион, у обоих были напряженные лица, испуганные глаза.

— Знаешь, Сереженька, — сказала тетя Нюра, заметив, что я рассматриваю фотографии, — старость, конечно, не радость, как говорится, но и ее можно спокойно встретить, если до этого честно свою жизнь прошел… Видишь эту пачку писем? Их Родион мне с фронта писал. А вот и орден его в коробочке, однополчанин один мне его привез с последним приветом от Родиона. А на этой фотографии, еще военной, я, Дарья Трофимовна да сынок ее Володя. Они эвакуировались из Ленинграда, плавали у меня на барже, Дарья Трофимовна слабенькая была, подорвала себе здоровье в блокаду ленинградскую, ее с Володей уже летом сорок второго из Ленинграда вывезли. Все болела туберкулезом, в сорок четвертом умерла. Володе тогда десять лет было, а нам с Родионом не повезло, своих детей у нас не было, я Володю и учила. Он теперь уже профессор. Вот к нему я и поеду доживать на покое. А в этом отделении сундука — видишь, сколько писем? И от родных, и от знакомых, сослуживцев моих… Много я, Сереженька, за жизнь свою разных людей перевидала. И вот что я тебе скажу, сынок. Только тот человек добрый след в жизни оставляет, кто сам честно жил-трудился, не кривил душой, помогал соседям, не делал зла. Вот так-то, Сереженька, заговорила я тебя, старуха, напоследок. Только во имя человека и стоит нам находиться на нашей матушке-земле! Одно нам в жизни оправдание — память добрая, сынок!

Еще до обеда со своего крана позвонила Наташа Левашова, сказала, что у ее причала стоят в очереди четыре баржи. Значит, работы еще на полтора дня. С ее крана уходили в отпуск шкипер, кочегар и крановщица Галя Самохина. Галя выходила замуж, ехала на свадьбу. А вот красивый крановщик Тихон Сотников, который тоже собирался в отпуск, получив какое-то письмо, неожиданно решил остаться. Потом Наташа спросила:

— Ну, как там тетя Нюра?

— Да ничего.

— Дай-ка ей трубочку, Серега.

Тетя Нюра торопливым движением сдвинула с уха платок, прижала трубку:

— Слушаю, Наташенька! Вот спасибо, девочка!.. Да-да, — и всхлипнула.

Потом позвонили Петухов и Панферов, рассказали о делах на своих причалах, о том, кто уходит в отпуск. На кране Петухова братья-близнецы Локтевы неожиданно решили остаться. И Петухов, и Панферов поговорили с тетей Нюрой, попрощались с ней.

Из порта тоже поступила радиограмма на имя тети Нюры.

Санька с Катей сварили щи, испекли пирог с яблоками. Еще вчера Катя сказала мне, что решила подарить тете Нюре свой теплый пушистый шерстяной платок. В начале этой командировки, когда еще было тепло, Миша Пирогов сфотографировал нас всех на понтоне у крана. Тетя Нюра сидела посредине в первом ряду, мы все расписались на фотографии. Дня за два до этого мы с Санькой сочинили адрес тете Нюре, Санька красиво переписала его на большой лист бумаги. Я взял одну из своих студенческих папок, которая получше, вложил в нее адрес.

Когда все сели за стол, — нарядная, молчаливо-торжественная, чуть грустная тетя Нюра по-прежнему сидела во главе его — я встал, поднял стакан с разбавленным спиртом:

— Мы все, тетя Нюра, хотим поздравить вас с трудовым юбилеем! Грустно нам, что вы уходите, да жизнь ведь не остановишь. Глядя на вас, мы учились каждодневной, упорной и скромной жизни — работе, и добрая память о вас — всегда с нами!

Санька зачитала наш адрес, Миша Пирогов вручил фотографию с нашими подписями, Катя подарила тете Нюре платок.

— Ну что ж, дети мои, — тетя Нюра вытерла слезы, чуть улыбнулась нам. — Спасибо вам, порадовали меня, старуху!.. Трудно мне, конечно, будет без вас всех, без моей реки-матушки… Одно вам только скажу, детки: все, чем красива земля, построено на ней добротой!

На кране остались работать Катя с Санькой, а мы со Смоликовым поехали проводить тетю Нюру и Енина с Мишей. Кроме старинного, обитого фигурным железом сундука, у тети Нюры был еще чемодан, да я отдал ей свой рюкзак, он тоже оказался полным. Енин и Миша оставляли почти все свои вещи, потому что после отпуска снова возвращались к нам, уезжали сейчас с маленькими чемоданчиками. Так что тетя Нюра даже сказала:

— Не надо, Сереженька, вам с Иван Иванычем попусту морозиться, мои пожитки и Сашка Енин с Мишей прихватят.

— Прихватить-то мы, конечно, можем… — Енин смотрел на меня.

— Да разве в этом дело, тетя Нюра? — спросил Миша.

— Ну, тогда я уж обойду напоследок свой домик, да и в дорогу, — она поднялась, пошла к дверям.

Доехали, как обычно, на попутных самосвалах. Было уже совсем темно, но и весь порт, и пароход «Александр Невский» были ярко освещены огнями. В порту было много народу, почти все старожилы поселка пришли попрощаться с рекой до следующей навигации. Только вот сейчас, глядя на молчаливых людей, я вдруг понял, какую же громадную роль играла всегда река в жизни таежного жителя! Ведь до того, как началось строительство химкомбината и проложили железную дорогу, с окончанием навигации люди этих мест оказывались буквально отрезанными от всего мира больше чем на полгода: санная дорога была мучительно трудной и долгой. Все уже изменилось, но ведь в течение многих лет река служила почти единственной артерией, связывающей тайгу с большой жизнью, и вот добрая память об этом ежегодно заставляла таежных старожилов приходить прощаться с рекой. Они просто стояли сейчас, молчали и курили, негромко переговаривались, и чувствовалась во всем торжественная приподнятость.

К нам подошли отпускники с других кранов. От Левашовой были трое, петуховские — двое, с крана Панферова — четверо.

«Александр Невский», празднично сияя огнями, радужно светя паром, подошел от грузового причала к пассажирской пристани. Тетя Нюра оказалась в двухместной каюте. Мы разложили ее вещи, Смоликов принес из буфета бутылку шампанского.

Выпили шампанское, посидели по обычаю, расцеловались с тетей Нюрой, прощаясь, зашли в каюты других, пожали им руки, сошли на берег.

22

После ухода «Александра Невского» мы проработали еще на своем причале полные двое суток, пока разгрузили последнюю баржу. Работали через смену Смоликов с Катей и мы с Санькой. Не успевали мы ни выспаться, ни сделать очередную профилактику крана, ни пообедать, обходились чаем с бутербродами.

Про дожди мы давно забыли, день стал совсем коротким, просто на несколько часов все вокруг призрачно светлело. Привыкнув за сутки к густой и плотной темноте, желтому свету прожекторов и лампочек, странно было видеть мерцающее, недолгое, слабое посветление вокруг, когда свечение прожекторов и лампочек становилось неестественным, точно неуверенным. Тогда виделась бесконечно широкая река, ровная, уже сплошь подернутая льдом, будто огромный безлюдный каток. Небо низкое, ровно-серое.

Последней в навигацию на нашем причале была баржа того смешного старичка Валиулина, который притворно упрекал Саньку, что поторопилась она выйти замуж, не дождалась, дескать, его. Вместе с его пустой баржей буксир должен был поднять в поселок и наш кран.

Выгружали ее мы с Санькой. По сплошному льду реки неслись шлейфы поземки; неба не было видно, все пространство в свете прожектора сплошь было заполнено мелким снегом, точно редкой пылью. На берегу часто появлялись Мирошников, его приемосдатчица Ира Батова, другие работники причала. Самосвалы шли безостановочно и регулярно. Метрах в пятидесяти вверх по реке стоял под парами буксир «Веселый», посвечивая разноцветными огоньками. На мостике его то и дело появлялся пожилой капитал Илья Кириллович Потапкин. Даже буксирный трос уже был заведен на нос баржи. Дяде Потапкину, как его все звали на реке, надо было в корму баржи причалить наш понтон с краном, успеть поднять нас в порт, пока его пароход еще в силах взламывать уже схвативший реку лед.

Наконец палуба баржи опустела. Вся ее поверхность уже была покрыта морозным рассыпчатым снежком. Я опустил стрелу в крайне нижнее положение, выбросил пар, с трудом разогнулся. Встал, начал закуривать. Колени чуть подрагивали от усталости, и сигарета непослушно плясала в пальцах. Санька шагнула ко мне:

— Эту навигацию мы с тобой, Сережа, навсегда запомним, да?

— Да.

А буксир дяди Потапкина гудел нетерпеливо и напористо. Сейчас он поведет баржу, надо успеть забуксировать за ней наш понтон.

— Пойдем на баржу Валиулина, а на понтоне — Катя с Иван Иванычем останутся, — сказал я Саньке.

— Серега, — негромко произнес Смоликов, кивнул в сторону.

В стороне стояла Катя, закрыв лицо руками, ссутулившиеся плечи ее чуть заметно дрожали.

— Ну-ну, Катя, — я подошел к ней, погладил по плечу.

— Для всех конец навигации — праздник, а для меня?! — не оборачиваясь, проговорила она.

Санька тоже подошла к ней, сильным движением обняла ее, повернула к нам лицом, вдруг спросила:

— Хочешь, Катя, иди с Сережей на баржу Валиулина? — Даже переспросила совсем по-детски: — А?..

Наш понтон не имел рулей, при транспортировке его в таких трудных условиях часть команды должна находиться на ведущем судне, чтобы лучше согласовывать его движения с ведомым понтоном. А из оставшихся у нас наиболее сильными физически были мы со Смоликовым.

— Можно, Серега? — спросила Катя.

Смоликов смотрел на нас троих молча.

— Пошли, — сказал я Кате.

Взобрались на высокую палубу баржи, Смоликов подал мне конец двадцатимиллиметрового стального троса, мы с Катей потащили его на корму баржи.

У кормовых кнехтов баржи стояли матросы Витек Лагунов и Бончев. Они помогли нам с Катей зачалить трос за кнехты. Так же нетерпеливо гудел буксир дяди Потапкина. Я посмотрел на застекленную рубку второго этажа большой каюты баржи: около штурвала ее никого не было.

— Седина в бороду — бес в ребро, — прогудел Бончев и широким шагом пошел в каюту.

— Как плавали мы с бабой Сашей, — виновато проговорил Витек, — дед Филя был человек человеком, а как прислали к нам на баржу из пароходства на место бабы Саши эту толстую Томку, он будто с ума сдвинулся. Или это он от горя? Ведь всю жизнь с бабой Сашей проплакал…

— Болван ты еще, Витек! — прямо и жестко ответила ему Катя.

Из каюты на палубу неспешно вышел громадный Бончев, даже не глянул на нас, пошагал в своих разбитых и мокрых валенках к носовым кнехтам баржи, за которые был зачален буксир с «Веселого». За ним торопливо выскочил Валиулин, глянул на нас с Катей бегающими глазами, сипловато крикнул:

— Поехали! — неловко торопясь, стал подниматься по наружному трапу в рулевую будку.

Только после этого на палубе появилась и Тамара Панина. Ее здоровое, белозубое лицо было раскрасневшимся и веселым, она откровенно, ничуть не смущаясь, глядела на нас своими блестящими черными глазами. Ватник ее был расстегнут, платок сбился, открывая густые черные волосы. Она коротко хохотнула: «Приятный морозец!» — и тоже стала подниматься по трапу.

«Веселый», натужно сипя, отдуваясь, медленно повел за собой баржу. Вот натянулся и буксирный трос нашего понтона. Вся неловкая, четырехугольная и точно обрубленная стальная коробка его, совсем не приспособленная для плавания, двинулась от берега, пошла по реке, кроша острыми углами уже взломанную «Веселым» и баржей пленку льда. И странно было видеть широкую черную полосу чистой воды, в которой медленно и беспорядочно крутились ослепительно белые льдины. На высокой кромке белого берега неподвижно темнели редкие фигуры людей… Вот кто-то из них махнул нам рукой, и тотчас в сумрачный воздух взлетели шапки… Мы с Катей тоже помахали руками в ответ.

Грустно было расставаться с людьми, вместе с которыми проработал несколько месяцев.

Дядя Потапкин умело вел свое судно, следуя малейшим извивам стремнины, и так же ловко баржа Валиулина повторяла все его движения. Мы с Катей то травили буксир, то, наоборот, старались подтянуть понтон к барже, облегчая ему движение во льду. Так же непрерывно трудиться приходилось и Саньке со Смоликовым на другом конце буксира.

Мы прошли, кажется, уже половину пути, когда на прямом участке реки мне удалось наконец-то выбрать время и закурить. Затянулся с наслаждением, отметил машинально, что Иван Иваныч вовремя зажег сигнальные огни на понтоне, и вдруг обнаружил, что Кати нет рядом со мной. Оглянулся: она стояла на вершине трапа, пригнувшись, у двери рубки, махала мне рукой. Осторожно поднялся к ней, она шепнула:

— Слушай!

— Да чего ты боишься, дедушка? — звучно посмеивалась Панина. — Или десять тысяч не деньги?

В рубке была только она с Валиулиным. Бончев и Витек оставались у носовых кнехтов баржи.

— Да ведь убивец он, — тяжело вздыхал Валиулин.

— Ты его и не увидишь! — уговаривала Панина. — Оставим кран в порту, поведет нашу баржу «Веселый» в Степшу, там он подсядет. Как он подсядет, не наше с тобой дело, понял? В Степше мы будем ночью, а к утру, как придем в Салино, Папаша уберется от нас. И опять таки — как он уберется, мы с тобой знать не будем. Вообще, мы с тобой его не везли, слыхом про него не слыхивали.

— А как же ты деньги-то от него получишь?

— При посадке в Степше под одним из брашпилей должны оказаться пять тысяч, и после прихода в Салинский затон — еще пять тысяч. Просто случайно мы с тобой их найдем, понял, дедуля?

— Чего ж он прямиком из Завьяловского карьера, где мы брали песок да ты с ним снюхалась, не направился восвояси.

— А крыльев у него еще нет, дедуленька ты мой!

Слышно было, как Панина поцеловала Валиулина.

— Глянь, крановщики-то нас не слышат? — сказал он после небольшой паузы.

Мы с Катей бесшумно скатились по трапу, присели у кнехтов. Слышно было, как открылась дверь рубки, потом Панина спросила нас:

— Заснули, голубчики?

Катя только прохрипела что-то в ответ, а я спросил:

— На таком-то холоду?

Она снова захлопнула дверь рубки.

Катя прошептала:

— Как бы нам, Серега, сообщить Смоликову, а? Он бы радировал Кузьмину! Хотя от порта до Степши — три часа пути, успеем!.. — Облизнула пересохшие губы. — Завьяловский карьер от химкомбината вниз по реке почти на двести километров, а? Туда, значит, он сумел добраться, путая след, в обратном направлении. Там снюхался с этой тварью Томкой, но на барже Валиулина подниматься не захотел. Пересядет на нее только в Степше! Доберется до Салина, а там — снова тысячи людей, затеряется среди них. И перезимовать в городе — не в тайге, да и дальше уходить из Салина — легче легкого.

Мы благополучно пришли в порт. По одному из трех телефонов, данных мне Кузьминым, я нашел его, рассказал все, что мы услышали с Катей. Она стояла рядом, не видя ни Саньки, ни Ивана Иваныча, прижимала вместе со мной ухо к трубке телефона, чтобы слышать ответы Кузьмина. Потом устало опустилась на табурет, уронила руки:

— Ну, теперь только бы до утра у меня хватило силы дожить!

23

Давно я не высыпался так хорошо, как в ту ночь. Мы легли, наверно, часов в девять вечера, а проснулся я уже около семи утра. На кране было тихо, он не работал, и никуда мне не надо было торопиться. Санька спала, обняв меня рукой за шею. Круглый иллюминатор кубрика не был уже непроницаемо-черным, как на нашем причале. И звуки здесь были другими: шум железной дороги, гудки паровозов, их пыхтение, перестук колес по рельсам. Иначе работали и электрические портальные краны, не так, как наши паровые.

Приятно было слышать и ровное гудение конвейеров, празднично-веселый шум большого поселка…

Поддерживать топку котла на ночь на кране осталась Катя, сказала, что все равно не заснет. А Смоликов должен был хорошо выспаться. Остальные наши три крана находились дальше нашего от поселка, но за ночь их тоже должны были привести в порт. Котлы их должны быть потушены, стрелы — опущены на палубы понтонов. С помощью портальных кранов нам оставалось выгрузить чугунные чушки противовеса, потом я должен был своим краном переставить поворотные части наших плавучих кранов на железнодорожные платформы, в последнюю очередь — перемонтировать и свой кран. Я уже был уверен, что Ваня Пушкарев не подведет нас с круговыми рельсами и железнодорожными платформами, да и такелажников он обещал.

Потихоньку, чтобы не разбудить Саньку, встал, оделся, не зажигая света, пошел в душевую, вымылся как следует. Из мужского кубрика доносилось ровное сопение Смоликова. Катя сидела на кухне, на полу около ее ног стоял наш радиотелефон, она перенесла его из общего кубрика. Подняла ко мне осунувшееся за ночь лицо, посмотрела блестящими от усталости глазами, выговорила хрипло:

— Кузьмин еще не звонил.

— Так рано же.

Топилась плита, кипел чайник.

— Картошку я сварила, Серега, и на кране все в порядке.

— Спасибо, — я хотел предложить ей лечь поспать, но почему-то не решился. — Остальные краны пришли?

— Все три. Котлы погашены, стрелы сняты. Наташа даже успела противовес выгрузить. А может, ты позвонишь Кузьмину?

— Подождем еще часок. А платформы как, не знаешь?

— Уже стоят на стенке. И круговые рельсы готовы.

— Молодец Ваня Пушкарев!

— Пей чай, а я Смоликова с Санькой разбужу.

— Спасибо. Только на краны гляну. Душа не терпит.

Вышел на палубу понтона, с непривычки прищурился от яркого света. Им была залита и стенка, около которой стояли все наши четыре крана, и другие причалы порта, пассажирский вокзал, три еще разгружавшихся баржи, два буксира. И наш кран ярко освещен, а вот остальные три притихшие и темные: на них были потушены котлы, электрический ток не вырабатывался.

По вертикальной лестнице поднялся на пятиметровую стенку. Вдоль нее тянулись рельсы портальных кранов, разнесенные друг от друга на семь метров. Сами краны работали в другом конце стенки, выгружали баржи, а напротив наших кранов — уже стояли четыре железнодорожные платформы, на них — круговые рельсы. Постоял еще на каменной кромке стенки, прикидывая: вылета стрелы моего крана, пожалуй, должно хватить, чтобы дотянуться до платформы, все в порядке! И вдруг услышал голос Наташи:

— Доброе утро, Серега! — Она подходила ко мне из-за платформ.

— Доброе утро, Наташа! А где остальные?

— Панферов с Петуховым ушли просить портальные краны для выгрузки противовеса.

— А ты, значит, своими силами?

Она кивнула:

— Мой можешь поднимать. И застропили мы его уже.

— Пойдем хоть круговые рельсы на платформах осмотрим, — предложил я.

— Пойдем. Только там все в порядке, я уж проверила.

Вместе со мной Наташа залезла на платформы, они стояли вплотную друг к другу, перед ними — мотодрезина. Рельсы железной дороги тянулись вдоль стенки под порталами кранов. Да, круговые рельсы мехцех Пушкарева сварил хорошо, и установлены на платформах они были надежно. Придется тебе, Серега Колосов, приниматься за дело, деваться некуда!

В общем кубрике сидели за столом Санька и Смоликов, ели картошку с мясными консервами. Катя сидела на месте тети Нюры. Аппарат радиотелефона стоял на своем обычном месте, на тумбочке.

— Не было еще звонка, — вздохнула она, заметив мой взгляд.

— Только из диспетчерской порта звонили, справлялись, как мы дошли до поселка, — сказал Смоликов, коротко глянув в меня.

Санька молча подвинула мне тарелку с картошкой и мясными консервами.

Я начал есть, не чувствуя решительно никакого аппетита.

— Назвался груздем… — я доел картошку, выпил чай, встал. — Ладно, полезли в кузов.

Смоликов и Санька тоже поднялись из-за стола, Катя негромко попросила:

— А я уж посижу у телефона, Серега?

— Посиди.

Мы поднялись на кран. Наташа уже стояла на кромке стенки, она должна была руководить установкой поворотной части на круговой рельс: платформу со своего крана я не видел. Поворотная часть крана Левашовой была уже действительно застроплена. На ней стояли, ожидая меня, Тихон Сотников и его кочегар Петя Борисов, держали в руках петли стропов.

— Ты бы ушла с крана, Саня, — негромко произнес за моей спиной Смоликов.

Я обернулся. Санька молча глядела на меня расширившимися глазами, прижимала к щекам кулаки.

— Иди-иди.

— Не надо, Сережа, не проси, — глухо ответила она. — Иначе поссоримся!

Я сел за рычаги. Погонял вхолостую машину, потом лебедку, они работали как обычно. Выбросил пар, обернулся:

— Тогда хоть ты, Иван Иваныч, сползи на понтон.

— Я — не Саня, я — могу, — улыбнулся он, спустился с крана.

Я спустил крюк своего крана, — ночью Катя перепасовала тросы грейфера, подвесила вместо него крюк, — Сотников и Борисов надели на него петли стропов, спрыгнули с поворотной части на палубу понтона, отошли в сторону. Я потихоньку выбрал стропы, они натянулись, чуть подрагивали от напряжения. На губах был соленый пот, рубашка прилипла к спине. Еще не начиная подъема, я уже испытывал такое ощущение, будто мои руки и ноги, все тело, непостижимым образом слились воедино с моим краном. Ревели машина и лебедка, трепетали от напряжения грузовые тросы, стропы, кран наклонялся и наклонялся, вот я уже почувствовал, как от перегруза оторвались сзади его катки поворота от кругового рельса, а махина левашовского крана все была неподвижна. И когда я уж чувствовал, что вот-вот мой кран опрокинется — такое предельное напряжение испытывал он, и я вместе с ним, — поворотная часть крана Левашовой вдруг поплыла кверху. Выше, выше, и я осторожно включил поворот своего крана. Вот и стенка берега. Наташа на ней, ее поднятые руки… У меня вдруг заломило плечи, будто их сжали невидимые тиски, Наташа резко взмахнула руками, я выключил поворот. Она медленно повела рукой в сторону, я включил увеличение вылета стрелы своего крана. Поворотная часть крана Левашовой пошла от меня, постепенно скрываясь за стенкой берега, вот уже видна только кабина ее… Почему же так болят плечи?.. Наташа опять резко взмахнула руками, я выключил вылет стрелы, начал медленно травить тросы подъема, вот виден уже только верх поворотной части крана Левашовой… А Наташа все медленней, уже почти спиной повернувшись ко мне, опускала и опускала вытянутые перед собой руки… Резкий горизонтальный взмах, и тотчас мой кран вместе с понтоном облегченно, сильно качнуло назад.

— С тебя — сто грамм! — крикнул я Наташе.

— Литр ставлю! — ответила она. — Теперь чушечки мои чугунные подавай!

Все четыре с половиной тонны противовеса, состоявшего из чугунных чушек, были сложены в грейфере крана Левашовой, замкнутые челюсти его для надежности перевязаны тросом. Я перенес противовес на стенку. Потом поднял бухты запасного троса, баки с маслом, целый ковш запасных деталей, два других с арматурой, паротурбинкой, койками и тумбочками. Хозяйственная Наташа ничего не хотела оставлять на зиму на понтоне.

— Куда она, интересно, мебель-то будет ставить? — растерянно спросила Санька.

— Все, Серега! — радостно кричала мне Наташа со стенки. — Все до последней щепочки! Всю твою команду приглашаю на новоселье. Слышишь, Серега?

— Слышу.

Кран Левашовой стоял на круговом рельсе платформы так, будто специально выпускался заводом для работ в этом варианте. И в железнодорожный габарит он входил.

— Хоть рацпредложение оформляй, Серега, — смеялся Смоликов.

И стрела крана лежала на длинной платформе, около нее радостно возились Сотников с Борисовым.

— Ну, — торжествующе сказала Наташа, — через двое суток буду работать!

— Куда же ты все-таки барахло свое денешь? — насмешливо спросила Санька.

— Как это — куда? — возмутилась Наташа. — Строительное начальство куда-нибудь нас поселит, так?.. — И заговорила уже горячо, сбивчиво: — Ты погоди, девка! Вот начнете с Серегой жить домом своим, поймешь, чего каждая мелочь в хозяйстве стоит! Тебе что, бездомовнице, ты кроме общежития — проходного двора что видела?

Когда я поднял и установил на платформы краны Петухова и Панферова, было уже восемь вечера. Устал я так, что даже не мог есть. Хотел сразу лечь спать. И в это время зазвонил телефон. Катя протянула трубку.

— Тебя. Наконец то Кузьмин! — Катя весь день так и просидела около телефона.

— Слушаю, Виктор Трофимыч.

— Добрый вечер, Сергей Сергеевич, — голос у него был усталым, — упустили мы вашего приятеля.

— Как так? — растерялся я.

— Да он сошел с баржи Валиулина еще в двадцати километрах от Степши.

— Значит, когда мы с Катей были на барже…

— И он был на ней.

24

Еще вечером Смоликов погасил топку котла нашего крана, выпустил из него воду. Пушкарев прислал бригаду монтажников. С помощью двух портальных кранов за смену мы перемонтировали наш кран на железнодорожную платформу, установили на нем снова стрелу, все остальное.

С общежитиями на строительстве было трудно. На наших четырех кранах оставалось девятнадцать человек. По распоряжению Морозовой нам выделили четыре комнаты: три мужских и одну женскую.

Надежда Ивановна сняла гусеничные краны с железной дороги, перебросила их на строительные площадки, а наши направила на их место. Поэтому мы остались в центральном поселке строителей, и общежитие было новым, еще пахло свежей краской. В первом этаже располагались красный уголок и библиотека. Мы с Санькой оказались в разных комнатах, комендант общежития отказалась предоставить нам отдельную, потому что у нас с Санькой еще не было брачного свидетельства. Санька молчала, только искоса, вопросительно и тревожно поглядывала на меня. Я знал, что мне надо просто пойти к Морозовой или хотя бы к Саше Костылеву. До регистрации нашего брака оставалось девятнадцать дней. Но я почему-то не мог заставить себя сделать этот простой и обычный шаг.

Саша Костылев сам приехал к нам в общежитие посмотреть, как мы устроились. Обошел наши комнаты, посидел с нами, покурил… Санька по-прежнему молчала, и мне это было приятно. Наташа да и другие вопросительно поглядывали на меня, но тоже ничего не говорили Саше. Он уже собирался уходить и вдруг по-мальчишески покраснел, глядя на Саньку и меня, потом растерянно и сильно потер свой высокий лоб:

— Сегодня же, Серега, улажу, чтобы вам с Санькой дали отдельную комнату.

Наша с Санькой комната была на шестом этаже. В ней стоял шкаф, маленький письменный стол, круглый обеденный, полутораспальная кровать, тумбочка с зеркалом. Когда мы впервые вошли в комнату, поставили свои чемоданы, Санька вдруг села к столу не раздеваясь и заплакала.

— Что ты? — испугался я.

Она подняла полные слез глаза:

— Понимаешь, у меня ведь никогда не было семьи, Сережа. Правда, в детдоме мы жили единой семьей и сейчас в портовском общежитии тоже… Но все-таки: муж и свой дом…

— Ах ты, Санька! — пробормотал я, подошел, обнял ее, прижал к себе.

Каждый месяц нам из порта переводили командировочные и зарплату, тратили мы пустяки, только на еду. И за время этой командировки у нас с Санькой накопилось четыреста двадцать рублей. Пересчитав деньги, Санька вопросительно поглядела на меня.

— Мы с тобой проживем здесь еще год, а может, и больше, — ответил я. — Давай купим телевизор, что ли?

— Нет, — рассудительно ответила она. — Если уж покупать телевизор, то большой, настоящий, на него уйдут все деньги. А когда еще химкомбинат наладит прием телепередач, так?

— Да, правильно, — согласился я.

— На телевизор мы с тобой еще денег накопим, ведь на еду у нас больше ста двадцати рублей в месяц никак не уйдет, так?

— Так.

— А на эти деньги, что у нас есть, во-первых, надо устроить свадьбу, а во-вторых, купить первое необходимое для уюта, чтобы в нашей комнате был домашний, а не казенный вид.

— Тоже верно.

Она ласково улыбнулась.

— Вот они, властелины наши!

— Дома хозяйство ведет Пелагея Васильевна, я тебе о ней говорил… Мы деньги отдаем Пелагее Васильевне, она и покупает, что надо.

Санька осторожно взяла меня за руку, сказала мягко:

— Я так понимаю, что ты денежного вопроса по-настоящему в жизни еще не касался?

Я честно подумал, вспомнил и школьные свои годы, потом службу в армии, жизнь теперь и вынужден был согласиться.

— Да, по-настоящему никогда не касался.

— Но ведь ты теперь — муж, скоро, возможно, и отцом семейства станешь.

— Ну и что? Буду приносить все деньги тебе.

— А почему так получилось, что ты после школы не пошел в институт?

— Просто еще не знал тогда, в какой идти.

— А Сергей Платонович?

— А он как же мог знать, какая мне профессия больше по душе?

— Я ведь потому спрашиваю, что большинство родителей считают: необходимо высшее образование!

— Ну, ближе с отцом познакомишься, поймешь, что он не такой. А в армии я служил в танковых войсках, окончил школу механиков, втянулся в технику.

— Поэтому и в институт после армии пошел?

Мы еще долго сидели с ней молча. Санька сказала, лукаво улыбаясь:

— Сейчас я буду руководить своим властелином-мужем, инженером без пяти минут, и мы с ним совместно составим список, что нам надо купить в первую очередь.

Список наконец был окончательно отработан. Мы с Санькой пошли в магазины. До сих пор я не любил ходить по магазинам. А тут вдруг я поймал себя на том, что мне хотелось купить почти все. Даже самый выбор той или иной вещи сделался для меня очень важным. Санька только ласково посмеивалась, с железной твердостью придерживаясь составленного списка. Я сначала пробовал ей возражать, даже возмущался ее непреклонностью, но очень быстро подчинился ей.

Некоторые отделы универмага Санька старательно обходила, кидая на них косые взгляды. Еще когда мы выходили из дому, я решил, что куплю Саньке золотые часы, как свадебный подарок. У Саньки были простые, на обычном ремешке. Но когда сказал ей об этом, она усмехнулась:

— Не сердись, Сережа, но с этим еще успеется, — покосилась на витрину, в которой лежали кольца.

Я понял, что Саньке хочется купить золотые обручальные кольца, и уговорил ее это сделать. Она еще в магазине, покраснев от смущения, достала из коробочки свое кольцо, надела его на палец, счастливо засмеялась.

25

— Добрый вечер, Сергей Сергеевич, — Кузьмин поднялся, протянул мене руку через стол.

— Здравствуйте, — я пожал его руку, сел, огляделся: кабинетбыл маленьким, но подчеркнуто чистым.

— Ну, как, привыкаете к оседлому образу жизни? — Кузьмин протянул мне через стол сигареты.

— Спасибо, — я взял сигарету, он чиркнул зажигалкой, оба мы закурили. — С жильем нас устроили хорошо, мы с Санькой даже получили отдельную комнату. Приглашаем вас на нашу свадьбу, Виктор Трофимыч!

— Спасибо. Буду непременно.

— Свадьба будет в клубе, о дне торжества известим особо.

— Спасибо, — повторил он, и серые глаза его вдруг утеряли на миг свою зоркую внимательность, стали почти растерянными.

Передо мной сидел сейчас не следователь, а просто смущенный человек.

И этот человек спросил:

— Как вам работается, Сергей Сергеевич, в новых условиях?

— Да нормально вроде. И водоснабжение Пушкарев нам наладил, сварил баки для воды. Только вот инспектор котлонадзора нас помучила, пока заново приняла наши краны после перемонтажа. Заставила, понимаете ли, сделать аутригеры.

— Что это такое?

— Для устойчивости железнодорожной платформы к ней поперек путей прикрепляются кронштейны, Пушкарев сварил из двутавров. Они упираются в землю, дополнительно удерживают платформу от опрокидывания. Понятно или нарисовать для ясности?

— Даже я способен это уразуметь, Сергей Сергеевич.

— Но не в этом главная наша беда, Виктор Трофимыч!

— Так-так?..

— Два начальства теперь у нас образовалось.

— Повезло вам!

— Так же ежесуточно отчитываемся перед портом по радио, и на летучки начальника перевозок ходить приходится. Но и это еще не все…

Здание милиции, на втором этаже которого был кабинет Кузьмина, располагалось в центре поселка строителей. Сквозь уже замерзшие стекла доносились звуки проезжавших машин, даже музыка и голоса, сигналы строительных кранов. Поселок был переполнен людьми, жил привычной для него деловитой, напряженной жизнью.

— Вы вот спросили меня, Виктор Трофимыч, как я привыкаю к оседлому образу жизни? Но знаю, как вам, а мне, похоже, трудно будет расставаться с оседлостью строителей химкомбината!

— Как бы там ни было, Сергей Сергеевич, а каждому из нас запомнится это время нашей жизни. Как радостная страница ее запомнится!

— Как это случилось, Виктор Трофимыч, что следовательская работа оказалась вашим призванием?

— Мой отец был пьяница, часто и понапрасну обижал маму, мне было больно. Я рос болезненным ребенком, слабым. Вот и выработалась во мне постепенно ненависть ко злу в любых его проявлениях. А одновременно с этим — любовь к добру. — Он замолчал. Не смотрел на меня. — Дома привыкли, что я много работаю. — И поднял наконец на меня глаза. — Ну, а теперь уж о деле, из-за которого я попросил вас навестить меня. Пришлось, знаете ли, взять у прокурора ордер на арест Паниной с Валиулиным.

— А почему вызвали меня одного?

— Да не хочется мне понапрасну лишний раз будоражить Соколову. Дело — ясное, Валиулин во всем признался, Панина все равно будет отрицать решительно все. То есть, надеюсь я, Сергей Сергеевич, что, может, хватит для них одного вас, а Катю не буду тревожить до суда. Или уж только в крайнем случае. Когда вы позвонили мне, я послал на баржу Валиулина двух наших сотрудников. Готовясь к встрече с Вороновым в Степше, они облазили всю баржу, ничего подозрительного не заметили.

— Так где же он прятался?

— И сейчас не знаем.

— А Панина с Валиулиным?

— Панина все отрицает, а Валиулину кажется, что за бортом Воронов мог висеть на якоре. С палубы-то якоря не видно, когда он подтянут, и над носовым, и над кормовым якорями палуба зависает.

— Значит, заметил Воронов, как вы людей на баржу подсадили?

— Выходит, что так.

— А как же ваши люди не заметили, как он в Медвежьем с баржи сошел?

— Умеет он уходить, иначе столько времени на свободе не разгуливал бы.

Я вспомнил, как Воронов исчез тогда из кабины самосвала Гриньки, будто испарился.

— Так и прокатились мои ребята зря до Салино.

— Как вы узнали, что он в Медвежьем сошел?

— Старик-бакенщик, видите ли, только к вечеру сообразил, что он видел именно Воронова. По фотографии его узнал. Сомневался, потом нам сообщил… При обыске среди вещей Паниной были обнаружены десять тысяч рублей. Она заявляет, что впервые их видит. Панина дважды судилась, отбывала сроки. В первый раз проходила по совместному делу с Вороновым. Ей тогда всего пятнадцать лет было.

У Кузьмина вдруг напряглись желваки на скулах, прищурились глаза, сжатыми кулаками он пристукнул по столу:

— Противно, Сергей Сергеевич, с отбросами человеческой природы дело иметь!

— Понимаю.

— Ах, да, — вспомнил он. — Напишите, пожалуйста, подробно все, что слышали тогда из разговора Паниной с Валиулиным. Укажите, что и Соколова может подтвердить ваши показания. А затем уж придется вам помучиться: я обязан устроить очную ставку вам с Валиулиным и Паниной.

Валиулин по-стариковски бессильно плакал, брезгливо говорил о Паниной, откровенно боялся ее. В конце вспомнил умершую жену, сказал, что скоро с ней встретится. На него было жалко и противно глядеть.

Панина держалась независимо, сидела на табурете, закинув ногу на ногу. Ее лицо было багровым. И особенно тяжелым казался массивный подбородок, кончиком языка она то и дело облизывала толстые губы. Она действительно все отрицала. Панина, видимо, знала, что ее ждет. На нее было не только противно, но и страшно глядеть.

Скрипнула дверь, в кабинет вошла светловолосая девушка.

— Простите, Виктор Трофимыч, но полковник сказал — срочно, — она протянула через стол большой конверт.

— Ничего-ничего, Анечка, — проговорил Кузьмин, беря от нее конверт, на его непримиримо-строгом лице появилась улыбка. — Спасибо.

Девушка бесшумно вышла. Кузьмин положил конверт на стол, поднял голову и посмотрел на Панину. Лицо его опять стало отчужденно-строгим. Панина сложила на груди руки, усмехнулась, прямо глядя на Кузьмина. В конверте было несколько больших фотографий и записка. Кузьмин прочел ее, внимательно разглядывал фотографии, одну из них показал Паниной:

— Этого человека не знаете?

— Откуда? — начала Панина.

На фотографии был мужчина лет тридцати пяти, он был мертв…

— Сашок? — хрипло выговорила Панина. — Кто же это тебя так, Сашок?!

— Воронов его, Тамара Васильевна, — ответил Кузьмин, протянул ей и другие фотографии.

Она схватила их, рассматривала, потом аккуратно положила на стол.

— Когда мы приехали, инкассатор еще был жив, сказал, что это Воронов убил Григорьева, — проговорил Кузьмин.

Паниной еще мало лет. В ее глазах сейчас было откровенное горе. На миг мне стало даже жаль ее.

— Зачеркнул Папаша мою жизнь. Ах, гад он! — Панина стукнула кулаком по колену. — Пишите…

И она заговорила быстро, сбивчиво.

Это она вызвала сюда на строительство химкомбината Александра Григорьева, с которым познакомилась в заключении. С ним приехал и Воронов. Это Воронов отпустил растяжку трапа, из-за чего и погиб крановщик Прохоров. Воронов боялся, что Прохоров может сообщить о нем в милицию. Псих этот Воронов.

26

Будильник в общежитии строителей был ни к чему. Хоть мы с Санькой и жили в отдельной комнате, но ровно в шесть утра из коридора и соседних комнат начинали звучать голоса, раздавался торопливый топот многих ног. Санька как-то спросила у меня, растирая ладонями розовое от сна лицо:

— Мальчишкой бывал в пионерлагере?

— Да.

— Вот, знаешь, случится иногда проснуться до горца побудки, лежишь в темноте, на соседних кроватях девчонки сопят. Еще минуты две-три — тишина. А потом весь лагерь сразу просыпается, звенит от голосов. И здесь то же самое, а ведь живут — люди взрослые, есть даже семейные.

Наш кран теперь перегружал уголь с железнодорожных платформ на самосвалы. Все четыре нитки путей были залиты ярким электрическим светом, по ближней к поселку обычно шли пассажирские поезда, по трем остальным — товарные. Каменный большой пассажирский вокзал еще строился, рядом с ним действовал временный, деревянный. Но уже было деление станций на товарную и пассажирскую, наши краны работали на первой, она располагалась примерно в километре от строящегося вокзала. Еще подходя к нашему крану, установленному на платформе, я автоматически присмотрелся к его работе. Движения крана были ровными. Сегодня ночью работали наш новенький крановщик Юра Корнеев и Катя. Платформа с краном стояла на крайней к шоссе нитке путей, по одну сторону от нее стоял состав с угольными платформами, по другую двигалась цепочка самосвалов. Мне понравилось, как Юра осторожно, чтобы не повредить платформу, опускал на нее разинутые челюсти грейфера. Забирая в них уголь, одновременно чуть приподнимал грейфер, чтобы острые кромки его не скребли пол платформы. Плавно поворачивался, останавливая грейфер точно над кузовом очередного самосвала, высыпал уголь. Самосвал на это время приостанавливался, даже не выключая двигатель; осев под тяжестью угля, уходил, его место занимал следующий. А по двум дальним от шоссе ниткам путей в это время, шипя и окутываясь на морозе клубами пара, проходили грузовые составы, на товарной станции было шумно и суматошно.

Работать нашим кранам на железной дороге предстояло до весны, поэтому механики попросили меня договориться с Морозовой, чтобы мехцех Пушкарева сварил нам небольшие будки, которые можно было бы установить в конце каждой крановой платформы. Я сделал чертежи, учитывая, что в такой будке должны поместиться верстак, стеллаж с деталями, место для баков с водой, тумбочка для радиотелефона и документов крана, две подвесные койки одна над другой. Отопление в будку подавалось из крана.

Надежда Ивановна утвердила проект, Пушкарев быстро изготовил будки.

Еще не поднимаясь на платформу, я увидел Юру Корнеева. Был он невысоким, плотным, то, что называют — кряжистым. И сейчас за рычагами он сидел по-медвежьи неловко: покатые широкие плечи его были опущены, ноги косолапо стояли на педалях, сильные руки надежно держали рукоятки рычагов, грубоватое лицо с большим носом, широким ртом, массивным лбом было наклонено, маленькие глаза глубоко спрятались.

Поднялся на кран. Катя повернула ко мне голову, кивнула, здороваясь, чуть улыбнулась… И я кивнул ей в ответ, прислушался к шуму лебедки, потом машины. Коленчатый вал ее, кажется, ревел чуть глуше обычного, надо будет немного отпустить вкладыши подшипников.

Юра тоже обернулся ко мне, на миг выключив машину, мы с ним кивнули друг другу.

— Порядок, Серега, — медлительным баском сказал мне Юра, спокойно глядя на меня. — Норму пока перевыполняем, Катя в журнале запись сделала.

— Если выберешь время, чуть отпусти вкладыши подшипников вала машины.

— Да я сам слышу, — он кивнул мне.

— Я это сделаю, Серега, — поспешно проговорила Катя.

Юра снова начал работать, а я пошел в будку на платформе. Шел и улыбался… Вот и ничего особенного в Юре нет, обыкновенный парень с обычной судьбой: школа, армия, теперь вот стройка. В армии получил он специальность крановщика, после демобилизации приехал сюда к началу строительства химкомбината, живет и работает, как все. А Кате легче уже от одного того, что она просто молча сидит рядом с ним. Как тут не вспомнишь слова тети Нюры о нужде человеческой в доброте?!

27

После смены мы с Санькой вымылись, переоделись, пообедали по-настоящему. Сегодня в девятнадцать часов Алла Викторовна улетала в отпуск к маме в Ленинград, мы все хотели поехать проводить ее. Работать на кране вечером оставался Смоликов.

Провожать Аллу Викторовну пошли все механики кранов. Мы купили ей несколько шишек с кедровыми орехами, Наташа собрала продуктов в дорогу, а Санька с Катей отправляли в подарок маме Аллы Викторовны меховые домашние туфли, сшитые местной артелью.

— В теплой ленинградской квартире они, конечно, ни к чему, — рассудительно сказала Санька, — но это — сувенир, Сережа.

Когда Алла Викторовна, похудевшая за время болезни и особенно щупленькая, вышла в приемную больницы, увидела нас всех, ее остренький подбородок дрогнул, покривились пухлые губы, она не сдержалась, заплакала, благодарно глядя на нас зеленовато-серыми, лучистыми глазами в мохнатых ресницах.

— Ну-ну, девочка!.. — ласково сказала ей Наташа, совсем материнским движением обняла ее, прижала к себе.

И Алла Викторовна доверчиво ткнулась лицом ей в грудь.

— Вот, Алла Викторовна, вашей маме на память о Сибири, — сказала Катя, протягивая туфли.

— Спасибо, Катенька! — они обнялись и поцеловались.

Мы все стояли молча вокруг. Ничего особенного, конечно, не происходило, просто человек после болезни уезжал во внеочередной отпуск по настоянию врачей, это мы знали. И проработали мы с Аллой Викторовной всего одну навигацию, многого она еще не умела и не знала, часто ошибалась. Но вот мы все пришли проводить ее. Пришли не потому, что так полагается: за эти несколько трудных месяцев мы просто сроднились с ней, как сроднились бы с любым другим человеком, который наперекор всему честно старается войти в работу, стать полезным делу. Пусть человек этот и молод, и неопытен, и делает чуть ли не первые самостоятельные шаги в жизни. Да ведь таких — большинство здесь, в глухой тайге, на строительстве гигантского химкомбината. Но мы-то хорошо знали цену вот этим откровенным и чистым стремлениям человека, ведь это на них, прежде всего, как на фундаменте, основывалось и все грандиозное пробуждение этого края к новой жизни.

На аэродроме перед посадкой в самолет Алла Викторовна сказала, оглядываясь вокруг:

— Здесь уже настоящая зима, мороз и темнота, а в Ленинграде — еще осень… Вот поживу под маминым крылышком, приведу в порядок легкие — и снова к вам!.. — улыбнулась смущенно: — Больше месяца без вас и не выдержу.

— И мы вас будем ждать, Алла Викторовна! — ответил Панферов.

Самолет ушел, скрылись его разноцветные огоньки в темном, по-зимнему густо усыпанном остренькими точечками звезд небе. А мы еще постояли на морозе, потом молча разошлись.

Когда раздевались в вестибюле клуба, Санька вдруг удивленно сказала мне:

— Смотри, Сережа.

Юра заботливо и вежливо помогал Кате снимать пальто.

На стене поодаль висело большое объявление о диспуте на тему — любовь и дружба.

— Может, послушаем? — спросил я Саньку, кивая на объявление.

— Нет, уж, Сережа, сначала потанцуем, — попросила она и потянула меня за руку к широко раскрытым дверям танцевального зала.

— Соскучилась? — спросил я, идя за ней.

— Ага, Сережа!

— Скучно у нас с тобой медовый месяц проходит? Не о таком, наверно, ты мечтала?

Танцевали мы с Санькой долго, не пропуская ни одного танца. Мне было радостно видеть ее раскрасневшееся, увлеченное и счастливое лицо.

28

Как-то утром я случайно увидел около нашего настенного календаря листок бумаги, аккуратно приколотый к стене кнопками. Саньки в комнате не было, она ушла готовить завтрак. На листке были в строчку выписаны в обратном порядке цифры: десять, девять, восемь, и так до единицы. Десять и девять уже были вычеркнуты. Понял: до свадьбы осталось восемь дней. Цифры Санька выписала аккуратно, старательно. Я решил, что мы с ней обязательно сохраним этот листок. За этим простеньким листком бумаги мне увиделась вся Санька, в которой еще много смешного, но одновременно очень милого и дорогого мне.

— Снять, Сережа? — негромко спросила она у меня за спиной.

Я обернулся, посмотрел в ее глаза, сказал тихонько:

— Я люблю тебя… Очень люблю, Санька!

— И я тебя, Сережа!

— Листок этот мы сохраним.

— Да, — она смотрела мне в глаза и будто все ждала чего-то.

— Сегодня же позвоню отцу!

— Я хотела тебе напомнить и боялась.

— Почему боялась?

— Не знаю… И потом… — ее серые, внимательно-зоркие глаза вдруг стали растерянными. — Немножко боюсь… Вдруг я не понравлюсь Сергею Платоновичу?

— Ты уже понравилась ему. И сама знаешь об этом.

Было еще рано, отец не успел уйти на работу, и я позвонил по радиотелефону через диспетчерскую порта домой. К телефону подошла Пелагея Васильевна:

— Доброе утро, Сереженька! — И сразу обеспокоенно спросила: — У тебя все в порядке?

— Не беспокойтесь, в порядке. Просто хочу пригласить вас с отцом на свадьбу.

— Ну поздравляю! — засмеялась она. — Вот молодец, что позвонил: Сергей Платонович поджидал этого. Он-то обязательно приедет, а меня уж, старуху, вы не ждите, Сереженька, болезни меня замучили.

К телефону подошел отец.

— Доброе утро, — сказал я.

— Доброе утро, Серега!

— Как ты чувствуешь себя?

— Все нормально. А как тебе работается в новых условиях?

— Тоже все нормально.

— Ну, через неделю встретимся?

— Если не сможешь приехать, сообщишь?

— Почему не смогу? Обязательно приеду!

29

Строго выполняя все указания Саньки, я тщательно отпарил брюки, надел белую рубашку, Санька сама выбрала мне галстук. Мы с ней собирались в клуб на танцы, Санька сказала:

— Надо зайти к завклубом Пете Лазареву, еще раз проверить, как обстоит дело с залом для свадьбы.

Я сидел, курил, с удовольствием смотрел, как Санька причесывается перед зеркалом. Она стояла, подняв руки, и короткий подол платья открывал ее стройные ноги выше колен. Теперь Санька только чуть подкрашивала ресницы и губы.

— Понимаешь, — сказала Санька, встретившись со мной глазами в зеркале, — такая вот мальчишеская прическа, как у меня, никак не подходит замужней женщине.

Снег приятно поскрипывал под ногами, чистый морозный воздух холодил щеки и нос, небо было высоким, густо-черным, сплошь усыпанным частыми точечками звезд. На улице поселка горели фонари, ярко светились окна домов, слышалась музыка и, конечно, смех. А народу было так много, точно сейчас не зимний вечер в таежном поселке, а воскресный летний день в большом городе. Я держал Саньку под руку, мы поминутно здоровались со знакомыми, Санька шепнула мне:

— Тебе не жалко, Сережа, что хоть и через год, да нам с тобой придется уезжать отсюда?

— Жалко, конечно. А ведь крановщики и на химкомбинате будут нужны, когда он войдет в строй.

— Тем более ты через год инженером будешь.

Танцевала Санька, как обычно, с удовольствием, и ушли мы с танцев, когда уже перестала играть музыка и в зале выключили свет. Мороз, казалось, стал еще сильнее, мы почти бежали к общежитию.

Наша свадьба была в воскресенье, мы с Санькой еще спали, когда приехал отец. По осторожному стуку в дверь я понял, что это он. Зажег свет, открыл дверь. Отец стоял в коридоре, смотрел на меня и молча улыбался.

— Здравствуй, — сказал я, чувствуя, как в груди делается горячо от радости. — Вот спасибо, что приехал!

— Здравствуй, — он вслед за мной вошел в комнату, поставил на пол портфель, с которым обычно ездил в командировки, снял перчатки, протянул мне свою большую руку.

Я пожал ее. Очень светлые, серо-голубые глаза отца радостно поблескивали. Большеносое и широкоскулое лицо его порозовело от мороза, на мохнатых бровях таяли снежинки. Отец снял шапку, привычно пригладил ладонью свои коротко остриженные светлые волосы. Потом так же неспешно расстегнул пуговицы пальто, снял его, протянул мне.

— Ой, Сергей Платонович!

— Здравствуй, Саня! — отец, высокий, широкоплечий, стараясь не наследить мокрыми ботинками, подошел к кровати.

— Здравствуйте, Сергей Платонович, — выговорила Санька, отчаянно побагровев, подавая ему голую до плеча руку, второй натягивала к подбородку одеяло.

А мне вдруг сделалось будто еще радостнее и легче. Я видел, как ласково улыбается отец Саньке, с каким одобрением, радостью и даже удовольствием смотрят на нее его глаза. И только сейчас сообразил, что отец ведь впервые видит Саньку!

— Ну, вставай, Саня, одевайся, а мы с Серегой пока в коридоре покурим, — сказал отец и пошел к двери.

— Я вас сейчас завтраком накормлю! — успела сказать Санька.

Мы с отцом стояли в коридоре, курили. Мимо нас проходили соседи, здоровались со мной, с любопытством поглядывали на отца.

— Как быстро время идет!.. — сказал он. — Давно ли, кажется, мы с твоей матерью жили в портовском общежитии? Оно, конечно, было похуже этого, так ведь и время было другое. А вот сейчас увидел тебя, познакомился с Саней и будто снова в молодость свою вернулся, Серега!

Я молчал вопросительно. Отец все улыбался, вспоминая что-то, и лицо его было разгладившимся, радостным и печальным одновременно.

— Здорово, Серега! — сказала мне Наташа; с полотенцем на плече она возвращалась из душевой. Увидев отца, приостановилась.

Я познакомил их; а тут подошли Панферов, Катя с Юрой, еще кое-кто. Окружили отца. Я перезнакомил с ним всех.

— Поимейте совесть, граждане! — весело перебила говоривших Наташа. — Сергей Платонович на свадьбу сына приехал, а мы навалились на человека всем гамузом, слова ему не даем с молодыми сказать!

И мы вернулись в нашу комнату.

— Садитесь за стол, я сейчас, — Санька схватила чайник, побежала на кухню.

— Надо бы мне умыться с дороги. Достань из портфеля мое полотенце да покажи, где у вас моются.

Я провел отца в душевую, постоял рядом, пока он умывался над раковиной. Все его движения, даже фырканье, я помнил еще с детства… И как он потом вытирался полотенцем, причесывался перед зеркалом неспешно и тщательно. Уже спрятав расческу в карман пиджака, еще раз проверил в зеркале, аккуратно ли причесался. Это он делал совершенно так же, когда я еще и в школу не ходил.

Санька успела приготовить яичницу с колбасой, поставила на стол конфеты, нарезала булку. Отец молча и с удовольствием следил, как она ловко накрывает на стол.

— Ну-ка, Серега, дай мой портфель, — достал из него баночку варенья, протянул ее Саньке. — А это тебе от Пелагеи Васильевны.

— Спасибо, Сергей Платонович! Жалко, что она не смогла приехать!

— Старенькая она уже совсем, Саня, — сунул руку в карман пиджака, достал маленькую коробочку: — А это — от меня.

Санька открыла коробочку, в ней лежали золотые серьги. Она протянула мне раскрытую коробочку, показывая серьги, сказала:

— Спасибо, Сергей Платонович, никогда еще у меня серег не было! — вскочила, побежала к зеркалу, приложила серьги к ушам, долго рассматривала себя в зеркало, поворачивая в стороны голову, вдруг заплакала, подошла к отцу, обняла его за шею и поцеловала.

— Ну-ну, что ты, девочка, что ты? — отец своей большой рукой ласково гладил ее по голове.

— Я так рада, Сергей Платонович, так счастлива! — бормотала Санька.

А мне отец подарил золотые часы.

— Ой, сейчас чай принесу! — спохватилась Санька, вскочила, собрала уже пустые тарелки, понесла их на кухню.

Отец сидел за столом, покойно откинувшись на спинку стула всем своим большим, тяжелым телом, чуть пристукивал пальцами по столу, а лицо его по-прежнему было задумчиво-сосредоточенным и радостным. И я вдруг понял, что в эти короткие минуты между ним и Санькой возник настоящий человеческий контакт. Молчал, изредка поглядывая на отца, почти бессознательно, кажется, хотел, чтобы разговор между отцом и Санькой продолжался без моего участия.

— А у нас с Сережей, Сергей Платонович, — заговорила Санька, внося в комнату чайник, — ничего такого особенного к чаю нет, только конфеты и печенье. — Она достала чашки, стала разливать чай. — Вам покрепче?

— Да, Саня.

Санька вдруг покраснела, вопросительно взглянула на меня, потом решилась и, улыбнувшись, спросила негромко:

— А почему, Сергей Платонович, вы стали партийным работником?

Отец помолчал, допивая чай, но по его лицу мне вдруг показалось, что он даже ждал этого вопроса от Саньки. Если не такого прямого, то вопроса об этом вообще.

— Рассказывать тебе всю мою жизнь я не буду, Саня, хотя, возможно, что для полного ответа на этот твой простой, на первый взгляд, вопрос, мне и надо было бы это сделать. Я мог бы, конечно, остаться инженером или даже рабочим, если бы не кончил институт. — Он все прямо смотрел на Саньку, говорил медленно и обдуманно. — Я просто из тех людей, которым хочется как можно активнее участвовать в жизни, как можно активнее помогать людям строить новую жизнь.

— Делать людям добро, да?

— Да, Саня, в конечном счете именно добро. Я почувствовал тягу к этой работе, когда еще был комсомольцем.

— А почему же тогда кончали технический институт?

— Ну, во-первых, вначале я не был уверен, хватит ли у меня способностей для этой работы. А во-вторых, в наш технический век нельзя не знать производства.

— Но у вас есть и специальное партийное образование?

— Есть, — ответил он, так же спокойно и доброжелательно глядя на Саньку.

Она вдруг радостно засмеялась, потом выговорила смущенно:

— Я именно таким вас, Сергей Платонович, себе и представляла. И очень рада, что не ошиблась, да-да!

— Ну-ну, Саня… — отец чуточку будто даже смутился, стал закуривать.

— Ой, что это я? — опять заторопилась Санька. — Главным-то я и забыла похвастаться! — Вскочила, достала из тумбочки многотиражку строительства химкомбината со статьей о перемонтаже наших кранов, протянула ее отцу.

Он надел очки, внимательно прочитал короткую заметку, посмотрел на меня, на Саньку, улыбнулся:

— Еще раз поздравляю!

— Спасибо, — ответила Санька, снова аккуратно складывая газету, убирая ее в тумбочку.

— У вас когда свадьба?

— В семь. В клубе, — быстро ответила Санька, тоже встала: — А вы, конечно, сейчас на строительство?

— Да, Саня. — Отец виновато усмехнулся. — Еще в городе договорился и с Руденко, и с Морозовой, то есть они звонили мне, просили, чтобы зашел обязательно.

— Так я и думала, — вздохнула Санька.

— Я очень хотел бы, Саня, и погулять с вами, просто побродить по зимней тайге, — точно извинялся отец, — но мне ведь ночью же лететь обратно, а дел как всегда…

30

Наши отпускники прилетели утром, сразу из аэропорта приехали в общежитие.

— Ну и хоромы! — удивленно и радостно говорил Сашка Енин, оглядывая комнату, в которой поселили ею, Мишу и Комлева, забавно поводя на стороны своим странным носом.

— Не зря, выходит, я у своей старухи отпрашивался, — тоже улыбался Комлев.

— В таких условиях мы с тобой, Серега, запросто институтские задания будем делать, да? — облегченно спрашивал меня Миша Пирогов.

Еще накануне наши женщины во главе с Наташей приготовили стол, все свободные от смены собрались за ним. Прошел всего месяц, и прошел он быстро, но или уж потому, что наши отпускники только что были в городе, по которому все мы успели соскучиться, или просто потому, что нам очень приятно было снова оказаться всем вместе, только за столом непрерывно слышались веселые голоса и смех.

— Ну, и гульнул же я на свадьбе дочки! — горделиво говорил Енин. — Хобот насквозь вином пропитался, честное слово!

— Как там мои детишки? — тревожно спрашивала Наташа у всех по очереди; выслушивала ответ, что все в порядке, здоровы и шлют ей привет, опускала лицо, всхлипывала.

— Знаешь, Серега, — обстоятельно говорил мне Миша, — задания для заочников составлены так подробно и понятно, что мы с тобой не хуже вечерников будем учиться, а? — и уже успокоенно взглядывал на меня, поспешно улыбался: — Ну, тебе-то потруднее будет: все-таки пятый курс, а?

— Как же ты с супругом рассталась? — спрашивали Галю Самохину.

В отпуске она вышла замуж, как и собиралась, а мы все, откровенно говоря, не были уверены, вернется ли она к нам.

— Володя шофер, — негромко отвечала Галя, невольно краснея, — и мы с ним решили, что он тоже сюда на строительство переведется работать.

Юра и Катя сидели рядом, молчали, не глядя друг на друга, тоже улыбались… И как это принято у нас, никто будто не замечал этого, ни о чем их не спрашивал; не упомянули и об Игнате.

— Нас тетя Нюра провожала! — сказал Сашка Енин.

— Глядеть на нее было тяжело, — вздохнул Комлев, — так она хотела с нами.

И снова мы все помолчали.

— Богатырев нас на прощание инструктировал, конечно, — улыбнулся Миша. — А тебе, Серега, Витя Пахомов по комсомольской линии целый план работы прислал.

— Я к твоей матери заходила, Катя, — сказала Мария Васильевна Звягина. — Она уже почти поправилась, даже ходит, тебя все время вспоминает и хвалит!

Катя облегченно улыбнулась, ответила негромко:

— Спасибо.

Я понял, что Катя все время ждала этого.

— Ладно, Серега, попировали — и будет! — серьезно вдруг сказал Панферов. — Введи отдохнувших в курс дела, а потом покажем им наши краны на платформах, пусть берутся за рычаги!

А еще через два дня к нам прилетела прямо из Ленинграда Алла Викторовна.

Мы с Санькой работали на кране, вдруг я почувствовал Санькину руку на плече, выбросил пар, обернулся. Алла Викторовна стояла в дверях крана, молчала, улыбалась… И что-то новое было в ее лице.

— С приездом, Алла Викторовна! — сказала ей Санька.

Я вылез из-за рычагов, тоже поздоровался, протянул ей руку.

— Как приятно пахнет на кране маслом и железом! — медленно выговорила Алла Викторовна, пожимая мне руку.

— У мамы, конечно, хорошо, — тоже улыбнулась Санька.

— И в городе Пушкине осень красивая, — сказал я.

— А здесь — все-таки лучше! — Алла Викторовна засмеялась, потом покачала головой, точно удивляясь себе: — Даже в наш город не заезжала, прямиком сюда.

Пришлось вызвать на кран Енина, чтобы подменил меня: так Алле Викторовне не терпелось поскорее снова войти во все наши дела. Она долго и придирчиво осматривала нашу будку на платформе, читала записи в сменном журнале, захотела уже сама отчитаться за суточную работу кранов. Я сидел рядом, чувствовал неожиданное облегчение, слушал Аллу Викторовну, смотрел на нее и все не мог понять, что же в ней так сильно изменилось за время болезни и отпуска?..

И с Витей Пахомовым, с диспетчерской порта Алла Викторовна разговаривала сама, разговаривала неспешно и обстоятельно. В заключение попросила его сообщить Богатыреву, что она вернулась из отпуска прямо на краны.

Как-то за обедом Смоликов вдруг спросил меня:

— Ты не замечал, что нас очень молодая тайга окружает?

— Как это?

— Ничего себе, молодая, — усмехнулась Санька. — Есть кедры — вдвоем не обхватить!

Он договорил так же многозначительно, поглядывая и на Аллу Викторовну, и на нас всех по очереди:

— Только растет она — буквально на глазах!

— Правильно, Иван! — сказал Панферов, повернулся к Алле Викторовне: — Я ведь вроде тети Нюры всю нашу реку сверху донизу не один раз прошел. Если бы еще двадцать, даже десять лет назад кто мне сказал, что вот здесь вдруг закипит такая жизнь, я бы просто не поверил! Ведь как здесь жили люди, Алла Викторовна? Летом — работа на земле да в лесу, рыбалка. Зимой — охота и рыбалка, керосиновые лампы, сонная глушь. Проходишь, бывало, по реке мимо такого вот поселка, прямо печаль за сердце берет, в город поскорее подняться не терпится. И за считанное время через тайгу проложили железную дорогу, протянули мачты электропередачи, развернули такое строительство!..

Когда мы с Санькой вечером ложились спать, она посмотрела мне в глаза, сказала неторопливо и торжественно:

— Ребенок у нас с тобой будет, Сережа!

— А ты не ошибаешься?

— Нет, Сережа!

Я обнял ее, притянул к себе, поцеловал, удивленно и радостно прислушиваясь к новому счастливому ощущению в груди. Оно было ни на что не похожим, но таким неожиданно важным и глубоким. Вся моя жизнь, и настоящая, и будущая, вдруг обрела по-новому значительный смысл. В ту ночь мы с Санькой долго не могли заснуть, лежали, разговаривали, придумывали, мальчишеские и девчоночьи имена.

А дня через два мы с Санькой были в клубе. В перерыве между танцами я сказал ой:

— Ты извини, я покурю минутку.

Спустился в курилку. Закурил. От тотчас возникшего неясного беспокойства кинул сигарету в урну, пошел назад. Вдруг услышал из-за угла чей-то негромкий и вкрадчивый голос:

— Поздно, дорогуша. Я этому человеку всем обязана. Если не сделаю, что ему обещала, или он сам, или его друзья под землей меня найдут! Да и тебя! Улавливаешь?.. Да и чего ты трусишь? Дело самое рядовое: выйдешь, не доезжая остановки до аэропорта, передашь мой билет, вернешься в город. Просто отдашь ему, понял? А сам — обратно, и все дела. И тысяча у тебя на лапе. Человек этот с виду будет похож на женщину, одет в серую шубу! На голове у него — шерстяной платок, на ногах — валенки, в руках — красная сумочка. Он сам подойдет к тебе, скажет: «Привет от Зины». Ты отдашь ему билет на самолет — и гора у тебя с плеч.

— А деньги?

— Как вернешься, получишь от меня. Я тебя буду ждать здесь, у клуба.

— Чего же ты сама-то не хочешь ему билет отдать?

— Много будешь знать, скоро состаришься. Дай-ка я тебя поцелую. Вот билет. Ну, беги, дорогуша, а то опоздаешь. Сразу садись на автобус, не доезжая остановки до аэропорта, выходи, жди этого человека хоть до утра, понял?!

Я отвернулся, наклонился, будто поправляя ботинок. Из-под руки видел, как торопливо вышел на улицу парень. Меня будто подтолкнул кто-то, я вошел в гардероб, взял с вешалки шубу и шапку, снял ботинки, надел валенки. Ботинки поставил рядом с валенками Саньки.

Мороз и ледяной ветер обожгли лицо, в неярком свете раскачивающегося уличного фонаря увидел, как от остановки уже отходит автобус на аэропорт. Именно в этот момепт я понял, что не буду звонить Кузьмину, не могу терять времени, справлюсь и один!..

Быстро пошел в сторону нашего общежития.

Выбежал на главную улицу и вдруг наткнулся на стоявшую у клуба «Волгу». В ней было темно, людей — не видно. Как-то удивительно легко решил: если дверца закрыта, взломаю замок. Плохо только, что после армии мне не приходилось водить машину… Нет, года два назад мы с отцом как-то ездили за город, я вел его служебную машину. Вот и отец, конечно, окажись он на моем месте, поступил бы сейчас так же, как я.

Неожиданно стало горячо от радости: дверца машины открылась легко, даже будто предупредительно. И ключ зажигания торчал в панели: шофер, видно, вышел на минутку.

Плохо помню, как ехал по лесной дороге, как заносило на снегу машину, и вот наконец-то вдали показались уютные огоньки автобуса. Обогнал его, чуть не попав левыми колесами в кювет, выправил машину, прибавил газу.

Еще метров за сто в свете фар машины увидел на последней автобусной остановке силуэт сгорбленной старушки. Да, серая шуба, шерстяной платок, валенки, красная сумочка. По-прежнему ни о чем не думая, стал притормаживать машину. Горячая злоба и нетерпение были так велики, что остановил машину прямо на остановке, выскочил на снег. На миг встретился глазами с Вороновым, он сразу же отвернулся. Подошел к нему, секунду посмотрел на его сутулую спину, втянутую в плечи голову, выговорил хрипло:

— Со встречей, Папаша! Игната Прохорова еще не успел забыть? — И, не ожидая, пока он повернется ко мне, схватил его за руки сзади, завел их за спину, заломил так, что Воронов застонал.

Когда к остановке подошел автобус, мы с Вороновым катались по снегу. Окружившие нас люди долго не могли оттащить меня. Только после этого я заметил, что оба мы в крови, полушубок мой распорот ножом, а левым глазом я почти не вижу, его закрывает опухоль. Воронова крепко держали два парня.

Подготовка к экзамену Повесть

1

Шла по Невскому, натыкаясь на встречных, как слепая. Боялась поднять голову. Сами собой сжимались плечи, спиной ощущала холод, точно сейчас был не май, а слякотная зима. Затылком чувствовала взгляд Виктора, его всегдашнее напористое упрямство. Еще успела на секунду удивиться, как раньше все нравилось мне в нем, даже казалось, что вот именно таким — энергичным и волевым — настоящий мужчина и должен быть, а сейчас поняла, что это не энергия и воля, а простое упрямство, унижающее и меня, и его самого.

И как мы с Виктором вдруг оказались у Московского вокзала? Значит, ехали в метро от «Парка Победы», делали пересадку у «Технологического института», а я, выходит, ничего этого не заметила…

По-прежнему молча пересекли Литейный, в туннеле под землей прошли Садовую, слева остался Казанский собор… А я все ждала, что вот сейчас Виктор заговорит, и я не выдержу, уступлю ему, как всегда, и все у нас с ним будет по-старому, как полгода назад. И так мне хотелось этого, так хотелось!..

Почему же у меня горячо в груди, и спотыкаюсь на ровном асфальте, и люди, дома, автомобили видятся мне неотчетливо, словно через матовое стекло? Ведь ничего такого особенного в школе сейчас не случилось. Ну, Людочка Кусикова при всем классе объяснилась Виктору в любви. Так мы и до этого знали, что она влюблена в Виктора, а я-то уж лучше других: Людочка — моя подруга. Виктор в ответ на ее признание начал смеяться, потом при всем классе объявил, что любит меня. Казалось бы, мне надо быть без ума от счастья, как принято говорить в подобных случаях, а я сильно испугалась. Людочка отчаянно заревела, бросилась к раскрытому окну, точно хотела выброситься с пятого этажа. Виктор успел схватить ее за плечи, легко оттащил от окна, усадил за парту. Гладил своей сильной рукой ее пышные локоны, улыбался, говорил протяжно и насмешливо:

— Не плачьте, мадам Кусикова, то ли еще в жизни бывает.

И тут с Людочкой случилась настоящая истерика, нам даже пришлось держать ее — так она билась. Варвара Глебова, староста нашего десятого «А», принесла в кружке воды, Виктор стал поить Людочку. Но пить она не могла, у нее стучали зубы о кружку. Подняла глаза, увидела, что это Виктор ее поит, отчаянно сморщилась и плюнула ему в лицо. Виктор вытер ладонью щеку, улыбаясь, не спеша поднял кружку и вылил воду Людочке на голову. Мы молчали в растерянности, а Людочка вдруг перестала плакать, подняла мокрую голову и долго, как-то удивленно смотрела на Виктора, потом спросила шепотом:

— Плахов, а ты вообще-то человек? — Помолчала, все вглядываясь в него, и так же шепотом спросила: — А может, ты орангутанг или другое какое млекопитающее?.. — Она больше не плакала, далее достала кружевной платочек, вытерла лицо.

— Да нет, — сказала презрительно Варвара, — робот он. Робот, который ничем решительно не отличается от станка-автомата.

А низенький и слабосильный Петька Колыш вдруг подскочил к Виктору и дал ему пощечину. Виктор, по-прежнему спокойно улыбаясь, сграбастал Петьку своими ручищами, перевернул, уселся на учительский стул, положил себе на колени и стал шлепать, как ребенка.

Не знаю, чем бы это вообще кончилось, потому что все ребята кинулись на Виктора… Даже не помню, как мне удалось вытащить его в коридор, увести из школы…

Виктор, как обычно, держал меня под руку, молча шел рядом и улыбался так, будто ничего решительно не случилось. Когда мы с ним уже вышли на Невский, я сделала вид, что хочу поправить туфлю, и освободилась от руки Виктора. А прежде ведь была так счастлива, когда он держал меня под руку.

Так, молча, и прошли весь Невский. Я все пыталась успокоиться, говорила себе, что ничего страшного не случилось, что я по-прежнему люблю Виктора и он меня любит… А может, даже и лучше, что он вот так прямо и даже резко ответил Людочке? Ведь было бы еще хуже, если бы в ответ на ее признание он стал вилять, обнадеживать Людочку. Но только зачем эта выходка с водой?

Нет, получается, что случилось… Да, случилось! Ведь впервые неожиданно в Викторе Плахове, которого я люблю, мне открылся совсем другой человек. Даже не знаешь теперь, на что он, Виктор, способен, чего можно ждать от него!

— Эх, выкупаться бы сейчас!.. — протяжно и мечтательно проговорил Виктор.

Тут я обнаружила, что мы с ним сидим на скамейке на стрелке Васильевского острова, напротив — Петропавловка, у каменных стен ее бастионов — ряды загорающих, и кто-то плещется в воде у берега. Сначала я как-то машинально поглядела на широченную гладь Невы. Местами она золотилась под солнцем острыми звездочками, а вообще была серо-сиреневой, какой до этого я никогда ее почему-то не видела. Зимний дворец со своими белыми колоннами и статуями, неподвижно отражавшимися в воде, показался мне низеньким и игрушечным. А строгая, как на чертеже, решетка Летнего сада, густая зелень деревьев за ней, четкая и длинная набережная, облицованная гранитом, уставленная ровной цепочкой матово-белых круглых фонарей, будто нанизанных на невидимую прямую нить, были очень красивы. Как-то уж очень красивы, и от этого мне стало хорошо.

— Хоть и не столица, — сказала я, — а все-таки очень красив наш Ленинград, да?

— Ничего… — равнодушно ответил Виктор.

Как обычно, я не поняла, просто ли безразлична ему красота города или он притворяется. Я осторожно покосилась на него. Он сидел, вольно раскинувшись всем своим большим и сильным телом на скамейке, закинув ногу на ногу, опираясь локтями на спинку, курил, щурясь от солнца и дыма сигареты. Лицо у него смугло-матовое, и нос с горбинкой, и волосы пышные, густые, курчавые, и скулы высокие, на щеках аккуратные бачки, а глаза большие, черные, влажные. Ресницы длинные, девичьи, кончики их загибаются кверху. Рот тоже красивый, вон даже сигарету сейчас Виктор держит как-то очень изящно. И плечи у него широкие, рубашка туго, без единой складочки натянулась на высокой груди. И ноги длинные, сильные, брюки по моде в обтяжку, сандалеты модные, блестят на солнце… Нет, просто с ума можно сойти, как он красив!

— Выкупаемся? — спросил Виктор и поглядел на меня.

Я кивнула поспешно и почувствовала, как снова на миг сжалось сердце, — в глазах его был какой-то стеклянный, непроницаемый блеск, точно за ними ничего нет, как у манекена или куклы. Неужели он уже успел забыть решительно все, что произошло всего два часа назад в классе?

— Слушай, — спросила я, — а почему ты вылил воду на голову Людочке?

Он сначала поглядел на мои ноги, еле прикрытые коротким подолом платья, — я даже покраснела, — потом слегка усмехнулся.

— Ну, не знаю… Пить-то Кусикова не могла, а чего мне было с водой делать?

Он встал, выбросил окурок через парапет набережной, взял меня за руку, и мы пошли к мосту через Невку.

— Вот столкну экзамены с твоей помощью, — оживленно заговорил Виктор, — и закатимся мы с тобой на юг, а? Покупаемся, как надо, это уж точно, а?

— Да, — кивнула я, хоть и не очень понимала, как это я могу закатиться на юг, когда надо сдавать приемные экзамены в вуз. И опять сказала: — Ведь Людочка тебя по-настоящему любит…

— Да брось ты ревновать! Наплевать мне на нее, любит — не любит… — и добавил неожиданно, точно каким-то чудом догадался, о чем я думаю: — И не бойся, не вру.

Я искоса глянула на него:да, сомневаться в искренности его слов не приходилось, ему не было никакого дела до Кусиковой. И я решилась, спросила негромко, будто мимоходом:

— А что, если в один прекрасный день тебе вот так же будет и на меня наплевать?

— Ну, опять за ту же нитку потянула…

И тут я от неожиданности оторопела. «Опять за ту же нитку потянула…» Неужели я когда-нибудь уже говорила ему, что не уверена в нем, боюсь, как бы он не разлюбил меня? Нет, никогда у нас с Виктором не было такого разговора. Откуда же тогда у него это «опять»? Неужели он понял это уже давно по моему поведению?

— Ты что? — Виктор дернул меня за руку.

Да, вот сейчас глаза у него живые, и даже обычная человеческая глубина в них появилась. Вызванная, к сожалению, простым любопытством.

— Да нет, что ты!

Опять моя проклятая тихость!..

— Вот черт! — снова искренне огорчился он. — А в чем же ты купаться-то будешь? Может, попросить тебе у кого-нибудь купальник?

— Чужой противно надевать.

— Да, это верно, — он даже остановился, напряженно размышляя.

— Может, один выкупаешься, а я посижу? — предложила я.

— Так вдвоем же веселее!

— Да и вода еще холодная.

— Ну, это ерунда, здоровье у тебя нормальное. Деньги у тебя есть?

Если уж Виктору чего хочется, он себе в этом не откажет.

— Есть сколько-то.

— Ну, и у меня пятерка: купим вон в том ларьке какую-нибудь дрянь, выкупаемся и выкинем.

— Ладно, — вздохнула я, не выдержала, добавила: — С тобой не пропадешь.

— А ты думала!

Как я только буду существовать без Виктора? Ну а с ним что у меня будет за жизнь?.. И я снова тяжко вздохнула. Он глянул на меня, спросил:

— Ты что? — и захохотал весело, громко; он раскачивался, приседал и все хохотал, хохотал, глядя на меня.

А у меня на глазах выступили слезы.

— Пыль попала… Сейчас пройдет…

Я стала тереть глаза кулаками.

— Ну и потешно же ты ревешь! Да не обижайся, я просто еще ни разу твоих слез не видел.

Мне почему-то вспомнились есенинские стихи: «Ты меня не любишь, не жалеешь, разве я немножко не красив?..» Вот и красива я, все девчонки в школе завидуют, а трудно рассчитывать мне на простую человеческую жалость и понимание со стороны Виктора. Жестокий он. Неужели действительно у нас с ним уже все кончилось?

— Слушай, а вдруг я сейчас утону? — спросила я его.

— Ты-то? Не смеши! Плаваешь не хуже меня.

— Ну мало ли… Несчастье какое, судорога, инфаркт…

— А я-то зачем? Вытащу, не трусь.

Вот и этого он не понимает или делает вид, что не понимает. Совсем плохо мое дело, совсем!

— Ну ладно, давай купим вон в том ларьке какую-нибудь дрянь, — сказала я. — Выкупаемся и выкинем.

— Вот так-то лучше, — Виктор снова заулыбался.

Интересно, а Хлестаков, к примеру, обладал способностью по-человечески, всерьез и надолго огорчаться? Кажется, это было несвойственно уважаемому Ивану Александровичу. Вот и у моего Виктора Александровича легкость в мыслях необыкновенная.

Около ларька под широким полотняным тентом никого не было, за прилавком сидела пожилая женщина, читала книгу, сдвинув большие очки на самый кончик носа.

— Товарищ продавец, — насмешливо-официально сказал ей Виктор, — подберите, пожалуйста, моей красавице какой-нибудь купальничек подешевле.

Женщина медленно подняла голову от книги и поглядела на Виктора. Сначала лицо ее было отрешенно-задумчивым. Глядя поверх очков, она перевела глаза с Виктора на меня, и вдруг лицо ее ласково и добро заулыбалось, покрылось частыми морщинками. Это было привычно мне: почти все вот так с удовольствием глядели на нас с Виктором, когда мы были вместе. Потом удивленно мигнула, будто только сейчас расслышала слова Виктора, спросила негромко:

— Зачем же подешевле, она и действительно красавица!

— Для однократного пользования, — просто пояснил ей Виктор. — Выкупаемся и выбросим.

Женщина перестала улыбаться, лицо ее как-то отвердело, сделалось сердитым, почти злым. Не оборачиваясь, она протянула руку себе за спину, взяла с полки какой-то пестрый купальник, бросила его на прилавок перед нами, заговорила возмущенно:

— Вот она, нынешняя молодежь! Ни вещам, ни людям, ни жизни, ни себе цену не знают! «Выкупаемся и выбросим!..» Привыкли готовенькое получать, все у вас в жизни для однократного пользования. Что было до вас, что будет после вас — вам наплевать! Кукушки вы, а не лебеди, прохожие гости Земли!

— А вы интеллектуалка, тетенька! — ничуть не смущаясь, ответил Виктор. — Спасибо за ликбез.

И, не глядя на купальник, бросил на прилавок деньги. У меня от смущения горели уши.

Как она сразу поняла Виктора! Я почти полгода с ним знакома и только теперь начинаю все это видеть в нем. Мне стало нестерпимо стыдно, я схватила купальник, побежала в кабинку переодеваться. Купальник неожиданно оказался впору мне, и я поняла, что не выброшу его. Когда вышла из кабинки, неся в руках вещи и портфель, Виктор в одних трусах стоял около скамейки, курил, улыбался, глядя на солнце. Стройным, мускулистым, уже красиво загоревшим и сильным был он. Вещи его, сложенные аккуратно, лежали на скамейке. Боковым зрением увидела, что две девушки шепчутся, глядя на него.

— Ну в воду! — скомандовал Виктор, схватил меня за руку, и мы побежали к воде.

Я была точно во сне, в первый момент даже не поняла, холодная ли вода. Азартным кролем пошла за Виктором. Плыла, плыла, выдыхая воздух в воду, хватая его раскрытым ртом — краем глаза видела двухслойную сине-голубую полоску воды и неба. И вдруг наткнулась на Виктора. Он улыбался, стоя в воде, глядя на меня. И я тотчас счастливо заулыбалась ему в ответ. Стремительное движение отодвинуло куда-то далеко-далеко все то неприятное, что случилось сегодня в школе, о чем я все время мучительно думала.

Схватилась руками за плечи Виктора и только теперь увидела, что мы с ним были посередине Невы. Вдали сиял шпиль Петропавловской крепости; здания Эрмитажа и Зимнего дворца на другом берегу казались совсем низенькими. Я увидела, что в глазах Виктора пропал стеклянный блеск, они были живыми, а в глубине их появился озорной огонек. Вот за это я любила его. Виктор обнял меня правой рукой, притянул к себе, прижал крепко.

Опомнилась я только тогда, когда нас с головой окатило водой. Раскрыла глаза — метрах в двадцати прошел пассажирский катер, на нем играла веселая музыка, а по-летнему разноцветно одетые пассажиры смотрели на нас и смеялись. Виктор все крепче прижимал меня к себе, точно вообще не видел ни катера, ни людей, но я обеими руками уперлась ему в грудь, с трудом отодвинулась. Решилась, глянула ему в глаза — они были совсем черными и непроницаемыми, снова чужими. Отвернулась поспешно, окончательно высвободилась из его рук, что есть силы поплыла обратно. И тотчас вспомнила Людочку и все, что случилось сегодня в классе; вспомнила, как мы с Виктором молча прошли весь Невский, как я мучилась. Ну, от Виктора, предположим, я еще могу убежать, а от себя самой куда спрячусь?!

Мы вышли из воды, сели на нашу скамейку, и Виктор стал закуривать. Вдруг он негромко и сердито спросил:

— Чего ты дразнишь меня, а? Или у женщин это уж так положено?

И опять мне тотчас стало холодно, сжались плечи. Я опустила голову. «Дразнишь…» И ведь сам понимает, что не дразню. И снова то тяжелое и горькое, что было до нашего купания, подступило ко мне.

Он еще что-то говорил, но я уже не слушала и все не могла поднять голову, посмотреть на него. Дрожать от холода я уже перестала, солнце горячо грело мои плечи, ноги, почти высушило волосы, а я со страхом и все явственнее чувствовала: нет, никогда уже не смогу забыть того, что случилось сегодня у нас в классе! Ни самого этого происшествия, ни горечи, вызванной им, ни, главное, того нового, что неожиданно рассмотрела сегодня в Викторе. Голос его доносился до меня глухо, и слова были неразличимы, будто в ушах у меня оказалась вата, а я испугалась еще сильнее, когда стала сначала смутно, а потом все отчетливее, яснее понимать: нет, не только не смогу никогда забыть всего этого, но даже буду вынуждена что-то делать! Еще неизвестно, что именно, но буду.

Встала, проговорила решительно:

— Ну, пора домой, — и, так и не поглядев на Виктора, пошла в кабинку переодеваться.

2

Высокий красивый парень, чем-то очень похожий отца, только, конечно, моложе его, спрашивал меня, ласково и подзадоривающе улыбаясь:

— Ну, ты первая прыгаешь или я?

Мы с ним стояли на краю высоченной горы, вокруг были только снег, синее небо и ослепительное солнце. А под ногами у нас — глубоченная пропасть, даже не было видно дна ее. И нам с парнем почему-то надо было обязательно перепрыгнуть через эту пропасть шириной чуть ли не в двадцать метров. Мне было страшно, и весело, и счастливо, что парень рядом со мной, что он улыбается мне, глядит на меня… В груди сделалось горячо и уверенно-бодро, я сказала решительно и с вызовом:

— Придется уж мне показать тебе пример!

Сбросила на снег рюкзак, разбежалась и прыгнула, оттолкнувшись изо всех сил. Летела я через пропасть невесомо, легко и странно долго парила, как птица. Даже будто покружилась на той стороне пропасти, выбирая место, куда удобнее приземлиться. Уверенно и крепко встала ногами на стеклянно-синий лед, чуть припорошенный снежком, обернулась к парню, засмеялась от радости, крикнула ему:

— Испугался, герой?

Парень восхищенно глядел на меня, медленно снимая рюкзак с плеч… А я была так счастлива, что не испугалась, что перепрыгнула пропасть первой, что парень никогда уже в жизни не забудет, конечно, этой моей смелости!

И он тоже разбежался, прыгнул, и я сразу же поняла, что он не долетит; в груди у меня все сжалось. Парень летел ко мне тоже долго-долго и стал падать в пропасть, еле-еле успел схватиться руками за каменистый край ее. Я кинулась к нему, схватила его за руки, изо всех сил стала тянуть кверху…

И в это время где-то рядом по-домашнему неправдоподобно задребезжал телефонный звонок. Я успела только удивиться этому, а сама все тянула и тянула парня за руки. И вот он уже вылез, испуганное до этого лицо его стало счастливым, он сказал: «Я люблю тебя, Катя!» — поцеловал меня холодными губами.

А телефонный звонок все дребезжал где-то рядом, парень тоже услышал его — я это поняла по его лицу, — чуть отодвинулся от меня, и я проснулась.

Да, звонил телефон в прихожей. Ну, мама подойдет… Почему мне так радостно и немножко стыдно? Что целовалась? Так это же во сне… А в моей комнате было яркое солнце, на окне — причудливые узоры мороза, сверкавшие, как хрусталь… Да, вот почему радостно: сегодня первый день зимних каникул! Первое полугодие десятого класса я закончила хорошо, на одни пятерки, и впереди целых десять свободных, дней!

— Проснулась, Катенок? — негромко и ласково спросила мама, заглядывая ко мне в комнату; когда отец в плавании, мама называет меня, как и он, Катенком. — Людочка звонила. Я сказала, что ты еще спишь. Позвонит через полчаса. — Мама улыбнулась, вошла в комнату, села на край постели: — Ну, что сегодня во сне видела?

Я покраснела невольно, ответила!

— Спасла от смерти одного парня, а он тут же в любви мне объяснился… — а что поцеловал, так и не смогла сказать.

— Хороши девичьи сны! — мама тихонько засмеялась.

Я молчала и смотрела на маму, чувствуя, как от меня постепенно уходит празднично-бодрое настроение, — ее побледневшее лицо казалось усталым и осунувшимся, опять, наверно, плохо спала. Она часто прихварывает. Вот и сейчас…

Мама невысокая, худенькая, неприметная рядом с отцом. Его рост — два метра без трех сантиметров, плечи широченные, движения уверенны, как-то особенно надежны. И лицо красивое, мужественное: глаза синие, нос прямой, на широких скулах тугие желваки, рот большой и крепкий, с глубокими складками в углах. И волосы красивые, русые, пышные. Отец — капитан первого ранга, командует большим кораблем, и, когда уходит в плаванье, дома у нас становится напряженно, тихо, почти никто не бывает, и мама ходит по квартире молчаливая, потерянная. Каждое утро, еще до завтрака, бежит на лестницу к почтовому ящику. Сейчас по ее лицу я видела, что и сегодня нет письма от отца.

— Ведь второй месяц!.. — жалобно прошептала мама, и губы ее скривились, как у девчонки; женаты они почти двадцать лет, а мама все не может привыкнуть к длительным отлучкам отца.

Я ласково погладила ее по остренькому, как у девчонки, плечу.

— Перебори себя, мама, перестань волноваться!

— Да, да, да… — послушно и жалобно кивнула мама, посмотрела мне в глаза виновато — Помнишь, у Некрасова? «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…» Может, с отчаянья и я могу это сделать, да только я из тех женщин, которые просто жить не могут, если постоянно, не чувствуют рядом надежного мужского плеча, — и даже заторопилась, точно давно ждала случая выговориться: — И сама не могу понять, почему такая я: или потому, что замуж вышла сразу после школы, не успев поработать, или потому, что твой отец такой сильный и волевой человек… или уж жизнь на мою долю выпала такая жестокая — блокада, война, голод. — Договорила протяжно и растерянно: — Случись что с ним, я просто завяну, как растение без воды. Понимаешь?..

Я кивнула, помолчала, все-таки решилась:

— Может, работать тебе пойти?

— Да я уж и сама думала об этом, даже с отцом у нас разговор был… А только что я умею, куда пойду, да и поздно мне уже начинать… Я вон без отца даже в кино не могу сходить. И все время в тревоге, в тревоге… И ты-то ведь из-за моей нервности страдаешь, а, Катенок?

— Ну что ты!

Взяла маму за руки, стала ласково поглаживать их и вдруг подумала: а ведь мама права. Вот почему, например, я привыкла так самозабвенно мечтать? Порой иногда будто в двух жизнях оказываюсь одновременно, в реальной и параллельно в выдуманной. Больше всего люблю читать про сильных, смелых и бесстрашных людей. А по вечерам заснуть не могу, пока не представлю себе, что я на необитаемом острове или в одинокой избушке посреди дремучего леса. Уж не убегаю ли я в мечту от нашей домашней нервности, когда отец в море?

— Ну, вставай, завтрак остынет, — уже по-другому, буднично сказала мама; она с собой справилась, встала. — Да и в Кавголово, Людочка говорила, вы собирались…

— А хочешь, я не поеду, побуду с тобой?

— Поезжай, поезжай, — и мама пошла на кухню.

Я накинула халат, пошла в ванную. И пока стояла под холодным душем — даже зубы начали постукивать, — а потом хорошенько растиралась мохнатым полотенцем, ко мне снова вернулось радостное настроение, с которым проснулась. Даже вспомнила того парня и то, как он поцеловал меня во сне.

Побежала в комнату одеваться и причесываться. И, стоя перед зеркалом, с привычным удовольствием подумала: «Да, кажется, я правда красива, ничего не скажешь». Не удержалась, порадовалась, что похожа на отца. И рост у меня метр семьдесят, и фигура хорошая, и ноги стройные, длинные, сильные. Лицо, правда, тоже круглое, как у мамы, но глаза синие, большие, отцовские, и нос прямой, как у него. Вот губы только мамины и на щеках ямочки, но волосы тоже пышные, русые и волнистые, как у отца. Достала из шкафа новый красивый лыжный костюм, надела его, тяжелые ботинки и пошла на кухню.

Когда отца нет дома, мы с мамой едим на кухне. В ней тоже было солнечно, а на столе уже стояла яичница с колбасой и дымились чашки с кофе.

— Вдвоем с Людочкой едете? — спросила мама; она уже сидела за столом; оглядела меня с удовольствием. — Идет тебе, Катенок, этот костюм! Вот удачно, что я бордовый купила, да?

— Да, — я тоже села за стол, стала есть яичницу, она была очень вкусной, как и всякая еда, приготовленная мамой; еле вспомнила, о чем она только что спросила меня, ответила: — Нет, еще Петька Колыш с каким-то новым своим приятелем, нашим будущим одноклассником.

— Ты только смотри, Катенок, осторожнее там с гор катайся! — поспешно заговорила мама, лицо ее сделалось серьезным. — Говорят, каждый день из Кавголова привозят лыжников с поломанными ногами… — Помолчала, придвигая мне чашку с кофе, тоже обеспокоенно спросила: — Что это еще за новый приятель у Пети?

— Какой-то Виктор Плахов. Они поменялись с соседями Колышей, живут теперь в их квартире.

— Ты уж поосторожнее с новыми людьми.

В прихожей зазвонил телефон. Я подбежала, сняла трубку:

— С добрым утром, Люда!

— Все спишь, конечно? — как обычно, капризно спросила Людочка. — А я уж позавтракала и оделась, жду тебя.

— Через десять минут буду, товарищ начальник!

Быстро допила кофе, в прихожей надела пальто, взяла лыжи с палками, а мама в это время по-прежнему озабоченно говорила за моей спиной:

— Смотри не простудись: по радио объявили, я специально слушала, мороз пятнадцать градусов и ветер северный.

— Ничего, ничего, не волнуйся! — Чмокнула маму в щеку, побежала по лестнице вниз.

Все мы живем по соседству друг с другом, недалеко от метро «Парк Победы», и учимся в одной школе. И если собираемся куда-нибудь идти, то встречаемся у метро, это у нас уж стало традицией.

Еще с другой стороны широкого Московского проспекта я увидела у станции метро Людочку с Петькой и высокого парня. Я перебежала проспект, уже подошла к ним близко и невольно остановилась… Так вот он какой, этот самый Виктор Плахов! На нем был сине-белый лыжный костюм, высокая вязаная шапочка с детским помпончиком. Правой рукой он опирался на лыжи, поставленные в снег торчком, в левой держал сигарету, что-то говорил Людочке, слегка улыбаясь. И стоял он как-то очень легко и ловко, гибко изогнувшись стройным и сильным телом. И черные влажные глаза его в пушистых длинных ресницах, и нос с горбинкой, и курчавые бачки на смуглом лице, и улыбающиеся губы… Не знаю, как это объяснить, но так и веяло от него отчаянной удалью, я даже покраснела. И будто совсем он не чувствовал мороза — пальто на нем не было, не было и рукавиц. А Людочка, очень нарядная в своей беличьей шубке, пушистой шапке из чернобурки, раскрасневшаяся, смотрела на него снизу вверх своими голубенькими глазками с восхищением. Только Петька, как обычно, думал о чем-то своем, и сухонькое длинноносое лицо его было по-всегдашнему отрешенным.

— Ты, Нилова, не можешь, конечно, не опоздать, — тотчас капризно сказала мне Людочка, надувая губы, все поглядывая на Виктора.

— Тихо, Кусик! — сказал ей Петька, протягивая мне руку, по-всегдашнему широко и откровенно улыбаясь. — Познакомься, Катя, с нашим будущим одноклассником.

Я почувствовала, как у меня горят щеки и уши, но все-таки заставила себя поглядеть на Плахова. Он спокойно и прямо смотрел мне в глаза. Чуточку теперь удивило меня его лицо — оно все было странно неподвижным, точно замершим. Ловким и сильным движением выкинул Плахов сигарету — она пролетела метра три, точно упала в урну, — протянул мне руку:

— Виктор.

— Катя…

Рука Плахова была сильной и крепкой, и мне хотелось, чтобы он подольше не отпускал мою руку.

— Ну, поехали, поехали! — сразу же заторопилась Людочка, глянув на меня и на Виктора, и первой пошла в метро.

Я почему-то споткнулась, входя на эскалатор, Виктор тотчас крепко взял меня под руку. Получилось это у него совсем по-мужски, уверенно и надежно. Я сразу же выправилась, хотела поблагодарить его, но почему-то ничего не могла произнести, даже поглядеть на него. Только все так же горели мои щеки и уши, даже в глазах стало туманно…

Потом мы ехали в метро на Финляндский вокзал. Людочка с Петькой все время что-то говорили весело и громко, но слов я не могла разобрать. А мы с Виктором молчали, и это странным образом сближало нас с ним сильнее любых слов. Я только никак не могла решиться глянуть на него и без этого знала, что он все время пристально и прямо смотрит на меня, мне опять было и страшно, и радостно, и чуточку стыдно. Вагон качнуло, и Виктор просто и крепко взял меня под руку, опять ничего не сказав. А у меня тотчас сама собой низко нагнулась голова…

Когда на станции «Технологический институт» мы пересаживались на Кировско-Выборгскую линию, Виктор все держал меня под руку, молча шел рядом. Людочка вдруг сильно толкнула меня, я машинально глянула на нее: она улыбалась насмешливо, медленно и выразительно перевела глаза с меня на Виктора. Его лицо было по-прежнему неподвижным, будто все происходящее решительно никак не касалось его. А Петька все так же увлеченно, тоже ничего не замечая, рассказывал что-то о полете на Луну.

На перроне было много народу, почти у всех лыжи, вокруг шум, смех, музыка из транзисторов… Я почувствовала себя сиротливо — Виктор уже не держал меня под руку, смотрел на Людочку, смеялся, отвечал ей, сам говорил:

— Литература там, кино, ну и вся прочая культура необходимы, конечно, человеку, поскольку он давно уже на задних конечностях бегает, только не надо преувеличивать их значение.

— Уж не хочешь ли ты сказать, — тотчас перебил его Петька, — что человек единым хлебом жив в прямом и переносном смысле?

— А почему тогда, Петенька, — все косясь на Виктора, быстро спросила Людочка, — такая тьмуща народу едет сейчас кататься на лыжах? Да и ты сам вон?..

— Эти люди, может, всю неделю сидели за книжками… — начал Колыш, но Виктор перебил его:

— Брось, Петька: жизнь надо принимать такой, какая она есть. О ней можно придумать все, что угодно, и на Луну даже слетать можно, но все это надстроечки. А вот еда, сон, любовь, катанье на лыжах в зимнее солнечное воскресенье — это, дружок, базис, на основе которого возникают и литература, и культура, и полеты на Луну.

— Не путай божий дар с яичницей, Витек… — опять начал Колыш, но на этот раз его перебила Людочка:

— А ты-то сам, Петенька, кушал сегодня утром прежде чем на лыжную прогулку отправиться?

Они говорили еще что-то, я уже не слушала. Виктор опять крепким и надежным движением взял меня под руку. Не знаю, как это у меня получилось, но только вдруг и перрон, заполненный лыжниками, и голоса, смех, музыка, даже Людочка с Петькой отодвинулись куда-то далеко-далеко, остались только я и Виктор. И были мы с ним уже в густом дремучем лесу, а перед нами — высоченный замок, в котором жил страшный и злой волшебник. И я уже знала, что Виктор победит сейчас этого волшебника и мне вообще ничего не грозит, пока Виктор вот так рядом со мной!

Потом мы ехали в поезде, в вагоне было тесно и шумно, и Людочка, Петька, Виктор все о чем-то спорили, а я по-прежнему боялась поглядеть на Виктора и только ждала нетерпеливо, когда он снова возьмет меня под руку, — между нами стояли Людочка с Петькой и мешали Виктору сделать это, я даже сердилась на них.

Но взял он меня под руку только тогда, когда мы вместе со всеми буквально вывалились из вагона в Кавголове, пошли на маленькую дачу Колышей, чтобы оставить там пальто и сумки с едой. Я порадовалась втихомолку, когда вспомнила, что Людочка с Петькой средненько катаются на лыжах, а Виктор — наверняка замечательно, и все у нас с ним вообще будет удивительно счастливо!

Так и оказалось. Мы оставили пальто и еду в домике Колышей, надели лыжи, пошли. На первом же крутом и высоченном склоне сначала Людочка, а после и Петька упали, а я все летела и летела вперед, и Виктор — я это знала, не видя его, — летел за мной. И то мне казалось, что повторяется мой сегодняшний сон с тем парнем и пропастью, то, что мы с Виктором гонимся за страшным и злым волшебником из замка… Вдруг мне захотелось проверить, спасет ли меня Виктор, если я упаду в пропасть, и я стала сильнее и сильнее крениться на сторону, пока не коснулась снега, не заскользила по нему на боку. Потом закрутилась, перевернулась через голову, все лицо мне залепило приятно-обжигающим снегом. И тотчас надежно-сильные руки Виктора подхватили меня, снова поставили на ноги. Я засмеялась от счастья, а Виктор все продолжал держать меня руками за плечи, и лицо его, глаза — весь он был близко ко мне, стоял почти вплотную. Я знала, что Виктор сейчас поцелует меня, была уже уверена в этом, и в последний момент мне стало так стыдно, что я рывком высвободилась из его рук, снова бешено заскользила вниз по склону.

Не знаю, сколько мы так катались с ним вдвоем, я — впереди, Виктор — за мной, только вдруг откуда-то издалека, после оказалось — всего с соседнего холма, послышался жалобный плач Людочки, встревоженный крик Петьки. Мы с Виктором кинулись к ним. Оказалось, Людочка подвернула ногу, лежала на снегу, плакала и глядела, глядела на Виктора. Он опять засмеялся, легко поднял ее на руки, понес. Мы с Петькой шли сзади, Колыш что-то говорил мне, но я не слышала — Людочка уже была для меня заколдованной царевной, это мы с Виктором спасли ее от злого волшебника, и вот теперь Виктор, сказочный добрый молодец, несет ее на руках во дворец ее родителей. И даже то, что мы с Петькой несли сзади Людочкины лыжи и палки, не разрушало мою сказку.

Потом мы ели на даче Колышей. С ногой Людочки ничего страшного не случилось, она вместе с нами сидела за столом, ела с аппетитом, смеялась, пила вино, бутылка которого неожиданно оказалась в рюкзаке Виктора. А я сидела рядом с ним за столом, и его рука иногда касалась моей руки… Я все помнила, как Виктор чуть не поцеловал меня, когда я нарочно упала, и сейчас боялась и хотела, чтобы он поцеловал меня.

За окном стало темно, и нам надо было возвращаться в Ленинград. Мы пошли на станцию, уже недалеко от платформы какой-то подвыпивший парень вдруг обнял Людочку, полез к ней целоваться. Виктор, тотчас шагнул с тропинки в снег, легко и сильно отбросил парня в сторону, тот покатился куда-то по склону в темноту. Я даже не успела удивиться: этот поступок Виктора уже точно соответствовал моему представлению о нем, да и сказке, которая все время продолжалась параллельно с реальностью.

3

Эти последние мои школьные зимние каникулы были такими же непрерывно-счастливыми, как давным-давно, еще в детстве, дни праздника новогодней елки. Тогда каждое утро я просыпалась от радости, что в комнате — украшенная елка, за стенами дома — мороз и солнце, а впереди меня ждет длинный-длинный день, весь заполненный веселым счастьем… Сначала будет вкусный завтрак, потом я заново пересмотрю все подарки, которые получила на елке. После мы с мамой пойдем гулять, и я буду кататься на лыжах или на санках… Или мы с мамой пойдем в театр, на представление детской елки, и там я снова получу интересные подарки. Или пойдем в гости, или к нам кто-нибудь придет, и будет веселый маскарад — меня мама обычно наряжала снегурочкой, хороводы вокруг елки, музыка и танцы, удивительно вкусное мамино печенье, которое прямо-таки таяло на языке.

Так и теперь я каждое утро просыпалась от радостного волнения, потому что есть Виктор, потому что я сегодня же снова увижу его.

После детской новогодней елки в памяти оставалось только счастливое ощущение постоянной радости, а конкретные события, сопутствовавшие празднику, почему-то путались, даже не все их можно было вспомнить. Что-то подобное случилось и с этими моими каникулами…

Вернулись мы из Кавголова уже поздно вечером, было безветренно и морозно. На улицах горели матовые фонари, точно тысячи маленьких лун, и в радужном свете их крутились мохнатые снежинки. Небо было высоким, густо-синим, в нем ярко и остро поблескивали бесчисленные звездочки, а из-за высоких крыш иногда показывалась луна. На ней можно было видеть то очертания собаки, которая гонится за зайцем, то высокого праздничного торта, то даже дремучего леса и замка посреди него… Я много накаталась на лыжах, но, странно, почему-то совсем не чувствовала усталости и только, помню, все удивлялась тому, что и Людочка, и Петька, и Виктор молчали. А когда уже вышли из метро «Парк Победы», пригласила всех к нам. Пробормотала что-то насчет вкусного ужина и новых магнитофонных записей.

— Спасибо, Катя, — ответил Петька, почему-то отворачиваясь от меня; вздохнул, пояснил шепотом: — Устал я, и к докладу готовиться надо.

В конце каникул должна была состояться районная олимпиада, от нашей школы доклад по математике делал Колыш, а по физике — я. Во всякое другое время я бы, конечно, тотчас забеспокоилась, ведь мне самой необходимо готовиться к докладу, а сейчас и предстоящая олимпиада, и мой доклад на ней, о котором я так сильно волновалась еще месяц назад, неожиданно отодвинулись куда-то далеко-далеко от меня, вообще почти перестали меня касаться. И я ничего не ответила Петьке, не стала его уговаривать.

— Ну а ты? — спросила я Людочку, протянула руку, по-свойски поправила ее сбившуюся набок шапочку.

Голубенькие глазки Людочки были странно остановившимися, лицо неподвижно, как и у Виктора, а маленький рот даже приоткрылся. Она пристально смотрела на Виктора, как и утром, только теперь в ее глазах стояла отчаянная обида, какая бывает у детей. Людочка наконец, точно проснувшись, заметила мою руку, когда я, поправляла ее шапочку и нежно-розовое хорошенькое лицо Людочки слезливо перекосилось, губы задрожали. Она вдруг наотмашь хлестнула меня по руке, взвалила на плечо лыжи, побежала. Я растерянно молчала, Петька все вздыхал, с жалостью глядя вслед Людочке, а Виктор захохотал. Петька сначала испуганно и смешно моргал, глядя на него, вдруг тоже забросил свои лыжи с палками на плечо, резко повернулся и ушел не попрощавшись.

— Чудаки! — сказал Виктор, отсмеявшись наконец, и взял меня под руку. — Как в кино, честное слово! — другой рукой положил себе на плечо лыжи с палками.

Я свои держала в руке, и мы с Виктором пошли к нашему дому. И рада я была, что Виктор идет к нам, и по его улыбающемуся лицу, поблескивающим глазам в длиннющих ресницах видела, что он не думает о случившемся.

Мы поднимались в лифте на наш седьмой этаж. Виктор все что-то весело говорил, но я не понимала его слов, потому что беспокоилась: а вдруг Виктор не понравится маме?

Только я начала открывать дверь своим ключом, как она вдруг широко распахнулась: мама ждала меня, как обычно. По-своему встревоженно и зорко глянула на меня, точно проверяя, не случилось ли со мной чего; увидев Виктора, молча, испытующе глядя на него, посторонилась, пропуская нас в прихожую.

— Это Виктор Плахов, мама, — быстро проговорила я.

— Здравствуйте, — наконец выговорила мама, протягивая ему руку. — Дарья Петровна.

— Очень приятно, — Виктор пожал ее руку, потом поставил лыжи в угол, снял свою шапочку с детским помпончиком, неторопливо, точно мама уже исчезла из прихожей, расстегнул куртку, снял и ее, повесил на вешалку; делал все это он так неспешно и уверенно, будто раздевался у себя дома.

Я тоже поставила лыжи, разделась, а когда все-таки решилась обернуться к маме, увидела, что она смотрела на Виктора все так же пристально. Посмотрел и Виктор на нее, но этого, кажется, не заметил, сказал как о чем-то постороннем:

— Большая у вас прихожая…

«Да, да, да…» — поспешно и согласно кивала мама; обернулась ко мне, мы с ней встретились на миг глазами, она тотчас заторопилась:

— Прошу в комнаты… — Прошу, прошу! Сейчас ужином вас накормлю… — и первой пошла по коридору.

Виктор пошел вслед за мамой, сказал громко и просто:

— Есть охота, Дарья Петровна! Аж скулы сводит.

— Сейчас, сейчас! — поспешно говорила мама, на миг приостановилась, открыла дверь в мою комнату: — Здесь Катина комната.

Виктор равнодушно заглянул в нее.

— А здесь наша с мужем комната.

Виктор даже не посмотрел туда, спросил с крайним интересом:

— А чахохбили вы умеете делать?

Мама вздрогнула, остановилась, она поняла, что Виктору совершенно безразлична наша квартира, которой она столько сил отдала, которой так гордилась. И уже по-другому, устало и почти безразлично, ответила:

— Все я умею готовить, молодой человек, и накормлю вас досыта.

— Во-во! — сказал Виктор. — А где тут у вас руки помыть?

Мама молча открыла дверь в ванную, пошла в столовую, а я — за ней.

— Простой парень, ничего не скажешь, — после долгого молчания произнесла мама.

— Так что здесь плохого, если простой?

— А ты не слышала, что бывает простота хуже воровства? — помолчала, спросила снова — Или уж это манера у него такая: держаться под рубаху-парня?

Но ответить я не успела, в столовую вошел Виктор, улыбаясь.

— Вы что, в одном классе будете учиться? — спросила мама, все не поднимаясь со стула, с любопытством уже разглядывая Виктора; он кивнул. — Переехали в квартиру Колышей? — Виктор кивнул. — А родители у вас кем работают? — все спрашивала мама.

— Отец — директор гостиницы, мать — зубной техник.

Виктор сел на стул у стола. Я села рядом. Новое и не бывало счастливое чувство не покидало меня: Виктор сейчас был со мной у нас дома! Правда, это чувство омрачалось из-за того, как он вел себя, впервые оказавшись у нас. Ну для чего Виктору нужна игра под рубаху-парня?

— Хорошо сегодня размялись? — спросил меня Виктор, ничуть не догадываясь о моих мыслях.

— Да.

— На каток сходим завтра?

— Да.

— Ну и есть же охота!

— Да.

Тут мне стало так неловко, что я вскочила, побежала на кухню. Мама стояла у плиты и что-то готовила к столу. Я подошла к ней, ласково обняла за плечи, притянула к себе.

— И как тебе мог понравиться такой истукан! — горестно сказала она.

— Да почему ты решила, что он понравился? — растерялась я.

— Почему? Да потому, что я — твоя мать.

Я хорошо помню, как мы ужинали. Виктор ел много и жадно, хвалил еду, удивлялся, как мама хорошо готовит, говорил, что у них дома почти никогда не бывает обеда. Потом он сел за пианино и довольно хорошо сыграл полонез Огинского, сказал, что несколько лет в детстве посещал музыкальную школу. Затем перешел на джазовые песенки. И голос у него оказался хорошим, и слух. А когда мама все-таки решилась спросить, почему он бросил заниматься музыкой, он ответил откровенно:

— А не знаю… Просто надоело.

— А еще чем-нибудь увлекались?

— В авиамодельном кружке занимался, даже грамоту получил.

— А потом?

— Что потом?

— Бросили?

— Ну да.

— Тоже надоело?

— Ну да.

— А что вам еще не надоело? — помолчав, спросила мама.

— А жить еще пока не надоело, — ответил он просто.

Совершенно неожиданно для себя я вдруг спросила маму:

— А что здесь плохого, мама, в конце-то концов?!

Хорошо помню, что в комнате после этого долго было как-то странно тихо. То есть для Виктора, возможно, мой вопрос был совершенно обычным, он даже не заметил наступившей напряженной тишины. Но я-то сама впервые в жизни вот так разговаривала с мамой! И мама улыбнулась мне снисходительно и отчужденно, сказала подчеркнуто вежливо — я уже знала эту ее манеру именно так разговаривать с людьми, которые ей не нравятся:

— Ну, простите меня, хозяйку: пойду мыть посуду, — поднялась из-за стола, все не глядя на меня. — Отдыхайте, лыжники, — и ушла.

Я все молчала и тревожно ждала, что же наконец скажет Виктор.

— Смотри сюда! — скомандовал он.

Я подняла голову, а он медленно протянул руку, снял с моего плеча пятачок. Вылупил глаза, с крайним удивлением рассматривая его на ладони; я захохотала. Спрятал монету, показал мне пустые ладони, потер их, сжал, потряс: в них оказалась моя брошка. До этого она была приколота к воротничку моей блузки… Я схватила Виктора за руки, и мы начали хохотать, глядя друг на друга. Ну как могло вот такое не понравиться мне!

…Вот почти и все, что мне так детально запомнилось из моих последних зимних каникул. Это трудно даже объяснить, но у меня будто никакого следа не осталось от того, что мы с Виктором обидели, вернувшись из Кавголова, Людочку с Петькой; и от того, как странно вел себя Виктор, впервые оказавшись у нас дома; и от того даже, что впервые между мной и мамой возникла некоторая отчужденность…

С того дня, просыпаясь утром, я ждала: скоро ли мне позвонит Виктор. И на его телефонный звонок бежала в прихожую в одной рубашке. И не видела встревоженного лица мамы, и не помню, о чем именно мы с ним говорили каждое утро. Главным в этих наших разговорах были не слова и смысл их, а просто голос Виктора, его интонация, даже просто молчание или смех.

И не замечала я, что мама молчит за утренним завтраком. Я больше думала о том, как сейчас причешусь, во что оденусь.

Каждое утро мы с Виктором шли на каток в парк Победы. Был мороз, ослепительно сияло солнце, громоздились пышные и тяжелые шапки снега на ветках, сугробы между деревьями, было радостно от музыки, ярких костюмов катающихся, их оживленных раскрасневшихся лиц, смеха… И, главное, рука Виктора в моей руке. Сам он, удивительно ловкий и сильный, бегал на коньках легко и стремительно, лучше всех, мне было никак не поспеть за ним, когда он вдруг отпускал мою руку. И тогда я просто отъезжала к краю катка, стояла и смотрела на него. А он, чуть поводя плечами, без всякого усилия обходил всех по очереди, плавно скользя, длинным летящим шагом. Потом подъезжал ко мне — все девчонки на катке оглядывались на нас, я видела его улыбающееся лицо, влажные блестящие глаза в мохнатых от инея ресницах.

Иногда мы встречали на катке кого-нибудь из одноклассников, я знакомила Виктора с ними. И он нравился всем так же, как мне; это и радовало меня, и слегка пугало. А о чем мы разговаривали, решительно не помню.

Только однажды, когда я стояла на снегу на краю катка и глядела на Виктора, ко мне вдруг подъехала Людочка с каким-то парнем, длинным и нескладным. Кататься на коньках Людочка не умела, ковыляла по льду, висела на руке парня, но все равно была очень мила в модном заграничном костюме, который я видела на ней в первый раз. Имени парня я даже не запомнила, хотя Людочка и познакомила меня с ним. Только все следила, как откровенно Людочка глядит на Виктора.

— Потом к нам подъехал Виктор, поздоровался с Людочкой, пожал руку парню, насмешливо сказал им:

— А чего вы не там? — и кивнул в сторону, где в углу катка огорошенного сеткой, под руководством инструктора обучались начинающие.

Радостное, до этого лицо Людочки мгновенно сделалось злым, она поджала губы, порывисто обернулась к парню, бросила сердито!

— Тебе все равно, когда меня так обижают!

Долговязый парень до этого весело улыбался, а тут мигнул удивленно, сообразил наконец, тотчас двинулся к Виктору, неловко скользя по льду, смешно переламываясь всем телом, чтобы, удержать равновесие. Лицо Виктора, и всегда-то неподвижное, как-то особенно закаменело. Теперь это выражение его лица я знаю очень хорошо. И даже боюсь его.

— Поговорить захотелось? — негромко спросил Виктор парня, презрительно улыбаясь одними глазами; поглядел на Людочку, тоже спросил ее, оскорбительно растягивая слова: — Мадам Кусикова, с чего это вы неожиданно решили заняться конькобежным спортом?

— Дурак! — пронзительно крикнула Людочка и сразу же заплакала.

— Ну, о чем желаете побеседовать? — спросил Виктор парня; весь подбираясь, чуть отводя назад правое плечо, руку со сжатым кулаком!

— Ты!.. Ты!.. — начал парень, захлебываясь от волнения; мне даже стало жалко его, но я не успела вмешаться.

— Ну, я-я! — передразнил его Виктор.

Парень неловко и неумело размахнулся, Виктор тотчас чуть отъехал назад, парень кинулся вперед покачнулся, не удержался, упал. Получилось, так нелепо и смешно, что мы невольно захохотали, даже Людочка засмеялась сквозь слезы. И все же после этого кататься мне уже не хотелось, и мы ушли с катка.

Обедать мы с Виктором обычно ходили в чебуречную, что на углу Московского проспекта и Бассейной улицы, в доме с высокой башней. Иногда оказывались за одним столиком с подвыпившими мужчинами. Мне не нравилось это, я хотела, чтобы мы шли обедать к нам домой, знала, что мама ждет меня, и еда у нее всегда очень вкусная. Но Виктор объяснил мне, что есть в домашней обстановке не любит, давно уже отвык, и я подчинилась. Совсем уж успокоилась, когда увидела, как просто, легко и быстро Виктор находит общий язык с любыми подвыпившими соседями по столику. Они даже начинали угощать нас, похлопывали Виктора по плечу, называли своим парнем. И он не отказывался выпивать с этими незнакомыми людьми, странно оживляясь каждый раз, становясь неожиданно добрым и внимательным. Бывало, он даже успокаивал их, если они начинали ссориться, захмелев. И это выходило у него точно само собой, легко. Как-то я не вытерпела, спросила его:

— Ну чего ты упиваешься их пьяной болтовней, слушаешь как завороженный?

Его ответ запомнился мне очень хорошо:

— Просто с ними, — увидел, что я не понимаю, объяснил снисходительно: — Когда человек выпьет, он делается таким, какой есть на самом деле, не рисует из себя образцового или другую какую-то личину не напяливает на себя. Не люблю я плакаты, они ведь двухмерные.

— Тогда тебе с животными должно быть еще проще.

— А что? — не удивился он. — Если уж имеешь дело с зайцем, так он заяц. А если с тигром, так он тигр, не маскируется под овечку. Ну и тебе не надо голову ломать, чего от него ждать или в какой манере с ним обращаться.

Очень хотелось мне побывать у Виктора дома, познакомиться с его родителями. Но Виктор, никогда не приглашал к себе, он не допускал даже мысли о том, что его родители могут заинтересовать меня. А что, если у Виктора, думала я, вообще отсутствует ощущение дома?

Почти каждый день мы с ним ходили в кино или театр, и вот этому я бывала очень рада. Во-первых, мы сидели рядышком, Виктор держал меня за руку. А во-вторых, ему нравились те же фильмы, что и мне, те же герои — сильные, смелые, непреклонные.

И еще одно, что волновало меня, пожалуй, сильнее остального: я постоянно с горячей радостью и щемящим страхом чувствовала, что Виктор вот-вот готов обнять меня, поцеловать…

Каждый вечер он провожал меня до нашего парадного, мы подолгу стояли в нем, держась за руки, разговаривали, а больше молчали. Но как только Виктор начинал обнимать меня, пытался поцеловать, я вырывалась, опрометью убегала вверх по лестнице в квартиру.

Не помню даже, как в этом горячем тумане, вдруг буквально затопившем меня, я все-таки сделала свой доклад на районной олимпиаде. Петька Колыш после сказал, что меня спасло хорошее знание физики.

Прошло всего десять дней каникул, а у меня уже появилось ощущение, что рядом со мной теперь есть человек, который до этого был только в книгах и моих мечтах. Я была счастлива, оттого что вдруг наяву обрела своего выдуманного героя и он любил меня, как и я его. Даже в моих привычных мечтах перед сном я теперь была уже не одна на необитаемом острове или в избушке, затерянной в дремучем непроходимом лесу: вместе со мной был Виктор! И даже само имя его — «победитель» в переводе с латыни — казалось мне счастливым предзнаменованием.

4

Наш десятый «А» мало чем отличался от десятого класса любой другой школы. Все ребята и девушки одного возраста,хорошо все одеты, и здоровье у всех нормальное; мы любим спорт, любим повеселиться. И интересы у нас, конечно, те же, что и у десятиклассников любой школы, и разговоры, и споры, да вся наша жизнь.

Как и в каждом коллективе, пусть маленьком, но сжившемся в течение многих лет и объединенном общими интересами, одной целью, в нашем классе была какая-то общая атмосфера, но одновременно было и расслоение на несколько групп, незаметное для постороннего.

Эта общая атмосфера класса сложилась у нас еще и под влиянием нашего бывшего классного руководителя — математички Ксении Захаровны. Она была невысокой, очень полной, с большим, мягким и добрым лицом, внимательными глазами. Своей умной добротой она всех нас поднимала на порядок выше, как принято говорить в математике. Хотя сейчас мне иногда кажется, что в некоторых случаях добротой Ксении Захаровны кое-кто из нас злоупотреблял. Ксения Захаровна умерла от инфаркта, все мы очень жалели ее.

Условно наш класс можно подразделить на четыре группы, но если бы, например, кому-то из нас сказать, что он принадлежит именно к такой-то группе, он, вероятно, удивился бы.

Одна группа негласно возглавляется старостой нашего класса Варварой Глебовой. Сюда, мне кажется, можно отнести и Феликса Баранова, и Лену Петрову, и Зинаиду Коптеву, и некоторых других. Эта группа отличается крайней дисциплинированностью решительно во всем и дотошностью в учебе. В какой-то степени я могу и себя включить в ее состав, поскольку Ксения Захаровна любила говорить:

— У Кати Ниловой исключительные способности и прилежание. Дай бог, чтобы все так вели себя и учились, как она. А что тихая Катя, так крикунов и в школе и в жизни с избытком. Не надо забывать, молодые люди, что у человека только две руки. Еще хорошо, если этих рук ему хватает на его основное дело в жизни, а для вас сейчас главное — учеба. А что касается мечтательности Кати, то, во-первых, что это за человек, который живет без мечты? А во-вторых, будем надеяться, что с годами Катя воплотит свои мечты в реальные и полезные дела.

Но Варвара Глебова с Ксенией Захаровной не согласилась, она как-то сказала мне:

— А все-таки, Катька, неполноценный ты человек, как хочешь! С одной стороны, конечно, все бы учились, как ты, докапываясь до самых основ физики. А с другой — жизнь ведь не школьные парники по выращиванию саженцев, она требует от любого полноправного участия и в большом, и в малом. А с чем ты выйдешь из школы, кроме умения решать задачи по физике, математике да писать сочинения по литературе? И потом, ты меня прости, пора бросать тебе твою смешную детскую мечтательность. Тебе известно, что она ослабляет волю человека, уводит его от конкретной практической деятельности, подменяя реальность выдуманным?

Вторая условная группа — ребята, уже в школе по-настоящему увлеченные наукой. К ней относится и Петька Колыш — математик, и Нина Баслаева — биологичка, и Павел Смородинцев — химик. Все эти ребята занимаются в научных кружках при школе или Доме пионеров, но у некоторых из них, мягко говоря неблагополучно с другими предметами, которые они считают второстепенными для себя. Вот не знаю только, можно ли причислить к этой группе Валю Локтеву: она поэтесса.

Третья, группа — спортсмены. У Кеши Панкратьева первый разряд по шахматам, у длинной как жердь Лиды Рабатовой — по баскету, Левочка Шатиков боксер.

А четвертая прослойка нашего класса самая многочисленная. Ксения Захаровна по своей доброте и мягкости называла их «нераскрывшиеся бутоны». Сюда относится и моя подруга Людочка Кусикова, и остряк-самоучка Симка Потягаев, и надменная от сознания собственного достоинства Лина Макова, и суетливая Сонечка Маслова, и «ушибленный туманом», как его у нас называют, потешный чудак Борис Власов, явившийся однажды в школу в разных носках. Все они очень разные, но объединяет их несколько прохладное отношение к учебе, частые нарушения школьной дисциплины в некоторая — не знаю даже, как об этом лучше сказать, — неопределенность или неуловимость их характеров, поскольку все они еще «не раскрывшиеся бутоны».

После смерти Ксении Захаровны нашим классным руководителей стала Нина Георгиевна, молодая учительница литературы. Возможно, из-за ее неопытности или из-за чрезмерной строгости за весь год у нашего класса так и не появилось контакта с Ниной Георгиевной, как с Ксенией Захаровной. На собрании Нина Георгиевна откровенно заявила:

— Пусть лучше меня выгонят из школы, но лентяи и тупицы аттестата зрелости у меня не получат!

Сначала Нине Георгиевне очень нравились мои сочинения по литературе, она даже зачитывала их вслух. Но через месяц или два я стала ловить на себе ее внимательные взгляды. Потом как-то после уроков она негромко спросила меня:

— Слушай, Нилова, ну, состоишь ты в редколлегии классной стенгазеты, помогаешь отстающим, сама учишься отлично. И все же… Постарайся понять меня правильно, как бы тебе это подоходчивее сказать?.. Нельзя прожить всю жизнь улиткой, которая в свою раковину прячется. Ты только не обижайся. — Помолчала, вздохнула и сказала наконец — Ну, иди…

Это из-за Нины Георгиевны Людочка получила во второй четверти две двойки: за контрольную по алгебре и за сочинение по литературе. А случилось это так. Людочка постоянно списывала у меня, и я уже привыкла к этому. Как-то еще классе в шестом или седьмом попробовала не дать Людочке списать, но после с ней случилась настоящая истерика.

А тут на контрольную по алгебре, которую проводил у нас новый математик Петр Ильич, Нина Георгиевна неожиданно явилась в класс, пересадила Людочку с нашей парты. И на сочинении по литературе — это уже на уроке самой Нины Георгиевны — Людочка сидела отдельно от меня, даже за учительским столом. А я поняла, что Нина Георгиевна недовольна мной.

На классном собрании по итогам, первого полугодия мне впервые, кажется, за все время обучения в школе пришлось выслушать от Нины Георгиевны, Глебовой и других много резких слов. Как ни странно, мне попало даже больше Кусиковой. Да и сама Людочка оправдывалась так, точно косвенно нападала на меня. Ну, плакала публично, конечно, раскаивалась, а потом вдруг сказала, что за многие годы дружбы со мной незаметно для себя она привыкла уже не принимать всерьез школьную учебу, что самой Ниловой, дескать, легко дается учеба, потому-то у нее, то есть у Кусиковой, и выработалось поверхностное отношение к этой самой учебе.

Реакция одноклассников была, разумеется, разной, но я стала замечать, что многие из них как-то по-новому вдруг поглядывают на меня.

Однажды Нина Георгиевна явилась к нам домой. Прошла по всем комнатам, внимательно оглядела их, потом дотошно расспрашивала маму о том, как мы живем, что читаем, где бываем и с кем встречаемся. А уже перед уходом сказала маме:

— Дети наши часто напоминают мне этакие тепличные растения, в парниках дающие отличный урожай, но гибнущие от малейшего изменения условий. Они оказываются не подготовленными к нравственному экзаменуй в жизни. Или уж характер у вас такой, Дарья Петровна, или уж это конкретные особенности именно вашей семьи… Но только не сумели вы, всю свою жизнь отдав ребенку, вырастить из своей Кати полноценного человека. Она напоминает мне сейчас цветок, который стоит на подоконнике. Хозяйка и ухаживает за ним, и поливает его, и землю в горшок подобрала соответствующую, а все-таки вырос он однобоким, потому что солнце падало на него только с одной стороны, из окна. И когда ваша Катя столкнется с настоящей жизнью, которая ежедневно перед каждым ставит разные нравственные задачи, она, очень возможно, по-прежнему будет инстинктивно тянуться только в ту сторону, с которой привыкла получать живительные лучи. — И вдруг улыбнулась виновато: — Еще раз простите, что высказалась так прямо, такой уж у меня характер. Я и сама часто страдаю из-за него, с классом вон до сих пор настоящего контакта у меня нет, — и договорила уже шепотом: — Тоже, значит, не готова я еще по-настоящему к экзаменам жизни. И замуж я до сих пор не вышла вот…

…Вот таким был наш класс, классный руководитель его, я сама, когда к нам посреди года пришел новый ученик Виктор Плахов.

Новичков принимают по-разному, многое зависит от того, каков этот самый новичок, ну и от класса, конечно. Бывает, что уже через неделю или две новичок становится совсем своим в классе, будто всегда учился в нем. Так было, например, с Леной Петровой, которая пришла к нам в начале прошлого учебного года.

Первое появление Виктора в нашем десятом «А» запомнилось мне своей необычностью, даже странностью: для всех нас Виктор был новичком, вызывавшим естественно любопытство к себе, а для самого Плахова — так, по крайней мере, он вел себя — наш класс точно был уже давно знаком. То есть его реакция напоминала в какой-то степени ту, что была у него, когда он впервые оказался у нас дома: ответного любопытства все мы у Виктора не вызывали. И никакого смущения у Плахова, конечно, тоже не было — видимо, органична была для него манера держаться «ковбоем, стреляющим с бедра».

Перед первым уроком после зимних каникул Нина Георгиевна привела Виктора, представила его. Ребята с откровенным любопытством глядели на него, а он стоял рядом с Ниной Георгиевной, красивый, стройный и спокойный. Лицо его было неподвижно-равнодушным, и блестящие глаза безразлично скользили по лицам. Даже решительно никак не отреагировал он на то, что Нина Георгиевна со свойственной ей резкой прямотой сказала:

— Вообще такой перевод посредине учебного года в выпускном классе является нарушением общепринятых правил, но родители Плахова отрегулировали этот вопрос в гороно… — и замолчала, вопросительно поглядывая на Виктора; и он молчал равнодушно; тогда Нина Георгиевна договорила уже чуть погромче: — Характеристика Плахова, присланная старой, его школой, обычная, успеваемость Плахова средняя… — опять помолчала выжидательно, но Виктор стоял все так же, точно говорила она даже не о нем; и Нина Георгиевна усмехнулась: — Садись, Плахов, рядом с Маковой. Вон ее парта, третья в правой колонке. Ну а мы все будем надеяться, что общая наша успеваемость не изменится с твоим появлением. — И усмехнулась, еще раз глянув на Виктора: — Ты из заграничных кинобоевиков усвоил эту манеру держаться сверхчеловеком?

Виктор даже не ответил ей, не кивнул, молча и просто пошел к парте Маковой, равнодушно скользнув главами по ее красивому и холодно-замкнутому лицу, сел рядом. А я неожиданно поймала себя на том, что с тревогой слежу за Линой: нравится ли ей Виктор. Людочка как-то странно сопела рядом со мной, лицо ее было багровым, глаза зло прищурились. Она шепнула мне:

— Макова не устоит, вот увидишь! Сломается ее гордость! — И вздохнула: — А какая походочка у Плахова заметила?

Ребята все смотрели на Виктора, и по их лицам я видела, что он понравился им. А некоторые, девчонки, вот вроде суетливой Сонечки Масловой, не могли скрыть, откровенного восхищения Плаховым. Сонечка даже вздохнула: «Киногусар!»

Несколько первых дней, никто из учителей не спрашивал Плахова, ему давали освоиться с обстановкой, втянуться в жизнь и учебу нашего класса. А когда начали вызывать к доске, то оказалось, что с математикой, физикой и химией у Плахова сравнительно благополучно, а вот по истории и литературе Виктор отвечал как-то формально, сухо. Нина Георгиевна не выдержала, конечно, на одном из своих уроков насмешливо сказала Виктору:

— Можно подумать, Плахов, что ты читаешь машинально, автоматически запоминая прочитанное, не вникая в его смысл.

Виктор стоял спокойно, лицо его было по-всегдашнему неподвижным. Ответил неторопливо:

— Насколько мне известно, Нина Георгиевна, прошли времена Леонардо да Винчи или Ломоносова, когда один человек мог полноценно работать в разных областях науки и искусства. Что касается меня, то я не собираюсь быть гуманитарием, — помолчал, так же ровно договорил: — Но вы не беспокойтесь, успеваемость класса я не снижу и по гуманитарным предметам.

Ответ Нины Георгиевны мне тоже почему-то запомнился. Она чуть поморщилась, все глядя на Виктора, потом сказала:

— Ладно, садись… Странный ты, Плахов! Вот ведь и способный ты человек, и неплохо разбираешься в том, что тебе интересно, что тебя затрагивает, изъясняешься грамотно… Но почему же у меня не пропадает ощущение, что ты, только не обижайся, посторонний многому тому, без чего просто немыслима полноценная жизнь человека?

Виктор не ответил, он равнодушно смотрел в окно. Тогда Варвара Глебова проговорила громко и раздельно:

— Вы переоцениваете Плахова, Нина Георгиевна, этого он не понимает. Просто он выработал в себе такую манеру держаться, что и Маковой еще очко даст, — и по-своему, обстоятельно начала пояснять: — Плахов вообще не хозяин себе как в своих мыслях, так и чувствах, потому что им руководит в жизни прежде всего инстинкт. Но поскольку он не в безвоздушном пространстве живет, он должен в соответствии с общепринятыми правилами реагировать на окружающую среду, чтобы она допускала его существование в ней, не отталкивала его. Вот и маскируется под киноковбоя человек. — Потом она сильно покраснела и договорила, глядя прямо в глаза Нине Георгиевне — Вот подобное, мне кажется, Ксения Захаровна просто сердцем понимала… — Смутилась, поспешно села.

И Нина Георгиевна тотчас покраснела, как только Варвара упомянула про Ксению Захаровну, долго молчала. Справилась наконец, вздохнула, сказала откровенно:

— Возможно, я и ошибаюсь, но только, знаете ли, мне иногда кажется, что главная болезнь нашего века — полуграмотность мыслей и чувств. — Замолчала, посмотрела еще на нас, проверяя, понимаем ли мы ее, спросила задумчиво: — Или уж это из-за того, что в последнее время сделаны такие грандиозные открытия, вон даже на Луну люди слетали?.. То есть я хочу сказать, что привычные проявления обычных мыслей и чувств человека на этом фоне кажутся нам устаревшими, примитивными… Но полуграмотность, в чем бы и как бы она ни проявлялась, вреднее даже неграмотности.

Безразлично молчавший до этого Виктор вдруг сказал равнодушно, точно себе во вред косвенно поддерживал Варвару:

— Не сердитесь, Нина Георгиевна, а только много напридумано о человеке…

Эту фразу он выговорил таким тоном, будто все это ему совершенно неинтересно.

Наш классный чудак Борик Власов, который вдруг может выдать самые сногсшибательные идеи, иронически сказал:

— Да что там толковать! Жизнь — как погода за окном; и твоя функция, если ты, к примеру, не хочешь простудиться, сводится только к выбору соответствующей одежды.

По лицам ребят я видела, что сейчас у нас в классе, как это часто бывало при Ксении Захаровне, разгорится настоящий спор. А Нина Георгиевна, точно испугавшись этого, сказала быстро:

— Ну, по домам! Отдыхать и готовить уроки!

И мы подчинились. Только Варвара насмешливо шепнула мне:

— Да, жизнь сложна, ничего не скажешь! Ксения Захаровна была доброй, усталой и больной, а таких вот споров не боялась. А Нина Георгиевна — молодая и здоровая, рубит сплеча, точно в конной атаке, и тут же — в кусты.

…Шла я домой и размышляла: «Неужели умения держать себя киноковбоем достаточно для того, чтобы надежно спрятать от товарищей свое истинное лицо?»

5

Известный на весь район боксер Левочка Шатиков, невысокий и крепкий, как дубок, стал заниматься боксом из-за Лины Маковой. Был он влюблен в нее еще с восьмого класса, но надменно-гордый профиль Лины, как на медальоне, оставался холодно-безразличным. Но как только Виктор сел рядом с Линой за парту, ее лицо вдруг обрело нормальную живость. Я мучилась втихомолку, а Левочка без всякого повода стал задирать Виктора. И вот как-то на переменке, когда Лина особенно ослепительно улыбнулась Виктору, Шатиков вдруг шагнул к нему, спросил выразительно:

— Может, пойдем в зал разомнемся?

Я просто испугалась: ведь у Шатикова первый разряд по боксу! Даже Петька Колыш сказал:

— Это запрещенный прием, Левочка, вроде как с автоматом — на безоружного!

Но Виктор только посмотрел на Шатикова, кивнул, даже не глянул на меня, молча первым пошел в зал. Они разделись до трусов и маек, надели боксерские перчатки, а мы всем классом устроились рядочком на низенькой скамейке вдоль шведской стенки. Сначала на лице Шатикова была снисходительно-насмешливая улыбочка, и бил он Виктора слегка, точно играя. Но Виктор, выбрав момент — Левочка даже не успел закрыться, — сильным и прямым ударом попал ему в лицо. Вот после этого Шатиков стал бить Виктора уже по всем правилам: у Плахова тотчас левый глаз прикрылся багровым синяком, из носа обильно потекла кровь, губы превратились в лепешку. Я не вытерпела, кинулась на ковер, а за мной — и все ребята, остановили драку. Левочка только спросил Виктора:

— Ну как?

Виктор молча вытер майкой лицо — она тотчас стала багровой от крови, — поглядел на нас, сказал спокойно:

— Не мешайте, голуби. Если не дадите нам здесь в зале довести дело до конца, мы с Левочкой найдем другое место!

И так он это сказал, что Левочка перестал улыбаться, а Варвара потянула меня за руку:

— В школе хоть медпункт есть…

Они дрались еще долго, я уж не могла смотреть. Варвара крепко обнимала меня обеими руками за плечи. Уже после я узнала, что Левочка так и не смог нокаутировать Виктора, тот снова и снова поднимался с ковра, мотал головой, разбрызгивая кровь, с бычьим непреклонным упорством шел и шел на Левочку. Не знаю, чем бы это вообще кончилось, но Лина вдруг заплакала, кинулась к Виктору. У Левочки перекосилось лицо, он схватил свою одежду, убежал в раздевалку. А Лина повела Виктора в медпункт. Всем классом мы смотрели сквозь стекло дверей, как Лина с медсестрой мыли разбитое лицо Виктора, потом заклеивали пластырем. Пришел из раздевалки Левочка Шатиков, сказал виновато:

— Простите меня, ребята!

Когда Виктор вышел из медпункта, Лина держала его под руку, счастливо улыбалась. Виктор, увидел правым, не перевязанным глазом Левочку, попытался улыбнуться распухшими губами, протянул ему руку, спросил шепеляво с любопытством и откровенным дружелюбием:

— А чего ж ты не нокаутировал меня?

— Да не смог, — тоже улыбаясь и пожимая его руку, ответил Шатиков; и было видно, что Виктор сейчас тоже нравится ему.

— А, это ты?.. — сказал Виктор так, точно впервые увидел Лину; она все держала его под руку.

Лина сначала мигнула удивленно, глянув на Виктора, потом побледнела, отпустила его руку, повернулась и молча пошла по коридору, а после заплакала, бросилась бежать.

— Поучишь меня боксировать? — спросил Виктор Шатикова, будто решительно ничего не случилось, опять-таки дружелюбно спросил.

Левочка, молча и растерянно глядя на Виктора, покачал головой:

— Нет… Что-то не хочется. — И пошел прочь от него.

А мы все стояли молча и растерянно. Где-то в глубине души я была рада, что теперь все у Виктора с Линой кончилось — она на следующий же день пересела на другую парту, но было мне и неприятно: я поняла, что никогда, наверно, не смогу объяснить себе некоторые поступки Виктора, его поведение. А Варвара сказала:

— Не знаю, как насчет мыслей, а полуграмотность чувств у Плахова явная! И личину киноковбоя он напялил на себя, чтобы замаскироваться.

Тогда я пропустила ее слова мимо ушей, а теперь понимаю: это главное, что привело к моему разрыву с Виктором. Теперь мне кажется, что ты можешь быть вообще неграмотным, то есть можешь даже не уметь читать и писать, но не уметь тонко и глубоко чувствовать, как это вообще свойственно человеку — это возвышает его над животными, — ты просто не имеешь права, если хочешь оставаться полноправным среди людей. И ведь всех не обманешь, как ни маскируйся.

После того случая Лина пересела от Виктора на другую парту, они поменялись местами с нашим остряком Симкой Потягаевым. Тотчас же с его легкой руки Виктор получил прозвище «Витек», а на другой день Симка явился в школу с синяком под глазом. В ответ на наше любопытство он сначала отмалчивался, косясь боязливо на Виктора, виновато улыбался, потом объяснил, что неловко упал на улице, поскользнувшись на льду. И острить после этого перестал, сделался каким-то притихшим и молчаливым, а через пару дней пересел на место нашего чудака Борика Власова, который, казалось, даже и не заметил, что очутился за другой партой рядом с Виктором.

Но это было чисто внешнее впечатление. Потому что на сочинении, посвященном книге Николая Островского «Как закалялась сталь», Борик блеснул цитатой из Пристли: «Каждый из нас — это то, что он сумел сделать со своим временем». Автором цитаты назвал никому не известного писателя Хам-Сам, а в уста Павки Корчагина вложил слова, будто бы взятые из книги Островского: «Если за свою насмешку я буду избит дураком, то он лишний раз подтвердит этим свое обидное прозвище». Виктору показалась, видимо, заманчивой цитата из классика Хам-Сам, и он тоже вставил ее в свое сочинение. Нина Георгиевна всласть посмеялась над Виктором. При этом она несколько раз повторила фразу об избиении и Власову и Плахову поставила двойки, но Борика все-таки тут же пересадила с парты Виктора. Так рядом с Плаховым оказалась я.

А в это время наш комсорг Петька Колыш мучился, к какому виду общественной работы привлечь Плахова с наибольшей пользой. И тут я неожиданно помогла Петьке Колышу. Я вдруг обнаружила, что Виктор хорошо рисует. Пока кто-нибудь из учителей объяснял новый материал, Виктор тут же прямо в тетради рисовал его портрет, или просто какой-нибудь пейзаж, или лица наших одноклассников. Портреты получались очень похожими, даже выражение лиц, характерное для того или другого человека, Виктор умел схватить. Я стала жаловаться ему на отсутствие настоящего художника в нашей стенгазете, похвалила его рисунки. Виктор понял, просто сказал мне:

— Ладно уж, вводите меня в редколлегию, помогу.

Так Виктор стал вместе со мной оформлять очередной номер классной стенгазеты.

Сначала Петька Колыш пытался пробудить в Викторе самостоятельную творческую активность, предложив ему дома нарисовать ряд карикатур из жизни нашего класса. Все они получились у Виктора очень похожими и даже смешными, но только одну из них можно было поместить в газете. На ней была нарисована суетливая Сонечка Маслова, разбившая уже не первую колбу в химлаборатории. На другом рисунке была изображена Нина Георгиевна, сидящая за столом в классе. Лицо ее было похожим — красивым и строгим. Однако Виктор нарисовал такую короткую юбку у учительницы, что становилось неловко. На третьей карикатуре Варвара Глебова растаскивает целующихся Макову и Шатикова. На четвертой Людочка Кусикова, мечтательно вылупившая глаза, говорила: «Эх, мне бы в вуз!» Слово «вуз» тут же расшифровывалось: «выйти удачно замуж».

Варвара, Петька и я долго растолковывали Виктору, почему нельзя поместить в газете такие карикатуры. Похоже, больше для самих себя растолковывали, потому что Виктор сразу же и без всякого сожаления о затраченном труде согласился с нами. Теперь-то мне хорошо известно, что ему свойственно мгновенно увлекаться чем-нибудь и тотчас с той же легкостью забывать, казалось бы, самое дорогое и близкое ему.

Когда все статьи уже были аккуратно перепечатаны на машинке — этим у нас занимается Валя Локтева, у нее есть машинка, — мама Сонечки Масловой попала под машину, ее в тяжелом состоянии увезли в больницу. Передавая статьи Виктору — он дома оформлял газету, — я сказала, что карикатуру на Маслову надо заменить чем-нибудь другим. И Виктор вроде понял меня, согласился.

Но на следующий день мы обнаружили в классе на стене газету с карикатурой на Сонечку. Газету, конечно, сняли, пока Маслова не успела увидеть карикатуру, а я растерянно спросила Виктора:

— Ну почему ты это сделал?

— Да просто некогда мне было: вчера по телевизору финальную встречу по боксу передавали.

Таким образом наша стенгазета не появилась вовремя.

Выручила Валя Локтева. Она сразу же пошла в школьную канцелярию и там на машинке напечатала одно из своих стихотворений. Листком со стихотворением мы заклеили карикатуру Виктора. А Нина Георгиевна в начале своего очередного урока сказала:

— Вот смотрите, ребята, что получается… Дар художника редкий и ценный подарок природы и ему, художнику, и обществу. Но если человек при этом нравственно полуграмотен, то талант его может принести даже вред людям. И тут возникает главный вопрос: талант ли это вообще? Если мы вспомним все великие творения искусства или литературы, которые живут века, то их прежде всего отличает одно: они несут добро людям! Видимо, в понятие таланта неотъемлемо входит умение художника распорядиться им с наибольшей добротой для людей. А человек, которому совершенно безразличны результаты воздействия его творений на людей, по-моему, вряд ли может быть вообще назван талантливым, как бы совершенны ни были его произведения. Все это говорю я вам в связи с карикатурами Плахова. — Помолчала, подумала, сказала нерешительно: — И мне сейчас еще непонятен характер Плахова. Пока я могу сказать только одно: Плахов любит технические науки и равнодушен к гуманитарным, откровенно сказать, слаб в них. Он мало читает, мало думает над прочитанным…

Нина Георгиевна говорила еще что-то о таланте, о самовоспитании, о личности в коллективе.

Я рассказываю все это сейчас, когда уже почти до конца переболела любовью к Виктору. Поэтому теперь о многом могу судить объективно. Но тогда все виделось мне во многом по-другому, и относилась я ко всему тоже иначе. И Виктор по-прежнему оставался для меня героем моих мечтаний…

Когда Симка Потягаев пересел с парты Виктора, он стал острить по-старому. Говорил, например:

— Сила есть — ума не надо.

Или рассуждал — внешне безразлично, но с ироническим подтекстом:

— Вы не можете открыть дверь шахты лифта, если кабина его не находится на вашем этаже. Это делается для того, чтобы вы по суетливой забывчивости, какая присуща, к примеру, Сонечке Масловой, не упали бы в шахту ненароком. В технике безопасности такое предохранительное устройство называется «Защита от дурака». Этот же метод, к сожалению, приходится иногда использовать и в повседневной жизни. Тем более что в жизни кое-кто только прикидывается дураком.

Я понимала, конечно, что он хочет этим сказать, но видела опять-таки прежде всего трусость самого Потягаева.

В инциденте с Шатиковым, Виктор представлялся мне смелым, мужественным.

А в истории с сочинением, когда у Борика Власова Виктор списал цитаты, он выглядел глупо, на и здесь я находила оправдание для него: человек ведь не виноват, если ему технические дисциплины ближе гуманитарных.

Сейчас самой смешно, но тогда пыталась мысленно возражать Нине Георгиевне на ее рассуждения о таланте. Неубедительными казались мне слова Нины Георгиевны: «В понятие таланта неотъемлемо входит умение художника распорядиться им с наибольшей добротой для людей…» Разве птица, когда поет, думает о чем-нибудь?

Училась я по-прежнему хорошо, но, как ни ругала меня Варвара, называя тихоней, я не могла не давать Виктору списывать у меня. Это, конечно, сразу же стало ясно всем: у Виктора исправились оценки по гуманитарным предметам.

Запомнился мне один разговор с Ниной Георгиевной после уроков в почти пустом уже классе. Варвара заявила презрительно:

— Нилова не борец, а бесхребетный соглашатель! Где ей противостоять разным там Плаховым!

Колыш сказал задумчиво и как-то по-новому мягко, будто жалея меня:

— Дело еще и в том, Нина Георгиевна, что Нилова в данном конкретном случае просто не хозяйка себе, понимаете? — И повернулся ко мне: — Да, Катя, свалился на тебя экзамен перед экзаменами!

Я сидела за партой, побагровев до слез, опустив лицо. Нина Георгиевна долго молчала, вздохнула, проговорила негромко:

— А что, если попробовать Ниловой готовить уроки вместе с Плаховым?

— Ну что ж… — начала Варвара и уже по-своему; обстоятельно закончила. — Здесь, видимо мы встретились со случаем, для исправления которого, как говорится, все средства хороши.

И для меня наступили особенно счастливые дни: я теперь расставалась с Виктором только перед сном. На уроках сидела рядышком с ним, молчала и постоянно чувствовала, что Виктор здесь, со мной! Только краснела невольно, когда вдруг ловила на себе насмешливые или сожалеющие взгляды одноклассников. И на переменках мы ходили с Виктором по коридору, разговаривали. А после школы отправлялись в чебуречную, что на углу Московского проспекта и Бассейной улицы, обедали, шли к Виктору домой делать уроки. Мне больше хотелось и обедать, и готовить уроки у нас дома — я ведь знала, как мама волнуется, если меня нет дома, — но Виктор непреклонно сказал:

— Прости меня, Катя, но мне трудно бывать у вас. Просто я вижу, что Дарья Петровна и за человека-то меня не считает.

И я промолчала, согласилась, конечно, ходить в чебуречную.

Даже не задумалась над тем, что вот ни Лина, ни Симка, ни Борик не смогли усидеть за одной партой с Виктором, что вот и с нашим домом у него не получилось настоящего человеческого контакта.

Евгения Павловна, мать Петьки Колыша, только удивленно поглядывала на меня, когда мы с Виктором являлись в их квартиру, но ничего не говорила мне. А Петька регулярно исчезал из дому, как только я приходила.

Уроки мы с Виктором делали быстро и легко. То есть делала их я, а Виктор просто сидел рядом со мной, обнимая меня рукой за плечи. Даже когда дома была его мама Клавдия Сидоровна. Она только громко и весело — совсем как Виктор иногда — смеялась, глядя на нас, пела сильным грудным голосом:

— Пора любви! Пора златая!.. — но тотчас говорила поспешно: — Ну, ну, не буду мешать, не буду!.. — и уходила в свою комнату.

У Плаховых, которые поменялись с соседями Колышей, было две комнаты, обставленных дорогой и красивой мебелью. В одной у них была столовая, в которой на диване спал Виктор, в ней же мы с ним на обеденном столе готовили уроки, письменного стола у Виктора не было. Во второй комнате, в спальне родителей Виктора, у окна стояло зубоврачебное кресло, обычно закрытое ширмой. Клавдия Сидоровна работала зубным техником в поликлинике, но некоторых больных принимала и у себя дома, делала им коронки и зубные мосты. Отца Виктора, директора гостиницы, я видела всего раз или два — он приходил домой обычно поздно вечером и всегда слегка навеселе.

И по ночам теперь мне снилось, как Виктор, повиснув на тросе, прыгает с парашютной вышки в парке. Такой случай действительно был, вышка еще не работала, и парашют сняли с троса. Мы с Виктором гуляли, обнявшись, в полутемных аллеях парка, случайно наткнулись на вышку. Виктор снял свою руку с моих плеч, побежал на вышку, ловко и стремительно взобрался по крутой лесенке на самый верх. У меня только на миг отчаянно сжалось в груди, когда я увидела, что Виктор открыл дверцу в перилах, бросился с вышки вниз. Вначале летел камнем — у меня остановилось сердце! — потом дернулся кверху, повиснув на тросе, и уже медленно стал опускаться на нем вниз. Только тут я перевела наконец дыхание, сообразила, что парашют ведь повешен на тросе с чисто декоративной целью.

Когда Виктор благополучно опустился на землю — даже не упал! — я бросилась к нему, засмеялась от радости. И только в аллее, немного успокоившись, крепко-крепко, обеими руками держась за руку Виктора, спросила его:

— Почему ты это сделал?

— Захотелось.

— А если бы трос был рваным? Или лебедка, на которую он намотан, неисправна? Ты хоть успел их проверить? Ведь вышка целую зиму не работала.

— А!.. — махнул он рукой.

Высота парашютной вышки метров тридцать, если не больше.

6

Мама видела, конечно, что происходит со мной. Как-то утром сказала, не притронувшись, ни к кофе, ни к, еде:

— Хоть бы уж отец скорее возвращался! — Помолчала, пряча от меня, глаза, прошептала: — Хоть бы уж десятый класс ты успела кончить…

И тогда я неожиданно для себя спросила маму:

— А за что ты любишь отца?

Она посмотрела мне прямо в глаза:

— Ну, отец — это совсем другое дело! — И лицо ее тотчас разгладилось, точно осветилось, мама ласково и мечтательно улыбнулась: — Нам ведь было всего по семнадцать, когда мы познакомились случайно, сразу же полюбили друг друга…

Что-то помимо моей воли заставило меня сказать:

— Хоть отец, конечно, и другое дело, но ведь и нам с Плаховым тоже по семнадцать, как вам было когда-то…

Мама, казалось, не слышала моих слов, глядя вдаль, тихонько улыбаясь, продолжала рассказывать:

— Понимаешь, Ленинград был в блокаде, голод, бомбежки и обстрелы… и тут появляется Костя, твой отец, прямо-таки жизнь ко мне сразу вернулась! Ты ведь знаешь, что он вытащил меня из-под развалин разбомбленного дома, последней коркой хлеба со мной делился…

— Знаю. Но сейчас нет войны, голода и блокады. Кстати сказать, я уверена, что и Виктор вытащил бы меня из-под развалин разбомбленного дома!

— А последней коркой хлеба, сам умирая от голода, стал бы он с тобой делиться?

— Вот это не знаю… — честно ответила я.

— Нельзя любить человека только за то, что он красив да смел без ума, просто от избытка горячей крови.

— Почему?

Мама мигнула растерянно, все вглядываясь в меня, тоже спросила наконец:

— Ну что заставляет твоего отца нести сейчас такую тяжелую службу, быть неделями в море, жить без семьи, быть оторванным от нас с тобой?

Не отвечая на вопрос мамы, я сказала с вызовом:

— А знаешь, и Виктор ведь способен на такую работу, как у отца, да, да!

— Весь вопрос в том, Катя, из-за чего твой Виктор способен на это!

— Ну?

— Отцом руководит долг. Он отвечает и за корабль, и за людей. А ты уверена, что продолжаешь существовать для Виктора, как его собственная рука или сердце, когда он перестает видеть тебя, когда за ним закрывается дверь?

И я была вынуждена ответить:

— Нет, не уверена…

— Это первое… — негромко и терпеливо продолжала говорить мама. — А второе… Ты, надеюсь, понимаешь, что полутона не менее важны в жизни, чем и сами тона?

— Конечно, ни один цвет, составляющий спектр, в чистом виде не бывает приятен глазу, все они вместе составляют то, что мы называем белым цветом, и в жизни наши глаза уже привыкли к полутонам разных цветов.

— Вот, вот!.. Ну а получится ли белый цвет, без которого и жизни самой не может быть, если убрать из спектакля желтый или зеленый? — Снова молчала долго, потом опять поглядела прямо в глазе мне: — Есть еще и такое понятие, как родственность душ, вообще способность человека быть родным другому. А ведь родственность предполагает близость с другим человеком, как с самим собой, боязнь за этого другого, как за себя самого… Ну, вот поставь нас с отцом рядом… Ты думаешь, я не знаю, что некрасива? Думаешь, не вижу, как удивленно поглядывают на нас на улице или в театре, когда мы рядом? А к этому еще — и слабое мое здоровье, подорванное в блокаду, и недомогания вечные… А отец ведь знает все это, видит и понимает — и любит меня, любит!.. Вот что такое настоящая-то любовь! А ты еще глупая, спрашиваешь, за что я люблю его!..

Так что мама, как я теперь понимаю, все-таки сумела ответить мне. И она и отец выдержали свой нравственный экзамен в жизни. А вот такой разговор с мамой — тоже одна из подготовок к моему экзамену.

7

Через несколько дней, в воскресенье, я вместе с Плаховыми поехала в Солнечное на дачу их знакомых.

Был уже апрель, но по утрам подмораживало, кое-где на улицах еще лежал снег, а на асфальте были лужи, подернутые хрупким матовым ледком, который в детстве было так приятно давить каблуками. Помню, как я долго крутилась перед зеркалом, одеваясь и причесываясь старательнее обычного, улыбаясь непроизвольно. Мама сидела на стуле, следила за мной, хмурилась устало, вдруг сказала:

— Ну, как мне уберечь тебя, а?

Я только засмеялась ей в ответ.

Уже у самого дома Плаховых неожиданно наткнулась на маму Петьки Колыша Евгению Павловну. Я знала ее с первого класса, да и рада была предстоящей поездке, поэтому подбежала к ней, поцеловала в щеку, засмеялась:

— Погодка-то!

— Да… — негромко ответила она, как-то по-новому приглядываясь ко мне; а я увидела, что лицо у нее усталое и осунувшееся, точно постарела вдруг Евгения Павловна; да она к тому же проговорила огорченно: — Вот меняться думаем, а столько лет в этой квартире прожили, да и хорошая она у нас…

— Почему меняться? — удивилась я.

— Да соседи наши новые, Плаховы эти…

— А что Плаховы?

Она пожала плечами, поморщилась:

— Да так-то ничего… То есть никаких нарушений, наказуемых, как говорится, законом, они не делают… — Договорила растерянно: — Уж какой месяц живем в одной квартире, а привыкнуть к ним никак не можем… Чужими они для нас остаются, Катенька, хоть кричи! — Глянула поспешно и зорко мне в глаза, торопливо попрощалась со мной, пошла.

А я поднималась в лифте в квартиру Плаховых — Колышей и все не могла отделаться от нового и неприятного чувства, что вот, оказывается, на меня переносится та же неприязнь, которую питают люди к Плаховым. Вышла из лифта, постояла на площадке, прежде чем позвонить в квартиру.

За дверью послышался громкий и сильный голос Клавдии Сидоровны:

— Ты, Сашок, не перегрузись раньше времени — воскресенье испортишь! — Она кричала так, точно находилась в лесу, а не в квартире.

Дверь распахнулась сильным рывком. Клавдия Сидоровна — высокая, статная, с таким же красивым лицом, как у Виктора, только глаза у нее были голубыми, почти синими — одним взглядом охватила меня всю сразу, так же громко сказала:

— Входи, входи, — и снова крикнула в комнаты: — Витек, невеста явилась! — повернулась и быстро пошла по коридору, ничего больше не говоря мне, не приглашая за собой.

Я побагровела до слез — хорошо, никого из Колышей не было видно, — пошла за ней. Походка у Клавдии Сидоровны была красивая, хоть и по-мужски стремительная: ноги стройные, сильные, как у меня; модный банлоновый костюм сидел на ней ловко, точно на выставочном манекене.

— Здравствуйте, — негромко и почему-то вдруг охрипшим голосом сказала я, останавливаясь в дверях столовой.

— Вы-хо-ди-и-ила на берег Катюша!.. — пропел Александр Викторович, улыбаясь мне, поспешно и жадно закусывая: — Садись, садись!.. — Он налил мне в рюмку коньяку, без всякого перехода и не меняя тона спросил неизвестно у кого: — А почему реактивные установочки назвали «катюшами»? — Отодвинул от стола рядом с Виктором стул для меня, ответил сам себе: — Потому что они вот такие же Катеньки: тихонькие и безобидные, а выстрелят…

Виктор тоже улыбался, глядя на меня, но из-за стола не встал мне навстречу. А я вдруг с тревогой подумала, что, если через два десятка лет и у Виктора будет такое же лицо, как у отца, — обрюзгшее, полное и тяжелое? Ведь черты лица у них одинаковы и глаза точно такие же. Я села на предложенный мне стул, а Виктор потянулся ко мне, крепко обнял рукой за шею, поцеловал в губы.

— Горько! — тотчас засмеялась Клавдия Сидоровна.

Я чувствовала, как у меня буквально пылают уши от смущения, горят щеки, боялась поднять глаза. Вот так Виктор впервые меня поцеловал. Отупев от растерянности, машинально взяла налитую мне рюмку, подняла ее, тоже автоматически глянула на рюмку Виктора — она была пустой.

— Ему нельзя, — пояснил мне Александр Викторович. — Он машину поведет, — а сам ел по-прежнему быстро и жадно.

Я не удержалась все-таки от любопытства, глянула на Виктора. Я не знала, что у Плаховых есть машина, не знала, что Виктор умеет водить ее. Ну да для него это, наверное, нечто само собой разумеющееся, вон вроде того прыжка с парашютной вышки, о котором он никому даже не сказал. Только это не отсутствие хвастовства у Виктора, а нечто другое. Просто он, уже полностью в образе своего киноковбоя. А может, считает, что незачем говорить: ведь и так рано или поздно все узнается. Вон про его прыжок с парашютной вышки я же сама и рассказала в классе.

— Ничего: одну рюмашку пусть хлопнет, — и Клавдия Сидоровна, протянув через стол свою красивую, уже загоревшую руку, налила Виктору коньяку: — Веселее поедем.

— Слово женщины — закон для мужчины! — легко согласился Александр Викторович, с готовностью ловко поднимая свою рюмку, и снова пояснил: — Теперь не чокаются.

Все выпили, и я сдуру тоже, но от непривычки, от обжигающей горечи во рту поперхнулась, закашлялась до слез. Виктор стал бить меня ладонью по спине. Но и этого родители его «не заметили», только Клавдия Сидоровна опять засмеялась:

— На нынешнюю молодежь ты, Катюша, не похожа. Нынешняя-то — ого!

— Нынешняя молодежь мимо рта не пронесет, не беспокойся! — в тон жене заметил Александр Викторович и пояснил: — Насмотрелся на этих чудаков в нашем ресторане вволю.

— А вы в какой гостинице работаете? — неожиданно для себя спросила я.

— В первоклассной, не беспокойся, — не переставая есть, ответил Александр Викторович. — Да ты ешь, ешь, — и пояснил, конечно: — Дома-то у вас такое не всегда бывает.

Я кивнула: стол действительно весь был уставлен закусками не домашнего приготовления. От неловкости, желая перевести разговор на другую тему, я сказала:

— А я и не знала, что у вас есть автомобиль, что Виктор умеет водить его…

— Он все может, если захочет, — засмеялась Клавдия Сидоровна.

— Гараж вот только далеко, — сказал Александр Викторович, потом добавил: — Остался около старого дома.

— А я уже заметила одну вашу привычку, — вдруг сказала я.

— Ого! — насторожилась Клавдия Сидоровна.

— Интересно! — сказал Александр Викторович и даже перестал жевать, замер с набитым ртом, зорко глядя мне в глаза.

— Вы скажете что-нибудь, а потом обязательно поясните, — ответила я, поборов смущение.

— Для доходчивости, — с облегчением засмеялся Александр Викторович.

— И частично — для затемнения, — тоже засмеялась Клавдия Сидоровна.

— Ну поехали! — нетерпеливо сказал Виктор и встал; я видела, что ему не терпится поскорее оказаться за рулем.

— Тихая-то ты тихая, Катюша, а выстрела все-таки жди! — Александр Викторович поднялся из-за стола.

Он оказался почти на голову ниже Клавдии Сидоровны, костюм на нем тоже был дорогим и нарядным. А еще я заметила, что руки у него маленькие и полные, густо покрытые жесткими волосами, на левой — золотые часы на золотом широком браслете. И брюшко, выпирало, и косолапил он и, шея у него толстая, даже в складках… А вдруг и вправду Виктор будет таким?

У парадной стояла двухцветная «Волга», Виктор открыл дверцу, сел за руль… А я вспомнила, что КлавдияСидоровна ушла из дому, ничего не убрав со стола. И в комнате у них было как-то неряшливо: пол давно не мыт, скатерть на столе грязная… Виктор открыл мне вторую дверцу, я уселась рядом с ним на переднее сиденье, а старшие Плаховы — сзади.

— Ну, Витек, — скомандовала Клавдия Сидоровна, — с ветерком!

— Будь спок, — ответил Виктор, включая мотор.

Я никогда еще в жизни не ездила так. Виктор вел машину уверенно и ловко, за рулем сидел он удивительно складно, но гнал ее так, что у меня ежеминутно от страха замирало сердце. А Клавдия Сидоровна еще покрикивала сзади:

— Жарь, Витек!

Я не вытерпела, оглянулась: Александр Викторов спокойно спал, сложив руки на толстом животе, будто сидел дома в кресле. Очень крепкие нервы у всех Плаховых.

Только в одном месте Виктор стал ехать тихо, и я увидела, что перед машиной, обезумев от страха, мечется курица.

— Спорю, что не задавишь! — сказала сзади Клавдия Сидоровна.

— На что? — спросил Виктор.

— На мои часы, — на руке Клавдии Сидоровны были золотые мужские часы.

— Лады!

Виктор, прищурившись, рывком послал машину вперед…

Мы трое оглянулись: курица лежала на шоссе. У меня стало горько во рту.

— Держи! — и Клавдия Сидоровна протянула Виктору часы.

Виктор взял ее часы, сунул в карман брюк, включил приемник, начал насвистывать в такт музыке. И Клавдия Сидоровна стала подпевать своим глубоким голосом, точно не было уже задавленной курицы, точно не пришлось ей только что расстаться с дорогими часами. «Плаховы — необычные люди», — с горькой иронией подумала я.

Дача, к которой Виктор в Солнечном подогнал машину, имела совершенно нежилой вид, окна были крест-накрест забиты досками. И людей около нее не было. Я уж решила, что мы приехали зря, но Клавдия Сидоровна протянула Виктору ключ.

— Держи.

Виктор взял его, вышел из машины, стал открывать ворота в ограде.

Я молчала, ни о чем не могла спрашивать Плаховых, потому что не хотела снова услышать рассуждения Александра Викторовича о тихонькой Катюше, которая вот-вот выстрелит. А после поняла, что и сами Плаховы почти никогда не задают вопросов. Так родители Виктора, к примеру, за целое воскресенье ничего не спросили у меня о нашей семье, о моих родителях…

У Клавдии Сидоровны оказался ключ от дверей дома. В просторных комнатах его, обставленных совершенно по-городскому — на высоких окнах даже висели тяжелые портьеры, — было запущено. Александр Викторович начал открывать большой баул с едой, который достал из багажника, но Клавдия Сидоровна весело скомандовала:

— Нет, сначала загорать! Все наверх! — И первой по-молодому легко побежала вверх по крутой лестнице.

Я порадовалась, что захватила купальник, тоже пошла за ней. На большой открытой террасе пестрели пляжные лежаки. Клавдия Сидоровна, с какой-то лихорадочной поспешностью снимала с себя костюм, туфли, чулки… Я даже подумала: так, наверное, кошке не терпится выбраться на крышу, на солнышко. Посмотрев по сторонам, нет ли людей, я тоже стала раздеваться. Вдруг услышала у себя за спиной довольный голос Клавдии Сидоровны:

— А ты первоклассной женщиной будешь!

Сама Клавдия Сидоровна была по-молодому стройной и сильной, хорошо загоревшей. Купальник на ней был заграничный. Она вдруг взяла меня за руку, потащил за собой:

— Иди, иди, хочу сравниться!

Привела меня в комнату, поставила перед большим зеркальным шкафом, сама встала рядом. Я невольно покраснела, а она внимательно, долго и придирчиво разглядывала меня и себя в пыльном зеркале. Потом удовлетворенно засмеялась:

— Нет, я еще ничего… И весьма! — По-своему, решительно, скомандовала: — Ну, загорать!

Мы с ней вернулись на террасу, легли рядом на лежаки. Хорошо хоть я успела постелить на них старые газеты, как-то сообразила захватить их из комнаты. Клавдия Сидоровна лежала, вольно раскинувшись, подставляя солнцу лицо, и во всем ее большом красивом и холеном теле было что-то первобытное. Я даже подумала, что, наверное, вот именно такие женщины и должны больше всего нравиться мужчинам.

Очевидно, я задремала, потому что не слышала, когда на террасе появились Виктор с отцом.

— Вот они, наши красавицы! — хрипловато проговорил вдруг над нашими головами Александр Викторович. — Лежат себе рядочком: выбирай любую!

От смущения я покраснела, даже спрятала лицо в руки. Солнце приятно грело спину и ноги, а главное, Плаховы все молчали, и я постепенно успокоилась. И твердо решила: ни за что больше не позволю Виктору вот так запросто — точно я манекен, а не живой человек! — ни за что больше не позволю ему поцеловать себя!

Не знаю, сколько мы так пролежали, я даже чуть не заснула, таким ласковым, горячим уже было солнце. И вдруг почувствовала, что Виктор обнимает меня, вскочила. Родителей его на террасе не было.

— Не смей — шепнула я и отступила к перилам.

— Поцеловаться боишься? — спросил Виктор, вплотную подойдя ко мне.

— Не смей! — повторила я.

Он положил руки мне на плечи, и тогда я, коротко размахнувшись, дала ему звонкую пощечину. Он убрал свои руки, отступил на шаг, глаза его зло сузились. Потом хрипловато, как Александр Викторович, сказал:

— Я не знаю, люблю тебя или нет… Да и что такое любовь, не знаю — чего-чего люди про нее не напридумывали! Но ты мне нравишься. Так нравишься, как никто еще не нравился, поняла? А я упорный… Поняла?! — Он не спеша поднял с пола сигареты, закурил, лег.

Мне уже не хотелось загорать, но, услышав голоса идущих на террасу Клавдии Сидоровны и Александра Викторовича, я вернулась на свой лежак.

Клавдия Сидоровна, видимо, поняла, что между нами что-то произошло.

— Милые бранятся, только тешатся! — весело и громко проговорила она.

— Обидел деву-ушку, по-нап-расну!.. — пропел Александр Викторович.

Я приподняла голову, глянула из-под руки. Виктор по-прежнему загорал и курил, закинув руки за голову. Клавдия Сидоровна с наслаждением устраивалась поудобнее на лежаке. Александр Викторович, наклонившись над баулом, доставал бутылку и еду. Я растерянно подождала еще — нет, никто из Плаховых так больше ничего и не сказал ни мне, ни Виктору, никто из них не подошел ко мне, не сказал ободряющего слова… Но ведь Виктор как-никак их сын! И я-то не курица, которую сегодня мы задавили мимоходом! Какой же толщины кожа у них?..

И мне захотелось сейчас же вскочить, одеться, убежать на станцию, уехать на электричке, очутиться дома, рядом с мамой! Но я не решилась это сделать, боясь обидеть Плаховых. Недаром Варвара Глебова вечно упрекала меня, что я тихая.

Не знаю, сколько бы я еще лежала и думала вот так, но на террасу поднялись мужчина с женщиной, просто и опрятно одетые. Сразу было видно, что это местные. Поздоровались скромно и вежливо, женщина сказала приветливо:

— Глядим, дача ожила, а мы и убрать ее не успели. Почему же не предупредили, что приедете?

— А хозяева все на севере морозятся? — спросил мужчина.

Вопросы пришедших остались без ответа, и поздоровалась с ними только я, а Клавдия Сидоровна тотчас скомандовала:

— Ну, Сашок, хватит поджариваться, пора за стол!

Она легко поднялась с лежака, высокая, стройная и сильная; я видела, как женщина с удовольствием смотрела на нее.

Александр Викторович, заметно оживляясь, сказал мужчине:

— Давай, давай, Гришуха, вздрогнем слегка, — и тоже встал.

Мы с женщиной — ее звали Анна Степановна — быстро подмели одну из комнат в первом этаже, вытерли пыль со стола и стульев, помыли посуду, даже нашли в одном из шкафов свежую скатерть. Примечательно только, что никто из Плаховых не принимал никакого участия в этом, а Клавдия Сидоровна даже не заметила моей старательности. Дома-то ведь у себя я почти ничего не делаю — все мама… Сегодня утром, когда я пришла к Плаховым, она крикнула сыну: «Витек, невеста явилась!» Неужели ей безразлично, какую невесту приведет в дом ее сын? Или она в шутку назвала меня невестой? А что, если и сам Виктор не принимает всерьез наши с ним отношения? «Нравишься, как никто еще не нравился». Мало ли кто кому нравится, разве этого достаточно, чтобы стать родным человеку?

Работали мы с Анной Степановной молча, она только поглядывала на меня, улыбалась по-доброму. А когда стол уже был накрыт, она повернулась ко мне, подмигнула. Потом улыбка сбежала с ее лица, в глазах появилась растерянность. Видно было, что она хочет спросить меня о чем-то. И наконец решилась.

— А вы… кем же им будете? — Она кивнула вверх, на потолок; пока мы готовили стол, Плаховы снова поднялись на террасу.

— Одноклассница их сына Виктора.

— А кто же ваши родители?

— Отец — моряк, мама — домохозяйка.

— Отец в больших чинах?

— Сравнительно в больших: капитан первого ранга.

— По-пехотному это полковник?

— Да.

— А!.. Ну, тогда понятно! — И тотчас снова заулыбалась по-доброму, кивнула на убранную комнату, красиво накрытый стол и впервые обратилась ко мне уже по-свойски на «ты» — А почему же ты тогда с этими… — поискала слово, нашла: — с гостями?

Через месяц пожилая продавщица на пляже у Петропавловки скажет нам с Виктором: «Прохожие гости Земли».

— Одноклассница их сына Виктора, — повторила я и усмехнулась.

Анна Степановна ничего на это не сказала, опять оглядела стол, глаза ее снова сделались недоверчивыми, она сказала мне, обращаясь снова на «вы»:

— Давайте приглашать гостей.

— Сейчас позову, — ответила я, выбежала в прихожую, крикнула наверх: — Хозяева-гости, слуги вас просят к столу! — И сразу же обернулась к Анне Степановне: лицо ее снова было откровенно растерянным, я удовлетворенно засмеялась.

Коньяк — его оказалось целых три бутылки — разливала Клавдия Сидоровна, Александр Викторович щедро и быстро раскладывал по тарелкам закуску. Одетыми за столом были только Анна Степановна, ее муж, Григорий Афанасьевич, и я, Плаховы оставались в пляжных костюмах. Они говорили что-то, Анна Степановна и Григорий Афанасьевич сидели молча, вежливо улыбались. Клавдия Сидоровна налила полную большую рюмку коньяку Виктору, засмеялась:

— Пей, орленок, до вечера выспишься! — Тотчас подняла свою — Ну, за наступающее лето! — И выпила первой.

Выпили и остальные, только я чуть отхлебнула из рюмки. Александр Викторович стал опять поспешно и жадно есть. Пока остальные закусывали, Клавдия Сидоровна налила снова. Теперь уж, готовясь к ответному тосту, поднял свою рюмку Григорий Афанасьевич, сказал негромко:

— Мы вот с Анной… — он покосился на меня, вспомнил, наверно, мои слова, договорил: — благодарим гостей-хозяев и предлагаем выпить за хорошую погоду, за урожай, чтобы на столе всегда было так вот!

Снова все выпили, только Анна Степановна чуть отхлебнула из своей рюмки, как и я.

Не знаю, сколько прошло времени, так сильно я задумалась. Опомнилась от необычной тишины за столом и злого голоса Григория Афанасьевича. Он успел уже сильно захмелеть. Встретилась с его светло-серыми глазами, увидела побледневшее лицо с напрягшимися желваками на скулах, крепко сжатые тяжелые кулаки, лежавшие на столе. Он говорил размеренно и четко:

— Девушка ваша, — кивнул на меня, — назвала вас — хозяева-гости. Не знаю, само это у нее вышло или умная она, а только первый раз в жизни я такое слышу. Погоди, Анна, дай сказать! Знаю я, что он директор какой-то гостиницы, что ты, — сказал он Клавдии Сидоровне, — зубной техник, я не об этом, — губы его покривились, передохнул прерывисто, снова заговорил раздельно: — Но вот что я хочу спросить: что вы за люди? Как можно быть хозяевами и тут же гостями? Откуда вы такие взялись?

— Хватит, Гриша, хватит!.. — останавливала его Анна Степановна.

Александр Викторович, не прекращая жевать, захохотал:

— Живи, Анна, пока живется!

Но Клавдия Сидоровна негромко и властно проговорила:

— Марш! — и указала Анне Степановне и Григорию Афанасьевичу на дверь. — Марш, марш!

Анна Степановна по-мужски сильным движением обняла мужа за талию, легко подняла его со стула, повела к двери.

Я посидела еще за столом, точно медленно просыпаясь… А Плаховы уже снова громко и весело хохотали, говорили о чем-то совсем другом, будто ничего решительно сейчас не случилось. Я терпеливо подождала, пока на минуту за столом замолчали, сказала вежливо:

— Извините, я сейчас… — встала, пошла.

Незаметно выбралась из дому, кинулась на станцию.

Ехала в Ленинград, затиснутая в уголок переполненного вагона. Мне приятно было видеть вокруг себя веселых, отдохнувших за воскресенье людей, слышать музыку, голоса — я точно выбралась снова в привычную и надежную, по-человечески осмысленную жизнь. Почувствовала наконец чью-то руку на своем плече, услышала дружелюбный мужской голос:

— Что случилось, девушка?

И только тут поняла, что плачу.

8

Перед Майскими праздниками, как обычно, не предупредив нас с мамой, приехал отец, и в нашем доме сразу же все преобразилось.

Сначала я сквозь сон услышала в прихожей радостный голос отца:

— Со встречей вас, милые вы мои женщины!

Выскочила из постели, в одной рубашке выбежала в прихожую. Отец стоял посреди нее, высоченный, по-всегдашнему уверенно-спокойный, ласково улыбался своими густо-синими глазами. Мама, уже одетая, заложив назад руки, пристально глядела на него, и губы ее сильно дрожали.

— Со встречей! — повторил отец, протягивая к нам руки.

Мама тотчас облегченно заплакала, кинулась к отцу. Он обнял ее, поцеловал. Подбежала я, он подхватил одной рукой меня, второй — маму и, держа нас на руках, как маленьких, а мы крепко обнимали его за шею, пошел в комнату, шутливо декламируя:

— «Мороз-воевода дозором обходит владенья свои!..»

И я вдруг заплакала как мама, хотя никогда со мной такою не случалось при встрече отца. Он внимательно глянул на меня, сказал по-прежнему весело:

— А кого-то ждут подарки! — и опустил нас с мамой на пол.

Мама тотчас бережно и ласково взяла большую руку отца в свои руки, все смотрела на него, улыбаясь сквозь слезы. И он снова обнял ее, поцеловал. А я поспешно побежала мыться и одеваться, только все почему-то не могла перестать плакать.

Когда вошла в столовую, стол уже был накрыт и отец с мамой сидели рядышком, держась за руки, как школьники.

— Возьми в прихожей чемодан, Катенок, — сказал мне отец, чуть подольше, чем обычно, задерживаясь главами на моем лице.

Я побежала в прихожую… Неужели отец уже знает все про Виктора? Неужели мама написала ему об этом? Сама я только в одном письме мельком упомянула о Плахове, просто упомянула…

На полу в прихожей стоял небольшой новый чемодан. Я подхватила его, вернулась в столовую. Отец только кивнул мне на чемодан, я поставила его на стул, раскрыла. И сразу же увидела банлоновый костюм, такой же, как у Клавдии Сидоровны. Засмеялась от радости, взяла его, побежала к себе в комнату переодеваться.

И так ведь при каждом возвращении отца! И откуда только он знает, что именно мне надо подарить?

Надела костюм — он, конечно, был совершенно впору мне. И как только отец всегда помнит, в своих многомесячных плаваниях о том, что мне нужно!

Прибежала в столовую, крутанулась перед родителями.

— Ну, ну, — сказал отец, с удовольствием глядя на меня.

Снова побежала к себе в комнату, чтобы переодеться в форму, не опоздать в школу. Сразу после возвращения отца у нас дома не принято рассказывать о том, что было во время его отсутствия. Кажется, что все это мелко по сравнению с самим фактом его благополучного возвращения. И он сразу тоже почти ничего не рассказывает нам с мамой о прошедшем плавании. Только после из его рассказов мы узнаем, где он был, что видел, какие происшествия случились на корабле…

Снова вспомнила короткие и внимательные взгляды отца и вдруг решила, что сейчас же сама расскажу ему о Викторе.

Отец уже успел умыться, сидел за столом в гражданских брюках и белой рубашке, волосы его еще были темными от воды. Мама разливала кофе, отец смотрел на нее спокойно и ласково. Как он должен был устать за плавание, как рад снова оказаться дома, с нами! Села на свое место.

— Ну, Катенок?.. — негромко спросил отец.

— После зимних каникул в нашем классе появился новый ученик Виктор Плахов, — ответила я.

Отец подождал еще, все глядя на меня, но я ничего больше почему-то не могла сказать ему о Викторе, тогда он глянул на маму. Она кивнула ему, чуть заметно поморщилась. Отец сказал быстро:

— Ну, давайте пить кофе, — и придвинул к себе чашку.

И я тотчас успокоилась, мне стало ясно: отец понял, что я хотела сказать. Я благодарно улыбнулась ему за то, что сам он ничего не спросил меня о Викторе. Вот только что ему скажет мама, пока я буду в школе?

Быстро выпила кофе, побежала в школу. На первом же уроке шепнула Виктору:

— Капитан Нилов вернулся!

— Кто это? А, понял.

Я решила, что сегодня же после уроков обязательно приведу Виктора к нам домой, познакомлю с отцом.

Весь школьный день думала об этом, тревожилась: понравится ли Виктор отцу? Даже на уроках слушала невнимательно, а когда мы с Виктором вышли из школы, предложила ему будто между прочим:

— Зайдем к нам, — даже пояснила вроде Александра Викторовича: — Сегодня обед у нас — первый класс!

Виктор кивнул согласно, а у меня неожиданно горько сжалось сердце: он уже успел забыть о возвращении отца! И не заметил, значит, что я весь день была не такой, как обычно…

Только глянув на отца и маму, я сразу же догадалась, что без меня они о Викторе не говорили. Отец встал, протянул Виктору руку.

— Ну, давай знакомиться.

А я вдруг увидела взгляд мамы: она молча и настороженно следила за Виктором и отцом. Виктор пожал руку отца, сказал весело и просто:

— Катя говорит мне сегодня: «Капитан Нилов вернулся!» А я вначале даже и не сообразил, кто это…

По глазам отца нельзя было понять, понравился ли он ему.

— Курить можно? — почему-то спросил Виктор, тоже садясь рядом с отцом на диван; раньше он курил у нас дома, не спрашивая разрешения.

Отец кивнул, подвинул пачку сигарет, лежавших на журнальном столике.

— Ого! — сказал Виктор, рассматривая пачку: — «Честерфилд»! В Англии были?

— Был.

Виктор посмотрел на отца уже с откровенным восхищением.

Мама вздохнула, пошла на кухню.

— Дело к экзаменам идет? — весело спросил отец.

— А крепкие! — проговорил Виктор, глубоко затянувшись, переспросил, точно не расслышал: — Что? А, да! — И развел руками: — Деваться некуда: надо как-то спихнуть.

«Так, так…» — опять молча кивнул ему отец, глянул на меня, отвел поспешно глаза.

Обед, как и всегда при возвращении отца, был праздничным. Виктор первым потянулся к бутылке коньяка, налил нам с мамой в маленькие рюмки, себе и отцу — в большие. Я глянула на отца, но ни он, ни мама ничего не сказали Виктору.

— Ну, с возвращением! — сказал Виктор, поднял свою рюмку, выпил коньяк, стал есть.

Я заметила, что отец с мамой почему-то стараются не глядеть на Виктора. Он снова хотел налить себе. Мне стало стыдно за развязность Виктора.

— Хватит! — не утерпела я. — Ведь уроки еще надо делать!

— Действительно, хватит, Виктор! — твердо проговорил отец.

— Ну, какие уж теперь уроки по такому случаю? — добродушно возразил Виктор. — Спишу завтра.

И действительно, заниматься нам в этот день не пришлось. Виктор ушел домой. Я села за уроки.

Вечером у нас собрались гости, как всегда это бывало по возвращении отца, но я не могла заставить себя выйти к ним. Весь вечер пролежала одетая на своей постели, притворяясь, что сплю.

Дождалась, когда гости разошлись — было уже два часа ночи, — вышла из своей комнаты. Отец с мамой сидели в столовой. Обернулись, услышав мои шаги.

Я спросила отца:

— Годится Виктор для военной службы? — И по глазам отца тотчас увидела, что он понял мой вопрос.

— Смотря для какой… — негромко ответил он и вздохнул устало: — Она ведь тоже разная — военная служба.

— Ну вот к тебе на корабль приходит пополнение — как бы ты принял Виктора?

— Обычно. — И отец чуть прищурился.

— Ну ладно… Что ты думаешь о Викторе?

— Да я ведь и вижу-то его в первый раз…

— Нет, говори все!

— Да! — сказала мама.

— Пришлось бы повозиться как следует, чтобы сделать из него настоящего моряка. С одной стороны, понимаешь ли, Катенок, и здоров он, это сразу видно. То есть физически здоров, я хочу сказать. А морально… — и чуть усмехнулся, договорил: — У меня на корабле работа тяжелая и сложная, ошибаться никто из экипажа не имеет права, а нравственный уровень Плахова…

— Договаривай все!

— Целый вечер она мучилась, ждала этого разговора, — сказала мама.

— Трудный случай, Катенок! — ответил отец и стал глядеть прямо в глаза мне, прищурился еще сильнее: — У меня ведь служба какая? Кого мне пришлют, с теми я и обязан работать, понимаешь?

— Ну а если бы ты мог выбирать себе экипаж?

Отец смотрел все так же пристально на меня, ответил спокойно и ровно:

— Виктора Плахова не взял бы, — и тотчас будто начал извиняться: — У нас ведь, понимаешь, случаются ситуации довольно серьезные…

— Хватит, Костя! — остановила его мама.

— Спасибо… — прошептала я, повернулась, снова пошла к себе в комнату.

Разделась аккуратненько, легла. Но всю ночь не могла заснуть, не торопясь и последовательно вспоминала все случаи, поступки и слова Виктора. Никогда наперед прямо-таки невозможно угадать, как Виктор поступит в том или ином случае. И никак не понимает он того, чего не хочется ему понимать… Но одновременно с этим (опять-таки по-своему, конечно) Виктор — натура цельная, моментами даже симпатичная мне… но в чем-то самом главном все-таки чуждая… Никакого определенного вывода у меня так и не получилось, но, когда я, стараясь заставить себя уснуть, принималась, как обычно, мечтать, все мои привычные мечты, раньше успокаивающие меня: и жизнь в одинокой избушке, затерянной в дремучем лесу, и необитаемый остров — теперь почему-то рассеивались, как только я включала в них Виктора. Уже одно появление его вносило жестокость и грубость.

Попробовала успокоить себя тем, что за Виктора просто надо бороться, что неисправимых вообще нет. Но как бороться за Виктора? Вот если бы Виктор оказался на корабле отца, стал бы поздно или рано вести себя как положено. Как это сказала Варвара? Да: «Поскольку он не в безвоздушном пространстве живет, он должен в соответствии с общепринятыми правилами реагировать на окружающую среду, чтобы она допускала его существование в ней, не отталкивала его…» А пока внутренний мир Виктора мне чужд и во многом непонятен, даже неприемлем для меня! Может я и смогу постепенно привыкнуть к этому, если буду долго рядом с Виктором. Но никогда, наверно, Виктор не станет родным для меня, а я для него.

Все сидела на постели, сжавшись в комочек, крепко-крепко обхватив голову руками, увидела, что в комнате уже почти совсем светло. Долго, не меняя позы, глядела на окно: снизу оно было сиренево-темным, сверху — розово-светлым. Наступило утро. Очень болела голова…

Вот все эти события и раздумья, связанные с Виктором, — и совсем мелкие, и более значительные — привели меня постепенно к тому, что я поняла: буду что-то делать. Еще неизвестно, что именно, но буду.


По вечерам отец с мамой, как и всегда, ходили в театр или в кино, в гости, а когда оставались дома, кто-нибудь обязательно бывал у нас. Из-за подготовки к экзаменам я не могла, как раньше, ходить вместе с ними, сидела у себя в комнате, готовилась. Вместе со мной по-прежнему занимался и Виктор.

В предыдущих классах он, видимо, учился средне, потому что, повторяя пройденное, я часто обнаруживала у него досадные пробелы. И мне самой из-за этого приходилось возвращаться к уже известному. Это было и утомительно, и неинтересно мне, но я терпеливо и настойчиво снова и снова возвращалась к старому материалу, чтобы Виктор не попал впросак на экзаменах.

Есть люди, у которых начисто отсутствует привычка к труду. Необходимость постоянно и ежедневно трудиться вызывает в них непреодолимое отвращение. Таков Виктор.

Однажды мы с ним сидели в моей комнате, готовились к экзамену по литературе, повторяли «Мертвые души» Гоголя. У нас были гости, из столовой доносилась музыка, веселые голоса. Виктор невольно улыбался, прислушиваясь к ним, вдруг сказал мне:

— Пойдем попляшем, а?

Я вздохнула, подняла голову от стола, поглядела на Виктора: на лице его было неудержимое желание бросить все и бежать туда, где музыка, веселье… Сказала как можно спокойнее, вернее, попросила даже:

— Ну, давай уж посидим еще хоть часик? Ведь завтра экзамен.

Лицо Виктора окаменело, глаза сузились. Он вскочил, вышел из комнаты. Еще дверью хлопнул.

Я сидела за столом, сведя плечи, как тогда ночью, когда плакала на постели.

Очень скоро дверь в комнату снова открылась, голос отца проговорил весело и настойчиво:

— Нет уж, Витя-Витенька: делу — время, потехе — час, и этот час еще не настал!

Я подняла голову: отец обнимал Виктора за плечи, стоя за его спиной, но смотрел на меня внимательно и серьезно, с тревогой даже. А у Виктора было по-прежнему злое, окаменевшее лицо.

— Иди, иди, — сказала я отцу. — Мы с Виктором еще позанимаемся, а потом придем.

Отец вздохнул, ушел. Виктор сел рядом со мной за стол, а я неожиданно для себя спросила:

— Тебе не кажется, что когда Николай Васильевич Гоголь писал свои «Мертвые души», имел в виду не только конкретных Ноздрева и Коробочку?

— А кого же тогда?

Я внимательно посмотрела на Виктора и не ответила. Он не понял моего намека.

— Ладно. Давай повторять дальше.


На экзамене Виктору попался билет, одним из вопросов которого были как раз «Мертвые души». Нине Георгиевне поправилось, когда Виктор сказал, что Гоголь, создавая «Мертвые души», имел в виду не только конкретных Ноздрева с Коробочкой. Вообще же отвечал он неуверенно. И Нина Георгиевна поставила ему тройку. Нашла глазами меня, сказала:

— Нилову благодари, ковбой Плахов!

9

Мы с Виктором по-прежнему готовились к экзаменам у нас дома. Однажды, когда отца с мамой не было и мы остались вдвоем, Виктор, как прежде, попытался обнять меня, но я отстранилась. Тогда он попросил меня, что уж было совершенно необычно для него:

— Давай готовиться у нас, как раньше, а?

— Нет, — ответила я.

Виктор удивленно посмотрел на меня, потом лицо его опять окаменело, сделалось упрямым, губы растянулись. Я знала, что за этим может последовать грубая выходка с его стороны, что могу даже получить пощечину, но не двигалась, глядела прямо в глаза ему. Спросила насмешливо:

— В детстве строил игрушки из «Конструктора»?

Он мигнул удивленно.

— Ну, строил…

— Ну, а если игрушка не получалась, бывали случаи, что даже ломал «Конструктор»?

— Ну, бывали…

И вдруг буквально сграбастал меня своими ручищами. Я не сопротивлялась, только спросила негромко:

— Не противно?

Сначала Виктор замер, расслышав мои слова, потом распрямился. Глаза его сделались непроницаемо-черными, как у Александра Викторовича.

Я сказала уже чуть побыстрее:

— Помнишь тот случай на террасе в Солнечном? Не хочется повторяться, а только я тебе не игрушка из детского «Конструктора». Да и аттестат зрелости не советую тебе ломать по злобе. Может, тебе и наплевать на реакцию твоих родителей, если ты его не получишь. И на реакцию школы наплевать, а только ты ведь еще лет сорок прожить можешь: сто раз пожалеешь, что не получил аттестата, когда до него осталось всего две недели!

Есть люди, которым для изменения собственного настроения совершенно необходимы быстрые и сильные, физические упражнения. Поэтому Виктор сначала довольно выразительно помахал кулаками у моего лица, потом отбросил ногой далеко к стене свой стул; потоптался на месте, не сводя с меня почерневших глаз. А я только улыбалась насмешливо. Потом сказала:

— Ну что, милок, перебесился?

И тогда Виктор опрометью кинулся к двери. Я слышала, как он пробежал через прихожую, как резко хлопнула входная дверь, как прогремели шаги Виктора на лестнице. И тотчас заплакала, так уж горько и сиротливо мне стало. Ведь Виктор-то мне все еще нравился! И безразличны мне вдруг стали экзамены на аттестат зрелости, важным оставалось только одно: неужели у нас с ним все и навсегда кончилось!..

Не помню, сколько времени я так сидела и плакала, только вдруг услышала резкий звонок в дверь. Вскочила, поправила наскоро волосы, вытерла лицо, побежала в прихожую открывать. На лестнице перед дверью нашей квартиры стоял Виктор, а рядом — Клавдия Сидоровна. Лицо Виктора было, как обычно, безразличным, а Клавдия Сидоровна улыбалась непривычно для нее вымученно и сказала просительно:

— Прости уж ты моего дурака, Катюша, а только без тебя не видать ему аттестата как своих ушей! А, милая?

— Нервный он у вас, Клавдия Сидоровна. Ну да уж делать нечего: пусть снова ума-разума набирается, — и посторонилась в дверях: — Проходи, милок.

Виктор прошел в прихожую, не глядя на меня.

— Вот спасибо тебе! — с облегчением сказала Клавдия Сидоровна и все-таки не удержалась: — А прав был тогда Сашок: «катюша» ты. — И закончила одобрительно: — И дальше стреляй, девка, чтобы с поверхности тебя не сковырнули! — Даже что-то вроде уважения ко мне появилось в ее красивых глазах, когда она закрывала дверь.

Мы с Виктором вошли в мою комнату. Я спокойно следила за ним. И вот когда он снова глянул на меня, я поняла окончательно, что теперь Виктор будет относиться ко мне по-другому. Не знала, лучше или хуже, чем до этого, но по-другому. Я старалась держаться как можно спокойнее.

— Пришлось подчиниться мамочке? — спросила я его весело.

Простодушие — одно из самых привлекательных качеств человека. Ничего не зная об этом, Виктор прямо ответил мне:

— А куда денешься?

— Ну ладно, — вздохнула я. — Поскольку нам обоим деваться некуда, как ты сказал, давай уж и дальше заниматься.

— Давай.

Виктор все смотрел на меня, и уже ни злости, ни даже обиды не было на его красивом лице. Совершенно без всякого повода, очень весело и, как всегда, громко он захохотал. Я сама невольно улыбнулась, глядя на него.

Тогда я, кажется, только смутно догадывалась, что именно в этом глупом и беспричинном хохоте проявилась еще одна черта Виктора: с необыкновенной легкостью он может отказаться от своего желания. Но если об этой черте я только смутно догадывалась, то уж никак не могла предположить, что это и поможет мне.

— Ну, милок, — повторила я, снова садясь за стол, — изложи-ка мне в общих чертах бином Ньютона.

— Могем… — согласился Виктор, усаживаясь рядом со мной, как и до этого примечательного события.

Наше перемирие не прошло бесследно: у математика Петра Ильича Виктор получил тройку. И для него эта было хорошо.

10

Познакомилась я с Людочкой Кусиковой еще в первом классе: Мира Александровна, наша первая учительница, посадила нас за одну парту.

Маленькая. Людочка была чисто и аккуратно одета. Кофточка на ней была беленькая, тщательно выглаженная, и косы заплетены аккуратно, на концах большие шелковые лиловые банты. Личико Людочки было нежно-розовым, как у куклы. Она капризно складывала фантиком свои пухлые губки. Носик у нее остренький, ноздри часто подрагивают. Щеки нежные, с милыми ямочками, глаза голубые, круглые, чаще всего глядят растерянно. У Людочки хорошие волосы — пушистые белокурые локоны. Немного подвели ее только ресницы — коротенькие, совершенно белые и жесткие. А в общем она очень хорошенькая.

В первом классе, конечно, я была и мала и глупа, ничего толком не понимала. И вот одно из моих первых впечатлений: какая-то странная беззащитность и беспомощность Людочки. В школу ее провожала мама — Леля Трифоновна, высокая, длинноносая и очень худая женщина, одетая просто, даже бедно. Она несла портфель Людочки, сама раздевала ее в школе, поправляла Людочке банты; нагибаясь, сама снимала с нее ботики. Потом долго целовала Людочку, будто расставалась с ней не на четыре урока, а на всю жизнь.

— Ну хватит, мама! — капризно говорила ей Людочка. — Мне пора. Я опоздаю!

— Ну, ну, деточка! Беги, беги, деточка! — отвечала ей Леля Трифоновна.

На уроках Людочка требовательно говорила мне:

— Ну-ка найди в моем портфеле резнику! — и подвигала мне свой раскрытый портфель; тетрадки и учебники были сложены в беспорядке, я просовывала между ними руку, долго шарила, пока находила резинку; Людочка брала ее, даже не поблагодарив меня.

Часто оказывалось, что Людочка забывала делать уроки. Когда учительница начинала выговаривать ей, Людочка плакала и неожиданно зло отвечала:

— Это мама виновата! Это она забыла!

И когда Леля Трифоновна ждала Людочку после уроков, снова сама надевала на нее пальто, шапку, ботики, Людочка капризно выговаривала ей:

— Ты почему забыла, что нам по арифметике задали?

И Леля Трифоновна поспешно начинала оправдываться перед дочерью. А мне становилось жалко Лелю Трифоновну.

Не знаю уж, как это получилось, но мне приходилось следить, чтобы Людочка не забывала делать уроки, постоянно завязывать распустившиеся банты в ее косах, даже носить ее портфель, который она часто забывала в самых неожиданных местах.

Тоже как-то само собой получилось, что Людочка каждый день начала приходить к нам домой делать уроки. Попросту сказать, она списывала их у меня. А я уж так привыкла к постоянной беспомощности Людочки, что чувствовала себя обязанной вот так опекать свою драгоценную одноклассницу. Когда Людочка заболела свинкой, я повела ее в поликлинику, долго сидела и ждала, пока врач осмотрит ее, потом чуть не на руках тащила вмиг ослабевшую подругу домой.

Жили тогда Кусиковы в коммунальной квартире, у них была маленькая комната. Отец Людочки Модест Петрович, высокий и тоже очень худой, как и Леля Трифоновна, работал тогда на каком-то заводе слесарем, учился одновременно в вечерней школе — из-за войны и блокады он не успел вовремя окончить школу. Был он очень тихим и молчаливым, мне даже не запомнился ни один разговор с ним, — только все нежно и ласково гладил Людочку по голове, часто брал ее на руки, носил по комнате, по-своему молчаливо улыбаясь. А Леля Трифоновна была, наоборот, очень шумливой и подвижной; мне тогда казалось, что вся маленькая комнатка Кусиковых заполнена ею одной. Помню, я старалась пореже бывать у Кусиковых, а уходя от них, каждый раз чувствовала облегчение.

Не могу вразумительно объяснить почему, но получилось как-то так, что в нашем классе Людочка неожиданно оказалась на привилегированном положении.

Еще в третьем классе Людочка вдруг увлеклась киноартистами, стала коллекционировать их фотографии, только и разговоров у нее было, что о кино.

Кажется, первой из нашего класса Людочка заговорила о любви. Сначала это возвышенное чувство направлялось у нее все на тех же киноартистов. Но время шло, и вот Людочка как-то под страшным секретом посвятила меня в свою тайну: она влюбилась в ученика девятого класса Лешку Боровикова. Мы учились тогда в шестом, и я, помню, очень взволновалась, но сама Кусикова оставалась спокойной. Незаметно для себя подпала я под влияние Людочки и сдуру увлеклась этой историей. Мы с ней решили: надо написать письмо Боровикову. Втайне от всего света трудились над ним целый вечер, после чего я с замиранием сердца вручила послание Боровикову. Он взял меня одной рукой за косу, чтобы не сбежала, другой развернул треугольник письма, прочитал его, заулыбался, потом стал серьезным, отпустил мою косу, стал разглядывать меня. Я побагровела…

— Спасибо тебе, Кусикова, — наконец сказал Боровиков. — Ты только не обижайся, но сначала подрасти немножко, чтобы паспорт тебе выдали, понимаешь?

— Я — Нилова… — прошептала я.

— А Кусикова — твоя одноклассница?

— Да…

— Вам сейчас сколько лет?

— Тринадцать.

— На, верни ей письмо, скажи, что я благодарю ее за любовь и что мы с ней вернемся к этому разговору ровно через пять лет. Запомнила?

— Запомнила. — И я изо всех сил кинулась бежать на улицу, где меня ждала Людочка.

Когда я сообщила ей о результатах своих переговоров с предметом ее любви, она вдруг со злостью разорвала письмо, даже затоптала его в снег. Несколько дней после этого я с откровенным сочувствием поглядывала на Людочку, но она ни единым словом не обмолвилась о Боровикове. А я, помнится, радовалась, что никакой трагедии не произошло. Но самое странное состояло в том, что Людочка сама же рассказала потом в классе всю эту историю, говорила, что мы с ней хотели просто разыграть Боровикова.

Или уж то, что Людочка по-прежнему плохо училась, с трудом переползая из класса в класс… Или уж ее откровенно глупая влюбленность во всех наших мальчишек по очереди… Или уж просто мы стали взрослее — только отношение всех к Людочке как-то изменилось. Если раньше одноклассники видели в ней слабое и беззащитное существо, которому надо только помогать и помогать, которое можно смертельно обидеть даже словом, даже взглядом, — то теперь относиться к ней стали иронически, Симка Потягаев даже прозвал ее «Киса Кусикова». А мне было по-прежнему жаль Людочку, я утешала ее, когда она плакала от обиды, все так же давала ей списывать у себя.

Модест Петрович окончил школу, потом — так же по вечерам — институт, стал заведующим лабораторией на заводе. Кусиковы купили двухкомнатную квартиру в кооперативном доме. Все было хорошо, только мне почему-то запомнился один странный разговор, который был у Нины Георгиевны с родителями Людочки, когда она получила две двойки за второе полугодие. Плахов еще не учился в нашем классе. После уроков Нина Георгиевна велела нам с Людочкой остаться, сказала, что вызвала в школу родителей Кусиковой.

Леля Трифоновна была теперь модно одетой, но оставалась все такой же худой, нервной. Модест Петрович пришел с большим портфелем. В классе мы были одни. Нина Георгиевна пригласила Кусиковых сесть. Помолчала, вздохнула, потом подняла голову от стола, поглядела на родителей Людочки, молча и скромно сидевших рядышком за партой перед ней, спросила:

— Модест Петрович, ведь вы по вечерам одновременно с основной работой окончили школу, потом институт, теперь заведуете лабораторией?

— Да, — кивнул он; вдруг ласковым движением обнял Людочку, стоявшую рядом, притянул ее к себе, и Людочка прижалась к нему доверчиво.

— И вы ведь кооперативную квартиру купили, Елена Трифоновна? — снова спросила Нина Георгиевна.

— Купили, — тотчас настораживаясь, резко ответила та, тут же поспешно глянула на Модеста Петровича, проверяя его реакцию на слова Нины Георгиевны.

— Вы только не обижайтесь, Елена Трифоновна, но какое у вас образование? — спросила Нина Георгиевна.

— Семь классов.

— И вы ведь, кажется, не работали, пока Людочка училась в первых классах?

— Пока она не кончила пятый класс. А что?

— Да нет, нет, ничего… И оба вы дочь любите…

— Только ею и живем! — проговорила Леля Трифоновна, а Модест Петрович по-прежнему молча и согласно кивнул.

— Опять прошу, не обижайтесь, постарайтесь понять меня правильно, — еще тише проговорила Нина Георгиевна. — Ведь я как воспитательница несу ответственность за весь класс, понимаете?

Правая щека Лели Трифоновны неожиданно дернулась, она опять искоса глянула на мужа, проговорила отрывисто и с обидой:

— Да когда нам было заниматься Людой, если днем он на работе, вечером — на учебе?

— Так ведь вы-то, Елена Трифоновна, не работали, пока Люда не закончила пять классов.

— Вам-то что говорить! — по-прежнему резко и обидчиво ответила Леля Трифоновна, губы ее скривились, она всхлипнула: — А я в Ленинграде всю блокаду вынесла, все здоровье на войне оставила, — и она заплакала. Людочка тотчас всхлипнула, и Модест Петрович перестал улыбаться.

Нина Георгиевна опять помолчала, договорила медленно:

— Я понимаю, что Модест Петрович был занят вечерами на своей учебе, понимаю, что и вам, Елена Трифоновна, было нелегко. Но ведь заставить Люду нормально учиться вы оба могли!

Леля Трифоновна и Людочка все плакали, Модест Петрович сказал устало:

— Да уж просто такие мы нервные, что ли, Нина Георгиевна… — и глянул на жену; а лицо Лели Трифоновны было теперь злым и упрямым.

Нина Георгиевна внимательно следила за ними, молчала. И тут мне стало ясно, и почему Людочка так легко плачет по пустякам, и тут же злится, и даже почему у нее решительно ко всему в жизни такое легкое отношение. Я представила семью Кусиковых дома: Модест Петрович, беззаветно любя дочь, усталый после работы, подчиненно молчит, а Леля Трифоновна, нервная и глупая, во всем потакает Людочке.

— Нилова, ты выйди, — сказала мне Нина Георгиевна и добавила: — Думала уж и тебя поругать за то, что ты взяла Люду на иждивение в учебе…

Я вышла из класса и бегом бросилась домой. Будто впервые я по-настоящему разглядела свою закадычную подругу.

Не вытерпела все-таки, рассказала маме о разговоре в классе после уроков, о том, что и меня Нина Георгиевна заставила присутствовать при нем, точно я была одной из виновниц плохой учебы Людочки. А мама сказала:

— Объективно говоря, Катенок, и ты, конечно, виновата: доброта должна быть умной, ведь люди-то разные нас окружают. Но вот как это получается… Модест Петрович учился по вечерам в школе и институте, сейчас заведует лабораторией… Елена Трифоновна тоже работает нормально, то есть оба они прошли нелегкий путь в жизни. Умеют различать и хорошее, и плохое в ней. Мама Симы Потягаева — она работает инженером в лаборатории Модеста Петровича — как-то говорила мне, что строже и требовательнее начальника, чем он, ей еще не приходилось встречать. А вот Людочку, свою дочь, оба они любят так безрассудно, что теряют объективность во всем, что касается дочери. Ты тут назвала жизнь Кусиковых глупой и нервной… Так оно, видимо, и есть. Многое пришлось пережить родителям Людочки, и от этого у них, конечно, нервы не в порядке… — Вдруг улыбнулась виновато: — Помнишь, Нина Георгиевна, будучи у нас дома, сказала, что «ваше лицо — ваш ребенок». Возможно, старшие Кусиковы и неспособны объективно оценить свою дочь, но весьма вероятно, что и характер Людочки создает нервность в жизни семьи.

11

Следующим экзаменом была физика — предмет, который я любила. Мне достаточно было только перелистать учебник да еще раз просмотреть задачи, что мы решали в классе. Юлия Герасимовна, наша учительница физики, прямо сказала:

— Уж за кого я совершенно спокойна, ребята, так это за Катю Нилову.

Людочка предыдущие экзамены, как иПлахов, сдала кое-как, то есть на тройки. А вот перед экзаменом по физике стала нервничать не на шутку. И тут вечером к нам пришла Леля Трифоновна. Похудела она еще сильнее. Узкие губы ее были ярко накрашены, брови и ресницы подведены тушью. Тяжелое впечатление произвела она на нас с мамой и отцом. Лицо Лели Трифоновны было злым, но при этом она жалобно плакала и униженно просила, чтобы ее Людочка готовилась к экзамену по физике вместо со мной. Я, конечно, согласилась.

На следующее утро Виктор с Людочкой пришли к нам домой. Мы все трое уселись за мой стол, стали повторять с самого начала, с механики. Я сидела посередине, Виктор — справа от меня, Людочка — слева. Или уж то, что я постоянно помнила, как Людочка перед всем классом публично призналась в своей любви к Виктору… Или то, что я чувствовала, как Виктор неожиданно и резко изменил свое отношение ко мне… Или то главное, что мне-то он нравился по-прежнему сильно, — только у меня было ощущение какой-то скованности, точно всю мою кожу обволакивал жесткий панцирь, холодный, безжалостный и чужой. Какое бы движение я ни сделала, как бы ни повернулась, этот панцирь все оставался на мне, избавиться от него было просто невозможно.

Читала вслух по учебнику я, Виктор и Людочка молча следили за формулами и слушали, но я постоянно чувствовала, даже не глядя на них, как они слушают меня, как сидят, как смотрят в книгу и друг на друга. И все же не могла взглянуть на них…

Через час или полтора я постепенно увлеклась материалом, обволакивающий меня панцирь стал почти неощутим. И когда мы разбирали полиспаст, изменение его подъемной силы с увеличением числа блоков, огибаемых канатом, я забылась, подняла голову от учебника, глянула на Виктора с Людочкой. Лица их были такими, будто они не слышат моих слов, точно меня даже совсем нет сейчас в комнате. Они улыбались за моей спиной так, как это бывает, когда парень с девушкой нравятся друг другу, когда все окружающее — второстепенное по сравнению с этим главным для них.

И я даже не спросила, поняли ли они то, что я прочитала, так вдруг пусто сделалось у меня в груди, а во рту появилась какая-то противная горечь. Сжалась, втянула голову в плечи, помолчала, но справилась с собой, продолжала читать… Даже не знаю, заметили ли они мою реакцию, во всяком случае, ничего не сказали.

Обедали мы у нас дома, мама сделала вкусные щи со свежей капустой и любимые Виктором чахохбили из курицы. За столом Виктор сидел рядом с Людочкой, оба они ели с аппетитом, оживленно разговаривали, чему-то смеялись. А мы с мамой молчали.

После обеда Людочка переставила свой стул у письменного стола так, что между мной и ею оказался Виктор. И когда мы разбирали задачи на трение — одна была особенно интересной: лежащий на плоскости шар в зависимости от величин коэффициентов трения качения и скольжения, а также величины собственного диаметра мог под действием одинаковой силы и скользить, и катиться по плоскости, — я снова увлеклась, забылась, подняла голову от стола… Правая рука Виктора лежала на плече Людочки.

Первый раздел — «Механику» — мы закончили уже в десять часов вечера, до этого мама успела накормить нас ужином. И вот, когда Виктор с Людочкой, весело попрощавшись со мной и мамой ушли, я неожиданно для себя выглянула в окно: они стояли на улице и целовались.

Странное существо человек. Умом я уже и до этого понимала, что должна заставить себя относиться к Виктору иначе, чем раньше, что не стоит он всех моих мучений и переживаний; даже то, что все между мной и им уже кончено, понимала… А здесь мне вдруг стало так обидно, горько и больно, что я просто опустилась на пол, обхватила голову руками и заплакала…

Подошла мама. Она наклонилась ко мне, обняла меня, поцеловала, стала говорить какие-то утешительные слова. А тут пришел отец — он на весь день уезжал в Кронштадт. Разобравшись во всем, он сказал негромко, ласково, но настойчиво:

— Ты, Катенок, можешь, конечно, перестать готовиться вместе с Плаховым и Кусиковой… Вон даже мы с матерью можем им сказать, чтобы больше не приходили к нам. Ты слышишь меня? — он замолчал, а я кивнула, что, мол, слышу; тогда он так же медленно выговорил: — Но есть две вещи, из-за которых тебе не следует делать этого. Во-первых, и Люда, и Виктор, как я понимаю, могут провалить экзамен, если перестанут набираться от тебя ума-разума. А во-вторых, — не сердись только на своего отца, Катенок, — эта ваша совместная подготовка к экзамену, как ни странно, полезна больше тебе, чем Плахову и Кусиковой. Ты понимаешь меня, Катенок?

Я подняла на отца заплаканное лицо, слова у меня по-прежнему не выговаривались. Тогда он, все не двигаясь и не улыбаясь, произнес какую-то фразу по-английски. Отдельные слова ее я поняла, а общий смысл не дошел до меня.

Тогда уж мама спросила:

— Что, что, Костя?

— Собаке хвост по кусочкам не рубят, советует английская пословица.

— Так ведь больно, папа! — выговорилось наконец у меня, как в детстве.

— Когда врач вырывает у тебя больной зуб, тебе тоже больно, а? — спросил он.

Вот когда отец так со мной говорит, у меня сразу же — это я помню еще с детства — проходит унижающая меня слабость, а затем появляются уже решительные поступки.

Не сумею объяснить, что такое особенное есть в моем отце, но в его присутствии сидеть на полу, как медуза, просто невозможно. Поэтому я встала.

— Валерьяночки, может, выпьешь? — уже насмешливо спросил отец.

И я ответила тем же тоном:

— Не хотела бы служить на вашем корабле и под вашим началом, капитан Нилов! Железный вы человек, капитан Нилов! — И повернулась к маме: — Нет, только подумай: такое отношение к родной дочери, а!..

А мама спросила меня:

— Не помнит ли десятиклассница Нилова, как она спрашивала капитана первого ранга, взял бы он к себе на службу ее героя Виктора Плахова?

— Как же, как же! — сказала я.

— Я уже говорил, что его бы не взял.

— А Катю Нилову? — опять спросила мама и тут же спохватилась: — Ах, она же девушка!

— Все равно взял бы, — серьезно ответил отец. — И не потому, что она моя дочь.

…Мы готовились втроем — я, Плахов и Кусикова — еще два дня, до самого экзамена. И Виктор, и Людочка не пытались скрыть накатившей на них радости. Мне приходилось все это терпеть. Однако я заставила их обоих как следует проштудировать весь курс. Короче говоря, оба они получили по тройке и на экзамене у Юлии Герасимовны.

Вот, собственно, и все. Но, чтобы оставаться до конца честной, я должна рассказать еще об одном эпизоде. И потому, что он фактически заканчивает эту мою печальную историю. И потому, главное, что сама я вела себя в этом случае очень плохо. Так плохо, что даже не знаю, смогу ли когда-нибудь в дальнейшем забыть об этом!

Был жаркий летний полдень, пустынные и тихие улицы серели асфальтом, желтели стенами домов, темнели раскрытыми проемами окон. Откуда-то доносилась старинная, красивая и грустная песня: «Помню, я еще молодушкой была, наша армия в поход куда-то шла. Вечерело, я стояла у ворот…» Мы сдали последний экзамен. Вышли втроем на улицу — Людочка, Виктор и я — и молча шли по тротуару. Людочка обеими руками держала Виктора под руку. Потом она приостановилась, беззаботно и блаженно прижавшись щекой к его плечу, сказала:

— Витя, милый! Но я же не могу так… Я же люблю тебя! Ну что мне делать? Ты только скажи — я все сделаю! Все, что скажешь!

А вот дальнейшее мне помнится как-то отрывочно… В общем, я взяла Виктора за руку. Сначала лицо Виктора сделалось растерянным. Потом — женский голос по радио: «Подъезжает ко мне барин молодой…» Еще после — торжествующе-злой смех Людочки… Опять голос по радио: «Напои меня, красавица, водой…» Пробежал мальчик, с наслаждением сосущий мороженое… Слова Людочки:

— Опоздала, милая!

— Витя, ну как же я буду жить дальше-то? — я задала ему этот вопрос и совсем не узнала своего голоса.

— Понимаешь, Катя, какая загвоздочка…

«На квартиру к нам приехал генерал, весь израненный, он жалобно стонал…» — неслась по улице песня.

Виктор не успел сообразить, как мне ответить, это сделала за него Людочка:

— Мы с Виктором решили пожениться. А ты хоть не унижайся так. А то ведь милостыню выпрашиваешь, дура дурой! — почти выкрикнула она торжествующе и злорадно.

— Ладно, пошли, Людка, — резко сказал Виктор.

Потом была одинокая скамейка… И тот же серый асфальт мостовой, желтые стены домов, глухая тишина… Еще после я увидела перед собой мальчика, он жалобно просил меня:

— Не реви, тетя, — и протягивал мне обсосанное мороженое. — Хочешь эскимо? Не реви, ну?..


Когда получили аттестаты — Петька Колыш, Варвара Глебова и я даже с золотыми медалями, — вышли из школы на улицу. Ребята громко и возбужденно разговаривали, смеялись, уславливались насчет выпускного вечера. Людочка с Виктором шли под руку рядом с другими, тоже смеялись… А я опять видела густые тени на тихих улицах, желтые и плоские стены домов с раскрытыми окнами, сухой, серый асфальт…

* * *
С тех пор прошло больше двух лет, я уже учусь на третьем курсе электротехнического института.

Свадьба Виктора с Людочкой была через месяц после выпускных экзаменов в школе. Получила на нее приглашение и я, но не смогла заставить себя пойти. На свадьбе было очень мало наших одноклассников, хотя почти все они тоже получили приглашение. Модест Петрович и Леля Трифоновна никак не могли расстаться с дочерью и уговорили молодых жить с ними. И Виктор, и Людочка никуда не пошли учиться дальше, да Плахова к тому же скоро должны были призвать в армию. До его службы я так и не встретилась ни с ним, ни с Людочкой, хоть Кусиковы и живут недалеко от нас.

Поступление в институт прошло для меня благополучно. Новая студенческая жизнь увлекла меня, но часто по ночам я плохо спала, вспоминался Виктор.

Когда-то мама и отец говорили о нравственном экзамене в жизни, который предстоит каждому, о необходимой подготовке к нему. Уходя из нашего дома, и Нина Георгиевна сказала, что она еще не готова ко всем экзаменам жизни. Наверное, моя история с Виктором еще не экзамен, только подготовка к нему, но правильно ли она идет у меня? Вот отец с матерью выдержали свой нравственный экзамен в жизни…


Виктор служил в армии два года. У Людочки родилась дочь, которую в честь матери Виктора она назвала Клавой. Узнала я об этом из письма Виктора.

Он прислал мне его через полгода или месяцев через восемь после начала службы. Тон письма был бодрым, веселым и манерным, мне сразу же вспомнился «ковбой Плахов». О службе Виктора в письме ничего не было.

А второе письмо я получила, когда Виктору оставалось уже месяца два до конца службы. Это письмо было серьезнее. И намека на киноковбоя в нем уже не было. Я сразу поняла, что военная служба не прошла бесследно для Виктора. О Людочке и о своей дочке он не написал ни слова. Спрашивал, не вышла ли я замуж, почему не ответила на его первое письмо, сообщил, что скоро демобилизуется.

Я не ответила ему и на этот раз.

И вот осенью, когда только начались лекции на третьем курсе, я как-то вышла из института после занятий и сразу увидела Виктора, даже сердце у меня кольнуло. Как всегда, он был одет хорошо, только вот привычной лихости в нем уже не чувствовалось — сидел на скамейке скромно, даже подтянуто. Я постояла, поглядела на него, справляясь с дыханием, — Виктор не видел меня — и быстро пошла в другую сторону. Шла, спотыкаясь на ровном асфальте, как давным-давно, когда мы с Виктором шли по Невскому, и вдруг услышала за спиной:

— Катя…

Остановилась, заставила себя обернуться — Виктор молча протягивал мне руку. Я пожала ее:

— С возвращением тебя!

— Спасибо, — и чуть дольше, чем полагается, задержал мою руку в своей.

— Ну, как служба? — спросила наконец я.

— А! — ответил он совершенно как в школе еще, даже хмыкнул насмешливо.

По этому коротенькому «а!» я тотчас поняла, что внутренний мир Виктора по-прежнему остается чуждым мне.

— А ты все такая же красивая! — сказал Виктор.

— Да и ты не изменился, — ответила я.

Мы вышли на Кировский проспект Петроградской стороны, пошли к станции метро.

— Людка мне сказала, что и Варвара Глебова, и Петька Колыш, и Левочка Шатиков, и многие другие из нашего класса учатся в институтах.

— Да. А ты что думаешь делать? Людочка не работает?

— Не знаю, что буду делать, — и пояснил с подкупающей простотой: — Людка теперь до старости работать не будет: она — мать.

— А тебе чего в институт не поступить?

— На этот год я уже опоздал. Да и конкурс большой, готовиться надо. Завербуюсь, может, куда; уеду на Север, к примеру.

Да, хоть это был уже не киноковбой, но, в сущности, Плахов, кажется, мало изменился.

— Давай сходим куда-нибудь, — сказал Виктор. — Деньги у меня есть.

Оказалось, что мы уже стоим у станции метро «Петроградская». Да, совсем как в школе: «Деньги у меня есть».

— А Людочка? Ваша дочь Клава?

— А!..

Я передохнула, справилась с собой, сказала:

— Спасибо, что пришел, что повидались. Не сердись на меня, Витя, но больше нам с тобой видеться не придется, понял? И писем не пиши, все равно не отвечу.

Глаза его тотчас стали непроницаемо-черными, губы растянулись презрительно. Я вспомнила, что точно такое же выражение лица было у Виктора, когда я чуть не получила от него пощечину.

— Ну, дело хозяйское! — хмыкнул он, повернулся и, не прощаясь, стремительно зашагал к Большому проспекту.

Я постояла еще, поглядела, как Виктор скрылся за домом, пошла в метро. Спускалась по эскалатору, ехала в поезде под землей, а мне все почему-то казалось, что я иду по пустынной тихой улице — жаркий полдень, желтеют стены домов, и по радио чуть слышно доносится старинная грустная песня: «Помню, я еще молодушкой была…»

Баклан и я Повесть

Глава первая

1

Сколько себя помню, я постоянно боролась с Бакланом. За него же самого, конечно, боролась.

А утром после выпускного вечера в школе, когда мы стояли перед моим домом… Стояли и молчали, и я все боялась, что Баклан сейчас поцелует меня… Боялась и сама хотела этого… Он отпустил мою руку, чуть отодвинулся и каким-то отчужденным голосом сказал:

— Знаешь, Леша, а лучше бы ты сама с собой боролась.

— Зачем это?!

Он усмехнулся, отвел глаза:

— Если человек борется с самим собой, он в любом случае останется победителем.

Я даже растерялась: неужели все мои труды даром пропали?! Хотела уж напомнить, а благодаря кому же он сегодня получил аттестат с медалью? И курсы крановщиков окончил? И послезавтра, в понедельник, нам уж выходить на работу: ведь навигация в полном разгаре!

Понимаю, что все это надо ему сказать, и не могу… Ведь Баклан отпустил мою руку и усмехнулся, отвел глаза, и голос у него был какой-то чужой… Неужели его взгляд, улыбка, движение значат для меня больше, чем все те правильные, необходимые слова, на которых и вся жизнь стоит?!

Заставила себя, подняла голову и посмотрела на него: лицо Баклана было испуганным, жалким и красивым! Я все смотрела и смотрела на его серые глаза под густыми, девчоночьими ресницами, прямой нос, — Баклан растерянно морщил его, — на высокие крепкие скулы, шапку волнистых растрепавшихся волос, широченные плечи…

— Я люблю тебя, Лена, — прошептал он.

«И я! И я!..» — радостно закивала я.

Баклан все не двигался, и лицо у него сделалось какое-то отвердевшее. Я поняла, что он ни за что не решится сейчас поцеловать меня: привстала на цыпочки, — ведь ростом я ниже, чем до плеча ему, — и сама поцеловала.

Ах Борька, Борька!..

А Баклан обнимал меня за плечи, и руки у него подпрыгивали, как на пружинах…

— Уже пять часов утра! — послышалось сверху.

На тихой предрассветной улице мамин голос из окна прозвучал резко и отрывисто как выстрел. Она, конечно, видела, как мы целовались. У меня загорелись уши, я хотела сразу же отодвинуться от Баклана и никак не могла посмотреть на маму. Но Баклан — от Борьки ведь не знаешь, чего ждать, — придержал меня за плечи, спокойно улыбнулся, сказал просто:

— С добрым утром, Надежда Владимировна!

И от этой его улыбки, спокойного голоса у меня тоже появились силы, я подняла голову, глянула на маму и — удивилась: у мамы было такое растерянное лицо, какого я еще ни разу в жизни у нее не видела! Она молчала, и губы ее кривились, и смотрела она куда-то выше нас… Это было до того неожиданно — это новое мамино лицо, — что мне стало так жалко ее, так жаль, неизвестно почему!..

— Надежда Владимировна, мы с Леной любим друг друга! — по-дневному громко и радостно, никого не таясь, будто всему миру объявил Баклан.

Я снова подняла голову: наше окно было пустым.

— Я пойду, а?! — тихонько попросила я, но скажи Баклан, чтобы не уходила, не ушла бы.

Он посмотрел на меня, и я увидела, что он все это понимает. Решительно все, и так, как надо! От счастья сделалось горячо в груди… Баклан чуть потянул меня за плечи, я обхватила его шею обеими руками.

— Ну, а теперь иди, — сказал Баклан, все глядя мне в глаза, и осторожно снял руки с моих плеч.

И то, что он сказал, и как он это сказал, тоже было единственно верным. Будто именно этих слов я от него и ждала сейчас!.. «Иди, иди!» — все кивал он мне, и лицо его было по-прежнему отвердевшим, даже важным, и смотрел он мне прямо в глаза. И я пошла…

— До свидания, Надежда Владимировна! — громко сказал Баклан.

Я приостановилась, подняла голову: окно было пустым. И не знаю, сколько прошло времени, пока мама негромко и тоже как-то по-новому ответила:

— До свидания, Боря.

Мы с Бакланом поглядели друг на друга, засмеялись, я подмигнула ему, а он — мне, и мы засмеялись снова. Так и стояли, смотрели друг на друга, подмигивали и хохотали уже на всю улицу, как дураки. Открывались окна, высовывались люди, шикали на нас и тоже смеялись.

Взбежала на наш второй этаж, от смеха не могла попасть ключом в замок, постояла… И только тут сообразила, что мама ведь так ничего и не сказала нам с Бакланом, хотя тоже, конечно, слышала, как мы хохочем на всю улицу.

Постепенно успокоилась, открыла двери, прошла на цыпочках через прихожую и коридор.

— Поздравляем! — сказал из-за стены густой бас Григория Фомича…

Я открыла дверь в нашу с мамой комнату, в ней было тихо и полутемно. Мама лежала на своей постели, отвернувшись к стене. И хоть я знала, что она не спит, но ответила шепотом:

— Спасибо, Григорий Фомич!

Быстренько разделась и легла в кровать. Лежала, улыбалась от счастья до ушей и все ждала, что мама хоть что-нибудь скажет мне. Но она молчала. А как мама умеет молчать, я знаю…

Ну почему, спрашивается, она молчит?! И лицо жалобное, какого я ни разу в жизни у нее не видела.

Случилось, конечно, очень важное: дочь на ее глазах впервые поцеловалась с парнем, а потом они объявили, что любят друг друга, от такого у любой матери голова кругом пойдет!..

У любой, но не у моей мамы!

Баклан учился вместе со мной с первого класса, мама вела у нас литературу, и вообще она директор школы, и родителей Баклана отлично знает. Да она, наверное, как и я сама, как и Баклан, тоже знала, что это должно случиться, обязательно должно! Тогда что же ее так испугало? А ведь ее можно посадить в самолет вместо Семена Борисовича, отца Баклана, и она будет его испытывать. По всей программе будет испытывать, хоть бы это грозило ей смертью!

И я затаилась, стараясь дышать ровно, будто сплю: я-то, спрашивается, почему молчу?!

2

Мама ровно на одну десятую выше меня, ее рост сто шестьдесят пять сантиметров. И волосы у мамы светлые, как у Баклана, а не рыжие, как у меня. И походка величавая, так и хочется сказать: «Выступает словно пава!» Лицо у мамы, правда, тоже кругловатое, и на румяных щеках тоже ямочки, зато нос прямой, даже с горбинкой, а не «кнопкой», как у меня. И глаза у нас разные: у мамы голубые, а у меня почти совсем синие. Но дело не в цвете: мама, бывало, так посмотрит на ученика в классе, что он моментально в человеческое состояние возвращается. Твердый у мамы взгляд, волевой.

А я такая рыжая, будто кто-то голову мне спичкой поджег. И рост у меня ровно полтора метра, как по «госту», и вместо носа — «кнопка». И сколько я себя помню, все «зажигалкой» меня зовут. Я чаще бегаю, чем хожу. А про взгляд и говорить нечего: полная неопределенность, моментами же — довольно-таки ярко выраженная глуповатость. Поэтому у меня есть сокровенная мечта, взлелеянная с детства.

Я совершаю какой-то героический поступок! Какой именно — неизвестно, да меня это не очень-то и беспокоит. О нем мгновенно узнает весь мир, а может, и обитатели других планет. Ведь все это еще не завтра-послезавтра будет, к тому времени обитатели эти, возможно, уже обнаружатся. И, больше того, с ними уже будет установлен деловой, а может, и дружеский контакт. На улицах — толпы, лучшие люди города делают мне визиты; когда я выхожу из дому, движение останавливается, милиционеры вытягиваются в струнку; оркестр, который, как привязанный, ходит за мной по пятам, играет туш. А я стою себе как ни в чем не бывало, скромная и незаметная героиня, и на челе моем печать высокой мудрости. Из-за всего этого, главное, рост у меня сразу делается сто шестьдесят пять сантиметров, нос выпрямляется, вытягивается, волосы светлеют, и «зажигалкой» меня уже никто не зовет!

Подождите, так ведь один героический случай в моей жизни уже был, как же это я тогда не поняла, что он именно героический?! И ведь никто про него так и не узнал: ни мама, ни я никому ничего не сказали. Только Григорий Фомич, кажется, догадывался… Действительно, героический, ведь мне тогда всего четырнадцать лет было.

Как-то весной, во время ледохода, мы с мамой шли по набережной. И вдруг видим — на большой льдине мальчишка плывет. В одной руке лопаточку держит, в другой — санки. Спокойненько так это передвигается, будто отправился по каким-то своим особо важным, мальчишеским делам. Мама сразу стала пальто снимать. И лицо у нее сделалось такое, что мне уж ничего говорить не надо! Я разделась быстрее. Она за руку меня схватила, а у самой губы прыгают и лицо совсем белое! А потом только вздохнула и отпустила мою руку.

Побежали мы вдоль реки, выбрали, где затор льда покрепче. Мама поцеловала меня, а я все ее поцелуи по счету помню! Перебежала я по льдинам к пацану, схватила его руки, а он еще капризно так и говорит:

— Тетя, а санки?

— Тридцать второго!

Подумал он и согласился:

— Хорошо.

Побежала я с ним обратно. А льдины крутятся и под ногами пляшут, как пьяные. И почти до берега уже добежала, как черт меня попутал: решила одним прыжком на берегу оказаться. Промахнулась, на льдину не попала и очутилась по пояс в воде. Подняла мальчишку повыше и пошла к берегу. Он что-то бормочет мне в ухо, а с берега по воде мама к нам бежит. Взяла у меня парнишку и — снова меня поцеловала!

Прибежали мы домой, мама растерла меня водкой, сама растерлась, уложила мальчишку спать, чаем напоила. Поглядела на меня и сказала:

— Как я рада, что ты у меня такая выросла! Вот и Иван был таким…

Мальчишка этот потом несколько дней у нас прожил, он оказался из детдома. И когда за ним пришли, я даже чуть расстроилась, привыкла уже к нему, что ли… А как же его звали, — не вспомнить.

Мама все не спит… И знает, что я не сплю… Почему же не приказывает мне по-своему строго — «спать!»?

Да, строгость… Когда Екатерина Викторовна, бывает, ощетинится на Григория Фомича, мама только глянет на нее пристально, и Екатерина Викторовна мигом в себя придет! Я слышала, как она однажды говорила в кухне Григорию Фомичу:

— Слушай, что такое в Надежде Владимировне есть, а?.. Вот и одногодки мы с ней, а я ее иначе, как по имени-отчеству, и назвать не могу.

— Знаешь, Катенька, — ласково и негромко ответил он, — трудную жизнь Надежда Владимировна прожила. А ты ведь, если по совести, как сыр в масле за моей спиной каталась.

— Понимаешь, Гриша, вот ты и дивизией командовал, а я тебя ни капельки не боюсь!

— А Надежду Владимировну боишься, что ли? — засмеялся он.

— Знаешь, — как-то протяжно, задумчиво ответила она, — а ведь есть в ее аскетизме что-то чрезмерное, да? Илье отказала, и вообще какая-то выпрямленная, да?..

И Григорий Фомич долго молчал:

— Это от профессии учителя у нее, возможно… — проговорил наконец. — Ученики ведь разные, с ними без строгости нельзя. — И вздохнул, будто решился: — А вообще есть у Нади некоторая однобокость. Даже ограниченность, но ведь это необходимо в жизни, так? А напряженность и натянутость у нее, как ты выразилась, от постоянной целеустремленности.

— Возможно…

Почему я этот случай вспомнила?! Есть в нем что-то по отношению к маме… Что-то не совсем такое, какое должно быть… И почему мне сейчас ее чуточку жалко?

Нет, так нельзя, совсем с ума сошла! Да какое я вообще имею право вот так со стороны, почти как чужая, думать о маме?!

Мама всегда говорит:

— Правила общежития — та же таблица умножения: ее ведь не обманешь, не перехитришь, ей просто следовать надо и — все.

Так, например, я поначалу забывала постель за собой убирать: это казалось мне мелочью по сравнению с тем, что в школу надо идти. Кинулась, помню, к столу, чуть сполоснув лицо и руки. А на столе уже дымился кофейник и лежали бутерброды с колбасой. А мама так это спокойно сказала:

— Нехорошо, Лена, грязными руками есть.

— Я же мыла!

— Смотри-ка: и здесь грязь осталась, и вот здесь… Нет, помой уж как следует, не ленись, дружок.

Хоть в животе у меня и сосало, но я снова пошла в ванную, вымыла лицо и руки как следует. Взгромоздилась за стол, а мама опять говорит:

— А постель-то, смотри, у тебя какая! Ай-яй-яй, накрой уж и ее как следует.

Внутренние боренья я переживала ужасной силы! Но все-таки выползла из-за стола, начала заново накрывать постель. Без всякого энтузиазма, чисто формально, лишь бы отмахнуться. Только собралась снова за стол, а мама опять:

— Ай-яй-яй, как неаккуратно: смотри, как у меня кровать убрана.

Пришлось мне снова браться за одеяло и подушку. Я поняла: надо накрыть постель как следует, иначе так без завтрака в школу и уйду! Вылизала ее всю, как матрос палубу. А мама сидела за столом и спокойно ждала. Сама же и сказала:

— Ну-ну, Леночка, хватит, молодец, молодец!

Кинулась я за стол, проглотила завтрак, не прожевывая.

Пустяк, конечно, но теперь у меня просто болезнь какая-то, до смешного доходит: не могу сесть за стол, если руки не помыла; не могу уйти из комнаты, если в ней беспорядок.

Или вот в школе… Когда мама первый раз пришла к нам в класс, я обрадовалась: ну, думаю, и вызывать она меня пореже будет, и отметки получше ставить. Но мама вызвала меня первой. И так сделала перед всем классом, что и вспоминать неохота! И двойку еще влепила жирную… И вообще как-то странно получилось: весь класс во главе с мамой смеются надо мной, а я думаю, если уж на то пошло, посмотрим еще, чья возьмет! И вроде как холодную войну маме объявила. И уроки по литературе и русскому каждый день учу. А мама меня, как нарочно, каждый день вызывает отвечать. И я встаю как ни в чем не бывало, отвечаю четко, а дома снова учу. И даже не только по русскому — литературе, но и по всем предметам. Учу и учу, как заведенная.

Словом, на второй или третий год после того, как мама к нам в класс пришла, я оказалась отличницей. Сама себе, так сказать, сюрпризик преподнесла.

Или вот в прошлом году у мамы был юбилей, исполнилось двадцать лет ее работы в школе. Я учила немецкий язык, а мама и корреспондентка из газеты сидели за столом и пили чай, разговаривали о модах, о жилищном строительстве, о рассудочности и образованности нынешней молодежи. Я постепенно втянулась в немецкий, только нет-нет да и слышала, о чем они говорят.

Но вот мамин голос сделался какой-то необычный, то ли тише говорить она стала, то ли медленнее. И я уж начала слушать внимательнее. А мама в это время рассказывала про отца. Он крановщиком в порту работал, а мама — грузчицей.

Мама замолчала, и женщина-корреспондентка ничего не говорила. Мне показалось, что эта женщина заплакала. Что мама-то не заплачет, это я знала. Потом мама справилась и снова стала говорить, а корреспондентка и в самом деле не выдержала и всхлипнула. А мама говорила, что она — сирота, родителей своих не помнит, воспитывалась в детдоме. И родители Ивана, то есть моего отца, очень не хотели, чтобы он на маме женился. Он так и ушел на фронт, а мама осталась его ждать. И хоть война была, и мама по-прежнему в порту грузчицей работала, она окончила школу и поступила в институт, стала учиться по вечерам. В конце войны отец приехал с фронта в отпуск, и они с мамой поженились. Потихоньку от его родителей.

А маминых родителей белые расстреляли в самом конце гражданской войны.

— Вы меня простите, Надежда Владимировна, но я хочу спросить просто по-человечески, как женщина женщину… Вот ваш муж погиб в последние дни войны, уже в Берлине… Почему вы второй раз замуж не вышли? Или никто не встретился? И вы ведь такая красивая!

Мама совсем тихо ответила:

— Почему — не встретился? Встречались, конечно, разные мужчины. А только ведь я Ивана любила. — Мама замолчала, и я поняла, что она, наверно, косится на меня.

— Ох, и молодец же вы! — громко, не таясь от меня, сказала корреспондентка и тотчас спохватилась, снова зашептала: — Ну, а родители Ивана как к Леночке отнеслись?

— Хорошо отнеслись. Когда она родилась, приходили, в семью к себе звали. Да я не пошла.

— Так одна дочку и поднимали?!

— В ясли Лену устроила, потом в садик водила. А как подросла она, соседи мне помогали.

Тут я перестала дышать: скажет мама про всемирно известного путешественника Илью Николаевича или нет?..

В третьей комнате нашей квартиры живет полярник Илья Николаевич. Главное, что красивый он очень и человек хороший, поэтому я не на шутку испугалась, когда он маме предложение сделал. Я оформляла нашу стенгазету, а мама пригласила Илью Николаевича погулять по улице. И хоть я старалась, как всегда, но буквы у меня выходили кривоватыми. Мама поздно вернулась, я только глянула на нее и — улыбнулась. И мама в ответ мне улыбнулась. Сначала, правда, через силу, и поцеловала меня.

Началось это у мамы с Ильей Николаевичем давно. У мамы-то ничего не началось, а вот Илья Николаевич, когда возвращался с Севера, все как-то странно глядел на маму и краснел, как мальчишка. А после этого разговора Илья Николаевич прямиком уехал уже на Южный полюс. К нам недели через две зашел его приятель. С военной прямотой сунулся к маме, но она сразу же сказала:

— Нет, этот разговор я больше начинать не буду, — покосилась на меня, договорила глухо: — У меня ведь Лена…

— Ну и что же?! — громко изумился приятель Ильи Николаевича.

Мама ничего не ответила, и он больше ничего не сказал. Тоже, наверно, понял мамин характер. Извинился, ушел…

Теперь Илья Николаевич на каждый праздник и на наши с мамой дни рождения присылает нам поздравительные телеграммы. А иногда и посылки с дорогими вещами. Я никак не могу понять, почему и платья, и куртки, и перчатки на нас с мамой тютелька в тютельку! У мамы я, конечно, не спрашивала. Только ведь не могло быть, чтобы Илья Николаевич у нее размеры нашей одежды узнал. Да мама и не сказала бы… И в каждой телеграмме Ильи Николаевича есть обязательное слово «жду». Пишет: «Дорогая Надя! Поздравляю Вас с праздником, желаю здоровья, хорошей работы. Передайте мой привет Леночке. Надеюсь на встречу и жду. Илья». И мама сразу делается какая-то взволнованная…

Корреспондентка попросила негромко:

— Расскажите, пожалуйста, Надежда Владимировна, о соседях.

И мама так же тихо ответила:

— У нас в квартире полковник в отставке живет, у них с женой детей нет, они с Леной много возились. Только полковник этот, его Григорием Фомичом зовут, в отставке, можно сказать, формально: он и сейчас в порту диспетчерской командует. А как Лена подросла и в школу пошла, мне совсем легко стало: ведь я в той же школе работаю.

— Простите, а почему вы пошли в институт?

— Сначала хотела что-то доказать родителям Ивана, хотя сами-то они никаких институтов не кончали. А потом втянулась, интересно стало… А теперь без школы и жить уж не могу!

Маму чествовали и в школе, и в районном Доме культуры, и в портовском. И я была так рада!.. Илья Николаевич ходил за мамой, как привязанный, улыбался до ушей. Да еще я все боялась, какую статью эта корреспондентка напишет: если плохую, то лучше о моей маме вообще не писать!

А когда прочитала статью в газете, успокоилась. И заглавие простое: «Надежда Владимировна». И небольшая статья, и ничего особенного в ней нет, но когда читаешь, получается как-то удивительно: за простыми словами видишь все-все, что было в нашей с мамой жизни и о чем в статье даже не сказано!

Григорий Фомич улыбнулся в кухне:

— И заглавие хорошее: надежда владеет миром!

— Это уж имя у нее такое, — ответила Екатерина Викторовна и добавила: — Смотри-ка, хоть об этом ни слова и не сказано, а все равно чувствуется прямолинейность и жестковатинка Нади!

— Да, верно! — согласился Григорий Фомич, подумал, вздохнул, повторил: — Учитель, наверно, таким и должен быть.

Баклан на уроке шепнул мне:

— Поздравляю! — и добавил непонятно: — Это еще Хемингуэй говорил, что не все на странице лежит… Вообще, книга — это всегда двое: писатель и читатель.

3

А как же началось у нас с Бакланом?

Да, вначале я только видела, что Баклан длиннее всех в классе, нескладный какой-то: вечно у него пионерский галстук сбоку, штаны всегда мятые и на рубашке пуговиц не хватает. А волосы вихрастые, непричесанные, торчат в разные стороны. У меня же всегда было тщательно выутюжено платье, выглажены ленточки, заплетенные в косицы, в образцовом порядке разложены на парте тетради и учебники. А у Баклана был рваный портфель, страницы учебников загнуты и разрисованы.

Первым нашим воспитателем была Марья Михайловна, грузная и усталая старушка. Нас, помню, очень удивляли ее густые и черные усики на широком и белом лице. Мне нравилась ее спокойная медлительность, мягко-голубые глаза, низкий добродушный голос. И только временами почему-то бывало жалко ее… Вот она как-то после уроков и сказала мне:

— Слушай, Бабушкина, пусть Бакланов сядет с тобой, а?..

Он пошел в конец класса, — до этого сидел на последней парте, — взял свой обшарпанный портфель, кинул его на мою парту. Взгромоздился сам, колени у него были почти вровень со столом. Достал тетради и учебники. Я села рядом, разложила аккуратно на парте его ручку, нужные для урока тетради, учебники, остальные сунула обратно в разорванный портфель, сказала строго:

— Завтра же почини!

Он поднял голову, долго и удивленно разглядывал меня, голову набок наклонил, как курица… Он и сейчас, бывает, с таким же крайним удивлением смотрит на меня. Потом спросил:

— А новый купить можно?

— Пятый класс и с этим кончишь. Нечего зря деньги тратить, пока сам еще их не зарабатываешь!

Он вздохнул, покачал головой, будто все-таки что-то рассмотрел во мне:

— Спасибо.

— Ну-ну, без шуточек, знаешь ли!..

Марья Михайловна удовлетворенно и устало улыбалась, глядя на нас добрыми глазами.

На первом уроке по арифметике Баклан сидел смирно, не смотрел на меня. Я внимательно проследила, как размашисто и неаккуратно записывает он условие задачи, взяла у него из-под рук тетрадь, вырвала листок:

— Напиши снова. Вот видишь, как у меня?

— У меня почерк такой…

— Ничего, переделаем и почерк!

Переписал послушно. Все-таки чуть аккуратнее получилось. Задача была на бассейн и трубы. Я задумалась, задача почему-то не получалась… И услышала, что Баклан уже разговаривает с Венкой Рыбиным, даже смеется. Дернула его за руку, шепнула строго:

— Решай задачу!

— А я решил.

— Покажи!

Написано было вкривь и вкось, но ответ совпадал с указанным на доске. Прочитала еще раз внимательно, поняла наконец-то, почему у меня не получалось, но сказала по-прежнему строго:

— Перепиши аккуратно!

Он покраснел, проговорил упрямо:

— Не буду!

— Как так — не будешь?!

— Да ведь решение правильное…

— А как записано?! — взяла его тетрадь, вырвала снова листок, положила тетрадь перед ним: — Сто раз перепишешь, пока аккуратно не будет!

Он мигнул еще и неожиданно широко улыбнулся, засмеялся легко и весело, стал переписывать. А я почему-то покраснела…

Неужели еще тогда в этом пустяковом происшествии и определилось все у нас с Бакланом?

На следующий день выяснилось, что он не сделал уроков по русскому. Я только сказала:

— Значит, будем готовить уроки вместе!

Баклан опять сначала замигал, испуганно глядя на меня, а потом захохотал, а я снова неизвестно почему покраснела.

После уроков сразу же побежала в раздевалку, стала ждать Баклана. Он все не шел, а я увидела, что Федя Махов берет его пальто. Схватилась за него обеими руками, прошипела:

— Не выйдет, голубчики!

Федя Махов — трус, это было известно еще тогда. Поэтому он только потоптался около меня, пошел снова наверх. А я осталась ждать. Баклан долго не шел, вместе со мной его ждали Даша Круглова и Любочка Самохрапова. Последняя просто от любопытства, а Даша все шептала мне:

— Смотри, не уступай, выдержи характер!

— Ты, кажется, знаешь меня! — ответила я.

Мы прождали, наверное, полчаса или больше, пока Федя Махов не спустился снова в раздевалку и не сказал, что Баклан ушел домой без пальто: убежал через задний ход.

— Ну? — спросила меня Даша. — Что будем делать?! — и прищурилась, поджала губы.

Я стала спокойно одеваться:

— Пойду к нему домой.

— А не боишься?! — спросила Любочка.

Я взяла пальто и шапку Баклана, и мы пошли. Любочка с Федей сгорали от любопытства, Даша по-прежнему щурилась и поджимала губы. А я, кажется, не соображала ничего, и в голове у меня был какой-то туман… Старалась ни о чем не думать, но нет-нет да и вспомнила отца Баклана — Семена Борисовича: он был однажды у нас в школе на собрании. Он высокий, и вся грудь у него в орденах: летчик-испытатель. А маму Баклана я часто видела по телевизору: она артистка в нашем театре музыкальной комедии. Поет и танцует очень хорошо, и такая красивая, что смотреть на нее страшно!

У дома Баклановых я остановилась, сказала:

— Спасибо, что проводили, — и пошла в подъезд.

Они трое тоже вошли за мной и стояли молча внизу, пока я не поднялась на третий этаж. Позвонила, по шаркающим шагам за дверью поняла, что это тетя Паша — домработница Баклановых, которая иногда приходила в школу. Она открыла дверь, улыбнулась мне, сказала:

— Вот Борька непутевый: спасибо, что принесла, — и взяла у меня из рук пальто и шапку Баклана, хотела уже закрывать двери.

Я придержала дверь, сказала:

— Я пришла уроки вместе с ним делать: а то вчера он русский не подготовил.

Тетя Паша как-то по-новому поглядела на меня и вдруг заторопилась:

— Проходи, проходи: сейчас пообедаете и — за уроки!

Я вошла в прихожую, стала раздеваться. И когда сняла пальто, хотела уже повесить его на вешалку, кто-то взял его из рук. Я обернулась: Семен Борисович.

— Здравствуй, — а когда вешал мое пальто, не удержался и улыбнулся.

Тетя Паша что-то негромко объясняла Нине Ивановне, а та смотрела на меня и тоже улыбалась. И была такая же красивая как по телевизору, и халат на ней был яркий, цветастый.

— Это, значит, тебя Мар-Мих к нашему балбесу прикрепила? — спросила она наконец.

— Не Мар-Мих, а — Марья Михайловна! — строго поправила я.

И тогда она захохотала, громко, раскатисто, схватилась рукой за стенку. И Семен Борисович смеялся, и тетя Паша улыбалась. А я поняла, что сейчас заплачу, крикнула со злостью:

— Сын уроков не делает, а они хохочут!..

— Нина! — Семен Борисович сделал серьезное лицо, обнял меня: — Вот спасибо, что пришла! — и повел по коридору в столовую. — Давно пора Борьке за ум браться, ты уж с ним построите!

— Не беспокойтесь! — сказала я.

— Это уж точно! — проговорила сзади Нина Ивановна и снова захохотала.

Баклан сидел за столом, читал книжку и не глядя водил ложкой по тарелке с супом.

— Садись, садись, — негромко говорил Семен Борисович, ведя меня к столу.

— Подождите, — сказала я и остановилась, поглядела на него: — А руки помыть?!

— Да, верно — забормотал он. — Извини, забыл!

— Пойдем в ванную, — позвала тетя Паша.

— Сейчас, — я быстро подошла к Баклану, взяла у него книгу, сказала: — За едой не читают! — положила ее на рояль.

И тут увидела, что Нина Ивановна лежит на диване, обеими руками зажимает рот и прямо-таки колотится-трясется от смеха. Но у Семена Борисовича и тети Паши были серьезные лица, поэтому я ничего не сказала Нине Ивановне, пошла мыть руки.

За столом все молчали и глядели в тарелки. А у Баклана уши были красными… Только один раз Нина Ивановна не вытерпела, прыснула, сказала сквозь смех:

— Пропал ты, Борька!

Тогда и я не вытерпела, сказала как можно спокойнее:

— А ваш сын трус!

— Правильно! — серьезно подтвердил Семен Борисович. — Без пальто ведь убежал из школы, так?

— Ничего, ничего, Лешенька! — стала успокаивать меня тетя Паша. — Он перевоспитается!..

— Лешенька? — удивилась Нина Ивановна, внимательно глядя на меня.

— Это она для крепости свое имя из Леночки в Лешеньку переделала, — пояснила тетя Паша.

— Вот ты, оказывается, какая! — улыбнулся Семен Борисович. — Да ты ешь, ешь!

— Спасибо.

— Суп нравится? — беспокоилась тетя Паша.

— Нравится, спасибо.

— Мама успевает обед готовить? — спросила Нина Ивановна.

— Успевает.

— А днем ты сама его разогреваешь или она из школы приходит?

— Сама.

— А в магазин за продуктами ходишь? — спросил Семей Борисович.

— Хожу.

— Подожди… — сказала Нина Ивановна. — И мясо, например, сама покупаешь?

— Да.

— А как же ты… знаешь, какое надо купить?

— Мне мама вечером говорит.

Тетя Паша часто-часто кивала головой, глядя на меня.

— Ну, а вот, например… — Нина Ивановна помедлила, — убираешься в комнате ты или мама?

— Я.

— А… белье стирать?

— Отношу в прачечную. Мама поздно приходит, она же директор. А вечером еще тетрадки ей проверять надо.

— Ну, Борька! — сказала Нина Ивановна, сжала кулак и слегка пристукнула им по столу.

— Подожди, — Семен Борисович внимательно разглядывал меня. — А как у тебя время… расписано?

— После школы обедаю, потом уроки два часа, после домашние дела,а еще после могу гулять или читать. Или телевизор…

— Ты ешь, ешь! — поторопила Баклана Нина Ивановна. — У Леши кроме тебя дел полно.

— Слушай, — как-то просительно выговорил Семен Борисович. — А ты не можешь приходить к нам обедать? Ну, после школы, для экономии времени, а?..

— А я уж буду готовить, что ты любишь, — тоже попросила тетя Паша.

— Ты не подумай чего! — заторопилась и Нина Ивановна. — Просто нам приятно вместе с тобой обедать, понимаешь?..

— Спасибо. Надо маме сказать.

— Правильно! — поспешно согласился Семен Борисович и снова попросил: — А ведь и для Бориса так было бы полезнее, а?..

— Хорошо, — я уже доела компот и ждала, пока Баклан съест свой.

— Хлебай, хлебай! — поторопила его тетя Паша.

— Хватит, сладкое — на третье! — Нина Ивановна взяла из рук Баклана стакан с компотом. — Леше некогда ждать.

— Иди уроки делать, — Семен Борисович толкнул его в плечо.

— Спасибо, — я встала.

— На здоровье, деточка! — тетя Паша погладила меня по голове.

Баклан поплелся из комнаты, а я — за ним. Но в коридоре перед дверью своей комнаты Баклан вежливо остановился, открыл дверь, отступил в сторону. Я вошла. Комната как комната, хоть мебель и получше, чем у нас с мамой. На раздвинутом диване неубранная постель, письменный стол в беспорядке завален книжками и мотками проволоки, радиодеталями… Баклан поспешно прикрыл дверцу шкафа, но я успела заметить, что на нижней полке ровными рядами стояли солдатики, пушки, маленькие грузовики. Неужели до сих пор в солдатиков играет?!

— Покажи! — я раскрыла дверцы шкафа.

Баклан топтался рядом, опустив глаза, и лицо у него было совсем красным… Я уже хотела сказать: «Как не стыдно?!» — но в это время лицо Баклана, неуловимо изменившись, стало по-новому увлеченным и радостным, будто он вообще перестал замечать меня. Присел на корточки, двумя пальцами осторожно взял всадника с саблей.

— Это командир, он всегда побеждает… Но человек он жестокий, хоть и справедливый, — поставил его обратно, взял пешего, улыбнулся, показывая его мне: — А вот этого я люблю больше всех! Он, видишь, без руки: она была вытянута и сломалась. Он честный и благородный, себя не жалеет, всегда заступается за слабого, как рыцарь!

— Да что они, живые, что ли?! — удивилась я.

Он растерянно и обиженно поглядел на меня, ничего не ответил, поспешно уже поставил однорукого обратно, закрыл дверцы. И я тоже больше ничего ему не сказала, быстро подошла к дивану, стала убирать постель. Баклан сначала молча стоял за моей спиной, потом стал помогать. Когда мы уже убрали одеяло и подушки, простыню в шкаф, Баклан вздохнул тяжело, спросил:

— Ну, будем делать уроки?

— А стол у тебя в каком порядке?!

И он тоже молча, послушно стал помогать мне приводить в порядок письменный стол. Когда все лишние книжки поставили на полки, проволоку и детали сложили в ящики, я еще сходила на кухню, взяла у тети Паши тряпку, вытерла стол. Только после этого сели рядом, стали по порядку делать уроки.

Просидели мы не два часа, как у меня обычно получается, а около четырех. Все из-за того, что Баклан не умел писать аккуратно, будто куда-то торопился. И мне каждый раз приходилось заставлять его переписывать начисто. Он молчал, отводил от меня глаза, потом все-таки пробурчал:

— Да ведь решено правильно, а это — главное…

Еще в тот первый день я поняла: Баклан соображает быстрее меня, и память у него лучше. Урок по истории мы прочитали всего два раза, и Баклан почти слово в слово повторил написанное в учебнике.

В комнату никто не входил, только тетя Паша несколько раз останавливалась у дверей в коридоре и тяжело вздыхала. Да Нина Ивановна сказала негромко Семену Борисовичу:

— Слушай, мягкий он очень, а она сразу так гайку затянула!

— Ничего, ничего: без дисциплины не проживешь! — Помолчал и договорил удивленно: — Нет, ты смотри, что получается. Я и ты — на работе, у нас — свои дела, тетя Паша — человек добрый, жалостливый… Как же нам с тобой в голову не приходило, почему Борька не отличник?!

— Борька вообще из тех, которые недоиспользуют свои данные… — ответила Нина Ивановна.

— Тем более полезно, что Леша за него взялась.

— Но и упрощать, знаешь, жизнь… — непонятно начала Нина Ивановна, и они ушли из коридора.

4

А ведь мама, кажется, спит?.. Да, спит. И дышит ровно, глубоко, как всегда во сне. А почему же мне никак не заснуть? Сравнила тоже: да ведь мама, наверно, годами не спала, отца ожидая! Ее поколению было куда труднее, чем нам!

Как это Нина Ивановна сказала?.. «Упрощать жизнь»? Пять лет назад это было, а я будто только сегодня впервые вспомнила эти ее слова. Больше того, вообще будто впервые думаю так обо всем, вот странно! Точно самоанализом занимаюсь…

А ведь я привыкла к тому, что все в жизни просто, все укладывается в дважды-два: ничуть не удивилась, что через несколько месяцев Баклан стал отличником. Точно иначе в жизни не бывает. Но с моей парты не пересел… И внешне все выглядело прекрасно: оба мы были круглыми отличниками. Мар-Мих благодарила меня. К Баклановым я уже не ходила, Баклан и сам исправно готовил уроки. А с обедами у них получилось глупо… Я сказала маме, что Баклановы упрашивали меня обедать вместе с ними. Она прищурилась, ответила строго:

— Незачем нарушать раз установленный порядок, обедай дома, как обычно.

— Хорошо.

На следующий день после уроков я забежала домой, пообедала, а когда пришла к Баклановым, они сидели за накрытым столом и ждали меня. Я извинилась, сказала, что уже пообедала: незачем нарушать раз установленный порядок.

— Вот видишь! — сказала Нина Ивановна Семену Борисовичу.

А он только вздохнул, глядя на меня. Тетя Паша, конечно, стала уговаривать, но я сказала:

— Подожду в комнате Бориса, — и вышла.

Почему в семье Баклановых было так легко и просто, даже дышалось весело?..

Вот Семен Борисович… Окончил сначала авиационный институт, стал инженером. После института пошел в летное училище. Теперь испытывает самолеты: у всех в их семье делаются подчеркнуто-веселые лица, когда Семен Борисович уезжает на аэродром. Однажды я все-таки сказала:

— Могли бы заниматься научной работой… Да и просто инженером неплохо, — и сама же поняла, спохватилась, поправилась: — Хотя правильно: кто-то все равно должен испытывать самолеты! — Тотчас воодушевилась, заговорила горячо: — Вот как Чкалов, да?!

— По дурости это он, — хмыкнула тетя Паша.

— Совершенно верно! — подхватила Нина Ивановна. — А к тому же он из тех, которые не любят пресной пищи, понимаешь? Соль ему подавай, перчик… — и ласково потянулась рукой, заботливо поправила Семену Борисовичу воротничок рубашки.

И он улыбнулся ей, потерся щекой о ее руку, посмотрел на меня, мигнул, объяснил серьезно:

— Каждую машину лучше самому испытать в работе, тогда яснее ее достоинства и недостатки, пути усовершенствования.

Но про полеты он никогда не говорит, будто никого это не касается, и его самого: всегда веселый, простой…

Маме, конечно, жилось труднее: она работала и училась, меня растила, а у Семена Борисовича и сейчас родители живы. Но окажись мама на месте Семена Борисовича, так бы все время и чувствовалось, какой ответственной и серьезной работой она занимается, каждый бы это и со стороны видел и понимал.

А уж про Нину Ивановну и говорить нечего: «Мар-Мих», «Соль ему подавай, перчик…» Сама веселая, красивая, легкая, будто все время в гостях находится. А родители у нее — простые колхозники, и сейчас в деревне живут… Однажды я слышала, как она часа два или три все пела и пела одну и ту же арию, мы с Бакланом уже все уроки успели сделать. Но за столом потом смеялась и шутила, как всегда, еще что-то веселое с лестницы крикнула, уходя. Спектакль передавался по телевизору, и поверить было невозможно, глядя на Нину Ивановну, что она так мучила себя до этого!

И тетя Паша держится у Баклановых не как домработница, а как равный член семьи, командует, как мама, смеется над Семеном Борисовичем: «По дурости». И они смеются над ней… Тетя Паша очень любит печь пироги, и Нина Ивановна подшучивает:

— Хоть бы праздник какой-нибудь скорей, а то наша теть-Паш по пирогам стосковалась!

— Ничего, уж дождусь как-нибудь! — в тон ей отвечает тетя Паша.

Работают люди одинаково много: честно, с любовью, но в доме у Баклановых легко, даже весело, а у нас так и чувствуется, что мама только что пришла из школы, и завтра пойдет, и сколько школа требует от нее сил и пристального внимания, и как важно и трудно то, что маме приходится делать… «Приходится…» Неужели это от профессии учителя, как Григорий Фомич говорит?

Но ведь если со сдвинутыми бровями живешь, это и на судьбы учеников повлиять может. Ты, Баклан, и раньше это знал? Ну, а теперь и я знаю.

Я люблю тебя, Борька!.. И как счастливо получилось, что мы наконец сказали это друг другу! Твоя в этом заслуга: сколько бы и как бы я с тобой ни боролась, любовь наша не уничтожилась от этого, ты сумел сохранить ее! Боролась-то я с тобой, но одновременно, наверно, и сама с собой, как ты сказал.

А знаешь, Борька, чего я и до сих пор больше всего боюсь? Это когда ты незримо отодвигаешься от меня, как-то отчуждаешься, и я тогда не знаю, чего от тебя ждать. Вот вроде как сегодня ты сказал: «Лучше бы ты сама с собой боролась…»

А еще я долго не могла понять, когда ты играешь, а когда говоришь всерьез.

Помнишь, еще в седьмом классе на контрольной по алгебре Любочка Самохрапова списала у Феди Махова? А у него в одной задаче оказалась ошибка, и Валерий Кузьмич им обоим поставил по двойке? Ты еще называл Любочку «птичкой-звездочкой», а я тогда не понимала, почему. Любочка красивая, только лицо у нее кукольное, розовое, локоны белокурые, вьющиеся, и от малейшей трудности она начинает плакать. Когда мы уже учились работать на кране, Любочка стояла за рычагами и плакала, что она боится и ей физически трудно работать, ты сказал:

— Знаешь, Любочка, есть такая восточная пословица: «Бойся мужчины, говорящего с улыбкой, и женщины, говорящей сквозь слезы»?..

А тогда на переменке мы стояли в коридоре. Любочка плакала, обвиняла Федю Махова в злополучной двойке, держалась за твою руку. И ты не отбирал у нее руки… Федя Махов, невысокий и крепенький, говорил насмешливо:

— Да если бы я не дал тебе, Любовь моя, списать, у меня бы наверняка была четверка!

— Безжалостный… Бездушный… — лепетала Любочка, прижимаясь к тебе.

— А я вообще такой! — насмешливо глядя на нее, сказал Федя. — На меня где сядешь, там и слезешь!

Даша Круглова провела ладошкой по выгнутой груди Феди, сказала:

— Ишь грудь: как у петуха коленка!

И ты, — и тогда уже выше всех в классе, красивее всех! — пригорюнился, всхлипнул, погладил Любочку по головке, сказал сострадательно:

— Киса-Мурочка ты моя незабвенная!..

Любочка тоже всхлипнула от самой от души, еще сильнее прижалась к тебе.

Все засмеялись, а мне сразу стало легко-легко… Только Любочка долго еще мигала стеклянными глазками, пока до нее дошло. Отодвинулась от тебя, заплакала уже по-настоящему. А ты все таращил глаза, выгибал спину, как у кота, весь был смешным и наивно-глуповатым: сам превратился в «Кису-Мурочку».

Помнишь, как мы собирали металлолом? Всем классом ходили по дворам, поднимались в квартиры, собрали даже больше плана: мы с Дашей уж радовались, что наш класс победит в соревновании с другими. И в это время откуда-то с заднего двора послышался отчаянный плач Любочки. Я сразу кинулась туда, а ты — за мной.

Любочка стояла посреди двора и плакала, парнишка поменьше тянул ее сзади за косы, второй вырывал из рук портфель, а третий, ростом с тебя, обнимал Любочку и как-то ужасно противно и медленно спрашивал:

— Боишься?.. А ты не бойся!

Ты захохотал весело, а высокий глянул на нас и демонстративно поцеловал Любочку. Это было так противно, что я, забыв обо всем, кинулась к нему. Помню только, что кто-то больно ударил меня по щеке, потом по носу… Но вот стало как-то легче: я увидела, что парнишка, который пониже, бежит со двора, средний ползает по земле, и на лице у него кровь, а высокий пугливо пятится от тебя. Ты молчал, медленно двигаясь за ним, и лицо у тебя было таким бесстрашным, какого я еще ни разу не видела!

Высокий, дернувшись вперед, замахнулся, но ты успел увернуться и — ударил его. Видно, так сильно, что он, раскинув руки, неудержимо и быстро стал пятиться, пятиться… А тут во двор вбежали и другие ребята из нашего класса. Эти трое хулиганов исчезли через какую-то лазейку в заборе. Ты был героем дня!

И после, когда мы шли к моему дому, ты сказал:

— А знаешь, почему с этой Кисой-Мурочкой постоянно чудеса случаются? Очень ее тянет к сладкому, а ума не хватает.

— Противно стало, как этот ее… целовал? — спросила я.

Ты тотчас напыжился, значительно задрожал отставленной коленкой:

— Беда в том, Баклан, что ты играешь везде: и где можно, и где нельзя!

5

Первый раз я это заметила в прошлом году… Хотя и до этого мы с Бакланом сто раз были вместе на тренировках. И на соревнованиях он меня много раз видел: у меня уже был первый разряд по художественной гимнастике.

Еще в седьмом классе я привела Баклана на спортсекцию. Филипп Филиппович даже замигал растерянно, увидев Баклана. Но тотчас оживился, захлопотал вокруг него:

— Вот молодец, что пришел, давно пора! — и с подкупающей откровенностью тут же начал щупать мускулы Баклана. — Раздевайся, раздевайся: я из тебя богатыря выращу, слово спортсмена!

Плечи у Баклана оказались даже шире, чем у Венки Рыбина, и ноги длинные, сильные, и двигался он быстро, ловко, главное — старательно. После тренировки мы уже вымылись под душем и оделись, а Филипп Филиппович все заставлял Баклана, мокрого от пота, бросать мяч по корзине. И громко восторгался еще, что у Баклана все данные для классного баскетболиста. И хотя Баклан, возможно, впервые в жизни бросал мяч в корзину, броски у него получались точные, даже красивые.

Когда мы шли домой, Баклан сказал мне, растерянно и радостно улыбаясь:

— Где же я раньше-то был, а?.. Какое приятное ощущение во всем теле! Вот спасибо, что привела меня.

А я, сказать откровенно, недоверчиво покосилась на него: спорт — это ведь не только аплодисменты зрителей, но и труд. Да еще какой!.. И несколько месяцев настороженно следила за Бакланом: нет, все было в порядке, он по-настоящему увлекся, не пропускал ни одной тренировки, по баскету, волейболу и конькам выступал за честь школы.

И вот в девятом уже классе я показывала новые упражнения с мячом, с которыми должна была выступать на первенстве города. Показывала и показывала, в зале играла музыка, ребята сидели по стенкам. А я неожиданно увидела, как Баклан смотрит на меня. Глаза у него были какие-то потемневшие, лицо красное, рот раскрыт… И только мы с ним встретились глазами, он испуганно отвернулся, и я тоже. И больше уж почему-то не могла заставить себя поглядеть на Баклана.

Потом я вымылась, оделась и снова заглянула в зал. В нем уже никого не было, только Баклан сидел там же, где и раньше. Сразу же встал и молча пошел за мной. И по улице мы шли молча и не могли посмотреть друг на друга. Только я чувствовала, что оба мы красные, и Баклан не может решиться взять меня за руку, как он делал это раньше.

На углу улиц Крылова и Советской Баклан остановился, сказал глухо, глядя в сторону:

— До завтра, — и не протянул мне руки.

И я тоже сказала:

— До завтра, — и тоже не могла протянуть ему руку.

Шла к своему дому, спотыкаясь на ровном, а поймала себя на том, что улыбаюсь…

Мамы еще не было, я разделась и подошла к зеркалу. Долго смотрела на себя, изучала, так сказать, свое лицо. Красивым его, конечно, назвать нельзя, проклятая «кнопка», главное… Но ямочки на тугих щеках и синие глаза в сочетании с рыжими волосами не так уж плохо… Не знаю, что тут со мной сделалось, только я сняла платье и постояла перед зеркалом в одном спортивном костюме, обтягивающем тело. Фигура и ноги хорошие, ничего не скажешь!.. Рост, конечно, полтора метра, но ведь недаром же Филипп Филиппович при всех расхваливал меня, говорил, будто я специально создана для занятий художественной гимнастикой!

Спохватилась наконец, кое-как справилась с собой, принялась за обычные дела.

А вечером уже в постели поймала себя на том, что не сплю и опять улыбаюсь. И все время вижу широкоскулое лицо Баклана, его прямой нос, серые глаза в густых ресницах, широкие плечи, волнистые и пышные светлые волосы… И то вижу, как он улыбается, и нос как-то очень мило морщится у него при этом. То задумывается, и тогда левая бровь у него чуть задирается, а лицо становится сосредоточенным и отрешенным… Это его выражение больше всего нравится мне, хотя я по-прежнему побаиваюсь Баклана в это время. Очень удивилась: выходит, даже побаиваюсь Баклана иногда.

То видела, как Баклан красиво и ловко идет на коньках, а Венка завистливо щурится, глядя на него. То выступает на математической олимпиаде: пишет формулу на доске, высокий, стройный, и не замечает, что лицо у него запачкано мелом, и руки в меле, и пиджак…

Не знаю, чем бы кончились мои воспоминания, но мама, — она сидела за столом и проверяла тетрадки, — посмотрела на меня, вздохнула, сказала по-своему строго и так, будто уже решительно все знала.

— Очень прошу тебя, Лена, не забывать, что сначала ты должна окончить школу!

— Да что ты?! — испугалась я, закрылась одеялом с головой, сжалась в комок и прямо-таки со страхом ждала, что еще скажет мама!..

И она, конечно, сказала: подробно и уверенно разъяснила мне всю ситуацию.

На следующий день в классе я сидела рядом с Бакланом так, будто ничего решительно вчера у нас с ним не случилось. Только сначала боялась посмотреть на него… Но на втором уроке все-таки заставила себя, глянула на него, предварительно сделав каменное лицо. А Баклан заулыбался мне в ответ облегченно, откровенно-счастливо. И со мной что-то случилось: несколько секунд я не могла отвести от него глаз! С жадной радостью смотрела и смотрела на его глаза, волосы: они были еще красивее, чем вспоминались мне ночью!..

— Ты хоть и не джентельмен, но крупный кавалер! — неожиданно для себя сказала я; видела, как у Баклана дрогнуло и растерянно распустилось лицо, сбежала улыбка; но уже не могла остановиться, спросила насмешливо-язвительно: — Никак влюбился? — и чуть не заплакала.

— Какая же ты… — и губы у него прыгали, — жестокая!..

Вот и все. Не помню, что было в тот день на уроках. На переменке Даша все шептала мне:

— И правильно! Что это еще за лирика? Так и надо отшивать!..

Венка удовлетворенно и по-своему хитро улыбался…

На следующем уроке по литературе вместо Баклана рядом со мной сидела Даша, объяснила шепотом:

— Он попросился пересесть, и я согласилась.

— Спасибо…

— Тебе сейчас будет полегче, если я буду рядом, да?..

— Да…

В класс вошла мама, мы встали. Она поздоровалась, мы сели. Я ждала, что она посмотрит на меня, увидит, что Баклана нет рядом, и обрадуется, улыбнется мне. И мама подняла голову от журнала, строгими глазами обводя класс, увидела, что рядом со мной Даша, и чуть поспешнее, чем всегда, отвела глаза.

Вот и все… И Баклан после уроков шел по другой стороне улицы, будто сам по себе, и не смотрел на меня.

Вот и все… Так это и тянулось целых полтора года. Мы с Бакланом, конечно, виделись каждый день в школе, здоровались, как и все другие, сидели на уроках, потом вечерами занимались на курсах крановщиков, которые организовались в порту. Ходили вместе с классом на экскурсии и в кино, на вечера, но ни разу больше он не пригласил меня танцевать, ни разу больше мы с ним не разговаривали ни о чем серьезном.

Только во сне, наверно, я и была счастлива, когда мы с Бакланом гуляли, купались, смеялись, целовались даже…

Весной в девятом классе мы с Дашей по совету мамы организовали вечер «Ревнуя к Копернику». Пришло все начальство вместе с Павлом Павловичем — Дашиным отцом.

За партой еле умещался медлительный и важный главный инженер порта Гусаров, сопел, надувая полные щеки, покойно сложив руки на большом животе.

Весело улыбался Петр Сидорович, механик плавкранов и секретарь партбюро.

А на доске висели две карты: теперешний порт и план его развития.

Порт быстро развивается, растет количество его механизмов, остро требуются крановщики. Вот Петр Сидорович и предлагал организовать в порту курсы крановщиков, чтобы наши ребята не с пустыми руками выходили в жизнь, имели специальность к окончанию школы. И ребята, в общем, были согласны с этим. Мы, во-первых, привыкли к порту, его причалы знали, как свой двор. А во-вторых, в институт большой конкурс, попасть трудно, поэтому на всякий случай надо иметь специальность за плечами. Это понимали все, и мы с Дашей наперед были уверены, что собрание пройдет гладко.

Доклад делала я, подготовилась к нему как следует. Даже привела притчу о строителях Шартрского собора, когда якобы спросили троих рабочих, катавших тачки с камнями, что они делают? Один ответил: «Вожу камень». Второй. «Зарабатываю на хлеб». А третий ответил единственно правильно: «Строю Шартрский собор!» Я призывала ребят за текущими повседневными делами постоянно видеть высокую и главную нашу цель.

Потом выступали Даша, Петр Сидорович, мама, Павел Павлович, даже Гусаров. Вообще все шло с подъемом. Пока Федя Махов не сказал, что сейчас каждый может быть гением, такое, дескать, сейчас время и соответствующий ему уровень жизни, культуры. И надо, мол, развивать свои способности.

Я вначале рассердилась, но потом объяснила Феде спокойно, что он прав, действительно культурный уровень поднялся очень высоко, и перед всеми раскрыты широкие возможности. Но одновременно роль труда в жизни никто нам не давал права зачеркивать.

А Баклан, не вставая и будто в поддержку мне, привел слова Эдисона, что «гениальность — это девяносто пять процентов потения».

— Правильно! — одобрительно и громко проговорил Петр Сидорович и заулыбался Баклану.

И Борька улыбнулся ему, сказал вроде без всякой связи с предыдущим:

— Жизнь, Феденька, не обманешь, лучше и не пробовать!

— Вот-вот! — снова обрадовался Петр Сидорович. — Даже если удастся на какое-то время обмануть других, себя-то не обманешь никогда! — и покивал Баклану: «Давай, давай, Борис!»

Я села, Баклан смутился, встал, сказал, все глядя на Петра Сидоровича:

— Я немножко пофилософствую, а?..

Мама уже хотела его остановить, но Павел Павлович тоже сказал одобрительно:

— Нельзя жить, не думая.

А Гусаров, я видела, был согласен с мамой.

— Люди делятся на умных и глупых, здоровых и больных, добрых и злых, работящих и лентяев, вообще много всяких разновидностей. В человеке, как правило, «всего понемножку»: в чистом виде ни одна из этих разновидностей почти не встречается. Но всех людей, как лакмусовой бумажкой, можно разделить на три категории: соблюдающих равновесие отдачи-получения, больше получающих, чем отдающих от себя жизни, и — больше отдающих, чем получающих, — и Баклан вопросительно замолчал, глядя на Петра Сидоровича.

— Ну что ж, — сказал Павел Павлович, — можно и так посмотреть.

— Обычно те, кто больше отдают, чем получают, не задумываются над этим: они щедры, как все талантливые люди, а талант — это доброта, — и замолчал опять вопросительно.

— Ну, ну, — улыбнулся ему Петр Сидорович.

И Баклан усмехнулся:

— Трагикомедия там, где люди больше получают, чем отдают: этим вызваны и войны, и карьеризм, и подавление человека человеком, и другие несправедливости. Эти люди, главным образом, рождают ложь.

Я помню, что мне было очень обидно. И потому, конечно, что вести собрание полагалось мне, а разговаривали Петр Сидорович и Павел Павлович в первую очередь с Бакланом. С интересом разговаривали, это было всем понятно. И потому еще, что сама бы я так сказать не сумела. Но было и обидно, и радостно, что совсем уж странно.

Мама с Гусаровым хмурились, а Петр Сидорович с Павлом Павловичем, точно не замечая этого, все поощряли Баклана.

И тут я поймала себя на том, что смотрю на Баклана, улыбаюсь от радости, и он смотрит на меня и улыбается так же…

И после, когда мы учились на курсах крановщиков, и потом в десятом классе, мы часто встречались с ним вот так глазами, вместе радуясь чему-нибудь.

Глава вторая

1

Неужели Баклан умрет?.. И зачем тогда мне жить?! Борька, родной, ну как же это ты?.. И как же это я недосмотрела?..

Слушай, Баклан, это ты все, — чтобы доказать мне?!

— Знаешь, Лена…

Что это у мамы такой голос?.. Ах, да.

— Ты бы все-таки легла, а?.. Я и кровать тебе раскрыла…

Какой удивительно ласковый голос у мамы, как давным-давно, в детстве. И, главное, будто чуть виноватый… А ее-то вина в чем может быть?.. Да, ночь уже, а я все сижу на стуле у окна… И немытая, и все рабочее на мне…

— Знаешь, Лена… — обняла меня, прижала к себе, выговорила: — Я иногда ошибалась в Борисе. И хочу, чтобы ты знала это, понимаешь?!

— Да…

— Ты хоть бы поплакала, а?.. Говорят, от этого бывает легче.

— Да…

— Когда Григорий Фомич позвонил мне и рассказал, как это случилось, я сначала даже не поверила, честное слово! Ведь это же по-настоящему героический поступок!

— Да…

— Он поправится, наверняка поправится!..

— Понимаешь, мне все кажется, что это он из-за меня, понимаешь?!

— Да что ты, глупенькая!.. Ты же вообще в это время была на другом кране, мне Григорий Фомич говорил! И вы целую смену до этого проработали по-Бориному!..

— Но ведь вначале-то я была против, понимаешь?! Нам в этот раз подали под разгрузку баржу с тяжеловесами, станками в ящиках, каждый по шесть тонн. А грузоподъемность у двух кранов — тоже шесть тонн, так ведь не полагается работать! Вес груза должен быть на десять процентов меньше их общей грузоподъемности.

— И вы из-за этого поссорились?

— Ну, не то чтобы поссорились, ты же знаешь Баклана, с ним невозможно поссориться… Просто он велел Митяю, моему кочегару, застопорить захваты на рельсах. От этого устойчивость крана увеличивается. Митяй застопорил на нашем кране, Баклан — на своем, встал за рычаги…

— А ты?

— А что же мне было делать? Ведь на заводе ждут станки, а больше их разгружать нечем. Ведь это клиентурский причал, можно сказать — голое поле.

— Ну?

— Сняли осторожненько с баржи первый контейнер, потом второй, третий и — начали работать. И главное ведь что обидно: последний контейнер оставался!..

— А Петя был на пересменке?

— Конечно, Петр Сидорович приехал. И Баклану обязательно захотелось, чтобы Симочка Крытенко с Женькой Шубиным тоже попробовали эту работу. Для дальнейшего научились бы, понимаешь?

— А Петя?

— Петр Сидорович сначала колебался, а тут представители завода вовсю хвалят Баклана за успешную разгрузку… Петр Сидорович и согласился. Сам встал на кран Баклана рядом с Симочкой, а мне велел быть рядом с Женей.

— А Боря?

— А он сидел на причале и курил. Демонстрировал, так сказать, полную уверенность в Симочке и Женьке. Они благополучно взяли с баржи контейнер, перенесли уже на причал, начали травить тросы, и здесь Женя поторопился, контейнер перекосило, он пошел углом вниз, мог выскользнуть из тросов, разбиться.

— А ты где была?!

— Да здесь же, здесь! Ведь это один миг, мама! Ну, я не успела на тормоз нажать, промахнулась ногой, понимаешь?! И Женькина нога мне мешала, он же за рычагами стоял. Баклан увидел, что трос у меня травится, контейнер сейчас разобьется, вскочил и подсунул под него лом, контейнер самортизировал, сел на причал… А лом же стальной, он изогнулся, как пружина, и отбросил Баклана метров на пять.

— Девочка моя! — Она крепко-крепко прижала меня к себе, а у самой руки подрагивают; спросила все-таки: — Значит, в этом и твоя вина?

— Я сначала думала, что он умер… Он был без сознания и весь белый… А когда мы везли его на полуглиссере Петра Сидоровича в больницу, он вдруг открыл глаза, увидел меня и — улыбнулся.

Я все сидела на стуле, а мама стояла передо мной, обнимала меня, и обе мы тихонько плакали…

— А Нина Ивановна знает?.. Ах да, тебя же Семен Борисович привез!

— Баклан такой дурак, такой дурак… Когда его внесли в больницу, он увидел родителей, хотел даже с носилок соскочить!..

— Да…

— А Нина Ивановна так плакала!..

— Да…

— А Семен Борисович такой крепкий, такой мужественный!..

— Да-да!

— Когда Баклана унесли в палату, он посадил меня в машину и привез домой! Только бы Баклан не умер, мама, только бы не умер!

— Что ты, глупенькая! Если бы что-нибудь… не так, Семен Борисович обязательно мне бы позвонил. И все у вас с Борей будет хорошо, все будет отлично!

2

А как все было хорошо, как счастливо!

В то утро я долго не могла понять, зачем меня будят так рано.

Стол был накрыт, а лицо мамы — серьезно-торжественно! И только тут я наконец-то сообразила, что ведь первый раз в своей жизни иду на работу! Вскочила, накинула халат, побежала мыться… А когда вернулась из ванной, за нашим столом сидела Екатерина Викторовна рядом с мамой. И лицо у нее было такое же торжественное, как у мамы, а посреди стола — большая коробка конфет. И я тоже села тихонько за стол, стала пить чай. А они сидели, смотрели на меня и молчали. Это было как-то особенно хорошо, торжественно и уважительно! Я выпила чай, встала, посмотрела на них и сказала:

— Спасибо вам!

Они молча кивнули мне в ответ. И все сидели за столом, смотрели, как я быстро оделась в рабочее, взяла приготовленный мамой завтрак и хотела уже уходить. Но будто почувствовала их уважительное и тревожное молчание, вернулась, крепко поцеловала маму, потом Екатерину Викторовну, пошла. И тогда они пошли за мной, стояли на площадке лестницы, пока я не спустилась вниз.

У нашего подъезда ждал Баклан. И лицо его было непривычно серьезным, тоже торжественным. Он молча протянул мне руку, я пожала ее, и мы пошли. А из окна по-прежнему глядели на нас мама и Екатерина Викторовна.

Наш дом портовский, от него до порта всего метров триста, но я надолго запомню, как шла тогда в порт!

На причале, от которого катер должен был везти нас на плавкраны, стояли как всегда приветливый Павел Павлович и важный Гусаров, и в улыбке поднимал кустистые брови Петр Сидорович и Катя Быстрова — комсомольский секретарь порта… И хоть все они молчали и здоровались с нами простыми кивками, но уже оттого, что они пришли проводить нас, выбрали для этого время, хоть у каждого из них — тысяча дел, все происходящее стало еще значительнее. И как-то особенно хорошо было то, что они просто стояли, смотрели на нас и — ничего не говорили! И Венка, Даша, Любочка с Федей, мы с Бакланом тоже молча сошли по трапу на катер, за нами спустился Петр Сидорович, водитель катера — широкоплечая и громадная, как борец, тетя Глаша оглянулась на нас, посмотрела на причал, катер дрогнул, заревел мотор, и мы легко, быстро пошли в реку. А солнце плясало яркими бликами на глади воды, катер описывал широкую и плавную дугу, ровно и мощно ревел его мотор, привычно-сосредоточенно сидела за рулем тетя Глаша, сразу за бортами катера двумя высокими, прозрачными, радужными на солнце стенами вставали валы воды, обдавая нас тревожно-свежим запахом, а над головой было ярко-синее, залитое солнцем небо! Мы с Бакланом сидели рядышком, прижимаясь друг к другу, и вот здесь Баклан взял меня за руку, крепко сжал ее. А на причале всё почему-то стояли и не уходили провожавшие, и смотрели на нас…

Не помню, как на втором клиентурском сошли Венка с Дашей, на седьмом — Любочка с Федей, и вот уже наш двенадцатый. Я мельком глянула на длинную широкую баржу, выпуклая палуба которой была засыпана высокими кучами яркого на солнце песка: ее уже поставили под разгрузку. На два наших крана: они стояли между баржей и берегом, четко вырисовываясь переплетами неподвижных стрел на солнечной синеве неба. На отлогий берег, засыпанный высокими штабелями песка с ранее выгруженных барж. Глянула я на все это — и меня охватили и радость и страх, будто перед последним экзаменом! Сдавила напоследок изо всех сил руку Баклана и выскочила на палубу понтона своего крана.

На низенькой скамеечке, устроившись по-домашнему уютно, сидела Галина Тимофеевна, механик крана, и вязала! Совсем как в старой сказке… Галина Тимофеевна ростом с меня, от солнца на ее седых волосах по-деревенски повязан белый платочек, и плечи узенькие, и колени сжаты, и спицы мелькают привычно-быстро… А у борта стоял голый до пояса дядя Вася, шкипер понтона, радостно кряхтел, мотая головой: на спину лила ему воду из ведра шкипер баклановского понтона тоненькая и смешливая Верушка. Крановщик, у которого я должна принимать смену, громадный и неповоротливый Евлампий Силаков, уже чисто умытый, сидел и курил, покойно сложив руки, щурился на солнышко… А два кочегара, мой Митяй и силаковский старичок дядя Федя, забивали «козла», удобно устроившись на доске. Кочегаров не было с нами на катере, как же они до нас попали на краны? И мой Митяй, и баклановская Зина?.. Я обернулась к шедшему за мной Петру Сидоровичу, сказала насмешливо:

— Дача!

Галина Тимофеевна вскинула на меня голубенькие глазки, проговорила спокойно, откладывая свое вязанье и медленно поднимаясь со скамейки:

— Когда приходишь, девушка, здороваться надо!

— Ну-ну!.. — ласково сказал Петр Сидорович.

— Здравствуйте.

— Вот так-то оно лучше, — чуть улыбнулась Галина Тимофеевна. — Ну, пойдем на кран, зажигалка, — и пошла вперед.

Я посмотрела на Петра Сидоровича: он тоже улыбался, будто ничего решительно не случилось, будто и не слышал, как обидно назвала меня механик крана!.. Кое-как справилась с собой, пошла за ними.

Распределили нас по кранам сразу, как только мы получили удостоверение крановщиков, еще в самом начале навигации. Теоретическую часть по электрическим портальным кранам нам читал Гусаров, а по плавучим паровым — Павел Павлович. Петр Сидорович теорию нам не имел права читать, у него нет диплома инженера. Но практикой руководил он и на портальных, и на плавучих. И хотя на портальных чище, и они стоят в порту, большинство наших ребят захотело работать на плавучих. Отобрали тех, кто лучше сдал экзамены. И я как-то сразу забыла про все это: надо было сдавать экзамены на аттестат зрелости. Порадовалась только втихомолку, что будем работать с Бакланом на соседних кранах и в одну смену. Честно говоря, я и упросила Петра Сидоровича об этом. И практику проходила как раз на кране Галины Тимофеевны, целую неделю была на нем, отлично уже знала всех, почему же сегодня меня так все удивило?.. Или потому, что я уже пришла на кран, так сказать, в новом качестве: и с удостоверением крановщика, и с аттестатом зрелости?.. И это, и характер мой, конечно, и то, главное, что за два месяца я уже успела отвыкнуть от крана, от всей этой рабочей обстановки, что ли?.. А тут еще и Петр Сидорович сказал негромко, когда мы поднимались на кран:

— Решили вас на первую смену отвезти на катере начальника порта, понимаешь ли…

И провожать нас все пришли на причал!.. Катер маленький, мы еле-еле в него поместились, а как же наших кочегаров доставили?

— А кочегаров развезли по кранам на диспетчерском, обычном, — сказал Петр Сидорович, точно знал, о чем я думаю.

Ага, вот почему и Галина Тимофеевна ждала меня на кране, и механик баклановского крана Борис Васильевич стоял на понтоне, встречая Баклана. Ну, за парадность спасибо, а смену я все равно буду принимать, как и надо! Обернулась уже из крана, крикнула Митяю:

— Эй, козлятник драгоценный, марш на кран!

Сначала его широкое лицо было удивленным. Он замигал большими, телячьими глазами на меня, приподнялся с доски…

— Сиди, сиди, — густым басом сказал ему крановщик Евлампий через наши головы, поглядел на меня, усмехнулся: — А ты, оказывается, командир!.. — покачал головой, но все-таки пояснил: — Он уже принял смену от дяди Феди.

— А почему баржу разгружать не начали? Нас ждали?! — спросила я у него.

— Характерец! — вздохнула Галина Тимофеевна.

— Одно слово — зажигалка! — и Евлампий захохотал оглушительным басом.

— Специально договорились, чтобы вы начали со свежей баржи, — по-прежнему спокойно и терпеливо объяснил мне Петр Сидорович.

Я побагровела, но посмотрела на манометры, на уровень воды в котле, на лебедку, машину. Арматура не парила, в кране было очень чисто, зубчатки лебедки отливали маслом, машина так и сияла!..

Села за рычаги: после громадины Евлампия не доставала ногами до педалей. Даже слезы на глазах выступили, встала, отрегулировала высоту сиденья, устроилась поудобнее. Стараясь не торопиться, дала пар в машину: она заработала ровно и плавно. Включила лебедку, погоняла ее на холостом ходу: зубчатки жужжали мерно, тоже плавно, без малейшего удара. Все-таки строго покосилась на Евлампия, он уставился на меня, перестал улыбаться. Спросил, когда я выключила лебедку:

— Ты что… подозреваешь меня в чем, что ли?! — И все тер комом обтирки по рукам.

Петр Сидорович молчал, внимательно глядя на меня, Галина Тимофеевна покачала головой, вздохнула:

— Чего ты злишься, Леша?!

— Это она от растерянности… — проговорил Петр Сидорович и все-таки слегка улыбнулся: — Или это у тебя здоровая спортивная злость, Леша?

Но никто не засмеялся… И я тоже ничего ему не ответила, включила подъем. Резко включила, уверенно: на концах тросов, спускавшихся с гуська стрелы, выкинутого метров на двадцать от крана, висел грейфер, широко раскрыв свои челюсти; он должен был подняться, но, оказывается, я впопыхах перепутала рычаги: челюсти грейфера, опускаясь и поворачиваясь, послушно пошли навстречу друг другу, он закрывался. Я растерялась, разозлилась еще сильнее, рывком перебросила рычаг: челюсти так же послушно стали раскрываться. Разошлись в стороны, я поставила рычаг в нулевое положение. Подождала, но за моей спиной молчали. Только Евлампий осуждающе спросил:

— Ты не с той ноги сегодня встала?..

А я увидела, что кран Баклана легко и быстро поворачивается. Баклан сидит за рычагами, лицо радостное и тревожное, сосредоточенное, а за спиной у него стоят Борис Васильевич, Зина и крановщик Шумилов, которого сменил Баклан. И вроде улыбаются, радуясь вместе с Бакланом… А у меня все наоборот, и Петр Сидорович на моем кране, а не у Баклана: в нем уверен, а за меня боится!.. Передохнула, взялась за рычаг поворота, сдерживаясь изо всех сил, осторожно включила: кран без рывка, плавно начал поворачиваться.

— Вот так, — тотчас проговорил Петр Сидорович.

— Работа судороги не любит, девка! — сказала и Галина Тимофеевна.

Уголком глаза я видела: грейфер Баклана широко разинутыми челюстями ушел в песок, тросы натянулись, челюсти жадно стали входить в него. И еще на повороте крана, совмещая движения, начала травить грузовой трос. Чья-то рука легла на мою, державшую рычаг поворота, плавно выключила его: ага, это Галина Тимофеевна!.. Широко разинутые челюсти грейфера упали на песок, острыми кромками вдавились в него: я тотчас включила рычаг замыкания челюстей, они легко, как нож в масло, пошли в песок, все глубже уходя в него. Грейфер Баклана, полный песка, уже пошел кверху и в сторону: Баклан тоже совмещал движения. Я опять заторопилась, стараясь догнать его, хотела включить рычаг подъема, но маленькая и какая-то жесткая рука Галины Тимофеевны тотчас оказалась на моей, державшей рычаг, пока челюсти грейфера, полные песка, не замкнулись.

— Ты не на пожаре, — негромко проговорила Галина Тимофеевна и убрала руку.

Я тотчас включила поворот: огромный грейфер летел по синему воздуху, описывая плавную спираль. Сама уже сообразила выключить подъем, потом — поворот, — грейфер Баклана уже широко разевал свои челюсти, сыпля на берег ярко-желтый песок, — поспешно стала травить трос замыкания. И опять рука Галины Тимофеевны на секундочку придержала мою, а Петр Сидорович сказал негромко:

— Песок надо высыпать в штабель, Леша.

Я прерывисто вздохнула от обиды и злости: торопясь, начала раскрывать челюсти над водой, чуть не высыпала в нее песок!..

Дождалась, пока высыплется весь песок, — кран Баклана с пустым грейфером уже шел за новой порцией, за спиной Баклана уже никого не было, только в кабине мелькнула Зина, шурующая в топке котла, — снова включила поворот. Все-таки дождалась, пока можно будет травить грейфер на песок баржи, включила рычаг. Опять перетерпела, пока наберется полный грейфер песка, плотно замкнутся челюсти, включила подъем…

Не знаю, сколько я сделала циклов, когда увидела Петра Сидоровича на кране Баклана… Потом заметила, что Петр Сидорович, крановщики и кочегары, которых мы сменили, садятся на катер… Еще подумала с обидой: «А меня, значит, Галина Тимофеевна не решается оставить одну?!» И тотчас увидела, что она снова сидит на палубе понтона и вяжет. Так же по-домашнему покойно, как и утром, когда мы пришли на смену. Ну, и за то спасибо, что решилась меня одну оставить!..

Я хоть и по-прежнему не могла догнать Баклана, но теперь, поворачиваясь, встречалась с ним глазами, и он улыбался мне радостно и спокойно. Даже кричал мне что-то, только за шумом слов его не было слышно. И меня уже не обижало, что Галина Тимофеевна все не уходит с крана, вяжет и временами внимательно поглядывает на меня… И перестала злиться на Митяя. А то меня все время как-то бессознательно раздражало, что ему уже сорок, а он по-прежнему кочегар, на крановщика так и не выучился, хоть давным-давно в порту работает; и глаза у него телячьи, и широкое лицо, как решето, усыпано веснушками, и до сих пор все его Митяем кличут. Теперь стала замечать, что давление пара в котле он держит нормально, и хоть по-прежнему молчит и чуть испуганно косится на меня, но шурует в топке, успевает подбросить угля, качнуть воды в котел…

Кран Баклана остановился, а у меня за спиной Галина Тимофеевна ласково проговорила:

— Обед, Лешенька, отдохни немножко…

Но я еще раз глянула на половину баржи Баклана, — на ней местами уже проглядывало розовато-серое дерево палубы, а на моей половине было по-прежнему много песка. Даже шкипер баржи, невысокий старичок со смешно торчащими далеко в стороны усами, поглядывал озабоченно, не будет ли перекоса баржи. И попросила:

— Тетя Галя, можно я обед поработаю, а то шкипер остановит кран Баклана!..

Она улыбнулась:

— Пожуй немножко, а я пока поработаю…

И я согласилась. А она погладила еще меня по плечу, сказалаласково:

— Будешь работать, будешь! И человеком станешь.

Потом мы с Бакланом сидели рядышком и молча ели свои завтраки. И я почувствовала, как у меня ломит руки и поясницу, как я устала… А Баклан только улыбался и молчал, и я почему-то была благодарна ему за это.

До конца смены мы вошли в график, разгрузили баржу. Буксир увел ее, поставил на ее место груженую. На пересменок опять на катере начальника порта пришли Петр Сидорович, Симочка Крытенко и Женя Шубин со своими кочегарами. И я опять поймала себя на том, что не злюсь, как обычно, на самокритичного лентяя Женю Шубина, и даже ласково сказала что-то маленькому и кукольному Симочке Крытенко, замороченному своей музыкой… И не раздражало меня, что Симочка в рабочем шуме кранов слышит что-то вроде музыки, — это было видно по его розовому личику, — для самой меня мощный рокот механизмов зазвучал как-то по-новому сегодня…

И опять мы с Бакланом сидели рядом на катере, держались на руки и молча улыбались… Опять за рулем была громадная тетя Глаша, мерно ревел двигатель катера, по бокам стояли два радужных вала воды, приятной влажной прохладой обвевая разгоряченные лицо и руки. Я крепко-крепко сжимала руку Баклана, все почему-то вспоминала, как хорошо и просто нас провожали в порту, как немногословно и умно было все на смене, представила, как пойду сейчас вместе со всеми из порта, и крикнула Петру Сидоровичу и Галине Тимофеевне:

— Спасибо вам!..

Они, наверное, не расслышали моих слов, но улыбнулись мне. А я, кроме страшной усталости и счастья, чувствовала что-то новое. Это новое относилось и к Баклану, и к Петру Сидоровичу с тетей Галей, и к оставшимся на смене Симочке с Женей, и к маме, и даже к этому высокому небу, залитому солнцем, к этой радужной воде, блестящей и прохладной, ко всему миру вообще! Это новое и тогда еще неясное мне, было добротой, которую я обнаружила в себе.

Несколько дней назад мама долго писала письмо всемирно знаменитому путешественнику Илье Николаевичу. И так улыбалась при этом… Тоже что-то новое в ней появилось…

3

Первую неделю мы с Бакланом работали в утро, вторую — в ночь, а третью — в вечер. Смены повторялись, работа повторялась, все было хорошо и прочно.

Только вот что странно: ко мне не сразу пришло ощущение моей полноправности на кране. И хотя теперь я уже понимаю, что в чем-то прямолинейнее, даже грубее Баклана, у него это ощущение полноправности появилось раньше, чем у меня. А ведь даже мои воспоминания раннего детства — это не только мама, наша квартира, двор, ребята, но и река, порт! Даже времена года связываются у меня прежде всего с рекой.

Снежная и солнечная зима — это широченная гладь реки, покрытая искристо-белым снегом. Пурга и метели — вьюжное, туманное облако над рекой, гудение ветра, расплывчатый, неясный диск солнца.

Весна, — яркость, прозрачная чистота воздуха, могучее высвобождение природы — ледоход, стремительный бег синей воды, кружащиеся льдины, птицы, которых сносит резкий, острый ветер.

Летний зной — застывшая сине-розовая гладь реки, то ослепительно сверкающая, то туманящаяся под солнцем. Вдруг потянет легкий ветерок, и река засверкает косым треугольником, померцает и померкнет. Ночью она таинственная под сиреневым, призрачным светом луны, как на картинах Куинджи. И плотная, успокоенная тишина над ней вдруг чуть всколыхнется глухим, непонятным звуком…

А осенью гладь воды становится темной, тревожной, неприветливой. Так и чувствуется, какая она холодная, отчужденная, отгороженная возникающим ледком.

И сам порт, все причалы и механизмы его привычны мне почти как беседка во дворе, подъезд нашего дома, ограда и деревья садика: в детстве мы играли в порту так же часто, как во дворе дома, хоть нас и ругали за это.

Причал сыпучих грузов, например, для меня не только аккуратные штабеля угля и соли, но и длинные ленты транспортеров, скрытые в траншеях и идущие поперек берега к реке, известные мне каждым бункером, каждым трапом, почти каждой гирляндой роликов.

А портальные краны, высоченные и стройные, четко вырисованные в небе, как на синьке чертежа. Их мерные и быстрые движения, басистый рокот моторов, несущиеся высоко в небе пакеты досок, громадные сетки с мешками или бочками, ящиками — всегдашнее мое ощущение напряженной и увлекательной работы, когда руки так и чешутся от нетерпеливого желания самой сейчас же включиться в этот ладный и всеохватывающий ритм труда!

Помню, как я еще девчонкой не удержалась и как-то утром выбежала из дому, вместе со всем потоком рабочих пошла в порт. И никто ничего не сказал мне, не засмеялся, будто все и так поняли, что происходит со мной. И Петр Сидорович обнял меня, прижал к себе. А потом, у проходной, когда я плакала, что меня не пускают в порт, долго уговаривал, успокаивал, обещал, что и я буду работать в порту, вот только чуть-чуть подрасту. И Галина Тимофеевна, возвращавшаяся со смены, за руку отвела меня домой.

Почему так получилось, что парень, который в детстве вообще не знал порта и кранов, а потом только был на практике, почему этот парень проще и быстрее, чем я, стал до конца и по-настоящему своим в порту?

Главное, конечно, работа, но ведь отношение к ней у нас с Бакланом было одинаковым. В первые дни я настороженно следила за Бакланом, не надоест ли ему однообразное сидение за рычагами, повторение одних и тех же операций, не начнет ли он лениться, увиливать от работы? Ведь был уже случай, когда Любочка прикинулась больной, Федя Махов проволынил целую смену, свалив простой на неисправный инжектор!..

Но Баклан сидел за рычагами с тем же сосредоточенно-внимательным лицом, и кран его двигался подбористо-ловко, будто и громадная стрела его, и грузовой трос, и разлаписто-жадные челюсти грейфера, как живые, понимали каждое движение Баклана, послушно подчинялись им.

Мы по-прежнему работали в паре, и я все отставала, никак не могла работать синхронно с Бакланом. На повороте ловила его ласковую и чуть подзадоривающую улыбку. Ну, он — парень, сильнее меня в два раза, но ведь это — не финишный рывок на соревновании, а ежедневная, будничная работа, требующая и терпения, и настойчивости, и простой дисциплины. Шли дни, недели, а Баклан ничуть не менялся, работал так же радостно и увлеченно, как в ту первую смену.

Помню, как однажды ранним утром, когда мы уже выгрузили за ночь баржу песка, буксир уводил ее, ставил на ее место новую… Выгрузили ее на полчаса раньше графика, и катер со сменой еще не пришел из порта… Солнце уже выползло из-за горизонта, было по-утреннему тихо, над ровной гладью воды висела тоненькая прозрачная пленка тумана, где-то далеко-далеко прогудел паровоз, и весь мир только еще просыпался… А мы с Бакланом уже выкупались, поплавали, я причесалась, и краны были подготовлены к сдаче смены, и мы сидели рядышком на понтоне… Баклан курил, а я просто молчала, держа его за руку. И было так радостно и от этого раннего утра, и оттого, что смена прошла хорошо и что вот сейчас мы сидим рядом и молчим…

— Слышала такое выражение? — негромко спросил Баклан и погладил мою руку.

— Какое? — так же тихо спросила я, еще сильнее прижимаясь к его плечу.

— Каждый понимает все происходящее в меру собственного отношения к жизни.

Я кивнула, начала слушать внимательно. Уже привыкла, наверно, что вот так просто Баклан может сказать что-нибудь очень важное, и здесь уж все зависит от того, как ты сам умеешь слушать. Помнила, что книга — это в известном смысле всегда двое, автор и читатель, как сказал Баклан тогда о статье про маму.

— А ведь ты, Лена, только третью смену перестала следить настороженно за мной, я видел-видел!.. — и он засмеялся, снова погладил мою руку.

Я, конечно, сразу вспомнила, как Евлампий спросил у меня еще на первой смене, уж не подозреваю ли я в чем его?.. И только после этого поняла: «каждый понимает в меру собственного отношения». Но мне было так хорошо и покойно-радостно сидеть с Бакланом, что я даже не рассердилась, не заспорила, пробормотала:

— Уж привычка это у меня, что ли… — и потерлась щекой о его плечо.

— Привычка… — повторил Баклан и помолчал; мы встретились глазами, и он решился, сказал быстро: — Есть что-то очень обидное для человека в этой привычке, понимаешь?! И для того, у кого такая привычка, и, главное, для того, кого молча в чем-то подозревают.

— Доверяй, знаешь, но проверяй, — и прерывисто вздохнула.

Он помолчал еще, будто ждал, что я скажу, но я только улыбнулась, щуря глаза от солнца.

— А ты не задавала себе вопрос, почему я пошел работать на краны? — опять спросил он.

— Ну, все пошли… И мы же с тобой любим друг друга.

— Это правильно…

— И потом… это же надо порту, ведь крановщиков-то не хватает, нас учили.

— Вот-вот: это и есть главное, что надо! А как ты думаешь, могу я прожить без зарплаты крановщика?

— Конечно, — я даже засмеялась.

— А могу я пройти по конкурсу в институт?

— Уверена! — я чуть отодвинулась, вглядываясь в него.

— А зачем же тогда обижать меня подозрением?.. Ну, предположением чего-то плохого во мне?!

Я опустила голову, но все-таки заставила себя, сказала:

— Да, прости…

Тогда он легко уже засмеялся.

После этого коротенького разговора я вспомнила, как мы с Бакланом были в кино и перед началом фильма показывали хронику со строительства. Я сидела, прижимаясь к Баклану, обеими руками держась за его руку, а он шепнул:

— Смотри, как они подвешивают на тросах панели дома. Надо и у нас такие стропы сделать.

Я и в кино как-то пропустила это, а когда вышли, и совсем забыла. А Баклан на другой день о чем-то долго разговаривал с Петром Сидоровичем, сидя за столом в каюте понтона. И пересменок давно прошел, и катер нас ждет, и другие беспокоятся. Подошла к столу, заглянула через их головы: Баклан рисовал на листке бумаги новые стропы, а Петр Сидорович качал головой и одобрительно улыбался:

— Молодец, не зря в кино ходил! Отнеси эскиз в технический кабинет порта, попробуем изготовить в мастерских такие стропы.

И я с Бакланом ходила в технический кабинет, терпеливо ждала, пока он сидел за столом рядом с инженером Катей Быстровой. И думала: может ли строгая до крайности Катя, — она ведь секретарь комитета комсомола в порту, — может ли строгая и красивая Катя понравиться Баклану? Что он-то нравится Кате, это я сразу заметила!..

— Молодец! — сказала Катя и встала, протянула руку Баклану. — Поздравляю!

— Спасибо, — ответил он.

И Катя чуть-чуть, самую чуточку, но покраснела, поспешно взяла у Баклана руку.

Мы вышли. Я молчала и никак не могла поглядеть на Баклана. А он сказал:

— Нашего начальника Катенькой зовут, — и засмеялся.

Я сразу вспомнила, какое строгое до важности бывает лицо у Кати. И хоть брови она сдвигает, и говорить старается помедленнее, но так и видно, что все это у нее напускное, а настоящее лицо у нее круглое, как у меня, и ямочки на щеках, и глаза веселые, и смеется Катя до слез, как девчонка, когда забудется. И больше всего любит играть в волейбол и танцевать, улыбается тогда до ушей… И Петр Сидорович часто называет ее Катенькой, вообще ласково подсмеивается над ней. Помолчала еще, а потом все-таки решилась, взяла Баклана под руку… Он, наверно, ничего и не заметил, для него ведь это мелочь. Может, потому, что он — парень?

А когда стропы изготовили в мехцехе, потом испытали, поздравляли Баклана, я радовалась вместе со всеми. Но все никак не могла забыть, что заметил в кино это он, а не я. Строго-настрого приказывала себе думать о работе не только на смене в порту, но и в другое время. Вот как Баклан.

Или вот мой кочегар Митяй, то есть Дмитрий Ферапонтович: я называю его обязательно по имени-отчеству, чтобы как-то повысить у него уважение к самому себе. Сорок лет мужику, а он кочегарит в кране, каждую свободную минутку щурится радостно на солнце, улыбается до ушей своим «решетом». И ничего ему больше не надо, то есть совершеннейший Обломов, даже жениться не удосужился, живет при старушке маме, как дитя. Ну, меня-то Митяй побаивается, чуть что — косится на меня своими телячьими глазами, аккуратно следит за давлением пара в котле и водой, подметает уголек, поддерживает чистоту в кране. А с Бакланом здоровается за руку и расплывается, когда его видит. Что в Борьке такое есть?.. Неужели только потому, что он угощает Митяя сигаретами, как-то на смену привез ему книжку про лес и зверей, птиц?.. В обед Митяй садится обязательно рядом с Бакланом, ожидающе поглядывая на Борьку. И тот начинает рассказывать про дельфинов, какие они, оказывается, умные и сообразительные. Или о том, что у лебедей любовь единственная: когда один из пары погибает, то второй умирает от горя. Или еще что-нибудь подобное, и Митяй смотрит ему в рот, боясь проронить хоть слово. И даже дядя Федя готов задержаться после смены, слушая Баклана.

Евлампий Силаков тоже… Сначала, здороваясь, они с Бакланом жали руку друг другу, кто сильнее. Но так и не могли победить друг друга, хотя, я думала, лопнут от натуги. Только Евлампий спросил, когда они уже расцепили руки:

— Это правда, что у тебя мать артистка?

Баклан кивнул. Евлампий пошевелил еще побелевшими пальцами, и багровое лицо его сделалось удивленным:

— Вот бы уж никогда не подумал, что ты из интеллигентов!..

— А что интеллигенты — второй сорт, что ли? — спросил Баклан.

— Да нет… — Евлампий вроде даже растерялся. — А все-таки…

— Хочешь — опрокину на спину? — спросил Баклан.

— Меня?! — Евлампий захохотал.

Баклан положил ему руку на плечо около шеи, нажал пальцами. Евлампий охнул, отскочил, сразу перестал хохотать.

— Да ты не бойся! — протяжно-насмешливо выговорил Баклан. — Дай я тебя за ручку подержу. Культурненько, как девушку! — взял Евлампия под руку, нащупал пальцами нерв, нажал, — Евлампия перекосило…

— Это болевые приемы! — не сдержавшись, торжествующе проговорила я. — Баклан еще в школе самбо занимался!..

— Самбо… Приемы… — бормотал Евлампий, багровея все сильнее. — А вот!.. — и он кинулся на Баклана, как медведь, облапил его, поднял над палубой, легко качая из стороны в сторону. — За борт выкинуть?!

Баклан по-прежнему спокойно молчал, держа руки под мышками у него, сдавил их. Евлампий охнул, разжал свои ручищи, попятился. И громила Силаков после этого начал по-настоящему уважать Баклана!..

Приезжая на смену, Баклан каждый раз привозил Верушке, шкиперу своего понтона, конфетку. Когда шоколадную, а когда и простую. Говорил весело:

— А ну: танцуй!..

Верушка краснела, закладывала руку за голову, топталась на месте.

— Внимание! — торжественно говорил Баклан. — Сейчас состоится награждение победителей! — и вручал ей конфетку.

Пустяк, конечно, и конфеты всегда стоят на столе у Баклановых, но ведь вот не забывал он взять одну для Верушки!.. Отец у нее погиб на фронте, как и мой, а мать умерла этой зимой, Верушка осталась одна.

Баклановский кочегар Зина, которая даже бросила школу из-за того, что непрерывно в кого-нибудь влюблялась, смотрела на Баклана такими глазами, что я уж отворачивалась от греха подальше.

И Шумилов улыбался, сдавая Баклану смену, заботливо наказывал, за чем именно надо последить при работе.

Даже пропащий человек дядя Вася, шкипер моего понтона, из инженеров по пьянке скатившийся в это качество, удивленно и внимательно присматривался к Баклану.

Подытожила общее впечатление Галина Тимофеевна. Долго приглядывалась к Баклану, потом улыбнулась одобрительно:

— Легкий парень! Настоящий рабочий.

4

Кто это сказал про лакмусовую бумажку?.. Баклан?.. Нет, Петр Сидорович. Еще на практике, когда мы сидели на причале портальных кранов, смотрели, как хорошо работали Баклан и Венка. Они одинакового роста, и Венка тоже красивый, только черный, как жук: глаза у него большие, черные и часто бывают маслеными; нос с горбинкой, скулы крепкие, волосы вьются, отливают синевой; и все делает Венка красиво, ловко, легко, подбористо: и ходит, и закуривает, и причесывается, и поворачивается, и протягивает руку, когда здоровается. Его мама, Клавдия Нестеровна, бухгалтер порта, тоже высокая, такая же черная и красивая, говорит хвастливо:

— Мой Венка — картиночка! Что лицо, что рука-нога, что походочка: не налюбуешься!..

Многие по Венке вздыхали и сейчас вздыхают, но особенно жалко мне Дашу Круглову…

И вот сидят тогда Баклан и Венка в кабинах своих кранов: Баклан, так и видно, старается изо всех сил, все косится на Венку, чтобы тот его не обогнал; а Венка сидит за рычагами картинно, улыбается слегка, курит себе… И все равно работает вровень с Бакланом.

— Как работают ребятки, а?! — сказал Петр Сидорович и головой покачал от восхищения, поглядел на нас, вдруг спросил: — Помните на том собрании «Ревнуя к Копернику» Борис подразделил всех людей на три категории по равновесию получения-отдачи?.. Вот отношение к труду и является в первую очередь лакмусовой бумажкой, определяющей это равновесие!

— Правильно! — сказала я.

Даша покраснела, отвернулась, проговорила негромко:

— Надо, чтобы в крови это было…

— Вот и-именно! — тотчас подхватил Женя Шубин, который никак не мог пропустить такой случай, не покритиканствовать: — Баклан от души работает, это каждому видно, а Венка?! Нет, товарищи, показухи у нас еще много: другой работает за рубль, за деньги, а так нарисует себя, просто — герой труда!

— Очко! — сказал Петр Сидорович и смешно задрал густые, кустистые брови, с внимательной насмешкой глядя на Женю; помолчал, подождал, закинул руки за голову, с наслаждением потянулся, и на широкоскулом лице его с большим носом и маленькими серыми глазами, глубоко спрятавшимися под выпуклым лбом, неожиданно появилась совсем мальчишеская и озорная улыбка: — Двадцать первый раз, Женя, ты демонстрируешь нам свое глубокое понимание жизни, а также собственную непримиримость к еще имеющимся недостаткам! Минутку, товарищи!.. — Он поспешно пригладил ладонью свои жесткие, черные с проседью волосы; глянул на Федю, тоже выгнул грудь, будто взялся руками за край трибуны, проговорил уже с пафосом: — Это позволяет нам, твоим товарищам, Женя, — Петр Сидорович уважительно склонился в сторону Женьки, — надеяться, что ты говоришь не только для нас, но — и для себя, а?! Указывая на плохое, сам ты прятаться за него не будешь!.. — Помолчал снова, договорил уже напористо, даже жестко: — А то ведь есть и такая философия, извини: он, дескать, плох, почему же я должен быть хорошим?!

Мы засмеялись, так здорово у Петра Сидоровича получилось, а Женька, пухлый и неподвижный, — на кольцах в спортзале висит, как мешок, — что-то забормотал, поспешно оправдываясь…

Да если бы не Женька, и с Бакланом бы ничего не случилось, я бы успела нажать ногой на педаль тормоза, остановить контейнер!..

Мы смеялись тогда над Женькой, а Даша молчала, ковыряла носком туфли песок… Я-то знала, да и другие, возможно, догадывались, что Даша любит Венку!

Венкина мать, Клавдия Нестеровна, живет по принципу: «Бери от жизни все, чтобы потом не было жалко!» И берет! Часто и обеда у них дома не оказывалось, — я приводила Венку тогда к нам обедать, — и вообще рос Венка и вкривь, и вкось, куда ветром понесет. Парень он неглупый, сам говорил:

— Моя маман — гостья в жизни: ей был бы стол накрыт да музыка играла, пляс шел, а чьими трудами это веселье заработано — вопрос пятый!

Понимать-то все это он понимает, но выводов никаких не делает для себя, и в этом похож на Женю Шубина. Из троек он в школе не вылезал, еле-еле аттестат зрелости ему вручили. И то больше мы все старались вручали, а сам Венка даже руки к нему не протягивал. На выпускном вечере, будучи сильно под хмельком, сказал откровенно:

— Моя маман и на этот раз оказалась права!

— В чем это?! — с подозрением спросила Даша.

— А в том, что уж если до десятого класса человека дотянули, без аттестата не выпустят, не будут показатели школы марать!

Даша плюнула, заплакала и убежала.

Вот тогда мы с Бакланом и поняли, что она любит Венку. Побежали искать Дашу, а она сидела в нашем классе за своей партой и плакала. Я обняла ее, стала успокаивать, какими только словами Венку не характеризовала, а Даша только кивала в такт моим словам и все не переставала плакать.

Жалко Дашу, трудно ей будет с Венкой… А сама она человек отличный, да и вся семья Кругловых прекрасная! И что еще удивительно: все они очень похожи друг на друга, и Павел Павлович, и Даша, и Дашина мама. Она работает главврачом в нашей поликлинике водников. Может, лучше, если бы Баклана отвезли не в городскую больницу, а к ней?!

Нет-нет, об этом не думать, просто терпеть и ждать!..

Подружились мы с Дашей из-за того, что мне очень понравилась в ней какая-то обостренная честность. Сначала, конечно, я ничего этого не понимала, просто видела, что эта белобрысенькая и тоненькая девчонка не повторяет подсказок, когда стоит у доски. Не списывает сама и не дает списывать другим. Но в отличие от меня замечаний не делает, а только улыбается как-то презрительно. Я указала ей на бесполезность улыбок: необходимо делать замечания. Она подумала, согласилась со мной, даже поблагодарила меня за совет. И тут уж мы обе стали неукоснительно следить за порядком в классе.

Но чего я никак не могу понять в Даше и за что мне дополнительно жаль ее, так это странной мечтательности, которая бывает у нее ни с того ни с сего. Я сто раз говорила ей, что мечтательность и самоанализ ослабляют человека, она соглашалась, но мечтать все равно не перестает.

Помню, еще в первом или втором классе делали мы уроки, Даше надо было выйти из нашей комнаты, так она сначала приоткрыла двери в коридор, высунула голову и — смотрит… Я подождала, подождала, все-таки спросила:

— Ты чего не идешь?.. Кроме нас с тобой в квартире никого нет.

Она поглядела на меня с таинственным лицом, ответила шепотом:

— На льдине — никого!

Я даже глаза вытаращила:

— На какой льдине?!

Она покраснела, быстро села снова за стол, наклонила голову над тетрадкой. Все-таки сказала:

— Понимаешь, пока мы тут с тобой делали уроки, я вдруг представила, что мы с тобой — на полюсе. А комната — палатка. А в коридоре — льдина, буран, белые медведи бродят… — и глаза у нее испуганные сделались.

— Во-первых, ты иди, куда хотела идти, — сказала я. — А, во-вторых, когда делаешь уроки, не отвлекайся.

— Хорошо, — слезла со стула, пошла; а когда вернулась, опять у нее было таинственное лицо, а глаза так и прыгали; прошептала: — Ну и красота же, это северное сиянье!..

Я уж ничего говорить не стала, вздохнула терпеливо: «Пройдет, думаю, у нее этот заскок!..»

И действительно, с возрастом у Даши меньше стало фантазий, она чаще прищуривалась, поджимала строго губы. Училась отлично, была комсоргом нашего класса, вместе со мной участвовала в перевоспитании Баклана, организовывала собрание «Ревнуя к Копернику».

Но после одного случая я поняла, что мечтательность у Даши осталась, только проявляется теперь по-другому: Даша стала теперь придумывать себе заново всех уже известных ей людей. Такое напридумывает, чего, наверно, им и самим не снилось!..

А случай был с Симочкой Крытенко. Мы, конечно, знали, что больше всего в жизни он любит музыку. Все свободное время пропадает в филармонии, играет на всех инструментах нашего школьного оркестра. И когда слушает музыку или играет сам, лицо его делается каким-то сонным, отрешенным, что ли… Оно вообще у него розовое и какое-то по-девчоночьи нежное, и сам он маленький, хрупкий, ростом с меня. Венка насмешливо называет его: «Ушибленный туманом». Отец Симочки — секретарь нашего райкома партии, мать — инженер-геолог, часто ездит в экспедиции. Симочка остается на руках старшей сестры, сейчас она уже в институте учится, в отличие от Симочки совершенно нормальный человек.

Учился Симочка средне, и потому, что музыка у него много времени отнимала, и потому, что математика с физикой ему плохо давались. И вот в восьмом классе он вдруг начал получать двойки по алгебре. На нашем классном собрании я сразу же поставила вопрос на ребро: или — или! То есть Симочка бросает свою музыку, пока снова не начнет учиться удовлетворительно. Меня поддержали, и Даша тоже, и сам Симочка согласился. Только тогда на собрании откровенно плакал и просил разрешить ему хоть раз в месяц ходить в филармонию. Но я настояла, что никаких филармоний, учеба — прежде всего!

И вдруг, — Симочка еще не исправил двойку, — я узнаю из ряда источников, что вчера его видели в филармонии: «Чепэ!» По возможности спокойно объясняю Симочке, что и к чему, а он заявляет, что Даша разрешила ему сходить на этот концерт Моцарта в порядке исключения: во-первых, Симочка очень любит именно этот концерт Моцарта, а во-вторых, к нам в город приехал какой-то исключительный пианист. Зову Дашу: подтверждает, что разрешила. Говорю Симочке, что он может идти, и в упор спрашиваю Дашу, соображает ли она, что делает?! И тогда она открывает мне, что Симочка наверняка будет исключительным музыкантом, это по всему видно! И — больше того: что мы своим формальным отношением можем загубить его исключительный талант! Веду Дашу в пустой класс, усаживаю рядом с собой на парту, начинаю разъяснять. Она со всеми моими доводами соглашается, но продолжает твердить про исключительный талант Симочки. На мой вопрос, чем именно она может подтвердить наличие этого самого таланта у Симочки, ничего конкретного не называет, ссылается только на то, что чувствует в Симочке талант. «Я, говорит, так и вижу его на сцене театра или в концертном зале!» Ну, мне сразу стало ясно, что она просто напридумывала Симочку. Пока он обычный рядовой школьник, и как таковой — должен выполнять все, что полагается. В конце концов Даша согласилась со мной, но в глаза при этом почему-то мне не смотрела…

Вот подобное происходит у Даши с Венкой. Тогда на выпускном вечере, когда мы с Бакланом нашли Дашу в нашем пустом классе, она заявила, что Венка внутри очень хороший, а вся шелуха, нанесенная на него Клавдией Нестеровной, постепенно слезет.

Венка работает действительно хорошо, но Женя Шубин передавал мне, что Венка говорил якобы: «Еще, может, зятем начальника порта буду!..»

Почему Семен Борисович не звонит? А может, мне самой позвонить в больницу?.. Но если бы Баклану стало хуже, Семен Борисович ведь обязательно позвонил бы. У него хватило бы сил, и он не стал бы скрывать от меня.

Я должна ждать… ждать…

…Баклан не любит Федю Махова, а к Любочке Самохраповой у него какое-то снисходительно-насмешливое отношение? Неужели она нравится ему?.. А ведь сам говорил: «Ее очень тянет к сладкому, а ума не хватает». Когда Любочка проволынила целую смену, ссылаясь, что голова болит, Баклан только засмеялся:

— Ах, ты, Киса-Мурочка незабвенная!.. — и спросил без всякого перехода: — К экзаменам в институт готовилась?

— А ты откуда знаешь?! — так откровенно испугалась Любочка, что комментарии как говорится, были излишни.

Хоть и в несколько месяцев, но все-таки трудовой стаж дает преимущество при поступлении в институт.

Мы с Дашей, Катя, даже Петр Сидорович проработали Любочку как следует, она ревела в три ручья, просила простить ее и клялась, что такого больше во веки веков с ней не повторится. Решили на первый раз ограничиться выговором. А Баклан, который и раскрыл Любочкино преступление, сидел, курил, молчал… И Даша, и Катя, и я приставали к нему, почему он отмалчивается?! В конце и Петр Сидорович не выдержал, посмотрел на него, чуть улыбнулся:

— А в этом вопросе, Боря, как?

— Понимаете, Петр Сидорович, из воробья орла не сделаешь!

— А если, скажем, воробей — еще воробушек и ему надо просто помочь правильно научиться летать? — спросил Петр Сидорович.

— Вот здесь вы правы! — согласился Баклан.

А вот Федю Махова, который в общем-то работает исправно и никаких вопиющих нарушений не допускает, Баклан откровенно не любит, моментами — мне кажется — даже ненавидит! Во всеуслышанье называет «доморощенным Бонапартиком». Ну, правильно, держится Федя осанисто, уверен, что «каждый сейчас может быть гением», постоянно выгибает грудь, которая, «как у петуха коленка». В школе учился средне, но сейчас не скрывает, что намерен поступить в институт.

И вот возвращаемся мы с Бакланом в порт после смены, а на этом же катере идут на смену Даша с Венкой, и Даша должна сменять Федю. Подходим на катере, Венкин кран работает, а Дашин — стоит. На понтоне сидит Федя, как у себя дома, зубрит химию.

— Инжектор не подает воду в котел, — объясняет Федя, — а одной помпы для работы недостаточно.

Все правильно, хоть, правда, мы и на одной помпе, случается, работаем нормально, но Федя прав: по технике безопасности не полагается.

Мы, конечно, поднялись к нему на кран, Венка с Бакланом быстро разобрали инжектор, — там всего с десяток болтов надо отдать, — один из конусов инжектора был перекошен.

— Ну, и ты сам не мог додуть?! — Венка шагнул к Феде. — Проспал смену?!

Баклан придержал сзади Венку, сказал нам с Дашей:

— Выйдите на минутку.

Мы спустились с крана, Федя кинулся за нами, но они его не пустили.

Минут через пять Баклан и Федя сели на катер, мы пошли в порт. Федя молчал, красный как рак, кусал губы. А мы с Бакланом, как обычно, держались за руки.

— Поучили? — спросила я, когда мы с Бакланом остановились у нашего подъезда.

— Выпороли.

— Как?!

— Очень просто: я Федю подержал, чтобы он излишне не нервничал, а Венка спустил ему штаны и — по голому концами обтирки… Ты не беспокойся, все прошло очень культурненько, и жаловаться наш мальчик не будет: видела, как сопел на катере?!

5

Почему у меня все-таки не пропадает ощущение, что Баклан именно мне хотел доказать что-то, именно мне в первую очередь? Сначала спаренным подъемом, а после настоял, чтобы и Женя с Симочкой попробовали так же работать. Обязательно попробовали… Как же все это было, если вспомнить по порядку?..

Шли на катере на вечернюю смену. Солнце стояло еще высоко, но ветра не было, и зной уже спадал… Нет, когда сидели рядышком на катере, я почувствовала, что чуть потянуло прохладой, легким свежим ветерком. Катер пошел в реку, разрезая ее зеркальную, будто стеклянную гладь, и я радовалась зеленым берегам, синему небу, напряженно-бодрому рокоту двигателя катера. Тому, что Баклан рядом со мной, и все у нас хорошо, и просто молча улыбалась, подставляя лицо прохладным капелькам воды, летящим с бортов катера. Даже чуть удивилась, когда Баклан сказал:

— А мы ведь первый раз будем спаренно работать, да?! — будто вкладывал в это какой-то особенный смысл.

Так мне было хорошо, что я даже позабыла, как предупреждали нас: возможно, у клиента — строителей завода — изменится груз, пойдет оборудование в контейнерах, будут тяжеловесы, тогда придется работать двумя кранами. И что Петр Сидорович, к сожалению, сейчас не может поехать вместе с нами на краны. Улыбнулась Баклану, прижалась еще теснее к нему:

— Это ведь только внешне раньше мы работали по отдельности, да?!

— Да!

Так мы и шли до причала… Еще издали увидели, что буксир уводит от наших кранов порожнюю баржу, а на ее место ставит новую. Я мигнула: привыкла уже, что палуба баржи покрыта горами песка, а на этой ровными рядами стояли аккуратные высокие ящики, ярко-зеленые под солнцем.

— Ну, вот видишь?.. Так и будет, как мы хотели! — сказал Баклан.

— Да… — ответила я, неизвестно почему чуть испуганно поглядывая на огромные контейнеры.

Катер мягко ткнулся в борт понтона, мы с Бакланом, Митяй с Зиной спрыгнули на его палубу. Буксир все еще устанавливал новую баржу, шкипер и матросы ее суетились, отдавая якоря. Я приняла, как обычно, смену, проследила, как зачалят понтон крана к новой барже. И в это время услышала за спиной насмешливый голос:

— Девушка, вы тут за главного?..

Спрашивал парень лет на пять старше меня, но тоже — рыжий, как я, даже еще более огненный. Сказала:

— Значит, в нашем полку прибыло?!

Он понял, засмеялся, представился просто:

— Начальник участка еще несуществующего цеха тоже еще несуществующего завода Климов, — протянул мне руку, решился и добавил: — Сергей.

— Леша Бабушкина, — я пожала его руку.

Он хотел удивиться, как обычно, моему имени, но не успел, спросил обеспокоенно:

— Вам приходилось уже работать двумя кранами вместе?..

— Приходилось, — сказал Баклан, подходя и сверху вниз глядя на низенького Климова; я познакомила их.

Климов тотчас сказал:

— Каждый контейнер весит шесть тонн, грузоподъемность ваших кранов — по три, значит — порядочек!

— Наоборот! — ответила я и по возможности доступно объяснила, что при спаренной работе нашими кранами максимальный вес груза — пять тонн четыреста килограммов.

— Что же теперь делать?! — совершенно по-мальчишески растерялся Климов, обвел глазами пустынные берега.

— Можно попробовать взять захватами за рельс, — нерешительно сказал мне Баклан. — Краны выдержат…

— Понимаете, монтаж ведь сорвется! — горячо подхватил Климов. — Завод ждет станки, как воздух!.. — обращался он почему-то только ко мне, будто уже был уверен в согласии Баклана. — Девушка, ведь нам работать надо!..

— Кроме этого, — сказала я, — при такой работе должны присутствовать механики кранов, а их — нет!

Климов поглядел еще на меня, в лице его что-то изменилось, он уже неприязненно сказал мне:

— А небось на собраниях выступаете, кидаете призывы за доблестный труд!

— Во-первых, не кидаем, выбирайте слова!.. — начала я…

— Понимаете, ведь это не шуточка… — по-прежнему мягко перебил меня Баклан, будто стараясь уговорить Климова.

— А завод наш — шуточка? Да вы знаете!.. — И он разразился целым монологом о значении их завода в общепланетном масштабе.

Мы с Бакланом стояли, молчали, слушали внимательно Климова, но я почувствовала, что Баклан будто одобряет нападки Климова на меня. Перебила его фонтан красноречия, спросила Баклана:

— Ты что, не понимаешь?!

— Почему не понимаю?.. — и вдруг чуть улыбнулся: — В его словах, знаешь ли, есть доля истины.

— То есть?!

— То есть нельзя работать без творческого поиска! — снова горячо заговорил Климов. — Без поиска нового, а новое всегда связано с известным риском!..

— Смотри-ка, он не уступит тебе! — сказал Баклан и засмеялся.

— Положение-то ведь безвыходное! — жалобно уже попросил Климов меня. — Вертолет мне вызывать, что ли?!

— Погоди… — обращаясь к нему уже на «ты», сказал Баклан, поглядел на меня, спросил очень серьезно: — Слова ведь не должны расходиться с делами, а?!

— Да ты что?!

Баклан молчал и упорно глядел мне в глаза.

— А иначе как же это будет выглядеть?! — спросил за него Климов.

— Ты понял, что он сказал?! Ты согласен?! — спросила я у Баклана.

— Правильно, по-моему, сказал…

— Я не про слова, а про то, что он подразумевает под ними!

— А тебе не кажется, Лена, что у нас с тобой этот спор не сейчас возник?.. — спросил негромко Баклан и взял меня за руку. — Формально мы с тобой, конечно, будем правы, если откажемся…

— Откуда я вертолет возьму?! — поспешно спросил Климов.

— Перестань! — я вырвала свою руку из руки Баклана. — Я категорически отказываюсь! Ка-тего-рически!..

Вот здесь Баклан и сказал Митяю, не переставая улыбаться:

— Иди, возьми захватами за рельс.

И Митяй, даже не посмотрев на меня, с явной охотой пошел на кран. Я еле успела удивиться, с чего это он стал такой горячий в работе, а Баклан уже пошел на свой кран, сказав мне, как о решенном:

— Попытка — не пытка! А не получится — хоть совесть будет чиста…

Я посовалась по понтону туда-сюда, пока не увидела по-новому сосредоточенное, очень серьезное лицо Климова, и… тоже пошла на кран. Еще внимательно проследила, надежно ли Митяй берет захватами за рельсы, по которым кран перекатывается, когда ему надо передвинуться вдоль понтона.

Мы уже пробовали работать вот так двумя кранами, это входило в программу подготовки крановщиков. Но тогда рядом был Петр Сидорович, даже Гусаров, механики кранов… А теперь нам с Бакланом впервые надо было делать это самостоятельно. Но это не главное… Мы нарушали правила техники безопасности. Но и это не самое главное. Хотя и у меня, как и у Даши, просто отвращение ко всяческим нарушениям: не зря люди выработали правила общежития и труда, проверенные многолетним опытом!.. Главное складывалось сразу из многого. Во-первых, из самого обычного страха, чего греха таить! Хотя я и видела однажды, как Петр Сидорович снимал с баржи компрессор весом в четыре тонны: тогда он тоже взял захватами за рельс крана, сам встал за рычаги, подъем прошел благополучно. А я будто всем телом чувствовала перегрузку крана: по натужному трепетанию вытянувшихся грузовых тросов, по реву машины и лебедки, по заметному крену самого понтона. И не то чтобы я боялась за себя: я-то, наверно, успею выпрыгнуть, если кран будет опрокидываться. И не то чтобы я боялась суда, который обязательно будет в случае аварии, наказания, которым это грозит. Мне было просто жалко крана… Привыкла я к нему уже, иногда как живого его чувствовала!..

Во-вторых, мне было больно от размолвки, которая произошла у нас с Бакланом. Просто больно, потому что в последнее время этого у нас с ним почти не случалось.

А в-третьих, — я тогда только смутно чувствовала это, а теперь уже понимаю отчетливее, — корни этой размолвки уходили достаточно глубоко, хотя словами ничего и не было названо. Я смутно чувствовала правоту Баклана и в его решении поднимать контейнеры двумя кранами, и в чем-то большом, важном и значительном!..

«Формально мы с тобой будем правы, если откажемся…» — сказал Баклан… Формально! А сама как ратовала против формализма?! «А тебе не кажется, Лена, что у нас с тобой этот спор не сейчас возник?..» С этим я согласна, хоть и не на все сто процентов: но почему мы вдруг точно поменялись местами?!

— Подъем!.. — совсем по-мальчишески тонко и высоко, даже визгливо крикнул Климов и отбежал в сторону, задирая кверху обе руки.

Я встретилась глазами с Бакланом, он чуть улыбнулся мне, и дала пар в машину. Погоняла ее как следует, все ожидающе следя за Бакланом, и вот он кивнул мне: тотчас подключила лебедку. Шестерни ее загудели, вращаясь. Баклан поднял лицо, прислушиваясь, нашел глазами меня, опять кивнул. Я осторожно и мягко включила муфту сцепления подъема: грузовые тросы моего крана побежали кверху, крюк натягивал стропы, пропущенные через петли контейнера. Я только следила, чтобы все это происходило одновременно с подъемом на баклановском кране. Вот слабина выбралась, тросы вытянулись в струну, как тогда на кране Петра Сидоровича, когда он поднимал компрессор. Баклан посмотрел на меня очень серьезными глазами… И дальше уже не знаю, как мы понимали друг друга, но только все у нас с Бакланом происходило строго одновременно, с удивительной синхронностью: контейнер чуть оторвался от палубы, легко покачиваясь; машина и лебедка гудели натужно, но ровно; контейнер поплыл кверху, на миг приостановился, двинулся между нашими кранами, — мы с Бакланом включили поворот, — проплыл между ними, вот и берег, желтые доски причала, какие-то суетящиеся люди, Климов, непостижимым образом оказавшийся на берегу… Стали травить тросы, вот контейнер осторожно коснулся досок причала, встал, тросы ослабли: и тотчас кран сильно качнулся назад, потом чуть вперед, назад и успокоился, высвободившись окончательно. Я еще прислушалась к его движениям, не в силах оторвать руки от рычагов, постепенно, как-то волнами, ко мне пришло облегчение: я почувствовала, что вся в поту, а руки, ноги и спина болят так, точно я тащила на себе сто пудов!.. Баклан улыбался и что-то кричал мне, за его спиной стояла Зина и часто-часто кивала мне… Рабочие снимали стропы с контейнера, а Климов — инженер, начальник участка! — что-то кричал и плясал вприсядку вокруг контейнера, смешно выбрасывая ноги в стороны…

— Грамотно! — одобрительно проговорил дядя Вася за моей спиной; и я ничуть не удивилась, что он — в кране.

— Думал, помру от страха!.. — хрипло выговорил Митяй.

И опять меня не удивила новая интонация у него: впервые он сказал так, будто на равных участвовал в подъеме!.. А лицо Баклана стало нечетким, точно я гляжу на него через стекло, залитое дождем. Поняла, что это слезы, и, — впервые, наверное, со мной случилось такое, никого не таясь, не отворачиваясь, просто и легко вытерла глаза!..

Потом мы сняли с баржи и перенесли на причал второй контейнер, потом третий, потом четвертый…

И вот тогда, стоя за рычагами и работая, — от напряжения стояла, а не сидела, как обычно, — я впервые, кажется, сказала себе, что я, наверно, все-таки глупее Баклана. Иначе и я знала бы все это про спаренную работу еще до начала ее.

6

Что это я?.. Как же это я в коридоре оказалась?! Нет, надо сейчас же повесить трубку телефона на место и заставить себя дождаться звонка Семена Борисовича, обязательно дождаться!..

Тихонько повесила трубку, на цыпочках прошла в нашу комнату, легла… Почему Баклан настаивал, чтобы Женя с Симочкой обязательно попробовали так же работать? Ведь оставался последний контейнер, и все было бы в порядке, все было бы замечательно! Неужели он не понимал, что с Женей и Симочкой мы опять рискуем?

Еще до обеда пришел наш большой диспетчерский катер из порта. На понтон Баклана высадились Петр Сидорович, Галина Тимофеевна… Выскочила до крайности подвижная корреспондентка нашей речной газеты Лида Парамонова, опрометью кинулась на кран Баклана. Я поняла, что Лида будет прославлять наш подвиг. Уже в обед я узнала, что это Климов, улучив минутку, сообщил в порт по радио про нашу работу. И какие-то важные дяди со строительства завода тоже прибыли. Мне только было чуточку завидно, что пошли они не ко мне на кран, а к Баклану, хоть я и понимала, что это справедливо. Климов, конечно, разрисовал картинку в самых ярких тонах!..

Работала себе и работала. На месте Баклана появился его механик, потом Петр Сидорович. Лица у них были сосредоточенно-напряженными… А я работала себе и работала, будто меня это решительно не касается: наблюдайте, дескать, сколько влезет…

Но кто-то положил руку мне на плечо. Оглянулась: Галина Тимофеевна. Все-таки не могла справиться с собой, остановила кран, сказала:

— Механику крана не годится первым правила нарушать!

На ходу ведь не разрешается входить на кран и выходить из него. Но Галина Тимофеевна только странно смотрела и смотрела на меня. Достала из карманаплаток, вытерла мне щеку.

— Устала, цыпленок?! — и ласково обняла меня за плечи. — Ну-ка, дай я за рычаги подержусь.

Я отошла в сторону и сразу же почувствовала, как устала! Ложись и протягивай ноги.

— Хочешь водички? — Митяй протягивал мне стакан с водой. — Попей, а?..

Странно было видеть такое от моего Митяя. Я выпила весь стакан.

— Иди, — прямо в ухо сказал мне Митяй. — Ждут.

На моем понтоне действительно стояли все и смотрели на меня. По очереди пожали мне руки. Потом Лида долго усаживала всех, сфотографировала и так и сяк. Хотела обязательно снять Баклана одного, но он не согласился, и Лида сделала фотографию нас четверых, вместе с Митяем и Зиной. И тут же достала блокнот, стала добиваться от нас каких-то живых деталей.

— Главное — скажите, почему вначале вы были против?! — все приставала ко мне Лида; кто-то, конечно, уже успел ей наябедничать!..

Поглядела я на них на всех, прищурилась:

— Я — консерватор! Поэтому и возражала.

Лида уже начала записывать, но вокруг засмеялись. Лида опомнилась, совсем по-девчоночьи обиженно попросила:

— Я серьезно, Леша!..

— Ну, ладно-ладно, — сказал ей Петр Сидорович, внимательно глядя на меня. — Работа новая, был известный риск, а здоровая осторожность в этих делах никогда не мешает, — и спросил у меня, будто подсказывал: — Так ведь, Леша?

Я посмотрела на Климова, он сразу отвернулся… Зина обидно улыбалась, Митяй сопел…

— Да она совсем и не возражала… — начал Баклан.

Тогда я решилась, вздохнула, спокойно перебила его:

— Нет, Лида, надо написать так, как это и было.

— Да брось ты выдумывать… — опять начал Баклан.

— Знаете, Лида, — снова перебила я его, — случай, конечно, это простой, но если копнуть его поглубже, то могут вылезти любопытные подробности. Их полезно знать и другим.

Лида уже быстро строчила в своем блокноте, Климов с любопытством глядел на меня… И я договорила:

— Попробуйте, Лида, на этом случае рассмотреть, как это полезные и нужные правила могут заслонить жизнь, — хотела еще что-то сказать, но почувствовала, что вот сейчас могу заплакать, повернулась и пошла на кран.

Они сразу зашумели, но Петр Сидорович громко сказал:

— Молодец, Леша!

Да Баклан все шел рядом со мной, держал меня за руку и бормотал что-то ласковое, успокаивающее.

Потом мы работали, как и до этого, и постепенно тяжелое чувство виноватости сглаживалось у меня, отодвигалось… Но я уже и тогда знала, что не забуду про этот случай.

Когда мы сели на понтоне обедать, Верушка и Зина заботливо подкладывали Баклану того и этого, Митяй выпалил:

— Первый раз я так работал! Да-да!..

Дядя Вася оказался выбритым, чисто одетым и все чему-то улыбался, молчал…

— Как бы жизнь не проспать, а?! — с намеком сказала ему Лида, она тоже оставалась на кранах. — Все-таки дела сильнее, чем слова, — это она сказала уже мне.

И я промолчала, прижимаясь плечом к Баклану. Только улыбнулась про себя. «Вот правильные слова, на которых и жизнь стоит…»

Снова работали, опять я будто в каждом движении наших кранов чувствовала Баклана, мне делалось все легче и радостнее, свободнее…

На палубе баржи оставался один контейнер, до прихода катера со сменой, с Женей и Симочкой, — считанные минуты, я уже втихомолку радовалась и облегчению, которое вот-вот наступит, и тому, главное, что мы сделали с Бакланом! И тут кран Баклана остановился. Я подождала, Митяй сказал сзади встревоженно:

— Что это он?!

Мы увидели, что Баклан выпрыгнул из крана, идет к нам:

— Лена, пусть ребята тоже попробуют эту работу, — крикнул еще издали Баклан, перепрыгивая на мой понтон со своего. — Могут ведь новую баржу привести тоже с контейнерами?!

Новой баржи все еще не было, а Климов чего-то нервничает, бегает по палубе.

Хотела все-таки сказать, что это опять риск, что мы с ним уже приспособились и остался всего один контейнер, один-единственный!.. Но только поглядела на Баклана, уставшего, осунувшегося за одну смену, и ничего не сказала. Ведь лучше, если бы Женя с Симочкой при нас начали работу, ведь одним им начинать будет труднее.

Все тело у меня гудело, в глазах плыли круги… Поняла, что для меня на сегодня работа окончилась, и даже засмеялась от облегчения…

А если бы на смену приехали другие, не Симочка с Женей, настаивал бы Баклан? Тоже настаивал бы, конечно, но — это я и раньше чувствовала — для него было особенно важно, чтобы именно Симочка с Женей попробовали так работать!

На кране кукольный и розовый Симочка — он ростом с меня — откровенно боялся и громадной стрелы, и всей махины крана. Мы смеялись над ним, а Баклан говорил ему ласково:

— Ты вслушивайся: такого сочетания звуков нигде больше нет!

На пересменке каждый раз нам приходилось ожидать Баклана: ему обязательно хотелось, чтобы первый цикл Симочка сделал при нем. Я как-то не выдержала, спросила:

— Слушай, Борька, чего ты с Симочкой, как с писаной торбой, носишься?.. — И засмеялась: — Он на тебя, как на отца родного, поглядывать уж начал.

— Да просто талант надо оберегать, — удивился он.

— Талант, знаешь, не талант, пока он на деле не доказан! Сколько найдется голубчиков, которые за это высокое слово будут прятаться, только дай им волю!..

— Нельзя так… — он поморщился и повторил слова Нины Ивановны, — упрощать жизнь.

— Ну, а почему тогда Симочкин отец, умный человек, тут уж ничего не скажешь, не поместил Симочку сразу в консерваторию, заставляет его пройти обычный путь?

Баклан задумался, потом сказал!

— Да, правильно: есть в Симке какая-то оранжерейность, вот отец и хочет, наверно, чтобы Симка окреп, избавился от мягкотелости.

А с Женькой, конечно, дело проще.

В отношении к Жене Шубину у Баклана было что-то похожее на его отношение к Феде Махову, да-да! Он так прямо и говорил:

— Чтобы с Женьки слезла излишняя критичность, надо его потыкать носом в жизнь. Как следует потыкать!

— А если он разобьет его?!

— Ничего-ничего! Во-первых, нос заживает быстро, по себе знаю. А, во-вторых, чтобы что-то критиковать, надо его знать по собственному опыту, а не понаслышке!

Да, вот из-за этого всего Баклан и настаивал, чтобы Симочка с Женей поработали на тяжеловесах…

…Что это звенит? Телефон в коридоре! Хоть бы Семен Борисович!

В одной рубашке выбежала в коридор, сорвала трубку с телефона:

— Слушаю! Слушаю!..

— С добрым утром.

— Борька?!

— Ну, что ты, Лена, что ты?.. Что ты молчишь?!

— Как же это ты?!

— Ты тихо говори, а то всю квартиру разбудишь…

— Как же это ты?!

— Очухался. Ну, и решил тебе позвонить.

— Что врачи говорят?!

— А!..

— Ну, а все-таки?!

— Надо будет полежать пару дней… Ты кончай реветь, а то у меня в носу тоже зачесалось.

— Хорошо-хорошо…

— Как там Симочка с Женькой работают?

— Не знаю… То есть у них все в порядке, в порядке!

— Надежда Владимировна?

— Поплакала… А Семен Борисович с Ниной Ивановной?

— Мама спит около моей койки, а отец уехал на завод. Крепко спит, даже не слышала, как я встал, две копейки для автомата у нее в сумке нашел…

— Как ты себя чувствуешь?

— Курить охота, а нечего.

— Как ты себя чувствуешь?!

— Как с похмелья. А так ничего не болит, даже странно, будто симулировал… Ну, кончай, слышишь?!

— Хорошо-хорошо.

— Слушай, знаешь, что я тебе хотел сказать?..

— Ну?.. Говори!

— Сейчас-сейчас, тетя Маша, еще два слова. Только два слова! Это нянечка: засекла меня все-таки!

— Ну!

— Никак, понимаешь… Не уходит.

— Тогда я скажу, хорошо?

— Да. Ну, что же ты молчишь?..

— Как выйдешь из больницы, сразу поженимся, да?

— Тетя Маша, дайте я вас поцелую!

— Ты… это хотел сказать?!

— Да!.. Да!

— А сейчас иди и ложись, слышишь?!

— Да!

— Ну, Борька!

— Вот так — другое дело! Понимаете, тетя Маша, мы еще не расписались, а она уже командует!

— Чуть из могилы вылез, уже жениться собирается! — Чужой сердитый голос прорывался сквозь слова Баклана. — Отдай трубку, парень, пока добром прошу!

— Целую тебя, Лена!

— Я утром приду.

— Курева захвати!.. Это не тетя Маша, а экскаватор какой-то.

Трубку повесили. Повесила и я свою осторожненько. И все никак не могла перестать плакать…

Ах, Борька, Борька!.. И подушка вся мокрая, и никак не перестать плакать… Уже утро, в комнате светло, на часах — пять… А мама спит… Разбудить?.. Нет уж, больше терпела: пусть хоть она выспится…

Ах, Борька, Борька!.. «Очухался…» И за что мне такое счастье?!

А ведь сказала все-таки первой я… Да какое это имеет значение!..

Глава третья

1

Интересный я все-таки человек: когда на следующее утро после ночного звонка Баклана бежала в больницу, то уже почти не беспокоилась о его здоровье, а только и думала, что о предстоящем замужестве! И как лучше устроить свадьбу, и где мы о Бакланом будем жить, и даже о том, в каком платье я должна быть на свадьбе…

В проходной больницы меня долго не пускали в палату, как я ни просила. Пока по широкой лестнице не спустилась маленькая румяная старушка в халате, на согнутой руке у нее висел второй, для меня. Поглядела на меня остренькими голубенькими глазками, будто с облегчением вздохнула:

— Ничего, красивая, — и протянула мне халат, сказала в окошечко проходной: — Это невеста к нашему герою, — заторопилась: — Вот-вот: Герасим Лукич разрешил, — и сунула в окошечко какую-то записку.

Я поспешно натянула на себя халат, он был велик мне, подогнула рукава, старушка сама подтянула его полы, подоткнула их под пояс, ворчливо говоря:

— Хоть давно знакомы-то, голуби?!

— А вы тетя Маша, да?! — и тут я все-таки покраснела. — С детства, учились в одном классе…

Она отступила еще в сторону, придирчиво оглядывая меня, кивнула удовлетворенно:

— Нет, ничего: ведь к жениху идешь как-никак!.. — и пошла вверх по лестнице, а я торопливо за ней. — Чего улыбаешься-то?.. — ворчливо говорила она, легко поднимаясь по лестнице. — Смотри только не волновать Борьку: ему сейчас больше всего покой нужен!

— Хорошо-хорошо… А кто это Герасим Лукич?

— Заведующий травматологическим отделением. Серьезный мужчина!..

— А скоро Борька выйдет?

— Под венец не терпится? Эх вы, трясогузки!..

— Да нет-нет, что вы, я совсем не поэтому!

— Ладно-ладно: у меня у самой два сына женились, знаю я вашего брата!..

Прошли по белому и гулкому коридору. Около одного окна стояли двое мужчин в пижамах.

— Только не волновать! — тетя Маша строго посмотрела на меня и осторожно открыла дверь в палату, отступила в сторону.

Я вошла: большая и тоже белая комната была уставлена кроватями, на них лежали и сидели больные. Кто-то брился электробритвой, совсем как дома…

— Здравствуйте, — негромко сказала я.

— Лена! — тотчас позвал Баклан.

Он лежал на кровати в дальнем углу, и глаза, и все лицо были у него совсем такими, как всегда, только голова забинтована. На меня смотрели больные, здоровались со мной, а я шла, натыкаясь на кровати, и все не могла отвести глаз от Баклана. И он улыбался мне, и губы у него почему-то чуть подрагивали…

— Садись, садись, — шепотом сказал он и чуть подвинулся на кровати; я села, он взял меня за руку, попросил: — Не плачь, а?!

— Хорошо-хорошо…

— Ты помнишь, что я тебе сказал по телефону?

— Да-да!.. Только это я первая сказала!

— Да-да! Как там Симочка с Женькой?

— Все в порядке.

— Ах, как глупо все вышло! Вот наделал беспокойства всем, дурак!..

— Ну, повидались — и будет! — негромко и настойчиво проговорил мужской голос.

В коридоре Нина Ивановна платком вытерла мне лицо, сказала:

— Герасим Лукич, ну теперь-то можно надеяться, что все обойдется?!

Мужчина, который вывел меня из палаты, был весь черный, как Венка, и даже большие гусарские усы закручивались у него кверху. Он внимательно поглядел еще на меня темными глазами, сказал:

— Борису нельзя волноваться, девушка, очень прошу вас запомнить это! И пока… — он повернулся и посмотрел на Нину Ивановну, — и пока, дня на два — на три, я попрошу не навещать его. Можете, конечно, присылать записки, фрукты…

Я посмотрела на Нину Ивановну. Успела только заметить, каким усталым и осунувшимся сделалось за одну ночь ее красивое лицо, и — не могла удержаться, спросила:

— А разве он не выйдет за эти два дня?!

— Его счастье, что здоровый мозг у него, — Герасим Лукич чуть улыбнулся Нине Ивановне. — На фронте, конечно, это и не считалось за травму…

— Жаль тогда, что мы не на фронте! — сказала я.

— А?! — Герасим Лукич кивнул Нине Ивановне и щелкнул меня по носу.

— Да! — ответила Нина Ивановна и ласково обняла меня за плечи, притянула к себе.

— А может, они и правы? — спросил он Нину Ивановну.

— Вероятно — правы! — вздохнула она.

Он тоже вздохнул, откинул полу халата привычным движением, доставая папиросы. Вспомнил, что курить здесь нельзя, засунул их снова в карман, сказал, все как-то непонятно глядя на меня:

— А травма-то совсем как на фронте, а, рыжая?!

— Да! — сказала я и снова заплакала.

— Ну-ну… — повернулся, нашел глазами тетю Машу, стоявшую у стены, строго сказал ей: — Проследите, чтобы эта рыжая сюда не бегала.

— Пойдем-пойдем, — Нина Ивановна повела меня по коридору.

Мы прошли весь коридор, потом спустились по лестнице, через проходную, на улицу, а она все не отпускала моих плеч и молчала. И мы все шли, шли и молчали.

— Ну, девочка, мне пора на репетицию, — она остановилась, посмотрела еще на меня, вздохнула, потом чуть улыбнулась, сказала просто: — Борька сообщил мне о вашем ночном разговоре по телефону. Ну, что ж… — и поцеловала меня.

А я почему-то не могла сказать ни слова. Нина Ивановна села в такси:

— Ты успокой там всех в порту.

Я поняла, что Нина Ивановна сказала своим «ну, что ж…». Поняла, что все уже и окончательно решилось. Пошла потихоньку по улице, ступая осторожно, медленно; боялась встретиться с кем-нибудь глазами, предупредительно уступала дорогу бегущим на работу; мимо ехали трамваи и машины, и люди что-то говорили друг другу, но я ничего не слышала, будто оглохла, только видела трамваи и машины, видела, как беззвучно шевелятся рты людей… Это и было счастьем.

Две недели, пока Баклана выпустили из больницы, я прожила в каком-то странном мире: главным в нем было только то, что так или иначе касалось Баклана, наших с ним взаимоотношений, а все остальное составляло фон для этого. Даже работа, мама, наши портовские комсомольские дела… Это чем-то напоминало состояние перед экзаменом: вот сдам его, и весь мир снова обретет полноту, глубину, свое обычное и важное значение. Да, вот поэтому, наверно, мне и запомнилось в основном только то, что касалось Баклана.

Тогда из больницы побежала прямо в порт, чтобы не опоздать на смену. Только в проходной по недоуменному взгляду вахтера сообразила, что на мне нарядное платье и туфли на высоком каблуке.

На причале около катера сидела вся смена и Петр Сидорович. Все молча и ожидающе глядели на меня. А я, дура, подбежала к ним и выпалила:

— Мы решили пожениться!..

Венка засмеялся, Даша вытаращила глаза, Федя Махов удивился:

— Ишь ты, как обожгло человека!..

И только Петр Сидорович сказал облегченно:

— Ну, значит — все в порядке! Ты из больницы?

— Врач сказал, что мозг у него здоровый… Что это травма, как на фронте. Но в войну с такими травмами даже в госпиталь не клали… Баклан все спрашивает, как у Симочки с Женей?

— Вот видите, товарищи?! — тотчас значительно проговорила Катя. — Во-первых, как на фронте! А во-вторых, сам человек в больнице, а беспокоится о других!

— Подумаешь, ну разбился бы станок!.. — сказал Венка.

— А теперь Петру Сидоровичу попадет, что у него на кранах — несчастный случай, — поддержала его Любочка.

Катя настороженно смотрела на Петра Сидоровича, Даша качала головой, глядя на Венку.

— Ну, за меня вы не беспокойтесь, — сказал Петр Сидорович. — Попадет, так за дело, — и заволновался, задрал свои кустистые брови, привычно-поспешно пригладил ладонью жесткие, черные с проседью, волосы, и все широкоскулое, большеносое лицо его как-то разгладилось. — Вот что я вам хочу сказать, ребята… В подобных случаях или человек инстинктивно отбегает в сторону, или — и тоже инстинктивно! — кидается на помощь. Это, — как Даша охарактеризовала, — «в крови должно быть». Борис очень правильно сделал, что последний контейнер оставил Крытенко и Шубину… Я только что вернулся с их кранов. Всю ночь они разгружали оборудование. Очень прошу вас, запомните этот случай! Со всех сторон его запомните.

Когда мы пришли на краны, у Симочки было грязное, усталое и какое-то новое лицо. И Женька, — у нас был как раз пересменок, я принимала смену от него, — и Женька уже не ворчал критично.

Проработала я смену — в паре о Борисом Васильевичем — Баклановым механиком, пришла на катере в порт и побежала в больницу.

А в проходной мне уже был сюрприз — записка Баклана! Написала ему ответ, сбегала в магазин, купила апельсинов, передала их. Еще походила по улице, поискала глазами окно Баклана, но разве так найдешь?!

В дверях нашей квартиры наткнулась на Баклановых: они выходили от нас.

— Была?! — спросила меня Нина Ивановна.

— Была! Все в порядке. Купила ему апельсинов.

Мама как-то тревожно и радостно улыбалась, сама повела меня, как в детстве, в ванную мыться. А потом я свалилась на кровать и заснула точно убитая.

Как я, интересно, протерпела эти две недели, и сейчас не могу понять!..

Встречать Баклана из больницы Семен Борисович и Нина Ивановна заехали за нами с мамой на машине. И я почему-то никак не могу вспомнить, как мы ехали, как ждали Баклан»… Когда Борька вышел уже во всем своем в проходную больницы, я увидела, что он острижен под машинку, и заплакала. А он обнял меня и поцеловал… При всех.

Потом мы сидели за столом у Баклановых, тетя Паша подавала разные кушанья, все о чем-то разговаривали, смеялись, Нина Ивановна показывала какой-то эпизод из новой оперетты. Мы с Бакланом сидели рядышком, молчали и для вида ковыряли вилками в тарелках…

Не знаю, как это получилось, но мы остались в столовой одни. По-прежнему сидели за столом и держались за руки. У Баклана было окаменевшее лицо, и смотрел он прямо в стену… Мне стало так жалко его, что я встала и потянула его за руку. И он испуганно и счастливо глянул на меня, сделался совсем багровый и встал. Так мы и шли с ним по коридору в его комнату: я впереди, все держа его за руку, а он — за мной.

2

Утром проснулась оттого, что Баклан целовал меня и обнимал, и шептал ласково.

Потом слышала, как к дверям комнаты подходила тетя Паша, Семен Борисович, Нина Ивановна…

— Давай вставать, — шептал Баклан.

— Сейчас-сейчас! — испуганно отвечала я, боясь даже представить, как это я погляжу им в глаза.

Наконец Нина Ивановна как-то очень просто, обыденно, так, будто решительно ничего не произошло, сказала из-за дверей:

— Вставайте, ребята, чай пить: остынет, — и сразу пошла в столовую.

Я послушала еще ее спокойные, неторопливые шаги… Потом услышала, как тетя Паша тоже спокойно и неторопливо позвякивает посудой в кухне, а Семен Борисович басисто бурчит вполголоса:

— За той рекой, за тихой рощицей…

Поглядел, как ласково и радостно улыбнулся Баклан, перебирая в пальцах мои волосы, и поняла, что они уже приняли меня к себе, что я уже по-настоящему своя для них!

И Баклан тоже вздохнул легко, сказал так, точно знал уже, что со мной происходит:

— Я люблю тебя — это всем известно! — погладил ладошкой мою щеку, улыбнулся. — Мои родители, например, сбегали в загс в обеденный перерыв, а свадьбы у них вообще не было, и — ничего, живут себе!..

— Да-да!.. — радостно уже ответила я и отвернулась к стене. — Вставай ты первый, а потом я.

— Хорошо.

Я подождала, глядя в стену, пока он оденется, сказала:

— Иди мойся.

— Хорошо.

Причесалась, вышла осторожненько в коридор: тетя Паша все возилась на кухне, Семен Борисович и Нина Ивановна о чем-то спокойно разговаривали в столовой. О чем-то постороннем, я слышала, как Семен Борисович сказал:

— Но ведь испытать-то эту модель надо, как ты не понимаешь, Нина!..

— Да ведь опасно!..

— Но флятер-то надо убрать!..

Пошла в ванную: дверь в нее была приоткрыта, Баклан стоял и умывался после бритья. Увидел меня, заулыбался, спросил:

— Под душем не будешь мыться?

— Нет-нет, что ты?! — опять испугалась я.

— Зарядочку по утрам будем делать? — спросил он так, будто испокон веков я жила с ними и каждое утро было вот именно таким.

— Будем-будем…

— Ну, мойся, — и вышел в коридор, вытираясь большим махровым полотенцем. — Твои полотенца и простыни рядом с моими, на третьем крючке слева.

— Хорошо-хорошо… — я закрыла двери на защелку.

Потрогала зачем-то разные флакончики и баночки, которыми была уставлена полочка над раковиной, засмеялась от удовольствия, стала мыться…

— Слушай, я не перепутала, тебе сегодня не в утро? — спросила меня Нина Ивановна, когда я вошла в столовую; пояснила еще: — Ну, не разбудила тебя.

— В вечер, — ответила я, садясь за стол рядом с Бакланом; мне уже был приготовлен прибор и чашка такая же, как у Баклана, синяя с золотом, только поменьше размером… — Доброе утро! — спохватилась я.

— Доброе утро, доброе утро… — засмеялся Семен Борисович, вставая из-за стола. — Ну, до вечера, — и вышел поспешно.

Баклан помешивал ложкой, и она позвякивала о край чашки. Нина Ивановна молчала, приподняв плечи. Тетя Паша пила чай и тоже молчала. Мне показалось, что сейчас будет тяжелый и неприятный разговор!.. Но вот входная дверь хлопнула, Нина Ивановна помолчала еще секундочку, и плечи ее медленно ослабли… Ложка в руке Баклана перестала звенеть, тетя Паша ласково и негромко сказала мне:

— Пей чай, а то совсем остынет.

— Да брось, мама, все обойдется! — сказал Баклан и погладил руку Нины Ивановны.

Она вздохнула, кивнула ему, улыбнулась, сказала заботливо:

— Ты варенье положи, оно вкусное, теть-Пашиного производства.

— Спасибо-спасибо… — ответила я и теперь вспомнила про разговор об испытании новой модели, который слышала; хотела уже тоже успокоить Нину Ивановну, что все окончится благополучно, но почувствовала, что делать этого не следует, что это не принято в их семье и даже у Баклана вырвалось случайно…

Я то и дело теперь ловила себя на том, что и квартира Баклановых приятна мне, и обстановка, и спокойно-уверенный быт, хотя профессия Семена Борисовича будто незримо присутствовала во всем, и непоказная, точно сама собой разумеющаяся забота обо мне. И непрерывно открывала новое — и в их отношениях между собой, и в жизни вообще. Вот вроде того, как я угадала в то первое утро, что говорить о работе Семена Борисовича не надо, что в разговорах об этом хоть чуть-чуть, да будет оттенок ложности. А у нас с мамой было принято обязательно говорить все до конца. Мама еще усмехалась уверенно:

— Молчание, а тем более недосказанность, уже само по себе могут породить ложь. Говори всегда и все прямо в глаза!

Как-то вечером мы с Бакланом лежали в постели и читали, а Нина Ивановна все сидела за роялем и разучивала арию, десятки раз повторяла одно и то же. Я спросила Баклана:

— Вот так твердить одни и те же звуки надо для того, чтобы автоматизм появлялся при исполнении, да?..

Он кивнул, улыбнулся мне, сказал по-ночному, негромко:

— Но главное, конечно, чтобы сделать исполнение чуть-чуть лучше.

— Всего чуть-чуть, и — так мучаться?!

— У Брюллова был такой случай… Он преподавал в Академии художеств и как-то обходил мольберты учеников, чуть-чуть дотрагивался кистью то до одной картины, то до другой. И один из учеников сказал ему: «Вот вы чуть-чуть дотронулись кистью до моей картины, а она совсем по-другому зазвучала!» И Брюллов ответил ему: «Вот с этого «чуть-чуть» и начинается искусство!»

— Откуда ты это знаешь?

— Да читал где-то, — и улыбнулся.

— Как это получается: учились мы с тобой вместе, одинаково вроде учились, а знаешь ты больше, чем я. Хотя можно и много знать, а по отношению к людям быть утюгом!..

— Да… — и засмеялся, спросил: — Ты уверена, что дважды два всегда четыре?

— Еще бы?!

— Ну, а этот подъем двумя кранами, из-за которого я оказался в больнице? Не дважды два — пять?!

— Так ведь в больнице оказался!

— Но ведь сейчас все так работают! — И пояснил: — То есть ребята работают так, и все нормально.

— Да, поначалу это действительно выглядело как дважды два — пять, — согласилась я. — Моя прежняя жизнь вообще во многом основывалась на том, что все в ней — дважды два — четыре!..

— Я же не говорю, что это неправильно, — поспешно начал успокаивать меня Баклан. — Просто надо как-то шире смотреть на жизнь, что ли, уметь встать и на точку зрения другого человека… Вон там, — кивнул он на книжную полку, — есть книга о Свифте… Я специально заглавием ее поставил, можешь отсюда прочитать…

— «Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта, сначала исследователя, а потом воина в нескольких сражениях»…

Баклан помолчал, потом сказал мягко:

— Вот, наверно, надо уметь из повседневной текучки иногда выбираться в «отдаленные страны мысли и чувства», чтобы жизнь была по-настоящему полной…

Очень хорошими были воскресные обеды у Баклановых, только за ними и собирались все вместе.

Что это я: «у Баклановых»? У нас!.. И не «были», а есть!.. Тетя Паша обязательно готовит что-нибудь вкусное, а когда я однажды спросила:

— Зачем вы столько всего наготовили, тетя Паша, праздник, что ли?!

— Да любит она просто готовить! — ласково-насмешливо, как обычно, сказала Нина Ивановна.

Тетя Паша молча покосилась на Семена Борисовича и вздохнула, а я сразу же вспомнила, какая у него работа и что вообще этот воскресный обед может оказаться для него последним!.. И он будто понял меня, засмеялся:

— А разве выходной не стоит хорошего обеда?.. При условии, конечно, что ты нормально поработал на неделе.

И каждый раз за обедом возникал какой-нибудь интересный разговор. Раньше я обедала, чтобы только наесться. И хотя по воскресеньям мы с мамой обедали тоже вместе, но редко-редко наши разговоры выходили за рамки школы, спорта, каких-нибудь конкретных событий нашей жизни. Мама как-то не любила «разговоров вообще», как она их называла. Только я начинала «растекаться мыслию по древу», — тоже мамино выражение, — как она сразу же останавливала меня:

— Ты говори конкретно: обобщений ты еще не имеешь права делать!

— Да почему? — удивлялась я.

Мама спокойно, уверенно и обстоятельно, совсем как на уроке, разъясняла:

— Для того чтобы сделать правильный вывод, надо обобщить огромную сумму фактов! А откуда они у тебя могут быть при твоем возрасте?!

За столом у Баклановых никто никого не останавливал, каждый говорил, о чем хотел. Если вдруг у меня, у Баклана или тети Паши получалось глуповато, нас высмеивали. Безжалостно, но как-то необидно, что ли…

Однажды зашел разговор о том, что никак не выбраться на дачу, а она уже требует ремонта и вообще за ней надо следить. А до этого никогда и ни у кого из них никаких разговоров о даче не возникало. Будто ее и не было. И на этот раз про дачу вспомнила тетя Паша. Нина Ивановна вздохнула насмешливо:

— Где уж нам до дачи добраться: мы ведь как на финишной прямой живем!..

На финишной прямой спортсмен выкладывается до конца, так и мама живет, но я все-таки сказала:

— Но жизнь ведь не финишная прямая!..

— А что же?! — спросил Баклан.

— Нет, я согласен с Лешей, — заступился за меня Семен Борисович.

— Ну, что?! — подначила я Борьку, и все засмеялись.

— Финишная-то она финишная, но, к сожалению, не всегда ее удается сделать прямой, — сказал Семен Борисович и посмотрел на меня.

— А надо ли вообще ее выпрямлять? — Нина Ивановна смешно вытаращила глаза, сразу сделалась дура дурой; а я, глядя на нее, поняла, откуда у Баклана «Киса-Мурочка»: насмотрелся на маму.

— Конечно, по прямой дорожке, да еще по асфальту, да еще в такси! — быстро проговорил Баклан.

— Да если платишь не сам, а кто-то за тебя расплачивается, — в тон ему произнес Семен Борисович.

— А я уж ох как чувствую этот самый финиш!.. — грустно сказала тетя Паша.

— Возраст — понятие не календарное, это только для простоты люди условились считать его по годам, тетя Паша, — тотчас негромко проговорил Семен Борисович. — Надо силы так рассчитать, чтобы не свалиться раньше, не свалиться до того, пока не коснешься грудью ленточки, — и поглядел на Баклана и меня.

Мама живет точно так же, не жалеет для работы ни себя, ни даже меня. Но почему мама ни разу не заговорила об этом вот так просто, «своими словами»?!

3

— Знаешь, как это называется? — Баклан сердито смотрит на меня.

— И знать не хочу!

— Повышенной самозащищенностью. И она мне противна! Это в далекие времена, когда жизнь человека была откровенной и постоянной борьбой за существование, ему приходилось всего опасаться: то тигр на него нападет, то змея ужалит. Постоянная и повышенная самозащищенность у него была из-за этого, понимаешь?..

А ведь поводом для этих слов Баклана и для всего дальнейшего нашего разговора послужил совершенно пустячный случай: мы посмотрели «Три толстяка» Олеши. А когда пришли домой, Баклан взял с полки его же книгу «Ни дня без строчки», раскрыл ее, прочитал:

— «Кто этот однорукий чудак, который сидит на лавке под деревенским навесом и ждет, когда ему дадут пообедать две сварливые бабы: жена и дочь? Это Сервантес». А вот еще про то, как Пушкин закладывает ростовщику шаль… Могила Моцарта неизвестна, он был похоронен в могиле для нищих. И много еще Олеша перечисляет имен. И спрашивает: «Странно, гений тотчас же вступает в разлад с имущественной стороной жизни. Почему? По всей вероятности, одержимость ни на секунду не отпускает ни души, ни ума художника — у него нет свободных, так сказать, фибр души, которые он поставил бы на службу житейскому». — Баклан положил книжку на полку, стал закуривать…

Я подошла, взяла эту книжку, раскрыла тоже: не то записки, не то дневник, вообще отдельные отрывки без всякой связи друг с другом… Аккуратно поставила ее обратно, сказала:

— Да просто чудаки…

— Просто? — он внимательно смотрел на меня. — Чудаки?

— А конечно: ведь жизнь свою проще устроить, чем книги писать!

Баклан молчал и все смотрел на меня так, будто этот разговор имеет какое-то особенное значение и будто даже он не сейчас между нами начался, а раньше. Чуть-чуть усмехнулся: и терпеливо, и свысока, точно ребенку. Меня сразу взорвало, как со мной бывает. И понимаю я в этих случаях, что мне надо сдержаться, что и глупостей я могу наделать, а все равно мне уже не остановиться. И я быстро сказала:

— Это, знаешь ли, голые идеалисты придумали, что с милым, дескать, рай и в шалаше! Человек достоин нормальной жизни: еды, одежды, жилья. Мы, знаешь, реалисты… — и даже покраснела, потому что он все продолжал так же обидно улыбаться. — Если человек может написать такие книги, как Пушкин написал, и не умеет устроить своей личной жизни — грош ему цена!

— То есть Пушкину?.. Ведь у него все и произошло из-за личной жизни, как тебе известно, и дуэль, и смерть.

— Человек, который умеет написать такие книги, какие Пушкин написал, должен уметь, если потребуется, и оттолкнуть нахала локтем, и в нос кулаком дать, и схитрить, обмануть дурака!

— С волками жить — по-волчьи выть?

— А как же, если его буквально волки окружали?

Вот тогда Баклан и сказал:

— Знаешь, как это называется?

И про повышенную самозащищенность…

Ну, ладно, допустим, я в некоторых словах ошиблась, да в нашем ведь разговоре не они были и главными. Главное — как они были сказаны. И Бакланом, и мною.

Выходит, главнее не «что», а «как»?!

Ну, это потом… А вот почему Баклан вообще завел этот разговор о незащищенности и повышенной самозащищенности?.. Он ни в чем не обвинял меня, но почему же тогда мне все равно стало обидно? Будто он в чем-то подозревает меня, хотя, конечно, культурный человек, и намеком не дал понять, что подозревает…

«А подозрение все-таки обижает человека, Лешенька», — Баклан и тут был прав?!

Ну, хорошо, давайте соберемся с силами, попробуем вспомнить по порядку, попробуем понять, что привело нас к этому разговору. Даже не к разговору, а к спору, хотя внешне это и было не похоже на спор. Почему же мне тогда кажется, что к спору?..

И все-таки мы с Бакланом о чем-то спорили, хоть мне и трудно определить это словами.

О чем был тот разговор между Ниной Ивановной и Семеном Борисовичем, который я случайно подслушала, перевешивая картины?..

— Согласись, что странно все-таки у молоденькой девушки, у новобрачной и — такая взрослая заботливость по дому, по хозяйству, — говорила Нина Ивановна.

— Наоборот, это же естественно, — ласково и негромко отвечал ей Семен Борисович. — Человек вышел замуж, он счастлив…

— И — вьет гнездо, да?! — подсказывала Нина Ивановна.

— Ну, а если даже и так, что здесь плохого? — спрашивал он.

— Так-то оно так, — задумчиво отвечала Нина Ивановна. — Вот сейчас она перевешивает картины: допустим, они будут действительно лучше смотреться. Хотя я слегка и сомневаюсь в этом… Но зачем каждое утро обсуждать с тетей Пашей, что она должна сегодня купить на обед? Да еще с бумагой и карандашом, подсчетами?.. Слава богу, тетя Паша не первый год ведет у нас хозяйство, не девочка, и всегда все было в порядке.

— Просто дисциплинированный человек, привыкла к плановому хозяйству… Хотя, правда, старуху это и обижает.

— А Леша даже не чувствует, не замечает этого. Толстокожесть это, что ли?..

— Ну-ну, Нинка, тебе надо просто потесниться, Борька вырос, а тебе — неохота, ты привыкла к своему единовластному положению в доме.

— Да нет, Семен, я не об этом: ты же знаешь, как я всегда любила хозяйство!..

— Да уж, пока тети Паши у нас не было, я хуже, чем в общежитии, жил!

— Ну и ты, знаешь!

— Но вот зачем она, спрашивается, Борькиных солдатиков выкинула, ума не приложу?!

— Может, боялась, что он снова играть в них будет? А ведь это недостойно супруга и взрослого человека! И вообще: если не по-моему, значит — заведомо неправильно!

— А может, Нина, это присуще молодому человеку? Помнишь, мы с тобой какие ерши были?! Тебе слова поперек нельзя было сказать!

— А тебе?!

— Да, пожалуй, и мне.

— То-то!

Они замолчали, а я увидела, что так на весу и держу тяжелую картину. Выходит — подслушиваю?! Тотчас повесила ее, изо всех сил стала бить молотком по крюку. А когда остановилась, снова услышала, как Нина Ивановна говорила:

— А не есть ли все это — еще одна из разновидностей мещанства?..

У меня чуть молоток из рук не выпал: уж в чем, в чем, а в этом меня не обвинишь!

— Оно многолико, это верно, — тоже задумчиво проговорил Семен Борисович и заторопился: — Понимаешь, Нина, бывает у меня почему-то ощущение, что она ухватилась за то новое, что появилось в ее жизни! Ухватилась и — подминает под себя, да-да! Я не о вещах, деньгах, квартире или там автомобиле говорю…

— Помнишь того безрукого солдатика?! — как-то очень жалобно спросила Нина Ивановна. — Борька так любил его!..

— Вот я об этом же говорю, — тоже вздохнул Семен Борисович. — А что, если она выкидывала не солдатиков?!

4

Не солдатиков, это правильно… И с тетей Пашей планировала покупки, картины перевешивала, мебель переставляла — все это, чтобы навести настоящий порядок в доме Баклановых: уж очень противны мне художественные беспорядки, этакая артистическая безответственность и всяческие вольности: «Я, дескать, гений, мне все позволено!..»

Ну, Леша, в открытом виде всего этого и не было в доме Баклановых! Это мне только казалось, что подобное может у них быть… И Нина Ивановна никогда гения из себя не корчила, и Семен Борисович тем более… Только подсмеивались друг над другом, когда уставали, когда было трудно. Работали ежедневно, упорно, как и полагается человеку работать. Тогда что же и почему вызывало у меня почти инстинктивную неприязнь, желание тотчас вмешаться, изменить по-своему?..

Свадьба была у Баклановых, всего гостей собралось сорок два человека. Подарков надарили!.. А платье мне сшила сама Нина Ивановна. Она, оказывается, отлично шьет, и белое платье, и фата получились чудесными!..

А до этого еще свидетелями у нас с Бакланом в загсе были Петр Сидорович и Даша, и ребята пришли в загс с цветами, и все было так торжественно, красиво!.. Мама крепилась-крепилась, а потом все-таки не вытерпела и заплакала. Нина Ивановна и Семен Борисович стали ласково успокаивать ее, а она ответила, что это от счастья, что ей трудно расставаться со мной и что у нее самой так и не было свадьбы! Тут и Нина Ивановна всхлипнула и тоже сказала, что они с Семеном Борисовичем зарегистрировались в обеденный перерыв. И Петр Сидорович вспомнил, что его регистрация тоже прошла без всякой торжественности, и общий вывод всех присутствующих был, что теперь, слава богу, все по-другому, по-настоящему!

А еще до свадьбы мама как-то вечером сказала у Баклановых:

— Ну, а свадебное платье мы закажем в специальном ателье для новобрачных!.. — Поглядела на Нину Ивановну, Семена Борисовича, улыбнулась: — Может, и Борису для такого случая сшить новый костюм?

— Сшить? — спросил его, улыбаясь, Семен Борисович.

— Не надо, а?.. — жалобно выговорил Баклан и покраснел густо.

— А у меня просьба к Леше, — и каким-то извиняющимся тоном Нина Ивановна стала объяснять маме: — Я очень люблю шить, Надежда Владимировна. Ну, вот как теть-Паш любит готовить, что ли… Курсов я, правда, никаких не кончала, в крови это у меня, наверно, а только все, что можно, я шью и себе, и теть-Паше сама. Да и Борьку маленького обшивала…

— Ну — здесь случай особый! — торжественно и по-школьному строго проговорила мама.

— Нет, вы посмотрите, посмотрите! — упрашивала Нина Ивановна, встала, прошлась перед нами, демонстрируя платье. — Разве плохо сшила?!

— Дуреха ты, Нинка, — ласково проговорил Семен Борисович и уже серьезно объяснил маме: — Она еще глупее меня, честное слово!..

Мама, наверное, так и не согласилась бы, если бы Нина Ивановна не сказала, что ведь у нее никакого свадебного платья не было и ей будет так приятно сшить своими руками свадебное платье! Тогда и мама кивнула грустно, только чуть улыбнулась:

— А я вот почти не умею шить. И не люблю!

— На ваших плечах — вся школа! — поспешно объяснила Нина Ивановна. — Тут уж шитьем не побалуешься.

— Просто у меня нет своего «хобби», — как-то задумчиво проговорила мама и чуть растерянно спросила: — Или школа берет меня всю, ни на что больше не оставляет?!

— А и со мной так же, — просто согласился Семен Борисович.

— Выходит — я самая счастливая? Люблю готовить и — всю жизнь у плиты, — и тетя Паша сама же засмеялась первая.

Я все время побаивалась, не заговорит ли мама о вещах: дома она подробно перечисляла мне, что я обязательно должна взять к Баклановым. Но она только поглядывала на меня, будто приглашала, чтобы я первой сказала о вещах, но я не сказала и она тоже. Неужели это у мамы был отзвук старомодного приданого?! Нет, вряд ли…

И вот что еще мне было как-то немножко непонятно на свадьбе: наших с мамой гостей, лично наших, которых не знал бы никто, на свадьбе не оказалось. Пришли и Григорий Фомич с Екатериной Викторовной, Павел Павлович и Петр Сидорович с женами, и Галина Тимофеевна, и все ребята, даже Митяй. Но все это были люди портовские, которых знал и Баклан, а не только мы с мамой. А почему мама не пригласила никого из учителей?

Когда мы с Бакланом думали, не пригласить ли учителей, Борька сказал:

— Знаешь, давай не будем загадывать: кого Надежда Владимировна пригласит, тот и будет, хорошо?!

— Хорошо.

А я так и не решилась спросить маму, почему она не пригласила.

А со стороны Баклановых были и дедушки с бабушками, и летчики с инженерами, и почти весь театр музыкальной комедии.

Я была в этот день как во сне, все кружилось в веселом и праздничном хороводе, так и осталось это у меня в памяти, как яркая сказка!..

Или уж обидчивая и самолюбивая я, только резким диссонансом со всем этим счастьем мне запомнился один коротенький разговор. Во время танцев ко мне подошли Даша с Венкой, он сильно подвыпил и с подкупающей прямотой спросил меня:

— Скажи честно, Леша: вышла бы ты замуж за Баклана, если бы и мать у него не была артисткой, и отец — не летчиком, и квартиры бы у них такой не было, и машины, и дачи?!

Я хотела ответить ему как и надо, но заметила внимательный Дашин взгляд. И сказала просто:

— Да при чем здесь все это?..

— Видишь? — торжествовала Даша.

Но Венка только засмеялся недоверчиво…

Как странно, оказывается, могут выглядеть твои же собственные поступки, если посмотреть на них глазами другого человека!..

И — еще одно… Венка, конечно, и так мне не поверил, просто уж такой он человек. Но насколько бы хуже все выглядело, если бы я не сказала ему вот так просто, а ответила бы «как и надо»!..

И все было хорошо после свадьбы, мне было легко, я постоянно чувствовала ласковую заботливость…

Мне очень нравились покой и уют моей новой квартиры, я часто ловила себя на том, что вот просто так хожу по комнатам, останавливаюсь, зачем-то глажу ладошкой вещи, иду дальше… Или сажусь на стул в какой-нибудь из комнат, когда никого нет, сижу, смотрю… Тетя Паша, — она ведь больше других бывала дома, — заметила это, улыбнулась ласково:

— Привыкаешь?.. Хорошо у нас?.. — И вздохнула. — Ну, да все это — для отдыха после работы. А для меня, к примеру, все это, — она обвела руками вокруг, — тоже рабочее место. — Помолчала, все-таки решилась, спросила мягко: — Это у тебя, Леша, потому, что вы с мамой жили в одной комнате, в коммунальной квартире?..

Я обиделась, спросила резко:

— Что — это?!

— Ну-ну, ладно-ладно, не буду!..

Тетя Паша будто увидела во мне самой то, что я критиковала у других, над чем даже презрительно смеялась!.. Или уж «самый подвижный из видов» я, как иногда называет меня Баклан, или справедливо, что меня и до сих пор кое кто называет «зажигалкой», только мне обязательно действием, — именно действием! —захотелось ответить на слова тети Паши. И результат — утренние планерки с тетей Пашей, подсчеты с карандашом истраченных ею сумм. Тетя Паша обижалась и терпела, Баклановы удивленно и чуточку растерянно молчали, ну, а я — действовала вовсю!.. Баклан все-таки сказал мне наконец:

— Бросила бы ты эту возню с тетей Пашей, а?!

— Что ты?! Да мы за неделю почти на тридцать процентов меньше денег истратили, чем обычно!

— Ну и что?

— Как это — и что?!

Он прищурился и сразу отодвинулся далеко-далеко от меня.

— Самоутверждаешься в новом качестве, что ли?..

— Что-что?! Ты, знаешь, давай без зауми! Хочешь ударить — бей: не бойся, и не такое выдержу!..

— Да разве тетя Паша, ее вклад в нашу общую жизнь — стоят каких-то тридцати процентов? Да разве это можно измерить деньгами?! — И улыбнулся, обнял меня. — Что это за лексикон для молодой: «бей», «выдержу», «ты, знаешь, давай»?!.

— А я не привыкла вилять и скрытничать, приспосабливаться: какая есть, такую и берите!

— Рублю сплеча?

— Если надо — и сплеча!

— А может, не надо? Жизнь ведь — не сабельный бой, в ней надо успеть и подумать, прежде чем ударить, а?.. — и засмеялся.

Беспокоили меня не тридцать процентов: деньги у Баклановых вообще лежали открыто в кухонном ящике тети Паши, и Нина Ивановна с Семеном Борисовичем частенько не знали, сколько их там! Пугало меня то, что я чувствовала себя «на порядок ниже» Баклановых, если говорить языком математики.

«Самоутверждаешься в новом качестве?..» Зарекомендовать себя действием, всем доказать, какая, дескать, я хорошая, занять свое место в моей новой семье, стать вровень с остальными ее членами? Пожалуйста! И — я хватаюсь за первое попавшееся, за то, что ближе мне, знакомо с детства: покупка продуктов на обед. Ну, допустим, сэкономили мы тридцать процентов. Но «как» это было мною сделано: обидела старуху, нарушила привычный строй жизни семьи, создала в ней какую-то напряженность! Зачем, спрашивается?.. Ах, Леша, Леша!.. И кончилось все это как позорно для меня!..

Как-то вечером Семен Борисович позвал меня к себе в комнату, сказал так это бодренько:

— Знаешь, я тут за последнее испытание получил премиальные, — и протянул мне пачку денег в банковской упаковке.

— Ого, — сказала я, — целая тысяча: поздравляю! — и втайне успела подумать, что мои действия возымели результат.

— Так вот! — уже серьезно договорил он. — Возьми эти деньги и докладывай из них в конце каждой недели ту разницу, которую, как тебе кажется, ты сумела бы сэкономить на хозяйственных расходах.

— Подождите, подождите!..

— А тетю Пашу уж не обижай своими расчетами, очень тебя прошу!.. — Договорил жалобно, просительно: — Ведь на ее руках, считай, Борька вырос… Она вообще нам с Ниной как мать, что ли…

Получила интеллигентную пощечину и — ничего, еще сказала по глупости:

— Хорошо… — точно облизнулась, дурочка!

И сейчас уши горят, как вспомню про это: умеют Баклановы сделать человека, надо отдать им должное!..

«Самоутверждаешься…» А не есть ли и эта попытка поскорее и понадежнее самоутвердиться — одно из проявлений повышенной самозащищенности?!

«Умеют Баклановы сделать человека…» И глагол какой-то странный у меня: «сделать»! Но ведь Семен Борисович совсем не хотел меня «делать»: в их семье совсем нет этой мелкой мстительности, язвительности, унижающей насмешки! Нет ее и у мамы.

Это жизнь ее заставила в чем-то постоянно ограничивать себя: иначе она и меня бы не вырастила, институт не окончила бы, не выросла бы до директора школы, все это понятно. С другой стороны — моего отца убили на войне, а мама по-настоящему его любила; вон как она иногда доставала платочек, который он ей подарил, уходя на фронт, гладила его, как живого, даже плакала.

Но чем можно объяснить историю ее взаимоотношений с Ильей Николаевичем, которая тянется годами?! «У меня ведь Лена», — сказала тогда мама приятелю Ильи Николаевича, а он совершенно справедливо изумился: «Ну и что же?!» Действительно, трудно это объяснить, ведь Илья Николаевич любит маму, а она… И — почему, интересно, обо всем этом я не могу откровенно поговорить с мамой? Есть у мамы какие-то свои «табу».

«Умеют Баклановы сделать человека», — ах, Леша, Леша, сколько же завистливой мелочности, упрощенного до грубости отношения к жизни в этих твоих словах!.. «Каждый понимает происходящее в меру собственного отношения к жизни», — как-то сказал Баклан. Берегись, Леша, если, по-твоему, люди не живут, а «делают»!

Ну, а теперь все-таки надо вернуться к этой истории с солдатиками Баклана. Почему мне так неприятно об этом вспоминать, почему я оставляю это на конец, никак не могу собраться с силами?..

Да очень просто, Лешенька ты моя драгоценная: неправа ты была, вот поэтому тебе никак и не подойти к этому случаю. Неужели только поэтому, ведь я всегда была уверена в собственной стойкости до безжалостности к себе, даже гордилась втихомолку этим своим качеством!.. И все-таки поэтому, а также и потому, что я в данном случае поступила «назло кондуктору». Тому самому, из трамвая, которому и дела до тебя нет, если ты заплатил за проезд, едешь, не нарушая правил. И он уже давным-давно забыл, что сделал тебе замечание, напомнил о необходимости платить за проезд. У него пассажиров — целый вагон, это его работа — делать замечания, если нарушают правила, а ты все кипятишься втихомолку, не в силах справиться с собственным гонором!

После случая с премиальными Семена Борисовича моя кипучая деятельность по хозяйству помаленьку улеглась. Я даже сумела сломить свой гонор, в воскресенье за общим обедом сказала:

— Спасибо, Семен Борисович, не потребовались, — и протянула ему деньги через стол.

— Ну что ж… — просто сказал он и кинул пачку на рояль.

— А некоторые картины ты правильно перевесила, — великодушно успокоила меня Нина Ивановна.

— Может, не будем возвращаться к этому вопросу?.. — попросил родителей Баклан и под столом потихоньку взял мою руку.

— Я всегда знала, что ты умная девочка! — с благодарностью сказала мне тетя Паша и даже чуть не прослезилась.

Пустяк? Пустяк. А не остановись я вовремя, к чему бы это могло привести в нашей семейной жизни? И не с таких ли вот пустяков начинаются иногда разлады, которые вообще заканчиваются разводами?..

И все-таки причиной для этого позорного случая с солдатиками явились опять-таки разговоры за столом во время этих самых общих обедов. Сначала как-то был разговор о постимпрессионизме, а я вынуждена была молчать, не знала, что это такое. И, как вы понимаете, меня это обидело. Потом о первом исполнителе роли Хлестакова и лучших исполнителях этой роли вообще. А Нина Ивановна еще и успокаивала меня, сказала «на публику» этакую общую фразу:

— Ну, разумеется, я знаю все эти детали, потому что сама работаю в театре.

Опять-таки привычка «держаться с достоинством», природная обидчивость и вера в правильность волевого нажима меня подвели.

Некоторое «хамство в душе», похожее на отношение к кондуктору после его справедливого замечания, я все-таки не могла в себе побороть. И когда мы с Бакланом пришли в нашу комнату, я полезла зачем-то в шкаф, увидела солдатиков… Секунду глядела на них, расставленных аккуратно, с любовью, как в детстве, и — даже затрепетало у меня в груди: рассчитано-неспешным, мстительным и грубым движением сгребла их с полки в подол, отнесла и высыпала в мусоропровод. И когда сгребала их, несла в подоле, сыпала в мусоропровод, помнила, как на меня поглядел Баклан и — ничего не сказал; помнила его слова: «Понимаешь, Лена, я ведь с ними вырос!..» Еще успела удивиться, почему у меня самой не осталось любимых игрушек с детства, а у меня ведь их было много… Даже и о том помнила, как Баклан давным-давно, в школе сказал мне: «Какая же ты жестокая!..» И — все равно не могла с собой справиться, била по самому больному, била лежачего!.. И кого? Баклана!..

Ну, ладно, плакать-то все-таки надо перестать, лучше на будущее выводы сделать настоящие… Как это Семен Борисович сказал?..

— А знаешь, Леша, ведь бывает испытание не только трудностями, а и счастьем.

Почему же у нас с мамой ни разу не возникло разговора о незащищенности человека, о повышенной самозащищенности других людей?.. То есть, с одной стороны, мама говорила, что недосказанность порождает ложь, что надо говорить все и до конца. А с другой — мы с мамой никогда не говорили о деньгах, не похоже ли это на ханжество?..

Мама меня, девчонку, послала в ледоход спасать мальчишку: и я ведь могла утонуть. И в то же время — не надо «растекаться мыслию по древу…»

Сама работала грузчицей в порту, пошла учиться в институт, закончила его, отказываясь от помощи родителей моего отца. И одновременно — никак не решится выйти замуж за человека, которого любит, который любит ее…

Но ведь не надо «растекаться мыслию по древу» — не есть ли в этом повышенная самозащищенность? «Обобщений ты не имеешь права делать!» Ведь еще неизвестно, во что это может вылиться, если начать «растекаться мыслию по древу»…

Да и чего я вообще, дура, так задумалась об этих защищенностях-незащищенностях?.. И солдатики — это, конечно, мелочь, и не их я выкидывала, прав Семен Борисович.

Но если не их, значит — уже не мелочь!.. А то, что Баклан оказался в больнице, — до сих пор волосы у него еще не отросли и виден шрам на затылке! — и это — мелочь?! Да так ведь вообще все, что угодно, можно свести к мелочи, пытаясь самооправдаться, то есть защищаясь.

Появилась у меня, кажется, привычка по-настоящему задумываться о жизни, о людях, о своих делах. Будто я сделалась богаче и одновременно щедрее к людям, к жизни!

Глава четвертая

1

А врачиха, смешная, надулась от значительности:

— Сейчас, мамаша, еще нельзя сказать, мальчик или девочка, — и прищурилась совсем по-маминому. — Или вам мало того, что просто — ребенок?!

А я, дура, действительно нашла, о чем спрашивать!..

«Мамаша…» Это я-то — мамаша!..

А что особенного, Леша: совершеннолетняя, замужняя, со специальностью!

Леша?.. Ну, теперь уж это имечко с корнем вырвать надо: Леша — и мамаша! Леша Ивановна, что ли?!

А Баклан спит сейчас, совсем как маленький: ишь, уткнулся носом мне в щеку, посапывает сладко, покойно… Родной ты мой, родной! А ведь и по отношению к Баклану я бывала почти как мать. Редко, но бывала. Ничего, и ребенка выращу!..

Не выращу, а вырастим! И не Баклан, а Борис!..

И ведь что еще странно, или уж мы, женщины, вообще так устроены? Когда у меня этот разговор с врачихой был? Да уже три недели прошло. А торжественный вечер, посвященный закрытию навигации, сегодня, мы с Бакланом только что с него вернулись… И я так ждала закрытия навигации, столько сил ей отдала, и вот она закончилась, и премию я получила, и благодарность в приказе: мне бы думать об этом да радоваться, а я — все о ребенке!..

А вообще навигация чем-то похожа на экзамены: так ждешь их, так боишься и волнуешься, а когда сдашь, даже немного удивляешься: и чего, дескать, нервничал, заснуть не мог?! Или: не так страшен черт, как его малюют?.. А кто-то сказал: «Не так страшен черт, как его малютки».

Да возраст — понятие не календарное. И само время — понятие не календарное: сейчас конец октября, всего четыре месяца мы проработали в порту, а в школе, кажется, учились давным-давно, столько всего за эти четыре месяца было в нашей жизни! И событий, видимых всем, и внутренних изменений в нас самих, которые, как показывает мой скромный опыт, бывают иногда не менее важными, чем внешние, видимые всем.

«Я немножко пофилософствую, а?..» — давным-давно, еще в школе, как-то спросил Баклан, то есть Борис. «Нельзя жить, не думая»), — ответил тогда ему Павел Павлович. Герцен назвал свою книгу «Былое и думы»…

Да что это я, будто оправдываюсь!

Как здорово сегодня все было в клубе! И вот ведь что еще интересно: некоторых, кто в порту уже и не работает, отмечали больше, чем кое-кого из тех, кто не ушел, доработал до конца навигации. Как хорошо сказал об этом Петр Сидорович:

— Знаете, бывают такие странные случаи: человек десятки лет проработал на одном месте, его торжественно проводили на пенсию и — почти сразу забыли. И это случилось не потому, что плохи те, кто остался работать, а потому, что вспоминать об ушедшем на пенсию почти нечего: не сумел он оставить в памяти людей ничего значительного. И тогда отговариваются обычно: «Ах, этот… Как же, как же, помню-помню, ничего был человек, ничего!..» В других случаях отдача — и видимая, и невидимая — бывает так значительна, что человека, и недолго проработавшего вместе с тобой, ты запоминаешь навсегда!

Хоть он и не назвал фамилий, но я-то сразу поняла, что Петр Сидорович говорит о Баклане!

А потом слово взял Павел Павлович. Всегда такой подтянутый, собранный, тут он неожиданно так заволновался, что не мог справиться со своим лицом: и щека у него дергалась, и рот кривился. Сказал торжественно:

— В первую очередь мы хотим поблагодарить весь школьный коллектив, учителей во главе с директором школы Надеждой Владимировной за то, что наш порт получил таких хороших работников! — И перечислил фамилии, меня по старой памяти назвал Бабушкиной, а не Баклановой. — А во-вторых, и самих ребят!.. Уже не ребят, а — крановщиков!.. — Назвал опять фамилии, замолчал на секунду, договорил как-то мечтательно, совсем как Даша: — Знаете, ученого, вероятно, на склоне лет радуют его труды, достижения, ученики. А нас, практических работников, кроме общих достижений в работе, больше всего радуют люди, которые пришли тебе на смену, в руки которых ты и передаешь сделанное тобой! — Опять не справился, по щеке прошла судорога, договорил глуховато: — Ведь и смерти нет, если дело твое переходит в надежные руки, продолжает жить и расцветать в них!..

Странно говорил Гусаров, я будто впервые по-настоящему рассмотрела его… Всегда медлительный и важный, он обычно с достоинством надувал выпуклые щеки, складывал руки на большом животе, так сказать — раздумчиво пошевеливал толстыми пальцами. А тут я заметила, что он сильно похудел. Ну, конечно, прошедшая навигация, план у порта большой, забот у Гусарова хватало, похудеешь… А во-вторых, он будто снял с себя обычную важность, уже не надувался, не выгибал по-Фединому грудь, говорил просто, медленно, устало и чуть растерянно, что ли… В общем, все мы сразу поняли, что Гусаров — уже старик. Мы знали, что через год — ему шестьдесят, что он, возможно, уйдет на пенсию, но сам он никогда об этом не говорил. И за всегдашним его важным достоинством старческой усталости не чувствовалось. Хотя, правду сказать, теперь, став секретарем комсомольской организации порта, я уже по самой своей должности многое знала о Гусарове: иногда его медлительная усталость довольно-таки сильно мешала делам. И умом понимала, что от его ухода на пенсию порт особенно не пострадает, а все-таки мне было жалко его. Смотрела на него из президиума и все-таки не вытерпела, наклонилась к Петру Сидоровичу, шепнула:

— Как это он сразу состарился, а?!

Петр Сидорович посмотрел внимательно на меня маленькими серыми глазами, потом задрал брови, чуть улыбнулся:

— Это для тебя — сразу.

Он теперь часто так отвечал мне, будто дополнительно подталкивал: «Подумай, дескать, дальше сама». И я, глядя на Гусарова, стала вспоминать, каким он был во время навигации. Оказалось: и раньше в нем чувствовалась медлительная, старческая усталость, да я просто не понимала, что это такое.

Все продолжая думать о Гусарове, я впервые так остро поняла, что же значит в жизни речников этот момент — закрытие навигации!.. И раньше я знала этот праздник, знакомый всем, кто живет в портовском доме, почти безразличный для многих моих одноклассников, никак не связанных с портом. Но даже и для меня он был не совсем моим. А теперь я увидела каждый причал порта, и почти с каждым было связано что-то особенное, иногда радостное, чаще тревожное и трудное, что было за навигацию. Похоже на отношение к людям, с которыми раньше был только знаком, а теперь — дружишь, они стали по-родному близкими, дорогими тебе. А ведь Гусаров — в три с лишком раза старше меня; всю свою жизнь проработал в порту, начал с простого механизатора!.. И я поняла слова Петра Сидоровича: «Это для тебя — сразу». И по-новому, с острой жалостью стала глядеть, как Гусаров машинально, не замечая сам и продолжая говорить, гладит и гладит ладонями края трибуны, будто прощается и с портом, и со всеми нами…

Потом выступала я… И в зале было тихо, и я видела лица, и глаза, и говорила себе…

И еще — все время чувствовала Баклана, хоть даже почти не могла разглядеть его в задних рядах…

И еще… не злилась я и не метала молнии с громом, когда говорила о Феде Махове, Любочке, Венке и кое о ком другом. Посмеялась над их трудовым «усердием», вспомнила и про Федину грудь, «как у петуха коленка». Подождала, пока в зале утихнет смех, сказала о благотворном влиянии труда на психику критичных и самокритичных лентяев. Смех в зале, надо сказать, был дружным.

А вот с Венкиным случаем смеха не получилось: очень уж мне было жалко Дашу!..

Потом я попыталась рассказать, как много значили эти месяцы в жизни всех нас, впервые пришедших в порт. Не помню толком, что именно говорила, но чувствовала радостную уверенность…

2

Да, вот это, пожалуй, самое главное, что мы вынесли из своей первой рабочей навигации: уже по-взрослому умная и прочная, радостная уверенность.

Она появляется после того, как ты уже попробовал что-то сделать… Попробовал сам самостоятельно подумать о чем-то, пусть даже тебе помогли другие додумать до конца… И тогда у тебя появляется, — вначале еще робкая, а после и более смелая, — уверенность, что и ты сам уже что-то можешь в жизни, уже что-то умеешь.

И вторая причина этой уверенности, ощущения радости — участие на равных в жизни и работе других людей, в данном случае — всего коллектива порта! Участие на равных: я ведь имею в виду не должности и звания, а отношение к труду, заинтересованность в общем деле.

Все события, которые были за это время, внешне легко могут быть разделены на личные, касающиеся только меня, и общие, производственные, как принято называть, но внутренне они как-то не хотят делиться, разграничиваться…

Даже такой сугубо личный вопрос, как учеба Баклана, оказался не только нашим семейным делом…

По предложению Баклана мы решили приспособить краны «Старый Бурлак» для работы с двухканатным грейфером, для раскрытия его на весу, что уменьшило рабочий цикл почти на тридцать процентов… До этого грейфер был одноканатным, раскрыть его можно было, только предварительно опустив на землю. Вопрос чисто производственный, но он самым непосредственным образом повлиял — на меня в первую очередь, потому что к тому времени я уже оставалась в позорном меньшинстве, — повлиял на то, что Баклан ушел в институт.

А как я рада за маму, наконец-то она стала по-настоящему счастлива: так и чувствуется, что жизнь ее стала полнее, прямо-таки на глазах сполз с мамы ограничивавший ее панцирь!

Как-то я позвонила маме.

Она сразу же сняла трубку, как обычно, ждала моего звонка.

Но сказала каким-то новым голосом, бодро-веселым и взволнованным:

— Ну, наконец-то!.. — Помолчала, передохнула, засмеялась: — Вот Илья Николаевич с тобой хочет поговорить.

— Он приехал?.. — обрадовалась я.

— Он приехал и поздравляет тебя, Леша! — сказал Илья Николаевич и тоже засмеялся. — Свадебный подарок за мной!

— Спасибо! А вы… надолго приехали?

— На целый месяц, Лешка ты моя!..

— Ну… и хорошо!

Мы оба еще как-то неловко помолчали, потом он уже поспешно сказал:

— Ну, до завтра!

— До завтра!

И повесил трубку. Повесила и я… Вот бы хорошо, если бы все у них с мамой наконец наладилось!.. И по мне она не будет так скучать!..

Приехал Баклан с ночной смены, — он заменял Федю, — разбудил меня, сели мы втроем завтракать. Или слышала тетя Паша мой разговор по телефону с мамой, с Ильей Николаевичем, только поглядывала на меня весьма и весьма выжидательно. А я почему-то боялась сказать Баклану о приезде Ильи Николаевича. И по голосу мамы, и по его голосу я уже понимала, что сейчас, когда я — замужем, живу отдельно, своей семьей, главное и формальное препятствие: «У меня ведь Лена», — устранилось.

Формальное?.. Да, именно формальное, как ни парадоксально.

И по их счастливым голосам я уже понимала, что все у мамы может решиться. А ведь это ханжество, Лена, в чистом виде ханжество: дочь, видите ли, только что вышла замуж, и как, дескать, будет выглядеть со стороны, что ее мать почти тут же — тоже выходит замуж!.. А ведь именно поэтому мне было никак не сказать Баклану о приезде Ильи Николаевича.

— Ну, сейчас высплюсь, — Баклан устало потянулся, улыбнулся мне, стал закуривать, — и — по новой!

Я обрадовалась: сейчас он ляжет спать, ведь нам с ним сегодня в вечер, в свою смену, а я пока сбегаю одна к маме! Но все-таки удержалась, слава богу, хоть не стала уговаривать его ложиться поскорее, а просто молчала. Тетя Паша вздохнула, все приглядывалась ко мне, проговорила негромко:

— Илья Николаевич вчера приехал.

— Ну?! — обрадовался Баклан. — А когда свадьба?

Господи, Борька, до чего же я тебя люблю!..

— Ну, что?! — торжествующе спросила меня тетя Паша, будто знала, что со мной происходит.

— Ну, сразу уж и свадьба… — начала я.

— А — как же? — удивился Баклан. — Хватит Надежде Владимировне тянуть себя за нервы, хватит!

Тетя Паша, все глядя на меня, опять вздохнула:

— Да, больше уж ей вроде нечем отговариваться.

Баклан щелкнул меня легонько по носу:

— Ну, товарищ начальник, бежим к Надежде Владимировне?!

— Бежим! — неожиданно для себя согласилась я и тоже облегченно засмеялась.

— Ну, тогда я уж надену парадное! — сказал Баклан, встал, пошел переодеваться.

— Не сердись на меня, старуху, — негромко и мягко проговорила тетя Паша, — но никак не могу я тебя понять.

— Да ведь как-то… — я окончательно побагровела.

— Ну, ладно-ладно, не буду: беги, радуйся! — сказала она и задумчиво договорила: — А еще сама рассказывала, что Надежда Владимировна все и обо всем учила говорить до конца, чтобы от утайки ложь не получилась… — помолчала ожидающе; и я молчала, не зная, что сказать. — Или она это, как вы говорите?.. Ну, только формально так считает, что надо обо всем говорить до конца, а?..

— Да что вы?!

— Сколько ему сейчас?

— Илье Николаевичу? Сорок шесть.

— Был женат?

— Вдовец.

— Дети?

— У него не было их… Вот вы-то, тетя Паша, все и обо всем без утайки!..

Она посмотрела еще мне в глаза, положила руку на плечо, очень серьезно сказала:

— Вот что еще, девка, я должна тебе по моей старости посоветовать: взрослей! И как можно скорее: пора уже! А то, знаешь, некоторые состариться успевают, а повзрослеть как-то так и не удосужатся. Этакие, знаешь ли, младенцы с бородкой и лысиной.

— Он любит маму… И она его.

— За чем же дело встало?

Спасибо Баклан влетел в комнату, покрутился перед нами:

— Ничего я вырядился?!

И я тотчас с облегчением встала, мы пошли. Да тетя Паша все-таки не удержалась, сказала вслед нам:

— Таких мужиков, как этот ваш Илья Николаевич, поискать: сколько лет он Надежду Владимировну ждет?!

— Поедем на машине? — попросила я Баклана.

Он глянул на меня, будто понял что-то, подмигнул: «Знай наших, да?!» Я постояла у парадной, пока он вывел «Волгу» из гаража, подъехал. Привычно-внимательно оглянула, чисто ли вымыта машина, села рядом с Бакланом, захлопнула дверцу, мы поехали.

— Эх, удалось бы все-таки выяснить наконец, в чем было дело у Надежды Владимировны и Ильи Николаевича?.. — глаза у Баклана светились любопытством.

И вот тут уж я до конца поняла, почему никак не решалась сказать ему о приезде Ильи Николаевича, почему даже чуть обрадовалась, что он ляжет спать, а я одна сбегаю к маме: будто боялась, что такой разговор может возникнуть, боялась за маму, за себя. Опять самозащищенность?! Или даже подозревала, что во всей этой истории поведение мамы небезупречно?.. И заволновалась уже по-настоящему.

Двери нам открыла Екатерина Викторовна, нарядная, даже торжественная. Сразу же обняла меня, поцеловала, всхлипнула:

— Ну, наконец-то у Нади все хорошо, мы с Гришей так рады! — хотела еще что-то сказать, но спохватилась, только глянула на меня, не договорила.

За столом в нашей комнате сидели мама, Илья Николаевич и Григорий Фомич, и все были одеты тоже по-праздничному, и на столе всего полно, как в праздник. Мама улыбнулась мне как-то непривычно: и виновато, и растерянно, и счастливо, и была такой по-новому красивой!..

— Ну, здравствуй, Леша!.. — Илья Николаевич поднялся из-за стола, чуточку тревожно глядя на меня, а я привычно уже удивилась, какой он тоже красивый: черные густые волосы, серые большие и широко поставленные глаза, прямой нос, крепкие скулы, широкие плечи будто распирали черный, без единой морщинки, китель с блестящими погонами.

Пожала его крепкую руку, сказала:

— Уже Лена.

— Давно пора! — одобрительно прогудел Григорий Фомич.

— Ну, вот и хорошо! — совсем по-взрослому сказала я, все не отпуская руки Ильи Николаевича: — Поздравляю! — и привстала на цыпочки.

Он мигнул счастливо, все понял, оглянулся на маму… Она встретилась с ним глазами, вздохнула прерывисто и — облегченно заплакала… Тогда Илья Николаевич наклонился и крепко поцеловал меня в щеку. И я обеими руками обняла его шею, еле-еле дотянулась…

— Ну, тогда и я вас поздравляю! — подрагивающим голосом проговорил Илья Николаевич, протягивая руку Баклану.

— Спасибо, — просто ответил Баклан, пожимая его руку.

— За стол! За стол!.. — бормотала, всхлипывая, Екатерина Викторовна.

Но я все-таки обошла вокруг стола, обняла маму, тоже крепко ее поцеловала и… — глупая я все-таки, глупая и грубая даже, надо быть поумнее и потоньше!.. Или хотела предупредить вопрос Баклана, возможную неловкость?.. Только прямо сказала:

— Я рада, мама, поздравляю тебя! Но зря ты так долго Илью Николаевича мучила и себя!..

И она даже ничего не ответила мне, только все плакала и не могла остановиться, а я стояла и гладила ее плечи, успокаивая, точно мы с мамой поменялись местами!..

— За стол! За стол! — громко уже командовала Екатерина Викторовна.

— Вот, Боря… — как-то просительно и виновато, совсем не как директор школы только что окончившему ученику, проговорила мама, протягивая руку Баклану.

— Да-да, Надежда Владимировна! — сказал он и повторил, глядя маме в глаза: — Да-да!

И тогда мама как-то рывком вскочила, крепко-крепко обняла его, прижалась щекой к груди. Баклан решился и ласково погладил маму по плечу…

Мы выпили уже по три рюмки: за маму с Ильей Николаевичем, за нас с Бакланом и за тех, кто остался «на снегу», как сказал Илья Николаевич, когда я опомнилась, что ведь нам с Борькой в четыре на смену!.. Заозиралась растерянно, даже испуганно: «под градусом» явиться на кран — не шуточки!.. Григорий Фомич засмеялся:

— Захлестнуло радостью?! Не беспокойся, не беспокойся: позвоню в диспетчерскую, Петр Сидорович вас заменит.

— Тогда сейчас позвоните, а?!

— Да, брат!.. — Он даже растерянно посмотрел на меня и вдруг захохотал, гулко, как из трубы.

— Мамина дочка! — сказала и Екатерина Викторовна, тоже смеясь.

Он вышел в коридор звонить, а я постояла рядом с телефоном. Вдруг поняла, как это может выглядеть со стороны, покраснела… И попросила пригласить к нам вечером Петра Сидоровича.

— А это уж ты сама, сама! — Григорий Фомич протянул мне трубку.

— Петр Сидорович, вы уж извините, что мы с Бакланом не можем сегодня!.. На мой кран новый трос надо получить…

— Поздравь от меня Надю! — перебил он меня.

— Вы бы вечером с Еленой Дмитриевной, а?!

— А Надя в курсе, что ты свадьбу затеваешь? — все и сразу понял он.

— Да нет…

— Правильно, Лена, обязательно будем!

Вот так и получилась и у мамы с Ильей Николаевичем свадьба.

И эту свадьбу я помню как-то отрывками. И потому, что нам с Екатериной Викторовной и тете Паше, которая позвонила узнать, все ли в порядке, и пришла помогать, пришлось крутиться как следует: гости даже не поместились в нашей комнате, сидели у Ильи Николаевича и у Екатерины Викторовны, вообще приходили и уходили, чуть не все портовские перебывали!.. Баклан сбегал в школу и пригласил учителей: мама растерянно покраснела, увидев их, и тотчас обрадовалась, по-домашнему просто засуетилась, усаживая их. Мы с Бакланом два раза бегали в магазин, тащили вино и продукты в обеих руках: то и дело чего-нибудь не хватало. А ко мне постепенно приходило какое-то высвобождение: делалось все проще и увереннее, естественнее. Ведь пригласила я Петра Сидоровича и Елену Дмитриевну вгорячах, ни о чем не успев подумать; и свадьбу-то устраивать решилась после слов Петра Сидоровича; и когда мы с Бакланом ехали к маме, не то, что о свадьбе подумать, — даже боялась, не случится ли чего!..

А ведь, пожалуй, именно так и должно быть: какие нормы, наперед заданные, могут быть для радости и счастья?!

И поздно вечером, когда гости уже разошлись, а мы с Бакланом помогали Екатерине Викторовне и тете Паше убирать и мыть посуду, Илья Николаевич позвал нас в комнату. Мы с Бакланом вошли, он встал, сказал:

— Ну, ребята, спасибо! Это мы с Надей вам говорим: спасибо вам, родные наши!

— Да! — сказала мама. — Спасибо, Лена и Боря, больше и не знаю, как лучше сказать!

Мы с Бакланом что-то бормотали, все понимая и даже не решаясь поднять на них глаза… И хоть я не смотрела на маму, но так и видела, какая она сейчас, и что вообще все происшедшее значит для нее!.. И для Ильи Николаевича… На миг успела испугаться, не спросит ли все-таки Баклан то, о чем он сказал в машине, когда мы ехали к маме?.. И вот здесь мама сама негромко проговорила:

— Прости, Илья!.. Я вот при ребятах… Пусть и они знают… Прости, родной!..

— Ну-ну, Надя…

Снова стало тихо. В двери всунулась тетя Паша, хотела что-то взять со стола. Екатерина Викторовна молча обняла ее за плечи, увела…

Баклан крепко сжал мою руку и пошел из комнаты. Держал за руку так крепко, что я не могла даже шевельнуть пальцами. И просто шла за ним…

— Спать, ребята! — по-взрослому строго сказала из кухни Екатерина Викторовна.

— Домой-домой!.. — обернулась от раковины тетя Паша.

И мы так же молча пошли из прихожей на лестницу…

— Эй!.. — крикнула сзади Екатерина Викторовна.

Мы остановились, обернулись. Она подошла, расцеловала Баклана, потом меня. И тетя Паша так же серьезно и молча поцеловала нас по очереди. И Григорий Фомич стоял в дверях своей комнаты, молча смотрел на нас…

Мы спустились по лестнице, подошли к машине, сели. Я все-таки не удержалась и с облегчением пошевелила затекшими пальцами. Баклан поглядел на них, заводя мотор, хотел уже — я видела — извиниться, но только сказал, глядя мне прямо в глаза:

— А?!

— Да!.. — ответила я.

И мы молча еще посидели в машине, а потом поехали.

3

За все это время у меня было два самых тревожных момента. Первое: уход ребят на учебу в институт. Второе: начало моей работы секретарем комсомольской организации порта.

Когда после того собрания «Ревнуя к Копернику» в порту организовались курсы крановщиков, весь наш класс дружно пошел на них, и все их окончили, стали работать крановщиками. Но причины, вследствие которых ребята пошли на курсы, я могу разделить на три группы. Даша, Баклан, Симочка Крытенко, я сама пошли на курсы из-за того, что порту нужны крановщики.

Недавно в нашем молодежном кафе был диспут на тему: «Надо и хочу». Довольно горячий развернулся спор, и я сначала слушала, не вмешиваясь, а потом вот что меня удивило… У некоторых ребят есть пренебрежительно-насмешливое отношение к слову «надо», и эти же самые ребята вовсю записываются на целину, на новостройки, вообще лезут в самые трудные места. Это — романтика: бороды, гитары, песенки. Где-то даже мода: обыденная жизнь, дескать, чересчур спокойная для меня, хочу поближе к огоньку. Пусть я зарос до самых глаз, курю трубку, ношу гитару, как винтовку, за спиной, выкинул дома нормальную кровать и сплю на раскладушке, до смерти боюсь громких слов, но делаю-то при всем этом я именно то, что от меня и требуется, что и «надо» делать, и делаю это хорошо. Об этом в конце диспута я и сказала.

Любочка Самохрапова, Федя Махов, еще кое-кто пошли на курсы, как шагнули на ступеньку, которая должна облегчить им дальнейшее продвижение по жизни. В данном конкретном случае: поступление в институт.

Женя Шубин, Венка Рыбин, другие ребята пошли просто потому, что все идут: имело место, хоть и в завуалированной форме, чувство стадности. Особенно тщательно замаскированное у критичного и самокритичного лентяя Жени Шубина.

И вот во второй половине июля, — вступительные экзамены в вуз в августе, — обстановка, надо сказать, накалилась довольно-таки сильно.

Я-то занимала четкую и ясную позицию: порт учил нас не для того, чтобы мы обманывали его, убегали, не доработав одной-единственной навигации. Для подтверждения своих слов во всеуслышанье заявила, что сама в институт не пойду, останусь работать в порту, хотя прав имею побольше, чем другие: школу окончила с золотой медалью.

Но у меня и не было настоящей тяги в институт, как ни стыдно это. Я понимала, что человек должен учиться, тогда и отдача от него увеличится. И знала, что смогу поступить в институт, смогу учиться и закончить его, стать инженером, врачом или учительницей. Но, во-первых, мне было все равно, кем: инженером, врачом или учителем. Хотя, думаю, что на любом месте я бы работала с пользой для дела. А, во-вторых, я была счастлива своей семейной жизнью и — очень хотела ребенка. А в-третьих: и это, пожалуй, главное, я по-настоящему полюбила свою работу, всю напряженную и бодрую, иногда трудную обстановку порта! Мне по-прежнему нравилось вместе со всеми идти на смену, ехать на катере на кран, стоять за рычагами его, живя в напряженно-бодрящем рокоте машины, лебедки, могучих движениях стрелы, грейфера, которые будто становятся продолжением твоих рук, всего тебя, в сотни раз увеличивая твои силы, возможности!.. После смены или в обед, в редкие перерывы, вместе со всеми сидеть на понтоне, чувствуя приятную усталость, щуря глаза на блестящую под солнцем воду, испытывая ощущение удовлетворенности от только что сделанного.

Как-то в такой момент Баклан задумчиво проговорил:

— Странно иногда получается… Вот Лида Парамонова, корреспондентка нашей газеты: факультет журналистики кончила, изучала фольклор, а мудрость его — будто мимо нее прошла…

Галина Тимофеевна не захотела, чтобы Лида писала про нее статью: исполнилось двадцать пять лет работы Галины Тимофеевны в порту. Лида приехала к нам на краны, деловито достала блокнот, авторучку, сказала неторопливо:

— Я, конечно, в общих чертах знаю вашу биографию, Галина Тимофеевна, а все-таки повторите ее вкратце для порядка.

Галина Тимофеевна покраснела, поспешно поправляя платочек на седых волосах. А я почему-то сразу же вспомнила, как приехала впервые на работу. Галина Тимофеевна сидела на низенькой скамеечке и вязала, я еще сказала громко и презрительно: «Дача!» А она назвала меня зажигалкой, потом сказала: «Работа судороги не любит, девка!»

— Да вы не смущайтесь, не смущайтесь: прославим, как и надо! — с превосходством говорила Лида.

Тогда Галина Тимофеевна вздохнула, поглядела еще на нее, сказала негромко:

— Не сумеете вы, Лида, написать обо мне… — И почему-то добавила: — У меня уж дети старше вас.

— Почему — не сумею?

— Помните, как вы написали ту статью про Борьку?.. Ну, когда он в больницу попал… — И процитировала на память: — «Его мускулистые руки намертво вцепились в рычаги!»

— А что — неправда?

— «Он жизнью готов был пожертвовать!..»

— Тоже — неправда?!

— Почему, все примерно так и было… Вы только не сердитесь на меня, я ведь не Борька: ему что, он — пацан, а меня в порту все знают, дети у меня взрослые…

И как Лида ни упрашивала ее, Галина Тимофеевна отказалась наотрез. Даже пригрозила напоследок, что в газету опровержение пошлет, если Лида все-таки статью опубликует. Но Лиду и это не остановило, она продолжала злиться и настаивать. Тогда Галина Тимофеевна не вытерпела, сказала:

— Всех ребят учат в школе писать, да не из каждого получается писатель.

И Лида неожиданно заплакала…

Как-то шли мы с вечерней смены, а около проходной в своем «Москвиче» сидел старший сын Галины Тимофеевны, главный инженер соседнего завода, терпеливо ждал ее. Распрощалась она с нами, неторопливо пошла в машину… И вот после этого мелкого случая я по-другому стала воспринимать и постоянные рассказы Галины Тимофеевны о внуках, и подчеркнутую чистоту на нашем кране, и даже то, что она очень по-домашнему вяжет в свободную минуту: работает и работает себе человек, спокойно, нормально, вот именно — надежно! А мог бы ведь и в герои лезть, да и на пенсии сидеть, наслаждаться заслуженным отдыхом.

Буйвол Евлампий Силаков однажды сказал мне с хитрецой Иванушки-дурачка:

— Пришла ты, я тебя даже боялся поначалу: очень уж тебе не терпелось всю жизнь под школьную колодку подогнать. А теперь смотрю — нет, ничего, можно с тобой работать!

Буйвол-то он буйвол, а вот пришлось нам в лебедке менять муфту сцепления, Евлампий не уехал со смены, ворочал детали, как медведь, пока не сделали. И в кране он, как у себя дома: и гаечный ключ куда попало не положит, и к шуму работающей лебедки прислушивается привычно, и стекло окна протрет машинально концами обтирки, если запачкалось.

В общем, все начали примериваться — и мы сами, и рабочие, — кто свой человек в порту, а кто временный. А тут еще случилось «чепэ»: с получки Венка напился, ударил Дашу. Сначала мы ничего не знали, только Даша пришла на смену, а под глазом у нее — синяк! Она ничего не говорит, глаза заплаканные, я было хотела сунуться к ней, выяснить, но ведь неудобно как-то вот так с ходу лезть к человеку в душу, ну, все мы и промолчали. А Венка покуривал себе, улыбался по-гусарски с несгибаемой лихостью. Поглядывала я на него внимательно, да и другие косились выразительно, но уж очень диким казалось, чтобы парень вот так мог отнестись к девушке, ударить нашу милую Дашу кулаком по лицу!..

А ведь раньше, еще в школе, я наверняка и сразу же полезла бы выяснять, откуда, дескать, и почему у Даши синяк…

Приехали на краны, а в волосах у Зины, кочегара Баклана, цветок, и сама крутится, как на пружинах, и зеленые глаза ее сверкают. И как она раньше нас попала на краны, понять невозможно.

Ну, начали как обычно работать: брали грейферами прямо со дна реки песок, грузили его на баржи. Город строится вовсю, песку надо много, и приятно было смотреть, как десять наших кранов вытянулись цепочкой один за другим метров в ста от берега и поворачиваются, попыхивая дымком и паром, четко прочерчивая синеву неба длинными и стройными стрелами. Только вот краны «Старый бурлак» заметно отставали от наших рижских: наши раскрывали грейфер на весу, высыпали песок, только чуть приостанавливая поворот, уходили за новой порцией; а «бурлаки» должны были опустить сначала грейфер на палубу, чтобы замок его разошелся, разомкнулся, потом снова поднимать грейфер, высвобождая его от песка, уже с широко разинутыми челюстями идти за новой порцией. «Бурлаков» было у нас четыре, и замедление движения их стрел неприятно нарушало общий ритм работы всех кранов. Я морщилась с досады, но понимала, что ничего уж тут не поделаешь, если у этих кранов всего один грузовой трос.

Проработали часа два, и шкипер баржи замахал руками: для равномерной загрузки палубы баржу надо было спустить по течению метров на двадцать. Делается это просто: команда баржи травит якорные канаты, крановщикам в это время делать нечего. Выпрямилась я, разогнула спину, привычно поглядела на манометры давления пара в котле, на уровень воды: все было в порядке. И тут все-таки заметила, что Митяй как-то странно глядит на меня. Вообще похудел он, что ли, только «решето» его стало нормальным человеческим лицом и в глазах исчезла сонная одурь. Улыбнулась ему, предложила:

— Покури, пока время есть.

И тут он решился, придвинулся ко мне, сказал негромко:

— Знаешь, Леша, а это ведь Венка Дашу разукрасил: Зинка хвалилась, что они с Венкой решили пожениться, а с Дашей у него все кончено, поэтому он и ударил Дашу…

— Так! — сказала я. — Ну, пока баржа спускается, пойдем на их кран.

И пока шли на кран Баклана, перепрыгивали с понтона на понтон, я мысленно отметила, как изменился Митяй: раньше бы он вообще пропустил мимо ушей заявление Зины, а уж говорить о нем и подавно не стал бы!.. Еще почему-то вспомнила стихи английского поэта Артура Клафа, которые Грэм Грин взял эпиграфом к своему «Тихому американцу»: «Я не люблю тревог: тогда проснется воля, а действовать опаснее всего…» Митяй, само собой, ничего не знал про эти слова, но тревог помаленьку бояться переставал. Вон и к Баклану без лишних слов пошел со мной.

Зина перед маленьким зеркальцем поправляла цветок в полосах, а Баклан сидел на корточках, положив прямо на железо палубы грязный листок, что-то чертил на нем огрызком карандаша. Поднял на нас глаза, привычно-машинально полез в карман за сигаретами для Митяя, сказал задумчиво:

— Нет, без второго троса на «бурлаках» не заставишь грейфер раскрываться на весу. Только вот как этот второй трос заставить двигаться согласно с грейфером и останавливаться в нужный момент, поддерживать грейфер?..

Я тоже поглядела на листок: на нем был начерчен грейфер, трос, на котором он висит, гусек на конце стрелы «бурлака», сама стрела: задача действительно казалась невыполнимой. И ведь не такие дураки сидят на заводе, выпускающем «бурлаки», чтобы не сделать этого самим, если только это возможно! Подумать-то я подумала об этом, но Баклану почему-то ничего не сказала. Или уже верила в него, или сама в чем-то изменилась, или уж очень заманчивым это казалось, чтобы грейфер раскрывался на весу?! А вместо этого поглядела на Зину, все прихорашивающуюся перед зеркальцем, сказала ей:

— Ну, можно поздравить? А я-то думала, он с Кругловой!..

Зину «не поцеловал бог», поэтому она только быстренько глянула на Митяя, снова на меня и — не удержалась, хвастливо уже согласилась:

— Можно!

— Вчера он и поставил точку над «и»?

— И довольно внушительную, да?.. — она захохотала. — На пол-лица!

Баклан поглядел на нас снизу,потом медленно поднялся, тщательно сложил листок, сунул его в карман, что есть силы задымил сигаретой…

— А я-то думала, он польстится на звание зятя начальника порта!.. — сказала я.

— Ну, что ты: Венка совсем не такой! — заверила Зина.

Баклан глянул на меня, в тон мне сказал:

— Приставала она к нему очень?

— Ну да! — охотно стала объяснять Зина. — Вчера ведь получка была… Ну, смотрю, идут они по улице, спорят о чем-то… А до этого ведь у нас с Веной ничего и не было, даже не целовались ни разу! Только видела я, что нравлюсь ему, а он — мне. Ну, подошла я к ним, конечно. Вена уже был слегка «на газу», а Даша все пристает к нему, зачем он выпил, и лучше бы они в театр сходили, и вообще надо жить по-другому… Вена вдруг взял меня под руку, и мы пошли. Сразу я поняла, что он этим хотел сказать! Да и какой женщине не лестно с таким на улице покрасоваться?! А Даша за нами плетется, смех и грех, как нищенка! Зашли мы в одну рюмочную, приняли. Выходим, а она — ждет. Зашли во вторую, выходим, а она — ждет. Даже заплакала… Вот тут Венка ее и ударил…

У Баклана лицо перекосилось и губы подергиваться начали. Я на всякий случай взяла его за руку, сказала:

— Вот вечером в комитете комсомола и поговорим об этом! А что призналась чистосердечно, это — правильно!

— Жалко, что сейчас дуэли не приняты! — шептал Баклан.

А я все крепко держала его за руку и вела от греха подальше. Все-таки сказала:

— Венка — не Федя!

— Да и с Федей тогда не надо было так, — неожиданно согласился он. — Ничему это его не научило. А ведь и Венка его «учил» тогда!

А все-таки мне и сейчас приятно, как они тогда Федю поучили, пусть ни к чему полезному это и не привело!

4

Еще со смены, прямо с кранов, я связалась по радио с диспетчерской, попросила Григория Фомича позвать нашего комсомольского секретаря — Катю. Пока он звонил ей по телефону в техотдел, пока Катя пришла в диспетчерскую на радио, я видела у аппарата, ждала и думала, что хорошо бы этот случай рассмотреть пошире, вывести, так сказать, за рамки обычного рукоприкладства. Чтобы разговор как-то зацепил и Любочку, и Федю, и остальных ребят. Дело ведь не только в ударе.

— Леша, после смены — сразу в комитет! — сказала Катя. — И всех ребят с собой бери…

Я поняла, что Григорий Фомич уже рассказал ей про Венкин поступок, и говорила Катя по-обычному напористо, даже строго, но мне почему-то так и чудилось, что она внутренне улыбается…

— Хорошо, — ответила я и догадалась: — Павлик приехал?

— Да, — почти прошептала она.

— Хорошо, — повторила я.

— Хорошо…

Все мы знали про этого Павлика, хотя ни разу его и не видели: он окончил училище, служил где-то на флоте, и когда Катя получала от него письма, будто по воздуху летала…

На большом диспетчерском катере пришли в порт. Зина держала Венку под руку, прижималась щекой к его плечу, а Даша сидела на носу катера, грызла травинку, отвернувшись. Любочка поправляла свои кудряшки перед зеркальцем, Федя откровенно зубрил учебник физики.

Прямо с причала пошли в комитет. Я на всякий случай держала Дашу под руку, так жалобно и непроизвольно кривились у нее губы… А Зина хохотала демонстративно, все прижимаясь к Венке, но его гусарское личико жгучего красавца-брюнета было довольно-таки озабоченным, и пару разиков он покосился на Дашу почти испуганно и растерянно. Хотя, само собой, сохранял лицо, из последних сил подхохатывал Зине.

В комитете Петр Сидорович разговаривал с лейтенантом-громадиной, ростом с Баклана, а Катя, пытаясь сохранять привычную строгость, бестолково совалась туда и сюда, и они с Павликом то и дело улыбались радостно, встречаясь глазами. Когда Катя знакомила нас со своим Павликом, Даша чуть не заплакала, а Любочка шепнула мне завистливо и радостно:

— Ишь, какая счастливая!.. Ну и я, ну и я скоро…

И тут я окончательно поняла, что в подобной ситуации большого толка от Кати ждать не приходится, и выглядит она совершенно — «нашего начальника Катенькой зовут», как сказал однажды Баклан. Поглядела на Петра Сидоровича, он кивнул мне и — не улыбнулся, тоже все понимал прекрасно. Вздохнул еще, сказал негромко:

— Ну, пусть уж сегодня Лена ведет.

И Катя тотчас отошла вместе со своим Павликом в угол комнаты, уселась с ним рядышком, тоже оказалась формально присутствующей. Ну, а я села на ее место во главе стола. Подождала, пока все рассядутся, вздохнула еще, собираясь с мыслями, сказала:

— Прискорбный случай произошел у нас, друзья. Даже какой-то варварский!.. Все вы знаете, что случилось, — и вдруг заволновалась, так мне жалко сделалось Дашу, уже не могла справиться с собой, даже перестала думать, что и как говорю. — Парень ударил девушку! Все мы знаем Дашу и Венку с детства, знаем, как они… дружили! И вот Венка с получки напивается, решается поднять руку на Дашу! Больше того: скоропалительно женится на Зине!..

— Это их личное дело! — сказал Федя.

— Вообще надо четко разграничивать личное и общественное… — начал Женька, но я перебила его:

— Пусть так, но разве вы не видите, как все это несерьезно у Венки с Зиной?!

— Почему несерьезно?! — сказал Венка, все не глядя на Дашу. — Мы женимся.

— И любим друг друга! — Зина засмеялась. — Завтра в загс!..

Поглядела я еще на нее, поморщилась на этот глупый ее хохоток, увидела, как кривится лицо у Даши, сказала, совсем как Галина Тимофеевна:

— Вы ведь не на пожаре!

— А может, любовь — это и есть пожар? — сказал Женька.

— Так сказать — теорехтически, — непонятно проговорил Петр Сидорович.

Я вспомнила, как давным-давно Баклан цитировал Чехова: никто, дескать, не знает, что такое любовь. Сказала и об этом, но в данном конкретном случае позволила себе не согласиться с Антоном Павловичем, поскольку уж очень хорошо нам известны и Венка и Зина, от повышенной жажды любви даже не закончившая школу, а главное, как все это у Венки с Зиной произошло. Еще накануне Венка, что называется, в упор Зину не видел, относился к ней совершенно так же, как ко всем другим.

— Леша!.. — вдруг каким-то срывающимся голосом попросила Даша. — Можно я уйду?..

— Конечно, конечно, — заторопилась я, и только потом подумала: а как же собрание? Теперь-то я понимаю, в таких вопросах никакое собрание не поможет…

Даша всхлипнула, вскочила, побежала к дверям.

— Эх, парень!.. — осуждающе произнес Павлик, глядя на Венку, вздохнул, сказал уже всем. — Знаете, к нам на флот приходит пополнение, и хотя все новобранцы — люди совершеннолетние, а самые неожиданные, необъяснимо-детские поступки бывают!..

Катя молчала, держалась изо всех сил за руку Павлика. Он покосился на нее, заулыбался счастливо:

— Вот и нас можете поздравить…

— И поздравляем! — сказала я. — И радуемся вместе с вами!

— Только мне придется уехать, Петр Сидорович, — негромко проговорила Катя.

— Да вы не беспокойтесь! — поспешно заверил Павлик. — У меня с мамой в Севастополе квартира, и мама Катю давно любит!..

— Поздравляем-поздравляем! — сказал и Петр Сидорович, засмеялся радостно.

— И все-таки… Если любовь и пожар, то неплохо в некоторых случаях иметь под рукой огнетушитель! — Я все-таки хотела как-то проучить Венку. — Или слабительное: а то переешь сладкого — животик заболит! — посмотрела на Баклана, но он ничего не слышал, сидел, уткнувшись носом в листок бумаги, водил по нему карандашом; и я только тут с надеждой подумала: а вдруг у него получится с грейфером?!

И впервые: а не больше ли будет пользы всем, если Баклан станет инженером? Ведь крановщиком, к примеру, и Венка работает не хуже его… Права, конечно, у всех одинаковые, но возможности к использованию этих прав регулируются и обществом, и твоими собственными способностями. Даже удивилась: это ведь очевидно, почему же раньше как-то не приходило мне в голову?! Под одну гребенку легче, конечно, всех стричь, но ведь это — не по-хозяйски… Вот Федя, так сказать, «доморощенный Бонапартик», опираясь на свое положение, что «сейчас все могут быть гениями», а также на могучие плечи своих родителей, заберется в институт. Кончит его с грехом пополам, поскольку школьные его успехи нам хорошо известны. А ведь толку от него, как от инженера, будет даже меньше, чем от меня, даже я поспособнее его и почестнее…

Или Симочка: можно, конечно, оставить его крановщиком, а не по-хозяйски ли будет дать ему все-таки попробовать себя в музыке?.. Как это сказал Пристли?.. «Каждый из нас — это то, что он сумел сделать со своим временем».

— Леша! — негромко позвал Петр Сидорович.

И я увидела, что все улыбаются, глядя на меня.

— Простите, — сказала я. — Ну, с Рыбиным дело ясное, он ведь ничего не отрицает, и мне кажется, что пока мы можем ограничиться выговором. Как, товарищи?

И когда выступили все, и Петр Сидорович, и Венке вынесли выговор, и я еще настояла, чтобы отметили странное по меньшей мере поведение Зины…

— Почему это странное? — высокомерно удивилась наша «героиня».

Тогда я рассердилась и объяснила: «За нарушение правила: сладкое — на третье!» Кто-то засмеялся, кто-то стал говорить, что таких формулировок не бывает, но Петр Сидорович неожиданно согласился со мной:

— На все случаи жизни не бывает готовых формулировок, даже не может быть.

Меня беспокоило, что Баклан никак не оторвется от своего листка, но Петр Сидорович строго кивнул мне: «Не тронь его». И я подумала, что даже в отношении к общественным делам нельзя стричь всех под одну гребенку: вон никого ведь не удивляет, что Павлик с Катей тоже не участвуют, по существу, в разговоре, все понимают, что с ними, прощают им их временную отчужденность, а что, если Баклан найдет решение с грейфером для «бурлака»?

Петр Сидорович сказал, что раз уж мы собрались и вступительные экзамены — на носу, не обсудить ли нам заодно, кого мы будем рекомендовать в институт, а кого — нет. Сразу же возникло, как мне показалось, тревожное молчание. И поэтому я заявила, что в институт не пойду, но считаю, что мы можем рекомендовать Симочку — в консерваторию. Он запыхтел от радости. Петр Сидорович кивнул согласно, будто иначе и не могло быть.

Все мы глядели на Женьку, а он заявил с достоинством, что еще не знает своего призвания, должен подумать и поискать его как следует.

— Разумно! — одобрила я, и хоть Федя рвался со своим особым мнением, но спросила я Любочку: — Ну, а ты, Любовь моя?..

— Я?.. А что — я?! — и такое у нее сделалось личико, что все засмеялись.

Венку мы даже не спрашивали, поскольку вопрос был и так ясен, дали все-таки возможность Феде дорваться до трибуны. Услышали мы голос «не мальчика, но мужа».

Получалось примерно так, что это именно он держится руками за земную ось и, если ему не дадут рекомендации в вуз, земля перестанет вращаться! Слушала и про себя боялась, вот Баклан сейчас проснется, то есть оторвется от своего листка, тоже заговорит про институт…

Но сложный до крайности для Феди случай был простым для всех нас и ясным. Богатую гамму чувств изображал Федя, используя не только голос и лицо, но также руки-ноги и все тело: и по столу ладошкой стучал, и вскакивал, и металлические угрожающие нотки проскальзывали в его голосе, и кидался он к двери, и, — начисто меняя образ, — упрашивал жалобно, клялся и божился, что учтет все замечания, в корне перестроится, только бы ему порог вуза переступить!..

Вот в это время Баклан и проснулся, сказал радостно и устало:

— Эврика! — встал, пошел со своим листком к Петру Сидоровичу.

Мы окружили их, перегибаясь, смотрели на листок. Вначале я ничего не могла понять, так густо и, казалось, беспорядочно он был исчерчен карандашом. Но Петр Сидорович как-то разобрался, и сам на новом листе бумаги повторил чертеж: по стреле прокладывались направляющие, по ним — перемещалась тележка противовеса, а когда надо — противовес стопорился, грейфер повисал на тросе, соединенном с ним, грузовой канат травился, грейфер раскрывался в воздухе!

— Завтра же, Боря, начнем делать чертежи! — сказала Катя, на миг позабывшая про своего Павлика.

— Ах ты!.. — Петр Сидорович встал и толкнул Баклана ладонью в плечо. — Вот тебе-то, брат, действительно надо дальше учиться!

5

Катя уехала…

С легкой руки Баклана в порту прижилось — «Нашего начальника Катенькой зовут», и вообще частенько подсмеивались мы над Катей, и сердились на нее, бывало, обижались… А вот пошли на вокзал провожать их с Павликом, и сделалось грустно. И думалось почему-то уже только о том, как ждала терпеливо Катя своего Павлика, ведь ни с кем в порту у нее романов, что называется, не было. И не считалась со своим временем, занимаясь комсомольскими делами. И сколько требовалось сил, самого обыкновенного терпения в работе с нами, грешными. То есть, короче говоря, будто по-новому мы все уже увидели Катю, девчонки даже поплакали, да и сама Катя прослезилась… Поезд уже ушел, а мы все стояли на перроне, ребята закуривали, девчонки, поглядывая в зеркальце, украдкой проводили платками по глазам.

— Да… — протяжно проговорил Петр Сидорович и вздохнул.

— Плохая у вас должность! — подчеркнуто-сочувствующе сказал ему Федя, понимал уже, что на следующий год лишь сможет поступить в институт, поэтому сейчас подлизывался к Петру Сидоровичу.

— Да какая уж есть, — ответил ему Петр Сидорович, встретился со мной глазами, я сразу увидела, что он все понимает про Федю. Взял меня под руку, засмеялся: — Ну, пойдем, новый секретарь!..

И мы все пошли на трамвай… О многом надо было мне поговорить с Петром Сидоровичем, и случай был самый подходящий, но мне почему-то не хотелось сейчас говорить с ним о делах. И он курил молча, смотрел, прищурившись, перед собой… А я заметила, что у него много морщинок у глаз, и седина появилась в жестких волосах, и как-то ссутулился он, что ли… И почему-то подумала, что для него проводы Кати — несколько иное, чем для нас всех…

Пока шли до трамвая, а потом ехали в порт, я все вспоминала, как сказала Катя тогда на комитете комсомола:

— Да кого же я могу порекомендовать?.. Лешу, конечно! — и как-то очень просто, ясно это у нее получилось.

Я сначала испугалась, но никто де возразил Кате, наоборот, все неожиданно дружно, согласно поддержали ее. Только Петр Сидорович спросил меня:

— Удивилась?

Я только кивнула, слова у меня не выговаривались. Он сначала улыбнулся, потом сказал уже серьезно:

— Это неплохо, что удивилась, так и должно быть. А работать, я уверен, будешь хорошо. Стержень у тебя настоящий, чистый, непреклонный и — в последнее время ты поумнее-подобрее стала, только не обижайся!

«Поумнее-подобрее…»

Секретарь комсомольской организации у нас в порту — неосвобожденный, поэтому домой я приходила только спать. Тетя Паша сказала, удивленно глядя на меня:

— Да, изменилась все-таки молодежь: денег-то тебе ведь не стали больше платить, а домой еле ноги притягиваешь, за столом уже спишь!

Я хотела ей ответить, что и мама у меня так работает, да вон и Семен Борисович, и Нина Ивановна, какое же изменение?.. Но Нина Ивановна ответила за меня:

— Что же, тетя Паша, раньше люди нечестно работали, что ли?

— Всякие люди и раньше и теперь есть. Вон и Борька, — вздохнула тетя Паша. — Ему в институт надо готовиться, а он все никак от этого, как его?.. Грейфера отстать не может!

Я теперь обязательно присутствовала, если только моя смена позволяла, на диспетчерских совещаниях у начальника порта: на них подводились итоги за сутки, планировались следующие.

Когда я первый раз пришла на диспетчерское, все стояли около стола секретаря Павла Павловича грузной и важной Лидии Сергеевны, курили, переговаривались вполголоса и были напряженно-подтянутыми. И еще одно: у каждого в руках листочки, папки, люди подготовились к совещанию, а я явилась с пустыми руками, как в гости. Прямо со смены, правда, явилась, успела только помыться, даже не переоделась. Со стыдом и обидой поняла, что выгляжу я немного посторонней. К тому же Гусаров спросил негромко Петра Сидоровича:

— Слушай, а не перевести нам ее в техотдел: будет все время в управлении порта, будет в курсе всех дел?

— Это уж как она сама считает, — непонятно ответил Петр Сидорович и внимательно посмотрел на меня.

— Я не знаю… — сказала я, заметила, как странно улыбается Григорий Фомич, поняла, поспешно уже поправилась: — Нет, я не хочу уходить с крана, — и тотчас увидела, как облегченно они улыбнулись.

Лидия Сергеевна заглянула в кабинет Павла Павловича, приоткрыв двери, тотчас широко распахнула их:

— Прошу! — и не улыбнулась.

Все входили молча, рассаживались привычно на свои места, только я сказала:

— Здравствуйте, Павел Павлович, доброе утро! — и улыбнулась.

Он сначала мигнул, лицо его чуть покривилось, и тотчас же он улыбнулся мне по-всегдашнему приветливо.

— Здравствуй, комсомольский бог!

— Садись, садись, — негромко сказал мне Петр Сидорович.

Всех людей, сидевших в кабинете Павла Павловича, я уже знала, некоторых даже с детства знала. Но вот только будто сейчас, когда все они собрались в кабинете Павла Павловича, сели на свои места и секунду помолчали, ожидающе глядя на него, и он тоже внимательно поглядел на каждого, — я будто только сейчас поняла по-настоящему роль и значение всех в общей работе порта, в том главном, для чего все они и живут.

Все происходящее в кабинете Павла Павловича было похоже на заседание военного штаба, подводящего итоги операции, планирующего ее продолжение.

Павел Павлович, что-то отмечавший в лежащем перед ним блокноте, кивнул Григорию Фомичу, разрешая сесть. Еще раз обвел всех глазами, кивнул Тигуновой. Она поспешно встала, резким движением руки провела по волосам, начала говорить. Потом так же вставали Сафонов, Петр Сидорович, Гусаров, другие… Я уже не слушала, а сидела молча, втягивала голову в плечи: вот сейчас дойдет очередь и до меня, а что я буду говорить?!

В кабинете стало тихо. Я сидела как мышь, но все-таки не вытерпела, собралась с последними силенками, чуть-чуть подняла голову и — растерялась: все смотрели на меня, ласково и спокойно смотрели, кое-кто даже улыбался…

Все поняли, что именно я чувствую. Павел Павлович спокойно уже сказал:

— Ну, Леша, и ты втягивайся постепенно во всю работу порта.

После этого совещания я и стала приходить домой только спать.

А в порт являлась обязательно к началу утренней смены, хотя сама, например, работала в этот день вечером. Шла прямо в диспетчерскую, брала сводку работы за сутки, узнавала о всех неполадках, причинах, которые их вызвали. На диспетчерском совещании у Павла Павловича я уже не сидела гостьей.

Меня приглашали на партком, бывала я и в райкоме… Со мной за руку здоровались и Павел Павлович, и Гусаров, и Петр Сидорович… Все окружающие, конечно, видели и знали это.

И вот как-то в конце августа я зашла в мехцех за Бакланом: там собирали изготовленное устройство для раскрытия на весу грейфера «бурлака», и Борька, хоть и поступил в институт, уволился из порта, по-прежнему возился целыми днями с грейфером.

В цехе было непривычно тихо, станки не работали, вокруг стенда, на котором должно было испытываться устройство, толпились люди. Когда я вошла в цех, грейфер уже испытывали: он послушно и легко раскрывался на весу. Оставалось смонтировать устройство на кране, опробовать в производственных условиях, сдать комиссии регистра. Все поздравляли Баклана, и я сама, конечно, поздравила, но все-таки не удержалась, напомнила строго:

— Ну, попраздновали, а теперь — за станки!

Вот тогда Баклан и сказал в общей тишине:

— Нашего начальника Лешенькой зовут!

Еще спасибо, хватило у меня ума смирить свой гонор, не лезть в амбицию «на зло кондуктору». Но выражения лиц, с которыми они тогда глядели на меня, я запомню на всю жизнь!

Но и это еще не все. То есть в эмоциональном плане, можно сказать, все. Но когда мы потом шли домой, Борька привычно и ласково держал меня за руку, курил, я молчала, постепенно успокаиваясь, он сказал негромко:

— Сколько уже написано всякого об «испытании креслом», а вот когда коснется тебя самого, очень легко, оказывается, попасть на эту удочку!

И тут уж до меня дошло, что называется, по-настоящему! И маму я почему-то вспомнила, и Гусарова, и себя, какой я была в школе… «Испытание счастьем», — как-то сказал Семен Борисович. А есть еще, оказывается, и «испытание креслом», и из этого испытания человек тоже обязан выйти с честью!.. И в кресле он должен оставаться настоящим человеком, не забывать, что большинство людей сидят на простых стульях, иногда — даже на табуретках…

6

«Поумнее-подобрее…» Почему Петр Сидорович свел воедино эти два понятия: ум и доброту? Еще оговорился: «Только не обижайся!»

Так вот что заставляет меня сейчас, после праздника, думать об этом: с добротой, с умной добротой у меня еще не все благополучно! Баклану, например, и задумываться не надо: для него инстинктивна, естественна умная доброта.

Сразу после того испытания грейфера в мехцехе, когда Баклан сказал: «Нашего начальника Лешенькой зовут», у нас получился любопытный разговор в воскресенье за обедом. В институте уже начались занятия, но к обеду оба мы пришли из порта: я из комитета комсомола, а Баклан — с причала, где на одном из «бурлаков» монтировалось новое устройство. Тетя Паша уже накрыла к обеду стол, но мы ждали Баклана, он мылся в ванне, радостно и громко отфыркиваясь на всю квартиру. Семен Борисович читал газету, Нина Ивановна что-то рассказывала о новой оперетте, постановка которой планировалась в наступающем сезоне, тетя Паша прислушивалась к фырканью Баклана в ванне, беспокоилась, как бы не остыл обед, а я просто отдыхала: часа через два мне снова нужно было зайти в порт. Почти не слушала, о чем говорила Нина Ивановна, хотя и рассказывала она нам с тетей Пашей. И вдруг увидела, что Семен Борисович опустил газету, тоже стал слушать Нину Ивановну.

— Наши герои, разумеется, просты, — говорила она. — И сам спектакль напоминает праздник с песнями и танцами, и в глубь психологии мы не лезем, но что привлекательно у нас? Если уж, например, фундамент твоей психики, твоего поведения — голая физиология, как у животного, то у нас в театре такого героя, с позволения сказать, можно подать очень и очень выразительно!

Семен Борисович ласково засмеялся, с удовольствием глядя на раскрасневшуюся Нину Ивановну, потом вздохнул чуть слышно:

— Зато положительные герои у вас, как с плаката.

— Но-но!.. — Она смешно насупила брови, прищурилась, погрозила пальцем, уже играя человека, который и угрожает, и подозревает, и сам одновременно боится.

Мы засмеялись, потом Семен Борисович все-таки сказал:

— Главное, Нина, смешно, что вы ставите в заслугу вашим героям самое элементарное: закончил благополучно школу, об этом чуть не ария поется. А если уж в институт поступил, вы его на руках по сцене носите!.. Подожди, подожди!.. Я согласен, каждый человек в своей жизни поднимается, так сказать, по лестнице, ступеньки которой и видны, и не видны, в нем самом, образно говоря, находятся. Для больного или старого человека целое событие — подняться, скажем, на пятый этаж, а здоровый человек делает это автоматически, не замечая ступенек, думая одновременно о другом… Подожди-подожди: я только о том, что не надо обыкновенную лестницу превращать в «хождение по мукам», а в конце ее — увенчивать героя лаврами!

— Господи, Леша! — с ужасом проговорила Нина Ивановна, кивая на Семена Борисовича. — Скорей пользуйся случаем, наблюдай редчайший экземпляр человеческой породы: жена у человека двадцать лет работает в театре, а он сам — по-прежнему остается зрителем, сидящим в зале!..

— Плохо твое дело, папа! — значительно проговорил Баклан, входя в комнату; волосы у него были еще мокрыми и темными после ванны, но он значительно насупился, задрожал отставленной коленкой.

— Опереточный Илья Муромец! — сказал Семен Борисович.

— Он же — Алеша Попович и Добрыня Никитич! — добавила я.

— Иванушка-дурачок! — ласково засмеялась тетя Паша. — Поступил в институт, а сам из порта вылезти не может! — И заторопилась: — Садись скорей, садись, дубинушка: суп остынет! — поднялась, стала разливать его по тарелкам.

А Нина Ивановна неожиданно сказала точно без всякой связи с предыдущим:

— Ну, и физиология, как фундамент поведения, и ступеньки обычной лестницы, как этапы покорения Эльбруса, это еще можно понять. Но чего уж я никак не понимаю… — протянула она, а мне показалось, что Нине Ивановне почему-то хочется сейчас посмотреть на меня, но она так и не решилась, договорила: — Но чего уж я никак не могу понять, так это страха! Он тот же самый, что у зайца, но мы пытаемся для благоприличия придать ему могущественную осторожность и предусмотрительность льва. Тщательно маскируем частичку зайца в себе, заменяя ее частичкой лисицы.

— Поскольку в каждом из нас — целый зоопарк! — неизвестно почему начиная сердиться, довольно резко ответила я.

Как всегда в таких случаях, когда я начинала терять равновесие, у всех Баклановых делались подчеркнуто-веселые лица, Семен Борисович тотчас проговорил шутливо:

— Как это? Не помню автора!..

— Как это? Не помню название книги!.. — в тон ему договорила Нина Ивановна.

— Да ешьте вы, ешьте! — заторопилась тетя Паша.

— Гюстав Флобер, — сказал Баклан. — «Воспитание чувств».

Тогда за воскресным обедом говорили еще о чем-то, смеялись, потом мы с Борькой опять пошли в порт, но вот эта часть разговора мне почему-то запомнилась. А почему, интересно, запомнилась?..

Ну, про лестницу, видимую и невидимую, которую человек преодолевает автоматически, не ставя это себе в особую заслугу, мне запомнилось из-за Борьки. В институте уже шли занятия, но каждый день, перекусив дома после лекций, Баклан являлся в порт, как на работу. Этот случай, конечно, не имел общемирового значения, рядовой даже случай, но производительность у «бурлаков» подпрыгнула почти на тридцать процентов!

На диспетчерском у Павла Павловича выделили для испытания баклановского устройства «бурлак» красивой и злой, властной и крикливой Татьяны Гульцевой: инспекция регистра давно и настойчиво требовала вычистить его котел, кран все равно приходилось останавливать на три дня.

Татьяна лет на десять — двенадцать моложе моей мамы, замужем не была, любовь ни с кем не крутила, как говорится, хотя иногда ее видели то с одним, то с другим мужчиной, которые как-то быстро и бесследно исчезали. Жила Татьяна со старушкой матерью, которая год назад умерла, и Татьяна осталась совсем одна. Работает хорошо, в бригаду ее крана многие стараются попасть: заработки обычно высокие, а с неприятной холодной отчужденностью Татьяны приходится уж мириться.

Когда «бурлака» Татьяны привели и поставили на прикол у стенки, я на всякий случай пошла к ней вместе с Бакланом. Вся бригада Татьяны и сама она напряженно трудились, пользуясь простоем: перебирали лебедку, шабрили вкладыши подшипников, регулировали золотники в машине, вовсю очищали от накипи котел. На кране уже был Петр Сидорович, а с нами из мехцеха пришли два слесаря: старик Пигунов и его внук Петюшка, такой же молчаливый, белобрысый и худенький, как дедушка.

— А, молодожены!.. — решительно без всякой приветливости сказала Татьяна, мельком глянув на нас с Бакланом, снова нагнулась к машине. — Смотри, рационализатор, если производительность у меня на кране упадет, — в ту же минуту вся твоя красота на дне окажется!

— Совершенно правильно, Татьяна Васильевна, — спокойно, даже сочувствующе согласился с ней Баклан, — только лучше, если бы вы на берег, а не на дно выкинули: все-таки металлолом.

Петр Сидорович по-прежнему молча, но уже чуть успокоению улыбнулся. Петюшка глядел на Татьяну откровенно-испуганно.

Татьяна ничего не ответила, покосившись на меня, и я смолчала, покрутилась еще на понтоне, ушла.

Уже дома поздно вечером осторожно спросила Баклана, нашел ли он общий язык с Татьяной? Борька посмотрел на меня, улыбнулся:

— А у нас у всех общий, один язык, вот интонации, правда, еще не всегда совпадают, — мигнул, совсем по-мальчишески сказал шепотом: — Знаешь, на кране говорят, что Татьяна еще девушка, а ведь ей уже за тридцать, а?!

— Дурак ты, Борька!..

— Совершеннейшая истина!

На следующий день я не сумела выбрать времени забежать на их кран, Баклан дома ничего не говорил, а когда на третий день все-таки заскочила на стенку, Татьяна громко, на весь причал, разделывала Баклана: вычищенный котел уже затапливали, должны были сдавать регистру, а движение противовеса грейфера по стреле не получалось, тележку перекашивало, расклинивало в направляющих уголках, проложенных специально вдоль стрелы. Татьяна стояла на понтоне, подбоченившись, выпятив подбородок, как-то тускло мерцая своими серыми большими глазами, и кричала:

— Если ты мне, студент, завтра утром не сдашь свою музыку в полной исправности, выкатывайся!.. — и так, и далее.

Вздохнула я, полюбовалась еще на классический профиль Татьяны, подумала: если у римлянок бывали такие личики, как у нее сейчас, ничего удивительного, что в Римской империи всяческие безобразия творились, людям даже вены приходилось себе вскрывать, чтобы избежать «дыбы жизни», как сказано в «Гамлете». А Баклан терпеливо, мягко и уважительно упрашивал ее, уговаривал, как дитятю малого. Я только плюнула в сердцах, понимая, что мое вмешательство ни к чему доброму не приведет, ушла поспешно от греха подальше.

Часа через три не вытерпела, снова пришла на стенку, осторожно выглянула из-за края ее, поглядела сверху на понтон и — удивилась: Татьяна и Баклан сидели мирно рядышком на борту понтона, Борька курил, Татьяна задумчиво щурилась на яркую под солнцем воду. На понтоне было чисто, по-рабочему прибрано и безлюдно: только тут я сообразила, что все ушли на обед. Котел топился, а кран весь так и сверкал… Полюбовалась еще на эту красивую парочку, опять ушла.

В пересменок вечерней смены снова забежала на стенку, еще издали заслышав выразительный голос Татьяны. На кране опять никого не было, кроме их с Бакланом, все уже ушли со смены домой. Так мне обидно за Борьку сделалось, что не окажись рядом Петра Сидоровича, вообще не знаю, что было бы: Татьяна вдруг с размаху дала Баклану пощечину!.. А он даже не шелохнулся, сказал, как девчонке:

— Самой же, Танька, стыдно вспоминать об этом будет!..

Она вдруг резко отвернулась, и плечи у нее ходуном заходили…

Петр Сидорович, спасибо, силой увел меня. Но из порта, конечно, я не могла просто так уйти, уже солнце садилось, когда не вытерпела, снова пришла на стенку. Еще издали услышала радостный голос Баклана:

— Это все Танька!.. Это она догадалась!..

На понтоне стояли Павел Павлович и Гусаров, а Петр Сидорович, Татьяна и Баклан ставили на тележку противовеса вместо уголков, которые никак не хотели скользить по направляющим, большие шарикоподшипники, тележка должна была катиться на них по направляющим. Тут уж и я решилась спуститься на понтон. Гусаров удивленно смотрел на Баклана: на левой щеке его сквозь масло и грязь четко, как припечатанная, краснела Татьянина длань. Павел Павлович улыбался молча, ласково и хитро…

Испытывали устройство уже при электрическом свете, было часа два или три ночи. Кто его знает, как у нас в порту все узнается, точно само собой, только на стенке собралось довольно-таки много народу.

— Ну, давай, Таня! — сказал Баклан, кивая на кран; лицо у Борьки было совсем грязное и такое осунувшееся, будто он на пуд за сутки похудел; и Татьянина ручка еще виднелась на его щеке…

— Нет уж, давай ты сам! — ответила она.

Борька пошел на кран, включил машину, лебедку: грейфер послушно и легко поплыл с палубы понтона кверху, повис и замер; чуть дернулся — челюсти легко разошлись… Тут я заметила, что смеюсь… Так я и улыбалась до ушей, пока Баклан пробовал грейфер на всех циклах… Особого торжества и аплодисментов, переходящих в овацию, по позднему времени не было, но кто-то, конечно, тут же подсчитал, что цикл сокращается почти втрое, а это стоит любых оваций!

Потом мы с Бакланом шли домой, я обеими руками держала его за руку, мы молчали. А по ту сторону Баклана тоже молча шла Татьяна. Около нашей парадной остановились. Борька высвободил свою руку из моих, протянул ее Татьяне:

— Ну, спокойной ночи, Таня.

Она, как и я, взяла его руку обеими руками, хотела что-то сказать, только кивнула молча…

7

Интересно получается с человеком, когда он, кроме работы, скажем, за станком или за рычагами крана, вступает в общественную жизнь: тогда все, происходящее с другими, начинает волновать его так же непосредственно и сильно, как и его личное, касающееся только его одного. Я понимаю, конечно, что встречается, к сожалению, формализм и в общественной работе, но если человек честен и увлечен по-настоящему, то его личным становится решительно все. Получается что-то похожее на то, как Симочка в любом шуме слышит звуки музыки, даже отрывки мелодий… Странную фразу сказал он года два назад, но теперь, кажется, я понимаю его:

— Для меня все звуки выливаются в какую-то мелодию, в определенное настроение.

После сдачи регистру последнего «бурлака» с установленным на нем устройством для раскрытия грейфера в воздухе, когда Петр Сидорович расцеловал Баклана, Борька сказал мне по дороге домой:

— Зайдем к Надежде Владимировне, а?.. Все-таки событие, ну, с грейферами, пусть и она порадуется!.. Да и Илью Николаевича я давно не видал: уедет опять в свои снега, когда снова повидаемся?!

И только тут я вспомнила, что уже недели две не видела маму.

— Зайдем в школу, а?! — попросила я.

Баклан глянул еще внимательно на меня, понял, конечно, как и всегда, лицо у него сделалось чуть растерянным и даже испуганным:

— Да-да…

И до школы мы шли молча, не разговаривая, только улыбались иногда, встретившись глазами. Навстречу нам все бежали мальчишки и девчонки, неторопливо шли ученики старших классов, и решительно никому не было до нас дела. В раздевалке мы с Бакланом постояли молча в сторонке, стараясь не мешать.

Разделись, хотели по-старому повесить пальто на свои крючки, но они были заняты, повесили где попало… Поднялись по широкой лестнице, каждая ступенька которой была знакома, и все равно уже не была нашей. Будто ноги сами нас занесли: оказались около дверей нашего класса. Я хотела войти, хоть поглядеть на свою парту, как из класса послышался по-новому звонкий и веселый мамин голос:

— Ну, это ты, Звягина, зря: не ошибается только тот, кто ничего не делает, знаешь?! — И спросила как-то очень спокойно, почти ласково: — Поленилась подумать, да, Катя?..

— Да, Надежда Владимировна, — призналась неизвестная Катя.

Не знаю, почему это мы сделали, но молча, не сговариваясь, поспешно оделись, вышли на улицу. Баклан закурил жадно, а я все слышала новый голос мамы, неожиданные для нее слова, и никак не могла перестать улыбаться…


Оглавление

  • Молодая тайга Роман
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  • Подготовка к экзамену Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  • Баклан и я Повесть
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Глава четвертая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7