Путешествие в страну миражей [Владимир Алексеевич Рыбин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


ВЛАДИМИР РЫБИН
ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ МИРАЖЕЙ

*
Главная редакция географической литературы


Оформление художника

В. А. Белана


© Издательство «Мысль», 1976


Глава I Это жаркое-жаркое лето

И вновь и вновь взошли на Солнце пятна

И омрачились трезвые умы…

Александр Чижевский
Москву брали в кольцо лесные пожары. На дальних подступах к городу разыгрывались тяжелые сражения с огнем, в которых участвовали войска и «ополченцы» из местного населения.

В московских переулках стоял горький дым, густой, как осенний туман. Москвичи расхватывали «Вечерку» и начинали читать ее со сводок погоды. Сводки были однообразны: сушь встала надолго. «Откуда эта напасть?» — спрашивали люди. Слухи напоминали лесной пожар, просачивались неведомыми путями, вспыхивали, словно сосны на пересохшем болоте.

Каждое утро, выходя в раскаленное жерло улиц, люди с тоской глядели на небо и поневоле думали о чем-то невероятном — об изменении земной орбиты или о падении на Землю солнечного протуберанца, потому что объяснить необычную жару никто не мог. Старики перебирали свои годы и не могли вспомнить ничего подобного. Метеорологи копались в старых сводках и не находили аналогий. За сто лет синоптических наблюдений в Москве столбик термометра только один раз переползал за отметку +380 — 7 августа 1920 года. Но чтобы антициклон стоял так долго! (В июле — августе 1972 года было двадцать шесть дней с температурами тридцать — тридцать пять градусов).

Неведомое пугает. Если такого не было, стало быть, то ли еще будет!.. Успокоили историки, аналогию они нашли в летописных записях 600-летней давности: «…Сухмень же бысть тогда велика, и зной и жар мног… реки многи пересохша, и озера, и болота; а лесы и боры горяху, и болота, высохши, горяху, и земля горяше… И мгла велика была, яко за едину сажень перед собою не видети… Смешающиеся с человеки, медведи, волки, лисици и прочая звери… И бысть страх и трепет во всех человецех…»

О, история, верная наша утешительница! Когда бремя страстей человеческих становилось невыносимым, она одна говорила, что все преходяще. Сколько уж раз люди падали духом под тяжестью знамений и невзгод! И неверие овладевало умами, и уныние отнимало силы, и надежда, казалось, уходила навсегда. Только история, собранная в легендах и летописях, в неповоротливости привычек и традиций упрямо напоминала, что все уже было. Что бы ни случилось, всегда находился кто-нибудь, вспоминавший нечто такое же в стародавние времена. И эти воспоминания, зыбкие, как дедушкины сказки, возвращали из небытия вроде бы совсем позабытую Надежду…

Думаю, не одного меня утешили в то лето газетные статьи о закономерностях в жизни нашего Солнца. Роль его сразу словно бы выросла в наших глазах, и мы стали задумываться об общеизвестном, что Солнце — не аналог батареи центрального отопления, что оно существует само по себе… Газеты успокаивали: «Ничего необычного не происходит» — и призывали в свидетели ученых, ссылавшихся на цикличность жизни Солнца. Ученые говорили о 27-дневном периоде повышения солнечной активности, об 11-летнем и 80-лет-нем. Но поскольку погодная аномалия лета 1972 года никак в них не укладывалась, пришлось вспомнить давние догадки о возможности существования 600-лет-него периода. И хоть предположение плохо аргументировалось, оно все же убеждало. Шестьсот так шестьсот, лишь бы наше старое Ярило не выкинуло чего-нибудь неожиданного…

В те дни поголовного увлечения «солнечной модой» мне несказанно повезло: я купил маленькую брошюрку А. Л. Чижевского «В ритме Солнца». «Трудно допустить мысль, что жизнь стоит вне законов, столь отчетливо проявляющихся в неживой природе, с которой она составляет подлинное и неразрывное единство», — писал Чижевский. Это вроде бы само собой разумелось. Но дальше было поразительное: «Солнечное излучение… усиливает или ослабляет движение молекул в вечном круговороте вещества, подчиняя ритм его движения ритму звезд», «Все добытое в науке до последнего времени должно быть пересмотрено и увязано с интенсивностью в работе Солнца!»

Я проглотил эту книжку за одну ночь и ходил потом по улицам, наблюдая, как шарахаются люди от раскаленных тротуаров, прячась в тень домов, и лишний раз убеждался в справедливости утверждения Клода Бернара: «Жизнь отдельного организма — лишь фрагмент жизни Вселенной». Я никак не мог понять, унижает меня или, наоборот, возвышает это низведение до роли «фрагмента», этот знак равенства между Солнцем, человеком и ничтожной травинкой, живущей в том же ритме, так же послушной мановениям дирижерской палочки Великого Космоса.

Такое легче всего осознается в философском отшельническом уединении. Я последовал примеру москвичей, в те дни расхватывавших билеты на поезда и самолеты, идущие куда угодно на север. И, побросав в рюкзак самое нужное, уехал с Савеловского вокзала к берегам моего любимого Рыбинского моря.

Там, где Волга подходит к Рыбинскому водохранилищу, есть высокое взгорье с вековыми вязами над тихими аллеями, с прозрачными березняками, с грибным настоем оврагов. На взгорье стоит памятник знаменитому революционеру, четверть века отсидевшему в камере-одиночке Шлиссельбургской крепости, но не павшему духом, сумевшему стать знаменитым ученым, человеку, пережившему и потрясения, вызванные реформой 1861 года, и тревоги нашей Великой Отечественной войны, почетному академику Николаю Александровичу Морозову. «Пусть труд мой устали не знает. Пусть ум не угасает. И одна лишь мысль пусть меня утешает, что я в свой последний миг умножил запасы человеческих знаний» — так говорил Морозов.

Лучшим утешением ученому могло бы служить то, что его усадьба, его любимый Борок стал одним из научных городков страны. Здесь разместился Институт биологии внутренних вод Академии наук СССР. Отсюда ученые уходят на своих белых судах, как Магелланы, на поиски неведомого: от Рыбинского водохранилища можно плыть в любую сторону — к северным озерам, к предгорьям Урала, к южным морям. Сюда, в этот тихий уголок, еще не тронутый ни туристами, ни дачниками, и отправился я, чтобы отдохнуть от жары, от страстей того несносного лета.

Но и в Борке были все та же сушь, те же разговоры об антициклоне, о Солнце и его влиянии на капризы погоды.

— Тебе надо на необитаемый остров, — посочувствовал мне один из друзей-ученых.

— Где его теперь найдешь?

— Считай, что тебе повезло. В двух часах езды на катере есть уютный необитаемый островок. Гектаров на четыреста.

Это было несерьезно. Чтобы вездесущие туристы не углядели такое чудо?

— …Остров, правда, с изъяном, он плавучий. В сорок первом, когда заполнялось водохранилище, всплыли торфяники, с тех пор и плавают…

Так я попал в самое неисхоженное место на всей Европейской части страны. Сочно-зеленая равнина простиралась до горизонта и упиралась в мутную полосу дальних лесов. На острове там и тут копнами темнели кусты, зеленели зыбкие лужайки и рос мягкий болотный пушок. Местами он был так плотен, что издали казалось, будто кто расстелил серебристо-белые простыни. У самого берега стоял небольшой сарай, построенный еще зимой ночевавшими здесь рыбаками. В метре от стены плотная дернина острова обрывалась, и за ней, за паутиной коричневых корневищ, сразу чернела пугающая глубь. В сарае стояла вода, но на сеновале под наполовину уцелевшей крышей было сухо и уютно.

Размышляя, я подолгу лежал на куче пересохшей травы, совсем не пахнущей пылью, как это обычно бывает на сеновалах, и смотрел на затуманенный зноем горизонт, где время от времени проплывали белые теплоходы. Иногда казалось, что они, как сказочные скитальцы морей, не плывут, а летят над водой: горячий воздух искажал перспективу.

Однажды увидел коров, мирно гулявших по темному лугу. Я думал, что остров сдвинулся с места и приплыл к берегу. Оказалось — мираж. Коровы ходили по воздуху, то резко вырисовываясь, то становясь прозрачными, как призраки. Я смотрел на них и не мог наудивляться, еще не догадываясь, что очень скоро мне предстоит видеть миражи чаще, чем кинофильмы.

В первый день своей робинзонады я наслаждался уединением. И словами древних гимнов хвалил Солнце, которое здесь, у воды, казалось, как всегда, добрым и желанным: «Чуден восход твой, о, Атон, владыка веков вечно сущий… Ты — бог, сам себя создающий, ты — бог, все собой породивший…» И соглашался с поэтом, утверждавшим, что «спокойствие души — ценнейший дар земли».

Но спокойствия души не получилось. Уже на другой день снова затосковал по влажным туманам, по шороху дождя по крыше. На третий пришло нервозное беспокойство, тревожное ожидание беды. Почему-то вспомнилось землетрясение, которое мне пришлось пережить однажды в Термезе, когда, выскочив из гостиницы, мы стояли толпой посреди площади, боясь прислониться даже к вздрагивающим столбам. Привыкшие к надежности домов, отгораживающих нас от стихий, к активности, помогающей преодолевать страх, мы теряемся, если оказываемся перед необходимостью пассивно ожидать независимого от нас исхода.

А солнце жгло немилосердно, подавляя все: и прохладу от воды, и ветер, и мое желание думать. Как матрос, измученный долгим плаванием, я стал считать дни своего уединения, с нетерпением ожидая условленного часа, когда должен был прийти катер.

— Когда же дождь?! — вопрошал я по утрам, с нетерпением оглядывая безупречно чистое небо. И шел купаться, чтобы заглушить смутное беспокойство. Но долго сидеть в воде не мог: почему-то начинал думать о неизвестных тварях, живущих в темных глубинах под островом. Неведомая опасность, исходившая от упрямого Солнца, порождала боязнь всего неведомого.

Как-то ночью проснулся от грохота. Белые молнии метались над черной водой. Ветер гнал крутую волну, прохладный и влажный ветер — предвестник перемены погоды. Серые тени оглушенными призраками падали в прибрежные кусты. Но мне ни чуточку не было страшно. Я стоял под стрехой, держась за кромку крыши, и кричал, и пел во весь голос что-то воинственно-радостное. Мне некого было стесняться. Единственные живые существа — птицы, как я уже успел убедиться, не отличали человеческого поведения от нечеловеческого.

Потом я долго лежал на спальном мешке, смеясь от тихой умиротворенности души, все ждал шороха первых капель на драночной крыше. Так и уснул не дождавшись.

Когда проснулся, увидел сухой валежник на берегу и безупречно голубое небо. Из-за моря выплывало вчерашнее белое злое Солнце.

— Ну когда же дождь!

Мне вдруг подумалось, что это восклицание напоминает молитву. «Ну и что, что бога нет, разве богу молились первобытные люди? Его тогда еще не придумали. А ведь молились. Не словами, быть может, только жаждущими взглядами, заискивающими улыбками, всеми своими надеждами молились этому непонятному небу, с которого все напасти. Ведь молятся, когда не понимают, когда чувствуют свое бессилие, свою никчемность перед чем-то угнетающе огромным и безжалостным.

Ну да, мы великие — люди. Мы храбры в своих стенах, которыми сами же себя окружили. Но за стенами — бездна неизвестного. Еще древние говорили, что наши знания — это то, что в круге, а вне круга — неведомое. Чем больше круг, тем больше граница соприкосновения с незнанием. Значит, всегда есть что-то, по отношению к чему мы первобытны? И может, именно из нее, из страстной мольбы, рождается страстное желание знать?..»

Мне стало легче от таких рассуждений. Появилось что-то вроде любопытства: надолго ли у неба хватит терпения выматывать наши нервы?

Вот тогда-то, в тот упрямый момент, я и подумал, что спасаться от жары надо, не отступая, не пряча голову в прохладу, а уходя к людям, которые давно знакомы с беспощадностью Солнца, которых не угнетают сушь и зной. Эти люди представились мне разведчиками, переступившими границу круга. Вот они идут по раскаленному песку в своих лохматых шапках и удивленно оглядываются на нас, северян, улыбаясь белозубо.

— Ничего, жить можно!..

Теперь я знал, куда мне ехать, и это знание тотчас освободило от мучительного нетерпения: всегда легче, когда не ждешь пассивно, а действуешь…

Выбравшись с острова, я тотчас отправился в Москву и принялся собирать чемодан в другую дорогу — дальнюю.

— В пустыню? В отпуск? — недоумевали мои знакомые. — Теперь и в Москве-то нечем дышать.

— Вы думаете там сейчас все лежат и не дышат?

— Как они там живут?

— И работают, — добавлял я.

— Любопытно.

Мое желание поехать в пустыню породило споры самые неожиданные.

— Жизнь — медленное умирание, — с апломбом заявил один из спорщиков. — Для ребенка мир бесконечен, но с годами в глазах человека он сужается, как шагреневая кожа. Так вот, стремление путешествовать — только судорога, тщетная попытка раздвинуть границы сокращающегося мира, порожденная страхом перед монотонностью этого процесса.

— Можно рассудить и наоборот, — возражали ему. — Человек рождается с мирком, ограниченным спинкой его кроватки. С годами горизонт знаний все отодвигается, пока не упирается в стену, ограничивающую знания всего человечества. Стена эта велика, и человек понимает, что даже просто обойти ее не хватит жизни. Тогда он искусственно сужает свой кругозор, чтобы не растеряться в мире, и начинает искать свой субстрат, на котором можно было бы осесть на всю жизнь. Это не от сужения мира, от того, что он сознает бессмысленность блужданий в бесконечности знания. В человеке, как, например, в коралловом полипе, заложена потребность окаменеть на своем месте, стать опорой для новой жизни… Страсть к путешествиям — это тоже субстрат. Как говорится, кому что…

— Нет, это «зов пространства», нечто вроде голосов сирен, увлекающих в неведомое.

— Болезнь, и ничто иное, — категорически рубил самый решительный из нас, выразительно сверля свой висок. — Есть такие мании, что и не придумаешь, — уранофобия, танатомания, псевдолалия. Или ретифизм — патологическое стремление покупать ботинки. «Зуд странствий» не иначе, как такая же патологическая страсть изнашивать ботинки…

— Не болезнь и не «зов пространства», а инстинкт вида, жаждущего места под солнцем, — утверждал очередной спорщик. — Любопытство неистребимо, ибо оно в самой природе человека. Когда-то человеку хотелось пройти через лес, что начинался возле пещеры. Потом его потянуло за моря. Теперь он стремится дотянуться до звезд…

И привлекались в свидетели авторитеты, в числе которых был даже Гомер, признававшийся устами Одиссея: «Ни нежность к сыну, ни перед отцом священный страх, ни долг любви спокойной близ Пенелопы с радостным челом не возмогли смирить мой голод знойный изведать мира дальний кругозор…»

Мне было все равно — «фобия» это или «мания». Авторитетных высказываний в пользу путешествий я тоже знал немало. Иван Черский, например, говорил: если бы люди не путешествовали, как бы они узнали о красоте мира, о красоте дел человеческих? Николай Пржевальский утверждал: жизнь хороша уже тем, что можно путешествовать.

Дискуссия шла своим путем и не желала останавливаться. Вспомнили Жюля Верна, изъездившего свет только в своих романах, и домоседа Эммануила Канта, никогда не выезжавшего из Кёнигсберга. Одни говорили о здоровье, которое укрепляется в путешествиях. Им возражали: сколько примеров, когда путешественники теряли в дальних дорогах не только здоровье, но и жизнь! В пути можно встретить верного друга? Но в эпоху, когда в пору говорить о переизбытке контактов между людьми, для этого не обязательно уезжать далеко…

И тогда знакомый поэт Владимир Михановский прочитал свои стихи:

— Ухожу в тускнеющие дали… Кого ищу? Да полно, не себя ли?..

И это примирило всех. Да, есть у человека потребность хоть иногда побыть наедине с самим собой. «Уединяюсь я… И оживает в думах все, что вокруг и там, за тридевять морей», — писал Ата Атаджанов. Кроме того, человеку очень нужны испытания. «Дух странствий» сидит в каждом из нас, только одним он не дает покоя, в других дремлет до поры. Мало людей, кому хоть раз в жизни не потребовалось совершить нечто. Для самоутверждения. И вероятно, для этого лучше всего подходит древнейший способ — путешествие.

Любопытно, что магометанская религия даже предписывает путешествия как форму испытания верности Пророку. Каждый правоверный должен совершить паломничество. До недавнего времени это совсем не выглядело туристской поездкой: не всем удавалось добраться до Мекки через мертвые просторы Аравийских пустынь. Трупами выстланы тропы к святым местам. Не так давно, в сентябре 1951 года, больше семисот паломников погибло в песках от солнечного удара. Не случайно так почитались люди, сумевшие преодолеть все беды дальних дорог и благополучно вернуться на родину. Они приобретали право присоединить к своему имени титул «хаджи» (от «хадж» — паломничество).

И мы в путешествиях тоже испытываем себя — свою силу, выносливость и мужское достоинство. И укрепляем свое здоровье, и, конечно, ищем знаний и впечатлений. И радости. Мы радуемся случайным улыбкам девушек на улицах чужих городов и вздыхаем, услышав грустную песню в степи, и жгуче тоскуем по дому, когда по гостиничным окнам или стенам палатки хлещут дожди. И вспыхиваем от неожиданной любви к хорошим людям, встреченным в пути. И часами простаиваем перед музейными шедеврами. И подолгу бродим по незнакомым улицам, удивляясь всему, переполняясь поэтическими восторгами. Пусть мы немного беззаботны в пути. Но это, наверное, оттого, что радостно узнавать свою страну, что ветер странствий на дорогах Родины — всегда попутный. Беззаботность — это, может быть, как раз то, что в наше время отличает путешествие от деловой поездки…

Если вы, читатель, думаете, что достаточно сесть в самолет Москва — Ашхабад, чтобы попасть в пустыню, то ошибаетесь. Самолет приземлится на окраине зеленого города, куда более зеленого, чем Москва. И вы будете ходить по улицам, как по аллеям парка, где из-за деревьев не видно домов, где кроны старых платанов порой совсем закрывают небо, образуя высокие арки. И будете любоваться говорливыми арыками, бегущими вдоль тротуаров, и подолгу стоять на площадях, с удовольствием ловя лицом влажный, туман фонтанов, и удивляться экзотическому дереву маклюре, роняющему в арыки зеленые мячи своих плодов.

— Чистые пески теперь увидеть не просто, — сказал мне директор Института пустынь Агаджан Бабаев. — Но есть у нас, так сказать, «эталон пустыни» — Репетек…

В Репетеке мне уже приходилось бывать. Несколько лет назад я попал туда проездом в пору весеннего цветения, и тогда Репетек показался мне скорее «эталоном оазиса». Поляны в саксаульниках, устланные алыми маками, желтые цветы эфедры, спрятанные меж длинных и тонких стеблей, похожих на стократ увеличенные хвоинки, огромные — с газету — листья ревеня на песчаных склонах, тихий шорох коричневых бубончиков илака — той самой осоки, которую каракульские овцы предпочитают любому лакомству. И пахучие кандымы вперемежку с печально поникшей акацией, и зеленые пучки селина рядом со смирновией туркестанской, усыпанной фиолетовыми глазками мелких цветов…

И вдруг — «эталон пустыни». Чтобы убедиться, до чего многолики и обманчивы эти земли, я отправился на вокзал и в тот же вечер уехал, как здесь говорили, в самое сердце Восточных Каракумов. Уехал по той самой железной дороге, проложенной через пески еще в конце прошлого века, в возможность постройки которой сначала не верили, на которую долгое время смотрели как на одно из чудес пустыни и которая очень помогла потом Туркменистану в его историческом рывке через века отсталости.

Поезд шел всю ночь. Торопливый стук колес не возвращался эхом, тонул в пустоте. Утром я вышел в тамбур и ахнул: наш вагон был последним, и за стеклянной дверью бежали к низкому горизонту безукоризненно ровные рельсы и горбились бесчисленные барханы: большие и малые, крутые и пологие, желтые и серые. Все путешественники единодушно сравнивали пустыню с морем. Мне тоже сразу же вспомнилось именно море, живое, меняющееся. Совсем не случайно такое постоянство сравнений: как волны, так и барханы создаются ветром. Местами песчаные волны подступали к самым шпалам. Это вызывало чувство беспокойства: мирно лежащий возле рельсов песок, если недоглядеть, может в несколько часов захлестнуть, завалить путь.

Вскоре справа и слева от железной дороги стали попадаться брошенные куски рельсов, запутанные шматки проволоки, мятые железные бочки и прочий мусор — верный признак близости человеческого жилья. А еще через некоторое время застучали буфера вагонов и поезд остановился возле небольшой станции. За ней стояло несколько домиков, а дальше все тонуло в сплошных серо-зеленых зарослях. Здесь были и тяжеловесы — карагачи, и уродливая шелковица, и колючая гледичия. Особняком росли старые саксаулы со стволами, напоминающими только что выкрученное белье. В полукилометре над оазисной зеленью нависала высоченная стена бархана. А по другую сторону от дороги барханы подступали ближе, лежали до горизонта тысячами застывших волн. Оттуда дул сухой горячий ветер. Но солнце жгло так немилосердно, что и этот ветер приносил облегчение. Я спросил дорогу у встречного мальчишки и пошел через саксаульник к белому домику, спрятавшемуся в зарослях. Я ликовал: заехал-таки в настоящую пустыню, в глушь, которая экзотична уже одной своей отдаленностью. Я понимал отшельников: вдали от мирских сует можно почувствовать себя всесильным и единственным…

И вдруг остановился в недоумении: в тени легкой садовой беседки живописно располагалась плотная ватага туристов. Что это были именно туристы, я ничуть не сомневался: насмотрелся в Подмосковье на такие же таборы «пожирателей километров» с множеством атрибутов: фантастически раздутыми рюкзаками, кокетливыми шортами, белыми листочками на облупившихся носах и рубахами без пуговиц, завязанными узлом. Мое появление было для них неожиданным, и десяток темных очков этих первых встреченных мною «обитателей пустыни» тотчас приподнялись с рюкзаков. Должно быть, есть какие-то флюиды, по которым родственные души узнают друг друга: через минуту мы уже знакомились, полные доброжелательного любопытства.

Туристы оказались еще и географами, точнее, будущими географами, студентами Вильнюсского педагогического института, совершающими очередное путешествие по стране. Помимо обычной распространенной в наше время страсти к дальним дорогам их привело сюда весьма похвальное для будущих преподавателей географии убеждение: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Первым делом они показали мне, где находится кран, из которого можно напиться, правда, чуточку солоноватой, зато очень холодной и чистой воды, и лишь после этого принялись рассказывать о своих дорогах.

— Чего долго говорить! — сказала веселая девушка Стася Дагите и развернула командировочное удостоверение. Оно состояло из десятков склеенных листочков с печатями и было таких размеров, что при необходимости под ним вполне можно было укрыться от солнца.

Я оторопел, увидев такое убедительное доказательство их превосходства передо мной, только позавчера прилетевшим в Туркменистан, но, разобравшись в печатях, понял: они, хоть и проехали через всю Среднюю Азию, тоже были новичками в пустыне. А поскольку в тот момент меня интересовала именно пустыня, то я поторопился свернуть праздный разговор и поспешил к домику, в котором размещалась песчано-пустынная станция и одновременно контора Репетекского заповедника.

Директор и станции и заповедника Сухан Вейсов, как и большинство туркменских ученых, с кем мне приходилось встречаться, был худощав, сдержан и чуточку застенчив. Терпеливо выслушав мои не слишком аргументированные доводы о желании познакомиться с пустыней, он молча выложил на стол ворох фотографий. Но, не дав как следует рассмотреть их, предложил пройтись. Я с опаской оглянулся на окно, за которым светился раскаленный день. Хотелось еще посидеть в этом кабинете, где, как мне казалось, гулял слабый прохладный ветерок Но я встал с такой готовностью, будто всю жизнь мечтал о том, чтобы забраться на самый горячий бархан.

Однако директор вовсе не собирался устраивать длительную экскурсию. В широком коридоре он быстренько показал мне музейные стенды, провел по лабораториям и исчез, оставив меня в библиотеке. Жаждущий немедленной и самой выразительной экзотики, я было растерялся, подумав, что библиотек и в Москве хватает. Однако, вовремя вспомнив старую истину о множестве путей познания, из которых самый легкий — изучение чужого опыта, засел за книги. И в несколько часов узнал о пустыне и ее обитателях массу прелюбопытнейшего.

«Эталон пустыни» оказался прямо-таки перенаселенным. Судите сами: свыше трехсот видов жуков, больше ста шестидесяти видов бабочек, не менее ста сорока видов птиц — не так уж мало для «мертвой земли». А сколько удивительного! Здесь водится «непьющий воробей», который совсем не нуждается в воде, обходясь влагой, получаемой с пищей. Саксаульная сойка хоть и птица, а летать не любит, зато бегает и лазает по деревьям и зарывает в норы запасы пищи, словно какой зверек. Каменка-плясунья умеет подражать различным звукам и голосам: поет жаворонком, стрекочет сорокой, а то засвистит, как человек, или закричит с придыхом по-ослиному.

Репетек — царство пресмыкающихся. Тридцать видов ящериц, девять видов змей, черепахи — такого обилия нет ни в каком другом заповеднике Советского Союза. Водятся здесь ящерки-круглоголовки, знаменитые тем, что откладывают яйца с треть своей длины. Водятся симпатичные ушастики, умеющие сидеть по-собачьи — на задних лапах и при этом обмахиваться хвостом, словно веером. Есть гекконы с рубиновыми глазами, стрекочущие, как цикады, и агамы, прыгающие по веткам, словно птицы. Здесь живут самые крупные ящерицы нашей страны — полутораметровые «песчаные крокодилы» вараны.

Если варана надо долго искать, то мелкие ящерки попадаются на каждом шагу, стремительно бегают по песку, ловко уходя от преследования. Но пустыня есть пустыня, иногда ящерке некуда спрятаться, и остается один выход — провалиться. Именно это некоторые из них и делают довольно умело. Начинают вибрировать всем телом и вмиг тонут в песке.

Из змей, которые водятся в заповеднике, больше всего заинтересовал меня песчаный удавчик с его удивительной способностью ползать в толще песка, словно в жидкости, и хитрым умением выслеживать добычу, не высовываясь, а выставляя одни только глаза. И конечно, любопытно было узнать про рекордсменов спячки — черепах. Едва вылупившись из яйца, они тут же засыпают до весны. Но и тогда выбираются на поверхность всего на два-три месяца. Побродив по барханам и пожевав травки, они снова забираются в норы. До следующей весны.

Бродят в репетекских саксаульниках странные ежи с большими ушами, бегают по песку «пустынные белки» — суслики и скороходы-тушканчики, прячутся в пучках селина дикие барханные коты и пятнистые кошки. Водятся здесь дикобразы, волки, лисицы, шакалы, даже джейраны. Видов много, образ жизни один — ночью охотятся, днем спят…

В Репетеке учтен и изучен чуть ли не каждый обитатель заповедника. Но еще и теперь ученые не перестают задавать себе недоуменные вопросы: как звери обходятся без воды? Как спасаются от невыносимой дневной жары? Исчерпывающих ответов на эти вопросы еще не найдено…

В раскрытую настежь дверь веранды виднелось поголубевшее к вечеру небо. Обычный дневной ветер пустыни заметно ослаб, и листья, загородившие вход, были почти неподвижны. Наступало самое благодатное время в пустыне, «время людей», как выразился один из сотрудников станции. Я ходил по коридорам, по тихим аллеям и вспоминал все, что знал прежде о Репетеке и узнал теперь.

Точная дата, когда возник вопрос о создании этого научно-исследовательского учреждения, — 8 мая 1909 года. Шло заседание Лесного общества, и мало кому известный тогда лесовод В. А. Дубянский докладывал о генетических типах песков. Это было время, когда русская наука впервые всерьез столкнулась с коварством пустыни. Надо было остановить пески, наступавшие на оазисы, упорно засыпавшие незадолго перед тем построенную Закаспийскую железную дорогу.

Весной 1912 года Русское географическое общество поручило Дубянскому выбрать место для создания первой в стране песчано-пустынной станции. Тысячи километров прошел ученый по бездорожью, прежде чем остановился здесь, в Репетеке, где нашел комплекс наиболее типичных пустынных ландшафтов.

Задачи станции формировались лаконично и убедительно: взять от пустыни максимум того, на что она способна, обеспечить человеческие условия людям, которые живут и во все большем числе будут жить здесь, чтобы люди могли отдохнуть в тени, попить хорошей воды и поесть овощей, чтобы песок не засыпал дома и дороги, чтобы здоровью не грозили местные болезни…

Так, грубо говоря, формулируются задачи станции и теперь. Репетек, занимающийся комплексным изучением и освоением пустынь, известен всем пустыноведам мира. Сюда, в единственный в Советском Союзе пустынный заповедник, каждый год приезжают ботаники и зоологи из Москвы, Ленинграда, Киева, Новосибирска, Смоленска и, конечно, из многих других городов страны. Здесь нередки гости из-за рубежа. Высокую оценку состояния заповедника и работ, проводимых на песчано-пустынной станции, дал недавно побывавший здесь президент Международного географического союза профессор Сорбоннского университета Жан Дрэш…

В ту первую мою ночь в пустыне я долго не мог уснуть, лежал на койке в саду, смотрел на низкие звезды и слушал неестественную, оглушающую тишину, какой не бывает ни в городах, ни даже в деревнях обжитой Центральной России.

Рассвет только засвечивал небо, когда я проснулся. Сразу вспомнил, как однажды встречал рассвет на развалинах древнего города Нимфея под Керчью. Солнце всходило над морем, розовое и тихое. Неподвижная перламутровая вода лежала до горизонта. По этой глади, то выныривая, то исчезая и не оставляя никаких волн, плыли вдоль берега три дельфина. И вспомнил мысль, родившуюся в тот момент, что если когда душа и способна породниться с новой красотой, так только на рассвете.

Наскоро ополоснув лицо под краном, я пошел за железную дорогу, туда, где подпирали зарю темные горбы пустыни. Я торопился: хотелось встретить восход, сидя в первобытном уединении на вершине бархана. Чтобы никакие звуки не нарушали философской сосредоточенности. Чтобы хоть на миг почувствовать себя единственной на весь свет живой клеточкой великой Праматери Природы.

Пустыня была серой, монотонной, и печально поникшие песчаные акации на склонах барханов казались самыми живописными в этом одноцветном уснувшем мире. Я выбрал бархан повыше, взобрался по его крутому осыпающемуся склону, сел на вершине и стал ждать восход. Песок был холодным, и воздух тоже казался таким прохладным, что пришлось накинуть на плечи пиджак. Вчера эта обязательная часть одежды любого северянина весьма досаждала. В пиджаке было нестерпимо жарко, а оставить его где-либо я не мог, потому что в карманах лежали документы и записные книжки. Уходя в пески, я захватил пиджак исключительно по этой же причине и всю дорогу нес в руках, но на вершине бархана пришлось вспомнить о его прямом назначении. Я знал, что это самообман, что температура воздуха никак не меньше двадцати градусов, но перегретая вчерашней жарой кожа знобко вздрагивала при малейшем ветерке.

Небо казалось необычно большим и глубоким, и одинокие звезды, ярко горевшие в нем, только подчеркивали бездонность высот. Мне подумалось, что это, наверное, не случайно, что так много великих астрономов родилось именно в пустыне. Древние египтяне измеряли небо, словно свои поля, с поражающей точностью. А кому неизвестны здешние великие астрономы Бируни, Улугбек? Может, потому же и отшельники уходили именно в пустыню, что среди монотонности земли лучше думается о небе, о том великом, что скрывается за звездным пологом? «Привет тебе, небо! Привет вам, звезды-малютки! Вечно вы мерцаете в черно-синем небе и маните мое одинокое сердце, — писал Чижевский. — Мне порой кажется, что там, где в глубоких ущельях бесконечности приютились планеты, может быть, там такой же одинокий странник, обнажив голову, простирает руки к нам… и говорит те же вдохновенные, те же вечные слова изумления, восторга и тайной надежды…»

Да, в пустыне легче понимается то великое и абсолютное, что трудно понять в суете городов!..

Тихий шорох пробежал по песку и замер. Я оторвал взгляд от блеклого восхода и увидел ушастую круглоголовку, которую туркмены выразительно называют гызарды гулак — «красные уши». Почему ее так прозвали, я понял сразу, как только протянул к ней тонкий стебелек селина. Ящерка не убежала, а попыталась испугать меня, рванувшись вперед с широко разинутым ртом. Зубчатые складки в углах ее рта оттопырились, налитые кровью, и она стала похожа на тысячекратно уменьшенного страшного доисторического чудовища.

Вдруг уши ящерицы заалели еще больше, словно засветились изнутри, и песок вокруг нее покрылся кровавыми пятнами. Я оглянулся и увидел край Солнца, расползавшегося магмой по склону дальнего бархана.

Это был странный восход. Ему не предшествовало многоцветье зари, задолго оповещающей о приближении Его Величества Светила. Только что была ночь, и звезды дрожали над пустыней, и холод знобил. И вдруг, словно в нерешительности поползав по дальней барханной гряде, Солнце выпрыгнуло в небо огненным драконом, сразу дохнуло жаром, одним взглядом превратило монотонно-серую равнину в яркое лунное нагорье. Вспыхнули голые вершины барханов, розовыми языками пламени взметнулись прозрачные кроны песчаных акаций. Проснулся ветер, зашевелил мелкие песчинки.

Хорошо было сидеть в тишине и слушать, как просыпается пустыня, и думать, что ты один в этих песках. Из полусна самомнения вывел близкий плач верблюда. Не так уж часто мне приходилось слышать, как кричат эти животные, чтобы с уверенностью судить о «верблюжьих эмоциях», но тут у меня почему-то не было сомнений: таким жалобно-просящим казался этот крик. Я сбежал с песчаного склона, вскарабкался на другой и увидел в соседней котловине молодого верблюда в толпе моих вчерашних знакомых из Вильнюса. Будущие географы хотели поближе познакомиться с «кораблем пустыни», с двух сторон лезли на его лохматый горб. Верблюд явно не понимал, что от него хотят, падал на колени и, вытянув шею, кричал испуганно, как кричат дети. Скрипящий, надрывный плач его тонул в хохоте, в подбадривающих криках фотографов, приготовившихся ловить экзотический кадр. То ли мое появление в столь ранний час удивило студентов, то ли они поняли тщетность своих попыток, только скоро оставили верблюда в покое, ограничившись снимками с близкого расстояния его надменно поднятой морды.

После только что пережитого мне не хотелось никаких встреч, и я, помахав студентам, спустился в межбарханную котловину и пошел по ней навстречу ветру. Здесь, по плотному песку, можно было идти быстрее. Но котловина петляла, и мне приходилось время от времени карабкаться на сыпучие барханы. Куда шел и зачем, я не задумывался, просто хотелось уйти подальше, чтобы не растерять, сохранить в себе радость встречи с величием пробуждающегося мира. Наконец устал, прилег отдохнуть в жидкую тень саксаула. И уснул.

Мне приснился металлургический завод, куда ездил весной в командировку. Раскаленный мартен жег левую руку. Я прятал ее за спину, пятился в прохладную струю вентиляторов, и никак не мог уйти от нестерпимого жара.

Проснулся в безотчетной тревоге. Тень саксаула сдвинулась, откинутая в сторону голая по локоть рука лежала на солнцепеке. До покрасневшей сухой кожи больно было дотрагиваться. Я оперся другой рукой, чтобы встать, и едва не отдернул ее: песок был почти горячий. Только тогда понял, как неосторожно поступил: возвращаться предстояло по самому страшному полуденному солнцу. Только тогда оценил случайную предусмотрительность: если бы утром ушел без пиджака, мне была бы отсюда одна дорога — в больницу.

Прикрыв голову носовым платком, чтобы солнце не свалило на первом же километре, я пошел по котловине между раскаленными добела барханами. Через полчаса меня догнал страх: подумалось вдруг, что иду не в ту сторону. Остановился, стал рисовать на песке карту заповедника и окрестностей. Сверил направление, определив страны света по часам и солнцу. Выходило, что надо лезть на бархан. Совсем не хотелось подниматься по обжигавшему ноги сыпучему склону, но я все же взобрался на вершину. Вокруг лежали монотонно белые пространства, и зеленой ниточки поселка нигде не было видно.

Удивляло, что совсем не хотелось пить, — было одно только чувство голода, — и странными казались известные мне многочисленные утверждения, что муки голода ничто по сравнению с муками жажды. Сразу вспомнился любопытный эксперимент, который мне пришлось наблюдать года полтора назад. Зимой на Черном море испытывали спасательный плотик. Но испытатели — специалисты спасательных служб — решили заодно проверить свою выносливость, узнать, что чувствует человек, вынужденный после кораблекрушения качаться на волнах без еды и без воды. Сидя без движения в закрытом плоту, они ничего не ели пять суток и не сделали ни глотка первые тридцать шесть часов, после чего пили из неприкосновенного запаса по четыреста пятьдесят граммов воды в сутки. И еще уверяли, что чувствуют себя отлично.

Вспомнились авторитетные заключения врачей, что в обычных условиях человеку нужно два с половиной литра воды в день. И еще один эксперимент, о котором я был наслышан, когда группа смельчаков решила пожить в пустыне, обходясь семнадцатью стаканами воды. Когда температура в палатке поднялась до сорока двух градусов, они легли и больше не вставали. У них не было сил даже разговаривать. Так было установлено, что человеку, которому даже ничего не надо делать, для жизни в пустыне требуется в день не меньше двадцати семи стаканов воды.

Зачем столько? Лишь для охлаждения тела. Живой организм, что печка, постоянно выделяет тепло. В умеренных широтах тело охлаждается в основном прохладным воздухом и лишь на треть — испарением. В пустыне температура воздуха выше температуры тела и терморегуляторы организма работают на полную мощность, усиленно испаряя влагу. Это делается главным образом для того, чтобы охлаждать окружающий воздух. Но много ли значит «холодильник» человеческого тела по сравнению с гигантской печкой пустыни? И получается, что человек только зря теряет влагу. Если эта потеря достигает шести — восьми процентов от веса тела, человек падает в обморок. При потере десяти процентов начинаются галлюцинации, при двенадцати — сердце отказывается проталкивать слишком сгустившуюся кровь.

Хорошо верблюду, он способен выдержать потерю влаги, составляющую четверть от веса тела. Зато если уж дорывается до воды, то пьет ее поистине как верблюд: десять ведер за раз минимум.

Для спасения от зноя пустыни есть только два пути: без конца пить воду или же надеть скафандр, не допускающий потери влаги. Вот почему туркмены ходят по солнцепеку в ватных халатах и меховых шапках: с помощью теплой одежды они спасаются от жары.

У верблюдов тоже есть свой «скафандр»: их знаменитая шерсть — один из лучших в мире теплоизоляционных материалов. Остриженный верблюд теряет на 60 процентов больше влаги, чем до стрижки…

И тут я поймал себя на том, что все время думаю о воде. Жажда подбиралась каким-то хитрым путем. Я вдруг ясно увидел перед собой утренний кран, живую струю воды, прозрачную лужицу в каменистой ямке и пожалел, что не напился тогда как следует. И испугался: неужели начинаются галлюцинации? В нетерпении взобрался на бархан и снова ничего не увидел, кроме раскаленных пространств. Мне стало страшно. Подумалось, что можно упасть от солнечного удара и уже через пару дней превратиться в высохшую мумию.

Торопливо стянув майку, я накинул ее на голову и упрямо пошел вперед, стараясь не облизывать растрескавшиеся губы, чтобы не терять влагу. В голове стучало, словно там был маятник, как в туристском шагомере. А мысли были все о воде и о воде.

Сколько ее на Земле! Если всю воду морей, озер и рек распределить равномерно по поверхности планеты, то получился бы сплошной океан глубиной 2686 метров. Только испаряется ежегодно 519 триллионов кубометров. И столько же выпадает дождем и снегом. Полутораметровый слой дождевой воды каждый год ложится на поверхность планеты. Но, увы, лишь в среднем. И крутился в голове знаменитый дифирамб воде Антуана де Сент-Экзюпери: «…вода, у тебя нет ни вкуса, ни цвета, ни запаха, тебя невозможно описать, тобой наслаждаются, не ведая, что ты такое. Нельзя сказать, что ты необходима для жизни: ты — сама жизнь. Ты наполняешь нас радостью, которую не объяснить нашими чувствами. С тобой возвращаются к нам силы, с которыми мы уже простились. По твоей милости в нас вновь начинают бурлить высохшие родники нашего сердца…»

Нельзя сказать, чтобы думы о воде доставляли удовольствие, скорее они были мучительны. Но не думать я не мог: для этого требовалось слишком много сил.

Теперь я знал, откуда взялся миф о танталовых муках. Его придумали люди, испытавшие жажду в пустыне, когда галлюцинации создают целое море, когда ты стоишь в этом море и тщетно тянешься к ускользающей воде.

…И вдруг увидел «мираж»: из-за бархана вышел мальчишка, ведя на веревочке знакомого молодого верблюда. Минуту я смотрел на него, потом побежал навстречу, размахивая руками.

— Где… Репетек? — крикнул еще издали.

— Там.

Он махнул рукой куда-то в сторону солнца и попятился. Я сначала подумал, что его испугал мой вид, и лишь потом, взбежав на бархан и увидев совсем близко серые саксаульники Репетека, понял в чем дело: мой вопрос прозвучал для него весьма странно: прийти в эти пески было неоткуда, кроме как из того же Репетека…

Было три часа дня, когда я впервые оторвался от крана и увидел рядом осуждающие глаза Сухана Веисова:

— Так не напьешься, чай надо пить.

Он покачал головой ипошел к белевшему среди листвы зданию станции. Я направился за ним: хотелось узнать, заметил ли кто-нибудь мое отсутствие, — но через пять минут снова вернулся к крану. Холодная, чуть солоноватая грунтовая вода казалась лучшим лакомством, какое мне когда-либо приходилось пробовать. И до позднего вечера я кружил вокруг крана, не удаляясь от него далее чем на двести метров, все время испытывая нестерпимое желание пить и пить…

Глава II Лаборатория длиной 1000 километров

Доверься разуму, покуда он с тобой

Кемине

Чайки над барханами
Мутные потоки могуче шумели под опорами. Рядом на мосту, переминаясь с ноги на ногу, стояли мальчишки, удили рыбу у плотины. За ними в зелени садов пестрели дома поселка Головное — первого на Каракумском канале. Левее выпуклой ртутной каплей блестел подводящий канал, очерченный серыми холмами донного ила по берегам и далеким туманным провалом посередине. Там, у горизонта, узкой солнечно-белой полосой проглядывала Амударья. Неподалеку от плотины доисторическим чудищем лениво шевелился зеленый землесос, и, если приглядеться, видно было, как дрожал от напряжения его мокрый хобот. Оттуда, с землесоса, радио доносило заунывную и печальную монотонно-долгую старую туркменскую песню.

«Песни Востока звучат вечной скорбью, потому что они родились в тишине необъятных песчаных равнин, где человек на каждом шагу убеждается в суетности и слабости своих земных порывов» — так писал Иван Бунин восемьдесят лет назад. Почему же теперь, когда человек убедился, что может вершить такие дела, которые, как еще недавно считалось, под силу одному только богу, почему теперь вечная скорбь старых песен волнует душу?

Впрочем, волнует душу не только скорбь, а и радость тоже. И возникающие время от времени дискуссии о том, что важнее, не более как дань временному настроению. Как-то один поэт ополчился на «гитарную грусть». «Где ты, удаль песни звонкой?» — сокрушался он, признаваясь, что устал от полушепотов и полувздохов. А ну-ка дали бы ему этой удали досыта, не на всю жизнь, хотя бы на месяц, небось сам запросил бы печали. Таков уж человек. Для полноты жизни ему подавай разнообразие ощущений.

Я стоял и слушал шум воды и эту песню, долгую и печальную, как сама пустыня. И еще один человек стоял неподалеку, опираясь на железные прутья перил, и тоже думал о чем-то своем. Был на нем серый пиджак, помятый в дороге, и широкополая шляпа с гибкими краями, какие носят привыкающие к вещам пожилые люди. А поскольку есть у меня слабость к людям, способным задумываться, то я тут же и пошел к нему знакомиться.

— Иомудский, — назвался он. — Караш Николаевич. Смотрю вот и удивляюсь…

Еще утром я обратил внимание на него: ходил по поселку и разводил руками.

— Ну!.. — растерянно говорил он. — Разве тут что узнаешь?!

Все люди ходили с достоинством истинных кумли, сдержанно здоровались при встрече. А у него за сдержанностью угадывалась восторженность ребенка, оказавшегося в магазине игрушек в обеденный перерыв.

— Давно здесь не были? — спросил я.

— Здесь? — он обвел взглядом зеленую стену пирамидальных тополей с белевшими за ними домиками, толчею земснарядов, катеров и лодок на сверкающей глади канала. — Здесь — первый раз. А в этих местах не был ровно тридцать лет.

— Двадцать, — робко подсказал я, памятуя, что история Каракумского канала началась с пятидесятых годов.

— Тридцать, — повторил он. — Ходили мы тут, дорогу воде искали…

Много лет назад на первых километрах моих путешествий при таких вот неожиданно счастливых встречах я думал, что все дело в везении. Потом понял мудрость популярной песни: «Кто ищет, тот всегда найдет». И в этот момент даже не слишком удивился встрече, словно ждал ее. Хотя было это почти невероятно: в самом начале пути через Туркменистан встретить человека, видевшего те истоки, которые стали для республики словно бы началом новой эры.

Иомудский оказался скромнее, чем мне хотелось бы, и заговорил не о себе, а об истории Каракумского канала.

…Говорят, что первым заговорил о возможности строительства канала через безводные пески один мудрый туркмен по имени Ходжа Непес. Зная, что ослабленным племенной рознью местным родам такой труд не под силу, он отправился в Россию и изложил свою идею царю Петру, поманив увлекающегося монарха близкой дорогой в Индию. Петр I со свойственной ему энергией тотчас снарядил экспедицию во главе с Бековичем-Черкасским.

Пятитысячный экспедиционный отряд дошел до Хивы и там стал жертвой ханского «гостеприимства». Хитрый хан так умаслил Бековича, что тот забыл о необходимости быть бдительным на чужбине и поддался на уговоры расселить людей по дворам якобы для их же удобства. А ночью ханские слуги напали на разрозненные группки отряда и вырезали всех до единого.

Прошло сто лет. Пустыня жила своей неторопливой жизнью, слушала печальные песни чабанов, пересыпала песок из одной барханной горсти в другую. Путешественники, изредка пересекавшие ее просторы, ужасались безнадежности, порождаемой угнетавшим приезжего человека видом раскаленных песков.

Но все больше было охотников до трудных дорог. Великая Россия посылала своих сынов, преисполненных желанием пройти великие безмолвия песков, разведать их грани, узнать, нельзя ли оживить этот бесплодный край. Здесь проводил инженерно-геологические изыскания молодой В. А. Обручев, впервые установивший, что цепочка Келифских шоров не что иное, как остатки древнего русла Амударьи. Это сразу же привлекло внимание инженеров и предпринимателей. В начале нынешнего века инженер М. Н. Ермолаев разработал первую техническую схему создания во впадинах Келифского Узбоя крупных водохранилищ и постройки канала к Мургабскому и Тедженскому оазисам.

И до Октябрьской революции, и после многие ученые занимались исследованием этой проблемы. Известны даже попытки начать строительство канала, так сказать, самодеятельным порядком. Старые туркмены до сих пор с уважением вспоминают человека, которого все звали Карабаем. Он умел находить дорогу воде и вести ее в пески на десятки километров. Мало кто знал, что фамилия его была Поляков и что он имел образование инженера-гидротехника. Было это в тридцатые годы, когда страна могла позволить себе только мечтать о канале через Каракумы. Карабай понимал, что ему не дожить до того дня, когда начнется большой штурм песков, и делал все, что мог: ходил по барханам, с помощью местных жителей перекапывал неширокие перемычки, пропускал воду через озера Келифского Узбоя, через впадины Обручевской степи до Часкака, где стоят теперь гидротехнические сооружения, даже до Карамет-Нияза — первого поселка, впоследствии рожденного в пустыне Каракумским каналом.

И Караш Николаевич Иомудский тоже носил в себе идею канала с того самого дня, как приехал в Ашхабад после окончания Московского геологоразведочного института. Но до канала было еще далеко, и ему на первых порах пришлось заниматься исследованием старых кяризов — подземных галерей, выкопанных в предгорьях Копетдага для сбора воды. Со временем кяризы засорялись, и нужно было узнавать, почему иссякают искусственные родники. Сделать это мог только специалист, и «первый гидрогеолог республики» раздевался до трусов, набрасывал на голову баранью шкуру (с потолка все могло свалиться), брал светильник и палку, чтобы отбиваться от змей, и лез в промозглый холод подземелья. Сколько таких галерей исследовал он за свою жизнь!

Иомудский много ездил по Туркменистану, вел исследования для проекта плотины на Атреке, гидрогеологические съемки на Сумбаре, изучал район, где теперь плещется Тедженское водохранилище, искал места для Каушут-Бентской и Султан-Бентской плотин на Мургабе. Но все время не оставлял мысли, что ему еще посчастливится заниматься самым главным для будущего Туркмении делом большим Каракумским каналом.

Это время пришло накануне войны. В 1940 году Иомудскому, работавшему тогда инженером-гидрогеологом, было поручено обследовать с воздуха местность, где мог бы пройти канал. И он летал на открытом У-2, сбрасывал в понижения рельефа колья с флажками.

А годом спустя ранней весной ушел в экспедицию с целью провести выборочную нивелировку. Это была трудная экспедиция. Их отправилось четверо: кроме Иомудского гидротехники Болтенков и Канонников и еще топограф Скоробогатов — такие разные и так не приспособленные к пустыне люди. Тогда-то Караш Николаевич и понял окончательно, что, собираясь в пустыню, следует учитывать личные качества каждого спутника не менее внимательно, чем запасы воды. Первый был человеком нетерпеливым и властным, второй — добродушным и добрым до безволия, а третий ничего не хотел знать, кроме своего желания поохотиться.

— Какая охота? — говорил ему Иомудский. — В пустыне, кроме тушканчиков, никого не встретим.

Но тот был упрям, ходил с заряженной двустволкой несколько дней. Потом, не в силах сдержать охотничий пыл, расстрелял свою шапку.

Больше всего жалел Иомудский, что уступил Болтенкову, который самозабвенно верил в выносливость ишаков. Да и Канонников предпочитал ишака верблюду, ехал, как Паганель, свесив до земли длинные ноги, пока однажды, глянув вниз, не увидел, что уже не едет, а идет пешком. И тогда все заинтересовались мнением Иомудского.

— Почему ишак не встает?

— Я ведь говорил, что надо брать верблюдов, что ишаки не выдержат дороги…

Но от пререканий веселее не становилось. Все понимали: теперь весь груз экспедиции придется таскать на себе. Мысль о возвращении никому не приходила в голову: таким серьезным, таким важным представлялось им задание.

Пустыня оказалась неплохим воспитателем: каждый из них порастерял в песках многие из своих недостатков. И это было очень кстати, потому что уже готовилась первая большая настоящая экспедиция, перед которой ставилась задача не просто проверить возможность, а найти, исследовать и дать научные обоснования трассы будущего канала.

Вернувшись из своей недолгой поездки по пустыне, четверо друзей сразу же стали собираться в новую дорогу. Теперь Караш Николаевич не позволял себя уговаривать, настаивал на том, чтобы любители прогулок на ишаках умерили свою жажду экзотики, чтобы было взято все необходимое, о чем подсказывал ему опыт жителя пустыни.

Но началась Великая Отечественная война. Думали, что теперь правительству будет не до будущего, что и средства и силы отнимет борьба за настоящее. И ошиблись. Высокие инстанции рассудили, что война — дело временное, а канал — на века. Экспедиция состоялась.

Группы исследователей ушли в пески, как утонули: месяцами не знали, что творится на фронте. Было холодно зимой, невыносимо жарко летом и всегда — очень голодно. Порой кто-нибудь выбирался в поселок, где было радио, приносил страшные вести о наступлении немцев, и тогда в экспедиции начинался бунт: рабочие рвались на фронт. Нужно было много усилий, чтобы внушить людям, что здесь они тоже нужны, что преодолеть трудности и есть их победа на сегодняшний день. А трудностей хватало. Не раз люди падали у буровых станков от голода или теплового удара, как сраженные в бою. На- что уж опытен и вынослив был Иомудский, но и он однажды не на шутку испугался за себя, когда после нескольких безводных дней, добравшись до озера, вдруг всерьез начал думать о том, что ему этого озера не хватит напиться…

Они прошли пешком трассу первой очереди канала трижды: туда, обратно и еще раз туда — всего 1200 километров, половина из которых приходилась на сыпучие барханы. Другие группы экспедиции делали топографическую съемку, намечали места гидротехнических сооружений. Иомудский изучал грунты, брал на заметку каждый колодец, каждое место, где в недрах могли оказаться водоносные слои.

Он возвращался из этой экспедиции в начале сорок третьего года износившимся до того, что люди в поезде, идущем в Ашхабад, сторонились его, принимая за опасного бродягу. А он сам сторонился людей, потому что вез драгоценность, которой не было цены, — намеченную трассу Каракумского канала…

Еще не раз после того ходили в пески экспедиции, проверяли и перепроверяли первые результаты, уточняли и дорабатывали трассу. Ошибки в этом деле быть не могло, ошибка скомпрометировала бы саму идею — возможность переброски через сыпучие пески огромных масс воды.

И вот однажды зимним утром 1954 года двадцать экскаваторов поднялись на промерзший бархан. Впереди простиралось песчаное море, и трудно было поверить, что туда, за горизонт, и еще много раз туда, за горизонт, пройдут машины и встретят гидростроителей, пробивающих трассу навстречу. Двадцать машин с поднятыми ковшами, двадцать флажков над кабинами, двадцать опытных экскаваторщиков, как сказал о них писатель Худайназаров, «прошедших огонь, воду и Волго-Дон». Все было одинаково, кроме одной символической «мелочи» — за рычагами сидели люди двадцати национальностей.

Первые четыреста километров от Амударьи до Мургаба строили почти пять лет. От Мургаба до Теджена — сто сорок километров — прошли за восемь месяцев. Пионерную траншею от Теджена до Ашхабада — около двухсот шестидесяти километров — строили полтора года. 12 мая 1962 года большая вода пришла в столицу республики.

«…Пустынные пространства едва ли будут когда-нибудь приспособлены для оседлой жизни и культуры» — так писал граф К. Пален, обследовавший эти края в начале века. Прошло несколько десятилетий. И вот мы с Карашем Николаевичем уже гуляли по улицам зеленого обжитого поселка — первого из серии ему подобных, возникших для «оседлой жизни и культуры» среди безнадежных пустынных пространств. О чуде рождения жизни среди мертвых песков писали так много, что уже убедили читателя, будто в этом и нет никакого чуда. Некоторые литературные критики даже обижаются, когда им предлагают почитать об этом еще раз. Возможно, таково уж свойство человека — привыкать к необыкновенному, возможно, это помогает не терять впечатлительность, готовность к новым эмоциональным потрясениям. Но часто мы нетерпеливы. Узнав, например, о высадке человека на Луну, считаем, что следующий шаг — не иначе как высадка на Марс. Меньшее нас не удивит. Хотя даже без особых размышлений можно понять, что следующий шаг — это следующий шаг по Луне.

Вот так же и в истории с Каракумским каналом. Встряхнув устоявшиеся природные комплексы, мы не только осчастливили себя приобретенным благом, но и породили множество проблем, без решения которых все лучшие замыслы, все усилия могли сойти на нет.

С первой проблемой я столкнулся в первом же поселке. Ее просто нельзя было не заметить, она заявляла о себе огромными хребтами вымытого на берега донного ила.

Амударья, как известно, река своеобразная, она несет не воду, скорее, пульпу, и гидростроители, работающие на Амударье, всерьез занимаются странными подсчетами: через сколько лет река может завалить сооружения пирамидами песка и ила. Чтобы «кофейная гуща» Амударьи вливалась в канал не слишком густой, водозаборы построены в четырех километрах от берега. К ним ведут четыре русла. И на этих руслах постоянно работают до 12 землесосов. Если их убрать, то «бешеная», как зовут здесь Амударью, сразу же перекроет канал, закупорит его плотной пробкой песка и ила. Три-четыре миллиона кубометров грунта ежегодно вымывают здесь на берега. Горные хребты, которым пока еще нет названия, растут, высятся над руслами, готовые снова обрушиться в воду. На их серых склонах копошатся бульдозеры, похожие издали на жуков-скарабеев, широкими лбами ворочают грунт, пытаясь отодвинуть его от берегов.

— А что же дальше? — спрашивал я у гидростроителей.

Они с грустью смотрели на серые горы и пожимали плечами.

А я вспоминал разговоры в одной из московских редакций: «Канал построен, остальное неинтересно». Это было все равно как если бы кто-то начал утверждать: «Ребенок родился, стало быть, трудности позади». Но так не утверждают. Самый недальновидный родитель знает: с рождением ребенка все только начинается…

Увы, должен признаться, что первые километры по Туркменистану пришлось не проплыть, даже не проехать — пролететь. Прежде, глядя на карту, я больше всего рассчитывал на примыкающие к Головному голубые просторы Келифского Узбоя. Судя по карте, здесь могли бы ходить и морские пароходы. Но амударьинская пульпа превратила их в мелководья, по которым не рискнул плыть даже маленький катер на подводных крыльях. Другой оказии не было, и мы с Карашем Николаевичем Иомудским вынуждены были сесть в «воздушное такси» — четырехместный ЯК-14. Миниатюрный самолетик вспорхнул, как бабочка, и пошел прыгать по ухабам воздушных ям. Внизу расстилалась синева бесчисленных проток и густая камышовая зелень плавней, напоминавшая пестрый узор туркменского ковра. ЯК-14 — прямо находка для таких перелетов. У него можно даже отодвинуть стекло, высунуть руку, как из автомобиля, пощупать горячий упругий ветер. И я все смотрел вниз через приоткрытое окно, старался разглядеть в джунглях-тугаях розовое пятнышко фламинго, или семейку осторожных фазанов, или хотя бы черную глыбу дикого кабана. Но тугаи сверху казались мертвыми, только видно было, как вскидывалась рыба над мелководьями этого огромного отстойника да время от времени мелькали невесть откуда взявшиеся белоствольные березки, рождая глухую тоску по дому, до которого было теперь так далеко.

Разрозненная масса озер уперлась в зеленую стену дамбы, и сразу исчез живописный хаос дикой природы. Это был Часкак — очередной гидроузел. За небольшим поселком, за строгими линиями бетонных набережных у водосбросов россыпями битого стекла сверкали на солнце уже не мутные, как в Амударье, — зеленые в водоворотах волны. Несколько русел сходились в одно широкое, и голубой нитью в обрамлении зеленых берегов разливался по серому простору степи Каракумский канал. Теперь он приобретал вид именно канала с частыми поворотами, но без пологих речных петель и чем-то напоминал длинный коленчатый окоп передней линии обороны.

Не успели мы насмотреться на него, как самолет нырнул вниз и приземлился… на опушке леса. Но это был поселок Карамет-Нияз, спрятавшийся в густую, почти лесную, зелень.

Оптимизм — дело хорошее
…Первый раз он забросил невод, пришел невод с одною тиной. Второй раз была только трава речная. А в третий увидел в неводе рыбу, большую, какой можно всю бригаду накормить. Только не далась рыбка в руки, махнула хвостом и перепрыгнула через край невода. Рассердился Аранбай, смотал невод и собрался ехать на свой землесос. И только взялся за весла, как рыба прыг в лодку и улеглась на скамье. Испугался Аранбай: вдруг рыба, как в сказке, волшебная. Однако набрался храбрости, стукнул ее веслом по голове…

— Эх, ты! — ругались гидростроители. — Надо додуматься: волшебную рыбу веслом по голове. Может, она тебе счастье хотела даты Попросил бы чего-нибудь.

— Новый сальник хотя бы, — сказал механик.

— Что сальник, просил бы уж прямо землесос, ста-рый-то совсем износился.

— Может, тебе готовый канал подать?

— А чего!

— Этого волшебница не может: силенок маловато.

— Н-да, — задумались гидростроители. — Придется на своем, разбитом.

— Не такой уж он разбитый…

Мы сидели на тесной палубе землесоса, ели розовые куски белого амура и обсуждали судьбу «бедной рыбки», попавшей на сковородку. А заодно и всех других рыб, которые плавают в канале.

— Вы фамилии-то не записывайте, — сказал механик, — а то рыбинспекция припомнит нам этот обед.

— А что делать? — заговорили гидростроители. — Она, проклятая, на удочку-то не идет. Да и сетью взять не просто. А вкусна!

— Что вкусна… Она, благодетельница, всю нашу стройку спасла…

И пошел разговор на тему, которая у московских радетелей природы давно считается банальной, а здесь все вызывает интерес, потому что еще не выветрились воспоминания о растерянности, охватившей гидростроителей, оказавшихся перед неожиданным препятствием.

Пусть простят меня любители сенсаций, но я расскажу эту старую историю. Потому что она, по-моему, остается актуальной: в ней одна из проблем, порожденных вмешательством человека в природу.

Эта проблема возникла сразу же, как были построены первые километры канала. Туркмены говорят: «Родит не земля, а вода». Вода, пришедшая в пустыню, в первый же год начала «родить»… водоросли и прочую растительность. Сначала редкие побеги тростника и рогоза радовали: как же — зелень. Но очень скоро в траве стали застревать моторные лодки, а пропускная способность канала упала в четыре раза. Канал только начал строиться, а над ним уже нависла угроза полного зарастания. Ведь здесь, под щедрым солнцем пустыни, водные растения каждые сутки вытягиваются на десять — пятнадцать сантиметров. Пробовали скашивать зелень косилками — получалось дорого и неэффективно. Пробовали «тралить» ее с помощью троса, который волочили два трактора, идущие по обоим берегам канала. Но приходилось каждую минуту останавливаться и очищать трос. А сорванные водоросли уплывали вниз и сбивались в настоящие запруды. Инженеры предлагали создать специальную машину для очистки русла. Но пока бы ее сконструировали, канал мог превратиться в цепочку тихих зарастающих озер.

И тогда вспомнили о жизни. Да, именно о жизни, подумав, что поскольку фауна и флора благополучно сосуществуют на Земле, то должно быть какое-то уравновешивающее начало. Амударья не зарастает благодаря своему бешеному нраву и еще потому, что там за тысячелетия сложился комплекс взаимно сдерживающих живых организмов. Но делать канал «бешеным» было вовсе не в интересах ирригаторов, и они начали искать другую «гирю», которой можно было бы уравновесить раскачавшиеся весы природы.

Выручили ихтиологи, вовремя вспомнившие о существовании травоядных рыб — белого амура и толстолобика. Мальков привезли сюда с Дальнего Востока, вырастили в рыбопитомнике, выпустили в канал. И рыба быстро справились с задачей, оказавшейся не под силу современной технике. Так были убиты сразу два зайца: решена сложная инженерная проблема и обогащена фауна канала.

Именно опыт Каракумского канала позволил травоядным рыбам начать триумфальное шествие по стране. Они удостоились упоминания даже в постановлении Центрального Комитета КПСС и Совета Министров СССР «Об усилении охраны природы и улучшении использования природных ресурсов» и еще в одном важном документе, изданном от имени Президиума Академии наук СССР, — «Включение растительноядных рыб в число важнейших объектов прудовой культуры и озерно-речного рыболовства важно для решения крупных народнохозяйственных проблем: производства физиологически полноценных и дешевых белковых продуктов питания, мелиорации водоемов (борьба с зарастанием оросительных и сбросных каналов, водоемов-охладителей тепловых электростанций и др.), биологической очистки воды и улучшения санитарного состояния водоемов… Потребляя первичную биопродукцию, эти рыбы тем самым способны утилизировать солнечную энергию и элементы минерального питания растений с весьма высоким коэффициентом полезного действия, превосходя в этом отношении, по-видимому, всех домашних животных».

Вот ведь как, поистине золотая рыбка…

— Однако, — вспомнил я, — где-то здесь, в Карамет-Ниязе, и начались работы с травоядными рыбами?

— Есть рыбозавод, — сказал механик и почему-то пожал плечами.

— А можно туда съездить?

— Отчего ж нельзя?

Он посмотрел на Аранбая, потом на моторку, привязанную к перилам землесоса.

И уже через минуту мы мчались по сверкающей глади канала.

— Вы идите, а я подожду, — сказал Аранбай, причалив к заросшему камышом берегу.

— Зачем ждать? Я, может, долго.

— Чего там делать? Подожду. — И он пожал плечами точно как механик.

Плотная дорога вывела меня к густо заросшим арыкам. И я еще подумал о заевшейся рыбе, которая, очистив канал, почему-то не желает есть точно такую же траву в собственном арыке. А потом впереди открылся необычный для пустыни пейзаж с раскидистыми тополями и ясенями. Стоял возле дороги тростник в четыре человеческих роста, упругий, коленчатый и прочный, как бамбук. За ним виднелись болотистые низинки и полуразвалившиеся глинобитные домики. В следующих болотцах зеркала чистой воды были пошире, и наконец они превратились в квадратные пруды, густо поросшие по берегам плотными стенами камыша.

Из одного такого домика выглянули двое — парень и девушка, с удивлением уставились на меня.

— Занимаетесь археологией?

— Это инкубаторный цех, — серьезно ответил парень, похлопал по стене и тут же принялся разглядывать свою ладонь, должно быть оцарапанную обо что-то острое, торчавшее из глины.

— В таком цехе и лягушек не выведешь.

— А белый амур ничего, выклевывается…

Парень насторожился, едва я вынул блокнот.

— Во-он старший рыбовод, идите к нему, — отмахнулся он и исчез за стеной.

У дальнего пруда я разглядел грузовик. Пруд был спущен. В мутной луже, образовавшейся на дне, вода рябила от паникующей молоди. Хлюпая по илу высокими резиновыми сапогами, ходила внизу женщина, черпала мальков ведром, носила их к машине и выплескивала в большой бак, стоявший в кузове. Рядом ходил старший рыбовод Бехтурган Альмурадов, что-то записывал в тетрадку.

— Рыбозавод имеет 18 прудов общей площадью 60 гектаров, — бойко начал докладывать он, когда я задал свои вопросы. — Каждый год сдаем десять тонн товарной рыбы…

— Как товарной? Вы же должны заниматься размножением?

— Обязательно. Десять миллионов штук выращиваем каждый год.

— Не может быть!..

Он принял мое восклицание за восхищение и начал рассказывать, как они в этих же прудах, где молодь, выращивают крупных рыб и как выводят мальков. А я вспоминал другой рыбозавод — под Волгоградом — огромный, благоустроенный, с отлично оборудованными прудами и рыбоходами, где мне называли такую же цифру, и не верил в равенство этих двух хозяйств. И еще вспоминал горькую статью в «Правде»: «…вместо планируемых десяти тонн сеголеток белого амура в коллекторно-дренажную сеть выпущено всего несколько тонн. Ни один километр не был подготовлен в соответствии с рекомендациями ученых. А значит, и то, что сделано, не принесет желаемых результатов».

Рыба-то оказывалась, действительно, сказочной: несмотря на такое к ней отношение, упрямо делала свое важное дело. Да еще как! Механическая очистка километра коллекторно-дренажной сети обходится почти в две тысячи рублей, а белый амур ту же самую работу делает максимум за двадцать.

Я возвращался в Карамет-Нияз со страстным желанием поделиться с кем-нибудь своим возмущением по поводу запущенности рыбозавода, играющего такую важную роль в судьбе канала, но увидел Караша Николаевича, ходившего по берегу с негаснущим удивлением в глазах, и «рыбные неурядицы» сразу показались мне мелочью, не заслуживающей внимания.

— Ну! — говорил он. — Разве тут что узнаешь? Ни деревца не было, ни кустика. Помню, где-то здесь пыльная буря налетела. Я тогда сидел в палатке, составлял бухгалтерский список. Вдруг — удар, палатка вздулась, словно детский шар, и исчезла в пыльном вихре. И все бумаги, и алюминиевая доска, которую подкладывал, когда писал, только мелькнули в вышине. Много было пыльных бурь, а та запомнилась, потому что ветер унес справочную книгу, без которой я не мог делать бухгалтерские расчеты. Книгу несколько дней искали и нашли в двух километрах от лагеря…

Теперь Карамет-Нияз изумрудно сверкал в чистом воздухе зеленью своих садов. Мы походили по улицам, похожим скорее на парковые аллеи (так густо сплетались кроны деревьев), зашли в поселковый Совет. Его председатель — молодой парень, только что вернувшийся из армии, — Астандурды Алламов позвал на помощь первого местного старожила, секретаря парторганизации Джанмурата Наркулова, и они вдвоем принялись вспоминать, что тут было и что стало. Стал поселок на тысячу жителей, Дом культуры, школа-восьмилетка, участковая больница. Но больше всего они говорили о садах и парках, в которых утонули дома. И походя рассказали историю, похожую на легенду, о Курбане, заблудившемся в песках. Когда он совсем уж собрался отдать душу аллаху, увидел руку, протянувшую ему флягу с водой. Потом Курбан назвал своего сына Федором в честь спасшего его русского геолога. А в том месте, где это случилось, назло пустыне посадил дерево. Он поливал его, привозя воду на верблюдах. Далеко разнеслась весть о чабане, бросившем вызов пустыне. И всякий, кто проходил мимо и отдыхал в тени дерева, выливал часть своей воды на горячий песок…

В тот момент до меня не дошел глубокий смысл легенды. Лишь после, наслушавшись других рассказов, в которых о людях, вырастивших в пустыне дерево, говорилось как о героях, я понял: рождение зелени среди иссушающих песков еще очень долго будет здесь удивлять людей и восприниматься как чудо.

А потом мы отправились в Ничку — другой поселок, относящийся к этому же поссовету, но расположенный в шестидесяти трех километрах от Карамет-Нияза. Катер на подводных крыльях мчался по каналу, не оставляя волн. Было полное ощущение не плавания, а именно езды на автомобиле — ровной, монотонной, стремительной. И моторист больше походил на шофера, сидел за обыкновенной баранкой перед приборной доской, точно такой же, как в легковой машине, и никелем сверкала перед ним такая же, как в обычных такси, надпись «Волга». Цапли тяжело поднимались из прибрежных зарослей и, словно соревнуясь в скорости, летели параллельно катеру. Плотные стены камыша были аккуратно подрезаны у воды неутомимым мелиоратором — белым амуром. Над камышом там и тут высились желтые пески с упругими саксаулами. В ивняке, разбросанном на пологих берегах, паслись коровы. Но мелькал очередной поворот — и вот уже сыпучие склоны барханов сползали в воду, и древними истуканами стояли на склонах верблюды, высокомерно глядели на широкую реку, перегородившую караванные тропы. Верблюдам канал был вроде бы и ни к чему, они боялись воды: они не умели плавать.

Через каждые десять минут катер проскакивал мимо работавшего землесоса, притормаживал перед ним, дожидаясь, когда оттуда, с палубы, махнут нам — плывите, мол, дальше, трос опущен. Землесосы расширяли канал, длинными хоботами рыли берега, выливая желтую пульпу куда-то за барханы, и вода после них становилась мутной, под стать амударьинской. Временами катер останавливался и в стороне от землесосов, давал задний ход, сбрасывая со своих подводных крыльев зацепившиеся палки, и снова стремительно мчался по широкой и пустынной реке от одного поворота к другому.

Ничка появилась неожиданно, поднялась на левом берегу стеной тополей, выбежала одноэтажными домиками к невысокому обрывчику. Пока мы подплывали к ней и причаливали к дощатому мостику, моторист-шофер успел сообщить мне об этом «самом пустынном» на канале поселке много интересного. В Ничке насчитывалось до полутора тысяч жителей. Было здесь все, чему полагается быть в благоустроенном поселке: магазины, гостиница, столовая, школа, отличный Дом культуры с библиотекой, бильярдной, спортивными комнатами и таким зрительным залом, что в нем могло бы собраться все взрослое население поселка.

Гостиница оказалась такой чистой и уютной, что ей могли бы позавидовать многие районные города. В гостинице было пятьдесят семь мест, которые, как сообщила заведующая, тихая хлопотливая женщина с подкупающе доброй улыбкой, Роза Алексеевна Харламова, почти всегда заняты полностью (как видим, и в этом Ничка не отстает от Большой земли). Последнее сообщение вызвало недоумение. Все-таки пустыня. Но, рассудив, мы с Карашем Николаевичем пришли к выводу, что в этом рукотворном оазисе нужно срочно строить еще одну гостиницу, ибо уставшие от урбанизации наши сограждане, узнав о существовании этого тихого уголка, того и гляди толпами кинутся сюда.

Целый день мы бродили по поселку и окрестностям. Фотографировались на горячих барханах, сидели в зарослях саксаула, высаженного здесь, чтобы остановить пески, подолгу стояли у небольших озерков, оставшихся от зимних разливов и похожих скорее на обыкновенные лужи с мутной водой и зыбкими илистыми берегами без единой травинки. Но на берегах этих луж лежали створки ракушек величиной с пепельницу, но посередине время от времени серебристо вскидывались белые амуры размером от кончиков пальцев до того места руки, на котором иные рыболовы-любители набивают себе синяки, когда хвалятся сорвавшимися едва непойманными рыбами. И все больше я утверждался в мысли, что здесь, среди первозданной тишины, в отшельническом уединении пустыни будут когда-нибудь построены и дома творчества литераторов, и пансионаты для тех, кто в суете городов потерял самого себя.

Вернувшись в гостиницу, мы увидели новых соседей. Их было семеро: большой начальник из Министерства мелиорации и водного хозяйства республики, директор одного из туркменских НИИ и еще пятеро ученых из Казахстана. Я вспомнил, что газеты накануне писали о совещании межреспубликанской секции охраны и использования водных ресурсов Срединного региона, и понял: это как бы продолжение совещания, экскурсия, цель которой — посмотреть частицу того, о чем говорилось в принятых специалистами важных решениях.

Великое дело — опыт. Вскоре я уже совсем освоился в новой компании и брал интервью, сидя на мягкой кошме, потягивая чай из пиалы.

— О чем шла речь на совещании?

— О судьбе Аральского моря.

— И что же решили?

— Арал будет сохранен. Одобрена генеральная схема использования водных ресурсов Сырдарьи и Амударьи, призванная предотвратить высыхание моря.

— А как же орошение?

— На все воды хватит.

— Хватит ли?..

Я вспомнил недавно бушевавшие споры на эту тему. Одни крупные ученые заявляли, что море необходимо сохранить во что бы то ни стало, другие, не менее крупные, уверяли, что ничего страшного не произойдет, если Арал совсем высохнет, одни свидетельствовали, что гигантский водоем увлажняет климат, другие возражали: ничего подобного. Споры ходили волнами, а море между тем все мелело. И уже бывали дни, когда основная его «кормилица» — Амударья — пересыхала в устье настолько, что ее можно было перейти, не замочив штанов. Вот почему я с недоумением слушал, как и с недоумением читал накануне газетную заметку о совещании региональной сессии, из которой следовало, что местных водных ресурсов будто бы достаточно, чтобы и поля напоить, и море сохранить. Если это так, из-за чего весь сыр-бор?..

— Можно и то и другое. С помощью сибирских рек, разумеется.

— Если к 1985 году большая вода не придет с севера, дальнейшее развитие народного хозяйства в Средней Азии будет затруднено.

Ну вот, теперь все было ясно. И я простил «маленькую хитрость» автору той заметки, промолчавшему о неизбежности просить помощи у сибирских рек. И прогнал смутное беспокойство, порожденное таким замалчиванием. Если нам, журналистам и литераторам, свойственно увлекаться, то почему от этого должны быть свободны ученые?

Мы говорили о проекте переброски части стока сибирских рек на юг с горячностью школьников. Эпитеты сыпались самые неожиданные.

— История мировой гидротехники не знает сооружений такого масштаба!

— Перестройка гидрографической сети всего Срединного региона!

— Это больше половины Европы!

— Почти три четверти территории США!..

И это действительно достойно удивления. Мощный канал, взяв начало у Тобольска, устремится по Тургайскому прогибу на юг, пересечет Сырдарью у города Джусалы, по ныне мертвым пескам древних оазисов доберется до Амударьи, перешагнет ее и ринется через просторы Каракумов в заждавшиеся влаги плодородные земли Западного Туркменистана. По самым засушливым и самым солнечным районам страны потечет по существу вторая Волга длиной в три тысячи километров, шириной до пятисот метров и глубиной до пятнадцати. Густая сеть магистральных и водораспределительных каналов покроет ныне пустынные пространства, появятся леса в казахстанских степях, наполнятся водой естественные и искусственные водоемы, вся Средняя Азия превратится в сплошной оазис. И будет Каракумский канал по сравнению с той рекой всего лишь робким притоком.

Человек наделен удивительным даром мысленно перескакивать через время и видеть свою мечту осуществленной. В этой способности, как известно, побудительная сила всякого творчества. Но в этом же и основа самомнения. Нередко мы просто не желаем замечать трудности на пути к осуществлению мечты, начинаем большую работу, не взвесив все «за» и «против» и, столкнувшись с неожиданными препятствиями, быстро остываем. Так бывает в жизни отдельных людей и в жизни целых народов. И так нередко компрометируются великие замыслы.

Но с идеей поворота сибирских рек подобного, вероятно, не случится, потому что существует Каракумский канал.

Да, именно об этой связи большого начала в преобразовании пустынных территорий с еще большим продолжением шел разговор на мягкой кошме прохладной гостиницы заброшенного в пески поселка Ничка.

— Каракумский канал можно рассматривать как лабораторию, в которой испытывается на практике все, с чем придется столкнуться гидростроителям в степях и пустынях Казахстана и Средней Азии…

Это звучало очень убедительно. В самом деле, ведь даже ошибки, с которыми здесь пришлось помаяться, обернутся благом, если их учтут на будущей большой стройке.

— …Мы разрешили все проблемы, которые вставали перед нами.

Последнее заявление меня насторожило.

— Вы хотели сказать: «разрешим проблемы»?

— Что вы имеете в виду?

— Например, неизбежный подъем грунтовых вод, засоление почв.

— Никаких проблем тут нет. Построить дренаж — и конец.

— Какой? — растерялся я.

— Открытый, закрытый, горизонтальный, вертикальный — всякий.

Когда так решительно заявлял кто-нибудь в наших безответственных журналистских дискуссиях, мы просто не обращали на это внимания. Но здесь говорил очень даже ответственный человек. Мне стало не по себе. Ведь с таким же успехом можно сказать, что нет никаких трудностей в изучении природы Марса, стоит только слетать туда да узнать. Создание дренажных систем на огромных площадях — это ведь более сложно и трудоемко, чем даже строительство самого канала… И я вдруг понял, почему в милом застолье никто не вспоминает о проблемах, которые, несомненно, возникнут, когда воды северных рек потекут на юг: люди свыклись с мыслью о будущем «рае» и потеряли способность болеть болями тех, за счет кого будет достигаться процветание.

— А как же Обь? — спросил я, чтобы заполнить этот пробел беседы.

— Что ей сделается? В нижнем течении у нее больше четырехсот кубических километров в год. Для удовлетворения нужд Средней Азии достаточно и половины.

— Как половины? — я вспомнил мнения некоторых ученых, да и то сказанные с оглядкой, что вначале можно взять не больше пяти процентов.

— Не сразу, конечно… Впрочем, Обь и так вся в болотах, подсохнет равнина — лучше будет. Так что сомнения напрасны.

Но еще не зараженный местническим оптимизмом, я не мог не сомневаться. Более того, мне захотелось сказать все, что я думал о взаимоотношении человека с природой. Но не сказал вовремя. Главным образом потому, что не верил в убежденность слов моих собеседников. Все-таки это был «товарищеский чай», а за чаем, как известно, чего только ни говорится. Потом же разговор переменился, пришел из кино Иомудский, и все заторопились спать. А наутро, чуть свет, мои оппоненты улетели из Нички, оставив меня мучиться невысказанным. Насколько нелегки такого рода мучения, читатель, вероятно, знает и поймет, почему я произносил свои монологи снисходительно терпеливому, как все туркмены, Карашу Николаевичу.

…Нет, не в именах дело, потому-то я и не называю своих собеседников. Слишком распространен этот тип человека с веселой философией — «нам все нипочем». Как ни грустно, но следует признать, что небольшая доля сомнений в вопросах преобразования природы все-таки лучше неумеренного оптимизма. Но поскольку мнения утвердившихся авторитетов всегда кажутся нам убедительнее, то я считаю необходимым подтвердить свои слова цитатами.

«Я прекрасно понимаю, чего не хватает для того, чтобы действительно начать борьбу за охрану окружающей среды: общего сознания опасности» (Жак-Ив Кусто).

«…Стремление победить природу означает сплошь и рядом лишь то, что мы уменьшаем вероятность мелких неудобств за счет повышения вероятности страшных бедствий» (К. Боулдинг).

«Жить человек может только в условиях равновесия с природой» (П. Капица).

Жак Пикар заявлял, что он «серьезно сомневается» в том, сумеет ли человечество пережить следующее столетие. Академик П. Капица считает, что «у нас осталось не так уж много времени, во всяком случае меньше столетия, в течение которого возможно предотвратить экологический кризис».

Об опасности неосторожного обращения человека с природой во весь голос заговорили даже поэты — эти самые чуткие индикаторы общественного беспокойства. «Взглянув на то, что смято, сметено в очередном разбое или раже, не утешай себя, что все равно природа никому о том не скажет, — предупреждает Сергей Викулов. — Она не скажет, да… Но не простит! И час настанет: лично ли, заочно — она тебе жестоко отомстит! А не тебе — так сыну. Это точно».

Как видим, оснований для неумеренного оптимизма не так уж много. И не надо ругать сомневающихся за «паникерство». Речь идет не о перестановке мебели в своей квартире: не понравилось — двигай диваны обратно. В природе не все бывает возможно возвратить к исходным позициям.

Однако люди есть люди. Уверен, что найдутся такие, кого не пробьет пулеметный огонь разнородных цитат. Но вот, так сказать, «крупный калибр». «…Мы отнюдь не властвуем над природой так, как завоеватель властвует над чужим народом, не властвуем над нею так, как кто-либо находящийся вне природы… мы, наоборот, нашей плотью, кровью и мозгом принадлежим ей и находимся внутри ее… все наше господство над ней состоит в том, что мы, в отличие от других существ, умеем познавать ее законы и правильно их применять» — так писал Фридрих Энгельс. Он предупреждал также, что не следует слишком обольщаться победами над природой, ибо за каждую такую победуприрода мстит человеку, и он не всегда даже предвидит те близкие и далекие последствия, которые могут наступить.

Однако, спросит читатель, о ком речь? Найдутся ли в нашем распланированном и глубоко сознательном обществе люди, которые поставили бы личный местнический интерес выше общепланетарного или общегосударственного? Но ведь настаивал Гидропроект на строительстве Нижнеобской ГЭС, хотя ученые предупреждали о возможных климатических и других изменениях на огромных территориях Западной Сибири, даже об экономической нецелесообразности такой стройки. Помню, в начале 1967 года журнал «Наука и жизнь» подсчитывал, что, несмотря на сказочную мощность Нижнеобской ГЭС, ей понадобилось бы пятьсот лет, чтобы выработать ту энергию, которую способны дать недра Приобья. Как же мы теперь посмотрели бы на это соотношение, если в 1966 году там было добыто меньше трех миллионов тонн нефти, в 1970-м — свыше тридцати одного, а на 1975-й планируется добыть не меньше ста двадцати пяти миллионов тонн?

Теперь мы бодро говорим об избыточной иртышской и обской воде, хотя всем вроде бы ясно, что в мире, в котором мы живем, ничего избыточного нет — все распределено так, чтобы этот мир мог существовать. Всякое глобальное перераспределение может послужить толчком к глобальным переменам, последствия которых мы пока что предвидеть не можем и остановить которые в случае опасности будем не в состоянии: не хватит для этого наших земных мощностей. Академик Е. К. Федоров привел однажды такие цифры: все вместе взятые источники энергии, находящиеся в распоряжении человечества, — машины, двигатели, электростанции — обладают суммарной мощностью приблизительно в один миллиард киловатт, а мощность процессов, определяющих погоду на значительной территории, — до десяти миллиардов киловатт.

Но не следует делать вывод, что мы с нашими мощностями не можем влиять на глобальные процессы в природе. Географы хорошо знают, что и ничтожные силы в некоторых случаях могут вызывать огромные по значению следствия, подобно тому как звук выстрела в горах приводит к образованию лавины. Примеров нарушения динамического равновесия сил множество. Известно, что в некоторых местностях достаточно прорыть борозду, чтобы через несколько лет образовался огромный овраг. Немало фактов, когда даже выборочная вырубка деревьев на грунтах с близко подступающими водами вызывала процесс заболачивания и приводила к гибели целые лесные массивы.

Существуют расчеты, согласно которым достаточно температуре поверхностных вод в Полярном бассейне понизиться всего лишь на четверть градуса, чтобы началась ледниковая эпоха. Откуда воды арктических морей получают эту четверть градуса? А вдруг это как раз то, что приносят воды Оби?

И. Ю. Долгушин, из статьи которого, опубликованной в журнале «Природа», я беру эти цифры, утверждает, что тот же самый «рычаг» можно использовать другим концом: вызывать в природе самоусиливающиеся процессы, угодные человеку. Но сесть у пульта управления географической средой имеет право только человек честный, осторожный и знающий. Знания и еще раз знания о том, что есть и что может быть. И тут более чем уместно именно сомнение, многократная проверка оптимистических прогнозов.

И все-таки сибирские реки придется поворачивать. Не сможем мы мириться с такой «несправедливостью», что восемьдесят восемь процентов пресных вод страны находятся в отдаленных необжитых районах. Никто не согласится из-за одной осторожности — «как бы чего не вышло» — оставить на голодном водном пайке благодатнейший край — Среднюю Азию. К тому же, как показывают исследования, собственные водные ресурсы там, по-видимому, сокращаются. Памирские ледники — главный источник, питающий местные реки, — уменьшились с 1928 по 1958 год более чем на полмиллиарда кубометров. Гидрографическую сеть Срединного региона придется перестраивать. Но… (давайте не будем называть «но» разочаровывающим, лучше спасительным). Но делать это нужно с должным вниманием, с максимальным напряжением творческих и материальных сил. Чтобы не вылить в пустыни воды больше, чем может быть использовано, чтобы неумеренным усердием не превратить степи в солончаки, чтобы вовремя распознать опасность климатических или других перемен. Именно этого требуют Центральный Комитет КПСС и Совет Министров СССР, поручившие «союзному Министерству мелиорации и водного хозяйства совместно с заинтересованными министерствами и ведомствами разработать мероприятия по организации научно-исследовательских и проектно-изыскательских работ, связанных с переброской части стока северных рек в бассейн Волги и сибирских рек — в бассейны Сырдарьи и Амударьи». Уже в одной этой формулировке заключено указание на необходимость осторожно и внимательно относиться к решению глобальных проблем.

Удивительное рядом
На доске объявлений висел плакат: «Сегодня в Доме культуры лекция о воде». Люди читали и отходили посмеиваясь. Что нового можно сказать им, гидростроителям, кто у воды дни и ночи? Но народу собралось довольно много, в основном женщины с детьми, устроившиеся у проходов.

В зале засмеялись, когда на сцену вместо ожидаемого бородача-лектора вышел совсем молодой парень. Как фокусник, он нес перед собой полный графин, на горлышко которого был надет пустой стакан. Не обращая внимания на реплики, парень налил воды в стакан, но пить не стал, а, к удивлению всех, тонкой струйкой вылил воду обратно в графин. Даже мальчишки присмирели, ожидая фокуса. Вода глухо урчала в утробе графина, и знакомый звук этот в тишине зала звучал как-то необычно. И еще до того как оборвалась сверкающая ниточка воды, лектор заговорил тихо, словно обращаясь к графину:

— Миллиарды лет назад, когда Земля еще не была Землей, а лишь сгустком протопланетного вещества, трепетавшим в пространстве, как мыльный пузырь от дыхания ребенка, тогда в расслаивающейся массе химических элементов возник внутренний жар. И первые вулканы вывернули на поверхность первый гранитный монолит, выдохнув в черное небо облако влаги. Но еще долго носился в пространстве сгусток материи, содрогаясь от ударов несчетных метеоритов, прежде чем из перенасыщенной атмосферы на остывающие камни упала первая капля. Должно быть, у всемогущей матери-Природы она была любимой дочкой, потому что сразу получила в наследство свойства, резко отличающие ее от всех других веществ, рождавшихся на планете…

Он поставил графин на стол и вышел на середину сцены, заложив руки за спину. Наверное, это была ошибка. Потому что по залу сразу пронесся вздох не то облегчения, не то разочарования, ребятишки заскрипели стульями, с заднего ряда, где сбились в кучку старшеклассники, послышались смешки. Лектор сердито посмотрел на старшеклассников, но ничего не сказал: вероятно, еще не забыл, как трудно быть сдержанным на пороге будущего.

— С тех пор как человек помнит себя, он поклоняется воде, — заговорил лектор, повысив голос. — Древние шумерийцы, китайцы, индийцы, египтяне считали воду первородной стихией. Вот как говорилось в древнем эпосе вавилонян о сотворении мира: «В старину, когда небо вверху еще не имело имени, а земля внизу еще не получила названия, когда первоначальный океан, их отец, и бездна Тигамат, их общая мать, сливали свои воды воедино… Тогда возникли первые боги…» Как видим, люди считали, что вода была всегда. Даже боги в древних эпосах возникают позднее.

«Первичным веществом» считал воду Фалес Милетский, живший две с половиной тысячи лет назад. К основным стихиям относили ее другие древнегреческие философы — Эмпедокл, Платон, Аристотель. «Все вещи в основе образуются в результате мощного действия воды», — писал римский инженер и ученый Марк Витрувий Поллион. Но и спустя тысячелетия после них не менялась эта точка зрения. Четыреста лет назад французский натуралист Б. Полисси утверждал, что все мировые тела происходят из водной субстанции. Сенека говорил, что излишне спрашивать о происхождении воды, ибо она — основа основ, о начале которых не спрашивают.

Еще двести лет назад ученые считали воду простым элементом. А потом, сначала не слишком заметно, как незаметен маленький камешек, рождающий лавину, нарастающей массой обрушились на людей новые сведения о воде. И мировая наука увидела вдруг в бесцветной и безвкусной простейшей жидкости такую глубину сложности, от которой закружилась голова не у одного крупнейшего знатока воды.

Во-первых, я должен сообщить вам, что существует сорок два вида воды, которые отличаются одна от другой физическими и химическими свойствами. Вода бывает легкой и тяжелой в зависимости от того, какие изотопы водорода и кислорода входят в ее состав.

Все вещества при охлаждении сжимаются, а вода, начиная с четырех градусов расширяется. Что станет, если вода вдруг потеряет эту свою исключительность? Тогда лед, намерзающий зимой на реках и озерах, будет тонуть, снова намерзать и снова тонуть. Водоемы промерзнут до дна. Погибнут рыбы и водоросли. Летнее солнце не успеет растопить эту массу льда, скрытую под водой. Зимы удлинятся. Солнечное тепло будет уходить в мировое пространство, отражаясь от белой поверхности промерзших водоемов, заснеженных полей, и постепенно вся Земля превратится в одну сплошную Антарктиду.

Вот что значит эта аномалия воды. Мы обязаны ей жизнью.

Вода — единственное в мире вещество, которое после плавления сжимается и достигает наибольшей плотности при четырех градусах тепла. Нагретая до этой температуры, она опускается на дно, вытесняя менее плотные слои. Если бы не это исключительное свойство, прогревающее глубины вод, Землю постигла бы та же участь, о которой только что говорилось.

А вот соленая морская вода лишена этого четырехградусного порога. Охлажденная у поверхности, она тонет, насыщая глубины кислородом. Если бы морская вода вела себя, как пресная, то жизнь в океане могла бы существовать только в тонком поверхностном слое.

А теперь скажите: куда течет вода? Вниз? Логично. Но как же она поднимается к листьям высоких деревьев? Правильно, по капиллярам благодаря поверхностному натяжению. Так вот, это тоже аномалия. Никакая другая жидкость не может так подниматься, потому что не обладает таким большим коэффициентом поверхностного натяжения. Трудно представить, как бы могла существовать жизнь без этого необычного свойства воды.

И еще вопрос: почему не замерзают подснежники? Ведь в те дни, когда они цветут, нередки сильные заморозки. Казалось бы, кристаллы льда должны разорвать ожившие лепестки. Но этого не происходит, потому что вода в капиллярах не замерзает. Она увеличивает вязкость в пятнадцать раз, но остается жидкой. Почему это происходит? Не четвертое ли это состояние воды после твердого, жидкого и газообразного?..

«Возницей природы» называл воду Леонардо да Винчи. Это она создала многообразие форм рельефа, она распределяет тепло по планете, укутывает ее облаками, нагревает воздух. Каждый грамм испарившейся воды уносит пятьсот тридцать семь калорий тепла. Прольется дождь — и тепло выделится в атмосферу. Количество этой энергии чудовищно велико. Чтобы выработать ее, понадобилось бы сорок миллионов электростанций по миллиону киловатт каждая.

Эти пятьсот тридцать семь калорий — тоже аномалия воды. Например, у жидкого азота, кислорода, керосина теплота парообразования в десять раз меньше. Если бы вода вела себя нормально и расход тепла на ее испарение был, как и у других жидкостей, то не было бы на Земле ни лесов, ни лугов, а озера и реки за лето высохли бы до дна.

У воды огромная теплоемкость. При нагревании ее на один градус требуется очень много энергии. Зато потом она долго хранит накопленное тепло. Благодаря этому свойству воды существуют теплые морские течения, преобразующие климат целых континентов, благодаря ему мы зимой греемся у батарей водяного отопления. Ведь кубометр воды, охладившись на один градус, нагревает на эту же величину три тысячи кубометров воздуха…

Тут лектор сделал паузу, налил в стакан воды, выпил ее и минуту задумчиво глядел в зал.

— А теперь я расскажу вам сказку, — сказал он. — Однажды охотник ранил изюбра. Долго шел по кровавым следам и никак не мог настичь зверя. А изюбр, уже выбившийся из сил, вышел к маленькому озеру. От воды шел пар. Подняв голову, зверь прислушался к настороженной тишине, вошел в воду и стал пить. Вскоре унялась кровь. Все энергичнее поднимал он свою красивую голову. И когда усталый охотник вышел к озеру, изюбр фыркнул и умчался от него, будто и не был ранен.

Слышали такую сказку? Ее рассказывают чуть ли не везде, где из-под земли бьют минеральные источники. Миллионы людей, кому приходилось лечиться водой, благодарны ей за способность создавать сложные целебные растворы. Поистине вода создала жизнь, она ее и поддерживает.

А недавно сенсацией прозвучали некоторые исследования полезности не минеральной, а самой что ни на есть «чистейшей» воды. Ученые посеяли два поля пшеницы. Все было совершенно одинаково, только семена одного поля перед посевом полтора часа продержали в снеговой ванне. Казалось бы, что в этом особого? Но из «снеговых» семян выросли более крепкие растения, зерна на них были крупнее, и урожай они дали в полтора раза больший. Попробовали давать снеговую воду людям с больным сердцем и нарушениями обмена веществ. И опять удивительные результаты — всем больным стало легче. Особенно помогала снеговая вода тем, кто страдал от полноты.

В чем дело? Окончательный ответ еще предстоит найти. Одни считают, что секрет «снегового эликсира» в пониженном содержании в его составе так называемой тяжелой воды. Другие уверяют, что все дело в кристалликах льда, сохранившихся в снеговой воде.

Но почему лед заподозрили в лечебных свойствах?

Для этого, оказывается, есть основания. Недавно выяснилось поразительное: при некоторых условиях лед не только не тормозит биологические реакции, а, наоборот, резко ускоряет их, действуя как катализатор. И сразу же по-новому возник вопрос о происхождении жизни. Не могла ли она зародиться во льду? Или, может, для ее возникновения нужны были периодические замораживания? И есть ли жизнь на других планетах, где вода присутствует только в виде льда?.. Ведь существует жизнь в Антарктиде. Бактерии, мхи, водоросли, моллюски, крабы водятся там в огромном количестве, а воды, омывающие ледяной материк, — самые богатые на планете районы рыбного промысла.

И это не последняя загадка. Что такое, например, «облагороженная вода»? Еще в тридцатые годы ученые заметили, что если пересыщенные растворы поместить в магнитное поле, то существенно изменяется выпадение кристаллов. Впоследствии было обнаружено, что даже незначительное воздействие магнитного поля меняет все физико-химические свойства воды: величину поверхностного натяжения, вязкость, электропроводность, даже плотность. И эти свои изменившиеся свойства вода сохраняет иногда в течение нескольких дней.

Наконец, я расскажу вам о тяжелой воде. Молекула воды состоит, как известно, из двух атомов водорода и одного атома кислорода. Существуют три изотопа водорода: легкий — протий, тяжелый — дейтерий и сверхтяжелый — тритий. Есть еще тяжелокислородная вода. Ее получают для исследований многих биологических и химических процессов. Но в науке и технике принято называть тяжелой именно тяжеловодородную воду. Сверхтяжелый радиоактивный тритий при этом в расчет не берется. Его слишком мало — на всем земном шаре меньше килограмма. Дейтерия тоже мало по сравнению с протием, но не настолько, чтобы не заметить его. И вот в 1932 году была открыта тяжелая — дейтериевая вода. Она есть везде: в морях, в Каракумском канале, в этом вот графине. На каждые шесть с половиной тысяч атомов протия приходится один атом дейтерия. Но если всю тяжелую воду собрать вместе, то ею можно было бы заполнить такой водоем, как Черное море. Налейте ведро воды, зачерпните наперсток, и вы увидите соотношение обычной и дейтериевой воды.

Добывать тяжелую воду трудно и дорого. Но ее добывают, не считаясь с затратами, потому что человечество связывает с ней свои надежды на решение энергетических проблем. Гигантское пламя водородных бомб показало, какие силы таятся в воде. При температурах, исчисляющихся миллионами градусов, дейтерий превращается в гелий. При этом выделяется фантастическое. количество энергии. Однако человек еще не научился управлять термоядерными реакциями синтеза. И это одна из важнейших задач, заданных нам водой.

Потенциальные же запасы энергии в воде настолько велики, что их и считать бессмысленно. Теоретически не только тяжелая, но и любая вода может быть источником энергии. Несомненно, когда-нибудь ученые сумеют ее выделить. И тогда… Что будет тогда, трудно даже представить. Ведь в том количестве воды, какое мы наливаем в ванну, содержится энергия, равная годовой выработке электричества Куйбышевской ГЭС.

Вот какое это чудо — вода, которую мы, жители пустыни, ценим как носительницу жизни. Хорошо сказал один поэт: «Зачато все живущее водой в объятиях ликующего грома…»

Он закончил лекцию неожиданно и оригинально: вынес из-за кулис большой белый лист и краски, мазнул на бумаге желтым, потом перечеркнул небесной голубизной. И там, где полосы пересеклись, изумрудно вспыхнула от смешения красок густая зелень.

— Вот так же бывает, когда голубая вода приходит в желтые пески, — там возникают оазисы…

На другой день мы уплыли из Нички вниз по каналу на катере, принадлежавшем тресту «Каракумгидрострой». Снова стремительно летела навстречу речная гладь. Но теперь я глядел на воду совсем другими глазами. Было что-то похожее на жалость, словно ей, воде, больно, когда ее режут острыми крыльями. Я думал о том, что культ воды еще живет в нас, потому что не исчезает и, вероятно, никогда не исчезнет ее оздоровляющая и облагораживающая роль.

Вспоминались многие знакомые мне люди, которые самозабвенно верили в спасительную силу воды. Один такой человек как-то целый вечер убеждал меня, что он до преклонных лет здоров и бодр только благодаря ныне всеми забытому водолечению. Он выложил на стол множество книг, имевшихся у него в домашней библиотеке, и цитировал, цитировал: «Трех свойств воды: растворять, удалять и укреплять — вполне достаточно для нас, чтобы утверждать, что вода, и в частности водолечение, излечивает все вообще излечимые болезни…» Из сочинений Гиппократа, Галена из Пергама, Асклепия из Самоса, Антония Музы… мы узнаем, что уже тысячи лет тому назад люди лечились холодной водой и ваннами… и что вода считалась лучшим из всех врачебных средств…

— Я никогда не болел и, как видите, вполне трудоспособен, — говорил этот человек. — Я лечусь от недомоганий, простуд и даже от некоторых серьезных болезней только водой, диетой, режимом, воздухом, совершенно без лекарств. Лечение водой избавляет от болезней, воспитывает решительность, мужество, благородство мышления!..

Слушая его, я думал в тот раз о великой всепронизывающей силе, которую приносит простая вера в доброту Природы.

Придет время, когда речная сеть на планете будет больше напоминать сеть водопроводную, но и тогда, в условиях строгих лимитов на воду, несомненно, будут существовать водоемы. Живая вода, как живой огонь, — в них никогда не отпадает надобность.

Может быть, существует нечто такое, чему ученые еще не дали названия? Может, стихии сами по себе несут что-то нужное человеку? Кто не знает, что естественный воздух гор, лесов и полей лучше чистейшего кондиционированного? Очень много людей, уверено, что ходить по голой земле полезней, чем по асфальту. Даже — о ужас закоренелого горожанина! — ходить босиком. А сидеть возле огня? А даже если и не плавать, то просто быть у воды? Четыре известные нам стихии — вода, земля, воздух и огонь — четыре изначальные силы всегда нужны будут человеку в их первобытном состоянии, а не в виде концентратов, насыпанных в цветочные горшки, или упакованных в тетраэдры пластмассовых пакетов, или замаскированных под обманчивую мишуру электрических каминов.

«Три клада у Природы есть: вода, земля и воздух — три ее основы. Какая бы ни грянула беда: целы они — все возродится снова», — писал поэт Сергей Викулов. Изначальные, первородные стихии, которые древние мудрецы ставили в основу всего, и поныне остаются такими же. Человек поднялся до своих высот, эксплуатируя их. Но, рубя сук первородных стихий, мы неизбежно все острее осознаем, что на этом суку сидим сами.

Глава III Ветры дальних дорог

Нам в прошлом и в будущем — проще,

чем в этих клокочущих днях…

Михай Ваци
Туркменистан называют краем самых молодых городов. Сто лет для города — не век. А к этому «детскому» возрасту подошел только один Красноводск. Все остальные города республики моложе.

Но если снять слой запыленных веков и заглянуть в глубь истории, то можно увидеть такое, что поразит даже нас, современников XX века. «История подобна кораблю, плывущему к счастливым поколениям», — сказал как-то латышский поэт Мирза Кемпе. Это верно, лишь если брать слишком широкую перспективу. Немало поколений ушло уверенными, что золотой век прошел, что впереди только пыль и тлен. И у туркменского поэта Зинхари, наверное, были все основания утверждать: «Ах, тот, кто жил смеясь, уходит плача; без плача уходящий — разве есть?»

Туркменистан — край самых древних в нашей стране городищ. Семь тысячелетий назад здесь уже были поселки оседлых земледельцев. За пятнадцать веков до нашей эры левобережье Амударьи населял народ, имевший высокую культуру, живший в укрепленных городах, возделывавший орошаемые земли. Предки туркмен — тюрки Центральной Азии — имели свою письменность задолго до прихода арабов (VII век нашей эры). Когда Европа еще только ждала свой Ренессанс, в оазисах среднеазиатских пустынь уже много было мыслителей и поэтов, каждый из которых мог бы стать гордостью кичливого Запада. Достаточно назвать только одно имя — Абу Рейхан Мухаммед ибн Ахмед аль Бируни, ученого и философа, поэта и лингвиста, географа и историка, математика и астронома, минералога и фармаколога, тысячелетие со дня рождения которого только что отметило благодарное человечество. Задолго до Коперника он утверждал идею гелиоцентризма, задолго до путешествия Магеллана доказывал, что Земля круглая, вычислил длину окружности земного шара и даже создал прототип глобуса. Он решил множество задач математической картографии, определил координаты сотен городов, составил географическую карту, выдвинул ряд гипотез, подтвердившихся лишь через много лет и даже веков.

В начале XII века Михаил Сириец писал о древних тюрках как о народе «бесчисленном»: «Есть у них достоинства. Они верны и просты, бесхитростны. Они мудры и умелы в устройстве своей жизни… Удивительна их способность приручать зверей и животных».

Такая была история у этого края. Но за веками возрождения следовали годы разорительных нашествий. Терпя поражение от воинственных кочевников, земледельцы уходили в пустыню — единственную свою спасительницу и там сами становились кочевниками. Так век за веком в изнурительных схватках с завоевателями, в тяжкой междоусобной борьбе народы теряли некогда обретенные богатства культуры. Высадившись на западном берегу Каспия в прошлом веке, русские нашли здесь в основном скотоводческие кочевые племена. Сколько раз приходили сюда сильные соседи, и всегда за ними оставались пепелища, и умирали арыки, и сухая пыль пустыни заносила разоренные аулы. Русские впервые в истории Туркменистана показали, что могут быть иные соседи, они основывали города, строили дороги. А с установлением Советской власти, которой удалось восторжествовать благодаря помощи русских рабочих, большевиков, началась и вовсе новая эра в истории туркменского народа. И это было как новое рождение нации.

Земля, где «песок смешан с солью», полна древних руин. Тысячелетняя история народа переполнена страданиями.

Но нынешнему поколению повезло, как никому другому: мы стали свидетелями и участниками двух самых значительных в истории событий — создания туркменской государственности в составе Союза ССР, избавившей от вражеских нашествий, и строительства Каракумского канала, гарантировавшего от страшных безводий — этого второго бича, искони угрожавшего туркменам.

Человек ко всему привыкает. Вспомним, как быстро перестали удивляться прогулкам по Луне. С такой же обыденностью мы говорим теперь о том, что еще вчера было сказкой, — о Каракумском канале.

Плывя по искусственной реке со скоростью шестьдесят километров в час, мы воздерживались от междометий, а говорили все больше о проблемах, порожденных приходом большой воды в пустыню.

— Это точно, что канал как лаборатория, — говорил плывший с нами на катере главный инженер треста «Каракумгид рострой» Валентин Гаврилович Пазенко. — Тут не то что на мою жизнь — на пять поколений работы хватит. Повернуть сибирские реки — полдела. Суметь использовать новые кубокилометры воды так, чтобы от них было только благо, — вот задача. Наш опыт, как труды первопроходцев, будет еще изучаться и обсуждаться. И конечно, использоваться всеми строителями будущих каналов и оросительных систем… Вот ведь как выходит: строим канал для Туркменистана, а польза для всей Средней Азии, для всей страны, а в чем-то и для всего мира…

Он вдруг постучал моториста по плечу и показал куда-то в сторону. Катер тут же ткнулся носом в волну, повернул к берегу и причалил к пологому склону голого бархана.

— Вот вам и опыт, — сказал Пазенко. — Берег-то размывается.

На мой взгляд, берег был как берег, обычно подмытый, обломанный рекой, каких много я видел на своем пути по каналу.

— Видите свежие обвалы? Течение сбивается. Тут только недогляди. Канал — это же как дитя Амударьи со всеми наследственными пороками.

И он рассказал о дейгишах, которым был свидетель.

Это было на Амударье у поселка Мукры, что неподалеку от Головного, в первый год строительства канала и в первый год, как Пазенко, молодой гидромелиоратор, приехал сюда из Киева. Он уже был наслышан, что Джейхун — «бешеная», как прежде называли реку, съела немало городов и поселков: Чоболанчи, Кипчак, Гурлен, заставила перенести на новое место столицу Каракалпакии Турткуль. В 1934 году Амударья прорвала дамбы сразу в пятидесяти двух местах, хлынула на оазисы, затопила полосу земли шириной до десяти и длиной в сто километров. Но одно дело — слышать, другое — видеть своими глазами. В тот раз у Мукры он пятился от реки, рушившей берег у него под ногами, и не понимал, что заставило «бешеную» кинуться именно на этот серый невысокий обрыв. За полчаса река размыла шестьдесят метров берега и так же внезапно прекратила свою разрушительную работу.

Потом Пазенко узнал, что все дело в сложном рельефе дна, образующем сбойные течения. Переполненная взвесями Амударья все время перекраивает рельеф своего ложа, намывает отмели и кидается от них в сторону. Предвидеть дейгиш невозможно, есть только один выход — постоянно промерять глубины, чтобы вовремя заметить образование отмели и углубить дно. Именно такая служба контроля и существует на канале. Бульдозеры, землесосы размещены на трассе так, чтобы в любую точку русла они могли быть переброшены не более чем за три часа. А в дни, когда пропускается повышенный объем воды, выделяются специальные дежурные механизмы и баржи.

Нет-нет да проявляется коварное наследство. В 1966 году дейгиш пошел на Ничку. Семнадцать часов — вечер, ночь и утро — все население поселка боролось со стихией, укрепляя берег камнем, мешками с песком, фашинами, наскоро связанными из гребен-чука и саксаула. Канал успел размыть восемнадцать метров берега. И все это время, и еще столько же, пока не были ликвидированы последствия «нашествия», бульдозеристы не отрывались от рычагов своих машин, не спускались на землю…

— Сначала канал вели по сложной трассе, чтобы вода шла самотеком и при этом чтобы поменьше было земляных работ, — говорил Пазенко. — Теперь спрямляем и расширяем русло. Течение замедляется, а значит, и опасность дейгишей сходит на нет…

Интересная получилась эта поездка. Как экскурсия по проблемам. Увидели на берегу, устланный матами, склон бархана, причалили, и я узнал о работе специального отряда, занимающегося закреплением песков или, как здесь говорят, фитомелиоративными работами. Было время, когда всерьез опасались, устоит ли канал перед натиском пустыни, не окажется ли эта тонкая голубая ниточка перегороженной барханами. Беспокойство обострялось после каждой пыльной бури, которые случались порой ежемесячно и после которых даже в домах с закрытыми ставнями песка было хоть лопатой греби. Но научились удерживать пески настилами из гребенчука. На первое время их крепили, чтобы ветром не раскидало, а потом маты прорастали: защищенный от солнца песок дольше сохранял влагу.

В другой раз мы причалили к землесосу, уткнувшемуся в пологий берег. Пазенко взбежал на бархан, показал мне большую зеленую, но довольно сухую котловину:

— Здесь было озеро.

— Куда ж оно делось?

— Высохло. Вы же спрашиваете о фильтрации?

Меня и в самом деле весьма занимала эта до конца еще не решенная проблема. Я знал, что вначале канал терял на фильтрацию почти три четверти своей воды, что многие серьезно опасались за судьбу искусственной реки и было немало предложений о том, как изолировать русло от ненасытных грунтов. Предлагалось даже одеть его в бетон, но простейшие расчеты показали, что для этого не хватило бы мощностей цементных заводов всей Средней Азии. И пока шли споры, вода растекалась по пустыне, подтапливала дома, склады, элеваторы, перекашивала фундаменты зданий в городах, поднимала соль из глубин земли, портила пашни. Вдоль канала образовались лабиринты озер: вода просачивалась сквозь песок, разливалась в соседних межбарханных котловинах.

Обнадежили сотрудники Туркменского научно-исследовательского института гидротехники и мелиорации. Сложными расчетами и опытами они доказали, что канал все больше будет приобретать свойства обычной реки, русло заилится и к 1980 году фильтрация снизится до десяти процентов. Последующие наблюдения подтвердили прогноз. И эта пересохшая котловина, которую показал мне Пазенко, свидетельствовала о том же. Канал — вот он за барханом, но вода уже не просачивалась из него в таком количестве, как было еще недавно, не образовывала обширных мочажин.

Однако что означают обещанные десять процентов? Если учесть, что по проекту четвертой очереди канал будет забирать из Амударьи свыше пятисот кубометров воды в секунду, то одна десятая доля — внушительная цифра. Выход один — дренаж, горизонтальный и в особенности вертикальный, когда скважины, пробуренные в местах наиболее активной фильтрации, перехватывают воду, понижая ее уровень в недрах, и подают в оросительную сеть…

Вернувшись к землесосу, мы увидели подходившую к нему белую самоходную баржу.

— Плавмаг пожаловал.

— Три дня плаваем, четыре стоим в Ничке, привозим товары из Керки. И опять на три дня в рейс, — вскоре рассказывал нам заведующий магазином, он же капитан и механик Сувхан Бабаев, бойко раскладывая товары на узком прилавке.

Его жена Огулхан Имамназарова, она же матрос, продавец, повар и кто угодно еще, в зависимости от необходимости, время от времени заглядывала в распахнутую дверь, готовая помочь мужу. В тот момент она мыла палубу шваброй.

Бабаев рассказал, что его постоянные покупатели — рабочие двадцати землесосов, четырех бригад бульдозеристов, восьми точек объездчиков канала и жители двух населенных пунктов, что летом он со своим верным матросом плавает по каналу, а зимой, если канал замерзает (иногда и такое случается), плавмаг превращается в летмаг — доставляет продукты вертолетом.

В магазине было душно, поэтому покупатели и продавец очень скоро выбрались из трюма, перешли на землесос и там под навесом за чаем повели неторопливый разговор о жизни. «Первый каракумец», бригадир землесоса Абдулахат Каримов, работающий здесь с 1953 года, вспоминал те времена, когда не было теперешнего комфорта — ни телевизора, ни газа, ни радио, ни такого четкого снабжения, когда растревоженная река чуть ли не еженедельно устраивала гидростроителям авралы.

— Не скучно все время в одиночестве?

— Десять дней в месяц живу дома, в Ничке. До города — час полета. Самолет арендованный ходит до Мары, как автобус. А сколько вы в Москве добираетесь от дома до работы?

Пришлось признаться, что столько же — час в один конец.

— Ну вот, — сказал он многозначительно. — Да и скучать-то некогда, работы много.

— Сколько же вы за двадцать лет земли перекопали?

Каримов и сам заинтересовался вопросом, принялся считать, записывая что-то прямо на столе.

— В кубометрах — это миллионов десять будет.

— А были какие-нибудь случаи… — я пошевелил пальцами, подбирая слово, — рискованные, что ли?

Нам, литераторам, все кажется, что если без трагедий, то и неинтересно.

— Раз чуть не утонул, — сказал Каримов, подумав. — Это когда еще с травой боролись, будь она неладна. Мертвяк на берегу вырвало, решил доплыть с лопатой, укрепить трос. Плыть-то было всего ничего, а едва нырнул — и чуть богу душу не отдал. Чувствую, будто в сеть попал, так оплело травой. Лопату утопил, самого еле живого ребята вытащили… Помучились с этой травой, пока рыба не помогла…

Тут мне пришло в голову спросить о национальном составе нашей маленькой группки, случайно собравшейся на палубе землесоса. Каримов оказался татарином, Пазенко — украинцем, Бабаев — узбеком. Были также русские, туркмен, белорус, казах. Поговорили оживленно о таком многонациональном составе, да тут же и забыли об этом: отношение к людям здесь не по национальности — по труду…

Снова плыли мы по быстрой реке, разговаривали о проблемах, которых так много приходится решать гидростроителям.

— Куда будете горы девать, что у Головного накопились?

— Тут голову поломаешь, — вздохнул Пазенко и улыбнулся нечаянному каламбуру. — Придется обратно в Амударью смывать, иного выхода не вижу. У реки взяли, реке отдадим. Думаю, что баланс не нарушится.

— Знаете или только предполагаете?

— Придется еще разобраться. Но впредь будет полегче: из водохранилища вода пойдет отстоянная, не то что прямо из Амударьи.

— Разве есть такое водохранилище?

— Нет, так будет — Зеитское. Там сейчас колодец Зеит, по нему и название. Проектируется целое море: первая очередь до трех с половиной миллиардов кубометров, в перспективе — до двенадцати.

— Где взять столько воды?

— В паводок наберется. В том и беда Амударьи — в ней то густо, то пусто. В паводок у Головного четыре-пять тысяч кубометров проходит в одну секунду, а весной, когда массовый водозабор и лед в горах еще не тает, кое-где пешком перейдешь. Придется придерживать воду, пока ее много. И считать, копить, распределять по справедливости, чтобы всем хватило.

— И Аралу?

— И Аралу, — с вызовом сказал он, понимая, о чем речь. И добавил со вздохом: — Не бережем воду. Если бы всю-то собирать да расходовать, сколько нужно, не проливая ничего лишнего… Впрочем, без сибирских рек все равно не обойтись, если подальше вперед заглядывать…

Так вот мы и беседовали, пока не добрались до поселка Захмет. Здесь поднырнули под высокие мосты — шоссейный и железнодорожный, свернули влево, в широкую медлительную протоку. И скоро уперлись в стену насосной станции. Пять труб двухметрового диаметра спускались к воде, словно хоботы огромных слонов, спрятавшихся за бугром, шумно вбирали воду. Это был искусственный исток Мургаба.

Естественный исток этой реки затерян где-то в горах Афганистана. Мургаб сбегает в пустыню и исчезает в песках. Но прежде он успевает напоить небольшую полоску земли. И на этой полоске поколения туркменских земледельцев создали оазис, крупнейший в Каракумах.

К Мургабскому примыкает другой оазис, образовавшийся в незапамятные времена на небольшой речке Теджен. Оазисы — лишь зеленые пятнышки на необозримом лике пустыни. Но в этих небольших районах сложился в древности один из важнейших центров цивилизации.

«Вода — это жизнь», — с незапамятных времен говорят туркмены. Это подтверждают историки, отмечая, что с обмелением рек связана гибель многих оазисов. Существует предположение, что обезвоживание Мургаба и Теджена, случившееся четыре тысячелетия назад, погубило богатый Геоксюрский оазис и, «сдвинув народы», послужило первым камнем лавины переселений, известных в истории под названием «арийское завоевание Индии».

Теперь часто говорят, что человек все больше освобождается от капризов погоды, но когда сталкиваешься с конкретным фактом такого освобождения, прямо-таки поражаешься и восхищаешься величием и могуществом человека.

Так случилось со мной в тот раз, когда смотрел на необычный исток реки — пять труб-хоботов, сосущих воду из Каракумского канала.

Создание насосной станции как раз и было связано с прихотями погоды. Зимой 1966 года гидрологи, прогнозирующие запасы вод, предсказали катастрофически маловодное лето. В этом не было ничего необычного: в прошлом такое случалось многократно. И гибли посевы, и пустели поселки. Но в то время уже существовал Каракумский канал и имелось достаточное количество современной техники. Чтобы спасти будущий урожай было предпринято большое строительство. Сотни бульдозеров в короткий срок вырыли сорокашестикилометровый, как его теперь называют, Машинный канал, на котором были возведены три насосные станции, способные перекачивать на тридцатиметровую высоту пятнадцать кубометров воды ежесекундно.

К тому времени, когда подступила летняя жара, все было готово, и воды Каракумского канала хлынули в пересохшие русла Мургаба и Теджена.

Пазенко рассказывал о седобородых аксакалах, часами простаивавших тогда у берегов.

— Ай-яй! — удивлялись они, качая своими мохнатыми шапками. — Сколько живем, никогда не видели и не слышали, чтобы река текла наоборот.

Каракумская вода вошла в оросительную сеть, напоила поля. В тот год Туркменистан собрал хлопка больше, чем когда-либо за всю предыдущую историю…

Чем хороши дальние дороги — так это контрастами. Только что влажный ветер бил в лицо и зори заливали озера расплавленным металлом, только что ловил: рукой водяную пыль — и вот уже настоящая душная пыль пустыни забивает машину, стоит только чуточку притормозить. Несколько дней проходили передо мной картины, связанные с самой большой победой туркменского народа, и вот уже мелькают за смотровым стеклом другие виды, напоминающие о самом большом поражении, самой страшной трагедии, случившейся семь с половиной веков назад.

Миновав небольшой, совсем утонувший в зелени городок Байрам-Али, мы выехали в серые просторы его пустых окрестностей и запутались в лабиринте дорог, петлявших между холмами. Там и тут виднелись оплывшие остатки старых стен, черневшие провалами дверей и окон. Кое-где миражами вставали на холмах силуэты дворцов и мавзолеев, быстро превращавшихся, когда мы подъезжали, в подобие заброшенных декораций какого-то грандиозного кинофильма.

— Что это? — спрашивал я, совсем растерявшийся от обилия остатков былой жизни.

— Развалины, — отвечали мне таким тоном, словно этим было все сказано.

Лишь в одном месте шофер, остановив машину, показал на уцелевший купол простого, но поразительно величественного полуразрушенного здания и сказал конкретнее:

— Мавзолей султана Санджара.

Это были знаменитые руины Старого Мерва, при виде которых невольно вспоминался Омар Хайям: «Где высился чертог в далекие года и проводила дни султанов череда, там ныне горлица сидит среди развалин и плачет жалобно: «Куда, куда, куда?..»» Здесь было раздолье для раздумий: куда уходят годы? Куда исчезает величие народов? Почему о труде сотен поколений говорят только оплывшие руины да грустные песни, чьи истоки теряются в бездне времени и бед?.. Разум восстает, не желает мириться с неизбежностью все уничтожающих катаклизмов, пытается хотя бы мысленно восстановить былую жизнь.

Что я знал о Старом Мерве? То, что здесь со второго тысячелетия до нашей эры существовал богатый оазис, что стояли крепости, равных которым не было, что, подчинив местные народы в VII–IX веках нашей эры, арабы сами стали учениками, принялись перенимать ирригационное искусство у мервских мастеров?.. Но когда ходишь по битой черепице неведомо каких веков, жаждешь не только цифр и фактов, а преданий, оживляющих прошлое. Местные жители, изредка встречавшиеся по дороге, которых я пытался расспрашивать, отвечали хоть и с явной симпатией, но настолько односложно, что тяжело было слушать. Так я и проехал через эти места с душой нерастревоженной. Лишь позднее, уже в Ашхабаде, когда купил непонятно почему залежавшуюся в магазине превосходно написанную брошюру Г. А. Пугаченковой, мне удалось пережить то, о чем мечтал, бродя по руинам Старого Мерва, увидеть оплывшие холмы, крепости и мавзолеи как бы в художественно-историческом разрезе.

…В середине первого тысячелетия до нашей эры Мерв был уже крупным городом даже по масштабам нашего XX века. Сохранилась клинописная надпись, в которой персидский шахиншах Дарий Гистасп хвалился, что во время подавления восстания в Мерве он перебил пятьдесят пять тысяч человек. Но город быстро оправился от последствий шахиншаховой победы. В IV веке до нашей эры когорты Александра Македонского встретили в Маргиане хорошо укрепленные города. «Область благословения», как именовались эти места в священной книге Авесты, позволяла себе сооружения, которые даже по теперешним масштабам выглядели бы грандиозными. В III веке до нашей эры здесь была построена стена длиной двести тридцать километров для защиты и от наступления песков, и от набегов воинственных кочевников. Затем сооружается Гяур-кала — «крепость язычников» совсем уж невероятных размеров — квадрат со стороной полтора километра. В ней было все, как у сказочных гигантов: стены высотой до тридцати и толщиной до шестнадцати метров, залы во дворцах с высоченными потолками. Впрочем, здесь и жили гиганты, по труду разумеется. Виноградные гроздья Маргианы длиной с локоть славились даже в античном Риме. Отсюда вывозился великолепный хлеб, лучший изюм, сушеные дыни, шелковыеткани, самый мягкий на Востоке хлопок… И было это для соседних властителей все равно что мед для пчел: привозимые богатства лучше донесений лазутчиков говорили, что из-за этого благословенного края стоит «копья ломать».

Нашествия следовали одно за другим. Но они только увеличивали количество фортификационных сооружений. Строятся Кыз-кала — «Девичья крепость», Йигит-кала — «Крепость джигитов», Султан-кала, Искандер-кала… И создается ряд великолепных зданий: монументальный «гофрированный» дом, превосходный многокупольный мавзолей Мухаммеда-ибн-Зейда, мавзолей султана Санджара, про который говорят, что если бы сохранился только он один, этого было бы довольно, чтобы представить былое величие города. Недаром же Старый Мерв в средние века именовали «матерью городов всего Хорасана», как древний Киев — «матерью городов русских».

В начале нынешнего тысячелетия Мерв становится одним из крупнейших и культурнейших центров Средней Азии. Здесь в султанской обсерватории работал Омар Хайям, крупный историк Самани, энциклопедически образованный ученый Энвери, знаменитые поэты Хасан Газневи, Абд-ал-Васи, Эмир Моиззи. Здесь были богатейшие библиотеки. Известно, что только в одной из них насчитывалось до ста двадцати тысяч томов…

Но история словно бы торопилась к своему заключительному акту, одну за другой разыгрывала репетиции будущей трагедии. Мерв разорялся то междоусобными распрями, то дикой кавалерией кочевников-гузов, то набегами властителей Хорезма.

У стран и- народов, оказавшихся на пути монгольских полчищ, много общего. Некоторые могли бы самостоятельно остановить нашествие. Но не остановили. Главным образом из-за чересчур самоуверенных правителей, считавших свои капризы основным законом истории. Требуя повиновения и почитания, они сами становились рабами своих привычек и, слушая советчиков, напрочь забывали, что те стремились только к одному — угадать желания «благодетеля». В атмосфере придворной лести властители уже не могли узнать правды ни о друзьях, ни о врагах и словно бы попадали в собственный капкан. Роковой круг власти замыкался, и не было из негр выхода. Чувствуя, что жизнь проходит стороной не по их воле, они начинали подозревать всех и всякого и старались заглушить собственную неуверенность пышностью царских церемоний.

Таков был хорезмшах Ала ад-дин Мухаммед, считавший себя полководцем и государственным деятелем, равным Александру Македонскому. Его неприязнь к Чингис-хану началась с того, что он собрался завоевывать Китай, а оказалось, что монголы это уже сделали. Знал ли он силу Чингис-хана, меру его беспощадности? Но если бы и знал, то все равно не смог бы организовать сопротивление. Придворная лесть уже сделала свое дело, убаюкав его миражами несуществующего величия.

Когда монгольский кулак начал крушить города, Мухаммед не придумал ничего лучшего, как раздробить свои силы по гарнизонам, отсидеться за стенами. Его огромное войско сдавалось по частям. Пали Отрар, Бухара, Самарканд, Ургенч. В 1221 году восьмидесятитысячное войско монголов подошло к Мерву. На могучих твердынях города защитников было в несколько раз больше, но растерянность правящих групп была настолько велика, что город сдали на милость победителя. «Милость» оказалась страшной: в одну ночь монголы вырезали всех поголовно — миллион триста тысяч человек. «В городе и его окрестностях, — писал историк Джувейни, — не осталось и ста человек и не находилось количества пищи, достаточного для пропитания нескольких несчастных…»

Я был потрясен, узнав эту цифру. Миллион триста тысяч — это ведь только в Старом Мерве, не считая убитых в предместьях и деревнях!..

«Мать городов хорасанских» пала на 20 лет раньше «матери городов русских». Теперь спустя семь с половиной веков наивно сетовать на несбывшееся, но невольно думалось: если бы ясители Мерва дрались, как киевляне (за каждый дом, за каждую печь), беря на ножи монгольские тумены, может, они спасли бы и себя, и многие другие народы?! Ведь сумела это сделать немногочисленная Киевская Русь, правда, непостижимо дорогой ценой, но все же спасла народы Западной Европы от нашествия. А ведь в Киевской Руси, во всех ее разбросанных по огромной территории городах, городках и селах было всего пять миллионов жителей! К тому же она не имела государственного единства и была невероятно ослаблена княжескими распрями.

И еще думалось о многочисленности народов, населявших в далеком прошлом эти оазисы. Невольно напрашивалось сравнение: ведь даже теперь во всей Марыйской области проживает в два раза меньше людей, чем было в одном только Старом Мерве!

Впоследствии многие владыки пытались восстановить былое благополучие. Но это была агония, длившаяся несколько веков. Великий город умер. В середине прошлого столетия неподалеку появился Мары, но это был уже совсем другой город. А Старый Мерв с 1923 года — грандиозный археологический заповедник, куда приезжают только ученые да изредка группы туристов. И снова пыль гуляет по бывшим базарным площадям, заносит в низинах серую траву солянку. Тишина вечности лежит на оплывших стенах крепостей. Ее не нарушает новая жизнь, возрождающая «жемчужину Востока». Трактора и мелиоративные машины обходят стороной сухие поля и холмы, на которых когда-то бурлила жизнь: память о прошлом следует беречь, она нужна для будущего, может быть, не меньше, чем многие достижения настоящего.

И все же Мары несет на себе печать своего великого предшественника. Не в улицах, не в памятниках старины — их здесь нет, — в памяти людей, кому посчастливилось, как мне, въехать сюда с востока, через руины Старого Мерва. Именно Мары, а не Байрам-Али, расположенный в 28 километрах к востоку, хотя последний прямо-таки примыкает окраинами к древним городищам.

Я ходил по типично провинциальной улице Полторацкого, всматривался в старые приземистые дома, оставшиеся от купеческих времен, и не мог отделаться от мысли, что вот сейчас увижу на одном из них мемориальную доску с грозным предупреждением: «Охраняется государством», хотя хорошо знал: памятников древности здесь никак не могло быть. Эта центральная в городе улица несла на себе контрасты времен. Среди старых лабазов вдруг вырастали современные дома со стеклянными галереями магазинов по всей длине. А здание обкома партии как-то ухитрилось объединить в своем облике и прошлое и настоящее. Построенное явно не в последние пятилетки, тяжелеющее сводами и колоннами, оно выделялось яркой солнечной окраской и прямо-таки «девичьей» чистотой и аккуратностью. Рядом с ним в глубине просторной площади, окруженной бассейнами, высились пять каменных парусов, один другого выше, — памятник марыйцам, погибшим в войну. На другой площади, расположенной напротив, стояли огромные плакаты, словно забором отгораживали какую-то новостройку. Из этих плакатов я получил исчерпывающую информацию о городе и области. В 1975 году по сравнению с 1971-м производство железобетонных изделий увеличится в три с половиной раза, а производство электроэнергии — в сто пятнадцать раз. К имеющимся предприятиям прибавлялись за пятилетку большой кожзавод, авторемзавод, мелькомбинат и, конечно, известная даже москвичам Марыйская ГРЭС.

Я долго бродил по улицам, тенистым, обсаженным высокой восковой туей, делавшей Мары похожим на старые города нашего европейского юга. Спускался к Мургабу, вода в котором напоминала жидкий кофе с молоком. Пылил кедами на ухабистых улицах старой левобережной части, уже сдавленной кольцом новостроек. Любовался памятником первому туркменскому генералу Якубу Кулиеву у входа в глубокие аллеи городского парка. Смотрел гордость гидростроителей — новый Дворец культуры. А потом снова вышел на центральную улицу, увидел ресторан с приветливым названием «Достлук» — «Дружба» и обрадовался возможности отсидеться от уличной жары под струей вентилятора.

Но ресторан оказался «нетипичным»: не успел я вынуть блокнот, чтобы, пользуясь случаем, записать свои впечатления, как мне уже принесли окрошку. Сообразив, что раскрытый блокнот не даст отдохнуть, я поспешно спрятал его, но было уже поздно. Так же быстро официантка принесла и второе, и третье, и не успел я опомниться — снова оказался на солнцепеке.

Как говорится, нет-худа без добра. Если бы просидел под вентиляторами «Дружбы» еще хоть полчаса, наверняка упустил бы возможность познакомиться в обкоме партии с очень интересным человеком — директором совхоза «Теджен» Чары Ханамовым.

Снова распахнул передо мной дверцы вездесущий пустынный газик, и мы, покинув этот самый южный в стране областной город, помчались вдоль Каракумского канала к водохранилищу с претенциозным названием Хауз-Хан — «царь-озеро».

Когда я первый раз услышал о Хауз-Хане, то просто не обратил на него внимания. Что за масштабы — нет и одного кубического километра! Ведь это в десятки, даже в сотни раз меньше, чем объем уже существующих в нашей стране водохранилищ! Но по объему радости, которую приносит вода, это туркменское море будет, пожалуй, на первом месте. Надо пересечь пустыню, истосковаться по воде, чтобы, добравшись до Хауз-Хана, задохнуться от одного вида синего горизонта и понять, какое это чудо — море в пустыне. К тому же вблизи оно вовсе не выглядело маленьким. Стоя на берегу и наблюдая, как тонет в сияющей безбрежности крошечная точка моторной лодки, невозможно было поверить, что почти вся эта масса воды исчезает в поливной сезон, растекается по тысячам арыков. И остается лишь минимум — для рыбы.

Хауз-Хан — пока самый большой искусственный водоем в Туркменистане. Есть и еще одно достоинство, которое делает его самым оригинальным даже среди водоемов-гигантов. На этом месте несколько тысячелетий назад существовало первое на территории СССР водохранилище. Археологи установили, что оно было трех с половиной метров глубины и соединялось арыком с рекой Теджен. Теджен очень своенравен. Он может за несколько дней выплеснуть свою годовую норму, а потом «надолго пересохнуть совсем. Древние гидростроители, когда воды было много, пропускали ее в свое озеро и перекрывали арык. Точно такой же режим и у современного царь-озера, с той лишь разницей, что оно питается из самой устойчивой пустынной реки — Каракумского канала. Благодаря ему поля гарантированы от любых неожиданностей, и в пик полива, когда изнывающие от жары хлопковые поля готовы выпить весь канал, Хауз-Хан настежь растворяет двери своих хранилищ…

И вновь бежали за обочинами поля, где пшеница и ячмень были, как вода в Хауз-Хане, до горизонта, и бескрайние хлопковые плантации, и пестрые бахчи знаменитой дыни карры-кыз — «старой девы», как назвали ее веселые туркмены за то, что долго сохраняется.

— Охотились тут, — сказал Ханамов, оглядывая поля с задумчивой улыбкой. — Зайцев и фазанов было много…

Он первый раз увидел свою елли-ой — «долину ветров» в шестидесятом году, когда канал был еще на подходе и вокруг, сколько видел глаз, лежала мертвая земля, покрытая редкими убогими стеблями растения солянки. С трудом верилось, что здесь когда-нибудь будут поселки и хлопковые поля. В 1963 году новый совхоз «Теджен» сдал государству сто восемьдесят тонн хлопка. На следующий год — в десять раз больше. Сейчас на большой харман каждую осень свозится уже по тринадцать тысяч тонн «белого золота».

Вдоль дороги бежали арыки, бетонированные, врытые в землю и приподнятые на столбиках — лотковые.

— Чьи это?

— Совхоза «Теджен», — не без гордости ответил Ханамов.

Вдали показался поселок за шеренгой пирамидальных тополей, и опять я задал тот же вопрос. И услышал тот же ответ.

— Чей хлопок?

— Совхоза «Теджен».

— Чьи бахчи?

— Тоже наши…

Получалось как в сказке про несметные богатства маркиза Карабаса. А когда я узнал, что Ханамов по совместительству руководит еще и машиноиспытательной станцией, где проходят проверку все новые машины, необходимые орошаемым землям, то окончательно поверил в способности этого человека и в возможности его хозяйства.

А потом вышел небольшой конфуз. За обочиной промелькнул участок белесой засолонившейся почвы, и я по привычке задал свой вопрос.

— Недоглядели, — смутился Ханамов. И добавил многозначительно: — То ли еще бывает…

Я понял, что он имел в виду, несколько позже, когда увидел уже не участочки — огромные поля, убитые поднявшимися к поверхности солеными грунтовыми водами. И тогда мне снова вспомнился оптимистический разговор в Ничке о проблемах, рождаемых новым делом, решить которые будто бы не составляет труда.

Истории мелиоративных работ известны случаи, когда слишком оптимистичные прогнозы приводили к трагедиям. Профессор П. Ритчи Калдер рассказывал в одной из своих статей об «арктическом» ландшафте на огромных пространствах Пакистана, образовавшемся в результате недосмотра экспертов. Специалисты утверждали, что почва в долине Инда очень плодородна и будет обильно плодоносить, как только получит воду. Они не учли, что. уклон от Лахора к Большому Качскому Ранну слишком мал, чтобы вода, подаваемая на поля, скатывалась обратно в реку. В результате поднялся уровень грунтовых вод и посевы были отравлены. Положение ухудшалось настолько быстро, что президент Пакистана лично обратился к президенту Кеннеди с просьбой о срочной помощи. Миссия из специалистов двадцати различных областей науки, подкрепленная счетными машинами Гарвардского университета, дотошно изучала возникшую проблему.

И пришла к выводу, что нужно двадцать лет и два миллиарда долларов, чтобы восстановить ущерб, — больше, чем стоили сооружения, которые привели к такому положению. «Если бы эти двадцать наук были привлечены с самого начала, — констатировал П. Ритчи Калдер, — ничего подобного бы не произошло».

Однако есть ли основания в торжественный хор, воспевающий успехи наших мелиораторов, вносить столь грустную ноту? Думается, что есть. Я помню, как на заре «Каракумстроя» газета «Правда» сетовала, что вместо семидесяти процентов от общей стоимости Каракумского канала, определенных планом на освоение новых земель, гидростроители израсходовали всего пятнадцать процентов, тогда как остальные ушли на сооружение главной магистрали. И вот теперь десять лет спустя я держал в руках газету «Известия», в которой председатель колхоза имени Ленина М. Оразму-радов рассказывал, к чему привел такой «строительный перекос». «Процесс засоления почв обострялся с каждым годом. Сегодня он приобрел угрожающие масштабы. Только третья часть колхозной пашни относится сейчас к землям незасоленным или слабозасоленным. Зато почти половина — к сильнозасоленным, то есть практически бесплодным».

Не только полям, но и поселкам грозят поднявшиеся из недр соленые воды, они подступают под постройки, губят лесонасаждения. Спасти положение можно лишь срочным строительством коллекторно-дренажной сети. Иначе, как и в древности, придется заняться переложным землепользованием: загубили одно поле — айда на другое.

«Когда воду из канала подвели к нашим полям, мы не предполагали, что увеличение поливов вызовет такой быстрый подъем грунтовых вод, а потом и засоление полей», — писал М. Оразмурадов.

Позвольте, может спросить читатель, разве хлопок стал «водохлебом»? Разве тот же самый куст может выпить больше того, что может? Признаться, и меня тоже занимал этот вопрос, и я, у кого только мог, спрашивал о нормах полива. Мне называли разные цифры: восемь, десять и даже пятнадцать тысяч кубометров воды на гектар хлопка. Каково же было мое удивление, когда в одной из статей журнала «Природа» я прочитал, что двух тысяч кубометров на гектар вполне достаточно для хорошего урожая и что уже при трех тысячах начинается засоление… И показалось мне, что в этой разноголосице — одна из главных причин поднятия грунтовых вод. Как это ни странно звучит, но, вероятно, чем больше возможности водоснабжения, тем строже и жестче должен быть водный лимит.

Вторая причина — неверный прогноз или его отсутствие. Французский ученый Клод Бернар сказал однажды: «Настоящая наука учит нас сомневаться, а при незнании чего-либо — воздержаться». Некоторые туркменские специалисты, своеобразно понимая эту формулу, воздерживались от прогнозов. «После строительства искусственной реки режим грунтовых вод на этих землях не прогнозировался, не велись натурные съемки», — публично признавались они в местной печати. Почему же молчали? Разве не знали, что бессточные пустынные земли за много веков стали настоящей солонкой, что только в верхнем десятиметровом слое здесь содержится до двух тысяч тонн соли на гектар?..

Это очень обидно, когда ученые уподобляются слепцам: простукивают только те камни, что в пределах досягаемости.

Наверное, именно эти ошибки кое-кому за рубежом и дали повод утверждать абсурдное, будто Каракумский канал создает новый сельскохозяйственный кризис. Так, в частности, писал в одной из норвежских газет некий господин Мюрдаль. Но, как ни грустно то, что мы уже знаем о возникшем конфликте с природой, все же не хочется соглашаться с господином Мюрдалем. «Дети, впервые споткнетесь о камень, разобьете коленки — прошу вас: не спешите думать, будто земля вся — из камня», — призывал литовский поэт А. Балта-кис. Да, это хорошо известно: все просто, когда ничего не предпринимается. Возможно, некоторым господам на Западе желанней было бы законсервировать «пустынный и безводный» образ жизни туркменов, чтобы буржуазные снобы, приезжая из своих цивилизованных стран, могли любоваться стоицизмом аборигенов. Но еще недавно такой «образцово-отсталый» народ теперь не хочет отставать от сверхцивилизованных соседей. Он взялся переделывать все сразу — образ жизни и традиции и даже природу своей страны. При такой большой работе удивительны ли ошибки? Можно пройти какое-то расстояние за час. А если нужно успеть за полчаса? Тогда приходится мириться с мыслью об усталости, одышке, даже о вероятности запнуться на бегу.

Сейчас вопросами борьбы с засолением почв в Туркменистане заняты все, кто имеет к этому хоть какое-нибудь отношение. Ведется традиционная промывка. Разрабатываются новые методы, в частности весьма эффективный вакуумный комбинированный дренаж с принудительной откачкой воды. Ученые ищут возможности повысить солеотдачу почв с помощью электрического тока. Накапливается опыт, свидетельствующий о том, что можно не только сохранять плодородность почв, но и оживлять поля, засоленные самой природой века назад. «Белый пятачок», который я увидел в совхозе «Теджен», оказался случайным. Типичней для этого хозяйства — зеленые просторы на месте бывших солончаков. Лотки, бетонированные арыки, многокилометровая коллекторно-дренажная сеть позволяют здесь не бояться «соленого демона недр». Но чтобы достигнуть этого, потребовалось осознание очевидного факта, что освоение новых земель — процесс куда более сложный и трудоемкий, чем само ирригационное строительство. Как выразился по этому поводу один мой знакомый генерал, наскоком можно победить только в стычке, но, чтобы выиграть битву, а тем более войну, нужно хорошо знать противника и рассчитывать не на авось, а на предельную мобилизацию всех своих ресурсов…

При езде на перекладных неизбежно наступает момент, когда уже не ты едешь, а тебя везут: дорога диктует свои законы. Я долго ехал по шоссе, напоминающему огромную линейку, брошенную на ровную, как стол, южнотуркменскую степь. За Душаком горизонт вздыбился подступившим хребтом Копетдага и больше уже не выравнивался: горы, подперевшие великую пустыню с юга, на много дней пути скрасили монотонный пейзаж. А за обочинами побежали уже не пески — серая равнина, испещренная пятнами солончаков, поросших красной травой со странным названием «воробьиные глаза».

Едва я добрался до очередного райцентра — Каахки, как сразу же попал в другой газик, принадлежавший председателю колхоза имени Ленина, пожилой медлительной женщине с тяжелым взглядом проницательных глаз — Шекер Оразмухаммедовой. Она родилась и выросла в этих степях. В восемнадцать лет вышла замуж за красивого парня Оразмухаммеда. Была веселая свадьба под томное пение четырехструнного тара и зовущие удары бубна. Но едва отшумели торжества, как началась война. Красавец Оразмухаммед ушел на фронт и не вернулся. И осталась Шекер с единственной дочкой среди многодетных соседских семей. Думала ли она, что придет время, когда все женщины села станут называть ее Шекер-бажы — «сестра» и все невесты будут приходить к ней за советов, как к матери?..

Шекер работала простой колхозницей, потом председателем сельсовета. В 1958 году, в канун больших перемен, которые должен был принести Каракумский канал, ее избрали председателем колхоза.

— Плохо мы живем, — сказала она на первом же собрании. — От аула до аула не доберешься. Понятно, почему вразброс: одним ручейком всех не напоить. Но скоро воды будет много. Надо строить одно большое село и жить всем вместе. Будут у нас и Дом культуры, и новая школа, и асфальт на дорогах, и водопровод в каждом доме.

Аксакалы укоризненно поглядывали из-под мохнатых шапок.

— Ай, нехорошо, Шекер, мы тебя избрали дело делать, а ты нам сказки рассказываешь.

Это и в самом деле казалось нереальным. Воды не всегда хватало даже для того, чтобы умыться. С истомленных в безводья земель колхозу удавалось собирать не больше ста сорока тонн хлопка.

Она не обманула земляков. Через десять лет колхоз стал собирать хлопка в десять раз больше. Личные доходы колхозников утроились. И выросло новое село Мехинли — оазис среди пыльных степей, зеленый уголок в окружении заброшенных глинобитных жилищ. А Шекер стала одной из самых знаменитых женщин Туркменистана. За освоение новых земель и за высокие урожаи хлопка она была награждена орденом Ленина, затем орденом Октябрьской Революции, земляки избрали ее депутатом Верховного Совета СССР…

Газик резво пробежал по асфальтовым улицам села и въехал в просторный двор под тяжелые виноградные гроздья.

— Сейчас будем чай пить, — сказала Оразмухаммедова.

Я уже знал, что в этих местах «чай пить» означает все что угодно: и завтрак, и обед, и чересчур полный ужин. И хоть застолье в тот момент никак не входило в мои планы, отказываться не стал, ибо это было бесполезно. Таков уж обычай: прежде чем говорить о делах (сыт не сыт), накормят гостя…

А потом мы долго ездили по обширным владениям колхоза. Иссушенная солнцем серая степь километр за километром подкатывала под колеса неровные грунтовые дороги. Газик то и дело останавливали встречавшиеся по дороге люди. Один просил машину, чтобы привезти уголь, другой — ссуду на постройку дома, третий — разрешения на свадьбу…

— И о свадьбе председателя спрашивают? — удивился я.

— Он же все село будет приглашать. А если работа срочная?..

Вышли на дорогу старики в огромных папахах, надвинутых на самые брови, поздоровались, протянув руки, морщинистые, сухие, как земля в безводье.

— Ай спасибо, Шекер, за воду. Во дворе речка течет…

— Не меня благодарите — государство.

— Да, да, спасибо, Шекер…

— Сколько лет, как водопровод проведен, — сказала Оразмухаммедова, когда мы отъехали, — а все не на-удивляются. Приходят, благодарят, словно это я канал построила…

В стороне от дороги, как мираж, вскинулись вдруг острозубые башни на высоких стенах и небо засветилось в глубоких нишах провалов, словно в бойницах. Газик перевалил оплывший ров, вскарабкался по пологой дороге, и я увидел за стенами целый город руин с улицами, выстланными битой черепицей.

— Старая Каахка. Знаете, откуда такое название?

Это была очередная легенда, какими богата здешняя земля.

Оказывается, в буквальном переводе — это не что иное, как обыкновенное «ха-ха-ха!». Столь оригинальному названию город обязан зеркальных дел мастерам, будто бы жившим здесь в давние времена. Однажды подступили к стенам завоеватели, озлобленные, полезли на штурм. А горожане вывесили на стены искривленные зеркала. Увидели себя воины в новом обличье и расхохотались. А если человек смеется, он уже ни убивать, ни грабить не способен…

Шофер председателева газика Черкез Велиев гнал машину к Ашхабаду с решительностью, достойной его предков — знаменитых туркменских наездников. А я, убаюканный ездой по гладкой дороге, все пытался представить себе тот «юмористический штурм». И совсем не важно было, сколько в легенде правды…

Глава IV Дни и ночи города-феникса

Сквозь дикий мир нетронутой природы

Мне чудятся над толпами людей

Грядущих зданий мраморные своды…

Николай Заболоцкий
Все складывалось как нельзя лучше: я — в Ашхабаде, в лучшей гостинице «Ашхабад». Посмотришь с седьмого этажа в одну сторону — не город вроде, а большое село с белыми пятнами мазанок, выступившими из-за деревьев. Именно такова столица — сплошная зелень. А дальше за домами и садами — темная спина Копетдага, поднявшая и приблизившая горизонт. Посмотришь в другую сторону — тоже город-сад. А за ним, за хорошо видимой гранью — великая пустыня, отчерченная от неба ровнехонько, словно по линейке. Утром солнце встает из пустыни бледное, после сна, вечером падает за увалы Копетдага, раскрасневшееся от работы. Шутка ли, довести до белого каления четверть миллиона ашхабадцев.

В первый день ходил я вокруг гостиницы и удивлялся — куда попал! Не стены с окнами — сплошные соты глубоких балконов. Не просто украшения на фасаде — рельефы, дух захватывает. А рядом — стенки с немыслимо художественной асимметрией, бассейны с фонтанами и фонтанчиками, шеренги каменных скамей. И не банальный асфальт между ними — белые плиты в зеленой окантовке травы. Шагали по этим плитам вовсе и не девушки — поистине сказочные Шехерезады в своих ярко-красных, ярко-синих, ярко-зеленых длинных платьях, стройные, тонкие, гибкие, красивые. И я очень даже понимал неистово самоуничижительные касыды и газели местных поэтов, вот уже много веков воспевающих красоту туркменской женщины. «Погибаю в темнице твоих кудрей», — мысленно жаловался я вслед за Молла-Непесом, провожая взглядом очередную пери. «Ты медленно идешь дорогою пустынной, и грудь колышется, и шелк шуршит карминный», — вздыхал, повторяя великого Кемине. И очень хотелось хоть кому-нибудь прочесть стихи вслух. Но побаивался: кто их разберет, современных?! Скажешь ей комплимент в стиле Шейдаи «…лицо луной круглится. И проходишь ты враскачку, как степная кобылица», а она возьмет да обидится…

Одним словом, я глядел да помалкивал, лишь мысленно позволяя себе произносить витиевато-красочные стихи древних. «О, если бы ее страдания достались мне в удел, я благополучие свое отдал бы ей навсегда» — так писал Байрам-хан четыреста с лишним лет назад. Теперь эта мысль из высокопарной превратилась в высокомерную: «Мне бы твои заботы…»

Прошу у читателя прощения, что свои географические описания в Ашхабаде я, начал со слишком поэтических касыд и со слишком прозаических разговоров о гостинице, или, как сказали бы здесь, с отеля. Кто путешествовал, знает: гостиница — первое дело в любой дороге. Что касается роли касыд, то тут в самый раз вспомнить Пабло Неруду: «Чем больше поцелуев и блужданий, тем больше книг». Второго у меня был переизбыток, первого — явный дефицит. Удивительно ли, что я никак не мог отделаться от высокого стиля персидских диванов: «В надежде, что она когда-либо ступит ногою мне на голову, я готов тысячу лет припадать к ее порогу…»

Полный таких вот невысказанных восторгов, я вбежал в свой уютный номер — три шага туда, три — обратно, вышел на балкон, вздохнул полной грудью. И закашлялся. Принюхался, огляделся — и все тотчас понял: внизу под балконом лежала красивая вытяжная решетка гостиничного ресторана и под ней жарились шашлыки.

Закрыв поплотнее балконную дверь, я решил, не откладывая, записать свои впечатления. И… не нашел стола. Поблескивали на полке чисто вымытые пиалы и чайники, лежала на подоконнике настольная лампа, а стола не было.

— Столы в гостиницах аннулируются, — голосом уставшей учительницы разъяснила дежурная. — Это не модно.

Мне стало нехорошо. А ну как непостоянная мода отвернется, к примеру, от умывальников или еще от чего?!

— Как же работать?

— Работать надо на работе. — Дежурная догадливо улыбнулась. — А насчет отдыха — предусмотрено. Там у стенки доска откидывается. Очень даже культурно.

Я вернулся в номер, нашел эту доску, которая откидывалась, попробовал использовать ее вместо письменного стола. Но ничего не получилось: доска была на уровне моих колен.

И вдруг в комнате кто-то громко чихнул. Я вздрогнул и заглянул под кровать.

— Кто это?

— Это я, — сказал недовольный голос. — Ваш сосед за стеной…

Не выдержав такого обилия «сюрпризов», я отправился в старую гостиницу и выпросил номер со столом и шкафом, с окнами, выходящими на крутой холм, оставшийся от какого-то древнего поселения. Здесь была первозданная тишь. Над темной глыбой холма висела луна, и, как в известном стихотворении, казалась она мне поистине «огромней в сто раз…».

Утром проснулся от того, что кто-то дергал кровать. Сумеречный свет пробивался сквозь плотные шторы. Лампа на потолке раскачивалась и позванивала. И медленно, со стоном, раскрывались обе створки платяного шкафа. В первый момент меня испугали именно эти створки. Вскочив с холодной спазмой в груди, вдруг понял — землетрясение. Подождал, не зная, что делать — бежать или снова ложиться спать. Решил, что второе благоразумнее. Но едва лег, как тут же вспомнил, что это именно здесь четверть века назад случилась одна из самых страшных сейсмических катастроф, когда в один миг рухнул весь город. А вспомнив, уже не мог ни спать, ни думать о чем-либо другом.

В тот день, где бы я ни был, только и слышал что о землетрясении, нет, не об этом, утреннем (подумаешь — четыре балла!!), о том, ночном, что самой памятной вехой пролегло через жизнь ашхабадцев.

— Помню грохот, как из пушки, и вижу: стены расходятся… — рассказывали люди.

— Как раз по. радио оперетку передавали. Мы с Керимом лежали на своих койках, спорили перед сном, вдруг он ка-ак шлепнется на пол, ка-ак закричит…

— Весь город кричал, страшно вспомнить.

— А я и не помню ничего. Лег спать — семья была, проснулся — один на свете.

— А сколько и не проснулось вовсе…

Город был, города не стало. В один миг и ни домов, ни одежды, ни еды. Только горе, бесконечно большое, сводившее с ума.

Говорят, человек проверяется в трудностях. И народ — тоже. Ашхабадцы, потерявшие родных и близких, проявили такое мужество при спасении раненых сограждан и народного имущества, что все последующие научные семинары и конференции, вспоминавшие землетрясение, называли это не иначе как массовым героизмом. Первое время люди жили одной большой коммуной, потерявшие почти все, делились уцелевшим — кровом, одеждой, пищей.

Иногда ашхабадское землетрясение 1948 года сравнивают с ташкентским 1966 года. Но они несравнимы. Потому что в энергетическом отношении первое в тысячи раз мощнее. В Ташкенте дома с трещинами доламывали бульдозерами, в Ашхабаде ставили на место упавшие стены. В сорок восьмом году, сразу после войны, страна не располагала такими возможностями для помощи жертвам стихии, как в шестьдесят шестом.

И все же помощь пришла. Бывшие фронтовики — очевидцы тех трагических и героических дней, военачальники, прибывшие в разрушенный Ашхабад в первые дни, отмечали,* что подобных примеров исключительно сложных условий, такой быстрой организации массовой помощи населению трудно найти даже в практике наиболее тяжелых периодов Великой Отечественной войны… Уже через несколько часов после землетрясения приступили к работе специальные правительственные комиссии, созданные для оказания срочной и неотложной помощи населению. В Ашхабад прибыло свыше тысячи врачей, специальные строительные батальоны. На другой же день было налажено бесплатное питание населения, среди развалин появились палаточные городки. Десятки авиационных линий протянулись со всех концов страны к Ашхабадскому аэропорту, сотни транспортных самолетов непрерывно доставляли в город медикаменты, продовольствие, одежду, стройматериалы, увозили раненых, больных, осиротевших детей…

Тогда, четверть века назад, серьезно стоял вопрос, где быть новому Ашхабаду. Решению помогла знаменитая мечеть в Аннау, простоявшая до землетрясения 500 лет и подтвердившая мнение об исключительности подобных стихийных бедствий. Но не одно это успокоило людей и позволило возводить новый город на старом месте. Главную роль сыграли срочно принятые меры, направленные на развитие сейсмостойкого строительства. И вероятно, впервые в истории градостроительства с самого начала была дана гарантия от землетрясений.

Я попытался найти хоть какой-нибудь монумент, хоть памятную доску, напоминавшую о мужестве ашхабадцев в те дни, о людской солидарности в преодолении бед, в возрождении столицы. И ничего подобного не нашел.

— Памятник в честь бедствия? Зачем? — удивлялись некоторые ответственные товарищи.

Но разве многочисленные монументы, что разбросаны на огромных территориях страны, Поставлены в честь войны? Нет, они напоминают нам о героизме, о самоотверженности тех, кто боролся против войны. Допуская некоторую условность, можно сказать, что война — тоже как стихийное бедствие: никто ее не хотел, никто не ждал. И мужество есть мужество независимо от того, в каких условиях оно проявилось.

Монумент мог бы выразить также братскую солидарность народов Советского Союза в возрождении столицы Туркменистана. Результаты этой солидарности налицо. Человек, не знающий о землетрясении, ни за что не поверит, что на месте нынешнего красавца города четверть века назад были сплошные руины.

Я тоже подобно туристам, толпами приезжающим в Ашхабад, ходил по городу, как говорится, «с широко разинутыми глазами». Гулял по аллеям Ботанического сада с влажными, почти подмосковными ароматами в тенистых уголках. Пытался измерить своими ногами прямой, как линейка, восьмикилометровый проспект Свободы. Стоял перед величественным памятником Махтумкули, повторяя так созвучные мне стихи: «Розу лунную в небесном океане полюбил я… Степь меня околдовала, путь скитаний полюбил я». И отдыхал в прохладе Музея изобразительных искусств, где, закрывая огромную стену, висел самый большой в мире ковер площадью сто девяносто два квадратных метра. И любовался гигантским каменным цветком, четыре красных лепестка которого достигали двадцатипятиметровой высоты. Внутри цветка трепетал вечный огонь, зажженный в память ашхабадцев, павших в Великой Отечественной войне. Огонь этот стал для горожан словно бы мудрым другом, старшим братом, отцом. Сюда ходят не только в дни памятных дат. В любое время возле него стоят молчаливые люди, старые и молодые. Сюда, это уже как традиция, приезжают молодожены, и невесты, придерживая платье, чтобы не опалить огнем, кладут на красные камни тяжелые букеты цветов.

И конечно, не раз бывал я на площади Карла Маркса — «площади фонтанов», как называют ее в городе, сидел под развесистыми ивами, отдыхал, слушая шум воды. Тысячи струй бьют здесь в разных направлениях, образуют водяные арки, вскидываются высокими кустами, распускаются живыми сверкающими лилиями. Фонтаны эти — очень убедительное символическое дополнение к главному зданию площади — восьмиэтажному управлению «Каракумстроя».

Выходит на эту площадь и еще один архитектурный шедевр, правда еще недостроенный, — оригинальное здание республиканской библиотеки с широкими лестницами, множеством необычных объемный элементов, с прохладными «философскими двориками». Насколько хороша будет библиотека, сказать не могу, поскольку она еще не открыта, зато свидетельствую удобство уже работающего ресторана, куда попадаешь, спустившись в один из таких двориков, и где хорошо философствуется со стаканом в руке. Пока библиотеки нет, здесь, в ее недрах, можно послушать цитаты из классиков: «Несовместимых мы всегда полны желаний: в одной руке бокал, другая — на Коране…»

Одним словом, в Ашхабаде было чем восхищаться и было чему удивляться, Однако в многочисленных, почти дворцовых постройках не нашлось этажа для очень важного, на мой взгляд, учреждения, отражающего лицо всей республики, — краеведческого музея.

— Был музей, — сообщил мне один из работников городского отдела культуры. — Но что вы хотите, ведь землетрясение было…

Удивительно ли, что, слыша такое, я уходил в тихий сквер, который всеразрушающая стихия словно бы обошла стороной. Там среди цветников неколебимо стоит главная достопримечательность города — памятник Владимиру Ильичу Ленину, установленный на высоком кубе, покрытом пестрой глазурью, словно бы укутанном лучшими туркменскими коврами. Памятник был отлит из старых пушек в 1927 году и явился первым монументом вождю во всей Средней Азии.

Каждый раз возле памятника я встречал местного фотографа Валентина Воропаева, шустрого, как большинство фоторепортеров, уже немолодого человека.

— Туристы идут, надо телпек одевать, — оживлялся он, вытаскивая из сумки большую мохнатую шапку.

— Помогает?

— Половина плана.

Туристы каждый раз становились в три шеренги и требовали, чтобы их сняли на фоне памятника. А потом десятки рук тянулись к шапке.

— Можно в ней?

Наступал час экзотики, и Воропаев становился прямо неузнаваемым, сыпал комплименты женщинам, не обращая внимания, что они похожи на старую английскую шутку: «Постарайтесь выглядеть симпатичной, а через пять секунд можете снова принять обычный вид». Женщины, завороженные объективом, казалось, не замечали двусмысленности шуток, смеялись и радовались, как дети.

— Кто хочет с верблюдом сняться — прошу на канал. Хоть верхом, хоть рядом, хоть как.

— А он это… не того?

— Не того. Хороший верблюд. Очень даже любит сниматься с туристами…

— А что делать? — устало говорил Воропаев через десять минут, сердито засовывая телпек в полиэтиленовый мешок. — А ведь мечтал о художественной фотографии. Теперь отвожу душу, когда в отпуске. Хожу и снимаю что хочу. Только чтоб без туристов…

Но я любил туристов. В их веселых автобусах можно было добраться до самых экзотических уголков. Однажды они увезли меня за восемнадцать километров от Ашхабада — в древнюю Нису.

В предгорьях Копетдага, всего в получасе езды от кромки песков, забываешь, что ты на краю Каракумов. Здесь зелена трава, арыки быстры, как горные реки, поселки утопают в садах, тенистые рощи пестреют в низинах. И как-то вдруг открывается взору та самая долина, на которую много веков с почтением смотрела едва ли не половина Азии, где, опоясанная неприступными стенами, стояла столица великого Парфянского государства — красавица Ниса. И теперь стены казались огромными, хотя они и не были похожи на крепостные стены — просто высоченные оплывшие щебенчатые склоны с рыжими «пузырями» наверху — остатками древних башен.

Когда возникла Ниса, никто не знает. Археологи называют условную дату, утверждая, что в IV–I тысячелетиях до нашей эры здесь жило оседло-земледельческое население. В III веке до нашей эры Ниса уже не просто поселение — родовая резиденция царствующего дома Аршакидов. Отсюда владыки Парфии простирали свою власть до Сирии на западе и до Индии на востоке. Это была совершенно неприступная по тем временам крепость, с великолепными дворцами и садами.

По асфальтированной дорожке, огражденной перилами, я поднялся на стену и засмотрелся с высоты на просторную долину, зеленевшую глубоко внизу, на синий занавес Копетдага, загораживавший горизонт. Стена обегала огромное пространство, совершенно несравнимое с миниатюрными размерами древнерусских городищ. По пологому склону я вошел в Нису и остановился в проеме между двумя валами, словно в воротах. В городище было тихо и душно. Каменистая полоса, напоминавшая булыжную мостовую, вела к глубокой круглой яме, оставшейся, должно быть, от древнего водохранилища. На дне ее темнели норы нынешних обитателей мертвого города — шакалов, дикобразов, змей. За ямой высились огромные холмы над раскопами, оставленными археологами.

В центре этого хаоса раскопов в глубокой квадратной яме угадывались остатки дворца с частыми колоннами, массивными, фигурными, сложенными из красного жженого кирпича. Я поднял пару осколков, постучал ими друг о друга. Кирпичи отзывались жестким металлическим звоном…

Все растворяется во времени. Великие царства, верившие в свое бессмертие, умирали в один миг от грозных нашествий соседних царств, тоже почему-то поверивших в свое бессмертие. Нису штурмовали множество раз — иранцы, арабы, хорезмцы, бухарцы… Незадолго до нашествия монголов «самый мудрый» хорезмшах Мухаммед, вдруг испугавшийся измены, приказал срыть мощные стены Нисы. И все же фактически ничем не защищенные жители не сдались монголам. Пятнадцать дней они отбивали штурм за штурмом. Но не устояли. Семьдесят тысяч человек было убито в тот страшный день, когда пал город.

И все же Ниса не умерла. До XVII столетия она пыталась восстановить былое величие. Но, как выразился один восточный историк, «красавица Ниса постоянно находилась в объятиях чьего-нибудь желания». От такой неумеренной «любви» она окончательно захирела. В начале прошлого века в зарослях, заглушивших некогда великолепные источники, жили одни только кабаны…

С печалью покидал я древние стены. Почему старина печалит? Остатки древних городов, как останки человека, некогда счастливого и умеревшего в свой срок. Но ведь мы знаем: конец старого — всегда начало нового. И если человечество не деградирует, стало быть, новая жизнь прогрессивнее, и надо как должное принимать всякое падение старого?.. Так почему же грустно на пепелищах? Не потому ли, что остатки былого величия гасят гордыню нашу, напоминают о безжалостности законов времени?..

Но уже через четверть часа я утешал себя простоватым каламбуром: всякому времени — свое время, И подумывал о том, о чем мы обычно вспоминаем в минуту жизни грустную, — о потребностях настоящего. И обрадовался, найдя неподалеку от древних руин новенький дорожный ресторанчик. Не знаю, насколько учитывали отцы города туристскую потребность поскорее переметнуться от печали прошлого к радостям настоящего, только рассчиталиони, по-моему, очень точно, соорудив возле Старой Нисы модерновый ресторан того же названия. В нем было все необычное, как необычна сама мертвая столица Парфии. На зеленой лужайке дымили настоящие тамдыры и настоящие чуреки прямо с пылу с жару подавались на столы, стоявшие рядом под соломенными навесами конусообразных шалашей. Кого не устраивала такая экзотика, тот мог спуститься под своды главного здания и там в тенистой прохладе предаться своим раздумьям. Когда на столе горячая шурпа и дымные шашлыки, так хорошо философствуется…

Я не умею скрывать своей радости. Если счастлив, то хочется, чтобы все вокруг были счастливы. Тогда я улыбаюсь встречным девушкам, предлагаю женщинам поднести авоськи, заигрываю с детьми. Но когда у меня плохое настроение, замыкаюсь и молчу. И стараюсь ни с кем не разговаривать, чтобы не испортить людям радость, и не смотрю на девушек, чтобы не злиться на их улыбки. И потому, когда мне грустно, я очень, очень одинок.

Наверно, эта грусть и возвратила меня к печальным воспоминаниям о землетрясении. Захотелось поговорить об этом не просто с эмоциональными очевидцами, а с сейсмологами. Поэтому, возвращаясь в Ашхабад, я заехал по пути на сейсмическую станцию.

— Как было? — задумался ее заведующий Нурмухаммед Аннамухаммедов, когда я попросил его прокомментировать землетрясение с точки зрения специалиста. — Так и было. Станция, как все дома, сразу же рассыпалась. Впрочем, я тому не свидетель, спросите Георгия Николаевича.

Георгий Николавич Коростин — высокий пожилой человек с подкупающе доброй улыбкой — тоже ничего не знал о сейсмических станциях 1948 года. В то время он вообще имел смутное представление о землетрясениях, а кроме того, сам момент, как рушился город, просто-напросто проспал.

Услышав о таком феноменальном случае, я даже расстроился. Вот те на: все считают ашхабадское землетрясение крупнейшей сейсмической катастрофой века, а были, оказывается, люди, которых оно даже не разбудило. Уж не преувеличивают ли очевидцы?..

— Смертельно устал в тот вечер. Едва лег, увидел во сне войну. Будто снова бежал в атаку и гремели взрывы, и крики людей смешивались в один сплошной гул. Проснулся от того, что нечем стало дышать: пыль забила горло. Вскочил в темноте, ударился головой о потолочную балку. Оказалось, дом рухнул и балка удержалась на спинке кровати…

Всю ночь Коростин метался тогда от дома к дому, разгребал развалины, помогал выбраться живым, вытаскивал убитых и раненых. На рассвете заметил, что от трусов — единственной одежды, которая на нем была, остались одни лоскутья. Сорвал с бельевой веревки чье-то женское платье, торопливо влез в него и снова израненными, окровавленными руками принялся разгребать обломки.

Прежде он был инженером на железной дороге, а после землетрясения уже не мог ни о чем думать, кроме как о таинственных силах, встряхивающих землю. И вскоре подал заявление в Институт физики Земли с просьбой принять на работу кем угодно.

Занимаясь организацией сети сейсмических станций в республике, Коростин убедился, насколько они дорогостоящи и неэффективны. И задал себе, казалось бы, совсем нереальную для одного человека задачу — разработать систему автоматических станций. Это стало его увлечением на долгие годы. Но как всякому человеку, слишком самоотверженно влюбленному в свою мечту, ему пришлось походить в «чудаках».

— Автоматика? — удивлялись люди. — Ведь этого нигде нет…

До чего же банальны повторения! Сколько встречал людей, самоотверженно верящих в свое хобби, и у всех похожие судьбы. Хотя люди ведь такие различные. Одни свои случайные мозоли носят, как ордена, другие настоящие ордена свинчивают с пиджаков, чтобы не мозолить глаза людям. Я и прежде знал закономерность, согласно которой способность к труду обратно пропорциональна разговорам о заслугах. И вот еще одно подтверждение. Коростин отдал своей автоматике двадцать лет. Он работал в институте заведующим сектором сейсмологии, а в свободное время сидел над чертежами, занимаясь делом чрезвычайно важным для той же самой сейсмологии. Сколько на это было израсходовано средств из собственной зарплаты, сколько выслушано упреков от жены, обижающейся на «неумеренное» увлечение мужа!

Он работал один за целую лабораторию, искал принципиально новые решения, изобретал рабочие узлы и приборы. Получил семь авторских свидетельств, прежде чем счел возможным сказать долгожданное «готово!». Коростин дал своему агрегату имя «Регион», потому что с его помощью можно прослушивать Землю в любом самом недоступном районе.

По внешнему виду «Регион» напоминает обычный железный шкаф высотой полтора метра. Он устанавливается на бетонный фундамент на дне неглубокого колодца. Колодец запирается на замок, и в течение месяца в него никто не заглядывает. «Регион» сам держит свои чуткие датчики на пульсе планеты. Чуть вздрогнет земля — и прибор всего за одну сотую долю секунды включает двигатель и начинает запись сейсмических волн. Он один записывает и сильные и слабые толчки, тогда как на обычных станциях для этого существует комплекс приборов, облегчает поиски координат и глубину эпицентра землетрясения. И все это при фантастической эффективности, стоимость каждой сейсмостанции снижается в десятки раз.

Когда почти все уже было сделано, приехала комиссия Академии наук СССР, рассматривавшая вопрос об автоматизации сейсмических наблюдений, увидела «Регион» и предложила руководству института немедленно освободить Коростина от всех других обязанностей, чтобы он мог целиком посвятить себя доработке сейсмоавтомата…

Я часто думаю о силах, порождающих хобби. Можно понять коллекционера: он собирает ценности или то, что приобретает ценность в собрании. Но как уразуметь «мучеников идеи», которые, не имея ученых степеней, а стало быть, по распространенному мнению, и не имея права, тем не менее занимаются изучением, скажем, всех аспектов изменения климата Арктики? Над ними часто смеются, как над изобретателями вечного двигателя. Но когда я узнаю о таких людях, каждый раз вспоминаю К. Э. Циолковского. Вот уж поистине «мученик идей» в глазах его современников!.. Идея, как зерно: ляжет на камень — погибнет, попадет в мягкую землю — прорастет. И еще не известно, какую выкинет поросль. Потому что идея — это почти всегда вещь в себе. Заглянуть в нее до поры невозможно, это было бы все равно что заглянуть в будущее.

Жизнь, она такая — если уж встал на какую из ее дорожек, не сразу удается сойти на другую. В те дни мне везло на увлеченных. Купил две миниатюрные книжечки стихов Махтумкули и Кемине и познакомился с художником Когдиным. Этот человек посвятил себя, возможно, самому нелегкому труду. В век, когда полиграфия может все, стал создавать книги дедовским способом: режет миниатюрные гравюры, перемежая микротекст замечательными заставками и рисунками. Малейшая ошибка — и все надо делать сначала. И сам печатает маленькие странички, сам делает переплеты. Казалось бы, зачем это художнику? Зачем делать микро, когда все стремятся увековечить себя в картинах во всю стену? Но когда видишь, с какой осторожностью книголюбы прячут в нагрудные карманы эти редкие приобретения, начинаешь понимать, что воодушевляет Когдина на титанический труд. Эти микроиздания туркменской классики стали одной из уникальных достопримечательностей Ашхабада.

Потом судьба свела меня еще с одним фанатиком искусства — художником Реджеповым. Было это в выставочном зале объединения «Туркменоковер». Ковроделие в Туркменистане, как известно, восходит к незапамятным временам. Еще парфяне, по словам Страбона и Плиния, славились изготовлением великолепных, особо окрашенных ковров. Специалисты, исследующие этот вид искусства, утверждают, что в X веке, когда образовалась этническая общность людей — туркмены, ковроделие у них уже находилось в расцвете.

Поколения безвестных мастериц совершенствовали «цветное чудо орнаментов». Мне показали одно из этих «чудес» — ковер, обладающий фантастической плотностью — 1148 000 узлов на квадратном метре. Но в тысячелетней истории ковроделия не было случая, чтобы кто-то выткал чье-либо изображение. Сюжетное ковроделие появилось лишь при Советской власти, и одним из основоположников его стал Джума Реджепов. Сейчас ковровщики создали уже немало огромных панно, отражающих успехи Советского Туркменистана. В работе над каждым из них Реджепов принимал самое активное участие. Но от тех времен, когда он был почти одинок в своей мечте создать галерею сюжетных ковров, осталось у него странное увлечение — заниматься ковроделием дома, посвящать любимому делу все свое свободное время, выходные дни, даже праздники. Ему помогает жена Аннатач, тоже потомственная ковровщица, иногда и дети. И так уж повелось: случается в мире какое-то знаменательное событие, у Реджеповых начинается стук дараков — гребенчатых колотушек, которыми уплотняются узлы. И когда вся семья насмотрится на готовый ковер, его упаковывают, относят на почту и отправляют в подарок тому, чье изображение выткано и кто воодушевил их на создание очередного произведения искусства. Такие подарки получили в свое время Джавахарлал Неру и Фидель Кастро, Юрий Гагарин и Чарли Чаплин, Ленинградский филиал Центрального музея В. И. Ленина и Адмиралтейский завод…

Встречи, встречи, сколько их было за недолгие дни моей ашхабадской жизни! Запомнился визит в одну семью, где очень жизнерадостная женщина, Мехриджамал Атлиева, представила пятерых своих дочерей и девятерых сыновей, сильно поколебав мое почтение к нашим хилым московским семьям.

Но больше приходилось вести деловые разговоры. Главный дендролог города Владимир Николаевич Губанов показывал цветники, оранжереи, бульвары и скверы, создавшие Ашхабаду славу города-сада. Если в крупнейших городах Европейской части страны каждый житель покупает в среднем по одному цветку в год, то в Ашхабаде — по десять. Здесь на каждого жителя приходится тридцать семь квадратных метров зеленых насаждений — в двадцать раз больше, чем было четверть века назад. Главный архитектор Абдулла Рамазанович Ахмедов рассказывал о создании в центре города мемориального комплекса, куда войдет памятник воинам-туркменистанцам и сооружаемый ныне мемориал павшим борцам революции. Начальник управления «Каракумстроя» Базар Ниязович Аннаниязов с достойной уважения любовью к точным цифрам подсчитывал, что дал Туркмении Каракумский канал — почти половину всего собираемого в республике хлопка и свыше миллиарда рублей чистой прибыли.

Бывал я и на промышленных окраинах, откуда по всей стране расходятся новые бульдозеры и тепловозы, сельскохозяйственные машины, нефтяные насосы, стекло, ткани и прочее и прочее. Но спешу предупредить читателя, чтобы он не закрывал книгу, утомленный и без того долгим перечислением ашхабадских достоинств; Назову только одну цифру — два с половиной миллиона квадратных метров жилья. Это то, что было построено после землетрясения и что позволяет называть его городом-фениксом, не просто поднявшимся из руин — возродившимся заново.

Да простят мне мои доброжелательные критики неполный рассказ о самой южной нашей столице. Для полного не хватило бы не то что книги — целой жизни. Но ведь у каждого своя жизнь и свое дело. Разумеется, я не прочь бы прожить жизнь в Ашхабаде, если б, как сказал поэт, не было такой земли — Москва с дорогими мне особенностями ее быта.

Позволю себе рассказать еще об одной ашхабадской встрече. Все началось с радио- и телевизионных передач. Я вдруг обратил внимание на особую пристрастность к трансляциям с ипподрома.

— Как?! — воскликнул первый же ашхабадец, кому я сказал об этом. — Вы не были на скачках? Считайте, что не видели Туркменистана.

Надо ли говорить, что после такого обвинения я тут же помчался на ипподром. Увидел зеленое поле, огромное, как аэродром, трибуны, забитые до отказа, солидных туркмен, сдержанно-неподвижных, с глазами, сверкающими молодым азартом из-под тяжелых, словно копны, меховых шапок. По всей длине перил, ограждавших скаковую дорожку, словно воробьи на карнизе, сидели шеренги нетерпеливых мальчишек. А вот ожидаемого стадионного гама не было. Зрители вели себя чинно и благородно, тихо переговаривались, ждали.

Лишь когда четыре красивых упруго-пружинистых жеребца вырвались из дальнего далека на финишную прямую, по трибунам покатился ропот и послышались разрозненные горячие выкрики. Кони промчались, как порыв ветра, и снова затихла толпа, словно и не было этих тысяч азартных болельщиков. И опять долго и терпеливо ждали зрители, пока радио объявит об очередном заезде и пока следующая четверка коней домчит своих, привставших на стременах, жокеев к замершим трибунам.

Пользуясь очередным таким перерывом, я поднялся в маленькую судейскую будочку, познакомился с молодым стеснительным парнем Аширом Аннаевым, старшим зоотехником конного завода «Комсомол».

— Раньше меня называли просто и ясно — «начкон», — сразу же пожаловался он. — Пришел новый экономист, переименовал в зоотехника…

Аннаев рассказал, что на конном заводе имеется двести тридцать племенных коней и две тысячи коров.

— Кони, стало быть, за счет коров содержатся? — удивился я.

— Что поделать… Впрочем, — спохватился он, — спросите главного зоотехника.

Главный зоотехник Владимир Аванесович Аванесов — пожилой плотный мужчина, сидевший тут же за судейским столом, был «патриархом» местного коневодства, вот уже сорок лет стерегущим чистоту знаменитой ахалтекинской породы. Он выслушал мои не слишком квалифицированные вопросы и молча достал из кармана сложенную вдвое ученическую тетрадку.

— Почитайте пока.

Я открыл тетрадь и сразу же оценил предусмотрительность «главкона», таким образом усовершенствовавшего процесс интервью. На ученических листках убористым почерком была записана вся родословная ахалтекинских скакунов. Оказалось, что это не только самый древний тип верховой лошади, вполне сформировавшийся уже две с половиной тысячи лет назад, что она не только уникальна по красоте, резвости и выносливости, но еще является родоначальницей многих линий. Арабская, английская чистокровная, донская, карабахская, многие породы лошадей азиатских и европейских стран созданы при участии ахалтекинцев. При всем при том кони верны своей знойной родине. Даже перевезенные в соседний Казахстан, они грубеют, теряют уникальные качества породы.

И все же их охотно покупают конзаводы многих стран, несмотря на огромную цену, достигающую стоимости двух, а то и трех легковых автомобилей за коня. И если вам, читатель, придется где-нибудь вдали от Родины увидеть скакунов соловой или буланой масти, знайте — дело не обошлось без ахалтекинцев.

Конный завод «Комсомолец» — единственный в мире, где выращиваются эти красавцы, здесь основное племенное ядро породы, чудом уцелевшее после стольких тревог, выпавших на долю туркменского народа. Отсюда «команды» из лучших скакунов постоянно ездят на чемпионаты во многие города страны…

Узнав все это, я уже с новым чувством пошел на площадку, где жокеи в шапочках прохаживали маленьких тонконогих изящных скакунов. А кони, словно польщенные вниманием толпы, проходили танцующей походкой, сдержанно фыркали, качали головами, как в цирке.

— За таким конем невольно пойдешь, как за красивой женщиной на улице, — сказал я какому-то туркмену, стоявшему рядом.

Он презрительно оглядел меня и отошел, ничего не ответив. А я, не зная, что и подумать о такой невежливости, вернулся к судейской будочке, через барьер протянул Аванесову его тетрадку.

— Еще вопросы будут? — улыбнулся он.

— А как… насчет коров?

— Молоко-то небось любите?

— Ну? — ответил я на всякий случай неопределенно.

— Вот именно, — сказал он тоже неопределенно. И снова улыбнулся снисходительно-приветливой улыбкой человека, всего насмотревшегося на своем веку. — А кони у нас уже не убыточны. Преодолели…

С того дня я и приобщился к самой многочисленной в Туркмении когорте ипподромных болельщиков. Ведь ахалтекинские кони — одно из немногих собственно туркменских богатств, сохранившихся с незапамятных времен, которого не сумел отнять у жителей пустыни ни один из многочисленных завоевателей.

Глава V Кумли — люди песков

Манят вдаль твои дороги, пустыня,

Сеиди
В тот раз она проснулась среди ночи с непонятной тревогой, сжавшей сердце, зажгла свет, сунула ноги в охолодавшие шлепанцы. За окном было темно и душно. Где-то тоскливо, на одной ноте, скулила собака. Нина Трофимовна тихо прошла по комнате, поправила на сыне сбившееся одеяло, посмотрела на мать, дышавшую прерывисто, словно в плаче. Потом наклонилась над дочуркой, поцеловала ее в мягкую щечку. Собака за окном заскулила громче. Нина Трофимовна мысленно обругала ее, закрыла форточку, легла, потянулась к выключателю. И вдруг увидела, как расходятся стены, открывая черную пустоту. Последнее, что услышала, был грохот, будто где-то в улицах разом выстрелили сто батарей…

— Ни-на!

Ей казалось, что она кричит в ответ, но зов все повторялся и тонул, тонул в глухом и далеком пространстве. И снова, как в кино, год за годом мелькали перед глазами кадры ее собственной жизни.

Она увлеклась растениями, еще когда бегала по мягкому «бабушкиному» лугу возле деревни Усино под Смоленском. И задавала взрослым детские вопросы: как живет трава? почему распускаются цветы? зачем вянут листья?.. Когда училась в школе, собирала гербарии с исступленностью фанатика. Видела неистовую силу жизни в каждом стебельке и все хотела знать: есть ли предел непостижимым способностям всего живого приспосабливаться к неблагоприятным условиям? Позже поняла, что на все свои вопросы ей предстоит ответить самой. И вскоре после окончания института уехала в Каракумы, где в зное и безводье — передний край борьбы жизни за жизнь.

В 1934 году Нина Трофимовна Нечаева ушла в пески в свою первую экспедицию. Верблюд да два ишака — вот и весь был транспорт. Шли пешком от колодца к колодцу, так как на ишаков грузились имущество и снаряжение экспедиции и для запасов воды не оставалось места.

Все было в тот раз: блуждание по бездорожью без надежного проводника, встречи с остатками басмаческих банд, ужасающая летняя жара. Было и отчаяние, когда колодец — последняя надежда на спасение — оказывался высохшим и когда выручала лишь случайная встреча с людьми.

Казалось бы, всего этого довольно для молодой женщины; избалованной общением с пышной растительностью Центральной России. Но Нечаева успела увидеть в былинках, уцепившихся за барханы, бездну возможностей для исследователя и жаждала новых дорог.

Она выбрала самый трудный путь из тех, которыми когда-либо шли любители природы. Грезила зелеными лугами Смоленщины, мягкими ароматами садовых цветов, но оставалась в пустыне, изучая сухие лепестки отнюдь не из жажды удовлетворения личных эмоций. Жила в пыльных палатках, ходила по раскаленным пескам, для того чтобы узнать, сколько овец можно прокормить этими горячо любимыми цветами и травами.

Ее влекли самые отдаленные, самые безнадежные участки пустыни. В 1937 году уехала в безводные полынно-солянковые районы Северо-Западной Туркмении, откуда до ближайшей железнодорожной станции было сто семьдесят километров, а до ближайшего колодца — двадцать пять. Питалась верблюжьим мясом и чалом — верблюжьим молоком. Не из любви к экзотическим кушаньям, потому что больше нечего было есть, а воды недоставало. Но она собрала такой богатый материал, которого хватило, чтобы обосновать возможность создания в тех пустынных местах крупных каракулеводческих хозяйств.

И снова были экспедиции — к самому сердцу пустыни, на песчаные пастбища, каких большинство в Туркмении. Тогда она разработала теоретические основы пастбищеоборотов для песчаных пустынь и написала «Практическое руководство» для овцеводческих хозяйств, которое Министерством сельского хозяйства СССР было рекомендовано для внедрения в производство всем колхозам и совхозам Средней Азии и Казахстана…

— Нина… Трофимовна!..

Она открыла глаза, увидела белые стены больничной палаты и вдруг вспомнила душную ночь, мягкую щечку дочурки и падающие стены. И рванулась к белому халату врача и упала от страшной боли, пронзившей все тело.

— Где… мои!..

— Вам нельзя волноваться, — сказал чей-то ласковый голос.

Она чувствовала, что ей не договаривают и страдала еще больше. Она едва не умерла от собственных ран — поврежденного позвоночника, переломов костей. Потом снова едва не умерла от страшной вести: под обломками остались и мать, и сын, и двухлетняя дочурка… Земля Туркменистана, для которой она сделала так много, отняла у нее самое дорогое.

Многие, оказавшиеся в ее положении, отшатнулись от «неверной» земли, уехали, чтобы никогда не возвращаться. Лежа на больничной койке, когда отходила от сердца боль утрат, Нина Трофимовна все думала об этой земле, истерзанной стихиями, о народе, которому некуда было уезжать, потому что это была его земля. И понимала: навсегда уехать не сможет, потому что ее знания нужны народу.

И она вернулась. Через год после землетрясения, едва оправившись от болезни, Нечаева уехала на юг Туркменистана, создала там Бадхызский стационар, начала важнейшее для местных скотоводов дело — работы по созданию долголетних зимних пастбищ.

Природа пустыни капризна. На смену иссушающему летнему зною нередко приходят суровые зимы с гололедами и морозами. Тогда начинается падеж овец, не способных разбить ледяную корку и добраться до сухих трав. Бывало, всего за несколько дней такой непогоды погибали многотысячные отары. Нина Трофимовна научила скотоводов выращивать в степи кустарниковые полосы, ветки которых, не засыпанные снегом, спасают овец в дни зимней бескормицы.

Одновременно Нечаева вела широкие исследования растений пустыни, пытаясь узнать возможности их окультуривания. На эту работу ушло много лет, но к числу растений, поддающихся возделыванию, прибавилось больше семидесяти дикорастущих трав и кустарников, которые можно высевать как давно окультуренные и от которых можно получать урожаи в четыре — шесть раз больше, чем на естественных пастбищах.

И снова — экспедиции. Нечаева забирается в самое пекло Каракумов, потому что ее по-прежнему интересуют растения, живущие в особо неблагоприятных условиях. И по-прежнему своим основным местом работы она считает не письменный стол, не тихую лабораторию, а безбрежные равнины пустынь, где только хилые саксаулы да бурые шары верблюжьей колючки.

Судьба каждого человека — готовый роман, а Нины Трофимовны в особенности. Разговаривая с ней, я вспоминал артистку Любовь Орлову. Шла в Москве такая пьеса — «Странная миссис Сэвидж» с Орловой в главной роли. По сцене ходила тонкая, изящная женщина, хоть и с медлительной шаркающей походкой. Такова была роль. Я думал тогда, что специалист независимо от возраста всегда должен быть в форме, иначе он изменит своему таланту. Быть верным делу — это значит еще и постоянно бороться с самим собой, своими слабостями. Актер, нашедший свой главный образ и желающий подольше пожить в нем, должен сохранять его и внешне. Не знаю, сколько лет было тогда Орловой, но она оставалась милой, живой, обаятельной.

У сильного человека хватает мужества сделать правильные выводы из собственной жизни. Слабый жалуется на объективные условия. Сильный понимает, что служение своему таланту — это повседневное самопожертвование, постоянное подавление своих маленьких желаний ради большой цели…

Читатель, вероятно, уже догадался, откуда взялось это сравнение с артисткой Орловой. Очень уж они похожи, эти две пожилые женщины, и внешним обликом и самоотверженным служением делу. Обычно на седьмом десятке лет и километр пути — путешествие. Нина Трофимовна в свои шестьдесят пять остается верна дальним и трудным дорогам пустыни. А ведь у нее немало и других дел. Она — академик АН Туркменской ССР с кучей обязанностей, и член доброго десятка ученых советов, и ведущая руководительница нескольких научных журналов… Когда ей присвоили звание Героя Социалистического Труда, никто и не удивился, ибо в глазах людей она давно уже была героем, и присуждение почетного звания явилось как бы констатацией очевидного факта…

С таким вот интересным человеком свела меня судьба в первый же день, когда я пришел в Институт пустынь АН Туркменской ССР.

Не так уж много в нашей стране научных учреждений со столь интересной биографией, как у Института пустынь. Созданный в 1962 году, он уже через семь лет был удостоен ордена Трудового Красного Знамени, стал координирующим центром всех исследований по аридной тематике в Средней Азии и Казахстане и начал издавать научный журнал «Проблемы освоения пустынь». Каждый год здесь встречают делегации иностранных ученых и провожают своих сотрудников в дальние зарубежные командировки. И не было еще ни одного приезжего журналиста или писателя, который не пожелал бы пройтись по лабораториям института. Со всех концов земли сюда идут посылки и письма: ученых интересуют работы, проводимые в институте. Потому что пустыни и полупустыни занимают четверть суши, площадь их (при активной помощи человека) постоянно увеличивается.

Я имел неосторожность задать сотрудникам института слишком общий вопрос: над какими проблемами они работают? И передо мной оказались горы подшивок, книг, брошюр: каждый год здесь публикуется до сотни научных работ, в том числе по пять-шесть монографий. Попытавшись разобраться в них, я понял тщетность своих надежд и пошел по длинному коридору, увешанному фотографиями, привезенными из экспедиций. И так, шагая вдоль стендов, добрался до очень заинтересовавшего меня издания, висевшего на стене. Да, это была стенная газета «За освоение пустынь», сделанная на уровне всех других научных работ института. И я долго стоял перед ней, переписывал в блокнот «филиппики» в защиту природы.

«…Миллионы лет прогрессировала жизнь на Земле и, наконец, достигла своих высот, создав мыслящее существо. И это существо результат биологического прогресса, качественный скачок из количественного нагромождения органики, это средоточие логики, призванное восторжествовать над хаосом стихий, повело себя отнюдь не логично. Став «царем природы», человек начал уничтожать то, что создало его самого, — биологическое разнообразие. Миллионы лет Земля накапливала богатства, человек расходует их за века, даже за десятилетия. И не столько расходует, сколько растранжиривает. Планету может потрясти новое оледенение — оледенение душ, ибо, как говорил Стефан Цвейг, «судьба всякого фанатизма в том, что он обращается против самого себя…».

Из стенгазеты я узнал, что в институте работают больше ста женщин — без малого половина сотрудников. Поэтому многие заметки обращались прямо к ним.

«…Пустыня беспощадна. Если вы заблудились, прежде всего попытайтесь найти мужчину, который уберег бы вас от невзгод. Если не удалось, назло мужчинам откажитесь от этой затеи. Но как обычно — не теряя самообладания. Вы отстали от товарищей и забыли, откуда пришли? Вернитесь обратно по своему следу. Если ветер засыпал следы, ориентируйтесь по ветру. Не могли же вы забыть, с какой стороны падали на глаза волосы, когда шли с базы.

Ни в коем случае ни от кого не прячьтесь, наоборот, старайтесь всем попасться на глаза. Поэтому лучше ходить по гребням гряд. Кстати, оттуда и дальше видно. В пасмурную ночь производите как можно больше шума, лучше самого нечеловеческого. Это взволнует всех чабанских собак в радиусе десяти километров, которые привлекут внимание чабанов. Кроме того, шум отпугнет тех, кого вы сами боитесь. От страха хорошо помогает пение. В тяжелых случаях рекомендуется и поплакать. Но в меру, чтобы потом опять немного попеть.

Если вас настигла песчаная буря, забудьте о прическе и защищайте глаза, нос, рот распущенными волосами. А если прическа короткая, нужно защищать еще и уши…

Когда вернетесь на базу, вы почувствуете себя очень счастливой. И это надолго останется для вас одним из самых приятных воспоминаний…»

Много километров проехал я по пустыне, но, только читая эти печально-веселые советы, как следует понял, до чего же не просты исследовательские работы в песках. Особенно для женщин.

И все же чувствовалось, что в Институте пустынь беззаветно любят пугающие пространства песков. Один из авторов с грустью замечал, что самая главная задача пустыноведов — стремиться к тому, чтобы не было никаких задач. Другой утешал его русской пословицей: «Чем дальше в лес, тем больше дров». — «Нам это следует понимать так: чем дальше освоение пустыни, тем больше будет вопросов пустыноведам…»

Но особенно поразили меня стихи Атакопека Мергенова. «Не спеши говорить, что видал Каракумы, если в жизни ни разу полночной порой потерявшие сон, загрустившие думы в Каракумы тебя не вели за собой». Сколько было дум, навеянных просторами Каракумов?! Однако, если не считать того случая в Репетеке, ночью меня тянуло не в пески, а все больше к жилью, к людям. И растревоженный таким категоричным заявлением поэта, я тотчас отправился к директору института члену-корреспонденту АЙ Туркменской ССР Агаджану Гельдыевичу Бабаеву с просьбой взять меня с собой в одну из поездок по пескам.

…Девяносто километров исколесили мы по барханам, пропылились и устали, как верблюды после недельного перехода, прежде чем добрались до этого «города», единственным фонарем в котором была луна, зацепившаяся за крышу крайнего дома. Домов было всего три, они стояли страшно одинокие среди безбрежной пустыни, но именовались весьма звучно — Каракумским стационаром. Еще не стемнело, и мы увидели первого жителя этого затерянного в песках поселка. Он сидел на корточках и деловито красил черепаху.

— В наших песках все черепахи разноцветные! — крикнула выглянувшая из домика мать этого шестилетнего «исследователя».

— Ученым будет, — сказал Бабаев, вылезая из машины.

Женщина погрозила мальчишке пальцем, вздохнула и исчезла, загремела на кухне чайниками.

Через четверть часа мы наслаждались покоем, известным только тем, кто знает беспокойные дороги пустыни. И пили чай, шутливо перекидываясь афоризмами, сочиненными, должно быть, в такие вот блаженные часы. И вспоминали слепого поэта Кёр-моллу, знавшего толк в застолье: «Если чай захочешь пить — с места друг мой не вставай».

— «Нет вкуснее яств на свете, — ах, душа моя, мой плов! Блеск придаст любой беседе…» — сказал кто-то словами того же Кёр-моллы.

— Ты за чаем не болтай, лучше чайник опростай, — напомнили ему стихами уже своего собственного сочинения.

— Чай не пьешь — какая сила?..

И потекли воспоминания о чаепитиях при самых различных обстоятельствах. И о всяких случаях, которыми «охотники за тайнами пустыни» начинены не меньше, чем все прочие охотники. А потом Бабаев рассказал об уроке, который однажды преподала ему суровая учительница — пустыня.

…Было это двадцать лет назад, в ту пору, когда со всей страны съезжались сюда люди на строительство Главного Каракумского канала. Одной из первых ушла на рекогносцировку трассы экспедиция, состоявшая из крупнейших пустыноведов, в которую Бабаева, молодого аспиранта, взяли рабочим.

Перед самым отъездом появился еще один член экспедиции — московская писательница Софья Семеновна Виноградская.

— С вашей комплекцией лучше остаться, — посоветовали ей. — Вы слишком полная для пустыни, намучаетесь.

— Что вы такое говорите? — обиделась писательница. — Я приехала в командировку на великую стройку и должна написать роман.

В конце июня три полуторки выехали из Небит-Дага и взяли курс на северо-восток. Дороги пустыни не похожи на московские проспекты, и на первом же десятке километров из писательницы повытрясло весь оптимизм. Сначала она терпела, потом начала учить шофера, как ехать, чтобы меньше трясло. На остановках, когда ученые устраивали небольшие вылазки, определяли почву, копали шурфы, описывали растения, она, совсем убитая жарой, сидела в кабине, боясь высунуться на солнцепек.

— Все писатели так работают, не вылезая из машины, или вы исключение? — съязвил шофер.

Тогда она рассердилась окончательно, заявила, что поедет в следующей машине, и выскочила из кабины. Но пока ученые занимались сбором материалов, решила пройтись-таки по пустыне и взобралась на бархан. Неловко наступила на осыпающуюся кромку и свалилась вниз с противоположного крутого склона. Отряхнулась и решила обойти барханную гряду. Она не знала, что на такое не решаются, боясь заблудиться, даже опытные чабаны, и уходила от стоянки все дальше.

Ее хватились только к вечеру, когда отъехали добрых тридцать километров. Ночью, с трудом отыскивая собственные следы, вернулись обратно, зажгли костер на бархане, кричали, гудели — все напрасно. Только к следующему полудню нашли писательницу полузасыпанной у подножия бархана. С трудом привели в чувство, спросили, зачем легла внизу? Ведь бархан движется, еще немного — и ее никто никогда бы не нашел.

— Довезите меня куда-нибудь, — сказала она, безразличная и к великой стройке, и к своему роману.

Еще несколько дней экспедиция пробивалась через пески к колодцу, обозначенному на карте. Но случилось самое страшное *— колодец оказался сухим. Это было равносильно катастрофе: воды в радиаторах — в обрез, для питья и вовсе ничего не оставалось. А до ближайшего колодца не меньше ста километров.

Начальник экспедиции приказал всем лечь и не двигаться. И резко пресек начавшиеся панические разговоры, опасаясь, что люди потеряют мужество, начнут сходить с ума от безнадежности. Он и сам не знал, какой смысл в этих обязательных в бедственных случаях мерах предосторожности. Разве долгая агония лучше? Ведь надеяться можно было только на чудо: пешком никуда не дойти, радио не было, случайный караван мог появиться в этом месте и через месяц, и через год.

И случилось именно чудо. Ночью всех разбудил грохот. Молнии разрывали небо на части, и в их свете тени барханов прыгали на людей, как дикие звери.

— Готовь брезент! — кричал начальник экспедиции. Стелите все, что есть!..

Дождь в пустыне — такая редкость, что люди не верили в его возможность. Но торопливо срывали одежду, чтобы поймать хоть каплю воды, выжать ее потом в общий бак. И дождь хлынул, плотный и тяжелый, какой случается в эту пору раз в десятилетия.

Старый туркмен Ходжа-Нияз ходил от машины к машине и повторял одно и то же:

— Аллах помог. Слава аллаху!..

— Вот вам сюжет для романа, напишешь — не поверят, — говорили рабочие писательнице. Она равнодушно смотрела на них и молчала…

Теперь, двадцать лет спустя, можно предположить, что, если бы не тот случайный июльский дождь, изучение пустынь весьма бы затормозилось, потому что в экспедиции были почти все крупнейшие пустыноведы, на которых держится сейчас эта наука. В том числе и Нина Трофимовна Нечаева…

Собранной воды хватило на несколько дней. Когда осталась одна бочка, поехали к ближайшему колодцу. И не нашли его. Снова тревога охватила сердца. И снова начальник экспедиции поступил, как подсказывал опыт: оставив женщин под натянутым тентом, разослал группы людей в разных направлениях искать колодец, который был где-то в этом районе.

Воду нашли ж исходу вторых суток, холодную, прозрачную. Заполнили все 15 бочек, поехали дальше. А к вечеру вынуждены были сделать долгий привал: вода оказалась идеальным слабительным. Хорошо еще, что избыток сульфатных солей в воде никак не сказывался на радиаторах машин.

На 25-й день экспедиция добралась до колодца Чарышлы, откуда была прямая дорога на Куня-Ургенч…

— А роман Виноградская так и не написала, хоть и настрадалась больше всех, — сказал Бабаев, закончив свой рассказ.

Мы поспорили о причинах и сошлись на том, что она и не могла ничего написать, потому что была слишком пассивна в дороге, ибо страдание только тогда рождает мысль и страсть, когда оно оплодотворено протестом, готовностью постичь и преодолеть.

Луна катилась над Каракумами, превращая ее в немое царство теней. Неизвестная горожанам неземная тишина пластом лежала на барханах, на уснувших кандымах, обступивших единственный на всю Вселенную домик с желтым огоньком в окне. Мы с Агаджа* ном Гельдыевичем стояли на краю этого, островка жизни, смотрели в черное пространство, укрытое плотным звездным одеялом, и вспоминали «пустынников» и тех, кого уж нет, и кто далече, кумли с учеными степенями и почетными званиями, которые не по воле судьбы, как местные люди песков, а вполне сознательно шли на лишения, подолгу живя среди барханов, чтобы вырвать у пустыни ее тайны.

Почти полвека отдали изучению пустынь академик АН Туркменской ССР Михаил Платонович Петров, исходивший Каракумы вдоль и поперек, и член-корреспондент АН Туркменской ССР Владимир Николаевич Кунин, активный сторонник комплексного изучения засушливых зон. Вспомнили и балтийского моряка Ивана Александровича Мосолова, который провел в пустыне половину своей жизни и удостоился звания заслуженного деятеля науки Туркменской ССР…

— А вы расскажите о себе.

Бабаев надолго замолчал. Зная эту черту туркмен — замыкаться, когда речь заходит о них самих, я терпеливо ждал. И ночь сделала свое дело. Слово за слово — и передо мной открылась еще одна судьба, по-своему оригинальная, но довольно типичная для многих туркменских ученых.

Детство его было босоногим, не в лирическом, как пишут в стихах, а в самом печально-житейском смысле. Сыну бывшего батрака ботинки представлялись роскошью. Гельды — отец Бабаева, полуграмотный крестьянин — умел, однако, глядеть в будущее. Однажды он взял сына за руку и отвел в русскую школу. И Агаджану, гордившемуся, что учится уже в пятом классе, но совершенно не знавшему по-русски, пришлось сесть в третий класс. Крепко он тогда обиделся на отца. Только через несколько лет понял его правоту, потому что сумел догнать своих сверстников. А в институте он был на курсе самым молодым.

В семнадцать лет Бабаев ушел в первую свою экспедицию. Потом это стало обязательным, как ежегодный отпуск. Пустыня уводила в свои просторы и словно в награду за преданность одну за другой раскрывала свои тайны. И уже тогда, в первых своих блужданиях по барханам, такырам, солончакам, он понял, что пустыня не любит полудел, что только комплексный подход к ее освоению может принести успех.

Когда ему поручили организовать институт пустынь, он поставил в основу всего дела великий принцип комплекса. Сейчас в институте работают специалисты по физической и экономической географии, геологии, гидрогеологии, Палеогеографии, гидрологии, климатологии, почвоведению, геоботанике, зоогеографии… Или, как шутя отмечала известная стенгазета, все, кроме юристов и филологов…

Уже когда эта книга находилась в типографии, я услышал по радио об очередной перемене в жизни Агаджана Гельдыевича Бабаева: он был избран президентом Академии наук Туркменской ССР.

Наутро мать вчерашнего «исследователя», кандидат биологических наук Лилия Ивановна Яговцева повела нас по своим владениям. Утоптанная в песке тропа вилась меж редких кустов саксаула, кандыма, борджока. В низине до дальних барханных гряд тянулись сухие борозды, в которых невзрачными стебельками торчали серые росточки будущего леса. Лилия Ивановна пыталась скрасить впечатление от убогости пейзажа рассказами о синеве весенних ирисов, о веселом шелесте бубенчиков астрагала, об ароматах пустынной сирени. И все жаловалась, как это трудно среди мертвых просторов вырастить даже невзрачный кустик неприхотливого саксаула.

А ведь когда-то здесь росли естественные леса. В Прикаспии, например, найден скелет слона — пятьдесят пудов одних костей. Мог ли прокормиться такой гигант на пустынных пастбищах? Слоны, конечно, не доказательство: в былые эпохи повсеместно водились и не такие диковинные звери. Но лесов в пустыне еще и недавно было довольно много. Установлено, что за последние столетия площадь саксаульников в Каракумах сократилась более чем на пять миллионов гектаров. Саксаул растет редко: на трех-четырех верблюдах можно увезти то, что срублено на гектаре леса. Саксаул растет долго и трудно: проходили века, прежде чем лес мог восстановиться. Чаще же всего он не восстанавливался вовсе. Кочевники не задумывались о будущем земли — оно казалось им беспредельным. И оставляли на местах кочевий вытоптанные оголенные пески. И невольно будили барханы. Ведь это точно известно, что теперешние пространства подвижных песков — результат хозяйственной деятельности человека.

Легко нарушить сложившееся равновесие в природе, но как трудно потом восстановить его! Ходивший с нами по узким тропам старший научный сотрудник института Сарыджа Байрамов сказал, что он десять месяцев в году живет в песках, все хочет разобраться, как быстрее и лучше озеленить барханы. И сотни других ученых терпят тяготы долгих экспедиций, стремясь к той же цели. Тысячи лесоводов выращивают саженцы, развозят их по дорогам пустыни, берегут, поливают каждый росток. За восьмую и девятую пятилетки площадь лесов увеличилась в Туркменистане больше чем на полмиллиона гектаров.

Много веков кумли — люди песков, уповая только на волю Аллаха, учились приспосабливаться к суровой природе, к безлесью, безводью, хилым разбросанным пастбищам. Нынешние кумли — люди с дипломами и учеными званиями — уповают на достижения современной науки, на собственную волю. Они исправляют просчеты предков, создают в пустыне благоприятные условия для жизни. Знают: нелегок и долог труд. Но готовы работать и работать, находя утешение в мысли, которую хорошо выразил один из героев Чехова: «Если я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный вот этими руками, я осознаю, что… если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я…»

Глава VI «Солнцепоклонники»

Неистовое, терпкое светило,

Дай мне понять твой огненный язык!

Дондок Улзытуев
Вот уж не ожидал, что и солнце может быть достопримечательностью. Белый диск светилана выбеленном небе постоянен здесь, как вид Копетдага на юг от Ашхабада, как пыльное марево над великой пустыней, подступившей к городу с севера.

«Солнце — проклятье пустыни», — говорят туркмены. У нас, в Москве, детей не уложишь днем на «мертвый час». Здесь в полуденное время готовы уснуть даже взрослые: без надежных кондиционеров производительность труда в жару не просто падает, порой сходит к нулю.

Говорят, что туча в туркменском небе редка, как овца в безводных песках Центральных Каракумов. Ашхабадские экскурсоводы среди прочих цифр и фактов о республике сообщают, что солнце светит здесь 300 дней в году — больше, чем где-либо в Советском Союзе. И каждый турист, впервые попавший в слишком теплые объятия местного солнца, к концу первого же дня задается мыслью: «Экая печка! Почему бы не заставить ее работать на пятилетку?..»

И я тоже не раз спрашивал себя об этом. И, приехав в Ашхабад, отправился в Физико-технический институт Туркменской академии наук, чтобы выяснить, долго ли еще эта «небесная печка» будет бесхозной?

— Пути прогресса неисповедимы, — сказал мне заведующий отделом гелиотехники академик АН ТССР Валентин Алексеевич Баум.

Вот тебе раз! В наше-то время, когда мир просто не может без предсказаний, когда газеты то и дело печатают пророчества о сроках наступления очередной эры? Кому не приходилось читать в «Литературке» перечни прогнозов: автоматические библиотеки — 1980 год, высадка на Марс — 1985-й, применение домашних роботов — 1988-й, изобретение лекарств, излечивающих шизофрению, — позже 2000 года… Прямо дух захватывает от близких перспектив. И вдруг — скромное почесывание затылков, когда речь заходит, может быть, о самой важной для человечества проблеме — использовании солнечной энергии в народном хозяйстве.

— О будущем солнечной энергетики тоже немало пророчеств, — сказал Баум. — Группа американских ученых, которым было поручено изучить этот вопрос, высказала, например, мнение, что в ближайшее десятилетие Солнце начнет отапливать дома и кондиционировать воздух и что через 15 лет появится возможность получать с помощью Солнца электроэнергию. Но я не очень доверяю прогнозам. «Электричество — всего, лишь забавный фокус». «Автомобиль никогда не вытеснит лошадь». «Самолет — игрушка, не имеющая никакого практического применения». Все это тоже из серии прогнозов, сделанных в прошлом веке. Эдисон за два года до прокладки телефонного кабеля через Атлантический океан утверждал, что это невозможно сделать. Известный английский ученый-прогнозист Д. Томсон всего за год до запуска первого искусственного спутника Земли заявлял, что возможности путешествий в мировое пространство больше привлекают школьников, чем ученых…

А кроме того, что понимать под прогнозом? Возможность или осуществление? Я, например, могу утверждать, что отопление домов и кондиционирование воздуха с помощью солнечной энергии возможно и даже целесообразно уже сегодня. Первый «солнечный дом» мы уже обживаем. Но я совсем не уверен, что в ближайшие десять — двадцать лет Солнце станет у нас главным истопником, потому что сильна инерция привычного. Еще и теперь в прессе приходится читать такие, например, заявления авторитетных ученых: «Думаю, мы поступаем правильно, отложив до поры до времени «солнечные» проекты и уделяя внимание в первую очередь насущным земным заботам». Нельзя же так — все под одну гребенку. Что-то правильно, а что-то и нет. Солнечный опреснитель на отгонных пастбищах в Каракумах выгоднее любого другого. Выгодны и «солнечные дома». Знаете, сколько в стране расходуется киловатт только на отопление и охлаждение домов, на бытовые нужды? Добрая треть от всей вырабатываемой энергии…

— Значит, не скоро время, когда энергию Солнца начнут использовать в народном хозяйстве? — спросил я, воспользовавшись паузой.

Валентин Алексеевич весело посмотрел на меня и сказал совсем неожиданно:

— Да ведь она давно уже используется. Огонь в костре первобытного человека или в форсунках современных ГРЭС — это солнечная энергия, накопленная природой, законсервированная в дровах, в угле и нефти. А вы, вероятно, спрашиваете о том, когда прямое получение энергии от Солнца станет господствующим? На этот вопрос никто не ответит. Но что это будет, не сомневаюсь. Посмотрите вокруг: тратятся миллиарды на поиски и добычу горючих ископаемых, на строительство шахт и нефтепромыслов, трубопроводов и электростанций. Вся энергетическая промышленность мира ориентирована в одном направлении — получения энергии путем сжигания угля, нефти, газа, торфа, дров. А ведь еще Менделеев говорил, что это все равно что топить печь ассигнациями. Теперь мы сравниваем экономическую эффективность солнечной энергетики, которая еще не вышла из стадии экспериментов, с давно существующими способами получения электроэнергии и машем руками — не выгодно. А ну, как было бы наоборот? Если бы технический прогресс с самого начала пошел по солнечному пути? Очень любопытно прикинуть, что бы сказали экономисты, если бы тогда кто-то предложил переориентировать энергетику?..

Баум говорил горячо и сбивчиво, словно споря с кем-то. Он то и дело вытирал покрасневшую, обожженную солнцем лысину, и, непомерно увеличенные толстыми стеклами очков, глаза его блестели возбуждением, вроде бы совсем не свойственным для 70-летнего человека.

— Вы говорите про атомную энергию! — воскликнул он, хотя я молчал, пытаясь представить себе этот мир без турбин и тепловозов, без привычных дымящих труб и газующих автомобилей. — Сила — ничего не скажешь. Но она тоже не дешева, а запасы атомного сырья не беспредельны. Да и куда девать радиоактивные отходы?.. Реакция термоядерного синтеза? Она могла бы избавить человечество от угрозы энергетического голода. Но долго ли пришлось бы перегревать Землю? Ведь преобразование энергии без оттока тепла невозможно. А кроме того, задача-то с термоядром еще не решена и трудностей на пути к ее решению не меньше, если не больше, чем в вопросах освоения энергии Солнца. Так где же выход, я вас спрашиваю? Потребности мира в энергии удваиваются каждые пятнадцать лет. А запасы горючих ископаемых столь же быстро уменьшаются…

— Но… — сказал я и задумался, не зная, как выразить свое сомнение.

— Так и знал, что вы это скажете! — воскликнул академик, заставив меня растеряться. Право же, мне казалось, что я не сказал ничего плохого. — Все так: сразу — «но». Вы спорьте, если можете, или соглашайтесь. «Но» — это как гвоздь без шляпки: не за что ухватиться, чтобы выдернуть. Один скажет «но», другой, третий, глядишь — идею и заколотили. А надо спорить, побуждать доказывать… Что такое, по-вашему, Солнце?!

О, тут я уже мог не молчать: еще в Москве натерпелся от его активности, начитался про солнечно-земные связи. И у нас начался бурный разговор, одинаково похожий и на обмен мнениями, и на дискуссию. Поскольку пересказать все подробно я не могу, то постараюсь своими словами передать суть этой беседы.

…Человек инстинктивно жаждет стабильности мира, не неподвижности его, а ясности, закономерной повторяемости явлений. Историки говорят, будто в древности люди испытывали удовлетворение от сознания неизменности и незапятнанности Солнца. Когда выяснилось, что и на Солнце есть пятна, люди забеспокоились и долгое время не хотели верить в это, объясняя пятна на Солнце то тенью планеты Меркурий, то несовершенством земной атмосферы. Но достаточно объяснить, чтобы успокоиться. Когда стало ясно, что появление пятен закономерно повторяется, людей не испугали даже сообщения о влиянии солнечной активности на земную жизнь.

Можно назвать точную дату, когда родилась вера в предопределенность солнечно-земных связей, — 18 марта 1852 года. В тот день появилась первая публикация, связавшая солнечную активность с земной магнитной. И человечество словно бы обрадовалось возможности отказаться от всех своих богов в пользу одного — бога Солнца. С каким нетерпеливым удовольствием люди начали искать новых связей между явлениями! Бог Солнце оказался столь же терпеливым и бесстрастным, как все остальные боги, и это давало возможность не церемониться с ним. Появилось множество газетных и журнальных публикаций, в которых на магическую силу Солнца сваливались все земные неприятности.

Удивительно стремление людей к пассивной созерцательности. Что это? Отголосок древнего инстинкта выжидания или, наоборот, такое же инстинктивное желание торопить события, пытаться предвидеть будущие знания? Или своеобразная психологическая энтропия — стремление к покою в этой беспокойной, вечно меняющейся жизни?

Теперь нам кажутся смешными наивные верования столетней давности. Но идут годы, и мы не перестаем удивляться сложности солнечно-земных связей. Порой и мы тоже начинаем верить, что не только Земля как планета — каждый из нас, людей, каждая ветка на дереве или травинка в поле, каждая рыба в море и птица в небе — все на привязи у его величества Солнца.

Прежде думали, что Солнце только притягивает нашу планету да согревает ее, теперь говорят о глобальном характере солнечно-земных связей, о радиационном, магнитном, электрическом воздействии светила. Теперь ни один уважающий себя ученый не решится назвать жизненное явление, совершенно не зависимое от деятельности Солнца. Примеры о цикличности размножения саранчи, водяной полевки или ядовитого паука каракурта стали хрестоматийными. Никто уже не спорит о зависимости от солнечной активности цен на пшеницу или на лисьи шкурки. Все соглашаются, что от этого зависит и прирост древесины, и уровень воды в реках, и число автомобильных катастроф. Но оказывается, даже сама кровь каждого из нас живет в унисон с цикличностью Солнца. С состоянием светила прямо связано наше состояние гомеостазиса — равновесия с окружающей средой. Солнце — и свертываемость крови или количество в ней лейкоцитов. Солнце — и возбудимость нашей нервной системы. Солнце — и целебная активность лекарств… Этот список, несомненно, будет пополняться. До каких пор, никто сказать не может. Специалисты гелиобиологии пока что разводят руками, когда их спрашивают о пределах нашей зависимости от Солнца. Им почти совсем не известен механизм солнечно-земных связей…

В этой поучительной беседе-дискуссии, как тогда в Москве, перед отъездом, я снова получил возможность поразмышлять о едином цикле звезд, в унисон которому качаются жизненные циклы и человека, и ничтожной травинки, и снова задать себе грустный вопрос: существует ли вообще Земля как самостоятельная счастливейшая из планет? Не правильнее ли говорить о неком едином организме — Солнечной системе, в котором каким-то образом отражаются на нас даже марсианские пыльные бури?

Но с академиком можно ли спорить? Наступил момент, когда ручеек моих знаний растворился в море сведений о Солнце, которыми располагал Баум. И тогда мне пришлось удовлетвориться ролью студента, терпеливо конспектирующего лекцию.

Но сначала парадоксальный вопрос. Для интереса. Что выделяет в пространство относительно больше тепла — Солнце или человеческое тело? Как это на первый взгляд ни смешно, но спор решается в пользу последнего. Коэффициент теплоотдачи у нашего тела в пять раз выше, чем у Солнца (двадцать две калории на килограмм веса против четырех с половиной). Не потому ли, когда в ясный день встречаются среди барханов два этих мощных источника тепла, одному из них приходится так нелегко?

Впрочем, не будем сравнивать небесное тело с телом земным: уж больно они несравнимы. Обратимся к вопросу более понятному и насущному — энергетическим ресурсам Солнца. Они настолько велики, что с нашим земным сознанием их трудно себе и представить. За секунду Солнце излучает энергии больше, чем человечество смогло использовать за всю свою историю. Всего за три дня оно дает Земле столько калорий, сколько мы могли бы получить, если бы сожгли на планете все способное гореть, включая и то, что находится в недрах. Щедрость Солнца настолько велика, что даже ученые не находят нужным вести ей точный счет. Так, в одной статье журнала «Курьер» сообщалось, что «этот дар в 35 тысяч раз превышает энергетические потребности человечества». А в другой статье, опубликованной, кстати говоря, в том же самом номере, говорилось, что Солнце льет на Землю энергию, превышающую наши сегодняшние нужды в 167 тысяч раз. И никому не приходит в голову спорить из-за таких «пустяков». Перед нами — океан. Важен ли его объем, когда нам нужна всего-то пригоршня?!

Однажды на карте Каракумов я попытался изобразить пространство, которое следовало бы покрыть устройствами для преобразования солнечной энергии в электрическую, чтобы удовлетворить все энергетические нужды страны. Получилось пятнышко, чуть превышающее то, которым на картах обозначают крупные города. И подумалось, что ведь если сдвинуть вместе все наши электростанции, то они наверняка займут куда больше места. И это убедительнее, чем все цифровые выкладки, доказало, что будущее — за солнечной энергетикой. И я поверил, что придет время, когда с огромных пространств безводных пустынь выгоднее будет собирать — не хлопок, нет — солнечное тепло. Гектар орошаемой земли дает здесь продукции на 640 рублей, самая выгодная культура — хлопок — до 1200 рублей, а солнечного тепла (по современной стоимости энергии) на каждый гектар «выпадает» на две тысячи рублей ежедневно…

— Так поедете в Бекрову? — неожиданно спросил Валентин Алексеевич.

— Куда это?

— На экспериментальную площадку, где мы учимся запрягать «солнечную лошадку»… Пойду узнаю насчет машины.

Он вышел, и я остался один в кабинете. Огляделся, подвинул к себе журнал «Наука и жизнь», лежавший открытым на столе, и сразу же увидел абзац, отчеркнутый красным карандашом: «Использование солнечной радиации, как определил в свое время Фредерик Жолио-Кюри, — задача более важная, чем использование атомной энергии». Воодушевленный таким авторитетным мнением, начал просматривать другие журналы и книги на столе, взял в руки увесистый том Г. М. Кржижановского «Избранное». Открыл титульный лист и прочел следующее:

Тов. Бауму Вал. Ал. Вручаю своему соратнику, скорбно сознавая, что на этих страницах так мало сказано о всепобеждающей энергии Солнца.

Надеюсь с Вашей помощью заполнить (если позволит судьба) этот зияющий пробел. С сердечным приветом

Г. Кржижановский
Вот так часто бывает: увлекшись грандиозным явлением, мы забываем соразмерить его с простой человеческой жизнью. А что стоят все наши трактаты о величии Космоса, если рядом нет величия Человека, его судьбы, положенной на алтарь служения Обществу?!

Теперь биография академика Баума интересовала меня больше, чем самые грандиозные процессы Вселенной. И едва мы сели в машину, как я обрушил на него очередную серию своих вопросов. Но разговор все равно вышел не столько о биографии, сколько об истории. Мы ныряли в зеленые туннели ашхабадских улиц, пересекали раскаленные пространства площадей, а видели перед собой глухие стены Сиракуз и всплески небесного огня, сконцентрированного и направленного Архимедом на смоленые борта подступивших римских триер…

Ученые не раз опровергали эту легенду, доказывая, что невозможно было в то время создать зеркала, способные зажечь корабли на расстоянии полета стрелы. Но легенда о том первом использовании солнечной энергии все волнует людей. Более того, есть основание думать, что это вовсе и не легенда, а быль. Еще Бюффон в XVIII веке пытался воспроизвести опыт Архимеда, используя солнечный концентратор из многих плоских зеркал. И ему удалось зажечь сухие дрова на расстоянии 100 метров.

Архимедова выдумка интересовала и некоторых наших современников. В тридцатых годах было немало людей, веривших, что можно создать своего рода солнечный гиперболоид, который позволил бы сжигать вражеские самолеты. Это была очередная волна увлечения «солнечными машинами», многообещающий гребень которой увлек и молодого ученого Валентина Алексеевича Баума.

Да, именно так, интерес к солнечной энергетике не растет равномерно, а время от времени словно бы захлестывает волнами мир ученых. В 1741 году Ломоносов представил в Российскую академию наук сочинение, в котором предлагал «отведать электрической силы в фокусе зажигательного инструмента». Тогда же Лавуазье пытался сконструировать машину для концентрации солнечных лучей. В 1878 году на Всемирной выставке в Париже сенсацией стала газета «Солнце». На глазах у публики ее печатал станок, приводимый в движение паровой машиной, которая работала на энергии солнечных лучей, сконцентрированных огромным зеркалом.

Одним из наиболее активных «солнцепоклонников» был К. Э. Циолковский. В своем труде «Механика и биология» он описал вариант солнечного двигателя. Такой двигатель был построен и с успехом демонстрировался на первой сельскохозяйственной выставке, проходившей в 1923 году в Москве.

Можно констатировать, что волны интереса к солнечной энергетике учащаются. В 1931 году группа энтузиастов-«солнцепоклонников» (так в шутку они именовали себя в то время) — сотрудников Ленинградского физико-технического института пыталась создать институт солнечной энергии. В конце тридцатых годов — новая волна. Тогда экономисты впервые засели за подсчеты «запасов» солнечной энергии. Это было вызвано публикацией ряда научных исследований, посвященных неотвратимому истощению на Земле запасов органического топлива. В 1939 году при Академий наук СССР создается гелиокомиссия под председательством академика М. В. Кирпичева. С того времени Баум, для которого изучение проблем солнечной энергетики было лишь увлечением, делает гелиотехнику своей специальностью. Десятью годами позже в Энергетическом институте имени Кржижановского создает^ ся первая в мире лаборатория гелиотехники, и Валентин Алексеевич назначается ее заведующим.

Нет, он не был одним из тех мечтателей, которые верили в солнечные гиперболоиды и прочие — фантастические аппараты. Еще в тридцатых годах, работая в Средней Азии над созданием водонагревателей и солнечных бань, он понял, какую опасность для гелиотехники представляют и неумеренные оптимисты, и скептики. Первые, хватаясь за создание явно нереальных гелиоустановок, компрометируют и без того трудное дело, вторые убивают идею своим железобетонным равнодушием. И Баум занялся, может быть, самой важной проблемой — исследованием возможностей солнечной энергетики. Так появилась на свет «теория концентрации», поставившая предел фантазиям. Выяснилось, что никакие солнечные печи не могут выработать температуру, превышающую четыре тысячи двести градусов. Это было слишком мало по сравнению с прежними оценками и слишком много для наших земных потребностей, ибо нет материала, который не расплавился бы при такой температуре. Выяснилось также, что никакие зеркала не способны сконцентрировать солнечную энергию больше чем в пятьдесят тысяч раз. Это было немало. Восемь — десять тысяч киловатт мощности на квадратном метре устраивали даже фантастов.

Солнце заставило его, теплофизика, сменить специальность, оно же увлекло его на новое местожительство. В 1965 году в свои шестьдесят с лишним лет он уехал в Туркменистан, где самые мощные в Советском Союзе «месторождения Солнца» — 160 тысяч малых калорий тепла в год на каждом квадратном сантиметре. Это почти в два раза больше, чем в Свердловске, в полтора раза больше, чем в Киеве. В физико-техническом институте Баум возглавил большой и энергичный коллектив «солнцепоклонников» и создал экспериментальный центр в местечке Бекрова, том самом, куда вез нас видавший виды служебный «Москвич».

Миновав извилистые улочки ашхабадских окраин, машина вырвалась на склон голой горы, изъязвленной оврагами, подобравшимися к самой дороге. Потом открылось ровное, полого поднимавшееся большое поле. Впереди и слева горбился Копетдаг, затянутый дымной вуалью жаркого дня, и, все ближе подбираясь к дороге, побежали сельские домики, как везде в предгорьях, утопавшие в зелени. И вдруг там, впереди и слева, на темном фоне горы что-то могуче блеснуло, и еще до того, как мне сказали об этом, я понял — Бекрова, туркменская «столица Солнца», где потомки знаменитых укротителей диких животных пытаются приручить еще одного «дикаря» — небесный огонь.

Увы, я не был оригинален, как и все, кто впервые приезжал сюда, первым делом бросился к самому яркому пятну на экспериментальной площадке — сверкающему пятиметровому блину рефлектора. Возле него работали двое сотрудников, что-то крепили на черные обожженные концы штанг, сходившихся вместе перед зеркальной гладью огромного вогнутого круга. Я попросил чуть повернуть рефлектор, чтобы получше сфотографировать его блеск, и отскочил, опаленный сконцентрированным солнечным огнем.

— Поосторожнее, — предупредили меня. — Так и обжечься недолго.

И сотрудники рассказали, что это — фотоэлектрогенератор, что пока он вырабатывает полкиловатта электроэнергии, но может и больше, если поместить в фокусе новейший фотоэлемент, ибо общая мощность, собираемая рефлектором, не меньше пятнадцати киловатт. Они показали мне такой фотоэлемент — небольшой черный квадратик размером с пол-ладони и сообщили, что он один вырабатывает напряжение 220 вольт и силу тока, достаточную для электробритвы.

— Какая же температура в фокусе?

— Температурами у нас занимается Арслан Назаров. Вон его печь.

Неподалеку на высоких металлических фермах висел другой рефлектор, только повернутый не к солнцу, а> наоборот, вниз, к земле. Зато под ним и чуть в стороне блестело большое плоское зеркало, ловило лучи и, точно так же, как это делают мальчишки, когда играют «зайчиками», направляло их вверх.

— А у вас какая температура? — спросил я, едва взобравшись на продуваемую со всех сторон площадку возле верхнего, вогнутого зеркала.

— Три тысячи градусов, — буднично ответил Арслан Назаров.

Я не поверил. Ничто, ну решительно ничто не напоминало о существовании такой «сверхмартеновской» жары где-то совсем близко от нас, почти что на расстоянии вытянутой руки. И вдруг в двух метрах от меня что-то вспыхнуло и полетело вниз, оставляя дымный след.

— Жук залетел.

Я посмотрел туда, где сгорел жук и опять ничего не увидел. И мне прямо-таки нестерпимо захотелось протянуть руку, потрогать это невидимое нечто, в котором все сгорает.

— Руки протягивать не рекомендуется, — сказал Назаров, словно угадав мое желание.

Он взял палку, провел ею по воздуху, и палка сразу взрывообразно вспыхнула, словно облитая бензином. Это походило на фокус, но не удивляло.

Назаров отбросил палку, почему-то отряхнул руки и сказал разочарованно:

— Это что, — фокальное пятно — два сантиметра. Вот у Тромба…

— Кто это?

— Крупнейший специалист. Разве Валентин Алексеевич не рассказывал? Это ж его друг…

Пришлось спускаться на землю, разыскивать Баума и расспрашивать об этой еще не известной мне очередной странице его биографии.

…Их было много, международных конференций и симпозиумов, в которых Баум участвовал. Не раз он бывал и в Одейо — французской «столице Солнца», расположенной в Пиренеях. Там высоко в горах стоит восьмиэтажное здание крупнейшей в мире солнечной лаборатории с оригинальной, глубоко вогнутой зеркальной стеной. Десятки больших плоских зеркал, разместившихся на склоне горы, собирают солнечные лучи для этого гигантского рефлектора площадью свыше двух тысяч квадратных метров.

— Страшно смотреть, как толстый стальной стержень, словно свеча, тает в фокальном пятне этой печи, — рассказывал Баум.

Температура в том «зайчике», диаметр которого больше полуметра, достигает трех с половиной тысяч градусов. «Аристократическое» сверхчистое тепло Солнца используется для плавки минералов и металлов, применяемых в керамической, электронной, космической промышленности.

Однажды Баум спросил у профессора Феликса Тромба — создателя и руководителя солнечной лаборатории в Одейо, каково распределение температур в фокальном пятне его печи.

— Равномерное, — ответил Тромб.

— Этого не может быть, — возразил Баум.

Тромб задумался.

— Вы только считаете, а мы это давно уже получаем на практике.

Тогда Баум нарисовал несколько схем и произвел некоторые расчеты, основанные на теории концентрации. Тромб промолчал, но в тот же день пригласил коллегу из Советского Союза посмотреть свои новые работы. С тех пор они друзья. «Крупнейший специалист» использует каждый случай, чтобы посоветоваться с «крупнейшим теоретиком» в вопросах солнечной энергетики…

Баум рассказал мне о грандиозных замыслах «солнцепоклонников». Наиболее фантастичен проект американского ученого Питера Глейзера, предусматривающий создание на высокой орбите спутника-электростанции мощностью десять миллионов киловатт. Японцы не смотрят так высоко, но мечтают не менее смело: они планируют сооружение солнечной электростанции на Земле уже к 1990 году и надеются довести ее мощность до двух миллионов киловатт…

— А мы? — вырвалось у меня.

— Мечтать мы тоже умеем. А работаем над более реальными проектами, которые могут быть использованы уже сегодня. Из этих работ я считаю важнейшими для Туркмении солнечные опреснители, холодильные установки, теплицы, водонагреватели…

— А СЭС — солнечные электростанции?

Баум усмехнулся и дважды повторил это неожиданное слово.

— Не очень благозвучно, ну да привыкнем. АЭС ведь тоже не фонтан… Конечно, и СЭС, как о них не думать? Посудите сами: человечество за одни только сутки сжигает столько топлива, сколько природа накапливала за тысячу лет. Причем от первоначально падавшей на Землю солнечной энергии мы вновь превращаем в энергию едва тысячную долю процента. Ныне существующие далеко не совершенные кремниевые батареи работают с КПД десять — пятнадцать процентов. Экономичность выше в десять — пятнадцать тысяч раз. Зная это, можно ли не думать о СЭС? Но здесь, в Бекрове, мы этого вопроса не решим, нам хватает других задач.

Он подвел меня к небольшому стеклянному ящику, установленному наклонно на бетонном основании.

— Наш первый опреснитель. А вон тот товарищ, — он повернулся и указал на немолодого уже человека с густой шевелюрой над смуглым лицом, — доктор технических наук Реджеп Байрамов, первый туркмен, задавшийся целью напоить с помощью Солнца безводные аулы пустыни.

Опреснитель работал: из трубочки в подставленное ведро непрерывно капала вода.

— За день полное ведро накапает. И никаких забот, только подливай соленую воду да подставляй тару под пресную. Конечно, надо время от времени протирать стекла от пыли и следить, чтобы не нарушалась герметизация. Сейчас в совхозе Бахарден построен большой опреснитель, работающий по этому же принципу. Скоро его мощность будет доведена до двух с половиной тысяч кубометров дистиллята в год, что соответствует пяти тысячам кубометров чуть подсоленной питьевой воды…

Даже обидно было, до чего невзрачно выглядел этот первый агрегат, с помощью которого ученые попытались взнуздать неуемное туркменское солнце. Ни сверкающих конструкций, ни зеркальных поверхностей. У него, как говорится, был явно нетоварный вид. Может, эта простота и невзрачность и не позволяют ему приобрести популярность, какой он заслуживает? Ведь пустыни Туркменистана буквально плавают на поверхности подземных соленых морей. Чабанским стойбищам и водопойным площадкам очень пригодились бы небольшие, может, даже переносные солнечные опреснители. И хоть технически задача решена, на всей территории Каракумов существует пока один-единственный опреснитель — в Бахардене.

Опреснитель оказался не единственным в коллекции солнечных уникумов Бекровы. Как только я об этом узнал, экспериментальная площадка сразу представилась мне своего рода музеем, где собраны действующие экспонаты солнечных устройств. Научные работники, для которых я, по-видимому, был одним из многочисленных экскурсантов, показали мне небольшой солнечный холодильник и несколько миниатюрных бытовых солнечных печей. Представьте себе веер, который в собранном виде убирается в чемоданчик, а в развернутом — это большой вогнутый зеркальный диск. Чайник емкостью три с половиной литра, установленный в фокусе этого рефлектора, закипел через двадцать пять минут. Я пил этот чай, ничем не отличавшийся от всякого другого, и недоумевал, почему таких печей нет у чабанов, геологов или других людей, вынужденных подолгу жить в пустыне, где на счету каждый сучок саксаула.

Экскурсия продолжалась, как и полагается всякой экскурсии, по принципу: «посмотрите налево, посмотрите направо». Налево стояли черные ящики водонагревателей. И я узнал, что в Японии водонагреватели выпускаются промышленностью и широко используются населением, что их там чуть ли не миллион и что только они экономят топлива на десять миллионов долларов… А направо стояла теплица. Слушая «хозяина» этого стеклянного дома — младшего научного сотрудника Амана Мезилова, я представлял себе холодные зимние ветры с Копетдага, ломящиеся в высокие окна теплицы, и густую зелень за стеклами, тяжелые огурцы на плетях, тугие, матово поблескивающие помидоры.

— Все настолько просто, что многие не верят, — рассказывал Мезилов. — Зимнее солнце нагревает воздух в теплице до пятидесяти градусов, тепло аккумулируется в ящиках с землей, установленных вдоль стен. Ночью этого тепла хватает для отопления. Даже в очень тяжелую зиму 1970/71 года мы подключали другие источники обогрева только на девяносто шесть часов. Что имеем? Двенадцать килограммов огурцов и десять килограммов помидоров с каждого квадратного метра. Себестоимость? В полтора-два раза ниже тех, что выращиваются в обычных теплицах. А ведь мы не агрономы, выращиваем первую попавшуюся рассаду, не выискивая более урожайные сорта…

Мы стояли на солнцепеке возле теплицы и жалели, что теперь не зима и что нельзя в полную меру оценить вкус «солнечных плодов». Солнце жгло немилосердно, и мне пришлось положить себе на голову мокрый платок. И тут случилось маленькое веселое происшествие: молодая женщина в длинном туркменском платье, проходя мимо, надела на меня шапочку, сделанную из газеты. Такое внимание я никак не мог не заметить и сразу же выяснил, что зовут ее Оразгуль Клыщаева и что дело ее как раз в том и заключается, чтобы спасать людей от жары: она работает над проблемой охлаждения воздуха в помещениях с помощью солнечного тепла.

— Первая туркменка — кандидат технических наук, — сказал Аман Мезилов, когда Оразгуль скрылась в красивом трехэтажном особнячке, стоявшем поодаль.

— У вас что ни человек, то первый.

— Так уж выходит. Хоть никто больше туркмен не натерпелся от солнца, но всерьез за его укрощение взялись только с приездом Валентина Алексеевича. Все мы ученики Баума.

— А как это Оразгуль из тепла делает холод?

— Этим многие занимаются. Как раз в том домике…

Так я узнал еще об одном экспонате уникального «музея под открытым небом».

В домике было прохладно. Я взглянул на термометры: по ту сторону стекла было сорок градусов, по эту — двадцать шесть. Но нигде я не видел вставленных в оконные рамы тяжелых коробок электрических кондиционеров.

— Все оно, Солнце, — весело улыбнулась Оразгуль. — Если хотите узнать, как мы заставляем его давать прохладу, полезайте на крышу, а потом в подвал.

На крышу мы полезли с инженером Агамурадом Алламурадовым, подвижным и гибким молодым парнем. Поднялись по раскаленной металлической лестнице и остановились на верхней площадке. Крыша сверкала как зеркало: от края до края по ее черному рубероиду стекала вода.

— Это водный раствор хлористого лития, — сказал Алламурадов. — На солнце влага частично испаряется, отчего повышается концентрация раствора. Он стекает в подвал, где установлен абсорбер.

В подвале тихо шумел небольшой ярко раскрашенный бак, в котором хлористый литий, жадно поглощая влагу, поддерживал вакуум и понижал температуру. Охлажденная вода текла в трубы, расположенные в панелях перекрытий, а раствор снова перекачивался на крышу. В этом была вся премудрость, и я даже пожалел, что установка так проста, ибо по другим примерам знал: «примитивность» мешает популярности.

Потом я сидел в тихой комнате дома-лаборатории, единственного на весь Советский Союз, наслаждался расслабляющим комфортом и неторопливо записывал то, о чем говорил мне один из авторов этого солнечного кондиционера, доктор технических наук Аннагельды Какабаев:

— Если везде поставить электрические кондиционеры, то они «съедят» едва ли не всю энергию, вырабатываемую электростанциями республики. А количества солнечного тепла, падающего на крышу любого дома, вполне достаточно и на охлаждение летом, и на отопление зимой. Как это не использовать?.. Мы подсчитали: если наш дом снабдить электрическими кондиционерами, это было бы равно стоимости солнечной холодильной установки. Но по количеству потребляемой энергии экономия десятикратная. Мы рассматриваем солнечный кондиционер как первую ласточку. Туркменское солнце может дать все: и энергию для кухни, и теплую воду для ванны. Представляете, если новостройки будут оборудоваться солнечными установками? Сколько это сохранит топлива и как очистит воздух в городах?..

На стене висел небольшой листок с длинной цитатой:

Пустыни должны быть возвращены к жизни теми же самыми силами природы, которые, постепенно наступая на цветущие земли, иссушили, выжгли их и сделали бесплодными. Человек в состоянии заставить Солнце выполнить эту космического размера работу.

— Валентина Алексеевича слова, — сказал Какабаев, заметив мой взгляд. — Из доклада, прочитанного двадцать лет назад на Международном симпозиуме по использованию солнечной энергии в Нью-Дели. Потом они печатались на обложках журналов.

— Это как эпиграф ко всей вашей работе.

— А вы все работы знаете?

— Вроде бы.

— А теплицу с замкнутым циклом видели?

— Что это такое?

Какабаев начал рассказывать о ней, и уже через пару минут я понял, что если все другие работы «солнцепоклонников» вполне земные, то идея этой теплицы спустилась не иначе как с неба. В ней было все неожиданное, хотя и понятное. Это был один из тех парадоксов современного Туркменистана, которых я достаточно насмотрелся, путешествуя по республике.

Глава VII Парадоксы пустыни

Наука — дочь удивления и любопытства. Природа — их мать.

Иван Лаптев
Пустыня никого не оставляет равнодушным, все приезжие рассказывают о ней либо с ужасом, либо с восторгом. Словно кристалл, она поворачивается к человеку то острым углом, то завораживающим сверканием грани.

Все в мире стабильно: монументальность гор, задумчивость лесов, холодная зыбь морей… Пустыня полна парадоксов. Здесь можно увидеть равнины, напоминающие ухоженные цветники, а всего через неделю на том же самом месте — «лунный» ландшафт. Шоферы с радостью вырываются на сухие такыры, отводят душу на гладких многокилометровых площадях. Но уже на другой день, если прошел дождь, они с опаской объезжают такыр, чтобы не уподобиться мухам, севшим на липучку. Пустыня обманывает миражами и подстилает под ноги коварные зыбучие пески, в которых можно утонуть, как в трясине. По дорогам здесь метет не снежная, а песчаная поземка, и пыльные бури взбивают настоящие коктейли из песка и воздуха. Горячий ветер может упасть прямо с неба и буквально за один день иссушить все, превратив весенний пейзаж в осенний. Это — гармсиль, до сих пор во многом загадочное дыхание земных пустынь.

А однажды упало на Ашхабад что-то вроде «тьмы египетской». Среди бела дня настал такой мрак, что в двух шагах нельзя было разглядеть человека. Остановился транспорт, люди не могли добраться до работы, сидели по домам, задыхаясь в душной мгле, обрывая телефоны в тщетной надежде узнать о причинах столь странного явления. Лишь через несколько часов, когда тьма рассеялась, радио успокоило ашхабадцев сообщением о далеких пыльных бурях, которые, перевалив через Копетдаг и обессилев, оставили в воздухе невиданной плотности тучи мельчайших частиц. Несколько дней потом население города расчищало улицы, как у нас после сильных снегопадов.

Все, описывавшие пустыню, сравнивали ее с морем. Голые барханы действительно очень напоминают волны. Но они и движутся, как волны, только, разумеется, не так быстро. Построили в песках линию высоковольтной электропередачи, а через год пошел через барханы верблюд и задел горбом за провода. Оказалось, что барханы передвинулись на 30 метров и в некоторых местах совсем ушли из-под опор. Высоковольтку пришлось строить заново. Возвели завод в песках, а через несколько лет встал вопрос о переносе его на новое место. И такое бывало… Твердь, которая ведет себя, как зыбь. Эта парадоксальность местной природы доставляет людям особенно много хлопот…

Мы живем в мире привычного. Но природа, как уже говорилось, полна парадоксов. Стремясь понять их, нам приходится учиться даже парадоксальному мышлению, отбрасывая как помеху связывающие нас привычные воззрения. Однако всякий раз, когда я слышу о «тормозе привычек», вспоминаю слова одного здешнего ученого, заметившего весьма мудро, что, для того чтобы перешагнуть через привычку, надо как минимум иметь ее.

Итак, привычное и парадоксальное следует признать родственниками, не существующими одно без другого, иначе трудно понять, как туркменским ученым удается делать открытия, пополняющие коллекцию парадоксов пустыни.

Поливать песок
…Ждал, ждал оказии и не дождался. Расстроенный, пошел пешком, да вспомнил по дороге добрые обычаи древних греков, предпочитавших собственные ноги всем другим средствам передвижения, и успокоился. Древние мудрецы были уверены, что путник, который идет на своих двоих, пользуется особым покровительством богов… Путника, надо полагать, любили и в другие времена. Шагая по сухой тропе, я с особым удовлетворением вспоминал забытое решение руанского собора, принятое ровно девять веков назад. В нем говорилось, что не может быть прощена женщина, забывшая находящегося в пути мужа…

Мимо проносились машины, и шоферы и пассажиры снисходительно посматривали на меня. А я, проехавший в своей жизни слишком много, жалел едущих. Ведь путешествовать пешком в наше время — роскошь, и если время — деньги, то человек, имеющий возможность идти пешком, — просто богач…

Однако как следует насладиться свободой от порабощающих привычек века скоростей мне не удалось. Нашелся сердобольный шофер, остановил машину, и я вмиг превратился в того, кто подобно большинству едущих делает вид, что спешит.

«Куда торопишься? Пройдись, соберись с мыслями», — говорил я себе. И продолжал ехать. Хотя поразмыслить было над чем: накануне Агаджан Гельдыевич Бабаев рассказал мне об опытах, опровергающих поговорку, что лить воду на песок — будто бы бессмысленнейшее занятие.

Как пришла в голову эта нелепая мысль поливать песок и сеять на нем? Ведь испокон веков человек по отношению к пустыне был стороной обороняющейся: отгораживался от нее заборами, использовал для защиты от песков лесонасаждения, химические и физические способы. Пустыня была врагом. Как же удалось увидеть в ней друга?

Все началось опять же с бесстрастных исследований. Выяснилось, что песок хорошо проводит тепло, легко наполняется воздухом, в нем активно развиваются полезные микроорганизмы. А от этих выводов уже близко было до других, что песок можно рассматривать как обычную почву. И вот неподалеку от Ашхабада возникла первая в истории пустынь плантация на голых песках. Появились трубы дождевальных установок, и была посеяна кормовая культура — туркменское сорго. Чтобы избежать лишних испарений, поливали посевы ночью. Песок вопреки распространенному мнению не так уж быстро пропускал влагу, а вскоре, когда сорго раскинуло первые листья, он и вовсе оказался в тени, и обычное в этих местах обильное испарение с поверхности прекратилось…

Когда Бабаев начал рассказывать об удобрениях, мне сразу же вспомнился один из афоризмов Станислава Леца, что и из мечты тоже можно сварить компот, если добавить фрукты и сахар.

— Нет, нет, — быстро ответил Бабаев. — .Удобрений норма, столько же, сколько обычно вносится в почву.

— И что выросло?

Он пододвинул ко мне газету, и я сразу увидел отчеркнутую строку — около тысячи центнеров с гектара.

— Тут нет опечатки?

— Так я и знал, — сказал он, удовлетворенно улыбаясь. — Все говорят об опечатке. А опечатка в наших представлениях о плодородности почв. Урожай — не строка в отчете, его можно увидеть, потрогать, взвесить…

Вот за этим я и ехал, чтобы потрогать, удостовериться…

Кормовая трава, выросшая на песке, больше была похожа на лес. Мощные стебли, до верхушек которых я не мог даже допрыгнуть, стояли плотной непроходимой стеной.

— Много приезжает неверующих, — сказал мне первый же рабочий, которому я задал свои вопросы. — Комиссия была, так, не поверите, заблудилась в траве. Думали все — разругают. А они ничего, сознательными оказались.

— Как же такая вымахала?

— Солнца много, канал рядом, вот и растет.

— Сколько же воды расходуется?

Я сам не замечал, как становился в позу скептика, выискивающего подвох.

— Норму, — насторожился рабочий. — Спросите у начальника.

Я увидел на дорожке заведующего лабораторией Института пустынь Абдырахмана Овезлиева и пошел навстречу ему.

— Все правильно, — сказал он, сразу отгадав мои сомнения. — При дождевании расходуется в два раза меньше воды, чем при самотечном орошении. Есть и другие преимущества: вода не уходит ниже питающего горизонта, и уровень солевых грунтовых вод не повышается, а это значит, что нет необходимости в строительстве дорогостоящих дренажных систем. Этот метод дает возможность использовать негодные, даже вредные земли. Особенно хороши результаты на так называемых приоазисных песках. А таких песков только в зоне Каракумского канала не меньше ста тысяч гектаров…

— А кроме сорго?..

— Кукурузу сеем, люцерну. Можно и бахчи разбивать…

— Не слишком ли много достоинств?

— Есть и недостатки. Еще несозданы сельскохозяйственные машины, способные работать в новых условиях.

— Как же вы убираете урожай?

— Бабаев разве не говорил, как его председатели колхозов одолевают? Только пусти, без косилок скосят…

Мы с Овезлиевым ходили по барханным тропам, как по лесным просекам, прячась в тень гигантской травы, и он, словно спохватившись, все говорил о трудностях, об особенностях сельскохозяйственного освоения голых песков, о необходимости проводить предварительную планировку барханов, строго придерживаться режима орошения, системы агротехнических мероприятий. Но строгости не пугали. Педантизм, пунктуальное выполнение рекомендаций ученых — это ведь как раз то, что отличает высокую культуру земледелия…

Хоронить воду
Такыры напоминают лунные пейзажи на картинах художников-фантастов. Мертвая равнина, выложенная таинственными пятиугольниками растрескавшейся глины. Окаменевший отпечаток протектора, одинокий, как след лунохода. А вокруг, закрывая далекий горизонт, словно края гигантской чащи, громоздятся барханы. Почему они остановились там, на краю ничем не защищенной равнины? Потому что на такыре, как на льду, слишком скользко. Разгуляется ветер, смахнет песок с бархана и гонит его без остановки на другой край. «Песчаный джинн», способный справиться с самыми прочными стенами, беспомощен на равнине, где ему не за что зацепиться.

После дождя, если взглянуть с соседнего бархана, такыр похож на озеро. Но это всего лишь гигантская лужа, в которой воды меньше чем по щиколотку. Выглянет пустынное солнце и вмиг высосет воду. Но если такыр покат, еще долго будет стоять лужица у одного из краев, пока не уйдет под барханы.

Такие такыры на учете у местных чабанов. Издавна они копали в этих местах ямы — хаки, сардобы, собирали воду. Потом в пустыне начали строить специальные асфальтовые и бетонные водосборные площадки — миниатюрные копии покатых такыров. Когда стоимость привозной воды два, три, а то и десять рублей за кубометр, выгодны и такие сооружения.

Многие жители пустыни, мечтая об изобилии воды, занимались решением такой арифметической задачи: площадь всех такыров в Туркменистане два миллиона гектаров, в течение года на них выпадает до ста миллиметров осадков, и если одно помножить на другое, это же выходит почти половина годового стока Каракумского канала! Но вот беда: дожди идут в основном зимой, а вода нужна летом. Если и удастся собрать воду, то как ее сохранить? И тогда сотрудники Института пустынь пришли к парадоксальной мысли: а что, если прятать воду под землю?! Мы привыкли, что из недр можно только добывать, а если позаботиться о пополнении, даже о создании подземных хранилищ?! Просмотрели геологические разрезы и в одних только Центральных Каракумах — самой безводной части пустыни нашли не меньше семидесяти таких мест, где есть подходящие такырные площадки и удобные складки недр.

В 1968 году в одном из глухих районов пустыни был создан Каракумский стационар, и начался первый в истории опыт создания искусственных запасов полезного ископаемого. (К сведению северян, привыкших считать полезными ископаемыми золото, уголь, нефть и прочее, должен сказать, что воду жители пустыни называют еще и не такими высокими эпитетами.)

Такыр, на котором проводится опыт, невелик — всего тридцать гектаров. С двух сторон у него — невысокие валы, удерживающие воду, и проволочное заграждение, чтобы не забредали верблюды. В самой низкой части — бетонированный водозабор и белая будочка, в которой установлены самописцы, считающие воду. С другой стороны от будочки — квадратный водоем сорока метров в поперечнике и трех метров глубины.

Наблюдатель Каракумского стационара неторопливый туркмен Меред Сапаров водил меня вокруг водоема, показывал островок, соединенный с берегом зыбким мостиком, приборы, с помощью которых он учитывает объем воды, и обстоятельно рассказывал о том, как журчит весной мутный поток, отстаивается в переполненном до краев водоеме и прямо на глазах убывает, уходя под землю. Конечно, немного и испаряется, но три четверти собранной воды все же попадает в подземное хранилище. Почему она так быстро просачивается в глубину? Потому что дно котлована находится ниже водонепроницаемого такыра и еще благодаря скважинам, пробуренным на пятнадцатиметровую глубину. Откуда известно, что создается линза? — Сапаров одну за другой показал сорок пять контрольных скважин, которые позволяют замерять объем подземного водохранилища.

Он наклонился и нарисовал на песке свою линзу в разрезе. Вот слой соленой воды, на ней — пресное подземное озеро четырехсот метров в поперечнике.

— Сколько же накопилось?

— За шесть лет — шестьсот тысяч кубометров. Город можно строить…

Городу этой воды, конечно, маловато, а трех-четырехтысячной отаре овец — в самый раз. Тридцать гектаров оборудованного такыра позволят обеспечить водой в тысячу раз большую площадь пустынных пастбищ.

Пахать такыр
Есть почвы плодородные, неплодородные и такие, которые возделывают только в сказках. На этой иерархической лестнице сельскохозяйственной ценности земель такыры занимают даже не последнее место — никакое. Ну что, скажите, они могут значить, если верблюжья колючка с ее чудо-корнями, достающими воду с тридцатиметровой глубины, и та на них не растет. «Пахать такыр» звучит так же бессмысленно, как «пахать камень». Я даже обрадовался, узнав, что такыры годятся для водосборов. Жалко все же совсем вычеркивать территорию, равную Бельгии (такова площадь такыров в одном только Туркменистане). Представьте же мое удивление, когда я узнал, что есть чудаки, мечтающие о садах на такырах. Да еще о таких, которые и поливать не обязательно.

— Фантастика! — такова была моя первая реакция.

— Эту фантастику можно увидеть…

И мы помчались по серой равнине к зеленой полосе на горизонте. Идеально ровные серпики барханчиков — маленьких разведчиков большой пустыни — подбирались к самой дороге. Странная трава гармала, которую не едят ни верблюды, ни овцы, разбросанными кустиками росла повсюду за обочинами.

Старший научный сотрудник агролесомелиоративной опытной станции Ата Ширмамедов, согласившийся показать мне это очередное чудо, свершаемое в пустыне людьми, рассказывал о траншейном земледелии, о садах и бахчах, выращиваемых без капли поливной воды. Не все было ново для меня. Слышал об опытах создания в траншеях необычно высокоурожайных огородов в Приаралье. Да и здесь, в Туркменистане, на безводном побережье Каспия некоторым энтузиастам удавалось разбивать удивлявшие всех бахчи. Но и там и тут это было на участках, где имелись не слишком соленые и близко подступавшие грунтовые воды. А такыр, к которому мы ехали, был сух в глубину на много метров, этакий камень-монолит, плоский, как все такыры, покрытый плотной шелухой растрескавшейся глины. Что на нем может вырасти?

— Черный саксаул, черкез, гребенщик, карагач, лох, шелковица, фисташка, — перечислял Ширмамедов. — А кроме того, виноград, яблони, отличные дыни и арбузы…

Вскоре я и сам увидел этот сказочный сад. Деревья высотой в два моих роста стояли ровненькими шеренгами в неглубоких канавах. Там, где сад кончался, тянулись свежие траншеи. Еще дальше надсадно гудел трактор, с усилием рыл окаменевший такыр, готовил очередную борозду. Все выглядело настолько обыденным, что я, ожидавший чего-то невероятного, с удивлением посмотрел на Ширмамедова.

— Внешне все просто, — сказал он и принялся рассказывать о своем необычном земледелии.

…После дождя такыр успевает промокнуть всего лишь на несколько сантиметров. А если срезать верхний окаменевший слой и в борозды собрать с поверхности воду еще до того, как солнце высосет ее? Попробовали. Оказалось, что, хоть и медленно, почвогрунт все же увлажняется. И та же самая такырная поверхность, которую считали ни на что не годной, становилась надежным щитом, спасающим влагу от ненасытного солнца. Два года таким образом пособирали осадки и установили, что объем увлажненного грунта исчисляется уже тысячами кубометров. Влажные слои простирались далеко в стороны и смыкались с другими линзами, которые образовались под соседними бороздами. Но ведь дно борозды — тот же такыр? Были проведены измерения в разных условиях и выяснено, что самое знойное лето иссушает грунт не глубже чем на полметра.

Установив все это, ученые уже не могли не загореться идеей такырного садоводства. Делается это так: в дне борозды роются ямы глубиной больше метра, которые на две трети заполняются смесью почвогрунта с навозом, аммиачной селитрой и суперфосфатом. В этот удобренный слой и высаживаются молодые деревца. Зимние осадки дают необходимую влагу, и летом деревца не погибают, потоку что корни их всегда находятся в увлажненных слоях, надежно укрытых непроницаемой такырной поверхностью.

Но выгодно ли это? Как показали опыты, садоводство на такырах может давать немалые доходы. Ширма-медов оценивал арбузы по копейке, а виноград по полторы копейки за килограмм, учитывал все: средства на создание плантаций и уход за ними — и насчитал сто рублей чистой прибыли на каждый гектар такыра…

Откровенно говоря, я усомнился в правильности расчетов: такими они казались нереальными. Но позже Агаджан Гельдыевич Бабаев подарил мне маленькую брошюру — «Инструкцию по растениеводческому освоению такыров и такыровидных почв на базе местного поверхностного стока», и там я нашел все те цифры, о которых говорил Ширмамедов. Они были взяты не из теоретических расчетов — из практики.

Огород под колпаком
Первое впечатление: идею огорода под колпаком ученые нашли на страницах фантастического романа. Потом понимаешь, что ее подсказали другие работы, проводимые «солнцепоклонниками» в Бекрове, где на одном краю стоит солнечный опреснитель — герметически закрытый ящик со стеклянной крышей, а на другом — теплица, которая отапливается Солнцем. Как бы там ни было, идея родилась, и однажды Валентин Алексеевич Баум обратил внимание своих помощников на возможность объединить эти два солнечных устройства. И вот тогда все подумали о космических оранжереях с замкнутым кругооборотом воды. Ведь разницы по сути дела никакой: вынь из космического корабля ту оранжерею, поставь на бархан, и в ней прекрасно будут расти овощи.

Устройство, над которым начал работать один из сотрудников отдела гелиотехники Физико-технического института Дав лет Байрамов, так и было названо: «Теплица с замкнутым циклом по воде».

Когда мне ее показали, я был чуточку разочарован, ибо ничто в ней не напоминало о космосе, кроме разве множества приборов, блестевших меж помидорной ботвы. Через стекло, запотевшее изнутри, виднелись огромные, в два кулака, томаты. Не шевелились листья, и чувствовалось, что там, в теплице, словно бы другой мир, под стать тому, что мог быть в условиях космической неподвижности. Но все вместе это выглядело как-то слишком уж просто, чтобы будить воображение, рисовать картины, подобные иллюстрациям к фантастическим книжкам.

— Да ведь нового-то вроде бы ничего и нет, — сказал Байрамов, поглаживая стекло ладонью. — Обычное поле, только что под стеклом.

И тут же начал рассказывать об известном, о том, как растение растет и что для этого надо. И, слушая его, я еще раз убеждался, что и привычное может удивлять не меньше фантастических измышлений.

Все знают, что огород надо поливать. На маленькую грядку мы выливаем за лето сотни ведер воды, а урожай, который собираем осенью, весь умещается в одном ведре. Куда же девалась вода? Испарилась, ее выпило не растение, а Солнце. И большая часть испарилась, даже не достигнув корней, с поверхности почвы. Немало влаги ушло в атмосферу с листьев. И лишь ничтожная часть воды была использована растением для образования зеленой массы. Стало быть, если огород закрыть прозрачным колпаком, то испарившаяся вода никуда не денется, так и будет ходить по кругу, пока вся не превратится в клетчатку? Стало быть, теоретически воды на полив требуется ровно столько, сколько весит урожай?..

И вот я держал в руках помидор, большой, холодный, гладкий, который хотелось не есть, а поместить куда-нибудь в музей.

— В обычных условиях на полив требуется до трех тонн воды. В теплице за стодневный вегетационный период мы расходуем не больше пятнадцати литров на квадратный метр. И получаем двенадцать килограммов помидоров, — рассказывал Давлет Байрамов. — Нужна, правда, еще углекислота и охлаждение. В первой недостатка нет, роль второго выполняет холодная грунтовая вода и опять-таки энергия Солнца… А кроме того, теплица может работать как опреснитель. Если налить в бассейн, который тоже находится под стеклом, соленую воду, то ее испарения обеспечат полив растений, а излишки дистиллята вытекут наружу…

Я слушал его и представлял себе иссушенные барханы в безводных просторах Каракумов, на которых когда-нибудь шеренгами встанут такие вот чудо-теплицы. Убить столько зайцев сразу — на такое не отваживались даже сказочные герои. Мы с опаской следим за увеличением количества углекислоты в атмосфере? Герметические теплицы поглотят выхлопные газы многих автомобилей и движков. Мы жалуемся на избыток в недрах пустыни соленых вод, не годных для сельского хозяйства? Теплицы готовы «пить» эту воду не хуже, чем пресную. Мы сетуем на низкую продуктивность выжженных солнцем пустынных земель? Покрытые стеклом, они накормят население целых городов…

Все это очень похоже на фантастику. Но мечта эта рождена реальным фактом, уже загоревшейся искрой, от которой при необходимости можно будет зажечь не один факел.

Глава VIII Реки ищут русла

Не успел я наскучить нехоженым верстам,

Версты мне не успели еще надоесть.

Шахер Борджаков
Бросок на север
Должен огорчить любителей водных процедур под ясным солнцем открытых пляжей: главная туркменская река — Каракумский канал, по-видимому, останется и единственной. Большинство рек и речек, которые потекут к поселкам пустыни, бахчам и отарам, будут заключены в железные или бетонные берега.

Директор конторы «Туркменобводнение» Олег Сергеевич Кашин показал мне карту, на которой обозначены будущие водоводы. Они пересекают пустыню вдоль и поперек, образуя довольно густую сеть глубоких проток, напоминающую разветвленное древо речного бассейна, сфотографированного с большой высоты.

Эта карта, как оказалось, была одной из тех, что вместе составляли уже утвержденную правительством Туркменистана Генеральную схему обводнения пустынных пастбищ.

Начав с карты водоводной сети, я добрался до пояснений к схеме и зачитался ими. Это был один из тех планов, какими так богата история Советского Туркменистана. Давно ли кое-кому нереальными казались проекты всеобщего образования почти сплошь неграмотного народа? Уже в этом веке царские чиновники подсчитывали, что вообще грамотным туркменский народ станет не ранее как через сорок веков. Чиновники исходили из темпов развития народного образования в дореволюционное время. Давно ли фоторепортеры в диком умилении снимали верблюдов, нюхающих рельс или мачту высоковольтки?.. Теперь верблюды перестали удивляться даже мачтам теплоходов, скользящим над барханами, трубам газопроводов, похожим на гигантских змей, разлегшимся вдоль караванных троп…

И все же великие безводья Каракумов каждого увидевшего их заставляют думать, что на освоение пустыни нужны века. И я так думал, пока не посмотрел Генеральную схему. В ней предусматривался целый комплекс работ, подобно тому как планы генеральных наступлений предусматривают использование в штурме всех видов военной техники. Чтобы если уж добиваться господства, так сразу везде: и на море, и на суше, и в воздухе.

Согласно этому плану освоения пустыни, уже к двухтысячному году Туркменистан покроется сетью дорог общего пользования, пастбищных дорог и так называемых грунтовых проездов. Общая длина их составит тридцать тысяч километров. Семь тысяч семьсот пятьдесят километров линий электропередач дадут в достатке энергию каждому из восьмидесяти восьми новых каракулеводческих совхозов, их центральным усадьбам и фермам-поселкам, разбросанным по пустыне. А чтобы навсегда избавить отары от зимней бескормицы, решено создать хозяйства, специализирующиеся на заготовке страховых запасов кормов. Три четверти территории республики будет охвачено этими работами — больше тридцати пяти миллионов гектаров.

Много веков главной системой овцеводства в Каракумах был отгон, когда отары круглый год содержались на пастбищах. Новый план — решительный поворот от пережитков экстенсивного ведения хозяйства, при котором продуктивность овец и сохранность поголовья целиком зависели от капризов погоды, к наиболее прогрессивным формам животноводства.

Однако где взять воду для этих десятков миллионов гектаров? Генеральная схема предусматривает строительство свыше шести тысяч километров магистральных водопроводов, комплексное использование всех водных ресурсов: Каракумского канала и подземных линз, строительство водосборных площадок и солнечных опреснителей…

Одним словом, создатели Генеральной схемы (а над ней работали больше десяти научно-исследовательских институтов) замахнулись на всю пустыню сразу.

Должно быть, Олег Сергеевич прочитал сомнение на моем лице, потому что, едва я закрыл папку с картами, тут же и сказал:

— Кое-что можем показать не только на бумаге. Есть желание? Можете сами увидеть, как любите выражаться вы, писатели, воплощение плана в жизнь.

Желание, разумеется, было. Поплутав немного по окраинным улицам Ашхабада, мы выехали на шоссе, потом свернули на грунтовку и помчались по мягким барханам, раскачиваясь, как на волнах.

Дорог было много. Колеи со свежими и занесенными песком следами протекторов то сходились, то расходились. Вокруг, сколько видел глаз, лежали пески и пески, голые, нехоженые, покрытые рябью и пестрые от серых шаров верблюжьей колючки. А шофер, казалось, даже не всматривался в дорогу, все выжимал скорость из своего пропыленного послушного «газика».

— Как вы тут ориентируетесь?

— А чего? — удивился шофер. — Дорога ясная: у дохлого ишака налево, а там — прямо.

Я думал, он шутит, и воздержался от расспросов. Но ишак оказался реальностью, лежал в низине, словно смятая куча иссохшего тряпья, скалил белые зубы.

— Почему его не зароют?

— Зачем? Вреда нет, он уж давно высох, а так — дорожный указатель.

— Это место все шоферы знают как «развилку у дохлого ишака», — сказал Олег Сергеевич. — Наверняка и на картах будет так называться.

— Поблагозвучнее придумают.

— Какой смысл? К тому же по-туркменски это все равно звучит иначе — «эшек олен»…

Так я оказался у истоков этимологии одного из географических названий. Впрочем, в пустыне, как мне тут же и рассказали, все географические названия имеют в основе нечто реальное. Если на карте написано «кизыл-такыр», можно не сомневаться: такыр, действительно, красный; если «эшек анныран», что значит «ишак закричал», стало быть, случалось и такое; если «эшек энен»… Впрочем, последнее лучше не переводить. Так благозвучнее…

Зато имена людей чаще всего красивы. Например, шофера, который вез нас по пустыне, звали Гундогды. Человеку, привыкшему к нашим обыкновенным старорусским именам, ни за что не догадаться, какой глубокий смысл вкладывают туркменские матери в имена своих детей. «Гундогды» в переводе означает «восход солнца», «появление света», «рождение дня».

Пока мы рассуждали о странностях имен и названий, Гундогды все вез и вез нас куда-то в серые пространства песков. Потом, вильнув очередной раз, дорога выбежала к толстой трубе и помчалась по прямой вдоль нее. Наконец показались над барханами оранжевые подъемные краны на гусеничном ходу и большая машина, насаженная на трубу, как баранка на палец. Она обмазывала блестящие бока трубы толстым слоем битума и быстро закутывала ее лентами стеклохолста. Дальше виднелся еще один агрегат, тоже насаженный на трубу. Он гудел и скрежетал, как все другие машины, вместе взятые, стальными щетками очищал металл от ржавчины и слегка лакировал его какой-то черной смесью, пахнущей бензином. Впереди, раскинув транспортеры, как крылья, работал канавокопатель, готовил для трубы глубокую траншею. А за ним до самого горизонта, словно гирлянда сарделек, лежали в торец друг к другу секции труб, и огни электросварки, вспыхивающие на стыках, казались совсем не ослепляющими под ярким солнцем пустыни. Было такое впечатление, будто гигантская труба, перечеркнувшая желто-серое однообразие песков, и машины вокруг нее — все это живет само по себе независимо от людей, неизвестно зачем мающихся в этом пекле.

— Надбавки платите? — спросил я у Олега Сергеевича.

— Без надбавок была бы труба, — ответил он и засмеялся нечаянному каламбуру. — Сорок процентов к заработку — полевые, пятьдесят — за безводность. Но труд стоит того. Это пока недалеко от Ашхабада, можно и домой на выходной съездить. Когда труба уйдет на сотни километров, люди будут работать как в дальних экспедициях. Бывает, самолетом выгоднее человека в баню свозить…

— А далеко она протянется?

— Сначала до Ербента — сто семьдесят километров, потом еще сто двадцать — до Дарвазы. Когда будет построена, обводнит три миллиона гектаров пастбищ…

Пустыня забиралась в открытый торец трубы, образуя в ней плотные ребристые барханчики. Я согнулся, залез в душное нутро. Труба гудела отдаленным эхом, и приходилось долго ждать, пока мой голос, четкий и ничуть не измененный расстоянием, вернется из черной глубины.

— Вот так же и колодцы откликаются, — громко сказал Олег Сергеевич. И дождавшись, когда эхо вернуло слова, удовлетворенно похлопал по трубе ладонью: — Громадина! Больше кубометра воды в секунду пропустит.

— Много это или мало?

— Таких водоводов в Каракумах не строили…

Снова мы ехали вдоль цепочки еще несваренных труб, и Олег Сергеевич все смотрел вперед, задирая голову, словно хотел заглянуть за барханы.

— Что там?

— Сейчас увидим.

Машина сделала еще зигзаг по пыльной дороге и вырвалась на простор равнины. Нет, это был не такыр, перед нами простирались пески, но не всхолмленные в разнобокие барханы, а совершенно ровные, каких мне еще не приходилось видеть. Я думал, что многоликая пустыня повернулась ко мне очередной своей тайной. Но оказалось, что это колхозное поле, выровненное скреперами, приготовленное под сад. Водовод еще не работал, но он уже менял лицо пустыни.

— Вон там строится поселок колхоза «Социализм». Это их поле.

В стороне стоял десяток добротных кирпичных домов с широкими верандами. Странно было видеть их среди бескрайней равнины, не защищенных ни деревцами, ни кустиками. Дома стояли открытые всем ветрам, словно памятники старины, которых так много на просторах Туркменистана.

— Будет вода — все будет, — сказал Гундогды, словно угадав мои мысли.

Путешествуя по республике, много повидал я серых плоских мазанок в аулах, зажатых желтыми полукружиями барханов. Но это был не аул, именно поселок. Там люди и овцы вытаптывают хилую растительность, оживляя подвижные пески. Есть даже такая примета: заблудился в пустыне, увидел вдали голые пески, иди туда — там люди. Но здесь никак не хотелось верить в эту неизбежность. Может, потому, что дома были широкие, как у нас бы сказали — пятистенки, а может, убеждала равнина, приготовленная под сад. Если люди вырастят большой сад, то почему бы им не огородить дома совсем маленькими своими личными садами? Была бы вода. А ее, как видно, будет вдоволь.

За поселком показалась гора. Не бархан, а именно гора, безупречно круглая, словно вершина зарытого в пески огромного шара. Вид ее был настолько необычным для пустыни, что я сразу же стал просить подъехать поближе. «Газик» послушно свернул с дороги, гудя, въехал на вершину и остановился у треноги тригонометрического знака. Холм устилали красные и серые осколки древних горшков и плошек. Ясно было, что он насыпан вручную в какие-то стародавние времена и что на нем стояла небольшая крепость, одна из тех, что обычно обступали границы оазисов, неся своего рода караульную службу.

— Овадандепе — «Красивый холм», — сказал Олег Сергеевич. — Так он называется.

— А может быть, «Холм красавиц»? — спросил Гундогды, которому по молодости лет такое название, должно быть, больше нравилось. — Видите — черепки? Значит, здесь жили люди. А где люди, там и женщины…

Я присоединился к первому предположению. Исключительно из тех соображений, что все гармоничное красиво. Круглый холм среди хаоса барханов любому чабану не мог не показаться прекрасным.

Сверху пустыня выглядела бескрайней, как море. Серые всхолмленные просторы таяли в подвижной дымке горизонта, меняли цвет. Совсем немного нужно было фантазии, чтобы в зыбких переливающихся миражах увидеть и новые дороги, и поселки, и сады, и частые отары, увидеть то, о чем сухим языком цифр и диаграмм рассказала удивительная папка с длинным заголовком на обложке — «Генеральная схема комплексного освоения пустынных пастбищ Туркменской ССР».

Новые километры
У каждой дороги два конца. У меня выходило и больше. В тот день на машине «Каракумстроя» я поехал из Ашхабада на запад с единственной целью — увидеть конец канала, тот тупик, дальше которого — лишь пунктир будущей трассы на карте гидростроителей. Шофер «газика», назвавшийся только по имени — Эшек, к моему удовольствию, оказался человеком словоохотливым и, узнав, что я собираюсь писать о дорогах Туркменистана, счел долгом взять на себя роль экскурсовода.

— В Фирюзу заедем? — предложил он.

— А чего там?

— Орла на горе видели?

— Может, и видел.

— А чинару?

— Какую?

— Вах, не были вы в Фирюзе! — воскликнул он и решительно свернул на развилке влево.

Дорога постепенно втянулась в редкий лесок, потом колючие акации с шипами в палец подступили к самому асфальту, создав таинственный полумрак. По лесу неторопливо ходили люди, наклонялись зачем-то, словно собирали грибы. И бежала возле дороги речка Фирюзинка, серебристо взблескивала в просветах серой листвы.

— Лес, он лес и есть — для всех радость, — сказал я, вдыхая, как мне казалось, ароматный и влажный воздух. — Вон ведь сколько, людей понаехало.

— Прохладно тут, — откликнулся шофер, не поворачивая головы.

— И красиво, не то что в пустыне. Что ни говори, а лучше наших русских лесов ничего нет.

— Пустыня лучше.

Это было странно слышать, и я, удивленный и даже возмущенный немного, принялся расхваливать влажный аромат подмосковных березняков, сочную зелень лесных полян, прелесть косогоров, сбегающих в лесные овраги…

— Вай! — прервал он меня. — Был я у вас — в армии служил, не понравилось. Куда ни пойдешь — везде лес.

— Вот и хорошо!

— У нас выйдешь на бархан, посмотришь направо — далеко видно, посмотришь налево — далеко видно, ишак идет — во-он где…

Мы замолчали, думая каждый о своем. Скалы нависали то справа, то слева, заставляя дорогу кидаться от одного края ущелья к другому. Асфальтовое полотно вроде бы все время шло вниз, будто мы вовсе не поднимались в гору. Этот обман зрения был особенно удивителен еще потому, что навстречу бежала речка, быстрая, искристая, горная, и казалось, что она вопреки всем законам течет в гору. Потом скалы расступились, выпустили дорогу на простор, и вдали за садами, за синими холмами открылся загородивший полнеба хребет Копетдага. Потянулись за обочинами заборы и ворота с нарисованными на створках пионерскими горнами: начиналась главная зона отдыха ашхабадцев — Фирюза.

Городок был тихим и уютным, чем-то напоминавшим курортные городки Крыма. На перекрестке улиц возле кинотеатра стояли три автобуса, и сотня любознательных туристов, по-европейски говорливых и полураздетых, решительно карабкалась по тропам к вершине горы, где на возвышении, взмахнув крылами, замер каменный орел. Туристочки в шортиках, словно птенцы, забирались под его большие крылья и замирали там в ожидании, когда кто-нибудь из дорожных рыцарей запечатлеет фотоаппаратом этот величественный момент.

Мы свернули вправо и еще от поворота увидели чудо-чинару, по рассказам самую старую во всей Средней Азии. Испросив у сторожа разрешения, я перешагнул через низкую оградку и арычок, по кругу обегавшие чинару, и обошел вокруг нее, стараясь каждый раз касаться ногой жесткой коры. Насчитал двадцать шагов. Ствол конусом поднимался на полутораметровую высоту, и там, как сообщил сторож, его могли охватить только семь человек, взявшись за руки. На высоте четырех-пяти метров чинара разветвлялась на шесть могучих стволов. Седьмой был спилен. Его, как рассказал все тот же словоохотливый сторож, расщепило громом. И будто грохот при этом был такой, что сторож (другой, разумеется, дальний предшественник теперешнего) навсегда оглох от удара.

Какой у дерева возраст? Этого, сколько ни спрашивал, я так и не узнал. И мне пришлось утешаться хитрой мыслью, что надо же оставить и тайну в моих записках. Чтобы читателю, который потом захочет поехать в Туркменистан, было что узнавать самому.

Зато я не откажу себе в удовольствии рассказать легенду о фирюзинской чинаре.

…Будто в неведомые времена жил в этих местах садовод по имени Бахарлы с женой Айджамал, счастливый тем, что у него было семь сыновей. Однажды самый младший из братьев нашел бирюзовый камешек, но звездочет, которому показали находку, сказал, чтобы его немедленно выбросили, иначе у Бахарлы родится дочь и с нею придут несчастья. Родители рассудили, что несчастье то ли будет, то ли нет, а сестренка при семи братьях очень даже кстати.

И родилась у них дочь — писаная красавица. Назвали ее Бирюзой в честь того камешка, подчеркнув этим, что люди они, хоть по-крестьянски и простые, но не больно суеверные. В четырнадцать лет Бирюза стала светить, как полная луна, и на этот свет мотыльками полетели женихи. Родители оказались нетипичными для тех времен и позволили дочке самой выбрать себе мужа. Но это было делом не простым, должно быть, еще и потому, что туркменские девушки вообще не были привычны к такого рода самостоятельности.

Прослышал о красоте Бирюзы чужеземный царь и решил забрать девушку силой. Войско шло к садам Бахарлы с уверенностью победителей. Но братья устроили засаду в ущелье, и «победителям» пришлось бежать. Но царь был упрям, и братья стали изнемогать в неравной борьбе. Тогда Бирюза поднялась на гору и крикнула: «Эй, джигиты-туркмены! Кому дорога честь, приходите сражаться!» В голосе ее было столько боли, что горы не выдержали, отозвались криком, понесли зов по ущельям. От этого, говорят, и родилось горное эхо.

Когда собрались джигиты и прогнали врагов, то увидели всех семерых братьев павшими в жестокой сече. Бирюза не выдержала горя и заколола себя кинжалом. А садовник Бахарлы посадил на могиле восемь чинар, которые, едва выросли, обнялись, как братья, срослись в один несокрушимый ствол…

Мы с шофером долго ходили вокруг чудо-чинары, смотрели в густую крону и говорили о бедах, без конца сваливавшихся на туркмен в прошлом.

— Много их тут ходило, — сказал мой спутник. — Александр Македонский, говорят, был, ханы да шахи всякие, басмачи. Советская власть прекратила эти безобразия…

Обратно мы ехали молча. До самого Геок-Тепе. Это был уже типичный туркменский поселок с серыми дувалами вдоль улиц, с грустными ишаками на перекрестках, с черноглазыми ребятишками в калитках, настолько нетерпеливо любопытными, что хотелось завидовать их неиссякаемому интересу ко всему окружающему. Ходили по улицам бесцветные, незаметные мужчины, а женщины, наоборот, были как букеты в своих ярко-синих, красных, зеленых платьях. Бегали девушки, беззаботно встряхивая длинными косичками, степенно, опустив глаза, ступали замужние женщины.

— Эшек, — спросил я, — скажи, пожалуйста, что означает твое имя?

— Вах, лучше не спрашивай.

— Почему?

Он не сразу ответил. Катилась под колеса иссушенная белая дорога, и белая выгоревшая пустыня разворачивалась за кюветами, все такая же голая, ровная, монотонная.

— Ишак я, осел по-вашему.

— Не может быть!

— Вру, да? — рассердился он. — У нас мальчиков всегда плохо называют. Говорят, когда-то бог забирал себе мальчиков. А зачем ему Эшек или там Гуджюк какой-нибудь, щенок по-вашему, собака маленькая?

— А за девочек чего же не боятся? Я знаю одну семью: семь девочек, и у всех имена красивые.

— Поглядим, как они восьмую назовут.

— А как назовут?

— Могут — Бесдир — «хватит», значит, «надоело» или Дойдук — «насытились».

— Неужели так называют?

— Восемь девчонок — это ж с ума сойти!..

— Эшек, — сказал я, мучаясь от необходимости произносить его имя, — а ведь ты неправду говоришь. Я знаю одного парня с красивым именем — Гундогды.

— Одного, да? Еще и не так назовешь от радости, если единственный сын родился.

— А если единственный умрет? Это ж еще тяжелее.

Шофер фыркнул насмешливо, пожал плечами и ничего не ответил. Но я и так понял, что он хотел сказать: единственного сына родители не отдадут даже по личной расписке самого аллаха. Как видно, ко всем религиям люди относятся одинаково: пока бог помогает, ему молятся, как только он начинает отнимать последнее, с ним перестают считаться…

Так за разговорами мы въехали в Бахарден — большой зеленый поселок среди равнины, пестрой от верблюжьей колючки. В одном из окраинных белых домиков я разыскал начальника строительно-монтажного управления «Западгидрострой» Мезида Мезидова, пересел в его «газик». И снова помчался в пустыню, ров-кую и пыльную, похожую на степь, измученную небывалой засухой. Потом дорога запетляла среди холмов, то раскиданных хаотически, то вытянувшихся ровными цепями. Заблестели полосы воды, неподвижной и мутной, замелькали бульдозеры и экскаваторы, повисшие на краях раскопов, и огромные бетонные ступенчатые желоба забелели в котлованах, непомерно широких и глубоких.

— Это не канал, — сказал Мезидов, — это сброс для селевых вод.

Я посмотрел на невысокую стену гор, темневшую в добром десятке километров, на сухую сравнительно ровную степь и улыбнулся недоверчиво.

— Сколько воды пропустит канал?

— Сорок кубометров в секунду.

— А это русло селевого сброса?

— Триста.

— Горы-то велики ли? Откуда на них столько воды?

— Обычно сели, верно, небольшие, но раз в сто лет случаются катастрофические. Канал на века строится, и случайности должны быть предусмотрены.

— Допустим, от селя убережетесь, а если землетрясение?

— Все гидротехнические сооружения строятся с расчетом на девять баллов…

Когда-то я думал, что канал — это прежде всего русло. Но, помотавшись по водным километрам, убедился, что землеройных работ на канале, пожалуй, даже меньше, чем всяких прочих. И здесь, на сто тридцать восемь километров канала, подведомственных Мезидову, требовалось соорудить больше сорока мостов, дюкеров, так называемых быстротоков — бетонных желобов на крутых перепадах уровней.

Мезидов, должно быть, исповедовал старую истину: «Лучше один раз увидеть, чем сто услышать». Не вдаваясь в долгие разговоры, он бросал шоферу отрывочные фразы, и машина носилась от одного гидросооружения к другому через раскопы и горы земли по таким дорогам, что нам все время приходилось сидеть, как тем жокеям, на полусогнутых, вцепившись обеими руками в скобы, в дуги над головой.

Возле одного из котлованов остановились, вышли из машины на сухой и горячий ветер, спустились вниз по крутой каменной кладке. Здесь строился дюкер — высоченная стена с четырьмя квадратными туннелями у основания. Туннели полого уходили вниз и в сотне метров от выхода снова выныривали в русло канала. По металлическим решеткам арматуры лазали строители, вежливо кивали со своей высоты, здоровались, как это принято повсюду в Туркмении, и, занятые своим делом, не оглядывались на нас. Мезидов подозвал бригадира, и мы познакомились.

— Царенко Александр Иванович, украинец, хотя Украины и не видел ни разу: родился в Байрам-Али. Семнадцать лет назад работал на первых километрах канала, теперь к тысячному подбираюсь…

Тысячный километр Каракумского канала — этап, о котором давно мечтают гидростроители, — находился где-то неподалеку. Там — я видел на схеме — будущее русло круто уйдет на север (так диктует рельеф), сделав большую дугу, выйдет к Казанджику, затем, поднырнув под шоссе и железнодорожное полотно, устремится на юг, в самый благодатный, но пока что самый мертвый край Туркменистана — в знаменитые просторы Месерианской равнины.

— А потом? — спросил я у Царенко, вспоминая эту схему.

— До конца пойду. Построю последнее гидросооружение, искупаюсь в Каспийском море и… на пенсию.

Рабочие засмеялись довольные. Должно быть, эта мечта о последнем гидросооружении у берегов Каспия была здесь популярной.

Мы выбрались из котлована и помчались дальше по иссохшим пыльным дорогам. И Мезидов все показывал мне свои и не свои достопримечательности: бетонзавод, где под открытым небом отливались огромные фигурные плиты и блоки, пятнадцатикилометровый участок канала, в один миг вырытый взрывом тот тупик, где пионерная траншея, облепленная бульдозерами, упиралась в пологий лоб пустыни. Посмотрели мы и Арчман — это туркменское Цхалтубо.

Поскольку почти каждый человек считает себя хоть чуточку да больным, я позволю себе дать небольшую справку о курорте Арчмане. Место это необычное, с одной стороны его поджимают горы, с другой — пустыня. Климат самый противоречивый. Бывали здесь январи с температурами минус двадцать пять и плюс двадцать восемь. А летом случалась и сорокашестиградусная жара. Но пусть это не пугает: в сухом воздухе пустыни сорок шесть градусов переносятся легче, чем тридцать пять под Москвой. Главная ценность Арчмана — сероводородные источники. Лечебная вода, которую хоть пей, хоть купайся в ней — все на пользу, булькает в «кипящем» озере, молочным ручьем течет через весь поселок. Читателя, вероятно, интересует, от каких болезней излечивает Арчман? Я попытался составить список недугов, с какими сюда приезжают, и понял, что это мне не под силу. В списке оказались важнейшие болезни века: гипертония, ожирение, неврозы, а кроме того, всяческие полиартриты, спондилиты, гастриты, колиты, простатиты, эндоцеврициты, такие, о которых я никогда и не слыхивал, — псориазы и ахилии.

— Купание в источнике вызывает эйфорию, — сказали мне врачи.

Услышав о таком диве, я тотчас запросился в воду. Поплавал в облаке ароматных пузырей и вылез разочарованный. Только потом, уже в Москве, заглянув в словарь, узнал, что «эйфория» — это повышенно радостное настроение. И только тогда понял, почему после купания меня вдруг потянуло на поэзию — к стихам и песням.

Говорят, песни — душа народа. Когда я читал подряд стихи старых и новых поэтов, просто поражался, как оживилась, просветлела эта душа. Бунин говорил, что печаль песен порождалась тяготами борьбы с природой. Природа, как известно, не изменилась. Изменился человек, исчез парализующий волю страх перед стихиями. И в этом духовном возрождении важнейшую роль сыграл Каракумский канал — детище дружбы народов. Он стал главным полем, на котором туркмены учатся побеждать неверие в свои силы, порожденное веками апатии.

В эту роль «стройки века» особенно верилось здесь, на водных просторах канала, на бесконечных полях, окруженных арыками, на «лунных нагорьях» свежих раскопов, где жуками-скарабеями копошились бульдозеры, где и туркмен, и русский, и украинец, и казах, и татарин ели из одного котла, спали на соседних койках в полевых вагончиках и печалились и радовались все вместе…

— Хотите еще искупаться? — спросил Мезидов.

На пыльных и жарких дорогах я уже успел забыть о ваннах Арчмана и, занятый своими мыслями, не сразу понял моего предусмотрительного гида.

— Купаться будете?

— Как это? Где?..

Канала здесь еще не было, а те желтые лужи, что стояли неподвижно на дне раскопов, меньше всего напоминали реку или озеро.

— Только вода теплая. И в пещере.

— В Бахарденской?!

Это чудо туркменской природы в списках моих желаний стояло одним из первых. Я и сам не раз порывался ехать туда, да все откладывал за дорожной суетой.

— Даешь пещеру!..

Выпрыгнув на сухой асфальт шоссе, «газик» резво побежал обратно в сторону Ашхабада, но вскоре свернул к горам, и уже через пять минут я увидел нечто, похожее на надолбы у подножия невысокой, отдельно стоявшей горы, и белые домики рядом, и неизменный ресторанчик на поднятой площадке под голубыми лепестками крыши.

На склоне чернели три черных зева — входы в пещеру. Перед нижним — большой пятиметровой аркой — на широкой площадке высилось нагромождение острых бетонных глыб, символизирующих, как можно было догадаться, хаос подземелий. Но, охваченный восторгом ожидания, я почти не обратил внимания на это «архитектурное оформление», быстро прошел к железной калиточке, за которой круто уходила в черную пустоту длинная лестница. Перед калиткой сидел по-туркменски на корточках невозмутимый хозяин подземного царства, должность которого, как я сразу же и узнал, называлась весьма оригинально — директор пещеры.

Он буднично сообщил мне, что вход стоит пятьдесят копеек и что всяк сюда входящий, дабы не оставлять надежды на возвращение, должен познакомиться с правилами пользования пещерой, а заодно и со всеми сведениями о ней. Это не составляло труда: все было написано тут же на большом щите. Из надписей я узнал, что длина пещеры — двести тридцать метров, ширина — до пятидесяти семи, а высота местами достигает двадцати метров, что на дне ее, на шестидесятиметровой глубине, вот уже миллионы лет дышит паром теплое озеро.

Я медленно сходил по ступеням, оглядываясь на белое пятно вверху, напоминавшее полную луну. Цепочка желтых слабо светящихся лампочек, изгибаясь змейкой, сбегала в черную бездну. Яркий свет мог бы потревожить хозяев этой пещеры — летучих мышей. Я вглядывался в черные своды, но ничего не видел. Только когда совсем переставал дышать, слышал наверху неясный сонный шорох.

С глубиной пещера приобреталастранный синтез таинственности и обжитости. На площадках стояли скамьи для отдыха и раздевалки, точь-в-точь как на пляжах. И у самой воды тоже стояли скамьи, чтобы было куда класть одежду. К воде спускались бетонные ступени. Я пошел по ним и не заметил, как промочил ноги, — такая прозрачная была вода. Лишь потом, приглядевшись, научился видеть эту грань между водой и воздухом — на ней ломалась ровная кромка лестницы.

Странные новые ощущения охватывали меня, пока плыл по безукоризненно ровной глади озера. Растерянность и неловкость, жуть и восторг, и нелепые скачки воображения заставляли торопиться к берегу. Чтобы успокоиться, приходилось уговаривать себя: подумаешь, озеро, всего-то семьдесят метров в длину и глубина — не до центра Земли, максимум двенадцать метров, и температура, как дома в ванне… А гигантские черно-серые и коричневые арки стен уходили в бездну, и прямо-таки чувствовалось, как они скрипят от напряжения, с трудом удерживая навалившуюся на них гору. Волны добегали до черных провалов в сводах, глухо ухали, заставляя думать, что там, в темноте, есть еще что-то живое.

Я доплыл до черного камня на том берегу, оглянулся и замер от новой жути, подступившей к горлу. Над неподвижной черной водой бегали змейки пара, хорошо видные в прямом свете ламп. Резко пахло сероводородом. И мне подумалось об ограниченности наших эмоций. Если здесь, на родной земле, в каких-то шестидесяти метрах от солнечного мира испытываешь нечто близкое к потрясению и с трудом сдерживаешь свои чувства, встревоженные необычностью обстановки, то каково будет космонавтам будущего на чужих и далеких планетах?!

И вдруг сверху послышался шум. Он все приближался по лестнице и превратился в гомон обычной веселой толпы: к озеру, прыгая по ступеням, бежала ватага туристов. Я снова переплыл озеро, едва успевая увертываться от босых пяток, молотивших воду, вышел к скамьям на берегу, увидел газеты, брошенные на мокрый пол, и показалось мне все это обычным шумным бассейном где-нибудь в Сандуновских банях.

Дождавшись, когда туристы ушли и в пещеру снова вползла тяжелая тишина, я медленно пошел вверх по лестнице, считая ступени. Их оказалось 350. Пятно входа над головой было сумрачным: в горах уже темнело. Остановился на последней площадке, чтобы перевести дух, и увидел в круглом отверстии входа словно бы мельтешащую мошкару. И догадался — летучие мыши. Вечер для них, что для нас утро, вечером они отправляются на свою работу. И вспомнил, что Бахарденская пещера — уникум и в этом отношении. Во всей Евразии, если не считать ее тропических районов, нигде нет такой огромной колонии летучих мышей. Ученые уверяют, что еще недавно здесь жило до сорока тысяч этих удивительных летунов. Теперь численность колонии сократилась почти на три четверти. Ученые обвиняют туристов, которые в таинственный мир подземелья, как на пляж, вносят свой неизрасходованный в дороге азарт. А надо бы входить сюда, как в музей: слишком мало осталось на земле уголков, где хранятся, может быть, самые ценные для человека экспонаты — величественность мира, его первозданная тишина.

Рой летучих мышей все время висел над входом. Тысячи их вылетали из черноты подземелья и возвращались, ныряя вниз с непостижимой скоростью. Я поднимался по лестнице прямо в этот рой и все опасался, что хоть одна из них не успеет отвернуть, ударится в меня* Но крылья шумели на почтительном расстоянии, и постепенно боязнь сменилась уважением к этим молчаливым крылатым зверькам. Ведь неприязнь всегда от боязни. Уходит она, и рождается симпатия…

Выбравшись на поверхность и отдышавшись от «глубоких» впечатлений и высокой лестницы, я тотчас вспомнил, что уже поздно и кафе очень просто может закрыться. Но мне повезло. Выпив стакан красного вина и проглотив пару шашлыков, я погрузился в блаженное состояние, от которого не отказался бы ни один туркмен, знающий, что такое хороший той под остывающим небом пустыни, когда голоса тонут в тишине, как в омуте, когда некуда спешить и можно сидеть и слушать свои мысли, свободные, как ветер.

У крайнего столика лежала рыжая собака, одним глазом следила за буфетчиком, подозрительно внимательно смотревшим на нее. Над окошечком буфета висел приветливый плакатик: «Будем рады видеть вас каждый день и каждый час». Непонятно было только, где они хотели бы видеть нас — в пещере или здесь, возле буфетной стойки? Неподалеку от меня сидели трое парней, неторопливо обсуждали что-то. Прислушавшись, я понял: они геологи и завтра собираются на Сумбар. Торопливо скрипнув стулом, я подвинулся к ним. Парни посмотрели на меня с удивлением и любопытством, но ничего не сказали. А я молчал, боясь спугнуть такую близкую возможность завтра же попасть на ту сторону Копетдага в места, которые все побывавшие там именовали не иначе как сказочными.

— Братцы! — взмолился я. — Возьмите меня четвертым. Для ровного счета.

— Ровный счет — это когда трое, — засмеялись «братцы».

— Я напишу о вас очерк…

Это была ошибка. Пришлось потратить немало энергии, прежде чем они согласились нарушить свою дружную компанию нетипичным четвертым представителем, взяв, однако, с меня клятву, что их имена я запишу только в записной книжке моего сердца и нигде больше…

Глава IX «Сады Семирамиды»

Ищу я в этом мире сочетанья

Прекрасного и вечного…

Иван Бунин
Три часа езды по горным щелям, по пыльной щебенке, ссыпающейся из-под колес в стометровые пропасти, и мы увидели мутный Сумбар. Стиснутая горами река кидалась от стены к стене, сердито шумела у каменных глыб, рыла землю под зеленой дерниной неширокой долины. Тяжелые ивы нависали над водой, сходились верхушками, местами образуя сплошной шатер, совсем гасивший танцующие на волнах блики солнца. Темнели разбросанные по склонам заросли дикой сливы и миндаля, горного клена, ясеня, можжевельника.

Остались позади теснины с поэтическим названием Ай-Дере — «Лунное ущелье», и дорога заметалась по Сумбарской долине, повторяя изгибы реки. Скалы нависали над головой миллионотонными громадами, скалы вздымались чудовищными пластами, вскидывались причудливыми башнями. Гладкие стены были изрезаны ровными горизонтальными и вертикальными щелями, и хотелось верить, что это не игра природы, что некое племя гигантов возводило здесь крепостные стены, отесывая глыбы величиной с дом и складывая их друг на друга.

Миллионы веков минуло, но и теперь становилось жутко от тех доисторических землетрясений, рождавших горы. В округлых пластах угадывалось кипение лавы, застывавшей огромными пузырями. Впрочем, пузырей маленьких тоже было довольно. Валялись у дороги каменные шары, похожие на пушечные ядра. В одном месте два шара, безупречно гладкие и теплые от солнца, выступали из скалы так близко один от другого, что какой-то шутник решил дополнить эту игру природы, пририсовав на них довольно выразительные точки.

Шумели высокие водопады, рассыпались искрами, падали на изъязвленные камни. На крутом повороте монолит горы был глубоко подточен рекой и с образовавшегося тяжелого навеса непрерывным частым дождем падали капли. Это был знаменитый на всю долину поворот, известный у шоферов под названием «Девичьи слезы».

Сколько раз уже в своих путешествиях останавливался я, удивленный и восхищенный красотами страны нашей! Как-то плывя по верхнему Амуру, я в два дня израсходовал почти весь свой запас фотопленки и потом невыносимо страдал от необходимости экономить каждый кадр. Как-то, колеся по Карпатам, измучил своих спутников просьбами остановиться. Выходил из машины, пил смолистый воздух в тишине и покое. Главное ведь не в количестве увиденного, а в песне души, которую слышишь, только когда стоишь ногами на земле… И в проселках Владимирщины, Рязанщины, Смоленщины было такое, и в сырых лесах Белоруссии, и на плесах верхней Волги… И вот встретил такое же в Туркменистане, в краю, где ожидал увидеть только изнурительно монотонные Каракумы.

Конечно, все на свете относительно. «Я женщины лукавой красоту не предпочел бы красоте пустыни», — сказал один туркменский поэт. Не рискуя полностью согласиться с ним, все же хочется сказать, что помимо красоты людских характеров, бросивших вызов пустыне, я нашел здесь и то, чего вначале не искал, — красоту природы. И нашел этот горный край, который, по моему теперешнему убеждению, когда-нибудь станет местом паломничества всех любителей необычного. Сумбарская долина — это каньон Колорадо в миниатюре. И здесь, если хорошенько выбрать смотровые точки, можно почувствовать себя птицей над пропастью, где от синих просторов захватывает дух. В причудливых скалах и каменных столбах, в обрывах, изогнувшихся и упругих, фотолюбители аналогий найдут и лица людей, и силуэты животных, и все, что захотят.

Много этих силуэтов мелькало за смотровым стеклом, пока мы ехали по извилистой разбитой дороге. Но едва я успевал сообразить, удобно ли снова просить остановить машину, как видение исчезало и начинало открываться нечто новое. И я до боли в глазах всматривался в скалы, боясь просить остановиться слишком рано.

Мелькали аулы — Тутлы-Кала, Махтум-Кала, Юван-Кала. И хоть аулы были тихими, робко жавшимися к скалам, хотелось соглашаться с грозными их названиями («кала» значит «крепость»). Наконец горы разбежались в стороны и снова сошлись у горизонта, кольцом охватив еще одну «крепость» — «столицу» туркменских субтропиков поселок Кара-Калу — цель этой моей дороги через горы.

Но прежде здешняя природа подарила мне еще одно видение — «Лунные горы». К сведению режиссеров, собирающихся снимать фильмы о Луне: если вам понадобится неземной ландшафт, приезжайте в Кара-Калу. Неподалеку от поселка вы увидите зеленые, бурые, серые, синие холмы, поразительно гладкие и голые. Угрюмыми грядами, лишенными какой-либо растительности, они обступят вас, и даже щепотки воображения будет достаточно, чтобы почувствовать себя на чужой планете.

Кара-Кала окружена горами со всех сторон: гребни вершин, задымленные далью, видны с каждой улицы, от каждого перекрестка. Не в пример многим другим райцентрам республики поселок удивительно зелен. Я ходил по улицам и наслаждался тихим шелестом листвы. И зной был не столь изнуряющим, как, например, в Бахардене. Здесь было все необычное: дома совсем городские — пятиэтажные, удивительно большой для москвича выбор литературы в книжном магазине, парк густой и тенистый. В парке возле библиотеки попался на глаза плакат, написанный на листе фанеры: «Не всякий, кто читает, во чтении силу знает». Оглядев его со всех сторон и так и не раскусив поистине восточной премудрости этой фразы, я пошел дальше через парк к высокой стене кипарисов, темневшей в конце соседней улицы, туда, где начинались знаменитые на всю страну «сады Семирамиды», именуемые официально Туркменской опытной станцией Всесоюзного института растениеводства.

«Семирамида» — именно так мои ашхабадские друзья называли директора станции Ольгу Фоминичну Мизгиреву — оказалась маленькой пожилой женщиной. Узнав, что меня интересует не только растениеводство, но и она сама, Ольга Фоминична решительно замахала руками. Пришлось отложить приготовленный для эффектного начала разговор об ассирийской царице Семирамиде и принять условие, согласно которому я должен был выслушивать не автобиографические откровения, а лекцию о станциях растениеводства, их уникальных генетических фондах, о роли, которую они играют в решении наитруднейшей задачи: как прокормить безудержно растущее человечество.

Ольга Фоминична начала с самого понятного — с рассказа о хлебе.

— Знаете ли вы, что ни один новый сорт пшеницы не может долго быть устойчивым, что уже через восемь-девять лет на него нападает какая-нибудь приспособившаяся ржа? Приходится селекционерам все время выводить новые сорта, скрещивать потерявшую устойчивость пшеницу с ее генетически закаленными дикими родственниками…

— …А много ли их осталось, закаленных дичков? У нас часто растения делят на полезные и вредные. А кто может сказать, какую генетическую роль надлежит сыграть ныне уничтожаемому сорняку лет этак через двадцать — тридцать? Много ли осталось мест, не истоптанных человеком, где природа без помех работает над созданием генетического фонда растений? Западный Копетдаг — один из таких затерянных миров. Академик Николай Иванович Вавилов, побывавший здесь в 1927 году, писал, что Сумбарская долина относится к числу редчайших в мире естественных питомников субтропических культур. Так что мы живем, можно сказать, на золотой жиле, хоть уж и поистощенной изрядно. Разыскиваем уцелевших «дикарей», стараемся спасти их…

Молчавшая, когда речь заходила о ней самой, Ольга Фоминична говорила о своей станции с увлеченным нетерпением. Чтобы окончательно не утонуть в генетических сложностях, я поторопился взять инициативу в свои руки.

— Чем же прославился ваш «затерянный мир»?

— Какой он затерянный? — удивилась она. — Был когда-то, лет этак тридцать или сорок назад. Если не создать заповедник, последнее пропадет.

— А все-таки?

— Мы тут даже мандрагору нашли…

Мандрагора была то, что надо, она вполне подходила на роль той диковины, встречи с которой жаждет каждый путешествующий.

Мандрагора — это красивое декоративное растение с метровыми стелющимися, как у лопуха, листьями и красивыми цветами. Ее плоды по виду напоминают помидоры, а по вкусу — что-то среднее между помидорами и дыней. Поверий вокруг мандрагоры сложено столько, что ей мог бы позавидовать знаменитый женьшень.

«Проведите три круга вокруг мандрагоры своим мечом и срежьте ее стоя, повернувшись лицом на запад. При срезывании второго куста от корня танцуйте вокруг растения, произнося любовные заклинания», — поучал Теофраст. У многих народов корни мадрагоры считались незаменимыми для приготовления любовных снадобий и лекарств. Кстати, по внешнему виду они очень напоминают корни женьшеня. И местные туркмены тоже относятся к мандрагоре с глубоким почтением. «Дайте плоды сельмелека (съедобной травы) съесть тому, — говорят они, — кому желаешь добра…»

Но пожалуй, самое удивительное то, что мандрагора оказалась в Сумбарской долине. Издавна было известно только два места на Земле, где встречалось это растение, — Средиземноморье и Гималаи. И вдруг… Туркменистан. Когда Ольга Фоминична сообщила о находке своим ленинградским коллегам, те вначале просто не поверили. Да и как можно было поверить? Что за таинственный пунктир на планете — Средиземноморье — долина Сумбара — Гималаи? Объяснения этому феномену до сих пор не найдено. Есть и еще странность: это упрямое растение никак не хочет приспосабливаться к климатическим колебаниям на нашей планете, живет по тому же режиму, что и миллионы лет назад: цветет зимой, в апреле плодоносит, а летом усыхает, даже если растет в оранжерее.

— Это же родственница помидоров! — восхищенно говорила Ольга Фоминична, — живет пятьдесят лет, дает до сотни плодов. Представляете, если скрестить ее с помидором, если вывести такой сорт — высокоурожайный, морозоустойчивый, многолетний?!

— В чем же дело?

— Пока не получается. Слишком жизнестойкий организм.

— А вы расскажите о том, что получается.

Она принялась говорить о хлопке. Уже через минуту я понял, что это из той же серии «пока неполучающегося», но не перебивал, по себе зная, что сегодняшняя работа волнует человека куда больше, чем всякая другая.

— …Вы знаете хлопок только как волокно, но у него очень жирные семена с большим содержанием белка. Если истолочь, получится отличная мука. Но она, к сожалению, ядовита. Хлопковое масло, например, приходится очищать. А представьте, если вырастить сорт с неядовитыми семенами? Это же будет и хлеб, и одежда на одном кусте!..

Было в Ольге Фоминичне что-то от увлеченности художника, тогда я еще не понимал, в чем тут дело. Понял позднее, узнав, что она и есть живописец и по образованию, и по призванию своему: еще в тридцатых годах окончила художественное училище. В 1933 году приехала в Кара-Калу рисовать цветы и рядом с теми, кто работал здесь, преобразуя и улучшая природу, вдруг почувствовала незначительность своей роли простой копировщицы. У нее хватило мужества начать жизнь сначала. Оставшись в Кара-Кале, она работала простой лаборанткой, училась заочно в вузе, в годы войны стала директором станции. Увлеченность, страстность, воображение художника своеобразно преобразились в ней, став союзниками, помогавшими задолго до окончания многолетнего опыта предвидеть его результаты.

И все же случалось, что воображение не успевало за чудотворницей природой. Так было, когда Ольга Фоминична работала с бабаарабскими яблонями. Есть такой удивительный сорт в садах Туркменистана — засухоустойчивый, созревающий в самое подходящее время — в мае — июне и к тому же не боящийся плодожорки.

Вот если бы бабаарабке передать урожайность и вкус джонатана и уэльси!

Двадцать лет Ольга Фоминична скрещивала эти сорта, высевала семена, отбирала наиболее удавшиеся гибриды. Чтобы сохранить ранние сроки плодоношения, она поливала яблони только зимой. И однажды обратила внимание на то, что гибрид бабаарабки упорно окружает себя мелкой порослью, стеной встающей вокруг ствола. Это было понятно: на всякий случай дерево создает так называемый страховой запас. Решив, что мелкая поросль мешает яблоне, Ольга Фоминична срезала ее. И испугалась: ствол в тот же год покрылся шишкообразными наростами. Оказалось, что это — зачатки корней. Дерево перерождалось, готовясь к неблагоприятным условиям, каждый сантиметр своего тела наделяло способностью к прорастанию, к воспроизведению самого себя. Достаточно было срезать этот нарост и посадить в землю, как появлялся росток новой яблони. Ольга Фоминична попробовала выращивать в пустынном режиме другие сорта яблонь и выяснила, что у всех происходит своеобразная физиологическая перестройка.

Такая способность жизни цепляться за жизнь поразила даже ее, знающую растительный мир. Похоже было, что в засушливых условиях не только яблони, но и многие другие растения приобретают способность к перестройкам в своем организме, свойство размножаться черенкованием.

«Как же так? — подумала тогда Ольга Фоминична. — Ведь повсюду яблони размножают только окулировкой? Из семян дикой яблони выращивают росток с локоть, на нем делают надрез и вставляют в щель срезанный глазок хорошего сорта. Потом верхушку дичка срезают и получают таким образом дерево с сильными корнями дикаря и вершинкой культурного сорта. На это требуется не меньше двух лет. И всегда есть опасность, что дикие корни повлияют на вершинку, испортят сорт, особенно если он новый, генетически неустоявшийся… А оказывается, здесь, в тяжелых условиях пустыни, можно просто взять веточку хорошей яблони, посадить — и вся работа?!»

Она провела множество опытов, прежде чем решилась рассказать о них пораженным селекционерам.

Говорят, гениальное просто. Все мы знаем эту истину, но никак не можем отрешиться от убеждения, что значение явления находится в прямой зависимости от его сложности. Многие отмахиваются от простого и ясного из детской самоуверенности: так и я мог бы. Возможно, биологи, покопавшись в анналах своей науки и своей памяти, найдут аналогии и отмахнутся от открытия Мизгиревой как от давно известного. Но меня оно потрясло. Я вспомнил, с каким восхищением научные журналы писали недавно о морковке, выращенной в пробирке из кусочка моркови, как всепонимающие фантасты, тотчас ухватившись за факт, принялись писать об отдельной клетке, будто бы несущей в себе код всего организма и способной воспроизвести его, вспомнил и сказал Ольге Фоминичне, что ее яблони, выращенные в открытом грунте из кусочка ствола, посерьезнее лабораторной моркови. Но она отмахнулась от такой оценки ее труда и, воспользовавшись паузой в разговоре, начала звонить по телефону и выговаривать кому-то о необходимости срочно отправлять рабочих на дальние участки. Из этого разговора я узнал, что «сады Семирамиды» давно уже перешагнули границы зеленого оазиса в самой Кара-Кале, раскинулись в окрестностях на шестистах гектарах и собираются расти дальше…

Лишь через полчаса Ольга Фоминична, оторвавшись от паутины административных дел, повернулась ко мне, готовая поблагодарить за внимание. Но я опередил ее очередным вопросом, и разговор не погас. Она повела меня в дендропарк, и мы долго ходили по лесу, где росли итальянские сосны, канадские можжевельники, мексиканские юки, крымские кипарисы. Были здесь и американский орех, и испанский дрок, и цельтис с пробковыми наростами на коре, и тэкомара-диканс, похожий на плотную копну, и десятиметровая красавица арча, которую Ольга Фоминична когда-то сама принесла сюда с гор в носовом платочке. Она показала мне также срез самой древней здешней арчи, на которой ученые насчитали шестьсот десять колец и по которой сверяли старый туркменский календарь с двенадцатилетним периодом повторяемости: вот год змеи — самый сухой и год коровы — самый влажный. Ходили мы по светлым садам, где я совсем потерял голову от великого множества плодовых деревьев, сортовая разновидность каждого из которых исчислялась сотнями. Росли здесь гранат, инжир, яблони, груши, персики, виноград, абрикосы, миндаль, грецкий орех, хурма, маслины… Только в карантинной проверке находились десятки сортов каждой культуры, привезенных из-за рубежа… И я уже чувствовал явный переизбыток информации и переставал воспринимать с поэтическим восторгом рассказы о новых деревьях. Но иногда Ольга Фоминична останавливалась, осторожно трогала выделения камеди на корявом стволе и говорила сокрушенно, как говорят о человеке:

— Заболела. Функциональное расстройство.

И снова словно бы приоткрывался занавес в другой мир, неведомый мне, но в котором эта немолодая женщина чувствовала себя, наверное, так же по-домашнему, как и я в своем московском кабинете. Таинственная бездна этой бесконечно разнообразной жизни захватывала дух. И подкатывало к горлу слезное сожаление, что человеческие годы слишком коротки для того, чтобы познать, пусть не все, хоть несколько ее граней…

А потом был у меня день утомительно-длинной дороги через опадавшие предгорья Копетдага, через степи, потрясавшие воображение своей монотонностью. Орлы сидели на обочинах, равнодушно, словно большие куры, смотрели в свою даль, редкие кусты кандыма вздрагивали на ветру, серая полоса гор тянулась по горизонту до самого Шарлаука — одинокого поселка, разбросавшего по степи свои одноэтажные домики. А за Шарлауком исчезли и эти немногие достопримечательности, скрашивавшие пейзаж, и по обе стороны от дороги потянулась великая равнина. И час, и другой, и третий бежала машина по мягкой, пыльной дороге, и ничего не появлялось на горизонте, решительно ничего. Однообразие утомляло, я закрывал глаза, но через минуту снова упирался взглядом в сизую даль. Так, наверное, смотрят моряки на горизонт. Вроде бы и смотреть не на что, а оторвать взгляд от кромки моря и неба нет сил.

Поразительно пусто на этих южнотуркменских равнинах, ни холмика, ни пятна более или менее яркого. Порой казалось, что конца не будет этой степи, этой дороге, и машина, несмотря на лихую скорость, походила на улиту на аэродромной полосе: сколько ни ползи — все далеко до конца.

Но раз засверкало впереди, разлилось от края и до края, и по далекой зыбкой глади зашагали верблюды. Призрачное озеро все отступало, а верблюды все увеличивались в размерах, пока не оказались на нашей дороге. И было непонятно, чьи они, откуда и зачем пришли в эти всеми забытые пространства.

Верблюды оказались столь же нелюбопытными, как и орлы, которых приходилось видеть на этой дороге. Наши среднерусские коровы — проклятье шоферов — по сравнению с этими верблюдами показались бы слишком эмоциональными. Один такой «корабль пустыни» стоял на середине дороги и высокомерно глядел на приближавшуюся машину.

— Красавец! Надо его сфотографировать! — обрадовался я, выскочил на обочину, принялся снимать верблюда в профиль и в анфас, крупным и мелким планом.

— А теперь иди, гуляй.

Верблюд не пошевелился.

— Уходи с дороги!

Он поднял голову, презрительно сложил губы трубочкой. И тут рядом рявкнуло так, что мы оба — и я и верблюд — разом вздрогнули. Никак не предполагал, что наш уставший пропыленный «газик» способен на такие вопли. Верблюд сорвался с места и поскакал галопом к сверкающему на горизонте миражу…

И снова потянулась равнина, страшная усыпляющими своими просторами.

Все-таки мы дети цивилизации с ее неизменной скученностью, с городами и частыми поселками вдоль дорог. Существование этой непонятной пустынной бесконечности никак не укладывалось в сознании. Зачем она, равнодушная к тебе, независимая от тебя?

«Сколько земли пустует!» — сокрушался я и в воображении своем строил города на этих равнинах, забавлявшихся миражами. Это было совсем нетрудно. Я знал, стояли здесь когда-то города и села и быстрые арыки журчали в тени садов. Дорога бежала по южной границе знаменитого в древности Дахистана — богатой страны, процветавшей уже две с половиной тысячи лет назад. На территории теперешнего Кизыл-Атрекского района, по которому мы ехали и в котором теперь всего три поселка, как уверяют археологи, было когда-то пятнадцать городов, десятки сел. И была разветвленная ирригационная сеть, и цвели сады, едва ли уступавшие прославленным садам царицы Семирамиды, потому что по плодородию земля эта сравнима разве что с долиной Нила. В средние века Дахистан называли «страной Миер», точно так же как арабы свой Египет. Предполагают, что это название здешние земли получили за хлопок, по качеству не уступавший ценнейшему египетскому. И теперь, если взглянуть на карту, можно увидеть этот титул «азиатского Египта» в названии местности — Мисрианская равнина и в названии города — Мешеди-Мисриана, который тоже есть на картах, но которого нет в действительности.

Впервые об этом городе мир услышал сто лет назад. Тогда колонна русских войск под командованием генерала Ломакина, двигавшаяся к границе Ирана, остановилась в местечке со странным для безводной пустыни названием Бугдайлы — «Пшеничное». Но еще больше удивились русские офицеры, когда в тридцати шести верстах от Бугдайлы увидели целый город с двойным рядом оборонительных стен, с величественными минаретами и яркой небесной глазурью на высоком портале мечети. А вокруг, пересекая белесые солончаки и выжженные мертвые степи, змеились оплывшие остатки древних дувалов и каналов оросительной сети.

Мировую прессу залихорадили сенсационные сообщения о загадочном мертвом городе в пустыне. Думается, что читать о нем в то время было не менее волнующе, чем теперь о таинственных гигантских рисунках в пустыне Наска. Кто построил город в безводной степи? Почему жители покинули его?.. Ответ был найден историками довольно быстро: виновато монгольское нашествие, уничтожившее оазисы, разрушившее систему ирригации. Но те же историки подкинули и сомнение: нашествия, какими бы разорительными они ни были, обычно не уничтожали стремления людей восстановить разрушенное. Так было в Хорезме и в Мерве, возродившихся заново. Почему этого не произошло в Дахистане?

— Произошло, — сказали впоследствии археологи, раскопавшие остатки процветавшей жизни, относившейся к XIII и XIV векам.

Так почему же оазис умер? Ответ я нашел в статье кандидата географических наук Г. Н. Лисициной, опубликованной в журнале «Природа». Она прямо связывала гибель оазиса с обезлесением Копетдага, откуда в эту пустыню бежит Сумбар.

Бродя по пыльной щебенке Мешеди-Мисриана, я вспоминал и эту статью, и свои дороги по Копетдагу, и напрасно рылся в своей памяти: видел ли в горах большие леса? Нет, не видел. Каньон, вырытый Сумбаром, вспоминался голым, живописным не зеленью растительности, а угрюмыми и мрачными скалами. И вспоминались мои восторги от тех диких красот, и я уже недоумевал, как можно было восхищаться видами гибели живой природы. Убеждал себя: красота безотносительна, и на совершенно мертвой Луне человек будет любоваться невиданными ландшафтами. По привычке утешался верой в разум и всемогущество человека, который наверняка опомнится-таки, вернет природе ее первозданную красу, ее способность не истощаться.

Леса в Копетдаге вырубались во все века, но особенно, как уверяет Г. Н. Лисицина, в 20-х годах нашего столетия, когда это приняло катастрофические размеры и привело к быстрому иссушению горных склонов. Топор дровосека, отлично справившись со своей задачей, передал эстафету овцам, естественно не отличающим слабые росточки будущих великанов-деревьев от обыкновенной травы. Остановить бы отары на горных тропах или пустить ровно столько, сколько выдерживают определенные пастбища, задержать бы человека, идущего в горы с топором, другими словами, создать бы заповедник в Копетдаге, о чем, кстати говоря, не раз поднимался вопрос и в местной, и в центральной прессе. И я не раз задавал этот вопрос, путешествуя по Юго-Западной Туркмении. И каждый раз слышал встречный вопрос: чем кормить растущее поголовье овец, чем топить печи в домах? И, усвоив истину, что на вопрос легче всего отвечать вопросом, в свою очередь спрашивал: чем будут кормить овец и топить печи завтра, когда в горах не останется и той растительности, которая еще уцелела?

Вот так бывает: едешь в невероятную даль, хочешь окунуться в реку времени, пожить всегда таинственным прошлым, а встречаешься с настоящим, с болями и заботами наших дней.

А я встретился здесь еще и с будущим. Ветер порывами шумел в темных провалах гигантского портала мечети, ветер кидал пригоршни пыли на высокие минареты, стоявшие среди пустыни подобно одиноким фабричным трубам. Прозрачный пузырь жары висел над развалинами, словно стеклянный музейный колпак, освещенный прожекторами. А я вспоминал карту в кабинете начальника управления «Каракумстроя» Базара Ниязовича Аннаниязова, вспоминал его карандаш, скользивший по пунктиру будущего канала прямо сюда к Мешеди-Мисриану. И вспоминал заштрихованный синим кружочек Мадаусского водохранилища, которое разольется в этих мертвых степях, оживит их. Нет в нашей стране мест, где так же благоприятно сочетались бы высокое плодородие земель и теплый, почти субтропический климат. Если сюда придет полноводный капал, трудно даже представить, как расцветет этот край, спавший много веков…

Я уезжал из бывшего города с думой о будущем. И верил, что соседний аул Мадау превратится в крупный населенный пункт с гостиницами для тех, кто будет приезжать на свидание с величественными развалинами, что вокруг на десятки километров раскинутся поля тонковолокнистого хлопка и бахчи, и огромные сады, каких сегодня не знает Туркменистан… Одно только грызло душу: каким в то благословенное время будет Сумбар? Непостоянной рекой, свирепеющей в половодье, пересыхающей в летнюю пору и почти не играющей роли в сегодняшнем водоснабжении или одним из постоянных источников, пополняющих водные ресурсы нового оазиса? В грандиозных планах освоения Мисрианской равнины, основанных на переброске амударьинских вод, об этом ничего не сказано. Это можно понять: когда хлеб режут большими ломтями, о крошках не заботятся. Но я никак не мог отделаться от мысли, что древний Дахистан существовал благодаря одному только Сумбару и жило здесь, как полагают ученые, не меньше ста восьмидесяти тысяч человек, из которых семьдесят тысяч в Мешеди-Мисриане…

Затем дорога привела в Кизыл-Атрек — небольшой поселок среди сухой степи, в котором я увидел нечто вроде эталона, показывающего, каким необыкновенным может стать этот край. Кизыл-Атреков было два — старый и новый, расположенный в семи километрах от первого на более высоком, сухом месте. Причина такого раздвоения — случившееся недавно сильное наводнение. Местная природа выкинула одну из своих парадоксальных шуток, затопив поселок, считающийся едва ли не самым безводным в Туркмении. И люди, мечтавшие о воде как о самой большой драгоценности, начали уходить от воды, переселяться в более надежное место.

Новый поселок, как и полагается всему новому, был больше, чище и гораздо привлекательнее для глаза, уставшего от мертвой неподвижности голых равнин. Но я все же стремился в старый Кизыл-Атрек, потому что именно там находилось самое знаменитое место — маленький оазис, который, собственно, и имеют в виду, когда говорят о сухих субтропиках Средней Азии и где растут и даже плодоносят финиковые пальмы.

Стоило проехать сотни километров через утомительно-монотонные степи и пустыни, чтобы увидеть это чудо. В неглубокой влажной низинке среди густой травы стояли десятки больших и маленьких пальм, тянули к небу жесткие тяжелые листья. Соседние склоны сплошь устилали жирные кактусы, неподалеку росли маслины и миндаль, гранаты, инжир, виноград. А все это место еще недавно называлось станцией субтропических культур. В белых домиках прежде жили научные сотрудники, изучавшие как раз то, о чем теперь все настойчивее говорят во всех инстанциях и что Каракумский канал сделает самым насущным, — возможности орошаемых земель в условиях сухих субтропиков.

Пробираясь сюда, я рассчитывал узнать об этих условиях из первых рук. Увы, не узнал. Недавно станция была ликвидирована. Еще не заросли дорожки между домиками, зимние дожди еще не смыли побелку со стен, но запустение уже глядело из каждого угла, из-под каждого дерева, и белые домики таращились на меня, редкого теперь гостя среди пальм, черными глазницами пустых окон.

— Почему? — спрашивал я у всех, кого встречал.

— Наводнение было, много вреда принесло, — отвечали мне и научные, и административные работники, и простые колхозники. И, не слишком уверенные в своих словах, пожимали плечами.

Но ведь оправились же от наводнения пальмы, по-усохли немного, но растут. И сады не умерли, и даже дома уцелели. А те, от кого зависела судьба станции, не смогли оправиться от страха перед паводками, которые могут случиться в будущем. Было бы понятно, если бы научную станцию переносили на новое место, хотя в этом не видно необходимости: раз выросли высокие пальмы, стало быть, паводки не так уж часты. Но о переносе речи пока никто не ведет. Научные работы прекращены, а большой канал вот-вот подойдет к Казанджику, за которым, повернув на юг, вырвется на просторы этих равнин…

Из опыта, часто из горького, мы знаем, как нередко практическая деятельность человека обгоняет теоретические изыскания. И приходится тратить несметные деньги, чтобы исправить положение, так сказать, подогнать теорию к практике. Правда, здесь есть Кара-Калинская станция, где исследовательские работы активно продолжаются. Но Кара-Кала — в сотнях километров от Кизыл-Атрека и к тому же находится в другой, горной местности. Сюда, а не туда протянется Каракумский канал, здесь, а не там придется создавать десятки новых хлопководческих и садоводческих хозяйств. Даже не биологи знают, что разница между Кара-Калой и Кизыл-Атреком весьма существенная…

И все же я уезжал из сухих субтропиков в приподнятом настроении: красота природы хоть кого убаюкает. К тому же меня ждал Гасан-Кули — самый оригинальный в Туркмении поселок.

Накануне мне пришлось прочитать в газетах о новинке домостроения, заключающейся в том, что монтаж зданий ведется не снизу вверх, как всегда и повсюду, а, наоборот, начиная с верхнего этажа. Так вот, гасанкулийцы этот метод применяют довольно давно. Делать это заставила нужда. Исконные рыбаки, они строили свои дома поближе к берегу. А берега Каспия в этом месте низкие и сырые. Достаточно было сильного западного ветра, как море подступало по мелководью и врывалось в улицы поселка. Чтобы не просыпаться в воде, гасанкулийцы стали строить дома на высоких сваях. А потом уровень моря упал, и берег отступил на добрый десяток километров. Дома на ходулях среди песчаной равнины стали выглядеть совсем уж необычно. Чтобы не пропадать даровой крыше, жители пристроили стены, и получился второй (то есть первый) этаж. И превратился Гасан-Кули в самый оригинальный в республике поселок без одноэтажных домов. Теперь уже и нет никакой необходимости строить дома на сваях, а гасанкулийцы остаются верными традиции. Ставят, например, молодые дом, что им, казалось бы, до традиций? А прежде всего заботятся, чтобы как следует отделать второй этаж и широкую веранду вокруг.

Веранды — предмет особой гордости, их даже покрывают деревянной резьбой, все равно что оконные наличники в русских деревнях. Веранда украшает дом и спасает летом от изнуряющей жары: она укрывает комнаты от прямых солнечных лучей, на ней не с той, так с другой стороны всегда спасительная тень. В душную ночь на веранду можно вынести кошму и спокойно спать на прохладном ветру с моря.

Ходить по Гасан-Кули в любую погоду — удовольствие: плотный песок — бывшее морское дно — после дождя не превращается в непролазную грязь и не пылит в сушь. Ходишь ли по асфальту центральной улицы или по кривым переулкам между домами — везде чисто и сухо. И окружают тебя этакие ярко раскрашенные терема. И на каждом балконе-веранде от края до края совсем уж необычные для других мест украшения — гирлянды воблы, качающейся на ветру. Сколько раз, глядя на эти гирлянды, вспоминал я страждущих москвичей, которые за каждую такую воблину отдали бы не одну кружку пива. Но в Гасан-Кули пива мне достать не удалось, и приходилось лишь мысленно объединять эти два деликатеса.

Много любопытного узнал я в Гасан-Кули. Оказалось, что именно здесь, в этом «самом глухом» уголке республики, был найден экземпляр затерявшейся поэмы Азади «Бехишт-наме», написанной больше двух веков назад не по-персидски и не по-арабски, как велели муллы, а на языке гюрки — первом книжном языке туркмен.

Здесь же мои новые друзья познакомили меня с весьма неожиданным старинным обычаем. Было это за вкусным пловом и мирной беседой. Туркмены вообще народ не особенно разговорчивый, а за обедом в особенности. Вначале эта их молчаливость наводила меня на мысль, что им, должно быть, с детства надежно внушена мысль: «когда я ем, я глух и нем». Потом понял: объем информации — не в количестве произнесенных слов, иногда и молчание бывает многозначительным. Но в тот момент, когда я вынул из плова небольшую косточку, по форме напоминавшую сердце, все сидевшие на кошме необычно оживились, заговорили разом, часто повторяя слово «топык». Еще ничего не понимая, я протянул косточку соседу справа, и тот благоговейно принял ее и спрятал как драгоценность. И только после этого я узнал, в чем дело. Оказалось, что это вроде братания: получивший топык обязан каждый день вспоминать о друге, доверившем ему эту косточку. В прежние времена забывчивость между людьми, обменявшимися топыком, довольно строго наказывалась. Но и это упоминание о былых строгостях не остудило моей радости от неожиданного братания. Я-то знал, что никогда не забуду Туркменистан с его просторами и этот оригинальный «свайный» поселок у моря, и всех людей, так дружески, искренне встречавших меня повсюду на закаспийских равнинах…

Из местных достопримечательностей самыми интересными были, пожалуй, грязевые вулканы, извергающиеся возле дороги на Чекишлер — такой же оригинальный рыбацкий поселок, расположенный к северу от Гасан-Кули. Представьте себе небольшую возвышенность среди бескрайней равнины и на ней десяток черных, истрескавшихся на солнце пирамидальных сопок. Обычно вулканы извергаются по очереди, словно работают посменно, словно в таинственных земных недрах сидит диспетчер, включающий то одну, то другую сопку.

В тот день работали сразу два вулкана. Я бегал от одного к другому, стараясь не прозевать извержение. Черная грязь на вершине сопки покачивалась, дышала тяжело и напряженно, и вдруг вздувалась пузырем, и вскидывала радужно переливавшийся на солнце фонтан. Впрочем, фонтаном это можно было назвать лишь условно. Если бы не «литературный снобизм», не позволяющий употреблять некрасивые выражения, я сказал бы, что сопка просто-напросто плевалась грязью, распространяя вокруг легкий запах сероводорода. Грязь стекала по склону и застывала внизу толстыми пластами. Я посмотрел вниз и вздрогнул: из грязи на меня смотрело лицо человека.

— Интересно? — спросило лицо, приветливо улыбаясь.

— Что вы тут… делаете? — выговорил я спустя добрую минуту.

— Радикулит проклятый. Лечусь вот…

Только тогда я заметил и тело человека, черное на фоне черной грязи.

— Радикулит — это ж… — там, а чего вы весь вымазались?

— Да уж заодно.

— Вредно, поди?

— Эту грязь хоть ешь — все на пользу.

Черный человек поднялся и направился к озеру, блестевшему в низине, чтобы отмыться. А я побежал к снова забулькавшему вулкану и снова представил себе бездонные глубины жижи, из которых поднимались тугие пузыри газа.

— Глубоко тут в вулкане? — крикнул я человеку, который повернулся и смотрел, как я фотографировал извержение.

— Не знаю, не мерил.

— А если попробовать? Палкой?..

— Не советую. Один попробовал, не отмылся потом, так его заплевало…

А вечером я сидел в кабинете первого секретаря Гасан-Кулийского райкома партии, пил традиционный чай, без которого в Туркменистане не начинается ни один разговор ни в чабанской юрте, ни в приемной министра, и записывал сведения о поселке. Население — около пяти тысяч человек, есть Дом культуры рыбаков, Дворец пионеров, большая средняя школа и небольшая ковровая фабрика, знаменитая тем, что три четверти своей продукции отправляет на экспорт. Есть хорошие универмаги, просторная площадь, даже свой парк культуры и отдыха, огороженный, однако, плотным забором и закрытый на замок, чтобы любопытные жители вконец не защупали экзотические для этих мест молодые деревца.

Проблема в Гасан-Кули — пресная вода. В недрах окрестных степей есть нефть и газ, а воды нет совсем. Поэтому здесь работает небольшой опреснитель, но воду он дает настолько дорогую, что порой ее выгоднее привозить из Баку. Но гасанкулийцы не теряют надежды, что опреснители в этой части Туркменистана начнут работать более экономично и население в достатке получит дешевую воду.

Есть в районе и свои знаменитости: Герой Социалистического Труда Оразмамед Мамедтуваков, капитан сейнера в колхозе «Верховный Совет», и пока еще не герой, ночеловек, на которого сбегаются смотреть все мальчишки, когда он надевает свои ордена и медали, — башлык, то есть председатель колхоза «Ленинизм» Ашир Ниязмамедов. Последний крайне заинтересовал и меня тоже своим необычно долголетним председательством. Ему 62 года, сорок из которых он руководит хозяйством. Не много в нашей стране найдется председателей колхозов с таким стажем…

Писательская дорога — это не только радость узнавания, но и горечь от сознания ограниченности своих возможностей. Поживи я в Гасан-Кули еще неделю, непременно повидался бы с Аширом Ниязмамедовым, который, как мне сообщили, должен был скоро приехать из Ашхабада. Но не было у меня свободного дня, не то что недели. К тому же назавтра отправлялся в Красноводск колхозный сейнер, который мог высадить меня на Челекене. Уставший от автомобильных дорог, от пыли и духоты пустыни, я ухватился за эту идею с нетерпением человека, никогда не видавшего моря. Просторы Каспия, куда более монотонные, чем пески, в те дни казались мне оазисом.

Глава X Второе лицо пустыни

Единство, — возвестил оракул наших дней, —

Быть может спаяно железом лишь и кровью…

Но мы попробуем спаять его любовью…

Федор Тютчев
Полуостров сокровищ
Вечером, когда усталое Солнце вернуло Земле краски, я вдруг увидел на берегу разноцветный город. За белой полосой прибоя темнела зелень садов и возвышался пестрый холм с красными, желтыми, рыжими, голубыми домами на нем. Я уж подумал: не очередной ли это фокус пустыни, великой искусницы морочить путникам головы недоступными миражами. Оказалось, город Челекен. Зеленые волны Каспия, торопясь и толкаясь, бежали к нему и распластывались на отмели.

Первое, что меня поразило в Челекене, — это пляж — широкая бесконечная полоса горячего песка, на котором, как мне казалось, могли бы уместиться любители морских купаний всей Средней Азии и Казахстана. Но этот удивительный пляж, достойный сравнения с золотыми песками Феодосии, был совершенно пустынен. Четверо мальчишек носились по кромке прибоя, словно по беговой дорожке стадиона, да две или три пары лежали на песке в таком отдалении друг от друга, что могли хоть кричать о своих секретах, не опасаясь быть услышанными.

Едва я сошел на берег, как увидел второе чудо — ручей, бежавший прямо по улице. Чтобы жители средней полосы России, привыкшие к такого рода явлениям, поняли мое удивление, спешу сообщить, что, согласно всем географическим справочникам, на Челекене со дня его сотворения не бежало ни одного пресноводного ручейка. В далеком прошлом местные жители собирали с такыров зимние стоки. Позже, когда такыры были залиты нефтью, воду пришлось возить из Баку. Теперь до Челекена дотянулся водовод из Ясхана. Газеты, задыхаясь от умиления, начали писать о водной благодати. И люди тотчас поверили газетам, вмиг разучились боготворить воду, начали поливать огороды и, как я убедился, также и улицы.

Вскоре, однако, выяснилось: грустной поговоркой «что имеем — не храним» можно упрекнуть далеко не всех челекенцев. Первый секретарь горкома партии Байлы Султанмурадов очень расстроился, когда я рассказал ему о своем «географическом открытии», и тотчас начал куда-то звонить, строго выговаривая кому-то. А потом предоставил в мое распоряжение свой персональный «газик» и предложил убедиться, что подобных «чудес» больше нигде нет. Я поспешно принял предложение, ибо этот гостеприимный жест позволял мне увидеть настоящие чудеса Челекена.

Первым делом шофер «газика» Нурмамед Гельдыев повез меня к «кипящим» озерам с розовой водой. Необычный цвет придают воде бактерии, живущие в этих «котлах», оставшихся от древних вулканов. Мы ходили по засохшим берегам, осторожно пробуя ногами жесткую корку, ибо знали, что здесь можно запросто провалиться в горячую трясину. И смотрели завороженно на фиолетовые пузыри грязевых вулканов. И любовались каменными решетками, изваянными в местном песчанике терпеливым скульптором — ветром…

Когда-то Челекен называли «Островом сокровищ» (по-персидски Чаркан — «остров четырех богатств»). В тридцатых годах море обмелело, и Челекен стал полуостровом. Но богатств не убавилось. Оставались все те же: нефть, озокерит, поваренная соль, минеральные краски. Современная химия подсократила этот список, разработав отличные заменители озокериту и минеральным краскам. Но геологи открыли новые богатства. Оказалось, что в грунтовых водах много йода и брома, и теперь на Челекене работает крупный йодо-бромный завод. Буровые скважины вскрыли горячие сероводородные источники, и появилась возможность построить здесь собственный курорт.

В древности о Челекене, несомненно, складывали легенды. Здесь не было ни травинки, никаких животных. Здесь в ямы, которые человек копал в поисках воды, стекала черная кровь земли — нефть.

Еще древние географы писали о Челекене как об острове несметных богатств. О нем были наслышаны Геродот и Страбон, Плиний и Птолемей. И уж конечно, лучше всего были осведомлены о достоинствах острова местные туркменские племена. Археологи раскопали остатки крупного поселения, существовавшего здесь еще в домонгольскую пору.

Но писаная история острова существует лишь с XVIII века. Туркмены ломали соль, лежавшую в озерах толстым слоем, подобно льду, черпали ведрами нефть из колодцев, грузили все это на свои огромные лодки (киржимы) и везли продавать за море. Известный исследователь этих мест Г. С. Карелин писал, что «почти вся Северная Персия… освещается челекенской нефтью».

Потом сюда пришли более оборотистые промысловики, правдами и неправдами застолбили участки, и началась очередная эпоха этого «естественного нефтехранилища», характерная быстрым превращением подлинных хозяев острова в дешевую рабочую силу и самым настоящим грабежом нефтяных богатств. В 1876 году фирма «Нобель» получила первый нефтяной фонтан с глубины всего тридцать семь метров. Началась «нефтяная лихорадка», но ненадолго. Беспорядочная добыча нефти привела к разрушению структуры вскрытых нефтяных пластов. Уже в конце 80-х годов распространилось мнение, что челекенская нефть иссякла. Промыслы были заброшены.

Очередная волна веры в богатства Челекена пришла через четверть века. В 1909 году заложенная здесь скважина удивила всех, выбросив фонтан высотой восемьдесят пять метров. Тысячи тонн нефти каждые сутки уходили в море, потому что собирать ее было некуда. Через неделю фонтан загорелся, осветив весь остров. Гигантский пожар подстегнул азарт нефтепромышленников — разных Гаржинских, Нобелей, Вишау и прочих. Челекен покрылся лесом вышек. Но грянула первая мировая война, затем гражданская, и промыслы снова были заброшены. Действовавшие неглубокие скважины давали все меньше нефти, и опять распространилось мнение, что недра вычерпаны до дна.

В тридцатые годы здесь добывали преимущественно озокерит. Лишь после второй мировой войны геологоразведчики наткнулись на новые месторождения нефти. Снова родилась вера в Челекен, и опять ненадолго. Вскоре «нефтяной азарт» переметнулся в соседние пустыни, в недрах которых были открыты запасы «черного золота».

Однако к тому времени геологи уже знали причину столь странного поведения челекенских недр, то обнадеживающих изобилием нефти, то пугающих полным ее истощением. Выяснилось, что подземные пласты изломаны здесь, как нигде в другом месте. «Тектоника разбитой тарелки». «Естественная нефтебаза» просто была под десятью замками…

— Товарищ Нурыев! — окликнул шофер невысокого плотного туркмена, стоявшего возле одной из вышек. И пока мы подходили, перешагивая через трубы, он успел отрекомендовать этого человека: старейший нефтяник, депутат Верховного Совета СССР, награжден орденом Ленина, орденом Октябрьской Революции…

Старейший нефтяник оказался сравнительно молодым человеком, улыбчивым и приветливым. Правда, тут же выяснилось, что у него десять детей, но, как я не раз убеждался, в Туркменистане это не показатель возраста.

Аразмамед Нурыев водил нас от вышки к вышке, неторопливо рассказывал о возрождении Челекенских нефтепромыслов, происходившем на его глазах. До пятидесятого года нефть, случалось, и ведром вычерпывали со стометровой глубины. И все скважины были такие, и вся добыча исчислялась сотнями тонн в месяц. Затем Нурыев пошел служить в армию. Когда вернулся в 1953 году, не узнал промысла. Были уже двухкилометровые скважины. Сейчас только бригада Нурыева за сутки добывает в два раза больше нефти, чем четверть века назад давал весь Челекен в месяц.

— А если еще увеличить добычу?

— Нельзя, все рассчитано на максимум.

— Как же перевыполняете планы?

— Уменьшая потери.

— Аварии случаются?

— Была недавно. Коллектор лопнул. Ночью. Подогнали автомобиль, осветили место фарами, откопали трубу, поставили хомут.

— И все?

Он понял мое разочарование и добавил несколько живописных подробностей:

— Так ведь отверстие в трубе сперва надо было колышком забить. А молотком не больно намахаешься: нефть же вспыхнуть может. А давление — двенадцать атмосфер. Яма полна была нефти, нырять пришлось. Хомут удалось поставить, когда всю нефть откачали…

— Чего ж не перекрыли трубу?

— Половину промысла пришлось бы отключить. А мы, не отключая, к трем часам ночи все сделали.

Нурыев довел нас до кромки обрыва, из-под которого выглядывали верхушки стоявших на береговой отмели нефтяных вышек и за которым уходила в море длинная эстакада.

— Будущее Челекена — там, — он показал в сверкающую морскую даль. — Бакинцам руку протягиваем…

Это тоже выяснилось недавно: недра Челекена и Апшерона где-то под морем соединяются единой нефтяной рекой. И с того и с другого берега шагнули навстречу ДРУГ другу стальные острова. Один из них виднелся на горизонте. Это была знаменитая банка Жданова, дающая уникальную белую нефть — почти бензин. Другая — банка Лам находилась в пятнадцати километрах от первой. Следующий стальной остров стоял на банке Губкина — в сорока пяти километрах от Челекена. И уже велись работы на банке Ливанова, расположенной чуть ли не посередине моря, где минимальные глубины доходили до шестидесяти метров…

Потом я увидел, как строятся эти острова. Гигантские трубчатые раскосы и пояса, вздымавшиеся на высоту двенадцатиэтажного дома, сваривались на берегу. Самоходный плавучий кран «Кер-оглы», сердито гремя лебедками, ставил эти опоры на свою широкую палубу и увозил к далекому морскому горизонту.

Организация, которая занималась «сотворением островов», носила прозаическое название: СМУ Челекенского участка треста «Каспморбурстрой». Но она своими видными отовсюду огромными конструкциями придавала маленькому Челекену вид солидного промышленного центра. Впрочем, в Челекене есть все, что полагается иметь городу: широкая центральная площадь с памятником В. И. Ленину, красивый клуб нефтяников, ничем не отличающийся от тех, которые в других местах названы дворцами, большой кинотеатр имени Махтумкули, расходящиеся от центра лучами, довольно-таки зеленые для пустыни улицы, застроенные аккуратными домами, выложенными из белого камня — гюша. Есть и аэропорт, и стадион, и магазины со стеклянными витринами от угла до угла. А вот настоящего морского порта здесь еще нет, он пока в проекте. Но для города, который не вышел из «детского возраста» (существует с 1956 года) и в котором всего населения тринадцать тысяч, это едва ли можно считать недостатком…

— А знаете ли вы, что дружба туркмен с русскими началась на Челекене? — спросил мой добрый гид Нурмамед Гельдыев. — А о том, что живы потомки Кият-хана и что один из них сейчас здесь?

Я заинтересованно посмотрел на него.

— Приедем в Карагель — познакомлю.

И мы помчались на левое крыло полуострова к одному из самых древних и самых знаменитых населенных пунктов всего Закаспия. Справа и слева от дороги лежало белое от ракушечных створок бывшее морское дно с тысячами кочек какой-то высокой и жесткой травы. За этот ныне пересохший бывший пролив, когда-то отделявший остров от материка, и спрятался в свое время Кият-хан, первый туркмен, который понял, что будущее не за теми, кто видит жизнь не дальше своей кошмы, что разобщенные, вечно враждующие между собой туркменские племена могут обрести мир и желанное единство только под покровительством русских.

Кият, имевший вначале один-единственный «титул» — «сын кузнеца», выступил на исторической арене в 1813 году. Прорусская ориентация «старейшины прикаспийских племен» очень обеспокоила персидского шаха. Он послал к Кияту гонцов с ультиматумом: или персидское покровительство и титул хана, или смерть. Принятие шахской «милости» было равносильно измене народу, и Кият предпочел бросить все свое имущество и бежать на Челекен. Уникальные недра острова помогли ему вернуть утерянные богатства и приобрести большую популярность. «Должно удивляться уму и способностям сего человека, родившегося в степях» — так характеризовал Кията один из первых русских исследователей Закаспия — Н. Н. Муравьев. Но должно удивляться и его прозорливости, и преданности своему народу. Ведь царское правительство не спешило оказывать Кияту поддержку. Челекенцам помогали иногда только русские моряки из экспедиций Муравьева и Карелина.

Во время русско-персидской войны 1826–1828 годов конные отряды туркмен под предводительством своего шестидесятилетнего старейшины опустошали северные провинции Персии, доходя почти до Тегерана. Поняв, что силой ничего не добиться, шах пошел на унижение, просто так, без всяких условий пожаловал Кияту титул «хана туркменского и иомудского народа». На этот раз Кият принял «шахскую честь», но не изменил своих убеждений. Вскоре же он передал письмо русским военачальникам: «Я соглашаюсь снять С себя ханское достоинство и именоваться просто беком, но всегда быть с потомством и подвластным мне народом под покровительством императорской державы…»

И вот мы въезжали в аул Карагель, в котором когда-то жил этот своевольный прозорливец. Построенный на берегу залива аул теперь со всех сторон был окружен песками. Полукружья барханов подступали к самым домам, и на их теплых, мягких склонах играли ребятишки. Море осталось только в привычках местных жителей строить дома на сваях. Поэтому и здесь, как в Гасан-Кули, возникли оригинальные двухэтажные постройки.

— Вот он, потомок Кият-хана, — сказал шофер, притормозив машину возле одного из домов и указав на человека, стоявшего на веранде.

Я взглянул вверх и увидел… Караша Николаевича Иомудского.

Вот ведь как бывает: кажется, обо всем порасспросишь, как говорится, душу из человека вынешь, а до конца не узнаешь, все остается что-то «на донышке». И нередко этот «остаточек» оказывается чуть ли не самым главным. Казалось бы, сколько переговорили мы с Иомудским и когда путешествовали по Каракумскому каналу, и потом в Ашхабаде, и ведь знал, что родом он с Челекена, а вот знал, да не все. Век живи — век учись. Наученный опытом, на этот раз я с дотошностью кадровика принялся переписывать всю родословную Караша Николаевича.

Значит, так: был у хана Кията сын Аннамухаммед, ставший впоследствии видным военачальником, командиром Павлоградского уланского полка, героем Шипки, полным Георгиевским кавалером. Прямой и решительный красавец, он влюбился в черноокую украинку и умчал ее на быстром скакуне. И родились у них два сына — Назар и Иомуд. Назар стал первым туркменским живописцем, связавшим свою судьбу с русскими передвижниками. Иомуд пошел по стопам отца, хотя всю жизнь мечтал о гражданской карьере: окончил два факультета Петербургского университета — юридический и восточный.

В 1917 году Иомуд без колебаний встал на сторону революции, воевал на Закаспийском фронте в составе Первой армии. А после войны осуществил свою давнюю мечту — организовал в Серебряном Бору под Москвой Дом народного просвещения, где обучались многие из тех, кто стал потом первыми туркменскими общественными деятелями, учеными.

Учился в Серебряном Бору и Караш, сын Иомуда. Выросший на Челекене, где со всех сторон — море, он с детства мечтал стать моряком. И очень хотел постичь тайну недр своего удивительного острова. Может, именно этот двойной зов земли и воды и привел его к единственно возможной в такой ситуации профессии — гидрогеологии, хотя самому Карашу Иомудскому кажется, что профессия выбрана случайно. Распространенное заблуждение. Многие уверены, что единственная их жизненная дорога определена случаем. Но ведь существует закономерность случайностей. Кто будет спорить, что у каждого есть что-то одно, ведущее. Я бы назвал это «что-то» голосом детства, зовом первых, а стало быть, самых сильных впечатлений.

Земля и вода! Где еще найдешь это единство, как не в гидрогеологии? К тому же у Иомудского была благороднейшая цель, опять-таки овеянная детскими впечатлениями. Эту цель хорошо высказал Карашу его отец: «Я рад, сынок, что ты решил заняться водой. Это как раз то, чего нашей земле извечно недоставало…»

Были переписаны в блокнот и все титулы Иомудского: заслуженный геологоразведчик и заслуженный деятель науки Туркменской ССР, лауреат Ленинской премии, полученной за работы на Каракумском канале… Начал записывать имена всех родственников и выспрашивать подробности их жизни. И оборвал себя на полуслове, почувствовав вдруг бессмысленность попытки узнать все. Жизнь человека — это как целый самостоятельный мир. Досконально узнать его можно, лишь прожив эту жизнь с самого начала…

— Мы потом встретимся, поговорим, — сказал я в растерянности.

— Ишалла, — улыбнулся Караш Николаевич.

— Что?

— «Ишалла» — это в буквальном переводе «если аллах позволит». Или, говоря по-теперешнему, «если удастся, если все будет хорошо…».

Пойдешь — не вернешься
«Ишалла», — говорил я себе. Если удастся, приеду сюда лет этак через двадцать, погуляю в новых садах и рощах, посмотрю на пансионаты, которые, несомненно, вырастут на пляжах Челекена. И полюбопытствую, как люди, вставшие на пути пустыни, справятся с тысячей противоречивых проблем, построят на озелененных барханах серебристые установки опреснителей — солнечных и атомных, создадут овощеводческие совхозы, даже обогатят фауну Каспия…

Говорят, чтобы вернуться, надо бросить в море монетку. В разных местах я раскидал их десятка полтора. И все же, уезжая с Челекена, не мог не повторять «заклинание», которому научил меня Караш Николаевич.

Зеленоватая полоска моря уже давно растворилась в синеве неба, и до самого горизонта разлеглась белая равнина, усыпанная мелкими створками ракушек. Потом начались пески. Серая полоса дороги переваливала с бархана на бархан, все глубже уходя в страну ветров с безнадежным названием «Барса-Гельмес» — «Пойдешь — не вернешься». Песчаная поземка носилась по асфальту, собиралась у обочин в тяжелые сугробы. Голые барханы слепили, как зеркала, и шоссе впереди отсвечивало стеклянно, словно было залито водой, и самосвалы, мчавшиеся навстречу, тонули в этой «воде» по самые кабины.

Для старых верблюдчиков название «Барса-Гельмес» было, как теперь для шоферов, дорожный указатель: «Въезд запрещен». Но я не чувствовал никакой тревоги. Наверное, потому, что не входил, а въезжал в это царство песков. Успокаивала и дорога с ее довольно-таки оживленным движением, и нефтяные вышки, время от времени маяками поднимавшиеся из-за барханов, и ниточки труб, пересекавшие пустыню.

Только здесь, в песках Барсакельмеса, я осознал самый главный отличительный признак челекенского пейзажа — трубы. Черными и серыми, толстыми и тонкими, старыми и новыми, сверкающими свежей окалиной они ползут во всех направлениях, ныряют под землю и создают там такую паутину, в которой не сразу разбираются даже специалисты. Если последовать любимому приему газетчиков, мысленно вытянуть трубы в одну нить, то ею, наверное, можно обмотать весь Туркменистан. Впрочем, никто на Челекене точно не знает, сколько тысяч километров опутывает и пронизывает полуостров…

За каждой барханной грядой все больше вставало буровых вышек и все больше выстраивалось у дороги медлительных качалок, называемых здесь «богомолками». Мы въезжали в край, где сквозь обманчивые, пугающие безнадежностью миражи особенно ярко проступает второе лицо пустыни — ее реальные богатства.

Представьте себе «пятачок» диаметром в сто километров, на котором нет ни аула, ни деревца. Только ветры гонялись друг за другом да сорокаметровые барханы медленно переваливались с боку на бок. Безмолвным стражем северных пределов пустыни вздымался голый, выжженный солнцем горб Большого Балхана и на десятки километров простирались трясины грандиозного солончака Кель-Кора. Таков был этот край, когда в 1881 году по кромке между горой и солончаком протянулась первая в Средней Азии нитка железной дороги. И обозначился на ней одинокий разъезд под номером 13, которому много лет спустя суждено было сыграть главную роль в судьбе всего края.

В двадцати пяти километрах на юг от разъезда, по ту сторону солончака, возвышался над пустыней большой бугор с примечательным названием Небит-Даг — «Нефтяная гора». Уже первые скважины, заложенные на нем на другой же год после постройки дороги, показали, что нефти здесь, может быть, не меньше, чем на Челекене.

Потом выяснилось, что недра пустыни гораздо несравнимо богаче. Но известно это стало через много десятилетий. В начале тридцатых годов начал создаваться современный нефтяной район Западного Туркменистана. Поскольку никаких районных центров здесь не существовало, то решено было построить новый город. Место для него выбрали у 13-го разъезда и нарекли именем нефтяной горы — Небит-Дагом.

А пустыня не переставала удивлять геологов. Нефтяная гора один за другим выдавала мощные нефтяные фонтаны. (Это теперь каждый фонтан — ЧП, а когда-то они весьма радовали.) В 1948 году начались разведочные работы в отдаленном районе пустыни, расположенном в шестидесяти пяти километрах от ближайшей железнодорожной станции. Через десять лет здесь вырос поселок Котурдепе и началась промышленная эксплуатация открытого в Туркмении месторождения нефти. Все дальше в пески уходили буровики, и все новые месторождения появлялись на геологических картах республики: Барса-Гельмес, Комсомольское, Бурун…

Не так густо, как на Челекене, но все же и здесь трубы вдоль и поперек пересекали пустыню. Некоторые стояли вертикально и могуче свистели надетыми на торцы, обращенными к небу воронками. Эти-то воронки и заставили меня заехать в Котурдепе к начальнику нефтедобывающего управления «Лениннефть» Чары Мухаммедовичу Атабаеву. Не такие вопросы хотел бы я задавать этому человеку, о котором немало слышал и прежде как об одном из первых туркменских специалистов по разработке нефти, награжденном многими орденами, изъездившем чуть ли не все нефтепромыслы Европы, Азии, Африки. Но он был тут главным, и больше не у кого было спросить о столь странном «использовании» попутного газа.

— Никто еще не умеет добывать нефть и полностью оставлять в земле попутный газ, — сказал Атабаев. — Сохраняем его, как можем, даем всем, кто хочет. Челекенский сажевый завод работает на нашем газе, вся промышленность Красноводска с его опреснителями, снабжаем Небит-Даг, поселки. Но газа много. В нашей нефти его в три-четыре раза больше, чем, например, в татарской или башкирской.

— Что ж, так он и будет… свистеть?

— Нет, не будет. Заканчивается строительство газопровода Западная Туркмения — Центр. Скоро на нашем газе будете в Москве суп варить…

На шустром «газике» мы промчались с Атабаевым через пустыню, мимо нефтяных вышек, «богомолок», технологических установок, мимо огромных плакатов, поднятых над барханами («Безжизненная пустыня покорена»), мачт высоковольтных линий, кружевных арматур больших строек, миражами встающих в стороне от дороги, и на скорости, какую могло позволить прямое, как стрела, и не слишком загруженное автотранспортом шоссе, ворвались в столицу этого нефтяного края — Небит-Даг.

Город поразил еще большей, чем в Челекене, раскраской домов, яркой мозаичной отделкой стен. Такое мне прежде приходилось видеть только на пасмурном Севере. Там это не удивляло: если пейзаж уныл и сер, его хочется подкрасить. Но здесь, в краю южного солнца?! Впрочем, я уже довольно много проехал по пустыне, чтобы самому понять: в иные дни слепящая белизна домов действует угнетающе.

Небит-Даг уютен, чист и зелен. Я ходил по его улицам и с удовольствием фотографировал дома, детей в тенистых парках, прохожих на широких тротуарах…

Потом, когда в Москве показал эти снимки своим знакомым, услышал равнодушные отзывы: «Город как город, ничего особенного». Меня это не обидело, уже встречался с подобным незнанием, рождающим равнодушие. Года за два до того вот так же показывал фотографии новых дальневосточных городов — девятиэтажные панельные башни над нехоженой тайгой. И тоже слышал холодное: «Подумаешь, и в Москве такие дома есть…» Вот ведь как опасно не знать. Скептик, о котором я рассказываю, желая обругать, сказал комплимент. Если в тайге, куда совсем недавно с трудом пробивались трактора, встали дома, подобные московским, ведь это что-нибудь да значит?!

Чтобы читатель, увидев фотографии Небит-Дага, ненароком не оказался в роли того скептика, спешу рассказать хотя бы одну маленькую историю, свидетельствующую о трудностях озеленения города. Дело это было начато Емельяном Евдокимовичем Нуйкиным, садоводом по специальности. Он занялся озеленением вскоре после Великой Отечественной войны, когда люди не только не мечтали о зелени, но отчаялись бороться с барханами, врывавшимися в голые сухие улицы молодого города. Нуйкин начал с того, что посадил семьсот деревьев. Бочками возил воду для полива, дрожал над каждым саженцем. Через год почти все они погибли, и первый в Небит-Даге сад был занесен толстым слоем песка. Тогда Емельян Евдокимович заложил городской парк в три тысячи деревьев. Это потребовало гигантской работы: пришлось со всей территории снять метровый слой песка, рыть глубокие ямы, засыпать их питательными смесями. Небитдагцы урезали свой скудный водный паек, отдавая часть его для полива. Но как-то ночью первый в Небит-Даге городской парк…. съели козы.

Однако идея озеленения уже нашла множество сторонников. Через год небитдагцы вышли на общегородской субботник и посадили сразу тридцать тысяч деревьев. И выросли вдоль тротуаров тополи и тамариски, акации и шелковицы, карагачи и тутовники…

Давно уже нет дедушки Нуйкина, а его мечта о городе-саде продолжает осуществляться. С каждым годом расширяется площадь скверов и бульваров. И пески больше не угрожают городу и окрестным поселкам: местные лесоводы закрепили и засадили лесом барханы на десятках тысяч гектаров.

И еще одна особенность бросается в глаза — в городе, где живут нефтяники, не найти мазутного пятна на дороге, не встретить человека в замасленной спецовке. Здесь с самого начала соблюден тот главный принцип градостроительства, о котором так часто вспоминает «Литературная газета»: жилье в стороне от производства. Некоторым буровикам приходится ездить на работу за сто километров. Но они предпочитают жить в чистом, благоустроенном городе. Тем более что к промыслам ведут отличные дороги и существует скоростное автобусное сообщение.

О нефти в Небит-Даге напоминают только названия: «Объединение «Туркменнефть»», Дворец нефтяников, трест «Туркменнефтестрой», Нефтяной техникум… Побывать везде не было никакой возможности. Пришлось выбирать по внешним признакам. Я остановился перед красивым белым зданием с огромными мозаичными картинами на стенах, с фасадом, разлинеенным на всю длину сверкающими солнцезащитными козырьками. Высокая лестница поднималась к стеклянным дверям, возле которых была черная вывеска: «Государственный туркменский научно-исследовательский и проектный институт нефти. В светлом коридоре я нашел кабинет заместителя директора по научной работе Василия Ивановича Уримана и постучал в дверь.

— Сколько сотрудников? На сегодняшний день ровно 1111 человек, — рассказывал он. — Что делаем? Многое. Создали реагент, облагораживающий глинистый раствор. Тот самый, который закачивают в скважину во время бурения. Разработали установку, позволяющую быстро определять качество цемента непосредственно перед его использованием…

Уриман говорил быстро, словно куда торопился. Поэтому я поспешил перевести разговор в нужное мне русло.

— Все это технические проблемы, а меня интересуют в первую очередь географические…

— Есть и такие. Мы, например, обернули себе на пользу главный бич пустыни — жару. Для обезвоживания нефть обрабатывается в термохимических установках. Но исследования показали, что если распылить в нефти поверхностно-активные вещества, то форсунки можно и погасить. Теперь с мая по сентябрь вместо форсунок работает наше туркменское солнце…

Я ходил по длинным коридорам, заглядывал в библиотеки, актовые залы, лаборатории, сверкавшие множеством приборных панелей и стеклянных колб, и все больше убеждался, что институт — настоящее женское царство.

Никто, как женщины, не ценит улыбку. Пользуясь этим доступным приемом, я вызывал на разговор каждую, которая меня почему-либо интересовала. И уже через пару часов постиг печальную истину: улыбка — обоюдоострое оружие. И подумал, что журналистам и писателям, чье творчество связано с дальними дорогами, следовало бы платить повышенные гонорары. За вредность. Ведь для того чтобы найти волнующие строки, приходится постоянно влюбляться в места, где бываешь, в людей, с которыми встречаешься. А если это женщина?.. То-то и оно!..

Одним словом, я покидал институт с касыдами в душе, сочиненными на все подобные случаи великими поэтами Востока. И шел по улице, обращая внимание на каждую красивую женщину, которых в Небит-Даге, по-моему, особенно много. Туркменки шли, как живые букеты: шали с красными розами на темном шелке, длинные сочно-зеленые, бордовые, красные платья из особой ткани — кетени, мелькавшая внизу пестрая вышивка, носившая звучное название «балак»…

Девушки, связывающие свои надежды с ультра-мини, запомните: волнует не лишний сантиметр белой кожи, волнует красота, тот неуловимый штрих, который и делает искусство искусством. И может, для многих из вас этот штрих как раз и заключается в туркменских макси, в робком мелькании кромочки узкого ярко вышитого балака…

Лирическое настроение, родившееся в стенах технического института, не покидало меня весь день. Оно еще подогрелось вечером, когда местный старожил Байрамклыч Аманклычев пригласил меня на чашку чая. У него оказались три очаровательные дочери, которые не спрятались в другую комнату, как это нередко бывало в Туркменистане, сидели рядом на диване, вместе с нами смотрели хоккей по телевизору. И болели так неистово, что московские болельщицы по сравнению с ними вспоминались мне замороженными манекенами.

А я смотрел не на телевизор — на них. И вспоминал читанное о страшной судьбе туркменских женщин, о предрассудках, которые и поныне изредка дают себя знать в различных неписаных законах и отживающих традициях. Женщина была рабыней в самом прямом понимании этого слова. Если она осмеливалась слушать постороннего мужчину, ей отрезали ухо. Она не имела права любить. Если девушка вопреки воле родителей уходила к любимому человеку, ее убивали на глазах у всех. У женщины было только одно право — молчать и терпеть. А если обида перехлестывала через край и женщина начинала биться в истерике, приходил «лекарь» — мулла, «изгонял беса» с помощью тугой ременной плетки… Все это происходило не в такие уж стародавние времена, еще живы люди, которые могут вспомнить, как мужья воспитывали жен по «законам предков».

Что может быть устойчивее традиций? Но эти забылись при жизни одного лишь поколения. И три девушки, сидевшие теперь рядом со мной, посторонним для них мужчиной, и неистово болевших за «свою» команду, были отличным подтверждением этого факта.

В перерывах между телевизионными страстями Байрамклыч рассказывал о своей жизни и о городе, при рождении которого он присутствовал.

— Сам я из этих мест, воевал, вернулся в сорок пятом…

— И с наградами?

— Мы освобождали Майданек.

— Ордена, медали?

— Есть «За отвагу». Но мы Майданек освобождали…

Я понял его и больше не перебивал.

— …Приехал в поселок Небит-Даг, а тут о городе разговор. Работал в районо, в сорок шестом вел подготовку первых выборов в горсовет. Потом был заведующим гороно. Помню, всех учителей было сто пять, из них только четверо с высшим образованием, а больше половины не имели и среднего. Еще с неграмотностью приходилось бороться. Это совсем не просто было привезти детей из дальних аулов, особенно девочек. Собирали их, чтобы отправить в интернат, а они, бывало, и разбегались дорогой: должно быть, кто-то запугивал… — он улыбнулся задумчиво. — Вроде бы так недавно это было, и так давно…

Сколько раз в Туркменистане приходилось мне слышать эту фразу насчет «давно — недавно». Мы отмечаем пятидесятилетие республики, первой национальной государственности в истории народа. Но многим началам нет и этого полувека. Туркменская интеллигенция, например, — явление совершенно новое. Она, на мой взгляд, только еще познает себя, только начинает понимать свои способности и возможности.

— Да и весь Небит-Даг вырос на моих глазах, — продолжал Аманклычев. — На что, казалось бы, старые названия консервативны, а и они меняются. Был район Сахалин. Теперь никто его так не назовет. Какой же Сахалин, когда близко? Были пески, привычные для туркмена. А теперь спросите, как относятся к пыльным улицам?.. Можно все изменить: одежду, облик города, даже пейзаж. Но если уж привычки меняются!..

Перед отъездом из Небит-Дага я зашел к секретарю горкома партии — очень доброй и проницательной женщине с необычным для такого серьезного работника именем — Гуля — «Цветок». Это несоответствие узлом завязывало язык, и я называл ее официально — товарищ Айтакова.

— Как наш город, понравился?

Этот вопрос задают старожилы всех городов: от Калининграда до Владивостока, и я со своим опытом путешественника мог бы, даже не зная, о чем речь, удовлетворить любого местного патриота. Но здесь, не пряча глаз, я говорил о достоинствах Небит-Дага. Айтакова терпеливо выслушала восторженные отзывы и тут же нашла изъян в моих знаниях о городе.

— Вы не были во Дворце пионеров. Я вам его покажу.

Мы сели в машину и уже через пять минут были на окраине, где на фоне дикой горы вырисовывался аккуратный трехэтажный дом со стеклянными стенами и огромными мозаичными панно до самой крыши. Этот «дом детей», по словам Айтаковой, был лучшим не только в Туркменистане, но вроде бы даже во всей Средней Азии. Имелось в нем все, что должно быть в лучших дворцах пионеров: залы, студии, корты, спортивные площадки…

А за огромными окнами зеленели улицы и поднималась, закрывая половину неба, изрезанная тенями стена Большого Балхана — бесстрастного стража этих мест, знавшего и жестокие пыльные бури, и нестерпимый зной пустыни, но никогда прежде не видавшего оазиса у своего подножия. Я смотрел на этот оголенный солнцем и ветрами горный кряж, на большой город, раскинувшийся по равнине, и вспоминал пророческие слова академика Губкина, побывавшего здесь сорок лет назад. «Пустыни Туркмении, — говорил он, — напоминают ландшафт Калифорнии, где руками человека создано много крупных городов, богатый нефтяной район. Но если капиталисты завоевали Калифорнию, район Лос-Анжелеса, отбили их у пустыни, то мы… в условиях советского социалистического строительства, мы создадим индустриальную быль, подобную сказке…»

— Не только нефтяников надо благодарить, но и гидрогеологов, — сказала Айтакова. — Трудно пришлось бы городу, если бы не воды Ясхана.

Она начала рассказывать, на каком жестком водном пайке сидел прежде Небит-Даг и как было найдено в пустыне целое подземное море. Я слушал не перебивая. Очень интересно было сопоставить ее слова с тем, что знал я сам, потому что история открытия «живой воды» Ясханской линзы была известна мне, что называется, из первых рук…

Глава XI Быль о живой воде

Борьбой и болью полнится от века

Любая быль…

Мирмухсин
Испытание жизнью
Что-то ткнулось в ногу под столом. Надя нагнулась и обмерла: разинув пасть, на нее смотрело чудовище с чешуйчатой кожей и жестким сильным хвостом. Надо было завизжать, залезть в ужасе на стол, но она не пошевелилась, так и сидела, боясь отвернуться от красной зубастой пасти.

— Фокус не удался, — разочарованно сказал кто-то из геологов, отодвигая ногой чучело варана. — Скажи хоть, что испугалась, потешь ребят.

Она смотрела на него не узнавая, внешне никак не изменившаяся, спокойная.

— Шевченко — к начальнику! — послышалось из-за перегородки.

Не чувствуя ног, Надя прошла к двери, услышала за спиной восторженный возглас:

— Ну и выдержка!

В коридоре было сумрачно и прохладно. Надя прижалась к стене и долго стояла неподвижно, стараясь отдышаться от пережитого страха. Хотелось заплакать, но мешала упрямая злость, кипевшая в ней. Куда она попала? Жарища, пыль, развалины Ашхабада, разрушенного прошлогодним землетрясением. И еще этот песчаный крокодил, которого она впервые увидела у своих ног. И слишком строгий начальник, встретивший ее, молодого специалиста, без обещанных в институте «объятий»…

Начальник холодно из-под бровей осмотрел Надю.

— Что умеешь делать?

— Ничего не умею, — упрямо ответила она.

— Чему-то ведь вас учили? — и словно поняв ее состояние, спокойно потянулся за бумагами: — Ладно, составишь для начала геологические профили вот по этим материалам, подготовишь отчет.

— А как я его буду готовить?

— Возьми мой, дома прочтешь, разберешься…

С трепетом, какого не ведала в институте, она ждала оценки за эту первую свою самостоятельную работу. Даже зажмурилась, когда главный инженер, смотревший ее работы, пошел к начальнику.

— Не мне, — сказал начальник. — Она делала, ей и неси.

Потом все же посмотрел профили, улыбнулся довольный:

— Ну вот, а ты боялась…

Вечером они вместе шли тихой душной улицей.

— По Украине соскучилась?

— Ставки снятся, — призналась она.

— Хочешь, домой отправлю?

— Как это?

— Придем на вокзал, найдем какого-нибудь военного, договоримся, чтоб женился на тебе, потом разведетесь.

— Больно просто.

— Останешься на год-два, не уедешь отсюда.

— Не пустят?

— Сама не захочешь. Привяжешься к работе…

В первой своей экспедиции она часто вспоминала те первые дни самостоятельной работы. Наверное, еще и потому, что экспедиция была неожиданно трудной: ее назначили начальником отряда и отправили в глухие районы Юго-Восточных Каракумов исследовать трассу будущего Каракумского канала. В отряде было восемь мужчин и она — маленькая, худенькая, совсем девочка, с романтическими мечтами и сумкой через плечо, набитой деньгами на всю экспедицию.

Холодный ветер свистел в зарослях тамариска, гасил костры. Не снимая теплой одежды, Надя забиралась в спальный мешок и подолгу лежала, не в силах уснуть, слушала, как воют в темноте дикие собаки. Она думала о своей разнесчастной судьбе, забросившей ее в эту страшную безлюдную пустыню.

Когда человеку трудно и одиноко, особенно ярки в памяти картины детства, юности, всего хорошего, что было в жизни. Вот она маленькая стоит на последней парте на коленях, чтобы через головы впереди сидящих учеников видеть учительницу. Она была счастлива тогда, потому что до первого класса ей не хватало двух лет, и ее пустили в это святилище после долгих слезных уговоров. Вот она с подружкой Женей идет по темному полю со школьного праздника, где им выдали подарки — по карандашу. А дома оказалось, что она потеряла свой карандаш, и собралась идти ка темную дорогу искать. И успокоилась, только когда Женя разрезала свой карандаш пополам. Вот она краснеет перед учительницей химии Марией Федоровной, увидевшей у Нади маникюр на мизинце…

В классе их было две чертовы дюжины — тринадцать мальчиков и тринадцать девочек. Сидели двумя рядами парт, соревновались. У каждого ряда был свой лучший химик и физик. Лучшим математиком в девочкином ряду была Надя. Вспомнился выпускной вечер под высокими соснами над уснувшим ставком, песни той долгой и радостной ночи. А утром мать разбудила ее страшной вестью: война!!

Надя осталась в оккупации потому, что мать была на сносях и за ней некому было ухаживать. Вспомнила, как закапывала под яблоней аккуратно завернутый в мешковину Устав колхоза — толстую книгу в красном переплете, как поразили ее немцы, бегавшие за курами с таким видом, словно они год ничего не ели, как ее едва не застрелил пьяный фашист, которого она за что-то обозвала дураком.

Надю всегда упрекали в строптивости. И геологом стала назло одному лейтенанту, попытавшемуся самоуверенно предсказать, что она, как и все девушки, будет учительницей. И в эту экспедицию тоже попала из-за строптивости: ответила слишком резко одному начальнику, который, как потом выяснилось, почему-то недолюбливал симпатичных девчат…

— Слушай, Чевченко, почему издеваешься?!.

Надя торопливо зажгла фонарь, увидела в дверях палатки небритую физиономию коллектора Мирбусова.

— Чего тебе?

— Денег давай. Совсем замерзли — выпить надо.

— Нету у меня денег, — строго сказала она, задвигая сумку подальше под спальный мешок.

— Почему зарплату не платишь? Домой давно не посылали.

— Завтра поеду в поселок, получу деньги. Скажи всем, пусть напишут, кому сколько надо домой перевести.

Она тихо засмеялась в темноте, зная, что все назло ей напишут большие суммы, и жены наконец-то получат полные переводы.

— И есть надо купить. Списки составим.

— Хорошо.

Она снова улыбнулась: в списках под номером один наверняка будет значиться пол-литра. Рабочие уже усвоили: при любой погоде начальница считаетпол-литра пределом для человека на целую неделю.

Она бы с удовольствием избавилась от этого Мирбусова, который мутил ей весь отряд, но не могла обойтись без знающего коллектора. Он вел документацию каждой скважины, описывал пески: мелкозернистые, очень мелкозернистые, тонко- и разнозернистые, даже такие, о каких Надя и не слыхала, учась в институте: очень-очень мелкозернистые, очень тонкомелкозернистые.

Объем работ был велик, и Надя знала: его не выполнить без жесткой дисциплины в отряде. И как могла, «держала марку», решительно пресекая нарушения. Наверное, со стороны очень странно было видеть ее, маленькую, худенькую, сердито разговаривающей с мужчинами. Но уступить в малом значило потерять контроль над людьми и сорвать задание.

Однажды геологи разбили лагерь неподалеку от кочующего туркменского аула. Только там Надя поняла, что уже перешагнула порог ученичества.

— Все началось с тушканчиков. Днем, пока геологи работали, зверьки воровали конфеты в палатках и почему-то складывали их на кошме, расстеленной перед входом палатки начальницы. Надя пошла за разъяснениями к старому туркмену. Тот посмотрел и сказал только два слова: «Это хорошо!» Но сказал как-то по-особому многозначительно.

На другой день за ней прибежала маленькая девочка, потащила куда-то за руку. В юрте лежал молодой парень с опухшим глазом и стонал.

— Доктор, доктор, — обрадованно заговорили женщины, легонько подталкивая Надю к больному.

— Я не доктор, — сказала она растерянно. И подумав, что от марганцовки вреда не будет, развела в пиале несколько кристалликов, протерла опухшее, совсем заплывшее веко.

Возвращаясь к себе, она думала о своей новой роли. В институте будущее было ясным — разгадывание тайн земных недр. В этой экспедиции, став начальником отряда, поняла, что не менее важно для геолога уметь разгадывать тайны людских душ. А теперь выяснилось, что надо и еще многое знать. Далеки дороги геолога, много неожиданностей бывает на этих дорогах. Находить общий язык с местными жителями, оказывать людям первую медицинскую помощь, водить машину, уметь доставать воду из пустынных колодцев, делать тысячу мелочей, от которых порой зависит успех экспедиции, а то и жизнь…

Белый пес Сигнал, сидевший возле палатки, встретил Надю необычно злым лаем.

— Ты чего? — отмахнулась она от собаки, пытаясь войти в палатку.

Пес снова яростно бросился на нее. Испугавшись — уж не взбесился ли? — крикнула проходившего мимо туркмена. Тот прогнал собаку, откинул полу палатки и увидел на койке толстую змею с тупым хвостом — ядовитую эфу.

— Ты в палатке не спи, — сказал туркмен. — Одна змея пришла — другая придет.

Надя кивала и с острым чувством благодарности трепала лохматое ухо притихшего пса.

— Сигналушка, спаситель ты мой.

Туркмен долго улыбаясь смотрел на нее, потом выразительно произнес уже знакомую Наде фразу:

— Это хорошо очень…

Утром пришел вчерашний больной, словно хвастаясь, показал опавший, ставший почти совсем нормальным глаз и попросил полечить еще. Она снова развела марганцовку, с серьезным видом проделала несложную процедуру и отправилась к своим буровикам, работавшим неподалеку. А вечером, вернувшись, увидела четверых стариков, мирно беседовавших на кошме возле ее палатки. Не спрашивая ни о чем, Надя поставила перед ними чай, баночку с конфетами и ушла по своим делам.

И на другой, и на третий день старики сидели возле ее палатки, пили чай, тихо беседовали и так же тихо расходились. Надю начало разбирать любопытство. Не выдержала, спросила о стариках у туркмена Сапара, работавшего в отряде буровиком. Сапар уважительно выслушал ее недоуменные вопросы и ответил все той же лаконичной фразой:

— О, это хорошо!..

Перед отъездом отряда в ауле был праздник, женщины варили знаменитый энаш — вкусную смесь мяса, фасоли, жареного лука и лапши, приправленной крепким чаем. Старик, возле которого в знак особого уважения посадили Надю, своими руками подал ей кусок жареного мяса, приготовленного тут же на углях. Она попробовала и зажмурилась от удовольствия и принялась расспрашивать о том, как это приготовлено.

Томительно звенел дутар и звучали песни, навевавшие непонятную грусть. А потом бакши, с трудом подбирая слова, спел украинскую песню.

— Откуда знаешь? — изумилась Надя.

— Воевал на Украине.

И снова заплакал дутар, словно изливая неслабеющую вековечную боль.

Утром их провожал весь аул. Старики спокойно расспрашивали о предстоящей дороге и вдруг заговорили все разом: «Йок су, йок су» — «нет воды». Кто-то побежал по юртам, и вскоре перед Надей стояла большая бутыль, полная синеватого чала — верблюжьего молока.

— На дорогу дают, — сказал Сапар, выполнявший роль переводчика. — Там, куда мы едем, мало колодцев.

После того что-то переменилось в отряде. Даже самые строптивые рабочие перестали говорить ей «женщина», а только уважительно — Надежда Григорьевна, внимательно выслушивали распоряжения и работали на удивление старательно и аккуратно. Последнее особенно радовало Надю, потому что точность в работе была самым главным. Ведь по тем материалам, которые они собирали, проектировщикам предстояло выбирать места будущих дюкеров, плотин, мостов.

Недели через две отряд приехал в Байрам-Али, ввалился в вокзальный буфет. Официантка обрадовалась, подбежала с блокнотиком.

— Сколько принести?

— Дайте поесть все, что найдется, — сказала Надя. И добавила, поймав вопросительные взгляды: — водки по сто граммов на человека.

Рабочие переглянулись: что такое сто граммов для буровика, вернувшегося из экспедиции? — но промолчали.

— За тех, кто ищет воду! — сказал Мирбусов, поднимая стакан.

— Водку? — подсказал кто-то и захохотал вызывающе.

— Воду, — повторил Мирбусов. — За гидрогеологов. — И посмотрел лукаво на своего маленького, совсем не видного из-за стола начальника.

Всем было весело: свалили такую работу! Надя думала о том, как, приехав в Ашхабад и отмывшись, сразу же отправится к начальству просить отпуск. Она представляла, как пройдет через свое Гусорино на Кировоградщине, как сядет на берегу ставка возле старой школы и будет сидеть, пока не надышится вечерним туманом до головокружения. В тот момент Надя, наверное, только бы рассмеялась, если бы ей сказали, что никуда она не уедет, что уже через пару недель, подхваченная волной общего энтузиазма, снова улетит в песчаную глухомань, на стройку, обещавшую разом покончить с вековечной бедой пустыни.

К невидимым берегам
Там, где Каракумы упираются в пологие равнины Прикаспия, на тысячу километров вытянулась гигантская «река». На ее берегах нет ни городов, ни поселков, только причудливые творения искусной ваятельницы Природы — сверкающие купола соляных дворцов да серые колоннады, выточенные в скалах песчаными ураганами. Река эта мертвая. Люди называют ее Узбой, что значит «русло». Для реки это звучит печально. Как слово «останки» для всего живого.

Если посмотреть на карту, то сразу бросается в глаза, что Узбой — кратчайшая дорога Амударьи в Каспий, к тому же готовая, прорытая еще много веков назад. Кажется, что здесь достаточно совсем небольших усилий, чтобы осуществить давнюю мечту народов — соединить Каспийское море с Аральским в единую водную систему и обводнить самые засушливые районы Западной Туркмении и дать воду нефтепромыслам Небит-Дага. Должно быть, эта кажущаяся простота и повлияла на решение начать освоение пустыни именно отсюда.

Весной 1951 года в составе одной из экспедиций, вышедших в пустыню искать дорогу большой воде, Надя впервые приехала на Узбой. Она шла к его берегу, не ожидая ничего необычного, а когда выбралась на обрыв, не поверила своим глазам. Другой берег белел гребенкой известняка у далекого горизонта. Казалось, что это остатки не просто реки, а гигантского пролива, способного своим течением наполнить до краев все Каспийское море. Надя знала, откуда взялось такое русло: древняя Амударья, когда-то бежавшая в этих берегах, как и всякая река пустыни, меандрировала, кидалась из стороны в сторону, размывая берега. Она была не маленькой, та Пра-Амударья. Даже теперешняя голубая нитка соленой — «мертвой» — реки, извивавшаяся посередине гигантского русла Узбоя, выглядела сверху вполне судоходной магистралью.

Экспедиция пробивалась сюда от Казанджика сначала по такыру, гладкому, как асфальтовая площадь. На тридцать втором километре, ровно посередине дороги, такыр кончился, и машины забуксовали в песке. Пришлось ждать, когда подойдут трактора, помогут преодолеть вторую половину пути. Только под вечер усталые геологи добрались до тихого озера Ясхан, непонятно каким образом уцелевшего посреди моря песков. Люди бросились в воду, чтобы смыть пыль и пот пустыни, и тут же повыскакивали на берег: вода в озере была очень соленой, словно огнем жгла ссадины и царапины, стертые в дороге ноги, руки, плечи.

— Идите сюда! — кричали те, что прибыли накануне. — Смывайте соль.

И показывали на колодец, стоявший на берегу соленого озера. Вода в колодце оказалась пресной и такой чистой и вкусной, что ею не только обмывались, ее пили, долго и ненасытно, удивляясь такой странности: как это может быть, чтобы рядом с мертвящей солью жил неиссякающий источник сладкой воды.

— Не здесь надо было купаться, вон в том озере, оно пресное.

И опять Надю удивило это странное соседство: ведь если пресное озеро не высыхает, значит, где-то должен быть питающий его источник? Она обошла берега — низкие, заболоченные, поросшие тростником и мелким кустарником. Ни речки, ни самого малого ручейка не было. Значит, вода поступает из недр? Надя сказала себе, что, как только будет время, обязательно займется «сведением дебита с кредитом». Ведь совсем нетрудно было подсчитать, сколько воды вытекает из озера в Узбой и испаряется с поверхности, и таким образом выяснить ее приток.

Но на другой день захлестнули самые неотложные работы. Ставили палатки, копали землянки для жилья, строили большую столовую, а заодно и танцплощадку, и открытую сцену. А вокруг благоухала бешеная торопливая весна пустыни. По берегам озер лежали ковры ирисов, тюльпанов, полевых маков, парфюмерно пахли кандымы и песчаные акации. Полчища серых и зеленых лягушат осаждали лагерь, давая повод для множества розыгрышей и шуток. Экспедиция жила возбужденно и радостно, готовясь к главному своему делу. С Большой земли приезжали ученые, рабочие-добровольцы, привозили нетерпение, которым жила в то время страна.

А потом будто в один день погасли алые огоньки соцветий, и желтое море песков подступило к самым берегам притихших озер.

Во главе съемочного отряда Надя ушла по сыпучему берегу Узбоя туда, где миражем стоял сухой зной пустыни. Двигались на верблюдах, радуясь, что они существуют, и проклиная их коварный характер…

— Садись, — говорил верблюдчик, показывая на глубокое седло.

Верблюд лежал равнодушный и высокомерный, жевал сухую траву и был, казалось, безразличен ко всему, что происходило вокруг. Но едва Надя устраивалась в седле, радуясь, что оно такое удобное, как снова оказывалась на песке. Она была уверена, что верблюд нарочно скидывает ее через голову, поддавая задом.

— Держаться надо, — кричал верблюдчик. — Он сначала встает на задние ноги!

Надя и сама это знала, но почему-то забывала в первый миг. А верблюд, поднявшись, уходил, надменно похлопывая толстыми губами.

— Чего он, бешеный?! — кричала она, отплевываясь от песка, набившегося в рот.

— Зачем бешеный? Хороший верблюд, не любит, когда не умеют ездить, а садятся…

Они шли по пикетам, поставленным топографами, описывали местность, наносили на карту сыпучие и закрепленные пески, глинистые площадки такыров, выходы карста. И знали, что следом идут буровики, так же дотошно зондируют недра. Надо было предусмотреть все неожиданности, которые могла встретить новая река на своем долгом пути через пустыню.

Время от времени отряд возвращался в «шумный город Ясхан» с тяжелым грузом мешочков, наполненных пробами грунта. Истосковавшиеся по воде геологи целый день не вылезали из озера, а вечером шли на концерт приезжих артистов, в кино или на чью-либо свадьбу. И общие и семейные праздники на Ясхане отмечались всей экспедицией. А потом пели хором, и странная для пустыни песня «Реве та стогне Днипр широкий», разливаясь над тишиной барханов, уносилась к звездам, таким же крупным и близким, как над родным украинским селом. А когда уставало застолье, начинались тихие разговоры до утра о чудесах пустыни, о странных и страшных встречах в песках.

— А я однажды повалился спать прямо на песок, проснулся, а под боком — скорпионы зеленые. До сих пор — жуть: если бы повернулся во сне?!.

— А помните, как искали топографов? Челек с водой у них джейран опрокинул, и они десять километров без воды добирались до лагеря. Из двенадцати человек дошли только трое, да и те упали в нескольких шагах от палатки. Всю ночь остальных искали…

— А меня змея загипнотизировала. Рыбу ловил на Ясхане, чувствую — кто-то смотрит. Оглянулся — эфа в лодке сидит и глядит так, что я мигом в воде оказался. Смех прямо: змеи-то ведь лучше людей плавают…

И снова отряд на недели уходил в пески, неся челеки с водой как самую большую драгоценность. Снова были закаты и восходы в мире, поделенном на два цвета: желто-серые пески и блекло-синее небо. Звезды порхали, как мотыльки над прозрачными дымами костров. Дышали желанным чаем закопченные кумганы, сонно хорхали пасущиеся верблюды, с треском пережевывая жесткую колючку, и время от времени из бездонной ночной тишины доносился судорожный шорох чьей-то отчаянной борьбы за жизнь.

Верблюдчики давно уже привыкли к тому, что ими командует женщина, с терпеливым достоинством жителей пустыни вели караван, аккуратно выполняя поручения «начальницы Чевченко».

И вот наступил день, когда все варианты трассы Главного Каракумского канала — Бургунский, Кизыл-арватский, Узбойский — были пройдены и изучены, и руководителям экспедиции оставалось только свести разрозненные материалы в единый отчет. Работа эта была поручена «троице» гидрогеологов — Надежде Григорьевне Шевченко, Татьяне Петровне Кузнецовой и Елене Николаевне Дойч.

Надя разложила свою порцию бумаг на широком столе, принялась сводить разрозненные цифры в единые таблицы, вычерчивать графики и профили. От нее требовалось определить гидрогеологические условия своего, узбойского, варианта трассы, выявить тектонические разломы, установить горизонты подземных вод по разрезам. Занятая обработкой мелочей, она не сразу увидела то общее, что объединяло переданные ей материалы. А когда поняла, что это может значить, даже испугалась.

— Девочки, — растерянно позвала она, — погляди-те-ка. Море под ногами!..

Не в силах сдержать радости, подруги выбежали из конторы, полезли на бархан.

Тишина лежала плотная и неподвижная. Садилось солнце, бледно-розовое, усталое. От озера доносился отдаленный разноголосый стон лягушек.

— Не может быть, чтобы столько воды в недрах и о ней никто не знал, ни гидрогеологи, ни местные жители, — сказала Елена Николаевна.

— Вы же видели профили? Один раз буровики могли ошибиться, ну другой, а то везде одинаково: водоносные пески на десятки метров вглубь.

— Может, она соленая?

— Глубже соленая, глубже.

— Ты что же, так и напишешь в выводах, что тут много пресной воды?

— Так и напишу.

— Ой, девочки, боюсь я. Наши патриархи-гидрогеологии привыкли к своим теориям, а согласно этим теориям, здесь не может быть больших запасов воды. Только улей разворошим, а ничего не докажем.

— Значит, факты пусть говорят одно, а мы будем писать другое?

— Не знаю, ничего не знаю. У меня такое впечатление, что мы сейчас как тот Иванушка-дурачок, который нашел перо жар-птицы. Ему Конек-Горбунок говорил: «Много, много непокою принесет оно с собою…»

— Может, посоветоваться с кем?..

Специалистов на Ясхане всегда было много — и ашхабадских и московских. Пошли к одному со своими графиками и профилями.

— А известно ли вам, дорогие женщины, о существовании дождевой теории образования пресноводных подземных линз? — спросил он, посмотрев бумаги.

— Известно, — загорячилась Надя. — Зимние осадки, стекая с Копетдага, просачиваются под пески и образуют водоносные слои в недрах. Но здесь воды слишком много.

— Откуда же она?

— Как мы можем знать?

— А я знаю. Тут, по-моему, просто ошибка.

— Заложить еще десяток скважин, проверить…

— Эх, милая, скважины денег стоят. Кто даст их на проверку ваших фантазий?..

Надя молчала возмущенная. Не искушенная в жизни, она еще не знала, что людям удобно окружать себя забором привычного и что всякая брешь в этом заборе вызывает ответное желание тотчас закрыть, заколотить, заделать ее.

— Ничего, — сказал специалист, похлопав Надю по плечу. — У кого не было своих фантазий в молодые годы?..

Вскоре «троица» гидрогеологов уехала в Ашхабад и там продолжила работу над отчетом. Споры возникали из-за нескольких строчек в выводах, предполагавших, что недра Узбоя, вероятно, содержат большие запасы пресных вод. Многие советовали Наде убрать эти строчки, а она никого не хотела слушать, не желая идти наперекор собственному мнению.

В день защиты отчета Надя снова пошла к научному руководителю, одному из главных своих противников, с твердым намерением переубедить его. Они спорили два часа, оба охрипли и, взъерошенные, обессиленные, предстали перед комиссией. Солидные профессора недоверчиво смотрели на испуганную, по-студенчески ершистую Надю, еще не понимавшую, что милая улыбка тоже кое-что значит. Равнодушно она выслушала мнения своих соавторов и закрыла глаза, когда комиссия предоставила слово научному руководителю. Даже подумала: не уйти ли, не дожидаясь насмешек? И вдруг открыла рот от изумления: научный руководитель отстаивал выводы отчета о пресных водах, отстаивал ее мнение.

«Может, это какая дипломатия? — насторожилась Надя. — Иначе чего же он спорил час назад?» Ей было невдомек в тот миг, что своей горячностью она потрясла самые глубины устоявшегося самолюбия ученого, заставила его оглянуться на свою молодость и мужественно отрешиться от привычной борьбы за честь мундира в пользу истины…

Надя очнулась от вдруг охватившей ее расслабляющей растерянности, когда все встали и, гремя стульями, пошли к ней с поздравлениями.

— Надо же, такая маленькая, а целое море нашла.

— Море Надежды!

— Ну это еще надо поглядеть, что за море, — слышались недоверчивые голоса. И тонули в общем шуме. Все устали, всем пора было ужинать…

В коридоре Надя посмотрела на себя в зеркало: скромное белое платье, босоножки, не слишком прибранные волосы с ранней сединой на висках. И усталое-усталое лицо. В тот миг она мечтала о своей землянке на Ясхане, как о доме отдыха, где в тишине и уединении можно наконец отойти сердцем от многомесячного «предотчетного» напряжения.

Вскоре ей удалось вырваться в отпуск. Украина потрясла, как страна из детских снов. Домашние смотрели на нее со страхом: «Неужели можно так загореть? Или плохо вымылась?..» Она смеялась и уходила от расспросов. Только по вечерам рассказывала потрясенному младшему братишке о песчаных бурях, о диком зное песков, о змеях, скорпионах, мохноногих пауках каракуртах. Рассказывала, взяв слово, что он ничего не передаст маме. Потому что уже тогда знала, что после отпуска не станет искать себе место поближе, а снова уедет в пустыню. Там, на Ясхане, ей снились вишневые сады, здесь она просыпалась от приснившегося булькания воды, вытекающей из скважины. Подземное море властно звало ее на свои невидимые берега.

Испытание пустыней
Если едешь в пески на день, собирайся как на неделю — таков неписаный закон пустыни. И не рассчитывай, что следующий переход через барханы будет таким же легким, как предыдущий. Он может оказаться тем единственным, после которого человек в страхе бежит от пустыни или, победив, остается в ней на всю жизнь…

В тот момент, когда шофер, в сердцах захлопнув капот, объявил, что подшипники поплавились, Надя еще не почувствовала тревоги. Наверное, потому, что была в машине самой младшей и по возрасту, и по должности. Рядом находились начальник экспедиции Сергей Митрофанович Седельников и главный инженер Караш Николаевич Иомудский. А за спиной начальства, как известно, всегда спокойнее. Однако в беде роли переменились: начальники смотрели на нее вопросительно, как на хозяйку этого участка пустыни. А Надя думала: что ей теперь делать? Вспомнила, как удивлялся Седельников, недавно приехавший сюда, тяжелым условиям работы в Каракумах. Удивлялся человек, не избалованный комфортом, много лет проработавший в степях Монголии. И поняла, что начальник, совсем не знавший песков, не в счет. Шоферу тоже место — возле машины. Оставался Иомудский, отличный знаток пустыни. Вдвоем они и отправились прямиком через барханы на ближайший колодец, куда, Надя знала, каждый день приходят верблюдчики из ее отряда. Из небольших запасов воды, выехали всего на несколько часов, взяли с собой бутылку нарзана и вилку, чтобы было чем сорвать пробку.

Одним переходом они рассчитывали преодолеть пять — семь километров, что отделяли застрявшую машину от колодца. Но барханы оказались слишком крутыми и сыпучими, а солнце особенно немилосердным — переход затягивался. И еще мешала «небольшая» оплошность, которую допустила Надя перед отъездом. Осторожная и предусмотрительная, на этот раз она собралась наскоро: не надела обычных своих шерстяных носков и ботинок на толстой подошве, а как была в тапочках, так и вскочила в машину. Теперь раскаленный песок жег ноги. Надя высматривала впереди куст саксаула и бежала к его жидкой тени. Она задыхалась от этих пробежек, от невыносимой жары, лившейся, казалось, не только от солнца, а сразу со всех сторон, как в печи. Сухой зной забирался под телогрейку, не оставляя на коже ни капли влаги. Губы быстро высохли и растрескались. Во рту образовался пугающий панцирь, и каждый вздох этого раскаленного воздуха вызывал боль в груди.

Машина давно исчезла за барханами. Белый песок лежал до самого горизонта, придавленного белым выгоревшим небом.

Откуда-то из глубин памяти вынырнуло воспоминание: таракан, упавший на горячую плиту. Он смешно подпрыгнул, кинулся в одну сторону, в другую, потом задергался, переваливаясь с боку на бок и стал чернеть. Вскинулась легкая струйка дыма, и остался на серой плите черный уголек, который тотчас же и сдуло ветром.

Наде стало страшно. Она тряхнула головой, но видение не исчезало, таракан все шевелился перед глазами, умирал и снова оживал, чтобы опять и опять проползти свои последние сантиметры.

— Откройте бутылку, — попросила Надя хриплым, не своим голосом.

— Нельзя, — ответил Караш Николаевич.

Она сама понимала, что нельзя, что последняя капля особенно дорога будет в последний момент, и все же повторила:

— Откройте, я больше не могу.

— Это только кажется, что не можешь.

— Не могу, — повторила Надя и села на песок.

Он поднял ее и повел, поддерживая за руку. И начал говорить о работе, чтобы отвлечь, о странной позиции тех, кто не верит в месторождение воды и хочет, чтобы другие тоже не верили, о трудностях, с которыми приходится выколачивать в управлении геологии каждый лишний метр разведочных скважин…

А у Нади росло нетерпение — неизбежный спутник усталости. Болела голова, по вискам непрерывно бил какой-то тяжелый маятник. Она понимала: останавливаться нельзя. Еще придет время, когда ноги сами начнут подламываться в коленях, и к тому часу надо добраться до колодца, иначе можно упасть в десяти шагах от спасительной воды и не подняться. Было такое на ее глазах, было.

Перевалили через бархан и еще через один, по колено утопая в песке горячем, как пепел, который только что выгребли из печи. Вдруг Надя остановилась и принялась протирать глаза.

— Ты чего?

— Вода течет.

Он даже не оглянулся в ту сторону.

— Это тебе кажется.

Снова шли, держась за руки. У высоких саксаулов Надя останавливалась, разгребала песок, ложилась в ямку.

Потом пришло новое видение — стакан чаю. Прозрачный, с плавающим ломтиком лимона, он появлялся сразу, как только Надя закрывала глаза. Через полчаса стакан не исчезал и при открытых глазах, висел в воздухе, и казалось, его можно взять, лишь протянуть руку.

— Может, с ума схожу?

— Галлюцинация, — сказал Караш Николаевич, — Бывает.

У нее хватило сил понять, что это мозг не просто подсказывает, а прямо показывает то, что крайне необходимо организму. Будто мозг сам по себе, сидит этаким бесстрастным регистратором, мучая бесплотными картинками.

С вершины очередного бархана Надя увидела аул. Темнели в распадке три юрты, и верблюд стоял поодаль неподвижный, как монумент, и лохматые собаки лежали в тени, высунув языки.

— Откройте воду, — снова нетерпеливо попросила она.

— Нельзя, — резко сказал Караш Николаевич.

— Вот же аул.

— Вижу. Но почему собаки не лают?

Это был аргумент. Такого не бывает, чтобы туркменские собаки не заметили подходивших людей. И если этот «железный человек», для которого пустыня — дом родной, тоже начал видеть галлюцинации, стало быть, ее дело совсем плохо…

Потом узнали, что жара пришибла даже собак.

На них смотрели, как на чудо: люди, явившиеся из пустыни в такую пору, да еще без воды, да еще одетые налегке, удивительны, как пришельцы с неба. Им отдали весь чал, что был в ауле, принесли по большому двухлитровому чайнику чаю, и они все пили, обливаясь потом, и не могли напиться.

Вскоре на колодец прибыли верблюдчики, и уже к вечеру машина была в ауле. Участники неудавшейся экспедиции решили оставить ее под охраной свирепых туркменских псов и этой же ночью отправиться на Ясхан…

— Ты не так, — поучал Надю верблюдчик Аннаберды. — Чок-чок-чок!

Он дергал за палочку в носу верблюда, и «корабль пустыни» послушно ложился на песок. Верблюдчик ловко боком вспрыгивал на высокий горб и лихим галопом объезжал аул. Надя улыбалась, понимая, что добрый Аннаберды пытается развеселить ее, отвлечь от воспоминаний о только что пережитом, и повторяла выразительно: «чок-чок-чок», но верблюд ее почему-то не слушался.

Наконец маленький караван тронулся в путь, намереваясь за ночь пройти двадцать километров до ближайшей буровой. Кромешная ночь подступала вплотную. Звездный полог висел низко над головой, жил своей далекой, чужой жизнью. Время от времени караван останавливался, Аннаберды соскакивал на песок, жёг спички, смотрел тропу. И снова было неравномерное покачивание зыбкого горба — вправо-влево и вперед-назад.

В час ночи с последнего верблюда, на котором ехал начальник экспедиции Седельников, послышался жалобный голос:

— Не могу больше!

— Верхом тяжелее, — крикнула ему Надя, — вы боком сядьте.

— Не получается, лучше пешком пойду.

Вскоре и Надя тоже почувствовала, что больше не в силах ехать. Посовещавшись, перекрикиваясь в ночи, решили сделать привал, перекусить, отдохнуть несколько часов. Остановились, открыли челек с водой и… Надя сразу вспомнила слова туркмена из дальнего аула о змеях, которые не приходят в одиночку. Вот так и беда: если уж пришла, будь вдвойне осторожен, вторая не задержится. Воды в челеке было чуть на донышке. Кто недосмотрел? Почему понадеялись друг на друга? Выяснять не имело смысла.

— Нельзя надолго задерживаться, — сказала Надя. И позвала верблюдчика. — Разбуди ровно через два часа. Сумеешь? Часы дать?

Аннаберды обиженно засопел, и Надя махнула рукой: жители пустыни определяют время по звездам не хуже, чем по стрелкам часов.

Повалились на песок там, где стояли, не вспомнив ни о змеях, ни о скорпионах. И сразу же, как показалось Наде, ее начали тормошить.

— Сама давала такое распоряжение, а сама не встаешь?!.

Немного прошли пешком, чтобы размяться. И снова закачались полусонные звезды на черном, как уголь, на сером, потом на блеклом тихом рассветном небе.

Солнце выпрыгнуло из-за бархана, стало жарко и захотелось пить. Надя искала знакомые ориентиры, не приметные для чужого глаза: по-особому вывернутый куст саксаула, палку, воткнутую в песок, белую кость, лежащую тут с незапамятных времен. Невзрачны вехи пустыни, но никто их не трогает. Каждый, кто хоть раз плутал в бездорожье этих просторов, знает: любое пятно на песке для кого-то — дорожный указатель.

И она нашла свои указатели и ужаснулась: как мало проехали за ночь!

К одиннадцати часам жара стала невыносимой. Надя увидела розовые пятна перед глазами и испугалась, что упадет от солнечного удара.

— Надень телогрейку, — сказал Аннаберды. — Чего ты на ней сидишь?

— Так жестко.

— Лучше мозоль там, чем ожог тут.

У нее не хватило сил даже улыбнуться. Изогнувшись, вытащила из-под себя телогрейку, накинула на плечи. Зной, как будто, удвоился, по спине потекла струйка пота. Но подул ветерок под распахнутые полы, создал иллюзию прохлады.

В час у нее пошла носом кровь. Но Аннаберды, едущий первым, уже привстал на верблюде и закричал, показывая вперед: в низинке между барханами стояли кибитки рабочих геологического отряда…

Лежа на кошме, Надя смотрела, как начальник экспедиции жадно пил густой чал, и вспоминала недавние его клятвенные заверения, что он никогда и ни за что не притронется к верблюжьему молоку. Осушили по два полуторалитровых кумгана чаю. Отвалились ненадолго, поговорили в полузабытье и снова попросили пить.

— Черт знает что, — лениво ругался Седельников, вытирая обильный пот. — Никогда не думал, что можно столько чаю выпить.

— Что? — переспросила Надя, задремавшая от усталости.

— Как вы тут живете, спрашиваю?

— Привыкли.

— Хорошенькая привычка!

— И… красиво тут.

— Она молодец, — сказал Иомудский восхищенно. — Любое дело доведет до конца.

— Чего уж доводить? — удивилась Надя. — Отчет-то утвержден.

Седельников засмеялся.

— Наивная ты. — И добавил, задумавшись: —Может, это и лучше? Наивные упрямы. А упрямства в этом деле понадобится много.

Она не понимала. Вода в Туркменистане — это жизнь. Кто будет возражать против жизни?..

Скоро сказка сказывается
…Лежал на дороге камень. Сто человек прошли мимо, а сто первый наклонился, счистил пыль с шероховатого бока, сказал удивленно:

— Ба, да камень-то золотой!

И сто человек воскликнули в один голос:

— Не может быть!

Надя вспомнила эту притчу, когда на очередном совещании в республиканском управлении геологии солидные дяди, качая головами, снисходительно улыбались ее доводам. Наиболее нетерпеливые рубили резко:

— Чтобы воду подавали из пустыни в оазис? Чепуха!

— Возможно, это большое открытие, — говорил один уважаемый ученый. И разводил руками. — Но тогда я ничего не понимаю в науке.

И было это хуже ругани.

— Но утвердили же отчет! — горячилась Надя.

— Та работа закончена, — терпеливо разъясняли ей. — Отчет утвержден, положен в архив. А теперь вы требуете начать новую, требуете денег…

— Я могу работать бесплатно. Но ведь нужно бурить скважины!

— Необходимо аргументировать целесообразность этих работ, ответить на вопрос: почему мы решили искать воду там, где ее никто никогда не искал. Может, воды — кот наплакал, а мы затратим миллионы.

— А если ее много?

— Откуда ей взяться? От дождей? От конденсации из атмосферы?..

— Там же — Узбой, когда-то река текла, может, от нее осталось? — высказывала Надя свою давнюю догадку.

— Грунтовые воды вдоль современной Амударьи гораздо солонее, чем на Ясхане. Разве древняя река была преснее теперешней?

Надя пожимала плечами.

— Чтобы узнать, надо бурить.

— Чтобы бурить, надо знать, нужны теоретические обоснования.

— Изыскательские работы на Главном Каракумском канале прекращены, — объявили ей. — Вам необходимо вернуться на Ясхан и ждать нового назначения…

Ясхан встретил ее пыльной бурей. По дорожкам опустевшего лагеря ползали быстрые змеи песчаной поземки, ветер катил консервные банки, гонял, словно больших испуганных птиц, клочки бумаги. Песок накапливался возле домиков, заносил входы. На вершине бархана неподвижно стоял верблюд, затуманенный пыльной далью, до слез одинокий и забытый. Красное пятно солнца висело над ним, словно чудовищный глаз доисторического хищника.

Прежде в лагере экспедиции до полуночи было шумно и светло. Теперь движок увезли, и ночи без света стали казаться особенно темными. Далеко за озером блестели костры аула, но они не успокаивали, скорее тревожили.

Но еще не уехал начальник экспедиции (им тогда был Караш Николаевич Иомудский), и Надя пошла к нему за советом.

— Вот что, — сказал он, — пока разговоры говорятся, ты бури, выясняй хотя бы мощность водоносного слоя.

— Но ведь… — она замолчала, не зная, как сказать. Но начальник понял.

— Самое большое — выговор получу. Потом разберутся, спасибо скажут…

Приказ с выговором пришел раньше, чем ожидали. А следом другой, предлагавший перевести Надю с Ясхана. Иомудский прочитал их, запер в сейф, никому не показав.

Каждый день он приезжал на буровую, весело улыбался Наде в ответ на ее вопросительные взгляды. И подолгу смотрел, как хлопотали рабочие над широкой треногой, установленной над буровой скважиной. Бурили вручную: в песке это удобнее. Инструкция разрешала такое бурение на глубину, не превышающую 30 метров. Караш Николаевич видел, что трубы ушли далеко за 50, и не останавливал работ: скважина все не доходила до соленых вод.

Как-то воскресным утром из Казанджика примчался шофер со страшной вестью: едет комиссия. Надя прикинула: дорога нелегкая, комиссия прибудет на Ясхан не раньше полудня.

— Машина в порядке? — спросила у шофера. — Собирайся, поедем отдыхать. Имеем мы право на отдых?

— Ясное дело…

Геологи уехали на озеро Каратегелек, расположенное неподалеку в узбойской старице, целый день жарили шашлыки, пели песни и танцевали под радиоприемник. И Надя тоже пела вместе со всеми, хотя на душе у нее было совсем не весело. Успокаивало одно — ничего хорошего комиссия все равно сказать не могла.

Она убедилась в своей правоте в тот же вечер, когда, вернувшись в лагерь, узнала, как сердились члены комиссии, увидев, что поиски воды продолжаются, как в сердцах называли это растратой государственных денег…

Пока до Ясхана дошло очередное строгое предписание, Надя успела собрать дополнительные сведения о месторождении. Если прежде она могла только предполагать, то теперь твердо говорила: вода есть. И когда снова поехала в Ашхабад на «суд знатоков», то уже повезла с собой проект на изыскательские работы в районе Ясхана.

«Суд знатоков» был суровым. Солидные дяди, многих из которых она никогда прежде и не видела, со снисходительным выражением лица задавали все те же вопросы:

— А много ли там воды?

— А откуда она взялась?..

Надя с трудом сдерживалась, молчала. «Пусть решают, как хотят…»

— Хватит разговоров!

«Кто это сказал? Матвеев? Главный инженер управления?..»

Надя замерла, ожидая, что он еще скажет.

— Хватит! Что мы задаем все те же бесплодные вопросы? Проект-то ведь интересный. К тому же денег просят совсем немного. По-моему, надо утвердить проект, пусть работают…

«Нет, она определенно счастливая! Хотела ведь уехать из Туркменистана, а ей попался отчет с этим заманчивым подземным морем. Могли ведь и другому кому дать на обработку. И тогда другой гидрогеолог непременно обратил бы внимание на обилие пресной воды в недрах… — Надя нетерпеливо помотала головой от этой мысли. — И с отчетом повезло, и вот теперь…»

На Ясхане Надю встречали как победительницу. Был праздник, шумный и веселый, каких не случалось с тех пор, как прекратились работы на Главном Каракумском канале. А уже на другой день отряд буровиков отправился в сыпучие пески, чтобы узнать, что скрывают недра там в двадцати километрах от Ясхана.

Метр за метром вдавливались трубы в сыпучий песок. И вот уже можно сделать вывод: пресноводный слой — восемьдесят метров, ниже — подушка соленой воды, которая лежит на мощном слое глины. И из Ашхабада тоже пришла хорошая весть: назначен новый начальник геологического управления — Симаков Анатолий Никитович, которого Надя считала своим сторонником. Теперь геологи на законном основании зондировали пустыню, оконтуривали водоносные площади, устанавливали дебиты воды по скважинам. Когда-то им говорили: если дадите двадцать литров в секунду, будете более чем молодцы. Они дали двести пятьдесят. Нигде во всем Туркменистане не пили такой вкусной воды, как на Ясхане, нигде не купались в таких «жемчужных» ваннах. Воды было много для небольшого экспедиционного отряда. Ее не жалели, потому что все равно приходилось откачивать, чтобы замерить расход, сделать необходимые расчеты по запасам.

Но однажды пришло то, чего Надя с тревогой ждала: на сороковой день из специально поставленной на откачку скважины вместо пресной потекла соленая вода. Пресное море в пустыне было разведано: площадь — две тысячи квадратных километров, объем — десять миллиардов кубометров. Клад был в руках, но он оказался под замком.

Это были, пожалуй, самые напряженные месяцы ее ясханской эпопеи. Ашхабад — Москва — Ясхан… Надя металась по этому треугольнику, искала ученых, когда-либо встречавшихся с подобной проблемой, перерывала горы литературы в научных библиотеках. Американцы, например, кое-где копали в водоносном слое горизонтальные галереи. Но то было на глубине три-четыре метра, а у нас в десять раз больше. Голландцы, не мудрствуя особо, просто качают пресную воду, а когда подступает соленая, забрасывают скважину, бурят новую. Но там подземные воды пополняются из рек, а в пустыне линза неподвижна, эксплуатировать ее таким способом — значит перемешать пресную воду с соленой и уже через год-два погубить месторождение…

Прецедента не было. Его требовалось создать.

Помог известный географ и один из первых в стране знатоков пустыни — Владимир Николаевич Кунин. Он связался со Всесоюзным научно-исследовательским институтом гидрогеологии и инженерной геологии и нашел специалистов, готовых взяться за разработку новой методики.

А дни шли. Скептики, как всегда, многозначительно улыбались и произносили сакраментальную фразу: «А что мы говорили?» Но слова эти напоминали теперь ленивое брюзжание старушек у калитки. У Нади было то состояние, когда, чем больше работы, тем радостнее, чем непроходимей тупики, тем страстней желание пробить их.

— А что, если попробовать откачивать одновременно и пресную и соленую?..

Никто не обратил внимания, кем первым была произнесена эта фраза. Но способ параллельной откачки уже родился и тотчас стал обрастать цифрами. В песках были заложены кусты скважин, одна из которых качала пресную воду, другая — соленую, а третья позволяла следить за изменениями уровней. И в Москве, в институте, тоже были заложены скважины. На моделях. Научные сотрудники В. Д. Бабушкин и И. В. Глазунов внимательно следили за тем, как ведут себя недра их «лабораторной пустыни», сравнивали свои наблюдения с теми, что присылала им Шевченко, обсчитывали данные на электронных машинах и сами мчались в Каракумы, чтобы лично видеть, как все происходит на натуре, и снова сравнивали, измеряли, выводили и уточняли формулы.

А ведь как легко было ошибиться! Особенно трудно давались пробы, которые приходилось брать с разных глубин. Стаканом пробу не достанешь: взбаламутишь воду, не получишь даже приблизительных данных. Использовали геофизические приборы, позволявшие точно определять солевой состав и температуру воды. Но приборы в скважинах быстро окислялись. Для контроля требовался дубляж на поверхности. А для этого нужна была вода с постоянной температурой — двадцать градусов. А как ее удержать, когда над песками даже в тени сорокаградусная жара?..

Наконец была выведена закономерность: если из одного и того же места на каждые десять литров пресной воды откачивать три-четыре литра соленой, создается устойчивая система и смешения вод в недрах не происходит.

— Это была тысяча и одна ночь, — устало сказала Надя корреспондентам, подступившим со своими вопросами, после того как работы были закончены.

— Месторождение найдено не буровым стаканом, а мыслью, — по-своему поддержал ее В. Н. Кунин.

Она думала, что поставила наконец желанную точку. Сколько раз уже было за время работы на Ясхане, когда казалось: дальше все как по маслу. Она знала: многие геологи вполне удовлетворяются половиной пути, открыли месторождение — и ладно. А Наде не терпелось увидеть вкусную ясханскую воду в поселках нефтяников, разбросанных по пустыне. И вместе с другими туркменскими специалистами она снова поехала в Москву, чтобы отстаивать проект строительства водопровода Ясхан — Небит-Даг. И снова встретила много сторонников и много противников:

— А так ли уж хороша ясханская вода?

— А может, она вредная?

Приходилось бегать по лабораториям, собирать анализы.

Особенно нападала сердитая представительница Министерства финансов:

— Такое дорогое сооружение для воды?!.

Надя понимала: человеку, привыкшему к круглосуточно работающему водопроводу, трудно себе представить, какое бедствие — безводье. Не только нефть, даже золото и алмазы становятся без воды недоступными, как лунные камни. Казалось бы, достаточно об этом авторитетных высказываний. Еще академик А. П. Карпинский говорил, что вода — самое драгоценное ископаемое, что она не просто минеральное сырье, не только средство для развития промышленности и сельского хозяйства, а действенный проводник культуры, «живая кровь, которая создает жизнь там, где ее не было». Казалось бы, все ясно. Но оппоненты ставили все новые вопросы, и приходилось терпеливо объяснять, доказывать цифрами, фактами, сравнениями. Было это для Нади, как очередной урок великой школы, имя которой — ЖИЗНЬ…


Через поселок шла уже немолодая женщина с глубокой сединой в черных волосах, и люди останавливались, кланялись ей.

— Салам-алейкум!

— Алейкум-салам!

Ее узнавали, торопились навстречу с радостной улыбкой. И она тоже улыбалась в ответ, силясь вспомнить в пожилом туркмене молодого батыра, которого она должна былазнать в ту ясханскую лору. Тогда не было здесь ни дорог, ни линий высоковольтки, ни этого большого поселка с магазинами и школами.

Только озеро, казалось, нисколько не изменилось за эти годы, все так же стелило под ноги белую дорожку легкого пенного прибоя. Надежда Григорьевна Шевченко, кандидат геологоминералогических наук, заведующая сектором региональной гидрологии и оценки ресурсов республиканского института геологии — так ее теперь величали, словно в сказке, искупалась в двух водах — соленой и пресной, по косой тропке перевалила через высокий бархан, вышла на дорогу, где ее ждала машина, и поехала дальше в пески, откуда ползла запыленная труба водопровода.

Когда-то геологи говорили ей, что она счастливая: не только открыла месторождение, не только нашла способ его эксплуатации, но и, так сказать, внедрила свое открытие в производство. Бывало, завидовали и зарубежные ученые. Французский гидрогеолог профессор Шеллер, много лет проработавший в Сахаре, так прямо и сказал, что мечтает хоть раз в жизни довести до конца такую большую работу.

Это, должно быть, тоже от характера — упрямо доводить до конца начатое дело. Все говорят: хорошо, когда такой непримиримый характер. А ей с ним трудно. Потому что дело, как дорога, которую сама себе выбираешь, никогда не кончается.

Счастливый был день, когда ясханская вода пришла по трубопроводу в Небит-Даг. Эта радость людей так и ехала с Надеждой Григорьевной в Ашхабад. Проводник поезда и пассажиры угощали ее чаем, не видя в ней должного почтения к этому факту.

— Вы посмотрите, какой янтарный чай! Такого и в Москве нет.

— А я не из Москвы, — смеялась Надежда Григорьевна.

— В Ашхабаде тем более. Чай — лучший определитель качества воды.

— Я не из Ашхабада.

На нее смотрели с недоверием: откуда еще может приехать такая интеллигентная и красивая женщина, как не из столицы? И рассказывали безбожно запутанную от многих пересказов историю, как некая женщина, не ведая ни сна, ни отдыха, много лет ходила по пескам, искала воду среди барханов, как люди смеялись над ней, считая чуть ли не сумасшедшей, как она посрамила маловеров, найдя целое море…

Она смеялась, но слушала, не перебивая, удивляясь, как быстро, от незнания ли, от извечной ли человеческой любви к необычному, эта история обрастала чуть ли не сказочными подробностями. Так, наверное, и рождаются легенды: факт, как маленькая дорогая картина, со временем затмевается величиной и роскошью рамы.

Но прошли торжества, люди быстро привыкли к вкусной воде, и Надежде Григорьевне все реже приходилось слышать восторженные рассказы о гидрогеологах пустыни. Зато все больше уверялась она, что для нее ясханская эпопея далеко не окончена. Подземное море было найдено и разведано. Но его требовалось еще и охранять.

И настали для нее новые тревоги. На правах первооткрывательницы она должна была осуществлять «авторский контроль», ездить по пустыне, проверять, как эксплуатируется месторождение. Всякое бывало. Обнаруживала осевшие, а то и вовсе провалившиеся качалки. Это означало, что вместе с водой отсасывался песок и в глубинах образовывались пустоты. Но самым страшным было, когда эксплуатационники, успокоенные надежным дебитом скважин, вдруг загорались рационализаторским рвением: зачем качать соленую воду, когда ее все равно приходится сбрасывать? Если людям, обуреваемым идеями такой экономии, дать похозяйничать хотя бы полгода, подземное пресное море погибнет. А Надежда Григорьевна хотела, чтобы ясханский родник, дающий сотни литров в секунду, не иссякал многие десятилетия, чтобы он радовал людей даже в ту отдаленную пору, когда встанут по берегам Каспия атомные опреснители и новые реки потекут в пустыню от моря. Потому что ни один опреснитель не может сделать воду такой вкусной, как уникальные недра Ясхана…

Впереди над барханом показались серебристые технологические установки, вскинулась паутина проводов и тяжелых изоляторов над высоковольтными трансформаторами, послышался машинный шум, а затем показалось и само здание насосной станции, зеленое, высокооконное.

Она открыла железную дверь, врезанную в высокие ворота, и остановилась на пороге, привыкая к сумрачной прохладе. Солнце бросало на чистый кафель пола четкие квадраты. За легкими перильцами в глубине мощно гудели насосы, и толстые холодные трубы мелко дрожали под напором воды.

— Надежда Григорьевна!

От щита с приборами к ней быстро шла невысокая полная женщина в синем халате, радостно улыбалась.

— Сколько я вас не видела!

— А вы все тут и работаете?

— Тут и работаю. Десять лет уж как воду в Небит-Даг качаю, а ее будто и не убывает…

Надежда Григорьевна хорошо помнила эту женщину, работавшую поварихой в ее геологической партии, помнила ее борщи, шутки, даже голос. А вот имя забыла. И от неловкости за свою забывчивость стала прощаться, обещая в другой раз как-нибудь при случае заехать в гости.

Солнце ослепило белизной, как только она вышла из помещения. Минуту Надежда Григорьевна постояла, зажмурившись, и пошла по бетонке, выложенной из белых плит по дну неглубокой межбарханной котловины. Уже издали махнула шоферу, чтобы догонял.

Барханы справа и слева подступали к самой дороге, крутые, изрезанные неровными плетенками защитных заграждений. Одиноко стояла песчаная акация, печально-голая, серая от пыли, повисшая длинными, как у березки, косичками.

Потом она сколько-то проехала на машине и снова пошла пешком: прошлое манило воспоминаниями, звало к уединению. И вдруг в тишине пустыни уловила странный отдаленный шум. Остановилась, прислушалась удивленная: так могла шуметь только вода. И пошла быстрее к шлагбауму, перегородившему дорогу.

Пожилой туркмен вышел из домика, стоявшего неподалеку, строго посмотрел на нее.

— Ходи назад!

— Ты чего, пустыню охраняешь?

Барханы лежали вокруг голые, бесчисленные, и были они недоступнее всякого шлагбаума. Кому придет в голову без крайней надобности идти в пески среди бела дня?

— Что же ты охраняешь? — весело переспросила Надежда Григорьевна.

— Тебе знать не полагается.

Он помолчал и добавил доброжелательнее:

— Жизнь охраняю.

Она свернула с дороги, взобралась на соседний бархан и увидела вдали огромные серебристые баки с протянутыми в пески толстыми щупальцами труб. Оттуда, от баков, доносился глухой шум воды. Волны подземного моря сбегались сюда от всех скважин и, падая с высоты, гулко отдавались в баках удивительной музыкой водопадов, которую можно было слушать и слушать без конца.

От шлагбаума коротко гуднул «газик». Там стояли рядом шофер и охранник, махали руками, звали ее. Надежда Григорьевна засмеялась, поняла, что шофер уже объяснил, кто она и зачем здесь и какое отношение имеет к воде, шумящей за барханами. Знала, что туркмену теперь не терпится пригласить ее к себе домой как самую дорогую гостью. Знала, что, задерживаясь на бархане, обижает человека, но ничего не могла с собой поделать. В этих странных для пустыни звуках ей слышалось другое — тяжелый шум падающей воды у плотины Днепрогэса, возле которой она долго стояла в свой последний отпуск. И хоть совсем несравнимы были эти два искусственных водопада, ей все же казалось, что между ними есть общее — пусть слабый, но неиссякающий ручеек родства…

Глава XII Море — красные берега

Не исчезает жизнь, а лишь проходит…

Антанас Венцлова
Дороги, дороги! Много их было, тысячи километров пустынь и степей, горных ущелий, водных стремнин, зажатых барханами, десятки городов и аулов. Каждый день пути — как новая страница большой книги, которую я взялся пересказать своими словами. Как-то Максим Танк заметил с горечью: «Лишь малую толику смог я пропеть из того, что мне рассказали дороги». Это не частное мнение: любое изложение беднее жизни, любая копия хуже оригинала. Многие из тех, кто были моими проводниками на долгом пути, наверное, найдут в этой книге немало того, что увидели они, но не заметил я. Но у каждой песни один мотив и только свои слова.

На дороге жизни нет разворотов, чтобы вернуться, еще раз пережить радость первой встречи. Но есть возможность вернуться мысленно. Очень точно выразил эту мысль поэт Борис Королев: «Дан человеку редкий дар: все впечатления скитаний переработать, как нектар, в янтарный мед воспоминаний». Воспоминания, пожалуй, единственный груз, который не тяготит в пути. (Если, конечно, человек не убегает от своей памяти. Но это уже совсем другое дело.) И я уезжал из Небит-Дага, хоть и уставший от дорог и бездомья, но по-прежнему жадный до впечатлений.

Белое асфальтовое полотно, рассекавшее горизонт на две равные части, быстро уносило меня на запад. А пустыня стелила все новые монотонно-пестрые просторы. Справа, то уходя к горизонту, то подбегая отрогами к самой дороге, тянулась гряда холмов, поднимавшихся все выше, слева виднелась сизая неровная полоса песков. Потом дорога врезалась в пологую возвышенность, автобус влетел в расщелину и сразу открылись взору зеленая гладь моря, и острые скалы, и красные осыпи, спадающие к серпантину дороги. Такой резкий переход от одного ландшафта к другому мне приходилось видеть только в Крыму у Байдарских ворот, где из тесноты гор машина вырывается на простор, от которого захватывает дух. Только там море другое — синее.

Автобус высадил половину пассажиров у морского парома, поколесил по пригородам и остановился у железнодорожного вокзала, маленького, яркого, пестрого, похожего на декорацию терема к «Сказке о царе Салтане». Напротив был другой «терем» — монументальный, в духе своего времени, куб Дворца культуры. А сбоку стояло ультрасовременное здание гостиницы, исчерченное на квадраты глубокими лоджиями, похожее на модель дома, собранного из одинаковых кубиков детского конструктора.

Какой-то поэт точно подметил, что «росписи великих мастеров века соединяют в древних храмах». Про архитектуру можно сказать это даже с большим основанием. Когда история, из которой, как из песни, все равно слова не выкинешь, проглядывает в облике зданий, кварталов, улиц, это словно бы прибавляет мудрости городу, это как мозоли на руках рабочего, как памятные шрамы на лице ветерана. В таком городе не только интереснее приезжему человеку, в нем, как мне всегда казалось, живут более гордые, даже более умные люди, нежели в населенных пунктах, своим однообразием напоминающих пчелиные соты.

Гостиница оказалась современной в самом хорошем смысле этого слова: очень чистой, с удобными и уютными номерами, с вежливыми, даже ласковыми дежурными. От лучших центральных гостиниц ее отличало разве лишь одно необычное объявление, предупреждавшее, что вода из водопроводных кранов течет не всегда, а строго по расписанию. Но это не выглядело недостатком, скорее экзотикой, ибо из всех описаний известно, что вода в Красноводске всегда была наравне с хлебом, ее привозили из Баку. Первый водопровод из Джебела пришел сюда лишь в 1954 году. В тот солнечный декабрьский день в городе был грандиозный митинг. Люди пили воду пригоршнями и радовались, как дети. Ту самую воду, про которую тридцатью годами раньше один приезжий товарищ писал, что она «за малым исключением, горько-соленая, без привычки для питья непригодная».

Первым делом я открыл сердито зашипевший кран, убедился, что расписание выполняется в точности, налил стакан из графина, предусмотрительно наполненного до краев, и проверил: вода вполне пригодная даже для приезжего человека, ясханская вода. А потом отправился смотреть город.

Я представлял себе Красноводск таким, как описывали его большинство известных справочников, — пыльным, одноэтажным, с голыми, без деревца, улицами. И снова убедился, что географические сведения о среднеазиатских городах стареют невероятно быстро. Красноводск оказался зеленым, уютным и по-своему экзотичным, как все приморские города. С одной стороны над ним вздымались красные скалы, с другой — лежало зеленое море, отгороженное на горизонте длинной неровной косой Кизылсу — «Красная вода», от которой, как говорят, и пошло название. Была здесь и набережная, какую увидишь не всюду. Небольшая, два участка метров по двести, но с настоящим парапетом и зелеными скверами рядом, и влажным запахом моря, и гладью до горизонта, пусть такой же пустынной, как пески, но живой, подвижной, манящей. Тем и отличается морская пустыня от земной — она приковывает взгляд, влечет в свои дали. И было в приморской части города поэтическое переплетение современных улиц и тесных ступенчатых переулков. И рынок тоже был, шумный, многоязычный, с преобладанием азербайджанской речи. (Зелень везут сюда из-за моря.) И чайхана на рынке — этакий красноводский «Гамбринус», только по-иному музыкальный.

Переулки упирались в крутой склон горы, и по асфальту этих тупиков с невероятным шумом катались мальчишки на самодельных самокатах, сколоченных из нескольких палок с насаженными на оси колесиками шарикоподшипников. Их-то я и сагитировал стать моими экскурсоводами. Ребята рассказывали, как ловят на удочки бычков и сардинок, показывали череп тюленя, будто бы выброшенного когда-то на отмель у набережной. Перебивая друг друга, мальчишки высказывали мне какие-то свои заботы, радуясь, должно быть, уже тому, что взрослый дядя внимательно слушает их. И водили меня по зыбким старым мосткам, чтобы я увидел город с моря, и увлекали через проходные дворы с одной улицы на другую, откровенно хвастаясь, показывали достопримечательности: монумент, сооруженный в честь столетия города, музей Бакинских комиссаров, расположенный в бывшей полицейской тюрьме, где томились, ожидая последнего часа, 26 знаменитых революционеров.

Не желая оставаться в долгу, я рассказал мальчишкам то, чего они сами толком не знали, о том, как в 1869 году в тихие воды этой бухты вошли четыре судна, и тысяча русских солдат принялись строить военный форпост, еще не подозревая, что строят город. И еще я рассказал им, как тридцать лет назад в годы Великой Отечественной войны красноводские портовики спасали южный фронт, потому что единственный путь, связывавший его с тылом, шел через этот город, ставший на какое-то время важнейшим портом страны. Через него шла эвакуация оборудования предприятий и населения, шли подкрепления фронту и доставлялись грузы, поставляемые через Иран нашими союзниками по войне…

Но вот с высоты одного из переулков я увидел за решетчатыми воротами приземистые склады, причалы и большое судно у стенки с неожиданным для Туркменистана названием — «Еруслан». Как было не поглядеть на такую диковину? Спустившись вниз и выложив в проходной свои московские мандаты, я скоро попал на широкий причал, принадлежавший «Туркменрыбхолодфлоту».

Капитан, он же директор плавучего рыбомучного завода «Еруслан», Леонид Андреевич Кравченко, крепкий, подвижный украинец, с одинаково веселой непринужденностью рассказывал и о себе, и о кильке, и об «окончательно обнаглевших» тюленях.

— …Мичманом на Черноморском флоте служил. Чемодан уж собрал, домой ехать, а командир говорит: «Чего торопишься, послужишь на сверхсрочной, на дорогу подзаработаешь…» С тех пор — двадцать восемь лет — все на дорогу и зарабатываю. После Черного на Каспий, на рыболовный подался. Восемнадцать лет здесь капитанствую, теперь кильку на муку перевожу… Есть ли отходы? Никаких отходов. Чешуя, которую раньше выбрасывали, и та в дело идет. Оказалась незаменимой для искусственного жемчуга и некоторых красок, парфюмеры ее берут и кожевники. Как ловим? Включаем «луны» — лампы по восемнадцать киловатт, — опускаем на глубину раструб с фонарем и сосем воду. А килька свет любит, особенно если оранжевый, сбегается к фонарям. Тюлени только мешают, хитрые, ориентируются по нашим «лунам». А ведь раньше спали ночью. Знаете, как они спят? Надуют щеки и лежат на воде этакими пузырями, только усы торчат. Так вот теперь ночью вокруг судна ходят, кильку распугивают. А днем, наевшись с нашей помощью, греются на солнце. Лежат на спине, мочат ласты и животы свои гладят…

Капитан показал мне свой плавучий завод от рулевой рубки до машин, упрятанных в глубины трюма, и мы расстались друзьями.

Я вышел на набережную и обрадовался, увидев своих мальчишек скучающими на мостках. Взял в буфете килограмм конфет, удивив «странной покупкой» продавца и покупателей, стоявших в очереди за пивом, пошел с этой данью к мальчишкам. Чтоб не дулись на меня, бросившего их в самый разгар экскурсии. И мы снова пошагали по улицам и переулкам, все дальше уходя от моря, все выше поднимаясь к ущелью, через которое переваливала дорога. Там меж бурых скал был словно бы край и города и шоссе. Но за краем явно было еще что-то, ибо туда убегали автобусы, грузовики, легковые машины, мелькали на мгновение на фоне неба все целиком, от крыши до низа колес, и ныряли, куда-то исчезали за ровной гранью дороги.

— Что там? — спросил я мальчишек.

— Новый город.

— Какой?

Они засмеялись, приняв это за шутку. Мы добрались до перевала и увидели с высоты новые районы Красноводска, такие большие и с такими широченными улицами, что оставшееся за спиной показалось не более как пригородом. За крышами темнела вдали бесконечная отмель, и где-то совсем уж далеко, чуть ли не у горизонта, взблескивала чистая вода открытого моря. Справа горизонт обрезала темная гряда гористого мыса, и там, вдали, поднимались трубы заводов. Улица, уходившая влево, упиралась в гору, застывшую у самого берега. Мы пошли налево и уже через полчаса оказались на окраине, где у пологих обрывов смотрели в морскую даль окна трехэтажных жилых домов. Было что-то в них от белых пригородов Севастополя или Одессы. Только бетонные клетки антисейсмичных поясов, врезанных в стены, да совершенно другое, более сухое свирепое солнце напоминали о близости чего-то, не свойственного уютным черноморским берегам.

По скалистой тропе, хорошо известной мальчишкам, мы обогнули гору и как-то сразу вышли к той самой набережной, от которой началось наше «кругосветное путешествие». И я увидел вдруг небольшой двухэтажный особнячок с вывеской, сообщавшей, что в нем — контора Красноводского заповедника. И снова побежал покупать конфеты моим экскурсоводам, ибо знал уже, что тут возле конторы заповедника и закончатся все мои экскурсионные страсти.

Директор Красноводского заповедника Владислав Иванович Васильев, высокий молодой мужчина с вежливой, добродушной улыбкой, как-то не вязавшейся с его огромными ручищами, и уверенным голосом, рассказывал мне о частых экспедициях в самые комариные места, о долгих терпеливых наблюдениях за поведением птиц, о выслеживании браконьеров. Я слушал его и думал о том, что заповедник, несомненно, в надежных руках. Но вот Васильев встал, и я увидел, что он без ноги. И захотелось спросить: как это можно на одной ноге ездить в экспедиции и гоняться за браконьерами? Но не спросил: очень уж не вязалось с его обликом это словечко — «инвалид».

Само существование Красноводского заповедника для меня было новостью. По справочникам я знал только об одном заповеднике на Восточном побережье Каспия — Гасан-Кулийском. Но знал также, что еще в середине пятидесятых годов он потерял свое значение: обмелевший Каспий и обезвоженный Атрек лишили его уникальных, любимых птицами мелководий. Но оказалось, что, отступив, море создало множество мелководий в другом месте — в Красноводском заливе. Птицы быстро сориентировались и перелетели туда. Тотчас сориентировались и браконьеры. В защиту птиц выступила газета «Известия». Многим виноватым тогда крепко попало за нерасторопность. В 1969 году был создан заповедник в Красноводском заливе. Сейчас на его пространствах зимуют шестнадцать тысяч фламинго (из двадцати тысяч, живущих на территории нашей страны), двенадцать тысяч лебедей, свыше ста тридцати тысяч уток. Живут в заповеднике даже уникальные орланы-белохвосты. Их численность известна до единицы — восемьдесят четыре.

И научная работа Васильева тоже посвящена защите пернатых. Хотя начинал он ее с иной целью — хотел выяснить, какие из рыбоядных птиц слишком накладны для народного хозяйства и, стало быть, вредны. Он начинал не на новом месте. Прежде немало было ученых, исследовавших меню птиц с помощью арифмометра. Ловили чайку, вскрывали, взвешивали содержимое желудка и умножали на численность птиц. Получалась солидная цифра. Сочинялись статьи с призывом уничтожать этих «нахлебников», будто бы виноватых в оскудении рыбных богатств.

Васильев тоже начал вскрывать птиц, но внимательно разбирался в содержимом желудка и находил не только остатки рыбы, но также лягушат и личинок жуков — первых пожирателей мальков. Он начал наблюдать и выяснил, что птицы питаются в основном только снулой рыбой.

Когда ученый сообщил коллегам о своих соображениях, ему возразили: мало доказательств. Он взялся собирать доказательства. Изучил 43 вида птиц — серебристых и озерных чаек, черноголовых хохотунов, цапель, орланов, зимородков, куликов, уток… Не сумел оправдать только большого баклана, да и то в том случае, когда он в больших массах.

Защищая птиц, Васильев защитил и свое достоинство ученого. В 1971 году его назначили директором заповедника.

Последние часы на туркменской земле я провел в том месте, где начинается крупнейший транспортный «мост» — паромная переправа через Каспий. По ту сторону залива за шеренгой портальных кранов лежал белый город, террасами поднимался по пологому склону далекой горы. А здесь гора подступала почти к самому берегу, дыбилась угрюмыми красными осыпями, на которых что-то гремело и пылило — велись разработки камня. Бежали под горой ниточки рельсов, обрывались у воды, словно на краю трамплина. Среди нагромождений портовых сооружений вдвинутое кормой в глубокую нишу причала стояло большое белое судно. В его утробе железнодорожно грохотало и скрипело, и от этих тяжелых звуков вибрировали борта и мелкая рябь торопливо разбегалась по сверкающей глади, ломая четкие отражения береговых построек.

Как все-таки быстро жизнь меняет смысл слов. Совсем не устаревший словарь Ушакова определяет «паром» как «плоскодонное судно или плот, передвигающийся посредством каната, протянутого от одного берега к другому, для постоянной переправы людей, экипажей, грузов…». Стоявший у причала дизель-электроход никак не подходил под это определение, его хотелось назвать другим, более весомым словом. Но, как видно, новые слова рождаются реже, чем новые виды техники. И приходится переосмысливать привычное, навешивать на легкие конструкции старых слов тяжеловесную арматуру новых понятий.

Можно утверждать, что идея морской паромной переправы современного типа родилась здесь, на Каспии. В годы войны, когда перевалка грузов в порту достигла неслыханных масштабов, когда причалы были завалены эвакуируемым добром, боевой техникой и снаряжением для фронта, в ту тяжелую пору моряки отказались от традиционной долгой упаковки грузов в глубокие трюмы. Все, что могло двигаться: паровозы, автомобили — своим ходом заезжали на палубу нефтеналивных судов и наскоро приспособленных для этого плавучих доков и переправлялись через море с наименьшими потерями драгоценного времени.

— Теперь чего только нет: крепления, стопоры всякие, даже успокоители качки (и то, бывает, вагоны с рельсов сбрасывает, а как они тогда, в войну, управлялись?..).

Так говорил мой последний гид на туркменской земле капитан парома «Советский Казахстан» Олег Серафимович Никитин. Он водил меня по своему удивительному кораблю, верхняя часть которого ничем не отличалась от всех других судов: чистые палубы, каюты, рубка, полная сверкающих приборов, спасательные плотики и шлюпки, а нижняя — точная копия какой-нибудь железнодорожной станции Москва-Сортировочная. На четырех путях общей длиной почти в полкилометра, упакованные вплотную один к другому, стояли цистерны и большие вагоны. И непонятно было, как я буду пересекать море — теплоходом или поездом. И странно звучала традиционная песня при отходе, что, мол, «провожают пароходы совсем не так, как поезда». Здесь выходило, что одинаково.

— Давно на Каспии? — спросил я Олега Серафимовича.

— С пятьдесят пятого.

— Не тянет в океан?

— Здесь привык.

— Качки не боитесь? — задал я каверзный вопрос.

Он засмеялся:

— Каспий в этом отношении — школа. Кто здесь поплавал, тот ничего не боится. А которые с океанских судов приходят, первые штормы не выдерживают, лежат. Такой Каспий…

Море раздвигало берега, гнало с севера бесчисленные «отары» своих белопенных барашков, море с непостоянным уровнем и непостоянным названием — Хазарское, Северное, Белое, Восточное, Западное, Хорезмское, Персидское и в конце концов увековечившее давно исчезнувшее племя каспиев, море, с богатствами которого всегда было связано столько надежд.

Теперь о Каспии чаще всего говорят с жалостью: мелеет, скудеет. Но мне было как-то неловко со своим привезенным издалека маленьким человеческим сочувствием. Тяжелое судно водоизмещением около семи тысяч тонн робко вздрагивало под ударами волн, и часто-часто, словно в испуге, колотились под палубой четыре его дизельных сердца. А до отмелей Апшерона было триста километров и двенадцать часов пути.

Неровная полоска гор на туркменском берегу опускалась все ниже. Тонула в дымной вуали земля, на долгих дорогах которой осталась частица моего сердца. Снова и снова проходили передо мной друзья, обретенные в пути, грустили, шутили, произносили свои страстные монологи, я слышал их голоса, и сладкая печаль накатывалась на меня, как волны этого неспокойного моря. «Сагбол», — говорил я, — «спасибо», Туркмения, «Тангыр ялкасын» — «благодарю» тебя за радость, которую мне подарили твои дороги.

И еще я думал о Природе, к которой теперь не только приспосабливались, которую где умело, где не слишком осторожно, однако все же подправляли, учили стать такой, какой она нужна людям. И хотелось верить, что на просторах этого моря, ставшего Морем Согласия между народами, населяющими его берега, будет достигнуто полное согласие также между Природой и Человеком.

ИЛЛЮСТРАЦИИ



В песках Юго-Восточных Каракумов


Исследуется движение барханов


Туркменский хлопок


Трубы насосной станции на Машинном канале


Памятник В. И. Ленину в Ашхабаде


На площади у Вечного огня


Фирюзинская чинара


В жаркий полдень ящерицы вылезают на ветер


Вечер


Шлюз на Каракумском канале


Канал в районе Нички


В Старом Мерве


На улицах Небит-Дага


Руины Мешеди-Мисриана


Вход в Бахарденскую пещеру


В долине Сумбара



Извержение грязевого вулкана


На нефтепромысле треста «Лениннефть»


Строится морской остров


Плакат у дороги


В глубину пустыни прокладываются водоводы

INFO


Рыбин В. А.

Р 93 Путешествие в страну миражей. М., «Мысль», 1976.

239 с.; 8 л. ил. (Путешествия. Приключения. Поиск).


Р 20901-007/004(01)-76*139-76

91(С51)


Рыбин Владимир Алексеевич

Путешествие в страну миражей


Редактор К. О. Добронравова

Младший редактор С. И. Ларичева

Художественный редактор С. М. Полесицкая

Технический редактор О. А. Барабанова

Корректор Т. С. Пастухова


Сдано в набор 20 февраля 1975 г. Подписано в печать 16 сентября 1975 г. Формат 84х108 1/32. Типографская бумага № 2. Условных печатных листов 13,44 с вкл. Учетно-издательских листов 13,51 с вкл. Тираж 65 000 экз. А01765. Заказ № 2504. Цена 54 коп.


Издательство «Мысль».

117071. Москва, В-71, Ленинский проспект, 15.


Ордена Трудового Красного Знамени Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова Союзполиграфпрома при Государственном комитете Совета Министров СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли.

Москва, М-54, Валовая, 28.








Оглавление

  • Глава I Это жаркое-жаркое лето
  • Глава II Лаборатория длиной 1000 километров
  • Глава III Ветры дальних дорог
  • Глава IV Дни и ночи города-феникса
  • Глава V Кумли — люди песков
  • Глава VI «Солнцепоклонники»
  • Глава VII Парадоксы пустыни
  • Глава VIII Реки ищут русла
  • Глава IX «Сады Семирамиды»
  • Глава X Второе лицо пустыни
  • Глава XI Быль о живой воде
  • Глава XII Море — красные берега
  • ИЛЛЮСТРАЦИИ
  •   INFO