Торжество метафизики [Эдуард Лимонов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эдуард Лимонов
Торжество метафизики

Предисловие автора

Эта книга была бы другой, если бы у меня не украли за два дня до выхода на волю тетрадь для записей. Мне кажется, она была бы хуже. Выиграв в деталях, потеряла бы в одержимости, в экстазах, озарениях и видениях. Потому что детали преобладали бы. В той тетради были фамилии большинства заключенных, мучившихся рядом со мной, детали их историй, детали жизни колонии. Помимо моих наблюдений, там были набросаны вчерне два эссе: одно — остроумный, как мне кажется, анализ романа Steppenwolf Германа Гессе; другое… даже вот не вспомню, какое другое эссе.

Мне нужна была моя тетрадь, в конце концов, это моя работа, для этого я и послан: вынести испытания и свидетельствовать, но что я мог сделать в той ситуации? Я сделал что мог: сообщил Юрке и Антону. Под эгидой авторитарной власти Антона вместе втроем мы осмотрели все тумбочки наших товарищей. И тетрадь там не нашли. Тумбочка обыкновенно служит троим-четверым зэка, и, помимо туалетных принадлежностей, там можно держать только одну тетрадь, одну книгу, одну ручку. Осмотр прошел быстро. По неписаному моральному кодексу, я не мог обратиться к администрации с заявкой на пропажу тетради: пострадали бы заключенные, свои же братаны.

То, что тетрадь мою никто не осмелился бы взять без приказа администрации, было ясно как божий день. Крысятничество, воровство зэком у зэка — одинаково позорный поступок что на красной, что на черной зоне. А по приказу украли. Ну что, они подневольные, я им прощаю.

В «Торжестве метафизики» присутствует наряду с видимым миром другой мир — параллельный, невидимый. Здесь не впервые в моем творчестве, но впервые в таком объеме демонстрирует себя еще одно мое измерение — мистическое. Оно существовало всегда, но тайное биение его пульса стало мощным лишь в последние годы. Ранее я игнорировал его, однако пользовался им; мистическими предчувствиями полна, например, моя книга «Дневник неудачника».

В «Торжестве метафизики» мистическое измерение преобладает над физическим, другой мир успешно одолевает реальность физическую или же смешивается с нею в выгодных для него пропорциях.

Человек бежит в другой мир, если его не удовлетворяет этот мир. Или же этот мир, видимый, потерял для него таинственность. Отдал все свои тайны одну за другой. В моем случае годится второе объяснение. К моим шестидесяти годам видимый мир отдал мне все свои тайны. А реальность колонии так близка к невидимому миру, как монаху в его холодном горном монастыре близок Бог. Обезжиренная пища, суровые стояния на проверках, как на жестокой молитве: утренней, дневной и вечерней. Мучения строевых хождений по Via Dolorosa. Тяжкая работа для большинства, изнурительные прогоны в клуб, выпученные глаза, чтобы не заснуть, шатания бедного разума на грани сна и реальности, подавленная несчастная плоть — весь этот набор монастырских изнурений именно и есть лучшие приемы приближения к невидимому зафизическому миру. Так, помимо моей воли, я пережил в колонии №13-й экстаз, и озарения.

I

В продуваемых ветром и накаленных континентальным солнцем заволжских степях, на окраине города Энгельс, славного тем, что был он короткое время столицей Республики немцев Поволжья, расположен ярко раскрашенный поселок. С первого взгляда он напоминает пионерский лагерь. Только контрольно-следовая полоса да вышки выдают принадлежность этого человеческого поселения к системе Управления исполнения наказаний. Да еще место расположения: втиснутый в хмурую промзону, на песчаной неприглядной земле, окруженный копчеными корпусами заводов, — яркий лагерь этот неуместен здесь.

Стоящий на поверках передо мной, затылком ко мне, маленький цыган Вася Оглы, разменявший двенадцатый год заключения, называет наш лагерь «этот ебаный чудной посёлочек здесь». А еще: «хитрое место», «чудной лагерёк». Действительно, у каждого отряда, обнесенного ярко-синей оградой, разбиты розариумы. И розы мотают под жарким ветром ярко-красными, розовыми и желтыми своими головками. Во дворах отрядов, называемых здесь «локалка», возвышаются живописные деревья, среди которых есть даже фруктовые, а под ногами деревьев располагаются цветы попроще. Ярко-синий, розовый, желтый (в желтый цвет окрашены стены корпусов отрядов) и зеленый (это кроны деревьев) — вот расцветка нашего чудного лагерька, образцово-показательной колонии общего режима №13.

На затрепанном, выжженном солнцем до белизны асфальте в течение всего дня не замирают построения, прохождения, топания отрядов человеческих муравьев. Я — один из них. Мы одеты в однообразные черные потасканные костюмчики из хлопка (на моем на груди и спине горизонтальная светлая полоса) и в кепи. По качеству костюмчика можно судить о месте человека-муравья в иерархии лагеря. Самые страшные из нас — лагерные козлы — как правило, одеты в черные шелковые рубашки, черные свободные брюки и черные, сделанные из глянцевого сатина или ликры кепи. Кепи у нас такой же формы, как у солдат французского Иностранного легиона. Я знаю, о чем говорю, потому что в прошлой жизни прожил 14 лет во Франции.

Легионеры заволжских степей, мы несем наказание в лагере №13. Козлы, которых я упомянул, — это заключенные, вступившие в СДП — в Секцию дисциплины и порядка. Козлы у нас на самом деле управляют чудным лагерьком. Какие-нибудь полсотни всего-навсего офицеров ГУИНа лишь стоят во главе лагеря, умело манипулируют зэками. Козлы же ходят с книжечками и записывают все наши проступки, подкрадываются, подглядывают, прислушиваются. А другие, тоже козлы, сидят в поднятых на метра полтора голубых будках со стеклами, называемых посты: пост №1, пост №2, №3… и так далее, и строго надзирают за лагерем. Открывают или не открывают электронные замки калиток каждого отряда. И также записывают наши прегрешения. Молодой Егоров получил пять суток штрафного изолятора за то, что вышел из корпуса отряда повесить выстиранные носки на веревку в локалке, вышел без кепи и туфель, в тапочках. Вышел на минуту, но был замечен козлом с поста №3, расположенного напротив нашей локалки. Вызван был на совет лагеря и получил пять суток. Сами по себе пять суток, может, и не кажутся таким уж страшным наказанием, но пребывание в штрафном изоляторе автоматически отодвигает срок условно-досрочного освобождения на шесть месяцев. Другой мой соотрядник — заключенный Сычов — сидел во время обязательного просмотра новостной программы телевидения, сидел в зале ПВО (политико-воспитательный отдел) с опущенной головой и прикрытыми на мгновенье глазами. Вошел тщедушный козел с блокнотиком и отметил Сычова. Совет колонии воткнул Сычову шесть суток. Впрочем, Сычов особенно не паникует. Ему осталось сидеть до осени, когда кончается его срок.

Чудной лагерёк — самое посещаемое исправительное заведение Российской Федерации. Сюда возят всяческие комиссии по правам человека, участников общероссийских совещаний прокуроров, представителей ОБСЕ, ПАСЕ и других международных организаций. На время приезда важных гостей самых храбрых из нас прячут на промзону. То есть выводят на работу. Наши зэки из нашего отряда ходят работать в цех, где производят газовые счетчики. Заключенные заняты на самой тяжелой и неприятной работе, они опиливают и ошкуривают только что отлитые корпуса счетчиков. За смену заключенный должен выполнить норму — опилить 30 корпусов. Когда зэки не справляются с задачей и не выполняют норму, либо допускают брак, спеша выполнить норму, их вызывают в комнату начальника по режиму там же на промзоне и избивают деревянными киянками по тощим зэковским задам. Ну ясно, что избиения скрываются, сами избитые боятся говорить об этом.

Мой сосед слева (через узкий проход спим мы на нижних шконках, я — у стены) был подобным образом избит в конце июня. Фамилия Варавкин, ей-богу, настоящая, библейская. Вместе с еще десятками зэков. Избили его до такой степени, что он заболел и даже получил разрешение оставаться в постели. Дело было в том, что в конце июня от наших зэков потребовали выполнения плана. И гнали их, бедных, и торопили, и орали про этот важный план, про конец месяца, и конец квартала, и конец полугодия. Перепуганные зэки, как безумные, орудовали напильниками и приходили в отряд только к полуночи. Утром их гнали на промку опять. В результате контролеры обнаружили 500 штук бракованных корпусов газовых счетчиков. В порядке живой очереди зэков вводили в кабинет начальника по режиму и безжалостно избивали по заднице, плечам и спине деревянными киянками. В результате наутро, я видел, многие еле передвигались. А Варавкин слег. Я узнал о случившемся не от Варавкина, но мне поведал об этом другой человек, которого не били. Ну, ОБСЕ или лысые господа из ПАСЕ, там, голландские, похожие на доски, или угрястые швейцарцы, похожие на свой сыр, они покупаются на розы, на аквариумы в ПВО, на белые вазы туалетов и того не знают, что за всем этим кровь и страдания заключенных. И наша боль… Русские всегда умели обманывать иностранцев, Потемкин со своими передвижными деревнями обманул немку Екатерину, большевики — западных интеллектуалов: Ромена Роллана, Фейхтвангера, Уэллса. Нас хлебом не корми, дай обмануть иностранца.

II

Я приехал в чудный лагерек 15 мая. Когда мы ехали туда, в автозэке стояло мрачное невеселье. 13-й известен не только среди обманутых правозащитников и господ из ОБСЕ, очарованных плантациями роз в заволжских степях, но и среди зэков. Но зэки передают из уст в уши правду об оборотной стороне этого образцово-показательного Ада. ЕвроГулага. Чтобы не ехать туда, бывали случаи, когда зэки вскрывались, вспарывали вены. Я лично заранее знал, что меня отправят в 13-ю колонию, в чудный лагерёк, что это неминуемо. Поэтому я дергался ровно настолько, насколько дергается зэк, переводимый из одного тюремного учреждения в другое. Каковы будут условия содержания? Каковы будут мои новые товарищи? Как они ко мне отнесутся? В отношении администрации я не очень волновался, так как, судя по предьщущим тюремным учреждениям, по трем тюрьмам, в которых я сидел, администрации неизменно относились ко мне с напряженным вниманием. Привилегий мне не делали, но, опасаясь неприятностей, которые всегда подстерегают администрацию, если у них сидит знаменитый заключенный, администрации старались вести себя корректно. Не из приязни ко мне и не из любви к закону, но из боязни, что их начальству, а то и самому высокому начальству, произвол не понравится. Еще один фактор: обо мне обильно говорили СМИ, и внимание СМИ оказалось еще лучшей защитой. Страх потерять место и скатиться по служебной лестнице оттуда, куда они забрались с таким трудом, заставлял животастых мужчин среднего возраста с полковничьими обыкновенно погонами не притеснять меня. Поэтому я ехал себе, к тому же согреваемый полученным 15 апреля нетяжким приговором, всего четыре года, тогда как прокурор затребовал мне 14 лет.

— Отсидишь? — спросил меня на прощанье Васильич, старый облезлый капитан с третьяка, с третьего корпуса Саратовского централа.

— Легко, — ответил я весело.

— Легко отсидишь, на одной ноге отстоишь, — подтвердил Васильич тоже весело.

На третьяке раздавали сплошь и рядом пыжей, и двадцатники, и пятнашки! Я встречал осужденных, довольных 22 годами или 13 годами! К тому же в автозэке со мной из Саратова выехали товарищи, направлявшиеся в соседний лагерь №2 строгого режима. И уж им-то я совсем не завидовал, потому что успел посидеть в СИЗО №2 внутри этого лагеря в декабре. Они там под утренним черным небом горланили песни и щелкали каблуками, как в фашистском концлагере. И кричали в шесть утра: «Спасибо зарядке, здоровье в порядке!»

В мае нормально приехать в лагерь. Тепло. И к наступлению холодов успеешь обвыкнуть.

* * *
Мы спрыгнули из автозэка с баулами, и оказалось, что выскочили мы на широкий плац, залитый солнцем. Нам приказали выстроиться в шеренгу, баулы у ног. И стоять.

Так много света я не видел с того дня в июле прошлого года, когда нас, обвиняемых по делу №171, приземлили на военный аэродром где-то неподалеку отсюда, у города Энгельса, в этих же заволжских степях. В тюрьмах ведь мало света и совсем нет пространства. Солнце над нами пылало.

В этот день оно опять вышло на работу, как и всегда, как и 230 лет назад. Тогда, 230 лет назад, солнце заволжских степей видело лошадь, шапку, бороду, желтые сапоги и синий кафтан Пугачева и рядом буйных башкирских и калмыцких всадников и яицких казаков. Яик давно уже называется рекой Урал. А Яицкий городок недалеко отсюда, через границу с Казахстаном, и называется он город Уральск. А Казахстан получил эти и другие обширные русские земли на халяву, в 1991 году, воспользовавшись предательством Ельцина, размышлял я.

Интересно, что в этих же местах, чуть севернее по Саратовской области, есть город Пугачев. Когда-то он назывался Мечетная слобода… По совпадению судьбы я обвиняюсь в попытке создать незаконное вооруженное формирование с целью оторвать от Казахстана Восточно-Казахстанскую область… А в Мечетной слободе раскольничий митрополит Филарет Семенов рассказал беглому казаку Пугачеву о беглом солдате Богомолове, назвавшемся Петром III, и о Яицком городке…

— Савенко! — закричал голос. — Савенко! Ты что, спишь?

И я пошел к группе военных. Остановился. «Эдуард Вениаминович, 1943 год, осужден 15 апреля 2003 года на четыре года. Начало срока 7 апреля 2001 го, конец срока 7 апреля 2005 года», — оттараторил я.

— Жалобы на конвой есть?

— Жалоб нет, — сказал я. Заметил, что среди них был военный с седой бородой. Очевидно, доктор. Впоследствии так и оказалось.

Они смотрели на меня как будто между прочим, как будто на простого зэка. Делали вид. Зная между тем и мое дело, и степень моей известности. Глубоко в глазах их сидело офицерское пенитенциарное любопытство. Я решил им сказать, что доволен приговором и собираюсь сидеть спокойно. Проблем доставлять не буду.

— Вы не признали себя виновным, — сказал один из них.

— Нет, не признал, но приговор мы не оспаривали.

— Встаньте на место, — сказали мне.

Я пошел и встал, где стоял до этого.

* * *
Потом нас повели в баню, где жестоко обшмонали. Раздев догола. Чтобы сбить с нас спесь, если какая осталась после тюрьмы. Нас запускали порциями в одно из банных помещений, где на стульях у стены сидели офицеры. Вначале нас, как луковиц, ободрали от носильной одежды, а затем, позволив нам натянуть трусы, предложили вывалить содержимое наших баулов на пол. Мы — голые, на корточках, они — одетые, на стульях. Унизительно, как в Освенциме.

«Нельзя», «не разрешается» только и цедили офицеры, обмениваясь злыми шутками в наш адрес. Свитер с горлом — нельзя, можешь закатать в горло свитера запрещенные предметы, одежда разрешается только черная (в этом мне повезло, я и на воле ходил в черной), не разрешается одежда с надписями, либо рисунками, либо знаками. У меня немедленно отобрали мой засаленный тулуп, лыжную шапку и многие другие страшно нужные предметы. Запрещено было почти все.

— Я хочу сдать эти вещи на склад. Когда буду освобождаться, они мне понадобятся, — сказал я, указав на запрещенные мои дорогие одежды.

— Родственники привезут, — меланхолично процедил офицер. — Освобождаться успеешь… Ты только заехал… А склада у нас нет. За хранение нужно платить.

— Готов платить за хранение, — подтвердил я.

Санек Быков, старший нашей хаты №156 на 3-м корпусе Саратовского централа, недаром проводил со мной инструктаж. Благодаря Сане все мои вещи сохранились, и с меня за их хранение не взяли ни рубля. Склад у них был, но офицер привычно лгал. Саня меня ввел во все эти тонкости, у него была шестая ходка. Спасибо, Санек! Пусть тебе легко сидится!

Потерпев фиаско с моими вещами, офицер решил взять реванш.

— Бороду придется сбрить, — сказал он.

— Готов, — сказал я. — Можно сейчас?

— Можно, — сказал офицер.

Я взял у обривающего в углу зэков быка из хозобслуги электрическую машинку и, встав в трусах перед зеркалом, сбрил в несколько движений бороду. Даже поранив губу.

— Ну зачем уж так, — сказал «мой» офицер. — Могли бы потом в бане.

Они ожидали, что я буду упираться. А я решил сразу уничтожить этот камень преткновения, дабы не давать им повода наезжать на меня. Я проходил два года в бороде в трех тюрьмах, где в принципе борода запрещена, я был единственным длинноволосым и бородатым узником среди шести тысяч зэка Саратовского централа. Я себя отстоял. Волосы с головы я сбрил еще 16 апреля, на следующий день после приговора. А вот сейчас уничтожил бороду. И тем их обезоружил. Дело было в том, что здесь за отказ сбрить бороду я мог уехать в карцер, а каждое пребывание в карцере откладывает возможность условно-досрочного освобождения на шесть месяцев. А я торопился домой, к Партии.

III

Горячий день. Горячие розы. Горячий ветер. Знойное зияющее небо. Мы, восемь зэков из карантина, плюс завхоз Савельев, плюс бригадир Сурок, плюс ночной дежурный Сорокин, плюс ожидавший перевода на 33-ю зону Мелентьев, изо всех сил стучим ботинками по старому асфальту. Впрочем, стучим только мы, начальство идет рядом прогулочным шагом. Мы маршируем в столовую. Строевым шагом.

— Как идете? — вдруг орет Сорока (т. е. Сорокин).— Шаг!

Мы уже знаем, что при вопле «Шаг!» следует слаженно топать, согнув ногу в колене, изо всех сил опускать ее на асфальт, чтоб пыль клубилась.

— Шаг! Шаг! — орет Сорока.

Мы проходим мимо отрядов, из-за прутьев заборов на нас вылупилось все население колонии. Я знаю, что это из-за меня, редкой птицы. Но и вообще свежепоступивших здесь усиленно разглядывают, вдруг знакомый или сосед «заехал». Я иду во второй шеренге, в первой пятеро, а во второй нас только трое: я, Эйснер, в нем росту всего метра полтора, и хмурый Мелентьев. Будешь хмурым, он сидит двенадцатый год, срок у него пятнадцать. Впоследствии я буду вспоминать его каждый день, стоя на проверках за его подельником Васей Оглы. Но я еще об этом не знаю, Вася Оглы появится в моей жизни лишь через неделю.

У здания оперативных дежурных мы поворачиваем налево. При повороте Эйснер чуть не падает.

— Эйснер! Тебя что, ноги не держат! — орет Сорока. — Шаг!

Эйснеру за сорок, но жизнь поработала над этим потомком немецкого колониста так, что он выглядит на все шестьдесят. Да ему и тяжелее, наверное, с его полутора метрами.

У столовой шеренги ожидающих очереди войти. Поотрядно. Все в строю по пять человек. Между двух газонов с розами замерли. Ходит офицер с доской в руке и пересчитывает зэка по шеренгам. Из столовой выходят рассыпным строем заправившиеся кашей зэки, надвигают кепи на бритые бошки, строятся. Отряд перед нами, перестраиваясь в цепь по одному, исчезает червяком в чреве столовой. Дородный завхоз наш Игорь Савельев, сняв кепи, заходит вперед. Дает нам отмашку.

— Слева по одному! — кричит Сорока.

Мы втягиваемся внутрь столовой. Нас встречает мощная волна звуков. «Рамштайн»! Исковерканный, заезженный, но настоящий фашистский мощный «Рамштайн». Казалось бы, такая музыка должна бы быть запрещена в самой красной колонии Российской Федерации, но нет. Из черных, больших, как в дискотеке, динамиков, сжимаясь и разжимаясь мускулистым сердцем, пульсирует музыка правого восстания. Параллелепипед ангара столовой (мы входим с длинного бока параллелепипеда) устроен таким образом, что справа у короткого бока параллелепипеда на фоне декорации галлюцинаторных двоящихся берез и психоделически зеленого луга стоят усилители. Слева в стене отверстия для раздачи пищи и сброса посуды. Все остальное место занято рядами железных столов, каждый на десять человек, и лавками. Столовая вмещает 800 бритоголовых, хмурых преступных слушателей. Они наклонены над плошками. На каждом столе по два бачка: с кипящим супом и кипящей кашей. Хлеб. Плошки — это от хозяина. Кружки и ложки у каждого свои.

Враз, одновременно опускаются головы, движутся ложки с супом. Спина к спине, бритые тыквы голов числом восемьсот. Над нами из верхних окон ангара проникает яркий свет заволжских степей. Ангар высокий, вверху пространства хоть летай. И «Рамштайн».

Садимся. Наши дежурные уже поставили на наш стол бачки.

— Разливай, Эйснер, что заснул! — орет Сорока. Он явно неравнодушен к Эйснеру.

— Эй, узбек, помоги ему. Подавай плошки, сука! — орет Сурок.

У Сурка вторая ходка и черные горячечные глаза маньяка. Сорока сидит за убийство в извращенной форме, о чем он нам время от времени напоминает, если хочет напугать.

— Я человек извращенный! — сказал он вчера на поверке. — Я такое вам устрою… — обещал он нам.

Волны германской музыки зовут всех этих ребят подняться, разогнуться и устроить бунт. Вырваться из колонии и наполнить город Энгельс местью, отчаянием, разрушением и насилием. Но мы только поедаем суп и кашу. Однако в бульоне этой музыки как же опасно мы все выглядим. Да мы и есть опасные. Мы все покусились на чью-то жизнь либо имущество. И те восемьсот, которые сейчас в столовой, и те еще пятьсот, которые ждут своей очереди после нас. Одетые в черное, застегнутые под горло, истекающие потом, потому что на улице тридцать градусов, а здесь все шестьдесят. А окна не открыты. Они никогда не бывают открыты. Волны германской музыки бьют о головы, лбы и груди русских преступников. Мы вам не шутка, мы потомки Разина, Пугачева и Ленина… Мы серьезные ребята.

Стучат ложки, стучат плошки, бачки. Носятся с пустой посудой «заготовщики», то есть дежурные по столовой. Встают и выходят отряды. Входят новые сотни черных легионеров заволжских степей. Всего-то какой-нибудь десяток офицеров в хаки, и только. Правда, власть их держится на козлах, на заключенных, сотрудничающих с администрацией. «Рамштайн» зовет к правому бунту, пусть давно не разобрать германских слов, подранных российским лагерным магнитофоном, достаточно ритма волн и зловещего, нарастающего, раскатывающегося их шума. Бунт бессмысленный и беспощадный. Вот чего мы хотим. Вбежать в город Энгельс, захватить кафе, дома, отделения милиции и тащить горячих летних девок, выдирая их друг у друга. «Рамштайн». Белый бунт. Разин, Пугачев, Ленин. Молодец, Ленин, на хуй царя и правительство. «Рамштайн». Революция. «Рамштайн». Нам нужны девки в горячих трусах.

Суп был гороховый. Заправлен был чем-то страшно жирным. Какие-то срезы жидкой свинины, может быть. У колонии №13 есть своя свиноферма, туда посылают работать самых провинившихся. Стоя по колено в свином ядовитом дерьме, очищать их стойла. Мясо идет офицерам, кости — собакам, нам — слизистый жир. Каша перловая. От нее потом распирает брюхо. Хлеб сырой, желтого цвета. Тут не умрешь, но в пище никаких витаминов. Лица у всех обезжиренные, сухие. Слизистый жир не работает. Не завязывается.

— Выходим! — командует Сорока.

Мы встаем. Узбек (хотя он таджик, этот молодой пацан), молдаванин, хохол, Прокофьев, Сорокин — однофамилец Сороки, Эйснер, Мелентьев и я. Нас окружает начальство: Савельев, Сурок, Сорока…

— Шагом марш!

Идут одиннадцать. Строевым. Впереди Иисус Христос. «Рамштайн» за спиной глухо ворочает мышцами.

IV

Наш карантин в отличие от обычных отрядов окружен не решетчатым, но сплошным высоченным забором из металлических листов, из локалки карантина ничего не видно. Мы изолированы от колонии, только из окон второго этажа доносится до нас ругань ВИЧ-инфицированных. Поскольку они тоже изолированы на своем втором этаже. Забор выкрашен в ярко-зеленый цвет, есть пяток деревьев, смешивающих свою листву с колючкой сетки рабица. Рядом за таким же забором лагерная тюрьма: ПКТ. Помещение карцерного типа. Там сидят злостные. Мы даже не знаем кто. Железные маски. Их никто не видит. Когда я впервые попал сюда, в первый день, локалка карантина показалась мне Раем. Впервые за два с лишним года солнце лежало на моем лице. Пели птицы! О! Впрочем, у Рая, как оказалось, обнаружились такие мрачные кулисы, такие кровавые кости в колесе! Когда мы вернулись из столовой, к нам явились два офицера по режиму. Они явились учить нас. Вот как все это происходило.

Нас построили вдоль стены в коридоре и объяснили, что каждый день кто-то из нас, очередность по списку, будет дежурить по карантину. В нашу обязанность входило, надев на рукав красную повязку дежурного, стоять у тумбочки рядом с телефоном и включенным постоянно лагерным радио. Нам объяснили, как действовать при пожаре и как приветствовать входящего офицера. Следовало сказать следующий набор слов: «Здравствуйте, гражданин начальник! По списку в карантине числятся столько-то человек. Из них (предположим) один в ШИЗО (штрафном изоляторе), один на КДС (на долгосрочном свидании) и столько-то заняты работой на территории карантина по расписанию. Дежурный по карантину такой-то». Затем офицеры вышли почему-то в туалет, и первый из нас, самый высокий, хохол, надел повязку и, подойдя к двери туалета, постучал. «Разрешите войти?» — сказал он, как его только что научили. И вошел, прикрыв за собой двери. Через некоторое время он появился оттуда красный, взволнованный и, не глядя на соседа, сунул ему повязку дежурного. Когда подошла моя очередь, я понял, почему они появляются оттуда такие ошеломленные.

Я постучал. «Разрешите войти?» Войдя, я с некоторым затруднением, но бодро произнес свой текст, обращаясь к ним. Они кивнули, когда я закончил.

— Теперь видишь ведро? — спросил капитан.

Я видел ведро.

— Бери тряпку и мой туалет! — приказал он.

Тут-то и стало ясно, почему все выходили оттуда такими не самими собой, а скочеврёженными. Хоть мы и не воры в законе, но гордость есть у каждого. Ебать тебя, капитан, подумал я, я проглочу свою гордость, чтобы выйти по УДО. Я уже отсидел, пока шел суд, свои полсрока. Я взял тряпку и провел ею по туалету. Он был белоснежным, потому что утром его драили Эйснер и молдаванин. Все четыре вазы белоснежные.

— Теперь другой рукой, — приказал капитан.

Ебать тебя, капитан, и твоих детишек, позлобствовал я. Вот из-за такой хуеты и случаются народные восстания. В 1772-м у Пугачева какой-то офицер отобрал телегу, лошадь и деньги. Потом Пугачев писал в прелестных письмах, что убивать надо и капитанов, и майоров. Я взял тряпку в левую руку и провел ею по туалету.

— Все, — сказал капитан. — Можешь идти.

Я вышел и передал повязку Эйснеру. Когда Эйснер вернулся, на лице его были красные пятна. А они опять вызвали хохла, и слышно было, как они его побили. Очевидно, в первый раз хохол отказался от туалета. Вообще-то, это личное дело каждого. Бакунин, устав сидеть в крепости, написал царю покаянное письмо. И его послали на каторгу в Сибирь, откуда он успешно бежал. Приплыл по Амуру в Японию, а оттуда на корабле рванул в Америку, а затем в Лондон, чтобы продолжить возмущать повсюду революцию. А если б Бакунин был принципиальным, то хер бы он освободился. Так бы и сгнил в равелине. Поэтическое название «равелин».

* * *
— Ну как? — сказал мне улыбаясь дородный Игорь Савельев, после того как офицеры ушли.

— Нормально, — ответил я.

— Все понятно? — спросил Сурков.

— Все ясно, — сказал я.

— Правильно поступил, — объяснил Савельев. — На хуй тебе в ШИЗО заезжать.

— Ну да, — сказал я. — Я ж не вор в законе…

— У нас здесь воры не сидят. Да их вообще в области нет. Их всех за светофор вывезли, ну, за пределы области, — пояснил Сурок.

— А если б и появились, их тут о колено. Ты только заехал, не знаешь, — сказал Савельев. — Вон у нас один числится. — Он показал на разграфленную доску за моей спиной. Там в графе ШИЗО была записана грузинская фамилия. — Как заехал, сразу спустили в ШИЗО. Уже два месяца там прописан…

* * *
Они работали втроем, эта команда. Ко мне они отнеслись как нельзя лучше. Им сказали, что я важный человек, они видели у меня мою книгу об Анатолии Быкове, обо мне говорили по каналам телевидения, по радио, писали газеты. Потому Савельев поил меня чаем с конфетами и угощал сладким из своей дачки. К прибывшим же со мной они относились презрительно, как к рабам. Исключение делалось для пацана художника, для Прокофьева, хотя его ставили ниже меня. Со мной Игорь разговаривал, сидя на скамейке, за жизнь, в то время как наши мыли цементно-асфальтовый двор локалки. На хер его мыть? Ну, конечно, незачем. Но зимой их заставляли промокать снег и собирать его на одеяла. Этим они занимались после обеда, а до обеда, разделив их на бригады, вначале Сорока, а потом Сурок заставляли их натирать туалетным мылом полы в туалете, в спалке и в коридорах и смывать затем все это водой. Натирать следовало до пены. Затем драить щеткой. Уборка эта повторялась ежедневно. В такой стерильной чистоте (все горизонтальные поверхности оттирали от пыли руками) не было необходимости. Это была муштра. Все это называлось «малый карантин» и служило цели сломать зэка. Малый карантин длился около недели или десяти дней. Раньше же существовал «большой карантин». И он мог длиться до полугода, пока не подчинишься или пока не замордуют. Не так давно каким-то законом либо положением ГУИНа (есть специальный кодекс ГУИН, но я его никогда не видел) большой карантин отменили. Однако великие комбинаторы из УИН на деле не подчинились этому новшеству. После малого карантина они переводят теперь зэков не в отряды, а в особую «этапную бригаду» при 16-м отряде, где продолжают мордовать их еще больше. Через пару недель я попаду ненадолго в 16-й отряд и увижу там еще более измученного маленького Эйснера, хохла, молдавана и бывшего моего сокамерника по 156-й камере третьяка Лукьянова. И буду свидетелем их мучений и издевательств над ними. Вот тебе и малый карантин. В России власть лжет нагло и непринужденно. Мы на самом деле чудовищная страна. Это ханжеское государство и льстивая до приторности церковь дали нам кликуху «Святая Русь». На самом деле нам более подходит кликуха «Русь Сатанинская».

V

— Савельева убьют, когда он выйдет. Уже троих завхозов замочили, — шепчет мне Мелентьев.

Сумерки. Мелентьев курит. Мы с ним прогуливаемся в локалке перед самым отбоем. Мелентьев на особом положении, большую часть своего срока — 11 лет с лишним — он отсидел в колонии №33, не черной, но и не красной, слава у 33-й хорошая. Сидеть там можно. Затем происками врагов его выслали сюда. Упорный и бесстрастный, он не позволил себя сломать, зацепился здесь в карантине и ждет перевода обратно в 33-ю. Как многие отсидевшие свыше десятки, он напоминает кусок взрывчатки: сухой, компактный, носатый, полный сконцентрированной страшной энергии. Не дай бог его детонировать, он просто взорвется, и тогда держите головы! Он вас разорвет. Сконцентрированное мучение страшно опасно. Мелентьев приглядывался ко мне несколько дней. Потом подошел, дал конфетку. Обыкновенный леденец в бумажке. Зная, как новоприбывшим не хватает сахара (дачки еще не дошли) в первые дни, он знает, что это дорогой подарок.

— Кто убьет? — спрашиваю я глупо. В тюремной жизни я уже эксперт, три тюрьмы прошел, а в лагере пацан, хотя мне и шестьдесят. В неволе, впрочем, ты до семидесяти пацан. До смерти пацан.

— Кому надо, — уклончиво говорит Мелентьев. — Ты бы знал, что здесь творится. Это они при тебе такие смирные, эти ребятишки, Савельев, Сурок… а вообще людей мордуют. На это они тут и поставлены — сломать человека.

— Ну а что делают?

— Да хоть что, — говорит Мелентьев. — Издеваются, убивают, хозяин закажет — опустят. На них крови много. Ты знаешь, что, когда завхоз освобождается, его ночью с мусором или в хлебном фургоне прячут и вывозят. Чтоб их с воли кредиторы не ждали. Раньше бывали случаи… один раз в километре от лагеря завхоза положили. Игоря тоже убьют… На него многие зуб имеют, зубы точат. О чем он с тобой говорил сегодня?

— Что выходить собирается и что ищет, куда бы деньги вложить. Капитал у него какой-то есть. Про Быкова расспрашивал. Я ему книгу подарил.

— Во, за деньги волнуется! Лучше б подумал, куда смыться. — Мелентьев закуривает. — Да и то, куда он надолго смоется, в конце концов достанут…

Выходит покурить Сорока, и мы прерываем беседу. Сорока рослый, крепкий, у него энергичное лицо, ладная фигура. Савельев по-сибирски большой, крупное лицо, длинные ноги. Сурок поменьше, но тоже ладный, черноглазый, веселый, как цыган-разбойник, любит говорить двусмысленными загадками. Дружная команда угнетателей. Развитые, начитанные, с большими сроками. Как правило, рецидивисты.

Сорока — ночной дежурный. Он ложится где-то после двенадцати дня, спит до восьми вечера и заступает на дежурство к отбою. Это главным образом он орет безумным голосом «Отбой!» и затем в 5.45 — «Подъем!» В промежутке он сидит всю ночь в красивой нашей пищёвке, читает, пишет письма, слушает радио. Пару раз за ночь нас проверяют, он присоединяется к конвою и вместе с ними считает нас. Тех, у кого красная бирка, что означает «склонен к побегу», конвой щупает за ногу. Нам всем не полагается закрывать лица во сне. Могут разбудить кулаком в ребра. Сорока самый злобный и неприятный из команды карантина, Савельев и Сурок кажутся мягче.

Командует над карантином начальник отряда капитан Евстафьев. Он же главный психиатр колонии. Командует на самом деле Савельев, а капитана я увидел только на третий день. Он пришел и сел в свой небольшой пустой кабинет у входа, куда и вызвал всех нас в алфавитном порядке. Я вошел к нему после хохла. Капитан оказался таким себе типом с лицом вроде «киндер-сюрприза», то есть у него оказалась детская физиономия, очки с верхней тонкой позолоченной оправой. Большая фуражка громоздко лежала на столе. На нем была рубашка с погонами. Редкие зубы, пенка слюны неприятно выступала все время в уголке рта. Есть такая категория людей с пенкой слюны, безоговорочно неприятная. Но я гнал от себя оценочные категории. Я думал, как бы его использовать. Мелентьев сказал мне, что начальник отряда — большой активист, исследователь, все время носится со своими анкетами, мучает всех. А Игорь Савельев сообщил, что он кандидат наук.

Капитан немного помудохал меня противоречием между тем обстоятельством, что я не оспаривал приговор и одновременно не признал свою вину. Как оказалось впоследствии, он профессионально уловил здесь проблему. На нее же указывал впоследствии и прокурор Энгельса, утверждая, что я не должен быть условно-досрочно освобожден, ибо не признал свою вину, не раскаялся в содеянном. В ходе беседы капитан выяснил, что я обладаю знаниями двух иностранных языков. На следующий день он принес мне распечатку анкеты, которую ему предлагалось заполнить для участия в международном коллоквиуме в Италии. Анкета изъяснялась на английском. По его просьбе я туг же перевел ему те места анкеты, которые не были ему понятны. И, не откладывая дела в долгий ящик, предложил ему свою помощь. Свои знания языков, а также помощь в проведении каких-либо опросов или тестов среди заключенных. Евстафьев сообщил мне, что с этим следует подождать, потому что вскоре меня переведут в какой-либо отряд, либо в девятый, где содержат инвалидов и пенсионеров, либо в шестой.

Тем временем нас продолжали муштровать, приготавливая для жизни в лагере. Как и весь лагерь, мы вскакивали в 5.45. Мы вскакивали от дикого крика Сороки и Савельева (Сурок обычно в это время был в туалете) «Подъем!» В зависимости от личных пристрастий кричавших к «подъему» присоединялось какое-либо ругательство вроде «ебаные в рот!» или эпитет. Моя шконка была снизу и самая крайняя к пищёвке и к выходу из спалки. Сорока имел обыкновение встать надо мной, опершись предплечьями на верхнюю шконку, туда он клал перед собой часы. Он некоторое время топтался там, прежде чем заорать «Подъем!»

Мы вскакивали, заворачивали одеяла и простыни таким образом, чтобы получились две лыжи из простыни и между ними параллельная полоса одеяла. Взбитая подушка венчала это сооружение. Я оказался талантливее прочих в сооружении лыж и потому первым несся в туалет, отливал в сток вдоль стены, перемещался к умывальникам и, поменяв тапочки на туфли, пришлёпив к голове кепи, перемещался во двор, в локалку. Оставалось несколько минут до зарядки. В то время как вся колония проводила зарядку совместно, выйдя из отрядов на территорию лагерного плаца, мы, карантинные, и еще ВИЧ-инфицированные делали ее в своих двориках, скрытые за железным забором. Глухо шумело невнятными словами о зарядке лагерное радио, раз и навсегда записанный два десятка лет назад комплекс упражнений дублировался Сурком. Он стоял перед нами в локалке. На деревьях над ним пели птицы. «Приседаем. Раз-два, раз-два!» И прочие всем известные нехитрые телодвижения мы совершали. После зарядки у нас был кусок времени до похода на завтрак в столовую, обычно ничтожный. В нормальных отрядах зэки в такие минуты толпятся с кружками, банками и кипятильниками возле розеток. Спешат заварить и глотнуть чайку. Нам, карантинным, стали разрешать заваривать чай лишь через неделю, да и то вечером. Промаршировав из столовой и выстроившись в локалке, пятеро в первой шеренге, трое во второй, мы замирали на «проверке». (Или «поверке», никто так и не смог мне растолковать, как правильно.) Поутру было еще прохладно.

Обыкновенно проверять нас являлись быстро. С нас, собственно, и начинали офицеры проверку колонии. Приходила пара офицеров, Савельев выходил, протягивал офицеру наши личные карточки-картонки. И офицер называл фамилии. Вызванный выходил вперед, называл имя-отчество, срок, начало и конец срока и пристраивался к уже стоящим впереди сотоварищам. Далее офицер что-нибудь говорил завхозу, или Сороке, или Сурку. Они заходили на минуту внутрь нашего помещения, делали пометку в журнале и, нажав кнопку (сидящий в будке на посту недалеко козел открывал им снаружи дверь), удалялись. Но мы обязаны были стоять дальше. До окончания проверки во всей колонии. Это могло продолжаться и целый час. Действо, точнее стояние, могло продолжаться и дольше в том случае, если офицеры не могли вдруг найти зэка, у них не сходились вдруг цифры. Тогда стояла вся колония, переминаясь обреченно с ноги на ногу. Пока не раздавался спасительный хрип радио: «Проверка окончена». Проверок в течение дня происходило три. В лагере строгого режима их четыре.

К тому времени когда утренняя проверка заканчивалась, в лагере раздавались звуки духового оркестра. Это отряды выводили людей на работу, на промзону. Впоследствии я наблюдал это массовое празднество на открытом воздухе, а тогда, в карантине, я его только слышал.

После поверки, поскольку из карантина на работу не выводят, у нас начиналась уборка. Протирали ладонями все горизонтальные поверхности, взбивали пену из туалетного мыла и натирали ею пол… Унижение, оскорбление и ломка силы воли человека — вот цель этих занятий. Когда я пишу эти строки, там, в заволжских степях, так же взбивают мыло. Кстати говоря, туалетное мыло зэки использовали свое, личное. Однажды зашедший офицер потянул недовольно носом и спросил:

— Чем пол мыли?

— Мылом, — сказал молдаванин.

— Каким?

— Ну, мылом…

— Хозяйственным, суки, мылом! Вымыть заново как следует туалетным! Вонь стоит!

Молдаванина отвели в туалет Сурок и Сорока. Вышел он оттуда, держась за ребра. Выпросил у Эйснера кусок туалетного мыла и, встав на колени, начал заново мыть коридор.

После обеда следует вторая проверка, а после нее мы мыли локалку. Выносили воду в тазах и ведрах, хотя достаточно было бы протянуть шланг и сделать всю работу легче и быстрее. Но в России традиция палачества пересиливает все другие традиции и практические соображения. Поглядев, как они надрываются, я сказал Савельеву:

— Не могу. Пойду помогу им. — Мы сидели на скамейке и беседовали.

— Сиди. Имеешь право. Ни один козел на тебя докладную не напишет. Да и я здесь главный.

— Нет, Игорь. Пойду воду потаскаю.

— Правильно поступил, — сказал мне потом Сурок, чем удивил меня.

У них были свои, какие-то искривленные представления о справедливости. Иногда они совпадали с моими.

VI

Пять утра с копейками.

Я лежу сжавшись под одеялом, и тело мое подрагивает в предчувствии. Вот-вот, может быть, через минуты, может быть, через секунды раздастся звериный рев бригадиров и активистов, десяток луженых глоток заорут: «Подъем!» Я рванусь вверх, одеяло к стене. Мне нужно будет успеть сунуть ноги в тапочки и выскользнуть с койки в проход и, встав там у двери ПВО, быстро влезть в штаны, чтобы, пробираясь затем среди рук, локтей и туловищ, рвануть в туалет и к рукомойнику. В это время соскочивший с верхней шконки зэка Данилов и мой визави слева Варавкин будут, натыкаясь друг на друга, заправлять свои постели по-белому. Когда я вернусь в спалку, они должны уступить место мне и Чемоданову, и мы, путаясь, но необыкновенно быстро все же, будем складывать постели.

Я лежу и пыхчу, как мотор, возможно, ожидает, когда щелкнет ключ зажигания. И вот, это всегда происходит вдруг, вспыхивает весь верхний свет в спалке, и дикий рев активистов и бригадиров сотрясает уши и стены: «Подъем! Подъем, ебаные в рот!» У активистов и бригадиров, как правило, большие срока, им сидеть и сидеть, потому в этот крик они вкладывают всю свою злобу и ненависть: «Подъем! Ебаные в рот! Все подъем!» Я рвусь вверх, одеяло к стене… 5.45 утра. Стоит зэку задуматься, чем в это время занимается его любимая девушка, и голову тут же опаляет газовое пламя Ада. Спит, Господи, спит, спит, спит, уронив ниточку слюны на подушку…

Выскакивая в локалку одним из первых, механически нахлобучив кепи и сменив тапочки на туфли, я с удивлением понимаю, что выучился всей этой зэковской премудрости на пять с плюсом. Считаные минуты с секундами уходят у меня на то, чтобы свернуть одеяло и простыню по-белому. «Лыжи» мои прямы и строги, подушка взбита как надо, я даже порой успеваю до зарядки посидеть минуту-другую на вазе туалета. В это время там нет или почти нет конкурса; отлив, зэки спешат покурить перед зарядкой. А ведь в 6.00–6.05 нас уже выводят из отрядов на зарядку. То есть 15–20 минут на все. Правда, я не курю и потому сберегаю то время, которое уходит у зэковских масс на самоотравление.

Если не дует ветер с промзоны, по утрам воздух у нас «чист и свеж, как поцелуй ребенка», эту фразу я помню из Лермонтова, из «Героя нашего времени». Если с промзоны дует ветер, то воздух горек и кислотен. Если есть небольшой дождь, мы все равно идем на зарядку, если ливень, то зарядку могут отменить, и тогда довольные осужденные (это наше официальное наименование) устремляются с банками и кружками в умывальник и пищевку, спеша заварить чайку либо чефиру. На воле распространено убеждение, что все зэки пьют чефир. На деле на зоне пьют очень немногие из них. Осужденныхмного, и на сотню человек едва ли десяток получают передачи с воли. Ну, может, еще 7–8 человек имеют деньги на счету и могут приобретать в ларьке продукты, в том числе чай и сигареты. Чай пьют таким, какие у осужденного возможности; те, у кого нет никаких, клянчат у более счастливых товарищей опивки. Чефир пьют, обыкновенно отмечая либо день рождения, либо отъезд зэка на другую зону, ибо на чефир идет очень много чаю. Так что пьют что могут.

* * *
Из карантина меня перевели проще простого. По средам после обеда приходит этап из Саратовской центральной тюрьмы и с других зон. Потому после завтрака нам сказали приготовиться, скатать матрасы, проверить еще раз содержимое наших баулов и сверить его со списком, лежащим у нас у каждого поверх вещей в бауле. Затем нас построили и вывели из локалки карантина. Идти с матрасом, который все время разворачивался, в одной руке и с баулом — в другой было мучительно. Я уже имел этот опыт, когда шел в первый раз из бани в карантин с новым матрасом.

В последние дни моего пребывания в карантине я совершил несколько public relation операций. Я поговорил с Игорем Савельевым после того, как он подарил мне командирские часы — доказательство его ко мне хорошего отношения. Я сказал: «Игорь, ты не можешь меня оставить при карантине? Мы с тобой отлично ладим, проблем со мной не будет». Я подарил Игорю книгу «Охота на Быкова».

Игорь сказал, что на совете колонии попытается поднять эту тему. Конечно, решение будет принимать Хозяин, начальник колонии, но он, Савельев, постарается поднять тему. И у него есть хорошая, как он думает, аргументация. В карантин сейчас поступает немного осужденных, за раз редко бывает больше пятнадцати человек. Здесь меня мало кто будет видеть. У администрации будет меньше хлопот, если я тут заторможусь. Я также сказал о своем желании зависнуть в карантине нашему бэби-фэйсу — отряднику Евстафьеву. Бэби-фэйс был настроен более скептически, чем Игорь. Он сообщил, что Хозяин, вероятнее всего, поместит меня в 9-й отряд к инвалидам. Одновременно я показал себя незаменимым осужденным: написал Сурку заявление в прокуратуру, а также написал ему предложение. Предложение касалось мер по подготовке осужденных к освобождению. И предназначалось для конкурса, устроенного психиатром-бэби-фэйсом в колонии. Впоследствии Сурок и получил за это предложение первое место на конкурсе. Он предлагал среди прочего, я помню, поощрять лучших освобождающихся заключенных отпусками в семью. Оказалось, такая практика уже существовала когда-то, но ее давно не применяют. Сурок предлагал возродить отпуска заключенных. (Нет, я, вероятнее всего, тут напутал. Отпуска существуют, но лишь для одной категории осужденных, а именно: для осужденных на поселение.) Я думаю, они и хотели и не хотели, чтоб я у них остался. Я был интересным собеседником для Игоря, жил в далеких странах, мог писать бумаги для Сурка. Даже Сорока в последние дни пару раз выказал мне свое мрачное, но благорасположение. Однако Хозяин решил иначе, и вот я, переступив порог карантина, вздохнул с сожалением. Лично мне там было неплохо. Я уходил с подарками. Игорь подарил часы, а Сурок — твердое из ликры кепи. У него было лишнее. Такие кепи носили в колонии №13 только достойные старослужащие.

Мы остановились у забора одной из локалок. На желтой стене барака висели наименования сразу двух отрядов: 9-го и 13-го. Сурок нажал кнопку, козлы из СДП с поста открыли ему калитку, и мы вдвоем прошли в локалку. Там было пусто и жарко. И пара голубей с шумом гонялась друг за другом в кроне ярко-зеленого дерева.

— Положи матрас на лавку, Эдик, — сказал Сурок. — Сейчас найдем кого-нибудь, завхоза или бригадира.

Тут к нам как раз и вышел из барака Али-Паша Сафаров, такой себе крупный слон килограммов 150. Со свирепым лицом, матерщинник, каких мало, но вспоминать я всегда его буду дружелюбно. Срок у него пятнадцать лет, к тому времени он отсидел восемь. Судили его за убийство, некий сожженный труп фигурировал в его деле. Сумели его осудить только со второго раза, в первый же раз в 1993 году его оправдали. Сафар, как мы его называли, на воле был успешным бизнесменом, за что бы он ни брался в бизнесе, у него все получалось. Во всяком случае, он так говорил, но и о нем так же говорили другие, местные, они же все знали возможности и деяния друг друга. Али-Паша немилосердно коверкал русский, корчил свирепые гримасы, но впоследствии никогда не забывал угостить нас, троих хлебников — рыжего Мишку Яроша, Юрку Карлаша и меня, — то домашним сладким пирогом, то конфетами.

Завхоза в локалке не было. Потому мне указали на свободную шконку в большой спалке, куда я закинул свой матрас и поставил баул. Затем Сафар вывел меня опять в локалку, Сурок пожал мне руку. «Давай, чего надо будет, ты знаешь, как передать». На самом деле мы договорились с ним связываться через медчасть. Сурок вышел из локалки на Via Dolorosa, где его ждали наши из карантина. Он отправился разводить их по отрядам. Они надеялись попасть в 6-й рабочий отряд, но не ожидали, что их мучения продлятся в еще более изощренной форме в этапной бригаде 16-го. Бедняги.

Я походил по локалке. Осужденных в локалке находилось немного. Несколько десятков работали на промзоне, человек двадцать были в клубе. А в самом отряде в наличии была бригада обиженных, они у нас выполняли все грязные работы, уборку территории, да еще такие несгибаемые ребята, как чеченец Руслан, или Вася Оглы, или наркоман Кириллов, или азербайджанец Анзор, завоевавшие себе право на особый статус.

Потом пришел Антон. Завхоз отряда — важнейшее лицо в колонии. От его умения ладить с администрацией, от его поворотливости, от умения раздобыть отряду стройматериалы, краску там, обои зависит место отряда в лагерной иерархии. А еще завхоз должен уметь заставить подчиняться себе осужденных. И еще многое другое: он должен вызывать уважение администрации колонии, иначе долго не протянет. Подсидеть завхоза хотят многие. Антон был лучшим завхозом лучшего отряда колонии №13. На своей должности он стал еще и глубоким человековедом. Я, по сути дела, горжусь, что Антон впоследствии отзывался обо мне резко положительно и защищал меня всецело перед администрацией. А уж зэки его слушались беспрекословно и боялись. Малолеткой он убил двоих. Один был милиционером и оскорбил мать Антона. Антон его застрелил на хуй. Отец у него азербайджанец, а мать русская. Антон давал мне читать книгу о власти. Власть его интересовала. Он понимал, что научился повелевать. Правда, он знал, что научился повелевать в условиях тотальной несвободы.

Али-Паша проводил меня в кабинет завхоза. Там за аккуратной толстой занавесью хранились на обширных деревянных нарах баулы 13-го отряда. Антон сидел за письменным столом: чуть подгоревший нос, кожа веснушчатая, скорее подходящая для рыжего человека. А он был брюнет. Компактный, с талией и широкой грудью. Видимо, очень сильный, хотя и хрупкий.

— Права качать будешь? — спросил он меня тихо. — С вашим братом интеллигентом всегда проблемы. У меня был тут Фефелов, знаешь, диктор лагерного радио. Потом я его в девятый отряд перевел — все спорил.

Я повторил Антону мою формулу, которую обращал ко всем значимым лицам колонии. Приговором доволен. Вести себя собираюсь спокойно. Нарываться не буду. Хочу уйти по УДО.

Он мне поверил. Я говорил спокойно, с подобающими моей декларации твердыми интонациями.

VII

Мы прохаживаемся с Русланом из конца в конец локалки, точнее, от синей ограды, отделяющей отряд от собственно территории лагеря, его широкой Main Street — основного проспекта, Via Dolorosa, как я стал называть позднее эту магистраль, до красной линии на асфальте, отделяющей нас от 9-го отряда. Прекрасный майский вечер, в пышных зеленых кронах нескольких наших деревьев воркуют, укладываясь на покой, голуби. На Руслане рыжая рубашка, рыжая вылинявшая кепи. У него рыжие с обильной сединой волосы. Нос с горбинкой. Он говорит близко к моему уху, а то, что он говорит, заставило бы встать дыбом волосы у обитателей среднего размера европейской страны, скажем, Голландии.

— Я приехал ночью, Эдуард, и поставил машину у стены кладбища. Вышел. Слышу шум какой-то на кладбище и свет. Взобрался на стену, смотрю, место сильно освещено фарами машин. Людей каких-то волокут… Пригляделся, семья Завгаева, ну, бывшего руководителя Чечни, ты знаешь. Женщин всех изнасиловали и перекололи, как овец. Потом закапывать стали… Вот тебе такой один эпизод, Эдуард. Там у меня к книге много фотографий приложено, а еще видеокассеты. Я все это годами собирал, записывал, спрятал хорошо. Ты мне поможешь, да?..

Руслан, условно говоря, «наш» чеченец. Он говорит, что работал на военную разведку. Это не помешало ему быть осужденным по статье 162-й «Разбой». Он скоро, через полгода, выходит и хочет уехать в Германию, потому что он не жилец ни в России, ни в Чечне. Он просит меня помочь ему опубликовать книгу. Публикация столь страшной книги с фотографиями и видеокадрами, верит он, принесет ему деньги, на которые он собирается жить в Германии. Как все чеченцы, Руслан более развит (ну «интеллигентен», что ли, если использовать старый русский словарь), чем средний российский преступник. Внешне он настолько похож на француза, что, приземли его Бог завтра на парижскую улицу даже таким, каким он есть, в вылинявших тряпках, никто и ухом не поведет, как там и был. Документы проверять у него не станут.

— Там все у меня есть, и головы отрезанные, и дети убитые, — шепчет он.

Голуби ворочаются, небо стало густо-синим, а мы, находящиеся в Аду, беседуем о еще более глубоких кругах Ада.

— Как ты мог с ними работать, Руслан? Российская власть всех предает. Сколько раз они предали афганцев! Предали Тараки, потом убили Амина, свергли Кармаля, оставили Наджибуллу, чтоб его повесили. И в Чечне сколько раз они меняли ставленников! Предали людей Завгаева… Сколько тысяч людей бросили на верную смерть.

— Нет, Эдуард, русские все-таки лучше… — Дальше он пускается в объяснения, а точнее, оправдание себя самого.

Он ничего не может мне сказать точно, потому что боится меня на всякий случай. И я не хочу ему сказать какие-то вещи точно, потому что опасаюсь его. Потому мы ходим по локалке, и мир вокруг нас двоится, троится и четверится, его очертания расплываются. Я обещаю ему найти издателя, впрочем, дать адреса моих издателей. Этим я не нарушаю закона, думаю я. Одновременно я сомневаюсь в его искренности, поскольку не могу понять, как же он схлопотал шесть лет по 162-й статье, если работал на военную разведку РФ в Чечне. Неужели его не могли вытащить? Во всех подобных историях не может быть полной правды, да и вообще истинного единого варианта. Они все (истории) по меньшей мере двоятся.

В 13-м отряде Руслан популярен. У него незлой характер, поврежденный позвоночник, из-за которого он по утрам и вечерам висит на турнике, вытягивая его, если есть время. Он также освобожден доктором от строевого шага. В столовую, из столовой, в клуб он ходит в последней шеренге, не в ногу со всеми, а на некотором расстоянии, как придется. На поверке Руслан обычно стоит в моей шеренге, иногда в последней шеренге рядом с нашим бригадиром Сафаром Али-Пашой. Когда Руслан стоит рядом со мной, он дружески задирает маленького Васю Оглы: подкравшись сзади, вдруг хлопает его по ушам или шлепает по затылку. Вася особенно не обижается. Он сидит за серьезное дело уже двенадцатый год. Однако он такой мелкий, что, возможно, зэки подсознательно ведут себя по отношению к нему покровительственно, как к пацану, и даже вот играют с ним. В ответ он грязно, но незлобливо ругается. Я же каждый раз, бросая взгляд на Руслана, не перестаю удивляться, какой же он с виду француз. Еще в Лефортово, в одной камере с Алхазуровым я обнаружил удивительное сходство чеченского языка с французским. Вообще, помыкавшись по тюрьмам, национал-большевики, как бы это точнее выразиться, «очеченились», увидели конкретных представителей этого твердого народа, познакомились с ними. И нельзя сказать, что чеченцы и национал-большевики друг другу не понравились. Атгериев, просидев с Володей Пентелюком в одной хате в Лефортово полгода, собирался даже жениться на его сестре. Однако не судьба, 34-летний Атгериев получил 15 лет срока и скоропостижно скончался через восемь месяцев в лагере строгого режима, вероятнее всего, был убит по заданию российской власти. От Атгериева у Володи остался на память подарок — чеченская шапочка.

В отряде нет неприязни к чеченам. Не то чтобы нам указывали, чтоб не было неприязни, офицеры, просто ее нет. Более того, Руслан — один из самых уважаемых зэков, хотя он не активист, но какую-то невзрачную лычку носит. А в колонии №13 все носят какие-то лычки, здесь в отряде у нас двенадцать секций. Самая неприятная — СДП (секция дисциплины и порядка), козлы. Остальные одиннадцать более или менее нормальные, они не требуют писать докладные на других зэков. Есть секция культурного отдыха (СКО). Большая часть осужденных 13-го отряда состоит в этой секции, в СКО, поскольку к ней относятся автоматически все музыканты, а их у нас человек двенадцать. Та сюрреальная команда из пятнадцати музыкантов с духовыми инструментами, которая ходит два раза в день по колонии, сотрясая воздух «Прощанием славянки» и подобными советскими бравурными маршами, состоит в основном из осужденных нашего отряда, из нашей секции СКО. Вот в какой секции состоял Руслан, я, к сожалению, запамятовал. У него был нашит на рукаве какой-то ромбик, это точно. На самом деле он ни в чем не участвовал. Но никто его особенно не понукал.

Также мне рассказывали, что он якобы ходит отчитываться к начальнику оперативников майору Алексееву. Белобрысый и толстомордый майор, как полагается, имеет агентов в нашей среде. Агенты держат майора в курсе того, что происходит в отряде, не замышляется ли побег, не организуется ли акция, враждебная администрации. Насколько я знаю, никто никогда не пострадал от Руслана-чеченца, а что ходит он к Алексееву, то еще следует определить: если ходит, зачем? Я тоже пошел один раз, записался к Алексееву, поскольку его подчиненный, мордатый прапорщик по фамилии Рачинский (или что-то в этом роде) изъял у меня командирские часы, подаренные мне на память завхозом карантина Игорем Савельевым. Так что вопрос.

Как ты там, Руслан, вышел ли, издал ли свою книгу? Если она была, книга, может, ты ее придумал, чтоб войти ко мне в доверие, заинтересовать меня? Я надеюсь, что она была, книга. Всегда хорошо знать, что и в глубоких недрах Ада есть достойные люди. Что русские, что чеченцы. Так, Руслан?

VIII

Слева от меня, как я уже сообщил, в 13-м отряде лежал Варавкин, как у Христа, ей-богу, а в ногах, через проход, — Акопян. Ну и поверить трудно, так просто — Акопян, с той же фамилией, что и у человека, который меня предал на моем процессе. Он будто бы был боевиком в Карабахе, этот Акопян. Он досиживал свой последний восьмой год. Постоянно говорил об оружии и вообще на такие темы, которые безоговорочно считаются за решеткой провокативными. Возможно, именно этот Акопян-Два и послужил причиной моего перевода вдруг ни с того ни с сего в 16-й отряд. А 16-й отряд, хотя и находится в том же бараке, что и 13-й, только на втором этаже, и вход в него с другой стороны барака, противоположен 13-му. Там и люди другие в 16-м, и даже климат другой. Ей-богу. К нам в локалку солнце приходит уже к 11 часам и потом шпарит до самого заката. А у них солнце бывает пару часов, там постоянно темно, холодно и ветрено в их локалке. К тому же она у них узкая, асфальт разворочен, пыль. Да еще присутствие этапной бригады действует на мировоззрение резко отрицательно.

Вот как случилось, что я попал в 16-й. В 13-м отряде как-то перед самым отбоем, мы уже все стояли в трусах у своих шконок переминаясь, Акопян спросил меня: «Эй, старый, ты где сидел до этого?» Я с готовностью стал рассказывать ему о третьяке. Нас слушали еще несколько заключенных. Помню, что стал говорить о пресс-хатах на четвертом этаже третьяка. Помню, что как-то нервно задвигались несколько свидетелей моего повествования. Без особенной тревоги, ложась после крика «Отбой!» под одеяло, я, помню, подумал, что наговорил лишнего. Бывает такое даже с таким человеком, как я. Может, со мной сыграло злую шутку мое преувеличенное всегда чувство принадлежности к единому братству страждущих — к заключенным, и, чтобы понравиться им, я слишком откровенно высказался о той области запретного в тюрьме, о которой не принято говорить вообще, а если говорить, то желательно без свидетелей, с глазу на глаз и с проверенным человеком.

Короче, уже после завтрака на следующий день после моей взволнованной речи о пресс-хатах в третьем корпусе Саратовского централа меня заявили с вещами.

— Блядь, вот гандоны, — говорил мне огромный Али-Паша Сафаров, мой бригадир, шагая рядом со мной, в руке мой матрас, в соседний 16-й отряд. — Кто-то тебя, Эдик, сдал. Я догадываюсь, кто это, — многозначительно сказал он. — Но ты не гони, шестнадцатый — нормальный отряд, конечно, им до нашего далеко, у нас образцово-показательный, но ничего, тут у них в шестнадцатом новый завхоз, вроде ничего мужик. — Он отвел меня на второй этаж, сдал бригадиру и ушел.

В 16-м было херово. Это я понял сразу, повстречав там моих старых знакомых по карантину: хохла, молдавана, Эйснера. Таджика между ними не было, как и еще двух наших парней: Сорокина и художника Прокофьева. У таджика был мелкий срок, всего восемь месяцев, часть его он уже отсидел, видимо, его сразу определили на работу, как и художника, и вполне исполнительного быстрого Сорокина. «Трудных» же троих определили в этапную бригаду. Судя по тому, что они лишь молча улыбнулись мне издали, я понял, что дела их еще хуже, чем в карантине. Еще с двумя десятками осужденных они занимались тем, что под командой чернявого шибздрика в шелковой черной рубашке и свежих шерстяных черных брюках и лаковых (ей-богу) туфлях застилали кровати по-белому. Дело было, напомню, после завтрака, ближе к обеду. Застлав кровати, они становились рядом с ними навытяжку.

— Закончили? — спрашивал чернявый. — Все закончили?

— Так точно, все, — говорил их дежурный.

— Расправить шконки! — даже не глядя, как этапные заправили свои шконки, кричал истеричный чернявый. И, подождав, пока они сдерут простыни, орал: — Быстрее! Быстрее! — и вновь безжалостно командовал: — Заправить шконки!

Я подумал, что меня сейчас определят в этапную бригаду, но, к счастью, у них были для меня другие планы. Меня вызвали к завхозу, который оказался таким себе горбунком с хорошо развитым торсом, длинными руками, но горбунком. Позднее я видел его на соревновании на брусьях, у него были чудовищной толщины руки, у этого нашего завхоза. К сожалению, за день до выхода из колонии администрация позаботилась, чтобы у меня украли тетрадку с записями. Потому я не помню фамилию этого моего завхоза. Ведь я пробыл в 16-м совсем немного. А в тетрадке записи были самые невинные.

Горбунок метался в завхозовской комнате. Она была вдвое меньше нашей завхозовской в 13-м, и в ней царил жутчайший беспорядок. Постоянно заходили осужденные, по-видимому, из блатной бригады Горбунка. Да и другие, явно сюда не принадлежащие. Они хватали баулы, от баулов трещали недостаточно большие полки. Горбунок волновался, все ругались. Вообще было ощущение шалмана. Завхоз 13-го Антон пользовался непререкаемым авторитетом. В людях он ориентировался с помощью интуиции. Горбунок же никак не ориентировался. Я был для Горбунка обузой. Он не знал, что со мной делать. Он так мне и сказал, что не знает, зачем меня перевели к нему. «Будешь себя вести нормально, будешь сидеть нормально», — сказал он мне. На что я, в свою очередь, повторил сказанное мной всем в этой колонии, от кого зависит моя жизнь, что хочу сидеть спокойно и выйти по УДО как можно раньше. Проблемы мне не нужны. С администрацией ссориться не собираюсь, добавил я.

— Давай посмотрим твой баул, — сказал он.

Вот это мне уже совсем не понравилось. Зэк у зэка не должен осматривать вещи. Наши жалкие пожитки должны шмонать люди в хаки. Только люди в хаки. Но я расстегнул мою клеенчатую сумку на молнии, у всех зэков были такие, и стал выкладывать вещи. Среди прочих книги: недавно изданная «Книга воды» и книга Фоменко «Империя», письменные принадлежности, несколько чистых тетрадей и черная толстая тетрадь. Записи. Я вел их еще в Саратовской центральной тюрьме. В эту тетрадь он и вцепился. Стал читать. С конца. Там, где были записи о карантине. Он сидел и изучал. Несколько его приближенных, стоя в разных углах комнаты, наблюдали за ним. И за мной.

На самом деле ничего для себя он там вычитать не мог. Это были очень осторожные, стропроцентно нейтральные записи о лагере. Я, в конце концов, мыкался по тюрьмам уже третий год и знал, что нельзя давать характеристики, нельзя записывать то, что тебе рассказали под секретом и без другие зэка.

— А где же продолжение? — спросил он, закрыл тетрадь и передал ее мне.

— Пока нет впечатлений.

— Обо мне ничего не пиши, — сказал он.

— Не собираюсь.

— Пойдешь в шестьдесят первую бригаду. Прокоп, покажи ему шконку!

— Куда его? — спросил Прокоп.

— Рядом с собой положишь, а Рыбалко в малую спалку.

— Бери матрас, — сказал названный Прокопом широколицый, коренастый зэк. Я взял мой матрас, стоявший в углу рулоном, он топорщился серыми простынями, и мы вышли. Мне отвели вполне приличное место на нижней шконке. Наверху надо мной постели не было.

— Падай здесь, — сказал Прокоп вполне дружелюбно.

— А какая бригада этапная? — спросил я.

— Не твоя. Шестьдесят вторая, — коротко бросил он. — А что?

— Видел внизу, у меня там старые знакомые.

— Ты лучше к ним не обращайся, — посоветовал он. — Им же хуже будет. Тебе, может, ничего не будет, но им с нами разговаривать можно только по разрешению бригадира. В туалет они ходят по команде, все сразу, курить ходят в отведенное место по команде, когда разрешат. Так что, если не хочешь, чтоб твой знакомый заехал в карцер, с ним не останавливайся.

— Что теперь делать? — спросил я.

— Иди в локалку, там потопчись. Чего тебе делать, найдется, ты же грамотный. Грамотных у нас мало. Вот Лещ у нас уходит. Он у нас документы писал. Если у тебя почерк хороший, ну, разборчиво по-печатному писать умеешь, будешь вместо Леща писать. У тебя какой срок?

— Четыре года. Больше половины отсидел.

— Ну вот, немного попишешь и домой пойдешь. А так чего тебе делать, тебе ж на промку ходить не надо, ты уже по возрасту пенсионер. Чего они тебя к нам послали, тебе в девятый отряд надо. И чего из тринадцатого убрали?

— Думаю, потому что лишнего наговорил.

— Вот этого не надо. Здесь все хотят в рай проскочить за счет ближнего. Все докладные пишут. Молчи как змей.

* * *
Я спустился в локалку. Этапные как раз встали жопа к жопе в крошечный квадрат асфальта, с двух сторон обрамленный урнами. Им разрешили курить. Через некоторое время от них отделился высокий бледный парень и подошел ко мне.

— Эдуард, здравствуй. Ты помнишь, не забыл меня? Я Санек Лукьянов. Мы вместе в 125-й сидели. Старший Игорь Филиппов, помнишь?

— Слушай, тебя не накажут за разговор со мной? — спросил я.

— Я у бригадира спросился. Он позволил.

— Ну, как здесь? — сказал я.

— Хуевее не бывает, — бледно улыбнулся он.

На груди у него слева была пришита красная бирка. Означает «склонен к побегу». Желтая бирка значит «наркоман», зеленая, кажется, «склонен к буйству и провокациям». Видов бирок существует множество, всех я не помню. Мы стояли и молчали.

— Ты изменился, — сказал я. — Похудел и тихий стал.

— Эдуард, напиши когда-нибудь, как здесь хуево. Фашисты ебаные! — сказал он одними губами.

— С красной биркой тебя каждые два часа проверяют?

— Каждые два ходим отмечаться. А ночью каждые два за ногу цапают, жив ли, А тебя за что сюда?

— Думаю, за то, что о пресс-хатах на третьяке рассказал как-то перед отбоем товарищам заключенным.

— Хорошо в тринадцатом? — спросил он мечтательно. — Там, говорят, одни интеллигенты.

— Музыкантов двенадцать человек. Если их считать интеллигентами.

Лукьянов отошел. Я видел, как печальными глазами безучастно смотрел на нас из толпы маленький Эйснер. Через минуту этапников выстроили в дальнем конце локалки, там, где по асфальту проходила старая красная линия их границы с 15-м отрядом. Их выстроили в шеренги по пять и стали учить маршировать, придираясь к каждому движению.

Я вспомнил, как Саня Лукьянов «гнал» в 125-й хате, в бешенстве оттого, что ему несправедливо предъявили обвинения сразу по двум пунктам 228-й статьи: приобретение — часть первая — наркотиков и распространение — часть четвертая. Он буйствовал от несправедливости, он ярился, ругался, бегал по камере. Он был тогда в полтора раза крупнее. Здесь его уже убили. Уже укротили, замучив.

IX

На второй день своего пребывания в 16-м отряде я совершил косяк. После обеда, поздно, я увидел, как два отрядных спортсмена, раздевшись до пояса, открыли замок на ящике со спортивным инвентарем и стали качаться. Я подошел к ним и постепенно завладел частью их инвентаря. Экспроприировал на некоторое время гантели, покачал бицепсы и до того расслабился, что снял куртку и кепи. Мне сразу стало хорошо. В нежном возрасте 15 лет я купил себе на сбереженные деньги первые гантели и с тех пор пыхтел с гантелями в различных странах мира. Они сообщали мне хорошее настроение, а мерное дыхание восстанавливало мне самочувствие и психику. И теперь в локалке 16-го мне стало хорошо. Хотя в том месте, где мы занимались, асфальт был частично так раздолбан, что образовался лысый пыльный мини-пляж.

Позднее освободилась штанга. Я обменялся несколькими ремарками по поводу штанговых блинов с атлетами, отвинтил несколько блинов и занялся поднятием штанги. Когда я ее опустил, ко мне подошел осужденный с резкими чертами лица и определенной яростью во взоре, по фамилии Степанов, и сказал:

— Можно тебя на минуту, старый?

Он был хорошо одет, что свидетельствовало о его принадлежности к активу или к козлам.

Старыми зовут за решеткой всех, у кого есть седые волосы. Поэтому я не расстроился. Мы отошли чуть дальше от основного ядра осужденных к красной линии. В этом месте Степанов стал менее добрым.

— Кто тебе разрешил взять снаряды? — насел он на меня.

— Я их не брал, — сказал я. — Пацаны начали тренироваться, а я к ним присоединился.

— Пацаны — ночные дежурные, им можно, — сказал Степанов, все более злясь. — А тебе нельзя, у тебя нет разрешения.

— В тринадцатом отряде никакого разрешения не требовалось. Час можно заниматься спортом, если осужденный не занят на работах.

— Ты уже не в тринадцатом, а в шестнадцатом. Здесь свои порядки. Что ты там на воле известный человек, нам положить. Еще раз возьмешь инвентарь в руки, поедешь в карцер.

— А ты что, начальство? — спросил я.

— Я был завхозом отряда еще неделю назад, — злобно сказал он. — Я освобождаюсь. Но если ты подойдешь к снарядам без разрешения… — он остановился. — Не путай нам здесь карты… У нас награждают разрешением пользоваться спортинвентарем. Ты что, не видел, как на тебя другие зэки смотрели, когда ты за инвентарь взялся? Они смотрели, что кто это такой? Вчера появился. Он что, бугор, бригадир, завхоз, ночной дежурный?

— Я все понял, — сказал я.

А сам подумал, что запишусь к капитану Евстафьеву, к киндер-сюрпризу, и получу у него разрешение заниматься со спортинвентарем. В обмен на какие-нибудь услуги.

* * *
Этот Степанов был та еще бешеная собака. Мне про него зэки много нарассказали. Назавтра после случая со спортинвентарем меня вызвали к завхозу. Я в это время сидел в ПВО, где этапники вытирали руками пыль и мыли полы, а я писал протокол собрания дублеров секции культурного отдыха. Лешка Лещ, высокий крепкий парень с голосом сержанта, да он, собственно, и был армейским сержантом, научил меня, как переписывать со старых протоколов, делать новые. Как повсюду в России практиковались ложь и туфта, так и в 16-м отряде 13-й колонии УИН. Мы должны были вести целых двенадцать журналов, по количеству секций. И еще один журнал дублеров председателей секций. Я сидел в ближнем правом углу от входа, на подоконниках растения, впереди выключенный телевизор. Запах пыли. Рычание чернявого бригадира этапников, влетавшего время от времени в ПВО. «Выступил з/к Семенов А. В. с предложением…» — выводил я. В это время меня позвали к завхозу.

В комнате завхоза все так же толпилось множество лишних осужденных. Они открывали и закрывали свои баулы, шумели, ссорились. Кто-то просил нитку с иголкой. Горбунок, завхоз, встал из-за стола и потребовал, чтоб все вышли.

— Тут один человек хочет с тобой поговорить, — сказал он, смотря в сторону.

В это время вошел этот Степанов. А завхоз вышел.

— Садись, — сказал Степанов. — Дело есть. Чаю хочешь?

— Не откажусь. — Сам я подумал, что сейчас, возможно, меня отмудохают.

Степанов встал и включил электрочайник на подоконнике…

— Я тут о тебе разузнал. Ты, получается, важный человек.

— Да, — сказал я. — Статьи мне предъявляли серьезные. Правда, доказать не сумели.

— Нам тут, — сказал он раздраженно, — без разницы, что ты важный. У нас тут воры в законе плакали…

Я знал, что он врет. В 13-ю колонию воров в законе никогда не отправляют, чтоб они не подрывали красную зону. Их вообще вывозят за светофор.

— Не веди себя высокомерно, пожалеешь. У нас есть много способов поставить тебя на место.

— Я не веду себя высокомерно, — сказал я. — Я просто не знаю некоторых особенностей колонии и шестнадцатого отряда, потому что я в колонии первый раз. Вот о тюрьмах я много знаю, а в колонии первый раз.

— Тут таких людей ставили на место, — продолжал он.

Я вдруг понял, что это не его дурной характер является причиной его мне угроз. Но он пришел меня попугать от имени администрации. Его послали. Они не хотят пугать меня сами. Послали этого урода. Я успел узнать от зэков, что за шесть месяцев его пребывания на посту завхоза он успел развалить отряд. Что беспредельничал, обирал зэков, искалечил нескольких. Его отстранили, а до освобождения ему еще далеко, восемь месяцев.

— Напиши, что ты будешь вести себя тихо и подчиняться правилам, — внезапно заявил он.

— Глупо, — сказал я. — Чего писать. Мы находимся в месте заключения, где исполняется наказание надо мной. Как будто я тут волю имею! Я не имею.

— Подумай, — сказал он, видимо, уже не уверенный в своей отсебятине.

А это точно была его отсебятина, вряд ли требование администрации. Еще я подумал, что, конечно, ничего писать не надо, а то они потом выставят меня так, как будто я подписку какую давал. «Успокойся, — посоветовал я себе, — успокойся».

— Слушай, — сказал я ему, — я ожидал, что мне дадут четырнадцать или двенадцать лет. Получил четыре. Залупаться и выебываться мне смысла нет. Я хочу и буду сидеть тихо, чтоб выйти по УДО. Я уже полсрока отсидел и в теории могу выйти уже сейчас. В моих интересах не ссориться с администрацией.

— Так что ты тут агитацию не разводи, — сказал он. — Живо в карцер уедешь, и прощай УДО.

— Во, — поддержал его я, — именно, я не хочу уехать в карцер, а хочу сидеть тихо и выйти. У меня дел на воле накопилось.

Затем он неожиданно дал мне несколько горстей конфет, и я набил ими карманы. Он сказал, что ему дачка пришла, но, вероятнее всего, он просто отобрал конфеты у зэков.

— Мы друг друга поняли? — сказал он мне у двери.

— Ну да.

— Сиди тихо.

— Буду.

* * *
Я быстро устраивался. Я из тех людей, которые нигде не пропадут. Я это много раз проверял. Ко мне люди идут, и я к ним. Само собой получается. Меня и в 20 лет уважали за что-то. Мне и самому неясно за что, потому что я порой вел себя как наивный идиот. Уже на третий день у меня появились хлебники Сашка Шитов и дядя Леша. И вечером я наелся с ними сала. Сашка Шитов был у них в 16-м председателем СКО. Беззубый, круглоголовый, с окурком в зубах, он был мной сагитирован в писатели и уже на четвертый день нашего знакомства стал писать книгу, как он служил в армии. В зеленой тетрадке из двенадцати листов. Дядя Леша тоже беззубый, часть зубов гнилая, спокойный, семейный, отец четырех детей, в засаленной куртке. Его дом в поселке находился километрах в двадцати. Такие мы все нестандартные собрались хлебники. Всем нам было выгодно жить вместе. У меня был чай, а у них сало. Хлеб мы сберегли из столовой. Помню блаженный вкус сала. И конфетки с чаем. Господи, человек, если у него все отнять, может быть счастлив прозрачным удлиненным кусочком розового сала! И конфеткой. Если подумать, это мягкие такие, ангельские субстанции среди жестких душ и простых черных одежд: сало и конфетка.

Оба моих хлебника в 16-м отряде были позитивные существа, вечно улыбающиеся беззубыми ртами. Может быть, от них я подхватил пародонтоз, с ним и вышел из колонии. Но все равно ребята эти оставили по себе у меня радужные воспоминания.

Правда, долго наша дружба не продлилась. Не судьба. Вскоре Шитова перевели в 8-й отряд, он давно просился в автомеханики, и вот место освободилось, но автомеханики все помещались в 8-м отряде, через забор от нас. Шитов сидел там за забором со своей зеленой тетрадкой и улыбался нам с дядей Лешей. А потом вдруг получилось так, что администрации пришлось переводить меня обратно в 13-й отряд.

X

Вот как это случилось — этот обратный перевод. Секреты в России удерживать трудно. Мы узнали, что к нам едет целая европейская комиссия. Зэки, в частности Лешка Лещ, сказали, что вряд ли они придут к нам в 16-й отряд. Обычно они всегда приходят в 13-й, лучший. А мы убогие.

В то утро Лешка дал мне прочитать письмо. Я спустился в локалку перед зарядкой. Лещ уже сидел на корточках у стены, по утрам в конце мая на этой стороне барака было отчаянно ветрено и холодно. В то время как у счастливчиков из 13-го, при воспоминании о них я блаженно вздохнул, царило безветрие, и потому было гораздо теплее. И их локалка была больше и озарялась солнцем! Так вот, Лешка сидел, окурок в зубах, вид отчаянный какой-то. Ему оставалось четыре дня до освобождения. Рядом с ним сидели еще два пацана и смотрели на Лешку. Я присел рядом с ними. Лешка улыбался. Потом вытащил из нагрудного кармана куртки квадратик бумаги в клетку.

— Вот письмо от любимой получил, прочти, Эдик.

Я развернул квадратик. Женский крупный почерк, красивые буквы. «Здравствуй, Леша! Пишу тебе и не могу иначе… У меня есть парень, и я люблю его. Это случилось уже давно. Но я так и не решилась тебе сообщить, продолжала врать, чтобы не делать тебе больно. Я уезжаю, не ищи меня и не пытайся меня найти. Так будет лучше для тебя. Прощай. Елена».

Я свернул листок по его складкам и отдал Лешке. «Не дождалась!» — сказал я, чтобы что-то сказать. Подул вдруг холодным порывом ветер.

Лешка улыбался, защищаясь этой улыбкой от нас, от лагеря, да и вообще от всей жизни. Дело в том, что она приезжала к нему на свидания, она и жила где-то рядом на северо-востоке. Лешка показывал, в каком направлении он намеревался идти туда пешком. Как-то, я помню, полтора часа он подробно говорил, по каким улицам пройдет, называл их. Он говорил, что Елена девушка красивая, мрачная, опытная и недоверчивая. Что у него была с ней страстная любовь, ради нее он и жену свою бросил. Вот и прошел мимо кирпичного завода, повернул направо! Мимо продовольственного магазина, в котором намеревался купить бутылку портвейна! Лешка сидел, тянул, сжимая ногтями, крошечный окурок и улыбался от боли.

— Надо же, — сказал я. — Сколько живу, женщины не перестают меня удивлять…

— Письма красивые такие писала, — сказал Лешка.

За исключением двух отсутствующих зубов, но зубы у всех в лагере плохие, Лешка был высокий, энергичный, расторопный, развитой парень без изъянов. В 16-м отряде он был и писарем, и художником, рисовал нам всем бирки и оформлял стенгазету. В лагере не было ясно, какой он во хмелю, но он мне божился, что пьет умеренно, даже мало. За четыре дня сообщила! В лагере все скученно, чужие несчастья видны. Сидел на ветру Леха, синий от холода и чувств. Ему и идти-то, кроме этой Елены, было некуда, он сирота, а от жены из-за этой Елены он ушел еще до ареста. Он уже и чуб стал отпускать. Если у тебя подходит срок освобождения, это разрешается, такой себе полубокс. Кому теперь этот чуб нужен! И сегодня у меня Лещ перед глазами стоит, сидит, точнее, с окурком. И мы вокруг молчаливые.

Мы сходили на зарядку. Потом в столовую. Я пошел в ПВО и стал писать дурной протокол. Этапные, которых стало больше, забитые и робкие, вытирали пальцами пыль, поливали растения. Появился Лещ.

— Эдуард, тебя на промку вызвали, — сказал он абсолютно непонимающим голосом.

— Чего? — спросил я. — Я пенсионер, какая промка… Ко мне вчера из особого отдела приходили, документы на пенсию заполнять принесли.

— Иди к завхозу, разберись, — посоветовал Лешка. И пошел со мной, добрый человек.

«Как сто аллигаторов злой», я постучался к Горбунку. Лешка за моим плечом. Вошли.

— Меня на промку выкликнули, — сказал я, — ошибка, я думаю. Я не пойду.

— Да, я знаю. Хуйня какая-то… — Горбунок был расстроен. Ему эти непонятки были не нужны.

— Вообще-то, нарядчик записывает людей на промку. Старший нарядчик — один из главных бугров колонии. Ошибаться он не имеет права, — сказал Лешка.

— Да, если выписали, значит, думали. Ты ж не простой лох, не за проволоку сидишь… — сказал Горбунок.

— Сходи, завхоз, к нарядчику, узнай, в чем дело, — сказал Лешка. Со двора раздались трубы и литавры и марш «Прощание славянки».

— Некогда уже идти. Сейчас строиться будем, — пробурчал Горбунок.

— Не пойду, — сказал я. — По закону я достиг пенсионного возраста еще 22 февраля. Сейчас май. Голодовку объявлю или вены вскрою.

— И всех нас подставишь, — сказал Горбунок.

— Позвони оперативному дежурному, — посоветовал Лешка.

Горбунок вышел. Телефон у нас находился в коридоре у лестницы, ведущей вниз. Его сторожил дежурный отряда. Я и Лешка пошли за Горбунком.

— Я по поводу Савенко, — сказал Горбунок в трубку. — Его на промку вписали, а он по закону уже пенсионного возраста. Что делать?

Некоторое время он молчал, слушая.

— Не хочет он идти, вот как он себя ведет, — ответил он кому-то. — Голодовку, говорит, объявит… — Там что-то ему ответили такое, что он стал оправдываться. — Да не я же это говорю, это он говорит… Ясно, понятно. Сказали подойти к ним, там разберутся. Пошли!

— Иди, Эдуард! — посоветовал Лешка. — Объяснись с ними.

Горбунок вывел меня за калитку вместе с несколькими десятками наших зэков, среди которых я заметил и этапных: Эйснера и хохла. Вот Лукьянова не было, потому что краснобирочных на промку не выводят. Мы выждали момент и вклинились в колонны шагающих на трудовые подвиги заключенных. Музыка, майский воздух, синее небо, ветер. Как на демонстрации, шагаем под барабаны, литавры, трубы. Сейчас погуляем и пойдем к столу, а там салат оливье, шпроты, портвейн — все удовольствия праздничной советской цивилизации. У здания оперативного дежурного Горбунок вытащил меня из строя и поставил у стены рядом с двумя незнакомыми мне зэками, очевидно, также ожидавшими решения своей судьбы.

— Стой здесь, я сейчас все выясню.

Некоторое время он отсутствовал. Мимо меня, заворачивая налево в ворота, ведущие на промзону, шагали шеренги заключенных. Кепи, черные вылинявшие костюмчики, просто статисты из фильма по роману Оруэлла «1984 год». И советские песни. О Москве вдруг.

«Утро красит нежным цветом
Стены древнего Кремля…»
Ебаный Кремль — каменный паук — символ феодального насилия над Россией. Оттуда хитрые и жадные вожди сосут соки из народов России, думал я. Мы свергнем тебя, каменный паук, и на освободившемся месте устроим общественный парк. А твои вонючие хоромы разнесем в кирпичную пыль… «Кипучая, могучая, никем непобедимая», — лживо выдували трубы. Так как побежденная на самом деле страна. И срывает злобу на нас, осужденных.

Горбунок вернулся. «Пошли обратно в отряд», — только и сказал он мне. Я не стал его расспрашивать о причинах. Так распорядились. Мы вернулись в отряд.

— И что мне теперь делать? — спросил я Горбунка.

— Чего хочешь, то и делай, — ответил он. Бесстрастно.

Потому я пошел в ПВО, сел в угол, вытянул под партой ноги и открыл амбарную книгу: журнал дублеров СКО 16-го отряда. Если заскочат козлы, возникает вопрос: чем ты, осужденный Савенко, занят? Отвечаю козлам: занимаюсь составлением месячного отчета деятельности дублеров СКО 16-го отряда.

* * *
Но день этот обещал стать длинным и полным противоречий. Потому что вскоре прибежал перепуганный дежурный по отряду.

— Савенко, тебя к телефону, майор Алексеев! Быстрее!

— Осужденный Савенко Эдуард Вениаминович, срок четыре года, — затараторил я. — Начало срока…

— Не надо, — сказал Алексеев.

— …слушает, — закончил я.

— Вы хотите встретиться с представителем президента по вопросам помилования Приставкиным?

— Если он этого хочет, я не против.

Я было собрался рассказать майору историю моих разногласий с Приставкиным, начиная с первой встречи в парижском магазине «Глоб» на улице Бюси, где Приставкин выступал вместе с писателем Львом Разгоном. А дело было в конце 80-х годов. Я тогда пришел в магазин случайно, но не выдержал тональности их речей, они вовсю поливали Родину. А Разгон скрипел о лагерях… Я взял слово, мне его не давали, но я взял и сказал им, что они позорят Россию, выставляя ее на Западе в черном цвете. А позднее, через годы, памятуя, очевидно, об этом эпизоде, Приставкин выступал в печати против меня. И даже недавно, я уже сидел, ответил на вопрос «Литературной газеты»: «Пусть Лимонов сидит, где сидит».

Но я понял, что майор из моих объяснений ничего не поймет.

— Так что мне ему ответить? — спросил майор глухо, очевидно усмиряя свой избалованный в колонии нрав.

— Скажите, что хочу встретиться.

Майор повесил трубку. Так как мне не было дано никаких инструкций по поводу того, как себя вести и что дальше делать, я вернулся в ПВО. Тощий восемнадцатилетний Дима, пацан с личиком младенца, но выше меня на голову, спросил, что происходит. Лещ натаскал Диму на писаря, у него был неплохой почерк, но он делал чудовищные грамматические ошибки. Я сказал, что меня хочет видеть Приставкин, представитель президента по помилованию. Дима вдруг испугался: «Они чего, сюда придут?» Я не знал, что ему ответить. Однако ему ответили сами события. В ПВО влетел капитан Жук, начальник 16-го отряда, тощий, как болт, офицер.

— Савенко, собирайтесь. Пойдете в тринадцатый отряд.

— С вещами? — спросил я.

— Нет. У вас все в порядке с одеждой? Возьмите с собой тапочки. Быстрей, быстрее!

Я забежал в спалку, вытер лицо полотенцем, освежился. И побежал за Жуком, тапочки в руках. Мы влетели в 13-й отряд. В локалке было пусто. Только Антон, завхоз, приветствовал меня: «Эдуард, давай в ПВО, пулей». Я сменил туфли на тапочки и зашагал в ПВО.

Там сидели лучшие силы 13-го отряда. Всех возможных trouble-makers, тех, кто мог задать каверзные вопросы или раскрыть лагерные тайны, сбагрили. Кого услали на промку, как меня пытались услать утром. Кого спрятали в ШИЗО, а нескольких очень умных загнали в клуб. Администрация — опытные люди, все учились у лучших лжецов и фальсификаторов России, начиная с фельдъегеря князя Потемкина Таврического. Искусство лжи — лучшее из искусств российских, в коем преуспела моя Держава вельми и весьма, подумал зэка Савенко.

Зэки заулыбались, увидев меня.

— Садись, Савенко, на второй ряд, — сказал майор Панченко, наш отрядник, то есть начальник отряда.

Я сел. И мы стали ждать.

XI

Ждать пришлось долго. Наступило время обеда. Я спросил Панченко, с кем же мне обедать. С 13-м отрядом? Или вернуться в 16-й? Он приказал мне встать в строй в 13-м. Ложку я с собой не взял, потому мне пришлось пользоваться ложкой Юрки Карлаша, председателя СКО 13-го. Солнце уже палило нещадно, когда мы промаршировали в отряд. Обед в этот день для 13-го отряда был коротким.

Стоило нам вернуться, как нас опять усадили в зал ПВО. Нас было не меньше двадцати, но не больше двадцати пяти. Юрка Карлаш, грузин Бадри, Вася Оглы, чеченец Руслан, друг Васи — Ляпа, азербайджанец Ансор (этот у нас заведовал пищёвкой, крупный молодой человек с крупными руками и ногами, ему загоняли жирные дачки), наш бригадир Али-Паша — слон с золотым добрым сердцем, Кириллов — высокий парень с желтой биркой наркомана, вечно читающий книги, лучшие из обиженных во главе со спортсменом Купченко, короче, весь джентльменский состав, самые разумные элементы отряда. И я впереди, один на втором ряду, на первом не было никого. Мы сидели и задыхались, так как окна нам почему-то закрыли. Не то чтобы не было сквозняка или по какой другой причине? У входа в отряд на крыльце томились завхоз Антон и отрядник майор Панченко. Переминались с ноги на ногу, нервничали.

— Так тебя, что, к нам навсегда перевели или на один раз, Эдик? — спросил меня из-за спины Вася Оглы.

— Да хер его знает, — ответил я шепотом. — Утром на промку хотели загнать, сейчас вот сюда приволокли.

В это время влетел Антон.

— Сафар, гони по-быстрому в шестнадцатый, пусть с его шконки (Антон указал на меня) табличку снимут. Бери табличку и на его старое место повесишь. Пулей!

Сафару трудно было пулей, потому что в нем все 150 кг есть, но он потрусил слоном.

— Вдруг спросят, где ты спишь? — объяснил мне Антон. — Ты не говори, что в шестнадцатом, говори, что здесь живешь.

— Так меня чего, совсем сюда или на время?

Подошедший сзади Антона отрядник Панченко ответил за него:

— Я так думаю, что сюда вернут тебя. К этому идет.

— И чего переводили? — спросил я, ни к кому не обращаясь.

Сафар вернулся с черной металлической табличкой, на ней написаны Ф.И.О., срок, начало, конец срока, статья, по которой осужден. Ее повесили на мою бывшую шконку, а мы продолжали изнывать от жары и отсутствия воздуха. Мы понуро сидели, но у меня было перед ними преимущество. Я понимал ситуацию лучше, чем они. Я понимал ситуацию так: писатель Приставкин, спецпредставитель по правам человека при президенте, затребовал у администрации встречу с писателем Э. Лимоновым. Он находится тут как участник Международной конференции по правам человека. Поскольку несколько ПЕН-клубов, то есть писательских организаций мира, в том числе ПЕН-клубы Франции и Италии, выступили в защиту Э. Лимонова, и слабый вначале, в год, когда меня посадили, общественный резонанс по поводу того, что писатель сидит в тюрьме, стал сильным. Даже русские писатели очнулись от сна, и кое-кто высказался за меня. К тому же суд меня оправдал по трем самым крутым статьям, в частности, не признал меня виновным в подготовке актов терроризма. Потому Приставкин решил нанести мне визит.

Напряжение нарастало. Майор Панченко все чаще бегал от входной двери к нам в зал. Телевизор нам почему-то смотреть не разрешили, очевидно, чтобы делегация не застала нас врасплох. Только камикадзе Антон, наш сверхчеловек, сын русской матери и азербайджанского отца, был спокоен. Он стоял у двери, прислонившись к косяку, и медитировал, должно быть, с полузакрытыми глазами. Как обычно чистый, тщательно выглаженный. Небольшого роста, сверхчеловек, ставший таковым в лагере, который только и был всей его школой жизни. Другого мира он не знал. Сел в 17, выйдет уже в 26 лет. Скоро…

Антон отлепился от косяка.

— Идут. Внимание. Сафар, врубай телевизор!

Сафар исполнил, и на экране замелькали зеленые, синие, желтые саратовские новости. Если бы была зима, то новости были бы белые от снега.

Вошло очень много вольных людей. Пожилых женщин в летних платьях, пожилых мужчин. Среди них я признал короткостриженого с седым ежиком волос круглого Приставкина, маленького уполномоченного по правам человека Саратовской области Ландо и начальника ГУИНа, такого же маленького, как Ландо, генерала Шостака. Остальные не были мне известны. Чутким носом заключенного я сразу уловил запах спиртного. Да и красные физиономии выдавали их. Компания, видимо, только что отобедала. Обедали долго, с тостами, потому мы и ждем их тут, задыхаясь, так долго.

Саратовский уполномоченный по правам человека обратился к нам. Он сказал, что в Саратове проходит Международная конференция по правам человека и вот ее участники решили нас посетить в нашей колонии. И узнать у нас, нарушаются ли здесь, в колонии №13, где мы отбываем наказание, права человека. Тут г-н Ландо посмотрел на меня ласково и сказал: «А с вами мы поговорим отдельно. Господин Приставкин хочет поговорить с вами лично». Что я понял как просьбу заткнуться, если даже я настолько глуп, что начну перечислять нарушения прав человека в колонии №13. Я закивал согласно. До моего ареста, когда я смотрел на экране телевизора, как журналисты берут интервью у военнопленных или заключенных, я всегда поражался степени цинизма общества. Ну что может сказать бедный пленный (а заключенный тоже пленный), находясь в руках и в полной власти взявших его в плен мучителей, о своем состоянии? Когда он говорит: «У нас тут отлично», то он, разумеется, лжет по необходимости. Если он скажет, что тут у нас тяжело, невыносимо, что нас жестоко бьют за мелкие проступки, что бывали случаи, когда зэка опускают по приказу администрации, чтобы сломать, то его, пленного, могут через полгода придавить случайно упавшей на промке бетонной плитой, например. Мало ли от чего такой разговорчивый и принципиальный осужденный может умереть. Хозяйство в колонии большое. Тут и машины для производства теста на полторы тысячи человек, и котлы, в которые могут несколько Иванушек сигануть, чтобы омолодиться в кипятке. Поражает цинизм и журналиста, берущего такое «интервью», и цинизм общества, глазеющего на смирных и постных осужденных. Внутри у нас кипит кипяток. Хлещет.

Антон задал хорошо спланированный безобидный вопрос о трудоустройстве бывших заключенных. Впоследствии я не раз убеждался, что показное якобы послушание Антона только маска, только уловка для того, чтобы выжить. Что его бешеный темперамент ярко пылает под наброшенной им самим поверху золой. Что того пацана, который застрелил милиционера за то, что тот оскорбил его мать, ему удалось сохранить живым среди кровавых костей в колесе и жарких роз 13-й колонии. Кириллов поинтересовался, не ожидается ли изменений в статье 228-й, по которой он был осужден, то есть по обороту наркотиков. Приставкин сказал, что не ожидается. Более того, ожидается ужесточение в поправках, которые уже принимает Государственная Дума. Но что он сам лично этого не одобряет. Далее Приставкин посетовал на то, что в связи с тем, что изменен порядок представления к президентскому помилованию, представляют теперь регионы, общее число помилованных драматически сократилось. Разумеется, осужденных 13-го отряда интересовало, будет ли амнистия и когда. Все были уверены, что к 60-летию Победы в Великой Отечественной войне будет Большая Амнистия. Но вот будет ли какая до этого? Зэков всегда интересует это чудо природы: Амнистия. Надо бы называть этим чудным именем девочек, родившихся от зэков и зэчек. Амнистия. Есть же имя Анастасия.

Они скопились у телевизора. Телевизор у нас вделан в стену на высоте человеческого роста. Там они и ораторствовали. Затем потянулись к выходу. Ландо подошел ко мне и сказал, чтоб я шел с ними.

— Где мы можем поговорить с господином Лимоновым? — спросил он.

— Савенко, — поправил я его.

— В моем кабинете, — вызвался майор Панченко. И посмотрел на генерала. Генерал закивал.

И мы все повлеклись туда через большую спалку. У моей шконки Ландо остановился.

— Вот здесь спит господин Лимонов, — сказал он, обращая внимание их всех.

— Савенко, — поправил его я.

— Савенко, — повторил он.

— Нижнее место, — шепнула одна правозащитница другой, — у стены обычно занимают лагерные авторитеты.

Я хотел сказать ей, что это херня, тогда у нас полсотни авторитетов в отряде.

— Как у вас отношения с вашими товарищами? — спросил мужик в форме и с погонами полковника. Но не наш, не местный, вероятнее всего, инспектор из ГУИН из Москвы.

— Дружеские, — сказал я. — У нас в отряде множество музыкантов.

Так всей толпой мы докатились до выхода из отряда, там по обе стороны коридора смотрели друг на друга двери пищёвки и двери кабинета начальника отряда. Панченко отпер свои двери, и часть толпы вкатилась туда. Часть пошла смотреть нашу пищёвку. Там было что смотреть. Родственники осужденных вложили немало денег, цемента, плитки в наш образцово-показательный отряд. Там картины висели! Государство не дало ни копейки, но, надеясь на послабления режима, на Благословенное и Милосердное Преждевременное УДО, оплатили все это папы и мамы и этнические общины осужденных. Порой дарителей нагло обманывали, намеренно задерживали УДО, чтобы выдоить из родственников как можно больше, еще и еще стройматериалов, линолеума, цемента, плитки, унитазов, обоев. Плохо быть в колонии, если ты бедный и некому за тебя внести калым, но плохо и показать себя богатым. Тебя намеренно придержат в колонии, пока не обдерут как липку. «Хитрый лагерёк», да, следует согласиться с Васей Оглы. Мне показывали позднее человека, отстроившего нашу баню, а она была обширна и великолепна, не хуже сауны в казино. Он сидел свой срок, и срок его заканчивался. А УДО уже не имело смысла оформлять. Но ведь осужденным-то сидеть в этом великолепии лучше, разве нет? — могут мне сказать оппоненты.

Но подъем все равно в 5.45, скажу я, но на промку их все равно гоняют, но в столовой все равно сечка, но садиться все равно весь день не дают. Еще пытают культурой, по пять раз в день гоняют осужденных в клуб, а они мечтают выспаться… Но все равно избивают. Унижают. Я вспомнил этапных…

Итак, часть толпы ввалилась в кабинет Панченко. Хотели с нами там остаться сам Панченко и пара офицеров-оперативников. Но Ландо выпроводил их. Нас осталось шестеро: я, Приставкин, Ландо, еще один мужчина и две пожилые женщины. Они все по очереди пожали мне руку. Одна женщина сказала: «Мы гордимся вами». И все они называли меня Эдуард Вениаминович.

Потом Приставкин встал и выпроводил их всех. «Я хотел бы поговорить с Эдуардом Вениаминовичем наедине», — заявил он. И все вышли в дверь, включая Ландо. Из коридора растерянно заглянули в кабинет два наших оперативника. Такого вопиющего нарушения режима, чтобы необысканный господин остался наедине с осужденным, у них, я уверен, никогда не было. Однако что они могли сделать против личного представителя президента?

Приставкин сел рядом со мной. Там стояли, я забыл упомянуть, такие, как в кинотеатре, откидные кресла. Он сел, и от него на меня крепко пахнуло коньяком, выпитым им за обедом. Я жадно втянул воздух.

— Вы сейчас выше меня, Эдуард, — сказал он. — Знаете почему?

— Да полноте, бог с вами, — сказал я.

— Потому что вы в робе, а я при галстуке, — сказал он.

У меня было впечатление, что он свою фразу приготовил.

— Мы вас непременно отсюда вытащим, — сказал он. — Общество сейчас на вашей стороне. Вы Большой Русский Писатель, и вам здесь не место среди воров и убийц.

— Здесь есть достойные люди, — счел нужным сказать я.

— Значит, вы не придерживаетесь взгляда Солженицына на уголовников? Между тем это общая позиция русской литературы. — Он закурил.

— Может быть, — сказал я. — Преступления они совершали считаные минуты, часы, а все остальное время они не являлись и не являются преступниками. Люди как мы с вами.

— Я буду говорить о вас в Генеральной прокуратуре, — сказал Приставкин, — сразу по возвращении в Москву. В конце концов, они допустили неоправданную жестокость по отношению к вам, не перепроверили доказательства, положились на следственное управление ФСБ. Теперь пусть помогут вам выйти по УДО.

— Да, — сказал я, — было бы хорошо.

— Напишите мне адрес и телефон вашего адвоката, — попросил он. Я написал. Затем записал себе его адрес. Он опять заверил меня, что мое дело — боль для всех писателей РФ. — Долго вам сидеть не придется.

В дверь постучался Ландо. Напомнил, что Приставкина ждет делегация. Мы попрощались.

Я сделал лишь несколько шагов по коридору, как меня вернули в кабинет Панченко оперативники: майор Алексеев с толстой, как у Чубайса, шеей, только ржаной, а не рыжий, и прапорщик Рачинский. Они поставили меня к стенке и тщательно обшмонали, предупредив перед шмоном, что так полагается. Они нашли у меня адрес представителя президента и спросили, зачем он мне. Я сказал, что мне его навязал Приставкин.

— А что ему передали вы? — нагло спросил майор.

Было ясно, что где-то в кабинете отрядника скрыта видеокамера.

— Телефон моих родителей, — соврал почему-то я, покрывая адвоката. — Чтобы подбодрил родителей парой теплых слов.

На том и кончилось. Они отпустили меня, предупредив, что брать от адвокатов и «других лиц» какие-либо предметы категорически запрещается.

XII

Я хожу по локалке один и гляжу время от времени в знойное небо. Оно не европейское совсем, это небо Великой Степи.

Саратовская область, где в заволжских степях я нахожусь в заключении среди роз и страданий колонии №13, граничит с бескрайней Республикой Казахстан. Именно там, в Казахстане, согласно версии следствия, я собирался устроить горячую точку на карте. Телекомпания ОРТ сфабриковала и несколько раз показала фильм «Охота на призрака», где мне отведена главная роль организатора горячей точки. Суд не поверил версии следствия. Но Саратовская область и граничащий с ней Казахстан на самом деле непростая земля. В этих местах развивалось в 1773 году восстание Емельяна Пугачева. Чуть к северо-востоку от места, где я сижу, от г. Энгельса, находится город Пугачев, он же некогда Николаевск, а еще ранее слобода Мечетная, основанная на правом берегу реки Малый Иргиз старообрядцами в 1764 году. У этой географической точки странные отношения со временем. Здесь как бы встречаются, завязаны воедино время и пространство. Уже встречались не однажды. Я, пока сидел в тюрьме, все это раскопал в старых книгах.

Первый раз это случилось вот как. Беглые солдаты Пугачев и Логачев, проехав мимо Камышина и Саратова, в последних числах ноября 1772 года прибыли в дворцовое село Малыковку (ныне город Вольск Саратовской же области). Они явились к здешнему управителю и предъявили паспорта. Пугачеву было предложено ехать в Симбирск и там записаться. Из Малыковки Пугачев уехал в Мечетную слободу в монастырь к игумену раскольничьих скитов на Иргизе старцу Филарету Семенову.

(Сыскать Филарета просил Пугачева купец Кожевников в Добрянском форпосте, на границе с Польшей, где 12 августа 1772 года беглые солдаты Пугачев и Логачев обманным путем под видом русских выходцев из Польши получили паспорта. Раскольник купец Кожевников дал друзьям каравай хлеба и рубль денег, «и на Иргизе просил сыскать игумена Филарета <…> Филарет не только даст совет, но и поможет».)

В Мечетной состоялась важнейшая для Пугачева и российской истории встреча. Вероятнее всего, именно здесь у него возникла мысль назваться именем Петра III. Указ об освобождении дворян от обязательной службы, изданный при Петре III, внушал народу смутные надежды на существование такого же указа относительно самих народных масс. А убийство Петра III расценивалось как месть дворян. Ходили слухи, что Петр III спасся и скрывается. Потому еще до Пугачева появлялись самозванцы, принимавшие имя Петра III и пытавшиеся возглавить народное движение. До Пугачева под именем Петра III выступали следующие лица:

• Беглый солдат Брянского пехотного полка Петр Чернышов (конец 1762 года. Изюмский уезд, с. Купенки);

• Беглый рядовой Орловского лант-милицийского полка Гаврила Кремнёв (начало 1765 г. Уманский уезд);

• Некто Асланбеков (1765 г.);

• Беглый солдат Мамыкин (1767 г.);

• Беглый крепостной крестьянин Федот Богомолов (март-июнь 1772 года. Дубовка — Царицын);

• С сентября 1767 по 1774 г. в Черногории выступал под именем Петра III Степан Малый (Степано Пикколо).

* * *
Бывший московский купец 2-й гильдии настоятель раскольничьих скитов на Иргизе Филарет Семенов имел связи среди купцов-раскольников Москвы, Казани и других городов. Он был в курсе событий того времени, часто бывал в Москве, Казани и Яицком городке. По своему положению он был столпом раскольников в Поволжье. У Филарета Пугачев прожил пять дней. От него Пугачев впервые узнал важные подробности о восстании яицкого казачества в январе 1772 года против новых порядков, вводимых правительством, о бегстве калмыков из России в Джунгарию, о самозванце Богомолове. Все это Пугачев запомнил и проанализировал. Филарет советовал Пугачеву пробраться в Яицкий городок и там остаться на постоянное жительство, а если на Яике не примут, то советовал ехать в Казань, где у Филарета жил приятель, купец Василий Федорович Щелоков, старовер <…> Уезжая в Малыковку, Пугачев просил Филарета поговорить с управителем об отсрочке отъезда в Симбирск. Он поддержал свою просьбу взяткой — проезжая через село Терсы, купил пуд меду в подарок управителю, за что и получил разрешение жить в Малыковке до 6 января. Там, в Малыковке, он расстался с Логачевым, дал ему 12 рублей и уехал из Малыковки в Мечетную слободу, где остановился у крестьянина Степана Косова. Там он крестил ребенка Косова и таким образом стал ему кумом. Когда 16 ноября тесть Косова некто Филиппов стал собираться ехать в Яик с хлебом, то Пугачев напросился ехать с ним: «Возьмите, Семен Филиппович, и меня с собой в Яик. Я хочу ехать туда и купить рыбу». По пути они остановились ночевать на постоялом дворе у отставного солдата Степана Оболяева. На вопрос Пугачева: «Каково живется яицким казакам?» Оболяев ответил: «Жить им очень худо. Их старшины обижают, и они, убив атамана, бегают кое-где, а их ловят и сажают в тюрьму. Они было шарахнулись идти в Астрабат, да не пустил их генерал».

«Да нет ли здесь каких из Яика-то казаков? — спрашивал Пугачев. — Я бы с ними хотел поговорить. Я бы мог их провести на Кубань, где живут некрасовцы». (В 1708 году во время подавления Булавинского восстания часть донских казаков во главе с атаманом Игнатом Некрасовым бежала на Кубань, а затем эмигрировала в Турцию.) Оболяев позвал Григория Закладнова, от которого Пугачев узнал важные подробности о событиях в Яицком войске.

На второй день рано утром путники отправились в городок. Пугачев решил поделиться своими мыслями с Филипповым. «Я в Яик-то еду не за рыбой. Я намерен яицких казаков увести на Кубань. Видишь сам, какое нынче на них гонение».

«Родственник» Филиппов сдал Пугачева властям, и заняться исполнением воли судеб Пугачев смог только в следующем 1773 году. «Ночью 15 сентября 1773 года Пугачев приехал на хутор братьев Толкачевых, находившийся в 100 верстах от Яицкого городка. Зарубин и Тимофей Толкачев уехали по ближним зимовьям собирать казаков. К утру собрались 60 человек. Пугачев вышел в круг и говорил: "Я точно государь, и послужите мне верою и правдою, за то жалую вас реками, морями и травами, денежным жалованьем, хлебом, свинцом и порохом и всею вольностью. Я знаю, — продолжал он, — что вы все обижены и лишают вас всей вашей привилегии и всю вашу вольность истребляют, а напротив того, Бог вручает мне царство по-прежнему, то я намерен вашу вольность восстановить и дать вам благоденствие"». Это точно приведенные свидетелями слова самого Пугачева — Петра III, и их можно прочитать в Госархиве, р. VI, д. 506, л. 189. То есть раздел 6, дело 506, а лист 189.

Затем грамотный казак Почиталин (в тюрьме человека, который разносит бумаги по камерам, так и зовут «грамотный») прочел собравшимся именной указ. Далее Пугачев привел казаков к присяге. 17 сентября Пугачев во главе отряда, состоявшего из 70 вооруженных казаков и калмыков, с распущенными по ветру знаменами выступил из толкачевских хуторов в направлении Яицкого городка. Крестьянская война 1773—1775 годов началась. Впрочем, это было на самом деле восстание беглых солдат, поддержанное иноверцами. Всеми, кто попал под немецкий пресс Екатерины. Место же действия — Яицкий городок, действующих лиц — яицкие казаки, а также роль для самого Пугачева как Петра III по примеру Федора Богомолова подсказал Пугачеву старец Филарет в Мечетной слободе. Важнейшее событие русской истории произошло в начале ноября 1772 года в Мечетной слободе.

* * *
Во второй раз время (История) сошлось с пространством в Мечетной слободе всего лишь через 28 лет. А именно 23 марта 1801 года.

С 24 декабря 1797 года по 9 октября 1800 года атаман Донского казачьего войска Матвей Иванович Платов находился в ссылке в городе Костроме. Затем положение опального донского атамана ухудшилось. 9 октября 1800 года, вызванный в столицу, он сразу же по прибытии в Санкт-Петербург был заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Там он находился до 11 января 1801 года, когда над ним начался сенатский суд.

Однако в тот же день император Павел I вызвал Платова из камеры Алексеевского равелина. Дело в том, что Павел I, раздраженный провокационным поведением своих союзников Англии и Австрии, порвал с ними отношения и почти одновременно оформил союз с Наполеоном. Одним из условий этого союза являлось немедленное нанесение удара по Индии — богатейшей колонии Англии. Первыми в Индию должны были вступить донские казаки.

Павел I освободил Платова из заключения. Дал ему три дня пребывания в Петербурге и велел спешно ехать в Черкасск собирать казаков. Посадить на коня всех, кто только сидеть может, и отправиться с Дона через Урал на Оренбург. «В Оренбурге губернатор Бахметьев даст тебе языков и все нужное для похода. От Оренбурга ты пустишься степями, мимо Хивы и Бухары, до самой Индии».

19 января Платов уже мчался на почтовых в Черкасск. Туда же пришел именной высочайший Указ: «Собрать все Донское войско на сборные места: чтобы все наличные офицеры и нижние чины непременно в 6 дней выступили на двух конях и с полуторамесячным провиантом». Собрались. И двинулись в путь. Первый месяц они шли весело, с песнями. Но дальше открылись неизведанные заволжские степи (где сейчас и находится большинство пенитенциарных колоний УИНа Саратовской области). Начались бедствия, казаки голодали, заболевали. Лошади и верблюды падали ежедневно. Дорогу на Хиву и Бухару искали наугад. На карте, которую прислал Павел I, дорога до Бухары и Хивы и далее на Индию была обозначена тонкой линией, а что скрывалось за ней, никто не знал. За три недели казаки по тяжелой дороге прошли 700 верст. Многие умирали от болезней и холода. Падеж лошадей усилился. В войске поднялся ропот, были даже случаи открытого неповиновения не только среди рядовых казаков, но и среди офицерства. Все стали просить атамана Платова вернуться на Дон. Наконец, 23 марта, когда передовые отряды войска уже достигли верховьев Иргиза, в селе Мечетном Вольского уезда Саратовской губернии гонец из Санкт-Петербурга догнал их и объявил о смерти Павла I и восшествии на престол нового государя Александра I. Александр I повелел донцам вернуться на родину. Павел I был убит в результате заговора, организованного английским послом в Санкт-Петербурге. Россия разорвала союз с Наполеоном. Английские колонии в Индии избежали русского нашествия. Голова кругом идет от мысли о той ситуации, которая сложилась бы, если бы донские казаки закрепились тогда в Индии.

Император же французов Наполеон не отказался от своей идеи завоевания Индии. Помимо желания отобрать у Англии богатую колонию, Наполеон жаждал подвигов, а где же еще и совершать подвиги, если не в Индии. Европу, как известно, он презрительно называл «кротовьей норой». Наполеон, еще будучи республиканским генералом, ведь совершил поход в Египет с совершенно необъяснимой никакой военной стратегией целью. Но Египет подходил как площадка для подвигов.

4 и 5 ноября 1812 года под селом Красным казаки все того же атамана Платова захватили часть обоза маршала Даву. Кроме пушек, пленных генералов, множества офицеров и нижних чинов, там в обозе среди бумаг и планов оказались карты Турции, Средней Азии и Индии. Известно также, что Наполеон пытался сделать участие в нашествии на Индостан русской армии одним из условий мира с Россией. Вероятнее всего, целью Наполеона не было завоевание России, он лишь желал пройти сквозь нашу Скифию и вынудить нас завоевать с ним Индию. Наполеон ведь соревновался с Александром Великим.

Таким образом, в слободе Мечетной, далеком заволжском раскольничьем поселении на речке Иргиз, совершились два огромных по значимости исторических события. Почему? Очевидно, там непростое пространство. Расхаживая по раскаленной от солнца локалке колонии №13 в какой-нибудь полусотне километров от Мечетной, я это чувствую.

В качестве эпилога к этому примеру существования магической географической точки, где дважды осуществлялась Великая История, небезынтересно присоединить следующие сведения. Василий Иванович Чапаев, солдат известный (ведь и Пугачев, и Платов — солдаты), родился 09.02.1887 года и погиб 05.09.1919 года. С 1897 по 1913 год Чапаев жил в городе Балаково Саратовской области. Затем он участвовал в Первой мировой войне. В сентябре 1916 года он был тяжело ранен. На излечении он находился в 1916—1917 годах в городе Саратове. 13 декабря 1917 года Чапаев был избран командиром 138-го запасного пехотного полка, расквартированного около города Николаевска, до 1835 года поселение называлось Мечетная слобода. Чапаев сформировал там 1-й Николаевский батальон, преобразованный в бригаду, затем в дивизию, впоследствии 25-я стрелковая Чапаевская дивизия. Чапаевская дивизия сыграла значительную роль в разгроме войск Колчака. По личному предложению Чапаева в 1918 году город Николаевск, бывшая слобода Мечетная, был переименован в город Пугачев.

Вот о чем я размышлял в раскаленной локалке, расхаживая от красной линии — границы с 9-м отрядом до синей ограды.

XIII

Сам я ничего не мог решить. Я ходил по локалке и ждал. Потом Али-Паша отвел меня опять в 16-й отряд. Он тоже ничего не знал о моей дальнейшей судьбе.

По лагерю шастать просто так не полагается. Простого зэка не выпустят козлы из калитки. Они бдят на своих постах. Как уже стало ясно, — в столовую, в клуб, в баню — мы везде ходим отрядом, в шеренгу по пять человек, строевым шагом, завхоз и бригадиры впереди. Если же зэка вызывают, скажем, в здание оперативного дежурного, в медчасть или в особый отдел (так называется всего-навсего отдел документации), или к режимникам, или еще куда, сопровождать его должен или завхоз, или бригадир. А бригадир берет специальный пропуск с собой, и, когда его и сопровождаемого зэка выпустят из калитки, бригадир подымается по ступенькам к козлам (посты установлены на цементных цоколях, чтоб козлам было видать окрест), показывает пропуск и объясняет, куда идет и кого ведет. Самостоятельно идущий куда-либо простой осужденный — это ЧП. Козлы выбегут из своей будки и тотчас схватят его.

Али-Паша отвел меня в 16-й и выразил надежду, что меня все же переведут к ним в 13-й, где собрались «достойные люди», как он сказал.

Наутро я сидел в ПВО 16-го отряда и делал вид, что пишу протокол. Рядом со мной сидел молчаливый Лешка Лещ и ожесточенно писал бирки и таблички для новоприбывших зэков. Это он так переживал письмо Елены. Этапные осторожно протирали пальцами листья многочисленных растений ПВО. Я рассказал Лешке о моей встрече с Приставкиным. Лешка выслушал и резюмировал:

— Скоро домой пойдете, Эдуард. К вашей Партии. А вот куда я пойду…

— Езжай в Москву, зайди к нам в Партию, — сказал я. — Пригодишься. Нам такие нужны. Ты хороший сержант. Я тебя наблюдал, пришел к выводу, что умения у тебя есть. Вот только не знаю твоих отношений с алкоголем… Пьешь?

— Пью, но как все, — сказал Лешка. — Особых пристрастий не имею. Сейчас, правда, выйду, попью немного. А потом, наверное, приеду в Москву. Да и вы к тому времени на свободе будете.

— Это еще вилами на воде писано, — сказал я. — Коньяку представитель президента, может быть, выпил больше, чем следовало за обедом. Вот и расчувствовался. О правах человека вспомнил. Ты на мое освобождение не рассчитывай. Ты езжай, давай я тебе адрес нашей штаб-квартиры напишу. Скажешь, со мной в лагере сидел. Они тебя примут и дело тебе найдут. Людей строить ты умеешь, я видел.

Я написал Лешке наш адрес в Москве. Бункера Партии. Когда я пишу эти строки, бункера уже нет. А Лешка приезжал, когда я уже был на свободе. Позвонил в бункер из Москвы, ему сказали, что найдут меня, чтоб перезвонил через пару часов. Но он не перезвонил. Нетерпеливым оказался Лешкин темперамент. Неустойчивым. Упорный еврей бы, если ему надо, перезвонил бы десять раз. Сто раз. А русского человека сбить легко. Не поймал меня сразу по телефону и пытаться бросил. Вердикт сам себе вынес.

А тогда, в один из последних дней мая, забитые этапные протирали листья растений, а мы с Лешкой сидели у стены за партой. После обеда в тот день меня все же перевели в 13-й отряд.

После обеда я уже ходил по раскаленной локалке 13-го с Юркой Карлашем, парнем из Подмосковья, рок-музыкантом в прошлой вольной жизни. До Подмосковья он жил в Перми, и у него была кликуха Солома. Юрка расспрашивал меня о Летове. Летов — легенда русского панка — оказал влияние на все Юркино поколение.

Юрка прихрамывал рядом. Позднее оказалось, что, по лагерным стандартам, меня сразу приняли в высшую лигу отряда: со мной общались Али-Паша — бригадир, завхоз Антон, да и Юрка Карлаш был председателем секции СКО, а не просто осужденным на 6,5 лет по статье 111-й.

Его «преступление» сформировалось следующим образом. У себя в подмосковном Подольске Юрка имел обыкновение отдыхать в долгострое — так и недостроенном здании. Там он играл на гитаре, принимал посетителей и поклонников, выпивал и общался с девушками. Случилось так, что на месте Юркиного обычного стойбища нашли труп мужчины. Оперы, брошенные на расследование, разумеется, сразу же узнали, что место является пунктом сбора молодежи. В России молодежи традиционно некуда деваться. Не было у них места в советское время, нет и сейчас. Понятно, что дети состоятельных родителей собираются в клубах, в кафе или ресторанах, а куда пойдет дворовая компания? Традиционно в дворик детского сада, в подвал, на чердак или на стройку. Оперы стали копать. Их дело — чтобы за преступление кто-нибудь был бы осужден. Юрка в это время, как и значительная часть российской молодежи, переживал свой скиновский период. Несмотря на темные волосы и явно венгерское происхождение, о том и его фамилия говорит, в тот период Юрка ненадолго стал скином. Как раз это, по-видимому, и привлекло больше всего оперативников. Шел ведь 2000 год. Скины тогда уже были отрицательно модными персонажами. В показаниях свидетелей есть высказывания, что, мол, Карлаш якобы говорил, что черных нужно мочить, и о своей ненависти к черным. Это все рассказывал мне Юрка в подробностях позднее, когда мы имели время прогуливаться, обычно его не было, и он хотел рассказать мне свою историю. Обычно он не хотел. Опера стали прессовать Юрку и ребят, которые бывали с ним в долгострое. Испуганные угрозами превратить их из свидетелей в подсудимых, свидетели дали показания, косвенно изобличающие Юрку. Они не сказали, что вот мы видели, как избивал, желая убить. Ничего такого. Но дали мелкие показания вроде: мы ушли, а он еще там оставался. Один. А у Юрки, увы, не было алиби. В результате по совокупности свидетельств дело это тянуло на 6,5 лет. Самым абсурдным звучит мотив преступления. Якобы Юрка забил до смерти человека, потому что Юрка — расист и ненавидит горбоносых кавказцев. Все зловещее остроумие истории заключается в том, что труп не был ни кавказцем, ни горбоносым, у него внешность русского Вани-блондина.

Юрка посидел в подольской тюрьме и научился делать татуировки. Жил он там неплохо. Пострадал он, уже когда прибыл на самую образцово-показательную зону в России, его избил бригадир. Потому он и хромает, что в результате избиения была изуродована его нога. Впрочем, возможно, что и не бригадир избил Юрку тогда, а дубак, надзиратель. Юрка скрытный и осторожный тип. Он не скажет того, что ему может повредить. Привыкнув к вольностям черной подольской тюрьмы, Юрка попытался вести себя так же и в 13-й колонии Саратовской области. Но его обломали здесь. В том, что из Московской области он попал в 13-ю колонию, нет ничего удивительного. На это есть распоряжение ГУИНа, чтобы осужденных в Московской области возили отбывать наказание в 13-ю колонию. Почему? Может быть, потому, что москвичи с областью традиционно считаются и в армии, и в тюрьме наглыми говнюками, а саратовская самая красная колония призвана их обломать? Вероятнее всего, именно так.

Есть юноши в русских селеньях, так удивленно думал я о Юрке, перефразируя поэта Некрасова. Удивительное сочетание деловитости, работоспособности, холодной собранности и дисциплины. Ну, понятно, что в колонии все волей-неволей дисциплинированны. Однако между рассеянным читателем детективов «наркоманом» Кирилловым и австрийским военнопленным Карлашем дистанция в световые годы. Я забыл сказать, что, помимо огромного количества дел, которые он выполняет в качестве председателя секции культурного отдыха, а он не только организовывал команду КВН 13-го отряда, но и писал для нее песни и тексты диалогов, Юрка еще и учился в техникуме. Раз в полгода сюда приезжали принимать экзамены. Разумеется, ведение двенадцати различных журналов всех секций разумной деятельностью не назовешь, эта деятельность придумана для того, чтобы белка носилась в колесе. То есть это та же категория — сизифов труд, как и собирание небесной влаги после дождя. Вот самое удивительное, что Юрка сам признавался мне несколько раз, очевидно, забыв, что делал это уже ранее, он признавался, что стал таким собранным и деловым только в колонии. И даже в его словах звучали интонации благодарности к месту, где ему вначале сломали ногу, избили, а потом он стал собранным и разумным существом. Я, который сделался собранным и разумным сам, и очень давно, не мог ему сочувственно поддакивать. Начнем с того, что я твердо понял, что он не забивал насмерть того несчастливого мужика на стройке. Потому все происшедшее с ним в дальнейшем имело смысл только в качестве издевательства, напрасных страданий, насилия со стороны государства. Думаю, Юрка и без колонии стал бы однажды разумным и собранным, австро-венгерская кровь сказалась бы в нем. Генное наследство — мощная вещь, никакая среда не сделает из человека с положительной наследственностью бомжа и алкоголика. Не в силах будет сделать.

Так вот, Юрка… Он даже взял надо мной шефство, сказал, чтоб я снял рубашку из-под куртки, нельзя, могут приебаться, поедешь в карцер — только майку можно под низ или свитерок без горла. Он указал мне на то, что многие зэки стирают носки чуть ли не каждый вечер перед отбоем. Юрка не лежал рядом со мной, он не мог знать, воняют ли мои носки, но он деликатно указал, что многие стирают. Они там не только стирали, но и постоянно гладились. Два раза в неделю нас дотошно осматривали козлы. И спереди и сзади, подбрита ли сзади линия скальпа. Бывали случаи, что с зэков сдирали линялые рубашки, штаны или стоптанные туфли.

Я понял, что прототипом колонии является Советская армия. Ни что иное. То, что офицеры знали в армии, то они внедряли и нам сюда. Разумеется, над всеми сидел наш крупный тестообразный полковник Зорин, он же Хозяин. Но не он придумал порядки в местах заключения, их придумали первые армейцы, брошенные, когда там, ну, еще в 20-х годах, я полагаю, на строительство советской системы наказания: ГУЛага, а потом ГУИНа. Советская армия унаследовала от крепостных армий царского времени жесткие и неприятные традиции мордобоя, использования солдат офицерами в качестве крепостных (а уж тем более «хозяин», «батя» и в армии, и в еще большей степени в колонии и царь, и бог). Юрка внедрился в эту армию, принял ее и стал в ней поворотливым, инициативным, безотказным солдатом. Однако в этом тоже заключалась опасность. Умея делать лучшую самодеятельность в колонии, он рисковал тем, что колония будет заинтересована задержать его в своих колючепроволочных объятиях как можно дольше. Так бывало с нужными колонии людьми: с завхозами, со специалистами-техниками промзоны, с богатыми зэка, которых можно было доить на «гуманитарку» — гуманитарную помощь колонии — в виде краски, унитазов, цемента, досок и тому подобных материалов, нужных колонии. Эти категории заключенных старались не выпускать по УДО, хотя как раз они-то УДО и заслуживали больше других. Но такова подлость колонии и ее жизни.

XIV

Я остался в 13-м, и они прикрепили меня к ПВО. Завхоз Антон сообщил мне об этом через посредника, бригадира Солдатова, молодого светленького пацана вполне разумного нрава.

— Эдуард, будешь помогать убирать ПВО, — сказал стесняясь Солдатов. — Чего делать, тебе покажут.

— А я пенсионер, — сказал я нагло.

— Это ясно, — вздохнул Солдатов. — Но у нас тут все что-то делают. Ничего не делать нельзя. — Он пододвинулся ко мне ближе. — Возьмешь тряпку в руки и будешь делать вид, что работаешь. Будешь помогать Сафронову.

Сафронов, пацан из Подмосковья, когда я к нему явился, сказал, чтоб я не спешил. Он оставил меня в ПВО, а сам ушел в туалет и вернулся с ведром воды. И с тряпкой. Ведро он поставил, а мне предложил переставить секции клубных стульев плотно к стене. Мы брали секцию с двух сторон и ловко переместили всю эту батарею. Затем Сафронов не спеша стал мыть пол. Мне он посоветовал заняться стиранием пыли с горизонтальных поверхностей стульев и с четырех аквариумов. А еще с телевизора, стоящего высоко справа от двери, и со столов в углу слева от двери — там помещалось все хозяйство Юрки Карлаша, а также с наших дипломов и призов, всего 27 штук экспонатов, я считал, и с фотографии девочки с зелеными волосами, сделанной из мозаики puzzle. Я взял мелкую тряпку и занялся этой никчемной работой, потому что зэки выполняют ее ежедневно. Никакой пыли у нас не залежаться. Но уборка у нас в расписании, и за выполнением уборки следят козлы, запросто появляясь среди нас внезапно. На уборку отведено два часа. У каждого есть свое место. Самое противное — конечно, уборка спалок, а так как у нас спальных мест более сотни, то передвигать все эти двухъярусные шконки, вытирать пыль со спинок, намыливать до пены пол, смывать его, все это казалось мне еще более скучным и отвратительным занятием. Чем даже уборка ПВО. В ПВО было меньше шума, и я мог, пока Сафронов там молча мыл пол, погрузиться в мой одинокий мир, что есть высшее и редкое удовольствие в многолюдной колонии.

Начинал я с окон. Открывал их. Составлял на пол под телевизором цветы. Приходил заключенный, ответственный за цветы, и поливал их. И они там стояли, дожидаясь, когда стечет из них на пол остаток воды. Из локалки от природы терпко пахли деревья, иногда несло ядовитым дымом промзоны. Но запах деревьев все же был сильнее. И запах свежей сырости. В углу в это время еще писал наши отрядные бумаги Юрка Карлаш, перед тем как отправиться в клуб. Порой вместе с Карлашем сидел и писал один из его помощников. Спины их были мирными, уютными. Дверь в спалку была обыкновенно закрыта. Сквозь стекла двери были видны зэки, двигающие кровати или натирающие пол щетками. В ПВО было уютно. И смотрела на меня темным взором девочка с зелеными пышными волосами. Я признаюсь, что вступил с нею в особые отношения. Она так смотрела на меня, эта похожая на красивую еврейку девочка-подросток! Так смотрела! Как охотник на дичь! Неизвестно, сколько лет ей было, этой девочке-Демону. Боже мой, как она меня волновала! Из всякого пункта ПВО, если я вдруг оборачивался, она следила за мной душным горячим взором запрещенной законом плоти. Непростая и страдающая, она преследовала меня. В конце концов, я вступил с ней в странные отношения близости. Я, например, ревновал ее к другим зэка, и мне неприятно было, когда на нее смотрели, на ее горячее лицо и голые руки. Слава богу, зэки, впрочем, мало смотрели на нее. Маленький Демон их не волновал, я полагаю, им нравились разъевшиеся тетки. Я спросил Карлаша как бы между прочим, что это за картина, откуда она появилась. Юрка равнодушно упомянул безымянного уже зэка, который собрал ее — этот puzzle, и сказал, что зэк давно освободился, а картина вот осталась.

— А кого она изображает, — спросил я, — может, это фотография Льюиса Кэролла? Он был порочным человеком и любил детишек.

Юрка не очень помнил, кто такой Льюис Кэролл. Он сказал, что не знает, кто изображен. И Юрка вернулся к своей писанине. Я же постепенно изо дня в день втянулся в созерцание ее таинственности до такой степени, что Демон этот стал меня возбуждать и волновать. Отдавая себе отчет в том, что это своего рода извращение, я как бы стал жить с этой девочкой-Демоном, взял ее в наложницы. Я воображал о ней самые липкие и страстные вещи, и она отвечала мне. Всегда отвечала мне! Она хотела меня! Я способен был возбудиться, всего лишь взглянув на нее на стене. Даже в присутствии зэков и козлов! Я расширил границы человека этой своей связью. Оказалось, можно жить с портретом смурной малолетки как с живым человеком. Более того, у этого Демона не было изъянов!

Представляю, каким бы уродом записал бы меня в свой журнал капитан Евстафьев, если бы я имелглупость сообщить ему о своей любовной связи с портретом.

Я стал думать, как мне повезло. Можно ведь было попасть в колонию, где не было бы портрета. Возможно, ни в одной больше колонии Российской Федерации не висит такой портрет. Висят всякие пошлые рисунки, изображающие половозрелых теток, или фотографии. А тут такая удача! С таким Демоном можно долго просидеть. Редкая пара для меня… Вероятнее всего, она иностранка…

Ну а с уборкой ПВО все заканчивалось тем, что мы ставили стулья на места, равняли их, я водружал на подоконники цветы. Где-то в середине процесса уборки являлся грузин Бадри. С ведерком свежих червей. Бадри был ответственным по уходу за рыбками и аквариумами. Он резал червей на порции и скармливал мелким рыбам. Несколько целых червей он оставлял для своего любимца Хроноса. Злобная рыбка эта, закованная в золотые пластины с заклепками, занимала отдельный аквариум. Хронос жил там один. Его нельзя было помещать с другими рыбами, потому что он изгрызал соперников, а мелких рыбешек элементарно пожирал. Потому Бадри держал его отдельно. Как-то он произвел в моем присутствии эксперимент: выловил Хроноса сачком и поместил его в соседний аквариум, где довольно мирно жили несколько крупных рыб. Сине-зеленый как бы плюшевый красавец выплыл из-под прикрытия разбитой чашки, чтобы сразиться с Хроносом. Они вцепились друг другу в нижнюю губу. Бандит Хронос оторвал кусок губы у сине-зеленого, и тот убежал. Бадри сказал, что Хронос действовал осторожно, находясь на чужой территории, в своем же аквариуме он агрессивен, как дьявол. Бадри выловил Хроноса и вернул его в родные воды. И накормил его червяком. Злобный золотой рыбка заглотнул червяка и разбух на наших глазах. После этого он опустился в струю кислорода, выходящего из трубки на дне аквариума, и замер там, переваривая свою пищу. В двух общаках, в общих аквариумах, у Бадри содержатся красивые обычные рыбы. Взрослые плавно скользят у поверхности, в то время как молодняк шмыгает на дне. Благодаря лампочкам рыб отлично видно. Протирая аквариумы каждое утро, я наблюдаю за их монотонной размеренной жизнью. Они спокойные создания. Хронос — исключение среди рыб. У Бадри срок восемь лет, он уже отсидел семь. Он все чаще вспоминает об Аджарии, откуда он родом.

— Как сегодня ситуация с червяками? — спрашиваю я его.

— Очень тяжелая, товарищ Эдуард, — отвечает он с акцентом. — Попрятались, засухарились, не хотят решать продовольственную проблему.

Я разговариваю с ним неторопливо и в то же самое время тру тряпкой совершенно стерильно чистые поверхности. На что это все похоже и что это мне напоминает? — думаю я. Наконец в одно из утр меня посещают смутные строки из моего юношеского стихотворения:

В губернии номер пятнадцать
Как утро так выли заводы
Как осень так дождь кислил
Аптекарь вставал зевая
Вливал созданию воду до края
И в банке кусая губы
Создание это шлёпало…
Так тянется год и проходит
Еще один год и проходит
Создание с бантиком красным
Аптекаря ждет неустанно…
Каждое зябкое утро
Втягиваясь в халат
Аптекарь ему прислужит
Потом идет досыпать.
Бадри не шел досыпать, но утра в колонии номер тринадцать, как и в губернии номер пятнадцать, были зябкими, выла сирена промзоны, Бадри менял своим рыбкам воду. Безусловно, рядом с фактической биографией у меня происходит и моя мистическая биография. И сцены этой мистической биографии были мне доступны в пророческих видениях за десятки лет до того, как они произошли. А потом пошли и дожди над колонией номер тринадцать, над портретом девочки-Демона и надо мной…

XV

В июне пошли дожди с грозами. Погода стояла переменчивая, утром еще до подъема мы порой просыпались от страшного треска грома, словно рядом ломали огромные здания. Такой мощной гирей, свисающей с крана, знаете, ударяют по стене, и она потом долго трескается. Гром сопровождался вдруг таким ливнем, что на зарядку нас не выводили, и зэки счастливо толклись в пищёвке, согреваясь чаем. Однако, вылив миллионы тонн воды на заволжские степи, небо вдруг обессиливало, и уже через какой-нибудь час выходило знойное солнце. Обиженные, не дожидаясь команды Али-Паши, хватали щетки и ведра и бежали освобождать локалку от воды. Щетками быстро сгребали воду из отдельных мелких луж в одну большую и совками наполняли водою ведра. Выходил злой снаружи, но добрый внутри Али-Паша и, страшно ругаясь, назначал в помощь обиженным всегда одних и тех же зэка — штрафника Сычова, наркомана Кириллова, и еще десяток зэка был у него всегда в распоряжении. Это все были рабочие лошадки, по тем или иным причинам не находящиеся на промке. Я заметил, что Али-Паша никогда не позволял себе помыкать ни Васей Оглы, ни его другом Ляпой, ни мной, ни азером Ансором. Иерархические представления о мире четко присутствовали всякий день в голове Али-Паши, несмотря на то что он закусывал губы, как дикий слон, и производил впечатление необузданного.

Так вот обиженные и работяги носились как на пожаре, сгребая воду, наполняя ведра и утаскивая ведра к канализационному стоку, где их выливали через решетку. Спешить было куда, поскольку ежедневные три проверки не мог отменить и сам Господь Бог. А к проверке потрескавшийся асфальт локалки должен был быть сух. А не будет, так горе нам! В лагере №13 царит коллективная ответственность, и потому отряд, вовремя не осушивший свою локалку, будет наказан. Способов наказать существует множество. Самый легкий — это лишить отряд нужного количества очков за месяц и на этом основании запретить смотреть телевизор с 22-х до часа ночи в пятницу и субботу. Отсутствие же зрелищного мероприятия плохо влияет на психическое здоровье осужденных. Не посмотревшие ящик, раздраженные, они будут создавать опасные конфликтные ситуации, ссориться и получать наказания. О системе очков или баллов меня впервые проинформировал Юрка Карлаш. Оказалось, все деяния осужденных отряда оцениваются баллами. И ежемесячно совет колонии подводит итог. Я не помню, сколько баллов начисляли нам за каждую статью в газету саратовских осужденных, но был удивлен, что мало, десять, что ли. Юрка Карлаш знал все баллы за любую активность, он вообще тащил на себе всю, без преувеличения сказать, административную работу в отряде, вел двенадцать журналов. А помогали ему всего лишь несколько человек. Сафронов, пацан из Подмосковья, Кащук, украинец с манерами сержанта, из той же серии, что Лешка Лещ, но пятидесятипроцентный, разбавленный, и мелкий парень с веснушчатым носом, получивший «пятнашку» и сидящий уже тринадцатый год Воронцов. Спортивный, подтянутый, точный, в нем, казалось, не было изъяна, он был как активист-комсомолец; этот Воронцов все же, согласно Юрке, имел труднейший характер. Потому, перебывав на многих среднего звена должностях, он не удержался и слетел. Впрочем, я лишь хотел пояснить, что воду в локалке нужно было во что бы то ни стало тотчас после дождя всю убрать. Альтернативы не было. Вот мы и носились с водой. Хороший хозяин мог бы подумать своей тыквой и прийти к выводу, что локалку нужно переоборудовать. Сделать так, чтобы выдолбленные временем дыры были бы заделаны, а сам уровень земли чуть повысить к бараку и понизить к клумбе с цветами и деревьями. А близ клумбы была бы канавка, и по ней вода бы стекала в канализационную решетку и в сток. И тогда осужденные не бегали бы как на пожаре чуть ли не каждый божий день, занимаясь абсурдным деянием переноса воды, сизифовым трудом, в сущности. А в иные дни дожди выпадали по нескольку раз, норовя выпасть между поверками, потому авральное осушение происходило порой и дважды, и даже трижды в день. Так бы поступил хороший хозяин на своем участке. А хороший хозяин колонии так не поступал. Потому что хороший хозяин колонии должен измотать осужденных за день до предела. Потому на ямы и выбоины никто не покушался, даже наш сильный сверхчеловек Антон. Он знал, что ему не разрешили бы их заделать, если бы он имел глупость пойти с таким предложением к Хозяину. А он и не ходил никогда, потому что он умный сверхчеловек. Там всего-то надо было пару мешков цемента, а их бы загнал любой отец любого осужденного. Но как Сизифу богами было ниспослано наказание катить свой камень почти до верха горы, но чтобы потом камень неумолимо скатывался бы вниз, так и нам ниспослано было условие собирать небесную воду, а она прольется в тот же день опять. Или на следующее утро прольется. В сущности, сизифов труд — это очень русское наказание, как будто его выдумал чиновник ГУИНа — Главного управления исполнения наказаний. И затрат никаких — естественный холм, камень и осужденный Сизиф, Рашид, может быть, его звали.

Там, под мрачным небом заволжских степей, я выходил с кепи на башке и тоже хватался то за таз, то за ведро. Даже в последние дни, когда ждал уже освобождения, в это время осужденный имеет право на некоторые неписаные послабления. Но я не могу смотреть, как другие работают, и стоять. «Уйди, старый!» — кричали мне ребята. «Эдик! На хуй оно тебе надо!» — сипел надо мной Али-Паша. Я упрямо таскал с ними воду. Если ты можешь быть человеком, то будь им.

Да и трудно было устоять. Даже наши самые чопорные и привилегированные не выдерживали. Когда бегают с ведрами, наполняют ведра и тазы, сгребают воду и сметают ее щетками на клумбу, разве устоишь в этом матросском аврале? Небо вдруг раскалывалось, возникал, как прожектор, жгучий луч солнца, а вокруг еще густо-синие тучи. Физиономии осужденных, постные доселе, осветлялись, их посещал некий экстаз, который всегда возникает у русских, я заметил, в моменты коллективного аврала. Упоение диким темпом труда, взаимное соревнование какое-то, демонстрация трудовой ловкости и силы — все там под заволжским небом разворачивалось. Потом, господня влага — не самое худшее, с чем приходится работать. Лучше, чем валун Сизифа.

Каюсь, наблюдая их, мне приходили в голову преступные мысли, как бы эти все мужики и ребята разделались бы с государством и цивилизацией. И в первую очередь с городами Энгельсом и потом Саратовом, как раскатали бы их по бревнышку, растащили гололобыми муравьями. Под синими тучами с кинжальным солнцем. Возможно, именно это и угодно Высшим силам. Ведь допускали же они до работы очищения Разина и Пугачева и бесчисленные крестьянские восстания на Руси. Всегда шла борьба между начальниками-боярами-белой костью и черными людьми. А кто мы, как не черные люди. Кто мы еще? И даже одежка у нас черная. И страдаем мы по-черному.

Дождей в июне было много. Дул кислый ветер по утрам. Достигши большого искусства в области уборки постели и освоив хитрости умывания и посещения туалета, я стал выскакивать в локалку минут за пятнадцать до зарядки. И успевал подтянуться на сваренных из железных труб брусьях и раз тридцать отжаться от скамейки в глубине локалки рядом с железным ящиком со спортинвентарем.

XVI

В первый же день пребывания в 13-м отряде я чуть было не совершил косяк. Решив сесть в ПВО на дальние стулья, я уже опускался было на самый крайний справа в последнем ряду, но меня окликнул наркоман Кириллов. «Эдуард, не садись там, это места для обиженных». Так я узнал, что у нас есть обиженные. А места для них — три секции стульев в трех последних рядах справа от входа, если глядеть от входной двери. Три на три, следовательно, у нас было девять обиженных. Позднее, после того как расформировали восьмой и пятнадцатый отряды, обиженных стало одиннадцать. Панического ужаса в крике Кириллова не послышалось. Он лишь поднял лицо от пухлого детектива и приподнялся со своего стула. А я подошел к Кириллову и уселся рядом с ним. Кириллов высокий, худой, ему лет 25–27, голова у него тоже высокая и худая, как тонкая тыква. Я уже упоминал, что сидит он за наркоту по статье 228-й, и потому у него на сердце желтая бирка.

Среди обиженных оказались самые разные. Хитрый и сварливый старик с расшлепанным носом и в очках, по кличке Хлястик. Он все время пререкался с бригадиром Сафаром, работал вне отряда на озеленении территории колонии, а в последнее время — на КСП. То есть убирал бумажки, веточки, сор и выдергивал сорняки на контрольно-следовой полосе. То, что зэк работает на КСП, означало, что ему скоро освобождаться, что ему остаются до освобождения месяцы. Хлястик выглядел как обыкновенный сварливый деревенский старикан. Из-за его брюзжащего нрава его убирали из отряда при визитах всех исключительно комиссий. А комиссий, надо отметить, у нас перебывало немало, мы ведь были образцово-показательным отрядом образцово-показательной красной колонии, лучшей в Российской Федерации. Потому Хлястика прятали. Еще один яркий представитель обиженных — спортсмен Купченко. Высок, худ, плотные ягодицы обтянуты рабочими брюками. Вылинявшая до голубизны когда-то синяя пара — куртка и штаны и такое же кепи. Купченко отлично бегал, был чемпионом колонии. Он также участвовал в поднятии тяжестей. И никто никогда его не оттолкнул. Его уважали.

Тут следует остановиться на том, что обиженные не были неприкасаемыми. Они спали в своем блоке в спалке, отделенные от нас и от стены неширокими проходами. У них был свой стол в пищёвке. У них был свой умывальник и свой крайний слева толчок, то есть евротуалет. И умывальник, и евротуалет были у них ничем не хуже наших. Мы даже завидовали им по утрам, потому что у них был один туалет на девять задниц, а у нас четыре на восемьдесят пять задниц. У обиженных был свой нож с совсем круглым концом. Однако он лежал в общем ящике для ножей и ножниц, хотя и в отдельном отделении. Но вот спортивные снаряды хватали все, кто имел мужество заниматься спортом, никто и слова не сказал ни Купченко, ни молодому обиженному, которому Купченко протежировал. Ночной дежурный Барс как-то устроил скандал по поводу обнаружения им ножа с круглым концом среди других ножей в том же отделении. Однако, качаясь, Барс ни разу не выразил неудовольствия по поводу того, что те же спортснаряды хватают обиженные. А Барс был серьезный человек, его срок 15-лет подходил к концу. Более того, я несколько раз наблюдал, как различные дежурные по ПВО, не дожидаясь меня, в полном беспорядке расставляли секции стульев, и стулья обиженных попали среди стульев нормальных пацанов. Я, впрочем, ничего не сказал.

Обиженных никто особенно не сторонился. Купченко участвовал во всех спортивных мероприятиях, был весел, всегда готов к любой работе. Когда наш отрядник Панченко справедливо предложил на собрании отряда представить Купченко к поощрению, все даже зааплодировали. Среди обиженных были и два кавказца. Один достаточно нахальный. Как они превратились в обиженных? Мне известна история З., довольно деревенского парня, лет ему не более тридцати. Он сидел в черной тюрьме и занимался довольно почетной работой — обслуживал «дорогу», то есть сеть натянутых за окном зэковских коммуникационных линий, позволяющих переправлять корреспонденцию (ну, иногда и наркотики) внутри тюрьмы, между камерами. Письмо свертывается в такую бумажную гильзу и запаивается в пластик от обертки сигарет. Называется это «малява». Так вот, однажды З. вызвали на свиданку. Он поспешно переоделся, и его увели. В его отсутствие случился шмон, то есть обыск, и менты обнаружили в куртке З. неотправленные малявы. В результате вычислили авторов маляв, избили и отправили в ШИЗО. За это смотрящий за хатой и его подручный изнасиловали З. и продолжали им пользоваться около месяца. По тюремным законам они не имели права этого делать без согласия старших воров, они должны были запросить смотрящего за тюрьмой, вора в законе, если таковой есть, или авторитета. Не такое уж большое преступление совершил З., чтоб его так жестоко наказывать. Малява должна составляться с учетом того, что она может попасть в руки милиционеров; она должна быть зашифрована так, чтобы понимали ее содержание только отправитель и адресат. Посему авторы маляв, найденных в куртке З., частично виновны в своем наказании сами. Через месяц З. перевели из той злосчастной камеры, и больше на него никто не покушался. Однако его репутация пропутешествовала с ним из той тюрьмы и на зону.

Вообще все известно о заключенном другим заключенным, а что неизвестно, то сообщат «добрые» дубаки, хитрожопые психологи человеческих судеб. З. выглядел абсолютно деревенским таким парубком, да он и был из деревни, где работал пастухом. Ни один из обиженных не был похож на пидора в том понимании образа подламывающегося под женщину гротескного персонажа. Хлястик смотрелся как упертый водопроводчик, Купченко — спортсменом, З. — пастухом. Но каждый из них накосячил, то есть спорол косяк, и вот живет обиженным. У нас в 13-м отряде, повторяю, я не видел и не слышал, чтоб их кто-нибудь обижал. Верно и то, что обижать у нас можно только по разрешению или по приказу администрации колонии. Убивать тоже можно. Но нужно, чтоб был особый приказ сверху и особый случай. И чтоб освободили хозяина от ответственности. В российских колониях уже убиты Радуев, Атгериев и Лечо Исламов — особо известные чеченцы. Их не стесняясь убили в колониях, Исламова, впрочем, отравили по пути в колонию, так не терпелось его уничтожить.

Обиженные у нас носятся как дьяволы. Если не бывает дождя, то бывает пыль. Пока мы стоим на всех трех поверках, З., Купченко и их друганы обиженные подметают в совки пыль и листья, если таковые бывают. А они есть, химические облачка недаром курятся над ближней промзоной. Листья начали опадать уже в июне. Странным образом, но близость ядовитой химии не влияет на розы. Вскормленные зэковскими страданиями, землю вокруг них опушают, мотыжат и поливают Хлястик и его товарищи, розы ярко пылают, сбивая нас с толку, гипнотизируя и мистифицируя. Розы стали жирные, мясистые, в то время как обиженные костлявы и усушены.

К вечеру, стоя у своих коек, обиженные интенсивно сплетничают. Вот этим они отличаются от других обитателей отряда №13. Они сплетничают больше обычных осужденных. Несколько раз мне пришлось наблюдать и сценки определенно трогательные. Я видел З., заботливо укрывающего Хлястику ноги и подтыкающего ему под спину одеяло. Слышал Купченко, инструктирующего своего протеже по поводу стираных носков. Они держатся вместе и относятся друг к другу лучше, чем мы.

XVII

Как-то пришел в ПВО чеченец Руслан.

— Эдуард, там тебя человек из девятого отряда спрашивает. Сказал, что сидел с тобой в Саратовской тюрьме.

Я вышел из отряда. Стесняясь, в синей робе стоял там, сияя золотыми и гнилыми зубами, шнырь с нашего этажа на третьяке, Луна была у него кличка. Простой совсем человек. Отец четырех детей. Рабочая лошадь. Вдребезги больной. На третьяке только и слышно было: «Луна, подойди сюда!», «Луна, ты куда!», «Луна!» Он пристроился рядом, и мы походили по нашей территории. Несмотря на то что по правилам он должен находиться за красной линией, на территории девятого. Пройти через нашу территорию он может, да и другого пути в девятый нет, а вот находиться нельзя. Луна спросил, нет ли у меня конверта, он хотел написать своим.

Я подумал и вынес ему конверт. Меня, несущего ему конверт, увидел Юрка и сказал с завистью: «Лучше б мне дал!» Так же как чай и сигареты, почтовые конверты — это твердая валюта в лагере. А дачки мне тогда еще не забрасывали. Партия делала это в тюрьме исправно, но тут случился сбой. Их намеренно долго не информировали, куда меня определили, в какую колонию, а потом я находился в карантине, куда передачи не принимают. Только уже в июне я получил первую дачку. Так что для Луны я от себя оторвал конверт. У меня их оставалось три.

Чаю у меня был запас, я привез его с собой в колонию. Были сигареты, их я раздавал тем, кто мне нравился. Часть сигарет осталась в карантине, но и Юрке с Мишкой досталось. Только уже в июне меня (я шел от женщины из особого отдела) обязали зайти получить дачку. «Особый отдел» звучит страшновато, а на деле это вольнонаемные, оформляющие разные невинные бумаги: паспорт, справки всякие. С женщиной осужденного наедине не оставляют, пока я находился в кабинете, там сидел офицер с резиновой дубинкой. Ну и затем вызвали: «Зайдите получить дачку». Тот, что с резиновой дубинкой, отвел меня. Это оказалось сразу справа от администрации, за калиткой, которую нам открыл шнырь с поста, и за турникетом. Там был коридор и комната без двери. На полках стояли набитые, желтые почему-то пакеты.

— Вот, Савенко, распишитесь, — сказала мне еще одна женщина в халате, похожая на упакованное бревно.

Я расписался и забрал здоровенный пакет размером с пару ведер. Крепкий, видимо, индустриальный, приспособленный, видимо, чтобы гайки или болты переносить.

У поста номер один я встал. И стою с пакетом.

— Чего ты встал здесь? — спросил из окошка красивый эсдэпэшник со злым лицом.

— Чтобы отвели в тринадцатый. Жду.

— Ну и иди к оперативникам. Пусть вызовут бригадира.

Я решил, что ему неприятно лицезреть выпирающие из пакета банки и сигареты. Я пошел наискосок в здание оперативных дежурных.

— Разрешите. — Снял кепи. — Иду домой в тринадцатый.

— Что, отоварился? — спросил разбитной солдат за пультом. Там перед ним был микрофон и старый аппарат со множеством клемм и кнопок. Так он регулировал телефонное движение в колонии. Он вызвал 13-й отряд. — Савенко заберите!

Пришел Сафар. Сказал: «Чего, дачку получил?» И мы пошли в отряд. Вошли в калитку. Вокруг меня образовалось кольцо, живой круг. «Эдик, угости сигаретами! Эдик, одолжи! Эдик, меня не забудешь?» Тут, слава богу, вышел Юрка и взял у меня пакет. И мы пошли в пищёвку. Извлекли все, что было в пакете, и положили на стол. Тушенка в банках, сгущенка, конфеты, чай, сигареты, лимоны. Приличное количество.

— Юр, — сказал я, — давай ты будешь заведовать всем этим.

— Чего я, дачка-то твоя.

— Юр, ты более опытный, ты знаешь, сколько нужно в общак дать, кому мы должны, ты сам говорил, что чай занимали, конфеты брали.

— Ну, давай, — сказал Юрка.

Треть всего он сразу отдал на общак. Потом отдали долги Галецкому, Сафару. Угостили человек восемь сигаретами, каждому по пачке. Немного осталось. Вечера четыре мы, правда, пировали: тушенку с луком и лапшой ели, к чаю шоколад у нас был. Потом закрома опустели. Чай, правда, у нас не кончался. С чаем было хорошо.

Я взял пачек восемь сигарет саратовской «Примы» и выдавал их тем, в ком видел прок: дал чеченцу, Васе Оглы. Сафару и Антону мы дали по паре пачек с фильтром.

Короче, я понял, что в колонии дачка — это тоже радость, но небольшая в сравнении с той, которую получаешь, когда дачка приходит в малую хату, где вас трое-четверо всего. В отряде девяносто с лишним гавриков, и невозможно воспользоваться своей дачкой самому. Распределение я скинул на Юрку. Когда у меня просили сигарет или чаю, я отсылал: «К Юре! Он у нас главный».

Когда тяжелая тюремная машина, наконец, повернулась и деньги, остававшиеся у меня на счету в Саратовском централе, все-таки пришли сюда за Волгу, а случилось это через месяц, я пошел в магазин. Туда нужно заранее записываться за неделю. И только тем, у кого есть деньги на счету. Да еще приводят строем. Да еще все стоят и ждут, когда приведут продавщицу. А когда ее ведут, эту бесформенную пожилую тетку, всех издевательски поворачивают «Кругом!» Чтобы, значит, не смотрели. Однако, когда ты стоишь в очереди уже в самом помещении, то все там так устроено, что через большое без стекла окно ты потом эту тетку во всех подробностях целый битый час лицезреешь. Да и, по правде говоря, ничего, кроме отвращения (ну, ладно, безразличия!), это большое животастое старое животное не вызывает.

Я хотел купить на все деньги. Но Карлаш практично не разрешил мне этого делать, заявив, что деньги могут мне понадобиться на оформление паспорта, на… да мало ли на что могут понадобиться деньги в неволе. Мы купили чуть ли не сорок пачек «Примы» и десяток пачек «Петра I», чаю купили «Майского» четыре пачки по 250 граммов, ватрушек свежих двенадцать штук, конвертов.

Все это богатство быстро, впрочем, растаяло в океане мелких заемов, отдач, подарков нужным нам людям, так что через дней десять Юрка и Мишка ограничивали себя в сигаретах, занимали у Галецкого и Али-Паши. В отряде нашем где-то десяток человек получают дачки более или менее постоянно. Многие осужденные, особенно с большими сроками, не получают вовсе ничего, поскольку родственники от них давно отвернулись. Иногда лишь вдруг приезжают на свиданку и тогда кормят, и человек появляется после свидания довольный и с пакетом. Но на такой большой коллектив, конечно, всегда недостаточно. Потому мы живем тут с лицами усталых легионеров, и щеки у нас ввалились, и мы постные такие, костлявые.

А Луна приходит иногда, вызывает меня, и мы с ним гуляем, нарушая правила. Карлаш и Ярош иронически улыбаются, они не понимают, о чем можно говорить так долго с рабочим шнырем, у которого руки похожи на изрубленные лапы зверя.

— Опять с народом общался, Эдуард, — подкалывает меня Мишка.

Ну а что, мы что, не одним воздухом дышим, не в одной стране живем?

XVIII

В колонии все натянуто, напряжено, все готово взорваться насилием каждое мгновение. Каждое мгновение тебя могут вызвать с вещами, вырвать из той хрупкой паутины — сети связей, которые ты с трудом наладил. Сорвать с твоей шконки (моя у стены внизу — редкое удовольствие), где ты видишь свои сны, от Юрки Карлаша, с которым иногда можно погулять перед отбоем, вначале он покурит в месте, отведенном для курения, а потом вы погуляете, беседуя, от Васи Оглы, он подтанцовывает перед тобой маленькими лаковыми туфлями — нервный цыган, от Али-Паши — большого слона и всех этих постных монашеских физиономий. Которые не опасны для тебя, и ты об этом знаешь. А некоторые даже дружественны к тебе. Может, в этом и заключается загадка чувства печали, которую испытываешь при разлуке. Ты покидаешь окружение знакомых тебе людей и вещей, а что-то будет впереди! Может, там затаились только недружелюбные.

В начале июня меня вызвали, не сказав зачем, и я, идя вместе с бригадиром, пацаном Солдатовым, в административный корпус, ожидал худшего. Может, в карцер, всегда найдется за что; может… дальше карцера, впрочем, я не мог сместиться. Ведь если бы на этап или в другой отряд, меня бы выкликнули с вещами и не предупредили бы совсем. Впрочем, все быстро разрешилось, у поста номер один на плацу стояли осужденные. Человек 15–20. Меня поставили в соответствии с первой буквой моей фамилии после зэков на «Р». И нас стали выводить мелкими группами и уводить в административное здание. А из здания выводили тех, кто «отстрелялся». Те, кто отстрелялся, и сообщили нам, что заседает комиссия по УДО. И тут я вспомнил, что мой адвокат подавал бумагу, чтобы меня рассмотрели по поводу возможности условно-досрочного освобождения. И что мне уже отказали в УДО. Об этом мне сообщил еще во время моего краткого пребывания в 16-м отряде отрядник 16-го капитан Жук. Мы стояли тогда на холодном ветру на утренней поверке, и Жук объявил: «Савенко! Отказ в условно-досрочном освобождении». Я не очень огорчился, потому что по неписаным правилам (как я потом узнал от самого Хозяина 13-й колонии, это требование незаконно) следует пробыть в колонии не менее шести месяцев, чтобы получить характеристику от администрации колонии, а без характеристики УДО невозможно. Я понял, что они ошиблись, вызвав меня. И уже знал, что бесполезно обращаться сейчас к ним, чтобы меня отвели обратно. Нужно покориться своей участи.

И я привычно впал в экстатический транс. То есть я отдался иссиня-яркому небу, солнцу, зелени деревьев. Над плацем дул ветерок. Я как мог выше приподнял козырек своего кепи и подставил лицо солнцу. И сузил глаза. Я так стоял, счастливый монах, общающийся с Солнцем и через Солнце с Творцом всего живого. Я оцепенел от Счастья, и только на оболочке моих глазных яблок (колотых и битых еще в 1996 году) двигались дубаки, козлы с бумагами пересекали мои глаза, прошла медсестра, толстая и старая, в сопровождении двух солдат с дубинками. Скользили они, как тени по воде, а моим глазам было все равно. Сияющее древнее небо и я. Зэки в это время перешептывались, переваливались, топтались нетерпеливо.

Когда настал черед букв «П», «Р» и «С», пошел и я мимо поста №1 в здание администрации. Впрочем, еще в состоянии нирваны. Множество кепи лежало на лестничной площадке второго этажа, их оставили осужденные, перед тем как углубиться в кишку административного коридора. Там был в конце тупик, в той комнате принимал меня однажды оперативник Алексеев. Сейчас мы прошли к двери другой комнаты. Там еще стояли несколько осужденных с фамилиями, начинающимися на предыдущие буквы. Мы построились вслед за ними в порядке живой очереди. И повернулись лицами в коридор. Ко мне подошел диктор радиорубки колонии дядя Толя Фефелов и завел со мной беседу. Точнее, он продолжил беседу, которую пытался начать со мной на плацу. Там я лишь промычал что-то ему в ответ и ушел головой вперед вверх, в нирвану. В коридоре он настиг меня. Но даже в коридоре я сумел не разговаривать с ним. Два года тюрьмы и колония научили меня навыкам ухода в метафизический мир. Потому я кивал дяде Толе, дружелюбно улыбался ему, а сам стоял там под тусклыми лампочками, как под солнцем, и ой как мне было хорошо и спокойно!

Когда вышел изможденный монах, брат мой осужденный, последний в очереди монахов передо мной, вышел грустный, я постучал в дверь.

— Разрешите? Осужденный Савенко, приговорен по статье 222-й, часть 3 к четырем годам лишения свободы, начало срока 7 апреля 2001-го, конец срока… — Только тут я осмотрелся и увидел, что в комнате полным-полно офицеров.

— Достаточно, — сказал Хозяин, сидевший во главе стола. — Что там у нас с Савенко? — спросил Хозяин, обращаясь к группе офицеров, сидевших вдоль комнаты справа от меня.

— Так как Савенко не отбыл еще положенных шести месяцев в колонии, — начал, подымаясь, тощий капитан Жук.

— Он что, еще у вас в шестнадцатом, ведь он в тринадцатом, — перебил его Хозяин. — Садитесь, капитан… — Капитан сел.

— Вы признали себя виновным, Савенко? — обратился Хозяин ко мне.

— Я не оспаривал приговор, — сказал я и прибавил: — Гражданин начальник. — И замолчал.

— Вы должны обдумать ответ на этот вопрос. На суде вы не признали себя виновным. Верно и то, что вы не обжаловали приговор. Но на комиссии прокурор обязательно спросит, признаете ли вы себя виновным. Найдите ответ. — И, обращаясь к офицерам, безапелляционным тоном Хозяин сказал неожиданное: — Решение по условно-досрочному освобождению Савенко откладывается и переносится на следующее заседание. Можете идти, — сказал мне Хозяин.

Только тут я вышел из своей нирваны и, закрывая за собой дверь, подумал, что Приставкин, по-видимому, сдерживает свое обещание. Работает над моим условно-досрочным. Или Господь Бог работает в паре с моим адвокатом Беляком.

На лестничной площадке оставалось одно-единственное кепи. Это было не мое кепи. Оно было старее моего. Но я взял его и вышел. У поста номер один я встал по стойке смирно, так как там уже стояли, ожидая своей участи, несколько осужденных. У магазина, справа от поста номер один, стояли осужденные, приведенные сюда для shopping, то есть для приобретения сигарет, чая, булочек или мгновенных макарон. Они молчали.

Небо было все таким же сияющим, жарким, бездонным, и с Востока и Юга, с родины Будды, шли приятные, четкие, как бусины, облака. Мимо прошел майор Алексеев и накричал на нас: «Что вы стоите тут, как дурные столбы? Почему не идете на ОД? А ну, пошли, шагом марш!» Мы и пошли за ним, потому что ОД, штаб оперативных дежурных, помещался в здании о двух этажах в ста метрах от нас. Принципиально было, а на самом деле безразлично, где ждать нам наших бригадиров или завхозов, чтобы забрали нас в отряды. Что у поста №1, что у ОД. Но Алексеев был не в духе.

Передвинутый, я опять окунулся в мою личную нирвану. Никаких эмоций, бездонное небо, солнце, нагревающее плечи, сжигающее уши и, если приподнять голову, надбровные дуги. Никаких желаний. Скулы и лицо постно обтягивает кожа. Жиров в рационе практически нет, и потому мы выглядим более постными, чем самые голодные монахи. Ну да, порой наш суп покрыт пленкой подозрительной и маслянистой, но это ОНО не усваивается никак организмом. Это заходит в полость рта и выбрасывается через задницу. Только и всего. От скудного рациона в колонии я сделался в несколько раз святее, чем был в тюрьме. Я скоро начну левитировать, то есть подниматься над серым асфальтом колонии. И буду висеть над ним. Еще в тюрьме мертвые стали мне ближе живых. Тогда я уже написал «Священные монстры». А в колонии я уже достиг умения когда угодно выходить из ситуации и входить в метафизический мир: летать беспрепятственно по Истории, проноситься над шершавыми боками ледяных железных и каменных планет или мог ползти тараканом по влажной плоти девочки с портрета. Колония! Наши офицеры! Наши козлы! Да что они могут такому сделать, как я, если я достиг этой безболезненной легкой святости. Какой там Приставкин, я дошел до того, что у меня появилась надежда выйти по УДО, Хозяин ведь зря не стал бы меня готовить, а мне все равно! Этого я от себя ожидал. Я так и думал, что доиграюсь с огнем, дойду однажды до того, что воспарю над вертухаями, дубаками, супами и кашами и что неволя, что воля будут мне единым временем.

Меня забрал Евстафьев, идущий к нам в 13-й отряд. Капитан сказал мне, что у него были на меня большие виды, что мои предложения (я по его просьбе сочинил две страницы предложений, среди прочего я предлагал читать заключенным лекции по пониманию истории и поведению человека в обществе) кажутся ему интересными. Но, кажется, так он понял сегодня по поведению Хозяина, меня придется проводить по УДО. Капитан вздохнул, может быть, ему хотелось меня помучить. Чуть позже он наказал Юрку Карлаша неделей строевых занятий на плацу только за то, что Юрка завел журнал не того вида, который он, наш психиатр, велел изготовить. Скажу, что Евстафьев, этот бэби-фэйс, распорядился приклеить к журналу большой конверт, где должны были располагаться психологические карточки заключенных, ну, там, сангвиник зэк или холерик, болел ли по психической части. Много всего на самом деле, психанкета из двадцати восьми вопросов… В наказание Юрка должен был после ужина и до отбоя несколько часов топать с другими наказанными по плацу. Он приходил изнуренный и усталый. Хромого, его бэби-фэйс наказал чрезмерно. У Юрки вообще нет недостатков. За что такого?

Если б Евстафьев наказал бы меня, он бы не мог меня наказать. Так как я достаточно снабжен уменьями, чтобы превратить наказание в удовольствие. Во время марша строевым я взвинчиваюсь, сатанею от удовольствия, топаю с наслаждением, вхожу в непонятный мне самому галлюцинаторный азарт и готов идти хоть до Берлина. Конечно, я могу устать, как и все, но тогда я упаду. И упасть после такого напряжения, я знаю, будет также огромным удовольствием. Такой, как я, наверное (это предстоит еще выяснить опытным путем), может получить наслаждение и от смерти. Во всяком случае, я точно сорвался с цепи, сорвался, и что со мной сделаешь. Меня не вернуть к обычным эмоциям человека.

— Ну как, — спросил меня Юрка вечером, — зачем вызывали?

— Сообщили, что перенесли решение по УДО, отложили до следующего раза, когда соберется комиссия.

— Ну, — оживился Юрка. — Такого не бывает!

— Сам Хозяин сказал.

— Точно домой скоро пойдешь, — заявил Юрка.

Я не решился сообщить ему, что мне и здесь хорошо. Это звучало бы кощунственно. Ему было бы обидно. И он мне не поверил бы.

Я не решился сказать ему, что между аквариумами с рыбками и портретом девочки на стене я чувствую себя более святым, и загадочным, и чистым, чем буду чувствовать на воле, где все вульгарно и нет нужных градусов святости и монашества. Я не решился сказать ему, что страдание очищает, а те условия, в которых мы живем, может быть, наилучшие для существования духа. Я не сказал ему, что здесь полное торжество метафизики достигнуто. Правда, оно никому из нашего отряда не нужно. Да и из всей колонии №13. Только мне оно нужно, это торжество метафизики.

XIX

Во времена первых апостолов был такой Симон Маг или, как его в русской транскрипции называют, Симон Волхв. Маг звучит более мощно, русское Волхв отдает неким сладким либерализмом. В таком слове не должно быть гласных. Симон был родом из Самарии, из местечка Гиттон. Деяния апостолов повествуют, что «Симон приводил самарян в изумление своими волхованиями», «выдавал себя за кого-то великого». О нем говорили: «Сей есть великая сила Божия». Симон крестился, впрочем, как повествуют Деяния, христианином он не стал, но оказался «исполненным горькой желчью в узах неправды». Симон возил с собой некую Елену, выдаваемую им за «Мысль Божию», и симониане, его последователи, чтили их как Зевса и Афину. Первоначалом всего — духовного, душевного, материального — Симон Маг считал Первоогонь. Первоначало раскрывается, но и в раскрытости своей оно есть и раскрытость, и невыразимое единство, или Молчание.

Остановлюсь, чтобы заявить, что даже уже эти первые сведения об учении Симона Мага, а они сообщены нам неким Ипполитом, якобы жившим во II веке нашей эры, уже впечатляют. А чтоб еще больше прислушался ты, читатель, к учению Симона, вот тебе несколько биографических приманок. Симон Магус был соперником Христа, первым в истории христианства Ересиархом, то есть вождем ереси. Еще известно о нем, что он демонстрировал чудеса не хуже качеством, чем Иисус. Он, например, при стечении толп народа летал на закате дня над Иерусалимом. Сбил же его с небес молитвою апостол Петр, посетивший в это время Город. И сбил осторожно, сказав, пусть, мол, он не разобьется, но сломает ноги в трех местах. Что якобы и произошло. Представляете себе, медный закат над храмами Большого города, летящий человек, растрепанный и разгневанный Петр в каком-то древнем халате, борода, немытые волосы, и, как Икар, падает с небес темная фигурка человека. Симон Маг, очевидно, попортил немало крови христианству, потому что они постарались обезобразить память о нем, как могли. Якобы он попытался «дар Божий получить за деньги», купить, возможно, епископство. И потому грех этот, расширенный до пределов современной коррупции, называется доселе «симония». То есть, если, скажем, папа или архиепископ за взятку устроит священнику повышение по службе, то это и есть симония.

Однако они не смогли испоганить для меня имя соперника Христа. Я выудил Симона Мага впервые давно еще из стихотворения Апполинера, из книги переводов его стихов, опубликованной в России в 1966 году. Там есть строка: «Подражает он Симону Магу, что жил в Иудее». Точнее, конечно будет, «что жил в Самарии». С тех пор этот Симон, летавший на закате над Иерусалимом, не дает мне покоя. Сорок лет без малого. Стоя на поверках, я смотрю на закопченные корпуса промзоны, похожие на крепость крестоносцев, и воображаю себе, как я лечу над ними подобно Симону Магу. Мое влечение летать увеличилось с тех пор, как я нахожусь в колонии.

Дальнейшие же подробности учения симониан следующие: «Молчание, оно же невыразимое единство, раскрывается как самосознание, то есть как сознающий или мыслящий «Дух» либо «Ум» (nous, mens) и как «помышление» либо «помышляемое» (intellegentis), как сизигия, или чета, Ум-Помышление. Но Ум, или Дух, выражает или высказывает себя, и Помышляемое им получает определенность своего бытия в «понятии» или «имени»: рождается вторая чета Глас-Имя (phonema; phone — голос, звук слова). Высказывает же себя Ум как разумение, или рассуждение, или дискурсивное мышление, предмет и содержание которого — конкретная мысль. Третья чета Разум-Мысль завершает самораскрытие Молчания».

Тут следует напомнить, независимо от Симона Мага и его учения, что мысль есть важнейший феномен. Это ведь пятое измерение — большее, чем три пространственных плюс время. Мысль ведь самостоятельная область, и именно она есть доказательство существования метафизического, невидимого мира. Поняв это, о читатель, даже самый недалекий и неразвитый, ты убедишься, что и Симон не занимался пустяками и не чудачествовал и мой экстаз в колонии №13 есть нечто глубоко подлинное, не менее реальное, чем твоя жареная картошка у тебя на столе.

Далее Ипполит пересказывает учение симониан так: «Пребывая в небесной своей отчизне, Мысль познала творческий замысел своего Отца (Ума, или, вернее, Первоогня), ибо сама и была творческой мыслью. Но, непокорная, она восхотела творить сама, своими силами создать мир, средоточием которого, соответствующим Первоогню и Молчанию, должен стать человек. Этим она отъединилась, отпала от Отца. Она произвела архангелов и ангелов. Но они, унаследовав от нее, своей матери, ее непокорство, полонили ее и, вселив в материю, принудили ее к бесконечному ряду перевоплощений, которые пресекали ее обратный путь к Отцу. Мысль была когда-то женой Менелая Еленой, и ее же нашел сам Симон как другую Елену, священную блудницу (иеродулу) в Тире. Освобождение Мысли-Елены связано с освобождением мира, в котором законодательствуют и правят вдохновители пророков еврейских — ангелы. Но, враждуя друг с другом, ангелы являются виновниками всех бедствий мира: войн, убийств, насилий. Когда мера этого зла переполнилась, сошла на землю Великая сила Божия, или Седьмая Сила, и явилась людям как Дух среди язычников (греческая философия), как Сын (Иисус Христос) среди иудеев, как Отец в лице самого Симона, освободителя Елены и мира. (Дух у Симона Мага соответствует Разуму, Сын — Голосу или Слову, Отец — Уму, Седьмая Сила — Молчанию, Первоогню, Человеку.)».

Теперь понятно, почему Симона Мага его последователи обожествляли как Зевса, поскольку Зевс — Бог-Отец, а Елену его как Афину — богиню мудрости.

В моей поэме «Золотой Век», написанной в Москве в 1971 году, есть такие строки: «Мама, неужели ты не знаешь, кто она. Это же прекрасная Елена. Ты же ее прекрасно знаешь. Это она стояла на стенах Трои и одновременно была в Египте. Она обманула всех и теперь хочет обмануть меня. Она не ест борщ, мама. Она спала с Тезеем и Менелаем, с Парисом, Деифобом и опять с Менелаем. Кажется, еще и с Ахиллом. Она не ест борщ, она кушает, когда никто не видит, бабочек. В ней живет свежая кровь, она вечно что-то выдумывает для себя».

Елена моей поэмы — это именно та Елена, бывшая жена Менелая, подобранная Симоном Магом в городе Тире, где она занималась храмовой проституцией. И никакая другая. Я всегда был загадочный мальчик, не очень понятный мне самому. Откуда в моей поэме «Золотой Век»священный экстаз перед воплощением Вечной Елены в образе московской девочки — дочери полковника и профессора, изобретателя первых подслушек КГБ??? Героиня поэмы «Золотой Век» давно профанирована собой и миром, она лишь несвященная оболочка. Правда, среди итальянских камней у нее живет загадочная дочь-подросток, и я ее никогда не видел. А у меня связь с таинственным зеленым портретом девочки на стене комнаты политико-воспитательного отдела в отряде №13 колонии №13 в заволжских степях. Где сгустки метафизических событий, где вещи вокруг свежи, где все они впервые.

Проблема не в доказательствах существования метафизического мира, он есть, существует и не требует доказательств, но проблема во взаимодействии (связи) физического и метафизического миров. Влияние из ТАМ в ЗДЕСЬ. Для меня это влияние не секрет. Когда я был внимателен, в этих случаях я замечал его множество раз. Многие случаи влияния были рассказаны мной в моей книге «Анатомия Героя». Ну хотя бы вот случай, связанный с той же Еленой (женой Менелая и «Мыслью Божией» Симона Мага). Страницы 86–87: «В 1980 году, летом, я увидел, как во сне трескаются стены (рыжие, охровые) южного города, земля движется, вздымается, расступается, и в провалы падают десятками с криками люди. Я жил тогда в Париже, в первом своем парижском апартменте на улице Архивов. Разбудил меня от сна телефонный звонок. Звонила бывшая жена Елена из Неаполя. "Эд, у нас страшное землетрясение. Пять тысяч человек погибли. Стены…" "Стой, — сказал я, — сейчас я тебе расскажу, что у вас там происходит". И я пересказал ей свой сон. "Ты видел все это по телевизору?" — спросила она. "У меня нет телевизора", — сказал я».

Я действительно увидел все это вечером в квартире приятеля на телеэкране. Чего-либо суперстранного в этом нет. Дело в том, что в Париже еще весной у нас с Еленой начался новый роман, мы со счастливым удовольствием жили вместе, и, естественно, когда она уезжала, все мои энергетические и духовные волны были направлены на принятие сигналов оттуда, от нее, из Италии. А она как раз покинула Рим, была на юге Италии. Там еще множество примеров моих сношений с параллельным нефизическим миром в книге «Анатомия Героя». Но нет смысла цитировать эти случаи, ведь с тех пор появились новые. И много, и какие! В последние годы моя вера в то, что параллельно с видимым миром существует мир невидимый, лишь укрепилась, возросла, стала всеподавляющей верой. Да и как не верить! Ну как не верить в числа и знаки, если! В сентябре 2000 года, сидя в крошечной избушке горного Алтая, у границы с Казахстаном, в горах, я нашел изорванную дешевую брошюрку «Рыбы», где черным по белому прочитал, что самым трудным годом у родившихся в первую декаду рыб будет пятьдесят восьмой год жизни. Я читал с тревогой про пятьдесят восьмой, мне ведь уже было пятьдесят семь лет. Я помню эту тревогу, эту случайную замызганную брошюрку, блик осеннего солнца на ней. И когда 7 апреля 2001 года, в первые месяцы моего пятидесятивосьмилетия, меня арестовали на Алтае в той же избушке, целая рота эфэсбэшников арестовала, я тотчас вспомнил предсказание брошюрки. Пятьдесят восьмой год жизни я весь провел в тюрьме Лефортово…

Также достоин упоминания тот поразительный факт, что когда, наконец, 6 апреля во второй половине дня я достиг уже упоминавшейся избушки на границе с Казахстаном, и две группы моих ребят, наконец, соединились, и ребята занялись приготовлением ужина, разделывая мясо марала, то я, конечно, не знал, что это последний вечер моей свободной жизни. Тогда я снял с себя мокрую одежду, ведь мы прошли 18 километров по снегу, достигавшему нам до подмышек, а внизу под снегом стояла талая вода; а вел меня к избушке агент ФСБ Акопян. Так вот, я снял одежду и сушился, а ребята готовили ужин. А я взял первую попавшуюся книгу, а книг в избушке было всего ничего, ну, десятка два. И я взял книгу «Петр I», пухлую, растрепанную и, раскрыв ее наугад, стал читать. И что вы думаете, какую сцену я читал? Сцену прощания Петра I с его любимым Францем Лефортом, наставником и духовным отцом. И как Петр, явившись к Лефорту во дворец, с ненавистью смотрит на пришедших на самом деле возрадоваться смерти их врага Лефорта, а не проститься, бояр. Через трое суток я уже сидел в камере тюрьмы Лефортово, после этой сцены тихого вечернего чтения в избушке на границе с Казахстаном. Ну сколько есть еще книг в русской литературе, где появляется Лефорт? Нуль есть книг. Совпадением чтение этой книги и сцены быть не могло. То был сигнал.

А вот еще убийственный по силе аргумент. 9 апреля 2001 года меня привезли в стакане автомашины «Газель» и бросили в камеру Лефортово чекисты. Помню, что, расхаживая по крошечной, холодной камере один, уже в синей тюремной робе, такой же, как у Радуева, размышляя об обстоятельствах своего ареста и об обстоятельствах ареста группы национал-большевиков с оружием в Саратове, я вдруг наткнулся в памяти на строчки, укололся о них и похолодел от ужаса. Постепенно они, строки, вытащились из памяти, сложились в строфы и ничего хорошего не обещали. Ужас охватил меня, и паника охватила, когда я процитировал себе концовку стихотворения:

Умру я здесь в Саратове в итоге
Не помышляет здесь никто о Боге
Ведь Бог велит пустить куда хочу
Лишь как умру — тогда и полечу
Меня народ сжимает — не уйдешь!
Народ! Народ! — я более хорош
Чем ты. И я на юге жить достоин!
Но держат все — старик, дурак и воин
Все слабые за сильного держались
И никогда их пальцы не разжались
И сильный был в Саратове замучен
А после смерти тщательно изучен.
В Саратове я к моменту написания стихотворения в 1969 году не был. Попал я в этот город только в 2002 году, то есть ровно через 33 года после своего пророчества. Меня во исполнение пророчества привезли-таки туда судить, как я ни сопротивлялся юридически. Но осудить так, чтобы замучить, не смогли. Мое собственное пророчество недооценило мою собственную силу. Я победил силы тьмы. В Саратове меня не замучили, лишь чуть придушили.

А далее ночь с 30 на 31 января 2003 года. Я сплю на верхней шконке Саратовского централа, на третьяке, в моей камере. И снятся мне цифры: 12 и 14. Я во сне выталкиваю их из своего спящего сознания, потому что сегодня прокурор затребует мне срок, сегодня день заключительной речи прокурора. Я их выталкиваю, а они все равно возвращаются, эти цифры: 12 и 14. И только когда прокурор Вербин уже под конец дня называет мое наказание: «Путем частичного сложения прошу приговорить к 14 годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии строгого режима», я понимаю, что цифры 12 и 14, появлявшиеся неустанно в моем сне, обе были пророческими: 14 лет прокурор запросил, а поскольку два года я уже отсидел, то остается 12!

В ночь перед приговором, с 14 на 15 апреля, мне приснились два топора и небольшое ожерелье, бусы. Этот настойчивый сон не растревожил меня нисколько, я в него не уверовал. Только отметил, что он имеет все характеристики пророческого, вещего. Приговорили меня 15 апреля только по одной статье обвинения, по трем оправдали и дали в результате четыре года. Я вспомнил о двух топорах и бусах, только когда выходил из ворот колонии номер тринадцать условно-досрочно освобожденный, проведший за решеткой два года (два топора) и считаные месяцы (бусы). Так что суеверия не есть суеверия. Это сигналы, приходящие оттуда.

XX

Еще находясь в карантине, я слышал его голос. Он доставлял нам несвежие и очень безобидные новости. Репродукторов на всю территорию колонии не хватает, потому если в карантине были хорошо слышны его новости, то от 13-го отряда репродуктор находился далеко, и слышно было порывами в зависимости от направления ветра. Помимо несвежих новостей, он еще поздравлял с днем рождения зэков, родившихся в этот день, и называл освобождающихся в этот день, если таковые были. И мы радовались за этих счастливчиков. Мы знали, что происходит с теми, кто освобождается, очень хорошо знали: им дают в руки длинную бумагу — справку об освобождении. А дальше их ожидает Воля, о эта Воля, она у всякого разная. У некоторых совсем недолгая: напился — украл — менты взяли и опять заехал в колонию. Часто в одну и ту же, у них у всех постоянные адреса, потому и заезжают в ту же колонию. Это у меня, лица без определенного места жительства, есть лишь сменяющиеся адреса регистрации, у нормального зэка есть место прописки. А те, кто родился в соответствующий день, обычно их три-четыре человека каждый день, имеют право в этот день спать когда хотят и питаются за отдельным столом, где, мы видим, им дают оладьи чуть ли не со сметаной. Ну с постным маслом, что тоже отлично.

Фефелов — голос из репродуктора — оказалось, квартирует в 9-м отряде, в том, с которым у нашего — тринадцатого — общая локалка, и мы от них отделены лишь красной чертой. Еще у нас общий ящик со спортинвентарем, общий из труб сваренный грубый турник и общий, один на всех выход на широкий проспект, на Via Dolorosa, дорогу боли, как я ее называю. Больше ее никто так не называет, но это не есть преграда для меня, чтобы продолжать называть ее так. Я уверен, что для обычного узника наша Безумная Колония предстает обыденной, в серых и вялых пастельных красках, а для части зэка — вообще черно-белой. Но это у них такое ВИДЕНИЕ, у этих ребят, у заключенных и дубаков-офицеров. Для меня моя колония вся пылает жгучими красками, асидо-кислотными, она наполнена крупными планами, ее зелень беспрецедентно жирная и яркая, ее дырчатый асфальт и цемент рельефно морщинисты, как слоновья кожа. Меня окружают в колонии свежие, тревожные, волнующие вещи, потому что у меня другие глаза.

Но Фефелов, да, Фефелов… Представьте себе вполне образованного, разговорчивого, маленького ростом, вполне с буржуазным брюшком даже в лагере журналиста, сидящего за бандитизм и разбой!.. А дядя Толя, как я его стал называть, именно за это сидел и уже досиживал достаточно крупный срок. Ну, разумеется, если бы я спросил, сказав: «Ваши преступления, дядя Толя, не соответствуют вашему внешнему виду и степени воспитания и образования, объясните, как так случилось?!» — он бы мне объяснил. Но я не спросил. Я принял его потому, что он давал мне конфетки. А приняв за конфетки, я уж не расспрашивал. На карантине конфетки мне давал Мелентьев. Позднее Юрка Карлаш давал конфетки. Потом я стал получать конфетки в дачках, и Юрка Карлаш, как самый опытный, распределял наши-мои конфетки. Мне было хорошо, что он распределяет, мне было удобнее. Я никогда не взял ни единой лишней конфетки. У меня огромная нечеловеческая сила воли. Дядя Толя, когда давал мне конфетки, не знал, что я разделю свою конфетку с хлебниками Юркой Карлашем и Мишкой Ярошем. Даже по тюремным правилам этого не требовалось — нести конфетку, данную тебе лично, и распределять. А я распределял. Этот факт свидетельствует о высочайшей степени наклонности к братскому аскетизму и монашеству, который присутствует во мне. Я подумывал даже о том, чтобы отказаться от дачек, присылаемых мне Партией, чтобы только жить на овсянке, на этих лагерных кашах. Чтоб никаких послаблений! Но мне было жаль юных австрийских военнопленных Карлаша и Яроша. Если я откажусь, у них не будет курева и чая. И мы станем бедными. И они будут выклянчивать чай у товарищей. А для себя я бы отказался. Должно быть как есть природно, лишения есть лишения. Каши хватит, а то, что нет жиров, — даже и хорошо.

У дяди Толи брюшко, но не от такой уж хорошей лагерной жизни, но оттого, что он просто пожилой уже, неухоженный человек. У всех русских, которым за тридцать, появляется это ожерелье вокруг талии. А дядя Толя чуть моложе меня. Во рту у него рядом с золотыми зубами торчат корешки черных. У всех зэков плохие зубы. Помимо конфеток, дядя Толя в качестве дружелюбного жеста дает мне газеты. Они никогда не бывают свежими, эти газеты, но что такое свежая газета в колонии? Это такая, которая не старше месяца. Дядя Толя по этой шкале дает мне газеты первой свежести, ну, да ему самому дают уже несвежие и прочитанные. Все это по большей части местные издания: «Комсомольская правда-Саратов», «Аргументы и факты-Саратов» или «МК-Саратов». Московские-то издания этих печатных органов желты, как яичный желток яйца от желтой курицы, а уж саратовские совсем ослепляют кислотной желтизной. Вот эти патологические издания мне и достаются от дяди Толи. И я рад им! Естественно, приходится подвергать их дешифровке, чтобы понять, что же в мире произошло. А заголовки, какие там заголовки, о этот стиль! Типа «Маньяк 16 лет изнасиловал сиамских близнецов!» или «Солдат на побывке домой съел бабушку!» В свое время этот стиль внедрила газета «Мегаполис-Экспресс», а именно за его внедрение в массы был более всех ответствен Игорь Дудинский, мой старый приятель еще со времен московского андерграунда 60-х годов. Натыкаясь на такие заголовки, я мысленно посылаю привет Дудинскому и его мрачному остроумию-мировоззрению. Тут еще следует сказать, что Дудинский поплатился за свой вызов, брошенный мрачному миру вниз от нас. Он влюбился в юную веселую девку-великаншу и женился на ней. Абсолютно счастливый, он пил как-то с женой, но случилось так, что она выпала из окна и разбилась. Дело в том, что нельзя неуважительно относиться и к мелким демонам. Они реагируют на обиды. Никогда не следует поминать их всуе или бросать им вызов, если у тебя нет более мощных защитников. Но даже если есть, опытный медиум не станет задирать демонов. Ох Дудинский, бедняга…

Ну а дяди Толи газеты я потом передаю либо украинцу Кащуку, либо наркоману Кириллову, они любят узнать, что происходит в мире. Таким образом, я делаю хорошее тем, кто стоит ниже меня в лагерной иерархии. А дядя Толя делает хорошее мне. Конечно, после Саратовского централа, где мне забрасывали десятки газет еженедельно, его подношения более чем скромные. Но в колонии №13 газеты — как золото. Правда, в ПВО есть изорванная подшивка энгельсовской газеты, но из нее трудно что-то извлечь о мире и о Москве.

Разговор дяди Толи обычно сводится к стёбу, поэтому с ним легко. Я отвечаю ему стёбом. Даже мое обращение к нему «дядя Толя», в сущности, стебовое, сразу задающее тон, несерьезное. Вот он идет, прошел через калитку, в неурочное время, только что кончилась проверка, а он идет из радиорубки, его пересчитывают там, идет, как черный пингвин, и под рукою-ластой газеты и журналы. Я ловлю его, сую ему руку. «Дяде Толе огромное уважение! Что нового в мире?

— А чего там может быть нового, Эдик, ничего, наживаются, воруют, а мы тут сидим, где нечего украсть!

— Вы вульгарно материалистичны, дядя Толя, как и вся наша уважаемая колония, личный состав. Вам только и видятся бабки, money, как единственная движущая сила во Вселенной.

— А как же, Эдик! Христа тоже кто-то финансировал, без финансирования как же он мог бы поднять свою секту до уровня религии.

— Дядя Толя, вы невыносимы. А что вы скажете на то, что я видел вчера перед отбоем вон там над промзоной птеродактиля?

— Не показывайте рукой, Эдик, а то вон идет ваш недруг прапорщик Рачинский и может прийти к выводу, что мы с вами готовим побег и вот высматриваем там, на промзоне опорные пункты. Я уверен, что вы видели птеродактиля.

— Я не уверен, что птеродактиля. Может быть, это был Симон Маг. Что у вас там под рукой?

— Старье, ничего интересного. Я вас не забываю, я бы вам уже предложил.

Я все-таки отбираю у него «Российскую газету». Там какие-то диковинные указы и законы.

— Скоро отправитесь домой, к Партии?

— Ну, это еще вилами на воде, уважаемый дядя Толя.

— Если прокуратура не станет чинить вам препятствий, Хозяин вас отпустит. Так говорят.

— Ну, ну, что говорят?

— Да я ничего не знаю. — Он становится замкнутым на всякий случай.

А чего он должен мне доверять? Может, я возьму и напишу на него докладную: мол, распространял порочащие администрацию слухи. Для меня такой поступок немыслим, но откуда он знает.

— А почему вы не подаете на УДО? Вы уже большую часть срока отсидели. Вы на хорошем счету, на особом положении. Вы у нас элита.

— Это так кажется. На самом деле просто у них никого нет, чтобы грамотно читать по радио ежедневно всю эту чепуху. Я у них не на хорошем счету. Я в первые свои годы здесь много накосячил.

— Да вы законопослушный и разумный.

— Да, — сказал он, — но я не люблю, когда людей бьют, а они кричат. Я им об этом прямо говорил. Выходит он, боров, весь в поту, вздыхает, а до этого такие крики! Как свинью режут. Сел. А я ему говорю: что, устал, бедный, из человека душу выбивать, ручки ослабели, дубинку не держат?!

— Кто, Алексеев?

— Не спрашивай меня о фамилиях, Эдик. Фамилий здесь нет. Здесь братская могила. Он меня тогда в ШИЗО опустил на десять дней. И позже бывали случаи. Я свою карточку видал, там много чего написано: «Дерзкий, дух неповиновения»… Не дадут они мне характеристику, Эдик…

Дядя Толя ошибался. Впоследствии, ободренный моим примером, он все же подал на УДО и вышел, не досидев девяти месяцев. А тогда мимо нас прошел прапорщик Рачинский, и мы сказали ему громко: «Здравствуйте, гражданин начальник!» Этот прапорщик меня преследует. Он отобрал у меня при шмоне часы, подаренные завхозом карантина Савельевым, и мне пришлось писать объяснение и ходить к майору Алексееву, чтобы получить разрешение на эти часы. А однажды прапорщик подкрался ко мне сзади и, выйдя у меня из-за спины, обвинил меня в том, что я с ним не здороваюсь.

— Прошу прощения, гражданин начальник, но я не видел вас. Вы были сзади.

— Это уже второй случай, Савенко, — сказал прапорщик. — Вы что, считаете ниже своего достоинства поздороваться?

— У меня большая близорукость, гражданин начальник, прошу прощения. Даже в очках не стопроцентное зрения.

— Еще один такой случай, и я напишу на вас докладную, — зло сказал пухлый блондин прапорщик.

У, сука, подумал я, как бы я прострелил твою поганую голову! Но я тотчас застеснялся своего гнева. Негоже человеку, видящему летающих птеродактилей на закате над промзоной, возбуждаться на этого дубака. По распорядку мы обязаны, если сидим, вставать при приближении охранников. Даже если наши сидят и курят в отведенном месте, они встают, если по Via Dolorosa проходит самый захудалый солдат в камуфляже. Они встают и здороваются, пусть их и не слышит этот солдат, и не видит. А по Авениде Роз все время ходят они в камуфляже. Потому мы все время начеку. А с прапорщиком я здороваюсь столько раз, сколько его встречаю. На всякий случай. Чтоб не мог придраться. Последнее время он начал сдавать. Его стали нервировать мои под-бегания к нему: «Здравствуйте, гражданин начальник, здравствуйте, здравствуйте! Здравствуйте!»

XXI

Завхозы отрядов — лагерная элита, дружинники князя. Вот они идут в гости к нашему сверхчеловеку Антону на день рождения меж взлохмаченных роз в ветреный день. Черные, ладно сидящие шерстяные брюки, шелковые или саржевые рубашки вздуты парусами от ветра. У них классные блестящие, новые, начищенные туфли, на них ни пылинки. Их кепи сияют саржей, как цилиндры идущих в театр миллионеров. Кепи увенчивают свежие, здоровые и энергичные лица. Они, как правило, рослые, ловкие, острые и остроумные, как бритвы. Они хохочут, громко разговаривают и слышны издалека. И ветер, ветер сдувает их штаны и рубахи в одном направлении. Вот не видел их Ван Гог, а то бы написал их, свежих, как сицилийских разбойников. Зэковское начальство лагеря, они все имеют большие срока, все серьезные преступники. Просто в красной колонии им удобнее служить Хозяину и офицерам. За это у них есть привилегии. За то они весело смеются, громко разговаривают и еще как влияют на судьбы. Если Хозяин даст сигнал, они кому угодно устроят тяжелую жизнь.

Им даже не пришлось переодеваться. В 1997-м в городе Георгиевске Ставропольского края я видел, как такие — черные брюки, черные вздувшиеся шелковые рубахи — резво, трусцой бежали с гробом их товарища на плечах на кладбище. Несколько сотен, все бандиты. Только без кепи. Неизвестно, вынесли ставропольские эту моду из колоний или эта мода была внесена в колонии с воли?

Завхозы пришли к Антону, прошли к нему в комнату, сейчас им несут секции стульев из ПВО и тащат чефир из пищёвки. Будут сидеть, поздравлять, дарить подарки, будут сидеть как угодно долго. А потом пойдут к ночи в ПВО и будут смотреть телевизор, если захотят.

В лагере происходит естественный отбор. С помощью офицеров он внедрен и установился, с помощью Хозяина, однако, это стопроцентно естественный, по Дарвину, отбор. Наиболее сильные волей, духом и телом проходят через СДП и из козлов подымаются в завхозы. Сколько им приходится совершить преступлений против человека, одному Хозяину известно. Богу, наверное, нет. У Бога недостаточно агентов в нашем лагере. Точнее, совсем нет агентов. У нас есть церковь-часовня во дворе с несколькими луковицами, там служит по воскресеньям попом осужденный за изнасилование.

Статные, юные, красивые, как молодые генералы, наши лагерные аристократы. И они умные, как змеи, эти ребята. Особенно они чувствуют, кого можно обидеть, кого — нельзя. Меня они обтекают, протекают мимо. Лишь остекленевшими остановятся на миг глаза и померцают немного, раздумывая.

Я разобрался в них еще в карантине у Игоря Савельева. Я понаблюдал за ними и увидел, что они воистину возвышаются над зэковским морем. Не обязательно они образованы, не обязательно они умны, но, по классификации Льва Гумилева, лагерные козлы и завхозы — наиболее пассионарные индивидуумы в лагерной толпе. Самые резкие, самые быстрые. Юрка Карлаш смеясь как-то поведал мне, что в клубе зэковское начальство, все двухметроворостые, юные, складирующие бумажки и анкеты, спросили его обо мне. Спросили стесняясь, они не хотят выглядеть суетно любопытными. «Почему он так убого одет? Не годится ему ходить в вылинявших лагерных тряпках… Ты бы ему сказал…» Таким образом, юные опричники считают, что по моему статусу я должен быть одет подобно им: черным рыцарем, в свежее и новое, в отглаженные со стрелками брючки, сияющую, затянутую в поясе рубаху.

Однажды утром один из них застал меня врасплох в ПВО. Я сидел, устремив свой взор на Девочку-Демона с зеленой шевелюрой, и был с ней, но в руке у меня была зажата небольшая тряпка для вытирания пыли. Уборка должна была производиться с 8.15 до 10 часов, а в понедельник и пятницу даже до 11 часов. А работы там для двоих было максимум на полчаса. Потому я делал вид, что работаю. Обычно я бродил и общался с Девочкой-Демоном или разговаривал о Грузии с Бадри, пока тот чистил свои аквариумы. Но в то утро я нагло сидел, а на самом деле слился с этой дьяволицей в единое целое. И пил из нее энергию. И вдруг входит этот рыжий, заместитель начальника СДП, то есть второй козел колонии по значению. Я вскочил.

— Да сиди, — сказал он. — Как дела-то?

— Нормально дела, — сказал я и стал вытирать подоконник.

— Он и так белый, — сказал рыжий. — Только испачкаешь. Чего дергаешься, сиди себе.

— Уборка-то до десяти, — сказал я. — Еще полчаса.

— Ну и как ты себе это представляешь? — спросил он. — Что я напишу на тебя докладную, что за полчаса до окончания уборки ты уже не работал?!— Он заулыбался. — Хотел бы я видеть того козла, у которого рука подымется написать на тебя докладную.

За сим мы еще с ним поговорили о чем-то, и он удалился. После того случая я понял, что я у них у всех на особом счету. Может быть, приказал Хозяин, а вероятнее всего, они сами все чувствуют.

* * *
Есть, есть здоровые, сильные и быстрые юноши в русском народе. Со светлыми лицами, с каменными щеками, с мощными руками, витязи светлые. Это зэковское начальство колонии. Никогда на воле я не видел столько энергичных юношей в одном месте.

Наш Антон невысок, но у него дьявольски сильная воля. Он доказал себя тем, что поднялся в лагере от семнадцатилетнего убийцы до завхоза лучшего в колонии отряда. Он организовал зэков, построил в иерархию. Они уважают каждый его кашель и с беспокойством ожидают, когда он освободится. Другой будет, еще неизвестно, справедлив ли. А Антон справедлив. И честолюбив. Он оборудовал 13-й отряд, вылизал все его помещения, как конфетку. С помощью родителей осужденных Антон превратил все комнаты 13-го в стерильный, евроотремонтированный, ну, не Рай, разумеется, но ни одной воинской части такое не снилось. Обои в спалках вот будут опять менять, их уже доставили, несмотря на то что меняли уже менее года назад. Да у меня на воле в квартире в Москве я обои за шесть лет так и не сменил! Помимо помещений (а мне было с чем сравнить, я ведь некоторое время провел в 16-м отряде, тот выглядит убогим в сравнении с 13-м), Антон добился для своего отряда лидирующего места в КВН. Для этого он поддерживает талантливого Карлаша и стимулирует его. Юрка сказал мне, что, когда Антон уйдет на волю, он, Юрка, уже не станет напрягаться. К тому же Юрка уверен, без помощи завхоза он не добьется таких результатов.

Они сидят там, в подсобке, празднуют день рождения. Пускают по кругу кружки с чефиром. Лагерные аристократы. На воле они будут скрывать, кем были в лагере. Однако в таком расслоении, в выкристаллизовывании подобных аристократов я — разумный наблюдатель — вижу естественный процесс образования каст. Большинство зоны — мужики-работяги — имеют и внешний вид, соответствующий их касте. Это гнилозубые, с непропорциональными, как правило, телами, со всякими телесными ущербами, рано состарившиеся, облысевшие, ввалившиеся щеки, выпучившиеся глаза. Их особая родовая примета — телесная ущербность.

Уже простые козлы — другое племя. Моложе, быстрее, сообразительнее. А завхозы и СДП в будках просто гренадеры, гвардия, отборные. Нет, Хозяин не набирает их по росту — это кастовый отбор. К тому же все эти молодые аристократы — недавние пиздюки, малолетки, их гоняли, пытались подчинить в тюремных камерах, им немало пришлось пережить, прежде чем стать беспринципными, но гордыми аристократами, презреть законы человеческие, поместиться над добром и злом. Красивое и злое племя, натасканное на то, чтобы кусать и отрывать куски от плоти и самолюбия себе подобных. Вот они сидят и отхлебывают чефир, не больше двух глотков, строго по ритуалу. Обряд посвящения, братания, инициации. Общая слюна на кружке, на ее краю.

Антон по их просьбе время от времени знакомит меня с ними, а их со мной. Но это не знакомство на воле, где пожавшие друг другу руки начинают трещать и болтать, но скорее сидение друг против друга в молчании, прерываемом тщательно взвешенной фразой. Не содержанием богаты такие встречи, но количеством молчания. Обычно Антон знакомит меня с ними в своем кабинете. Половину кабинета составляют три ряда широких нар, где лежат наши баулы, всего отряда. Окно выходит на территорию 16-го и 15-го, в их локалку. Письменный стол, стулья, сгруппированные в секцию из трех, как в ПВО. Антон, его черный гость и я — три сосредоточенные точки, три лба, три мозга, треугольником. Каждый вынашивает свою дьявольскую махинацию. И подаем сигналы друг другу. Сигналы дружественные. «Не опасайся меня. С моей стороны ты прикрыт. Опасности от меня не будет». Это и есть цель знакомства. Несведущий человек ничего не поймет. Сидят, молчат. Цедят слова. Зачем встречались? А чтоб сигнал дать.

XXII

Спорт у нас трех видов: личный, отрядный и колониальный. Личный — это если ты не занят работой, к которой назначен, то можешь с 11 до 12 выйти к ящику со спортинвентарем у подножия железного высокого турника и железных брусьев и присоединиться к гражданам осужденным, подымающим штанги и гантели, а также выталкивающим вес, лежа на двух низких скамейках.

Самые мощные спортсмены личного спорта у нас Виктор Галецкий и ночной дежурный Барс. Витя Галецкий — малоразговорчивый мощный дядька лет тридцати пяти, строгий, но дружелюбный. Он держится независимо одиноким, хлебника у него нет, но его уважают и за физическую силу, он чемпион колонии по поднятию тяжестей, и за справедливый нрав. По рассказам Юрки, Галецкий помогал Юрке и Мишке в первый их год в лагере разруливать сложные ситуации. А сложные ситуации случаются у новоприбывших, что ты заедь в красную зону, что в черную, они случаются. В нескольких конфликтах Витя выступил за австро-венгерских пленных. Галецкий наполовину еврей, он об этом сообщил и мне, когда я появился в 13-м отряде. Однако внешне этой частичной принадлежности к еврейскому народу в Викторе заметить невозможно. Расшлепанный русский нос, светлые глаза, а все остальное как у римского гвардейца-преторианца — дичайше широкая шея, грудь, как колесо у «КАМАЗа», шарниры рук.

Барс — тот тоже мощный шматок мышц, он лишь чуть полегче кажется. Украшенный татуировками, молчаливый, даже угрюмый вроде вне спорта, за тяжестями он преображается: улыбается, приветлив, рад, если приходит новичок и берется за снаряды. Не скрывает презрения, если зэк вертится возле снарядов только для того, чтобы иметь возможность раздеться до пояса и позагорать.

Такая вот картина. Солнце, группа исколотых татуировками бритоголовых старательно терзает свои тела, вытягивает их и сплющивает железом. Железо у нас крепится в виде дисков на несколько железных прутов с резьбой. Пока было прохладно в мае, спортсменов было немного. Начались солнечные дни, и приходится стоять в очереди.

В первый раз я подошел к спортсменам и железу сразу после перевода из карантина и до перевода в 16-й отряд. Я посмотрел, постоял и, подождав, пока освободятся гантели с навернутыми 10 кг на каждой палке, стал качать бицепсы. Так как я и в тюрьмах не переставал отжиматься и бегать, то трицепсы у меня ничего и ноги вполне развитые, а вот с бицепсами плохо.

— Во, старый, дает, не всякому молодому доступно, — сказал Барс, обращаясь к Галецкому. — Шестьдесят человеку, а вы! — обратился он укоризненно к Сафронову и двум юным зэка, те раскрывши рты наблюдали за тем, как Галецкий лежа выжимает совсем уж неподъемные черные блины.

Я думаю, мое участие в спорте значительно прибавило мне авторитета в колонии. Умный ты или нет, знаешь историю или не знаешь, еще не всякий поймет, а вот то, что ты железо поднимаешь в шестьдесят, это всем видно и достойно удивления. Забегая вперед, скажу, что я таки перестарался потом, слишком перегибался назад, подымая штангу, и в результате перенапряг позвонок, он у меня потом стал побаливать. Но это случилось перед самым освобождением. А в тот первый мой день участия в спорте пришел позже и Юрка. Разделся и обнажил очень нехилые мышцы, а живот у него был развит даже лучше, чем у Барса или Галецкого. Три горизонтальные полосы мышц, разделенные все три посередине еще и вертикальной ложбиной! И все левое плечо, и левая рука, и грудь исколоты татуировками собственного авторства. Там у него и меч, и змей, и девушки, все как надо. Моя граната «Лимонка» на левом предплечье, впрочем, выглядит также достойно. Скромно, но со вкусом. Это военная татуировка, по тюремным понятиям. Я ношу ее, и никто, например, не может мне предъявить претензии, что я ношу татуировку не по чину. Вот с куполами, например, там проблема серьезная. Купола — это срока. Нельзя наколоть себе так вот ни с того ни с сего многие купола, если ты их не отсидел. Череп, пронзенный кинжалом, — это безошибочно татуировка вора в законе. Череп может быть с короной, кинжалов может быть несколько, перекрещенные, но это уже не о спорте. Это о татуировках. Нельзя носить не свои татуировки.

Впоследствии, побывав в 16-м и имея там столкновение по поводу спортинвентаря, я, вернувшись в 13-й отряд, вернулся в ряды отрядных спортсменов. Недостаток питания, оказывается, не имеет такого уж значения при наращивании мышц. Даже на жидких калориях и каше можно их нарастить. Каша этому наращиванию способствует.

Может быть, раз в неделю у нас в локалке происходят отрядные соревнования. Антон сгоняет всех к турнику, и наши начинают один за другим выходить и отжиматься или, кто умеет, даже вертеться на перекладине. Многие умеют плохо, но все же хоть раз, или два, или пять делают, вызывая либо смех, либо одобрение. Антон сам не принимает участия в соревнованиях. Еще не принимаем участия я и Али-Паша. Юрки часто не бывает в дни соревнований, он бывает в клубе. Но на турнике он подтягивается неплохо. Вот бегать его, конечно, не заставляют, хромого.

Бегают у нас в локалке от решетки, выходящей на Via Dolorosa, до другой решетки, ограничивающей 9-й отряд соседей. В это время красную линию как бы отменяют. Длинный тощий Смерть — наш вечный дежурный по клубу — соревнуется обычно с Купченко. Когда их, тощих и длинноногих, нет, соревнование смотреть неинтересно. И даже бывает смешно до коликов. Однажды Антон прикола ради заставил бежать Хлястика за 49-ю бригаду, а за нашу 51-ю побежал Акопян. Одетые в выгоревшие тряпки и сомнительной прочности обувь, оба были похожи на бомжей, рванувших за пустой бутылкой. На двух третях дистанции у Хлястика соскочил с ноги ветхий башмак, и он грохнулся на асфальт. Это вызвало громкий хохот зрителей. Да и я, не большой человеколюбец, смеялся не сдерживаясь, очень уж комично выглядел старый обиженный с обнаженной, древней, как копыто зверя, ступней. Боевик Акопян же в это время, упоенный победой, коснулся ограды, выходящей на Via Dolorosa. Бригадир Солдатов с часами в руках прокричал нам оттуда его время. Его записали, это время, и оно оказалось худшим в отряде, потому 51-я бригада не выиграла. Однако повеселились все. Зэк — он как малый ребенок, развлечений в его жизни мало, потому он такой безжалостный и нечувствительный. Потом, все же нашу жестокость перекрывает насилие над нами государства, оно ведь тоже радуется нашим несчастьям. Избивает осужденных, не дает им спать, изнуряет работой. И прикрывается тем, что якобы нас необходимо воспитывать, неистово добивается, чтобы мы раскаялись, признали вину. Вину в чем? Что мы живы, что мы люди, что нами движут страсти и иллюзии?

Соревнования в масштабах колонии обычно проводятся вблизи клуба. От его ступеней стартуют все эстафеты и бег на все дистанции. С тыльной, задней стороны клуба между зданием профтехучилища и клубом есть пустырь. Вот на нем обычно устанавливают спортснаряды, те, которые нельзя внести в клуб, ну, турник в первую очередь, брусья. А те снаряды, которые можно внести в зал, гири и штанги, по тем видам спорта соревнования проводятся прямо на сцене клуба. Соревнования простые: снаряжается штанга определенного веса, и от каждого отряда подходит атлет, берет штангу, ему при этом помогают два осужденных. Берет штангу на плечи и приседает. Вот кто сколько может. Я не интересуюсь весом штанги, я смотрю, как трещат мышцы зэка, как зэки корчатся, тужатся, испускают вздохи и газы. Воля к победе даже в условиях неволи налицо. Иной зэк аж перекривится весь, подымаясь. Думаешь, ну, этот сейчас сойдет со сцены. А он, как паук, прямо за воздух хватается, корячится, сопит, хрипит и еще раз встал. И опять присел и встал, опровергая все возможные законы физических тел. Одного беднягу так даже со сцены свели. Сам идти не мог, его двое под руки на место повели.

На турнике на пустыре за клубом я вновь увидел завхоза из 16-го отряда, Горбунка. Только в майке и шароварах, он являл миру прямо-таки лошадиную силу и мускулатуру жеребца. Он вынырнул из-под брусьев и пошел сгибать руки и выпрямлять их. Как заведенный, как коленчатый вал какой-то. Прямо механизм, а не человек. Он и выиграл соревнования. Я дополнительно успел заметить, что у Горбунка несоразмерно длинные руки.

Пошел редкий дождь. Юрка где-то затерялся в толпе зэка. Я стоял один, не видя никого из наших вокруг. Постоял, вошел в клуб, вышел с другой стороны и попал в разгар спортивной ходьбы, совмещенной с эстафетой. Там вовсю художествовали наши Купченко, Смерть и Кириллов-наркоман. По правде говоря, ходил он не очень спортивно, но поскольку длинный и тощий имеет шаг больше обычного, то все равно дал хороший результат, и мы победили, 13-й отряд. Если бы не ВИЧ-инфицированные, я думаю, мы были бы первыми и в спорте, и в КВН. Хотя зачем мне это надо? Я ведь принадлежу к другой команде, к высшей лиге. И там мы соревнуемся в других видах. Но ведь люди любят даже животных. Чего ж мне не испытывать приязни к товарищам моим по несчастью? Надо испытывать. Ну и с Симоном Магом нужно летать на закате над Иерусалимом.

XXIII

Все лето 2003 года 13-ю колонию будоражила борьба за 1-е место в КВН между 13-м отрядом и вичевыми. Вичевых не один, а целых три отряда. В социальном смысле вичевые собрали в своих рядах наиболее прогрессивное и обеспеченное население колонии. Вичевые куда более средний класс, чем мы, грешные, хотя в 13-м отряде у нас двенадцать музыкантов из пятнадцати. Очевидно, беспорядочные сексуальные связи — это привилегия обеспеченного класса. Вичевые отряды не ходят в столовую, но вот в клуб и на спортсоревнования они являются. И часто побеждают. Выглядят они лучше обычных зэков, их больше, их лучше поддерживают семьи. В основном это мордатые ребята. Так вот, в КВН побеждаем то мы, то они. К тому же им подсуживают. Во всяком случае, Юрка говорит, что им подсуживают. Жюри у нас состоит из наших офицеров, разумеется.

13-й наш отряд еще называется и «клубный». Потому что мы обслуживаем клуб. Один из наших — костлявый, как смерть, парень по фамилии Сиротин, по кличке Смерть — постоянный дежурный по клубу. У него особый пропуск. Еще один из наших, у него срок 14 лет, Кашин, толстомордый, похожий на украинского еврея, завхоз клуба. Эти парни только спят у нас в отряде и уходят тотчас после завтрака, даже на поверке обычно не стоят. Завхоз клуба — огромная должность, не меньше завхоза отряда. Так что у нас целых два представителя элиты в отряде. Правда, Кашина не видать и не слыхать. Он в клубе всегда. И спит там.

Еще в клубе постоянно торчат музыканты. Наши двенадцать. Ну, во-первых, у них там инструменты. А еще они репетируют. Тотчас после утренней поверки они бегут в клуб, и если поверка задерживается, то бегут бегом, как спринтеры. Хватают барабаны и трубы и выходят на Авениду Роз, подымая отряды на промзону. Зрелище это чудесное настолько, что следует остановиться подробнее на блеске их латунных инструментов под солнцем, на звуках, ими извергаемых. Шагают они, как и все мы, куда бы ни шли мы, в колонне, по пять человек в шеренге. Число музыкантов колеблется в зависимости от того, сколько их имеется в наличии. В мое время два музыканта покинули колонию — одного отправили на поселение, другой освободился. Некоторое время музыканты ходили с неполной третьей шеренгой. Пока не достали невесть откуда еще двоих. Я всегда думал, что стать музыкантом — огромное дело. Оказалось, легко — бери барабан и стучи. Старайся не сбиться. Или дуди. Чего не умеешь, товарищи научат. Никто не требует знания нот. Хотя костяк, конечно, профессионалы. Если верить Юрке, в составе нашего лагерного оркестра два мощнейших рок-музыканта всероссийского масштаба. Оба они, впрочем, из 9-го отряда. Один постарше, лет под сорок, худой, носатый и прокуренный, другой — пухлый пацан, похожий на хомячка.

Так вот, обвитые змеевиками труб, с барабанами и литаврами, идут наши товарищи уже не зэками, но богами музыки, играя «Прощание славянки». Сколько зэковских душ ноет и будет ныть под это близкое и ненавистное «Прощание славянки», с него обычно начинается развод на работу во всех зонах Российской Федерации. И «Москва майская».

«Утро красит нежным цветом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся советская земля».
И припев:

«Кипучая, могучая,
Никем непобедимая,
Страна моя, Москва моя,
Ты самая любимая…»
Ой любимая страна моя, что же ты с нами сделала! Почему загнала за контрольно-следовую полосу, окружила хамами и мерзавцами в туфлях и сапогах и в хамских камуфлированных робах. «Холодок бежит за ворот, шум на улицах слышней…» При этих строках вспоминается таким внезапным ударом кислорода или озона в лицо несколько сотен или тысяч московских утр, когда просыпаешься, и ездят поливальные машины, и в окно ветерок, а любимая жена или случайная спутница на одну ночь еще спит. Но можно пробудить ее поцелуем в чистый или нечистый рот, раздвинуть горячие ноги и… Лучше дальше отпустить это видение и переместить взгляд в аккуратные грядки роз, воспитанных обиженными. Или поднять его до уровня тяжелых труб, до сверкающей латуни.

Мимо всех отрядов проходит оркестр, и выходят из ворот осужденные черными шеренгами. Из наших ворот 13-го отряда их выходит немного, несколько шеренг, а из рабочих отрядов — целые тучи осужденных, черных гладиаторов подневольного труда. Строевым шагом в начинающем накаляться воздухе насильственно засушенные мужчины наилучшего репродуктивного возраста с подсушенными яйцами, забывшие, когда они втыкались в женщину. Идут, чтобы растратить пыл любовников, вгрызаясь в металл или в землю, чтобы расколоть, растоптать, истереть о железо, о кирпич, о почву свои эмоции. Свою страсть.

Суки поганые! Вы отобрали у нас милые дыры, и вы хотите, чтоб мы дисциплинированно, под музыку латунных труб вливались в горло промзоны: «Утро красит нежным цветом». Ох как оно красит стены этого гребаного Кремля, только не нам это видно. А видно из окон привилегированных московских квартир удачливым ворам, а ими являются прокуроры, судьи, чиновники, олигархи. А девки лежат с ними рядом в вызывающих позах… А в это время мы, отверженные русского мира, шагаем в черных шеренгах. «Утро красит…!» Осужденный втайне мечтает о мести… о разбитых бошках, о выброшенных на лестничную клетку вонючих похмельных мужиках — хозяевах квартир и о взятых в плен горячих девках… Иначе что же он за осужденный…

Клуб, откуда они выносят свои инструменты. Это невиданное в заволжских степях сооружение. Снаружи летний азиатский ад, а внутри прохладно. Огромный ангар на две тыщи человек с повышающимися к концу зала скамейками. Высокая сцена с языком, спускающимся в зал. На крыльях сцены толпятся усилители, каждый в рост осужденного. В ближайших к сцене стенах углубления, а в них статуи всяческих муз, богов и богинь. Вряд ли зэки, которые лепили их из гипса, а потом красили масляной краской, знали, что это за музы, боги и богини. Они просто слепили их, глядя на рисунки в школьных учебниках, где говорится о Древней Греции. Зал проветренный и даже неплохо пахнущий, поскольку все его дерево — и скамьи, и полы — натерто осужденными. А наш труд дешев, чего нас жалеть. А мастику для полов загоняют родители осужденных или друзья осужденных. Ну да, статуи — смотришь на них, сидя с кепи на коленях, а вокруг бедняги осужденныепытаются спать с открытыми глазами и стоящей вертикально шеей, смотришь на них и вздыхаешь: о, культура! ох, культура, ну, культура!

По проходам движутся офицеры и козлы и внимательно нас разглядывают. Основная их забота — ловить засыпающих. Чтоб потом вызвать на совет колонии и чтоб совет загнал нас в ШИЗО. А мы сидим — кепи на коленках — и внимаем. Чему? А что заставят смотреть и слушать.

В июне, весь июнь нас пытали этим гребаным клубом. За что — малопонятно. Отдельные сведущие лица выдвигали — каждый свое — крайне глубокомысленные объяснения, но поскольку я не уверовал ни в одно, то ограничусь тем, что общее (поверхностное, но точное!) суждение звучало так: нас наказывают. Однажды нас вызывали в клуб пять раз! Это было воскресенье. Самый «свободный» (в кавычках, конечно!) день для зэков. Нас вызвали слушать музыкальную композицию «Параша Жемчугова» об известной крепостной актрисе графа Шереметьева. Старый Шереметьев заметил Полину, когда она еще была девочкой, и взял в театр. Она стала актрисой, играла перед царицей Екатериной II и умерла супругой Шереметьева. Эта несложная история была иллюстрирована певцами филармонии. Толстый, огромный и животастый бас в потертом смокинге исполнил несколько номеров, среди прочих знакомый мне с детства мотив: «Если б был бы я сучочком…» В тексте он мечтает, чтобы «тысячам девочек на его сидеть ветвях…» От этого старомодного юмора зэки поморщились. Во всяком случае, те, лица кого я мог видеть. А Вася Оглы, обернувшись к нашему ряду, сказал «Во, пидор!»

— Бас наверняка алкаш, посмотри на его нос! — прошептал мне Юрка. — И вспотел как! С похмелья, понятно. Сейчас у первой пивной затормозит, когда выйдут.

Тенор пропел «Кто может сравниться с Матильдой моей!..» Бас не остался в долгу и исполнил еще более дряхлую «Блоха, ха-ха-ха! Жил-был король когда-то, при нем блоха жила». Женщин было четверо. Одна вела музыкальную композицию, объясняя нам советским интеллигентным голосом, что случилось дальше. Это был жуткий старинный кич, не хуже итальянского театра кукол или, предположим, японского театра «Кабуки». Это было за тысячи световых лет от нас, осужденных колонии №13. Я, посидев на этом спектакле, даже влюбился в него, в это музейное действо. Где бы я еще такое увидел и услышал по доброй воле, на воле?! Нигде. Никогда!

Мы хлопали что есть силы, чтоб потом нас не наказали, что наш отряд хлопал с недостаточным энтузиазмом. Наши представители вручили женщинам букеты наших роз, их все равно девать некуда, а мужикам — деревянные скульптуры. Которыми хорошо по голове бить. И мы, радостные, что действо кончилось, построились у клуба и пошагали. Пришли, нас запустили в пищёвку, наконец, рыжий Мишка огненной пулей первым влетел в туалет и вскипятил в банке воду. Через минуту мы уже сидели: я, Юрка и Мишка, три конфеты на клеенке, и плотоядно поглядывали на закупоренную крышкой банку. Как вдруг влетел дежурный: «Всем отрядам построиться в клуб!»

Тихо матерясь, мы хлебнули недоварившегося чая и побежали к выходу. Построились. Пошли. У сцены сидели уже наши офицеры, бэби-фэйс Евстафьев и майор Никонов, а с ними три гражданских мужика, три начальника низшего звена. Нас стали учить, как трудоустроиться после выхода из колонии. А наши опять стали оттачивать искусство спать с открытыми глазами и вертикальной шеей.

Я этой культуры наглотался в колонии под завязку. Я жил двадцать лет за границей, затем издавал радикальную газету. Я думал, все эти филармонии, алкоголики-басы в больших штанах и девочки на сучочках давно вымерли. Нет! Живы. Актрисы с записанными мочой лицами и смердящие алкаши всё озвучивают дворянскую пожухлую культуру массам.

Однажды нам привезли пьесу по мотивам пьесы К. Гоцци «Любовь к трем апельсинам». Называлась пьеса еще более забойно. «Десять волшебных апельсинов»! В пьесе действовали Король, Принц, Лекарь, Волшебница. Одежды в основном зеленые. Там пищали, прыгали, ползали по сцене и говорили — ну просто глоссолалия какая-то раздавалась. Зэки глухо роптали (наш отряд сидел на задних рядах), я роптал вначале тоже, но затем стал медитировать на сцену и происходящее на сцене и на звуки. Я так заторчал, в конце концов, на этом спектакле, мне выходить не хотелось потом из клуба.

Еще они завели моду, чтоб офицеры читали нам в клубе лекции. Начал Евстафьев, он прочел к 300-летию Петербурга лекцию «Неизвестный Петербург». Ясно, он ее передрал из исторической книги. Было не так уж и неинтересно, но когда тебя приволокли в клуб пятый раз за день, у тебя гудят ноги, болит позвоночник, а ты обязан сидеть навытяжку, то, конечно, тебе тотчас открывается нестрашная и понятная тайна. По приказу Хозяина нас элементарно убивают клубом. Высасывают из нас соки. Многим нашим пацанам в понедельник опять на промзону вкалывать. А они даже чаю нормально в воскресенье не попили.

Слушая лекцию Евстафьева, я вдруг сообразил ужасное. Это по моему предложению на трех страницах, где я прежде всего предлагал ознакамливать зэков с историей, с понятиями «История» и «Государство», они и начали нам читать лекции. Это я виновен в том, что нас привели строем в клуб и мы сидим и мучаемся, нам неудобно, плохо, муторно. В это время мы сидели бы с комфортом на корточках в локалке, курящие покуривали бы. Вот как они умеют даже мою Мысль превратить в пытку, обратить против нас.

Я, конечно, никому не сказал, что это по моему предложению стали нам читать лекции. Была надежда, что они скоро устанут сами от этого нововведения и лекции прекратятся. Вскоре так и случилось. Как обычно в России и бывает.

XXIV

Рыжий Мишка Ярош выглядит как крупный тощий гвоздь со шляпкой-головой, сбитой на сторону. Вот он идет в своих рыжих (оправа такая) очках, размахивая руками, с работы, он парень толковый и потому помогает бухгалтеру или, как модно говорить сейчас, экономисту колонии. Экономист — подполковник, старше его по званию только Хозяин Зорин, Хозяин — полковник, потому у Мишки есть крыша, то есть, может быть, его, Мишку, не сразу закроют в ШИЗО, если он совершит косяк. В остальном у Мишки больше никаких привилегий. Родители к нему приезжают хорошо если раз в год, живут они на Севере. Мишка хочет жрать, и чаю, и конфеток, как все мы. Когда мы топаем строем с завтрака и обеда, Мишка, Юрка и музыканты выскакивают из наших шеренг (для этого мы останавливаемся по команде завхоза или бригадира) и бегут опрометью в клуб. Там у них у каждого свои дела. У Мишки есть стол и комната, в которой он сидит с экономистом.

Мишку судили за вооруженное ограбление, когда он был еще малолеткой. Судили их пятерых, и все у них там было организовано серьезно. Маски с прорезями для глаз и рта, оружие. Была задумана экспроприация очень богатого человека. Мишка получил срок девять лет, недавно ему сняли год ввиду изменений по его статье в Уголовном кодексе, и у него осталась восьмерка. Он чуть еще недотянул до половины срока. Конец срока у них с Юркой в 2007 году, если, конечно, не удастся выйти по УДО пораньше. Надо сказать, что до моего появления в колонии они об УДО и не мечтали. Но сейчас задумались. Ведь правда есть же УДО, в Уголовном кодексе прописано. На практике Хозяин и офицеры колонии всемогущи, им ничего не стоит послать тебя в ШИЗО за то, что ты небрит или сорвал с ветки зеленое крошечное яблоко. А побывав в ШИЗО, ты автоматически отдаляешься от условно-досрочного освобождения на шесть месяцев, я уже говорил. А пройдут шесть месяцев, тебя могут опять загнать в ШИЗО за то, что ты не поздоровался с офицером…

Мишка, впрочем, уживчивый парень. Без очков, конопатый, он смотрится как тощая такая моль. Нос ему сожгло солнце, и этот его клубень носа шелушится. Мишка по виду своему принадлежит к типажу студента-мажора, хотя он таковым не является. Впрочем, по лагерному положению он все же привилегированный штабной юноша. У него собственный пропуск, и он может передвигаться по лагерю без сопровождения.

Еще до того как мы стали хлебниками — я и двое этих австро-венгерских военнопленных, как я их шутливо называю, — Мишка извел все мое хозяйственное мыло. Он подскочил ко мне в первый раз: «Мыльца не одолжишь? Носки выстирать нечем, я с подполом в одной комнате работаю. Неудобно вонять». Я дал ему мыло. Он вернул его аккуратно промокнутое, не мокрое через полчаса. Через день он опять попросил у меня мыло. Я опять дал. Когда он возвращал уменьшившееся мыло, появился Юрка и строго отчитал его: «Не наглей, Рыжий. У человека один кусок мыла!» Мишка застеснялся. Постепенно выяснилось, что старший Юрка строго воспитывает младшего. Мишка подчиняется, потому что Юрка начитанный, музыкально образованный и вообще крутой. Когда Юрка сидел в тюрьме в Подольске, он набивал татуировки. Сам он прилично исколот драконами, девушками и кельтскими крестами. Но исколота лишь левая половина его тела и грудь — куда он мог дотянуться правой рукой. Он вопреки хромоте хорошо подкачан, компактные, но рельефные мышцы. Как я уже говорил, я завидую его разработанному животу: просто классика, панцирные пластины, а не живот у Юрки. По всему по этому Юрка пользуется авторитетом у Мишки. Юрка самый «интеллигентный», как любили выразиться наши мамы, тип в колонии. А в Мишке, следовательно, есть стремление к таким людям. Юркина же интеллигентность, она, в отличие от моей, музыкальная. Юрка про всю современную музыку все знает, тогда как я, например, обладаю более старомодной «интеллигентностью» — книжной. Но самая современная интеллигентность ныне компьютерно-интернетная. Нам с Юркой до нее рукой не достать. По-видимому, и хлебниками мы стали, исходя из соображений развитости, «интеллигентности». Они там вдвоем посмотрели на меня неделю, пошушукались и предложили стать их хлебником. Подозревать, что они сделали это из меркантильных соображений, нет оснований, я тогда и дачки еще не получал. И выглядел более подозрительно, чем самый подозрительный из новоприбывших. Они рисковали со мной, когда брали в хлебники. Еще ведь было неизвестно, как будет вести себя по отношению ко мне Хозяин колонии… И было неизвестно, что может открыться в прошлом у такого человека, как я. Они могли бы выждать.

Мне с ними было выгодно скооперироваться. Ну начнем с того, что Мишка обладал даром, мгновенно ухватив банку и кипятильник, тотчас оказаться у одной из нескольких электрических розеток. И никакое количество соперников не могло замедлить Мишку. Он всегда оказывался одним из первых с банкой кипятка в руке втискивающихся в пищёвку. Я таким даром не обладал. Я стремителен во многом другом, но вот так умело, прямо, нагло, как Мишка, я не умею. Да и Юрка так не умеет. У него в тех случаях, когда нет Мишки, получается медленнее. Мишка самый расторопный. Вскипятил, чай туда бросил, крышкой закрыл и уже протискивается в пищёвке, уже присел. Тут кого-то подвинул, там взял табурет, и вот мы уже сидим и передаем друг другу чашку с цветком. Два-три глотка и передал мне, а я Юрке. В зэковской жизни глоток горячего чаища и сигарета очень важны. Это на воле есть еще другие удовольствия. А у зэков других нет. Потому этот резкий крепкий вкус чая, сопровождаемый липкой конфеткой, о, сил нет даже приблизительно выразить тот восторг, который испытывает измученный зэк, получая райский глоток в свой — иногда беззубый и уж точно попорченный — рот. О, восторг! Потому мне с ними было удобно. Я знал, что пока я там иду, а уж Мишка все успел. Цены ему нет, Мишке, всегда думал я. Не будь его, я бы свой чай не всегда пил. А так мы его пили втроем всякий раз, как выдавалась пара-тройка минут.

Мои австро-венгерские друзья военнопленные, может быть, обязаны своим высоким рейтингом интеллигентности своей крови? — думал я иногда. Обе фамилии венгерского происхождения, это я знал безусловно. Так как я бывал и в Венгрии несколько раз и часто ездил на сербские войны через населенную в основном венграми сербскую провинцию Воеводину. Юрка, строгий и деловой Юрка Карлаш. И нестрогий, но тоже деловой Рыжий Ярош. Откуда в них иначе эта чуть ли не пуританская деловитость? Откуда прилежность в обращении с бумагами? Казалось бы, Карлаш должен был бы быть, как все рокеры, расхлябанным и истеричным, а Мишка — вчерашний школьник — вообще мог быть разъебаем, а не помощником подполковника экономиста. Без сомнения это западная кровь делает моих хлебников деловитыми и пунктуальными. В 2000 году в Красноярске я посетил, помню, детский дом, который содержал тогда на свои средства известный предприниматель Анатолий Быков. Там среди детей с ужасными судьбами жила и маленькая цыганка лет четырех. Я только вошел, а она тотчас метнулась ко мне и к моим кольцам и стала хватать меня за руки, пытаясь снять с меня кольца. Следует сказать, что я ношу несколько серебряных колец и серебряный перстень с черным камнем в память о людях, которые мне эти кольца дарили. Так вот, маленькая цыганка, мне сказали, была оставлена у дверей церкви новорожденной. Это редкий случай, поскольку обыкновенно цыгане своих детей не оставляют. Она выросла в детдоме из младенца и никогда никаких цыган в своей коротенькой жизни не видела. Однако она любит петь и плясать и сходит с ума, увидев на посетителях кольца. Стремится их снять и надеть на себя. Получается, что некая «цыганскость» — это врожденная психоконституция и поведенческая модель, передаваемая, по-видимому, с кровью, поскольку сказать «с молоком матери» было бы в данном случае неуместно. Сколько там раз ее кормила мать, перед тем как оставить?! Может, ни одного. Вот, а в моих хлебниках психоконституция и поведенческая модель австро-венгерские и западные, несмотря на то что своих отцов Юрка и Мишка едва знают. Да и в отцах их якобы, во всяком случае оба так утверждают, ничего австро-венгерского нет.

О, наша кровь! Что творишь ты с нами! Когда я вспоминаю некоторые безумные моменты моей жизни, я отношу их к влиянию осетинской крови. Она течет во мне, побулькивая, вместе с татарской. Многие поступки моей жизни были иррациональны. Хотя, ей-богу, я даже не знаю, иррациональны ли осетины или нет. Я встречал в жизни не так много осетин, чтобы вывести формулу их характера. В ответ на вопрос корреспондента «МК», как я себя веду в колонии №13, Хозяин сказал: «Он взрослый и образованный человек и ведет себя соответственно». В своем ответе журналисту Хозяин затронул только внешнюю сторону моего Я. Там, внутри меня, бурлят кипучие крови, и чего еще они набурлят, Хозяин!

XXV

Вчера меня вызвали к нему, к Хозяину. Согласно моим расчетам, меня должны были вызвать в первый четверг июля. А вызвали вчера, на три недели раньше. Я не сразу понял, зачем же меня вызвали. В этот раз я не стоял на плацу, но Антон провел меня мимо поста №1 СДП, где сидели два козла, прямо в здание администрации. Два эти beau garçons, то есть козлы, были свежие, высокие, каменноликие и поглядели на меня с уважением. Получалось, что Хозяин занимается мной персонально, и одно это уже вызывало у beau garçons благоговение. То же благоговение я прочитал на лице завхоза администрации — еще более статного и высокого парубка, который сделал бы честь и Кремлевскому полку и гвардейцам Букингемского или Елисейского дворцов. Я положил мое кепи туда же на лестничную площадку и тотчас увидел, что, помимо моего, там лежат лишь два кепи. Я прошествовал в сопровождении Антона и завхоза администрации Волкова по коридору, но не к двери Хозяина, а к двери кабинета Алексеева. Там стоял одинокий зэк и волновался.

— С тобой хочет поговорить судья, — пояснил мне парубок Волков. — Зайдешь после этого, — кивнул он на кусающего губы зэка. По виду зэк был азербайджанец.

Через минут этак пятнадцать из кабинета вышел незнакомый мне зэк. Счастливый. Было видно, что его либо освободят по УДО, либо переведут на поселение. Было видно, что суд решил в его пользу. Вообще говоря, суд может состояться только в том случае, если колония поддержала тебя и дала характеристику. И сам факт, что суд происходит, говорит в пользу того, что зэк получит то, чего добивается, чего просит. Несчастливым зэк выходит тогда, когда вокруг именно этого зэка клубятся и вихри враждебные, и вихри дружелюбные. Такое бывает крайне редко. Если уж колония дает тебе «добро» на УДО, суд редко отказывает. Тот, что волновался, ушел в кабинет, и вместо него стал волноваться я. Неужели меня и вправду отпустят? — думал я. И почему судья явился так быстро? Судья города Энгельса приезжает на выездные сессии в колонию №13 раз в месяц. А мой адвокат Беляк, там ли он, в кабинете? Предупредили ли они его? Вызвали ли из Москвы? Я стоял и начал терзаться всеми этими вопросами. Коридор администрации, его деревянный пол, отпидарасенный, может быть, французским мылом, благоухал, как кабинет в борделе. Я начал переминаться с ноги на ногу, что никак не соответствовало моему представлению о себе. Неужели меня выпустят так скоро? Может быть, сегодня?

Через сгусток времени вышел злой азербайджанец, бормоча непонятные мне фразы на русском, впрочем, языке. А вслед за ним из двери посыпались горохом офицеры, этак пятеро, не меньше, и несколько вольнонаемных женщин. За ними вышла еще одна вольнонаемная в шелковом платье цветами, а с нею прапорщик с дубинкой. Вольнонаемная сказала мне: «Зайдите, Савенко, судья хочет с вами поговорить».

Я отметил, что она употребила ту же форму, что и завхоз Волков: «хочет поговорить». Значит, судить он меня не будет?

Я вошел. Судья средних лет, среднего роста, бледный не по-летнему и с усиками, в расстегнутой мантии, чуть позже он ее снял при мне и остался в сером костюме, сказал, возлагая мантию на спинку стула:

— Савенко, я приеду дней через пять-семь. На специальную сессию. Приготовьтесь, что будете отвечать на вопрос о признании вины. По правилам условно-досрочного освобождения вы должны признать свою вину и раскаяться. Вы же вину свою не признали. Обдумайте очень хорошо ответ. И еще… Как нам найти вашего адвоката? Вы хотите, чтобы он присутствовал? Я вам советую, чтобы адвокат присутствовал, так как прокуратура дала знать, что не хочет согласиться с вашим условно-досрочным освобождением.

— Ваша честь, — сказал я, — я помню мобильный телефон адвоката Беляка в Москве, но даже адреса не помню. Однако тут, в Саратове, находится мой второй защитник адвокат Мишин Андрей Владимирович. Следует уведомить его, и он тотчас свяжется с Беляком. И тот приедет.

— У вас есть телефон или адрес Мишина? — спросила вольнонаемная, она, по-видимому, была либо помощником судьи, либо его секретарем.

— Нету, — сказал я, — в тюрьме оставил вместе со всеми бумагами…

— Ну как же вы так! — Вольнонаемная сморщилась.

— Думаю, его легко будет найти через адвокатскую контору.

— Попытаемся найти, — сказала вольнонаемная, вздохнув.

— Подготовьтесь, подготовьтесь, — сказал судья. — У вас есть шансы. Вас там депутаты поддерживают, писатели. Но прокуратура у нас также сильна. Ищите аргументацию.

После судьи меня переместили через пару дверей к Хозяину. Обширный, расплывшийся, он сидел в дали кабинета за столом, спиной к огромному аквариуму с огромными яркими синими, зелеными, красно-белыми и красно-серебристыми рыбищами. Каждая годилась на сковородку.

— Садитесь, Савенко, — сказал Хозяин. — Да идите ближе, садитесь.

Я прошел к самой шляпке гриба, потому что к столу Хозяина, как к шляпке, был приставлен ствол гриба — длиннющий стол, служащий для собраний. Я сел.

— Похоже на то, что прокурор будет против вашего условно-досрочного освобождения. — Хозяин вздохнул. — Мы возражать против вашего УДО не будем, администрация колонии, я имею в виду. Одновременно мы не можем дать вам характеристику. Ведь вы у нас не так много времени находитесь… Но возражать мы не будем. У вас нет нарушений, хотя и поощрений нет. — Хозяин помолчал — Вам, наверное, Беляк говорил, что старая норма — срок шесть месяцев пребывания в колонии — минимум, который раньше следовало пробыть в колонии, чтобы получить характеристику администрации, что эта норма отменена?

— Да, — сказал я. — Я знаю, что отменена.

— Прошу вас, только не говорите об этом в отряде, — сказал Зорин. — А то, знаете, начнутся всякие там волнения, недоразумения… Короче, по новому кодексу УИНа характеристика не обязательна даже. Однако, спешу вас заверить, такая вольность не привьется на практике, характеристика администрации все равно будет основным документом для УДО. — Хозяин колыхнулся большим зеленым холодцом в кресле. — Поняли?

— Все понял. Разговаривать на эти темы не буду.

— Вот и хорошо, — сказал Зорин. — Ну, как ваше впечатление о колонии?

— Мм, — я подумал, — ну, как в фильме «1984 год» по одноименному роману Оруэлла. Не видели? — спросил я. Он отрицательно покачал головой. — Ну, там утопическое общество будущего… Роман был написан в 1948 году. Ну и там у всех одежда однообразная в будущем. Пролетарии ходят в синих комбинезонах, члены партии — в черных. Как у нас в колонии… — Сказав все это, я пожалел о сказанном. Но Хозяин, по-видимому, не видел фильма и не читал роман Оруэлла. Потому что по его виду нельзя было сказать, что он обиделся на сравнение его колонии с тоталитарным жестким режимом в «1984»-м.

Он съехал на мою жизнь в колонии.

— Мне доложили, вы уже дежурили в столовой заготовщиком. Хорошо себя проявили. — Хозяин заулыбался. — И в хоре поете…

— Да ну, какой из меня певец. Ни слуха, ни голоса. Я, гражданин начальник, петь люблю, жена у меня была певица, вот умерла в феврале. Так она из меня любовь к пению выбила за те тринадцать лет, что мы вместе прожили. Только запою, она высмеивает. Раньше я много пел, как мог. А в колонии меня записали петь, ну, отказываться помочь отряду очки заработать я не стал.

Мы смотрели друг на друга, два опытных и прожженных человека. Сзади плавали большие эти его рыбы. Во всех колониях России одна и та же мода — аквариумы. Игорь Савельев, завхоз карантина, хвалился мне, что его черепахи, а у него в аквариуме жили черепахи, уникальны в своем роде. Что больше ни в одной колонии России черепах нет. А аквариумы очень распространены. На самом деле лагерные порядки выросли из армейских. Лагеря не были созданием рук людей гражданских, да еще и были всегда приписаны к наркомату и позднее Министерству внутренних дел. И в лагерях всегда работали выходцы из армии. И сейчас работают. Потому колония — всего лишь еще одна степень армии, еще более крайняя. И в колонии, и в армии действуют те же понятийные законы, что и в гражданском нашем обществе, но только здесь они получили крайнее воплощение. Младший всегда козел отпущения и виновен во всем, начальник ведет себя как царь-самодержец, а уж в лагере Хозяин действительно всемогущ. Абсолютизм, насилие, подчинение, самодурство во всякие отдельно взятые сутки прогуливаются по нашей свеженькой с виду розовой колонийке.

Хозяин, конечно, знает, что мне известны все закулисы лагеря. Как бы зэки ни боялись, они не выдерживают и все же выбалтывают лагерные тайны. Тайна жжет всякого, несправедливость волнует и возбуждает. Несколько зэков рассказали мне про Любовь Слизку. Почти шепотом, оглядываясь. Дескать, была она, до того как его убили, подругой вора в законе, подмявшего под себя весь город, Чикуна. И что будто бы бывало сидела она и ждала его в подсобке ресторана, где у Чикуна был штаб. Называли и ресторан, да я не упомнил какой. На меня это тайное разоблачение не произвело должного впечатления. Активные женщины обязательно попадают в подружки разных замечательных людей, а крупные воры — люди незаурядные. Правдива ли эта история про ожидающую Слизку? Несколько разных людей мне рассказывали, возможно, история правдива. А может, нет… Ну вот, мы сидим с Хозяином, разглядываем друг друга. Оба прожженные, то есть умудренные опытом жизни. Он много дерьма о людях знает, всех, кто с докладными на лучших друзей приходит, выслушивает. А я удивительные вещи о людях знаю и грязь, но и высокие души есть, и знаю даже, что и низкие души бывает вдруг проявляют высокие порывы Сидим, сверлим друг друга взглядами в лоб. Он мне лапшу на уши не вешает, и я ему нет…

Где-то за пару дней до моего освобождения Хозяин, впрочем, меня неприятно удивил. Ну, во-первых, у меня увели тетрадь, где я записывал крайне осторожно лагерную жизнь. Без его разрешения этого сделать не могли. В такой кроваво-красной колонии… Никогда ни один зэк, ни один завхоз не осмелится по отношению к такому специальному зэку, как я… А еще он решил меня за глупого все-таки принять — послал на экскурсию (Антон повел меня) в нашу столовую, за кулисы столовой. И там мощный завхоз столовой и такой же крепкий его помощник показывали мне, как пекут хлеба, и долго говорили про калории и килокалории, заверяли в калориях на килограмм… Эх, полковник, зачем же вы, полковник, испортили взаимопонимание! Да я же, полковник, даже любимых женщин, как лазером, насквозь видел, а вы мне эту пошлую ложь напоследок преподнесли. Нехорошо, нехорошо, полковник… За кого же вы меня держали в эти последние дни? За зеленого огурца какого-то глупого. Тогда как я — зеленая мазь на руках Божьих.

XXVI

В заготовщики я попал естественным образом. Увидел свою фамилию в расписании. Так получалось, что раз в неделю каждый из нас попадал на дежурства. Заготовщики в столовой — лишь один вид дежурства, другой — дежурный по пищёвке, то есть в пищевой комнате, еще один вид — дежурный по отряду. Тщательно вычерченные руками Карлаша расписания дежурств висят у нас в коридоре на стене у пищёвки.

Что должен делать заготовщик? Их обычно три-четыре, но могут привлекать и помощников. Старшим заготовщиком был зэк дядя Вася, пожилой мужик, он освободился дней на десять раньше меня. Заготовщики отправляются в столовую минут за 15–20 до выхода туда же отряда и должны к его приходу (и в короткий промежуток между тем временем, когда из-за железных столов встанет другой отряд, предшествующий нам, и временем, когда уборщики очистят столы от крошек и отходов) поставить на стол бачки с едой и плошки. На завтрак к этому ассортименту железных посуд добавляются еще и чайники, по одному на стол. Еще к завтраку дается одна на стол плошка сваренной прямо с костями и кожей мелкой рыбы. Ну и, конечно, вечная каша: сечка, перловая — самые простые русские каши самого низкого качества ест колония каждый день три раза. По цвету каши эти похожи на блевотину. Они омываются пеной некоего жира, состав которого я так и не разгадал. В течение времени поедания, а оно, поедание, я думаю, занимает у нас в среднем 7–10 минут, каша успевает застыть в глиняный холодец. Ну, окаменеть она не успевает, потому что редкий зэка оставит кашу не съеденной, с отвращением, но все же съест. Чай наш — едва-едва подслащенное пойло. Это единственный прием заключенным сахара за день. Передавать сахар в колонию запрещено, можно передать конфеты. Якобы, если передавать нам сахар, мы станем ставить из сахара и хлеба, сбереженного нами в столовой, бражку. Возможно, когда-то такой случай имел место, была когда-то годы тому назад обнаружена в бутылках поставленная зэками бражка, но это точно было так давно, в какие-то времена Навуходоносора, что нет ни одного зэка в колонии, который бы присутствовал при этом чрезвычайном происшествии. Ни одного очевидца. Есть другое объяснение, почему нам не дают сахара: лишенные сахара зэковские мозги менее изобретательны, и без сахара у человека убавляется энергии. Энергичные не нужны колонии, нужны полусонные роботы. Впрочем, Хозяин и его офицеры утверждают, что сахара мы получаем достаточно; на стене над окошками, откуда мы получаем хлеб и куда сдаем грязную посуду, висят нормативы нашей пищи. Якобы нам столько сахара и требуется. В действительности лучший подарок от зэка зэку — конфета, пусть и жалкий квадратик леденца: зеленый, желтый, купоросовый.

Так вот, ведомые заготовщиком дядей Васей, мы, построившись, как гвардейцы, ждем у столовой и дрожим от нетерпения. Вместе с другими заготовщиками других отрядов. Нас только что назвали по радио: «Заготовщикам 3-го, 5-го, 7-го, 11-го, 13-го отрядов явиться в столовую». И мы явились. Разводящий офицер даст нам сигнал врываться, как только встанет с мест отряд, который заправляется пищей на тех столах, где будем сидеть мы. Вот он дает нам сигнал, и мы влетаем. Мы с дядей Васей бежим прямо к окну, где выдают чаи и каши. Двое других наших бегут один за хлебом, другой за плошками. У нас сегодня девяносто четыре едока. Потому мы должны взять девять больших бачков с кашей и один мелкий на четыре порции и десять чайников. Расставляем бачки и чайники по столам, с которых дежурные по столовой особыми щетками сметают остатки пищи и крошки. Бачки горячие, аж раскаленные. Повара, выставляющие их на подоконник окна, оспаривают нас и пытаются выдать бачки другому отряду. Возможно, с этим отрядом у них приятельские отношения. Лучший рецепт, как против этого бороться, — хватать не свои бачки и тащить на наши столы, притворяясь идиотами. Что мы и делаем.

Наконец, всё на столах. Появляется наш отряд. Мы, заготовщики, должны съесть свою пайку быстрее всех, чтобы начать убирать со столов, пока все еще сидят. Я вскакиваю вместе с дядей Васей и, ухватив пару бачков, повесив чайник на кисть руки, пулей волоку все это в посудомоечное окно, где полуголые пацаны плавают в клубах пара, как ангелы.

— Да не сбивайся с ног, старый, — советует мне посудомойщик. — Успеешь.

Я не обижаюсь на «старый». Оно не имеет обидного возрастного смысла, это как приметный знак. Седые волосы, значит, «старый».

Офицеры, стоящие кучкой в центре столовой, подозрительно смотрят, как я мотаюсь по залу. Еще одна пробежка, сбор посуды и обратно к окнам посудомойщиков. Движение осложняется еще и тем, что зал не находится в состоянии покоя, отряды входят и выходят, зэки бурлят, приходится продираться сквозь зэков.

Два наших помощника заготовщика Дьяков и Остров успевают сожрать всю липкую кашу, какую могут. Дело в том, что заготовщиков назначают двоих на день плюс дядя Вася — начальник заготовщиков. А эти Дьяков и Остров — добровольцы-помощники. У них привилегия — пожирать лишнюю кашу, какая остается. Дядя Вася объясняет, что оба, как удавы, слабы на кишку. Дьяков может один бачок каши умять, то есть десять порций, утверждает дядя Вася. Сегодня удавам повезло, потому что вместо бачка на четверых мы уперли бачок на десятерых. Правда, хлеба им не хватило, и они просили у меня разрешения доесть мой. У меня оставался хлеб. Оба удава худые. Мы выходим, заготовщики вместе с отрядом.

Мы шагаем в колонне позади всех, я и Вася тащим бачок с питьевой водой. Бачок нам наполнили повара. Бачок у нас стоит в туалете, там, где мы умываемся, в углу. Бачок режет руки своими железными острыми ручками.

Солнце жжет после дождя, идущие впереди обрызгивают нам штанины, дежурные по территории зэки рассерженно сгребают дождевую воду прямо у нас из-под ног, от асфальта подымается пар, на наших самых прекрасных в мире розах капли дождя. «Шаг!» — орет Али-Паша, похожий на слона. Все это называется наказание. Все это называется триумф метафизики. Да-да, все эти каши, зверомордые офицеры, постноликие зэки, измученные глаза, народные лица, ложки, торчащие из нагрудных карманов, низкосрезанная щетина зэковских голов, синее неземное атмосферное небо, может быть, собравшееся из наших слез, все это — торжество зафизического мира, нефизического мира. Это восторг его и его упоение, ибо физическое преодолено в колонии номер тринадцать. Мы воспарили над Человеком здесь, мы преодолели (ну да, вынужденно, не желая этого), преодолели все человеческое.

«Шаг!» — кричит Али-Паша. И бормочет ругательство. И зэковские ноги с восторгом бьют в подержанный асфальт. Бум-бум-бац! Бум-бум-бац! И зэковские ноги с восторгом бьют. Мы пойдем туда, не знаем куда, уйдем в сияющее небо заволжских степей. Уйдем туда, куда поведут нас Хозяин и офицеры. Мы уйдем в небо к Хозяину всех Хозяев: бум-бум-бац! Бум-бум-бац! Экстаз. Идем туда, не знаем куда, чтобы принести или отнести то, не знаем что. Идем, чтобы идти. Маршируем, чтобы не останавливаться. И бачок качается в наших руках.

XXVII

В другой раз я был дежурным по отряду вместе с Акопяном. Хотя я подозревал его в том, что он настучал на меня еще в первые дни моего пребывания в 13-м отряде и что это он виновен в моем переводе в 16-й отряд, я все же не был уверен в его виновности. Да если бы и был, что, я мог отказаться дежурить с ним? Не мог. В определенном смысле он вполне неплохой парень. Он рассказывает о себе, что был боевиком в конфликте в Нагорном Карабахе. Сидит он, однако, по статье 162-й за разбой. И досиживает свои восемь лет. Неизвестно, был ли он боевиком и был ли именно в Карабахе, но он точно «весьма», как любят говорить русские, «весьма» осведомлен в различных видах и стрелкового, и легкого полевого вооружения. Разбирается в видах гранатометов и минометов. Об оружии он охотно болтает, но, будучи уже ученым, я его разговоры не поддерживаю. Неразумно поддерживать его такие разговоры мне, человеку, осужденному по статье 222-й, как раз за покупку автоматов и взрывчатых веществ.

Выглядит он мятым и выгоревшим, как будто его только что сняли с крыши поезда, идущего с Юга. Кепи на нем выгорело до охровой коричневости, как слабообожженный древний кирпич от солнца, и махрится по краям. Такого же цвета сильно побывавшего в употреблении кирпича его куртка и штаны. Бомж — можно охарактеризовать его. Среднего роста, сутулые плечи, армянские глаза-черносливы и щетина, неумолимо продирающая его щеки уже к середине дня, — вот Акопян. Он стоит справа от меня во второй шеренге крайним правым. Довольно часто он ходит работать на промку, и тогда его нет на послеобеденной проверке. Когда он есть, он не вертится, не сучит ногами, как Вася Оглы, но стоит себе покорно, потея под кепи лбом. Если не подозревать его в стукачестве, то следует согласиться, что он все-таки выдающийся, отличающийся от других зэков тип. В нем присутствуют и усталая надломленность армянского древнего народа, и вздорность, и авантюризм. И он нисколько не похож на известный русским тип хитрого армянина-торговца.

— Ты мне говори завтра, чего делать, — договорился я с ним накануне. — А то я первый раз дежурю по отряду.

— Да чего там делать, — отвечает он рассеянно. — Утром возьмем повязки, наденем их и сядем у входа. Главное — вскочить, когда офицер появится. И козлов замечать, чтоб предупредить пацанов. Чего там больше делать…

— А вызовы по радио надо слушать? В карантине мы слушали.

— Надо, — говорит он с отвращением. — Ну там еще туалет нужно вымыть и умывальники, мусор вынести…

Получилось, что много обязанностей.

Утром мы надели повязки и пошли к зданию оперативных дежурных на развод. Строевым шагом, как в балете, на ходу импровизируя. Там уже стояли по два дежурных от каждого отряда в две шеренги. Акопян встал в первой шеренге, я — во второй. Вышел офицер и протараторил речь, из которой я ничего не услышал, так как стояли мы далеко на правом фланге, а офицер вышел к левому. Затем мы повернулись кругом и пошли своим ходом почему-то без сопровождающих по нашей главной улице, по Via Dolorosa. Поравнявшись со своим отрядом, каждая пара дежурных отделялась от нас и уходила в калитку. И мы вернулись к себе. Пошли взяли две железные урны с водой для окурков с курительной территории и отнесли их в дальний угол локалки, туда, где проходит наша граница с 9-м отрядом. Там стоит наш большой ржавый ящик для мусора. Перевернули мы в ящик наши урны, отнесли их на место (курящие уже там суетились со своими крошечными бычками, у зэков они крошечные, с ноготь) и потом взяли ящик и пошли с ним по Via Dolorosa по направлению к бане. Прошли даже мимо бани. Там Акопян нашел мусорный контейнер нашего отряда, и мы, подняв наш ящик, вывалили его содержимое в контейнер. Так вот что интересно: наш мусор 13-го отряда даже не вонял особенно. Ну, вонял разве что горелыми корешками сигарет. А так никакой вони, стерильные отходы несчастных преступников. Чем они могут вонять? Даже и столовские отходы, эти каши и хлеб, никак не могли бы вонять, я думаю. Чему там вонять: печеные и вареные злаки. Мы шли обратно, побалтывая ящиком, и Акопян что-то наговаривал о том, что выйдет и, может быть, его опять потянет на старое, а я воспитательно и лживо говорил ему, что нельзя за старое браться (а сам думал: ну, конечно, конечно, продолжать то, что делали, нам не стать мирными коровами, армянин, не стать!).

Потом я сел на стуле в первой комнате нашего отряда, в той, в которую попадаешь, взойдя по ступенькам крыльца. Я сел у открытой двери рядом со столиком где хранились наши отрядные журналы записей, а над столом этим висело радио, хриплая, плохо узнаваемая музыка прерывалась командами по лагерю. Команды можно было лишь угадывать привычным ухом, а услышать было совсем нельзя.

Пришел наш отрядник майор. Я встал и сказал ему, что у нас числятся 94 человека списочного состава, из них на промке 16 человек, в клубе 22 человека, один на долгосрочном свидании, двое в ШИЗО, все остальные заняты работами в отряде и в локалке. Майор всего этого не дослушал, он уже был в своем кабинете, а я еще выговаривал все эти сведения. Акопян в это время курил. Он сел вместо меня, а я пошел «покурить», но так как я не курю, то я пошел на солнце погреться. Встал у стенки и начал согреваться. Поскольку там, у репродуктора, очень дуло бешеным сквозняком, а все время ходящие туда-сюда зэки не закрывали двери со стеклянными рамами.

Потом мы с Акопяном стали мыть туалет и умывальную комнату. Надо сказать, что так как все в отряде мылось и вытиралось по нескольку раз в день, то не такая уж была это и работа великая. Повозили тряпками. Меня удивило, что дежурные обязаны были вымыть и раковину обиженных, и их туалет. Оказывается, это не считалось зазорным или заразным, так же как пользоваться с ними одними спортивными снарядами, а вот сесть за их стол или пользоваться их ножом нельзя. Акопян мыл как привычный к труду крестьянин. При этом он говорил совсем не крестьянские речи. Довольно толково перечислил преимущества гранатомета многоразового действия РПГ-7, остановился на «выстрелах» к гранатомету, на бронебойно-камулятивных и других и даже на цене их, назвал цифру 25 долларов за выстрел. Я механически слушал армянина и тер квадраты пола в туалете. И думал, как он там бегал в пыльных карабахских горах, возил на ослах оружие. И я тер эти квадраты. Тер, думая об ослах и Карабахе.

— ЕвроГулаг у нас тут, да, Эдик? — хитро вдруг улыбнулся армянин. — У тебя дома был такой ухоженный белый туалет, Эдик? У меня ни хера.

— И у меня такого не было, — признался я. — Новое насилие это называется. Евроремонт, Евро-Гулаг… белые вылизанные раковины туалетов…

— А пиздят так же больно, — закончил он мою мысль. — И срока дают, не порадуешься…

Потом он стал говорить о 120-миллиметровых минометах. О таблицах, по которым совершают наводку. Я не сказал ему, что стрелял из 120-миллиметровых в Сербии. И что стрелял и из 80-миллиметровых. Я молчал как партизан. Всякому человеку хочется сказать, что и он сведущ, а тем паче мужчину хлебом не корми, дай обнаружить свои знания оружия и войны. Но я молчал о своих войнах. Я даже Юрке Карлашу о них ничего не говорю. Да я даже и не писал о войнах толком. Так, урывками. И не стану писать. Опасно. Пришьют какую-нибудь задним числом вину, обвинят в чем-нибудь. Нет уж.

Под монотонные военные и разбойные воспоминания армянина мы вымыли туалет. Далее день покатился в ритме радиоприказов. Вызвали заготовщиков нашего отряда. Затем вызвали отряд в столовую. Мы с отрядом тоже проследовали в столовую, а в помещении оставался только ночной дежурный Барс, он спал в одеяле в большой спалке у самой комнаты завхоза. Когда мы вернулись из столовой и зэки только было расположились в курилке и пищёвке и забегали с банками и кипятильниками, как половину отряда под кодовым названием «Спорт-экспресс» вызвали в клуб смотреть спортупражнения по большому телевизору. Изощренное издевательство это специально придумано, чтоб не оставлять зэкам ни глотка свободного времени. Они ушли унылые, тяжелая каша оттягивает их желудки и будет клонить их ко сну там, в клубе. Они будут спать с открытыми глазами, а те, кто не может так спать, попадут на карандаш к козлам, крадущимся по проходам легкой оленьей походкой подлых чингачгуков. Мы с Акопяном, как дежурные, остались в отряде. После ужина мы опять вымыли туалет и затем сдали свои повязки Варавкину и Мамедову. Уже смеркалось.

XXVIII

Однажды, вместо того чтобы читать старую газету, обыкновенно это были «Аргументы и факты», саратовский выпуск, дядя Вася принес из клуба аккордеон и сел у окна спиной к нему. Рядом с ним сели Антон и Юрка Карлаш. За окном шел дождь.

— Будем петь, — объявил Антон безапелляционно. И было ясно, что надо петь. — Ты, Юрок, наблюдай.

— Мне нужно человек десять-пятнадцать, — заметил Карлаш. — Запоминайте слова, — сказал он нам, — а еще лучше запишите. У нас три песни. «Легко на сердце от песни веселой», потом

«Раз, два, три, калина,
Чернявая дивчина
В саду ягоды рвала»
и песня из мультфильма «Бременские музыканты» —

«Нам дворцов заманчивые своды
Не заменят никогда свободы».
— Давай, Василий, — скомандовал Антон.

Дядя Вася развел аккордеон, чем издал звук долгий и смешанный, пробежал по клавишам, и Юрка запел:

«Легко на сердце от песни веселой,
Она скучать не дает никогда,
И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города».
А мы должны были петь припев. Вот какой:

«Нам песня строить и жить помогает,
Она как (тут я мычал, потому что не знал, как что зовет) и зовет, и ведет,
И тот кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет».
Я старательно разевал рот. Оглядывая в то же время своих сотоварищей по несчастью. Форменное стадо бритых обезьян сидело на клубных стульях и вопило. Кто громко, кто тихо. Кто выпучил глаза, а иные их прикрыли. Али-Паша пел беззвучно. И то верно, негоже такому большому азербайджанскому турку, осужденному на пятнашку, широко разевать рот. Несерьезно. Несолидно. Ансор — наш начальник пищёвки, молодой, иссиня-черный и блестящий, как черный кот, с розовым лицом еле открывал рот. По-видимому, стеснялся. Вообще за исключением грузин, кавказцы, по-моему, поют неохотно, считая, по-видимому, что не мужское это дело. Чечены, исполняя свои суфийские хороводы, свой «зикр», не поют, а выкрикивают.

Итак, обезьянами мы пели. Крайне идиотские, нужно сказать, тексты. «Любят песню деревни и села и большиегорода», нужно было еще поселки городского типа и отдельные северные чумы перечислить. И какое различие между деревней и селом? — задумался я. Село больше деревни. Деревня, наверное, означало, по корням слова судя, скопление деревянных домов, а село — это поселение. И может быть, не только деревянных домов.

«Нам дворцов заманчивые своды

Не заменят никогда свободы».

Загрохотал гром. Явились из локалки четверо обиженных во главе с Купченко и присоединились к хоровому пению.

Далее Юрка стал записывать тех, кто, по его мнению, годился для участия в КВН и будет петь это попурри из трех песен на конкурсе КВН колонии.

— Запиши Савенко, — сказал Антон.

— Не умею, у меня ни слуха, ни голоса. Отец у меня пел. Жена покойная была певицей, а я никакой в пении… — попытался я избежать позора.

— Ничего, ничего, — строго сказал Антон. — Я за тобой наблюдал, ты пел старательно.

— Да, — сказал Юрка, — на подпевке будешь, Эдуард. У нас есть кому запевать: я и Зайцев, а вы припев на себя, ребята, возьмете.

Так я попал в хор 13-го отряда. Я утешил себя тем, что я не вор в законе и что вместе со мной в хор попали два наших краснобирочника — молодой Сафронов и Горшков, а также наркоман Кириллов и вообще большая часть вполне уважаемых зэков. Вася Оглы не попал, да его никто и не долбал, чтобы шел; когда человек отсидел почти двенадцать лет из пятнадцати, все понимают, что нужно иметь совесть и не доёбывать человека.

Репетиция у нас была одна. Несмотря на то что планировали провести несколько. Но если зэк, даже такой, как Антон, вместе с Юркой Карлашем предполагает, то лагерная администрация осуществляет, потому все время находились официальные мероприятия, которые следовало проводить в ущерб репетициям хора. На единственной репетиции нас сосредоточили за кулисами, потом вывели. Карлаш расположил нас в два ряда. В центре у самых микрофонов встали Юрка Карлаш и Зайцев. Зайцев на воле готовился стать певцом, а повысил свою квалификацию уже на зоне. Выжатый как лимон из чая человек небольшого роста, лет тридцати пяти или чуть больше, Зайцев, как говорил Карлаш, после того как получил несколько грамот от министерства культуры Саратовской области и призы на конкурсах поющих бедолаг ГУИНа, стал страдать манией величия и воображать для себя блистательную карьеру оперного певца. По мнению Юрки, он вполне обычный талант, достойный провинциальной самодеятельности. Но как бы там ни было, петь Зайцев умел лучше всех нас, может, не лучше Юрки, но пел как профессионал, разевая глотку, но не горлом, а внутренностями. Мы же все неправильно пели ртом. Зайцев и Юрка запевали: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер», — допевали куплет, а мы заводили припев:

Нам песня строить и жить помогает,
Она как (мычание) и зовет, и ведет.
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет!
Мы репетировали часа полтора. Зал был огромный и пустой, высокий, пах паркетной мазью, или чем там он пах, кисловато, но в любом случае испускал запахи обильного зэковского, ничем не ограниченного труда. Время от времени в зал входил тот или иной офицер, останавливался, разглядывал нас и уходил. Клуб тоже построили сами зэка, как и столовую, построили с расчетом, что лагерное население никогда не иссякнет. Что тысячи наказанных преступников будут здесь ронять на грудь отупевшие от лагерного искусства бритые бошки. Лагерная демография в отличие от демографии воли здорова и сильна. Упругие кривые роста мощно тянутся вверх, как бамбук на Дальнем Востоке, преступников в России рождают все больше и больше, поскольку наглый Закон насилует свободы, и от этой насильной любви родились мы — бритоголовые ребята российских зон.

На КВН мы выглядели браво. Мужской хор имени маркиза де Сада.

«Нам дворцов заманчивые своды
Не заменят никогда свободы…»
— выводили мы. И имели в виду то, что пели. Эти ваши обманные розы, ну их на хер, хотели бы мы спеть. Нас снял на видеокамеру видеолетописец колонии ВИЧ-инфицированный Хмелев. Впоследствии видеозапись попала в руки телеканала НТВ. И они показали фрагмент ее по своему телеканалу однажды вечером. Добавив к тем съемкам, которые они сделали в нашей колонии сами. Не знаю, поняли ли они, какой у нас чудный лагерёк, этот их приезд — предмет для отдельного разговора. Но вот себя, поющего ртом, неумело, но энтузиастски (а я все делаю с энтузиазмом), я увидел. Меня взяли в такой светлый круг, как в нимб вписали, чтобы телезрители не перепутали, что это я. Вид у меня тёртого мужичищи, обретающегося по ту сторону добра и зла. Лицо бесстрастное, только голос энтузиастский. Хотите знать, что я думал, когда пел? Я повторял ту же фразу, которую впервые произнес 10 апреля 2001 года, на второй день своего заключения в тюрьме Лефортово: «Выйти и поднять восстание! Выйти и поднять восстание! Выйти и поднять восстание!» Певец Эдуард Вениаминович Савенко. Одно замечание об отчестве. Как туловище змея после его быстрой молниеносной головы тянется за змеем, так это отчество за мной.

XXIX

Одно из самых важных действий дня в колонии — это проверка. Или поверка? Я так и не смог выяснить для себя правильное написание и произнесение этого слова. По-армейски надо бы «поверка». На самом деле ни зэки, ни наши офицеры-надзиратели часто не знают, как следует твердо писать самые употребительные слова. В тюрьме, я помню, пытался выяснить, как писать «дальняк». Через «а» как производное от дальнего места или же через «о», где зэк раскорячился, и его задница разошлась на доли. Так и не выяснил.

Проверок на красной зоне №13 три. Утром, около полудня и вечерняя. Все отряды выстраиваются в локалке, то есть во двориках отрядов, вся колония. Не выстраиваются только больные, спящие с ночи и те, кто находится на таких работах, откуда невозможно явиться в отряд, и еще, разумеется, те, кто находится в карцере, они стоят у себя в карцере. «Отрядам построиться на поверку…», — гундит радио. И зэки кряхтя строятся в обычном порядке: бригада за бригадой, по пять осужденных в шеренге, шеренгами. И замирают, разглядывая затылки, шеи и плечи впереди стоящих осужденных. Пыль на плечах, плеши, спавшие волосы или перхоть, угри и прыщи, если таковые есть, обтрепанное или даже новое кепи. Стоим остолопами под палящим солнцем, и ноги наши затекают от тяжести наших тел. Каждая проверка длится от тридцати минут до часу. В среднем минут сорок пять. Но бывает, что у наших ментовских офицеров не сходится баланс зэкопоголовья, и тогда они пересчитывают нас отряд за отрядом, злобно матерясь, а зэки стоят, изнемогают от жары и удушья, злобно матерясь, но молча, внутри себя.

Я не матерюсь. Я стою, сдвинув кепи на затылок так далеко, как позволяет лагерное приличие, и солнце жжет мою некогда белую, по прибытии в лагерь она была белая, а ныне уже темную физиономию. Я обожатель Солнца, Ра и Гелиоса, и через лицо моя башка омывается горячим светом Вселенной. Подваренная всмятку моя башка. На большей части проверок я ими наслаждаюсь. Наслаждаюсь отупением этих тяжелых минут, аскетической уединенностью от других. Ибо на проверке зэки замерли, не галдят о пустом, вынужденно замерли и исчезли. В то время как зэки пытаются встать как можно правее — там падает тень наших отрадных деревьев, там устроился Али-Паша, туда же норовит присоседиться Акопян, я стою на левом фланге с самыми отпетыми, безразличными к стуже и зною. Левее меня в моей шеренге немец Штирнер, перед ним в предстоящей нашей шеренге невозмутимый стоик и отщепенец Варавкин, а прямо передо мной затылок и купол черепа Васи Оглы. Этим людям наплевать, солнце ли, тень ли. Варавкин стоит в туфлях на размера три больше его ступни. Это видно сзади, поскольку стоящим за ним видно, что задники его туфель пустые. И туда можно засунуть добрый кулак. Штирнер, с облупленным носом аккуратный молодой человек, наш отрядный журналист, осужденный за убийство, показывает мне на задники туфель Варавкина и прыскает смехом. Беззвучно, разумеется. Варавкин стоит гориллой, руки уронены вдоль бедер, рукава куртки длиннейшие, почти закрывают руки. Кепи надвинуто глубоко на глаза. Варавкин — одинокий тип. У него нет хлебников. В пищёвке он пьет чай и ест из баночек один. Он ни с кем не разговаривает. Он единственный, кроме меня в отряде, кто не курит. Мать Варавкина, говорят, торговка. Физиономия его, испещренная шрамами от прыщей и фурункулов, бесстрастна. Он таки настоящий стоик. И когда его избили на промзоне, он бесстрастно заболел и лежал страдая под одеялом, укрывшись с головой. Он обратился ко мне лишь несколько раз: «Савенко, можно взять твою ручку?» Я разрешил ему. Потом я отдал ему ручку, дело в том, что у меня с собой был десяток ручек в моем бауле. Варавкин стоит монстром, под козырьком непонятные глаза, и, глядя на него сзади сбоку, видно, что он едва заметно улыбается. Чему? Ему смешон мир, в который он попал? Ему смешны мы, осужденные, смешна наша локалка, синие ограды, колючая проволока, beau garçons, ребята и козлы, ему смешна Via Dolorosa, по которой он шагает на промку и возвращается избитый?

Я уже упоминал, что Варавкин мой сосед по спалке, если я ложусь на спину, то шконка Варавкина от меня справа. Как долго вместе с Христом содержался разбойник Варавва? Штирнер, носящий имя германского философа, персонаж сварливый и воинственный. В чем-то он походит на Варавкина, думаю, своенравием своим. У него тоже нет хлебника, однако с зэками он общается, предпочитая общаться с активистами, которые могут ему быть полезны. Он председатель секции СК, то есть собственных корреспондентов, и усиленно пишет для газеты зэков Саратовской области «Зона». Пишет он на заданные темы, темы ему дает Богачев — глава секции собственных корреспондентов колонии. Когда я короткое время принадлежал к 16-му отряду, я общался пару-тройку раз с этим Богачевым. Однако отношения эти сводились к двум-трем кратким разговорам. Такое впечатление, что Богачев опасался, что я стану претендовать на руководство секцией. Я дал ему понять, что опасаться не следует. Я сообщил ему, что у меня не только нет амбиций становиться председателем секции, но что я вообще не хотел бы писать в тюремную газету. «Видите ли, — объяснял я ему, — я занимаюсь политикой, и я не хотел бы ставить себя в такое положение, чтобы после тюрьмы меня могли бы упрекнуть в сотрудничестве с тюремной администрацией». Богачев посмотрел на меня с большим сочувствием, по-видимому, подумав: вот принципиальный идиот, но отношения наши сделались с тех пор приятными. Впоследствии он увидел мой текст: предложения, высказанные мной психиатру-капитану Евстафьеву, и очень высоко оценил его. Штирнер, когда мы познакомились, сообщил, что Богачев высоко отозвался об этом тексте: «Не наш уровень, человек высокого полета», — якобы сообщил он Штирнеру уничижительно…

В первой же шеренге нашей 51-й бригады стоит Купченко. Обиженные стоят со всеми, отдельной бригады у них нет. Серые брюки общелкивают поджарую задницу. Серые не потому, что сделаны из серого цвета материи, но потому, что выгорели до такой степени. Тощий торс легкоатлета, журавлиная шея, кадык. Купченко также не страдает от солнца. Он неистовый и стожильный. Так что мы — левофланговая группа 51-й бригады — те еще ребята. Готовы на все всякую минуту. На фронт? Сейчас готовы на фронт. В Чечню? Зубами порвем всех там в Чечне. Страшные мы ребята, по сути дела. Потому мы и не на свободе. Потому что нас, волков, отгородили от мирных граждан — овец…

Вот появляется пара: офицер с нашими карточками в руке и дежурный козел с деревянной лыжей, похожей на деревянную прялку наших предков. На прялке записывается, сколько зэкоголов присутствует в локалке, сколько спит в спалке, сколько в ШИЗО или на свидании. Иногда бывает, что приходят два офицера и один козел или два офицера и два козла. По понедельникам и пятницам козлов приходит несколько. Мы уже стоим для проверки, но козлы приходят освидетельствовать наш внешний вид. Смотрят туфли, брюки, кепи, стрижку, побрит ли. Осмотрят шеренгу — шеренга шагает вперед несколько шагов, и козлы смотрят нас сзади. Особенно есть ли скобочка на шее или зарос осужденный, как плохая баба под мышками. Осмотры эти не мешают зэкам носить ветхую, вылинявшую одежду, какая есть, но должна быть в порядке. Однажды, впрочем, пришел отряд козлов, а с ними два майора из штаба областного ГУИНа, и тогда они содрали с зэков несколько ветхих штанов и рубашек. Но так было один раз.

У нас в отряде три бригады: 49-я, 50-я, 51-я. 49-я, в ней состоят мои хлебники Карлаш и Ярош, стоит у самой ограды локалки, выходящей на Via Dolorosa. Их выкликают первыми. Офицер достает карточки из такого как бы портмоне и монотонно выкликает осужденных. Назвали твою фамилию: «Иванов!», ты говоришь: «Иван Иванович» и делаешь несколько шагов вперед и становишься в произвольном порядке в шеренгу по пять человек. Когда вся бригада названа, офицер достает карточки другой бригады и передвигается к ней, выкликают их. Если осужденный дежурил ночью и спит, бригадир или завхоз сообщает офицеру. Козел с прялкой делает на ней записи. Когда проверка отряда заканчивается, либо завхоз, а чаще Али-Паша или Солдатов объявляет: «Отряду сделать четыре шага назад!» Бригады сдвигаются, занимают изначальную позицию и замирают. Пока не обойдут проверяющие всю колонию и пока у них не сойдется цифра человекопоголовья, все мы стоим. Более всего у зэков загорают уши. Верхняя часть ушей выглядит копченой. У нас копченые уши, вот что. У кого еще копченые уши? У пастухов заволжских степей, может быть. А три проверки — это три большие изнурительные молитвы.

XXX

Судья появился в колонии не через пять дней, как обещал, а появился, когда я уже и перестал его ждать. Таким образом, я уже объективно не ждал судью. Однако разведка донесла мне все-таки о прибытии судьи за два дня до его появления. Правда, разведка (в данном случае всюду ходящий дядя Толя) не знала, по какому случаю совершит к нам свой неурочный визит судья города Энгельса. Я же, получив сведения о прибытии, тотчас понял, что судья едет по мою душу.

За день до судьи приехал и встретился со мной в кабинете оперативника Никонова мой защитник — адвокат Беляк. Свидание происходило так: за столом спиной к солнечному окну сидел оперативник. Рядом со столом в полумраке сидел Беляк. Ну и я сел у этого же стола лицом к Беляку. За спиной Никонова дрожала в желтом мареве наша Via Dolorosa.

— Завтра, Эдуард, состоится выездное внеочередное заседание суда здесь, в колонии. На котором будет принято решение по твоему делу.

— Угу, отлично, — сказал я.

— Мы надеемся, что решение будет позитивным, — сказал Беляк.

Он был загорелый, но не такой загорелый, как мое лицо, как мои копченые уши. Он, возможно, съездил в Подмосковье на несколько дней. Обычно Беляк отдыхает в Таиланде месяц и появляется оттуда бронзовый, как статуя Будды. Беляк попросил у Никонова разрешения накормить меня шоколадом.

Никонов взял плитку «Алёнушки», развернул фольгу, посмотрел на плитку и подвинул к Беляку.

— Только пусть ест здесь. Всю.

«Алёнушка» — шоколад, в значительной степени смешанный с молоком. На воле я такого не покупал. Я люблю черный шоколад. Тут я сладострастно впился в плитку. Подумав, что не смогу принести часть шоколада ребятам-хлебникам Юрке и Мишке. Но был уверен, что они меня простят. Никонов и так сделал добрый жест, по правилам в колонию допускаются лишь передачи, никаких кормлений адвокатами. Хотел Беляк передать мне шоколад — должен был сдать его в обычном порядке в пункте приема передач.

Мы поговорили немного. Беляк наставил меня, что я должен буду говорить судье. Самая крупная проблема проистекала оттого, что на суде я свою вину не признал. А для того чтобы уйти условно-досрочно из колонии, я должен был свою вину признать, осознать и сделать многие шаги к перевоспитанию себя, и чтоб мое перевоспитание было хорошо видимо администрации колонии. Однако я не мог признать свою вину по моральным соображениям. И потому что дорожу своей репутацией сильного человека. Обо мне стали бы говорить, что я сломался, что меня сломали. СМИ радостно подхватили бы эту версию. После короткой, не очень оживленной дискуссии с Беляком мы сошлись на том, что я задержу внимание судьи на факте неоспаривания мной приговора. Я принял приговор, то есть наказание, так как не обжаловал его, Ваша Честь. Так я буду говорить завтра. Действительно, de facto так и получалось. Нужно увести судью от факта непризнания мной вины к факту необжалования наказания.

— А как они тебя нашли? — поинтересовался я. — Твой адрес и телефоны остались у меня в черной сумке в тюрьме. Я просил передать сумку адвокатам…

— Через Мишина вышли на меня. И сумку твою он получил из тюрьмы.

— Все там на месте?

— Хм… господа, — прервал нас Никонов, — говорите так, чтобы мне все было понятно.

— Конечно, майор, конечно… — заверил его Беляк. И мы опять заговорили о судье. — Прокурор будет задавать тебе вопросы, ну, ты знаешь об этом? — напомнил Беляк.

— Ну, да, понятно. Они не хотят, чтобы я вышел.

— Ничего-ничего, все идет как надо… — сказал Беляк. — Все, конечно, может случиться…

Короче, Беляк вел обычный talk опытного адвоката. С одной стороны, все будет хорошо, отлично, заебись все будет, а с другой — все может случиться…

Через полчаса я сидел в клубе рядом с Юркой, делал вид, что слушаю его рассказ о его «жене», но украдкой взглядывал на девочку с зелеными волосами. Она сделалась печальной, была взволнована и волновала меня. Очень возможно, о мой Демон, мне придется покинуть тебя, уйти туда, откуда я пришел, а ты останешься здесь среди грубых людей, не замечающих твоего очарования…

На следующий день к 11 часам Антон привел меня к посту №1. Небо над нами висело синее и пронзительное. Из такого неба должен выкатываться сияющий шар и, распускаясь лепестками, осторожно опускать к нам экзотического какого-нибудь Бога. Кришну там, Шиву, ну, во всяком случае, ослепительного и страшного кого-то. А мы пришли к посту, и beau garçon удивленно спросил, куда мы направляемся.

— К Хозяину, — сказал Антон, высокомерно поглядев на beau garçon'а.

— Так Хозяина нет в колонии.

— Значит, в кабинет к Хозяину.

— А! — озарило наконец красавца. — Там уже телевизионщики, журналистов нагнали. Это что, из-за него? — Beau garçon счел необходимым не общаться со мной напрямую.

— Ну! — ответил ему Антон междометием.

И мы пошли в административное здание, и я опять бросил свое кепи туда, куда обычно, на пол второго этажа. И там у входа в коридор Антон оставил меня моей судьбе.

Сразу появились все действующие лица. И адвокат Беляк, и молодой адвокат Мишин, и неизвестный мне майор, и несколько телекамер. Кто из них раньше, кто из них позже и в какой последовательности появились, я не разобрался. Было видно, что все они волнуются. Беляк сжимал свои руки! О эти руки Беляка! Я помню, как 15 апреля (Беляк стоял спиной ко мне у нашей клетки, судья зачитывал нам приговор и начал с меня) ногти нескольких пальцев адвоката Беляка вонзились в его ладонь. И стояли там, глубоко погрузившись в синие ямы. По мере того как судья снимал с нас обвинения, ногти подымались из мякоти ладони. И когда судья дал мне всего четыре года, оправдав по трем статьям, кисти рук Беляка уравнялись в правах и благодушно хлопали друг друга и поглаживали, успокаиваясь. И вот теперь опять он сжимает руки. Я встал в коридоре и говорил с адвокатами. Но положение мое уже было иное, чем во все другие мои появления здесь. Я не стоял навытяжку спиной к стене. Я обнаружил, что стою в вольной позе — одна рука оперлась о стену, другая искала карман брюк. Я вовремя одумался и опустил руки.

— Ну что, уйдете сегодня? — спросил меня журналист из Москвы.

— Не могу ответить на этот вопрос. Это к судье.

Из дальнего кабинета вышел главный оперативник майор Алексеев, похожий на рыжего рослого Чубайса. И пошел на нас.

— Здравствуйте, гражданин начальник! — сказал я ему громко.

Все замолчали.

— Да ладно-ладно, — смутился Алексеев.

От двух женщин, стоявших за моей спиной в легких шелковых платьях, вдруг резко дунуло сладкими духами.

* * *
Затем мы все зашли в кабинет Хозяина. Старый краб, ушлый и умный Хозяин выбрал время уехать в командировку. За его столом стоял судья, расправляя мантию. Рядом присела протоколистка. По обе стороны стола для посетителей, приставленного к столу Хозяина так, что получалась буква «Т», сели с одной стороны прокурор, а с другой — два моих адвоката. Представители администрации уселись за еще один стол, помещавшийся ближе ко входу: несколько офицеров спинами к окнам. Журналисты уселись вдоль стены за спинами адвокатов и дальше до самой входной двери. Телекамеры остались в коридоре, их допустят на чтение приговора.

Меня поставили боком к представителям администрации, лицом к судье. Хотели дать стул, но я отказался. Встал там в убогой своей лагерной одежке, куртец с горизонтальной полосой, узкий в плечах, и хэбэшные брюки.

И началось. Мои адвокаты мотивировали необходимость условно-досрочного освобождения тем, что осужденный на четыре года лишения свободы за организацию незаконного приобретения оружия Савенко отсидел уже более двух лет. Кроме того, сказали они, заключенный уже не молод, ему перевалило за 60 лет, у него престарелые родители, которые нуждаются в помощи. Далее Беляк и Мишин зашелестели бумагами, оглашая их и передавая судье. Бумаги были от депутатов Государственной Думы, поручительства. Были характеристики от PEN-центра, а судья огласил полученное им письмо от советника президента по вопросам помилования Приставкина. После чего Беляк и Мишин добавили ходатайства от издательств AD MARGINEM и «Ультра-Культура» и еще ходатайства депутатов. Всего от депутатов получилось семь ходатайств. В том числе от Жириновского, Шандыбина, Алксниса.

Слышно было, как летают мухи. А я вспомнил слова старинной блатной песни, я горланил их в детстве. Там говорится о приговоре, что, когда судья должен был огласить его, стало все пронзительно тихо, «видно было, занавес качался, слышно было, муха пролетит». Свой приговор в холодном апреле в зале Саратовского областного суда я слушал, занимаясь наблюдениями за кистями рук Беляка. А вот во второй приговор, по УДО, я чувствовал себя неуютнее под перекрестными взглядами журналистов. Я старался не двигать лицом, выглядеть невозмутимым.

Представитель администрации колонии — майор — встал и сказал, что они не возражают против досрочного освобождения Савенко. И замолчал. Потому что далее ему следовало сообщить, что характеристику они мне не могут дать, так как недостаточное время наблюдали меня. Прокурор, язвительный тип по фамилии Шип, хмыкнул.

Судья перешел к допросу осужденного Савенко. Я ответил на все их вопросы, и судьи, и прокурора, включая и проклятый вопрос о непризнании мной вины. Я так иезуитски и сказал, как задумал: «Я согласился с присужденным мне наказанием и не обжаловал его в суде». Прокурор Шип попытался пробить мою броню, наскакивая на меня и так, и эдак. Я упорно повторял ту же формулировку.

Начались прения. Главным было выступление прокурора. Шип в голубом мундире не жалел меня. Он сказал: «Я руководствуюсь законом. Да, Савенко не был на свободе более двух лет. Но он в течение этого времени и не отбывал наказания в колонии, как было определено приговором. В учреждении номер тринадцать он лишь несколько месяцев. Остальное время содержался в тюрьме Лефортово и Саратовском областном СИЗО-1. Разница между изолятором и колонией есть. Условия разные, методы воспитательного воздействия. Это во-первых. А во-вторых, Савенко не признал себя виновным и не раскаялся. А это необходимо при условном освобождении. Если человек не раскаялся, то он вновь может совершить преступление. Зачем же его тогда выпускать? Ведь колония — это не только наказание. Это система воспитания. Выйдя оттуда, человек должен вести законопослушный образ жизни. Савенко же не прошел этой системы… Интересно, что в учреждении №13 он не получил ни выговоров, ни поощрений. Администрация не может как-то определенно охарактеризовать личность заключенного. Тем не менее руководство учреждения не против досрочного освобождения Савенко, хотя и не ходатайствует о нем… Я прошу суд в условно-досрочном освобождении Савенко отказать».

Наступила тишина. Опять стали слышны летающие мухи. Судья объявил перерыв на 30 минут до вынесения приговора. Я вышел в коридор, и все обходили меня как чумного, а те, кто не обходил, смотрели на меня с сочувствием.

— Ну, видишь, этого следовало ожидать, — сказал Беляк. — Что прокуратура не успокоится, потерпев поражение.

— Ну да, — сказал я. — Понятно. Почему прокуроры все такие уродливые?

— Все с вами будет хорошо, Эдуард, — сказал неизвестный мне гражданский, с плешивой головой. — Все будет хорошо. — И он отошел.

* * *
После перерыва судья Городского суда г. Энгельса Саратовской области Г. Курапов, взвесив все доводы защиты и обвинения, принял решение об условно-досрочном освобождении заключенного Э. В. Савенко с испытательным сроком 1 год 9 месяцев и 18 дней. Я должен был провести в колонии еще 10 дней, пока приговор вступит в законную силу.

XXXI

Я стою в ПВО, протирая один и тот же аквариум уже полчаса. Сегодня пятница, с утра мы вынесли наши тумбочки, постели и табуреты в локалку, и они возлежат там. Я вижу их в окна: тумбочки, матрасы обиженных отдельно, а наши общей массой кончаются у спортивных снарядов. Впрочем, матрас одного из обиженных, Кузнецова, лежит на железном ящике развернутый. Кузнецов опять обоссался, и матрас сушат. Его уже даже не наказывают за обоссывание, что толку! На наших матрасах лежат наши баулы. Мероприятие это, если задуматься, здоровое; частично, хотя и скрученные бельем вниз, наши вещи проветрятся, и, может быть, из них выползут вредные насекомые. Или вползут в них, потому что через ограду наискосок от нас чесоточный отряд.

Я держу тряпку в руках, а рыбы, совсем мелкие — внизу, а те, кто покрупнее, — у самой поверхности, живут своей рыбьей жизнью в замкнутом пространстве. У них красивые перья, отливы синего, стального, изумрудно-зеленого, перламутрового, красного и золотого на их боках.

Приходит Бадри с червями и начинает, апеллируя ко мне, тихо ругаться: «Я, Эдик, слушай, попросил Кузнецова накопать мне червей, у меня времени не было, меня загнали сегодня на озеленение после завтрака. Ну не за так, обещал сигарету. Так он мне двух червей принес. Я говорю: ты что, смеешься? А он говорит: там червей нет. Я говорю: как нет, я каждый день копаю». Бадри вынимает червей из пластиковой банки и начинает их резать. Черви вертятся остатками туловищ, живучее племя… Поглощенный работой, Бадри затихает. У стола у самого входа, под нашими двадцатью семью грамотами и кубками две спины склонились над сочинением трактатов о работе секций, а может быть, графиков дежурств. Одна спина пацана Сафронова, вторая Юркина. А ближе ко мне в простенке девочка-демон ощупывает меня мерцающими глазами. Жадные горячие губы полуоткрыты, зеленые волосы. Возможно все же, что это одна из реальных фотографий, сделанных автором «Алисы в стране чудес». Перенесенная в серийное производство puzzles случайным сотрудником, рыщущим в поисках материалов, за которые никто не потребует денег за копирайт. Копирайт — вот причина, по которой этот некто, лысый служащий, обратил внимание на книгу довольно скабрезных фотографий английского джентльмена Льюиса Кэролла. Роскошный альбом, хорошее качество, джентльмен умер так давно, что права принадлежат государству, Британской короне… Если мое допущение неверно, то откуда эта благородность у девочки-демона? Такую фотографию не способен сделать простолюдин, фотографирующий дочь простолюдинки. Тут необходимо изощренное эстетство глаза и эстетство натуры, то есть маленькой бестии…

В ПВО в это время нет случайных людей. Никто не осмелится зайти сюда, поскольку у всех свои места в ежедневном лагерном сизифовом труде. Бадри с рыбками — только грузинская спина, Юрка и Сафронов — согбенные спины писцов, потому мы с демоном наедине. Она ползает губами по моему рту, сует мне свои пухлые ручки, трется о меня попой… В пятом измерении — в мире мысли — начинает складываться в слова мелодия, поступающая из параллельного мира. Слова выступают из шума, шум внутренний, они освобождаются от бестелесности шума. Получается вот что:

«В земли носорога Егузея
Шли мы, изумляясь и глазея,
тута-тита-тата, Егузей
Нам в глаза глядел из-за ветвей.
Пауза

Твоя попа рядом колыхалась,
Маленькая ручка мне вцеплялась…»
Повторим сначала, заключенный Савенко:

В земли носорога Егузея
Шли мы, изумляясь и глазея,
Изумрудный страшный Егузей
Нам в глаза глядел из-за ветвей…
Твоя попа рядом колыхалась,
Маленькая ручка мне вцеплялась
В взрослую суровую ладонь,
Вел тебя я, как кобылку конь…
В горы безобразные и дали,
Ах чего же мы не повидали,
Звери и разбойники в детали
Часто перед нами возникали…
Дальше, неумолимо скотская, следовала животная развязка, за которую мне было жгуче стыдно перед маленьким демоном, несмотря на то что она меня сама провоцировала и просилась. Дальше следовало: «А когда заканчивался день, я входил в тебя, как толстый пень…»

Стыд! Забудем, мой ангел, эти непристойные строки. Я люблю тебя любовью чистой и горячечной. Она, конечно, признана человеками извращенной, ибо разве может быть любовь между базарной puzzle с портретом девочки-демона (ангела, конечно, ангела, потому что демона!) и заключенным шестидесяти лет с седыми волосами? Ну какая любовь между существом как будто бы живым еще, мной, и тобой? В ответ на эти мои сомнения она испустила на меня лучи своего влияния, и в результате я признал: что якобы бестелесная девочка-демон на портрете реальнее мясистой лагерной докторши, если бы мне привели ее сюда. А то, что я, бедный заключенный, пытался похотью облечь тебя, ангел мой, во плоть, ну не есть грех, правда ведь? Есть же легенда, что ангелы согрешили с дочерьми человеческими. Ангелы-девицы не против сомнительных приключений в землях носорога Егузея с осужденными за организацию приобретения автоматов, боеприпасов и взрывчатых веществ сынами человеческими, да? А ведь меня еще обвиняли в терроризме, в создании незаконных вооруженных формирований, в намерении свергнуть конституционный строй, но не доказали. С кем же еще, как не со мной, тебе, такой изумительной, попавшей в линзу фотоаппарата необычного джентльмена Льюиса Кэролла в нежном возрасте, с кем же еще, как не со мной?

Юрка опять подтвердил, что не помнит, кому из заключенных «закинули» эту puzzle. Нет, не помнит. Она висит здесь как предмет искусства. А тот заключенный давно освободился. Он, Юрка, не знает, кто такой Льюис Кэролл. У него музыкальное образование. А кто он такой, Эдуард?

— Английский эксцентричный джентльмен, математик и автор книжек для детей, Юра. Настоящие его имя и фамилия Чарльз Людвиг Доджсон. Он читал лекции по математике в Оксфорде, в этом гнезде английских джентльменов-эксцентриков. Когда он родился, я не помню. В 1865 году он опубликовал книгу под названием «Приключения Алисы в Стране изумлений» под псевдонимом L. С. Книга эта выросла из истории, которую он рассказывал, желая позабавить трех маленьких девочек, включая оригинал Алисы — племянницу декана Церкви Христа в Оксфорде. На протяжении его жизни Доджсон всегда отрицал свое авторство книг, опубликованных не под его именем. Общественные нравы были более строгие, чем сейчас, в Оксфорде ты или нет. Оксфорд ведь находился, как и сейчас, в Англии. Еще при его жизни английский суд бросил в тюрьму на два года другого оксфордца Оскара Уайльда. «Soon the rabbit noticed Alice, as she stood looking curiously about her and at once aid in a quick angry tone: «Why, Mary-Ann, what are you doing out here? Get home this moment and look on my dressing-table for my gloves and nosegay, and fetch them here, as quick as you can!"»

— Английский, — заметил молодой Сафронов с воодушевлением.

— Что это значит? — спросил Юрка.

— Не скажу.

— Эдуард, кончай свои вольные заморочки, — сказал Юрка. — Ты в колонии. Отвечай за базар. Может, ты оскорбил нас с Сафроновым.

— Вскоре кролик заметил Алису, когда она стояла, с любопытством оглядываясь вокруг, и тотчас же приказал быстро рассерженным тоном: «Мэри-Энн, что вы делаете здесь?! Идите домой немедленно и найдите на моем таулетном столике мои перчатки и носовой платок и тащите их сюда как можно быстрее!»

— Да, — промычал Юрка. — Да!

— Помимо всего прочего, и это выяснилось уже глубоко в XX веке, а Доджсон-Кэролл умер в 1898 году, оказалось, что он снимал маленьких девочек в неглиже, этот странный джентльмен. В том числе и Алиску, и ее подружек. Фотографии были опубликованы в нескольких альбомах.

— Что такое «неглиже»? — спросил Сафронов.

— Ну, в нижнем белье. По нашим современным понятиям, там ничего противозаконного нет на этих фотографиях, но непристойность присутствует. Она создается тем эффектом, что эти мелкие леди одеты во взрослые, по нашим понятиям, одежды (тогда не было спецодежды для детей) и выглядят поэтому как маленькие раздевающиеся проститутки.

— Доджсон, — сказал Юрка. — По-моему, группа такая есть. Или была. А группа «Алиса» была, — сказал он торжествующе.

И они затихли. И Карлаш, и Сафронов. А я пошел к портрету демона, чтобы войти в нее через ее глаза. Через некоторое время я заметил очевидное, что сразу отметало все подозрения от английского джентльмена. Непонятно, почему только я не заметил этого ранее: на маленьком демоне была джинсовая куртка! И если на большей части портрета джинсовость не была так уж очевидна, то один завернутый рукав над пухлой ручкой был безошибочно джинсовый.

Пошел дождь, и мы выбежали за матрасами, тумбочками и баулами. Пока я бегал, я думал: ну и что, что это не портрет линзы Льюиса. Это могло быть сканерное омоложение портрета одной из его подружек — бесовок XIX века. Я вернулся через полчаса и прошел перед портретом. Она с интересом, но, как мне показалось, и с печалью следила за мной, горячечная, ангел мой! Она, несомненно, узнала, что через десять дней я, вероятнее всего, уйду от нее. И кто же мне даст унести ее портрет?! Да и будет ли она такой пылкой вне места торжества метафизики, вне 13-й колонии?

XXXII

Мы сидим в пищёвке. Времени около 21 часа, еще 45 минут до отбоя. Никому уже ничего от нас, слава богу, не надо. Чай у нас есть, крутой и сильный, есть конфеты, и даже по две, а не по одной на брата. Такое впечатление, что в этот вечер у всех есть чай. Даже Сычов не бродит у столов, даже ненасытные Дьяков и Остров сидят за литровой банкой чая, хотя и бледного, опивки, но лучше, чем ничего. Из черных ящиков нашего отрядного музыкального центра сладким ядом льется на наши раны голос певца: «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…» Задумался суровый слон Али-Паша и, растрогавшись, передал нам хороший ломоть домашнего сладкого пирога. У него именно пятнадцать, или «пятнашка», как ласково называют этот срок заключенные. Пятнадцать это много, что строгого, что общего. Человек истирается за пятнадцать лет до тонкости, а еще больше истирается его душа. Опять же, смотря где сидеть. Пятнадцать в красной зоне, даже и общей, — долгий и тяжелый срок, а если в черной с хорошими ребятами, с бражкой время от времени, с водочкой на праздники и чтоб на промку не ходить, тогда тоже тяжело, но вынести можно. «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…»

Все застыли и размышляют. Души раздобрели от чая, набухли чувствами.

— Человек часто не знает своего блага, а, ребята, — говорю я. — Я так упирался, не хотел в Саратове судиться, заставили, замгенпрокурора и зампредседателя Верховного суда в один день по протесту заявили, и меня в Саратов примчали судить на спецсамолете. А в итоге судья Матросов хорошо меня судил, в Мосгорсуде мне бы такого приговора не видать, мне бы все 15 сунули, как прокуратура хотела. Вот и слушал бы я сейчас «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…» По-другому бы мне песня звучала с приговором в 15 или 14 лет, а?

Юрка кивает.

— А что, Юр, старых зэковских песен нет? Я бы сейчас «Магадан» послушал, — говорю я.

— Старых нет. Это все новые исполнители.

Юрка отпивает два глотка и передает чашку мне. Я — Мишке.

— А чё за «Магадан», Эдуард? — спрашивает Мишка.

— Старая зэковская. Очень мощные и слова, и мелодия. — Я откашливаюсь и тихо, наклонившись к клеенке стола, напеваю:

Я помню тот Ванинский порт
И вид пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные, мрачные трюмы.
От качки стонали зэка,
Кипела стихия морская,
Пред нами вставал Магадан,
Столица Колымского края,
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты,
Сойдешь поневоле с ума,
Оттуда возврата уж нету…
— Забыл дальше. Раньше зэковские песни суровее были. — Я замолкаю…

И все молчат. Антон сидит на самом уютном месте в углу, почти под музыкальным агрегатом. Тоже задумался.

— Когда выйду, пойду в кабак, сяду в углу и закажу «Магадан». И буду водку пить и вспоминать всех, кого я встретил в тюрьмах и в лагере… Пить буду, пока не напьюсь.

— Нет, я пить не стану, — задумчиво говорит Юрка.

Он, судя по лицу, быстро заглянул в будущее, в 2007 год, когда ему освобождаться, взвесил все за и против. Представил себе первые свои шаги на свободе, начиная от ворот колонии…

Мы молчим. Редкий тихий вечер выдался. В пищёвке шесть столов, накрытых клеенкой, один из них для обиженных. В этом смысле им даже хорошо. У нас на пять столов — восемьдесят с лишним человек, у них один на девятерых. Пищёвка — комната метров двадцать квадратных. Вдоль одной короткой стены у самой двери — железные шкафчики с дверцами, но без ключей. Каждая металлическая дыра шкафчика служит троим приблизительно зэкам. В шкафах наши чашки и кружки. Немного чая, немного конфет. Ложки наши. Лишнего держать в шкафу не полагается. Лишнее в холодильнике, он стоит в углу у противоположной короткой стены, там можно хранить еду в банках или плошках, следует только вложить бумажку с фамилией, кому принадлежит. Непортящиеся продукты — как то чай, конфеты — нужно хранить в баулах. По мере использования небольших количеств из шкафчика вынимаешь из баула продукты и переводишь в шкафчик.

Наша пищёвка вылизанная и ухоженная. Все после себя вытирают клеенку специальными тряпками, да еще двухразовую уборку в день производят дежурные по пищёвке. Евроремонт! Блеск! Красота! Несколько портретов мясистых девушек в шляпках и без и несколько рисунков, изображающих агрессивных животных: барсов и леопардов. Все рисунки принадлежат гению некоего А. Иванова, о котором мы, не его современники, ничего не знаем. Был такой, отсидел свой срок, вышел, а рисунки висят в рамочках под стеклом, числом пять штук. Я не раз размышлял о выборе художником объектов: ну, ясно, что девичье мясо — дефицит в местах отбытия наказания, но леопарды и барсы? А это зэковская агрессивность, забитая и униженная, их мужская гордость и сила воплотились в больших животных, в их клыках и когтях, ушах, прижатых к черепу, и бьющем по снегу хвосте. В суженных глазах злоба и месть. Я тоже леопард. И Мишка леопард, и Юрка леопард. Все мы леопарды. Пусть нас и загнали за решетки, за контрольно-следовую полосу.

Пищёвка — тоже дело рук Антона. Сейчас-то ему уже все равно, восемь месяцев осталось, а может, и раньше уйдет домой, но он годами все доставал. И большой холодильник, и музыкальный центр с колонками, со всеми стрелками, бьющимися и мечущимися по желтым шкалам, и краску для окон, и светлые обои с золотым тиснением. Лучшие во всем лагере.

— Не хочешь покурить, Эдуард? — спрашивает Антон, проходя мимо меня.

Он знает, что я не курю, но я знаю, что он хочет поговорить со мной. Наедине. Выходим, надеваем туфли и кепи. На улице чуть заголубел вечер.

— Ну что, отпустят тебя в понедельник, как думаешь, Эдуард?

— Уф, должны бы вроде. Если прокуратура не обжалует.

— Ты хорошо держишься, скажу я тебе. Тут у нас люди начинали за год готовиться к освобождению. А ты вроде и не переживаешь. Не дергаешься.

— Да переживаю, конечно. Виду не подаю, тем более что от прокуратуры многое зависит. Захотят подать протест — и тогда сиди до следующего суда. И еще неизвестно, что новый суд решит. Другой судья будет. Я на всякий случай рассчитываю на худшее, вдруг прокуратура протест…

— А я тебе признаюсь, Эдуард, боюсь выходить. Как там будет, что будет? Я сел малолеткой, восемнадцати не было, а уже двадцать пять, у меня вся взрослая жизнь здесь прошла, здесь я сформировался. Здесь я все знаю, в землю меня закопай — выживу. А там я ничего не знаю, а? Как себя вести, что делать. Там же другое все…

— Да… — говорю я и замолкаю. Оцениваю это удивительное по честности признание. Наш сверхчеловек, один из самых сильных зэка колонии, признался, что страшится воли. Ну и в самом деле он ведь должен ее страшиться.

Он курит. Русский расшлёпаный нос с веснушками и темные, трагические азербайджанские, то есть турецкие, глаза.

— Я здесь такого навидался, Эдуард. Как людей просто забивали, как опускали по приказу администрации. Ты этого всего не увидел, тебе не покажут, от тебя спрятали, прячут это, а меня не стеснялись, не боялись. Я весь их путь прошел, я такого мог бы нарассказать. Но я никогда этого не сделаю… — Он молчит. — У меня, как ты понимаешь, Эдуард, самое низкое представление о людях, потому что я их навидался, на меня лучшие друзья докладные писали, офицеры мне их показывали. И вот я выйду с представлением о человечестве как о банде предателей и дрожащих трусов и буду с ними в одном транспорте разъезжать. Зная, как их каждого можно заставить заговорить, зная, как конкретно к этому приступить… Администрация думает, что они меня сломали. Они не верили, не верили и поверили. Нет, Эдуард, я сознательно сделал вид, что я с ними, что я подчинился. Так было умнее поступить, чем противостоять и, в конце концов, сломаться. Я тебе говорю, здесь всех ломают, а когда не ломается человек, его простоопускают. И дают всем знать, что его опустили.

— Да, — сказал я, — в красной зоне?!

— Именно в красной. Сюда и привозят, чтобы ломать.

— Ну а я?

— Ты особое дело. Неприкасаемый. Тебя тронь, на весь мир шуму будет. За тебя пресса, СМИ, телевидение, твои писатели. Я ж говорю, ты неприкасаемый. Ходишь, а от тебя только все прячут. Потом ты себя умно повел, не стал из-за пустяков с ними лаяться…

Никто непрост здесь, думаю я, взвешивая слова Антона. Никто. Вот взяли пацана, а пацан оказался умным, и из горячего юного преступника, убийцы сделался вожаком масс. И что еще из него будет. Как он будет на воле, там же нужно тоже подчиняться. А как ему, волку, психологически натренированному на людей, будет подчиняться тем, кто ниже его по всем показателям. Специальности у него нет. Точнее, есть, он психолог человеческих душ, по одному взмаху ресниц определяющий степень трусости или опасности появившегося перед ним человека. А кому нужны люди такой профессии? Он сатанинский психолог несвободы. Будет волком садиться в общественный транспорт, сверлить глазами затылки. Боевая машина ненависти.

Он покурил еще, и мы ушли в отряд. Там уже все стояли у своих коек в трусах. Значит, было уже больше 21.30. Разделся и я. Присел в проходе на корточках рядом с Акопяном. И тот затараторил об РПГ и минометах. Потом нам прорычали отбой, и я ушел под одеяло.

XXXIII

О том, что прокурор Шип подал протест против решения суда о моем условно-досрочном освобождении, мне сообщил дядя Толя Фефелов. Он услышал об этом вечером по телевизору. НТВ сказало. А мне он сообщил об этом на следующее утро.

— Ты только не расстраивайся, Эдуард, вчера НТВ сказало, что прокурор Энгельса подал протест по твоему делу.

— Да? — сказал я. — Вот гад! Чего ему надо? Слушайте, дядя Толя, почему прокуроры все такие человеконенавистнические. Непростая профессия, да, людей гнобить.

И я заходил по локалке. Не быстрее, не медленнее, чем обычно. От красной линии до забора, выходящего на Via Dolorosa. Шли с озеленительных работ зэки из 9-го отряда через нашу локалку. Один из них пожал мне руку и на ходу бросил:

— Тебя вроде прокуратура отпускать не хочет?

— Да слышал я. А ты откуда узнал?

— По радио сказали. Держись, может еще и неправда это.

Зэк поковылял к себе в девятый. У них ведь там инвалидная команда. Хотя и спортсмены есть.

Я опять продолжил хождение от красной линии до Via Dolorosa. Наши расселись на лавках и на корточках и быстро курили. На всякий случай быстро, вдруг куда погонят: в клуб или что-нибудь разгружать. Никогда ведь не знаешь, сколько у тебя твоего времени.

Пришел из клуба Юрка и приблизился ко мне.

— Эд, ты не расстраивайся, я тут слышал…

— О гребаном прокуроре, — остановил я его. — Я знаю. Мать его, прокурора. Значит, с вами останусь, посижу еще. — И мы стали ходить вместе. От красной линии до Via Dolorosa.

Потом, надев трубы, пошли по Dolorosa наши музыканты. «Что ты милая смотришь невесело, провожая меня в лагеря». Это они встречали зэков с промзоны.

— Знаете, Юрий Владимирович, фамилии ведь не просто так даются человеческим особям. Вот возьмем фамилию Шип. Ну разве не вонзился он, этот прокурор, гвоздем в мое существование, когда уже, казалось бы, и администрация решила не препятствовать мне, и тут откуда не возьмись вонзился Шип. Шип, подумать только!

Юрка пошел курить, сел на корточки там под деревом, и оттуда с курительного места зэки посматривали на меня, кто испытующе, как, мол, себя будет вести в несчастье, кто с плохо скрытым состраданием. Ведь надо же, человека суд уже отпустил, а его хвать сзади прокуратура за куртец: «Ты куда, зэчара, намылился? Ишь чего, воли захотел! А тебе еще год и девять месяцев париться. Отбудешь наказание, тогда катись», — такая прокуратура, блин, а человек собрался… Кто-то из зэков и радовался. Пусть сидит, мы же сидим.

Внутри себя я был странно безразличен к своей судьбе. И я знал, что буду впредь всегда странно безразличен. Они мучили меня два года с месяцами, они меня не сломали, но сумели возвысить над добром и злом. Еще двадцать один месяц поста, отстаивать на молитве три раза в день, постная пища, умерщвление плоти — все это мне подходит, я хочу этого. За контрольно-следовой полосой вульгарный, неумный мир, а здесь, изнуренный страданием, я вижу птеродактилей, летающих на закате в дымке над промзоной. Глубже, глубже в страдания следует идти. На самом деле это моя обязанность.

Прибежал дежурный по отряду Вася Оглы. «Эдик, тебя к Хозяину. Что-то он тебя полюбил». В голосе маленького цыгана вскользь прозвучало недоверие. Цыгане все такие. В глубине души они не верят в порядочность человека. Может, этот Эдик Хозяину о нас рассказывает, так, может быть, вскользь подумал Вася. «Вскользь» — потому что если даже ненадолго остановиться на предмете, то становится понятно, что такой человек, как я, да с такими статьями сам служит мишенью для наблюдения и не может быть наблюдателем. Никто ему роль доносчика не доверит. Юрку вот вызывали к главному оперативнику Алексееву и расспрашивали, как Савенко. Что говорит, как у него настроение, агитирует ли в свою веру, то есть идеологию? Он же с тобой, Карлаш, больше всех общается… Юрка сказал, что Савенко мужик нормальный, спокойный. Что разговариваем о музыке, о книгах, об Истории.

В административном корпусе все произошло как обычно. Отвел меня туда Али-Паша, шел и сопел рядом. Довел до второго этажа. Я опять положил свое кепи на пол, прямо подымаясь по лестнице, ловко так, почти броском, приземлил кепи. Али-Паша удалился, а самый рослый и красивый из beau garçon, Волков, обслуживающий административку, довел меня до двери Хозяина, светлой, деревянной. Я постучал. «Разрешите, гражданин начальник? Осужденный Савенко…»

— Хватит, — сказал Хозяин. Он сидел большим разлапистым зеленым животным, выпучиваясь из кресла. Полковничьи погоны крылышками, как атавистические органы, все равно не могли поднять его зеленую тушу в воздух. За Хозяином в аквариуме, где воды на все пять бочек, наверное, плавали мясистые цветастые рыбы. — Садитесь сюда, поближе, — позвал меня Хозяин, и я пришел туда, где ножка буквы «Т» из двух столов соприкасалась со шляпкой. — Ну, как себя чувствуете? — спросил Хозяин дружелюбно.

— Нормально, — сказал я. — В порядке.

— Тут вот какое дело. Тут прокурор наш местный решил инициативу проявить. И написал протест по вашему делу.

— Шип, — сказал я.

— Ну да, Шип. Понятно, что ничего хорошего в этом нет, однако я бы на вашем месте не волновался…

Я подумал, что он бы на моем месте весь бы извелся. Ведь он не может достичь таких высот безразличия, которые доступны мне.

— Я бы не волновался вот почему… Только, пожалуйста, не распространяйте эту информацию среди осужденных. Дело в том, что областная прокуратура не поддержит его протест. Там господствует другое настроение… — Он помолчал. — К тому же, странное дело, его протеста никто не видел. Областная прокуратура утверждает, что протест к ним не поступал, в то время как сам Шип и СМИ не устают повторять, что протест есть. Вам придется, Савенко, пережить еще несколько неприятных дней.

— Сколько? — спросил я.

— Мы не можем держать вас в колонии, если к понедельнику к утру к нам не поступит копия протеста. Сегодня четверг.

— А почему не в пятницу освобождаться? Ведь для протеста дается десять дней, а в понедельник будет двенадцатый день.

— Тут все у нас по закону делается, — сказал Хозяин. — Дело в том, что когда в эти десять дней случаются два раза выходные, как в вашем случае, то дата освобождения оттягивается на два выходных дня.

— А-а! — Я понял, что у них все путем делается, все по уму.

— Все будет в порядке. — Хозяин даже попробовал улыбнуться. — Вы, я надеюсь, успели ознакомиться с колонией. Знаете, когда я сюда пришел, тут есть было нечего. Государство выделяет нам копейки на каждого осужденного. Постепенно отстроились. Ферму при лагере содержим. У нас сейчас девяносто пять свиней… А какой у нас клуб, а какая столовая! Вот что, вы бы сходили в столовую, посмотрели, как там все умно.

— Да я хожу каждый день, — дерзко заявил я.

— Но изнутри-то не видели… — Тут Хозяин пустился в описание калорий и килокалорий лагерной пищи. И своих подвигов в лагере. Я не очень его слушал. Я сидел лицом к окну и наблюдал, как с лагерного совещания шел совет колонии, человек двадцать сильных отборных молодцов в черном, и ветер сдувал их шелковые рубахи опричников в одну сторону… Хозяин закончил длинную речь тем, что обязал меня пойти осматривать столовую. — Я распоряжусь, чтобы завхоз отряда отвел вас туда. Там вам все покажут. Пойдёте с Антоном. Он к вам хорошо относится. Когда вы успели его охмурить? — неожиданно развязно спросил Хозяин. — Он совсем из другого мира, чем вы. — Но Хозяин не дал мне ответить. — Как у него настроение? — вдруг спросил он.

— Ждет совета. Рекомендуют его на УДО или нет. Волнуется, конечно. Почти восемь лет провел в колонии.

— Можете передать ему, что с ним все будет в порядке. На следующей же неделе. Только осужденным не говорите. — Я уже стоял у двери, когда Хозяин сказал у меня за спиной: — Вот еще что. НТВ хочет вас снимать. Вы не возражаете?

— Нет, — сказал я, — не возражаю.

Я самостоятельно дошел до поста номер один. А оттуда меня забрал наш отрядник майор. Вместе мы протопали по лагерю. Майор пытался выведать у меня, о чем мы говорили с Хозяином, но я не выдал Хозяина. Исходя из принципа, что «молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты твои».

Антон, которому я передал сказанное Хозяином, был даже обескуражен.

— Я и не думал, что он мной занимается, — сказал он. — Сам Хозяин? — На мое сообщение, что нам с ним предстоит экскурсионный визит в столовую, он хитро улыбнулся. — Это он в тебя пропаганду пытается вкачать. Точно ты не видел, как здесь дела обстоят. Ну, сходим, наше дело такое. Прикажут, пойдем.

Приказали довольно быстро. На следующее же утро Антон вынул меня из пищёвки, где я счастливо глотал чаище с моими хлебниками.

— Пойдем, Эдуард, на экскурсию!

Было довольно странно оказаться в пустой столовой в неурочный час. Пришел завхоз столовой, такой нажратый и накачанный, что, казалось, вот-вот лопнет. Срок его 14 лет, из них он отсидел уже 11 лет. Завхоз выдал нам хрустяще-белые халаты, очевидно, предназначенные для членов международных организаций, которых следует обмануть, и мы углубились во внутренности столовой. Там было опрятно, рабский труд дешев, этим меня не удивишь. Завхоз произносил цифры калорий и килокалорий, а когда я его спросил, почему же так мало сахару в чуть подслащенном чае один раз в день, он стал утверждать, что нам дают нормальную норму. Больше я ни о чем его не спрашивал. Ходил от хлебомешалок к печам и котлам, изображая из себя легковерного идиота. Сравнимого с иностранцем из ОБСЕ или другой голубоглазой организации.

— На кой мне все это показывали? — спросил я Антона, когда мы шли в отряд. — Что, Хозяин меня за малоумного держит?

— А что, разве плохую столовку сделали? — спросил Антон.

— Но еда ведь безвитаминная, без жиров, чего ж у всех щеки ввалились, если так хорошо.

— Хозяин думает: а вдруг ты идиот и, выйдя на волю, напишешь, как здесь хорошо об осужденных пекутся. На всякий случай. Ну не напишешь, так и не надо. Что он потерял? Ничего.

Мы вошли в отряд и разошлись.

XXXIV

— Тебе бы нужно приготовиться к освобождению, Эдуард. Вещи на складе получить. Погладить там что, выбрать, что надеть, — сказал Юрка.

— Ты же знаешь, Юра, прокурор Шип написал протест, — отвечал я нехотя. — Глупо я буду выглядеть, Юра, если начищенный сяду ждать, а в понедельник меня не отпустят. Пойду уж, если отпустят, в чем выпустят, в том и пойду. Да хоть в лагерных шмотках.

— Тебе же, Эдуард, Хозяин дал понять, что протест Шипа областная прокуратура не поддержит, даже если он его подаст. А это значит, что пойдешь ты в понедельник к своим партийцам. И что ты выйдешь как пугало с огорода, там же тебя журналисты будут ждать. Давай иди с Антоном на склад, получай свои вещи, посмотрим, что у тебя там, а если нужно, обменяешься с кем-то.

То же самое сказал и Антон. В пятницу мы пошли на склад. Он помещался в деревянной избушке сразу за баней. Там заведовал мордатый рыжий молодой зэчара — какой-то дружбан Антона. Они позубоскалили некоторое время, посмеялись, и мордатый, пройдя по известным только ему лабиринтам деревянной избушки, извлек довольно точно мою запыленную синюю сумку. В 1980-м я увез эту сумку из дома мультимиллионера Питера Спрэга в Нью-Йорке. Она прожила со мной 14 лет в Париже, с нею я ездил на войны, отсидела она в трех тюрьмах, и вот теперь мне с нею судьбою было дано выходить из колонии. Я давно, еще до посадки в тюрьму решил, что сумка эта приносит мне счастье. Я отдал рыжему зэчаре квитанцию, взял сумку, и мы пошли с Антоном по Via Dolorosa домой, в отряд. Там к нам присоединился Карлаш, и мы прошли в завхозовскую, где я стал выдергивать свои вещи одну за другой и демонстрировать моим товарищам.

Их внимание остановилось лишь на рубашке белой и пиджаке черном, точнее сером, в мелкую косую линию. Этот пиджак был у меня в сумке в момент моего ареста, брюки затерялись в хаосе обыска в алтайских горах, а пиджак участвовал в судебном процессе все десять месяцев. В нем я выслушал требование прокурора дать мне четырнадцать лет строгого режима, в нем я выслушал приговор. И вот теперь, кажется, пойду в нем через дверь на волю. Серые джинсы также прошли через процесс. Других все равно не было.

И Юрка, и Антон явно наслаждались участием в организации моего освобождения. Если сам не выходишь еще, то хотя бы вот поучаствуешь таким образом. Антон принес щетку и тщательно, с водой почистил на мне пиджак. Затем они заставили меня надеть попеременно то черную, то белую рубашку. От идеи надеть белую я быстро отказался. Вид у меня, лицо загорелое до степени сапога, истощенное лагерным аскетизмом, никак не вязалось с нежной белой рубашкой, потому выглядел я как фермер-колхозник, принарядившийся в праздничный день.

— Одень белую, Эдуард, — попытался настоять Антон. — Черная облезлая какая-то.

— Какая есть, Антон, я же из лагеря выхожу, не из ресторана.

— Надо выглядеть прилично, Эдуард, — сказал Юрка. — Ты же известный писатель.

— Тут нет писателей, — заявил я несколько, впрочем, демагогически, — здесь есть осужденные.

— После вечерней поверки погладишь пиджак и рубашки, Эдуард. Обе. — Этим Антон поставил точку в наших пререканиях. В конце концов, он был завхоз, а мы с Юркой так себе, я даже и не активист. — А сейчас постирайте рубашки.

После вечерней поверки Антон обязал Ляпу дать мне новый особый какой-то утюг, в него заливалась вода, и у него было два режима работы: паровой и еще один, когда из носка утюга брызгала вода. Утюг этот берегли, и использовали его только активисты. Иногда к Антону приходили эспэдэшники — козлы — и просили этот утюг, им нужно было поддерживать стрелки на брюках, потому им нужен был пар. Видя, как я мучаюсь с тряпкой над пиджаком, Юрка отобрал у меня утюг и закончил процесс глажки, отпарив рукава и спину пиджака. Потом он принес самую лучшую железную вешалку из комнаты завхоза, и мы водрузили на нее пиджак. Наши зэки с любопытством наблюдали за процессом. Далее я вышел в локалку и принес оттуда подсохшие рубашки, и белую, и черную, мы с Юркой выстирали их ранее. И мы выгладили рубашки.

Я подумал, что, если в понедельник этот кусок прокурора подаст свой протест и его копию оприходуют в колонии, каким же идиотом я буду выглядеть. Утешала меня лишь мысль о том, что этот треклятый протест от меня не зависит.

К самому вечеру Вася Оглы посадил меня в углу напротив умывальников и стал стричь. Дело в том, что, как в армии, накануне освобождения каждый осужденный отращивает себе волосы. Ну дело не идет о чубе каком-то, хотя бы чтобы волосы над лбом были длиннее волос на иных частях головы. Что Вася Оглы и стал делать на моей голове тупыми ножницами, взяв их под расписку у дежурного по пищёвке. Еще он использовал расческу. У зэков, как у китайцев, времени много, потому они выучиваются совершать самые странные операции вручную. Так вот и Вася выучился стричь тупыми ножницами едва заросшие волосами куполы зэковских голов. Стриг он меня длительное время. Во время стрижки Вася приплясывал вокруг меня и ворчал:

— Ну, Эдик, домой пойдешь, невыгодно им тебя здесь держать. Невыгодно. Одно неудобство.

— Да я не знаю, Вася, что у них на уме. До сих пор ясности нет по поводу протеста прокурора. Он же может и сегодня, и в понедельник утром свой протест сдать.

— Это точно, Эдик, — согласился Вася. — Это они тебя мучают, чтоб жизнь медом не казалась, чтоб и в последний момент ты еще дергался: отпустят, не отпустят. Это такой вид мучений. А к понедельнику ты вообще изведешься, сам не свой будешь бродить.

— Да я не очень переживаю. Приговором я доволен. По трем статьям оправдали. Я бы срок отсидел.

— Ну да, не переживаешь, это ты мне не говори. Все переживают. Мне бы сейчас сказали «Вася, тебя в понедельник выпустим…», я бы так еще задергался… Все. Порядок. Посмотри на себя.

Я подошел к зеркалу и увидел себя. Результат был блестящий. Вася приплюснул мою башку с боков, и физиономия моя теперь выглядела интеллектуально удлиненной. Точнее, начала, начинала выглядеть.

— Спасибо огромное, Вася.

— Спасибом не отделаешься. Давай мой голову.

* * *
Васю по УДО никто отпускать не спешит. Хотя две трети своего срока он отсидел, однако то ли он что-то натворил в 33-й колонии, где содержался до прибытия в 13-ю, не то просто потому, что у него нет адвоката, никто и не заикается о его УДО. Он как бы не существует для администрации, офицеры смотрят сквозь него. На промку работать он не ходит, от него ничего не требуют, но и не отпускают.

Недоверчивый Вася, тяжелый, думаю я. Тот факт, что он остриг мне башку, свидетельствует, что он меня все же принял. Маленький черноглазенький Вася, матерщинник в рваных лаковых туфлях.

XXXV

Телевидение приехало в субботу. Если бы я знал, сколько неудобств они причинят моим товарищам по несчастью, то отказался бы от телевидения. Началось с того, что на утренней поверке нас вне очереди лишний раз осмотрели и козлы, и офицеры. Прошлись по нашим скромным рядам и устроили нам разнос. Кого с руганью, кого упреками заставили сменить то рубашку, то штаны. А у кого в баулах не было запасных, тех заставили заимствовать у других осужденных.

Затем после утренней поверки неожиданно отобрали большую группу ненадежных зэка и угнали их на промзону, хотя мы точно знали, что работы для них на промке нет. Не появись этого злосчастного телевидения, они провели бы субботу в отряде, и если бы нас не гоняли бы в клуб, если у администрации не было запланировано для нас клубное мучение, то, может быть, зэкам удалось бы попить себе мирно чайку в пищёвке раз-другой. «Ненадежных» здесь следует понимать не в смысле буйных, а тех, кто может по непониманию ляпнуть что-либо лишнее, невыгодное администрации.

Вся жизнь отряда, да и всей колонии, оказалась в тот день перекособочена. Оставшихся надежных зэков согнали в ПВО, и они там сидели парясь, так как по случаю дождя с порывами ветра им закрыли и окна. Вначале я был с ними, тоже сидел и парился. Но потом меня вывели в локалку, и я почему-то стоял там один, Антон стоял у забора, выглядывая телевидение. Чтобы зэки не мешали телевидению, всю колонию посадили в отрядах, и жизнь в колонии замерла.

Наконец появились телевизионщики. Женщина и три мужчины. Женщина лет тридцати, столичная, модная и худая. С ними шел наш Хозяин! Никто никогда не видел Хозяина в колонии в субботу. И никто никогда не видел его запросто разгуливающим по Via Dolorosa с гражданскими. Они зашли в калитку. Я встал им навстречу со скамьи, где у нас обычно курили. Это сценарист Антон, в конце концов, усадил меня на скамью. Я было хотел отказаться. «Ну чего я буду сидеть как идиот один! И зачем убрали зэков из локалки? Кому они мешали?» Антон разумно отвечал, что его дело тут маленькое, ему сказали убрать всех в ПВО, он и увел их.

— Здравствуйте, — сказала женщина, приблизившись ко мне. И добавила: — Эдуард Вениаминович. Привет вам от Савика Шустера. Спасибо, что согласились сниматься.

— Здравствуйте, — сказал я. — Кто же от телевидения отказывается.

От тележенщины несло духами в невозможной степени. Казалось, сейчас запах этот свалит меня с ног. Вышло солнце и пригрело воду, розы, нашу зелень, все эти элементы запахли и едко, и мокро, соперничая с ее духами.

— Мы хотели бы снять вас в течение дня, как вы обычно тут живете и чем занимаетесь.

Хозяин робко прокашлялся.

— У нас клуб очень хороший. 13-й отряд и вообще наша колония первые места по ГУИНу занимают в КВН.

— Да-да, клуб, конечно, — сказала тележенщина без уважения. Не зная того, что сразу после утренней проверки наши музыканты умчались в клуб и с тех пор там репетируют вовсю. Без отдыха.

— Пойдемте в ПВО, там мои товарищи собрались, — предложил я, желая скорее освободить ребят из плена.

— Пойдемте, — охотно и ласково согласилась тележенщина.

— Но я должен сменить обувь на тапочки, — сообщил я и отправился к стендам с нашей обувью, их после ливня вынесли на улицу.

— Мы хотели бы снять вас, переодевающим обувь, и как вы входите, — сказала тележенщина.

И, повесив на меня микрофон, они начали меня снимать, заставив повторить сцену. Внутри барака их заинтересовала спалка, и они стали снимать мое спальное место, потом содержимое моей тумбочки. Невыносимо долго, так что я добрался до ПВО уже минут через сорок. Зэка сидели там, окна закрыты, и телевизор не работает. Было так душно, что у многих лбы были мокрые.

— А телевизор чего не включите? — спросил я наркомана Кириллова.

— Отрядник выключил. Сказал, не слышно будет, когда телевидение подходить станет.

— Заебали они нас с этим твоим телевидением, — сказал Вася Оглы.

На самом деле он тоже был ненадежным, но, отсидев столько лет, пользовался определенными льготами. На промку его не посылали.

— Осознаю, — сказал я. — Меня тоже заебали.

— Чего спрашивали? — поинтересовался Кириллов.

— Да ничего особенного пока. Постель снимали, шкаф. Сейчас вроде в клуб пойдем.

Телевизионная команда не заинтересовалась ни нашими рыбками в аквариумах, ни портретом зеленоволосой девочки. Они лениво сняли несколько кадров: я, сидящий впереди отряда, один в целом ряду, и безмолвный отряд сзади.

Позже нас вывели и строевым шагом повели в клуб, куда уже усадили другие отряды. В стерильном холодке клуба телевизионщики потоптались в проходе и наш лучший во всем ГУИНе оркестр снимать не стали. Что-то им не понравилось. Картинка, может, не получалась. Они все же взошли на сцену и сняли зал. Сверху. Им разрешил Хозяин. Но тоже недолго снимали.

Отряды подняли и повели по домам, то есть по корпусам, они же бараки.

— Что бы нам такое тут у вас снять, Эдуард Вениаминович? — щебетала женщина, стоя со мной у клуба. Хозяин чуть поодаль.

Он запретил снимать себя и не хотел попасть в кадр даже случайно, потому держался шагов на десять позади нас. Одновременно было понятно, что такое важное дело, как надзор за телевизионщиками, Хозяин не мог доверить даже самому своему бдительному подчиненному.

— Снимите обед в столовой, — предложил я. — Очень мощное зрелище. Сидят восемь сотен головорезов с бритыми башками и одновременно подымают ложки, жуют, двигают челюстями. Выглядит сильно. Особенно в музыкальном сопровождении группы «Рамштайн».

— Вам не запрещают слушать «Рамштайн»? — изумилась тележенщина.

— Да наша администрация понятия не имеет, что за группа «Рамштайн». Им всякая музыка только звуки.

Тележенщина пошла к Хозяину и договорилась о съемке в столовой. Вернулась к нам.

— Администрация разрешила съемку в столовой при условии, что мы не станем записывать разговоры за столом вас с вашими товарищами.

— Отдать вам микрофон? — спросил я и потянулся вынуть аккумулятор, который они положили мне в брючный карман. Микрофон же был пристегнут к краю куртки и, черный и мелкий, был практически незаметен на куртке.

— Пусть пока побудет у вас микрофон, — заметил звукооператор и занялся разматыванием какого-то провода, на меня не глядел.

Нас спешно вывели, построили и повели в столовую. «Шаг!» — кричал время от времени Антон. Спиной от нас бежали оператор и его помощник и снимали нас — то ноги, то головы. Ну и, конечно, солнце, как топленое масло, пот, розы, асфальт — все присутствовало. И звук топающих ног. «Шаг!» Очаровательная картинка унижения. И я в кепи и в очках среди всего этого — основной объект показа. Тюремные моды 2003 года, летний сезон. Костюмчик от ГУИНа, хлопок, крашенный в черное, кепи — подарок Сурка, саржа черная, туфли на резинках, без шнурков, армейские, очки Rodenstock, германские.

В столовой было ужасающе душно и влажно. При наличии второго яруса окон вверху под крышей их почему-то никогда не открывают у нас. Может быть, боятся насекомых. Не открывают и окна первого яруса. Так что вентиляция совершается лишь за счет дверей. И вот мы вверглись в это пекло, а с нами и телевизионщики. Справа от меня оказался Юрка, слева Витя Галецкий, наш спортсмен. Мишка оказался напротив нас. Юрка и Мишка были в клубе, им не дали даже времени сбегать за ложками, и вот они теперь сидели, не имея, чем есть суп, и потому ели хлеб. Обыкновенно, если они находились в клубе, я брал их ложки с собой, а они присоединялись к отряду, когда он проходил мимо клуба. Так же поступали и музыканты. Но сегодня и я не попал в отряд за ложкой. Но мне уже принесли столовскую ложку. А вот Мишке с Юркой нет.

Мы ели и матерились.

— Ну, бля, Эдуард, с твоим телевизором… Ну, бля.

— Вину искуплю. Попрошу загнать вдвое больше сигарет.

— Да Эдуард тут ни при чем, — защитил меня Галецкий. — Это наше начальство перепуганное выслуживается. Ничего не случилось бы, если бы вы сбегали за ложками.

— А чё, Эдуард, микрофон у тебя не забрали?

— Да он не работает.

— А откуда ты знаешь, что он не работает?

— Да и хуй с ним, если и работает.

— Ну, чудо-лагерёк, ой умру, а не лагерь!

Последняя фраза принадлежит Васе Оглы. Это он называет колонию №13 чудо-лагерьком.

Вдруг появился как из-под земли майор Алексеев. Протянул ко мне руку: «Сдайте микрофон».

Я сдал. Отстегнул сам микрофон и вынул из кармана аккумулятор. Была тишина.

— Он был включен, — сказал Галецкий. — А мы тут хуйни наговорили.

— Да ничего и не сказали. — Юрка, получив от меня мою ложку, выгребал по-быстрому суп, положив в него кашу.

Впоследствии я видел эту сцену по телевизору. Частично они воспроизвели нашу беседу. Но лишь частично, для иллюстрации. В основном там наши челюсти, хлеб, ложки, суп, каша, потные лбы. Поставить «Рамштайн» в качестве звукового сопровождения они поленились. А могли бы. Было бы мощно.

После обеда Хозяин приказал спешно очистить Via Dolorosa, и мы там ходили: я с ведущей, телеоператор пятился от нас. Мне опять навесили микрофон, и я, как гид, останавливал внимание тележенщины на розах нашей колонии, на свирепом солнце заволжских степей. Колония была пуста, только козлы щурились из своих будок на это невиданное в истории колонии нарушение всех норм и порядков.

Что я там сказал? Ну что может сказать военнопленный людям с воли? Он не должен говорить того, что разрушит его надежду на освобождение. Меня подвесили и без того на этом прокуроре Шипе: веди себя тихо, а то опротестуем решение суда. Но имеющие глаза да видят. Военнопленный ходит по лагерю, храня молчание о сути вещей и останавливаясь лишь на деталях быта. Лишь на деталях быта.

XXXVI

Зэки, я убеждался в этом не раз, люди осмотрительные и запасливые. Готовые ко всяким неожиданностям.

— Надо нам сегодня тебе отходную устроить, пару чайников заварим, — сказал Юрка в воскресенье утром. — Самых своих пригласим. Антона, конечно, ну, там Витю Галецкого, бригадира Али-Пашу… Кого еще?

— Васю с Ляпой, — добавил я.

— Ну да… Конфеты у нас еще есть.

— А вдруг все зря? Вдруг не выпустят?

— Ну хоть «купца» наглотаемся, — сказал Юрка. — От души.

* * *
Воскресный день. Я, видимо, хожу как зверь в клетке. Как волк, я видел в московском зоопарке в другой жизни, рядом стояла Настя, как ходят без устали два волка по своей площадке. От нас их отделял ров. Вот так и я хожу от Via Dolorosa до красной границы с 9-м отрядом. Я говорю, «видимо», потому что, возможно, я преувеличиваю и мне удается остаться спокойным. И я вовсе не бегаю, а хладнокровно мерю шагами расстояние от ограды до линии. Мне не по себе оттого, что мои пробежки видят курящие в отведенном месте зэка. Но что я еще могу делать в моей ситуации? Приговор суда меня уже освободил. Я фактически свободный человек. Я жду утверждения решения суда. Прошли слухи, что прокурор Шип написал протест, возражает против моего условно-досрочного освобождения. Но протест по состоянию на пятницу никуда не поступал: ни в Облпрокуратуру, ни в Областной суд, ни в колонию к нам. Если протест не поступит в понедельник с утра, следовательно, я уйду из колонии через несколько часов. А если поступит, я останусь здесь до решения Областного суда.

Лучше бы я жил себе и жил в этом странном мире монашеского аскетизма, повинуясь ритму трех больших молитв-проверок в сутки, обезжиренный, мудрый, тайный осужденный Эдуард с впалыми щеками и копчеными ушами. Возможно, нет, я уверен, мне удалось бы однажды четко рассмотреть, кто летает в ядовитых облачках над промзоной на закате, кто, птеродактиль или Симон Маг. Мое нынешнее волнение унижает меня. Ведь на самом деле я ценю этот мир выше того мира, где окажусь, когда выйду. Мое волнение унижает меня. Оно меня унижает. Ведь на самом деле я мало пекусь о выходе отсюда. Ведь на самом деле я узнал их чистые лохмотья, этих ребят, я узнал их носы, затылки, прыщи и шеи. Их обувь, потрескавшуюся, их черные выгоревшие одежды узнал. Их морщины! Варавкин с негнущейся шеей, туфли на три размера больше ноги, стоит, не колышется. Варавкин сидит за совсем библейское преступление. Он и его товарищи съели козу. Они пили самогон, и у них кончилась еда, и в простоте душевной эти ребята, как в Библии, как на заре времен, как персонажи Питера Брейгеля-старшего, закололи козу, разделали и съели. Что может быть более простое и библейское? Коза — библейское животное. Варавкин — библейская фамилия. Разбойник Али-Паша прошел и осклабился мне. Последний месяц в Лефортово я сидел в камере с мытарем — молодым сборщиком налогов. «И разбойник, и мытарь, и блудница крикнут: «Вставай!»» Я стою!

Все элементы — простые, величественные и суровые — собраны здесь под небом и солнцем заволжских степей. Благоухают розы, едкий пот заключенных витает, то есть идет не струей, а как пар из чашки, клубами, и не в одну сторону, а как придется. Мы подвержены древнему наказанию, как тьмы и тьмы осужденных всех времен и народов, мы лишены свободы и плотски унижены. Некоторые из нас могут быть убиты, если возникнет необходимость, если прикажут… Вот Руслан-чеченец подрагивает слева от меня, у него дергается угол рта. Он видел убийства, он рассмотрел их вблизи, как тогда с забора. Это Кир, это Камбиз, это времена Дария и Ксеркса, Ашшурбанипала. Разве не похож был покойный Хаттаб на военачальника с ассирийской стелы, держащего в руках отрубленные головы врагов? Похож, не то слово — вылитый, точный.

Не копия, но оригинал.
Я царь земных царей
И вождь Ассаргадон
Владыки и вожди
Вам говорю я горе
Когда я принял власть
На нас восстал Сидон
Сидон я ниспроверг
И камни бросил в море
…Я узнал их чистые лохмотья, этих ребят, их обезжиренные лица, носы, затылки, прыщи и шеи. Все мы совершили библейские преступления…

* * *
Вечер проходит замедленно. Сидим, передаем друг другу чашки с чаем. Сразу две, потому что нас много. Потом даже третью пускаем в ход. Не чефир, чтоб не загнать сердце (чая у нас, впрочем, достаточно), но «купец», то есть достаточно крепкий такой раствор. Конфеты и даже сухая вобла на клеенке стола. В углу Антон, Али-Паша рядом, Юрка, Мишка, Витя Галецкий. Рядом что-то ест Барс, он только что встал, он же ночной дежурный. Никаких наказов, никаких упоминаний о моем освобождении, разговор как всегда, но такая тайная вечеря. И из ящиков музыкальной установки наше модное «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…»

* * *
Ночью, встав отлить, поражен звуками спалки. Стоны, хрипы, всхлипы, тихие крики какие-то. Прохожу через дверь спалки (со стеклом), и в коридоре за столом сидит Барс, читает. Он даже не подымает головы, только глазами мелькнул. А может, ему не нужны и глаза. За столько лет ночных дежурств он воспринимает каждого из нас на звук, у каждого есть его звуковой портрет, манера открывать и закрывать две двери: одну из спалки в коридор, другую в туалет… В туалете журчит вода, словно на том свете качается в углу фигура осужденного… Отлив, споласкиваю руки, пью воду из струи. Иду обратно. Барс, дежурный ночи, все так же сидит, из-за его спины в открытую дверь дует ветром и слышен шум дождя. «Дождь?» — спрашиваю я, не замедляя шагов. «Дождь», — отвечает он. Я ложусь в свою койку, металлический гамак на самом деле, до такой степени растянута ее пружинная сетка, чуть не достает до полу. Рядом, накрытый серым одеялом с головой, молчаливо лежит Варавкин.

Утром, как каждый понедельник, выносим матрасы и тумбочки в локалку. Я не знаю, выносить ли мне мое добро, но делаю все как всегда. Матрас, тумбочки и баул.

— А ты что, не освобождаешься? — спрашивает похожий на хомячка молодой зэк, музыкант из девятого.

— Не уверен, — отвечаю я.

Зарядка… Все тот же голос неизвестного осужденного, заезженный, понять ничего невозможно. Смысл не важен, важна традиция. Старательно приседаю, наклоны вбок, ноги шире плеч, бег на месте… В столовую: каша, вареная килька, чай. Пью чай с хлебом. На кильку смотреть невозможно, горячая и распаренная, она еще и воняет кислым мокрым бельем.

Развод на промзону… «Прощание славянки»… Трубы, опутавшие тела осужденных музыкантов 13-го отряда. Солнце, ориентируясь на трубы, появилось и давай отражаться во все стороны.

— Ну что, уйдешь сегодня? — спрашивает Вася Оглы и, сориентировавшись с моей физиономией, добавляет: — Как думаешь?

— Скорее да, чем нет.

Вася смотрит на меня снисходительным взглядом цыгана, обнаружившего качество в человеке, не принадлежащем к избранному племени ромале, «ромейцев», «румейцев», так называли себя, кстати, византийцы, а их так называли крестоносцы.

Появляется Антон.

— Эдуард, иди с Сафаром, он тебя в баню отведет. Помоешься там спокойно один. Мы договорились с завхозом бани.

Али-Паша, сопя, большим слоном идет рядом по Via Dolorosa. На посту №4 козел спрашивает:

— Куда идете?

— Мыться веду его. Освобождается он.

— Базара нет! — говорит козел.

Сафар вводит меня в баню. Там никого. Два добрых пацана, готовых на тебя хоть всю воду извести, раз завхоз повелел.

— Я пошел, мне краснобирочников вести к оперативникам. Я тебя минут через сорок приду заберу. Мойся, не торопись. — Сафар Али-Паша удаляется.

— А времени сколько? — спрашиваю осужденного банщика — пацана в халате.

— Часы над тобой.

Действительно, часы висят надо мной на стене из деревянных планок. На часах 8.30.

Снимаю одежду. Иду, следуя за пацаном в халате, в мойки. Их три зала по меньшей мере. Один, в сущности, изогнутой буквой «Г».

— Где мыться-то хочешь? — спросил пацан.

— Где можно.

— Везде можно.

— Тогда в душе.

Иду к душам. Выкладываю из пакета принадлежности. Мыло, шампунь. Мочалку. Открываю воду. Вода холодная.

— Сейчас постепенно вода будет теплее. Я только включил. Не торопись. — Пацан уходит.

Напеваю что-то, намыливаюсь. Вода теплеет. Намыливаю голову. Обнаруживаю, что пою по-французски услышанный году в 1982-м на rue des Ecouffes в Париже в 6 часов утра дуэт. Дело было зимой. Раввин из синагоги напротив моих окон шел открывать синагогу и встретил консьержку мадам Сафарьян, армянку. И они запели в темноте, как в оперетте:

Tout va très bien madame la marquise
Tout va très bien, tout va très bien!
Все хорошо, одним словом. Конюшни сгорели, умер маркиз, замок сгорел, а так все хорошо. «A part à ça» — помимо этого.

Мылом трусь, а глаза закрыты, так как голова еще намылена, пусть шампунь разъест грязь.

— Эдик! Эдик! Пойдем! Пойдем быстрее! На воле домоешься. Освобождают тебя. К Хозяину требуют! — Открываю глаза. Передо мной стоит бригадир 51-й бригады Солдатов. И весь трясется даже. — Быстрей, выходи!… Хозяин!… Там журналистов уже понаехало!

Смываю мыло. Влезаю в брюки зэковские. Мокрыми ногами в носки. В туфли. Пакет. Всё в пакет. Зачем-то собирался стирать носки. А, Юрке хотел оставить, у него старые, обтрепанные.

— Пошли! Пошли! — торопит Солдатов.

На ходу заталкиваю полотенце в пакет. Уже по Via Dolorosa идем. Будки. В них козлы. Антон навстречу. «Быстрее! Быстрее. Там уже ждут…» Входим в локалку. В отряд. На моей постели валяются мой тюремный тулуп, свитера, вся рвань, которую я оставил. На кровати висит вешалка с пиджаком. Юрка впихивает в мою сумку все мое старье.

— Зачем? Юра!

— Хозяин приказал. Одевайся быстрей.

Они буквально напяливают на меня рубашку, пиджак, еле задергивают сумку. И волокут из отряда. Выволокли. Стою у крыльца. А они там растерянные. Обнимаю Юрку, хлопаю по спине. Жму протянутые руки. Со мной идет Антон. Сумка тяжелая. В калитку, закупоривая нас, метнулся с той стороны наш майор отрядник Панченко. «Быстрее! Быстрее!» Втроем спешим по Via Dolorosa к зданию администрации. Мимо beau garçon на посту №1. Тот уже ничего не спрашивает.

В администрации хватаюсь за голову, чтобы привычно оставить кепи на полу. Кепи нет. Меня же освобождают.

Через полчаса с длинной бумагой — справка об освобождении — в одной руке и с сумкой — в другой протискиваюсь в узкий коридор. За мной воняют амуницией Хозяин и отрядник. «Сюда в окошко справку!» — поясняет Хозяин и тяжело дышит. Женщина с погонами ставит на мою справку печать. Отворяю какую-то дверь и оказываюсь перед толпой журналистов и национал-большевиков. Мне протягивают открытую бутылку шампанского.

Так я покинул земли носорога Егузея. Где цветут монашеские розы, летает на закате Симон Маг и живет девочка-демон.




Оглавление

  • Предисловие автора
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • XXVII
  • XXVIII
  • XXIX
  • XXX
  • XXXI
  • XXXII
  • XXXIII
  • XXXIV
  • XXXV
  • XXXVI