Царь нигилистов [Олег Волховский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Царь нигилистов

Глава 1

Звонил телефон.

Как не вовремя!

Саша поднял трубку.

— Коллегия адвокатов «Вердикт-12».

— Знаем, знаем, — сказал вальяжный мужской голос. — Александр Александрович, вас из ФСБ беспокоят.

Пранк?

Саша ждал продолжения.

— Вам нечего делать в Питере, Александр Александрович, — заметил его собеседник. — Дались вам эти террористы! Послушайтесь доброго совета. Останьтесь дома!

— А вам они что дались?

— Нам они не зря дались, Александр Александрович. Уверяю вас, вы многого не знаете.

— И чего же я не знаю?

— Вы же, вроде, собирались стать судьей от России? Станете.

Ну, это все открытая информация, думал Александр Ильинский, глава коллегии адвокатов «Вердикт-12». Для того, чтобы это нарыть, не надо работать в ФСБ. О том, что он подал заявку на конкурс на должность судьи Европейского суда, он сам недавно написал в своем телеграм-канале.

Вероятность успеха была минимальна. И не потому, что не тех защищает. Причина в посредственном знании французского языка, которым судья ЕСПЧ обязан владеть свободно.

С английским все было ок. А вот божественный язык особо пригодный для общения с друзьями все не было времени выучить, как следует. Надо уж, наконец, репетитора что ли нанять и сдать на этот их уровень «С2»! Но один судебный процесс без перерыва сменял другой.

И вот теперь питерские ребята.

Честно говоря, было дискомфортно. Сердце холодело и падало куда-то вниз.

А вдруг не пранк?

— У меня с французским хреновато, — пожаловался он назвавшему себя фсбшником.

— Все проблемы решаются, — сказал тот. — Подучите по ходу дела.

— Нет, не могу я их бросить! Извините.

— Причем тут бросить? — спросил собеседник. — У вас там и так два адвоката. Что вам там делать собственной-то персоной? У вас уже уровень не тот!

— Иногда надо и собственной персоной, — отрезал Саша.

— Вы же никогда не были леваком, — уговаривали на том конце. — У них взгляды такие, что вам самому дурно станет.

— Причем тут их взгляды? У них дело выдумано!

— Не делайте того, о чем вам придется пожалеть, — в голосе собеседника появились стальные нотки.

— У меня скоро поезд, до свидания!

— Все равно опоздаете, — хмыкнул фсбшник и положил трубку.

На душе было гораздо хуже, чем с французским.

«Сапсан» отходил в 21:00. Еще больше часа. Почему это он опоздает? Что тут ехать-то до Ленинградского вокзала!

Он вышел на улицу под апельсиновое закатное небо. Было жарко. Пахло флоксами и свежескошенной травой.

Чуть прищурился от яркого солнца.

До машины было метров десять. Вынул ключ и зашагал к ней.

По стеклам дверей его белой «Хонды», от багажника до капота, шла багровая надпись: «Защитник террористов».

Он нажал кнопку на ключе, машина пикнула и сверкнула фарами.

Коснулся надписи: выпуклая, жирная и еще свежая. На подушечках пальцев остались багровые следы.

Удивляться было нечему. Удивительно, что до сих пор ничего такого не написали.

Может, удастся быстро смыть? В бардачке имелся спиртовой санитайзер, купленный в разгар ковида. А то ехать по городу с таким подарком все равно, что с включенной сигналкой.

Как-то было дело. Села батарейка в ключе, он сунул его в замок, попытавшись открыть автомобиль механически — и как завыло! Проблему удалось решить только кроссом до ближайшего магазина за новой батарейкой. А так любой мент остановит…

Саша, не глядя, взялся за ручку двери.

На привычном месте ее не было, рука скользнула по металлу. Он посмотрел вниз. Ручка никуда не делась, но обнаружилась на несколько сантиметров ниже, чем обычно. А переднее колесо было спущено.

Машинально открыл дверь. Оглянулся. Диск заднего колеса почти касался земли.

Спустили или прокололи?

Да, какая разница!

Он обошел автомобиль вокруг. Шины были спущены все.

Саша поднял глаза на будку охраны, до нее метров двадцать, и там камера. Но полицию ждать часа два и разбираться они не будут, даже если месяц бегать за ними с видеозаписью. Впрочем, и так ясно, кто виноват.

И охрана впустила гадов на парковку и не поморщилась!

Цена вопроса тысяч двадцать. Не столько денег жалко, сколько времени на сервис.

Он вздохнул.

Ладно! Разбираться все равно некогда.

Позвонил в «Яндекс-такси». Автомобиль обещали через пять минут.

А, может, и к лучшему. Зато парковку не искать. И не заставлять жену забирать машину.

Маша уехала в Покров, к подзащитному, должна была вернуться часов в одиннадцать, как раз бы и забрала. Только ведь усталая будет, как собака. Пусть лучше тоже на такси.

Двое адвокатов на одну семью — это, конечно, белый полярный лис: то один в колонии за тысячу километров от Москвы, то другой. Покров — это еще по-божески, Владимирская область. Зато зона там хуже некуда: зэки вскрываются, чтобы туда не попасть.

Маша начинала журналисткой в судах, где они и познакомились. А потом, насмотревшись на особенности национальной судебной системы, переучилась на адвоката. И за десять лет практики успела стать одним из самых известных адвокатов России. Или «адвокаткой»? Так сейчас модно говорить?

Таджик на «Логане» приехал минут через десять. Не пять, конечно, но почти вовремя.

У патологической Сашиной нелюбви к такси было несколько причин. Во-первых, рост. Вы попробуйте при росте в 190 см и соответствующих прочих габаритах погрузиться в таджикский пролетарский автомобиль! Голова чуть не упирается в потолок, а ноги деть совершенно некуда.

Не мотать же деньги на бизнес-класс в конце концов!

Ну, а во-вторых, вся его законопослушная адвокатская сущность протестовала против таджикского стиля вождения. Через сплошную? На красный? Мать твою!

Саша ждал, что его задержат прямо на платформе. На него ничего нет, даже налоги заплачены до копеечки. Но, кого это волнует!

Детский сад, прямо! Найдут статью. Оказал сопротивление полиции. Ругался матом в общественном месте. И полицаи как единственные свидетели.

Еще можно «Марью Ивановну» подбросить в промышленных количествах. Никто не поверит? Тогда можно патроны. Террористов же защищает гражданин адвокат: сам бог велел распихать по карманам боеприпасы. А то, что к ним пистолета нет… ну, придумают что-нибудь.

«Сапсан» был розовым в лучах заката и напоминал питона. На асфальт пали длинные тени, зажглись первые фонари. Солнце неумолимо падало за горизонт.

«Навсегда уходящее от Михаила Александровича солнце», — почему-то вспомнилось Саше. Всегда любил Булгакова.

Полиции не наблюдалось, самая обычная публика. И не так уж много, ибо не самый удобный рейс. Народ больше любит утренние. Но Саша хотел погулять по ночному Питеру и посмотреть на разведенные мосты. Он их видел лет двадцать пять назад, когда ездил туда на два дня. Но половину тогда не посмотрел, даже до Эрмитажа не добрался.

Он нашел свое место у окна. Платформа поползла назад, крыша вокзала уехала за ней, и открылось багровое небо.

Поезд несся на Север. Стемнело, вдоль железнодорожного полона потянулась лесополоса. Деревья закрыли догорающее у горизонта небо.

Терроризм Сашиных подзащитных носил чисто теоретический характер и заключался в трепе в переписке и неких заметках для внутреннего пользования, от которых они, впрочем, тут же отреклись. У Пензенской ячейки, правда, нашли оружие, частью официально зарегистрированное, частью страйкбольное, а частью без их биологических следов.

У Питерских и того не нашли. Только дымный порох в баночке.

Пороховой заговор! 17-й век!

Из материалов дела оставалось непонятным из магазина порох или сами смешивали в кофемолке на кухне. Не удивился бы, если первое. Порох охотничий. И ГОСТ.

Подсудимый так это и объяснял: отец — охотник. Отец подтверждал, понятно.

Можно, конечно, фантазировать на тему, зачем ребяткам порох: на охоту ходить, петарды делать или для чего похуже. Но точно ничего не взорвали. Им это и не предъявлял никто.

Зато грозило им до двадцати: терроризм же!

По убеждениям «террористы» были анархистами, что не добавляло им симпатий ФСБ. Хрень, конечно, этот их анархизм! Саша и сам по молодости лет когда-то накупил трудов Бакунина и Кропоткина, но так и не нашел времени ознакомиться, с тех пор и стояли на книжной полке.

Он вздохнул и открыл ноутбук. Несомненное преимущество поезда перед самолетом: интернет доступен.

«Сапсан» немного замедлил ход. Тверь, наверное. В Твери должна быть остановка.

Вдруг стало душно. Кондиционер что ли отключили?

На лбу выступил холодный пот.

Клавиатура ноута тоже стала холодной, и похолодел экран.

Жарко не было. Но воздуха не хватало.

При этом легкие работали, но как-то вхолостую. Словно вместо воздуха закачивали инертный газ.

Он встал, попросил пропустить соседа и вышел в туалет. Умылся холодной водой. Потом еще раз. Ничего не помогало, становилось только хуже.

Еле открыл дверь, с трудом вышел.

Оперся рукой на сиденье.

Перед глазами встало лицо его дочки Анюты. Он смутно помнил, что она кажется пошла в ресторан с однокурсниками, праздновать окончание сессии.

Короткая стрижка, волосы покрашены в какой-то яркий, анимешный цвет. Сиреневый что ли? Перед сабантуем что ли перекрасилась? Он почему-то не помнил.

Лицо ее поплыло и сменилось лицом жены. Обивка кресла поползла вверх.

Он застонал. Больно не было. Было ощущение близкой смерти.

И он понял, что падает в проход между креслами.


Белый потолок с лепниной у стен и вокруг люстры. Люстра странная: плафоны похожи на керосиновые лампы из цветного синего стекла.

Стены нежно-голубые с деревянными панелями высотой метр от пола, а лепнина скромная, без наворотов, просто широкий потолочный плинтус.

Окна нет, точнее прямо в ногах кровати стоит трехстворчатая синяя ширма и сияет так, словно за ней окно.

Как он сюда попал?

Саша вспомнил, как ему стало плохо в поезде, и он, видимо, потерял сознание. Тогда почему не больница? Больше похоже на дачу средней руки предпринимателя, любящего неоклассический стиль.

Один из клиентов? Да, и такие клиенты были. Защитой бизнеса тоже занимались.

Он попытался приподняться, но голова закружилась, и комната поплыла перед глазами.

— Александр Александрович… — старательно выговорил женский голос с явным акцентом. — Слава Богу! Вы очнулись…

Саша осторожно повернулся, стараясь не вызвать снова эту беспощадную карусель.

У его постели сидела женщины средних лет в лиловом платье с кружевным воротничком, круглыми пуговками впереди, широкими рукавами и необъятной юбкой до пят.

Саша смутно припоминал, что деталь одежды, придающая юбке объем, называется «кринолин». У Маши на свадьбе было платье с кринолином.

Странная хозяйка дома похоже предпочитала неоклассицизм не только в интерьерах.

— Кто вы? — слабо спросил он.

— Александр Александрович, это я Китти, ваша nurse.

И до Саши, дошло, что собеседница говорит по-английски. Видимо, потому и дошло, что последнее слово он понял не до конца.

Медсестра? Может быть, в его состоянии. Но уж очень не похоже на больницу. Вип-палата что ли? Но запах совершенно не больничный! Мед, розы и еще какие-то травы: лаванда что ли?

И белье не больничное. Слишком тонкое. Батист не батист? И узор из мелких синих цветочков по одеялу.

— Nursemaid, — уточнила женщина.

Слово было откуда-то из викторианской литературы, читанной в юности исключительно для совершенствования в языке, и означало «няня» или «сиделка».

— Александр Александрович, вы меня совсем не узнаете?

Если «няня», тогда почему «Александр Александрович»?

Да, не узнает. Может быть, разве что, где-то глубоко в подсознании некий смутный образ…

— Китти? — переспросил он.

— Yes! Yes! — радостно закивала женщина.

— Китти, где здесь туалет? — спросил Саша.

В это самое место хотелось жутко.

Но Китти смотрела вопросительно. Странно, есть же у них это слово «toilet». Кажется, поняла, но ей нужны были какие-то дополнительные пояснения.

— WC, — с готовностью пояснил Саша. — Watercloset.

— Вы слишком слабы, Ваше Высочество, — засомневалась англичанка. — Вы дойдете? Есть судно.

Саша обалдел от обращения. Первой мыслю было, что недопонял. Но «Your Highness» — это же определенно «Ваше Высочество»! Он начинал сомневаться в своем английском, чего не было уже лет пятнадцать. Но в этом странном доме был какой-то странный английский. И с произношением что-то не то…

Судно удивило меньше. Эта деталь говорила в пользу больницы и была не лишней, учитывая, что комната снова принялась вращаться.

Он ожидал увидеть белый эмалированный предмет, однако Китти достала из-под кровати фаянсовое произведение искусства, расписанное голубыми цветами. Не ночная ваза, а просто ваза. Назначение выдавала только форма: вполне классическая, причем не для судна, а для горшка.

Ладно! У богатых свои причуды. У богатых англичан — тем более.

Только, как он в Англии оказался? Ехал же в Питер.

— Китти, мы в Лондоне? — спросил он.

— Нет! Нет! Что вы, Ваше Высочество! Мы в Александрии.

Час от часу не легче!

— В Египте? — спросил он.

— Нет, — замотала головой Китти. — В нашей Александрии.

Саша не понял, что это за «Наша Александрия», но решил отложить загадки на потом и заняться более срочным делом.

Он попытался откинуть одеяло, но это оказалось довольно трудным предприятием: рука слушалась плохо, и голова опять закружилась.

Англичанка помогла, и Сашу ждало новое открытие.

На нем была белая батистовая рубашка до голеней, у которой имелся отложной воротник с оборкой и длинные широкие рукава с манжетами.

Ладно! Потом! Очередное чудо хотелось вытеснить куда-нибудь на периферию сознания и больше об этом не думать.

«Я сплю, — сказал он себе. — Просто еще не проснулся».

Китти помогла сесть на кровати, и ее руки казались вполне материальными. Зато кровать до жути высокой. До сих пор при его росте все они казались ужасно низкими.

Босые ноги коснулись мягкого ковра, выдержанного в такой же синей гамме, как ширма и горшок. За пределами ковра угадывался паркет, явно, дорогой. Не то, чтобы наборный, но из светлых квадратов с более темной обводкой: дуб с орехом что ли? Было как-то совершенно очевидно, что не ламинат.

— Я справлюсь, — сказал он англичанке. — Отвернитесь!

Она послушалась. Хотя требовать этого от медсестры казалось излишним. В конце концов, это условности.

Он с трудом подобрал свое длинное одеяние и даже попал в емкость, которая была значительно меньше унитаза.

Полегчало радикально. И он начал замечать дополнительные детали.

Во-первых, ступни были странно маленькими, и на привычный сорок пятый никак не тянули. Во-вторых, в том самом месте было маловато волос, и вообще все было мельче обычного.

Стоял он не очень твердо. Навалилась слабость, и он попытался вернуться в кровать, но это оказалось не таким уж простым делом.

— Китти, — позвал он. — Помогите мне пожалуйста.

Она повернулась, подлетела к кровати, виртуозно обогнув горшок и помогла ему лечь.

— Спасибо, — сказал он. — Теперь все ок. Ну, почти.

Она посмотрела на него с некоторым удивлением.

— Что не так? — спросил он.

— Ничего, все в порядке. Я сейчас вернусь, Александр Александрович, — и она подхватила «судно». — Заодно позову доктора.

От привычного обращения и упоминания врача стало немного спокойнее. Явно, больница. Иначе зачем бегать за врачом? Можно же позвонить по телефону.

Где он, кстати?

В поисках родной черной мобилы, обошедшейся, помниться, в полтинник, Сашин взгляд упал на прикроватную тумбочку. Но никаких признаков телефона на ней не было, зато стоял канделябр на пять свечей. Судя по цвету, видимо, серебряный.

Свечи имелись. Белые и со следами горения: черные фитили и наплывы парафина. Или стеарина? Или воска? Саша не разбирался в этих материях.

Ладно, дело вкуса.

Удивительнее всего было то, что над тумбочкой не было розетки. Внизу что ли?

Но он был явно не в форме, чтобы снова спускаться с кровати.

Надо спросить у Китти, куда они дели его телефон.

Глава 2

Когда Китти вернулась, с ней был высокий статный старик. Самым удивительным в посетителе была одежда: синий мундир с самыми настоящими серебряными эполетами.

Коттедж реконструкторов что ли? Богатый чудак развлекается?

Все это напоминало розыгрыш. И Саша уже ждал, что скоро балаган кончится, из-за колонны вынырнут старые друзья и поздравят с днюхой.

В эту версию не вписывалось отсутствие дня рождения в обозримой перспективе и общее дерьмовое самочувствие.

Козни ФСБ? Да ладно! Это уж совсем паранойя! Для них это слишком сложно.

— Вы меня не узнаете, Ваше Императорское Высочество? — спросил старик.

Кажется, он сказал именно это, но не точно, ибо визитер говорил по-французски, а французский Саша знал так себе.

— Нет, — ответил он по-русски. — Извините.

— Это Иван Васильевич Енохин, — слегка коверкая русские имена, представила Китти. — Лейб-медик Его Величества.

Этот новый бред вполне гармонировал со всем остальным окружающим бредом, так что Саша даже не особенно удивился.

— Будете лечить меня клизмой и кровопусканием? — съязвил он.

Енохин что-то ответил на языке Вольтера, но Саша не понял почти ничего.

— Иван Васильевич, судя по имени, вы должны неплохо знать родной язык, — заметил Саша. — Не могли бы вы перейти на русский? Ну, или хотя бы на английский? С Китти мы неплохо друг друга понимаем.

— Вы не помните, французского, Ваше Императорское Высочество? — на чистейшем русском спросил Енохин.

— Я его никогда хорошо не знал, а сейчас мне надо напрягаться, чтобы вспоминать значения слов. Я плохо себя чувствую. Здесь душно. Можно открыть окна?

Лейб-медик бросил взгляд на Китти, и она мигом скрылась за ширмой.

Потянуло холодом и влагой. Наверное, на улице шел дождь.

И еще чем-то очень знакомым. Рыбой что ли?

— Иван Васильевич, здесь рядом море?

— Финский залив.

— Мы где-то под Петербургом?

— Да. Парк Александрия.

— Плохо знаю Питер. Был здесь один раз.

Лейб-медик почему-то строго взглянул на Китти, и она немедленно испарилась.

Так что они остались одни.

— Зачем вы ее выгнали? — спросил Саша.

— Вы странные вещи говорите, Ваше Высочество.

— Это я странные вещи говорю? Мне представляют вас как врача, и вы приходите в военном мундире 19-го века. Китти сидит у моей кровати в кринолине, на мне какая-то идиотская сорочка почти до пят, сортир здесь черт знает где, и мне предлагают ночной горшок. С росписью! С росписью, мать твою! Извините за подробности, но не думаю, что я вас шокирую, если вы врач.

На лоб ему легла сухая старческая рука.

— Да нет у меня жара! — вздохнул Саша.

— А что есть? — спросил врач.

— Общая слабость и кружится голова. Подташнивает немного. Возможно, мне просто надо поесть.

— Кушать сейчас принесут.

— И объясните мне, что за маскарад!

— В чем маскарад, Ваше Высочество? Мундир на мне не военный, а придворный. Обычный мундир лейб-медика. Хотя и военным врачом служил в Крымскую. А сейчас возглавляю Петербургскую Военно-медицинскую академию. Кринолин дамы носят уже лет десять. И почему бы вашей няне Екатерине Стуттон его не носить?

— Значит, «няня» все-таки, — проговорил Саша. — А я перевел как «сиделка».

— Няня. Вы ее совсем не помните?

— Нет.

— Она ухаживала за вами с рождения.

— Иван Васильевич, а какой сейчас год?

— 1858-й. 14 июля.

— Какой странный выбор… Вроде ничем не примечательный год. Впрочем, я не историк, я юрист.

Действительно странный. Обычно для ролевых игр выбирают более яркие события. Окружающее неплохо укладывалось в концепцию ролевой игры. Фанатской такой, с полным погружением. Только Саша не помнил, чтобы он заявлялся на такую игру. Да и не играл уже лет пятнадцать. Так, увлечение юности!

— Иван Васильевич, из вас отличный лейб-медик, очень убедительный, — сказал он. — И я вам подыграю. Только верните мне сотовый телефон. Мне надо домой позвонить. Я его тут же отдам обратно, если таковы правила.

— Вернуть что?

— Сотовый телефон, ну, мобильник.

— Я не понимаю, Ваше Высочество. Что такое «телефон»? Может быть, вы имели в виду телеграф?

— Ну, какой телеграф! Телеграфом уже лет десять никто не пользуется! Есть же Интернет!

— Интер… что?

— Иван Васильевич, если вас действительно так зовут, вы отлично говорите по-французски, так, что мне до вас, как до неба, и вы хотите убедить меня, что не знаете слова «интернет»?

Врач покачал головой и нашел его запястье.

— Давление пониженное, наверное, — проговорил Саша. — Руки холодеют. Вы действительно по образованию врач?

— Пульс немного повышенный, — сказал лейб-медик.

— Еще бы ему не быть повышенным!

— Не волнуйтесь так, Ваше Высочество. Врач, конечно. Императорская медико-хирургическая академия. С отличием.

— Хм… Даже не знаю такой. У меня тоже с отличием. Юрфак МГУ.

— Что?

— Юридический факультет Московского университета.

Врач кивнул.

— Просто вы странно сокращаете слова, Ваше Высочество.

— Ну, да! Это же не принято было в 19-м веке. Сейчас Николай Павлович правит?

— Божьей милостью император всероссийский Николай Павлович преставился три года назад, — вздохнул врач и перекрестился.

— Значит, Александр Второй. Это радует. А я тогда цесаревич Александр Александрович?

— Нет, — Енохин замотал головой. — Александр Александрович, но не цесаревич. Великий князь.

— Цесаревич, ведь, — наследник престола? Я ничего не путаю?

— Да, все верно, Ваше Высочество. Но у вас есть старший брат: Николай. Он цесаревич.

— Николай… Можно мне с ним увидеться?

— Конечно. Думаю, мисс Стуттон уже всем рассказала, что вы очнулись.

Но прежде обещанного брата в сопровождении Китти появился еще один персонаж. В длинных черных брюках, красном жилете с золотой оторочкой и белой сорочке со стоечкой. В руках молодой человек держал поднос. Кажется, золотой.

На подносе стояла глубокая фарфоровая тарелка. На ней: пейзаж с неким водоемом с парусными лодками, пышными деревьями и зданием в классическом стиле.

— Не желаете ли откушать, Ваше Высочество? — с поклоном спросил молодой человек.

Над тарелкой поднимался пар и божественный запах бульона.

— Спасибо огромное! — сказал Саша. — Это очень кстати. А можно руки помыть?

Молодой человек с подносом посмотрел с некоторым удивлением, но Китти кивнула и вскоре вернулась с дивной красоты фарфоровым кувшином, не иначе из того же сервиза, маленьким тазиком аналогичного стиля и полотенцем, перекинутым через руку.

Ему помогли сесть на кровати и поставили тазик прямо на одеяло.

Это было не совсем обычно, но он был благодарен. Голова еще здорово кружилась для путешествия в туалет.

Китти полила ему на руки. Слишком маленькие для пятидесятилетнего мужика почти баскетбольного роста. Непривычные какие-то руки.

Ладно! Саша пока задвинул эту мысль куда подальше. Пожрать было актуальнее.

— Китти, а где мыло? — нагло спросил он по-английски.

«Няня» посмотрела не менее удивленно, чем официант, но мыло принесла.

Оно было травянисто-зеленого цвета, имело форму параллелепипеда, пахло оливками и лавровым листом и несло на себе надпись на некоем европейском языке, который Саша опознал как итальянский или испанский. Но кроме «olive» ничего не понял.

Мылилось вполне современно. Так что Китти израсходовала всю воду.

Подала полотенце.

Саша никогда таких не видел. Похоже на кухонное: белое, льняное. Зато с кружевной оборкой по краям и гербом в центре, а на гербе — красное животное с крыльями, золотым щитом и золотым же мечом. Первая ассоциация: червленый лев.

Но нет, у льва морда другая, и крылья, вроде, лишние.

— Грифон? — спросил он у Китти.

Та радостно закивала, а Иван Васильевич заулыбался.

Почему грифон? Если они имеют в виду, что это дворец русского императора, то двуглавый орел должен быть. Разве нет?

Если бы Саша был знатным заклепочником, он бы давно разоблачил эту банду реконструкторов. Наверняка ведь где-то прокололись!

Но заклепочником он не был, вообще никаким. А ролевик — не реконструктор. Тем более, бывший ролевик.

Наконец, ему подали бульон, который даже не совсем остыл. Он был наваристым, прозрачным как слеза и даже с приличным куском курицы. Правда без пряностей, что представляло из себя некоторый облом. Саша всегда любил пищу поострее.

Ладно! У чеснока, конечно, запах не придворный.

— Супер! — сказал Саша, полностью опорожнив тарелку. — Я бы, конечно, добавил перца, чеснока и укропа, но все равно отлично. Вы меня просто спасаете!

И правда голова почти прекратила свою карусель и встала на место. Чего нельзя сказать о мозгах.

Потому что он услышал свой голос. Точнее почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы понять, что с голосом что-то не так: он был совершенно мальчишеским, едва начавшим ломаться.

Искажение восприятия? Как при ковиде, когда клубника может иметь вкус бумаги и пахнуть, как деготь? Есть болезни при которых искажается слух?

— Иван Васильевич, а что со мной было? — спросил он.

Врач махнул рукой слуге и Китти, чтобы они ушли, и только тогда ответил:

— Лихорадка.

— Иван Васильевич! Лихорадка — это ни о чем! Какая лихорадка? Денге? Тропическая? Грипп?

— Нет, — сказал лейб-медик. — Но название вам вряд ли что-нибудь скажет, Ваше Высочество. Это meningitis.

— Какая экзотика! Тогда меня надо поздравить с тем, что жив. Странно, у меня прививка, вроде. Но это не точно. Иван Васильевич, при менингите бывают искажения слуха?

— Бывает потеря слуха. Вы заметили что-то странное, Ваше Высочество?

— Да, мне кажется странным собственный голос.

— Болезнь еще недостаточно изучена…

— Как и все болезни мозга, наверное. Сколько времени я был без сознания?

— Трое суток.

— Серьезно. Иван Васильевич, но, если это менингококк, вы же должны мне давать лошадиные дозы антибиотиков. Где? Один бульончик! Ну, да! Еврейский пенициллин. Но как-то маловато для менингита. И даже без чеснока!

— Ваше Высочество! Можете чуть помедленнее! — взмолился врач. — Что такое «менингококк»?

— Ну, кто из нас врач! Возбудитель менингита естественно! Бактерия. Или у меня был вирусный менингит?

— Вирусный? То есть ядовитый?

— Почему «ядовитый»?

— Потому что «вирус» по-латыни «яд».

— Да? Не знал. Учил же латынь в универе! Но потом почти не пользовался. Не нужна была. В общем, позор на мою седую голову! Вирус — это одна днк в оболочке, без цитоплазмы. Мельче бактерии.

— Может быть, протоплазмы?

— Я не биолог, Иван Васильевич. Так что могу ошибаться, но, вроде цитоплазма — это все, кроме оболочки и ядра.

— А что такое «антибиотики»?

— Ну, ей богу! Противомикробные препараты естественно: пенициллин, ампициллин, азитромицин.

— «Пенициллин»… вы второй раз это слово произносите.

— Да, старое лекарство, конечно. Но, вроде, еще применяют.

— Это как-то связано с грибами?

Саша пожал плечами.

— Да, вроде из плесени делают.

За дверями послышались голоса, которые Саша идентифицировал как женский, юношеский и детский, и в комнату, шурша шелками вошла дама лет тридцати в сопровождении подростка лет пятнадцати и мальчика лет десяти-одиннадцати.

Дама была не то, чтобы красива, но очаровательна и очень изящна. Тонкое, чуть удлиненное лицо, тонкая талия, покатые плечи, скрытые бледно-золотистой тканью с переливами, которую Саша про себя назвал «атлас», хотя не был вполне уверен. Темные волосы собраны на голове в сложную прическу. Легкий румянец на щеках и словно прозрачная кожа. Широкие рукава, отделанные кружевом, юбка с кринолином и запах духов.

Мальчишки были под стать этой сказочной принцессе. Тот, что постарше, стройный, с правильным лицом и зачесанными набок темно-русыми волосами, был одет в мундир с двумя рядами серебряных пуговиц и воротником стоечкой, без эполетов, зато с погонами. Младший в похожем мундире, но не такой породистый, казался уменьшенной и растолстевшей копией первого.

— Ваше Императорское Величество! — с поклоном сказал лейб-медик и пододвинул гостье стул, который тут же был полностью погребен под кринолином.

И поклонился мальчишкам.

— Ваши Императорские Высочества!

Старший из «высочеств» важно кивнул, младший почти не отреагировал.

Дама взяла Сашу за руку и стало очень быстро говорить по-французски. Прикосновение было теплым, нежным и будоражило, но из ее монолога он не понял ничего, кроме своего имени. «Величество» называло его «Саша».

— Извините, — сказал он. — Я плохо понимаю французский…

Обратиться к даме «Ваше Величество» казалось смешным, поэтому он обошелся вовсе без обращения.

Прекрасная гостья посмотрела на него испуганно и перешла на немецкий.

Его он не знал совсем.

— Я не понимаю, — признался он.

Взгляд «Ее Величества» стал отчаянным.

Нет! Это нельзя сыграть. Он почти двадцать лет проработал адвокатом, и научился отличать ложь от правды. Гостья не играла.

Тогда что происходит?

— Саша! Ты совсем меня не помнишь? — с легком акцентом, по-русски спросила дама.

Язык подданных явно давался ей хуже, чем Ивану Васильевичу.

— Можно по-английски, — смилостивился Саша.

Она замотала головой.

— Не надо! Сашенька, совсем не помнишь?

— Я не хочу вас огорчать, но нет.

— А братьев? Никсу? Володю?

— Нет, — вздохнул он.

— Можно я вас представлю? — спросил гостью лейб-медик.

Она кивнула.

Было совершенно очевидно, что дама хочет расплакаться, но она только сжала губы.

— Ее Императорское Величество божьей милостью Императрица Всероссийская Мария Александровна, — сказал врач. — Ваша матушка.

— Что я должен сделать? — спросил Саша. — Поцеловать руку? Я совсем не помню придворный этикет. Вы уж меня инструктируйте, Иван Васильевич.

— Ничего, — сказал Иван Васильевич и перевел взгляд на старшего мальчика. — Его Императорское Высочество цесаревич Николай Александрович. Ваш старший брат.

Толстый мальчик оказался Его императорским Высочеством Владимиром Александровичем.

Лейб-медик снова обратился к прекрасной даме.

— Могу я просить вас об аудиенции наедине?

Императрица кивнула.

— Мне позвать Китти? — спросил врач.

— Я останусь с братом, — сказал старший юноша, он же цесаревич Николай Александрович, он же Никса.

— Я тоже, — сказал младший.

Лейб-медик кивнул, и они с «Величеством» удалились.

— У нас дико красивая мама, — сказал Саша, когда они остались втроем. — Интересно, а если бы я ей так прямо и сказал: «Мадам, вы прекрасны!» — это было бы очень по рабоче-крестьянски?

Никса расхохотался.

— Как ты сказал? По рабоче-крестьянски?

— Я, правда, не помню этикет. Веду себя, как медведь, наверное. Ты меня поправляй.

— А «медведь» тебе подходит, — сказал Никса. — Даже больше, чем «бульдог».

— Почему «бульдог»?

— Прозвища своего тоже не помнишь?

— За глаза зовут «бульдогом»?

— Бульдожкой или Мопсом. Но ты не обижайся. Володю вообще «Куксой» зовут.

Володя насупился.

— Ладно, буду знать, Никса, — сказал Саша. — Могу я тебя «Никсой» называть? Или только на «вы» и «Ваше Высочество»?

— Ты можешь. Володя может. Младшие братья: Алексей и Сергей (когда говорить научится). Сестра Маша. Мамá и Папá. Остальные: «Ваше Императорское Высочество» или на «вы» и по имени и отчеству.

— Спасибо за ликбез. Усвоил.

— Спасибо за что? «Ликбез»?

— Ликвидацию безграмотности. Похоже ваш утонченный двор для меня слишком утонченный.

Никса хмыкнул.

— Ты и до болезни утонченностью не отличался.

Володе быстро наскучил разговор, он отправился по своим детским делам, а они остались вдвоем.

— Никса, а у тебя есть ноутбук? — спросил Саша и стал следить за реакцией.

— Записная книжка? — переспросил Никса.

— Нет. Компьютер.

— Вычислитель? Арифмометр?

— Ладно! Проехали! — вздохнул Саша. — Никса, а можно эту дурацкую ширму отодвинуть? Там же окна, наверное, за ней?

«Брат» перетащил ширму к стене, и свет ударил из открытых окон, так что Саше пришлось прикрыть глаза рукой.

Глава 3

Окна были высоченные, до потолка, с синими тяжелыми шторами, слава богу, открытыми. На пасмурном небе наметились голубые просветы, и ветер гнал облака, обещая разогнать совсем.

— Никса, а сколько времени? — спросил Саша.

— Четыре пополудни.

— Здесь есть часы?

— На камине, тебе не видно.

— А можешь мне помочь до окна дойти?

Никса помог ему спуститься с кровати и подставил плечо.

И тут обнаружилась еще одна странность: Никса был выше. Он только пятнадцатилетний мальчик. Как? Саша всегда был выше всех: что друзей, что родственников.

Николай довел его до окна и усадил в кресло.

Окно выходило на цветник в регулярном французском стиле с красными и белыми розовыми кустами. За ним был парк с высокими деревьями, кажется, липами.

Он не долго любовался пейзажем, потому что возникла еще одна проблема.

— Никса, можешь довести меня до туалета? Ну, ватерклозета? До него далеко?

— Доведу. Не очень.

— Я могу так дойти или нужно одеваться?

— Сейчас.

Никса взял с прикроватной тумбочки колокольчик и позвонил.

Явился тот самый слуга, что приносил бульон.

— Митя, подай великому князю архалук! — приказал Никса.

«Архалук» оказался атласным полосатым халатом до пят и без пуговиц. Митя помог накинуть его на плечи.

Путь до туалета оказался недолгим, но Митя подставил второе плечо.

Самое удивительное, что Митя тоже был выше.

Вскоре они оказались в комнате, имевшей вид не совсем интимный: окно, столик у окна и мягким белый ковер на полу. Больше всего Сашу поразили два кресла, весьма претенциозных, обитых чуть не парчой, с кривыми ножками и деревянными подлокотниками.

Никса изящнейшим образом опустился в одно из них.

— Чему ты так удивлен? — спросил он.

— Не ожидал увидеть здесь творения мастера Гамбса.

— Почему?

— По-моему, это предмет для гостиной.

Раковины были вырезаны в сплошной мраморной столешнице и расписаны под гжель. Краны торчали вертикально над раковинами и были, кажется из золота.

Но самым неожиданном казалось то, что над раковинами отсутствовало зеркало, а вместо него висел солидным размеров летний пейзаж, и еще два поменьше — слева и справа.

Сортир представлял собой кабинку с дверью явно дорогого полированного дерева. На стене кабинки имелось кованое бра со свечей, которую услужливо зажег Митя и тут же ретировался.

Прямо напротив входа располагалось сиденье системы «в деревне у бабушки», но из того же дерева. Дырка, впрочем, открывалась не в выгребную яму, а в некое фаянсовое подобие унитаза, расписанное под гжель. Рядом с сиденьем лежала газета «С.-Петербургския ведомости» («и» с точкой в слове «Петербургския» и «ведомости» через «ять»), а по другую сторону толстые брикеты, похожие на упаковки писчей бумаги.

Брикеты были снабжены английскими надписями: «Медицинская бумага Гайетти», «Изготовлено из чистейших материалов» и «Величайшая потребность века», а также адресом в Бостоне и годом: 1857.

«Ведомости» были еще занятнее. Имелось несколько номеров от разных чисел, начиная с июня 1858-го. «Жестокое подавление восстания сипаев: зверства англичан». «Бои под Гвалиором». Знать бы еще, где это. Ну, да. Та самая Индия, те самые сипаи.

«Переговоры с Китаем. Успехи графа Путятина». «Освящение Исаакиевского собора». «Паломничество ГОСУДАРЯ и великих князей на Валаам».

Именно так! «Государь» полностью большими буквами. «Путешествие великих князей по Финляндии».

Он был прочитал все, но заставлять ждать цесаревича — это, извините, плохой отыгрыш. Да и запашок здесь был. Хотя и слабый, и старательно отбитый ароматизаторами.

Теории игры пока ничего не противоречило. Даже «Ведомости» можно распечатать на крупноформатном принтере, и историческую бумагу сделать на заказ, и мальчишку заставить убедительно изображать принца, и реконструкторку — императрицу. Только многовато деталей для обмана. Вранье, оно обычно попроще. И отыгрыш у Мамá уж слишком хороший…

Ночная рубашка вкупе с архалуком оказалась не самой удобной одеждой для использования «величайшей потребности».

Спуск представлял собой большую металлическую кнопку, но не на бачке (за его отсутствием), а рядом с сиденьем. Саша надавил на нее и был вознагражден таким грохотом воды, который наверняка был слышан на противоположной половине здания.

Никса сидел в кресле у окна и изучал свои ногти. Митя стоял за его спиной.

— Извини, что заставил тебя ждать, — сказал Саша. — Там исключительно интересные «Санкт-Петербургские ведомости».

— Ну, хоть читать ты не разучился, — заметил Никса.

— Не разучился. Но во многом знании много печали. Я тут собирался использовать по назначению статью про освящение Исаакиевского собора, но подумал, не влепят ли мне за это «Оскорбление чувств верующих»…

Никса прыснул со смеху.

— Кстати, мы там были на освящении, — заметил он. — Не помнишь?

Саша помотал головой.

— Нет такой статьи, — сказал Никса. — Есть о богохулении и порицании веры.

— И на сколько потянет? — спросил Саша.

— Ссылка в Сибирь. По уложению 1845 года. Непублично же. Ну, и лишение всех прав состояния.

— Ни хрена себе!

— Можно двумя годами отделаться, если неумышленно.

— Двушечка, мать твою! Ну, вообще это полицейская провокация такие статьи класть рядом с нужником. А газеты «Колокол» у вас там не водится? Это более верноподданнически.

— Герцена «Колокол»?

— А есть еще какой-то?

— Ты раньше им не интересовался.

— Взрослею.

— Папá читает. Правда, его запретили.

— Есть многое на свете, друг Горацио, что запретят в Российской Федерации.

— Федерации?

— Ну, империи. В этой стране меняются только названия.

Голова вдруг вспомнила, что ей положено кружиться, и Саша тяжело опустился в кресло рядом с «братом».

— Как ты себя чувствуешь? — обеспокоенно спросил Никса.

— Как дома! То есть сейчас пройдет. Мне сидеть-то можно в твоем присутствии?

— Ну, я же не император. И мы не во Франции.

— Папá меня не разочаровал. Бывают, конечно индивидуумы, которые строят свою картину мира исключительно на основании докладов из Третьего отделения и при этом берутся чем-то править…

— Это ты про деда?

— Нет. Бывает и похуже. Я про то, что истинно великий государь просто обязан читать оппозиционную прессу. Для расширения кругозора. Наверняка у папá в рабочем кабинете в ящике письменного стола, запертом на особый секретный ключ и сейчас томится в заключении последний номер «Колокола».

Никса усмехнулся.

— Да, в библиотеке лежит, я его тоже читаю.

— Поделишься?

— Ты очень изменился после болезни, — сказал он.

— Совсем опростился и говорю, как мужик?

— Мужики та-ак не говорят, — протянул Никса. — Но ты говоришь иногда странные вещи. И говоришь, как взрослый. Словно ты повзрослел на десять лет. Ты шутишь, дурачишься, а мне кажется, что это я младший брат, а ты старший.

— Никса, а у тебя есть «Уложение» 1845 года? Можно мне почитать?

— В библиотеке есть, я тебе пришлю.

— Буду благодарен. А то я чувствую у вас можно загреметь во глубину сибирских руд совершенно неожиданно для себя. Впрочем, когда здесь было иначе?

«Уложение» Саша, конечно, проходил в универе по «Истории отечественного права», но полностью не читал. Освежить в памяти было любопытно. Особенно в таком антураже.

Наконец, он смог подняться на ноги.

Митя попытался подставить плечо, но Саша остановил его.

— Не надо, я сам. Вы можете идти.

— Что ты Митьку прогнал? — спросил «брат», когда они остались одни.

— Твой лакей с какой частотой моется? Когда он подавал мне бульон, это было почти незаметно. Но опираться на него — не для моего обоняния.

И Саша подумал, что воспроизводить прошлое настолько фанатично есть некоторый перебор.

— Вообще-то он твой лакей. И раньше ты так не фыркал, — заметил Николай.

— Наверное, обострились чувства после болезни. Могу я его рассчитать или я несовершеннолетний?

— Ты несовершеннолетний, но не в том дело. Он вообще-то крепостной.

— Ах, да! 1858-й год. Во-от! Никогда от несвободы ничего хорошего не бывает! То есть выгнать в шею, точнее послать в баню, я его не могу. А, что делать тогда?

— Выпороть на конюшне.

— Он от этого чище станет?

Николай рассмеялся.

— Ладно, придумаю что-нибудь, — пообещал Саша. — Ты никогда не замечал, Никса, что, чем человек демократичнее, тем он демофобнее? Ты не находишь, что этот народ этой страны давно надо отправить в отставку за несоответствие занимаемой должности? Причем он всегда такой!

— С тобой стало гораздо забавнее, — заметил «брат».

Мыло, слава Богу имелось, и Саша вымыл руки и умылся.

Полотенца были такие же льняные, как то, которое ему подали в спальне.

— Никса, какое мое?

— С твоим вензелем.

— Ты думаешь, я его помню?

— Подумай.

Саша нашел полотенце с двумя переплетенными наклонными буквами «А».

— Это?

— А говоришь, что не помнишь!

— Я угадал.

Саша оглядел комнату. Большое зеркало было, но совсем в другой ее части, у окна.

И Саша подошел к нему.

Лучше бы он этого не делал!

Из зеркала на него смотрел некрасивый подросток лет тринадцати. С круглым лицом, слегка вздернутым носом и немного лопоухий. Так что стало совершенно ясным происхождение прозвища «Мопс». Физиономия эта больше подошла бы приказчику в лавке, а не принцу.

Он снова почувствовал слабость и оперся о зеркало рукой.

Подросток по другую сторону стекла соединил с ним ладонь: рука к руке.

Этого не могло быть никогда! Это не укладывалось ни в концепцию ролевой игры, ни в версию розыгрыша, ни в теорию заговора реконструкторов.

Разве что его обкололи наркотиками. Только голова была светлая, как стеклышко, несмотря на слабость.

— Саша, что с тобой? — услышал он голос Никсы, звук отодвигаемого стула и его шаги.

— Я не узнаю себя в зеркале, — тихо сказал Саша и сжал руку в кулак.

Брат встал за его спиной.

Почти то же лицо, только красивое. Надо же, ведь совсем немного надо исправить: сделать тоньше нос и правильней овал лица, и получится принц, у которого пятнадцать поколений предков на лбу
написаны.

— Я тоже тебя не узнаю. Тебя как подменили.

— Ты беспощаден.

— Я честен.

— Принц и нищий, — прокомментировал Саша отражение.

— Это цитата? Ты все время что-то цитируешь, но я не всегда понимаю, что.

— Это название книги. Был такой американский роман про то, как английский принц, а потом король Эдуард шестой поменялся местами с нищим, и там есть сцена, где они стоят вдвоем перед зеркалом.

— Никогда не слышал. Эдуард шестой? Чем он знаменит?

— Отменил наиболее идиотские законы, попытался примирить католиков с протестантами и, не дожив до шестнадцати лет, умер, по-моему, от туберкулеза.

— Стоит прочитать?

— Еще бы! Мастрид. Особенно для тебя как наследника. Парень побывал в шкуре нищего, чуть не угодил на виселицу и в результате стал править милосердно и разумно.

— То, что ты говоришь, напоминает мне Кавелина. Не помнишь его?

— Нет.

— Мой преподаватель истории и права, впрочем, он тебя не учил. И у меня преподавал только полгода.

— Он тебе не нравился?

— Мне он очень нравился, но «Современник» опубликовал его «Записку об освобождении крестьян», и Кавелина отстранили.

— За либерализм?

— Да.

— Эта страна отличается удивительным постоянством. Меняются только технические детали: сегодня свечи, завтра — электричество. А профессоров, как выгоняли за либерализм, так и будут выгонять. Я не знаю, что было в его записке, но попомни мое слово: через три года папá будет гораздо радикальнее.

— Почему через три?

— Потому что сейчас 1858-й год. Так ведь?

— Да, и?

— Значит, через три года освободят крестьян.

— Саша, нам надо поговорить. Пойдем.

— Я наговорил на пятнадцать лет каторги?

— Ты наговорил на вечную, но я тебя не выдам, — усмехнулся Никса.

Он опустился в то же гамбсовское кресло и указал Саша на второе.

— Садись.

Саша послушался.

— Ты очень изменился, — начал Никса. — Раньше тебя интересовала рыбалка и походы в лес, ты был довольно ленив, и тебя редко можно было увидеть за книгой, а теперь кажется, что всю предыдущую жизнь, ты вообще не вылезал из библиотеки. Ты цитируешь Шекспира и помнишь какого-то Эдуарда шестого, которого даже я не помню. Ты говоришь, что забыл французский и немецкий и просто сыпешь французскими и немецкими словами, на ходу переделывая их на русский манер, так, что я едва успеваю переводить.

— Французский немного помню, — заметил Саша. — Еще немного помню латынь. Но так на уровне пословиц, говорить не смогу. Потолковать о Ювенале, в конце письма поставить vale. Не более того.

— Ну, эту цитату я опознал, — улыбнулся Никса.

— Молодец.

— При этом ты не помнишь ни где ватерклозет, ни где уборная, ни имени своего лакея, ни даже того, что он твой лакей. Ты не узнаешь ни меня, ни своего младшего брата, ни мать. Как ты можешь это объяснить?

— Никак. Я не знаю. У меня было несколько версий, но ни одна не выглядит непротиворечивой.

— Версий? Это от французского version?

— Наверное.

Саша пожал плечами.

— Я хотел сказать, что у меня было много предположений, много теорий, но я отмел их все одну за другой.

— Может быть, последствия болезни?

— Самое простое. Только какой? Я почти уверен, что это отравление, а не менингит.

— Енохин — очень хороший врач.

— Мне так не показалось. Такое впечатление, что он даже не знает, что инфекционные болезни вызывают бактерии, а лечат их антибиотиками.

— Инфекционные — это заразные?

— Да.

— Я тоже не знаю.

— 1858-й…

— А ты откуда знаешь?

— Никса, я могу надеяться, что то, что я сейчас скажу, останется между нами?

— Разумеется, — сказал Никса. — Я умею хранить тайны.

— Понимаешь, мне кажется, что, когда я был без сознания, я видел будущее. Может быть, это не так, обычный горячечный бред, но в нем слишком много деталей. Я не просто видел будущее, я прожил там жизнь. И здесь я не просто потерял часть памяти, вместо нее я получил другую память, из будущего.

— Знаешь, я готов поверить, что на эти три дня ты спускался в ад.

— И кто из нас уедет на 15 лет за богохульство?

— Ты очень повзрослел.

— Я постарел. Там мне было чуть больше пятидесяти.

— Очень похоже. Только невозможно.

— У всех версий свои недостатки.

Никса усмехнулся.

— Что ты там видел? — спросил он.

— За один вечер пятьдесят лет не перескажешь. Ты спрашивай, буду отвечать, как дельфийский оракул с треножника. Но постараюсь быть поконкретнее.

— Ты видел там меня?

— Нет Никса. Тебя я не видел в будущем.

— Был царь Николай Второй?

— Да, но это не ты.

— Почему ты так думаешь?

— Помню портрет. Лицо другое. И время не совпадает.

— Значит, я не буду править…

— Не знаю. Может быть, все еще можно изменить. Не относись к этому слишком серьезно. Подумаешь какие-то сны Веры Павловны!

— Что еще за Вера Павловна?

— Героиня романа Чернышевского «Что делать?» Видела сны о будущем. Ничего не сбылось!

— Чернышевский пишет романы? Он разве не только публицист?

— Может быть, он его еще не написал.

— Тоже мастрид?

— Нет, очень слабенькая вещица. Не читай, скукотища.

Никса расстегнул мундир, потом ворот на сорочке.

— Здесь очень жарко, — сказал он.

На шее под воротом горела лиловая язва.

— Что это у тебя? — спросил Саша.

— Тоже забыл? Золотуха.

— Как жаль, что я не король Франции!

— Не издевайся. Крайне мерзкая вещь.

— Извини.

— Значит, править будешь ты, — заключил Никса.

— Не думай, что мне очень хочется сесть задницей на этот вулкан.

— Почему вулкан?

— Никса, скажи, ведь есть уже какой-нибудь комитет по крестьянскому вопросу?

— Главный.

— Значит, папá уже ступил на эту кривую дорожку реформатора в России. Точнее зыбучие пески.

— Почему так мрачно?

— Потому что, если ты реформатор, то под дверью справа тебя будет ждать господин консерватор с табакеркой, потому что ты, мерзкий либерал и национал-предатель окончательно погубишь милую старину, традиционные ценности, скрепы и Россию вместе с ними. А слева тебя будет ждать гражданин прогрессист с офицерским шарфом, потому что ты, отпетый консерватор, не реформы проводишь, а половинчатую муть, а на каждый шаг вперед — на два отступаешь.

Никса усмехнулся.

— Это не смешно, Никса, — заметил Саша. — Как бы совсем. Потому что это еще не все твои радости. Потому что прямо по курсу, за дверью, тебя будет ждать товарищ революционер с браунингом в одной руке, а в другой — ну, естественно, с бомбой. Потому что народ и сам, без тебя, знает, какие ему нужны реформы, а ты, проклятый тиран, только мешаешь жить. И хрен ты с ним, что сделаешь, потому что он фанатик и человек обреченный. И петля твоя для него вроде Святого Георгия.

— Саша, потише! Что такое «браунинг»?

— Пистолет, — с некоторым удивлением пояснил Саша. — Американский, вроде…

— Может быть, Кольт?

— Пожалуй. Кольт — даже более революционное оружие, ибо делает людей равными.

— Крестьян не надо освобождать?

— Надо. Примерно сто лет назад.

— Папá убьют?

— Я постараюсь сделать все, чтобы этого не случилось.

— О нем помнят в будущем?

— Да. В основном, в положительном ключе. Но дьявол в деталях. Так что смотри выше.

— А о тебе что говорят? Каким запомнился император Александр Третий?

— Либералы кроют матом, консерваторы возносят на пьедестал.

— По-моему, это не ты, — заметил Никса.

— По-моему, тоже. Никса, знаешь, я сделаю все, чтобы императором стал ты. Я дров наломаю. К тому же ты гораздо харизматичнее. В будущей российской истории слишком много ужасного, чтобы позволить ей идти по проторенной дорожке. Ну, если только ты не влюбишься в какую-нибудь прекрасную полячку, не заключишь морганатический брак и не пошлешь нас всех на хрен.

Раздался мелодичный звон, и Никса вынул из кармана часы на цепочке. Откинул золотую крышку.

— Что докладывает твой недремлющий брегет? — поинтересовался Саша.

Глава 4

— Через полчаса семейный обед, — сказал Никса. — Половина шестого.

— Интересное время для обеда.

— При дедушке был в четыре.

— Одобряю Николая Павловича. С петрашевцами он, конечно, зря так, там вообще не было ничего, кроме разговоров, причем даже не особенно революционных. И декабристов мог бы не вешать по два раза, несмотря на завиральные идеи господина Пестеля. И бюрократию не разводить в таких количествах, и освободить крестьян всего на 70 лет позже, чем надо, а не на сто. А так и упрекнуть не в чем.

— В случае с декабристами было явное государственное преступление, — заметил Никса.

— Не спорю. Попытка насильственного захвата власти. Хотя, хотя… Ну, вышли, ну постояли. Ничего не сожгли, ничего не испортили. Каховский был неправ, конечно. Но в остальном — митинг, а не бунт.

— Угу! Вооруженный до зубов!

— До чего с тобой приятно дискутировать, Никса! Ты сразу видишь суть. Да, не по американской конституции. Собираться можно мирно и без оружия. Но сами брутальные америкосы на это плюют и могут собраться даже с автоматами и минометами… это оружие такое, потом объясню.

— Саша, войска, без приказа покинувшие место дислокации с оружием в руках, — несомненные мятежники. И отказ присягнуть законному государю — очевидный мятеж.

— Формально — да. Но, если подумать не декабристы виноваты и даже не Николай Павлович. А то, что Александр Павлович сначала обнадежил общество перспективой реформ, а потом отказался от модернизации.

Образованный класс оказался впереди власти и вошел с ней в клинч. Власть огрызнулась, распределила недовольных по сибирским рудникам и окончательно отказалась от модернизации. И государство объявило себя единственным европейцем в стране. Ну, да, в европейской ее части. Может и хотели бы устроить модернизацию — но не с кем. Результат: поражение в Крымской войне. Николай Павлович видимо понял, что он здесь не совсем ни при чем и устроил себе Endura.

— Что это?

— Ну, вот это я думал, что ты знаешь. Как бы не самоубийство. Альбигойцы морили себя голодом или ложились почти без одежды на холодный каменный пол, чтобы вызвать воспаление легких. По одной версии, Николай Павлович вышел в мороз принимать парад в летнем мундире и в результате смертельно заболел, по другой — принял яд.

— Ты не помнишь, как дедушка умирал? — спросил Никса.

— Нет, я ничего не помню. Мы при этом присутствовали?

— Да, мы стояли на коленях возле кровати. Он сказал отцу: «Сдаю тебе дела не в том порядке, в каком бы хотел». А мне: «Учись умирать!» И я до сих пор слышу его голос.

— Я дурак, — сказал Саша. — Прости. Только языком трепать умею.

— Тебя стало интересно слушать. А по поводу самоубийства до меня доходили слухи, конечно. Но было не так. Дедушка был болен гриппом, но сначала болезнь не казалась серьезной. И он поехал в манеж, чтобы проститься с полком, который уезжал на Крымскую войну. Да, доктор Мандт предупреждал его, что он очень рискует, на что дедушка сказал: «Вы исполнили свой долг, предупредив меня, а я исполню свой, простившись с солдатами, которые уезжают, чтобы защищать нас». Раз он не должен был сделать это?

— Нет, Никса. Его жизнь была ценнее красоты поступков. Когда ты бежишь от долга, какая разница, куда? В деревню, в глушь, в Саратов, за границу или на тот свет.

— Дезертирством считаешь?

— Я бы не был столь категоричен. Возможно, он считал, что так будет лучше для всех. Бывают же альтруистические самоубийства.

— Про яд точно клевета.

— Способ не так важен. И разве это клевета? Он был человек чести. Да и не в том дело. А в том, что в этой стране история вечно идет по одной дурной спирали. Начало модернизации, надежды образованного класса, нерешительность модернизации, рост протестных настроений, отказ от модернизации, политический кризис, контрреформы, поражение в войне или еще какая-нибудь гадость — начало модернизации, и далее по тексту.

— Ты в который раз говоришь «эта страна». Ты совсем не любишь Россию?

— Если бы я не любил Россию, я бы сидел у подножия Альп где-нибудь в славном городе Зальцбурге, попивал баварское пивко, закусывал венским шницелем и издалека радовался успехам русского оружия, потому что там великолепный горный воздух и лакеи не вонючие. «Эта страна» — не от ненависти, а от боли. Я не люблю не Россию, а ее золотушные язвы.

Брегет прозвонил во второй раз.

— Все, Саша, — сказала Николай. — А то я тут с тобой окончательно опоздаю.

— Хорошо. Спасибо за урок.

Никса хмыкнул.

— Взаимно.

— Там будет папá?

— Да.

— Очень ругает за опоздания?

— Просто крайне невежливо опаздывать.

— Да? Все-таки мне у вас нравится. Ок, замолкаю, чтобы в путь до Нерчинска не махнуть.

— А это откуда цитата?

— О! Это одна из высот русской литературы. Безусловный мастрид. Пушкин Александр Сергеевич «Сказка про царя Никиту и сорок его дочерей».

— Никогда не слышал.

— Так она не издана. Но рукописный вариант наверняка лежит у папá в самом дальнем углу самого тайного ящика письменного стола, прямо под тем, в котором «Колокол». Но пойдем. А то, если я тебе буду про царя Никиту пересказывать, ты не только на обед опоздаешь, но и ужином манкируешь. Ко мне ведь обед не относится, я правильно понял?

— Ты просто болен, думаю, тебе принесут.

— Ты меня проводишь до спальни?

— Ну, не брошу же!

Пока они шли, Саша думал о том, почему раньше не увидел себя в зеркале. Зеркал было не так уж много, ни одного бального зала, но они присутствовали: в основном над каминами. Видимо, плохо себя чувствовал, и было не до того, и обстановка за окном интересовала больше, чем в комнатах.

Обед действительно принесли. Довольно приличной: жаркое с картошкой и квас. Все пресноватое, но ничего, есть можно.

Принес тот же Митька. Саша уж собирался послать его в баню, но решил, что пока не в состоянии, плюнул и отложил воспитательное мероприятие до утра.

Думал, что после политсрача с цесаревичем еще долго не заснет, но болезнь и усталость взяли свое и заснул, отгородившись синей ширмой от лучей заката.


Естественным следствием раннего засыпания явилось то, что он проснулся в семь утра. Обстановка 19-го века никуда не делась, но самочувствие было гораздо лучше.

На стуле, где вчера сидела Китти, дремал человек лет сорока с простым лицом и усами с первой проседью, одетый, как лакей, но вместо брюк короткие штаны с чулками и башмаки.

Саша очень тихо спустился с кровати, стараясь не разбудить слугу, и, накинув архалук, смог самостоятельно добраться до туалета.

Дворец еще спал.

На фарфоровом подносе имелось даже три зубных щетки с позолоченными ручками и явно натуральной щетиной, как у кисточки для рисования. И все с вензелями, так что Саша без труда нашел свою.

Зато зубной пасты не было.

Зато имелась квадратная металлическая коробочка с надписью «Tooth powder», содержимое которой Саша ожидаемо опознал как зубной порошок. Он даже был привычно белым и пах травами.

Саша был не уверен, что этот зубной порошок его, но коробочка была одна, и он тщательно вымыл щетку и обмакнул в порошок. Он оказался крупноват, но в общем вполне работал.

Саша подошел к зеркалу, в котором вчера увидел себя вместе с Никсой. Ничего не изменилось. Из зеркала смотрел широкий в кости некрасивый подросток.

Четыре дня болезни не прошли для мальчишки даром, и волосы были не вполне чистыми.

Интересно, где здесь душ? И где взять полотенца? А чистое белье?

Не будить же Никсу ради этого. Вы не знаете, как бы это мне помыться, Ваше Императорское Высочество?

Когда Саша вернулся, проблема решилась сама собой, ибо новый лакей стоял возле кровати и явно был растерян, не найдя господина.

— Ваше Высочество! — воскликнул он.

— Кто вы? — спросил Саша.

— Вы меня не помните? Я Кошев — ваш камердинер.

— Нет, но вы очень кстати, — сказал Саша. — А по имени-отчеству?

— По имени-отчеству? — удивился Кошев. — Прохор Захарыч.

— Прохор Захарыч, не могли бы вы приготовить мне все для мытья и проводить в душ? — спросил Саша.

— Здесь нет, Ваше Императорское Высочество, — сказал камердинер. — Только ванна.

— А где есть?

— У государя, на первом этаже. В его покоях.

— Понятно, — сказал Саша.

И решил, что обойдется.

— Еще есть лечебный, — добавил Прохор. — В мыльне, у государыни, вашей матушки.

— Это далеко?

— Версты две, возле Монплезира.

Саша плохо понимал, как версты переводятся в километры, но все равно предприятие представлялось слишком геморройным.

Он вздохнул.

— Ладно, пусть будет ванна. И приготовьте мне чистое белье и чистый архалук.

— Будет исполнено, Ваше Высочество.

Ванная оказалась отдельной комнатой, рядом с уборной и с туалетом. Собственно, ванна была медной, немного утопленной в пол и отгороженной от остального помещения занавеской. В комнате имелись, понятно, гамбсовские стулья, зеркала, туалетный столик и высокое окно. Пол был паркетный.

Больше всего Сашу порадовали сложенные на стуле и повешенные на спинку полотенца. О радость! Они были махровыми. По краям шел витиеватый восточный узор, вызывающий в памяти роспись купола голубой мечети в Стамбуле.

Над ванной низко располагались позолоченные краны и никаких признаков душа, так что Саша не сразу сообразил, как тут вообще мыть голову.

Мыло было, такое же итальянское, как вчера. Зато шампуня не наблюдалось.

Ну, Прохор и разгильдяй!

Саша зло и настойчиво позвонил в колокольчик.

Камердинер явился и вопросительно посмотрел на полуодетого господина.

— Прохор Захарыч, а где шампунь? — возмущенно спросил господин.

Слуга вытаращил глаза.

— Я не понимаю, Ваше Императорское Высочество. Что? Шалунь?

— Шампунь — это жидкость для мытья волос. Чем у вас голову моют?

— Мылом. Ну, бабы еще яйцом. Или крапивой.

— Ну, принеси хоть яйцо.

По рассказам мамы, яичным желтком голову мыла прабабушка, и это было все-таки чуть понятнее, чем крапива.

Пока Саша мрачно размышлял о невыносимом быте 19-го века, в хрустальном стаканчике прибыл яичный желток.

Вода было уже налита и температуру имела вполне приемлемую. Так что, оставшись один, Саша погрузился в ванну. Это несколько примирило его с действительностью.

В прошлой жизни в последний раз он принимал ванну, кажется, еще учась в универе. Потом было совершенно всегда совершенно некогда, так что приходилось обходиться душиком.

Мыть голову под краном с мылом и яйцом было не так удобно, как под душем, но куда денешься, а натуральная губка даже порадовала.

Белье было сложено на другом гамбсовском стуле, и здесь Сашу ждала новая неожиданность. Собственно, в комплекте недоставало трусов. Вместо них имелись белые полукальсоны. А также белая сорочка и белые брюки. Архалук имел чередующиеся зеленые и малиновые полосы, что показалось Саше несколько спорным, но вообще он был довольно равнодушен к одежде.

Вернувшись к себе, он приказал Прохору подавать завтрак.

— Кофе с молоком, круассан и ветчину, если можно, — уточнил он.

Но все оказалось не так просто. Собственно, ушел за завтраком камердинер, а вернулся лакей, тот самый Митька, и пах по-прежнему.

Зато принес все в точности. Причем кофе был явно сваренным в турке, а не привычным растворимым. И этот аромат воскрешал в памяти воспоминания о маленьких парижских кафе.

— Митя, вы не могли бы сегодня тоже помыться? Здесь есть баня?

Лакей явно чему-то удивился, но ответил на заданный вопрос.

— Да, в городе. Прямо сейчас, Ваше Высочество?

Саша подумал, что надо бы еще пообедать. А откуда возьмется обед без Митьки? Эта зависимость начинала его бесить.

— После обеда, если это возможно.

— Как прикажете Ваше Ампираторское Высочество!

— Императорское, — машинально поправил Саша.

После того, как с завтраком было покончено, лакей понадобился вновь, и Саша позвонил в колокольчик.

— Митя, теперь письменные принадлежности, — приказал он.

И подумал о том, как быстро научился гонять лакея.

«Письменный прибор» представлял собой хрустальную чернильницу с золотой крышкой с круглыми дырочками, в одну из которых было вставлено самое настоящее гусиное перо.

Бумага была вроде обычная, даже довольно белая.

Саша положил лист на тот самый круглый столик, на котором завтракал, и вынул из чернильницы перо. С него тут же стекла здоровая чернильная капля и шмякнулась на бумагу, растекшись жуткой кляксой и грозя просочиться на скатерть.

Саша поморщился и взял другой лист.

С огромным трудом написал: «План действий».

И посадил очередную кляксу.

Вздохнул и позвонил в колокольчик.

Лакей явился.

— Что прикажите, Ваше Амператорское Высочество?

— Императорское, — вздохнул Саша. — Митя, а карандаши есть?

— Да, Ваше Амператорское…

— Митя, опускайте лучше это трудное слово, если не можете его правильно произносить. А то уши вянут. Давайте карандаши.

Пока лакей бегал за карандашами, Саша размышлял о том, как он ненавидит народ. Почему-то курьеры из «Перекрестка» и таджички из клининговых фирм раздражали не в такой степени. Подобные же чувства в прошлой жизни он испытывал только один раз, когда сцепился на тему политики со своей офисной уборщицей.

Интересно, это взаимно? То есть ненавидит ли его Митька столь же чисто и беспримесно? И Саша вспомнил известное высказывание Вольтера: "Если мой лакей узнает, что Бога нет, он тут же меня убьет".

Карандаши прибыли, и с карандашами прибыл толстый том в кожаном переплете.

— Вам государь цесаревич велел передать, Ваше… Высочество, — доложил Митька.

«Уложение о наказаниях уголовных и исправительных», — гласило название тома.

Он! Николаевский кодекс 1845-го.

— Передайте Его Императорскому Высочеству мою благодарность, — кивнул Саша и отпустил слугу.

С карандашами дело пошло на лад, и «План действий» обрел несколько пунктов:

«1. Изобрести шампунь. Для этого выйти на производителей мыла.

2. Душ. Выйти на производителей сантехники, которые делали душ для императора и императрицы.

3. Нормальная туалетная бумага. Выйти на производителей бумаги.

4. Изобрести нормальную авторучку. Производители железных перьев?»

Тут он подумал, что авторучка — это все равно полумера, и дописал: «5. Печатная машинка. Выйти на производителей музыкальных инструментов. Пианино».

Он с тоской вспомнил свой ноутбук, но решил, что на окружающем уровне развития производительных сил это вряд ли возможно.

Пробежал список и вернулся к первому пункту. Он казался самым реалистичным.

Позвонил в колокольчик.

— Митя, у нас на кухне есть терки? — спросил он явившегося лакея.

— Терки?

— Обыкновенные. Для морковки, для сыра. Чем мельче, тем лучше.

— Да, Ваше… Высочество.

— И еще сухой кусок мыла и стакан.

Пока Митька исполнял приказ, Саша почти с благоговением открыл «Уложение».

Но толком изучить не успел, потому что прибежал слуга.

Принесенная им терка напоминала черепаху, ибо стояла на ножках и была, вроде, из бронзы.

Саша взял кусок мыла и попробовал потереть. Получалось недостаточно мелкодисперсно, но хоть что-то. Пересыпал получившееся в стакан.

Он где-то читал, что первые шампуни были порошковыми.

И вернулся к чтению творения Николая Павловича. Точнее его юристов.

И тогда Митька явился сам.

— Ваше Ампираторское Высочество! К вам Иван Васильевич Енохин и Иван Михайлович Балинский. Не соблаговолите ли принять?

— Балинский — тоже врач?

— Да, Ваше… Высочество.

— Соблаговолю. Пусть заходят.

Саша не был уверен, что комильфо принимать гостей в халате, но да ладно — все-таки врачи. Он переставил на подоконник терку, недотертый остаток мыла и чернильницу с пером. Потом переложил карандаши и «План действий».

Спутник Енохина был раза в два его моложе, наверное, едва за тридцать, носил усы и бородку и имел высокий лоб, плавно переходящий в нарождающуюся лысину. Одет был в штатское: сюртук, жилет и галстук, больше напоминающий шейный платок. Впрочем, все сдержанных темных тонов.

— Садитесь, господа! — предложил Саша. — Чай? Кофе?

Господа предпочли кофе, Саша тоже решил повторить, так что пришлось снова вызванивать несчастного Митьку.

— Митя, принесите нам пожалуйста кофе и что-нибудь к нему, — попросил Саша. — Ну, там, булочки, круассаны.

На него уставились две пары удивленных глаз.

— Что-то не так, господа? — спросил Саша. — Все-таки чай?

Глава 5

— Нет, все хорошо, — кивнул Балинский.

Митька пошел исполнять приказание, и Саша временно остался с эскулапами наедине.

— Как вы себя чувствуете, Ваше Императорское Высочество? — спросил Енохин.

— Гораздо лучше, чем вчера, Иван Васильевич, спасибо. Мне Никса… государь цесаревич очень помог. Мы с ним вчера проговорили часа два и едва смогли расстаться, так что, если он все-таки опоздал к обеду, это я виноват. Благодаря нему я многое вспомнил.

— Хорошо, — кивнул лейб-медик. — Я не все понял в нашем вчерашнем разговоре, так что потом по памяти частично его записал. Могу я задать несколько уточняющих вопросов?

— Конечно. Ваш коллега тоже придворный врач?

— Нет, Ваше Императорское Высочество, — ответил Балинский. — Меня пригласили только для консультации.

Он вынул из кармана сюртука вполне обычную записную книжку и карандаш.

— Если вы позволите, я тоже буду записывать.

— Разумеется, записывайте. Вы инфекционист, Иван Михайлович?

Молодой эскулап слегка задумался, видимо, споткнувшись на незнакомом слове, и что-то записал.

— Специалист по заразным болезням, — терпеливо пояснил Саша.

— В том числе, — сказал Балинский. — Почему вы так решили?

— Потому что Иван Васильевич говорил о менингите. Кстати, я ведь до сих пор могу быть опасным…

И он отодвинулся от стола вместе со стулом.

— Господи, где была моя голова, когда я вчера ходил в обнимку с цесаревичем и болтал без перерыва! Ну, все! От всех полтора метра, от Никсы — три. На всякий случай. Господи, Митька же еще! Иван Васильевич, это точно был менингит? Сколько он остается заразным после относительного выздоровления?

— Неизвестно, насколько он вообще заразен, — сказал Енохин.

— Я, конечно, не врач, Иван Васильевич, но такие элементарные вещи знаю. Вы, видимо, еще нет.

И он взял «План действий» и прокомментировал:

— У меня тоже есть шпаргалка.

И записал: «6. Доказать, что болезни вызывают бактерии».

— С Никсой… с цесаревичем все в порядке? — спросил он. — Какой у менингита инкубационный период?

— Какой период? — спросил молодой доктор.

— Записывайте: «инкубационный». Время от заражения до начала проявления болезни. Кстати, почему неизвестно, что заразен? Эпидемии были?

— Да, — сказал Балинский. — Например, в войсках Наполеона. Так что все может быть.

— Эпидемии от миазмов, — заметил Енохин.

— В смысле от плохого воздуха? — спросил Саша.

— От ядовитых испарений, — пояснил Балинский.

— Я тут читал юридический шедевр моего деда, — заметил Саша. — Там очень продвинуто про карантины. Смертная казнь за нарушение. Мера, конечно, спорная, но в данном случае даже возразить трудно.

— Что за «юридический шедевр»? — спросил Балинский.

Саша взял с подоконника, и, было, протянул ему «Уложение», но остановил руку.

— Иван Васильевич, менингит через предметы передается?

— Не известно, — ответил врач.

— Тогда лучше перебдеть, — сказал Саша.

Открыл «Уложение» на первой странице и показал эскулапам.

— Мудрость законодателя проявилась уже в названии, — прокомментировал он. — «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» отражает полное понимание того факта, что каторга никого не исправляет. Да, здесь есть, конечно, на что наехать, но для своего времени просто великолепно. Думаю, все последующие российские кодексы будут беззастенчиво сдирать именно с него.

— Как вы сказали, Ваше Императорское Высочество? Наехать? — переспросил Балинский.

— Придраться. Да, преклоняюсь перед Николаем Павловичем, но, как всегда у нас в России, новый надо было принимать примерно вчера. Пару разделов я бы отсюда вообще выкинул.

— Какие? — поинтересовался молодой доктор.

— Прежде всего, конечно, второй "О преступлениях против веры".

— Почему? — спросил Иван Михайлович Балинский.

— Потому что должна быть свобода вероисповедания.

Эскулапы дружно побледнели.

Пришел Митька с подносом с кофейными чашечками и горой круассанов на широкой тарелке.

— Тогда раздел перестанет быть актуальным, — пояснил Саша. — А все, что там было разумного, вроде законов против расхитителей могил, раскидать по другим разделам. Кстати! Что бы я без вас делал, господа!

И он взял свой список и добавил туда еще один пункт: "Новый УК".

— Ну, и раздел третий "О государственных преступлениях".

Гости побледнели еще больше.

— Нет, все я там выкидывать не собираюсь. Но ведь половина статей про словоблудие. Плюнуть и забыть. Максимум штраф в особо патологических случаях.

— А какие случаи особо патологические? — с дрожью в голосе спросил Енохин.

— Прямые призывы к насилию. Например: "Вставайте люди русские, жгите помещичьи усадьбы, убивайте проклятых бар, а их имущество поровну делите между собой". Но, если кто-то действительно пошел, и что-нибудь сжег, то это уже подстрекательство. И не здесь. А в разделе про преступления против собственности.

— Мы не юристы, — заметил Енохин.

— Да, было бы интересно, с кем-нибудь из профессиональных юристов поговорить. У Никсы был какой-то учитель, но его, к сожалению, выгнали за либерализм. Господа, знали бы вы, как мне надоела эта дурная бесконечность! Кстати, хорошо, что вспомнил!

И он взял "План действий", перевернул страницу и записал: "Что почитать?"

— Господа. В "Современнике" недавно была опубликована некая "Записка об освобождении крестьян". Не помните автора? То ли Ковалев, то ли Каваев…

— Кавелин, — подсказал Балинский.

— Спасибо. Точно!

И записал фамилию.

— Что будет с автором? — поинтересовался Балинский.

— Автор будет безжалостно прочитан, — сказал Саша. — Публикация в легальном "Современнике", как я понимаю, не криминал, это же не "Колокол". Хотя и "Колокол" не должен быть криминалом. Цензуры вообще быть не должно.

Эскулапы испуганно замолчали.

— Еще в кодексе Николая Павловича мне крайне не нравится формулировка 241-й статьи, — продолжил Саша и отпил кофе. — Это про злоумышление против государя и членов его семьи. Там есть замечательная фраза про любые другие попытки ограничить власть императора. И за все смертная казнь. Я, конечно, понимаю, откуда ветер дует, но сейчас под эту статью формально можно подвести любые конституционные проекты, потому что конституции ограничивают власть монархов. Надеюсь, что эта статья все-таки так не применяется. Но любое висящее на стене ружье, как известно, когда-нибудь стреляет. Минуту…

И он взял свой план и написал: "Набросать проект первой российской конституции".

За столом повисла гробовая тишина.

— Ну, и так по мелочи, — продолжил Саша. — Здесь замечательное приложение о тех, кого нельзя подвергать телесным наказаниям. Кого только нет: и женщины, и дворяне, и купцы, и почетные граждане, и выборные. Больше всего мне понравились лица, окончившие с отличием какое-либо учебное заведение. Настоящий социальный лифт! Но вот человека лишают всех прав состояния, и весь этот список можно выкинуть на помойку. И пороть тебя можно: женщина ты, почетный гражданин или отличник. По-моему, лучше сразу на помойку.

— Пороть можно всех? — спросил Балинский.

— Пороть нельзя никого, — сказал Саша.

Кофе безбожно остыл, но Саша всё-таки допил чашечку.

— Кофе замечательный! Как в Париже, — сказал Саша. — Мертвого поднимет. Вам понравилось, господа?

— Да, конечно, Ваше Императорское Высочество, — сказал Балинский. — Вы бывали в Париже?

— Да, не один раз. Но больше люблю Вену и Прагу. Париж все-таки грязноват. Во Франции мне больше нравится глубинка: Реймс, Пуатье, Макон.

— Вы там бывали?

— Конечно. Еще Луара, особенно на закате, дворец в Блуа, замки вдоль берегов. Приходилось бывать?

— Нет, — сказал Балинский.

— Доедете до Франции — обязательно побывайте, нельзя ограничиваться только Парижем, это не почувствовать атмосферу страны.

— Я тоже не был, — улыбнулся Енохин. — Только в Польше.

— Ну-у, Польша… Катовице, конечно, вполне европейский городок, такой совсем немецкий, а больше там, по-моему, и смотреть нечего.

Балинский что-то записал в альбом. «Катовице» что ли?

— А Варшава? — спросил Енохин.

— Меня не впечатлила, — сказал Саша. — Но, возможно, чего-то не увидел. Я был там всего сутки, проездом.

— Вы хотели бы вспомнить французский язык? — спросил Балинский.

— Конечно. Я его, кстати, не то, чтобы совсем забыл. Правила чтения помню, грамматику помню. Мне бы какие-нибудь стихи, легкие и простые, вроде народных песен, например, Беранже. Или Гюго. Все-таки жаль, что Виктора Гюго у нас воспринимают только, как прозаика. Я читал несколько его стихотворений в переводе на русский — очень даже. Хотя стиль более тяжеловесный, чем у Беранже.

— А что еще из Гюго читали? — спросил молодой врач.

— «Собор Парижской Богоматери», конечно. Ну, я банален. «Отверженных» начинал читать, но не осилил. Надо бы к ним вернуться.

— На французском читали? — спросил Енохин.

— Нет, в переводе, к сожалению. Надо бы, конечно, в оригинале прочитать. Но у него столько описаний! О соборе — на страницу. Так что лучше начать с Беранже.

— А как с немецким? — спросил Балинский.

— Никак. На уровне смутных воспоминаний о чудесной букве, похожей на «бету» и читающейся как двойное эс. Так что немецкий надо сначала.

— А можно поинтересоваться, что у вас в стакане? — спросил Иван Михайлович.

Саша взял стакан с мыльным порошком и поставил на стол.

— Дело в том, что здесь почему-то нет шампуня…

— Простите, чего? — спросил Балинский.

— Шампуня, средства для мытья головы, — пояснил Саша. — Мыло для этого очень неудобно. Но я где-то читал, что первые шампуни были порошковыми, вот и попытался восстановить рецепт. Вроде бы, еще травы туда добавляли.

— Вы стерли его на терке? — спросил Енохин.

— Конечно. Не знаю, что из этого получится.

— Ваше Высочество, вы вчера упоминали какой-то телефон? — спросил старший эскулап. — Что это?

— А! Ну, что такое телеграф, вы знаете?

— Да, — кивнул Балинский.

До юридического Саша отучился два курса в МИФИ, а потом грянул август 1991-го, и стало совершенно понятно, что можно и всякой гуманитарщиной заниматься, не кривя душой. Зато физика закончилась где-то в середине века, и вряд ли светит открыть что-то новое, так что из инженеров-физиков начался исход в экономисты, юристы и социологи.

Саша сначала задумался, потом слегка бросил учиться, потом пошел торговать духами у метро Каширская, но состояния не сделал, зато загремел в армию. Так что юридический случился еще через два года.

Зато смутные воспоминания о строении телефона в голове сохранились, ибо экзамен сдавал.

И Саша взял листок бумаги и нарисовал на нем динамик.

— Вот! — сказал он, показывая листок. — Я точно не помню, как эта штука устроена, так что очень приблизительно. Здесь мембрана, к которой прикреплен магнит. Электрический сигнал с телеграфного провода изменяет намагниченность катушки, она периодически притягивает магнит вместе с мембраной, и получается звук. Но не ручаюсь за точность конструкции, это только примерный принцип. Таким образом можно говорить по телеграфу голосом, это и есть телефон.

— Вы спрашивали про свой мобильный телефон, — заметил Енохин.

— Да, в бреду мне казалось, что у меня такая штука есть. Теперь понимаю, что нет здесь никаких телефонов. А мобильный отличается тем, что работает без провода, по радио.

— Что такое радио? — вздохнул Балинский.

— Способ передавать информацию на расстоянии без проводов. Вот, смотрите…

И он взял еще один листок и нарисовал два стержня одинаковой длины, разрезанных посередине.

— Если к первому стержню присоединить электрическую машину и пропустить через него ток, то пролетит искра. Тогда и во втором пролетит искра, без всякой электрической машины. На этом основана работа радио.

— Ваше Высочество, а можно нам взять ваши записи? — спросил молодой.

— Берите, конечно, если менингита не боитесь. Но я снимаю с себя ответственность.

Балинский сложил листки и убрал в карман сюртука.

— Вы мне напомнили историю о Наполеоне, который входил в чумные бараки и пожимал руки больным, вызывая восхищение подданных, — сказал Саша. — Бубонная чума, конечно, через рукопожатие не передается. А насчет менингита я не знаю. Но вам виднее, вы специалисты.

— Ваше Высочество, вчера еще о каком-то лекарстве шла речь, которое из плесени делают, — сказал Иван Васильевич Енохин.

— О пенициллине. Я попытался вспомнить после нашей беседы. Вроде бы из плесени обыкновенной, которая на хлебе растет. Но голову на отсечение не дам, я не врач и не фармацевт.

— Ваше Высочество, а у вас не было впечатления, что вас все обманывают, что все, что вокруг вас происходит, это какая-то театральная постановка, а в реальности все иначе? — спросил Балинский.

Саша уронил кофейную ложечку так, что она зазвенела по блюдцу.

— Ролевая игра, — сказал он. — Все оделись в костюмы другой эпохи и изображают владетельных особ. Да, в первый момент после того, как я очнулся, я так и подумал. Все казалось очень странным, и я никого не узнавал. Но я уже понял, что ошибался. Это все-таки реальность.

— Почему вы пришли к этому выводу? — спросил Балинский.

— Потому что так играть невозможно, Иван Михайлович. Вы слишком натурально бледнеете.

— А вы слишком неосторожны, Ваше Высочество, — заметил Енохин.

— Если у вас есть вопросы к миру, на которые хочется получить ответы, надо дергать мир за хвост, Иван Васильевич. Да, иногда это рискованно, но иначе просто ничего не узнаешь. Да, честно говоря, не думаю, что, если я действительно сын Александра Второго, мне что-нибудь грозит.

— То есть это не очевидно? — спросил Балинский. — Вы считаете себя другим человеком?

— Считал. Адвокатом из будущего, из 21-го века. Простым адвокатом, не Наполеоном, не Александром Македонским, не Юлием Цезарем. Насколько это типично, Иван Михайлович? Вы ведь психиатр?

— Да, я психиатр, Ваше Высочество.

— Ну, в общем не удивляюсь, решению господина Енохина вас пригласить. Типичная картина, наверное. Вы мне какой диагноз поставили, Иван Михайлович? Шизофрения?

— Шизофрения? Расщепление?

— Я не помню, как переводится, может быть.

— Мне неизвестна такая болезнь, — сказал психиатр.

— Наверное, сейчас по-другому называется.

— Ваше Высочество, вы, видимо, действительно больны.

— Да, я не против психиатрической помощи. Но давайте так договоримся, вы мне даете две недели на то, чтобы прийти в себя. И пока без лекарств. Если улучшений не будет — ладно, буду принимать все, что скажете.

— Хорошо, — кивнул Балинский.

— Что вы сейчас используете? Нейролептики?

— Нет, — сказал Балинский. — Позвольте, я запишу. Нейролептики?

— Да. Конечно. Так мы договорились? Мне кажется улучшения уже есть. Я стал что-то вспоминать: расположение комнат, ощущение от этого фарфора, от белья, от скатерти на столе. Словно вспоминает тело, а не мозг. Есть же мышечная память?

— Возможно.

— У меня рука вспоминает, как писать пером. Думаю, смогу научиться заново.

— То есть вы пишете карандашом, но не можете писать пером? — спросил Балинский.

— Да, пером сложнее. Карандашом привычнее.

— Мы с Иваном Васильевичем еще посоветуемся по поводу лекарств, — сказал психиатр. — Теперь разрешите откланяться, Ваше Высочество?

— Да, конечно.

— Вы не против, если я навещу вас еще?

— Нет, конечно, я же сказал. С вами было очень приятно беседовать, Иван Михайлович, хотя нельзя сказать, что последняя часть разговора меня порадовала.


Енохин и Балинский спустились на первый этаж, в кабинет императрицы.

Он состоял из эркера, разделенного тонкими колоннами на три высоких окна под готическим расписным потолком. Кованые ширмы, увитые живым плющом, отделяли эркер от остальной комнаты. На широких подоконниках стояли китайские вазы и миниатюра с портретом очаровательной маленькой девочки в голубом платьице.

Императрица Мария Александровна принимала за столом, покрытым зеленой скатертью.

— Садитесь, господа! — сказала она.

И эскулапы расположились за столом и отразились в зеркалах слева и справа. Лакеи придвинули им стулья.

— Что с Сашей? — спросила Мария Александровна.

Глава 6

— Ваше Величество! — начал Енохин. — Говорить будет в основном Иван Михайлович, которого я пригласил с вашего разрешения. Он лучше разбирается в душевных болезнях. Я разве что слово вставлю.

— Иван Михайлович, — обратилась к Балинскому императрица, — что вы думаете о болезни моего сына?

— Ваше Величество… это… — замялся Балинский.

— Говорите, Иван Михайлович! Саша будет жить?

— О, да! — выдохнул психиатр. — Конечно. Угроза жизни миновала.

— Чем же еще вы можете меня напугать?

— Ваше Величество! — собрался с духом Иван Михайлович. — Это деменция прекокс… скорее всего.

— Он безумен? — почти спокойно спросила императрица.

— Да, Ваше Величество. Симптомы довольно типичны и их много.

— Что именно, господа?

— Он говорит, как взрослый образованный человек, — сказал Балинский. — Просто удивительно для тринадцатилетнего мальчика. Очень логично. Прекрасно строит фразы и выражает мысли…

— Что же не так, Иван Михайлович?

— Он говорит странно. Во-первых, искажает слова. Например, говорит «кофе» вместо «кофей».

— Как и «чеснока» вместо «чесноку», — добавил Енохин. — «Перца» вместо «перцу» и «укропа» вместо «укропу».

— Я помню, Иван Васильевич, — кивнула государыня, — вы мне говорили. Может быть, это простонародное, он любил подслушивать у солдат.

— То, как он говорит, меньше всего похоже на народную речь, — заметил Балинский. — Он заимствует очень много иностранных слов и приделывает к ним русские окончания, словно так и должно быть. Мне приходилось записывать, чтобы подумать и понять, откуда это.

— Он забыл немецкий, Иван Михайлович, — сказала императрица. — Может быть, он помнит отдельные слова.

— Немецкий присутствует, — подтвердил Балинский. — Как и французский. И английский.

— Английский он помнит, — заметила императрица.

— Но все равно заимствует слова, — сказал психиатр. — Из латыни тоже.

— И сходу понимает медицинскую латынь, — добавил Енохин.

— Мальчикам не преподавали латынь, — вздохнула императрица. — Тем более медицинскую. Николай Павлович, к сожалению, вычеркнул ее из списка предметов.

— Тем не менее, великий князь знает, по крайней мере, отдельные слова. И греческий — тоже. Ваше Величество, великих князей учили греческому?

— Нет. Может быть, где-то вычитал…

— Может быть, — кивнул Балинский. — Например, слово «шизофрения», которое он употребляет вместо «деменция прекокс» в значении «психическая болезнь». Это из греческого: от «расщеплять» и «ум». Может и вычитал, но мне такая терминология не известна.

— И «нейролептик», — добавил Енохин.

— Да, «нейролептик», — кивнул психиатр. — Тоже из греческого: «нерв» и «втягивать». Он считает, что так называются лекарства от психических заболеваний. Спросил, будем ли мы их применять и очень просил этого не делать.

— Таких лекарств нет? — спросила Мария Александровна. — Саша их выдумал?

— Лекарств с таким названием нет, — кивнул Балинский. — Видимо, выдумал. Но очень логично. И вообще не задумываясь.

— Вы ему сказали о вашей медицинской специальности, Иван Михайлович? — спросила государыня.

— Он догадался, Ваше Величество.

— Пока все, что вы рассказываете похоже на описание очень умного мальчика, а не сумасшедшего, — заметила императрица. — Даже слишком умного. Саша таким не был.

— Деменция прекокс — очень странная болезнь, — сказал Балинский. — И часто идет рука об руку с гениальностью. Деменцией прекокс страдали Исаак Ньютон, Жан Жак Руссо и, видимо, Николай Гоголь. Возможно, Жанна д’Арк. Она с тринадцати лет начала слышать голоса. Так что возраст начала болезни тоже довольно типичен. Хотя бывает и значительно позже. Например, у Карла Шестого Французского первый приступ был в 24 года.

— Саша слышит голоса? — спросила государыня.

— До голосов мы не дошли. Там и без того довольно. Когда я спросил его, не думает ли он, что окружающие его обманывают и он находится внутри театральной пьесы, где все выдают себя за других, он отреагировал так нервно, что дальше можно было не спрашивать. Сказал, что сначала ему так и показалось: «Ролевая игра, все оделись в исторические костюмы и пытаются изображать владетельных особ». Но потом он понял, что это все-таки реальность.

— Последнее говорит о выздоровлении? — спросила Мария Александровна.

— Не обязательно, Ваше Величество. Скорее, о попытке скрыть болезнь. Он считает себя пришельцем из будущего и очень сомневается в том, что он сын своего отца. И при этом иногда говорит очень рискованные вещи. Не обращайте внимание, это болезнь.

— Например, Иван Михайлович?

— Кто-то ему дал читать «Уложение о наказаниях» покойного императора Николая Павловича. Великий князь сначала сказал, что это «юридический шедевр» и все последующие российские кодексы будут с него списаны, а потом, что он бы выкинул оттуда главу о преступлениях против веры, потому что должна быть свобода вероисповедания. И значительно переделал главу о государственных преступлениях, потому что там, в основном, «словоблудие», а должна быть свобода слова.

— Странный выбор чтения для тринадцатилетнего мальчика, — заметил Енохин.

— Здесь я не согласен с Иваном Васильевичем, — сказал Балинский. — В рамках его безумия совершенно логичный. Если он правовед из 21-го века, для него довольно естественно интересоваться варварскими кодексами века 19-го. Этак свысока посмеяться. Что он и сделал.

— Он может выздороветь? — спросила императрица.

— Может даже само пройти, — сказал Балинский. — Деменция прекокс часто протекает приступами. Психоз, потом затишье лет на 15–20, но потом опять психоз. И так несколько раз. Но во время психоза надо быть очень осторожными. Карл шестой чувствовал приступы заранее и спешил в Париж, чтобы его там заперли. Но в промежутках между ними, в периоды просветления, вполне мог управлять государством. Пока приступы не стали слишком частыми.

— Саше не править, — заметила Мария Александровна. — Он может быть опасен?

— Вряд ли, Ваше Величество. Он внушил себе, что менингит передается от человека к человеку и очень трогательно старался нас не заразить. Но все может быть. Я бы рекомендовал убрать оружие из его комнаты.

— Его отселили от брата на время болезни, и сейчас там оружия нет, — сказала императрица. — Но мы уже хотели возвратить его к Володе.

— Подождите, Ваше Величество, — сказал Балинский, — и не только из-за оружия. Владимиру Александровичу сейчас 11 лет, ведь так?

— Да, — кивнула императрица.

— А Александр Александрович иногда ведет себя странно. Например, сегодня, при нас с Иваном Васильевичем, великий князь сказал лакею «вы».

— Деменция, — вздохнул Енохин.

— Очевидно, — кивнул Балинский. — Но я боюсь насмешек со стороны его младшего брата, ему сложно будет объяснить состояние Александра Александровича, все-таки Владимир Александрович еще мал. А подобные насмешки могут ранить больного и совсем не пойдут ему на пользу. С другой стороны, общение Великому князю нужно, но очень осторожное и деликатное. Он привязан к старшему брату. В разговоре с нами он очень хорошо говорил о Николае Александровиче, а Владимира Александровича не упоминал вовсе. Так что, возможно, его лучше поселить сейчас со старшим братом.

— Николай — цесаревич, — заметила императрица.

— Я понимаю, что это против правил, — кивнул Балинский. — Но это временно. Николай Александрович все-таки постарше, и его можно будет предупредить, что с братом надо обращаться бережно и никак его не задевать.

— Иван Михайлович, вы говорили, что менингит заразен? — спросила Мария Александровна.

— Это говорил Великий князь.

— А медицина?

— По-видимому, нет, — проговорил Балинский. — Были эпидемии, но, скорее всего, это другая форма менингита.

— Эпидемии от миазмов, — сказал Енохин. — Грязь, бедность, гниение.

— Но во время эпидемии холеры тридцать лет назад в России ввели карантины, и людей погибло меньше, чем в Европе, — заметил Балинский. — Так что все может быть…

— Сколько менингит может быть заразен? — спросила Мария Александровна.

— Не известно, — сказал Иван Михайлович. — Даже если он заразен, вряд ли больше недели. Александр Александрович хорошо себя чувствует. Но осторожность не может быть лишней. Так что пусть пока спит в отдельной комнате. Я понимаю ваши опасения, Ваше Величество. Для взрослых он точно не так опасен, так что со слугами и гувернерами пусть общается.

— Когда ему можно будет вернуться к учебе?

— Пока не надо, Ваше Величество. Мозг лучше не перегружать. Можно заниматься музыкой и рисунком, но только столько, сколько захочет, не надо заставлять. Он хочет вспомнить французский, назвал несколько авторов, которых хочет прочитать: Беранже, Гюго. Пусть, но опять-таки, сколько захочет, иначе можно спровоцировать приступ.

— Он сам сказал, что хочет читать по-французски? — спросила императрица. — Саша?

— Да, Ваше Величество.

— Это очень на него не похоже, — заметила Мария Александровна.

— Болезнь многое меняет, Ваше Величество. К тому же больные не всегда способны действовать по плану. Он может попросить книги и не прочитать их. В его состоянии это бывает. Но, если просит — лучше дать. И я бы рекомендовал пока отказаться от строгостей военного воспитания. Это сейчас совсем не для него.

— Я поговорю с государем, — пообещала императрица.

Балинский кивнул.

— И нужны лекарства, Ваше Величество, если позволите, я выпишу рецепт.

— Да, Иван Михайлович.

Лакей принес бумагу, чернильницу и перо, и психиатр написал название лекарства и с поклоном отдал его императрице.

— Хорошо, Иван Михайлович, я пошлю за лекарством, — сказала она. — Благодарю вас. Но помните, что болезнь Саши должна остаться в тайне.

— Конечно, Ваше Величество, — кивнул психиатр.


Лейб-медик и психиатр шли по аллеям парка Александрия к железнодорожной станции Новый Петергоф. В спины им дул легкий ветер с Финского залива, шумели кроны столетних лип, солнце било сквозь листву, бросая тени на дорожки, пахло свежескошенной травой.

— Несчастная женщина! — тихо сказал Енохин. — Вы видели детский портрет на подоконнике?

— Да, конечно, Иван Васильевич, — сказал Балинский. — Белокурая девочка в голубом платье. Это Великая княжна Александра Александровна?

— Да, Иван Михайлович. В семье ее звали Линой. Не дожила до семи лет. Менингит. Государь до сих пор носит браслет с ее портретом. И вот теперь Великий князь. Такой славный мальчишка! Простой, не заносчивый, без аристократической надменности. Какой-то, по-настоящему, русский.

— У Александра Александровича очень странная болезнь, — заметил Балинский.

— Но вы же поставили диагноз?

— Странная — не значит, что ее нет. У Карла Шестого Безумного она тоже была странная. Больше сорока приступов за 30 лет. Это очень много и очень нетипично. Даже предполагали отравление.

— Вы думаете?

— Нет. Причина очевидна — последствия менингита. И некоторые симптомы, как по учебнику. А некоторые не похожи ни на что. Вы заметили слово «глубинка» в значении «провинция»? Вы раньше такое слышали?

— Нет. Но я слышал, что сумасшедшие часто искажают слова.

— Искажают. Но не так! Пропускают буквы, переставляют, переиначивают. Без всякой логики. А здесь логика железная. Одна «шизофрения» чего стоит! Остроумно ведь: расщепление ума!

— Переселение душ, — хмыкнул Енохин.

— Ну, я в такие штуки не верю, — сказал Балинский. — Должно быть рациональное объяснение.

— Он о Франции рассказывал, словно он там был, а ведь императрица пока не вывозила детей за границу.

— Мог читать об этом.

— Мог, — кивнул Енохин. — Географию он всегда любил. Но знаете, я долго пробыл в Польше с покойным императором Николаем Павловичем и никогда не слышал о городе Катовице.

— Карту надо посмотреть. Может, найдется.

Они подходили к вокзалу — изящному готическому строению архитектора Бенуа, скопированного им с какого-то католического храма.

— А знаете, что самое удивительное? — спросил Балинский. — Когда общаешься с душевно больными, после этого чувствуешь себя, словно тебя выжали, словно из тебя выкачали душу. А здесь такого нет. Александр Александрович не отнимает, он дает. И глаза у него не такие, как у моих пациентов в клинике. Эти глаза ни с чем не спутаешь. Иван Васильевич, у него взгляд здорового человека.

— И что же вы ему выписали?

— Лауданум.

— А! Ну, от лауданума хуже не будет.

— Заедете ко мне в Петербурге, Иван Васильевич? Я хочу вам кое-что показать.


У вокзала в северной столице врачи взяли пролетку и заехали на квартиру Балинского.

Хозяин приказал слуге подавать чай и принес для коллеги толстенный том из своей библиотеки. «Systemamycologicum» — гласило название.

— Откройте, где закладка, — сказал психиатр.

Енохин открыл. Ну, да! Описание грибов рода «Penicillium».

— Откуда он знает о них интересно? — проговорил он.

Балинский пожал плечами.

— Не думаю, что Великим князьям так подробно преподавали ботанику.

— Но о лекарственных свойствах здесь ничего нет.

— Мне кажется, я это тоже где-то видел, — сказал Балинский. — Чуть не у Парацельса. Не об этих грибах, а о плесени вообще.

Принесли чай с вишневым вареньем. Енохин отпил из чашечки.

— Ну, что? Катовице поищем, Иван Михайлович? — предложил он.

Атлас открыли после чая. Города Катовице в Польше не было.

— Ну, я же говорил, — вздохнул Енохин.

— Погодите, погодите, — сказал Балинский.

И стал изучать соседние страницы.

— Вот! — наконец сказал он. — Все есть. Правда, не Катовице, а Каттовиц. Только это не Польша. Верхняя Силезия. Пруссия!

— Милый немецкий городок, — хмыкнул Енохин. — «А больше и смотреть нечего»!

— Не городок, Иван Васильевич. Небольшая железнодорожная станция.

— И что вы об этом думаете?

— Думаю, что Пирогову надо написать.

— Он в Петербурге?

— Нет, он сейчас в Киеве.

Три года назад знаменитый хирург вернулся в Петербург после Крымской войны и был принят новым императором Александром Николаевичем. Балинский точно не знал, что такого Пирогов наговорил Его Величеству, однако после аудиенции хирург оказался очень далеко от столицы, в Одессе, хотя и с пожизненной пенсией.

Догадаться было можно. Ни сдержанностью, ни деликатностью, ни способностями придворного Николай Иванович никогда не отличался. А положение в русской армии и в ее медицинской части в Севастополе было прямо скажем не самым блестящим.

В начале года Пирогову был пожалован чин тайного советника и Киевский учебный округ в управление, однако в Петербург его это не вернуло.

— Вы помните, что мы не должны никому говорить о болезни Великого князя? — заметил Енохин.

— Да, конечно. Я его не назову.

За письмо Балинский сел, когда Енохин ушел.

Ну, и что писать Пирогову? Что один из сумасшедших утверждает, что грибами можно менингит лечить?

«Ваше превосходительство! — начал он. — Могу ли я с вами проконсультироваться? До того, как я начал читать курс лекций по психиатрии в Медико-хирургической академии, сферой моих интересов были детские болезни, в том числе менингит. Недавно я услышал о том, что из плесени вида «Penicillium» можно выделить лекарство от менингита и других заразных болезней. К сожалению, я связан словом и не могу назвать имя человека, от которого я это узнал.

Николай Иванович, не слышали ли Вы о таком лекарстве?

Если нет, можно ли проверить это предположение? Например, не подходит ли плесень этого вида для обеззараживания ран?

Я бы попробовал сделать это сам, но сейчас всецело занят устройством психиатрической клиники во 2-м Военно-сухопутном госпитале.

Ваш покорный слуга,

Иван Балинский».

Иван Михайлович посыпал бумагу песком, положил письмо на стол и задумался.

Содержание ему не нравилось.

Что за абсурд проверять бред сумасшедшего?

Вынул из кармана два листочка с рисунками Великого князя и его пояснительными надписями. У слов «провод», «принцип», «динамик» и «магнит» на конце не было буквы «ер».

И он взял еще один лист бумаги.

Глава 7

«Всемилостивейшая Государыня! — написал Балинский. — Сегодня утром, во время нашего разговора Великий князь Александр Александрович сделал два рисунка электрических приборов. Один он назвал «динамик», а второй «принцип работы радио».

К сожалению, я не в состоянии оценить, насколько разумны эти рисунки. Поэтому я покорнейше прошу Ваше Величество разрешить мне переслать эти схемы академику Якоби. Имя Великого князя обещаю не называть.

Ваш верноподданный,

Иван Балинский».

Уже вечером он получил от государыни записку: «Я сама ему пошлю».


После ухода эскулапов Саша попросил камердинера принести ему свежие «Ведомости» и сел читать у окна. Номер был не таким интересным, как те, что в туалете, видимо, июль — мертвый сезон. Он просмотрел всю газету, но заинтересовался только одной статьей.

Так что отвлечься от черных мыслей ни хрена не удалось.

Вероятное объявление сумасшедшим ему крайне не нравилось. Что здесь делают с безумцами? На цепь сажают?

Номер газеты был действительно свеженьким, напечатанным на беленькой бумажке, явно не из архива, но на бумажке газетной. Можно такое на широкоформатном принтере напечатать?

Число было правильное: 15 июля 1858-го. Только совершенно невозможное.

Собственный, набросанный им план действий снова казался глупостью.

Кто как отреагировал, кто от чего побледнел — это слишком эфемерно.

Единственное железное доказательство — его отражение в зеркале. Он где-то читал, там в будущем, что есть такой метод лечения шизофрении: больному дают вылепить свой автопортрет, чтобы вернуть себе себя.

Саша встал и подошел к зеркалу над камином, тому самому, что не заметил в первый день, потому что его загораживала ширма. Каминные часы показывали половину первого.

Из зеркала на него смотрел все тот же нескладный подросток. На этот раз он показался Саше не таким уж некрасивым. Не Аполлон, да! Но и уродцем не назовешь — мальчишка, как мальчишка. Крупный, высокий для своего возраста, глаза живые.

Надо почаще сюда смотреть, это как якорь, который не дает свихнуться окончательно.

За дверью послышались шаги. Саша обернулся.

В комнату вошел высокий подтянутый офицер лет шестидесяти. С очень правильными чертами лица и седыми усами. В молодости, наверное, был красавцем.

— Александр Александрович! — обратился к нему офицер.

— Да?

— Не узнаете меня?

Саша помотал головой.

— Николай Васильевич Зиновьев, — представился тот. — Ваш воспитатель.

— И, наверное, многие годы? Простите, Николай Васильевич, я никого не узнаю.

— Давайте присядем, Александр Александрович.

Саша вернулся за стол у окна, Зиновьев сел напротив.

— Вы читаете «Ведомости»? — спросил воспитатель.

— Скорее, просматриваю.

— Что-то вас заинтересовало?

— Статья про прокладку трансатлантического телеграфного кабеля, — улыбнулся Саша. Представляете, его парусником тянут! Парусником, Николай Васильевич!

— А что в этом удивительного?

— Разные эпохи. Парусники — это одна эпоха, а телеграф — другая. Парусники — прошлое, а телеграф — будущее. И вот они сошлись на одной газетной странице. А что пароходов еще не придумали?

— Есть пароходы.

— Тогда почему не пароходом? Мне кажется, у него ход ровнее. Парусник гоним ветром, который может стать слабее, сильнее, направление сменить. Вот у них и рвется кабель все время, уже несколько раз обратно возвращались. Ну, и конечно: у них трансатлантический кабель, а у нас крепостное право.

— Я отпустил своих крестьян, Александр Александрович, — сказал Зиновьев.

— Да? Здорово! Николай Васильевич, расскажите мне о себе. Я же ничего не помню.

Саша не понимал, насколько его вопрос бестактен. Конечно, надо знать о человеке по возможности все, чтобы понимать, с кем имеешь дело. В прошлой жизни проблема решалась элементарно: набираешь имя, фамилию и отчество в «Яндексе» или «Гугле» и читаешь ссылки, сколько влезет: от соцсетей до Википедии. Если фамилия слишком распространенная, можно еще что-нибудь прибавить для более точной идентификации: вуз, место работы, профессию.

Здесь с этим был некоторый облом.

В будущем он бы не решился на прямой вопрос, но тут не было другого выхода. Теоретически человеку должно быть приятно, что им интересуются.

— Даже не знаю, с чего начать, — улыбнулся Николай Васильевич. — Воевал, участвовал в осаде Варны.

— Варны? Русско-турецкая война?

— Да.

— В каком году?

— В 1828-м.

— Странно, мне казалось, что она была позже. Значит, Болгария — независимое государство?

— Нет, это часть Турции. Варна — турецкая крепость.

— Турецкая? Такой милый город. Бургас — тоже турецкая крепость?

— Бургас мы взяли, но он остался Турции по мирному договору.

Саша с тоской вспомнил свою квартиру на Солнечном Берегу. Двушка. С дизайнерским интерьером, всего в трехстах метрах от моря. Три года расплачивался.

— У вас что-то связано с этим городом, Александр Александрович?

— Не с ним. Там севернее есть маленький городок Несебр. Он на полуострове, а рядом — залив и огромные песчаные пляжи на несколько километров. Дальше на Север — Стара Планина, а у подножия — другой маленький городок Свети Влас, а еще дальше местечко Елените. И там все время ветер, и потому не жарко. Такой же приятный климат, как в Константинополе, и пахнет степными травами и морем.

— Откуда вы знаете болгарский, Александр Александрович?

— Болгарский? Я его не знаю, Николай Васильевич. Так, отдельные слова.

— Несебр звучит очень по-болгарски, но я не знаю такого города.

— Наверное, сейчас он называется «Месембрия» или «Месамбиря», это по-гречески. «Несебр» — действительно болгарское название.

— Про Месембрию слышал. Маленький рыбацкий городок.

— И, наверное, между ним и Свети Власом ничего нет, разве что деревни в горах и дюны на побережье.

— Не помню, — признался Зиновьев. — Александр Александрович, вы говорите так, словно вы там были!

— Не был, да? Значит так и есть. Что можно об этой войне почитать? Исторические исследования, дневники, мемуары? А то еще немного, и я начну путать Отечественную войну с Троянской. Уже не первый раз стыдно за последние двое суток.

— Вы были больны.

— Это не оправдание. Надо исправлять ситуацию. Но на нежной любви к Болгарии, думаю, мы с вами сойдемся. Вы видели, как они церкви строят? Им же турки не дают, строить так, чтобы церковь была выше ворот и было видно, что это церковь. Входишь на церковный двор и спускаешься по лестнице, потому что церковь стоит ниже уровня земли.

— Да, я видел, Александр Александрович.

— Мне кажется, они не должны быть под турками. А, когда мы их отвоюем, я построю дворец как раз посередине между Несебром и Свети Власом, — улыбнулся Саша. — Все у них хорошо: и климат, и горы, и песочек, и море теплое, а красивых парков нет. Надо будет разбить, как у нас в Крыму. И набережную построить, как в Ницце. Правда, у них в Болгарии пальмы не выживают, так что таких здоровых пальм, как в Ницце не получится, но придумаем что-нибудь.

— Вы никогда не были в Ницце, Александр Александрович, — заметил Зиновьев.

— Да? Ну, значит, не был. Наверное, видел ее набережную где-нибудь на картинке и запомнил. Она очень красивая. Есть, что сдирать. Так что после освобождения Болгарии буду баллотироваться в цари. Как вы думаете, Николай Васильевич, есть у меня шансы на выборах?

— Будут, лет через десять, — усмехнулся Зиновьев.

— Может быть даже позже, Николай Васильевич. Ну, если конечно Никса не будет против. Он, кстати, как? Я его со вчерашнего вечера не видел.

— Слава Богу! Все хорошо с Николаем Александровичем.

— Знаете, я бы хотел поехать прогуляться. Здесь ведь рядом Петергоф?

— Это и есть Петергоф.

— А есть железнодорожная станция?

— Да. Ближе всего Новый Петергоф.

— Отлично! Можно туда съездить?

— Конечно. После обеда.

— А Никса поедет?

— Я у него спрошу.

Обед принесли сюда же, в комнату, которую Саша уже считал своей. Зиновьев остался обедать с ним.

К радости Саши подали борщ.

— Вау! — воскликнул он. — Как я его люблю!

К борщу прилагался пахнущий кориандром черный хлеб и сметана.

— Есть в жизни счастье, — прокомментировал Саша.

Зиновьев тоже принялся за борщ с явным удовольствием.

— А что в Болгарии еще томатный суп с крутонами подают? — спросил Саша.

— Да-а…

— А также картошечку с брынзой и знаменитый шопский салат?

— Александр Александрович, откуда вы все это знаете? — спросил Зиновьев.

— Рассказывал, наверное, кто-нибудь, — улыбнулся Саша. — Вообще, мне бы хотелось там побывать, чтобы посмотреть, какая она сейчас. Жаль, что не знаю болгарского. Я, на самом деле, не то, чтобы совсем шучу относительно болгарской короны. Все-таки это гораздо реалистичнее, чем корона Константинополя, о которой Екатерина Великая мечтала для Константина Павловича. Если прямо сейчас начать учить болгарский, как раз лет за 20 выучу.

— Вы очень сильно изменились, Александр Александрович, — заметил Зиновьев.

— Догадываюсь. Постарел на сорок лет?

— Ну, не на сорок. Но повзрослели. И проявляете странную осведомленность в том, чего знать не можете.

— Мы с Никсой договорились, что на эти три дня я спускался в ад. Так что ничего удивительного. Данте, думаю, тоже радикально изменился после своего путешествия. Ад — это очень информативно.

— Александр Александрович, сегодня вечером вас хотел видеть государь.

Саша аккуратно положил ложку на подстановочную тарелку. Вроде, не зазвенела. По позвоночнику словно прошел электрический разряд, и дыхание перехватило.

Он поставил руки локтями на стол, крепко сцепил ладони и положил на них подбородок.

— Это должно было случиться, — сказал он. — Странно даже, что так поздно.

— Государь уже заходил к вам, когда вы спали, но пожалел будить. Александр Александрович, чего вы так испугались? Государь вас любит.

— Он увидит, как я изменился. Также, как вы и Никса. И что я ему скажу?

— Правду.

— Да, конечно. Что же еще? Только я сам не могу объяснить. Ад — это метафора.


Вместо архалука Кошев подал ему гусарскую курточку со шнурами. Саша облачился в нее, посмотрел на себя в зеркало и вспомнил известный афоризм Козьмы Пруткова: «Хочешь быть красивым, поступи в гусары». Юный гусар оказался даже симпатичным.

Чувствовал он себя почти хорошо. Спустился вниз по лестнице в сопровождении камердинера и вышел, наконец, на улицу. Было жарко, солнце в три часа пополудни жгло как надо, несмотря на высокую широту.

У дверей стоял открытый четырехместный экипаж, похожий на те, на которых цыгане катают туристов по всей Европе: от Вены до Варны. Высокие колеса с тонкими спицами, обитые кожей сиденья, пара гнедых лошадок с черными хвостами, легкий запах навоза, и кучер на козлах, только в одежде лакея, а не цыганском расшитом жилете.

У экипажа стоял Никса в такой же гусарской одежде, как у Саши, и раскрывал объятия. Про безопасную дистанцию Саша вспомнил только, когда в них оказался. Ладно! На все эти карантинные церемонии явно придется забить, если их все равно никто не соблюдает.

В бричке (а Саша смутно припоминал, что такая штука называется, вроде, «бричка»), спиной по ходу движения, уже сидел Зиновьев, что, честно говоря, не порадовало: с Никсой хотелось поговорить наедине.

Экипаж тронулся и довольно резво поехал по засыпанным битым кирпичом аллеям парка.

Пассажиров обдувало ветром, и бричка то и дело ныряла в тень, но для тридцатиградусной жары гусарская венгерка подходила плохо. И Саша начал расстегивать верхнюю пуговицу.

— Александр Александрович, что вы делаете? — поинтересовался Зиновьев.

— Очень жарко, Николай Васильевич, — объяснил Саша.

— Прекратите, это неприлично!

— Да, ладно! — пожал плечами Саша. — Я бы ее вообще снял.

И поймал насмешливый взгляд застегнутого, как на параде, Никсы.

— Александр Александрович, при Николае Павловиче со службы выгоняли за одну расстегнутую пуговицу, — сказал Зиновьев.

— А, теперь понятно, почему мы проиграли Крымскую войну, — усмехнулся Саша.

У Зиновьева сделался такой вид, словно он хотел залепить пощечину, но сдержался.

— Вам еще рано судить о том, почему мы ее проиграли, — отрезал Зиновьев.

— В мои года не должно сметь свое суждение иметь? — поинтересовался Саша.

— Да, вы еще мало знаете, — сказал Николай Васильевич. — Строгость была необходима, чтобы наладить дисциплину в армии. К концу царствования Александра Павловича офицер мог полком командовать, набросив шинель поверх фрака.

— Но Александр Павлович выигрывал войны, а Николай Павлович — как мы знаем… — заметил Саша.

— Только последнюю, — поправил Зиновьев.

— Угу! Когда дисциплина была полностью восстановлена, — сказал Саша.

— Не в этом дело! Александр Александрович, застегнитесь!

— Нет, — сказал Саша.

— Тогда я буду вынужден доложить об этом государю.

— Это ваше право, — пожал плечами Саша. — И, наверное, даже обязанность.

Ситуация конфликта Саше не нравилась, особенно учитывая шаткость и неопределенность положения. Надо признать, что эту породу людей он знал плохо. Один из его подзащитных, выпускник истфака МГУ, из старой московской интеллигенции, политический, оказался на спецблоке «Матросской тишины» в одной камере с тремя выпускниками кадетского корпуса. И потом со смехом рассказывал, как они ностальгически вспоминали о том, как кадетами разглаживали простыни на кроватях с помощью перевернутой табуретки.

Этой табуреточной аккуратности Саша никогда понять не мог.

А ведь за обедом все казалось совсем хорошо: контакт установлен, и собеседник полностью покорен воспоминаниями про Болгарию и вполне православными планами ее освобождения. А вот — на тебе!

— Николай Васильевич, свобода — не такая плохая штука, — примирительно сказал Саша. — Если не давать ее хотя бы немного, хотя бы в мелочах, человек, который рано или поздно все равно ее обретет, просто не сможет себя контролировать, опьянеет и потеряет голову, потому что не научился властвовать даже собой.

Зиновьев отвернулся и не ответил.

Экипаж остановился возле готического здания вокзала.

Рядом стояло еще несколько конных экипажей. И ни одного автомобиля! Более того, на дороге не было никаких признаков асфальта. Брусчатка, как на Красной площади. Возле станции!

— Никса, здесь, что все на бричках ездят? — спросил Саша.

— Саша, у нас ландо, — поправил брат.

— Ландо? — слово было смутно знакомым. — Хорошо, запомнил.

Публики было не очень много, но одеты были все соответствующе: сюртуки с шейными платками у мужчин и кринолины — у дам. И вся одежда с длинными рукавами.

Они вошли в здание вокзала, и поднялись на платформу.

Модные пристрастия публики не изменились. «Да, — подумал Саша, — пожалуй, слишком много массовки для одного меня».

Подошел к краю платформы. Пути имели вид вполне обычный: черные шпалы, рельсы, щебенка, трава между путями. Он посмотрел вдаль. Потом обернулся и взглянул в противоположную сторону. Светофоров не было! Ни там, ни там.

Как же они обходятся?

Зиновьев вынул трубку и закурил. Его табак был явно заграничного происхождения и никак не заслуживал наименования «смердящего зелья», однако Саша не стерпел.

— Николай Васильевич, если вы курите, вы не могли бы немного отойти, я совершено не переношу запаха табачного дыма.

— Да? — вопросил Зиновьев. — С каких это пор?

— После болезни.

— При дедушке курить в городе было строжайше запрещено, — медовым голосом заметил Никса.

— Это из-за пожарной безопасности, Николай Александрович, — парировал Зиновьев.

— Так и здесь фонари газовые, — сказал Никса.

Боже мой! Газовые!

Саша взглянул на кованые столбы и шестигранники фонарей. Интересно, как же они горят?

Зиновьев все-таки отошел шагов на десять, но трубки не затушил.

— Дедушка не курил? — тихо спросил Саша.

— Не помнишь? На дух не переносил! Ты мне сейчас очень его напомнил. Даже интонация та же.

— Да? Чем больше узнаю о Николае Павловиче, тем лучше к нему отношусь.

Послышался звук далекого гудка. Слабенького, больше напоминающего «Ку-ку», чем «Ту-ту». Вдали появился еле различимый силуэт поезда.

Зашуршали рельсы.

Паровоз, черный с высокой прямой трубой, извергающей густой дым, подкатил к платформе, остановился и выпустил пар из-под колес.

Из единственного двухэтажного вагона высыпала та же сюртучно-кринолиновая публика с зонтиками и тросточками. В цилиндрах, котелках или дамских шляпках с цветами и лентами.

«А, что ты хотел здесь увидеть? — спросил себя Саша. — Электричку?»

И напросился сюда только для того, чтобы окончательно убедиться в реальности происходящего.

Отошел от платформы и сел на лавочку, сцепив перед собой руки.

Никса изящно опустился рядом.

— Саша, что с тобой?

— Все хорошо. У вас все поезда такие?

— Ну-у, есть еще английские паровозы, у них труба другая, с широким раструбом наверху.

— Понятно.

— Что тебя так удивляет? Это просто паровоз. Я даже могу объяснить, как он работает.

— Я прекрасно знаю, как он работает!

— В чем дело тогда?

— В 21-м веке нет паровозов, — очень тихо сказал Саша. — Точнее они есть, но стоят на приколе в музеях. В крайнем случае на них устраивают костюмированные развлекательные поездки для туристов. Я потому и спросил, все ли поезда такие.

— Все. А, на чем они ездят в 21-м веке, если не на пару?

— Ну, на электричестве естественно.

— Я что-то слышал об электродвигателях, — сказал Никса. — По-моему, их изобрел академик Якоби. Но пока не применяют. Дедушка очень увлекался всякими электрическими штуками.

— Здесь очень жарко. Можно что-нибудь попить? Газировку какую-нибудь?

— Содовую?

— «Содовая» называется? Ну, что-нибудь холодное. Что у вас тут водится: лимонад, квас?

Никса поднялся с лавочки и коснулся его плеча.

— Сейчас.

Он подошел к Зиновьеву и спросил:

— Николай Васильевич, можем мы с Сашей пойти купить квасу? Саше нехорошо.

Зиновьев кивнул.

— Ладно, идите.

У конца платформы стояла бочка с квасом, причем деревянная, желтого окраса, с краником. Что-то похожее Саша видел на фотографиях советского периода. Квас разливала румяная девушка в длинном клетчатом платье. В глиняные кружки, похожие на пивные.

Саша улыбнулся барышне.

Девушка с поклоном вручила Никсе его кружку с холмом пахнущей хлебом пены.

— Берите, Ваше Высочество! — прокомментировала она.

Никса расплатился монетами, на которых Саша заметил императорскую корону.

— И вы, Ваше Высочество! — сказала девушка.

Саше досталась такая же кружка.

В ларьке они купили картонную коробочку с орешками в сахаре.

И сели на соседнюю лавочку.

Саша с сомнением взглянул на свою кружку.

— Они хоть их моют?

— Надеюсь, — хмыкнул Никса.

Зиновьев направился, было, за ними, но, видимо, встретил знакомого. Так что его кто-то остановил и отвлек разговором. Воспитатель периодически озабоченно поглядывал в их сторону, но слышать явно ничего не мог.

— Мы, что на каждый чих разрешение должны спрашивать? — поинтересовался Саша.

— Ну, в общем, да, — усмехнулся Никса.

— Как ты так живешь?

— Привык.

— А во что может обойтись бунт против Зиновьева?

— Не проверял.

— Экий ты ленивый и нелюбопытный!

— Проверишь?

— Так уже начал. Насколько он способен отцу донести?

— Обязан, — сказал Никса. — Ты все правильно понял. Он чуть не ежедневно отчитывается письменно об успехах нашего воспитания.

— Ясно. А какой у него вообще набор санкций? Чем это может грозить?

— Выговором от папá.

— Только и всего?

— Не сказать, чтобы это приятно.

— Переживем. Так, по нарастающей, что еще?

— Ну, без ужина оставят.

— Отлично! — сказал Саша. — А то я уже боялся разожраться на борщах.

— Не надейся. Кормят и не гоняют тебя только из-за болезни. А то строевая подготовка, фехтование, гимнастика и верховая езда.

— Последнего совсем не умею.

— У тебя и раньше плохо получалось, — заметил Никса.

— У нас что программа кадетского корпуса?

— Примерно. У меня немного больше.

— А, да… Мальчика для битья у нас нет?

— Нет, — усмехнулся «брат».

— Слава Богу! А то, если бы на моих глазах выпороли Митьку, мне бы пришлось до конца жизни ходить застегнутым на все пуговицы.

— Он же тебе не нравится.

— Мало ли, что мне не нравится.

— Саша, тебя что-то еще ужасно удивило, когда мы покупали квас…

Глава 8

— Они, что знают, кто мы? — поразился Саша.

— Конечно. А что в этом странного? Узнают по гусарским курточкам.

— То есть, ты хочешь сказать, что царские дети гуляют по железнодорожной станции под своими именами и без охраны, с одним Зиновьевым, и покупают квас черт знает у кого?

— А что? Отравят?

— Да, что угодно!

— Александр Павлович любил гулять по дворцовой набережной, и никто ни разу не поднял руку.

— Угу! При том, что господа декабристы спали и видели, как бы его прирезать. Безумству храбрых поем мы песню! Папá тоже ходит без охраны?

— Конечно. Ну, кроме торжественных случаев.

— Надо бы его предупредить…

— Саша, охрана не нужна. Посмотри на этих людей! — и он указал рукой на толпу на платформе. — Они все — наша охрана.

— Ты идеалист, Никса.

— Понимаешь, ну, какой ты государь, если тебе нужна охрана от собственного народа?

— Не обязательно тиран, уверяю тебя. Какое бы решение ты не принял, обязательно найдутся люди, которым это не понравится.

— Это не значит, что они станут последователями Орсини.

— Кто это?

— Террорист, который покушался на Наполеона Третьего в начале года.

— «Молодая Италия»?

— Да.

— Кажется, что-то припоминаю.

— В нашем народе, Саша, слишком крепка вера, чтобы такие вещи были возможны. Что ты ухмыляешься?

— Вспоминаю о будущем. Эпидемии терроризма, повальном атеизме и всех четырех революциях.

— Мрачные у тебя пророчества!

— Зато верные.

— Надеюсь, что у нас это будет не так кроваво, как во Франции? — спросил Никса.

— С чего это ты надеешься? Страна огромная, народ нищий, аристократия не любит себя ничем ограничивать. Где будет больше жертв и разрушений: если упадет маленькая Франция или если рухнет такая махина, как Россия?

— Насколько?

— Самой разрушительной из революций будет третья. И настолько, что весь якобинский террор покажется милым пикничком утонченных интеллигентов.

— Два миллиона голов — пикничек?

— А десять не хочешь? Это если голод и болезни не считать. И будет это не пару лет, а сорок, а потом — еще тридцать — террор лайт на фоне загибающейся, так называемой "социалистической" экономики. И расстреливать будут не за вину, хотя бы воображаемую, а просто за принадлежность к дворянству, священству или политической оппозиции.

— Все-таки ты сумасшедший, — сказал Никса.

— Тебя предупредили, да?

— Да, — вздохнул он.

— Ну, не верь. Будешь крепче спать.

— В Вандее, кажется, было что-то в этом роде…

— Молодец. Кое-что знаешь. А теперь сравни Вандею и Украину, скажем. Сколько Вандей уместится на территории Украины?

— Навскидку не скажу.

— А сколько Украин уместится в России?

— Я понял. Саша, а царя казнят?

— Почему же только царя?

Никса хмыкнул.

— Со всей семьей, как мечтали господа декабристы?

— Ну, почему же только с семьей? Еще слуги есть. И лейб-медик.

— Декабристы до такого не додумались.

— Ну, так! Они были аристократы. А царскую семью расстреляет полуграмотный мастеровой.

— Ты знаешь имя расстрелянного императора?

— Николай Второй.

Никса помрачнел еще больше.

— Это не ты, — сказал Саша. — Если бы это был ты, может быть, ничего бы и не случилось.

— Почему?

— Потому что ты умнее.

Никса усмехнулся.

— Ошибок наделает?

— Не то слово! И не он первый.

— Папá?

— Думаю, что и не он первый. Но, наверное, еще можно что-то исправить, если я здесь.

— Саша, ты помнишь, что было 10 июля?

— Этого года?

— Да.

— Совсем не помню.

— Мы уже вернулись из Финляндии, ты еще неплохо себя чувствовал, и, кажется, не был болен. А 10 июля был спиритический сеанс.

— Духов вызывали? — усмехнулся Саша.

— Дух дедушки.

— Мы присутствовали?

— Нет, детей не пустили. Хотя мне было очень любопытно. Но нам рассказывали. Сеанс проводил английский столовращатель Дэниел Юм. В Большом Дворце. Были папá, мамá, бабушка, дядя Константин, поэт Алексей Толстой, дочка поэта Тютчева — мамина фрейлина Анна Федоровна, принц Вюртембергский и еще несколько человек…

— Явился Николай Павлович?

— Не смейся, явился. Все положили руки на стол, и тогда в разных углах комнаты раздались стуки, а стол поднялся на пол аршина над полом и стал наклоняться из стороны в сторону. На нем стояла масляная лампа, и она не упала, а пламя не потухло. Начались вопросы, и духи стали отвечать стуком, соответствующим буквам алфавита. Бабушка почувствовала, как кто-то коснулся ее платья, потом руки, и снял с нее обручальное кольцо. Потом эта рука взяла колокольчик из папиной руки, перенесла по воздуху и отдала принцу Вюртембергскому.

— Знатный фокусник этот ваш Юм.

— Думаешь, он мошенник?

— С рукой и колокольчиком — точно. Шоу для развлечения публики. Со стуками может быть добросовестное заблуждение.

— Почему ты считаешь, что только твои пророчества верны?

— Потому что я не беру за это денег.

— Он тоже не берет!

— Значит, как-то иначе получает награду свою: подарки, связи…

— Ну, может быть.

— И что напророчествовал?

— Молчат все.

— Ага! — усмехнулся Саша.

— Духи сказали, что слишком много народа. Им трудно так отвечать. Пришлось удались несколько человек.

— Угу! Скептиков!

— Да-а. Анну Федоровну в том числе. Тютчев занимается спиритизмом, вызывает дух князя Черкасского. Она говорит, что пророчества духа, как две капли воды похожи на мысли ее отца. И даже стиль ответов похож.

Саша хмыкнул.

— И что предсказал дух?

— Что Россия возьмет Констатинополь и станет новой всемирной христианской империей.

Саша прыснул со смеху.

— Ну, да! У него и стихи есть на эту тему. Извини, Никса, но щита на вратах Цареграда я тебе не обещаю, мытья сапог в Индийском океане — тоже. Рад бы, да врать не буду.

— Зиновьев мне сказал, что ты ему за обедом, как бы между прочим, рассказал об освобождении Болгарии.

— Это верно. Болгарию освободим. Но не более того.

— Он сказал, что ты описал ему болгарскую кухню, болгарские пейзажи и даже запах степей.

— Я много видел в своих снах.

— Саша, что ты говорил о добросовестном заблуждении?

— Знаешь, лучше один раз увидеть. Ты же хотел поприсутствовать на спиритическом сеансе?

— Да.

— Что, если я для тебя устрою?

— Ты?

— А что ты удивляешься? Левитации колокольчиков не обещаю, зато блюдце может пойдет, куда надо, я же знаю будущее.

— Блюдце?

— Сеанс будет по продвинутой технологии двадцатого века. Запоминай, Никса! Нам понадобится: большой лист плотной белой бумаги… ватман уже делают?

— Да.

— Отлично! Еще циркуль, карандаш, свеча и блюдце из тонкого фарфора, чем легче, тем лучше. Сможешь достать?

— Легко!

— Только пообещай мне не воспринимать слишком всерьез. Салонное развлечение — оно и есть салонное развлечение.

— Обещаю, если ты мне потом объяснишь, в чем заблуждение.

— Конечно. Слушай, а они связали свой спиритизм и мою болезнь?

— Еще бы! Я просто не успел рассказать. Ты почувствовал себя больным как раз во время сеанса. Но мы были в Фермерском дворце, а родители — в Большом дворце. Когда вернулись, ты уже был без сознания. Тогда мамá поклялась, что
больше никогда не будет баловаться подобной чертовщиной.

— Хорошо, что ты мне об этом рассказал, — проговорил Саша.

— Ты мне, кстати, какую-то неизвестную сказку Пушкина обещал, — напомнил Никса. — Про царя Никиту.

— А! Ну, слушай:


«Царь Никита жил когда-то
Праздно, весело, богато,
Не творил добра, ни зла,
И земля его цвела.
Царь трудился понемногу,
Кушал, пил, молился богу
И от разных матерей
Прижил сорок дочерей…»

Зиновьеву удалось, наконец, отделаться от собеседника, и он решительно направлялся к ним.

— Ой! — сказал Саша. — Пока отменяется. А то мы с тобой оба нарвемся на строгий выговор. В случае благоприятного исхода высочайшего суда.

— Что настолько?

— Ну, Пушкин был известный… вольнодумец. Я ее, кстати, до конца наизусть не помню. Надо список поискать. У Зиновьева наверняка есть. Хранится еще со времен Русско-турецкой войны, когда он молодым гусаром… или, в каких он там войсках служил?

— Кавалергардом, полагаю. Но очень может быть, он женат на младшей сестре поэта Батюшкова.

— Боже мой! Одни поэты.

— Но я не решусь у него спрашивать, — заметил Никса.

— В этом ты совершенно прав, лучше сразу у нее.

— А у дам такое бывает?

— У дам и не такое бывает.

Зиновьев неумолимо приближался.

— Он, кстати, в каком чине? — успел спросить Саша.

— Генерал-адъютант.

— Насколько это круто?

— Папá был генерал-адьютантом до смерти дедушки.

— Понял, — вздохнул Саша.

— Николай Александрович, Александр Александрович, думаю, нам пора, — сказал Зиновьев, подойдя к ним.

— Николай Васильевич, мы куда-то спешим? — спросил Саша.

— В восемь ужин, в девять вас хотел видеть государь.

— А сейчас сколько?

Никса достал брегет.

— Половина шестого.

— Николай Васильевич, а можно еще прокатиться по городу? По Петергофу? Мы ведь успеем.

— Хорошо.


Они отдали кружки торговке квасом, покинули станцию и сели в ландо. Экипаж покатился по мощеной мостовой.

До города было совсем близко, только пересечь пути.

Дома, больше напоминающие особнячки, магазинчики с полотняными навесами на первых этажах, дорога без всяких признаков асфальта. Ни одного автомобиля, даже старого, ржавого и брошенного где-нибудь в глубине двора. Зато несколько конных повозок и пара телег с сеном под управлением настоящих бородатых мужиков во вполне традиционной одежде: в косоворотках и полотняных штанах.

Больше всего Сашу поразила обувь.

— Николай Васильевич, можно ехать вровень с телегой? — попросил Саша.

Зиновьев поймал его умоляющий взгляд и бросил кучеру:

— Ванька, помедленнее!

И ландо притормозило.

— Никса, на нем действительно лапти или я сплю? — спросил Саша.

И указал «брату» глазами на мужика на телеге.

— Да, лапти, а что? — удивился Никса.

— Ничего. Непривычно.

Никса пожал плечами.

Он был мрачен, и всю дорогу смотрел в сторону.

— Мне не надо было тебе говорить? — спросил Саша.

— Надо, — вздохнул он. — Ты все правильно сделал. Одного не пойму, почему я тебе поверил.

— Потому что умеешь отличать правду от лжи.

Зиновьев смотрел вопросительно.

— Саша умеет не только освобождение Болгарии предсказывать, — объяснил Никса.

— Что еще за предсказание? — спросил Зиновьев.

Саша уж было открыл рот, но Никса положил ему руку на плечо.

— Только папá!

И в его голосе послышались такие железные нотки, что Саша сразу заткнулся, а Зиновьев не переспрашивал.

Проехали одну улицу, свернули на другую. Вдоль улиц стояли фонари, такие же изысканные, как на станции. Но чего-то не хватало. Эту странность Саша заметил еще на вокзале, но не смог понять, что не так.

Наконец, понял: не было проводов.

— Здесь тоже фонари газовые? — спросил он Зиновьева.

— Да, конечно.

— А они автоматически включаются или есть фонарщик?

— Фонарщик, — улыбнулся Никса.

— А можно посмотреть, как он их зажигает? — спросил Саша. — И, как они горят?

— Тогда мы точно на ужин опоздаем, — заметил «брат».

— Ну, и черт с ним! — бросил Саша.

— Не должно так выражаться, Александр Александрович! — сказал Зиновьев.

— Извините, — машинально сказал Саша. — Николай Васильевич, я хочу объясниться. Вас ведь предупредили, что я сумасшедший?

— Мне сказали, что вы еще больны.

— О, как политкорректно! Давайте уж называть вещи своими именами. Балинский это не с потолка взял! У них есть основания.

И Саша поймал холодноватый взгляд «брата».

— Никса, я государственную тайну выдаю? — спросил он.

— Ладно, — сказал «брат». — Не думаю, что от Николая Васильевича это возможно скрыть.

— Понимаете, — продолжил Саша. — В моих снах я существовал в другой реальности, там много чего было, но есть то, чего там не было. Например, паровозов, кринолинов, телег с сеном в городе, мужиков в лаптях и газовых фонарей. Я потому и попросился на станцию и в город, чтобы это все увидеть. Это как якорь, чтобы корабль не сорвало и не унесло в открытое море. Я еще не до конца понимаю, где реальность: там или здесь. Мне надо убедиться, что она здесь. Я коллекционирую доказательства. Это не блажь, не каприз, не подростковый бунт. Это такое лекарство.

— Подростковый бунт? — переспросил Зиновьев.

— Ну, как мне перед вами реабилитироваться? — спросил Саша.

— Пуговицу застегните!

— Хорошо. Уже холодновато, — кивнул Саша.

И застегнул проклятую пуговицу.

— Фонари зажигают после девяти вечера, Александр Александрович, — почти ласково сказал Зиновьев. — Вы не только на ужин опоздаете, но и к государю. Или это тоже неважно?

— Ну, что вы!

— Осенью насмотритесь еще на фонарщиков, — добавил Зиновьев.

— Можно хотя бы пешком пройтись? — спросил Саша.

Ландо остановилось, они спрыгнули на брусчатку и пошли вдоль улицы мимо хлебных, колбасных и кондитерских лавок.

Потянуло запахом трав и эфирных масел. Над очередной дверью висела вполне привычная надпись «Аптека», но без зеленого креста, зато с чашей с змеей после надписи.

— Можно зайти? — честно спросил Саша Зиновьева.

— За лекарством? — поинтересовался тот.

— Да, Николай Васильевич. За тем же самым.

Интерьер аптеки был совершенно непривычен. В темных деревянных шкафах со стеклянными дверцами стояли многочисленные пузырьки и бутылочки с латинскими надписями. За таким же деревянным прилавком стоял старичок с лысиной и седыми бакенбардами, в зале перед ним располагалось несколько кресел, а за спиной аптекаря была целая лаборатория с весами, ступками, колбами и ретортами.

Саша прилип к одному из шкафов и принялся читать названия на склянках. В них угадывалось что-то растительное, иногда минеральное, но ни одного знакомого бренда.

Никса и Зиновьев расположились в креслах, не проявляя к чудесным склянкам ни малейшего интереса. Краем глаза Саша заметил, как аптекарь вышел к ним и подобострастно их приветствовал: «Ваше Императорское Высочество!», «Ваше превосходительство!»

Потом переключился на Сашу.

— Вас что-то заинтересовало, Ваше Императорское Высочество?

— Все! — улыбнулся Саша. — Как вас зовут?

— Ильей.

— А по батюшке?

— Андреевичем… — с некоторым удивлением проговорил аптекарь.

— Илья Андреевич, можете мне свою лабораторию показать?

— Пойдемте, Ваше Императорское Высочество!

Так Саша оказался по другую сторону прилавка.

Кроме колб, весов и реторт в лаборатории присутствовал микроскоп и ступки с пестиками. И это было очень кстати.

— Илья Андреевич, а насколько сильный у вас микроскоп? Бактерии видны?

— Должны, Ваше Императорское Высочество…

— А, где можно такой купить?

— Я вам напишу.

И он взял перо и бумагу и написал адрес.

— Напишите еще свой, Илья Андреевич, — попросил Саша. — У меня есть пара идей, может быть, они вас заинтересуют, но я хотел бы на бумаге подробно изложить. Могу я вам писать?

— Да! Конечно, Ваше Высочество!

Саша сгреб бумагу с адресами и убрал в карман гусарской венгерки.

И вовремя. В лабораторию уже входил Зиновьев.

— Кем вы стать собираетесь, Александр Александрович? Провизором?

— Чем лучше тот, кто отнимает жизни, того, кто помогает их сохранить, Николай Васильевич?

— Военный — это защитник, а не палач, — сказал Зиновьев.

— Конечно, конечно, — кивнул Саша. — В свое оправдание могу сказать, что Петр Великий интересовался аптеками во время своего голландского путешествия, так что и мне не зазорно.

Они вернулись в экипаж и поехали назад к парку Александрия.

— Николай Васильевич, у меня к вам просьба, — сказал Саша. — Вы ведь, наверное, свободно говорите по-французски?

— Oui, je le parle un peu.[1], - сказал Зиновьев.

— Супер! Я даже понял, — восхитился Саша. — «Немного» мне пока хватит. Можете говорить со мной только по-французски?

— Oui, certes[2]!

— «Certes» — это «конечно»? — спросил Саша.

Зиновьев улыбнулся и кивнул.

— Я буду все время переспрашивать и просить подсказку, — предупредил Саша.

— C'est bon[3], - согласился Зиновьев.

— Еще мне понадобится несколько листов ватмана, как для рисования, ножницы и хорошо отточенный мягкий карандаш.

— Pourquoi[4]? — спросил Николай Васильевич.

— Очень просто, — сказал Саша. — Ватман режется на маленькие прямоугольники. На них записываются слова с переводом, потом карточки складывают в коробочку и перебираются за завтраком, обедом и ужином, пока незнакомые слова не кончатся. Можно еще заклеить зеркало по периметру и эту симпатичную ширму, которая стоит у моей кровати. Но тогда мне понадобятся булавки.

— Bien[5], - кивнул Зиновьев.

— И конечно нужна книга с простыми, желательно стихотворными текстами, и словарь.

— Voulez-vous quelque chose de spécifique? — спросил воспитатель.

На длинной фразе Саша слегка подвис.

— Николай Васильевич спрашивает, хочешь ли ты что-то конкретное, — пришел на помощь Никса.

— Да, я понял. Просто торможу. Беранже. Песни.

— Béranger participe à la révolution de 1830[6], - отрезал Зиновьев.

— Причем здесь его политические взгляды? — спросил Саша. — Мне нужна его простота и веселость, а не революционная биография. Сложно найти француза, который ни в чем не участвовал. Кого не возьми, отличаться будет только номер революции. Они активные. Это у нас можно отсидеться в своем имении, а потом говорить, что ты бы и вышел на площадь в свой назначенный час, но как-то не сложилось, заяц дорогу перебежал.

Зиновьев слегка побледнел.

— Вот, Николай Васильевич прекрасно знает эту историю, — заметил Саша.

— Voulez-vous de trouver autre chose?[7], - поморщился Зиновьев.

— Ну, что я буду другое искать? — спросил Саша. — Проще только Марсельеза, но по одной песне язык не выучишь. Я бы и рад высокоморального Корнеля почитать, но точно не потяну. Да и Корнель не идеален! Ничего, что его правнучка прирезала Марата?

— Vraiment? Charlotte de Corday était-elle l'arrière-petite-fille de Сorneille[8]?

— Правда. Правнучка, я точно помню.

— Elle était royaliste[9], - заметил Зиновьев.

— Quelle calomnie[10]! — возмутился Саша. — Elle n'était pas royaliste, elle était républicaine[11].

Зиновьев, видимо, хотел возразить, что «роялистка» — это вовсе не клевета, но не успел, потому что Никса расхохотался.

— Саш, ну у тебя и прононс!

— Поправляй! — сказал Саша. — Не сомневаюсь, что французский у тебя, как у Александра Павловича, который как известно знал его лучше, чем презренный корсиканец Наполеон.

— Три, — сказал Никса.

— Что «три»?

— Ты мне льстишь сегодня в третий раз.

— Не знал, что ты считаешь. Ну, надо же мне как-то загладить спич про революции!

Они уже подъезжали к Фермерскому дворцу.

— Никса, а как я должен обращаться к папá? Ну, государь там? Ваше Величество?

— К папá ты должен обращаться «папá», — сказал Никса.

— А ты зайдешь со мной?

— Даже за руку подержу. Ты отважен только на словах!

На ужин была котлетка с картошечкой, что говорило о том, что местный повар не особенно заморачивается, по крайней мере, для детского стола. За царским Саше пока не довелось побывать ни разу.

Он опять ел один, точнее в присутствии Кошева.

После ужина за Сашей зашел Никса.

— Ну, пойдем к папá! — сказал он.


____________________________________________ 

[1] Да, немного (фр.)

[2] Да, конечно (фр.)

[3] Хорошо (фр.)

[4] Почему, зачем (фр.)

[5] Прекрасно (фр.)

[6] Беранже участвовал в революции 1830 года (фр.)

[7] Не хотите ли вы найти что-то другое (фр.)

[8] Это правда? Шарлотта Корде — правнучка Корнеля? (фр.)

[9] Она была роялисткой (фр.)

[10] Какая клевета (фр.)

[11] Она не была роялисткой, она была республиканкой (фр.) 

Глава 9

Они спустились на первый этаж по дубовой лестнице, прошли коротким коридором и оказались в зале с тремя огромными окнами под синими ламбрекенами, двумя письменными столами и синими кожаными креслами. За левым западным окном уже разливался бесконечный северный закат, бросая на паркет оранжевые прямоугольники света.

Хозяин зала сидел на таком же синем кожаном диване у единственной лишенной окна стены и был весьма похож на свой портрет в учебнике, но, пожалуй, моложе. Усы, бакенбарды, высокий лоб. Волосы зачесаны на правую сторону. Черты лица правильные, но несколько мягкие, светло-голубые глаза.

Одет также, как они с Никсой: в гусарскую форму со шнурами. Но более замороченную: с шитыми золотом вставками на рукавах. Саша предположил, что мундир генеральский.

Перед Александром Николаевичем на маленьком столике стояла пепельница с недокуренной сигарой, и в воздухе витал запах дорогого табака.

Император встал, обнял сначала старшего сына, потом Сашу. Усадил обоих рядом с собой на диван: Никсу по правую сторону, а Сашу — по левую. И продолжал обнимать за плечи.

— Саша, как ты себя чувствуешь? — спросил государь.

— Хорошо, даже смог сегодня пройтись пешком. И голова ни разу не закружилась.

— Больше не считаешь себя другим человеком?

— Не знаю. Я понимаю, что реальность здесь. А что было там?

— И что там было? — спросил царь.

— Будущее… или горячечный бред. Но бред не может быть настолько логичным!

— Зиновьев сказал, что ты предсказал освобождение Болгарии.

— Да, — кивнул Саша, — но я не говорил ему о цене. А она будет огромна. При этом Болгария не станет протекторатом, даже сателлитом не станет, они быстренько от нас отвернутся. Помнить будут, да, но благодарность — вещь эфемерная.

— А ты не знаешь, чем кончится Кавказская война?

— За что мы там воюем?

— За Чечню и Дагестан.

— Победим. Но Чечня так и останется незаживающей раной, так и будет рваться на свободу вплоть до конца двадцатого века. В Дагестане будет спокойнее.

— Что станет с имамом Шамилем?

— Мы возьмем его в плен, — сказал Саша.

— Когда? — спросил Александр Николаевич.

— Не знаю.

— Мы победим в Средней Азии?

— Что мы хотим покорить?

— Царства Хивинское и Бухарское.

— Бухара будет завоевана, — сказал Саша. — Пока не отложится в конце двадцатого века.

— А Хива?

— Плохо понимаю, что это. Может быть, есть другое название?

— Хорезм.

— Будет наш, — кивнул Саша. — Пока не отложится в конце двадцатого века.

Царь взял из пепельницы недокуренную сигару и затянулся.

— Саша, что там в конце двадцатого века? — спросил он.

— Четвертая русская революция, — ответил Саша.

— Четвертая… — повторил царь. — Хоть последняя?

— Не знаю. Но думаю, что нет.

— Империя полностью распадется?

— Чечня и Дагестан останутся. На моей памяти.

— А Польша? — спросил царь.

— Отложится еще после третьей, семьюдесятью годами раньше. Впрочем, не все почитают эту третью революцией. Некоторые называют Октябрьским переворотом. И я, в общем с ними. Самая разрушительная. По крайней мере, по числу жертв.

— Эта та, по сравнению с которой весь якобинский террор — милый пикник утонченных интеллигентов? — вмешался Никса.

— Да, — сказал Саша.

— Никса, это Саша так сказал? Про пикник?

Никса кивнул.

— Будет больше жертв, чем во Франции? — спросил Александр Николаевич.

— Намного, — сказал Саша.

— Никса, что он еще наговорил? — спросил император.

И в его объятиях стало как-то неуютно.

— Что всю семью последнего русского императора расстреляют вместе со слугами и лейб-медиком, — сказал Никса. — Что этого царя будут звать Николай Второй, но что это не я, потому что я не буду править.

— Саша, это так? — спросил государь.

— Да. Но я не фаталист. Не зря же мне это показали. Возможно, удастся предотвратить. Мне кажется, что история — это такое железнодорожное полотно с развилками. На развилке можно перевести стрелку и пустить поезд в другом направлении. Эти развилки называются «точками бифуркации» — моменты крайней нестабильности. Что бы было, если бы Юлий Цезарь не пошел в тот день в Сенат?

— Саша еще предсказал вашу смерть, папá, - добавил Никса.

— Когда? — спросил император.

— Примерно лет через двадцать, если ничего не удастся изменить, — сказал Саша.

— Убьют? — спросил Александр Николаевич.

— Да, террористы. Бросят бомбу.

— Как в Наполеона Третьего? — спросил царь.

— Примерно.

— Но он спасся.

— Это будет не первое покушение, — заметил Саша.

— Какое по счету? — поинтересовался император.

И снова затянулся.

— Не знаю, — сказал Саша. — Вначале будут пытаться застрелить. Но не получится.

— Наполеона тоже убьют?

— Нет. Он попадет в плен и будет низложен.

— Когда?

— Не помню. Мне кажется до 1870-го года. Или вскоре после него.

— И что будет после Наполеона?

— Республика. Впрочем, не уверен. Французы изобретательны.

— А после русских революций?

— После первой: умеренно конституционная монархия. С парламентом и некоторыми гражданскими свободами. Но элементы самодержавия останутся, так что у меня компетентности не хватает на то, чтобы правильно это назвать. Но царь будет распускать одну Думу за другой, и этого ему не простят. И не только этого. Экономические проблемы не будут решены, и поражение в войне станет детонатором новой революции. В нестабильной ситуации лучше не ввязываться в войны. Первая революция тоже будет после поражения в войне.

— С кем?

— С Японией.

— Мы проиграем войну дикой Японии?

— Я бы не стал над ними надмеваться. У них тоже будет революция, но гораздо раньше, чем у нас. Как ни странно, целью и результатом революции будет свержение сёгуната и восстановление власти императора. И это им на пользу пойдет.

— Может и в Китае будет революция?

— Да. Свергнут цинскую династию. Последний император отречется от престола. Это будет между нашей первой и нашей второй. Ни одна абсолютная монархия не переживет ближайшие 60 лет. По крайней мере, в Европе.

Император затянулся еще раз, и огонь сигары опасно близко подобрался к пальцам.

— Никса, — сказал он. — Выйди. Подожди в коридоре.

И убрал руку с его плеча.

Никса покорно встал, но был крайне расстроен.

— Папá! — сказал Саша. — Мне кажется, Никса тоже должен знать.

— Саша, здесь я решаю, кто, что должен знать, — отрезал император.

Никса вышел и закрыл за собой дверь.

Небо за левым окном стало совсем багровым. Кабинет окутали сумерки.

Царь позвонил в колокольчик, и в комнату вошел лакей.

— Свечи зажги, — приказал император.

Он молча курил, пока слуга зажигал свечи в подсвечниках на ближайшем письменном столе, по пять на каждом.

— В Европе останутся монархии? — спросил царь, когда лакей ушел.

— Да, конституционные. Дания, Швеция, Норвегия, Нидерланды, Бельгия, Великобритания. Но у них все супер замечательно. Верхние строчки во всех рейтингах из серии «Лучшие страны мира». Не уверен, что это связано с монархией. Финляндия там же, однако парламентская республика.

— Та-ак, — протянул царь.

Попытался докурить остаток сигары, но обжег пальцы, поморщился и бросил его в пепельницу.

— Сиди, — бросил Саше.

Отошел к письменному столу и вернулся с большой золотой шкатулкой божественной красоты: бриллианты по периметру, бриллиантовый вензель в центре и два выпуклых золотых грифона по обе стороны от вензеля.

В шкатулке оказались сигары.

Взял одну, прикурил от вполне современного вида спички.

— Когда Финляндия отложится? — спросил он.

— После третьей революции, примерно тогда же, когда и Польша, — сказал Саша. — Ее потом попытаются вернуть, но безуспешно. Финны отобьются.

— Что будет после первой революции, я понял. Саша, что будет после второй?

— Очень короткий период с временным правительством и выборами в Учредительное собрание.

— Что решит Учредительное собрание?

— Ничего. Его разгонят сразу после Октябрьского переворота.

— Это который третья революция?

— Да.

— После нее будет республика?

— Не совсем, точнее одно название. Будет тоталитарная диктатура с полным запретом частной собственности, предпринимательства и отсутствием каких-либо гражданских свобод.

— На чем же она будет держаться?

— Сначала на массовом терроре, потом — на массовом воровстве и теневой экономике. Четвертая революция ее свергнет, но приведет к распаду той части страны, которая еще сохранит единство. Отложится вся Прибалтика, Украина, Белоруссия, Грузия, большая часть Кавказа и Средняя Азия.

— Почему ты считаешь, что будет пятая революция?

— Потому что там снова диктатура и тотальная власть спецслужб. Это, как если бы сейчас Россией управляло Третье Отделение.

— В этом что-то есть, — заметил царь.

— Ничего хорошего, — поморщился Саша. — К тому же они просто фанатично повторяют все ошибки, которые привели к первым двум русским революциям.

— Саша, почему Никса не будет править?

— Не знаю. Николай Второй — это не он. Ни время, ни внешность не совпадает.

— Не доживет?

— Теоретически может, но ему будет за семьдесят. Последнему русскому царю будет около пятидесяти, а наследнику — тринадцать.

— Они расстреляют тринадцатилетнего мальчика?

— Да. И девочек немногим старше.

Император снова затянулся и выдохнул сигарный дым.

— У Никсы язвы на шее, — сказал Саша. — Я хочу понять, что это.

— Золотуха.

— Я хочу понять, что такое золотуха.

— От этого не умирают.

— Здесь очень низкий уровень медицины, — заметил Саша. — Даже я, дилетант, знаю больше.

Царь усмехнулся.

— Давайте я вам все это на бумаге изложу? — сказал Саша. — События, даты, если знаю, точки бифуркации, где я думаю, что можно что-то изменить. Если ничего не исполнится — так и слава Богу — значит, бред. Может, это поможет мне сохранить разум. А вот, если начнет исполняться, значит, мы на этом дурном пути.

— Хорошо. Только дай мне слово, что никому больше об этом не скажешь.

— Об этом не скажу. Но я не всегда понимаю, где прошлое, а где будущее. Я Зиновьеву рассказал про Болгарию совсем не потому, что хотел продемонстрировать мой пророческий дар. Просто он упомянул Русско-турецкую войну, в которой участвовал. А я помнил, что война, вернувшая независимость Болгарии, называлась Русско-турецкой. Вот и предположил, что Болгария свободна.

— Знаешь, Саша, это все слишком безумно для бреда, — сказал император и затянулся. — И говоришь ты не как тринадцатилетний мальчик. Я совсем тебя не узнаю.

— Мне снилось, что я прожил в будущем 50 с лишним лет.

— Похоже, — вздохнул царь.

— Есть еще один способ проверить, бред это или не бред. Я Никсе упомянул про роман Чернышевского «Что делать?» Вы тоже никогда о нем не слышали?

— Об этом персонаже слышал, — поморщился Александр Николаевич. — О романе — нет.

— Я думаю, что эта книга еще не написана, если конечно я не выдумал ее в своих снах. Я могу составить список произведений 19 века, которые трудно не заметить. Я не помню ни годов их написания, ни годов выхода. Так что там будут вперемежку и вышедшие, и еще не написанные. Если это не бред, они будут постепенно появляться. Даже не знаю, что раньше сработает: события или книги.

— Или ничего.

— Или ничего. Конечно.

— Хорошо, пиши.

Государь встал, и Саша понял, что аудиенция окончена.

Резко поднялся вслед за ним. Может быть, слишком резко.

Голова закружилась, и Саша рухнул на диван и потерял сознание.

Пришел в себя от запаха нашатырного спирта.

— Барышня! — прокомментировал царь, бросая на столик, смоченный нашатырем платок.

— Переоценил свои силы, — сказал Саша. — Простите.

— Это я переоценил твои силы, — возразил император.

Он встал, подошел к двери в коридор и позвал:

— Никса!

Тот вернулся в кабинет.

— Проводи брата! — приказал царь. — Он еще не настолько здоров, как мы надеялись.

И обнял обоих сыновей на прощание.

Когда они шли по коридору, за окном догорал закат. Под окном был зажжен фонарь, и светил каким-то непривычным неровным светом.

— Газовый? — спросил Саша.

— Конечно, — кивнул Никса. — По лестнице подняться сможешь?

— Есть альтернатива?

— Конечно, матушкин лифт.

Под той самой дубовой лестницей, по которой они спускались сегодня к царю, располагались деревянные двери, действительно похожие на двери лифта.

Саша поискал глазами кнопку, даже на всякий случай пощупал деревянную панель рядом с дверями, но безуспешно.

Николай открыл двери, и они оказались в плетеной кабине.

Здесь на стене висел колокольчик со шнурком.

Никса позвонил.

— Какая интересная система, — заметил Саша.

Лифт заскрипел и медленно пополз вверх.

— А, как это устроено? — проговорил Саша. — Он на паровой или на электрической тяге?

— На ручной, — сказал Никса. — В подвале сидят двое рабочих и крутят колесо.

— Понятно. Холопы.

Лифт достиг второго этажа и со скрежетом остановился. Двери, естественно, надо было открывать вручную.

— Признаться, у меня была мысль объявить забастовку и больше ничего ему не рассказывать после того, как он тебя выставил, — сказал Саша, когда они вышли из лифта. — Но смалодушничал.

— Ты обязан был все ему рассказать, выгнал он меня или нет.

— На самом деле, добавились только детали.

— На самом деле, после болезни у тебя образовалась изрядная каша в голове, — заметил Никса.

— До болезни было лучше?

— До болезни было пусто. У меня для тебя тоже будет must read, и попробуй только не прочитать.

— Я люблю читать, Никса.

— Раньше это относилось только к приключенческим романам.

— Расту. Я, кстати, смалодушничал еще в одном…

— Ну, кайся.

— У вас вообще знают, что курить как бы не очень полезно?

— Нет. А что такое?

— Обструктивная болезнь легких, рак и много чего еще. Такими темами папá скурит себе легкие лет за десять. Я не решился ему сказать.

— Он бы тебя не послушал, даже, если это правда. Наши эскулапы молчат.

— Надо с этим что-то делать, — сказал Саша. — Честно говоря, здесь много с чем надо что-то делать.

— Хочешь на своем горбу перетащить страну стразу из 19-го века в 21-й?

— Моего горба не хватит. Мне и так в какой-то момент показалось, что я оттуда не выйду.

— У нас не расстреливают тринадцатилетних мальчиков, — заметил Никса.

— Ты что подслушивал?

— Специально нет. Это у нас двери такие, — Николай пожал плечами. — Папá приказал ждать в коридоре — я ждал в коридоре.

— Угу! Лучший способ игнорирования приказов — это их доскональное исполнение, — хмыкнул Саша.

— А ты как-то неровно дышишь по отношению к четвертой революции.

— Четвертая революция — самая правильная. После четвертой революции смогли перезахоронить останки семьи последнего императора: из общей могилы — в Петропавловскую крепость. А те, кто выжил, хоть смогли приезжать.

— Но была республика?

— Республика продержалась где-то лет восемь. Потом плавно перетекла в диктатуру. Причем так плавно, что народ почти не заметил. Точнее интеллигенция, народу было глубоко по фиг.

— У тебя что-то лично связано с четвертой революцией?

— Я в ней участвовал.

Никса рассмеялся.

— Я ждал чего-то подобного.

— Четвертая революция, Никса, вернула частную собственность и свободу предпринимательства. Экономика, наконец, начала развиваться нормально, и этого даже диктатура не смогла уничтожить. Экономические итоги революций всегда более стойки, чем политические. Читай Карлейля: «История Французской революции». Мастрид, если что.

— Угу! И после четвертой революции все распалось окончательно!

— Скорее во время. И отчасти даже до. Империи разрушают не революции, Никса, их растаскивают региональные элиты, как только слабеет центральная власть.

— А центральная власть слабеет во время революций.

— Да, поэтому революции лучше делать сверху. По возможности.

— Папá говорил нечто подобное. Крестьян лучше освободить сверху, потому что иначе они сами освободят себя снизу.

— Молодец папá! Только этого мало, я чувствую здесь сверху донизу надо все перестраивать.

— А тебя перевоспитывать. Может и спасем твою грешную душу.

— Меня хрен уже перевоспитаешь!

— А мы попробуем. У нас, кроме Зиновьева еще двое воспитателей: Гогель и Казнаков. Познакомишься.

— Тоже генералы?

— Гогель — генерал-майор. Казнаков — полковник.

— О! Полковники — это как раз самая революционная среда.

— Все-таки каждый разговор с тобой сначала балансирует на грани, а потом резко уходит за грань, — заметил Никса.

— А, что ты хотел от революционера? Радовался бы, что у тебя появился свой Лагарп[1]! Что плохо воспитал царя сей швейцарский республиканец? Характера Александру Павловичу немного не хватило, но это уже не вина воспитателей. Будем закалять: спать на гвоздях, плавать в проруби, питаться акридами, учить французский по карточкам.

— Посмотрим, что у тебя получится.

— На самом деле, у папá с моей стороны такой кредит доверия, что надо очень постараться, чтобы его растранжирить.

— Хотелось бы верить.

Они дошли до Сашиной комнаты, где уже ждал Кошев, и обнялись на прощание.

Количество обнимашек здесь зашкаливало, не то, что в холодном 21-м веке, где руки-то жмут не всем и каждому. Теплая ламповая российская монархия Саше, пожалуй, нравилось, хотя он и подозревал, то с точки зрения среднего крепостного она вовсе не такая теплая и ламповая.

— Прохор Захарович, — обратился он к Кошеву, когда они расстались с Никсой, — вы можете идти. Я вполне нормально себя чувствую, и справлюсь сам.

— Николай Васильевич приказал оставаться с вами, Ваше Высочество, — возразил Кошев.

— Прохор Захарович, вы мой камердинер или Зиновьева?

— Николай Васильевич — ваш воспитатель, — сказал Прохор.

— Ладно, — вздохнул Саша. — Видимо, вопрос решается на более высоком уровне.

Переодеваться при Кошеве было несколько дискомфортно, но чистое белье и чистая ночная сорочка несколько примирили его с ситуацией.

— Еще надо выпить лекарство, — сказал Кошев.

— Балинский выписал? — поморщился Саша. — Ну, просил же!

— Не знаю, Ваше Высочество. Может быть, его превосходительство Иван Васильевич Енохин.

На столике у кровати стоял пузырек с четвертинку водки. На пузырьке: рукописная этикетка: «Лауданум». И все! Никакого состава!

— А инструкция? — поинтересовался Саша.

— Инструкция?

— Ну, к лекарству. Как принимать, состав, показания, побочное действие, передозировка?

— Нет, — сказал Кошев. — Мне Иван Васильевич все объяснил. Я знаю.

Рядом с лауданумом на столике располагалось маленькое блюдечко, украшенное пейзажем, золотая ложечка и стакан с водой.

— Гадость? — спросил Саша. — Придется запивать?

— Его превосходительство сказал, что придется, — кивнул камердинер.

И накапал половину чайной ложки.

— Возьмите, Ваше Высочество!

Саша взял лекарство.

Оно резко пахло спиртом и пряностями, из которых он уверенно опознал корицу и мускатный орех. Глинтвейн что ли? Но цвет имело красновато-коричневый, как чай.

Первой мыслью было как-нибудь незаметно эту хрень вылить. Но Кошев смотрел в упор.

Запах был не опасный, к тому же Саша совершенно четко вспомнил, что в Петергофской аптеке этот самый лауданум занимал, по крайней мере, полку.

И Саша вздохнул и влил в себя содержимое ложки.

Такой дряни он еще не пил! Микстура была явно спиртовой настойкой, но такой горькой, что полынный абсент казался на ее фоне нектаром и амброзией. Абсент хоть пить можно!

Он резко схватил стакан с водой и пил, пока не опорожнил весь.

— Енохин — отравитель! — поморщился Саша. — Гнать в шею!

— Иван Васильевич — очень хороший доктор, — улыбнулся Кошев.

Что же такое «лауданум»? Из смутных воспоминаний о латыни в памяти всплывало слово «laudem», которое означало, вроде, «хвалить». Причем здесь спиртовая настойка?

В сон стало клонить быстро и совершенно неотвратимо.

— Я потушу свечи, Ваше Высочество? — спросил камердинер.

— Да, — тяжело выговорил Саша.

И опустил голову на подушку.

Последним он осознал то, как Прохор помогает ему лечь и укрывает одеялом.

Глава 10

Был август. Саша шел к Белому Дому мимо горбатого мостика, полуразобранного для строительства баррикады. Рядом шагал его друг Стас, с которым они вместе издавали очень кусачий антикоммунистический листок. В совместном предприятии Саша отвечал за контент, а Стас — за типографию и распространение.

Над оранжевым закатом висели легкие сиреневые облака. Над площадью разносились звуки русского рока. «Это значит, уже 22-е, — подумал Саша. — То есть мы уже победили». И его залило ощущение безграничного счастья и свободы.

Потом он увидел себя на Лубянке, где народ обвязал канатами железного истукана и пытался стащить его с пьедестала. Саша тоже впрягся вместе со всеми и потянул за канат. А вдали, над Манежной площадью, пылал тот же безумный закат с цветами психоделической вечеринки.

Москва исчезла, и Саша увидел себя спускающимся по лестнице куда-то вниз. Рядом было много людей, и он совершенно четко понял, что вот этот благообразный мужчина в военной гимнастерке, — его отец, а эти девчонки в длинных платьях — его сестры. Они спустились в подвал и их поставили к стенке, и бородатый мужик в кожанке и с револьвером зачитал какой-то короткий текст. Отец только успел спросить: «Что?» И раздались выстрелы.

Картинка снова сменилась, и Саша увидел себя сидящем перед пылающим костром. Только вместо дров на нем были сложены окровавленные части трупов. Огонь был неестественно ярким на фоне полной тьмы, а чей-то голос рядом говорил, что императрица и наследник плохо горят, и не факт, что это царица, ее, видимо, спутали, и теперь вместо нее горит ее служанка. И голос этот звучал глухо и низко, как из глубин преисподней.

Костер исчез, и Саша увидел себя сидящем на камне на склоне горы в окружении целой гряды лесистых гор, и голос утратил инфернальность и начал читать стихи, которые Саша тут же счел гениальными:


«Я был волною в море, бликом света
На лезвии меча, сосною горной,
Рабом, вертящим мельницу ручную,
Владыкою на троне золотом.
И все я ощущал так полно, сильно!
Теперь же, зная все, я стал ничем…»[2]

И только проснувшись вспомнил, кто автор.

Первым порывом было записать стихотворение, но у постели сидел очередной незнакомец. Саша поднялся на локте и сел на кровати, опершись на спинку.

— Как вам спалось, Александр Александрович? — спросил визитер.

Одет он был по-военному в мундир с погонами и двумя рядами пуговиц. У него было немного вытянутое лицо, крупный нос, пышные усы, лысина с остатками волос и ямочка на подбородке. Глаза, впрочем, смотрели скорее заботливо, чем строго.

— Отвратительно! — честно признался Саша.

И его взгляд упал на пузырек с «Лауданумом», блюдце и ложечку.

— Сны ужасные, — пояснил он. — особенно в конце. Видимо, действие лекарства. Я должен вас помнить?

— Я Григорий Федорович Гогель, ваш гувернер.

— А! Генерал-майор?

— Да. Вы меня помните?

— Нет. Мне Никса рассказывал.

Саша повернул «Лауданум» этикеткой к гувернеру.

— Григорий Федорович, не знаете, что это?

— Лекарство, — улыбнулся Гогель. — Моя жена иногда принимает, от бессонницы выписывают, от нервов, от болей.

— А из чего его делают?

Гувернер пожал плечами.

— Я не аптекарь, Александр Александрович.

Рядом с подсвечником и «Лауданумом» на тумбочке у кровати лежали листы ватмана, ножницы и возникло несколько книг. Сверху лежал нетолстый том под названием «Восшествие на престол императора Николая Первого». Автор: барон Корф. В книге была записочка: «Must read!»

Под Корфом имелся французско-русский словарь и томик Беранже, который тоже не обошелся без записки тем же почерком, но, на этот раз на русском: «Читай, предатель!»

— Гм… — сказал Саша.

— Давайте, не с чтения начнем, Александр Александрович, — попросил Гогель.

— Это от Никсы.

— Все равно, даже, если от Николая Александровича.

— Конечно, конечно.

Саша вздохнул, слез с кровати и отправился в уборную. Гогель проводил его до двери сортира. Эта навязчивая опека начинала раздражать.

На завтрак подали бульон с булочками. Саша удивился, но быстро решил, что в этом что-то есть. Гувернер завтракал вместе с ним.

— Вы тоже воевали, Григорий Федорович? — спросил Саша. — Как и Зиновьев?

— Да, — кивнул Гогель.

— Русско-турецкая война? Крымская?

— Усмирение Польши. Осада Варшавы.

— Понятно. Польское восстание.

— Мятеж, — уточнил Гогель.

— Да, да. Мятеж, конечно. Они же не победили. Какой по счету? В разговоре с Зиновьевым я перепутал две русско-турецкие войны. А польский восстаний было едва ли меньше. Это которое? Не Костюшко?

— Нет, Александр Александрович, Костюшко был еще при Екатерине Великой.

— Ужас! Похоже историю мне нужно учить сначала.

Итак, перед ним сидел очередной защитник российских интересов на не совсем российских территориях. Что-то вроде командира танковой бригады во время введения войск в Чехословакию в 1968-м, ну, или Гиркина-Стрелкова в ДНР, ну, или офицера ВДВ во время братской помощи Казахстану в 2022-м.

Все-таки с Зиновьевым — участником праведной русско-турецкой войны — было больше точек соприкосновения. В результате одной из таких войн образовалась Болгария — единственная страна Восточной Европы, где нам не плюют вслед.

Саша представил, что его отдали на воспитание Гиркину-Стрелкову, и ему стало не по себе. Ладно, не будем драматизировать. Товарищ Стрелков в юности увлекался идеалам белого движения и даже писал эмоциональные стихи по то, как красиво умрет за Россию. Интересно, насколько господину Гогелю близок сей имперский романтизм?

Кофе Саша пил молча, размышляя о том, где у гувернера может быть кнопка.

— Григорий Федорович, а вы в юности стихов не писали? — наконец, спросил Саша.

— Нет. А, почему вы так решили?

— Просто, напомнили мне одного человека… Мне надо несколько писем написать. Могу я сейчас этим заняться?

— Да, конечно. Кому?

— Я обязан отчитываться перед вами в том, с кем веду переписку? — спросил Саша.

— Да, Александр Александрович.

— Хорошо. Письмо номер один. Никсе.

И Саша отодвинул чашку из-под кофе на край стола, взял лист бумаги и карандаш.

— Александр Александрович, — сказал Гогель, — письма карандашом не пишут. Это крайне невежливо.

— Ладно, — вздохнул Саша.

И взял перо и чернильницу.

С огромным трудом вывел: «Привет, Никса!» Без клякс, слава Богу, обошлось, но от пера шли мелкие чернильные брызги.

— «Привет» — это не принято, — прокомментировал Гогель. — И после «т» ставится «ер».

— Твердый знак? — переспросил Саша.

— Да.

— Хорошо, как мне лучше к моему брату обратиться?

— «Милый Николай», «Любезный Николай Александрович», «Милый любезный брат».

Саша скомкал начатое письмо и взял новый лист бумаги. Вывел: «Милый Никса!»

Гогель прочитал, но не придрался.

«Спасибо тебе за Корфа, — продолжил Саша. — Кажется, я о нем где-то слышал. Прочитаю обязательно.

За словарь и Беранже — двойное спасибо.

Почему? (Ну, ты понял)

Саша».

Подумал и расставил маленькие твердые знаки после всех согласных на концах слов.

Показал Гогелю.

— Нормально?

— Лучше подписаться «Твой Саша».

Саша добавил «Твой».

— С лакеем можно послать?

— Да.

— У Никсы где-то тут комнаты?

— Не совсем. Он в Сосновом доме. Отсюда минут пять пешком.

— У Никсы отдельная дача?

— Да, Александр Александрович.

— Круто! — восхитился Саша.

Письмо Никсе отправилось с призванным колокольчиком Митей, от которого, вроде, больше не пахло. Или привык?

И Саша принялся за следующее письмо.

«Уважаемый Илья Андреевич!» — начал он.

— Лучше написать «Любезный Илья Андреевич», — прокомментировал Гогель.

Саша скомкал лист и с досадой бросил его в мусорное ведро.

— А кто этот Илья Андреевич? — поинтересовался гувернер.

— Фармацевт из Петергофской аптеки, — объяснил Саша.

— Александр Александрович вам не по статусу ему писать.

— Не думаю, что Петра Первого останавливали такие мелочи, — заметил Саша. — Да и Екатерина Вторая не считала, что ей не по статусу переписываться с каким-то там Вольтером!

— Они могли себе позволить, а вам пока следует соблюдать этикет.

— Сословия — зло! — изрек Саша.

— Сословия — каркас общества. Без них не будет ничего, кроме хаоса.

Саша поморщился.

— И, что делать, если мне нужен этот человек?

— Я могу написать.

— Хорошо, — кивнул Саша. — И придвинул Гогелю чистый лист.

«Любезный Илья Андреевич! — продиктовал он. — Когда мой воспитанник Великий князь Александр Александрович был в Вашей аптеке, он обратил внимание на лекарство под названием «Лауданум». Если Вас это не очень обременит, не могли бы Вы написать для него состав этого лекарства, метод его изготовления, дозировку в различных случаях, методы первой помощи при передозировке и смертельную дозу?»

— Зачем вам смертельная доза? — испугался Гогель.

— Ну, уж конечно не за тем, чтобы наложить на себя руки! Просто хочу контролировать ситуацию. Кстати, вашей супруге тоже будет полезно об этом знать.

— Ладно, — вздохнул гувернер.

«На этот
первый вопрос прошу Вас ответить срочно, отослав ответ с моим лакеем», — продолжил Саша.

Григорий Федорович кивнул.

Саша просмотрел написанное. Красивый четкий почерк с нажимом. И ни одной кляксы. Более того, Гогель как-то обходился даже без чернильных брызг.

— Да, — прокомментировал Саша. — Мне совершенно необходима пара семестров чистописания. Можно будет это устроить?

— Можно, — усмехнулся гувернер.

«Второе, — продиктовал Саша. — До Великого князя доходили слухи, что в аптеках Лондона можно найти пакетики со специальным средством для мытья волос. Это размельченное и растертое в ступке мыло, смешенное с сушеными травами. Возможно подойдет крапива, которую иногда используют для этой цели. Не могли бы Вы сделать несколько таких пакетиков? Во сколько это может обойтись?»

Гогель взглянул с некоторым удивлением, но все записал.

«Третье, — продолжил Саша. — По словам Великого князя, грибы из рода «Пенициллум» обладают противовоспалительным действием. Он где-то об этом читал. Знаком ли Вам этот род плесени? Умеете ли Вы его выращивать? Нет у Вас на примете доктора, который может заняться проверкой этой информации и испытанием нового лекарства?»

— Все! — сказал Саша. — Тоже можно с лакеем отправить? Здесь недалеко.

Тут очень вовремя вернулся Митька с запиской от Никсы.

«А предатель ты потому, — писал Никса, — что теперь Зиновьев говорит со мной исключительно по-французски!»

— О! — прокомментировал Саша. — Кажется, я уже оказал одну услугу российской монархии.

— Что там? — спросил Гогель.

— Письмо от Николая. Не уверен, что я могу его вам показать без разрешения цесаревича.

— Ладно, не надо, — смирился гувернер.

Гогель сложил письмо и вручил лакею, не снабдив его ни конвертом, ни адресом.

— Это хозяину аптеки в Петергофе, — сказал он.

— В Петергофе только одна аптека? — спросил Саша.

— Да, это же маленький город.

— Я знаю, где это, — кивнул слуга.

Митька ушел, и Саша начал диктовать третье письмо. На этот раз к продавцу микроскопов, адрес которого он раздобыл у аптекаря. Саша просил прислать подробный прайс-лист.

Гогель посоветовал термин «каталог», и Саша согласился.

— Зачем вам микроскоп, Александр Александрович? — спросил Гогель.

— Интересно, — сказал Саша. — У Петра Алексеевича, насколько я знаю, был.

Последнее письмо решили отправить по почте, и гувернер обещал этим заняться.

— Еще? — спросил Гогель.

— Последнее мне точно придется писать самому, — сказал Саша. — Ибо к папá. Причем, он взял с меня слово хранить его содержимое в тайне. Так что и показать не смогу. Как мне прилично к нему обращаться? Государь?

— «Любезный папá» или «Бесценный папа».

— Спасибо! А как подписаться?

— «Ваш верный сын», например.

— Понятно. Но это надолго. Роман в письмах страниц на сто. Апология моей жизни плюс записка про то, как нам перестроить Россию, в одном флаконе. Так что мне надо собраться с мыслями.

— Хорошо, — кивнул Гогель.

— И еще мне нужна ваша помощь. У меня есть пара идей…

Саша взял очередной лист бумаги, нарисовал на нем карандашом шариковую ручку в разрезе и надписал: «Идея № 1».

— Вот смотрите, Григорий Федорович. Вот это контейнер для чернил. Пластмасс ведь нет, как я понимаю?

— Я не знаю, что это, — вздохнул Гогель.

— Ничего обойдемся. За неимением пластмассы можно использовать сталь, стекло или каучук.

И Саша надписал список возможных материалов.

— Вот это наконечник, — продолжил он. — Его лучше сделать стальным, а внутри него должен быть маленький стальной шарик. Мы надавливаем на шарик, проводя линию по бумаге, он чуть-чуть уходит вверх, в наконечник, поворачивается и окрашивается чернилами. И от ручки появляется след. Просто ведь, правда?

— Пожалуй, только чернила будут вытекать.

— Совершенно верно. Поэтому их надо загустить. Чем не знаю. Может быть, сажи добавить, может быть, воска, может быть, жира. В общем, надо поэкспериментировать. То есть мне нужен человек, или группа людей, или предприятие, которые этим займутся. Что это за люди? Стекольщики? Оружейники? Производители чернил? Купцы? Промышленники? Ремесленники? Вот, к кому обратиться?

— Я выясню, Александр Александрович. Видимо, нужна привилегия на изобретение.

— Патент?

— У нас называется «привилегия».

— Это понятно. Но долго. К тому же идей у всех, как грязи. Мне бы хотелось опытный образец, чтобы продемонстрировать, что это работает. Есть у вас выходы на таких людей?

— Английский клуб.

— Может быть. Что бы я без вас делал!

— И государь, — заметил Гогель.

— Хорошо. Только не говорите ему, что я сумасшедший.

— Вы не похожи на сумасшедшего, Александр Александрович.

— Это радует, — усмехнулся Саша. — Классно бы было такую ручку сделать, а то гусиное перо — это, конечно, очень романтично, но совершенно ужасно!

Гувернер хмыкнул.

— И еще один вопрос, — сказал Саша. — Григорий Федорович, здесь есть библиотека?

— Конечно.

— Покажете?

— Пойдемте!

— Далеко?

— Около версты.

Спокойным шагом дошли минут за пятнадцать и оказались перед двухэтажным строением совершенно эльфийской архитектуры. Высокая крыша, балкончик, высокие окна и арочки, обрамленные неким белым кружевом. Ковка что ли? Саша был совершенно уверен, что из камня этого сделать нельзя. Даже полоток готической церкви «Сен Шапель» в Париже казался куда грубее.

И тогда он совершенно четко понял, что американцы полные лохи. Ну, зачем они изобретали из головы и строили зачем-то декорации для Лориэна во «Властелине колец»? Вот же! Приезжай — и снимай! Явный дворец Галадриэли!

— Не узнаете коттедж? — спросил Гогель.

— Нет. Я его не помню. Здесь живет королева эльфов?

Гувернер помрачнел.

— Не воспринимайте все так всерьез, Григорий Федорович, — сказал Саша. — Я прекрасно понимаю, что это дворец кого-то из моих родственников. Но, исходя из архитектуры, трудно же предположить других хозяев, кроме короля Оберона и королевы Титании. Хотя, хотя… Может быть, еще фея Моргана или королева Медб.

— Королева Медб?

— Не знаете? Это из ирландского эпоса. Древняя королева, воительница и колдунья. Ее обычно изображают на резном деревянном троне, с копьями и щитом, а перед ней на треножнике что-то дымится. Так чей это на самом деле дворец?

— Это дворец-коттедж вашего покойного деда государя Николая Павловича и его супруги Александры Федоровны, вашей бабушки.

— С ума сойти! Совершенно не бьется с образом! Я ожидал от деда скорее чего-то тяжеловесно-классического, чем псевдоготики.

— Это он строил для государыни.

— Бабушка жива?

— Да. Но она сейчас в Ницце.

— Там красиво, — улыбнулся Саша. — Но очень жарко. Полдень. Юг. Midi[3].

Внутри дворец оказался еще более эльфийским, чем снаружи.

Готические потолки, готические люстры из кованого кружева, готическая резная мебель и камины с изящнейшими белыми изразцами, а в окнах — цветные витражи. Лестница — сказочное чудо с тоненькими балясинами. Стены, с нарисованными окнами готического храма, светильник на тяжелой цепи.

— Боже мой, кто это строил? — восхитился Саша. — Глава выколоть, голову отрубить, и чтобы нигде больше!

— Фермерский дворец вас так не восхищал, — заметил гувернер.

— А что там интересного? Классика, как классика. Скукотища! А здесь! Собор-вокзал, что в Кельне, тихо курит в сторонке.

— Почему «Собор-вокзал»?

— Потому что прямо у его подножия железнодорожная станция.

— Вы там были, Александр Александрович?

— Неважно. Возможно кто-то рассказывал. Даже Нотр-Дам отдыхает, несмотря на реставрацию шпиля Виолле-ле-Дюком. Я понимаю, что Собор Парижской Богоматери и храм Волхвов аутентичнее, но здесь такая феерия!

— Александр Александрович, а что за Виолле-ле-Дюк?

— Парижский архитектор и реставратор, Григорий Федорович.

Библиотека была выдержана в красных тонах. Всю стену напротив входа занимали книжные шкафы с резной деревянной отделкой в виде стрельчатых арок. Жаль только, что с непрозрачными дверцами.

— Вы здесь ориентируетесь? — спросил Саша. — Мне нужен какой-нибудь медицинский справочник или энциклопедия.

— Есть энциклопедический словарь, — сказал Гогель. — Вот здесь!

Саша открыл рекомендованный шкаф. Словарь имел кожаные переплеты с золотыми надписями и толстенные тома числом тридцать с хвостиком. Из длиннющего названия Саша понял ровно четыре слова: «Universal», «Lexikon», «encyclopādisches» и «Künst». А также тот печальный факт, что словарь на немецком.

— «Но всё же мы не привыкли отступать!» — процитировал Саша — Григорий Федорович, вы знаете немецкий?

— Да, немного.

— Знаем мы ваше немного. Судя по тому, как Зиновьев немного знает французский. Значит, как только я скажу «пас», вы мне поможете.

Буква «L» была в 17-м томе. 

Глава 11

«Laudanum» нашелся. Статья про него состояла ровно из одной строки: таинственное сокращение «f. u.» и слово «Opium». Сокращение очевидно означало «смотри ниже» или что-то в этом роде. Впрочем, какая разница, все было ясно.

Он положил том на письменный стол и поискал что-нибудь, что можно использовать в качестве закладки. Заложил карандашом.

Гогель сидел на стуле у входа.

— Что с вами, Александр Александрович? Вы мрачнее тучи! Нашли то, что искали?

— Да… почти. Минуту…

Буква «O» была в 21-м томе. И про «опиум» была здоровая статья на несколько страниц, в которой Саша не понял ничего.

Он положил 21-й том на стол, раскрытым на «Опиуме».

— Нужна помощь с немецким? — спросил гувернер.

— Нет. Мне все понятно. Я знаю, что такое опиум.

— Опиум?

— Лауданум — это спиртовая настойка опиума. Судя по запаху водки. Но, если ваша жена это принимает, вам, наверное, стоит прочитать.

— Вы так говорите, словно это яд.

— Это и есть яд. Причем весьма опасный. Вы знаете, почему сейчас англичане воюют с Китаем?

— Воевали. За свободу торговли и открытие портов.

— Угу! За свободу торговли опиумом, которую полностью запретил китайский император, в чем был совершенно прав, как бы не надмевались над ним так называемые «просвещенные» европейцы. Это гораздо опаснее водки. От опиума, правда, не буянят, а спят, зато смертельная доза гораздо меньше. А проспать всю оставшуюся жизнь не входит в мои планы. Слышали о притонах для курильщиков опиума?

— Да, но это же курение, а не настойка по рецепту врача.

— Разница небольшая. Так что я бы посоветовал вашей жене как минимум принимать его только в исключительных случаях, а лучше отказаться совсем, если она еще на это способна. Будете читать?

И он открыл и 17-й том со ссылкой, положил рядом с 21-м и оба повернул к Гогелю.

— Я не знаю, что написано в статье, — сказал Саша. — Я совсем не помню немецкого. Чувствую себя инвалидом.

Прямо напротив стола стоял очень странный рояль. Он был словно сломан посередине, и часть, которая обычно расположена горизонтально, была поставлена вертикально к стене и на ней выгравирована огромная лира.

Саша встал, подошел к роялю, открыл крышку, дотронулся до клавиш. Музыка всегда помогала ему думать, словно изолируя от внешнего мира. С лауданумом надо было что-то решать.

Кажется, вот эта октава. Нажал на белую клавишу, потом на черный ре диез, потом попеременно.

"К Элизе" была единственная пьеса, которую он прилично помнил после брошенной в пятом классе музыкалки.

Типично, в общем. Почему-то именно "К Элизе" выветривается у всех из головы в последнюю очередь.

Родители не сразу, но смирились, потому что было ясно, что ребенок собирается то ли на мехмат, то ли на физтех. В самом конце 80-х музыкальное образование в интеллигентных московских семьях уже не считалось необходимым.

А потом, лет в 14, Саша понял, что для соблазнения девочек гитара гораздо эффективнее фоно. И переключился на шестиструнку. В следующий раз о брошенной музыкалке он вспомнил уже абитуриентом, когда выяснилось, что на физтехе она добавляет баллы к экзаменам. Видимо, в память об Эйнштейне, который играл на скрипке.

Но диплома музыкалки не было, на физтех не хватило одного балла, и пришлось идти в МИФИ. А после второго курса вдруг стало ясно, что защищать невиновных от судебного произвола гораздо важнее физики.

Он повернулся к Гогелю и указал глазами на клавиши пианино.

— Можно?

— Конечно, Александр Александрович!

Он сел за инструмент и начал играть.

Кажется, жизнь давала второй шанс. Выучить немецкий, который когда-то начинал, но бросил, доучить недоученный французский, окончить музыкальную школу, наконец.

Звук у фортепьяно был великолепный: яркий, глубокий, волшебный. Саша опасался услышать скрипучие тона клавесина, но нет: вполне современно.

Первую часть "К Элизе" он помнил хорошо.

Просто полузакрыл глаза и поплыл на волнах музыки.

Вспомнил жену, дочку Анечку. Где они сейчас, что с ними? Увидит ли их еще? Это, наверное, не "К Элизе", а "К Анюте". Девочке с сиреневыми волосами, оставшейся где-то в будущем.

И кто он сам? Юрист из Москвы 21-го века или сын Александра Второго? Он уже не был ни в чем уверен. Сначала казалось, что только первый, очутившийся в чужом теле великого князя. Но нет! И от князя что-то есть, не только плоть, ставшая вместилищем для другой души.

Здесь в России 19-го века удалось реализовать утопию просвещенной монархии. Ну, вот же она! Отец — реформатор, говорящий на пяти языках — русском, английском, немецком, французском и даже польском. Никса — умный, добрый, интеллигентный — вообще идеальный — наследник престола. Просто "Государство" Платона! Почему же так ужасно все закончилось? Что же сломалось? Почему Россией века 21-го правят пигмеи, не озабоченные ничем, кроме своего кошелька.

Саша никогда не был склонен объяснять явления тайными интригами и коварством соседей. Если что-то сломалось, значит были внутренние причины: трещина, гниль, ошибки конструкции. Просто так ничего не падает.

Вторая часть пошла хуже, пару раз ошибся, но ничего — тоже помнил, оказывается. Веселая она какая-то, танцевальная почти, а потом снова светлая печаль. После нее что-то тревожное, опять с ошибками, но ничего: еще немного потренироваться, и все вспомнит. И снова та же тема, что вначале.

Он окончил играть и открыл глаза.

Гогель куда-то пропал, зато рядом стоял Никса.

— Вот это да! — сказал брат.

— Издеваешься? Я раз десять ошибся.

— Да? Не заметил.

— Это единственная пьеса, которую я помню. До болезни я так не играл?

— Даже близко! Ты учился год и ненавидел фортепьяно больше всех предметов вместе взятых.

— Я был такой дурак?

— Я полностью разделял твои чувства. И разделяю. Надеюсь, папá позволит с этим покончить.

— Ты идиот, Никса. Я думал о тебе лучше. Ты потом будешь обливаться горючими слезами и кусать себе локти, что бросил. Потом у тебя не будет ни времени, ни сил. Не повторяй моих ошибок.

— Каких?

— Ну, я бросил через пять лет занятий, а потом очень жалел.

Никса словно не услышал.

— Я больше люблю корнет, — сказал он.

— Трубач, — усмехнулся Саша. — Ну так и я больше люблю гитару. Но фоно — это основа всего.

— Гитару?

— Да, только шестиструнную. На семиструнной не умею. У нас есть гитара?

— Кажется, нет. Но найдем. А что за музыка?

— Ну, ты даешь! Как этого можно не знать, неуч? Это "К Элизе". Бетховен.

— Никогда раньше не слышал, и ты этого раньше не играл. Да тебе и не по зубам бы было сыграть такое.

— Странно, что не слышал, очень известная вещь. Может, не написана еще.

— Вряд ли. Бетховен умер тридцать лет назад.

— Точно? Ну, тогда я тоже неуч, не помню год смерти Бетховена. Может, до России не довалилась еще.

— Может.

— А как ты здесь оказался?

— Пошел искать тебя после урока с Гончаровым. Но в Фермерском дворце тебя не оказалось, и мне сказали, что ты в библиотеке.

— С Иваном Гончаровым?

— Да. Он преподает мне русскую словесность.

— Автор «Обломова»? — спросил Саша.

— Нет. Ты что-то путаешь. Автор «Обыкновенной истории» и «Фрегата Паллада».

— Это он и есть.

— Мастрид «Обломов»?

— Я не читал, если честно, — сказал Саша. — Ну, какой интерес читать про то, как герой лежит на диване и ни фига не делает?

Никса усмехнулся.

— А знаешь, какое у него прозвище? «Принц де Лень»! Но его лекции мне нравятся. Я даже лишний день взял: три раза в неделю вместо двух. Но завтра последнее занятие. И все! Каникулы!

— Спроси у него про «Обломова». Может, я правда перепутал.

— Пока я спросил, нет ли у него текста сказки Пушкина про царя Никиту.

— Ага! Он сначала покраснел или побледнел?

— Чуть не поперхнулся и долго не знал, что ответить.

— Значит есть, — заключил Саша.

— В конце концов сказал, что поищет.

Саша хмыкнул.

— Ну, пусть ищет. А, где Гогель?

— Отпросился покурить, пока я за тобой присматриваю.

— О! Прогресс! Хоть один человек решил не курить при мне, а то я думал, что я здесь задохнусь.

— Так все уже знают, — сказал Никса. — И это коттедж. Бабушка вернется, почувствует этот ужасный запах и сделает всем нотацию.

— Оказывается, у нас правильная бабушка. Я сразу понял, что королева эльфов!

— Была когда-то, — хмыкнул Никса. — Но классическую музыку обожает. Как мамá.

— А папá?

— Из всей мужской части семьи ее способен терпеть только дядя Костя.

— Папин брат?

— Да, младший. Ты стал на него похож после болезни. Не внешностью, скорее, характером. И образом мыслей.

— Он либерал?

— В семье зовут Робеспьером.

— Ну, нет! Для меня это слишком радикально. Все-таки мои симпатии оканчиваются жирондистами. Дальше все пошло совсем в разнос.

— Ну-у, это преувеличение, конечно, — сказал Никса. — Насчет Робеспьера. Папá он присягнул первым и прочитал присягу громче всех, только чтобы никто ничего такого не подумал.

— Мирабо! — прокомментировал Саша. — Может, и сработаемся. Надо ему «К Элизе» сыграть.

— Хорошая идея. Он сейчас в Стрельне.

— Это где-то в Петербурге?

— Здесь. Верст десять.

— А ты-то как слушал классическую музыку?

— Я слушал тебя.

Саша закрыл крышку пианино, поставил руки на локти и сцепил ладони.

— Никса, ты знаешь, я не твой брат, — тихо сказал он. — Я наплел тебе с три короба про какие-то видения будущего. Это не были видения. Я просто из будущего. От твоего брата только тело. Вряд ли что-то еще. Он умер от менингита, наверное. Я почему-то не могу тебе врать. Даже отцу твоему не сказал всего до конца. Чувствовал себя, как на сковородке. Я вообще терпеть не могу врать. Ну выгоните и слава Богу, я же не имею к вам никакого отношения. Зато не придется больше притворяться принцем. Я нищий, а не принц.

— У тебя в голове действительно произошел какой-то взрыв, — сказал Никса. — Но это ты, Саша. Просто никаких сомнений нет. Ты ненавидишь табак, как бабушка с дедушкой, и говоришь, как дядя Костя, а врать ты всегда терпеть не мог.

И Никса обнял его сзади, соединив руки на его груди.

— Ты мой брат, Саша. И никто тебя не выгонит.

— Я должен был это сказать.

Никса улыбнулся.

— Сыграй еще.

Саше открыл крышку пианино, положил руки на клавиши.

— У меня будет к тебе одна просьба, — сказал он.

— Да?

— Мне выписали настойку опиума, и я хочу от нее избавиться.

— Почему?

— Потому что в будущем за пару ложек этой дряни можно уехать на каторгу лет на пятнадцать. Просто, если у тебя ее найдут. Даже торговать не обязательно. Точнее, все равно навесят. Так что фобия! Да и опиумный сон не в моем вкусе. И смерть от передозировки не входит в мои планы.

— В Китае за это смертная казнь, — заметил Никса.

— А у нас в каждой аптеке! Куда, извини меня, смотрит папá?

— Папá верит специалистам. В чем он совершенно прав. А врачи молчат.

— Разогнать их к чертовой матери!

— А у нас других нет, — заметил Никса.

— Ты мне поможешь с лауданумом?

— Конечно.

Пока Саша играл на бис, вернулся Гогель и положил на стол письмо.

— От аптекаря, Александр Александрович, — сказал он.

Илья Андреевич писал, что лауданум — это десятипроцентная настойка опиума и что смертельная доза у нее две-три чайных ложки.

— Читали, Григорий Федорович? — спросил Саша.

— Нет.

— Прочитайте!

И он протянул гувернеру письмо.

— Я доложу государю, — сказал он, прочитав.

— Не думаю, что Балинский заслуживает каких-то санкций, — заметил Саша. — Скорее всего, у врачей просто нет альтернативы. Но я бы хотел позволения больше это не принимать.

— Что за письмо? — спросил Никса.

Саша пересказал.

— Что ж, подождем, что решит папá, - заключил брат. — Григорий Федорович, Саша может пообедать у меня в Сосновом доме?

— Да, Николай Александрович.

По пути к Никсе Саша забежал к себе в Фермерский дворец, пока брат ждал его у подъезда.

Сосновый дом находился метрах в двухстах. Он представлял собой большую деревянную постройку с балконом на втором этаже и двумя террасами — на первом. По князьку крыши шла резьба, а на окнах имелись наличники.

— Ничего у тебя избушка, — заметил Саша. — Но знаешь, что мне это напоминает?

— Да?

— Ферму Марии-Антуанетты в Версале, где королева изображала пейзанку и ходила за курочками. Но это ее не спасло.

— Обязательно скажешь какую-нибудь гадость!

Внутри дом оказался еще просторнее, чем выглядел снаружи, и больше напоминал дачу патриотически настроенного нового русского, чем деревенскую избу. Несколько комнат, обставленных во вполне европейском стиле: камердинерская при входе, передняя, столовая, буфет, кабинет.

Видимо, имелась и спальня, но они остановились в кабинете. На террасе за окном был виден самовар на круглом столике и плетеные кресла.

— Это все твое? — восхитился Саша.

— Первый этаж, — пояснил Никса. — На втором — комната Зиновьева.

— Он здесь?

— Нет, уехал в город.

— Когда его ждать?

— К вечеру, думаю.

— Я тебе ужасно завидую! Мне бы хоть келью два на три, как в Царскосельском лицее, но чтоб никто не лез. А то у меня проходной двор в моей комнате! То Кошев, то Зиновьев, то Гогель, то эскулапы! Так жить нельзя!

— Это не твоя комната, — заметил Никса. — Тебя туда перевели на время болезни. До этого ты жил с Володей и Гогелем.

— Обрадовал! — вздохнул Саша.

И выставил на стол пузырек с лауданумом.

— Куда это можно вылить?

Никса повертел пузырек, прочитал название.

— Ты же вроде решил действовать через папá?

— Легальные методы хороши, но не всегда работают. Если папá верит специалистам, мои шансы пренебрежимо малы. Я же не специалист.

— Давай не с этого начнем, — сказал Никса.

И опустил пузырек в ящик письменного стола.

Зато достал из-за дивана большой кусок ватмана и разложил на столешнице.

— Вот! Что с ним делать?

— Циркуль есть? — спросил Саша.

Никса достал из ящика готовальню и выложил на ватман циркуль.

Саша нарисовал два концентрических круга во весь лист и написал между ними алфавит.

— Не хватает «ять», «фиты», «и десятеричной» и «ижицы», — заметил Никса.

— А зачем они нужны? И без них все понятно! Вообще после орфографической реформы 1918-го никто их не употребляет.

— А! — усмехнулся Никса. — Это после какой русской революции?

— После второй. Но, по-моему, начали еще до первой.

И Саша в столбик написал цифры от нуля до девяти в середине круга, а справа и слева от них «да» и «нет».

— Блюдце нашел? — спросил он.

— Да.

— Покажи.

Блюдечко оказалось явно из какого-то императорского сервиза с пастушками в стиле рококо. Но легкое и тоненькое.

— То, что надо, — одобрил Саша. — Свеча найдется?

— Конечно.

— Когда?

— Сегодня в полночь, — сказал Никса. — Не побоишься ночью идти по парку?

Саша хмыкнул.

— Да хоть через кладбище! Главное, чтобы из дворца выпустили.

— Выпустят, не беспокойся.

— А Зиновьев не проснется? — спросил Саша.

— А вот это мы сейчас и обсудим.

И Никса выставил на стол лауданум.

— Хорошо от него спится? — спросил он.

Саше стало не по себе.

— Никса! — сказал он. — Ты Фауста читал? Помнишь историю про Гретхен и сонное зелье? «Я отравила мать свою», да?

— Читал. Саш, ну, ты же знаешь смертельную дозу. Никто ему ее не даст. Все совершенно безопасно. Мы с ним вместе ужинаем.

— Не ожидал от тебя, — вздохнул Саша.

— Да никто не узнает.

— Это вообще не аргумент! Если тебя сдерживает только то, что вовне, это вообще не мораль. Это страх потерять лицо. Как в Китае.

Саша встал и прихватил со стола лауданум.

— Где у тебя уборная?

— Пошли!

Уборная оказалась такой же большой комнатой, как в Фермерском дворце, с окном, раковинами, дверью в ватерклозет, столиком с зеркалом и ванной за занавеской.

— Саш, дай-ка пузырек!

Саша послушался.

И Никса открыл его и собственноручно вылил в раковину.

Обернулся. Взгляд его был совершенно лисьим.

— Кицунэ, — прокомментировал Саша. — Ты меня проверял что ли?

— Что такое «кицунэ»?

— Лиса по-японски. Точнее лиса-оборотень. Они верят, что после ста лет лиса может превращаться в человека.

— Сам-то медведь! Бери!

Саша взял пустой пузырек и вымыл его под краном.

— На всякий случай, Никса, на будущее. Если тебе понадобится отравить своего политического оппонента, я не тот человек, кому это можно поручить.

Глаза Никсы из голубых стали совершенно стальными.

Глава 12

— Отравить политического оппонента? У нас это не принято, — поморщился Никса. — Так что не беспокойся.

— Пока не принято, — уточнил Саша.

— Надеюсь мы не доживем до исполнения твоих жутких пророчеств.

— До некоторых — есть шанс. Ладно, прости, братец Лис!

— Мир, братец Медведь, — сказал Никса.

И они обнялись.

— У тебя есть чай? — спросил Саша. — И желательно покрепче.

Чай нашелся в заварочном чайнике на террасе. И Саша наполнил пузырек весьма адекватной по цвету жидкостью.

На обед подали рыбный суп, жаркое и квас.

— А ты не знаешь, кто выдает так называемые «привилегии» на изобретения? — спросил Саша.

— Государственный совет.

— Что? Госсовет выдает патенты? И после этого сумасшедший все равно я?

— Еще несколько министерств, но окончательно все равно Государственный совет.

— Ты-то хоть понимаешь степень безумия ситуации? — поинтересовался Саша.

— У тебя есть какие-то идеи?

— Я помню из будущего столько идей, что могу полностью подвесить всю работу Государственного совета, — усмехнулся Саша.

— Подвесить? — переспросил Никса.

— Остановить. Они будут рассматривать исключительно мои проекты. Но я не настолько антипатриотичен.

— Что ты придумал?

— Вспомнил, — уточнил Саша. — Лист бумаги и карандаш у тебя есть?

Они вернулись в кабинет, и Саша нарисовал схему перьевой ручки с резервуаром, чтобы не дублировать шариковую, которой загрузил Гогеля.

— Резервуар лучше сделать из твердой резины или стекла, поршень из резины, а перо из золота и стали.

Такая ручка там, в будущем, у Саши была, ибо круто. Так что, как она устроена он помнил довольно хорошо.

— Понял, как работает?

— Да, — сказал Никса.

— Может быть есть уже? — с надеждой спросил Саша. — Никогда такую не видел?

— Нет. Хотя железные перья продают. Но они гнутся и плохо держат чернила. Так что больше гусиными пишут.

— Нет, уж! Писать этой бывшей чешуйкой динозавра не для моих нервов!

— Бывшей чешуйкой динозавра? — удивился Никса.

— Ну, как? Птицы от динозавров произошли.

— Не знал.

— А «Происхождение видов» Дарвина уже вышло?

— Никогда не слышал о такой книге.

— Ладно, не суть, — вздохнул Саша. — Запомни на всякий случай: «Происхождение видов». Как на Госсовет выйти? Неужто через папá?

— Быстрее всего.

Саша возвел глаза к потолку.

— Нет, я допустим, как-то выйду на Госсовет. Но представь себе крестьянина деревни Заплатово Мухосранской губернии, который изобрел новую форму плуга. Он, что тоже к папá пойдет? Или в министерство?

— Честно говоря, не слышал о крестьянах-изобретателях.

— Потому и не слышал. Теперь я понимаю, почему наш уважаемый дедушка работал по 18 часов, как раб на галерах, и все-таки проиграл войну.

— Ну, и что ты предлагаешь?

— Здесь есть в библиотеке Свод законов Российской империи?

— Есть конечно.

— Посмотрю, что там по патентному праву. Как ты думаешь, если я так прямо и напишу папá, что все это полный идиотизм, он сильно на меня обидится?

— А ты напиши… слово у тебя было такое замечательное… политкорректно.

— Ага! «Ваше Императорское Величество! По моему скромному мнению, существующая в настоящее время система выдачи привилегий на изобретения несколько задерживает ускорение темпов роста научно-технического прогресса в нашей богоспасаемой, самой прогрессивной в Европе империи».

— Примерно, — усмехнулся Никса. — Только не «Ваше Императорское Величество», а «Любезный папá».

— Усвоил! Чувствую мне здесь будет не до спиритических сеансов.

— Но сегодня договорились, — заметил Никса.

— Сегодня, конечно. Интересно, можно доску для вызова духов запатентовать?

— Я бы не советовал, — хмыкнул Никса.

Он извлек из ящика письменного стола небольшой портсигар, куда менее роскошный, чем у папá, и, вроде, даже не золотой, а серебряный, достал оттуда сигаретку и закурил.

— Тебе пятнадцать-то есть, ребенок? — возмутился Саша.

— Восьмого сентября, — отчитался Никса.

И затянулся.

— Ага! Пить, курить и говорить я начал одновременно, — прокомментировал Саша. — Я на тебя бабушку натравлю.

— Только попробуй!

— И на папá заодно! — добавил Саша.

Он со вздохом встал и отошел осматривать кабинет, подальше от ядовитого дыма.

А посмотреть было на что. Прямо у стены на деревянной подставке лежали несколько мечей. И во втором сверху он уверенно опознал катану. Она была в лаковых черных ножнах с золотыми драконами и с круглой гардой с такими же коваными змейсами.

— Можно твою катану посмотреть? — спросил Саша.

— Катану?

— Самурайский меч.

— «Катана» называется?

— Да. Ты что не знал?

— Нет.

— Япония еще закрыта?

— Три года назад был первый торговый договор с Россией, — вспомнил Никса. — Но язык еще никто не знает.

Саша бережно снял катану с подставки.

— Подарок микадо? — спросил он.

— Нет. Тети Ани.

— Сестры папá?

— Нет, — ответил Никса. — Я все забываю, что ты ничего не помнишь. Тетя Аня — сестра деда, королева Нидерландов. Анна Павловна.

— Двоюродная бабушка?

— Можно и так сказать.

— Слушай, можешь мне нарисовать кусочек родословного дерева ближайших родственников, а то я путаюсь?

— Хорошо.

— Буду благодарен, — кивнул Саша, рассматривая меч. — Тетушке — респект, микадо — позор. Мог бы и подарить. Подумаешь, потомок Аматэрасу!

— Кого?

— Аматэрасу, естественно, богини Солнца. Японские императоры считаются потомками богини Солнца.

— А… брат Луны…

— «Брат Луны»? Я даже такого не слышал. Хотя логично, что потомок Солнца брат Луны. Это откуда?

— Из «Фрегата «Паллада»» Гончарова. Но там про Аматэрасу нет.

Саша вынул меч из ножен примерно на треть. По клинку возле белого лезвия шла серо-голубая волна.

— Вау! — прокомментировал Саша. — Традиционная закалка.

— Ты что разбираешься?

— Немного. Можно мне его достать?

— Конечно.

Саша вынул катану из ножен и взял двумя руками.

Историческим фехтованием он, как и музыкой, занимался лет пять, пока совсем не достала работа. Но до пары железных турниров даже успел доехать, хотя ничего там не взял.

Он встал в низкую стойку, меч перед собой острием вверх… Подъем, поворот. Катана описала дугу над головой и опустилась вниз. Еще поворот.

Удивился, что что-то помнит.

Никса потушил окурок в пепельнице и во все глаза следил за ним.

Саша вспомнил еще пару движений, вплоть до чего-то довольно замороченного со скрещенными руками, название чего он забыл.

— Ничего себе! — прокомментировал Никса. — Ты, как танцуешь. Что это?

— Кэндзюцу — искусство меча.

— Кэндзюцу, — старательно повторил Никса. — Это по-японски?

— Хай!

— То есть «да»?

— Угу, — кивнул Саша, не переставая двигаться.

— У Гончарова «хи», — заметил Никса.

— Это он не расслышал, — возразил Саша. — «Суши» и «Суси» тоже все время путают. «Хай» — точно тебе говорю.

— Суши?

— Говорят, все-таки правильнее «суси», хотя у японцев, вроде, какой-то средний звук. Это такие рисовые цилиндрики с рыбой. В любом японском ресторане до хрена. Никогда не пробовал?

— Нет.

— Как у вас все запущено! Все-таки для кэндзюцу гораздо удобнее хакама, чем гусарские брюки.

— Хакама?

— Японские широкие штаны.

— Гончаров пишет, что они носят юбки.

— Это он не разобрался, — сказал Саша. — Просто хакама очень широкие.

— Ты уверен?

— Конечно. У меня были. В будущем. Надо заметить, что и кимоно удобнее венгерки.

— Этого слова у Гончарова нет.

— Наверное «халатом» называет.

— «Халат» есть.

— Одно слово «гайдзин»!

Никса посмотрел вопросительно.

— Гайдзин — это «иностранец» по-японски, — объяснил Саша. — Вроде, как у нас «немчура».

На очередном повороте краем глаза Саша заметил, что Никса прячет пепельницу в ящик стола и открывает окно, но не сразу понял, в чем дело.

Только повернувшись к дверям, он увидел, что на пороге стоит Зиновьев, и остановил клинок в полуметре от его плеча.

Отвел меч, расположил горизонтально: одна рука держит рукоять, другая в пяти сантиметрах перед лезвием.

И поклонился.

— Сумимасэн, Зиновьев-сенсей, — сказал он.

— Что? — спросил воспитатель.

— Это «извините» по-японски, — пояснил Саша. — Точнее: «мне нет прощения». А «сенсей» — учитель.

— Вы знаете японский, Александр Александрович?

— На том же уровне, что и болгарский, — сказал Саша. — Отдельные слова.

— Верните саблю на место, — приказал Зиновьев.

— Хай, — сказал Саша.

— Что? — спросил гувернер.

— Он сказал «да» по-японски, — объяснил Никса.

Саша убрал меч в ножны, но не сдержался:

— Это не сабля, Николай Васильевич, это японская катана, самурайский меч. У нее изгиб другой, другая гарда и рукоять под две руки. А с саблей я совсем не умею обращаться. Вообще не помню ни один европейский стиль. Был бы рад поучиться.

— Саш, покажи, Николаю Васильевичу, что ты умеешь, — попросил Никса.

Саша было начал вынимать катану обратно, но Зиновьев остановил его.

— Александр Александрович, вам врачи запретили давать оружие.

— Балинский, да? — догадался Саша. — Передайте ему, что степень моего безумия сильно преувеличена.

— Зря, — сказал Никса. — Это очень красиво. Вообще-то я ему разрешил.

— И, кого слушаться? — поинтересовался Саша.

— Старшего по званию, — сказал Зиновьев.

— А у Никсы, какое звание?

— Ротмистр, — признался Никса.

— Ну-у, я генералов на капитанов не меняю, — сказал Саша.

И со вздохом вернул катану на подставку.

— Никса, если у тебя есть боккэн, это решит проблему, — добавил он.

— Боккэн? — переспросил брат.

— Японский деревянный тренировочный меч, — объяснил Саша.

— Японского нет, но деревяшка где-то валялась, — сказал Никса.

— Я на нем могу показать, — предложил Саша. — Мне так даже спокойнее, ничего не раскоцаю. И, по-хорошему, надо на лужайку пойти. Заниматься кэндзюцу в твоем кабинете было, конечно, несколько опрометчиво.

— Кэндзюцу — это японское фехтование, — не дожидаясь вопроса объяснил Никса.

— Кстати, ты зря так к деревяшкам, — сказал Саша. — В Японии в 17-м веке был мастер меча, который использовал боккэн в поединках. Несколько убитых, причем с одного удара. Главное же сила духа, а не материал клинка.

— Сейчас тебе Зиновьев и деревяшку запретит, — заметил Никса.

— Николай Васильевич, но я так не умею, — сказал Саша.

— Мы по-французски разговариваем? — спросил Зиновьев.

— Смотрите… — сказал Саша. — Во-первых, я не хочу воздвигать языковый барьер между мной и моим братом. Во-вторых, у нас сегодня образовался вечер японской культуры, и мне еще много есть, что сказать, если, конечно, Никсе интересно.

— Еще бы! — подтвердил Никса.

— А переключаться с японского на французский и обратно мне будет тяжеловато, — заключил Саша. — Так что давайте сегодня тайм-аут, но вообще не отказываюсь от этого ни в коей мере.

— Пойдемте на террасу, я велю подавать чай, — позвал Никса.

— А вакидзаси у тебя есть? — спросил Саша, когда они расселись вокруг чайника и налили чаю.

— Давай ты сразу будешь говорить вместе с русским переводом, — попросил брат.

— Вакидзаси — это короткий меч, который самураи носят в паре с длинным, — объяснил Саша.

— Вакидзаси нет, — сказал Никса. — Про два меча я у Гончарова читал. А зачем два?

— Все сложно, — сказал Саша. — Ну, во-первых, когда самурай входит в дом, катану он оставляет слуге, а вакидзаси всегда с ним. Во-вторых, есть техники фехтования с двумя мечами: катана в одной руке, а вакидзаси — в другой. Но это для мастеров. Я вообще не представляю, как это делается. Ну, и в-третьих, вакидзаси для харакири все-таки несколько удобнее, чем катана, если почему-то танто (это кинжал) под рукой нет.

— Что такое «харакири»? — спросил Зиновьев.

— Никса, ты тоже не знаешь? — поинтересовался Саша.

— Нет.

— Вообще-то, во всех официальных документах пишут «сэппуку», — пояснил Саша. — Сэппуку — это высокий штиль. А «харакири» — бытовое название. Ритуальное самоубийство через вспарывание себе живота. Неужели у Гончарова этого нет?

— Есть про обычай «вскрывать себе брюхо», — сказал Никса. — Нет слова «харакири», не говоря о «сэппуку».

— О, эти грубые южные варвары! Ну, как можно так все опошлить! — воскликнул Саша. — «Вскрывать брюхо»! Как можно насколько не понимать утонченную японскую культуру!

И он отпил чаю.

— А почему южные? — улыбнулся Никса.

— Потому что европейские корабли, в том числе голландские, приходили в Японию всегда с юга, — пояснил Саша. — Так вот. Сэппуку — это сложный, расписанный до мелочей обряд, который различается в зависимости от того, кто делает сэппуку и при каких обстоятельствах. Например, существует упрощенное, женское сэппуку. Даме не обязательно вскрывать себе живот, а можно перерезать себе сонную артерию или нанести удар кинжалом в сердце. И этому с детства учили девочек из самурайских родов.

— И женщины делали харакири? — удивился Никса.

— Конечно, — кивнул Саша. — Разные обстоятельства бывают. Вслед за мужем, для защиты чести. Ради верности и любви. Но вернемся к доблестным японским воинам. Харакири могло быть, как вполне добровольным, так и по приговору суда. В первом случае, например, после поражения в войне или, если приказ дайме и представления о чести противоречили друг другу. Душу — Богу, сердце — даме, жизнь — государю, а честь ведь все равно — никому.

— Долг — отечеству, — добавил Зиновьев.

— Тоже хорошо, — кивнул Саша. — А вот, что делать, если приказ государя противоречит чести?

— Папá ничего такого не прикажет, — заметил Никса. — Он христианин.

— Ладно, ладно, насчет папá я не сомневаюсь, насчет тебя — тоже, а вот японским самураям не всегда было так просто, ибо нехристи. Зато и выход был известен: харакири. Кстати, зря европейцы думают, что после открытия страны в Японию хлынут европейские товары. То есть хлынут, конечно. Зато встречным потоком к нам хлынет японская культура. Никса, ты знаешь, что такое японская дуэль?

— Нет.

— Тебя ведь нельзя вызвать, да?

— Ни в коем случае! — сказал Зиновьев. — Поднять руку нельзя!

— Я помню «Уложение» Николая Павловича, — сказал Саша. — Смертная казнь.

— Вас тоже нельзя вызвать, Александр Александрович, — заметил воспитатель.

— Это на обычную дуэль нельзя, а на японскую можно! Вот представь себе, Никса, наорал ты на кого-то в сердцах…

— Не представляю, — улыбнулся Никса.

— Ладно, ты сдержанный, а я вот не всегда. Ну, представь себе, что я наорал на кого-то непечатно. И получаю я письмецо: «Ваше Императорское Высочество! Вы меня сегодня оскорбили, и если сегодня до полуночи, Вы не принесете мне свои извинения, то, чтобы сохранить свою честь, мне ничего не остается, как сделать себе харакири. Ваш верный слуга такой-то». Вот это и называется «японская дуэль». Извиняться устанем.

— Гм… — сказал Зиновьев. — Живот себе вспорет?

— Не суть, — сказал Саша. — Пуля в висок тоже эффективно работает. Можно, конечно, решить, что кишка у него тонка, и не извиняться. Но потом есть хороший шанс пройтись по его крови и мозгам и выловить там его последнее стихотворение, написанное Онегинской строфой китайской кисточкой на рисовой бумаге. А потом пройти по всему Петербургу за его гробом, с непокрытой головой. Да, ну его нафиг! Я лучше извинюсь. У меня и «сумимасэн» на языке не задержится. «Мне нет прощения…»

— Николай Павлович и без этого извинялся, — заметил гувернер.

— Дедушка был идеален, не сомневаюсь, — сказал Саша. — Русское общество, правда, с этим не согласно. Но давайте не будем об этом, а то мы далеко от Японии уйдем.

— Ладно, — поморщился Зиновьев.

— Так как насчет японской дуэли? — спросил Саша. — Тонка кишка у русского дворянина?

— Нет, — сказал Зиновьев.

— А я и не сомневался! Кстати, отсюда следует, что власть сёгуна ограничена. И не только советом князей, но и самурайской честью.

— А, что за «последнее стихотворение»? — спросил Никса.

— Перед харакири считалось правильным написать последнее стихотворение. Не Онегинской строфой, конечно. Обычно это была танка, то есть короткое стихотворение из пяти строк. Но, да, китайской кисточкой и на рисовой бумаге. Все эти стихи сохранились. Начиная с первого века от рождества Христова. Есть сборник. И в нем, понятное дело, кроме всех прочих, сорок семь танка сорока семи верных ронинов из Ако.

— Что за сорок семь ронинов? — поинтересовался Никса.

— Неужели не знаете? — удивился Саша. — Это вообще главная японская легенда. Впрочем, почему легенда? Главная японская быль! Николай Васильевич, тоже не знает?

— Я даже не знаю, что такое «ронин», — сказал Зиновьев.

— Ронин — это самурай, оставшийся без господина, а заодно и без средств к существованию.
Например, господин, кормилец и благодетель сделал харакири. И, куда тебе после этого податься? Либо в торговцы, что не комильфо, либо в ремесленники, что тоже не комильфо, либо наняться к другому князю, что уж совсем не комильфо. Ну, либо в разбойники, что тоже, конечно, не совсем комильфо, но хоть искусство меча не пропадет даром. Именно этот последний путь и выбирает большинство ронинов, поэтому в Японии их не то, чтобы любят. Готов ли ты выслушать, Никса, довольно длинную историю о верности, чести и японском военном кодексе «Бусидо», то есть пути воина. Потому что «буси» по-японски «воин», а «до» — путь.

— Рассказывай! — сказал брат.

— А Николай Васильевич?

— Я тоже послушаю, — кивнул Зиновьев.

— Итак, мой господин, — начал Саша, обращаясь к Никсе. — Случилось это в самом начале 18-го века, еще до основания Петербурга, в правление одного из сегунов из рода Токугава, династии, которая, насколько я знаю, и сейчас там правит.

Глава 13

— Жил был в городе Ако, что на острове Хонсю, дайме по имени Асано, — продолжил Саша. — Дайме — это вроде нашего князя. У князя Асано, конечно, была длинная японская фамилия и сложный титул, но я их все равно не помню, да и мудрено запомнить. Был господин Асано молод и честен. И пригласили его ко двору сёгуна участвовать во встрече посланников императора.

И вот незадача. Придворного этикета князь Асано совсем не знал. А сёгун, который тогда правил, был просто помешан на всяких китайских церемониях. И не дай бог тебе не в такое платье одеться, не те подарки преподнести посланникам, не там их встретить и застегнуться не на все пуговицы… сумимасэн… не так, как должно выбрать традиционный японский пояс оби, то бишь не того цвета.

Дайме Асано свое ничтожество в высоком китайском искусстве приличий понимал прекрасно, сознавал и все такое. Так что его отдали в обучение к придворному сёгуна церемониймейстеру по имени Кира. У последнего тоже, конечно, была длинная японская фамилия и громкий титул — но, не суть.

Учитель оказался не самым удачным: почти ничему не учил, на сложные вопросы не отвечал, зато придирался за каждую не застегнутую пуговицу.

— Александр Александрович! — одернул Зиновьев.

— Сумимасэн, — сказал Саша. — Больше не повторится. Придирался за каждое нарушение церемониала. Но князь Асано все покорно терпел.

Здесь надо заметить, что одновременно с князем Асано у Киры учился еще один неотесанный дайме из провинции. Звали его Камеи Сама. И вначале Кира и второго своего ученика изводил придирками.

Но Камеи Сама был постарше Асано, поопытнее и сразу смекнул, в чем дело. Собрал он своих самураев и говорит: «Ребята, сил моих больше нет терпеть. Убью гада!»

А дело было при дворе сёгуна. И, если кто в его покоях обнажил меч, хоть на вершок, вынув его из ножен, следовала смертная казнь, конфискация имения и позор на весь род.

Самураи господина Камеи тоже были не дураки, быстро все поняли и, чем оставаться без господина и благодетеля и идти по миру ронинами, скинулись своему дайме на взятку Кире. Церемониймейстер получил деньги и тут же стал шелковым, белым и пушистым, а его ученик Камеи — лучшим учеником.

Воины Асано тоже были не дураки, тоже все поняли и предложили тоже скинуться.

«Вот еще! — сказал князь Асано. — Что я бедный что ли! Да у меня дохода 53 тысячи коку риса в год». А коку риса — это, сколько риса может за год съесть один человек. То есть Асано мог нанять таких 53 тысячи.

«Так что, ребята, — сказал дайме Асано. — Я и сам могу заплатить. Только не может такого быть, чтобы такой уважаемый человек, как Кира-доно (а «доно» — это дворянин) и брал взятки! А, если не берет, а мы ему принесем — это же позор на весь род! Да и мама мне в детстве говорила, что взятки давать нехорошо. Ничего, продержимся. День этого ужаса остался».

Но не продержались. Когда Кира в очередной раз назвал Асано «неотесанной деревенщиной», молодой князь выхватил меч, напал на Киру и распорол ему щеку. Кровь Кира-доно стекла на белоснежные татами (то есть циновки), приготовленные для встречи посланников императора, и безнадежно их испортила, что было уж совсем не комильфо.

На суде Асано признался, что это он обнажил меч в покоях сёгуна — чего уж! И Кира сказал тоже самое. И здесь их показания совпали тютелька в тютельку. А от том, что Кира его спровоцировал, Асано говорить не стал, потому что это недостойно самурая перекладывать свою вину на другого.

Так что честного князя Асано приговорили к сэппуку, а коррупционеру Кире — вообще ничего не было.

Здесь надо заметить, что, если харакири как бы не совсем добровольное, тут есть свои особенности. Например, если приговоренному не доверяют, на низкий столик перед ним для харакири кладут не кинжал с лезвием, обернутой рисовой бумагой, а веер. И как только самурай наклоняется к вееру, кайсяку отрубает ему голову.

— Кайсяку — это палач? — спросил Никса.

— Нет! Эти европейские дикари все-таки несносны, — вздохнул Саша. — Ну, какой палач! Кайсяку или кайсякунин — это помощник при харакири. На эту роль приглашали верного вассала, лучшего друга или любимого ученика. Отрубить голову надо с одного удара, причем так, чтобы голова повисла на куске кожи, потому что, если она коснется пола — это позор. Ну, как такое чужому человеку доверишь!

Приглашение быть кайсяку никого не радовало, ибо, если сделаешь все, как надо, все равно славы не обрящешь, а, если напортачишь — опозоришься на всю жизнь. Но, если тебя господин и благодетель, лучший друг или любимый учитель об этом просит, куда ж ты денешься?

Хотя, конечно, бывали случаи, когда кайсяку был назначен властями. А бывало, что обходились без кайсяку, но тогда уже не веер, а кинжал.

В общем, князь Асано написал свое последнее стихотворение китайской кисточкой на рисовой бумаге. Оно, само собой, сохранилось. Я его дословно не помню, но что-то про весну и сакуру (это такая японская вишня, цветет розовым, и когда она цветет, вся Япония, съезжается любоваться). Смысл был примерно такой: как сакура призывает ветер, чтобы он сорвал ее лепестки, так и я призываю смерть, ибо жизнь быстротечна, как цветение сакуры. Или что-то в этом духе.

И вот, в саду приготовлено место для харакири, все застелено белыми татами, все в белых одеждах (ибо белый — это цвет траура) и весь в белом входит молодой князь Асано, преклоняет колени перед столиком, где лежит его кинжал с клинком, обернутым рисовой бумагой. Он садится на пятки и спускает с плеч кимоно, а цветущая сакура роняет на помост розовые лепестки.

— Погоди! — остановил Никса. — А зачем обертывать бумагой лезвие кинжала? Прости неотесанного южного варвара.

— Ну, как! Чтобы руку не поранить. Танто — он же длинный! Целый сяку.

И Саша показал руками сяку, то есть примерно 30 сантиметров.

— Это японская мера длины, — пояснил он. — Честно говоря, кинжал для харакири как-то иначе называется, но я этого слова не помню. По сути, типичный танто. А длинный кинжал плох тем, что можно задеть себе позвоночник, и тогда смерть будет легкой и быстрой, что совершенно не комильфо. Ну, какой тогда самурайский дух! Легко и быстро каждый дурак умереть сумеет.

Поэтому для харакири кинжал берут не за рукоять, а за ту часть лезвия, что обернута бумагой, чтобы надрез был не слишком глубоким. Понял?

— Эээ, — сказал Никса. — Да.

— Итак, мы оставили князя Асано в саду под цветущей сакурой, — продолжил Саша. — Конечно, князь был оскорблен тем, что место для харакири приготовили в саду, словно он какой-то разбойник или предатель. Природному дайме, который виновен только в оскорблении сёгуна, могли бы и во дворце позволить сделать харакири. Асано был конечно неотесанной деревенщиной, но уж такие элементарные вещи знал. Но возмущаться не стал и героически вспорол себе живот — все, как положено. Имя его кайсяку я нигде не встречал, так что может и без кайсяку обошлись, но не ручаюсь.

Похоронили князя в его родовом храме, а имение его сёгун приказал забрать в казну, хотя Асано и сохранил свою честь.

— Как все печально кончилось! — сказал Никса.

— Ну, что ты! Это не кончилось, это только началось. Потому что у князя осталась его дружина числом около двухсот самураев, которые все в один миг стали ронинами.

Из этих двухсот большинство смирилось со своей судьбой, и только 47 не пожелали смириться. Их собрал в замке Ако бывший советник Асано самурай по имени Оиси. А «Оиси», по-японски, «большой камень». Запомним эту деталь.

И спросил Оиси: «Ребята, что делать будем?»

«Как что? — ответили ребята. — Будем защищать замок нашего господина до последней капли крови!»

«То есть вы готовы защищать замок Ако, несмотря на то, что нас всех объявят мятежниками?» — удивился Оиси.

И все дружно ответили: «Хай!»

«А о мирном населении вы подумали? — спросил Оиси. — Мы-то, конечно, героически погибнем, а как же горожане? Они же тоже пострадают!»

Задумались самураи: «И то верно! Не совсем это по бусидо».

«Будет честнее, — решили они, — если мы все просто сделаем харакири вслед за господином».

И вот все они оделись в белые одежды и собрались в одном зале, и перед каждым из них уже стоял низкий столик, а на каждом столике лежал кинжал с лезвием, обернутым рисовой бумагой. А самому младшему из самураев, сыну советника, было тринадцать лет.

Они уже наклонились, чтобы взять кинжалы, но тут сказал Оиси: «Как так? Мы умрем, а подлый Кира будет жить?»

«Нет! — вскричали самураи. — Сначала мы отомстим!»

И они принесли клятву мести, записали ее на длинном свитке из рисовой бумаги столбиками красивых иероглифов, и все подписались под ней кровью.

После чего смиренно сдали замок.

Долгих два года они готовили месть. Они стали монахами, ремесленниками и торговцами, они сменили имена, они скрывались. Один из ронинов открыл лавку безделушек прямо у входа в поместье Киры и следил за ним день и ночь, не спуская глаз. Другой (а, может, и тот же) женился на дочери строителя поместья только для того, чтобы достать план.

А советник Оиси оставил семью, дал жене развод и отослал ее к родителям вместе с детьми. А сам взял себе наложницу, стал жить с ней и пить сакэ в богатырских количествах.

— Саки, — поправил Никса.

— «Сакэ», уверяю тебя, — сказал Саша. — Гончаров не расслышал. И вот однажды валялся Оиси в грязи в стельку пьяный, и какой-то человек подошел к нему, пнул его ногой, плюнул ему в лицо и сказал: «Никакой ты, Оиси, не большой камень, а так мелкая галечка. Какой же ты самурай, если сдал без боя замок господина, харакири не сделал и не отомстил? Ты не достоин звания самурая, пес презренный и смрадный!»

А Оиси даже не вынул меч из ножен.

Кира, конечно, все знал. Он ждал мести, но ему докладывали, что ронины из Ако гуляют и пьют и вовсе забыли о своем долге. И он успокоился и отослал часть охраны.

А тем временем в Эдо свозили оружие.

И вот 14 числа двенадцатого месяца… не подумайте, что 14 декабря, календарь не совпадает. По-нашему в конце января 1703 года, то есть в год основания Петербурга, 47 верных ронинов решили, что все готово. Они заказали себе последний обед, попрощались с родственниками, повязали себе на головы белые повязки, чтобы отличить друг друга в темноте, и пошли на приступ поместья Киры.

Ворота они разбили молотом, а вокруг развесили объявления такого примерно содержания: «Уважаемы мирные жители города Эдо! Мы не грабители и не разбойники, мы верные ронины покойного князя Асано пришли мстить Кире за нашего господина. Спите спокойно, мы вас не тронем. Пошумим только немножко — и все».

Они ворвались в поместье Киры, убили 16 человек, ранили еще 20, но хозяина долго нигде не могли найти. Но Оиси потрогал его постель, нашел ее теплой, и понял, что подлец недалеко ушел. Его нашли в чулане для хранения угля и, как приличному человеку, предложили сделать себе харакири, чтобы сохранить честь. Однако Кира оказался презренным трусом, и вспарывать себе живот отказался. Тогда ему просто отрубили голову.

Голову верные ронины положили в ведро и прошли с ней маршем, в полном боевом порядке, по улицам Эдо. А потом отнесли голову Киры на могилу своего господина.

И, как вы думаете, что же было дальше?

— Это еще не конец? — спросил Никса.

— Не совсем конец, — сказал Саша. — Хотя некоторые японские рассказчики заканчивают именно на этом месте. Потому что дальше и правда не случилось ничего интересного, просто самураи сделали, что должно. А что, Николай Васильевич, должен сделать в подобных обстоятельствах русский офицер?

— Я не припомню подобных эпизодов в русской истории, — заметил Зиновьев.

— Эпизодов нет. Но допустим человек считает себя кругом правым и чистым, как стеклышко, но в где-то в глубине души подозревает, что власть с ним почему-то не согласна. Ну, что? Сменить имя? Симулировать самоубийство? Сбежать куда-нибудь?

Куда, по-моему, зависит исключительно от того, в составе ли России Литва в данный период времени. Потому, что ежели сама по себе — то в Литву, как князь Курбский. А ежели в составе — то в Лондон, как господин Герцен.

— Здесь другое, — сказал воспитатель. — Здесь месть, а не бунт. Замок ведь сдали. Лучше всего повиниться государю, по-моему. И пусть решает.

— О! — сказал Саша. — Вот мы и переходим к эпизоду этой истории, который больше всего меня поражал. Сорок шесть из сорока семи самураев сдались властям, и только самого младшего послали в Ако рассказать о свершившейся мести.

Сёгун оказался в непростой ситуации. По закону их всех надо было повесить как разбойников. Однако общественное мнение было на их стороне, и все газеты об этом уже написали и напечатали список героев. И тиражи расхватывали на ура, а родственники скупали их полностью.

— У них газеты были? — спросил Никса.

— Да! — сказал Саша. — У них уже были газеты. Совсем уж явно против общественного мнения сёгун идти не решился, и поэтому всех верных ронинов, участвовавших в штурме, приговорили к сэппуку, чтобы они могли сохранить честь. При этом роду Асано даже вернули часть земель.

Все приговоренные написали по предсмертному стихотворению и сделали харакири по приказу властей. И их всех похоронили в одном храме рядом с их господином князем Асано.

Гонец, которого они отправили в Ако, вернулся и сдался властям, но сегун его помиловал, он дожил до старости и потом был похоронен в том же храме, рядом с остальными сорока шестью.

Однако могил там не сорок семь, а сорок восемь. Помните того человека, который пнул ногой Оиси, когда тот пьяный валялся в грязи? Так вот, этот человек пришел на могилу ронинов, преклонил колени перед надгробным камнем Оиси, сел на пятки, сделал земной поклон и сказал: «Сумимасен, Оиси-сан! Как я ошибался в тебе. Мне просто совершенно нет прощения!»

И сделал себе харакири.

После чего его похоронили рядом с остальными.

Не прошло и двух недель после казни ронинов, как в театре в Эдо была поставлена первая пьеса по мотивам их истории. Ее, конечно, тут же запретила цензура, но тогда, подальше от столицы, в провинции, поставили еще с десяток пьес.

И все газеты обсуждали событие, и все знатоки кодекса «Бусидо» спорили, правильно ли поступили верные ронины, и не было ли где-то, часом, отступления от высоких принципов самурайской чести, и поэты писали стихи и пели песни.

Предсмертные танка ронинов сохранились, и мне особенно нравится стихотворение Оиси. Я его дословно не помню, но смыл примерно такой: как хорошо, отбросив бренное тело, любоваться ясной луной, плывущей в безоблачном небе.

— Все? Занавес? — спросил Никса.

— Да. И аплодисменты.

— После такого не аплодируют, после такого молчат.

— Александр Александрович рассказал страшную сказку, — сказал гувернер. — Хорошо рассказал.

— Ну, какая это сказка, Николай Васильевич! К могилам 47 ронинов до сих пор паломничество. Могилы-то сохранились. И пьесы до сих пор ставят, и есть целые циклы гравюр с изложением этой истории. И наверняка их купить где-нибудь можно. Видел где-то одну такую. На ней советник Оиси с двумя мечами бьется в поместье Киры с самураями врага. И над ним столбики иероглифов с изложением событий. Вообще-то такая книга с картинками и короткими надписями называется «манга», а художник, который такое рисует: «мангака».

— Саша, а ты можешь написать все японские слова, которые ты знаешь? — попросил Никса.

— С переводом?

— Да.

— Конечно. Можно карандашом?

— Не важно. А я пока деревянный меч поищу.

Зиновьев вышел покурить, Никса свалил в соседнюю комнату искать меч, а Саша сел выписывать слова.

«Спасибо», «извините», «да», «нет», приветствия и обращения, все суффиксы (от "сан" до "тян"), терминология кэндзюзу, кендо и даже чуть-чуть карате, все, что помнил из аниме, ну, и всякие там татами и токонома.

Одного листочка не хватило, пришлось брать еще, потом еще. Всего слов набралось штук пятьдесят.

Вернулся Никса.

— Слушай, а я, кажется, знаю японский лучше болгарского, — сказал Саша и протянул ему листки.

— Отлично! — сказал брат. — Откуда ты этого набрался?

— В будущем японская культура очень популярна, примерно, как сейчас французская. "Харакири" так даже переводить не надо, вошло в русский язык. И я пять лет занимался кэндзюцу. Правда, давно.

— Научишь меня?

— Конечно.

Никса выложил на стол деревянную саблю.

— Вот! — сказал он.

Это была именно сабля, под одну руку и характерным изгибом рукояти.

— Не пойдет! — заключил Саша. — Может быть, можно из Японии настоящий боккэн выписать? Торговля же есть.

— Можно, но долго, — возразил Никса.

— Может, у тети Ани завалялся?

— Вряд ли. Ну, кому нужен деревянный меч?

— Грубые южные варвары, — вздохнул Саша.

— Можно выточить, — предложил Никса. — У нас есть токарный станок.

— Токарный станок?

— Да, конечно. Не помнишь? Нас же учили ремеслу. По примеру Петра Первого.

— Ты, что хочешь сказать, что ты умеешь с токарным станком обращаться?

— Что в этом удивительного?

— Ты посмотри на себя в зеркало, Никса! В переводчика при коллегии иностранных дел я еще поверю. Но не в токаря!

— Вообще-то столяра. Но не бог весь что: палку выточить.

— Ладно, гражданин Романов. Если нас свергнут, с голоду не умрем. Главное, чтобы не расстреляли.

С крыльца послышались голоса. Один принадлежал Зиновьеву, а во втором Саша узнал голос Григория Федоровича Гогеля.

Вскоре Гогель показался в дверях.

— Николай Александрович, Александр Александрович, вас желает видеть Ее Императорское Величество Мария Александровна!

Глава 14

— Ну, пойдем к мамá, - сказал Никса.

Вот и гостиная императрицы. Эркер с тремя окнами, выходящими в сад. Белые шторы в цветах сирени и такая же обивка диванов и кресел… Почти стиль «Прованс». Если бы не готическая мебель с деревянной резьбой, тяжелая бронзовая люстра со многими свечами и итальянские пейзажи на стенах.

Мамá на диване в окружении нескольких дам. Царь тоже здесь: за отдельным столиком играет в карты со статным стариком. У него седые усы и пышные бакенбарды.

Объятия: сначала с папá, потом с мамá…

То, что мамá его не очень жалует, Саша предположил еще в первый день, когда она, придя его проведать, задержалась очень ненадолго, а потом вовсе не проявляла к нему интереса, так что Саша быстро понял, что он на положении гадкого утенка. Зато Никсу Мария Александровна непрерывно гладила взглядом. Не то, чтобы было завидно, скорее немного больно.

В центре комнаты стоял рояль, и Саша тут же заподозрил, что он не зря там стоит.

— Саша, Григорий Федорович говорил, что ты сегодня играл в библиотеке какую-то прекрасную пьесу, — сказала императрица.

— «К Элизе», — кивнул Саша.

— Сыграй, пожалуйста!

Саша положил руки на клавиши и попытался забыть обо всем, кроме музыки и пейзажа за окном. Кажется, ни разу не ошибся.

Когда он закончил, все смотрели на него, как на эльфа из Лориэна. Даже взгляд мамá стал почти таким же, как на старшего сына.

И только Никса ухмылялся: «Ну, это же Саша! Он еще не такое умеет!»

— Саша, ты говорил, что это Бетховен? — спросила императрица.

— Да, мамá.

Кажется, он впервые назвал ее «мамой».

— Но никто не знает этой пьесы… ведь так?

И она обвела глазами дам, государя и его карточного соперника.

Все согласно молчали.

— Я не могу этого объяснить, — сказал Саша. — Я просто ее помню, и помню, что это Бетховен. Вряд ли я ошибаюсь.

— Сыграй еще раз, — попросила Мария Александровна.

Саша послушался. Кажется, получилось еще чище.

— Ты сможешь записать ноты? — спросила мамá.

— Да, постараюсь. А есть тетрадь с линеечками?

— Я сейчас пошлю за ней.

— И можно карандашом? А то я боюсь испортить лист.

— Ладно, — вздохнула государыня.

Нотную тетрадь принесла дама, которую Саша сразу выделил среди остальных. Во-первых, ей было явно под тридцать. Во-вторых, на фоне окружавшего мамá цветника она была вызывающе некрасива: круглое лицо, слишком крупный нос, слишком волевой для дамы подбородок. В общем, никакой возвышенной утонченности. Хотя, если бы не цветник, она бы сошла за вполне обычную и даже милую женщину.

У дамы был высокий лоб и рыжеватые волосы. И зеленое платье шло к этим волосам. А на плече был приколот голубой атласный бант с вензелем: алмазная буква «М», увенчанная императорской короной.

Но привлекали в даме не алмазы, не шелка и не вензель императрицы, а глаза: слишком умные для светской гостиной.

— Как вас зовут? — тихо спросил Саша.

— Вы меня не помните, Ваше Императорское Высочество?

— А должен?

— Это Анна Федоровна Тютчева, — представила мамá. — Моя фрейлина.

— Вы не родственница Тютчева? — спросил Саша.

— Тютчевых много, — улыбнулась фрейлина.

— Вы ошибаетесь, Анна Федоровна, — сказал Саша. — Тютчев один. Хотя, честно говоря, не мой поэт. Уважаю, но не люблю. Понимаю, что гениально, но умом, а не сердцем.

— Вы льстите моему отцу, — заметила Анна Федоровна.

— Льщу тем, что не люблю? — усмехнулся Саша.

— А, что Вы из него помните? — спросила Тютчева.

— Что и все: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить…»

— Прекрасно! Но это не он.

— Не может быть! Неужели я опять что-то напутал? А «Русская география» тоже не его?

— «Русская география»?

— Ну, как! Прямо квинтэссенция определенных взглядов:


«Москва и град Петров, и Константинов град —
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? и где его границы —
На север, на восток, на юг и на закат?»

— Да, его, — кивнула Анна Федоровна. — Только оно… не опубликовано.

— Даже не знаю, что на это сказать. Честно говоря, терпеть не могу это стихотворение. Мне каждый раз вспоминается высказывание Николая Павловича. За точность цитаты не ручаюсь, но что-то вроде: «Константинополь для России, как слишком узкие панталоны, даже, если ты в них влезешь, ты в них не останешься».

Тютчева усмехнулась.

— Реализм никогда не был сильной чертой моего отца.

— Простительно для поэта, — улыбнулся Саша.

— А, какой поэт ваш? — спросила фрейлина.

— Ну, кроме Пушкина, который для всех, ибо гений, вы будете смеяться: Некрасов. Хотя, если ваш отец для меня слишком правый, Некрасов иногда слишком левый. Когда я читаю: «дело прочно, когда под ним струится кровь», так и хочется возразить: «Кровь — не критерий истины». Сколько крови было пролито во имя ложных идей! Но «честно ненавидеть и искренно любить» стараюсь.

— Но Некрасов… — начала Тютчева.

— Груб да? — продолжил Саша. — Мой вкус не лучше. Да, я понимаю, что ему, как до неба, и до пушкинского совершенства, и до утонченности вашего батюшки, но мне это близко.

— А Лермонтов? — спросила Анна Федоровна.

— Он прекрасен, но в нем слишком много черной романтики. Это такая красота вампира на кладбище: мраморный лик и глаза, в которых отражается адское пламя. Но, если бы он прожил подольше, наверняка бы поднялся и до пушкинского здорового взгляда на мир, и до пушкинского оптимизма. Дуэли надо как-нибудь построже запретить. Ну, что такое гауптвахта!

— Сметная казнь?

— Смертная казнь за убийство на дуэли? Это смешно! «Смертная казнь не изменяет числа убийц». Это цитата, чья не помню. Не изменяет, если это смертная казнь за убийство. Если за что-то иное — увеличивает.

— Палач — убийца многих. И остается убийцей. Так что уменьшает.

— Само наличие должности палача есть мерзость, которая делает причастным к убийству все общество. Так что увеличивает. В миллионы раз.

— А, что вам нравится у Лермонтова? — спросила Тютчева.

— Не то, чтобы нравится, — очень тихо сказал Саша. — Здесь это слово вообще не применимо. Скажем так, производит впечатление. Вот, например:


«Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон…»

Тютчева побледнела и скосила взгляд на царя. Говорили вполголоса, так что папá продолжал увлеченно резаться в карты.

Зато императрица и Никса все слышали. И первая смотрела со смесью удивления и ужаса, а Никса — с тонкой усмешкой. Ага! Лисий взгляд. Уже видел.

— Честь и хвала автору за то, что он понимает, что этот год — черный, — прокомментировал Саша. — Что в России это не будет веселым бескровным фестивалем под красными флагами.

— Это стихотворение не опубликовано, — заметила Тютчева.

— Зря. Я бы его в школьную программу включил. Чтобы, мечтая о свободе, помнили о цене.

— Давайте вернемся к Бетховену! — взмолилась фрейлина.

Ноты он дописал быстро, но не был уверен, что без ошибок.

— Вы различаете ноты на слух, Анна Федоровна? — спросил он.

— Да.

— Тогда я сяду за рояль, сыграю еще раз, а вы меня правьте. И останавливайте, если надо.

Анна Федоровна кивнула.

Так, с горем пополам получили нормальный вариант нотной записи. Тютчева исправила местах этак в семи.

— А еще Саша умеет замечательно рассказывать про японцев, — улыбнулся Никса. — Правда, мрачно. Черная романтика.

И Саша понял, что от него не отстанут.

— А в обморок никто не упадет? — поинтересовался он. — Все-таки подробности харакири не совсем для дам.

— Харакири? — переспросила мамá.

— Вскрытие живота, — пояснил Саша. — Традиционное японское самоубийство. А также способ казни.

— Я остановлю, если это будет слишком, — пообещала Мария Александровна.

— Ты имел в виду историю сорока семи самураев? — спросил Саша брата.

— Конечно, — кивнул Никса. — Что же еще?

— Есть и еще, но начнем с этого, — согласился Саша.

Он выдержал паузу, прикидывая, как приспособить текст под аудиторию. Большинство — фрейлины. Значит, сёдзё — жанр для девочек. Ну, про поэзию побольше и про отношеньки. Жаль, что среди сорока семи самураев не было ни одной воительницы.

Но у нас еще есть государь, который стоит всех дам вместе взятых. Чем его зацепить и отодрать от карт?

— Это случилось в первые годы прошлого века, через несколько лет после стрелецкого бунта, еще до основания Петербурга, — начал Саша. — В замке Ако, что на острове Хонсю, жил молодой и красивый даймё, то есть, по-нашему, князь, по имени «Асано». У него была юная жена и маленькая дочка, которые его безмерно любили.

И вот однажды, когда цвела сакура (японская вишня, которая цветет розовым, и это так прекрасно, что вся Япония съезжается любоваться), итак, в дни цветения сакуры даймё Асано пригласили ко двору сёгуна для участия во встрече посланников микадо, то есть императора.

У Асано служил благородный и храбрый мастер меча и советник Оиси. Он просился поехать ко двору императора вместе со своим господином. «Вы молоды и неопытны», — умолял Оиси. — «А при дворе все прогнило. Коррупционер на коррупционере сидит и коррупционером погоняет, все дают и берут взятки, и не осталось там чистых сердцем и честных людей. Будет хорошо, если с вами поедет человек более зрелый и разумный, чтобы поддержать и помочь советом».

— Ты этого раньше не говорил, — заметил Никса.

— Вспоминаю подробности, — парировал Саша.

Государь оторвался от карт и смотрел на него. Метод привлечения внимания был несколько рискованным, но, слава Богу, царь не остановил.

— «Нет», — ответил даймё своему слуге. — продолжил Саша. — «Ты останешься здесь и позаботишься о моей семье, пока я буду в отъезде». Советник Оиси поклонился даймё, обещая исполнить его волю, а Асано простился с женой и дочерью, и они со слезами обняли его и проводили до ворот. А князь сел на своего прекрасного скакуна и с небольшой дружиной в несколько десятков воинов отправился навстречу судьбе.

В остальном рассказ почти не отличался от того, что было презентовано Никсе несколькими часами ранее, только Саша добавил про то, что безутешная вдова Асано после его сэппуку в знак скорби отрезала свои роскошные черные волосы. А мать Оиси последовала за его брошенной женой, заявив, что только последний подлец может выгонять такую верную супругу.

Во время весьма подробного рассказа об обычае харакири никто из дам его не остановил. Саша всегда так и думал: ни фига слабый пол не боится крови — притворство это все. Ну, как женщина может бояться крови!

— Какая дикость! — сказала мамá, когда он закончил.

Но глаза ее сияли.

— Большая дикость, чем стрелецкие казни? — не выдержал Саша.

— Было казнено более тысячи стрельцов, — встряла Тютчева. — А здесь всего сорок шесть.

— У Петра Великого была великая цель, — включился в дискуссию со своего места государь. — А не бессмысленная месть!

— Цель оправдывает средства? — поинтересовался Саша.

— Иногда! — отрезал царь.

— Мне кажется стрелецкие казни не от великой цели, а от прошлого, от которого Петр Алексеевич просто еще не успел избавиться и действовал по обычаям Московии, — сказал Саша. — Екатерина Великая так не поступала.

— Ничего подобного! — возразила Тютчева. — Это Петр Первый сломал историю России. Наше отечество — не Запад. У России свой особый путь!

— Чепуха! — воскликнул Саша. — Россия — это Европа! И нет у нее никакого особого пути. Да, Восточная Европа. Но не Китай, не Япония и не арабские эмираты. В силу своего географического положения она иногда колеблется и оступается, и сходит с него. И тогда долг гражданина вернуть ее на магистральный путь европейской цивилизации!

— Реформы Петра раскололи общество на высший космополитический слой и русский народ, — сказала Анна Федоровна.

— Вы правы, — согласился Саша. — Но я бы немного переформулировал: на высший просвещенный слой и темный остальной народ. Плохо не то, что Петр Алексеевич создал этот просвещенный слой, а то, что не распространил просвещение на все общество. Кстати где-то я читал, что он собирался ввести обязательное образование не только для дворянского сословия, но и для горожан. Но реформа вызвала столь ожесточенное сопротивление, что ее пришлось свернуть.

— Ты считаешь, что нужно обязательное образование для горожан? — спросил царь.

— Почему же только для горожан, папá? Это было очень прогрессивно для начала 18-го века, а сейчас — проехали! Сейчас — для всех. И, по-моему, я не такой уж беспочвенный мечтатель. Наверняка уже где-то есть.

— В Пруссии со времен Фридриха Великого, — заметила мамá.

— Еще один поклонник Вольтера, — улыбнулся Саша. — Как Екатерина Алексеевна. Если не ошибаюсь, он еще отменил цензуру и объявил свободу вероисповедания.

— Ты считаешь это правильным? — поинтересовался папá с явно негативной интонацией.

— Безусловно, — сказал Саша. — Но экономические реформы должны идти прежде политических, иначе здесь все разнесет. Чтобы не было изб, а были одни палаты. Обитатели палат, конечно, с цензурой не смирятся, и придется издавать билль о правах, и здесь главное не упустить момент. Но все равно революции сытых менее разрушительны, чем революции голодных.

— Петру Первому не удалось настроить палат для народа, — заметила Тютчева.

— При всем моем к нему уважении, его реформы были поверхностны. Бороды сбрить, полы одежд обрезать. Зачем это нужно? Сейчас будет Япония вестернизироваться. И, судя по тому, что я про них знаю, они не будут уничтожать собственные обычаи и ломать все через колено. В европейское платье переоденутся, но добровольно. И кимоно с оби не забудут: оставят как праздничную одежду, или для посещения храмов. У них вообще разумная умеренность во всем. Один японский минимализм чего стоит! Красота в простоте.

— Харакири особенно, — заметил царь.

— Харакири доживет до двадцатого века — сто процентов! — сказал Саша. — Но потом и оно станет экзотикой и воспоминанием о прошлом.

— Почему вы так уверены, что Япония начнет вестернизироваться? — спросила Тютчева.

— Потому что это единственный путь, — ответил Саша. — Страны находятся в разных точках на шкале времени, но все эти точки пройдут. Например, от Пруссии мы сейчас отстаем лет на сто пятьдесят. Япония — лет на двести пятьдесят. Но, если у них сейчас появится свой Петр Первый, они могут сделать такой резкий рывок вперед, что мы увидим их спину.

— Все-таки Петр Первый? — спросила Анна Федоровна.

— Его роль как прогрессора смешно отрицать, — сказала Саша. — Но он не сделал главного: не освободил крестьян. Не в упрек ему. На это трудно решиться. Наполеон весь 12-й год возил за собой статую в тоге, изображающую его с грамотой об освобождении крестьян, но даже он, на завоеванных землях — и не решился. Так она и проездила в обозе. Но он был прав в одном: тот, кто решится, действительно заслуживает памятника при жизни.

— Решение уже есть, — сказал папá.

— Да, — кивнул Саша. — Я знаю про Главный Комитет. Но, так как время упущено, этого мало. Надо уничтожить крестьянскую общину.

— Крестьянская община — это лучшее, что есть в России, — возразила Тютчева. — Это лучшее, что осталось, после реформ Петра. Община чужда вражды и несправедливости, в ней все помогают друг другу, и распределяют землю по числу едоков, а дела решает сельский сход.

— Угу! — хмыкнул Саша. — Черный передел! Нарезка земли узкими полосками. А вы подумали, что будет, когда население страны увеличится в два, три, четыре раза? Это значит, что ровно во столько раз уменьшится крестьянский надел. А это прямой путь к революции голодных! Уж, не говоря о том, что, когда землю начнут обрабатывать машинами на бензиновой тяге, обработать чересполосицу будет просто невозможно. Земля божья, да? Это харакири для экономики. И чем быстрее мы выбьем эту дурацкую идею из народного сознания — тем лучше! Земля должна быть в частной собственности и свободно продаваться и покупаться всеми, независимо от сословия, пола, веры и образования. Только так можно перейти от государства изб к государству палат, то есть государству всеобщего благосостояния.

Царь встал с места, подошел к Саше и положил руку ему на плечо.

Глава 15

— Мне кажется, ты опоздаешь на ужин, — заметил государь.

— Папá, да черт с ним с ужином! Разговор очень интересный!

— И без ругани, пожалуйста! — сказал царь.

— Больше не повторится.

— Саша у меня может поужинать, — предложил Никса. — Мне тоже интересно дослушать.

Папá бросил на Николая строгий взгляд, и братец Лис тут же сник.

— Все, разговор окончен, — подытожил Александр Второй. — Саша идет ужинать.

— Тогда я с ним, — заявил Николай.

— Как хочешь, — поморщился царь.

Саша поднялся с места, чувствуя себя довольно паршиво.

— Анна Федоровна, спасибо за увлекательную дискуссию, — сказал он Тютчевой. — Надеюсь, у нас еще будет возможность договорить.

— Конечно, Ваше Императорское Высочество! — кивнула фрейлина.


Никса действительно увязался за ним.

— А ты знаешь, что ты не процитировал ни одного не запрещенного стихотворения? — спросил он, когда они шли по коридору.

— Нет, конечно! — сказал Саша. — Откуда я знаю, что тут у вас запрещено? Я что буду наизусть учить список запрещенной литературы?

— Это много, — хмыкнул Никса. — Хорошо, что папá не слышал.

— Не считаю, что сделал что-то не так. Шедевр остается шедевром, запрещен он или нет.

Некрасов тоже запрещен? Классика же! «Поэт и гражданин».

— Сейчас, да, запрещен. Папá лично докладывали о возмутительном сборнике Некрасова.

— Папá больше делать нечего! Конечно, если держать и не пущать, придется работать по 18 часов, как раб на галерах.

— Про цензуру я уже понял. Честь и хвала Фридриху Великому!

— И Лермонтов запрещен?

— Того, что ты читал, я вообще ни разу не слышал.

— И Гончаров не рассказывал?

— Он осторожный человек. И, между прочим, цензор.

— Цензор? — удивился Саша. — Значит, у него все есть.

— Списки?

— Угу!

— Не даст. Побоится. Мне не даст.

— Значит, найдем кого-нибудь посмелее.

— У Герцена в «Полярной звезде» многое напечатано.

— Запрещена? — спросил Саша.

— Конечно. Но там в основном был Пушкин. Во втором номере: ода «Вольность», и «Во глубине сибирских руд», «К Чаадаеву».

— «К Чаадаеву» — это про звезду пленительного счастья и обломки самовластья?

— Да.

— Большая часть войдет в школьную программу. Лет через шестьдесят. Школяры еще успеют возненавидеть. А потом, когда надо будет свергать очередное самовластье (лет через сто пятьдесят), наиболее продвинутые найдут, не поленятся еще раз перечитать и примут к сведению. Вечные строки. Вообще за сохранение национального наследия надо ордена давать, а не выдавливать в эмиграцию.

— Он сам сбежал, — заметил Никса.

— Понятно. Невозвращенец. Государственный преступник?

— Да.

— Ладно, не о нем речь, — сказал Саша. — Давай думать, что делать с твоим вопиющим невежеством. Ты понимаешь весь ужас ситуации?

— Нет. А, что такого?

— Вот представь себе, Никса, допрашиваешь ты где-нибудь в Алексеевском равелине какого-нибудь политического оппонента, а он тебе начинает выдавать гипертекст, основанный на сочинениях из его огромной библиотеки, состоящей сплошь из запрещенной литературы, ибо он, сноб, другой не держит. И ты ничегошеньки не понимаешь. Надо знать идеологию своих врагов! В общем, тебе просто необходим курс лекций по неподцензурной русской словесности.

— И кто мне его прочитает?

— Похоже, кроме меня, некому. Я, правда, не все помню наизусть, а что-то помню не до конца, но, думаю, найти можно. Я тебе план набросаю?

— Давай. Только прячь получше.

— А курс будет называться, скажем: «Запрещенные шедевры русской литературы».

— Ты же не знаешь, что запрещено.

— Разрешенное — вычеркнешь.

Они вышли на улицу, и уже направились к «Сосновому дому», но их догнал лакей.

— Ваше Императорское Высочество, Александр Александрович! Генерал Гогель требует, чтобы вы остались.

Саша вздохнул.

— Tu te souviens de notre arrangement[4]? — спросил Никса.

Саша слегка подвис.

— Memento mori, — усмехнулся Никса и подмигнул.

— А! — отреагировал Саша. — Понял. Помню, конечно.

И они обнялись на прощание.

Гогель ждал наверху.

— Александр Александрович, вам надо собрать вещи, — сказал он. — Вы возвращаетесь в вашу комнату.

Саша вспомнил, что Никса говорил о его жизни до болезни.

— К Володе? — спросил Саша.

— Да.

— А мое мнение никакой роли не играет, Григорий Федорович?

— Это приказ государя.

— Понятно, — вздохнул Саша.

Собирать собственно было почти нечего. Четыре книги: «Уложение», «Восшествие на престол Императора Николая Первого», сборник стихов Беранже и французско-русский словарь. Ватман с ножницами, карандаши, кое-какие записи и зелено-малиновый архалук.

А так все остальное на себе.

Правда, на прикроватном столике стоял пузырек с надписью «луаданум», и Саша крепко задумался стоит ли брать его с собой.

Если оставить — не факт, что ему не закажут настоящий лауданум, вместо подмененного.

Так что он решил взять.

Вот и новая комната.

Мда! Ситуация оказалась еще хуже, чем он думал. Кроватей было три: две по краям и одна посередине. На одной из крайних сидел Володька.

— Моя средняя? — спросил Саша.

— Нет, Александр Александрович, — возразил Гогель. — Ваша у стены, напротив кровати Владимира Александровича.

То есть кровать гувернера помещалась ровно между его раскладушкой и раскладушкой младшего брата.

Да, это были вполне типичные раскладушки, только деревянные и снабженные небольшими откидными спинками в головах и в ногах. Ширина кроватей по оптимистическим оценкам составляла сантиметров девяносто.

Саша опустился на этот пыточный агрегат, живо напомнивший ему пионерлагерь. Правда, железная сетка отсутствовала, что не делало агрегат мягче. Матрас был, но не так, чтобы толстый.

Прошлая кровать, на которой он болел, была и шире, и мягче. Ну, умеют же делать!

Обстановку комнаты дополняли прикроватные тумбочки, круглый столик у окна и несколько стульев.

Книги и письменные принадлежности Саша сгрузил на тумбочку, а архалук повесил на стул.

Гогель приказал подавать ужин, и они втроем уселись за круглый столик.

У раскладушки были свои преимущества. Саша был практически уверен, что на этом безобразии не заснет, так что для пробуждения к полуночи не понадобится невозможный при данных обстоятельствах будильник. Зато каминные часы расположены на стороне Володи, и за спящим гувернером явно будут не видны.

Подали довольно скромных размеров котлетку с вареным горошком и чай.

Ладно, не растолстеет!

— Григорий Федорович, а можно мне сегодня на час позже лечь? — спросил Саша.

— Нет, — сказал Гогель.

— Но я совсем ничего не успеваю!

И Саша скосил глаза на лежащую на тумбочке стопку книг.

— Вот смотрите, Григорий Федорович, там про дедушкино восшествие на престол. Сам цесаревич вложил мне в него записку с надписью: «Мастрид». Ну, как я могу не прочитать?

— Корф? — спросил воспитатель.

— Да, Корф.

— Достойная книга, но надо все успевать днем, Александр Александрович, — заметил Гогель.

— Это прямо совсем невозможно! Я так и не взялся за французский язык. Вы понимаете, как это ужасно! Я собственного брата не понимаю!

— У вас будет еще час до сна.

— А дедушкино «Уложение»? Выпросил двое суток назад и успел прочить только два первых раздела. А письмо
папá по мотивам нашего вчерашнего разговора? Клялся написать, а так и не взялся! Я уж молчу про немецкий. Французский я вытяну сам, у меня база есть. Но с немецким полный пиздец!

— Что??? — вопросил Гогель.

А Володя прыснул со смеху.

— Простите, вырвалось, — сказал Саша. — Я имел в виду, что мне нужен учитель.

— Будет вам учитель, Александр Александрович, — строго пообещал гувернер. — Но еще одно такое слово, и вы будете ложиться спать в девять.

— Ну, почему у меня нет маховика времени! — воскликнул Саша.

— Чего? — спросил воспитатель.

А Володя посмотрел с любопытством.

— Волшебных часов, — объяснил Саша. — Это из одной английской сказки. Там была девочка, которая училась в школе волшебников. Она была очень прилежная ученица и отличница. И, чтобы быть одновременно на нескольких уроках, она использовала этот самый «маховик времени». Это такой кулон в виде песочных часов. Если повернуть часы один раз, возвращаешься на час назад, если два раза — на два часа. Ну, и так далее. Но больше пяти часов почему-то нельзя, как я помню. И еще надо следить за тем, чтобы не встретить самого себя в прошлом.

— Да? — спросил Володя. — А, что там было еще?

И спросил он это таким тоном, что Саша понял, что влип. Более или менее он помнил только первую книгу, и ту не до конца.

— Са-аш, ну, что дальше? — протянул Володя.

— Да я еще не начал. Начинается вообще не с нее, не с Гермионы Грейнджер. Сказка про мальчика. В общем, жил в Англии мальчик, и было ему, как тебе, одиннадцать лет. Звали его Гарри Поттер, он был сиротой и жил у родственников.

Чтобы избежать лишних вопросов, Саша старательно избегал реалий 20-21-го веков: всех этих автомобилей, компьютеров и телефонов. В общем-то без них было несложно обойтись.

Вовка не отстал до эпизода в террариуме, где главный герой разговаривал на змеином языке. Выручил только Гогель.

— Владимир Александрович, Александру Александровичу надо еще успеть позаниматься французским, — строго сказал он.

Владимир Александрович громко вздохнул и ретировался на свою кровать, где лениво открыл томик Вальтера Скотта. «Квентин Дорвард» вроде. Тоже, конечно, неплохо. Но, кто сказал, что нет прогресса в литературе?

Так что Саша взял ватман, ножницы, Беранже и словарь — и дисциплинированно принялся за песенку про Лизетту.

В несчастной «Лизетте» незнакомым оказалось примерно каждое второе слово. Так что оба листа бумаги были разрезаны на квадратики и исписаны за полчаса.

Григорий Федорович, похоже, прекрасно знал и кто такой Беранже и, кто такая Лизетта, но на фоне «пиздеца» решил смириться.

Саша немного помнил русский перевод, но это почти не помогало, ибо не слово в слово:


«Как дитя, проста,
Сердца не стесняя,
Ты была чиста,
Даже изменяя…
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизетта.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это».

Ага! А в оригинале что-то про любящее сердце.

Периодически Саша уточнял у Гогеля произношение.

— А, где вы учились, Григорий Федорович? — спросил Саша.

— Пажеский Его Императорского Величества корпус, — ответил Гогель.

— А! — одобрительно кивнул Саша.

Хотя ни фига не понимал, ни, чем пажеский корпус отличается от кадетского, ни чем юнкерское училище от того и другого.

— Григорий Федорович, а можно мне какую-нибудь коробку завести для моих карточек? От чая там или от печенья. Ну, чтобы был порядок.

Слово «порядок», похоже, обладало для Гогеля магической силой, и он позвал лакея.

На улице стемнело, и в комнате зажгли свечи. Вскоре прибыла и коробка, которая оказалась скорее деревянной лаковой шкатулкой с портретом папá в короне на фоне московского пейзажа.

Стрелки каминных часов неумолимо ползли к десяти.

— Григорий Федорович, а вы знаете, что такое «тайм-менеджмент»? — спросил Саша.

И по длине паузы предположил, что Гогель не владеет английским.

— Нет, — сказал гувернер.

— Очень просто, — начал Саша. — Берется день от подъема до отбоя и делится на промежутки по 10 минут. И каждый десять минут надо записывать, что делал. Например, от двенадцати сорока до двенадцати пятидесяти плевал в полоток. А от двенадцати пятидесяти до часа трепался с Володькой. И значит, это время ты просрал.

— Александр Александрович!

— Потратил попусту. А, если потратил попусту, например, оставляешь себя без ужина. Ну, или без Вальтера Скотта. В сложившихся обстоятельствах не вижу другого способа все успеть. Но для этого часы нужны.

Гогель посмотрел с уважением.

— У вас есть часы, Александр Александрович.

Он встал, подошел к его прикроватной тумбочке и вынул оттуда почти такой же брегет, как у Никсы. И, кажется, тоже золотой. Но, кроме часов на свет божий появился похожий на еженедельник объект в кожаном переплете.

— Вот, кстати, и ваш журнал! — радостно прокомментировал гувернер.

И водрузил на стол и брегет и «журнал».

Часы Саша тут же увел и опустил в карман, а на «журнал» взглянул вопросительно.

— Что за «журнал»?

— Не помните?

Гогель помрачнел: каждое свидетельство сумасшествия воспитанника он воспринимал, как личную трагедию.

— Нет, — беспощадно подтвердил Саша.

— Вы сюда записывали события вашей жизни, — объяснил гувернер.

— А! Дневник.

Саша просмотрел последние записи. Похоже, прежний Александр Александрович на ведение «журнала» не особенно заморачивался. Записи были коротки и сухи: что делал, с кем встречался, где был, куда ходил. Но, какую-то информацию и из них почерпнуть было можно.

— Вам нужно продолжить вести журнал, — сказал Гогель.

— Может быть, не сегодня? — взмолился Саша.

— Сегодня.

— Ладно.

Саша отложил французский и взял перо.

— Какой сегодня число, Григорий Федорович? — спросил он.

— 16 июля, пятница.

Неужели прошло только три дня? Кажется, он здесь уже вечность!

Саша поставил число и записал: «Сегодня утром познакомился с генералом Гогелем. Был в библиотеке дворца-коттеджа: типичная резиденция королевы эльфов. Нашел в «Лексиконе» статью про «Лауданум» (надо учить немецкий), сыграл «К Элизе». Был у Никсы в Сосновом доме. У него отличная катана. Рассказал про 47 верных ронинов.

Был у мамá, играл «К Элизе», говорил о поэзии с Тютчевой, рассказывал про ронинов. Дискутировал с Анной Федоровной об особом пути России, высказался о ликвидации крестьянской общины. На последнем папá прервал и выставил за дверь. Почему интересно? Вроде ничего крамольного.

Переселили в комнату к Володе. Рассказал ему начало «Гарри Поттера», занимался французским. Попросил учителя немецкого, говорил о тайм-менеджменте».

На отъебись, конечно. Но все равно, куда более подробно, чем до болезни. Интересно, кто это будет читать, кроме него? Если только потомки — это одно, если Гогель — другое, а если папá — еще интереснее.

Украдкой загнул уголок страницы. Очень явно, конечно. И не всякий будет отгибать.

Похвалил себя за то, что обошелся без клякс, хотя мелкие чернильные брызги все равно присутствовали.

В уборной, умываясь перед сном, вырвал у себя волос и, вернувшись, незаметно вложил в «журнал». Ну, да! Смотрел с дочкой «Тетрадь смерти». А, как же?

Когда он вернулся, Гогель капал в ложечку лауданум.

— Григорий Федорович, вы передали папá, что это такое? — спросил Саша.

— Я ему написал, — сказал Гогель. — Но никаких указаний не было.

— Ясно. Я сам ему скажу.

— Александр Александрович! Это лекарство продается в любой аптеке. Абсолютно ничего страшного.

— Угу! А еще в Древнем Риме был свинцовый водопровод.

— Александр Александрович, есть предписание врача, и его пока никто не отменял.

— Хорошо. Есть чем запить? А то это ужасная гадость!

Стакан воды нашелся, и Саша старательно изобразил отвращение, проглотив в обще-то довольно приятный на вкус чай. И мысленно поздравил себя с тем, что не понадеялся на легальные пути.

Свечи потушили, и через полчаса генерал оглушительно захрапел.

Брегет Саша успел незаметно спрятать под подушку.

В детстве при подобных обстоятельствах он включал под одеялом фонарик и читал. Но свечку под одеяло не затащишь.

Прождал еще четверть часа и без пятнадцати одиннадцать сел на кровати. Володька, вроде, тоже дрых. А за окном вставала огромная желтая луна.

Он положил подушку на середину кровати, укрыл ее одеялом, прихватил часы, Корфа, одежду и ботинки и босиком прокрался в уборную.

Все-таки в уборной с креслами, столиком и подсвечником есть свои преимущества.

Зажег свечу. Оделся. Ситуация все больше напоминала пионерлагерь. Научить что ли Никсу мазать зубной пастой соседний отряд? Это Володьку что ли?

Увы! Пасты нет, а порошок совершенно не годится.

Почитать оставшийся час или погулять по ночному парку? Первое комфортнее, но может кто-то проснуться. Второе в общем-то даже романтичнее: луна, воздух и все такое…

Счел, что безопаснее немного переждать, пусть разоспятся.

Положил часы на столик перед собой и открыл Корфа.

Собственно, труд сей касался восстания декабристов, но начинался с предыстории, то есть тайного отречения младшего брата Александра Первого Константина Павловича и не менее тайного назначения наследником третьего брата Николая Павловича. Почему бы это не обнародовать, не понимал даже автор.

В общем, секретная рокировочка, посвятить в которую народ как-то позабыли.

Саша дочитал до длинного французского письма Великого Князя Александра Павловича и малодушно открыл перевод в конце, поклявшись вернуться к оригиналу, как только ватман и ножницы будут под рукой. На первый взгляд незнакомых слов в сем историческом послании было даже гуще, чем в «Лизетте».

Будущий Император Александр Первый писал другу детства, как его удручает перспектива занять ужасный престол этой страны, где порядка никогда не было и нет, все части управляются дурно, все воруют, а империя только и стремится, что к расширению своих пределов. Как сладко было бы отречься от этого мерзкого трона, окруженного льстецами и честолюбцами, переложить шапку Мономаха на какого-нибудь лоха и счастливо эмигрировать на туманные берега Рейна, потому что управлять в одиночку такой махиной все равно совершенно невозможно!

Почему несчастный император Александр Павлович так не воплотил столь романтическую мечту Саша узнать не успел, потому что послышался шорох, и ручка двери начала поворачиваться.

Глава 16

— Саша, я знаю, что ты здесь, — послышалось за дверью.

Голос был Володькин.

Саша открыл.

— Ладно, заходи!

Володя окинул его взглядом.

— Ты, куда-то собрался?

— На свидание.

— С барышней?

— Неважно, все равно тебя не возьму.

— А, если я Гогеля разбужу?

— Предатель!

— Будить?

— Вов, есть мирное решение. Ты сейчас ложишься спать, а я тебе потом рассказываю про свидание. Будет интересно.

— Хорошо. Еще одна глава про Гарри, и ложусь.

Было без пятнадцати двенадцать, когда Саша дошел до эпизода с покупкой магических предметов в Косом переулке, и Володька, наконец, отстал.

Саша отдал ему Корфа с поручением положить на место, взял ботинки и босиком прокрался мимо спящего генерала. Дубовая лестница слегка поскрипывала под ногами, но первого этажа он достиг благополучно.

Обулся и открыл дверь на улицу.

Половинка луны сияла над парком и освещала дорожки. Было прохладно и влажно. Пахло розами из матушкиного цветника и далеким морем.

Тьма и тишина. Ни звука поезда, ни далекой трассы. Только лесные шорохи.

В кабинете государя еще горел свет.

Саша метнулся от дворца и вскоре скрылся под сенью деревьев. Тропинка белела в лунном свете. Вдали, в окне Соснового дома зажглась свеча.

Он углубился в парк. Ветка хрустнула пол ногой. Где-то в вышине ухнула сова и пронесся темный силуэт то ли птицы, то ли летучей мыши.

Вот и хоромы Никсы. Саша подтянулся на руках и перемахнул через ограду террасы.

Николай открыл дверь.

— Ты, как часы, — прокомментировал он. — Все уже готово.

На круглом столике был развернут ватман с буквами и цифрами, а рядом стояло блюдце и свеча.

— Что надо делать? — спросил он.

— Погреть блюдце на свечке, — сказал Саша, садясь за стол. — Только аккуратно.

Никса подержал блюдечко над свечой, пока не обжегся.

— Не переборщи, — скомандовал Саша. — А то лопнет. Теперь переворачивай и ставь на лист попой вверх.

Брат исполнил.

— Теперь кладем кончики пальцев на блюдце и ждем, — объяснил Саша.

— И что случится?

— Оно начнет ездить по кругу.

— Само? — спросил Никса.

— Конечно. А потом можно вызвать кого-нибудь.

— И долго ждать?

— Раз на раз не приходится. Когда минут пятнадцать, когда полчаса, а когда и час.

— Говори потише, — посоветовал Никса и указал глазами на потолок. — Помни о Зиновьеве.

— Понятно. Memento mori. Я, кстати, твоего Корфа начал читать.

— И?

— Письмо Александра Павловича совершенно прекрасно. Точно: мастрид. Главное написано с полным пониманием политической обстановки и того факта, что в одиночку управлять всем этим бардаком не под силу даже гению. Ну, и чего бы было конституцию не подписать? Хотя бы одну из тех, что ему подсовывали. Подписал — и мечта сбылась — правишь не один. А, может, и вообще не правишь, а мирно любуешься природой на берегах Рейна.

— Ему подсовывали конституции?

— Конечно. И не ему одному. Вообще российские конституции делятся на те, что порвала Анна Иоанновна, сожгла Екатерина Алексеевна и интеллигентно не подписал Александр Павлович. Последний особенно любил это делать. Сначала поручал сочинить что-нибудь этакое просвещенное, а потом не подписывал. Мне известны три: одна другой лучше.

— Та-ак, — протянул Никса. — Мне ни одной.

— Еще бы, запрещены же все! И не думай, что народ русский не умеет писать конституции. Прекрасно умеет. Лучше всяких французов. Только кое-кто не горит желанием их подписывать.

— Потому что конституция свяжет по рукам и ногам. И захочешь сделать что-то хорошее, а не дадут.

— Уверен? Ни одной же не видел. А не прочитать ли тебе курс: «Запрещенные шедевры российского права»?

— Давай! — усмехнулся брат.

— Самый шедевристый шедевр, Никса, — это отвергнутый манифест Александра Первого: «Всемилостивейшая грамота, российскому народу жалуемая». Я плакал, когда читал. Чего там только нет: и презумпция невиновности, и защита собственности, и свобода выезда из страны, и возращения обратно, и предъявление обвинения в течение трех дней, и заключение под стражу только для совершивших тяжкие преступления, и право на защитника, и гражданские свободы: слова, мысли, печати, вероисповедания. Документ двадцать первого века!

А разъяснение понятия "Оскорбление Величества" меня буквально покорило. В манифесте это заговор с целью захвата власти, бунт или измена, а не пьяная болтовня в кабаке, как ты, может быть, подумал.

И это 1801-й год!

И написана «грамота» легким, ясным, почти пушкинским слогом. Радищев, вернувшись из ссылки, руку приложил. Да и граф Воронцов — второй автор — тоже умел из слов предложения складывать.

Слышал когда-нибудь о конституции Пестеля?

— Мятежника?

— Да.

— Не слышал.

— Она ужасна. Написана тяжелым, перегруженным языком — читать умрешь. Да и конституция Муравьева ненамного лучше.

— Которого из Муравьевых?

— Бунтовщика. Никиты, вроде. В этом есть какая-то издевательская насмешка истории. Оппозиционеры писали свои проекты, поднимали мятеж, шли на эшафот, на каторгу и в ссылку. А тем временем в правительстве тоже создавали свои конституции, которые мало того, что были гораздо лучше, так еще и радикальнее.

И просто до слез обидно, что документ, где я готов подписаться под каждым словом, эту русскую Великую Хартию Вольностей, Александр Павлович отказался подписывать наотрез.

Ну, и почему?

Власть монарха там ограничена? Ну, и чем? Нельзя никого наказать без суда? А зачем это нужно? Вот тебе, Никса, зачем это нужно?

— Ты курс читай, а я обдумаю.

— Хороший подход, мне нравится. Так, может, мы его и вызовем? Александра Павловича? Я давно хотел у него спросить, почему он, гад, «Всемилостивейшую грамоту» не подписал.

Блюдце дернулось и сместилось сантиметров на двадцать.

— Ой! — сказал Никса. — И отдернул пальцы.

— Поставь обратно, — поморщился Саша. — Александр Павлович явно хочет пообщаться.

Блюдце замерло и больше не хотело трогаться с места.

— Ну, вот! — вздохнул Саша — Спугнули духа!

— Я вообще-то хотел дедушку вызвать, — заметил Никса.

Но пальцы вернул.

— Дедушку! — хмыкнул Саша. — Ну, что пристали к человеку? Его уже кто только не вызывал!

— Хорошо, — кивнул Никса. — Пусть будет Александр Павлович.

— Ладно, пока продолжим лекцию, — сказал Саша. — Следующий по шедевривости шедевр — это конституция Новосильцева: «Государственная уставная грамота Российской империи». «Уставная грамота» имеет не такую разработанную систему гражданских свобод, как в отвергнутом манифесте, и здесь мне есть, что добавить, зато в ней описан двухпалатный парламент. Правда, выборы туда, к сожалению, непрямые.

Но и такой документ Александр Павлович не подписал.

Чем объясняется мистический страх российских императоров перед народным представительством? Никса, ты это понимаешь?

— Ничего нельзя принять без парламента, — объяснил Никса. — Заболтают.

— Нельзя принять закон без парламента? А смысл их принимать без парламента? Навязанный обществу закон все равно не будет работать: либо просто проигнорируют, и будет мертвая норма, либо взбунтуются.

Это, кстати, не значит, что закон плохой, может быть, общество к нему не готово.

Был просто отличный, очень смелый для своего времени указ Екатерины Алексеевны об обязательной вариоляции от оспы. Исполнение указа могло очень многих спасти, несмотря на то, что смертность от вариоляции доходила до двух процентов.

И что же? Мамы вырезали у своих детей прививку или отсасывали оспенный материал из ранки, сами рискуя заразиться. И избежать пытались этого всеми способами. В результате де факто вариоляция все равно была по большей части добровольной и распространялась только на высший класс. Я практически уверен, что Екатерине Алексеевне не удалось бы провести этот закон через парламент.

— СтоИт, — констатировал Никса, указав глазами на блюдце.

— Шугаться было не надо! Ладно давай еще погреем. Иногда помогает.

Саша погрел блюдце над свечой и вернул на место.

— Третья неподписанная Александром Первым конституция — это проект Сперанского, — продолжил Саша. — При всем моем уважении к автору, проект плох тем, что общество там сословное и выборы ступенчатые. Конституция Муравьева, кстати, в духе «Государственной уставной грамоты», но значительно проигрывает ей в проработке.

А конституция Пестеля — это полный ужас, за исключением некоторых рассуждений о гражданских свободах. Из России не сделать унитарное государство, как бы нам этого не хотелось, а переселение «буйных» кавказских народов отдает крайним авторитаризмом и национализмом, и с правовым государством никак не сочетается. Уж, не говоря о выселении евреев в Азиатскую Турцию. Привет инквизиции и королеве Изабелле Испанской. Можно еще на корабли посадить и в море отправить.

Жаль, что не опубликована в России, публикация изменила бы отношение к лидеру «Южного общества» не в лучшую сторону.

Но, если публиковать, то вместе с проектами Александра Павловича, для контраста.

У меня, как ты понимаешь, текстов нет. А хорошо бы освежить в памяти. Как ты думаешь, Никса, если я попрошу их из архива у папá, он меня сразу убьет или сначала закроет в Алексеевский равелин, в силу присущего ему либерализма?

— Убьет вряд ли, — сказал Никса. — Ты несовершеннолетний. А по поводу равелина… Не посоветовавшись со мной, ничего не проси. А то мне будет без тебя скучно.

Блюдце стояло, как вкопанное. Так что Саша начал сомневаться: может, что-то не так делаем? В последний раз он участвовал в спиритическом сеансе лет двадцать назад на одной хипповской вписке. Собственно, даже не участвовал, а смотрел, как девчонки крутят блюдце. Но должно оно поехать! Должно! Всегда же получалось.

Они замолчали.

Время шло. Колебалось пламя свечи, качались тени на стенах, и в углах комнаты клубилась тьма.

— Александр Павлович, не хотите с нами разговаривать? — не выдержал Саша. — Я вообще-то извиняюсь за «гада».

Блюдце тронулось с места и медленно поехало по кругу.

Никса, надо отдать ему должное, пальцев не убрал.

— Вызываем дух Александра Первого Императора Всероссийского! — торжественно провозгласил Саша. — Александр Павлович, вы здесь?

Блюдце ускорилось, свернуло с круга, подъехало к надписи «да» и принялось крутиться возле нее.

У Никсы были глаза по семь копеек.

— Александр Павлович, скажите нам пожалуйста, почему вы не подписали «Всемилостивейшую грамоту»? — поинтересовался Саша.

Блюдце подъехало к букве «Н», покрутилось возле нее, потом метнулось к букве «А», переехало к «П», сместилось к «О».

— Ну, все ясно, — прокомментировал Саша. — Наполеон виноват. А потом — шведы. А потом жирку надо подкопить. А потом — что-нибудь еще. И так из года в год, из века в век. И без прав, и без свобод, и без конституции! А потом уже слишком поздно.

— Саш, повежливее! — одернул Никса. — Ваше Величество, я буду править?

Блюдце метнулось, было, к надписи «нет», но остановилось на полпути и возобновило вращение по кругу.

— Было «нет», но что-то изменилось? — предположил Саша.

«Да», — ответило блюдце.

— Что изменилось? — спросил Никса.

Блюдце безучастно продолжило вращение.

— Не так формулируем вопрос, — предположил Саша. — Судьба еще не определена?

«Да» — написало блюдце.

— Что может ее изменить?

Блюдце не ответило.

— Кто? — переформулировал Никса.

«Твой брат», — вывело блюдце.

— Что мне надо делать? — спросил Саша.

«Думать», — ответило блюдце.

— Очень информативно! — хмыкнул Саша.

— Заткнись! — прикрикнул Никса. — В каком году я умру?

Блюдце снова пошло по кругу.

— Судьба не определена, — объяснил Саша.

Сверху послышался шорох, кажется скрипнула кровать.

— Зиновьев! — прошептал Никса.

И задул свечу.

Молниеносно свернул ватман и бросил за диван.

Саша метнулся на террасу, перемахнул через балясины и упал в траву.

Быстрые шаги на первом этаже. Скрип лестницы.

Голос Зиновьева:

— Николай Александрович, что у вас происходит?

Молчание.

— Николай Александрович, я же знаю, что вы не спите! У Вас от свечи еще дым идет.

Ни звука.

— Ладно, — вздохнул Зиновьев. — Завтра поговорим.

И лестница заскрипела снова.

Тишина. Белая луна высоко над деревьями. Легкий ветер.

— Саша, ты еще здесь? — прошептал Никса сверху.

— Ну, ты даешь! Ходишь, как призрак — вообще не слышно.

— Большой опыт, — хмыкнул брат. — На сегодня, наверное, все, Зиновьев вряд ли заснет.

— Духа надо было отпустить.

— А, что может случиться? — поинтересовался Никса.

— Безобразничать может. Стучать там, окна открывать, завывать. Александр Павлович, правда, воспитанный. Может и ничего. Не Петр Великий. Петра Алексеевича я бы вообще не решился вызывать.

— Ну, давай отпустим.

— С блюдцем надо, за столом, — заметил Саша.

Наверху снова что-то заскрипело.

— Спасибо, Ваше Величество! — шепнул Никса луне. — Мы вас отпускаем.

— Ну, может и сработает, — прокомментировал Саша.

— Все, до завтра, — сказал Николай. — Ты тоже давай к себе, а то хватятся.

И закрыл дверь.

Когда Саша шел к Фермерскому дворцу, в кабинете царя окна были черны. Только уличный фонарь еще горел у подъезда.

И там, недалеко от фонаря, маячила высокая фигура. Миновать ее было сложно.

Более того, фигура прогулочным шагом направилась прямо к нему.

На игре, если к тебе прут некие воины, а ты не горишь желанием принимать бой в одиночку, лучше всего упасть в траву: даст бог не заметят.

Рядом была невысокая ограда из подстриженного кустарника.

Саша перемахнул через нее и упал на клумбу.

Но за ним метнулась маленькая тень, тоже перепрыгнула ограду, зарычала, и гавкнула.

На собаку Саша не рассчитывал.

Псинка была небольшая, поджарая, гладкошерстная, с вытянутой узкой мордой. И тявкала на высоких тонах.

— Мок, к ноге! — скомандовал человек.

И Саша узнал голос папá.

— Кто здесь? — спросил царь. — Вставай!

И собака рыкнула и гавкнула снова.

Скрываться было бессмысленно, и Саша поднялся на ноги.

— Саша? — удивился государь. — Что ты здесь делаешь?

— Сказать не могу. Но криминала никакого, клянусь!

— Почему не можешь?

— Касается не меня одного.

— Девица здесь была? — поморщился папá.

— Нет.

— Пойдем поговорим!

И они неспешно пошли по аллеям парка.

— Саша, ты обязан мне все сказать. Даже не как отцу, как государю. Ты должен слушаться меня во всем.

— Когда Яков Ростовцев донес дедушке о заговоре декабристов, Николай Павлович разрешил ему не называть имена, если это «противно его благородству».

— Корфа читаешь?

— Да. Мне Никса его прислал с запиской: «Мастрид».

— И что ты думаешь?

— Я пока прочитал начало, заглянул в середину, где про Ростовцева, и в конец, где перевод письма Александра Павловича. Да, мастрид. Для меня уже много нового. Совсем другой взгляд на вещи, не тот, к которому я привык.

— Да? А к какому ты привык?

— В будущем декабристов склонны реабилитировать и даже превозносить. Так что взгляд с другой стороны для меня нов и очень интересен.

— Я тебя не заставляю называть имена, просто объясни, что ты делаешь в саду в два часа ночи.

— Будет сразу все ясно.

— Я знаю этих людей?

Саша молчал.

— Значит «да», — заключил царь. — Если бы я их не знал, чего бы тебе не сказать «нет».

— Папá, а почему вы прервали меня, когда я вечером начал говорить об уничтожении крестьянской общины?

— Потому что я запретил обсуждать эту тему.

— Условия освобождения крестьян?

— Да. Решение уже принято.

— Простите я не знал. Но мне кажется, тогда, если что-то пойдет не так, мы не узнаем.

— Узнаем. Мне доложат.

— Информация имеет свойство теряться по пути наверх, особенно негативная. За нее же орденов не дают. Никому не захочется рисковать и докладывать неприятные вещи.

— Саша! Тебе рано давать мне советы. Ты мало что в этом понимаешь.

— Я просто помню, что обнищание крестьянства — одна из причин трех первых русских революций. А одна из причин нищеты — сохранение общины.

— Саша! Угомонись.

Саша пожал плечами.

— Хорошо. Но я изучу вопрос.

Царь хмыкнул.

Тем временем они неумолимо приближались к Сосновому дому. Собственно, туда бежала собака, видимо, взявшая Сашин след. Наконец, она бросилась к террасе, замерла на том самом месте, где полчаса назад лежал в траве Саша, прячась от Зиновьева, и оглушительно залаяла.

Глава 17

— Давай, на этот раз ты войдешь сюда через дверь, — сказал царь.

И позвонил в колокольчик у входа.

В доме послышались шаги и скрип лестницы.

Открыл Зиновьев.

— Николай Васильевич, почему мой сын болтается по парку в два часа ночи? — поинтересовался папá.

Гувернер вытянулся по стойке смирно.

— Государь, Николай Александрович спит в своей комнате. Что касается Александра Александровича, то сейчас он на попечении Григория Федоровича.

— С Гогелем я еще поговорю, — поморщился царь.

И шагнул вперед, сделав знак Саше следовать за ним.

Зиновьев тут же попятился в сторону, открывая путь.

— Свечи зажги! — бросил ему царь.

Саше резануло слух обращение на «ты».

Но Зиновьев нимало этим не возмутился и бросился зажигать свечи.

— Посвети! — приказал папá.

И Николай Васильевич взял подсвечник, и они вошли в опочивальню Никсы.

Брат спал на такой же солдатской раскладушке, что и у Саши.

Первой туда подлетела псинка и начала стаскивать с Никсы одеяло, так что ему пришлось проснуться, и он сел на кровати.

— О, Моксик! — сказал он собаке.

Моксик радостно завилял хвостом и лизнул Никсу в лицо. Тот обнял пса, но, увидев папá, поднялся на ноги.

И с легким отвращением взглянул на брата.

— Не я! — сказал Саша. — Собака.

— Никса! Чем вы тут с Сашей занимались? — спросил царь.

Николай вопросительно посмотрел на Сашу.

— Я не вижу смысла скрывать, — сказал Саша.

— Папá… - начал Никса. — В общем, все началось с того, что я рассказал Саше о спиритическом сеансе в Большом дворце, во время которого он заболел. И мы решили устроить свой сеанс.

— Саша, все правда? — спросил папá.

— Почти, — сказал Саша. — Провести свой сеанс предложил я.

— Без медиума? — удивился царь.

— Медиум не нужен, — сказал Никса.

— Или медиумом был кто-то из нас, — уточнил Саша.

— А спиритический стол откуда взяли? — поинтересовался папá.

— Спиритический стол не нужен, — сказал Саша. — Есть другая технология.

И он рассказал про метод ватмана и блюдца.

— Показывайте! — приказал царь.

Они перешли в кабинет цесаревича, и Никса извлек из-за дивана преступный ватман и сдал его папá.

— И, кого вызывали? — спросил царь.

— Александра Первого, — ответил Никса.

— Пришел?

— Конечно, — сказал Никса.

— И о чем спрашивали? — поинтересовался папá.

— Я интересовался, почему он не подписал «Всемилостивейшую грамоту», — сказал Саша.

— «Всемилостивейшую грамоту»? — спросил царь. — Это еще что?

— Манифест 1801 года, — объяснил Саша. — Наверное в государственном архиве есть.

— А я спрашивал буду ли я править, — сказал Никса. — И блюдце ответило, что судьба не определена. И что повлиять может Саша.

— А потом?

— Потом мы услышали шорох наверху и все убрали, — объяснил Никса.

— Понятно, — сказал царь. — Завтра дома сидите. Оба!

— За что я люблю Александра Павловича, так это за фразу «Не мне их судить», — сказал Саша.

— А ты, Саша, сидишь дома три дня, — сказал царь. — За дерзость!

Всю глубину фразы «завтра дома сидите» Саша постиг только на следующий день.

Суббота началась с того, что Сашу разбудили в семь утра. Учитывая, что лег он в два, это было не то, чтобы приятно.

Но грех жаловаться. Всякая игра ва-банк несет в себе некоторые риски.

Он всю жизнь активничал, высовывался и работал затычкой во всех возможных бочках. Состоял, был, привлекался и участвовал.

И до того загадочного эпизода в поезде, которому он до сих пор не находил адекватного объяснения, эта тактика оправдывала себя. Да были, конечно в жизни приключения, зато и без куска хлеба не сидел никогда. Была бы свобода. За тридцать последних лет он успешно научился намазывать свободу на хлеб. И она частенько принимала вид красной икры, а то и черной.

Могла ли в этом случае тактика "сиди и не высовывайся" принести лучшие плоды? Вряд ли! Даже, если бы он каким-то чудесным образом сразу просек, что он в прошлом, а не в ролевой игре, не в розыгрыше, не в бреду и не в наркотической галлюцинации. Все равно у него язык 21-го века. И ни хрена ты его не подделаешь, если только ты не историк-филолог 80-го уровня! И незнание французского с немецким — хрен скроешь. А то, что ты маму с папой не узнаешь?

Все-таки перспективнее быть громким идиотом, а не тихим.

Теперь, когда на вентилятор набросано до фига разнообразной инфы, осталось сидеть и ждать, когда что-нибудь сработает, и надеяться, что окружающие постепенно забудут про "психоз".

Ждать Саша умел плохо…

На завтрак дали простоквашу с хлебом. И все!

Молочку эту он ненавидел с детства. Интересно великих князей вообще так кормят по выздоровлении, или это часть высочайшего приговора?

После завтрака он наконец взялся за письма папá.

Отвел на это занятие два часа и завел брегет.

Все-таки 10-минутный тайм-менеджмент — это слишком круто. Никогда не мог его выдержать больше двух дней подряд.

Володя ушел гулять с Зиновьевым, зато Гогель сел по другую строну стола и стал читать "Ведомости".

«Любезный папá!» — начал Саша.

Не прибавить ли еще «бесценный»? Нет, лучше не переборщить.

Не поблагодарить ли за предоставленный трехдневный покой и время для разгребания завала с делами? Как бы ни накинул еще столько же. Поблагодарить папá он всегда успеет. Вот минуют три дня, и будет понятно, нужно ли еще три для работы.

Изложил еще раз все, что рассказал ему наедине позавчера вечером: и про Шамиля, и про Кавказ, и про Среднюю Азию, и про русско-турецкую войну, и про Наполеона, и про все революции. Последние снабдил причинами из учебника, ну, теми, которые помнил. Из ближайших дат знал только 1861-й и 1881-й. Зато помнил про первое марта. Имена пока решил попридержать при себе.

Слабенько! Когда еще что-то исполнится!

Если ты Жанна д’Арк и прешь к дофину, чтобы спасти какую-нибудь прекрасную страну (ну, или несчастную, или просто «эту»), и хочешь, чтобы тебе дали войско, единственный способ добиться, чтобы тебя принимали всерьез, это сделать какое-нибудь верное предсказание. А чтоб сделать верное предсказание, надо сделать побольше предсказаний — авось что-то и исполнится.

Атмосфера в обществе здесь подходящая. Судя по повальному увлечению спиритизмом.

Он закончил с посредственно знакомой историей и перешел к литературе, стараясь не залезать уж явно в конец 19-го века и не опускаться в начало.

«Это список произведений 19-го века, которые должны быть опубликованы, — писал он. — Возможно, что-то уже опубликовано, я не помню дат».

Список получился такой:

«Россия:

Ф. М. Достоевский «Письма из мертвого дома»;Ф. М. Достоевский «Преступление и наказание»;Ф. М. Достоевский «Идиот»;Ф. М. Достоевский «Игрок»;Ф. М. Достоевский «Бесы»;Ф. М. Достоевский «Братья Карамазовы»;А.К. Толстой «Василий Шибанов»;А.К. Толстой «Князь Серебряный»;А.К. Толстой «История государства Российского» (в стихах);Л.Н. Толстой «Война и мир»;Л.Н. Толстой «Анна Каренина»;Лесков «Левша»;Лесков «Очарованный странник»;Чернышевский «Что делать?»;Гончаров «Обломов»;Некрасов «Кому на Руси жить хорошо?» (поэма);Некрасов «Русские женщины» (поэма);Тургенев «Отцы и дети»;Салтыков-Щедрин «История одного города»;


Франция:

Виктор Гюго «Отверженные»;Виктор Гюго «Человек, который смеется»;Жюль Верн «Двадцать тысяч лье под водой»;Жюль Верн «Дети капитана Гранта».


Соединенные штаты:

Марк Твен «Принц и нищий»;Марк Твен «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура»;Марк Твен «Приключения Тома Сойера»;Марк Твен «Приключения Гекельберри Финна»;Гарриет Бичер Стоу «Хижина дяди Тома».


Саша удивился, что ничего не смог вспомнить из английской литературы середины 19-го века, кроме Майн Рида. Вальтер Скотт и наиболее известный Диккенс — первая половина, а Стивенсон с Конан Дойлем — совсем конец.

Задумался и написал:

«Англия:

Майн Рид «Всадник без головы»;Чарльз Дарвин «Происхождение видов» (теория эволюции)»


С Германией было еще хуже.

И Саша написал:

«Германия:

Карл Маркс «Капитал»».


Подписался: «Ваш верный сын Саша».

Перечитал список. Ну, вкусовщина, конечно. И ведь такой упертый либерал-западник, а любит он, однако ж, морс, квас, борщ и Федора Михайловича.

И положил сушиться исписанные листы.

— Песочком можно посыпать, — подсказал Гогель.

К чернильнице действительно прилагалась баночка с дырочками, до боли напоминающая то ли солонку, то ли перечницу. А он-то думал, зачем она!

Обильно посолил песком письмо. Наверняка пересолил с непривычки! И вернул на подоконник.

— Григорий Федорович! Это папá в собственные руки. Никто не должен прочитать!

— Запечатать надо.

— У нас есть конверты?

— Куверты? — переспросил Гогель.

— Наверное…

Гувернер кивнул и достал из секретера у стены вполне нормальный конверт с двуглавым орлом в кружочке. И у него даже была полоска с клеем.

Так что письмо было запечатано и отправлено с лакеем к папá.

Саша вынул брегет. Без пятнадцати десять.

— О! Супер! — прокомментировал он. — Пятнадцать минут в загашнике.

И запрограммировал звон на очередные два часа. Так и хотелось это назвать «таймером»!

Гогель смотрел с уважением.

А Саша взялся за французский. Точнее за оригинал письма Александра Павловича.

Это было тяжело! Зато гувернер успел прочитать «Ведомости» и его можно было без зазрения совести дергать на консультации по произношению.

Около двенадцати лакей принес письмо от Никсы.

— Отлично! — отреагировал Саша. — С правом переписки.

«Дорогой Саша, — писал Никса. — Гончаров принес мне известную тебе сказку в опубликованном виде. Вышла в начале года в "Библиографических записках". Но она там меньше, чем на страничку и заканчивается словами:


"Ничего иль очень мало,
Все равно — недоставало".

Это ведь не все, как я понимаю?

Я ему это и высказал. Но он только пожал плечами и сказал, что дальше не знает. По-моему, соврал.

Я спросил, нет ли у него романа под названием "Обломов". Он был крайне удивлен, сказал, что "Обломова" он как раз дописывает, и что, видимо, книга выйдет в начале следующего года.

И заметил, что рассказывал о своей работе только самым близким людям.

Тут уж я пожал плечами и сказал: "Ну, наверное, проговорился кто-нибудь, а кто мне сказал — не помню".

А потом…

Я, наверное, должен перед тобой извиниться. Я с самого начала собирался это сделать, когда попросил тебя написать японские слова. Мы с Гончаровым проверили их по словарю Тумберга. Некоторых слов не хватает, некоторые немного иначе произносятся, но совпала большая часть.

Ты простишь меня за то, что я тебя проверяю, братец Медведь?

Мне кажется, я должен рассказать обо всем этом папá…

Что ты об этом думаешь?

Обнимаю тебя мысленно!

Твой братец Лис".

"Вот оно! — подумал Саша. — Работает!"

— Чему вы так мило улыбаетесь, Александр Александрович? — поинтересовался Гогель.

— У меня просто совершенно замечательный брат, — сказал Саша. — Можно мне ему написать?

— Конечно, — сказал Гогель.

«Dear, Niksa!» — начал Саша.

И продолжил на языке Шекспира:

«Прости меня за домашний арест, это я виноват.

Сказка, конечно, не вся. Там гораздо больше.

Папá пока не говори. Давай оставим это на самый крайний случай. Если меня действительно решат отправить в сумасшедший дом — скажешь. Пока пусть сам делает выводы. Это надежнее. Материалы для размышления я ему послал.

В отношении японского ты совершенно прав, тебе не за что извиняться. Ты молодец! Никогда и ничего не принимай на веру!

Оказывается, словарь есть…

Как ты насчет того, чтобы попрактиковаться в английском?

Твой верный братец Медведь».

— Это тоже секретное письмо? — поинтересовался Гогель.

— Нет, нисколько, — сказал Саша.

Протянул письмо гувернеру и стал внимательно следить за его лицом.

В шпионы Григорий Федорович явно не годился. Вся внутренняя борьба отражалась на физиономии. Было совершенно очевидно, что не понял он ничего или почти ничего. И теперь у него было две линии поведения: смириться с англоязычной перепиской или попросить писать на понятном языке.

В первом случае он мог проглядеть какое-нибудь их подростковое хулиганство, а во втором, может, и должности лишиться. Воспитатель обязан воспитанников понимать. А должность-то теплая…

Тем более, что папá с ним явно поговорил. Гогель не жаловался, но провожал подопечного даже до туалета.

— Хорошо, — сказал он. — Пусть Митька отнесет.

Никса ответил только через час.

По-английски он писал с ошибками:

«Дорогой Саша!

Ты не виноват в нашем домоседстве. Последнее слово было за мной, и я не сомневаюсь, что, если бы я это запретил, ты бы послушался.

Английский я знаю посредственно, но я понял, почему ты на него перешел. Да, тот генерал, что надо мной, тоже его не знает. Как и твой ветеран польской кампании.

Так что давай практиковаться.

Насчет «не принимать» на веру, ты мне объяснение спиритизма обещал. Ведь с ним что-то не так, правда?

Твой Никса».

Обед состоял из щей и кваса. Надо сказать, что Гогель ел тоже самое.

Никсе Саша ответил уже после обеда.

«Любезный братец Лис!

Знаешь, в чем главное отличие моих предсказаний от предсказаний спиритов? Ни блюдца, ни крутящиеся, ни стучащие столы никогда не рассказывают о том, чего не знают или не предполагают присутствующие. Да, иногда они предсказывают будущее. Иногда даже верно. Но это значит, что кто-то из сидящих за столом уже просчитал этот вариант развития событий. Не обязательно он его желает, иногда боится.

Ничего конкретного — ни фамилий, ни названий, ни дат — блюдце тебе не скажет. Впрочем, даты может. Но почти наверняка ошибется. Блюдце никогда не напишет тебе название не изданного романа, если только за столом не сидит автор или кто-то еще, читавший черновики.

Сейчас уже развлекаются вызовом духов поэтов, чтобы записать их посмертные стихи? Действительно похоже получается, потому что у присутствующих есть коллективное представление о стиле того автора, которого они вызывают.

Но попробуй назвать им имя поэта, которого никто из них не знает. И пусть вызовут. Может и придет и даже что-то продиктует, только потом будешь смеяться.

Мои предсказания можно проверить.

Предсказания спиритов — только опровергнуть.

И папá, думаю, скоро это поймет и разочаруется.

И блюдца, и спиритические столы двигают не духи, а сидящие за ними люди. Это подсознательные движения рук. Это потом докажут с помощью фотографий. Может быть, и сейчас уже можно доказать, только я не собираюсь работать разоблачителем и отнимать хлеб у Дэниела Юма. Моя цель — не в этом.

Люди меньше всего склонны верить разоблачениям. Действительность скучна. Так что после всех доказательств и столы, и блюдца будут еще век крутить, несмотря ни на что.

Английский учи! За ним будущее.

Между прочим, ты мне родословное древо обещал.

Кстати, а знаешь ли ты азбуку Бестужева?

Твой верный и преданный брат, Саша».

«Бунтовщика Бестужева? — спрашивал Никса в ответном письме. — Нет, не знаю. Это какая-то тайнопись?

Родословная будет завтра. Это долго».

Про азбуку Бестужева там в будущем была здоровая статья
то ли в «Медузе», то ли в «Медиазоне». Саша вечно путал эти два издания, хотя донейтил обоим. Ну, и то инагент, и то инагент.

«Это язык заключенных, — отвечал Саша. — Особенно узников одиночек. Берется русский алфавит, выкидывается из него всякая муть, вроде «еров», «ятей», «ижиц», «фет», «ё» и «и-кратких». И остается у тебя 30 букв. Делишь их на шесть строк: по пять букв в каждой. И записываешь по алфавиту. Тогда каждая буква у тебя будет описываться двумя цифрами. Первая: номер строки. Вторая: номер буквы в строке.

Декабристы друг с другом перестукивались. Например, один удар в стену плюс три удара — это буква «в». А два стука и потом еще два — это буква «ж». Понял?

Но ведь не обязательно перестукиваться можно же просто цифры писать. 13 = «в», 22 = «ж». Только без крайней необходимости не пользуйся, а то нас живо спалят. Шифр-то простенький. И не пиши цифры одним блоком, чтоб не бросалось в глаза. Можно среди слов замаскировать, можно под арифметические расчеты закамуфлировать. Ну, ты умный, сообразишь.

Все запомнил?

Никогда письма не жег на свечке?

Осторожно, не обожгись.

Твой верный братец Медведь».

Гогель письмо на английском читать не стал, и Саша вздохнул с облегчением. «Алфавит Бестужева» можно было и без переводчика понять.

Отослав письмо с лакеем, Саша снова взялся за перо и положил перед собой очередной лист бумаги.

Глава 18

«Любезный папа!

Не смея подвергать сомнению справедливость Вашего решения, я, однако, считаю, что:

1) Никаких законов или приказов мы с Никсой не нарушили;

2) Ущерб, нанесенный кому-либо нашим спиритическим сеансом строго равен нулю: ничего не сломали, ничего не испортили, никто не простудился.

3) Я никак не мог предположить, что Государь и Император Всероссийский может участвовать в чем-то дурном.

4) Мой брат вообще ни при чем, он просто пошел у меня на поводу.

Тем не менее, я прошу прощения.

Никса сказал мне, что решения о выдаче патентов на изобретения (то есть привилегий) принимает Государственный Совет. Я готов признать, что ничего в этом не понимаю, однако тема мне интересна. Я прошу Вас позволить, начиная со вторника поработать в библиотеке со сводом законов Российской Империи, чтобы изучить тонкости патентного права.

А нужно мне это вот зачем…»

И он написал название того, что было совершенно невозможно не изобрести. Вообще непонятно, почему не изобрели до сих пор. Цепная передача уже давным-давно известна. А Никсе должно понравиться. Да и Володя, может, отвяжется с Гарри Поттером. Да и сам бы с удовольствием тряхнул стариной. На этот агрегат он не садился уже лет десять и даже не столько из опасения его раздавить, а из-за отсутствия времени.

Единственные сомнения у него были по поводу шин. Они изобретены уже? Такое впечатление, что на ландо, на котором они ездили на станцию шин не было.

Впрочем, и без шин будет бегать.

И он вывел крупными буквами: «Велосипед».

Нарисовал чертеж с максимумом подробностей и написал в заключение: «Мне кажется, любой каретный мастер может сделать, ничего же сложного нет».

Отправил письмо с лакеем и дисциплинированно принялся за Корфа.


До писем сыновей Александр Николаевич добрался около полуночи. Собственно, два от Саши и одно от Никсы.

Первое письмо от Саши причиняло боль. Второй сын всегда был ему ближе маменькиного сынка Никсы. А тут такое!

Впрочем, за рамками безумных фантазий о будущем Саша вел себя почти нормально, даже слишком хорошо. Один контроль времени чего стоит! Так воспитывали брата Костю. «Посчитай, сколько времени ты потерял на шалости, — говорили гувернеры. — И сколько времени потратил на изучение своих ногтей, перьев и чернильницы, зевание и устройство чернильных озер». Правда, учитывали потерянное время не за день, а за неделю.

Костя что ли Саше рассказал об этом? Вполне мог. Но только до болезни, а не после нее.

Вообще весь якобинский бред в Сашиной голове тоже хорошо объяснялся влиянием Кости. Не с потолка же он его взял! Вычитал — вряд ли. Вычитать мог Никса. Ну, да! И поделиться с братом.

Ну, кто, кроме нашего «Робеспьера»? Елена Павловна. Ну, или известный либерал Кавелин.

Последнее предположение было самым реалистичным. Никса продолжал переписку с бывшим преподавателем. Александр Николаевич, было, и собирался это пресечь, но пока оставил, как есть.

Взять Кавелина учителем истории и права для Никсы была идея Мари. Кавелин ей честно признался, что он друг Герцена и Белинского, но жену это не остановило. Александр Николаевич подумывал вмешаться, но вспомнил, что помощником воспитателя у Кости был декабрист Лутковский, и его кандидатуру одобрил папá. Папá, конечно, поднял из архива его следственное дело, сам перечитал, но решил, что вина была невелика и многократно искуплена верной службой.

Ну, да! Результат мы видим.

Бывших мятежников не бывает.

И вот теперь ему время от времени доносят, что в Константиновском дворце обсуждали конституцию. Костя тут же чувствует охлаждение и пишет что-нибудь, вроде: «Бесценный дорогой Саша! Обнимаю тебя мысленно. Твой брат и верноподданный, Костя».

А потом они опять обсуждают конституцию.

Нет! Не при его жизни. Никаких Генеральных штатов! Хоть Земским собором назовите, хоть парламентом. Никогда! С созыва Генеральных штатов началась Французская революция.

Александр Николаевич просмотрел список книг в Сашином письме. Большинство русских авторов было знакомо. Ну, кроме какого-то Лескова и какого-то Салтыкова-Щедрина. Впрочем, вроде бы есть автор очерков по фамилии «Щедрин», но не Салтыков-Щедрин — точно.

Из произведений глаз зацепился только за одно. Стихотворение Алеши Толстого «Василий Шибанов». Алеша был другом детства Александра Николаевича и не раз катал его на плечах. Толстой был всего на год старше, но с юности гнул подковы и бывало без смущения тузил папá, что ни вызывало у Николая Павловича ничего кроме восторга.

«Василия Шибанова» Александр Николаевич читал в списке. При папá оно было запрещено, да и сейчас еще не напечатано. В том, что Саша о нем знает, не было ничего удивительного — ну, кто-то список дал почитать.

Но остальные книги Александру Николаевичу были не знакомы.

С иностранными авторами было еще хуже. Он, конечно, знал Виктора Гюго, но только по стихам и «Собору Парижской Богоматери». «Отверженных» и «Человека, который смеется» Саша, очевидно, выдумал. Ну, или они ему приснились.

«Хижину дяди Тома» — да, читал. Еще, когда она вышла на английском и была запрещена в России. Но теперь-то Александр Николаевич ее разрешил, и опубликовали уже пару переводов. Ну, и Саша мог читать, ничего удивительного.

И третьим знакомым именем было: Карл Маркс. «Манифест Коммунистической партии» Александру Николаевичу велел изучить папá. Большей мерзости Александр Николаевич не читал никогда. Даже покаянное письмо Бакунина, которое тоже приказал прочитать папá, не шло ни в какое сравнение. Интересно, кто рассказал Саше про Карла Маркса? Даже Костя им не увлекался!

То, что в списке не было Бакунина, даже странно.

Покаянных писем сего персонажа, собственно, было два. Первое он написал папá, еще сидя в Алексеевском равелине. Все, как положено, «ГОСУДАРЬ» большими буквами и подробная история революционного движения, коей был свидетелем. Правда, почти без имен. Ну, Вы же понимаете, ГОСУДАРЬ, что дворянская честь и благородство никак не позволяют назвать имена. И подписался просто «Михаил Бакунин»: «Я, наверное, не имею морального права считать себя «верноподданным»».

Папá в раскаяние автора поверил не вполне, однако режим смягчил и разрешил увидеться с родственниками.

Уже после коронации Александра Николаевича Бакунин написал еще одно покаянное письмо, на имя нового императора.

Александру Николаевичу тяжело давалось быть жестким. Сердце этого не хотело. И понимал, что надо, но каждый раз это было насилием над собой.

И он простил Бакунина. То есть почти: заменил заключение Сибирской ссылкой.

А из ссылки этот паршивец сбежал.

Нет, эти люди не понимают, что такое благодарность!

А история с Герценом?

Такой образованный молодой человек, так интересно рассказывал об истории Вятки на выставке местного искусства, когда Александр Николаевич, еще будучи цесаревичем, путешествовал по России. И Александр попросил за него папá. И Герцену разрешили вернуться из ссылки и даже взяли на службу.

И что же?

Он обругал в письме полицию и был сослан снова.

Но и тогда не успокоился. Ему разрешили жить в Москве, даже посещать Петербург, а он сбежал в Лондон и теперь оттуда поливает грязью Россию. А его «Колокол» — в каждом дворянском семействе.

Вот как с этими людьми по-доброму?

Александр Николаевич убрал Сашино письмо в конверт и запер в ящик письменного стола. Если Саша выздоровеет, возможно, это все удастся забыть. Ну, или перечитать, но уже без боли.

Второе письмо было куда менее безумным. Саша даже извинился. Правда, с такими оговорками, что извинения можно было не засчитывать. Александр Николаевич посмотрел схему устройства под названием «Велосипед». В общем-то, ничего сумасшедшего в ней не было. Разве что странная идея, что на этом можно ездить и не упасть. Ну, пару колесиков добавить по обе стороны от заднего и, пожалуй, и правда можно будет ездить. Вроде у англичан есть что-то подобное.

И Александр Николаевич положил письмо отдельно.

И взял послание Никсы.

«Бесценный папá, - писал Николай. — Вина за происшедшее вчера ночью полностью на мне. Саша был обязан меня послушаться как старшего брата и цесаревича. И он послушался. В чем его можно упрекнуть?»

Царь поморщился. Ну, этот молокосос всегда готов возразить, был бы повод.

С другой стороны, раньше эти бандиты устраивали соревнования в том, кто больнее побьет Володю, а не в благородстве. Может, и правда был слишком суров?

На столе перед ним лежал еще один документ, который он утром запросил из архива. Здесь Саша ничего не выдумал. Все верно. Документ назывался «Всемилостивейшая грамота, российскому народу жалуемая». И действительно был датирован 1801-м годом.

«Каждый российский подданной да пользуется невозбранно свободою мысли, веры или исповедания, богослужения, слова или речи, письма и деяния, поколику они законам государственным не противны и никому не оскорбительны», — прочитал Александр Николаевич.

И еще 24 параграфа в том же духе.

И как можно было такое подписать?

«Обвиняемый в какой-либо преступлении, или под судом находящийся, да не почитается преступником, и да не лишается тем доброго в обществе о нем мнения, и да пользуется всеми личными преимуществами (буде какие имеет), доколе действительно не будет доказано, что он преступление учинил и доколе не будет оно объявлено решительным приговором законных судей».

Еще не легче! То есть, если не доказано — то и не сделаешь ничего?

«Ничего сердцу нашему не будет приятнее, как основать на твердых и единых для всех званий правилах правосудие в империи нашей».

Единых для всех званий? То есть и для крестьян, и для мещан, и для дворян, и для купечества — для всех единый суд? Может и для императорской семьи — те же законы?

Александр Николаевич взял карандаш и начал делать пометки.

«В случае какого-то тяжебного или законного разбирательства между казною или частным лицом, казна не иначе в законе должна быть почитаема, как обыкновенный истец или ответчик. Поверенный, обязанный защищать право казенное, не должен иметь никакого преимущества или пред почитания против своего соперника, и в отношении его надлежит наблюдать те самые в судопроизводстве формы, обряды и порядок постановленные, которые положены для частных лиц, ибо достоинства или преимущества истца или ответчика не долженствуют иметь ни малейшего влияния на существо дела, ни на обряд в собрании справок, ни на судопроизводство, а всего паче на решение и приговор. Все лица равно законам суть подвластны».

Что за бред? Может и император подвластен законам? Может и на него можно в суд подать? Ну, если государство — равная сторона в процессе.

Александр Николаевич дочитал это до конца.

Документ никто не затребовал из архива несколько десятилетий. Ну, кому бы его дали?

Но в том, что Саше про него известно, не было ничего удивительного.

Нет в России такой дури, что не перепишут от руки. Целое «Путешествие из Петербурга в Москву» от руки переписывали. А здесь всего 25 параграфов.

Кто-то Саше о нем рассказал. И не просто так рассказал, а, чтобы до царя дошло. У Саши всегда было, что на уме, то и на языке. Проговорится обязательно. Ему-то тринадцатилетнему несмышленышу ничего не будет, а государь обязательно полюбопытствует и запросит из архива. Этакий новый способ подсунуть на подпись конституцию.

Да, сработало.

Только подписывать он это не будет! Как бы они не прикрывались авторитетом Александра Павловича. Да, дядя был великий государь, царь царей, покоривший пол-Европы и взявший Париж. Папá почитал старшего брата только что не как Бога. У юного цесаревича всегда висел в учебной комнате его портрет в полный рост.

Но и начудил он много…

Это был не единственный такой документ. Во время Польского восстания в Варшаве издали так называемую «Государственную уставную грамоту» Новосильцева. Так что папá приказал выкупить тираж и сжечь.

Только выкупить удалось не все. До сих пор ходит по рукам.

Папá, конечно, велел прочитать: «Немного ослабишь хватку, и тебе начнут подобный бред на подпись подсовывать. Так что держи вот так!»

И Николай Павлович показал сыну сжатую в кулак руку.

Уже начали подсовывать. Правда исподтишка.

Костя?

Надо бы с братом поговорить…

А с Сашей придется принимать меры. И чем быстрее, тем лучше. Пока его окончательно не сбили с пути. Иначе Никса с ним намучается.


Саша очень надеялся, что в воскресенье ему дадут выспаться.

Но не тут-то было!

Подняли в семь.

— Григорий Федорович! За что? — взмолился Саша. — Воскресенье же!

— А служба? — удивился Гогель.

— Какая служба?

— Церковная.

Погода была супер! Солнце било из высоких окон. И пройтись до церкви было бы неплохо. В отличие от стояния там. Как там писал Ницше? Эти христиане молятся в своих душных пещерах, в отличие от вольных, смелых и сильных язычников.

Саша ницшеанцем не был, хотя и ценил «Так говорил Заратустра» за напор и эстетизм.

Интеллигентское увлечение христианством образца конца восьмидесятых как-то обошло его стороной. То есть он, конечно, купил Библию с рук на Кузнецком мосту за девяносто рублей у бледнеющего торговца. И даже частично прочитал. Но в одном ряду с Кораном и Бхагавадгитой. И то культурное наследие, и культурное наследие.

Он не был уверен даже в том, что сможет правильно перекреститься.

Ну, встанет рядом с Гогелем и будет подражать ему во всем. А то не дай Бог решат, что его пророчества инспирированы нижним миром, а не верхним.

Церковь оказалась совершенно прелестной готической игрушкой, в духе даже не Парижской Сен-Шапель, а какого-нибудь Вестминстерского аббатства.

Саше искренне не хотелось расстраивать Гогеля, к которому он начал испытывать нечто вроде Стокгольмского синдрома, но он не выдержал и спросил:

— Григорий Федорович, а она точно православная?

— Конечно, — вздохнул гувернер. — Это церковь Александра Невского.

Победитель тевтонов перевернулся бы в гробу, если бы узнал, насколько немецкую церковь в честь него построили.

Все родственники были здесь. Гогель подошел к императору с императрицей. Поцеловал руку папá и мамá. Царь смотрел сквозь Сашу так, словно его не было. Саша шагнул, было, к нему, но Гогель остановил.

Мама смотрела с болью и жалостью, однако тоже не обняла.

Опала, да? Ничего, переживем.

Никса тоже был здесь, бросил сочувственный взгляд, но, видимо, ему запретили разговаривать с братом.

Внутреннее православное убранство чудом вписывалось во внешнюю католическую оболочку. Даже не было нормального иконостаса: меньше десятка икон, все итальянского письма, никаких темноликих византийских святых угодников.

Солнце зажигало цветные витражи, пахло медом от восковых свечей, пел хор.

Во время службы Саша настолько боялся сделать что-то не так, что молчал, как святой отшельник.

Зато местная публика была вовсе не так набожна, как хотела показать. То и дело был слышен шепот, шуршание платьев и даже приглушенные смешки.

Когда служба кончилась, Саша вздохнул с облегчением.

Гогель проводил его обратно в Фермерский дворец, но после обеда великодушно объявил:

— В библиотеку можно, государь разрешил.

Так что до вечера Саша пытался вникнуть в особенности патентного права Российской империи. Собственно, разработано оно было плохо, материала мало, так что Саша успел заглянуть и в смежные кодексы.

Незадолго до ужина он подошел к роялю, чтобы подобрать что-то из своего гитарного репертуара.

И стал наигрывать «Балаган» Щербакова:


«В одних садах цветет миндаль, в других метет метель.
В одних краях еще февраль, в других уже апрель.
Проходит время, вечный счет, год за год, век за век,
Во всем — его неспешный ход, его кромешный бег.
В году на радость и печаль по двадцать пять недель.
Мне двадцать пять недель — февраль, и двадцать пять — апрель.
По двадцать пять недель в туман уходит счет векам.
Летит мой звонкий балаган куда-то к облакам…»

Но явился лакей:

— Вам посылка, Ваше Высочество!

Глава 19

В посылке оказались пакетики с сухим шампунем от аптекаря. В сопутствующем письме говорилось, что это подарок Его Императорскому Высочеству и денег не надо.

Как истинный экспериментатор, Саша собирался испытать это на себе.

Насчет пенициллиновых грибов Илья Андреевич писал, что ничего не знает и никогда не слышал, но прилагал несколько адресов более крутых химиков-фармацевтов из университета и Военно-медицинской академии. А также некого знатного аптекаря с Васильевского острова.

Пенициллин на коленке не сваришь, придется собирать команду. А для этого нужны деньги. Теоретически по статусу они должны бы у него быть, но в глаза не видел.

Перед самым ужином пришло письмо от Никсы с родословным древом семейства. Древо оное занимало шесть листов формата больше А4, который аккуратный братец склеил между собой, потому что стало совершенно очевидно, что на меньшем числе носителей инфа не уместится ну никак.

Схема начиналась с Павла Петровича и супруги его Марии Федоровны, которая была матерью героиней и родила четверо сыновей и шесть дочерей.

Потомки не особенно отставали. Например, у Николая Павловича было семеро детей.

Умница Никса почти к каждому из ближайших родственников добавил его семейное прозвище и краткую характеристику. Например: «Константин Николаевич, дядя Костя или Коко, или Робеспьер. Хорошо рисует. Играет на фортепьяно и виолончели. Когда учился, опережал программу на 4 года. Генерал-адмирал. Построил на свои деньги паровые корабли для российского флота, говорит, что его деньги — это деньги Отечества».

Ну, нормальный либерал. Это консерватору положено трындеть на каждом углу о своем патриотизме и с удовольствием запускать лапу в казну, а либералы — они такие: говорят «эта страна» и одновременно куда-нибудь донейтят.

«Супруга Константина Николаевича Александра Иосифовна (тетя Санни). Очень увлекается спиритизмом».

Интересно. Запомним.

«Елена Павловна (Мадам Мишель, ум императорской фамилии, ученый нашей семьи, Принцесса Свобода). Вдова дедушкиного брата Михаила Павловича. Увлекалась зоологией. Переписывалась с натуралистом Жоржем Кювье. Освободила своих крестьян с землей по проекту Кавелина».

О! Нормальная либералка.

Политические оппоненты любят поминать декабриста Якушкина, который хотел освободить своих крестьян без земли, а они ему сказали: «Пусть лучше, барин, мы будем вашими, а земля — нашей». Нет! Не все мы такие.

Саша обвел карандашом эти два имени: Константин Николаевич и Елена Павловна. Наши люди! Надо наладить с ними связь.

В ответном письме брату рассыпался в благодарностях и между делом спросил: «Никса, а фотки у тебя есть?»

После ужина Гогель усадил его за дневник. Предыдущая запись пестрела красными вставками «еров». А под ней краснело гневное: «Где запись от 17 июля!»

Ни волос, ни загнутый уголок не понадобились. Такая откровенность Саше даже понравилась. Ну, значит это не сокровенная тетрадь, а средство коммуникации.

— Это ваша правка, Григорий Федорович? — спросил он Гогеля.

— Нет, это Николай Васильевич, — сказал он.

Значит, Зиновьев.

— Но вы тоже можете прочитать?

— Да, — кивнул Гогель.

— Кто еще?

— Государь и государыня, конечно.

Понятно. Значит, если он напишет что-то необычное, папá, скорее всего, передадут.

Будем знать.

— Вчера я просто забыл, — сказал Саша. — Вы уж мне напоминайте, Григорий Федорович.

И Саша сделал две записи за вчера и сегодня, короткие, сухие и без подробностей.

Утром испытал шампунь. Было почти хорошо, только на волосах оставался мыльный налет, который пришлось смывать дополнительно. Крапивы надо добавить.

А после завтрака явился с визитом Балинский. В общем-то, этого следовало ожидать. Надо же посмотреть на динамику пациента.

Гогель радостно оставил их вдвоем и пошел курить.

— Как вы себя чувствуете, Ваше Императорское Высочество? — спросил Иван Михайлович.

— Отлично. Учу французский, почти прилично пишу пером и успешно вспоминаю родственников.

— Больше не считаете происходящее театром?

Балинский внимательно следил за его реакцией, но Саша уже мог ответить совершенно откровенно.

— Нет, конечно, Иван Михайлович. Все! Уже твердо стою на земле на обеих ногах.

— Французский учите по Беранже?

— По Беранже и письму брата моего дедушки Александра Павловича, которое в книге Корфа. Я ее, кстати, уже дочитал.

— «Восшествие на престол Императора Николая Первого»?

— Да, про дедушку.

— И что вы о ней думаете?

— Очень подробно, очень досконально, много для меня нового.

— Например?

— Я не знал, что на Каховском два убийства, а не одно. До Милорадовича он ранил еще одного офицера. Это отягчает, конечно, его вину.

— И он заслужил казнь?

— Никто не заслуживает казни, Иван Михайлович… Я опять что-то очень радикальное сказал?

— Не совсем. Виктор Гюго и Лев Толстой думают также.

— Неплохая компания.

— Мне кажется, вы хотели сказать «но»…

— Про Корфа? Да. Есть одно «но». В суде присяжных последнее слово предоставляют подсудимому. У нас, правда, пока нет суда присяжных, но уважаемый автор вообще не дает слова противной стороне. Они обманули солдат и призвали выходить за Константина и жену его Конституцию. А чего хотели на самом деле? Можно догадаться, что в основном конституции, а супруг ее не столь важен. Но надо домысливать. То есть книга хорошая, но односторонняя.

— Ваше Высочество, — тихо сказал Балинский. — Вы почти цитируете Герцена.

— Вы тоже его читаете?

— Да.

— Похоже, его все читают. Надо, наконец, и мне добраться. Я считал его революционером, но нельзя судить с чужих слов. Если я его цитирую, значит, он не революционер.

— У него есть радикальные высказывания.

— Изучу. Кстати, можно вам похвастаться?

— Да.

И Саша принес коробку, полностью забитую карточками с французскими словами.

— Это за четыре дня? — удивился Балинский.

— Даже меньше. Но да, я не сидел, сложа руки. Поспрашиваете?

Балинский выбрал несколько карточек и спросил слова.

Саша помнил все, правда, несколько искажая произношение. Психиатр поправил.

— Мне очень все помогают: и Гогель, и Зиновьев.

Балинский кивнул.

— Ваше высочество, мы нашли ваш «Penicillium» в «Определителе грибов».

— Значит, я правильно помню. Этот пенициллум был в моих горячечных видениях, наверное, я о нем где-то читал. А можете мне дать почитать «Определитель»?

— Он на латыни.

— Здесь есть словарь в библиотеке. Я его там видел. Справлюсь. Я, кстати, нашел в «Лексиконе» ваш лауданум. Я не помню немецкого, но слово «опиум» прочитать могу. Я сначала не понял, что это, но потом вспомнил, что я где-то о нем читал. Кажется, им кого-то травили. У него смертельная доза две-три ложки.

— «Хижина дяди Тома», — сказал Балинский.

— О! Точно читал. Правда не помню на русском или на английском.

— Есть перевод.

— Тогда, наверное, на русском. Там какая-то рабыня отравила своего ребенка, чтобы он не узнал ужасов рабства.

— Да, — кивнул Балинский. — Но доза которую вам выписали в несколько раз меньше смертельной.

— Конечно, не сомневаюсь. Но, по-моему, мне от него хуже. Галлюцинации возвращаются во сне. Мне кажется в нем нет необходимости.

— Это не опасно.

— Бывают смерти от передозировок?

— Если не следовать предписаниям врача.

— Иван Михайлович, вы мне запретили брать в руки оружие и выписали мне смертельный яд, бутылочка с которым круглосуточно стоит рядом с моей кроватью. Вам не кажется это нелогичным?

— Вы сгущаете краски.

— Возможно. Но Гогеля я, на всякий случай, предупредил, у него жена принимает. Я где-то читал, что больные, которым выписывают это лекарство, склонны самостоятельно увеличивать дозу. Мне кажется, мне стоит и государя предупредить…


После визита Балинского Саша написал письмо аптекарю об изменении рецептуры шампуня. Точнее под его диктовку написал Гогель.

Потом занимался французским, после обеда сидел в библиотеке Коттеджа.

А вечером на его столике не обнаружилось лауданума.

Ну, что? Кажется, первая победа?

Саша решил не нарываться на еще три дня изоляции, и во вторник наступила свобода.

Ну, относительная. Гогель с Зиновьевым никуда не делись, подняли его в семь утра, зато повели купаться в Финском заливе. Вместе с Никсой и Володей.

На пляже был сероватый песок и мелкие камушки. А у самого берега стоял объект, похожий на дачную баню. Горизонтальная вагонка, окно с занавесочками, белая лесенка с тонкими балясинками, навес, украшенный коваными завитушками и все это — на здоровых тележных колесах. А со стороны моря запряжена лошадь.

— Что это? — тихо спросил Саша Никсу.

— Купальный фургон, — усмехнулся брат. — В будущем таких нет?

— Таких нет… Раздевалка? — предположил Саша.

— И это тоже.

В «фургоне» имелся, понятно, ковер, зеркала и склад полотенец.

Больше всего Сашу поразило наличие плавок вполне откровенного покроя. Нет, не совсем уж европейско-русского минималистского стиля, но куда короче принятых в 21-м веке в США купальных шорт до колен.

Правда, материал: обычный трикотаж.

Резко захотелось изобрести синтетические ткани, но идея казалась малореалистичной.

Купальная повозка скрипнула и поехала в воду. В нескольких метрах от берега развернулась на 180 градусов, так что лесенка теперь вела в море.

Вода была градусов 18–20, что после Болгарии будущего казалось несколько сомнительным. Вообще, в такую воду хочется лезть лет в 13–15, а потом уже не очень.

Но молодой организм явно не имел ничего против.

— Я до болезни умел плавать? — спросил Саша старшего брата.

— Да, ответил Никса. Но не особенно хорошо.

И Саша решительно окунулся в этот холод и поплыл от берега.

Небо было ясное с небольшими пушистыми облачками, волнение отсутствовало, и море скрупулезно отражало небо во всех подробностях.

Гогель влез в воду вместе с мальчишками, а Зиновьев остался на пляже.

— А что там на другом берегу залива? — поинтересовался Саша.

— Россия, — хмыкнул Никса.

— Даже не интересно. А то можно было бы доплыть.

Дно медленно уходило вниз, так что, когда стоять стало невозможно, берег был прямо скажем далеко. Когда Саша обернулся, он заметил, что Володька увязался за ними, а Гогель здорово отстал.

Ситуация эта Саше не вполне понравилась.

— Володя хорошо плавает? — спросил он Никсу.

— Так себе, — припечатал брат. — Но там Гогель.

Григорий Федорович был от Володи метрах в двадцати.

— Гогель не совсем там, — заметил Саша. — Давай-ка поворачиваем.

— Ты что испугался? Вроде на тот берег хотели?

— Ты что спятил? Я пошутил. Здесь верст десять.

И похвалил себя за "версты" вместо километров.

— Ну, как хочешь! А я дальше, — хмыкнул Никса.

— Возвращайтесь! — крикнул Гогель.

— Вообще, он прав, — заметил Саша.

— Да ну его! — хмыкнул Никса и прибавил скорость.

— Мы Вовку утащим на глубину!

В разумность пятнадцатилетнего Никсы верилось слабо, в разумность Володи не верилось совсем.

Мать твою! Два зайца! И за которым?

И остро посочувствовал Гогелю с Зиновьевым за то, что им приходится пасти царских детей.

— Давай лучше вдоль берега! — взмолился Саша и повернул куда-то на запад.

Ситуация живо напоминала ему летний лагерь МИФИ «Волга», где он в студенческие годы занимался серфом. Там каждый год обязательно кто-нибудь тонул.

Повернул он вовремя. Потому что Володя взмахнул руками, погрузился в воду до носа, потом вроде вынырнул, но погрузился снова. При этом молчал, как рыба. Ну, это бывает!

— Никса, назад! — крикнул он.

И бросился к Володе.

Подплыл к нему, обхватил за плечи и потащил к берегу.

— Сашка! — всхлипнул Володя.

— Воды не наглотался? — спросил Саша, когда, наконец, смог стоять.

— Нет, — с трудом выговорил Володя.

Гогель подоспел, когда Саша уже вытаскивал его на берег. Это было очень кстати, потому что толстенький Вовка был тяжел, как сволочь.

И Саша с облегчением сдал его с рук на руки.

И вышел на берег.

Никса тоже вышел из воды и сел рядом на песок.

— Как ты понял? — спросил он.

— Есть признаки. Человек пытается удержаться на поверхности, но то и дело погружается в воду. При этом стоит вертикально, как поплавок. Как правило даже руками не размахивает. И взгляд такой стеклянный.

— Но он не звал на помощь.

— Это ничего не значит. Тонущего хватает на то, чтобы только вдохнуть воздух, а не на то, чтобы крикнуть. Если может кричать — это очень повезло.

Подошел еще всхлипывающий и дрожащий Володя и обнял Сашу за плечи.

Потом оба генерала.

Саша встал им навстречу, хотя не был уверен, должен ли это делать. Ну, все-таки старшие по званию.

— Это было превосходно, Александр Александрович! — сказал Зиновьев.

И Гогель согласно кивнул.

— Я просто оказался ближе всех, — сказал Саша.

И только по пути домой шепнул Никсе:

— Вообще-то мы не должны были лезть на глубину и бросать Вовку на Гогеля.

— Я понял, — вздохнул Никса.

Обедал он у Никсы.

— Ты хотел фотки? — спросил брат.

И притащил здоровый семейный альбом. Обычно просмотр подобных фолиантов — сущее наказание для гостей. Но Саша жалел только, что не может все перефотографировать смартом и сохранить в галерею. Так что он подолгу задерживался на каждой странице, пытаясь запомнить внешность. Память на лица у него была посредственная.

— Никса, а ты можешь его одолжить? Было бы хорошо иметь под рукой.

— Бери, конечно. У меня еще три.

В шесть вечера их пригласили к родительскому столу. Особенно радовался Володя, предвкушая шоколад, бисквиты и малину со сливками.

Светло-голубые стены, украшенные пейзажами, большой стол с кожаными стульями, рояль. Высокие двери открыты на террасу. Над ними легкий тюль.

— Будут гости, — шепнул Никса.

Саша посмотрел вопросительно.

— Стол раздвинут и накрыт на восемь персон, — сказал брат.

— Он раздвижной? — удивился Саша.

— С вставной панелью посередине, — уточник Никса.

Первым был, разумеется, обласкан спасенный. А потом уже эстафета обнимашек перешла к спасителю.

Мамá обняла первой. Дольше и нежнее, чем обычно.

— Ты совсем взрослый, — сказала она.

А папá протянул руку для рукопожатия. Это было впервые.

И Сашина ладонь утонула в ладони царя. Рукопожатие было долгим, а потом сменилось объятиями.

— Саша, что ты хочешь в награду? — спросил папá.

— Отдельную комнату, шестиструнную гитару, микроскоп, карманные деньги на месяц и возможность лично писать всем, кто мне интересен, без различия сословий, — не задумываясь, отчеканил Саша.

Брови царя поползли вверх.

— Если это, конечно, не слишком много… — оговорился Саша.

Он хотел добавить «за жизнь вашего сына», но прикусил язык.

— Саша, зачем тебе гитара? — спросил папá. — Цыганские романсы играть?

— Цыгане играют на семиструнных, если не ошибаюсь. Мне нужна испанская, шестиструнная, просто хочу научиться. Дядя Коко ведь играет на виолончели.

— Ты вспомнил?

— Да… немного.

— Но виолончель это одно, а гитара — другое.

— И она вышла из моды, — заметила мамá.

— Что мне до моды? — поинтересовался Саша.

— С комнатой здесь не получится, — сказал папá. — Только в Зимнем.

— Я могу перенести кровать к себе в кабинет и освободить Саше мою опочивальню, — предложил Никса.

— Это не по правилам, — отрезал отец.

— Микроскоп тоже нельзя? — спросил Саша.

— Ты что в ученые собрался? — вздохнул папá.

— Просто интересно. У Мадам Мишель наверняка есть.

— Да, — кивнула мамá.

— Тогда я у нее попрошу.

— А уж переписка с кем угодно… — поморщился царь.

— Екатерина Великая переписывалась с Вольтером и Дидро, Елена Павловна — с Жоржем Кювье. А с кем переписывался Петр Великий — подумать страшно. Разве я так уж много хочу?

— Тебе рано, — отрезал царь. — Попроси что-нибудь другое.

— Я просто сделал то, что должен был сделать. И зря стал о чем-то просить. Извините. Ничего не надо.

Глаза мамá наполнились слезами.

— Я подумаю, — сказал папá.

С улицы послышался цокот копыт и скрип экипажа. Из коридора шаги, шуршание шелков и голоса. В столовую вошел лакей и объявил…

Глава 20

— Великий князь Константин Николаевич с супругой Великой княгиней Александрой Иосифовной и сыном Великим князем Николаем Константиновичем, — доложил лакей.

Этого Николая Константиновича, по-домашнему, Николу, Саша помнил по родословному древу, нарисованному Никсой. Около имени «Никола» имелась надпись: «шкодливейшее существо».

Шкодливейший оказался хорошеньким мальчиком лет восьми. С озорными глазками и в белой рубашечке.

А дядю Костю Саша узнал сразу. Он был слишком непохож на папá: ниже царя на полторы головы, полный, в пенсне и в штатском: сюртук, жилет, брюки.

Тетя Санни (которая Александра Иосифовна) оказалась стройной красавицей под тридцать с голубыми глазами и роскошными золотисто-рыжими локонами. Вот, кто будет главным рекламным агентом его шампуня!

Папá обнялся с родственниками и пригласил всех к столу.

Вместе с гостями в столовую проник Моксик и устроился под столом.

Предательская собака!

Разговор сначала прочно встал на светские рельсы, а именно тетя Санни болтала о всякой ерунде, произнося все с немецким акцентом, низким с хрипотцой голосом, а дядя Коко влюбленно смотрел на нее.

Саша заскучал.

Ну, блин! И ради этого надо было Робеспьера приглашать?

Володька смачно уплетал все сладкое, что было в его досягаемости, и после бисквита облизал пальцы, чем вызвал суровый взгляд мамá, и поверг в ужас Сашу, который до одури боялся вилку-то взять не в ту руку.

Он живо вспомнил старый советский мультфильм, где мама приглашает к сыну учительницу хороших манер, потому что мечтает для него о всемирной славе пианиста, и ужасно боится, чтобы он не оплошал на каком-нибудь приеме.

Этот старый плебейский страх несколько утих за тридцать лет постсоветской жизни, но сейчас грозил возродиться с новой силой.

«Все-таки не зря этого поросенка спасал! — подумал Саша, придя в себя. — Все не так страшно!»

Шкодливейший Никола пальцев не облизывал, зато смотрел уж очень задорно, видимо, обдумывая, что бы такое выкинуть.

Наконец, тетя Санни перешла от сплетен к театру и музыке.

— Саша, я выучила первую часть твоей прелестной пьесы, — сказала она.

— Моей? Тетя Санни, она не моя.

— Ну, если тебе угодно говорить, что это Бетховен, пусть будет Бетховен. Давай после чая сыграем вместе. Я начну, а ты продолжишь.

— Конечно, тетя Санни.

Дядя Коко воспользовался образовавшейся паузой и сказал, обращаясь к папá:

— Все-таки мне кажется, что новые рескрипты об улучшении крестьянского быта…

— Костя! — оборвал папá. — Мы договорились.

— Хорошо, хорошо, — сказал так называемый «Робеспьер».

После обеда Саша сел с тетей Санни за рояль, а Никола занялся кормлением Моксика пирожным и был временно нейтрализован. Может, сегодня обойдется?

Александра Иосифовна играла вполне себе. Потом ее сменил дядя Коко, который, оказывается, тоже выучил первую часть.

— Дядя Костя, что вы хотели сказать про крестьянский быт? — тихо спросил Саша, когда эстафета «К Элизе» перешла к нему.

— Улучшение крестьянского быта, — еще тише сказал Константин Николаевич. — Эмансипация.

— Эмансипация?

— Освобождение крестьян. Ты не помнишь этого слова?

— Помню, конечно…

— И давай на «ты». Всегда же на «ты» были.

— Я папá «вы» говорю, — заметил Саша.

— Он государь. Хотя он был на «ты» с твоим дедом.

— Дядя Костя, а что не так с рескриптами?

— Давай потом там поговорим, — и Константин Николаевич указал глазами на террасу.

Доиграв, Саша с дядей Костей вышли на террасу. А Никса увязался следом.

Солнце клонилось к закату, уходя на запад, за дворец, и погружая в тень сад.

Константинович Николаевич оперся на балюстраду и закурил сигарету.

— Понимаешь, Саша, — начал он. — Сначала эмансипацией занимался Ланской Сергей Степанович, который подготовил свой проект. Потом Саша (твой папá) ввел туда Якова Ростовцева, человека безусловно честного, но первоначально противника реформы.

— Того Ростовцева, который донес дедушке на декабристов? — спросил Саша.

— Да-а. Который донес папá, но никого не назвал. И одновременно поставил в известность об этом своего друга Рылеева.

— И Ростовцев был противником реформы?

— До поры до времени, потом передумал. Ланской, кстати, тоже был в «Союзе благоденствия», но вовремя вышел. Ну, кто из их поколения там не был? Даже дядя Мишель шутил, что еще немного, и они бы и его втянули.

— Михаил Павлович?

— Совершенно точно. Михаил Павлович. Так вот Ростовцев предлагает, чтобы помещики выделяли земли крестьянам по своему усмотрению.

— Так нельзя! — тихо сказал Саша. — Будет произвол. Они же заинтересованные лица.

Дядя Костя повернулся к нему и посмотрел очень внимательно.

— Вот и я так считаю, — еще тише сказал он. — И оброк по этому проекту остается, хотя и облегченный. И барщина остается, хотя и законодательно ограниченная. И община остается, потому что разрушать общину — это мера насильственная. И круговая порука.

— В чем же освобождение?

— Продать или купить крестьянина будет уже нельзя, высечь или сослать без суда — тоже. И власть помещика переходит на сельское общество, а не на каждого крестьянина, как вещь.

— А Ланского совсем отстранили? — спросил Саша.

— Ланской — министр внутренних дел, — вмешался Никса.

— Вот именно, — сказал дядя Костя. — Но был создан Главный комитет по крестьянскому делу во главе с твоим папá и поставлен выше министерства, так что Ланской теперь ему подчиняется. А еще созданы Редакционные комиссии, которые подчиняются только твоему папá, и которые возглавил Ростовцев.

Саша несколько подвис от такой бюрократической загогулины.

— Честно говоря, мне хочется схему всего этого нарисовать, чтобы понять, кто кому подчиняется.

— Я тебе нарисую, — небрежно бросил дядя Костя.

— Вам можно писать?

— «Тебе», Саша, «тебе». Пиши, конечно.

Саша кивнул.

— Спасибо!

— Но не так плохи Редакционные комиссии, как губернские комитеты, — продолжил Константин Николаевич. — Там сначала шла речь о выкупе крестьянами самих себя, как личностей, потом об освобождении без земли, потом об ограничении крестьянских наделов. И у либералов в комитетах меньшинство. Причем повсеместно.

— В России у либералов всегда меньшинство, — хмыкнул Саша.

Дядя Коко посмотрел еще внимательнее.

— А кто входит в губернские комитеты? — спросил Саша.

— Выборные от дворянства, — пояснил Константин Николаевич.

— Тогда трудно ожидать от них другой позиции, — заметил Саша. — Если бы там были крестьяне, расклад бы радикально изменился.

— Ты считаешь, что нужно ввести в комитеты крестьян?

— По-моему, это логично, — сказал Саша. — Они же заинтересованная сторона.

— Саша, знаешь, как тебя за глаза прозвали? — поинтересовался дядя Костя.

— Бульдожка, Мака, — поморщился Саша. — Но не надо! Мне эти собачьи клички не нравятся.

Дядя Костя хмыкнул.

— Как бы ни так! Это все в прошлом. Ты теперь у нас Сен-Жюст.

— И когда я удостоился?

— После разговора с Тютчевой.

Саша повернулся к дворцу и окинул его взглядом.

— Дядя Костя, у него точно стены не стеклянные?

— Стеклянные, не сомневайся, — без тени улыбки сказал Константин Николаевич.

— Вообще, это несправедливо, — заметил Саша. — Я противник смертной казни.

— Наслышан, — сказал Константин Николаевич. — Так и Сен-Жюст с этого начинал.

— Не знал.

— Теперь знаешь. Гюго начитался? «Последний день приговоренного к смерти»?

— На русском или на французском? — спросил Саша.

— Его, по-моему, нет на русском.

— У меня с французским пока не блестяще. Наберу словарный запас — обязательно прочитаю.

— Наслышан про карточки. Это даже эпичнее, чем спасение Володи.

— Семь подвигов Геракла, — усмехнулся Саша.

— Пока два.

— Откуда об этом известно? Телеграф?

— Лакеи куда болтливее, — усмехнулся Константин Николаевич. — А по поводу смертной казни, Саша, это что-то вроде введения всеобщего образования. Пока не для нас.

— Елизавета Петровна как-то обходилась.

— Елизавета Петровна не освобождала крестьян!

— У нее были свои проблемы.

— Саша, ты не понимаешь, в какой стране живешь! Мы с твоим папá тоже не вполне понимали. Во время подготовки реформы начали собирать статистику по волостям. Помещики должны были отчитаться, сколько у них грамотных крестьян. И что ты думаешь? Пришли нам в основном точечки. Но
бывало и похуже: за помещицу такую-то (неграмотную) расписался такой-то.

— Помещица неграмотная? — опешил Саша. — Не может быть!

— В этой стране все может быть, — философски заметил дядя Костя. — А ты: всеобщее образование! Тут бы хоть помещики расписываться умели.

— Значит, всеобщее образование более, чем актуально, — сказал Саша.

— Ну, ты упрям! Никса, когда ты будешь этого прожектера в Сибирь ссылать генерал-губернатором, сразу готовь деньги на сеть сибирских университетов.

— Он мне самому пригодится, — сказал Никса.

— Ну, мучайся, — вздохнул дядя Костя и затянулся полу-сгоревшей сигаретой.

— Насчет сибирских университетов — блестящая идея, — отреагировал Саша. — Учту обязательно. Что там? Томск, Омск…

— Ладно, оставим университеты, — сказал Константин Николаевич. — Вернемся на землю. Общинную. Которую ты собираешься в свободную продажу пустить. Ты хоть понимаешь, к чему это приведет?

— К падению цен.

— Ну, допустим.

— И крепкие хозяева смогут докупать землю и богатеть.

— Угу, а слабые продавать и идти по миру. Сколько бродяг ты готов повесить, противник смертной казни?

— Дядя Костя, вы передергиваете! Это не английские огораживания. Я никого не собираюсь насильно сгонять с земли. А эта идея о том, что можно кого-то облагодетельствовать, отняв у него свободу, — чисто рабовладельческая!

— «Ты». Скажи еще плантаторская. Герцен любит это слово. Он, кстати, за общину.

— Это характеризует его не с лучшей стороны. Для социалистов у меня вообще нет других слов, кроме тех, за которые мне выговаривает Гогель.

— Саш, ты не уходи от ответа. Так как насчет числа виселиц?

— Не будет никаких виселиц! Крестьяне, продавшие землю, получат начальный капитал для того, чтобы устроиться в городе, и станут торговцами, ремесленниками или наемными работниками. В промышленности понадобятся рабочие руки. А за строительство жилья, школ и больниц для рабочих надо давать налоговые льготы.

— Саш, ну, какой начальный капитал! Пропьют все! Ты этот народ не знаешь!

— То есть надо ограничить свободу трезвых и сознательных, чтобы защитить бездельников и пьяниц?

— То есть последних тебе не жаль?

— Жаль. Но их не на этом этапе надо защищать! Не ценой чужой свободы!

— А на каком этапе?

И дядя Костя затянулся.

— Я обдумаю, — сказал Саша. — Но кабаки надо позакрывать.

— Все позакрывать?

— Нет, тогда точно будет революция.

И Саша живо вспомнил двух энтузиастов антиалкогольных кампаний: Николая Второго и Горбачева Михаила Сергеевича. Первый ввел сухой закон, второй вырубал виноградники.

Когда русский народ трезвеет, он вдруг осознает, что обирающая его власть не так прекрасна, как кажется с большого бодуна. И сносит ее на хрен.

— Ну, хоть это ты понимаешь! — расхохотался дядя Костя.

— Папá считает, что я ничего не понимаю. Готов согласиться. Но это не значит, что я буду оставаться в неведении. Дядя Костя… ты не мог бы помочь мне с информацией? Статистика (которая есть), проекты, рескрипты, записки…

— Ты готов читать статистические справочники?

— Да.

— Ты раньше книги боялся, как огня. Любой!

— Я изменился.

— Никса! Когда какой-нибудь Наполеон Третий будет пытаться всучить тебе Новую Каледонию в обмен на этого паршивца — ты не иди на поводу, прогадаешь.

— Я его и за Париж не отдам, — сказал Никса.

— Да, ты тоже не дурак, — констатировал дядя Костя. — Хоть и меньше болтаешь.

Потушил бычок прямо о перила и бросил на дорожку возле террасы.

И закурил новую сигарету.

А Саша задумался, с какой кампании лучше начать: с антиалкогольной, или с антитабачной.

— Никса и должен быть над схваткой, — сказал он.

— Пожалуй… — проговорил дядя Костя.

— Зря Александр Павлович Сперанского Бонапарту за королевство не отдал, — заметил Саша. — Все равно ведь сослал: ни себе, ни людям.

— Да? — переспросил Константин Николаевич. — Готов поверить, что ты не вылезаешь из библиотеки.

— Именно так. Из бабушкиной, в Коттедже.

— Ты раньше говорил: «бабинька», — заметил дядя Костя.

— Теперь мне кажется, что это слишком по-детски. Хотя, мило. Может быть, вернусь.

— Давай, ей нравится.

— Как бы она меня не выгнала, когда вернется. Я там поселился и полностью оккупировал пианино.

— А ты ей «К Элизе» сыграй. Не то, что не выгонит. Не отпустит!

— Спасибо за совет.

— А ты Штрауса не играешь? А то Санни очень любит.

— Которого?

— Младшего.

— Вальс «Голубой Дунай». Но я его наизусть не помню. Ноты нужны.

— «Голубой Дунай»? Никогда не слышал.

— Ну, может быть, я что-то путаю.

— Никогда ты ничего не путаешь! — сказал дядя Костя и затянулся. — На сон-то времени хватает?

— Революционер отдыхает только в могиле.

— Сен-Жюста цитируешь?

— Надо же поддерживать репутацию.

— Саше… твоему папá сейчас очень нужна поддержка, — сказал дядя Костя. — Так что мы все готовы замолчать, лишь бы дело делалось. И не только я. Что я? Даже Герцен. Читал в февральском номере статью: "Ты победил, Галилеянин"?

— «Колокол» вообще нет. Хотя мне все уши прожужжали и пару раз обвинили в том, что я его цитирую.

Дядя Костя хмыкнул.

— Не поделитесь? — спросил Саша.

— У меня есть, — сказал Никса, — Я тебе дам.

— Твой брат, революционер, Саша, всегда делает одну и ту же ошибку, — заметил дядя Костя. — Вы все считаете, что ваши прогрессивные устремления поддерживают буквально все. Как там пишет твой лондонский единомышленник: «и образованное меньшинство, и весь народ, и общественное мнение». А те, кто не поддерживает, — это тупые консерваторы, на чей вой можно не обращать внимания. Реальность куда печальней, Саша. И консерваторы не только выть умеют, у них еще зубы есть.

— В губернских комитетах меньшинство. Помню. А Герцен мне не единомышленник, он за общину.

— Говорить с тобой стало одно удовольствие. Как губка все впитываешь. Раньше ворон ловил. И сбежал бы после первой фразы на эту тему.

— Расту.

— Удивительно быстро… Саш, а ты можешь для меня записать твою историю про 47 самураев? В «Морском сборнике» напечатаем.

— Без проблем.

— А не хочешь ли ты поучиться морскому делу?

— Меня интересует медицина, право и естественные науки, — сказал Саша. — А морское дело… романтично, конечно. Но я не такой уж неисправимый романтик.

— Будешь под моим началом, — пообещал дядя Костя.

— Подумаю.

— Боюсь, не дадут тебе медициной заниматься, — сказал Константин Николаевич. — Остальным еще куда ни шло.

Тень от дворца дотянулась до деревьев, полностью накрыв цветник. Стало прохладнее.

В дверях на террасу появилась тетя Санни в шорохе шелков и благоухании духов, очевидно, с берегов Сены.

— Саша, а ты не нарисуешь мне круг для спиритизма? — сказала она грудным голосом и протянула ему альбом примерно книжного формата.

— Только папа не говорите, хорошо?

— Не скажу, — шепнула тетя Санни.

Пока рисовал круг с буквами и писал пояснения, вроде "нужно блюдце из тонкого фарфора, погреть на свечке, число участников от двух до пяти", он совершенно четко вспомнил, что в подобные альбомчики дамам положено писать стихи. И завис капитально.

Что тут написать, чтобы и тете Санни понравилось и с дядей Костей не поссориться?

Из Серебряного века что ли?


"Королева играла — в башне замка — Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж…"

Ну, нет! Тете Санни, может, и понравится, а вот дяде Косте — не факт.


"Любить иных — тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин…"

Это сразу вызов на дуэль. Интересно, возможны ли дуэли между великими князьями?

Саше вспомнился пошлый анекдот про то, что у женщины одна извилина (известно где), а у прапорщика — тоже одна: от фуражки.

Ладно! Будем проще.

И он написал:


"Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нем.
Я в твоих глазах увидел море,
Полыхающее голубым огнем…"

Хотя, честно говоря, в прошлой жизни он на Босфоре был.

Расставил «еры» и протянул альбом Константину Николаевичу.

— Я тут написал тете Санни. Все нормально? Если где-то перешел границы — извиняюсь заранее.

Дядя Костя прочитал, улыбнулся и сказал:

— Не-ет.

И вернул альбом Александре Иосифовне.

Тетя Санни сказала:

— Ах!

Закрыла альбом и прижала к груди.

И вовремя, потому что от дверей в столовую шел папá.

Глава 21

Дойти папá не успел, потому что из столовой позади него послышался шум, смех и истошный лай Моксика.

И все поспешили в дом.

Собственно, Никола и Володя устроили сражение на пряниках. Вова был старше, сильнее и прицеливался лучше. Зато верткий кузен успешно прятался от «снарядов» за стульями.

Мамá безуспешно пыталась их урезонить.

Пол был засыпан крошками чуть менее, чем полностью.

— Прекратить! — скомандовал папá.

На Вовку подействовало, однако Никола явно придерживался принципа «Вассал моего вассала — не мой вассал» и ожидал того же от папá.

Так что кузен успешно прятался под столом, пока его оттуда не вытащил Константин Николаевич.

— Кто это начал? — спросил папá.

— Никола, — моментально ответил Володя.

— Кукса! — парировал Никола.

Царь вопросительно посмотрел на жену.

— Никола, — вздохнула она.

— Я с тобой дома поговорю! — пригрозил сыну Константин Николаевич.

Неизвестно, о чем дядя Костя в Стрельне говорил с Николой, но Володьке не было вообще ничего, кроме выговора от папá прямо на месте.

Вечером Саше принесли очередную посылку от аптекаря. Испытание шампуня оставило его почти довольным. Не "Шварцкопф", конечно, но уже вполне пригодно для использования.

За завтраком Гогель объявил, что его воспитанника производят в штабс-капитаны.

Саша тут же осознал, что это вместо отдельной комнаты, гитары, микроскопа и свободной переписки. На фоне запрета на оружие смотрелось особенно издевательски.

— Саблю мне хотя бы вернут, Григорий Федорович? — спросил Саша.

— Государь объявит о производстве в чин завтра во время обеда в честь именин государыни. Я за то, чтобы вернуть. Но последнее слово за Его Величеством.

— Понятно, — вздохнул Саша.

Гогель запустил руку в карман мундира и извлек на свет божий пять голубоватых бумажек с черным двуглавым орлом и синими завитушками. По обе стороны от двуглавого орла красовались здоровые цифры "5", а под ними надпись: "Государственный кредитный билет" и обещание немедленного обмена сего билета на пять рублей серебром или золотом. «Кредитные билеты» были раза в три крупнее привычных Саше бумажных денег.

Двадцать пять рублей в месяц…

— Григорий Федорович, это много или мало? — спросил Саша, хрустя ассигнациями в процессе подсчета.

— Некоторые в год столько получают, — заметил Гогель.

Это обнадеживало.

— А кто получает примерно столько же в месяц? — поинтересовался Саша.

— Титулярный советник.

Из великой русской литературы Саша смутно припоминал, что титулярный советник — это такое чмо, которое получило с этим чином личное дворянство, и больше ему до гроба ничего не светит.

Впрочем, если на шинель, жратву и дрова не тратиться, то может и ничего.

— Но это не значит, что их можно мотать на выпивку, — заметил Гогель.

В свете планов позакрывать в России кабаки звучало особенно прикольно.

— Да я квас люблю, Григорий Федорович, — усмехнулся Саша.

— Про табак я не говорю, — сказал Гогель.

— Разве что вам в подарок, но не надейтесь: это все равно, что лауданум дарить.

Гогель, кажется, хотел сказать что-то еще, но, видимо, решил, что лучше не давать подопечному лишней инфы.

— Обычно карманные деньги выдают только с 16-ти лет, — заметил он.

— У Никсы есть.

— Он цесаревич. У него через год совершеннолетие.

— Завидую, — сказал Саша. — Второму. Первому сочувствую.


Никса стоял перед мольбертом и писал с натуры Фермерский дворец. Саша заглянул в его работу и обалдел: акварель была совершенно профессиональной. И гамма, и рисунок, и настроение.

— Ну, ты даешь! — искренне восхитился Саша.

— Ну, если твой учитель академик Тихобразов, — скромно заметил Никса.

— Я тоже так до болезни рисовал?

— Нет, ты рисовал вполне по-детски. Хотя бывали отдельные удачи.

— Мне сейчас точно так не нарисовать.

— Это мамá на именины, — пояснил Никса. — В подарок.

Ах, да! Именины же. Ну, и что делать?

Шампунь же!

Только оформление пакетиков из аптеки — никак не подарочное.

— Никса, а во сколько мамá дарят подарки?

— Матушка просыпается в девять. Так что, думаю часам к десяти уже все соберутся.

— Слушай, мне нужно письмо написать… можно у тебя в Сосновом доме?

— Конечно, иди.

«Любезный Илья Андреевич! — начал Саша. — Пишу Вам сам, потому что срочно. Последний вариант шампуня вполне хорош. У мамá завтра именины. Не могли бы вы сделать подарочный вариант: то есть завернуть порошок в красивую бумагу, красиво написать на пакетиках: «Шампунь — средство для мытья волос», положить все это в красивую коробочку и перевязать розовой ленточкой. Крайний срок — завтра в девять утра. Я пришлю лакея.

Думаю, Вам не надо объяснять, насколько это важно для продвижения продукта.

Это наш шанс!

Если мамá понравится, я постараюсь через папá пробить для нас привилегию через Государственный Совет.

Предлагаю: 50 на 50. Идея моя, рекламная кампания — моя, административный ресурс — мой, но что бы я без Вас делал!

Ваш Великий князь Александр Александрович».

И отослал письмо в Петергофскую аптеку с лакеем Никсы.

И только тогда вспомнил, что папá как бы не одобряет переписку черт знает, с кем. Ничего: оправдание железное. Подарок для мамá.

Брат дописывал пейзаж.

— Слушай, Никса! А академик Тихобразов нам рекламу не нарисует? — задумчиво спросил Саша.

И рассказал про шампунь.

— Я у него спрошу, — пообещал Никса.

— Нужна красивая девушка с очень пышными волосами. Лучше всего на розовом фоне.

После обеда Саше передали брошюрку от Константина Николаевича.

Брошюрка называлась: «Взгляд на настоящие отношения между помещиками и их крепостными людьми». Автором был некий Токарев.

«Милый Саша! — писал дядя Костя в сопутствующем письме. — Несмотря на верноподданнейшее начало и лояльный конец, это аргументы, скорее, наших оппонентов. Но цифры вполне реалистичны. Надеюсь, что эта книжка не покажется для тебя слишком трудной».

На последнюю фразу дяди Кости можно было бы и обидеться, но Саша решил этого не делать, потому как неконструктивно.

«По мановению благодатного Царя нашего и сочувствию к Его великодушным и прекрасным намерениям…» — начиналась брошюра.

«Современное образование, потребности народные, общее благо государства, законы нравственности и, наконец, самые, надлежащим образом понимаемые правила святой Веры нашей вызвали безотлагательное принятие надлежащих мер к упразднению крепостного права», — заканчивалась она.

А между началом и концом автор утверждал, что отношения между помещиками и крестьянами прекрасные: благородные помещики о крестьянах заботятся, обеспечивают работой и всем необходимым, не дают им легкомысленным пойти по миру и умереть с голоду, так что грех жаловаться. Да в общем и не жалуются мирные поселяне, ну, за исключением отдельных отщепенцев.

А потом шел скрупулезный подсчет с цифирками и оказывалась, что нанять вольных хлебопашцев для обработки родной земли за реальную денежку будет минимум на треть дороже, чем согнать для этого крепостных.

В общем, и разорительно, и совершенно непонятно зачем оно вообще. И так пастораль.

Ну, разве что вера православная того требует. Если, конечно, ее правильно понять. Ну, или неправильно.

Циферки были еще интереснее. Оказывается, за 10 копеек можно нанять работницу, чтобы обмолотить полкопны. А за пятьдесят копеек — косца на треть десятины. Саша смутно помнил, что десятина — это где-то гектар.

Со своими двадцатью пятью карманными рублями на месяц он остро почувствовал себя мироедом, олигархом и представителем эксплуататорского класса.

Кроме расчетов книжечка содержала выжимку из основных законов о крепостном праве, за что дяде Косте надо было сказать отдельное «спасибо»: не нужно самому искать.

Из законов следовало, что вся земля вообще-то помещичья, и никакой крестьянской земли в природе не существует, просто помещик может выделить крестьянину надел для прокорма — за отработку на барщине или за оброк. Больше всего Сашу поразил тот факт, что все крестьянские постройки тоже считаются собственностью помещика. Со всеми вытекающими.

То есть построил крестьянин дом своими руками, а он не его, а принадлежит помещику с момента постройки.

Стиль брошюры был отвратный, с кучей лишних слов, огромными абзацами и множеством терминов, смысла которых Саша не понимал, ибо встречал только в русской классической литературе.

У Гогеля что ли спросить?

Саше не хотелось встретить его несчастный сочувственный взгляд. С другой стороны, должен ли Великий князь знать это?

Лучше минута позора, чем годы неведения.

— Григорий Федорович, а что такое «рига», «овин» и «гумно»? — спросил Саша.

Гогель даже не очень расстроился.

— Рига — это такая изба с печью, в ней сушат и обмолачивают снопы. Овин — почти тоже самое, но там снопы только сушат, а не обмолачивают. А гумно — это все вместе: рига с овином. Но гумно может быть без навеса.

— Позвольте, я запишу, — попросил Саша.

И записал на одну из закладок, которые уже густо торчали из книжки.

«Любезный дядя Костя! — написал Саша в ответ. — Спасибо Вам огромное за брошюру. Я ее уже прочитал. Стиль, конечно, тяжеловат (ну, как можно столько воды налить!), но продраться возможно. А нет ли у Вас «Путешествия из Петербурга в Москву» господина Радищева для уравновешивания впечатления? Если только оно не запрещено».

И отослав, обратился к Гогелю:

— Григорий Федорович, у меня к вам просьба: можете мне составить табличку основных цен? Продукты питания, мыло, бумага, письменные принадлежности, одежда, основные услуги, парикмахер там, извозчик, репетитор, почта, развлечения? И кто сколько зарабатывает. Хорошо?

Гогель кивнул.

— У меня теперь есть деньги, и я хочу понять, на что их может хватить, — пояснил Саша.

К вечеру он начал беспокоится, успеет ли шампунь вовремя. Подстраховаться надо.

— Григорий Федорович, можно мне в библиотеку? — спросил он. — Мне нужен рояль.

Нарисовать, как Никсе, ему, конечно, слабо, зато он может сыграть. И заодно потянуть время.

Ему тут же пришло в голову обыграть матушкино имя. «Аве Мария» Шуберта? Ноты, конечно, достать можно, ибо Шуберт, но не разучить за вечер. Да и голос у него не как у Робертино Лоретти. Ломается, мать его! Да, видимо, никогда и не был ангельским. И итальянские слова он не помнит от слова «совсем».

Да и гимн католический. Кто их знает, как воспримут.

И он вспомнил другую музыку. Сложность была в том, что она для гитары. С гитарой бы вообще без проблем, а для пианино надо подбирать. А для этого нужно время.

Подобрать вроде смог. Если и ошибся — никто не заметит.

А после ужина пришла очередная записка от дяди Кости:

«Милый Саша! Конечно запрещено. Посылаю тебе первое издание. Их по всей России около дюжины штук. Отцу не особенно показывай, а твои гувернеры, скорее всего, не поймут, что это. Знаешь-то откуда, Сен-Жюст? Статью Пушкина читал в прошлом году?

Кстати, Александр Сергеевич совершенно прав: стиль у Радищева ужасный. Но ты сам напросился.

Жинка моя всем хвастается твоим стихотворением. Хотя, по-моему, перебой ритма в последней строке все портит.

Твой дядя Костя».

Письмо было написано по-английски (ну, кроме слова «жинка»). Причем даже без ошибок.

Ну, подумал Саша, не один же я такой умный!

К письму прилагался средней толщины том в простой бумажной обложке. Год издания: 1790.

В девятом классе «Путешествием» он благополучно манкировал. Учителя и не давили особенно. Текст 18-го века! Нервы нужны железные, чтобы такое читать.

И Саше живо вспомнилось стихотворение Окуджавы:


«Пройдут недолгие века — напишут школьники в тетрадке
все то, что нам не позволяет писать дрожащая рука…»

И у каждого века свои запрещенные шедевры, а разрешают их только тогда, когда они теряют актуальность. А что-то другое, злободневное, интересное и волнующее — уже вновь запрещено.

Саша ответил на том же языке.

«Дорогой дядя Костя!

Нет, статью Пушкина о Радищеве я не читал. Было бы интересно, но я хочу сначала составить свое мнение, иначе Александр Сергеевич задавит меня своим авторитетом.

За книгу спасибо огромное!

Можно мне этот раритет с карандашом прочитать? Я знаю, что рукописи не горят, но все равно боюсь испортить.

Если нас раскроют, надо ли мне молчать, как в подвалах святейшей инквизиции или я могу назвать твое имя?

Можно ли потом дать это почитать Никсе?

Твой Саша».

Ответ пришел только на следующий день, около восьми утра.

«Рукописи горят, Саша, — писал Константин Николаевич. — Еще как горят!

Но я, конечно, понял, о чем ты.

Читай с карандашом. Не думаю, что автор мечтал о том, чтобы его книга стояла на библиотечной полке, горничные сдували с нее пыль, и никто не смел ее даже ногтями почеркать. Это по сути публицистика.

Имя мое называй, если папá спросит. Я сам с ним объяснюсь. Ты будешь помощником старшему брату, и тебе надо знать реальную ситуацию в стране.

Никсе не можно, а нужно это прочитать, если, конечно, он сам захочет.

Твой дядя Костя».

«Путешествие» Саша начал читать еще накануне и ответил тут же:

«Стиль Радищева совсем не плох, просто текст надо разбить на абзацы, и записать диалог в столбик — тогда он будет гораздо лучше читаться. Александр Сергеевич несправедлив.

А фраза: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала» — просто гениальна, хотя и старомодна. Думаю, еще пару веков будут цитировать.

Дядя Костя, а действительно помещик может заставить крестьянина работать на барщине шесть дней в неделю так, что на обработку своей земли ему останется только воскресенье? Или так было только при Радищеве? Разве барщина не ограничена тремя днями? Или у нас, как всегда в законе одно, а на самом деле — другое?

И что правда до сих пор соха? Деревянная?

А плугов нет?

Да! Безумно далеки мы от народа!

Еще раз спасибо!

Читаю дальше.

Ваш Саша».

Слава Богу, Гогель не покушался на тайну Сашиной переписки с Константином Николаевичем.

Надо было посылать лакея в Петергоф.

— Григорий Федорович, вы мне не составили справочник по ценам? — спросил Саша.

— Александр Александрович, вам нужен секретарь, — с легким недовольством заметил Гогель.

— Совершенно с вами согласен, — кивнул Саша. — И гораздо больше, чем гувернер. Во сколько может обойтись секретарь?

— Рублей за 15–20 можно найти.

— Хорошо, я же вас не постоянно об этом прошу, Григорий Федорович. Сколько бы вы хотели доплаты в месяц?

Честно говоря, Саша предпочел бы не Гогеля, а кого-нибудь помоложе, и не секретаря, а секретаршу. Скажем, из Института благородных девиц…

Интересно, насколько это возможно?

— Ну, что вы, Александр Александрович! Не нужно никаких доплат. К вечеру сделаю.

— Тогда пока скажите мне пожалуйста, сколько может стоить извозчик отсюда до Петергофа?

— Три-пять копеек.

— Григорий Федорович, а вы мне пять рублей не разменяете?

— Александр Александрович, зачем вам?

— Мне нужно послать Митю в Петергоф за подарком для мамá.

— Лакея? На извозчике?

— Мне нужно быстро. Будет нехорошо, если подарок опоздает.

Гогель запустил руку в карман и отсчитал 10 копеек.

— Я буду записывать, — пригрозил Саша.

Позвал лакея и вручил ему деньги.

— Сдачу вернешь! — приказал он.

Перед визитом к мамá он еще успел повторить в библиотеке подарочную мелодию и к десяти был в матушкиной гостиной. Той самой с цветами сирени на обивке диванов и занавесках.

К императрице уже выстроилась с подарками очередь ближайших родственников. Саша встал в самом конце, надеясь, что, может, еще кого-нибудь пропустит.

Митьки не было.

Очередь шла предательски быстро. Уже Никса вручил мамá свой супер-пейзаж и удостоился объятий.

Тянуть было больше нельзя.

Куда этот бездельник запропастился?

— Мамá, позвольте, я сяду за рояль? — спросил Саша.

— Да, конечно.

И Саша начал играть и петь:


Столько разных людей утешала ты.
Не смолкают людей голоса.
О, Мария! Смешны мои жалобы.
Но прекрасны твои небеса.
Не умею добраться до истины,
не умею творить чудеса.
О, Мария! В огне мои пристани,
но безбрежны твои небеса.
Наступает предел всем пристрастиям,
нет ни друга, ни верного пса.
О, Мария! Конец моим странствиям
объявляют твои небеса.

Последнее четверостишие, у Михаила Щербакова было, конечно, несколько трагичным, но песня на нем не кончалась, и дальше следовало еще более трагичное:


«Были поросли бед, стали заросли.
Завещание я написал.
О, Мария! Грустны мои замыслы,
но грустны и твои небеса».

И Саша решил его не петь, а выкрутился так, как обычно и выкручиваются начинающие поэты: поставил первое четверостишие в конце еще раз. Стало, конечно, хуже, чем у Щербакова, зато без неподходящей для именин печали.

— Саша, можешь слова написать? — спросила мамá. — И ноты.

— Конечно, — кивнул Саша. — Хотя под гитару это звучит гораздо лучше.

— Под гитару? Так ты такое собирался под гитару петь?

— Почему нет? Разве не испанский — лучший язык для того, чтобы говорить с Богом?

— Причем тут испанский…

— Гитара испанская, — улыбнулся Саша.

И начал вставать из-за инструмента.

— Ваше Императорское Высочество! — окликнули его от дверей.

Глава 22

В дверях стоял Митька и держал круглую розовую коробочку.

— Мамá, это не все, — сказал Саша.

Принял подарок у лакея и, не открывая, с поклоном, вручил императрице.

— Это средство для мытья волос, — пояснил он. — Идея моя, и мне помог один Петергофский аптекарь. Буду очень рад, если вам понравится.

Днем Саша написал аптекарю и попросил рассчитать себестоимость пакетика, чтобы прикинуть, какую цену ставить для покупателей.

Три-то цены надо сделать!

Затраты получались 10–20 копеек (в зависимости от сорта мыла). Дороже местного извозчика. Ничего, не на крестьянок ориентируемся. Платить будут те, для кого и рубль — пшик! Понятно, что дешевый продукт, ориентированный на большую целевую аудиторию, более выгоден. Но наши желания не всегда совпадают с нашими возможностями. Надо сначала это в моду ввести. Тот редкий случай, когда мода не пофиг.

Тут подошла и раскладка по ценам от Гогеля.

Список Григория Федоровича, в частности, гласил, что оклад штабс-капитана в среднем 55 рублей в месяц. Саша подумал, а не попросить ли выдать эти деньги наличными. Но решил, на всякий случай, не наглеть.

Аптекарь, вроде был честным, а его оценка адекватной. На «50 на 50» он согласился без торговли.

Саша преисполнился радужных надежд на полный захват рынка.

И тогда явился Никса с ответом от Тихобразова.

— Знаешь, сколько он запросил? — поинтересовался брат.

— Сколько?

— Двести рублей серебром.

— Ско-ока-а?!

— Двести. Начал с четырехсот. Потом сказал, что из любви к нашей семье, патриотизма и верноподданнических чувств может половину скинуть.

— Значит верноподданнические чувства стоят ровно двести рублей серебром, — заметил Саша. — Думаю, это еще дорого. Будем знать и не обольщаться.

Судя по ценам от Гогеля, уважаемый академик копил на дубовую рощицу для пленэров.

— Вообще-то у меня есть, — сказал брат.

— Держи при себе. Все великие промышленные империи начинались в подвалах, сараях и гаражах. А, если тебе на старте нужно денег больше, чем на аренду гаража, значит, тебе еще рано этим заниматься. Как я буду перед тобой оправдываться, если прогорю?

— Я тебя прощу, — улыбнулся Никса. — Гараж — это пристань?

— Не совсем. А где кареты хранят?

— В сараях и под навесами.

— Ну, это почти тоже самое… А ты мне рекламу не нарисуешь?

— Только пейзаж, — сказал Никса. — Портреты сложнее. Боюсь все испортить.

— Студента найдем. А пока живем сарафанным радио.

— Чем? — переспросил брат.

— Сарафанное радио — это, когда одна дама рассказывает о нашем восхитительном средстве двум другим дамам, а каждая из них — еще двум.

Высочайший приказ о производстве Саши в штабс-капитаны зачитал лично генерал Зиновьев, что, видимо, было очень круто.

Потом Саша полчаса принимал поздравления и играл, понятно, «К Элизе» и «Марию».

Но о сабле речь так и не зашла.

Вечером был фейерверк с салютом и шутихами. А возле террасы и по обочинам дорожек расставили плошки с горящим маслом. Смотрелось красиво и таинственно, но сомнительно с точки зрения пожарной безопасности и чистоты воздуха: чадили плошки нещадно.

И под грохот фейерверка Саше пришла в голову еще одна идея… главное, чтобы папá не сразу просек, что к чему…

Потом был бал в Большом дворце, но детей туда не пригласили и до одиннадцати уложили спать. Ладно, хоть фейерверк дали посмотреть!

27 июля у мамá намечался день рождения. Через пять дней. Что-то слишком густо для праздников.

Она пока не делилась впечатлениями о шампуне, так что Саша попросил аптекаря сделать еще одну подарочную коробочку и послал тете Санни. Болтливая женщина — находка для рекламщика. На сдержанную мамá он рассчитывал меньше.

Саша прикинул, что на совместный бизнес его деловой партнер уже потратил рубля три и решил, что еще немного и верноподданнические чувства аптекаря закончатся полностью. Послал ему пять рублей с Митькой, попросил сделать еще десяток красиво упакованных пакетиков и выразил надежду, что инвестиции партнеров тоже будут основаны на паритетных принципах. Заодно спросил фамилию Ильи Андреевича для подачи заявки на привилегию. Фамилия оказалась прямо очень правильной: Шварц.

Полдня он просидел в библиотеке, пытаясь найти в «Своде законов Российской империи» образец заявки на привилегию. Плюнул и написал в свободной форме. Не мелочась, прямо на имя папá. Зато набросал проект создания «Российского научно-технического общества», которое и должно будет выдавать привилегии. Основная мысль состояла в том, что этим должны заниматься ученые, а не чиновники. И надо давать все проекты на рецензию университетским профессорам. За плату.

Финансировать общество Саша предлагал на донейты. Или донаты? Саша привык к английской транскрипции.

Чтобы донейты потекли широкой могучей рекой Саша предлагал назначить председателем общества человека максимально авторитетного. Например, академика Якоби. Или того, кого папá сочтет достойным.

Грузить проектом папá он пока не решился. Пусть дозреет. Интересно, сколько еще заявок на привилегии надо подать, чтобы дозрел?

Зато отправил проект дяде Косте: «Вот я тут набросал. Мне очень интересно Твое мнение».

И с чувством выполненного долга сел за рояль подбирать до конца «Балаган» Щербакова. Собственно, подарить мамá на день рождения было больше нечего. Вряд ли она успеет за 5 дней извести 10 пакетиков шампуня. Хоть бы один попробовала!

Ну, еще, конечно, та идея…

И он начал играть и напевать текст:


«В одних краях — рассветный хлад, в других — закатный чад.
В одних домах еще не спят, в других уже не спят.
То здесь, то там гремит рояль, гудит виолончель.
И двадцать пять недель — февраль, и двадцать пять — апрель.
Вели мне, Боже, все стерпеть. Но сердцу не вели.
Оно хранит уже теперь все горести Земли.
И разорваться может враз, и разлететься врозь.
Оно уже теперь, сейчас — почти разорвалось…»

И Саша четко вспомнил поразившую его фразу из Радищева: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Уж не ей ли вдохновлялся знаменитый бард? Щербаков — филолог. Значит, наверняка читал. Не то, что некоторые!

Вечером пришел ответ от Константина Николаевича.

«Идея любопытная, — писал дядя Костя. — У меня предложение такое: я публикую твой проект в «Морском сборнике», и мы собираем отзывы и мнения читателей. Что ты об этом думаешь?

Кстати, ты мне твоих «Самураев» обещал.

Жинка моя опробовала твой «Шампунь». Она в восторге!»

«Как революционер и демократ, я просто не могу быть против каких-либо общественных обсуждений, — отвечал Саша. — Однако, как верноподданный задаюсь вопросом: а как на это посмотрит папá?

P.S. Тетя Санни не поделится шампунем со своими фрейлинами? Если он у нее кончится, мы с моим деловым партнером сделаем для нее еще».

Ответ пришел уже после ужина, когда Саша самоотверженно записывал «Историю 47-ми верных ронинов». Самый развернутый вариант, примерно то, что он рассказывал при Тютчевой. Однако без лишней фемининности. Аудиторию «Морского сборника» он оценивал, как в основном мужскую. А значит у нас сёнэн: аниме для мальчиков».

«Папá твоего беру на себя, — писал дядя Костя. — А Санни всем уже растрещала».

Судя по скорости доставки корреспонденции, Саша заподозрил, что Константин Николаевич либо гоняет лакея на извозчике, либо в личном экипаже с кучером. Петергоф — Стрельна — примерно 10 верст. И обратно: Стрельна — Петергоф — тоже 10 верст.

Похоже Саша становился штатным автором «Морского сборника».

У Гогеля даже удалось выбить лишние полчаса для работы: ну для дяди Кости ведь!

В воскресенье Саша честно отстоял службу. Как и в первый раз следя за Григорием Федоровичем и стараясь правильно и в нужных местах креститься.

Эту несложную науку он, кажется, уже освоил. И даже смог не спалиться на незнании молитв.

Вообще удивительно, что к нему до сих пор не приставили православного законоучителя — этакого толстого попа с гнусавым голосом и слащавым выражением на широкой физиономии.

Саша вспомнил как в Советское время от руки переписывали Библию, а на Пасху в церковь пропускали одних старушек.

Здесь в храм вели, не спрашивая согласия.

А можно как-то без насилия, чтобы и силком не тащить, и книги не запрещать, и не сажать за «оскорбление чувств»?

Почему у нас всегда что-нибудь да ходит в списках?

Саша не считал разумным бунтовать по мелочам. Ну, красиво же поют! Особенно: "Богородица, Дево, радуйся!"

Хотя если каждое воскресенье в течение нескольких лет: концерт одного содержания может и надоесть.

В период религиозного бума девяностых одна знакомая православная хиппушка в длинной юбке и фенечках на запястьях смогла затащить его в интеллигентский храм Космы и Дамиана, что напротив московской мэрии. Там тогда служили знаменитые в ту пору Георгий Чистяков и Александр Борисов — либералы, демократы, даже немного обновленцы и авторы многих книг.

Ну, он зашел из любопытства.

Под "Богородице, Дево, радуйся" там было принято вставать на колени. В Петергофском храме Александра Невского — нет. То факт, что придворная публика середины 19-го века менее набожна, чем интеллигентская двадцатого, напрочь рвал шаблоны.

Или охота пуще неволи?

— Григорий Федорович, вы только не расстраивайтесь, — начал Саша, когда они выходили из церкви. — А у нас не принято преклонять колени под гимн Богородице? Я где-то во сне такое видел.

— При дворе не принято, — вздохнул Гогель. — В Питере надо в какой-нибудь большой храм сходить: в Казанский или в Исакий.

— Видимо, когда переедем в Зимний? — спросил Саша.

— Да.

В Фермерском дворце его ждал подарок и письмо.

Собственно, на подоконнике стоял микроскоп, а под ним лежал конверт, скрепленный красной сургучной печатью. Герб на печати был затейливый: ромб, разделенный на две симметричные половинки. В одной — двуглавый орел, в другой — вообще непонятно что: какие-то три гусеницы лапками вверх и три зверя — львы что ли. Над ромбом — императорская корона, что вместе с орлом говорило о том, что это кто-то из родственников.

Саша подумал, не нанять ли репетитора по геральдике. Впрочем, Никсу можно припахать.

И сломал печать.

«Милый Саша, — гласило письмо. — Посылаю тебе микроскоп. Выбрала с самым большим увеличением. Поздравляю с производством в чин штабс-капитана.

У тебя очаровательные стихи. Можешь мне написать слова и ноты?

Твоя Елена Павловна».

«Любезная Елена Павловна, — тут же ответил Саша. — Вы представить себе не можете, насколько я рад Вашему письму. За микроскоп спасибо огромное!

Только я не умею с ним обращаться. Нет ли у вас на примете человека, который научит меня готовить препараты. Лучше всего студента-медика. Может, порекомендует кто-то? Только не присылайте мне академика! Во-первых, это бриллиантами дороги мостить, во-вторых, я могу рассчитывать только на свои карманные деньги.

Еще мне нужен художник, лучше всего студент. Чтобы брал не очень дорого. И чтобы картины были яркими, солнечными и нравились дамам.

Что-то вроде современного Фра Анджелико. Только, чтобы он об этом не знал, а то обдерет, как липку.

Нам с моим деловым партнером надо нарисовать рекламу для нашего шампуня. Это новое средства для мытья волос. Тете Санни пришлось по душе. Посылаю несколько пакетиков для Вас и Ваших фрейлин. Буду счастлив, если еще кому-то понравится.

Стихи с нотами — далее.

Ваш Саша".

И Саша переписал «Марию» с нотами и «К Элизе».

После обеда катались с Зиновьевым и Никсой в ландо по парку Александрия. Погода была тихая и не очень жаркая.

Потом пили чай у брата.

— Можешь мне примерно набросать гербы наших ближайших родственников, — попросил Саша. — А то я путаюсь.

— Они изданы, я тебе пришлю.

— Еще мне нужен список всех дам, которых может заинтересовать шампунь. Желательно, чтобы дама была порешительнее.

— Тетя Мэри, — тут же отреагировал Никса.

— Мария Николаевна?

— Да.

Которая родственница Наполеона?

— Мы все через нее родственники Наполеона. Ну, в какой-то степени.

Собственно, родственница она была не Наполеона, а Жозефины Богарне: ее первый муж приходился французской императрице внуком.

Никса рассказывал Саше тетину историю.

За черт знает кого Николай Павлович согласился отдать любимую дочь только потому, что она уперлась рогом и заявила, что из России не уедет ни при каких обстоятельствах. Ну, а какой иностранный принц согласится в Россию переехать?

Согласился Максимилиан Богарне. И Маше понравился.

Дедушка понимал, что это мезальянс, конечно. Но смирился. Так появился в России род герцогов Лейхтенбергских (они же князья Романовские).

Максимилиан при этом остался католиком, зато с готовностью залез под каблук к своей властной жене, которая курила сигары и кокетничала со всеми подряд.

Родственник Наполеона тете Мэри в конце концов надоел, и она завела себе графа Строганова, с которым после смерти Максимилиана быстренько тайно обвенчалась. Мамá и папá об этом знали и тщательно скрывали сие от дедушки, не на шутку опасаясь, что счастливого мужа Николай Павлович сошлет в Сибирь, а его новоиспеченную супругу — в монастырь подальше. Тем временем граф занудствовал, что не может открыто встречаться с собственной женой.

Да, такая женщина вполне могла решиться на подвиг испытания шампуня на собственных волосах.

— А еще тетя Мэри — Президент Академии Художеств, — добавил Никса.

— Ну, вот! И зачем я у Елены Павловны просил художника?

— Мадам Мишель тоже покровительствует живописи, — сказал брат. — Так что все правильно. А тете Мэри я могу написать.

— Давай! — согласился Саша.

Никса кивнул.

— Хорошо.

— У меня есть еще одна идея на день рождения мамá, - сказал Саша. — Понадобится тонкая проволока, легкая вощеная или папиросная бумага, клей, фольга и плоская свечка, как у католиков. Или тряпочка, пропитанная маслом для ламп. Можно это найти?

— Думаю, да, — сказал Никса.

Материалы достали к вечеру понедельника. Испытания организовали на пляже Финского залива.

Солнце садилось, опускались сумерки. Воздух пах хвоей, морем и немного водорослями.

Больше всего Саша боялся, что конструкция окажется слишком тяжелой и не полетит. Вторым страхом было спалить все напрочь.

Первый кошмар был актуальнее для вощеной бумаги, а второй — для папиросной.

Начать решили с последней.

За старшими братьями увязался Володя. Без Гогеля с Зиновьевым тоже не обошлось, ибо детки честно признались, что собираются играть с огнем.

Больше всего Сашу поразил Григорий Федорович, принявший в мероприятии весьма заинтересованное участие.

Помня, что сила Архимеда пропорциональна объему, а масса бумаги — площади, Саша решил сделать фонарик побольше, чтобы выиграть в подъемной силе. Воздух, конечно, тоже что-то весит, но гораздо легче бумаги. Так что высота фонарика получилась метра полтора.

Бумага, конечно, не рисовая, как по науке, но папиросная даже легче. Только бы не загорелась!

У свечки то ли не хватило мощности для правильного нагрева, то ли она оказалась тяжелее, чем надо, то ли у экспериментаторов не хватило терпения дождаться, пока воздух прогреется. Так что остановились на пропитанной маслом тряпочке.

Фонарик держали господа генералы, с некоторым трудом отогнав на безопасное расстояние драгоценного цесаревича. А Саша, как менее ценный кадр, орудовал со спичками.

Тряпочка загорелась, фонарик заполнился горячим воздухом буквально за пару минут, величаво стартовал из генеральских рук и медленно, покачиваясь на ветру, поплыл вверх в сторону моря.

— Летит! — радостно заорал Володька.

— Обычный монгольфьер, — прокомментировал Никса.

Но явно был рад до смерти.

Ветер был не сильным, но при каждом наклоне пламя норовило достать до бумаги.

Саша смотрел на это с замиранием сердца.

Глава 23

Фонарик поднялся над вершинами
прибрежных сосен, порыв ветра положил его почти набок, и бумага вспыхнула.

Сгорел он за секунды, и проволока с остатками горелки спланировала куда-то в Финский залив.

Володька издал вопль разочарования. Никса вздохнул.

А Саша живо представил себе высочайший императорский указ. Что-то типа: «Мы, государь и император всероссийский Александр Второй в целях защиты имущества и жизней наших любезных подданных всемилостивейше повелеваем: так называемые небесные китайские фонарики повсеместно строжайше запретить, по причине их повышенной пожароопасности».

— У тебя был второй вариант, — напомнил Никса. — Из вощеной бумаги. Давай запустим.

Вощеной бумагой Сашу обеспечил деловой партнер Илья Андреевич Шварц. Оказывается, в нее принято заворачивать порошки в аптечном деле.

И Саша представил, как припашет к производству фонариков помощников Шварца. Интересно только, что произойдет раньше: упомянутый указ или открытие дополнительной мастерской при аптеке.

Надо бы, конечно, инструкцию написать: в городе не запускать, вблизи лесов не запускать, в ветряную погоду не запускать, от деревянных строений держаться подальше. Но все равно же найдется идиот, который запустит прямо рядом с газохранилищем. И будет большой «Бум». И указ: смотри выше.

Саша развернул фонарик из вощеной бумаги и намотал на проволоку дополнительную промасленную тряпку, чтобы увеличить мощность горелки. Насколько именно вощеная бумага тяжелее папиросной он представлял очень приблизительно.

Гогель с Зиновьевым держали фонарик, пока он поджигал. Вощеный вариант реагировал медленнее, ждать пришлось дольше, но в конце концов и его потянуло вверх. И он очень лениво поплыл в небо.

— Получилось, — сказал Никса.

— Улитка на склоне, — припечатал Саша.

— Но летит же! — вмешался Володя.

Зато более тяжелый вариант меньше качался от ветра и вообще вел себя устойчивее. А чем выше поднимался, тем быстрее летел.

Он поднялся над морем и полетел куда-то в сторону Финляндии, сияя пылающим углем на фоне первых вечерних звезд. Пока не превратился в красную точку.

И Саша оптимистично подумал, что с вощеным фонариком всемилостивейший указ появится позже.

Этот вариант и решили запустить на матушкином ДР.

Утром Саша исполнил под фортепьяно «Балаган».

Записывая текст и ноты по просьбе общественности, не забыл сказать, что под гитару лучше, и пообещал основные события вечером.

Никса красиво написал на фонарике: «Милой Мамá от Саши и Никсы, 27 июля 1858».

Запуск запланировали на половину десятого вечера, сразу после заката.

Когда фонарик поплыл вверх, темная надпись четко выделилась на его боку.

Мамá сначала обняла Сашу, а потом Никсу.

В глазах ее стояли слезы.


В среду пришло письмо от дяди Кости: «Саша, а ты не мог бы записать твои стихи для «Морского сборника»?»

««Морской сборник» печатает стихи? — удивился Саша. — А гонорары платит? И можно сразу мне, а не Зиновьеву с Гогелем?»

Однако тексты послал, не уточняя их происхождение.

«Такие печатает, — ответил дядя Костя. — Только не в ближайшем номере. Чтобы не отдавать слишком много страниц одному автору. И под псевдонимом, чтобы не раздражать твоего папá. Гонорары платим, не обидим. Да, лично тебе».

«Папá поймет», — написал Саша.

«Это ничего. Главное, чтобы имя не мелькало».

В тот же день Никса поделился «Колоколом». Точнее первыми номерами сего года.

Саша начал читать и обалдел. Автор не то, что не называл папá «хуйлом», он его даже «сказочным долбоебом» не называл! Там «Государь» было на каждой второй странице! А самым грубым обращением к царю: «Александр Николаевич!»

А уж знаменитая статья «Через три года» (которая «Ты победил, Галилеянин!») содержала наглую неприкрытую лесть и сравнивала папá не много, ни мало, а с Иисусом Христом.

«Мы имеем дело уже не с случайным преемником Николя, — писал Герцен, — а с мощным деятелем, открывающим новую эру для России… Имя Александра II отныне принадлежит истории; если б его царствование завтра окончилось, если б пал под ударами каких-нибудь крамольных олигархов, бунтующих защитников барщины и розог — все равно. Начало освобождения крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут!»

Нет, это писал не какой-нибудь придворный подхалим!

Это писал опальный изгнанник Герцен Александр Иванович в полностью запрещенном «Колоколе»!

Так это его декабристы разбудили?

Оппозиция Его Величества!

Такая оппозиция должна сидеть в парламенте на зарплате, а не по Лондонам шляться.

Это он — главная ударная сила всемирного жидо-масонского заговора, как считают монархисты и русские нацики в 21-м веке? Это он — лондонский русофоб?

«Дядя Костя, — писал Саша. — Я начал читать «Колокол», и я ничего не понимаю. Зачем он вообще запрещен? Автор ни одного грубого слова о Папá не написал. Автор исключительно вежлив и политкорректен. Автор превозносит все наши начинания. Ну, зачем стрелять себе в ногу и лишать себя такой поддержки, когда у нас в губернских комитетах крепостник на крепостнике сидит и крепостником погоняет?»

«Автор превозносит не только наши начинания, но и господ декабристов, — в тон ему ответил дядя Костя. — Автор написал очень жесткий фельетон о Мамá (твоей бабушке). Ты, наверное, не добрался еще. Называется «Августейшие путешественники». Про то, что она колесит по Европе с огромным двором и везде снимает по три виллы, потому что в одной все придворные разместиться не в состоянии. Что каждый ее переезд равняется для России неурожаю, разливу рек и двум-трем пожарам.

И, наконец, автор — республиканец и социалист».

«Декабристов Папá простил, — отвечал Саша. — Да и дела это давно минувших дней. Про бабиньку пока не читал и, наверное, мне бы было за нее обидно. Но, кто же путешествует, поражая роскошью, достойной арабского шейха, когда твоя нищая страна разорена войной, а крестьяне до сих пор сохой пашут? Как лидер левой оппозиции Герцен и должен обличать власть имущих за неприличное мотовство, это ему по должности положено.

А то, что он социалист… так мало ли у кого в голове какая каша — это же не повод для выдавливания в Лондон!»

«Бабиньке твоей попробуй это объяснить, она никогда дальше Петергофа в глубь России не уезжала, — писал дядя Костя. — А декабристы, которые нарушили присягу, у твоего Герцена герои. И самые славные — пятеро повешенных, среди которых убийца Каховский. Про ужасный социализм, кажется, не я говорил.

«Путешествие из Петербурга в Москву» прочитал? Тоже разрешить прикажешь, Сен-Жюст?»

««Путешествие» читаю, — отвечал Саша. — Оно просто по пунктам описывает все те проблемы, которые собирается решить Папá. Книга бичует крепостное право — Папá собирается его отменить. Радищев критикует суды — Папá планирует судебную реформу, автор обличает обычай с детства жаловать дворянам чины — но разве Папá не собирается отменить и это?

Нельзя пренебрегать таким сильным и эмоциональным пропагандистским произведением!

Его не запрещать надо, а включить в школьную программу. Конечно, после разбиения на абзацы.

Но до того, как потеряет актуальность!»

«Саша, откуда ты знаешь про судебную реформу?» — поинтересовался дядя Костя.

«Кажется слышал где-то». 

* * *
Герцен поморщился и прикрыл окно. Хваленый район Патни с «чистым воздухом и открытыми пространствами, любимое место отдыха лондонцев». До центра ехать по железной дороге или на омнибусе. А запах с Темзы доходит даже сюда.

Это началось еще в июне, после тридцатиградусной жары. Еда портилась, нечистоты разлагались, и трупы животных и людей гнили прямо в реке. К сладкому запаху разложения мешалась вонь от навозных куч. Заговорили о случаях холеры и брюшного тифа.

К реке подойти было вовсе невозможно: рвало от одного запаха.

— Решат они проблему, — сказал Огарев. — Саш, ну ты же знаешь англичан! Уже проект новой канализации опубликован.

Соратник и лучший друг сидел за фортепьяно, изучая рукописные ноты, недавно присланные из России.

Да, этих англичан за годы эмиграции Александр Иванович изучил неплохо.

Сначала он снимал в Лондоне квартиры, но нигде не мог задержаться больше, чем на несколько месяцев.

Ну, как у нас в России принято проводить воскресенья? Приглашаем друзей, садимся за фортепьяно, поем хором застольную, шутим, смеемся, дискутируем о политике…

А эти англичане немедленно начинают стучать в стену. Ну, как так жить!

Они-то чем занимаются по воскресеньям? Спят что ли?

Никакой свободы вольному русскому революционеру! Будь, как все, тихим, скучным английским обывателем — и, может быть, и впишешься в их пыльный буржуазный мирок. Но, какой же русский оппозиционер хочет быть, как все?

Только, когда один из его друзей, любящий прогулки по Лондону, подыскал для него этот отдельный двухэтажный дом с садом, Александр Иванович смог почувствовать себя человеком с человеческими правами.

Но даже запах роз из цветника не спасал от вони Темзы.

И Александр Иванович с тоской вспомнил свое поместье в селе Васильевское в Рузском уезде. Сосны, нивы под ветром, липовую аллею, ведущую с господскому дому, тихие воды Москвы-реки и тонущее в них солнце. И леса, леса, куда летом он убегал с книгой, падал под дерево прямо в траву и часами читал Шиллера или Плутарха.

Что там сейчас? Бурьяном поросло?

Уехал из России Александр Иванович не пустым, а с полным портфелем ценных бумаг, полученных от продажи домов и залога имений. Не успел реализовать только имение в Костромской губернии, и Николай Палкин наложил на него арест. Равно как и на имущество матери Герцена Луизы Гааг.

Деньги, полученные от залогов и продаж, были внесены в Московскую сохранную казну, и под них получены билеты, которые он еще в Париже попытался обналичить у барона Ротшильда. Курс был ужасный и продавать пришлось за сущий бесценок.

Уважаемый банкир поверил Александру Ивановичу не вполне, видимо, приняв его за промотавшегося в Париже русского князя. И тут же в свою очередь попытался обналичить билеты через своего агента в Петербурге. Тут-то и выяснилось, что это никак невозможно из-за совершенно секретного решения российского правительства.

Однако, если бы барон Ротшильд отступал перед столь незначительными трудностями, как воля русского царя, он бы вряд ли стал бароном Ротшильдом. Тем более, что Николя Первому, как обычно, в очередной раз, очень нужен был кредит на Западе.

Так что Его Величество Император Джеме Ротшильд написал своему представителю в Петербурге Карлу Гассеру с наказом показать письмо русскому канцлеру Нессельроде.

А писал Император Ротшильд, что он знать не хочет, кому принадлежали билеты, что он их купил и требует оплаты или ясных объяснений отказа, но очень советует подумать о последствиях, учитывая хлопоты русского правительства о новом займе. И обещал всем раструбить о некредитоспособности этого самого русского купца 1-й гильдии по прозванию «Николай Павлович».

Сделал оное Его Величество Ротшильд, конечно, не бесплатно, а за пять процентов от суммы сделки. Александр Иванович и на 10–15 был готов согласиться. Однако для порядка выторговал еще процент.

И через месяц или полтора тугой на уплату петербургский купец Николай Романов выплатил незаконно удержанные деньги с процентами и процентами на проценты.

И теперь в банке Государя Ротшильда хранятся его Герцена капиталы.

Так что и на этот скромный лондонский домик хватило. Вместе с розами и плющом.

И отвратительным запахом с Темзы.

В сегодняшней «Таймс» было не только про чудовищный запах и новую канализацию. Уважаемая газета зачем-то писала о Дне рождения русской императрицы. И о том, что царские дети запустили в честь нее бумажный монгольфьер.

Нашли, о чем писать ей-богу!

Консервативное направление «Таймс» никогда не нравилось Александру Ивановичу. Однако, если ты лондонец, как же ты можешь не читать главную британскую газету?

— Ник, ты ведь читал сегодняшнюю «Таймс»? — спросил Герцен Огарева.

— Конечно, — кивнул Николай Платонович.

— Там про этого мальчика…

— А! Великий князь Александр Александрович тринадцати лет, — усмехнулся Ник. — Чудо-ребенок нашего революционера на троне.

— Николай Александрович там тоже упоминается.

— Это не он, — сказал Огарев. — Ну, нам же пишут. Монгольфьер придумал и смастерил его младший брат.

— Давай пока не будем о возрасте. Факт номер один. Великий князь Александр Александрович сыграл в библиотеке Коттеджа, а потом на семейном вечере, музыкальную пьесу, которую никто раньше не слышал, и приписал ее Бетховену.

— Говорят, так себе сыграл, — заметил Огарев.

— Гораздо лучше, чем можно ожидать от мальчика, который занимается фортепьяно меньше года. Но не в этом дело. А в том, что пьеса совершенна, очаровательна, никому не известна, и теперь ее играет весь Петербург.

— Юный гений, — хмыкнул Огарев. — Это у них такой проект по восхвалению царских детей.

— Пьеса-то откуда взялась, Николя?

— Кто-то написал подражание Бетховену и попросил исполнить Великого князя, — предположил Огарев.

— Блестящее подражание Бетховену! И почему Александра, а не Николая? Это же им не выгодно. Если все это правда, Саша начинает затмевать старшего брата.

— Цесаревич, говорят, не любит фортепьяно.

— Ну, написали бы пьесу для трубы. Ник, тебе не кажется, что все это слишком сложно? — спросил Герцен.

— Может быть, — пожал плечами Огарев.

— Факт номер два. Великий князь записал в альбом своей тете Александре Иосифовне четверостишие достойное пера, по крайней мере, Алексея Толстого. Если не Пушкина.

— Там перебой ритма в последней строке, — заметил Ник. — Так что не Пушкина. Александр Сергеевич в его возрасте и не такое писал.

Герцен печально посмотрел на друга детства. Стихи Огарева он печатал регулярно, но прекрасно знал им цену. Они были, конечно, идеологически выверенными, но поэтом Ник был посредственным.

— Вот именно, что Александр Сергеевич, — заметил Герцен.

— Кто-то за него пишет, — предположил Огарев.

— Кто? У тебя есть кандидатуры?

— У него необычная эстетика, — заметил Ник.

— Вот именно! Похожего ничего нет.

— Знаешь, «Мария», «Балаган» и «Никогда я не был на Босфоре» — словно написаны разными людьми.

— Да, последнее отличается. Но сравни «Бориса Годунова» и «Египетские ночи».

— Не столь различны, — сказал Огарев.

— «Мария» — видимо, более раннее. Год держал в столе, а потом придумал музыку и решил исполнить к маменькиным именинам. В любом случае друг от друга они отличаются меньше, чем от всего, что нам известно.

— Романс, как романс, — поморщился Ник.

— Это не романс, это молитва.

— Ну, это меня как раз нисколько не удивляет. Обычное романовское ханжество. Про Александра Александровича еще рассказывают, что он в церкви стоит, не шелохнувшись, не смеется, не отвлекается и истово крестится, как какой-нибудь раскольник, только что тремя пальцами. И еще удивляется, почему секулярные придворные под «Богородице, Дево» на коленях не стоят.

— «Балаган» — тоже ханжество? — поинтересовался Герцен. — Про сердце, которое «хранит все горести земли»?

— Нет, это не ханжество. Это Радищев.

— «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала», — процитировал Герцен. — Думаешь, он хранит под подушкой «Путешествие из Петербурга в Москву»?

— Можно поверить, судя по тронной речи, произнесенной в присутствии Анны Тютчевой, — заметил Огарев.

«Тронная речь» у друзей уже была. Собственно, Анна Федоровна записала ее по памяти, вернувшись в свою фрейлинскую келью. И послала папеньке-поэту. А папенька поделился с другом Аксаковым, а Аксаков с Тургеневым. А уж Тургенев им с Огаревым просто не мог не послать.

— С сельским обществом он хватил! — сказал Герцен. — Но спишем на юношеский максимализм.

— Рано даже для юношеского максимализма, — сказал Николай Платонович. — Был бы он хотя бы лет на пять постарше.

— А, сколько тебе было, когда мы с тобой присягнули служить свободе на Воробьевых горах? — спросил Герцен.

Они тогда сбежали от отца Герцена и гувернера Огарева. Был закат, блестели купола, город широко раскинулся под горой, дул свежий ветер.

Друзья постояли и вдруг, обнявшись, поклялись перед всею Москвой пожертвовать жизнью ради этой борьбы.

— Столько же! — воскликнул Ник. — Как я мог забыть!

— А мне — пятнадцать, — улыбнулся Герцен.

— Какое странное совпадение! Им тоже тринадцать и пятнадцать, и зовут их: Саша и Николай. Только вряд ли у принцев те же цели.

— Цели, в общем ясны, — сказал Герцен. — По крайней мере, Александра Александровича. И под большей частью трудно не подписаться. Ник, с чем мы имеем дело?

Глава 24

— С чем имеем дело? — усмехнулся Огарев. — Ты думаешь, что он новый Петр Великий? Это смешно! Ты его переоцениваешь! Он только всякую ерунду изобретает. Монгольфьер? Песенки? Еще, вроде, какое-то средство для волос. Новый способ игры в спиритов? Подделка под Бетховина? Да! Еще довольно варварская история про каких-то японцев.

— Ему тринадцать лет, — заметил Герцен. — Первые потешные полки Петр учредил в четырнадцать.

— Это верно, только он не старший брат, — сказал Огарев.

— Петр Великий тоже не был старшим братом.

— Что нас ждет, по-твоему? — поинтересовался Ник. — Вариант Петр и Иван? Или Константин Николаевич и Александр Николаевич?

— Скорее, второй, — предположил Герцен. — Николай Александрович — не Иван. До последнего времени умницей и надеждой был он.

Герцен подошел к фортепьяно и заглянул в ноты.

— Это не «К Элизе», — заметил он.

— «К Элизе» даже англичане выучили! — хмыкнул Огарев. — Это «Балаган».

Ник коснулся руками клавиш, заиграл и начал напевать:


«Вели мне, Боже, все стерпеть. Но сердцу не вели.
Оно хранит уже теперь все горести Земли.
И разорваться может враз, и разлететься врозь.
Оно уже теперь, сейчас — почти разорвалось…»
* * * 
В четверг Саша получил очередное письмо от Елены Павловны.

Сломал печать с затейливым рисунком.

Из альбома с гербами родственников Саша уже знал, что гусеницы лапками вверх — это никакие ни гусеницы, а оленьи рога. Что они делают на гербе королевства Вюртемберг, откуда происходила Мадам Мишель, Саша пока не понял: то ли там в лесах водились олени, то ли еще почему.

«Милый Саша! — писала Елена Павловна. — Я нашла для тебя студента-медика. Мне его порекомендовал Николай Иванович Пирогов. А ему — профессора Московского университета, почетным членом которого он является. Его протеже готов приехать в августе в Петербург, чтобы стать твоим учителем».

Из Москвы! А в Питере что ли нет?

На экскурсию ему захотелось в Петергоф!

И Саша погрузился в размышления, как бы это двоюродной бабушке повежливее ответить.

«Любезная Елена Павловна! — написал он. — Я безмерно уважаю академика Пирогова и его рекомендации. Однако приглашение студента из Москвы потребует дополнительных расходов. Как минимум, если я приглашаю человека, я должен ему оплатить жилье. Сколько стоит аренда квартиры в Петергофе? И сколько он берет в час?

Как зовут этого московского гения?

Нет ли подходящих кандидатур в Петербурге?»

«Милый Саша! — ответила Елена Павловна. — О деньгах не беспокойся. Я оплачу ему аренду квартиры. Это сущие копейки! Берет он 50 копеек в час. Можно найти дешевле, но будет ли это лучше?

Молодого человека зовут: Склифосовский Николай Васильевич.

Ему 22 года. Он из Херсонской губернии. Окончил с серебряной медалью гимназию в Одессе. Потом поступил на Медицинский факультет Московского университета. Перешел на четвертый курс. Один из лучших студентов».

В общем-то, после ФИО Елена Павловна могла уже ничего больше не писать.

«Любезная Елена Павловна! — ответил Саша. — Спасибо Вам за отличную рекомендацию! Я согласен. Когда Николай Васильевич будет в Петергофе, и мы сможем познакомиться? Оплату его квартиры в перспективе постараюсь взять на себя. Можно его в какой-нибудь питерский медицинский университет перевести?»

Встречу со Склифосовским запланировали на начало августа.

Июль подходил к концу, и можно было подвести некоторые итоги.

Пошли первые продажи шампуня. Реализацией занимался Илья Андреевич прямо в своей аптеке, адрес которой был написан на пакетиках, на оборотной стороне. Рекламу выставили прямо в окне, просто рукописный плакат пока без картинки: «Величайшая потребность века! Английское средство для мыться волос — шампунь. Восторженные отзывы первых красавец Санкт-Петербурга! Всего 25 копеек».

Цена, конечно, была высокая, но Саша поначалу и не рассчитывал на большие продажи. Если очень туго пойдет — можно скинуть. С каждого пакетика партнеры получали 10–15 копеек прибыли.

Илья Андреевич присылал отчеты за каждый день. Саша подумывал, конечно, не наслать ли на него ревизию и не сделать ли контрольную закупку. Но решил, что на первых порах взаимное доверие между партнерами важнее возможных финансовых потерь.

Деньги договорились делить, когда наберется хотя бы рубль чистой прибыли.

Инструкцию по изготовлению китайских фонариков он отправил аптекарю на следующий день после маменькиного ДР. Здесь надо было торопиться. Собственно, 28 июля в «Санкт-Петербургских» ведомостях был опубликован репортаж с мероприятия с иллюстрацией с изображением его и Никсы, запускающих фонарик, и подписью: «Цесаревич Николай Александрович и Великий князь Александр Александрович запускают бумажный монгольфьер».

Партнер мысль понял, подсуетился, и уже на следующий день в окне аптеки красовался еще один рекламный плакат с вырезкой из газеты. «Светящийся бумажный монгольфьер «Небесный фонарик», всего 15 копеек».

Саша хотел, было, честно назвать продукт «китайским фонариком», но партнер утверждал, что «монгольфьер» пойдет лучше, и Саша решил, что аптекарь лучше знает рынок.

Себестоимость фонарика составляла 7 копеек, то есть прибыль 8 копеек с экземпляра. Зато из-за бесплатной рекламы в «Ведомостях» партнеры ожидали лучших продаж.

В тот же день, 29 июля, Саша написал очередную заявку на привилегию.

Две относительных удачи из многочисленных попыток. Зависли оба проекта авторучек, завис велосипед, зависли телефон с радио, которые он набросал, еще не вполне осознавая серьезность ситуации. Завис пенициллин.

Зато в народ пошел Бетховен, Щербаков и история ронинов.

А также, конечно, инновационный способ вызова духов. Тетя Санни утверждала, что весь Петербург перешел со стучащих столов на вращающиеся блюдца.

При этом объем корреспонденции рос как снежный ком. И Саша подумал, что еще немного, и он будет с утра до вечера исключительно отвечать на письма, забросив и французский, и «Путешествие», и купанье в Финском заливе, и прогулки на ландо.

И он всерьез задумался насчет секретарши. Все-таки секретарь его как-то не очень прикалывал.

Секретарша представлялась ему румяной голубоглазой блондинкой с толстой косой примерно до того места, где даже у барышень кончается часть тела с благородным названием «спина».

Почему-то была зима, оттепель, барышня прятала ручки в меховой муфточке, а потом, изящно изогнувшись, грациозно счищала мокрый снег с каблучка.

Зондировать почву на эту тему у Гогеля он не решился, а потому просто записал в своем дневнике: «Отвечал на письма от Ильи Андреевича и Елены Павловны. Еще немного, и я разгибаться не буду от корреспонденции.

Нужен секретарь.

Интересно, секретарша обойдется дешевле секретаря?

Можно дать объявление. Что-то вроде: «Великому князю Александру Александровичу требуется секретарша. Золотая или серебряная медаль женской гимназии или Института благородных девиц. Танец с шалью с губернатором на выпускном балу. Умение изъясняться и вести переписку на четырех языках: русском, английском, французском и немецком. Английский свободно. Аккуратность, исполнительность, работоспособность»».

Саша задумался не прибавить ли про приятную внешность, интенсивность румянца и длину косы. Но передумал. Мало ли у кого, какие представления о приятной и неприятной внешности. Не хочется заранее отсеивать подходящих кандидаток.

Когда Гогель читал его запись, Саша с интересом наблюдал, как брови гувернера ползут вверх.

— Александр Александрович, это не принято! — отрезал он.

— Почему? У меня действительно очень много переписки. Нужна помощница.

— Помощник, — вздохнул Гогель. — Может быть.

— Но барышни аккуратнее, — заметил Саша. — И наверняка дешевле.

— Ну, кто же отдаст на это свою дочь?

— Чем это хуже, чем фрейлина?

— Фрейлины служат августейшим дамам.

— Угу! А августейшие мужи их, наверное, в глаза не видят.

— Александр Александрович, вам еще рано думать об этом!

Саша вздохнул.

— А я думаю, что был бы конкурс, Григорий Федорович.

Четверг так и закончился на этой грустной ноте.

Зато пятница началась просто замечательно. А именно: рядом с Сашиной кроватью утром стояла гитара.

Не дрова! Даже по виду это были совершенно очевидные не дрова. Черный гриф с позолоченными колками, светлые струны — если не серебряные, то посеребренные точно, вокруг резонаторного отверстия — черная розетка с растительным узором, мостик для крепления струн с изящным изгибом.

— Это от государыни, пояснил Гогель.

Саша начал настраивать и понял, что и звук — не как у дров.

— Царская гитара! — сказал Саша. — Была бы скрипка — сказал бы, что Страдивари. Но он гитар почти не делал. Даже не знаю, как мамá благодарить.

Утром было пасмурно, так что купаться не пошли, и Саша полдня восстанавливал свой старый репертуар. Записывал по памяти тексты и отчасти вспоминал, отчасти подбирал аккорды.

«Марию», не мудрствую лукаво записал прямо в дневник, но Гогель воспротивился: не место. Так что пришлось перейти на листочки.

После обеда он сбежал к Никсе и испытывал песни на нем, тем более, что у Григория Федоровича от постоянного бренчания явно начали сдавать нервы. Даже Володька сник, хотя был готов простить спасителю примерно все.

Никса к бренчанию относился вполне положительно, особенно, когда оно выливалось во что-то осмысленное.

Больше всего Саша помнил все-таки из Щербакова, хотя решил, что и из Высоцкого, хотя и мало, но вспомнит. И даже из Окуджавы.

К вечеру субботы подушечки пальцев левой руки пришли в полную негодность: в них образовались глубокие горизонтальные вмятины от струн. И играть стало откровенно больно.

Саша знал, что в конце концов они загрубеют, и все снова будет в порядке, но не помнил правильной тактики для начинающего гитариста. Как лучше: переждать или долбить дальше.

Пришлось переждать, поскольку пришло письмо от Елены Павловны по поводу художника. И он сломал очередную печать с тремя оленьими рогами.

«Милый Саша! — писала Мадам Мишель. — Мне рекомендовали студента второго курса Санкт-Петербургской Академии художеств.

Крамской Иван Николаевич. Ему 21 год, ученик профессора Маркова — художника, может быть, и не столь известного, но преподавателя отличного».

Фамилия «Крамской», ну, кроме Третьяковской галереи, ассоциировалась у Саши с кондовым реализмом, передвижниками и жанровой живописью.

«Неизвестная», конечно, то, что надо. Шляпку снять, волосы распустить.

Но в памяти всплыла картина «Христос в пустыне», и Саша усомнился, что автор снизойдет до рисования рекламы.

«Елена Павловна, а он согласится?» — спросил Саша в ответном письме.

«Крамской — сын писаря, Саша, — писала Елена Павловна, сначала учился на иконописца, потом ретушировал фотографии, так что думаю, что он не откажется заработать. Рисунки свои принесет с собой, посмотришь».

Встречу с Крамским запланировали на понедельник второе августа.

На вечер субботы Саша запланировал еще одно мероприятие. Собственно, по его просьбе, ему, наконец, привезли рамочку, размера примерно А4. А загнать под стекло Саша собирался свой диплом на чин штабс-капитана.

Поскольку и деньги, и гитару, и микроскоп вытрясти получились, а переписываться со всеми он уже начал явочным порядком, он смирился с назначением.

Да и бумага была уж очень душевной.

«БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ МЫ АЛЕКСАНДР ВТОРОЙ, ИМПЕРАТОР и САМОДЕРЖЕЦ ВСЕРОССИЙСКИЙ, и прочая, и прочая, и прочая», — гасила шапка.

А над шапкой был двуглавый орел, а под ней текст:

«Известно и ведомо будет каждому, что МЫ Великого князя Александра Александровича, сына НАШЕГО, который НАМ Поручиком служил, за оказанную его в службе НАШЕЙ ревность и прилежность и спасение сына НАШЕГО Великого князя Владимира Александровича, в НАШИ Штабс-капитаны тысяча восемь сот пятьдесят восьмого года Июля двадцать второго дня Всемилостивейше пожаловали и учредили; якоже МЫ сим жалуем и учреждаем, повелевая всем НАШИМ подданным онаго Великого князя Александра Александровича за НАШЕГО Штабс-капитана надлежащим образом признавать и почитать: и МЫ надеемся, что он в сем ему от НАС Всемилостивейше пожалованном чине так верно и прилежно поступать будет, как то верному и доброму Офицеру надлежит. Во свидетельство чего МЫ сие Инспекторскому Департаменту Военного Министерства подписать и Государственною НАШЕЮ печатию укрепить повелели. Дан в Санктпетербурге, лета 1858».

Ниже: печать, генеральские подписи и знамена с пиками, саблями, каской и щитом.

Саша убрал документ в рамочку, под стекло, полюбовался на вытянутых руках.

— Григорий Федорович, а его на стенку повесить можно?

— Да, Александр Александрович.

— А она из чего? В нее гвоздь войдет?

— Войдет.

— Молоток и гвозди у нас есть?

Гогель не удивился. Ну, если у нас цесаревич столяр!

За инструментом был послан Митька. Однако гвоздь Саша вбил сам. Даже довольно ровно получилось.

— Вы раньше не относились к вашим чинам так трепетно, Александр Александрович, — с улыбкой заметил Гогель.

— Это первый заслуженный, — возразил Саша.

Воскресенье не задалось с самого начала. Точнее службу Саша отстоял вроде нормально, но после церкви его ждало письмо от Елены Павловны: Крамской отказался от работы.

Ну, в общем, Саша не особенно и рассчитывал, что будущий классик отечественной живописи согласится шабашить и рисовать всякую хрень. Ладно! Другого найдем. Вроде Никса тетю Мэри просил кого-то порекомендовать.

С этим вопросом, прихватив гитару, Саша и пошел к Никсе. От тети ответа пока не было, зато «Балаган» уже звучал вполне прилично.

Потом брата позвали на семейный обед, а Сашу почему-то не позвали.

— Тогда я тоже не пойду, — пожал плечами Никса.

И Зиновьев метнул в него генеральский взгляд.

— Сходи, — сказал Саша. — Хоть узнаешь, в чем дело.

Никса поколебался, но пошел.

А Зиновьев проводил Сашу в Фермерский дворец.

— Николай Васильевич, что случилось? — спросил Саша по дороге. — Папá чем-то недоволен?

— Государь сам с вами поговорит, Александр Александрович.

— Когда?

— Я зайду.

— Даже так? Никак разговор будет в кабинете?

— Скорее всего.

В общем-то, совсем нестрашный кабинет, только очень здоровый, можно на велосипеде гонять.

— Может, мне сложить руки за спиной? — поинтересовался Саша.

Зиновьев промолчал.

— Нет? — спросил Саша. — Или да? Извиняюсь, но гитара мешает.

Гитара собственно ехала у него на плече.

В его комнате Зиновьев сдал его с рук на руки Гогелю.

— Григорий Федорович, что случилось? — спросил Саша, когда Зиновьев ушел. — Николай Васильевич смотрит на меня так, словно я взорвал Зимний дворец.

Гогель грустно улыбнулся, взглянул сочувственно, вздохнул и сказал:

— Не знаю.

Саша посмотрел в его честные глаза и понял, что спрашивать бесполезно.

Первая мысль, которая пришла ему в голову, была о том, что папá рассказали про секретаршу. Но Саша ожидал решения вопроса в духе Мопассана или юного Толстого: с помощью сговорчивой горничной.

Вторая мысль кричала о том, что какой-нибудь чудак на известную букву купил их со Шварцем самый лучший в мире фонарик и запустил в непосредственной близости от порохового склада.

И эта вторая мысль больше подходила к окружающей обстановке.

Да, можно отговариваться отсутствием умысла. Но и преступную беспечность, и преступную самонадеянность, честно говоря, можно было впаять.

Так что до, во время и сразу после ужина Саша сочинял документ под названием: «Техника безопасности». И тут же отослал Илье Андреевичу. Так что пусть уже будет в каждом пакетике с фонариком, если вдруг организуют контрольную закупку.

А потом явился Зиновьев и приказал:

— Пойдемте, Александр Александрович!

Саша бросил прощальный взгляд на гитару и пошел следом.

Шли, понятно, вниз, а потом на половину папá, прямиком в синий кабинет.

Папá сидел на том же синем диване, на котором они разговаривали в прошлый раз, и курил сигару.

Горела люстра, и запах табака мешался с запахом ароматических масел из ламп.

— Саша, — сказал папá, - надеюсь, ты понимаешь, о чем будет разговор?

По прошлому профессиональному опыту Саша знал, что в таких случаях главное не покупаться и предположений не высказывать. Типичная реакция следака: «Ага! Так ты еще и «Мазду» угнал, а мы совершенно по другому вопросу!»

— Нет, — сказал Саша. — Совершенно не понимаю.

Папá нервно затянулся.

Глава 25

Папá при встрече не обнял и сесть не предложил, так что диспозиция неприятно напоминала картину Николая Ге «Пётр I допрашивает царевича Алексея Петровича в Петергофе».

— Саша, мне сегодня телеграфировал наш посланник в Лондоне… — сказал папá.

Видимо, Сашино лицо отобразило некую гамму чувств.

— Соображаешь ты быстро, — заметил царь.

— У меня только одна ассоциация на Лондон: Герцен, — пожал плечами Саша. — Но, я не понимаю, причем тут я.

— Сегодня «Колокол» напечатал про тебя статью.

— Мою или про меня? — спросил Саша.

— Про тебя, — поморщился царь. — Еще не хватало, чтобы он твои статьи печатал!

— Хвалят или ругают? — деловито поинтересовался Саша.

— Это важно? «Колокол» про тебя напечатал! «Колокол»!

— Конечно, важно. Это же свободная пресса. Пишут то, что думают. Еще бы мне было неинтересно общественное мнение!

— За свободу вероисповедания — хвалят, за разрушение общины — ругают, — вздохнул царь.

— Интересно, а какие там аргументы? Странно, что такие разные люди, как дядя Костя и Александр Иванович придерживаются в этом вопросе одинаковых взглядов.

— Александр Иванович! — с сарказмом повторил папá.

И затянулся.

— Я ошибся в его имени и отчестве? — поинтересовался Саша.

— Нет! — буркнул царь. — Саша, ты «Колокол» читал?

— Пару номеров. Он мне показался довольно беззубым. Да и пишет Герцен сложно. Все-таки демократ должен быть ближе к народу. А я не все его отсылки понимаю и пасхалки разгадываю. Иногда хочется в энциклопедию залезть. Не хватает какой-то специфической эрудиции.

— Пасхалки?

— Скрытые цитаты и зашифрованные послания. Как пасхальные яйца с секретом.

— Кто тебе дал «Колокол»?

— Папá, ну, вы же понимаете, что я не могу ответить на этот вопрос.

Царь выпустил сигарный дым в сторону подсвечника на столе. Облако проплыло в непосредственной близости от Саши. Свечи затрепетали.

— Да и смысл отвечать! — продолжил Саша. — Издание настолько популярное, что ткни в любого.

Государь посмотрел очень тяжело.

— Лет через десять мы Александра Ивановича… Герцена будем с этакой нежной тоской вспоминать, — заметил Саша. — Такой сдержанный, такой умеренный, такой воспитанный! Взрывчатку не варит, с пистолетом не бегает, к топору не зовет! Я его, конечно, мало читал, но ничего крамольного не нашел.

И правда, думал Саша, «Колокол» запрещать — это все равно, что «Эхо Москвы» закрывать. Было бы за что!

— Одна статья про тебя чего стоит! — возразил царь.

— Прочитаю, — пообещал Саша. — И составлю свое мнение. В любом случае за статью Герцена я не отвечаю.

— Ошибаешься! Это полный сборник твоих радикальных цитат.

— Ну, какой я радикал, папá! У меня очень умеренные взгляды. А этим идеям уже в обед сто лет. В буквальном смысле. Сейчас социализм в тренде. Действительно, очень опасная идеология.

— Это я уже слышал, — сказал царь. — Знаешь, как статья называется? «Сен-Жюст при дворе императора Александра Николаевича: тронная речь».

— «Тронная речь» полностью на совести Герцена. Я никакого повода не подавал подозревать меня в подобных амбициях. И Никса никогда не высказывал мне никаких претензий.

— Никса еще не читал, — заметил царь.

— Пусть читает. Не думаю, что он найдет для себя что-то новое.

— В статье тебя сравнивают с Петром Первым.

— Это комплимент в их системе координат?

— Конечно. Почему это может не быть комплиментом?

— Массовые казни, преследования старообрядцев и поверхностная вестернизация с обрезанием кафтанов и бритьем бород.

— Раскольники сами себя сжигали.

— Не думаю, что без повода. Они до сих пор ущемлены в правах?

— Раскольники, Саша, вообще не признают русского царя. И в церквях своих не поминают. Для них Российская империя — «Царство антихриста».

— Я изучу вопрос. Но думаю, что как только у них появятся права — живенько признают.

— Они во всех бунтах отметились: от Разина до Пугачева!

— Было бы удивительно, если бы дискриминируемая социальная группа не отметилась в бунтах.

— «Дискриминируемая социальная группа»! — хмыкнул царь. — Откуда ты только берешь такие фразы?

— Я непонятно выразился?

— Ущемляют их, да?

— Боюсь, что да.

— Угу! — усмехнулся папá. — У них митрополия в Австрии! Белая Криница.

— Иностранные агенты? — поинтересовался Саша. — Как только им дадут права — живо в Воронеж переедут. Что им по Австриям-то шляться?

— Им Иосиф Второй дал освобождение от налогов на двадцать лет, от военной службы — на пятьдесят, и свободу вероисповедания.

— Вот именно, — заметил Саша. — Иосиф Второй до сих пор правит?

— Саша, учи историю. Иосиф Второй правил в конце пошлого века.

— О! Значит, у них все льготы кончились. Можно обратно сманить.

— Зачем нам нужны эти сектанты?

— Экономически активная социальная группа. Не пьют, не курят. Верующие. Будут работать, богатеть и налоги платить.

— Может ты и жидам собираешься права дать?

— А у нас до сих пор черта оседлости?

— Да, хотя не столь жестко.

— А зачем она вообще нужна?

— Если их пустить в столицы, они все захватят.

— Папá, почему вы такого низкого мнения о русском народе? Почему вы считаете, что он полностью проиграет мелкому этносу в один процент населения?

— Побольше, — заметил царь. — И они очень сплоченные.

— Молодцы! Есть, чему поучиться. А русским промышленникам пора привыкать работать в условиях жесткой конкуренции. Очень повышает качество продукции.

— А ты знаешь, что Герцена Ротшильд финансирует?

— Банкир?

— Иудей. Джеймс Ротшильд. Барон так называемый. Младший брат Натана Ротшильда. Герцен хранит в его банке все, что вывез из России.

— Учитывая черту оседлости, я нисколько не удивлен. Именно поэтому капиталы Герцена лежат в банке Ротшильда, а не капиталы Ротшильда — в России. Именно потому, что здесь он человек третьего сорта, а там барон и пэр Англии.

— Саша, он во Франции живет, и пэром Англии никак быть не может.

— Возможно, я что-то путаю. Или это другой Ротшильд. Но нисколько не удивлюсь, если станет пэром.

— Тебе бы в парламенте с речами выступать.

— Не откажусь, жаль, что негде.

— Саша, пока я жив, здесь не будет ни свободы вероисповедания, ни конституции.

— Очень жаль. Свобода вероисповедания — единственное, что может спасти православие, а конституция — единственное, что может спасти монархию.

— Как это?

— Европа стремительно секуляризуется, лет через пятьдесят вера станет сугубо частным делом, мало кому интересным. И Россию это не минует. А значит, власть монарха утратит сакральность. Люди перестанут понимать, почему нельзя поднять руку на помазанника божия. Религии полезны, если они не агрессивны.

Но лучший способ убить веру — это ее навязать. Вера — это слишком внутри. Лучший способ сохранить ее — не придираться к мелочам. Хотите двумя пальцами креститься — да, пожалуйста! Хотите писать «Исус» вместо «Иисус» — да ради бога! Мы признаем старые обряды равноспасительными, а дониконианскую орфографию — допустимой.

Хотите чтить тору и соблюдать кашрут — никто не мешает. Хотите в православных храмах молиться на русском языке — ваше право. Апостолы тоже не по-церковнославянски молились.

— Даже так?

— Именно так. Потому что иначе желающие молится на понятном языке из православных храмов уйдут в протестантские секты.

— За отступничество может последовать наказание.

— Замечательно. Частью в Сибирь, частью в эмиграцию? А мы лишимся экономически активной, непьющей и верующей социальной группы. Вместе с их налогами.

— Деньги не пахнут?

— Эти гораздо меньше, чем доходы с кабаков.

Царь держал паузу. Докурил сигару, отвернулся к западному окну, медитируя на догорающий закат.

И тут Саша понял, что папá реально не знает, что делать. Он никогда с этим не сталкивался. Да, есть подданные и порадикальнее. Но с ними можно просто расстаться. Выгнать со службы, отправить в отставку, сослать, наконец.

А что ты будешь делать со своим несовершеннолетним сыном, который только что спас другого твоего несовершеннолетнего сына?

Если человек ищет выход, ему надо его предложить.

— Папá, - начал Саша. — Все, что я делаю, я делаю на благо России, российской монархии и нашей семьи. И неважно, чем это кажется. Я уверен в своей правоте. Но это не значит, что я не готов выслушивать аргументы. Готов и выслушаю. Я верю, что истина существует.

Что же касается «Колокола», то я считаю, что его нужно разрешить. В главном его издатель наш единомышленник. Остальное — мелкие разногласия. Запретить его все равно невозможно, он будет просачиваться в Россию, несмотря ни на что. Он запрещен, а его каждая собака читает!

Запретами мы только отвратим от нас людей, которые могли бы стать нашими соратниками. Знаете, что они думают? «Мы верные, мы лояльные, мы поддерживаем все добрые начинания
власти, мы действуем строго в рамках закона, и зачем-то должны, рискуя своей честью и свободой, в клятых чемоданах с двойным дном тайно возить через границу совсем не революционное, а всего лишь прогрессистское и чуть-чуть критическое издание!» Или как там они его возят?

Царь усмехнулся.

— Надо чемоданы проверять, — заметил он.

Ну, что? Потеплело немного?

— Они думают: «Зачем наш государь делает столько лишних движений там, где лучше вообще ничего не делать? Зачем тратить столько ресурсов на борьбу с тем, что совершенно безвредно? Зачем нам нервы трепать из-за какого-то лондонского листка?»

— Саша, ты еще не читал статью в «лондонском листке».

— Когда он будет в Петербурге?

— Дня через три. Привезут на поезде. У меня тоже только тезисы от Бруннова.

Саша посмотрел вопросительно.

— Бруннов Филипп Иванович — наш посланник в Лондоне, — пояснил царь.

— Что ж, если Александр Иванович где-то погрешил против истины, подам на него в Королевский Суд Лондона. Надеюсь, Герцен признаёт его юрисдикцию.

— Посмотрим, — сказал папá.

— А свобода вероисповедания должна быть провозглашена! — заключил Саша.

— Убирайся! — бросил царь.

Саша вежливо поклонился.

И вышел из кабинета.

Результаты переговоров Саша оценил на троечку. Вроде бы и под замок не посадили, но и до объятий не дошло.

Третьего августа в Петергоф приехал студент Николай Васильевич Склифосовский.

Потенциальный репетитор действительно был полным тезкой генерала Николая Васильевича Зиновьева.

При всем сдержанном отношении образованного общества к дедушке, Николаев было просто запредельное количество.

Гогель попытался было протестовать, но рекомендация Елены Павловны решила дело.

К тому же Григорий Федорович всегда был рад сбагрить воспитанника на кого-нибудь еще.

Склифосовский произвел на Сашу несколько противоречивое впечатление. С одной стороны, студент смотрелся типичным нердом: мягкие черты лица, круглые очки и высокий лоб. С другой, был чрезвычайно аккуратен в одежде, имел черные волосы представителя южной нации, и дворянские манеры.

— Садитесь, Николай Васильевич, — сказал Саша.

И указал на стул по другою сторону стола с микроскопом.

— Уровень у меня нулевой, господин Склифосовский, я ничего не знаю и не умею, — продолжил Саша. — Так что со мной можно, как с младенцем. Мне нужно научиться готовить то, на что в эту штуку можно смотреть, делать срезы, окрашивать препараты. Или что с ними делают?

— Да, — улыбнулся Склифосовский. — Окрашивают.

— Больше всего меня интересуют микробы.

— Меня тоже, — заметил студент.

— У него увеличения хватит?

— Сейчас попробуем. Выглядит дорого. Микробов наблюдал еще Левенгук в семнадцатом веке. Ваше Императорского Высочество интересует история микроскопии?

— Конечно, меня все интересует.

— Левенгук — голландский ученый, изобретатель первого микроскопа, он пятьдесят лет совершенствовал свое изобретение, зарисовывал все, что видел, и посылал письма с рисунками в Лондонское королевское общество. Описал не только микробов, но и дрожжи, строение глаз насекомых, частицы верхнего слоя кожи и даже эритроциты. Ваше Высочество, вы знаете, что такое «эритроциты»?

— Приблизительно, — улыбнулся Саша. — Но очень хорошая идея на кровь посмотреть.

— Не знал, что великих князей учат анатомии, — заметил Склифосовский.

— Да, какая это анатомия! Так, общая эрудиция.

И Саша совершенно четко понял, что где-то в папочке в портфеле у Николая Васильевича хранится подробнейшая лекция на тему, написанная на коленке в поезде. А может даже еще в Москве. От этого аккуратиста вполне можно ожидать.

Саша не был готов к слишком подробному историческому экскурсу и задумался на тему, как бы сдвинуть урок в сторону практики.

— Николай Васильевич, а у вас ланцет с собой? — спросил он.

— Не-ет. А зачем?

— Ну, мне же интересно посмотреть, насколько голубая у меня кровь. Завтра будет?

— Хорошо.

Саша вспомнил, что у них должно быть не блестяще с антисептиками.

— Николай Васильевич, а что вы используете для дезинфекции? Спирт? Перекись водорода?

Черные брови Склифосовского поползли вверх, а глаза широко раскрылись.

— Ваше Высочество вам известно о методе Земмельвейса?

— Нет, а кто это?

— Профессор гинекологии в университете Пешта. В этом году вышли его лекции в Венгерском медицинском журнале. А до этого он служил старшим ординатором в Центральной Венской больнице и смог снизить смертность среди рожениц от родильной горячки в десятки раз, просто приказав акушерам мыть руки в растворе хлорной извести.

Склифосовский, кажется, немного смутился.

— Ваше Высочество, вы знаете, что такое «родильная горячка»?

— Сепсис, как я поминаю, — сказал Саша. — Я не маленький, я просто так выглажу.

— Да, судя по результатам Земмельвейса, это от трупного яда. Хотя общепринято, что от миазмов.

— Николай Васильевич, если я еще раз услышу от вас слово «миазмы», я вас выгоню. Про миазмы старику Енохину рассказывайте, нашему лейб-медику, а мы вами, надеюсь, люди прогресса.

— Я тоже считаю, что эта теория устарела, — улыбнулся Склифосовский.

— Я где-то читал, что болезни вызывают бактерии. Вы никогда не слышали о такой теории?

— Слышал, но она… малоизвестная.

— Вам бы было интересно поучаствовать в ее проверке?

— Да, Ваше Императорское Высочество.

— Не тратьте время. Это очень длинно. «Ваше Высочество». Этого достаточно. Я бы вообще предпочел «Саша», но родственники меня не поймут. По поводу работы, ловлю на слове. Сколько бы вас устроило? В год?

— Триста рублей… думаю.

— Как только найду финансирование, не надейтесь, что я про вас забуду. У этого венгерского гения на «З» не знаете, какое жалование?

— Земмельвейса, — напомнил Склифосовский. — Могу навести справки,

— Наводите. Потом отчитаетесь. Интересно, на какую сумму его можно сманить…

Саша взял карандаш и тетрадь, за которой еще накануне гонял в Петергоф Митьку, и спросил:

— Как его полное имя?

— Игнац Филипп Земмельвейс.

Саша записал.

— Так, на что мы вначале посмотрим?

Николай Васильевич вынул из портфеля половинку луковицы.

Саша заулыбался. Этот эксперимент он хорошо помнил с седьмого класса, кажется.

— Вы знаете, что я собираюсь делать? — спросил Склифосовский.

— Конечно. Там такая тоненькая полупрозрачная пленка между слоями лука. Она легко снимается, и у нее очень крупные клетки, которые хорошо видны, даже не в самый сильный микроскоп.

— Вы знакомы с клеточной теорией?

— Немного, — усмехнулся Саша. — Николай Васильевич, я с удовольствием посмотрю еще раз. Заодно покажете мне, как его окрашивать.

После клеток лука смотрели на чешуйки крыла бабочки, лист земляники и хлоропласты травы.

Через пару часов явился Гогель и принес с собой резкий запах табака.

— Александр Александрович, вы закончили?

— Мы только начали, — сказал Саша. — Можете курить дальше.

И обратился к Склифосовскому:

— Николай Васильевич, вы готовы убить на меня еще два часа?

— Конечно, — улыбнулся Склифосовский.

— А у вас нет случайно среза легких курильщика? Думаю, Григорию Федоровичу будет интересно.

— Сейчас нет.

— Увы, Григорий Федорович! — сказал Саша. — Значит, самое интересное завтра. Но к двум, сегодня, думаю, закончим.

И Гогель с видимым облегчением покинул помещение.

— Разболтались совсем после смерти дедушки, — пожаловался Саша. — Дымят невозможно.

— Я тоже курю, — повинился Склифосовский.

— А вот курящие медики меня всегда поражали до глубины души, — вздохнул Саша. — Я, кстати серьезно насчет мертвых тканей. В Питере ведь морг есть?

— Да, но это очень опасно, достаточно поранить руку, чтобы получить заражение крови.

— А раствор хлорной извести на что?

Склифосовский смутился.

— У меня нет…

— Спирта хватит? Или он не все бактерии берет?

— Не знаю… и никто не знает.

— Будем проверять. Спирт могу взять на себя, у меня есть знакомый аптекарь. Тем более, что завтра он нам тоже понадобится.

— До завтра мертвые ткани не достану.

— А завтра и не надо, завтра руки должны быть чистыми, без трупных ядов.

— Да, конечно. Проверка голубизны крови.

Саша порадовался, что Николай Васильевич, наконец, успокоился и принял ироничный тон беседы.

— Не только, — заметил Саша. — Нужно будет проверить еще кое-что. Но это государственная тайна.

Склифосовский снова посмотрел на ученика, как на тринадцатилетнего.

— Это действительно государственная тайна, Николай Васильевич, — заметил Саша.

Глава 26

— Ваше Высочество, я умею хранить тайны, — улыбнулся Склифосовский.

— Николай Васильевич, я попрошу вас поработать с еще одной августейшей шкуркой, причем куда более драгоценной, чем моя. У вас с собой хирургические инструменты?

— Да, но я еще не хирург.

— От вас не потребуется ничего сложнее забора крови из пальца. Возьмите ланцет. Скальпель на всякий случай. У вас есть кастрюля?

— Кастрюля?

— Обычная. Для борща. Желательно с крышкой.

— У хозяйки комнаты, которую я снимаю, наверняка есть.

— Так вот. Вымойте ее с мылом, налейте воды. Хорошей, лучше колодезной. Может быть, это и перестраховка, но лучше перебдеть, чем недобдеть. Положите туда ваши хирургические инструменты, закройте крышкой, и прокипятите примерно полчаса.

И Саша живо вспомнил, как его жена, там в будущем, кипятила бутылочки для маленькой Анюты.

— Вы можете считать меня сумасшедшим, — продолжил он. — Но просто сделайте, что я вас прошу.

— Я не считаю вас сумасшедшим. Это для уничтожения бактерий?

— Да. Ни одна мелкая мерзкая тварь такого издевательства над собой не выдержит.

— Это открыли еще в прошлом веке.

— Отлично! Хоть в этом не придется убеждать. Осталось доказать, что бактерии вообще имеют отношения к болезням. Но, если докажем, государственная премия вам обеспечена, а уж золотые и серебряные медали всех академий будете складывать аккуратными стопочками.

Склифосовский улыбнулся.

— Не будем заглядывать так далеко вперед. Вдруг мы ошибаемся?

— Мы не ошибаемся. Но будет трудно. У вас хирургические инструменты в каком-то футляре?

— Да, небольшой дорожный набор.

— На сафьяне?

— Да.

— И вы их до этого не кипятили?

— Я понял, Ваше Высочество. Я их больше туда не положу.

— Лучше всего, мне кажется, какую-нибудь металлическую коробку завести. Чтобы ее можно было тоже прокипятить, обработать раствором хлорной извести или спиртом. Если найдете что-то подходящее — я вам компенсирую.

Николай Васильевич достал из портфеля небольшой пузырек.

— Вода из лужи, — объявил он.

— О! — улыбнулся Саша. — Главный опыт Левенгука.

Учитель капнул из пробирки на предметное стекло.

И они больше часа любовались инфузориями-туфельками и сувойками, похожими на бокалы для вина на тонких высоких ножках.

— А что будет, если это все прокипятить? — спросил Саша.

— Мертвые сувойки и инфузории туфельки, — ответил Склифосовский. — Двигаться перестанут.

— А если их спиртом?

— Завтра посмотрим.

— А раствор хлорной извести сможете достать?

— Постараюсь. Это вообще-то отбеливатель.

— А если их другим красителем подкрасить, можно что-то новое увидеть?

— Иногда. Стоит попробовать.

— Можете завтра взять все красители, которые есть. Вообще все. Если это потребует дополнительных затрат, вы мне напишите, я оплачу.

Саша очень хорошо помнил рассказ одного из преподов МИФИ. По местной легенде знаменитые сверхпроводящие керамики были получены в институте лет на десять раньше, чем в США. Только наши умники не догадались испытать их при низких температурах. Зачем? Диэлектрики же.

А американцы просто тупо испытывали при любых условиях. Опустили в жидкий азот — глянь, а они сверхпроводящие.

Так что иногда надо просто отключить мозг и проверять все подряд.

Минут за десять до конца урока Саша извинился и сел за письмо к аптекарю.

— Гогель Григорий Федорович, мой гувернер, человек неплохой, но, к сожалению, не очень умный, — прокомментировал Саша. — И при этом пытается контролировать мою переписку.

В письме Саша попросил спирт поконцентрированнее.

Положил в конверт и написал адрес.

— Николай Васильевич, вы на меня не очень обидитесь, если я попрошу вас поработать моим посыльным?

— Нет, — сказал Склифосовский.

И взял письмо.

— Это аптека в Петергофе, — пояснил Саша. — Ею заведует Илья Андреевич Шварц. Он вам либо сразу выдаст спирт, либо завтра перед уроком, либо что-нибудь присоветует. Может, у него и хлорная известь есть.

Учитель кивнул.

— Ну, наступил час расплаты, — сказал Саша.

И вынул из секретера коробочку с французскими карточками, под которыми хранились оставшиеся пятнадцать рублей ассигнациями.

— У меня пятерка, — пояснил он. — Елена Павловна писала, что 50 копеек в час. Значит, за сегодня и завтра по два рубля. Всего четыре. Все правильно?

— Да-а. Ваше Высочество! У меня еще не было такого заинтересованного ученика.

— Это потому, что я сам за себя расплачиваюсь, меня не родители заставляют.

— Я могу немного скинуть…

— Нет. Вы отличный учитель. К тому же господин Герцен тут же воспользуется случаем и тиснет статейку про то, что Великий князь Александр Александрович обирает бедных студентов. Ничего не могу поделать: свободная пресса!

— У меня нет рубля на сдачу, — сказал Склифосовский.

— Если это несложно, я бы хотел, чтобы рубль вы разменяли и принесли мне завтра сдачу мелочью. Я Гогелю десять копеек задолжал. А то «Колокол» живо напишет, что Великий князь грабит своего гувернера. А я потом до конца жизни не отмоюсь.

На прощанье Саша пожал Склифосовскому руку. И, кажется, угадал. Учитель был явно доволен.

После обеда Саша воспроизвел лекцию для Никсы и Володи. И похвалил себя за то, что в общем приличное количество из нее запомнил. Лучший способ освоить предмет — это начать его преподавать.

Улучил момент, когда Володька, наконец, соскучился и убежал на улицу, и напросился к Никсе на ужин.

— Нам надо поговорить, — сказал Саша.

— Тет-а-тет?

— Да.

Подходящий момент представился, когда они сидели на террасе за самоваром, а Зиновьев вышел покурить.

— Никса, я хочу попросить тебя поработать завтра подопытным кроликом, — сказал Саша.

Брат посмотрел вопросительно.

— Надо понять, что за звери обитают в твоих золотушных язвах, — объяснил Саша.

— Мне немного лучше. Летом всегда лучше, но все равно остались. И я тоже хочу посмотреть, что там.

— В обморок не упадешь?

— Сам не упади! Как тебе твой студент?

— Гений! Хотя и зануда. Любит, когда Великие князья жмут ему руку.

— Учту, — улыбнулся Никса.

На следующее утро Склифосовский удостоился сразу двух рукопожатий Великих князей.

— Это Никса, — представил Саша. — То есть цесаревич Николай Александрович. Ему тоже интересно. Ничего, что нас двое? Пятьдесят копеек с человека или пятьдесят копеек с двоих?

— С двоих, — смилостивился Николай Васильевич.

И вынул из портфеля пузырек с надписью «Spiritus — 95 %», металлическую коробочку и довольно приличных размеров бутылку без всяких надписей.

— Раствор хлорной извести, — провозгласил Склифосовский.

— Я в вас не ошибся, — прокомментировал Саша.

— Ну-с, с чего начнем? — спросил Николай Васильевич.

— С пьяной инфузории-туфельки, — сказал Саша. — Есть у вас еще немного воды из лужи?

Вода из лужи нашлась. Ее нанесли на предметное стекло, потом капнули из пипетки немного спирта.

Инфузории под микроскопом действительно сошли с ума и задвигались неадекватно быстро.

Пару минут они с Никсой наблюдали за сумасшедшими туфельками и «бокальчиками», сорвавшимися со своих ножек.

— А если добавить спирта? — спросил Саша.

Склифосовский бестрепетно скормил им еще одну каплю.

Инфузории затормозили, остановились и стали одна за другой выпускать внутренности.

— Вот это да! — сказал Саша. — Никса, ты посмотри на это!

Никса приник к окуляру.

— Это разрушение клеточной стенки? — поинтересовался Саша.

Николай Васильевич тоже посмотрел в микроскоп.

— Видимо, да, — сказал он.

— Супер! — восхитился Саша. — Никса, когда я раскручу тебя на антиалкогольную кампанию, мы сделаем такой плакат. В левой части: «Это трезвая инфузория-туфелька, живая и веселая». А в правой: «А это мертвая инфузория-туфелька, с вывалившимися кишками, после воздействия спирта».

— Для этого им надо сначала объяснить, что такое инфузория-туфелька, — заметил Никса.

— Естественно. Для этого и нужна всеобщая грамотность населения, чтобы пропагандистские кампании заходили… то есть были результативны.

— Можно я это зарисую? — спросил Склифосовский.

— Мертвую туфельку? Давайте.

Для испытания хлорной извести пришлось вымыть предметное стекло и капнуть на него новую порцию воды с инфузориями. Склифосовский открыл бутылку с раствором, и в воздухе резко запахло хлоркой.

Так вот что такое «раствор хлорной извести»!

От хлорки все обитатели капли мерли просто сразу и без предварительного бешенства, словно взрываясь изнутри и оставляя после себя полупрозрачные лужицы.

— Вот почему надо мыть руки раствором хлорной извести, — заметил Саша, пока Склифосовский зарисовывал результат.

— Может быть, — задумчиво проговорил Николай Васильевич.

— Ну, что ж, — сказал Саша. — Давайте вымоем руки раствором хлорной извести и займемся моей кровью.

— Может быть, лучше моей? — предложил Склифосовский.

— Нет, — возразил Саша. — Моя должна иметь более интенсивный ультрамариновый оттенок. Интересно же!

— Может быть, вам не надо обрабатывать руки? — спросил Николай Васильевич. — Это очень едкое вещество.

— Надо, — сказал Саша. — А потом ваш брат эскулап будет протестовать против мытья рук этой гадостью, а я даже не буду понимать, почему. Марля у вас есть?

— Немного.

— Выньте из портфеля. А то мы сейчас вымоем руки этой дрянью, а потом вы полезете в портфель. И неизвестно, зачем мыли.

Николай Васильевич вынул марлю и открыл коробочку с медицинскими инструментами. Положил марлю на крышку.

— А зачем марля? — спросил он. — Я взял на всякий случай…

— Вы ее прокипятили? — поинтересовался Саша.

— Нет, — сказал Склифосовский.

— Ладно, — вздохнул Саша. — Спирт есть. Нарежьте несколько квадратиков примерно пять на пять сантиметров.

— Вы пользуетесь метрической системой? — с некоторым удивлением спросил Склифосовский.

— Иногда. Ну, дюйм на дюйм.

Марля была разрезана на кусочки раза в два мельче, чем ожидал Саша, но не суть.

Вымыли хлорной известью предметное стекло и руки. Ладони слегка защипало.

— Мда, — сказал Саша. — А резиновых перчаток нет?

— Нет, — сказал Склифосовский. — Я читал, что некоторые хирурги раньше использовали перчатки из бычьего пузыря.

— Понятно, — сказал Саша. — Ну, давайте, извлекайте мою голубую кровь. Ланцет прокипятили?

— Да, конечно, — кивнул Николай Васильевич. — В кастрюле под крышкой.

Саша взял кусочек марли и смочил его в спирте. Приложил к безымянному пальцу на левой руке.

— После хлорки это наверняка лишнее, — заметил он. — Но потом сделайте обязательно. Другим кусочком.

— Щипать будет, — предупредил Склифосовский.

— Ну и что? — спросил Саша.

Николай Васильевич взял ланцет и проколол ученику кожу.

Саша слегка поморщился. На подушечке пальца набухала багровая капля.

— Измена! — воскликнул Саша. — Наверняка Екатерина Алексеевна согрешила с Григорием Орловым. Все! Никаких сомнений.

— Я тебе сейчас подзатыльник дам! — сказал Никса.

— Вот! — возразил Саша. — Не хотим мы видеть никаких объективных научных доказательств.

Красная капля перекочевала на предметное стекло, а Склифосовский дисциплинированно приложил к ранке марлю, пропитанную спиртом.

— Ваше Высочество, а вы уверены, что это вы должны мне платить за уроки? — задумчиво спросил Склифосовский. — А не я вам?

— Уверен. Я даже не знаю, как ее окрашивать. И надо ли.

— Пока нет.

И Саша с Никсой полюбовались Сашиными красными кровяными клетками.

— Эритроциты? — спросил Саша.

— Да, — кивнул Николай Васильевич.

— А лейкоциты можно увидеть?

— Если подкрасить. Они почти прозрачные.

Склифосовский добавил синего красителя, и ученики увидели лейкоциты, которые, впрочем, мало отличались от эритроцитов.

— Это они жрут микробы? — поинтересовался Саша.

— Жрут микробы? — переспросил Склифосовский.

— Или лимфоциты? — смутился Саша. — Я их путаю.

— Не знаю, — сказал Склифосовский.

— Надо проверить. Кто-то из них способен переваривать бактерии. Я где-то об этом читал.

— Возможно, — проговорил Николай Васильевич.

— А бактерии в крови есть? — спросил Саша.

— Нет, — ответил Склифосовский. — Если в крови есть что-то, кроме клеток крови, то это называется «сепсис».

— Ну, братец Кролик, твой выход! — бросил Саша Никсе.

— Всегда был братец Лис, — заметил брат, расстегивая пуговицу на гусарской курточке.

— Подопытный, — уточнил Саша. — Так что кролик.

И обернулся к Склифосовскому.

— Посмóтрите драгоценную шкурку цесаревича Николая Александровича? А все, что вы на ней увидите — и есть государственная тайна. Так, между прочим.

Никса расстегнул еще пару пуговиц и раздвинул ворот. Язвы были не такие страшные, как в первый день, но никуда не делись.

Склифосовский подошел к брату.

— Золотуха? — спросил Николай Васильевич.

— Да, — кивнул Никса.

— Я хочу понять, какая живность обитает в его золотухе, — сказал Саша.

— Сейчас посмотрим, — сказал Склифосовский.

Взял скальпель, пинцет и предметное стекло. И соскоблил из язвы немного гноя и серых чешуек с кожи вокруг.

— Не больно? — спросил Николай Васильевич.

— Нет, — сказал Никса. — Почти.

Чешуйки пока отложил на лист бумаги. Гной накрыл еще одним стеклом и поместил под микроскоп.

— Мы ищем бактерии? — уточнил Склифосовский.

— Да, — кинул Саша.

И Николай Васильевич сменил объектив и настроил увеличение.

Посмотрел в микроскоп и сказал:

— Надо подкрасить и подсветить.

Взял зеркальце и направил на препарат солнечный зайчик.

— Можно мне посмотреть? — спросил Саша и оттеснил учителя.

Прильнул к окуляру.

— Никса! У тебя тут целый зоопарк!

— Обрадовал! — буркнул Никса.

— Николай Васильевич, а что это за белые круглые штуки, похожие на зернышки? — спросил Саша.

— Не знаю, — вздохнул Склифосовский. — Позвольте мне зарисовать?

— Конечно, Николай Васильевич, — сказал Саша.

И уступил место за микроскопом.

— Там еще были шарики другого оттенка, — заметил Саша. — Золотистые.

— Да, я заметил, — сказал Склифосовский.

— Я чего-то не понимаю, — сказал Саша. — Неужели этого еще никто не видел? Левенгук ведь описал почти все!

— У Левенгука не было таких микроскопов, — заметил Николай Васильевич. — У вашего увеличение больше раза в три.

— Неужели никому не пришло в голову на гной в микроскоп посмотреть? — удивился Саша.

— Мне такие работы не известны, — сказал Склифосовский. — Не знаю, почему. Может быть, увеличения не хватило, может быть света, может окраски, может не все такие внимательные, как вы, Ваше Высочество. Белые кружочки очень плохо видны.

— Давайте их подкрасим, — предложил Саша.

Подкрасили чем-то розовым. В результате стали видны не только кружочки, но и еще нечто, напоминающее ветвистые кораллы.

— А это что? — спросил Саша.

— Не знаю, — вздохнул Склифосовский и принялся зарисовывать.

— На статью-то хватит? — поинтересовался Саша.

— Думаю, что не на одну, — сказал Николай Васильевич. — Могу я поставить свое имя в качестве соавтора?

— Соавтора? — удивился Саша. — Почему не автора?

— Потому что все идеи ваши, Ваше Высочество.

— Зато все знания ваши, Николай Васильевич, весь труд — ваш, и текст, видимо, тоже будет ваш. Так что единственное, на что я могу рассчитывать — это упоминание где-то в конце моего псевдонима.

— Какой у вас псевдоним?

— А. А., - сказал Саша. — По крайней мере с дядей Костей мы договорились, что я именно так подписываюсь в «Морском сборнике». А я не хочу разводить сто псевдонимов, по одному для каждого издания. Где печатаемся?

— В «Военно-медицинском журнале» прежде всего. А может и «Ланцет» возьмет. Только там надо на английском.

— Я могу помочь с переводом, — пообещал Саша. — А теперь давайте попробуем их спиртом? И посмотрим, что будет.

— Позвольте мне прервать вашу ученую беседу? — встрял Никса.

Саша взглянул вопросительно.

— Мне-то дадите посмотреть, пока вы их все не растворили? — поинтересовался брат.

И Саша со Склифосовским расступились, чтобы пропустить к микроскопу цесаревича.

Когда Никса налюбовался «зоопарком», Саша бестрепетно капнул на препарат спирт из пипетки.

Но здесь экспериментаторов ждал некоторый облом. «Кораллы» покорно взорвались изнутри, зато шарикам обоих цветов было совершенно все равно. Спирт их не брал.

Пару раз поменяли концентрацию. Увеличили, уменьшили. Все равно хоть бы что!

— Ну, так и запишем, — сказал Саша. — Кружки Склифосовского к спирту нечувствительны.

— Скорее, зернышки, — заметил Николай Васильевич. — На зернышки похожи.

— А может быть, они уже мертвые? — предположил Саша.

— Может. А как проверишь? Они вообще неподвижные.

— Перенести на питательную среду, бульон там, кровь, крахмал, еще что-нибудь. И пусть размножаются.

— Я попробую, — пообещал Склифосовский.

— Чашки Петри у вас есть? — спросил Саша.

— Чашки Петри? — переспросил Николай Васильевич. — Что это?

— Я где-то читал, что бактерии лучше всего разводить в таких плоских низких блюдцах с крышкой.

И он нарисовал для Склифосовского чашку Петри.

— Вот таких. Думаю, у каких-нибудь стекольщиков можно заказать. Но для начала можно и блюдце использовать, наверное. Закрыть бумагой, например. И посмотреть, как они лучше размножаются: с воздухом или без воздуха.

— Вы думаете, без воздуха может что-то выжить?

— Проверить-то надо. А вдруг?

От экспериментов со спиртом перешли к хлорке. И от хлорки шарики дохли, что твои инфузории.

— Хлорная известь — великая вещь, — заметил Саша. — Травит все.

— Ну, что, чешуйки будем смотреть? — спросил Склифосовский.

— А как же! — сказал Саша.

Склифосовский поместил чешуйки на предметное стекло и подкрасил той же розовой штукой.

Посмотрел первым, чуть сдвинул, подсветил.

И вдруг стал чернее тучи.

— Что вы там увидели, Николай Васильевич? — спросил Саша.

— Посмотрите сами, — вздохнул Склифосовский.

Саша взглянул в микроскоп.

Там была подкрашенная розовым большая круглая хрень с темными точечками по периметру, образующими подкову. В середине у хрени похоже ничего не было.

— Николай Васильевич, что это? — спросил Саша.

Глава 27

Никса тоже возник у микроскопа и посмотрел на хрень. Ту самую, большую, круглую из его золотушных язв.

Пожал плечами и впился взглядом в Склифосовского.

— Если не ошибаюсь, это гигантская клетка Пирогова, — пояснил Николай Васильевич. — Была публикация в «Военно-медицинском журнале». Несколько лет назад.

— Что вас так расстроило? — спросил Саша.

Склифосовский замялся.

— Если вы боитесь нас напугать — уже поздно, — заметил Никса. — Уже напугали. Лучше скажите, как есть.

— Хорошо, я переформулирую вопрос, — сказал Саша. — Где Пирогов наблюдал такие клетки?

— То, что я сейчас скажу, ничего не значит, — ответил Склифосовский. — Гигантские клетки Пирогов наблюдал в мокроте больных чахоткой. Но никто не доказал, что они связаны с болезнью.

— Вот почему я не буду править, — усмехнулся Никса.

И достал портсигар.

— Ты таскаешь с собой эту гадость? — возмутился Саша.

Брат как ни в чем не бывало вынул сигарету, зажег спичку и закурил.

Тонкие, как у девушки запястья, тонкие пальцы: все то, что казалось Саше признаком аристократизма. Нет! Просто худые руки пятнадцатилетнего мальчика, больного туберкулезом.

— Я тебя убью, — сказал Саша.

— Папá тебя повесит, — заметил Никса, затягиваясь.

— Пофиг!

Никса рассмеялся.

— Ты понимаешь, что тебе это совсем нельзя? — спросил Саша. — Конкретно тебе конкретно совсем.

— Ладно, последняя.

— Портсигар мне сдашь, — проинформировал Саша.

Брат прыснул со смеху.

— Ты зря лапки-то опустил, — сказал Саша. — Я читал об одной поэтессе, у которой нашли туберкулез примерно в твоем возрасте, и она прожила больше семидесяти лет.

Про то, что Гиппиус всю жизнь дымила, как паровоз, Саша на всякий случай умолчал.

— Она жила сначала в Крыму, потом в Тбилиси, потом во Франции. — сказал он. — Тебе в Питере тоже делать нечего.

— Из Крыма буду править? — поинтересовался Никса.

— А что? Перенесешь столицу в Ялту. Народу понравится.

— Еще ничего не ясно, — заметил Склифосовский.

— Это верно, — сказал Саша. — Вот, Никса! Николай Васильевич совершенно правильно говорит.

— Значит, я могу курить дальше? — спросил брат.

— Ну-у, безопаснее действовать с учетом пожара. Кстати…

И он посмотрел на Склифосовского.

— Николай Васильевич, я не верю, что внутри этой штуки ничего нет. Можно ее в другой цвет покрасить?

— Сейчас попробуем, — кивнул Склифосовский.

Гигантскую клетку подкрасили чем-то зеленым, потом охрой…

Николай Васильевич только качал головой. Центральное светлое поле в окружении полукруга из клеточных ядер было пусто по-прежнему.

— Всем подряд! — сказал Саша. — Всеми красителями, которые у вас есть.

— Ваше Высочество, что мы ищем?

— Палочки. Длинные узкие бактерии. Наверное, они очень маленькие.

— Откуда вы знаете?

— Неважно! Наверное, читал где-то. Просто делайте то, что я говорю. Я вас не отпущу, пока не найдете!

Никса усмехнулся и затянулся оставшейся половинкой сигареты.

Неумолимо приближались два часа дня.

За дверью послышались шаги, так что брат едва успел потушить окурок.

В комнату вошел Гогель и поморщился от ужасной смеси запахов спирта, хлорки и табака.

— Что здесь происходит? — спросил он.

Саша вскинул руку в его направлении и раскрыл ладонь.

— Кто курил? — спросил Григорий Федорович.

— Я, — сказал Склифосовский. — Прошу прощения, если это запрещено.

— Главное, чтобы не они.

И Гогель указал глазами на Сашу и Никсу.

— Вам пора обедать, — добавил он.

— Есть вещи поважнее! — бросил Саша. — Выйдите! Еще час.

Генерал опешил, полминуты не понимал, что делать. Но, наконец, сделал шаг назад и вышел из комнаты.

Склифосовский в очередной раз перекрасил препарат и прильнул к микроскопу.

Взял лист бумаги и карандаш.

— Ваше Высочество, это то, что вы искали?

Саша посмотрел в окуляр.

В клетке Пирогова, в основном ближе к ядрам, было несколько синих червячков, похожих на пунктир. Иногда пунктирные линии сходились друг с другом и образовывали латинские буквы «V».

— Думаю, да, — сказал Саша. — Зарисуйте и обязательно запишите краситель, а то мы их потом не поймаем.

— Ваше Высочество, вы ведь знаете, что это? — спросил Николай Васильевич.

— Туберкулезные палочки, — пожал плечами Саша. — Но мало того, что это знаю я, нам надо убедить в этом других. Николай Васильевич, вы готовы посвятить этому весь август?

— Да, — кивнул Склифосовский. — Еще бы!

— С голоду не умрете, — сказал Саша. — Я найду деньги.

— У меня есть, — вмешался Никса.

— Двести рублей серебром? — вспомнил Саша.

— Это не все, — заметил брат.

— Двести рублей серебром? — переспросил Склифосовский. — Этого хватит!

— Не факт, — сказал Саша. — Вам понадобятся помощники. Много технической работы. Палочки надо вырастить. Потом ввести лабораторным мышкам и посмотреть, что с ними будет. Потом понять от чего мрут эти штуки. Причем попробовать все. У меня есть некоторые идеи… И чтобы вы сами и ваши помощники могли спокойно заниматься этим проектом и не думать, где бы подзаработать. Можете мне примерно посчитать?

— Я все обдумаю и напишу, — сказал Склифосовский.

Саша кивнул.

— Отчеты мне будете присылать: что получилось, что нет.

— Хорошо, — сказал Николай Васильевич.

— Они дохнут от хлорной извести, — заметил Никса.

— Палочки мы не проверяли, — возразил Саша.

— Я спишусь с Пироговым, — сказал Николай Васильевич. — Он использовал раствор хлорной извести для обработки ран. Не знаю, можно ли им обрабатывать золотушные язвы.

— Никса, конечно, уникален, а его золотуха — не думаю, — предположил Саша. — Можно еще этих гадов найти. Николай Васильевич, у вас есть микроскоп?

— Здесь нет.

Саша с тоской посмотрел на прибор.

— Возьмите, Николай Васильевич, — со вздохом сказал он. — Я в общем-то увидел все, что хотел. Вам сейчас нужнее.

— А как же трупные ткани? — спросил Склифосовский. — Легкие курильщика?

— Не подумайте, что я испугался, — сказал Саша. — Просто мой брат важнее. Потом дойдем до мертвых тканей и, думаю, увидим там еще много всего интересного.

Николай Васильевич соскоблил у Никсы с шеи максимальное количество гноя и чешуек и завернул в лист бумаги.

— Еще немного и там ничего не останется, — заметил брат.

— Разве что после хлорки, — возразил Саша.

— Я вам остался должен рубль, — вспомнил Склифосовский. — Я разменял.

И достал кошелек.

— Пятьдесят копеек, — поправил Саша. — Мы вас еще час промучили.

На том и сошлись. Пятьдесят копеек состояли из четырех монет по десять и двух по пять: будет, чем с Гогелем расплатиться.

Десять копеек Саша оставил на столе, остальные убрал в коробку.

На прощание пожал Склифосовскому руку и обнял его.

— Жду расчеты для нашей лаборатории, — сказал он.

Вернулся Гогель. В очередной раз поморщился от запаха.

— Я у Никсы пообедаю, — сказал Саша.

— Александр Александрович, что здесь произошло? — спросил гувернер.

— Скажем так… мы нашли кое-что в гное из язв Никсы… но мы не уверены… рано делать выводы. Рано говорить папá. Но моему брату нужна поддержка.

Саша взял десятикопеечную монету и протянул Гогелю.

— Григорий Федорович, я вам должен.

— Ну, что вы, Александр Александрович! Не стоит!

— Возьмите! А то, не дай бог, мне еще понадобится, а вы только и будете думать, когда же этот мелочный тиран (то есть я) угомонится и перестанет обирать своего бедного учителя.

— Александр Александрович! Да я никогда ничего подобного не подумаю!

— Мне так спокойнее.

И Саша вложил монету в руку своего гувернера и согнул его пальцы.

Обнял.

— Простите ради бога! Не обижайтесь.

И подумал, как бы не случилась инфляция великокняжеских объятий. Надо все-таки не очень расточать.

Подхватил гитару, водрузил ее на плечо и прошел мимо Гогеля.

Никса — следом за ним.

Там далеко в будущем его подзащитные как огня боялись больных туберкулезом. Менты могли показания выбивать одними угрозами поместить в одну камеру с тубиком. А если туберкулезный ехал в колонию в одном вагоне с остальными, заключенные всеми правдами и неправдами старались попасть в камеру, максимально далекую от него.

И опасения были не беспочвенны. Сколько людей заражалось на зонах и в СИЗО!

И это при наличии лекарств. При известных и тысячи раз опробованных схемах лечения!

А сейчас, в середине века девятнадцатого, нет ничего.

В голове звучала строфа из Анатолия Жигулина:


«Хрипели сырые ветры…
Я там простудился немного.
И то, что случилось позже,
Обидно и глупо до слез.
В зловещей тиши кабинета
Сказал рентгенолог строго:
— Да, это очень серьезно.
Запущенный туберкулез».

Жигулин напишет это примерно век спустя, уже после освобождения, и с намеком на героический подвиг молодых комсомольцев на стройках коммунизма. Да, какие там стройки коммунизма! Колымские лагеря!

Погода слегка испортилось, солнце скрылось за тучами. Стал накрапывать мелкий дождь. Хорошо, что утром Склифосовский успел поймать солнечный зайчик для подсветки микроскопа.

На деревьях появились первые желтые листья, и первые листья упали на дорожки парка.

Наше северное лето. Август. Высокая широта.


«И вот за окном больницы —
Город, расплывчатый, мглистый.
Он тих и почти безлюден
В ранний рассветный час.
Ветер асфальт захаркал
Кровью осенних листьев.
Не потому ль так горько,
Так тяжело сейчас?»

Никса был бледен, но казался спокойным. Выдержка. Военное воспитание. Впервые Саша нашел в этом что-то хорошее.

Ну, что, господин ротмистр? Ваше Высокоблагородие, как вы?

Они дошли до Соснового дома, поднялись на террасу, сели за стол.

Лакей подал щи со сметаной.

Саша подумал, что надо бы продавить для Никсы какой-нибудь другой рацион: ну, там, мяса побольше, овощи-фрукты, молоко. Козье, наверное. Со Склифосовским надо посоветоваться.

Дождь полил уже в полную силу, стало почти темно.

Заразиться туберкулезом не так легко. Действительно надо жить в одной камере с больным. Хотя бы в одном отряде.

Но последние 20 дней он регулярно ел с Никсой за одним столом, болтал часами, ходил в обнимку и чуть к нему не переселился. Спасибо папá, да?

Так что, наверное, уже все равно. Одна надежда на богатырский иммунитет. Он взглянул на свою руку, которой держал ложку, на широкое плебейское запястье. Откуда только взялось в этой аристократической немецкой семье?

Значит, золотуха — это просто кожная форма туберкулеза. Он даже не знал об этом. Да, есть туберкулез легких, есть костный туберкулез от которого умерла Мурочка, дочка Корнея Чуковского, в одиннадцать лет.

Но кожный?

Он насколько заразен и насколько опасен?

Никса не кашляет хотя бы. Насколько можно быть уверенным, что поражена только кожа? Что палочек Коха, точнее Склифосовского, нет где-то еще? В тех же легких.

У дочки Анюты друзья ездили учиться по обмену в Европейские вузы. Как раз во время ковида. И один студент заболел. Друзья по общаге готовили для него еду и ставили под дверь. А этот детеныш двадцатилетний сидел грустный в своей комнате и страдал один.

И это совершенно разумно, рационально и ответственно. Что лучше бы было, если бы заразились и слегли все?

Да, разумно. Но не по-людски.

— Мы мамá говорим? — спросил Никса.

— Ты сможешь?

— Нет.

— Вот и я тоже, — вздохнул Саша.

— А папá?

— К папá надо приходить с железными доказательствами. Иначе он нас пошлет куда подальше с нашими революционными методами. Есть же высокообразованный Енохин, который свято верит в миазмы.

— Чахотка считается наследственной, — заметил Никса.

— Да, в этом, конечно, что-то есть. Родители заражают детей, а дети — друг друга.

— Думаешь, ты тоже болен?

— Исключить нельзя. Ну, вот поймем со Склифосовским, где еще водятся эти синие мрази, и будем думать дальше. Но понять надо побыстрее. Иначе, я не успею до холодов выбить для тебя ссылку в Ливадию вместо Зимнего.

— Ливадия — это где? — спросил Никса.

— Под Ялтой. Она еще не наша?

— Никогда о ней не слышал.

— Надо это исправить. Классное место. Тебе понравится. А пока можно в Ниццу, там тоже жарит хорошо. Или в Рим. В Риме в августе просто пекло! Заодно форум посмотришь и Колизей. Развалины и синее небо. А в траве, как духовой оркестр, поют цикады. Совершенно оглушительно! Снимем для тебя, например, виллу Боргезе. Она в огромном сосновом парке, сплошь из пиний. И мне выделишь флигель, а то тебе будет скучно.

— Это верно, — улыбнулся Никса. — С тобой точно не соскучишься.

— Море там, конечно, дерьмовое, — продолжил Саша. — Что в Неттуно, что в Остии. Зато история под ногами в каждом камне. И я, наконец, дойду до Аппиевой дороги.

Они расправились с обедом. Налили чай. Запахло медом и вареньем.

Дождь кончился, солнце зажгло капли на дорожках и листьях в саду.

— А я новую песню вспомнил, — сказал Саша.

— Давай, — кивнул Никса. — Не зря же гитару тащил.

И Саша начал петь:


"Под небом голубым —
Есть город золотой,
С прозрачными воротами
И яркою звездой.
А в городе том — сад:
Всё травы да цветы.
Гуляют там Животные
Невиданной красы.
Одно как рыжий огнегривый лев,
Другое — вол, исполненный очей.
Третье — золотой орёл небесный,
Чей так светел взор незабываемый…"

— Здорово! — сказал Никса. — Это по Апокалипсису, да?

— По Иезекииль, говорят. Но, что б я разбирался! Слушай. Это не все.


"Кто любит — тот люби́м.
Кто светел — тот и свят.
Пускай ведёт звезда твоя
Доро́гой в дивный сад.
Тебя там встретят огнегривый лев
И синий вол, исполненный очей.
С ними золотой орёл небесный,
Чей так светел взор незабываемый…"

— Вот это да! — сказал Никса. — И музыка кажется старинной.

— Стилизация под шестнадцатый век, под лютню. Наверное, дедушке бы понравилось, как любителю готики.

— Бабушке. Бабиньке точно понравится. Как приедет, ты ей спой.

Саша собрался, было, уходить и уже прихватил гитару, когда вспомнил о еще одном деле.

— Никса, так между прочим, ты мне не сдал портсигар.

Брат усмехнулся. Достал портсигар и положил на широкую Сашину ладонь.

— Бери, тиран несчастный!

— Ага! Сатрап!

— Что с ним делать собираешься?

— Ну, как? Заложить в ломбард, а деньги отдать на лабораторию Склифосовскому.

Когда Саша вернулся к себе, его уже ждал Гогель.

— Александр Александрович, что это? — спросил он. — Водка?

И указал глазами на пузырек на подоконнике.

— Ну, что вы, Григорий Федорович, это чистый спирт, — ответил Саша. — Латинский
языком написано: «Spiritus — 95 %». Кто из нас знаток латыни?

— Что вы с ним делаете?

— Мою руки естественно, это же наружное. Но вы, конечно, можете выпить… впрочем, знаете, когда я его в аптеке заказывал, я не уточнил, какой мне нужен спирт. Так что, если этиловый, отделаетесь ожогом носоглотки, если изопропиловый — может и выживете, но это не точно, раз на раз не приходится. А вот если метиловый — слепота обеспечена. Если, конечно, повезет. У него смертельная доза маленькая.

— Если это яд, я тем более вынужден его забрать, здесь Володя.

— Я давно просил отдельную комнату.

Гогель со вздохом взял пузырек и сунул себе в карман.

— Почему-то, когда здесь стоял лауданум, который в десять раз ядовитее, никого это не волновало, — заметил Саша.

— Лауданум был по рецепту врача, — сказал Гогель.

— А спирт по рекомендации учителя, — соврал Саша.

— Ладно, — смирился Гогель. — Понадобится — отдам.

Саша сел за стол. Взял перо и лист бумаги.

— Кому будете писать? — спросил гувернер.

— Елене Павловне.

Гогель кивнул.

— Я тогда выйду покурить.

— Не скажу, что это хорошо, — заметил Саша. — Но ваша помощь мне пока не нужна, так что не смею задерживать.

Когда Григорий Федорович вышел, Саша метнулся к тумбочке, выгрузил туда Никсов портсигар и прикрыл пачкой листов бумаги. А сверху положил «журнал».

Как же его достала эта дурацкая конспирация!

И он вернулся к письму:

«Любезная Елена Павловна!

Спасибо Вам за учителя. Склифосовский замечательный.

Я предложил ему посмотреть под микроскопом на гной и чешуйки из язв Никсы. Вы ведь знаете, что у него золотуха?

Так вот… Я не буду Вам навязывать никаких выводов, но, надеюсь, что, как человек, интересовавшийся зоологией, Вы сможете сделать их сами.

Мы нашли у Никсы гигантские клетки Пирогова, которые Николай Иванович открыл, исследуя мокроту больных чахоткой. У моего брата такие же.

Это конечно еще ничего не значит, но наводит на определенные размышления.

В клетках Пирогова мы нашли бактерии, похожие на палочки. Склифосовскому они не были известны. Я не утверждаю, что эти микробы связаны с чахоткой, но понять, так ли это, просто необходимо, поскольку речь идет о жизни цесаревича.

Николай Васильевич готов посветить этому последний месяц лета, но ему надо на что-то жить, к тому же ему понадобится команда. Работы много, хотя, в основном, технической. Думаю, можно нанять студентов-медиков. Они еще не зашоренные, и платить можно не как академикам.

И нужно экспериментальное оборудование, лабораторные животные и желательно отдельное помещение для работы. То, с чем они будут иметь дело, может быть очень опасным.

Я попросил Склифосовского сделать расчет.

Микроскоп я подарил ему. Я Вас этим не обижу?

Это был лучший подарок в моей жизни, но ему нужнее.

Никса готов вложить свои деньги, но, боюсь, это не очень много.

Я совершенно уверен, что месяца нам не хватит. Хорошо бы сманить Николая Васильевича в Питер, но, если он решит доучиваться в Московском университете — надо будет решать проблему. Возможно, брать на его место кого-то еще, возможно, переводить лабораторию в Москву.

Хотя, честно говоря, я думаю, что и две лаборатории — мало.

Что вы думаете о том, чтобы принять участие в финансировании этого проекта?

Я бы никогда не стал просить для себя.

Ваш Саша».

Спал он ужасно. Вставал среди ночи, смотрел на потоки метеоров среди россыпей звезд. Потом на рассветное небо над парком.

Зато утром, после завтрака ему принесли сразу два больших толстых конверта, запечатанные сургучом с гербами.

Глава 28

Одно письмо пришло от Елены Павловны, второе — от дяди Кости, и в обоих был вложен, ну, естественно, «Колокол».

У Мадам Мишель к «Колоколу» прилагалась записка:

«Милый Саша!

Конечно я вложу деньги в исследования туберкулеза, хотя от всей души желаю вам со Склифосовским ошибиться.

Что ты думаешь о том, чтобы посетить один из моих четвергов?»

О четвергах Саша был премного наслышан, там собиралась интеллектуальная публика без различия чинов и званий, а, чтобы Елене Павловне было комильфо приглашать сих разночинцев, записки рассылали ее фрейлины, и посетители номинально считались гостями фрейлин. Посему четверги Елены Павловны называли еще «морганатическими вечерами».

Саша поблагодарил за приглашение и ответил, что хоть сегодня (благо четверг), если конечно гувернеры не будут против. И спросил, можно ли взять с собой Никсу, если он захочет.

«Колокол» открывался истерической передовицей под названием: «Письмо к государю (по поводу проектов центрального комитета)», подписанной Огаревым и неким «Искандером».

То, что последний — это Герцен, Сашу уже просветили.

«Государь, — политкорректно писали разбуженные декабристами. — Мы с ужасом прочли проекты центрального комитета. Остановитесь! Не утверждайте! Вы подпишете свой стыд и гибель России. Как честные люди, от искренней скорби и от искреннего желания добра, ради всего святого, умоляем вас: не утверждайте! Одумайтесь!»

Речь шла об очередном проекте освобождения крестьян, который был еще умереннее предыдущего. Крестьяне теперь должны были выкупать свои наделы не в собственность, а в бессрочное потомственное пользование, и наделы стали еще меньше, а права помещиков еще больше.

Саше вспомнился эпиграф к одной книге о происхождении морали: «Дайте во владение человеку голую скалу, и он превратит ее в сад. Дайте ему на девять лет в аренду сад, и он превратит его в пустыню…

Право собственности творит чудеса: оно превращает песок в золото».

Книга была совершенно материалистической и альтруизм находила, начиная с летучих мышей, а цитату приписывала некоему Артуру Юнгу — английскому писателю, агроному и экономисту.

Саша всегда считал, что собственность лучше пользования, так что был совершенно солидарен с Герценом. Но в отличие от Александра Ивановича знал, что проекты утверждены еще весной.

Вот, как так? То обнаруживаешь у себя вкусы славянофильские, то взгляды левые. Всегда считал, что правее только стенка.

И куда бросаться? То ли Никсу спасать, то ли крестьянскую реформу. И еще неизвестно, что важнее. Зато вероятность того, что тебя услышат, стремится к нулю в обоих случаях.

Та самая статья, из-за которой Сашу завалили «Колоколами» располагалась на второй странице: «Сен-Жюст при дворе императора Александра Николаевича: тронная речь».

«Это историческое событие случилось в пятницу шестнадцатого июля в гостиной государыни, — начиналась статья. — Тринадцатилетний Великий князь Александр Александрович исполнил никому неизвестную, но совершенно гениальную музыкальную пьесу «К Элизе», приписал ее покойному Бетховину, и бесстрашно, прямо при государе (хотя и вполголоса) изложил свои политические взгляды.

Итак, что же нас ждет, если вдруг Александр Николаевич прислушается к своему юному сыну или (что скорее), спустя годы, Николай Александрович прислушается к своему младшему брату?

Отмена цензуры, отмена смертной казни, свобода вероисповедания.

Билль о правах.

Освобождение крестьян. Ликвидация крестьянской общины, ведение частной собственности на землю, и ее свободная продажа.

Государство всеобщего благосостояния.

Верно и волхвы так не радовались звезде, восходящей над Вифлеемом, как мы — первым трем предложениям!

Об освобождении слова от цензуры мы писали еще год назад в предисловии к первому номеру «Колокола». Отмену смертной казни поддерживаем всей душой, если это только не будет по Николаю Павловичу: «Не было у нас отродясь смертной казни, а потому прогнать сквозь строй двенадцать раз».

И всегда мы критиковали глупые преследования старообрядцев.

А вот Билль о правах требует некоторых пояснений. На какой именно билль о правах ориентируется Великий князь? Английский? Американский?

Неужели Александр Александрович действительно за то, чтобы дать народу человеческие права? Свободу печати, свободу петиций, свободу собраний?

Мы нисколько не сомневаемся, что Александр Александрович это прочитает. Так что с замиранием сердца и тайной надеждой ждем подробностей. Мы понимаем, что для Великого князя просто невозможно у нас публиковаться, но мы ведь можем и без имени автора, и даже без разрешения, опубликовать».

Саша усмехнулся. Манипулятор, этот Герцен. Вызов бросает?

«Освобождение крестьян от помещиков — еще один первоочередной шаг, который мы предлагали еще в первом номере «Колокола». Но с ликвидацией крестьянского общества мы никак не можем согласиться, — продолжали Герцен с Огаревым. — Земля должна быть передана, конечно, в собственность, но именно общине, которая одна может спасти крестьян от разорения.

Государство всеобщего благосостояния — новое для нас понятие. Ваше Высочество, не могли бы Вы пояснить, что имели в виду? Про «Все в том острове богаты, Изоб нет, везде палаты» мы поняли. Но как этого добиться без золотых орешков с изумрудными ядрами и волшебных животных?

Связаны ли с этим планы всеобщего образования? Начального? И что значит «всеобщего»?

Это все не в упрек Великому князю. Мы в восхищении.

Если он осуществит хотя бы половину своих планов, это будет достойно Петра Великого, к которому сей чудесный отрок относится с некоторым скепсисом и упрекает за недостаточно глубокую вестернизацию. Зато дорогу на запад почитает за единственный путь, который рано или поздно пройдут все народы.

Произнося свою тронную речь, Великий князь по памяти сыпал малоизвестными историческими фактами. Например, о том, что при Петре Великом были планы введения обязательного образования для горожан. Или, что Наполеон планировал освободить крестьян и возил в обозе свою статую в тоге, посвященную этому событию.

Самым удивительным в этой речи было то, что оратору нет еще четырнадцати лет. Однако возраст Джульетты не помешал ему сказать то, что прозвучало, как выстрел в ночи, как философические письма другого западника, объявленного сумасшедшим при Николае Павловиче.

Говорят, что врач, призванный наблюдать автора писем, при первом же знакомстве сказал ему: «Если б не моя семья, жена да шестеро детей, я бы им показал, кто на самом деле сумасшедший».

Доходили до нас слухи, что Александр Николаевич тоже собирался объявить сумасшедшим своего гениального сына и пригласил к нему известного психиатра Балинского. Последний пока бездетен. Так что, к нашему счастью, государь не решился назвать помешанным самого разумного человека в своем окружении».

«Ну, читал Тарле, читал, — прокомментировал про себя Саша. — Еще в школе». То ли из «Наполеона» Тарле, то ли из «Нашествия Наполеона на Россию» он помнил про статую в тоге.

Под статьей (или фельетоном что ли?) Герцена имелась иллюстрация, где Саша при помощи Никсы и генералов запускал небесный фонарик. Против исторической правды авторы погрешили, предпочтя ей красивый символизм. Собственно, Саша был в центре композиции, а фонарик стартовал с его воздетых вверх рук.

Ну, да! Ну, да! Не ставят светильник под спудом.

Под рисунком была надпись: «Мы несколько переосмыслили рисунок, опубликованный в «Таймс»».

Что это еще за рисунок?

Впрочем, несложно догадаться. И Саша резко понял, что ему нужно переговорить с папá, и чем быстрее, тем лучше.

Четверг. Первая половина дня. Царь наверняка занят, и врываться на совещание прямо скажем, не стоит.

И Саша взял лист бумаги и перо.

Но написать ничего не успел, потому что пришел Никса.

И на стол перед Сашей лег третий экземпляр «Колокола» рядом с двумя первыми.

— Уже прочитал? — спросил брат.

— Еще бы!

— Честно говоря, завидую.

— По этому поводу я уже нарвался на неприятный разговор с папá.

— И что ты ему сказал?

— Что в общем и целом изложено верно, но про тронную речь придумал не я.

— Я тебя не упрекаю, — сказал Никса, садясь рядом.

— Клянусь, что у тебя никогда не возникнет ни малейшего повода меня в этом упрекнуть.

— Поменьше бы ты клялся, — поморщился брат.

— Учту, — пообещал Саша. — Но знаешь, я там не все понял. Что это за «выстрел в ночи»?

— Философические письма, — объяснил Никса. — Точнее одно письмо Петра Чаадаева.

— Чаадаев? Адресат Пушкина?

— Человек, с которого началось западничество.

— Да? А письмо ты читал?

— Нет, оно запрещено, — проинформировал Никса.

— В этой стране хоть что-нибудь не запрещено?

— Папá многое разрешил. Я не читал письмá, но я примерно знаю, что в нем, мне Кавелин рассказывал. Письмо опубликовал журнал «Телескоп» в середине тридцатых. Журнал тут же закрыли, редактора сослали, цензора уволили. А Чаадаева вызвали к московскому полицмейстеру и объявили, что по распоряжению правительства, он теперь душевнобольной.

Саша поднял большой палец вверх.

— Да, это сильно! — восхитился он. — Душевнобольной по распоряжению правительства. Карательная психиатрия, как она есть. В психушку пихнули? На цепь посадили? Лауданумом пичкали по три раза в день?

— Нет, домашний арест.

— Ну, это наш белый и пушистый дедушка! Тишайший государь, душка Николай Павлович.

— Правда, каждый день Чаадаева должен был посещать психиатр, — заметил Никса.

— А! Ну, нужен же интеллектуальный собеседник. А то взвоешь под домашним арестом.

— Были разрешены прогулки.

— Очень великодушно! Да, а ведь могли бы и в Алексеевский равелин. Никса, сволочь, не томи! Заинтриговал меня дальше некуда. Что было в письме-то?

— Чаадаев утверждал, что Россия не внесла никакого вклада в мировую культуру, что не дала миру ни одной идеи и ничего у него не взяла.

— Всего-то? Ну, в середине тридцатых — может быть. Ломоносов, Державин, Пушкин. Еще даже не Лермонтов. Можно раздумчиво покачать головой и, скрепя сердце, согласиться. В смысле, хорошо, но мало. Но девятнадцатый век полностью все изменит. Что там было еще крамольного?

— Что католицизм лучше православия, поскольку пытается менять мир и строить царство божие на земле, а не замыкается в мистицизме и не ограничивается молитвами и постами. Что жаль, что христианство приняли от Византии, а не от Рима.

— Честно говоря, подписываюсь под каждым словом.

— Так… — сказал Никса.

— Но я где-то читал, но протестантизм еще лучше. Поскольку протестантская этика очень способствует росту производства и развитию капитализма. Так что надо было не только принять христианство от Рима, но и не забыть вовремя признать учение Лютера. Ну, или Кальвина.

— Ты серьезно, Саш?

— Абсолютно. Только папá не говори. Чаадаев жжет.

— Там еще про русскую историю, где все тускло и мрачно, лишено и силы, и энергии, и которую ничего не оживляло, кроме злодеяний и ничего не смягчало, кроме рабства, испокон и поныне — один мертвый застой.

— О, как! Ничего мы потрогаем эту трясину острой палкой. Глядишь, и очистится от тины и гнили. Никса! А знаешь, зачем пишутся такие тексты?

— Есть какой-то тайный смысл?

— Еще бы! Это типичнейший вброс говна на вентилятор.

— Вентилятор?

— Ну, такая штука для охлаждения воздуха, вроде, ветряной мельницы.

— А! Кажется, что-то слышал.

— А теперь представь себе, что на крылья ветряной мельницы кто-то бросил вагон говна.

— Эээ…

— Вот! Те, на кого попало, тут же начинают сраться друг с другом, поминутно понимая автора. А автор смотрит на это, потирает ручки и огребает много комментов, перепостов и рейтинга.

— Комментариев?

— Ну, да!

— Перепост — это что?

— Ну, распространять начинают скандальный текст: перепечатывают, пересказывают, от руки переписывают. А рейтинг…

— Рейтинг я понял. Оценка?

— Ну, да, численная оценка популярности.

— С этого письма начался спор славянофилов и западников, — сказал Никса. — Западники были за, а славянофилы — против.

— С ума сойти! Это надо же так вбросить. На несколько десятков лет… если не сотен. Но ему, конечно, еще с эффектом Стрейзанд подфартило. Запретили же!

— Стрейзанд?

— Это американка одна. В общем смыл в том, что чем больше ты запрещаешь информацию, тем эффективнее она распространяется. Потому что сам запрет — хорошая реклама.

«Вот действительно! — подумал Саша. — Ну, кто бы знал о шамане Габышеве и его великом походе, если бы данного религиозного деятеля не отправили в психушку?»

— Ну, вот зачем запретили? — продолжил Саша. — Вред-то какой? Автору удовольствие, интеллигенции — развлекуха, а там, может, и истина какая-нибудь родится в этом споре. Удобрение же! Все должно расти.

— Ты что считаешь: вообще ничего не следует запрещать?

— Никакую информацию.

И Саша бросил выразительный взгляд на стол.

— Посмотри на этот полностью запрещенный «Колокол»! Раз, два, три.

— Кстати, откуда столько? — поинтересовался брат.

— Ты, дядя Костя и Мадам Мишель. Кстати, она звала в гости. Ты как?

— К Елене Павловне? С удовольствием.


После обеда от Мадам Мишель пришло письмо с приглашением на сегодня, на восемь вечера, для него и Никсы.

С великими князьями отправился Зиновьев.

Николаю Васильевичу явно не нравилась идея провести вечер в этом вертепе демшизы, но ничего не поделаешь, все-таки государева тетя. Отказаться нельзя.

Саша прихватил гитару. Зиновьев посмотрел осуждающе, вздохнул, но возражать не стал.

Поехали на поезде со станции Новый Петергоф. Сели на деревянные скамьи в вагоне.

Все-таки Саша никак не мог привыкнуть к равнодушию царской семьи к уважаемой службе ФСО. На поезде, блин! Царские дети! И даже не в отдельном вагоне.

Что-то из родного двадцать первого века. Скажем, королева Нидерландов объезжает на велосипеде свои владения.

Ситуация почти привычная. Ну, электричка и электричка. Правда, едет медленно, и дым от паровоза периодически задувает в окна, но зато можно любоваться придорожными пейзажами. А там везде метки приближающейся осени: в шевелюре плакучих берез целые пряди желтых листьев, созревающие красные грозди рябины, скошенные нивы с высокими стогами и пожухлая, выгоревшая за лето трава.

— На вечерах у Елены Павловны основной язык французский? — спросил Саша.

— Русский, — ответил Никса. — Но могут, конечно, перейти. Она неплохо знает английский. Папá мне рассказывал, что, когда она только приехала в Россию и учила русский язык, он говорил с ней по-русски, а она по-английски.

— Понятно, — сказал Саша. — Ну, что, Николай Васильевич, на язык Сен-Жюста? Надо же мне оправдывать свое прозвище.

Зиновьев поморщился, но на французский перешел.

Саша надеялся на некоторый прогресс. Письмо Александра Павловича из книги Корфа было проштудировано и выучено наизусть. И Беранже прочитан наполовину.

До самого Питера обсуждали погоду, приближение осени и немного Герцена и его статью. Зиновьев клялся, что не читал, так что Саша ее старательно пересказал. Под насмешки брата по поводу прононса.

Ладно! Если вокруг будут говорить по-французски, он, наверное, большую часть поймет. А отвечать можно и по-русски. В крайнем случае, Никса под боком.

У Петергофского вокзала их ждал экипаж от Елены Павловны.

Не золотая карета: ландо, как ландо. Но герб на дверце присутствовал.

Михайловский дворец был построен в скучном классическом стиле и показался смутно знакомым. Кажется, Саша его уже видел, когда там в будущем, в прошлый раз приезжал в Питер.

Они вышли из экипажа и пошли к зданию.

И тут Сашу осенило: Русский музей!

Тетин лакей повел их не к главному входу, а свернул направо, к двухэтажному флигелю.

Зиновьев насупился.

— Это же морганатический вечер, — успокоил Никса. — Они всегда здесь.

Открылись высокие деревянные двери, и гости оказались в помещении, выдержанном в бело-золотых и коричневых тонах: белые стены, темный наборный паркет на полу, и позолота на потолочном плафоне и спинках мебели. Последняя нежного сиреневого окраса.

Хозяйка встретила их собственной персоной.

Обняла сначала Никсу, потом Сашу. Объятия Елены Павловны были теплыми, мягкими и уютными. Она уже начала полнеть и напоминала учительницу на пенсии. Ну, или даже преподавательницу вуза. Внимательные умные глаза, высокий лоб, строгая прическа. В образ не вписывалось жемчужное ожерелье, богатое платье с кринолином и некоторая порывистость движений. Черное кружево поверх белого атласа, лиловые банты — тетя носила траур по умершему несколько лет назад мужу, которого, говорят, никогда не любила. И он отвечал ей полной взаимностью.

Открылись еще одни двери. В комнату, где собралось некое общество: человек пятнадцать.

Саша шагнул внутрь, и все взгляды обратились к нему.

Глава 29

Программа «Герой дня». Место действия: Михайловский дворец. Ведущая: Елена Павловна.

Хозяйка указала взглядом на круглый стол в центре комнаты. Здесь за самоваром, вареньем, конфетами и печеньками (от Госдепа) собрались гости Мадам Мишель.

Все встали.

Только, когда Никса милостивым жестом руки, позволил всем сесть, до Саши дошло, перед кем вставали. «Движением ладони от запястья он возвращает вечеру уют», — вспомнил Саша. Чуть вслух не процитировал.

Первое, что бросилось в глаза — обилие гражданской одежды. В Петергофе Саша ее и не видел почти. Разве что Балинский, аптекарь и публика на железнодорожной станции. Здесь в военной форме были только они с Никсой.

Один из гражданских заулыбался и подошел к ним. Брат пожал ему руку.

— Это Константинович Дмитриевич Кавелин, — представил Никса. — Мой бывший учитель.

Лицо Кавелина казалось сделанным ленивым скульптором, не любившим кропотливой работы: крупный нос, лоб с выступающими надбровными дугами. Под выбритыми щеками и тяжелым раздвоенным подбородком — черная бородка. Из брутального образа выбивались круглые в тонкой оправе очки и глубокие умные глаза. А за не слишком изысканной внешностью чудилась внутренняя сила, прямо староверческая какая-то, словно костер в срубе.

— Много о вас слышал, Константин Дмитриевич, — сказал Саша.

И пожал его большую ладонь.

С Кавелиным подошел еще один гость в тройке, галстуке с брошью под белым накрахмаленным воротничком и цепью от часов поверх жилета.

— Это мой ученик Борис Николаевич Чичерин, — представил Константин Дмитриевич.

Ученик был лет на десять моложе учителя, то есть выглядел на тридцатник. И все, что было в Кавелине слишком, в Чичерине — правильно, аристократично и изысканно. Этакий хипстер девятнадцатого века. Впечатление портила фамилия большевистского наркома, зато полностью исправляло имя и отчество того единственного президента России, за которого Саша когда-то голосовал. Там, в будущем.

Пожали друг другу руки, подошли к столу.

Прочих гостей представляла строгая дама за тридцать.

— Баронесса Раден, — шепнул Никса. — Не помнишь ее?

— Нет, — тихо сказал Саша.

— Фрейлина Елены Павловны. Это ее квартира.

К баронессе обращались «Эдита Фёдоровна».

Саше запомнился еще один господин лет сорока: Николай Алексеевич Милютин. Николай Алексеевич носил галстук бабочкой и бакенбарды. Имел тонкий нос, близко посаженные глаза и высокий лоб. Казался аристократичнее Кавелина, но меньшим денди, чем Чичерин.

Фамилия была смутно знакома и ассоциировалась с крестьянской реформой.

У его соседа лицо казалось знакомым.

— Иван Сергеевич Тургенев, — представила госпожа Раден. — Писатель.

— Я знаю, — улыбнулся Саша.

И пожал руку классику.

Все сели. Баронесса налила чай. Поставила розеточки с клубничным вареньем для Саши и Никсы.

— Ваше Высочество, вы что-то читали из моих книг? — спросил Тургенев.

— Конечно, — сказал Саша. — «Отцы и дети».

Иван Сергеевич помрачнел.

— Я опять что-то перепутал? — спросил Саша. — Извините ради Бога, если не ваше.

— Не мое, — сказал Тургенев.

— Откуда-то помню название, — объяснил Саша.

— Хорошее название, — проговорил Иван Сергеевич.

— Дарю, пользуйтесь. «Записки охотника»… ваше?

— Да, Ваше Высочество.

— Отлично! В точку. Я, правда, очень давно читал. Меня не предупредили о том, что вы здесь будете, а то бы я подготовился. «Муму» — ваш рассказ?

— Да.

— О! Самый страшный рассказ в русской литературе. Честно говоря, я считаю, что тот, кто покоряется тирану является его сообщником.

Саша окинул взглядом присутствующих. Все молчали.

— Я помню другую историю, — сказал Саша. — Не помню откуда. Она не такая жесткая. В общем, жил-был верный холоп, всю жизнь прослуживший барину. Звали холопа, кажется, Яков. И у него был племянник, который решил жениться на крестьянской девушке, на которую и барин глаз положил. Хотя у барина были парализованы ноги. И отдал помещик племянника в рекруты. Яков две недели пил горькую, а потом отвез барина зимой в лес и повесился на его глазах. Но утром продрогшего помещика нашли охотники. Но, честно говоря, концовка мне не нравится. Было бы справедливее, если бы не нашли.

Саша честно не помнил, откуда история. Уже не из Радищева ли? Или это Некрасов?

— Не всегда возможно не покориться тирану, — заметила госпожа Раден.

— Не буду спорить. Я как-то побаиваюсь судить. Не все обладают стойкостью Василия Шибанова, и я сам не уверен, что я ею обладаю.

— Когда мне было чуть больше лет, чем Николаю Александровичу, со мной тоже случилась не самая красивая история, — сказал Милютин. — Но я запомнил ее навсегда. Мне было тогда 16 лет, я впервые надел фрак и поехал на утренний бал в дворянское собрание. Была масленица. Суббота. И мороз минус двадцать пять. Однако в санях и в шубе я вовсе не чувствовал холода. В назначенный час я был на балу и танцевал до 6 часов. Потом поехал обедать в одно знакомое семейство. После обеда опять затеяли танцы, а потом был ужин. Так что домой вернулся часа в четыре утра. И на другой день встал поздно. И только за завтраком мать описала мне, насколько жестоко я обошелся со своим кучером, которого в страшный мороз 15 часов продержал на козлах. Так моя мать показала мне всю темную сторону крепостного права, ставившего человека в полную зависимость от 16-летнего повесы.

— Не обморозился кучер? — поинтересовался Саша.

— К счастью, нет.

— Тогда оправданы, Николай Алексеевич, тем более, что неумышленно. Вы уже сочинили ваш пятидесятый псалом? Как он называется? «Записка об освобождении крестьян»? «Проект отмены крепостного права»?

— Есть наброски, — сказал Милютин.

— Пришлите мне, хорошо?

— Да, конечно.

— Константин Дмитриевич, — обратился Саша к Кавелину. — Вы тоже. Я, к стыду своему, вашу полузапрещенную записку до сих пор не прочитал.

— Государь этой публикацией был не вполне доволен, — осторожно заметил Кавелин.

— Так я же для себя прошу, а не для папá, - сказал Саша. — Нас здесь больше двенадцати?

— Да, — подтвердила баронесса Раден.

— Значит, по теории вероятностей должен найтись один предатель. Но это точно буду не я.

— Пришлю, — сказал Константин Дмитриевич.

— Иван Сергеевич, — обратился Саша к Тургеневу, — пока я не забыл. Можете мне прислать ваши «Записки охотника»? Я перечитаю, а то совсем не помню. И «Отцов и детей», когда напишите. Обязательно с подписью, это же неотъемлемое право автора — портить книги. И еще, чтобы не устроить себе сепсис, вскрывая трупы, надо мыть руки раствором хлорной извести. До и после. Может быть, вам понадобится для книги.

Тургенев посмотрел с некоторым удивлением, но кивнул.

— Хорошо, Ваше Высочество.

— А по поводу вашего кучера, Николай Алексеевич, у этой истории есть и другая сторона. Вы ведь не обязаны были думать за него. Наверняка, у этой проблемы было какое-то простое и взаимовыгодное решение, чтобы и молодой повеса остался доволен, и кучер не замерз. Но кучеру надо было вам сказать, что проблема вообще существует. Рабство плохо не только само по себе, оно приучает к пассивности и отучает думать. И внешнее освобождение не отменяет этого рабства в душе.

Саша отпил чаю, который уже начал остывать.

— Думаю, что американцы очень зря ввозили черных рабов, — продолжил он. — Их освободят, но они еще долго останутся рабами и будут тянуть страну назад, требуя заботы о себе вместо свободы. И у нас будет то же. Никуда не денемся! Такое изживают веками. Через заблуждения, разочарования, поражения и покаяние.

Рабами, конечно, править легче. Но вести их за собой нельзя. Они никуда не пойдут рядом с вами. Их можно только подгонять сзади и расстреливать отступающих. Они никогда не станут вашими соратниками. Их можно обмануть, но не убедить. Они вообще не понимают, что это за убеждения такие, и в чем их ценность. С ними получится разрушить, но не получится построить.

Саша погрузил ложку в варенье. Попробовал, но тут же отвлекся.

— Александр Иванович мне бы уже десять раз возразил, — заметил он. — У меня от него одного обратная связь? Больше никто не решится доложить про мороз в минус 25 градусов?

— Это такой приговор русскому народу… — предположил Чичерин.

— Почему же только русскому? Не думаю, что англичане были чем-то лучше нас до Великой хартии вольностей.

— Народы различны, — возразил ученик Кавелина. — То, что подходит одному, не подойдет другому.

— У русских просто нет опыта свободы, — сказал Саша. — Ну, почти нет. Давно и беспощадно задавили.

— Англичане — торговая нация, — сказал Чичерин. — Это совсем другой опыт.

— А чем Новгородцы не были торговой нацией?

— Это было недолго. Не главное направление русской истории.

— Угу! Случайная тупиковая ветвь, — поморщился Саша. — Мне тут Герцен намекнул, что в моем возрасте сказки надо читать, а не о политике рассуждать. Хороший совет, между прочим. Помните сказку про Садко? Она Новгородская. Как Садко решил скупить все товары новгородские. Три дня пытался, но утром смотрит: опять все лавки полны. И понял он, что не одолеть ему города. Пока город свободен, города не одолеть. И это касается не только торговли.

— Одолели, — заметил Кавелин.

— Огнем и мечом, — кивнул Саша. — И не одолели, а убили. Ни торговли, ни богатства, ни развития. Где он, Великий Новгород? Затхлая провинция империи! Убили инициативу, убили предприимчивость, и, убив свободу, убили душу. Зато собрали земли русские. Благо бы для прогресса. Но нет! Для азиатского рабства!

— Не надо было собирать? — осторожно спросила Раден.

— Смотря с какой целью. У империи есть свои преимущества: отсутствие внутренних границ, в том числе таможенных, защита от внешних врагов, объединение ресурсов. Чем Соединенные Штаты — не империя? Это сейчас они смотрятся далекой провинцией, но все изменится за каких-то лет сто. Выйдут в лидеры мира. И это потому, что кроме преимуществ империи, у американцев есть свобода.

— У них есть рабство, — подключился Милютин. — Ваше Высочество, вы забываете про черных рабов.

— Не забываю. Суд Линча, безграничная власть плантаторов, произвол. Несчастных негров вешают и секут ни за что, ни про что. Хотя, честно говоря, чья бы корова мычала. У них рабы — хотя бы уроженцы черной Африки, а у нас — свои родные соплеменники и братья по вере. Не беспокойтесь о черных рабах, Николай Алексеевич. Я ведь правильно запомнил?

Милютин кивнул.

— Ваше Высочество, а что за «суд Линча»? — спросила Эдита Фёдоровна.

— Линч — то ли судья, то ли полковник в Штатах, который вешал черных без суда и следствия, — объяснил Саша. — Американских рабов освободят в течение 5–7 лет. Когда у них к власти придет президент — принципиальный противник рабства, южные штаты объявят о независимости. Что спровоцирует гражданскую войну.

— Откуда вы знаете? — поинтересовался Чичерин.

— Предполагаю, — объяснил Саша. — Предсказывать не так сложно. Достаточно логики и информации. И понимания того, что мир меняется. Спустя пять лет он будет не таким как сейчас. Все просто: южным плантаторам выгодно рабство, северным промышленникам — нет. Но после того, как отменят крепостное право даже в далекой России, неприлично будет рабство сохранять. Так что будет война севера и юга.

— Все-таки у нас раньше? — улыбнулся Милютин.

— Да, у нас раньше, — сказал Саша. — Причем обойдемся без гражданской войны, хотя встанет это в копеечку. Во всех смыслах: и в прямом, и в переносном.

— Почему вы так думаете? — усмехнулся Кавелин.

— Простейшая аналитика. Никакого снисхождения святого духа, никаких явлений богородицы, никакого спиритизма. Главный комитет работает, губернские комитеты работают, редакционные комиссии работают.

Саша загнул один за другим три пальца и показал всем результат:

— Не думаю, что это затянется больше, чем на три года.

— А почему без гражданской войны? — спросила Раден.

— Потому что папá — достаточно осторожный человек, и умеет согласовывать интересы различных партий. Крестьянские бунты будут, конечно. Поскольку крестьяне — единственная сторона сделки, чье мнение вообще не принимают в расчет.

— Крестьяне слишком не развиты, чтобы их мнение можно было принимать в расчет, — заметил Чичерин.

— Думаю, что не настолько, чтобы не понимать свой интерес, — предположил Саша. — Государственного мышления от них никто не потребует. А так, боюсь, решение будет не самым идеальным. Мы думаем, что наш кучер замерзает в минус 25, а ему, может, водки надо и борща с краюхой хлеба. Но его никто не спросил.

— И как у них спросить? — поинтересовался Милютин.

— Кроме губернских комитетов учредить крестьянские, — сказал Саша. — Пусть даже на основе ненавидимого мною сельского общества. До освобождения от него вреда не так много, как будет после. И пусть вырабатывают свои предложения. Найдется у них хоть один грамотный на общину или попá придется звать?

— Попá, - сказал Кавелин. — В большинстве случаев.

— Попы-то хоть все грамотные? — спросил Саша. — А то дядя Костя поверг меня в полный шок рассказом о неграмотной помещице.

— Будем надеяться, — вздохнул Милютин.

— У меня есть статья о необходимости сохранения сельской общины, — сказал Константин Дмитриевич. — Прислать?

— Конечно, — кивнул Саша. — Изучу. То, что в этом вопросе я один против всех, я уже понял. Но я готов выслушивать аргументы, хотя предупреждаю: переубедить меня трудно.

Никса усмехнулся.

— Знаете, идеи моего брата только на первый взгляд кажутся безумными, — сказал он. — Он сейчас дюжину раз повторит про ликвидацию общины, про участие крестьян в обсуждении проектов эмансипации, про единственный западный путь — и вы перестанете удивляться, потом начнете принимать всерьез, а потом это окажется правдой. Я уже несколько раз в этом убеждался. Правда ведь не то, что нам нравится. И даже не то, к чему мы привыкли.

— Здорово, что ты это понимаешь, — сказал Саша. — Мало кто понимает. Большинство всегда предпочтет нас возвышающий обман.

— Государь не может себе этого позволить, — сказал Никса. — Слишком велика цена ошибки. Эта ноша пока не на мне, но не обольщаться стараюсь заранее.

— У тебя получится, — сказал Саша.

И допил простывший чай.

— Еще? — спросила Раден.

— Да, конечно. Честно говоря, когда я ехал сюда, я ожидал, что мне зададут те же вопросы, которые задал Герцен в своей статье. Я даже готовился. Я бы ему обязательно ответил, если бы не позиция папá по поводу «Колокола».

— Очень верная позиция, — заметил Милютин. — «Колокол» враждебен России.

— Да, ладно! — усмехнулся Саша. — Да я готов об заклад биться, что Герцен так понимает патриотизм. Ну, что там враждебного? Пара шпилек в фельетоне обо мне? Я не обидчивый. К тому же на фоне сравнения последовательно с Христом, Петром Первым и Чаадаевым — грех обращать внимание на такие мелочи.

— Чаадаев был сумасшедшим, — заметил Кавелин.

— До сих пор не сняли диагноз?

— Не отменили, — уточнила Раден.

— Когда мне рассказывают о таких сумасшедших, мне вспоминается стихотворение Беранже: «Чуть из ряда выходят умы, смерть безумцам — отчаянно воем». Кстати, это не значит, что я с ним во всем согласен. Да и письмо знаю в пересказе. Кстати, если у кого есть — присылайте, буду благодарен. Терпеть не могу судить с чужих слов!

— Так какой билль о правах? — поинтересовался Чичерин. — Английский? Американский?

— Основная сфера интересов Бориса Николаевича — это конституционное право и парламентаризм, — прокомментировал Кавелин.

— Великолепно! — отреагировал Саша. — Просто прелестно. Заниматься конституционным правом в России — это что-то вроде изучения орхидей на северном полюсе. Но да, понимаю. Цветут и пахнут.

— Зато у нас взгляд со стороны, — заметил Чичерин. — Так что больше объективности.

— Ладно, вернемся к биллю о правах. Американский. Меня там подкупает одна формулировка. Не просто свобода слова. И не «свобода может быть ограничена только законом», как у французов. А «Конгресс не имеет права принимать какие-либо законы, ограничивающие свободу слова». Первая поправка к Конституции Соединенных Штатов. Американцы идут дальше всех. Я по памяти цитирую. Все так, Борис Николаевич?

— С точки зрения фактов — да. Но даже «Декларация прав человека и гражданина» упоминает «злоупотребления свободой». Неужели вы думаете, что надо разрешить вообще все? 

Глава 30

— Да, Борис Николаевич, именно так я и думаю: все разрешить, кроме цензуры. И это не по молодости лет, поверьте. Я много над этим размышлял.

— Слова могут быть очень опасны, — заметил Милютин.

— Совершенно с вами согласен, — сказал Саша. — А некоторые теории еще опаснее слов. Но вот мы берем некое высказывание и нам надо решить, опасное оно или нет. Судьи кто, Николай Алексеевич?

— Государство. Затем и нужна цензура, чтобы бороться с опасными мнениями.

— Отлично, Николай Алексеевич! Просто пять с плюсом. Государство всегда право? Я не о России сейчас. Возьмем, например, Испанию времен святейшей инквизиции. Скольких ведьм они правильно сожгли? Скольких еретиков? Сколько евреев изгнали, посадив на корабли и отправив в открытое море?

— Это исключение. Уникальный случай.

— Не уникальный. Правильно устроили Варфоломеевскую ночь? А ведь король был «за». Или права была Мария Кровавая, устроившая преследования протестантов?

— Это религиозные войны. Я согласен с тем, что преследовать за веру нельзя.

— Неважно. Предмет спора совершенно неважен. Но, если у власти тиран, убийца и лжец, он объявит ложь правдой и правду ложью. И войну — братской помощью, и массовые убийства — освобождением. Но я больше, чем уверен, что, если бы в средневековой Испании, Франции времен Карла Девятого или Англии времен дочери Генриха Восьмого была свобода слова — ничего бы этого не было. Потому что правда, если ее специально не давить, найдет себе дорогу. И если ложь и правда равноправны — победит правда. А если есть тот, кто стремится заткнуть всем рот, объявить всех шпионами и закрыть все журналы — это верный признак того, что он на стороне лжи.

— А как же «возвышающий обман»? — спросил Чичерин. — Разве он не победит истину?

— Опасная штука, конечно. Надо отслеживать и бороться. Но поручать различать ложь и правду государству — последнее дело. Пока самая опасная, самая человеконенавистническая, самая черная и абсурдная теория в оппозиции — она не так опасна, как у власти. И против слова нужно бороться словом, против пера пером и партиями против партий. Но, если мы запретим то, что кажется нам опасным, мы только подарим этому вкус запретного плода, а у наших аргументов отнимем силу, потому что, если неизвестна мишень, не понятно против чего стрелы.

— Решение о запрете может принимать суд, — предложил Чичерин.

— Уже лучше, — сказал Саша. — Суд по закону судит?

— Да, — кивнул Борис Николаевич.

— А законодатели кто?

— Дальше понятно, — усмехнулся Чичерин.

— Именно так! Законодатели не более непогрешимы, чем правительство. Именно поэтому «Парламент не имеет права принимать законы, ограничивающие свободу слова».

— Вы за народное представительство? — спросил Борис Николаевич.

— Конечно.

— Но точка зрения западных либералов не для русского человека, — сказал Чичерин. — Для них свобода абсолютна, она — условие всякого гражданского развития. Для нас — признать это значит отречься от нашего прошлого, которое доказывает яснее дня, что самодержавие может вести страну вперед громадными шагами.

— Я с вами совершенно согласен, Борис Николаевич, — сказал Саша. — Может. Но сколько раз в нашей истории после прогрессиста у власти оказывался консерватор, а то и просто недалекий человек, который обнулял все достижения предшественника и тащил народ назад едва ли не быстрее, чем вел вперед предыдущий.

— Но в итоге двигались вперед.

— По сравнению с Западом?

— У нас другая история, — сказал Борис Николаевич. — Нельзя так прямо сравнивать. Представительное собрание способно только удаляться от крайностей. Оно мешает дурному законодательству, но не содействует и хорошему, а ведет к посредственному.

— Понимаю, о чем вы. Я бы сам хотел найти философский камень, изобрести алхимию и магию, которые бы позволили сдерживать тиранов, не препятствуя проводникам прогресса. И такая алхимия мне известна только одна — просвещение. Ну, я банален. И на выборах — образовательный ценз.

— Имущественный, — возразил Чичерин.

— Нет, — сказал Саша.

— Только тот, кто владеет имуществом, может иметь собственный голос и не быть орудием в чужих руках, — заметил Борис Николаевич.

— В этом, конечно, есть своя правда, — согласился Саша. — Но тогда мы отлучим от политического процесса интеллигенцию: юристов, писателей, студентов, преподавателей, врачей, которые зачастую не владеют имуществом, а арендуют его. А это самый активный слой. И если они не пойдут в парламент, они пойдут в революцию.

— Образование может сделать человека зависимым от того, кто помог его получить.

— От лоббистов мы все равно никуда не денемся, но это меньшее зло, чем терроризм.

— В чем вы правы, Ваше Высочество, так это в том, что образование без собственности — самая благоприятная почва для радикальных идей, — сказал Чичерин.

— Вот именно. А радикализм на тайных сходках гораздо опаснее радикализма в парламентах. Наемные работники, конечно, зависимы, а значит управляемы, и в этом большая опасность, но у них могут быть свои интересы, которые не менее опасно не учитывать.

— Радикализм в парламентах не так уж безобиден. Разгар страстей, сопровождающий борьбу партий,
проникает в общество и рождает неприязнь и взаимную ненависть сторон. И народ распадается на враждебные лагери.

— Нет, — возразил Саша. — Пока есть свобода, не будет никакой ненависти. Вот, мы с вами, Борис Николаевич, придерживаемся различных взглядов: вы — за имущественный ценз, я — за образовательный. Что мы с вами стреляться пойдем? Да, ладно! Подискутируем — неважно в салоне, в журнале или в парламенте — а потом пожмем друг другу руки, обнимемся и вместе попьем чайку. Есть только одна ситуация, когда это не так, когда уже не спор, а война на уничтожение.

— Когда государство начинает бороться с брожением и подавлять партии, — предположил Чичерин.

— Совершенно верно! Точнее, когда государство начинает давить оппозицию, зачищать политический спектр и вытравливать все ростки свободы. Когда спорщики неравноправны. Когда один после этого спора уедет в Сибирь, а другой получит чин или орден. Вот тогда — да! Раскол, неприязнь и ненависть. Только спровоцировало ее правительство, а не гражданское общество.

— Ваше Высочество, — заметил Милютин, — Сегодня правительство либеральнее общества. Парламентаризм прежде времени. Земское самоуправление — да, городские думы — да, но не парламент. Вы ведь за освобождение крестьян?

— Естественно, — сказал Саша.

— С парламентом мы никого не освободим. Это трудно даже с губернскими комитетами. Так что ни демократии, ни конституции! Народное представительство сейчас будет только тормозом развития.

— Экономические реформы прежде политических, я уже где-то говорил об этом. Но после этого никуда мы не денемся от парламента. И лучше, если мы учредим его сверху, чем народ установит его снизу, сметя все на своем пути и полстраны залив кровью. И мне хочется верить, что правительство смирится с этим прежде, чем потерпит еще одно поражение в войне.

Саша, наконец, принялся за вторую чашку чая и уничтожил печеньку. Ему никак не удавалось застать чай горячим.

— А давайте попробуем? — предложил он. — Как у нас получится? Заболтаем ли мы все на свете?

— Попробуем? — удивилась Эдита Федоровна. — Как?

— Прямо сейчас. Вы знаете, что такое ролевая игра?

— Нет, — сказал Никса.

Брат весь вечер слушал внимательно, но теперь особенно заинтересовался.

— Это вроде театра, но без сценария, — объяснил Саша. — У каждого есть роль, но нет текста. Можно поиграть в какой-нибудь исторический сюжет. Например, французскую революцию. Кто-то играет короля, кто-то Робеспьера. Но никто не обязан следовать исторической правде. Главное выиграть. Может быть у короля была какая-то более разумная тактика, при которой он был сохранил и голову, и трон.

— Переписать историю? — улыбнулся Кавелин.

— Почему нет? — спросил Саша. — Это же игра. Зато попробовать разные варианты и чему-то научиться.

— Ты хочешь поиграть во французскую революцию? — спросила Елена Павловна с другого стола, где героически отвлекала Зиновьева.

— Нет, — сказал Саша. — Я хочу поиграть в российский парламент. Скажем, прошло десять лет… Или больше. Крестьяне давно освобождены, но, наверняка есть проблемы: выступили на поверхность подводные камни, которых мы сейчас не видим. И вот был всемилостивейший указ об утверждении народного представительства, прошли выборы, и у нас первое заседание. Никса, что ты думаешь про то, чтобы царя сыграть?

— Ну, давай.

— Садишься во главе стола, и я у тебя должен быть по левую руку, а Николай Алексеевич — по правую.

— Наконец-то! — сказал Милютин. — А то все «красным» кличут.

— Николай Алексеевич, вы красный? Это совершенно невозможно! Если уж вы красный, то я ярко-алый со значительной примесью оранжевого. Но, знаете, мне слева тоже непривычно.

Поскольку стол был круглый, брат сел напротив окна: во главе стола — это там, где Никса.

Саша и так был слева, так что пересаживаться не пришлось, зато Милютин расположился напротив.

— Борис Николаевич, вы с нами? — спросил Саша.

— Хорошо, — кивнул Чичерин.

И присоединился к левым.

— Константин Дмитриевич?

Саша взглянул на Кавелина.

— Я, пожалуй, направо, — сказал бывший учитель Никсы.

— Вот это да! — поразился Саша. — Кого только у нас за либерализм выгоняют!

И посмотрел на Зиновьева.

— Николай Васильевич, не хотите усилить собой правый фланг?

— Вы, наверное, забыли, Александр Александрович, что я освободил своих крестьян почти одновременно с Ее Высочеством.

И он указал взглядом на Елену Павловну.

— Ну, вы за конституцию и народное представительство или против? — спросил Саша.

— Против, — вздохнул Зиновьев. — Россия до этого не доросла.

— Значит, направо, — сказал Саша. — И не примазывайтесь.

Зиновьев нехотя сел рядом с Милютиным.

— По-моему, у нас явный перевес на правом фланге, — заметил Никса. — Трое против двоих. Сашка, проиграешь!

— Сейчас мы это исправим, государь… все нормально, это по сценарию. Иван Сергеевич, вы как? С кем вы, мастера культуры?

— С противниками крепостничества, — сказал Тургенев.

И сел направо.

— Как будто со мной сторонники! — возмутился Саша. — Ну, что такое!

— И как будешь выкручиваться? — поинтересовался Никса.

— Легко! У нас есть еще один политический тяжеловес. Елена Павловна?

— Саша, — спросила Мадам Мишель, — в твоем парламенте будут женщины?

— Конечно. А что в этом удивительного?

— Ни в одном парламенте мира этого нет, — сказал Кавелин.

— Какое упущение! — возмутился Саша.

— Константин Дмитриевич прав, — согласился Чичерин, — участия женщин не допускает ни одно избирательное законодательство.

— Значит, мы будем первыми, — сказал Саша. — Вот, Никса… государь, смотрите, все уже почти, как в жизни. Оппоненты всегда рады найти какую-нибудь левую причину, чтобы не допустить усиления противника: пол, возраст, вероисповедание, национальность, цвет кожи. Посылай их, знаешь, куда… В общем, есть подданные государя Николая Александровича и есть не подданные государя Николая Александровича, а остальное никого не волнует. Несть ни эллина, ни иудея.

— Здесь должны следовать аплодисменты, — заметил Никса.

— Здесь должна следовать Елена Павловна, — сказал Саша. — Ваше Высочество, вы готовы усилить собой нашу потрепанную жизнью фракцию?

Мадам Мишель встала с места, шурша шелками, подошла к столу. Чичерин пересел ближе к Никсе и освободил ей место, на которое она с немалым изяществом опустилась.

Саша полюбовался результатом.

— Ну, что, господа правые? Смотрите! Завидуйте!

— Чему же завидовать? — спросил Милютин. — Вас меньше. И одна дама.

— Николай Алексеевич, вы просто в плену стереотипов! Не пройдет и полутора веков, как премьер-министром Англии станет дочка бакалейщика.

— Почему бакалейщика? — улыбнулась Мадам Мишель.

— Не суть. Просто дама и не аристократка.

— Саша… то есть Александр Александрович, а ты не хочешь выпустить сборник твоих пророчеств? — спросил Никса. — Например: «Мир в ближайшие 500 лет».

— Я на пятьсот лет вперед не вижу, — возразил Саша. — Мой горизонт: 150. Максимум: 170. Нострадамус А.А. «Мир в ближайшие 150 лет». Великолепная идея!

Все заулыбались.

— Зря смеетесь, — сказал Саша. — Напишу обязательно. Главное успеть до моего дня рождения. Из соображений безопасности.

— Настолько радикально? — спросила Елена Павловна.

— Надеюсь, что воспримут, как фантастику, — сказал Саша.

— На Луну полетим? — усмехнулся Тургенев.

— Сразу видно писателя, — прокомментировал Саша.

— Просто у Сирано де Бержерака есть книга «Государства и империи Луны», — объяснил Иван Сергеевич.

— Литераторы всегда делают самые точные предсказания, — заметил Саша. — Ну, полетим, конечно! Вообще никаких сомнений. Правда, американцы. Но я постараюсь это изменить.

— Жду книгу, — улыбнулся Никса. — На свободное место, кого?

— Свободное место для Александра Ивановича, — сказал Саша. — Просто он в отъезде.

— Начнем? — спросил Никса.

— Между правыми и левыми нужно расстояние не менее двух длин шпаг, — заметил Саша. — У нас немного меньше. Ладно! И парламент игрушечный. Ни у кого огнестрельного оружия с собой нет?

Никто не признался.

— Так, Никса, — продолжил Саша, — то есть Николай Александрович, твоя… то есть ваша задача, чтобы мы друг друга не перестреляли.

— Вы же говорили, что в свободном обществе нет такого накала страстей, — напомнил Чичерин.

— В обществе нет, — сказал Саша. — А в парламенте все может быть. До кулаков.

— У папá получается, — заметил Никса. — Я имею в виду примирение сторон.

— Папá сложно, потому что он не знает, кого у него сколько, — сказал Саша. — Вроде общество за прогресс, а создали губернские комитеты — о-па, а там одни крепостники. А в парламенте все видно. Сорок процентов, скажем, консерваторов, сорок — либералов, а этих ужасных социалистов — вообще, всего двадцать. Но они злые, молодые активные — так что все равно придется считаться.

— Чтобы парламент был голосом общества, а не мнением меньшинства, надо, чтобы это обеспечивал избирательный закон, — заметил Чичерин.

— Подписываюсь под каждым словом, — сказал Саша. — Фейковый парламент никому не нужен.

— Фейковый? — переспросил Борис Николаевич.

— Декоративный, обманный, фальшивый, — пояснил Саша. — Никого на самом деле не представляющий. Много таких будет. Ну, я в книге, которую обещал, про 150 лет, напишу обязательно. Может быть, даже в отдельной главе: «Имитационная демократия».

Саша попытался отпить чаю, но он предательски кончился.

— Я, кстати, хватил, конечно, когда сказал, что имитация народного представительства никому не нужна, — продолжил Саша. — Она нужна скатывающейся в авторитаризм власти для дискредитации идеи парламентаризма. Вот, мол, сидят эти ваши депутаты, деньги получают, ничего не делают и принимают абсолютно все безумные законы, которые им спускает власть. Зачем этих дармоедов кормить? Может лучше сэкономить и обойтись вовсе без парламента?

— Лучше обойтись с самого начала, — заметил Милютин. — Сейчас это не главное.

— Сейчас не главное, согласен, — кивнул Саша. — Но скоро будет главным. Представьте себе избирательный закон, из которого выкинуты целые группы населения со своими интересами. Женщины, например. Или какие-нибудь сектанты. Или носители определенных политических взглядов. Все! Информация, которая еще просачивается в правительство, уже порядком искажена. Если нет парламента — искажена еще больше. А если нет ни свободы печати, ни свободы собраний, ни свободы слова — искажена абсолютно. Потому что ни одно самое лучшее третье отделение объективной информации не даст, поскольку они чиновники, и им нужно угодить государю.

— Не все чиновники таковы, — возразил Милютин.

— И много таких, как вы? — поинтересовался Саша.

Милютин скромно улыбнулся.

— Вот именно, — сказал Саша. — Поэтому в полностью бюрократической системе качество принятия решений катастрофически падает. Примерно, как в последние годы правления дедушки. При всем моем к нему уважении. Это же надо поссориться со всем миром и развязать войну! Думаю, если бы он получал информацию не только от спецслужб и полиции, и понимал страну, которой правит, многих бед можно было бы избежать.

— Спецслужб? — переспросил Кавелин.

— Специальных служб, — пояснил Саша. — Третьего отделения и разведки.

— Лучше уж честное самодержавие, чем несостоятельное народное представительство, — сказал Чичерин.

— А по мне так лучше быть богатым и здоровым, — усмехнулся Саша. — Состоятельное народное представительство плюс честное и ответственное правительство.

— И как к этому прийти? — спросил Милютин.

— С первого шага. Да, эта дорога в тысячу миль.

— Итак, Александр Александрович, как называется ваша партия? — спросил Никса.

Саша встал.

— Конституционные демократы, государь, — сказал он. — Иначе «Партия народной свободы». А рядом, еще левее, должны быть социал-демократы. Но их лидер, Герцен Александр Иванович, пока не здесь, у него дела в Лондоне.

Никса взглянул на Кавелина.

— Константин Дмитриевич?

Кавелин посмотрел на Милютина.

— Нас до сих «друзьями «Колокола»» называли, — сказал он. — Но Александр Иванович у нас теперь на противоположной стороне. И слава Богу!

— Еще «партией петербургского прогресса», — заметил Кавелин.

— О! — сказал Саша. — Все, пропечатано! «Партия прогресса» — это отлично!

— Угу! — улыбнулся Никса. — Справа — «Партия прогресса», слева — «Партия народной свободы». Какой будет первый шаг, Александр Александрович?

Глава 31

— Наш товарищ по левому блоку, господин Герцен, меня спрашивал, нужны ли мне золотые орешки с изумрудами, чтобы не было изб, а были одни палаты. Нет, обойдусь. Я даже в госбюджет постараюсь не залезать. Понадобится всего несколько системных решений. Первое: защита собственности. Только, если собственность не может быть отнята произвольно, есть смысл на нее работать.

— Государь тоже не может отобрать собственность? — поинтересовался Никса.

— Государь прежде всего, — сказал Саша. — С разбойниками и мошенниками мы и сами справимся. Второе: развитие промышленности. Точнее всяческая поддержка частной инициативы и промышленных предприятий. Сельское хозяйство — это хорошо, но не за ним будущее.

— Рост промышленности ведет к росту революционных настроений, — заметил Зиновьев.

— Я знаю, — парировал Саша. — Но искусственное сдерживание этого роста ведет к поражениям в войнах. Против роста революционных настроений есть другие лекарства, с меньшим числом побочных эффектов. Поэтому третье: всеобщее образование. Начальное — бесплатно, для всех. Среднее пока для талантливых или имеющих возможность платить, высшее — для самых талантливых или платежеспособных.

— И из каких средств вы собираетесь оплачивать обучение талантливым и самым талантливым, не залезая в казну? — поинтересовался Милютин.

— Есть несколько источников, — сказал Саша. — Во-первых, и в гимназиях, и в университетах могут быть коммерческие места, за счет которых и можно оплачивать обучение талантливым. Во-вторых, благотворительные фонды. Скажем, мечтает какая-то дама, чтобы было побольше женщин-врачей и основывает фонд, скажем «Женское образование». Туда жертвуют деньги другие дамы, а может, и не только дамы, деньги фонда пускают в оборот, а на проценты выдают стипендии студенткам.

— Студенткам? — переспросил Зиновьев.

— Да, а что? — удивился Саша.

— Александр Александрович, вы собираетесь принимать в университеты женщин? — спросила Елена Павловна.

— Я собираюсь принимать в университеты всех: независимо от пола, национальности, вероисповедания, происхождения и прочей хрени.

Зиновьев был настолько в шоке, что не отреагировал на слово «хрень».

— Вообще все искусственные препоны на пути получения образования должны быть устранены, — сказал Саша. — Кого у нас, кроме женщин, не принимают?

— Евреев ограниченно, — сказала Кавелин. — И старообрядцев — совсем.

— Какой идиотизм! — воскликнул Саша. — Нет! Они еще спрашивают, откуда взять деньги! Да они к нам рекой потекут. Кроме политической воли вообще ничего не нужно.

— Университет не выдержит, — заметил Кавелин. — Там мест не столько.

— Построим новый корпус, — сказал Саша.

— Десять новых корпусов, — усмехнулся Милютин.

— Отлично, Николай Алексеевич, что бы я без вас делал! Конечно десять корпусов. Оксфордский университет — это целый город со множеством кампусов и колледжей. Московский Университет на Воробьевы горы придется частично переносить, он у Кремля не уместится.

— Почему на Воробьевы горы? — спросил Кавелин.

— Ну, место хорошее, красивое, есть, где развернуться.

— Герцен оценит, — заметил Константин Дмитриевич. — У него какие-то романтические воспоминания есть о Воробьевых горах.

— Ну, недаром же он в нашем левом блоке.

И Саша посмотрел на пустой стул рядом со своим.

— А из каких денег вы собираетесь начальное образование финансировать? — спросил зануда Милютин. — Для всех! Ваше Высочество, вы здесь не то, что не залезете в бюджет, у вас от казны вообще ничего не останется.

— Согласен с вами, Николай Алексеевич, это самая дорогая часть проекта. Тем, у кого вообще нет никакого образования, трудно объяснить его ценность. Наверное, и правда без казны не обойтись. Но начать можно и с помощью гражданского общества. Вообще, там, где может справиться гражданское общество, государство лучше не привлекать. Можно выдохнуть и сказать спасибо. Только не давить! Не выпалывать все его ростки, где только можно: мало ли что там выросло. Без нас! А мы не контролируем и не совсем понимаем, что это: чертополох или розы. Не трогать! Удобрять, укрывать от мороза и из леечки поливать.

— Государство все испортит? — усмехнулся Милютин. — Почему государство не привлекать?

— Потому что у государства нет других денег, кроме средств налогоплательщиков. Для масштабных проектов понадобится повышение налогов, а повышение налогов затормозит развитие экономики. Так что этот путь только в случае крайней необходимости. Тем более, что, как я понимаю, освобождение крестьян — это весьма затратный проект.

— Да, — кивнул Милютин. — Бывшим владельцам надо выплатить выкупные платежи, и это должно взять на себя государство.

— Угу! И проект окупится только тогда, когда сможет резко бросить экономику вверх. А это случится, если интересы крестьянства будут учтены, иначе мы получим вместо крепко стоящих на ногах миллионов мелких сельскохозяйственных предпринимателей — миллионы нищих.

— Для этого не обязательно у них спрашивать, можно собрать статистику.

— Угу! Есть ложь, есть наглая ложь и есть статистика. Дядя Костя недавно делился впечатлениями о статистических данных, которые им с папá присылают.

— Ваше Высочество, я с вашего позволения вам пришлю исследование цен на Нижегородской ярмарке, подготовленное в нашем ведомстве, — сказал Милютин. — Чтобы вы изменили свое мнение о статистике. Вы насколько расположены читать такие вещи?

— Я очень расположен их читать. Давно у Константина Николаевича выпрашиваю, но он мне присылает в основном аналитику, хотя и не без статистических данных. Я теперь хоть знаю, сколько стоит траву скосить.

— Александр Александрович, — вмешался Зиновьев. — А вам не кажется, что распространение образования, особенно среди низших классов, само по себе ведет к росту революционных настроений? Это еще хуже, чем промышленность.

— Смотря чему учить и как относиться к образованному классу. Если образованным людям у нас будет хорошо и свободно, если они будут уважаемы, и никто не будет ущемлять их права, то ни в какую революцию они не пойдут. Зачем? Что они там потеряли? Нужно быть очень злым, чтобы ради неких идей на каторгу идти. Да, с образованными людьми придется считаться: холить, лелеять, давать финансирование, чины, ордена и дворянство, отпускать в Ниццу и не мешать читать "Колокол". Но окупится десятикратно.

— Александр Александрович, вы ошибаетесь, — сказал Зиновьев. — Так называемый образованный класс — это не дворянство. Ни традиций, ни воспитания, ни представлений о чести. Развалят они Россию.

— Я не ошибаюсь, Николай Васильевич, — возразил Саша. — Я знаю. Недостаток образования для ведения войн, это еще хуже, чем ограничения промышленности. Это еще Крымская показала с нашим парусным флотом, который ни на что лучшее не сгодился, кроме как быть затопленным у входа в Севастопольскую гавань. Потому что в обществе не было достаточно образованных людей, чтобы понять, что время его прошло. Война будущего — это не война гусар, которые красиво скачут с шашкой наголо и отлично фехтуют, это война машин: кораблей, ружей и пушек. Даже Бородинское сражение было битвой артиллеристов. Войн следует избегать, но быть готовыми. Кстати, дипломатия — тоже занятие не для узколобых.

Ну, и социальные лифты должны работать без перебоев и ни на каких этажах не останавливаться.

— Социальные лифты? — переспросил Милютин.

— Возможность подняться наверх из самых нижних слоев общества. Для этого система образования должна быть унифицирована, и разные ее части стыковаться друг с другом. Чтобы поступить в университет можно было и после гимназии, и классической, и реальной, и после, например, коммерческого училища. А в гимназию после церковно-приходской школы. Чтобы нигде не было тупиков.

— Саша, ты собираешься крестьян в университеты принимать? — спросила Елена Павловна.

— Конечно, если они талантливы.

— Я сейчас выстраиваю систему музыкального образования, — сказала Мадам Мишель. — На тех же принципах. Думаю, весной откроем Императорское музыкальное общество и музыкальные классы. Прямо здесь, во дворце. А брать будем всех, без различия сословий.

— А Императорское математическое общество у нас есть? — спросил Саша.

— Нет, — сказала Елена Павловна.

— Музыка — это прекрасно, — сказал Саша, — но математика нужнее. Будущее за математикой, физикой и инженерным делом. А талант к математике — это тоже талант, не меньше, чем к музыке. Так что хорошо бы нам устроить сеть физмат школ, то есть физико-математических. Интересно, у Константина Николаевича, в Константиновском дворце, есть свободные комнаты?

— У меня есть, — сказала мадам Мишель.

— У Елены Павловны здесь еще курсы сестер милосердия, — заметил Никса.

— Прямо во дворце? — спросил Саша.

— Да, — улыбнулась мадам Мишель.

— Ну, не могу же я вас на чердак выселить! — сказал Саша.

— Да, какой чердак! Можно освободить правый флигель.

— Правда? Тогда назовем, например, «Первый Санкт-Петербургский физико-математический лицей имени Магницкого». Надо будет придумать задания позаковыристей и пройтись с ними по гимназиям и всяким там кадетским корпусам. Для начала. Потом спустимся ниже. Но надо же, с чего-то начинать.

— Я даже знаю, кого я попрошу помочь с заданиями, — сказала Елена Павловна.

Саша посмотрел вопросительно.

— Академика Остроградского, — сказала Мадам Мишель.

— Теорема Гаусса-Остроградского это его? — спросил Саша.

Почему-то никто не ответил.

— Ну, как! — удивился Саша. — Интеграл напряженности по замкнутой поверхности равен заряду внутри поверхности, деленному на эпсилон нулевое. Я ее правильно помню?

Последовала немая сцена.

Первым пришел в себя Зиновьев.

— Александр Александрович, откуда?

— Читал где-то, — улыбнулся Саша. — Все-таки меня всегда удивляло, почему гуманитарная эрудиция ценится в обществе, а математическая — нет. Почему в светской беседе считается правильным обсуждать произведения, скажем, господина Тургенева, а не академика Остроградского?

— Никто не сможет поддержать беседу, — сказала Елена Павловна.

И слегка обняла Сашу за плечи.

И тут у Зиновьева зазвонил брегет. Он вытянул его из кармана за цепочку, откинул золотую крышку и посмотрел на циферблат.

— Половина одиннадцатого, — провозгласил он. — Нам пора домой.

— Ну, и что? — спросил Саша. — Время детское.

— Еще полчаса! — взмолился Никса.

— Я и половины концепции государства всеобщего благосостояния не успел изложить! — возмутился Саша. — Защита собственности — первое основание, поддержка промышленности — второе, всеобщее образование — третье, социальные лифты — четвертое, развитое гражданское общество — пятое, а нужно еще медицинское страхование, пенсионное страхование, страхование от несчастных случаев и страхование по безработице.

— Это уже откровенный социализм, — поморщился Кавелин.

— Ничего подобного, Константин Дмитриевич! — сказал Саша. — Социализм — это общественная собственность на средства производства. Никогда, даже в страшном сне я не буду защищать этот неэффективный экономический инструмент. Все, что я изложил, — это черты социального государства. А социалист — это тот, кто сельскую общину защищает.

— Александр Александрович! — перебил Зиновьев. — Нам пора идти.

— Когда у меня будут дети, я не буду запрещать им слушать интеллектуальные разговоры хоть до утра, потому что это гораздо полезнее сна, — заметил Саша.

— Вы в основном говорите, а не слушаете, — сказал гувернер.

— Говорить тоже полезно, — возразил Саша, — чтобы учиться формулировать свои мысли, совершенствовать ораторское искусство и развивать уверенность в себе.

— Вам ее надо развивать? — поинтересовался Зиновьев. — Куда уж!

— Николай Васильевич, великие князья могут переночевать здесь, во дворце, — предложила Елена Павловна.

Саша посмотрел на нее с благодарностью.

— Это очень любезно с вашей стороны, Ваше Императорское Высочество, — сказал Зиновьев. — Но у меня есть определенные обязанности, я не могу покидать моих воспитанников.

— Вы можете остаться с ними, — предложила Елена Павловна.

— Мне кажется, что было бы неудобно так обременять вас, — возразил Зиновьев. — Покорнейше прошу прощения, но для нас и так уже слишком поздно.

— Покорнейше прошу прощения, но есть такое замечательное русское слово «самодур», — заметил Саша.

Никса прыснул со смеху.

Зиновьев гневно посмотрел на Сашу, потом на Никсу и начал подниматься с места.

Брат встал вслед за ним.

— Елена Павловна, мы в высшей степени благодарны вам за приглашение, — вздохнул Никса, — но…

Он развел руками.

И позвал брата.

— Саша!

Саша и не думал вставать.

— Не стоит того, — сказал Никса.

— Если мне портят вечер, я хотя бы должен понимать за что, почему, и в чем великая цель, — заметил Саша.

— Государю вряд ли понравится, если мы останемся здесь на ночь, — объяснил Зиновьев.

— Ладно, — сказал Саша, — я переживу. А гитара в чем провинилась? Она дама нежная, к путешествиям не приученная, ехала в душном вагоне в смраде от паровоза. Тряслась в дороге, рискуя испортить настройку струн. Без чехла! И главное, зачем? Хотя бы одну песню!

— Новая? — спросил Никса.

— Ага! — кивнул Саша.

— Николай Васильевич, вы позволите? — спросила Елена Павловна.

— Хорошо, — смирился Зиновьев. — Но только одну. И только ради вас, Ваше Высочество.

Саша чуть отодвинулся от стола, поставил гитару на колено, немного поправил настройку.

«Прощальная 3» была одной из его любимых песен Щербакова.

И он начал петь:


— В конце концов — всему свой час.
Когда-нибудь, пусть не теперь,
но через тридцать-сорок зим,
настанет время и для нас -
когда на трон воссядет зверь,
и смерть воссядет рядом с ним,
и он начнёт творить разбой,
и станет воздух голубым
от нашей крови голубой.
Мы удалимся в царство льдов,
в страну снегов незнамо чьих,
и никаких потом следов,
ориентиров никаких.
Но наша кровь, кипя в ручьях,
придёт в моря теченьем рек
и отразится в небесах,
пусть не теперь, но через век.
Всему свой срок. Бессмертья нет.
И этот серый небосвод
когда-нибудь изменит цвет
на голубой, и час придёт.
И попрощаться в этот час,
когда б ни пробил он, поверь,
не будет времени у нас,
мы попрощаемся теперь.

Последние два четверостишия Саше нравились меньше, но без них песня казалось незаконченной.

И он спел до конца:

— С любовью к нам от нас самих
пошлём приветы на века,
не расставаясь ни на миг.
До тех до самых пор, пока
неоспоримый, как приказ,
закат шепнёт: «Je t'aime», затем
пройдёт и он. Всему свой час.
Прощайте все. Спасибо всем.

Никто не попросил перевести «Je t'aime», так что Саше не пришлось напоминать о существовании словарей, как Щербакову на концерте.

Последовали аплодисменты, даже не очень жидкие.

— Саша, можешь еще раз? — попросила Елена Павловна.

Зиновьев возражать не стал, может и его зацепило?

И Саша спел на бис.

Кажется, зацепило Никсу, судя по восхищенному выражению светло-голубых глаз.

«Песня написана в 1988-м, — думал Саша. — Ну, откуда он знал!»

Саша встал. Удостоился объятий Елены Павловны, и они с братом под конвоем Зиновьева направились к выходу. Мадам Мишель вышла их провожать.

Было уже прохладно, в чистом небе сиял тонкий серп луны, неровно горел газ в фонаре у входа, и этот девятнадцатый век, Михайловский дворец и милое вольнодумное общество Елены Павловны казалось тихой гаванью по сравнению с ужасами, цинизмом и преступлениями 21-го века.

— Саша, в следующий четверг у меня будет Евграф Петрович Ковалевский, — сказала Елена Павловна. — Возможно, тебе будет интересно.

— Министр образования, — подсказал Никса.

— Будет, — сказал Саша.

— Он еще начальник цензурного ведомства, — заметил Зиновьев.

— Да? — усмехнулся Саша. — Значит, не будем говорить об отмене цензуры, он же сам себя не отменит, для него будет другой проект. Как раз за неделю набросаю.

— Физико-математические школы? — спросила Елена Павловна.

— Физмат — это само собой, — сказал Саша. — Но система образования не может висеть в воздухе, ей нужно прочное основание.

— Всеобщее начальное образование, я помню, — улыбнулась Елена Павловна.

— Это конечно, — кивнул Саша. — Но и это не первое. России нужна программа ликвидации безграмотности. В том числе для взрослых.

— Бедная казна, — вздохнул Зиновьев.

— Причем здесь бюджет? — спросил Саша. — Волонтеров можно привлечь, благотворителей, некоммерческие организации, добровольные общества. Все равно надо сначала протестировать, как пойдет.

— Если Александр Александрович будет излагать еще один проект, мы отсюда до рассвета не уедем, — сказал Зиновьев.

— В общем, буду рад пообщаться с министром, — сказал Саша. — Но, похоже, учредить физмат школы мне будет легче, чем ликвидировать неграмотность.

— Конечно, — сказала Мадам Мишель. — Одну школу организовать легче, чем обучить полстраны.

— Кстати, Елена Павловна, а у вас промышленники бывают на ваших вечерах? — спросил Саша.

— Пока нет. Тебе нужен кто-то конкретный?

— Мне нужны. Первое: какой-нибудь производитель часов. Фабрикант, заводчик, подойдет даже хозяин мастерской. В России вообще часы делают?

— У Бреге есть представительство в Петербурге, — вспомнил Зиновьев.

— Торговое представительство? — спросил Саша. — Мне нужно производство. Хотя бы отверточное.

— Отверточное? — переспросила Мадам Мишель.

— Это, когда что-то собирают из привозных деталей.

— Узнаю, — сказала Елена Павловна.

— Не пожалеет, — обнадежил Саша.

— Второе, — продолжил он, — мне нужен фабрикант или промышленник, который производит брички, омнибусы, возки, ландо, в общем, что-то ездящее. На худой конец каретный мастер. Я хочу сделать необычный заказ.

— Братья Фребелиусы, — сказала Елена Павловна. — Они делали кареты для коронации Саши, твоего папá.

— Отлично! Можно мне с ними поговорить?

— Что-нибудь придумаю, — пообещала Мадам Мишель.

Зиновьев посмотрел осуждающе, но промолчал.

— И наконец мне нужен музыкальный мастер или фабрикант.

— Ты хочешь еще одну гитару? — спросила Елена Павловна.

— Нет, мне нужен производитель пианино.

— Дедерихс, Шредер, Беккер, — не задумываясь, выдала она.

— Одни немцы, — заметил Саша.

— Для тебя это важно? — спросила Мадам Мишель. — Кто говорил: "Несть ни эллина, ни иудея"?

— Для меня это неважно, — сказал Саша. — Но обидно. Кто лучший?

— У Беккера, пожалуй, самый красивый звук, — сказала Елена Павловна. — Но самый красивый декор у Дидерихса.

— Для меня важен не звук и не отделка, а механика, — возразил Саша. — У кого самый совершенный механизм?

— Спрошу, — пообещала Елена Павловна. — Ты хочешь встретиться со всеми одновременно?

— Желательно по отдельности. Хотя бы час на каждого.

И Саша вспомнил, что так и не успел поговорить с папá о том, о чем собирался еще утром. Даже написать не успел!

— Кстати о Бреге… — сказал Зиновьев.

Достал часы и покачал головой.

— Одиннадцать.

Елена Павловна вздохнула и поочередно обняла любимых внучатых племянников.

Домой ехали в ландо Мадам Мишель, ибо поезда до Петергофа уже не ходили.

Никса сел напротив, рядом с гувернером, и в этом был какой-то тайный смысл. Саша по ходу движения, они — против. Брат так ездить не любил. Чего бы не сесть рядом?

К тому же молчал до самого выезда из города.

— Ты хочешь мне что-то сказать? — не выдержал Саша.

— Да, нам надо серьезно поговорить.


Конец первой книги

Примечания

1

Швейцарский генерал и государственный деятель. Воспитатель Александра Первого.

(обратно)

2

Уильям Батлер Йейтс «Фергус и друид».

(обратно)

3

Юг. Здесь: Южная Франция.

(обратно)

4

Помнишь о нашей договоренности? (фр.)

(обратно)

Оглавление

  • Царь нигилистов
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  • *** Примечания ***