День, в который… [Екатерина Владимировна Некрасова Sephiroth] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сефирот День, в который…

Посвящается белке из мультфильма «Ледниковый период»

7 июня 1692 года город Порт-Ройал (о. Ямайка) был практически полностью уничтожен сильным землетрясением.

Из энциклопедии

Пролог

В тот день — серый декабрьский день, северная Англия, городок Акрингтон в графстве Ланкашир, — в тот день шел снег.

День, ставший потрясением для мальчишки, мужчиной был давно позабыт. Вспомнить ему предстояло двадцать с лишним лет спустя и на другом краю света — там, где снега не бывает, где бабочки размером в ладонь порхают над цветами, от запаха которых белые дамы хватаются за виски́; где океанские воды прозрачны, как лучшее стекло, — на земле табака, рома и обильно политого кровью золота, о которой тогда, в детстве, он и слыхом не слыхал.


…Летела по ветру крупная, как горох, снежная крупа, набивалась в стыки между булыжниками городской площади; пахло первым снегом, навозом и дымом; переступали, фыркая паром, лошади. Тонкие оголенные ветви царапали небо, и побуревшие палые листья заледенели в грязи, втоптанные конскими копытами…

А виселица на помосте показалась мальчишке огромной, до неба, — желтые свежеоструганные столбы, и где-то высоко-высоко, под самыми сеющими темные точки хмурыми тучами, покачивалась свисающая с заснеженной перекладины веревка с петлей. А с облепленных грязью деревянных башмаков падали жирные ошметки и оставались на ступенях эшафота, и сжимались и разжимались кулаки осужденного — густо заросшие светлым волосом мосластые кулачищи; встретившись с мальчишкой глазами, тот отвернулся, брезгливо скривившись. Хорошо одетый подросток на породистой вороной кобыле был сыном городского судьи, и это его отцу пойманный с поличным вор был обязан смертным приговором.

А в толпе хихикали, ибо осужденный был верзилой, а палач — коротышкой, и, даже привстав на цыпочки, никак не мог набросить петлю на запорошенную снегом соломенную макушку. Палач потребовал, чтобы осужденный пригнулся, — тот, задрав голову повыше, посоветовал палачу сбегать за табуреткой. Палач подпрыгнул и промахнулся; в толпе уже хохотали — тряслись заснеженные перья плюмажей, женщины стыдливо прикрывали рты платочками, и испуганно фыркали лошади. Мальчишка, впрочем, не смеялся — он считал, что в отправлении правосудия нет ничего смешного. К тому же ему нечасто приходилось видеть публичные казни. Он был серьезным мальчишкой. Ему было двенадцать лет.

…А потом какая-то женщина схватила его за стремя.

У жены осужденного дрожали губы, кривилось в плаче красное от ветра и слез лицо. Снег застревал в ее волосах, на ресницах, в складках сбившейся на плечи штопаной шерстяной шали — темно-серой; и руки, цеплявшиеся за мальчишкин сапог, были красными от холода… Жена осужденного узнала сына судьи и вцепилась в него, рыдая и умоляя.

Он хотел дать ей денег, но у него не случилось с собой кошелька. Он хотел объяснить, что ничем не может ей помочь, что муж ее осужден за кражу, что закон… Он пытался говорить, как отец — уверенно и веско; женщина повисла на стремени.

— Сэр!.. Сжальтесь, попросите вашего батюшку… Будьте милосердны!..

Он растерялся. Он привык к весомой логичности отцовских аргументов; он был искренне поражен: как же она не понимает, что закон?.. Растрепанная, с безумным взглядом, она вдруг показалась ему сумасшедшей ведьмой. Она за ногу тащила его с коня, а он дергался и не мог вырваться; она волоклась за ним, вопя уже отчаянно и нечленораздельно. Тогда перепуганный подросток хлестнул коня.

Толпа шарахнулась в стороны. Кто-то заулюлюкал вслед. Тонкий ледок на луже проломился под всадником, конские копыта выбили брызги грязи. Женщина влетела в воду с разбегу — по колено; крича, упала…

Он ускакал, и эхо металось за ним в переулках.


Двадцать лет спустя он пожал бы плечами: что же, и у преступников бывают семьи, но закон есть закон. Но в ту ночь, обхватив колени под одеялом и щурясь на шаткий огонек свечи, маленький потрясенный Джим Норрингтон мучился стыдом и угрызениями совести. Он впервые увидел ситуацию С ТОЙ СТОРОНЫ — и ему открылся ужас. У этой женщины — на глазах — убивали человека, которого она… ну, любила или там не любила, дети не задаются такими вопросами, — но НА ГЛАЗАХ!.. И она ничего не могла сделать. Ничего.

Дети самонадеянны. Он не мог бы ничего изменить, даже если бы захотел, — разве отец послушал бы его? Но мальчишка был горд и решил, что это трусливое оправдание — ведь он даже не попытался, а значит, не мог знать наверняка. И целые сутки, до длинного разговора с отцом, он считал себя подлецом и трусом, — и почти поверил, что ему придется за это ответить, если Бог на небе печется о справедливости на земле.

…Это было в Англии. Там, где море — мутное, серо-зеленое и холодное, где зимой под бортами судов шуршит ледяная каша; и тогда, когда вся жизнь еще была впереди.

I

Страшна не та неприятность, что забудется, а та, которой взбредет в голову заявить на вас свои права. Случается, что неприятности ходят (по крайней мере в трезвом виде) на двух ногах и имеют бессмертную душу (любой священник может многое рассказать о перспективах этой души), но по способности создавать проблемы заткнут за пояс стихийное бедствие.

В начале июня 1692 года Джеймс Норрингтон командовал ямайской эскадрой — одной из самых мощных в Карибском море; в конце того же месяца он уже вовсе не был уверен, что впредь осмелится показаться на Ямайке хотя бы даже как частное лицо, — и не землетрясение, не ураган и не потоп стали тому причиной.

…Мир был полон грохотом. Мир рушился. Корабль сотрясался от залпов, и ничего не разглядеть было в дыму; от грохота закладывало уши, — а из дымной пелены с ширкающим свистом прилетали вражеские ядра, и свист обрывался гулкими ударами в борт, треском ломающегося дерева, шквалом летящих обломков… Норрингтон метался, выкрикивая команды, — спотыкаясь об обломки, канаты и трупы, щурясь и кашляя в едком дыму; палуба ходила ходуном, он хватался за ванты, вокруг стоял грохот, падали обломки; он толкал, расталкивал, подгонял, он сорвал голос…

Но шлюпу «Лебедь» не повезло.

…Несомненно, трое заключенных, бежавших на парусной пинасе из тюрьмы в Порт-Ройале, не стоили того, чтобы в погоню за ними бросался лично командир ямайской эскадры. Не стоили даже с учетом того, что один из них, бывший главарь разбойничьей шайки, напоследок пообещал связанному тюремщику, что еще вернется и отрежет уши губернатору Суонну. Но уши губернатора переполнили чашу терпения командора, и он счел поимку беглецов вопросом личной чести, — из чего можно сделать вывод, что бывает польза и от чести, ибо участие в погоне избавило Норрингтона от необходимости присутствовать на свадьбе губернаторской дочери мисс Элизабет Суонн с Уильямом Тернером.

И вот в соборе Порт-Ройала девушка, которую он — пусть несколько жалких часов! — считал своей невестой, в белом шелке и брабантских кружевах, с венком из апельсиновых цветов на русых локонах, подставила обтянутый кружевной перчаткой пальчик бывшему кузнецу, а ныне лейтенанту королевского флота, дабы он надел ей обручальное кольцо… а в море, в двадцати милях от мыса Тибурон, стоявший на носу шлюпа «Лебедь» Норрингтон увидел впереди по курсу одинокий парус.

Командор больше не пытался спорить с судьбой. По настоятельной просьбе губернатора он накануне подписал офицерский патент на имя Тернера — даром что тот до знакомства с пиратом по кличке Воробей ступал ногой на палубу лишь однажды, и то в отроческом возрасте, — причем, как командор с кривой усмешкой напомнил губернатору, ничем хорошим для корабля это не кончилось. (Губернатор на это заявление изволил ответить так же шуткой, сказавши, что готов впредь заранее сочувствовать каждому судну, на которое, паче чаяния, вдруг вступит Тернер, — но выдать дочь за ремесленника он, губернатор Ямайки, тем не менее никак не может.)

Безнадежное «Пусть она будет счастлива» служило плохим утешением. Впрочем, посещали Норрингтона и кощунственные мысли: все же за время эпопеи с «Черной жемчужиной» и Исла-де-Муэрта он понял многое, чего предпочел бы не знать. Элизабет, дочь губернатора, первая невеста Ямайки, — красивая, умная, элегантная, настоящая леди… Разве он стремился к супружеству с женским вариантом Джека Воробья?

Сжался обтянутый белой перчаткой кулак — тихонько опустился на перила. Норрингтон умел владеть собой. И, несомненно, не дурное расположение духа, а единственно здравый расчет явился причиной того, что он не счел нужным везти беглецов обратно в Порт-Ройал (где их все равно поджидала виселица), а попросту приказал потопить пинасу. Что, должно быть, все равно было жестоко, — но, подумав так, Норрингтон сам удивился своему равнодушию. Разве достойны снисхождения грабители и убийцы? Еще развозить их туда-сюда… одного уже возили. (Вспомнив наглую золотозубую ухмылку и выдохнутое чуть не в лицо «Я болел за тебя, приятель», командор, мысленно застонав сквозь зубы, отвернулся к борту. Опустевшие волны все бежали к горизонту, и море под солнцем походило на расплавленный металл. А под бортом — пена, клубки пены в бирюзовой глубине…

Воробей стал для него больной мозолью; если б не природное здравомыслие, командор мог бы всерьез поверить, что в день, когда проклятый пират ступил на пристань Порт-Ройала, его, Джеймса Норрингтона, удача оступилась на бронзовом шаре — том самом, на котором, согласно римской мифологии, ей полагалось бы стоять. Ну да, командор был зол. Во всяком случае, трактовал свои эмоции как злость; а вообще-то за ним не водилось привычки к самоанализу…)

Но, уж конечно, не Воробей был повинен в том, что, опасно приблизившись к южному побережью Эспаньолы, «Лебедь» повстречался с кораблем испанской береговой охраны.

Это было невезение. И никак иначе это назвать было нельзя. Сорокопушечный испанский фрегат был страшным противником для «Лебедя» с его двенадцатью пушками, и встреча с ним могла быть только волей Господа, пожелавшего до срока призвать к себе три десятка английских моряков (и одну мартышку, доставшуюся англичанам по наследству от разгромленных на Исла-де-Муэрта пиратов). А тут еще испанский командир оказался сторонником технических новшеств — он обстрелял англичан брандскугелями, полыми ядрами, начиненными горючей смесью.

…Рухнула тлеющая грот-брам-стеньга. Горели снасти; горели деревянные обломки, запутавшиеся в снастях. Сквозь дым Норрингтону вдруг почудилось летящее ядро — черный круглый предмет; он все смотрел — расширенными глазами, не веря себе, — когда ударило горячим воздухом, с неба посыпались обломки… и палуба вдруг поднялась дыбом и бросилась в лицо.

Он лежал ничком. И было тихо, так тихо, — только тонкий звон в ушах…

Он оглох. Разбил нос; теплые кровяные струйки текли по лицу — соленое слизывалось с губ… От дыма слезились глаза.

Мир горел. Сквозь черный дым пламя казалось кровавым. Мир качался и плыл, мир вращался и ходил ходуном; командор пытался подняться на четвереньки — руки дрожали, не слушаясь. Обшлаг правого рукава был разорван. Парик валялся впереди, у борта…

В ушах по-комариному звенело. Палуба содрогалась под ногами.

А потом впереди, всего в нескольких ярдах, сквозь рассеивающуюся дымную пелену проступили очертания разворачивающегося испанского корабля. Разворачивающегося, несомненно, для бортового залпа; сквозь плывущие по ветру серые клочья — длинный ряд открытых портов, блеск начищенной меди… двадцать пушечных жерл, глядящих в упор. Вот офицер в вороненой кирасе вскинул руку…

— Мушкете… (голос сорвался) Залп! — заорал Норрингтон, и услышал сразу все — себя, треск ломающегося дерева и треск огня, шипение падающих в воду горящих обломков, хриплый вой испанской трубы и — совсем рядом — отчаянный визг мартышки, некогда принадлежавшей пирату Барбоссе…

А потом — редкие мушкетные выстрелы. Кажется, он различил ухмылку на закопченном лице испанца; поднятая рука замерла в воздухе — сейчас она упадет…

И тут случилось непредвиденное. Командор успел заметить только, как что-то темное мелькнуло в воздухе. Крик; испанский командир, согнувшись, держался за лицо. Из-под ног у него катилась что-то круглое… круглое?.. Потрясенный Норрингтон узнал одношкивный блок. На фок-мачте «Лебедя» мартышка скалила зубы, потрясая кулачком. Ядра оборвали множество снастей; обезьяна, должно быть, ухитрилась отцепить от какого-то из обрывков тяжелый дубовый диск размером с тарелку — и…

Командору доводилось слышать присказку (весьма раздражавшую его), что один пират в бою, дескать, стоит трех солдат, — но теперь-то и вовсе выходило, что одна паршивая пиратская мартышка в бою стоит всей команды!.. Впрочем, даже усмехнуться этой черно-юмористической мысли он не успел — очередной громовой удар вырвал палубу из-под ног. Уже падая, Норрингтон успел увидеть небо, отразившееся в медленно растекающейся кровавой луже.

Вовремя вступивший в бой секретный резерв в лице мартышки изменил ход сражения. У испанского фрегата «Санта Эрнанда» была сбита резная фигура святой на носу, пробита высокая носовая надстройка, обломанный бушприт висел в путанице снастей, — но пусть безносой и одногрудой, с выщербленным глазом Эрнанды испугался бы сам морской дьявол, а с единственной на всю покосившуюся бизань-мачту реи взывал о помощи матрос, лишенный возможности спуститься, — воинственный пыл покинул испанского командира только вместе с сознанием. Контуженный, он был унесен в каюту, а его оставшиеся без руководства подчиненные предпочли подобрать упавших в воду соотечественников и ретироваться, оставив горящий и, кажется, готовый вот-вот затонуть английский корабль на произвол судьбы.

Последними (под гогот и выкрики столпившихся на палубе англичан) к испанскому борту причалили трое нечестивцев, кощунственно оседлавших многострадальную святую Эрнанду — двое гребли обломками досок, а третий, сидевший сзади, исполнял функции руля, бойко загребая ногами.

Впрочем, победа, сомнительные лавры которой командору по справедливости следовало бы разделить с мартышкой, едва ли заслуживала названия таковой. Пожар удалось потушить, но «Лебедь» дрейфовал по течению, завалившись на левый борт (команда перетащила туда пушки и вообще все тяжести), и, хоть низкие волны не доставали пока пробоин в правом борту, поводов для радости Норрингтон видел немного.

Команда, впрочем, придерживалась несколько иного мнения — делегация из четверых выборных под предводительством рыжего боцмана О'Малли торжественно, на оловянном блюде поднесла героической мартышке найденный на камбузе банан. Что было, в сущности, черной неблагодарностью, ибо банан валялся на камбузе давненько — возмущенная героиня плюнула, прицельно угодив подгнившим огрызком в глаз судовому капеллану, который как раз поднялся на палубу.

У забрызганного чужой кровью Норрингтона, стоявшего на полуюте, уже не было сил даже рассмеяться. Щурясь вдаль, где сверкающая голубизна моря растворялась в жгучей синеве неба и удалялись испанские паруса, командор проявил несвойственную ему слабость, попытавшись прикинуться глухим. А рядом, в путанице оборванных снастей, корчила рожи сбежавшая мартышка, и Норрингтон давил усмешку, отводя глаза.

II

Но, если подумать, и в Порт-Ройале командора ничего хорошего не ждало. Поджидала его перспектива визита к счастливым новобрачным — с поздравлениями. А в качестве развлечения — разве что очередные жалобы на гарнизонное недоразумение, рядового Маллроу, проигравшего сослуживцам три бутылки малаги, доказывая, что лейтенант Гроувз способен догнать и перегнать собственную чистокровную кобылу, — с каковой целью, будучи на офицерском пикнике послан к ручью за водой, он выскочил из кустов с криком: «Удав! Громадный удав!», вскочил на эту самую кобылу и взял в галоп. Двое суток гарнизон потешался; на третий день выяснилось, что Маллроу, отправленный рассвирепевшим Гроувзом в наряд на кухню, заключил очередное скандальное пари, так сказать, не сходя с места — на сей раз с поваром, которого уверял, что лейтенант Джиллетт боится тараканов. В подтверждение чему, не мудрствуя лукаво, выловил таракана покрупнее и посадил в свежевыпеченный круассан, который собирался подать лейтенанту с утренним кофе… и ведь подал бы, если б не споткнулся и не выронил поднос на пороге кухни.

На гауптвахте Маллроу посадили в одиночку. Во избежание.

Словом, все это было очень мило, и Элизабет… миссис Тернер… словом, Элизабет звонко хохотала, слушая эти истории из гарнизонного быта — собственно, это ее заступничеству рядовой Маллроу был обязан тем, что хоть иногда покидал гостеприимные стены гауптвахты, — но… Разумеется, стоя на краю могилы, впору было бы заскучать и по рядовому Маллроу и даже по Уиллу Тернеру, а перспективу принесения Элизабет свадебных поздравлений ощутить прямо-таки усладой для души, — но за последние часы командор осознал, что на такое его, пожалуй, не сподвигнет никакая угроза жизни.

…Лежа под плащом на тростниковой кушетке, Норрингтон глядел в звездное небо за путаницей рваных снастей. Палуба так накренилась, что, дабы придать кушетке горизонтальное положение, под изножье пришлось подставить пустой ящик. В трюме «Лебедя» матросы, сменяя друг друга, откачивали помпами воду — и все же было ясно, что судну недолго оставаться на плаву.

Покачивался на ветру обрубленный канат. Под бортом плескалась вода. Чмокала, хлюпала, булькала; стучала в борт обломками досок. Будущее было скрыто мраком тропической ночи.

— Командор! Командор!

Его трясли за плечи и кричали в ухо; Норрингтон вскочил, не успев ничего понять. Его вырвали из сна — того самого тяжелого сна, вынырнув из которого, чувствуешь себя оглушенным.

— Пираты!

Был рассвет. Блестела мокрая от росы палуба; отсырел плащ, которым Норрингтон укрывался. Немного было в эту ночь желающих спуститься во внутренние помещения корабля.

Команда столпилась на корме — ежились от холода, терли заспанные глаза. Всю ночь неуправляемый «Лебедь» несло течением, и, удаляясь от Ямайки, он опасно приблизился к испанским берегам Эспаньолы. Англичане имели все основания опасаться встречи с испанскими военными судами, — но пираты… Впрочем, последние частенько приближались к Санто-Доминго, служившего для нагруженных сокровищами Нового Света галеонов одним из перевалочных пунктов на пути из Порто-Белло в Испанию.

Чужой фрегат всего в полумиле от «Лебедя» казался силуэтом на фоне зари — не слишком большое, но удивительно изящное и пропорциональное судно… и, судя по обводам, весьма быстроходное…

— Клянусь Господом, — замирающим голосом сказал кто-то в толпе.

— Да, — против ожидания, командор не ощутил ничего. Удача, надо думать, сидела на земле, держась за вывихнутую ногу. — Это «Черная жемчужина».

Пиратский корабль шел по розоватому утреннему морю; он огибал «Лебедь» по широкой дуге, не приближаясь на расстояние выстрела. Пираты, несомненно, оценивали потенциальную добычу.

Добыча лежала на блюдце с голубой каемкой, поджатыми лапками к небесам.

— Мы не грузовые, — отчаянно засипел за плечом боцман О'Малли. — С нас и взять нечего…

Команда переглядывалась. Капеллан, некстати открывший рот для очередной гневной тирады, поспешно прикрыл ладонью предательски блеснувший золотой зуб.

Норрингтон отвернулся, дернул плечом.

— Возможно, у него найдутся лишние ядра. У Воробья счет к королевскому флоту… и лично ко мне. Вряд ли он позабыл прием, оказанный ему в Порт-Ройале.

Из-за моря выглянул краешек солнца — дорожка из огненных бликов легла на волны. Паруса «Жемчужины» осветились, став розовато-оранжевыми. Солнце горело на золоченых крышках пушечных портов.

Впрочем, порты пока оставались закрытыми.

Ушибленный локоть ныл. Довольно сильно — Норрингтон старался не шевелить правой рукой, и на перила (поцарапанные, с застрявшим в балясине чугунным осколком) облокотился левой. Разорванный рукав болтался на ветру; глядя в подзорную трубу, командор видел, что на «Жемчужине» тоже бОльшая часть команды собралась на палубе. А вот это, с длинными волосами… это что, женщина?..

И сам Джек Воробей собственной персоной, в свою очередь, глядел на него в подзорную трубу.

Худшее стечение обстоятельств командор вообразить затруднился.

Потом до него дошло, что негритянка в мужской одежде машет рукой («Нам?..») и что-то кричит. Воробей обернулся к команде, махнул рукой, — с «Жемчужины» заорали хором. Один из пиратов, слишком перегнувшись через фальшборт, едва не свалился в воду.

Скрипя, покачивалась палуба под ногами. Скрипели снасти. Ныл локоть. На «Жемчужине» двое матросов, наваливаясь, выбирали фал, — пополз вверх бьющийся на ветру сигнальный флажок.

— Они предлагают помощь, — сказал боцман.

Норрингтон обернулся. За ним стояла его команда — и под его взглядом на опухших лицах меркли появившиеся было неуверенные улыбки. А выглядела команда «Лебедя» отнюдь не боеспособно: подбитые глаза, потеки плохо смытой копоти, засохшие ссадины… Солнце позолотило повязки в кровяных пятнах. А вон тот и вовсе едва стоит — не наступая на левую ногу; засохли на щеке извилистые кровяные струйки… А вон там, под парусиновым навесом, лежат те, кто стоять не может, — там охают и бредят, и скрипят зубами…

Вся надежда была на то, что экипаж «Лебедя» не было никакой нужды обманывать — абордажной команде стоило опасаться разве лишь того, что едва ковыляющая по волнам беспомощная посудина затонет, не выдержав веса лишних людей.

Впрочем, в глубине души Норрингтон верил, что пиратская подлость не знает пределов. С другой стороны, Воробей — тип очень странный; возможно… Спас же он Элизабет… мисс Суонн. Миссис Тернер. Не важно. Спас, рискнув жизнью, едва не угодив на виселицу… как ни крути, получается, что именно за это. Да и самого Тернера, если уж на то пошло…

В этот момент он искренне верил, что сам лично предпочел бы утопиться, лишь бы не быть ничем обязанным Джеку Воробью.

На буксирном канате сверкали брызги. Ветер обдавал лица горько-соленой водяной пылью; с палубы «Лебедя» на Норрингтона смотрели.

Он был единственным, кого взяли на борт «Жемчужины». Вернее, от него попросту потребовали, чтобы он перешел на «Жемчужину»…

— …Вы потеряли парик, командор, — Воробей был в своем репертуаре. Даже то, как он произносил это «командор» — игриво растягивая «о»… Грязные смуглые руки в засаленных обшлагах камзола мелькали перед носом Норрингтона — пальцы, серебряный перстень с черепами и черным камнем… — Впрочем, вы правы. Он вам не шел. Так гораздо лучше, — немытая пятерня вдруг оказалась так близко, словно всерьез собралась потрепать Норрингтона по стриженым волосам.

Тот перехватил запястье — опустил эту руку. Сказал с нажимом:

— Я буду признателен, если вы воздержитесь от комментариев по поводу моей внешности.

— О… — Воробей пожал плечами. И снова перемена была мгновенной — и улыбка исчезла, и уже не насмешливо, а совершенно серьезно смотрели темные глаза. Впрочем, и эта сугубая серьезность показалась Норрингтону бутафорской. «Проклятье, да он издевается!»

Воробей стоял перед ним, одной рукой держась за ванты. И смотрел, чуть склонив голову к плечу… смотрел…

«Или нет…»

Новая мысль пришла некстати; впрочем, вопрос этот давно не давал командору покоя. Накрашенные, несомненно накрашенные же глаза… и ресницы накрашенные… «Не может быть». Командор моргнул. «Ну накрашенные же! Или я с ума сошел?»

Теперь Воробьева голова была гордо вскинута.

— Тогда к делу! Я полагаю, вы поймете меня, — и — снова перемена: голос вкрадчивый, и сложенные ладони прижаты к груди, и будто в самом деле извиняется, — если «Жемчужина» не станет приближаться к Порт-Ройалу. — Заговорщицки понизив голос: — Мы оставим вас милях в двадцати от берега… а дальше вы уж как-нибудь доберетесь своим ходом. (Развел руками; зубы блеснули в ухмылке.) Вы так удачно отвлекли от нас испанцев, командор!

Зависла пауза; кричали чайки над мачтами, плескалась вода за бортом. Темные глаза смотрели. «Проклятье, это не человек, а хамелеон какой-то…»

— Я должен выразить вам благодарность, — ровным голосом сказал Норрингтон. — От своего имени… и от имени моих людей. — И не удержался-таки: — Разумеется, в том случае, если ваши благие намерения не таят под собой какую-нибудь новую подлость.

…Плескалась вода. Журчала. Скрипели снасти.

— Разве я давал основания подозревать меня в подлости? (Сдвинул брови — снова не понять, придуривается или нет.) Во всей этой истории… мой командор, — грязная смуглая рука легла Норрингтону на плечо — тот усилием воли заставил себя не отшатнуться, — во всей этой истории я не предавал никого. Меня предавали — это было.

Норрингтон двумя пальцами осторожно снял эту руку. И не сдержался — резко отвернулся, отошел в сторону. Присутствие этого типа нервировало его. И хуже всего было то, что Воробей, кажется, это чуял.

— Возможно, мне просто доставляет удовольствие иногда помогать людям, — пират ухмыльнулся, искоса глянув из-под ресниц. И — полушепотом, тоном разглашающего страшную тайну: — А возможно, я рассчитываю на вашу благодарность в будущем…

Норрингтон застыл. Показалось — или у фразы был подтекст? И если был, то… то…

Он хотел сказать себе, что подтекст наверняка самый примитивный: баш на баш, этому мерзавцу наверняка хочется заиметь «свою руку» среди власть имущих Ямайки… да неужели он думает, что я…

Но под этим взглядом его вдруг бросило в пот.

Воробей смотрел. Так же, как смотрел когда-то из-за плеча Элизабет, надевавшей на него портупею, — и так же, как тогда, опустил ресницы и ухмыльнулся всеми своими фиксами… В понимании Норрингтона, ТАК не могла смотреть даже приличная женщина. А уж…

Он отвернулся — резче, чем следовало; заложив руки назад, всей своей выпрямленной в отчаянной попытке сохранить достоинство спиной чувствовал этот взгляд.

— Моя благодарность никогда не перейдет границ законности.

— О, разумеется! (Норрингтон буквально видел эту черномазую рожу. Вот сейчас он смотрит исподлобья — и снова всплескивает руками. И этот голос… чуть растянутое «е» в «разумеется»…) Неужели вы могли подумать, что я…

Будь на месте Воробья женщина, Норрингтон бы хоть понимал, что происходит. Хотя командующий эскадрой, к которому проявила интерес портовая блядь — это, конечно… Словом, это не сделало бы чести командующему; но сказать такое про мужчину у него даже мысленно не поворачивался язык.

Он был бы рад убедить себя, что все это ему лишь кажется. Что он неверно трактует вульгарные манеры мерзавца, у которого последние мозги отшибло ромом на солнцепеке…

Он и убедил себя — за те почти три месяца, что прошли с их последней встречи. Сам почти поверил; почти устыдился своего неожиданно столь загрязненного воображения…

Убеждать себя, стоя лицом к лицу с живым Воробьем, оказалось гораздо трудней.

Он все-таки не ждал, что у того хватит наглости ухватить его под руку. Норрингтон круто обернулся — и оказался нос к носу с золотозубой ухмылкой и темными ласкающими глазами.

Никогда не встречал человека с более бесстыжим взглядом.

— Но вы же не откажетесь со мной отобедать? В честь нашей встречи?

— Благодарю, я не голоден.

Лицо. Эти губы — чуть преувеличенно артикулирующие каждое слово. Брови — сдвинутые с нарочитым драматизмом… Сейчас это лицо было карикатурой на мольбу.

— Ради меня!

Норрингтон поперхнулся.

— Можете мне поверить, вы последний человек, которому я хотел бы быть обязанным.

— М-м… — Воробей отодвинулся. Качнулся в сторону, в другую — оглядел Норрингтона справа, слева… (Тот только ошалело вертел головой.) Сделал широкий жест свободной рукой — сверху вниз, словно Норрингтон был достопримечательностью, которую он кому-то демонстрировал. И — склонив голову к плечу, игриво: — Но вы же уже мне обязаны, командо-ор…

За двадцать шагов по палубе командор познал смысл фразы «проклясть все на свете». Он сознавал, что лицо его выражает плохо скрытое страдание; пираты таращились, ухмыляясь. Воробей тащил его за собой — несчастному Норрингтону казалось, что он чует жар этой руки сквозь рукав.

Проклятая тварь с побрякушками в волосах была несовместима с душевным равновесием.

Его обдало жаром вторично, когда он вдруг — впервые! — подумал, что Воробей ЗНАЕТ. Или догадывается. Что он все это НАРОЧНО. Что…

— Доброе утро, командор! — лениво бросила молоденькая негритянка, лузгавшая орехи под мачтой. Сплюнула скорлупу в руку.

Норрингтон прошел было мимо — спохватился, обернулся, все-таки кивнул в ответ.

А Воробей, высмотрев кого-то в толпе, подмигнул и крикнул:

— Эй, подавай обед!

Тощий пират с серьгой в носу — видно, кок, — широко ухмыльнулся. Толпа вдруг дружно загоготала. Женский голос звонко крикнул:

— Командор, не поперхнитесь!

Норрингтон молчал со стоическим выражением лица.

…И в полумраке трап заскрипел под шагами.

Окна капитанской каюты были распахнуты — свежий бриз шевелил волосы. Окна выходили на корму — за ними было море, кильватерный след, скрипящий буксирный канат, — и «Лебедь», который «Жемчужина» тащила на буксире. Норрингтон мог надеяться только на то, что оттуда не видно происходящего в капитанской каюте.

Он ждал, что эта каюта окажется чем-то вроде самого Воробья — пестрым, нелепым и увешанным побрякушками. Но каюта оказалась как каюта. Насторожили командора только две вещи: брошенное на подушке залапанное зеркальце («Ну мало ли, в конце концов…»), да распятие в углу — великолепное, из черного дерева, горного хрусталя и слоновой кости католическое распятие, — несомненно, испанской работы… а на распятии висела затерханная шляпа Воробья.

Обед притащил голый по пояс мрачный пират — немолодой, одноглазый и одноухий. Молча грохнул на стол поднос. (Стол, хоть и изрядно поцарапанный, был хорош, как сама «Жемчужина», — резное черное дерево; поднос тоже был хорош — чеканное серебро. А вот на подносе… Норрингтон предпочел бы голодать до Порт-Ройала.)

Были поданы сомнительного вида вареные овощи и еще более сомнительного — жареная свинина с пряностями и луком. Ром. Сахар. Лимоны. Воробей, стащив камзол, швырнул его на ларь в углу.

— Будьте как дома, командор!

Пират хлопнул дверью — тем самым выразив, вероятно, свое мнение о поведении своего капитана; Норрингтон затравленно обернулся ему вслед. С потолка каюты сыпался сор.

Они остались вдвоем.

…Солнце стояло в зените, и казалось, что корабли плывут в расплавленном серебре. Солнце путалось в снастях, хлопали на ветру паруса; по буксирному канату пробиралась мартышка. У обломка грот-мачты «Лебедя» капеллан, прикладывая к подбитому бананом глазу мокрый платок, говорил боцману:

— Я бы… на месте все же командора… я бы, знаете ли, поостерегся так доверять пиратам. Исчадия дьявола…

Накануне, протирая подбитый глаз, капеллан допустил роковую ошибку, во всеуслышание предложив команде по возвращении в порт выбирать между пребыванием на «Лебеде» служителя Божия — и омерзительного, представляющего собой сотворенную дьяволом кощунственную пародию на человека и, вдобавок, несомненно, блохастого животного. Гогочущая команда отдала предпочтение блохастому животному немедленно и дружно — капеллана, неоднократно пытавшегося заставить матросов поститься по пятницам и убеждавшего капитана ввести на судне «сухой закон», недолюбливали. И вот теперь, бегая глазами и поминутно шмыгая носом в платок, он пытался восстановить пошатнувшийся авторитет, — но рыжий боцман, будучи напрочь обделен душевным тактом, только бесшабашно отмахнулся веснушчатой ручищей.

— Э-э, святой отец, не видали вы дьяволов… — и скорчил страшное лицо.

Капеллан от неожиданности так и перекрестился — рукой с зажатым платком.

…На корме «Жемчужины» сосредоточенная Анамария за рукав вытащила первого помощника Гиббса из толпы гогочущих пиратов:

— Я ничего не понимаю. Это же Норрингтон!

Подвыпивший первый помощник выронил из зубов фарфоровую трубку; с пьяной неуверенностью опустился на колени, пополз по палубе, шаря руками. Анамария наступила на трубку босой ногой — глядела непримиримо.

— Убери ногу, женщина.

Негритянка ловко ухватила трубку пальцами ноги — и подбросила, поймав свободной рукой.

— Отвечай!

Первый помощник шумно вздохнул. Анамария возвышалась над ним, как карающая посланница белой горячки. Глядя снизу вверх, Гиббс наконец мрачно буркнул:

— Это же Джек.

…Мартышка появилась в окне — оглядевшись в знакомой каюте, незамеченной шмыгнула в угол, на сундук.

Двоим было не до нее.

…Командор жевал ожесточенно, не поднимая глаз от тарелки, — почти не чувствуя вкуса. Воробей оказался рядом — и все время поворачивался, что-то говоря, дыша перегаром чуть ли не в лицо… говорил одно, а темные глаза играли, и каждая фраза казалась двусмысленностью. И эта его манера в разговоре придвигаться слишком близко — гораздо ближе, чем Норрингтону хотелось бы…

Меньше всего на свете ему хотелось остаться наедине с Джеком Воробьем.

Последний побег полоумного пирата стоил Норрингтону нескольких ночей, когда он ворочался в постели, скрипя зубами; стоил бессонницы и разглядывания карт при свечах. Маршрутов погони, начерченных впопыхах, и сломанного со злости пера; но о своей главной провинности Воробей не знал и даже не догадывался. Более того — только представить, что он мог бы ДОГАДАТЬСЯ… Норрингтон почти искренне верил, что тогда ему, командору Норрингтону, останется только застрелиться.

Он редко видел сны и никогда не мучился кошмарами; но сон, явившийся ему — и даже не тогда, а почти двумя месяцами позже, — был похуже любого кошмара. Смуглое жаркое тело — сплетение тел. Его, Норрингтона, — с… Короткая сладостная судорога; он проснулся в поту, с колотящимся сердцем и на изгаженной простыне. Из зеркала затравленно глянула горящая стыдом физиономия с малиновыми ушами. Прокля-а-атье…

Он убеждал себя, что Воробей тут ни при чем. Дело вовсе не в Воробье; это он, Джеймс Норрингтон, должно быть, повредился в уме. Не иначе, и ему напекло голову; и не надо было есть на ночь жареного мяса… Спасибо, что не приснилось чего-нибудь похуже.

Ничего хуже он представить себе не мог.

— …Так выпьем за встречу!

Норрингтон вздрогнул и заставил себя поднять глаза, — и это проклятое лицо оказалось совсем рядом: верхняя губа вздернулась, приоткрыв зубы, — очередная гримаска… дикарские бусы, вплетенные в патлы, двумя крысиными хвостиками болтаются косички на бороденке, голая грудь в вырезе рубахи — на смуглой коже засохшие потеки грязного пота… И запахи: пота, перегара, еще чего-то — похоже на запах каких-то пряностей, так пахнет от негров, а белые так не пахнут…

Должно быть, согласие выпить стало его ошибкой. Он практически не пил. Опьянение не вызывало у него той легкомысленной эйфории, достижение коей и является целью пьяниц, — а глушить скорее неприятное на вкус и не полезное для здоровья пойло лишь для того, чтобы свалиться бесчувственной скотиной и наутро маяться с похмелья…

И все же он согласился. Он бы на что угодно согласился, лишь бы отвлечься, не слышать этого шепота, не чувствовать жаркого дыхания и задевающих ухо мокрых усов…

— …К чему нам ссориться?

Запах спиртного ударил в ноздри; стаканы чокнулись, золотистая жидкость плеснулась через края на скатерть. Подкравшаяся мартышка с рундука тянулась к стакану командора. Он не замечал; он смотрел, как пьет Воробей — в несколько глотков, только булькало да дергался кадык.

Тело отреагировало парадоксально. Позорно, немыслимо… сама мысль о том, что вид грязного пьяницы-пирата, хлещущего ром… Да даже с женщиной, которая вела бы себя так, как Воробей, он не стал бы разговаривать ни о чем, кроме официального разрешения на занятие проституцией; да и то не стал бы, ибо это никак не входит в обязанности командира эскадры…

Воробей уронил руку ему на плечо — обдав запахом пота. На белой рубахе под мышками — бурые пятна.

Норрингтон стиснул зубы — он едва мог усидеть на стуле; проклятый же пират, будто назло, придвинулся чуть не вплотную. Глядел в глаза, продолжая что-то болтать — Норрингтон глядел на шевелящиеся губы под усиками, не понимая ни слова. Кровь стучала в ушах.

Он проклинал себя. Он проклинал тесные форменные бриджи. А Воробей, чья рука небрежно лежала на окаменевшем от напряжения плече командора, как будто издевался. Их лица разделяло не больше пары дюймов, Норрингтон дышал выдыхаемым пиратом перегаром. Он видел каждый волосок в Воробьевых усах и щербинку на золотом зубе, комочки краски на ресницах…

— С-кажи…те… — командор перебил его, уже плохо понимая, что говорит, — это в самом деле… это краска или?..

Воробей ухмыльнулся, блеснув зубами.

— Проверь сам.

Командор вздрогнул. Пират, став вдруг странно серьезным, взяв его за руку, его пальцами прикоснулся к своей щеке, к нежной коже под глазом… Командор вырвал руку. Кончики пальцев были испачканы черным. На щеке Воробья осталась смазанная полоса. Тот улыбнулся, — отвернулся, легко пожав плечом…

В следующую минуту командор обнаружил перед носом кусок свинины со свисающими луковыми завитками.

— За-акусывайте…

Сам факт: пират, с многозначительно-похабными ужимками пытающийся покормить с руки офицера королевского флота… И все же несчастный Норрингтон, будто под гипнозом, потянулся губами. Кусок дернулся в сторону — командор, промахнувшись, стукнул зубами. Пират ухмылялся.

Ярости не было. Она, эта ухмылка, не была издевательской, — она…

Смуглая рука с манерно оттопыренным мизинцем водила куском мяса у него под носом, — не дождавшись реакции, вложила прямо в рот — протолкнула. Сальные пальцы задели по губам…

Только сжав кусок зубами, Норрингтон вспомнил о том, как дышать.

Мясо оказалось жестким. Жилистое. Или недожаренное.

— Лю… — с усилием сглотнув недожеванное, — любите острое?

Он чувствовал себя полным идиотом, но лицо Воробья оставалось трагически-серьезным.

— О да! Иногда.

Глядя в блюдо, вконец очумевший командор мучительно пытался сообразить, какой подвох может заключать в себе невинный корнеплод; а между тем они чокнулись снова — и стаканы опять оказались полными, а ведь он не собирался напиваться с этим… с этим…

Комната слегка расплылась перед глазами; никогда ни одна женщина не вызывала в нем желания ударить. Разве он мог бы ударить Элизабет?

…И завалить прямо на стол, и… Чудовищное желание сделать ЭТО с мужчиной пришло командору впервые в жизни; впервые в жизни он вдруг понял, что способен… прямо сейчас… Он задержал дыхание; медленно выдохнул сквозь зубы и снял руку Воробья. Отодвинулся — и вот это последнее, пожалуй, получилось резковато. Ножки стула по полу скрипнули громко и испуганно. Глядя в стол, Норрингтон почувствовал, как у него разгораются уши.

Пират, подцепив ногой ножку своего стула, придвинулся снова. Рука как ни в чем ни бывало вернулась на прежнее место. («Боже, да что ему надо от меня?!»)

— Мистер Воробей…

Он был готов услышать привычное: «Капита-ан Джек Воробей».

— Дже-еймс… Меня можно звать по имени.

Боже.

…И тут обнаглевшая мартышка, ухватив стакан Норрингтона обеими лапами, движением завзятого пропойцы выплеснула ром в глотку — и вдруг фонтаном выплюнула на пол.

Оба вскочили. (Норрингтон с некоторым удивлением обнаружил, что нетвердо держится на ногах. Перед глазами плыло.) Воробей швырнул в мартышку пустой бутылкой — промахнулся, бутылка разлетелась, ударившись о стену. Мартышка, бросив стакан, с верещанием метнулась в угол, в койку, забилась куда-то в простыни.

— Это же обезьяна Барбоссы!

— Да!

…На палубе «Жемчужины» пираты поднимали головы, прислушиваясь к доносящимся снизу грохоту, звону и азартным выкрикам.

— Чего это они там делают? — растерявшаяся Анамария даже утратила апломб, сразу став Гиббсу гораздо симпатичнее.

Тот покосился на крышку люка и вдруг залихватски подмигнул.

— Только не заглядывай. — И, придвинувшись ближе, договорил шепотом: — Сдается мне, женщине этого видеть не надо.

Анамария глядела непонимающе — поняла, ахнула и попятилась, прижав пальцы к губам.

…Давно он не был так отвратительно пьян. Мартышка ураганом носилась по каюте, швыряя в гоняющегося за ней Воробья все подряд — подзорную трубу, растрепанную книжку, какие-то, кажется, шкатулочки и флакончики; сиганула в подвесную койку и оттуда запустила подушкой… Когда она с визгом бросилась прямо на командора, тот все же вспомнил, что обезьяна, хоть и пиратская, попала сюда с «Лебедя» и, следовательно, по его, Норрингтона, вине, — и в свою очередь попытался ее схватить; оступился… Схватить не удалось — смутное темное пятно, каким мартышка предстала в его глазах, увернулось и исчезло в окне.

Пират налетел на него спиной — потеряв равновесие, оба повалились на ковер. Волосы Воробья хлестнули Норрингтона по лицу; оказавшийся сверху пират заерзал, перекатился на живот — неожиданно угловатая, живая тяжесть, запахи…

Волосы. Командор выплюнул угодившую ему в рот засаленную прядь; но вместо отвращения…

Реакция организма вновь оказалась непредвиденной.

Темные наглые глаза были в нескольких дюймах, и Норрингтон мог только сжимать челюсти, отчаянно пытаясь призвать к порядку взбунтовавшееся тело. Которое больше знать не желало ни долга, ни приличий, ни морали… и Воробей, конечно, не мог не учуять того, что буквально воткнулось ему в живот. И, судя по ухмылке, учуял, — только среагировал вовсе не так, как ждал пунцовый от стыда командор, не удивившийся бы и оплеухе… Воробей приподнялся — и запустил руку; рука скользнула по животу Норрингтона — накрыла, легла уверенно.

— Что… ты делаешь… ч-черт… тебя возьми…

Он слышал отяжелевшее дыхание пирата. «Я пьян, — думал Норрингтон. — Я неправильно понимаю. Не может быть, чтобы он имел в виду… предлагает…»

Зубы Воробья блеснули в дюйме — влажные, очень белые… те, которые целые. Блеск золотых коронок. Правая рука продолжала гладить Норрингтона по готовой лопнуть ширинке.

— Однажды… одна девица… на Тортуге… — шевелились, шептали губы, — сказала мне, что лук… и кое-то еще, — вторая рука зашарила по полу, подняла упавшую с блюда ветку зелени, поднесла к лицу Норрингтона, — очень способствуют… Словом… для мужчин. (Подмигнул.)Смекаешь? (Рука гладила. Норрингтон схватил ртом воздух. До него уже плохо доходили слова.) Но я подумал — ведь наш командо-ор… (Вздернул голову; в складочке между сдвинутыми бровями блестели бисеринки пота. Все лицо в целом выразило величайшее почтение к королевскому флоту, а проклятая рука продолжала орудовать как ни в чем ни бывало — и явно знала, что делать…) Ведь он не может… А если может, — и это лицо вдруг снова оказалось совсем близко, пряди волос упали Норрингтону на лицо, косички в бородке задели подбородок. Воробей выдыхал слова ему в лицо, обдавая запахами перегара и нечищенных зубов, — ведь он такой же мужчина, как все…

Норрингтон понял.

Позор. Стыд.

Ярость.

Он схватил Воробья за плечи — опрокинул, навалился сверху. Прижимал запястья пирата к полу — по обе стороны от головы. Голос его дрожал от гнева.

— Я мужчина, и я…

— Да-а, — пират ухмыльнулся во все золотые зубы — бесстыже и уже откровенно зазывно. — Я — весь внимание, командо-ор…

И вот тут…

Вместо того, чтобы ударить мерзавца и уйти. Вместо…

Никогда прежде Норрингтон не напивался до потери контроля над собой. Впрочем, до выпадения памяти не напивался тоже, — а из дальнейших событий этого дня в его памяти сохранилась только обрывки.

…Как он рванул на Воробье рубаху («Э-э! Это моя рубашка!» — «Вижу… что не штаны».)

…Как прижимал его к ковру — разорванная рубаха выдернута из штанов, голая грудь… тяжело дышал и не знал, что делать дальше. Текли секунды. У Воробья — сдвинутые брови… лицо выразило нечто вроде утрированного осознания своей вины пополам с пониманием серьезности момента. У него было такое же выражение тогда, в порту, когда командор впервые наставил на него шпагу.

— Дже-еймс… Руки должны быть вот тут, — ухватив Норрингтона за запястье (тот, от неожиданности потеряв равновесие, едва не рухнул сверху), перенес его руку себе на пряжку ремня.

Опьянение навалилось внезапно. Теперь он уже не различал лица пирата… чувствовал руки, стаскивающие с него, Норрингтона, мундир, пальцы, деловито расстегивающие пуговицы на рубашке… И этот пряный запах — собственный запах Воробья, и свои ладони на его теле… это было странное ощущение — пират оказался жестким, жилисто-мускулистым, на нем росла шерсть, и это никак не походило на гладкость, нежность и мягкость женских тел. Мужчина. Он прижимал к себе другого голого парня, и… Запомнил свою — неожиданно четкую — мысль: если сложить все удовольствие, полученное им с женщинами — за всю жизнь, и сравнить с этим одним-единственным разом… «Это гнусное извращение». Впрочем, разве весь Воробей не был ходячим гнусным извращением?

Все же, обнаружив в своих пальцах чужой неудобосказуемый орган, командор попытался возмутиться — тем паче, что Воробей бесстыдно ласкал себя его рукой; но возмущаться в состоянии, до которого он дошел, весьма затруднительно. Опомнился он, лишь осознав, что уже лежит ничком и пират, навалившись сверху, тяжело дыша над ухом, стаскивает с него панталоны, и лезет пальцами…

Ужас на какой-то миг привел злосчастного флотоводца в чувство. Он утратил контроль над ситуацией. Оказался во власти…

Он вывернулся, столкнув Воробья, — отшвырнул того в сторону, завозился, пытаясь подняться. Он больше не видел пирата вообще — только услышал насмешливый, как ни в чем ни бывало, голос:

— Да ты прямо тигр в постели.

Норрингтон пытался подняться на колени — и не смог. Стоя на четвереньках, он с опозданием осознал, что у него расстегнута ширинка и наружу торчит ноющий от напряжения…

Словом, командору Норрингтону крупно повезло, что он не видел себя со стороны. А Воробей присвистнул, выдохнув прямо-таки замирающим от восхищения голосом:

— О-о, командо-ор…

Пьяный Норрингтон не сразу сообразил, к чему относится это замечание. А с опозданием сообразив, судорожно попытался прикрыться ладонью — потеряв равновесие, повалился на бок, ударился и без того ушибленным локтем…

— …Как приятно познакомиться… Как его зовут?

— Кого?! — возопила вконец одуревшая жертва.

— ЕГО… — жаркое дыхание обдало предмет разговора — а место там, как известно, чувствительное, и мурашки побежали у командора по спине. — Тогда я буду звать его Джимми, как тебя.

Будь командор хоть чуть трезвее, он бы, разумеется, вскочил. Но он был пьян настолько, что не сумел даже вознегодовать, ибо уже вовсе плохо осознавал происходящее. Каюта плыла и кружилась, и пол качал его на себе. А Воробей продолжал бормотать что-то, из чего Норрингтон разбирал только отдельные слова:

— Себя надо любить, командор… одного чувства долга мало для счастья…

И тут командор, по-видимому, забылся, — ибо дальнейшее помнилось ему лишь обрывками. Он помнил руки на своих плечах — толкнувшие его на спину, на ковер, и жаркий шепот в ухо:

— Тихо, Джимми… Ну хорошо…

Помнил на пальцах холодную, жирную и скользкую жидкость с резким запахом розового масла («Это что?» — «Так надо… смекаешь?»). И жаркий рот Воробья — там, где и женские-то губы стыдно представить… Дальше был провал — сладостный, опустошающий; дальше… К этому времени несчастный командор, как ни щурился, из всего мира различал только два светлых пятна — окна; запомнил, как нелепо, позорно и неумело тыкался ноющим от возбуждения… э-э… куда-то в таких уголках чужого тела, о которых и помыслить-то непотребно… И апофегеем позора — свой идиотский вопрос:

— Ну и куда?

И меланхоличную констатацию Воробья:

— Вы пьяны вусмерть, мой командор.

После чего тот попросту перехватил руку Норрингтона — державшую… э-э… И направил сам. Куда надо.

— …Вы же мечтали взять надо мной верх, командор… вот… восполь… зуйтесь же… ша-ансом… О-о!..

Наутро от одного воспоминания о дальнейшем уши командора, судя по ощущениям, принимали оттенок рубина и температуру кофейника; он тряс головой, будто хотел вытрясти мысли. Хуже всего было то, что в этих воспоминаниях содержалось и еще более страшное и стыдное — когда Воробей вдруг вывернулся и все-таки вновь навалился на него сверху… Воробьева рука, которая вдруг тоже полезла — туда, куда ее никто не приглашал. И вкрадчивый шепот:

— Дже-еймс… Все должно быть по справедливости.

А потом…

Словом, о событиях этих суток нельзя было не то что рассказать священнику на исповеди, — и вспоминать нельзя было. Бежать немедленно и не вспоминать никогда, иначе… иначе…

Все это было ужасно.

III

…Солнце просвечивало паруса, и путаные тени от снастей лежали на свежевымытых досках палубы. Капитан Воробей, стоя на мостике, величественно озирал морские просторы — искоса посматривая вниз, на палубу, где, в свою очередь, перемигивались, пересмеивались и многозначительно хмыкали, косясь на капитанский мостик.

Утром капитан Воробей подвергся общественному осуждению: сперва Гиббс, которого вид довольного, как кот, обожравшийся сметаны, капитана окончательно вывел из душевного равновесия, мрачно буркнул: «Сэр, вы бы хоть не лыбились… прямо глядеть противно». Затем Анамария громко заявила, что у нее в сундучке хранится штука отличного лионского шелка — как раз на свадебное платье; шелк, правда, не белый, а небесного цвета, но капитану Воробью с его биографией и грешно было бы претендовать на белое; а зато если Норрингтон сдуру согласится, впредь «Черная жемчужина» сможет плавать по морям без опаски, ибо кто же осмелится повесить жену командующего ямайской эскадрой?

И даже попугай немого Коттона повернулся к капитану хвостом — и, как решил Джек, неспроста.

…Море рябило. Расплывалась пена за кормой. Ветер трепал волосы капитана Воробья, концы платка. В очередной раз глянув вниз, капитан едва не оступился на мостике: Анамария, сидя на бочонке в окружении гогочущих пиратов, размахивая руками, описывала фасон будущего свадебного платья.

Капитан отвернулся с тяжким вздохом, — но тут же вспомнил, что в правом кармане у него лежит нечто интересное и ждет своего времени, и настроение у него сразу поднялось. Заткнув подзорную трубу за пояс, он запустил руку в карман и долго там рылся — ибо найти что-нибудь в карманах капитана Джека Воробья было делом не из простых, — и, наконец, выудил золоченую пуговицу от английского военного мундира. Это была большая, начищенная и блестящая, прекрасная пуговица, но главное ее достоинство заключалось в другом: это была пуговица от мундира командора Норрингтона. В глубине души Джек даже полагал, что скромняге командору, верно, будет жаль с ней расстаться, — но не мог же он, капитан Джек Воробей, не оставить себе ничего на память о столь знаменательном (тут он ухмыльнулся) событии?

Оглядев пуговицу с видом гурмана, Джек выудил из того же кармана суровую нитку, продернул в ушко пуговицы и принялся деловито вплетать нитку в волосы.

Тошнота проснулась раньше командора Норрингтона — а тот проснулся от тошноты. Ему было плохо. И омерзительный привкус во рту… Хотелось пить. И все же, еще не успев толком прийти в себя, он улыбнулся, вспомнив: вчера было что-то хорошее. И что-то ужасное… Что же? Бой с испанцами?..

Вчера он напился с Воробьем. Эта мысль привела командора в чувство моментально — будто поплавок, вытянула за собой все остальные вчерашние воспоминания. А воспоминания были хоть и отрывочные, но вполне конкретные. «Бож-же…»

Он лежал, зажмурившись, — было страшно даже повернуться и взглянуть. Под боком жалось что-то теплое; живое… волосатое?.. Командор испытал ужас. «Боже, сделай так, чтобы все это мне приснилось. Пьяный бред… (Замирая, приоткрыл один глаз.) Боже, пусть кто угодно, только не Воробей!»

Мелко вздрагивая во сне задней ногой, рядом дрыхла мартышка — страшненькая мордочка выражала полное и неизъяснимое блаженство.

А кроме них в постели не было никого.

Мартышка заерзала под боком — почесываясь во сне, перевернулась брюхом вверх; дрыгнула ногой… Страшная мысль поразила Норрингтона; но ведь не мог же он спьяну — перепутать Воробья — с мартышкой?!

Представившаяся картина бросила командора в пот; затряс головой и скривился от боли. «Бож-же…» Рывком сел — и тут же понял, что ночь, а особенно ее финальная, наиболее позорная часть ему не приснились. «Позор… Боже, какой позор…» Заранее замирая, поерзал — нет, ночь, несомненно, ему не приснилась.

Ногтем ковырнул пятно на простыне — белое, заскорузлое; пятно тоже неопровержимо свидетельствовало, что все случилось наяву. С другой стороны, серое, Бог весть когда постеленное белье… да со сколькими этот ублюдок тут уже переспал?

Норрингтон моргнул. Сцена увиделась будто со стороны: взъерошенный голый человек, свесив босые ноги, держится за живот. На лице его — страдание; вот, подняв голову, он озирается, болезненно щурясь…

Корабль шел, несомненно, носом к волне. Р-раз — скрипят переборки, кренится пол — по пыльно-золотым квадратам солнечного света съезжает брошенный в углу сапог; два — корабль замирает и начинает выравниваться; три — новая волна, снова протяжные скрипы, звон напрягшихся вантов, — у судна задирается нос, сапог едет в обратную сторону, брызги, сверкая на солнце, летят в кормовые окна… Койка раскачивается, скачет тень на полу…

Норрингтон с тоской опустил глаза; сникшему между ног органу было так же плохо, как всему остальному организму.

Собственно, насколько командор помнил свое вчерашнее состояние — впору было удивляться, как он вообще… Да еще и выпачкался в чем-то непонятном — в некотором недоумении Норрингтон потрогал себя, оглядел палец, нюхнул…

ЭТОТ аспект использования физиологических отверстий не по назначению брезгливому Норрингтону в голову прежде как-то не приходил; если командора тут же не вывернуло наизнанку, то лишь потому, что он успел зажать рот ладонью. Шлепая босыми ногами, командор заметался по каюте. Обнаружив на неприбранном столе относительно чистую холщовую салфетку, кое-как обтерся ей, поливая из кувшина. Загаженную салфетку, с отвращением оглядев, выбросил в окно. Качаясь, дошел до койки, сел; голова кружилась. Он был отвратителен сам себе.

Заскрипела дверь — командор судорожно натянул простыню; дверь распахнулась — человек, благодаря которому он в самом прямом смысле вляпался в то, во что люди обычно вляпываться избегают, ввалился, откинув голову, развинченной своей походочкой; ухмыльнулся, блеснув зубами, — сунул Норрингтону початую бутылку.

— С добрым утром, командо-ор!

Похоже, он только что умывался, — впрочем, краска толком не отмылась, осталась размазанной чернотой вокруг глаз. Приоткрытые губы, капли в усах, слипшиеся ресницы… От запаха спирного Норрингтона замутило — он поспешно отдал бутылку. Смотрел в пол — лишь бы не глядеть в это лицо. Дыханию Воробья свежеоткупоренная бутылка бы позавидовала («Боже, да он вообще трезвым-то бывает?»)

В этот миг командору казалось, что он больше никогда в жизни не возьмет рома в рот.

— Ты чем-то недоволен, Джимми?

Норрингтон, вздрогнув, вскинул глаза. Наглая ухмыляющаяся морда мигом стушевалась, — моргнул… опущенные ресницы — у него длинные ресницы, даже без краски… Выражение лица — не то утрированно-застенчивое, не то кокетливое; взгляд… Так глядят дешевые проститутки, пытаясь заигрывать. Рука в перстнях легла Норрингтону на колено — на белой ткани показалась темной, как у негра.

Он дернул ногой, стряхивая эту руку. Хотелось ударить. Разбить в кровь точеное коричневое лицо, отхлестать сорванной косынкой по насмешливым губам…

Чтобы никто не понял. Что от этого голоса его, Норрингтона, продрало мурашками по спине. Что…

«Джимми». Не многие отважились бы так его назвать.

Воробей выпрямился — с бутылкой в руке; закинутое лицо показалось почти высокомерным.

— Мое общество снова вам неприятно, мой командор? (Полушепотом.) Вы разрываете мне сердце! — Растопыренная ладонь легла на грудь, в вырез рубахи — им, Норрингтоном, разорванной рубахи… И шевелящиеся губы — вновь совсем близко, и эти окаянные глаза… И — чуть повысив голос, с шутовским трагизмом: — Как вы непостоянны… это просто недостойно офицера его величества!

За одну эту фразу распутного мерзавца следовало бы убить.

На полу дрожали солнечные блики; Норрингтон вскинул голову — и тут же из желудка некстати подкатило к горлу. Командор замер с окаменевшим лицом, держась за живот. Стоило поразмыслить о том, получится ли в случае необходимости добежать до окна, — и не лучше ли заранее занять место поближе…

Койка раскачивалась, поскрипывали веревки; от качки мутило еще сильней. Воробей глядел, насмешливо приподняв брови. Отхлебнул из бутылки, вытер рот рукавом. Норрингтон сглотнул; выдохнул.

— Я бы попросил у вас прощения… если бы не был так уверен, что вы сознательно спровоцировали… все это. (Вот теперь это была не гримаса — теперь Воробей просто вытаращил глаза; кажется, он изумился искренне.) Но я в любом случае… вынужден просить прощения. Это целиком и полностью моя вина.

Карие округлившиеся глаза — Воробей даже про бутылку забыл.

— Почему же — целиком и полностью?

— Потому что ВАШИМ принципам (сделал ударение на слове «вашим», на «принципам» усмехнулся — кривовато, уголком рта) насколько я понимаю, случившееся не противоречит.

Сквозняк шевелил волосы. Пират глядел исподлобья — и тут же просиял улыбкой, развел руками.

— О… какие у меня могут быть принципы! Джеймс, — подмигнул. — Но если хочешь, я и моя команда будем держать языки за зубами! Твоя страшная тайна умрет со мной!

Со скрипом заваливалась каюта. Качнулась на сквозняке оконная рама, метнулись блики по стене. Норрингтон не поверил ушам.

— Команда?!

Лицо Воробья было — сама невинность. Где-то возле уха неопределенно пошевелились пальцы вскинутой левой руки.

— О… ну вообще-то они не глухие. А здесь такие тонкие переборки…

Командор Норрингтон онемел.

IV

К полудню ветер упал. Мертво обвисли паруса. В зеркальной воде едва рябили отражения. Слепящее солнце взбиралось в зенит, и единственная полоска облаков таяла над горизонтом. Пахло пОтом и смолой, выступившей на досках обшивки. На средней палубе, у трапа, четверо играли в кости — полуголые, потные, азартные, — бранились, вскакивали, размахивали руками. Зрители сидели на трапе; и сверху, на батарейной палубе, тоже сидели, свесив ноги в люк — качались над головами игроков грязные заскорузлые ноги.

Впрочем, штиль пришелся неожиданно кстати — поврежденная обшивка «Лебедя» за ночь разошлась окончательно, и помпы больше не справлялись с течью. К величайшему (и неожиданному) облегчению Норрингтона, Воробья не пришлось упрашивать — он сам и даже не спросясь командора предложил англичанам гостеприимство на «Жемчужине» (точнее, в трюме «Жемчужины», ибо командор оставался единственным, кому было разрешено свободно передвигаться по пиратскому судну). Но выбирать тем было не из чего.

Ну а при спокойном море поставить два судна борт о борт, чтобы дать возможность матросам с «Лебедя», таща раненых, перебраться на «Жемчужину», было значительно проще. Опустевший «Лебедь» держался на плаву еще несколько часов, медленно погружаясь, — пока не осел настолько, чтобы вода наконец хлынула в пробоины правого борта.

На юте пиратского судна командующий ямайской эскадрой угрюмо стоял у перил, глядя в воду, сомкнувшуюся над мачтами его судна. Вода, лазурная и прозрачная, как небо, искрилась под солнцем.

Свобода передвижения обернулась для командора неожиданной стороной. Никто из пиратов не страдал ни глухотой, ни слабоумием, а в капитанской каюте прошлой ночью было, судя по всему, не сказать чтобы тихо, — и даже, как с содроганием начинал понимать Норрингтон, совсем не тихо. А тут еще штиль — скука и безделье для команды.

Командору порывались пожать руку. Его спрашивали, как прошла первая брачная ночь и желали удачи в следующую. Его благодарили за то, что капитан нынче добрый, и настоятельно советовали пойти выспаться: смотри, сэр, задрыхнешь ночью, так капитан завтра будет злой, прояви сочувствие к тяжелой доле матросов. Идите-идите, командор, у вас ночная вахта. Глядите, братцы, да он зеленый, аж качается!.. Да-а, наш капитан спуску не даст… что значит — жеребца заездит? Ты почем знаешь про жеребца? Жеребцов не возим! Как не возим, вон стоит!

Уши командора пылали. Он пытался игнорировать хамские взгляды и выпады, но на корабле не то что скрыться — отвернуться было некуда. Один из пиратов оказался немым, но и тот, скаля почерневшие зубы, хлопнул его по плечу — выразительно причмокнул, упершись взглядом командору ниже талии, — ткнув большим пальцем в сторону торчащего на мостике Воробья, подмигнул, ухмыльнувшись во весь рот.

…Бой склянок застал Норрингтона у дверей капитанской каюты. На втором и последнем ударе колокола он протянул руку и взялся за дверную ручку, — и тут за дверью голос Гиббса пробасил:

— …Бог мой, Джек… Спать лучше с женщинами.

Разумеется, никогда в обычной ситуации командор не опустился бы до того, чтобы подслушивать под дверью. Но уж тут…

— Это дело вкуса, — легко отозвался голос Воробья. — Все на свете — дело вкуса.

— Но Норрингтон!.. — в голосе Гиббса прозвучал суеверный ужас. — Это настоящее безумие, Джек!

— Оно того стоило.

Командора передернуло. Целесообразность в компании с низменным любопытством скрутили мораль узлом и заткнули ей рот кляпом, и командор пал еще ниже: он заглянул в замочную скважину.

Воробей в распахнутой рубахе сидел в койке, свесив босую ногу, — сморщив нос, встряхнул головой, отбрасывая назад волосы; Гиббс за столом выколачивал трубку. Командор видел обоих сразу, и опухшая красная рожа с всклокоченными седыми бакенбардами смотрелась несуразным контрастом с точеным лицом капитана.

Осознав, ЧТО пришло ему в голову, командор попятился — уперся лопатками в стену.

К слову сказать, отступил он вовремя — ему не довелось услышать фразу Воробья, которая, с точки зрения того, как раз объясняла все происходящее, — но командор едва ли обрадовался бы такому объяснению.

— Это была шутка, — небрежно сказала причина всех его несчастий. — Наш командор весьма забавен, когда… Словом, отличное развлечение!..

То, что слова эти не достигли ушей командора, можно счесть подтверждением того факта, что и неведение бывает благом, — тому и так было вполне достаточно. Торопливой и неуверенной походкой преследуемого жулика он дошел до конца коридорчика; по пути вниз едва не свалился с трапа; пришел в себя и отдышался только на батарейной палубе, сидя на бухте каната рядом с зачехленной пушкой.

Солнце светило сквозь решетчатые люки, и пыль мельтешила в лучах. Из трюма припахивало. Щурясь на свет, командор пытался собрать разбегающиеся мысли. В ужасе и отчаянии, чувствуя внутри сосущий холодок и вовсе ничего уже не понимая, он наспех перебирал в памяти мужчин, когда-либо и почему-либо ему симпатичных — и вздохнул с облегчением, придя к выводу, что, разумеется, никто из них не вызывал в нем противоестественных желаний; но ведь и женщины, одного присутствия которой хватало бы ему, чтобы так потерять голову, он не встречал! Впору было поверить, что он сошел с ума — или что Воробей в самом деле подложил чего-то в угощение; но, как человек трезвомыслящий, командор скептически относился к байкам о чудодейственности знахарских «любовных» травок. Какое-то действие они, возможно, могли оказать — но не такое же! Нет, он решительно ничего не понимал.

Но бессонная ночь и похмелье взяли свое — и к четырем склянкам додумавшийся до головной боли, окончательно заплутавший в дебрях психологии и разморенный жарой командор уже мирно дремал, уронив голову на лафет.

…От тычка он, вздрогнув, очнулся. Было уже темно. В желтом шатком свете над ним стояла хмурая негритянка с фонарем, толкая его босой ногой.

— Вставай, — хмуро заявила она. Сквозняк шевелил ее волосы, мятые концы белеющего платка. — Капитан зовет тебя.

Все же для начала одолеваемый подозрениями командор выбрался на верхнюю палубу, дабы сориентироваться по звездам относительно курса корабля. Но «Жемчужина» действительно шла к Ямайке.

Негритянка следила за ним, презрительно прищурившись. Тень под ее ногами была тройной: короткая и резкая — от фонаря в ее руке, и две длинных и прозрачных — от двух кормовых фонарей.

…Хватаясь в темноте за ступеньки трапа, Норрингтон лез из пахнущей морем ветреной прохлады в душную (и припахивающую трюмной гнилью) тьму нижних палуб. Впрочем, еще оттуда пахло едой, и этот запах мигом отбил у командора тоску по свежему воздуху; он втянул слюну и — сам себя устыдился.

В капитанской каюте горели свечи. Огоньки дрожали в черных оконных стеклах, в стекле стаканов, вздрагивали блики на скатерти. Свиной окорок блестел облитыми жиром и соусом поджаристыми боками. Вспомнив о запертой в трюме команде «Лебедя», которую вряд ли кто-нибудь озаботился накормить ужином, командор стал противен сам себе.

Воробей, полулежавший поперек койки (которую, судя по всему, вопреки правилам не снимали и не скатывали днем, — впрочем, Воробей ни в коей мере и не производил впечатления человека, приверженного твердому распорядку дня), блеснул зубами из полумрака:

— Присаживайся, Джимми, — небрежно взмахнул рукой. — Будь как дома!..

Даже жесты его были манерны. Расслабленная кисть с тремя торчащими пальцами — большим, указательным и мизинцем… Привалившись спиной к стене, смотрел, склонив голову к плечу. Звякнули подвески в волосах, качнулась нога в ботфорте… Пират завозился, пытаясь встать; протянув руку, с просительной гримаской пошевелил растопыренными пальцами. По наивности командор подал руку — скорее автоматически, — за что был немедля наказан: пират, выбираясь из койки, ухмылялся столь многозначительно, словно они совершали непристойность, — и добился-таки своего — уши командора налились жаром, и вспотела ладонь — в которой рука пирата задержалась, а выскальзывая, игриво пробежалась пальцами вниз от запястья…

Норрингтон вырвал руку. На сей раз командор был преисполнен решимости отстоять свою добродетель; впрочем, пока пират прошелся до сундука в углу, и пока, откинув крышку, рылся, переставляя и звякая, и когда наконец выпрямился и обернулся, держа за горлышки две бутылки, — словом, все это время командор с малиновыми ушами не сводил с него глаз. Опомнился он только при мысли о роме, испытав искренний и рефлекторный приступ тошноты.

— Я предпочел бы выпить воды.

Воробей выглядел оскорбленным в лучших чувствах.

— Не со мной, Джимми. Хочешь воды — ступай за ней в трюм.

Даже разговаривая, он, черт его побери, ухитрялся вихляться — чуть не во все стороны разом. Вздернутая голова, опущенные глаза, голая грудь и по бутылке в каждой руке с отставленным мизинцем… Сизый блеск накрашенных век. И выражения лица: негодующее — обиженное — игривое — снисходительно-насмешливое… Только зубы да глаза блестели. И этот голос — легкие, наигранно-насмешливые интонации, эта манера растягивать гласные…

— Не люблю воду, Джимми, что поделать. Нет, она, конечно, е-есть… в трюме, — пират скривился, и даже кончик языка высунул, и, не выпуская драгоценных бутылок, изобразил руками отталкивающий жест — всем своим видом показал, какая это гадость, та вода, что в трюме, — но ты знаешь, Джимми, я бы не советовал тебе ее пить. «Жемчужина» скоро месяц в плавании…

— Это не забавно, — заявил командор сухо, тщась сохранить остатки достоинства.

Воробей попытался развести бутылками — едва не выронив, закивал, молитвенно прижимая их к сердцу, — с лицом, на котором прямо-таки написано было, что да, все это вовсе не забавно, и как можно даже подумать, что это может быть забавно; и уж будь его, Джека Воробья, воля, он бы никогда ничего такого не допустил, — но вот… Прямо-таки скорбь по поводу столь неудачно и трагически сложившихся обстоятельств была на этом лице.

Норрингтон воззрился ошарашенно — он все еще не мог поверить, что это не шутка. Впрочем, ему самому было не до шуток. Эта близость полуголого, вихляющегося, пахнущего по́том и пряностями, непристойно ухмыляющегося, — и даже блеск зрачков из-под лохматых ресниц казался непристойным… Приступ ярости оказался неожиданным для самого командора. Развернувшись, он в самом деле пошел к двери — и испытал при этом даже облегчение, ибо начинал с ужасом осознавать, что, видимо, не один ром стал причиной его вчерашнего грехопадения…

Воробей, успевший поставить бутылки на скатерть, ухватил его за фалды.

— На твоем месте я бы снял мундир, Джимми. — Взмахнул руками, округлил глаза, и — заговорщицким шепотом, с придыханием: — Честь мундира, Джимми!.. А вдруг на тебя нападут? И… — Провел ладонью по голой груди — жест выглядел почти намеком, и отнюдь не на сохранность камзола. Норрингтон изменился в лице; выждав паузу, пират договорил — с ужасом в голосе: — И оборвут все золотые пуговицы?.. (Театрально вздохнул.) Тебя здесь люблю один я!

Булькая, золотистый ром полился в стаканы. Качались побрякушки в волосах пирата; густо обведенный чернотой глаз залихватски подмигнул из-за кромки стакана. Вчерашний хмель еще не выветрился из головы командора — только этим, пожалуй, можно объяснить то, что тот срывающимися от злости пальцами в самом деле принялся расстегивать мундир. Швырнул мундир на кресло, за ним, войдя в раж, — рубашку, по привычке взялся за бриджи — и успел распустить тесемки прежде, чем сообразил, что, собственно, делает, — и что Воробей, повалившийся обратно в койку, наблюдает за ним с выражением самого искреннего восторга на лице, покачивая ногой и даже прихлопывая в ладоши.

Опомнившийся командор вцепился в бриджи — подтянул чуть не до груди; но вследствие этого бриджи, и без того тесные, плотно обтянули некоторые детали анатомии — и, конечно, туда-то и опустился взгляд Воробья. Взметнулись брови, карие глаза расширились в веселом изумлении.

— Командо-ор… Джимми, тебе так не режет?

Ухмыляясь, он сунул командору стакан.

Хваленое самообладание командора, должно быть, взяло уже отпуск по состоянию здоровья, — позабыв о своем достоинстве (да и какое уж тут достоинство!), одной рукой вцепившись в спадающие штаны, тот запустил оправленным в узорное золото стаканом в стену; но Воробей, совершив прыжок, сделавший бы честь цирковому тигру, поймал ценную вещь в полете, — обрушился с ней куда-то за стол. Из-под стола послышалась возня, затем сдавленный страдальческий голос:

— Джимми… Я отдал тебе больше, чем тело и душу, — я отдал тебе свой ром! А ты…

Норрингтон оттолкнул стол так, что зазвенела посуда и едва не повалились подсвечники. Пират, мокрый от пролитого рома, с жалобно-оскорбленным выражением лица сидел на полу, прижимая спасенный стакан к груди, — но, шагнув к нему, командор споткнулся обо что-то, прежде бывшее под столом… и этим чем-то оказался тяжелый кожаный бурдюк.

Воробей не дрогнул лицом, но подозрения командора от этого только усилились. Развязав бурдюк, он понюхал содержимое; плеснул на ладонь. Бурдюк был полон воды. Обыкновенной. Пресной. Ничуть не тухлой. Командор поднял глаза — и Воробей опасливо отодвинулся. Смуглое лицо выразило самую искреннюю обиду — «я так не играю».

Смысл гнусной каверзы был ясен: пират явно вознамерился впредь иметь дело не с командором Норрингтоном в здравом уме и трезвой памяти, а с пьяной и, как выяснилось, совершенно аморальной скотиной, в которую тот оказался способен превратиться…

Должно быть, на лице командора, в свою очередь, отразилась вся глубина доброжелательности, благодарности и человеколюбия, владевших его существом в данный момент. Не глядя, он сунул бурдюк на стол; Воробей, моргнув, мигом изобразил улыбку — самую что ни на есть невинную, обаятельную и извиняющуюся. Укоризненно покачал головой (капля рома сорвалась с кончика носа):

— Джимми, так по доброй воле ты не…

Договорить пират не успел — осатаневший Норрингтон прыгнул на него, повалил и схватил за горло. Стакан в руке Воробья со стуком ударился об пол.

— Р-о… — прохрипела жертва.

От ярости командор лишился дара речи.

У Воробья исказилось лицо; выгибаясь, отчаянно гримасничая, он замахал свободной рукой. Беззвучно шевелились губы, дернулся кадык под ладонью командора. Но он не сопротивлялся, — а бить человека, который даже не сопротивляется, у командора не поднялась рука.

Норрингтон разжал руки. Пират схватился за горло, закашлялся. Отдышавшись, приподнялся на локте — с таким видом, будто в обмен на свою жизнь собрался поведать страшную тайну; и поведал — прошептал осипшим голосом, да еще с выражением искренней заинтересованности:

— Может… перейдем уже… в постель?..

Какие уж тут слова!.. Схватив Воробья за плечи, командор тряс его, как куклу, — тот прикусил язык, охнул и замолчал.

Стакан покатился в сторону. Двое покатились по ковру. Жилистого, верткого и неожиданно сильного, Воробья не так-то просто оказалось скрутить, — а скрутить было нужно, потому что…

Он и сам не знал — почему.

Впервые в жизни командор Норрингтон ощутил себя животным. И все чувства, которые он испытывал, были помножены на ярость. Он сам плохо понимал, чего хочет — избить, задушить, переломать кости… Сжимая зубы, теряя рассудок, он пытался вывернуть Воробью руки, наваливался всей тяжестью, чувствуя под собой — плечи, ребра, колени; но пират только скалил зубы в ухмылке и, кажется, совсем не хотел драться, — руки его оказывались совсем не там, где следовало бы. Например, на ягодицах командора — теплые ладони сквозь ткань бриджей, так эти ладони еще двигались — грубо стиснули, вздернули… Норрингтон вырвался, замахнулся кулаком… И не ударил.

…Ветер свежел. За черными сетями снастей взошла яркая долька луны. На крышке кормового люка, зажав между колен топорик, коим полагалось в случае тревоги рубить буйрепы спасательных буйков, скучала на вахте сонная Анамария. Подняв руки, зевнула, со вкусом потянулась, показав голый живот, — за бухтами канатов послышалось сопение. Выбравшись, бритоголовый карлик тяжело вздохнул, глядя исподлобья, громко шмыгнул носом, вытер под носом пальцем, палец вытер о штаны, покосился на романтическую луну, — и, сипло откашлявшись, начал ухаживание:

— Такая ночь… коли женщина одна…

Анамария выдернула из-за пояса пистолет — выразительно сощурившись, взвела курок. Незадачливый ухажер замахал руками, молча шарахнулся.

И никто из них не взглянул вверх, на мачту, — а между тем из-за зарифленного бизань-стакселя на них глядела мартышка, превратившаяся в лунном свете в едва прикрытый клочьями разложившейся плоти скелет.

…А в капитанской каюте драка неумолимо превращалась в нечто непотребное. Двое катались по полу и терлись друг о друга, как безумные. Руки Воробья оказались на плечах командора, а между его ног оказалось колено Воробья, двигавшееся с большим знанием дела, — и Норрингтон наконец перестал соображать.

Он все-таки сумел прижать пирата к полу. Он помнил это тело — помнил памятью ощущений, ладоней, всей кожи; помнил этот запах, от которого мутилось в голове, капельки пота во встопорщенных усишках, и жаркое дыхание, и этот шепот… В дюйме от носа командора влажно блестели золотые зубы. На каждой из косичек в бороденке по две бусины: на одной — желтая и красная, на другой — желтая и зеленая… Пират сморщил нос.

— Ты ведь сам этого хотел, Джимми. Ты и сейчас этого хочешь… — Ладонь Воробья легла ему на грудь. Вторая провела по бедру. Воробей шептал, дыша ему в лицо: — Твое тело… хочет… — И — на выдохе: — И я тоже… хочу…

Стоя на коленях над лежащим Воробьем, командор в полном отчаянии схватил со стола стакан — проглотил ром залпом, не почувствовав вкуса. Ром обжег горло; обжигая, пролился вниз по пищеводу. Тяжело дыша, Норрингтон смотрел на пирата сверху вниз — на неширокие плечи в тесном камзоле, на ключицы… Ему хотелось вытащить Воробья из одежды, как устрицу из раковины. Желание оказалось почти болезненным — жар и тяжесть, толчки крови, тянущее напряжение… И прозаично врезавшаяся ширинка. «Проклятые бриджи!»

— Привет, Джимми, — Воробей, приподнявшись на локте, склонив голову к плечу, с совершенно заговорщицкой ухмылкой гладил ширинку командора, — и отшатнулся в притворном испуге, и восхищенно присвистнул — вздернув брови, округлив губы.

После вчерашнего командору в самом деле требовалось немного — опьянение упало мягко, но оглушающе. Он, оказывается, успел схватить пирата за запястье. Смуглая рука в сбившихся к локтю рукавах… Разглядев эту руку, командор опомнился мгновенно. Вчера он этого не заметил; теперь же… В дрожащем свете свечей, а тут еще и все вокруг качается, и качаются свечи и тени, и сквозняк колеблет огоньки…

Левая рука Воробья выглядела так, словно из нее кусками рвали мясо. Два широких извилистых шрама, тянувшихся от самого запястья, сливались в один на сгибе локтя, — не очень свежие, но и еще не застарелые, грубо и неровно сросшиеся, розоватые, окруженные еще не слинявшей до конца краснотой…

— У каждого есть прошлое, Джимми, — пират оказался серьезен — и глядел куда-то мимо; огоньки отражались в темных глазах.

Его голова лежала затылком в ладони командора — узел платка и тяжелые, прохладные, гладкие, жесткие волосы, а под волосами — тепло головы… Нитка разномастных бус в разметавшихся прядях заканчивалась не то кулоном, не то женской серьгой — металлический кружок с круглым красным камнем, с тремя подвесками на цепочках.

Дурацкий вопрос: «Больно было?» — у Норрингтона хватило ума не задать.

Он растерялся. Злость ушла, как вода в песок. Под его ладонью эта рука показались темной, как у негра. Под пальцами бился пульс. Ему показалось, что он может обхватить это запястье двумя пальцами. Сломать голыми руками. И еще — что, верно, он скорее согласится, чтоб руки у него отсохли.

Словом, что греха таить, — он отнюдь не был объективен сейчас, взирая на развалившегося на полу грязного бандита, как на статую Мадонны. А ведь бывали в прошлом среди казненных по его приказу пиратов и хромые, и кривые, и безносые, и разукрашенные самыми разнообразными рубцами, — но ни разу еще трогательное зрелище выбитых зубов, свернутой на сторону челюсти или деревянной ноги не заставило дрогнуть сердце командора.

Причина же его душевного смятения вдруг похабно ухмыльнулась.

— Джимми, не гляди на меня так, будто хочешь исцелить мои душевные раны. (Подмигнул.) Кто потом исцелит мою задницу?

На чем и кончилась вся лирика. Командор окаменел.

…Скрипя, заваливался пол. Килевая качка. Сквозняк прибивал огоньки свечей, качались тени на ковровой скатерти. Волны с гулким плеском толкались в борта. Что-то все же надо было делать — и он неуверенно потянул у Воробья с головы косынку…

Пират, зашипев сквозь зубы, тут же столкнул его с себя, сел и, бормоча под нос ругательства, принялся сам выпутывать косынку из волос — это даже у него заняло несколько минут, и все это время всей своей богатой мимикой он выражал мнение об умственных способностях командора.

— Джимми, черт побери… то, что тебе сейчас надо, у меня не на лбу!

Норрингтон молчал. Только тут он спохватился, что стоит перед сидящим на полу Воробьем на коленях. На коленях!.. Но подняться он не успел. Мятая и, прямо сказать, засаленная красная косынка спланировала на ковер; пират состроил вслед ей гримаску — не то сощурился, не то поморщился; вздернулась, топорщась усиками, верхняя губа… Та рука, что со шрамом, оказалась у Норрингтона на спине, вторая на затылке — жесткие пальцы вцепились в волосы; опрокидываясь навзничь, пират рывком повалил Норрингтона на себя.

Проснулся командор от резкой боли в паху. Самое кошмарное пробуждение для мужчины. Вторым сознательным ощущением была навалившаяся тяжесть и чужие волосы на лице. И даже во рту.

Спать в подвесной койке вдвоем неудобно. Воробей фактически лежал на нем — должно быть, весьма романтично, только вот дышать тяжело. Колено же Воробья уперлось Норрингтону в пах и придавило там самое дорогое (перед сном, к слову сказать, отмытое водой из того самого бурдюка, — ко всему привыкает человек; а мыться при помощи Воробья, который не мог, разумеется, остаться в стороне… Словом, действо едва не обрело незапланированное продолжение).

Кривясь от боли, командор отодвинул это колено. Провел ладонью по лицу, вытягивая изо рта чужие пряди. По потолку струились голубоватые блики от освещенных луной волн. Пират застонал и заворочался во сне, уперся локтем Норрингтону под горло; голое плечо атласно поблескивало голубоватым. Ворох темных волос… Спина Воробья оказалась сплошь располосована рубцами от ударов «кошкой» — совсем старыми, уже плохо заметными; но сама мысль о страданиях, причиненных этому человеку…

Командор отодвинул и локоть. Попытался привстать, но привстать было никак; все же он кое-как дотянулся до сбитого в ногах одеяла, натянул его на них обоих.

Сколь чудовищна была, если задуматься, вся сцена: в одной койке чуть не в обнимку двое голых мужиков… и кто?! Немыслимая, невероятная, кошмарная ситуация грозила крахом всего — карьеры и жизни, скандалом, позором, трибуналом, разжалованием в матросы в лучшем случае; а он просто лежал — расслабленный, еще полупьяный, глядя в потолок, — а потолок качается, то заваливаясь, то выпрямляясь, качается вся каюта с квадратами лунного света на полу, и сам качаешься в койке, поскрипывают веревки, протяжно скрипят переборки и плещется за бортом вода… Вся жизнь — эта ночь. Стиснув зубы, он впервые в жизни приказал себе не думать о будущем.

Возможно, ему стоило бы удивиться неосторожности Воробья, вторую ночь подряд засыпавшего, можно сказать, в объятиях недавнего злейшего врага; вздумай он, командор, взять этого горе-капитана в заложники… Но зачем? Даже если бы ему удалось выпустить из трюма своих людей и с ними захватить корабль, на что было бы мало шансов, учитывая разницу в численности между ними и пиратской командой, — но даже если бы… Ведь «Жемчужина» действительно шла в Порт-Ройал, так зачем бы ему… Нет, на самом-то деле, основание для подобной попытки у командора было — служебный долг, обязывавший его бороться с пиратами и истреблять их, — но в свете последних событий… Командор был искренне уверен, что долг британского офицера никак не может требовать от него подлости.

…А Воробей себе дрых, изредка всхрапывая, и невинности его лица позавидовал бы ангел. И даже запах перегара командор почти перестал ощущать. Притерпелся… Волосы его были под головой командора, и на его лице, с этими косичками, побрякушками, — Норрингтон боялся шевельнуться; он дышал запахом этих волос, и заодно запахом этого одеяла, которое в делах любовных понимало, должно быть, побольше него, Джеймса Норрингтона, — если представить, чему оно тут, надо думать, бывало свидетелем… На груди командующего ямайской эскадрой, королевского офицера мертвым пьяным сном дрыхла развратная скотина, ничуть не озабоченная проблемами греховности и морали.

Он устыдился этой мысли раньше, чем успел ее додумать. «Джек…» Скосил глаза; неудобно подвернувшаяся кисть Воробьевой руки на подушке казалась совсем темной. Дотянувшись, командор очень осторожно переложил эту руку поудобнее, — и только тут осознал, что проделал это не дыша.

Словом, чувства командора, хоть он в них себе и не признавался, были самыми романтическими, — и, вместо того, чтобы задуматься о военном трибунале, что было бы, несомненно, гораздо уместнее, он думал о Джеке Воробье.

Ему впервые пришло в голову, что, в сущности, он ничего не знает об этом человеке. Ни фамилии, ни происхождения — каковое, впрочем, несложно представить… «Но лучше, ей-Богу, не надо…» Он не знал даже, сколько Воробью лет — на вид не дашь больше тридцати, максимум тридцати двух, но если десять лет назад он уже командовал кораблем?..

…Прервала эти размышления тень, метнувшаяся в лунных квадратах. Командор обернулся к окну, — а в окно, синеватый в лунном свете, глядел, скаля длинные клыки, сгнивший обезьяний череп — и белки поблескивали в провалах глазниц, и костяшки пальцев, торчащие из истлевших манжет, вцепились в оконную раму…

Последняя мысль — о том, что, в сущности, почему бы Воробью было не командовать кораблем в двадцать лет, бывало и не такое, Морган примерно в этом возрасте командовал эскадрой, — скользнула по инерции. Норрингтон не успел испугаться. Зато он успел вскочить, стряхнув с себя Воробья, — оказавшись в койке на коленях (одним коленом — на Воробье же; тот заворочался, сонно забормотал что-то), увидел внизу на полу недопитую бутылку рома, припасенную пиратом, надо думать, на утро, — схватив за горлышко, швырнул в чудовищную морду в окне.

— Э-э-э!.. — Воробей, видя бутылкув опасности, вскочил тоже (при этом выдернул из-под командора ногу, и тот едва не растянулся поперек койки), замахал руками. — Эй!

Обезьяний скелет с пронзительным верещанием шарахнулся в сторону, бутылка разлетелась, ударившись в оконную раму. Лицо пирата выразило всю гамму гнева и скорби человека, переживающего страшную потерю, — причем произошло невероятное: на несколько секунд Воробей онемел с открытым ртом и лишь молча тряс перед лицом растопыренными пятернями.

В следующую минуту на палубе завопили. Затопали бегущие ноги. Захлопали двери, что-то упало и покатилось; от топота сотрясался потолок, верещала проклятая зверюга, орали и бранились на разные голоса; зазвонил — затрезвонил — колокол на баке… Вскочивший командор рванулся было к двери — как был, в чем мать родила, о чем второпях вовсе позабыл, — как на грех, запутался ногой в веревках койки, рванулся, вырвался, — и, растянувшись на полу, открыл дверь лбом как раз в тот момент, когда в нее забарабанили снаружи.

Воцарилась гробовая тишина. Коридорчик был полон пиратами; Норрингтон приподнял голову — обнаружил перед носом босые темные ноги и белый кружевной подол; ошарашенно задрал голову — над ним стояла негритянка в ночной сорочке. Пышной дамской сорочке с рюшами, оборочками, шелковыми бантиками, прошивками и кружевами, и кружевной ночной чепец обрамлял круглое темное лицо с круглыми от изумления глазами. Так, вытаращив глаза, они и глядели друг на друга, — а сбоку, подняв фонарь, таращился Гиббс в ночном колпаке с кисточкой, свесившейся на нос, и оторопело глазели прочие пираты — опухшие со сна, кто в чем…

ТАКОГО никто еще не видывал. И, должно быть, даже не слыхивал. И все молчали.

Негритянка, гадливо приподняв подол, попятилась, с размаху наступив на ногу Гиббсу. Тот взвыл и выбранился; кисточка на колпаке вновь стукнула его по носу.

Больше всего командору хотелось притвориться мертвым. Но сзади послышались шаги, и он все же обернулся — и тут же проклял все на свете, что еще не успел.

Походка капитана Воробья производила впечатление и тогда, когда он бывал одет. Нагишом же… Элегантно болталось все то, к чему не стоило бы сейчас привлекать внимания.

— Ребя-ата, — приподняв брови, осведомился Воробей без тени смущения — с видом царственной особы, оторванной от самых что ни на есть государственных дел, — вам не спится?

В толпе пиратов громко поперхнулись.

— Э-э… сэр, — бедняге Гиббсу пришлось откашляться, — там обезьяна Барбоссы… Она… как это… скелет снова… Проклятие…

Воробей грустно обернулся к останкам бутылки, тяжело вздохнул.

— Всего одна паршивая мартышка… а как все испугались. — Отмахнулся, сморщил нос. — Завтра поймаем.

— Кэп, — перебила негритянка, обвиняюще показывая пальцем, — что это у вас за синяк?

— Где? — Воробей деловито оглядел синяк на ключице (относительно коего командор твердо помнил, что оставлен он кулаком, а не губами, но по виду было куда больше похоже на последнее), завертелся, оглядывая себя со всех сторон. Что такое стыд, он, по-видимому, не знал и даже не догадывался. А синяков, надо думать, было много, причем в самых неожиданных местах, и Воробей с глубокомысленным видом, кажется, честно старался понять, который имелся виду; отчаявшись, развел руками. — А… Это я споткнулся. — И с самым невинным лицом уточнил: — Об стол.

В толпе сдавленно хрюкнули. Негритянка фыркнула. Норрингтон беззвучно стукнулся лбом в пол, страстно мечтая провалиться сквозь землю. Но судьба-злодейка не оставляла его в покое.

— Джи-имми… — в голосе Воробья звучала забота, — там сквозняк, ты простудишься.

Притворившийся мертвым содрогнулся.

В толпе наконец загоготали. Пираты ржали, качаясь и всхлипывая; согнувшись, держались за животы.

— Может, он помер? — осведомилась негритянка, толкая командующего ямайской эскадрой босой ногой.

Норрингтон вскочил. Красный от стыда и ярости, с пылающими ушами, судорожно прикрываясь ладонями, командор на негнущихся ногах прошагал в каюту — со всей своей военной выправкой чеканя шаг и отчаянно стараясь сохранить достоинство…

Обессилевшие от хохота пираты припадали друг на друга, икая и утирая слезы. На шум сбегались новые — и, протолкавшись и увидав, сгибались в корчах.

Воробей, впрочем, остался невозмутим.

— Спокойной ночи, ребята, — заявил он, величественно прикрывая дверь.

V

К утру командор почти поверил, что принадлежит к редкой породе полных и неизлечимых идиотов.

ТАКОГО позора он прежде не то что не переживал, а не мог и представить. Одна мысль о том, как будет хохотать вся Тортуга… черт с ней, с Тортугой, мысленно он молил Бога, чтобы пираты придержали языки хотя бы до Ямайки. Он не знал, как посмотрит в глаза своим людям.

Первое, что он сделал, когда захлопнулась дверь каюты — судорожно натянул штаны, хоть это и было уже совершенно бессмысленно. Мокрый от пота, под насмешливым взглядом развалившегося в кресле Воробья он, стоя у стола, жадно глотал воду из бурдюка, и в голове у него не было ни единой цензурной мысли.

И все же он спросил:

— Зачем ты это сделал?

Воробей, блестя зубами и замасленными пальцами, обгладывал свиную ножку, — вскинув глаза, с набитым ртом едва выговорил:

— Что именно?

Норрингтон плюхнул бурдюк на стол. Малиново-золотая вышивка испанской скатерти, лужица рома из опрокинутого стакана впиталась, оставив влажное пятно… Есть командору не хотелось. Хотелось — застрелиться.

«Что-что… Все, начиная со вчерашнего обеда…»

Ничто в облике пирата не выражало ни малейших угрызений совести.

— Впрочем, я сам виноват. Разумеется. А вы… ты…

Воробей вдруг просиял — всеми золотыми зубами; отставив блюдо с окороком, поднялся, оттопыренным мизинцем ковыряя в зубах, — сплюнул на ковер, деловито вытер руки о штаны… и вдруг, шагнув к Норрингтону, толкнул его в кресло. Ухмыляясь, присел перед креслом на корточки, и руки его оказались на коленях ошарашенного командора.

— О… командо-ор… после всего, что было… у на-ас… мы наконец переходим на «ты»? Это большой… это очень большой про… пр… др… (И — искреннее замешательство на лице: ну как же, как же произносится такое сложное слово?..) Это большое достижение!.. — А руки ползли — сквозь панталоны Норрингтон чувствовал тепло ладоней, и мурашки побежали у него по спине. Он поймал запястья Воробья. Смотрел в его глаза, вжимаясь спиной в спинку кресла — так смотрит, должно быть, кролик на удава. — Джи-имми-и… — Воробей покачал головой. — Невинность — вызов для пирата. Правда, такую задубелую, как твоя, встречаю впервые.

Несчастный командор поперхнулся.

— Не до́лжно… — откашлялся, — не до́лжно потакать своим порокам.

Воробей встряхнул волосами; смотрел, сощурившись, склонив голову набок, — откровенно насмехаясь…

— О, разуме-ется…

Есть предел людской способности испытывать сильные чувства на протяжении длительного времени; природа, положившая этот предел, несомненно, заботилась о выживании человечества, многие представители коего в противном случае рисковали бы не выдержать выпавших на их долю моральных испытаний. На Норрингтона, дошедшего уже до крайности, снизошло странное спокойствие — почти безразличие. Он чувствовал себя человеком, которому не страшно уже ничего. Весь запас досады и раздражения он, по-видимому, исчерпал — по крайней мере, так командор объяснил себе возникшее нелепое ощущение, что на Воробья вообще невозможно злиться.

И, полностью отдавая себе отчет в собственной глупости, не выдержал — усмехнулся.

…Он лежал в койке, заложив руки за голову. Пират в штанах и разорванной рубахе сидел за столом — и, поскольку командор решительно не желал поддерживать разговор, завел молчаливую беседу с уцелевшей бутылкой, в которой все убавлялось и убавлялось содержимого. Норрингтон косился на него; в числе прочих отвлеченных мыслей ему пришло в голову, что Воробей, вдобавок к остальным бесчисленным недостаткам, еще и наверняка не чистокровный белый, — ну разве что цыган…

Должно быть, командор и сам поразился бы глубине собственного падения — если бы не утратил за последние двое суток заодно и способность удивляться.

Воробей игриво отсалютовал стаканом в его сторону, — оправленный в золото стакан старинного венецианского стекла, грязная рука в перстнях… Непотребное лезло командору в голову: у него красивые руки. Узкие запястья, длинные изящные пальцы… «Джек, вы очень красивы…» Командор поразился пришедшей в голову нелепости — да еще со всем уважением, уместным в обращении к благородной даме, но уж никак не… Но — самое страшное — все понимая, сознавая, он был не в силах совладать с собой.

И одна мысль о том, сколькие говорили Джеку Воробью — пусть в других выражениях, но по смыслу то же самое… Пираты, шлюхи… И, развалясь в этой самой койке, какая-нибудь грудастая потаскуха с Тортуги, должно быть, тянула пропитым голосом: «Дже-ек… Ну поди же ко мне…»

Он смотрел. Воробей, чуть улыбаясь, опустив глаза, глядел в сторону — освещенное дрожащим пламенем лицо казалось почти задумчивым. Лукавым и почти нежным. Командор ощутил стеснение в груди — и, опомнившись, мысленно вновь выругал себя идиотом. Что, впрочем, ничего не изменило.

Об уши командора уже можно было раскуривать трубки. И это-то вместо омерзения, вместо сознания своей греховности! Нет, свою греховность он сознавал, конечно, но… Мысли неумолимо принимали характер любовного бреда — и тем ужаснее показалось внезапное осознание: «А ведь я его чуть не убил…»

Командор смотрел — в надорванный, распахнутый чуть не до пояса ворот рубахи, где под смуглой кожей проступали кости грудины; на смуглое горло — здесь, ломая позвонки, рывком затянулась бы петля…

Оказывается, бывает предел и безразличию от усталости. Норрингтон испытал ужас — и мысленно возблагодарил Бога и Уилла Тернера; при одной мысли о том, что было бы, если б не Тернер… Да за одно это он достоин лейтенантского чина!.. Даже если больше в жизни на пушечный выстрел не подойдет к кораблю…

Во мраке за окном начала протаивать розоватая полоса, когда Воробей, прихватив бутылку, решительно поднялся из-за стола и задул свечу. В каюте завоняло паленым.

— Двигайся, Джимми. Я хочу спать.

Бутылку он, косясь в темноте на командора, все же вновь ощупью пристроил на полу под койкой — должно быть, это была уже привычка. Завалившись под бок к Норрингтону, поворочался, поерзал, утянул на себя одеяло — и преспокойно уснул, вопреки всем канонам сентиментальных романов.

Бедняга командор в конце концов задремал, кое-как укрывшись мундиром.

…На сей раз он проснулся от грохота. Вскочил; наверху что-то трещало и рушилось, в грохоте тонули топот и брань. Было уже светло, за окном клубился туман. На баке зазвонил судовой колокол. С другой стороны постели скатился Воробей — прыгая на одной ноге, натягивал сапоги.

Вдалеке громом раскатился звук пушечного залпа, налетел свист, — одно ядро с плеском упало в воду за кормой, обрызгав стекла в окне, зато другое попало в цель — «Жемчужина» вздрогнула от удара (в правый борт, где-то наверху), нового треска и грохота. Все тряслось, с потолка сыпался сор…

И тут в коридоре простучали шаги, и в дверь заколотили — судя по всему, кулаками и башмаками.

— Капитан! На нас напали! Капитан, вставай!

…Из каюты командор выскочил вслед за Воробьем — и вслед за ним вылез на верхнюю палубу, хотя его туда, собственно, никто не звал.

Туман висел над морем, и уже в десяти ярдах ничего нельзя было рассмотреть. Пираты тащили по палубе мешки с песком — посыпали мокрые и скользкие от росы доски; другие, напротив, обливали водой — паруса, борта, снасти; над палубой натягивали сети для защиты от падающих обломков рангоута.

— Там! — взъерошенный Гиббс, не обращая на Норрингтона внимания, сунул своему капитану подзорную трубу, ткнул грязным волосатым пальцем куда-то в туман. — Справа по курсу…

Туман осветился оранжевой вспышкой — и лишь потом донесся грохот.

— Ложись! — заорали все трое хором, проявив совершенно неожиданное единодушие.

Повалились все, находившиеся на палубе.

Даже про себя командор предпочел не формулировать, какая сила заставила его упасть на Воробья. Ядро пробило фальшборт, в клубах пыли на спины и головы обрушился шквал щепок и обломков. Норрингтон прикрывал голову руками — задело по пальцам, больно садануло по плечу…

В пыли чихали и кашляли. Держась за горло, он закашлялся; сполз с пирата, сел. В горле першило. Вокруг, бранясь, поднимались матросы. Воробей, стоя на четвереньках, глянул на командора с очень искренним изумлением.

— Испанцы… — сипло пробормотал Гиббс, и все обернулись.

Высокий силуэт вражеского фрегата наконец проступил в тумане. Ветер нес туман и дым, и корабль то возникал весь, от ватерлинии до верхушек мачт, то вновь заволакивался клубящейся мутью. Полоскалось по ветру полотнище флага. «Испанец» размерами заметно превосходил «Жемчужину» и нес не менее шестидесяти пушек, — что не помешало Воробью громко возмутиться столь вопиющим нарушением правил игры. Напасть на пиратов!..

Маневрируя, фрегат ненадолго повернулся к «Жемчужине» кормой, дав возможность прочитать название золотыми буквами: «Вирхен дель Парраль», «Дева Виноградница». У поручней на юте Воробей, нахмурившись и шевеля губами, прочитал, — блеснул зубами:

— О, «Девчонка из виноградника»!.. Чудное название!

Норрингтон, торчавший за его плечом (он просто не знал, куда еще деваться), не выдержал — рассмеялся.

…Воробей, впрочем, сделал смелый ход — увидав, что фрегат поднимает и опускает фор-марсель, что было требованием лечь в дрейф, он приказал положить руль на ветер, развернув «Жемчужину» бортом к противнику, и в самом деле положил ее в дрейф поперек его курса. Оказавшись на траверсе «Жемчужины» и подойдя поближе, «испанец» получил бы полный бортовой залп почти в упор. Но уж тут пиратам не повезло просто фатально.

Фрегат приближался — вырастал из дыма и тумана, со скрипом блоков, хлопаньем парусов и плеском воды о форштевень; из-под бушприта глядела слепыми деревянными глазами золоченая статуя. Воробей проорал команду, торчавший рядом коренастый и носатый, с головой, обвязанной полосатым платком пират свистнул в дудку. Стало тихо. По ветру плыл едкий дым, хлюпала за бортом вода. С вантов капало.

И палуба сотряслась от грохота залпа, от частой очереди ударов, простучавших в палубу снизу… И от воплей. (Потом оказалось, что при залпе разорвало две пушки, и иные из чугунных осколков пробили верхнюю палубу почти насквозь.) Из пятнадцати орудий выстрелили всего четыре, да и те ядра упали в воду, не долетев до врага. «Черная жемчужина» упустила свой последний шанс.

Дымная пелена висела между кораблями. Внизу, на гандеке, орали. Вокруг орали тоже. Выскочивший на верхнюю палубу главный канонир, размазывая слезы от дыма по закопченной небритой морде, клялся, что порох отсырел, хотя, Бог и все морские дьяволы свидетели, отсыреть ему было вовсе не с чего, а пушки были в отличном состоянии, и он, главный канонир, сам ничего не понимает, а кто понимает, тот пусть скажет, а только они на гандеке сделали все, что могли, но теперь все равно всем конец…

Курился, расплываясь, дым. Испанцы, оценив пиратское вероломство, вновь открыли огонь: вновь гром пушек, свист летящих ядер… ядра прошили паруса, рухнула перебитая рея — запутавшись в снастях, описала полукруг в нескольких дюймах над головой Норрингтона, который успел броситься ничком на палубу. Перевернулся на спину; в плывущих клубах тумана терялась верхушка мачты. В белесом небе качались оборванные снасти — и обломанный конец реи вновь мелькнул над самым его лицом.

Впрочем, самым ужасным оскорблением для пиратов стала попытка взять их на абордаж. Со стуком упали абордажные крючья, впились в доски; корабли стукнулись бортами, и на палубу «Жемчужины» ринулись солдаты. Началась свалка. Пираты пытались оттолкнуть вражеское судно «пожарными» (предназначенными для защиты от брандеров) бревнами с железными вилками на концах, но испанцы лезли прямо по ним.

— Лови! — крикнул Воробей, бросая одному из солдат, как раз занесшему ногу, чтобы ступить на палубу «Жемчужины», бутылку, — тот машинально взмахнул руками, с совершенно ошарашенным лицом поймал, — и, не удержав равновесия, свалился в воду, опрокинув вдобавок еще двоих, пробиравшихся следом.

Выбора у командора не осталось. К тому же, будем честны, — он испугался (будем и справедливы, — не за себя). Только теперь ему пришло в голову, что испанцам может быть известна бурная биография «Черной жемчужины», — а если так, в случае их победы шансов выжить не останется ни у кого из команды — да и у его людей, запертых в трюме, пожалуй, тоже…

Саблю он выхватил у одного из убитых. В дыму слезились глаза; низенький носатый испанец налетел на него сам. У испанца были желтые прокуренные зубы, остроконечная бородка и топор, которым он ловко отмахивался от сабли и норовил ударить сам.

Косо повисла сбитая фока-рея, брызнувшая кровь залила угол паруса. В дыму звенели клинки. Гиббс с вставшими дыбом бакенбардами лупил дубинкой съежившегося испанца, — другой, кинувшийся тому на помощь, споткнулся о карлика, которого не заметил в толпе, за чужими спинами, — растянулся на палубе. Воробья ухватил поперек туловища здоровенный, как гренадер, офицер в вороненых доспехах, — поднял с явным намерением бросить за борт.

— Командор! — заголосила негритянка, показывая пальцем. — Спасай честь любимой женщины!

Обернулись все. Забыв драться; на секунду стало тихо. Испанец уронил Воробья, уставился на него, вытаращив глаза, — видно, сам усомнился в том, правильно ли разобрал, что держит в руках. Вид усатого пирата привел его в окончательное остолбенение — он только моргал. Воробей, воспользовавшись моментом, вскочил на ноги и попытался дать деру, — но тут опомнился и испанец, выхватил пистолет. То же сделали еще трое оказавшихся поблизости. Под четырьмя дулами Воробей попятился, взмахнул руками… и крикнул:

— Пли!

Доблестные воины, выдрессированные многолетней муштрой, от неожиданности послушались — выстрелили, не успев прицелиться. Промахнулись. Воробей принялся стрелять в ответ — почти в упор.

В дыму и тумане над палубами, над пальбой и потасовкой метался, истошно крича, синий с желтой грудью и белыми щечками попугай. Перепуганная мартышка лезла вверх по вантам бизань-мачты. Внизу палили и рубили, кололи, били, кричали, стонали, ругались и свирепо выли. Грязные брызги и ошметки мокрого песка летели из-под ног. Испанец в мятой кирасе за ногу тащил вниз одноглазого пирата, влезшего с пистолетом на ванты, — а между тем к нему самому сзади подбирался другой пират с занесенной дубинкой. Другой испанец попытался было сунуться в люк — и выскочил обратно с воплями, с кружевной сорочкой на голове, а за ним гналась разъяренная негритянка, колотя его по спине прикладом. Даже вошедший в азарт командор проявил воображение — ухватившись за конец грота-реи, толкнул, пробежал несколько шагов, разгоняя, — спрыгнув, едва успел отскочить. Тяжелая дубовая рея, обернувшись вокруг своей оси, сбила с ног сразу нескольких солдат.

…Рукопашную выиграли пираты. Перерубив тросы абордажных крючьев, они даже сумели несколько оттолкнуть вражеское судно, — но на этом все везение и кончилось. «Пожарное» бревно упало в воду, вместо мушкетного залпа жалко треснуло несколько выстрелов. Мушкеты отказывались стрелять, у ручных гранат не разгорались фитили, — а стоило Гиббсу замахнуться единственной, у которой фитиль затлел, как с вантов ему на плечо с верещанием сиганула мартышка. Гиббс уронил гранату, граната покатилась, половина пиратов бросилась за ней, другая половина — от нее; фитиль дымил и сыпал искрами, быстро укорачиваясь, граната перекатывалась по палубе, со стуком ударяясь обо все подряд, пираты гонялись за ней с бранью. Мартышка метнулась в сторону — проскакав по палубе, вновь полезла на ванты. Гранату едва успели швырнуть за корму, в воду, — а между тем атакующие уже вновь лезли через борт. Закопченные оскаленные лица, сабли, пистолеты и топоры… Гиббс обернулся — мартышка сверху глядела на него странно внимательным взглядом; скорчила рожицу, и вдруг улыбнулась.

Тут-то суеверного Гиббса и осенило. На потном багровом лице изобразился ужас.

— Проклятье! — ахнул Гиббс, тыча в мартышку задрожавшей рукой. — Вот оно!.. Это она виновата!

— Проклять…

Воробей замер. Воробей понял — и в следующую секунду метнулся, да так неожиданно, что даже мартышка не успела шарахнуться — пират схватил ее, визжащую, извивающуюся, хлещущую хвостом, — и, бросившись к борту, с размаху бросил на испанский корабль. Мартышка повисла, вцепившись в чужие ванты.

— Лево руля! — заорал Воробей. — Отходим!

…«Жемчужина» успела повернуться к врагу кормой и даже отдалиться на несколько десятков ярдов, когда на «Вирхен дель Парраль» взорвался пороховой погреб.

К четырем склянкам остатки тумана разнесло. Катились волны — длинные, во всю морскую ширь; ветер крепчал, раскачивалась палуба под ногами. Разворачивались полотнища парусов — и наполнялись ветром; корабль шел бакштаг. Ветер уносил и топил скрип фалов, свистки боцмана и топот матросских ног. «Жемчужина» зарывалась носом, в облаках водяной пыли зависали бледные маленькие радуги.

Ямайка поднималась из моря, превращаясь из туманной синеватой полосы в зеленый берег, и уже можно было различить серые стены фортов.

Стоя у перил на капитанском мостике, Норрингтон щурился. Синие волны, клочья слепяще-белой пены, ветер в лицо; против солнца — громады хлопающих парусов…

Та часть его сознания, что еще сохраняла остатки здравомыслия, непрестанно ожидая подвоха, при виде родного берега, видимо, расслабилась и упустила контроль. Командор не думал даже о том, что по возвращении ему, по всей видимости, придется навсегда забыть о безумии этих двух дней; он был так огорошен шквалом никогда прежде не испытанных эмоций, что ему даже в голову не пришла необходимость вовремя остановиться.

Воробей прохаживался по мостику — ветер трепал полы камзола, концы повязанного на талии шарфа, волосы — и в волосах блестела на солнце дребедень… Но командор глядел на эту ожившую сорочью мечту, позабыв изображать бесстрастность.

Он помнил Воробья всего: запахи, выступающие позвонки на голой смуглой спине… Он ловил себя на том, что улыбается — совершенно бессмысленно улыбается; это оказалось так удивительно и странно — просто видеть. Ему казалось, что он замечает мелочи, которых не замечал еще никто другой…Как двигается, как дышит, как смеется. Как блестят зубы, как солнечный зайчик трепещет на коже и путается в волосах, как стекающая капля оставляет на щеке мокрый извилистый след… Он ощущал себя идиотом, которому в ладони сунули чудо. Остатки здравого смысла подсказывали, что ощущает он себя именно тем, кто есть — но об этом не хотелось думать. Он вообще не думал сейчас о себе.

Он любил ветер, развевавший эти волосы. Он согласен был любить весь мир — за то, что в нем есть…

Командор судорожно передохнул. Никогда прежде ему не приходили в голову такие мысли.

Воробей косился на него краем глаза, и лицо его выразило некоторую озабоченность. Командор явно слишком увлекся, и это, на взгляд Джека, было явно излишне, — он, капитан Джек Воробей, ничего такого не планировал и даже, если подумать, не имел в виду… Он просто хотел развлечься, и это было очень мило, они с командором составили друг другу прекрасную компанию, — но…

— Командор Норрингтон, вы не хотите присоединиться к своим людям?

Падение с небес романтики на грешную землю огорошило. Столь прозаичного финала Норрингтон все же не ожидал. Отвернувшись, сглотнул, закусил губу; вцепившись в перила — побелели костяшки пальцев, — смотрел, как плещутся под бортом зеленые волны. Теперь ему было мучительно стыдно за собственную глупость. Впрочем, он быстро овладел собой. И все же голос дал предательского петуха, когда командор, обернувшись, осведомился:

— И это все, что вы можете мне сказать?

И сразу понял, что Воробья его самообладание ничуть не обмануло. Тот шагнул к нему — кисти рук где-то на уровне груди, вихляясь всем телом… подался ближе (проклятая манера все время оказываться ближе, чем надо!). Ветер задел командора по щеке прядью его волос.

— Такова жизнь, Джимми. Что приносит прилив, уносит отлив. Забудь.

Норрингтон сглотнул. Сдержался. Сказать… что же он мог теперь сказать?..

— Поздравляю вас, капитан. Вы отлично повеселились. Ваше чувство юмора достойно вашего рода занятий.

Воробей глядел на него. Он вдруг стал серьезен — совершенно серьезен.

— Джимми… (И вдруг — совсем близко — лицо, дыхание, вздернувшаяся верхняя губа, размазанная под глазами черная краска… Выражения лица Норрингтон понять не мог — не то злость, не то насмешка.) А ты ждал, что я, как честный человек, теперь на тебе женюсь? Так я бесчестен, Джимми. (И — наконец ухмыльнулся.) Я — пират.

Командор сбежал по трапу, грохоча каблуками.

…Море рябило. Сверкали на солнце мокрые лопасти весел, пенилась, расходясь двумя струями, за кормой шлюпки вода. Командор глядел в воду. Он пришел в себя достаточно, чтобы отдавать распоряжения, а большего от него и не требовалось — матросам, рвавшимся только добраться до берега, было не до анализа настроения начальства. «Черная жемчужина» удалялась, все шире становилось рябящее бликами водное пространство между ним и Джеком Воробьем. Слепило солнце, впереди, над зеленым берегом, росли серые каменные стены форта, со стен глядели часовые; шлюпку подбрасывало на волнах, летели брызги, и все дальше был черный борт и торчащие над фальшбортом головы…

— Командо-о-ор!..

Норрингтон вздрогнул и резко обернулся. Обернулись все.

— Командор! — Воробей, перегнувшись через фальшборт, послал воздушный поцелуй. — Я вас не забуду!

Взбешенный Норрингтон отвернулся. За спиной пираты все еще кричали, хохотали и улюлюкали.

— Скоты, — все еще глядя назад, неприязненно и без всякой благодарности к спасителям пробормотал рыжий боцман.

Норрингтон дернулся, но промолчал. Ирландец отвернулся, налег на весла — мокрая от пота рубаха обтянула спину… Вода пенилась, пена летела клочьями, ветер дул в лицо, и кто-то в форту их, кажется, уже узнал, — на стены сбежались с подзорными трубами. Что-то крикнули, — из шлюпок заорали в ответ, замахали руками. Норрингтон молчал.

…Ощущение было незнакомым. Никогда прежде он не знал этого чувства. Не страх, не злость, даже не обида… Он всегда плохо умел формулировать эмоции словами. Сосущее, гложущее, гасящее блеск волн и запах ветра. Даже небо — бездонная солнечная высь — стало не нужно.

Все жизненные планы. И все женщины, которым он улыбался, с кем изредка танцевал на вечерах в доме губернатора, кому целовал руки, водил под локоток и подавал кокетливо оброненные кружевные платочки, — все, заканчивая будущей женой, которая должна же когда-нибудь появиться… Жизнь, лежавшая впереди, обернулась пустыней.

А потом он понял, что эта безнадежность — и есть боль.

Он не мог видеть, как Воробей в бессильной злости ударил кулаком по перилам. Размахивая руками, капитан метался по мостику, бормоча себе под нос:[1]

— «Ваше чувство юмора, Джек!..» (Презрительно скривился.) Проклятье, что за манера — все рассиропить! «И это все, что вы хотите мне сказать, Джек?» Да, все! Нет, я бы еще многое тебе сказал! Но тебе бы это не понравилось!

За его спиной кашлянула влезшая по трапу Анамария:

— Кэп, нам бы поднимать паруса.

Воробей в ярости развернулся так, что едва не потерял равновесия; выкрикнул:

— Да! Поднимайте! Черные!

VI

Порт-Ройал — на самой оконечности длинного песчаного мыса, образующего одну из сторон гавани — обширнейшей, способной вместить разом до полутысячи судов. О, Порт-Ройал, прославленный и грозный, оплот авантюристов, коммерсантов и плантаторов, ужас испанцев, прозванный ими «новым Вавилоном»!.. Кого только ни видали эти улицы: стучали по ним солдатские сапоги и шаркали башмаки пьяных матросов; гремя колесами, высекая подковами искры из камня, проезжали в лаковых каретах почтенные негоцианты; шлепали босыми мозолистыми пятками чернокожие рабы, привезенные из далекой Африки… Здесь говорили на чудовищной смеси английского, испанского, французского, фламандского, португальского, голландского языков.

Три форта стерегли гавань: на северной стороне — Карлайл, на северо-западной — Джеймс и на юго-западной — Чарлз. Дышали жаром каменные стены, гремели команды, и раскаленные солнцем жерла пушек обжигали руки. А в гавани плескалась зеленоватая вода — такая прозрачная, что можно было хорошо разглядеть рыб, поднимавшихся к поверхности. На берегу дремали мангровые рощи — у высоко поднявшихся из земли корней вода мутнее и спокойнее, в ней отражается небо…

В порту же бранились, звенели оружием и деньгами, торговались; истошно вопили ограбленные — а иные, умолкнув навек, тихо лежали в этой самой зеленоватой воде, среди колышущихся водорослей. Здесь сгружались привезенные по морю товары — многое давно оплаканное законными владельцами; сюда же по суше свозился сахар с ямайских плантаций.

В жгуче-синем небе сложенный из серовато-коричневого местного камня собор святого Павла словно бы плавился и отекал. Воздух был влажен, изнемогающие дамы обмахивались веерами; роились мухи. Первые месяцы этого года выдались жаркими и засушливыми, зато в мае хлынули такие дожди, что затопило иные улицы; к июню дожди прекратились, солнце выжгло землю добела, трескались стены глинобитных мазанок, растекалась краска на потных женских лицах; подскочили цены на пресную воду. В послеполуденный зной пустели улицы, в куцых тенях прятались бездомные собаки.

Еще в конце мая заезжий астролог, посуливший десятку городских кумушек счастье в любви и продавший толстой трактирщице, у которой квартировал, корень мандрагоры, оказавшийся при внимательном изучении позеленевшей от старости картофелиной причудливой формы, пригрозил скорым землетрясением, — чем несколько укротил боевой дух хозяйки, поднявшейся к нему с картофелиной в одной руке и палкой от метлы в другой. О предсказании в городе судачили несколько дней. Землетрясений в Порт-Ройале боялись — все помнили, как всего четыре года назад подземный толчок разрушил три дома и изрядно повредил еще несколько.

Впрочем, убивать предсказателя собрались не за это. Астролог предсказал Дональду Грегсону по кличке Сморчок, что тот возвысится, совершив сопряженный с риском героический поступок — и Дональд Грегсон, несомненно, возвысился, когда за попытку ограбления казначейства его повесили в железной клетке на берегу бухты; но друзья покойного, справедливо рассудив, что предупреждать же надо о столь широком разбросе толкований, явились к провидцу с визитом. О характере визита можно судить по тому обстоятельству, что незадачливый провидец выпрыгнул из окна второго этажа и со сломанной лодыжкой бежал до самого порта — где, к своему счастью, как раз успел на отплывавший голландский бриг.

Над предсказаниями посмеялись и вскоре позабыли; немногим дольше вспоминали самого Дональда Грегсона. Город жил своей жизнью — пестрый и шумный, с королевскими складами, ломящимися от гвоздики и перца, камфары, муската, шелка и хлопка, сандалового дерева, сахара и прочих товаров; с тремя рынками (мясным, овощным и рыбным) и двумя тюрьмами, с арсеналом и купеческими конторами, с доками, где ремонтировали и оснащали корабли, с мастерскими ремесленников и игорными домами… Город жил, как все города — так, словно собирался жить вечно; но нет ничего вечного под луной.

При виде командующего флотом, выбирающегося из шлюпки с надписью «Черная жемчужина», на пристани случилось смятение. Усатый детина в заношенном солдатском мундире без галунов уронил в воду связанную свинью, которую собирался погрузить в баркас; свинья завопила, и в тот же миг и на той же ноте завопила на незадачливого свиновода бабища с крашеными хной кудрями — должно быть, жена или сожительница. Тот, не долго думая, бросился в воду — рухнул плашмя, фонтаном брызг окатило и голосящую женщину, и командора, и всех, бывших в шлюпке.

Когда при виде власть имущих из рук у простого народа падают свиньи, это едва ли можно счесть лестным; но командор был слишком поглощен своими неприятностями.

Он шагнул на причал — и впервые за много лет покачнулся, после океанской качки оказавшись на твердой земле. Навстречу бежали люди — и впереди, придерживая одной рукой шляпу, другой шпагу, бежал Джиллетт.

— Командор! Сэр!.. (Круглое лицо помощника менялось на глазах — радость, изумление, растерянность пополам с испугом…) Сэр… вам плохо?

Да, хотел сказать Норрингтон. Да, мне плохо. Кажется, он даже шевельнул губами; где-то над ухом кашляла спасенная свинья, шумно сморкался ее владелец и бранилась его половина, а в глазах командора все падали, сверкая на солнце, брызги… он вспомнил, как прыгнул Воробей с борта «Перехватчика» — «ласточкой», уйдя под воду почти без всплеска. Это было… красиво. Просто красиво, и все.

Истертые доски, поскрипывая, прогибались под ногами. Эти доски помнили шаги всех, бывавших в Порт-Ройале. И Воробей проходил здесь — этой неописуемой своей походочкой, которую ну никак нельзя объяснить одной качкой, потому что качает всех, а…

Здесь. Он смотрел под ноги. Захотелось лечь и уткнуться в горячее дерево лицом.

— Сэр… это пираты? Что случилось, сэр?

Да, думал Норрингтон. Да, это пираты. Отвернувшись, глубоко вдохнул — запахи гниющих водорослей и тухлой рыбы, смолы, берега и людей…

Джиллетт попытался подхватить его под локоть — командор, не глядя, отстранил его руку. Он не мог смотреть в эти недоумевающие, круглые, глупые, по-мальчишески преданные глаза.

Они шли сквозь расступающуюся толпу. Где-то позади бывшая команда «Лебедя» выбиралась из шлюпок — шлюпки стукались и скреблись о причал, хлюпала вода, гулко отдавались шаги по скрипучим доскам… В толпе высказывались предположения; кто-то уже что-то объяснял, кто-то ругался, охали раненые…

Джиллетт спешил рядом, все пытаясь заглянуть командору в лицо. А тот смотрел под ноги. Сквозь щели между досками виднелась плещущаяся внизу вода — рябь и блики, и скачущие по волнам солнечные огоньки.

— Командор, друг мой! — Губернатор Суонн всплеснул сухонькими ладонями. — Джеймс, да на вас лица нет!

В комнате с закрытыми ставнями — прохладный полумрак, тусклые тени. Слабые запахи кампешевого дерева, табака и женских духов. Элизабет, подумал Норрингтон. Боль царапнула и ушла; Элизабет…

— Прошу прощения, — проговорил он с трудом.

Он стоял у единственного открытого окна. Ему казалось, что в комнате душно; теперь ему все время было душно. Он хотел видеть море.

Море. Вечный бег волн между расходящимися навсегда судами. В море не остается следов, у моря нет памяти. Оно отнимает с тех пор, как люди впервые рискнули выплыть в его просторы; в море прощаются на часок, чтобы не встретиться никогда…

«Бедный Тернер, как он выдержал это. Как ему повезло, что он любит Элизабет… должно быть, сильнее, чем я. Впрочем, возможно, наш любезный капитан просто не испытывал на нем силу своего обаяния. Может быть, пожалел… (Усмехнулся — криво.) А меня чего жалеть…»

Кричали чайки. Море было там, за садом, за рябью солнца в кронах магнолий; море занимало полмира, сливаясь с небом. Норрингтон потер лоб ладонью, мотнул головой; повторил:

— Прощу прощения…

А вот добрейший губернатор был, кажется, всем доволен, — ни вопиющий мезальянс единственной и любимой дочери, ни гибель «Лебедя» не смогли надолго поколебать его всегдашнюю жизнерадостность. По обыкновению нарядный, в тщательно завитом парике, сверкая бриллиантовой булавкой в кружеве жабо, он прохаживался перед хмурым Норрингтоном и изо всех сил пытался оказать моральную поддержку.

— Джеймс, друг мой, разумеется, нападение испанцев не может быть вменено вам в вину. Вы честно выполняли свой долг, и никто не осмелится в этом усомниться… — Губернатор остановился, заложив руки за спину. — Единственное, что я не вполне понимаю в этой истории — это мотивы нашего капитана (здесь в голосе губернатора прорезалась ирония) Джека Воробья… впрочем, его поступки никогда не отличались логикой. — Не дождавшись ответа, мистер Суонн позволил себе шутку: — Нам достался какой-то сумасшедший пират, вы не находите?

Норрингтон еще несколько секунд смотрел на него — и резко отвернулся к окну.

…Вода, капающая с пальцев. Капли в волосах; звякающие подвески качаются между лицами. Зубы, вдруг приоткрывающиеся в ухмылке, щурящиеся глаза… Море не радуется, когда на нем пляшут солнечные зайчики, и не злится, жгуче-соленой водой вливаясь в жаждущие воздуха легкие; Господь мне свидетель, в определенном смысле этот человек невинен… как невинна стихия, топящая корабли, — ибо так же не ведает, что есть добро и что есть зло. Да, разумеется, он сумасшедший. Да…

Теперь ему казалось, что он помнит это тело лучше своего. Эти взгляды из-под накрашенных ресниц… это лицо, переменчивое, как рябь на воде. Располосованную шрамами руку, и еще один длинный шрам — на бедре… дыхание, съеживающиеся под пальцами коричневые соски… На этом воспоминании мысль споткнулась. Командор встряхнул головой; в этот раз у него загорелись не уши, а щеки.

В этом человеке не было ничего простого и понятного; он не позволял быть уверенным даже в том, что ему нельзя верить. Он…

«Боже, сделай так, чтобы мы больше не встретились. Потому что если… что же мне делать тогда?!»

Кажется, его превосходительство губернатор растерялся. Позвонил в колокольчик; прибежавшему слуге-мулату громко велел принести кофе.

— Друг мой, не поддавайтесь мрачным мыслям. (Взмахнул рукой, сверкнув камнем в перстне.) Только подумайте, как велико было бы наше горе, если бы испанцы… — Покосился через плечо — командор глядел в сторону; нагнувшись к уху слуги, зашептал: — Зови сюда мисс Элизабет. Срочно!

И подтолкнул в ливрейную спину.

Норрингтон не слушал. Как в бреду, не сразу понял, что этот хриплый шепот — его собственный:

— «И вспомни, о Боже, что судно мое так мало, а море Твое так велико…»

— Джеймс, что с вами?!

Командор судорожно шарил ладонью по груди — дернул шейный платок, пальцы запутались в банте… Рванул пуговицы ворота.

— Это молитва, — он услышал собственный голос, и голос был спокоен. — Просто старинная морская молитва.

…Она вошла торопливо, взметая шелковыми туфельками кружевную пену юбок; домашнее платье из палевой тафты, волосы, собранные в простой узел на затылке… С улыбкой протянула руку:

— Я очень рада вас видеть… командор.

Ее рука показалась такой маленькой и хрупкой в его ладони; топорщилась пышная кружевная оторочка рукава. Она чистила под ногтями и не носила вульгарных перстней… (Он замер — поразился тому, как подобное сравнение вообще могло прийти ему в голову.) Ткнулся губами в пахнущие кремом пальцы — гладкие, нежные, мягкие; выпрямился — и не сделал попытки удержать ее ускользающую руку.

— Счастлив засвидетельствовать свое почтение, мисс… миссис Тернер.

И не выдержал — отвел глаза. Дышала грудь в кружевном вырезе корсажа… Он смотрел на ее левую руку — и она, перехватив этот взгляд, сделала движение, точно желая спрятать руку в складках юбки; овладела собой и поднесла к груди — обручальное кольцо оказалось перед глазами Норрингтона.

— Джеймс…

— Я приношу свои извинения за то, что не смог присутствовать на вашей свадьбе, — сказал он твердо.

— Джеймс… — Элизабет шагнула вперед. — Я… (Сглотнула — дрогнуло нежное горло.) Я бы хотела, чтобы мы оставались друзьями. И вы можете по-прежнему звать меня по имени.

Солнце трепетало на геометрических узорах паркета; в большой сумрачной комнате стояли друг против друга мужчина и женщина.

По натуре Норрингтон не был склонен к злорадству. Мысль о том, что Элизабет, явно чувствующая себя виноватой, того гляди припишет себе вину и за его военную неудачу, и за теперешнее душевное состояние, которое у него столь плохо получилось скрывать, не согрела его душу.

Он хотел объяснить, что в происшедшем нет никакой ее вины. Что, в конце концов, не ей принадлежит эта сомнительная честь — полностью лишить командора Норрингтона душевного равновесия… Но он не знал, как сказать это. И лишь коротко кивнул — получилось почти по-военному, так не кивают дамам. Даже предлагающим дружбу; Элизабет улыбнулась — чуть неуверенно…

И тут вошел Уилл Тернер, новоявленный муж, а в его присутствии у командора моментально пропало желание объясняться и откровенничать. Впрочем, Тернер, кажется, чувствовал себя столь же не в своей тарелке, как и его жена, — а собой владел заметно хуже.

— Сегодня, — широко улыбаясь, начал губернатор, — 6 июня 1692 года… Лично я согласен отныне праздновать эту дату как день вашего счастливого избавления!

Уилл Тернер, скромно отвернувшись, только приподнял брови — и мнение об умственных способностях тестя, отразившееся на его лице, едва ли могло бы обрадовать последнего. Но губернатор его лица не видел, а потому с милостивой улыбкой опустил руку на плечо зятя. Элизабет обернулась к ним, — Норрингтон остро ощутил свою неуместность в этом доме.

Он поспешил откланяться; Элизабет догнала его в дверях.

Он говорил на ходу. Она остановилась, круто обернувшись, — каблучки ушли в песок.

— Командор, вы шутите?

Пятна света и тени трепетали на садовых дорожках. Гудели шмели над цветущими кустами роз — желтых, кремовых, пурпурных; жестко шелестели под ветерком глянцевые листья магнолий… Бывшая невеста, бывшая девушка бывшей мечты глядела в лицо Норрингтону широко раскрытыми глазами.

Он покачал головой.

— Я видел ее.

— Джеймс… (Нервно заправила за ухо выбившуюся прядь.) Если бы это сказал Джек, я бы подумала, что ему померещилось…

Ну да, она, несомненно, не хотела его обидеть.

— Элизабет, я способен отличить действительность от пьяного бреда… поверьте. Ее видела вся «Жемчужина». Эта морда… (изобразил руками — смыкающиеся и размыкающиеся челюсти, и — сморщился, не удержался) с клыками…

Крупная, в ладонь тропическая бабочка пыталась усесться на несоразмерно маленькую в сравнении розу. Не получалось — стебель гнулся, не выдерживая тяжести. Густой запах цветущих роз…

— Должно быть, она украла монету из того сундука. Глупая мартышка… — Элизабет прикусила губу. — Джеймс, и вы верите, будто… что«Лебедь» погиб, а «Черная жемчужина»… — У нее расширились глаза. Она прижала пальцы к губам. — Вот почему на ней не стреляли пушки, верно? И порох оказался сырым… И это испанское судно… Проклятие навлекает беду на любой корабль, на котором оказывается эта тварь, так? Вы это хотели сказать?

Бабочка не сдавалась — карабкалась упорно; висела на розе, опрокинув цветок вверх тормашками.

— Насколько я могу судить, — сказал он. Отвернулся; роза содрогалась. Бедная европейская роза… — Я вынужден отдать должное сообразительности капитана Воробья. Если бы он не догадался перебросить эту дрянь к испанцам… Надеюсь, что ее разорвало взрывом.

Элизабет молчала. Ветерок шевелил выбившиеся из прически пряди.

…И Тернер, который даже из соображений приличия не постарался сделать вид, что ему неприятны уединенные прогулки жены с бывшим ухажером. Элизабет сделала свой выбор столь открыто, что теперь он, Джеймс Норрингтон, не стоит даже ревности бывшего кузнеца.

Элизабет изменилась в лице — глядя куда-то через его плечо; очень глупо, но первым, что пришло ему в голову, был Воробей. Воробей в Порт-Ройале; впервые в жизни командор почувствовал, как кровь отлила от лица.

Но испятнанная солнцем аллея была пуста. Только качались ветки магнолии…

— Мартышка, — сдавленно произнесла Элизабет за спиной.

Вернулось дыхание; в этот миг он не ощутил ничего, кроме облегчения. Обернулся.

— Элизабет, вы меня разыгрываете?

Миссис Тернер была исполнена жажды деятельности.

— Нет! Клянусь… Вот… — Подобрав юбки, полезла мимо кустов — зацепилась, дернула, не жалея платья. — Вот… вон!

Норрингтон пожал плечами. Шагнул, пригнулся.

— Возможно, это…

И осекся. Он был бы рад сказать, что это другая мартышка, — но последние события практически лишили его возможности с кем-то ее перепутать.

Тварь притаилась в гуще кроны — в задней лапе наполовину очищенный банан, жилетки нет, порванная рубашка в линялой копоти. Не глядя на людей, ловко сунула банан в рот… Элизабет больно вцепилась командору в локоть, шепотом приказала:

— Стойте!

Мартышка выплюнула банан и разразилась возмущенным визгом — целой длинной тирадой обезьяньих ругательств; она металась по дереву, отплевываясь и грозя кулачком… а в другой лапе у нее явно что-то было.

— Она не может есть, — упавшим голосом пробормотала Элизабет. — Вы правы.

— Я знаю, — он не сводил глаз с мартышки.

— Она выплыла, — перебила Элизабет. — Она не может утонуть…

Мартышка, скалясь, показывала про́клятую монету; повертела, и…

Элизабет ахнула. Ощущение было странным — не то короткое головокружение… не то содрогнулся мир. Налетел ветер, зашумел листвой, — пригнулись кусты, полетели сорванные лепестки; бабочка таки сорвалась с розы — заметалась, подхваченная ветром… Мартышка сиганула с одного дерева на другое — исчезла в листве.

И все кончилось. Элизабет прижимала пальцы к виску.

— Боже… Джеймс, — она все еще держала Норрингтона за рукав. Глядела снизу вверх. — Если вы правы… А теперь она здесь…

Он улыбнулся — попытался улыбнуться.

— Ну что вы. Мы же не в море. Мы на твердой земле… — Попытался пошутить: — Я не думаю, что она способна причинить зло целому острову.

Губернаторская дочь вдруг совершенно несвойственным благородным леди жестом почесала макушку — взъерошив волосы.

— Я прикажу слугам обыскать сад. Хотя… — Глядя исподлобья, улыбнулась растерянно и жалко. — Это ведь безнадежно — ловить мартышку, да?

VII

В эту ночь по всему Порт-Ройалу выли собаки.

В эту ночь командор Норрингтон впервые в жизни попытался напиться, чтобы забыться. Под дверью собралась прислуга — в щель наблюдали невиданное зрелище. Толстая чернокожая кухарка Элис, прижимая к губам край передника, толкала локтем сожителя-лакея:

— Ой, огонь уронит… Иди же!

Лакеи, перемигиваясь, считали пустые бутылки.

— …Головой отвечаю — пять! — клялся плешивый сожитель.

…Сгорели все свечи, кроме двух в серебряном трехсвечнике, стоявшем прямо перед командором. Навалившись разъезжающимися — сминая скатерть — локтями на стол, Норрингтон тупо щурился на расплывающиеся огоньки. Тьма ползла из углов. Зудела, вилась вокруг свечей мошкара — и с треском сгорала; бренные останки усеивали скатерть, будто поле брани.

Он пил ром, как пьют лекарства. Глотал жгучую жидкость, стараясь не почувствовать вкуса, — морщась и задерживая дыхание; его мутило от одного запаха. Бутылка прыгала в неверной руке, не попадая горлышком в стакан — стекло звякало о стекло, ром, булькая, проливался на скатерть; Норрингтон поймал себя на том, что обсасывает край стакана, будто чужие губы. Стекло казалось гладким, как человеческий рот изнутри.

Он не мог. Его не держали ноги, он уже почти ничего не видел, — но голова оставалась ясной, как будто назло.

Плыли в глазах огоньки. Шевельнулись губы; ночь напролет он пил и ругался всеми словами, какие помнил, — и иные ругательства больше походили на всхлипывания.

Мир, упорядоченный мир военного, где все имело свое место — мужчины и женщины, законы, пираты и королевский флот, — этот мир встал дыбом. Нелепый манерный ублюдок со своими ужимками, ухмылками, звякающей дрянью в волосах, одними взглядами способный вызвать у мужчины реакцию, ради которой даже публичной девке приходится показать грудь или повертеть задом… «А где же ваш корабль, капитан?» — «Присматриваю… его тут…» Может быть, это и есть — Божья кара? Грех, несущий наказание в самом себе?

Норрингтон попытался встать — потеряв равновесие, повалился на стол, зацепил скатерть; с дребезгом посыпалась оставшаяся от ужина посуда… Так со скатертью и сполз на пол. Угодил рукой в осколки, выругался; поднеся ладонь к самым глазам, долго силился разглядеть, порезался ли. Боли не было; рука предстала смутным пятном. В конце концов он догадался лизнуть ладонь — на языке остался вкус крови…

Если Воробей хотел отомстить, его мести позавидует сам дьявол. Морской дьявол…

…Море лежало за наглухо закрытыми ставнями, за садами и улицами, за пристанью и судами, дремлющими у причала; едва различимыми во мраке громадами спали острова, окольцованные смутной белизной прибоя. В море отражались звезды, и странные светящиеся рыбы поднимались из глубины. «Черная жемчужина» входила в гавань Тортуги — освещенная огнями с берега, эта гавань не засыпала никогда. Свет кормового фонаря вздрагивал на смуглом лице капитана — опершись на перила, Джек Воробей странно улыбался, глядя в журчащую под бортом черную воду.

В этот миг под толщей воды, под песком и кораллами, под останками затонувших судов шевельнулись спавшие тысячи лет тектонические плиты. Земля дрогнула. Для нее самой это был даже не толчок — так, едва заметное сотрясение; поднимавшегося Норрингтона стряхнуло на пол, как дохлую муху со скатерти. Сгрудившиеся под дверью повалились друг на друга; взвизгнула кухарка…

С полки свалилась деревянная статуэтка — звонко тюкнула кухаркиного сожителя по макушке. Тот икнул, глядя в комнату, на выкатившуюся из тени шестую бутылку.

…Надрывались собаки — словно обезумев, словно все собаки Порт-Ройала сбесились в эту ночь; кричали козы, свиньи, коровы, петухи, ржали и метались в стойлах лошади… Люди вскакивали спросонок. Впрочем, к легким подземным толчкам жители Ямайки давно привыкли, — за исключением проклятий и ударов, обрушенных хозяевами на не ко времени возмутившуюся живность, это была обычная ночь.

…Пьяный командор все же сумел подняться; подняв подсвечник, ощупью вдоль стены побрел — куда-то, зачем-то… На дубовых панелях оставались кровавые отпечатки; вот пальцы наткнулись на холодное и гладкое… Зеркало.

Он не видел себя со стороны — растрепанный, с безумным взглядом человек в залапанной кровавыми следами рубашке. Земля дрогнула снова; Норрингтона бросило на зеркало — лбом, плечом, подсвечником… Пальцы срывались с визгом, кровоточащая пятерня оставляла на стекле кровавые полосы. Отталкиваясь ладонями, он сумел-таки выпрямиться. Подняв подсвечник с тремя огарками, зачем-то долго силился разглядеть свое отражение, — не увидел ничего, кроме смутных отраженных огней.

Он ударил в зеркало подсвечником — с размаху, со всей силы; зеркало треснуло. След удара — будто паук с длинными изломанными ногами. Из подсвечника выпал горящий огарок — по паркету покатился под ноги…

Тут уж лакеи ворвались в столовую.

…Светало.

VIII

Безмятежное солнце всходило над морем. Фонарщики тушили уличные фонари — завоняло погашенными фитилями; потянулся дым из печных труб — повара взялись готовить завтраки. В нижней, припортовой части города (где все фонари были давно перебиты, ибо местные жители полагали, что излишняя освещенность только мешает честным людям выходить по ночам на честный промысел) запирались двери борделей. Потные растрепанные девицы, зевая, расшнуровывали друг другу корсеты; служанки развешивали во дворах перины — для просушки и проветривания. В порту причалили баржи со свежей пресной водой из Рио-Кобры, Медной реки.

(До конца света оставалось несколько часов.)

Солнце разгоняло пленительную лазурь полутеней. На улицах запахло горячей выпечкой — ежась, потянулись в утренний обход булочники с плоскими корзинами на головах. Загремели по мостовым колеса телег. Щелкали бичи. На набережной хриплые спросонок голоса уже предлагали жареную рыбу, устриц и креветок, фрукты, овощи и дешевую распродажу имущества посаженного в долговую тюрьму. Солнечные блики сияли в сточных канавах, сверкали капли на листьях овощей. В корзинах, придавленные камнями, шевелились черные крабы.

Город пах морем. Этот город всегда пах морем; море дремало в утренней дымке, булькало у свай причала… В доме командора грохали двери; стиснув зубы, Норрингтон терпел, пока негр-слуга лил ему на голову ледяную воду из кувшина. Вода звонко падала в серебряный таз. Струйки текли за ушами и по голой спине.

Обстоятельство, еще накануне недостойное внимания, вдруг показалось важным: сегодня командор был приглашен на церемонию бракосочетания мистера Энтони Уайта, крупного торговца, с девицей Аделаидой Кайм, дочерью его же компаньона.

Если бы кто-нибудь осмелился сказать мисс Аделаиде Кайм, что в ее решении назначить собственную свадьбу всего тремя днями позже свадьбы дочери губернатора изрядную роль сыграло тщеславие, она, верно, оскорбилась бы до глубины души. И тем не менее в это ясное утро — утро 7 июня 1692 года, — сравнения занимали отнюдь не последнее место в ее мыслях. Мисс Суонн не пользовалась симпатией мисс Кайм — не пользовалась никогда, а уж с тех пор, как однажды публично едко высказалась по поводу наружности и вкуса последней, напряжение между двумя первыми невестами Ямайки достигло высшего накала.

А между тем, хоть способ, которым мистер Оливер Кайм, отец Аделаиды, сколотил себе состояние, и нельзя было счесть полностью безупречным (свою карьеру одного из крупнейших работорговцев Карибского моря он начал с болонки, украденной в порту у благородного джентльмена, остриженной овечьими ножницами, завитой щипцами, выкрашенной хной и втридорога проданной благородной даме под видом китайской священной собачки), ныне размерами этого самого состояния он вполне мог потягаться с губернатором Суонном. И невеста, в платье из негнущейся серебряной парчи, в жемчужной диадеме, с жемчужными серьгами почти до плеч — такими тяжелыми, что их пришлось прикрепить к ушам проволокой, чтобы не порвать мочки, — имела все основания гордиться собой. (Возможно, узнай она, что молодая миссис Тернер, наблюдавшая свадебную процессию (четверка сивых цугом, с вплетенными в гривы лентами и белыми розами, в белой позолоченной коляске с откинутым верхом — жених с невестой) из окна отцовского особняка, обозвала ее индюшкой в гобелене, это подпортило бы ей настроение, — но этого ей так никогда и не суждено было узнать.)

…Собор святого Павла был полон сливками ямайского общества. Свадьбу почтил присутствием губернатор, которого больше интересовало деловое сотрудничество с мистером Каймом, чем дрязги юных дам; командор сделал попытку тихо сесть в углу — но был пресечен в этом намерении отцом невесты, ухватившем его под руку и вытащившем на почетное место в первом ряду.

На Норрингтона косились: мужчины — со слегка пренебрежительным сочувствием, дамы — кто игриво, кто с искренней жалостью. Несостоявшийся жених губернаторской дочери выглядел тяжело больным, и парадный мундир только усугублял это впечатление. Одет командор был с иголочки, парик его был тщательно завит, — и чисто выбритое, но бледное, отекшее, с мешками под воспаленными глазами лицо… Ужаснулся даже губернатор — положив руку на шитый золотом обшлаг командорского мундира, шептал на ухо:

— Друг мой, нельзя же так! Побойтесь Бога… Я понимаю ваши чувства, но…

Норрингтон молчал. Вынужденный сидеть очень прямо — поскольку впереди не было ряда кресел, на спинку одного из которых он мог бы опереться, — невидяще глядел прямо перед собой; больше всего ему хотелось ответить: «Не понимаете». Что сказал бы губернатор, узнав, что измена (да и можно ли это назвать изменой?) его дочери уже не имеет к мучениям командора никакого отношения?

Наткнувшись глазами на неподвижный взгляд командующего флотом, мистер Эскью, крупный торговец пряностями, мигом вспомнил, что за последнюю партию перца, привезенную на его склад под покровом ночи, не уплачены торговые пошлины, и ощутил слабость в коленях. Мистер Дэвидсон мысленно помянул недобрым словом нескольких пиратских капитанов, бывших его неофициальными деловыми компаньонами — собственно, их бурной деятельности фирма и была в значительной мере обязана своим процветанием; в частных беседах милейший мистер Дэвидсон (известный в некоторых кругах под кличкой Акула Боб) твердил, что нарушать закон его вынуждает единственно забота о благополучии шестерых детей, — но меньше всего ему хотелось бы осиротить этих самых детей, угодив за решетку.

И даже приходскому священнику отцу Майклу совсем некстати пришла на ум золотая чаша для святой воды, проигранная в покер в заведении Рыжей Бесс. Норрингтону, который смотрел, но не видел, бросилось в глаза именно побледневшее лицо духовного пастыря; командор поспешно отвернулся — внутренне содрогнувшись, ибо смотреть в глаза священнику ему было стыдно. Будучи всецело поглощен размышлениями о собственных грехах, он не удивился бы громогласному изобличению — и даже гласу Божьему, повелевающему немедля выгнать преступника из храма, не удивился бы; мысль о том, что за умеренную мзду достойный пастырь блудных душ Порт-Ройала согласился бы хоть публично обвенчать его с Воробьем, разумеется, не могла придти ему в голову.

Солнце било сквозь стекла витражей — красные, зеленые, синие; Дева Мария в развевающихся одеждах указывала младенцу на страждущих грешников. Никогда в жизни Норрингтону не пришло бы в голову… собственно, ему вообще не приходило в голову, что он окажется способен на ТАКОЕ… но даже с учетом этого — даже предположить, что двух суток грубого, грязного, противоестественного… э-э… ввергнувшего его душу в мерзостную пучину содомского греха… и с кем?! С откровенно полусумасшедшим отщепенцем, преступником, грабителем, убийцей, которого он сам дважды едва не повесил, которого… с которым…

Что пары суток в обществе Джека Воробья окажется достаточно, чтобы начать физически страдать от его отсутствия.

…Все утро командор жевал зерна кофе, чтобы отбить запах перегара; он покорно выпил подсунутый кухаркой горький отвар каких-то трав, который якобы должен был снять тошноту; он вообще не хотел никуда ехать, и не поехал бы, — но слишком не хотел выглядеть страдальцем. Брошенным женщиной, проигравшим испанцам, спасенным пиратами… достойным жалости.

Возможно, ему лучше было бы остаться дома.

…Невеста вступила в собор под руку с отцом; впереди бежали две девочки лет по шести — одна в розовом платьице, другая в голубом, — рассыпая из корзинок белые розы. Белые лепестки на красной ковровой дорожке; розы цеплялись за подол невесты и тащились следом, розы давили каблуками…

(До конца света оставалось полчаса.)

По слухам, один из предков мисс Аделаиды по материнской линии был испанским мараном и бежал в Англию от преследований инквизиции. Во всяком случае, в жгучей брюнетке с орлиным носом и плохо выщипанными усиками над верхней губой, несомненно, чувствовалась испанская кровь. Мисс Аделаиде не исполнилось еще и семнадцати, но выглядела она, как часто бывает с девушками южного типа, на все двадцать пять. Вдобавок, если верить сплетням, которые доносил до Норрингтона неугомонный Гроувз — большой любитель поговорить о дамах вообще и богатых наследницах в частности, — злая поговорка о том, что мушки изобретены, дабы прикрывать прыщи, в случае мисс Аделаиды полностью соответствовала истине. Во всяком случае, крупная мушка в форме сердечка красовалась у невесты прямо посреди лба, — а уж в этом даже неискушенный Норрингтон, дай он себе труд над этим задуматься, не усмотрел бы ухищрения кокетства.

Но Норрингтону не было дела ни до невесты, ни до свадьбы, ни до жениха — маленького, кругленького, но феноменально обаятельного человечка в вечно съезжающем набок парике (злоязычный Гроувз клялся, что под париком мистер Уайт лыс, как бильярдный шар). Жениху было за сорок — тем не менее все городские кумушки в один голос утверждали, что мисс Аделаида влюблена без памяти.

…Солнце било сквозь стекла витражей. Солнце стояло в зените; заштилевшее море было зеркальным. Мелкие волны набегали на песок; плавник акулы вспорол воду у самого причала — мелькнул и исчез… Чернели в сияющей ряби рыбачьи лодки. С баржи, привезшей пресную воду, скатывали бочки. Прогибались мостки; в бочках гулко плескалось.

Порт-Ройал доживал последние минуты, не ведая об этом. Дозорные прохаживались по стенам фортов — скучали, изнемогая на солнцепеке; купцы в лавках утирали пот париками, и очумевшие от латыни школьники с тоской косились за окно. Близилось время обеда.

…Часы Норрингтона показывали одиннадцать часов сорок одну минуту; на его глазах минутная стрелка дрогнула и сдвинулась, — сорок две…

Мир рухнул.

Со звуком, похожим на подземный гром, провалилась земля; командор, оказавшийся на четвереньках, успел выдернуть ногу из-под опрокидывающейся скамьи. Вокруг истошно кричали. Ворочались упавшие. Клубилась пыль, в пыли чихали и кашляли. Пол уходил из-под ног — ломались каменные плиты в три дюйма толщиной, ползли со скрежетом; пол где ввалился, где вспучился буграми — пол накренился, и скамьи съезжали, опрокидывались, сталкивались…

Миссис Дэвидсон, супруга негоцианта, завизжала так, что изо рта ее выскочила вставная челюсть — угодив, как на грех, в вырез платья; прибежавший на помощь супруг, и без того оглушенный акустическим ударом, при виде торчащих из жениного декольте зубов оступился, опрокинув скамью. Скамья рухнула миссис Дэвидсон на подол, пригвоздив почтенную даму к месту.

Сверху начали падать камни.

Приступ тошноты случился некстати. Норрингтон вскочил — и, держась за живот, замер согнувшись, с приоткрытым ртом. Едкая жидкость из желудка подкатилась к горлу — стиснув зубы, сглотнул. Земля ходила под ногами. Пыль клубилась в разноцветных — сквозь витражи — солнечных лучах. Звонили колокола собора — дико, вразнобой…

И вдруг — на глазах, будто в кошмаре, — качнулись стены, сверху посыпался мусор; сминалась, вспучивалась свинцовая оправа витража — брызнул на головы дождь цветных осколков…

Сквозь опустевшую оправу — перекрученную, щерящуюся зубами осколков, — светило солнце.

— А-а-а-а!

Кричала невеста, стоя на четвереньках на сбитой ковровой дорожке — среди разбросанных роз; мистер Эскью, первым рванувшийся к выходу, с разбегу перепрыгнул через нее. Опомнившаяся толпа ринулась к выходу — спотыкаясь, давясь, толкаясь, кашляя в пыли; трещали под ногами дамские подолы. Чей-то брошенный парик остался лежать у подножия рухнувшего алтаря. Земля дрогнула снова — рухнула, покатилась по каменным плитам раскрашенная гипсовая статуя Девы Марии. Мистер Дэвидсон, обхватив рыдающую от ужаса жену за обширную талию, а ногой наступив ей на платье, пытался оторвать застрявший кусок. Подбежавший командор обрезал подол саблей.

В дверях давились. Норрингтон отшвырнул кого-то — лысого, неузнаваемого, с брызгами слюны на подбородке и выкаченными белыми глазами; крикнул, что зарубит любого, кто сунется вперед женщин и детей. На какой-то момент воцарилось замешательство; оскаленный, в сбившемся парике командор успел за локоть вытащить из толпы разряженную старушонку в кружевном чепце, с морщинистой грудью в не по возрасту глубоком декольте, — вытолкнул на улицу.

Земля вновь ушла из-под ног. Снаружи, за спиной Норрингтона, что-то с грохотом рушилось; мир был полон истошными воплями, собачьим лаем, визгливым ржанием коней, — и, перекрывая все, гудели колокола — надрывались, звали на помощь…

Стены собора, только что кренившиеся внутрь, вдруг распахнулись, — и дальняя, восточная, рухнула, распадаясь. В грохоте сотряслась земля. Грянул многоголосый вопль.

В поднявшейся пыли отличить женщину от мужчины можно было бы разве что ощупью. Обезумевшая толпа, несомненно, затоптала бы Норрингтона, — но охранять двери больше не было нужды — люди бросились в другую сторону, полезли через груды битого камня. Впереди всех, подобрав полы камзола, вприпрыжку бежал губернатор Суонн — босой на одну ногу; на бегу стряхнул и вторую туфлю.

Командор выскочил на улицу — слезились запорошенные глаза, уши закладывало от грохота. Все вокруг рушилось — но ничего не было видно в пыли. Земля ползла под ногами. Грохот, крики — и колокольный звон…

Он все же не устоял на ногах. Ударился коленями и снова локтем — будто назло, снова правым, покатился… Но даже не почувствовал боли. Он лежал ничком на этой содрогающейся земле, вцепившись в расползающиеся под пальцами булыжники мостовой.

Будто ожили легендарные киты, на которых, как верили древние, стоит земля, — заворочались, ударили хвостами… В мире не осталось опоры. Земля, сама земля…

Ветер налетел внезапно. Несколько коротких порывов — и шквал. Захлопали двери и ставни, полетели листья и сорванное с веревок белье; что-то покатилось с металлическим звоном — блюдо, что ли; ветер хотел оторвать человека от земли — швырнуть, протащить по мостовой… Норрингтон вцепился, вжимаясь, распластавшись по камням. Держался всем телом, носками сапог… Дышал сквозь зубы, уткнувшись в рукав; перед глазами были только булыжники, ползущие с глухим слитным перестуком. Стоило обернуться и вдохнуть ветер — разорвало бы легкие.

Впрочем, ветер унес пыль. Стало видно.

Кругом бежали люди. Протащило обломанную молодую пальму — ударило в кирпичную стену. Ветер рвал одежду, трепал волосы на затылке — парик давно унесло… Откуда-то долетел запах дыма — должно быть, разбило печь…

Закричала женщина — близко; приподняв голову, он увидел — в белом платье с надутым ветром кринолином женщина бежала, спотыкаясь, выставив перед собой руки; ее почти несло, она все пыталась за что-нибудь схватиться и не могла…

Элизабет, вспомнил он. Элизабет… Приподнялся, сжимая зубы, чтобы не вдохнуть; внизу губернаторский дом белел в зелени сада. Где она?! С ней Тернер… с ней ли? Песком хлестнуло по лицу, запорошило глаза; где она?! Что с ней?!

Он не знал, куда бежать.

А потом он увидел гавань. Щурясь, сквозь растопыренные пальцы, которыми пытался прикрыться от секущего лицо песка…

Ветер вывернул пальмы на берегу — торчали корни. Море уходило из гавани. Море отступало на глазах, ветер расплескивал лужи, а волны бежали вспять, и за ними оставались: рыбачьи лодки, клочья тины, еще, несомненно, множество неразличимой отсюда дряни, наполовину погребенной в песке… Обросшие снизу водорослями, нелепо высокими показались сваи причала…

И кто-то лежал в песке ничком, уткнувшись головой и неловко раскинув руки.

Он подумал, что в море сейчас ураган. Что «Жемчужина»… Стиснул зубы, замотал головой, вытрясая мысль; на зубах — песок. Ветер выл, свистел в ушах.

Вскинулся, увидев, как кренится на борт «Разящий» — море отступило так далеко, что стоявшие в гавани суда сели на мель. Кто-то прыгнул с борта — бежал к берегу; за ним — еще двое, еще один… С корабля им кричали, размахивали руками.

Бежать им было далеко. И все же, возможно, это было разумно — ведь все знают, что бывает, когда море отступает.

Оно возвращается.

А он был здесь. Он был ответственен за этих людей там, за гибнущие в гавани суда…

— Сэр…

Он услышал ее сквозь грохот и вопли, сквозь вой и свист ветра. Дрожащий детский голосок; девочка стояла на пороге собора. Маленькая блондинка в пышном розовом платье, одна из двоих, разбрасывавших розы…

А у ее ног, отделяя собор от улицы, в земле расползалась трещина — ширилась, вот уже фута полтора шириной… уходила под обнажившийся фундамент собора… А стены собора сотрясались, и падали камни.

— Прыгай! — крикнул он; крик унесло ветром. Он захлебнулся ветром — едва успел зажать рот ладонью. Ударившись грудью о землю, закашлялся…

Она держалась за дверной косяк — ветер трепал платье, волосы… У нее зашевелились губы — но на сей раз он уже не услышал. С трудом оторвал руку от земли — замахал, показывая.

Выступ стены все же защищал ее от урагана — она могла кричать. Тонкий отчаянный выкрик:

— Я боюсь!

Возле уха у нее из волос торчали вылезшие шпильки — две. Одна торчала дальше, другая меньше. А трещина все ширилась, все расползалась — три фута… четыре…

Он пополз. Цеплялся за камни; вот она, трещина… Он прыгнул — с четверенек; его подхватило, швырнуло, ударило о косяк… Вцепился; свободной рукой сгреб девчонку, прижал, — оттолкнулся, рванулся обратно…

Его швырнуло снова — вбок; трещина распахнулась пропастью. Край, только что бывший под руками, оказался дальше; Норрингтон успел выбросить девочку наверх. Ударился о край трещины подбородком, локтями — руки упали на землю, впились…

Булыжники ползли под пальцами. Саднил ободранный подбородок; земля крошилась. Норрингтон увидел над собой круглые от ужаса девчонкины глаза; кровь текла у нее из разбитой губы… («Неужели это я ее?..») Оглянулся — через плечо; показалось — или собор накренился?

Грохот потряс землю. Колокольный звон оборвался гулкими ударами — сквозь ветер, сквозь всю адскую какофонию гибнущего мира — долгое гаснущее гудение металла… Колокольня рухнула.

Бог отвернулся от Порт-Ройала.

Девочка закричала, сидя на мостовой, — и ветер задушил ее крик; она скорчилась, отворачиваясь, заслоняясь руками… Норрингтон висел на остатках брусчатки — пытался подтянуться.

Он хотел крикнуть. Позвать на помощь.

— Помо… а…

И не хватило дыхания. Прозвучало так тихо, что он сам себя едва расслышал.

Ноги болтались в пустоте.

Он не сразу понял: что-то изменилось, землю встряхнуло снова, и трещина начала закрываться.

Схлопываться, как западня.

Он висел, не чувствуя боли в онемевших пальцах. Выворачивая шею, глядел через плечо: все ближе — противоположный край, ползущие струйки песка и оборванные нитки корней… Трещина смыкалась, готовая навалиться тоннами песка и глины, вломить ребра в легкие, сплющить в лепешку…

Перебросил руку на другую сторону, оттолкнулся ногами от смыкающихся стен разлома, и — выскочил, ветром откатило в сторону…

Повезло. Он приподнялся на руках — руки тряслись; девочка кричала.

Кричали все. Никогда в жизни командор не слыхал таких воплей; оглянулся…

Море вернулось. Там, внизу, седое от сплошной пены море с плеском и шумом накатывалось на колышущуюся набережную — а набережная ходила ходуном, сотрясалась, ползла; а в гавани вздымались пенные валы, и за ними едва виднелись верхушки накренившихся мачт. Мелькнул мокрый киль, еще мачта — обломок… «Разящий» еще держался, но без балласта он был слишком легок — его швыряло, заваливало…

Якоря не могли удержать суда — якоря тащило. Маленький шлюп «Вэнди» на глазах у Норрингтона буквально разорвало пополам рывками якорных канатов — исчезла вся носовая часть вместе с фок-мачтой и битенгом. Тонущий остаток шлюпа развернуло бортом к волне, завалило набок — и так, почти опрокинутый, в пене понесло к берегу.

Сразу на нескольких судах, должно быть, перерубили якорные канаты, чтобы попытаться выйти из гавани. У шедшего первым голландского брига сорвало кливер, и бриг врезался в шедшую следом «Викторию», один из фрегатов ямайской эскадры; матросы рубили перепутавшиеся снасти, а суда между тем несло к берегу, и кипящие пеной волны перекатывались через палубы…

Море наступало на город. Вода разливалась. Улочки внизу, у подножия холма, уже затопило; вода поднималась, орущие люди, захлебываясь в бурлящих потоках, цеплялись за печные трубы на крышах, за остатки стен… Уносило целую толпу.

А здесь, на холме, вокруг была вздыбленная площадь с рушащимися домами; дома раскачивались и падали, распадаясь на куски; пыль и грохот, падали камни, валились колонны… Промчалась карета, увлекаемая обезумевшими лошадьми. Ветер рвал одежду с бегущих. Земля то проваливалась, то вставала дыбом, и его, как на волнах, качало и швыряло на этой обезумевшей земле, за которую он, срывая ногти, пытался цепляться.

Сквозь замутившую небо пыль плоским мутно-красным диском глядело солнце.

Внизу, покачиваясь, плыл дом — опрокинутая набок деревянная хибарка; с торчащих свай еще свисали клочья травы.

А потом он взглянул на губернаторский дом — и не увидел его. В зелени сада белели развалины, по ним лезли люди…

— Э-элизабе-ет!..

Кажется, девочка испугалась.

…А потом волны выплеснулись на площадь.

Вода поднималась. По колено; по пояс… Это были настоящие морские волны, они толкали, угрожая сбить с ног, а под ногами ходуном ходила земля… Вода с шумом лилась в разверзающиеся в земле трещины — теперь их место указывали воронки.

Командор держался за фигурный каменный столб, оставшийся от чьих-то наполовину сорванных ворот — одной рукой, на другой сидела девчонка. Волны толкали, швыряли, одной руки было мало… а девчонка душила его, изо всех силенок обхватив за шею, — упираясь в столб локтем, чтобы не задавить ее между собой и столбом, он пытался заслонить ее от ветра. Оглядывался поверх ее головы — щурился, брызги летели в лицо…

Залитая водой площадь казалась морем; кругом барахтались люди, хватаясь за что попало… Проплыла собака — загребая лапами, повизгивая, — с волны на волну. Плыло все, от горшков и окованных сундуков до измочаленных пальмовых стволов; на крышке одного сундука, вцепившись когтями, сидела кошка — мокрая, взъерошенная, глянула дикими глазами. Ветер рвал пену с волн.

Волна толкнула в грудь — ударила о столб; Норрингтон едва удержался на ногах. Окатило с головой — он затряс головой, заморгал, отряхиваясь… У девочки шпильки торчали из прилипших волос. Большие серо-голубые, круглые от ужаса глаза — совсем близко. Веснушки… Он забормотал что-то успокаивающее; пытался поднять ее повыше. Капли стекали у нее по щекам, как слезы. Или она плакала?.. Мокрые ресницы…

Всеобщий вопль был таким, что он обернулся. Все смотрели на море; а море…

Вал кипящей пены катился к берегу — вздымался, высился на глазах; эта волна была уже выше всех городских зданий… выше собора… А на гребне волны поднимался его «Разящий» — с обломанной грот-мачтой, оборванными парусами, а на палубе еще были люди — тоже кричащие, цепляющиеся за обрывки вантов, за что попало… И слепяще-белая, льдистая пена заворачивающегося гребня…

У девочки кровоточила губа — капли на подбородке окрасились кровью. Должно быть, он все же толкнул ее там, на пороге собора… Девочка заерзала на его руках — отвернулась, теперь она тоже глядела на волну. И молчала; почему-то молчала, а вокруг орали…

Солнце просвечивало взбаламученную толщу волны, и там чудились обломки судов и замершие в ужасе рыбы.

Кто-то, кажется, пытался бежать, разгребая воду, — но по грудь в воде не убежишь; кто-то с плеском плыл… Мысль о неизбежной смерти пришла в голову Норрингтону только сейчас.

Не убежать, не спрятаться… Он все еще инстинктивно пытался заслонить девочку — руками, плечами… Жизни оставались секунды.

«Значит, вот как все кончится?..»

…и он больше никогда не увидит…

Конец пальмового ствола застрял в щели между вторым столбом и висящей на одной петле половиной ворот — чугунной, ажурной… Застрял наискосок — бывшей верхушкой с обломками листьев вверх; ветром его развернуло — ствол качнулся, описывая дугу…

Удар обрушился командору на затылок. Боль; мгновенная обморочная тошнота. В глазах померкло.

Он уже не услышал, как вскрикнула девочка — падая, ведь его руки разжались; и уже не почувствовал, как сам ткнулся лицом в воду.

В этот миг волна рухнула на город.

IX

По гребню крыши прыгал, отряхиваясь, взъерошенный воробей, — возмущенно чирикал, вертел головенкой, то и дело принимался чистить перышки. Невиданная буря пронеслась над его воробьиной жизнью, настигнув даже в щели на чердаке, куда он забился — дом распадался, с грохотом рушились балки, свистел ветер, и, обезумев от ужаса, воробей летел с писком, подхваченный ураганом. И все же в этом кромешном ужасе, когда погибли многие куда больше и сильнее, он, маленький, серо-бурый, хвостатый и склочный, уцелел, — и теперь, придя в себя, всем своим видом выражал миру свое крайнее недовольство.

Воробей прыгал по подсыхающей черепице, чирикая и отряхиваясь каждый раз, когда плеснувшая волна обдавала его брызгами. Над водой торчала только крыша двухэтажного дома, и то — наполовину. Волны, мутные, полные мусора, стучали по ней обломками досок.

Из прибоя торчали ноги в подбитых гвоздями башмаках. Волны налетали на остатки разбитой булыжной мостовой и уползали пеной, и налетали снова, летели брызги, — ноги были неподвижны. Человек лежал навзничь, головой в воде, как не лежат живые. Элизабет шарахнулась, судорожно подбирая вымокшую юбку.

Море, взбаламученное, мутное от поднявшегося со дна песка и ила, все же казалось почти прежним — синее и солнечное, в клочках пены, оно беззаботно плескалось там, где еще недавно продолжался город. Небо, голубое и бездонное, распростерлось над миром — к небу в мольбе протягивали руки, небу с проклятиями грозили кулаками. Вдоль прибоя, спотыкаясь, брела молодая женщина с распустившейся прической — волочащийся грязный, отяжелевший от воды подол платья лип к ногам.

В туфлях хлюпала вода. Элизабет сбила ноги. Она выскочила из рушащегося дома в непарных туфлях: одна — бальная, салатно-зеленая на высоком каблучке, другая — цвета слоновой кости и без каблука. Каблук застревал между камнями, а разуваться среди осколков и обломков Элизабет боялась.

Бывшая мостовая стала сплошными буграми, трещинами, рытвинами; клочья тины и сохнущие мертвые медузы — множество медуз; сорванные листья в ярких от солнца и неба лужах… В небе с криками метались чайки. Центр города стал берегом, и на этом берегу громоздились сплошные завалы бурелома — бывшие стены и бывшие оконные рамы, бывшая мебель, бывшие заборы и ворота; на сломанных деревьях ветер шевелил листву, сушил землю на вывороченных корнях. На развалинах копошились люди — перекликались, ругались, крестились, с воплями и рыданиями разбирали битые кирпичи и пытались поднять бревна, звали и молились…

Ее обогнали четверо солдат — на растянутой желтой, в мокрых пятнах шелковой женской мантилье пронесли пятого, с окровавленной ногой. Раненый охал.

Юбка зацепилась за что-то — Элизабет дернула, не глядя, треснула ткань. Солнце слепило. А вдалеке так же, как всегда, таяли в дымке Голубые горы, и ветер был свеж, будто после шторма; закрой глаза, и покажется, что ничего не случилось…

А впереди, проломив крыши и наполовину обрушив стены двух соседних домов, на которые его бросило волной, лежал на боку, бушпритом в небо «Разящий», флагман ямайской эскадры. Из-под вставших дыбом палубных досок торчали выбитые рангоуты. От фок-мачты и грот-мачты остались обломки, бизань-мачта держалась до конца — и теперь, выбитая из гнезда чудовищным ударом, уткнулась макушкой в мостовую. Качались на ветру оборванные снасти, и мокрой нечистой простыней подрагивал единственный уцелевший парус.

Вокруг корабля стояло несколько человек — обсуждали, хрипло и нервно; вдруг тонко, истерически захихикал бородач в кожаных штанах.

Элизабет подошла, припадая на ногу. Над стеной, над краснеющими свежими сколами разбитых кирпичей, нависла, заслоняя небо, облепленная водорослями, пахнущая смолой гигантская черная округлость борта. Под свежим слоем смолы виднелись царапины, оставленные при кренговании. Закинув голову, Элизабет долго и бессмысленно разглядывала коричневую ракушку — единственную, успевшую прилепиться к днищу за те сутки, что «Разящий» пробыл на плаву. Шагнула в сторону — и едва не наступила на труп.

В тени корабля, раскинув руки, лежала, как кукла, утопленница — девочка в розовом кружевном платье, с полузакрытыми глазами. Серебряная шпилька торчала из потемневших от воды светлых волос. Элизабет споткнулась и едва не упала, вновь угодив каблуком в щель между камнями; к ней повернулись сразу несколько человек. Из-за чьей-то спины выглядывал негритенок с разбитым носом и перевязанным коленом — с любопытством уставился на губернаторскую дочь.

Пахло смолой. Мокрый подол оставлял мокрый след на мостовой, смазывал на круглых булыжниках белые потеки высохшей соли. К подолу прицепилась нитка водорослей — тянулась следом. Элизабет озиралась, запрокинув голову. Белое солнце палило с небес, и волны все катились из дальней дали — синие от отраженного неба, зеленоватые в толще, с кипящей пеной на гребнях…

И тогда она закричала, закинув голову — во всю силу легких, так громко, как только могла:

— Уилл!.. Папа! Уи-и-и-илл!..

Шумело море, и в шуме его тонул хруст ракушек под каблуками. Вокруг, насколько хватало глаз, тянулись развалины.

Элизабет Тернер, дочь губернатора, спотыкаясь, металась по берегу и звала, срывая голос. Она окончательно разорвала подол, зацепившись за торчащий гвоздь, и сильно оцарапала лодыжку, даже не заметив, где, когда и чем.

— У-у-уи-и-и-илл!..

…Мартышка высунулась из кроны обломанной пальмы; прыгнула чуть не под ноги Элизабет. Рубашка на ней стала еще грязнее, но одна щека заметно оттопыривалась. Элизабет замерла. Мартышка уставилась на нее, моргнула круглыми темными глазами. Щека оттопырилась сильнее — точно по форме вставшей на ребро монеты. Монета была слишком велика — не помещалась в мартышкином рту.

Тут Элизабет и вспомнился рассказ Норрингтона о трех затонувших кораблях, — смертельно усталое, с кругами под глазами лицо и голос: «Ну что вы, Элизабет, мы же не в море, мы на твердой земле…» Закусила губку. «Жив ли он?.. Уилл, отец…» От ярости у нее затряслись руки. Оскалившись, нагнулась — разулась; медленно подняла обломок доски с торчащими гвоздями… Мартышка метнулась прочь, когда губернаторская дочь с нечленораздельным криком бросилась на нее. Спотыкаясь, Элизабет с доской бежала следом, прыгая по кучам лома, но мартышка была, разумеется, быстрее, — она юркнула куда-то и пропала. Тяжело дыша, Элизабет оглядывалась. Она стояла на развалинах того, что когда-то было домом — а теперь стало просто грудой мусора и битого камня.

Спазм в горле и едкие слезы, в которых расплылся мир. Бросив доску, Элизабет закрыла лицо руками, опустилась на корточки, — зарыдала в голос.

…Валялись сброшенные туфли. Из-под юбки торчали облепленные мокрым песком босые ноги. Ветер трепал волосы. Над миром празднично синело небо — сочное, бескрайнее и бездонное, невыносимо прекрасное и равнодушное ко всему.

X

Беда заключалась в том, что Порт-Ройал был построен на песке. Во время землетрясения огромная глыба осадочных пород на конце косы Палисейдоус откололась и сползла со скального основания в море, увлекая на себе человеческие постройки. В считанные минуты вся береговая черта Порт-Ройала оказалась под водой, на глубине от двадцати до пятидесяти футов. Исчезли форт Карлайл и форт Джеймс; из воды у берега торчали обломанные мачты затонувших судов.

В Карибском море землетрясение отозвалось несколькими ураганами. Сотрясалась земля, и чудовищные валы перекатывались через атоллы, снося хижины и вырывая пальмы. Впрочем — злая ирония судьбы! — едва ли не меньше всего в катастрофе, которую назвали воздаянием Господним за бесчисленные корсарские грехи, пострадала Тортуга, где все разрушения ограничились несколькими трещинами в стенах и несколькими черепицами, упавшими с крыш.

Слухи о бедствии, постигшем самый знаменитый английский порт Карибов, добрались до пиратского острова через несколько дней. На палубах и в кабаках огорошенно скребли в затылках. Многие не верили. Зной дрожал над гаванью, выступала смола на бортах и пот на лысинах; заключались пари.

На палубе «Черной жемчужины» происходили события.

Сапог, брошенный вдогонку, угодил выскочившему из капитанской каюты Гиббсу пониже лопаток. Оглядываясь и потирая спину, первый помощник хмуро сообщил столпившимся в тесном коридорчике гогочущим пиратам:

— Раньше завтра не добудимся.

Тени от решетки руствера полосами прошли по лицу Анамарии. Та уперла руки в бока.

— Если так пойдет, там без нас все разворуют!

Пираты зашумели.

— Эт' точно, — хриплым басом согласились из толпы.

Негритянка, вскинув подбородок, смерила Гиббса презрительным взглядом; процедила:

— М-мужчина…

Развернулась; растолкав толпу, полезла вниз по трапу. Все глядели вслед. Вскоре черная голова в запачканной белой косынке вынырнула обратно; Анамария выставила на палубу пыльную бутылку, затем, подтянувшись на руках, вылезла сама. В толпе поняли — засмеялись. Гиббс скривился. Негритянка деловито, ножом соскоблила сургуч, выковыряла пробку — сунула в карман. Обтерла бутылочное горлышко подолом рубахи — и, легко поднявшись, с гордо поднятой головой зашагала к капитанской каюте. Пираты расступились.

Анамария притворила за собой дверь.

— Кэп!

Скрипел, заваливаясь под ногами, пол; ползли солнечные прямоугольники на стенах, в них метались тени чаек. В открытые кормовые окна дуло ветром. Чайки кричали. Скрипя, покачивалась койка, свисала расслабленная рука. Воробей спал ничком, отвернувшись, она видела только затылок — ворох свалявшихся волос.Ветер шевелил брошенную на спинке стула красную косынку.

— Кэп!

Потрясла спящего за плечо — Воробей замычал, не просыпаясь; рука зашарила под койкой, где наготове валялся второй сапог. Негритянка успела сапог выхватить, переставила в угол — подальше.

— Ну, погоди… — И, набрав воздуху, гаркнула: — Кэп! Привезли свадебное платье по вашему заказу!

Воробей подскочил, врезавшись головой в потолок; заморгал, схватившись за макушку.

— Я пошутила, кэп, — быстро сказала Анамария — и, увидев лицо капитана, поспешно сунула тому бутылку. Расчет оправдался — запустить полной бутылкой рома у Воробья не поднялась рука.

— И ради этого… — Воробей сморщился; оглядел бутылку — трагически-осуждающе, точно мученик, прикидывающий вес креста, который еще предстоит на своем горбу волочь на Голгофу. Под таким взглядом любому легионеру следовало бы стушеваться, признать мученика святым и немедля отпустить восвояси.

Закинув голову, присосался к горлышку — некоторое время слышны были только глотки. Анамария переступила босыми ногами. Капитан опустил бутылку; потер ушибленную макушку, болезненно шипя сквозь зубы. Откашлялся.

— Ну что тебе?

— Кэп, — Анамария медлила. Мысль о том, что капитан, шут его знает, может отреагировать совсем не так, как ей хотелось бы, и подумать в первую очередь совсем не об открывшихся возможностях, пришла ей в голову только сейчас. Но отступать уже было некуда. Негритянка решительно вскинула голову. — Кэп, в Порт-Ройале землетрясение. — Воробей снова отхлебнул из бутылки; в этот момент смысл фразы, видимо, настиг его — он поперхнулся. Темные округлившиеся глаза. Анамария заторопилась: — Шторм на той неделе — это был не просто шторм, — облизнула губы. — Говорят, половина города потонула. Если мы сейчас высадимся там, никто даже ничего не заметит! Порт-Ройал — богатый город…

Воробей все еще сжимал горлышко бутылки — и смотрел так, что Анамария осеклась. В молчании стал слышен плеск воды о борт — гулкий, как в бочку. Дернувшись лицом, капитан наконец отозвался:

— Что?..

XI

В брызгах рушились волны; кричали чайки над мачтами, и брызги долетали до капитанского мостика. На сей раз паруса на «Черной жемчужине» были белыми — и золотились на утреннем солнце; а над кормой бился на ветру поднятый для маскировки английский флаг.

— Опасное дело вы задумали, сэр, — хмуро заявил Гиббс.

Джек Воробей сделал вид, что не расслышал.

— Наше счастье, если Норрингтон утонул! — крикнула с вантов Анамария. — Кэп, надо было его сразу выкинуть за борт со всеми его матросами!

Джек посмотрел вверх, грустно подумав, что был о ней лучшего мнения. Должно быть, эта мысль отразилась на его лице, потому что Анамария фыркнула, блеснув белыми зубами; встряхнула головой — растрепанные косицы упали ей на лицо… Тут Джеку пришло в голову, что он роняет свое капитанское достоинство, — вскинув голову, капитан Воробей величественно отвернулся… И тут Анамария завизжала.

Визжащая Анамария — это показалось пиратам невероятнее затонувшего в одночасье города. Половина команды, побросав все дела, сбежалась на верхнюю палубу посмотреть, куда показывает трясущаяся коричневая рука.

Кто-то тонко взвыл. Кто-то с перепугу взмолился дрожащим голосом:

— In Domine Patris…

Темный продолговатый предмет, прибитый волнами под борт «Жемчужины», гулко ударился углом в обшивку.

— Это гроб! — ужас был в неузнаваемо тонком, жалком, истеричном выкрике негритянки. — Гроб!

Вода заливала черную полированную крышку — и отливала, черный ящик нырял в пене. Его развернуло, ударило о борт боком. Это и в самом деле оказался закрытый гроб — богато отделанный, плыли по воде золотые кисти…

Выразительное лицо капитана выразило его мнение о всяких там бесхозных гробах, позволяющих себе заплывать под борт его корабля: капитан скривился, показав язык в приоткрытом рту, — отвернулся.

— У них, видно, размыло кладбище.

Гиббс ухватил его за плечо.

— Сэр!.. Кэп, это дурная примета! Гаже не придумаешь! Гроб!

Тут Джек даже задумался: а не зря ли он сделал Гиббса первым помощником? Но, с другой стороны, хотя Гиббс, конечно, гораздо глупее его, Джека, вся остальная команда еще глупее Гиббса, а ведь не может же он, Джек, быть первым помощником у самого себя. А с третьей стороны…

Но, между тем, берег Ямайки уже синеватой полосой горбился на горизонте, — а Джек глядел на него в подзорную трубу, и, таким образом, каждый был занят своим делом. Но берег вставал из моря — и чем дольше Джек на него смотрел, тем меньше был ему знаком этот берег, и тем лучше этот берег и дурные предчувствия Джека (а при виде этого берега Джек сразу понял, что на самом-то деле у него БЫЛИ дурные предчувствия) понимали друг друга.

Ветер трепал седые бакенбарды Гиббса.

— Мы пробьем днище, кэп.

Джек, нахмурясь, всматривался в мутную воду. Видно было неглубоко.

— Еще немного.

Марсовый с мачты закричал так истошно, что задремавший на рее попугай от неожиданности сорвался, захлопал крыльями, заорал тоже, — уронил помет на сушившиеся на вантах штопаные подштанники. Загомонило множество голосов; команда, толкаясь, бросилась на нос, — смотрели в воду, прикрываясь ладонями от солнца.

В отвесных лучах солнца под водой клубилась муть. И там, в глубине, тенями проступало: стены разрушенного собора, покосившийся крест на чудом уцелевших остатках крыши, — и «Жемчужина» проплыла прямо над ним…

Кому еще доводилось увидать собор сверху? Джеку пришло в голову, что такой редкий случай даже можно в некотором роде назвать везением, хотя, конечно, он лично предпочел бы без такого везения обойтись; он как раз размышлял о преимуществах своего корабля перед всеми другими кораблями — оказывается, «Жемчужина» будто создана для того, чтобы проходить над затонувшими соборами, хотя кому бы такое могло придти в голову; и как раз когда он добрался до мысли: «Я и «Жемчужина»… нет, мы — я, «Жемчужина» и удача. Это великолепно, я с собой согласен!..», появились акулы. Одна, вторая… а в глубине, отбрасывая тени в пыльную зеленоватую толщу, еще две что-то трясли, делили, рвали, — и лохматые ошметки оседали на проломленный купол собора… И Джек, конечно, сразу понял, ЧТО они треплют, — и все остальные поняли это тоже, потому что…

Словом, пришлось капитану Джеку Воробью признать (с большим сожалением!), что Гиббс и гроб, по-видимому, были правы.

На веслах обойдя затонувшие руины Порт-Ройала, «Черная жемчужина» бросила якорь у той же косы Палисейдоус, но несколько ближе к берегу. Песчаный берег, косо уходящий в воду, усеивали обломки; за полосой прибоя громоздились сплошные развалины. Сломанные пальмы, сорванные измочаленные листья, доски, камни, опрокинутые целиком деревянные дома… Из воды у берега торчали обломанные мачты затонувших судов.

Шлюпки удалялись по расплавленному металлу моря — к зелени берега. С борта махали оставшиеся на корабле, выкрикивали что-то, уже неслышное за плеском волн. На корме последней, пятой шлюпки рядышком сидели капитан и первый помощник.

На торчащих из воды остатках стен переливались блики от волн. Рыбки вплывали в окна; пираты в ужасе переглядывались. Никто из них не знал и не мог представить истинных масштабов постигшей Ямайку катастрофы. Шутки шутками, но что две трети Порт-Ройала не просто разрушено, а ушло под воду и от территории города осталось не более десяти акров, — сколько бы ни мололи в тавернах пьяные языки, серьезному человеку поверить в такое было решительно невозможно. Но вот…

И все же главной опасности, поджидавшей их здесь, пираты не заметили. Не желая удаляться от своей цели — Порт-Ройала, они оставили без внимания Кингстонскую бухту, расположенную в основании все той же косы, но по другую ее сторону. А между тем именно в гавани Кингстона, второго по размерам города Ямайки, ныне переполненного беженцами, два дня назад бросили якорь четыре английских военных корабля. Командующий эскадрой, полковник Фишер, выполнял приказ лорда Уиллоугби, генерал-губернатора английских колоний в Вест-Индии, — ведь Ямайка, потерявшая в катастрофе весь военный флот, становилась легкой добычей не только для разного рода авантюристов, но и для французских войск. (Отсюда видно, что мысли лорда генерал-губернатора и пиратов двигались очень похожими путями и привели к одним выводам, — чем лорд генерал-губернатор, узнай он об этом, был бы даже польщен, ибо всегда полагал пиратов хитрыми бестиями; капитан же Воробей, узнай он об этом, был бы, напротив, весьма неприятно разочарован, ибо полагал хитрой бестией одного себя.)

Итак, за два дня до описываемых событий, полковник Мэттью Фишер на своем флагманском фрегате «Вихрь», сопровождаемом еще тремя кораблями — фрегатами «Юнона» и «Маргарет» и шлюпом «Лев», вошел в Кингстонскую бухту, дабы обеспечить необходимую поддержку властям Ямайки. На деле же, как водится, отношения между Фишером, формально оказавшимся в подчинении, но обладавшим единственной на острове реальной военной силой, и этими самыми властями, формально наделенными полномочиями, но более не имевших возможности претворять их в жизнь, немедленно обострились и продолжали ухудшаться.

Пираты, впрочем, как уже было сказано, ни о чем этом не подозревали — английская эскадра была скрыта от них полосой поросшей лесом суши. С очередной прибойной волной первая шлюпка ткнулась носом в берег. На белый коралловый песок ступил сапог капитана Джека Воробья.

В безлюдных улочках застоялось знойное марево. Сухие водоросли свисали с проломленных крыш. Проскрипела висящая на одной петле ставня — качнулась на белых раскаленных камнях куцая густая тень.

Улица обламывалась прямо в воду. В мертвой тишине посвистывал ветер, потихоньку заметая мостовую песком. Джек пошевелил носом. Ему вдруг показалось, что к запахам сохнущих водорослей и моря, и еще всякого разного, и всего остального примешался этакий отчетливый душок, — а тут как раз, будто бы невзначай, подул ветер, и запах стал таким явным, как если бы сама костлявая с косой уже изготовилась схватить за плечо капитана Джека Воробья.

— Пахнет смертью, — сказал Джек.

Пираты переглядывались. Джек поторопился махнуть рукой — и все сорвались с места и побежали.

…Бежали, стуча сапогами. На мостовой — присохшие водоросли. В первом же каменном доме завалилась одна стена, сорванную дверь заклинило в перекошенных косяках. Дверь выбили; на кухонном полу захрустели под ногами черепки. Были разбросаны медные кастрюли, длинная трещина расколола печь в бело-синих голландских изразцах; перила лестницы снесло рухнувшей потолочной балкой. Матросы заспорили, какую комнату обыскивать первой; толкаясь, ругаясь и брызгая слюной на ходу, устремились вверх по лестнице. И вот, когда все уже пробежали из кухни дальше, Джек сделал осторожный шаг назад — и еще один очень осторожный шаг, и еще, — и так вновь оказался на крыльце.

Капитан Джек Воробей и альт… альтр… (тут Джек не был твердо уверен) альструизм-или-как-то-так-или-что-то-в-этом-роде, возобновили знакомство (им и прежде случалось встречаться, хоть и не слишком часто), когда Анамария изложила свою идею налета на Порт-Ройал. Было бы справедливо сказать, что этот самый «альструизм» овладел Джеком — но, не будучи вполне уверен в том, что значит этот самый а… а… и, главное, точно ли он — понятие сугубо отвлеченное, Джек почел за лучшее даже мысленно воздержаться от такой формулировки. (Ибо, когда ему взбрело в голову заменить абстрактное в этой фразе чем-нибудь более конкретным, например «командором» или «бутылкой», он едва не подавился ромом, — выставив Анамарию, он по привычке решил посоветоваться с бутылкой-другой хорошего ямайского рома…)

На дне последней бутылки его подстерегло озарение. Ему не нужно золото Порт-Ройала. То есть ВООБЩЕ, разумеется, оно пришлось бы весьма кстати, — но вот именно сейчас… и даже было бы гораздо важнее… словом, в Порт-Ройале остались люди, насчет которых Джеку, как ни крути, очень хотелось бы, чтобы они были живы и здоровы. И совсем, ну просто совсем не хотелось бы… Тут в воображении капитана возник церковный склеп с могильными плитами, — додумывать эту мысль он себе решительно запретил.

Словом, с чистой совестью капитан Джек Воробей мог бы заявить, что знавал деньки и получше, чем эти двое суток плавания от Тортуги до Ямайки; однако теперь, обернувшись на протяжный скрип чугунной калитки, он немедля ощутил, что они с альт… астр… словом, с этим-как-там-его слегка устали друг от друга.

Мартышка сидела на чугунной ограде, вцепившись тремя лапами, — а в свободной… в свободной…

Стоимость камней в диадеме опытный глаз Джека определил даже на расстоянии. Белел крупный, на подбор жемчуг; солнце разноцветно дробилось в бриллиантах.

Мартышка зевнула, показав клыки. Джек, успокаивающе выставив перед собой растопыренные ладони, шагнул с крыльца на цыпочках — длинный скользящий шаг.

— Тс-с… Цып-цып-цып…

Никогда прежде капитану Джеку Воробью не приходилось подманивать обезьян.

Мартышка метнулась с ограды на соседний деревянный забор. Джек метнулся следом; мартышка оскалилась и сиганула с забора на крышу, проскакала по гребню, вспрыгнула на трубу. Джек мчался следом по земле, и в голове его подпрыгивала мысль о том, что характером эта тварь пошла в покойного хозяина. А диадема зазывно сверкала, всем своим видом показывая, как ей не хочется оставаться у безмозглой макаки, а хочется попасть к капитану Джеку Воробью… Мартышка нырнула в листву магнолии — сломанной, зацепившейся ветвями за трубу, — пронеслась по стволу и исчезла в куче поваленных деревьев. Джек бросился следом — полез через бурелом, споткнулся… Мартышка вынырнула на заборе в другом конце сада — диадема сверкнула в последний раз, — с забора прыгнула еще куда-то и пропала из виду.

Джек выругался сквозь зубы. Тяжело дыша, озирался; стряхнул с колена жухлый лист. Ветер шелестел в кроне магнолии; ветер кружил, пока не выдыхался, а отлежавшись, начинал снова, а взлетевший песок, как водится, норовил угодить в глаза, хотя Джек был совершенно уверен, что ни ему, ни песку этого вовсе не надо.

Вот тут-то мысли его, хорошо протрясшиеся на бегу и пришедшие от этого в некоторый беспорядок — ну, если честно, они и никогда не бывали в большом порядке, но теперь беспорядок был больше обыкновенного, — словом, теперь из всех этих беспорядочных мыслей вдруг вынырнула ужасная догадка. Столь ужасная, что Джек даже оступился, провалившись ногой в кучу досок.

— Мартышка… — пробормотал он. Огляделся, судорожно передернув плечами; нет, ЭТА мысль положительно была слишком безумной даже для капитана Джека Воробья. — Пораскинь мозгами, Джек! Ты же не думаешь, что это все — ее работа?

Тишина не снизошла до ответа. Джек подергал застрявшую ногу; выдернул, полез обратно, размахивая руками и проваливаясь — торчащие ветви цеплялись за отвороты сапог.

Бормоча себе под нос, капитан Воробей быстро шел по улице. Мысли его приобрели вполне определенное направление, и оно им не нравилось.

Солнце пылало, горячий воздух казался жидким, как кисель; рубаха под камзолом давно промокла. Спекшаяся земля белизной резала глаза, провалами чернели тени. В тишине звук шагов ложился на ритм сердца, как на музыку, — вдруг сообразив это, Джек успел: восхититься; удивиться; решить, что тут есть, над чем поразмыслить. Что поделать, капитан Воробей не имел привычки заранее верить в худшее, и они со страхом никогда не были друзьями.

Так что Джек даже обрадовался, когда, свернув за угол, наконец наткнулся на людей.

— Беда… О-о-оййй… — сидя на земле и держась за голову, как от боли, раскачивался седой толстяк в камзоле с оборванными пуговицами. — Серебро под сараем было зарыто, веришь?

— Под сараем? У тебя? Вот я не знал! — с искренним сожалением заявил молодой и татуированный, почесываясь под лопаткой. На худой спине красовалась картина в цвете: бородатый Нептун, зажав под мышкой древко развевающегося пиратского флага, гнал смахивающей на саблю молнией поджавшую хвост акулу в парике, имевшую несомненное портретное сходство с командором Норрингтоном.

Толстяк заморгал — не сразу уразумел смысл сказанного, а уразумев, вскочил, едва не обрушив навес, и набросился на татуированного с кулаками. Несостоявшийся жулик взвыл. Оба вывалились на мостовую, покатились в пыли. Стало ясно, что добродетель настигла порок, повергла его во прах и вот-вот победит с особой жестокостью.

Джек запустил руку в карман; выловил золотую гинею, поглядел на нее с грустью, — и, подмигнув толстяку, подбросил на ладони. Блеску в глазах добродетельного защитника своей собственности позавидовали бы многие, считающиеся воплощением пороков.

— Уильям Тернер и его жена, — сказал Джек, поймав монету двумя пальцами и вертя ей перед носом толстяка.

Солнечный зайчик метнулся по заросшему седой щетиной обрюзглому лицу. Джек водил рукой перед его носом — туда-сюда; глаза толстяка неотрывно следили за монетой.

— Они живы?

— Ну.

Джек приподнял брови.

— Ты хочешь гинею за такой ответ?

Толстяк вздрогнул так, что под ним, сдавленно бранясь, закопошилась придавленная жертва; покачнувшись, он, не глядя, ткнул жертву кулаком в загривок. Не сводя глаз с монеты, махнул рукой куда-то вбок.

— Улица Роз, четыре. Особняк Дэвидсонов. Они все нынче там — и губернатор…

— И командор, конечно?

Толстяк вздрогнул, с видимым усилием переведя взгляд на капитана Воробья; помрачнел, замотал головой.

— Не знаю. Про этого не знаю ничего.

— Утоп он небось, — приподняв перемазанное лицо, сдавленно прохрипел татуированный. — Форты-то смыло… к чертям…

Над площадью кричали чайки. Улыбка, зацепившись самым краешком, еще держалась на губах Джека.

Он не поверил.

Имей капитан Джек Воробей привычку поддаваться унынию, блистательная (тут Джек был твердо уверен: если, благодаря мерзавцу Барбоссе, его успех и не столь велик, как мог бы быть, то ведь у них с «Жемчужиной» еще многое впереди!) карьера его завершилась бы гораздо раньше; но такой привычки Джек не имел и справедливо не видел в ней необходимости. Оплакать мертвых никогда не поздно — уж тут спешить будет некуда; а…

Он обернулся, услыхав шаги за спиной. Высокий широкоплечий человек в дорогом сером камзоле сворачивал за угол… и эта фигура, и эта походка показались Джеку знакомыми, — а что человек был в штатском, ну так какие уж тут мундиры… Словом, Джек бросил толстяку монету — но как тот поймал ее, уже не увидел, потому что уже бежал.

Он догнал человека на перекрестке — развернул, схватив за плечи.

Это был не Норрингтон.

Джек попятился, выставив перед собой ладони.

— О… прошу прощения. Я обознался.

Что, на его взгляд, было очень вежливо, — однако гадливое недоумение, с которым Серый Камлотовый Камзол оглядел его, вздернув кустистые брови, капитан Воробей счел оскорбительным и вовсе не соответствующим правилам хорошего тона между двумя достойными людьми, — и тут, он был уверен, любой бы с ним согласился. Даже толстая золотая цепочка от часов, свисавшая из нагрудного кармана серого камзола, блеснула ему в знак сочувствия. Что было очень мило с ее стороны… и — раз! — Джек мог бы поклясться, что это само так получилось, — но часы сменили владельца, холодком скользнув в рукаве к локтю…

Серый Камзол, ничего не заметив, все с той же брезгливой гримасой повернулся и быстро пошел прочь.

Джек удовлетворенно ухмыльнулся — вытряхнув из рукава золотую «луковицу» с бриллиантовым вензелем, подмигнул ей, покачал на цепочке, нежно погладил пальцем (ему подумалось, что Серый Камзол, должно быть, не был с ней ласков) и опустил в свой собственный карман.

Впрочем, улыбка тут же исчезла с его лица; он даже подумал, что, может быть, КТО-ТО (оттуда, с неба; иногда им случалось не понимать друг друга) нарочно подсунул ему эти часы, чтобы он отвлекся, — а ему никак нельзя сейчас отвлекаться, потому что…

…Если последние двое суток выдались не из лучших, то насчет следующей четверти часа у метавшегося по уцелевшим улочкам Джека зародилось подозрение — не худшая ли она в жизни капитана Воробья?.. Солнце жгло мертвый город, дрожали марева над развалинами; вопящие чайки кружили над смердящими грудами отбросов, копались, наскакивали друг на друга — дрались. Сонно бродили плешивые собаки. От пыли — привкус во рту, пыль скрипела на зубах…

Никто ничего не знал.

— …Ком-м…э-э… — покачиваясь с полузакрытыми глазами, гундосил пьяный с черным бархатным колпачком на месте носа, которого Джек вытащил из-под парусинового навеса, растянутого на двух пальмовых кольях и одной резной ножке от стола.

Тут Джек понял, что ВОТ ИМЕННО СЕЙЧАС он — категорический противник пьянства. Это, конечно, было неправильно, — ведь зайди дело дальше, чем «именно сейчас», капитану Воробью пришлось бы частенько не нравиться самому себе, а такого он даже и представить себе не мог; а к тому же, уж он-то всегда находил с ромом общий язык. А с другой стороны… Тут Джек понял, что забыл, говорил ли он уже «с другой стороны», и, таким образом, какая по счету будет эта новая сторона; ему пришло в голову «а сверху», и «сверху» получилось, что не так уж плохо мигом вылететь из памяти у того, кого ты о чем-то спрашивал — ведь тогда никто больше об этом не прознает…

— Н-не знаю н-ничего, — покачиваясь, выговорил мужичонка, — т-твоего командора… Хде?.. — попытался развести руками; тут в стеклянных глазах все же мелькнула мысль. Мужичонка покачнулся, нахмурясь; таращил глаза, силясь разглядеть лицо держащего его за ворот человека. — Т-ты кто такой?

Из-за проломленной крыши Джеку издевательски подмигнуло солнце — оно явно давало понять, что капитан Джек Воробей зря теряет время на этого недоноска, когда вот-вот придет пора убираться, а со сброда, на который он оставил «Жемчужину», станется опять бросить своего капитана на милость врагов…

Тут в просвет между рухнувшим углом одного здания и треснувшей стеной другого капитан Воробей углядел на соседней улице молодую женщину — и, оттолкнув недоноска, немедля перебежал туда.

— Эй, мисс… мэм!..

Женщина в черном траурном платье брела навстречу, сосредоточенно глядя в растрескавшуюся булыжную мостовую, и как будто бы даже не слыхала его. Джек со всей галантностью поймал ее за локоть.

— Мне нужен…

Незнакомка медленно подняла голову в черном чепце — выбившаяся прядь светлых волос лежала поперек щеки. В уголке карего глаза лопнули жилки; на горбинке носа бисерно блестел пот.

— Он умер.

Джек вытаращил глаза — и от неожиданности даже отпустил ее руку.

— Кто?

И еле слышный ответ:

— Все умерли…

Простучали торопливые шаги — подбитыми гвоздями башмаками на деревянных подошвах.

— Уйди от нее! — От неожиданности Джек и вправду отшатнулся. Тощая старая негритянка в зеленом тюрбане замахивалась на него сложенным зонтиком. — Не видишь — она не в себе!

А между тем девица, будто слепая и глухая, повернулась и побрела прочь, цепляясь шелестящим шелковым подолом за разбитую мостовую.

Джек ошарашенно вертел головой — от одной к другой.

— Она сумасшедшая?

— Не в себе она! — рявкнула негритянка. — Мужа у ней прямо на свадьбе убило… Мисс Аделаида! — Теряя башмаки, заторопилась вслед за хозяйкой. — Мисс Аделаида, обождите! Батюшка-то ваш уж как беспокоится, вас обыскался…

— Нет… — замирающим голосом прошелестела девица; на ходу стащив с головы чепец, швырнула под ноги.

— Мисс! — ахнула негритянка.

Тут Джек почувствовал, что глаза его раскрываются шире.

Сумасшедшая девица вовсе не была блондинкой. Она была абсолютно седой.

Джек попятился; не сводя глаз, слегка приподнял шляпу. Сумасшедшая не обернулась, уходя; негритянка спешила рядом, забегая вперед.

— Мисс Аделаида!.. Мисс!

Словом, Джек зазевался, и вот тут-то страх и набросился на него. И некоторое время они спорили, — но это оказался редкий случай в биографии капитана Воробья, когда страх одержал верх. Джек крикнул негритянке:

— Эй, погоди!

Он догнал ее бегом, поймал за потное под линялым клетчатым ситцем плечо.

— Мне нужен командор Норрингтон.

По морщинистой темной щеке бежала слеза.

— Норрингтон… — Женщина торопливо обернулась. Девица Аделаида успела сесть прямо на мостовую — раскачивалась, закрыв лицо ладонями. — Убило его.

И ничего не случилось. Джек глядел под ноги — словно разбитая мостовая должна была вот-вот вывернуться из-под сапог; но мостовая и не почесалась. Он поднял голову:

— Ты уверена?

Негритянка, нагнув голову, ребром ладони стукнула себя по затылку, пониже оборок чепца.

— Вот так его. Деревом. Сама видала, дерево сломило и… Носом в воду и клюнул. Потонул он, — перекрестилась. — Прибери, Господи, душу, славный человек был…

Раскричались чайки; целая стая кружила над площадью, сверкая белыми крыльями. Волоча ноги, Джек все же отошел в сторону, в тень. Сел — съехал спиной по горячей глинобитной стене — прямо на землю. Вытащив из кармана украденные часы, покачал на цепочке, бессмысленно щурясь на золотой блеск. Снова сунул в карман; всхлипывающая негритянка, утирая слезы рукавом, молча гладила свою хозяйку по спятившей голове.

Убедить Джека в худшем было нелегко. Худшему не верь, пока не увидишь своими глазами — таков был один из жизненных принципов капитана Джека Воробья, а в своих принципах Джек бывал тверд; но страх-то набросился на него исподтишка, а победить страх, когда он уже победил тебя, гораздо труднее, знаете ли.

Он был слишком большой в этот раз, страх, — и все рос и рос. Джек сам от себя никак не ожидал такого огромного страха.

Пробормотал:

— Черт бы тебя побрал, Джимми!.. — и тут же ужаснулся тому, что сказал, и зажал рот ладонью, что было уже верным признаком потери душевного равновесия.

В груди ныло. Не то теснота, не то тяжесть. Неприятное ощущение. Джек вдохнул — глубоко, — и выдохнул. Не помогло.

— Я всегда знал, что ты — кретин, Джимми… но все же такой подлости…

Земля жгла сквозь штаны. Солнце пылало в пустом небе; он глядел, запрокинув голову. КТО-ТО ТАМ не раскинул мозгами — и вот…

— Эй… — И — не было сил повысить голос; язык еле ворочался. Он зажмурился, скривившись изо всех сил — и позвал шепотом: — Джимми?..

Мысль была дурацкая. Жалкая и недостойная капитана Джека Воробья; он наступил ей на голову сапогом, но она все же вынырнула и жалобно вякнула: а?..

— А как же я? — пробормотал Джек вслух.

XII

Давно известно, что проблемы власть имущих сильно отличаются от проблем простых смертных — первым редко приходится думать о хлебе насущном, а сложные интриги, всецело владеющие их высоким вниманием, недоступны пониманию голодранцев, озабоченных низменными вещами вроде нехватки продовольствия и питьевой воды.

Губернатор Суонн приказал объявить о награде в тридцать фунтов нашедшему пропавшую мартышку в рубашке и штанишках, без каких-либо особых примет; поступок этот, разумеется, не добавил ему уважения в глазах людей, пребывавших в святом неведении относительно роли, которую ацтекское проклятие сыграло в их судьбе. Кляня начальство, которое нашло же время маяться дурью и беситься с жиру, горожане, тем не менее, натащили в кордегардию десятка полтора самых разных обезьян; но той самой среди них не оказалось. Губернатор огорчился, ибо был склонен согласиться с дочерью, винившей мартышку в несчастье, постигшем Порт-Ройал; страх перед про́клятой нечистью лишал его сна — бродя по дому в ночной сорочке, губернатор ощупывал засовы на окнах.

В разоренном стихией городе, от которого осталась едва треть, главной заботой мистера Суонна стала идея отправить дочь и зятя к родственникам на Барбадос, подальше от здешних лишений и опасностей, — что поделать, если губернатор был куда лучшим семьянином, чем государственным деятелем. К его огромному сожалению, состояние двух уцелевших кораблей ямайской эскадры было столь плачевным, что ни один из них не мог выйти в море.

Здоровье же самого губернатора, не претерпевшее ущерба во время землетрясения, внезапно резко ухудшилось от одной перспективы отчитываться перед лордом Уиллоугби по поводу катастрофы во вверенной его, Суонна, попечению колонии. Хоть губернатор и полагал, что ему никак нельзя вменить в вину стихийное бедствие, он все же благоразумно предпочел сказаться больным, и, после единственного краткого свидания, во время которого распространялся главным образом о своем самочувствии, предпочел переложить тяготы общения с полковником Фишером на плечи подчиненных.

Человек же, волею случая оказавшийся в роли фактического главы ямайской администрации, начал с того, что потребовал от полковника выделить людей для расчистки развалин — в помощь изрядно поредевшему гарнизону Порт-Ройала, — что никак не соответствовало представлению полковника о важности своей миссии как посланца лорда генерал-губернатора. Полковник разразился бурными возражениями, но в ответ услышал, что в жарком тропическом климате непогребенные и разлагающиеся мертвые тела угрожают городу эпидемией, и это единственное, что в данной ситуации должно волновать полковника Фишера как британского офицера, помнящего о своем долге перед королем и Богом. Такой аргумент, да еще высказанный тоном, весьма далеким от уважения, заставил полковника побагроветь; спускаясь по мраморным ступеням во двор, он излил свое негодование в самых сильных выражениях — о чем его недавнему собеседнику тут же донесли, что никак не способствовало улучшению их отношений.

Пожалуй, что решение губернатора было ошибкой. Обладая, что называется, характером прирожденного дипломата (то есть будучи в меру трусоват и всячески склонен избегать конфликтов) он смог бы в зародыше сгладить многие из противоречий, что пышным цветом расцвели в его отсутствие.

Впрочем, случались у ямайских властей и развлечения. Всех развлек мистер Джошуа Смитон, ростовщик, обвинивший своего бывшего соседа, мистера Майлза Берри, в злонамеренном нырянии с лодки над развалинами его, Смитона, бывшего дома, — а между тем в углу двора у него, Смитона, был зарыт горшок с золотом… Пребывая в расстройстве чувств после очередного скандала, во время которого Майлз Берри веслом подбил ему глаз, мистер Смитон имел неосторожность огласить свои претензии в присутствии караульных солдат, не пускавших его к командору, и посетителей, дожидавшихся в приемной; осознать всю глубину этой ошибки ему пришлось в самом ближайшем времени — ибо теперь над развалинами его дома кружила целая флотилия самых разнообразных лодок и лодчонок, сидящие в которых злобно обвиняли друг друга в нарушении закона и посягательстве на чужую собственность — что отнюдь не мешало всем им нырять и дружно шарить по дну баграми. Победу в этом соревновании честных людей одержали моряки с «Вихря», разогнавшие конкурентов мушкетными выстрелами в воздух. Судьба горшка с золотом была предрешена.

Однако развлечение, постигшее военных чинов Ямайки в день пиратской высадки, было по меньшей мере неожиданным.

— …Эй, сержант!

Патруль как раз вышел из ворот купеческого особняка, временно превращенного в кордегардию. Патрульных было трое — командир, сержант Уайтекер, и двое солдат: Маллроу и Муртог, оба из гарнизона Порт-Ройала. Рядовой Маллроу, которого и пережитый катаклизм не излечил от пагубного пристрастия, накануне в очередной раз проиграл пари (он ставил на то, что первым до золота доберется Берри — как уже изучивший географию двора). К проигрышу он, как человек привычный, отнесся философски, — но был нынче настроен на весьма меланхолический лад. Учуяв странную вонь, он пошевелил носом, еще не подняв вдумчивого взгляда от мостовой, — и тут услышал голос. Вскинул голову — и увидел источник запаха: Джека Воробья, заступившего дорогу.

Судя по всему, последними, с кем пообщался пират, были могильщики. Свободной рукой (в другой держал мушкет) Маллроу протер глаза. В поисках моральной поддержки обернулся к Муртогу — а у того даже рот приоткрылся, и лицо выражало только полнейшее недоверие к органам чувств.

Что до молоденького сержанта Уайтекера, то он, прибыв на Ямайку с полковником Фишером, прежде не имел счастья быть лично знакомым с одной из главных достопримечательностей Карибского моря. Тем не менее поведение подозрительного оборванца, посмевшего требовать у него объяснений по поводу местонахождения командора Норрингтона, сержанта изрядно огорошило. Он потрясенно разглядывал: качающиеся косички в бородке, свалявшиеся волосы — настоящая сокровищница всякой дряни, годной разве что для обмена с дикарями — бусы, монеты, какие-то шнурки и веревочки, длинное белое перо… То, что вот этот… вот это вот говорит о командоре, точно о своем приятеле… Весь опыт прожитых девятнадцати лет не мог подсказать безусому сержанту никакого разумного объяснения.

— Уж не хотите ли вы сказать, что у вас к нему дело? — осведомился он со всем возможным ядом.

Темные брови приподнялись, честно округлились подведенные глаза:

— Как вы догадались, сержант?

Маллроу, до сего момента молча таращивший глаза, вдруг громко икнул. Муртог издал горлом нечленораздельный звук.

Мерзавец сморщил нос, вздернул брови; шагнул вперед — качались побрякушки в волосах. На Уайтекера пахнУло таким ароматом, что тот отшатнулся, позабыв о достоинстве офицера.

— Зачем вам командор Норрингтон? — пятясь, крикнул он, потеряв терпение.

Вдалеке, гремя колесами на камнях, через улицу проехала черная телега похоронной команды — на передке, свесив ноги, сидел мрачный солдат в расстегнутом камзоле. Стук копыт, понукание, скрип телеги во вдруг воцарившейся тишине прозвучали неожиданно громко. Все четверо, обернувшись, смотрели.

И что-то изменилось в лице пирата.

— Он жив? — спросил Воробей странным, будто перехваченным голосом.

За телегой, жужжа, роем летели мухи. Волна запаха достигла четверых только сейчас. Муртог попятился, Маллроу, схватив ртом воздух, зажал нос и рот ладонью — несколько секунд терпел со всхлипывающими звуками, и все же не удержался — чихнул тонко и с присвистом. Уайтекер, вырвав из-за обшлага носовой платок, уткнулся в него, обмахиваясь ладонью; откашлявшись, возмущенно обернулся к пирату.

— Разумеется, он жив! Но я не вижу оснований…

Мимика у этого типа была такая, что собеседники едва поспевали следить за сменой выражений; показалось — или смуглое лицо действительно обмякло? Сизо поблескивали накрашенные веки; взгляд опущенных глаз — пустой, обращенный внутрь. Хрипловатый голос дрогнул:

— Здоров? С ним все в порядке?

Уайтекер лишился дара речи. Пират, словно опомнившись, сощурился, ухмыльнулся, блеснув золотыми зубами… Руки, вскинутые в очередном жесте, застыли на полпути, — упали.

— О… если так… Передавайте мой привет командору, сержант!

И, подмигнув Маллроу, развернулся, явно собираясь уйти, — но уж тут в солдатах очнулся служебный долг пополам с хватательным рефлексом.

— Э! Стой! — заорал Муртог, наставив мушкет. — Стоять!

— Сэр, это пират! — вторил Маллроу, торопясь просветить начальство. — Это Джек Воробей, сэр!

Пират застыл; обернулся — навстречу трем мушкетным дулам. Смуглое лицо казалось почти обиженным — лицо человека, невинно обвиненного в злодеяниях; оглядев пышущего благородным негодованием взмыленного Уайтекера, он кротко осведомился, подняв брови:

— Вам не жарко, сержант?

Уайтекер подавился воздухом на вдохе.

…Таща пирата по песчаной аллее к зданию кордегардии, отдувающиеся солдаты наперебой ликвидировали пробелы в знаниях начальства. От объяснений подчиненных сержант обалдел окончательно. Чтобы пират, всего несколько месяцев назад чудом сбежавший с виселицы, вернулся и среди бела дня требовал у солдат короля свидания с Норрингтоном, который его на эту самую виселицу отправил — такое превосходило всякое разумение. Несомненно, он сумасшедший, — никак иначе объяснить себе происходящее Уайтекер не мог. И вести его, несомненно, следовало бы не к командору — а куда, несчастный сержант даже и не знал, ибо землетрясение уничтожило не только обе ямайские тюрьмы, но и лечебницу, где содержались безумцы.

— Вот так всегда… — вздохнул Воробей, на ходу искательно заглядывая Уайтекеру в глаза. — Сержант, раз в жизни я руководствовался благородными побуждениями — и вот… Вы мне верите?

Уайтекер отвернулся.

Хрустели камешки под ногами. Между расступившихся деревьев показался кирпичный дом; Уайтекер на ходу поправлял треуголку. Налетел ветер, зашелестел листвой; закачались ветви, побежали солнечные зайчики по траве…

Лицо пирата внезапно исказилось страхом.

— Ложись!

Привычка повиноваться не раздумывая отнюдь не всегда является достоинством военных, и четверо испанцев с «Вирхен дель Парраль», останься они в живых, могли бы многое об этом рассказать; однако Уайтекер, Муртог и Маллроу об их прискорбной судьбе не подозревали, — и ничком повалились на землю, прикрывая головы руками — не успев даже предположить, что именно может угрожать им в этом залитом солнцем мирном саду, среди бабочек и птичьего щебета. Ничего и не угрожало — кроме того, что коварный мерзавец, будучи отпущен, бросился наутек — в сторону, перемахнул через низкие кусты, перебежал дорожку, перепрыгнул через кусты на другой стороне…

— Стоять! — заорал Уайтекер, вскакивая. — Стой, стрелять буду!

И он действительно выстрелил несколько раз; следом, торопливо перезаряжая мушкеты, принялись палить солдаты. Кислые белые дымки поплыли по ветру. Пират бежал, виляя из стороны в сторону.

Впрочем, сбежать ему все же не удалось — в воротах сада его встретили трое других патрульных, как раз сменившихся с дежурства. Пират бросился в сторону — через клумбу; заметался. На крики и выстрелы сбежались из кордегардии — окружили, набросились, повалили, надели наручники. Подняли на ноги. Пират казался испуганным; солдаты толпились вокруг — шумно дышали, толкались и тянули шеи, скрипели сапогами и ремнями портупей. Пахла трава, качались солнечные пятна на стене беседки, на песке дорожек; из кустов бюст римского императора Марка Аврелия хмуро глядел на клумбу, где раскинулась в цветах рухнувшая с постамента голая мраморная Венера.

Уайтекер, поправляя треуголку, покачивался на каблуках — старался глядеть презрительно и свысока.

— Мне не известно, что за дело было у вас к командору, но уж я постараюсь, чтобы… (Здесь голос юного сержанта дал неожиданного петуха — угрозы не получилось. Уайтекер откашлялся.) Чтобы вы перед ним предстали!

Махнул рукой солдатам, повернулся, зашагал к крыльцу — пирата поволокли следом.

У командора Норрингтона болела голова.

Прохладная, облицованная панелями красного дерева комната на втором этаже особняка была в прошлом кабинетом хозяина, чье тело ныне упокоилось под волнами Карибского моря. В комнате еще не выветрился запах дорогого табака. Норрингтон не курил.

Голова болела невыносимо, и все же командор не мог удержаться — исподтишка запускал пальцы в волосы, щупая покрытую корочкой засохшей ссадины шишку на затылке. Он больше не надевал парик — теперь это было больно; к тому же на жаре и духоте у него и так слишком часто кружилось и темнело в глазах. Пришлось оставить привычку раскачиваться на стуле, ибо и без того от любого резкого движения накатывала дурнота, да такая — хоть ложись и помирай. Врач сказал ему, что удар по голове был слишком сильным, и настоятельно рекомендовал оставаться в постели. Норрингтон отмахнулся.

Он заставил себя выяснить, что случилось с девочкой, которую он пытался спасти. Ей было восемь лет, ее звали Алетта тен Бум, она была дочерью голландца-часовщика, и она утонула.

Он пережил это.

Бумаги, россыпью покрывавшие массивный дубовый стол, были списками — погибших, пропавших без вести, раненых и нуждающихся… Бумаги шевелились на сквозняке. Стук в дверь оторвал командора от прошения некой мисс Энн Бригс — на трех листах та распространялась о том, что голый мужчина, в день катаклизма вылезший из ее дома на крышу через печную трубу, был, несомненно, не кто иной, как дьявол, принявший человеческий облик с единственной целью скомпрометировать ее, почтенную сорокапятилетнюю женщину с безупречной репутацией; далее, без всякого перехода, высказывалось предположение, что это мог быть вор. Завершался пахнущий приторными духами документ просьбой к властям о компенсации за погибшее в катаклизме имущество.

— …Да! — крикнул Норрингтон.

Дверь скрипнула, приоткрываясь; в щель просунулась голова мистера Уорника, секретаря губернатора, на время его болезни перешедшего, если можно так выразиться, в пользование командора (бедняга Джиллетт валялся в наспех развернутом полевом госпитале с переломом пяти ребер и вывихом бедра). Престарелый мистер Уорник, против обыкновения, был взъерошен, роговые очки на его носу сидели криво, а камзол был припорошен пудрой, осыпавшейся с парика.

— Сэр… — даже в голосе секретаря звучала растерянность, — вот… к вам.

И трое в мундирах втолкнули в кабинет четвертого.

Норрингтон поднялся. Грохот отодвинутого стула, лица солдат, растерянная физиономия секретаря, — все это в его сознании отступило куда-то; он видел одно-единственное лицо. Брови пирата приподнялись, изумленно округлились глаза. Качались дурацкие висюльки в волосах — и золотая пуговица; солдаты крепко держали его за руки повыше локтей. Воробей был все тот же — жилетка, грязный полосатый шарф на поясе, потная грудь под расстегнутой до пупа рубахой… один рукав закатан, второй болтается, наполовину оторванный; кандалы… Пират широко улыбнулся — в полумраке золотые зубы не блестели, улыбка показалась щербатой.

— Как… — Он улыбался. Только сел голос, и конец фразы, выдохнутый со смешком, прозвучал сорванно и сипло: — …я рад… вас видеть в добром здравии, командор!

— Он спрашивал, живы ли вы, сэр! И еще говорит, что он не сумасшедший!

Воробей, вздернув брови, глядел в затылок офицерику округлившимися глазами. В зависшей тишине Норрингтон тяжело вздохнул.

— Спасибо, сержант.

Только тут офицерик понял, что сморозил, — изменился в лице:

— Сэр, я не то имел в виду… сэр… простите, сэр…

Норрингтон уже не слышал его.

За спиной скрипнула на сквозняке ставня… и, когда полоса света прошла по лицам, командор вдруг понял, что Воробей не улыбается. Не улыбка — жалкая попытка улыбку изобразить. Вздрагивали от напряжения растрескавшиеся губы. В этих глазах остались пустые раскаленные улицы, прибитые на покосившихся воротах спискипогибших. И эта фраза… чего ему, должно быть, стоила эта фраза. И так вот объявиться… здесь…

Он разглядел в этих волосах золоченую пуговицу — пропавшую пуговицу от своего мундира; сглотнул. Ему показалось, что он понял все, — и он ужаснулся.

— …А вот это, — молоденький офицер полез в карман, выгреб горсть чего-то, — это мы нашли у него, сэр.

Драгоценности посыпались на стол, на бумаги, — стук привел Норрингтона в себя. Золотые часы с бриллиантовым вензелем, на толстой золотой цепочке; нитка жемчужных бус; золотой наперсток; кольца…

У Норрингтона вспыхнули уши. Злость. Ну надо же, так и остался наивным дураком, забыл, с кем имеет дело… Отвращение. И это отвращение отразилось на его лице, когда он повернулся к пирату. Холодно сказал:

— Это мародерство.

Воробей продолжал улыбаться. Сощурились темные глаза в траурных накрашенных ресницах… Командор смотрел в эти глаза. Смотрел — и ничего не мог с собой поделать; он чувствовал себя кроликом перед змеей. Смотрел… Судорожно сглотнул. Глаза. Цвета темного янтаря. Никогда прежде столь поэтические сравнения не приходили ему в голову применительно к чьей-либо внешности. Джек… Пират опустил ресницы; ухмылка сделалась шире:

— Я беспокоился за вас, командор…

«А все остальное не имеет значения», — понял Норрингтон недосказанный конец фразы. Нет, каков наглец! Резко отвернулся; позор, он не может в присутствии своих людей смотреть в глаза этому человеку…

И все же… все же… ТАК невозможно притворяться. Во всяком случае, Норрингтон хотел в это верить. Он так мучительно тосковал по этому человеку — ему казалось, он согласится на все, чтобы просто еще раз увидеть; и вот…

Офицерик кашлянул.

— Я послал доложить полковнику Фишеру, сэр…

Командор повернулся было к нему — и в этот момент в коридоре застучали шаги.

…В отличие от подтянутого Норрингтона, полковник был грузен; высокомерное выражение не сошло с его лица, когда он вступил в кабинет.

— Добрый день, командор… — холодно начал он и тут заметил между солдатами потупившегося пирата. — Это? — на одутловатом холеном лице выразилось недоумение; полковник поднес к глазам золотое пенсне, висевшее на его шее на цепочке. Он разглядывал Воробья, словно насекомое в микроскоп, хотя тот стоял в двух шагах, — разглядывал, и удивление на его лице все возрастало. — Это — Джек Воробей?

— Д-да, сэр… — слегка заикаясь, отозвался мальчишка-офицер. Щелкнув каблуками, представился: — Сержант Томас Уайтекер, разрешите доложить, сэр?

Фишер, не дослушав, махнул на него рукой; повернулся к Норрингтону. На лице полковника было величайшее изумление пополам с гадливостью:

— И это — ваш знаменитый бандит?

Норрингтон пожал плечами — ответил туманно:

— Полагаю, у нас нет оснований не доверять вашим людям, полковник…

Знаменитый бандит втянул голову в плечи, выражая горькое раскаяние всем своим видом — судя по виду, он и сам сомневался в том, что он — пират, и в том, что — Джек Воробей; трагически-страдальческой гримаске позавидовала бы любая невинная жертва.

Полковник моргнул. Из-за обшлага мундира вытащил кружевной платок; одной рукой прижимая его к носу, а другой придерживая на носу пенсне, подступил к Воробью чуть не вплотную.

— «Черная жемчужина»… этот ужас всего Мэйна…

— Ну, ужасом Мэйна она была с другим капитаном… — возразил Норрингтон.

Фишер не слушал его; будь полковник натуралистом, можно было бы решить, что увиденное в микроскоп насекомое доселе оставалось неизвестным науке. Пират втянул голову в плечи еще сильнее и отодвинулся; полковник гневно махнул на него платком — пират отшатнулся с комическим ужасом на лице. Норрингтон из последних сил давил расползающуюся ухмылку.

Он был сейчас всецело на стороне паясничающего Воробья и ничего поделать с собой не мог. Да и не хотел.

— Хорошо… — Полковник медлил, видимо, собираясь с мыслями; растерянность на его лице сменилась решимостью. — Хорошо же, — он повернулся, величественным жестом указывая на Воробья. — Я забираю его.

Командор не поверил своим ушам. Шагнул вперед:

— Полковник Фишер?

— Этот человек, — посланец лорда генерал-губернатора снова был высокомерно-холоден, — напал на моих людей. А в полумиле от бывшей гавани мои люди обнаружили пиратский корабль, стоящий на якоре. Сейчас его стерегут два моих фрегата… (Махнул платком.) Я полагаю, мы потопим его без больших затруднений.

Воробей прижимал к груди скованные руки — поза почти молитвенная; глаз он не поднимал.

Ошарашенный Норрингтон пришел в себя. Ложь противоречила всем жизненным принципам командора; вследствие проистекающего отсюда отсутствия соответствующей практики лгать он не умел — и хорошо это знал. И все же понадобилось всего несколько секунд, чтобы принципы потерпели сокрушительное поражение в борьбе с куда более низменными чувствами.

— У этого человека есть официальное разрешение на каперство, — отчеканил он с каменным лицом — сам себе поражаясь. — Он не пират. А что касается мародерства, то это дело подлежит исключительно местной юрисдикции.

Наибольшее изумление отразилось на лице самого Воробья — впрочем, тут же сменившись прежним сосредоточенно-молитвенным выражением — столь искренним, что ничем иным, кроме как гнусным фарсом, оно и быть не могло.

— Он угрожал оружием моему офицеру!

Норрингтон покосился на затравленного агнца; снова обернулся к полковнику.

— Суд рассмотрит это дело.

— Я отравлю этого мерзавца в цепях к генерал-губернатору, — тон Фишера был непререкаем. — Поимка пиратского капитана…

Лицо командора дрогнуло в презрительной усмешке.

— Так вот о чем вы думаете!

…Хуже всего было то, что комната вновь неторопливо двинулась вокруг него. Все поплыло — багровеющее лицо Фишера, его рука, гневно швырнувшая пенсне на грудь…

— Я думаю о чести Британии!

— Неужели?

Сержант Уайтекер, которому между делом было велено возвращаться к прямым обязанностям, покинул кабинет, ежась, — осторожно притворил за собой двери. Караульные в холле переглядывались, прислушиваясь к доносящимся крикам начальства.

— …халатность и попустительство!..

— …И если вы рассчитываете на награду, выдав его за величайшего злодея…

Маллроу и Муртог в кабинете стояли навытяжку. Воробей с самым невинным видом сосредоточенно дул на рассаженное наручниками запястье.

Преодолевая головокружение, Норрингтон шагнул вперед — оказавшись между пиратом и Фишером.

— Вы не уведете его отсюда.

Он не мог видеть, что Воробей из-за его плеча подмигнул багровому и потному в гневе полковнику — и тут же потупился; впрочем, если бы и увидел — не удивился бы. В этот момент он признал за Джеком Воробьем по крайней мере один несомненный талант — умение находить дураков, готовых в решающий момент встать между ним, Воробьем, и виселицей.

— Мой дорогой командор, — сознание своего превосходства помогло полковнику взять себя в руки. — А как вы намереваетесь мне помешать?

Норрингтон осекся на полуслове; сглотнул. Это обращение оказалось ударом под дых.

— Полковник Фишер, вы забываетесь!

— Неужели? — Полковник лениво приподнял подвыщипанные пинцетом брови. Теперь пришла его очередь иронизировать. — Я подчиняюсь губернатору Суонну, но не вам. — Аккуратно сложив платок, снова засунул его за обшлаг.

Молчание тянулось. Норрингтон не двинулся с места — продолжал загораживать пирата от полковника.

— Вы… — начал он и замолчал.

У Фишера втрое больше людей; у командора не укладывалось в голове, что он может применить силу… в британской колонии, против законных британских властей… но в то же время он понимал, насколько шатки в данном случае его властные прерогативы. Насколько невразумительны его мотивы… у Фишера, несомненно, есть все шансы доказать лорду Уиллоугби свою правоту.

Полковник небрежно отряхивал обшлаг мундира.

— Капитан «Черной жемчужины» — не просто какой-то заурядный мерзавец. Даже при том, что этот тип выглядит слабоумным…

Воробей покосился на него; нахмурился. Фраза ему явно не понравилась.

— Хорошо, — командор хватал ртом воздух. Собственный голос слышался глухо. Комната вертелась все быстрее. И никак нельзя было позволить Фишеру заметить его, Норрингтона, состояние… — А если вы услышите то же самое от губернатора, я надеюсь, вас это удовлетворит?

— Губернатор болен, мой друг.

— Я не спрашиваю вас о его здоровье, — командор оставался холоден и спокоен. — Я спрашиваю вас: в случае, если губернатор окажется согласен со мной…

Мысль о том, что губернатор может и не согласиться, пришла ему в голову только сейчас. Не думать об этом… На худой конец, там есть Элизабет. Элизабет не отдаст Джека…

— Я буду надеяться на здравый смысл губернатора, — полковник с усмешкой пожал плечами. Фраза прозвучала почти намеком — Фишер, безусловно, не заблуждался относительно того, сколь не заинтересован губернатор в ссоре с ним.

Иногда Норрингтону казалось, что и относительно губернаторской болезни Фишер вовсе не заблуждается.

— Хорошо. В таком случае будьте любезны дождаться моего возвращения, я схожу за ним.

— Он же болен? — полковник вздернул брови. — Ну хорошо… — пододвинул стул и уселся, вытянув ноги. — Я подожду.

Командор избегал оглядываться на Воробья. Шагнул в сторону; распахнул двери — едва не ударив резной дубовой створкой успевшего отскочить Гроувза.

— Лейтенант, — Норрингтон взялся за косяк. Главное, чтобы Фишер не понял, что он едва стоит на ногах. Сердце билось в горле, и от каждого толчка темнело в глазах.

А вот Гроувз, кажется, понял.

— Сэр…

— Лейтенант. Будьте любезны проследить за тем, чтобы до моего возвращения капитан Воробей оставался там, где он есть. — Он заставил себя обернуться. — Полковник… И если в мое отсутствие с задержанным что-нибудь случится…

Воробей глядел на него, просунувшись между солдатами — он еще и знаки пытался подавать, двигал бровями, артикулировал губами неслышные слова… Командор отвернулся; не было даже злости. Даже ругательств.

— Мой друг, — полковник Фишер вертел головой, с растущим интересом наблюдая за этой перекличкой взглядов. — Ведь вы же сами так хотели его повесить?

Норрингтон ухмыльнулся, не сдержавшись. Он был на грани обморока, и сверкающие носки собственных начищенных сапог двоились в глазах.

— Я предпочитаю наказывать здешних преступников лично.

Только когда закативший глаза Воробей подавился смешком, он понял, сколь двусмысленно прозвучала эта фраза.

XIII

Над развалинами белокаменного губернаторского особняка ныне рябили волны. В мутных сумерках сада, превратившегося в затопленный бурелом, сновали пестрые рыбки, и волокна водорослей уже цеплялись к обломкам стен, к поваленным мраморным колоннам…

Губернатор с семьей обременяли присутствием богатого купца мистера Дэвидсона, чей дом, расположенный в верхней части города, совсем не пострадал. Сам мистер Дэвидсон с семьей тоже пережили катастрофу вполне благополучно — исключая разве что моральный ущерб, понесенный миссис Дэвидсон, вынужденной бежать через весь город в разорванном платье, от которого Норрингтон саблей отсек клок. Под лезвие попали и нижние юбки — ноги почтенной дамы открылись всеобщему обозрению, и то, что они уже едва ли могли кого-нибудь соблазнить, а уж посреди землетрясения и потопа и вовсе остались незамеченными, служило ей весьма слабым утешением.

Чтобы добраться до особняка Дэвидсонов, командору нужно было всего лишь подняться в конец недлинной улицы Роз. В этот час улица была пуста; марево дрожало над камнями. Улица Роз практически не пострадала — лишь кое-где вспучилась мостовая и треснули каменные основания оград; из садов пахло жасмином и розами. На улице Роз впору было поверить, что ничего не случилось.

…За спиной закрылись чугунные ворота — скрипом болезненно царапнуло слух. Караульный отдал честь, глядя командору в спину, — Норрингтон не оглянулся.

В глазах меркло. Все двоилось, троилось, и все быстрее вертелся мир. Земля, казалось, плясала под ногами. Стало не хватать воздуха. Норрингтон судорожно зашарил по груди — обрывая пуговицы, расстегивал ворот. «Не хватало еще в обморок свалиться…»

Мир стал сер. Командор хватал воздух ртом: «Только не обморок…» Тошнота сделалась невыносимой, земля поплыла из-под ног, — он вцепился в чугунные завитки ограды.

Из небесной бездны прямо в лицо ему летел, как бабочка, сухой лист.

И вот тут он вспомнил. Когда перед глазами замельтешили темные точки… как снежинки на фоне туч.

Он давным-давно забыл об этом. И о том, как двенадцатилетним, ночью сжимаясь под одеялом, ждал кары Божьей — ибо ощутил себя соучастником злодеяния, — забыл. И вот…

…Как высоко-высоко раскачивалась заснеженная петля. А небо было серым, и высоко белела узкая полоса — верх заснеженной перекладины, с которой петля свисала… Он не помнил лица той женщины, — помнил снег, забившийся в складки вытертой шерстяной шали, красные обветренные руки…

Лучше всего он помнил, как испугался ее.

Так вот что она чувствовала. Вот каково ей было; а теперь…

И вот — кара настигла его. Через годы.

Мостовая была перед глазами — круглые булыжники, в стыках между ними — песок и обломки ракушек; он старательно глубоко дышал… ему вдруг показалось, что он уже падает лицом в эту мостовую. Весь покрывшись испариной, лез свободной рукой под рубаху — обмахивался рубахой, чтобы остудить грудь: «Только не обморок… Как не вовремя».

Белая коралловая пыль пачкала начищенные сапоги. Он сидел на мостовой, держась на виски, опустив голову к коленям. Голова кружилась даже с закрытыми глазами. Тошнило. Боль пульсировала в виске — почему-то в левом.

Все сложилось: густой стоячий зной мертвого города и тоска, выглодавшая душу. А теперь тоска оборачивалась ужасом, в котором будущее Воробья представало яснее ясного — там, в будущем, плескалась зацветшая трюмная вода, с лязгом падали подъемные решетки английских тюрем, скалили зубья орудия пыток и торчал эшафот.

Впервые в жизни Джеймс Норрингтон оказался по ту сторону закона.

Он был сейчас способен убить Фишера. Все стало безумно в этом мире, и он, британский офицер, убьет другого британского офицера из-за… Его еще хватило на то, чтобы кривовато усмехнуться: да, Воробей умеет находить дураков. «Или делать дураками…»

Мир перевернулся. Теперь он знал, как ей было больно, той женщине, — и, обезумев от этой боли, она ползла в ледяной воде. Он и сам бы полз сейчас. «Смешно. Мой Бог, как нелепо…»

Ноги в начищенных сапогах заскребли по мостовой. Пальцы хватались за чугунную ограду. Норрингтон пытался подняться.

— Свобода — это… о да!.. — задумчиво пробормотал пират. — Но пусть… ведь он же не помешает…

Караульные переглянулись. Никто из присутствующих, разумеется, не мог и вообразить, что за смысл таится в странной фразе, — в противном случае в Порт-Ройале могло стать четырьмя заиками больше.

Пират сидел на полу, привалившись к стене, — нахмурясь и вытянув губы, вертел перед носом скованными руками. Ссадины кровоточили. Стрельнув по сторонам глазами, пират мгновенно, как ящерица муху, слизнул красную каплю. Покосившийся Муртог закатил глаза.

Караульным вообще приходилось несладко. Пират смердел. Солдаты, по уставу не имевшие права отойти от задержанного, страдая, переминались с ноги на ногу, отворачивались и пытались дышать через рот. Фишер, благоразумно отодвинувшийся вместе с креслом в самый дальний конец комнаты, изнеможенно обмахивался надушенным платком. Лейтенант Гроувз со страдальческой миной смотрел в стену.

Очередной раз безнадежно пошевелив носом, Муртог наконец не выдержал:

— Сэр, разрешите обратиться?

Платок замер в руке полковника.

— Обращайтесь.

— Сэр, разрешите открыть окно?

Пират оживился. Фишер смерил его тяжелым взглядом — Воробей тотчас застыл, заискивающе улыбаясь.

— Открывайте, — милостиво кивнул Муртогу полковник — и все-таки не удержал до конца маски высокомерного безразличия: — О да, разумеется, открывайте!

Солдат распахнул ставни пошире и припер двумя тяжелыми золочеными томами из книжного шкафа, чтобы не захлопнулись. Потянуло сквозняком. Гроувз, покосившись на пирата, придвинулся ближе к окну. Фишер, промакивая лоб платком, потребовал у Маллроу:

— Солдат, принесите мне стакан воды!

Тот поморгал; направился к двери. Гроувз, на свое несчастье, подозрительно покосился на пирата, — и тот, разумеется, не утерпел: ухмыльнувшись во весь рот, игриво блеснул зрачками из-под ресниц:

— Лейтенант, вы так боитесь остаться со мной наедине?

Гроувз поперхнулся. Фишер подскочил на стуле, гаркнув с совсем недостойными командующего эскадрой истерическими нотками в голосе:

— Рядовой! (Маллроу, вздрогнув, обернулся в дверях.) Вернитесь!

Воробей, опустив глаза, беззвучно смеялся.

Проводив глазами лакея, доложившего о приходе командора, губернатор Суонн торопливо сунул под подушку золоченый томик Боккаччо. Воровато огляделся — привстав, рукавом ночной сорочки наспех обтер от пыли флакончики с лекарствами на столике у кровати, переставил повиднее; отряхнув рукав, лег, сложив руки на животе, — и снова подскочил, стал поправлять складки одеяла — расположил поживописнее, улегся было снова, придав лицу приличествующее тяжело больному скорбное выражение; и тут же вновь спохватился — подскочив, как подколотый шилом, с вовсе не свойственной больным подагрой резвостью метнулся через комнату — на самом виду! на каминной полке французский альбомчик с полуобнаженными дамочками в соблазнительных позах. Схватил, заметался, кося глазом на дверь. В коридоре послышались приближающиеся шаги — губернатор на цыпочках проскакал к постели, сунул альбомчик под одеяло, нырнул сам, сложив руки поверх, — последний раз метнув взглядом по углам, едва успел строго и скорбно поджать губы. В дверь постучали.

Над постелью еще колыхалась бахрома розового шелкового полога.

— Доброе утро, Джеймс, — губернатор приподнялся в кружевных подушках — с изможденной улыбкой умирающего, сознающего, однако, тяжесть возложенного на него долга, протянул слабую руку, — и изменился в лице. — Джеймс, что с вами?

К чести губернатора надо сказать, что в нем заговорила совесть. За то, что, здоровый, прикидывается больным, свалив все дела и ответственность на в самом деле больного Норрингтона: «Мой Бог, бедняга, да ему лежать… на нем лица нет!..»

Впрочем, выслушав командора, мистер Суонн и вовсе ужаснулся. Удар по голове… нет, несомненно, командору нужно было лежать, а он… «Умственное перенапряжение… Боже, это ужасно…»

— Но друг мой, — начал губернатор как можно ласковее, как и положено говорить с безумцами, глядя на командора с жалостливой опаской, — вы всегда были так суровы к нарушителям закона… М-м… Воробья, разумеется, в Англии повесят… но почему это вас беспокоит?

Норрингтон все же не выдержал — ухватился за спинку кровати, чем усугубил худшие подозрения губернатора; тот даже отодвинулся. Командор, впрочем, этого не заметил. Он смотрел в окно — со смертной тоской, как смотрит сквозь решетку приговоренный к казни, — а в щели приоткрытых ставен пахучим ветром дышала жизнь, и солнечный зайчик дрожал на подоконнике…

У него больше не было ни сил, ни слов. Равнодушная мысль о том, что он не выйдет из этой комнаты без согласия губернатора, даже если придется угрожать добрейшему мистеру Суонну оружием, пришла и осталась.

— Поверьте, у меня есть основания… — начал он было и замолчал. Блестя глянцевыми листьями, раскачивалась ветка магнолии — качалась тень в солнечной полосе на начищенном паркете… — Я бы встал перед вами на колени, — Норрингтон криво усмехнулся. — Но я упаду.

В этот самый момент в дверь постучали; онемевший губернатор не сразу обрел дар речи:

— Да!

Дверь распахнулась; Элизабет, несомненно, хотела что-то сказать — шагнула с приоткрытым ртом и осеклась на вдохе.

— Джеймс?

Солнце из гардеробной светило ей в спину — нимбом сияли распушившиеся волосы; на ней было белое домашнее платье, отделанное кремовым кружевом и бледно-голубыми лентами. Русые локоны на легко дышащей груди… Она сама была — жизнь, которая ему уже не принадлежала.

«Элизабет… вы прекрасны».

— Элизабет… Если вам дорога жизнь вашего друга, капитана Воробья, — помогите мне убедить вашего отца.

— Джек?.. Джек здесь? — она переводила взгляд с одного на другого.

Если юная миссис Тернер и была потрясена поведением командора — а она была потрясена не меньше отца, — то в данный момент ей было не до этого. Норрингтон говорил, она слушала; не дослушав, повернулась к губернатору.

— Отец!.. Джек — он пират, но… Он не заслужил такого! — Она встала рядом с Норрингтоном. — Его же повесят!

— Нет, — командор покачал головой. Солнечные пятна на паркете плыли в его глазах. — Везти пирата с другого конца света, чтобы банально повесить…

— Это верно, — губернатор запустил руку в остатки седых волос — почесался. — Последний раз, когда в Англию привезли захваченных пиратов из Нового Света… Да, там был длинный список. Повесить, потом вынуть из петли еще живым, потом… словом, завершалось все это четвертованием. — Тут губернатор опомнился, взглянув на дочь. Затряс головой. — Проклятые боли… я сам не понимаю, что говорю. Прости, дорогая. Разумеется, подобные истории не для твоих ушей.

Элизабет, впрочем, напугать было нелегко. Она обернулась к Норрингтону.

— Командор, чего конкретно хочет полковник Фишер?

— Полковник Фишер хочет услышать мнение вашего отца по этому поводу из его собственных уст, — Норрингтон снова кривовато усмехнулся — словно извиняясь. — Мои слова для него недостаточно авторитетны.

Солнечный блик лежал на точеном шарике, украшавшем угол резной спинки кровати. Смятые подушки, блеск навощенного паркета; слабо шевелящаяся рука губернатора тонула в кружевах манжета. Тени от флакончиков цветного стекла были разноцветными в сердцевине — зелеными, желтыми, коричневыми; мир шатался в глазах командора. «Проклятье…»

Флакончики зазвенели, когда Элизабет решительно шагнула к постели.

— Вставайте, отец. Вставайте, вы должны пойти к полковнику.

— Но дитя мое, — губернатор отмахнулся от дочери. — Командор, я не понимаю вас. Я надеюсь, вы не используете Джека Воробья как повод, чтобы поссорить меня с полковником? — Это было так нелепо, что Норрингтон даже не сразу нашелся, что ответить; и губернатор, видимо, все поняв по его лицу, поспешно махнул рукой: — Простите меня, Джеймс. Это я что-то…

— Отец, — Элизабет перебила его. — Отец, я прошу тебя.

— Но дитя мое… — Губернатор заерзал в постели — и тут из-под одеяла выскользнул пресловутый альбомчик в синем сафьяновом переплете и, распахнувшись, шлепнулся на пол.

Губернатор дернулся, багровея на глазах. Норрингтон с каменным лицом разглядывал упавшее к его ногам. Расплывались нарисованные дамочки с кокетливо приподнятыми юбками, в панталончиках (а иные без панталончиков) — он то видел их, то нет. Он не мог нагнуться, даже если бы захотел.

Альбомчик подняла Элизабет; пролистала несколько страниц и гневно сунула отцу. Губернатор (с лицом цвета молодой свеклы) поспешно спрятал альбомчик под подушку; он не смотрел в глаза дочери.

— Девочка… видишь ли…

— Папа, — Элизабет глядела обвиняюще. Стало ясно, что еще немного — и губернатор услышит все и о своей болезни, и о своем поведении.

Губернатор метнул умоляющий взгляд на Норрингтона. Тот едва сдерживал смех — и истерический, должно быть, получился бы смешок…

— Видит Бог, — губернатор спустил ноги с кровати, — я совсем ничего не понимаю…

Злосчастная случайность сломила его волю к сопротивлению. От одной мысли, что придется объясняться с дочерью по поводу непристойных картинок, мистер Суонн внутренне холодел; и командор… что подумал командор?

Он осмелился поднять глаза; Норрингтон, как ни в чем ни бывало, протянул ему руку:

— Пойдемте.

…На улицу вывалились, словно в печь. Норрингтон вытирал платком потный лоб, губернатор, изнемогая и охая, наспех поправлял парик и одергивал камзол. Последней, подобрав юбки, спешила Элизабет.

Из-под ног спускалась мощеная улица. Ветер взметал пыль, с шелестом гнал сухие листья по камням, по ажурной тени оград. Сломанная ветка, торчавшая сквозь заросли чугунных цветов, зацепила Норрингтона за плечо. Вывалив язык, тяжело дыша, протрусила собака — черная, лохматая… Хрустели камешки под ногами.

— Джеймс, не торопитесь же так! — воззвал губернатор, на ходу хватаясь за колено. — Мои суставы…

Норрингтон обернулся; он уже сам не понимал, качается ли он, или качается мир вокруг него, или все просто плывет у него перед глазами… Тонкий звон нарастал в ушах.

Подставил губернатору локоть:

— Обопритесь на меня.

— Вы упадете оба, — Элизабет решительно подхватила отца под другую руку. — Командор, вы себя со стороны не видите…

Губернатор был ниже Норрингтона, но заметно выше дочери — опираться сразу на обоих ему было неудобно. Губернатор в полном отчаянии вертел головой — видел по обе стороны от себя одинаково сосредоточенно-деловитые лица. Мир, несомненно, сошел с ума.

Норрингтон глядел на Элизабет. Родинка над бровью. Приоткрытые губы, глаза…

— Джеймс, вам очень плохо?

Он отвернулся; покачал головой. Мостовая зыбилась, как вода. В ушах звенело. Шагали ноги Элизабет в шелковых туфельках с золотыми пряжками, губернаторские туфли, его собственные перемазанные пылью сапоги…

— Я дойду.

Крик губернаторской души канул в полуденный зной.

— Я ничего не понимаю! Вы оба с ума сошли… Этот проклятый пират всех свел с ума!..

Впрочем, при виде развалившегося в кресле полковника губернаторское чувство собственного достоинства проснулось; шквал бурного негодования Фишера мистер Суонн выдержал стоически.

— Я заверяю вас, что это дело подлежит исключительно местной юрисдикции, — губернатор, исполненный важности, расхаживал по комнате. Остановившись перед полковником, заложил руки за спину. — И я не вижу никакой необходимости отправлять этого человека (кивок на потупившегося Воробья) в Англию.

Сквозняк шелестел бумагами. Притихший в кресле лейтенант Гроувз только моргал, сжимая пресс-папье, которое машинально взял со стола — вертеть в руках, — да так и позабыл положить на место.

Воробей, приняв самый кроткий вид, вздохнул, покосившись на все еще лежащие на столе драгоценности. Самой невинной жертвой из всех выглядел он — что, впрочем, не помешало ему лихо подмигнуть сосредоточенной Элизабет. Та нервно нахмурилась; отвернулась. Норрингтон подставил ей кресло, но та потянула его за рукав мундира.

— Сядьте, Джеймс.

Он помотал головой. Он был весь в испарине, но дышать стало легче. Отдышался. В голове прояснилось.

Воробей оставался собой — стоило командору покоситься исподлобья, как пират сделал губами поцелуйное движение. Упитанное лицо Маллроу выразило ужас. Из рук лейтенанта Гроувза со стуком выпало пресс-папье.

Нервы командора сдали. Он с почти недостойной торопливостью шагнул к окну, сцепив пальцы за спиной, чтобы не было видно, как дрожат руки. Судорожно вдохнул; в саду солнце светило сквозь апельсиновую листву, листва шелестела под ветром… Прямо под окном, впрочем, обнаружился солдат, который, задрав голову и опершись на мушкет, восторженно внимал скандалу. Узрев в окне начальство, любопытный рядовой шарахнулся прочь — только кусты затрещали.

Командор спохватился, когда за спиной голос Фишера сорвался на крик:

— …в моем докладе лорду Уиллоугби!

Грохнула дверь. Норрингтон обернулся. От удара в комнате, казалось, висело эхо. Все смотрели на дверь — губернатор только молча взялся за голову. Элизабет, через плечо оглянувшись на Воробья, положила ладонь на рукав Норрингтона.

— Командор, я прошу вас…

Воробей, ухмыльнувшись, из-за ее плеча подмигнул командору. Тот с каменным лицом глядел в сторону, но уши у него горели. Элизабет и караульные взирали на эту сцену в полном недоумении.

— Я даю слово, — медленно сказал командор, молясь про себя, чтобы пират хотя бы молчал, — что капитану Воробью ничего не угрожает.

Тут наконец опомнился губернатор.

— Командор, — прижимая ладонь ко лбу, мистер Суонн потряс головой, — я оставлю вас. Но лорд Уиллоугби… Я понимаю ваше негодование, поведение этого типа… Но мой Бог, Джеймс… — Тут взгляд губернатора упал на оживившуюся и жизнерадостную первопричину скандала, — закатив глаза, он только махнул рукой.

Воробей, прижимая руки к груди, с комическим ужасом съежился, — закивал, звякая дребеденью в волосах. Элизабет прыснула в ладонь.

…Впрочем, все как-то обошлось. Страдающий губернатор в конце концов удалился в сопровождении лейтенанта и обоих солдат, опираясь на плечо Гроувза и утирая пот дрожащей рукой; впрочем, в дверях он обернулся — и тут же, как по команде, обернулись Маллроу и Муртог, а за ними и Гроувз, и Элизабет обернулась, переводя взгляд с ухмыляющегося пирата на мучительно пытающегося сохранить невозмутимый вид командора… Норрингтон понял, что дела его плохи.

Захлопнулись двери. На дубовых створках резные древние греки несли корзины с цветами и плодами; одной из девиц в хитоне кто-то чернилами подрисовал усы.

— Вы что, — глухо осведомился командор, — совсем сбрендили? Вы всех хотите оповестить о…

— О нашей маленькой тайне, — договорил Воробей. — Ну что ты, Джимми. Как ты можешь так обо мне думать? — Вкрадчивый шепот заставил командора вздрогнуть: — Мне сказали, что ты умер. Я был очень огорчен, Джимми…

Командор даже не услышал шаги — он почувствовал запах. Омерзительную трупную вонь — и слабый запах пряностей… Резко обернулся — чтобы оказаться с Воробьем лицом к лицу.

— Ты…

Воробей шагнул еще ближе — продолжая улыбаться; глаза, губы… эти проклятые, порочные, приоткрытые губы… Волосы — спутанный ворох, сорочье гнездо…

Запах был — впору зажимать нос, но он вдыхал этот запах, как обалдевший кот нюхает валериановые капли. Положил дрогнувшие ладони пирату на плечи… и не выдержал: стиснув зубы, притянул к себе, прижал изо всех сил. Сквозь камзол чувствовал ладонями края лопаток. От напряжения свело челюсти — а теперь это напряжение уходило, и все внутри, ослабев, наконец затряслось мелкой дрожью.

И ни к месту было думать о том, что Воробья с его судном необходимо как можно быстрее убрать из Порт-Ройала. «Если я хочу, чтобы он остался в живых…»

Воробей пошевелился — снизу вверх взглянув командору в лицо, блеснул зубами, выговорил сдавленно:

— Джимми… еще немного… и бедный старина Джек останется с переломанными ребрами. Ты же не этого хочешь, верно?

Командор дернулся. Сглотнул.

Он не мог заставить себя разжать руки.

…И что-то нужно было сказать. Теперь, после всего… Но… Как когда-то, на стене форта («Боже, ведь это было недавно…»), он сумел выдавить только: «Вы достойная девушка, Элизабет…» Выговорить же то, что, по логике вещей, ему следовало бы сказать сейчас, у него и вовсе не поворачивался язык.

Грязный палец лег ему на губы. Воробей улыбался так искренне и солнечно — просто невозможно было поверить, что этот человек — ходячий источник неприятностей.

— Иногда можно обойтись без слов, Джимми…

Плохо понимая, что делает, командор облизнул губы. Слишком близко — это тело, этот запах, голая грудь в вырезе камзола… Вырез камзола сделал свое черное дело: под тяжелым копытом страсти погибли остатки головной боли и здравого смысла. Норрингтон судорожно глотнул воздуху. Пират прижался к нему бедрами, потерся ногой об ногу…

Тут-то в дверь и постучали.

XIV

И все же во второй половине дня двери особняка Дэвидсона вновь распахнулись перед командором. Губернатор, после всего происшедшего утром всерьез задумавшийся о превратностях жизни симулянта, на сей раз принял его в библиотеке, сидя в кресле, — с почти жалобной улыбкой.

— Командор, я надеюсь, хотя бы на сей раз у вас хорошие новости?

Норрингтон сцепил за спиной пальцы рук.

— Вы просили меня… вы неоднократно просили меня найти способ отправить с Ямайки мисс Элизабет с мужем…

Губернатор остался печален:

— Джеймс, я понимаю, что вы хотите мне сказать. Я знаю, что ни один корабль ямайской эскадры не может выйти в море. Я хотел просить полковника Фишера, но теперь… — Он безнадежно махнул рукой. — Джеймс, если бы у вас были дети, вы бы меня поняли. Эта угроза эпидемии… И каждый врач на счету, а бедный Уильям…

Норрингтон сделал вдох. Ему хотелось зажмуриться.

— Я имею в виду «Черную жемчужину».

Губернатор подскочил в кресле.

— Что-о?!

— …Джеймс, «Жемчужина» подошла бы нам, как и любое другое судно, — Элизабет прошлась по комнате, шурша юбками. На ней было уже другое платье — яблочно-зеленое тарлатановое.

Губернатор глядел на нее в ужасе.

— Но дитя мое…

— …Я доверяю Джеку. Но, — Элизабет была решительна, — это трусость. Это недостойно — сбежать из родного города, когда в нем беда… — Вскинув голову, она наконец повернулась к отцу. — Мы с Уиллом останемся.

Норрингтон глядел в сторону. В библиотеке царил полумрак, в узких, как лезвия, солнечных лучах — из щелей между закрытыми ставнями, — мельтешили пылинки. Кругом поблескивали золоченые надписи на корешках из телячьей кожи.

— Элизабет, — командор наконец повернулся, осторожно взял ее за локоть, мягко потянул за собой, — позвольте мне сказать вам несколько слов наедине.

Он подвел ее к кожаному диванчику в углу (тускло блестели золоченые гвоздики в складках тисненой кожи, на полсиденья лежала тень книжного шкафа), но она не дала себя усадить — высвободила локоть.

— Джеймс, вы можете меня не уговаривать. Я благодарна вам за заботу, но…

Подсвечник на резном столике был привставшей на цыпочки серебряной наядой, держащей факел. Из оплывшей кучки белого воска криво торчал черный догоревший фитиль.

— Элизабет, вы желаете Джеку смерти?

У нее, осекшейся на полуслове, расширились глаза — в сумраке они казались темными.

— Что?..

— Его необходимо срочно убрать с Ямайки. То есть зная, разумеется, капитана Воробья… — Норрингтон кривовато усмехнулся. — Но если бы на месте капитана Воробья был кто-то другой… менее… шустрый… то, зная полковника Фишера, я сейчас не дал бы за его жизнь ломаного гроша. А вы — прекрасный предлог. И вам с… — он все же заставил себя это выговорить, — с вашим мужем действительно будет лучше на Барбадосе.

Он говорил, уже понимая, что совершает ошибку. Почти любая девушка на месте Элизабет, несомненно, сочла бы, что лишь ради нее, единственной и неповторимой, из заботы и безответной любви бедняга командор настаивает, неумело прикрываясь каким-то, понимаете ли, паршивым пиратом, которого сам же рвался повесить… и не ради этого ли он и отбил пирата у жаждущего крови Фишера?..

Но Элизабет умна. И он торопливо продолжал:

— Вы ни в чем не виноваты. Вы не поможете этим несчастным, оставшимся без крова, если будете мучиться вместе с ними…

И это тоже было ошибкой. Если бы он действительно радел о безопасности Элизабет, ему, зная ее характер, стоило бы упирать на заботу о безопасности Воробья. Он же поступил наоборот, значит…

Элизабет смотрела ему в глаза. Еще утром Норрингтона бросило бы в пот под таким взглядом. В какой-то миг он в ужасе почти поверил, что она уже все поняла — и молчит только из жалости. А может быть, не находя слов от отвращения…

— Хорошо, Джеймс, — сказала она медленно, не отводя взгляда. — Хорошо, я согласна.

XV

«Черную жемчужину» стерегли «Вихрь» и «Юнона». Стоя на якоре не более чем в двух кабельтовых с левого борта и за кормой «Жемчужины», они держали пиратское судно под прицелом, преграждая ему выход на рейд. Пушечные порты англичан были открыты.

Солнце уже клонилось к западу, когда от берега отчалила восьмивесельная барка. Губернатор, окончательно переставший что-либо понимать и покорившийся судьбе, махал вслед ей вслед — лицо его выражало отчаяние. (Предложи столь безумную идею кто-нибудь другой, мистер Суонн и разговаривать бы с ним не стал, а приказал бы вывести вон, — но поведение командора и внезапный энтузиазм дочери, возомнившей себя спасительницей пирата, окончательно выбили у него почву из-под ног. Кляня себя за мягкотелость, он согласился.)

Несомненно, губернатору пришлось бы еще хуже, если б он мог предположить, что в те дни, что барка мирно покачивалась на якоре у наспех сколоченной временной пристани, в ней нашла приют злосчастная мартышка. Впрочем, этого предположить не мог никто — напуганная суматохой, причина всех несчастий Порт-Ройала забилась под лавку, где и осталась незамеченной.

Море рябило. Воробей смирно сидел на корме, рядом с Уиллом Тернером, вытянувшим негнущуюся ногу в лубке. («Рад тебя видеть, Джек», — бледный Уилл, вымученно улыбаясь, заворочался, пытаясь приподняться в подушках. Пират подсел на край постели, сжал плечи губернаторского зятя: «Уильям, дружище…» Ревность, которую в этот момент испытал Норрингтон, оказалась полнейшей неожиданностью для него самого. Он отвернулся — и тут же мысленно выругал себя. Он был уверен, что Воробей ухмыльнулся ему в спину — и, надо думать, не ошибся, ибо, обернувшись, встретил недоуменный взгляд Уилла. Воробей ухмылялся, опустив глаза.)

И вот теперь они все оказались в барке — он сам, Гроувз, Элизабет, ее служанка-мулатка, Тернер, Воробей, рябой парень, представленный командору как «камердинер мистера Тернера» (Норрингтон подавил усмешку), куча саквояжей и сундуков, и — на всякий случай — пятеро солдат с мушкетами, не считая гребцов.

За спиной, не умолкая, журчал голос Воробья — командор, будто бы невзначай, обернулся. Воробей, жестикулируя, излагал Тернеру планы по поимке прОклятой мартышки: вот нахмурился, сделал комически угрожающее лицо, — и тут же засмеялся, блестя зубами.

Воспрянувший духом смердящий мерзавец являл собой феерию. Грязные смуглые руки находились в непрестанном движении, и даже жесты были манерны. Пират то склонял голову к плечу — почти игриво, то гордо вскидывал, стрелял глазами из-под накрашенных ресниц, хмурился, морщился, улыбался, сверкая золотыми зубами, — и все это чуть ли не одновременно; он то клал руку Тернеру на плечо, то взмахивал сразу двумя указательными пальцами перед самым его носом… Командор выругался про себя.

Присутствие этого человека он чувствовал спиной. Хуже всего было то, что он очень живо представлял, как отныне будет чувствовать его ОТСУТСТВИЕ.

Он так ничего и не сказал Воробью. И теперь уже не скажет — они больше не останутся наедине…

Черный борт вырастал из моря. Над фальшбортом «Жемчужины» торчали разномастные головы, иные — в цветных повязках. Норрингтон узнавал: Гиббса — как всегда, опухшего и взъерошенного, будто только что проснувшегося с тяжкого похмелья; негритянку с торчащими в разные стороны несколькими косичками — их шевелил ветер… С английских фрегатов смотрели в подзорные трубы.

За Уиллом, который не мог лезть по веревочной лестнице, с борта в конце концов спустили кресло на веревках. Воробей пожелал приятелю счастливого пути с таким выражением лица, что усевшийся было Тернер предпочел проверить узлы.

Никто не заметил, как из-под лавки высунулась мартышка — повертела головой, вспрыгнула на борт и соскочила в воду. Судно, возвышавшееся над баркой, было для мартышки родным домом большую часть ее жизни, и она вознамерилась на него вернуться.

Закинув головы, все смотрели, как кресло на веревках ползет вверх, раскачиваясь и то и дело стукаясь о борт. Тернер, замерший в неестественно напряженной позе, с вытянутой ногой и вцепившись в ручки, должно быть, чувствовал себя полным дураком, — во всяком случае, сам Норрингтон на его месте чувствовал бы себя именно так.

Перешептывались солдаты, исполненные доброжелательности и оптимизма:

— Ставлю гинею, оборвется.

— А я говорю — уронят!

— Чего это…

— Ста-авлю три-и гинеи, — Воробей остался беззаботен. — На то, что мои ребята его поднимут!

На секунду на корме воцарилось молчание. Впрочем, подогретые тремя гинеями, страсти тут же вспыхнули с новой силой, но неожиданно были перебиты отчаянным воплем.

— А-а-а-а!..

Орал толстый Маллроу, тыча пальцем в воду за бортом. Из лазурных глубин глядела морда мартышки — с шевелящейся шерстью, вытаращенными глазами и зажатой в зубах про́клятой монетой.

На барке закричали хором. Элизабет с визгом вскочила с ногами на скамью.

Тут-то пираты и уронили Уилла Тернера.

Была суматоха. Чудом не захлебнувшийся Тернер, который со своей ногой и плыть-то не мог, не придумал ничего лучше, чем вцепиться в мартышку — которая, хоть и стала причиной гибели целого города, все же, будучи неразумным животным, плохо осознавала свое бессмертие, а посему вцепилась в борт шлюпки всеми четырьмя лапами. Вытащили обоих — хотя Воробей, замахав руками, категорически отказался брать мартышку на борт «Жемчужины». Уилла Тернера еле уговорили снова сесть в кресло, которое на сей раз удалось-таки поднять на палубу; затем по веревочной лестнице влезли все остальные, затем подняли багаж; потом Тернера тащили в каюту на растянутом одеяле и переодевали в сухое, а Воробей крутился рядом — с наигранным изумлением похлопал полуголого по плечу:

— Да ты у нас красавец парень, Уилл!

Тернер вспыхнул. Пират из-под ресниц стрельнул глазами на Норрингтона — тот по наивности среагировал непосредственно: отвернулся, закусив губу, чем изрядно развлек капитана Воробья.

Словом, к тому моменту, когда Воробей вдруг испарился, командор был уже весьма зол и потому лишь вздохнул с облегчением. Что было несомненной неосторожностью — он забыл, с кем имеет дело.

Эта мелкая неосторожность стала самой судьбоносной в его биографии. Удача, столь коварно изменявшая ему, на сей раз, по всей видимости, решила его облагодетельствовать, — но позабыла спросить согласия.

XVI

— …Кэп, что вы задумали?

Джек Воробей скорчил гримаску — и тут же нахмуренное лицо его вновь выразило самую что ни на есть напряженную работу мысли.

— Скажи, приятель, — кольцо на смуглом пальце мелькнуло под самым носом у Гиббса, — Пират должен быть одинок, так? Пират не должен интересоваться ничем, кроме золота?

— Вы мне не нравитесь, кэп.

Воробей отвернулся; грустно вздохнул.

— Я и сам себе не нравлюсь.

— Кэп, — Гиббсглядел жалостливо. — Ну кабы еще кто-нибудь другой… Но Норрингтон…

— Вот и я то же самое говорю! — расширенные темные глаза и растопыренные для пущей убедительности пятерни вдруг оказались совсем близко; впрочем, Воробей тут же отшатнулся, развернулся и быстро пошел прочь по коридорчику.

— Кэп!..

Капитан обернулся — приложил палец к губам; повернулся и исчез за поворотом.

Гиббс глядел ему вслед. Тяжело вздохнув, поскреб в затылке; многозначительно постучал себя пальцем по лбу; громко сплюнул и ожесточенно растер ногой.

…К двери каюты Джек Воробей подобрался на носках, придерживаясь за стены; прижался ухом. За дверью гудели голоса — Норрингтона, Элизабет и реже — Уилла, но слов он разобрать не мог. Пират вытащил из кармана камзола ключ — несколько секунд внимательно разглядывал; лицо его выражало самую искреннюю грусть. В глубине души Джек Воробей всегда верил, что недолюбливает бесчестные поступки. Подцепив ключ на палец, молитвенно сложил ладони и посмотрел вверх — точно прося у небес помощи в задуманном неблагородном деле. По пыльному потолку задумчиво пробирался таракан.

Воробей вздохнул, — и, не дыша, бесшумно вложил ключ в замочную скважину. Повернул раз и другой, прислушался; за дверью, кажется, ничего не заметили. Пират поднялся — и так же на носках, оглядываясь, удалился за угол.

…Солнце заметно склонилось к западу; тень от корабля накрыла шлюпку под кормой.

— Командор просил передать, что решил сопровождать наших гостей до места назначения! — Воробей кричал, перегнувшись через гакаборт. Внизу гулко плескалась, стучалась в обшивку вода; из пляшущей на ряби шлюпки глядели, закинув головы. — Он заботится о безопасности миссис Тернер… они как раз сейчас беседуют, — ухмыльнулся, подмигнул. — Старая любовь, сами понимаете…

Матросы переглядывались, пряча понимающие ухмылки; глуповатый Маллроу, не утерпев, громко фыркнул в рукав. Даже Гроувзу, вконец оглушенному всеми событиями этого дня, не пришло в голову усомниться в словах пирата. Командор, спасающий Воробья от Фишера, дочь и зять губернатора на борту «Черной жемчужины»… нет, больше лейтенанта Гроувза ничто не могло удивить. Он приказал гребцам отваливать, и вскоре мокрые лопасти весел заблестели на солнце.

— Поднять якорь! — грянул наверху голос Воробья.

— …Заперто! — командор дергал дверь. — Проклятье! Мерзавец!

Уилл Тернер, пытаясь сесть в койке, вдруг засмеялся. Норрингтон обернулся — гневно и ошарашенно:

— Чему вы радуетесь?!

Элизабет, сидевшая на табуретке у постели мужа, смотрела испуганно. Тернер — растрепанный, с мокрыми волосами, — продолжал улыбаться.

— Я не знаю, чего хочет Джек… Иногда он выглядит настоящим сумасшедшим. Но он никогда ничего не делает просто так.

Норрингтон отвернулся; с трудом сдерживаясь, чтобы в присутствии женщины не разразиться ругательствами, с разбегу ударил в дверь плечом. В глазах потемнело. Дубовая дверь дрогнула, но не поддалась. Зато стихшая было головная боль теперь очнулась и толчками запульсировала в висках. Норрингтон тяжело дышал; привалившись к двери, взялся за голову.

— Вы не высадите эту дверь, — сказал Уилл.

Норрингтон не удостоил его вниманием — выпрямился, отступил, ударил снова… Дверь содрогалась, с потолка сыпался сор.

Двое, переглядываясь, наблюдали за ним. Он и сам понимал, какое представляет зрелище — командор, с безумным видом бьющийся в дверь, оказавшись пленником на пиратском судне…

Все скрипело, над головой топали бегущие ноги. За окном в кренящейся стене с тяжелым плеском заваливалась океанская равнина. «Жемчужина» ушла в плавание.

— Командор, — и куда девалась всегдашняя застенчивость Тернера! — Попробуйте открыть замок. (Норрингтон обернулся — бывший кузнец смотрел искренне и, кажется, не издевался.) Попробуйте ножом…

Элизабет сунула Норрингтону шпильку. Через долгие минуты безнадежной возни и сдавленных проклятий (шепотом, сквозь зубы), раздался ее мелодичный смех.

— Вы бесталанный взломщик, Джеймс. (Поднялась; хватаясь за стену, добралась до Норрингтона, легко положила душистую руку ему на плечо.) Дайте мне.

Пораженный Норрингтон смотрел, как дочь губернатора, присев на корточки, деловито ковыряется шпилькой в замочной скважине. Что-то провернулось — замок щелкнул. Пол со скрипом кренился под ногами; дверь распахнулась.

— Когда я была маленькой, — опершись на поспешно подставленную руку командора, Элизабет выпрямилась, отряхивая юбку, — от меня запирали конфеты в буфет. (Лукаво улыбнулась.) Мне это никогда не нравилось.

Командор не дослушал — отстранив ее, выскочил в коридор.

…В небе, над парусами, плыли облака и бесстыдно развевался черный флаг. «Жемчужина» уже вышла на внешний рейд, и берег Ямайки стал туманной полосой на горизонте.

Стуча сапогами и расталкивая встречных пиратов, разъяренный Норрингтон взбежал на капитанский мостик. Воробей был тут — и встретил его самой широкой улыбкой.

— Командо-ор…

Норрингтон лишился дара речи.

— Видишь ли, Джимми… я тут пораскинул мозгами… и решил… — Воробей пробирался к нему, держась за ванты — этой шаткой своей, странно грациозной походочкой. Лицо… губы… И — на выдохе, заговорщицким полушепотом: — Что со мной тебе будет лучше.

Только увидев, как у Гиббса приоткрывается рот, Норрингтон осознал смысл фразы.

— Вы…

— Жизнь коротка, Джимми, — всего несколько шагов, и — пират рядом; морской ветер уносил запах пряностей. — Погляди туда, — смуглый палец в перстне ткнул в удаляющуюся Ямайку. — Они все хотели жить. Кое-кто из них даже почитал закон. И где они теперь? — Округлившиеся губы — близко-близко; бисеринки пота под усами… Шепот: — Смекаешь, о чем я?

Ошалевший Норрингтон только сделал странное движение головой — не то «да», не то «нет»; он и сам не понимал, что хотел бы ответить.

— Это будет самая большая глупость в моей жизни, — Джек сощурился, — но… — Положил руку командору на плечо — шептал прямо в лицо, Норрингтон чувствовал его дыхание, и даже запах перегара уже не имел значения. — Это очень, очень смешно, Джимми. Ты будешь долго смеяться… — Палец лег командору на губы, провел, чуть нажимая. Ветер бросил всю Воробьеву гриву командору в лицо — нитка бус хлестнула по щеке, но он не почуял боли. Он завороженно смотрел, как шевелятся эти губы… и — совсем тихое: — Я не хочу тебя лишиться, Джимми.

Норрингтон судорожно сглотнул. Он ничего не мог с собой поделать — в присутствии этого человека здравый смысл отказывал ему.

И все же то, что сделал Воробей, командору в голову прийти не могло. Теплое дыхание, всего пара дюймов между лицами… и все же, даже когда эти губы прикоснулись к его губам — щекотали усы и бородка, и чужой язык провел между его губами — и влез вдруг в его рот, — он все еще не мог поверить.

…«Черная жемчужина» удалялась. Команды обоих английских фрегатов столпились у бортов — пиратский корабль, который все уже считали законной добычей, вопреки всякой логике и здравому смыслу уходил целым и невредимым… На капитанском мостике «Жемчужины» предстало зрелище.

Матросы протирали глаза; полковник Фишер, остолбеневший на верхней ступеньке трапа, уронил подзорную трубу на голову поднимавшемуся следом офицеру — тот охнул, схватился за треуголку. Полковник бросился к борту, за ним бросились все остальные.

…Пираты столпились на трапе. Кто-то неуверенно захихикал. Кто-то выругался. Кто-то зааплодировал. На их глазах их капитан целовал командора — а у того было совершенно ошалелое лицо, и руки явно не знали — то ли отталкивать, то ли ударить… и в конце концов легли Воробью на плечи — рывком притянули ближе.

Элизабет проталкивалась между пиратскими спинами — мокрые от пота рубахи, прилипшие к лопаткам, не спина — вонючая гора мускулов, в такую бить слабым девичьим локтем — все равно, что в стену. И все же, закусив губу, она озлобленно пихалась, протискивалась боком, — пираты даже не оборачивались, всецело поглощенные чем-то, чего она за ними увидеть не могла. Но Элизабет была упряма, и таки пробилась в первые ряды — и, взглянув туда же, куда глядели все, застыла.

Норрингтон не видел ее. Его рука ползла вниз по спине пирата — камзол, ремень, фалды камзола… рука будто обрела собственную волю — там, под грубой тканью, она чуяла жаждущее тело, и ей не было никакого дела до панических воплей рассудка. Плохо понимая, что делает, Норрингтон грубо стиснул ягодицу пирата, прижал его бедрами к себе, — Воробей, кажется, ухитрился скорчить гримаску, орудуя языком в его рту. Нога пирата прижалась к его бедру. Палуба качалась, левой рукой Норрингтон цеплялся за ванты, — отстраненно скользили чудовищные по сути мысли: что, того и гляди, они оба рухнут прямо на палубу; что такого неслыханного позора английский военно-морской флот не знал со дня основания…

Элизабет медленно повернулась — вокруг одинаково обалделые лица глядели сквозь нее. Встретилась глазами с Анамарией — та моргнула и вдруг с совершенно детской растерянностью развела руками. Элизабет торопливо оглянулась еще раз, но кошмарное видение на мостике не исчезло. Нога в широкой грязной штанине и нечищеном ботфорте терлась о ногу в форменных панталонах, а рука Норрингтона… НОРРИНГТОНА!.. Который даже мороженое даме на балу подавал, будто аршин проглотив…

Придерживая руками растрепавшиеся на ветру локоны, бывшая невеста командора открыла рот — и поперхнулась; откашлявшись, спросила у Анамарии:

— Я это вижу? Или у меня бред?

Негритянка ответила не сразу — огляделась; сказала совершенно серьезно:

— Только если тут эпидемия.

Руки Норрингтона гладили спину пирата. Губы… Он ничего не мог с собой поделать. И вдруг совсем не важным показалось то, что на них все смотрят — и с английских кораблей смотрят тоже. И совсем несущественной — мысль о том, каково ему теперь будет возвращаться в Порт-Ройал.

…Корабль уходил в море. За высокой резной кормой, в кильватерной струе, тянулась шлюпка с привязанной к сиденью клеткой, — а в клетке насквозь промокшая мартышка, жмурясь от брызг, грызла прОклятую монету.

Эпилог

Погас экран в кинотеатре — и загорелся свет.

— Во замутили, ну… Во замутили! — возмущенно бормотал, пробираясь к выходу и спотыкаясь о пустые пивные бутылки, русский турист; следом спотыкалась его жена, заносчивого вида крашеная блондинка — впрочем, куда больше озабоченная сохранением равновесия на чудовищных «шпильках», чем мнением мужа о только что увиденном фильме и даже содержанием самого фильма.

Галдящие зрители покидали зал. Хлопали сиденья кресел, хрустел под ногами просыпанный попкорн. Снаружи благоухала дивная тропическая ночь, и бабочки летели в кинозал — на свет.


…Ямайка — это туристический рай. Ямайка — это кофе «Блю Маунтин» и майки с надписью «Jamaica no Problem», это серные ванны и крокодилий заповедник «Блэк Ривер» («Черная река»), это «экологический туризм» на реке Рио-Гранде, где жаждущие экзотики сплавляются на бамбуковых плотах — пять километров через поросшие джунглями горы, где по берегу ходят голубые цапли, мимо бамбуковых арок, мангровых зарослей и гигантских розовых мимоз. Ямайка — это пляжи, отели, виллы и девятьсот тысяч туристов каждый год, а в международном аэропорту Кингстона, одноэтажном и прямо-таки деревенском на вид, садятся «боинги» любого размера.

Бо́льшая часть Порт-Ройала лежит на дне, на глубине около девяти метров, и правительство Ямайки всерьез подумывает расчистить занесенные илом руины и превратить это место в подводный археологический музей. Ныне Порт-Ройал (точнее, его уцелевшие на суше остатки) — небольшой рыбачий поселок, где, правда, сохранились часть крепости и несколько старинных улиц.


…Отставной адмирал Джеймс Норрингтон скончался в своей постели в почтенном возрасте семидесяти с лишним лет и был под грохот пушечного салюта похоронен на кладбище в Кингстоне. Адмирал умер холостяком, близких у него не было; впрочем, чета Тернеров назвала одного из трех сыновей, вероятно, в его честь.

Единственным темным пятном во всей безупречной биографии Норрингтона стал без малого шестимесячный плен у пиратов Тортуги, ухитрившихся похитить будущего адмирала (носившего в то время звание командора) прямо из Порт-Ройала. История эта, судя по всему, носила некий привкус скандальности, ибо упомянута в английских источниках вскользь, но с многозначительными намеками; достоверно известно, впрочем, что за командора не был внесен выкуп — достойный флотоводец вернулся сам, объяснив, что ему удалось бежать. Кажется, по возвращении ему предъявлялись некие обвинения — но, судя по всему, Норрингтону удалось полностью оправдаться. Вскоре он получил адмиральский чин.

Спустя примерно полтора года после этого случилось другое событие — хоть и не вошедшее, ввиду незначительности, в учебники истории, но тоже документально подтвержденное источниками.

…Последний раз судно видели в Порт-дю-Муль, откуда, запасшись пресной водой и провиантом, оно вышло однажды октябрьским утром. Но осень в этих широтах — сезон штормов, а рифы Багамских островов и поныне пользуются дурной славой. Шторм грянул вечером того же дня и длился почти двое суток; ночью молнии озаряли края туч и пенные валы, перехлестывавшие через палубу, и в громе, должно быть, казалось — рушится небо. На корабле стоял грохот от сорвавшихся с привязи предметов — летело и каталось все, сорвавшее крепления, в том числе пушки и бочонки с водой. Выстрелами лопались снасти; треща и скрипя, раскачиваясь, корабль то проваливался между волнами, то возносился на гребне, и люди кричали от ужаса, — ибо один лишь Господь властен спасти того, чье судно нанесет ночью, в бурю, на рифы, — будь то даже не средневековый парусник, а самый что ни на есть современный теплоход.

…Испанцы-первооткрыватели опрометчиво нарекли островок Исла-дель-Оро, Островом Золота, — хотя никакого золота ни тогда, ни впоследствии здесь не нашли. Зато рифы Исла-дель-Оро в Карибском море были знамениты. Темна и страшна, как смерть, бывала вода, и волны равнодушно швыряли обломки, за которые, срывая ногти, цеплялись утопающие; и не хватало воздуху, и не открыть было глаз, а волны то заливали с головой, то вновь выбрасывали на поверхность… и ломило все тело, и не оставалось сил, а волны рвали из немеющих рук просоленную деревяшку, последнюю надежду на спасение; кашель и судороги, а впереди ревел, кипел и грохотал на скалах прибой, — а прибои тут таковы, что и в спокойную погоду судну непросто приблизиться к берегу.


…На Исла-дель-Оро мелкий белый песок. Голубое небо бездонно. Американская экспедиция, искавшая, как водится, сокровища затонувших галеонов, обнаружила неподалеку от острова остатки сразу нескольких погибших в разное время судов — и в их числе английского трехмачтового фрегата, построенного, судя по анализу уцелевших кусков древесины, в восьмидесятых годах XVII века — по всей вероятности, пиратского судна (во всяком случае, найденные среди обломков предметы допускали такой вывод).

В Карибском море с его теплой водой и буйной микрофлорой дерево разрушается быстро — месторасположение затонувших кораблей указывали лишь груды камней, некогда служивших балластом. Шныряли водолазы, собирая в сетки бесформенные коралловые комки — их предстояло вскрывать в лабораторных условиях, ибо в них могли таиться археологические находки.

…Кричали чайки, и тени их метались по лаборатории. Ветер дул в распахнутые окна. На залитом солнцем белом столе лежало — рядом с расписными глиняными осколками, двумя фарфоровыми трубками, оловянным блюдом, погнутой серебряной ложкой, горсткой медных пуговиц и нательных крестиков, — серебряный перстень с черным камнем в обрамлении двух черепов и несколько разноцветных керамических бусин.

Окончено в мае 2004 г.

Кошмары

Когда Анамария будет старой одноногой содержательницей борделя…

© Сэйнт-Ольга
Рассказ
…Он часто думал, каково это — утонуть в море.

Когда волны швыряют и тащат, и бьют об обломки, и бьют обломками, и снова, снова, снова накрывают с головой, вместе с водой на тебя налетают доски с гвоздями, но ты не чувствуешь боли, не чувствуешь, как течет кровь по лицу… если, конечно, это не тот, оглушающий, последний удар, после которого уж не почувствуешь больше ничего и никогда. Хлещущие струи дождя и пена, вспышки молний, отраженные в валах, встающих, как стены… и грохот рвущегося на части неба, и шум рушащейся воды… И больше нет ни верха, ни низа, и нет неба, кромешная темнота… и нигде нет, совсем нет воздуха, только вода, и больше нет сил не дышать, и темнеет в глазах… Вдох — и жгуче-соленая вода хлынет в легкие. Боль?.. Тьма?..

Он устал представлять себе это — за столько лет.

…Море слепило. Море горело под полуденным солнцем, как серебряная чешуя. Девушка обернулась — ветер трепал ее юбки, волосы, перья на шляпке, и тень от вуали, легкая и узорная, металась по смеющемуся лицу.

— Я могла бы идти медленнее… Если вы устали…

— Ну что вы… Элизабет, — мужчина, хоть и дышал заметно тяжелее обычного, и сильнее опирался на трость, чуть принужденно усмехнулся. — Я еще вполне в состоянии…

Если что в ней и было от матери, так это голос. Смех. Но все остальное — и кривоватый носик, и большой рот с тонкими губами, и то, что в каштановые локоны не лишним было бы для густоты добавить накладных прядей, — все это был Уилл Тернер и только Уилл Тернер. И Элизабет-старшая, собственноручно наливая гостю чай — выхоленные, все еще красивые руки в кружевных рукавах, подхваченных зелеными шелковыми бантами, но грудь уже прикрыта кружевом и очки на носу, — вздыхала: конечно, семнадцать лет — это немного, но… не льстите, Джеймс, моя дочь — не красавица. О… (улыбка, и опущенные подкрашенные ресницы, шелест шелка и запах духов, блик на расписном боку чайника, и темная струйка, журча, льется в фарфоровую чашку) благодарю за комплимент, адмирал, я борюсь с возрастом, как могу… но мы с ней совсем не похожи, увы… а помните, Джеймс, как вы за мной ухаживали?.. А мой муж — не губернатор Ямайки. Словом, я взываю к вашему сочувствию — молодые офицеры в форте, достойные молодые люди с положением в обществе… Я даже не буду скрывать, что цели визита миссис и мисс Тернер с Барбадоса на Ямайку весьма прозаичны, — говорила она, смеясь.

Но если в Элизабет-младшей что и было от матери, кроме голоса, так это характер — достойные молодые люди с положением в обществе интересовали ее куда меньше старых историй.

…Подобрав юбки, девчонка прыгала по камням, как коза, — глядя на нее, отставной адмирал Джеймс Норрингтон, хоть ему и приходилось сильнее налегать на трость, чтобы не отстать, не мог не улыбаться. Разве в таком возрасте людей должны беспокоить чужой ревматизм и артритные колени? Ну и что, что она не красавица, зато очаровательна. Ну и пусть под старость он стал сентиментален. Дай тебе Бог счастья, девочка, если уж от слишком многих из нас удача отвернулась в тот далекий день, о котором ты так хочешь все узнать…

— Здесь был город, верно? — против солнца, на фоне слепящего сияния волн Норрингтон, которому в последние годы изменяли глаза, плохо различал ее лицо — только ореол просвеченных волос да летящее кружево вуали.

— Форт, — ему понадобилось усилие, чтобы оторвать от набалдашника трости правую руку — перенести весь вес тела на левую, отдышаться, и чтобы не дрожали от напряжения колени, — и показать старческой рукой в темных пятнах (ветер откинул кружевную манжету) вдоль берега, туда, где зеленела и трепетала мангровая листва над обломками старой набережной. — Город — чуть дальше, вон там.

Да. Здесь были и город, и форт, — давным-давно, почти тридцать лет назад, когда ни девочки по имени Элизабет Тернер, ни трех ее старших братьев еще не было на свете, — а потом, в одно яркое летнее утро, содрогнулась земля, и небо покраснело, как раскаленная печь… словом, все это уже много раз рассказано. И море поглотило все. Там, в вечной тьме, где водоросли оплетают камни и рыбы вплывают в глазницы черепов, остались раскаленные солнцем стены, флаги и пушки, крики офицеров и слитный топот солдатских сапог…

Застарелая тоска отозвалась болью. И он уже сам не понимал — тоска ли то по погибшему городу, или по всей прошедшей жизни, в которой, как ему теперь казалось — как часто кажется старикам — было так мало радостей; или…

…И еще неделю после землетрясения в Карибском море ревели шторма, и никто никогда не сочтет все суда, что тогда не вернулись в гавань… Что же я могу рассказать тебе, девочка, для которой былая слава Порт-Ройала — такая же сказка, как походы Фрэнсиса Дрейка?

— И в ту ночь утонула «Черная жемчужина»?

…Чайки. Чайки кричали и метались над водой, сверкая крыльями; под носком начищенного башмака присохла к камню нитка водорослей. Ну разумеется — а эта сказка, должно быть, была любимой. О проклятом судне и капитане Джеке Воробье.

— Да, — подняв голову, сказал Норрингтон спокойно.

Девчонка улыбалась. Все эти истории были для нее звуком пустым, чем-то, о чем можно говорить легко и со смехом; по малолетству ей и в голову не приходило, что для кого-то они остаются частью жизни, а мифические для нее персонажи — живыми людьми.

— Папа говорил, — заявила она — пожалуй, что даже с азартом, — будто не выжило ни одного человека.

Ну, тут твой папа преувеличил, подумал Норрингтон. Но я его понимаю.

И все же он слишком не любил врать — не любил никогда, а под старость поздно менять привычки.

— Н-не совсем, — сказал он осторожно. — Один человек выжил. Одна. Женщина. Я видел ее. Потом.

— Анамария? Негритянка?

Лицо девчонки выразило восторг — и некоторое недоумение.

— А папа… А что с ней стало?

Да уж, подумал Норрингтон. Нет, я понимаю твоего папу. Объяснять такие вещи невинной девице…

— Не знаю.

Он смотрел на море.

— …Вот гляди, командор, — заявила, оскалившись, выжившая в кораблекрушении, приподняв над лавкой обрубок ноги — с пустой штаниной, завязанной узлом повыше бывшего колена. Это было в харчевне, дешевой харчевне в порту Кингстона, он полгода искал хоть кого-нибудь, кто мог бы рассказать ему правду, но эта женщина сама нашла его. — Или как тебя теперь называть — Джимми? Брось, Джимми, все свои, ты б себя видал!.. Краше в гроб кладут. А?.. Ну да. Нетушки, никто не выжил, ничего не всплыло, я одна, понял?! Ты б видал, какие там скалы… прибой… пр-роклятье!.. Выпей со мной, командор, угости даму… Эй! Эй, как тебя, тащи выпивку, кавалер платит! — и потом, пьяная, плакала и бранилась, стуча кулаком по столу, и подскакивали оловянные кружки: проклятье, проклятое море, проклятые камни, проклятая нога… Я сутки провалялась на берегу, веришь? Сутки! И никого. Все умерли, понял?! Нет больше капитана Воробья… А этот сукин сын-доктор отчекрыжил мне ногу, и куда я теперь? …Женись на мне, командор? Я хоть и безногая, а в постели — огонь! Не хуже, чем… Что, не веришь? А-а… Ну пойди утопись сам с горя. Да ты пей, пей, чего моргаешь? Легче будет. Зальем горе… завьем вер-ревочкой!.. Ну куда мне теперь, а?..

Да и я хорош. Впрочем, откуда ж мне было знать, на что она пустит мои деньги?

И подумал: а если б знал?

Мне было все равно.

…У нее все в порядке, девочка, — где-то на Мартинике, по слухам, процветает бордель, коим она владеет и правит железной рукой (в переносном смысле) и деревянной ногой (в прямом; говорят, этой ногой она, случается, лупит провинившихся девиц). Но благородным дамам не рассказывают таких историй.

— Простите, — вдруг сказала девушка.

Боль вошла в поясницу. Превозмогая эту боль, упираясь тростью в камни, он все же обернулся — развернул себя — непослушное негнущееся тело. От напряжения дрожали руки, вспотели ладони на золоченом набалдашнике.

Но если уж от нее скрыли правду об Анамарии, кому же было рассказать ей правду обо мне?

— За что?

— Простите, — повторила она — и больше не улыбалась. Он вдруг разглядел веснушки у нее на носу. — Мне показалось… Вам, должно быть, неприятно об этом вспоминать.

Он подставил ей локоть.

— Идемте, Элизабет.

И они пошли дальше вдоль берега, — а море все шумело, море помнило все — и ничего; развалины Порт-Ройала на суше заброшены и занесены песком, французы разогнали пиратское гнездовье на Тортуге; все осталось там, в вечном мраке и холоде, куда никогда не заглянет луч солнца, где за тридцать лет черви-древоточцы сглодали парусину и дерево, а рыбы — плоть… Хочешь, я расскажу тебе, девочка, как синеет небо наутро после бури? Когда воздух чист и благоуханен, и только волны еще катятся взбаламученные, с белыми «барашками»… когда всхлипывающая Анамария ползла по берегу, волоча переломанную в прибрежных скалах ногу и оставляя кровавый след… Господь свидетель, тебе не нужно этого знать. У тебя вся жизнь впереди, и пусть тебе повезет больше. Пусть никто, улыбаясь, не скажет тебе за утренним кофе, что такой-то корабль потерпел крушение у таких-то берегов… «Разве вы не рады, сэр?..»

Старик остановился, тяжело дыша. Он старался держаться твердо — ведь девушка, пусть из вежливости, но опиралась на его руку; он вновь смотрел в море, почти забыв о ней.

Он плохо слышал крики чаек, солнце давно не могло согреть его кровь, и все же в последние годы он полюбил вот так стоять на берегу, следя за тем, как море меняет цвет в течение дня, как меняется ветер и наступают и отступают волны; как вянут короткие закаты и выползает из-за гор огромная яркая луна; он давно позабыл холодные воды и пугающие, во все небо зори своей родины и знал, что умереть ему предстоит здесь — и лечь в эту землю, если уж на палубе ему давно больше нечего делать. Он давно не боялся ада — но, если бы его спросили, каким видится ему ад, он ответил бы — нет ничего страшнее, чем вот так, час за часом, день за днем… А солнце встает и садится, и волны катятся и шумят — все так же, но вдаль уходят другие корабли, на берегу растут чужие дети… Ведь море — оно вечное.

…Но, если у тебя найдется хоть немного милости к грешнику, Боже, — я хотел бы еще раз увидеть. Просто — увидеть. Еще хоть раз.

Тоска и жалость к себе стали невыносимы — а потом вдруг словно отдалились; с внезапной отчаянной надеждой он подумал: «Боже, сделай так, чтобы это был сон!..» И, как бывает, понял, что спит, за доли секунды до того, как проснуться.


Прислушиваясь к плеску волн за бортом и скрипу переборок, бывший командор Джеймс Норрингтон лежал, приходя в себя — осознавая себя; осознавая, что старость еще далеко, но шея и рука затекли, а если в таком положении кто-то еще и навалился на вас сверху, немудрено увидать во сне и что-нибудь похуже. Он попытался приподняться — за спиной недовольно замычали, выдохнув ему прямо в ухо; чужие волосы щекотали шею и лезли в рот; одной рукой вытягивая изо рта прядь, опираясь на локоть, он все же сумел выбраться, так что недовольно заворочавшаяся живая тяжесть сползла-таки с его спины на постель. И потом сидел, разминая руку и растирая шею, глядя на спящего — живого, здорового, пахнущего по́том, против обыкновения даже трезвого Джека Воробья… и если бы мог видеть себя со стороны, верно, подивился бы собственной идиотски-счастливой улыбке.

Сидеть было жестко. Спать вдвоем в подвесной койке решительно неудобно, а притащить в каюту двуспальную кровать — это все же как-то чересчур; так что спали они пока прямо на полу, на трофейной испанской перине — что было, возможно, и к лучшему, ибо нечему было подозрительно скрипеть по ночам, вызывая ухмылки у матросов. Которые, разумеется, и так прекрасно знали, что к чему, — но все же, знаете, как-то лучше без скрипа.

Лунные блики от волн струились по потолку, Воробей безмятежно дрых, раскинув руки; торчало, голубовато поблескивая, голое колено… Впрочем, он быстро почуял, что в окружающем мире что-то изменилось, и изменения эти ему не понравились — недовольно сдвинулись брови; Воробей заворочался, придвигаясь ближе, и успокоился, лишь закинув ногу на колени любовника. Сперва Джеймса раздражала эта непонятно откуда взявшаяся у пирата потребность спать непременно в обнимку — жарко, тесно, неудобно; потом он привык, как привык к постоянным прикосновениям легких ладоней. Только представить, что всего этого можно лишиться навсегда… Норрингтона передернуло. Кажется, даже озноб продрал по позвоночнику; куда лучше думать о том, что все живы-здоровы и относительно молоды, у Анамарии две ноги, о борделях и их обитательницах она отзывается исключительно в непечатных выражениях, а «Черная жемчужина» пока вполне себе держится на плаву…

И лишь долгое время спустя, когда он уже лежал, глядя на яркую дольку луны в окне, рука Воробья лежала у него поперек груди, и дышал тот, уткнувшись носом куда-то ему в плечо, — лишь тут ему пришло в голову, что он уже никогда не станет адмиралом.

2004

Примечания

1

Авторские права на идею в нижеследующем кусочке принадлежат Salome.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • Эпилог
  • Кошмары
  • *** Примечания ***