В исключительных обстоятельствах [Виктор Алексеевич Пронин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

В исключительных обстоятельствах

В сборник вошли повести советских писателей о людях, попавших в силу обстоятельств в необычные для них ситуации, и как в критические моменты жизни раскрываются их характеры.



Виктор Пронин ТАЙФУН

За какой-то час тайфун накрыл остров плотными, тяжелыми тучами. Вечер наступил раньше обычного, это было заметно сразу. Сумерки сгустились уже к трем часам, а низкое сахалинское небо, казалось, совсем легло на крыши домов. Было что-то гнетущее в надсадном вое ветра, в снегопаде, в размытых контурах человеческих фигур.

И даже когда совсем стемнело, на фоне окон и витрин в свете уцелевших фонарей было видно, как валит снег. Лохматые, взъерошенные снежинки шли сплошной массой. Сугробы набухали, затопляли улицы, подбираясь к подоконникам нижних этажей. То, что мягкой тяжестью валилось сверху, вряд ли можно было назвать снегом — словом, за которым с детства видится что-то праздничное. Шел совсем не тот снег, который так украшает новогодние улицы, ресницы и так красиво ложится на провода, крыши, заборы. Это была уже стихия.

Завязшие в снегу автобусы, такси, грузовики оставались на улицах, напоминая вздувшиеся сугробы. По городу разъезжали лишь вездеходы и тягачи местного гарнизона. Их почти не было видно в снегопаде, и люди шарахались в стороны, издали заслышав грохот сильных моторов, скрежет гусениц. Тягачами пытались если не расчистить, то хотя бы наметить место, где раньше была дорога, чтобы потом, когда все утихнет, не срезать бульдозерами вместе с сугробами кустарник, клумбы, деревья. После каждого бурана улицы превращались в глубокие траншеи, и очередной снегопад заносил их быстро, намертво и вроде бы даже с каким-то наслаждением. За зиму дороги поднимались на несколько метров, и никого не удивляло, когда к весне машины ходили на уровне второго этажа.

В магазинах расхватывали хлеб, консервы, рыбу. К вечеру очереди стояли уже за детской мукой, за пряниками, печеньем. В промтоварные магазины заходили лишь для того, чтобы отогреться, распрямить затекшие спины, снять с лиц снежные корки.

Среди прохожих попадалось все больше лыжников. Домохозяйки на лыжах обходили ближайшие магазины, на лыжи стали врачи Скорой помощи, доставщики телеграмм, милиционеры, электромонтеры — в горсеть беспрерывно поступали сигналы о поваленных столбах, оборванных проводах, перегоревших предохранителях.

Чтобы можно было смотреть перед собой, лица приходилось закрывать целлулоидными пленками, фанерными дощечками, картонками с прорезями для глаз. Некоторые на головы под шапки натягивали целлофановые мешки. Встречались прохожие и в карнавальных масках, пугая встречных звериным обличьем или застывшей, неживой ухмылкой.

На почту уже несколько дней не поступали ни газеты, ни письма. Только у окошка приема телеграмм с утра стояла терпеливая очередь. Остров успокаивал, остров просил не волноваться. Школы засветло распустили учеников, закрылись кинотеатры. На заводах рабочие, оставив цехи, расчищали заносы у складов и подъездных путей. Ударные бригады пробивали дороги к хлебокомбинату, угольным складам, электростанции. На тягачах и вездеходах доставляли молоко в детские кухни и больницы, хлеб — в магазины. Жители одноэтажных домов спешно запасались водой, дровами, впускали кошек, собак, коз — вполне возможно, что после бурана из-под снега не будет видно и печной трубы.

Самый большой город острова готовился словно бы к длительной и тяжелой осаде. А маленькие поселки, деревни затаились в ожидании. Они могли противопоставить снегу только спокойствие и выдержку.

Спешили в порты катера, пароходы, рыболовные суда. Не жалея моторов, таранили сугробы шоферы, торопясь добраться хотя бы до придорожной заброшенной избы. Разворачивались в воздухе и уходили на материк самолеты.

К тайфунам можно относиться по-разному — одни их проклинают, как помеху в делах, другие переносят молча, угрюмо, словно обиды, на которые нельзя ответить, а многие откровенно восхищаются тайфунами и радуются им, как неожиданным праздникам. Тайфун взбадривает. Он нарушает равномерное течение будней и приносит с собой события, происшествия. Они, правда, не всегда бывают веселыми, эти происшествия, но ведь и в ясную погоду случается всякое. Тайфун врывается словно из каких-то очень далеких, прошлых времен, словно он долго был скован чем-то и вот вырвался, пронесся над островом и принес погоду, которая была здесь обычной тысячи лет назад.

И как бы там ни было, тайфун не забывается. Он навсегда остается с вами, как воспоминание о чем-то значительном, не до конца понятом, и навсегда остается желание пережить его снова. Тайфун будит что-то в нас — то ли способность восхищаться погодой, какой бы она ни была, то ли утерянные возможности, а может, порывы, возвышенные и дерзкие. А когда все утихает и солнце затопляет остров, бывает, что вспоминаются не вой ветра, не тяжесть снега, а душевное волнение, которое почему-то пришло к вам, когда над головой буйствовал тайфун.

Управление располагалось в старом, добротном здании. Вход был сделан с угла, а из просторного низкого вестибюля на второй этаж вели две лестницы. Одна — широкая, парадная, с толстыми деревянными перилами, покрытыми черным лаком, а вторая — винтовая, украшенная фигурным литьем. В некоторых кабинетах еще остались старые сейфы — громадные, чуть ли не до потолка, часы-шкафы. Держали их больше для колорита — часам не верили, а в сейфы помещали не очень важные бумаги.

Левашов подошел к дежурному, возбужденному непогодой парню, глянул на него исподлобья, сквозь нависший мех заснеженной шапки, подождал, пока он кончит говорить по телефону...

— Пермяков здесь?

— Сейчас подойдет. Ты уже в курсе? Надо же такое, а! — возмутился дежурный. — Было — было, но такое... Это же ни в какие ворота! Сколько их было, трое? — Дежурный догадывался, что Левашов знает больше, чем он, но тот молчал. — А вот и Пермяков!

Левашов обернулся и на площадке широкой лестницы увидел Пермякова — маленького, стройного и озадаченного. В одной руке он держал шапку, намотав шнурок на палец, а в другой — кобуру с пистолетом. Подойдя к Левашову, он сунул шапку под мышку и протянул освободившуюся руку.

— Чует мое сердце, что у кого-то будут семейные неприятности. — Дежурный, сморщив нос, подмигнул Левашову двумя глазами сразу.

— С твоим чутким сердцем не здесь надо работать! — оборвал его Пермяков. — Вон в бюро добрых услуг нянек никак не наберут. Между прочим, там неплохо платят... Трешка за ребенко-час. Отойдем, Сережа, — сказал он Левашову.

Они прошли в другой конец вестибюля и сели на деревянную скамью, высокая спинка которой была украшена резными буквами — МПС. Видно, не один год простояла она в залах ожидания островных вокзалов.

— Даже не знаю, куда мозги направить, — сказал Пермяков. — Ум меркнет. Понимаешь? — Он повернулся к Левашову и раздельно произнес: — Ум меркнет.

— Наше дело — поезд. Остальные версии ребята берут на себя. Они отработают их без нас.

— И много этих остальных?

— Да есть... Все-таки те не удержались, наследили. Наши уже нашли, отпечатки пальцев, надо их проверить по картотеке. Продавцы всех грабителей видели в лицо, правда, те были закутаны в шарфы, но надежда есть.

— Надежда всегда есть, — вздохнул Пермяков. — А вот есть ли уверенность...

— Знаешь, Гена, если бы у нас всегда была уверенность в том, что мы задержим преступников, то, наверно, скучно было бы работать. И потом тебе никто не мешает самую зыбкую надежду превратить в самую железную уверенность. Работай, шевели мозгами, и воришки будут у тебя в кармане.

— Хороши воришки — пятьдесят тысяч хапнуть! А что мы будем делать в поезде?

— Превращать надежду в уверенность.

— Интересно — как?

— Ну откуда я знаю, Гена! Придумаем что-нибудь под стук колес. Надо что-то придумать. Бесполезно ходить по вагонам и спрашивать, не везет ли кто случайно в своем чемодане пятьдесят тысяч рублей. Ты жену предупредил?

— Да.

— Ну что она? Обошлось?

— Спроси о чем-нибудь полегче. Трубку бросила — вот что она. Ум меркнет — она хороший человек, я хороший человек, а поговорить не можем. Дичь какая-то.

— Ладно, Гена, оставим-эту тему. Для начала договоримся так: едем в разных вагонах, друг друга не знаем. «Познакомимся» там, учитывая ситуацию.

— Добро, все понял.

— И еще — осторожней. Вот тебе вторая обойма. На всякий случай.

— Добро. Все будет в порядке. Слушай, Серега, ты позвони моей, а? Скажи, что, мол, чрезвычайной важности дело и поручить никому нельзя, кроме как мне, а? Только не от дежурного, а то ему до конца смены потеха будет. Не понимаю, за что она уважает тебя. — Пермяков недоуменно вскинул светлые брови. — Красивым тебя даже я назвать не могу. Мешки под глазами, толком ни одного анекдота рассказать не можешь, вот только рост...

— Мужчина начинается со ста восьмидесяти, — улыбнулся Левашов.

Они поднялись на второй этаж, вошли в пустую приемную, включили свет. Пермяков, торопясь, набрал номер.

— Алло, — сказал Левашов, — это Катя? Добрый вечер... Левашов беспокоит... Катя, у нас тут с Геной небольшое мероприятие... Так ты того... Не огорчайся, ладно? Ну, добро. Пока.

— И все?! Что она сказала?

— Желает удачи... Ладно, Гена, нам пора.

Когда Левашов вышел на порог, в лицо ему словно кто-то запустил снежок — ураганный ветер, насыщенный снегом, бил сильно и резко. И Левашов улыбнулся радостно, почти счастливо. Он любил такую погоду.

Пермяков уже суетился у вездехода, то возникая в свете фар, то снова исчезая. Едва они забрались в кабину и захлопнули дверцу, вездеход круто развернулся на месте, осветив фарами промерзшие стены полузанесенного здания, верхушки елей, торчавшие из сугробов, и резко рванул с места.

Откинувшись на сиденье, Левашов закрыл глаза. Итак, опять задание, опять он несется куда-то, и время для него отсчитывается иначе, чем для остальных людей. Они с Пермяковым оказались в том промежутке времени, когда час, сутки, день, ночь не имели почти никакого значения, потому что все было подчинено одной цели — найти и задержать человека, у которого в чемодане лежат пятьдесят тысяч рублей. Или же наверняка убедиться в том, что задержать они его не смогут.

Если бы Левашов попытался определить свое состояние, то вряд ли он смог бы сделать это легко и уверенно. Была, конечно, озабоченность, потому что в работе, которой он занимался, любое задание — это испытание. Каждый раз проверялось его умение поступать единственно правильно, независимо от того, даются ли на размышление доли секунды или нет даже этого времени. Конечно, было нетерпение, хотелось побыстрее оказаться на вокзале, в поезде. Было напряжение и, как это ни покажется странным, ощущение счастья — наступили именно те часы, ради которых он и выбрал эту работу. Чистый поиск. Потом будет составление отчетов, хождение по кабинетам, обсуждения, но это будет потом! А сейчас поиск, и ты опять куда-то едешь, и раскачивается на сугробах вездеход, и ревет над головой тайфун.

Левашов наклонился вперед и долго всматривался в ветровое стекло, снег, бешено проносящийся в свете фар.

— Послушай, парень, — обратился он к водителю, — а ты не боишься задавить кого-нибудь? Видимость-то, как я понимаю, почти нулевая...

— Откровенно говоря, это единственное, чего я сейчас боюсь, — водитель улыбнулся.

— А случалось? — спросил Пермяков.

— Со мной — нет, — опять улыбнулся водитель. — А, черт! Опять дворники заклинило. — Остановив вездеход, он просунул руку наружу и начал очищать ветровое стекло. И за какую-то минуту, пока была приоткрыта дверца, всех в кабине запорошило снегом. Не отряхивая его, Левашов опять откинулся на сиденье.

Сам он приехал в эти края несколько лет назад, но до сих пор не пропало в нем чувство новизны. Странное волнение охватывало его при виде снежных заносов, летних дождей и туманов, при виде влажных сопок или прозрачных горных ручьев. Он полюбил остров еще там, на материке. Его форма напоминала Левашову магнитную стрелку гигантского компаса, а иногда — корабль или глубинную рыбу с костистой пастью. Он подолгу рассматривал карты острова, бормоча про себя незнакомые названия городов и поселков, а в людях, которые приезжали оттуда, невольно искал что-то необычное.

Левашов хорошо помнил день, когда он сел в самолет. Это было тихой сырой осенью. Шел мелкий дождь, и взлетная полоса блестела, как большой проспект, с которого вдруг исчезли дома, деревья, памятники. Осталась только прямая мокрая дорога, в которой отражались серые громады самолетов. По их клепаным бокам, будто покрытым гусиной кожей, рывками стекали капли дождя. Здесь, на земле, самолеты казались чужими и неуклюжими. Они угрюмо ждали, пока маленькие, суетливые люди закончат возню вокруг них, и можно будет освобожденно и восторженно оттолкнуться, и уйти к себе — в тяжелое сырое небо.

Потом, когда наступили сумерки, объявили посадку. Левашов медленно прошел через летное поле, ступая по бетонным плитам, по мелким морщинистым лужам, по листьям, занесенным с деревьев, окружавших аэровокзал. Листья казались выцветшими, они лежали на бетоне, бледные и размокшие. Левашова обогнал электрокар, и оранжевая куртка водителя тоже казалась какой-то бесцветной.

В свете прожекторов тускло поблескивало брюхо самолета. Концы провисших крыльев скрывались где-то в тумане. И конца очереди у трапа тоже не было видно. Вереница людей, казалось, шла через поле, выходила на шоссе и тянулась, тянулась до самого города, будто к трапу выстроилось все его население, будто объявление о посадке прозвучало не только в аэропорту, но и в домах, на заводах, улицах.

Но вот по телу самолета пробежала нетерпеливая дрожь, он дернулся, пронесся по полосе, оттолкнулся и, будто успокоившись, ушел в туманное небо. Где-то внизу, под маскировочной сеткой дождя, текла широкая река, теплились огоньки бакенов, катеров, барж. Через несколько минут показались звезды. Самолет продолжал набирать высоту.

В Москве стоял мороз, и прозрачная поземка мела по белесым плитам аэродрома. В ночном воздухе самолеты уже не выглядели угрюмыми существами из другого мира. Они сверкали разноцветными огнями, будто приглашая к празднику, тревожному и неожиданному. В душу невольно закрадывалась робость, боязнь оплошать, не оправдать собственных надежд на самого себя.

В темном промерзшем автобусе Левашов переехал с Внукова на Домодедово. Там на него сразу дохнуло просторами, которые измерялись тысячами километров, сутками перелетов, часовыми поясами.

И опять самолет рванулся в небо, раскалывая и дробя мерзлый воздух. Москва, будто плоская галактика, качнулась и ушла в сторону, уменьшаясь и теряясь среди звезд. Ночь кончилась неожиданно быстро, а утром где-то внизу медленно проплыли заснеженные горы Урала, замерзшие болота Западной Сибири, днем он видел горы Восточной Сибири, похожие на розовую скомканную бумагу. Потом приблизился Дальний Восток — сумрачный и туманный. Неожиданно кончились облака, будто отшатнулись назад, к материку, а под самолетом оказалась пустота, от одного вида которой сжималось сердце и метался по груди испуганный холодок. На дне провала колыхалось море. Это был Татарский пролив. Едва достигнув его середины, самолет начал снижаться, и вскоре у самого горизонта показался клубящийся туманом остров.

 

О том, что вездеход добрался до вокзала, знал только водитель. Выглянув из кабинки, можно было подумать, что вездеход просто проехал по кругу. Все так же валил снег, и так же, как возле управления, ничего не было видно, кроме снежного месива в свете фар.

Первым из кабины выпрыгнул Пермяков и, махнув рукой, исчез в снегу. Потом, опершись о гусеницу, спрыгнул Левашов. Где-то впереди виднелось слабое свечение — там был вокзал. Рядом с протоптанной дорожкой из сугроба торчала жестяная вывеска киоска. А сам киоск, как стеклянный погреб с банками, мерзлыми, звонкими пирожками, с растрескавшимися бутылками, из которых торчал розовый напиток «Горный воздух»; был где-то внизу. Электричество в киоске не выключили, и он слабо светился под снегом. Невдалеке время от времени вспыхивал красный фонарь светофора. Желтый и зеленый были занесены. Со стороны клуба железнодорожников, который словно нависал над привокзальной площадью, доносился скрежет — надорванные листы кровельного железа бились, как мерзлое белье на веревке. Оторвавшись, они черными птицами летели над вокзалом, над перроном и бесшумно падали в сугробы где-то среди маленьких корейских домиков.

Вспарывая унтами снег, Левашов прошел вдоль деревянного вокзала. У фонаря над входом ветром переломило провод, и лампочка мигала, мигала, будто морзянкой настойчиво и безнадежно звала на помощь.

По железной лестнице, прилепившейся к стене вокзала, Левашов поднялся на второй этаж и вошел в кабинет начальника. Усатый, седой и энергичный, он быстро кивнул Левашову и снова повернулся к собеседнику. Левашов улыбнулся про себя, заметив, как у начальника сразу изменился тон — он стал игривым и снисходительным.

— Ну что ты паникуешь, Денисов? Отличная погода! Бодрит! Молодит! Посмотри на меня — разве нет? — Начальник приосанился и быстро взглянул на Левашова.

— Да уж молодит, — хмуро ответил Денисов. — Не знаешь, куда девать бодрость-то... Я вот подумал...

— Рейс отменить? Чего ради?! Ну снежок выпал! ну ветерок подул! А ты испугался? Ну?! Послушай-ка, Денисов... Дорога в порядке. Полчаса назад пришел состав из Макарова. И потом, снег идет только на юге. Доберешься до Долинска, а там тебе зеленая улица! Подумай о наших показателях, Денисов! Один отмененный рейс — и прости-прощай все премии, вся слава и почет! — Начальник улыбнулся, его короткие усы вытянулись, стали тоньше, а упавшая на лоб негустая седая прядь придала ему выражение молодое и отчаянное.

— О славе да почете и без меня есть кому подумать. — Денисов посмотрел на лужу, которая растеклась от его валенок, смущенно переставил ноги в сторону, потом, не выдержав, поднялся и пересел на соседний стул.,

— И еще, — продолжал начальник — завтра я доложу в управление, что в чрезвычайно сложных погодных условиях безукоризненно провел состав по длиннейшей трассе острова опытный машинист Денисов. Ты слышишь? Безукоризненно! — Начальник поднял указательный палец, словно бы сам удивляясь той славе, которая свалится завтра на плечи опытного машиниста Денисова.

— Да будет тебе языком-то молоть, — непочтительно сказал машинист и махнул рукой. Его, видно, нисколько не смущало присутствие постороннего. — Зарядил — в управление доложу, в управление доложу... Докладывай, если тебе больше нечего доложить...

— Ну хорошо, — сказал начальник. — Уж и пошутить с тобой нельзя... Больно ты серьезным стал, Денисов, никак на мое место метишь? — Заметив, как поморщился машинист, начальник снова стал серьезным. — Скажи, пожалуйста, кого мне послать в этот рейс? Ну говори, кого? Чтобы и дорогу знал, и опыт был бы у него в такую погоду поезда водить... Ну? Предлагай кого-нибудь...

— Господи! — воскликнул Денисов и посмотрел на начальника чуть ли не с сожалением. — Да не за тем я пришел! Не надо меня уговаривать, не девчонка я... Мне сказано, я сделал. Чего ты меня уговариваешь, чего обижаешь?

— Я тебя обижаю?! — ужаснулся начальник.

— Конечно. Если ты меня уговариваешь, значит, ты считаешь, что я могу поступить и так, и этак, могу поехать, могу отказаться, могу подумать и снова согласиться. Ты это брось, — строго сказал Денисов. — Я вот чего пришел...

— Ну?! Я слушаю.

— Где я живу, ты знаешь...

— Знаю. Что дальше?

— А то дальше, что жена у меня дома остается. Отрыть бы надо жену-то... когда занесет. Такая вот просьба. — Денисов поднял голову и в упор посмотрел на начальника. — Так как?

— Ну и паникер ты, Денисов! Ну, паникер! Посмотри в окно — снег-то кончается! Луна в окно смотрит. Звезды ясные!

— Не знаю, может, и луна в окно смотрит, а может, кто фонарь за луну принял. Не о том я... Я вот что... Если засыплет мою-то... отрыть надо. Потому сама не сможет. С крышей нас всегда заносит. С трубой. Ты небось уж и забыл, как это бывает, потому запиши себе на бумажке-то... На всякий случай. Я понимаю, у вас тут без меня хлопот будет, но ты все же запиши.

— Хорошо, Денисов. Не беспокойся. Управление в снегу оставим, а жену твою вызволим.

Денисов молча поднялся, как-то раздумчиво подошел к двери, потоптался, будто хотел еще что-то сказать, но, так и не сказав ничего, вышел. На секунду в комнату из темноты ворвалось холодное облако снежинок, но дверь захлопнулась, и снежинки осели, растаяли.

— Я вас слушаю, товарищ Левашов. — Начальник энергично вышел из-за стола и протянул руку.

— Вы, оказывается, помните меня...

— Что вы! — начальник всплеснул ладошками. — Ведь мы на острове. Людей не так уж много, а тех, кто постоянно пользуется услугами железнодорожного транспорта, я знаю наперечет. Вас я запомнил по тому совещанию, помните? Когда несколько наших проводников оказались замешанными...

— Помню. Из вашего разговора я понял, что рейс на Тымовское не отменяется? — Левашов пристроился у теплой батареи.

— И не отменится.

— Поезд выходит точно по расписанию?

— Да. Выходит. А вот будет ли он идти по расписанию, сказать трудно. Заносы.

— Сколько будет пассажиров?

— Около двухсот.

— Купированных вагонов в составе много?

— Не то два, не то три. Я могу уточнить...

— Не надо. Все билеты, конечно, проданы?

— Есть билеты.

— И общие, и плацкартные, и купейные?

— Да. Знаете, товарищ Левашов, мне хочется спросить у вас, зачем все эти... чисто наши сведения? Но я не решаюсь... — начальник виновато улыбнулся.

— В поезде едет один... один нехороший человек. Мне нужно его найти. Вот я и хочу знать, среди скольких пассажиров придется искать. Оказывается, из двухсот. Я хочу знать, трудно ли ему будет уехать этим поездом, если он билета заранее не купил. Оказывается, уехать легко. Он подходит к кассе и берет билет. Допустим, вот вы, человек, хорошо знающий порядки на железной дороге, решили скрыться от правосудия... В каком вы вагоне поедете?

— Я?! Хм... Я бы не поехал поездом. Я бы... ушел в подполье. Да, думаю, что это было бы лучше всего.

— А если бы вам все-таки нужно было уехать? Причем именно поездом, поскольку ни на чем другом уехать вы не сможете?

— Если я правильно понимаю психологию... нехорошего человека, как вы выражаетесь, — начальник в задумчивости подергал себя за усы, почесал подбородок, поудобней уселся в кресле, — думаю, что он будет стремиться произвести хорошее впечатление и в то же время постарается, чтобы его видели поменьше... Если он не ограничен в средствах...

— Он не ограничен в средствах, — Левашов начал терять терпение.

— Тогда, разумеется, он, то есть я, поехал бы в купейном вагоне.

— Я тоже, — сказал Левашов, поднимаясь.

— Ну что ж... Счастливого пути. Надеюсь, вас не затруднит позвонить мне как-нибудь и сказать... и сказать — правильно ли я понимаю психологию нехорошего человека.

— Скажите, вы знаете бригадира поезда?

— Да, разумеется! В свое время мы с ним...

— На него можно положиться?

— Как на меня! — заверил начальник.

Выйдя, Левашов остановился на лестничной площадке. Состава, стоящего внизу, он не увидел. Только размытые контуры вагонов шевелились, при слабом свете задыхающихся в снегу лампочек. А дальше — взбудораженная темнота, наполненная снегом и воем урагана. Где-то совсем рядом загнанно и сипло кричали невидимые паровозы, из занесенных динамиков изредка доносились отдельные невнятные слова — диспетчер пытался отдавать какие-то распоряжения.

Где-то совсем рядом, вокруг вокзала, жил большой город, и две сотни его жителей собирались этим вечером в дорогу. Левашов не мог не подумать о них, стоя на железной площадке, нависшей над перроном, не мог не подумать о человеке, которого ему предстояло найти.

 

Виталий решил выпить кофе. Не потому, что ему так уж хотелось этого кофе, вовсе нет. Просто ему понравилась сама мысль — а не выпить ли мне чашечку-другую крепкого кофе, черт возьми! И он, подняв голову, закрыв глаза от ударов снежинок, не торопясь поднялся по ступенькам ресторана. Ему страшно хотелось вбежать, захлопнуть за собой дверь и побыстрее сбросить промерзшее нейлоновое пальто, жесткое и гремящее, как жесть. Но поступить так — значило уронить себя в глазах тех невольных свидетелей, которые, возможно, наблюдали за ним.

В вестибюле Виталий брезгливо отряхнул снег, сдал пальто гардеробщику, заодно купил у него пачку сигарет. Правда, в кармане у Виталия лежала едва начатая пачка, но, господи, купить у старика за полтинник сигареты, которые стоят тридцать копеек, — это кое о чем говорило.

Остановившись у большого тусклого зеркала, Виталий скучающе скользнул взглядом по женским коленям, а потом, так и не посмотрев на самих женщин, на их лица, поднялся на второй этаж.

Большие черные глаза, длинные бархатные ресницы — в этом было что-то девичье. Но молодые морщины на лбу все ставили на свое место. Они придавали его лицу выражение скорбное и оценивающее. Они говорили о его превосходстве над этими людьми, погрязшими в мелких и ничтожных делах. И костюм его говорил, и манеры тоже говорили, не умолкая говорили, визжали, кричали, пищали о своем хозяине запонки, рубашка, туфли, галстук...

Единственно, с чем Виталию не повезло, так это со ртом. У него был маленький бескровный рот. Похожий на щель, он постоянно менял форму, размер, выражение. Верхние и нижние края этой щели жили как-то самостоятельно, и каждая кривилась как хотела. Но зато зубы у Виталия были в порядке, и он смеялся охотно и громко. Его шумный смех тоже кое о чем говорил... Вы только посмотрите, как легко и беззаботно я смеюсь! Я даже не очень-то забочусь о том, чтобы мой смех был благозвучным. Согласитесь, человек, который может смеяться так искренне и откровенно, так радостно и беззаботно, — хороший человек.

Кофе Виталий мог выпить и внизу, в гастрономе. Отличный свежий кофе, но выпить его в гастрономе, стоя, одетым... Нет. И Виталий с наслаждением прихлебывал из граненого стакана серую холодную бурду, наблюдал за приготовлениями оркестра и за девушкой у окна. Девушка должна была почувствовать, что парень, с которым она пришла сюда... Она достойна гораздо большего. И, кто знает, не сложись все так вот грустно и неудачно, она сидела бы с Виталием, и как им было бы хорошо!

Виталий безнадежно улыбнулся девушке, и, уловив момент, когда она повернулась в его сторону, взглянул на часы и поискал глазами официанта. Но, едва только заиграл оркестр, он подошел к их столику, извинился перед парнем и пригласил ее. Девушка покраснела, растерялась и... поднялась.

Некоторое время они танцевали молча, одни во всем зале. Потом Виталий задал вопрос, ответ на который он уже знал.

— Это, — он показал глазами в зал, — ваш муж?

— Нет, что вы! — быстро ответила девушка.

— Нет?! — изумился Виталий. — И вам... интересно с ним?

— Да как вам сказать... В общем-то...

— Все ясно. Вы его терпеть не можете.

— Ну что вы... Это, пожалуй, слишком.

Виталий почувствовал вдохновение. Разговор шел так, как ему хотелось, позиции определились.

— Вы часто бываете здесь? — спросил он, закончив поворот, во время которого как-то уж очень нечаянно коснулся ее.

— Нет, что вы! Первый раз. Он пригласил и...

— И вы пошли?

— Так уж получилось.

Девушка оправдывалась, а большего Виталию и не нужно было. Теперь он мог спокойно уходить, тем более что времени у него оставалось в обрез.

— А где вы бываете часто? — спросил он, улыбаясь смутно и неопределенно, словно смотрел в витрине на вещи, которых ему никогда не купить.

— В пирожковой... Знаете, возле Дворца спорта...

— Ну вот и все... Наше с вами время кончилось. Благодарю вас. Мне пора.

— Вы уходите?

— Я уезжаю, — сказал он горько. — На полюс холода — в Тымовскую долину. Дела. Серьезные, неотложные... небезопасные. Ну да ладно, — и, словно бы отбрасывая печальные и неуместные мысли, добавил: — Я не спрашиваю, как вас зовут... Вы мне скажете, когда мы встретимся. Возле Дворца спорта. Хорошо? Мы встретимся с вами совершенно случайно, хорошо?

Девушка кивнула, когда они уже шли к столику. На парня Виталий больше не взглянул. Он положил на блюдце монетку за кофе и, кивнув девушке, направился к выходу. Через весь зал, по узкой ковровой дорожке, высокий и таинственный, провожаемый взглядами...

— Эй, кореш! — неожиданно громко окликнул его парень. — Подойди сюда на минутку.

Виталий еще издали улыбнулся девушке и подошел, внезапно ощутив, как часто застучало сердце. Он почувствовал опасность.

— Скажи мне вот что, — парень смотрел на него раздумчиво, будто решая для себя нечто важное. — Тебе никогда не били морду в ресторане?

— Да нет, как-то обходилось...

— Странно, — медленно проговорил парень, вертя в пальцах пустую рюмку. — Очень странно. Ну ладно, иди. Иди-иди, я больше тебя не задерживаю.

Виталий пожал плечами, недоуменно посмотрел на девушку, повернулся и пошел, невольно убыстряя шаги и чувствуя, как вдруг вспотела ладонь, сжимающая ручку саквояжа. Ему страшно хотелось обернуться, чтобы узнать, не идет ли парень за ним, но он сдержался. Уже выходя из зала, аккуратно закрывая за собой дверь, он все-таки оглянулся. И перевел дух — парень остался сидеть. А окончательно он пришел в себя на улице, когда огни ресторана исчезли в снегопаде.

 

В тот самый момент, когда Виталий танцевал с незнакомой девушкой, очень пожилой человек по фамилии Арнаутов стоял, упершись тяжелым морщинистым лбом в холодное оконное стекло. Он долго смотрел на плавающие в снегу фонари, на размытые пятна окон, на медленно передвигающиеся по улице огни тягача. Стекло приятно охлаждало лоб, и Арнаутов прикрыл глаза. Порывы ветра по ту сторону окна создавали приятное чувство безопасности. Где-то люди пробирались домой, где-то мерзли шоферы в своих не очень-то утепленных машинах, прятались за торосы застигнутые врасплох рыболовы...

Арнаутов на какую-то секунду представил себя там, за окном, беспомощно барахтающимся в снегу, и зябко поежился. Он плотно задернул шторы, будто отгораживаясь от бурана, и снова сел, опустив руки между колен.

— Ну? Ты долго убиваться-то будешь? — спросила жена. Она все это время стояла в дверях и терпеливо ждала, пока он взглянет на нее. Старик вскинул клочковатые брови, и на мгновение под ними сверкнули, маленькие синие глазки.

— Ну? — снова сказала она. — Ничего же не случилось! Не случилось ведь!

— Может, случилось, а может, и нет, — голос у Арнаутова был низкий, со слабой хрипотцой.

— Нельзя же быть такой тряпкой! Нельзя ведь!

— Хх, — усмехнулся Арнаутов. — Когда-то надо ею стать, тряпкой-то... У меня это получилось сегодня.

— Перестань. Это от погоды. Буран, упало давление... у тебя уже было такое.

Арнаутов с усилием поднял голову, вскинул брови, и где-то там, в глубине, она опять увидела его глаза.

— Каждый раз это бывает по-разному... Раньше я бесился, бежал куда-то... А теперь прошло...

— Может, ты просто устал? — Жена пыталась если не успокоить, то хоть как-то расшевелить его.

— Возможно, — протянул он безразлично. — Мне уже не хочется...

— Чего не хочется?

— Все зависит от того, как повезет, а остальное... — он махнул рукой, — остальное так...

— Брось говорить глупости. Возьми себя в руки.

— Я возьму или меня возьмут... Так ли уж это важно теперь... Главное, что я буду в руках.

— Да можешь ли ты сказать наконец, что произошло?! — Жена подошла к нему и села рядом.

— Мне лучше уехать. Хоть на неделю.

— Куда?! Ты смотри, что делается на дворе!

— Вот и хорошо, — сказал он спокойно.

— Что хорошо? Что же тут хорошего?! Раздевайся и ложись. Никуда я тебя не пущу. Тебе нужно выспаться. А утром поговорим.

— Хх, утром... Нет, — проговорил он тихо, и она сразу поняла, что в этом негромком, протяжном «нет» завязнут все ее доводы и уговоры. Он уже произнес слово «уехать», и теперь его не остановить. — Нет, — повторил он громче и тверже.

Жена сидела растерянная и подавленная, с пустыми глазами, постепенно набухавшими слезами. Руки бессильно лежали на подоле, между некрасиво расставленными ногами. Она опустила голову, и ее лицо как-то сразу постарело. Обвисли губы, щеки, набрякли глаза. Слезы капали из них, не касаясь щек.

Через пять минут Арнаутов стоял одетый, с небольшим чемоданчиком в руке, и от всей его высокой тощей фигуры веяло решимостью.

— Если все будет в порядке, я через неделю вернусь. В крайнем случае — дней через десять.

Он вышел, ничего больше не прибавив.

Жена постояла еще немного, медленно опустилась на ящик с сапожными щетками и, уткнувшись лицом в полы своего пальто, заплакала, уже не сдерживаясь.

 

Лина могла легко отказаться от этой поездки. Она понимала, что командировка в Тымовское вызвана не столько заботой о пользе дела, сколько будущей отчетностью — в конце первого квартала заведующий методическим отделом Дворца пионеров должен будет доложить о проделанной работе в отдаленных районах острова. И едет она только для того, чтобы Василий Васильевич мог с полным правом произнести фразу: «А кроме того, наш товарищ выезжал в Тымовское...» И все. Она напишет отчет о командировке, будет рассказывать о встречах с вожатыми в школах района, о методических советах, которые она им дала, и так далее. Было что-то в этом нехорошее, нечестное, будто она совершала подлог, все о нем знали, но договорились не замечать его, называть как-то иначе. И все-таки Лина согласилась на поездку, потому что ей порядком надоело сидеть в отделе, возвращаться вечером в пустую квартиру и смотреть по телевидению передачи об уловах рыбаков, добыче шахтеров, нефтяников, лесорубов. И еще она оправдывала для себя поездку тем, что, оставшись в отделе, принесет пользы не больше.

Она подошла к зеркалу и, скрестив руки на груди, оперлась плечом о стену. Рассматривала себя спокойно, почти насмешливо. Из деревянной рамы зеркала на нее смотрела молодая женщина с чуть раскосыми глазами и прямыми темными волосами. Ей шли спортивные брюки, которые она надела в дорогу, толстый красный свитер, и она знала, об этом.

— Стареем, девонька, стареем, — проговорила она вслух, глядя прямо себе в глаза. — И никуда нам от этого не деться, и нет этому конца, и продолжаться это будет каждый день, и даже каждую ночь... Одинокая ты, Линка, баба, и все идет к тому, что таковой и останешься.

Проговорив последние слова, она посмотрела на себя чуть ли не со злостью, как на человека, нанесшего обиду, и, вскинув голову, тряхнула волосами, одернула свитер.

— Ты, Линка, у меня смотри! Тоже еще... Раскисла...

 

Олег был крупным молодым человеком с медленными движениями, каждое из которых было целесообразно и необходимо.

О том, что он поедет в этот вечер, Олег знал заранее, знал он и то, что жена его Женька будет категорически против поездки. И чтобы избежать семейных осложнений, Олег готовил почву для своего сообщения постепенно, не торопясь, твердо зная в то же время, что поедет он в любом случае. Он медленно походил по комнате, подыскивая слова, мягкие, убедительные и простые, а когда неожиданно обернулся, то увидел, что на пороге стояла Женька.

— Снег... Иди полюбуйся, — сказал Олег.

— Прекрасный снег. Никогда не видела ничего подобного. — Она подошла к мужу и положила руки ему на плечи. — В чем дело? Ты что-то задумал?

— Человек всегда о чем-то думает...

— Я помню несколько случаев, когда ты вел себя вот так же... Упирался лбом в стекло и молчал. И знаешь, чем это заканчивалось?

— Знаю. Я увольнялся.

— Больше того — ты уезжал, вернее — мы уезжали. Ты помнишь, как мы уезжали? Спешно, сломя голову, теряя по дороге калоши и самолюбие, теряя достоинство. Впрочем, о достоинстве я зря... Не тот случай. Не тот контингент, верно, Олег?

— Тебе виднее.

— Почему?

— Со стороны всегда виднее.

— Ты считаешь, что я стою в стороне? Ты действительно так считаешь? Разве не я моталась с тобой по материку? Разве не я приехала за тобой на этот вонючий остров?

— Но ты говорила, что он тебе нравится...

— Да. Сейчас он мне нравится. Сейчас я его люблю. Настолько, что не хочу никуда отсюда уезжать. Но ехала я на остров, который не знала и знать не хотела. Хорошо, ты ведешь вторую жизнь, да? Более значительную, отчаянную, рисковую, да? Меня это не касается, ты меня бережешь, да? Я ничего не знаю об этой твоей второй жизни, и это лучше для меня же, да? Ты ведь так считаешь?

— А ты?

— Кончай юлить, Олег. Давай говорить серьезно. Ты опять что-то задумал?

Олег помолчал, медленно и тяжело прошелся по комнате, остановился перед женой, покачался с носка на пятки, наклонился к ней.

— Вот видишь, как хорошо мы понимаем друг друга, как знаем друг друга, да, Олег? С полуслова все становится ясным. Нам даже незачем разговаривать, да? Ты постоял у окна, я постояла в дверях, ты подал заявление, я смахнула слезу, да? Олег, ты останешься в тресте?

— А разве я сказал, что ухожу из треста?

— Значит, остаешься?

— Видишь ли, Женя, все дело в том...

— Олег, сколько у тебя записей в трудовой книжке?

— Двенадцать?

— А сколько тебе лет?

— Тридцать. Будет.

— Если не считать вынужденных простоев — полгода на место. Я правильно посчитала, Олег?

— Но на последнем месте я уже около двух лет.

— Олег, сколько у нас детей?

— У нас нет детей, Женя.

— Почему, Олег? Не отвечай. Я спрашиваю не потому, что не знаю. Я знаю. Кем ты работаешь, Олег? Ты каждое утро обзваниваешь весь остров и собираешь цифирьки, чтобы вписать их в клеточки.

— Я составляю отчеты о работе предприятий за прошедший день. Кроме того, на мне лежит обязанность анализировать эти данные...

— Отлично, Олег! Прекрасно, Олег! Восхитительно!

— Вот видишь, тебе даже нравится, — он сделал безуспешную попытку не заметить издевки.

— Олег, кем работают твои институтские друзья?

— Мои друзья работают министрами, директорами комбинатов, двое защитили кандидатские диссертации, один стал доктором, трое вернулись из заграничных командировок с «Волгами», и один...

— Хватит, Олег. Ты мог бы продолжать, если бы все это была выдумка. Но ведь это не выдумка, ведь все так и есть. Олег, у тебя нет самолюбия.

— Почему? У меня отличное самолюбие. Мы с ним ладим.

— Олег, ты хочешь знать, чем все это кончится? Я уйду от тебя. Я хочу жить нормальной жизнью. Я хочу рожать детей, гордиться своим мужем и время от времени делать обновки. И не только себе, я и тебе хочу делать обновки. Олег, я ведь даже не спрашиваю, куда ты хочешь перейти, на какую работу, кем... Я уверена — ничего дельного тебе не предложат. Никогда.

— Может быть, в данном случае ты и права, но...

— Олег, ведь ты самый обыкновенный, пошлый, примитивный, дешевый, жалкий летун. Ты что-то ищешь в жизни? Нет, ты ничего не ищешь. Ты к чему-то стремишься? Нет. У тебя большая цель? Нет. У тебя маленькая цель? Нет. Ничего у тебя нет. Нет, нет, нет!

— Женя, послушай, у них там отличное место...

— Тринадцатое?

— Знаешь, я решил снова вернуться к практике. Я буду делать бумагу, а не исписывать ее. А какая там охота, рыбалка! А грибы! Поронайская долина славится такими...

— Ты знаешь, как переводится слово «Поронайск»?

— Ну?

— Гнилое место. Это будет твое гнилое место. Олег, я сказала серьезно. Подумай, Олег.

— Мне надо сегодня уехать, Женя. Понимаешь, надо. Обязательно. Это уже зависит не от меня. Я подведу людей.

— Людей? — резко обернулась Женя. — Я не ослышалась? Ты в самом деле сказал, что подведешь людей? Олег, разве ты не подводишь каждый раз меня? Разве не обманываешь меня в моих планах, в моих надеждах, в моих мечтах?

— Ладно, Женя, не будем. Согласись, этот разговор идет в одни ворота. Я не могу тебе ничего ответить сейчас. Я вернусь через неделю, и мы продолжим.

— Нет, Олег. Мы не продолжим этот разговор. Мы его закончим.

 

Обойдя почти весь вокзал, Левашов не увидел ничего интересного, во всяком случае, ничего такого, что могло бы навести его на след преступников. Да он на это и не надеялся. В зале ожидания клокотал цыганский табор, некстати собравшийся в дальнюю дорогу, в парикмахерской куражился пьяный, требуя, чтобы его стригли наголо и никак иначе, в камере хранения два серьезных товарища в полном недоумении стояли перед двумя одинаковыми чемоданами, не зная, какой из них кому принадлежит, и по всему вокзалу были рассыпаны, если можно так выразиться, молодые и не очень молодые, сумрачные и готовые к общению, дремлющие, скучающие и просто никакие пассажиры, ожидавшие отправления поезда. И Левашов, резонно решив, что за ограблением всегда стоит тяга к красивой и безбедной жизни, отправился в ресторан.

Действительно, трудно было предположить, что преступники, набив чемодан деньгами, удержались бы от соблазна посидеть пусть в маленьком, тесном, низком, прокуренном, но все-таки ресторане. Левашов уже не один раз замечал магическое действие этого слова на людей, стремящихся произвести впечатление, гульнуть, шикануть. А его начальник говорил о необъяснимом влиянии этого слова на людей, потенциально склонных к правонарушению. И еще начальник добавлял, что кривая правонарушений в районе ресторанов всегда выше, нежели в других общественных местах.

До отправления оставалось минут тридцать. В это время за столиками сидели лишь пассажиры поезда Южно-Сахалинск — Тымовское. Когда объявят посадку, столики опустеют за несколько минут. Поэтому опытные официанты брали плату одновременно с заказом. Гул голосов в низком дымном зале казался уютным, чуть ли не домашним. Все со знанием дела говорили о тайфунах, снежных заносах и невероятно страшных случаях, которых всегда вдоволь при такой погоде.

Чего только не услышишь на вокзалах, в вагонах островной узкоколейки! Здесь можно встретить людей, которые обходили каждый клочок острова, побывали в бухтах Курил, Камчатки, Японии. И о чем бы ни заходил разговор, у них всегда находилась история по поводу. О нивхских обычаях, ловле кальмаров, встречах с медведем, о командировке, которая длилась сто один день вместо недели, о том, кто как замерзал, тонул, пропадал и все-таки не замерз, не утонул, не пропал. Потом эти рассказы слушатели раскрашивали подробностями собственных похождений, и постепенно складывалась история, которая годами кочевала с острова на остров, уходила на материк и возвращалась обратно. И никого не интересовало — происходило ли все это на самом деле. Такие рассказы с преувеличениями стали своеобразным обрядом на причалах, в аэропортах, гостиницах, на вокзалах...

Порывы ветра за тонкими стенами вполне заменяли оркестр, и буран был словно еще одним собеседником за каждым столом. Да, сейчас он хозяин на острове, но в протяжном вое слышались боль и обреченность, онбудто знал, что его сила не беспредельна, что потом опять будут солнце, синее небо и тишина.

В углу, под обмороженным фикусом, пели про камешки, которые кто-то не переставая бросал с крутого берега прямо в пролив имени Жана Франсуа Лаперуза, рядом без выражения, будто казнясь, пели про путь, оказавшийся слишком далеким и долгим, причем повернуть назад не было никакой возможности. Но самой шумной была теплая украинская компания, которая без зазрения совести превозносила чью-то девушку, сравнивая ее со своей флорой и фауной родной земли: губы — с лепестками роз, голос — с соловьиным пением, фигуру — со стволом тополя...

— Садися, парень, чего стоять-то, — вдруг услышал Левашов.

Он обернулся. Рядом, за столиком, расположились трое ребят.

— Садись, садись, — повторил басом самый крупный из них, с тяжелым и добрым лицом. — Лучше места все равно не найдешь.

Левашов сел, ему тут же придвинули тарелку с заливными гребешками, налили в высокий фужер «Горного воздуха», заверили, что к гребешкам никто не притрагивался.

— Ты давай уминай... А то еще неизвестно, успеет ли к тебе официант добраться до отхода поезда, — проговорил второй парень, с длинными вьющимися волосами.

— На острове давно? — спросил третий — маленький, розовощекий и какой-то слишком уж красивый.

— Три года, — сказал Левашов.

— Как раз срок, — сказал большой парень. — Уезжать не думаешь?

— Что вы, ребята! Только осмотрелся!

— И правильно, — солидно и серьезно одобрил парень. — Да, чтоб не забыть... Меня Иваном зовут. А этого кудлатого — Афонька. Ну и Федор — самый красивый и...

— На первый раз хватит и того, что я самый красивый. А Иван у нас самый толстый.

— А Афоня? — улыбнулся Левашов.

— А он самый умный, — захохотал Афоня.

Знакомство получалось легким, без молчаливого ковыряния в тарелках и спасительных старых анекдотов. Сам Левашов был не из разговорчивых, но иногда он словно забывал о своем характере и без усилий становился болтливым, агрессивно-деловым или невозмутимым до апатичности.

— Далеко едешь? — спросил Иван уважительно.

— До конца, ребята, до Тымовского.

— Не лесоруб, случайно?

— Нет.

— А то давай с нами... Среди лесорубов мы большие люди. Правофланговые производства, можно, сказать. Иван, можно сказать, что мы правофланговые производства? — повернулся Афоня к другу.

— Лучше не надо, — скупо улыбнулся Иван. — Ответственность больно велика.

Левашов, не поднимая головы, осторожно, но внимательно осмотрел руки ребят. И успокоился. Тяжелые пальцы, сломанные ногти, красная кожа — все говорило о том, что ребята не врут. А впрочем, чего не бывает, подумал Левашов. И коль уж такая у меня работа, что подозрительность оборачивается добросовестностью... Мысленно извинившись перед ребятами, он задал первый прощупывающий вопрос:

— А в Южном что вы делали?

— Проветривались, — усмехнулся Федор.

— Легкая перемена обстановки, — сказал Афоня. — Встряска, так сказать. Иван, можно так сказать?

— Заткнись.

— Во-во! А знаешь, почему он мне рот затыкает? Бригадиром был до недавнего времени. И вылетел. С треском. Будто это не Иван из бригадиров вылетел, а ель в тайге рухнула. А знаешь, за что? Несчастный случай у него На участке. Не уберег рабочего. Зацепило веткой, а там ветка потолще этой колонны.

— Но рабочий-то жив? — спросил Левашов, отметив про себя, что ребята ушли от ответа.

— Мозги ему отдавило, — сказал Иван. — Ты думаешь, кого — Афоньку и хлестануло по мозгам.

— А в Южном давно? — чуть иначе повторил вопрос Левашов.

— Какой давно — три дня, — ответил Федор и стал смотреть в зал. — А что, Афоня, женился бы на вон той?

— Один раз уже женился, пока хватит.

— А ты на острове почему оказался? — вдруг спросил Иван Левашова.

— Да как тебе сказать... Не знаю. Засосало, замутило, в месяц рассчитался и вылетел. Не знаю зачем... — Левашов поймал себя на том, что невольно, сам того не желая, заговорил искренне, словно впервые задумался: зачем же он все-таки приехал на остров? — Понимаешь, Ваня, такое было состояние, — он постеснялся сказать слово «чувство», — что... надо, понимаешь? Подальше. И мотанул. А как оно, думаю, люди живут по ту сторону земного шара, на берегу океана, за восемь часовых поясов? И мотанул.

— Во! — восторженно крякнул Иван. — И у нас так же. Было дело — уехали на полгода в отпуск, а сами себе думаем — не вернемся. К черту. Плевать. Поживем и в других краях, лесов, слава богу, у нас хватает, валить не перевалить. Уехали. Месяц в Крыму загорали, две недели по Карпатам гуляли, потом к Афонькиной родне на Кольский махнули, потом в Молдавию, а под конец даже в Бухаре оказались. Вот в Бухаре и задумались: чего делать? Еще полтора месяца отпуска, а мы уж друг на друга смотрим да одно и то же в глазах читаем — вертаться надо. И вернулись. Не-е, — Иван покрутил большой лобастой головой, — засасывает остров, так просто не отпускает. Как-то спрашивает у меня корреспондент из нашей районной газеты: а что, мол, наверно, полюбил ты этот край всей душой? Так я ему чуть по шее не дал. Будто он лапами залез, куда я и сам ступить боюсь.

— Отстояли мы корреспондента, — усмехнулся Федор. — Больше о нашей бригаде ничего не пишет.

— Напишет, — протянул Иван. — Никуда не денется. Мораль у нас на уровне, производительность тоже, технику используем. Напишет.

— А вот ты, — вдруг повернулся Афоня к Левашову. — Можешь сосну против ветра положить? А? Вот сосна, к примеру, а вот в двадцати метрах колышек торчит... Повалишь сосну против ветра так, чтобы она своей верхушкой колышек в землю вогнала?

— Нет, — сказал Левашов. — И ты не сможешь.

— Это почему же?

— Нет сосен на острове. И волков нет.

— Ни одного? — невольно воскликнул Афоня.

— Один есть... В музее.

— А как же он... один-то?

— Через пролив зимой перебежал. По льду.

— Как тот бродяга с Сахалина? Звериной тайною тропой?

— Точно.

— Эх, Афоня, Афоня, — вздохнул Иван, — учат тебя люди, учат, и все без толку...

 

Разговаривая, Левашов осматривал, зал. Бородач перед графинчиком с водкой. Не пьет... Словно ждет кого-то... Под столом саквояж. И сидит он так, чтобы коленкой касаться этого саквояжа. Вот и Пермяков здесь... Болтает с кем-то, по-школьному сложив на столе маленькие руки. Девушка в тренировочном костюме. Не то странно, что она в такой одежде пришла в ресторан, а то странно, что она вообще пришла сюда. Рядом с ней, на подоконнике, сумка... Интересно, поместится в нее пятьдесят тысяч рублей? А вот детина сидит спиной ко всему залу. Странно? Да. Ресторан — это не только место поглощения пищи, это и зрелище. В ресторане всегда садятся так, чтобы видеть большую часть зала. А почему молчат те трое? Незнакомы? Но здесь почти все незнакомы. Трезвые? Нет, не сказал бы... И вещей рядом нет. Не пришли ли они проводить своего? Это было бы ошибкой. Нет, судя по почерку, «работали» далеко не новички.

Вокзал опустел уже через несколько минут после объявления посадки. Не дожидаясь, пока выйдут на перрон последние пассажиры, однорукий киоскер в железнодорожном кителе начал неторопливо собирать с прилавка справочники, путеводители, сборники трудовых законодательств, брошюрки с описанием льгот для работников Севера. Кривоногая кореянка притащила откуда-то мешок опилок, высыпала их посреди зала и стала разбрасывать по полу. Буфетчица за пустыми витринами привычно защелкивала замки на ящиках. Милиционер в полушубке прошел по залу, осмотрел скамейки — не заснул ли кто — и вышел на перрон. Зал ожидания с темными окнами и скамейками из гнутой фанеры опустел и сразу сделался маленьким и унылым.

А буран будто приблизился, стал слышнее, опаснее. Снежинки за стеклами проносились неуловимо быстро, можно было, заметить только их белесые исчезающие следы. Потом где-то совсем рядом загнанно и протяжно прокричал маневровый паровоз.

Когда Левашов подошел к вагону, посадка заканчивалась и у ступенек стояли только двое — парень и девушка. Левашов поставил чемодан на снег и, отвернувшись от ветра, полез в карман за билетом.

— Слушай, Колька! Поехали со мной, а? — Девушка не обращала на Левашова никакого внимания. — Уж коли ты на вокзал пришел — поехали! До Тымовского и обратно, а? И будет у нас свадебное путешествие!

— До свадьбы?

— А ты много видел, чтобы люди после свадьбы путешествовали? Вернемся — как раз заявление созреет. Ну?

— А билет?

— Да какой билет! Я же проводник! У меня персональное купе, и в нем полсотни матрацев, не считая прочих постельных принадлежностей.

— А занятия, Оля? — Парню, видно, хотелось, чтобы не он, а кто-то другой отмел за него все сомнения и колебания.

— Да. какие занятия в буран? Еще неделю занятий не будет, а ты вернешься через два дня... Бери мою сумку и прыгай в вагон. А я вот гражданином займусь, пока он совсем не замерз.

— Не знал я, что можно так просто в персональном купе проехать, — сказал Левашов. — А то бы я вместо билета конфет купил.

— Заметано. Следующий раз имейте в виду, — засмеялась проводница. — Но конфеты я признаю материковские. Не вздумайте здешних, островных, купить. Я их только в зверинец беру.

— Заметано, — улыбнулся Левашов. И подумал — «не они».

По узкому коридору он протиснулся к своему купе, постучал и, не дожидаясь ответа, отодвинул дверь в сторону. В купе сидели двое — мужчина и женщина. Видно было, что между ними шел какой-то свой, не для посторонних разговор.

— Не помешал?

— Что вы! — сказала женщина. — Располагайтесь.

— А то ведь я и покурить могу пойти...

— Еще накуритесь.

— А вы тоже до конца? — спросил Левашов.

— Нет, мы раньше выходим, — охотно ответила женщина, — В Макарове. Боря, правильно? Ведь в Макарове?

Мужчина молчал.

— Так вы макаровские... — как бы про себя сказал Левашов.

— Два года как макаровские, — улыбнулась женщина. Она как-то тяжело, неловко повернулась, пропуская Левашова мимо себя, и сразу стало заметно, что очень скоро их будет трое. «Не они», — подумал Левашов.

 

А ровно в двадцать один сорок пять раздался мерзлый перестук вагонов, состав дернулся и медленно поплыл в темноту. Окна все быстрее проносились мимо милиционера, выхватывая время от времени его сморщенное на ветру лицо. Дежурный подождал, пока исчезнут в снегу огни последнего вагона, и, согнувшись, пошел в здание вокзала.

— Порядок, — сказал милиционер и затрусил вслед за дежурным.

Левашов, не раздеваясь, втиснулся в холодный угол купе, закрыл глаза и попытался еще раз представить себе события, которые произошли этим вечером и втиснули его в вагон несущегося сквозь тайфун поезда...

Итак, их было трое. Они вошли в центральный гастроном за пятнадцать минут до закрытия. Вошли и тут же затерялись среди покупателей. Нетрудно себе представить, как эти трое слонялись среди озабоченных людей, как становились в очереди и снова уходили, бродили из отдела в отдел, конечно же ничего не покупая. Настороженно следили они за каждым выходящим человеком, за работой продавцов и кассиров — не вооружены ли те, не установлена ли в магазине какая-то хитрая сигнализация. А тем временем в магазине становилось все просторнее. Центральные двери, выходящие на проспект, были закрыты, и людей выпускали через подсобное помещение.

И вот наконец остаются в магазине эти трое. Левашов, кажется, видел даже их темные фигуры, слышал, как они невпопад отвечают поторапливающим их продавцам, как, уставившись в витрины, косят глазами в стороны, еще и еще раз проверяя — не остались ли в зале покупатели. А потом наступил момент, когда они решились. Уж больно хорошо все складывалось: двери на проспект наглухо закрыты, громадные витринные стекла заметены почти до самого верха, а инкассатор будет минут через двадцать... Трое подошли сразу к трем кассам магазина — по одному на кассу. Вид пистолета, напряженный взгляд человека, готового на все, неожиданность самого нападения парализовали девчонок. Потом трое прошли в кабинет директора, где дневная выручка готовилась для сдачи инкассатору. Весь небольшой письменный стол был завален деньгами. Большинство продавцов остались в торговом зале, и преступники предусмотрительно закрыли дверь на ключ, благо он торчал в дверях. Только директор, пожилая худенькая женщина, решилась оказать сопротивление. С улицы выстрела никто не слышал.

Самое, может быть, удивительное было в том, что грабители за это время не произнесли ни одного слова. Они все делали молча. Молча угрожали, молча сгребали деньги, а когда директор повисла на руке одного из них, тот молча выстрелил. Потом грабители перерезали телефонный провод и вышли. Снаружи они подперли двери пустыми ящиками и через секунду растворились в снегопаде. Ни следов, ни их самих. Удачное время, ничего не скажешь.

Теперь этот разговор, который слышала продавец кондитерского отдела, когда преступники ожидали закрытия магазина. Чем-то они обратили на себя внимание девушки, и, когда подошли к кассам, она вспомнила, что это те самые, которые стояли несколько минут назад у ее прилавка. И вспомнила те немногие слова, которыми они обменялись. «Смотри, осталось ровно два часа», — сказал один из них, показывая на настенные часы. «Да», — подтвердил второй. «Успеет», — добавил третий.

Часы показывали девятнадцать сорок пять. А поезд на Тымовское отходит в двадцать один сорок пять. Можно ли допустить, что речь шла именно о времени отхода поезда? Куда еще можно было опоздать, если аэропорт закрыт, автомобильные дороги заметены, порт парализован? Нет, остается только вокзал.

И еще одно!.. Один из них сказал слово «успеет». Значит, речь шла о ком-то, кто в ограблении участия не принимал, но на помощь которого они рассчитывали. Выходит, сами они скорее всего остались в городе. А в поезде, разумеется, должен ехать человек, не вызывающий никаких подозрений.

Левашов зябко поежился, вздохнул и вышел в коридор. Пора было что-то предпринимать.

 

Поезд выбился из графика с самого начала. Снежные заносы не позволяли набрать скорость, состав шел медленно, и даже в вагонах, казалось, слышался скрип снега под колесами. Через маленькие снежные бугорки легко можно было перешагнуть, но стальные колеса вязли.

Первый час пути у проводников всегда уходил на растопку печей. И они грохотали жестяными ведрами, совками, занимали друг у друга раскаленные угли и перебегали с ними из вагона в вагон, покрикивая на нерасторопных пассажиров. Все радовались скорому теплу, когда можно будет раздеться, вытянуться на полке и уснуть до утра.

Именно в первый час пути, такой неудобный и холодный, завязывались знакомства, исчезала отчужденность, которая еще на вокзале казалась естественной. Возникало ощущение, будто на время, то ли в шутку, то ли всерьез, люди начинали новую жизнь, и чище и добрее прежней, оборвавшейся где-то там, за стенами вагона. Там оставались неудачи, разочарования, усталость, поступки, о которых не хочется вспоминать. В силу вступали новые законы — законы дороги. Они-обязывали быть добрым и откровенным.

А еще — ты немного гордишься тем, что глубокой ночью несешься по самому краю промерзшего острова. Ты смотришь на себя широко раскрытыми глазами родственников и друзей, оставшихся на большом уютном материке, и думаешь о том, что поезд опаздывает, что холодно, черт возьми, и что деревянная, дребезжащая на ветру гостиница будет переполнена, и тебя уложат в коридоре на продавленной раскладушке, а ночью, проснувшись от скрежета снега за стеной, ты будешь долго лежать без сна и блаженно улыбаться, зная, что утром тебе придется откидывать снег от подъезда, что потом опять где-нибудь занесет дороги, и командировка твоя продлятся на неделю-вторую, а вернувшись в Южный, ты будешь в самых неожиданных местах встречать новых друзей, с которыми мерз в кузове грузовика, в вагоне поезда, в кабине вертолета, «голосовал» на причале, в аэропорту, на таежной дороге...

А между тем на острове встречаются люди, которые говорят о ненависти к этому краю, отнявшему у них здоровье, лучшие годы и еще что-то очень ценное. Они верят, что ненавидят долгую зиму, бесконечные сопки, затянутое дымкой небо, летние туманы, обволакивающие чуть ли не весь белый свет. И наступает момент, когда кто-либо из них устраивает шумное прощание, а услышав рев самолета над головой, доверительно показывает билет на завтрашний рейс. А другие уезжают потихоньку, вроде бы случайно, или попросту не возвращаются из отпуска. Мол, обстоятельства сложились, мол, жена против, мол, здоровье...

Но проходит полгода. И по ночам, когда затихает все вокруг и становится слышен гул бурана на далеком острове, шум прибоя, течение тумана по сырым улочкам поселка, они пишут письма на остров. Неважно, приходит ли ответ — эти письма отправляются самому себе.

И некоторые возвращаются — растерянные, не понимая, что с ними происходит, зачем они уезжали и почему вернулись. И только пришедшее спокойствие говорит о том, что все получилось как нужно, все правильно. Нельзя прожить здесь год, а потом вычеркнуть его из своей жизни как потерянный. Даже уехав и оставшись на материке, со временем ты замечаешь, что этот год светится в твоем прошлом. И полузабытые разговоры, обычная поездка в сопки или по мокрому песку вдоль моря при отливе, прощальный взгляд из иллюминатора самолета на таежный поселок — все приобретает значение, а из воспоминаний об этом ты возвращаешься, как из тревожного сна...

 

Бригадир поезда Дроздов собрался поужинать, когда в дверь купе постучали. На столе были разложены колбаса, нарезанная тонкими кружочками, очищенное яйцо, стояла бутылка с «Горным воздухом»... Бригадир посмотрел на вошедшего Левашова хмуро и нетерпеливо.

— Поговорить надо, — сказал Левашов, задвигая за собой дверь.

— Прям счас? Сию минуту?

Левашов показал удостоверение.

— Вон оно что, — протянул Дроздов. — Что-нибудь случилось? — Он настороженно глянул на Левашова.

— Пока нет. Извините, как вас зовут?

— Дроздов. Федор Васильевич, Дроздов.

— Вы постоянно на этом рейсе?

— Да... Уж лет восемь... Сначала проводником, теперь вот до бригадира поднялся, — Дроздов улыбнулся. — Если так дальше пойдет, глядишь — и управляющим стану.

— Сегодня все идет нормально?

— Если не считать опоздания... Уже полчаса набежало.

— Но когда что-то случается, ведь вы всегда знаете, верно? Я попрошу вас вот о чем... Если появится... ну, подозрительный человек, произойдет какой-нибудь случай из ряда вон... Вы уж, будьте добры, скажите мне, ладно? Федор Васильевич, и еще вот такой хитрый вопрос... Где обычно выходят пассажиры из купейных вагонов?

— Из купейных? Ну где выходят... В Тымовском. До Тымовского редко кто сойдет. Нет смысла брать купейный билет, чтобы проехать несколько часов. Вы заметили, наверно, что на острове люди получают много, но тратят деньги осторожно. Вот командировочные всегда в купейных едут, им один черт. — Заговорив на близкую тему, почувствовав значительность своих познаний, Дроздов оживился, стал доброжелательнее.

— Выходит, в купейных вагонах пассажиры на всем протяжении рейса не меняются? — спросил Левашов.

— Бывает, конечно, что какой-нибудь крохобор до Тымовского в общем махнет, но это редко. Тут какое неудобство... В общие, плацкартные вагоны пассажиры на каждой станции садятся, через две-три остановки выходят. Других-то дорог нет. Так что мы здесь на положении троллейбуса или трамвая в городе.

— Нет, я не о том. Я спрашиваю, случается ли, что в купейных вагонах меняются пассажиры?

— Бывает. А чего не бывает? Все бывает... Вы, к примеру, друга встретили, а у вас в купе есть свободное место. Что же, мне запретить вашему другу перебраться к вам? Могу. Но зачем? Или человек впопыхах купил билет в плацкартный вагон, а потом, умишком пораскинув, решил ехать в купейном. Добро пожаловать!

— Но все эти перемещения происходят с вашего разрешения?

— Такое правило. Но проводники и сами могут, как говорится, по собственной инициативе решить вопрос.

— А вы можете запретить перемещения?

— Еще и как! — усмехнулся Дроздов.

— Тогда я вас вот о чем попрошу... Запрещать категорически не надо, просто накажите проводникам — пусть они всех пассажиров с просьбами такого рода отправляют к вам. А я как-нибудь подойду, и вы мне об этих просьбах расскажите. Чего не бывает, — подмигнул Левашов бригадиру.

 

Некоторое время Левашов и Пермяков стояли в тамбуре молча и, только убедившись, что никто к ним не идет, что они могут поговорить без помех, вопросительно взглянули друг на друга. И улыбнулись, сразу поняв, что похвастаться нечем ни тому, ни другому. Слишком это было бы просто и легко вот так сразу получить какие-то результаты, найти какие-то следы преступника. Оба работали в уголовном розыске не один год и прекрасно знали, что чаще всего так и бывает — начинать приходится с пустого места.

— Знаешь, Серега, — сказал Пермяков, — я вот, глядючи в окно, попытался прикинуть, что мы вообще можем сделать, предпринять... Знаешь, оказывается, почти ничего. Повальный обыск? Незаконно. Трудоемко. Бесполезно, в конце концов. Ходить, смотреть, слушать? Уж больно пассивно, мало надежды на успех. Нет, что ни говори, а задачку нам подсунули на славу. Уж лучше бы остаться снег от управления отгребать.

— Снег ты будешь отгребать в любом случае, — усмехнулся Левашов. — Задержим мы преступника или нет, а от этой работы нас никто не освободит.

— Нет, послушай, что у нас есть? Отпечатки пальцев? Нет. Словесный портрет? Нет. Какие-то признаки одежды, вещей, повадок? Ничего подобного. Серега, у нас даже нет поддержки родного коллектива.

— А приказ начальства? А горячее желание оправдать оказанное доверие?

— Да ну тебя! Боюсь, что эта поездка не прибавит нам лавров. Мы, конечно, выполним свой долг и сделаем все от нас зависящее, мы, конечно, живота не пожалеем...

— Хватит причитать, Гена. Все, что ты говоришь сейчас, побереги для объяснительной записки, когда тебя спросят о причинах невыполнения задания. Как по-твоему, в каком вагоне его надо искать?

— Ясно, в купейном! Где же еще... Задвинул дверь — и никаких гвоздей. Ни мелких воришек, ни любопытных глаз, ни нас с тобой... Я бы на его месте вообще закупил все купе.

— И сразу попался бы. Гена, как ты себе его представляешь?

— Очень просто... Высокий, рыжий, на щеке бородавка, на безымянном пальце левой руки кольцо с красным камнем... Примерно так. А ты?

— Я вот думаю — как ведет себя человек, у которого в чемодане пятьдесят тысяч рублей? Причем добытые грабежом всего два часа назад... Он спокоен, уравновешен? Нет. Он только пытается выглядеть спокойным и уравновешенным. Он весел и беззаботен? Нет. Торчит в коридоре, слушая бесконечный треп о буранах и тайфунах? Может быть, шутит с проводницей? Ищет партнера в картишки переброситься? Бродит по поезду в поисках знакомых? Возмущается неудобством места, бедностью буфета, холодом? Нет. Ничего этого он не делает.

— А чем же он занят? — спросил Пермяков.

— Скорее всего сидит в купе. Молчаливый и настороженный. Или спать завалился, чтобы его поменьше видели. Чтобы не отвечать на дурацкие вопросы попутчиков. Чтобы положить чемодан под голову и знать, что никто не приглядывается к нему... Итак, обоснуемся в двух купейных вагонах — шестом и седьмом. Это около сорока человек. Многих можно отбросить сразу. Надо знакомиться с людьми, Гена. От этого не уйти. Ладно, первое совещание заканчиваем. Ты бери на себя шестой вагон, я останусь в седьмом. В порядке бреда... Мы ищем человека, который неохотно выходит из купе, он насторожен, подозрителен. Если лежит, то скорее притворяется спящим, чем спит на самом деле. Вряд ли он заснет в эту ночь. Значит, мы ищем человека, у которого бессонница. И еще — этот человек притворяется. Он может смеяться, рассказывать анекдоты, молчать или спорить, но все это делает фальшивя, потому что единственное его желание — схватить свой чемодан и скрыться подальше от людей. Мы ищем человека, готового на все.

— Мы ищем вооруженного человека, — добавил Пермяков.

 

За окном протяжно, не переставая выла пурга. Иногда ветер на какую-то секунду утихал, будто собираясь с силами, а потом снова наваливался на вагон. Левашову казалось даже, что он слышит поцарапывание крупных снежинок по стеклу. Сна не было. Поворочавшись на полке, он осторожно спустился вниз, нащупал в темноте дверь...

— Ты куда собрался, кореш? — вдруг раздался голос Бориса.

— Душно что-то... Пойду покурю.

— Пошли вместе.

Они задвинули за собой дверь и направились в тамбур. Здесь пурга сразу стала слышнее.

— Надо было в тот тамбур идти, — сказал Левашов. — Там хоть печка...

— Замерзнем — туда перейдем. — На маленьком мальчишеском лице Бориса застыло выражение озабоченности. — Понимаешь, — заговорил он, — жена... вроде того, что рожать собирается.

— Так это здорово! Зимние дети, говорят, самые крепкие.

— Оно, конечно, так... Но уж больно все это хлопотно... Иногда кажется, что лучше самому все сделать, спокойнее.

— Ну-у, — протянул Левашов. — Это не самый лучший вариант.

— Согласен, — солидно кивнул Борис. — Каждый должен знать свое место и не рыпаться, куда не надо.

Послушав Бориса из-за стены, можно было подумать, что говорит пожилой, плотный человек с тяжелым лицом и неторопливыми движениями. А на самом деле Борис был щупленьким парнишкой небольшого роста, с прямыми белесыми волосами. И щетина на его подбородке росла светлая и мягкая. «Не он», — опять подумал Левашов. Но тут же что-то заставило его усомниться.

— А в Южном что вы делали? — спросил он, пытаясь продышать глазок в толстой изморози на стекле.

— Да мы на материке были. Ухлопали кучу денег и приехали.

— Но ведь дорога оплачивается и туда и обратно...

— Остались бы эти деньги. Они ведь не киснут, не стареют.

— Видишь ли, беда в том, что мы сами имеем обыкновение стареть.

— А!. — Борис досадливо махнул рукой. — Это все то же — стоит ли рыпаться, чтобы доказать кому-то что-то... Знаешь, кореш, я лично, например, никому ничего не хочу доказывать. Никому и ничего! — Борис говорил, все больше волнуясь, и спешил, спешил, будто боялся, что не успеет сказать главное. — Старики зовут нас на материк... Работа, говорят, интересная, театр, стадион, то да се... А спросить — ели они когда-нибудь кетовый балык или икру красную? Если, конечно, не считать наших посылок... А мы здесь едим эту икру столовыми ложками, и вовсе не из консервных банок. И стадион мне не нужен. Не ожирею. Пробежишь двадцать километров на лыжах да обратно двадцать — о стадионе и думать не захочешь. Работа? Что там я строитель, что здесь строитель. Не надо, кореш, рыпаться, не надо суетиться... Жизнь себе идет, и весь треп, что вокруг нее вьется оседает позади, как пыль за грузовиком.

Левашов зябко поежился. В тамбуре было довольно холодно. Через какие-то щели снег все-таки проникал сюда, и снежная пыль, не оседая, стояла в воздухе.

— Во всем этом деле, есть еще один фокус... На материк Таньке хочется. Остров для нее — каторга. Вечером, бывает, сидит-сидит, потом начинает собираться... Туфли надевает белые, платье... «Куда ты?» — спрашиваю. «В театр», — говорит. Ну-ну... Вот соберется, перед зеркалом марафет наведет, а потом подойдет к окну и смотрит на сопки, на туман, на соседский забор... «Мы не опоздаем?» — спрашивает. «Нет, — говорю, — в самый раз поспеем». А у самого мурашки по спине.

— Поживите год на материке, может, ее на остров потянет.

— Хх, — хмыкнул Борис. — И все надбавки полетят, снова на голую ставку садиться...

— А ты не слышал, как один большой оригинал решил много денег заработать? Нет? Напрасно, тебе эту историю надо знать. Но шуточку, когда кто-то бутылки сдал и машину купил ты, конечно, слышал? Так вот, этот инициативный товарищ решил шуточку воплотить в жизнь.

— И что же из этого вышло? — Борис недоверчиво усмехнулся.

— Ничего хорошего не вышло. Что он делает — как только весной навигация открылась, отправился на Итуруп и весь сезон, до глубокой осени, бутылки собирал. А потом зафрахтовал пароход, тот все равно порожняком в Аниву шел. Погрузил свою стеклотару и отчалил. Ну, порт назначения — Анива. Показалась Анива. Запрашивает — какой груз везешь? Капитан отвечает — бутылки. Анива на это говорит, что, мол, не валяй дурака и отвечай как положено, когда тебя спрашивают. Капитан свое гнет — бутылки везу. И уточняет для порядку даже емкость бутылок и все остальное.

— Что же делает диспетчер Анивы?

— Звонит начальнику порта и докладывает обстановку. Начальник тоже не знает, что делать, и на всякий случай командует — пароход в порт не пускать.

— И не пустили?

— Ясно — задержали пароход на рейде. Собрали оперативку: что делать? Никогда такого не было, чтоб с Курил бутылки возили. Ну рыбу, ну консервы, ну крабы! Но бутылки! Пустые! Не было такого. И не будет, сказал начальник. И велел пароход принять на заброшенном причале, а бутылки выгрузить. Там вся команда чуть ли не неделю выгружала их. Будешь в Аниве, спроси — эти бутылки и сейчас там горой лежат.

— А что с инициатором? — спросил Борис.

— Ну, будто сам не знаешь, что бывает за нетрудовые доходы.

— Так ведь не состоялись доходы-то!

— А попытка! А использование государственного транспорта в личных целях! — Левашов рассмеялся, поняв вдруг, что Борис верит каждому его слову. — Ладно, оставим это... У тебя жена-то... когда рожать собирается?

— Недели через две.

— Тогда еще ничего.

— Что ничего?! — насторожился Борис.

— Понимаешь, пока мы с тобой о бутылках калякали, поезд стоял. И сейчас стоит.

— Мать твою за ногу! — пробормотал Борис.

Левашов натянул на ладонь рукав свитера, ухватился за покрытую изморозью ручку и надавил вниз. Ручка не поддавалась. Тогда он несколько раз ударил по ней ногой и дернул дверь на себя. И тут же словно что-то живое, белое, обезумевшее ворвалось в тамбур и забилось в нем, как в западне. Левашов опустился на одну ступеньку и увидел, что сугробы доходят до осей колес. Тогда он спрыгнул в снег и прошел вдоль вагона. Следующее колесо было занесено полностью. И ни одного огонька не пробивалось сквозь несущиеся, вытянутые в полете сугробы. Казалось, поезд стоит на дне снежного потока.

Поднявшись в вагон, Левашов захлопнул за собой дверь и для верности повернул щеколду..

— Ну что? — спросил Борис. — Станция?

— Какая станция... Снег выше колес. Пошли к проводнику.

В служебном купе сидели Оля, парнишка, которого она уговорила ехать с собой, бригадир поезда Дроздов и машинист Денисов.

— Так что получается? Стоим? — спросил Левашов.

— Получается, — ответил Денисов. — Что выходит, то и получается.

— Чего же вы молчите?! — вдруг тонко крикнул Борис.

— А что нам, песни петь? Или кричать надо? Не в кабинете, чай... Да и паровоз от крику не пойдет. Не лошадь...

— И долго стоять будем? — спросил Левашов.

— Пока не поедем.

— Надо ведь сообщить как-то... Ну, что мы застряли...

— Кому положено, тот уж подумал об этом, — с достоинством сказал Дроздов. — А если б не догадался, все равно знают о нас. Со станции Взморье мы вышли, на Тихую не пришли... Вот и весь сказ.

— Значит, не удалось пробиться на север...

— Не удалось, — сокрушенно согласился Денисов. — Что мог — сделал, а вот не удалось. Впадина между станциями, понимаешь... Железная дорога прогиб делает... Тридцать километров прогиб... Тут-то снег и скопился, тут-то он нас и подстерег.

— Но к утру поедем?

— Должно. Если роторы пришлют да расчистят.

— А если не пришлют?

— Могут и не прислать. В буран роторы на шахты посылают, на электростанции. В Синегорск, Быково, Долинск... В Корсаков — там порт... До ближайшей станции тридцать километров. А при таких заносах считай, что все. триста.

— Отдыхайте, ребята, — посоветовала Оля. — В Тымовском разбужу.

Все смолкли, прислушиваясь. Если раньше порывы ветра были даже приятны, потому что поезд все-таки шел, то теперь и в этом вое, и в подкрадывающемся шелесте снежинок, да и в самой неподвижности состава было что-то жутковатое.

 

Утро наступило поздно и как-то уж очень неохотно, темнота будто цеплялась за промерзшие ветви деревьев, за покатые сугробы, за торосы, которыми был утыкан весь берег. Ветер гудел уже не за стенами вагона, а где-то над головой.

Обычно сильные тайфуны быстро выдыхались, но на этот раз к утру буран усилился. В серой мгле рассвета с трудом различались верхушки занесенных деревьев, телеграфные столбы тоже стали короткими, а уцелевшие провода висели на уровне человеческого роста.

Состав стоял черный и безжизненный, будто оставленный здесь сотни лет назад. Где-то рядом начинался океан, замерзший у берега, а дальше — клокочущий, раздраженный, исполосованный бурыми волнами. Насыщенные снегом, они быстро замерзали, попадая на палубы судов, и рыбаки мечтали только об одном — продержаться, не дать льду покрыть палубу и борта. Обмерзшее судно становилось неуправляемым, волны покрывали его все новыми слоями льда, пока оно не скрывалось под водой. Да, рыбакам сейчас было труднее всего. Но зато, что может сравниться с их радостью и чувством победы, когда на горизонте спокойного океана они увидят свой остров и побегут по палубе, давя тяжелыми сапогами острые хрустящие льдинки! А пока, пронизывая взбудораженный воздух, неслись их радиоголоса — одни просили помощи, другие ее предлагали.

Последние известия, которые в то утро слушал весь состав, не принесли ничего утешительного...

...Третий день свирепствует пурга над Корсаковом. В городе полностью прекращено движение всех видов транспорта, закрыт порт. На рейде скопилось два десятка судов с продуктами и товарами первой необходимости. Невзирая на ураганный ветер, работники порта взялись разгрузить несколько судов вручную.

...Как и в прошлые метели, самоотверженно работают бульдозеристы Макарова. Этой ночью они пробились на хлебокомбинат и доставили хлеб в несколько магазинов города.

...Не работают Лермонтовский и Новиковский угольные разрезы, шахты «Долинская», «Шебунино». Прекратили работу леспромхозы и бумажные комбинаты. Во всех отраслях народного хозяйства ощущается острая нехватка топлива, электроэнергии, горючего.

...Четвертые сутки не прекращается пурга на Курилах. Занесены поселки, дороги, прервана телефонная связь, оборваны электропровода. Вторую неделю жители Крабозаводска, Южно-Курильска, городов и поселков Шикотана, Итурупа, Кунашира не получают писем и газет.

...Настоящее мужество проявляют в эти дни труженики села. Трактористы совхоза «Чапаево» двое суток пробивали дорогу к занесенным снегом парникам, чтобы дать воздух и свет рассаде. Вчера все жители совхоза вышли на расчистку дороги к животноводческим фермам, куда уже третий день невозможно доставить корм для животных.

...Все пространство Охотского моря в восточной части Тихого океана сотрясается ураганным ветром и разрывами снежных зарядов. В тяжелое положение попала флотилия японских рыбаков, промышлявшая восточнее Средних Курил. Застигнутые штормом, суда вынуждены были зайти в наши территориальные воды — в залив Касатка на Итурупе. Но сюда ветром нагнало огромные ледяные поля. Часть японской флотилии успела выйти на чистую воду, а семь судов затерло льдами. Одно из них — «Итоки-мару-35» — затонуло, еще одно судно выброшено на берег. Пять судов получили повреждения и продолжают бороться за свою жизнь. Нашим судам, находящимся вблизи этого района, дано указание немедленно следовать к заливу Касатка для оказания помощи...

 

— Оля, — крикнул Левашов. — Подождите!

Девушка остановилась.

— Вы хотите спросить, какие конфеты я люблю?

— Про это мы уже договорились. Островными конфетами вы медведей кормите... Что нового, Оля?

— По слухам, к нам идет ротор.

— Значит, сегодня сдвинемся?

— Трудно сказать. По-моему, вряд ли...

— Да... Повезло ведь тем, кто уже сойти успел.

— А раньше никто и не сходил, — сказала Оля.

— И все, кто сел в Южном...

— Конечно. Вагон-то купейный.

— И то верно... Ну а Коля не жалеет, что поехал?

— А что ему жалеть? — Оля передернула плечами. — Сам напросился!

— А мне показалось, что вы его уговорили...

— Это ему хотелось, чтобы я его уговорила. Вроде бы он здесь ни при чем. Этакая невинная хитрость. Ну пусть думает, что он очень хитрый. Я-то знаю, как все на самом деле...

— И что же, он вот так, без вещей, с бухты-барахты пришел на вокзал и поехал?

— Да какие у него вещи? — удивилась Оля. — Портфель задрипанный — вот и все имущество. Нет, на приданое я и не надеюсь. Ну ладно, пойду, а то он уже бесится.

— Чего ж ему беситься?

— Ревнует. Вы что, до свадьбы все такие?

— Почти. Да, Оля, я хотел спросить... У меня в Тымовском друг живет. Вы не могли бы ему иногда от меня маленькие посылочки передавать? Он бы сам и к поезду приходил...

— Вообще-то правила не разрешают... Но зачем тогда правила, если их не нарушать? — засмеялась она.

— А в этом рейсе вы тоже нарушили правила? — спросил Левашов, даже не надеясь на ответ.

— В этом? Да вы что? Кто в такую погоду о посылочках думает?

Левашов медленно прошел вдоль вагона. «Может быть, она? — подумал он. — Или Коля со своим задрипанным портфелем?..»

 

Разойтись двум встречным в коридоре узкого вагона просто так, на ходу было нелегко. Приходилось останавливаться, прижиматься лопатками к стене, втягивать живот...

Вот в таком коридоре Левашов столкнулся утром со стариком из соседнего купе.

— Извините, молодой человек... Мы с вами до этого нигде не встречались? — спросил тот.

— Не знаю... Может быть.

— А где вы работаете, если не секрет?

— На Курилах. Уруп.

— Нет, не бывал. На Шикотане бывал, на Кунашире, а вот на Урупе не приходилось. Но я ничего не потерял, верно? Там то же, что и везде, — туман, дожди, приливы, отливы. Как говорится, труба пониже да дым пожиже?

— В общем-то люди на островах живут примерно одинаково. Одни хуже, другие лучше, одни интересно, другие скучно, но примерно одинаково. А что касается трубы и дыма... Наша труба — вулкан Колокол, без малого полторы тысячи метров. На Курилах немного найдется подобных. А если дымом назвать туман, то в других местах таких и не бывает.

— Скажите, если не секрет, кем вы работаете? Судя по вашему ярко выраженному патриотизму, вы...

— Сейсмолог.

— Вот оно что! Прошу прощения... за поверхностность суждений. Вы, сейсмологи, смотрите вглубь.

— Да. На поверхности многие вещи выглядят одинаково.

— Я вижу, вы не только сейсмолог, но и философ... — старик неожиданно протянул руку, — давайте знакомиться... Моя фамилия Арнаутов. Иван Никитич. Экономист.

— Левашов. Сергей.

— Очень приятно. А знаете, Сергей, идемте к нам в купе, а? Обсудим проблемы сейсмологии, вы расскажете, что такое цунами и с чем его едят... Если вы, конечно, никуда не спешите...

— Куда спешить...

— Тогда прошу. — Арнаутов широко открыл дверь в свое купе. — Вот познакомьтесь, мои попутчики... Это Олег. Мне кажется, неплохой инженер и человек неплохой, но летун... Хотя нашему купе не изменяет — уже сутки лежит... Вы, Олег, не обижаетесь? А это Виталий. Человек без определенных занятий, как он сам представился. Виталий, я правильно выразился?

— А мне, батя, один черт, как ты выражаешься.

У Виталия было смуглое лицо, длинные пушистые ресницы и тонкие губы.

Виталий сидел закинув ногу за ногу и сцепив пальцы на коленях.

— Ох-хо-хо! — простонал Олег, тяжело переворачиваясь на спину. — Интересно, когда этот буран кончится и кончится ли вообще.

— Разве это буран! — воскликнул Арнаутов. — О! Вы не видели бурана в пятьдесят седьмом году! — Он восторженно причмокнул, будто буран пятьдесят седьмого года был свидетельством его собственной силы и удали в то время. — Приезжаю из командировки — нет дома. Только по скворечне и нашел. А возле трубы соседнего дома стоит мой знакомый пес и, извините, делает черное дело.

— А у вас часто бывают командировки? — спросил Левашов.

— Да, — сказал Арнаутов.

— Что же делают в командировках экономисты?

— Командировочные экономят! — засмеялся Виталий. — Чем больше буран, тем больше экономия!

— А знаете, молодые люди, — сказал Арнаутов, — я даже доволен, что все так получилось... Посидим, отдохнем, языки почешем... Время идет...

— Пенсия идет, — подхватил Виталий.

— К вашему сведению, молодой человек, — сказал старик с достоинством, — у меня уже два года в кармане пенсионная книжка на сто двадцать рублей. Если вы, конечно, что-нибудь понимаете в этих вещах.

— Да уж в ста двадцати разберусь! Но не понимаю, батя, чего же ты сидишь здесь, на острове?

— О-о! — протянул старик многозначительно и обвел всех взглядом, словно призывая в свидетели. — Вы видите, с кем я разговариваю? Я разговариваю с пассажиром, — медленно проговорил Арнаутов, и в его голосе прозвучало презрение.

— От пассажира слышу! — бойко ответил Виталий.

— Ха! А вот я как раз и не пассажир. К вашему сведению, все островитяне делятся на экипаж и пассажиров. Да. Остров — это корабль. На нем есть экипаж, который работает постоянно, по нескольку десятилетий без роздыха. — Арнаутов горделиво глянул на Левашова, — Экипаж! И есть пассажиры, которые отлеживаются в теплых каютах и меняются каждый рейс, другими словами — каждый сезон. Больше одной зимы они не выдерживают.

— Не знаю, батя, из какого ты экипажа, но умотаешь с острова раньше меня. Это точно.

Старик кротко взглянул на Виталия и опустил голову. Помолчав, заговорил тихо и как бы неохотно:

— К вашему сведению, молодой человек, мне отсюда уже не уехать. Слишком долго я жил здесь. Все эти Сочи, Гагры, Крымы не для меня. Делать мне там нечего — это одно, да и помру я там.

— А здесь? — спросил Виталий.

— Старикам нельзя менять место жительства, тем более сахалинским старикам. У меня в Ростове дом, машина, сад яблоневый... Не скажу, чтоб все это легко досталось, но досталось...

— Хорошо живешь, батя! — Виталий покрутил головой. — Я бы не отказался... Ему, видите ли, машина досталась, а он так говорит, будто ему по шее досталось. А скажи, батя, откровенно, не для лохматых ушей — неужели на зарплату ты дом себе построил в славном городе Ростове, да машину купил, да сторожа нанял для своего яблоневого сада? Или нашелся какой-то побочный, независимый доход, а?

Левашов уже хотел было остановить Виталия, но вдруг увидел, как смутился старик.

— Вот так-то, батя, — Виталий тоже уловил перемену в Арнаутове. — А то все мы горазды молодежь учить да себя в пример ставить. Вот спросить тебя в честной компании — на какие такие шиши ты дом в Ростове купил?

— Уж спросили кому надо, — ответил старик.

Посмотрев на Олега, Левашов увидел, что тот лежит на полке, закрыв глаза, и чему-то про себя улыбается. Словно знал он что-то про всех, но не считал нужным говорить об этом.

— Это не разговор, — сказал Левашов. — Так и я у тебя могу спросить, на какие деньги едешь, на какие живешь...

— А я отвечу! Отвечу! Геолог я. А зимой геологи не у дел. Не веришь — возьми карту острова, и я тебе сейчас все речушки, всепоселки, все горы и прочую дребедень наизусть с севера на юг прочешу. Идет? За каждую ошибку, рубль плачу. А если не ошибусь — ты мне десятку! Ну? Вот так-то, братцы-кролики. Вот так-то... А что старик на руку нечист, — сказал Виталий зловещим голосом, — так это факт. Верно, батя?

— Стар я для таких дел...

— Неужто скопить удалось? — дурашливо ужаснулся Виталий.

— Удалось.

— Знаем, как такие вещи удаются. Слыхали, в день отъезда ребята центральный гастроном взяли? Вот им и удалось.

— Я ведь сколько лет думал, — продолжал Арнаутов, — вот в Ростов приеду, тогда уж поживу... Все откладывал, откладывал... А сейчас понял — поздно. Не могу я туда ехать. Видно, с острова мне одна дорога осталась.

— Скажу я тебе, батя, народную мудрость, — Виталий засмеялся. — Год за годом идет, время катится. Кто не блудит, не пьет — ох, спохватится!

— Придется нам о сейсмологии в другой раз поговорить, — сказал Арнаутов и вышел из купе.

Левашов хотел было выйти вслед за ним, но передумал. Он посмотрел на Виталия, мимоходом окинул взглядом чемоданы, узлы, повернулся к Олегу.

— Обиделся старик.

Олег не ответил. Его крупное, мясистое лицо было неподвижно и бесстрастно. Только легкое пренебрежение можно было заметить в выражении глаз, в форме больших сочных губ, в изогнутых бровях.

— Ну и дурак, что обиделся, — отозвался Виталий.

— Он не дурак, — проговорил Олег медленно. — Он — старик. Если бы ты со мной так поговорил...

— Так что было бы?

— Уже отливали бы тебя, — Олег спрыгнул с полки и сел рядом с Виталием, положил ему руку на плечо, участливо заглянул в глаза и повторил: — Отливали бы тебя, парень. Если бы, конечно, захотели. Я бы не стал.

— Чего ж ты не заступился, раз такой смелый?

— Успеется, — улыбнулся Олег. — Тымовское еще не скоро. До Тымовского еще много чего случится, верно говорю? — обернулся он к Левашову.

— Должно, — неопределенно ответил Левашов. — Послушай, а чего он тебя летуном назвал?

— Мы тут маленько о профессиях поговорили, вот я и признался в своем грехе. Летун я, перебежчик.

— Рыба ищет, где глубже, — начал было Виталий, но смолк.

— А сейчас кем работаешь? — спросил Левашов.

— Старшим куда пошлют! — захохотал Виталий.

И Левашов с трудом удержался, чтобы не выбросить его в коридор. Олег ответить не успел, Левашов увидел только, как напряглись и побелели его крупные ноздри. Но он только похлопал Виталия по плечу, раздумчиво так, многообещающе.

 

— Послушай, Сережа, в шестом вагоне едут бичи... Отчаянные ребята и, по-моему, не в ладах с законом.

— Вряд ли те свяжутся с бичами. Публика ненадежная во всех смыслах. Но проверить надо. Сможешь?

— Конечно. Я вроде в друзьях у них.

— Только вот что, Пермяков, ты поосторожней.

— А еще у меня на примете один товарищ, который за все время только один раз в туалет сходил. И то на скорую руку...

— Вот это уже серьезней. Кто он?

— Говорит, что профсоюзный активист...

— Кстати, а ты кто? — спросил Левашов.

— Я снабженец. Помнишь, мы в прошлом году со снабженцами возились? Вот я и взял себе эту легальную специальность. А ты?

— Сейсмолог.

— Это после Урупа?

— Вот-вот... Надеюсь, моих сейсмознаний для широкой аудитории вполне достаточно.

— Послушай, Сергей, откровенно говоря, я в панике. Прошло достаточно времени, чтобы мы приехали в Тымовское, а у нас — ничего да еще немного. А если бы не было этой остановки?

— Не случись эта остановка, все мы вели бы себя немного иначе. И преступник тоже. Да и в Тымовском ребята не сидят сложа руки. Если преступника там должен был встречать сообщник, его, возможно, уже засекли. Если нашего попутчика никто не должен встречать, то все сложнее...

— Как ты думаешь, Серега, у нас есть один шанс из ста?

— Есть. Я думаю, у нас есть даже по шансу на брата. Мы его возьмем, я уверен.

— Ты что, поддерживаешь мой моральный дух? Это ни к чему, я в любом случае сделаю все, что от меня зависит, — верю я в успех или нет.

— Если не веришь — не сделаешь. Не сможешь. Не получится, Пермяков. И ты даже знать не будешь о том, что сделал только половину возможного. Каждую свою неудачу, каждый маленький срыв ты будешь воспринимать как нечто совершенно естественное и неизбежное, с каждой неудачей сил у тебя будет все меньше. Сил будет меньше, ты понимаешь? Если же ты уверен в конечном успехе, то каждая неудача будет тебя... бесить, понял? Ты будешь наполняться энергией, как аккумулятор. Ты станешь гением розыска, хочешь ты того или нет.

— Ну спасибо, Серега, ну утешил.

— Ты напрасно так, я в самом деле уверен, что мы найдем эти деньги. Во-первых, похитить деньги гораздо легче, нежели потом распорядиться ими. Ведь их еще нужно поделить, а, это непростая задача для той публики, которая идет на ограбление. Каждый из них свой собственный риск считает самым отчаянным, свое участие в ограблении — основным и, естественно, за свои страхи денег хочет получить побольше. Хорошо! Мы не возьмем его в поезде. Не узнаем, кто он. Допустим. Но ведь с прибытием поезда в Тымовское поиск не прекращается. Все только начинается, Пермяков. Сейчас у нас первая пристрелка, разведка боем. Главная схватка впереди. Ты всех знаешь, кто едет в твоем вагоне?

— Всех, а как же!

— Их имена, адреса, места работы, семейное положение?

— Откуда, Серега?!

— О чем же ты с ними разговариваешь? Вернее, что ты берешь из разговоров? Что вносишь в записную книжку, когда остаешься в купе один? Ведь это очень просто — уточнить потом правильность тех сведений, которые каждый сообщает о себе. А преступник неизбежно лжет. Он должен лгать, он вынужден это делать, чтобы замести следы.

— Знаешь, вот я слушаю и думаю — не зря ведь Катя так уважает тебя. Мне казалось, что все дело в твоем росте. Рост, конечно, главное, но не единственное... Надо же...

— Ладно, Пермяков, разбежались. Кажется, кто-то идет... «Познакомимся» позже. Не забудь — как можно больше сведений. Самых разнообразных, вроде бы незначительных. В незначительных вещах человек обычно не лжет, у него сил на это не хватает. Он соврет, называя свою фамилию, но имена детей или жены назовет правильно. Он соврет, называя город, где живет, но номер квартиры укажет верный.

За несколько лет жизни на острове Левашов уже сталкивался с бичами, знал их повадки. Они шатались по всему Дальнему Востоку, эти морские, таежные, островные и прочие тунеядцы. Матросы, списанные на берег за всевозможные провинности, рыбаки, ожидающие путины, летуны, люди, которые прибыли сюда в поисках голубой романтики и теперь употреблявшие это слово разве что в качестве ругательства. Среди бичей встречались люди, сбежавшие от жен, долгов, алиментов, от опостылевшей конторской жизни, люди, разочарованные в городах, друзьях, самих себе. Попадались и убежденные сезонники, которые просто ждали момента, чтобы уйти в море, на промысел, в тайгу.

Тяжелую северную богему выдерживали далеко не все, и состав бичей постоянно обновлялся. Матросы в конце концов находили место на судах, рыбаки уходили на лов кальмаров, сайры, крабов, а разочарованные быстро разочаровывались и здесь и убирались восвояси, притихшие и помудревшие.

Ездили бичи чаще всего без билетов, очень радовались, встречая знакомых, бывших друзей. И не только потому, что у них можно было одолжить десятку-другую. Несмотря ни на что, тосковали они по старым временам, когда спали в своих кроватях, со своими женами. На радостях бичи нередко тут же спускали одолженные деньги и охотно выкладывали истории, которые слышали в бесконечных скитаниях или которые придумывали сами.

Открыв утром дверь, Левашов невольно отшатнулся. Чуть ли не с гиканьем по коридору бежали трое парней. Один — здоровенный детина в куртке, второй — щуплый, в каком-то затертом плаще, третий — толстяк в свитере.

Левашов уже хотел вернуться в купе, но остановился. На него в упор смотрела молодая женщина.

— Извините, — сказала она неожиданно громким и низким голосом. — Куда это они? — Женщина кивнула в сторону удалявшегося топота.

— Буфет скоро должны открыть. Проголодались ребята.

— Так чего бежать?

— Нас замело не на один день. А буфет... Там все разнесут за десять минут.

— А почему вы не идете? — Она не спрашивала, она требовала ответа.

— Извините, не понял.

— Я спросила, почему вы не идете в буфет? — спокойно повторила женщина. Она отбросила назад волосы, но взгляда не отвела.

— К буфету пробиться уже невозможно. Все забито до тамбура. Мне интереснее знать — кто же устоял против соблазна раздобыть пару пирожков. В нашем вагоне таких совсем немного. Вот вы, например...

— Послушайте, в поезде около двух десятков детей. Если нас занесло, как вы говорите, не на один день, надо что-то предпринять. Нельзя же допустить, чтобы все продукты расхватали те, у кого плечи пошире или нахальства побольше.

— Знаете, так не пойдет. Вас как зовут?

— Лина, — ответила женщина, помолчав. Она будто решала — стоит ли ей называть свое имя. А когда назвала, у нее появилось такое выражение, будто она пожалела об этом.

— Кто вы такая?

— Методист областного Дворца пионеров.

— А куда едете?

— Куда надо. Еще вопросы есть?

— Есть, но они, по-моему, уже надоели вам.

— Пока мы тут болтаем, там, возможно, уже продукты кончаются. Знаете, я попрошу вас...

— Чтобы легче было просить, вы могли бы поинтересоваться, как меня зовут. Сергеем меня зовут.

— Очень приятно. Сережа, помогите, а? Многие пассажиры рассчитывали сойти с поезда еще ночью и, конечно, ничего не прихватили с собой.

Левашов зачем-то взял с полки шапку, надел, потом, спохватившись, бросил ее на место. Подойдя к служебному купе, он резко отодвинул дверь в сторону и тут же снова задвинул. У самого порога проводница, встав на цыпочки, целовалась с парнишкой.

— Извините, — громко сказал Левашов. — Это я виноват.

— Ничего подобного, — возразила Оля, отодвигая дверь. — Это Колька виноват.

— Дверь виновата, — хмуро проговорил Коля. — Щеколда не держит.

— Оля, послушайте, — начал Левашов, — сейчас буфет откроют...

— Да, в соседнем вагоне. Но там ничего нет. Бутерброды, пирожки... Мы с этими пирожками уже третий рейс делаем.

— Оля, вот этот товарищ, — Левашов показал на Лину, — из Дворца пионеров. Она предложила дельную вещь.

— Нас же занесло! — вмешалась Лина. — Сегодня не отроют. Завтра тоже вряд ли. А в поезде дети.

— В нашем вагоне нет детей, — сказала Оля. — Если не считать этого, — она кивнула на Колю, который все еще хмурился и стеснялся.

— А в других, Оля! Знаете, что завтра начнется?!

Оля сняла с вешалки форменную шапку, надела ее, вскинула руку, щелкнула каблуками.

— Ты, Коля, оставайся. Там очередь, помнут еще... Убери посуду, подмети... Мал ты пока по очередям ходить.

Коля польщенно улыбался.

— Ладно, — говорил он, — смейся, смейся... Ладно...

Впереди шла Оля, за ней Лина, а Левашов прикрывал тыл процессии. Они быстро проскочили через тамбур и вошли в следующий вагон. Пробиться к буфету действительно было почти невозможно, но бичи стояли уже у самого прилавка.

Левашов заметил Пермякова и немного поотстал.

— Ты тоже за пирожками? — спросил он. — Посмотри, кто в вагоне остался. Ведь ты бы на его месте остался?

Оля привычно пробивалась сквозь толпу пассажиров.

— Разрешите... Посторонитесь... Дяденька, уберите, пожалуйста, свой живот, а то мне не пройти! Спасибо вам и вашему животу!

А Лина никак не могла протиснуться мимо детины в куртке из чертовой кожи. Подняв глаза, она увидела его небритое лицо, желтый налет на зубах. Он был уже немолод, и спутанные волосы начинались у него гораздо выше, чем было предусмотрено природой.

— Куда? — спросил он. — Разве мадам так хочет кушать, что, извините, прется без очереди, без стыда и совести, без должного почтения к людям, которых она оставила позади себя... — Он все теснее прижимался к Лине, зная, что отступить ей некуда. Не выдержав, Лина размахнулась и влепила ему пощечину.

— Вон ты как! — протянул парень. — Ну тогда проходи. Мадам действительно хочет кушать. Или, извиняюсь, жрать?

Но едва Лина сделала шаг, дорогу ей преградил другой бич.

— Может, и мне румянец наведешь?

Лина и ему влепила пощечину, понимая, что делает совсем не то, что нужно.

— А теперь моя очередь, — перед ней стоял толстяк в свитере и в фуражке с крабом.

— Пропустите! — Лина зло посмотрела ему в глаза.

— А как же нам быть с пощечиной? Нет, за тобой должок. Пощечина — и проходи. Чем я хуже этих богодулов?

— Противно, — сказала она громко.

— Что противно? — не понял толстяк.

— Бить тебя противно. Стоять рядом с тобой противно.

— А целоваться? Не противно? — И парень обхватил. Лину за плечи. Женщина попыталась вырваться и вдруг почувствовала, что свободна. Между нею и толстяком протиснулась чья-то рука, уперлась в мясистый лоб, над которым красовалась кокарда, и через секунду раздался глухой стук затылка о стену вагона.

— Извини, друг, — сказал Левашов. — Жена. Будущая, правда.

— Спасибо, — бросила на ходу Лина и вслед за Олей проскользнула в буфет. Очередь зашумела, заволновалась, но через несколько минут дверь снова открылась, и показался мощный торс буфетчицы.

— Товарищи, не стойте, — внятно и зычно сказала она. — Буфет работать не будет. Тише! Тише, товарищи проголодавшиеся! Проводники составят списки пассажиров с детьми. Да не волнуйтесь вы, по бутерброду всем достанется. А может, и по пирожку! — рассмеялась буфетчица.

В тамбуре Левашова остановили бичи.

— Слушай, длинный, мы ведь не последний раз видимся? — спросил толстяк. — Когда и где состоится наша следующая встреча, я сообщу тебе дополнительно. По дипломатическим каналам, — он захохотал, оглянувшись на друзей. — А теперь катись.

Левашов шагнул к толстяку, но тот отшатнулся в глубину тамбура.

— Что же ты... Я ведь попрощаться хотел, — сказал Левашов и подумал: «Не они».

 

Машинист Денисов больше всего ценил в человеке безотказность, способность выполнить свою работу, несмотря ни на что. Ты можешь болеть или быть здоровым, можешь радоваться или убиваться — все это не имеет никакого значения, считал Денисов.

Случалось, он выходил в рейс нездоровым, случалось, оставлял больную жену, но никто не припомнит случая, чтобы он отказался от рейса. Выход на смену Денисов воспринимал как наступление вечера или рассвета — ничто не могло помешать ему. Когда приходило время идти на станцию, он ощущал нечто вроде голода, который утолял, становясь к рычагам паровоза.

Когда ночью состав остановился, Денисов в горячке, не задумываясь, схватил лопату и выпрыгнул наружу. Разбросать сугроб не составляло большого труда, да и пассажиры не отказались бы помочь, но в этом уже не было смысла. На расчистку уйдет полчаса, а за это время все пространство под вагонами будет забито снегом.

Сейчас, когда состав стоял уже сутки, Денисов делал последнее, что было в его силах, — время от времени поднимался на крышу вагона и пытался связаться с Южно-Сахалинском по проводам, которые шли вдоль дороги. А замерзнув и ничего не добившись, возвращался в вагон.

Левашов увидел его, когда машинист опять собрался на крышу.

— Так это вы нас ночью в сугробы затащили? — спросил Левашов.

— А ты, конечно, объехал бы сугробы-то?

— Да уж как-нибудь... А сейчас куда?

— А вот... — Денисов распахнул пальто и показал телефонную трубку с болтающимися проводами. Увидев изумление в глазах у Левашова, он хитро подмигнул ему: вот так, мол, учи вас, молодых.

— Как бы не унесло вас... Вы погодите, я оденусь, ладно?

В угольном отсеке они нашли небольшой ломик и, постучав им по схваченной морозом двери, открыли ее. На ровной стене снега четко отпечатались все выступы двери. Взяв широкую лопату, Левашов ткнул ею в верхний угол и сразу почувствовал, как ее зажало там, снаружи. Лопата пружинила, выворачивалась.

— Ничего ветерок, а?

— Авось, — сказал Денисов.

Выбравшись наверх, они увидели, что заносы уже сравнялись с крышей вагонов, а от паровоза осталась лишь труба, коротким черным пнем торчавшая из снега. До проводов можно было дотянуться рукой. Ветер, рассекаясь о них, гудел протяжно и зло.

— К столбу, к столбу идти надо! — прокричал Денисов. — Па́ры! Нужны па́ры проводов! А здесь они перепутаны! Не найдешь!

До столба они добрались минут за десять. Денисов уперся в него спиной, вынул телефонную трубку и кивнул Левашову — давай. Прижав трубку к уху, он накрыл ее высоким воротником и приготовился слушать. А Левашов стал прикладывать оголенные контакты к проводам.

Первая пара проводов молчала. Видно, они были где-то оборваны.

Молчала и вторая пара. Но потом им повезло — они наткнулись на чей-то разговор.

— Алло! Не кладите трубку! Не кладите трубку! — надрывался Денисов, но уже раздались частые гудки отбоя.

Оступившись, Левашов провалился в снег, а выбравшись, никак не мог найти нужные провода. Но вот Денисов опять услышал разговор.

— Оха! Внимание, Оха! Вас вызывает Южный! Ответьте! — с профессиональной четкостью сказала телефонистка.

— Алло! — снова закричал Денисов. — Алло! Девушка! Девушка!

— Чего вы кричите? Даю Южный...

— Послушайте! Говорит машинист поезда двести восемьдесят один! Денисов говорит. Вы слышите? Мы подключились на линии. Нас занесло! Весь состав занесло! Вы слышите? Девушка!

— Соединяю с управлением железной дороги... Даю управление... Занято. Одну минутку... Управляющий? Вас вызывает поезд двести восемьдесят один. Ответьте поезду.

И опять соскользнул проводок, но Левашову удалось быстро восстановить связь. Теперь оба контакта он зажал в кулаки.

— Я слушаю, — Денисов с трудом узнал голос управляющего.

— Владимир Николаевич! Говорит Денисов... Денисов докладывает!

— Куда вы пропали, Денисов? Где вы?

— Сто восемьдесят пятый километр...

— Понял. Записал.

— Нас занесло. Нужен снегоочиститель. Самим не выбраться!

— Ротор вышел вам навстречу, но его тоже занесло. Замело ротор.

— А что прогноз?

— Еще три дня. Еще три дня.

— Владимир Николаевич! У нас двести человек! Нужны продукты!

— Вертолеты не могут подняться. Вы слышите — не могут подняться вертолеты. Нет видимости. Переселите пассажиров в несколько вагонов, весь состав незачем отапливать! Экономьте уголь. Вы слышите? Вам нужно продержаться еще несколько дней. Вертолеты и продукты уже выделены.

— Одну минутку, — сказал Левашов, видя, что разговор кончается. — Скажите телефонистке, пусть соединит с номером... Два семнадцать тридцать четыре.

Денисов передал трубку Левашову, а сам перехватил контакты и отвернулся, спрятав лицо за высокий воротник.

— Степан Федорович? Доброе утро! Левашов говорит.

— Кто? Кто говорит?

— Левашов.

— Откуда ты? Мне сообщили, что ваш поезд занесло...

— Так и есть. Поезд стоит. И будет стоять еще несколько дней.

— Отлично! Это просто здорово! Тебе везет, Левашов!

— Дальше некуда! Степан Федорович, какие новости?

— Он едет в купейном. В седьмом. Одного мы задержали. Пока молчит. И будет молчать, если вы вернетесь ни с чем. И еще одно — директор магазина скончалась. Сейчас все зависит...

Связь оборвалась — где-то не выдержали провода.

Дыру, через которую они выбрались наружу, уже занесло. Левашов потоптался, прошел вдоль вагона и... провалился. Вслед за ним в тамбур соскользнул Денисов.

Переселение закончилось только к вечеру. Теперь за седьмым вагоном шли опустевшие плацкартные. Проводники сразу закрыли их тамбуры на ключ.

В купе к Левашову и молодоженам Оля подселила лесорубов. Вещи ребят не вызывали подозрений. Обычные клеенчатые чемоданчики да коробка из-под обуви.

— А вы до какой станции? — спросил их Борис.

Первый вопрос человека, который опасается попутчиков, подумал Левашов. Что это — обычная осторожность провинциала или нечто большее?

Неожиданно дверь открылась, и Левашов увидел Пермякова.

— Серега! — воскликнул тот. — Вот новость! Оказывается, и ты здесь! А я иду по вагонам — не может быть, думаю, чтобы ни одного знакомого не встретил! И надо же — ты здесь! Ум меркнет!

— Остров потому что, — сказал Иван. — Я вот тебя тоже где-то видел, а где... Ты в Буюклы не приезжал?

— Ты лучше спроси, давно ли я оттуда! — Пермяков беззаботно засмеялся, запрокинув голову назад. Гладко выбрит, из-под свитера выглядывает свежий воротничок рубашки, механически отметил Левашов. У меня-то уж точно вид похуже.

— А ты по какой линии? — поинтересовался Афанасий.

— По линии снабжения, — быстро ответил Пермяков.

— О! Ты тогда нужный человек! Афанасий! — он протянул руку.

— Геннадий. Очень приятно. Очень приятно, — Пермяков всем пожал руки, всем сказал, что его зовут Геннадием, и заверил в том, что ему очень приятно познакомиться с такими ребятами. — А я, значит, иду по составу и ни одной знакомой физиономии. И вдруг вижу — Серега! Надо же!

И Пермяков стал рассказывать какие-то истории, первым смеялся, дергал Левашова за рукав, как бы призывая в свидетели. Потом принялся расспрашивать ребят про Буюклы, про леспромхоз, в котором они работали, про начальство...

— Все ясно. Они ни при чем. Они в самом деле работают в леспромхозе, — спокойно и деловито сказал он, когда ребята вышли покурить.

— В основное время, — заметил Левашов. — А вообще, какого ты черта пришел?

— Соскучился. Как, думаю, поживает мой друг Серега Левашов — ответственный работник Урупской цунамистанции. И потом, я ведь тоже теперь еду, если можно так выразиться, в седьмом вагоне.

— Да, в шестом нашу лавочку можно прикрывать. Я разговаривал со Степаном Федоровичем.

— Да? Как?!

— По телефону. На линии подсоединились. Тебе поклон.

— Спасибо. Что у них?

— Одного задержали. Но улик немного... Степан Федорович сказал, что этот тип едет в седьмом вагоне. Правда, теперь здесь не двадцать человек, а все сорок!

— Но ты ведь помнишь, кто был в вагоне до переселения? Слушай, Серега, надо заставить его зашевелиться.

— А не провернуть ли нам такую вещь, — медленно проговорил Левашов. — У тебя пропадает чемодан. Ты поднимаешь шум, грозишься вызвать милицию, обыскать состав. Короче, устраиваешь легкую истерику, начинаешь всех подозревать и в конце концов приводишь милицию. Через два вагона, кстати, едут двое наших ребят — демобилизованные. Но они в форме, так что воспользоваться их услугами можно... Итак, что делает преступник?

— Он начинает шевелить мозгами, — сказал Пермяков. — Первым делом ему нужно избавиться от денег. Это улика. А вдруг в самом деле милиция устроит обыск? Самое разумное в его положении — припрятать деньги.

— Как? Вот деньги, вот ты с пеной у рта, вот милиционеры...

— Значит, нужно дать ему возможность избавиться от улики стоимостью в пятьдесят тысяч рублей... Я бы на его месте взял чемодан и ушел с поезда.

— Ты не выглядывал наружу? Над нами тайфун, Гена. Скорость ветра — пятьдесят метров в секунду. Деревья валятся. Он выдохнется на первой же сотне метров. Как ты думаешь, он доволен, что состав занесло?

— Вряд ли. Деньги не спрятаны. Дело не сделано. — Пермяков сейчас совсем не был похож на того шумного рубаху-парня, который ворвался в купе час назад. Теперь он был сосредоточен и словно немного опечален какой-то неотступной мыслью.

— А если нам для начала проверить документы? Возможно, у него нет даже разрешения на въезд.

— Как проверить? — Пермяков вскинул густые брови.

— Есть такая возможность.

 

Вечер тянулся мучительно долго. Темные купе, свечи в концах коридоров, храп на полках — все это угнетало. Лесорубы уже который час равнодушно шлепали набрякшими картами — им безделье давалось, наверное, тяжелее всего. Просидев час-другой, Иван вдруг вскакивал и тяжелыми, сильными шагами удалялся по коридору. Он проходил через весь состав и так же быстро возвращался.

— Фу! — говорил он облегченно. — Будто дело какое сделал.

— Всех обошел? Везде отметился? — смеялся кудлатый Афоня.

— Вы бы уж под уши сыграли, что ли, — советовал Левашов.

— Как? — не понял Иван.

— Ну как... Кто проиграет, тому ухо тут же и отделяют. Как два раза продул, так живи без ушей.

— С одними дырками! — захохотал Афоня.

— Нет, под уши я не буду, — сказал Иван и, не доиграв, бросил карты. Он поднял штору и с огорчением уставился на снег за окном. Потом медленно провел по стеклу толстыми пальцами, постучал костяшками по раме, вздохнул и сел. — Ох и вкалывать придется ребятам! Дорог нет, лесовозы под снегом, рембазу еще отрыть надо... А материалы, горючее...

— Да, план февраля завален, — сказал красивый Федор.

— Какой, к черту, февраля! Квартальный уже горит синим пламенем!

— Не впервой, ребята, — успокоил их Афоня. — Учитывая сложные погодные условия, — гнусавым голосом затянул он, видно передразнивая кого-то, — а также неблагоприятное стечение производственных обстоятельств, принято решение снизить план на пятьдесят процентов.

— Наверно, снизят, — согласился Иван.

— Конечно снизят! Еще с перевыполнением закончим квартал!

— Но все равно ребятам вкалывать придется, пока мы в этой берлоге на колесах отсиживаемся.

— Ну и что! — воскликнул Афоня, который никак не мог проникнуться чувством вины. — Мы ведь в командировке! Обмениваемся опытом!

— А ребята уже вкалывают, — упрямо повторил Иван.

— Вот было бы здорово, — у Афони загорелись глаза, — если взять наш остров на буксир да оттащить его в Черное море... Какой был бы край! Весь этот Крым И в подметки не сгодился бы нашему острову! А? Водопады, озера, скалы, сопки, леса...

— Что-то я не слышал, чтобы в Крыму лесоразработки шли... — сказал Федор. — Заповедным стал бы наш остров. Но я бы не стал его в Черное море буксировать. Я бы его в Средиземном оставил. Представляете, вдоль всего Средиземного моря — наш остров! Тепло, светло, мухи не кусают!

— А ребята вкалывают, — вздохнул Иван.

— Да хватит тебе причитать! — возмутился Федор. — Ну в самом деле, вроде я должен объяснительную писать — почему нас в составе замело! Стихия. И все тут,

— Ох, помню, первой зимы испугался, — мечтательно проговорил Афоня. — К марту уже задыхаться стал, казалось, зима второй год идет... Не поверите, я из той зимы выбрался как из ямы... Весна наступила, так я воздух стал открытым ртом хватать. Но какая была зима! — Афоня поцокал языком. — Буран неделю, снег — телеграфных столбов найти не могли, мороз — кошка под окном пройдет, и скрип снега слышен.

— Как же ты не удрал? — спросил Левашов.

— А вот этих касатиков встретил, — Афоня показал головой на Ивана и Федора. — Контакт у меня с ними получился. И скажу я тебе, парень, — Афоня посерьезнел, — когда контакт с людьми есть — никуда не уезжай. Не советую. Вернешься. Никакой климат, никакая зарплата не даст тебе... В общем, ты понял. И еще я скажу тебе, коль уж разговор зашел, — нет на земле ничего, кроме человеческих отношений. Все остальное — так, одежки. Ты их можешь снимать, можешь снова напяливать — это не имеет значения. Был у меня друг... Но вот у него оказалось высшее образование, а у меня его не оказалось. И контакт поломался. Была подруга... Она любила на мужчинах узкие брюки, а у меня были только широкие. И мы разошлись как в море корабли. И жена... Помню, была у меня жена, — Афоня усмехнулся. — Из ванной часами не выпускала — заставляла чуть ли не кипятком мазут из кожи на руках выпаривать. И руки у меня большие были, красные, вот как сейчас. Из парадного костюма они, вишь ли, некрасиво смотрелись. Как клешни. Пришлось развестись. А тот самый корреспондент, которому Иван хотел голову оторвать, первым делом всегда спрашивает у наших ребят: не думаешь ли, мол, с острова уезжать? Можно себе представить, как он относится к острову. Боится он его.

— И правильно делает, — сказал Федор. — Я заметил, что у каждого приезд на остров — это целая история. Это судьба. Не меньше. Я сам в газете работал. В многотиражке. И ушел. Надоело. Суетно. Все время чувствуешь себя как на сцене — говоришь только то, что положено тебе по роли. Газета наша выходила на четырех маленьких страницах, и у нас было четыре сотрудника. Они так и назывались — первая страница, вторая страница. Я был третьей страницей. И по роли говорил только о повышении производительности труда, качестве продукции, себестоимости... Все это важно, но мне наскучило.

— Но самая интересная история у нашего Ивана, верно, Иван? — усмехнулся Афоня. — Нет, ним с ним не тягаться!

— И не тягайся, — невозмутимо ответил Иван. — Куда тебе, задохлику, тягаться.

— А что за история? — спросил Левашов, стараясь, чтобы его вопрос прозвучал не слишком уж заинтересованно.

— Отсидел наш Ваня, — ответил Афоня. — И что я тебе скажу — не поверишь! Снова грозится отсидеть, если случай подвернется.

— Это как? — не понял Левашов.

— Вины он своей не осознал. И суду заявил, а перед этим следователю все толковал, что вины своей не признает. А то бы, может, и условным сроком отделался. Но больно принципиальным родился наш Иван, верно, Иван?

— Заткнись. У меня что вышло, — повернулся он к Левашову, — нарушил я пределы необходимой обороны. Есть, оказывается, такие пределы, и нарушать их никому не позволено. Вот только неведомо мне, где эти пределы начинаются, а где заканчиваются. Когда на тебя с ножом идут, с палкой, с кирпичом, тебе как-то недосуг о пределах-то, подумать, а потом, когда есть время подумать, то оказывается, что ты уже за колючей проволокой сидишь.

— Это как подойти... В конце концов, пределы обороны заканчиваются там, где заканчивается сама оборона, где уже начинается наступление на преступника.

— Ха! Ну ты даешь! — воскликнул Афоня. — Выходит, от преступника только обороняться можно, да? А как ты на него попрешь, то это уже ты вроде бы того, что закон нарушаешь? Сам преступником становишься, да?

— Да погоди ты, зачастил, — остановил друга Иван. — Тут что получается... Для Афони один предел, а для меня другой. Окажись Афоня тогда на моем месте, не было бы его с нами сейчас. Понимаешь, трое пьяных волосатиков к девчонке стали приставать. А ночь темная, пустырь, какая-то стройка. Ну, тут я проходил своей дорогой. Слышу, возня, крики сдавленные какие-то, а мне только того и надо. Я сразу туда. Как увидел... Понимаешь, сразу, мгновенно соображения во мне не стало никакого. Одна злость. И силу в себе почувствовал такую, что только всех крошить. Ну и накрошил... Двое расползлись сами, а третьего люди добрые подобрали. Да и двинул-то я его, как потом выяснилось, один раз, и то после того, как он мне кирпичом по темечку саданул. Я не зверствовал,, нет. Нужды не было. Дали мне немного, можно сказать, справедливо дали. Я ведь понимаю, что судят не только конкретного человека, но вообще, для пользы дела, чтобы другим неповадно было, чтоб порядок среди людей был. Ну а как освободили, то возвращаться мне в свой поселок было неуютно. И прав я, и наказание отбыл, а все-таки что-то поперек стало... Но окажись я снова на том пустыре, — в голосе Ивана послышалась железная непреклонность, — и снова все повторится. Не задумываясь, схлопочу себе еще один срок.

— У нас в леспромхозе завелась одна такая компания, по законам тайги захотелось ребятам пожить, — начал было рассказывать Афоня, но, посмотрев на Ивана, смешался. — Пожили... Пока Иван с ними не поговорил.

— Это другая история, — сказал Иван несколько горделиво. Чувствовалось, что он доволен своим разговором с любителями таежных законов.

 

Левашов вышел из купе. Было поздно. Состав постепенно погружался в тяжелый и беспокойный сон. Воздух был хотя и довольно прохладный, но душный, проветривать вагоны никто не решался — в малейшую щель тут же набивался снег. Отопление работало беспрерывно, но тепла печки давали мало, надо было экономить уголь. К полуночи опустели коридоры, люди старались побыстрее заснуть, чтобы приблизить утро, которое может принести освобождение из этого затянувшегося снежного плена.

Левашов понимал, что в это время лучше всего и самому завалиться спать, а не толкаться по составу. Но он не мог заставить себя уйти в купе и двинулся по составу. Дойдя до конца последнего заселенного вагона, он так же неторопливо пошел обратно.

В своем вагоне Левашов увидел только Колю. Парнишка стоял у окна и так неотрывно смотрел в стекло, будто поезд проносился через полустанки, над речками, мимо озер и сопок. Невольно Левашов тоже глянул в окно; Нет, кроме смутного силуэта, Коля ничего не видел.

— Не спится, Коля?

— Да это я так... Подышать.

— Что-то ты поздновато дышать собрался. Оля у себя?

— А где же ей быть? У себя, в своих владениях. Хозяйка.

— Значит, поссорились? Напрасно.

— Больно много понимает о себе эта Оля, вот что я вам скажу.

— Ну, брат, этот недостаток еще ни одной девушке не мешал. Это даже хорошо. — Левашов окинул взглядом тщедушную Колину фигуру..

— Для нее это, может, и хорошо... А другим каково?

— Кому другим? — улыбнулся Левашов. — Кому? Подруги могут к этому по-разному относиться, это их дело. А мужчине, — последнее слово он проговорил, с трудом погасив улыбку, — мужчине положено вести себя достойно. Женщины к тому и стремятся — чтобы на них злились, из-за них страдали, чтобы добивались их благосклонности... А мужчина к этому должен относиться с улыбкой — он-то знает, что весь спектакль для него и дается!

— В самом деле? — Коля недоверчиво посмотрел на Левашова.

— А ты не знал? Жениться собрался, а такой грамоты не знаешь. Я тебе вот что скажу — ты за Олю держись. Это такая девчонка, что дай бог каждому.

— Да я знаю, — пробасил Коля, уставясь в собственное отражение.

— Вы где познакомились? — наконец-то Левашов мог подойти к делу.

— На улице. Я пристал к ней, через весь город топал сзади. Выпимши, конечно, был малость, с ребятами чей-то день рождения праздновали. Сзади шел и что-то вякал. А она обернулась, посмотрела так на меня, пуговицу застегнула на рубашке, пиджак отряхнула, а потом и спрашивает: «Мальчик, ты заблудился? Ты где живешь?» Так и познакомились...

— Когда свадьба? — спросил Левашов.

— Через месяц. Уже заявление подали.

— А жить где будете? Не в поезде?

— Да нет... К моим родителям поедем. Они на севере живут, в Охе.

— А как они к Оле относятся?

— Они ее не знают. Они вообще ничего не знают. Я так... сюрпризом.

— Хорош сюрприз! — рассмеялся Левашов. — А они не сделают тебе ответный подарочек, не отправят обратно?

— Нет, — уверенно заявил Коля. — Они у меня нефтяники, я тоже нефтяником буду. Оха город большой, и Оле найдется работа.

— А где твои старики в Охе-то живут? Я в городе бывал...

— Таежная, семнадцать, знаете? Как раз напротив нового кинотеатра.

— Знаю, знаю... Новый дом там построили... Квартир на сто, наверно.

— Точно, — обрадовался Коля. — У них двадцать девятая квартира.

— Ну ладно, будущий житель двадцать девятой квартиры, иди мириться. Дам тебе еще один совет — мириться нужно сразу, немедленно. Для тебя же лучше. Все равно тебе ведь придется делать первый шаг. Так вот, чем раньше ты его сделаешь, тем легче, проще. Им-то неважно, кто виноват, главное, чтобы мужчина сделал первый шаг к примирению. А потом она же десять раз покается перед тобой и признает свою вину.

— Заметано, — сказал Коля, решительно направляясь к служебному купе. Но, взявшись за ручку, остановился. Левашов подошел, легко отодвинул дверь в сторону и, когда Коля переступил порог, снова задвинул ее.

— Нет, не он, — вздохнул Левашов не то огорченно, не то с облегчением.

 

Два молоденьких паренька в форме милиции сидели, низко склонившись над откидным столиком. Присмотревшись, Левашов увидел маленькую, с ладонь, шахматную доску, освещенную огарком свечи.

— Так я вроде по делу к вам... Может, оторветесь на минуту?

— На минуту можно, — оба одновременно посмотрели на Левашова.

— Вот мое удостоверение... Посмотрите.

Милиционеры по очереди поднесли маленькую книжечку к свече и молча взглянули друг на друга. Один из них — белобрысый, почти рыжий, с ресницами соломенного цвета — неопределенно хмыкнул, второй — потемнее, коренастее — с сожалением отодвинул шахматы.

— Демобилизовались? — спросил Левашов, присаживаясь.

— Так точно, — ответил крепыш.

— Насовсем?

— Как получится... Отдохнем, прикинем.

— Скорее всего что насовсем, — сказал рыжий.

— Как получится, — повторил крепыш. — По-разному может получиться.

— Ясно. Как вас зовут?

— Меня — Игорь, — сказал рыжий. — А его — Николай.

— Вот что, ребята... Подробности я вам рассказывать не буду. Ни к чему. А суть такова... В поезде едет преступник. По нашим с вами понятиям — особо опасный. Задача простая — его нужно задержать.

— А приметы? — спросил Николай.

— Нет примет.

— Что о нем известно?

— Ничего. В этом все дело. Известно только, что он опасный преступник и его необходимо задержать.

Милиционеры посмотрели друг на друга, потом на Левашова.

— Так вот, ребята, этот тип везет с собой... Нечто вроде саквояжа.

— Это уже легче, — сказал Николай.

— Или рюкзак, — добавил Левашов. — А возможно, чемодан или обычный мешок. Как бы там ни было, но со своим багажом ни за что не согласится расстаться.

— Золото?

— Нет. И потом это неважно. Главное — узнать, кто он. Известно одно — он едет в седьмом вагоне.

— Если известно, какой груз он везет, — начал было Николай, но Левашов перебил его:

— Груз небольшой. Он может уместиться в чемодане, портфеле, за пазухой, в конце концов. Наша задача — лишить его душевного равновесия. Заставить действовать и этим разоблачить себя. Для начала вы пройдете по составу и проверите документы. Большого нарушения в этом нет, и потом... интересы дела требуют. Во всех вагонах, кроме седьмого, можете отнестись к своей задаче почти формально. Но в седьмом смотрите в оба. Меня вы, конечно, не знаете. Встретится еще один наш товарищ — на него тоже ноль внимания. Вот и все.

— Что делать с гражданином, у которого документы не в порядке? — деловито спросил Николай.

— Задержать. Кто вас должен интересовать... Люди без сахалинской прописки. Если нет прописки, должно быть командировочное удостоверение с материка, справка исполкома, разрешение на право пребывания на острове... Все это вы знаете. И еще — никаких чрезвычайных мер. Проверка — ваша работа, скучная, надоевшая. Если обнаружите его, спокойно предложите пройти в купе к бригадиру поезда для выяснения отношений. Вряд ли он применит оружие. Ведь ему некуда скрыться.

— А если у всех документы в порядке?

— Возвращайтесь к себе с чувством исполненного долга. Но! Через час сделайте еще один обход. Не проверяя документов. Просто пройдите по составу. А в седьмом вагоне загляните в каждое купе, посмотрите в глаза каждому пассажиру. Вопросы есть?

— Когда начинать?

— Утром. Часов в девять... Не позже. Ну, ни пуха!

Левашов вернулся в свой вагон и остановился перед купе, в котором жила Лина. И удивленно скривил губы, вдруг почувствовав сердце. «Новости, — подумал он. — Чего это я... Никак старею». Он потер ладонью щетину на подбородке, пригладил волосы, подумал, что бы это еще сделать, но, не придумав ничего, громко постучал в дверь. Выйдя из купе, Лина посмотрела в одну сторону, в другую, подняла глаза на Левашова.

— Так это вы? Что-нибудь случилось?

Левашов опять отметил про себя, что ему нравится ее глуховатый голос. Он смотрел на женщину, словно проверяя свое первое впечатление. Да, ей лет двадцать пять. И вряд ли все ее годы были легки и беззаботны. Левашов быстро взглянул на ее правую руку и, не увидев кольца, снова поднял глаза. Рука Лины невольно вздрогнула, на какую-то секунду она повернула ладонь так, чтобы не было видно ее безымянного пальца, но тут же, будто устыдившись своего смущения, подняла руку к лицу — на, смотри.

— Вам помолчать не с кем, да? — Лина была на голову ниже Левашова, и смотреть вызывающе ей было нелегко.

— Знаете, — усмехнулся Левашов, — у меня деловое предложение — давайте говорить друг другу «ты», а? Поскольку оба мы — жертвы стихии, оба пленники снега, и еще неизвестно, когда кончится вся эта катавасия... Будет просто излишней роскошью говорить «вы». И потом, Лина... Ведь «вы» — это временная форма обращения, так сказать, предварительная.

— Боже, да хватит меня уговаривать.

— Вот и отлично... Ты... одна едешь?

— Почему же... Нас двести человек. — Какой-то беспомощный вызов все время звучал в ее словах. Будто она заранее знала, что ее хотят обидеть, и заранее готовилась к отпору.

— Лина, ты на Урупе бывала когда-нибудь?

— Нет. И знаешь, не чувствую себя несчастной.

— А хочешь побывать?

— А что... Дело только за мной?

— Да.

— Что ж, если это не слишком дорого мне обойдется...

— Что ты имеешь в виду?

— Все, — она в упор посмотрела на Левашова, И он только сейчас увидел как бы в отдельности ее крупные губы, чуть раскосые глаза, широкие скулы, скрещенные на груди руки и беспомощность, в которой она боялась признаться, наверно, даже самой себе.

— Ты родилась в Сибири?

— Да, моя бабушка бурятка.

Они стояли одни в желтом полумраке коридора и невольно говорили вполголоса. Над головой все так же грохотал буран, а из купе доносился разноголосый неутихающий храп.

— Знаешь, — сказал Левашов. — Странное какое-то у меня сейчас состояние... Тебе покупали когда-нибудь велосипед?

— Мне покупали другие вещи... Платья, куклы, потом — путевки.

— Это не то. Лет двадцать назад мне батя купил велосипед. До того времени я катался на чужих — задрипанных, трехколесных. Да и какие это были велосипеды... Собственность всего двора. По-моему, их и на зиму во дворе бросали. А тут — колеса никелем сверкают, звонок такой, что и прикоснуться страшно, руль без единой царапины! Поставил я его в сарай, сел напротив и смотрю... Потом дохну на обод и слежу, как облачко на нем исчезает. И кажется, если сесть на него, то носиться можно по всей земле, и никто не угонится за тобой, и вообще. Знаешь, у меня с тех пор самый счастливый сон — это я в закатанных штанах, с глазами во все лицо, с тощими руками, будто припаянными к рулю, несусь по тропинке. А она петляет, кружит между деревьями, холмами... Трава по сторонам, козы на цепях пасутся, петухи на заборах орут как полоумные. Батя, тогда он еще был, что-то кричит мне, смеется, рукой машет. А я будто лечу над этой тропинкой. Видел я этот сон раза три, и как только он начинается, я уже знаю, что дальше будет, знаю, когда петух закричит, когда батя на повороте покажется и что он крикнет мне.

 

Втиснувшись в угол купе, Арнаутов, казалось, дремал. Но едва Левашов открыл дверь, старик встрепенулся.

— А, это вы! Входите!

— Не помешал?

— А чему вы можете помешать? Разве что лишить меня возможности скучать, хандрить, злиться... За это я скажу только спасибо.

— Где же ваши сожители?

— Разбрелись по составу. Виталию проводница наша приглянулась, все время у нее торчит. Олег оказался любителем преферанса, третьи сутки пульку пишут. По моим подсчетам, они проиграли все вагоны и за паровоз принялись. А вам не скучно? Впрочем, вы, наверно, привыкли на своем Урупе к таким вот заносам, когда неделяминеба не видишь. Да, в маленьких поселках, на маленьких островах иное отношение ко времени.

— Как сказать...

— Ну как же! В городе опоздал на работу на десять минут — и дело разбирает директор. А тут тебя три дня никто не видит, а когда наконец ты появляешься, только и спросят — все ли в порядке? Да и у вас... Господи! Ведь землетрясений десятилетиями не бывает...

— Землетрясения не прекращаются ни на минуту, — сказал Левашов.

— В масштабе Земли? Планеты? Да!

— Нет, в масштабе Курильских островов. Мы ведь ощущаем далеко не все землетрясения. А что касается времени... Хотите, расскажу, как отсчитывают время сейсмологи? Допустим, в двухстах километрах от острова Уруп на дне Тихого океана произошло землетрясение. Тектоническая волна идет к нам минуту, и мы тут же сообщаем о землетрясении в управление гидрометеослужбы, а управление выходит на связь со всеми метеостанциями Курильских островов. Через пять минут предупреждение получают все узлы связи Курил, все пограничные радиостанции на мелких островах. Через пятнадцать минут после первого толчка об опасности цунами знает Камчатка, Москва, Хабаровск, кроме того, сообщение передано на английском языке всем сейсмостанциям Тихого океана. Через двадцать пять минут после того, как дрогнула стрелка нашего сейсмографа, уже закончена эвакуация населения из наиболее опасных мест. И только через сорок минут мы получаем предупреждение от японцев.

— А американцы? — спросил Арнаутов.

— Те далеко. Но обычно цунами проходит почти через весь Тихий океан.

— Сколько же ей требуется на это времени?

— Гораздо меньше, чем хорошему современному самолету.

— Простите, — сказал Арнаутов. — Сколько вам за это платят?

Выцветшие глаза старика были спокойны, брови вскинуты в ожидании ответа.

Левашова поразила его невинная бесцеремонность. Старик даже не отвел глаза, он терпеливо ожидал ответа. А почувствовав, что пауза затянулась, понимающе улыбнулся.

— Нет, здесь тайны нет, — сказал Левашов. — Я только боюсь, что размер моей зарплаты обесценит в ваших глазах мою работу.

— Ну нет, Сережа! После того, что я услышал о сейсмологии, ничто не сможет разочаровать меня. Так сколько же?

— На жизнь хватает;

— На жизнь или прожитие? — настаивал Арнаутов.

В желтоватом свете свечи Левашов видел сухую, морщинистую кожу старика, ввалившиеся глаза, прикрытые тонкими красными веками без ресниц... Седая щетина, выросшая за последние пять дней, придавала старику какой-то запущенный вид. «Он долго не протянет», — неожиданно для себя подумал Левашов, и ему стало жаль старика.

— Вы давно на острове? — спросил Левашов.

— Лет двадцать. Хороший остров, между прочим, — сказал Арнаутов с таким выражением, будто говорил о хорошем доме.

— И вам действительно здоровье не позволяет уехать?

— И здоровье тоже. — Арнаутов поплотнее закутался в пальто, зябко передернул плечами. — Да и куда ехать? В моем возрасте ищут не новых мест, а старых друзей. Но друзьям нельзя расставаться на двадцать лет. Иначе им не о чем будет говорить. Разве что вспоминать... Но за двадцать лет и воспоминания теряют смысл. Знаете, бывает, случайно встретишь на улице знакомого и впадаешь в легкую панику — о чем говорить?

— А там... в Ростове, вы не были женаты?

— Был, — старик неотрывно и пристально смотрел в окно, как если бы в это время поезд проезжал по улицам далекого, залитого солнцем Ростова. Он словно хотел увидеть хотя бы угол знакомой крыши, вывеску соседнего магазина...

— А я люблю дорогу, — сказал Левашов. — Даже такую. Знаете, каждый в дороге находит то, чего ему больше всего не хватает... Одиночество, общество, любовь, лекарство от любви... В дороге находят и друзей и собутыльников, в то же время дорога — хорошее убежище и от друзей и от собутыльников.

— И жизнь тоже дорога, — думая о чем-то своем, сказал Арнаутов. — Только длиннее и опаснее.

— Да, — Левашов поднялся. — Жизнь опасна. От нее умирают.

— Не надо с такой легкостью бросаться этими словами. — Старик тоже поднялся. — Для меня они отнюдь не способ красиво выразиться. Я, может быть, только теперь, только в этом поезде понял, насколько важно в мои годы быть довольным прошедшей жизнью. Конечно, можно быть не удовлетворенным результатами, которых добился, можно их вообще ни во что не ставить...

— И считать, что жизнь прожита зря? — спросил Левашов.

— Нет, я не о том. Наши результаты зависят не только от нас. Я бы даже сказал, что итог жизни человека зависит от него гораздо в меньшей степени, чем от обстоятельств, от людей, с которыми ему пришлось схватиться...

— А если этот человек не схватывался с людьми?

— Такого не бывает, — убежденно сказал Арнаутов. — Любое сотрудничество — это схватка. Любовь, дружба, работа — это схватка. Схватка со своей слабостью, пассивностью, с соблазнами, схватка с силой и агрессивностью других людей, с их авторитетом, достоинством, влиянием!

— А зачем схватываться с чужим достоинством?

— Вы меня не понимаете. Я говорю не в том смысле, что нужно обязательно уничтожать это чужое достоинство, я говорю схватываться в том смысле, что при столкновении с чужим достоинством, при встрече с чужим влиянием нужно уметь отстоять, оградить, утвердить свое собственное достоинство, отстоять свои границы. Вот о чем я говорю! Но мы отвлеклись. Так вот, можно быть не удовлетворенным результатами, которых добился к концу жизни, но человеку нужно быть уверенным в том, что он принимал правильные решения. Что он поступал в полном соответствии со своими убеждениями, целями, привязанностями. Что он не отступился от них ни в одном своем решении и поступке. Вот что главное. А результаты... они могут быть, могут не быть... не так важно.

— Вы не уверены, что ваши поступки были верны?

— Нет. Я уверен в том, что они были ошибочны. Поэтому и результаты меня не радуют. Машина, сад, дом... Я не могу гордиться этим. А человек должен, понимаете, должен чем-то гордиться к концу жизни! Иначе очень неприятно помирать!

— По-моему, вам еще рано об этом думать, — неуверенно проговорил Левашов.

— Да бросьте вы эти дежурные фразы! О чем еще думать человеку в конце шестого десятка? Ну да ладно... Вы, надеюсь, еще заглянете?

 

А потом пройдет много лет, ты будешь жить далеко от этих мест, и однажды утром, выглянув в окно, увидишь, что идет снег. Тебя поразит — до чего же он маленький и невзрачный! Это будет даже не снег, а воспоминание о нем. Он тонким слоем покрывает карниз твоего окна, деревянную планку балкона, сквозь него проступают ребра жестяных листов на крыше соседнего дома. А внизу, брезгливо поднимая лапы, идет кошка по щиколотку в снегу. Визжат радостно дети, таская по двору санки, и тебе хорошо будет слышно, как скрежещут полозья, натыкаясь на торчащие из снега мерзлые комья земли. И, слушая этот грустный скрежет, глядя на эту хилую зиму, ты вспомнишь Синегорск — маленький сказочный поселок среди заснеженных сопок. Сквозь снег просвечивает глубокая зелень елей, а домики на дне распадка, узкая быстрая речка кажутся игрушечными, будто вчера лишь сделанными для какого-то детского фильма. От каждого двора к главной улице через речку переброшены мостики — узкие, широкие, с аккуратными резными перилами, с обычными жердинами вместо перил, а там, где один берег выше другого, мостики сделаны с перепадами, со ступеньками, некоторые мостики крытые, и прихожая в доме начинается еще на противоположном берегу.

Над речкой наметены сугробы, и она течет где-то под снегом, иногда только вырываясь на свободу и бликуя темной чистой водой. Идет медленный крупный снег. Солнце только что село за сопки, и хотя до вечера еще далеко, улицы, тени от деревьев, узкие распадки, уходящие извилистыми ущельями на запад, — все, это уже насыщено синевой. Снежинки, пролетая над освещенным склоном сопки, кажутся ярко-розовыми, как пеликаний пух, а опускаясь и попадая в тень, становятся голубыми. И ты видишь, что слева от тебя идет голубой снег, а справа — розовый. Но вот снежная туча уходит в сторону, и над головой вдруг распахивается пропасть неба. Потом медленно наплывает еще одна туча, и снова начинает идти густой сине-розовый снегопад. И как в детском фильме: заснеженные крыши домов, сопки, ели с одной стороны синие, а с другой — розовые.

 

Короткая свеча просвечивалась насквозь, словно внутри ее трепетал еще один язычок пламени. Положив подбородок на ладони, Левашов с бездумным вниманием смотрел, как капли стеарина рывками скользят по застывшим потекам, срываются на столик и быстро мутнеют, покрываясь мелкими морщинками.

Над головой привычно гудел буран, но сейчас он напоминал Левашову другой гул — подземный, который он слышал во время землетрясения па Урупе, когда казалось, что где-то глубоко под землей ворочаются громадные жернова, сотрясающие скалистый островок. В то время Левашов был в сопках и увидел, как вдруг тысячи уток с криками поднялись над озером. Подойдя ближе, он увидел, что озеро вспучилось и осело. Уровень воды опускался все ниже, ниже, и вот показалось влажное, илистое дно. В крике уток слышалось чуть ли не изумление.

Оглянувшись, он увидел, как в полной тишине, с тихим шорохом на него шло море. Волна была высотой метра полтора, но какая-то всклокоченная, нетерпеливая. Левашов бросился вверх, на вершину сопки. Море не отставало. Несколько раз волна хватала его за ноги, но Левашов успевал сделать еще один отчаянный прыжок, еще один, еще... И когда, задыхаясь, он свалился у дерева, обхватив ствол руками, чтобы не смыло, не унесло в океан, волна, будто раздумывая, остановилась в двух шагах, сникла, сразу потеряв силу и упругость, и начала отступать.

Он знал, что отдыхать нельзя — следующая волна может быть посильнее. Так и случилось. Когда он поднялся еще на полсотни метров, вторая волна все-таки догнала его, смяла, окатила щепками, грязью, вырванной травой, листьями...

До поселка он добрался к вечеру, и тут снова начались толчки. В здании маяка хлопали двери, сыпалась штукатурка, звенели разбитые окна, словно кто-то, громадный и невидимый, бегал по лестницам, сотрясая стены. И уж совсем жутко стало, когда замкнулись контакты и в полной темноте луч вдруг вспыхнул сам по себе, а сирена взревела жалобно и обреченно. К маяку боялись подходить, как к большому раненому зверю. По стенам маяка, как молнии, пробежали трещины, а он все ревел, будто звал на помощь. Иногда крик затихал, но опять вздрагивала земля, и маяк вскрикивал, как от боли.

Но главные события происходили в двухстах километрах восточнее Курил, на глубине десяти тысяч метров. Там грохнул взрыв, от которого, как эхо, пошла на остров волна, пошла свободно и безнаказанно. Когда цунами начинается с отлива, море, отступая, оставляет на суше тонны рыбы — легкую добычу мальчишек, которые, бесстрашно бегая между камнями, успевают собрать бьющих хвостами окуней, кальмаров, осьминогов и, завидев вздувшийся на поверхности воды вал, взбегают на возвышенность. Отступив, словно для того, чтобы набраться сил, море обрушивается на берег. И баржи оказываются в сопках, реки меняют русла, приливной волной лодки тащит против течения. Волна перетирает, уничтожает плантации моллюсков, и рыба уходит искать новую пищу, и гибнут от голода стада каланов, и долго еще валяются на берегу туши китов с переломанными костями...

Левашов уже не видел, как захлебнулась в стеарине и погасла свеча. Маленькое светлое цунами набегало на берег, лизало нагретые солнцем камешки, откатывалось, набегало снова... А он барахтался в этой волне, переворачивался на спину, и солнце слепило его яркими, теплыми лучами, и был он настолько легок, молод, счастлив, что уже не мог не оказаться в том самом сне, где он ехал на велосипеде по узкой тропинке, а отец что-то кричал ему, радостно размахивая руками.

 

Конечно, Левашов понимал, что затея с проверкой документов вряд ли позволит ему тут же разоблачить преступника. Слишком это было бы легко. Так не бывает. Да и какой преступник, не имея документов, будет держать деньги при себе! Опять же трудно поверить в то, что грабители отправили деньги с человеком, у которого нет прописки. Нет, уж если они так тщательно подготовили ограбление, то и здесь надо ожидать такой же предусмотрительности. А что они предусмотреть не могли? Конечно, тайфун. Теперь их планы сорваны. Во всяком случае, в том, что касается сроков. И если деньги сейчас действительно в поезде, то доставщик должен быть в легкой панике. Ведь следствие идет, он понимает, что милиция в Южном не сидит сложа руки, он понимает, что как бы ни было продумано ограбление, следы они оставили по той простой причине, что не оставить их невозможно. И у милиции есть время поискать эти следы, сделать выводы и принять меры. Вполне возможно, на конечной станции его уже поджидают. Да, невеселое у него, должно быть, сейчас настроение.

Когда милиционеры подошли к седьмому вагону, уже весь состав знал, что у пассажиров проверяются документы. Одни молча приготовили паспорта, справки, пропуска, другие удивлялись, третьи откровенно посмеивались над незадачливыми милиционерами, вздумавшими устраивать проверку в занесенном поезде.

— Это чтобы злодей не убежал! — хохотал Виталий. — А то возьмет и убежит! Ищи его тогда в снегах!

— Проверяют — значит, надо, — рассудительно заметил Арнаутов. — Остров, пограничная зона.. Зря вы посмешище устроили, нехорошо. Вот, прошу обратить внимание, — старик обратился к милиционеру, — с тех пор как я получил бессрочный паспорт, здесь стоит только одна печать о прописке и одна — с места работы.

— Молодец, папаша! Так держать! — сказал Олег. — Зато мне скоро вкладыш придется брать. Скажите, а вкладыш в паспорт делается? — спросил Олег у милиционера.

— Обычно до вкладыша дело не доходит, — ответил Николай, возвращая паспорт Олегу. — Обычно новый выдается.

— Уж потерял бы ты его, что ли, — сказал Арнаутов. — Десять рублей штраф, зато ни одной печати... Приличней все-таки.

— Аккуратней надо с документами обращаться, — строго сказал Николай. — Обложку купили бы, что ли...

— Потрепанным паспортом возмущаться нечего, — сказал Олег. — Им гордиться надо.

— Особенно если еще и морда потрепанная, — не удержался Виталий.

— А, — протянул Олег. — И ты здесь... Хорошо, что напомнил о себе, а то я уж забывать стал. Хожу все время и думаю — что-то мне сделать надо, а вот что — никак не мог вспомнить.

— А что сделать? — настороженно спросил Виталий.

— Одно небольшое воспитательное мероприятие.

— Смотри осторожней воспитывай... А то один все тигров воспитывал.

— С тиграми я не связываюсь, — улыбнулся Олег. — А вот ослу позвонки посчитать — не откажусь. — И Олег вдруг вроде шутя большим пальцем резко ткнул Виталия в живот. Виталий поперхнулся, задохнулся, на глазах показались слезы. Олег смотрел на него спокойно, даже с интересом.

— Ну и шуточки у тебя... — наконец проговорил Виталий.

— И это все? — Олег разочарованно вытянул губы. — А я надеялся, что ты захочешь мне сдачи дать...

Борис долго искал паспорт, не нашел и показал справку с места работы о том, что он действительно уезжал на материк в отпуск. Левашов протянул паспорт молча. Игорь молча посмотрел его и вернул, даже не взглянув на Левашова.

— Скажите, а чем вызвана проверка? — спросила Лина.

— Такой порядок.

— Вы не знаете или не хотите ответить?

— А вы как думаете? — повернулся к ней Игорь.

— Думаю, что не знаете.

— Совершенно верно. Правда, приятно оказаться правой?

— А все-таки, ребята, что случилось? — спросил Олег. — Сколько езжу — первый раз такая проверка.

— Если, конечно, не секрет, — присоединился к просьбе Борис.

— Случилось то, что и должно было случиться, — Николай понизил голос. — Пассажира ограбили. Чемодан увели.

— Там бичи вон едут, — произнес мужчина, который, кажется, первый раз вышел из своего купе. Утяжеленная нижняя часть тела выдавала конторского работника. — Я бы на вашем месте вначале их проверил. Чреватый народ...

— Проверили, — сказал Николай. — В порядке у них документы. А вы, значит, будете... Кнышев? Так вот, товарищ Кнышев, паспорт ваш просрочен. Как это понимать?

— За последние два года мне первый раз приходится паспорт показывать. Я уже и забыл, что он есть у меня.

— А что у вас есть, кроме паспорта?

— Удостоверение. Инструктор профсоюза угольщиков.

— Не угольщиков, а работников угольной промышленности, — поправил его Арнаутов. — Инструктор должен это знать.

— Что положено — знаю, — ответил Кнышев. — И знаю, как вести себя с пожилыми людьми, которые суют нос не в свои дела. — Он повернулся спиной к Арнаутову, отгородив его от милиционеров.

Федор молча протянул Игорю все три паспорта, и лесорубы продолжали играть в карты. Так же молча Федор взял паспорта и не глядя бросил их на полку.

— Ну а вы, молодой человек, — обратился Николай к тезке, стоявшему в дверях служебного купе. — У вас уже есть паспорт или обойдемся свидетельством о рождении?

— Вообще-то есть, — смутился Коля. — Только я дома оставил... Забыл. Но у меня удостоверение училища... Вот.

— Так, — протянул Николай. — У тебя что же, практика в поезде?

— Никакая не практика! — вступилась Оля. — Едет парень — и пусть едет. Мать у него заболела в Тымовском. Что же он, и к матери не может съездить?

— Нет, почему же... Конечно, он может проведать свою маму. Но я думаю, он слишком рано уехал от нее. Ему бы с мамой еще немного побыть.

Ушли милиционеры, разбрелись пассажиры, стихли голоса в коридоре. Левашов забрался на полку и закрыл глаза. Внизу о чем-то шептались Таня с Борисом, молча шлепали картами лесорубы, будто издалека доносились еле слышные порывы ветра.

Итак, если в порядке бреда прикинуть — какова реакция преступника? Первая неожиданность — остановка поезда. Но буран наверняка не организован, значит, можно быть спокойным. Тем более что в такую погоду милиции не до него. Занесенные поселки, нарушенная связь, бездействующие аэропорты, спасательные работы по всему острову... А вот проверка документов на пятый день после остановки поезда — это неспроста. Правда, милиционер сказал, что кого-то ограбили... Что же в таком случае даст проверка? Непонятно... Или молодые милиционеры решили проявить инициативу? Странная инициатива. Документы проверили по всему составу... Неужели они связались с Южным? Если искали меня, думает преступник, значит, можно предположить, что те попались. Но им нет никакого смысла выдавать меня... Выходит, милиционеры не врут. А если так, то вполне возможно, они начнут искать этот пропавший чемодан...

Дверь открылась, и в купе заглянули милиционеры. Они внимательно осмотрели всех, чуть помедлили, словно бы раздумывая, словно колеблясь, и закрыли дверь. «Молодцы, — подумал Левашов. — Это как раз то, что нужно».

Итак, открывается дверь, и преступник встречается глазами с милиционерами. Он готов дать отпор, готов ответить на любой вопрос, пошутить, засмеяться, возмутиться, но... Ничего не происходит. Милиционеры молча задвигают дверь. Значит, они хотели убедиться, что он здесь?

Что делает преступник? Прежде всего он должен подумать о том, чтобы избавить себя от неприятных случайностей. Деньги нужно спрятать — вдруг милиция поинтересуется его вещами. Спрятать... Куда? В своем купе неплохо, но опасно. Попутчики подтвердят, что эта сумка или чемодан принадлежат ему. Куда вообще можно спрятать деньги? Коридор... Туалет... Тамбур... Угольные ящики... Служебные купе...

 

На острове большим уважением пользуются люди, немало повидавшие, поездившие на своем веку. Впрочем, человека бывалого ценят и уважают везде, но на острове к нему относятся еще и с каким-то ревнивым чувством, будто он в чем-то обошел вас, но вы все-таки не теряете надежды обойти его и, таким образом, восстановить, с вашей точки зрения, справедливость. Дело тут, наверно, в том, что на остров приезжают в основном люди, которые ценят новые края. Поэтому так часты здесь разговоры о всевозможных медвежьих углах, маленьких островках, не отмеченных на карте озерах, поэтому так подробны здесь разговоры о дорогах, о том, как, куда лучше добраться, как лучше выбраться.

Вот и Левашов, знавший остров довольно неплохо, не упускал случая поговорить о нем. Во-первых, это облегчало выполнение задания, поскольку он общался со многими людьми, а во-вторых, чего греха таить, — хотелось и ему прихвастнуть своими поездками.

— Послушай, — с восхищением спросил Иван, — ты что, в самом деле все Курилы объездил?

— Такая работа, ребята! Вы вон тоже по всему Сахалину помотались, а это больше, чем Курилы.

— А лесоразработок там нету? — спросил Афоня.

— Вот этого нет. Но если надумаешь пойти в рыбаки или геологи, работа найдется.

— И на Тюленьем острове был? — спросил Федор.

— Но это же не Курилы... Это к вашим лесоразработкам ближе, чем к островам.

— Как же не Курилы?! — воскликнул Афоня.

— Помолчи, — сказал Иван негромко. — Помолчи и послушай.

— Не понравилось мне там, — продолжал Левашов. — Воняет.

— Как воняет? — У Федора было такое выражение, будто оскорбили лично его.

— Ну как... Остров маленький, а сивучей... Земли не видно. С коммунальными услугами там пока еще слабовато. Но все-таки здорово! Птичьи базары каждую весну. Жить там, конечно, ни к чему, но побывать — здорово.

— И на Зеленом острове был? Там, говорят, дикие лошади бродят? — спросил Афоня почему-то шепотом.

— Бродят, — подтвердил Левашов. — Правда, не столько дикие, сколько, одичавшие. Табун со времен войны остался... Людей нет, вот лошади и живут на воле. Неказистые, правда, лошаденки, но самые настоящие мустанги. Ничего, Афоня, ты еще молодой, побываешь, посмотришь.

— Это кто, Афоня молодой? — Федор хмыкнул. — Афоня уже алименты выплатил. Так что у него, можно сказать, вторая молодость открылась...

— А у тебя и первой не было, и второй не будет, — отрезал Афоня. — А Горячий пляж видел? — повернулся он к Левашову.

— Ну, ребята, Горячий пляж совсем рядом. Это же Кунашир. Рейсовые пароходы ходят.

— И что же, он в самом деле горячий?

— Через подошву печет. Там, понимаете, вулкан рядом, от него в весь жар. Что интересно, берег каменистый, как волна отбежит — тут уж не зевай! — хватай рыбешку и выбрасывай на берег. Между камнями ее всегда полно. Окунь морской попадается, еще кое-чего... Так вот, поймаешь голыми руками рыбу, заворачиваешь в газету и зарываешь в песок. Считай, что она уже на сковородке. Через полчаса — такое блюдо, ребята, сравнить не с чем!

Левашов рассмеялся, увидев, как лесорубы дружно проглотили слюну.

— Ладно, не будем про блюда, не тот случай... Но рыбалка однажды там случилась знаменитая. Надумали ребята с Кунашира рыбку половить. Ну, у пограничников отметились, те предупредили их насчет погоды, в общем, отчалили в море. Катерок у них был небольшой, одно только название что катер, так, лодка с мотором. Плавали они, плавали, но настало время домой возвращаться. Опять же пограничники подошли, говорят, хватит, ребята, туман сгущается.

— Поворачивать надо! — невольно воскликнул Афоня.

— Повернули. Туман плотный, низкий, носа лодки с кормы не видно. Опять же стемнело, и, как на грех, мотор заглох. Моториста среди них дельного не было, сели они на весла и помаленьку поплыли. Благо, погода тихая, волна небольшая. Ребята не растерялись, бывалые потому как были, но когда поняли, что заблудились, кричать начали и ракеты в воздух пускать. Слышат, отзывается кто-то. Потом еще голоса в темноте раздались с одной стороны, с другой... Но когда подошли ближе да прислушались, оторопь их взяла. Язык-то японский! Присмотрелись — огни в тумане, лебедка постукивает, якорные цепи звенят. Только тогда и догадались, что в порту они.

— В японском?!

— Ну! Как им удалось все японские кордоны пройти — непонятно. То, что наши пограничники пропустили их — тут все ясно. Те предупредили их и отчалили. Опять же убедились, что в лодке все свои. Ведь в одном поселке не один год живут, не один раз выручали друг друга.

— А голова все равно должна быть, — серьезно сказал Иван.

— Так вот, начали наши ребята лодку тихонько разворачивать на сто восемьдесят. Головы сразу светлые стали. Что-то японцы еще в темноте кричали, а ребята знай гребут. И что бы вы думали? Выбрались. Где-то через час услышали катер, по звуку мотора узнали — свой. Подобрали их, конечно. Но шуму было! А что ты хочешь, самовольно за границу смотались и обратно вернулись... Большинство испугом отделалось, но один начальничек с ними был, невысокого, правда, пошиба, — того с работы сняли, выговор с занесением вкатили... Но, по слухам, восстановился уже.

 

Из купе показалось растерянное лицо Бориса.

— Ребята... Это... Вроде того... Начинается!

— Что начинается?

— Ну эти... роды. Надо бы что-то сделать, а, ребята? — Борис походил сейчас на испуганного и беспомощного мальчишку. В коридоре уже столпились люди, но никто не знал, что предпринять.

— Ничего страшного, — сказал Арнаутов. — Раньше такие вещи вообще без врачей происходили. Природа все предусмотрела на тот случай, если врача не будет. Вы побудьте с ней, а я схожу узнать, может, среди пассажиров есть врач...

— Ей врач сказал, что через неделю, а то и через две...

— Ну, мил человек, мы здесь уже почти неделю торчим, и потом с нами случилось в некотором роде чрезвычайное происшествие.

Арнаутов постучал в дверь служебного купе.

— Видите ли... Она рожает... Таня то есть... — сказал он Оле.

— Да что она, с ума сошла?! — И Оля бросилась в купе.

Таня лежала, запрокинув голову. Лицо ее при желтом свете свечи казалось застывшим, и только руки скользили, скользили по животу.

— Ну что делать, что делать! — твердила Оля, выйдя в коридор. — И надо же — в моем вагоне! Нет чтобы этой Верке повезло. И все мне, все мне!

— Оля, ты успокойся. — Лина взяла девушку под локоть. — В нашем вагоне врачей нет, мы узнали. Надо пройти по составу, пусть проводники спросят у пассажиров. И через пять минут все будет ясно.

— Да, да... Конечно.

Оля протиснулась через забитый коридор, выбежала в тамбур. В наступившей тишине слышно было, как грохнула дверь. И все особенно четко, как бы внове, услышали настойчивый гул ветра.

— Ну, с кем спорить, что пацан родится? — спросил Афоня.

— А на что спорить, на штаны? — захохотал Виталий.

— Зачем на штаны.... Как приезжаем, ведешь меня в ресторан и кормишь, пока я не скажу — хватит. Мяса хочется, жареного, с корочкой, чтобы на нем еще пузыри лопались... И лимоном его побрызгать. И на второе — тоже мясо. И тоже с корочкой и лимонным соком. Разрежешь, а от него — дух! И на третье — мясо...

— Заткнись! — свирепо сказал Иван. — Мне это мясо каждую ночь снится. Только я его в рот, а оно вроде нарисовано и из бумажки вырезано. А сегодня колбаса приснилась, толстая, мягкая... А потом смотрю — это глина раскрашенная. Хватил я эту колбасу об пол, она и рассыпалась на мелкие кусочки. Тут какие-то собаки набежали, стали подбирать...

— Собаки — это хорошо, — сказал Олег. — А хотите про медведя?

— А что там с медведем? — спросил Иван.

— А то с медведем, что убили его. Вы никогда не были на празднике зимы у нивхов? Ну-у, вы много потеряли. — Олег выпятил вперед сочную нижнюю губу. — Что до разных там плясок, гонок на оленях, собаках, художественной самодеятельности — все это вы знаете. Я сам ездил и на оленях, и на собаках — хлопотно. Было однажды, даже прирученного медведя в сани запрягли, и ничего, тащил.

— А что, потащит! — убежденно сказал Афоня.

— Так вот о медведе... Центр и гвоздь всего праздника — убиение медведя. Надо убить медведя. Он у них вроде священного зверя, и если убить его как надо, то целый год и рыба будет ловиться, и дети рождаться, и все остальное будет в ажуре. Но порешить медведя полагается не из винтовки или ружья, нет, это нужно сделать оружием предков — стрелой!

— А что, можно! Запросто!

— Легко сказать — стрелой, а пусть попробует нынешний нивх убить нынешнего медведя из лука! Во-первых, медведи стали большие и злые, а луки нивхи разучились делать. Ну с луками кое-как выкрутились. Написали в какое-то материковское «Динамо» и оттуда выслали им лук спортивный. И тут вторая загвоздка — будь ты хоть какой нивх, но ни председатель колхоза, ни участковый милиционер не позволят тебе рисковать собственной жизнью. И кто решится на медведя идти с луком?! Это же смешно... Да и нивх уже не тот. Образование у него, специальность, жизненные планы, если можно так сказать, технику безопасности он изучал. Решили — медведя надо растить самим, как говорится, в своем коллективе. Так и сделали — стали растить медведей в клетках. Малышами из берлог берут и каждую зиму по одному убивают во славу предков. И нивх цел, и обычай сыт. Правда, пока медведь вырастает, он ручным становится, по поселку чуть ли не свободно разгуливает, и нашему брату в общем-то жалко его убивать, но обычай суров.

— Так что праздник? — как-то настороженно спросил Иван.

— И вот наступает, праздник. Железными цепями приковывают разнесчастного медведя за все четыре лапы к столбам, а самый сильный и отважный начинает из лука в него стрелы пулять. Но спортивная стрела только шкуру медведю пробивает, не больше. Что там начинается? Медведь ревет, большинство участников праздника сами не свои от радости, а храбрый воин знай стрелы пускает. Выпустит полный колчан, мальчишки стрелы подберут, из медведя повыдергают, а воин опять их в дело пускает. В общем, зрелище не для слабых.

— А медведь? — почему-то шепотом спросил Федор.

— Добивают его потом ножами. Шкура, конечно, подпорченной оказывается, но зато желчь в полной сохранности. Самому почетному гостю на празднике отдают и шкуру и желчь.

— Зачем? — опять спросил Федор.

— Шкуру под ноги стелют, а желчь — лучшее средство от ревматизма, радикулита и еще чего-то, не помню уже. Несколько капель на полстакана коньяка — и будь здоров. Как рукой.

— Врешь! — с неожиданной злостью сказал Иван.

— Как это вру? — удивился Олег. — Ты насчет желчи не веришь?

— Про желчь — не знаю. А на празднике у нивхов я был. Хороший праздник. Веселый.

— И я говорю, что веселый, — Олег снисходительно улыбнулся.

— Хороший праздник, — повторил Иван. — Был я у них. И медведя они не убивают, давно уже не убивают. Дура, они же охотники, им совесть не позволит вот так с медведем. Он священный у них, ну вроде бы как корова в Индии. Напрасно ты так на них, не надо. Они хорошие ребята.

— Ну извини, друг, — Олег виновато развел руками.

— Кстати, о медведе. — Арнаутов, почувствовал, что нужно как-то сгладить впечатление, оставшееся после рассказа Олега. — Был у нас начальник четвертого участка некий Фетисов. Пошел он однажды на рыбалку, забрался по речушке за пятую или десятую сопку, пристроился и начал ловить. Место глухое, рыба непуганая, и сидит Фетисов не нарадуется. Поймал рыбку и через себя, поймал еще одну — туда же. Речка там горная, быстрая, шумная, просидел он час, и уже ни шума, ни вообще ничего на свете не слышит. И вдруг чувствует — кто-то в спину ему дышит, горячо так дышит. Оборачивается Фетисов спокойно так, даже взгляд от поплавка не отрывая, а над ним — медведь. И росту в нем — как сарай, а лапы на живот свесил — рыбы ждет.

— Я бы тут же в воду! — воскликнул Афоня.

— А наш Фетисов заорал таким благим матом, что эхо, наверно, до сих пор по сопкам гуляет. И только он заорал, в горле у него что-то оборвалось. Ну а медведь посмотрел, посмотрел на него, как на дурака последнего, покачал так головой да и пошел вперевалочку. Что до начальника четвертого участка Фетисова, так он до сих пор и слова сказать не может, сипит, и все. Как проклятье какое на него нашло. А начальник участка без голоса — сами понимаете... Ему, может, тот голос нужнее, чем певцу какому.

— А медведь?

— А надо вам сказать, что тот медведь с тех пор повадился к рыбакам пристраиваться. Как увидит человека с удочкой, сядет в сторонке и ждет. Близко уже, правда, не подходит. А если видит, что не замечают его, — ревет тихонько так, ветки ломает, камушки с горки пускает, здесь, мол, я. Ну, конечно, это уже не рыбалка...

 

В вагон вбежала радостная Оля. За ней торопливо шли две женщины.

— Чего столпились? Не собирайтесь — коридор должен быть свободным! — громко сказала одна из женщин, и всем сразу стало легче. Значит, нашелся человек, который все возьмет на себя. — Аптечка есть? — спросила она у проводницы.

— Есть вообще-то... ящичек... Я сейчас.

— Захватите несколько постельных комплектов. И растопите титан. Пусть ребята снегу принесут. Халаты хорошо бы достать. Спросите у буфетчицы. Может, у пассажиров есть карманные фонарики — несите сколько найдете. А впрочем, у вас должны быть служебные фонари. Команды сыпались как из мешка.

— Это врач? — спросил Левашов у Оли.

— Врач, — кивнула Оля. — Зубной.

— А вторая?

— Ветеринар из зверосовхоза.

Чертыхаясь и ругая себя за безалаберность, проводники выгребали из пыльных, рассохшихся аптечек флакончики с йодом и зеленкой, плоские пакетики, с бинтами, таблетки в выцветших обертках.

Лесорубы собирали на крыше вагона снег, набивали его в наволочки и сбрасывали в тамбур. Левашов с Линой засыпали снег в чайный титан. Денисов, пробравшись к паровозу, наскреб еще два ведра угля, и вскоре в седьмом вагоне заметно потеплело. Безымянная старушка принесла два пакета стерильной ваты, за которой не один день бегала по аптекам Южного. Буфетчица перегретым утюгом проглаживала швы своего парадного халата.

А когда в третьем часу ночи из пятого купе послышался крик ребенка, вскоре об этом узнал весь состав. У какого-то рыбака нашлись две сигнальные ракеты — он не поленился среди ночи выбраться на крышу вагона и запустил их одну за другой в черное гудящее небо. Маленькие яркие огоньки тут же подхватил ветер, и рыбак даже не видел, как ракеты взорвались, как пылали в снегопаде разноцветные огни и сгорали, не успев, упасть.

Потом в вагон торжественно вошла буфетчица с весами. Карманы ее халата провисали от тяжести гирь. Буфетчицу пропустили в купе, там протерли водкой тарелки и взвесили ребенка. Вскоре все знали — девочка весит два девятьсот и звать ее будут Надя.

 

— Что-нибудь заметил? — спросил Левашов.

— Ничего интересного. Хотя вся эта суматоха с родами была ему очень на руку.

— Ни с чемоданом, ни с сумкой в коридоре никто не появлялся?

— Нет. Буфетчица прошла с весами, но в них ничего не спрячешь.

— А аптечные ящики? Он не мог ими воспользоваться?

— Они в купе у Оли. Их всего три — наш, из соседнего вагона и еще откуда-то... Из четвертого, что ли...

— А этот рыбак, который на крышу поднимался? — спросил Левашов. — У него ничего с собой не было?

— Я ему тамбур открывал. Душа парень.

— Что-то не видно этого поганца Кнышева... Профинструктора...

— В другой вагон выселился.

— А вещи? — спросил Левашов.

— Унес с собой. У него один большой чемодан. Денег там нет. Я помогал ему укладываться.

— Знаешь, что я подумал... Сейчас любой может выселиться в другой вагон и оставить свой чемодан в купе. В каждом столько набито народу, что никто не знает, где чьи вещи.

— Не исключено, но маловероятно. Рискованно.

— Ладно, Гена. Иди отдыхай, а я заступаю на дежурство. В случае чего я в пятом купе. Да, ты где это побриться опять успел?

— Ха! Было бы желание! — Пермяков был польщен. — Есть тут один обладатель механической бритвы... Но ты ему не понравишься.

 

— Добрый вечер, товарищ бригадир, — сказал Левашов, присев и удобно ссутулившись у столика.

— А! Здравствуйте! — Дроздов приподнялся с полки, опустил ноги в валенках на пол и застегнул пуговицы кителя.

— Что новенького?

— А ничего. Сидим и сидеть будем. Разгрузочная неделька получилась. Говорят, печеночникам полезно.

— Ротор не идет?

— Какой ротор... Откуда?

— А в поезде все нормально?

— Если наше положение можно назвать нормальным... — Дроздов хмурился, словно был чем-то недоволен. Наконец Левашов понял — бригадир был недоволен собой. Мятый китель, щетина на подбородке, скомканная постель — все это лишало его уверенности, как бы обезоруживало.

— И ничего чрезвычайного не произошло?

Дроздов пожал плечами.

— Никто не ушел с поезда?

— В такую погоду? Это нужно рехнуться.

— Ничего ни у кого не пропало?

— В смысле украли? Нет, жалоб не поступало. На холод жаловались, на тесноту после переселения, вопросы задают — когда поедем, когда продукты подбросят... Ведь, между нами говоря, в поезде... голод. Один товарищ вез домой три килограмма шоколадных конфет — вчера вечером мы их раздали детям. А одна старушка отдала трехлитровую банку красной икры, так что детей мы и завтра сможем как-то поддержать. А в общем-то — голод. Самый настоящий.

— Да... Нехорошо получилось. Федор Васильевич, я хотел вас предупредить. Если кто о проверке документов спросит — ответьте, что так и должно быть. Мол, порядок такой. А может быть, запомните, кто спрашивал... — Левашов исподлобья глянул на бригадира.

— Вы спрашивали, не пропало ли у кого что... Я вот вспомнил... У проводницы из седьмого вагона пропал ключ.

— У Оли? Какой ключ? От каких дверей?

— От всех дверей. От туалетных, от купе, от тамбуров. Все двери можно открыть этим ключом и пройти состав из конца в конец.

— А она не потеряла его?

— Нет. Он был у нее на кольце вместе с другими ключами. Так вот, другие на месте, а этого нет.

— Ну спасибо. Спокойной ночи.

 

А снаружи, заглушая снежные разряды, гудел тайфун. На сотни километров вокруг не было иных звуков, кроме надсадного глухого воя. Казалось, над головой с грохотом проносится бесконечный железнодорожный состав. Иногда, не выдержав напора ветра, с мерзлым треском валилось дерево или выворачивались доски из крыш. На пятые сутки скрылись под снегом реки и дороги, исчезли мелкие поселки, станции, будки стрелочников.

Во время такого снежного шабаша тебя вдруг охватывает острая тоска по самой обыкновенной пыли. Невольно представляешь, как идешь плохонькой проселочной дорогой, как тебя обгоняет дребезжащий грузовик, поднимая клубы пыли. Ты ничего не видишь в этой пыли, она скрипит на зубах, оседает на волосы — и тебя захлестывает счастье. Наступает момент, когда снег становится невыносимым. Слишком уж он вездесущ, слишком многое в его власти. Но когда кончается буран, и ты-видишь, как бульдозеры расширяют дороги, как постепенно из снега показываются верхушки деревьев, заборы, ты чувствуешь радость победы. В небе торжествующе ревут мощные лайнеры, уходят на таежные дороги грузовики, легко и празднично скользят по сверкающим сопкам разноцветные лыжники, и солнце отражается в каждом склоне, повороте дороги. Острую до слез радость вызывают мудрый рокот бульдозера, рейсовый автобус, самолет, тяжело оседающий при посадке, свежий номер газеты, открытые магазины, озабоченные крики паровозов на вокзале.

У каждого складывается свой образ острова, свое представление о нем. Конечно, можно найти таких, кто, вернувшись оттуда, говорит только о крабах, кетовых балыках, красной икре и прочих подробностях местной кухни. Для других остров — это порт, море, корабли на рейде, и все их самые милые воспоминания связаны именно с этими вещами. А для третьих — это тайга, еще для кого-то — побережье, пустынное и таинственное побережье, стекающие с сопок речушки, уходящие куда-то в глубь острова влажные и сумрачные распадки. Встречаются люди, готовые весь остров назвать Медвежьей охотой, или Зимней рыбалкой, или Сбором грибов и ягод, потому что в таком количестве и таких размеров грибы и ягоды встречаются только здесь.

Но всех объединяет тайфун. Для всех это событие, это происшествие, приключение не только в географическом или погодном смысле слова. Тайфун — это нечто личное, что врывается в тебя и будоражит, как встреча с чем-то действительно значительным в жизни.

 

Левашов проснулся неожиданно, как от толчка. Гулко и тяжело стучало сердце. Посмотрев на часы, он убедился, что спал недолго — минут десять. И успокоился. Некоторое время лежал прислушиваясь. Вагон спал. Только из соседнего купе доносились негромкие голоса, говорили неторопливо, с длинными паузами. Но вот послышались... В коридоре? Да, в коридоре. Крадущиеся, почти неслышные шаги. Левашов напрасно всматривался в заранее оставленную щель — он ничего не увидел. Но шаги уже удалялись.

Хлопнула дверь тамбура. Куда же он? Ведь дальше идут пустые вагоны... Может, кто-то решил покурить? Но зачем тогда красться?

Левашов осторожно отодвинул дверь. Тишина. Только мощные всхрапы за тонкой перегородкой, Ковровая дорожка на полу глушила шаги, и Левашов прошел в конец коридора. Дверь открыта. Так вот почему у Оли пропал ключ... В пустом вагоне послышался неясный звук — кто-то шел обратно. В левой руке Левашов держал фонарь, в правой — пистолет. Он снял предохранитель и вжался в темный угол тамбура. Вот кто-то вошел, постоял прислушиваясь, потом быстро закрыл дверь на ключ и проскользнул в вагон.

И только тогда Левашов перевел дух. И тут же снова остановил дыхание, прислушиваясь к почти бесшумным шагам в коридоре. Шаг, еще шаг, третий, четвертый... Остановка... Еще два шага. И осторожное нажатие на ручку двери. Потом дверь поползла в сторону, заскрипела — и металлический щелчок. Дверь закрылась.

 

Виталий долго ворочался, кряхтел и чувствовал себя некрасивым. В голову лезли мысли о том, какое он слабое и никудышное существо, и что должность у него, в общем-то, никудышная, и что скорее всего он неудачник и никогда не будет жить так, как ему хочется. Только ощущая превосходство — должностное, физическое, какое угодно, — Виталий мог радоваться жизни. Он отлично чувствовал себя с людьми, которые ниже его, старше по возрасту. Виталий заметно оживлялся в обществе лысых, толстых, людей менее его образованных или хуже, чем он, одетых.

С начальством Виталий вел себя скромно и почтительно. И не потому, что боялся или хотел получить какую-то выгоду, нет. Просто он был уверен, что с начальством так и нужно вести себя, нужно оказывать мелкие услуги, забегать вперед, чтобы открыть дверь, предупредительно улыбаться при встрече, угощать, если подворачивается случай. Это, считал он, просто хороший тон. С людьми, от которых хоть в чем-то зависела его судьба, он чувствовал себя робко и неуверенно, терялся, не знал, что сказать, как повернуться, собственные мысли казались ему не просто неуместными, а постыдно бездарными, о которых даже заикнуться было бы глупо.

От невеселого раздумья его отвлекла фраза, которую произнес Арнаутов. И только тогда Виталий осознал, что в купе уже давно идет разговор между стариком и высоким парнем из соседнего купе.

— Я уже расплатился за все подлости, которые совершу, — резко сказал Арнаутов. — Я расплатился за них своим одиночеством, десятилетиями, из которых не могу вспомнить ни одного дня!

— Слушай, батя, а за прошлые подлости ты тоже расплатился? — спросил Виталий, перегнувшись с полки.

— Да! Я сначала плачу, а потом уже поступаюкак мне вздумается!

— А разве поступать как вздумается — это поступать подло? — негромко спросил Левашов, глянув на старика исподлобья.

Арнаутов уже набрал было воздуха, чтобы ответить, но неожиданно сник и промолчал. В купе наступила тишина. Слышались голоса из коридора, где-то очень далеко гудел ветер, и медленно-медленно на маленьком столике у окна шевелился светлый круг от свечи.

— Все, ребята, гаси свечи! Ночь!

В дверях стояла Оля. Морозная, розовая, и в ее волосах, на бровях таяли снежинки. Все повернулись к ней, будто увидели нечто поразительное, чего до сих пор не замечали.

— Эх, Оля! — вздохнул Арнаутов. — Был бы я помоложе лет на сорок...

— И что тогда? — засмеялась девушка.

— А-что, взял бы тогда тебя в жены. Ей-богу, взял бы. И на Колю твоего не посмотрел бы.

— Ну а меня хотя бы спросили?

— И спрашивать не стал бы. Нет, не стал бы, — повторил Арнаутов, будто еще раз убеждаясь в правильности такого решения.

— Берите сейчас!

— И сейчас бы взял, — серьезно и печально сказал старик.

— Так что, по рукам?

— Что ты! Бабка ему такую трепку задаст! Последние волосы выдернет! — воскликнул Виталий.

— Боже, какой глупый, — пробормотал старик. Он поднялся, с усилием распрямился, шагнул к девушке и некоторое время стоял не двигаясь в своем черном длинном пальто и с непокрытой головой. Потом медленно поднял руку, осторожно провел ею по прохладной, в каплях растаявшего снега щеке девушки. Никто не проронил ни слова. Арнаутов повернулся и, сгорбившись, сел.

— Оля, как вы попали на остров? — спросил Левашов, чтобы нарушить неловкое молчание.

— А, ничего интересного! — Оля махнула рукой. — На путину прикатила. Не в рейс, конечно, на рыбообработку. Ну и забросили нас на Курилы, в Крабозаводск. И только по баракам рассовали, приходит телеграмма — умерла мама. А тут, как назло, неделю штормило, пароходы и не появлялись в порту. Похоронили без меня. А я... ну что, поревела, поревела да и осталась. Возвращаться не к чему было, да и не к кому. Начальство, правда, в положение вошло, пристроили меня в хорошую бригаду, чтоб заработать могла. А осенью, после путины, в Южный приехала. Нашла квартиру, заплатила за полгода вперед и с тех пор на материк даже не ездила. Лет пять уже. И пошло — зимой я в проводниках, а летом — на рыбообработке. Один раз на плавбазе даже к самой Америке добиралась... Знаете, почти к берегу подходили, огни видны, они нас овощами снабжали, пищей свежей...

— Нет, бабы, они есть бабы! — возмутился на своей полке Виталий. — Человек, можно сказать, возле самой Америки был, а о чем речь ведет? О свежей пище и овощах!

— Ты! Тюря нехлебанная! Когда ты в море месяц пробудешь и вдоволь рыбки поешь на первое, на второе и на третье, вот тогда мы с тобой об овощах поговорим.

— А я с тобой и сейчас согласен о чем угодно ночь напролет говорить! А? Может, столкуемся? Главное — Колю из твоего купе вытурить...

— Жаль, что ты на второй полке, не дотянусь, — с сожалением сказала Оля и вышла.

— Ничего, — протянул Виталий, переворачиваясь на спину. — Столкуемся. Не сегодня, так завтра... Не с тобой, так с другой... Не об этом, так об том... Столкуемся. Никуда никто не денется.

 

Пермяков пришел под утро.

— Вот, оказывается, как ты дежуришь, — сказал он. — Дрыхнешь без задних ног!

— Виноват... — Левашов приподнялся на полке, сел, пригладил волосы. — Дежурства отменяются, — сказал он, когда они вышли в коридор. — Проведем, товарищ Пермяков, маленький следственный эксперимент.

— Интересно. Какая роль отводится мне?

— Не беспокойся, справишься. Отойдем к тамбуру. Так... Становись у самой двери. А теперь сделай семь шагов на цыпочках в глубь коридора. И заметь, у какого купе ты окажешься. Смелей, это недалеко.

— Я оказался у твоего купе, — сказал Пермяков, вернувшись.

— А теперь еще раз. Только шаги делай побольше.

Пермяков вышел в коридор, прижался спиной к двери и начал отмерять шаги. При счете семь он остановился и посмотрел на дверь купе. Вернулся.

— Не хватило примерно полтора шага до седьмого купе, — сказал он. — А прошлый раз я остановился у пятого. Твое ведь пятое? Что-нибудь случилось?

— Пошли.

Постояв в тамбуре, они торопясь проскочили в восьмой вагон. Постояли прислушиваясь. Левашов включил фонарь, бросил луч по полкам, по окнам...

— Подожди, Серега... А ну-ка посвети на пол... Видишь?

На полу, покрытом искрящейся изморозью, виднелись следы. Кто-то совсем недавно, потоптавшись, большими шагами прошел в глубину вагона.

— Как же это он? — в недоумении проговорил Левашов. — Такая неосторожность... Может, провокация?

— Никакой провокации. Он приходил сюда без фонаря. Поэтому собственных следов видеть не мог. А о том, что на полу образовалась изморозь, ему и в голову не пришло.

— Да, все учесть невозможно... Надо же, изморозь... Следы пересекали вагон и выходили в тамбур.

— Здесь должен быть угольный ящик... — Левашов осмотрел пол, стенку. — Вот! — Открыв металлическую дверцу, он направил луч в нишу. Там, прикрытый угольным мешком, стоял небольшой клеенчатый чемоданчик с потертой ручкой и сбитыми уголками.

— Батюшки-светы! — шепотом воскликнул Пермяков. — Никак нашли?!

Вынув чемодан из ниши, Левашов прикинул его на вес.

— На подержи... Будешь знать, сколько весят пятьдесят тысяч...

Чемодан открылся легко — замок был самый обычный. Вложенные в плотный целлофановый мешок, деньги лежали, прикрытые пижамой. Вначале, видно, их старались укладывать пачками по достоинству, но потом просто ссыпали как попало.

— Ум меркнет, — проговорил Пермяков. — Уверен, что они и посчитать не успели...

— Не до того было... Ничего мешочек... А теперь вкладывай все на место и закрывай чемодан. Остальное, как говорится, дело техники. Мы ведь с тобой старые по этому делу.

Войдя в тамбур своего вагона, они прислушались. Все было спокойно. Нигде не хлопнула дверь, никто не вышел вслед за ними.

— Ну что, — сказал Пермяков, — подобьем бабки?

— Пора. Я вот думаю — не сделал ли я ошибки... Может быть, мне следовало взять этого типа прямо в тамбуре, когда он возвращался? И тогда он уже сидел бы в отдельном купе.

— По-моему, все правильно. Никакой ошибки. — Пермяков помолчал и повторил: — Все правильно. Во-первых, ты не знал, зачем он ходил в пустой вагон. Не исключено, что это был обычный воришка, стащивший у кого-то бумажник. А может, человеку по нужде пришлось сбегать. И разоблачать себя вот так, с бухты-барахты совершенно ни к чему.

— А во-вторых?

— А во-вторых, у него в поезде, возможно, есть сообщник. Вроде бы он едет один, ну а вдруг не один? Вдруг деньги между ними разделены? Вдруг он ничего не прятал, а только сходил посмотреть этот тайник, чтобы убедиться в надежности? А сейчас мы о нем знаем, а он о нас — нет.

— Во всяком случае, мы на это надеемся, — улыбнулся Левашов.

— Мы можем быть в этом уверены. Знай он, что мы сидим здесь ради него, он не стал бы прятать деньги так близко. Ведь, по сути, они у него под рукой, он может взять их за две-три минуты. А мог спрятать их понадежнее. В паровозе, к примеру. Мог отнести к первому километровому столбу и зарыть в снег. Мог, в конце концов, обшивку где-нибудь снять, положить между стенками деньги и снова все завинтить.

— Ну что ж, будем считать, что моя деятельность в коллективе одобрена. Тогда у меня вопрос к коллективу: кто он? Кого мы можем заподозрить с достаточной уверенностью?

— Я бы поставил вопрос иначе, — сказал Пермяков. — Кого мы можем освободить от наших подозрений?

— А имеем ли мы право освобождать кого-либо от наших подозрений?

— Ну... подозревать всех — это прежде всего аморально. Да и глупо.

— Понимаешь, Гена, — медленно проговорил Левашов, — я не думаю, что мы унизим чье-то достоинство, если вот здесь с тобой обсудим — преступник он или нет. Ведь мы никуда его, не тащим и не требуем доказательств невиновности. Что ты думаешь об Арнаутове?

— Это старик? Он давно на острове, многих знает, многие знают его.

— Во всяком случае он так утверждает, — уточнил Левашов.

— Разумеется. Но он бы не стал так подробно врать. Врать надежнее немногословно, чтобы слушатели сами додумывали подробности. Каждый свои. Что касается Арнаутова... Дом в Ростове, машина, сад яблоневый... А сам здесь. Чего ему здесь сидеть? А того ему здесь сидеть, что он знает многих и его знают многие. В Ростове он чужой, хотя и родился там. Он везде чужой, кроме этого острова.

— Ты предлагаешь вычеркнуть его из списка?

Пермяков посмотрел на тусклую лампочку, переступил с ноги на ногу, а встретившись взглядом с Левашовым, опустил голову.

— Пусть остается... Пока.

— А молодой отец Борис?

— Его можно смело вычеркнуть. Он с материка едет. С женой опять же, а теперь и с дитем... До того ли ему?

— Если его никто не попросил доставить в Макаров небольшой чемоданчик, даже не говоря, что в нем...

— Маловероятно. А как тебе нравится Виталий?

— Довольно хамоватый тип. Сам говорит, что уже полгода без определенных занятий.

— Правда, — сказал Пермяков. — Пижон. И очень много о себе понимает.

— Может быть, потому, что чувствует себя состоятельным человеком?

— В любом случае вычеркивать из списка его нельзя.

— Не будем. А Олега?

— И Олег пусть остается. Он мне показался достаточно сильным для такого дела. И физически, и не только. Есть в нем какое-то волевое превосходство над тем же Виталием. — Пермяков поколебался секунду. — Да и я перед ним чувствую себя не в своей тарелке...

— Список растет. Как ты предлагаешь поступить с лесорубами? Ребята отчаянные, насмотрелись всякого, прошли через многое... В общем, тертые ребята.

— Предлагаю оставить, — сказал Пермяков, словно преодолев какое-то сомнение. — Хотя они мне нравятся. Понимаешь, Серега, все-таки видно — порченый человек или чистый. Он может быть грубым, черствым, но не исключено, что за этим стоит цельность... Это как яблоко — вроде красивое, яркое, спелое, но вдруг замечаешь маленькое черное засохшее пятнышко. Если это грязь — ты ее просто сковырнешь, а если червь — пятно будет еще больше... Так и лесорубы. На них есть пятнышки, но это земля, она вся на поверхности. Кого бы я внес в список, так это Колю, жениха нашей проводницы, да и саму проводницу. И первую красавицу нашего вагона... эту — в брючках.

— Лину?

— Так ее зовут Линой? Сережа, так ее зовут Линой? Мы оставляем ее в списке или вычеркиваем?

— Если ты настаиваешь... Но я бы вычеркнул. Следы на изморози — мужские следы. Поэтому, Гена, не надо так коварно улыбаться... Итак, в список мы внесли всех, кого могли подозревать с той или иной долей вероятности. Так? Теперь об эксперименте. Когда ночью тот тип спрятал деньги, то, вернувшись в вагон, он от двери до своего купе сделал семь шагов. Шаги слышны были. Ты в первый раз за семь шагов добрался только до пятого. Пятое купе мое. В нем он быть не мог, потому что я слышал, когда он прошел мимо меня. Второй раз, прыгая как кенгуру, ты не смог добраться до седьмого. Так? Остается шестое. Даже если я ошибся на один шаг в ту или иную сторону, все равно остается шестое.

— А не мог ли он зайти в чужое купе?

— В четыре часа утра, когда все спят?

— Поправку снимаю, — коротко сказал Пермяков.

— Итак, шестое купе. Арнаутов, Виталий, Олег... и Борис.

— Борис — это у которого дочь родилась? А разве он не с женой?

— Нет, с Таней поселились две женщины, а он перешел в мужскую компанию. Эти четверо входят и в наш предварительный список...

— Тише! — вдруг прошептал Пермяков. — Слышишь?!

— Что?

— Тишина...

За неделю они так привыкли к вою над головой, что перестали замечать его, и теперь напряженно вслушивались, боясь снова уловить протяжный гул.

Еще не веря, что все кончилось, Левашов рванулся вверх, опираясь на ручку двери, на решетку, ограждающую стекло, на выступ номера вагона, хватаясь пальцами за липкие от мороза железки, наконец взобрался на крышу.

Луна висела почти над головой. Звезды казались яркими сколотыми льдинками. И стояла такая тишина, которая была здесь разве что тысячу лет назад. На десятки километров вокруг не работал ни один мотор грузовика, трактора, самолета, не грохотали поезда, не гудел прибой.

Левашов стоял над составом, над островом, в центре пустынной равнины, залитой лунным светом. Только на самом горизонте темнели сопки. Искореженный берег океана поблескивал голубыми изломами льдин. И далеко-далеко от берега-слабо мерцала лунная дорожка. Там начиналась чистая вода.

Буран кончился.

 

Мастерство оперативного работника заключается еще и в умении вести себя совершенно естественно в любой обстановке и при этом собирать информацию, задавать необходимые вопросы, уточнять детали, вызывающие подозрения. В каждой ситуации существует круг вопросов, которые можно задавать, не опасаясь выдать себя. Например, в доме отдыха можно у каждого человека спокойно спросить, откуда он, надолго ли приехал, когда уезжает, сколько ему осталось быть здесь, часто ли он отдыхает вообще, бывал ли здесь раньше, как достал путевку... И так вот, не выходя за круг обычных курортных тем, можно выяснить о человеке все необходимое.

Есть свой круг естественных вопросов и на острове. Здесь никого не удивит, если выспросите, например, давно ли человек на острове, собирается ли уезжать, как вообще он здесь оказался: приехал с семьей или один, не надоела ли ему суровая романтика края утренней зари, а поскольку народ здесь в основном практичный, простой и открытый, можно спокойно спросить и о зарплате, и о жилплощади, и о надбавках, даже о том, как человек этими надбавками распоряжается.

Левашов и Пермяков во время очередной своей встречи в тамбуре решили провести своеобразную анкету — всем задать одни и те же вопросы, а потом сопоставить их. Возможно, это позволит сделать какие-то выводы. Вопросы были выбраны самые простые — давно ли на острове? Как попал сюда? Думаешь ли возвращаться на материк?

И вот такие ответы они получили.

 

А р н а у т о в

 

— Давно ли... Хм, иногда мне кажется, что здесь, на острове, я провел всю свою жизнь. А там, там была жизнь, в которой я не всегда поступал, как мне хотелось, говорил не то, что думал, да и общался с людьми не самого лучшего толка. Как оказался здесь... Нет, я сюда не приехал, не прилетел, не приплыл, я сюда бежал, ребята. Бежал. От самого себя, да и не только. Было от кого бежать, от чего... Давняя это история. И уж коль я здесь оказался, останусь. Придется остаться. Знаете, что я вам скажу? Человек должен время от времени совершать поступки, которые встряхивали бы его, заставляли бы почувствовать оставшиеся силы, омолаживали его хотя бы духовно. Может быть, для этого нужно влюбиться, может, нахулиганить или вообще выкинуть такое, что никому и в голову не придет! Так вот, остров дает такую возможность, он встряхивает, ты все время чувствуешь себя как после чашки крепкого кофе. Знаете, висит здесь в воздухе нечто такое, что заставляет тебя идти быстро, оглядываться неожиданно, смотреть пристально и быть все время к чему-то готовым. Даже если ты и миновал пенсионный рубеж.

 

Б о р и с

 

— Я родился здесь, на острове. И считаю, что мне повезло. Был я на материке, даже за Уралом был. Красиво, конечно, там, но не для меня. Я, братцы, красоту понимаю по-своему — хорошо мне или не очень. Мне здесь хорошо. И я знаю — будет еще лучше, Занесет, к примеру, нас с вами через годик-второй, подобьем костяшки, и сами увидите. Дите подрастет, работаю я хорошо, честно работаю, прорабом стану. Танька надбавку получать начнет, еще кое-что намечается... И потом я так считаю — где человек родился, там он и жить должен. В этом месте у него все лучше будет получаться, и везти ему будет, и здоровье у него не пропадет. Кем бы он ни стал — прорабом, поэтом, бухгалтером, — повезет ему только на своей земле.

 

О л е г

 

— Черт его знает, как я здесь оказался... Занесло каким-то шальным ветром. С перекати-поле такие вещи случаются. Я не ворчу. Если так случилось, значит, так должно было случиться. Против судьбы не попрешь. У нас после института выбор был довольно своеобразный — казахские степи, якутская тайга и сахалинские туманы. Выбрал туманы. Не жалею, нет. Туман — это приятное явление природы, мне нравится. И в прямом, и в переносном смысле. Туман позволяет сохранять отношения между людьми, в тумане все мы кажемся слегка расплывчатыми. Это как раз то, что нужно, чтобы не растерять друзей. Абсолютная, жесткая ясность ведет к разрыву. Когда все совершенно ясно, становится скучно. Вот я и думаю — пусть в семье тоже будет не то розовый, не то голубой туман. Согласитесь, мы выглядим в нем лучше, чем при ярком, прямом свете юпитеров. Не видно морщин, не видно слез, хандры. Уеду ли я отсюда? Наверно, уеду. Вот ветерок поймаю попутный. Говорят, яхтсмены-профессионалы различают ветры даже по цвету. Мой цвет неопределенный. Может быть, розовый, а может, голубой.

 

В и т а л и й

 

— Год я здесь. Ясно? Год. И уже в печенках у меня и остров, и снег, и бухты, и все его потроха. Господи, вы все уже у меня в печенках, если хотите знать. Уеду ли? Обязательно. Как пить дать. Вот деньгу маленько поднакоплю. Если без трепа, то я ради этой самой деньги и приехал сюда. И не думаю, что меня нужно за это презирать. Нет, себя я за это не презираю. Даже уважаю. Государству нужен специалист в этом далеком, суровом краю? Пожалуйста. Я готов. И опять же я прошу заплатить не только ради себя — государству полезнее человек с лишней копейкой, потому что он, не думая о хлебе насущном, с большей готовностью отдает себя общему делу. Открою секрет — хочу купить машину. Куплю. Пока не куплю — не уеду. О себе я думаю? Не только. О государстве тоже. Социологи доказали — человек с машиной гораздо выгоднее народному хозяйству, чем человек на своих двоих. Он мобильнее, его знания, опыт, энергия используются эффективнее. У него большая отдача. Поэтому, покупая машину, я делаю вклад не только в собственное благополучие, но и совершаю патриотический поступок. Вот так-то, граждане пассажиры, вот так-то, братцы-кролики! Нас голыми руками не возьмешь.

 

К полудню узкая тропинка на крыше состава превратилась в плотную дорожку. Все до боли в глазах всматривались в слепящую даль, надеясь увидеть снегоочиститель. Весь день по стометровке, протянувшейся среди бесконечной белой равнины, прогуливались люди, отвыкшие от солнечного света, свежего воздуха и простора. Несколько раз в океане показывались силуэты судов. Они возникали и медленно таяли в светло-голубой дымке.

Левашов нашел Лину на крыше последнего вагона, там, где заканчивалась протоптанная в снегу дорожка.

— Интересно, где мы встретимся в следующий раз? — Левашов обрадовался, увидев Лину.

— А, это вы... Простите — ты. — Она улыбнулась. — Где увидимся? Во всяком случае, не на крыше вагона. Это уж точно.

— Можно я задам тебе один неприличный вопрос?

— Разве что один... — Лина насторожилась, но вопроса ждала с интересом.

— Ты замужем?

— Нет.

— А была?

— Это уже второй вопрос, а мы договорились только об одном.

— Значит, была.

— Да. Недолго.

— Послушай, Лина, может быть, я произвожу странное впечатление...

— Не производишь.

— Подожди, не перебивай, — Левашов взял ее за руку. — Ситуация не позволяет выдерживать все сроки приличия... Ротор на подходе. Ты мне ничего не скажешь?

— Что тебе сказать... Даже не знаю, что тебе и сказать... Я не привыкла к таким темпам, — она прямо взглянула на него.

— Я тоже. Но темпы диктует ротор.

— Странно все как-то получается. — Лина улыбнулась, но ее раскосые глаза остались темными и серьезными.

— Такие вещи всегда происходят странно, — сказал Левашов.

— Какие вещи?

— Когда один человек приходит к другому и приглашает его с собой на остров Уруп, на Таганку или в соседнюю пещеру.

— И вот приходит к тебе этот человек, — медленно проговорила Лина, — и начинает задавать довольно бесцеремонные вопросы... Была ли ты замужем, где твой бывший муж, есть ли у тебя ребенок...

— Об этом я не спрашивал.

— Нет, почему же, об этом надо спросить. Знаешь, Сережа, обычно люди очень неохотно признаются в одиночестве. Если ты одинок, значит, ты слаб, бездарен, угрюм. Конечно, я могу найти уйму оправдывающих обстоятельств — я совсем недавно на острове, я приехала отнюдь не в прекрасном настроении и самочувствии, то, что произошло со мной на материке, в какой-то степени катастрофа... Но знакомые думают, что знают все, а на работе есть более важные вещи, есть твой моральный облик, и он должен быть чистым. Но где кончается чистота и начинается стерильность? Ведь мы не стремимся к моральной стерильности, верно? А эта деликатность... Она стала такой удобной и непробиваемой стеной, за которой часто прячется самое дремучее равнодушие. И тонкий, воспитанный человек отлично себя чувствует, оставляя за спиной твою зареванную морду! Соседка пожалуется кому-то на твою грубость, начальник беззлобно отметит, что ты редко выступаешь на семинарах... Иногда так хочется, чтобы хоть какой-нибудь пьяница спросил в автобусе — отчего ты, девка, хмурая сидишь? Странно, я до сих пор как о чем-то светлом вспоминаю заседание месткома, на котором разбирали меня за какую-то провинность. Мне тогда объявили выговор, но, господи, с каким волнением я отвечала на вопросы! Чем занимаюсь после работы, что читаю...

— Послушай, Лина, — медленно проговорил Левашов, — давай как-то определимся.

— По сторонам света?

— Нет. Давай определимся между собой. Видишь ли, я не привык к таким вот ситуациям, и ты не удивляйся, пожалуйста, если я слова буду говорить не из этой оперы, Если я скажу сейчас, что люблю тебя, это будет нечестно.

— И не говори! В чем же дело?

— А дело в том, что я, наверно, могу тебя полюбить.

— Отлично! Тогда и поговорим.

— Лина, нам нужно встретиться в Южном, когда вернемся из своих командировок. Это будет где-то через неделю. А с поправкой на погоду — через две недели. Через две недели в кафе «Рябинка». В семь часов вечера.

— Ты уверен, что это необходимо?

— Если к тому времени все потеряет значение, значит, кто-то из нас не придет. Может, мы не придем оба. Это вовсе не исключено. Поэтому я не прошу у тебя телефона и не даю тебе своего. На всякий случай назначим второй контрольный срок — через месяц там же, в то же время. Годится?

— Сережа... я прошу тебя об одной вещи... Я прошу тебя прийти, даже если к тому времени потеряю для тебя значение. Ты скажешь мне об этом сам, хорошо?

— Заметано, — улыбнулся Левашов.

Потом они спустились в вагон, прошли в пустое купе, где жила Лина, зажгли два огрызка свечи и уселись друг напротив друга. Оба поставили локти на столик, оба подперли подбородки ладонями и... рассмеялись.

Уже то, что они одни в купе, наполненном уютным запахом коптящего фитиля, было самым большим, что вообще могло быть между ними в этот день. Они словно давно шли навстречу друг другу и теперь не торопились, зная, что у них еще очень много времени. И зная, что это не так.

Утром Левашов хотел было зайти к проводнице, но остановился, услышав голоса в купе. Там был Виталий. После всего, что сказала ему Оля в тот вечер... Видно, он был из тех, кого трудно оскорбить.

— И вагон холодный, — говорил Виталий, — и ты какая-то холодная.

— Слава богу, не все так думают. А холодно — бери ведро и мотанись по составу... Может, наскребешь чего.

— Слушай, Оля, а этот дружок твой... Коля... Тебе в самом деле интересно с ним? Какой-то он, того...

— Давай-давай, я слушаю!

— Не для тебя он, Оля! Он же лопушок садовый!

— Да ты на себя посмотри, тюря нехлебанная! Бери лучше ведро, совок и пройдись по вагонам.

— Пошли вместе?

Левашов понял, что пора вмешаться. Если они отправятся сейчас по вагонам, то поставят под угрозу всю операцию. Ясно, что за чемоданом присматривают не только они с Пермяковым. Есть в поезде еще один человек, который не сводит глаз с восьмого вагона.

— Куда это вы собираетесь, молодые люди? — Левашов отодвинул дверь.

— Да вот товарищу холодно стало, решил печь растопить...

— А стоит ли? Завтра все равно стронемся.

— Оля, посмотри, какой у него свитер, — Виталий ткнул пальцем Левашову в грудь. — Ему здесь зимовать можно. Идем.

— Оля, вам не страшно идти с ним? По моим наблюдениям, этот человек готов на все, кроме одного — поработать на общество.

— Сам вызвался — пусть сходит.

— Сам? — удивился Левашов. — Тогда другое дело... Счастливого улова!

— Будет улов, парень, будет! — заверил его Виталий. Когда они вышли из вагона, Левашов бросился к Пермякову.

— Гена, проснись! Гена!

— Спокойно, Сережа, — сказал Пермяков, не открывая глаз.

— Виталий и проводница только что пошли по ящикам уголь собирать.

— Что?!

— Я иду в тамбур. Займу там позицию. А ты поднимайся на крышу. Они могут выбраться с того конца вагона.

— Все понял.

— И еще. Ничего не предпринимать. Только наблюдение.

Тамбур был пуст. Виталий и Оля уже прошли в восьмой вагон. Левашов подошел к внешней двери и рывком открыл ее. В темный тамбур вместе с солнечным светом осыпался молодой, сверкающий снег. Сразу стало светло и холодно.

— Вот, давно пора.

Левашов обернулся.

В тамбур входил Олег.

— Скоро отправляемся... — Левашов почувствовал необходимость что-то сказать. — Теперь везде будем знакомых встречать.

— Я и так встречаю их на каждом шагу, — Олег осклабился, наслаждаясь ярким солнцем, свежим воздухом.

— Да, ведь вы летун, — усмехнулся Левашов.

— Для нашего уважаемого кодекса важно не количество мест службы, а количество отработанных лет. Ну а тут у, меня все в порядке. Об этом я забочусь. Послушайте, а как вы относитесь к летунам? Смелее! Я вообще не обижаюсь, я только делаю выводы... Ну!

В это время распахнулась дверь, и из восьмого вагона выбежала Оля. Не сказав ни слова, она проскочила через тамбур в свой вагон. Вслед за ней показался Виталий. Ведро в его руке было пустым.

— Какой же у тебя улов? — поинтересовался Левашов.

— Да. какой улов... Вы думаете, мне уголь был нужен?

— А, вон оно что, — Левашов заметил красное пятно на щеке у Виталия. — Я вижу, ты сегодня с утра начинаешь румянец наводить.

— И на старуху бывает проруха, — Виталий прошел в вагон.

— Понимаешь, — Олег постучал себя кулаком по груди, — не могу без новых людей. Кисну! Неинтересно жить. Проработав год на одном месте, я уже знаю, чем буду заниматься в январе, марте, августе. Жизнь становится... ну как езда в автобусе, когда наизусть помнишь весь маршрут и знаешь, когда будет последняя остановка. Я не хочу знать, где моя последняя остановка.

— Ты просто бродяга, — улыбнулся Левашов. — Будь я психологом, я назвал бы тебя человеком, склонным к авантюрным поступкам.

— Даже так? — Олег озадаченно поднял вверх брови и выпятил губу.

— Слушай, но ведь это тяжело, а?

— Тяжело, — согласился Олег. — Приходится рассчитывать только на собственные силы. Ни профсоюз, ни администрация не обязаны заботиться о летунах. Но я не жалею. Я не насилую себя ни ради карьеры, ни ради зарплаты. Я остаюсь самим собой.

— Зачем? Ради чего?

— А ради себя самого! Разве этого мало?

— Вы все еще трепетесь? — в дверях снова показался Виталий. — Не надоело языки чесать?

— А ты опять за углем? — спросил Олег.

— Вот хожу по составу, высматриваю угольщицу посимпатичнее.

— Ну да, вторая-то щека осталась бледноватой, — сказал Левашов.

— Знаешь, парень, не надо. — Виталий положил ладонь Левашову на плечо. — Не надо. 3а мной тебе все равно не угнаться.

— Разумеется, — сказал Олег. — Ведь ты на одну щеку впереди.

— Ладно вам... Слушайте, а чего вы здесь торчите? Наверх бы выбрались, свежим воздухом подышали! Такие девушки, оказывается, с нами едут, — Виталий причмокнул. — Идемте, а?

— Нет, брат, иди уж ты один. Понимаешь, годы не те... — Олег с ласковой улыбкой так щелкнул Виталия по носу, что у того выступили слезы.

— Ну как хотите, — Виталий открыл дверь в восьмой вагон.

— Куда же ты? — спросил Олег. — Там была одна девушка, но сбежала.

— Из этого вагона легче подняться, — пояснил Виталий. — А те лестницы работают с перегрузкой. Не достоишься. То спускаются, то поднимаются... — Он помолчал, подыскивая еще какой-нибудь довод. — И потом, надо осваивать новые пути!

Виталий захлопнул дверь, и в наступившей тишине Левашов услышал, как осторожно повернулась щеколда.

 

— Новости есть?

— Да, — ответил Пермяков. — Виталий только что выбрался из восьмого вагона.

— Вынес?

— В авоське. А потом сразу к себе в купе.

— Сейчас он там?

— Нет. Вышел через несколько минут. И опять с пакетом. Но пакет был уже другой, хотя завернут в ту же газету. Понимаешь? Все очень просто — если кому-то показался подозрительным его сверток, то вот он, пожалуйста. Он и сейчас разгуливает с ним по вагону. Даже газету в нескольких местах порвал, чтобы все видели, что у него там свитер.

— Осторожный, гад, — сказал Левашов.

— Да, Серега, ты извини, что я спрашиваю об этом... Эта женщина... Она его сообщница или твоя? Я имею в виду Ткачеву...

— Какую Ткачеву? — удивился Левашов.

— Методист Дворца пионеров.

— А, Лина... Нет, она моя сообщница. Вернее, я не против того, чтобы она была моей сообщницей.

— Серега, это всерьез?

— Не знаю... На данный момент мне просто жаль было бы потерять ее из виду...

— Скромничаешь, — не то спросил, не то подтвердил Пермяков.

— Маленько есть. Слушай, каким-то ты больно заинтересованным выглядишь?

— Откровенно говоря, Серега, если бы ты женился... я чувствовал бы себя спокойнее каждый раз, когда моя жена будет ставить тебя в пример.

— Какой же ты подонок, — рассмеялся Левашов. — Какие же у тебя черные мысли!

 

В этот день, когда весь остров напоминал один большой, вытянутый на сотни километров солнечный зайчик, в седьмом вагоне произошло в некотором роде чрезвычайное событие.

А случилось вот что.

Афанасий, проходя по коридору, случайно столкнулся с Виталием. Он пропустил его мимо себя, а когда тот уже удалялся, настороженно потянул носом и вошел в купе следом за Виталием.

— Сережа, — обратился Афоня к Левашову, — ты когда ел последний раз?

— Дня три уже прошло. Ты хочешь меня угостить?

— Да. Колбаской.

— Я не против. — Левашов подумал, что начинается розыгрыш.

— Виталий, — сказал Афоня, — угости человека!

— Ха-ха! — громко и раскатисто засмеялся тот. — Может, ему и шашлык на палочке подать?

— Но ты ведь кушал сегодня колбаску? — спросил Афоня. В купе после этих слов наступила тишина.

— А Что ты еще скажешь? — осторожно спросил Виталий.

Афоня оказался сильным парнем, неожиданно сильным. Он спокойно взял Виталия за одежки, почти без усилий приподнял и поставил перед собой.

— Я вру? — спросил он, глядя на Виталия снизу вверх,

— Врешь.

— А это что? — Афоня показал на отдувающийся карман.

— Не твое дело.

— Правильно, не мое. Но если это не колбаса, я сам подставлю тебе физиономию. Договорились?

— Плевать мне на твою физиономию, — сказал Виталий и тут же пожалел. Таких слов ему говорить не следовало. Афоня коваными пальцами взял Виталия за пояс, а второй рукой вынул у него из кармана продолговатый сверток. Когда он развернул его, все увидели кусок колбасы с четким срезом зубов.

— В уборной заперся и жрал, — пояснил Афоня. — Вопросы есть?

— Стыд-то какой, какой стыд! — прошептал Арнаутов. — Ведь тебе же бежать надо, бежать, пока не упадешь, пока не задохнешься...

— Никто никуда не побежит, — сказал Афоня. Он завернул колбасу в мятую промасленную газету и сунул Виталию в карман.

— Сам я неважный человек с точки зрения современных молодых людей, да и не только молодых, — сказал Арнаутов. — У меня неплохой слух, и я хорошо знаю, какое впечатление произвожу... Но на острове за двадцать с лишним лет мне ни разу не били физиономию. Я хочу сказать, что бывают моменты, когда этим начинаешь гордиться.

Бледный и какой-то вздрагивающий, Виталий пытался улыбнуться, но улыбка не получалась, и он кривился нервно и боязливо.

— А колбаса-то материковская, — сказал Олег и как бы между прочим, шутя ударил Виталия ребром ладони по шее. — Ах ты, шалунишка поганый! Ах ты, озорник вонючий!

— Дело ведь не в колбасе, — рассудительно сказал Афоня. — Хрен с ней, с колбасой. Дело в. том, что так не поступают. У нас за такие хохмы наказывают.

— А за что еще у нас наказывают?

— Подожди, не трепыхайся. Вот скажи, как ты мог жрать икру, которую батя в первый день выложил? А конфеты, что старуха принесла? А корюшек, которыми рыбак угощал, сколько тебе досталось? Ну сказал бы, что будешь жить на своем провианте — тебе никто бы и слова поперек... Уважать бы тебя, конечно, не уважали, но морду бить бы не стали. А так — надо.

— Дать ему под зад коленом, да и ладно, — сказал Левашов.

— Я, конечно, некрасиво поступил, у самого тошнота вот здесь, — Афоня постучал кулаком по груди. — В карман полез, колбасу искать начал — тошно. Но что было делать? Пусть бы хоть в остальном человеком был.

— Заставить его съесть эту колбасу при всех, сейчас, — сказал Олег.

— Боюсь, что здесь один выход, — проговорил Афоня. Он встал, подошел к Виталию и резко замахнулся. Но Виталий отшатнулся от него с таким испугом, что Афоня только руки опустил и растерянно посмотрел на остальных. — Не могу, ведь знаю, что заслужил, а не могу. — Он опять повернулся к Виталию и, вдруг схватив его за одежки, с такой силой бросил на стенку, что тот, не удержавшись на ногах, упал.

— Тут, брат, сноровка нужна, — сказал Олег. — И чувство справедливого возмездия. Долги опять же надо отдавать, верно? — Он помог Виталию подняться. — Обещания надо выполнять, правильно говорю? — снова спросил он. А не дождавшись ответа, размахнулся и накрыл кулаком почти все лицо Виталия — нос, губы, глаза. А потом вышвырнул его в коридор и закрыл дверь. Но через секунду на пороге опять стоял длинный, красивый и заплаканный Виталий.

— Ну что, справились, да? — тонко закричал он. — Сколько же вас? Трое? Четверо? Справились... А я презираю вас! Всех! Ведь вы ничего собой не представляете, ничего. Жалкие людишки, которым внушили, что они владыки мира! Вы — владыки и носители собственных штанов! Ах, как вы чисты и благородны! Как же, негодяя наказали! Бей его, он нам колбасы не дал! А сами вы чище? И нет у вас ни одного пятнышка на совести? Ты, Афоня, ты только снаружи черный, да? А внутри ты наше самое красное солнышко? А ты, длинный? Никогда никого не надул? Каждый из вас мог бы оказаться на моем месте, каждый! Были вы уже на моем месте, и морды вам уже били, били! Ха! Колбасу в чужом кармане увидел и сам вроде чище стал! Скажите, пожалуйста, — желудочки у них подвело, колбаски им захотелось! А тебе, батя, до сих пор за меня стыдно? Признайся, батя, положа руку на свое старое лживое сердце, ничего ты в жизни не сделал такого, за что тебя на скамью можно сажать? Пока нас не поймали, мы чисты. А уж если попался кто — все готовы наброситься! Ну, батя, скажи, сколько тебе лет можно дать за дела, о которых никто не знает? А тебе, лесоруб? А тебе? Ну?! Над каждым из вас срок висит, над каждым. А колбаса... Нет, немного вы спишете с себя этой колбасой! А если она вот так уж вам поперек горла стала — берите! Ешьте! Подавитесь!

Бросив колбасу на стол, Виталий захлопнул дверь.

— Даже не знаю, — растерянно проговорил Олег. — Вроде опять надо идти морду бить, но сколько же можно... Я боюсь, еще поменяю ему чего-нибудь местами...

Остальные промолчали. Длинная фигура Виталия, изогнутая в проеме двери, его искаженное лицо, хриплые крики, которые, казалось, до сих пор метались по купе, — все это угнетало.

Первый не выдержал Афоня.

— Пойду погуляю, — сказал он.

Прихватив шапку, вслед за ним молча вышел Олег. Потом поднялись Левашов и Арнаутов.

— Немного же ему потребовалось, чтобы вот так расколоться, — сказал Афоня. — У нас бы он не смог работать. Надо же — три дня не поел, и вот он, со всеми внутренностями.

— Со всеми потрохами, — поправил Олег.

— Я помню, нас занесло как-то на участке, в тайге, — продолжал Афоня. — Бульдозеры не могли пробиться, вертолеты не нашли. Почти неделю как в берлоге жили. Один, помню, плакать на пятые сутки начал, один даже умом маленько тронулся. Но чтобы вот так... Нет, такого не было.

 

— А знаете, — сказал Арнаутов, — я доволен, что судьба подбросила мне такую недельку, когда можно оглянуться по сторонам, назад... Иногда это необходимо — оглянуться назад. Идут годы, появляются новые друзья, новые цели. Вернее, исчезают старые друзья и старые цели. А своя дорога, с которой ты сошел когда-то, где она? Да и о какой дороге речь? Глухая, заросшая тропинка и... И стоит ли теперь сходить с чужого, но такого удобного асфальта? — неожиданно спросил Арнаутов, повернув к Левашову усталое, осунувшееся лицо. И два маленьких желтых язычка пламени шевелились в его глазах. Спрятав руки в рукава пальто, он как-то весь съежился, так что и пальто, и шапка сразу стали ему велики. Старик уже не снимал пальто и даже спал в нем, подтянув ноги, чтобы согреться. — А потом однажды осенью, — продолжал Арнаутов, — ты спохватишься и с ужасом обнаружишь вдруг, что самого-то тебя в тебе и нет. Из зеркала на тебя смотрит чужой и не очень хороший человек. А ты, ты растворился в словах, поступках, которые тебе подсказали или до которых ты додумался сам, рассчитывая на чье-то одобрение, на какую-то выгоду...

— И вы получили эту выгоду? — спросил Левашов.

— Какая выгода... Вы же знаете, что ее нет, ведь вы это знаете! — почти выкрикнул старик. — Вы хотите спросить, понял ли я это? Я это понял. Я думаю о другом... Что мне сказать этому старому человеку, который смотрит на меня из зеркала? Сережа, вы думаете о смерти, о собственной смерти?

— Бывает.

— Одно дело, когда бывает, а другое — когда эти мысли не выходят из головы. Ты переступаешь какой-то порог и однажды ловишь себя на том, что живешь судорожно и торопливо, комкая дни и месяцы, как комкают слова на трибуне, когда выходит время. Хм, знаете, на острове иногда происходят странные вещи... Неожиданно вдруг выясняется, что человека, который прожил здесь, казалось бы, всю жизнь, хорошо знают где-то на материке. Не только знают, но давно ищут, и вовсе не для того, чтобы вручить наследство.

Левашов с удивлением посмотрел на старика.

— Я хочу сказать, — продолжал Арнаутов, — что когда-нибудь найдут и меня. Боже, сколько будет удивления! Такой тихий, старик, такой безобидный, и надо же! Видите ли, Сергей, время от времени подворачивается возможность с выгодой нарушить закон, но не каждый человек в состоянии отказаться от нее, от этой возможности... Вы понимаете, о чем я говорю?

— По-моему, вы говорите о себе.

— Д-да. А потом все зависит от того, как повезет. Большинству не везет. Мне повезло, но я этого не знал. Я уехал до того, как все решилось.

— Послушайте, — сказал Левашов, — давайте назовем вещи своими именами, а то наш разговор, простите, напоминает мне игру в жмурки. Вы совершили хищение?

— Хм, как вы сразу быка за рога...

Арнаутов с удивлением посмотрел на Левашова, перевел взгляд на свечку, опять взглянул на собеседника, усмехнулся.

— После этих ваших слов я невольно почувствовал себя в кабинете официального представителя правосудия.

— Вы не ошиблись, — Левашов вынул из кармана и показал Арнаутову удостоверение.

— Ишь как... А я-то, дурак старый, решил, что интересен вам как человек, что ли. Итак, насколько я понял ситуацию, допрос начался давно?

— Не говорите глупостей. И не надо кокетничать. Этот разговор затеяли вы, а не я. И уж коли вы его затеяли, позвольте задать вам несколько вопросов, чтобы не возвращаться к этому в Южном. Куда вы едете?

— В командировку.

— Будьте добры, покажите мне свое командировочное удостоверение.

— Пожалуйста.

— Здесь сказано, что вы должны были выехать на день раньше. Что вам помешало?

— Как сказать... Ничего, конечно, не помешало... Просто я решил... решил побыть денек дома... Этакая невинная хитрость простительна, как мне кажется, в моем возрасте...

— Невинная хитрость, винная хитрость... Зачем это вам? — с горечью спросил Левашов. — Не пойму...

— Спрашивайте, спрашивайте, — усмехнулся Арнаутов. — Ведь вы хотите меня в чем-то уличить...

— Уличить — это не то слово. Словом «уличить» вы хотите обидеть меня и высказать пренебрежение к моей работе, разве нет? Разве я дал для этого вам основания? Разве я в чем-то обидел вас?

— Простите. Вы должны понять, что у меня к людям вашей профессии особое отношение,

— Ладно, замнем. Так вот насчет уличения... Я хочу знать — официальная цель вашей командировки единственная? Или есть еще какая-то оказия? Давно ли вы знали о предстоящей командировке? И почему задержались на день? Поймите меня — я-задаю эти вопросы не для того, чтобы уличить вас, а для того, чтобы оправдать.

— Даже так... Попробую вам поверить. Я действительно хотел уехать на день раньше, но боялся. Когда пришел на вокзал, мне показалось, что... что там ожидает поезда человек, который знал меня раньше. Теперь я понимаю, это был психоз, не больше, но я не уехал. Даже отказался было от командировки вообще, но в последний момент опять передумал и все-таки поехал.

— А теперь о том давнем хищении.

— Мои действия квалифицировали как безалаберность. Но она ведь тоже наказуема. Тут, на острове, мне можно было жить довольно сносно, если бы не постоянный страх. Он повсюду тащился за мной, как гиря на цепи. Мне все время казалось, что меня обнаружили и не сегодня-завтра спросят о той цифре с четырьмя нулями. Страх... Когда, случалось, он пропадал, я чувствовал, что чего-то не хватает. Именно страх взбадривал меня, давал силы жить. Благодаря страху я легко просыпался, бодро ходил на работу. Он стал для меня как наркотик. Я был неутомим, когда другие валились с ног, я мог не спать сутками и даже получал от всего этого какое-то странное наслаждение. Но так не могло продолжаться вечно. Благодаря тому же страху у меня было уже два инфаркта. Очередь за третьим. Говорят, больше трех бывает очень редко. Ну вот, собственно, и все.

Свечка наконец догорела и погасла. Тонкая струйка дыма еще несколько секунд вилась над нею, а потом медленно растворилась в воздухе. Черный фитиль судорожно изогнулся и застыл, оцепенев.

 

Это случилось на восьмые сутки, когда жизнь в поезде стала привычной и почти естественной. Несколько раз прилетали вертолеты и сбрасывали мешки со сгущенным молоком, хлебом, колбасой. С ближайшей станции пришел отряд лыжников с продуктами. Возбуждение первых дней постепенно спало, и многими овладела обыкновенная скука. Самые интересные истории рассказаны, встречи назначены, адреса записаны, и единственное, чего хотелось, — это побыстрее добраться до Тымовского.

Левашов в то утро проснулся рано. В коридоре было светло. Вчера отрыли несколько ниш у окон, и теперь через них проникал зыбкий и холодный свет. Поднимаясь на крышу, Левашов видел, как пар изо рта покрывал металлические ступеньки нежным белесым налетом.

Несколько минут Левашов стоял не двигаясь, не замечая мороза. Вокруг досамого горизонта простиралась розовая под утренним солнцем равнина. Только далеко-далеко, будто в прошлом, можно было заметить маленькие голубоватые сопки. От обилия розового света, от лиловых теней у столбов и сугробов, от легких прочерков уцелевших проводов у Левашова захватило дух. Он посмотрел на дорожку, которая странно обрывалась среди снежных заносов, потом взглядом скользнул дальше по поверхности снега и только тогда увидел темную точку километрах в пяти. От нее поднималась вверх и опускалась невдалеке крутая струя снега, похожая на маленькую розовую радугу.

Шел ротор.

Он медленно и неумолимо приближался, оставляя за собой глубокую траншею. Затопленные розовым светом, на дне траншеи лежали свободные рельсы. Снежная радуга становилась все ближе, круче, мощнее.

Левашов не спешил вниз, в вагон. Понимая, что поступает не совсем-честно, в одиночку наслаждаясь этим утром, он не мог ничего с собой поделать. Если уж говорить откровенно, то ради этого он и приехал на остров — чтобы время от времени, хотя бы раз в году, замереть вот так с широко открытыми глазами, в которых, он знал, отражаются сейчас розовая равнина, лиловые сугробы и сверкающие изломы льдин на берегу, замереть всем существом, остановиться в мыслях, в желаниях и впитывать все, что в такой миг окажется рядом, — сумрачный туман между сопками, мелкий невидимый дождь, громадный лунный свет над океаном или просто воспоминание о трех новогодних ночах...

 

Новый год в Колендо...

Он приехал в этот едва ли не самый северный поселок острова в конце года — тридцать первого декабря. Был солнечный морозный день, был «газик», обшитый изнутри списанными в общежитии одеялами, была дорога, петляющая среди пологих, почти неприметных сопок. И боль в глазах от нестерпимо яркой снежной равнины. Шофер ехал в темных очках, опустив светозащитное стекло. А над болотами, над замерзшими и засыпанными снегом болотами неподвижно стояли легкие облачка пара, точно такие же, как над рекой теплым летним вечером.

И там Левашов первый раз увидел, как гудит и бесится над скважиной огромное, почти невидимое на солнце газовое пламя. Только вдруг среди мерзлой равнины — зной. И на десятки метров вокруг странно и чуждо простиралась сухая рыжая поляна с выгоревшей травой, сухими тропинками и теплой пылью, которая поднималась на ветру вместе со снежной пылью.

Его поселили в низеньком деревянном общежитии с ребятами из буровой бригады. Все шло отлично, они встретили Новый год и продолжали поднимать тосты за каждый часовой пояс, потому что на каждом часовом поясе у кого-то находился друг, а когда добрались до Байкала, крики и топот в коридоре заставили всех выскочить на улицу. И он увидел, как по узкой тропинке в снегу к газовой скважине бегут люди.

Когда, запыхавшись, Левашов подбежал к сатанеющему пламени, то увидел картину, которую вряд ли забудет когда-нибудь. Из ночи, из снега на огонь летели кайры, сотни и сотни белых птиц. Их с силой выбрасывало из темноты, как из какой-то трубы, и швыряло в огонь, проносило сквозь него. Дальше птицы летели живыми пылающими факелами, с шипеньем падали в снег и бились, бились, пока не затихали, черные и обгорелые. В воздухе пахло палеными перьями. Крики людей, пытающихся отогнать птиц, почти не были слышны из-за гула огня. Старый буровой мастер уже из последних сил размахивал шестом с привязанной тряпкой, что-то кричал, но птицы словно не видели его, не хотели видеть. Бросив шест, он стоял, слабый и беспомощный, а вокруг затихали на снегу тлеющие птицы. Потом мастера отвели в общежитие, снова усадили за стол, но радости не было. Он сидел, сжавшись в комок, уставившись неподвижным взглядом прямо перед собой, и в его глазах все еще металось пламя и бились на снегу кайры.

Следующий Новый год застал Левашова в Южном. И ровно в двенадцать часов ночи в полутемной комнате, освещенной лишь маленькими елочными лампочками, вдруг по стенам заметались разноцветные тени, а глянув в-окно, Левашов увидел тысячи сигнальных ракет, взвившихся над городом. Там, вверху, они взрывались и осыпались каким-то необыкновенным снегопадом. Ракеты вылетали из распахнутых окон, из форточек, из подъездов, с балконов. Все-таки это была столица рыбаков, геологов, моряков, и ракеты входили в экипировку любой экспедиции. Конечно же, к лучшему, что их не использовали по прямому назначению, что дело не дошло до призывов о помощи. Ракеты привезли домой, и они не один месяц ждали часа, чтобы невырвавшийся крик о помощи стал криком радости.

Целое зарево огней колыхалось над площадью. На материке площади пустеют к двенадцати, а здесь собиралась целая толпа, и из нее, ярясь, с шипением уходили вверх темные сгустки и взрывались, осыпались огненными брызгами.

А потом, когда Новый год перевалил через Уральский хребет, вся компания пошла в сопки на лыжах, и Левашов в самой чаще нашел убранную елку. На ней горели разноцветные лампочки, и рядом со стеклянными игрушками висели промерзшие ломтики колбасы, кетового балыка и даже несколько микроскопических бутылочек с коньяком.

Кто это сделал? Зачем?

Да и так ли уж важно зачем... Он нашел убранную елку в глухом лесу, и это была хорошая примета на весь год.

 

А еще через год он встречал праздник в гастрономе.

Буран начался тридцать первого декабря с утра и к одиннадцати ночи достиг небывалой силы. Левашов едва добрался до гастронома, а передохнув, понял, что не только не успеет домой к двенадцати, но и вообще вряд ли доберется. И остался в гастрономе. Двери не закрывали, в них время от времени протискивались замерзшие, уставшие люди. Шли уже не за покупками — спасались от бурана. Продавцы тоже не решились возвращаться домой в такую ночь. К двенадцати собралось человек тридцать, и получился отличный праздник. Вряд ли нашелся хоть один человек, который не оставил бы восторженного автографа в «Книге жалоб и предложений».

За столом Левашов сидел на ящике из-под печенья, а после трех, подстелив брезент, его уложили на мешки с сахаром. Утро началось с того, что все тридцать человек готовились встречать первых покупателей — расчищали ближние и дальние подступы к гастроному.

И это было здорово!

 

Скользя ногами по покатой крыше вагона, он побежал к провалу в снегу, нырнул в тамбур.

— Подъем! — заорал он. — Подъем! Все наверх! Ротор идет!

И радостные, сомневающиеся голоса заглушили все, что говорил Левашов, что он объяснял, — его не слушали. Через минуту среди пустой снежной равнины вдруг появилось несколько сот человек. Обнимались и плакали люди, которые еще неделю назад не были даже знакомы друг с другом. А радуга из снега все приближалась и постепенно из розовой превратилась в белую. Но ждать все-таки было еще долго, и многие опять спускались вниз, чтобы отогреться, потом снова поднимались.

Наконец ротор и состав соприкоснулись, вагоны вздрогнули, между ними шевельнулся и осел снег. А потом поезд, словно еще не веря в свои силы, медленно шел по дну глубокой траншеи, и мимо окон проплывали извилистые слои снега. Они уже не вызывали раздражения, с ними прощались. Как и каждое прощание, оно было с грустью — позади остался еще один случай, который запомнится на всю оставшуюся жизнь.

 

Когда поезд остановился в Тымовском, первым на перрон спрыгнул Пермяков. Не торопясь он оглядел полузанесенный вокзал, круглые вертикальные дымки над скрытыми под снегом домами поселка, автобусную остановку.

Мороз был явно посильнее тридцати градусов. Переступив с ноги на ногу, Пермяков с уважением прислушивался к скрежету снега. Потом он долго вынимал сигарету из пачки, раскуривал ее, пропускал мимо себя выходивших пассажиров.

Виталия все не было.

Уже сошел с поезда, осторожно придерживаясь за поручень, Арнаутов, легко спрыгнула со ступеньки Лина, настороженно, словно опасаясь неожиданного нападения, вышли бичи, тяжело спрыгнул Олег, подмигнул Оле и направился к автобусной остановке. Вышли два милиционера, остановились...

— Поручений не будет? — спросил Николай.

И Пермяков не выдержал — вскочил в вагон и побежал по коридору. Он резко отбрасывал в сторону двери и шел дальше, И наконец увидел... На полу в своем купе лежал Виталий.

— Кто тебя?! Кто? — тормошил его Левашов.

— Не знаю... Саквояж... Мой саквояж...

— Кто вышел с саквояжем? — спросил Левашов. — Желтый саквояж из натуральной кожи! Ну?

— Кажется, Олег.

Они пробежали по коридору, но по ступенькам сошли медленно, остановились, будто прощаясь с Олей. Движения их были нарочито спокойными.

— Оля, — быстро проговорил Левашов. — Слушайте внимательно. В пятом купе лежит Виталий. Ему нужна медицинская помощь. Срочно, На станции есть врач. Только не бегите. Понимаете? Помашите нам рукой, не спеша войдите в вагон... За нами наблюдают, поэтому никто не должен догадаться, что вы торопитесь... Понимаете? Ну пока. Мы сегодня еще увидимся. Идемте, ребята! — крикнул он милиционерам. — Автобус мимо управления идет, там все и сойдем!

Маленький автобус, который шел рейсом в какой-то поселочек за два десятка километров от Тымовского, уже урчал мотором.

— Спасибо, друг! — громко сказал Пермяков шоферу, распахнувшему перед ними дверцу.

Левашов вошел, быстро окинул взглядом пассажиров. Олег сидел у окна. На его коленях стоял кожаный саквояж. Прислонившись спиной к никелированной стойке, Левашов закрыл глаза. За несколько секунд перед ним как бы пронеслись события последних дней... Вот Виталий, пытаясь «столковаться» с Олей, идет с ведром по вагонам. В угольном ящике он находит чемодан, приносит деньги к себе и перекладывает их в саквояж. За ним внимательно наблюдают не только они с Пермяковым, но и преступник, который решил, что будет неплохо, если деньги довезет этот самонадеянный дурачок. А в последний момент он оглушаем его в купе, берет саквояж и садится в автобус.

Его никто не встречал. Значит, все можно было сделать гораздо проще — задержать еще той ночью, когда он прятал чемодан в соседнем вагоне.

— Остановите, пожалуйста, возле управления внутренних дел, — негромко сказал Левашов шоферу. Тот кивнул, не отрывая взгляда от дороги.

Когда автобус остановился и водитель пояснил, что управление внутренних дел находится за углом, Пермяков наклонился к Олегу, положил ему руку на плечо и сказал негромко, даже доверительно:

— Пошли, пора выходить. Только прошу тебя — спокойно. Нас здесь четверо.

Олег внимательно посмотрел на Пермякова, потом, повернув голову, встретился взглядом с Левашовым, а оглянувшись, увидел двух милиционеров, бледных от волнения, но готовых действовать.

— Да, — протянул Олег. — А мне казалось, что все идет довольно неплохо. Где же это я подзалетел...

— Вы забыли саквояж, — напомнил ему попутчик, сидевший рядом.

— Ах да, — Олег улыбнулся посеревшими губами.

Выйдя, все невольно остановились возле столба, на котором висел заиндевевший репродуктор. На ходу слушать последние известия было невозможно — скрип снега заглушал голос диктора.

...Настоящее сражение развернулось в районе станции Быково. На расчистку путей вышли сотни горожан и к вечеру в областной центр отправился первый состав с углем для теплоцентрали.

...На Курилах второй день стоит бесснежная погода с сильным ветром. Рабочие с занесенных предприятий расчищают улицы, откапывают дома. Отряд бульдозеров уже несколько суток пробивается к поселку Буревестник, с которым потеряна связь неделю назад.

...Ни на минуту не прекращается расчистка аэродрома в Южном. Высота снежных заносов превышает здесь два метра. Сейчас на летном поле вся снегоочистительная техника авиаторов. Завтра ожидаются первые самолеты с материка.

Синоптики Парамушира и Урупа сообщили, что центр тайфуна переместился в сторону Камчатки.

Анатолий Ромов «ХОКУМАН-ОТЕЛЬ»

Одиннадцатого августа 1945 года 6-я гвардейская танковая армия под командованием генерал-полковника Кравченко прорвала оборону японцев на Чанчун-Мукденском направлении и неожиданно расчленила 3-й Квантунский фронт. Стремительно войдя в глубокий тыл японцев и преодолев Корохонский перевал, 6-я гвардейская овладела городом Лубэй и подготовила тем самым плацдарм для основных сил Забайкальского фронта. Однако она оторвалась при этом от собственных баз снабжения на 450 километров, а армейские и фронтовые машины с горючим, которые могли бы выправить положение, застряли в песчаных дюнах при подходе к перевалу Корохон. Танковые войска, рвущиеся дальше, вынуждены были остановиться. В ожидании доставки горючесмазочных материалов по воздуху 9-й гвардейский механизированный и 5-й гвардейский танковый корпуса вынуждены были временно перейти к действиям сводными отрядами. Это были по армейским масштабам считанные единицы самоходок и танков, да и то для них пришлось слить горючее со всех остальных машин. Такова была обстановка к вечеру одиннадцатого августа.

В ночь с одиннадцатого на двенадцатое на небольшом аэродроме под Лубэем на пустых бочках из-под горючего сидело двое: начальник разведотдела 6-й танковой армии полковник Шеленков и капитан Гарамов. Чуть поодаль готовился к взлету «Дуглас». Машина была окрашена в защитную краску. Накрапывал мелкий дождь, было темно, и лишь при напряженном усилии можно было разглядеть в свете потайных фонарей, как по трапу «Дугласа» санитары осторожно поднимают носилки с ранеными.

— Все понимаю, Сережа. — Полковник поправил плащ-палатку. — Понимаю, что тебе, боевому офицеру, а не какому-нибудь там, ну, в общем, ты понял... не хочется этим заниматься.

Полковник был маленьким, круглолицым. Разговаривая, он то и дело вынимал платок и стыдливо сморкался, хотя стыдиться перед Гарамовым ему было нечего. В ходе рейда, когда всему составу приходилось мокнуть двадцать четыре часа в сутки, многие были простужены.

— Но... — Полковник спрятал платок в карман. — Надо. Пойми, надо, Сережа. Бесценные это раненые.

Гарамов неопределенно кивнул:

— Понимаю, Александр Ермилович.

По этому кивку и взгляду нельзя было понять, как относится сам Гарамов к разговору, Он был выше среднего роста, худощавый. В его лице была какая-то диковатая лихость, и тот, привычный и в то же время непривычный для русских лиц, южный колер, который обычно в России называется почему-то «казацким». А запавшие глаза, густые черные брови, вдавленные виски и горбатый нос придавали лицу Гарамова некую насмешливую мрачность, о которой он хорошо знал. Раньше, на прежней, довоенной работе эта театральная мрачность ему не мешала. Теперь же она была Гарамову как кость в горле, и он всячески — голосом, жестом, взглядом — пытался ее затушевать.

— Ведь по-японски ты не очень хорошо? — тихо спросил Шеленков.

Гарамов пожал плечами:

— В смысле?

— Ты вел допросы?

— Так, Александр Ермилович. В размере курсов.

— Понимаю. Хонсийский диалект от хоккайдского не отличишь: Я не хочу сказать, что ты здесь с таким багажом не пригодишься. Язык еще не все...

— Александр Ермилович, — Гарамов нетерпеливо улыбнулся, — я ведь не отказываюсь.

— Я тебе совсем не потому это говорю. А для того, чтобы ты понял: задание очень важное. Пять человек раненых, которых грузят сейчас на самолет, участники глубокого разведрейда. Они располагают данными большой важности. Прорывались назад с боем, шли по дюнам без пищи и воды. Командир и заместитель до сих пор без сознания. Всех пятерых нужно срочно перебросить в тыл, в Приморье. Нужно что-нибудь еще объяснять?

— Не нужно, Александр Ермилович.

Шеленков отвернулся и, опять скрывая насморк от Гарамова, достал платок. В темноте обозначились силуэты: по выбитой посадочной площадке к ним шли трое. В одном Гарамов сразу узнал командира разведроты Седова, рядом с ним шли офицер невысокого роста и девушка. «Врач и медсестра», — наметанным взглядом определил он.

— Мы прорвали фронт, а что толку? — Шеленков спрятал платок. — Бригады стоят, а впереди Туцюань, Таоань, да и дальше... Конечно, ГСМ нам перебросят, самолеты уже готовы. Но сам знаешь — тут не одна сотня тонн нужна. Для переброски ГСМ готовят целую воздушную армию. Дождь, туман. А где посадочные площадки? Они вот у этих пятерых. Которые на носилках.

— Военврач Арутюнов, сержант медслужбы Дмитриева! — остановившись, доложил Седов.

Гарамов сразу же попытался оценить этих двоих, с которыми ему наверняка придется лететь. Военврач с капитанскими погонами чуть щурил большие карие глаза. Вначале взгляд показался Гарамову малоприятным: зрачки все время уплывали под верхние веки, узкие губы растягивались и сжимались в некоей всезнающей гримасе. Но, приглядевшись внимательно, Гарамов все-таки вынужден был признать, что это кажущееся, а сам капитан выглядит молодцевато. Медсестра же была красивой и... капризной. Об этом говорили ее губы и взгляд, в котором сквозили уверенность в себе, озорство и понимание того, что она всем нравится.

На вид девушке было не больше девятнадцати. На голову выше врача, большеглазая, со светлыми волосами, заправленными под пилотку наспех, видимо, второпях, медсестра сейчас всем своим видом будто бросала вызов всему, что ее окружало: темноте, моросящему дождю, зеленому студебеккеру с красным крестом, стоящим возле него промокшим санитарам. «Избалованная, видно, девица, — подумал Гарамов, — знает, что такое красивая девушка на фронте и как таких обхаживают, все прощают, как над ними все трясутся». Девушка, будто читая его мысли, покосилась. Гарамов тут же пристыдил себя: «Что ты к ней пристал. Она же не виновата».

Шеленков, мельком оглядев девушку и военврача, показал на стоящие рядом пустые бочки:

— Садитесь, товарищи. Тара, по-моему, чистая.

Медсестра и врач сели. Седов ушел. Шеленков взял у

Гарамова карту, расстелил на коленях, посмотрел на врача:

— Кажется, Оганес Робертович?

— Так точно, товарищ полковник, — Арутюнов покосился на медсестру.

— Что вы скажете о раненых, Оганес Робертович?

Арутюнов стал зачем-то рассматривать землю. Вздохнул:

— Двое, в общем, терпимы. Ну и третий.

— Двое — вы имеете в виду Потебню и Савчука?

— Так точно. Еще Левашов... Если только успеем и у него не начнется перитонит.

— А командир группы Ларионов?

Арутюнов посмотрел на медсестру, будто она знала что-то о Ларионове, что следовало скрывать и от Гарамова и от Шеленкова.

— Он... выживет?

— Товарищ полковник...

— Александр Ермилович.

— Александр Ермилович. Скажу прямо: я только что его пальпировал. У Ларионова глубокое полостное ранение, необходимо переливание крови. И осколок в шее. Нужно... освободить. Ну а чтобы освободить, нужен стационар. Хороший стационар.

Арутюнов сидел с особым выражением лица, и зрачки у него совсем уплыли под веки. Этим выражением он будто говорил: «Я сделал все что смог и прошу не смотреть на меня так и не качать головой. Вы же отлично знаете, что я в ранении Ларионова не виноват».

Полковник, будто уяснив все это, выпрямился.

— Оганес Робертович. И...

Полковник повернулся к медсестре. Та улыбнулась:

— Вика...

Гарамов отметил про себя, что у медсестры приятная улыбка.

— Ну-у! В таком случае, думаю, мы не пропадем. А? — сказал Шеленков. Медсестра сразу засмущалась, покраснела, опустила глаза. — Вика — это ведь значит победа?

Медсестра искоса посмотрела на Арутюнова, будто ища защиты. «Неужели у них... между собой?» — подумал Гарамов. Шеленков расстелил на коленях карту.

— Мы находимся вот здесь, в Лубэе.

Полковник, разыскивая на миллиметровке Лубэй, нагнулся, ткнул карандашом в найденную точку. Карандаш пополз по карте.

— Доставить раненых надо в Приморье. Это около восьмисот километров. Обстановка в небе спокойная, с зенитками у японцев туго. Радаров вообще почти нет, так что, думаю, долетите. Поведет машину опытный пилот капитан Михеев. Второй пилот хоть и молод... Остальные — штурман, радист, бортмеханик — тоже рекомендуются наилучшим образом. Задача же у вас одна: вы должны следить за состоянием раненых. Сопровождающим в полете будет капитан Гарамов. Если вы с ним еще не знакомы, познакомьтесь.

— Очень приятно, — Арутюнов пожал руку Гарамову. Медсестра улыбнулась. Эта улыбка сейчас была другой, сдержанно-деловой. Подошел первый пилот Михеев, коренастый, неуклюжий в своем комбинезоне; лицо у него было костистым, покрытым явно преждевременными морщинами, левую щеку портил большой шрам со следами швов. Чуть в стороне стоял второй пилот, без шлема, со спутанными светлыми волосами, по виду совсем мальчишка, чуть ли не из десятого класса. Бортмеханик осматривал бензобак. Двое, по всей видимости, радист и штурман, влезли по трапу в самолет. Шеленков встал, за ним и остальные.

— У нас все готово, товарищ полковник. Лететь можно.

Шеленков как-то по-простецки кивнул:

— Ну что, удачи.

Он не спеша, по очереди, пожал всем руки: сначала Вике, потом Арутюнову, потом пилотам и напоследок Гарамову. Подходя к трапу, Гарамов вдруг поймал себя на мысли, что ему сейчас очень хочется помочь медсестре ступить на трап. Кажется, то же самое мечтал сделать и Арутюнов.

Перед трапом все трое остановились, и Гарамов сказал, сам не ожидая этого и поддерживая девушку за локоть:

— Вика, прошу!

Медсестра, будто не слыша этих слов, поставила ногу на трап, посмотрела на Арутюнова. Но руку все же подала Гарамову. Он подсадил ее, ощущая мягкую, легкую ладонь и короткое, не допускающее никаких вольностей, благодарное пожатие. Вика исчезла за дверью. Гарамов как можно дружелюбней посмотрел на военврача: «Давайте вы». Капитан легко поднялся, Гарамов в два прыжка взлетел за ним. Через несколько секунд, осмотрев что-то напоследок у крыльев, поднялись пилоты и бортмеханик. Михеев, подняв планшет, чтобы не задеть раненых, прошел в кабину, механик пробрался за ним. Второй пилот, влезший последним, был без головного убора. Он долго задраивал дверь и только после этого натянул шлем, болтающийся за спиной. Покосившись на Гарамова, боком протиснулся вперед. Захлопнулась дверь кабины, и скоро заработали моторы.

 

Кайма вокруг солнца, опускавшегося в море, была густо-фиолетовой и нестерпимо яркой рядом с холодным зеленым горизонтом. Стук шаров в бильярдной прекратился несколько минут назад. Значит, они должны сейчас выйти. Свет в номере был погашен, но Исидзима — директор специального «Хокуман-отеля» для высших чинов японской армии — стал у окна так, чтобы его в любом случае не было видно. Он наблюдал за выходом. Сначала все было пусто, только на асфальтовой площадке у розария стояла подъехавшая час назад длинная черная машина майора Цутаки. Интересно. Если он угадал, вся акция должна была у них занять минут десять. Остальное — на декорацию. Неужели не угадал? Нет, угадал. Из главного входа в отель, изображающего раковину, неторопливо вышли четыре человека в смокингах. Исидзима сразу же убедился: это те же, кто приехал. Первый, коренастый, с уверенной походкой, — сам майор Цутаки Дзиннай, выпускник императорской школы разведки, бывший руководитель отдела армии по формированию «летучих отрядов». К сожалению, точной должности Цутаки сейчас Исидзима не знает, но по тому, что группа Цутаки наделена чрезвычайными полномочиями и контролирует второй отдел, можно предположить, что он подчинен непосредственно штабу генерала Отодзо. Однако в Дайрене он для всех просто майор Цутаки. Исидзима отметил — Цутаки единственный, на ком вечерний костюм сидит нормально. Даже при беглом взгляде на остальных ясно, что это кадровые офицеры, привыкшие больше прыгать с парашютом, стрелять и брать «языка» где-нибудь в зарослях, чем носить крахмальные рубашки. Расхлябанный в ходьбе, с болтающимися руками — лейтенант Таяма Каору, по кличке Летун, начинал снайпером в армии. Косолапый увалень — капитан Мацубара Сюнкити, он же Дикобраз, бывший командир знаменитого диверсиями в тылу «Седьмого летучего отряда». Наконец, высокий, поджарый, длиннорукий — телохранитель майора Цутаки, лейтенант Тасиро Тансу, признанный всеми специалист по рукопашной. Они приехали, чтобы покончить счеты с руководителем отряда № 731 — генералом Отимия: война заканчивалась, и, вероятнее всего, группе Цутаки было поручено замести все следы, касающиеся разработки бактериологического оружия. Майор пригласил Отимию в бильярдную, приказав всем разойтись по номерам. Интересно, тело генерала Отимия возьмут с собой или оставят в номере? Ага, вот и тело. Два привратника что-то несут; судя по их походке, это нечто тяжелое. Огромный кожаный чемодан, вполне в стиле Цутаки. Привратники — старый Горо и молодой Масу. Значит, они решили все-таки похоронить Отимию со всеми почестями. Горо — человек Исидзимы, а Масу прибыл недавно по личному назначению генерала Ямадо, значит, фактически — это ставленник Цутаки. Падающий сверху мягкий свет цветных китайских фонариков на секунду скользнул по напряженным лицам Горо и Масу. Вот они вплотную подошли к машине, опустили чемодан в багажник. Тасиро захлопнул крышку. Четверо вместе с Цутаки сели в машину. И когда привратники повернулись, пошли к раковине входа, машина плавно тронулась с места, развернулась у угла здания и исчезла в зарослях.

Теперь из высоких гостей, да и вообще из всех постояльцев, в отеле осталось двое: шеф армейской разведки императора Пу И генерал Ниитакэ и патрон Исидзимы — генерал Исидо Такэо, заместитель шефа разведки Квантунской секретной службы по агентуре.

Исидзима прислушался. В коридоре и за окнами тихо. Кажется, они действительно уехали, не оставив засады. Впрочем, она им и не нужна. Если Исидзима все правильно понимает, то от директора «Хокуман-отеля» людям Цутаки скрывать нечего. Они конечно же знают, что все шесть его официантов кадровые офицеры японской разведки — четверо японцев и два семеновца. Все с самого начала работают на второй отдел и лично преданы ему, Исидзиме Кэндзи, — уж он позаботился, чтобы всех их купить на корню. Сам он вполне лоялен ко второму отделу. Сейчас, когда вот-вот будет подписана капитуляция, из всех многочисленных забот Исидзимы по заданию второго отдела у него осталась только одна — охранять жизнь генерала Исидо. Но тут есть одна тонкость. Он лоялен к Цутаки, но тем не менее обязан подчиняться только второму отделу, а значит, и второму человеку в отделе — в первую очередь.

Исидзима стоял у окна еще около получаса. Солнце зашло, и полоса пляжа впереди слилась с линией моря, стала невидимой. В саду среди причудливо расположенных камней, в стеблях бамбука и листьях пальм мелькали светлячки, словно далекие фонарики. Исидзима чуть приоткрыл раму, и в комнату тихо вошел запах магнолий. За дверью раздалось знакомое попискивание. Орангутан Сиго. Опять выпустили обезьяну из сада. Да, подумал Исидзима, после того как два дня назад армейское командование сняло с «Хокуман-отеля» официальную охрану, смерть будет часто посещать этот райский уголок. Иначе зачем же в такое трудное время посылать высшие чины сюда на отдых. Значит, забота у секретных служб теперь одна — скрыть все, что только можно. Если он все правильно понимает, то люди в черных смокингах могут прийти завтра за Ниитакэ или Исидо. А потом? Официантов они, конечно, не тронут — мелочь. Девушек? Девушек, наверное, тоже. А впрочем, кто их знает. Что же получается. Очередь за генералами Ниитакэ и Исидо, только кто из них первый? Толстый слюнявый бабник Ниитакэ или его патрон, отрешенный от мирских благ? Скорей всего, Ниитакэ, потому что майор Цутаки понимает, что Исидзима, наделенный полномочиями охраны, так просто Исидо не отдаст. Да и Исидо хитрая лиса. Пока не подписана капитуляция, он будет делать все, чтобы продлить охранные полномочия Исидзимы. Вполне возможно, что директор отеля рано или поздно вынужден будет предать своего шефа. Генерал Исидо — козырь, серьезный козырь. И за его жизнь Исидзима сможет выторговать у Цутаки максимум возможного. А если получится — даже больше; все дело в том, как сложатся события после войны. Впрочем, он уже предполагает, как они могут сложиться. Через неделю, максимум дней через десять сюда придут советские войска. Вернее всего, они передадут занятую территорию НОАК. Гоминьдан будет изгнан. И Исидзима должен успеть уйти до этого времени. Поэтому сейчас-то он и должен выбрать, кто же сможет принести ему большую пользу — Цутаки или Исидо?

Выйдя, в коридор, Исидзима почувствовал, как его ласково тронула теплая мохнатая лапа Сиго. Орангутан подпрыгнул, зачмокал, потянулся вверх, вытягивая длинные морщинистые губы. Исидзима отвернулся, погладил обезьяну за ухом.

Исидзима отвел обезьяну вниз, прошел через холл и через заднюю дверь выпустил Сиго в сад. Горо, дремлющий в кресле, открыл глаза. Да, старик еще себя покажет. Старая закалка. Горо чуток, очень чуток.

— Горо, я вам много раз говорил: следите, чтобы Сиго не входил в отель.

Горо поднялся, поклонился, сказал почти беззвучно:

— Чемодан был тяжелым.

Настоящий агент старой секретной службы, ему не нужно ничего объяснять.

— Спасибо. Я отмечу ваше усердие. Что еще?

Горо закрыл глаза, выразив этим почтение.

— Вас спрашивала госпожа Мэй Ин.

— Что вы сказали?

— Сказал, что не знаю, где вы.

— Правильно. Кто дежурит у Исидо-сан? Вацудзи?

— Нет. Хаями и Корнев.

— Да, я забыл. Как только сменятся, пусть подойдут ко мне. Я буду на берегу.

— Будет выполнено, Исидзима-сан. — Горо опустил голову, показывая этим, что все понимает.

— Что Исидо-сан?

— Он спрашивал, где генерал Отимия.

— Зачем?

— Он просил пригласить генерала к нему. Хотел поиграть с ним в покер.

— Что вы ответили?

— Ответил, что не знаю, где генерал Отимия, но поищу.

Интересно, Горо догадывается о чем-то?

— Горо, как вообще... вокруг было тихо?

Старческие складки на шее Горо дернулись. Их поддерживал стоячий воротник расшитого золотом кителя.

— Вы имеете в виду приезжих?

— Горо, я спрашиваю вас вообще: было ли все тихо?

Горо склонился.

— Да, все было тихо, Исидзима-сан. Приезжие играли наверху в бильярд, я сам слышал стук шаров. Потом стук шаров прекратился, и господа офицеры спустились.

Шарами занимался, вернее всего, кто-то один. А остальные трое — генералом.

— Хорошо, Горо. Значит, я на берегу. И помните, что я вам говорил насчет Сиго. Отель пока еще не пуст.

— Хорошо, Исидзима-сан.

Исидзима прошел в сад и вышел к морю. Розы пахли вовсю, забивая даже запах магнолий. Он остановился у причудливо изогнутого островка из высоких, уходящих к окнам кактусов. Если где-то и может остаться человек Цутаки, так он будет сидеть или в бамбуковой роще, или здесь. Однако в двухметровых зарослях кактусов никого не было. Впереди, у линии прибоя, можно было различить солярий и смотровую башню, чуть подальше — причал для катеров. Там тоже никого не было видно. И Исидзима с удовольствием вдохнул аромат моря. Он сегодня перехитрил их всех. Осталось не так уж много дел: перед сном навестить генерала Исидо, поговорить с Корневым и Хаями... И тут он почувствовал, как кто-то осторожно подошел к нему сзади.

 

Вика сидела закинув голову. Ее загораживал Арутюнов, и Гарамов с трудом мог разглядывать лицо медсестры. Сколько ей было лет в сорок первом, когда началась война? Наверное, что-то около пятнадцати. Ему же в то время было уже двадцать три. Если бы они могли каким-то образом встретиться тогда... Да нет. Как они могли встретиться? Никак. Она, судя по выговору, откуда-то из большого города, скорей всего москвичка или ленинградка. А он? Он — шпана ростовская. Но если она москвичка, то в принципе они могли и встретиться: он ведь учился там в цирковом техникуме. И Сергей невольно начал вспоминать, как он попал туда.

Как-то летом, когда Гарамову было двенадцать и он, как обычно, прыгал в Дон с такими же сорвиголовами с главного городского моста, к нему подошел человек в спортивном костюме. Он зачем-то пощупал его плечи, шею и дал записанный на бумажке адрес.

— Зайдешь, дело есть.

«Делом» оказалась секция по прыжкам в воду. И Гарамов стал заниматься. Прыгать ему нравилось. Дома об этом никому не говорил, потому что отлично знал, как воспримет отец весть о его новом увлечении. Но родитель все-таки узнал и устроил один из самых больших скандалов. Сухой, сутулый, с нависшими, мохнатыми бровями и большим носом, в котором Сергею всегда чудилось что-то волчье, отец в, самом деле напоминал того доброго волка, который только прикидывается злым. Гарамов-старший ходил по комнате и раздраженно накачивал сына, повторяя в общем одно и то же:

— Нет, вы посмотрите, кем же он будет — Сергей Гарамов! Сергей Александрович Гарамов! Он, видите ли, будет прыгуном в воду! Чертовщина! Может быть, ты передумаешь и станешь прыгуном через скакалку? А? Как тебе это нравится? Не смотри в пол! Смотри мне в глаза!. Нет, ты понимаешь, наконец, что это не мужское занятие? Но я уж об этом не говорю! Я молчу! Бог с ним — не мужское! Но пойми, пойми ты своим куриным умом, что это не занятие для думающего, интеллигентного человека! Для настоящего человека, человека высокой культуры! Именно таким, я надеюсь, ты обязан стать! Не смотри в пол! Смотри мне в глаза! Нет, это только себе представить — прыжки в воду! Я тебе приказываю: немедленно прекратить эти идиотские прыжки! Слышишь? Немедленно! Сергей! Ну? Отвечай, Сережа, ты должен понимать, что у тебя плохо с точными науками! Дай мне слово, что ты немедленно перестанешь заниматься этими идиотскими прыжками! Слышишь, Сергей? Нет, он определенно оглох! Подними глаза!

Гарамов хотя и пробурчал: «Не подниму», но прыжками в воду все-таки действительно скоро перестал заниматься и перешел на гимнастику и акробатику. В пятнадцать лет у него уже был первый разряд, в шестнадцать он стал мастером спорта. К тому времени Гарамов уже не раз бывал в цирке, а после присвоения ему первого спортивного разряда по гимнастике понял: что бы с ним ни случилось, он будет работать цирковым артистом, а после десятого класса уедет в Москву поступать в цирковой техникум. Он мог, конечно, попытаться уехать и после седьмого, но знал, что это нереально — отец не отпустит. Поэтому в восьмом, девятом и десятом классах Гарамов, зная, что всю программу придется повторять в техникуме, практически не учился всерьез, а отсиживался. С одной стороны, он, как мастер спорта по гимнастике, был гордостью школы, с другой — фамилию Гарамова склоняли так и этак на всех собраниях. Его несколько раз исключали из школы за различные выходки, но в конце концов благодаря хлопотам отца — старого профессора — восстанавливали.

Потом была Москва, цирковой техникум, куда Гарамов поступил, пройдя все три тура. Через два месяца сам придумал номер с ножами и начал тренироваться, вгоняя их в доску вокруг нарисованного человека. Партнершей согласилась быть его бывшая соученица по курсу Таня Ливанова.

Так случилось, что, выпустившись, они каждый вечер под туш, в костюмах «Американа», выходили вдвоем на манеж, делали несколько танцевальных «па» и расходились под стихающую музыку в разные стороны. Таня становилась спиной к доске, оркестр умолкал, и Гарамов один за другим всаживал в доску вокруг головы и плеч Тани двадцать ножей — последний точно над макушкой. Номер нравился, шел на «ура». За год выступлений они не то что ни разу не уходили с манежа «под стук собственных копыт», а неизменно выбегали на три-четыре повторных комплимента.

Гарамов любил цирк. Он любил его безотчетно. Любил приходить на утренние репетиции. Любил запах опилок и зверинца. Любил тишину, которая повисала в цирке, когда он брал первый нож. Сергей знал, что тишина и напряженность, повисающие в цирке во время их номера, все время разные, меняются, каждая имеет свой тембр и даже — цвет. После пятого вонзившегося ножа она уже другая. Совсем другая после десятого. И отличная от всех, не похожая ни на что — после того, как он берет последний, двадцатый нож и, прицеливаясь, медленно и настороженно вытягивает руку вперед.

Перед самой войной умер отец. В телеграмме, которую ему прислала сестра, было сказано коротко: «сердечный приступ». Вскоре после отца умерла мама. Потом началась война.

 

— Простите меня, Исидзима-сан. Если только можете, простите.

Исидзима усилием воли заставил себя не отступить назад. Мэй Ин, стоявшая перед ним на песке в фиолетовом кимоно с узором в стиле «дзёмон» и красном оби, могла бы понять это как знак отвращения. Но ведь отвращения к ней в нем нет, просто сейчас связь с Мэй Ин ему ни в коем случае не нужна. Оглядывая и оценивая ее легкую фигуру, взгляд, движение ресниц, он вынужден был признать: это действительно одна из лучших девушек «Хокуман-отеля». Она хороша тем, что необычна. В ее лице живет, постоянно и неуловимо возникая, то, что так нравится мужчинам: смесь независимости, слабости, нежности и силы. Лицо ее явно относится к южному, китайскому типу, и он, знаток японских лиц, хорошо это видит. Видит и то, как в резко очерченной линии маленькой верхней губы, в чуть выпуклых азиатских глазах Мэй Ин всегда прячется вызов обычной островной сдержанности, которую принесли много веков назад на острова ее предки. Пусть воспитание сделало свое, пусть все ее движения, мимика, любое выражение чувств, даже досада, горесть и смертельное отчаяние всегда будут упорядочены, а не отданы на откуп хаосу, но этот бросающий вызов всему миру взгляд, эти отчаянно-нежные глаза и губы останутся. Останутся, несмотря ни на что. И этим ее лицо прекрасно.

— Мэй Ин. Я ведь просил тебя.

Она опустила глаза, разглядывая песок и лениво подползавшую к их ногам волну. Все девушки «Хокуман-отеля», независимо от того, были ли они китаянками или русскими, носили звучные китайские имена. Настоящее имя Мэй Ин, уроженки Киото, было Хигути Акико, но здесь никто так ее не звал.

— Мэй Ин. Девочка. Пойми, у меня сейчас много дел. Очень много. Ты ведь понимаешь?

— Понимаю, господин.

Вдруг он увидел: она плачет. Мэй Ин давилась слезами, отвернувшись и закусив нижнюю губу. Ну да, этим, и должно было все кончиться. Виноват он сам, только он, и больше никто. Не нужно было доводить до всего этого. А что нужно было? Ну хотя бы, как только все началось, как только он понял, что выделяет Мэй Ин из остальных, сразу же надо было перевести ее в Дайрен. С лучшими рекомендациями, конечно.

— Ну, Мэй Ин? Что ты?

Он попытался успокоить ее, погладить по плечу, но она замотала головой, продолжая плакать. «А я ведь тупица, — подумал Исидзима. — Влюбил в себя девчонку и сам теперь не знаю, что делать. Ай-яй-яй!» Правда, она много раз ему помогала, но, в конце концов, можно было обойтись и без этого.

— Мэй Ин! — Исидзима постарался вложить в голос строгость: — Мэй Ин!

— Простите, Исидзима-сан.

Судорожным глотком она подавила очередной всхлип, достала из-за пояса надушенный батистовый платок. Не разворачивая, осторожно промокнула щеку, а затем задрала голову вверх и, облизывая губы, сказала не глядя:

— Простите, Исидзима-сан. Просто я очень хотела вас видеть. Вот и все. Я сейчас уйду.

— Девочка, ты ведь чуть-чуть мешаешь мне, понимаешь?

— Я все понимаю и больше не буду. Простите, Исидзима-сан.

— Мы ведь живем бок о бок. И непременно увидимся. Ну, девочка?

— Я понимаю, Исидзима-сан. Мне все время кажется, что вы исчезнете. Уйдете, растворитесь куда-то.

Как женщина она все чувствовала, Исидзима понимал это, но все же сказал:

— Смешно. Я привязан к этому месту. Просто цепями прикован. Куда я уйду?

— Не знаю. Куда-то уйдете, и я вас больше не увижу.

Неподалеку вдруг что-то промелькнуло. Кажется, пришли Хаями и Корнев. Да, так и есть — он видит их силуэты за солярием.

— Ну что ты, девочка. Улыбнись. Ты ведь видишь — я здесь, со мной все в порядке.

— С вами все в порядке, — склонив голову, повторила она, приложив руки к груди. Улыбнулась. — С вами все в порядке, и я рада.

Легко повернулась. Некоторое время он видел, как она шла по песку. Потом Мэй Ин скрыли кусты магнолии. Исидзима вдруг подумал: «А ведь если он будет уходить с кем-то из двоих, с Цутаки или Исидо, ему имеет прямой смысл взять с собой и Мэй Ин. Да. Но пока не нужно говорить ей об этом». Он подошел к солярию, сказал, обращаясь к казавшимся теням у стены:

— Ну что?

— Все в порядке, Исидзима-сан. — Хаями Ре, маленький, коренастый и лопоухий хонсиец, выступил из темноты. — Сейчас дежурят Вацудзи и Наоки..

— Что приезжие? Они уехали спокойно?

Хаями посмотрел на поджарого, такого же маленького, как он, Корнева-крепыша. Тот усмехнулся.

— Не знаю, спокойно ли они уехали, — сказал Корнев. — Но генерала они увезли с собой.

Значит, Хаями и Корнев все поняли.

— Вы что, видели это?

— Не видели, — сказал Корнев. — Но Цутаки-то мы знаем.

Некоторое время все трое молчали, прислушиваясь к шуму волн.

— Они его прикончили в оранжерее, — сказал Хаями. — Я слышал, как генерал прошел туда с Масу. А потом оттуда же Масу и Горо проволокли чемодан.

Ну что ж. Хаями молодец. Наверное, непосредственным исполнителем был или сам Цутаки, или его телохранитель Тасиро Тансу.

— А генерал Исидо? Он что-нибудь слышал?

— Не слышал, но понял. Он искал генерала Отимия, а потом, когда Горо его так и не нашел, наверное, увидел Цутаки с его людьми. Он выходил гулять по коридору. Тут у него нервы и не выдержали. Он сразу вернулся в номер. И потом несколько раз спрашивал из-за двери, здесь ли мы. И ужинать не выходил — попросил принести в номер, я сам и ходил. Повар приготовил сегодня любимое блюдо генерала.

— Хорошо, Хаями. Отмечаю вашу наблюдательность.

— Рад стараться, господин директор.

Кажется, пора идти к генералу. Исидо наверняка его ждет.

— Чем сейчас занимается Исидо-сан?

— Думаю, что ждет вас.

— Хорошо. Будьте наготове. От Цутаки можно ждать удара в любую минуту. Побудьте пока здесь, я пойду к генералу. Долго не стойте, минут двадцать — и идите спать.

Хаями и Корнев поклонились.

 

Сидя на подрагивающей скамейке под иллюминатором, Гарамов продолжал следить за Викой, размышляя о собственной судьбе. Как только началась война, его направили в действующую армию. Четыре года, до самого мая сорок пятого, он служил в разведроте, мерз в засадах, чавкал сапогами по болотам, добывал «языка» за линией фронта. Прошел с боями всю Белоруссию. Потом была Польша и, что самое трудное, Германия. Ловил парашютистов, ползал по лесам, выявляя диверсантов и различные группы «мстителей». Потом для всех было 9 Мая Но для него, для разведчика, война не кончилась: в числе отобранных его перебросили на Дальний Восток, и вот сейчас он сопровождает раненых.

Размышляя об этом, Гарамов продолжал непрерывно следит за Викой. Она по-прежнему смотрела перед собой. И вдруг Арутюнов, загораживавший Вику, встал. Пространство между Гарамовым и Викой освободилось.

— Посмотрю Ларионова, — тихо сказал врач. Вика, будто поддерживая его желание, кивнула. Держась за обшивку, согнувшись, Арутюнов пробрался к носилкам, на которых лежал Ларионов. Они находились у самой кабины пилота. Гарамов, делая вид,что следит за врачом, повернул голову на самом деле только для того, чтобы увидеть Вику. Она сидела все так же, будто на скамейке ничего не изменилось и они по-прежнему были разделены сидящим между ними Арутюновым. «Могла бы посмотреть, — подумал Гарамов. — Она же понимает, что я хочу этого. А собственно, почему она должна это понимать? Она сидит не двигаясь, будто не чувствует даже, что на нее смотрят».

— Сержант... — ощущая, как от волнения першит в горле, сказал Гарамов. — Вы ...откуда?

Вика, повернувшись, некоторое время изучала его, будто пытаясь понять, что же скрывается за его вопросом. Нет, она совсем не маленькая. Гарамов, встретившись с с ней взглядом, постарался как можно независимей улыбнуться и с тоской подумал: «Хоть бы военврач подольше оставался у носилок. А я бы за один такой взгляд, за одно то, что вижу сейчас ее глаза, полжизни отдал бы».

— Меня зовут Сергей.

— А меня вы уже знаете. — Ее глаза по-прежнему были серьезны и будто убеждали его, что не допустят сейчас ничего легкомысленного.

— Вика — это действительно победа?

— Да.

— Очень красивое имя.

— Не знаю. Я привыкла.

— Так вы откуда?

— Из Москвы. А вы?

Разговор наладился, теперь он расскажет ей, откуда он. И в этот, момент послышался приближающийся, идущий из ночного неба резкий свистящий звук. Чужой самолет? Да. Причем, кажется, судя по этому звуку, — истребитель. Неужели они атакованы? В ночном небе. Вдали от своих. Но ведь ближайшие аэродромы японцев подавлены. Наверное, Вика увидела что-то в его лице, потому что ее губы испуганно застыли, зрачки сузились. Свист все ближе, вот он уже навис над ними, надавил на уши, упал на голову. Они атакованы — бешеная очередь из тяжелого пулемета. Бьет по моторам и кабине пилотов. Бьет умело. И тут же все провалилось. Кажется, они подбиты или просто сбросили высоту и разворачиваются, чтобы уйти из-под обстрела.

 

У входа в номер на втором этаже с вделанным в инкрустированную дверь перламутровым цветком лотоса Исидзима остановился. Номера в «Хокуман-отеле» отличались не по цифрам, а по названиям. Раньше, когда в отеле бывало много отдыхающих, это создавало некоторые трудности, сейчас же спутать гостей и номера, которые они занимают, было трудно — таких номеров в «Хокуман-отеле» осталось всего три. В «Азалии» на третьем этаже живет генерал Ниитакэ, в «Лотосе» на втором — генерал Исидо и на втором же, в «Сакуре», — генерал Отимия. Последний, впрочем, уже не живет, а жил. «Не забыть отметить в журнале, что сегодня «Сакура» освободилась», — напомнил сам себе Исидзима. Тихо кашлянул. Из-за двери спросили:

— Кто там?

— Вацудзи, это я.

— Кто? Назовите имя.

— Исидзима.

После долгой паузы наконец щелкнул замок, дверь открылась.

— Простите, шеф, вы очень тихо ответили, — Вацудзи Каору сделал незаметное движение и спрятал пистолет в карман. Он был выше среднего роста, с прилизанными волосами и ярко выраженной внешностью хоккайдца. Узкие губы, большой нос, близко посаженные глаза. Как только Исидзима вошел, Вацудзи сразу же закрыл дверь. Второй официант, наверняка до этого дремавший в кресле, встал и поправил бабочку. Раньше, до «Хокумана», этот второй, Наоки Таро, служил инструктором в десантных войсках. Он выглядел флегматичным и полноватым.

— Правильно, Вацудзи. Сейчас можно ждать всего. Генерал поужинал?

Вацудзи посмотрел на Наоки. Тот поклонился:

— Да, Исидзима-сан. Я уже отнес посуду на кухню.

Исидзима подошел ко второй двери, прислушался: тихо. Нет, он все-таки уверен, что генерал Исидо стоит сейчас тут же, за дверью, и слушает. Исидзима постучал. Сказал:

— Ваше превосходительство, разрешите войти? Это я, Исидзима.

Тишина. Ясно — генерал стоит за дверью. Старая лиса.

— Ваше превосходительство. Это я.

Щелкнул замок — и снова тихо. Наверное, генерал, открыв защелку, спешит принять достойную позу.

— Войдите, — наконец послышалось из-за двери. Исидзима открыл дверь. Генерал сидел в глубине кабинета в удобном европейском кресле, делая вид, что смотрит в чуть приоткрытое окно. На нем было кимоно из красного шелка с синим оби. Из-под халата выглядывали коричневые самурайские хаками.

— Можете подойти, Исидзима.

Исидзима медленно подошел и остановился.

Генерал Исидо выглядел моложе своих пятидесяти. Коротко остриженный ежик черно-седых волос, маленькие усики над чувственными губами. Твердый взгляд жестко-осмысленных темных чуть навыкате глаз. Взгляд человека, привыкшего допрашивать, а то и просто пугать. Однако главной специальностью генерала были не допросы. Последние два года он отвечал за подготовку всей агентуры — от Китая до Бирмы и Сингапура.

— Вы знаете про Отимию?

Исидо спросил это тихим, ровным голосом, не поворачивая головы.

— Да, ваше превосходительство.

Исидо пошевелил губами, и Исидзима понял, что он повторяет заклинание из учения великого Омото-кё. Кончив шептать, Исидо сказал громко:

— Они задушили его, как гуся. И увезли в чемодане.

— Я видел, ваше превосходительство.

Исидо повернул голову, спросил, усмехнувшись:

— Чья теперь очередь? Ниитакэ? А, Исидзима? Или моя?

— Не посмеют, ваше превосходительство.

— Скоты, они ведь только этого и хотят. Им ведь нужны списки. Поэтому сначала они возьмутся за меня.

— Не посмеют, ваше превосходительство.

— Мерзавец Цутаки. Грязный мерзавец. Кем он был во время войны? Никем. Рядовой исполнитель. А теперь от его прихоти зависит, кого предать смерти. Что вы молчите, Исидзима?

— К сожалению, зависит.

— Наверное, они кокнули Отимию где-нибудь в туалете.

— В оранжерее, ваше превосходительство.

Исидо прищурился:

— В оранжерее? Ну да. Конечно. Вообще-то Отимия сам идиот. Что он — не мог сообразить?

— Ваше превосходительство... О чем вы?

— Согласен, они убрали бы его в любом случае. Но лучше умереть с почетом. У него же есть оружие. Несколько пуль в них, а последнюю — в себя.

— У него не было выхода, ваше превосходительство.

Исидо несколько секунд не мигая смотрел в упор на Исидзиму.

— К черту! Надо сматываться. Сматываться — куда угодно.

— Цутаки всюду поставил заслоны. Все машины проверяются. Даже непроезжая часть патрулируется спецгруппами.

— Знаю, — вздохнул Исидо. — Я сам готовил приказ № 62.

Лицо Исидо стало каменным, и эта неподвижность показалась Исидзиме очень похожей на обреченность.

— Вы же знаете, ваше превосходительство, конец иногда становится началом.

— Слушайте, Исидзима. Не оставляйте меня. Вы единственный, на кого я могу здесь положиться.

— Понимаю, ваше превосходительство.

— Вы и ваши люди.

Исидзима в знак согласия склонил голову.

— Ну что вы молчите, Исидзима?

— Ваше превосходительство, вы все знаете.

Исидо снова откинулся в кресле. А Исидзима подумал, что если подписание капитуляции затянется и придется уходить, генерал будет его первым помощником. Но Исидзима еще не решил, кого из двух ему выбрать — Исидо или Цутаки.

— Я никому не верю. Иногда мне кажется, что Цутаки завербовал и вас?

— Меня?

— Да, вас.

— Каким образом?

Исидо молчал. Было ясно, что он напуган. Но Исидзима понял: генерал знает, что он его союзник в борьбе с Цутаки. Конечно, Исидо убежден, что Исидзима Кэндзи за время работы в «Хокуман-отеле» сколотил состояние, поэтому и рассчитывает на него в надежде спасти это богатство. Пусть считает так, это очень хорошо. В принципе после того, как Исидзиме удалось найти тайник Исидо и перефотографировать списки его агентуры, больше с генерала взять нечего.

— Вы знаете, меня Цутаки завербовать никак не мог.

Исидо впился в него глазами. Гипнотизирует.

— А ваших людей?

— Во-первых, мои люди преданы мне. Во-вторых, они подобраны лично мной.

— Есть и в-третьих?

— Есть. Я плачу им приличное жалованье.

Исидо криво усмехнулся. Выдохнул воздух.

— Я забыл. Я им тоже приплачиваю, но, наверное, меньше.

— Ваше превосходительство, я хорошо знаю этих людей и держу их в руках.

— Скажите, что я им добавлю.

— Спасибо, ваше превосходительство, это не помешает. Еще раз прошу — будьте осторожны с Масу, новым привратником. Он не проверен. Боюсь, что это человек Цутаки.

Исидо молчит. Обдумывает, зачем все это сказано. Конечно, все это Исидо знал и без него. Но он сейчас пытается оценить, насколько это сообщение искренне.

— Это тот, что тащил чемодан? Вместе с Горо?

— Совершенно верно.

— Хорошо, Исидзима. Спасибо.

— Позвольте пожелать вашему превосходительству спокойной ночи?

Исидо подошел к окну, распахнул рамы до конца. За окном шумела бамбуковая роща. Большинство цветов давно закрылось, сейчас ветер вносил в комнату запах водорослей, терпкий, густой запах йода. Исидо вздохнул. Поверил в искренность. Или сделал вид, что поверил.

— Жаль, что вы не можете спокойно посидеть со мной.

— Мне самому жаль, ваше превосходительство.

— Спокойной ночи, Исидзима. Завтра утром я жду вас, как всегда.

Исидзима поклонился и вышел. Вацудзи и Наоки молча следили, как он открыл дверь в коридор. Оставшись в коридоре один, Исидзима огляделся. За ним щелкнул замок.

Он прошел в конец второго этажа, к своей комнате. Войдя, зажег ночник и прежде всего долго и тщательно проверял метки. Все они были на месте. Но он все-таки проверил их еще и еще раз. Убедившись, что все метки не сдвинуты, он снял фрак, осторожно повесил его в шкаф, затем вгляделся в собственное отражение. Оскалившись, подмигнул сам себе. Из зеркала в дверце шкафа на него смотрел человек среднего роста, широкоплечий — типичный житель западного побережья. Лицо узкое и узконосое, с глубоко сидящими глазами, скулы выражены слабей, чем у китайцев, и сравнительно светлой кожей. Любой японец, посмотрев на такое лицо, скажет про себя: «Э, братец, да ты точно откуда-нибудь с Ниигаты или Кинадзавы». Он отлично знал эту свою особенность — у него был ярко выраженный тохокский тип, тип этнических японцев с примесью айнов.

Он закрыл створку шкафа, потушил ночник. Разделся, откинул одеяло, лег на спину. Прислушался к шуму моря. Ну что ж, по крайней мере еще часа четыре он поспит.

 

Когда сопровождающий капитан стал поглядывать в ее сторону, а потом и просто откровенно разглядывать, Вика сначала про себя решила, что ему просто нечего делать. Потом это стало ее раздражать, даже злить — слишком уж настойчиво он смотрел на нее. Это заметил даже Арутюнов. Капитан, будто почувствовав ее возмущение, вдруг совсем перестал обращать на нее внимание. И через несколько минут Вика поняла, что злится на него уже за то, что он теперь на нее не смотрит.

Вика Дмитриева родилась и выросла в Москве, на Ленинградском шоссе, в старом двухэтажном доме. В нем всегда пахло керосином — внизу была известная на всю округу керосиновая лавка. В их квартире, в настоящей московской коммуналке жило десять семей, но у Вики в их комнате («у нас двадцать метров», — с гордостью говорила мать) был свой угол и кровать за большим зеркальным шкафом. Он был-приставлен торцом к стене, и в детстве Вика очень любила свой уголок. Там было темновато даже днем, но она любила лежать на кровати, делать уроки и даже читать, ловя скупой свет, проникавший в узкую полоску между стеной и шкафом. Мать, все время строчившая на машинке у окна, время от времени, не отрываясь от шитья, говорила скрипучим голосом: «Вика, сейчас же вылезай, глаза испортишь. — И через секунду: — Кому сказала?» На это Вика всегда отвечала одно и то же: «Мам, я так лежу, я не читаю» — и продолжала читать, приготовившись, чтобы в случае опасности успеть спрятать книгу глубоко под матрас.

Отец Вики умер вскоре после того, как она родилась, — от разрыва сердца. Пошел на работу и не вернулся. Вика была четвертой у матери, она уже с пяти лет знала со слов тетки, что матери «шить приходится не вставая, глаза все, смотри, вытекли», и все для того, чтобы прокормить «ораву», то есть их — Вику, двух братьев и сестру.

Потом Вика повзрослела, и как-то сразу все, что было в ее жизни раньше, отодвинулось, стало далеким. Началась война, и через два месяца на старшего из двух братьев, Юру, пришла похоронка. Через год, в сентябре сорок второго убили и младшего — Артема. В этом же сорок втором, как только Вике исполнилось шестнадцать, она пошла работать санитаркой в Боткинскую больницу, которая была рядом. Здесь она стала взрослой и впервые влюбилась — во врача их отделения. Фамилия его была Немчинов, а имя странное, казавшееся Вике красивым, — Леонард. Немчинов был высоким, старым для нее: ему было уже тридцать два — и чуть прихрамывал (он уже воевал и был ранен). Однажды она осталась на ночное дежурство, Немчинов тоже дежурил по отделению. Она зашла к нему по какому-то пустяковому делу, в это время началась бомбежка. Вика испугалась, Немчинов прикрыл ее, обнял, усадил на диван. А потом и уложил, делая вид, что загораживает от опасности телом. Тут же все и случилось. Утром Немчинов пообещал ей жениться и сказал, что то, что ей нет еще восемнадцати лет, не беда — он добьется в загсе разрешения. А потом Немчинов над ней подшутил. Вика ухаживала за одним молоденьким и очень тяжелым раненым. Солдатик был совсем плох, и вдруг неожиданно захотел есть, и Вика по его просьбе дала ему помидоры из передачи, принесенной родственниками. В палату ненадолго зашел Немчинов и видел, как раненый ест. Утром он умер — у него начался отек легких. Отправив умершего в морг, Немчинов подошел к ней и сказал серьезно: «Ну что же ты, растяпа. Я еще вчера подумал — зачем ты ему помидоры даешь?» — «А что, нельзя?» — испугалась Вика. «Конечно нельзя. Вот у него легкие и отекли, из-за помидоров». Немчинов ушел, а Вика бросила дежурство, убежала в больничный сад и до ночи рыдала там, спрятавшись в кустах. Там же ее Немчинов разыскал и объяснил, что пошутил. Там же она дала ему пощечину. После этого любое воспоминание о Немчинове вызывало у нее только одно — холодное отвращение. Поэтому сейчас, почувствовав, как смотрит на нее капитан, сидевший на скамейке за Арутюновым, она сначала подумала обычное: «Пусть смотрит, меня от этого не убудет». Спору нет, капитан был красив, даже, как она сказала себе, необычно красив. Может быть, он мог бы и понравиться ей. Она стала даже думать об этом капитане, но тут некстати вспомнила все, что у нее было с Немчиновым, ощутила, как привычно нарастало знакомое отвращение, и сказала себе: «Нет уж, спасибо, великое, лучше не надо». После этого каждый раз, когда капитан на нее смотрел, она отворачивалась. В один из таких моментов она вдруг услышала грохот, треск пулеметной очереди и поняла, что их обстреляли.

 

Младший садовник «Хокуман-отеля» Лим, поворачиваясь на циновках, попытался натянуть на себя покрывало и попал ногой в дырку. В темноте хрюкала свинья. Лим посмотрел в раскрытую дверь, увидел звезды. Прислушался к прибою и понял, что спать не сможет. Не сможет отвоевать у старости и боли в пояснице те несколько часов блаженства — сна, которые ему полагаются, как и всем вокруг. Но почему бы и нет? Разве он не имеет права на достойную старость, достаток, хорошую жену? Ведь сейчас он так близок к этому, как никогда. От сознания, что это так, он готов простить судьбе все — нищету, проклятый радикулит, бессонницу. Ему теперь не страшно то, что пугало раньше. Даже то, что заканчивается война и неизвестно, какая еще власть будет. Здесь, на этом благосклонном побережье, лучшем курортном месте в Маньчжурии — да что там в Маньчжурии, во всей Азии — в мирные дни можно горы свернуть, если есть ум, трудолюбие и некоторые средства. Некоторые... Лим усмехнулся. Он сам видел, как за одно только дежурство господин Исидзима лично дал одному из официантов тысячу гоби. Тысячу гоби за полдня! Это не считая зарплаты, еды и бешеных чаевых! Конечно, официанты для него богачи, да и живут они в отеле, у каждого свой номер, пусть на двоих, но свой, с удобствами, как во дворце. И все-таки Лим теперь знает: состояние каждого из них — жалкая горстка по сравнению с тем, сколько может лежать там, в тайнике. Нет, наверное, не зря говорится, что плохие и хорошие события распределяются в жизни человека равномерно. И то, о чем он узнал в последние дни, узнал сам, определил своим умом, вычислил, — свидетельство этому.

Лим осторожно повернулся, выставил левую ногу. Боль в пояснице не давала ему встать сразу, и он выставлял сначала одну ногу, потом вторую и только потом поднимался. Отставив правую ногу и сделав усилие, Лим приподнялся, встал. Вышел из фанзы. На берегу было довольно светло — стояло почти полнолуние, сзади хорошо были видны спящие фанзы, в которых жила прислуга из отеля; справа, чуть поодаль, в саду мелькали, как светлячки, фонарики перед «Хокуманом». Согнувшись и превозмогая боль, возникавшую при каждом шаге, Лим подошел к линии прибоя. Ведь он знает не только точное место на втором этаже, он даже знает стену, в которой расположен тайник. Стену, инкрустированную фигурками животных — цапель, воробьев, тигров, лягушек, стрекоз. Пена, мягко накатив на песок, подошла к самым его ступням и исчезла куда-то, растаяла, испарилась. Говорят, есть специальные ванны, которые излечивают радикулит за пять сеансов — даже самый застарелый. Лежать в таких ваннах — блаженство, и спишь после них как убитый. Он знает, что такие источники есть здесь, на побережье. Если найдет тайник и достанет бриллианты — а он его найдет, должен найти, так как прощупал уже стену почти на треть, — он потом переждет, дождется мира и спокойствия и просто купит участок берега, на котором есть эти источники. И построит там пансионат. Небольшой, скромный, домашний пансионат — мест на сорок — пятьдесят, не больше. Конечно, туда сможет попасть любой желающий, заплатив нужную сумму. Но он не поленится и чуть в стороне построит себе отдельный кабинет с ванной. И будет ложиться туда два раза в день: утром, перед завтраком, и вечером, перед сном. Он сам догадался обо всем, когда возил в отель из разных адресов в Дайрене небольшие судки и плетеные корзины с деликатесами: то с омарами, то с акульими плавниками, то с сушеными каракатицами, то с ласточкиными гнездами. Он делал это немалое число раз в течение последних двух лет. Как осел таскал эти судки, которые господин Исидзима всегда принимал у него лично. И не мог догадаться, пока однажды случайно не обратил внимания на вывеску в доме, из которого вышел. Лим как сейчас помнит, это была улица Сюлинь. Он даже не знает, почему обратил внимание именно на эту вывеску, так как мог читать только собственное имя. Но когда на вывеске изображено ожерелье, он понимает, что это значит. На вывесках в других домах, куда заходил Лим, также было нарисовано что-то похожее: на одной — сверкающий камень, на другой — золотое кольцо, на третьей — браслет. И все там, откуда он возил судки с деликатесами. А потом уже определил, что, сам того не зная, все это время был связным, который перевозил драгоценности для господина Исидзимы. Вскоре случайно оказавшись в номере на втором этаже, Лим услышал стук в стене и увидел в замочную скважину, как мимо по пустому коридору прошел господин Исидзима. Так он понял, что в стене есть тайник.

 

Еще секунду назад лейтенант Зайцев, летевший в сплошной темноте над миром, чувствовал себя королем. Пусть все было не так, как он хотел, пусть он пока вел не истребитель, а всего лишь «Дуглас» с пятью ранеными и тремя сопровождающими, даже не вел, а был вторым пилотом — все-таки это был его первый по-настоящему серьезный полет через линию фронта, с заданием доставить раненых из Лубэя в Приморье. К тому же первым пилотом сбоку сидит не кто-нибудь, а сам капитан Михеев, с которым Зайцев уже был хорошо знаком. И вот внезапно в темноте возник звук чужого мотора. Сначала просто звук, а потом надсадный свист, рев, тупые бесконечные шлепки пуль по их обшивке. Затрещало стекло, погас высотометр и шкала левого бензобака. Потом все стихло, и Зайцев понял — очередь прошла по доске приборов и, кажется, задела Михеева. Что же это? Откуда он взялся? Случилось непоправимое: их обстрелял блуждающий японский ночной истребитель. Михеев, кажется ранен, А истребитель сейчас вернется, чтобы добить их. Зайцев автоматически сделал то, что должен был по инструкции сделать в такой ситуации каждый — резко сбросил высоту и отвернул в сторону. Кажется, его маневр помог. После пулеметной очереди ничего не было, только жужжание их моторов за корпусом, спокойное, размеренное.

Истребитель не возвращался. Они ушли. И вдруг Володя понял, что он, совершив маневр, сбился с курса и не знает сейчас, куда летит. Зайцев ясно видит, что доска приборов прошита очередью, левый бензобак тоже. Шкала гидрокомпаса потухла, а Михеев молчит. Было слышно только, как бортрадист кричал в микрофон: «Полтава! Полтава, я — Гусь-один! Полтава, мы атакованы неизвестным самолетом!»

— Что они там? — спросил Зайцев.

— Рация к черту! — Сеня выругался. — Земля нас не слышит.

Зайцев перегнулся, тронул первого пилота за плечо:

— Товарищ капитан... Товарищ капитан!

Лицо первого пилота чуть повернулось. Володя увидел его глаза и понял, что командир экипажа мертв.

Гарамов некоторое время прислушивался. Так неожиданно обстрелявший их истребитель не возвращался. Судя по звуку моторов, «Дуглас» продолжает полет, а провал, который ощутил Гарамов, верней всего был маневром пилотов. Сергей оглядел носилки. Раненые лежали в тех же позах, только ближний к ним с Викой Левашов повернул голову в ту же сторону, где исчез свист. Послушал и снова лег прямо. Арутюнов, сидевший у передних носилок, оглянулся на Гарамова и открыл дверь кабины пилотов. Спросил что-то, исчез там. В глазах Вики мелькнул страх, но она держалась молодцом.

— Что это было? — спросила она.

— Ничего страшного, Вика. Думаю, какой-то ошалевший японец выпустил по нашему самолету очередь. И все. Такое бывает. Посидите здесь, посмотрите за ранеными.

Хорошо?

Вика все еще ждала чего-то от него, но он уже пробирался к кабине пилотов. Там было темно, горела только маленькая лампочка над разбитой панелью приборов. Есть раненые? Он вгляделся: второй пилот, будто ничего не случилось, сидит за штурвалом. Над первым, сползшим с кресла, склонился Арутюнов.

— Что с ним? — спросил Гарамов.

— Мертв, — процедил, не оборачиваясь, военврач.

Рядом склонились над Михеевым штурман и бортмеханик. Радист пытался что-то сделать с рацией.

— Несколько пулевых ранений. В голову и шею, — продолжил Арутюнов. Гарамов повернулся:

— Остальные целы?

— Целы-ы! — бортмеханик зло затряс головой.

— Они его — сразу! — всхлипнул второй пилот. — С-сволочи!

Вдруг Гарамов понял, что лейтенант плачет. Плачет, кажется, уже давно. И когда Гарамов заглянул сюда, лейтенант плакал, продолжая вести самолет.

— Что с машиной? — спросил Гарамов. — С курса не сбились?

Лейтенант не отвечал, некоторое время приходя в себя. Кашлял, облизывая губы. Наконец сказал, обернувшись:

— С курса... вы что, шутите? Командира убили.

Гарамов пытался понять, что же из себя представляет этот лейтенант. По виду хоть и молод, но злой. Где-нибудь во дворе, да и потом, в училище, скажем, такие обычно верховодят. А вот здесь, в деле, что будет — неизвестно. Невидящими глазами встретив взгляд Гарамова, лейтенант отвернулся. Сказал в пространство:

— А вы у штурмана спросите насчет курса.

Гарамов повернулся к штурману, веснушчатому здоровяку с толстенной шеей. Тот пожал плечами:

— Половина приборов сгорела, компас выведен из строя, рация разбита. Левый бензобак пуст.

Лейтенант ладонью вытер со щек слезы:

— Когда я от него уходил, высоту сбросил, заложил вираж. А теперь как слепой котенок.

Гарамов посмотрел на радиста. Маленький, чернявый, с большими девичьими ресницами, он молча снял наушники:

— Буду делать все что могу. Но рации, считайте, нет. Яйцо всмятку это теперь, а не рация.

На вид бортрадисту лет двадцать пять, штурману — около тридцати.

— Нам теперь, товарищ капитан, остается только ждать, когда ночь кончится. А заодно и облачность пройдет.

Бортмеханик, имевший погоны только с одной маленькой звездой, но на вид выглядевший старше всех, вздохнул:

— И тянуть на всю катушку на одном баке.

— Вот только куда вытянем, — радист снова надел наушники и взялся за ручку настройки.

— Что, определить курс никак нельзя? — Гарамов обращался сразу ко всем.

— Когда выбьемся из облаков, посмотрю по звездам, — ответил штурман.

— Мы что, можем не выбиться?

— В лучшем случае, думаю, мы все-таки летим на северо-восток, — сказал штурман.

— А в худшем?

— В худшем куда угодно. Вслепую летим.

— С бензином совсем плохо?

— На час-полтора хватит, — сказал бортмеханик.

Некоторое время Гарамов прислушивался к шуму моторов. Ему было жаль первого пилота, хотя его совсем не знал.

— Не выбьемся, — сказал штурман. — Все заложило.

В кабину заглянула Вика. Арутюнов кивнул ей. Вдвоем они осторожно сняли тело первого пилота с кресла, положили сбоку, укрыв плащ-палаткой.

— Слушайте, товарищ капитан, не переживайте вы, — сказал штурман. Гарамов все никак не мог привыкнуть к его оскалу, к тому, что он как будто улыбался при каждом слове. — Идите к раненым. Мы тут сами разберемся.

Гарамов вернулся к скамейкам. Через несколько минут из кабины вышли Вика и Арутюнов. Медсестра села рядом с ним. Повернулась, и Гарамов вдруг совсем близко увидел ее глаза.

— Мы долетим? — тихо спросила она.

— Вот что. Вот что, Вика. Соберитесь. Вы понимаете — соберитесь.

Она кивнула, будто все еще спрашивая его о чем-то, и он увидел по ее глазам, что она все поняла, но сумела как-то справиться со своим страхом и со своей растерянностью.

— Хорошо, я соберусь.

Еще раз, на всякий случай, он показал ей глазами: держись! Посмотрел на часы. Было десять минут третьего, и он попытался прикинуть, что может произойти теперь, когда они сбились с курса. Бензина осталось на час, пусть даже на полтора. Ясно, что все это время они будут лететь над территорией противника. Примерно минут через сорок начнет светать. Скажем, если штурман прав и они не слишком удалились от начального курса — восток — северо-восток, то с рассветом, определив точней, где они находятся, они вполне могут дотянуть до занятой нашими войсками территории где-то в районе Муданьцзяна. И сесть уже в расположении своих. А если нет? Что тогда?

 

Исидзима проснулся и прислушался. Он явственно услышал далекий гул самолета, который долго приближался к нему, пищал, как назойливая муха, не уходил. Наконец он понял, что это не во сне. Открыл глаза. Привычно напрягся, всматриваясь и вслушиваясь.

За окном было темно, но уже неуловимо угадывался рассвет — в бликах, пробивавшихся сквозь ночные сумерки, в шуме ветра, тихих и легких всплесках моря. Он посмотрел на часы — двадцать минут четвертого. Снова прислушался. Гул самолета медленно приближался и скоро стал совсем близким. По звуку Исидзима попытался угадать тип самолета. Тяжелый бомбардировщик? Нет, тот ревет, а этот, скорее, ноет — тягуче, с ритмичными усилениями. Штурмовик? У штурмовиков — и американских, и японских — совсем другой звук.

Исидзима потянулся к брюкам. Осторожно, чтобы не помять складки, надел их, продолжая слушать. Похоже на транспортный самолет, и, кажется, «Дуглас». Точно, он. И совершенно ясно, что самолет летит в одиночку. Скорее, это или американцы, или русские. Десант? Только вряд ли его будут выбрасывать с одного самолета. Тогда что же ему может понадобиться здесь, над пустынным побережьем? Исидзима быстро оделся. Может быть, американцы хотят высадить здесь спецгруппу. Такое уже бывало, правда не здесь, а дальше, у Аньдуна, и их быстро накрыли. Исидзима натянул туфли. Нащупал на спинке стула и повязал на ощупь галстук. Прошел в прихожую. Сначала он надел пояс с пистолетом, потом фрак. Выскользнул в коридор. Все тихо, отель спит, только справа слышен совсем уже близкий звук приглушенных моторов. Самолет идет на посадку? Да, они явно идут на посадку. Наверное, знают, что вдоль пляжа тянется годная для посадки, плотная, будто специально утрамбованная лента поросшего бурьяном глинозема. Эта полоса учитывалась при постройке отеля.

Исидзима спустился вниз, достал ключ, открыл запасной выход. Сразу за дверью, подходя вплотную, начинались густые заросли бамбука вперемешку с кустами олеандра. Выскользнув, он двинулся между стволами и остановился у кромки рощи. Он был надежно скрыт густой кустарниковой порослью.

Садятся. Исидзима увидел самолет, идущий на посадку. Колеса выпущены. Вот брюхо самолета опускается все ниже, ниже. Колеса почти касаются земли. Пока он не видит на «Дугласе» никаких опознавательных знаков. Подумал: кого в отеле может заинтересовать звук приземляющегося самолета? Официантов? Нет, они просто отметят это про себя. Масу? Да, как человек Цутаки, Масу наверняка примет это к сведению. Генерала Исидо? Генерал может проснуться, последнее время он страдает бессонницей. И генерала Ниитакэ, хотя тот обычно спит как убитый.

Самолет, несколько раз ударившись о кромку пляжа, наконец грузно приземлился и тяжело помчался к отелю. Ход его постепенно замедлялся, и Исидзима видел, что машина приближается к отелю все тише, тише и тише. Остановилась. Пропеллеры несколько раз дернулись и застыли. «Дуглас» стал примерно в двухстах метрах от того места, где стоял Исидзима.

Прошло пять, десять, двадцать минут. В зарослях снова начали трещать птицы. Он внимательно следил за дверью самолета, но никто не выходил. И все-таки если кто-то выйдет, надо остаться незамеченным. Он отступил назад и пошел боком, неслышно скользя между стволами. Так Исидзима подошел почти вплотную к самолету. От крыла его теперь отделяло метров пять. Увидеть его сквозь листву невозможно, но все-таки он на всякий случай отступил еще на метр вглубь. Никаких знаков на самолете нет, только ровная защитная краска. Чей же это все-таки самолет? Японский? Американский? Русский? Не надо сбрасывать со счетов Цутаки — это вполне могут быть его штучки. Хорошо, вариант первый — самолет связан с Цутаки и его людьми. Но Цутаки любит работать тихо, без шума. Что еще? В любом случае вряд ли это десант. Иначе те, кто в самолете, давно бы уже вышли. Может быть, это вынужденная посадка американского или русского транспортника, летящего с каким-то спецзаданием, поэтому и нет опознавательных знаков?

 

По звуку моторов и по взгляду, брошенному вторым пилотом на бортмеханика, Гарамов понял: бензин на исходе. Он стоял в кабине пилотов и смотрел вниз, пытаясь понять, где же они находятся. Еще не рассвело, но все-таки можно было различить, что внизу, справа, до самого горизонта тянется темное серое пространство, и он догадался, что это вода. Прямо под ними, чуть слева по курсу, колебалась белой изогнутой линией пена прибрежной полосы. Весь этот берег, отгороженный видневшейся вдали горной грядой, казался безлюдным, хотя вдоль него и тянулось что-то похожее на дорогу. Никаких строений на земле поблизости Гарамов не видел, только ровные квадратики полей, перемежаемые зарослями и пустырями. Экипаж сидел на своих местах.

Сергей понимал, что все пытаются сейчас сообразить, какое внизу побережье. Корейское? Или наше? Если самолет не очень сбился с курса и продолжал лететь к востоку и только сейчас свернул к северу, значит, справа по курсу самолета Японское море.

— Где же это мы, а, братцы? — спросил радист.

— Японское море, — сказал сидящий рядом с Гарамовым бортмеханик.

— А Желтое не хочешь? — штурман насмешливо посмотрел на него.

Бортмеханик вместо ответа посмотрел на второго пилота.

— Бензина уже нет. — Второй пилот выругался сквозь зубы, вглядываясь вниз. — Летим на честном слове.

— Хибара какая-то, смотрите, — штурман чуть при встал.

— Угу. Охотничий домик. Прямо по курсу.

Гарамов посмотрел туда, куда вглядывался штурман, и увидел далеко впереди, у горизонта, у самой кромки моря казавшееся отсюда крохотным строение. Что-то небольшое, похожее на жилой дом. Кажется, там есть еще какие-то домики поменьше, но их скрывают заросли.

— Надо садиться, — сказал бортмеханик.

— Чужая территория, — заметил радист.

— Лучше места все равно не выберешь.

— А хибара? — спросил штурман. — Место-то хорошее, только хибара.

Все замолчали, вглядываясь в проплывающую внизу кромку пляжа.

— Иду на снижение. — Второй пилот чуть опустил штурвал.

Да, если бензина нет, его можно понять. Гарамов сразу ощутил наклон. Земля стала приближаться. Ближе, ближе. Ну что ж, садиться так садиться. Надо исходить из новых обстоятельств. Сейчас Гарамов хорошо различал проносившиеся совсем близко под самолетом заросли бамбука, пустыри, покрытые травой, а ближе к морю — резко очерченную белой пеной песчаную, полосу пляжа. Пилот нажал рычаг — внизу зашумели выпускаемые шасси.

— Как будто глинозем, — вглядывался штурман. — Володенька, ты понял? Пронесло.

Пилот не ответил. Лицо его было сейчас потным; оскалившись, он вгляделся в несущуюся навстречу землю, чуть заметно двигая штурвалом. Все молчали, понимая, что сейчас, через несколько секунд, последует толчок о грунт. Вот он. Самолет встряхнуло, подбросило, снова встряхнуло. Сели. Все облегченно вздохнули. Корпус самолета мелко дрожал, но эта дрожь была теперь уже оттого, что колеса мчались по земле. Гарамов ясно различил быстро приближавшееся к ним светлое трехэтажное здание.

— Охотничий домик к нашим услугам, — штурман промокнул обшлагом рукава пот на лбу.

Здание впереди стремительно приближалось, летело прямо на них, но Гарамов почувствовал, что они остановятся ближе. Да, вот ход самолета замедлился, стал тяжелым. Штурман тяжело вздохнул.

— Порядок.

— Сели, не верится просто, — бортмеханик будто убеждал в этом самого себя.

Наступила тишина.

После жужжания моторов, все еще стоявшего у него в ушах, наступившая тишина сначала показалась Гарамову глухой, бесшумной до болезненности, будто уши залепило пластилином. Только привыкнув, он понял, что эта тишина была фоном, состоявшим из многих звуков. Он прижался к окну лбом; в рассветных сумерках неясно слышался шум листвы, плеск воды, крик вспугнутых самолетом чаек. В трехэтажном доме, находившемся теперь совсем близко, метров за двести, три окна были открыты, а дальше, за домом, он разглядел что-то вроде солярия и у самой воды — вышку, напоминавшую маяк. За вышкой причал, у которого стояли лодки и катера.

— Готовь бердан... — начал было штурман, но не докончил. — Гарамов, резко обернувшись, сунул к самому носу кулак:

— Шшш... Молчите!

Штурман понял и послушно кивнул. Гарамов жестом показал остальным: всем молчать, пока я осмотрюсь. Переглянувшись, экипаж затих, и Гарамов снова приложился к стеклу. Вглядывался. Взял бинокль.

Прежде всего он попытался понять, что представляет из себя здание, стоявшее метрах в двухстах от самолета. Оно показалось ему странным: европейское по архитектуре, но по завиткам и узорам у окон, по разбросанным кое-где на стенах выпуклым иероглифам оно явно было корейским, китайским или японским. Прямо от фасада здания к морю вел хорошо ухоженный сад — с выделенными группами кактусов и розарием. Еще раз оглядев его, Гарамов отметил вкрапления вишневых и сливовых деревьев, магнолии и дальневосточную карликовую березу. Сад богатый, подумал он, и за ним хорошо следят. Сзади, за зданием, в обе стороны тянулись густые заросли бамбука. Как раз оттуда, из этих зарослей, и доносился резкий предутренний гомон птиц. Если это чужая территория, то хорошо бы понять, кто в этом доме — гражданские или военные. Сам дом, если бы не открытые окна, показался бы Гарамову безжизненным. Чужая территория, подумал он. И скорей всего — корейская. В Северной Корее население смешанное, там живет много китайцев. Это наверняка какой-то пансионат или гостиница. Вот только кто в ней? Если бы знать! Хорошо, если гражданские. Во всяком случае, судя по безжизненному пейзажу, народу там немного. А у них — экипаж. Шестеро, не считая Вики. Причем пятеро офицеры. Как-никак, это уже боевой отряд. «Ладно, — подумал Гарамов, — надо выйти и узнать, что это за здание. И все это тихо и аккуратно». Он прикинул: дверь самолета с левого борта, обращена как раз к бамбуковой роще. От двери до зарослей примерно метров десять — двенадцать. Их он проскочит, а дальше уже бамбуковая роща, которая тянется до самого здания. Если в доме живут гражданские, все будет легко. Гарамов обернулся, сказал шепотом:

— Позовите врача и медсестру.

Радист выскользнул и скоро вернулся с Арутюновым и Викой. Вика сразу же чуть не выбила его из собранного состояния. Осмотрев всех шестерых, Сергей произнес шепотом:

— У кого есть оружие, прошу достать.

Четверо офицеров — Арутюнов, второй пилот, бортмеханик и штурман — достали четыре «ТТ». Радист, нагнувшись, вытащил из-под сиденья карабин. Гарамов приготовил два своих пистолета — казенный «ТТ» и личный парабеллум. Этот трофейный работяга, хорошо отлаженный и пристрелянный, в его руках практически не знал промаха. Кроме того, в голенищах сапог Гарамов, памятуя довоенную специальность, всегда носил две финки.

— У меня нет оружия, — будто извиняясь, сказала Вика.

— Стрелять умеете? — спросил он, будто проверяя, можно ли ей доверить оружие.

Она твердо встретила его взгляд:

— Умею, товарищ капитан.

Так же, как и он, Вика говорила шепотом. Может быть, она и в слона с двух метров не попадет, подумал Гарамов, но все же протянул ей «ТТ». И по тому, как она легко, без боязни взяла его, понял, что она действительно умеет обращаться с оружием,

— Товарищи. Прошу всех понять серьезность положения.

Гарамов сказал это, вглядываясь поочередно в каждого. Он понимал, что сейчас перед ним не бог весть какие умельцы по части боя. Четыре летчика, врач и медсестра. Люди, наверняка знающие дело на своем месте, вряд ли имеют понятие, как правильно действовать в тылу врага, в неизученной обстановке.

— Объяснять что-нибудь считаю лишним. Скорее всего, мы на территории противника, поэтому объявляю всех вас боевым отрядом и, как имеющий полномочия по полету, беру командование на себя. Прежде всего нужно выяснить, где мы сели. На разведку пойду я, здесь, в самолете, старшим останетесь вы, капитан.

Штурман кивнул.

— Прошу продумать и рассредоточить людей по самолету. Выберите наиболее удобные для обзора берега и здания точки. Вернусь через полчаса. Если по истечении этого срока меня не будет — значит, со мной что-то случилось. Условные знаки: если я появлюсь в виду самолета и сниму фуражку — положение относительно спокойное и угрозы нет. Если же вы увидите меня с фуражкой на голове, то, что бы там ни было, это сигнал опасности, и надо готовиться к бою.

Все шестеро смотрели на него. Белобрысый второй пилот смотрел прищурившись и с некоторой отчаянностью. Арутюнов, как и раньше, был весь в себе, его плавающие глаза закатились под лоб, а узкие губы поджались еще больше. Жизнерадостный штурман, спрятав на этот раз улыбку, держал пистолет перед собой, будто готовясь стрелять. Глаза пожилого бортмеханика слезились, и вообще он изо всех сил крепился — ему, наверное, не мешало бы соснуть. Радист, который смотрит на него сейчас, моргая своими длинными ресницами, может быть, и разбирается в средних и длинных волнах, но от его карабина, если дело дойдет до схватки, толку будет мало. Отдельно Гарамов выделил Вику. Было видно, что она совершенно точно имела раньше дело с оружием, занималась в каком-нибудь стрелковом кружке. Пока Гарамов давал инструкции, она быстро проверила обойму и привычно поставила на место предохранитель.

— Ясно, товарищ капитан, — сказал штурман.

— Кто-нибудь закройте за мной дверь.

Бортмеханик пошел вместе с ним. И когда Гарамов открыл выходившую к роще дверь, младший лейтенант тронул его за плечо: удачи. Гарамов кивнул. Спрыгнул в дверной проем на песок. Немедля, почти не выпрямляясь, быстро, в два прыжка проскочил в рощу, подумав на бегу, что эти заросли, подходившие вплотную к зданию и скрывавшие его, просто подарок. Стволы бамбука в роще стояли тесно. Теперь, укрытый толстым перепончатым тростником, Гарамов чувствовал себя как рыба в воде.

Постояв около минуты и прислушиваясь, он попытался понять — изменилось ли что-то в окружающих звуках. Нет, как будто бы не изменилось. Все так же кричали птицы, так же, как раньше, шуршала листва перемежающих бамбук кустов. Он осторожно достал из-за голенища финку. Привычным движением спрятал в левый рукав. Правой рукой вынул парабеллум и стволом отогнул ближнюю ветку. Бесшумно двинулся вперед. Он шел настороженно, на каждом шагу останавливаясь и вслушиваясь. Он подходил к зданию шаг за шагом, метр за метром и, подойдя вплотную, так же, метр за метром, стал изучать стену. Увидел: метров за пятнадцать в задней стене чуть приоткрыта инкрустированная, выложенная перламутром дверь с изображением птиц и цветов. Да, здание богатое. Разглядывая затейливую инкрустацию, он вдруг уловил в шуме листвы посторонний звук. Звук раздался впереди, и он напрягся, вслушиваясь. Тут же напряжение спало, он в сердцах выругался про себя. Между стволами бамбука к двери кралась большая обезьяна. Судя по движениям, она была ручной. Гарамов отогнул ветку стволом парабеллума и тут же ощутил тупой удар по голове. «Слабо бьют», — подумал он, пытаясь повернуться и ответить контрударом. Но его ударили снова, и он потерял сознание.

 

Когда Гарамов открыл глаза, первым его ощущением была боль. Попытался повернуть голову и еле сдержал стон. Казалось, затылок был каменным. Где же он? Большая комната, шторы. Он полулежит в кресле. Гарамов попытался поднять руку, но рука не поднималась. Дернулся всем телом и понял, что связан.

— Извините, — сказал над ним голос с сильным акцентом. — Пожаруста, тихо.

Вспомнилось: приоткрытая инкрустированная дверь, орангутан. Два тупых удара по голове. Гарамов скосил глаза: кресло, фигура в кресле. Он встретился глазами с человеком, сидящим в двух метрах от него, их отделял только низкий застекленный столик. У этого человека узкое лицо. Скулы почти не намечены, кожа смуглая, но в меру — ее можно даже назвать светлой. Глаза не раскосые, нос с горбинкой. Но в то же время ясно, что это японец, хотя одет непривычно для конца войны: белая манишка, галстук-бабочка, фрак. Так одеваются метрдотели. «Пожаруста, тихо». В японском языке нет звука «л». Да, это японец. Гарамов оглядел комнату — что-то вроде гостиничного номера с небольшой прихожей. Широкое окно, шторы с рисунками, полированная мебель, на стеклянной плите, покрывающей столик, две фарфоровые чашки, скорей всего с чаем, и телефон. Японец широко улыбнулся, показав белые плотные зубы. Гарамов дернулся, но оказалось, что он привязан и к креслу. Человек, не вставая, чуть поклонился:

— Извини-це. Меня зовут Исидзима. Исидзима Кэндзи, директор этого отеля.

Некоторое время японец наблюдал, как пленник дергается, пытаясь ослабить веревки. Гарамов хотел узнать, сможет ли он, изловчившись, ударить японца в живот связанными ногами. Нет, оторвать ноги откресла невозможно. Веревки плотно впивались в запястья, плечи, икры, бедра, не давая шевельнуться. Дернувшись несколько раз, Гарамов ощутил бессильную мрачную ярость. Влип, так глупо влип! Если бы не обезьяна, которая его отвлекла, он бы что-то услышал. Этот японец живой человек, а не тень. Он не мог подойти к нему сзади совершенно бесшумно.

Японец опять вежливо улыбнулся.

— Напрасные усилия. Пожаруста, как можно скорей сообщите мне, что у вас в самолете?

Гарамов молчал, пытаясь сообразить, кто же этот человек. Из контрразведки? Но тогда бы его допрашивали с пристрастием. А если это не контрразведка, то кто?

Японец придвинул к Гарамову чашку.

— У нас очень мало времени. Выпейте чай. Что у вас в самолете?

— Десант, — сказал Гарамов, ощущая свой каменный затылок.

Японец покачал головой, будто сожалея о чем-то. Достал из карманов и положил на стол парабеллум Гарамова, две финки, документы.

— Очень сожалею, но я уже знаю вашу фамилию. Вы ведь господин Га-ра-мов? Или как у вас — то-ва-рищ Гарамов? Гарамов-сан?

Надо прежде всего успокоиться, а потом уже думать, что делать. Ярость, которую он сейчас испытывал, бессильная злоба на этого японца оттого, что он легко, как котенка, связал его, — все это надо было сейчас притушить. Среди прочих документов на столе лежало предписание о том, что ему, капитану Гарамову, поручено сопровождать группу в составе пяти раненых, пяти членов экипажа, врача и медсестры. И все это теперь известно. Хорош же он, не оставил документы в самолете.

— Развяжите меня немедленно, — сказал Гарамов. — За свои действия вы будете в полной мере отвечать перед советским военным командованием.

Японец покачал головой.

— Поверьте, то-ва-рищ Гарамов, или господин Гарамов, или Гарамов-сан, как вам приятней, — я глубоко сожалею, что мне пришлось связать вас. Но это вынужденная мера, применил я ее только для вашей же пользы. Поверьте мне.

Увидев легкую улыбку японца, Гарамов снова ощутил ярость. Японец сожалеюще причмокнул. Немыслимая тяжесть в затылке. Ничего, в конце концов, сейчас важно не это. Все это пустяки. Важно узнать, кто же он, этот фрачник. Он очень похож на военного, а фрак — на маскарад.

— Повторяю: если вы немедленно не развяжете меня, вы пожалеете об этом.

— Я развяжу вас, господин Гарамов, как только вы скажете мне о цели вашего прилета сюда и о том, что или кто находится у вас в самолете.

Японец оскалил в улыбке зубы.

— Кто вы сами, я догадываюсь.

Он прочел документы, это ясно, и все отлично знает о раненых.

— Я уже сказал: я представитель советского военного командования.

— Сожалею, но это неправда, господин Гарамов. Я прочел документы. Умоляю, не оттягивайте время, господин Гарамов. Мы говорим уже три минуты, а у нас на счету каждая секунда. Контрразведчики безусловно засекли ваш самолет.

«Контрразведчики засекли ваш самолет». Что это значит? Гарамов мучительно пытался понять, кто же этот японец. А может быть, он в самом деле хочет ему помочь? Ничего себе помочь — связал. Освободиться от веревок невозможно. «Директор отеля...» Как бы не так. Таких «директоров» в любой разведке и контрразведке — пруд пруди. Судя по тому, как японец бесшумно подкрался сзади и по удару, — это профессионал.

— Я жду, господин Гарамов. Чем скорее вы доверитесь мне, тем будет лучше и для вас и для меня.

С другой стороны, если этот японец из разведки, то он давно бы уже стал его пытать.

— Что в самолете? Спецгруз? Если вы молчите — значит, там спецгруз. Учтите, разговаривая с вами так, я многим рискую.

Он ведь знает, что в самолете. Знает по документам. Тогда почему спрашивает? Хочет убедиться?

— В самолете хорошо вооруженный десант, — медленно сказал Гарамов. — Если в течение десяти минут я не вернусь на борт самолета, десант начнет боевые действия. Вы сказали, что мы говорим три минуты. Считайте теперь сами, сколько вам осталось спокойной жизни.

Японец расплылся в улыбке.

— Господин Гарамов, вы профессиональный разведчик. Это можно понять по тому, как вы вошли в рощу, двигались, как вели осмотр и даже по этим ножам и трофейному парабеллуму. Так вот, как разведчик, ответьте мне: если в самолете действительно отряд, то какой мало-мальски опытный десантник выпустит на разведку одного человека? Без подстраховки, господин Гарамов? Ведь это железное правило, и вы его отлично знаете.

Следя за лицом и жестами японца, Гарамов чувствовал, что тут что-то не то. Только вот что именно, не понимал.

— Извините, господин Гарамов. Я вижу, что вы хотите что-то спросить. Спрашивайте.

Кажется, затылку стало легче. Хорошо, надо поиграть с ним в его игру. Поиграть, прикинуться, что он ему верит, а там будет видно. А может быть, это действительно не игра?

— Сначала развяжите меня.

Японец вначале подумал о чем-то, потом присел на корточки. Стал не спеша распутывать веревки. Почему он так спокойно развязывает его? Может быть, за дверью охрана? Если это так, а в парабеллуме есть патроны — дешево он свою жизнь не отдаст. Впрочем, охрана или агенты могут быть и не за дверью. Где? Вот именно — где? Да в самой комнате, за шторами, в тайниках, где угодно.

Наконец японец развязал последний узел. Вздохнул. Бросил веревки на пол.

— Берите ваше оружие и документы. Они в полной сохранности.

Гарамов взял со стола парабеллум, проверил обойму. Патроны на месте. Не опуская пистолета, взял ножи, спрятал их за голенища. Проверил документы — они были в полном порядке. Японец осторожно, вместе с блюдцем, приподнял одну из чашек, отхлебнул.

— Господин Гарамов. В вашем самолете я видел пробоины — значит, он был обстрелян. Не нужно быть провидцем, чтобы понять, что вы совершили здесь вынужденную посадку. Ну и, если уж до конца, у вас не очень хорошо с горючим. Учитывая ваше тяжелое положение, я готов помочь вам, естественно, на определенных условиях.

Гарамову прежде всего надо было узнать, где они приземлились. И он спросил:

— Где мы находимся?

— Это Ляодунский полуостров, побережье Желтого моря, Западно-Корейский залив, между Дайреном и Люйшунем, или, по-вашему, Порт-Артуром. Примерно в двадцати километрах от Дайрена.

Так. Значит, если японец не врет, после нападения истребителя они всю ночь летели к югу и сейчас находятся в глубоком тылу японцев.

— Что это за здание?

— «Хокуман-отель». Место отдыха высшего состава командования японской армии.

— Если это так, то оно должно охраняться?

— И очень тщательно.

— Я что-то не заметил охраны.

Японец улыбнулся:

— Увы, она снята по приказу командования сразу после начала наступления ваших войск. Конец войны, некого охранять. В моем отеле сейчас всего двое постояльцев.

— Интересно, кто?

— Генерал Ниитакэ Минору и генерал Исидо Такэо.

Гарамов внимательно посмотрел на японца.

— Генерал Ниитакэ — шеф разведки Маньчжоу-Го?

Японец чуть нагнул голову.

— А генерал Исидо — начальник третьей канцелярии? Тот, что отвечает за подготовку агентуры?

— Совершенно верно.

Ну и ну. Если японец не врет, то в этом логове два наиболее интересных высших офицера японской разведки; А собственно, оборвал эту мысль Гарамов, почему этот Исидзима должен врать?

— Зачем вы мне все это говорите?

Японец встал и подошел к окну. Некоторое время рассматривал полосу прибоя. Выправка у него действительно настоящего метрдотеля.

— Мы оба, господин Гарамов, отлично знаем, что война Японией проиграна. Я хочу всего-навсего спасти свою шкуру. Только и всего. Не скрою, во время войны мне удалось кое-что заработать. Но вывезти это «кое-что» нельзя, тем более, что это довольно громоздкие вещи. Картины, статуэтки, предметы старины. Для неопытного глаза вокруг отеля действительно нет охраны. Но я знаю, что все подходы к отелю тщательно блокированы агентами контрразведки. Сами понимаете, что это такое — люди ранга Исидо или Ниитакэ. Даже непроезжая местность в обе стороны к Дайрену и Люйшуню прочесывается спецотрядами. По морю уйти невозможно — не на прогулочном же катере. В этой ситуации ваш самолет становится единственным шансом моего спасения.

— Вы хотите лететь к нам?

— А почему бы и нет? Не совсем к вам, но с вами. Я прочел документы, в которых указано, что вам поручено сопровождать пятерых раненых, ясно, что им ваше командование придает особое значение. Не буду допытываться какое. Меня интересует лишь ваш самолет и то, что на нем можно улететь. Не думайте, что я добрый самаритянин. Я не тешу себя напрасными иллюзиями и отлично понимаю — ваши власти, попади я к ним, не посмотрят на мое право собственности. В лучшем случае я буду объявлен военнопленным, в худшем — «военным преступником. Все мои ценности, естественно, будут реквизированы. Чтобы этого не случилось, я предлагаю вам сделку. Джентльменский договор с гарантиями. Как вы на это смотрите?

— Мне надо знать ваши условия.

— Мои условия: я достаю вам горючее и все необходимое, снабжаю продуктами, медикаментами, вызываю, если надо, мастеров, чтобы исправить повреждения. Взлететь здесь нетрудно: по той же самой полосе глинозема, на которую вы приземлились. За эту помощь вы берете меня на борт. Но не одного. Со мной должен полететь небольшой обслуживающий персонал, скажем, три-четыре человека, и один из генералов. Исидо Такэо. Ну и, естественно, мой груз. Вы летите туда, куда вам надо, единственное условие — на этом пути мы делаем короткую посадку в месте, которое я укажу. Предупреждаю: если вы помешаете мне совершить эту короткую посадку, я, рискуя погибнуть, взорву самолет. Надеюсь — это предупреждение излишне, и вы будете благоразумны.

— А кто даст гарантию, что во время этой посадки вы не устроите засаду?

— Гарантией, что во время этой посадки вы можете не опасаться засады, будет то, что я сойду один, оставив вам генерала Исидо. Думаю, шеф японской агентуры в Азии — достаточно серьезная компенсация за мое спасение.

Гарамов некоторое время цеплялся к деталям, пытаясь понять, где может быть подвох. План, который ему предлагает этот японец, действительно продуман. Если подвох, то что они могут сделать? Захватить самолет? Нет, он им этого не даст, хотя отлично понимает, что за «обслуживающий персонал» сядет в самолет. Допустим, они посадят в самолет не генерала Исидо, а его двойника. Но это уже детали. В целом то, что предлагает японец, пока устраивает Гарамова. Ведь сейчас, в этой ситуации, им надо только одно — взлететь. А дальше уже будет легче. Если они получат горючее и починят приборы, то все остальное решится по ходу дела. Захватить же самолет он им не даст.

— Что скажете, господин Гарамов? Вы принимаете мои условия?

Японец приблизился к нему вплотную, и Гарамов увидел жесткие спокойные глаза. Конечно, он принимает его условия. Потому что этот японец явно переоценивает свои силы,

— Принимаю.

— Тогда мы должны спешить.

— Что нужно делать?

— Прежде всего, чтобы вы могли свободно передвигаться, пока я буду доставать бензин и снаряжать самолет. Вам необходимо переодеться: фрак, крахмальную манишку, галстук, лаковые туфли. Так одеты все мои сотрудники, работающие здесь официантами. Если явится контрразведка, я скажу ей, что «Дуглас» вызван по распоряжению генерала Исидо, а вы — мой новый сотрудник.

Гарамов прикинул про себя все, что услышал. Кажется, японец говорит дело. И все-таки он еще раз проиграл — нет ли в этом предложении переодеться ловушки.

— Какой размер обуви вы носите? — спросил японец.

— Сорок второй.

Японец снял трубку. Сказал что-то по-японски. Вслушиваясь, Гарамов попытался разобрать, что он говорит, но из долгого разговора понял только одно: японец просил что-то принести. Заметив, что Гарамов прислушивается, японец положил трубку и улыбнулся:

— Как я понимаю, вы не очень хорошо говорите по-японски?

— Совсем немного.

Японец покачал головой:

— Среди моих официантов есть два семеновских офицера. Они хорошо знают китайский, и в случае чего — помогут. Вы помните, как меня зовут?

— Исидзима Кэндзи.

— Совершенно верно, но для вас я Исидзима-сан, и не иначе. В присутствии других вы должны обращаться ко мне с почтением: прижав ладони к бедрам, опустив глаза и кланяясь. Вот так, — японец поклонился.

— Я примерно представляю, — сказал Гарамов.

— Отлично. А теперь снимите свою одежду.

Гарамов посмотрел на японца. Тот улыбнулся:

— Никто не должен видеть, что вы советский офицер. Извините, господин Гарамов, но это необходимо.

Гарамов, не сводя глаз с японца, сел. Стянул сапоги, снял китель, брюки. В дверь постучали. Исидзима подошел к двери, спросил тихо:

— Кто там?

Услышав ответ, показал Гарамову: спрячьтесь за дверь. Потом повернул ключ. В щель было видно: вошел невысокий блондин во фраке. В одной руке он держал стопку одежды, в другой — пару лакированных туфель. Исидзима взял у него все и, коротко кивнув, сказал:

— Подождите в коридоре, господин Корнев.

Блондин молча поклонился и вышел. Исидзима протянул Гарамову одежду. Стал наблюдать, как Гарамов одевается.

— Галстук повяжу я, — предупредил он, когда Гарамов стал оглядывать себя в зеркале.

Подождав, пока Гарамов наденет фрак и завяжет шнурки на туфлях, Исидзима чуть отступил. Поморщился:

— Выбриты вы плохо. — Он некоторое время стоял, раздумывая. — Ладно, сойдет. Свой парабеллум можете спрятать за пояс.

Пока Гарамов прятал документы и оружие, Исидзима повязывал ему галстук. Осмотрев работу, подошел к двери, открыл ее, сказал по-русски:

— Господин Корнев!

Блондин, войдя, поклонился.

— Познакомьтесь: господин Корнев — господин Гарамов.

Все это Исидзима сказал совсем другим тоном: брезгливо, жестко и отрывисто.

— Господин Корнев, этот человек прибыл со специальным самолетом, который стоит сейчас у отеля. Прошу во всем помогать ему. Вы поняли?

Корнев поклонился, косясь на Гарамова.

— Прежде всего отведите его в комнату обслуживающего персонала. Накормите, если он этого захочет. Ночной завтрак готов?

— Так точно, Исидзима-сан.

— Хорошо.

Корнев вышел. Исидзима сказал тихо:

— Сейчас я пойду к генералу Исидо. У нас должен состояться важный разговор. Ему я скажу, что достал специальный самолет, чтобы вылететь отсюда. Что вам нужно для того, чтобы взлететь? Говорите коротко. Горючее — сколько? На полную заправку?

— Да.

— Что еще?

— Исправить рацию и навигационные приборы.

— Достаточно ли будет для этого одних материалов или надо вызвать специалистов с аэродрома?

— Думаю, экипаж исправит сам.

— Хорошо. Но для верности я попробую достать рацию и необходимые приборы. Пока Исидо еще обладает властью и может приказать, чтобы сюда доставили все что надо.

— Хорошо. На борту нашего самолета находятся врач и медсестра. Кому-то из них также потребуется посетить отель.

— Ваша медсестра молодая? Хорошенькая?

— Какое это имеет значение?

Гарамов удивленно посмотрел на Исидзиму. Нет, японец как будто говорит совершенно серьезно. Но ведь этот вопрос — хорошенькая ли медсестра — явно не к месту. И когда Исидзима приложил руку к груди, Сергей спросил:

— Повторяю, господин Исидзима, какое это имеет значение?

— Большое. В нашем отеле есть штатные девушки — японки, китаянки, русские. Если ваша девушка более-менее прилично выглядит, я передам ей с вами на борт платье, которое обычно в нашем отеле носят русские девушки. Вы понимаете?

— Нет.

— Ваша медсестра, если потребуется, сможет выходить из самолета под видом моих девушек.

— Но при чем тут «молодая, красивая»?

Исидзима криво улыбнулся:

— Армейский вопрос, дорогой господин Гарамов, вы уж простите. Японская контрразведка, как вы выражаетесь, не лыком шита. Всему Ляодуну известно, что у меня здесь, в «Хокуман-отеле», собраны лучшие красавицы Маньчжоу-Го. Если, еще раз меня извините, ваша девушка будет некрасива — у контрразведки найдутся серьезные поводы для размышлений. Так она красива?

Гарамов пожал плечами:

— Да.

— Очень хорошо. Сейчас Корнев проводит вас в комнату официантов, и ждите меня там, а я иду к генералу Исидо.

Гарамов посмотрел на часы — с момента его выхода из самолета прошло двадцать семь минут.

— Не получится, господин Исидзима. Оставив самолет, я назначил контрольный срок. Он истекает через три минуты.

Исидзима внимательно посмотрел на него.

— Ну что ж, идите с Корневым, он даст вам платье для девушки — и можете пройти на самолет. Заодно сообщите вашим людям о нашем разговоре. Но чем скорее вы выйдете оттуда и вернетесь в комнату официантов, тем лучше.

Сразу же как Гарамов оставил «Дуглас», штурман распределил всех, кроме Арутюнова и Вики, по постам. Сам он занял точку в средней части самолета. Радист и бортмеханик прошли в хвост и сели у иллюминаторов, второй пилот по собственному желанию остался в кабине. Этот пост каждый оценил про себя как самый трудный.

И наступил час ожидания и неопределенности, которые изматывают людей, изучивших войну. Они не любят тишины. Как ни храбрись, сколько шуток ни отпускай — все они по горькому опыту знают, что за этим обычно следуют бьющие в упор пулеметные очереди или рвущие людей в клочки разрывы снарядов. И сейчас, хотя снаружи все казалось мирным, тишина и уход Гарамова были тягостными. Но все терпели, только изредка кто-то из раненых просил пить или поворачивался. В таких случаях Вика склонялась над носилками, давала кружку с водой, поправляла повязку и шептала:

— Потерпи. Потерпи, милый. Сейчас перевязку будем делать.

Постепенно всем в самолете стало казаться, что главное — это и есть перевязка, которую обещала раненым Вика. Последним, кто видел, как Гарамов вошел в заросли, был радист, наблюдавший из хвостовой части за рощей. И теперь каждый раз, когда кто-то спрашивал его: «Ну как там, не видно капитана?» — радист отвечал разочарованным мычанием, которое звучало примерно так:

«Ээ-а».

Все знали, что самый большой обзор открывается из кабины, пилотов, обращенной к ясно уже различимой в рассветных сумерках стене. Штурман, наблюдавший из средней части за полосой прибоя и вышкой, часто заходил в кабину. Стараясь не смотреть в сторону мертвого Михеева, он на несколько минут застывал рядом со вторым пилотом. Оба всматривались в окна здания, в кусты роз и магнолий, в песчаные дорожки, полого спускавшиеся к пустому причалу.

— Все, — сказал в один из таких приходов штурман. — Пропал наш капитан.

И тут оба увидели идущего по дорожке от здания Гарамова. Но так как капитан был во фраке, летчики сначала не узнали его. Переглянувшись, оба медленно подняли пистолеты.

— Официант какой-то, — шепотом сказал второй пилот. — Чего ему надо?

Когда Гарамов подошел ближе и остановился почти у самого самолета, штурман, посмотрев на лейтенанта, прошептал:

— Володя, или я сон вижу, или это капитан Гарамов.

Вика, сидя на алюминиевой скамейке, прислушивалась к тому, что происходило за самолетом. Сейчас она услышала только шум листвы, крики птиц и то нарастающий, то ослабевающий где-то внизу звук прибоя. Рокот волн, бамбуковая роща за иллюминатором, крики неизвестных птиц, особенно вот этот, непривычно громкий и редко радостный — «А-га!», потом тишина, и снова — «А-га!» — все это вместе соединялось в ней сейчас во что-то необычное и легкое. И это «легкое, необычное», то, что жило сейчас в ней от шума листвы, от «А-га!» и рокота моря, было для нее в эти минуты главным. Вика понимала, что рядом смерть, что трем из пяти раненых нужно срочно делать перевязки, а один — Ларионов — умирает, но все-таки она думала не об этом, не об опасности, не об ужасе смерти, а о капитане Гарамове. И когда истекли обусловленные им тридцать минут, заволновалась, постигла весь ужас случившегося.

 

Договорившись с Гарамовым и выйдя вместе с ним в коридор, Исидзима прежде всего проследил, как они вместе с Корневым спустятся по лестнице. Когда их шаги стихли, настороженно попытался понять — есть ли еще кто-то, кроме него, в коридоре. Но вокруг все было тихо. У открытых окон шевелились занавески, и он подумал: «Вряд ли кто-нибудь станет прятаться за ними». Беззвучно пройдя на носках по коридору, он пошевелил их на своем пути просто так, больше для очистки совести. Убедившись, что за занавесками никого нет, он прошел к к небольшому холлу в центре коридора и застыл. Некоторое время он скользил взглядом по темным деревянным панно на внутренней стене, вглядываясь в инкрустированные розовым и белым перламутром рисунки. Он хорошо помнил свой тайник, но на всякий случай приказал себе сейчас еще раз тщательно пройтись по рисункам. Бутон лилии, муравей, тигр и бабочка, две стрекозы. Тайник начинался от хвоста последней стрекозы. Еще раз взглянув вдоль коридора, он легким движением руки нажал на панель и открыл небольшую нишу. Достал плоскую коробочку из черного дерева, положил во внутренний карман фрака. Снова закрыл тайник. После этого он еще несколько секунд настороженно прислушивался. Все было тихо. Он посмотрел в окно и увидел Гарамова, идущего с небольшим свертком в руке к самолету. Подумал: даже если кто-то, допустим, из людей Цутаки и увидит сейчас Гарамова, у него вряд ли вызовет подозрение фигура официанта во фраке. Отсюда, из средних окон второго этажа, была видна только носовая часть самолета. Корпус и вход в самолет загораживала бамбуковая роща. Дождавшись, пока Гарамов скроется за стволами, он спустился вниз. Центральный холл был пуст. В кресле, в неловкой позе, прислонившись щекой к спинке, спал новый швейцар — Масу. Взглянув на него, Исидзима подумал, что Масу, может быть, притворяется, и потому постоял некоторое время, изучая молодое узкогубое лицо спящего швейцара. Если только Масу все время находился здесь, как ему и положено — в кресле у главного входа, — он не мог видеть ни Корнева, ни Гарамова. Смешно, подумал Исидзима. Этот человек Цутаки, наверняка сейчас напряженно прислушивающийся к тому, как над ним стоят, как раз и есть одна из его надежд в схватке с майором. Пусть Масу спит или делает вид, что спит, — это не имеет сейчас никакого значения. Неслышно повернувшись, Исидзима снова вернулся на второй этаж и остановился у номера генерала Исидо. Постучал, услышав тихий вопрос: «Кто там?», так же тихо сказал: «Это я, Исидзима». Дверь открыл мощный, широкогрудый Кадоваки Рэйдзи; склонившись, он пропустил его и закрыл дверь. Напарником Кадоваки в этой смене, считавшейся самой тяжелой, Исидзима назначил одного из лучших охранников, тощего и жилистого семеновца Бунчикова. И вот сейчас этот бывший офицер с черными усами, мрачно свисающими над сильно выступающей нижней челюстью, стоял у, окна и выглядел застигнутым врасплох: кажется, он что-то высматривал там и обернулся, лишь когда Исидзима вошел.

— Что нового? — тихо спросил директор отеля, как бы призывая тем самым охранников генерала говорить так же, как и он. Кадоваки склонился в поклоне:

— Ничего, шеф.

— Исидо-сан спит?

— Не знаю. Бунчиков что-то слышал, но я не ручаюсь.

Исидзима повернулся к Бунчикову:

— Что скажете?

— Мне показалось, генерал подходил к окну.

— Когда?

— Примерно час назад. Когда прилетел самолет.

Исидзима подошел к двери, ведущей в комнату генерала. Приложил ухо. За дверью было тихо. Это означало, что генерал не спит, иначе он услышал бы ставшее уже привычным для него сопенье или легкий храп. Он выпрямился.

— Это наш самолет, господа. Прошу вас повысить бдительность. Не исключено, что мы улетим на нем вместе с его превосходительством.

Кадоваки и Бунчиков поклонились. Он сделал им знак, постучал в дверь. Услышал шаги.

— Кадоваки? — спросил генерал.

— Ваше превосходительство, извините за беспокойство. Это я, Исидзима.

Створки двери приоткрылись. Исидо был в халате, надетом поверх пижамы. По лицу генерала угадывалось, что он давно проснулся.

— Еще раз извините, ваше превосходительство, что осмелился побеспокоить.

Генерал кивнул. Пропустил его, закрыл дверь, прошел к окну. Исидзима ждал, остановившись в двух шагах.

— Что ж вы молчите, Исидзима? Этот самолет — наш?

Лицо генерала напоминало сейчас морду льва с плоским приподнятым носом и отвислыми щеками. Исидзима догадался, что Исидо отлично понимает, почему люди Цутаки убили вчера генерала Отимия. Война кончается, и бригадный генерал Отимия Хэндзабуро, будучи пленен союзниками, мог бы рассказать многое об опытах над военнопленными в отряде № 731, когда там совершенствовали бактериологическое оружие. Но Исидо понимает отлично и то, что Цутаки может заняться и им, генералом Исидо Такэо — из-за агентурной сети, которая хранится не только в списках, но и в его голове. Может быть, Исидо знает и еще одно: что это вопрос даже не дней, а часов.

— Ваше превосходительство, я мечтал бы сказать, что самолет, стоящий у отеля, наш. Мечтал бы.

Он замолчал, изображая лицом и позой высшую степень замешательства. Не нужно сейчас, сразу же выкладывать генералу свой план. Надо сначала довести Исидо до высшей точки, помучить, чтобы старый лис был готов на все, и только потом открыть истинное.

— Что значат эти ваши слова, Исидзима?

«Ничего не отвечай ему, выдержи, промолчи», — пронеслось в голове Исидзимы.

— Я спрашиваю, что это значит? — взвизгнул Исидо. В его голосе слышались нетерпение и страх.

Исидзима подошел к генералу вплотную. Сказал тихо:

— Это самолет — наш. И в то же время он не наш. Но он будет наш.

— Я не понимаю вас, Исидзима. Что значат эти слова?

— Ваше превосходительство, извините меня. Но я хочу сказать правду. Война кончилась.,.

От этих слов плечи генерала обреченно опустились, он отвернулся, некоторое время смотрел в окно. Оно выходило к роще, и отсюда самолета не было видно, а это означало, что Исидо не видел не только самой посадки, но и того, как Гарамов в три прыжка проскочил в заросли бамбука.

— Ну и что? — выдавил генерал.

— Ваше превосходительство... — Исидзима опять изобразил замешательство.

— Исидзима? Вы говорите это так, будто боитесь, что нас кто-то услышит.

Исидзима молча поклонился.

— Вы хотите мне напомнить о кодексе? Я должен выпустить кишки? — боязливо и в то же время брезгливо произнес генерал.

— Как можно, ваше превосходительство. Я знаю, что вы ученик «Омото-кё» и верите в мир Мироку. Но я в самом деле боюсь, что нас кто-то услышит,

Исидо старательно изучал рисунок у себя на рукаве; его губы при этом сделали движение, будто он собирался что-то сказать, и застыли.

— Ваше превосходительство, вы знаете, кем мы будем для союзников сразу по окончании войны?

Исидо усмехнулся. Тут же его губы сложились в жесткую складку, и он сказал беззвучно:

— Знаю. Что, вы видите выход?

— Вижу.

Генерал некоторое время изучал лицо Исидзимы.

— Интересно.

— Ваше превосходительство. Сейчас, когда все рушится, я готов довериться вам. Готовы ли вы довериться мне?

Генерал неопределенно покачал головой. Отвернулся.

— Ваше превосходительство! Я покорнейше жду.

— Зачем вы все это спрашиваете? Ведь сейчас хозяин вы, а не я.

Он созрел. Исидзима склонился:

— Ваше превосходительство!.. — Исидзима молча достал из кармана черную коробочку, протянул генералу. Исидо покосился:

— Что это?

— Извините, ваше превосходительство. Извольте взглянуть.

Помедлив, генерал взял коробочку. Пристально посмотрел на Исидзиму. Открыл. Сверкнули бриллианты. Коробочка была наполнена ими до краев.

Генерал некоторое время разглядывал драгоценности. Резко выдохнул воздух.

— Я знал, что вы много заработали в «Хокуман-отеле».

— Да, ваше превосходительство. И все это я обратил в камни.

— Исидзима. Это же целое состояние, десятки состояний. Зачем вы мне показываете?

Лицо генерала мучительно сморщилось. Да, подумал Исидзима, он сейчас действительно страдает. Деньги делают все.

— Я хочу довериться вам, ваше превосходительство. При условии, что вы доверитесь мне.

Генерал осторожно, будто боясь расплескать драгоценную жидкость, закрыл коробочку. Протянул ее Исидзиме.

— Довериться? А зачем, собственно говоря, я вам нужен? Зачем?

— Ваше превосходительство. И для вас, и для меня доверие — это единственный шанс.

— Но зачем вам нужно доверие? Разве не проще выдать меня Цутаки? И поделиться вашими богатствами с ним?

Исидзима взял коробочку из рук генерала. Усмехнулся:

— Цутаки обречен, ваше превосходительство. Через несколько дней, после подписания капитуляции, он будет объявлен одним из наиболее важных военных преступников. И при поимке расстрелян.

— А мы с вами? Разве нет?

— Мы с вами тоже. Но мы с вами сейчас в лучшем положении, чем Цутаки.

Генерал долго рассматривал что-то в окне, прежде чем ответить.

— Исидзима. К вашим словам я отношусь скептически, сейчас же единственное в этом, мне кажется, что вы слишком умны, чтобы подавать напрасные надежды.

— Спасибо, ваше превосходительство. В ответ на это я хочу задать вам вопрос.

— Пожалуйста, Исидзима.

— Вы знаете, сколько японцев живет в Латинской Америке?

Генерал пожал плечами:

— Исидзима, не обольщайтесь. До Латинской Америки несколько тысяч километров. Даже с полной заправкой мы не долетим туда.

— И все-таки, ваше превосходительство?

— Точных данных у меня нет. Но примерно около восьми тысяч.

— Совершенно верно, ваше превосходительство. Столько же японцев живет в нейтральных странах. И многие из этих людей, я уверен, готовы работать на вас. Простите, что я лезу не в свое дело. Но я ведь не мальчик и знаю: пока, до полной капитуляции, вы остаетесь их полновластным хозяином. Достаточно вашего слова, и каждый из внедренных обеспечит нас всем, чем вы прикажете. Всем, ваше превосходительство. Документами, прикрытием, если надо — проездом в любую точку земного шара. Соединив эти возможности с моими средствами — а если вы примете мое предложение, то с нашими средствами, — мы окажемся практически всесильны.

Оба некоторое время стояли молча.

— Спасибо, Исидзима. Не переоценивая обстановку, скажу: вы действительно открываете для меня некоторые перспективы.

— Об этом я думал уже давно. Но после того как Цутаки блокировал отель, я просто не знал, как нам с вами выбраться отсюда. Вчера, после смерти Отимии, я был просто в ужасе. И вот появился самолет. Это тот единственный шанс, который нельзя упускать. Шанс, в прямом смысле слова посланный нам с неба. Самолет американской системы, без опознавательных знаков. Не учтенный реестром императорских ВВС. Практически — чей бы он ни был, мы можем считать, что это наш с вами личный самолет. Попав на него, заправив его до отказа горючим и поднявшись в воздух, мы сможем потом выбрать любой маршрут. Вы понимаете, ваше превосходительство? Приземлиться в любой местности в нейтральной стране. Или в неоккупированном пока районе. Лишь бы там не было войск противника и можно было сравнительно легко добраться до одного из ваших резидентов.

Исидо показал рукой на кресло. Исидзима осторожно сел. Мягко приложил руку к груди:

— Вы согласны со мной, ваше превосходительство?

Генерал покачал головой.

— Что это за самолет, Исидзима?

— «Дуглас», но экипаж русский. Он летел к своим из Лубэя, был ночью обстрелян, сбился с курса. Оставшись без горючего, совершил вынужденную посадку. На самолете находится тринадцать человек. Пять раненых, пять членов экипажа, врач, медсестра и офицер сопровождения.

— Откуда вам все это известно?

— Звук самолета вы, наверное, слышали. В половине четвертого, когда самолет сел, я уже ждал его в роще. Вышедшего на разведку офицера мне удалось оглушить, связать и притащить в свой номер. Естественно, я изучил находящиеся при нем документы, среди которых был и список людей в самолете. И когда он очнулся, я предложил ему сделку. Мои условия: мы заправляем их горючим и помогаем исправить все повреждения. Они же за это берут на борт вас, меня и четырех наших людей. Затем, как сказал ему я, они высаживают нас в указанной нами точке, а сами летят дальше, куда им нужно. Думаю, что и меня, и вас устраивал бы такой вариант. Но может быть и другой. Более совершенный и удобный. Если появится благоприятная возможность — а она наверняка появится, — выбрав удобный момент, мы уничтожим русских и уже без них спокойно летим туда, куда нам вздумается. Для этого нужно только одно: предусмотрительно вызвать сюда опытного пилота из резерва разведки, одеть его в форму официанта и включить в число людей, которые сядут в самолет. Что скажете, ваше превосходительство?

Смуглое лицо генерала застыло, скулы напряглись, глаза стали стеклянными. Исидзима отвернулся, делая вид, что смотрит в окно. Наконец Исидо вздохнул.

— Где сейчас этот русский?

— Вполне возможно, ваше превосходительство, что здесь в отеле или около него еще со вчерашнего дня прячется кто-то из людей Цутаки. Я не говорю уже о том, что один из них — Масу — просто зачислен в штат. Так вот, если эти люди есть, они должны думать, что самолет прибыл по вашему приказу. Иначе они примут свои меры. Чтобы никто ничего не заподозрил, я предложил русскому пока, до взлета, надеть форму официанта. Для всех он — вновь принятый мною на работу семеновец. С той же целью я послал с ним платье для русской медсестры, такое же, как у штатных девушек отеля.

— Вы думаете, что если Цутаки решит, будто самолет прибыл по моему приказу, то он ничего не предпримет?

— Пока он разберется в ситуации и поймет что к чему, я обойду его.

— Отлично, Исидзима. Отлично, молодец. Говорите, что им нужно?

— Нам нужно, — осторожно поправил Исидзима.

— Вы правы, Исидзима, Нам. Грязная сволочь этот Цутаки. С каким удовольствием я расстрелял бы его собственными руками. Возьмите бумагу и запишите все, что нам нужно. Нам с вами, вдвоем. Все до последнего винтика.

Исидзима достал блокнот.

— Прежде всего нужен бензин, ваше превосходительство. Затем рация. Приборы. Инструменты.

— Пишите все сами, я полностью вам доверяю. Сразу же после составления списка вы свяжете меня с дежурным второго отдела в Дайрене. Я дам категорическое указание срочно, вне всякой очереди, доставить сюда все, что будет указано.

— На оперативной машине. Хорошей оперативной машине, из гаража контрразведки.

— Естественно, на какой же еще. Вы говорите, что нам нужен еще и пилот?

— Не просто пилот, ваше превосходительство, а очень опытный, преданный лично вам. Чтобы он мог длительное время вести самолет в ночных условиях по одним только позывным, без штурмана, без радиста, так как взять на борт целый экипаж мы не можем. Русские могут легко догадаться.

— Понимаю. Вы хорошо знаете летный состав в Дайрене? Я имею в виду резерв контрразведки.

Исидзима попытался вспомнить, кого же он знает. Всплыли две-три фамилии.

— Боюсь, что сейчас многое изменилось, ваше превосходительство. Я знаю только начальника летного резерва полковника Сакагами.

— Сакагами не подходит. Стар. Но я знал там пилота, которому доверил бы любой самолет.

— Слушаю, ваше превосходительство.

— Бывший инструктор императорской школы ВВС, пилот первого класса майор Тамура. Вы, случаем, не знаете его?

Исидзима Тамуру знал хорошо. Пожалуй, это самый. опытный пилот из резерва контрразведки. Но что дальше. Он попытался представить: мог ли Тамура за это время быть завербован Цутаки?

— Я целиком доверяю вашему превосходительству выбор пилота. Единственное...

Он замолчал, изображая покорность.

— Я слушаю, — сказал Исидо.

Исидзима поклонился.

— У вас есть какие-то сомнения? Исидзима?

— Единственное, что я хотел бы нижайше напомнить вашему превосходительству...

— Исидзима, не тяните!

— Отдавая приказание второму отделу, следует помнить, что этот самолет ваш. Он вызван сюда вами для известных только вам целей. Пусть аппарат разведки в Дайрене не знает об этом.

— Вы боитесь, что о самолете пронюхает Цутаки?

— Да, ваше превосходительство. Боюсь, что обойти Цутаки будет для нас самым трудным. — Исидзима взял телефонную трубку: — Разрешите?

— Да.

Пока Исидзима соединялся с Дайреном, Исидо придвинул к себе блокнот и стал разглядывать список.

По ВЧ соединили быстро. Услышав отзыв дежурного по второму отделу, Исидзима передал трубку генералу. Исидо говорил негромко и спокойно:

— Это дежурный по второму отделу? С вами говорит генерал Исидо. Да, это я. С кем я говорю? Лейтенант Мидзуна? Вот что, лейтенант, во-первых, проснитесь, а во-вторых, мне необходимо срочно поговорить с полковником Катаяма. Ничего, что спит. Разбудите. Да. Хорошо, я подожду. Ничего. Я же сказал — подожду.

Некоторое время Исидо сидел молча.

— Катаяма? Доброе утро. Будьте любезны, немедленно приготовьте для меня оперативную машину. Да. Проследите, чтобы она не была гробом на колесах. Иначе я строго взыщу с вас. Я понимаю, Катаяма, не объясняйте мне... Вот это уже другое дело. Свяжитесь с полковником Окадзаки и затребуйте у него бензозаправщик с авиационным бензином, бортовую рацию, полный набор авиационных приборов для самолета типа «Дуглас». Далее, грузовую машину с передвижной спецмастерской. Запишите также комплект из пяти рабочих комбинезонов для производства ремонтных работ. Когда мне нужно? Сейчас же, черт возьми. В эту секунду. Нет, Катаяма, я отнюдь не преувеличиваю. Хорошо... По-моему, вы разучились разговаривать. Даю вам час на сборы и полчаса на дорогу. Что не реально? Хорошо. Три часа, надеюсь, вам хватит? И последнее. Летчик майор Тамура все еще в нашем резерве? Отлично. Вместе с этой машиной командируйте его в мое распоряжение. Конечно, и сухой паек, летный, офицерский, двойной комплект. Что-что? Обоснование? Это нужно для самолета, который вызван по моему приказу и стоит сейчас у «Хокуман-отеля». Все. — Исидо положил трубку. Некоторое время смотрел в окно. Сказал:

— Вы довольны, Исидзима?

— Пока все идеально, ваше превосходительство.

— Сейчас около пяти. Прежде чем Катаяма раскачается, выбьет бензин, достанет оборудование и все это погрузит, думаю, пройдет часа четыре.

— Пять. Необходимо еще время на дорогу.

— Хорошо, пять. Значит, машины будут здесь часам к десяти-одиннадцати утра. Что-нибудь еще, Исидзима?

— Ваше превосходительство. Если вам не трудно, выпишите мне доверенность на прием груза и людей. Вы же знаете, хоть это и формальность, но, когда дело касается второго отдела, она необходима.

Генерал открыл ящик стола, достал блокнот. Исидзима знал этот блокнот — каждый его лист был снабжен личным вензелем начальника третьей канцелярии штаба армии бригадного генерала. Исидо написал расписку, поставил число. Размашисто подписался, протянул листок Исидзиме. Сказал, глядя куда-то мимо:

— Печать нужна?

Исидзима склонился в поклоне, подождал, пока чернила просохнут, сложил листок вчетверо, спрятал в карман.

— Что вы, ваше превосходительство, ваша подпись — это все.

— Еще что-то?

Исидзима поклонился:

— Все, Исидо-сан. Я думаю, пока вам нужно оставить все заботы и отдохнуть. К десяти я прикажу подать завтрак в номер. К этому времени уже придет машина.

Исидо закрыл глаза. Сделал полный вдох. Потянувшись, поправил рукава халата.

— Вы правы, Исидзима. Вздремнуть не помешает.

— Приятного сна, ваше превосходительство.

 

Цутаки сидел в кресле у распахнутого окна и смотрел на море. Он только что искупался. На его плече еще даже не высохла соленая капля. Затем перевел взгляд на одну из лучших набережных Дайрена. Солнце еще не встало, и улицы были пустыми. Август — лучший месяц сезона, и Цутаки Дзиннай каждый день выходит из дому в одних плавках и идет по холодноватым еще камням к морю. Вода у набережной Умэ холодная, и после купанья вся его кожа покрывается пупырышками. Но он доволен. Не надевая махровый халат, лежащий на последней из ведущих к морю ступенек, Цутаки просто подхватывает его и идет к своей резиденции. Дом и весь участок огорожен высоким каменным забором. Наверху, на втором этаже, радиостанция и комнаты его людей, внизу — дежурная часть, его собственная комната, склад оружия и дешифровочная. Направо и налево от дома тянутся в обе стороны уже чуть присыпанные опадающими листьями набережные Дайрена с буковыми, тисовыми, олеандровыми рощами, купальнями, уличными закусочными, дансингами, ресторанами, беседками для игры в го. Всему этому осталось доживать последние дни, он это знает наверняка. Но он спокоен. Это его главная черта, переданная ему родителями. Именно постоянное спокойствие, введенное в абсолют, и делает его всегда хозяином положения. Хозяином жизни. Тем более сейчас ему беспокоиться нечего: у него есть задание. Задание его императора — ликвидация всех документов, в которых могут содержаться важные секретные или компрометирующие Японию данные. В случае необходимости он должен и обязан ликвидировать также и всех людей, связанных с подобными документами. Да, он точно знает, что через несколько дней сюда войдут русские. Знает, что потом они передадут этот город Китаю. Конечно, самого города, такого, какой он есть сейчас, не станет, а с ним, с Цутаки Дзиннаем, ничего не случится. Он всегда останется таким — всемогущим, сильным, не боящимся смерти, останется сыном великого народа, который никогда не будет побежден. А разве может быть высшее счастье, чем выполнить трудное и ответственное задание такого народа?

Думая об этом, Цутаки и не заметил, что солнце уже поднялось. Посмотрел на часы — скоро должен вернуться Тасиро, которого он с утра послал к ювелирам. Надо одеться. Цутаки встал, подошел к шкафу. Выбрал одежду обычного дайренского курортника — светло-серую рубашку с отложным воротником и короткими рукавами, кремовые хлопчатобумажные брюки, белые носки, туфли. Оглядел себя в зеркало и остался доволен. Нет, отнюдь не считал себя красавцем. Он знал свои недостатки, знал, что с точки зрения тех, кого он презирал, он «некрасив» — в нем нет ни слащавости, ни того, что вырожденцы называют «тонкостью». Лицо его выглядит костистым и немного квадратным. Это ему, уроженцу Киото, знак, что в его здоровом теле живет дух предков, не оставляя малейшего признака, вырожденческой анемии. Это подчеркивают и чуть нависшие над глазами густые брови, и легко намеченная ямочка на подбородке.

Цутаки вспомнил еще и о том, что, может быть, сегодня ему придется убрать генерала Исидо, которого он уважал. Недовольно поморщился. Он хотел бы придумать для Исидо почетную смерть или же убрать его так, как убрал генерала Отимия: мгновенно, без мучений. И тоже добьется, чтобы тело генерала было похоронено на родине с почестями.

Глядя в зеркало, Цутаки вдруг резко выдохнул воздух. Оскалился, изображая несколько гримас. Расчесал и пригладил волосы. Достал из ящика в шкафу и спрятал в специально вшитые внутренние карманы брюк пистолет, проверенный семизарядный браунинг и нож. Вернулся к столу и, медленно прожевывая, съел кусочек заботливо принесенной утром Тасиро Тансу суси. В дверь постучали.

— Да, — Цутаки повернулся.

— Разрешите, господин майор? — дежурный лейтенант Итикава вытянулся и отдал честь.

— Слушаю вас.

— Господин майор. Только что сообщили из второго отдела: ночью туда звонил генерал Исидо. Онразговаривал с полковником Катаяма, просил прислать двойную заправку высокооктанового бензина, приборы для самолета типа «Дуглас» и пилота.

— Бензина и пилота? Как это понять? Что там у него, самолет?

— Так точно, господин майор. Генерал Исидо сообщил полковнику, что сейчас у «Хокуман-отеля» стоит самолет, вызванный туда по его личному приказу.

Цутаки поморщился, пытаясь понять, что все это значит.

— По его личному приказу? — еще раз переспросил он.

— Так точно, господин майор.

— Почему же вы все это сообщили мне так поздно?

— Раньше не было возможности, господин майор. Запись разговора вели два наших человека: дежурный по второму отделу лейтенант Мидзуна, который успел незаметно застенографировать только то, что говорил Катаяма, и дежурный телефонного узла, слышавший весь разговор. Но их сразу не отпустили — Мидзуну задержал сам Катаяма, видимо, умышленно, а телефонисту запретил отлучаться начальник смены. Однако наши люди не сидели сложа руки. В рацию, которая послана в «Хокуман-отель», незаметно вмонтировано самопеленгующее устройство. Вот текст разговора, — Итикава положил листок на стол.

Цутаки подтянул бумажку к себе, пробежал наспех. Дочитав до слов «...и пилота первого класса майора Тамуру», спросил:

— Вы не поинтересовались — майор Тамура знает о самопеленгующем устройстве?

— Цутаки-сан. Майор Тамура включен в нашу группу.

— Я спрашиваю — знает или нет?

— Знает, господин майор.

— Машина с требуемым уже вышла?

— Так точно, вышла. Пятнадцать минут назад.

— Хорошо, лейтенант, спасибо. Задержать ее мы все равно не успеем. У меня к вам просьба: позвоните в диспетчерскую службу ВВС, запросите все наши аэродромы и попытайтесь выяснить, с какого из них был выслан этот самолет. Затем, как только вернется господин Тасиро, сразу пришлите его ко мне.

— Слушаюсь, господин майор. — Итикава вышел.

Подождав, пока шаги лейтенанта в коридоре стихнут и хлопнет дверь в дежурку, Цутаки еще раз медленно прочитал бумажку. Сложно, но это ему нравится. Для такого утра, для его настроения, а главное — для свежей головы этот текст довольно интересная загадка. Даже цепь загадок. Загадок или нелепостей? Нелепость первая: что это за самолет, который вызван по личному приказу генерала Исидо и стоит теперь у отеля? Хорошо, можно допустить, что Исидо вызвал самолет, пронюхав о вчерашней участи генерала Отимия и смертельно испугавшись. Но зачем ему опытный пилот? Ведь на этом самолете и так хорошо обученный экипаж, которому ничего не стоит посадить машину на неподготовленную площадку! И зачем двойная заправка горючего? Приборы? Рация? Ладно, Цутаки готов сделать предположение, что Исидо решил лететь куда-то далеко, поэтому и берет с собой двойной запас горючего, приборы и радиостанцию. Можно также предположить, что в пути самолет был кем-то обстрелян, поэтому Исидо и вызвал ремонтника с газовой горелкой. Но даже при всем этом остается совершенно непонятный факт: зачем вызван лучший пилот резерва майор Тамура? Один, без экипажа? Да-а! Справиться с Исидо будет не так просто. Впрочем, может быть, это даже хорошо.

Цутаки подошел к окну и стал рассматривать двор, обнаженных по пояс солдат спецкоманды, делающих в углу зарядку. За приседающими и встающими солдатами виднелись заросли акации, а еще дальше, у берега, лениво набегала на каменные ступени волна. Добежала, ткнулась в ступени — и рассыпалась. Ну что ж. Кажется, сейчас сам собой сложился идеальный способ ликвидировать генерала Исидо. Вызов Тамуры его не волнует. Тамура с самого начала боевых действий советских войск работает на него, как и все летчики резерва, хотя номинально они и подчинены начальнику третьей канцелярии. К тому же самопеленгатор, незаметно вмонтированный в рацию. С ним генерал Исидо далеко не улетит. Важно другое: начальник третьей канцелярии решил забыть свой долг и бежать — значит, он тем самым сам подписал себе приговор. Что ж, это еще лучше. Сейчас он позволит генералу Исидо оборудовать свой самолет и взлететь, а пока что для проверки и выяснения обстоятельств можно будет послать к «Хокуман-отелю» Тасиро.

 

Выйдя из номера генерала Исидо, Исидзима прежде всего вернулся к тайнику. Тщательно осмотревшись, открыл нишу, особым образом нажав точку сначала у первого, а потом у второго крыла нижней стрекозы. Положил в тайник черную коробку и закрыл. Оглядев гладкую стену, спустился вниз, на первый этаж. Зашел в дежурку для официантов. За окнами уже светлело. Вдали над морем стоял резко обрисованный зеленью горизонта красный солнечный диск. В дежурке за занавеской на диванах лежали не раздеваясь подсменные: Корнев и Вацудзи. Корнев лежал на спине с открытыми глазами. Увидев Исидзиму, он сел, замотав головой. Вацудзи еле слышно похрапывал на соседнем диване, Корнев кашлянул, резко толкнул напарника в плечо. Вацудзи открыл глаза, потянулся, сел. Сказал, моргая:

— Простите, шеф.

— Ничего, Вацудзи. Мне очень жаль, но спать всем нам уже не придется. Надеюсь, господа, мы с вами отыграемся потом. Во-первых, не исключено, что к вечеру мы улетим на этом самолете. Во-вторых, прошу запомнить — оплата за сегодняшний день будет начислена в размере месячного заработка.

Вацудзи улыбнулся:

— Приятные новости. Что делать? Опять охрана?

— Вы завтракали, Вацудзи?

— Еще нет, шеф.

— Позавтракайте. Плотно позавтракайте. Вы хорошо знаете развилку? Не ближнюю, а дальнюю, в трех километрах отсюда?

— Знаю как свои пять пальцев.

— Будете нести там дежурство. Вы еще не разучились ездить на велосипеде?

— Шеф...

— Тогда отправляйтесь сразу же, как только позавтракаете. Часа через четыре из Дайрена к нам должна проследовать оперативная машина второго отдела. Машину вызвал генерал Исидо. Пусть она вас не беспокоит. Эта машина везет горючее для прибывшего по вызову его превосходительства самолета. А вот если вы увидите, что из Дайрена сюда попробуют каким-то образом незаметно проникнуть люди Цутаки — пропустите их.

— Ясно, шеф!

— Пропустите, а потом, не выдавая себя, вернитесь и незаметно сообщите мне. Все ясно?

— Что же неясного, шеф? Понял.

— Вам же, Корнев, необходимо приготовить еще один комплект одежды официанта: манишку, галстук, фрак, брюки и туфли на человека среднего роста. Затем скоро сюда вернется господин Гарамов. Покажите ему что, где, накормите и попросите его подождать меня здесь. Скажите также Бунчикову, пусть незаметно возьмет его под наблюдение. Сделав это, возьмите с собой еду, кофе в термосе и идите на вышку. Тщательно наблюдайте за местностью вокруг отеля. И если увидите что-то подозрительное — я имею в виду людей Цутаки, — спускайтесь и сообщите мне. Все ясно?

— Да, шеф.

Оставив официантов, Исидзима двинулся по первому этажу в дальний конец здания. Проходя мимо кухни и ресторана, отметил про себя, что повара уже работают. Мельком увидел над плитой белую повязку и лысину старшего повара. Утром директор отеля обычно всегда заходил с проверкой на кухню, но сейчас ему нужно было срочно пройти в конец коридора, где был спуск в подвальное помещение. Там, между этим спуском и дежуркой для горничных, размещались номера, в которых жили штатные девушки отеля. Двери номеров — так было спланировано — выходили в небольшое ответвление от главного коридора. Это было сделано специально, чтобы никто не видел, как девушки входят и выходят из своих комнат. Свернув в этот тупичок, освещенный только маленьким круглым- оконцем, он остановился около двери темно-вишневого цвета с цифрой «3». В каждом углу двери светлела искусно выполненная бело-розовая инкрустация: распустившийся цветок китайской, сливы, символ Мэй Ин. Посмотрел на часы — половина шестого. Мэй Ин наверняка заснула, он знал ее привычку поздно ложиться. Она сладко спит, но надо ее разбудить, ничего не поделаешь. Исидзима постучал — за дверью было тихо. Только он подумал, стучать ли еще, как дверь открылась. Лицо Мэй Ин, стоящей за дверью в мятом ночном халатике, было сейчас без грима и оттого казалось совсем юным и чистым — и испуганным. Подумал: только дневной грим делает ее взрослой и мудрой, как и полагается выглядеть женщине, занимающей высокое место.

— Мэй Ин. Извините, что я так рано.

Девушка запахнула полы халатика, поклонилась. Сказала еле слышно:

— Господин. Вы же знаете, я всегда счастлива, когда вы приходите.

Да, она любит его. Но ему это не нужно. Он не может позволить себе ответить ей тем же — и слава богу. Войдя, Исидзима подождал, пока Мэй Ин закроет дверь.

— Господин желает что-нибудь?

— Желает. Ты, наверное, слышала, как ночью прилетел самолет?

Мэй Ин опустила ресницы.

— С этим самолетом прилетели двое, будем считать, что это люди генерала Исидо. Один из них — новый официант.

— Как он выглядит, господин?

— Высокий. Русский. Красив. По-японски понимает плохо. Зовут его Гарамов. Сможешь повторить имя? Господин Гарамов.

— Гарамов-сан? За ним надо смотреть?

— Этим займутся официанты. Ты же проследи за девушкой.

— За девушкой? Она — какая?

— Тоже русская, и так же плохо говорит по-японски. Зовут Виктория. На их языке это звучит — Вика. Она будет в штате.

— Значит, у нее будет имя, как у всех нас?

— Имя? — Он подумал, какое же дать имя. — Да, конечно будет. Ее имя — Фэй Лай — прилетевшая. Так вот, девочка, займись этой Фэй Лай. И...

— Она красивая?

— Красивая.

— Я поняла. — Мэй Ин поклонилась. — Я знаю, что это такое — новый человек в отеле. Если кто-то из персонала или гостей не так поймет ее появление — вы это хотели сказать?

— Умница. Не дай бог у меня с этой девушкой возникнут какие-то хлопоты. Ты понимаешь?

Мэй Ин отвернулась. Он тронул ее за плечо:

— Мэй Ин. Ты ведь у меня лучшая в мире.

Она посмотрела на него, и вдруг он увидел в ее глазах злость. Лицо девушки скривилось, стало некрасивым. Она кусала губы, в глазах была ярость.

— Ну? Что с тобой?

— Ничего! — крикнула она.

— Мэй Ин! Вы забываетесь!

Мэй Ин закусила губу. Отвернулась, готовая заплакать. Этого еще не хватало ему. Она ревнует, и к кому? К той, которую он даже не видел.

— Мэй Ин, посмотри на меня. Мэй Ин! Я приказываю тебе.

Она дернула плечом и не думая поворачиваться.

— Девочка, — Исидзима взял ее за руку. Тронул за подбородок, но она вырвалась. — Ну вот. Это глупо.

Он подумал — не надо на нее злиться. Хотел даже сказать, что в глаза не видел эту Фэй Лай, но передумал.

— Девочка. Если ты сейчас же не перестанешь, мы поссоримся. Мэй Ин?

— Хорошо. — Девушка все еще стояла отвернувшись. — Хорошо, господин. Простите меня ради бога. Я просто глупая. Очень глупая.

 

Послышался шум мотора, и Цутаки увидел, как к воротам со стороны улицы подъехала машина. Из будочки вышел дежурный капрал, отодвинул засов, напрягаясь, потянул на себя обе створки. Во двор въехал открытый вездеход, за рулем которого сидел Тасиро Тансу. Что ж, это очень кстати. Тасиро затормозил, одним взмахом перебросил длинное тело через борт, скрылся в дверях здания. Вот уже стучит в дверь.

— Войдите.

Тасиро вошел, вытянулся. Худой, жилистый, легкий, ладный, лейтенант казался сейчас Цутаки совершенством подчиненного, верной собакой, сказочным оруженосцем из эпохи «эйю дзидай», одетым в защитную гимнастерку без погон, галифе и сапоги. Да, его народ будет непобедим, если он способен рождать таких людей. Глядя на лицо Тасиро, можно подумать, что навстречу этому человеку что-то подуло, и он хочет досадливо отмахнуться, но что-то сдерживает его. Брови, скулы, углы губ Тасиро кажутся оттянутыми назад. Без сомнения, в лице Тасиро, в узких губах, в чуть выступающем подбородке есть что-то жестокое, почти зверское. Глаза лейтенанта бесстрастны, а оттого, что один чуть косит, создается вообще жутковатое ощущение. Но это и хорошо, потому что Тасиро верен Цутаки. Сначала рядовой, потом капрал, а сейчас лейтенант Тасиро Тансу всегда, в течение пяти лет войны, был верен ему, ни разу не изменил даже в мелочи.

— Тасиро, спасибо за суси.

Тасиро поклонился:

— Большая честь, господин майор.

Тасиро не бабник, равнодушен к выпивке, наркотикам, азартным играм. Пожалуй, единственный его недостаток — чрезмерная жажда убийства. Нет, можно сказать мягче — жажда всегда, во что бы то ни стало утвердить себя как идеальный аппарат уничтожения, машина смерти, которой нет равных. Тасиро, наверное, свободно может удавить десятерых, даже если они будут с ножами, а он — с голыми руками. Цутаки сам видел, как Тасиро несколько раз входил в барак к военнопленным и раздавал ножи. Итог всегда был один: пять трупов, и самое большее — один легкий порез на Тасиро.

— Очень вкусно. Как дела?

Тасиро молча полез в карман гимнастерки, достал жестяную коробочку из-под леденцов. Осторожно открыл крышку, поставил на стол. Цутаки нагнулся: в коробочке лежали два бриллианта; на глаз в одном из них было около полутора, а в другом — около двух карат. Исследовав камни на цвет, влажность среза, качество рундиста, Цутаки положил бриллианты в коробочку. Камни были средними.

— И это все?

— Все, господин майор.

— Наверное, ты жадничал, Тансу.

— Никак нет, господин майор. Я предлагал, как вы сказали, максимальную сумму в иенах за каждый карат.

— Откуда эти бриллианты?

— Камень поменьше куплен у ювелира Чжу, улица Цзюаньшань, двадцать четыре. Побольше — у Сона.

— Что, у нашего Рыжего?

— Так точно, господин майор. У Рыжего.

— Он же говорил, что у него больше ничего нет.

Уголок губы Тасиро дернулся, застыл. Значит, он пытал Сона.

— Понятно. Ты втолковал ему. А деньги, заплатил?

Тасиро молчал.

— Так заплатил или нет?

— Господин майор. Я заплатил ему по официальному курсу. В гоби.

— Тасиро, это уже плохо. Зачем ты это сделал?

— Он был готов отдать так.

— Я же просил тебя: за любой, понимаешь — любой бриллиант ты должен платить в иенах, в самом крайнем случае — в долларах. Мы больше потеряем, если будем платить бумажками, которые ничего не стоят. Ты что, не знаешь, что дайренские ювелиры самые опытные в мире?

— Знаю.

— Вот ты сейчас содрал кожу с Сона, а чего добился?

— Он достал из тайника бриллиант.

— Во-первых, нам нужен не один бриллиант, а бриллианты. Во-вторых, что это за бриллиант? Средний камень, желтая стекляшка в два карата. И об этом уже знает весь Дайрен. Кончится тем, что дайренские ювелиры начнут прятаться от нас по тайным квартирам вместе с женами и детьми. Ты понимаешь это?

Тасиро молчал.

— Хорошо. Где ты был еще?

— По всем адресам, господин майор. В том числе из крупных — у Дун Шифу на набережной Умэ, у Гуан Муляна на улице Паньбэ, у Шавлакадзе на бульваре Вэй, у Ким Гао на улице Сюлинь, у Ализаде на набережной Вэнь...

— Что, везде пусто?

— Так точно, господин майор. Пусто по всем адресам, как у крупных ювелиров, так и у мелких.

— Что ты скажешь по этому поводу?

Тасиро одернул гимнастерку. За этим молчанием что-то скрывается.

— Тансу?

— Несколько причин, господин майор. Камни резко подорожали. Они боятся. Для покупки крупных партий нет эквивалента.

Цутаки подошел к нему вплотную, взглянул в глаза:

— Болтовня. Что ты считаешь эквивалентом? Баб? Жратву? Деликатесы? Наркотики? Что ты мне тут говоришь: «подорожали», «боятся», «нет эквивалента»? А имперская иена что — плохой эквивалент?

— Виноват, господин майор.

— Или ты решил темнить?

— Вы несправедливы ко мне, господин майор.

— Так вот, я спрашиваю тебя: что — иена плохой эквивалент? Или доллары?

— Если говорить правду, то нас кто-то обошел.

— Болван. Открыл истину. Да я это знаю без тебя. Все крупные бриллианты Дайрена, Чанчуня и Харбина давно кем-то скуплены. Кем? Ты не знаешь. А они скуплены умело, постепенно, продуманно. И не так, как делал ты, а на полном доверии. Но кем?

— Господин майор. Я знаю, как и вы, что часть бриллиантов скупил некий Яо из Харбина.

— «Яо из Харбина». Младенцу ясно, что это подставное лицо.

— Еще я слышал о господине My из Чанчуня и господине Сианге из Дайрена.

— «My», «Сианг». Кто это? Духи? Не знаешь? Хорошо, пусть это духи, но кто им передавал бриллианты? Как? Каким образом?

— Несколько ювелиров сказали, что бриллианты передавались этим людям в судках с деликатесами. Уносил их пожилой кореец.

— Слушай, Тансу, хватит этих баек. «Пожилой кореец»... ну и что? Как его зовут? Какие приметы? Куда он уносил эти деликатесы? Кому передавал? С кем был связан, наконец? Почему мы до сих пор не можем это выяснить?

Тасиро пожал плечами.

— Хорошо, Тансу, — примирительно сказал Цутаки, решив больше не распекать его, — ты честно выполнил свой долг, и я благодарю тебя. Как ты себя чувствуешь?

— Не понимаю, господин майор.

— Я хочу сказать — ты готов к работе?

— Опять не понимаю, господин майор. Извините.

— Ладно, Тансу, не валяй дурочку. Спрашиваю я тебя о твоем состоянии потому, что задание, которое я хочу тебе сейчас дать, очень серьезное.

— Слушаю.

— Перехвачен ночной телефонный разговор генерала Исидо с полковником Катаяма. Несколько странных вещей. Первое, будто бы у «Хокуман-отеля» сейчас стоит транспортный самолет. Второе, генерал Исидо приказал выслать для этого самолета двойную заправку горючего, приборы, рацию и сварщика с газовой горелкой. Третье, также по приказу генерала Исидо, в «Хокуман» откомандирован летчик резерва майор Тамура. Запомнил или повторять?

— Запомнил.

— Бери машину и отправляйся. Строжайшее указание: об этом не должен знать никто — ни здесь, ни там. Как змея, незаметно, чтобы никто тебя не видел, проберись к «Хокуману» и попытайся выяснить, что там за самолет. Не думаю, чтобы он взлетел раньше темноты. Но если ты почувствуешь, что это может случиться раньше, — срочно звони мне. Если же все так, как я думаю, жди меня на нашем обычном месте. Скорей всего, я буду во второй половине дня.

— Слушаюсь, господин майор.

Тасиро повернулся на каблуках и вышел. Цутаки подошел к окну. Солдаты закончили зарядку — угол двора был пуст. Из двери, ведущей во двор, никто не выходит, значит, Тасиро решил что-то захватить и поднялся сейчас к себе наверх. Так и есть — Тасиро вышел, держа в руках большой армейский мешок. Значит, к его словам и к заданию он отнесся более чем серьезно; впрочем, иначе ведь и не могло быть. Вот Тансу Тасиро подошел к машине, аккуратно положил мешок на заднее сиденье, взявшись за бортик, легким прыжком перекинул тело. Включил мотор, подъехал к воротам, что-то сказал сквозь зубы капралу, уже торопливо возившемуся у створок. Как только ворота приоткрылись, вездеход, чуть не задев их бортиком, выехал. Вскоре шум мотора затих.

Да, подумал Цутаки, с бриллиантами его кто-то обошел. Но кто?.. Однако, что бы там ни было, он должен не полениться и еще раз объехать сейчас все адреса, по которым только что побывал Тасиро. А потом уже заняться Исидо.

 

Дверь самолета осторожно открылась и Гарамов увидел присевшего на корточки штурмана. Тот удивленно разглядывал его. Ясно, его озадачил маскарад. Гарамов протянул сверток:

— Что с вами? Вы как будто фрака никогда не видели, капитан?

Штурман взял сверток.

— Да нет, видел. Это что — гостиница, что ли?

— Спустите трап. А то фрак порву. Или испачкаю.

Штурман спустил трап. Гарамов ухватился за край и рывком поднялся в самолет. Штурман разглядывал сверток.

— Что здесь? Поесть принесли?

— Дайте сюда.

В свертке кроме платья и туфель для Вики поместились также гимнастерка Гарамова, сапоги и галифе.

— Подвенечный наряд. Устраивает? — Он взял сверток.

— Ничего, — осторожно сказал стоящий за штурманом радист. — Меня бы устроило.

Гарамов увидел Вику, склонившуюся над носилками, на секунду поймал в ее глазах удивление, понял, что это касается фрака, и показал рукой; мол, как я — ничего? Ему почудилась какая-то смешинка в ее глазах. Арутюнов, второй пилот и бортмеханик подошли ближе.

— Нам надо поговорить, товарищи, — обратился ко всем Гарамов.

Вика сделала вид, что ей срочно нужно дать попить кому-то из раненых. Махнула рукой — не мешайте. Но Гарамов позвал и ее.

— Товарищ медсестра. Вас это тоже касается.

Вика вздохнула.

— Идите, идите сюда, товарищ медсестра. Не нужно вздыхать.

Гарамов подождал, пока сядут все, и сел сам.

— Товарищи. Мы с вами приземлились на японской территории. Это Ляодун, побережье моря, между Дальним и Порт-Артуром.

За его спиной возникла и тут же угасла перебранка штурмана и второго пилота: «Я говорил? Разве я не говорил?» — «Ради бога, товарищ капитан».

— Товарищи офицеры, у нас серьезное положение — мы на территории противника.

— Здание-то это, что оно из себя представляет? — спросил бортмеханик.

— Это своего рода отель, место отдыха высших чинов армии и контрразведки.

Пока все молча обдумывали эту новость, Гарамов повернулся к Арутюнову и Вике:

— Что с ранеными?

— Ничего. — Арутюнов прищурился: — Если не считать, что всем нужно срочно сделать перевязки.

— Осиное гнездо, — тихо сказал радист.

— Они продержатся еще несколько часов? — спросил Гарамов.

— Что значит «несколько часов»? — Арутюнов явно рассчитывал на свои силы.

Гарамов посмотрел на Вику. Та отвела взгляд.

— До вечера.

— Не знаю, — военврач пожал плечами. — Будем делать все что сможем. Легкие раненые, может быть, и продержатся.

— А нелегкие?

— Товарищ капитан, — Вика прижала обе руки к груди, — всем раненым необходима серьезная перевязка.

— Вы не уговаривайте меня, сержант. Что для этого нужно?

— Прокипятить инструменты. Срочно. В этом здании есть где прокипятить инструменты?

— А может быть, здесь? — неуверенно сказал Гарамов. — На спиртовке.

Арутюнов усмехнулся, а Вика ответила:

— На спиртовке я могу прокипятить только ножницы. Гарамов вздохнул, молча развязал сверток. Стал выкладывать на скамейку то, что лежало сверху — свою гимнастерку, брюки, воткнутые один в другой сапоги. Оставшееся в свертке протянул Вике.

— Что это?

Гарамов вместо ответа пожал плечами. Под взглядами остальных Вика развернула светлую ткань — это оказалось длинное платье с золотым русским орнаментом. Под платьем были сложены новые лаковые туфли на высоком каблуке.

— Товарищ капитан? — Вика взяла одну туфлю. Зачем-то посмотрела ее на свет. — Туфли?

— Пройдите в носовую часть и переоденьтесь.

— Зачем?

— Переоденьтесь. Я потом объясню.

— Пожалуйста. — Вика взяла туфли и платье.

— Давай, давай, сестренка, — сказал бортмеханик.

Вика пошла к кабине.

— Ну и дела. — Радист чмокнул. Крикнул весело, придуриваясь: — Товарищ сержант, возьмите меня!

Но Гарамов глянул на него так, что радист осекся. Дверь за Викой захлопнулась.

— Товарищи. Переодеться меня и медсестру заставляют обстоятельства, сейчас объясню какие. Японцы чувствуют, что вот-вот будет капитуляция. Они, как я понял, все тут готовы продать друг друга с потрохами. Я вошел в контакт с директором этого отеля, он то ли агент, то ли черт его знает что. Нахапал тут, кажется, за войну целое состояние. А теперь, когда прижали, хочет драпать на нашем самолете. Предложил сделку: за то, что мы возьмем на борт его и еще пятерых, а потом высадим их где-нибудь в глухом месте, обещал достать нам горючее, рацию, и вообще — помочь улететь.

— Ну и что вы? — сказал штурман.

— Я согласился.

— Сколько горючего? — спросил бортмеханик.

— Полные баки. — Гарамов оглядел всех. — Думаю, что я поступил правильно.

Долго никто не отвечал.

— Еще бы нет, — наконец сказал второй пилот.

— Сидеть здесь и ждать, пока они нас перестреляют? Во! — радист показал сжатый кулак.

— Тише, — сказал бортмеханик.

— Прости, Евсеич. — Радист отвернулся, посмотрел в сторону кабины.

Штурман покачал ладонью, будто что-то взвешивал.

— Директор и еще пятеро, говорите? Не много ли? А вдруг они начнут палить?

— Один есть нюанс, — сказал Гарамов.

— Какой?

— Если учесть, что одного из этих пятерых директор оставляет нам, — не много.

— То есть как оставляет? — спросил штурман.

— Так, оставляет, — сказал Гарамов. — В подарок.

— Важную птицу, что ли? — удивился бортмеханик.

Второй пилот хлопнул себя по коленям.

— Да что нам пятеро, — сказал радист. — Возьмем. Сюда же пятьдесят влезает.

— А вдруг этот директор нас обманет? — спросил Арутюнов. — Вы подумали об этом?

— Предложите другое, — сказал Гарамов. — Не знаю, обманет он нас или нет, но другого выхода пока я не вижу, товарищ военврач.

— С другой стороны, зачем ему нас обманывать? — Штурман оглядел всех. — Он ведь мог сразу вызвать охрану, и все. Перестреляли бы нас как миленьких.

— Фрак это что, директор придумал? — сказал бортмеханик.

— Директор.

— В общем, он прав, — сказал штурман. — Не в форме же советской здесь ходить.

— Значит, гнездышко себе отлудили, — усмехнулся второй пилот. — Ну япошки. Любят пожить.

— Пляж мировой. Я бы... — радист вдруг застыл на полуслове, глядя в сторону кабины. Все повернулись.

Вика стояла у двери в светлом платье с золотым шитьем, придерживая рукой такие же золотые рассыпающиеся волосы. Она оказалась вдруг стройной и легкой, и у Гарамова перехватило дыхание.

Платье было ей в самый раз. Длинное, обхватывающее фигуру и расширяющееся книзу; по стоячему воротнику спускался русский старинный узор, расходился дальше узкой цепочкой и растекался лампасом по длинным рукавам и каймой по подолу.

— Ну как? — Вика оглядела всех. — Ничего?

Штурман застонал.

— Да перестаньте. — Вика покраснела. — Длинное?

— Где я? — штурман закрыл на секунду лицо. Отнял руки. — Кто это такая? Сестричка, да вы же ангел. Вы даже не представляете. Феерия.

— Ладно вам, капитан, — сказал второй пилот. — Что там, не смущайте девушку. Платье как платье.

— Дубина ты, Володя. «Платье как платье», — передразнил его штурман.

— Перестаньте, ребята. Научите лучше, что с волосами делать, у меня нет ни одной шпильки. — Вика стояла у кабины и растерянно улыбалась. Шагнула вперед и чуть не упала. Все невольно подались к ней, будто одновременно хотели поддержать. Она скривила по-детски губы: — На каблуках совсем разучилась.

Вика-по очереди посмотрела на всех. И опять Гарамов ощутил что-то вроде ревности.

— У вас есть лента? — спросил он.

— Конечно. В сумке.

Бережно поддернув платье, Вика присела и стала рыться в вещмешке. Достала ленту, наспех повязала волосы. Поймала взгляд Арутюнова. Кивнула.

— Полный порядок, — ответил военврач.

Вика, опустив глаза и явно тяготясь тем, что сейчас все на нее смотрят, стала собирать инструменты в большую санитарную сумку.

— Товарищи. — Гарамов кашлянул. — Наблюдение вести так же, как раньше. Вас, капитан, прошу проследить. И еще — никто не должен без согласования со мной выходить из самолета. И вообще как-то демаскировать себя. Я иду выяснить обстановку. Еда у вас пока есть, вода тоже. Медсестра вернется, как только сделает все необходимое.

Он повернулся к Вике. Она уже набила сумку до отказа и выпрямилась.

— Все взяли? — спросил Арутюнов.

— Все.

— А кохерные зажимы?

— Товарищ военврач, ну что вы. Все взяла.

— А турунды?

— И турунды взяла, Резиновые. А марлевые у нас в, индпакетах.

— А пистолет? — сказал Гарамов.

— Ой, — Вика сморщилась. — Забыла.

— А надо бы взять. Все-таки идем к врагу.

Вика повернулась. На подламывающихся каблуках прошла в кабину. Побыла там она, как показалось Гарамову, секунду и тут же вернулась, легко прихватив по дороге сумку со сложенными медикаментами. Гарамов попробовал взять у нее груз, но она отклонила его руку. Сергей открыл дверь. Вика поймала его изучающий взгляд, сказала шепотом, так, чтобы никто не слышал:

— Спрятала, товарищ капитан.

Гарамов все так же оглядывал ее, пытаясь понять, куда же она спрятала пистолет, думал, что если в сумку, то не годится. Ее можно легко выхватить. Вика поняла его взгляд, задержавшийся на груди, протянула жалобно:

— Я же сказала, товарищ капитан, спрятала. Прыгайте лучше.

 

Исидзима услышал, как недалеко от него зашаркала метла. Младший садовник, старик-кореец Лим, вечно согнутый из-за радикулита, подметал дорожки. С каждым из сотрудников отеля у Исидзимы были свои отношения, а с Лимом — особенные. Стоя за стволом-пальмы у торца здания, Исидзима ждал, пока Гарамов во фраке и медсестра в блекло-сером платье с переполненной сумкой в руке выйдут к отелю. Рядом с ним стояла Мэй Ин в утреннем белом кимоно. Он чувствовал, что она так же напряженно, как он, вглядывается в идущих к ним русских, хотя внешне старается выглядеть совершенно безразличной. Он сразу оценил красоту медленно идущей по песку русской медсестры, ее стать, то, как она держит голову, как красиво идет на непривычно высоких каблуках. Когда оба вышли на дорожку, он скорее почувствовал, чем услышал, как Гарамов тихо сказал: «Это он». Медсестра в ответ чуть заметно кивнула.

— Вика, — уже громко сказал Гарамов. — Вика, познакомься. Это Исидзима-сан, директор отеля.

Вика назвала себя, слегка кивнув головой.

— Очень приятно. — Исидзима посмотрел на Мэй Ин. — Это Мэй Ин. У вас же, поскольку для всех остальных вы будете на это время сотрудницей нашего отеля, должно быть другое имя.

Он снова улыбнулся и поклонился. Вика пожала плечами.

— Это другое имя у вас будет Фэй Лай. Повторите, пожалуйста. Фэй Лай. — Исидзима улыбнулся.

— Фэй Лай, — сказала Вика, — Правильно?

— Совершенно верно. Фэй Лай по-китайски означает — прилетевшая. — Он повернулся к Мэй Ин, которая стояла опустив голову: — А имя этой девушки, которая будет вам помогать, — Мэй Ин, что означает — цветок сливы. В вашей сумке, как я догадываюсь, медицинские инструменты?

— Мне нужно срочно их прокипятить. Очень срочно.

— Это легко. У нас есть специальный кипятильник, который уже час как топится. Идемте за мной.

Вместе с Викой, Мэй Ин и Гарамовым он прошел в подвал, к прачечной, в которой обычно кипятилось белье. Здесь же, рядом, размещались гладильная комната и сушилка. Они вошли в просторный небольшой зал и остановились у раскаленной плиты.

— Все это в вашем распоряжении. Плита, рядом стол, на котором вы можете разложить инструменты. Делайте что угодно и сколько угодно. Мэй Ин вам поможет. А если нужно, можете позвать еще и горничную.

Медсестра улыбнулась. Достала из сумки несколько салфеток, стала раскладывать их на столе, а Исидзима с Гарамовым поднялись на первый этаж. Заметив, что русский офицер держится настороженно, японец спросил:

Вам что-нибудь не нравится?

— Что с бензином?

— Господин Гарамов, не волнуйтесь. Пока, слава богу, все в порядке. Часа через два бензозаправщик и спецмастерская прибудут сюда. Кроме того, будут доставлены рация, инструменты и приборы. Как видите, я полностью выполняю наш договор.

— Машин пока нет. Есть только слова.

— Поверьте мне, господин Гарамов, через два — два с половиной часа машины будут. Всё. Мы пришли.

Он открыл дверь, пропустил Гарамова в коридор, кивнул сидящему в кресле Корневу.

— Дежурная комната для официантов. Располагайтесь, господин Гарамов, как вам удобно. Здесь можно отдохнуть, поесть.

Гарамов настороженно осмотрелся, но Исидзима не подал вида, что заметил его недоверие. Он сказал как ни в чем не бывало:

— Я уже распорядился, чтобы вам принесли завтрак. Если вы вдруг захотите связаться со мной — снимите телефонную трубку и наберите две единицы.

Гарамов покосился на дверь задней комнаты.

— Надеюсь, вы понимаете, — продолжал Исидзима, — что вам ни в коем случае не следует общаться с кем-то из посторонних? С людьми, которых вы не знаете...

— Мною могут заинтересоваться?

— Могут.

— Что отвечать, если кто-то станет задавать мне вопросы?

— Если вас спросят по-японски, скажете, как отвечали мне: что говорите плохо. Если же спросят по-русски — объясните коротко, что вы у меня на службе. И дайте понять, что со всеми расспросами следует обращаться только ко мне.

Ему показалось, что этот капитан готов вот-вот выхватить пистолет. Гарамов чуть подвинулся в кресле, и он понял его движение: не хочет упускать из вида двери задней комнаты.

— Если мне понадобится, я могу пройти на самолет?

— Когда угодно. Можете проводить туда вашу девушку. Но, думаю, после этого вам лучше все-таки будет вернуться сюда и подождать здесь машину.

Выйдя в коридор, Исидзима посмотрел на Корнева, тот протянул приготовленный сверток:

— Одежда, шеф.

— Бунчиков в задней комнате?

— Да, шеф. По-моему, этот русский его засек.

— Не ваше дело. Ваша задача сейчас занять пост наверху. Отправляйтесь на башню и будьте бдительны, вы поняли, Корнев? Будьте бдительны.

— Я отлично понял вас, Исидзима-сан.

— Выполняйте.

Корнев ушел. Исидзима глянул на часы: была половина десятого. Если машины уже вышли, то, по его подсчетам, через час-полтора они должны быть на дальней развилке.

 

Стоя у плиты в кипятильной, Акико следила за руками русской. Руки были ловкими и умелыми, они работали не спеша; вот расставили на раскаленной плите ванночки с водой, заполнили их инструментами. Сделав все это, медсестра почувствовала ее взгляд, посмотрела на нее и улыбнулась. Акико вынуждена была ответить такой же дружеской улыбкой. Подумала: наверное, эта русская часто имеет дело с медицинскими инструментами. Да, конечно. Идет война, и ей приходится перевязывать раненых. Почему же тогда руки у нее красивые, белые, чистые? Будто они никогда не знали никакой работы? Правда, ногти у нее обрезаны под самый корень. Но ведь их можно легко отрастить.

Мэй Ин мучилась. Она стояла, вслушиваясь в себя, как в груди росла и ширилась глухая неприязнь только оттого, что эта русская красива, что у нее легкий, ясный взгляд красивых глаз. Да, такая девушка могла бы свести с ума кого угодно, не только директора отеля. Где-то там, в глубине подсознания возникла мысль, что, может быть, все ее мучения напрасны? И она ухватилась за нее. Конечно же напрасны. Ведь у нее что-то есть с новым официантом. Но пересилить себя не смогла. Поклонившись, Мэй Ин вышла, закрыла за собой дверь. В темном коридоре было тихо, и она несколько минут постояла, сжав кулаки и пытаясь сдержать слезы. Будь проклят этот самолет. Самолет, который прилетел, чтобы отнять у нее Исидзиму.

 

Дождавшись, пока все звуки на первом этаже стихнут, Исидзима осторожно скользнул вдоль стены. Вышел в заднюю дверь. Придерживая сверток, вошел в заросли бамбука. Пройдя несколько шагов, остановился и прислушался. Оглянулся: сзади, сквозь зеленые коленчатые стволы, чуть просвечивала серая стена отеля. Там, на краю рощи, снова стали драться вспугнутые им воробьи, а впереди, в зарослях толстого перепончатого тростника, было тихо. Подождав и убедившись, что здесь никого нет, по крайней мере на расстоянии до пятидесяти метров, он пошел вперед, привычно проскальзывая между стволами и бесшумно отодвигая на пути листья и молодые ростки свободной рукой. Другая рука все время была занята: он нес сверток, придерживая его за небольшую веревочную петлю. То, что одна рука была занята, сейчас его раздражало, в таких ситуациях он любил полную свободу. Ноги при ходьбе старался ставить с носка, мягко и плотно, на каждом шагу ощущая сквозь подошву туфель песчаную почву.

Исидзима шел медленно, часто останавливаясь и напряженно вслушиваясь в голоса птиц. Он хорошо знал, что птицы всегда безошибочно указывают криком на присутствие человека. Так он двигался около сорока минут, а затем, определив, что уже прошел примерно три километра, и посмотрев на солнце — оно поднялось довольно высоко, — свернул в сторону. Скоро, метров через пятьдесят, он увидел скрытую деревьями узкую серую полосу дороги, идущую в обе стороны. Это была часть шоссе, ведущая к отелю как раз от дальней развилки, Исидзима остановился. Отметил, что место, выбранное им, идеально: он оставался незамеченным, а дорога хорошо просматривалась в обе стороны. Долго стоял, пытаясь сквозь птичий гомон расслышать вдали звуки моторов. Птицы голосили вовсю; Исидзима различал все их голоса. Даже легкий писк иволги, треск синиц и верещанье овсянок, хотя этих слабых звуков почти не было слышно, потому что, заглушая всех, радостно и громко кричали воробьи и пронзительно пищали чайки да иногда, будто проснувшись, недовольно вскрикивал пеликан. Наконец он услышал далекий и слабо различимый ровный гул и через несколько секунд понял, что не ошибся — идут машины. Когда звуки моторов стали совсем близкими, он чуть отступил — и увидел появившийся из-за поворота зеленый открытый армейский вездеход. Исидзима отлично знал, что такие машины есть только в оперативном гараже дайренского второго отдела, но на всякий случай решил подождать. Сбавив скорость, вездеход медленно поднимался в гору. За ним показался бензозаправщик и грузовик. В вездеходе он разглядел трех человек: двух впереди и одного сзади. На сидящем рядом с водителем офицере — майорские погоны ВВС. Но только убедившись, что это не кто иной, как майор Тамура, Исидзима вышел на дорогу и поднял руку. Вездеход затормозил, водитель — по нашивкам капрал — выхватил пистолет, навел на него. Тамура, всмотревшись, поднял руку, и Исидзима чинно поклонился:

— Здравствуйте, Тамура-сан. Вы помните меня?

— Кто такой? — резко спросил водитель. Парень решительный, явно из крестьян. — Поднимите руки! Кто вы?

Тамура прищурился:

— Капрал, я ведь знаю этого человека. Кажется, вы — директор «Хокуман-отеля»? Исидзима-сан?

У летчика широкое смуглое лицо. Щелочки глаз смотрят настороженно. Он знал — у Тамуры прочная репутация фанатика и аскета, но репутация одно, а когда доходит до дела, все обычно оборачивается по-другому.

— Я рад, что вы помните меня, Тамура-сан.

Исидзиме показалось, что Тамура разглядывает его сейчас так, будто он не человек, а насекомое, случайно попавшее ему на ладонь. Подумал: Цутаки завербовал его или нет? По одному взгляду этого не понять. По жестким глазам видно, что Тамура Киммо идеал пилота разведки. Он все понимает, но в то же время без колебаний готов выполнить любое задание сверху. Губы Тамуры раздвинулись в жестокой улыбке:

— Я хорошо помню вас, любезный Исидзима-сан. Простите, вы остановили мою машину по чьему-то указанию?

— С вашего позволения, Тамура-сан.

Тамура посмотрел себе под ноги. Вздохнул, повернулся к капралу:

— Подождите здесь.

Соскочил с машины, и они отошли в сторону. Встали за стволами. Исидзима покосился: кажется, сейчас от машины их не видно. Тамура все еще глядел на него как на пустое место.

— Я слушаю, Исидзима-сан.

— Его превосходительство поручил мне вас встретить, господин Тамура, и ввести в курс дела. — Он переложил сверток, полез в карман, достал и протянул бумажку. Майор вгляделся в листок. Взгляд его постепенно менялся, в нем появлялась почтительность.

— Доверенность его превосходительства, — сказал Исидзима.

Тамура с поклоном вернул бумажку.

— Я слушаю, Исидзима-сан.

— Нам с вами оказана большая честь. Наш император поручил его превосходительству генералу Исидо выполнить важное задание. Мы должны помочь ему в этом. Для успешного выполнения задания необходимо, чтобы вы прибыли в отель под чужим именем и в другой одежде. Одежда у меня с собой.

Тамура некоторое время разглядывал Исидзиму. Поклонился.

— Слушаюсь, Исидзима-сан.

Так Тамура завербован Цутаки или нет? Исидзима попробовал понять это. По поведению, жестам, взглядам как будто не похоже. Но верить им нельзя. Такие люди, как Тамура, себя не выдают. Это железный человек и безотказный исполнитель.

— Прежде всего, Тамура-сан, будьте добры, пройдем к машине. Представьте мне персонал и передайте их в мое подчинение.

— Что они должны делать? Это секрет?

— Нет. Они должны ехать дальше и ждать нас с вами во дворе отеля.

Тамура кивнул. Вместе они подошли к машине.

— Капрал Хондзё, — Тамура перевел взгляд с водителя на сидевшего сзади пожилого солдата с нашивками, — сержант первого класса Эндо, вы оба поступаете в распоряжение директора «Хокуман-отеля», господина Исидзимы. Подчиняйтесь всем его распоряжениям.

Оба вытянулись сидя.

— Сержант Эндо — лучший в эскадрилье специалист по ремонту самолетов, — негромко сказал Тамура.

Исидзима улыбнулся.

— Отлично, — обратился к ним Исидзима. — Задание свое вы знаете, но действовать вам надлежит так, чтобы все в «Хокуман-отеле» думали, что вы прибыли сюда одни.

 

Получив от майора Цутаки указание проверить, с какого аэродрома мог быть выслан самолет, приземлившийся у «Хокуман-отеля», лейтенант Итикава пошел в дежурку, снял трубку и начал связываться с Чанчунем. Сначала он решил попробовать связаться со штабом ВВС Квантунской армии. Правда, он хорошо знал, что такое сейчас дозвониться в Чанчунь, и поэтому заранее запасся терпением. Линия действительно была занята, но Итикава был человеком упорным, в течение получаса он раз за разом набирал номер. Наконец, понимая, что с таким же успехом он может звонить еще не один час, лейтенант стал бороться с возникшим в душе желанием плюнуть на все, без разрешения пройти в кабинет уехавшего майора и связаться с Чанчунем по ВЧ. Наконец он так и сделал: прошел в кабинет Цутаки, открыл дверь запасным ключом, набрал код и, спокойно вздохнув, уже через минуту услышал далекий голос, назвавшийся оперативным дежурным по штабу ВВС полковником Обаяси. Голос был отнюдь не дружелюбным, но Итикава, обратившись к полковнику по всей форме, сказал, что говорит от имени руководителя спецгруппы при штабе генерала Ямада Отодзо. На резкое «что требуется?» он как можно короче изложил просьбу. Выслушав, полковник Обаяси попросил повторить. Итикава повторил: их спецгруппе нужны данные, с какого аэродрома был выслан этой ночью самолет по просьбе заместителя начальника второго отдела генерала Исидо. Попросив подождать, полковник положил трубку. Видимо, он спрашивал что-то у находящихся рядом. Итикава терпеливо вслушивался в слабо доносящиеся сквозь фон переговоры, улавливая только отдельные слова: «...а зачем...», «...это не ваше дело...», «...ничего подобного». Наконец полковник спросил: «Алло! Лейтенант? Вы слушаете? Во-первых, передайте руководителю своей группы, чтобы он по этому вопросу позвонил в штаб лично...» — «Но, господин полковник...» — решительно перебил Итикава. «Подождите. Я не договорил. Значит, во-первых, пусть Цутаки позвонит в штаб лично, и не мне, а полковнику Энода. Во-вторых, боюсь, что даже если он и позвонит, мы ему эти данные не дадим. В-третьих, сам запрос нам представляется странным. Почему вы не узнаете это сами? Второй отдел у вас под боком, вы должны действовать с ним в тесном контакте. Есть еще вопросы?» Пока Итикава соображал, что ответить, оперативный дежурный положил трубку. В самом деле, что бы он мог сейчас сказать полковнику Обаяси? Что их группа фактически противостоит второму отделу в Дайрене? Однако, услышав, ответ, а главное, сообразив, что уже по всем другим официальным каналам в Чанчунь звонить бесполезно, Итикава почувствовал, что покрывается испариной. Он отлично знал порядки в своей спецгруппе, иглавное, знал характер майора Цутаки. В случае невыполнения приказа он мог в лучшем случае получить пощечину и сорванные погоны; в худшем — сдать оружие и сегодня же пойти под трибунал, а в самом крайнем, что не раз бывало уже у него на глазах, — без всяких разговоров получить пулю в живот от майора. Считалось, что их группа сейчас в первой линии атаки и идет в бой с обнаженным оружием.

 

Исидзима подождал, пока вспугнутые птицы начнут кричать снова. Показал Тамуре: войдем в заросли. Пройдя около ста метров, он остановился.

— Тамура-сан. Для всех вы должны быть сотрудником «Хокуман-отеля». Здесь, в свертке, одежда официанта. Вам следует в нее переодеться. Свою же форму сложите и заверните, пожалуйста, в ту же бумагу.

Пока Тамура переодевался, он стоял, вслушиваясь в голоса птиц. Сначала ему казалось, что они звучат как обычно — ровно и яростно, ограждая границы своих участков и приветствуя взошедшее солнце. Но через несколько секунд где-то в стороне и впереди он уловил в их ровном стрекоте чуть заметный диссонанс. Показалось? Он напряг слух. Диссонанс в птичьем крике был, он мог в этом поклясться. Но эта еле уловимая рассогласованность звука, даже не звука, а тембра, длилась всего несколько секунд и тут же исчезла. Верещанье, гвалт птиц опять, стали спокойными. Человек? Или зверь? А может быть, ему в самом деле все это почудилось? Он оглянулся: Тамура в форме официанта уже стоял рядом.

— Извините, Тамура-сан. Прошу вас немного поднять подбородок: галстук повязан неправильно.

Тамура послушно задрал подбородок. Исидзима быстро перевязал ему галстук. Оглядев свою работу и всего Тамуру, подумал, что в общем этот летчик довольно прилично преображен в официанта.

— Сверток попрошу дать мне, господин майор.

Взяв сверток, улыбнулся Тамуре:

— Попрошу идти за мной. Старайтесь идти осторожно, так же, как я. Здесь близко, километра три.

Они двинулись сквозь заросли. Теперь, на обратном пути, он старался останавливаться чаще и вслушиваться тщательней. Нет, сколько он ни прислушивался, крик птиц до самого отеля оставался спокойным. Диссонанс в их голосах, который возник однажды, ни разу не повторился.

 

Молодая красивая японка в голубом кимоно вошла в дверь и поклонилась. В одной руке у нее был поднос, другую она держала перед грудью так, будто что-то от себя отстраняла. Сказала тихо:

— Доброе утро, Гарамов-сан. Меня зовут Сяо Э.

На подносе стояли тарелки с рисом и приправой, маленькая сковородка с яичницей и кофе. Гарамов поклонился.

Сяо Э осторожно поставила все на стол. Гарамов прикинулся простодушным добряком.

— Спасибо.

Гарамов, взяв палочки, осмотрел их. Сяо Э, следя за ним, улыбнулась, взяла с подноса и положила перед ним вилку.

— Вот вилка.

Он посмотрел на девушку, поблагодарил кивком головы. Сяо Э склонилась в поклоне. Гарамов стал есть, поглядывая на нее. Рис и приправа были очень вкусными, кофе — крепким и ароматным.

— Здесь кто-нибудь говорит по-русски? — спросил Гарамов, покончив с яичницей. Сяо Э поклонилась. Сказала с большим трудом, но четко:

— Я все понимать, говорить плохо. — Подняла палец: — Здесь есть два русских официант. И два русских девушка — штат. Третий девушка штат — ваш девушка.

Гарамов сделал вид, что с интересом оглядывает ее. Да, конечно, она красива, но в глазах смешливость да на лице вызывающая улыбка. Но сейчас его интересовала задняя дверь, за которой явно кто-то спрятан. Кто, человек, который должен следить за ним? Если там действительно кто-то сидит, он может попробовать выяснить это у Сяо Э. Гарамов незаметно тронул локтем пистолет за поясом, приложил руку к груди:

— Большое спасибо, Сяо Э.

Девушка поклонилась.

— Вы мне очень нравитесь.

Сяо Э повернулась, улыбаясь:

— Спа-си-бо, Гарамов-сан.

— За этой дверью кто-то есть? — Гарамов сказал это нарочно громко. Девушка посмотрела на дверь, нахмурилась. Все, там кто-то сидит, и она об этом знает. А если не знает, то догадывается.

— Это есть комната официант. — Сяо Э осторожно собрала со стола посуду. — Я еще нужно?

— Спасибо. Пока нет.

Она отошла к двери с подносом в руке, поклонилась:

— Если я нужно, позовите. — И вышла. Гарамов прислушался: за дверью стояла полная тишина. Повернулся к окну. Окно выходило в сад и к морю; у розовых кустов, склонившись, возился пожилой садовник. Пока все, что сказал ему Исидзима, подтверждается: отель действительно почти пуст. И еще кажется, что здание в самом деле не охраняется. По крайней мере, он не заметил никаких признаков охраны. Конечно, функции охранников вполне могут нести официанты, ведь, судя по этому белокурому семеновцу с лошадиным лицом, официанты здесь ничем не отличаются от агентов секретной службы.

Постучали. Вошла Мэй Ин, за ней с полной сумкой Вика. Вика открыла было рот, и он мгновенно понял, что она сейчас назовет его «товарищ капитан». Вика и в самом деле начала было: «Това...» Он, цыкнув, быстро вскочил и кинулся к ней. Вика испуганно отшатнулась, но Гарамов вытеснил ее в коридор, пригнулся к самому уху:

— Я — Сергей. Понимаешь? — сказал он одними губами. — Только Сергей. Никаких «товарищей». Не говори также вслух ничего о самолете, инструментах, раненых и прочем, поняла?

— Поняла. — Она растерянно смотрела на него.

Гарамов уже успел опять превратиться в жизнерадостного добряка. Хохотнул:

— Я тебя провожу. А?

— Проводи.

Гарамов посмотрел на стоявшую в стороне Мэй Ин:

— Передайте господину Исидзиме, что я скоро вернусь.

— Хорошо, господин. — Мэй Ин поклонилась.

На пути к выходу они прошли через большой холл. У двери, ведущей в сад, стоял навытяжку молодой швейцар в расшитой золотом ливрее. Лицо у него было каменным. Когда они подошли к двери, японец поклонился и приоткрыл одну створку. Вика, выйдя и чуть задержавшись, сказала одними губами:

— Это он.

Гарамов нарочно пошел по дорожке медленнее.

— Что значит «это он»?

— Когда мы с Мэй Ин поднимались наверх, этот японец пристал ко мне, — не глядя на него, шепотом сказала Вика.

— Пристал?

— Да. Противный ужасно, привязался, а у меня инструменты. Я боюсь. Мне кажется, они на меня смотрят отовсюду. Еще один смотрел в окно. Давай скорее отсюда улетим... Давайте... товарищ капитан.

— Вика, я ведь просил тебя — не «товарищ капитан», а Сергей. Во-первых. А во-вторых, расскажи подробней, как он к тебе пристал?

Она умоляюще посмотрела на него.

— Говори спокойно. Улыбайся. Будто мы беседуем о чем-то.

— Когда мы поднимались... Я шла первой.

— Вика, улыбайся.

Она натянуто улыбнулась, посмотрела под ноги, медленно ступая по песку.

— Думаешь, это так легко?

— Ты шла первой?

— Да. И вдруг этот швейцар остановился прямо передо мной, что-то залопотал. Быстро-быстро так, и шепотом.

— Хоть одно слово запомнила?

— Ничего я не,запомнила. Знаешь, как у них, когда они быстро говорят — «сису-сасу». Я только поняла, что он меня о чем-то упрашивал.

Они подошли к торцу здания, и здесь Гарамов увидел, что к отелю подъезжают машины.

— Что было дальше?

— Эта девушка, Мэй Ин, тут же сказала ему что-то. И он как будто испугался. Сразу поклонился и отошел.

Значит, Мэй Ин приставлена наблюдать за Викой. В это время с дальней стороны к отелю подъехал открытый армейский вездеход. В нем совершенно спокойно сидело два японца в солдатской форме. За ними — цистерна-бензозаправщик и грузовик. Значит, Исидзима его не обманул: по позе японцев ясно, что их совсем не занимает, кто они с Викой и зачем стоят здесь. Вика поймала его взгляд;

— Бензин?

— Если бензин — можно плясать. Ты говорила, что на тебя еще кто-то смотрел. Кто?

— Какой-то японец. Очень страшный.

— Где?

— Когда я кипятила инструменты. Мэй Ин вышла на минуту, и я осталась одна. Это же подвал, там окно наверху. Я подняла глаза, а он сидит у окна на корточках. Смотрит на меня и молчит. Жутко смотрел. Сергей, ты понимаешь, я никогда не видела такого страшного взгляда.

— Он был молодой?

— Во всяком случае, не старый.

— Во что он был одет?

— В военную форму.

— Погоны не заметила?

— Он был без погон.

— В ботинках или сапогах?

— В сапогах.

— Что было дальше?

— Ничего. Он смотрел на меня несколько секунд, пристально смотрел. Потом встал и исчез.

Он попытался понять, что бы это могло значить: японец в военной форме без погон...

— Вика. Это окно, где ты кипятила инструменты, выходит назад? К роще?

— Ага.

Он остановился и посмотрел ей в глаза.

— Сергей, я боюсь! И за раненых, и за себя, и за...

Гарамов осторожно взял Вику под руку, повернул и спокойно пошел вместе с ней дальше.

— Что ты. Все будет в порядке. Ну? Возьми себя в руки.

— Я все понимаю, Сергей, но мне страшно. Прости, пожалуйста.

Он постарался улыбнуться как можно спокойней:

— С инструментами у тебя в порядке? Прокипятила?

— Прокипятила.

Они остановились. Вика попыталась что-то еще сказать ему глазами, но потом вдруг передумала.

— Тяжелая сумка?

— Нет.

— Тогда иди. Тебя ждут раненые. Иди, не бойся. Тут двести метров.

Она закусила губу, нахмурилась.

— Сама видишь — привезли бензин. Я должен выяснить у Исидзимы что и как. Скажи нашим, бензин уже здесь. И предупреди всех: пусть не высовываются. Сама тоже сиди в самолете, никуда не выходи без меня, хорошо?

Она кивнула.

— Иди. Я буду наблюдать за тобой, пока ты не поднимешься в самолет.

Вика повернулась, пошла сначала по дорожке, потом по песку, проваливаясь на каблуках и чуть перекосившись в сторону, чтобы удобней было нести сумку. Некоторое время Гарамов смотрел ей вслед, потом перевел взгляд на отель. В конце первого этажа он заметил в окне лицо официанта. По всей вероятности, этот семеновец и сидел в задней комнате. А что же тогда за японец в военной форме без погон, наблюдавший за Викой? Доверенное лицо Исидзимы или посторонний? Скорее всего, это один из тех контрразведчиков, которых так боится Исидзима. Если это так, то дело плохо — контрразведчик, конечно же, должен заметить, что Вика кипятила медицинские инструменты. Так или иначе, надо как можно скорей поговорить с Исидзимой.

Вика в это время подошла к самолету, остановилась. Подняв голову, что-то сказала, протянула сумку. Ее тут же подхватили. Затем кто-то подал Вике сверху руку и помог подняться.

 

Сидя над аппаратом ВЧ в кабинете Цутаки, лейтенант Итикава попытался вспомнить всех знакомых, которые у него были в Чанчуне. Знакомых было много, и многие из них работали в штабе армии, но все, кого он сейчас вспоминал, не годились: обращаться к одним было нескромно, другие не имели доступа к нужным сводкам, третьи могли помочь, но был риск, что они тут же сообщат об этом генералу Исидо. Наконец Итикава вспомнил: лейтенант Сугихара. Они вместе заканчивали одно училище, во время учебы дружили, а сейчас, насколько он помнил, Сугихара был порученцем полковника штаба армии Асада. Лучшую связь трудно было себе представить, поэтому Итикава тут же по ВЧ позвонил в Чанчунь, связался с аппаратом полковника Асада и после третьей передачи трубки — все-таки прямая связь — уже разговаривал с Сугихарой, которого сразу узнал по голосу.

— Сугихара, ты? Привет. Это Итикава Кэй, помнишь?

— Итикава?

Сугихара тоже сразу же узнал его голос.

— Вот так новости. Ты откуда? Тебе что? Нужда или просто вспомнил?

— Серьезное дело, если поможешь — с меня ящик американского виски. Не шучу. Надо выяснить одну вещь.

— Перестань. Во-первых, откуда у тебя ящик американского виски? Во-вторых, я все сделаю и так.

— Ты слабо представляешь мои возможности.

— Ладно, мне все про тебя известно. Говори, что нужно?

— У нас есть данные, что в пустынном месте между Дайреном и Люйшунем сегодня ночью, приземлился транспортный самолет типа «Дуглас». Якобы по вызову генерала Исидо. Попробуй через своего шефа выяснить, с какого аэродрома мог уйти этой ночью такой самолет?

— По вызову генерала Исидо?

— Да, причем следует учесть, что это мог быть замаскированный вызов. Надо просто узнать, вылетали ли сегодня ночью с каких-нибудь аэродромов одиночные транспортники. А связываться с этими аэродромами я уже буду сам.

Почувствовав, что Сугихара замялся, Итикава сказал:

— Ну, что ты? К вам же поступают данные по всем трем родам войск.

— Тяжело. Шеф не любит, когда копаются в его бумагах. Слушай, а почему тебе не сделать проще — позвони сам этому Исидо. Он же рядом?

— Исидо не должен знать об этой проверке. Кроме того, не отсылай меня, пожалуйста, и в штаб ВВС — я только что звонил туда, но мне отказали. А я плыву, ты понимаешь? Страшно плыву. Если не узнаю, мне гроб. Помоги.

— Хорошо, — помолчав, сказал Сугихара. — Попробую что-нибудь сделать. Ты говоришь «Дуглас»?

— Да, «Дуглас» или «Цубаса», то есть этот тип самолетов.

— Ладно. Давай я запишу твой номер, и жди у телефона.

Итикава положил трубку и стал ждать. Он понимал, что если Сугихаре удастся заглянуть в сводки, которые по мере поступления из секретариата сам Сугихара лично кладет на стол своего шефа, полковника Асада, то будет все в порядке. В бумагах штаба должны быть все данные о ночных целевых вылетах. С другой стороны, Итикава понимал: они с Сугихарой занимаются сейчас тем, что на служебном языке называется разглашением военной тайны, и если Сугихара попадется на самовольном дубляже секретных данных, его по головке не погладят. Итикава волей-неволей подставлял сейчас под удар друга, но и ему были крайне необходимы данные о ночных вылетах. За невыполнение приказа майор Цутаки также взыщет и с него, лейтенанта.

Звонок Сугихары раздался через час. Он сообщил, что все это время выполнить просьбу приятеля ему «не давали обстоятельства»; Итикава расшифровал это так, что Сугихара ждал, пока шеф отлучится больше чем на двадцать минут. Сейчас же, сказал Сугихара, выдалась свободная минутка; Итикава перевел это, как «полковник ушел на совещание» — он просит его взять карандаш и записать следующее: в эту ночь с аэродромов императорских ВВС и других родов войск, в том числе погранвойск и жандармерии, было совершено сто восемь целевых одиночных самолето-вылетов, из них транспортных — тридцать четыре, а одиночных типа «Дуглас» или «Цубаса» — четырнадцать. Вылеты эти состоялись; три с аэродрома в Мукдене, четыре — из Чанчуня, по два — из Пхеньяна и Сеула и по одному — со взлетных площадок в Аньдуне, Гирине и Дайрене.

Поблагодарив Сугихару и напомнив, что обещанное виски за ним, Итикава начал связываться с базами. После долгих переговоров с диспетчерскими службами аэродромов — но это было уже легче, все-таки диспетчеры, а не оперативный дежурный генерального штаба ВВС — он исключил, как абсолютно не подпадающие под возможность вылета по приказу генерала Исидо, девять самолетов. Осталось четыре самолета, в которых можно было подозревать машину, которую — причем во всех четырех случаях замаскированно — мог вызвать этой ночью генерал Исидо. Один самолет, «Цубаса», вылетел в час ночи с аэродрома в Аньдуне. «Дуглас» поднялся в половине второго со взлетной площадки в Пхеньяне. Второй «Дуглас» взлетел в три в Гирине. И, наконец, самый подозрительный — второй «Дуглас» — поднялся в три часа пятнадцать минут у них под боком, с Дайренского военного аэродрома.

Все это Итикава аккуратно изложил в докладной, перепечатав ее начисто на машинке, и положил на стол майора Цутаки, приписав также, что в интересах дела воспользовался связью по ВЧ из его кабинета.

 

Остановившись у края рощи, Исидзима осмотрелся. Справа на том же месте стоит «Дуглас». Бензозаправщик, ремонтная машина и вездеход уже у отеля; солдаты в вездеходе и о чем-то переговариваются. Он предупреждающе посмотрел на Тамуру, поднял руку: выходить из рощи пока нельзя. Тамура кивнул. Он сказал тихо:

— Господин Тамура, вам нужно выбрать какое-то другое имя. Конечно, вас здесь никто не знает. Но все-таки лучше, чтобы в отеле никто не мог догадаться, что вы летчик. Мало ли. Может быть, кто-то из служащих уже где-нибудь слышал о вас.

— Я понял вас, Исидзима-сан.

Тамура помолчал.

— В школе меня дразнили Хиноки.

— Отлично. Значит, договорились: отныне вас зовут Хиноки-сан.

Тамура кивнул.

— Тамура-сан, вернее, теперь Хиноки-сан, держите себя так, как будто вы давно работаете в отеле. Видите этот самолет? Не исключено, что вам придется сесть за его штурвал.

— Ясно, Исидзима-сан.

— Еще один вопрос, господин Хиноки. Может быть, он покажется вам странным, но... вы разбираетесь в бриллиантах?

— В бриллиантах?

Этот вопрос явно был для Тамуры неожиданным.

— Да. Я спрашиваю вас об этом по поручению его превосходительства генерала Исидо. Как вы понимаете, личный разговор его превосходительства с вами на эту тему был бы сложен из-за его деликатности. Итак, вы разбираетесь в бриллиантах? Говорите прямо.

Тамура поклонился:

— Да, Исидзима-сан.

Директор отеля достал из кармана платок, развернул. Осторожно выбрал из складок крупный бриллиант. Протянул Тамуре:

— Возьмите. Возьмите-возьмите, господин Хиноки.

Тамура взял бриллиант.

— Я даю вам этот бриллиант пока для того, чтобы вы исследовали его. Что вы скажете?

Тамура молча разглядывал крупный сверкающий многогранник.

— Наверное, вам редко приходилось видеть камни такой величины?

Тамура не ответил.

— В бриллианте, который вы держите в руках, пятьдесят четыре и восемь десятых карата. Официально этот камень называется «Вторая звезда Пешавара». Его данные: топ-весселтон индийской огранки, высшего класса ВВСИ, грушевидной формы «маркиз», стодвадцативосьмигранник. Позвольте?

Он протянул руку, взял бриллиант у окаменевшего Тамуры. Аккуратно завернул в платок; вздохнув, спрятал платок в карман.

— Простите, господин Тамура. Его превосходительство просил показать вам сейчас этот камень, потому что вы должны знать, что бриллиант «Звезда Пешавара» будет вашим вознаграждением, в случае если вы поможете его превосходительству в трудной и сложной операции. Успех этой операции будет зависеть от вашего летного искусства. Нам с вами придется лететь довольно далеко, как я уже говорил, вот на этой машине.

Он вгляделся: кажется, летчик уже пришел в себя. По крайней мере, внешне Тамура снова выглядит непроницаемым.

— Простите, а куда именно, Исидзима-сан?

Директор отеля поднял глаза. Тамура смотрел на него в упор.

Судя по этому взгляду, можно сказать, что майор колеблется. Интересно, какие у него могут быть сомнения?

— Я попрошу вас следовать за мной. Нас примет его превосходительство генерал Исидо.

Вместе они вошли в заднюю дверь, поднялись по лестнице. Тамура молча шел рядом. Они прошли по коридору к номеру Исидо. У двери Исидзима прислушался, осторожно постучал, назвал себя. Вместе с Тамурой они вошли в прихожую. Дежурили Хаями и гигант Саэда.

— Что нового?

Саэда, поклонившись, показал набриолиненный пробор:

— Тихо, Исидзима-сан.

— Вацудзи не показывался?

— Нет.

— А Корнев?

— Тоже нет.

— А... — Он показал глазами на дверь. — Как?

Саэда посмотрел на Хаями, тот кашлянул.

— Его превосходительство позавтракали. Спрашивал вас. Кроме того, вас искал его превосходительство генерал Ниитакэ.

— Этому еще что?

— Не знаю. — Хаями отвел глаза. — Он вызвал Горо, а старик уже искал вас.

Если Вацудзи и Корнев не подавали никаких сигналов, значит, пока — кроме Масу — людей Цутаки в отеле нет. А что нужно этой старой развалине Ниитакэ?

— Господа. Хочу представить вам нашего нового сотрудника, господина Хиноки. Прошу принять его как равного в нашу семью. К нам прибыл еще один сотрудник, господин Гарамов, вместе с самолетом. Так вот, для господина Гарамова господин Хиноки должен быть нашим давним сотрудником. Давним. Вы поняли? Саэда? Хаями?

Все трое поклонились. Он подошел к двери, постучал.

— Да, я слышу. Входите, Исидзима, — отозвался Исидо.

Когда они вошли, генерал стоял у окна, на этот раз в полной форме бригадного генерала. Хозяин номера явно рассматривал перед этим вездеход. Директор отеля поклонился генералу. Тамура же вытянулся по струнке, щелкнул каблуками.

Исидо медленно подошел к ним. Вгляделся. Очень естественно, сделал вид, что не узнал пилота.

— Новый сотрудник?

— Ваше превосходительство, — тихо сказал Исидзима, — извините, вы не узнали майора Тамуру.

Генерал усмехнулся.

— А ведь действительно это Тамура. Простите, майор.

Тамура поклонился. Исидзима посмотрел на Исидо, тот показал глазами: я помню наш уговор.

— Ваше превосходительство. Хочу нижайше напомнить: чтобы ваш план не стал достоянием чужих ушей, для всех, в том числе и для вас, этот человек теперь будет не господином Тамура, а господином Хиноки.

— Прекрасно придумано. Значит, Хиноки-сан?

— Совершенно верно, Хиноки-сан. Ваше превосходительство, разрешите в общих чертах изложить майору ваше задание и лично его функции?

— Безусловно, Исидзима. Больше того, я требую.

— Слушаюсь, ваше превосходительство. Хиноки-сан, сегодня его превосходительство, вы, я и двое наших сотрудников должны вылететь на этом самолете. Думаю, вам не нужно объяснять, что цель полета и маршрут являются военной тайной. Взлет самолета произведете не вы, а другой экипаж. Однако вы должны быть абсолютно готовы к тому, чтобы в полете занять место пилота. Вам все ясно?

— Так точно, ясно.

— Сейчас будет производиться заправка самолета и мелкий ремонт. Все это время вы должны находиться поблизости, я покажу где. Кто бы ни спросил вас о цели вашего пребывания здесь, вы должны отвечать одно: ваша фамилия Хиноки и вы приняты в «Хокуман-отель» на работу официантом. Ни на какие другие вопросы отвечать не следует. Вам все ясно, Хиноки-сан?

— Ясно.

— Ваше превосходительство, как вы просили, я уведомил господина Тамуру о вознаграждении, которое ждет его в случае успеха операции.

— Прекрасно, Исидзима. И прошу вас почаще докладывать мне о ходе подготовки к полету. У меня все. Не буду задерживать вас, господа.

Пока они спускались вниз, к комнате официантов, Исидзима коротко объяснил пилоту то, что он должен был знать как штатный официант:

— Хиноки-сан, пока, к сожалению, вам придется заняться притворством. Вы, конечно, знаете в общих чертах, что такое «Хокуман-отель». И все-таки уточню: наш отель служит местом отдыха для высшего командного состава армии. Сейчас отдыхающих всего двое: бригадный генерал Исидо и генерал-полковник Ниитакэ. Подбор кадров в отеле, вплоть до судомоек, осуществляется только с ведома второго отдела. Поэтому вы должны знать, что ваша функция как официанта, за которого мы вас выдаем, — выполнение любых специальных и агентурных заданий.

Тамура кивнул.

— Подчиняться в этом качестве вы должны только мне. Кроме того, мои указания вам могут передавать остальные официанты или девушки, находящиеся в штате отеля. Больше никто. Девушек, у нас в штате семеро, все они носят китайские имена, хотя китаянок среди них только две. Еще две — японки, а также три русские. Различить их легко: все японки носят кимоно, китаянки — халаты, а русские — платье с национальным орнаментом.

— Понимаю.

— Вот и отлично.

Они спустились и пошли по коридору первого этажа. Около входа в ресторан Исидзима увидел Горо. Старик в дневной ливрее медленно шел по коридору. Директор отвел Горо в сторону:

— Меня искал Ниитакэ? Зачем?

Горо спрятал глаза.

— Горо. Вы ведь могли догадаться зачем. Или вы считаете, что даром получаете мои деньги?

— Исидзима-сан, как вы думаете, чем может интересоваться генерал Ниитакэ?

Ясно, опять бабы. Черт, этого еще не хватало.

— Он что, кого-то увидел?

— Исидзима-сан, по-моему, он заинтересовался как раз тогда, когда мимо его окошка прошла новая русская девушка.

— Хорошо, Горо. У вас все?

— Все, если не считать, что вас только что спрашивала госпожа Мэй Ин.

— Что вы ответили?

— Что пойду искать вас.

— Она была спокойна?

— По-моему, да. Госпожа Мэй Ин сказала, что пойдет к себе.

Исидзима кивнул летчику, и они двинулись дальше. Перед самой комнатой официантов Тамура замедлил шаг. Исидзима повернулся к нему:

— Вы хотите что-то сказать, Тамура-сан?

— Да, Исидзима-сан, — Тамура поклонился. — В рацию, которая прибыла со мной, вмонтирован самопеленгатор.

Тамура сейчас не прятал взгляд, а смотрел в упор. Нет, он не врет. Это честный взгляд самурая. Значит, без людей Цутаки все-таки не обошлось. В рацию вмонтирован самопеленгатор. В принципе он допускал такую возможность, но то, что Тамура сказал ему об этом сейчас, именно сейчас, — огромная удача.

— Самопеленгатор? Вы не знаете, в каком именно месте?

— На складе нашего отдела в определенных целях подготовлено несколько раций, снабженных самопеленгаторами. Обычно они монтируются между блоками Ф-48 и Н-1. Думаю, что и в этой рации он находится там же.

Значит, он сомневался не зря. Тамура работает на Цутаки. И сейчас, увидев бриллиант и получив личное подтверждение Исидо, решил переориентироваться.

— Благодарю вас, Тамура-сан. Я в полной мере оценил эту информацию.

Тамура поклонился.

Оставив Тамуру в комнате официантов, Исидзима вышел вместе с Гарамовым. Пока они шли к стоящему перед отелем вездеходу, он еще раз перебрал для себя возможности, которые возникали в связи с тем, что он узнал о самопеленгаторе.

— Надеюсь, теперь вы довольны, господин Гарамов? Как видите, бензин прибыл.

— Я не буду доволен, пока мы не взлетим.

— Все было в порядке, пока вы сидели в дежурке?

— Да, если не считать некоторых мелочей. Во-первых, вы установили за мной слежку.

— Дорогой господин Гарамов, не будьте так подозрительны. Это не слежка, а охрана.

— Допустим.

— Не «допустим», а охрана. Во-вторых?

— Приставание к нашей медсестре — тоже охрана?

— Кто к ней приставал?

— Швейцар.

— Масу?

— Не знаю, как его зовут, но знаю, что, когда она поднималась по лестнице с Мэй Ин, этот швейцар кинулся к ней и напугал.

— Что касается швейцара, то я строго взыщу с него. К ней кто-нибудь еще приставал?

— Какой-то человек наблюдал в окно, как она кипятила инструменты.

— Что? В какое окно?

— В окно, выходящее на задний двор.

Окно кипятилки как раз выходит назад, к роще. Неужели это был человек Цутаки?

— Она не заметила, как выглядел этот человек?

— Заметила. Лет двадцати восьми, в военной форме без погон, в офицерских сапогах.

Люди Цутаки ходят в офицерской форме без погон, он это знает.

— Он только смотрел?

— По-моему, этого вполне достаточно.

Они подошли к машинам. Исидзима остановился, чуть не доходя до бензозаправщика у головного вездехода. Сейчас он попытался стряхнуть с себя напряжение, которое возникло, когда он услышал про человека в форме. Солдаты при их приближении вышли из машины, явно ожидая указаний.

— Хорошо, господин Гарамов, я разберусь. Эти машины вместе со специалистами по ремонту поступают в полное ваше распоряжение. У старшего группы комплект из пяти рабочих комбинезонов: я предусмотрел, что вашим людям придется выходить из самолета. Пусть они переоденутся. Само собой разумеется, что об этом никто не должен знать. Я скоро вернусь. Надеюсь, вы понимаете — пока ваши люди не наденут комбинезоны, никто не должен видеть кого-то из членов экипажа. Пока самолет будет заправляться, они могут попасть в поле зрения контрразведки, а я опасаюсь, что ее люди уже здесь.

 

Вика, оставив Гарамова и двинувшись по песку к самолету, старалась избавиться от страха, как ей казалось нелепого, которому было неоткуда взяться, но она, тем не менее, сейчас испытывала его. Проваливаясь в песке на каблуках и опустив голову, она убеждала себя, что этот страх был вызван жутким взглядом японца, наблюдавшего за ней сквозь окно. Но, убеждая себя в этом, она понимала, что за этим взглядом на самом деле стоит нечто большее; она чувствовала, даже знала, что в нем скрыто что-то ужасное. Но сейчас, приближаясь с каждым шагом к самолету, Вика, как в детстве, пыталась уговорить себя, что ничего страшного нет. Это, говорила она себе, ей померещилось, а если даже и не померещилось, то как только она пойдет в самолет, оно растворится и исчезнет, скроется где-то, останется в этой местности, в этой роще.

Вика шла по песку, чувствуя, как тяжелая сумка оттягивала плечо, и ей очень хотелось обернуться, чтобы увидеть, следит ли за ней Гарамов. Она пересилила себя и, подойдя к самолету, остановилась. Открылась дверь, и второй пилот, протянув руку, взял сумку, а потом помог и ей. Чувствуя, как из-под каблуков уходят ступени трапа, Вика вспомнила слова Гарамова: «Когда подойдешь к самолету, осмотрись и скажи всем — пусть не высовываются». Сейчас все происходило наоборот: второй пилот высунулся, а она перед этим не подумала осмотреться. Забыла. Когда лейтенант втянул ее и дверь захлопнулась, Вика испытала несказанное облегчение, легкость, почти счастье. Страх тут же ушел. Она снова была в самолете, рядом стояли свои, те, кто ждал ее это время.

— Ох, ну прямо прима, — сказал штурман. — Что там слышно?

Вика устало улыбнулась. Какие они все вокруг хорошие, родные.

— Бензин привезли.

— Да ну? Не может быть?

— Как не может быть? Я сама видела, — Вика взяла сумку и встретилась взглядом, с Арутюновым. — Все в порядке, Оганес Робертович. Инструменты прокипятила, можно начинать перевязку.

— Прямо так? — улыбнулся военврач.

Вика посмотрела на свое платье.

— Конечно я сейчас переоденусь.

Она пошла к кабине. В конце пути около носилок ей пришлось, повернувшись, двигаться боком. Все, кроме лежащих без сознания, с надеждой смотрели на нее. Понимая их состояние, Вика улыбнулась каждому в отдельности, Войдя в кабину, закрыла за собой дверь. Осторожно сняла платье. Секунду полюбовалась им и положила на сиденье. Надела халат, белую шапочку. Никакого страха уже не было. Было только желание работать и вера в то, что они улетят. И еще воспоминание о Гарамове.

Вика вышла из кабины, деловито разложила салфетки, расставила емкости, лотки и стерилизаторы, в которых лежали ланцеты, зажимы всех видов, щипцы, пинцеты, ножницы. Вместе с Арутюновым начала перевязку. Военврач работал ловко и умело. Перевязку пятерых раненых они закончили быстро, и Вика видела, что теперь, после перевязки, раненым стало намного лучше. Если раньше они лежали мрачные, то теперь улыбались. Перевязав последнего раненого, Вика села около него. Этому раненому, Левашову, было около двадцати. Он лежал на спине и блаженно улыбался, глядя на Вику незамутненными карими глазами ребенка, казавшимися неестественно большими на его осунувшемся, большеносом и небритом лице. Вика кивнула ему:

— Лежи, Левашов, лежи.

— Перевязала ты меня, сестренка, и на душе стало легче. Вот только стоим, жалко.

— Стоим, потому что вынужденная посадка, — строго сказала Вика. — Скоро взлетим.

— Покурить бы, — Левашов закатил глаза. — Одну затяжечку, и все. Ничего больше не надо.

— Сейчас, Левашов, сейчас. — Вика осторожно дотянулась до его лба. Покосилась на военврача, сказала тихо: — Оганес Робертович, раненому можно покурить?

Все в самолете странно посмотрели на нее. Сначала Вика не поняла,что это значит, и спросила:

— А что, товарищ военврач?

Врач вздохнул:

— Я бы сам с удовольствием покурил.

— А что? — она повернулась к нему.

— Мы же с ночи тут стоим. Бычков и тех не осталось, все скурили. Ты же не прихватила?

— Я как-то не сообразила.

— Там ведь есть, наверное, — не глядя на нее, тихо сказал второй пилот.

— Н-наверное.

Ей вдруг стало стыдно. Действительно, не подумала.

— Да не гоняйте вы ее! — оскалился радист. — Мужики, потерпеть не можете, что ли.

— Да мы не гоняем, — обиженно отозвался второй пилот. — Я просто к тому, что мы тут все загнемся без курева. А там должно быть. Гостиница.

Вика обвела всех взглядом. Никто не смотрел сейчас на нее, даже раненые. Вспомнила слова Гарамова: «Сиди в самолете. Никуда не выходи без меня». Тут же ощутила, как в ней снова зашевелился страх, но вместе с тем знала: выйти из самолета может только она. И Вика, пересилив себя, встала, молча прошла в кабину, сняла шапочку и халат. Осторожно надела платье. Спрятала пистолет и вышла. Бортмеханик молча открыл дверь. Вика посмотрела в сторону отеля — там не было ни одного человека, и она спрыгнула на песок. Первым делом, подумала Вика, надо найти Гарамова или эту маленькую японку с китайским именем Мэй Ин. Они должны помочь ей достать табак в этой гостинице.

Гарамова возле машины с бензином не оказалось. В ней сидели только два солдата. Увидев ее, они что-то переговорили между собой и хохотнули. Вика повернулась, чтобы пройти к главному входу, и вдруг вспомнила: швейцар! Искаженное лицо, «сису-сасу». Нет, она ни за что не пойдет туда. Помедлив и чувствуя спиной, как солдаты все еще разглядывают ее, она обогнула здание, сделала шаг — и застыла. Вплотную к ней, лицом к лицу, будто выросший из-под земли, стоял тот самый японец, который смотрел на нее в окно, когда она кипятила инструменты. Только теперь он был одет как все официанты — на нем был белый фрак и черный галстук-бабочка на белоснежной манишке. Японец стоял молча, и Вике казалось, что на его лице застыла сейчас каменная, тяжелая улыбка, которая уничтожала ее, сминала, давила к земле. Вика открыла рот, чтобы закричать, и не успела.

 

Закончив объезд всех дайренских ювелиров, вернувшись к себе и прочитав записку лейтенанта Итикавы, Цутаки разделся и принял душ. Потом, накинув халат, сел за стол, вызвал дежурного и, поблагодарив за записку, приказал принести поесть. Дело сегодняшнего дня, которое с утра казалось ему слишком простым и в котором как будто сталкивались сначала интересы только двух человек — его и генерала Исидо, — теперь сплеталось в довольно прихотливый узел. Узел этот состоял уже из четырех имен — его, Тасиро Тансу, директора «Хокуман-отеля» Исидзимы и того самого связного, который, как они выяснили раньше, носил деликатесы для загадочных «Яо» из Дайрена, «My» — из Харбина и «Сианга» — из Гирина. Из опрошенных сейчас ювелиров почти все подтвердили, что связной был стар и согнут; три же ювелира после соответствующего обещания вознаградить их сказали, что это был пожилой кореец, согнутый радикулитом. Если они сказали это ему — значит, о том, что кореец был «согнут радикулитом», мог узнать и Тасиро Тансу, правда, другим способом. Но Тасиро ни слова не сказал ему об этом. Почему?

Имя же директора «Хокуман-отеля» Исидзимы вплеталось в узел, потому что Цутаки знал — Исидзима богат. На «Хокуман-отель» армейское командование отпускало огромные дотации. Высший командный состав, прибывая на заслуженный отдых, не должен был знать ограничений ни в чем. Кроме того, ни для кого не было секретом, что нажитые сомнительным путем богатства высших чинов все пять лет войны много раз проходили через руки Исидзимы. Как в ту, так и в другую сторону. Его должность была идеальной для посредничества. Исидзима наверняка был богат настолько, что на личные деньги мог покупать все — от деликатесов и штатных девушек до бриллиантов. Сейчас, припоминая состав служащих «Хокуман-отеля», Цутаки вспомнил, что среди них действительно есть пожилой кореец, страдающий радикулитом.

 

Когда Исидзима вошел в комнату Мэй Ин, девушка стояла у раскрытого настежь окна. Оно выходило на море, и из него был виден уходящий почти к самому горизонту пляж, а чуть поодаль, — самолет, у которого уже стояли бензозаправщик, машины и возились солдаты. Он вгляделся: Тамура сидит в машине, водитель и Бунчиков разворачивают шланг, рядовой-сварщик осматривает снизу баки. За этим наблюдают незнакомый ему человек в комбинезоне, скорей всего из русского экипажа, и Таранов. Он подошел ближе и встал за занавеской так, чтобы его не было видно снаружи. Мэй Ин стояла не шевелясь, будто он и не входил в комнату. Лицо ее было каменным.

— Горо сказал, что. ты искала меня. Что-нибудь случилось?

Мэй Ин отвернулась.

— Мэй Ин, Масу приставал к девушке? Как это произошло?

Мэй Ин молчала, делая вид, что вглядывается в белую куролесицу прибоя.

— Мэй Ин. Дорогая. Сейчас не место для твоих переживаний. Ну? Милая моя. Ты ревнуешь? К кому?

— Ни к кому.

— Мэй Ин. Трудно мне с тобой.

— Она прокипятила инструменты и сложила их в сумку. Мы поднялись на первый этаж.

— Дальше?

— Тут этот болван Масу подскочил и начал ее уговаривать.

— Что значит «уговаривать»? Точнее.

— Вы не знаете, как пристают к женщине? Предлагал деньги, сказал, что будет Ждать ее в своей комнате.

«Предлагал деньги». Что это — обычное приставание или проверка? Если проверка, то Масу мог затеять ее только по собственной инициативе. Корнев и Вацудзи не подают никаких знаков, значит, после того как самолет приземлился, Масу никак не мог видеть людей Цутаки. Правда, может быть и другое: Корнев и Вацудзи плохо смотрели, и кто-то из группы майора все-таки прошел к отелю. Что же дальше? Вероятно, заметив, как Вика с инструментами вышла из самолета, этот человек незаметно подкрался, заглянул в окно комнаты, а потом дал инструкцию Масу.

— Что ты сделала?

— Я тут же подошла к Масу и строго приказала, чтобы он немедленно прекратил приставания.

— Он их прекратил?

— Тут же. Отошел и встал на свое место.

— Как вела себя при этом девушка?

— Испугалась. Но я успокоила ее.

— Потом?

— Потом мы прошли в комнату официантов. Там сидел господин Гарамов.

— Подожди. Перед этим больше ничего подозрительного ты не заметила?

— А что я должна была заметить?

— Вспомни, когда Фэй Лай кипятила инструменты, никто не заглядывал в окно?

— Никто.

— Ты уверена?

— Уверена. Правда... — Мэй Ин запнулась.

— Что «правда»?

— Правда, я один раз вышла из комнаты. Но не надолго, всего на минуту.

Ясно. Этот человек не хотел, чтобы его видела Мэй Ин. А русскую он не боялся.

— Хорошо, Мэй Ин. Вспомни, когда вы вошли в комнату официантов, все было спокойно? Новый официант сидел один?

— Господин Гарамов сидел один. Девушка войдя, хотела что-то ему сказать, но он вдруг вскочил, вытолкал ее в коридор и стал что-то шептать на ухо.

— Ты не слышала что?

— Нет. Он говорил по-русски, и очень тихо.

— А что она хотела ему сказать, когда выходила, ты поняла?

— Нет, не поняла. Она только открыла рот, и он тут же вскочил.

— Может быть, ты все-таки вспомнишь?

— По-моему, она хотела как-то его назвать.

«Как-то его назвать». Ну и что? Пусть даже назвала бы. Чего же испугался Гарамов? Бунчикова? Да, наверное. Он понял, что кто-то сидит в задней комнате, еще тогда, когда вошел в дежурку. Выходит, раз Гарамов боится обнаружить себя, Значит, он верит в его план. Значит, верит и самому Исидзиме. Если бы только все удалось, подумал он. Выяснить бы, кто сидел у окна в военной форме без погон, — тогда вообще все было бы просто.

— Фэй Лай не выходила из самолета?

— Нет.

— Ты уверена?

— Пока я стояла здесь, я ее не видела.

— Вот что, Мэй Ин. Я сейчас пойду к самолету, а ты проследи, не выйдет ли оттуда Фэй Лай. Если она выйдет, делай то, что уже делала раньше. Я не хочу, чтобы у меня были с этой девушкой неприятности. И не ревнуй. Слышишь, Мэй Ин?

Мэй Ин отвернулась.

— Мэй Ин, ты слышишь, что я говорю.

Мэй Ин кивнула не поворачиваясь.

— Уверяю тебя, у меня нет никаких отношений ни с девушками, ни тем более с Фэй Лай. Ты же сама видела — я познакомился с ней при тебе.

Мэй Ин молчала, опустив голову. Нет, это когда-нибудь выведет его из себя.

— Мэй Ин. Повернись ко мне. Я приказываю тебе — повернись. Ну?

Она медленно повернулась, глядя под ноги.

— Подойди ко мне. Встань, чтобы снаружи тебя не видели.

Мэй Ин зашла за занавеску, подошла к нему вплотную, но глаз так и не подняла. Он попытался поднять, ее голову, но она вырвалась.

— Мэй Ин. Ты меня очень расстраиваешь.

Она упорно молчала, отвернувшись.

— Ты все поняла, Мэй Ин?

— Да, Исидзима-сан. Я все поняла.

 

Гарамов положил на колени сверток с комбинезонами и впервые почувствовал, что отчаянное напряжение, связанное с почти стопроцентной возможностью смерти или плена для всего экипажа, спало. Нет, он еще не верит, что они могут не только взлететь, но и долететь к своим. Но он почти, допустил такую невероятную возможность — возможность подняться в воздух. И эта надежда возникла в нем сейчас впервые. Впервые после того, как их «Дуглас» был обстрелян в ночном небе. Ясно, что Исидзима ведет какую-то двойную игру. Пусть так, сейчас это обстоятельство его нисколько не смущает. Пока — хотя он даже еще не понимает, что будет делать и как действовать, когда самолет поднимется в воздух, — у него нет никакого сомнения, что Исидзима кровно заинтересован в том, чтобы попасть на их самолет и взлететь вместе с ними. Что будет дальше? Исидзима посадит на самолет своих людей? Пусть. А дальше? Сам же Исидзима и будет первой гарантией того, что они улетят. А там, в воздухе, у него с Исидзимой будет другой разговор. Гарамов покосился на Бунчикова: с семеновцем, который был к нему приставлен, он уже перекинулся парой слов, когда сидел в дежурке. Себе, на уме, жилист, похож на хорошего хозяина, наверное, из казаков. Бунчиков осторожно тронул пальцем висячие черные усы:

— Что прикажете, господин Гарамов?

Второй официант, японец, сидит молча, не обращая на них никакого внимания. Ведет себя так, будто ничего не знает. Кажется, новичок. Гарамов понял это тогда, когда Хиноки с Исидзимой вошли в дежурку.

— Подъедем к самолету, — негромко сказал Гарамов.

Бунчиков повернулся к водителю, передал ему по-японски просьбу Гарамова.

Кивнув, водитель тронул ручку скорости. Машины стали разворачиваться. Почему же так странно ведет себя этот второй официант, Хиноки? Очень похоже, что он раньше не знал Бунчикова. A как, в каких случаях люди ведут себя так? Они что — враги? Поссорились? Или из разных группировок? Значит, Хиноки внедрен? Пожалуй, это ближе всего к истине. Только для чего? Неясно, но, кажется, это так.

— Прикажите им не подъезжать вплотную. Пусть остановится метров за двадцать до самолета, и начнем сгружать.

Бунчиков кивнул и бросил водителю:

— Остановитесь, не доезжая самолета.

Вездеход развернулся и медленно двинулся по узкой полосе песка. Они проехали мимо розария, чуть не задев бортом растущие с крало кусты роз. Миновали причал с катерами, вышку. Когда до самолета оставалось метров двадцать, Бунчиков тронул водителя за плечо: вездеход встал, зарывшись колесами в песок. Захрипев, остановился сзади бензовоз. Бунчиков прикинул расстояние до самолета, покачал головой:

— Пожалуй, лучше подъехать ближе, господин Гарамов. Как вы считаете?

— А вы как считаете? — спросил он, глядя на Хиноки.

Тот пожал плечами.

— Подождите меня здесь. Я сейчас вернусь.

Подойдя к самолету, он незаметно оглядел рощу. Там сейчас как будто никого не было. Дверь уже открывалась, и он встал на нижнюю ступеньку трапа. За дверью сидели на корточках штурман и бортмеханик.

— Капитан, не высовывайтесь. Держите сверток, здесь комбинезоны.

Бортмеханик ловко подхватил сверток.

— Какие еще комбинезоны?

— Обыкновенные. Пусть весь экипажпереоденется.

— И военврач? — спросил штурман.

— Военврач тоже. Японцы не должны видеть ни советскую форму, ни раненых.

— Ясно.

— Младший лейтенант, кто из экипажа нужен здесь внизу, чтобы начать заправку? Вас достаточно?

— Вполне.

— Тогда переодевайтесь первым, при этом не забудьте закрыть двери. Быстро вылезайте вниз — начинаем ремонт и заправку. Когда спуститесь, без меня ни на какие вопросы не отвечать. А вы, штурман, передайте экипажу: демаскировка смерти подобна.

Вернувшись к машине, Гарамов показал водителю вездехода: подъезжайте. Пока машины, трудно разбрасывая песок, брали с места, пока подъезжали, пока медленно разворачивались, сзади подошел бортмеханик. Сказал на ухо:

— Солдаты — кто?

Капрал остановил машину, вытащил бухту резинового шланга.

— Бунчиков, помогите! — крикнул Гарамов. Шепнул: — Один водитель, другой, вот этот, пожилой — сварщик. Покажите ему, как заделать бензобак.

— Попробую.

Рядовой уже спрыгнул, подошел под крыло, задрал голову.

— Чего это они для нас? — тихо сказал бортмеханик. — Зачем стараются?

— Ничего. Вызваны по приказу японского генерала.

— Как это вам удалось?

— Слушайте, любезный, — Гарамов посмотрел на бортмеханика. — Вы что, особо любознательный? «Как это мне удалось»... А как вам удалось плюхнуться на пляж без капли бензина? Запомните и передайте остальным: по званиям друг друга не называть, со словами «товарищ» не обращаться, и вообще вести себя так, чтобы нельзя было понять, что это советский самолет. И не задавать глупых вопросов.

— Извините, товарищ капитан. Понял.

— «Понял»... Скажите лучше, медсестра перевязку закончила?

— Закончила. — Бортмеханик задрал голову, вместе с солдатом изучая пробоины. По его лицу было ясно, что он наконец занялся любимым делом.

— Давно?

— Давно. Ждем, когда она табачок принесет. Ну и ну. Заплатки три придется ставить.

Подошел Бунчиков, и он кивнул ему:

— Скажите солдатам, что это бортмеханик и они должны строго выполнять все его указания. Вас же попрошу переводить.

— Слушаюсь, господин Гарамов.

Бунчиков пошел к машине, а он придвинулся к бортмеханику, который и в ус не дул:

— При чем тут табачок?

Бортмеханик с неохотой оторвался от осмотра..

— Как при чем? Она же за куревом пошла. А вы разве ее не видели?

— Вы хотите сказать — медсестры нет на борту? — Гарамов почувствовал, как все в нем переворачивается. Бортмеханик явно испугался, но совершенно не понимал, в чем дело.

— Н-нет.

— Давно она ушла?

— Минут двадцать.

Он попытался успокоиться. Может быть, бортмеханик здесь ни при чем.

— Что, по своей инициативе?

— Мы попросили,

— Да вы что здесь, с ума посходили, что ли? — Он подступил вплотную к побледневшему механику. — За «куревом»... Я же строго-настрого всем приказал: с борта самолета не отлучаться.

 

Стоя у окна чуть спрятавшись за занавеской, Мэй Ин смотрела на стоявший вдали самолет, на развернутые веером машины и на копошащихся там людей с холодной ненавистью. Да, она не зря ревновала, а теперь еще и поняла, что вчерашнее предчувствие не обмануло ее. Эти деловито копошащиеся фигурки, окрашенный в защитную краску громоздкий самолет — все вместе говорит ей сейчас об одном: он улетает, уходит, растворяется, оставляет ее одну в этом мире, преданную, любящую, не представляющую себе без него жизни. Он не сказал ей ни слова об отлете и о том, зачем здесь самолет, но ведь она все понимает и так. Что-то происходит, кто-то исчезает, появляется и переодевается, но это ее не может сбить с толку. Не собьет ни эта русская, ни ее поклонник в форме официанта. Ничему нельзя верить, если это связано с ним, ее возлюбленным. Все, что рядом с ним, имеет двойной смысл, она это понимает ясно. Ему это нужно, в этом его работа, он связан со вторым отделом, и этим все объясняется. А во всем остальном, она чувствует, он искренен с ней, и Мэй Ин доверяет каждому его слову и взгляду. Она знает, например, что ее возлюбленный — один из богатейших людей Японии, хотя и скрывает это. Значит, так ему нужно. Узнав Исидзиму Кэндзи, Мэй Ин давно поняла: она должна смириться. Пусть он связан со вторым отделом, но ей никогда не казалось, что он от нее что-то скрывает. Наоборот, всегда был одинаков с ней: он вежлив и сдержан, находчив и остроумен. И только иногда — она ясно видела это — он был беззащитен перед ней, как маленький ребенок. И вот сейчас, когда он исчезает, растворяется, она должна решить, что ей делать. Должна потому, что чувствует — сейчас решается — жить ей или умереть. Но что? Кинуться к нему? Упасть на колени? Попросить, чтобы он сжалился? Умолить его, чтобы он не исчезал, чтобы взял с собой? Какое было бы счастье, если бы он, услышав ее мольбу, кивнул и сказал так, как умеет только он: «Мэй Ин. Ну конечно. Ты же у меня самая лучшая в мире». Но это маловероятно, было бы слишком прекрасно. А что, если он этого не скажет? Может быть, сделать что-то еще? Нарушить молчаливый обет и в первый раз спросить у него: «Возлюбленный мой, ты хочешь куда-то улететь? Куда? Может быть, я что-то могу сделать? В конце концов я могу позвонить отцу. У него большие связи, он в приятельских отношениях с самим господином Отодзо. Достаточно только, чтобы главнокомандующий снял трубку, будут разрешены все вопросы». Ах, если бы она могла так сказать. А если... Мэй Ин почувствовала, как при мысли об этом у нее темнеет в глазах и она близка к обмороку: вдруг он уедет, но не один, а с кем-то? С одной из девушек отеля? С той, которая нравится ему больше, чем она? Нет. Нет. Не может быть. Не может потому, что это было бы слишком жестоко. Ну а если это так, то она, Мэй Ин — Акико, проверит это и убьет сначала ее, а потом себя.

 

Проходя по коридору, Исидзима отметил, что сегодня уборка сделана как и всегда: все ковровые дорожки выбиты и вычищены, двери и стены протерты, Окна в коридоре и холлах распахнуты, поэтому весь первый этаж продут морским воздухом, цветы политы обильно, но в меру, а на их листьях нет пыли. Подумал: надо бы поесть. Уже около двенадцати, а он в рот еще ничего не брал. Не было времени даже глотнуть кофе. Да и сейчас надо срочно переговорить с Масу, подняться на вышку и проверить Корнева, потом поглядеть, что происходит у самолета, наскоро перекусить — и можно будет спокойно идти к Исидо.

Выйдя в большой холл, Исидзима сразу же подошел к Масу, сидящему в кресле у входа. Швейцар встал и поклонился.

— Масу!

— Да, Исидзима-сан?

— Вы окончательно распустились. Моему терпению пришел конец.

Масу поклонился ниже:

— Не понимаю, Исидзима-сан. Извините.

— Молчать! — шепотом сказал Исидзима. — Я еще не выбрал наказания: или просто пристрелить вас как собаку, или сказать своим людям, чтобы они обработали вас внизу, в подвале.

— Исидзима-сан, за что?

— Вы что, считаете, что у вас есть покровители?

— Исидзима-сан...

— Молчать. Если этот покровитель у вас и есть, он опоздает. Вы уже будете харкать кровью, когда он узнает. Вы грубейшим образом нарушили устав отеля.

Все это Исидзима говорил улыбаясь, и лицо Масу скривилось.

— Вы знаете, какое время мы сейчас переживаем?

— Исидзима-сан.

— Повторяю: вы знаете, какое время мы сейчас переживаем?

— Нет, Исидзима-сан.

— Время, когда империя напрягает последние силы в смертельной схватке.

— Исидзима-сан. Виноват.

— Вы в своем уме? Вы, простой швейцар, додумались лезть к девушке, которая может встретиться — вы представляете с кем?

— Исидзима-сан. Простите. Я искуплю.

Масу сжимает и разжимает кулаки. Нет, ему сейчас не страшно. Он просто наигрывает, прикидывается. Значит, и он сам должен прикинуться.

— Не желаю ничего слушать. Молчать!

Масу застыл, будто изучая мраморную мозаику у себя под ногами.

— Выпрямитесь, Масу. Смотрите мне в глаза.

Швейцар выпрямился, Исидзима сказал раздельно и четко:

— Вы хорошо смотрели вокруг, когда находились здесь?

— Хорошо, Исидзима-сан.

— Ничего подозрительного не заметили?

— Ничего, Исидзима-сан.

Некоторое время он изучал глаза Масу. Маленькие, тупые, окруженные складками кожи, они напоминали сейчас глаза свиньи. Или он в самом деле туп как пробка, или Цутаки умеет хорошо подбирать людей. Ясно одно: изображая в разговоре с ним смертельный страх, Масу на самом деле не боится. Но почему: от тупости или оттого, что чувствует прикрытие? Какое? Кто этот человек в военной форме, который следил за русской медсестрой?

— Между прочим, тут не показывался один мой знакомый?

Масу с готовностью прищурился:

— Какой, Исидзима-сан? Рад служить.

— Одет в военную форму без погон.

— Вы хотите сказать, один из солдат, которые приехали на вездеходе?

— Нет, не один из солдат. Повторяю, человек в военной форме без погон и в офицерских сапогах. Вы не видели такого?

Масу внимательно посмотрел на Исидзиму. Покачал головой:

— Исидзима-сан, такого человека я не видел.

Делая вид, что это его не удивляет, Исидзима вздохнул:

— Ладно, что с вами сделаешь. Когда вы сменяетесь?

— Через час, Исидзима-сан.

— Хорошо. Если увидите человека этого — передайте, что я жду его у себя.

Масу поклонился:

— Будет исполнено.

Исидзима вышел к розарию, чувствуя, что солнце уже высоко. Его сразу же окатило теплой волной. Тело отозвалось на жару: рубашка взмокла, фрак будто прилип к телу. Стараясь скорей убежать от этой жары, он словно поплыл сквозь теплое марево. Слава богу, что бензин, рация и приборы уже здесь, теперь надо ждать, когда начнут перекачивать горючее. Подходя к вышке, он видел, что у самолета все как будто в порядке. Люди стоят под крылом, среди них он видит Гарамова, Бунчикова и Тамуру; сварщик уже включил горелку. В его руке, то распускаясь бледным цветком, то сужаясь, дрожала струя синего пламени.

Подойдя к вышке, он с облегчением вздохнул: от замшелых и выщербленных ветрами песчаных камней несло прохладой. Еще раз задал себе вопрос, который вертелся с утра: а не подозрительно ли быстро второй отдел выдал все, о чем запросил Исидо? Об этом должен был узнать Цутаки. Но, судя по прибывшей машине, он пока или не знает о ней, или решил ничего не предпринимать.

Вышка стояла здесь давно как напоминание о тщете людских желаний. Каменная башня с конусообразным куполом была построена задолго до закладки отеля и сначала предназначалась для маяка, но потом по каким-то причинам место для маяка уже после постройки башни перенесли ближе к Дайрену. Может быть, одинокая башня в какой-то степени повлияла потом на выбор архитекторов. Так или иначе, когда было выстроено здание и позже, когда отель обрел свое сегодняшнее назначение, вышка осталась частью местной экзотики. Исидзима знал, что отдыхающим нравится подниматься наверх по винтовой лестнице и любоваться морем.

Войдя в узкую арочную дверь, он посмотрел наверх, в пролет лестницы. На секунду его охватил блаженный холод. Дверь на смотровую площадку наверху была закрыта. Про себя он похвалил Корнева: пост организован по всем правилам. Прислушался: сначала наверху было тихо, потом размеренно скрипнула доска. Снова. Это шагает Корнев. Исидзима осторожно, на носках поднялся по крутым каменным ступеням почти до самого верха, спросил, остановившись у двери:

— Корнев, у вас все в порядке?

Скрип затих.

— Да, Исидзима-сан, — отозвался голос.

 

Подойдя к стене в холле второго этажа, Лим остановился. Он чувствовал, как колотится сердце, потеют и становятся липкими руки, а привычная боль в крестце стихает, становясь просто тупой и мягкой помехой, мешающей разогнуться. Середина дня, сейчас здесь никого не должно быть. Лим знал, что каждый раз, подходя сюда в поисках тайника, он может находиться в одной секунде от счастья: трогать и ощупывать пальцами стену, в любую минуту может увидеть, как ее часть поддается, превращаясь в крышку, открывающую сокровища. В тот раз, когда Лим, находясь в номере, случайно услышал, как что-то стукнуло в стене, а потом увидел в замочную скважину уходящего по коридору характерными, почти беззвучными шагами господина Исидзиму, ему показалось, что стук раздался где-то в середине стены, ближе к окну. Но Лим был опытен, пережил слишком много разочарований, чтобы доверять кажущемуся. Поэтому, узнав о тайнике, он стал проверять стену с самого низа, справа налево, от окна к коридору — сантиметр за сантиметром. Лим не торопился. Он знал, что чем медленней и тщательней будет ощупывать стену, тем вернее и ближе подойдет к осуществлению заветного желания. Стена представляла из себя набор панелей из темного орехового дерева с вкрапленными в них мелкими фигурками животных и насекомых из розового и белого перламутра. Фигурки были выполнены в стиле «го хуа» и изображали персонажей троесловия «Саньянь». Лим давно уже заучил и помнил все девяносто четыре фигурки — от змеи, обвивающей цветок лотоса в правом нижнем углу, до обезьяны, играющей на лютне в левом верхнем. Он знал и помнил их всех — ласточек и ящериц, тигров и стрекоз, муравьев и лис, черепах и орлов, журавлей и улиток. Сейчас, подойдя к стене, Лим прежде всего постарался успокоиться, а потом на глаз определил границу участка, который был уже проверен, и принялся за работу.

Исидзима открыл дверь, вышел на площадку башни и тут же ощутил два коротких удара в переносицу и нижнюю челюсть. Все поплыло, глаза заволокло кроваво-красной пеленой. Показалось, что он на несколько секунд потерял сознание, ощущая, как кто-то быстро начал ощупывать его, тщательно проверяя все сверху донизу. Вытащил из висящей под мышкой кобуры пистолет, проверил карманы, наконец, еще раз пробежав по брюкам, стал осторожно хлопать по щекам. Преодолев слабость и дурноту, Исидзима открыл глаза, увидел чье-то расплывающееся лицо. Долго не мог понять, кто это. Почувствовал, что из носа и рта у него густо наплывами шла кровь. Чужая рука сунула ему под нос платок, прижала к нему его собственную руку. Исидзима понял, что требуется от него, и прижал платок. Кровь пошла слабей, стало легче, и он глубоко вздохнул раз, другой, третий. Увидел стоящего перед собой человека. Вгляделся. Это был Тасиро Тансу, телохранитель майора Цутаки. Контрразведчик был в белом фраке и белой манишке, в руке он держал его «Ариту-21М». Оскалившись — в глазах лейтенанта жили сейчас два чувства: ненависть и тупое удовольствие, — Тасиро тем не менее продолжал настороженно следить за Исидзимой, проверяя каждый его жест.

— Очухался?

Кровавые круги продолжали сходиться и расходиться. Но сквозь них в углу площадки Исидзима все-таки смог рассмотреть темный продолговатый предмет. Он попытался понять, что это, потом догадался — Корнев. Корнева убили, и сделал это Тасиро Тансу... Должно же ему стать легче? Должно. Собери все свои силы. Все, что в тебе есть. Здесь, в отеле, Тасиро Тансу один или нет? Исидзима хотел бы это знать. Верней всего, Тасиро здесь не один. Где-то внизу наверняка его кто-то страхует, двое или трое. А может быть, он все-таки здесь один? Он и есть тот самый — в военной форме без погон и офицерских сапогах? Правда, в отеле есть еще Масу. Но Масу не в счет, Масу обыкновенный осведомитель.

— Вы за все это ответите, — выплевывая кровь и сильней прижимая платок к носу, сказал Исидзима. — Здесь секретный объект.

— Отвечу, скотина. Поговори у меня.

Не сдаваться ему. Не плыть перед ним, не расползаться.

— Ответите по всей полноте.

— Собака. Если ты сделаешь сейчас хоть одно неосторожное движение, слышишь, хоть одно — я тут же пущу тебе пулю в живот. Понял? — Тасиро повел пальцем на курке, и Исидзима, чувствуя, что он вполне может сейчас выстрелить, сплюнул кровь:

— Понял.

Только бы догадаться — Тасиро пришел в отель один или с кем-то. Может же быть такое везение, что Тасиро один. Конечно, есть еще Масу, но у того наверняка своя задача; во всяком случае Масу сейчас будет стоять на посту до конца смены.

— Ты все понял? Повтори!

— Понял.

— Значит, принял к сведению: если начнешь шалить, всажу пулю. Одну, не больше. Но это будет очень болезненно. Скот, ты слышишь?

— Да, — Исидзима постарался получше рассмотреть неподвижный предмет в углу смотровой площадки. Корнев. Он лежит неестественно подогнув голову и поджав под себя скрюченные руки, так, будто перед смертью пытался что-то подгрести с совершенно голого каменного пола.

— Твой кобель мертв, — поймав взгляд Исидзимы, сказал Тасиро. — Дохлятина, как все твои ублюдки. Делать с ним нечего.

Интересно, что же ему все-таки нужно? Почему он его не убил сразу? Исидзима сглотнул кровь. Тасиро Тансу ничего зря не делает. Тогда зачем все это? Надо прийти в себя и как-то расколоть его, попытаться обойти в разговоре, выяснить, один он в отеле или с кем-то. Правда, люди Цутаки щеголяют тем, что работают поодиночке, но кто его знает: прикрытие же должно быть. И Исидзима начал тянуть время. Кивнув на Корнева, он сказал:

— Вы не имели права его убивать. Этот человек назначен сюда вторым отделом.

Тасиро хохотнул, но его глаза остались верхом внимательности: он не упускал из вида ни одного движения Исидзимы.

— Вторым отделом. Что ты мелешь? Плевать я хотел на тебя и на весь твой второй отдел. Даже без этого самолета и ты и твой ублюдок генерал давно у нас вне закона. Понимаешь? Я могу раздавить тебя сейчас как клопа.

Исидзима опустил голову, чтобы сплюнуть кровь, но Тасиро дулом пистолета поднял ему подбородок:

— Ты понимаешь?

— Понимаю.

Он снял и Вацудзи, подумал Исидзима. Поэтому птицы и изменили тогда крик на несколько секунд.

— Собака! Я и без самолета русских могу перешибить тебя и оставить здесь подыхать.

— Во-первых, это не самолет русских. Во-вторых, почему вы этого не сделали?

Рискнуть? А почему бы и не рискнуть? Все равно терять нечего. Конечно, в рукопашной Тасиро силен. Но что касается извилин — он с ним еще потягается.

— Во-первых, собака, я это всегда успею сделать. Во-вторых, это самолет русских, а ты — предатель.

— Это не самолет русских. Самолет прибыл сюда по вызову генерала Исидо.

Тасиро захохотал почти беззвучно, вздрагивая краями губ. Хохотал долго. Но глаза его все время оставались спокойными. Наконец Тасиро перестал смеяться.

— Значит, ты хочешь меня убедить, что самолет прибыл по вызову японского генерала?

— По вызову японского генерала.

— Спасибо, насмешил. И девка — тоже по вызову японского генерала? И ее пистолет тоже по вызову японского генерала?

Пистолет... Конечно, медсестра могла сунуть под платье пистолет. Но это уже лучше. Разговор идет в нужную сторону. Надо сделать вид, что он одурел от боли и ничего не соображает. Если бы только удалось расколоть его.

— Собака! Откуда у нее советский пистолет? Откуда?

Исидзима сплюнул.

— Наверное, для маскировки. — И почувствовал, как дуло снова подняло ему подбородок.

— Для маскировки? А медицинские инструменты тоже для маскировки?

Исидзима покачал головой, вздохнул:

— Какие еще инструменты? Я об этом ничего не знаю.

— Простые — шприцы, зажимы...

И тут он выложил заранее приготовленную фразу:

— Не было никаких медицинских инструментов.

Тасиро снова захохотал. Он явно получал удовольствие.

— Значит, я слепой? И она макароны варила в прачечной?

Выдал себя, голубчик. Значит, Тасиро здесь один, только переоделся во фрак и лаковые туфли, которые нес с собой. А военную форму и сапоги в последний момент, перед тем как пройти на башню, снял и спрятал где-нибудь в роще. Ясно, во фраке он может передвигаться более или менее свободно и не привлекать внимания. Значит, перед окном на корточках сидел Тасиро Тансу. Он его расколол. Но от этого ему сейчас не легче. Надо ответить на новый вопрос — почему он один?

— Будешь еще врать насчет вызванного самолета?

— Что вам надо?

— Ты как говоришь, паскуда?

— Я просто спрашиваю, что вам от меня надо?

Тасиро замолчал, вслушиваясь в какую-то свою мысль.

— Ладно, скажу. Самолет и Исидо подождут. Мне от тебя надо бриллианты.

Бриллианты? Так вот почему он один. Только откуда знает о них? Впрочем, это сейчас не существенно. Главное — Тасиро интересуют именно бриллианты, а не самолет. Значит, он пока получает отсрочку. Пусть даже незначительную.

— Я не знаю, о чем вы говорите.

— Не знаешь? Придется тебе расколоться, миленький. Ты изрядно погрел себе руки на этом месте. И конечно, как умный человек, превратил деньги в камни. Я не требую всего. Отдай половину — и я тебя отпущу.

Конечно, было бы совсем хорошо, если бы удалось выяснить, откуда Тасиро знает о бриллиантах. У такого человека, как Тасиро, для выяснения истины возможен только один путь — пытка. Другого нет. Пытка. Приятного мало. Но если для того чтобы выяснить, где он хранит бриллианты. Тасиро заранее решил, что будет его пытать, — вряд ли он это будет делать здесь.

— Я не знаю ни о каких бриллиантах.

Тасиро осклабился:

— Ничего, голубок, скоро узнаешь.

Чуть отступив, он достал и протянул чистый платок:

— Оботри рыло. Ну? Бери, сволочь!

Да, это пытка. Он сейчас поведет его пытать. Исидзима взял платок, осторожно вытер нос, губы. Посмотрел на Тасиро. Тот прищурился:

— Мало. Из башни мы оба должны выйти как огурчики.

Исидзима поплевал на платок, стал с силой тереть щеки. Кажется, кровь перестала идти. Тасиро внимательно следил за ним. Как будто остался доволен. Значит, он все это делает без ведома Цутаки.

— Ладно, хватит. Спрячь платок в карман и повернись.

Он повернулся.

— Спускайся по лестнице. Медленно. И не вздумай бежать. При попытке к бегству буду стрелять.

Исидзима чувствовал, как Тасиро идет за ним вплотную. Спустившись, услышал:

— Не выходи без моей команды. Оправь фрак.

Исидзима остановился. Тасиро встал рядом, заложил руку с пистолетом за отворот — так, что со стороны могло показаться, будто он проверяет под фраком стук собственного сердца.

— К отелю пойдем рядом. Повторяю: при малейшем неосторожном движении стреляю по ногам. На своих не надейся. Двоих я уже убрал. Трое далеко отсюда, у самолета. Двое сторожат твоего ублюдочного генерала, сам знаешь, без приказа они никуда не тронутся, да и окна выходят в другую сторону. Остается тот, что сидел в дежурке, но он связан и во рту у него кляп. Бабы тоже не спасут, двух я привязал к кроватям, остальные заперты в комнате. Иди тихо и спокойно. Вперед!

Пытать он себя не даст. Но и остаться с перебитыми ногами тоже не хочется. Тасиро стреляет виртуозно. В это время, выскочив из-за куста карликовой березы, к нему подбежал Сиго. Орангутан ухватил его за фалды фрака, заскулил.

— Сиго, отстань, — тихо сказал Исидзима.

— Что надо этой скотине? — Тасиро рядом напрягся.

— Сиго, гулять! — повторил Исидзима. — Сиго, мне некогда!

Обезьяна обиженно пискнула и убежала, но остановилась неподалеку, села на песке, стала корчить рожи.

— Пошел, скот! — сказал Тасиро. — Ну? Вперед!

Они вышли из арочной двери и медленно пошли по дорожке, ведущей в сад.

 

Японец-сварщик, привстав на цыпочках, потрогал свинченную и откинутую крышку фюзеляжа и посмотрел на бортмеханика. Тот кивнул. Японец стал менять наконечник горелки.

— Перевести что-нибудь? — спросил стоящий рядом Бунчиков.

— Не нужно, — сказал бортмеханик. — И так все понятно.

Гарамов прислушался к себе и усмехнулся: сколько ненужных успокоений и доводов может пронестись в голове человека за одну секунду. Например, Вика задерживается, потому что ищет курево; Вика беседует с Исидзимой; с Викой ничего не могло случиться, потому что отель рядом и все на виду; у Вики пистолет, и в крайнем случае она себя в обиду не даст. Это только начало, а сколько других? И все они будут свидетельствовать, что все как будто в порядке. Но по горькому опыту Гарамов знал, что все в порядке бывает только в одном случае, в тысяче же других на войне, как правило, люди получают пулю, гибнут, пропадают без вести, исчезают без звука и тени.

Он выругался про себя и решил идти на поиски медсестры. Он поднялся по трапу, постучал в дверь. Открыл штурман. Он был уже в комбинезоне.

— Выпрыгивайте.

Штурман прыгнул на песок.

— Все переоделись?

— Все.

— Я пойду поищу медсестру, вы остаетесь за старшего. Если меня долго не будет — рацию, приборы и остальное примете без меня. Этот, с черными усами, фамилия Бунчиков, говорит по-русски и по-японски. Если что — со всеми вопросами к нему, он поможет, но упаси бог, если он или кто-то из японцев догадается, что это за самолет. Раненых им не показывайте, по званиям и словом «товарищ» друг к другу не обращайтесь. Ясно?

— Так точно. Никто не должен догадаться, что это за самолет. Раненых не показывать, по званиям не обращаться, товарищами не называть.

— Все верно. А я исчез. Идите к бортмеханику.

Делая вид, что осматривает хвостовую часть, Гарамов стал отходить к роще. Теперь с ним все должно быть чисто, второго случая, как утром, когда он так глупо попался, не будет. Нагнувшись и улучив момент, когда Бунчиков отвернулся, скользнул в заросли. Но должен учесть, что бамбук просвечивает, веток на нижней части ствола нет, поэтому в самой роще почти невозможно подойти к кому-то незаметно. У бамбуковых зарослей есть свои преимущества: сейчас, когда он останавливался в нужном месте, его никто не видел, ему же хорошо открывалось пространство перед рощей. На берегу и у отеля все пока оставалось спокойным. Один раз пробежал уже знакомый ему орангутан, чуть позже прошел садовник в запачканном землей белом фартуке; больше людей он не заметил.

У заднего двора Гарамов попытался сквозь заросли разглядеть, что происходит в отеле. Большинство окон были зашторены, там же, где шторы открыты, отсвечивали стекла. Что-то разглядеть он смог лишь в номерах, где окна были распахнуты настежь. Но и в них не встретилось ничего особенного. Один только раз к раскрытому на втором этаже окну подошел коротко стриженный седой японец в халате, глянул на рощу и тут же исчез.

Гарамов хотел было уже проскользнуть в заднюю дверь, но ему показалось, что почва под одним из стволов, у которых он стоял, разрыхлена. Он присел, всмотрелся. Без всякого сомнения, в этом месте что-то закопано, причем недавно. Гарамов достал финку, осторожно снял лезвием верхний слой почвы — открылось зеленое матерчатое, пятно. Оставшуюся землю Гарамов бережно отгреб руками и вытащил мешок армейского образца. Вглядевшись, увидел два размытых иероглифа, нанесенных черной нитрокраской. Присел ниже. Нет, вокруг было тихо. Подождав, он достал пистолет и, убедившись, что поблизости никого нет, занялся находкой. Развязал зеленую шнуровку, раздвинул края. В мешке было спрятано обмундирование: китель без погон, галифе и черные хромовые сапоги. Потом, осторожно расстелив мешок, вынул и разложил на нем все, проверил карманы, швы, каблуки и подошвы. Искал тщательно и дотошно, но ничего особенного не обнаружил. Тайников в швах, каблуках и подошвах не оказалось, в карманах же он нашел обычные вещи: японский коробок с тремя спичками, мелкую монету и щепотку табака от японских сигарет типа «Конбан» или «Горудэн батто». Затем Гарамов еще раз осмотрел каждую из вещей. Сапоги были примерно сорок второго — сорок третьего размера. Примерил по себе рукав кителя: он был ему чуть длинноват. Если исходить из средних данных японцев, то одежда, скорей всего, принадлежит высокому человеку. Галифе и китель сшиты на заказ из обычного зеленого шевиота средней стоимости. Сапоги сугубо стандартные, офицерские, хромовые.

Все найденное Гарамов сложил аккуратно, завязал шнуровку и закопал мешок. Убедившись, что на заднем дворе никого нет, проскользнул в дверь, прошел по пустому коридору. Перед главным входом встал за занавеску у окна, выходящего к морю, и стал наблюдать.

Вокруг было тихо, и Гарамов принялся размышлять о находке, продолжая вести наблюдение. Что это, вещи того самого человека в военной форме без погон и в офицерских сапогах, который наблюдал сквозь окно за Викой? Значит, можно допустить, что этот человек тайком подошел к отелю и переоделся. Исидзима ведь говорил ему, что опасается людей из контрразведки. Не делая преждевременных выводов, все же можно считать, что этот человек работает в контрразведке и пришел он сюда, чтобы как-то проконтролировать действия Исидзимы, а значит, мог следить и за самолетом. Когда же Вика легкомысленно пошла в отель одна, не предупредив ни его, ни Исидзиму, этот человек из контрразведки вполне мог захватить ее. Только при одной мысли об этом Гарамов покрылся испариной. В кустах у самого моря что-то зашевелилось. Он вгляделся и увидел обезьяну. Орангутан не спеша подошел к башне, вошел внутрь, но через некоторое время выскочил и сел на песке поодаль. Почти тут же из башни вышли два человека во фраках. Они не спеша пошли к отелю, и через несколько шагов в одном из них Гарамов без труда узнал Исидзиму. Исидзима шел спокойно; идущего с ним рядом человека Гарамов не знал. Этот человек был на голову выше Исидзимы и шел глядя перед собой и сунув правую руку за пазуху. Интересная поза, подумал Гарамов. У этого длинного наверняка пистолет, и они не просто идут к отелю, а он ведет Исидзиму.

Гарамов продолжал следить за приближающимися. Да, совершенно точно — он его ведет, хотя все движения, позы и выражения лиц у обоих просто так и дышат невозмутимостью. Но невозмутимость — вещь относительная. Следя за длинным и изучая его, Гарамов попытался сообразить, что делать. Судя по всему, военная форма в мешке принадлежит ему и именно он наблюдал за Викой через окно. А если спрятал форму, переоделся и скрытно ведет Исидзиму в отель — значит, действует в одиночку.

Гарамов стал ждать их. Но теперь все зависело от того, куда они повернут, войдя в отель. Направо? Налево? Гарамов попытался вспомнить, в какой части отеля расположены лестницы, ведущие на второй этаж. Кажется, в правой, то есть в той, где он сейчас стоит. Так и есть. Идут. Кажется, к нему. Да, точно — повернули в его сторону. Гарамов подождал, пока они поравняются, чуть присел и, выйдя из-за занавески, коротким ударом ребра ладони по шее свалил длинного японца на пол.

 

Сначала Лиму показалось, что внизу, на первом этаже, кто-то идет. Да, он мог поклясться: там, внизу, сейчас идут двое, и один из них, судя по шагам, — господин Исидзима. Неужели ему придется на сегодня отказаться от поисков? Лим затих, прислушиваясь и заклиная судьбу. Нет, кажется, шаги внизу стихли. Надо начинать. Лим приказал себе не бояться, он ведь не дурак: самолет, который прилетел, вполне может быть вызван по указанию господина Исидзимы. Значит, ему надо торопиться. Появление самолета вполне может поставить под угрозу осуществление мечты.

Участок, который Лим уже проверил, занимал больше трети всей площади — от пола и до известной только ему условной линии, которую он называл про себя «от третьего когтя орла до кончика хвоста ящерицы». Прислушавшись и убедившись, что здесь, в коридоре второго этажа, никого нет, Лим поблагодарил небо, что нижняя, самая трудная для него часть стены уже проверена: сего спиной нагибаться, исследуя этот участок, было мукой. Теперь же он может искать тайник, и сегодня он должен сделать больше, чем обычно. Эх, если бы мог проверить все. Но из этого ничего не выйдет. После долгих колебаний Лим наметил себе только участок от третьего когтя орла до второго крыла нижней стрекозы. Помолившись одному из восьми главных божеств даосского пантеона и сказав тихо: «Чжунли Хань, помоги мне», Лим суеверно поплевал на оба мизинца и начал прощупывать маленький участок стены у третьего когтя орла. Затем пошел дальше, касаясь одного и того же участка до десяти раз. Так, трогая выбранную точку сначала большим, а потом указательным пальцем, Лим пытался нащупать скрытый в дереве и перламутре секрет тайника.

 

Сразу же после удара длинный японец качнулся, обмяк и стал заваливаться на бок; его правая рука выскользнула из-за обшлага фрака вместе с пистолетом. Исидзима быстро повернулся, взглянув на Гарамова, одной рукой подхватил падающее тело, а второй выхватил пистолет из цепких пальцев. Затем торопливо сунул пистолет в карман и сказал почти беззвучно:

— Держите его, я открою номер!

Гарамов подхватил длинного. Исидзима мягко вставил ключ, открыл ближайший номер, и они вместе затащили того в комнату.

В комнате было полутемно, окна выходили в рощу и были зашторены. Исидзима тут же запер дверь и, как только они положили японца на кровать, достал из двух внутренних карманов фрака девятизарядный «Вальтер» и «ТТ». Гарамов присмотрелся. Да, это был его «ТТ», тот, который он дал Вике.

— Вам знакомо это оружие?

Гарамов спрятал пистолет.

— Это мое личное оружие, господин Исидзима. Но отобран он не у меня.

— Понятно. У вашей медсестры.

Исидзима стал методично проверять карманы длинного. Из бокового достал кожаный бумажник, два чистых платка и три ключа на самодельном проволочном кольце. Полез в брюки, оттянул их и выудил из-за пояса десантный нож в чехле. Бумажник, ключи и «Вальтер» взял себе, нож и платки положил рядом. Снял у захваченного брючный ремень, спустил брюки до щиколоток и туго стянул ноги ремнем. Только после этого вздохнул и вытер пот со лба.

— Кто это? — спросил Гарамов.

— Потом объясню. Посмотрите на антресолях над шкафом, там должны быть веревки.

Гарамов вышел в прихожую, открыл антресоли, нашел небольшую бухту белых веревок, на которых обычно развешивают белье. Исидзима быстро разрезал веревку на несколько кусков, туго спеленал японцу руки, сложив их сначала на животе, а потом, уже скрученные, надежно примотал к телу. Выбрал среди разложенных кусков веревки самый длинный и так же туго, оборотов в двадцать, спеленал ноги. Только тут Гарамов заметил, что десны у Исидзимы, губы и нос разбиты. Исидзима поймал его взгляд, улыбнулся:

— Теперь мы можем говорить спокойно. Спасибо, господин Гарамов.

— Это он вас так?

Директор отеля достал платок, потрогал губу, вздохнул.

— Знакомьтесь, господин Гарамов. Перед вами лейтенант Тасиро Тансу, личный телохранитель и главный палач в особой группе контрразведки майора Цутаки Дзиннай, лучший чистильщик фронта. Вы слышали о майоре Цутаки?

Цутаки Дзиннай. Гарамов попытался вспомнить, слышал ли он когда-то эту фамилию. Нет, не слышал.

— Нет, не доводилось. Кто он?

— Как вы говорите, «царь и бог». Сейчас занят тем, что уничтожает потихоньку всех носителей секретов из второго отдела.

— Этот Тасиро Тансу здесь один?

— Пока, думаю, один. Будем ждать, когда он очнется. Что же с Викой. Если с ней что-то случилось, виноват будет только он один.

— Я нашел в роще закопанный мешок с военной формой без погон. Похоже, что это он смотрел в окно.

— Похоже. Что вас толкнуло прийти в отель, вы же должны быть у самолета?

— Ушла и не вернулась наша медсестра. Вы ничего не знаете о ней?

Видимо, с лицом Гарамова что-то происходило. Исидзима мягко тронул его за плечи:

— Успокойтесь. Она давно ушла?

— Около получаса.

Исидзима резко выдохнул ртом воздух, выражая этим жестом сочувствие.

— Боюсь, эта сволочь привязала ее где-то. Так, по крайней мере, он мне сказал.

— Где?

Исидзима скосил глаза. Лицо Тасиро Тансу дернулось, губы непроизвольно сжались.

— Попробуем выяснить у него. Я так и думал — он очнется раньше, чем это сделал бы я.

Веки Тасиро Тансу открылись, некоторое время он сосредоточенно и неподвижно смотрел вверх. Потом, не поворачивая головы, одними зрачками обвел комнату, остановил взгляд на Исидзиме, Гарамове, Снова перевел глаза на потолок.

— Тасиро! Где русская девушка? — спросил Исидзима. Тасиро не шевельнулся. Гарамов достал свой парабеллум. Подумал: что бы ни случилось, сейчас он прихватит его.

— Где русская? — повторил Исидзима. Тасиро неподвижно смотрел вверх. Гарамов, утяжеляя дыхание, медленно поднес дуло к виску Тасиро, Тот не дрогнул ни одним мускулом. Гарамов почувствовал: кажется, он в самом деле сейчас на грани того, чтобы пристрелить японца. Прохрипел:

— Где русская?

Сказал шепотом по-русски, обращаясь к Исидзиме, но работая на связанного:

— Исидзима, я пристрелю его как последнюю сволочь, если он не скажет.

— Он нам нужен, — подыграл Исидзима.

— Я плевал! — Он пригнулся вплотную к Тасиро и сказал по-японски: — Говори, где русская девушка, иначе стреляю.

Японец молчал

— Паскуда! — выругался Гарамов и начал медленно вести пальцем по курку сверху вниз — отработанный прием, показывающий, что он сейчас выстрелит. Тасиро не реагировал. Было видно, что эта комедия проводилась впустую. Исидзима тронул Гарамова осторожно за плечо, и тот понял: лучше все это оставить. Спросил взглядом: что делать?

— Боюсь, мы зря теряем время. Оно сейчас нужней для вашей медсестры.

— Нужней, но где она?

— Узнаем у девушек. Кажется, он их запер в одной из комнат.

— В какой? — Он показал взглядом на Тасиро: а с ним?

— Его оставим пока здесь. Развязаться, я думаю, он не сможет. Только нужно сделать кляп.

Директор отеля достал из кармана грязный платок, скатал его в трубку, ножом разжал Тасиро зубы. Поморщившись, плотно воткнул кляп.

— Думаю, чтобы вытолкнуть этот кляп, он потратит по меньшей мере час. Нам же этого вполне достаточно.

Они вышли. Исидзима тщательно запер дверь и прошел в конец коридора. Завернул за угол, остановился у одной из дверей. Прислушался. Сказал:

— Есть кто-нибудь? Сюэ Нян, вы у себя?

Достал связку, вставил и повернул ключ.

В комнате на лежанке молча сидели пять девушек. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы понять: они в шоке. Он узнал Сяо Э, подававшую ему утром завтрак. Как только они вошли, она повалилась на лежанку и забилась в истерике. Директор отеля сел рядом, стал гладить девушку по спине:

— Ну, Сяо Э. Этот человек обезврежен. Мы его связали, заперли, а ключ вот здесь, в этой связке. Ну, Сяо Э? Он ведь вам ничего не успел сделать?

Сяо Э, тихо всхлипывая, затрясла головой: нет.

— Где Мэй Ин?

Она продолжала плакать не отвечая.

— А Фэй Лай?

Гарамов обратил внимание на одну из русских. Она была хорошенькой, какой-то мягкой, у нее были круглые васильковые глаза и маленький нос, с которого сейчас слезла пудра и выступили скрываемые до того конопушки. Исидзима посмотрел на эту русскую:

— Что, Сюэ Нян?

Девушка вжала голову в плечи, испуганно посмотрела на стену. Да, все эти девицы боятся длинного японца так, будто это дикий зверь.

— Понятно, Сюэ Нян. Они там?

Русская кивнула.

— Он с ними что-нибудь сделал?

Сюэ Нян покачала головой.

— У вас что, язык отнялся?

Сюэ Нян сморщилась, заплакала.

— Хорошо, хорошо. Сидите пока здесь. Ничего не бойтесь. Вы поняли, что я сказал? Ничего не бойтесь, он был один. Мы сейчас придем. Господин Гарамов, прошу вас, загляните в комнату под знаком «ласточка», она рядом. А я пройду в следующую.

Когда Гарамов вошел в соседнюю комнату и увидел беспорядочно разбросанные по полу белье, подушку и одеяло, а на кровати связанную Вику, у него сразу перехватило дыхание и сжало горло. Вика хоть и была в платье, лежала на кровати босая и простоволосая, с неестественно задранным подбородком. Ему показалось, что она мертва. Первое, что бросилось в глаза, были босые, безвольно раздвинутые и связанные ступни. Мертва? Он кинулся к ней, вытащил изо рта кляп, осторожно отложил скомканный, испачканный слюной платок. Нагнулся, погладил по щеке:

— Вика!

По движению ее лица он убедился, что она все-таки жива. Нагнулся — что же у нее с головой — и увидел, что лежать с закинутым затылком ее заставляет веревка, пропущенная под подбородком и привязанная за переднюю дужку кровати. Перерезал веревку и освободил подбородок. Вика тут же сморщилась, будто съела что-то кислое, пригнула подбородок к груди. Снова слабо закинула голову. Он осторожно поддержал ладонью ее затылок, сказал тихо:

— С тобой все в порядке?

Она открыла глаза, сказала шепотом:

— Ты?

— Я.

Вика смотрела куда-то вниз, и он понял, что она проверяет: в платье ли она.

Гарамов хотел помочь ей сесть, но лицо Вики вдруг искривилось. Глаза наполнились слезами. Вика закусила губу и стала хныкать, нет, не плакать, а именно хныкать, вцепившись двумя руками в его плечо. Так хнычут совсем маленькие дети, когда их что-то напугает. И Вика сейчас хныкала, глядя в пространство, вздрагивая и дергая его за плечо, а он не знал, что делать, и только повторял:

— Ну что ты, Вика! Что ты! Ну? Не надо. Все в порядке. Главное — ты жива. Ну, Вика? Все ж хорошо.

Но это ее не успокаивало. Она продолжала жалобно хныкать, и тогда он закричал на нее. На какое-то время это подействовало. Она перестала подвывать, несколько секунд молчала, уставившись в одну точку, и вдруг, уткнувшись ему в грудь, заревела в голос. Она плакала, задыхаясь, обиженно искривив лицо, всхлипывая, глотая слезы и повторяя с разными вариациями одну и ту же фразу:

— Я же хотела как лучше! Я же... хотела... как... лучше...

Гарамов терпеливо ждал. Похлопал по щеке. Почувствовал — сейчас рыдания должны прекратиться. Так и случилось, и он подумал: главное, она жива.

— Успокоилась?

Она, все еще вздрагивая, улыбнулась.

— Ну вот. Рева-корова.

Вика выпрямилась, встала. Поправила платье, стала растирать затекшие руки и ноги. Вдруг испуганно прижала руку к груди.

— Что?

— Пистолет.

Гарамов улыбнулся.

— Я без пистолета.

— У меня твой пистолет, не волнуйся. Обувайся. Раненые, наверное, заждались.

Вика сидела неподвижно, и он понял, что она что-то ищет.

— Ты что?

— Ничего. Помоги, а? Тут шпилька должна быть.

Они принялись вместе искать шпильку. Сначала он поднял матрас, потом помог Вике перевернуть лежащие на полу одеяло, белье и подушку. Наконец шпилька нашлась. Она лежала на полу за кроватью. Вика подобрала волосы, заколола их, нагнулась, нашла туфли, надела, мягко втиснув ступни. Он с трудом выдержал ее взгляд. Она сидела перед ним, легкая, странно соединяющая в себе беззащитность и силу.

— Сердишься? — сказала Вика.

— Сержусь.

Она мягко тронула его руку, приблизила лицо. Он почувствовал ее дыхание и ощутил в душе нежность. А собственно, что у него было в жизни? Вика, будто почувствовав, что он подумал, по-ребячьи сморщила нос. Она будто изучала сейчас, почему он молчит, будто знала, что ему хочется сидеть вот так бесконечно. И он сел бы, но надо было пересилить себя. Оба поднялись.

— Я больше не буду, — Вика вздохнула. — Я готова.

— Пошли.

В коридоре они столкнулись с Исидзимой и Мэй Ин. Директор отеля спросил: «У вас все в порядке?» С Мэй Ин, кажется, не все было в порядке: на скуле у нее Гарамов заметил большой кровоподтек, а за ухом — царапину. Исидзима покачал головой:

— Ничего, ничего, как вы говорите — дешево отделались. Мэй Ин, пройдите к девушкам и успокойте их.

Мэй Ин поклонилась и вошла в комнату Сяо Э. Вика и Гарамов пошли за Исидзимой. Идя за Викой и разглядывая ее шею, легкий пушок на ней, подобранные волосы, Гарамов почувствовал вдруг, что все, что с ним сейчас происходит, случилось из-за какой-то малости. Только оттого, что Вика на секунду приблизила к нему лицо. И не нужно, и ничего больше не будет. Они перекачают бензин, взлетят, прилетят в Приморье, сдадут раненых — иразойдутся. А если не взлетят и их всех пришьют здесь — тоже ничего не будет. Потому что счастья не бывает.

На стуле в дежурке дергался связанный официант — квадратный, широкоплечий. Когда они вошли, Исидзима стал быстро развязывать официанта, повернулся:

— Сначала нам нужно подойти к самолету, господин Гарамов, и проверить, как идет заправка. А потом мне на доклад к генералу Исидо. Наступает ответственный момент. Если вы будете так любезны — пройдите вдвоем с Фэй Лай к самолету. А я вас сейчас догоню.

 

Как только Гарамов вышел, Исидзима повернулся к Кадоваки. Квадратный грузный официант под его взглядом потупил голову.

— Позор, — тихо сказал он. — Позор, господин Кадоваки.

— Господин Исидзима.

— Я нахожу вас связанным? Кем? Кто вас связал?

— Господин Исидзима.

— Позор.

— Он ударил меня сзади.

— Хорошо.

Он поправил на Кадоваки лацкан фрака, сдул пылинку. После этого крепыш приободрился, поднял голову.

— Как вы себя чувствуете? Вы способны работать?

Кадоваки неуверенно улыбнулся.

— Кстати, знаете, кто это был?

— По-моему, человек Цутаки. Тасиро Тансу?

— Значит, все-таки не сзади?

— Не сзади, — Кадоваки виновато скривился.

— Он самый. С ним вы могли и не справиться, и я вас понимаю. К тому же должен сообщить печальную весть.

— Что случилось, господин директор?

— Только что пал смертью храбрых на своем посту наш боевой соратник Корнев.

— Корнев?

— Боюсь, та же участь постигла и Вацудзи.

— Вацудзи? Кто их?

Исидзима опустил глаза.

— Тасиро?

— Да. Но об этом хватит.

— Слушаюсь, господин директор.

— Кадоваки, я уже объявил всем, что оплата за сегодняшний день будет равна месячному заработку, причем плачу в долларах. Кстати, вы не хотели бы улететь в нейтральную страну в качестве штатного охранника генерала Исидо?

Кадоваки поклонился.

— Получать там будете в твердой валюте.

— Это моя мечта, господин директор.

— В таком случае даю вам важное задание. Прежде всего возьмите под непрерывный и надежный контроль нового швейцара Масу. Он сейчас сменился и сидит у себя в комнате на этом этаже. Понятно?

— Да, господин директор.

— Пусть сидит. А если выйдет — не спускайте с него глаз.

— Прошу прощения, в этом случае мне следовать за ним?

— Незаметно проследите, куда он пойдет, и сообщите мне, но далеко не ходите — вам ни в коем случае не следует покидать первый этаж.

Он подошел к двери в коридор, чуть приоткрыл ее. Так он стоял около минуты, наконец шепнул:

— Кадоваки, видите — по коридору четвертая дверь напротив?

Кадоваки подошел на цыпочках, вгляделся. Сказал тихо:

— Так точно, господин директор. Комната номер шесть, «резеда».

— Все правильно. Она сейчас заперта и ключ у меня в кармане. Там Тасиро.

Глаза Кадоваки округлились.

— Не бойтесь. Он связан, и у него во рту кляп. Возьмите эту дверь под наблюдение. Никто не должен пытаться проникнуть туда, особенно Масу.

— Осмелюсь спросить, а окно? Это ведь первый этаж.

— Ну, вряд ли кто польстится на это окно, оно зашторено. Но на всякий случай я загляну к Наоки и попрошу проконтролировать окно снаружи.

 

Сменившись с дежурства, Масу сразу же прошел в свою комнату, с наслаждением скинул расшитый золотом жаркий и тяжелый китель и умылся. Стало легче, и он подошел к окну. Сейчас, разглядывая слабо шелестящую за окном листву бамбуковой рощи, он пытался понять, что же все-таки означала фраза лейтенанта Тасиро Тансу. Дело даже было не в самой фразе, а в том, как она была произнесена. «У вас тут служит кореец, согнутый радикулитом?» Еще бы. Такой кореец у них служит, и это не кто иной, как младший садовник Лим. Абсолютное ничтожество, человек, стоящий в обществе на последней ступеньке. Но тогда зачем о нем спрашивать? Нет, за этим вопросом, как будто бы невинным, наверняка что-то стоит. Причем что-то очень важное. Масу вряд ли обратил бы внимание на этот вопрос, если бы не одно совпадение. Нет, не совпадение. Он теперь это отлично понимает. Буквально перед тем, как этот вопрос был ему задан, этот Лим, согнутая каракатица, прополз мимо него, отвесив, наверное, миллион поклонов. А, проскользнув и решив, наверное, что Масу остального уже не увидит, крадучись прошел к лестнице и поднялся на второй этаж. Да, Масу не придал бы этому вопросу значения, если бы не странное поведение Лима. Вопрос, который был ему задан сразу же после того, как садовник поднялся наверх, убедил его, что в этом что-то есть. Более того, Масу вспомнил, что уже несколько раз Лим, делая вид, что закончил свою работу и пряча в кладовке свою метлу, после этого не шел в свою комнату около помойки, а крадучись поднимался на второй этаж. Что ему было там нужно?

Раздумывая над этим, Масу постепенно пришел к выводу, что должен подняться наверх. Лим еще не спускался, он что-то делает наверху. Значит, он должен как можно тише подняться на второй этаж и попытаться выяснить, что делает там сейчас этот слизняк. Судя по вопросу, он делает там что-то интересное, что может ему, Масу, потом пригодиться. Во всяком случае узнать это не помешает.

Масу посмотрел на свои туфли. Лаковые туфли швейцара для такой цели не годятся — они скрипят на каждом шагу. Он подошел к кровати и вытащил из-под нее мягкие лайковые тапочки, расшитые причудливым узором. Снял туфли, надел тапочки, встал, сделал несколько шагов. Совсем, другое дело. Идти можно совершенно беззвучно, и нога отдыхает. Надо пойти, пока эта развалина, этот «согнутый радикулитом» кореец еще там.

Масу подошел к двери, открыл ее, осмотрелся. Коридор был пуст в обе стороны. Он вышел. Кажется, все вокруг тихо. Убедившись, что его никто не видит, и осторожно ступая, Масу двинулся к лестнице, ведущей на второй этаж.

 

Подойдя к самолету, по лицам стоящих у крыла штурмана и бортмеханика Гарамов понял, что главное сделано. К бензобаку тянулся шланг, насос мерно работал. Значит, бензобак уже отремонтирован и на него поставлены заплаты. И все-таки из головы не выходил тот, кого они оставили связанным в комнате. Конечно, развязаться он не сможет, но вдруг его обнаружит кто-то из своих?

— Идет, голубчик, — тихо сказал бортмеханик. — Идет бензинчик родимый.

Пожилой солдат-японец сидел в машине, разбирая и складывая горелку, рядом стояли капрал-водитель и Хиноки. Лицо Хиноки казалось сейчас каменным, будто он нарочно хотел показать, что все, что происходит вокруг, ему глубоко безразлично. Лицо капрала, наоборот, простецкое, широкое, мужицкое, было оживлено и всем своим видом приглашало к общению. Капрал курил, поглядывая то на стоящих у самолета, то на море.

— Без инцидентов? — тихо спросил штурмана Гарамов.

— Пока, — так же тихо ответил штурман. — Сестричка, курить принесла?

Вика не ответила.

— Что с оборудованием? Рацию, приборы приняли? Все в комплекте?

— Разбираться надо, но как будто все в комплекте. Приемник уже работает, радист и второй пилот там колдуют.

— А вы что?

— Я вас ждал, сейчас пойду помогать.

— Заглянуть в самолет они не пытались?

— Нет.

— Как раненые? — по-прежнему почему-то не глядя на штурмана, спросила Вика.

— Есть, по-моему, хотят, — тихо сказал штурман. — Да и нам, грешным, не мешало бы рубануть из котелка.

Штурман посмотрел на Гарамова.

— Есть сухпаек, — без всякой жалости сказал Гарамов.

— Бросьте вы — «сухпаек»... Попользоваться надо. Неужели здесь нельзя что-нибудь отхватить? Отель высшего разряда, официанты в манишках. Неужели там не найдется горяченького? И курева, — штурман посмотрел на Вику, — сестричка забыла.

Но Вика вдруг медленно пошла на него, закусив губу. Штурман заметил ее угрозу и начал пятиться.

— Ты что? Ты что? Чумная, что ли? — зашипел он. — Очумела?

— Я вам сейчас такое курево устрою. Задохнетесь.

Гарамову показалось — она сейчас ударит штурмана. Но Вика остановилась и отвернулась. Видать, злость у нее быстро проходит. Штурман растерянно завертел головой:

— А что я такого сказал? Вы же все слышали? Что я такого ей сказал?

— Ладно вам. Молчите.

— А что ладно-то. Я же только про курево. А она на меня буром...

Подошел Исидзима, штурман замолчал.

— Что-нибудь случилось?

Исидзима оглядел их исподлобья. Враг, подумал Гарамов, глядя на его смуглые скулы, тонкий нос и глаза, почти невидимые в щелочках век. Это его смертельный враг, агент японской секретной службы, да еще — лихоимец, замысливший спасти на их самолете богатство, нажитое за счет других. Но этот враг ведет себя так, что Гарамов испытывает к нему сейчас чуть ли не симпатию. А может быть, это очень даже хорошо, что он пока, вот именно пока, будет испытывать к нему симпатию? «Постой, — подумал Гарамов, — что же получается? Я должен испытывать к нему симпатию, а потом — предать? Какая ерунда. А он что — не собирается меня предать? Тогда и конец разговорам». Пока эта симпатия работает на руку и ему и всем остальным. А вот когда они сядут в самолет и поднимутся в воздух, когда люди Исидзимы, в этом Гарамов был уверен, попробуют их взять — тогда он посмотрит насчет симпатий.

— Ничего, господин Исидзима. Я хотел попросить горячей пищи для экипажа и несколько пачек сигарет или папирос. Людям нечего курить.

Исидзима поклонился:

— Понимаю, господин Гарамов. Вам скоро все принесут.

Бортмеханик снова отошел к бензонасосу, и Исидзима добавил:

— Но вас, когда вы управитесь здесь со всем, попрошу все же находиться в комнате официантов. Надеюсь, вы понимаете, зачем это нужно? Положение такое, что вы должны быть все время у меня под рукой.

Из люка спрыгнул второй пилот. Он явно хотел что-то сказать Гарамову, но, увидев рядом Исидзиму, осекся. Директор отеля все это отлично разглядел и повернулся:

— Здравствуйте. Надеюсь, господин... или как у вас — товарищ Гарамов сказал о моей роли? Я — директор этого отеля.

Второй пилот, очевидно пытаясь сообразить, как себя вести, молчал. Исидзима посмотрел на Гарамова:

— Господин Гарамов, я жду ответа.

— Да, он обо всем знает. Это член экипажа.

— В таком случае я хотел бы спросить у этого члена экипажа — как идут дела? Что с приборами и рацией? Когда самолет будет готов к взлету?

Гарамов, поймав взгляд лейтенанта, кивнул:

— Скажите.

— Приборы и рацию заменяем, но работы много. Всю доску придется перебирать. Ну и бензин еще не закачан.

— Что значит много? — спросил Исидзима. — Когда вы закончите?

— Если повезет — часа через три-четыре.

— Ну, считайте, через пять. Уже стемнеет. Что ж, меня лично это устраивает. Еду и сигареты вам сейчас принесут. Еще какая-нибудь помощь нужна?

Второй пилот посмотрел на мерно двигающийся поршень насоса, потом на стоящий поодаль вездеход. Гарамов подумал: а ведь от этого пацана зависит, взлетят они или не взлетят.

— Самолет нужно развернуть.

— Развернуть?

— Видите, колеса в песок въехали? А взлетать надо в другую сторону, по глинозему.

— Понятно. Что для этого нужно?

— Нужны машины, и не одна. — Второй пилот по-мальчишески провел ладонью по вихрам: — В идеале — парочку вот таких, как этот вездеходик. Тросами зацепим — и сливай воду.

— Может, одна потянет? — спросил Гарамов.

— Может, и потянет, если она двужильная. Но лучше две.

— Подождите, — Исидзима коротко оглянулся. — Подождите, господин член экипажа. Кажется, я придумал. Будут две машины. Это ведь не очень к спеху? Через час-два не поздно?

— Ага, — сказал второй пилот. — Не поздно. Через два — в самый раз.

— Господин Гарамов, подождите меня здесь.

До чего же он корректен, просто сил нет, подумал Гарамов. Поклоны через каждое слово.

— Чтобы достать машину, мне необходимо отлучиться. Я буду примерно через два, в крайнем случае — через два с половиной часа.

 

Лим нажал на тонкую перепонку, соединяющую две половинки муравья, сначала большим потом указательным пальцем. Раз, другой, третий. Серединой муравья заканчивалась первая половина участка, который Лим наметил на сегодня. Каждый раз, пробуя пальцами очередную точку, Лим придавал руке легкое колебательное движение, одновременно усиливая нажим и как бы пробуя сдвинуть невидимую крышку. Конечно, все это кропотливая и нудная работа. Но ведь за свою долгую жизнь он много раз имел возможность убедиться: как только он, да и не только он, а любой человек пытается повернуть судьбу сразу, наскоком, одним ударом, он всегда неизменно терпит неудачу. Только то, что дается не сразу, тяжким трудом, многочисленными и бесконечными усилиями, — только это может принести хоть какую-то надежду на успех.

Ощупывание стены уже начинало тяготить его — это очень хороший признак. Раз трудно, то он идет по правильному пути. С удовлетворением отметив это про себя и закончив ощупывать перепонку, Лим осторожно перевел палец чуть в сторону, к перламутровому подбрюшью. Он собрался было уже нажать, как вдруг услышал прямо у себя над ухом свистящий шепот. Шепот был страшным: пальцы, грудь, ноги Лима сразу стали ватными. Еще через секунду все в нем окаменело.

— Та-ак. Что ты здесь делаешь, свинья вонючая?

Этот шепот прозвучал для него громом. К тому же он раздался так неожиданно, что Лим сначала отказался поверить в его реальность. Но шепот был, это не галлюцинация, а он, Лим, не сумасшедший. И опять ватно обволокло ноги: тот, кто стоит за ним, долго наблюдал за его действиями, все видел и все понял. Значит, все в его жизни кончилось, обрушилось и наступает конец его надеждам, мечте о безбедной старости, конец ожиданиям счастья, которое, как он думал, заслужил под конец жизни. Он, наверное, увлекся и не услышал шагов. Теперь все. Прощай надежда. Шепот сдул ее, уничтожил. А если так, значит, у него теперь нет ничего, и лучше всего умереть. «Жестоко караешь меня, в Всевидящий, — подумал Лим. — Жестоко». Лим готов был уже отнять от стены руку, но чьи-то пальцы, цепко взяв запястье, снова приложили руку Лима к стене.

— Ну-ну, гнида, — раздался шепот. — Не убирай клешню. Теперь повернись.

Лим послушно повернулся не убирая руки. Сначала он увидел острое длинное лезвие ножа, приставленное вплотную к кончику его носа. А где-то там, за ножом, было видно, как его ощупывали глаза Масу, нового швейцара. Ну да. Он ведь наверняка мог видеть, как Лим вошел в отель, а потом поднялся на второй этаж. Лим постарался изобразить на лице высшую степень почтения:

— Господин Масу? Как я рад, здравствуйте, господин Масу! Ради бога, простите, господин Масу! Ради бога, пощадите меня, если я в чем-то провинился!

— Свинья, — прошипел Масу. — Быстро выкладывай, что ты здесь делал? Зачем ощупывал стену?

— Господин Масу, пощадите! Я не хотел ничего дурного! — Лим, сделав вид, что готов заплакать, придал дрожь щекам, губам, подбородку. Ему самому показалось, что он сейчас заплачет, но на Масу это не подействовало.

— Или ты перестанешь юлить, или я убью тебя.

— Я не хотел ничего дурного! Пощадите, господин Масу, вы ведь добрый! Я не хотел ничего плохого. Клянусь богами! Просто я очень люблю эту стену!

— Что? — Нож сполз с кончика носа и уперся в щеку. — Ты любишь эту стену? Почему это, интересно, ты так ее любишь?

Масу нажал, и Лим почувствовал, что нож сейчас проткнет щеку.

— Я очень люблю троесловие «Саньянь!»

Масу сузил глаза и приставил нож к горлу Лима:

— Что? Ты очень любишь троесловие «Саньянь»? Сволочь! Я что, слепой? Думаешь, я не видел, как ты лапал стену, будто клопов давил? Быстро: что ты там искал?

Масу схватил Лима за волосы, задрал ему голову и приставил нож к правому глазу:

— Быстро, или я выколю тебе глаз. Говори, что ты искал? Считаю до трех! Раз!.. Два!..

Кончик ножа больно уперся в веко. «Да, — лихорадочно думал Лим, — если я сейчас не скажу, что искал, он в самом деле выколет глаз. Может быть, лучше остаться без одного глаза, чем выдать тайну? Но ведь Масу, выколов один глаз, вполне может выколоть и второй. Как же Масу удалось подкрасться так бесшумно? Наверное, это случилось потому, что я слишком увлекся и в мечтах о счастье забыл, что никогда не следует забывать об опасности».

— Все! Я тебя предупреждал, — зло прошипел Масу.

— Подождите, господин Масу! Подождите. Я все скажу!

Масу приблизился к его лицу вплотную.

— Сволочь! Посмей только обмануть... Что ты искал?

— Тайник... Я искал тайник, господин Масу...

— Тайник? Какой тайник?

И в этот момент они оба услышали совсем недалеко, где-то в середине коридора, легкие шаги. Лим сразу узнал их: это были шаги господина Исидзимы. Неужели спасение, подумал он. Лицо Масу застыло, он лихорадочно оглянулся. Увидев занавеску окна, показал Лиму ножом: «Тихо!» — и втащил его за цветастый полог.

 

Вернувшись в отель, Исидзима прежде всего заглянул на кухню и приказал отнести в самолет горячую еду и несколько блоков сигарет. После этого он зашел в комнату официантов. Кадоваки стоял у двери. Видно было, что официант все время старательно наблюдал за дверью комнаты «резеда».

— Что-нибудь произошло?

— С «резедой» ничего, господин директор. Масу вышел из своего номера и поднялся на второй этаж.

— Масу?

— Да. Минут пять назад. Он шел крадучись, очень осторожно. На ногах у него были мягкие тапочки.

Масу шел крадучись и осторожно. Это новость. Может быть, на втором или третьем этаже у них прячется еще кто-то?

— Мягкие тапочки? Интересно, он мог заметить, что вы за ним следите?

— По-моему, нет, господин директор.

— Вы уверены?

— Он ни разу не обернулся.

— Хорошо, Кадоваки. Все остается в силе. Продолжайте наблюдение за «резедой».

Двигаясь бесшумно, он подошел к лестнице, ведущей на второй этаж. Прислушался. Ему показалось, что наверху, в коридоре и номерах второго этажа, стоит абсолютная тишина. Поднимаясь по ступенькам, подумал: может быть, Масу что-то понадобилось в номере генерала Исидо? Но если это так, зачем тогда Масу принимал такие меры предосторожности? Тапочки... Шел крадучись... Ведь Хаяси и Саэда, несущие сейчас охрану генерала Исидо, наверняка заперли наружную дверь. И никакие тапочки здесь не помогут. Ступив в коридор второго этажа, он неслышно двинулся к центральному холлу и, когда был совсем близко от него, вдруг услышал шепот. Один голос был хриплым и злым, второй — напуганным и старческим. Приблизившись вплотную к холлу, он встал за одной из занавесок: сейчас ему было отчетливо слышно каждое слово... Кажется, судя по вопросам и ответам, «старческий голос» что-то искал в стене. В конце концов понял: это младший садовник Лим пытался найти его тайник. «Хриплый» же, судя по допросу, каким-то образом пронюхал об этом. Голос наверняка принадлежит Масу. Как будто все становится на свои места. Лим, вернее всего, догадался, что он носил в судках. Старик-кореец неграмотен, темен, забит, но он вполне мог догадаться о том, что в судках были не только деликатесы. Но как Лим узнал, что тайник находится именно в этой стене? Скорее всего, кореец ухитрился как-то выследить, но как? Впрочем, сейчас это уже неважно. Да и ищи Лим хоть тысячу лет, он никогда не обнаружил бы тайника, не зная способа нажатия панели. Зато очень интересно выяснить, почему обо всем этом узнал Масу. Вообще, почему он оказался здесь. Может быть, швейцару о тайнике что-то сообщил Тасиро? Сделав своим сообщником? Вряд ли. Хотя в принципе Тасиро вполне мог сказать Масу о том, что Лим как-то связан с бриллиантами. Но как Тасиро узнал? О старике Лиме и Тасиро, и Цутаки могли узнать только в одном случае: если они, чувствуя неизбежность капитуляции, перед бегством начали потрошить дайренских ювелиров. Правда, при этом ни Тасиро, ни Цутаки не стали бы посвящать мелкую сошку вроде Масу хоть в одну из своих тайн. Вернее всего, Масу решил действовать на свой страх и риск и сейчас пытается вырвать у Лима признание. Вот уже и обещание считать до трех. Он не очень громко изобразил собственные шаги и тут же — по шороху — догадался, что оба спрятались за занавеской. Подойдя к холлу, сделал вид, что оглядывает стену. Из-под занавески у окна торчали ботинки Лима и тапочки Масу. Резко отдернул полотно.

За занавеской стоял бледный и близкий к обмороку Лим; Масу, оскалившись, держал у его горла нож.

— Та-ак, — он огорченно вздохнул. — Ай-яй-яй. Что я вижу? Масу, вы...

Договорить он не успел. Масу с коротким вскриком бросился на него, выкидывая вперед руку с ножом. Он целил в живот, и Исидзима едва успел отстраниться, так быстр был бросок. Рука Масу прошла мимо, чуть не задев фрак. Исидзима как можно резче ударил по руке ребрами обеих ладоней. Нож, описав дугу, со звоном стукнулся где-то у противоположной стены. Масу же, падая, по инерции попытался повернуться, но Исидзима, опередив его, резко отступил и ударил ногой в живот. Лицо Масу исказилось от боли. Он упал на пол как мешок. Но швейцара следовало проучить, как раз сейчас для этого представлялся идеальный случай. Взяв Масу сзади за ворот рубашки, Исидзима повернул его лицом к себе. У того изо рта тонкой струйкой шла кровь, но Масу не был в бессознательном состоянии, все понимал и чувствовал.

— Ай-яй-яй, Масу. — Он не очень сильно, но болезненно ударил швейцара по правому уху. В глазах Масу мелькнула ненависть, но для острастки Исидзима тут же ударил по левому. Швейцар замычал от боли.

— Вам совсем не жалко себя, Масу. Ай-яй-яй.

Швейцар снова дернулся, прикидываясь, и тут же, резко рванувшись, попытался ударить его ногой. Исидзима легко отстранился и, приговаривая «ай-яй-яй», стал методично и расчетливо избивать Масу: костяшками пальцев — по легким, кулаком — по печени, коленом — в диафрагму, по ребрам. Закончил ударом обеих ладоней одновременно плашмя по ушам, так что Масу захрипел, как загнанная лошадь. Глаза швейцара поплыли, он стал падать. Кричать у него уже не было сил. Исидзима подхватил Масу, чтобы тот не упал, встряхнул. Масу затравленно поднял на него глаза.

— Смотрите, смотрите, господин Масу. Смотрите на меня! Как только вы опустите глаза — сразу получите новый удар! Вы поняли?

Масу слабо кивнул.

— Очень хорошо. А теперь, Лим, подойдите ближе.

Кореец, дрожа от страха, приблизился.

— Я слышал, вы искали какой-то тайник. Кроме того, этот тайник, как я понял, очень интересовал и господина Масу.

Он посмотрел на Масу — кажется, тот ничего не соображает. Лим же — напуган до смерти.

— Я не хочу выяснять, что это за загадочный тайник, который вы здесь так старательно ищите. Но прошу запомнить, уважаемый младший садовник: тайком, без разрешения ступив на второй этаж, вы грубейшим образом нарушили распорядок, установленный в нашем отеле. Вам это понятно?

— Простите, господин директор! Я... — Лим хотел было упасть на колени, но Исидзима силой удержал его.

— Не нужно. Стойте и слушайте. Хочу спросить: вы выполнили все свои утренние обязанности по саду?

— Конечно, господин директор! Вы же...

— Остальное меня не интересует. Сейчас прошу вас следовать за мной.

Сжимая ворот рубахи, он повернул хрипло дышащего Масу, подвел его к одной из дверей. Достал ключи, открыл номер. Втолкнув в дверь еле передвигающего ноги швейцара, швырнул его на кровать и достал в антресолях веревки.

— Лим, вот веревки. Привяжите как можно прочней к кровати этого господина.

Лим, дрожа от страха, стал привязывать Масу. Веревок он не жалел, и в конце концов все еще находящийся в шоке Масу был опутан от горла до щиколоток.

— А теперь воткните ему кляп. Что вы смотрите на меня? Не знаете, что такое кляп? Можете использовать для этого собственный платок господина Масу.

Хоть и поздно, но теперь, кажется, Лим будет ему предан душой и телом. Впрочем, если Цутаки в самом деле узнал о роли садовника — кореец обречен.

— Неплохо, Лим. Думаю, этому господину полезно будет полежать здесь, в тишине, и хорошенько обдумать, как опасно бросаться с ножом на своего хозяина. Все, Лим, все, не впихивайте платок слишком глубоко. Он задохнется, а это пока не входит в мои планы. Прошу вас. Выйдем.

Они вышли. В коридоре Лим опять попытался было встать на колени, но, увидев его взгляд, низко поклонился, непрерывно повторяя:

— Господин директор, ради бога, простите меня. Господин директор, ради бога...

— Все, Лим. Вы слышите? — Он запер дверь и положил ключ в карман. — Все. Можете идти к себе.

Лим исподлобья посмотрел, сказал тихо:

— Господин директор, я буду помнить об этом до конца жизни и до конца жизни буду молить о вашем здоровье.

— Лим. Я простил вас только потому, что считаю: вы и так сейчас достаточно наказаны.

— Господин директор!

— Все, Лим. Идите.

Дождавшись, пока шаркающие шаги Лима стихнут внизу, он подошел к тайнику.

 

Вика оглянулась и увидела в дверном проеме второго пилота. Стоя на трапе — была видна только его голова, — белобрысый поставил перед собой алюминиевую кастрюлю с крышкой.

— Сестричка, харч! Принимай, только осторожней, горячо!

Пилот обернулся и, взяв у кого-то снизу, поставил рядом вторую, потом третью.

— Ох, порубаем, ребята! А потом Москву послушаем. — Радист отложил паяльник.

— Сначала накормим раненых, — сказал Арутюнов.

Вика, взяв медицинские судки, стала разливать в них суп для раненых, раскладывать рис и жаркое. Второй тяжелораненый, Шаков, впервые за все время пришел в сознание и открыл глаза. Увидев взгляд Шакова и поняв, что он осмыслен, Вика обрадовалась так, что чуть не выронила судок и пролила суп.

— Где я? — увидев взгляд Вики, прошептал раненый.

— Шаков... Голубчик...

Поставив злополучный судок, она нагнулась и торопливо зашептала, забыв, что Шаков все время был в забытьи и видит ее первый раз в жизни:

— Вы слышите меня? Шаков, миленький, как же хорошо, что вы очнулись... Шаков! Вы слышите меня?

Шаков сморщился.

— Ты кто?

— Я медсестра.

— Где я нахожусь?

— В самолете. Мы летим к своим. Как вы себя чувствуете? Болит сильно?

Рядом склонился Арутюнов. Вика поняла, что и он сейчас разделяет с ней эту маленькую победу. Шаков не видел военврача, он всматривался в Вику, в ее платье, казавшееся ему чужим. Наконец прохрипел:

— А наши все где? Ларионов? Левашов? Живы?

— Живы, Шаков, не волнуйтесь.

Пусть плох Ларионов, подумала Вика, зато второй тяжелораненый, на выздоровление которого они не надеялись, теперь, может быть, будет жить. Шаков попытался приподняться, и Вика с трудом уложила его на носилки.

— Вы что, раненый? Лежите, вам нельзя вставать. Вон Ларионов, смотрите, за вами. А вон, впереди, Левашов. Видите?

Увидев Левашова, а потом и Арутюнова в форме, Шаков успокоился. Покосился на судок с супом. Вика поняла, что он хочет есть, и, взяв судок, стала кормить Шакова из ложечки. Раненый ел с трудом, еле прихватывая суп вспухшими губами. Шаков съел всего несколько ложек и, сказав «спасибо, сестра», отвернулся, закрыл глаза и вскоре заснул.

Вика посмотрела на врача:

— Оганес Робертович, что делать? Может, перевяжем?

Ей страшно, до боли хотелось, чтобы все они уцелели. Все, кто оказался сейчас здесь.

Арутюнов вместо ответа покачал головой. Она разозлилась.

— Может быть, перевяжем все-таки? — повторила она.

— Не нужно, — ответил Арутюнов. — Гарамов запретил. Вы же видите, что здесь японцы.

Радист, не оборачиваясь, поднял паяльник:

— Это кто ж придумал насчет горячего?

Арутюнов, не обращая внимания ни на кого, сощурился и увел глаза под лоб. Вике было ясно, чем вызвано недовольство военврача: Ларионова без переливания крови они вряд ли уже спасут. Ей стало грустно, и она вспомнила о Гарамове, о том, как он вызволил ее из плена, спас. Тогда ей очень хотелось расцеловать его, но не было сил. И сейчас, вспоминая его, она поняла, что он ей дорог как никто другой. Она ухватилась за эту мысль: вот именно, дорог. Но что это такое — дорог? Что это значит? Для нее это чувство было странным, и Вика попыталась рассердиться на себя за то, что оно в ней возникло. Ведь у нее прежде всего пять раненых, и она должна сейчас думать о них. Так нет же, все-таки думает о нем. И чтобы как-то избавиться от этой мысли, она закрыла глаза и стала повторять про себя: «Только бы мы все уцелели. Только бы мы все уцелели».

 

Достав из тайника черную коробочку, Исидзима посетовал про себя на то, что времени у него сейчас в обрез, и быстро прошел в конец коридора к своей комнате. Убедившись, что оставленные метки не тронуты, запер за собой дверь и, подойдя к боковой стене, попеременным нажатием двух пальцев открыл еще один тайник. Пока все, что он задумал, складывалось одно к другому. Если не будет непредвиденных помех, он успеет. А если будут?..

Здесь, в комнате, ниша тайника была больше, чем в холле второго этажа; в самом ее низу лежали два плоских металлических ящичка, черная коробка, точная копия той, которую он принес с собой, а на ней — стандартная фотокассета с пленкой. Прежде всего он занялся тем, что считал самым важным: вытянул из кассеты новый глянцевый позитив, взял ножницы и, сверяя на свет изображение — это был текст, который ему удалось перефотографировать три дня назад в тайниках, найденных у Отимии и Исидо, — аккуратно нарезал пленку на несколько небольших кусков. Получилось как раз то, что было нужно — по два кадрика в каждом. Он отодвинул дно у одной из черных коробок, вложил туда кусочки пленки и снова задвинул. Когда с этим было покончено, взял из ниши один из металлических ящичков, открыл циферблат и проверил часовой механизм. Это была мина.

Исидзима попробовал положить ее во внутренний карман фрака и с огорчением убедился, что при всех его усилиях она не поместится, а он и так был перегружен: под фраком кроме собственного пистолета у него были припрятаны еще и вещи, отобранные у Тасиро. Вздохнув, он нехотя втянул живот и засунул ящичек под ремень и тщательно закрыл его рубашкой. Да, подумал он, место для мины не идеальное и крайне неудобное, особенно, когда он будет идти по роще. Но делать нечего, времени, для того чтобы вернуться потом в номер, у него не будет. Еще раз проверив про себя — все ли взял, он положил обе черные коробочки в нишу и закрыл тайник. Затем, выйдя из комнаты и шагая к генералу Исидо, подумал, что неплохо было бы поесть. Он надеялся, что генерал сейчас не рискнет отправиться в ресторан, но надежда не сбылась. Когда он вошел в прихожую, охранник, сидевший в одиночестве, доверительно доложил, что генерал Исидо с утра пребывает в отличном настроении и лично сообщил ему, что у него разыгрался аппетит. Двадцать минут назад Исидо-сан ушел в ресторан в сопровождении гиганта Саэда, который и будет ему прислуживать. Подумав, что ресторан не идеальное место для разговора, а если еще учесть, что там сейчас наверняка сидит и генерал Ниитакэ, то вообще дело гиблое. Однако Исидзима отправился туда. Другого выхода не было.

Ресторан, занимавший все левое крыло с окнами на море, считался гордостью «Хокуман-отеля». У входа Исидзима остановился. В глубине за бамбуковыми перегородками еле слышно звучал рояль. Это играл постоянно живущий в отеле пианист Кен Чжао.

Исидзима прошел в украшенное росписью «табео» и потайными фонариками преддверие, соединявшее в себе гардероб и проход в зал, встал так, чтобы видеть ту часть ресторана, в которой сидели Исидо и Ниитакэ. Оба генерала — в дневных кимоно — пили у окна сакэ, а Саэда, склонившись над столиком с подносом в руке, расставлял закуски.

Директор отеля поморщился: рояль надо настроить — звук дребезжит, а Чжао в меланхолии: было видно, как у рояля дергалась и застывала его спина, медленно раскачиваясь по привычке из стороны в сторону. Пианист не замечал ничего вокруг, извлекая из рояля смесь плачущих и смеющихся звуков. Чжао целиком ушел сейчас в свою любимую мелодию «Камни кивают». Когда-то этот сын голландца и китаянки гремел в модных дайренских ресторанах и считался «любимцем Дайрена», но два года назад он пережил, как он любил повторять, неудачную любовь и прочно осел здесь.

Из-за цветных окон-витражей в ресторане было полутемно; у дальней стены возвышалась эстрада с пустующими пюпитрами. Раньше эстрада никогда не пустовала, на ней лежали инструменты или занимались танцовщицы; здесь же, у входа, всегда дежурил портье; но уже три месяца как портье и выступавшие каждый вечер артистки варьете были уволены. Остался один Чжао.

Саэда поставил последнюю тарелку. Исидзима, чуть повернувшись, встретился с ним взглядом. Поднял брови. Из-за генерала Ниитакэ ему сейчас мучительно не хотелось идти к столику. Старый болтун наверняка отнимет у него лишних полчаса, если не больше. А тема разговора примерно ясна: скорей всего, генерал будет настаивать на свидании с новенькой горничной — русской медсестрой — в «Зале радости». Что поделаешь, придется хитрить и изворачиваться. Может быть, даже надо будет пообещать ему это развлечение на вечер. Кивнув Саэда, чтобы тот продолжал работать, он вышел из-за перегородки. Еще издали поймал взгляд Исидо и улыбнулся в ответ. Пройдя по вощеному паркету, украшенному изображениями цветов, степенно поклонился и замер у столика.

— О, Исидзима, — Ниитакэ поставил чашку. Лицо генерала со старческими прожилками на полных щеках, круглыми глазами-луковицами и редкой бородкой казалось липким. — Я вас ищу весь день.

— Добрый отдых, господа. Хочу пожелать вашим превосходительствам приятного аппетита.

— Спасибо, — Исидо поклонился сидя.

Исидзима еще раз нагнулся в ответ, сложив руки по швам.

— Исидзима-сан, может быть, вы разделите с нами трапезу? — сказал Исидо.

Он сделал вид, что колеблется. Ниитакэ, хмурясь, щелкнул Саэда пальцами:

— Третий прибор! Исидзима, вы же знаете — мы без вас пропадем. И потом, у меня к вам разговор.

Саэда вопросительно выпрямился.

— Неси, неси, — сказал Ниитакэ. — И третью чашку прежде всего.

— Хорошо, если я не нарушу вашу беседу. — Он сел, показав глазами Саэда, что хотел бы получить обычное меню: суп с плавниками и сусё с рисом. Тот исчез, нагнувшись сначала к боковому столику и поставив третью чашку. Ниитакэ поднял фарфоровый чайник, чтобы налить водку, но Исидзима покачал головой. Надо как-то выманить из-за стола Исидо.

— Ваше превосходительство. У меня сегодня много работы. Я воздержусь.

Ниитакэ, отодвинув мешавший ему рукав кимоно, сделал движение, будто давит его просьбу, как досадливое насекомое, и налил сакэ в чашку:

— Исидзима-сан, перестаньте. Уже почти вечер. Ах, струя, струя, прозрачная, как родник. Сакэ превосходно подогрет. И чашки какие, посмотрите. А сакэ? Это же настоящий «Масамунэ». Ну где вы возьмете сейчас настоящий «Масамунэ»? Грех отказываться. — Налив чашку на четверть, Ниитакэ поставил чайник на стол. Все трое, поклонившись друг другу, выпили по глотку.

— Хорошо играет, подлец, — сказал Ниитакэ. — И сакэ прекрасный. Исидзима, я слышал, у нас в отделе появилась новая девушка. А?

Исидзима поклонился.

— Ее как будто зовут Фэй Лай?

— Вы правы, ваше превосходительство..

— Я всегда считал, что у вас прекрасный вкус, Исидзима. Сказочная красота. Как бы заполучить эту Фэй Лай на сегодняшний вечер? Устроим?

— Ваше превосходительство. Вновь прибывшие девушки не сразу приноравливаются к нашим порядкам. Им нужно чуть-чуть привыкнуть. И потом, учтите, Ниитакэ-сан, — она ведь русская.

— Ну и что? Она здесь не одна русская. Разве Сюэ Нян отличается скромностью?

— Я с вами согласен, и все равно — русские очень капризны. Никогда не знаешь, что они выкинут. Я бы рекомендовал вашему превосходительству чуть подождать.

Саэда разложил на столе третий прибор, поставил перед ним закуску и крытый фарфоровый судок с супом. Лицо Ниитакэ жалобно сморщилось:

— Ох, как я не люблю эти песни: «Подождать». Это же новая девушка. Сделайте что-нибудь. Поверьте, я в долгу не останусь. Ну?

Исидзима переглянулся с Исидо, будто подыскивая союзника против назойливости сластолюбца.

Ниитакэ сложил руки.

— Хорошо, ваше превосходительство. Я попробую.

Ниитакэ взял свою чашку:

— Исидзима. Я вам этого не забуду. — Он сделал большой глоток. — Иначе я умру.

Они стали есть. Покончив с первым и вторым, Исидо встал.

— Простите, генерал. Я хотел бы отдать некоторые распоряжения нашему директору.

— Отдавайте. Только скорее возвращайтесь, я хотел бы еще кое о чем с вами поболтать.

Вместе с Исидо они отошли к прихожей. Кен давно уже перестал играть «Камни кивают» и сейчас вовсю выбивал на клавишах забубенную «Морскую красавицу».

— Ну что? — спросил Исидо. — Как мне кажется, с самолетом все в порядке?

— Все в порядке, ваше превосходительство.

— Неужели можно укладываться?

— Если не возникнет неожиданностей, к вечеру все будет готово.

— И мы взлетим?

— И мы взлетим.

— Просто боюсь верить в это. — Исидо достал платок и вытер пот. — Исидзима, я ведь доверился вам, пожалуйста, не подведите меня.

— Ваше превосходительство. Здесь уже были люди Цутаки. Думаю, скоро он появится здесь сам.

— Ну и что? Я должен что-то сделать?

— Пока нет. Только одно — помнить наш уговор.

— Может быть, позвонить кому-то наверх? Ведь я могу добраться до самого Ямадо Отодзо. Скажу ему, чтобы он убрал этих своих головорезов.

— Пока не нужно, Исидо-сан. Единственно: мой авторитет для Цутаки ничто, вы же фактически сейчас глава второго отдела. Поэтому хочу еще раз напомнить: он должен твердо знать, что вся инициатива с вызовом самолета исходит от вас. Только от вас. И ссылаться в возможном разговоре с ним я буду на вас. Вернее всего, он начнет выяснять, откуда вызван самолет, если уже не начал это делать. Но ведь вы знаете, какая сейчас неразбериха. Пока Цутаки что-то узнает, мы успеем взлететь и уже ночью будем где-то на нейтральной земле.

— Я все понял, Исидзима. Ссылайтесь на меня.

— Прошу прощения, что я рискнул напомнить об этом вашему превосходительству еще раз. Кроме того, я подумал: в нашем предприятии нам потребуется вся наша решимость.

Исидо смерил его глазами. Усмехнулся:

— Не беспокойтесь, Исидзима. За моей решимостью дело не станет. Лишь бы обойти этого мерзавца Цутаки.

— Тогда я спокоен. Я могу быть свободен, ваше превосходительство?

— Конечно, Исидзима, идите.

— У меня еще много дел. Нужно достать вторую машину и развернуть самолет.

— Прекрасно, Исидзима. Если исходить из ваших слов — закончив обед, я могу собирать вещи?

— Можете, ваше превосходительство. Как только все будет готово, я сообщу вам.

Исидо, поклонившись, вернулся к столику, а Исидзима еще некоторое время простоял за перегородкой, проследив, как генерал, запахнув кимоно, сядет на свое место. Послышалось, как Кен опять перешел на что-то медленное. После этого директор отеля выскользнул в коридор и через заднюю дверь вышел к роще. Войдя в заросли и легко продвигаясь между коленчатыми стволами по знакомому маршруту, подумал, что было бы хорошо, если бы Цутаки задержался в Дайрене хотя бы еще на час.

 

Гарамов, склонившись вместе со всеми над свистящим и булькающим, забитым морзянкой приемником, чувствовал, как рядом стояла Вика. Он слышал ее дыхание, ощущал тепло ее кожи, иногда даже касался виском прядки ее волос. И хотя они ничего не говорили друг другу, да и вообще не разговаривали с тех пор, как вошли в самолет, Гарамов чувствовал, что теперь, после случившегося, они стали как будто ближе, словно их соединяла невидимая нить. Казалось, никто, кроме них, не знает, какая именно, но экипаж, видимо, знал. Вернее, догадывался по тому, как Вика смотрела на Гарамова и как он поглядывал на нее.

Покрутив ручку настройки, радист застыл, а через несколько секунд, сдвинув назад один наушник, он сказал глухим шепотом:

— Штаб базы. Чтоб мне провалиться, штаб базы. Нас ищут.

Вика скосила глаза, и Гарамов встретился с ней взглядом. Откровенно-радостный серьезный взгляд серых глаз мелькнул только на секунду, спросил у него что-то и ушел в сторону. Но он догадывался: она верит в благоприятный исход полета и благодарит Гарамова за содействие.

— Нас? — спросил штурман, но радист снова натянул наушник и не услышал вопроса. Покрутил ручку, сказал, будто случилось что-то немыслимое:

— Витька Колесников стучит. Его почерк. Забожусь, его.

— Жаль, отозваться нельзя, — сказал второй пилот. Штурман хмыкнул, а пилот продолжил:

— Вызвать бы сюда наши штурмовики — на раз бы взяли весь полуостров.

Он посмотрел на Гарамова:

— Может, включим передатчик, капитан? А? Сообщим нашим?

— Перестаньте. — Гарамов чувствовал дыхание Вики и ее щеку.

— А что «перестаньте»?

— Потерпите, ради бога. Дайте послушать. Вы отлично понимаете, что нельзя включать передатчик. Засекут.

Все снова склонились над приемником. Радист повернул ручку и поймал сводку Информбюро. Ровный голос сказал:

— К исходу двенадцатого августа передовые части первой Краснознаменной армии на дальних подступах к Муданьцзяну успешно форсировали реку Мулинхэ. Взят город Мулин. Одиннадцатого и двенадцатого августа части тридцать девятой армии вели бои у городов Солунь и Ванемяо. В ходе боев противник был вынужден отойти к Цицикару и далее на восток.

Сводка закончилась. Радист снял наушники и выключил приемник.

— А про наших молчат, — сказал штурман. Никто ему не ответил. Гарамов отлично понял, что значит это общее молчание. Про шестую танковую армию в сводках нет никаких сообщений. Из этого следует только одно: пока другие части Забайкальского фронта ведут упорные бои, шестая танковая по-прежнему безнадежно застряла без. воды, горючего и боеприпасов на направлении главного удара. Все это можно срочно перебросить только одним путем: по воздуху. Конечно, все это будет перебрасываться и без их самолета. Но не зря штаб базы ищет их в эфире. Транспортникам для успешной переброски ГСМ не хватает именно тех данных, которые известны пятерым участникам разведрейда.

 

Пройдя по роще бамбука минут сорок, Исидзима остановился. Заросли были здесь реже, чем у моря. Он всмотрелся, но в просветах стволов была видна только голая земля. Никаких признаков машины, на которой, как он считал, должен был приехать Тасиро Тансу.

— Вацудзи! — негромко позвал он. — Вацудзи, вы слышите меня?

Ему отозвалась тишина. Слабо попискивали птицы. Шумели стволы. Звать сейчас Вацудзи было неосторожностью. Тасиро вполне мог оставить у машины кого-то из напарников. Но выхода не было.

— Вацудзи, отзовитесь! — снова позвал он. — Это я, Вацудзи?

Директор отеля огляделся. Может быть, он не дошел до места? Нет, судя по растительности, он стоял около дальней развилки, там, где должен был дежурить Вацудзи. Если допустить, что Вацудзи давно мертв, а в машине затаился кто-то из людей Цутаки, — теперь, при выработанном им плане это не так страшно. Вообще — во многом этот план дает ему преимущество. Подождав, он достал пистолет и стал медленно продвигаться к развилке, через каждые несколько шагов повторяя имя Вацудзи.

Исидзима шел сужающимися кругами и в конце концов наткнулся на то, что искал: пустой армейский вездеход. Машина стояла боком к нему, въехав в заросли, сломав бамбук и оставив за собой довольно большую просеку. Он несколько секунд прислушался, пытаясь услышать чье-то дыхание. Вытянул руку с пистолетом:

— В вездеходе! Есть кто-нибудь?

Тишина была абсолютной, если не считать птиц и шумевшей листвы. Держа пистолет наизготовку, подошел и убедился, что машина пуста. Взглянул на номер — это была оперативная машина дайренского второго отдела. Открыл ящик у переднего сиденья — в нише лежала начатая пачка сигарет «Конбан», коробок спичек, добротный кожаный бумажник и пистолет. Не трогая, он осмотрел пистолет — это оказался «Арита-21М», этой маркой были вооружены все официанты. Взял бумажник — в первом же отделении лежали документы Вацудзи. Исидзима просмотрел два — военный билет и удостоверение официанта, подписанное начальником тыловой службы. Значит, Вацудзи мертв и лежит где-то поблизости. Директор отеля медленно стал по секторам осматривать вокруг и наконец заметил чуть поодаль, за стволами, на земле что-то темное. Это и был Вацудзи. Официант лежал на боку, прижав щеку к земле и вытянув вперед руку. Поза его казалась естественной: можно было предположить, что Вацудзи лег на землю несколько минут назад и сейчас серьезно и пристально рассматривает что-то впереди остекленевшими глазами. Присев, по выверту головы определил: сломаны шейные позвонки. Скорей всего, шею сломали сильным ударом рукой сзади, и нет никакого сомнения, что это работа Тасиро.

Исидзима вернулся к машине, сел за руль. Ключа зажигания не было. Достал бумажник Тасиро, в одном из отделений нашел ключ. Вставил, повернул, нажал педаль — мотор сразу же заработал. Да, это машина Тасиро. Директор отеля удовлетворенно вздохнул, потому что первая цель была достигнута. Выключил мотор и, достав из-под брюк мину, открыл часовой механизм. В этой системе механизм начинал работать от сотрясения при езде. На сколько же поставить завод? Он посчитал: отсюда до отеля три километра, это примерно три минуты, ну, еще для верности надо прибавить минут семь. Десять минут будет идеальным сроком. Чтобы проверить ее действие, вышел из машины, присел, приложил металлическую коробку к днищу под радиатором. Магнитное дно, хлопнув, сразу притянуло мину к радиатору. Кажется, с этой, как говорится на Руси, адской машиной все в порядке. Отодрав ее от днища, Исидзима снова спрятал железную коробку под брюки и затянул ремень. Сел за руль, включил мотор. Через пять минут, миновав отель, развернулся на узкой полоске пляжа. Легко пробуксовав по песку, остановился у самолета, возле которого стоял второй вездеход. Насос и шланги были сложены и убраны в его багажник. В машине сидел Тамура, капрала и солдата-ремонтника не было. Тамура повернулся.

— Все в порядке, Тамура-сан?

— Да, Исидзима-сан. Заправка закончена. Солдаты пошли в отель обедать, их увел ваш официант.

Летчик помедлил и усмехнулся:

— Русские в самолете.

«Русские в самолете». Конечно, Тамура давно все понял и сейчас хочет показать это. А также и то, что он с ним заодно: держит себя так, будто единомышленники.

— Когда ушли обедать солдаты?

— Около получаса назад.

Из самолета спрыгнули один за другим Гарамов и еще двое: пожилой бортмеханик и белобрысый, тот, кого Гарамов назвал «одним из членов экипажа». Он поклонился:

— Пожалуйста, господа, вторая машина к вашим услугам. Можете разворачивать самолет. — И знаком отозвал Гарамова в сторону. Из самолета выпрыгнул штурман, сразу же стал помогать остальным заводить тросы. Подошли солдаты и Бунчиков. Он подумал: надо успеть все сказать Гарамову сейчас, пока остальные вместе с Тамурой разворачивают самолет и ничего не услышат. Это важно. Сейчас никто не должен услышать ни звука из их разговора. Наблюдая, как капрал и белобрысый цепляют тросы, он отошел вместе с Гарамовым подальше.

— Господин Гарамов, как видите, я держу взятое слово. С приборами и рацией как будто все в порядке? Монтаж ведь закончен?

— Осталось поставить все на свои места и закрепить. Работы самое большее на час.

— Когда наступит полная темнота, самолет сможет взлететь?

— Если ничего не случится — взлетит. Только надо будет как-то осветить взлетную полосу.

— Я уже думал об этом. Здесь много хвороста, и нетрудно будет разложить костры, я позабочусь. Теперь самое главное. В моих планах могут произойти некоторые перемены.

Если бы он был сейчас на месте Тамуры, то попытался бы по губам определить, о чем они разговаривают с Гарамовым. Но Тамура стоит к ним спиной.

— Какие именно?

— Будьте готовы к тому, что вам придется взлететь без меня.

— Без вас?

— Да. Без меня, без моих людей и без генерала Исидо.

Ясно, что этот Гарамов сейчас не верит ни одному его слову. Но это не важно, главное — изложить суть.

— Надеюсь, вы ни разу еще не включали передатчик?

— Естественно, нет.

— Господин Гарамов. Слушайте меня внимательно и не перебивайте. В переданную вам рацию вмонтирован так называемый самопеленгатор — прибор наведения, по которому ваш самолет легко можно обнаружить в темноте и без всяких усилий сбить. Этот самопеленгатор представляет из себя небольшой самостоятельный блок, вмонтированный в передатчик между блоками «Ф-48» и «Н-1». Предупредите вашего радиста: пусть как можно скорей найдет и удалит этот блок. Сделать это надо не включая передатчик. Но и после удаления следует помнить: передатчик над японской территорией включать ни в коем случае нельзя. Услышав его работу, служба радиоперехвата без труда определит, что это за рация. А раз блок самонаведения будет молчать — значит, они поймут, что вы его удалили. Значит, за вами начнется серьезная охота, так сказать, обычными средствами. Поэтому вы должны взлететь в темноте и над территорией Маньчжоу-Го лететь молча, руководствуясь только навигационными приборами и своим радиопеленгом. К вашим приборам придана система отзыва японских ВВС «свой — чужой». Можно надеяться, что с этой системой ваш самолет аэродромы ПВО не тронут. Но лучше всего, если большую часть пути вы будете лететь над морем. Вам понятны мои указания?

— Понятны. Непонятно только, зачем вы все это мне говорите.

— Охотно объясню. В вашем языке есть как будто выражение «дать отступного»?

Гарамов усмехнулся, и Исидзима подумал, что этот старательный капитан сейчас явно перепроверяет все, что он ему сказал.

— Или «откупного»? Не помню, подскажите, как правильней?

— И так, и так правильно.

— Замечательно. Я всегда считал, что у русских очень богатый язык. Так вот, господин Гарамов, перед тем как вы взлетите, я вызову вас к себе и вручу небольшую черную коробочку. Эту коробочку вы со всем ее содержимым должны в полной сохранности передать вашему командованию. Помощь вашему самолету и передача содержимого коробочки как раз и будет моим «отступным». Своего рода залог советской власти, чтобы меня после капитуляции не судили, как военного преступника. Теперь вам все ясно?

— Все.

— И еще одно. Если мне придется при третьем лице спросить вас о генерале Исидо, вы должны ответить: «Его превосходительство уже в самолете».

— Не понимаю. Почему я должен это говорить?

— Господин Гарамов. Это очень важно. «Его превосходительство уже в самолете». Поверьте мне. Вам же это ничего не стоит.

— «Его превосходительство уже в самолете»? Зачем?

— Ответить так будет в ваших интересах. Кроме того, вы должны сделать вид, что коробочку, которую я вам передам, вы якобы тоже передадите генералу Исидо.

Оба вездехода, взрывая песок и натягивая тросы, уже развернули «Дуглас» и медленно вытаскивали его на твердую полосу глинозема. Гарамов следил за ними, потом повернулся. Сказал, глядя куда-то мимо:

— Смотрите, господин Исидзима. Если хоть в чем-то, что вы мне сказали, скрыт обман, предупреждаю: приму контрмеры. И будут они решительными.

— Принимайте, господин Гарамов. Но уверяю, что я вас не обманываю. Самолет готов к взлету. Сначала вы должны передать своим людям все, что я сказал. А после этого сидеть и ждать моего звонка в комнате официантов.

Да, говорить с этим Гарамовым нелегко... Солдаты уже отцепили тросы. Подойдя, Исидзима кивнул Тамуре. Вчетвером, вместе с капралом и солдатом, они отошли в сторону. Исидзима посмотрел на мужиковатого капрала, тот старательно вытянулся.

— Капрал, вы оба можете сейчас отправляться в свою часть. Ясно?

— Так точно. — Капрал повернулся к Тамуре: — Господин майор?

— Делайте, что вам приказано. Вы что, глухой? Я остаюсь здесь.

— Слушаюсь, господин майор.

Солдаты пошли к машинам. Исидзима повернулся и сказал совсем тихо:

— Тамура-сан, хочу спросить: ваш истребитель всегда стоит наготове на Дайренской базе?

— Да, Исидзима-сан.

— Не исключено, что вам не придется лететь на этом «Дугласе». Наоборот — вам придется сбить его.

— Сбить?

— Да, сбить, поднявшись в воздух на своем истребителе. Только сделать это нужно будет так, чтобы «Дуглас» ни в коем случае не упал в море.

— Не упал в море? Почему?

— Позже я все объясню, сейчас же меня интересует другое: в случае необходимости ваш истребитель сможет поднять еще двух человек?

— Безусловно, Исидзима-сан. Для этого предусмотрены места сзади.

— Отлично. Помните, что наш договор о вознаграждении остается неизменным, а пока подождите меня в комнате официантов.

Тамура ушел в отель, а Исидзима подошел к вездеходу Тасиро Тансу. Сел за руль, развернулся и медленно поехал вдоль линии прибоя. Вечерело. Солнце стояло уже низко и было ярко-красным. Скоро опустится над западной частью моря, и перед темнотой горизонт сначала развалится, вспыхнет, а потом сомкнётся — и наступит вечер. Миновав вышку, он повернул к отелю; обогнув сад, осторожно въехал на задний двор, где находилась небольшая площадка. Здесь обычно повара ставили баки с пищевыми отбросами. Но сейчас задний двор был пуст. Развернувшись, Исидзима въехал на площадку так, чтобы надежно скрыть машину от посторонних глаз. Затем, убедившись, что его никто не видит, быстро вытащил из-под ремня мину, стрелку часового механизма поставил на цифру «10», вышел и, присев, сунул коробку под машину, напротив сиденья водителя. Послышался мягкий хлопок — магнитная мина прочно прилипла к железу, сел за руль, вздохнул и прислушался. Все вокруг было спокойно.

Исидзима вывел машину и, подав назад, поставил вездеход на асфальтированную площадку перед отелем. Вынул и спрятал в карман ключ зажигания. Осмотрелся. У главного входа стоял только Горо.

Исидзима поднялся в свою комнату, набрал дайренский номер. Попросил подозвать к телефону господина майора Цутаки. После первого отзыва сел в кресло, вслушиваясь в фон и наблюдая за солнцем — оно опустилось ниже. Да, это важный момент. Самый важный за весь день. Он знал, что Цутаки не подойдет к трубке сразу. Хоть он и назвал себя, как только услышал отзыв дежурного на том конце провода, его еще раза два переспросили, кто и по какому поводу спрашивает господина майора. Он оба раза терпеливо назвал себя и повторил, что господин Цутаки нужен ему по неотложному личному делу. Наконец услышал в трубке сухой, резкий голос:

— Цутаки слушает.

— Цутаки-сан, прошу прощения, что неожиданно побеспокоил. С вами говорит Исидзима Кэндзи, директор «Хокуман-отеля».

Воздух за окном стал густым, тяжелым — первый признак наступления сумерек. Кажется, голос Цутаки чуть-чуть изменился:

— Добрый вечер, Исидзима-сан, рад, что вы мне звоните. Чем обязан?

— Добрый вечер. Я знаю, как вы заняты, Цутаки-сан, и не осмелился бы отрывать вас от дел. Но обстоятельства складываются так, что я вынужден просить вас срочно приехать к нам в отель.

— Случилось что-нибудь серьезное?

— Простите, Цутаки-сан. Но я не могу говорить на эту тему по телефону. Мне кажется, может случиться что-то серьезное. Поэтому я и просил бы вас приехать как можно скорее в отель.

Трубка некоторое время молчала. Ясно, что Цутаки и без его вызова собирался приехать. Он наверняка должен был как-то условиться о встрече с Тасиро.

— Хорошо, — сказал наконец Цутаки. — Мне нужно устроить кое-какие свои дела. Если я приеду часа через два? Не будет поздно?

Он рассчитал, что Цутаки приедет сюда быстрее, за час. Впрочем, два часа тоже вполне приемлемый срок.

— Ни в коем случае, господин майор. Еще одно. Ради бога, простите, что осмеливаюсь напоминать об этом. По приезде в наш отель вам не нужно скрываться. Но желательно, чтобы непосредственно ваш вход в отель не заметили определенные лица. Я буду ждать вас в своей комнате на втором этаже, номер двадцатый — «флокс». Я не стал бы отвлекать вашего внимания этими деталями, но это очень важно.

— Хорошо, Исидзима-сан. Я вас понял, я буду через два часа.

Исидзима положил трубку и подошел к окну. Кажется, с вызовом он все сделал правильно. В окно было видно, как очертания солнца стали размываться, оплывать, окружая светило золотом, туманным, постепенно тускневшим маревом. Еще минуту — и ало-оранжевый диск коснется зеленой, потемневшей воды.

Исидзима стоял, смотрел на закат и думал о том, что навсегда покидает «Хокуман-отель». Но у него не было никаких сожалений. Рано или поздно, это должно было случиться.

Повернувшись, он подошел к тайнику, поднял руку, чтобы нажать на стену, и услышал стук в дверь. На цыпочках приблизился к двери, вслушался.

— Исидзима-сан, простите, пожалуйста. Вы у себя?

— Мэй Ин? Ты одна?

— Да, господин.

Он открыл дверь.

— В чем дело? Что случилось?

Мэй Ин молча смотрела на него, в ее глазах стояли слезы. Нет, она искренне любит его. Раньше он сомневался, считал, что это просто очередная влюбленность девочки, которая вскоре пройдет, и в соответствии и относился к ней. Так нет же, любит по-настоящему. А он? Он ничего не может сказать самому себе. Мэй Ин нравится ему, как, пожалуй, ни одна женщина не нравилась ему до этого. Больше того — она очень часто снилась ему; он вспоминал и думал о ней, но убедил себя, что не должен допускать любви к тому, кто нравится ему. К тем, к кому он равнодушен, — да, а мог бы кто захватить и увлечь его — нет. Поэтому с Мэй Ин он держался всегда одинаково ровно.

— Мэй Ин? Я спрашиваю вас?

Девушка беспомощно и тихо заплакала. Он поддержал ее за локоть, и она невольно ткнулась ему в плечо. Некоторое время он слышал только ее всхлипывания и чувствовал, как она часто и резко вздрагивает.

— Что случилось, девочка? — участливо спросил он.

— Ничего, — замотала она головой. — Ничего, просто я хочу умереть.

— Ну вот. Почему ты должна умирать?

Он почувствовал себя несчастным. Подумал: она могла бы быть ему прекрасной, изумительной женой. Она из тех, кто может составить счастье любому мужчине.

— Дайте мне умереть, господин. Почему вы не даете мне умереть? — Она посмотрела ему в глаза, и он увидел в ее взгляде, зрачках тоску.

— Мэй Ин, успокойся.

— Проклятый самолет. Я чувствовала, еще когда он садился той ночью, что из-за него вы покидаете меня.

Он осторожно отвел ее в комнату, усадил на диван, Мэй Ин всхлипывала. Ей нужно было дать что-то выпить, чтобы успокоилась.

— Подожди. — Открыв бар, он налил в рюмки коньяк. — Выпей. Лучше залпом.

Она взяла рюмку, выпила и, сморщившись, поставила пустую рюмку на стол. Он выпил вслед за ней.

— Мэй Ин. Самолет здесь ни при чем.

Она успокоилась, вздохнула.

— Я знаю, что мучаю вас. Простите меня.

Лицо ее стало каменным. Она будто обреченно и покорно чего-то ждала.

— Что ты, Мэй Ин! Прекрати.

Он протянул руку и почувствовал прикосновение ее ладони. Пальцы Мэй Ин сейчас как будто боялись его руки, вздрагивали, ускользали, но все время возвращались к нему.

— Хочу поручить тебе очень ответственное задание. Ты должна выглядеть безупречно. Быть в вечернем гриме и в праздничном кимоно. Под оби спрячешь вот эту коробочку так, чтобы никто ничего не заметил.

— Хорошо, господин.

— Через полчаса ко мне должен приехать майор Цутаки.

— Да, господин.

— Его машина должна быть спрятана где-то в зарослях. Ты видела когда-нибудь, где он обычно ее прячет?

— Да, я видела.

— Ты выйдешь во двор и будешь прогуливаться перед моими окнами. Увидишь мою тень — я буду сидеть спиной к окну, — направляйся к машине Цутаки. Не торопись. Сделай вид, что совершаешь обычную вечернюю прогулку. Если ты увидишь, что машина охраняется, — вернись в отель, позвони мне и спроси, свободен ли я. Это условная фраза. Я скажу, что нет. После этого иди к себе и жди — я подойду. Ясно?

— Да, господин.

— Если же машина пуста, ты, убедившись, что никого вокруг нет, достанешь коробку, отодвинешь вот эту заслонку и передвинешь вот этот рычажок — до отказа. Понятно?

— Да, господин.

— Потом снова задвинешь крышку, зайдешь с правой стороны — запомни: с правой — и вот этой плоскостью приставишь коробку к машине снизу. Примерно на полметра вглубь. Самое лучшее — если коробка окажется точно под местом водителя. Эта сторона — магнитная, поэтому коробка сразу пристанет к днищу. Тебе понятно?

— Да, господин.

— Как только коробка прилипнет к машине, возвращайся в отель. В любом случае делай это медленно, не спеши — ты прогуливаешься. Изобрази, что тебе нечего делать и ты любуешься природой. Понюхай цветы, подойди к морю. И только после этого позвони мне. И скажи... Не знаю даже, что тебе сказать. Придумай сама.

— Я скажу, что люблю вас.

— Хорошо. А теперь — пора.

Она еле слышно дотронулась до него в темноте, и он понял, что она таким образом прощается. Потом взяла коробочку и тихо вышла.

 

Цутаки старался вести вездеход осторожно — дорога была с выбоинами и скрытыми ямами, до краев наполненными водой и грязью от недавних дождей. Уже стемнело. Свет фар, колеблясь и прыгая, неровно освещал дорогу. Оба его спутника — застывший рядом с Цутаки капитан Мацубара и сидящий сзади лейтенант Таяма — молчали. Они были в обычной рабочей форме спецгруппы — офицерских гимнастерках без погон. Только, он, Цутаки, как был, так и остался в выбранной им с утра одежде курортника. Интересно, зачем ему позвонил Исидзима? Цутаки и сам намеревался прибыть сегодня в «Хокуман-отель». Причин для этого несколько. Прежде всего надо убрать генерала Исидо. Кроме того, он хотел бы выяснить, что же все-таки это за «пожилой кореец, согнутый радикулитом»? Человек, о приметах которого ему почему-то не сказал ни слова Тасиро. Впрочем, наверное, Тансу мог промолчать об этом лишь потому, что осторожен. Однако лучше не думать о Тансу, а вернуться к Исидзиме.

Да, этот Исидзима любопытен. Он, конечно, аферист высокого класса, жулик-виртуоз. Ясно что все эти годы Исидзима пользовался своим постом для того, чтобы делать деньги. Выжимать их можно было из чего угодно — из постояльцев, из дотаций военного ведомства, из посредников, ведающих снабжением. Исидзима пользовался ситуацией, старательно выполняя при этом все задания второго отдела. Сейчас Исидзима занят как будто бы только охраной генерала Исидо. Это поручено ему вторым отделом, но делает директор это слишком уж старательно — не за страх, а за совесть. Генерал зачем-то нужен ему. Скорей всего, Исидзима, чувствуя приближение капитуляции, строит в связи с Исидо какие-то свои планы. А может, все это связано с бриллиантами, тихо и незаметно исчезнувшими из лучших коллекций Дайрена, Харбина и Чанчуня?...

Цутаки почувствовал легкий толчок в плечо. Повернулся: капитан Мацубара смотрел на него, подняв брови. Кивнув на фары, сказал: «Скоро отель, лучше выключить свет и ехать в темноте». Подумал: ему повезло, что он работает с такими людьми. Кажущийся увальнем хмурый Мацубара и сидящий сзади расхлябанный с виду Таяма — люди, которые могут все. Они знают, что идут с ним сейчас в передней линии атаки, в которой не нужны громкие слова, а только молчаливая непоказная смелость, безжалостность к врагам и умение.

Цутаки выключил фары. Довольно долго машина ехала в полной темноте, пока он не угадал поворот к развилке. Здесь начиналась ведущая к отелю бамбуковая роща, и Цутаки, свернув и проехав вдоль рощи около двухсот метров, остановил машину. Вгляделся,чтобы найти условное место, в котором его ждет Тасиро. Кажется, это именно здесь. Он поднял руку и открыл дверцу — Мацубара и Таяма вместе с ним бесшумно выскользнули из машины. Войдя в заросли, все трое остановились. Цутаки прислушался, приложил ладонь к губам, тихо пискнул. Так пищит, пролетая, летучая мышь. Трое замерли, но никто не отозвался. Цутаки снова пискнул, снова прислушался и посмотрел на Мацубару. Капитан сказал одними губами: «Никого нет». Таяма же показал рукой, Цутаки вгляделся: чуть в стороне в стене бамбука темнела просека из нескольких сломанных стволов. Здесь проехала машина.

— Хорошо. — Он повернулся: — У меня нет времени. Тут где-то в стороне должен быть вездеход Тасиро. Ждите здесь, я поеду в отель.

— А Тасиро? — тихо спросил лейтенант.

— Если подойдет — один должен остаться здесь, а второй вместе с ним пусть приблизится к заднему двору. Условный сигнал тот же.

— А если не подойдет? — спросил Мацубара.

Странно, подумал Цутаки, ведь Тансу давно должен быть здесь. Может быть, с ним что-то случилось? Нет. Если что-то и могло случиться, то только не с Тасиро.

— Если не подойдет, ждите здесь, на этом месте. Я выясню, что там происходит, и подъеду.

Мацубара кивнул. Цутаки вернулся к машине, сел и в полной темноте поехал к отелю. Уже через две минуты ему открылся сад, освещенный китайскими фонариками, и крыло отеля. В этом крыле горели почти все окна первого этажа и несколько окон на втором. Три окна подальше, в центре, он знал, освещают апартаменты генерала Исидо. У него вдруг мелькнула мысль: ведь «определенным лицом», о котором ему туманно намекнул в разговоре по телефону Исидзима, вполне мог быть сам генерал.

Цутаки осторожно въехал на свое обычное укромное место у поворота. Остановил машину. Выключил мотор, вынул ключ.

Двадцатый номер — «флокс» — справа на втором этаже, окнами на море. Из распахнутых окон первого этажа доносились рассеянные звуки рояля. Он попытался вспомнить, кто из швейцаров должен дежурить вечером у главного входа. Горо или Масу? Кажется, Горо. Это хуже. Впрочем, это не имеет сейчас существенного значения. Проскользнуть в отель через заднюю дверь и подняться по лестнице он сможет, легко обманув любого. В том числе и старую дотошную лису. Цутаки вышел и боком, неслышной тенью влился в кусты, примыкающие к стене здания.

 

Оставшись один, Исидзима осмотрел окно и, не зажигая света, осторожно задернул шторы, оставив между портьерами в центре широкую незакрытую полосу. Чуть придвинул стул и проверил, можно ли сесть на него спиной к окну так, чтобы силуэт был хорошо виден снизу. После этого, встав за портьеру, мягким движением достал из висящей под мышкой кобуры пистолет. Снова спрятал. И снова мягко выхватил. Так он сделал несколько раз, проверяя, как быстро сможет ответить на возможную угрозу. Хотя вряд ли в разговоре с Цутаки у них дойдет дело до оружия. Наоборот, он должен сделать все, чтобы убедить майора, что он настроен мирно. Цутаки обязательно должен поверить, что он жаждет только одного — сотрудничества. Но он хорошо знал: если речь заходит о бриллиантах, не только от Цутаки, от любого можно ждать всего. В том числе и неожиданного выстрела сквозь карман. Впрочем, здесь, в отеле, Цутаки вряд ли решится на что-то подобное. К тому же он узнает от него о Тасиро и Масу. Но все-таки он должен быть уверен, что в случае необходимости сумеет выхватить пистолет быстрее, чем это сделает Цутаки. Несколько раз достав и спрятав «Ариту», Исидзима наконец оставил пистолет в кобуре. Открыл тайник, достал лежащие там две черные коробочки, положил на стол. Было слышно, как на крыше отеля, над третьим этажом, возятся чайки. Они там гнездились еще с весны. Он зажег свет — и в этот момент раздался телефонный звонок. Звонил Исидо.

— Исидзима, как идут дела?

Генерал нервничал.

— Все в порядке, ваше превосходительство.

Кажется, Исидо ждет, что он скажет сейчас еще что-то. И Исидзима самым спокойным голосом добавил:

— У вас все готово?

— Я сижу на чемоданах.

— Исидо-сан, мы должны скоро вылететь. Осталось еще несколько мелких работ.

— Надолго?

— Минут на двадцать—тридцать. Кроме того, надо распорядиться, чтобы вдоль взлетной полосы разложили сухие ветки для костров.

— Значит, я жду вас?

— Да, зайду к вам примерно минут через сорок, крайний срок — через час. Думаю, часа через полтора мы уже будем в воздухе.

— Исидзима, повторяю, я готов.

Исидо чрезмерно волнуется, но с этим уже ничего не поделаешь. Когда самолет взлетит, генерал будет поставлен перед свершившимся фактом. А для Цутаки проверить, в самолете ли генерал, будет не так просто. Если он попытается пройти в комнату генерала — официанты не дадут. Исидзима нажал на рычаг, набрал номер. Услышал голос Гарамова:

— Вас слушают.

— Господин Гарамов, это Исидзима. Я хотел узнать — все в порядке?

— Самолет готов к взлету.

— Я сейчас дам указание и выделю людей, они займутся взлетной полосой. Вас же попрошу по-прежнему оставаться в комнате для официантов.

— Я должен ненадолго сходить к самолету. Экипаж ждет разрешения начинать разогревать моторы.

— Пусть им скажет об этом Бунчиков.

— Сказать должен я. Он — чужой человек.

— Тогда уж попросите экипаж проследить, как выделенные мною люди разложат ветки для костров, и возвращайтесь к телефону. Вы все время должны быть у меня под рукой. Вы все поняли, господин Гарамов?

— Понял. Передать трубку Бунчикову?

— Да.

Он отдал распоряжение Бунчикову взять как можно больше свободных от работы женщин и проследить, чтобы разложили на всем пути взлета кучки сухих веток. Напомнил, чтобы после этого они не расходились, пока не разожгут костры.

Дверь в его комнату открылась неожиданно — просто открылась, и в щель проскользнул тот, кого он ждал. Прежде чем ответить на поклон, он оценил одежду майора. Брюки, свободная рубашка, туфли. И сразу понял: если дело дойдет до схватки, никакого преимущества у Цутаки перед ним не будет. Судя по выпуклости, пистолет у майора спрятан в брюках во внутреннем кармане. В случае необходимости он успеет выхватить свой «Ариту» как минимум секундой раньше. Цутаки улыбнулся; он встал, кланяясь и указывая на свободный стул:

— Добрый вечер, Цутаки-сан. Очень рад вас видеть. Я давно жду вас.

— Добрый вечер, Исидзима-сан. Я тоже рад вас видеть.

Цутаки совершенно спокоен, собран и сдержан. Да, это особый тип человека. Интеллектуал, и в то же время воин, свободно владеющий любым видом оружия, приемами дзюдо и каратэ.

— Прошу вас, присядьте, Цутаки-сан. Может быть, хотите чего-нибудь выпить? Чаю?

— Благодарю вас. Не хочу.

— Сакэ. У нас есть настоящий «Масамунэ»?

— Благодарю вас, Исидзима-сан. Я человек неприхотливый и пью редко.

Исидзима еще раз показал рукой, и Цутаки сел.

— Может быть, все-таки «Масамунэ»? — Исидзима улыбнулся. — Прошу, Цутаки-сан.

— Нет, тем более сейчас. Как я понимаю, нам предстоит серьезный разговор на не менее серьезные темы?

Исидзима постарался задержать паузу как можно дольше.

— Если позволите, Цутаки-сан.

Сел спиной к окну. Некоторое время они оба молчали, улыбаясь друг другу. Наконец Цутаки поклонился:

— Насколько я помню, Исидзима-сан, вызывая меня, вы рекомендовали при входе в отель не попадаться на глаза «определенным лицам». Я хотел бы знать — кто эти определенные лица?

— Цутаки-сан. Честно говоря, я не осмеливаюсь даже назвать имя.

— И все-таки назовите, мне очень интересно.

— Его превосходительство Исидо-сан.

Цутаки поднял брови:

— Почему?

Исидзима усмехнулся. Взял одну из черных коробочек, отодвинул, снова придвинул.

— Это серьезный разговор, Цутаки-сан. Вернее, у меня сегодня к вам два серьезных разговора. И первый из них о том... Боюсь, что пока мы разговариваем с вами, его превосходительство уже садится в самолет.

— Неужели его превосходительство покинул «Хокуман-отель?» Он в Дайрене?

— Цутаки-сан, не убеждайте меня в том, что вы не знаете о самолете, который стоит сейчас у правого крыла здания.

Майор опустил глаза, было видно, что в его душе происходила внутренняя борьба.

— Цутаки-сан. Я хочу откровенного разговора. Со своей стороны обещаю говорить искренне.

Исидзима знал, что в столкновении двух противоборствующих сторон очень важно правильно начать разговор. Пока что тон был взят верно, о чем говорила внутренняя борьба Цутаки с самим собой. Наконец справившись с волнением, майор вздохнул:

— Допустим, что я знаю об этом самолете.

Все правильно, подумал Исидзима, Цутаки клюнул, хотя еще и сомневается. Но в это время за окном загудели моторы «Дугласа». Сначала их звук был прерывистым, неровным. Потом установился, ровно повис над берегом.

— Слышите?

— Да, Исидзима-сан. Это моторы самолета. По-моему, «Дуглас»?

— Цутаки-сан. Утром я был убежден, что этот самолет прислан сюда с вашего ведома.

— И что же?

— Я разубедился в этом.

— Когда?

— Сразу же после утреннего разговора с генералом Исидо.

— Любопытно — что же он вам сказал?

Любое неточное слово в этом разговоре могло насторожить контрразведчика. Поэтому Исидзима должен был говорить почти правду, чуть изменяя детали.

— Он сказал, что боится участи генерала Отимия. И попросил помочь ему совершить побег на самолете, который он вызвал.

— Интересно. Куда же уважаемый Исидо-сан хотел сбежать?

— В одну из нейтральных стран.

Цутаки некоторое время разглядывал стол. Наконец поднял голову:

— А вы?

— Сначала я согласился.

— А потом передумали?

— Да, Цутаки-сан. Я передумал.

Он встретился с майором взглядом и легко выдержал его.

— Почему?

— Видите ли, Цутаки-сан, это «почему» связано со второй частью нашего разговора.

— Что еще за вторая часть?

— Цутаки-сан, давайте отбросим громкие фразы. Вы согласны на откровенный разговор?

Он совсем не так прост, как, скажем, генерал Исидо. Его не возьмешь на показную искренность. Нужны поступки.

Цутаки усмехнулся:

— Хорошо, — ответил он, не то соглашаясь на откровенность, не то лишь занимая выжидательную позицию.

Но Исидзима решился:

— Война кончилась. Япония потерпела поражение.

Глаза Цутаки ушли в сторону.

— Я уверен, конечно, что Японию не сломить, — тут же поправился директор отеля. — Она воспрянет, возродится. Но сейчас капитуляция — вопрос дней, а может быть, часов. И нам, тем, от кого, может быть, зависит будущая судьба страны, надо скрыться. Мы не должны позволить уничтожить себя хотя бы для того, чтобы в будущем помочь ее возрождению. Вы согласны?

Майор молчал, не решаясь высказать вслух очевидное.

— Так вы согласны? Это очень важно, Цутаки-сан.

— Допустим, — выдавил он.

— Я очень рад, что вы почти согласились со мной. Еще раз повторяю: я иду на большую откровенность и взамен прошу от вас такой же откровенности и помощи.

— В чем же может выразиться ваша откровенность?

— Сейчас увидите.

Он придвинул и раскрыл одну из коробочек. Камни, оттененные черным деревом, щедро отозвались на свет лампы.

— За время войны мне удалось скопить некоторое состояние и превратить его в камни. Вы разбираетесь в бриллиантах, Цутаки-сан?

Вопрос был лишним, так как майор не отрываясь смотрел на камни.

— Судя по всему, вы понимаете в них толк. Прошу прощения.

Цутаки пересилил себя, отвел взгляд от камней, вздохнул. Теперь надо следить за его рукой. Она может в любой момент потянуться к брюкам, к внутреннему карману.

— Цутаки-сан. Я предлагаю вам половинную долю моих нескольких миллионов.

Цутаки взглянул ему в глаза.

— Да, Цутаки-сан, вы можете с настороженностью отнестись к моему предложению. Но попробую объяснить, почему я это делаю.

— Я слушаю.

Цутаки серьезен. Это очень важно. Значит, он раздумывает, а это уже хорошо.

— Сейчас, когда все разваливается, вы — один из немногих сильных людей государства.

Он напряжен. Конечно, главное для него сейчас — черная коробочка. Если это действительно так, то это почти успех.

— В союзе с вами мы можем выбраться в любую нейтральную страну, чтобы переждать там трудные времена. По зрелом размышлении, я понял, что могу это сделать только с вами. С вами, а не с генералом Исидо.

Цутаки молчал, поощряя его тем самым к разговору.

— Я ведь не мальчик, уважаемый Цутаки-сан, и понимаю, что Исидо обречен. Он был обречен с самого начала. Я делал ставку какое-то время на него. Но в конце концов понял, что сейчас он — ничто. Я знаю, уважаемый Цутаки-сан, что вы контролируете каждый его шаг. Согласитесь: связываться с обреченным с моей стороны было бы недальновидным.

— И что же вы сделали?

— Я откупился от него и сказал, что присоединюсь к нему позже. Мне совсем не хочется лететь в одном самолете с потенциальным мертвецом. Поэтому я спрашиваю вас — вы согласны на мое предложение?

— Исидзима-сан. Вы ставите меня перед очень серьезным выбором. Я должен подумать.

— Генерал Исидо отвечает за нашу агентурную сеть в Юго-Западной Азии, так, по крайней мере, он мне сказал. И предложил в обмен на соответствующий эквивалент воспользоваться помощью этой агентуры.

— Вы отказались?

— Я решил ставить на вас.

— Вы говорите откупились?

— Да. За задаток, который я должен ему сейчас передать, генерал обещал ждать меня там, где он обоснуется, и подготовить прием. Он даже дал мне два адреса.

— Интересно, — Цутаки улыбнулся. — Вы помните их?

— Манила, авенида Кейсон, сорок пять. Бангкок, Хамапурароуд, четырнадцать:

Адреса были подлинными. Цутаки наверняка знал эти адреса, хотя вид у него был совершенно бесстрастный. Однако не зря же он переспросил об откупе. Его интересовала сумма. Исидзима замолчал, ожидая вопроса.

— И большой задаток? — не удержался Цутаки.

— Треть этих камней.

— Ого. Немало.

Было видно, что майор жадничал, а значит — решился.

— Но немалая и услуга.

— Как я понял, вы должны передать ему этот задаток сейчас. По-моему это лишнее, — запнулся Цутаки. — Генерал может взлететь и без этих камней.

Исидзима закрыл коробку, придвинул к ней вторую, усмехнулся.

— Цутаки-сан, я не уважал бы себя, если бы позволил выкинуть на ветер треть ценностей, которые мне удалось нажить тяжелейшим трудом, — произнес Исидзима, раскрывая вторую коробку. Камни так же живо отозвались на свет — вся коробка жила сейчас прихотливой игрой граней. — Осмелюсь спросить, Цутаки-сан, вы могли бы сказать, что это?

Цутаки прищурился.

— Похоже на бриллианты, правда?

— Это не бриллианты? — удивился Цутаки.

— Конечно нет. Это так называемые стразы. Поддельные бриллианты, искусно сделанные из горного стекла — фидонита. Посмотрите.

Он взял один из камней и протянул майору. Тот осторожно прихватил двумя пальцами искрящийся кристалл. Поднес к глазам.

— Очень похож.

— Попробуйте разрезать им стекло на моем столе. Попробуйте, попробуйте.

Цутаки опустил руку и с нажимом провел камнем по стеклу. Грань, проскрипев, не оставила следа.

— Видите? Мастерство ювелира придало этой подделке вид настоящего бриллианта. Но это фальшивка. Страз. Прошу.

Цутаки положил камень в коробку. Исидзима осторожно закрыл ее.

— Эту коробку я передам сейчас генералу Исидо. Его превосходительство не искушен в ювелирном деле, и для того, чтобы распознать подделку, ему потребуется специалист в той стране, куда он прилетит. Вы понимаете, что требуется, чтобы он никогда не смог обратиться к нему?

Цутаки молчал.

— Цутаки-сан?

— Пока не очень.

— Выход только один, Цутаки-сан. Простите.

— Я слушаю вас, Исидзима-сан.

Конечно, он все понял уже давно, но делает вид, что не понимает.

— Сбить этот самолет, как только он поднимется в воздух.

— Вы решительны, Исидзима-сан.

— У меня нет другого выхода. Раз я предлагаю вам союз, значит, вынужден просить вас об этом. Генерал Исидо очень нежелательный свидетель, и я бы не хотел, чтобы в Юго-Западной Азии жил такой человек.

Сейчас очень важно понять — отдал уже Цутаки приказ сбить «Дуглас» или нет. Кажется, нет. И сейчас просто выжидает.

— Вы знаете, любезный Исидзима-сан, здесь наши точки зрения совпадают. Но сбить самолет не так просто. Придется звонить в Дайрен.

— Подождите. У меня есть некоторые соображения по этому поводу. Вам подчинены летчики резерва второго отдела. Так?

— Допустим. В очень ограниченной мере.

— Генерал Исидо вызвал сюда пилота, как я понял из разговора, этот пилот — майор Тамура, один из лучших летчиков резерва.

— Майор Тамура? Я слышал о нем. И мне очень хотелось бы понять, зачем Исидо его вызвал.

— Кажется, его превосходительство хотел тайно взять этого пилота с собой. Он попросил меня переодеть его в форму официанта и под именем господина Хиноки незаметно посадить на борт. Но в последний момент он вдруг отменил свое решение.

— Странные перепады. А где сейчас этот Тамура?

— Внизу, в комнате официантов. В случае необходимости его можно вызвать по телефону.

Майор некоторое время молчал, обдумывая что-то про себя, а Исидзима некоторое время наблюдал за лицом Цутаки, проверяя, все ли сказанное им было верным. Как будто все. Во всяком случае, ясно, что мысли Цутаки так или иначе сейчас крутятся вокруг черной коробочки.

— Цутаки-сан, для начала нашего союза прошу вас дать указание майору Тамуре сбить этот самолет. Причем весь остальной летный состав Дайрена не должен ничего знать об этом.

— Вы беспощадны.

— Я только хочу защитить мои и ваши интересы. — Исидзима положил руку на трубку. — Значит, я вызываю его?

Цутаки некоторое время колебался, прикидывал, не лучше ли сейчас захватить самолет, пока он еще не взлетел. Но подумал, что это все не так просто — самолет при первом же выстреле мог пойти на взлет. Поэтому кивнул:

— Хорошо, Исидзима-сан. Вызывайте.

Директор отеля набрал номер. Услышав отзыв Бунчикова, попросил прислать наверх господина Хиноки. Ожидая пилота, они сидели молча до тех пор, пока не раздался стук в дверь и не вошел Тамура. Исидзима показал на свободный стул. Пилот сел. Цутаки улыбнулся:

— Тамура-сан. Мне передали некоторые подробности вашего прибытия сюда. Но они меня не интересуют. Интересы Великой Японии требуют, чтобы вы немедленно выехали в Дайрен.

В глазах Тамуры отразилось колебание, но Цутаки повернулся к нему:

— Что?

— Нет, я готов... Но... моя машина ушла. На чем?

Исидзима достал ключ:

— Вот ключ. На счастье, в отеле сейчас есть свободная машина. Она стоит внизу.

Тамура, поклонившись, взял ключ. Цутаки продолжал:

— Тамура-сан, вы немедленно едете в Дайрен, на аэродром, к своему истребителю. Пока вы будете в пути, я дам по телефону санкцию наземным службам на ваш вылет и попрошу подготовить машину. Вы должны сбить этот «Дуглас». Как вы сделаете — не моя забота, вы опытный летчик. Хочу напомнить, что на самолете установлена рация с самопеленгатором. Так что выполнить эту задачу вам будет легко. Ну, а если же они будут работать на каком-то другом передатчике, что вряд ли, — вы опытный пилот, и у вас будет достаточно времени, чтобы обнаружить и сбить их в свободном поиске. Важно только, чтобы этот самолет был сбит над землей, вы поняли? Над землей, и как можно ближе к Дайрену. Вы должны запомнить место падения. Вам все ясно, Тамура-сан?

— Да, Цутаки-сан.

— Выполняйте.

Тамура поклонился и вышел. Цутаки сразу же вызвал дайренский аэродром и попросил подготовить для вылета самолет пилота первого класса майора Тамуры. Улыбнулся:

— Вы довольны, Исидзима-сан?

У того как бы гора свалилась с плеч. Но еще оставались Тасиро и Масу. С ними надо было что-то делать. Исидзима начал издалека:

— Господин майор, мы ведь договорились быть откровенными? Так вот, я понял ваш утренний намек.

— Утренний намек?

— Да. Как мне кажется, я сделал верный вывод. Лучше поделиться частью, чем потерять все. Думаю, вы согласитесь со мною.

— Простите, Исидзима-сан. Я не очень понимаю, о чем вы говорите. Что это за «намек»?

Кажется, сейчас был он искренне озадачен. Тем лучше, если только не прикидывается.

— Это значит, что я понял смысл указания о моих бриллиантах, которое вы дали утром лейтенанту Тасиро. И швейцару Масу.

— Указания о ваших бриллиантах?

Цутаки нахмурился.

— Подождите, Исидзима-сан. Я хотел бы услышать об этом подробнее. Это любопытно. Из чего вы сделали вывод, что я давал какие-то указания о ваших бриллиантах лейтенанту Тасиро и швейцару Масу?

Цутаки не прикидывался, хотя его лицо и оставалось бесстрастным, а на губах — вежливая улыбка. В глазах ясно сквозила озабоченность.

Исидзима сделал вид, что раздумывает, опустив голову. Наконец вздохнул:

— Сегодня утром лейтенант Тасиро убил двух моих людей. Хорошо, если вам нужна их смерть — пожалуйста. Но зачем он напал на меня и, пытаясь применить пытку, потребовал отдать бриллианты? Сожалею, но мне пришлось его обезвредить.

Цутаки сморщился. Покачал головой:

— Исидзима-сан. Вы уверены, что говорите правду?

— Абсолютно уверен, Цутаки-сан. Чуть позже — о чем я также сожалею — мне пришлось обезвредить еще одного вашего человека, недавно принятого к нам на работу, — швейцара Масу.

— Масу? Что же сделал он?

— Масу с ножом в руке пытался выяснить у нашего младшего Садовника Лима, где находится некий тайник с бриллиантами. Простите, Цутаки-сан, но я был убежден, что все это делается по вашим указаниям.

— Это вам Масу сказал об этом? О моих указаниях?

— Нет. Но я ведь отлично понимаю, что лейтенант Тасиро и швейцар Масу — ваши люди. После того как я застал Масу за этим занятием, он попытался напасть на меня. Открою небольшой секрет. Лим, о котором я упомянул — пожилой безобидный кореец, к тому же очень больной, страдает радикулитом, — был связным, с помощью которого я в свое время получал бриллианты от некоторых дайренских ювелиров. Бриллианты — вещь опасная, и здесь необходима осторожность. Поэтому Лим, сам того не ведая, носил их в судках с деликатесами. Естественно, все эти сделки были абсолютно законными. Но согласитесь, Цутаки-сан, чем меньше людей знает о твоем богатстве, тем лучше.

Раздался звонок. Он положил руку на трубку, отметив про себя, что удар попал точно. Веки Цутаки сжались, за ними мелькнуло плохо скрываемое бешенство, хотя лицо майора по-прежнему было спокойным, а губы продолжали улыбаться.

— Ради бога, простите, Цутаки-сан. Неожиданный звонок. Разрешите?

Он с самого начала все понял правильно. Тасиро и Масу действовали не по указанию Цутаки, а на свой страх и риск. Взял трубку:

— Исидзима слушает.

— Господин, простите, что оторвала вас от дела. Я хотела сказать вам только дно: я люблю вас.

Голос Мэй Ин был тихим, но прозвучал в душе Исидзимы громкой благословенной музыкой.

— Вы слышите меня, господин?

Он часто в своей жизни натыкался на сравнение: голос женщины может быть хрустальным, но только сейчас, услышав Мэй Ин, понял, что это значит.

— Да, конечно. Я слышу тебя, дорогая моя. Я слышу, радость моя, цветок моего сердца. И хочу ответить: я сейчас очень занят. Если ты не возражаешь, мы поговорим об этом после. Хорошо?

— Конечно, мой господин. Я была рада услышать ваш голос. Еще раз простите меня.

Он положил трубку. Откинулся на стуле. Значит, все в порядке. Впрочем, он так и думал: машина Цутаки должна была стоять одна, без охраны. Ведь Цутаки рассчитывал, что Тасирогде-то здесь.

— Прошу простить меня, господин майор. Звонок женщины.

— Ну что вы, наоборот, — я огорчен, что помешал. Но мне бы хотелось знать, Исидзима-сан, что вы имели в виду под словом «обезвредить»?

— Не беспокойтесь, Цутаки-сан. Я не причинил им никакого вреда. Мне только пришлось связать их и запереть.

— Где они?

— Масу здесь, на этом этаже, через несколько комнат. Лейтенант Тасиро внизу, в номере «резеда». — Исидзима взял со стола и спрятал во внутренний карман фрака обе коробочки. — Вы хотели бы их увидеть, Цутаки-сан?

Они вышли в коридор. У номера, где находился связанный Масу, остановились. Исидзима достал связку ключей, открыл дверь. Увидев майора, Масу замычал. Исидзима вынул из его рта кляп.

— Цутаки-сан, — прохрипел Масу, — директор отеля избил меня и связал.

— Масу, — Исидзима покачал головой. — У нас очень мало времени. Я хотел бы, чтобы вы сказали господину Цутаки, что вы хотели выяснить у садовника Лима?

— Я? — Масу вращал глазами. — Это неправда! Клянусь, я ничего не хотел у него выяснить. Просто он мне показался подозрительным! Но я ничего не хотел у него выяснить!

Цутаки достал нож, присел, приставил лезвие к горлу Масу:

— Признайся, от кого ты узнал о корейце?

— Цутаки-сан... Цутаки-сан, пощадите! — По лицу Масу тек пот. — Я не узнал о нем. Я просто услышал!

— От кого? Говори!

— Мне сказал об этом лейтенант Тасиро! Пощадите, господин майор!

Цутаки чуть прижал лезвие.

— Врешь, собака?

— Клянусь, не вру! Пожалуйста, Цутаки-сан, уберите нож! Господин Тасиро спросил меня о Лиме!

— Как именно спросил? Вспомни!

— Сейчас вспомню, господин Цутаки! Сейчас! Только уберите нож!

— Говори!

— Он сказал так: «Есть ли у вас пожилой кореец, согнутый радикулитом?»

Цутаки чуть отвел лезвие, и Масу облизал губы, не сводя глаз с ножа.

— Бриллиантов захотелось, сволочь поганая?

— Господин майор! Пощадите! Клянусь, я ничего не знал!

Цутаки встал. Улыбнулся:

— Узнаешь.

Они вышли в коридор. Звук моторов стих. Значит, двигатели прогреты. Спустились вниз, подошли к двери с изображением резеды. Исидзима заметил, как дернулась створка в комнате официантов — Кадоваки нес свою службу исправно. Цутаки повернулся:

— Тасиро здесь?

— Да, Цутаки-сан.

— Мне хотелось бы поговорить с ним наедине.

Исидзима открыл дверь, впустил Цутаки и стал ждать, прислонившись к стене. Прислушался. За дверью было тихо. Потом услышал голоса, и снова наступила тишина. Скорее всего, Цутаки и Тасиро перешли на шепот. Исидзима настороженно пытался понять, о чем говорят сейчас в комнате Тасиро и Цутаки. Он ждал, когда же майор наконец повысит голос. Но вместо этого услышал вдруг гулкий звук, напоминавший одновременно щелчок вынутой из бутылки пробки и треск хлопушки. Так звучит пистолетный выстрел в упор, если ствол приставили вплотную к телу и при спуске сильно надавили на пистолет. Дверь открылась. Лицо майора было, как и подобает в такую минуту, бесстрастным. Он вежливо улыбнулся.

— Простите, Исидзима-сан. Я, кажется, немного запачкал номер.

Директор отеля молча поклонился. Значит, как он и думал, лейтенант превысил свои полномочия.

В другом конце коридора, у выхода на рабочий двор, стояли женщины. Они ожидали распоряжения разжечь костры. Цутаки заметил их, и Исидзима тут же предупредил:

— Цутаки-сан. Прошу прощения, эти женщины ждут приказа разжигать костры для взлетной полосы. Мы отпускаем генерала Исидо?

Цутаки сказал со вздохом, как будто думал о другом:

— Что нам остается делать, Исидзима-сан? Распоряжайтесь.

Исидзима окликнул ближе всех стоявшую к нему женщину и сказал, чтобы они разжигали костры. Женщины сразу же потянулись гуськом к выходу. Проследив за ними, Исидзима заглянул в дежурку, позвал Гарамова. Тот вышел, старательно сложив руки, поклонился Цутаки. Майор ответил, а Исидзима спросил как можно спокойней:

— Его превосходительство генерал Исидо уже в самолете?

— Да. Его превосходительство генерал Исидо на борту.

— Отлично. — Исидзима достал из кармана черную коробочку, — Передайте это лично его превосходительству. И можете взлетать.

Гарамов спрятал коробочку. Оглядев Цутаки и Исидзиму, поклонился по всем правилам — прижав руки к бедрам. Повернулся, вышел в заднюю дверь. Подождав немного, они вышли вслед за ним. По заднему двору подошли к торцу здания и сразу же увидели костры. Их неровно очерченные живые пятна, вздрагивая, уходили далеко вдоль берега, намечая взлетную полосу. В это же время Гарамов подымался в самолет. За ним убрали трап, захлопнули дверь; тут же взревели моторы.

Когда «Дуглас» с ревом пробежал по глинозему между зажженными кострами и скрылся в темноте, у Исидзимы вдруг возникло желание выхватить «Ариту» и всадить несколько пуль в бок Цутаки. Искушение было столь велико, что его рука невольно потянулась к пистолету. Но это был рискованный шаг. Если бы он сделал эту глупость сейчас, то не исключено, что кто-то, кто, может быть, работает в отеле на Цутаки, тут же сообщит в Дайрен. И за самолетом начнется охота. Нет. Гораздо проще подождать несколько минут, когда майор уедет на заминированной машине. Через семь минут движения а пути, он взлетит на воздух, и все решится само собой. Пока будут выяснять обстоятельства, самолет прибудет к месту назначения, да и сам Исидзима в это время будет уже далеко. Но Цутаки спутал этот план. Повернувшись к директору отеля, он сказал:

— Уважаемый Исидзима-сан. У меня возникла мысль использовать в наших целях майора Тамуру. Ведь это один из лучших летчиков ВВС, и его можно подцепить, скажем, на те же, стразы. В истребителе есть как раз еще два места. Как вы считаете?

Исидзима молчал, глядя на берег. Без самолета он казался пустынным. Костры все еще горели. Несколько женщин ходили по пляжу и разбрасывали их — в темноте над отлетающими головешками косыми хвостами рассыпались искры. «Что же это — ловушка?» — размышлял он. Ему показалось, что голос Цутаки прозвучал слишком уж искренне. Да, очень похоже на ловушку, но она пока его устраивает.

— Цутаки-сан, мне кажется, в вашей идее есть резон.

— Рад, что вы согласны со мной. Попробуем съездить в Дайрен? Вам, наверное, нужно что-нибудь взять с собой на случай, если вы сюда уже не вернетесь?

— Цутаки-сан, все, что я хотел бы взять с собой, здесь, в кармане моего фрака, остальное — в надежном месте.

— В таком случае — прошу. Моя машина недалеко, в кустах с той стороны отеля.

Они прошли через задний двор, углубились в заросли и вышли к дороге. В кустах темнел вездеход. Метров за двадцать Исидзима легко угадал его очертания. Цутаки открыл дверцу противоположной стороны водителя. Исидзима сел рядом. Майор достал и вставил ключ зажигания, повернул — заработал двигатель. Директор отеля посмотрел на свои часы, отметил время и похвалил себя за предусмотрительность: машина, на которой уехал летчик Тамура, должна пройти на три минуты больше. Значит, взрыв произойдет до того, как Цутаки увидит искореженный вездеход с трупом пилота. Что же касается Исидзимы, то он был сейчас даже рад тому, что сидит вместе с Цутаки в вездеходе. Расправиться с ним он сможет, когда они подальше отъедут от отеля. Тем более, что руки Цутаки будут заняты, да и доставать пистолет из брюк в таком положении трудно.

Майор включил фары, вывел машину из кустов, повернул к развилке. До поворота на Дайрен они проедут около двух минут, вхолостую мотор работал где-то тридцать секунд, — значит, сразу после развилки у него будет чуть более четырех минут на реализацию задуманного. Но и этому плану не суждено было сбыться: на самой развилке Цутаки затормозил, остановил машину. «Пора», — пронеслось в голове Исидзимы, но вдруг он увидел, как майор приложил ладонь к губам и издал свистящий звук летучей мыши. «Черт, — ругнулся про себя Исидзима. — Стрелять теперь рискованно. Оказывается, майора здесь кто-то ждет». Из кустов бесшумно вышли двое в военной форме без погон — Мацубара и Таяма. Цутаки кивнул, и вышедшие сели в машину сзади. «Ну и растяпа же, — продолжал ругать себя Исидзима. — Не предусмотрел, что кто-то может ждать его здесь на развилке». Теперь стрелять нельзя. Остается одно — выпрыгнуть из машины на полном ходу в самый последний момент и на всякий случай попытаться огнем из пистолета продержать их до взрыва в машине или возле нее. Выключить двигатель Цутаки вряд ли успеет, чего вполне хватит, чтобы мина взорвалась от встряски работающего двигателя. Если же все трое успеют выскочить, то пули Исидзимы заставят их прятаться за машиной.

— Что слышно? — спросил Цутаки севших в машину.

— Вездехода Тасиро нет, — сказал Мацубара. — Самого его — тоже.

— Знаю. Что еще?

— Нашли труп официанта.

— Все?

— Нет. Впереди, километра за четыре, что-то взорвалось. Совсем недавно. Да от отеля взлетел самолет.

— Взорвалось? — удивился Цутаки. — Что взорвалось, ты не понял?

— Не знаю. Похоже на артснаряд или на очень мощную мину.

— Ладно. Посмотрим.

Цутаки дал газ, и вездеход тронулся. Значит, осталось три минуты. Машину встряхнуло, Исидзима незаметно посмотрел на часы. Две с половиной минуты. Он никогда не думал, что секундная стрелка может идти так быстро.

Что же делать? Выпрыгнуть? Да. Выпрыгнуть после того, как стрелка сделает еще два оборота. Ничего другого он сделать уже не успеет — любое его движение тут же. насторожит задних. Выходит, что он прыгает, на лету выхватывает пистолет и стреляет в Мацубару и Таяму? Да, стреляет, потому что главное сейчас ликвидировать их. А Цутаки тем временем проезжает еще несколько метров и тормозит. Вдруг подумал: мучительно хочется жить. До боли, до звона в ушах. Жить, вдыхать воздух, слушать, как шумит море. Нет, он будет искать выход до последней секунды. До самой последней. Стрелке осталось пройти не так уж мало — сорок секунд. Целых сорок секунд. Это почти вечность, бесконечный океан времени...

Исидзима напрягся перед прыжком, но в это время Цутаки положил ему руку на плечо:

— Дорогой Исидзима-сан...

 

Как только «Дуглас» взревел моторами, поднялся в воздух, генерал Исидо позвонил дежурившему у входа Горо и спросил, где директор отеля.

— Не знаю, ваше превосходительство. Он вышел вместе с майором Цутаки и больше не возвращался.

— С Цутаки? — удивился Исидо.

— Да, ваше превосходительство.

— О проклятье! — не удержался генерал и бросил трубку...

 

Раздался глухой звук взрыва, и Мэй Ин посмотрела на небо — ей почему-то показалось, что этот звук шел оттуда. Нет, все тихо. Правда, ей почудилось, что по небу прокатилась звезда, упала, вычеркнулась из огромного сонма звезд, из искринок, бесконечно висящих в спокойном ночном небе. И Мэй Ин невольно связала падение этой звезды с непонятным ей звуком и вдруг ощутила в своем сердце страшную пустоту. Ей захотелось закричать, чтобы освободиться от этого ощущения, но губы онемели. И она осела, поняв, что означал этот звук.

 

Утром 13 августа «Дуглас», ведомый вторым пилотом Зайцевым, благополучно приземлился на аэродроме в Приморье. Ларионова спасти не удалось, но данные, сообщенные остальными членами группы, были использованы для составления карты срочного развертывания посадочных площадок для транспортной авиации 12-й воздушной армии. К исходу 13 августа, используя крохотные клочки земли для посадки, летчики перебросили танкистам все необходимые горючесмазочные материалы, еду и боеприпасы. В тот же день 6-я гвардейская по приказу командующего фронтом повернула на юг и начала успешное наступление на Мукден, Чанчунь, Туцюань, Таоань, овладела этими городами, а затем, в ходе боевых действий, — Порт-Артуром и Дальним.

Исход войны был решен. До безоговорочной капитуляции Японии оставалось 9 дней.

Сразу же после приземления капитан Гарамов сдал встретившим его представителям штаба фронта полученные от Исидзимы бумаги и шкатулку. Списки агентуры и бриллианты оказались подлинными. В конце списка, в углу последней страницы, было написано два слова по-русски.

После изучения материалов, полученных из Харбина, Чанчуня и Дальнего, группа под руководством майора Водорезова выяснила: Исидзимой был некто Буйнаков, появившийся в Маньчжурии еще в начале 1917 года, сразу после Февральской революции. Происхождение — из разночинцев, учился в Петербургском университете, изучал японский язык. Воевал на германском фронте, был ранен и отправлен в тыл. Февраль застал его на Дальнем Востоке. Буйнаков жил сначала в Харбине, потом, в Дальнем, переменил несколько профессии. Документы подтвердили главное — связей с белоэмигрантскими организациями Буйнаков не имел, хотя те не единожды пытались его завербовать. Затем Буйнаков исчез. Исидзима, японский подданный, появился в Порт-Артуре вскоре после этого.

На основании имеющихся данных группа сделала вывод: опасаясь мести белоэмигрантов, Буйнаков стал Исидзимой. Ему удалось стать директором «Хокуман-отеля», разбогатеть, но, судя по его действиям, Буйнаков оставался патриотом своей Родины.

Водорезов снова достал из ящика стола списки агентуры, полученные от Исидзимы через Гарамова. Еще раз вгляделся, прочитал в углу последней страницы мелким почерком написанное наспех: «Для Родины» — всего два русских слова. Подумал: за этими двумя словами стоит чья-то жизнь. И вряд ли он сможет разгадать ее до конца, как бы ни пытался. Почему-то на ум пришло чье-то изречение: «Чтобы что-то создать, надо чем-то быть». Да, вот именно, подумал он, Буйнаков был и остался среди врагов Советской России патриотом своей Родины.

Владимир Рыбин САМОРОДОК

В этой колонии все было серое — серые бараки, серая земля между ними, серые заключенные, каждое утро молчаливой колонной уходившие на работы и вечером возвращавшиеся к своим трехэтажным нарам. Все краски словно бы были вытеснены за проволочный забор. Там, за забором, бушевала тайга — густо зеленели разлапистые тисы, золотистые сосны, яркой белизной стволов выделялись березы. Чего только не было в этой тайге! Казалось, природа забыла об извечном распределении растительности по климатическим поясам и перемешала все — северные лиственницы и южные лианы, мягкие бархатные деревья и кряжистые кедры, тенелюбивые ели и солнцелюбивые дубы. А в колонии не росла даже трава. Прежде она, конечно, росла и здесь, но привыкшие к буйству таежных кустов и трав заключенные не замечали ее меж бараков, не жалеючи перетирали ребристыми подошвами больших арестантских чеботов, сделанных из автомобильных покрышек. И трава исчезла, обнажив сухую, окаменевшую на солнце почву.

Здесь всегда стояла тишина. Днем заключенные были на работах, а вечером, намаявшиеся на лесоповале, они засыпали, едва добравшись до своих нар. Только дважды в сутки, утром и вечером, начинал звенеть серый громкоговоритель, висевший на сером столбе возле караулки, и зычным голосом выкрикивал команды и распоряжения, пугая ворон, соек и прочую таежную мелочь.

Был полдень. Под столбом на сером вытертом чурбаке сидели два человека — здоровый парень с черными зубами чифириста и широко расставленными руками борца и хилый мужичонка с лицом, заросшим до такой степени, что маленькие глаза его, зажатые между низко надвинутой шапкой и поднявшейся до щек бородой, сверкали словно из амбразуры. Перед ними стояли носилки с мотками проволоки и веревок.

Солнце припекало, но они не снимали ни шапок, ни телогреек, парились, привыкшие к неписаному закону: что на тебе, то твое. Сидели и молчали, ждали, когда выйдет конвоир и поведет их с носилками через тайгу, через болота и мари к тому пятачку, где на новой лесосеке строились новые бараки и куда этой осенью должна была перебраться вся колония.

Впрочем, это была вовсе и не колония, а так — «огрызок колонии», как выразился однажды начальник их подразделения Дуб, получивший эту кличку за фамилию Дубов и за вид свой, коренастый и угловатый, как у старого дуба. Сама колония находилась далеко, а это место называлось странным словом «командировка». Видно, потому, что кочевало, перебивалось от одного лесного массива к другому.

— Два зэка заменяют одну лошадь, — глубокомысленно изрек парень, пнув носилки.

Мужичонка никак не отозвался на реплику.

— Не надорвешься, Мухомор? — спросил парень, все так же не поворачивая головы.

И снова мужик промолчал.

— Язык отсох?

— Давно отсох, — сказал мужик.

— С тех пор, как тебе его прищемили?

— Кто прищемил?

— Видно, начальник. Раньше ты к нему часто бегал.

— Надо было, вот и бегал.

— Сиксотничал?

— Дур-рак!

Парень привстал угрожающе. Но в этот момент сверху послышалось очень похожее:

— Ар-рак!

На сером рупоре громкоговорителя сидела черная ворона и каркала, словно передразнивала. Мужик взглянул на нее, насмешливо блеснул глазами из своей амбразуры. Парень тоже рассмеялся, сел, спросил миролюбиво:

— Сколько тебе, Мухомор?

— Все мои.

— Я не про срок, а про жизнь спрашиваю. Бородища больно здорова.

— От комаров спасает.

— Дикий ты, Мухомор. Я же вот бреюсь.

— Здесь-то? — сказал мужик и огляделся. — Здесь не комары, а комарики.

— А где комары?

— В тайге.

— Это что — не тайга?

— Настоящей тайги ты не видывал. Да и вообще, — он недоверчиво оглядел его с ног до головы, — что ты видел в своей жизни.

— Побольше твоего, — усмехнулся парень. — Погулял дай бог каждому.

— За что сидишь?

— Так, ни за что. А ты?

— Я человека убил.

Парень недоверчиво и удивленно поднял глаза, хотел что-то сказать, но тут на пороге караулки показался Дубов, встрепанный, без шапки, посмотрел на них, почесал щеку и спросил непонятно:

— Сидите? Ну, сидите, сидите.

Он повернулся, закрыл за собой дверь. И тут же снова выглянул.

— Сизов, поди сюда. — И не дожидаясь, когда мужичонка подойдет, спросил его: — Дорогу на новую командировку знаешь?

— Нет, не знаю.

— А, черт! — выругался Дубов. — А ты? — крикнул он парню.

— Два раза гоняли.

— Не гоняли, а водили.

— Так точно, гражданин начальник, два раза не гоняли, а водили.

Парень был серьезен, но глаза его насмешливо поблескивали.

— Поговори у меня!

Дубов протянул руку назад, достал фуражку, сдунул с нее что-то, надел, снова перешагнул порог и встал над парнем, высокий, строгий в своей новенькой гимнастерке, перетянутой армейским ремнем, в широких галифе и тяжелых яловых сапогах.

— Поговори у меня! — повторил он. Подумал и добавил неожиданное: — Послать-то с вами некого. Одних отправить, что ли? Без конвоя? Срок у обоих плевый, наматывать себе не будете. Да и некуда вам бежать, окромя как обратно сюда же. — Он помолчал, словно давал им время опомниться и оценить его благородство: — Старшим мог бы ты, — ткнул он пальцем в парня. — Не сбежал бы? Ты ж себе не враг?

Парень ухмыльнулся. Нет, он не был себе врагом. Дураком был — это точно. Иначе бы не вкалывал тут. Воровал, бывало, но по-умному, не попадался. А влип по глупости. Дал соседу по морде — всего и делов-то. Ну, в больницу соседа увезли, так ведь сам виноват: полез к его Настасье. Дать-то дал, а чего добился? Сам сел, а сосед на воле остался, возле Настьки...

— Ну? Чего молчишь?

— Не бойсь, деру не дам, — сказал парень.

— А как дашь, так и возьмешь. Сколько по этой тайге погуляешь? «Зеленый прокурор» — он ведь не помилует: выживешь — так через неделю вернешься. И за каждый день получишь по году. Устраивает? Не устраивает, — сам себе ответил Дубов. — Да и чего тебе бежать-то при таком сроке? Год остался. На параше отсидеть можно...

Дубов знал немудреную психологию своих подопечных и любил порассуждать на популярную тему среди осужденных — тему о «прогнозировании будущего». Ему непонятен был только вот этот мужичонка, Сизов. Интеллигент вроде, а все помалкивает, не бандит, а говорит — человека убил.

Вдруг Дубов уставился на кусты, куда уходила хорошо утоптанная тропа, замахал рукой:

— Беклеми-ише-ев! Где ты ходишь? Идти надо, а он ходит. Засиделись твои.

— А им все равно, где сидеть, — хмуро изрек Беклемишев, долговязый худой конвоир.

— Поторопись, чтоб дотемна успеть. Переночуешь там, а утречком обратно. Вместе с этим... Сизовым. Завтра, ему надо быть здесь.

— Чего завтра-то? — не удержавшись, спросил Сизов.

— В колонию пойдешь.

— Чего это?

— Чего, чего — зачевокал. Требуют, и весь сказ.

Парень и мужичонка снова уселись под столбом: хорошо знали этого Беклемишева — не сразу раскачается. Покуривали, помалкивали, подремывали, радуясь тому, что срок не задерживается вместе с ними — идет себе и идет.

Конвоир вышел только через полчаса. Он не стал открывать зыбкие ворота, сделанные больше для порядка, чем для охраны осужденных, пропустил их с носилками через калиточку возле караулки и пошагал следом, косо посматривая за своими подопечными — маленьким Сизовым впереди и этим верзилой сзади. Носилки были наклонены вперед, и конвоира беспокоило только одно: как бы эта пара не растеряла чего по дороге.

На первом же повороте из-под брезента, прикрывавшего носилки, выскользнул моток веревки. Его бросили поверх брезента, но он снова упал на землю.

— Стой! — крикнул конвоир. — Перевязывай все.

Он оглянулся беспокойно. Над низким лесом торчал столб с рупором громкоговорителя, и видно было, как ворона, сидевшая на нем, вытягивала голову в сторону леса, каркала.

— Вот сука, ведь накаркает, — сказал Беклемишев.

Тайга стояла тихая в этот час. Сойка верещала над головой, первая сплетница леса. Синицы и поползни суетились у корней деревьев. Серые ореховки бегали по стволам, громко кричали. Черный дятел исступленно бился о кору своей красной головой. Выше, над застывшими в безветрии кронами, скользили в синем небе быстрые стрижи.

Парень не стал перевязывать. Кинул себе через плечо выпавший моток веревки, наклонился к носилкам.

— Берись, чего рот разинул! — крикнул Сизову.

— Как думаешь, зачем я им понадобился? — спросил его Сизов, берясь за ручки.

— Не слышал, что ли? Этап готовят.

— Этап? Куда этап?

— На кудыкину гору, — захохотал парень. — Нашего брата посылают обогревать места, которые похолоднее. А ты как думал? Командировка переезжает, а сколько мест на той командировке? Считал? То-то же. Кого-то надо и отправлять.

Сизов не знал, какой будет новая командировка и сколько там понадобится рабочих, но встревожился:

— Я бы не хотел...

— Чего? — удивился парень. — Ты сколько сидишь?

— Пятый месяц.

— Еще необкатанный. Хотя пора бы...

Они снова пошли по тропе в том же порядке: впереди Сизов, за ним этот здоровяк парень. Позади, чуть поодаль, — конвоир с карабином, закинутым за спину. Долго шли не останавливаясь, молчали, посматривали на лес, на небо. По небу ползли облака, белые, взбитые, как подушки у мамы.

— Как тебя зовут-то? — полуобернувшись, спросил Сизов.

— Красавчик, — буркнул парень.

— У нас жеребец был Красавчик, вот ему шло.

— А мне не идет?

— У тебя имя есть.

— Нет у нас тут имен, только клички.

— Я не гражданин начальник, чтобы передо мной выламываться.

— Мама Юриком звала, — помолчав, сказал парень. — Юрка, значит.

— А по отчеству?

— Чего?

— Как отца-то звали?

— А черт его знает! — неожиданно зло сказал он, и Сизов оглянулся, подивился быстроте, с какой менялось настроение парня. — Не было у меня бати.

— От святого духа, значит?

— Считай, что от святого. Юрка, и все. Юрка Красюк. Потому и Красавчиком прозвали, что фамилия такая.

— А меня — Валентин Иванович.

— Хватит просто Иваныча. Мухомор Иваныч! Или хошь, другую кличку придумаю?

— Я не лошадь.

— Ясно, только пол-лошади. Другая половина — это сейчас я. — Он вздохнул шумно, по-лошадиному. Откинул голову, посмотрел на шагавшего сзади конвоира: — Посидеть бы, а?

— Полежать не хочешь? — добродушно ответил конвоир.

— Не откажусь. — Он захохотал с вызовом. — Лежать не сидеть. Лежать всю жизнь можно.

— Скучно все время лежать-то, — сказал Сизов.

— Чего? Вкалывать — вот это скучно. А лежать да мечтать — милое дело.

— О чем мечтать?

— Хотя бы о воле.

— А на воле?

— О полноценных червончиках.

— Зачем они тебе? Напиться и в тюрьму попасть, чтобы тут снова мечтать о воле?

— Ну, не-ет! — Парень приостановился, дернул носилки, просипел в спину Сизова: — Грабануть бы покрупнее, завязал бы, вот те крест, завязал. Уж я бы придумал, как жить, придумал бы.

— Не выйдет.

— Чего?! — заорал парень, словно у него уже отнимали его еще не приобретенный кус.

— Если теперь не знаешь, потом не придумаешь...

И тут сзади грохнул выстрел. Они разом бросили носилки, отскочили, оглянулись. На тропе, где только что прошли, быстро поднимался на задние лапы огромный широкий медведище. Конвоир судорожно дергал затвор. В один миг медведь оказался возле него. Тот безбоязненно сунул ствол в глубокую свалявшуюся шерсть, нажал на спуск, но затвор только тихо щелкнул. В то же мгновение тяжелые лапы опустились на его спину, подтянули к себе, рванули когтями снизу вверх, задирая гимнастерку, из-под которой вдруг фонтаном брызнула кровь, ослепительно алая на белой обнаженной коже.

Они стояли оцепенев от ужаса, смотрели, как крючковатые когти кромсали обмякшее тело, не было у них сил ни бежать, ни кричать. Медведь вскинул голову, уставился маленькими глазками на оцепеневших людей и вдруг коротко рявкнул. И этот рык словно бы подтолкнул их. Не помня себя, они кинулись в кусты, помчались напрямик через буреломы, через чащобу. Ветки хлестали по лицу, острые сучья рвали одежду. Они падали, вскакивали, снова бежали, слыша за собой страшный шум погони.

Первым опомнился Сизов. Остановился и ничего не услышал, кроме своего частого и хриплого дыхания да глухого хруста веток в той стороне, куда убегал Красюк.

— Эй, стой! — крикнул он. — Медведя-то нету!

Слепой страх прошел, и теперь ему было стыдно самого себя. «Отвык, отвык ты от тайги, — думал Сизов. — От озлобленного раненого медведя разве уйдешь? А терять голову — самое последнее дело».

Он пошел следом за Красюком и скоро оказался у невысокого обрывчика, с которого, серебристо поблескивая, спадал неширокий водопадик. Красюк стоял на коленях у самой воды и пристально рассматривал небольшой камень, который он держал в руках.

— Что нашел? — спросил Сизов, подходя к нему.

Не отвечая, Красюк сорвал шапку, сунул туда камень и кинулся в плотный подлесок, стоявший на краю поляны.

— Неужели золото? — вслух сказал сам себе Сизов. Он подобрал жгут веревки, валявшейся на траве, повесил на плечо. Затем подошел к водопадику, осмотрел камни. — Эй! — крикнул. — Подожди, дай поглядеть!

Тайга молчала. Только сойки хохотали в отдалении да комары зудели над самым ухом.

Он снова принялся осматривать камни, шагая вдоль ручья. Нашел изъеденный ржавчиной топор с разбитым обухом, непонятно почему породивший в нем смутную тревогу. Отбросил топор в сторону, пошел дальше, то и дело наклоняясь, переворачивая камни. Руки ломило от ледяной воды. Веревка мешала, и он забросил ее за спину как солдатскую скатку..

— А ну пошли! — вдруг услышал над головой.

Выпрямился, увидел своего напарника и испугался его застывшего лица.

— Золото, что ли? — спросил Сизов.

— Думал, я тебя тут оставлю? — зашипел Красюк. — Нашел дурака. — Откуда-то из-под телогрейки он вынул короткий, с ладонь, нож, сделанный из обломка пилы. — А ну пошли!

— Куда?

— Туда. — Парень ткнул ножом в сторону леса.

— Вернуться бы надо. Может, живой... конвоир-то?

— Я тебе вернусь! — Парень резанул ножом воздух, зацепил телогрейку Сизова. — Пойдешь со мной. Чтобы не растрепал о самородке.

Нож снова сверкнул перед лицом, Сизов попятился в гущину подлеска, пошел, потом и побежал, подталкиваемый сзади. Жгут веревки, висевший через плечо, не скидывал, думал: если этот обалдевший от золота бандит кинется на него, то веревка-то как раз и может прикрыть в первый момент.

Каждую минуту он ждал удара в спину, но удара все не было, и Сизов стал успокаиваться. Чащоба уплотнялась. Приходилось продираться через кусты, перелезать через поваленные деревья, высоко задирать ноги в ломком сухом буреломе.

Выскочили на звериную тропу, и Сизов свернул по ней.

— Куда?! — заорал Красюк. Пот лил с него ручьями. На щеке, от носа до уха, темнела широкая царапина.

— Надо знать тайгу, — беззлобно сказал Сизов. — При такой беготне, наобум можно остаться без глаз...

А вокруг буйствовала таежная растительность. Повсюду были папоротники, огромные и совсем крохотные, взбиравшиеся на стволы и скисавшие с них гирляндами вместе с длинными бородами лишайников и петлями лиан. На прогалинах папоротники исчезали, зато появлялась масса цветов — розовая герань, белые недотроги, бледно-сиреневая валерьяна. Местами зонты цветов поднимались выше головы, и сочные стебли этих гигантов напоминали еще не развившиеся стволы деревьев. Со склонов сопок, где лес был пореже, открывались другие склоны, пурпурно-фиолетовые от цветущих рододендронов. На открытых местах налетали тучи оводов и комаров, и Красюк толкал Сизова в чащобу, где листва, бьющая по лицу на узких звериных тропах, смахивала насекомых.

Потом лес кончился, и они увидели перед собой болотистую равнину, поросшую редкими соснами и елями. На опушке тропу потеряли и пошли прямиком через осоку, рассчитывая найти другую тропу. Под ногами при каждом шаге выступала черная вода, медленно заполняла вмятины следов.

— Все, отдыхаем, — сказал Красюк, садясь на зыбкую кочку.

— Встань! — зычно крикнул Сизов.

Красюк вскочил от неожиданности, зло уставился на Сизова.

— Под такими кочками гадюки живут.

Он подошел к кочке, принялся шуровать под ней длинным суком. И почти сразу в траве мелькнула серая блестящая кожа. Змея куснула палку, застыла в настороженной позе.

— У, гадина! — заорал Красюк. Он выхватил палку, злобно, мстительно принялся бить гадюку.

Когда змея перестала извиваться, он отбросил ее, зашвырнул палку, обессиленно опустился на кочку и снова вскочил, принялся оглядывать траву вокруг.

— Ну ты даешь, Мухомор! — сказал восторженно. — Как узнал, что она тут?

— По запаху, — усмехнулся Сизов. — Сразу покойником запахло.

— Врешь!

— Конечно вру. У нас нанаец проводником был, так тот верно по запаху змей находил. «Твоя не понимай, — так он говорил. — Змея сырым пахнет».

— Вот тебе и дикарь! — удивился Красюк.

— Это мы в его понимании были дикарями. Ничего не знали в тайге.

— А ты откуда родом?

— А что?

— Орать больно здоров. Глотка луженая — позавидуешь.

— С Волги я, из Саратова.

— А я из Киева.

— Из самого?

— А что, не похоже?

— Почему же? И в Киеве разные люди есть...

— Договаривай, — неожиданно зло сказал Красюк.

— Что договаривать?

— Ты ж хочешь сказать, что я сволочь. Человека бросил. Разве не так? Но этому человеку, конвоиру нашему, уже ничто не поможет. — Он помолчал. — А мы в случае чего скажем — от медведя бежали, потом заблудились. И доказывать ничего не надо — медведь свидетель.

Сизов ничего не сказал. Он и сам знал — не первый день в тайге, — гражданина Беклемишева уже нет на этом свете. Видел, как медведь драл его, знал: не отпустит, пока вконец не искромсает.

— И зачем он стрелял в него? — тихо проговорил он.

— Охотничий азарт. Как не стрельнуть?

— Сейчас медведь сытый, сам на человека не пойдет. Его если уж бить, то наверняка: раненый он страшен... И винтовку надо иметь хорошую. А из своего карабина Беклемишев поди год не стрелял.. По ком стрелять-то на нашей командировке? Разве что по воронам?..

Вечер застал их в густом лиственном лесу, где было много дубов, тисов и бархатных деревьев. Здесь они повалились в траву и, отдышавшись, вспомнили о еде.

— Если все знаешь в тайге, так хоть бы о жратве позаботился, — сказал Красюк.

— Вон как! Ты меня арестовал, стало быть, ты вроде как мой начальник. А начальству полагается заботиться о подчиненных. Так ведь? Не наоборот?

— Жить захочешь — позаботишься.

— Ну и дурак, — спокойно сказал Сизов. — Убьешь меня — себя убьешь. Прав был Дубов: ты в этой тайге и недели не проживешь. И найдут когда-нибудь самородок на твоих костях. А я тут все тропы знаю.

— В этой тайге?

— Может, не совсем в этой. Ходили мы тут неподалеку с геологами, руду искали.

— Чего уж теперь, — в голосе Красюка слышались примирительные нотки. — Давай думай, раз уж так вышло.

— Чего тут думать? Завтра пойдем обратно...

— Ну нет! — Красюк вскочил, усталости как не бывало.

— Тогда думай о себе сам.

Красюк шагнул к Сизову, все в той, же позе лежавшему на траве, присел возле него на корточки.

— Слушай, Мухомор... Иваныч, — просительно сказал он. — Назад я тебя не пущу. А если мне надежную дорожку покажешь, золотишком поделимся. Тут, — он ласково погладил шапку, — обоим хватит...

Сизов долго молчал, смотрел в небо. Сумрачнело. Вечерний ветер шуршал листьями дуба.

— Идет, а?

— Семь бед — один ответ, — наконец сказал Сизов. — Ладно. При условии, что ты перестанешь махать своим ножиком и командовать. У «зеленого прокурора» разговор короткий: не знаешь тайги — ложись и помирай. А хочешь выжить, слушай того, кто больше знает и умеет. В данном случае тебе придется слушать меня.

— Ну давай, — согласился Красюк. — Сообрази что-нибудь пожрать.

— Придется потерпеть до завтра. Сейчас надо подумать о костре. Собирай дрова, да потолще...

Они лежали на мягких ветках пихты, задыхаясь в дыму костра и все-таки наслаждаясь тем, что не зудели комары и мошка. Ночь опустилась быстро, словно на тайгу вдруг нахлобучили шапку. Где-то в чаще сумасшедше хохотал филин, душераздирающе кричали сычи. Откуда-то слышался тонкий голосок сплюшки, возносившийся все выше и выше: «Сплю-сплю-ю-ю-ю!» А им не спалось. Доносившиеся отовсюду непонятные шорохи наполняли душу тоской и тревогой,

Красюк скинул нижнюю рубаху и, замотав в нее самородок, положил под голову. Смотрел в темноту и думал о том, какой вкусной была утренняя лагерная каша. Потом он начал вспоминать.

— Помню, с мамкой в Сибирь ездили. Вышли на какой-то станции в Забайкалье — чего только нет на рынке! Семга, медвежий окорок, картошка, мясо, орехи разные, масло сливочное в туесках, грибы, кетовая икра, просто кета, омуль, жареные куры, жареные зайцы, мед бочонками, водка, спирт... И все почти задаром...

— А что еще в Сибири разглядел? — спросил Сизов.

— Много всего. Названия необычные: Зима, Слюдянка, Ерофей Павлович...

— Кто это, Ерофей Павлович, знаешь?

— Знаю. Рассказывали дорогой. Будто когда строили железку, нашли скелет человека. Рядом бутылка с золотым песком, зубило и молоток. И надпись на скале выбитая: «Ерофей Павлович». Стало быть, это он и есть, который тут золото нашел.

— Оч-чень интересно, — насмешливо сказал Сизов. — А о Хабарове что-нибудь слышал?

— Это который в Хабаровске жил?

— Триста лет назад он тут первым путешествовал. Когда о Хабаровске еще и не думали..

— Я и говорю: он тут первым все нашел.

Сизов рассмеялся. Потом спросил:

— А что еще запомнилось в Сибири?

— Помню сопку с ледяной шапкой. А внизу — зелень и озера с синей водой. В одном — вода молодости, в другом — мудрости. Грязь на берегу, а из нее головы торчат: люди лежат, лечатся. Опосля той грязи баб, говорили, запирать приходилось.

— Это еще зачем?

— Злые они после той грязи были, мужиков ловили. — Он потянулся хрустко. — Эх, теперича бы туды!..

— Сколько у тебя мусора в голове! — сказал Сизов. И задумался: в «мусоре» этом есть своя система. А это значит, что у Красюка целое мировоззрение: жратва, деньги, женщины. А мировоззрение доводами не возьмешь. Система, даже самая ложная, не меняется от соприкосновения с другой системой хотя бы потому, что считает себя равной. Она может рухнуть только от собственной несостоятельности при испытании жизнью, трудностями.

Он вспомнил, как сам первый раз ехал на восток. Из Забайкалья в Приморье, по прямой, лихой в памяти дороге, именуемой КВЖД, про которую говорили, что название это от слов «как вы живым доехали». Они тогда проскочили, а следующий за ними поезд был пущен под откос и разграблен: в окрестных горах и лесах гуляли, банды белокитайцев и хунхузов.

Ему и снилась в эту ночь дорога, узкая, извилистая, как звериная тропа. Впереди маячила красная сопка, совсем красная, словно целиком сложенная из чистой киновари. Он торопился к ней, боясь, что краснота эта окажется обманчивой цветовой игрой вечерней зари. Торопился и никак не мог выбраться из узкого коридора звериной тропы.

И Красюку в эту ночь тоже снилась дорога, широкая, как просека. Позади была ночь, а впереди маячило солнце, похожее на золотой самородок. Потом это солнце-самородок каким-то образом оказалось у него в шапке. Он прижимал шапку к себе, но она жгла руки, выскальзывала.

Он и проснулся оттого, что почувствовал, как выскальзывает из руки конец рубахи, в которую был завернут самородок. Костер догорал, на листве соседних кустов дергались серые тени. Ветер слабо шевелился где-то высоко в вершинах деревьев, а рядом, совсем рядом, возле самой головы, слышалось прерывистое сопение.

«Ах, сука, — подумал Красюк, — а еще про Сибирь расспрашивал, про мусор говорил!» Стараясь не шевельнуться, он сунул руку за пазуху, достал нож и, резко изогнувшись, выкинул руку за голову, туда, в темноту, в сопение. Почувствовал, как нож вошел в мякоть. Послышался не то вздох, не то удаляющийся стон, и все стихло. Тогда, не выпуская узел с самородком, Красюк вскочил на ноги, выхватил из костра горящий сук и пошел в ту сторону, где затих стон. Огонь почти не давал света, только рождал слабые тени. В двух шагах была пугающая чернота, такая плотная, какой Красюк еще не видывал. Незнакомая жуть гадюкой заползала под телогрейку. Одна тень под кустом показалась Красюку согнувшейся фигурой человека. С радостным злорадством он шагнул ней. И вдруг беловатое пламя со звуком человеческого выдоха рванулось навстречу. Окатило холодным огнем и погасло. В ужасе Красюк выронил нож и сук, свой драгоценный сверток, отпрыгнул в сторону. И застыл, охваченный мелкой дрожью, не зная, куда бежать в обступившей непроглядной темноте.

И вдруг услышал тихий и, как ему показалось, вкрадчивый голос:

— Что там случилось?

Красюк не ответил, с трудом приходя в себя.

— Ты чего прыгаешь, как заяц?

До Красюка дошло, что голос слышится совсем не с той стороны, где он искал вора, и это еще больше испугало его.

— Это ясеница горит, не бойся. Выделяет эфирные масла. В безветрие они скапливаются и вспыхивают от огня.

И тут новая волна холода окатила Красюка: вспомнил, что потерял самородок. Ринулся к костру, выхватил новый сук, замахал им, чтоб разгорелся. По дыму от выроненного первого сучка он быстро нашел и нож и сверток. И только тогда успокоился. Поправил разбросанные ветки пихты, снова улегся, сказал глухо:

— Ты, Мухомор, не балуй. Прирежу.

— Как это понять? — отозвался из темноты Сизов.

— Так и понимай. Золото мое, и ты к нему лапы не тяни. Понятно?

— Утром разберемся, — загадочно сказал Сизов.

И снова пугающая тишина обступила тихо шипящий костер. Теперь из тайги не доносилось никаких звуков. Словно ее и не было, тайги, а только неизвестность, могильная пустота.

Рассвет был долог и холоден. В низине лежал туман плотный, как молоко. Кусты отяжелели, обвисли от росы, и ветки пихты были так мокры, словно ночь пролежали под дождем. Проснувшись, Красюк увидел Сизова возле костра. Он отряхивал сучья от росы и подкладывал их в огонь. Красюк наблюдал за ним и все вспоминал ночное свое приключение, не понимая, сон это или все было на самом деле.

— Чего это ночью-то? — спросил он.

— Енотовидная собака, — ответил Сизов, кивнув куда-то в сторону.

Красюк вскочил, увидел сначала следы на примятой мокрой траве, затем разглядел возле костра серый комок убитого животного длиной с руку, с хвостом, острой мордой и короткими ногами.

— Ловок, ничего не скажешь. И как ты ее углядел в темноте! — восхищенно сказал Сизов. — Не деликатес, ну да с голодухи сойдет.

— Я? — удивился Красюк.

— Кто же еще? Понимаю — сама подошла. Ну да и ты не промахнулся, молодец. Ее ведь искал ночью?

Красюк не ответил. Ему было смешно и вроде даже как-то неловко.

Енотовидной собаки хватило ненадолго. Уже к вечеру от нее остался лишь один обугленный на костре кусок, который Сизов, не обращая внимания на ворчание Красюка, отложил на другой день. И снова они ночевали у дымного костра, уставшие, опухшие от комаров и мошки.

К исходу следующего дня голод снова догнал их. Лес был полон живности, но без ружья нечего было и надеяться добыть что-либо. В небе кружили сизые орлы, сытые, неторопливые: еды для них хватало. В одном месте орлов было несколько, пролетали один за другим над кронами деревьев, высматривая что-то на земле.

— Охотятся за кем-то, — сказал Красюк, останавливаясь. Ему вдруг пришла в голову мысль поживиться за счет орлов. Выследить, когда они накроют свою жертву, и подбежать отнять. И он принялся рассуждать насчет того, что выслеживают орлы что-то крупное, иначе чего бы они охотились стаей. А крупное зараз не унесут, что-то да останется.

— В эту пору орлы птицами питаются, — пояснил Сизов.

— Значит, чего-то свеженького захотелось. Когда хочется, разве с порядками считаются? Закон тайги.

Орлы снова скрылись в кронах деревьев. Но вот где-то в листве раздался резкий, как выстрел, орлиный клекот, и вся стая вскинулась, кругами пошла к земле. И тогда они увидели того, за кем так настойчиво охотились орлы. Это был молодой и неопытный зайчишка. Он выскочил из травы и поскакал по голому склону сопки, слишком уверенный в своих быстрых ногах. Орлы кружились быстрее и вдруг резко, один за другим, стремительно ринулись вниз. Короткий шум, короткий вскрик, похожий на плач ребенка, судорожная возня в траве.

Красюк сорвался с места и побежал туда, где шевелился серый клубок. Орлы неохотно разлетелись, унося в когтях серо-бурые комки. На том месте, где они только что бились, было пусто. Валялись птичьи перья, клочья шерсти, на земле алели пятна крови.

— Быстро, — сказал Сизов, переводя дух после бега, — быстро работают.

— А что я говорил? Закон тайги...

После этого случая еще сильнее захотелось есть. Попробовали жевать молодые побеги сосенок, но от них во рту было как от канцелярского клея.

Тайга становилась все темнее. Лианы толщиной в ногу вползали по стволам лиственниц, свисали причудливо изогнутыми петлями, похожими на удавов. Плети лиан потоньше перекидывались со ствола на ствол, скрывая небо. На прогалинах была сухость летнего дня, а на лесной звериной тропе, по которой они пробирались, стояла влажная прохлада, и камни у корней деревьев лоснились от сырости.

— Когда на этих лианах созревают ягоды, к ним слетаются птицы, сбегаются звери, — говорил Сизов, шагая впереди, не оглядываясь на Красюка. — Кишмиш вырастает, слышишь?

— Пока он вырастет, мы ноги протянем.

— Иногда долго сохраняется...

Он вдругсвернул в чащобу, заставив Красюка насторожиться: не удрать ли собрался? Но Сизов тут же и вышел на тропу, держа в руках кисть ягод, похожих на усохший виноград. Они поделили эти ягоды, разжевали, наслаждаясь неожиданным для тайги вкусом южного инжира. Но сколько еще ни искали, ничего больше не нашли.

Скоро снова выбрались к болотистой равнине, заросшей редкими кедрами, соснами, елями и разбросанными копнами густого подлеска. Осока стояла в пояс. В зарослях трав ноги то и дело попадали в похожие на ловушки петли вьющихся растений, запинались о стволы упавших деревьев.

Пока преодолевали эту равнину, совсем выбились из сил. Добравшись до сухого места, Красюк повалился в траву и заявил, что он хочет точно знать, куда они идут и почему забираются все дальше в тайгу.

— Смотри, Мухомор, веди куда надо, — угрюмо сказал он.

— А куда надо?

— На волю, куда же еще.

— Разве ты не на воле?

— Ты мне лапшу на уши не вешай! — угрожающе приподнялся Красюк.

— Мы же договорились.

— О чем?

— Что ты не будешь задавать дурацких вопросов и вообще будешь вести себя прилично. Если хочешь, чтобы я тебя вывел из тайги.

— Так и выводи.

— В этой тайге только две дороги: одна — обратно в колонию, другая — в противоположную сторону. Обратно ты не хочешь и меня не пускаешь. — Он помолчал. — Да я теперь и сам не хочу.

— И долго мы будем с голоду подыхать?

— Я не- лагерное начальство, чтобы мне приносить жалобы.

— Чего ж делать-то?

— Идти. И не ныть. А идти мы будем к Оленьим горам. Там была наша геологическая база и остался склад. Там не пропадем...

Он замолчал, удивленно уставился в лесную чащу. Оттуда, из-за ствола старой пихты, смотрели большие неподвижные глаза. Глаза чуть выдвинулись и показалась черная голова с длинными, спускавшимися изо рта клыками. Животное то ли не замечало людей, то ли не обращало на них внимания, пережевывая длинную бороду мха, свисавшую с пихты, медленно выходило на поляну. Было оно небольшим, не выше, чем по колено, но поразительно изящным и статным.

В первый момент Сизов даже и не подумал, что это может быть их пищей, стоял неподвижно, смотрел, любовался. Красюк приподнялся, чтобы бросить нож, но, прежде чем он поднял руку, животное легко отпрыгнуло в сторону и исчезло в чаще.

— Кто это? — спросил Красюк.

— Кабарга. Удивительное у нее мясо, вкусное.

— Чего ж рот разинул, если вкусное?

— Бессмысленно гоняться за кабаргой.

И тут он вспомнил о веревке. Отойдя подальше, Сизов растянул на звериной тропе веревочную петлю, привязал конец веревки к ближайшей сосенке.

— А знаешь, что самое ценное у кабарги? — говорил Сизов вечером, устраиваясь спать на мягких ветках пихты. — Мускус. Есть у них, у самцов, на брюшке такой мешочек с два пальца величиной, а в нем — красно-бурая масса, как мазь, с очень сильным и стойким запахом. Если высушишь эту массу — никакого запаха нет, чуть намокнет — опять пахнет. В Индии, когда дворцы строили, мускус в известь добавляли. Века прошли, а стены все пахнут. Можешь представить, что это значит для парфюмерной промышленности...

Красюк хотел сказать, что ему до лампочки вся эта парфюмерия, но сдержался, смолчал.

Утром веревочная петля все так же, никем не задетая, лежала на тропе, и они, только напившись из ручья, пошли дальше в сопки, которые вздымались одна за другой, как хребты заснувших великанов медведей. Много раз они видели белые пятна убегавших косуль, слышали довольное сопение жующих кабанов, но подкрасться, догнать животных не удавалось. Один раз разглядели с сопки пасущихся изюбров, долго наблюдали за ними, с тоской глотая густую слюну, пока изюбры не умчались быстрее ветра, спугнутые медведем. Медведь сам не ожидал этой встречи, покрутился в мелколесье, где паслись изюбры, и побежал за ними, надеясь догнать. Видно, молодой был медведь, глупый.

Птицы мельтешили в листве, белки порхали с дерева на дерево, полосатые бурундуки, поднимаясь на задние лапы, с любопытством рассматривали странных существ, бредущих по тропе. Красюк кидался ловить их, но бурундуки ловко увертывались и куда-то исчезали словно проваливались сквозь землю. Один раз прямо перед ними на тропе крупная куница — харза настигла крепкого подросшего лисенка. Она не торопилась, словно и не боялась людей, стояла и смотрела, не выпуская из зубов лисенка, поблескивая золотистой шкуркой, чуть пошевеливая черным хвостом, независимая и красивая, с черной головкой и белым мягким горлом. Красюк кинулся к ней не помня себя от голода, как копьем, размахивая крепким суком лиственницы, который он все время таскал с собой. Но харза, даром что коротконогая, только шевельнулась, мелькнула и пропала в зарослях папоротника. И лисенка унесла, не выпустила. Что ей лисенок, этой крупной кунице?

Красюк взвыл, хватил палкой о ствол сосны, разломал, взбешенный, повернулся к Сизову:

— Если жратвы не найдешь, тебя же сожру, вот так и знай.

— Найдем, — спокойно ответил Сизов. — Если не будем психовать и пойдем быстрее. По-моему, уже недалеко до озера. — Он помолчал, раздумывая, говорить или нет, и все-таки добавил: — Ты вот что, здесь не очень нервничай и не бегай по тропам. По этим местам, бывает, всякие люди ходят, не ровен час на самострел напорешься или в яму угодишь. Иди сзади и помалкивай. Терпи. Без терпения в жизни ничего не бывает. Не знал? Так знай, приучайся жить по-человечески.

Он и сам удивлялся этим своим словам. Уголовника, привыкшего жить только своей прихотью, паразитирующего на человечности, учить жить по-человечески? Но ведь кто-то должен учить этому, если родители не научили. Ну ничего, подумал он, люди не научили, тайга научит: здесь или учись терпению, или прощайся с жизнью. Такой дилеммы в добром человеческом обществе не ставится. Но «зеленый прокурор» иначе не судит...

— Что они, гады, самострелы оставляют, — сказал Красюк. — Это же запрещено.

Сизов рассмеялся: человек, больше всего не признававший именно этого слова — «запрещено», вдруг вспомнил о нем. Вспомнил, когда дело коснулось его драгоценной личности.

— Видно, не для всех законы писаны...

Он понимал Красюка: прежде для человека ничего не существовало, кроме собственного каприза. Как ни кичился друзьями, а было беспросветное одиночество: один как перст, никому не нужный и сам себе тоже опостылевший. Этим чаще всего и объясняется гипертрофированное презрение блатных к человеческой личности. А теперь у Красюка появилась цель, теперь он не имел права рисковать собой. Раньше был рабом собственной прихоти, теперь раб обретенной собственности — самородка. Психология раба — она и для хозяина, для богатого собственника остается главенствующей. Сизов понимал, что теперь его невольный спутник будет терпеть лишения, только бы вынести самородок туда, где он имеет ценность. Он и убьет, не задумается, если самородку будет угрожать опасность. Он и доброе дело сделает, если это будет нужно для его главной цели. Но привычки есть привычки, не считаться с ними тоже нельзя: недоглядишь — сорвется в безвольной истерике, наделает глупостей.

— Хорошая у тебя фамилия — Красюк, — сказал Сизов, чтобы отвлечь его от навязчивых дум о еде.

— Папочка удостоил. Сделал и смылся.

— Что сделал?

— Да меня ж, чтоб ему на том свете... А лучше на этом... Углядел смазливую хохлушку, поманил, и она, дура, пошла...

— Разве можно так про мать?

Красюк долго не отвечал, шел сзади, смотрел в землю и молчал.

— А потом? — спросил Сизов.

— Потом она меня народила.

— А потом?

— Потом купила мне голубей.

— Зачем?

— Чтобы не скучал мальчик, чтобы не баловался. Так и стал я голубятником. — Он засмеялся безрадостно. — Когда следователь первый раз назвал меня голубятником, я даже обрадовался. Да, говорю, конечно, я всего лишь голубятник, отпустите, дяденька. А оказалось, признался. Оказалось, голубятники — это те, кто лазит по чердакам и ворует белье с веревок. Надо же, воровал, а не знал. Вот какая азбука вышла.

— А потом? — Сизов заинтересованно слушал. Не оборачивался, боясь этим помешать откровенности. Откровенность пуглива — это ж почти исповедь. А исповедь всегда на грани раскаяния. Недаром католические исповедники прячутся в специальные будочки, чтобы исповедующиеся не видели их, не пугались.

— Выкрутился. Решил: не буду больше голубятником. И переквалифицировался в форточники.

— Это что такое? — Многое повидал Сизов за месяцы заключения. Проходили перед ним «карманники» и «мокрушники», «медвежатники» и «филоны-малолетки». А вот о «форточниках» не слыхал.

— Первая ступень академии, — сказал Красюк. — Открывал форточки для домушников. Дело было верное — открыл, и знать ничего не знаю. А все равно замели. Вот тогда-то и получил первый срок. Когда вышел, подумал: чего это для других стараться, если все равно сажают? И стал домушником. А потом обленился...

— Как это?

— Домушник — это ж артист. Исследователь. Не постараешься, залезешь в такой дом, где, кроме тараканов, ничего и нету. А исследование — дело непростое. Однажды подумал: «Чего это я буду за деньгами бегать?» И засел на дорожке в парке, стал дожидаться, когда деньги сами ко мне придут. Так стал гоп-стопником...

Он откашлялся и запел козлиным блатным голосом:

Вдруг на повороте —
Гоп-стоп — не вертухайся! —
Вышли три удалых молодца...
Тайга вторила ему глухим ворчливым эхом. Сойки — первые охотницы до всяких скандалов — заверещали над головой.

Кончив петь, Красюк долго шел молча, ждал расспросов. Нет такого блатного, которому не льстил бы интерес к его «подвигам».

— Вот так всю академию и прошел, — не дождавшись расспросов, сказал он. — Когда первый раз судили, мамаша номер отмочила: встала на колени и просит: «Помилосердствуйте, граждане судьи!»

— Плакала? — спросил Сизов.

— Ясное дело.

— Ну и как? Помиловали?

— Черта с два. Закон что дышло.

— А если бы помиловали, пошел бы по новой?

— Не знаю.

— Значит, правильно сделали.

— Ну, ты! — обозлился Красюк.

— Я что, ты сам себя судил.

— Как это?

— Каждый человек сам себе судья. Знает, что делает, знает, что за это получит.

— А ты знал, когда убивал?

— Судили-то меня не за убийство — за преступную халатность.

Впереди мелькнул просвет, Сизов заспешил, и скоро они вышли на склон, откуда открывался красивый вид на дальние сопки, бесконечные, как волны в море, разноцветные, словно раскрашенные широкими мазками акварели. Между сопками маленьким зеркальцем сияла вода.

— Пришли, — облегченно сказал Сизов.

— Куда?

— К озеру. К Оленьим горам.

— Ага. Давай склад ищи. Пожрем и дальше потопаем.

— Не торопись, колония от тебя не уйдет. Отдохнем, оглядимся, рыбку половим. Может, зверя какого поймаем — к озеру они на водопой ходят...

 

Озеро только издали казалось близко, но до него было идти да идти. Солнце уже катилось к сопкам, когда они увидели внизу матовую поверхность воды, тихую, покрытую неподвижными пятнами бликов. Заспешили и... едва не свалились в яму. Над ее краем одиноко торчала толстая жердь.

— Я же говорил — ямы есть, — сказал Сизов. И вдруг схватил Красюка за истерзанный сучьями рукав с торчащими клочьями ваты. — А ну, тихо!

Где-то рядом шевелился большой зверь, дышал часто, всхрапывал.

— Так это ж в яме! — заорал Красюк и полез к самому ее краю. — Гляди — кабанище!

Кабан был большой — пудов на пять. Он лежал на боку, привалившись спиной к осклизлому подрытому краю ямы.

— Давно, видать, свалился.

— Счас проверим, — Красюк выдернул жердь, толкнул кабана в бок. Кабан приподнял огромную голову с черным пятачком, из-под которого торчали острые клыки, судорожно всхрапнул.

— Не скоро выдохнется. А живого не возьмешь.

— Ну-ка посторонись! — обрадованно воскликнул Красюк. — Не первый раз свиней у кулаков воровать.

Еще потолкав кабана, дождавшись, когда он снова поднимет голову, Красюк с силой ткнул жердью в пятачок и с ножом в руке прыгнул вниз. Сизов даже не успел предупредить, чтоб поостерегся: кабан в предсмертной агонии очень опасен. Но Красюк, видно, и в самом деле знал, что делал. Через минуту возня в яме затихла и снизу послышался довольный голос:

— Раз по носу, чик по горлу — и готово. Вору да не справиться с такой прибылью? Кидай веревку...

Этот вечер они блаженствовали, сидя у костра, на котором на длинной жерди жарились куски мяса. С озера тянул ветер, отгонял комаров да мошек. Над головой, где-то в вершинах деревьев, кричали сойки. Неведомо откуда налетели черные вороны, разыскали в траве остатки кабана, накинулись, загалдели, отталкивая друг друга. Возле костра, чуть ли не под самыми ногами, сновали бурундуки, трясли пышными беличьими хвостиками, набивали чем-то защечные мешки, исчезали в своих норах и снова появлялись, смелые и настороженные, готовые стащить что угодно.

В этот вечер Красюк впервые не держался за свой сверток, отложил его, кинулся ловить бурундуков. Но они были проворнее, выскальзывали из-под самых рук.

— Напрасный труд, — сказал Сизов. — Хочешь, покажу, как их нанайцы ловят?

Он обошел деревья на опушке, высмотрел бурундука, сидевшего на тонкоствольной березке, посвистел ему. Бурундук с любопытством посмотрел вниз и полез, выше. Тогда Сизов принялся стучать по стволу палкой. Бурундук запищал и стал медленно сползать. Когда он сполз совсем низко, Сизов накрыл его шапкой.

— Вот и все.

— Чего ж раньше не ловил, когда с голоду подыхали? — взъярился Красюк.

— Во-первых, когда просто хочется есть, это не значит подыхать с голоду. Во-вторых, нам надо было спешить сюда, к этому озеру.

— Что, у тебя тут золотишко припрятано?

Красюк сказал это просто так, но тут же и поверил сказанному. Слишком непонятным был для него этот Сизов. Вместо того чтобы вести напрямую к железной дороге, по которой только и можно уйти из этого таежного края, пошел в самую глухомань. Шел, торопился, не останавливался даже для того, чтобы позаботиться о жратве... Такое из одной любви к свободе не делается...

Красюк искоса наблюдал за Сизовым, думая, что тот как-то да выдаст себя от такого прямого вопроса. Но Сизов только улыбнулся удовлетворенно:

— Золотишко? Нет, брат, тут кое-что поценнее.

— Что? — Красюк судорожно соображал, что может быть дороже золота.

— Найду, тогда узнаешь...

Ночью они вскочили от страшного рева. Кто-то большой и сильный рвал кору деревьев и ревел угрожающе, со свирепым придыхом. В холодном поту Красюк кинулся было в сторону, но тотчас вернулся: в кромешной темноте было еще страшнее.

— Тигр?!

— Медведь. Огня давай! — крикнул Сизов.

Они набросали в костер наготовленных с вечера веток. Пламя взметнулось, отодвинув темноту, высветило черную, как нефть, воду озера. Но медведя это ничуть не испугало. Он все взревывал, скреб когтями.

Медведь затих сам, словно ему вдруг надоело рычать. Люди подались к самому огню, высматривая поярче головешки, которыми только и можно было отпугнуть зверя. Но он не появился, исчез, будто его и не было.

— Уходи, мишка, уходи! — на всякий случай крикнул Сизов в темноту, вспомнив, как их проводник, бывало, одним только голосом, спокойным, уверенным, отгонял зверя.

— Пальнуть бы! — сказал Красюк, тщетно борясь со странной, никогда прежде не испытанной противной дрожью.

— Пальнуть неплохо. Только звери и человеческий голос понимают. — Сизов помолчал, неторопливо укладываясь спать, потом добавил: — В отличие от некоторых людей.

— Каких это некоторых? — спросил Красюк. Он лежал с закрытыми глазами, хотел заснуть и не мог. Все мерещилось, что медведь вернется, сожрет кабана, вырвет из рук драгоценный сверток.

Ответа не дождался, заснул.

Очнулся от какого-то беспокойного чувства. Так бывало еще на воле, когда шел на дело и оглядывался, беспокоился. Если так было, то дело срывалось. Несколько мгновений он полежал не шевелясь, обдумывая, что бы это могло быть, потом приоткрыл один глаз. Озеро лежало белое под слоем тумана, словно до краев было налито молоком. Рывком он повернул голову. Сизов сидел рядом на корточках, пристально смотрел на него. Самородок, это Красюк чувствовал боком, был на месте, под ветками.

— Не шевелись! — крикнул Сизов. Не поднимаясь, он прямо на корточках переступил несколько шагов, протянул руку, осторожно что-то снял у Красюка со спины.

— Змея?! — отшатнулся Красюк. И успокоился, увидев, что в руке у Сизова ничего нет. И снова испугался: подумалось, что это, видно, неизвестная ему нечисть, какой в тайге предостаточно.

Сизов рассматривал это нечто, невидимое между пальцами, сложенными щепотью, не дыша, с необычным вниманием.

— Вспомни, где вчера терся? — тихо спросил он.

— Нигде не терся.

Красюк удивился и разозлился: ничего не говорит, а спрашивает черт те что. Он хотел уже ответить такое-этакое на своем лексиконе, но Сизов вдруг вскочил и бросился в лес.

— Яму, яму надо смотреть! — донесся из чащи его голос.

«Рехнулся», — подумал Красюк. Ему вдруг стало тоскливо и страшно. Страшно тайги, живущей какой-то своей жизнью, к которой не приспособишься, страшно этого непонятного человека. Он поднялся, запрятал поглубже под ветки сверток, вынул нож и пошел в ту сторону, куда убежал Сизов.

Он разыскал его в яме, откуда они вчера выволокли кабана. Острым суком Сизов ковырял землю, отламывая серо-желтые комья.

— Свалился, что ли? — крикнул Красюк.

— Ты понимаешь, понимаешь?! — забормотал Сизов. И вдруг заорал сердито: — Чего стоишь, веревку кидай, веревку!

Не торопясь, Красюк сходил к костру, размотал, бросил в яму конец веревки. Но Сизов, к его удивлению, вылезать не стал, скинул телогрейку, наложил в нее камней, потом продел веревку в рукава, завязал конец и велел тащить.

— Осторожней, не дергай. Да не рассыпь там! — кричал он снизу.

Голос был таким взволнованным, что Красюк забеспокоился: неужели он нашел то, о чем вчера говорил, что дороже золота? Торопливо выдернул веревку, развязал, увидел рыжеватые комья.

— Не яма это, не яма! — кричал Сизов, выбираясь по жерди, все еще торчавшей из ямы. — Это шурф, понимаешь? Кто его выкопал, кто? Я же эти места сам исходил. В прошлом году ничего не было.

Он схватил свою телогрейку с камнями, побежал к открытому месту, к свету.

— Что ж это такое, что ж такое?! — как помешанный говорил Сизов, перебирая камни. — Мы ж его там искали, а он вот он где. Почему? Ну почему?..

Красюк хохотал: дает Мухомор, тихоня тихоней, а как разошелся.

— Что хоть это такое?

— Кас-си-те-рит! — выкрикнул Сизов как заклинание.

— Ну и что?

— Это же касситерит! Оловянная руда. А еще свинец, медь, может быть, золото. Полиметаллическая руда.

Золото — это уже кое-что. Красюк оживился, взял один из камней, потер пальцем. Камень отозвался белым блеском.

— Белое золото?

— Я же сказал: может быть, — почему-то раздраженно сказал Сизов. И вдруг засобирался, заспешил.

— Ты чего?

— Сходить тут надо.

— И я пойду, — хмуро сказал Красюк. Ему подумалось, что Сизов хитрит, хочет в одиночку найти еще что-то

— Ты отдыхай. Купайся пока, рыбу лови. Рыба тут любую тряпку хватает, только брось..

— Ну уж нет...

Они долго шли по берегу, переходя, обмелевшие в эту пору речушки, перелезая через плотные завалы корневищ. Потом углубились в чащу и снова вышли к берегу. Здесь озеро было не больше полукилометра в ширину. На другом берегу гладкой стометровой стеной поднималась скала.

Сизов остановился и долго смотрел на скалу, словно это был его родной дом, в котором он сто лет не бывал. Потом сказал глухо:

— Вот отсюда я его и столкнул.

— Кого?

— Сашу Ивакина.

— За которого сидишь?

— Я за себя сижу.

— Чего не поделили?

— Что? — не понял Сизов.

— Почем я знаю. Ну Мухомор! Силен мужик!..

Сизов молчал. Силен? Нет, он слаб. Слишком легко поддается чужому влиянию. Это еще в Саратове сказала ему та, что звалась женой. Молодая и красивая. А он был немолод, когда встретил ее. И полюбил, как только могут любить немолодые, никогда прежде не любившие. Он делал все, что она хотела, и вначале ей это нравилось. А потом надоело. «Нет в тебе гордости», — сказала ему. «Твоей хватит на обоих», — пошутил он. Да не вышла шутка. Нельзя, видать, любить без оглядки. Сладок пряник, да приедается. «Хоть бы избил меня, что ли», — сказала она в другой раз. Он. ужаснулся. Потом засмеялся, решив, что подтрунивает над ним. Но она была серьезна. Маялась не любя. Понял он это позднее, уже здесь, в тайге. А тогда был как слепой, тыкался туда-сюда, не зная, что еще для нее сделать. И дождался слов, от которых и сейчас при воспоминании холодом обдает сердце: «Я люблю другого. Уходи». Никого она не любила, просто сама не знала, чего хотела. Но и это он понял позднее. А в тот раз, закоченев и ничего не помня, собрался и уехал. Все равно куда, лишь бы подальше. И оказался в геологической партии. Вместе с Сашей Ивакиным, замечательным парнем, ставшим ему первым другом...

— А кто видел? — спросил Красюк.

— Кого?

— Ну тебя. Как ты его столкнул.

— Я видел.

— А свидетели?

— Я видел, — упрямо повторил Сизов.

— Не сам же ты на себя наговорил.

— Никто не наговаривал. Пришел, рассказал, как все было.

— Ну лопух! — изумился Красюк. — Лопух так лопух. Много видел, но такого — впервые. Кто тебя за язык тянул?Сказал бы: сам упал.

— Кому?

— Кому, кому — прокурору.

— А что сказать себе?

Красюк злобно плюнул, взмахнул руками, даже повернулся кругом от возмущения и снова воззрился на Сизова.

— Ты что — дурак? Или сроду так? Тебе же срок припаяли за здорово живешь!

— Что срок? Человека-то нет. Друга нет...

— Тьфу ты, чокнутые эти ученые балбесы, совсем чокнутые. Ему-то все равно, а тебе жить.

— Разве я мог жить после этого?

— Не мог жить на воле, ломай хребет на лесоповале. Тут тебе помереть не дадут — начальство за тебя головой отвечает. Тут ты пронумерован, как ботинок...

— Тут я искупаю свою вину.

— Да вины-то твоей нету! — заорал Красюк, и крик его, метнувшись к тому берегу, отскочил от скалы звенящим эхом: «Ту-у!»

— Есть моя вина, — угрюмо сказал Сизов. — В той экспедиции я был за начальника. Он мой подчиненный. Но человек не мне чета. У него жена в Никше осталась, Татьяна, ребенка ждала.

— Ну дурак так дурак! — не мог успокоиться Красюк. — А, иди ты, — махнул он рукой. — Я купаться пошел.

Он размашисто пошагал обратно. Остановился в отдалении, оглянулся, крикнул брезгливо:

— А еще треплется — человека убил! Тоже мне!..

Сизов не отозвался. Стоял все там же, ничего не слыша, смотрел на темный срез обрыва, вспоминал.

Было это прошлым летом, когда бродили они по этим горам, вдвоем с Сашей, искали в обрывах выходы касситерита. Находился он тогда совсем близко от Саши, шагах в десяти. Услышал вскрик, вскинул голову, увидел, словно в замедленном кино, как Саша, теряя равновесие, медленно клонился над обрывом. Кинулся к нему, но вместо того чтобы схватить, неожиданно толкнул. Пальцы до сих пор помнили то соприкосновение с тугой Сашиной брезентухой. Как это получилось, Сизов не знал ни тогда, ни теперь. Закричал в ужасе и замер, прислушиваясь. Уловил только, как что-то отозвалось снизу, то ли Сашин крик, то ли эхо. А вслед за тем донесся тяжелый всплеск. Не сразу донесся: высота тут немалая.

Сизов тогда чуть следом не прыгнул. Наклонился над краем и отпрянул: испугался высоты. Сбежал вниз на галечниковую отмель, самую близкую к серой стене, вертикально уходившей в воду, скинул телогрейку, сапоги и поплыл. Плавал под стеной, задыхаясь от озноба, кричал, звал. Тишина была немая, страшная. И вода была гладкая, мертвая. И ничего не плавало на поверхности, совсем ничего...

Сизов вернулся к костру только вечером, молчаливый, помрачневший. Не говоря ни слова, принялся жарить мясо.

— На гору, что ли, лазил? — спросил Красюк.

Сизов не ответил. Помолчав, заговорил о том, что надо как следует обжарить все мясо, иначе оно быстро испортится, и тогда снова придется голодать, поскольку дорога неблизкая.

— С утра пойдем?

— Погоди. Еще кое-что разыскать надо.

— Склад?

— И склад тоже.

— Ищи скорей. Соли хочется. Эта пресная свинина уже опротивела.

Сизов не стал говорить, что склад — высокий помост, укрепленный в развилке трех сосен, — он уже нашел, но никаких продуктов там не оказалось. Это могло означать только одно: человек, воспользовавшийся складом, был в крайне бедственном положении. Иначе бы он не тронул или бы возобновил запас. Так требует неписаный закон тайги.

— А как его выковырять-то? — спросил Красюк, когда оба они, навалив кучу хвороста, чтобы хватило на всю ночь, улеглись на свои ветки. Ветер порывами проходил над тайгой, и снова затихало все вокруг, рождая в душе какое-то смутное беспокойство.

— Что выковырять?

— Ну, золотишко. Ты ж говорил, что его тут много.

Сизов помолчал, вглядываясь в темневший, исчезавший в дымке дальний берег озера.

— Во-первых, я говорил: может быть. Это надо еще узнать.

— Так узнавай.

— Для этого нужна целая экспедиция. Нужно изучить месторождение, провести лабораторные анализы, собрать тонны промышленных проб. Нужна большая работа, Юра.

Он впервые назвал его так, по имени, и Красюк удивился было, но тут же приподнялся, озлобленный.

— Так чего ты мне голову дуришь!

— Это правда, Юра. Ты ждешь готовенького, но готовый продукт создается только общественными усилиями... Вот в этом суть всего эгоистического и преступного — жизнь за счет готового продукта, созданного обществом. — Он закинул руки за голову, смотрел в быстро темневшее небо. Говорил задумчиво и тихо, словно разговаривал сам с собой: — Они живут в мире, переполненном благами, и кажется им, что блага эти существуют сами по себе, независимо ни от кого. И потому считают себя вправе хватать все, что им хочется, ничего не давая взамен. Но общество потому и общество, что каждый его член не только потребитель, но и производитель, созидатель. Эгоисты же хотят только потреблять. Как крысы, они готовы жить объедками с большого общественного стола, лишь бы не работать, не производить, не отдавать...

Красюк слушал, накачивая себя злостью. Когда на суде почти то же самое говорил прокурор, он слушал, — прокурору так полагается, ему за это деньги платят. Но когда свой брат зэк начинает мораль читать... Красюк вдруг подумал, что Сизов хоть и зэк, но «своим братом» его никак не назовешь, другой он, совсем другой. Чужой. С этим не встанешь спина к спине, этот ради друга не пойдет на все, этому сначала надо знать, что за человек друг и заслуживает ли он защиты.

— Заткнись! — угрюмо сказал Красюк. — Мораль и в колонии надоела. — Он подумал, что пугать Сизова пока не стоит: еще сбежит. Пусть выводит из тайги, а там видно будет, что делать.

— А это не мораль, — все так же задумчиво сказал Сизов. — Это правда. Тебе вот золотишко покоя не дает, а по мне хоть бы его и вовсе не было. Касситерит — это олово и прежде всего олово. Но дело не только в касситерите. В этих горах и вообще в этом краю сказочные богатства. Уголь, железная руда, медь — чего только нет. Немало здесь найдено, а что предстоит — дух захватывает... Ломоносов когда-то говорил: «Российское могущество будет прирастать Сибирью». Гениальное предвидение. Совсем немного пройдет времени, и приедут сюда люди...

— Зэки, — ехидно подсказал Красюк.

— Люди, — повторил Сизов. — И встанут большие города, пролягут железные дороги. В сопках встанут горно-обогатительные комбинаты, а на этом самом месте, вот тут, на берегу озера, будет построена набережная, и на ней, как на всех набережных мира, будут играть ребятишки. И люди будут приходить сюда любоваться озером...

Красюк слушал и дивился. Задремывал. Чудилось ему, что идет он по широкой набережной, а вокруг, за озером, впереди и сзади, вместо сопок, как терриконы, высятся горы из чистого золота, бери — не хочу. Он побежал к одной из таких гор, чтобы набить карманы дармовым золотишком, но тут откуда-то вывернулся Сизов, погрозил пальцем, как нашкодившему ученику:

— А что ты сделал для общества?

Красюк кинулся к другой горе, но из-за горы вышел милиционер.

— А откуда ты пришел? — спросил милиционер.

— Оттуда. — Красюк махнул рукой куда-то в сторону, собравшись по привычке сыграть дурачка.

Милиционер посмотрел в ту сторону и вдруг заревел страшно, по-медвежьи.

Красюк вскочил с противной дрожью во всем теле. Ночь была темная, как вчера, — ни луны, ни звезд. Сизов суетился возле костра, валил в огонь охапки сучьев. А за черной стеной леса, совсем близко, как и вчера, свирепо ревел медведь, скрипел когтями, драл сухую кору.

— Повадился, — сказал Сизов. — Теперь не отстанет.

— Чего ему надо?

— Поди пойми. Может, нашего кабана учуял, а может, просто так хулиганит.

— Уходить надо.

— Не получится, если уж повадился. За нами пойдет.

— Чего ж делать-то?

— Одно остается — напугать.

Они кричали и хором и по отдельности, сердито и уверенно кричали, чтобы не выказать голосом страха: звери отлично понимают, когда их боятся. Но медведя эти крики не очень пугали. Пошумев в лесу, он, как и вчера, сам по себе затих, исчез, не показавшись на опушке.

— Чем его напугаешь?

— Какой-нибудь внезапностью. Утром подумаем. Спи пока.

— А если он снова?

— Не придет. Похулиганил — и довольно. Медведь норму знает.

Утром они осмотрели лес, нашли исцарапанную медведем сосну. Похоже, что медведь был громадный: до верхних царапин даже Красюк рукой не доставал.

— Чем его напугаешь, такого здорового?

— А как говорил гражданин Дубов? Нет человека, к которому нельзя было бы подобрать ключик.

— Так то человека.

— Попробуем применить это к медведю. Его ведь главное — ошеломить. Если догадается о засаде — не испугается. Неожиданность — вот что нужно. Скажем, только он начнет дерево царапать, а тут ему колом по башке...

— Вот ты и давай стереги его с этим колом...

— Погоди, кажется, придумал, — сказал Сизов, осматривая сосну. — Подсади-ка меня. И нож дай...

Он долез до первого сука и стал подрезать его сверху. Резал долго, старательно. Когда дорезал до середины, попросил кинуть веревку, привязал ее к концу ветки и спустился на землю.

— Что удумал? — спросил Красюк.

— Счас увидишь.

Он потянул за веревку и надломил сук так, что он расщепился вдоль.

— Теперь вот что сделаем: привяжем камень побольше, подтянем его, захлестнем веревку вокруг ветки, проденем в расщепленное место, чтоб зажало, и обрежем конец.

— Ну и что?

— Если потянуть за надломленную ветку, конец веревки выскользнет и камень упадет.

— Ну и что? — снова спросил Красюк.

— Как только медведь начнет царапать сосну, мы потянем за ветку. Камень свалится медведю на голову, с ним случится медвежья болезнь, он убежит и больше не вернется. Верное средство.

— Медвежья болезнь?

— Не слыхал? Другими словами, медведь наложит в штаны.

— Как бы нам не наложить. Хотел бы я знать, кто потянет за ветку?

— Если ты боишься, то я это сделаю. Привяжу к ветке веревку, отойду сколько можно и буду ждать.

— А если он тебя найдет?

— Думаешь, он нас возле костра найти не мог? Боялся. Хулиганы, они ведь все трусливые.

— Не нравится мне это.

— А ты всегда делаешь только то, что нравится?

— Давай хоть вместе затаимся.

Этого Сизов не ожидал. Что-то, видно, надломилось в Красюке, если заговорил о товариществе...

— Не надо, Юра, вдвоем затаиться труднее. Ты, как вчера, спи на своем месте...

Но Красюк в следующую ночь уснуть не мог. Полежал на ветках, запахнув от комаров голову телогрейкой и прислушиваясь. Тишина стояла плотная, и даже ветра, обычно шевелившегося в вершинах деревьев, теперь не было. Но тайга, как обычно, шуршала, стрекотала, вскрикивала различными голосами. Громче всех хохотал филин. И казалось Красюку, что филин хохочет над ним, запутавшимся в тайге, как и в жизни, напрасно мечтающим о богатой развеселой жизни. В этой ночной угрюмости леса, наедине с самим собой, ему вдруг стало совершенно ясно, что не будет у него богатства, потому что даже если и вынесет и продаст золото, то быстро спустит деньги, какие бы они ни были. Не умел он копить деньги, даже просто хранить не умел, это он знал за собой совершенно точно. И уж конечно не будет веселья. Какое веселье, когда за спиной неотбытый срок? Да еще побег? Рано или поздно застукают — и опять пайка на лесоповале.

— Нич-чего! — со злостью сказал Красюк. Он встал и подсел к костру, подкинул веток для дыма. — Ничего. Хоть денек, да мой.

И снова мелькнула предательская мысль: до этого дня надо еще добраться. Он пожалел, что не расспросил о дороге на случай, если медведь все-таки найдет Сизова. Если это случится, куда идти, в какую хотя бы сторону? От этой мысли ему стало страшно. Темень кромешная, хохот этого проклятого филина и это одиночество у костра нагнали на него такую тоску, какой он не испытывал и в самые черные свои дни.

И тут он услышал резкое, как кашель, всхрапывание медведя. Послышался скрежет когтей о кору, и вслед за тем страшный, берущий за душу рев резанул по ушам, пробрал, казалось, до самых печенок неприятной дрожью. Медведь словно бы перевел дух и снова принялся реветь. И вдруг он как-то странно икнул, будто ойкнул. И будто шороху прибавилось в тайге, и все стихло. Даже филин умолк от такого неожиданного поведения медведя.

Вскоре пришел Сизов, радостно посмеиваясь, принялся укладываться.

— Теперь можем спать спокойно. Шишку здоровую получил медведь, почешется.

Утром они осмотрели место. Под сосной валялся камень, обвязанный веревкой, а рядом «медвежьи следы» от внезапно случившегося с мишкой несварения желудка.

Красюк хохотал так, словно услышал донельзя оригинальный тюремный анекдот. Сказывались пережитые в одиночестве страхи. Сизов понимал причину этого неестественного смеха, но не мешал. С давних пор в нем укоренилось убеждение, что смех, если это не насмешка, действует благотворно. Смеясь, нельзя ни замышлять, ни делать злое.

 

Тихое было это утро, теплое и ласковое. Они сидели у костра, ели пережженную на огне кабанятину и посмеивались, вспоминая ночное приключение. Внезапный порыв ветра разметал костер, забросал поверхность озера листьями и ветками. Пошумев несколько минут, ветер так же внезапно пропал. Только озеро все ежилось, встревоженное, ходило мелкими частыми волками.

Сизов встал, обеспокоенный прошелся по берегу, вглядываясь в тучи. Затянутое серой пеленой небо быстро темнело. Откуда-то из дальнего далека доносился низкий шорох, похожий на утробный гул.

— Уходить надо. К горе.

— Почему к горе? — подозрительно сощурился Красюк,

— Непогода идет.

— Подумаешь, дождик. Не размокнем.

— Бури бы не было. Застанет в лесу — пропадем.

Сизов подхватил мешок с камнями, кинул на плечо обжаренный, почти обугленный кабаний окорок, приготовленный в дорогу, и, не оглядываясь, пошел по берегу...

Было уже за полдень, когда, совсем запыхавшиеся, мокрые от пота, они добежали до горы, полезли по каменистому склону. Ветер усиливался. Временами его порывы заставляли останавливаться, припадать к земле. Деревья скрипели, кряхтели по-стариковски. Кроны елей, лиственниц, сосен трепыхались так, словно их разом трясли десятки здоровенных медведей.

Склон впереди казался зеленым и ровным. Но Сизов не пошел на этот склон, полез в сторону по замшелым камням.

— Чего опять вниз? — забеспокоился Красюк.

— Кедровый стланик. Не пройдем.

Красюк не послушался, полез в низкий, по колено, кустарник и на первых же шагах застрял среди торчавших навстречу острых вершинок. Кинулся назад, заспешил, чтоб не отстать.

— Торопись, Юра! Там пещерка есть, я ее заприметил.

Позади послышался хрип, похожий на смех. Сизов хотел крикнуть сердито, что «зеленый прокурор» не обыватель с городской окраины и его блатными истериками не проймешь, что безволие во время здешней бури равносильно подписанию себе смертного приговора. Он оглянулся и увидел Красюка лежавшим на каменистом выступе. Побежал к нему и еще издали увидел темный кровоподтек у виска.

Испуганно оглядываясь на остервенелый лес, Сизов бросил свой узел с камнями и тяжелый окорок, принялся расталкивать Красюка. Отчаявшись привести в сознание, подхватил его под руки, рывками поволок в гору.

Пещерка была небольшая — как раз на двоих, но достаточно глубокая, чтобы лежать в ней не высовывая ни головы, ни ног. Сизов втиснул в нее ватное, непослушное тело Красюка и снова побежал вниз к угрожающе шумящему, свистящему, ревущему лесу. Пометался на опушке, надрал бересты, снова побежал в гору, подхватив по дороге свертки и мясо.

Красюк все еще не приходил в себя, лежал в той же позе, прислоненный спиной к стене. Сизов осмотрел его голову, потрогал обширный кровоподтек возле левого виска, набухший, тугой. Камень, о который, падая, ударился Красюк, по-видимому, не был острый, иначе были бы пробиты не только кожа, а, возможно, и кость. И тогда... Сизов одернул себя, чтобы не думать о таком, приложил к ушибу бересту, поискал, чем бы привязать ее. Под руку попался узел с самородком. Он развязал его, машинально прикинул на руке бесформенный ком, снова прикинул и принялся рассматривать внимательнее. Усмехнулся, откинул самородок, стал обматывать голову. И тут Красюк пришел в себя. Оглядел усталым взглядом пещерку, Сизова, склонившегося над ним, темные лохматые тучи над горой. Сказал неожиданное:

— Гора-то тебя терпит... А кто с тобой сюда взбирается, пропадает. А?..

— Глупости болтаешь, — одернул его Сизов. — Просто по горам надо уметь ходить.

— А тот умел?

— Тот — другое дело...

— Что это я?..

Красюк медленно поднял руку, пощупал повязку на голове и вдруг вскинулся.

— Где?! — закричал свирепо. — Золото где?

— Цело твое золото, — усмехнулся Сизов. — Вон валяется.

— Валяется, — успокаиваясь, сказал Красюк. Стащив с головы рубашку, снова завернул в нее самородок. И, вытянувшись, надолго замолк.

— Ты можешь сидеть? — спросил Сизов.

— Могу. Только ведь как у нас говаривали: лучше стоять, чем идти, лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть...

— Долго придется лежать, застынем. Садись спина к спине.

Они сидели, прижавшись спинами, и слушали рев ветра. Тайги уже не было видно, все скрывала вечерняя мгла.

Наутро буря бушевала еще сильнее. К полудню над сопками поднялась совсем черная туча, скрыла дали. Впереди этой тучи катился белесый крутящийся вал. Молния наискось врезалась в этот вал, и он завихрился, заплясал еще быстрее, словно подстегнутый. Ударил гром, от которого задрожала гора. Снова вспыхнула долгая трепещущая молния. Едва она угасла, как из черной тучи змеей вынырнула другая молния, за ней третья, четвертая. Словно большие встревоженные птицы взлетали над распадком обломанные ветки деревьев. Видно было, как огромная сосна, растущая на отшибе леса, наклонилась до самой земли и вдруг приподнялась, грозя туче вырванными изломанными корневищами. Потом еще потемнело, и соседние сопки совсем исчезли из виду. Молнии ускорили свой адский танец, и гром ревел уже непрерывно, словно собравшиеся вместе тысячи медведей. И хлынул ливень. Поток воды ринулся с горы. Сначала они еще видели водяной вал, летевший по распадку, потом все закрыла водяная завеса, лившаяся с карниза над пещеркой.

— Ну ты молодец, Иваныч! Что бы мы делали без этой пещеры? — Красюк только теперь понял, каким лопухом он был, ругаясь с Мухомором, тянувшим его к этой горе.

— Пасть шайтана, — сказал Сизов. — Два солнца тайга купайся, комар пропади. Нам хорошо, птичкам плохо — кушай не моги. Два дня твоя сиди, спи...

— Чего это ты?

— Проводник так говорил. Застала нас буря вроде этой. Нет, пожалуй, эта посильней... Если бы не он — пропали бы.

— Слушай, — сказал Красюк, — а наври-ка ты что-нибудь про дороги да города. Все не так тошно будет.

— Я говорил правду.

— Ну хоть правду наври. Как там у тебя: набережная, дома на берегу озера...

— Школы, детские сады, спортплощадки. И конечно заводы, дороги — автобусы будут ходить. И железная дорога придет — это непременно...

— А пожарная каланча будет? Люблю на пожарников глядеть.

— Будет, как не быть.

— А пивная?

— Будет.

— А тюрьма?

— Будет...

Он спохватился, толкнул Красюка плечом, чтоб не болтал чего не надо. Но тот уже затрясся, захохотал, довольный. И Сизов тоже засмеялся. Просто так засмеялся, из солидарности. Он всегда радовался смеху, считая его помощником в любом деле, успокаивающим учителем, доктором, лечащим от любой хвори и в первую очередь от неверия, от хандры. Они смеялись, и в это время им казалось, что буря не рычит, а хохочет, не свирепствует, а лишь резвится.

Ветер стал ослабевать только к концу дня, но дождь хлестал всю ночь, и они всю ночь не спали, дрожали от пронизывающей холодной сырости.

К утру дождь перестал. Когда взошло солнце, они увидели, что натворила буря. Все вокруг было засыпано валежником, стволами рухнувших деревьев.

Они выбрались из пещерки, потянулись с удовольствием. И сразу Сизов почувствовал то, что принимал за усталость, — ломоту во всем теле, тягучую болезненную истому.

— Как голова? — спросил он Красюка.

— А, пройдет.

Он не стал говорить о своем недомогании. Не тот человек. Он-то, поживший в колонии, хорошо знал: слабость расценивается такими людьми как неспособность сопротивляться и будит не сочувствие, а озлобленное ожесточение.

По осклизлым осыпям они спустились к ручью и не увидели ручья. Перед ними бушевал поток желто-серой густой пульпы. Стволы деревьев, плотные валы бурелома на берегах — все было покрыто липкой грязью. Прошли к озеру, но и в озере вода напоминала кисель. Будь у них хоть какая-нибудь посуда, можно было бы набрать воды и дать отстояться. Но посуды не имелось, и пришлось пить эту воду, под которой, когда ее черпали руками, не видно было ладоней.

Сизов понимал, что положение, в каком они оказались, — хоть ложись и помирай. Самое лучшее было бы отлежаться, отогреться у костра. Но оставаться не мог: боялся расхвораться. Да и собранные образцы торопили, гнали в дорогу. И он пошел, заспешил, надеясь, что болезненная истома выйдет с потом.

— Сдурел, что ли? — бубнил за спиной Красюк. — Поскакал, как застоявшийся жеребец.

Сизов не отвечал, мутнеющим взором обводил сопки, выбирая склоны, на которых лес был пореже, и заставлял себя идти и идти.

 

На другой день на тайгу обрушилась жара. Солнце не грело, а жгло, словно стало в два раза горячее. И появились плотные тучи гнуса. Мошка попадала в горло, вызывала судорожный кашель.

Вечером, когда они развели костер на открытом берегу тихой, уже очистившейся от мути таежной речушки, Сизов понял, что дальше он не ходок. Лег на землю и забылся. Очнулся лишь ночью, пощупал пихтовую подстилку под собой, удивился: когда успел веток наломать? Заснул. И показалось ему, будто едет на старой телеге по ухабистой дороге — кидало то вверх, то вниз, умучивало. Потом почудился медведь: вышел из чащи, взвалил на спину и понес все быстрей да быстрей.

Опомнившись очередной раз, Сизов увидел, что уже день, солнце жжет, висит над деревьями, покачивается. Опустилруку, почувствовал под пальцами лохмотья телогрейки, похожие на свалявшуюся шерсть.

— Очухался? — спросил Красюк. Он присел, скинул Сизова в мягкий мох, словно мешок. — А я уж думал — окочурился. Плохо твое дело, Иваныч. Совсем без памяти...

Сизов нервно зашарил вокруг себя руками, привстал:

— Где?

— Чего? — удивился Красюк.

— Образцы где?

— Камни, что ли? Там остались.

— Принеси.

— Других насобираешь.

— Сам пойду. — Сизов встал покачиваясь.

— Связался я с тобой, — сказал Красюк. — Ладно уж, принесу.

Оставшись один, Сизов огляделся, стараясь угадать, где он теперь находится. Думал, что отлежится немного и пойдет искать свои образцы. Он не верил Красюку, думая, что тот попросту сбежал. Сбежал навстречу верной, гибели? Тюремные блатные никогда не отличались здравым смыслом — это он знал очень даже хорошо.

Но Красюк вернулся. Бросил узел с образцами, сел возле Сизова, злой, черный от мошки, облепившей лицо. Сказал угрюмо:

— Я тебе не лошадь. Давай что-нибудь одно: или ты, или твои камни.

— Камни, — тотчас ответил Сизов.

Долго они лежали на мягкой моховой подушке, отдыхали.

— Пожалуй, я сам попробую, — сказал Сизов. Поднялся, прижал к груди свой большой узел и подпел к лесу. Красюк догнал его, подхватил под руку.

Так они и шли некоторое время. Потом Сизов почувствовал, что ноги у него сами собой подгибаются, словно в них не было твердых костей. Безнадежным взглядом он обвел окрестности, увидел в соседнем распадке полосу густой зелени и пошел туда, вниз. Выбравшись к речке, рухнул на берегу и закрыл глаза.

— Чего я за твоими камнями ходил? — сказал Красюк. — Покрутились да обратно сюда же и пришли.

Сизов ничего не ответил, лежал в немыслимой слабости, ни о чем не желая думать. И вдруг оживился от какой-то своей мысли, привстал на локте, внимательно поглядел на Красюка.

— Послушай, Юра, послушай меня внимательно. Не дойдем мы вдвоем, а один ты, может, выберешься. Ты здоровый, сил хватит. Я тебе скажу, как добраться до Никши, только дай слово, что выполнишь просьбу...

— Один?..

— Погоди, не перебивай. Ты вынесешь эти образцы и отдашь кому я скажу. Сделаешь?

— Сделать-то сделаю...

— Нет, ты не отказывайся. Пропадем мы тут оба. А один ты выберешься. Если все сделаешь и расскажешь, где оставил меня, то, может, еще и найдут...

— В такой тайге?..

— Скажешь, что образцы взяты у озера Долгого, в Оленьих горах. А это речка Светлая, километрах в десяти отсюда она впадает в озеро. Понял? Километрах в десяти...

Он откинулся на спину, полежал обессиленно и снова заговорил, не поднимая головы:

— Теперь слушай, как идти. Посмотри вверх по реке. Видишь сопку с голой вершиной? Поднимешься на нее, увидишь на востоке широкую долину. Там сопки отступают друг от друга. Запомни направление: будешь держаться правой гряды сопок. И снова смотри на вершины. Найдешь черную гору. Да, да, черную, там угольные пласты выходят наружу, в осыпях хорошо видно. Гора эта небольшая, а за ней, рядом, другая — высокая. Если на нее взобраться, то можно увидеть дорогу. Это дорога на Никшу. Придешь в Никшу, разыщешь Татьяну Ивакину, жену Саши, друга моего...

— Который с горы упал?..

— Отдашь ей образцы. Она геолог, все поймет...

 

Чем дальше уходил Красюк, тем больше росло в нем раздражение. Ему не верилось, что удастся выбраться из тайги по таким приблизительным указаниям, камни оттягивали руки, и затея Сизова казалась ему все более бессмысленной. Перелезая через поваленное дерево, он оступился, упал, больно ударился коленом, зарычал от злости. Встал, подергал ногой, потер ушибленное место. При каждом движении колено отзывалось болезненной резью. И тут Красюк окончательно обозлился. На Сизова, упросившего тащить эти чертовы камни, на себя, ввязавшегося в идиотскую историю с геологией. Он швырнул узел с камнями под куст, прихрамывая, пошел по лесу.

— Нашел дурака, — ворчал он. — Тащи как верблюд, да еще заявляйся в поселок, где верняком ждут мильтоны. Нашел дурака.

Он торопился, словно то, что оставил позади, могло догнать, потребовать ответа.

Долго шел не останавливаясь, рвал горстями надоевшую морошку, ссыпал в рот вместе с листьями. Но от морошки только больше хотелось есть. А тут еще болело колено. А тут еще мошка, комары, оводы и всякая прочая летающая сосущая мелочь стеной стояли на пути, не давали дышать. Казалось, упади сейчас от усталости и отчаяния, и вся эта нечисть вмиг высосет всего, оставив одну мумию с золотым самородком на груди, который потом найдет какой-нибудь случайный охотник, найдет и воспользуется на полную катушку.

И только он подумал об охотнике, как тут же и увидел его. Остановился в испуге, решив, что это ему привиделось, протер глаза, смахнув с лица слой мошки. Охотник все так же стоял под сосной и смотрел в его сторону. Это был невысокий нанаец, сухонький, с рыжеватой бородкой. Раскосые глаза на широком скуластом лице, словно клещи, впились в кусты, за которыми был Красюк. На всякий случай Красюк резко припал к земле, сразу по старой привычке прикинув, что если отнять у охотника ружье, то можно не бояться ни медведей, ни глухомани, ни угрозы голодного конца. Выглянул из-за куста, увидел, что охотник медленно поднимает винтовку в его сторону. Красюк похолодел от простой и ясной мысли: его, согнувшегося за кустом, охотник принимает за зверя и сейчас всадит ему пулю.

— Э-ей, не стреляй! — закричал он, вскакивая во весь рост.

— Ты чего, хурды-мурды, как росомаха? — спросил охотник.

— Испугался.

— Медведь пугайся, лисица пугайся, человек человека не боись. Ты кто?

— Геолог я! — обрадованно закричал Красюк. Он решил пока потрепаться с охотником, заморочить ему голову, чтобы выбрать момент и забрать ружье, жратву и все остальное, что есть в торбе за его спиной.

— Геолог — другая людя.

— Говорю, геолог. — Он выхватил из-за пазухи сверток, торопливо развязал, показал самородок. — Видишь, золото нашел.

Но это, как видно, еще больше обеспокоило охотника.

— Золото всякая людя находи.

— Чалдон недоверчивый, — тихо выругался Красюк. — И вдруг представил, каким он сейчас стоит перед охотником — без ружья, без вещмешка, в изодранной телогрейке, с лицом, черным от кровоподтека, затянувшего висок и глаз, от грязи, от крови раздавленных комаров.

— Честное слово, геолог, — закричал он, — чего ты мне не веришь?! Мы тут руду ищем, касситерит, слышал? Тут знаешь какая земля?! Тут скоро дороги, города построят. Пивные будут. Понимаешь? Заблудились мы. Товарищ тут недалеко остался, а я дорогу ищу.

— Иди, кажи товарищ.

— Прямо сейчас?

— Сейчас, сейчас.

— Давай хоть отдохнем.

— Ты отдыхай, а товарищ погибай?

Возразить было нечего. Красюк повернулся и пошел, стараясь идти по своему следу. Но скоро понял, что не уверен в дороге, и крикнул охотнику, идущему следом:

— Долгое озеро знаешь? Это в Оленьих горах.

— Знаешь, знаешь, — отозвалось за спиной. И Красюк понял не оборачиваясь, что охотник ему па-прежнему не доверяет, идет поодаль.

— В озеро впадает речка Светлая.

— Знаешь, знаешь.

— В десяти километрах вверх по речке он и остался. Больной.

— Право давай, право. Сопка большой — дорога быстрый.

Красюк послушно свернул вправо, полез на сопку. Склону, казалось, не будет конца. Вершина была — вот она, рядом за кустами. Но, поднявшись к кустам, он увидел другой склон и другие кусты.

— Сопка два раза обмани, третий правду говори! — крикнул охотник, удивительной проницательностью дикаря угадавший недоумение Красюка.

За первым выступом был другой, за другим — третий. Взобравшись наконец на вершину, Красюк увидел далеко уходящий пологий склон и сверкающее лезвие реки. На вершине охотник подошел ближе, и Красюк подумал — не кинуться ли теперь. Но решил пока не рисковать, сел на землю, отвалился спиной к тонкому стволу лиственницы. Охотник не садился. Прищурив и без того узкие глаза, внимательно осмотрел дали и показал куда-то вниз:

— Там твоя товарища?

Красюк ничего внизу не увидел, но согласно кивнул.

— Наша торопись, товарища выручай, — сказал охотник и пошел, покатился вниз, маленький, ловкий, юркий.

Через полчаса охотник вышел к реке, увидел Сизова, лежавшего навзничь на подстилке из пихтовых веток. Охотник присел над ним, потрогал лоб и почему-то почесал за ухом.

— Товарища, товарища!

— А? Кто это? — очнулся Сизов.

— Охотник я, Акима Чумбока.

— А, Чумбока, ну слава богу! — сказал Сизов тихо и успокоенно, словно узнал старого знакомого. — Плохо мне, товарищ Чумбока.

— Ничего, болезни есть — человека нету, человека есть — болезня нету, — произнес Чумбока загадочную фразу.

Он положил винтовку, развязал мешок, достал кожаный мешочек и отсыпал из него какой-то массы, похожей на табак, поднес Сизову к губам.

— Кушай нада. Трава кушай — болезня боись, болезня беги, приходи завтра.

Сизов принялся жевать и вдруг задумался, посмотрел вопросительно на охотника.

— Послушай, товарищ Чумбока, меня ты оставь, надо в тайге человека найти. Послал я его в Никшу, понимаешь? За помощью. А тайги он не знает, боюсь, заблудится. Найти его надо.

— Капитана — хороший человека, товарища — плохой человека, хитрая росомаха.

Он показал рукой в сторону, и Сизов, приподнявшись, увидел медленно приближавшегося Красюка. Долго пристально смотрел на него, словно не узнавая, и вдруг вскочил на подгибающиеся ноги, шатаясь, побежал навстречу.

— Где образцы? Образцы где? — закричал еще издали.

— Потерял. Сам еле живой.

— Потерял?! — Он крикнул это так громко, что эхо скакнуло по распадку. — Иди ищи! Сейчас же!..

— Ладно, — зло сказал Красюк. — Подумаешь, камни.

— Они наших жизней дороже. Это же олово, свинец. Это же... — Он зашелся в кашле, сухом и тягучем.

— Подумаешь, олово. Не золото же. Что им, ведра лудить?

Сизов махал руками и не мог ничего сказать — душил кашель.

— Свинец — пуля надо, — вмешался Чумбока. — Фашиста стреляй надо. Фашиста много — пуля надо много-много.

Кашель отпустил Сизова сразу, словно внутри его захлопнулась заслонка.

— Какая фашиста? — тихо спросил он, не замечая, что невольно подражает охотнику.

— Немецкая фашиста, злая людя, хуже росомаха, бомба бросай, города, стойбища гори.

— Что ты говоришь, Чумбока? Ты понимаешь, что ты говоришь?

— Моя всегда понимай. Ты много тайга гуляй, ничего не знай.

— Война, что ли? — испуганно спросил Сизов.

— Война, война, — обрадованно закивал Чумбока. — Фашиста много-много. Минска себе забрала, Смоленска себе забрала.

— Что ты говоришь такое? — Сизов почти шептал, боясь даже произносить названия городов, так далеко отстоявших от границы. — Ты знаешь, что такое Минск или Смоленск, знаешь, где они?

— Я ничего не знай. Охотники так говори, газета так говори.

— У тебя есть газета?

Чумбока полез в свой мешок, достал какие-то лохмотья. Но Сизову и этого было довольно, расправив листок на камне, долго и пристально рассматривал полустертые строки. Потом медленно поднял тяжелый взгляд на Красюка.

— Там твои камни, — не дожидаясь вопроса, сказал Красюк. — В лесу валяются.

— Принеси! — угрожающе сказал Сизов. Он поднялся, покачнулся на ватных ногах, и Чумбока тут же подсунулся ему под руку, обхватил за спину, повел к веткам пихты.

— Принесу, куда они денутся, — сказал Красюк и пошел к лесу.

Вернувшись, он бросил на землю сверток с образцами и подсел к костру, который уже успел развести Чумбока, принялся подкладывать в огонь ветки пихты Чумбока остановил его:

— Плохой дерев.

— Чем же пихта плоха? — с вызовом спросил Красюк.

— Она, как шаман, вредная, гори не моги, ругайся, стреляй угли. Тепла нет, пали кухлянка.

— А, делай сам!..

Красюк плюнул и отошел. Все-то у него не так получалось, ничего-то он не знал в тайге.

Дальнейшее Сизов помнил смутно. Был вечер, дымил костер, и Чумбока кормил его горячим мясом. Ночью его мучили кошмары, а потом он словно бы провалился в бездонную облегчающую пустоту.

Утром Сизову стало лучше. Он еще раз внимательно прочитал весь газетный листок и заторопился.

— Не можем мы тут сидеть, спешить надо. Стране олово нужно, мы сами нужны.

Красюк подумал, что сейчас Сизов скажет, что стране и золото тоже нужно, и приготовился ответить покрепче, чтоб не разевал рот на чужой самородок. Но Сизов про золото ничего не сказал, и Красюк успокоился.

— Куда иди, капитана? — спросил Чумбока.

Сизов сказал, что ему надо в Никшу. Чумбока ответил, что до Никши далеко и «капитана» не дойдет, что надо сначала пойти в зимовье, до которого «одно солнце» ходу. Сизов согласился, и Чумбока принялся укладывать собранные образцы руды в свой вещмешок.

Они шли медленно. Временами Сизову становилось совсем плохо, и Красюк вел его под руку, почти нес, а Чумбока снова отсыпал на ладонь своего зелья.

И еще ночь провели они возле костра. Лишь к следующему полудню вышли к небольшой избушке, сложенной из бревен лиственницы. Если бы не крошечные размеры, ее можно было бы назвать не избушкой, а настоящей избой. Дверь, сколоченная из притесанных друг к другу половинок еловых бревен, висела на крепких деревянных штырях. Из таких же половинок был настлан пол. Внутренние стены сверкали белизной, и Сизов сразу понял почему: при постройке они были ошкурены и хорошо просушены на солнце. У стены стояли высокие нары, устланные ветками березы, поверх которых лежал толстый слой сухого мха. Посередине стояли железная печка, стол и широкая скамья. Окно было маленькое — ладонью, закрыть, но свету оно пропускало достаточно.

Все было в этой избушке, как того требовали неписаные законы тайги: на столе — чайник с водой, под потолком висела свернутая трубочкой береста, из которой торчала березовая лучина и виднелись завернутые в тряпочку спички. Снаружи избушки, у стены стояла поленница мелко наколотых сухих дров. Все для того, чтобы измученный дорогой путник мог, не теряя времени, разжечь огонь, напиться чаю, обсушиться в дождь, обогреться в лютый мороз.

— Чей этот дворец? — удивился Сизов, оглядывая зимовье. Он знал — не нанайский, нанайцы таких добротных не строят.

— Капитана Ивана, — ответил Чумбока. — Жила тут, белку била, соболя, другая людя.

— Что ж он, в людей стрелял? — захохотал Красюк.

— Погоди, — остановил его Сизов. — Местные всех называют «людя» — зверей, птиц, деревья, даже тучи.

— Ивана ушел немецкая фашиста стреляй. Хорошо стреляй Ивана, белка глаз попади.

Снова заныло у Сизова на душе. Бои под Смоленском! В это трудно, невозможно было поверить. Значит, рвутся к Москве? Но ведь собирались если уж воевать, то на чужой территории... Подумалось: газета старая, и, может, теперь война уж перекатилась на чужую территорию?.. Он вздохнул, понимая, что такое будет не скоро. Иначе было бы сразу. А если не скоро, то война потребует все — и эти леса, и угли, которые они нашли в прошлом году, и это олово...

Как ни стремился Сизов в дорогу, но понимал, что сейчас ему до Никши никак не добраться, надо отлежаться хоть немного, отойти от навалившейся свирепой простуды.

 

«Все проходит», — говорил древний мудрец. «Самый отъявленный лежебока рано или поздно поворачивается на другой бок» — так говорил Саша Ивакин, друг и товарищ. И фортуна тоже рано или поздно поворачивается. Потому что постоянство несвойственно этому миру. Вот и они, измаявшиеся в тайге, добрались-таки до тихой обители — этой Чумбоковой избушки, пили настоящий чай, приготовленный Чумбокой, ели вкусное посоленное мясо, лежали на постели из мягкого мха, выстеленного все тем же Чумбокой, и наслаждались жизнью. И, как это часто бывает с людьми, благополучно перешагнувшими ловушку судьбы, жаждали бесед, общения, шуток. Исполненные благодарности к лесному божеству — широколицему Чумбоке, они добродушно подшучивали над ним. Так подобранный на улице щенок, обогретый и накормленный, заигрывает со спасшим его человеком, кусает и тявкает, прыгает, всячески показывает, что он готов на любую игру.

— Скажи, Чумбока, ты не шаман? — спросил Красюк, отвалившись от стола. — Больно хорошо тайгу знаешь.

— Глаза есть — гляди, сама все знай, — ответил Чумбока.

— Я вот тоже сколько в тайге живу, — он чуть не сказал «в колонии», — а так леса не знаю.

— Ветер тайга летай, прилетай, улетай — ничего не знай. Белка тайга ходи, смотри нада, кушай нада — все знай.

Сизов рассмеялся, такой житейской мудростью повеяло от слов Чумбоки. «А может, Чумбока еще и проницательный? — подумалось. — Может, это он специально для Красюка сказал, живущего как перекати-поле?»

— Ворона — глупый людя? — спросил Чумбока, решив, видимо, что объяснил недостаточно. — Ворона — хитрый людя. Весь тайга носами гляди, зря летай нету, хорошо тайгу знай.

— А шамана ты боишься?

— Зачем боись? Вся шамана — хитрая людя, росомаха они.

Он помолчал, попыхивая своей трубкой.

— Раньше я сильно боись шамана. Маленько шамана плутай, маленько обмани, моя больше не боись шамана.

— Украл, что ли? — спросил Красюк.

— Украл, украл, — обрадованно закивал Чумбока, — много, много солнца назад. Лежало на земле много-много снега. Тот год я привел своя фанза жена Марушка. Моя ходи река, рыба лови, леда дырка делай. Потом ложись леда рядом дырка, слушай, что рыба говори. А вода — буль-буль-буль. Моя понимай: вода с рыбой говори. А потом рыба прыгай леда и шибко, шибко бегай. Моя пугайся, бросай все, беги фанза, говори жена Марушка: «Рыба глупый сделай, земля и леда жить хочет. Что делать будем — ой-ой-ой!» Марушка кричи: «Бегай стойбище, зови Зульку шаманить». Моя бегай шамана. Шамана ходи бубнами леда, говори: «Рыба глупый болей. Табу, табу этой рыба. Кушай не моги, сам глупый станешь. Гляди: луна пойди туча, рыба опять назад вода ходи. Камлать надо место, снимать табу». Марушка проси: «Сколько плати камлать?» Шамана отвечай: «Медведь одна, олешка одна, выдра одна, рука соболей».

Чумбока растопырил пальцы, показывая пять.

— Ну и Зулька! — восхитился Красюк. — Почище нашего Оси с Киевского Подола.

— Марушка говори: «Ой-ой-ой! Мы люди бедный, где бери столько?» Проси Зулька-шамана: «Когда камлать начни?» — «Ночь, луна ходи туча — камлать начни». Сидим ночь, луна уходи туча, боимся гляди из фанзы. Луна вернись и свети шибко много. Наша гляди на леда: шамана вместо камлать клади наша рыба нарты, собака корми. Моя злись, как медведь берлога. Моя скачи фанза, прыгай сохатым тальник, кричи сердитый медведь. Шаман пугайся, бросай нарты и бубен, бегай леда: «Шатун! Шатун!» Шаман беги, я сам шамани...

Они посмеялись, но уже вразнобой, устало. И снова пришли, навалились на Сизова тревожные думы о войне. Сказал Красюку:

— Киев тоже, наверно, бомбят.

Тот никак не отозвался. Лежал рядом на нарах и молчал.

— Кто-нибудь остался в Киеве-то?

— Мама, — односложно ответил Красюк.

Чумбока заполз в угол нар и сразу же тихонько захрапел, удивив таким умением. Сизов посмотрел в сумрачное окошечко, накрылся с головой оленьей шкурой, предложенной предусмотрительным Чумбокой, и тоже попытался уснуть. Но сон долго не шел, думалось о войне, которая все поворачивала по-иному. Теперь как награду, как сладчайшую амнистию воспринял бы он право пойти с винтовкой в атаку и умереть в бою.

Проснулся Сизов от непонятного стука за стеной. По телу растекалась бесконечная слабость. Это обрадовало его: слабость — начало выздоровления. Открыл глаза, увидел солнечный свет за окном. Пересилив себя, поднялся, толкнул тяжелую дверь. Свету было так много, что он зажмурился. Солнце, только приподнявшееся над дальней сопкой, жгло полуденным зноем. Сизов подумал, что день будет нестерпимо жаркий, если уже с утра так палит. И тут снова что-то стукнуло за углом. Он шагнул с порожка, увидел Красюка, бодрого и веселого, кидающего полешки в ближайшую лиственницу.

— Ты что делаешь? — крикнул Сизов.

— В городки играю, — невозмутимо и равнодушно ответил Красюк.

— Для того ли дрова заготовлены?

— Так их много. Хоть месяц тут живи — нам хватит.

— А другим?

— Что мне до других?

— Подбери! — угрюмо сказал Сизов. И сдерживая себя, принялся разъяснять: — Еще и заготовить надо, что вчера сожгли, а ты разбрасываешь.

— Больно надо, — усмехнулся Красюк. — Не для того уходил с лесоповала, чтобы здесь выламываться.

— Кто-то же ради тебя выламывался.

— А я не буду.

— Шатуном хочешь жить?

— А что, медведя-шатуна все боятся.

— Боятся? Он пухнет с голоду, кидается на любую падаль и первый попадает под пулю первого же охотника.

— Ладно, не каркай. Подумал бы, что пожрать.

— Тайга кормит только добрых людей.

— На добрых воду возят, — сказал он беззлобно. И наклонился, поднял несколько полешек, положил в поленницу. — Ты как хочешь, а я пойду чалдона будить.

— Спит Чумбока? — удивился Сизов.

Это было не похоже на таежного жителя, чтобы проспал восход, и Сизов шагнул было к избушке, обеспокоенный — здоров ли нанаец. Но тут из зимовья послышался восторженный вопль Красюка.

— Гляди, что нашел! — кричал Красюк, выкидывая из дверей связки шкурок. — С этой прибылью куда хошь поезжай!

Сизов наклонился, разгреб руками мягкую груду мехов. Были здесь шкурки горностая, колонка, белки, лисицы, с полдюжины черных соболей.

— Где взял? — спросил он.

— В чулане висели. Как думаешь, что за это дадут?

— Петлю.

— Чего?

— Петлю, говорю! — закричал Сизов. — Так по-собачьи жить, сам повесишься!

Он сгреб меха и понес их в зимовье.

— Куда?! — заорал Красюк. — Я нашел, мои шкуры!

Сизов бросил меха, схватил топор, стоявший у порога.

— Назад! — не помня себя закричал он. — Если ты шатун, так я сейчас раскрою тебе череп, и совесть моя будет чиста.

Красюк попятился, растерявшийся от такой невиданной решимости тихого Мухомора.

— Ты чего?

— Они не мои и не твои, эти шкуры, понял? Нельзя жить зверем среди людей, нельзя! Если хочешь, чтобы тебе помогали, будь человеком. Человеком будь, а не скотом!..

Красюк неожиданно отскочил в сторону, обежал Сизова, захлопнул за собой дверь зимовья, крикнул изнутри:

— А вот сейчас я ружьишко возьму. Поглядим, кто кого.

Это было так неожиданно, что Сизов на мгновение растерялся. А в следующий миг он вздрогнул от того, что резко распахнулась дверь. Красюк был без ружья, и весь его вид говорил об испуге, а не о решимости.

— Ушел! — с придыхом произнес он. — Чалдон ушел!

— Ну и что?

— Милицию приведет.

Он засуетился, кинулся в зимовье, выскочил, засовывая под телогрейку свой драгоценный сверток.

— Давно ушел, видать, еще ночью. У, хитрая сволочь! Про шамана голову морочил. Сложил вещички, будто спит, а сам ушел. Драпать надо, драпать, пока не поздно!..

Сизов молчал, ошеломленный. Слишком много навалилось на него в этот утренний час, слишком разным выставился перед ним Красюк за короткое время. Он стоял неподвижно, забыв, что еще держит топор, и пытался понять непостижимо быструю, трансформацию этого человека. Как в нем все сразу уживается — ребячья игра, отсутствие элементарной благодарности, слепая жадность, беспредельное себялюбие и такая же беспредельная ненависть, готовность убить? Сколько еще в тюрьме ни приглядывался Сизов к блатным, не мог понять их. Что ими движет, чего хотят? А теперь, в этот неожиданный миг, он вдруг понял: ничто ими не движет, они беспомощные, они рабы злобы, которая сидит в них, рабы самовлюбленности и жадности, даже собственной психической недоразвитости. Они рабы — и потому трусы.

Мимолетным воспоминанием вдруг прошел перед ним и прошлогодний разговор с другом Сашкой, когда они то же самое говорили о фашистах, сильных перед слабыми, ничтожных перед сильными. И очень опасных своей бесчеловечной, мстительной, трусливой жестокостью.

А Красюк все метался. Выволок шкуру оленя, под которой Сизов спал ночь, бросил на нее вчерашнее недоеденное мясо, стал заворачивать.

— Ты чего? Собирайся. Накроют ведь.

Сизов молчал, стоял опустошенный, оглушенный, растерянный.

— Ты как хошь, а я дураком не буду.

Он подхватил сверток, кинул сожалеющий взгляд на связку шкурок, над которыми все так же, с топором в руке, стоял Сизов, и нырнул в чащу.

Сизов подобрал шкурки, отнес их в чуланчик, развесил. Когда снова вышел на порог, увидел Чумбоку, согнувшегося под тяжестью ноши. Нес он подстреленную косулю.

— Вота, — сказал Чумбока, сбросив косулю у порога и приветливо улыбаясь. — Кушай нада. Кушай нету — сила нету.

— Красюк в тайгу ушел, — сказал Сизов. — Побоялся, что ты пошел милицию звать. Он из уголовников, Красюк-то, всего боится.

— Людя боись — сам себя боись, — подытожил Чумбока.

— Найди ты этого дуралея. Пропадет в тайге.

Чумбока ничего больше не сказал, ничего не спросил, подхватил свое ружьишко и все так же неторопливо пошагал в лес.

Сизов вошел в избушку и упал на нары, чувствуя, что нет сил даже пошевелиться, не то чтобы встать и подогреть, чай.

 

Страх гнал Красюка в глубину распадка. Почему-то казалось, что только там, где гуще таежная непролазь, надежней можно укрыться от милицейского глаза. Думалось, что милиционеры полезут повыше, чтобы высмотреть его сверху. И он боялся выходить на вершины, где реже росли сосны и где человек был бы виден отовсюду.

В распадке было сумрачно и тихо. Плотно перепутавшиеся сучья цеплялись за ноги, рвали и без того изодранную телогрейку. Он задыхался, пробираясь через буреломы, припадал к ручьям, бегущим в низинах, тыкался лицом в воду, жадно пил и студил лицо. И снова вскакивал, бежал дальше. Злобное отчаяние держало за горло. Он жалел, что не ушел еще ночью, когда Чумбока спал и когда можно было захватить его ружьишко, жалел, что поверил этому Мухомору Иванычу и потерял столько времени, слушая его сказки о будущих дорогах и городах. И еще о чем-то жалел, неясном, давнем, слезно-горьком, от чего жизнь его пошла наперекосяк. Сейчас он готов был убить кого угодно, кто так или иначе толкался в жизни рядом с ним, потому что каждый, как ему казалось, хоть немножко, да виноват в несчастьях, свалившихся на него. Хотелось есть, хотелось разжечь костер, упасть в мягкий мох и забыться. Но он боялся остановиться, боялся, что огонь заметят, что этот проклятый чалдон за километры учует запах дыма. И Красюк бежал, бежал и бежал.

Когда сумерки серой пеленой затянули небо, он с разбегу влетел в густой кустарник и вдруг почувствовал, что кто-то его схватил сзади. Дернулся, услышал треск обломившегося сучка. Обрадовался было, поняв, в чем дело, но тут же вскрикнул от боли: острый шип, проткнув телогрейку, вонзился в бок. Он дернулся, потер бок, почувствовал липкую мокроту крови. Осторожно выбрался из кустарника и вдруг увидел прямо перед собой узкую длинную морду с клыками, торчавшими книзу. Холод дрожью прошел от затылка к пяткам. В следующий миг морда исчезла, и кто-то большой и гибкий метнулся в сумрачной чаще, и послышался сдавленный крик, словно тут, совсем рядом, кто-то кого-то душил. Красюк рванулся в сторону и отпрянул: прямо на него, сверху вниз распластавшись в воздухе, летело что-то глазастое, мохнатое, похожее на черта, каким он себе его представлял по страшным сказкам, до которых зэки были большие охотники.

И тогда он закричал в истеричном испуге, как кричал только в детстве, во сне, когда чудились страшилища. И вдруг услышал голос, от которого новая волна холодной дрожи прошла по спине.

— Чего кричи? Чего зверя пугай?

До него не сразу дошло, что это Чумбока, таким неожиданным и непонятным было его появление. Успокоился, только когда увидел охотника одного, с ружьем за спиной. Но еще огляделся и прислушался, прежде чем решился отозваться:

— Это ты, чалдон? Черт те что тут летает да прыгает.

— Зачем черт, нету черта. Дикая кошка кабарга охотись. Белка-летяга прыгай. Каждый людя кушай хоти...

— Ты куда утром ходил? — перебил его Красюк.

— Тайга ходи, косулю стреляй, кушай нада.

Красюк поверил. Почему-то поверил сразу и удивился самому себе, своим страхам. И расхохотался громко, истерично. Когда насмеялся вдоволь, спросил, утирая слезы:

— Давай костер раскладывать?

— Зачем костер? — сказал Чумбока. — Избушка иди.

— Где она, избушка? Далеко же.

— Зачем далеко? Сопка поднимись, сопка гляди, избушка находи.

Он показал на вершину соседней сопки и, ничего больше не сказав, пошел поперек распадка к пологому склону. Снова охваченный недоверием, Красюк подождал немного и пошел следом на приличном расстоянии, настороженно поглядывая по сторонам. Поднявшись на вершину, увидел внизу знакомый изгиб речки, полянку между лесом и речкой и притиснувшееся к опушке зимовье, возле которого дымил костер. И поразился, как недалеко ушел за целый день беготни по тайге.

Сизов очнулся только под вечер, когда солнце уже склонялось к сопкам. Стояло полное безветрие и странная для тайги тишина. Он постоял на пороге, прислушиваясь к этой тишине. Вдруг словно дрожь прошла по лесу: при полном безветрии деревья внезапно зашумели и так же внезапно затихли. Было во всем этом что-то непонятное, тревожащее. Он снова вошел в избушку, лег на нары, устав от этих нескольких своих шагов. Полежал, собрался с силами, вышел, принялся разжигать костерок, чтобы повесить чайник.

Вечером вернулся Чумбока. За ним следом шагал Красюк со своим нелепым узлом.

— Тайга сильно плачет, — сказал Чумбока, сразу же подсев к костру. — Моя пугайся. Иди надо, прыгай косулей, скачи белкой.

— Что случилось? — удивился Сизов. Идти, а тем более скакать белкой ему сейчас очень не хотелось.

— Слухай, слухай, лес кричи, беда иди.

Сизов прислушался. Стояла глухая тишина.

— Не идти же на ночь глядя?

Чумбока ничего не ответил, встал и пошел укладывать свой вещмешок.

Ночью Сизов проснулся от смутной безотчетной тревоги. Встал, вышел из избушки. Увидел Чумбоку, сидя дремавшего возле костра. В лесу необычно громко кричали филины, ревели изюбры. Тихо, чтобы не беспокоить Чумбоку, он вернулся обратно, осторожно притворив за собой дверь, лег и отчего-то долго не мог заснуть.

Утро вставало тихое, солнечное, и тревога, беспокоившая Сизова ночью, улетучилась. Только Чумбока все метался возле зимовья, что-то подправлял, что-то доделывал.

— Гляди, капитана, гнус, комар пропади, — сказал он.

— Ну и хорошо, — улыбнулся Сизов. Болезнь, видать, отходила, чувствовал он себя лучше.

— Тайга хитри. Моя боись. Надо беги соболем.

— Раз надо, значит, надо, — согласился Сизов. Не первый год общался он с местными охотниками и знал: если они что говорят, слушай и исполняй. Иначе пожалеешь, спохватишься, и дай бог, если не слишком поздно.

Красюк был непривычно тих после вчерашнего, смотрел из-под бровей то ли стыдливо, то ли злобно — не поймешь. Только один раз сказал угрюмо:

— Сдрейфил чалдон.

Сизов никак не отозвался, и Красюк больше не лез со своими замечаниями, не мешал.

Они собрались быстро, перекусили на дорогу, напились чаю и пошли по распадку вниз, где еще лежали хвосты белого тумана. Лес время от времени начинал шуметь, словно трепетал перед неведомой опасностью. И тогда Чумбока поглядывал на небо и торопил:

— Ходи шибко, прыгай сохатым. Моя боись.

— Чего ты боишься-то? спросил его Сизов.

— Либо лес ломайся, либо огонь ходи. Надо беги, вода иди.

За день прошли немного. К вечеру вошли в сырой лес, где пахло папоротником, прелой корой, влажными мхами. Здесь решили переждать ночь. Выбрали площадку, свободную от подлеска, разожгли костер.

Ночью шумел ветер, и как вчера, лес был полон тревожных голосов. Утро пришло тихое, солнечное, но Чумбока все беспокоился, суетился, торопил в дорогу.

— Шибко, шибко надо, моя боись.

Утром спустились в низину, пошли по кочковатой равнине, заросшей высокой травой, редкими кедрами и соснами. Коричневые птички пищухи, как всегда, бегали по стволам, в кронах кедров суетились корольки, пеночки-теньковки. В синем чистом небе кружился короткохвостый орел-гусятник. Чумбока проследил за орлом, высмотрел блескучее пятнышко озерца и стайку казарок на нем.

— Тута сиди жди, — сказал он, снимая свой вещмешок и отставляя винтовку. Но не сел, стоял и оглядывался внимательно.

— Гляди-ка?! — удивленно закричал Красюк, показывая в сторону.

По равнине, то исчезая за кустами, то выскакивая на открытое место, бежал лось, а на рогах у него пушистыми комочками сидели три белки.

— Капитана! — глянув на лося, испуганно закричал Чумбока. — Твоя шибко, шибко беги, копай яма. Близко тайга ходи огонь.

Он первым побежал вниз, в сторону озерца. В редколесье на моховом болоте остановился, стал торопливо рвать мох, сваливая его кучкой. Сизов и Красюк ринулись следом, тоже принялись рвать мох.

— Надо спеши, спеши! — кричал Чумбока. — Быстро копай моха. Моя шибко боись.

Подо мхом была мокрая коричневая земля, вся пронизанная нитями корней. Они рвали их, черпали ладонями землю, откидывали. Скоро под ногами захлюпала жижа, но копать стало не легче, а даже труднее: земля вытекала из рук, и в ладонях оставалось совсем немного.

Вдруг Сизов выпрямился резко, будто его ударили, и побежал к тому месту, где они недавно сидели.

— Капитана! — завопил Чумбока.

Сизов не оглядывался, не отвечал. Добежав, схватил вещмешок, в котором были собранные образцы.

— Какой глупый людя! — ругался Чумбока. — Твоя нету — ничего нету.

Поминутно взглядывая на небо, он сооружал раму из жердей. По небу уже тянулись хвосты дыма. Неподалеку с невиданной скоростью промчался медведь, но Чумбока даже не посмотрел ему вслед, торопился.

Дым все плотнее затягивал болото, першило в горле. Но солнце жгло по-прежнему. По лицам стекал пот, и не было времени остановиться, вытереть его.

В восточной стороне взметнулся над лесом длинный огненный язык, слизнул орла. На западе небо чернело грозовыми тучами, но было ясно, что дождь не успеет и огонь пройдет через болото раньше. Было страшно от мысли, что этот огонь придется пропустить через себя.

Чумбока переплел сделанную раму сырыми ветками, поставил ее наклонно на подпору над черной водянистой ямой, принялся заваливать раму мокрым мхом.

Огонь обтекал болото с обеих сторон, всплескивался над лиственницами, давился сухостоем, прятался за дегтярную завесу дыма и снова выныривал из нее красными языками. Вот он окружил группу кочек на краю болота, заплясал вокруг, пережевывая сухую траву. Было видно, как на кочку выползла гадюка, свернулась спиралью, вскинулась вверх, упала в огонь и заметалась, забилась в конвульсиях.

Тайга плакала, ревела, гудела. По стволам сосен и кедрачей янтарными струйками стекала смола, и огонь молниями взлетал по ней к высоким кронам. Было интересно и жутко смотреть на все это.

Нервно и суетливо они продолжали выкидывать руками болотную жижу из вырытой ямы, и только Чумбока теперь оставался спокойным. Казалось, его совсем не интересовали ползущие по болоту языки пламени. Он неотрывно смотрел на восток, где темной стеной стоял в дыму высокий лес и откуда доносился глухой гул.

— Трава гори — нету, леса гори — беда, — сказал Чумбока. И подхватив охапку мокрого мха, показал, как надо закрывать им лицо.

— Ложися, ложися! — закричал он. и первый плюхнулся в болотную жижу, уткнув лицо в моховую подушку. Но тут же приподнялся, посмотрел, так ли все сделано, как надо. И еще глянул на лес, помедлил секунду. Когда в многоголосом трескучем гуле пламя выплеснулось к опушке, он снова лег и выбил ногой подпору, удерживавшую навес.

Воздух был горячим и тяжелым. Сизову показалось, что вот сейчас этот плотный воздух сорвет мох с навеса, и тогда не выдержать инквизиторской пытки огнем. Он слышал, как сверху падали горячие головни. Жгло спину, и вода снизу становилась горячей. Едкий смолистый дым забивал легкие, душил кашлем. Но ничего не оставалось, как терпеть и ждать, ждать и терпеть.

— Твоя гляди не моги, — бубнил Чумбока. — Глаза жарко не люби. Слепой ходи домой не моги. Пропадай нету...

Когда отпустила жара и стало легче дышать, они выглянули из-под навеса. В отдалении увидели пылающие факелами огромные кедры. Слышно было, как от сильного жара лопались деревья и всхлипывали, словно живые. По земле катились, удаляясь, змееподобные валы огня, языки пламени сновали по земле, подбирая все, что осталось несгоревшего.

Они выбрались из-под навеса мокрые, измазанные грязью, задыхающиеся от едкого дыма и гари. Вид леса был ужасен. Вместо деревьев торчали из черной земли черные высокие колья.

Сизов шагнул, к Чумбоке, чтобы обнять его, поблагодарить. И остановился, услышав детский плач: «Уа-а! Уа-а!» В ужасе бросился на этот плач, перепрыгивая через еще не умеревшие языки пламени. На берегу дымящегося ручья увидел двух обгоревших зайцев. Они терли черными лапами глаза и совсем по-детски всхлипывали. Время от времени высоко, подпрыгивали, падали на бок, дергались и снова подпрыгивали.

— Совсем глаза пропади, — сказал Чумбока. Он постоял, посмотрел и, вздохнув, пошел собирать брошенные в грязь вещи.

Сопки, еще утром бывшие неописуемо красивыми, теперь словно бы съежились, возвышались черными похудевшими куполами. Еще утром они прикрывали одна другую, сливаясь в общее зеленое море, теперь же стояли отчужденно, и даль была открыта взору, задымленная, черная даль.

 

Весь этот день пробирались они по остывающей гари. Лишь к вечеру, перейдя широкое каменистое русло мелководной без дождя речушки, оказались в зеленом лесу, не задетом черным крылом пожара. Сизов теперь чувствовал себя куда лучше, чем накануне: пожар, как видно, основательно прогрел его.

И еще «четыре солнца», как говорил Чумбока, шли они по тайге. Лишь в середине пятого дня, поднявшись на сопку, увидали в открытом безлесом распадке россыпь домов поселка Никша.

— Все-таки пойдешь? — спросил Красюк.

— Надо, Юра.

— Так ведь возьмут.

— Я сам приду.

— Ну уж нет, я не полезу.

— Подумай. Я схожу, отдам образцы, а ты подумай.

— Уйдешь?

— Вернусь, вместе додумывать будем. Дума-то у нас нелегкая.

— Я тебе не верю!

— Ну, Юра, — улыбнулся Сизов. — Как я могу не прийти? Ты же обещал поделиться.

— Не верю.

— А ты поверь. Легче, когда веришь-то.

— Ну давай, — отрешенно сказал Красюк. — До вечера подожду.

Чумбока стоял безучастный, то ли не понимал, о чем речь, то ли делал вид, что не понимает.

 

По мере того как приближались крайние дома поселка, Сизова все больше охватывали волнение и непонятная тревога. Редкие прохожие с интересом посматривали на него и на шагавшего рядом Чумбоку, но всеобщего внимания, чего больше всего опасался Сизов, не было. Что из того, что черны и оборваны, — люди ведь из тайги пришли. Если сами пришли, значит, все в порядке, бывает хуже.

Татьяна, вдова Саши Ивакина, жила в двухквартирном домике, четвертом от коновязи — шершавого, изгрызенного лошадьми бревна, лежавшего на низких стойках чуть ли не посередине улицы. К этой коновязи когда-то они, возвращаясь из экспедиций, привязывали лошадей и шли к нему, к Саше, пить чай, отмываться и отогреваться. Каждый раз Сизов отнекивался, и каждый раз Саша настаивал, уводил его к себе домой. Жалел одинокого и бездомного.

У коновязи Сизов попрощался с Чумбокой.

— Куда потом иди? — Чумбока смотрел внимательно, словно все знал про него и теперь интересовался только тем, как и что он ответит.

— Потом вернусь к Красюку, попробую разъяснить ему, как жить дальше. А потом надо к властям явиться.

— Разъясни, разъясни, — закивал Чумбока. — Медведь тайга живи, сохатый тайга живи. Человек один тайга совсем пропади.

Он дернул плечом, поправляя ремень винтовки, и, не оглядываясь, пошел по пустынной улице вдоль редкого ряда домов.

Сизов машинально тронул шелушившееся занозами бревно и отдернул руку, словно прикоснулся к горячему. Это мимолетное касание, как ударило — всколыхнуло боль воспоминаний. Он попытался представить, как встретит его Татьяна, но ничего не представилось: то ли воображения не хватило, то ли мысль сама уходила от этих слишком тревожных картин. Если бы мог что-то сделать для Татьяны, для маленького Саши Ивакина, он давно бы уже сделал... И вдруг пришло в голову, что тайной пружиной, толкнувшей его на побег вместе с Красюком, было не одно только желание взглянуть на гору, с которой упал Саша, не простое намерение отыскать Сашину мечту — касситерит, а именно, то, что он делает теперь, — принести руду Татьяне и тем хоть чуточку смягчить свою вину перед ней.

Медленно, или ему только казалось, что медленно, прошел Сизов мимо первого за коновязью дома, мимо второго. Возле третьего остановился и отдышался, словно шел с грузом в гору.

Из окошка удивленно и испуганно таращились на него мальчик и девочка. Боясь, что они позовут к окну кого-то из взрослых, Сизов быстро прошел к следующему крыльцу, вытер ноги о кирпичи, положенные у, порога, поднялся по чисто вымытым ступеням, взялся за скобку и... замер. На широком перильце возле стены поблескивал небольшой кусочек касситерита. Сизов взял его, повертел перед глазами. Мысли завертелись в суматошном танце. Подумалось вдруг, что это он сам обронил. Но как он мог обронить, когда еще не входил?

Со смятением в душе Сизов открыл дверь, вошел в небольшие сенцы, увидел хозяйственный ящик, ведра с водой, накрытые фанерками, рукомойник. Все было знакомо, словно он только вчера заходил сюда.

И вдруг ему почудилось, что за ним подсматривают. Нервно оглянулся, увидел глаза, высвеченные пробившимся в оконце косым лучом солнца. Озноб прошел по спине, так эти глаза были неожиданны в сумраке сеней. Не вдруг понял, что это фотография и что изображена ней Саша Ивакин, непривычно печальный. Сизов вспомнил, как Татьяна фотографировала их перед выходом в тот роковой маршрут, фотографировала долго, одну за другой меняя кассеты с пластинками в ящичке — «Фотокоре». Присмотревшись, он увидел на стене и другие фотографии, увидел и себя, согнувшегося под тяжестью мешка, улыбавшегося, и подивился тому, что Татьяна не выбросила эти портреты виновника гибели ее мужа.

Со страхом и тревогой Сизов постучал. Но дверь, ведущая в квартиру, была обита войлоком, и стука не получилось. Тогда он вошел без стука. И сразу услышал детский плач. Выглянула Татьяна, растрепанная, в распахнутой халатике, какой Сизов ее никогда и не видел, поглядела на него, не узнавая, и снова скрылась, зашептала кому-то:

— Вставай, там кто-то пришел.

Такого Сизов не ожидал. Чего угодно, только не этого. Чтобы Татьяна, единственная женщина, на которую он молился, так скоро забыла мужа?! Хотел повернуться и уйти, да ноги не слушались. В глубине квартиры кто-то кашлянул, хрипло, спросонья, и зашлепал босыми ногами по полу. Сизов оторопело смотрел на вышедшего к нему человека и ничего не понимал. Ему вдруг подумалось, что это сон. Бывало так у него, сколько раз бывало: снилось несусветное, страшное, он знал, что это всего лишь сон, старался проснуться и не мог.

— Валентин? — осторожно спросил человек голосом Саши Ивакина. Повернулся, крикнул обрадованно: — Таня! Так это же Валентин!

Сизов обессиленно сел на что-то стоявшее у порога.

— Как же это? — бормотал он. — Как же?

— Чего стоишь,проходи.

— Саша?

— Саша, Саша! Да проходи в комнату. Хотя нет, сначала мыться, переодеваться, как полагается.

— Но я ведь...

— Знаю, все знаю. Подробности потом.

Только тут до Сизова как следует дошло: точно, Саша Ивакин, живой и здоровый. Это было его неизменным правилом: первое, что должен сделать человек, вернувшийся из тайги, — помыться и переодеться. После этого он может поздороваться.

Сизов мылся во дворе, раздевшись до пояса, и все поглядывал на Сашу, поливавшего ему прямо из ведра. Он словно бы вырос за это время, а может, только похудел и потому вытянулся. Все те же темные глаза, все тот же мягкий взгляд. Все так же чисто выбритое лицо. Только шрам новый, большой, беловатый, перекинувшийся со лба на скулу.

— Как же ты?

— Мойся знай. Потом поговорим.

Он вынес Сизову пару нижнего белья, тонкий свитерок, свой праздничный костюм. С интересом повертел в руках вдрызг разбитые чуни, потрогал пальцем стершийся до корда автомобильный протектор на подошве и вдруг, размахнувшись, забросил их за забор.

— Казенное имущество-то, — сказал Сизов.

— Ничего, отчитаемся.

Когда Сизов оделся, Саша осмотрел его со всех сторон, взял за руку, как маленького, повел в дом. Там уже был накрыт стол, шкворчала яичница на сковороде, грудой лежали в миске куски мяса, стояли соленья, варенья, всякая таежная снедь.

— Гляди, Таня, вот наш Валентин, — сказал Саша, под толкнув Сизова к приодевшейся жене.

Таня наклонила голову и покраснела. И Сизов понял почему: чувствовала себя неловко за те горькие слова, которые наговорила ему полгода назад на суде.

— Извините меня, Валентин Иванович, — сказала она не поднимая глаз. — Но ведь вы сами...

— Чтобы ничего грустного! — весело воскликнул Саша.

— К сожалению, про войну не забудешь, — сказал Сизов.

Саша посуровел в один миг, потемнел, словно в нем вдруг выключили лампочку.

— Война! — повторил он. — Что ж война? — И оживился: — Война как раз того и хочет, чтобы мы разучились улыбаться, перестали верить в будущее.

Он указал на стол, сел первый, налил рюмки. И вдруг спросил сердито:

— Никак не пойму, почему ты из колонии бежал?

— Сначала медведь. А потом, потом...

Он засуетился, приволок из сеней сверток, развязал. Матово поблескивавшие обломки горной породы, измельчившиеся в дороге, рассыпались по столу.

— На озере был? — спросил Ивакин. И протянув руку назад, словно фокусник, вынул из-за спины, положил на стол точно такой же кусок касситерита.

Они смотрели то на камни, то друг на друга и молчали.

— Рассказывай, — потребовал Сизов.

— Когда я оступился на краю обрыва и упал...

— Это я тебя толкнул...

— Нет. Я уже падал. Ты просто не смог ни за что ухватиться. Коснулся пальцами, а ухватить не успел. Это я хорошо помню.

Таня побледнела, встала из-за стола и ушла в другую комнату.

— Ну? — спросил Сизов. — Как же ты? Ведь я слышал, как ты упал в воду. Плавал там, искал тебя.

— Это, должно быть, камень. А я упал на кусты, что там, посередине, на стене растут. Помнишь зеленую полоску? Кусты удержали, откинули меня к стене. А там уступчик в полметра. — Он потрогал шрам на лице. — Вот память. Сколько пролежал без сознания — не знаю. Очнулся, позвал тебя, а там только ветер в щели: «У-уу!»

Сизов ударил себя кулаком по лбу:

— Чувствовал — что-то не так. Ведь чувствовал, а ушел. Вину свою поволок как юродивый: нате глядите, казните!..

— Когда доел что в карманах было, решил выбираться. Скала хоть и гладкая, а не совсем. Стал спускаться. Думал: если упаду, так в воду. И сорвался-таки. Как выплыл, сам не знаю. А потом чуть богу душу не отдал. Время-то было позднее, снег уже лежал. Вот и схватила меня горячка. Хорошо, склад оставили, а то бы... — Он помолчал. — Зимой слаб был, да и как по снегам выберешься? Весной едва с голоду не помер. Охотник спас, Иван. Приволок в свою избушку, выходил. Он мне и указал руду. Я его в Никшу отправил, чтоб Татьяне сказать — жив, мол. А сам шурф заложил...

— Иван, говоришь?

— Да. Пермитин. Я тебя с ним познакомлю. Удивительный человек.

— На фронт ушел Иван, — сказал Сизов.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. А зимовье сгорело. Лесной пожар.

Они выпили налитые до краев да так и не тронутые рюмки, пожевали огурцы, думая о том, что тесны дороги даже в тайге.

— И я буду на фронт проситься, — сказал Сизов. — Может, и не пустят — не заслужил, а проситься буду. В любой огонь. Чтоб вину искупить.

— Какую вину?

— На мне срок.

— Нету срока... Я пришел, а мне говорят, в тюрьме ты. Сам на себя наклепал. Ну и пошел по инстанциям. Добился, чтобы пересмотрели твое дело. Поехал к тебе, а ты... бежал. Почему ты бежал?!

— Медведь конвоира задрал. Сначала бежал со страху, а потом так уж вышло... Подумал: хоть взгляну на Сашину гору... последний раз. Да и дело хотелось до конца довести, найти месторождение. В память о тебе. В другой-то раз, думал, не удастся. Меня и так уж в колонию вызывали, куда-то пересылать собирались...

— Это я за тобой приехал. А ты как раз...

— Ты? Ах да, конечно, ну-ну...

За стеной заплакал ребенок, и они замолчали,

— Тебе надо срочно заявиться в колонию, — шепотом сказал Ивакин.

— Да, да. Если освободят, на фронт подамся.

— Не выйдет с фронтом-то. Пойдем к Оленьим горам. Есть уже распоряжение об экспедиции. И есть для тебя место.

— Но ведь война!

— Думаешь, я не просился? А мне знаешь что сказали? Война, сказали, дело временное, а освоение этого края — на века... Да и для войны металл нужен.

И снова они долго молчали.

— Где касситерит-то нашел? — спросил Сизов.

— Там же, возле озера.

— Ага. Значит, это я в твой шурф попал. Думал, охотничья яма, а это шурф...

Проговорили, не заметили, как уже и вечер прошел и ночь перевалила за половину. Только на рассвете Сизов спохватился, вспомнил о Красюке. Вскинулся, заторопился одеваться.

— Дурак дураком в тайге-то, пропадет, — объяснил он свою спешку.

Висела белесая утренняя дымка, когда они вдвоем вышли из дома. На поляну, где должен был ждать Красюк, поспели только к восходу солнца. По отсутствию костра поняли, что Красюк ушел отсюда еще вечером.

— Не поверил, что вернешься, — сказал Ивакин.

Сизов промолчал. Мелькнула нехорошая мысль: неужели из-за самородка? Неужели потому ушел, что не хотел делиться?

Они походили вокруг, покричали. Тайга была как омут — душила звуки.

 

В эти места осень приходит рано. Неожиданно ночью выпадает снег, приглаживает колдобины дорог. К полудню снег тает, но следующей ночью вновь ударяет мороз, и если не снегом, то студеным инеем покрывает жухлую полеглую траву.

В один из таких морозных рассветов от крайних домов таежного поселка Никша одна за другой отделились восемь тяжелогруженых лошадей. Восемь человек шагали рядом, вели их в поводу. Растянувшаяся процессия долго шла по заболоченному лугу, лошади дергались, поминутно оступаясь на кочках, поднимая из травы сонных куропаток.

Над лугом стоял морозный туман, скрывал дали. Когда впереди показалась лесная опушка, люди увидели что-то большое и темное, выдвинувшееся из леса.

— Медведь?!

Шагавший впереди проводник Аким Чумбока остановился, сказал спокойно:

— Я знаю эта людя.

Темное пятно приблизилось, и все увидели, что это человек. Он шел навстречу, согнутый, странно и страшно взлохмаченный, в своей изодранной одежде. Человек подождал, когда небольшой караван подойдет ближе, спросил хрипло, с нездоровым придыхом:

— На Никшу выйду?

— Заплутал, что ль? — спросил кто-то.

— Совсем заплутал, — отрешенно сказал человек, пристально вглядываясь в Чумбоку.

— Моя твоя знает...

— Где Иваныч? — перебил его человек.

Он отступил с тропы, давая дорогу лошадям. И вдруг судорожно дернулся, услышав тихий удивленный возглас:

— Юра? Красюк?!

Они стояли друг против друга и молчали. Но вот Красюк начал горбиться, словно спина не держала его, и вдруг упал на колени.

— Ив-ваныч!! — по-медвежьи проревел он. — Валентин Иваныч! По-помилосердствуй! Конец, видно, мне...

— Ну, Юра! — растерянно проговорил Сизов, пытаясь поднять его. Оглянулся: люди стояли вокруг, молча глядели на них. — Вставай. Есть поди хочешь.

Он торопливо развязал мешок, достал то, что попало под руку из приготовленного в дорогу — кусок пирога с капустой, отстегнул флягу с еще не остывшим крепким чаем.

— Я ведь к тебе... шел, — сказал он, торопливо глотая куски пирога, и слова его с трудом можно было разобрать. — Обозлился прошлый раз... Думал, все, продал кореш... Ушел, на себя понадеялся... — Он вдруг вскинул потеплевшие глаза, спросил: — А что, война кончилась?

— Нет, Юра, не кончилась. Только начинается война-то. — Сизов помедлил, словно раздумывая, говорить или нет. — Плохо дело-то, Юра. На днях немцы... Киев заняли...

— Брось трепаться, — засмеялся Красюк и от смеха закашлялся. — Не может быть такого,

— Заняли, Юра.

— У меня ж там мама...

Он перестал есть и молча с надеждой смотрел на Сизова.

— Как же так? А чего же наши?

— Драка идет, Юра, о какой и не думали. До конца, насмерть. Тысячами люди гибнут.

Красюк долго молчал, думал, Потом полез за пазуху.

— На, — сказал он, подавая самородок. — Тебе верю. Пускай на это хоть пушку сделают.

Подошел Ивакин, взял самородок, поцарапал ногтем, прикинул на руке вес и, ничего не сказав, вернул Сизову, отошел.

— Ты вот что, Юра, — сказал Сизов, подавая самородок Красюку. — Сам его отнеси.

— Куда?

— В поселок. Придешь в милицию, расскажешь...

— Они же мне... на полную катушку.

— Авось и не на полную. Сам ведь придешь. Скажешь, бежал от медведя, а потом заблудился.

— Пошли вместе, Иваныч? — тихо попросил Красюк.

— Нет, Юра. Получится, что я тебя поймал и привел. А ты должен сам, понимаешь? Совсем иначе будет: пришел сам. И самородок сдашь. Все-таки зачтется.

— На войну буду проситься, — сказал Красюк.

— Я тоже просился. А мне говорят: тут твой фронт. Стране металл нужен.

— Пока ты его добудешь, война кончится.

— После войны металл тоже потребуется. И вообще речь идет об освоении всего этого края.

— Ага, железные дороги в тайге, города, набережные...

— И пивные, — усмехнулся Сизов.

— Ага. Помню, мечтали. У озера. Но я на войну буду проситься.

Он сунул самородок куда-то в глубину своих лохмотьев, торопливо сжевал остатки пирога, запил большими глотками чая, отдал Сизову флягу и, не попрощавшись, пошел по тропе. Туман таял, вдали серыми расплывчатыми пятнами уже просматривались дома Никши.

— Что ты ему голову морочишь? — услышал Сизов голос Ивакина. — Разве это золото? В этом камне больше меди да олова. Кто-то плавил да выбросил, а он подобрал.

— Не в золоте дело. Человек на дорогу выходит, — тихо сказал Сизов. — Знаешь, я задержусь на денек. Потом догоню.

— Боишься, сбежит?

— Не боюсь. Но поддержать человека надо. Попробую выяснить, нельзя ли его к нам забрать. На войну едва ли пустят, а в экспедицию могут. А? Под нашу ответственность. Здоров мужик-то, пригодится...

Сизый редеющий туман застилал дали. Во всей этой белизне было единственное ясно выделявшееся пятно — согнутая фигура Красюка, упрямо и размеренно шагавшего по тропе к поселку.

Евгений Зотов, А. Зубов, Л. Леров КОНЕЦ «СОКРАТА»

Не лучшим образом Захар Романович Рубин, ведущий научный сотрудник одного из московских научно-исследовательских институтов, прожил свои шестьдесят пять лет. В пору войны гитлеровцы завербовали попавшего в плен молодого военного врача Рубина. Став немецким агентом, он прошел разведывательную подготовку и под кличкой «Сократ» был заброшен в тыл Красной Армии. Абверовцы снабдили его нужными документами. Рацию и другое шпионское снаряжение он захоронил в лесу в районе приземления, под Смоленском. Ему удалось влиться в ряды советских бойцов и в качестве военного врача пройти всю войну. Трусость, желание сохранить жизнь — так он позже объяснял свое поведение — толкнули его тогда на путь измены. Когда он согласился стать агентом абвера, то для себя решил: «Как только окажусь дома, в Москве, явлюсь с повинной». Увы, это был жалкий компромисс с совестью. На явку с повинной и честную исповедь не хватило мужества, да и совестливости.

Так десятки лет жил Рубин под страхом: вдруг узнают — и тогда всему конец — доброму имени, служебной карьере.

Тайное помимо воли Рубина стало явным. После мучительных колебаний и раздумий он все же пришел в приемную Комитета госбезопасности, но пришел лишь тогда, когда новые хозяева, получив от гитлеровцев по наследству их агентуру, дали знать о себе Захару Романовичу.

Его принял полковник Бутов, опытный, бывалый контрразведчик. «Я слушаю вас», — мягко сказал он. Поборов испуг и растерянность, Рубин надрывно произнес: «Я... агент иностранной разведки». И умолк. Ожидал — какова будет реакция собеседника? Даже видавший виды Бутов был удивлен столь откровенным скоропалительным заявлением, но виду не подал. «Продолжайте, я вас слушаю». Тяжкая это была исповедь. Рубин говорил задыхаясь, умолкал, молча сидел, понурив голову, и снова продолжал...

С участием Рубина начался поиск шпионского снаряжения агента абвера Сократа. Чекистам важно знать — сказал ли Рубин правду? И еще: не была ли уже рация в шпионской работе? Поиск оказался очень трудным. Но тем не менее снаряжение было найдено. Эксперты дали ответ и на второй вопрос: рация Сократом не использовалась.

Значит, Рубин сказал правду. Но пока это была полуправда. Полную правду о себе он скажет позже, лишь после того, как к нему явится Нандор, связной из штаб-квартиры, филиала ЦРУ, чтобы накрепко привязать его к себе. Сократу вручили новое шпионское снаряжение — на старое не надеялись, прошло уже много лет, рацию и средства для нанесения тайнописи в почтовых корреспонденция и средства ее проявления, подставные адреса для связи с разведцентром... Обо всем этом Рубин сообщил полковнику Бутову.

«СОКРАТ»

«Игра» еще не началась. Она впереди. «Голос» с той стороны могут подать в любой день, час. А пока разыгрываются возможные варианты «дебюта»...

Виктор Павлович Бутов не раз в эти дни вел трудный диалог сам с собой, готовясь к большому разговору с генералом. Терзают сомнения — как поведет себя в этой игре Рубин — Сократ? Можно ли полностью доверять ему? И тут же контрвопрос: «А разве он не сказал всей правды, разве его шпионское снаряжение не оказалось в месте, им указанном?»

Бутов хочет посоветоваться с генералом: «Может, новую радиоаппаратуру, врученную Сократу связным из штаб-квартиры, временно забрать от него, пока не понадобится? Или такой вариант: изъять какую-то маленькую деталь этой аппаратуры, без которой она не будет действовать? — И тут же возражение: — Как же тогда из штаб-квартиры передадут ему по радио запросы, указания? — И тут же ответ: — Нандор не случайно снабдил Рубина средствами тайнописи, подставными адресами, по которым можно установить и письменную связь».

Тревожные эти мысли, набегая одна на другую, не давали покоя. Бывало и так, что, проснувшись ночью, Бутов долго не мог уснуть — мучили раздумья. И так до самого рассвета, потихоньку вползавшего в окна.

Однако в кажущейся неразберихе мыслей уже проглядывала некая стройность.

У него все готово для подробного доклада генералу — от «а» до «я». Все, с чего началось, как развивались события, чем кончилось. Точнее: на каком этапе они пребывают сегодня. Зная характер генерала — дотошный интерес ко всем деталям, полковник, готовя доклад, старался не упустить «крупных мелочей» — это из генеральского лексикона, всегда напоминавшего подчиненным: «В нашем деле мелочей не бывает».

...Бутов сидит за длинным столом генеральского кабинета, неторопливо докладывает, листая пухлую папку, а генерал Клементьев, попыхивая трубкой, шагает из угла в угол, заложив руки за спину.

— Что будем делать дальше, товарищ генерал?

Полковник озабочен, на лице печать всех тревог, что одолевали его в последние дни. Генерал улавливает настроение Бутова, но своего мнения не высказывает.

— А как быть с Рубиным? — вопрос Бутовым поставлен в лоб.

Генерал, перестав расхаживать по кабинету, искоса взглянул на полковника.

— Разве вам не ясно, Виктор Павлович, что в данной ситуации без него нам не обойтись. Или не так? Так что же вас смущает? — прищурился Клементьев.

— Все то же, товарищ генерал, неискренность Сократа. Правду выдавал микродозами. А мы собираемся оказать ему доверие. Не побоюсь сказать — высокое. Есть ли основания для этого?

— Позвольте, позвольте... Не понимаю... Вы что же, до сих пор не убеждены в раскаянии Рубина?

— Теперь вроде бы оснований для сомнений нет, и все же прошлое его поведение...

Генерал недовольно подобрал губу, и лицо его посуровело.

— Мы с вами, батенька, должны уметь понять человека, совершившего преступление, даже тогда, когда раскаяние к нему пришло не так скоро, как бы нам, с вами хотелось. Оно, Виктор Павлович, является не по заказу, а по-разному: к одним импульсивно, мгновенно, а к другим после долгих, нелегких раздумий, как это и произошло с Рубиным. Важно, что оно пришло все же, раскаяние.

Генерал, крепкого сложения мужчина лет шестидесяти, с лобастой головой, с большими умными глазами, откинулся к спинке стула и, вытянув свои длинные ноги под столом, неторопливо продолжал:

— Раскаяние... Это очень сложно, когда человеческая душа открывает свои сокровенные тайники. Нам, чекистам, нужно в самые глубины проникать, чтобы безошибочно разобраться — где чистосердечная правда, а где ловко закамуфлированная ложь, по велению пробудившейся совести пришел к нам человек или хитрит, игру затевает... Без этого разумная осторожность может превратиться в болезненную подозрительность. Наш долг помогать людям найти верный путь.

Генерал умолк. Разжег трубку и снова зашагал по кабинету.

— Вот так... — И после небольшой паузы: — Забываю вас спросить, как здоровье профессора Рубина после всего случившегося?

— Очень переживает, нервничает. Тяжело перенес известие о гибели Елены Бухарцевой... Первая любовь... В свое время он трусливо отвернулся от нее. Елена, связная подпольного центра, погибла в тылу врага при загадочных обстоятельствах.

— У Рубина есть дети?

— Приемная дочь Ирина. Недавно вышла замуж, живет у мужа. Профессор остался в одиночестве...

— Вот ведь какая судьба у человека. Постарайтесь понять его, Виктор Павлович. Опекайте, укрепите морально. Вы должны стать прочной опорой Рубину. Иначе пропадет. А кроме нас, поддержать его сейчас некому... И еще — постарайтесь разузнать о судьбе Бухарцевой. Успеха вам, Виктор Павлович.

«ИГРА» НАЧАЛАСЬ

В ход пошла тайнопись. Поступили первые запросы новых «хозяев» Сократа. Сдержанные, лаконичные:

«Как самочувствие, все ли спокойно? Надежно ли хранится аппаратура?»

В адрес разведцентра противника ушел столь же лаконичный ответ:

«Все спокойно, болезнь мешает работе. Аппаратура хранится надежно, пробовал пользоваться — не получилось, видимо, неисправна. Сократ».

Через несколько дней Сократу сообщили:

«В Москву приедет наш человек, свяжется с вами по телефону и паролю: «Вам привет от Нандора». Отзыв: «Как он себя чувствует?» Ответ: «Хорошо». При встрече получите помощь и указания».

Бутов слегка нервничает, хотя никто этого не замечает: внешне спокоен, выдержан. А сомнения? Вроде бы отброшены — с точки зрения контрразведчиков Сократ ведет себя безукоризненно. И все же на душе неспокойно.

Первые ходы в начавшейся «игре» сделаны, и уже есть пища для раздумий.

ПОДОПЕЧНЫЙ

Эта трагедия разыгралась в глухом белорусском селе. Всех его жителей, и старых и малых, гитлеровцы пригнали на опушку леса. Белобрысый полицай объявил, что по приказу коменданта за помощь партизанам все они будут расстреляны. В ряду обреченных селян, выстроившихся по краю оврага, бабушка стояла в самом центре. Глаза ее были сухими, и бессильно повисшие руки торчали из коротких рукавов замусоленной куртки. Время от времени она поглаживала головку внучка, прижавшегося к ее коленям. Сережа боязливо смотрел на все, что творилось кругом, на хмурых солдат, на то, как серебристыми искорками поблескивали капли дождя на крыше дома лесничего. А просунувшееся из-за туч холодное осеннее солнце умиротворенно поглядывало на людей, которым осталось жить на этой земле считанные минуты.

Грянул залп — и бабушка, широко раскинув руки, рухнула наземь, прикрыв своим телом чудом оставшегося в живых внучонка: пуля пролетела над его головой. Долго, допоздна, пролежал он тут, на пропитанной кровью стылой земле, не смел пикнуть, подняться. И вдруг снова раздались выстрелы, и в наступившей затем тишине Сережа услышал голоса русских. В тот вечер партизаны сполна рассчитались с гитлеровцами за их злодеяния, за расстрелянных женщин и детей.

Мальчонку партизаны переправили на Большую землю, в Москву, к дяде, — отец Сергея погиб на фронте в боях под Москвой. Дядя, крупный инженер, ученый, часто и надолго уезжал в командировки, так что Сергей по существу жил один, в богатой отдельной квартире, чем не преминули воспользоваться дружки — из тех, кто до добра не доводит. К счастью, Сергей оказался в поле зрения чекиста, умеющего неведомо как извлекать из глубин человеческих неприметное поверхностному взгляду хорошее и радоваться, когда это удается. Бутов немало повозился с Крымовым. Они встречались, подолгу беседовали. Полковник даже цитировал на память Омара Хайяма:

«Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно, немало, два важных правила запомни для начала: ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем лопало».

И ему удалось оторвать Сергея от юных шалопаев, гуляк, валютчиков и фарцовщиков. Прошло немало времени, пока Сергей Крымов образумился, женился на Ирине, приемной дочери Рубина, и вроде бы не без успеха стал пробовать свои силы в журналистике. Тем не менее полковник продолжает его опекать: «Растение хрупкое, того и гляди сорняки заглушат».

На этом поприще у полковника появился хороший помощник — Ирина. Сергей познакомил ее с Бутовым, когда ходил еще в женихах. И тогда Ирина совершенно неожиданно для себя открыла совсем не ведомую ей дотоле сферу деятельности чекистов — возвращение заблудившихся на путь истинный. Обычно замкнутая и немногословная, она однажды разоткровенничалась.

— Виктор Павлович, я не предполагала такого за людьми, вашей профессии. Спасибо вам за Сергея, за все, что вы сделали для него, а значит, и для меня.

...В тот день Бутов позвонил на квартиру Рубина. К телефону подошла Ирина.

— Здравствуйте, Виктор Павлович! Спасибо, что не забываете нас. Здоровье Захара Романовича? Как вам сказать, не очень. Уснул. Благодарю. Непременно передам. Да, понимаю... Дела... Вы очень нужны Сергею, он хочет с вами о чем-то посоветоваться... Сейчас его нет дома. Когда? Не знаю, сказал, что по заданию редакции куда-то поедет, возможно, задержится.

— Пусть позвонит, номер телефона знает.

ИНТЕРВЬЮ С ОТСТУПЛЕНИЯМИ

К ответственному секретарю редакции Крымов ворвался пулей.

— Есть фитиль! В Москву приехала Аннет Бриссо. Из Парижа, туристка... Для встречи с нашим ученым, Поляковым. Они друзья по французскому Сопротивлению, были в одном отряде маки. Здорово, а? Хочу сделать интервью, как считаете? А?

— Крымов, когда вы перестанете «акать»? Объясните толком — кто такой Поляков?

— Это дядя моего лучшего друга, Васи Крутова... С большой сибирской стройки. Я уже о нем рассказывал... Был в отпуске в Москве, ну и познакомил с дядей. Милейший человек, профессор — микробиолог и лирик. Пишет стихи. Я вам покажу, может, тиснем...

Несмотря на солидную разницу в возрасте, Сергей Крымов и Михаил Петрович Поляков подружились. Журналисту всегда было интересно в его обществе. Крымов не раз бывал у профессора, обладавшего поистине неотразимым обаянием. Журналист любил слушать рассказы этого человека с острым, живым, чуть насмешливым взглядом зеленоватых глаз, с резкими, энергичными движениями рук — на левой было только три пальца: это от войны. После отъезда Васи профессор, старый холостяк, радушно встречал приятеля любимого племянника. Они пили на кухне чай с бутербродами из институтского буфета, затем удалялись в профессорский кабинет, где все стены были заставлены книжными стеллажами. Сутулый, как все, кому приходится подолгу работать за столом, Михаил Петрович, уютно устроившись в старинном кресле, рассказывал любопытные истории из жизни великих бактериологов. Поляков мог часами говорить о покорителях микробов.

Однажды Крымов спросил:

— Михаил Петрович, вы медицину избрали по любви или...

— Или не прошел по конкурсу на филологический в МГУ? Это вас интересует? Так?

— Будем считать, что так.

— Позвольте, молодой человек, сослаться на биографию великого Алмрота Райта. В юности он мечтал приобщиться к музам и чуть было не избрал литературу. Но отсоветовали, убедили: «Если у вас прорежется талант писателя, то опыт медика, знатока жизни и смерти, свидетеля человеческих трагедий и радостей, будет бесценным». Кем был для человечества Алмрот Райт, известно всем. Известны и ухабы, что были на его жизненном пути.

— Полагаю, Михаил Петрович, что и ваша жизнь...

— И в моей жизни ухабов было немало. — Профессор насупился и умолк,

— Я вас слушаю, Михаил Петрович... Только нельзя ли заглянуть в ваши более ранние годы жизни? Мне Вася так много рассказывал и о вас, и о людях земли, взрастившей вас... Ваш племянник прямо влюблен во Владивосток.

— Этот город нельзя не полюбить. Кто жил во Владивостоке не на чемоданах, не отсчитывал, сколько дней по договору осталось до отъезда, тот навсегда прикипел к нему. А сейчас, уж коль в вас так взыграла журналистская любознательность, расскажу о крае нашем, ну и немного о человеке, который вырос в этом краю и с гордостью говорит: «Я с Дальнего Востока».

Профессор поудобнее уселся в свое «вольтеровское» кресло, хлебнул из чашки уже остывший кофе и задумчиво, глядя в потолок, стал рассказывать о Приморье, о Дальнем Востоке.

Теперь он весь во власти эмоций, он там, в далеком и очень близком его сердцу крае моряков и рыбаков.

Говорил профессор негромко, сбивчиво, перескакивал с Золотого Рога на Курилы. И лицо его, обычно невозмутимое, сейчас, когда он рассказывал о родном крае, о прелести по-южному шумливых владивостокских улиц, о морском порте, о заповеднике в океане, богатствах морской и островной фауны и флоры в заливе Петра Великого, лицо его выражало целую гамму чувств: восхищения, гордости и даже тоски и грусти.

Сергей внимательно слушал, и вставала перед ним во всей своей загадочной красе объятая покоем тундра, Вечный огонь на Корабельно-Набережной столицы Приморского края, легендарный «Красный вымпел» — дальневосточная «Аврора», с нее начиналась революция на Дальнем Востоке. Ему слышался гул тихоокеанских волн, набегавших на берег, резкий скрип портовых лебедок и прощальные гудки уходящих в океан лайнеров, рев прибоя и разъяренных секачей на лежбище, рокот птичьих базаров на острове Тюлений.

— Нет, нет! По рассказам, даже самым красочным, все это невозможно представить, мой милый друг. Видеть надо. Мой вам совет. Садитесь в Москве на дальневосточный экспресс, послушайте вагонные байки попутчиков, возвращающихся домой, и через энное количество дней выйдете на перрон уникального вокзала, венчающего самую длинную железнодорожную магистраль — Транссиб. Это о нем Твардовский писал: «...по пояс в гору, как крепость, врезанный вокзал». Просто и точно.

Сергей прервал наступившую паузу.

— Михаил Петрович, расскажите мне о вашей жизни в этом чудесном крае. Признаюсь вам, я хочу писать очерк о Полякове с Дальнего Востока.

— Вот этого делать совсем не следует, — сердито пробормотал Поляков и снова замкнулся в себе.

Крымову пришлось пустить в ход весь, свой журналистский опыт, опыт мастера «интервью с интересным собеседником» (а он был активным поставщиком материалов для этой появившейся в их газете рубрики), чтобы разговорить Полякова. И «разговорил». Возможно, подействовали слова, сказанные в лоб, без обходных троп, возможно, подкупающая непосредственность собеседника.

— Я, Михаил Петрович, хочу попросить вас об одном: рассказывая о своей жизни, бога ради, помните, что я не начальник отдела кадров, а журналист. Мне нужна не анкета, а душевный рассказ о прожитом.

Поляков усмехнулся, покачал головой.

— Однако ж вы настырный малый, как я погляжу.

— Чисто профессиональное, Михаил Петрович.

— Я не думаю, что моя жизнь может заинтересовать профессионального журналиста. Стереотип! Много раз виденное, слышанное, не больше. Ведь вашему брату подавай что-нибудь необыкновенное, из ряда вон выходящее. А моя жизнь до войны текла тихим ручейком. Правда, в нашей семье было и такое, чем по праву можно гордиться. Я имею в виду деда и отца, их жизнь. Мой дед — Самсон Иванович — рабочий судоремонтного завода, был активным участником знаменитого вооруженного восстания во Владивостоке. Эхо 1905 года в Петербурге и Москве!

Царские войска жестоко расправились с восставшими. Самсона Ивановича избили до бесчувствия. Окровавленным, искалеченным он был брошен в тюрьму, где и умер, оставив на мать единственного сына Петра совсем еще мальчишкой. Ему тогда было всего-то одиннадцать лет. Тяжко пришлось без отца. А когда Петр подрос, стал кормильцем, его забрали в солдаты. Как говорили в Приморье, по самые ноздри хлебнул он горестей первой мировой войны. Но пришел и его звездный час. Октябрь семнадцатого! Не посрамил Петр революционных традиций отца. И на штурм Зимнего ходил, и в подавлении кронштадтского мятежа участвовал, и с Колчаком дрался. Кончилась гражданская война, и подался Петр домой. Всю дорогу от Москвы до Владивостока грезил он — как сложится мирная жизнь его. Вспоминал родителей, дом свой, небольшой деревянный, с пышным палисадником, и белые волны горьковатой тенистой черемухи. Волновался за мать, не отличавшуюся здоровьем, с которой судьба разлучила его на долгие годы. Только не дождалась мать своего сыночка. Незадолго до его возвращения умерла, и соседи схоронили ее. Остался Петр один. Пошел на завод, на котором еще дед мой работал. Жить одному стало невмоготу, и тогда решил- он жениться, без хозяйки дом не дом. Был он собою статен, красив, невест в ту пору было много, мужиков на вес золота ценили. Приглянулась Петру черноглазая красавица с длинной косой, Ольгой звали. Она тоже, как говорится, глаз на него положила. Сыграли свадьбу, а через год она подарила ему сына. Михаилом назвали. Так появился я на свет божий. Детство мое ничем особым не отличалось от других таких же мальчишек. Учился в школе, отличался трудолюбием, усидчивостью. По всем предметам имел хорошие оценки. Но особенно любил биологию. Любовь эту привил мне наш школьный учитель. Я у него занимался в кружке. Это он внушил мне по окончании школы, а окончил я ее с отличными оценками, поступить в Московский университет, и непременно на биологический.

Отец не разделял моего влечения к биологии. Он хотел, чтобы сын его стал инженером и работал на заводе вместе с ним. На этой почве между нами даже возникали конфликты. Но на моей стороне была мать. Она говорила отцу: «Не перечь сыну, пусть он сам по душе выберет себе дорогу в жизни». Я твердо решил — буду держать экзамены в университет, авось выдержу, не зря школу окончил с отличием. Дни и ночи просиживал за учебниками, понимал, что экзамен будет трудным. Как и предвидел, желающих поступить в университет оказалось много — несколько, человек на одно место. Экзамен я выдержал, был принят на биологический, как мечтал. Успешно закончил учебный год, перешел на второй курс — и началась война. Недолго раздумывая, побежал в военкомат и попросился на фронт.

— Как родители, их-то судьба какова?

— На фронте я получил печальное известие. Отец погиб в автомобильной катастрофе, а вскоре тяжело заболела и умерла мама, не сумела перенести такой утраты, очень она любила отца.

— А теперь, если можно, о вашем участии в войне.

— Не очень-то я люблю говорить о ней, ворошить в памяти тяжелые воспоминания. Война — это великое горе и страдания людей. Но раз просите — извольте.

Служил я во взводе разведчиков. Ходил в разведку за «языками». Взял троих. На четвертом — осечка: попал в плен. Бежал. Поймали, истязали. Снова бежал. Это было на французской территории.

Штрафной лагерь, строжайший режим, каторжная работа на угольной шахте.

Помогли скрыться местные жители...

Там, во Франции, я влился в отряд Сопротивления и воевал до дня победы.

Когда-нибудь напишу поэму о бойцах Сопротивления.

МАКИ

...Сергей сидел не шелохнувшись, слушая неторопливый рассказ, профессора. Уже рассказано про адски мучительную работу на шахтере оккупированной Лотарингии, про дерзкий ночной побег из штрафного лагеря — нашел едва приметную лазейку, и про то, как облегченно вздохнул, когда наконец смог сорвать с шеи шнурок с номерком — «удостоверение личности» военнопленного, и про то, как настороженно, боязливо оглядываясь по сторонам, шел он от деревни к деревне. Ну а дальше что? А где с Аннет встретился, как маки нашел? Но нельзя, нельзя задавать вопросы, вооружись терпением, журналист Крымов.

...Разные люди по-разному встречали худющего, голодного человека в потрепанной одежде. Он обладал небольшим, обретенным еще в школе запасом немецких слов и еще меньшим — французских. На шахте запас этот основательно пополнился. И теперь он с трудом, но уже мог разговаривать с французами. Была на его вооружении одна хорошо заученная им немецко-французская фраза, не раз выручавшая его: «Комрад, их бин призонье рюс...» — «Товарищи, я русский, заключенный военнопленный...» В ответ почти всегда давали что-нибудь поесть. Но порой на выраженную жестами просьбу спрятать или разрешить переночевать хозяин извинительно-беспомощно разводил руками и произносил лишь одно слово: полиция. Это было не самым худшим. Случалось и такое: любезно пригласили посидеть в саду, подождать, а через неплотно закрытое окно слышно было, как звонили в полицию...

Но Поляков не терял надежды на встречу с добрыми и смелыми людьми. И ему повезло: на одной ферме прожил несколько дней. И не только потому, что требовался работник. «Призонье рюс» был для хозяев солдатом страны, спасающей человечество от фашизма. И они помогли: «У швейцарской границы есть лес, где русский сможет надежно укрыться. Гитлеровцы обходят стороной его, боятся... И еще запомните: на самой окраине леса есть ферма Анри Вебера. Кстати — он немного говорит по-русски... Там хорошие люди, доверьтесь им...» Поляков добрел до заветной фермы. Анри Вебер рад хорошему работнику: «Вон в том маленьком домике будете спать... А днем — на вашем попечении виноградник. Согласны?»

— О да, господин Вебер... Благодарю вас;

Но недолго Мишель — так звали Полякова французы — обрабатывал виноградник. В округе рыскали гитлеровские патрули, и гостеприимство становилось опасным. Тогда он не мог и предполагать, что много лет спустя господин Анри Вебер будет его гостем в Москве. Тогда русский солдат думал об одном — куда податься? За него решил Анри.

— Пройдите километра два по дороге, от маленькой лавчонки сверните вправо, и широкая тропа выведет вас в лес, в самую гущу. Там работают лесорубы из ближайшей деревни. Это надежные парни. Они помогут найти нужных людей.

Анри обнял и перекрестил Мишеля.

— С богом!

Все получилось так, как он сказал.

...Стоял теплый майский день с колдовским ароматом весны, когда, напутствуемый лесорубами, Поляков вышел из леса. Вот она — та самая деревня, и тот самый дом под черепицей за высоким зеленым забором. Дом стоял на самой окраине, и беглеца это очень устраивало! Кругом ни души. Тишина, нарушаемая лишь певучей болтовней птиц. Когда зазвонил церковный колокол, из скрипучей калитки вышел невысокий, толстый человек с глазками-щелками, а за ним — худенькая девушка. Поляков поклонился: «Их бин призонье рюс», — и попросил поесть. Но толстяк, даже не взглянув в его сторону, отрезал: «Идите прочь». И вместе с девушкой зашагал к церкви.

...Минует несколько дней, уже. в отряде маки, куда русского солдата приведет один из лесорубов, худенькая девушка сама подойдет к нему и окажет:

— Меня зовут Аннет. Не сердитесь на отца. Он очень осторожный человек и решил, что вы из гестапо. Потом лесорубы все рассказали ему и поручились за вас. Папа просил передать, что будет рад видеть русского солдата в доме французского ажана.

Поляков удивленно вскинул глаза, Аннет рассмеялась:

— Маки и дочь ажана — не верится? Да?

У него еще много будет поводов для удивления. Завтра в палате командира отряда он увидит своих давних знакомых — адвоката и доктора, которые не раз навещали ферму Анри Вебера. Французы заговорщически подмигнули ему: «Бонжур, месье, мы, кажется, где-то встречались?...»

Это был интернациональный отряд — французы, испанцы, чехи и трое русских: танкист из Ленинграда, сапер с Украины и он, Мишель, москвич. Командир отряда относился к русским с симпатией. Но это не мешало ему до хрипоты спорить с ними по самым острым политическим проблемам. Однако дружбе споры не мешали. Нашумевшись, они через час-другой вместе распивали за победу бутылку терпкого вина и хором пели «Катюшу», «Марсельезу» и марш маки: «Если ты завтра погибнешь в бою, друг твой займет твое место в строю». И маки, люди разных политических взглядов и социального положения — коммунисты и социалисты, рабочие и мелкие буржуа, — окунутся в плотную тишину ночи и после изнурительного перехода будут штурмовать гитлеровский гарнизон, чинивший кровавую расправу над местными жителями.

А что касается отряда маки, то он долго оставался неуловимым. И все знали, что это заслуга помощника командира по разведке Мишеля, его храброй соратницы, разведчицы Аннет. Они часто вместе отправлялись на задания и были неразлучны в пору затишья. В отряде о них говорили разное. Толки докатывались и до «виновников». Они посмеивались и отшучивались. Но всем было очевидно — Аннет и Мишеля связывала крепчайшая дружба и в основе ее была, может, вовсе не любовь, а чувство локтя и смертельная опасность, не раз подстерегавшая обоих.

Каким-то шестым чувством Мишель и Аннет распознавали чужих, которые могут стать близкими, и архиблизких, которых надо бояться пуще чужих. У разведчиков, особенно у Аннет, был острый нюх на тех, кто продался гестапо. И тут кокетливая Аннет — олицетворение вечной женственности — не дрогнув, приводила в исполнение приговор, вынесенный отрядом именем французского народа — «смерть предателю!..»

Поляков сегодня может во всех деталях, час за часом, восстановить в памяти свой последний день на французской земле. Радость первой, хотя еще и не окончательной, победы и предвкушение долгожданного возвращения на Родину. И парад иностранцев — маки, и веселая пирушка в уютном кафе — по случаю проводов, и как он вместе с Аннет... Нет, нет, об этом никому не расскажут. Это их тайна, в этот душевный тайник никому не дано заглянуть. Никто из их тогдашних друзей так и не узнал, как они тихо и, им казалось, незаметно покинули кафе и долго-долго бродили по лесным тропам под дождем, прижавшись друг к другу. Бродили и молчали. Мишель, ощущая острую потребность сказать ей то, что хотел сказать давно, попытался было нарушить молчание, пусть даже красноречивое, но Аннет ласково прикрыла ладошкой его рот: «Не надо... Не надо, Мишель... Я все понимаю... Я знаю, чувствую, что ты хочешь мне сказать. Давай помолчим». Ему вспомнились в эту минуту где-то прочитанные слова о любви: «Тайна сия великая есть».

...Поляков, ликуя с боевыми друзьями — «Первая победа одержана!», — не без грусти прощался с ними. Это чувство овладевало им исподволь, по законам жизни, с ее превратностями и замысловатостями. Причина? Вероятно, Аннет. Она настойчиво просила его остаться.

— Ты можешь добивать гитлеровцев и в рядах французской армии. И мы по-прежнему будем рядом. Это было бы чудесно, Мишель. Не упрямься...

— Не могу, Аннет. Это не упрямство. Я обязан вернуться в свою Советскую Армию. Кто знает, быть может, встретимся в Берлине...

Он говорил твердо, решительно, но, кажется, еще ни разу в жизни на душе у него не было такой сумятицы.

Тогда он не очень четко представлял себе, что ждет его дома.

— Прошумело несколько послевоенных лет. Страна залечивала раны, причиненные войной, восстанавливала порушенное, строила новое. Жизнь входила в нормальное русло. В военкомате мне вручили орден Отечественной войны. Это, конечно, был большой праздник, достойно отмеченный в узком кругу. А потом наступили будни. Заботясь о хлебе насущном, я спешил получить хоть какую-нибудь специальность. Хотелось продолжить учебу. В ту пору при поступлении в гуманитарный институт представители сильного пола имели некоторое преимущество, и я не преминул им воспользоваться. Увлекся микробиологией. Выступал на диспутах, где кое-кто утверждал торжество эпохи технократов, а мне виделось в грядущем засилье не творцов машин, а создателей жизни — белковых веществ и покорителей микроорганизмов. Мои мысли витали в сфере, где стыкуются идеи творцов неживого — машин и исследователей живого — биологов. Моя лаборатория...

И тут он осекся.

— Простите, я несколько увлекся. Это уже не для печати, хотя когда-нибудь...

— Ясно-понятно! — весело воскликнул Сергей. — Молчу и ничего не спрашиваю. Но от мысли когда-нибудь написать о вас очерк не откажусь. Если представится случай, мы еще побеседуем о вашей жизни на французской земле, деятельности «почтовых ящиков» касаться не будем.

Профессор тогда ничего не ответил. А случай действительно представился. Крымов столкнулся с Поляковым в аэропорту. Сергей провожал коллегу в Будапешт, а Поляков встречал Аннет Бриссо из Парижа. Они договорились о встрече, и профессор предупредил Аннет: «Я приеду не один. Со мной будет молодой советский журналист. Ты не возражаешь?»

— Нет, конечно. Пресса — это великолепно.

Она лукаво улыбнулась и добавила:

— Если это, конечно, свободная пресса...

— Аннет, я хотел бы...

Она прервала его.

— Не сердись, Мишель, милый, я просто решила напомнить тебе о наших давних спорах. Помнишь? Мы называли тебя неистовым.

— Время рассудило. Ты согласна? Молчишь, моя милая, наивная и упрямая Аннет. Неужели жизнь ничему не научила тебя? Неужели ты не поняла, что «свобода печати» на Западе — это легенда. Мы же вместе с тобой читали «свободные» газеты Петена. Ты помнишь, что они писали о нас?

Поляков не ждал ответа. Профессор в полемическом задоре и не догадывается, какое удовольствие доставляет Аннет: «Он все такой же, неистовый Мишель...»

— Вспомнила о наших спорах? А ты не забыла, Аннет, что самым ярымбыл социалист Франсуа, убежденный рыцарь буржуазной демократии? Ты ему очень нравилась, он сам говорил мне. Так вот, Франсуа теперь журналист, приезжал в Москву. Когда я его провожал, он с горечью сказал, что его, вероятно, вышвырнут из газеты за «некомпетентность». От него ждали фальсифицированного интервью, в котором профессор Поляков пожалуется на преследование интеллектуалов, требовали вложить в уста профессора нечто такое, чего он никогда в жизни не позволил и не позволит себе сказать о родном доме. Когда мы прощались, Франсуа был грустен: «Я, наверное, больше не увижу тебя, Мишель. Я знаю, чего ждет от моей «туристской» поездки в Москву шеф-редактор. Он не дождется. Значит — все! Мне скажут то, что говорят обычно в таких случаях: «У вас нет необходимых профессиональных навыков».

Выпалив все это, Поляков умолк, потом вдруг спросил:

— Тебе что-нибудь говорит это имя? — И он назвал имя известного американского обозревателя.

— Да, слышала о нем.

— Так вот, именно он сказал как-то о буржуазном телевидении: «Рабыня, служанка и, увы, — проститутка торговли».

Аннет положила свои тонкие руки на плечи Мишеля и тихо сказала:

— Не будем об этом. Длинный и сложный разговор. Позже, может, вернемся к нему. А с твоим другом, русским журналистом, я хотела бы познакомиться. Интересно.

 

...В номере Аннет шла долгая беседа о разных разностях, не имеющих ничего общего с тем, что в действительности интересовало Крымова, пока француженка со свойственной ей непосредственностью не предложила перейти к делу.

— Мишель, вероятно, уже немало рассказал вам — я знаю, это его любимая песня. Так что мне...

— Он сказал, что предпочитает петь дуэтом...

Но интервью не состоялось. Говорили Аннет и Мишель, перебивая друг друга, вновь возвращались к событиям, о которых уже, кажется, все было сказано, словом, разговаривали так, будто, кроме них, никого в комнате не было.

— Мишель, ну дай же мне порадоваться. Ты рядом, можно даже дотронуться. Не верится... Ты ли это? Помнишь, какими мы были тогда? Ведь было же... Да? Было? А ты помнишь, простачка Роже? Теперь он важный господин, едва раскланивается.

— А нашего танкиста помнишь? Ты его сможешь повидать в Ленинграде. Директор завода и все такой же балагур.

Захваченные воспоминаниями, они долго не умолкали. Слишком много наслоилось в памяти.

Сергей не задавал вопросов, понимая, что они сейчас не ко времени. Слушал и запоминал. Многое уже знал от Полякова, о многом услышал впервые.

На стол легли старые любительские фотографии. Аннет принялась было комментировать их, но вдруг помрачнела, тонкие пальцы судорожно смяли сигарету. Поляков ласково положил свою большую, широкую ладонь на маленькую ручку Аннет.

— Осторожно, обожжешься...

Она посмотрела на него грустными глазами и тихо спросила:

— Узнаешь?

— Да, Жюльен... Твой Жюльен. Ты помнишь, как мы его искали...

Еще бы не помнить! Она тогда оказала Мишелю, что никогда не простит себе, если не разыщет и не похоронит Жюльена. И они нашли, хотя кругом шныряли боши. Мишель взвалил его на плечи, отнес на опушку леса, где-то разыскал лопату — и на краю зеленой поляны поднялся маленький холмик с дощечкой:

«Он дрался, как лев... Умер, как герой. Жюльен Лакре. 18 лет».

Позднее Аннет узнала от крестьян, что фашисты захватили Жюльена, истекавшего кровью.

На глазах Аннет навернулись слезы.

— Его пытали, но он не проронил ни слова. И еще я узнала от крестьян... Узнала... Хотя нет, догадывалась и раньше. И ты, и я, и командир. Крестьяне лишь подтвердили. Нас предал испанец, тот, что внезапно появился в отряде. Так ведь? Хотя кое-кто утверждал, что это случайное стечение обстоятельств и не нужно принимать всерьез излишнюю бдительность русских...

Аннет простонала:

— Отец, дорогой, почему ты сразу не сообщил... В тот же вечер...

— О чем ты?

— Так... Мысли вслух... В тот день, Мишель, я тебе не все рассказала. Фашисты нас окружили, и все, что я узнала от отца, уже не имело значения. А потом так и не решилась. Боялась за отца. Маки по-разному могли оценить поступок бывшего ажана. В том числе и мой верный друг Мишель...

— Аннет, не говори загадками. Теперь-то можно все рассказать. Ну просто так, для истории...

— Позже, не сейчас.

Она поглубже втиснулась в большое мягкое кресло и неотрывно глядела в пол, свесив между колен руки со сплетенными пальцами.

Говорят, что глубокая скорбь всегда молчалива. В комнате наступила тягостная тишина, и первым нарушил ее Сергей.

— Разрешите, госпожа Бриссо, задать вам один вопрос? И прошу извинить, если он покажется неделикатным.

— Да, пожалуйста...

— Вы замужем?

Поляков посмотрел на Сергея укоризненно, на Аннет — испуганно. Она ответила, не поднимая головы:

— Я не нашла человека, который был бы таким, как Жюльен. — Задумалась и добавила: — Разве вот только Мишель. Но он не пожелал тогда остаться у нас, уехал... Потом я поклялась — ни с кем не связывать свою жизнь, пока не разыщу испанца.

— Зачем? Столько времени прошло. Ведь за давностью лет...

— Есть еще суд совести. Если не покарает правосудие, то я сама... Огнем сердца. Я разыщу его.

— А ты пыталась?

— Да. И даже как-то набрела на след. Я путешествовала по Испании... Помнишь Жорже Лефевра? Так вот с ним и его женой. Они поехали отдыхать, а я — искать убийцу, надеясь только на его величество случай. И представь — повезло. В Барселоне на пляже мы лицом к лицу столкнулись с Фелиппе Медрано... То же длинное желтое лицо с большим коричневым пятном, та же татуировка на руке, повыше кисти — пронзенное стрелой сердце и надпись «Ave María». Рядом хромоногий сын, копия отца. Друг Жорже познакомил: «Бесстрашный Арриго Кастильо, человек-легенда». Испанец улыбнулся, но ты бы видел этот злобный взгляд! Лефевр тоже узнал его и спросил: «Где мы могли встречаться? Быть может, во Франции, во времена Сопротивления?» Человек-легенда будто бы не расслышал и тотчас исчез.

Вечером в гостинице, оставшись вдвоем, Жорже и Аннет вновь и вновь будут вспоминать, как все это было в ту августовскую ночь.

— Аннет, неужели испанец узнал меня? Так стремительно исчез... Сперва с пляжа, потом из Валенсии.

— А может, он не тебя, а меня узнал?

— Тебя? Но ты же не была в ту ночь в отряде. Если память мне не изменяет, ты появилась лишь в полдень, когда фашисты уже стали стягивать кольцо?

— Да, так. Но с этим испанцем я встречалась давно, когда еще была девочкой и мы еще жили в Париже. Я никому, не рассказывала об этом...

Однажды вечером мать Аннет привела испанца к себе домой тайком и представила мужу: «Этому человеку можно доверять, он поможет собрать и спрятать оружие. Воевал в Испании, в интербригаде, а теперь вместе с нами». И они втроем долго шептались о чем-то в соседней комнате. Когда красавец Фелиппе (так про себя окрестила Аннет высокого, смуглого молодого человека, с мужественным высоколобым лицом) ушел, мать рассказала отцу, что испанец люто ненавидит фашистов и жаждет рассчитаться с ними за расстрелянного в Мадриде брата, коммуниста. «Теперь мне будет намного легче, — сказала мадам Бриссо, — Фелиппе хороший помощник и хороший конспиратор»

В оккупированном фашистами Париже дом супругов Бриссо стал явочной квартирой маки, а сама хозяйка — связной отряда, действовавшего в этом квартале. Она имела хорошее прикрытие — господин Бриссо был ажаном. Блюститель порядка, выполняя приказ гитлеровского командования, отбирал у горожан оружие, которое те по разным причинам не спешили сдавать. Часть его ажан доставлял военному коменданту, а часть... передавал жене. А она уж знала, как распорядиться. И тут Фелиппе был незаменим.

...Эсэсовцы ворвались в квартиру ночью, через час после того, как ее покинула группа маки. Обыск длился три часа, фашисты вели его так, словно им уже точно известно, где что запрятано. Супруги Бриссо удивленно переглядывались — как могло все это произойти? Лишь один человек знал их тайники — Фелиппе... Мать увезли, и больше Аннет ее не видела.

Отец пытался разыскать Фелиппе. Безуспешно! Исчез, никому ничего не сказав. Позже стало известно, что это он навел фашистов на квартиру Бриссо. Увы, то была не последняя его акция в Париже.

Пройдет несколько месяцев — и отец с дочерью покинут Париж, уедут :в деревню, в свой маленький домик с садом. И однажды в жаркий полдень разведчица Аннет на пути в штаб отряда заглянет к отцу. Он растерянно посмотрит на нее и скажет:

— Я сплоховал, Аннет... Ажан не имеет права медлить... И рисковать... Прости старика.

— Что случилось?

И она услышала такое, что ее бросило в жар.

Накануне в сумерках господин Бриссо, возвращаясь из леса, увидел Фелиппе. Испанец осторожно озирался, но старика не заметил. А Бриссо сразу опознал его. Бывший ажан хотел было броситься на испанца, задушить предателя, но не успел. Фелиппе мгновенно скрылся. Быть может, только показалось, но господин Бриссо утверждал, что испанец вышел на тропу, ведущую в лагерь маки.

Аннет на велосипеде помчалась в штаб. Скорей, скорей, надо успеть предупредить. Такие, как Фелиппе, спроста не появляются: готовится какая-то провокация.

Увы, она опоздала. Испанец уже вывел гитлеровцев на отряд маки, замаскировавшийся в лесу, на самой макушке горы.

...Аннет рассказала все это сбивчиво, не глядя на Лефевра. Она все еще считала себя в чем-то виноватой. Тогда Аннет не решилась рассказать в отряде про встречу отца с Фелиппе, про его нерасторопность, за которую пришлось поплатиться. Разведчица боялась, что бывшего полицейского осудят, и старик не перенесет позора — помог предателю.

Аннет тяжело вздохнула, посмотрела Лефевру в глаза и сказала:

— Вот и все, что ты должен знать, Жорже. Тебе я рассказала первому. А теперь прощай. Путешествуйте без меня. Уеду в Мадрид. Буду искать Кастильо. И найду. Даже у черта в преисподней...

«НАСЛЕДНИКИ»

— И ты, нашла? — спросил Поляков.

— Увы. Но поездка в Мадрид не бесплодна. Я познакомилась с людьми, по духу и идеалам очень близкими моему другу Мишелю. Один из них был товарищем сына Кастильо — обоих в разгар войны в Испании вывезли в Советский Союз, и жили они в одном интернате. Оба разными путями, в разное время и по разным причинам вернулись домой после сорок пятого года. Он знал о старшем Кастильо многое такое, о чем рассказывать можно было только шепотом. Хозяином Испании был все еще Франко... Я вспомнила слова, услышанные в Барселоне: «Человек-легенда». Хочешь знать эту легенду, Мишель? Или тебе не интересно?

— Нелепый вопрос! Я слушаю.

— Сейчас этот матерый провокатор действует уже не один. Передает эстафету сыну. Тот еще щенок однако уже многому успел научиться у отца, которого боготворит и боится и на которого он удивительно похож. Но начну, как говорят у вас, «от печки». Настоящая фамилия отца Форрес, Педро Форрес. Волею обстоятельств он должен был забыть и это свое имя, и свою фамилию, и свою родословную. Педро — выходец из знатной семьи. Маскируясь, стал антифашистом — Филиппе Медрано. А после войны — коммерсант Арриго Кастильо. До того как стать провокатором, потомок испанских грандов получил университетское образование, овладел французским, немецким. По желанию деда посвятил себя военному искусству. Блестяще окончил летное училище, служил в Марокко. И когда из Танжера по радио был дан сигнал: «Над всей Испанией хорошая погода», Педро повел группу немецких истребителей, чтобы сопровождать «юнкерсы», бомбившие республиканцев в предместье Мадрида. С ним завязали бой «курносенькие чатос» — так фашисты окрестили республиканские истребители, — и Педро Форрес сразу сбил два самолета, за что Франко лично вручил ему боевой орден. За ним последовал второй: Педро Форрес оказался безудержно смелым. На счету уже было пять сбитых самолетов, и синьориты почитали за честь получить его фотографию с автографом. Но война есть война. В тот августовский день, когда фашисты заняли Оронесу и с боями продвигались по шоссе на Таллаверду, франкистский ас прикрывал германские «юнкерсы» и был сбит асом родом из Рязани. Педро выбросился на парашюте и в бессознательном состоянии был подобран своими.

Два месяца в госпитале. Лучшие врачи по приказу самого Франко днем и ночью дежурили у его постели. Из Берлина были доставлены какие-то чудодейственные лекарства.

Педро выздоровел, однако к летной службе оказался непригодным. Болтался без дела, пока однажды его не вызвал генерал из разведывательного управления и передал ему личное пожелание Франко — пробраться за линию фронта и внедриться в штаб интербригады. Педро. человека смелого и с авантюристическими наклонностями, не пришлось уговаривать. Знакомя с обстановкой в Мадриде, генерал сказал: «Она облегчает вашу работу». В Мадриде, активно действовала группа «Испанская фаланга». Они готовили убийство Долорес Ибаррури, Ларго Кабальеро, Альварес дель Вайо. «Вы найдете среди фалангистов нужных вам людей, — наставлял генерал, — вы получите явки. Вам помогут проникнуть в красное логово. Мы имеем сведения, что сегодня или завтра из мадридской тюрьмы «Карсель Медало» вырвутся заключенные, среди них наши верные люди. Разыщите их. Мадрид захлестнули волны насилия и провокаций. Самая благоприятная обстановка для вас».

Все было ясно бывшему асу. Одно лишь терзало душу.

— Мои родители и жена погибли в городке, который разбомбили республиканцы. В живых остался сын, ему уже четырнадцать... Что с ним будет? Я души не чаю в мальчишке. И он без меня... Не представляю...

— Я доложу командованию. К этому вопросу мы вернемся завтра, а пока готовьтесь. Вам многое надо узнать, запомнить...

На следующий день без всяких обсуждений Педро предложили взять сына с собой. Да, да, за линию фронта.

— Вместе с детьми испанских республиканцев вы отправите его в Москву. Наши люди помогут. Так надо. Так считает командование. После победы понадобится ваш сын — и нам, и фюреру, и дуче...

И генерал перешел к более важному — инструктажу...

Педро стал одним из резидентов разведки Франко в армии республиканцев. Все явки, полученные в штабе каудильо, действовали, и, как было условлено, он встречался со связными в баскском ресторанчике возле Гранд-Виа. Его люди регулярно поставляли важную информацию — и военную и политическую..

Педро оправдал надежды генерала Франко. Кто мог подумать, что в бравом летчике таился талантливый разведчик. Поначалу в объятом пламенем войны Мадриде его сковывали обязанности горячо любящего отца. Их нелегко было выполнять. Но все разрешилось быстро и наилучшим для Педро образом. Мигуэля, не знавшего предыстории появления отца в интербригаде, с группой испанских детей отправили в Москву. Нужные люди сработали точно и оперативно.

...Потерпев поражение, республиканская армия отступила на территорию Франции. Педро получил задание штаба Франко оставаться в рядах республиканцев.

Во французском лагере интернированных испанцев он работал уже на немецкую разведку. Ему помогли «бежать» и поселиться в Париже под фамилией Фелиппе Медрано. Как того требовал шеф немецкой разведки, жил скромно, незаметно, катил по утрам свою тележку продавца зелени, весело выкрикивая: «Спаржа в пучках, морковь, капуста». И ждал своего звездного часа. Час этот настал в тот день, когда в Париж вступили гитлеровцы, однако затаенная надежда получить солидную должность в штабе оккупантов или в полиции рухнула: фашисты внедрили его в один из подпольных комитетов парижских франтиреров. В Париже Фелиппе пробыл недолго: опасность провала провокатора нарастала, и его перебросили в Лотарингию, туда, где действовали маки... После войны агента Фелиппе Медрано — Арриго Кастальо унаследовало ЦРУ. Что же касается Мигуэля, то он почти десять лет прожил в Москве вместе с испанскими и советскими сверстниками. Его торжественно приняли сперва в пионеры, а потом в комсомол. Он полюбил страну, ставшую для него родным домом, но ни на один день не угасала в нем любовь к Испании, своему народу. И ненависть к фашизму, к Франко. Над его кроватью висел большой портрет Долорес Ибаррури, и, когда случались мальчишеские драки — класс на класс, Мигуэль рвался в бой с криком: «Они не пройдут!» В России он получил специальность, обрел друзей, испытал радость первой любви. Здесь формировались его взгляды на жизнь, на место человека в обществе и роль общества в жизни человека. Радости этой страны как будто стали и его радостями, а ее горести, заботы, тревоги он делил вместе со сверстниками. И юноша не раз со свойственным испанцам темпераментом говорил об этом, выступая то на пионерской линейке в лагере, то на вечере интернациональной дружбы в школе.

Шли годы. И настал час, когда высокие слова стали проверяться делами. Война. Мигуэль, как и все его друзья-сверстники, собирался идти в народное ополчение, клялся отдать жизнь за победу над фашизмом, говорил, что будет требовать отправки на фронт, несмотря на легкую хромоту: «На войне и мне дело найдут». Однако в военкомат не пошел, определился на завод и вместе с ним эвакуировался в Сибирь, где и пробыл всю войну. А потом... Потом о нем, так же как и об отце, позаботилось ЦРУ — добилось возвращения Мигуэля в Испанию с первой же группой репатриантов. Его встретил молодой человек, отрекомендовавшийся каким-то дальним родственником.

— А отец, где он? — спрашивал Мигуэль.

— Его сейчас нет в Испании, по делам службы улетел в Венесуэлу и телеграфировал мне, чтобы я вас встретил. Вам здесь будет хорошо. А что касается расходов, ваш отец достаточно богатый, оплатит...

Мигуэля поселили в хорошем отеле, и первое время он недоумевал — по какому случаю его персоне такое внимание? Но позже все стало на место.

...Их очень устраивал этот потомок испанской знати, которого по хитрому замыслу разведки Франко в свое время с дальним прицелом отправили в Москву вместе с детьми республиканцев. «Он понадобится нам, и фюреру, и дуче». Фюрера и дуче нет в живых, но остались Каудильо и «наследники».

При первых же встречах с Мигуэлем работникам ЦРУ ясно — орешек крепкий. Это была длительная и многотрудная операция — обратить в свою веру юношу, прожившего столько лет в Советском Союзе. Но у людей ЦРУ имелся большой опыт взращивания агента. В ход пошли испытанные средства — туристические поездки в Канаду и в США, идеологическая обработка («вот она настоящая свобода личности, демократия»). Вскоре появился и отец, он активно подключился к сотрудникам ЦРУ. Сперва рядился в тогу архилевых, троцкистов, потом стал петь с голоса правых социалистов, внушая Мигуэлю, что тот, кому дороги светлые идеи свободы, прогресса, расцвета личности, пойдет рядом с борцами против коммунизма, против Советов. Минует год-другой — и политика, идеи будут отброшены прочь. Подбор нужных друзей, родственников, среди которых генералы, высокопоставленные чиновники, подбор книг и вовремя предложенная газета с антисоветской статьей — сделали свое дело.

Мигуэля приобщили к фешенебельному спортивному клубу, приводили к корридам, он стал появляться на раутах. Действовали терпеливо, неторопливо, исподволь объясняя, почему и как он, потомок грандов, оказался в России. Исподволь разжигали аппетит к сладкой жизни, не обошлось и без современных карменсит.

На обработку «русского испанца» не жалели денег, времени, сил. Знали — он стоит того. Мигуэль владел русским языком так же свободно, как и испанским. У него законченное среднее образование, полученное в советской школе. Есть друзья среди русских, а в Москве осталась любимая девушка. Русских, их нравы, образ жизни он знает куда лучше тех, кто учился в специальных колледжах.

В Испании Мигуэль с отличием окончил филологический факультет университета и попутно овладел науками, ничего общего с филологией не имевшими. Здесь же он принял «первое крещение» — ему поручили «разработку» лидеров африканского землячества. О первой пробе сил шеф отозвался одобрительно. Но чтобы отправиться в большое плавание, потребовался еще год специальной подготовки. И тогда на юге Франции, в портовом городе открылась посредническая контора по сбыту товаров из Венесуэлы — «Арриго Кастильо и сын».

Сейчас старик отошел от дела, а молодой преуспевает. Энергия поразительная и в средствах для достижения целей не стесняется.

...Аннет говорит тихо. Иногда умолкает, что-то вспоминает, обдумывает.

АРРИГО КАСТИЛЬО И ДРУГИЕ

Вскоре после возвращения из Испании дела торговой фирмы привели Аннет в тот самый южный портовый город Франции, где находилась контору «Арриго Кастильо и сын». Она не поддалась эмоциям, не ринулась туда сразу же. Прежде всего она разыскала жившего в этом городе своего боевого товарища, Шарля, с которым не виделась много лет. В ту незабываемую ночь, когда вокруг отряда неожиданно стало замыкаться кольцо гитлеровцев, Шарль находился в передовом охранении и принял первый удар, и его тяжело ранило. У Аннет теперь не могло быть секретов от учителя Шарля Дюамеля. Она все, все рассказала ему. И о судьбе матери, и о появлении испанца в лесу в тот жаркий августовский день, когда она помчалась в штаб с тревожной вестью, и о том, что много лет назад узнала от крестьян — о предателе Фелиппе, и о своих беседах в Мадриде. Она ожидала, что некогда бесстрашный маки яростно бросится вместе с ней на поиск человека, чьи руки обагрены кровью товарищей по оружию. Но учитель с заученным пафосом занесся в рассуждения о заповедях Христа, о всепрощении. И вообще, следует ли теперь вспоминать, требовать расплаты за совершенное так давно. Ошеломленная Аннет долго не могла понять — о чем это он распинается? Может, это вовсе не тот Шарль?

Память сохранила его совсем другим. В отряде Шарль и Роже — он тоже был разведчиком — очень дружили. Когда кончилась война, Аннет встретила их на Монмартре. Они сидели на террасе кафе и говорили о будущем, о неизбежном торжестве добра над злом. У них были светлые надежды и планы. А жизнь рассудила по-своему, и многое сложилось, увы, совсем не так, как мечталось. Через несколько лет она снова встретилась с Шарлем — по какому-то поводу собирались бывшие участники Сопротивления. Роже не пришел. «Где он, что делает?» — опросила Аннет. Шарль горько усмехнулся:

— Не выдержал...

— Чего?

— Испытания временам.

И рассказал:

— Ты помнишь нашу первую послевоенную встречу в кафе на Монмартре? Помнишь, как Роже говорил о честности, долге, совести... А потом жизнь предложила ему выбор: совесть или деньги? Он выбрал деньги... Роже охотно принял приглашение какой-то махрово реваншистской радиостанций Западной Германии и вел передачи на Францию и Россию. Потом стал «деловым человеком» — шефом рекламного бюро какой-то испанской фирмы, поставлявшей на внутренний и внешний рынок трикотаж, а затем и генеральным директором, богатым человеком, обладателем роскошных особняков в Ницце и Мадриде.

Шарль рассказал Аннет, как он однажды встретил Роже в театре. Тот снисходительно, высокомерно поклонился ему и поспешил удалиться,

— Я окликнул его, — вспоминал Шарль. — Роже, подожди, куда ты торопишься. Мы столько лет не виделись... Он остановился и спросил: «У тебя есть какое-то дело ко мне?»

— Да нет, просто так...

— А на просто так у меня не хватает времени. Я подсчитал, сколько стоит мой час... Большая сумма. — Ему, видимо, понравилась эта глупая шутка, и он удостоил меня улыбкой. Разговор у нас не состоялся... Вот так и разошлись наши дороги, Аннет. Я стал учителем.

— Чему ты учишь, Шарль?

— Я учитель истории. Но прежде всего учитель жизни, и тем горжусь. Хочу, чтобы мои ученики твердо усвоили главную истину — совесть дороже золота...

...И вот он стоит перед ней, «учитель жизни», которого сама жизнь, видимо, сломала, заставила навсегда отказаться от былых идеалов, забыть о чести и совести. Гнусавя, он взывает: «Нельзя быть такой мстительной. Не помни зло, помни добро...» Она слушает и смотрит на него брезгливо, как на дохлую крысу.

Но эмоции эмоциями, а ей надо действовать. Она не выплеснула Шарлю все, что подумала о нем, хоть и следовало. Она заговорила умиротворенно, даже несколько просительно.

— Шарль, мысли твои спорные, хотя возможно, что они и правильные. И все же прошу тебя помочь мне узнать, где обитает Арриго Кастильо. Поверь — чисто женское любопытство. И потом — у нас с ним есть общие знакомые. Доктор из Барселоны...

Но Шарль все понял. Сейчас он стоял перед ней, понурив голову, как побитая собака.

— Ты прости меня, Аннет... Я наговорил такое, против чего восстает моя совесть. Но что делать? Се ля ви!.. А жизнь сложилась совсем не так, какой рисовалась нам весной сорок пятого... Она так и называется, контора, представляющая у нас в городе интересы какой-то венесуэльской торговой компании — «Арриго Кастильо и сын». Арриго один из уважаемых в округе людей. У него на груди почетный знак ветеранов Сопротивления. Не знаю, кто и когда ему выдал его? Говорят, что у него есть все документы, дающие ему право на те льготы, которыми пользуемся мы, бывшие маки. Говорят...

Шарль вдруг запнулся, испуганно посмотрел на Аннет.

— То, что я тебе сейчас расскажу, ты забудь. Слышишь, Аннет, забудь навсегда... Говорят, что все это Кастильо и сын купили за большие деньги, что документы ловко сфабрикованы какими-то таинственными людьми, нити к которым тянутся за океан, говорят, что Кастильо и его сын — агенты...

Шарль снова умолк. Ему страшно даже повторить вслух то, о чем он говорил.

— Ты не осуждай меня, Аннет. У Кастильо есть своя банда головорезов. Она кого хочешь уберет с дороги хозяина. У них свои люди в полиции, в порту. Я сказал тебе все... Ты сама найдешь Арриго Кастильо. Но я тебя еще раз христом-богом молю — не связывайся. Это плохо кончится. Забудь все наши клятвы и слово, которые мы давали, когда расходились по домам: до последних дней жизни бороться за свободу и демократию. Забудь, Аннет!.. — И снова — с тревогой в голосе: — Помни... Я тебе ничего не рассказывал. На суде, перед распятием Христа отрекусь.

Аннет саркастически улыбнулась.

— Ты вспомнил, Шарль, нашу клятву, слово, которое дали маки... Так вот, я хотела бы на прощанье рассказать учителю Шарлю Дюамелю историю, услышанную мною от другого учителя... По тарифам папской индульгенции пятнадцатого века считалось, что чем тяжелее грех, тем дороже должно обходиться его искупление: человек, убивший мать или отца, мог искупить свой грех, заплатив один золотой дукат за индульгенцию, насильник или грабитель — два дуката, а нарушивший слово, взявший назад обещание — девять дукатов.

Не оказав больше ни слова учителю Шарлю Дюамелю, она ушла.

...Контору «Арриго Кастильо и сын» Аннет нашла на тихой, удаленной от центра улице, в неприметном доме.

Зачем она искала эту контору? Зачем? Чем одинокая маленькая женщина могла навредить военному преступнику? Месть? Как она ее осуществит? На какое правосудие опереться? Об этом она не думала. Это был случай, когда страстное желание и уверенность опрокидывают расчет и логику здравомыслия.

...Аннет не сразу впустили в контору. Человек, непохожий на швейцара, оглядел ее с ног до головы и долго рассматривал визитную карточку Аннет Бриссо, агента парижской торговой фирмы, пока разрешил ей подняться наверх, в контору...

— С кем имею честь, мадам? — Еще красивый, хотя и согнутый годами, испанец посмотрел на нее колким, пронизывающим взглядом и указал на кресло. Но Аннет продолжала стоять, разглядывая человека, которого искала столько лет. Да, это тот самый, с кем она случайно познакомилась в Барселоне. Тот самый, который...

Аннет всю ночь обдумывала, с чего начнет разговор и как поведет его к тому главному, что надо сказать убийце.

Но сейчас все вылетело из головы. Нет, она не будет играть в прятки, не станет дипломатничать, начинать с намеков. Нужно в упор...

— Я дочь парижанки Франсуазы Бриссо, преданной вами. Я — Аннет Бриссо, разведчица отряда маки, куда вы летом сорок второго года пробрались, выдав себя за бойца интербригады. Вы гнусно предали отряд маки фашистам. От имени погибших я пришла сказать Фелиппе Медрано, скрывающемуся под именем Арриго Кастильо, — смерть предателю!

Ею овладело поразительное спокойствие. Что же, она готова сражаться в одиночку. Вот они стоят друг против друга — убийца ее матери, жениха, друзей и бывшая разведчица Аннет. Он изобразил нечто подобное улыбке, а потом, потемнев лицом, набычившись, хотел что-то сказать, а может быть, и сделать, но она уже выхватила пистолет из сумочки. В это мгновение незаметно оказавшийся за ее спиной человек — это был Кастильо-младший — ударил по руке — и пистолет упал на пол.

Обессиленная, она рухнула в кресло и прижала к лицу дрожащие руки. Она не видела, как исчез Кастильо-старший. Когда подняла голову, перед ней, заложив руки в карманы и криво, как отец, усмехаясь, стоял, покачиваясь, Кастильо-младший.

— Мы вас ждали, мадам Бриссо, наши люди проинформировали. Итак, что будем делать — звонить в полицию или тихо-мирно договоримся: Аннет Бриссо навсегда забудет о существовании Фелиппе Медрано, или Арриго Кастильо, и его сына...

— Не запугаете! Я готова сесть рядом с вашим отцом на скамью подсудимых. Есть люди, которые посвятили жизнь розыску военных преступников.

— Видимо, эти люди и прислали вас сюда? Красное от-р-ребье. Я насмотрелся на таких за свою короткую жизнь.

Красивый, как отец в молодости, он достал из бара в стене бутылку вина.

— Не угодно ли? Нет? Тогда разрешите... За ваше здоровье, мадам Бриссо!

Осушив бокал, подошел к Аннет и, отчеканивая слова, проговорил:

— Советую навсегда забыть нас. Навсегда! Молчите? Хотите лаять на слона? Извольте немедленно убираться вон. Вон! Я — Мигуэль Кастильо и не желаю разговаривать с девкой, подосланной коммунистами. Мигуэль Кастильо знает, как надо поступать с такими...

Он сразу не нашел нужных слов, между тем в комнату уже вошел тот самый человек, что сидел в подъезде. Теперь он стоял в дверях, широко расставив ноги, ожидая приказа хозяина.

— Андо, проводите эту женщину...

На следующий день Аннет позвонила в контору «Торреро Кастильо» и, постаравшись изменить голос, сказала, что директор акционерного общества «Электроника» хотел бы перед отлетом в Венесуэлу встретиться с представителем этой посреднической фирмы, и ей, секретарю директора, поручено уточнить день и час встречи: у Аннет был на сей счет свой план.

Ей ответили, что синьоры Кастильо рано утром улетели в Венесуэлу. И никто не может точно сказать, когда они вернутся. Возможно, через месяц, а может быть, и через год...

И СНОВА УРОКИ ПОЛИТГРАМОТЫ

— ...Ну вот и вся моя исповедь, Мишель. Теперь без загадок. Когда-то ты допытывался у отца — каким образом дочь ажана стала разведчицей отряда маки?.. Помнишь, как мы ночью в доме отца ели жаркое из голубей. Отец так и не успел тебе ответить. Помнишь? Мы по тревоге поднялись. Теперь ты знаешь все.

Аннет опустила голову и стиснула тонкие пальцы.

— Мишель, я должна найти его. Я не успокоюсь, пока...

— Милая Аннет, я понимаю тебя. Но в том мире, где ты живешь, такие, как Кастильо, чувствуют себя вольготно, они никого не боятся, и бороться с ними ой как трудно. Боюсь, что у тебя не хватит для этого сил. А потерять можешь многое. Даже жизнь.

И Поляков перевел разговор на иные темы.

— Ты, кажется, была в Московском университете. Как нашла студентов?

— Одна из наших газет бог знает что писала о вашей университетской молодежи, о каких-то смутьянах, тайных листовках, расправах с молодыми интеллектуалами. Но мои юные собеседники совсем не походили на бунтарей.

— Я тебе рассказывал о несостоявшемся интервью. Видимо, коллега нашего друга Франсуа, шнырявший по университетским коридорам, был более «компетентен». Точнее, более снисходителен к тому, что принято называть порядочностью, совестливостью. Я рад, что ты знакомилась с нашей молодежью, ее жизнью не с позиций западных «советологов». Да, были случаи, когда кто-то за рубежом, кому снится крушение советского строя, пытался заполучить юнцов с изрядным количеством тумана в голове. Есть у нас такие. В нашей печати сообщалось о судебном процессе над одним из таких. Докатился до того, что связался с зарубежными антисоветчиками, которые хотели тайком вывезти его из СССР по подложным документам. Некий Франсуа де Перраго, любитель легких заработков, пролетая из Финляндии в Австрию, остановился в Москве, выдавая себя за туриста. Он и передал свой паспорт легкомысленному юнцу. Но это же...

— Погоди, погоди... Как ты сказал — Франсуа де Перраго... В Париже я, кажется, читала что-то об этой истории. Вот видишь, а говоришь — бредни...

— Повторяю — бредни. Сорняки бывают и на самом урожайном поле.

— Дорогой Мишель, я очень люблю тебя... И твою страну тоже... Вы спасли нас от фашизма. И все же... Хочу напомнить наши давние споры. Да, да, о свободе, о демократии... Они не закончены. Вот и этот случай со студентом...

— Ты припомнила мои уроки политграмоты. Бедный, бедный Мишель! Я, профессор Поляков, ставлю ему двойку за те уроки. Он не сумел толком объяснить разницу между истинной и мнимой свободой личности. Когда-то Ленин говорил...

— Прости, что я тебя перебиваю, Мишель. Но ты, кажется, все же решил дать мне несколько уроков политграмоты. Ну что же, слушаю, господин учитель. Только ради бога не хмурься.

Она подошла к Полякову и стала нежно разглаживать высокий профессорский лоб.

— Эти бороздки совсем не украшают моего Мишеля... Ну, ну, не буду... Итак, что же говорил Ленин?

— Ленин говорил нечто такое, что очень полезно знать бывшей разведчице отряда маки, боровшейся за свободу Франции и за счастье ее народа. Так вот, свобода, если она противоречит освобождению труда от гнета капитала, есть обман. Это сказал Ленин. Заруби, пожалуйста, это у себя на своем очаровательном носике!

— Считай, что урок усвоен. И все же у не очень смышленой ученицы есть вопрос: почему нельзя позволить молодым людям делать все, что они хотят, что им нравится?

— Тогда сделай еще одну зарубку: на Западе немало мастеров стряпать мифы о свободе личности.

— Например?

— Хотя бы такой. Известно ли тебе, что в конституции США записано, будто каждый американец может выставить свою кандидатуру на выборах в высший законодательный орган — сенат и палату представителей конгресса?

— Каюсь, Мишель. О конституции США не знаю ничего. До чего же с тобой трудно, Мишель...

— Почему?

— Я выгляжу такой...

Он не дал ей договорить, нежно обнял, поцеловал в щечку.

— Ты умнее, чем тебе кажется. А конституцию США, Аннет, знать не обязательно. Но то, что я тебе сейчас скажу, постарайся запомнить, пожалуйста, и рассказывай всем, кто вздумает тебя убеждать, что настоящая свобода личности существует лишь на Западе. Да, формально любой американец может выставить свою кандидатуру в конгресс. Но это только формально. Подавляющее большинство американцев лишено возможности воспользоваться этим правом, потому что предвыборная кампания у них связана с большими расходами и кандидату не обойтись без поддержки какой-нибудь финансовой группировки или он сам должен иметь крупное состояние.

— Откуда ты все это знаешь, Мишель?

— От самих американцев. Я был в США. И среди моих коллег там есть весьма прогрессивно мыслящие люди. Один из них рассказал, что некто, добиваясь избрания в палату представителей, истратил почти три миллиона долларов. Но для него это пустяки — семья владеет концерном по производству консервов и соусов, состояние миллиардное. Ясно?

И, не дожидаясь ответа, продолжал:

— Я где-то прочел: возможность делать все, что нам угодно, — не вольность, не свобода. Скорее — это оскорбительное злоупотребление истинной свободой. Ты согласна?

Она не ответила. Лишь повела плечами и задумчиво сказала:

— Не знаю, Мишель, может быть, и так. Это очень сложно.

— В жизни все очень сложно, Аннет. Вот сидит перед тобой молодой человек, большой друг моего племянника, журналист Сергей Крымов. Сейчас не время рассказывать тебе о нем. Но поверь, история его сложной и трудной жизни поучительна. Так ведь, Сережа?

Погруженный в свои мысли Крымов ничего не ответил. Поначалу он жадно прислушивался к разговору, старался все запомнить. Но когда речь зашла о тех молодых, кто по бедности духа убежден, что лучше всех понимает, «смысл жизни», у которых предел мечтаний на поверку не шел дальше джинсов с ягуаром на заду или записи ультрамодной поп-музыки, ему стало не по себе. Показалось, что Поляков говорит и о нем, Крымове, каким он был пять-шесть лет назад, и о выдворенном из Советского Союза аспиранте Дюке, меньше всего интересовавшемся наукой, и о его соратнике Владике, и о тех тогдашних друзьях Сергея, всех тех, кто мнил себя властителями дум. Прошлое, казалось, забытое, эхом отозвалось в номере гостиницы, где идет острый диалог на острые темы.

И Сергею Крымову не по себе от одной только мысли, что он мог до сей поры шагать по одной дорожке с проходимцем Владиком, шпионом Дюком. Он был рядом с ними. Это были и его приятели. И кто знает — если бы не Ирина, если бы не его закадычный друг Вася Крутов, если бы не Бутов... Сквозь годы ему вновь виделось то, о чем он, казалось, успел, а вернее — хотел забыть.

...Галантно поклонившись, Сергей обратился к Аннет:

— Если разрешите, то я позволю себе повторить прочитанное мною в одном английском журнале. Я не повторю дословно, но смысл таков: замечено, что те, кто кричат громче всех, требуя свободы, не очень охотно терпят ее.

Крымов хотел было сказать, что он сам, увы, когда-то был причастен к компании тех, «кто кричал громче всех». Однако воздержался — поймет ли француженка — и разговор продолжился.

— Вот вы говорите — свобода. Ее любят все. Но справедливые добиваются ее для всех, а несправедливые — только для себя. К первым я позволю себе отнести и тех французов, русских, чехов, которые сражались в маки против фашистов. А ко вторым... Увы, их еще очень много. Но победят первые! А вы как считаете?

Но Аннет вдруг резко оборвала дискуссию:

— Господи, я устала и не очень люблю политику. Давайте о чем-нибудь другом.

— Точнее сказать, ты ее разлюбила...

— Почему так считаешь?

— Дорогая моя Аннет, ты никуда не спрячешься от нее, от этой самой политики. Не забудь, когда Жюльена пытали, выкалывали глаза — это была политика. Когда твою мать увели в тюрьму — тоже. А предательство Кастильо?

— Зачем ты сыплешь соль на мои раны?

— Ну не буду больше. Никаких споров! И вообще неприлично, мой молодой друг, — мы вдвоем напали на хрупкую, беззащитную женщину, к тому же гостью. Вам, Крымов, двойка по поведению. А мне — кол. Виноваты, дорогая Аннет.

И он кающимся грешником опустился на колени.

— Отпусти грехи наши...

— Чем искупишь вину свою, Мишель?..

— Штрафным бокалом. Итак, прошу в ресторан.

МИР ТЕСЕН

...Приятного вида официант провел их к заранее заказанному Поляковым столику и положил перед дамой меню.

— О нет, пусть этим займутся мужчины.

И пока они, углубившись в меню, обсуждали, чем можно удивить гостью, Аннет осматривала зал, посредине которого, оглушенные джазом, мельтешили танцующие.

Ее взгляд задержался на высоком мужчине в черном костюме, с гладко зачесанными темными волосами и красивым длинным лицом. Чуть прихрамывая, он пробирался к столику, сервированному на двоих. Одно место уже было занято. Аннет побледнела и вцепилась в руку Полякова.

— Мишель, боже мой! Видишь того... Вон там подходит к угловому столику... Господи, дай мне силы. Ты не узнаешь?

Поляков ничего не ответил, а Крымов растерянно оглядывался по сторонам, не понимая, что повергло гостью в такое смятение.

— Нет, нет, я не обозналась. И не ошибся тот, кто сказал мне, что Кастильо-младший, кажется, собирается в Москву. У него там осталась любимая девушка. Ну что ты молчишь, Мишель?

— Да, похоже, что это сын Фелиппе Медрано. Если бы не разница в возрасте, я бы подумал, что он его брат-близнец. Но допустим, что это так, не представляю, какие законные обвинения можно предъявить?.. К тому же это сын, а не отец. Подумай, Аннет...

Потрясенная Аннет не слушала увещеваний. Что ей до законных оснований! У нее свой кодекс чести и справедливости. Она схватит негодяя за руку и потащит... Куда? Неважно. Только бы не упустить! Сергей понял, что сейчас она ринется очертя голову, и вовремя, хотя с трудом, удержал француженку.

— Будьте благоразумны. Прежде всего надо убедиться...

— Именно этого я и хочу. Иду к нему...

И она впилась взглядом в человека за угловым столиком.

— Успокойся, Аннет. Тебе нельзя... Он узнает мадемуазель Бриссо и скажет, что не имеет чести...

— А может, лучше мне? — нерешительно подал голос Крымов. Сергей уже догадывался о ком идет речь, он весь вечер слушал разговор о трагической судьбе отряда маки и испанце-провокаторе. — Как считаете, Михаил Петрович? У журналиста всегда в запасе подходящий предлог...

Взглянув на хромоногого, Сергей заметил, что тот рассматривает их столик. Лицо бесстрастное, но взгляд вроде бы встревоженный. Неужели и вправду Кастильо-младший?

Крымов готовился к разговору с испанцем и мысленно формулировал первый вопрос возможного интервью. Но Аннет вдруг сорвалась с места. и помчалась, расталкивая танцующих. Увы, она опоздала. Хромоногий что-то сказал соседу по столу и быстро направился к двери в холл.

Аннет ринулась за ним, но в холле испанца уже не было.

Взбудораженная, Аннет вернулась в ресторан и выслушала упреки Полякова:

— Тебе не кажется, что ты ведешь себя как глупая девчонка? И дался тебе этот прохвост. Плюнь и забудь.

Сергей вопросительно посмотрел на Полякова, на Аннет и, не дожидаясь их одобрения, направился к угловому столику.

Оставшийся в одиночестве молодой человек нерусского типа — длинные белокурые волосы, глубоко посаженные голубые глаза, крупный нос на круглом лице — растерянно озирался, явно озадаченный внезапным исчезновением хромоногого и неожиданным появлением разговорчивого незнакомца.

Крымов начал по-русски, хотя не представлял, кто он, его собеседник. Но едва тот произнес несколько слов — тоже по-русски, как Сергею стало ясно: иностранец, точнее француз, с истинно французским грассирующим «р».

— Вы владеете русским?

— Да, с юношеских лет я немного изучал ваш язык.

И тем не менее Сергей — пусть не задается — решил продолжить разговор по-французски, вскользь заметив, что, видимо, для месье это родной язык. Посчитав, что протокольная часть беседы завершена, Крымов приступил к делу.

— Извините за беспокойство. Я журналист, и если я не ошибаюсь, ваш друг, — Сергей кивнул на пустой стул, — один из распорядителей павильона международной выставки в Сокольниках. Хотелось бы воспользоваться удобным случаем и получить интервью. Непринужденная беседа в столь приятной обстановке — половина успеха. Вы не разрешите подождать его здесь?

Молодой человек изобразил улыбку и, хотя явно насторожился, сказал:

— Извольте.

— Вы не знаете, как скоро онвернется?

— Нет.

— Я вам не очень помешаю?

— Нет.

— Буду весьма признателен, если поможете побеседовать с вашим другом, как говорят...

Иностранец резко прервал:

— Он мне не друг, месье... Не имею чести знать вашего имени.

Сергей протянул свою визитную карточку и получил ответную.

— Присаживайтесь, месье... — иностранец взглянул на карточку, — месье Крымов... Простите, я плохо запоминаю русские фамилии. Прошу вас! Что будете пить? Виски, водка, коньяк? О, армянский коньяк превосходный напиток. Чудесный аромат...

Когда выпили по рюмке, иностранец несколько оттаял и явно готов был перейти от односложных ответов к спокойной беседе.

— Мы коллеги, месье Крымов. Я представляю в Москве не очень популярную в вашей стране газету. Но смею утверждать, что в нашем небольшом государстве в кругу деловых людей она весьма авторитетна.

— Вы давно в Москве?

— Недавно. Месяц назад улетел по вызову шефа, и только вчера из Парижа.

— Вы живете там?

— Нет. Я выполнял просьбу отца навестить больного дядюшку. Неприятная миссия.

— Что так?

— Я недолюбливаю своего дядю. Мне не нравятся его дом, образ жизни, друзья. Но это не имеет отношения к делу.

Иностранец резко прервал беседу и только после длительной паузы продолжил разговор.

— Перед отъездом в Москву дядя сказал, что рекомендовал меня своему другу, и предупредил: «Он разыщет тебя сам. Это очень полезный журналисту человек. У него много друзей в Москве. Он сможет ввести тебя в круг московских интеллектуалов». Сегодня утром дядин друг позвонил мне, и мы условились вместе поужинать. Как видите — неудачно... Не пойму — что случилось? Впрочем... Пути бизнесменов неисповедимы.

— Да, пожалуй. Видимо, какие-то неотложные дела заставили его покинуть вас. Что поделаешь, с бизнесменами такое случается. Но вы не огорчайтесь, подсаживайтесь к нашему столику, — и он кивнул в сторону Полякова. — Познакомлю с очаровательной француженкой Аннет Бриссо и ее московским другом профессором Поляковым. Смею заверить, как коллега коллегу, вам будет интересно. Оба бывшие маки, участники Сопротивления...

Иностранец повернул голову в сторону Сережиных друзей.

— Маки? О, это более чем интересно. И по многим причинам. Упомянутый мною дядя был тоже маки. И, кажется, удостоен наград. А встреча в Москве двух маки — француженки и русского. Это великолепно! Находка для журналиста...

— Тогда милости прошу вас, коллега, к нашему шалашу...

...Сергей представил нового знакомого коротко: «Луи Бидо, журналист».

Аннет испытующе оглядела незнакомца, обронила несколько слов в адрес хромоногого, и вот уже потек сбивчивый разговор о том, о сем, пока Луи не попросил разрешения задать Аннет я Полякову несколько вопросов.

— Мою газету очень заинтересует, как много лет спустя встретились на московской земле маки, француженка и русский.

Аннет и Поляков попытались было уклониться от интервью, но их уже дружно атаковали и Луи, и Сергей. Интервью состоялось, хотя ответы, господин Бидо это почувствовал, были нарочито краткими. Аннет посуровела, растревоженная встречей с хромоногим. Она сдвинула брови, пытаясь что-то вспомнить, а потом неуверенно спросила:

— Я не ослышалась, месье Бидо, господин Крымов что-то сказал о вашем дяде, тоже бывшем маки?

— Да, вы не ослышались.

— Он носит ту же фамилию, что и вы?

— Нет. Это мой двоюродный дядя. Его фамилия Роже... Анри Роже...

Аннет встрепенулась.

— Ты слышишь, Мишель?.. Анри Роже!.. Неужели тот самый... Наш Анри... Послушайте, Луи, нет ли у вас его фотографии? Нет? Жаль. Тогда попробуйте нарисовать словесный портрет... Мы только что вспоминали с Мишелем одного нашего друга... Простите, бывшего друга. Его тоже звали Анри Роже.

Она говорит сумбурно, взволнованно, а Луи досадливо хмурится, ему неприятен разговор о дядюшке, тем более если он друг этих вообще-то милых людей. Слова «бывшего друга» он пропустил мимо ушей.

— Что же, попытаюсь быть предельно точным.

Машинально помешивая кофе в чашечке, Аннет не отрывала глаз от Луи Бидо. Тот не без юмора начал описывать дядюшку. Словесный портрет получился настолько точным, что Мишель и Аннет сразу узнали: «Это он — Анри Роже. Воистину — мир тесен...»

Сергей внимательно слушал разговор о малоизвестных ему людях, все это могло обогатить будущий очерк. Но время позднее — уже одиннадцатый час, а он обещал Ирине позвонить не позже десяти. Еле дождался подходящего момента.

— Прошу извинения, но я должен позвонить жене, она у больного отца.

.,..Голос Ирины тревожен:

— Отцу хуже. Сердечный приступ. Вызвала неотложку... Звонил Бутов... Я сказала ему о твоем желании повидать его. Виктор Павлович ответил — «пусть позвонит». Сегодня он долго задержится на работе. Когда придешь?

— Скоро буду. — Сергей повесил трубку и на мгновение задумался: «Удобно ли сейчас звонить полковнику, время позднее. Можно и завтра, не к спеху. А впрочем, позвоню. Бутов, наверное, еще на работе».

— Виктор Павлович, это я, Сергей. Извините, что звоню так поздно.

— Что-нибудь случилось?

— Нет-нет, ничего не случилось. Просто я нуждаюсь в вашей консультации. Хотел бы с вами повидаться.

— Вы где сейчас находитесь?

— Я при исполнении служебных обязанностей, но не в редакции. Нахожусь в ресторане...

— Однако же... По заданию редакции в ресторане? Так сказать, совмещаете полезное с приятным.

— Совершенно верно. Я делаю репортаж о встрече советского ученого, профессора Полякова, с боевой соратницей по отряду Сопротивления во Франции. Тридцать лет спустя встретились Аннет и Мишель — француженка и русский, бойцы отряда маки. Сидим за столиком, пьем шампанское и мило беседуем. Я очень нуждаюсь в вашем совете... Это моя первая серьезная работа...

— Всегда рад помочь...

— Благодарю вас, Виктор Павлович. До встречи. Буду звонить вам...

...Крымов вернулся расстроенный.

— Тестю плохо. Я должен немедленно ехать домой.

«ГОСТЬ» ПРИБЫЛ

Утром в квартире Рубина раздался телефонный звонок.

— Слушаю.

— Господин Рубин? Захар Романович?

— Да, я. Что угодно?

— Вам привет от Нандора.

Рубин в замешательстве промолчал.

— Вы слышите меня?

— Слышу. Как себя чувствует, господин Нандор?

— Хорошо. Я бы хотел встретиться с вами. Это возможно?

— Думаю, что да. Вы откуда звоните?

— Из центра. Из автомата.

— Я к вашим услугам. Не буду возражать, если приедете ко мне, гостей положено принимать дома. Живу один. Я болен, и, признаться, гулять в таком состоянии не очень хочется.

— Ваш вариант меня не устраивает, — сухо отрезал незнакомец. — Надеюсь, вы в состоянии ходить?

— Да.

— Вот и отлично. Мы должны увидеться сегодня же, скажем, часов в двенадцать. Сможете?

— Пожалуй. Где?

— В Третьяковской галерее.

— Где конкретно?

После некоторого молчания последовал ответ:

— Возле картины Сурикова «Боярыня Морозова». Вы, кажется, знаток живописи и, надеюсь, знаете, где она висит.

— Да, конечно, — ответил Рубин. — Как я вас узнаю?

— Это не трудно. Светло-серый костюм, белая рубашка, темно-синий галстук. В правой руке буду держать газету.

— Простите, как вас величать?

— Мигуэль Кастильо. Значит, договорились? До скорой встречи.

Телефон умолк, но Рубин какое-то время еще продолжал держать трубку. Звонок незнакомца, хотя и не неожиданный, растревожил до сумятицы. Стенокардия — в последнее время она довольно часто напоминала о себе — сейчас же отозвалась очень уж резкой болью в сердце. Рубин принял антиспазматическое лекарство и присел в кресло.

Боль в сердце постепенно утихла, а душевная боль не унималась. Жизнь прожита никчемно и, кажется, подходит к концу. А что хорошего сделал он в этой жизни? Какой оставит след? Много таких нелегких вопросов задал он себе в те тягостные минуты. Вспомнилось где-то прочитанное: хорошо быть ученым, инженером, писателем, но очень плохо не быть при этом человеком. Есть интересная, любимая работа. Кое-чего достиг, получил признание, стал доктором наук, профессором. А вот человек не состоялся. От такого горького самому себе признания очень защемило сердце. Из дальних уголков памяти выплыли Леночка Бухарцева, первая любовь, которую он предал, и другое, еще более страшное предательство — измена Родине. Родина простила, даже оказала доверие. И Рубин встрепенулся — Бутов!.. Для него он — олицетворение гуманности советского государства. И засуетился: что же я не звоню?

Дрожащей рукой Захар Романович набрал номер телефона полковника и чуть ли не заикаясь сообщил о звонке незнакомца, назначенном свидании в Третьяковской галерее.

— Скажите, что мне делать, как поступить в такой ситуации?

— Прежде всего успокоиться. Мне не нравится ваш голос — не волнуйтесь. На свидание идите. Узнайте, что именно он хочет от вас получить. Скорее всего речь пойдет о каких-то данных по наиболее важным и закрытым работам института. Скажите, что должны собраться с мыслями, с ходу это не делается, да и место для разговора на такую тему не подходящее. Как мы условились, скажите, что с рацией у вас не ладится, видимо, неисправна. Под этим предлогом вновь пригласите его к себе домой, Если будет настаивать на другом месте встречи — не отказывайтесь. Постарайтесь узнать, как долго он пробудет в Москве, когда и по каким делам намерен вновь прибыть в нашу страну? Как штаб-квартира в дальнейшем будет осуществлять связь с вами? Вам все понятно, Захар Романович?

— Понятно.

— В таком случае действуйте. — Это генеральское «действуйте» прочно вошло и в бутовский лексикон. — Главное, возьмите себя в руки, не волнуйтесь. После свидания с гостем позвоните. Буду ждать.

ВСТРЕЧА

Напутствия Бутова не помогали — Рубин с большим волнением переступил порог храма искусства.

Рубин торопливо разделся, подошел к зеркалу, причесался и направился в знакомый зал на «свидание» с «Боярыней Морозовой» — позже он так полушутливо отрапортует Бутову.

Захар Романович любил живопись, неплохо разбирался в ней, не раз бывал в Третьяковке, подолгу простаивал у творений великого Сурикова, но теперь ему не до шедевров. Лихорадочно переводит взгляд с одного экскурсанта на другого — не этот ли Мигуэль Кастильо? И тут же спохватывается — он же предупредил: светло-серый костюм, белая рубашка, в правой руке газета...

В зал вошла новая группа. Пригласив подойти поближе, экскурсовод начала свой хорошо отработанный рассказ о церковных реформах патриарха Никона, совпавших с протестом крепостного крестьянства и посадского люда против социальных новшеств, о подвижнической жизни боярыни Морозовой.

...Экскурсовод умолкла. Ждала вопросов. Рубин оглянулся и увидел Бутова. В толпе экскурсантов полковник шагал от картины к картине, с интересом слушал экскурсовода и даже задал какой-то вопрос, выказав тонкое понимание истории. Неожиданное появление Бутова обрадовало Рубина. На душе уже не так тревожно. А когда Виктор Павлович, поравнявшись с ним и не глядя на него, буркнул «главное не волноваться», профессор и вовсе перестал хмуриться, воспрял духом.

Между тем зал почти опустел, и Рубин остался один на один со знаменитой раскольницей. Где же вы, гость нежеланный? И, славно откликаясь на профессорский зов, рядом вдруг оказался человек в светло-сером костюме с газетой в правой руке. Сердце ёкнуло и забилось. На какое-то мгновение Рубину захотелось послать все к черту и уйти. «Нет-нет, теперь я уже не способен на притворство. Оно требует полного самоотречения и крепких нервов. Извините, Виктор Павлович, не могу, сил нет...» Но он переборол этот всплеск разыгравшихся нервов и с каменным, несколько побледневшим лицом обратился к человеку с газетой в руке:

— Если не ошибаюсь, господин Мигуэль Кастильо?

— Вы не ошибаетесь, господин Рубин. Это я вам звонил. — Холодные, недоброжелательные глаза в упор уставились на Сократа.

Профессор переминался с ноги на ногу и, чтобы как-то завязать разговор, спросил:

— Как вам нравится суриковское творение? Великолепно, не правда ли?

— Восхищен. Прекрасная картина. У нас, на Западе, знают, что Россия в прошлом дала много прекрасных мастеров живописи: Рублев, Иванов, Шишкин, Айвазовский и, конечно, Суриков.

— Разве только в прошлом? В нашей стране и сейчас немало талантливых, известных во всем мире художников.

— Не говорите про ваших нынешних! — заметил гость полушепотом с нескрываемым раздражением. — Художник лишь тогда творец, когда он свободен, независим, когда он творит по велению сердца, а не по указке сверху. Однако, как вы догадываетесь, я пришел не для дискуссии. При удобном случае мы об этом поговорим, а сейчас у меня дела поважнее.

И направился в дальний угол зала. Рубин за ним.

— Первое, что тревожит нас, я имею в виду ваших друзей на Западе, включая, разумеется, и меня, это состояние вашего здоровья. Вид у вас, прямо скажем, не очень. Быть может, мы в состоянии помочь вам? Хотя бы лекарствами? Кстати, чем вы больны?

— Самая модная болезнь века... Сердце... Стенокардия...

— О, этим страдают буквально все люди пожилого возраста. Посоветуйтесь со своим врачом, и пусть он порекомендует какое-нибудь радикальное западное лекарство. Мы вышлем вам, сколько бы оно ни стоило...

— Вы очень любезны. Стоит ли вас беспокоить?

— Поверьте, это сущий пустяк. Мы умеем по достоинству ценить тех, кто с нами, кто помогает нам. Не стесняйтесь, будем рады помочь. Кстати, в Швейцарии на ваш текущий счет уже положено некоторое количество американских долларов. Это, так сказать, аванс за активную работу в будущем. Надеюсь, наше сотрудничество будет плодотворным и продолжительным. Что касается размера вознаграждения, то это будет зависеть от вас. Чем больше поступит информации, тем щедрее будет оплачена работа. Само собой разумеется, что речь идет о достоверной информации. Я думаю, вы поняли меня?

— Да, вполне, — буркнул Рубин.

— Для начала скажите, пожалуйста, не собираетесь ли вы в ближайшее время выезжать на Запад? По любому поводу...

— Сейчас затрудняюсь ответить, со временем, пожалуй, смогу.

— Каково ваше положение в институте, ваше, так сказать, реноме?

— Не жалуюсь. Меня, как и прежде, высоко ценят.

— Прекрасно. Нас серьезно заинтересовал,ваш институт, проблемы, которыми вы занимаетесь. — И тут Кастильо перешел почти на шепот. — Скажу вам больше, буду откровенен с вами. Нас интересует родственный вашему институт на Дальнем Востоке, в Приморском крае. Вы, вероятно, связаны с ним, и, возможно, вам приходится наведываться туда. Так?

Рубин смутился, не зная, как реагировать на информацию Кастильо о родственном институте. Он неопределенно ответил:

— Советские ученые обмениваются опытом с учеными Запада по проблемам нашего института. У них нет секретов друг от друга.

— Это еще как сказать, — оборвал его Кастильо. — Думаю, что вы сможете дело поставить так, что у вас — профессора Рубина — не будет секретов от нас.

Известно, что Советы разрабатывают комплексную программу экономического развития Дальнего Востока до 2000—2005 годов и проблему размещения и развития производительных сил дальневосточного экономического района — также на длительный период. Несомненно, к столь важной и огромной работе причастен и ваш «родственник» на берегу Тихого океана, а возможно, и ваш институт. Надеюсь, вы поняли меня? Учтите, за любую информацию об этом необыкновенном крае, в пределах которого легко разместились бы все государства Европы и еще осталось бы свободное место, весьма высоко платим мы, американцы, особенно сейчас. Мы очень интересуемся Дальним Востоком.

Отправляясь в Москву, я многое прочитал об этом крае, но хочу знать еще больше. И в этом я полагаюсь на вас, профессор. Я настойчиво рекомендовал бы вам получить от вашего института научную командировку на Дальний Восток, к своим коллегам. Мы будем ждать от вас информации о наиболее важных работах, особенно тех, которые имеют прямое или косвенное отношение к военной тематике. — При этих словах «гость» многозначительно и выжидающе посмотрел на Рубина.

— Боюсь, что по этой части я, видимо, не смогу быть вам полезным, господин Кастильо. — Так же шепотом отвечал Рубин.

— Почему же?

— Я заведую лабораторией, которая занимается самыми что ни на есть прозаическими проблемами, весьма далекими от того, что может интересовать военных. Вместе с тем, не скрою, они имеют немаловажное значение в плане общечеловеческом.

— О, вы плохо знаете ваших покровителей, уважаемый Захар Романович. — При этом он огляделся по сторонам и предложил пройти в другой зал: появилась новая группа экскурсантов. — Нет такой области науки, техники, культуры, к которой моя служба — а отныне она и ваша — не проявляла бы интереса. Но при всем этом, разумеется, мы отдаем предпочтение любой информации о военных возможностях Советского государства, о предпринимаемых им усилиях в военном строительстве. — И неожиданный вопрос: — Что у вас с рацией?

— Не пойму. Видимо, неисправна. А может, не по плечу мне. Полагаю, что радиоаппаратура, которую вручил мне господин Нандор, экстракласса. Я просил бы помочь мне научиться- пользоваться ею.

— Не беспокойтесь. Перейдем на бесконтактную связь, через тайники, о чем вы будете поставлены в известность. Это значительно безопасней. Вы закладываете свою информацию в тайник, она изымается и переправляется нам. Кем, когда и каким образом, это уже не ваша забота. Через тайник же вы будете получать от нас письменные указания. Ведь Нандор снабдил вас условностями и средствами тайнописи? Не так ли?

— Да, снабдил.

— И вы уже научились пользоваться ими. Мы имели возможность убедиться в этом, когда от вас пришло первое сообщение. Мы тут же вам ответили. Вы получили наш ответ? И расшифровали?

— Да.

— Вот и отлично... Будем считать, что со связью у нас все в порядке. А об использовании радиопередатчика мы подумаем. — Кастильо поглядел на часы. — Мне пора, господин Рубин, будем прощаться. Жду от вас обширной и, конечно, абсолютно точной информации об институте, о наиболее важных его работах и о людях, выполняющих их. Нам нужны их характеристики в чисто человеческом плане: наклонности, увлечения, страстишки, пороки. И еще одно — кто из них и когда собирается побывать в западных странах.

— Я вас понял, господин Кастильо.

— У вас есть вопросы?

— Да. Извините, может, мои вопросы покажутся вам нескромными, но я хотел бы знать, увидимся ли мы еще? Будете ли вы мне звонить? И долго ли пробудете в Москве?

— Я пробуду здесь несколько дней. Увидимся ли мы в эти дни? Трудно сказать, скорее всего нет. У меня много дел, но я периодически буду приезжать, в Москву, и мы конечно же встретимся. И уж, во всяком случае, я вам позвоню. Прощайте. — Кастильо раскланялся и поспешно удалился.

ПОСЛЕ «СВИДАНИЯ С БОЯРЫНЕЙ»

Бутов вернулся из Третьяковки в прекрасном расположении духа. И не только потому, что повезло — купил два редкостных каталога, за которыми давно охотился. Жена Виктора Павловича — заслуженный деятель искусств, научный сотрудник, знаток истории русской живописи XVIII—XIX веков, и Бутов предвкушает, как обрадуется она подарку,

Но главное — благополучно, закончившееся свидание Сократа с «гостем». Бутов очень волновался за него. Как будет держаться больной, не уверенный в себе, хлебнувший всякого профессор Рубин? Могло случиться и непредвиденное. Ведь свидание не с девицей — с профессиональным разведчиком. Ну и если уж быть Бутову до конца перед собой откровенным, все еще точил червь сомнения, несмотря на укоры генерала. Но все, кажется, обошлось наилучшим образом. Полковник имел возможность наблюдать, как вел себя Сократ — молодцом!

В условленный час Рубин позвонил Бутову и, пока не вдаваясь в подробности, поведал о самом главном из того, что могло интересовать полковника. Даже пошутил:

— Виктор Павлович, смею заверить, что свидание с «Боярыней» прошло на самом высоком уровне.

— Отлично, Захар Романович... Человек, не потерявший при столь сложных обстоятельствах чувства юмора, вероятно, пребывает в полном здравии и хорошем настроении. Рад за вас.

— Теоретически должно быть так, но практически... Настроение хорошее, самочувствие поганое. Медицина знает такие парадоксы. Признаться, перенервничал основательно... А стенокардия и рада. Опять был приступ.

— Крепитесь, профессор, умирать нам рановато. Впереди столько важных дел... Да, чтобы не забыть: все то, что вы сейчас сообщили о встрече с гостем, попрошу вас изложить на бумаге...

В этот момент зазвонил телефон прямой связи.

— Простите, Захар Романович, вызывают... До встречи... Там, где условились...

И Бутов снял трубку зеленого аппарата.

— Слушаю, товарищ генерал,.

— Виктор Павлович, вы в курсе того, что сегодня случилось в ГУМе?

— В курсе. Сразу не смог доложить вам Из-за одного важного события — прибыл связной, виделся с Сократом. Только что беседовал с профессором. Условились о встрече.

— Не стану задерживать... Буду ждать вашего доклада во второй половине дня. По обоим случаям сразу. Успеете?

— Успею.

— Ну и отлично. Действуйте...

«СПЕКТАКЛЬ»

В десять утра под сводами ГУМа запорхали антисоветские листовки. Они летели сверху, как листья в погожую осеннюю пору, немного покрутившись, падали на пол, на головы и плечи людей, толпившихся у витрин, в очередях. С площадки второго этажа их разбрасывал турист из Швеции, юноша в заплатанных джинсах и видавшей виды куртке. Он истошно выкрикивал что-то непонятное окружающим. Впрочем, были тут и такие, кто понимал и все по-своему интерпретировал: кто-то позаботился предупредить корреспондентов западных газет, радио и агентств о времени и месте, где будет разыгран «спектакль». Эти люди стояли в стороне, щелкали фотоаппаратами, что-то наговаривали в диктофоны. Но на лицах нетрудно было уловить огорчение: «спектакль» явно не удался. Листовок не расхватывали, не передавали из рук в руки, а те, кто прочитал, недоуменно пожимали плечами: «Кто он такой, этот преступник? И почему надо спасать его? От кого? Против чего протестовать, если субчика посадили за антисоветскую деятельность?» Реакции, на которую рассчитывали постановщики «спектакля», не последовало. Человек, разбрасывавший листовки, он, как выяснилось, вопил о «свободе слова», «свободе личности», был задержан. Теперь ему отвечать по соответствующей статье уголовного кодекса.

На первом допросе турист отмалчивался. Придерживался талейрановской мудрости: «Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли...» Отмалчивался и снисходительно поглядывал на следователя. В лучшем случае отвечал, односложно «да», «нет». В Москве он второй день. Плохо говорит по-русски. На вопрос, хочет ли связаться со своим посольством, последовало категорическое — «нет».

Многие зрители, оказавшиеся свидетелями представления, пришли в комнату милиции, чтобы засвидетельствовать все виденное и слышанное. Кое-кто успел пощелкать фотокамерой. Работники милиции благодарили, записывали адреса свидетелей, охотно, принимали пленки, хотя знали, что дежурившие в универмаге сотрудники уголовного розыска успели заснять «спектакль».

Все, о чем Бутов должен доложить генералу, уже подготовлено. О фактах — письменные свидетельства, фотографии. Комментарии — устно. Есть интересное и в протоколе допроса.

— Вам известно содержание листовок, которые вы разбрасывали?

— Да.

— Расскажите.

Молчание.

— Слушаю вас...

— Это был призыв...

— Чей?

— Прогрессивного человечества.

— Конкретнее.

— Прогрессивных людей Запада.

— Вы знаете, кто сочинял листовки?

— Точно не знаю. Какая-то антисоветская организация,

— Вам что-нибудь известно о ней?

— Нет.

— Вы говорили, что умеете читать по-русски. Вот прочтите. — И следователь показал туристу последнюю строку листовки. — Вам известна эта организация?

Молчание.

— Вы сказали, это был призыв. К чему призывала листовка?

Молчание.

— Вы сами-то читали ее?

Молчание.

— Вы что же, решили отмалчиваться? К чему призывала листовка?

— Защищать права советских людей.

— Всех советских людей?

— Всех.

— Но в листовке названы три фамилии. Вам известны эти лица?

— Это не имеет значения... Этих трех я не знаю...

— Судя по вашим ответам, вы слепо выполняли чье-то задание. Чье?

— Я отказываюсь отвечать.

— Вы приехали как турист. Пробыли в Москве три дня, включая день ареста. Что вы успели увидеть? Где были? В музеях, театре, на выставке? С советскими людьми общались?

— Меня это не интересовало.

— А что вас интересовало?

— Я отказываюсь отвечать.

...Бутов вместе со своим помощником Сухиным систематизируют материалы, условно озаглавленные ими «спектакль в ГУМе», перечитывают протоколы допроса туриста, разглядывают фотографии-свидетельства. Они разложены на диване, стульях, и кабинет полковника сейчас чем-то напоминает кабинет художника иллюстрированного журнала. Хлопотливое это занятие прервал телефонный звонок.

— Слушаю... Да, это я... Здравствуйте, Крымов... Что же, можем встретиться... Через час у памятника Пушкину. Устроит вас? Вот и хорошо...

ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР

— Вы чего хмуритесь, Крымов?

— Это вам показалось, Виктор Павлович. Впрочем, какие-то основания есть...

— Какие?

— Да так... Всякие... Чего в жизни не бывает.

...Поначалу разговор не клеился. Они молча шли по бульвару. Был тот утренний час поздней осени, когда хозяевами бульвара становились дети, пенсионеры, пришедшие погреться на солнышке, склониться над шахматной доской, «забить козла» или попросту посудачить о том, о сем. Спокойное, неяркое осеннее солнце пробивалось сквозь облака и высвечивало серебристые лужицы на асфальте.

— Как у тебя дела на работе? — спросил Бутов.

— Не блестяще, — ответил Сергей. — Я вам как-то говорил, что с заместителем редактора международного отдела, Агафоновым у меня холодная война идет. Невзлюбил меня и при удобном случае пакости чинит...

— Какие такие пакости?

Сергей сразу не ответил, помолчал. На душе у него мерзко, но потом какая-то неведомая сила заставила его буквально выпалить все, что накипело в последние дни.

...За обеденным столом сидели Виктор Агафонов и Константин Михайлович Перцов, секретарь партбюро, когда к ним подсел Крымов. Агафонов тут же ринулся в «атаку».

— Сергей, а партбюро знает о твоих былых дружках? Говорят, они у тебя были такие, что упаси боже... Один в местах не столь отдаленных пребывает, а другого, англичанина, попросту выдворили из нашей страны.

Сергей вопрошающе посмотрел на Перцова: «Что скажете? Требуются объяснения?» Но тот молча, невозмутимо продолжал расправляться с цыпленком. Однако Агафонов не унимался.

— Что молчишь, Крымов? Я это не случайно... Не любопытства ради... Сегодня в редакцию заглянул наш автор, недавно вернулся из Англии. Вы его знаете, Константин Михайлович... Вадим Куроедов, экономист... — И снова обращаясь к Крымову: — В Лондоне он с тем твоим другом, англичанином Дюком, лицом к лицу столкнулся, они вместе аспирантуру проходили. Англичанин интересовался, как господин Крымов поживает. Вадим приметил тебя здесь и сразу вспомнил Дюка и удивленно опросил: «Каким ветром этого молодого человека к вашему берегу прибило?» И между прочим заметил, что видел тебя в «Метрополе». И намекал на какие-то твои задушевные беседы за бутылкой шампанского со странными, мягко выражаясь, людьми...

Выплеснуто это было с изрядной порцией яда, с туманными намеками на уроки, которые не пошли впрок, и с явным желанием заинтересовать Перцова.

А тот с тем же непроницаемым лицом спросил:

— Ну и что?

— Не понял тебя, Константин Михайлович. Что значит «ну и что?» Ты считаешь нормальным... Отказываюсь понимать...

— Да и я тебя не очень понял. Видимо, мы по-разному на профессию журналиста смотрим. Журналист перестает быть журналистом, когда он начинает собственной тени бояться, если он с оглядкой — «как бы чего не вышло» — нужные для работы связи устанавливает... Между прочим, и с теми, из другого стана, если тема требует. А если обстоятельства так складываются, что надо дать бой, что же, вступай в бой. Я имею в виду идеологию. В кусты уходить — нехитрое, брат, дело... Полагаю, что встречи в ресторане, на которые ты столько тумана напустил, имеют прямое отношение к творческим делам Крымова. И скоро мы будем иметь возможность прочесть нечто любопытное... Не так ли, Сергей?

— Хочу надеяться... Впрочем, боюсь, что... — И Сергей с тревогой посмотрел на Агафонова. Взгляды их перекрестились, как рапиры, и в злых агафоновских глазах нетрудно было прочесть: «Поживем, увидим, разговор еще не окончен».

Все трое молча встали из-за стола и разошлись. Через час Перцов позвонил Крымову.

— Если можешь, загляни...

Разговор начался без всяких преамбул.

— Все, что касается, выражаясь языком Агафонова, твоих былых дружков, мне известно. По причинам, о которых знать тебе не надобно, в свое время не счел нужным предавать огласке эти не лучшие страницы твоей биографии. А что касается намеков на какие-то беседы в «Метрополе», то здесь хочу рассчитывать на твою откровенность.

— Вы не ошибетесь в этих расчетах. Все, что сказал Агафонов, это и правда и в то же время одна лишь видимость правды. Искусное переплетение домысла и правды — хорошо отработанный прием клеветников, который может ошарашить хоть кого. Действительно имевшие место факты интерпретированы недобрым человеком с предвзятостью.

 

...Сергея природа наделила даром отличного рассказчика, рассказывал он всегда увлекательно, с метко схваченными деталями и даже умело переданной интонацией. Но сейчас он не стал вдаваться в подробности и коротко поведал Бутову все, что было сообщено им секретарю партбюро. И про Полякова, и про Аннет, и про Луи Бидо, и про таинственно исчезнувшего Кастильо.

Что сказать теперь Крымову? Бутов не помнит кто, но кто-то очень мудро заметил: справедливость — это первое, что постигает молодой человек в школе моральных ценностей. И сейчас его, полковника, нещадно давило ощущение чего-то недосказанного им в пору последних редких встреч с Сергеем Крымовым. Но это все «за кадром». А в «кадре» — Сергей, разбитной, веселый, ершистый, со своими мироощущениями, с далеко не уравновешенным характером — экспансивным и даже слегка взбалмошным. И сейчас несколько задорно он объявляет:

— Вот и все те сложности, о которых я хотел сообщить вам, Виктор Павлович.

— Ну какие же это сложности... Досадные житейские коллизии, иногда возникающие по собственной вине, а иногда... — Он запнулся, подыскивая нужные слова. — Что поделаешь, Крымов, эхо твоего прошлого, оно может еще не раз дать знать о себе. И это все надо воспринимать спокойно. За все надо платить. Но если обстоятельства потребуют, то я тоже голос подам... Лишних гирь на чаши весов бросать не следует. А, что касается «Метрополя», то тут уж будем надеяться, что уроки прошлого, вопреки злопыхательским прогнозам Агафонова, пошли Крымову впрок. Так?

— Я не понял вас, Виктор Павлович. О каких уроках речь? Кого вы имеете в виду? Журналиста Луи Бидо? Участницу Сопротивления Аннет? Полякова?

Воцарилось недолгое угрюмое молчание. Бутов ответил не сразу.

— Как вам сказать, Крымов? Скажу расхожие слова — доверяй, но проверяй.

Сергей насупился, и это, конечно, не ускользнуло от пристального взгляда полковника. В душе его на какое-то мгновение зазвенела жалостливая струна, и он более чем участливо сказал:

— Ну будет тебе, Крымов, сразу и сник.

— Нет, нет, я не сник, Виктор Павлович! Вы меня многому научили. Между прочим и такому — людям нужно верить, постараться понять человека, поддержать хорошее, поставить заслон плохому. Надо уметь видеть в людях доброе... Вы ведь увидели в Крымове? — Он выпалил все это скороговоркой, задыхаясь от волнения.

Крымов мог бы долго философствовать на эту тему. В редакции в таких случаях говорили: «Сергей опять на любимого конька сел. Романтик!» Он старался воспринимать людей такими, какими ему хотелось видеть их, за что не раз дорого расплачивался. Бутов знал это и с явным интересом слушал.

— Вы не согласны, Виктор Павлович?

Бутов вскользь обронил:

— Согласен. Только б от земли, от земных реальностей не оторваться,

Сергею показалось, что в словах этих промелькнул оттенок недоверия, и он резко повернул голову в сторону собеседника:

— Постараюсь... Кое-кто из коллег насмешливо называет меня взбалмошным романтиком. Ну что же... Но согласитесь, что романтический настрой в конечном счете отличнейшим образом сосуществует с острым интересом к сложнейшим реалиям жизни.

Высказав все, что ему хотелось сказать о добром в людях и о том, как скучна жизнь без романтики, Сергей снова вышел на знакомую орбиту.

— Я верю Полякову, хочу верить Аннет Бриссо, а что касается Луи Бидо... Поживем — увидим. Думаю, что шарахается в таких случаях тот, кто сам себе уже не верит.

— Шарахаться, конечно, не надо. И тем не менее сочту нужным повторить — доверяй и проверяй. Уметь проверять человека так же важно, как и уметь доверять. — Бутов достал из кармана несколько фотографий, отыскал среди них ту, на обороте которой было написано «Луи Бидо» и протянул Сергею. — Взгляните, пожалуйста, на этот фотодокумент. Узнаете?

— Да, Луи Бидо.

— Вы что-нибудь слышали об антисоветских листовках в универмаге?

— Нет.

— Так вот этот снимок сделан в универмаге, в момент, когда иностранный турист разбрасывал там антисоветские листовки. Вас там не было, а господа западные корреспонденты не прозевали и дружно нагрянули — как же, сто строк на первую полосу. И ваш друг Луи Бидо тут же... Вот полюбуйтесь — что-то кому-то передает...

— Он не друг, а просто знакомый.

— Для опознания его личности это не имеет значения. А по существу....

Бутов запнулся и испытующе посмотрел на Крымова. Сергей отчетливо представлял ход мыслей полковника. Значит, он, Крымов, снова человек с отметиной, на подозрении.

— По существу?.. По существу мне нечего добавить, Виктор Павлович, к тому, что я уже сказал.

— Но ты же хотел со мной о чем-то посоветоваться?

— Да, собираюсь писать об Аннет, Полякове, Кастильо. Что скажете?

Бутов понимал, что стоит за этим довольно общо сформулированным вопросом. Сергей обращается к нему, как чекисту. Коллизия сложная, не все еще ясно, и Виктор Павлович, не желая «давить» на авторский замысел; деликатно заметил:

— Пока мне еще трудно что-то сказать... Авторский замысел превыше всего. Но если бы я был автором, то, вероятно, воздержался на некоторое время... По крайней мере в той части, где речь идет о Кастильо... А решать тебе...

Крымов улыбнулся, хотелось ему сказать, что он ждал более откровенного ответа, как говорится, в лоб, но ограничился одним словом:

— Спасибо...

ДЕЙСТВУЙТЕ

В назначенное время Бутов появился в кабинете Клементьева. Виктор Павлович уже успел встретиться с Рубиным, получить от него письменное сообщение о беседе Кастильо, уточнить некоторые детали. На доклад шел несколько озабоченный, как-то сложно наложилось одно на другое — ГУМ, Третьяковка, встреча в ресторане, Кастильо, Луи Бидо и трудный разговор с Крымовым...

Генерал принадлежал к числу людей, обладающих счастливым даром одной своей улыбкой вызывать у собеседника хорошее настроение. Не покидавшую Бутова тревожную озабоченность словно ветром сдуло. И все же...

— Опять хмуритесь, Виктор Павлович? — И не дожидаясь ответа: — Докладывайте... Что там в ГУМе напакостил турист?

Бутов кладет на стол листовки, фотографии, свидетельства очевидцев и протоколы допроса «туриста».

— Отмалчивается, прохвост...

— Похоже, не хочет выдавать тех, кто направил его к нам с листовками, — с раздражением говорит генерал. — Как думаете, Виктор Павлович, Кастильо мог быть причастным к этой акции? Ведь турист и испанец появились в Москве одновременно.

— Трудно сказать. У Кастильо здесь, вероятно, дела поважнее. Хотя не исключаю и этого.

— Обнаглели! Стали действовать грубо... Не скрываясь. Не иначе, как дело рук одного из зарубежных антисоветских центров. Нам с вами, Виктор Павлович, не впервые разоблачать их эмиссаров. Не сомневаюсь, что ЦРУ приложило руку. Поддерживайте связь со следователем и регулярно информируйте меня. А теперь перейдем к сократовским делам.

Клементьев откинулся на спинку кресла, и снова весь внимание. О Сократе ему известно многое. Но, чтобы не утерять свежести впечатления, слушает так, будто обо всем этом узнает впервые. Потому и не прерывает, когда Бутов восстанавливает в памяти генерала последние страницы биографии Захара Романовича.

— Вот, кратко о том, что было. А сегодня прибывший в Москву связник Мигуэль Кастильо встречался с Сократом.

— Надеюсь, свидание контролировалось?

— Товарищ генерал, неужели вы могли усомниться... Тотчас после звонка связника Рубин по телефону поставил меня в известность и получил подробную инструкцию, как действовать. По предложению гостя, встретились в Третьяковской галерее.

— Нашел место, поганец. Ну, и как Рубин? Выдержал испытание?

— Пожалуй, да. Я тоже был в Третьяковке. Для визуального, как говорится, контроля.

Генерал не преминул поддеть полковника.

— А кто недавно сомневался в Рубине? Эх, Бутов, Бутов!..

— Было такое, товарищ генерал. Время, оно всему судья...

— Вы сказали, связной назвал себя Мигуэлем Кастильо. Он испанец?

— Да. Человек, известный нам. В Москву прибыл как коммерсант из Венесуэлы.

— Если мне не изменяет память, он в свое время проходил по одному делу.

— Вы правы. У него и кличка есть — «хромой испанец», сын бывшего франкистского летчика, который стал агентом гитлеровской разведки, а после войны — агентом ЦРУ. В пору войны в Испании летчика вместе с сыном Мигуэлем перебросили в лагерь республиканцев, и франкистское подполье помогло отправить мальчика в Советский Союз. Окончил нашу школу, а после Великой Отечественной войны репатриирован на родину, в Испанию. Хорошо знает нашу страну, наш быт, обычаи. И, конечно, язык. Разведчик опытный, и ему могли поручить серьезную акцию... На юге Франции процветает контора «Арриго Кастильо и сын». Официально она представляет интересы какой-то венесуэльской фирмы. Сын и есть «хромой испанец». А раньше в поле нашего зрения он попал по делу отнюдь не оригинальному — безуспешно пытался склонить к невозвращению на Родину матросов с советского судна во время стоянки во французском порту. Визитная карточка и фотография Кастильо сохранились: матросы судна передали их в местные органы госбезопасности.

МИССИЯ МИГУЭЛЯ

По докладу помощника Бутова, Сухина, Кастильо прибыл в Москву самостоятельно для переговоров с одной из внешнеторговых организаций. Привез каталоги и несколько коробок образцов экспортных изделий. У чекистов нет сомнений: фирма, каталоги, образцы, переговоры — это все атрибуты прикрытия того главного, с чем прибыл испанец, — шпионаж. Встреча с Сократом, интерес, проявленный Кастильо к научно-исследовательскому институту Рубина, не оставили никаких сомнений на этот счет.

— Правда, меня несколько смущает, — заметил Бутов, — как это Кастильо мог решиться на шпионский вояж в Москву после всего того, что приключилось с ним во французском порту. Не находите ли, товарищ генерал, что с его стороны это рискованная затея?

— В определенном смысле да. Но давайте порассуждаем несколько шире. Вспомните, когда Кастильо так опростоволосился во французском порту?

— Давненько...

— То-то... Думаю, что он как разведчик тогда только-только начинал... Первые, еще неумелые шаги... Начинал с грубой ловли «заблудших душ»... Не вышло! Спрашивается, зачем ему было докладывать начальству о неудаче? Тем более что он, видимо, не терял надежды — авось моряки все же клюнут на приманку, и ему будет что доложить шефу. Для того и оставил свою визитную карточку. Так что, скорее всего, он умолчал об этом печальном эпизоде и постарался забыть его. А тут извольте видеть — предлагают отправиться в Москву — значит, открывается дорога к большой карьере. И он, конечно, охотно согласился. А в глазах шефа Кастильо кандидатура подходящая: сын матерого разведчика, долгое время жил в Москве. Наверняка сохранились кое-какие связи. Так что есть все основания полагать, что вражеская разведка, отправляя Кастильо в Москву, доверила ему ответственные задания.

— Вы говорите — задания. Но мы знаем только об одном: Рубин.

— Пока да. Но я не исключаю и других, в том числе и листовки в ГУМе.

— Пожалуй... В последнее время ЦРУ нацеливает свою агентуру на «многопрофильную работу». Идеологические диверсии приняли небывалый размах.

— Так что берите Кастильо под самое пристальное наблюдение... Действуйте, полковник!

Бутов поднялся и собрался уходить, но генерал попросил его задержаться.

— Есть у меня к вам, Виктор Павлович, еще один вопрос... — Клементьев подвинул к себе массивную пепельницу, очистил трубку, наполнил ее табаком, разжег и неторопливо продолжал: — Как поживает ваш подопечный Крымов?

— В каком плане, товарищ генерал?

— Вам ведь известно, что он промелькнул в материалах о пребывании испанца в Москве?

— Да, известно.

— Что вы можете сказать по этому поводу?

— Странное стечение обстоятельств. Связной филиала ЦРУ Кастильо приезжает: в Москву установить контакт с Рубиным. Но еще до встречи с ним его московские дороги пересек зять Рубина — Сергей Крымов, причем в обществе профессора Полякова, туристки из Франции и иностранного журналиста Луи Бидо...

Генерал перебил Бутова:

— Среди показанных вами фотографий иностранных журналистов, прибывших в ГУМ на «галапредставление», я видел снимок с подписью — «Луи Бидо». Его имеете в виду.

— Да, но чтобы было понятнее, позвольте высветить некоторые обстоятельства.

— Какие же такие обстоятельства?

— Дружба журналиста Сергея Крымова с профессором Поляковым, участником Сопротивления во Франции. Человек очень трудной и интересной судьбы. Одинокий...

Генерал внимательно выслушал рассказ Бутова о Полякове, француженке Аннет, о ее приезде в Москву, намерения Крымова писать очерк о Полякове и Аннет, о «Метрополе», неожиданном появлении там, Кастильо и столь же неожиданном его исчезновении.

— Кстати о Крымове. Это все, что вы хотели сказать о нем?

— Нет. По просьбе Крымова я сегодня виделся с ним. Просил совета — как ему писать задуманный очерк об Аннет и Полякове, а теперь уже и о Кастильо? Крымов подробно рассказал о встрече с героями своего будущего очерка, о неожиданно открывшемся мерзком облике Кастильо, о знакомстве с Луи Бидо и той тени, что в этой связи легла на него, Сергея, милостью редакционного недоброжелателя...

— Что же его смущает?

— Из рассказов Полякова и Аннет, из всего того, что произошло на глазах Крымова в ресторане, он понял: Кастильо — враг. И решил посоветоваться — если печатать об этом, не повредит лиего очерк нам?

— Резонно. Что же вы посоветовали?

— Сказал, что лучше некоторое время воздержаться. По крайней мере, о Кастильо.

— А как считаете — можно доверять Крымову? Вы уверены в нем?

Бутов не ожидал такого вопроса. Генерал никогда еще так не разговаривал с ним. Видимо, есть какие-то основания, неизвестные ему, Бутову, и тем не менее... Виктор Павлович полон доверия к мудрости и опыту Клементьева.

— Товарищ генерал, смею вас заверить, что Сергей Крымов — порядочный человек... Я знаю, у нас не исправительно-трудовая колония и мы не Макаренки. Но хочу напомнить вам ваш же призыв — учиться у Дзержинского терпеливо воспитывать молодежь, выводить на путь правильный тех, кто где-то, когда-то споткнулся. Крымов стоит большого, длительного труда...

...Бутов начал издалека. У него правило: с утра заглядывать в «святцы» — записную книжку-календарь, где чуть ли не на год вперед помечено, у кого когда день рождения. Это одна из особенностей бутовского стиля, пронесенная через многие годы. Человек пунктуальный, обязательный и организованный, он считал, что есть круг друзей и знакомых, к которым он обязан проявлять элементарное внимание. В эти «святцы» был внесен и день рождения Сергея Крымова.

Этот молодой человек в разную пору своей сложной жизни не раз считал себя заново родившимся.

Бутов помнит, как года три назад Сергей кричал в телефонную трубку:

— Спасибо, большое спасибо. Виктор Павлович. У меня сегодня двойной праздник. И день рождения... И день второго рождения — восстановили в комсомоле и институте.

— Значит, заслужил, — сдержанно обронил Бутов. — Поздравляю. Порадовал. Мне это приятно слышать.

Сергей не знал тогда, что для Бутова это не новость, что после того, как исключили его из комсомола и института за аморальное поведение, за связь с компанией спекулянтов и фарцовщиков, за связь с английским разведчиком Дюком, Бутов продолжал помогать ему. Верил в него. Верил в победу светлого над темным. И это он, Бутов, попросил секретаря институтского парткома поручить комсомольцам, бывшим его друзьям, взять Крымова под свою опеку.

А в прошлом году полковник поздравил Сергея с двумя праздниками сразу: Сергея в день его рождения приняли кандидатом в члены партии. В генеральском вопросе «Можно ли доверять Крымову?» Бутов почувствовал недомолвку: «Неужели ошибся?..» Нет, ошибки не было. Бутов, прервав свой рассказ о судьбе Сергея, о своей роли в его становлении, вдруг поднялся с места, подошел к Клементьеву и заговорил несколько запальчиво:

— Я хочу кое-что напомнить вам, товарищ генерал. Когда я в самой малой мере усомнился в правдивости Сократа — не водит ли он нас за нос, — вами были сказаны такие хорошо запомнившиеся мне слова: «Следуя разуму, нельзя быть крайне рациональным. Мне кажется, Бутов, что вы иногда боитесь открытого проявления души, подавляете ее порывы». Тогда я промолчал, но то был не знак согласия. В справедливости ваших слов я убедился позже. И как это ни парадоксально, тут сыграла свою роль история гражданского формирования Сергея Крымова. Вот как бывает в жизни.

— Бывает... — задумчиво повторил Клементьев. — Бывает...

И после небольшой паузы с доброй улыбкой продолжил:

— То, что вы сейчас сказали, мне по душе... Вы, пожалуй, дали исчерпывающий ответ на мой вопрос... Я имею в виду Крымова... Так что действуйте, Виктор Павлович, в том же духе...

ПРОЩАЛЬНЫЙ ЗАВТРАК

Поляков предупредил Сергея с вечера:

— Завтра Аннет улетает в Ленинград, оттуда в Париж. Устраиваю прощальный завтрак. Приглашаю. И от своего имени и от имени Аннет, Кстати, она просила разыскать Луи Бидо. Хотела бы с ним попрощаться. Впрочем, может, не столько попрощаться, сколько договориться о встрече в Париже.

— Постараюсь... Это, кажется, входит и в его планы. Коллега задумал серию очерков для французского журнала... «Мишель и Аннет...»

...В укромном уголке немноголюдного в полуденный час зала было весело, хотя повод для застолья не очень радостный — прощание. Поляков, будучи в ударе, блистательно вел стол, сыпал остроумными тостами, переключаясь с русского на французский. Помянули павших, пили за дружбу русского и французского народов, за мир и за тех, кто, приравняв перо к штыку, охраняет его.

В разгар пиршества к столику подсели еще двое — коллеги Луи, — случайно, а быть может, и преднамеренно, заглянувшие в ресторан.

— Надеюсь, мадемуазель Бриссо не будет возражать? — извинился Луи. Вопрос не совсем деликатен, ибо по лицу хозяина стола видно: ему эти гости ни к чему. Однако профессор не протестовал: что делать? Долг хозяина стола.

Поляков попросил официанта добавить два прибора, процедил тост за здоровье журналистов разных стран и, не обращая больше никакого внимания на Луи и его друзей, тихонько разговаривал с Аннет. Сергей попытался принять на себя роль хозяина стола — честь профессии обязывает — и как мог потчевал гостей. Но роль эта была явно не по нутру, и, к его вящему удовольствию, незаметно душой маленького общества стал мсье Бонар, полноватый, в годах, с бородкой а ля Ришелье, представлявший какую-то французскую газету. Ему подыгрывал длинноногий, рыжий, небрежно одетый молодой человек. в дымчатых очках. Отвесив общий поклон, он коротко представился: «Смит. Британия».

Бонар, словесных дел мастер, блистал легкостью речи, экскурсами в литературу, тонкими комплиментами, что не мешало ему, однако, одаривать публику пошлыми каламбурами: «Когда я попадаю в общество милых представительниц слабого пола, я сам слабею». При этом он смеялся громче всех. Говорили обо всем понемногу. Жаловались на капризы погоды, и к этой теме все проявляли интерес, Бонар полагал, что планета вступит в новый ледниковый период, а Смит, ссылаясь на приятеля, работающего в обсерватории Кембриджского университета, утверждал, что «шарик» медленно, но верно поджаривается, глобальная температура скоро начнет стремительно расти, и вообще пятна на солнечном диске, которые господин Галилей ухитрился разглядеть в 1611 году, доставят-таки человечеству немало неприятностей. От погоды перескочили к Жану Габену, от Габена — к Майе Плисецкой. Вторгшись в мир искусства, стали изощряться в «информированности». В ход пошли окололитературные и околотеатральные сплетни.

Вдоволь перемыв косточки именитых, Бонар и Смит переключились на профессиональную орбиту — байки из жизни коллег. Байки эти по-разному говорили о нравах западных журналистов, и одна из них запомнилась Сергею. Якобы московский корреспондент известного зарубежного агентства передал по телефону сообщение о свершившемся час назад важном событии, а затем, чтобы опередить соперников, на два часа заказал «провод», читая по телефону какие-то статьи из центральных советских газет. И опередил.

Сергей неплохо владел языком и понимал почти все, о чем говорили Бонар и Смит, но когда попадались особенно «трудные» слова, обращался к помощи Бидо. От Бонара это не ускользнуло. Постучав ножичком о пустую винную бутылку, попросив тишины и внимания, он объявил, что хотел бы произнести небольшой спич, и повернулся к Сергею и Бидо:

— Я попрошу вас, Луи, перевести русскому другу те несколько слов, которые я сейчас скажу. Я хочу быть уверенным, что до господина Крымова дойдет точный их смысл.

Бонар предложил поднять бокалы за великую журналистскую державу, не признающую никаких границ, за профессиональное братство без различия политических взглядов и позиций, без... запнувшись, он перешел к духовному единству, союзу интеллектуалов, крутился вокруг да около, но мысль основательно подвыпившего оратора все же стала прорисовываться, пробиваясь сквозь туман обтекаемых фраз, проясняться. Выраженная одним не сказанным вслух словом — «конвергенция», то есть сходимость взглядов, она была тут же подхвачена Смитом: «Истина, и только она, есть повелитель умов и сердец журналистов всех континентов».

Крымов, с трудом сдерживая саркастическую улыбку, не выдержал. Покрыв голос оратора, он крикнул: «Абстрактной истины не существует, абстрактная справедливость — это бред, выдумка!»

И грянул спор. Сергей не мог не заметить, что Аннет и Луи Бидо внимательно слушали и настороженно молчали. Все грязное, антисоветское, что плескалось в последнее время в мутных волнах эфира, Смит выдавал сейчас как сведения, полученные им лично из «самых достоверных» источников. И тут подал голос профессор Поляков:

— Ваши источники могут быть точно обозначены, господин Смит, — радиостанции «Голос Америки», «Свобода», Би-би-си, «Немецкая волна». Для меня они не достоверны. И не могу не заметить, господин Смит, что некоторые передачи упомянутых станций стряпаются по писаниям небезызвестного вам беглеца-отщепенца. Я имею в виду его пасквили, изданные в Амстердаме махровой антисоветской организацией, именуемой «Фонд Герцена». Мне довелось на месте познакомиться с этим фондом. И еще я хотел бы заметить, что такие радиостанции, как «Свобода», Би-би-си, недобросовестно интерпретируют факты, заимствованные из советской прессы. В этом я убеждался не раз на собственном опыте...

— Яркая иллюстрация к мысли, оброненной кем-то из французских философов, — негромко заметил Луи, молчавший до тех пор. Смит резко повернулся к нему:

— Простите, господин Бидо, я не совсем понял, что вы хотели сказать?

— Постараюсь объяснить, дорогой Смит. Русские достаточно откровенно пишут о своих бедах. А кто-то из философов мудро заметил: чтобы самому осудить свои слабости, нужна большая сила. Открытый разговор русских о трудностях предостерегает от ложного мнения о легкости их преодоления. Нет, нет, это не каламбур. Это трезвый подход к сложности жизни.

— Я понял вас, Луи... Но, увы, известно, что люди, пытающиеся по-своему трактовать некоторые, как вы изволили выразиться, трудности, объявляются инакомыслящими и за свои идеи попадают в тюрьму.

— Неправда. — Сергей старался выдержать невозмутимо спокойный тон. — Те, о ком вы говорите, не инакомыслящие, а отщепенцы. Если быть более точным, — противники советского строя. Их изолируют от общества согласно закону. За идеи, какие бы они ни были, у нас к ответственности не привлекают. Их справедливо обвинили в преступной антисоветской деятельности. Подчеркиваю — деятельности. Таких отщепенцев жалкая кучка. Это только видимость внутренней оппозиции. Но ведь и один подонок, купленный врагом, может нанести огромный урон. Не так ли?

— Я не совсем понимаю вас, господин Крымов.

Сергей лишь на мгновение засомневался — надо ли вот так, без оглядки, в атаку? Но тут же решил — надо. И Крымов ответил:

— Полагаю, что сидящие за столом коллеги созерцали незатейливое шоу, недавно разыгранное в универмаге? Не сомневаюсь, что на страницах представляемых вами газет отличнейшим образом использован спектакль, поставленный иностранным туристом, чтобы еще раз пустить в ход миф о якобы существующем у нас «подполье».

Крымов умолк, засунув руки в карманы, стиснув в зубах сигарету. Он огляделся по сторонам: Бонар иронически улыбался, а Смит пытался отшутиться. И тогда Сергей мысленно сказал себе: «А ну-ка поддай еще немного жару».

— Господа, позвольте напомнить вам, что так называемые отщепенцы на свет божий появились не сами. У них есть повивальная бабка.

— Это есть хороший каламбур, господин Крымов. Я хотел бы посмотреть на такую пови-и-... по-ви-вальную? Так, правильно я говорю? Я хотел бы своими руками пощупать эту бабку, — Бонар даже хихикнул.

— Хотите пощупать? — переспросил Крымов. — Тогда щупайте меня...

— Вы шутник, господин Крымов, — обронил Смит.

— Ничуть! Извольте набраться терпения на несколько минут и выслушать нечто любопытное из жизни Сергея Крымова.

Он говорил негромко. Тяжело говорить о тяжелом. Он рассказал обо всем пережитом в пору, когда его друзьями были фарцовщики, спекулянты, тайно продававшие и библии, и позолоченные израильские шестиугольники, и журналы энтээсовцев, когда дружил с аспирантом МГУ, англичанином Дюком, оказавшимся агентом ЦРУ. «Увы, я тогда и не подозревал об этом», — тяжело вздохнул Сергей.

— Господин Крымов, видимо, увлекается чтением советских детективов...

— О нет, это не детектив. Это страницы биографии вашего покорного слуги. И когда я мысленно возвращаюсь к тем дням, на душе становится муторно...

Наступила тягостная тишина. Крымов побледнел, но не от выпитого вина, а от обиды. Зачем, зачем он, распалившись, завел ненужные препирательства? Перед кем разоткровенничался? Кому и что он хочет доказать? Разве у этих... Подыскивая нужные слова, он, как кинокамерой, обвел взглядом сидящих за столом. Поляков и Аннет по-прежнему тихо беседовали, Бонар и Смит налегли на армянский коньяк. А где же Луи? Тот незаметно отсел в сторонку. В разговор не вступал, но по глазам было видно, что идет напряженная работа мысли. Какая? Подсев к нему, Сергей тихо спросил:

— Луи, вы все молчите. И думаете. О чем?

— Об истинах... Вы говорили, Сергей, что не существует абстрактных истин... Я вспомнил дом своего дяди, в котором по воле отца жил, пока учился. Любая ложь обретала там видимость истины. Будь то политика, отношения семейные, деловые, интимные. В том доме все было построено на лжи и лицемерии. Дядя чуть ли не ежедневно менял любовниц, а тетя «забавлялась» с... зятем. Душевная чистота на том поле расценивалась как сорняк. Дядя писал отцу раздраженные письма: «Я хочу воспитать Луи по образу и подобию своему, но встречаю затаенное сопротивление и даже озлобление». Да, он был прав, во мне все возрастало против лжи и лицемерия, которые прикрывались высокопарными словами об истине, справедливости, свободе. Дядя любил пофилософствовать о демократии. Но я знаю, что за взятки, используя связи, он освобождал от суда и гласного позора предателей, по чьей милости погибли участники Сопротивления. За деньги редакторы придерживали статьи, изобличавшие эту мразь.

— А ваш отец?

— Он делал вид, будто ничего не знает. Да и живут они в разных городах. — Сергей скорее почувствовал, чем увидел, вроде бы виноватый взгляд Луи.

— Я, вероятно, говорю о вещах, не имеющих отношения к предмету спора за столом...

— Нет, нет, отчего же...

И оба умолкли. А Бонар и Смит по-прежнему шумели, пили, ели, поддерживая тон застолья.

— Вы упомянули, Луи, о гибели участников Сопротивления... Вы помните, с чего началось наше знакомство? Тогда, в ресторане? Вас очень интересовали профессор Поляков и мадемуазель Бриссо. Они ведь тоже чудом остались в живых... — Сергей испытующе взглянул на собеседника: — Я хочу задать вам один вопрос. Но, если вы почему-либо не можете или не желаете отвечать, — не отвечайте. Это шоу в универмаге о туристе, разбрасывавшем антисоветские листовки... Вы там были?

Луи ответил не сразу:

— Да, был. А вы?

— Разумеется, нет. Вас, конечно, кое-кто информировал и специально пригласил туда.. А мы, советские журналисты, узнали об этом уже постфактум. Кстати, если не секрет, кто вас пригласил в универмаг?

— Коллега позвонил...

— Ну вот... Что бы вам по дружбе позвонить мне! — шутливо упрекнул Сергей и весело рассмеялся.

— А вы бы пришли? И написали бы?

— Обязательно. И пришел бы, и написал бы. Только не так, как вы.

— Почему вы так говорите? Разве вы читали то, что я написал?

— Нет, конечно, но легко себе представляю... Мы оба, видимо, одинаково изложили бы факты. Такого-то числа в такой-то час в таком-то универмаге иностранец стал разбрасывать листовки... А вот комментировали бы его по-разному... История знает случаи, когда выросшие в буржуазном обществе люди, приехав в разрушенную, голодную Россию, по-разному восприняли совершенное в октябре семнадцатого. Герберт Уэллс увидел «Россию во мгле», а Джон Рид все произошедшее тогда в России — это «Десять дней, которые потрясли мир». Для одних Россия двадцатых годов — это крушение идеалов русской интеллигенции, потеря веками накапливавшихся духовных ценностей, бунт малограмотных пролетариев и неграмотных мужиков. А другие увидели иное и восхитились тем, что делами просвещения в ту пору вершил образованнейший эрудит Анатолий Луначарский, знаток литературы, искусства, философии и эстетики. Он, между прочим, не уставал напоминать ленинские слова о марксизме, который отнюдь не отбросил ценнейших завоеваний буржуазной эпохи, плоды двухтысячелетнего развития человеческой мысли и культуры, а усвоил и переработал их. Вот так, Луи, факт един и тот же, а комментарии разные... Я не помню, где прочел такую историю. Шел по дороге старик, а навстречу ему шагали покрытые потом рабочие, катили тяжелые тачки, груженные песком и кирпичами. «Что работаешь? — спросил старик одного из них. «А у тебя что, глаз нет? Видишь, качу ее проклятую, тачку-то». Другой на этот же вопрос ответил более спокойно: «Зарабатываю хлеб насущный». А третий, молодой, вихрастый, протянул руку туда, где над кронами сосен поднималось какое-то здание, и с гордостью ответил: «Я строю Дворец культуры... Для нас, для молодежи».

— Вы Цицерон, Сергей. Мне было очень интересно слушать вас. Но вы почему-то все решили за меня. И как я комментировал досадное происшествие в универмаге... И что, написал... Вас, может, это и удивит, но я передал в свою газету всего лишь каких-то десять строк, только факт.

— Почему?

— У нас в редакции есть свои мастера комментариев. Мои не напечатали бы.

— Почему?

— В их основе не было бы того, что ждет от меня шеф. Мы, европейцы, трезво оценивающие действительность, с тревогой задаем себе вопрос: к чему приведет эта, затеянная на Западе, идеологическая война, свистопляска вокруг так называемых «прав человека»? А то, что произошло в универмаге, не есть трезвый подход к реальностям международной жизни.

— Если я вас правильно понял, Луи, вы по долгу службы поступили так, как советует наша народная мудрость — чтобы и волки были сыты и овцы целы...

— Пусть будет по-вашему, Сергей.

Луи усмехнулся, подошел к столу, наполнил два бокала и вернулся к Сергею.

— Давайте выпьем...

— За что?

— За трезвость...

— Игра слов?

— Нет, голос разума. За трезвость и реализм... Я уже объяснил вам.

— Что же, давайте выпьем.

Луи отнес пустые бокалы и вернулся, лукаво взглянув на Сергея.

— Вы мне задали не очень простой вопрос... Шоу в универмаге... Так, да? Теперь разрешите, я тоже хотел бы кое о чем спросить вас. Я повторю вашу преамбулу, — если не пожелаете отвечать, то скажите честно, — я не обижусь,

— Я вас слушаю, Луи.

— Однажды вы заинтересовались хромым господином, сидевшим со мной в ресторане? Чем вызван ваш интерес к особе господина Кастильо?

Неожиданный вопрос Крымова несколько озадачил, но он не дал себе труда задумываться — подтекст дошел позднее.

— Чисто профессиональный интерес, пренебрегая им, мы, журналисты, иногда попадаем в неловкое положение. Кто? Что? Зачем? Почему? Когда? Вы хорошо знаете, что это не праздная любознательность, а поиск чего-то необычного, интересного для читателя. Знакомство с представителем крупной западной фирмы позволяет получить интересную информацию из первых рук.

Луи взглянул недоверчиво:

— Это все?

— Да, пожалуй. А вы что подумали?

Луи сразу не ответил, точнее, он так и не ответил, хотя говорил все о нем же, о хромоногом.

— Вы как-то спросили — давно ли я знаком с этим господином. Я его увидел впервые здесь, в Москве. Я уже говорил — меня рекомендовал ему дядюшка. Кастильо сам нашел меня. Нашел и... Как бы это выразиться... Прилип... Можно так сказать?

Сергей усмехнулся, вспомнив в этой связи не очень приличную поговорку про банный лист.

— Он ищет моего общества, засыпает разными вопросами. В первую очередь его интересуют мои знакомые, друзья, москвичи. Как они живут, что рассказывают, о чем тревожатся, чему радуются и так ли уж уютно им в Москве, как утверждает официальная советская пропаганда. Не пойму, зачем все это коммерсанту? Как вы думаете?

— Трудно ответить на ваш вопрос. Всякое можно допустить.

Сергей постарался собраться с мыслями. Он догадывался, в чем смысл вопросов хромоногого. Ему только не ясно, что стоит за желанием Луи Бидо услышать мнение советского журналиста о странном поведении господина Кастильо. Но своих мыслей Сергей не выдал, продолжал спокойно:

— А вы не допускаете такого варианта. Ваш знакомый решил что-нибудь написать о Москве: публицистические заметки, очерк, записки бывалых людей... Теперь это модно.

— Конечно, и такое можно предположить. Но я думаю, что он неспроста следит за каждым моим шагом. Мне почему-то кажется, что он выполняет чье-то задание...

— Помилуйте! — шутливо взмолился Сергей и даже вздел руки. — Что вы! Кто же он, этот Кастильо, на самом деле? У вас есть какие-то догадки?

Луи молчал, нахмурился. Не дождавшись ответа, Сергей продолжал:

— Если разрешите, я мот бы высказать предположение.

Луи вопрошающе посмотрел на Сергея:

— Я вас слушаю...

— Вспомните, по чьей рекомендации вас разыскал этот господин. Я думаю, что люди, подобные вашему дядюшке, ничего не предпринимают без дальнего прицела. Причем его интересы, судя по вашим словам, сомнительной честности. Это лишь предположение, стоящее на грани досужей фантастики... Я прошу вас воспринимать сказанное только так.

Позже Луи поведал Сергею, как он вслушивался в его слова, пытаясь найти искомую правду. Но теперь он молчал, и только на лице его появился отсвет внезапного озарения, сменившего смятение чувств и мыслей. А Сергей поспешил обернуть все в шутку:

— Все образуется, Луи. Не надо расстраиваться. Послушайте, друг мой, а может, он хочет убить вас, ограбить?

Однако Луи не принял приглашения к шутливому разговору:

— Я подумал о другом — не присматривается ли он к моей особе, чтобы вовлечь в сферу своей деятельности?

«А почему бы и нет», — подумал Сергей, но вслух, в том же шутливом, тоне, указав на лоб Луи, с нарочитой тревогой опросил:

— Дорогой мой друг, вы, кажется, не лишены фантазии?

Луи рассмеялся:

— Иногда мне самому кажется, что я брежу. Но это не так. Я в полном здравии, а мысли приходят вот такие...

— Мрачные?

— Да, пожалуй.

— Не знаю, что вам сказать. Вы затеяли разговор на такую...

— Хотите сказать — щекотливую тему. Возможно...

Луи говорил взволнованно, хотя и не громко. А Сергей в недоумении: с чего бы это? Много выпил и потерял контроль над собой? Или Кастильо растревожил, пытаясь спровоцировать и втянуть его в какое-нибудь грязное дело?

— Вот что, Луи...

— Конец — тема исчерпана... Пить будем, а говорить нет. — И Бидо направился к столу, за которым бражничали Бонар и Смит.

За столом шел отрывистый разговор. Аннет односложно, нехотя отвечала на стандартные вопросы Бонара о Москве и москвичах, вопросы, в которых был заключен и желаемый ответ. Оставив один из таких вопросов без ответа, Аннет посмотрела на часы, резко поднялась с места и, не скрывая иронической улыбки, сказала:

— Я единственная женщина за столом. И увы, никто из джентльменов не счел нужным спросить, не желает ли мадемуазель Аннет произнести тост. А я хочу сказать несколько слов...

Аннет перевела дух, чуть нахмурилась и, в упор глядя на Полякова, тихо проговорила:

— Этот тост без вина... Я обожаю Париж, город, в котором родилась моя мать. Предатель Кастильо выдал ее нацистам, и они расстреляли маму. Я обожаю город, в котором я родилась, в котором научилась любить и ненавидеть. Там, на бульваре Сен Мишель, мое сердце. Но отныне частица его остается и здесь, в Москве. У этой частицы есть имя — Мишель... — И совсем тихо, одному Полякову: — Я люблю тебя, Мишель...

Отвесив общий поклон, она молча удалилась. За столом остались только журналисты — Поляков, оплатив счет, последовал за Аннет.

Сославшись на срочные редакционные дела, Крымов тоже раскланялся и поспешил к выходу. В шестнадцать тридцать автобус с туристами уходил на аэродром, и Сергей счел себя обязанным попрощаться с Аннет.

...Поздно вечером ему позвонил Луи Бидо:

— Мне было стыдно за коллег. Но мы еще поговорим на эту тему. А сейчас имею просьбу. Я получил тревожную телеграмму от дяди. Обострилась болезнь отца. Завтра утром улетаю. Убедительно прошу помочь мне — договориться с господином Поляковым об интервью. Я подготовил вопросы. Не будете ли вы любезны передать их господину Полякову? Я мог бы завезти... Хорошо?

— Зачем же беспокоиться? — ответил Крымов. — У вас, вероятно, много предотъездных дел. Я приеду в аэропорт — провожу вас...

ПОДВЕЗЕТЕ? — САДИТЕСЬ

...Кастильо вышел из гостиницы в ту пору, когда в столице уже наступил час пик. Но его, видимо, толкучка устраивала — меньше обращаешь на себя внимание.

Хромоногий шел неторопливо, с бездумным выражением лица. Прогулка, только обычная прогулка по городу. В ГУМе он заглянул в отделы, пользующиеся особым вниманием иностранных туристов, — электроприборы, фотоаппараты, посуда... Ничего не купив, вышел из универмага и по улице Куйбышева проследовал на улицу Богдана Хмельницкого. Зашел в магазин химических товаров, но и здесь, хотя и приценивался, воздержался от покупки.

«Прогуливался» долго. Время от времени хромоногий окунался в людской поток, чтобы вновь вынырнуть на другой стороне улицы. Магазин. Еще один. Поворот в Армянский переулок, оттуда в Малый Комсомольский. И вдруг — стоп! Кастильо стоит на краю тротуара в выжидающей позе — так обычно москвичи и гости столицы ловят такси или «левую» машину. Но в тихом, немноголюдном переулке стоянки такси нет, да и по части «леваков» не густо. Все ясно: назначено свидание. В восемнадцать двадцать появилась бежевая «Волга». Кастильо поднял руку. «Волга» остановилась. Хромоногий наклонился к кабине водителя:

— Подвезете?

— Садитесь.

«Волга» долго петляла по городу, пока не остановилась у ресторана «Гавана». Высадив пассажира, водитель начал копаться в моторе. Через несколько минут «Волга» тронулась. Она снова плутала по московским улицам и наконец припарковалась у дома-башни на Ленинградском шоссе. Позже станет известно: водитель здесь живет. Во всяком случае, прописан.

Минимум необходимых сведений о «леваке» собрано... Номер машины, адрес, фамилия, имя, отчество, год и место рождения, место работы, профессия... Шелвадзе Николай Григорьевич. Родился в Тбилиси, журналист, нештатный корреспондент литературно-художественного журнала, издаваемого в одном из южных городов России.

На стол полковника легло несколько фотографий хромоногого и Шелвадзе. Порознь и вместе. Около машины. На улице. У ресторана.

Среди далеко не первостепенных вопросов — выбор маршрута. Почему именно ресторан «Гавана»? Хотя логично: тут у хромоногого свой расчет — если вдруг обстоятельства сложились бы так, что Кастильо пришлось давать объяснения: «Почему поехали в «Гавану», он ответил бы глазом не моргнув: «Соскучился по национальным блюдам». Предположим, что так. С хромоногим, пожалуй, все более или менее ясно — кто есть кто. А что за птица «левак»?

— Вы уже успели что-нибудь угнать о нем? — спрашивает Бутов Сухина.

— Да. Запросил коллег из Черногорска. Они сработали быстро — и тут же связались с редактором журнала, представляемого Шелвадзе. Пришел ответ.

— И что же?

— Подтвердили — да, он, нештатный корреспондент этого журнала в Москве. На хорошем счету — опытный оперативный журналист. Холост. Недавно в качестве туриста выезжал за рубеж. Ни в чем предосудительном не замечен.

...Нико Шелвадзе был задержан на улице Горького за грубое нарушение правил дорожного движения. Сотрудник ГАИ забрал у него водительские права.

— Явитесь за ними в отделение.

Шелвадзе возмущался, называл фамилии больших начальников, с которыми он-де хорошо знаком. Они, мол, не потерпят беззакония. Но документы все же забрали и вернули лишь к вечеру.

На следующий день Сухин вылетел в Черногорск. Провожая его, Бутов предупредил:

— Не исключаю вашей встречи там с Шелвадзе. Вчера он в центральной кассе Аэрофлота покупал билет до Черногорска. Летит через два дня... Вам, пожалуй, стоит задержаться на юге.

Для Бутова бесспорно: Кастильо не случайно в определенное, заранее условленное время оказался в Малом Комсомольском переулке. Известно, что в этом переулке он посмотрел на какую-то вывеску, сделал шагов сто влево и остановился. Условное место. Такси ему легко было взять у магазина «Химические товары», а он изволил сюда прийти, чтобы ловить «левую» машину. Далее. С кем из советских людей встречался хромоногий за время пребывания в Москве? Сократ, сотрудники внешнеторгового объединения и вот — Шелвадзе. Все логично: с человеком, который будет выполнять его задание, лучше встретиться ближе к финишу. Зачем хромоногому понадобился Шелвадзе? Зачем тот сразу же отправился на юг? Пока неясно...

Бутов заново просматривает протокол допроса туриста. Тот по-прежнему отмалчивается. Еще раз окинул взглядом фотографии. На одних фотоснимки из ГУМа, корреспонденты западных газет, неизвестные лица. А в голове все сверлит и сверлит: «Я вроде уже слышал эту фамилию. Но когда и от кого? Память выстроила ассоциативный ряд — Захар Рубин, Сергей Крымов... И тут всплыло: Нико Шелвадзе... Однажды профессор, рассказывая о своих знакомствах, упомянул красавчика с Кавказа, пленившего его, Рубина, даму. «С первого захода увел. Это, между прочим, не помешало, ему через два месяца снова заявиться ко мне в гости...».

...Шелвадзе — любитель женщин, вина, карт. Обожает долгие застолья, незаменимый тамада. Но в отличие от многих гостей Рубина он не признавал пиршества за чужой счет, всегда приходил с бутылкой коньяка, шампанского и коробкой конфет: «Это для Ириночки», — вздыхал он, поглядывая на дверь недоступной ему красавицы...

Когда в профессорском доме бывал Шелвадзе, гости после ужина садились за карточный стол. Играл хорошо, красиво, проигрывал с веселой шуткой, а выиграв, виновато поглядывал на партнеров, так, словно извинялся. Но чаще выигрывал. Казалось, мир для него существовал таким, каким он хотел его видеть.

Шелвадзе держался поближе к тем, кто обитал в сфере, литературы, искусства. Он сам неплохо ориентировался в этом обществе, щеголяя знакомствами со знаменитостями.

В последний раз Рубин вспомнил о Шелвадзе в связи со своей затаенной мечтой: поправиться, окрепнуть и туристом махнуть в Италию. Он вопрошающе посмотрел на Бутова:

— Как считаете? Можно будет?

— Раньше надо крепко на ноги встать, Захар Романович.

Вот тогда-то и был упомянут «везунчик Нико», отправившийся в турне по Западной Европе. «Нико есть Нико. Перед отъездом был у меня в гостях. Я уже в постели лежал. Он пил вино, а я микстуру. Основательно накачавшись, он стал клятвенно уверять меня, что ему не нужны западные шмутки. «Я их за деньги из-под земли и тут достану. А вот женщины...» От предвкушаемого удовольствия даже причмокнул и спросил: «Вы все знаете, Захар Романович. Говорят, на Западе женщины не могут жить без любовника».

Вот как полезна ассоциативная память! Профессор числил Шелвадзе в своих друзьях. Нико вносил в дом искристое веселье, шутку, острое, хотя порой и двусмысленное словцо. И теперь Бутов, как это часто бывает с людьми, которые долго и мучительно что-то вспоминают, облегченно вздохнул.

Ирина говорила о Шелвадзе не иначе, как о пошляке. Он принадлежал к числу, тех баловней судьбы, которым весь окружающий мир представляется какой-то сферой обслуживания их, избранных, стоящих на пьедестале. Я — есмь избранник! Он давно разучился думать о чем-то другом, кроме собственного благополучия, не гнушаясь никакими средствами на пути к нему. Это, впрочем, не мешало одобрительно покачивать головой, когда в пьяной компании иной непризнанный гений разглагольствовал о справедливости, чести, свободе личности, словом, о всем том, чего, по разумению «гения», не хватает нашему обществу, взрастившему его, и в котором он живет чуть ли не по необходимости. Иногда Нико для придания значимости своей особе и сам не прочь был выдать что-нибудь «такое-этакое» из застрявших в памяти зарубежных «радиоголосов». Лишенный строгих принципов, он исповедовал одну, да и то заимствованную идею — деньги всесильны, без частного предпринимательства общество погибнет, беззастенчиво путая понятия предприимчивость и предпринимательство, деловитый и делец, о котором на жаргоне друзей Нико говорили «О, это делаш!»

Шелвадзе был женат, но через год после свадьбы над семейным очагом стали подниматься клубы дыма. Жена потребовалась для весьма нехитрой операции — получить московскую прописку. Смазливая, глупенькая Вера, первокурсница-медичка, избалованная дочь преуспевающих родителей, познакомилась с Нико у подруги. Он был тогда скромным преподавателем литературы в одном из маленьких городов Кавказа и приехал в столицу на каникулы с затаенной мыслью — пришвартоваться, к берегу Москвы-реки. Верочка потеряла голову после третьей встречи с «литератором» — так он отрекомендовался. Остроумен, эрудирован, красив, богат — родители весьма успешно промышляли на далеком Севере, перепродавая цитрусовые и прочие дары щедрот кавказской земли втридорога. Да и сам он уже владел искусством «делать деньги», не брезгуя, кстати, и поборами с учеников, и спекуляцией дефицитными товарами, валютой.

Поначалу Верочка старалась не замечать, что пребывание у домашнего очага, пусть уютного, прекрасного, благодатного, стало для ее Нико просто мукой. Но так долго продолжаться не могло. Переехавший в Москву провинциальный учитель литературы решил, что он не рожден для педагогики. А для чего? Наивная супруга допытывалась: «Где ты работаешь, Нико? Где получаешь такую большую зарплату?» Сперва он отшучивался, потом начал рычать: «Не твое дело». Позже пошли в ход кулаки: «Не смей шпионить за мной».

Семейный очаг угас. Шелвадзе покинул его с высоко поднятой головой, приняв позу оскорбленного, обиженного. Друзьям жаловался: «Меня там не поняли. Я не хочу прозябать на учительском поприще. Нико ждут иные пути-дороги, а Вера требует, чтобы я пошел работать в школу. Не будет этого».

Он не стал добиваться раздела имущества, жилплощади. «Нико выше этого». Собрал свои вещички и, не попрощавшись, покинул благословенный дом, открывший перед ним «врата Москвы». К тому времени Шелвадзе познал не только искусство «делать деньги», но и «делать жизнь», имея деньги. Через год он уже въехал в однокомнатную квартиру кооперативного дома-башни на Ленинградском шоссе. К семейному очагу Нико больше не возвращался, придерживаясь банальной философии прохвостов: «Зачем надевать хомут, когда так много красивых женщин, жаждущих любви?»

...Два часа назад Бутов попросил сотрудника отдела навести справки о последней зарубежной туристической поездке Николая Григорьевича Шелвадзе — в какой группе путешествовал, нельзя ли разыскать старосту? Сотрудник все выяснил, разыскал, но побеседовать не смог: бывший староста в командировке, вернется завтра-послезавтра.

ЗДЕСЬ ГОВОРЯТ ПО-РУССКИ

Шелвадзе арестовали на юге за спекуляцию валютой. Допрос продолжался уже в Москве. Поначалу он хитрил, выдавая на ходу придуманные легенды. Но вскоре понял, что о нем уже знают многое и отпираться бессмысленно. И поведал следователю неприглядную историю своей достаточно мерзкой жизни. Рассказал и о зарубежном турне.

...Рано утром советские туристы вышли из отеля. Тихая и не очень многолюдная улица. Стоял захмелевший от тепла апрель. Настроение у туристов радужное, весеннее. Они в восторге от виденного вчера в Королевском музее изящных искусств, а сегодня прогулка по городу. Это всегда приятно, когда сопутствует солнце — и подавно. До прихода автобуса оставалось еще минут двадцать. Туристы грелись на солнышке, а Шелвадзе решил побродить, поглядеть на витрины еще закрытых магазинов, кафе. Их тут много, на каждом шагу. Броские, яркие вывески, модные товары за толстыми стеклами. Так и зовут — купи! Внимание привлекла дощечка над входом неприметного дома: «Здесь говорят на немецком, испанском, итальянском, русском языках». А рядом — четвертушка ватмана, на котором черным фломастером по-русски каллиграфически выведено: «С восемнадцати часов — шоу».

День прошел в разъездах. Гуляли по городу. Любовались живописной частью Антверпена с его позднеготическими постройками, долго стояли у стен замка Сиян. С пяти вечера до «отхода ко сну» — у туристов свободное время, каждый распоряжается им как душе угодно. Земляк, он был постарше Нико, инженер из Тбилиси, в компании женщин отправился покупать сувениры. «Тяжелое дело, — вздыхал инженер. — Капризная жена, две дочки, зять, внучка, старики-родители... И все ждут. Никто не хочет думать, что валюты у туриста кот наплакал».

Когда туристы разбрелись кто куда, Шелвадзе отправился в облюбованное им еще утром скромное заведение, надеясь за небольшую плату приобщиться к тому, что с его, Нико, точки зрения олицетворяло настоящую западную цивилизацию — шоу. Его весьма скромный природный интеллект не позволил разобраться, где истинная культура, цивилизация, а где — пестроцветная мишура, обман чувств и разума. Шоу — это его давний кумир. И двигала им отнюдь не журналистская любознательность, а исключительно желание щекотать нервы, скотское чувство...

...За вход заплачено, и Нико проследовал в зал. Рассчитанный человек на пятьдесят, он был наполовину пуст. Шелвадзе сразу же отметил непритязательность обстановки, что немного разочаровало. Он ждал чего-то сногсшибательного. А тут маленькая эстрада у стены, вплывавшая в зал. Где-то в глубине — не слишком опрятная стойка бара с вышколенным барменом.

Нико занял боковой столик. Скрытые светильники излучали мягкий оранжевый свет, создавая приятный полумрак. На сцене тихонько плакала скрипка. Кто-то бесшумно подошел к столу и, не задавая вопросов, поставил перед Нико большой стакан аперитива, маленькую тарелочку с земляными орехами и тут же растворился в полумраке.

Нико блаженствовал. Умеют же тут делать все тихо, красиво, грациозно. Все обворожительно — и свет, и чувствительная музыка, и аперитив, и орешки! Все не как у нас, когда стол некрасиво ломится от яств и бутылок. Все это представлялось ему волшебством, сказкой. Ба, да вот и фея. Очаровательная блондинка, как-то незаметно появившаяся за его столиком, ласково поглядела на Нико и представилась: «Катрин».

Не будем грешить против истины — появление Катрин обескуражило Нико лишь на мгновение. Не больше! Кто-то из видавших виды приятелей рассказывал, что в понятие «западная цивилизация» входят и внезапно возникающие, полные любви и очарования феи. У нашего героя было три кумира — большие деньги, красивые женщины и свободы Запада, из которых под номером один шла свобода предпринимательства. Что касается других «свобод», то здесь Нико пока еще профан, хотя премного наслышан о них, зато по части красивых женщин...

Кто-то опять бесшумно подошел и теперь уже поставил на стол откупоренную бутылку «Лонг Джона» и сифон с содовой. Катрин иронически посмотрела на Нико, как бы спрашивая: «Неужели вы это заказывали? — И мотнув головой с красиво уложенными волосами, едва касавшимися роскошных плеч, дала понять: — Виски я пить не буду». Шелвадзе понял и смутился. Выручил его все тот же бесшумный дух — на столике появилась бутылка коньяка «Наполеон» и две чашки кофе. Катрин приветливо улыбнулась.

Что касается русского языка, то тут она была не сильнее Эллочки-людоедки: в ее словарном запасе русских слов оказалось не более двадцати. Но для фей этого достаточно. Они поняли друг друга, и Нико чувствовал себя на седьмом небе, похотливо поглаживая, изредка целуя руку Катрин, желанной и, как ему казалось, доступной.

Фея пила мало, а Шелвадзе по привычке опрокидывал рюмку за рюмкой, но не пьянел. В этом он был могуч.

Шоу все не начиналось. Зазвучал блюз, и в полумраке посредине пустого зала закачалось несколько пар. Мужчины и женщины с непроницаемыми лицами, полузакрыв глаза, чувственно прижимались друг к другу. Не отважившись танцевать, Нико по-прежнему поглаживал руки своей дамы, пожирал ее глазами. Сие приятнейшее занятие прервал все тот же дух, положив на стол счет. Если мы скажем, что наш герой остолбенел, то лишь в малой мере передадим его состояние. Всех денег, полученных им на время своего пребывания в чужой стране, едва хватило бы на оплату половины счета.

Тревожно заметались мысли... Фея? Коньяк? Виски? А при чем тут я? Я же не звал ее, ничего не заказывал. Тем не менее платить надо — дух молча выжидает, и под пиджаком перекатываются мощные мышцы. Рядом с ним чувствуешь себя маленьким! Появился дух № 2. Этот свободно говорил по-русски — фирма держит свое слово: «У нас говорят по-русски...» Он обворожительно любезен: «Господин попал в затруднительное положение? Нет денег? Что же делать? У нас на Западе железный закон: купил — плати. Иначе...» — и широко развел руками.

Шелвадзе выгреб из карманов всю наличность. Тем временем фею как ветром сдуло. Но ему уже не до нее. Протянув два желто поблескивающих на ладони окатыша, нервозно спросил:

— Не могу ли я рассчитаться золотом?

Дух бережно принял окатыши, внимательно рассмотрел их и все так же спокойно, приветливо сказал:

— Я ненадолго оставлю вас в одиночестве... Не волнуйтесь... В бутылке, кажется, еще есть коньяк. Скоро начнется шоу.

«Ненадолго» продолжалось минут двадцать, показавшихся Шелвадзе вечностью. Скоро туристы вернутся в отель, а его нет. Что подумают? Что предпримут? В нем удивительно сосуществовали авантюрист, смелый, азартный в валютных операциях, в картежной игре, и трусишка в обычных житейских делах, способный дрожать чуть ли не перед собственной тенью. Кошмарное ожидание прервал дух № 2.

— Прошу вас! — и кивнул на дверь возле стойки бара.

Большая, слегка затемненная комната. На полу пушистый ковер. На стенах массивные зеркала. Столь же массивный стол, кресла. Тахта, картины, вазы с цветами. Навстречу поднялся приветливо улыбающийся человек.

— Ну что же, давайте знакомиться. Я Владислав. А вы?

— Шелвадзе. Николай Григорьевич Шелвадзе.

— Присаживайтесь. И, пожалуйста, не волнуйтесь. Вам ничего не угрожает. Вы среди своих. Да-да! Не удивляйтесь: среди своих. Человек, желающий добра другому человеку, с полным основанием может быть отнесен к числу своих. Не так ли? — Не дожидаясь ответа, спросил: — Паспорт при вас? Прекрасно! — Небрежно перебирает листы документа, продолжает расспрашивать: — Вы москвич? Имею в виду не место рождения, а место жительства. Люблю москвичей, у них душа нараспашку. Адрес? Телефон?

Владислав ничего не записывал — включил диктофон.

Шелвадзе отвечал на вопросы спокойно, иногда даже с улыбкой. Он не врал. К чему? Так будет, пожалуй, надежнее, лучше. Что значит надежнее и лучше, он пока смутно представлял себе, но где-то подсознательно зрела комбинация, которая может привести его... Нет-нет, об этом пока думать не хочет. Там видно будет.

Нико назвал марку своей машины и ее номер, адреса своих девушек — в Ленинграде,Москве и в Черногорске. Об этом городе Владислав попросил рассказать чуть подробнее — там прошла золотая пора детства и юности Нико. «В Москве представляю периферийный журнал». И тут же честно признался: «От журнала профита не имею. Зато обладаю корреспондентским билетом».

Владислав бесстрастно спросил:

— Простите, господин Шелвадзе, за неделикатный вопрос. Но человеку ведь надо пить, есть, одеваться. Девушки в трех городах сразу — это тоже требует известных затрат. И собственная легковая машина. А душа, наверное, просится ввысь и вширь...

Нико усмехнулся и повел густыми бровями:

— Имею хобби... Валютные операции... Забочусь также о дамах, страстно обожающих камушки и прочие безделушки, о джентльменах, собирающих коллекции картин, икон. И о тех, кто рвется в Израиль...

— Я вас понял, господин Шелвадзе. Вы напомнили мне изречение какого-то русского писателя: любовь к человечеству лишь тогда плодотворна, когда она сочетается с живым участием к судьбам отдельных людей. Вы, оказывается, большой гуманист, господин Шелвадзе. Тут у нас с вами найдется общий язык, родство душ.

Владислав снисходительно улыбался, а Нико, сосредоточенно уставившись на стол, лихорадочно соображал. Как быть? Какой линии держаться? Идти на скандал, вызвать, консула или... Или напролом, ва-банк? Тоже ведь вариант. Что ему терять, что бесценного оставил он там, дома? Да и где истинный дом?

Пока Нико раздумывал, Владислав позвонил кому-то по телефону. О чем шел разговор, Шелвадзе не понял: с иностранными языками он всегда бы только на «вы»... Положив трубку, Владислав заговорил совсем другим, официальным тоном:

— Господин Шелвадзе! Меня сейчас поставили в известность об очаровательной даме и непредусмотренных вами расходах. Я не осуждаю. Изображая амура с повязкой на глазах, древние намекали, что страсть слепа. Но что поделать — в этом мире за все надо платить. А вы оплатить веление вашей страсти не в состоянии, ибо возможности советских туристов ограничены. Поскольку валюты у вас мало, на оплату счета не хватает, вы предлагаете золото. Мера крайняя и не очень приемлемая. Но у нас с вами есть выход...

Нико оживился и уставился просительным взором на холодное лицо Владислава.

— Сейчас я в вашем присутствии позвоню советскому консулу. Надо полагать, что он пришлет своего представителя и тот уладит это чепуховое недоразумение. Вы согласны?

— Нет!

— Тогда как быть?

— Не знаю.

Наступила недолгая пауза.

— Вы предлагаете золото. Вариант необычный. Я понимаю толк в драгоценных металлах. Да, это настоящие самородки. Сорок граммов шестьдесят миллиграммов. Этого вполне хватило бы для расплаты по счету. И кое-что останется на покупку ценных сувениров. Но возникает деликатная коллизия. Не догадываетесь? Контрабанда. Вы привезли это золото в нашу страну контрабандным путем. А наш закон так же строг, как и ваш. — Широко разведя руками, он сочувственно промолвил: — Остается один выход — позвонить консулу.

— Не надо! — воскликнул Нико. — Не надо! — Теперь он напоминал хищного зверька, понявшего, что из капкана не вырваться. Как он изощрялся, чтобы тайно провезти эти два окатыша. А теперь вот...

Нико вспыльчив, его так и подмывает стукнуть кулаком по столу, а может, и не только по столу: «Издеваетесь? В кошки-мышки играете, в сети заманиваете?..» Но голос разума предостерег: «Смири гордыню, Нико». На лицо наползло выражение угодливости. Он просит, умоляет:

— Возьмите все золото, оба окатыша! Мне не нужны сувениры... Только не считайте меня должником.

Туристу-гуляке, потерявшему, видимо, всякую способность реалистически оценивать обстоятельства, не приходит в голову простая мысль: «На шута этому Владиславу твое золото. Ты нужен. Он к твоим окатышам еще два добавит за покупку твоей души». А Владислав, продолжая разыгрывать сердобольного человека, выложил еще один аргумент:

— Дело заключается в том, господин Шелвадзе, что в зале присутствовал платный частный детектив содержателя ресторана. Он сделал несколько фотоснимков. В кадре — вы и ваша очаровательная девушка.

— У меня здесь нет девушки, — огрызнулся Шелвадзе.

— А та, чью ручку вы поглаживали? — И он одаривает Нико лучезарной, невинной улыбкой.

— Это шантаж... Подставка!

Откуда только выскочило такое слово. Нико обуяла бессильная ярость, а собеседник все так же спокоен, любезен:

— Предположим, хотя доказательств у вас нет. Но вы должны знать — завтра в газетах напечатают скандальную хронику с иллюстрациями: советский турист господин Шелвадзе и девушка из шоу в достаточно интимной позе...

— Не было этого. Никакой интимности.

— Согласен. Но не будьте наивны. Вы, кажется, имеете отношение к журналистике и должны знать чудеса фотомонтажа. Вас потащат в суд, а в качестве свидетелей вызовут ваших спутников.

— Каких свидетелей? Это бред, фантазия!

— Нет, это реальность. Дело в том, — Владислав перешел на строгую назидательность, — что вы, тихо любезничая за отдельным столиком со своей девушкой, не заметили, как в зал забрели двое ваших товарищей выпить по кружке пива. Судя по выражению их лиц, они были немало удивлены, увидев вас в обществе очаровательной блондинки. Учтите, фамилии этих двух людей нам известны, — и в голосе его впервые прозвучал металл. — Полагаю, что суд накажет не очень строго, но скандал будет изрядный, наша пресса не упустит такого случая... Надеюсь, мне не нужно задавать вам глупый вопрос — знаете ли вы, как вас встретят после всего этого дома?

Шелвадзе помрачнел было, задумался и вдруг вскочил со стула, словно он нашел наконец выход из этого щекотливого положения, и решительно объявил:

— Я не вернусь домой. Останусь здесь. — Ему показалось, что наконец понял, чего от него добиваются, что и кто стоит за Владиславом, за всем этим спектаклем. Теперь можно говорить с этим типом на равных, как деловой человек с деловым. И вдруг — неожиданная для Нико реакция.

— Вы не продумали все до конца, господин Шелвадзе. Допустим, вы попросите политического убежища и вам его дадут. Вы останетесь у нас. А кусать что будете? — утратив значительную долю учтивости, Владислав перешел на жаргон. — Человек должен есть, пить, одеваться, пользоваться транспортом, развлекаться. Это закон, действующий в любой стране, при любом социальном строе. Вашего золотишка хватит на пару недель. Не больше. Для жизни в нашей стране профессия ваша, как я погляжу, ни хрена не стоит. Насколько я понял, вы — мелкий спекулянт, валютчик — так, кажется, квалифицируют подобный бизнес в России. Вас даже на радиостанцию не возьмут — нет у вас ничего за душой. Нищенствовать? Так у нас и своих нищих предостаточно. Да и ваших земляков... Тех кто клюнул на сионистскую приманку — рвались на землю обетованную, потом сочли за благо сменить курс — вместо Тель-Авива болтаются в Риме, Вене, Антверпене... Им виднее, какое из двух зол для них меньшее. Хотите изведать их участи? Извольте.

Недолгую браваду Нико словно ветром сдуло. Нико стоит поникший, потерявший дар речи, а Владислав, уже в который раз за время их беседы, снова звонит кому-то и ведет немногословную непонятную беседу.

— А если я все же решусь остаться здесь? — отважился спросить Нико.

— Воля ваша, — и Владислав протянул паспорт. — Возьмите. Вот ваше золото. Расплатитесь по счету.

Шелвадзе ждал, что будут шантажировать, угрожать, что-то предлагать. И вдруг такой неожиданный оборот.

— Что же будет дальше? — допытывается Шелвадзе.

— Ничего. Все пойдет так, как у нас принято. Думаю, что завтра утренние газеты выйдут с аншлагом: «Советский гражданин Шелвадзе вербует девушку нашей страны, предлагая ей за сотрудничество советское золото». Разумеется, текст будет проиллюстрирован: Шелвадзе со своей милой девушкой в ресторане, в постели. Вот она пишет первое свое шпионское донесение и получает слиток...

— Вы русский? — неожиданно спросил Шелвадзе.

— Нет. Но я много лет проработал в России и неплохо знаю вашу страну, ваших людей.

— Вы разведчик?

— Никогда им не был и не собираюсь быть. Я принадлежу к сообществу «Свободный мир». Наш девиз — «Свобода человеку». Вы слыхали, конечно, про форум лидеров европейских государств в Хельсинки? Так вот, мы боремся за претворение в жизнь решений этого форума.

— Вы масоны? — не унимался Шелвадзе.

— Если хотите, да. Но современные, без мистики. Мы реалисты. Мы против пороков капитализма и иных социальных формаций. Мы — за свободу личности и частного предпринимательства, конечно, в разумных пределах. Мы не потерпим никакого ущемления прав человека, кем бы он ни был. Мы решительно заявляем: каждый отдельный индивидуум — хозяин куска планеты Земля. И никто не должен лишать его этого права. Человек имеет право делать самого себя таким, каким пожелает. Не мешайте ему. Нам нет дела до общества в целом, оно полно пороков. Мы — за благо индивидуума... Если хотите стать нашим другом, пожалуйста.

Шелвадзе ничего не понял в этом псевдофилософском монологе, но догадался, что все это — прикрытие, маска. Он покорно спросил:

— А что я должен делать?

— Ровным счетом ничего!

— Так не бывает.

— У вас не бывает, а у нас бывает. У нас все построено на дружбе, доверии, взаимных услугах. Сейчас отдадите мне половину ваших наличных денег. Ими я расплачусь с барменом, с него хватит. А вот на счете, который вам будет предъявлен, напишите своей рукой. Что? Я продиктую...

И Нико написал:

«Дорогой Владислав. Спасибо за услугу. Я вам отплачу тем же. Надеюсь на хороший исход нашей договоренности. Шелвадзе».

Затем он передал деньги и счет Владиславу.

— Вот и хорошо! К вашей расписке я приложу негативы фотоснимков детектива, постараюсь их выкупить. Золото продам и выручку приложу сюда же. Через два-три года, когда вновь появитесь у нас, вы будете уже богатым человеком и тогда сможете покинуть навсегда Московию. Если нет вопросов, то честь имею. Можете вернуться в свой отель.

Шелвадзе вопросов не задавал. Ему все ясно: мышка попалась в мышеловку. И перед тем, как ей наглухо захлопнуться, последовал еще один удар.

— Простите, я на минуту задержу вас... Ровно через три недели, во второй половине дня вы должны быть дома. Некто позвонит вам и скажет: «Я — Андрей. Владислав прислал вам шапку. Хотел бы встретиться с вами на том же месте, в то же время и передать шапку». Мне, вероятно, не надо вам объяснять, что никакой шапки не будет. Это — пароль. Итак, где и когда вам удобнее встретиться с. Андреем?

Недолго подумав, Шелвадзе уверенно ответил:

— В одиннадцать вечера у входа в ресторан «Берлин», улица Жданова, три. А что от меня потребуется?

— Самая малость. Приехать на своей машине и проследить, нет ли за вами слежки.

— Значит, это опасно?

— Нисколько.

«АНДРЕЙ» ПРИВЕЗ ШАПКУ

— Я вернулся в отель и едва поспел к ужину, — продолжал свою исповедь Шелвадзе. — Не помню, чем объяснил опоздание. Говорил о своем хобби — бродить по улицам, где все дышит историей. Соврал, что покупал какие-то мелочи-сувениры. Все спешили на ужин, и никто не поинтересовался этими несуществующими сувенирами. Потом и вовсе забыли. Я со страхом ждал, что те двое, которые заглянули пива выпить и видели меня с феей, начнут подтрунивать, расспрашивать или даже отчитывать. Но они молчали. Страх не прошел. Я решил, что главный разговор будет — в Москве. Однако и этого не случилось. Понемногу успокоился.

Так Нико Шелвадзе исповедовался следователю.

...Точно в условленный день и час в его квартире раздался телефонный звонок. «Андрей»... — это был хромоногий, привез «шапку». Он позвонил прямо из Шереметьевского аэропорта.

В двадцать два часа господин Кастильо появился у себя в отеле, заглянул на несколько минут в буфет и ровно в двадцать три часа оказался на улице Жданова у дома номер 3. У входа в «Берлин» его ждал Нико. Он, как было условлено, держал в руках журнал и на вопрос, где ближайшая стоянка такси, кивнул головой в сторону своей «Волги».

Маршрут продуман уже давно. Ленинградское шоссе, Химки, ежи — памятное место, где остановили гитлеровцев в сорок первом. Машина юркнула под путепровод. Позади остались деревня Машкино, спуск, подъем, дорога в Новогорск. Свернули влево. Укромный уголок. Темень. Таинственно глухо шумит на ветру лес. Тут, кажется, можно и привал устроить.

Хромоногий передал Шелвадзе деньги: «Это за ваше золото». И еще некоторую сумму: «Это за пустяковую услугу, которую вы окажете нам».

— Нельзя ли часть денег дать долларами?

Хромоногий улыбнулся:

— Хватка ястреба! Ну что же, в принципе не возбраняется. Но это, учитывая законы вашей страны, может привести к провалу. Вы не подумали о таком варианте? Как собираетесь реализовать доллары?

Шелвадзе усмехнулся. Главное — получить доллары. Остальное — его забота.

— Не беспокойтесь. Все будет о’кей!..

— Ну что же, доллары так доллары. Извольте, господин Шелвадзе. Мне кажется, что вы порядочный человек, на вас можно положиться. Хотя у меня на сей счет были большие сомнения.

— Какие?

— Я не был уверен в том, что окажусь с вами здесь, за городом, а не на Лубянке. Ведь Лубянка рядом с отелем «Берлин», всего несколько шагов, — Кастильо понравилась его острота. — Так вот, друг мой, то, что мы встретились, и то, что эта встреча внесла ясность в наши отношения, закрепила узы дружбы между нами, дает основание надеяться на будущее благотворное сотрудничество. Вас это облагораживает, а мне, не буду скромничать, делает честь: я выполнил задание шефа — установил с вами связь.

Хромоногий затянулся сигарой, помолчал, осмотрелся. Темень непроглядная, даже лица Шелвадзе не разглядеть. Однако почувствовал, как тот насторожился, нервничает.

— Так вот, господин Шелвадзе, мы будем просить вас о небольшом одолжении... Сущий пустяк... Никаких забот и никакого риска...

— Какова суть этого пустяка?

...Шелвадзе на какое-то мгновение умолк — нелегко выкладывать всю правду. Но Бутов не позволил затянуть паузу:

— Итак, какова суть того пустяка... Продолжайте...

— Вы журналист, литератор, у вас широкий круг знакомых, — увещевал меня Кастильо. — Может, вам удастся найти одного очень нужного нам человека. Вот возьмите фотографию. К сожалению, довольно старая. Отыщите его, сообщите адрес — и вы будете щедро вознаграждены.

— Предлагаете искать иголку в стоге сена? — спросил я. Кастильо пожал плечами.

— Пусть будет так... И тем не менее, вы должны проявить максимум находчивости.

— Когда был сделан этот снимок? — снова поинтересовался я.

— Ориентировочно незадолго до окончания войны. Сколько лет этому человеку, подсчитать не трудно.

— Что еще известно о нем? — допытывался я.

— Красив, бог не обидел его ростом. Ему прочили карьеру оперного певца... По национальности немец. Это все, что могу сообщить. Да, еще особая примета — нет мизинца на правой руке.

Разговор происходил в машине, и я не стал разглядывать снимок. Рассмотрел дома.

— Вы уже пытались найти этого человека? — спросил Бутов.

— Я нашел его.

Меньше всего Бутов ожидал такого ответа, и ему нелегко скрыть изумление, нелегко ровным, спокойным голосом продолжать допрос.

— Каким образом?

— Опознал известного мне валютчика. При его участии в свое время я совершил несколько валютных операций. Это Александр Ружинский. Живет он во Владимире, семьи нет. Нет и мизинца на правой руке. Дважды я был у него дома и в альбоме на журнальном столике увидел почти такую же фотографию, какую предъявил мне Кастильо: Ружинский в Москве, в первые послевоенные годы. Хозяин дома смутился и почему-то отобрал у меня альбом. Я удивленно посмотрел на него, а он усмехнулся и сказал: «Не люблю демонстрировать своих любовниц. Это не по-мужски...»

— Вы успели сообщить Кастильо, что его задание выполнено?

— Да, как раз при встрече в Малом Комсомольском переулке. И передал адрес Ружинского.

...Клементьев и Бутов, внимательно перечитывая протоколы первых допросов гражданина Шелвадзе, обратили внимание на его разговор с Владиславом. Нико пытался выдать себя за «борца», но тот, судя по словам Шелвадзе, не поверил: «Вас ли одна радиостанция не возьмет. Вы же просто мелкий делец, валютчик...»

— А он тогда отпарировал. Послушайте вот эту запись в протоколе: разговор Шелвадзе и Владислава. «Да будет вам известно, что наши отщепенцы — я-то их немного знаю, не одну бутылку коньяка распил с этой братией, — в общем-то уголовники. Зарплата для прикрытия, а живут за счет хозяев. Спекулируют всем — валютой, идеями, баснями о гонении на интеллектуалов и информацией о липовых забастовках, вроде той, что, по сообщению радиостанции «Свобода», якобы произошла в рижском порту. В лужу сели! Так что зря вы меня отбрасываете. Думаю, что был бы более полезен вам».

Генерал отложил в сторону протокол допроса Шелвадзе, и в глазах его мелькнули иронические искорки:

— Что скажете, Бутов?

— Откровенное признание. Однако же не очень понятно — почему Шелвадзе все же не оставили на Западе?

— А зачем он им там? — ответил Клементьев. — Западной разведке нужен свой человек,, который работал бы на них здесь. Такого заиметь труднее. А тут удача... Сразу раскусили и поманили — обещали через года два-три взять к себе, на Запад, когда уже и текущий счет в банке будет...

— Мда-а-а. Резон! — Бутов в общем-то согласен с Клементьевым. И все же некоторые сомнения остались.

— А не беспокоит ли вас, товарищ генерал, некая поспешность противника? Без особых проверок и сразу — в дело.

— Пути разведки неисповедимы.

— Шелвадзе утверждает, что больше никаких заданий ему не давали. На прощание было сказано: «Придет время, мы встретимся с вами вновь. А пока наслаждайтесь жизнью». Темнит или говорит правду?

...Вот так споря и анализируя, они «просвечивают» Нико. И каждое затемнение — объект исследований.

С санкции прокурора в квартире Шелвадзе произвели обыск. Обнаружена иностранная валюта: американские доллары, английские фунты, западно-германские марки. Не осталось сомнений — спекулянт, валютчик.

Внимание сотрудников Комитета госбезопасности привлекла также фотография в альбоме: молодой человек в штатском, но с военной выправкой держал газету, на правой руке не хватает мизинца. Одет он был в модный для начала сороковых годов костюм явно западного покроя. Альбом поступил на экспертизу. Несколько раз внимательнейшим образом, под микроскопом, рассматривали фотографию Ружинского, точнее, газету, которую он держал в руках, и установили: это военная газета фашистской Германии. Шелвадзе пояснил, что именно эту фотографию ему вручил Кастильо, когда просил разыскать человека, изображенного на снимке. Это был Ружинский в молодости.

Генерал Клементьев принял решение:

— Надо разобраться, что за личность Ружинский. Покопаться в списках военных преступников, в имеющихся у нас архивах абверовской агентуры. В годы войны гитлеровская разведка была очень активна.

ОПЕРАЦИЯ С «ЗЕЛЕНЕНЬКИМИ»

Прилетев в Черногорск, Шелвадзе с аэродрома поехал к своей подруге Лизе. Она уже ждала: стол накрыт, но гостей нет. Так пожелал Нико.

Утром Лиза ушла на работу, наказав любовнику: «Сиди дома и жди... Все будет в порядке. Есть надежный клиент. К обеду вернусь».

На работе она пробыла недолго и, предупредив, что, возможно, сегодня не вернется, позвонила из автомата, посидела в кафе и, взглянув на часы, отправилась в парк на встречу с «надежным клиентом» — дамой, развившей бурную куплю-продажу — перед отъездом на землю обетованную.

Даму и Лизу задержали в парке с поличным: незаконная валютная сделка. На первом же допросе «надежный клиент» показала: «Директор ювелирного магазина Лиза Королева, зная о моем предстоящем отъезде за рубеж, предложила купить четыреста долларов. Я обрадовалась, согласилась, пообещав: «О цене договоримся». Лизе теперь ничего не оставалось, как признаться в том, что из Москвы приехал ее давний друг и попросил ее выполнить, как он выразился, «деликатную операцию» — реализовать четыреста долларов. «Откуда они у него — я не знаю».

...Незадолго до описанных событий в аэропорту на Колыме был задержан водитель с золотого прииска Николай Манухин. В потайных карманах самодельного, расшитого бисером широкого пояса оказался килограмм промышленного золота.

На следствии Николай показал, что золото он скупал у людей, работавших на съемке драгоценного металла с промывочных машин и аппаратов. Последнее звено «золотой» цепи находилось в руках некоего Александра Германовича Ружинского, с которым Николай познакомился в местном ресторане. Тот отрекомендовался москвичом, агентом по сбыту и снабжению организации, с которой, как выяснилось позже, он давно порвал, сохранив, однако, соответствующий документ.

Александр Германович поставил дело на широкую ногу. Субсидировал не только скупку золота, но и доставку его в Москву.

Высокий, спортивно сложенный, с хитрыми белесыми глазами, чаще всего спрятанными за модными дымчатыми очками, Ружинский по натуре и образу жизни был ловким дельцом, авантюристом. Была в нем какая-то противоречивость. Человек осторожный до боязливости, ему казалось, будто всюду его что-то, кто-то подстерегает, и порой он сам себя хватал за руку: «Опасно! Не суйся!» Но была в то же время какая-то неодолимая сила, увлекавшая в омут всевозможных авантюр. Уж больно притягивала сладкая, легкая жизнь. «Артист» — кличка Ружинского — любил пофилософствовать о смысле жизни. И среди немногих жизненных правил было такое: «Не люблю любознательных: сам не сую нос в чужие дела и другим не советую».

Ружинский и Манухин встречались в Москве, на Курском вокзале, где и учинялся окончательный расчет. Предусматривался и запасной вариант на случай, если свидание на вокзале не состоится. В записной книжке Николая зашифрован адрес маленького городка на Украине, где жила любовница Ружинского. «Если не встретимся на Курском, — лети к ней. Она все знает, примет как дорогого гостя. Горилка будет, вареники будут, сало будет... И рассчитается сполна». Позже станет известно, что любовница эта — одна из многих женщин, с которыми Ружинский, после того как его бросила жена, был связан не только постелью. Кто-то помогал сбывать золото, а кто-то знакомил с нужным человеком.

КАК ХЕЛЛЕР СТАЛ РУЖИНСКИМ

В одном из жарких подмосковных боев 1941 года рядовой Александр Хеллер, раненный в плечо, попал в плен. Фашисты бросили его в лагерь под Смоленском.

Ему повезло. Оказавшийся вместе с ним в бараке русский врач — тоже из военнопленных — быстро залечил рану.

А когда фашисты узнали, что он русский немец, москвич, работал радиотехником на заводе, его сразу же перевели в другой барак, где лучше кормили и даже давали по пачке сигарет на два дня. И люди там содержались другие: дезертиры, бывшие уголовники, белогвардейцы... В общем, всякий сброд, но все они были или москвичами, или из Подмосковья. Таких набралось около пятидесяти. В начале ноября 1941 года начальник лагеря обер-лейтенант Крюгер торжественно объявил им:

— Дни большевистской столицы сочтены. Еще одно усилие солдат фюрера — и она падет. Но чтобы ускорить падение и с меньшими потерями, нужны надежные помощники. Кто готов служить Великой Германии и фюреру, запишитесь у меня. — И многозначительно добавил: — Не пожалеете.

Даже среди этого разношерстного сброда нашлось немного желающих служить фюреру. Тех, кто согласился, тут же развезли по разведывательным школам. Так Александр Хеллер очутился на окраине белорусского городка Борисова.

— Нам срочно нужны сведения из Москвы, — твердил, словно лаял, руководитель школы. — Какие и откуда подходят части, их вооружение, численность, места базирования полевых аэродромов, артиллерии, зоны сосредоточения войск, минные поля, их ограждения, проходы, настроение жителей Москвы... Для этого мы вас и готовим.

Абверовцы торопилась. Обучение шло. ускоренным темпом. Агентов учили работать с радиопередатчиками и приемниками, шифрованию, тайнописи. Задание было сформулировано коротко и четко: внедряться в части Красной Армии или устраиваться на работу на оборонные предприятия. Учителя тут же подсказывали, как это сделать.

Неподалеку от Катыни, где расположился штаб «Абвергруппы», из наиболее отпетых головорезов готовили террористов. Их тоже нацеливали на Москву. За выполненные задания агентам сулили большие блага при будущем «новом порядке». Одному кресло директора крупной московской электростанции, другому, уголовнику, — на выбор любую текстильную фабрику или магазин с товарами: владей, коли заслужил. Любителей сельской жизни прельщали огромными наделами с батраками. Но все это после победы над большевиками. А пока надо точно и беспрекословно выполнять задания начальства, готовить себя к большой работе, чтобы приближать час победы фюрера.

Каждый агент давал письменное обязательство верно служить абверу. К нему прилагалась анкета с фотографией. Позднее к множеству заданий прибавилось еще одно, особо важное.

— У большевиков, — сказал шеф, — появилась ракетная пушка. Она применялась в боях под Оршей и в других местах. Если нападете на след, — шеф повысил голос, — можете больше ничем не заниматься. Нам нужны все подробности об этом дьявольском оружии русских: устройство, сколько имеется таких пушек, какие части вооружаются ими.

Речь шла о знаменитой «катюше», наводившей ужас на гитлеровцев. Фашистские военные разведчики тщательно и с пристрастием допрашивали каждого советского пленного, пытаясь хотя бы по крупицам собрать кое-какие сведения о реактивных минометах. Но тщетно.

Казалось, предусмотрено все: и фиктивные документы, и легенды, и явки, и пароли, и крупные суммы денег для агентов, и соответствующее обмундирование. Однако при всем этом не учли, что в тяжелые для столицы дни советские люди как никогда стали бдительнее.

Наши контрразведчики добыли данные о готовящейся заброске абверовских агентов и обезвредили большинство из них. Но Хеллеру удалось скрыться.

После второго ранения он попал в советский госпиталь. Когда поправился, получил новые документы и направление в часть. Вероятно, так и затерялся бы на полях сражений Великой Отечественной войны, если бы снова не попал в плен. Там Хеллер нашел способ связаться с абверовцами и вторично прошел разведывательную подготовку. Затем его, якобы избитого на допросе, с соответствующей легендой водворили в лагерь для советских военнопленных. Шел февраль сорок пятого года.

Абвер реально оценивал обстановку. Война проиграна, крах неизбежен. И Хеллеру было дано задание: «Когда придут советские войска, вас вместе с другими русскими военнопленными отправят в Россию. Проверка предстоит серьезная, но вы обязаны выдержать. Затаитесь и ждите. Помните — час реванша рано или поздно наступит. И вы вновь понадобитесь. Мы вас найдем».

...Не сложилась жизнь у Хеллера. Ни дома, ни семьи. Потянуло к вину, легкой жизни. Одолела боязнь разоблачения, покоя не знал он ни днем ни ночью. Постепенно созрело решение: «Чтобы скрыть прошлое, надо приобрести документы на другую фамилию». Задуманное долго не удавалось осуществить, но все же нашлись люди, за приличную сумму «сделавшие» новый паспорт. Так Хеллер стал Александром Ружинским.

ПРИВЕТ ОТ МАКСА ГЮНТЕРА

Комфортабельный автобус доставил большую группу иностранных туристов и коммерсантов из Москвы во Владимир. Гости с большим интересом всматривались в открывшуюся перед ними панораму города-музея. В числе других из автобуса вышел элегантно одетый мужчина средних лет. Это наш старый знакомый, дон Кастильо.

Туристам была предложена обширная программа экскурсий: площадь Свободы, монумент в честь 850-летия города Владимира, историко-художественный и архитектурный музей-заповедник, картинная галерея, храм Покрова — памятник архитектуры XII века — и многое другое. Гости изрядно устали и, вернувшись в гостиницу, тут же пообедали и разбрелись по номерам: отдых. Завтра утром — в Суздаль.

Но Кастильо не до отдыха. Он приехал «работать» и время зря терять не будет. Когда все разошлись, он вышел из гостиницы. Остановил такси. Долго петлял по городу, где-то пересел на другую машину. На окраине вышел, прошелся немного и, тщательно осмотревшись, юркнул в подъезд двухэтажного дома. По едва освещенной лестнице поднялся на второй этаж и нашел нужную квартиру. Позвонил. Дверь открыл мужчина средних лет.

— Вы Ружинский? Александр Борисович?

— Да, Ружинский.

Хозяин выразил недоумение — человек ему незнаком. И кажется, иностранец.

— Разрешите войти? — Не дожидаясь приглашения, отодвинув хозяина, гость решительно переступил порог, на ходу бросил: — Вы один дома? — И, видимо желая самолично убедиться в. этом, прошел в комнату, заглянул в туалет, на кухню, после чего бесцеремонно уселся на стул. Явно шокированный поведением гостя, хозяин продолжал стоять, растерянно разглядывал гостя. А потом сердито отчеканил:

— Быть может, соизволите объяснить, кто вы такой и что привело вас ко мне?

Гость улыбнулся и с нарочитым добродушием сказал:

— Не надо сердиться... Садитесь, у нас серьезный разговор.

Присев, Ружинский хмуро буркнул:

— Слушаю вас.

— Вам передает привет немец Макс Гюнтер.

Кастильо испытующе посмотрел, оценивая реакцию. Но на лице Ружинского только хорошо оттренированное недоумение:

— Гюнтер, немец... Не знаю такого.

— Не валяйте дурака, Александр Борисович. — В голосе Кастильо уже угроза. — Не шутите с огнем. Вам он хорошо знаком. Или память изменила? Не рановато ли?

— Уверяю вас, извините, не знаю вашего имени...

— Мигуэль Кастильо.

— ..Я впервые слышу фамилию Гюнтер.

— Придется помочь. Макс Гюнтер — бывший сотрудник абвера. Точнее, один из руководителей «Абвергруппы», — и Кастильо назвал номер группы. — Вы служили под его началом.

Услышав это, Ружинский побагровел, вскочил, едва справляясь с дрожью в ногах.

— Это ложь, ложь! Я не знаю никакого Гюнтера и в абвере не служил! С чего вы взяли? — Он молча заходил по комнате, нервно пожимая плечами, дрожащими руками вытащил из кармана пиджака папиросы, спички и закурил. Несколько раз затянулся и глухо проговорил:

— Вы пришли шантажировать?

— Успокойтесь, «артист», такая, кажется, кличка была у вас в абвере? — невозмутимо спросил Кастильо.

— Откуда вы знаете, — прохрипел Ружинский и, спохватившись, что, по существу, сейчас он выдал себя, стал вновь упрямо твердить: — Это ложь, шантаж! Я не служил в абвере. Я честно воевал, был ранен!

— Если, как вы говорите, честно воевали и у немцев не служили, то почему стали вдруг Ружинским? Ведь ваша действительная фамилия... — не закончив фразу, Кастильо в упор уставился на «артиста», выдерживая паузу. — Может быть, назовете ее сами?

Ружинский молчал.

— Что же вы молчите? Будьте мужчиной, посмотрите правде в глаза. Вы — русский немец Хеллер. Под этой фамилией призывались, служили в Красной Армии, сдались в плен, служили в абвере. А теперь вот вдруг Ружинский. Просто так фамилии не меняют.

Ружинский угрюмо взирал на гостя и почти шепотом спросил:

— Откуда вам все это известно?

— Из вашего досье по абверу, которое теперь у меня. Я в него время от времени заглядываю. — И перейдя на доверительный тон, гость начал успокаивать хозяина дома: — Вы напрасно паникуете. Я вовсе не собираюсь доносить в Комитет госбезопасности. Полагаю, что вы человек разумный и мы найдем общий язык. А если нет — пеняйте на себя. Поступлю так, как сочту нужным.

Ружинский прошелся по комнате, сел.

— Что от меня надо?

— Вот это уже по-мужски, одобряю.

Кастильо похлопал Ружинского по плечу, голос стал прямо-таки медовым.

— Я из ЦРУ. Фирма в рекомендации не нуждается. Абверовская агентура давно работает на нас. И ваш бывший шеф Макс Гюнтер тоже. Кстати, он лестно отзывался о вас.

— Я хочу знать, — уже спокойно спросил Ружинский, — как вы меня нашли, не зная нынешней фамилии?

— Отвечу. Это было нелегко. Помогли люди. В досье осталась ваша фотография. Опять же примета — ранение в палец.

— Что вы от меня хотите, господин Кастильо?

— Работы и только работы.

— Что я должен делать?

— То, что вы делали в абвере. Добывать информацию. На этот раз о режимных предприятиях Советского Союза, в первую очередь о производящих атомное оружие. Нужны сведения о их местонахождении, о вооруженных силах, их дислокации, видах оружия. Впрочем, вас, старого разведчика абвера учить не нужно... Не хуже меня знаете, что именно интересует в Советском Союзе разведку. Пригодится любая информация. Однако должен предупредить, что вознаграждение будете получать в зависимости от ценности ваших информации.

Из внутреннего кармана пиджака Кастильо вынул пачку денег и сунул их Ружинскому.

— Это аванс.

У хозяина заблестели глаза, и Кастильо подумал: «Такой мать родную продаст. Макс Гюнтер был прав, рекомендуя «артиста».

Ружинский с явным удовольствием сунул пачку денег в карман. Гость улыбнулся:

— Для порядка — прошу расписку. Как говорят русские — деньги любят счет, а я отчитываюсь перед шефом.

— Расписку? Это можно, — согласился Ружинский. Написал расписку, поставил подпись и даже дату, хотя об этом и не просили.

— Вот и прекрасно. Будем считать, что главная часть дела сделана. Остались детали... — И Кастильо извлек из портфеля небольшой сверток. В нем находился миниатюрный фотоаппарат и кассеты к нему с запасом пленок.

— Вы, надеюсь, не разучились обращаться с этим?

«Артист» повертел аппарат в руках и ответил:

— В принципе, да. Но этот необычен. Покажите, как пользоваться, заряжать?

Кастильо продемонстрировал несложную технику в действии, сказал: «Думаю, излишне напоминать о максимальной осторожности. Не хуже меня знаете, чем кончается провал агента в Советском Союзе. Но если вдруг... уличающие вас доказательства уничтожить, а при задержании и допросе все начисто отрицать. Меня вы не знаете, я вас тоже... Ясно?»

— Ясно, господин Кастильо. Но я хотел бы знать более существенное — как будем поддерживать связь?

— Запишите адрес... Жаклин Жаньен. Улица Ваграм, 75018, Париж, 65, Франция. Лучше, если запомните, а записку уничтожьте... Собрав достаточную информацию, отошлите по этому адресу письмо с таким текстом: «Милая Жаклин, я очень доволен поездкой, полон прекрасных впечатлений. Хочется, чтобы ты была здесь, рядом со мной. Скучаю, целую, твой Жаньен». Вместо обратного адреса укажите — «Проездом». Открытку опустите в Москве. Слева, не забудьте — слева проставите дату отправления, любую. Это будет означать, что пишете не по принуждению. В противном случае дату проставьте справа. Значит, с вами что-то приключилось... Получив открытку, мы пришлем вам письмо с тайнописным текстом. Его тоже отправят из Москвы. Видимый текст будет чисто бытовым, а между строк после проявления обнаружите указания, как действовать дальше. Потом перейдем на бесконтактную связь, через тайники. Об этом дадим вам знать. А теперь получите средства тайнописи и проявления. — Кастильо достал небольшую коробочку. — На дне ее — инструкция. Дело не хитрое. Спрячьте подальше.

— Не беспокойтесь, я живу один.

— Мне известно, — продолжал Кастильо, придав голосу строгость, — вы занимаетесь валютным бизнесом. Это опасно, особенно в вашей стране. Легко очутиться за решеткой. Кончайте с этим, порвите все связи с валютчиками.

Ружинский удивлен — неужели и это известно новым хозяевам?

— Видимо, фирма не зря деньги платит, господин Кастильо... Такая осведомленность...

— Мы знаем о вас больше, чем предполагаете, — недобро усмехнулся тот и спросил: — Как у вас с работой? Поговорим о возможностях сбора информации.

— Я скромный советский служащий. Снабженец фабрики местной промышленности. Участвую в художественной самодеятельности: солист ансамбля, пою, и, кажется, неплохо. Играю на разных инструментах. С самодеятельностью разъезжаем по предприятиям Владимира и других городов области... Пользуемся успехом. Иногда выступаю с сольными концертами. Бывают шефские концерты в воинских частях.

— О, это же прекрасно! — перебил Кастильо. — Отличная возможность собирать интересующую нас информацию. Только не вздумайте дурить, — теперь в голосе металл. — С нами шутки плохи. Отыщем! Нашел же я вас, когда понадобились.

— Вы зря повышаете голос и угрожаете мне. Я и так навеки связан с вами.

— Вот и хорошо. Люблю умных, деловых людей, понимающих с полуслова. А теперь удаляюсь. Желаю успеха.

...Через час Кастильо примкнул к своей группе. Показалось, что отлучка осталась незамеченной.

Утром иностранные гости выехали в Суздаль. Кастильо больше никуда не отлучался и вел себя как добропорядочный экскурсант, жадно внимающий тому, что рассказывает опытный экскурсовод...

Тем временем Бутов уже докладывал Клементьеву о встрече Кастильо с Ружинским. Тут еще много вопросительных знаков. Не агент ли этот «артист». А если да, то где и когда его завербовали?

— Скорее всего, во время войны, — высказал предположение генерал Клементьев и распорядился собрать как можно больше сведений о Ружинском, тщательно разобраться с его прошлым.

КАТЯ И МИГИ

— Катя, это ты? Бог мой, наконец-то я слышу твой голос! Здравствуй, Катюша! Это я, Мигуэль. Да, да, тот самый Миги, которого ты учила кататься на коньках. Вспомнила? То есть как это где? В Москве, в гостинице...

Катя! Это его юность, романтическая страница жизни испанца и до сих пор, кажется, любовь, не совсем угасшая...

Они подружились в ту незабываемую пору, когда советские люди с тревогой следили за сводками боев под Мадридом и Валенсией, когда Мигуэля в числе других испанских детей приютил Советский Союз. Над интернатом в котором он жил и учился, шефствовала соседняя школа, где старшей пионервожатой была живая, круглолицая, курносенькая девчушка, с длинной толстой косой цвета пшеничной соломы. Шефы часто бывали в интернате на концертах художественной самодеятельности. Мигуэль с Катей не раз исполняли дуэтом советские и испанские песни.

Сперва это была дружба. Потом пошли якобы случайные встречи вне интерната, потом Катя учила испанского мальчика кататься на коньках, а затем начались дальние загородные прогулки. Молча шагали, молча же останавливались и подолгу не отрывали глаз друг от друга. Взгляды им казались красноречивее слов. Тайное скоро стало явным. В один прекрасный день Мигуэль был приглашен в дом, и родители Кати радушно приняли его, сына далекой Испании. Миги стал приходить в этот дом запросто, без особых приглашений, и он не мог не почувствовать, что хозяйка дома, Нина Петровна, рада ему.

...Июнь 41-го они пережили так же, как миллионы их сверстников и сверстниц. Оба твердо решили, что вместе отправятся на фронт, завтра же пойдут в военкомат. Мигуэль сказал, что и ему, прихрамывающему, на войне дело найдется. Но в условленный час Миги позвонил, что он приболел. Катя пошла одна. Таких, как она, здесь было уже много. Старший политрук сказал ей то же, что и другим: «Не спешите. Придет ваш черед, тогда и позовем». Из военкомата она помчалась в интернат навестить больного и была несколько удивлена, узнав, что ее друг поехал на какой-то завод оформляться учеником токаря. Катя пожала плечами: «Почему он так? Ведь договорились... Никто за язык не тянул». Но тогда было не до раздумий.

Война разлучила их. Мигуэль пошел на завод, и осенью 41-го его цех, выполнявший заказы фронта, эвакуировался в Сибирь. Две недели перед этим они не виделись. Мигуэль дневал и ночевал в цехе, Катя дежурила в штабе МПВО. В полночь заводской эшелон должен был отправиться с Ярославского вокзала, и Мигуэль буквально за два часа до отъезда прибежал проститься, но застал только заплаканную Нину Петровну. Муж и сын ушли на фронт с дивизией народного ополчения, а что касается Кати, то она ничего вразумительного сообщить не может.

— Катя сказала, что уезжает из Москвы на какие-то курсы.

— Что за курсы? По какому адресу я могу писать ей?

Мама тяжело вздохнула:

— Не знаю, Миги, ничего не знаю. Война... Все вверх дном пошло.

Нина Петровна по-матерински обняла Миги. Когда он уже был в дверях, вдруг спохватилась, посетовала на дырявую голову и протянула записку.

— Это тебе. Просила передать.

Записка была короткой, полной порывов девичьей души, тревог, надежд и... недоумения.

«Меня не разыскивай — не найдешь. Буду работать для фронта. До встречи, Миги. Верю, надеюсь».

И уже после подписи:

«Хочу спросить тебя о том, о чем раньше не решалась. Почему не пошел со мной в военкомат? Сказал, что болен. Я приходила навестить тебя и не застала. Удивлена».

Они встретились через два месяца после Победы.

...Военная форма очень шла Кате. На гимнастерке пестрели две планки орденов и медалей. Катя встретила его радостно, и оба они долго не могли произнести что-нибудь членораздельное.

— Катюша!

— Миги!

— Я все эти годы, Катенька, хранил твою записку, ту, что написала перед уходом на фронт. Читал, перечитывал: «Верю, надеюсь». Я тоже верил и тоже надеялся.

Катя сникла. Тень пробежала по ее сияющему лицу. Записка... Последние слова в ней... О них Миги сейчас не вспомнил. Хотела спросить про военкомат, но удержалась. Зачем? Все в прошлом. К тому же нельзя забывать, что Миги испанец. И к тому же он прихрамывает. Почему же он должен броситься в военное пекло? Нет, она не смеет осуждать тогдашнего Миги, хотя бы даже и растерявшегося на тревожных житейских перепутьях. Да и надо ли осуждать?

— О чем задумалась? У меня такое ощущение, будто тебя здесь нет. Где ты? Ау — Катенька!

Она встрепенулась, вспомнила боевого друга Педро, тоже испанца, разведчика, действовавшего вместе с русскими партизанами. Его выдал провокатор, и на ее, Катиных, глазах испанца повесили на центральной площади белорусского села. Неделю спустя партизаны — Катя была среди них — разгромили в том селе фашистский гарнизон. Они мстили за друга, за Педро.

Он-то пошел в военкомат. А Миги?

И все же попрекать не стала. В конце концов Миги тоже воевал. По-своему. Делал танки. И зачем думать, что он не захотел пойти в военкомат? Может, их, испанских ребят, мобилизовали на завод. Спросить? Нет, она не станет оскорблять недоверием. Да и к чему отравлять радость долгожданной Победы...

Шли месяцы — и вдруг точно гром среди ясного неба. Поначалу Мигуэль не смог даже определить своего отношения к предстоящему возвращению на родину, в Испанию: радоваться или огорчаться? Так привык к Москве. И самое главное — Катя. Миги долго не решался сообщить новость. Она восприняла ее тяжелее, чем он предполагал. Хотя слез, упреков, просьб не было. Но от этого становилось еще горше. Они долго молчали, шагая по аллеям Сокольнического парка, и только когда прощались, Катя тихо спросила:

— Иначе нельзя?

Миги не ответил. Он сам не знал этого. Ничего не смог ответить и на другой вопрос, уже навокзале.

— Мы больше не увидимся? Никогда?

Потом были письма Миги без обратного адреса. Катя объясняла все это знакомой ей конспирацией.

И вот встреча спустя десятилетия. Услышав по телефону голос Мигуэля, Екатерина Павловна поначалу растерялась и потому бессвязно что-то лепетала. Однако через минуту-другую пришла в себя:

— Миги! Где ты? Я очень хочу тебя видеть!

Он предложил встретиться в гостинице. На какое-то мгновение Катя задумалась, а затем решительно отказалась, сказав, что хочет познакомить его с мужем, сыном, что он будет дорогим гостем. Мигуэль понял: Катя не хочет оставаться с ним наедине, ворошить давно перевернутые страницы жизни. А ему, Миги, обязательно надо ее повидать, причем повелевали не только чувства, но и разум.

...Гостя принимали на подмосковной даче с истинно русским радушием. По просьбе хозяйки Мигуэль приехал несколько раньше других гостей.

— Мы хоть с тобой немного побеседуем о жизни. А то при гостях... Сам понимаешь!

Беседовали втроем. У Екатерины Павловны от мужа секретов нет. Фронтовой друг, разведчик-подрывник. Потом вместе учились в институте, вместе ездили с экспедицией на Дальний Восток, туда, где через несколько лет начнется строительство БАМа, дороги, о которой узнает весь мир. Теперь Василий Евгеньевич Ковров доцент, весь в науке. Человек компанейский, приветливый, а манера говорить мягко, чуть насмешливо сразу располагала к нему собеседника. Хозяин дома уже все знает о прошлом Кати и Мигуэля, и едва испанец переступил порог, он шутливо разыграл сцену оскорбленного супруга: бросил к ногам гостя перчатку, объявив, что дону Мигуэлю предоставлено право выбора оружия — шпаги или пистолеты, но драться сейчас же, немедленно. Мигуэль в том же тоне воскликнул: «Шпаги!» — отвесил церемонный поклон, подбоченясь, топнул ногой, широко отвел правую руку и пробасил:

— К вашим услугам, синьор!

Так они познакомились. Столь же весело и непринужденно пошла беседа за журнальным столиком, стоявшим в углу, под небольшой картинной галереей. Не дожидаясь гостей, они выпили по рюмке коньяка, и Екатерина Павловна стала рассказывать о своей послевоенной жизни, о муже, о сыне Косте, одержимом живописью, который считает, что делает самое необходимое человечеству.

— Ты его увидишь сегодня, семейная гордость. Это все его работы, — и она кивнула в сторону картин.

— Он художник? — оживился Миги. — Мне будет интересно познакомиться с ним.

— Ты, кажется, никогда не увлекался живописью?

— Но у меня много друзей в этом мире. И представь себе, уже здесь, в Москве, я познакомился с художником, работающим в очень своеобразной манере...

— Своеобразие манеры — это весьма похвально, — с улыбкой заметил Василий Евгеньевич. — Важно только, чтобы мы, смертные неучи, могли уразуметь, что сей мастер желает сказать людям.

Поняв, но не приняв «шпильку», Мигуэль продолжал допытываться:

— Ваш сын тоже мастер, профессионал?

— Да, мастер, только в другой области. Мосты строит.

— Инженер?

— Еще нет. Просто большой мастер своего дела. Был с нами в экспедиции, подружился с ребятами железнодорожной стройки. Вот и стал мостостроителем. Курсы окончил. Теперь академик в своем деле. Спасибо тому, кто вовремя талант обнаружил.

— О, обнаружить талант в его колыбели — великое дело, — напыщенно произнес Мигуэль.

— Ты прав, Миги. Помнишь, как я тебя уверяла, что буду хирургом? А стала геологом. Спасибо маме, убедила. Хирургия и впрямь не для меня. И еще наш учитель географии: «Ты будешь искателем подземных кладов, Катя». Говорил так, что не понять — в шутку или всерьез.

Миги не забыл — Катя всегда любила блеснуть эрудицией. И сейчас она не преминула извлечь из своей памяти где-то вычитанное: на похоронах Мопассана Альфонс Доде признался: «Если бы этот нормандский крепыш в свое время попросил меня высказаться о его призвании, я ответил бы: «Не пиши». Но Миги интересовала не эрудиция Кати, а круг ее друзей из мира художников. И он умело повернул разговор:

— Мостостроение не мешает Косте заниматься живописью?

— Нет. Живопись — это его хобби.

— Однако у него, вероятно, есть учителя?

— У него много друзей-художников.

Катя назвала несколько фамилий. Увы, Миги они не интересуют, ему нужны другие, из тех, кто «анти». И гость с трудом скрыл разочарование. А Катя с вечным родительским умилением продолжала рассказывать о достоинствах сынули, который отказался от путевки в Сочи и проводит отпуск дома с родителями, друзьями. Она, вероятно, долго бы говорила на излюбленную тему, если бы муж не остановил:

— Катенька, ты не считаешь, что пора гостю позволить рассказать о себе.

— Нет-нет, что вы, — запротестовал Мигуэль, — мне все это очень интересно. А о себе... Ну, что тебе, Катя, сказать?

Он задумался, наморщив лоб, и повел неторопливый рассказ. Хозяева не могли не заметить, что гость, доселе удивительно гладкоречивый, теперь говорил нехотя, туманно и сбивчиво. Трудно было понять, кто его вызвал из Советского Союза. Намекал на какие-то связи, какие-то секретные задания отца, якобы нелегально жившего в горах Астурии, о поручениях некоего человека, живущего в Марселе, чье имя, по понятным причинам, называть нельзя.

— Ты член коммунистической партии? — спросила Катя.

— Формально нет, — ответил испанец. И поспешил добавить: — Наверху считают, что так нужно...

Супруги Ковровы, хорошо знакомые с законами конспирации, незаметно переглянулись и не настаивали на продолжении разговора о прошлом. А что касается настоящего... Миги протянул свою визитную карточку, из которой явствовало, что дон Мигуэль Кастильо коммерсант, представляет какую-то латиноамериканскую фирму.

— По каким делам пожаловали к нам? — поинтересовался Ковров.

— Веду торговые переговоры с москвичами. Отличные партнеры. Через несколько дней подпишем взаимовыгодный контракт.

— Бог ты мой, если бы тогда, в сорок пятом, мне кто-нибудь сказал, что Миги приедет в Москву заключать торговые контракты! Чудеса, да и только.

— Да, чудеса, Катенька... — Испанец поспешил перевести беседу в другое русло: — А это разве не чудеса... Разве тогда, в сорок пятом, ты могла думать, что гостями Запада будет столько советских людей, коммерсантов, членов всяких делегаций, ученых, артистов, спортсменов, инженеров, студентов, участников различных симпозиумов.

— Это же прекрасно, Миги. Значит, над нами светлеет небо, значит, торжествуют идеи разрядки и мирного сосуществования.

— Обожаемая Катенька! Мне тоже хочется быть оптимистом. Но, увы, еще не все тучи рассеялись. Прогрессивные люди Запада, среди них есть и коммунисты, обеспокоены, встревожены, недоумевают...

— А что, собственно, беспокоит их, по какому поводу недоумевают?

Это подал голос Василий Евгеньевич, уловивший, с какого голоса поется песня. Миги это почувствовал и поначалу высказывался осторожно, обтекаемыми фразами, кстати и некстати напоминая, что не очень глубоко разбирается в политических диалогах. Но когда речь зашла о молодежи и Кастильо, рассыпаясь в комплиментах по ее адресу, заявил, что она очень симпатична людям Запада, что «она смотрит дальше старшего поколения, смело и дерзко восстает против догматических нравоучений старших», Василий Евгеньевич не преминул заметить:

— О, вы, оказывается, не так уж, чтобы совсем не разбираетесь в политике.

— Я же учился в Москве. И все, что касается советской молодежи, мне близко.

— Да-да, конечно. Незабываемая пора юности. Я тоже самым решительным образом выступаю против навязчивых назиданий старших, далеко не всегда способных проникнуть в тайники юношеской души. А иной эти назидания: «Ах, молодежь нынче не та!» — выдает за образец коммунистического воспитания. Что делать! Юных влечет мир таинственных и порой далеко не безобидных дел. А им говорят: «Не смейте... Это разложение... Мы так не жили». И начинают палить по длинным волосам. Я толкую таким — судите не по прическе, а по тому, что под волосами, что в черепной коробке имеется. Ведь в этой коробке смелые и часто вполне зрелые идеи, как новую жизнь строить. Любого антикоммуниста, антисоветчика на обе лопатки положат. А мы к молодым с недоверием — ах, длинные волосы, ах, эти джинсы с заплатами, ах, дискотека, поп-музыка! Вот такой молодой человек, образованный и притом, подчеркну, идейно убежденный, нет-нет да и спросит — а не надо ли по-новому браться за решение той или иной проблемы? Признаем же и за длинноволосыми право ломать собственную голову и от нас того требовать. А вот и наследник пожаловал.

Пришел Костя с товарищами, и за столом стало шумно, весело. Вспыхнули споры об увиденных на выставке картинах, о художниках. Некоторые из упомянутых имен вызвали особый интерес испанца. Прислушиваясь к спорам, Кастильо вспоминал беседу с одним из руководителей штаб-квартиры, снарядивших его в московский вояж. «А не считаете ли вы, — сказал тот, — что есть верный способ подорвать советское общество? Взрывать нужно не заводы, а тех, кому надлежит руководить ими — молодых технократов». И тут же подумал про Костю и его друзей: «Попробуй взорви их!»

— О чем задумались, господин Кастильо? — поинтересовался хозяин. И не дожидаясь ответа, объявил: — Дискуссионный клуб закрывается! Пора и перекусить...

— Да, да, — поддержала Катя, — а то пельмени и кулебяка остынут. Помнишь, Миги, как специально для тебя готовила мама?

— Еще бы!

В разгар застолья появился поначалу никем не замеченный сосед по даче, профессор Поляков. Полякова связывала давняя дружба с Ковровым. Оба они дальневосточники, учились в одной школе, дружили, ходили в походы, были заядлыми спортсменами, с завистью глядели на моряков с кораблей, хотя мечты уносили друзей совсем на другие орбиты. Поляков мечтал стать биологом, Ковров — физиком. Война надолго разлучила их, и вновь встретились они у входа в МГУ. Встретились, чтобы так же крепко дружить, как в довоенные годы.

Мечты друзей сбылись. Ковров — крупный ученый, физик, Поляков — биолог, профессор, труды которого известны и за рубежами Советского Союза. Поляков, «застряв» в племени холостяков, частенько заглядывал к Ковровым. Ковровы настойчиво убеждали Полякова купить дачу по соседству с ними.

— Для чего мне дача, — отбивался Поляков. — Нет, не уговорите.

— Когда-нибудь ты все же женишься, станешь папой и тогда, брат, пожалеешь. Да, да, пожалеешь, что дачей не обзавелся. Милое это дело!

Это был удар ниже пояса. Поляков тяжело переживал смерть родителей. И нет у Михаила Петровича ни жены, ни родных — вот только племянник Вася, сын любимого двоюродного брата.

Ковровы знали все это, избегали разговора на эту тему. Но однажды они вновь заговорили о даче. Неожиданно для друзей, Поляков не возражал, согласился. Его прельстила возможность купить дачу по соседству с Ковровыми, знал он, что они помогут ему в этом хлопотливом деле.

Профессор по праву доброго соседа и старого друга, которому всегда рады, тихонько вошел через веранду и был ошеломлен, узрев за столом хромоногого. Поздоровавшись за руку с хозяевами и прочими, испанцу намеренно отвесил почти оскорбительно вежливый поклон. Ему представили дона Кастильо, и Поляков с величайшим удивлением узнал, что его дружба с хозяйкой дома восходит к довоенным временам. Об этом было сказано лишь мельком, но обостренное чутье профессора помогло уловить суть. Был у него порыв рассказать все, что знал об отце и сыне Кастильо, но удержался. Не время и не место. Только процедил сквозь зубы:

— Мы, кажется, встречались за рубежом, господин Кастильо? И при весьма необычных обстоятельствах.

Уловив удивленный взгляд хозяйки дома, Миги понял, что отмалчиваться нельзя.

— Как говорят в России, мир тесен. Представь себе, Катенька, что сравнительно недавно мы с отцом имели честь обедать с профессором Поляковым. Он приезжал тогда на симпозиум и, как писали газеты, выступал с интересным докладом.

Обращаясь уже к Полякову, Кастильо стал восторженно говорить об отце, не преминув упомянуть, что тот удостоен Почетного знака участника Сопротивления. Михаил Петрович дал понять, что не имеет желания поддерживать эту тему. Хозяева почувствовали себя неловко, понимая, что эти двое, неожиданно встретившиеся в их доме, многое недосказали. За столом воцарилось напряженное молчание. Воспользовавшись паузой, Костя с приятелями отправился в сад, а хозяин дома объявил:

— Друзья, у меня появилась прекрасная мысль, хотя возможно, что она только мне кажется такой. Не подняться ли из-за стола ради доброй порции кислорода? Не пойти ли прогуляться? Что скажете, дон Кастильо?

— Мысль действительно прекрасная, но мне, как говорят у вас, пора и честь знать. Вон, кажется, и машина пришла.

— А вы, дорогой соседушка?

— Благодарствую, — профессор был бледен, — рад бы, да дела ждут. Я ведь только на минуту заглянул...

Поляков, явно взволнованный, резко поднялся из-за стола и около стоявшего у дверей. испанца задержался, взгляды их встретились. Строгое лицо Михаила Петровича выражало презрение и боль.

Вслед за профессором стал прощаться с хозяевами и Мигуэль Кастильо.

— Благодарю за доставленное удовольствие, за чудесные пельмени, приятные беседы... Мы еще увидимся... Обязательно увидимся, Катенька...

КРАСНЫЙ «ОПЕЛЬ»

Выйдя за ограду, профессор присел на скамейку, растирая левую половину груди. Он не долго просидел так, дожидаясь, пока сердце выровняет ритм. Поднялся с места и уже собрался было, не торопясь, взбираться на косогор, к своей маленькой обители, когда вновь почувствовал острую боль. Стало трудно дышать и двигаться. Невмоготу даже вытащить из кармана нитроглицерин. Его качнуло, холодный пот покрыл лоб. Он едва удержался на ногах. Часто донимавшая в последнее время болезнь, казалось, ринулась в «последний и решительный». «С чего бы это?» — спросил сам себя. И усмехнулся... Знал с чего. Острая боль пронзила, как только увидел этого гаденыша на даче Ковровых. Потревоженная память вновь высветила и давние времена — маки, Аннет, провокатор и встречи, беседы последних дней. Аннет, Сергей... Зачем он так разоткровенничался с ним? Старческая болтливость или... Есть что-то располагающее в этом товарище племянника. А племянник — единственный по-родственному близкий ему человек. Сын недавно умершего брата. И больше на всем свете некого назвать родственником. Он так и не женился. Сколько было девчушек, женщин, атаковывавших профессора Полякова. Но ни одна из них не могла и рядом встать с Аннет!

В сумбурные мысли сама собой прокралась тревога. Аннет, кажется, не оставит испанца в покое. И чем это для нее кончится? О себе не хочется думать. А надо, нельзя забывать тот страшный вечер за рубежом, на тихой, безлюдной улице вдали от отеля, после симпозиума. Он отчетливо вспомнил, как все было, с чего началось.

....Симпозиум микробиологов проходил в столице небольшого западно-европейского государства. Доклад профессора Полякова вызвал большой интерес. За его исследованиями на стыке биологии, химии и физики пристально следили крупнейшие ученые Запада, работавшие в том же направлении. Впрочем, не только ученые. Одна из его работ шла под грифом «секретно» — и Полякова предупредили: «Будьте осторожны».

Симпозиум организовали так, чтобы не очень перегружать ученых. Поляков и его советские коллеги побывали в музее, один из вечеров провели в мюзик-холле, другой — в гостях у местного корифея микробиологии. Собралось много гостей, и было достаточно шумно. Рядом с Михаилом Петровичем сидела молодая красивая женщина, выступавшая на симпозиуме с докладом буквально вслед за ним.

Мадлен, так она просила себя называть, вела исследования в той же области и сейчас рассыпалась в комплиментах. За иными угадывалось обычное женское кокетство, другие же больше походили на вопрос: «О, не обессудьте, женская любознательность». Ее интересовала не только наука, но и жизнь Москвы и самого профессора в Москве.

— У вас, конечно, есть хобби, есть много друзей...

— Да, конечно, я коллекционирую военные мемуары и все, что с ними связано.

— Вы были на войне?

— Да, но мне не повезло. Попал в плен. Правда, удалось бежать и связаться с французскими партизанами. Вместе с ними воевал в отряде маки.

Мадлен оживилась:

— Маки? О, это великолепно! Я должна познакомить вас с отцом своего большого друга. Вам будет очень интересно, он имеет Почетный знак участника Сопротивления. Они оба, отец и сын, милые, добрые люди. Представляют какую-то латиноамериканскую фирму, поставляющую на европейский рынок химико-биологические препараты. Отец и сын приехали сюда, чтобы установить контакты с некоторыми научными лабораториями.

Гости поднялись из-за стола, а Мадлен, взяв Полякова под руку, увела его на веранду. Отсюда открывался чудесный вид на отлично ухоженный парк. Был жаркий июльский день, все кругом уже погружалось в сиреневые сумерки, и в дымке их терялась чарующая красота молоденьких березок. Профессор только угадывал их и мысленно уносился в родное Подмосковье, на свою дачу, на речку. Михаил Петрович устало, отсутствующим взглядом осмотрелся кругом, забыв о симпозиуме, о Мадлен, об «отце и сыне», поставляющих какие-то препараты. Но его спутница не замедлила дать о себе знать.

— Я не мешаю вам? Вы о чем-то задумались? — И она лукаво-укоряюще посмотрела на него загадочно сощуренными глазами.

Поляков без смущения глянул в ее лицо и извинился.

— Березы всегда будят в памяти русского отчий дом. А я к тому же... Есть такой грех... Иногда балуюсь стихами. Вы не сердитесь? Ну вот и прекрасно. Я вам говорил, что война сблизила меня с французами, и я хорошо запомнил слова моего друга-парижанина: «Яд обиженной женщины острее змеиного яда...»

Мадлен рассмеялась:

— Он прав, ваш друг, и хорошо, что вы помните эту французскую мудрость. Женщины Франции умеют любить и ненавидеть. Вы помните «Мадемуазель Фифи» Мопассана?

Разговор пошел на литературные темы. Ей нравился благодушно усмехающийся О. Генри, а Полякову — иронически улыбающийся Анатоль Франс. Но литературная беседа длилась недолго. Мадлен довольно резко прервала ее:

— Итак, я хотела бы уточнить: завтра мы обедаем в обществе моих друзей. Вчетвером. Вы не возражаете?

Он сразу не ответил, а она настойчиво продолжала:

— Поверьте, вам будет интересно.

Мадлен уже не щебетала и не кокетничала. Теперь с Поляковым вела разговор энергичная деловая женщина. И профессор, мгновенно уловив эту перемену в тоне Мадлен, заметил:

— Я не уполномочен вести какие-либо деловые переговоры...

— О, господин Поляков, к чему эти предупреждения? Никаких деловых разговоров. За столом встретятся товарищи по оружию.

— Почему же только вчетвером? А мои друзья, коллеги?

— Среди них тоже маки?

Поляков пожал плечами.

— Ну что же... Мне действительно приятно встретить товарища по оружию. Возможно, у нас найдутся общие знакомые. Кстати, у меня есть еще одно хобби. Я переписываюсь с боевыми друзьями по отряду маки. Собираю их письма, фотографии, сувениры, марки.

— Теперь ваша коллекция пополнится. Итак, до завтра, Мы вас будем ждать...

В условленный час Поляков спустился из номера в ресторан. Он сразу заметил столик в углу, где лицом к входу в зал сидела Мадлен, а два ее друга сосредоточенно посасывали соломки, торчавшие из больших бокалов. Мадлен курила сигарету, картинно отставив палец с большим перстнем. Профессор уже при первой встрече приметил это кольцо с аметистом и эту ее манеру курить. Увидев профессора, француженка приветливо помахала ему. Поляков подошел к столику и вздрогнул. Лицо самого старшего из тех, кто сидел за столом — Мадлен отрекомендовала его как участника Сопротивления, — показалось ему удивительно похожим на лицо человека, которого он видел лишь несколько часов, но запомнил на всю жизнь. Так бывает. Годы не стерли в памяти образ испанца, ночевавшего в их отряде маки, выдавшего себя за бойца интербригады, сражавшейся под Мадридом. Утром он неожиданно исчез, а днем на партизан обрушился отряд гитлеровцев. Позже станет известно — их привел в лес испанец...

Профессор был ошеломлен. «Нет, вероятно, это ошибка, подвела зрительная память. А большое родимое пятно на лбу? А эти крупные черты лица? А эти большие глаза: сейчас настороженно поглядывающие на «соратника по былым сражениям»? Может, Полякову показалось, однако он уловил в них искорки смятения. Но вспыхнув, они мгновенно погасли. И теперь господин Кастильо взирал на русского спокойно.

Поляков предложил выпить за встречу боевых друзей, за победу, за мир на земле. Но Кастильо — это был он — поспешил перевести разговор на другую тему. Ему кажется, что пора ученым установить более тесные, непосредственные контакты с деловыми людьми, без оглядки на пограничные кордоны.

— Наука и коммерция не знают границ, господин Поляков, они раздвигают их. Мы могли бы предложить вам...

Поляков прервал его:

— Простите, но я не уполномочен вести деловые переговоры и обсуждать предложения деловых людей. К тому же я полный профан по этой части. В моей стране есть прекрасные специалисты, умеющие должным образом оценить любые коммерческие предложения. Но не могу не заметить по поводу ваших соображений о границах, что среди деловых людей есть немало таких, которые щедро субсидируют господ, одержимых бредовыми идеями не сдвигать, а отодвигать или восстанавливать давно опрокинутые историей границы. Уроки прошлого им не пошли впрок. И я, человек, причастный к этим урокам, очень огорчен по сему поводу. А вы? Ведь вы тоже сражались...

Поляков резко повернулся в сторону Кастильо-старшего. Взгляды скрестились, и теперь в глазах испанца мелькали то снисходительная ирония, то ненависть, но он отлично владел собой, дон Кастильо, и подчеркнуто сдержанно сказал:

— Я не склонен увлекаться историей, господин Поляков, и предаваться воспоминаниям. Это мешает коммерции...

— Жаль... А я хотел бы обратиться к вашей памяти. Вам не приходилось бывать в отряде маки, действовавшем недалеко от швейцарской границы? Однажды его здорово потрепали немцы. Кто-то точно вывел их на лагерь. Вам не кажется, господин Кастильо, что наши военные пути-дороги перекрещивались где-то на французской земле?

— Возможно. Но, увы, годы... Склероз... Что делать?

— Прошу прощенья, — вмешался Кастильо-младший, — но я должен напомнить отцу, что через минуту-другую его будет вызывать Венесуэла. Нас известили только сегодня утром.

— Да, да... Деловой человек не принадлежит самому себе. — И Кастильо-старший развел руками. — Я не имел возможности предупредить Мадлен попросить перенести встречу. Тысячу извинений, господин Поляков. Но я рад буду снова увидеться с вами. Завтра или послезавтра... Мы кое-что вспомним. Хорошо?

Не дожидаясь ответа, отец и сын раскланялись и ушли.

Больше они не встречались. Может, еще и потому, что на следующий день с Поляковым стряслась беда. Вечером он прогуливался перед сном по тихой и безлюдной узкой улочке, в стороне от шумного центра. Вдруг из боковой улицы на большой скорости вылетела машина и, сделав резкий поворот, чиркнула задним крылом по стене, да так близко от Полякова, что осколки кирпича засыпали лицо. Выручила реакция бывшего разведчика: он мгновенно отклонился назад, упал на асфальт и откатился в сторону. Если бы машину не занесло, она вдавила бы Полякова в стену, а так он чудом остался в живых, отделавшись легкой раной и шоком.

Позже, в больнице, когда полицейский расспрашивал русского профессора о деталях «досадного происшествия», смутно припомнилось, что красный «Опель» в тот злополучный день два-три раза промелькнул перед глазами.

— Не смею утверждать, но мне показалось, когда я вечером, по обыкновению, вышел на прогулку, красный «Опель» стоял у гостиницы.

Полицейский досадливо поморщился, извинился и распрощался, заверив, что будут приняты все меры для розыска странной машины, за рулем которой, по-видимому, сидел пьяный.

...Сейчас Поляков с содроганием вспоминает эту «странную машину» и недавний разговор с Аннет. Это было в день ее отъезда: туристская группа отправлялась в поездку по стране, впереди Ленинград, Прибалтика, Киев, Одесса.

— Тебя ждет приятное путешествие. А ты почему такая грустная?

Поляков почувствовал это, хотя на лице француженки блуждало подобие улыбки. Всем своим видом она как бы говорила: «Ох, как мне невесело, Мишель!»

— Грустная? Пожалуй...

В тот час она впервые призналась:

— Мне так хотелось бы видеть тебя и завтра, и послезавтра, и через неделю, месяц, год...

Тогда они и условились, что через несколько месяцев она снова приедет.

— И возможно, надолго. Ты не возражаешь, Мишель?

Он промолчал. Опустив голову. Аннет негромко сказала:

— Я не жду ответа. Но ты должен знать, если Аннет чего-то хочет добиться, она добьется. И встречи с человеком, который ей дорог, и уничтожения человека, которого она ненавидит.

Он так же молча благодарно обнял ее, поцеловал и тут же встрепенулся:

— О человеке, которого ненавидишь, перестань думать. Я прошу тебя. Я требую. Наконец, запрещаю по праву друга. Послушай, я ведь еще не все поведал, когда говорил, что случай свел меня с тем самым испанцем, будь он трижды проклят.

И подробно рассказал ей все. Во всех деталях. Она была потрясена.

— Мишель, дорогой Мишель! Какое чудо спасло тебя! Боже милостивый! — И Аннет судорожно сжала его руку. — А машину так и не нашли?

— Глупенькая, наивная моя Аннет! Неужели ты не догадываешься, что розыски «странной машины» и не могли увенчаться успехом?

— И ты ничего не сказал полицейскому о Кастильо, о твоих подозрениях?

— Нет, ничего. Ни о подозрениях, ни об угрозе. В канун отъезда на улице ко мне подбежал мальчишка, сунул конверт, буркнул «Это вам» и скрылся. Там была напечатанная на машинке записка без подписи: «Забудьте навсегда о существовании Кастильо и о вашей ночной встрече с ним в отряде маки. Автомобили заносит на тротуар не только в этом городе... Запомните». Я ничего не рассказал полицейскому. К чему? Чтобы услышать сказанные с ухмылкой слова: «Господин Поляков, это бредовые подозрения»? Я не так уж наивен, о жизни на Западе кое-что знаю. Потому и говорю себе: «Не испытывай судьбу, помни о красном «Опеле», о конторе на юге Франции. Угомонись. Ни к чему они, твои поиски».

Аннет снисходительно улыбалась, как добрая мама своему несмышленышу.

— Вот что сделали с тобой годы, Мишель. Ты стал чуть-чуть трусишкой.

— Неправда. Я просто реалистически оцениваю силы противника, законы твоего «свободного мира» и «свободу личности» в нем. Мне известно, что в Западной Германии кое-кто замышляет соорудить в Дахау памятник бывшему обер-штурмбанфюреру СС Пайнеру. Тебе, как и мне, это имя должно многое напомнить. Памятник Пайнеру! Какое кощунство! А что поделаешь? Ты не обижайся, но ведь твой «свободный мир» страшен. Чему улыбаешься?

— Вспомнила наш отряд... Ты говорил, что вынужден дать маки несколько уроков политграмоты. А они не хотели слушать тебя и предлагали распить еще бутылочку вина за будущую победу. Теперь ты хочешь преподать эти уроки мне, да?

— Возможно... Но сейчас речь идет об одном важном уроке жизни... или смерти... Пойми это! Забудь, что еще жив тот, чьи руки обагрены кровью твоей матери, твоего Жюльена, твоих близких друзей. Забудь! Умоляю... Еще раз говорю — не испытывай судьбу.

Аннет пристально посмотрела на взволнованного до боли Полякова — и преисполнилась благодарности за трогательную заботу. Сказала тихо, как говорит ученица учителю:

— Хорошо, Мишель. Я больше не буду, но...

— Никаких «но»... И вообще, я не хочу больше говорить о подонках. Все! Хватит! Для нас с тобой Кастильо, и отец и сын, не существуют.

Мог ли Мишель подумать тогда, что пройдет несколько дней, и он лицом к лицу столкнется с Мигуэлем Кастильо в Подмосковье.

А режущая боль в сердце не оставляла. Кругом темнота, неясные шорохи. Только прямоугольники света из окон ковровской дачи причудливо золотили траву. От реки неровно тянуло холодком. До своей дачи Поляков добрался с трудом.

ПРЕДСМЕРТНАЯ ИСПОВЕДЬ

Почти осязаемый туман походил на все время удалявшуюся стену. Сквозь него по Ярославскому шоссе на предельно допустимой скорости мчалась машина. Шофер знал, если Бутов сказал: «Надо быть на месте как можно скорее» — значит, действительно надо. Бутов зря гнать не будет. События требуют...

...Поздно вечером, когда полковник уже собрался уходить, позвонил помощник Клементьева: «Генерал просит заглянуть к нему». Виктор Павлович предупредил домашних, что немного задержится. Он и не предполагал, что задержится не на час, не на два, а на целые сутки...

Клементьев сидел за столом насупившись, хмурый. У него был неповторимый жест: когда генерал чем-то озабочен, встревожен, он тремя пальцами левой руки энергично подпирал голову.

— Садитесь, Бутов, и записывайте. Впрочем, тут все сказано... Вот, почитайте... Сообщение милиции. Фигурируемый в деле Кастильо профессор Поляков скоропостижно скончался. О его смерти в милицию сообщили соседи, Ковровы... Вчера вы докладывали, что Кастильо у них в гостях. Там же оказался и Поляков. Время смерти не установлено. Тело обнаружили три часа назад. Сидел за письменным столом, а на столе письмо в КГБ. Я просил милицию ничего не предпринимать до приезда наших товарищей. Вызвал судебных экспертов. Получил от прокурора разрешение на обыск. Если потребуется, конечно.

Бутов прибыл на место происшествия с двумя своими сотрудниками.

Почти все, что он узнал из бесед с Ковровыми, читателям уже известно. Охи и ахи ошеломленных супругов Ковровых существенного отношения к делу не имеют. Они легко догадались, чем вызван интерес КГБ к личности господина Кастильо. Позже Бутов еще раз встретится с Ковровыми — потребуется уточнить некоторые детали. А теперь он просит ответить на несколько вопросов.

— Вам не показался несколько скоропалительным отъезд Кастильо?

— Пожалуй, да. Поначалу шло к тому, что застолье затянется допоздна.

— А чем, по-вашему, можно объяснить такую поспешность?

— Право, затрудняюсь ответить...

— И никаких догадок?

— Мне показалось, что после встречи с Поляковым испанец стал каким-то нервозным.

— Он уехал сразу? Как только вышел на улицу?

— Да. Мы проводили его до машины и условились, что он будет звонить.

Бутов попросил рассказать все, что известно им о Полякове. Рассказ был взволнованный, долгий, но мало чем дополнял все, что знал о профессоре Бутов.

...Письмо профессора Полякова в КГБ было длинным и сумбурным. Последние две страницы и вовсе трудно разобрать.

«Пишу это письмо в состоянии тяжком, при мучительных болях в сердце, но не могу отойти от стола, не закончив своей исповеди. Может, это окажется действеннее валидола и горчичников...»

Первые страницы Бутов просмотрел бегло — война, плен, каторжная работа на шахте в Лотарингии, побег, отряд маки, провокатор Кастильо, Аннет Бриссо, признание в любви. Прощание с отрядом, с Аннет. Возвращение.

...Все, кроме интимных лирических отступлений, Бутову уже известно. А дальше пошло такое, что потребовало очень внимательного чтения.

Поляков рассказал о поездке во Францию в составе делегации ветеранов войны, встречах с товарищами по оружию, о Франсуа Лембере, с которым когда-то ходил в разведку. Они весело провели вечер, когда Франсуа приезжал в Москву и был у профессора в гостях.

«Мы пели русские и французские песни, вспоминали наши споры на политические темы с социалистом Лембером. И я напомнил, что Ленин тщательно изучал опыт Парижской коммуны и высоко ценил демократические и революционные традиции народа, давшего миру авторов «Марсельезы» и «Интернационала», Жана Жореса и Марселя Кашена. Напомнил, как Поль Вайян Кутюрье, Анри Барбюс, Ромен Роллан выступили на защиту Республики Советов, как родство наших культур осветили имена Льва Толстого и Бальзака, Тургенева и Гюго... Темпераментный Франсуа бурно аплодировал, в экстазе обнял и расцеловал меня: «Ты был великолепен, Мишель, когда разразился этим спичем! Я готов подписаться под каждым твоим словом».

Я толком не понял, что привело Франсуа в Москву, то ли обычный вояж со специализированной туристской группой, то ли какие-то коммерческие дела издательства. И не допытывался. Скажете — непростительное легкомыслие? Возможно. Я и подумать не мог, что мои добрые чувства к Франции, к французскому народу, к французским товарищам по оружию кое-кто попытается использовать гнуснейшим образом.

Только позже, из письма нашего общего знакомого Анри Дюмье я узнал, что Лембер приезжал в качестве корреспондента газетенки правого толка, какой — не помню. И тут я начал мучительно вспоминать все наши достаточно непринужденные беседы. И стало не по себе. Ведь Лембер все сказанное мною о трудностях внедрения результатов научных исследований в производство, об огорчениях ученого, порою отвлекающегося на выполнение функций, не входящих в его прямые обязанности, мог преподнести на вкус своего хозяина. Я мысленно прикидывал, что он мог написать о нас. А потом думал: не рано ли бью в набат? Что, собственно, произошло? Почему я должен приписывать Франсуа дурные человеческие качества? О своих подозрениях и опасениях я никуда не сообщил. Возможно, был не прав. Но хотелось верить людям. И в Лембере я точно не ошибся. Не знал, как он поведет себя дальше, но когда Франсуа приехал к нам во второй раз, я услышал горькую исповедь... Он признался, что не хотел при первой встрече распространяться о своей работе: «У нас так много пишут о русской супербдительности, что я решил отмолчаться. А сейчас не хочу тебя обманывать, Мишель, ты должен все узнать. Я рассказал шефу о нашей дружеской встрече, и он жестко предупредил меня: «Вы скоро снова поедете в Москву. Готовьтесь. Перед отъездом мы побеседуем с вами кое о чем».

Шеф потребовал от Франсуа любым способом заполучить у меня интервью о «преследовании» интеллектуалов в нашей стране. «Я хорошо знаю тебя, — сказал мне Лембер, — и знаю, что есть у меня только один способ получить такое интервью — наплевать тебе в душу, продать свою совесть. Нет, старина, Франсуа на такую подлость не пойдет, хотя знает, что за такое правдолюбие его вышвырнут из газеты. А найти работу сейчас ой как трудно!»

Я провожал Лембера, поехал с ним в Шереметьево. Он был грустен и еще раз затеял тот трудный разговор. «Ты веришь своему другу, Мишель?» — «Верю» — твердо ответил я. И еще он сказал: «До войны я помогал отцу, продавцу газет. Вероятно, придется вспомнить старое. Из редакции меня уволят».

Да, Франсуа действительно вышвырнули на улицу.

В последнем письме он писал, что и вправду вместе с отцом продает газеты, что скоро пришлет еще одно письмо, в котором сообщит нечто важное. Но не получал, не читал...»

На этом исповедь заканчивалась. В подписи «Поляков» буквы рвались вверх, как крик души.

...Занимался хмурый, осенний день. В тумане две «Волги», Бутова и Коврова, неспешно пробивались к Москве. Из своей машины Бутов по телефону передал через дежурного по городу генералу Клементьеву заключение экспертизы: смерть Полякова наступила в результате острого сердечного приступа.

Подъехали к трехэтажному домику старой постройки, затерявшемуся в глубине микрорайона с многоэтажными башнями. Ковров заметил: «Профессору предлагали квартиру в высотном доме на Котельнической набережной. Он отказался. Привык к своей, как говорил, мансарде». К входной двери вела узкая асфальтовая дорожка, застланная шуршавшим ковром разноцветных листьев.

Квартиру им открыла старушка. Узнав о смерти Полякова, она долго по-крестьянски причитала, пока не обрела способность разговаривать. Вопросов ей не задавали, Бутов счел нужным сказать, кто он, что ему надобно, и попросил, если секретер закрыт, дать ему ключ.

В секретере царил идеальный порядок. Бутов без труда обнаружил стопку писем и, зная французский, стал искать то, которое интересовало больше других. Оно лежало отдельно. Красивый надорванный конверт, из плотной бумаги с бледно-розовыми полосками по краям. Там, где обычно пишут обратный адрес, четко выведено: «Франсуа Лембер».

Бутов облегченно вздохнул. Ему, контрразведчику, очень хотелось верить предсмертному письму Полякова, помочь мертвому свидетельствовать перед живыми: «Люди, я не лгал вам». Эти мысли приходили сами собой, хотя Виктор Павлович понимал, что чекисту непозволительно отдавать себя во власть эмоций.

Да, письмо это подтвердило написанное Поляковым. Да, в нем есть и об обещании Франсуа в следующем письме сообщить нечто очень важное. Но придет ли следующее? И что, с чьих позиций считает он важным?

Бутов оставил старушке свой телефон и предупредил:

— Михаил Петрович ждал письмо. Если придет — немедленно звоните мне.

О ЧЕМ ПИСАЛ ЛЕМБЕР?

Письмо пришло в тот же день, и старушка оказалась человеком обязательным: позвонила тотчас же по оставленному телефону. Она не знает — это или другое письмо ждет незнакомый ей человек, приходивший сюда. Пусть уж сам разбирается. И была безмерно удивлена, когда за письмом буквально через полчаса прибыл гонец.

...Такой же конверт. Фамилия отправителя — Франсуа Лембер. Вот только с почтовыми штемпелями не ясно что-то. Бутов ищет штемпель того французского города, где письмо было опущено в почтовый ящик. Ищет и не находит. На конверте только московские штемпеля. Ясно: в Советский Союз попало с оказией, и брошено в московский почтовый ящик. Вероятно, господин Лембер сообщал о вещах весьма, как он выразился, деликатных и хотел быть уверенным, что там, на Западе, его послание никто не прочтет. Так и оказалось — писал: жду, пока в Москву полетит человек, который передаст тебе мое письмо или бросит в почтовый ящик.

Бутов одобрительно улыбнулся: «Молодец». Лембер писал, что его вызвали в некое неизвестное ему учреждение без вывески и расспрашивали о поездке в Москву, о Полякове, о встрече с русским профессором. Франсуа отказался отвечать на вопросы человека, который отрекомендовался другом, а держался как следователь.

«Мне показали фотографии, — сообщал Лембер, — на которых я снят вместе с тобой, Мишель, Помнишь, тот веселый вечер. Как мы пели французские и русские песни, фотографировались, обещали писать друг другу и, если удастся, навещать... Не знаю, получится ли теперь?.. Я не мог понять, как эти дорогие мне снимки попали в чужие, да еще грязные руки. Я их бережно хранил. Вернувшись домой, бросился искать альбом. Фотографии лежали на месте. И тут вспомнил, что как-то раз ко мне в гости заявился Марсель Пуаро. Он тоже участник Сопротивления и даже имеет какие-то награды. Я рассказал ему о своей поездке в Москву, о встрече с тобой, показал фотографии. Пуаро сказал, что пишет книгу о Сопротивлении, о дружбе французов-маки с русскими, чехами, поляками, испанцами. И попросил разрешения переснять фотографии — «это будет чудесная иллюстрация к моей книге». Я дал их на два дня. Позднее в одном доме я случайно услышал разговор о Марселе Пуаро. О нем говорили нелестно, намекали на сомнительные источники доходов, какие-то нечистые связи. Кто-то обронил: «Его племянник Луи Бидо поехал корреспондентом в Москву. Дядюшка и это использует... Очень ловкий человек». Теперь этот Пуаро навсегда вычеркнут из списка моих знакомых. Но я не мог не отвергнуть домогательства тех, кто хотел купить совесть Лембера. Мне предложили приятную туристскую поездку в Россию с условием выполнить «пустяковые поручения» — это их слова. Я без труда догадался, о чем речь, и решительно отказался. Тогда стали запугивать: «Поговаривают, что вы, господин Лембер, клюнули на посулы русского ученого. Фотографии свидетельствуют против вас. Вас выгнали из газеты. Но это еще не все. Ждите продолжения, строптивый господин Лембер».

Бутов еще раз перечитал исповедь, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Хотелось хоть так, сидя, вздремнуть несколько минут, отключиться от всех треволнений минувших очень долгих суток. Но не пришлось. Позвонил Сухин, попросил принять для доклада.

ТУРИСТ ЗАГОВОРИЛ

Из клубка событий, который довелось распутывать Бутову, кажется, высунулись одна-две ниточки, за которые можно потянуть. Накануне наконец перестал играть в молчанку турист Петерсон. Он показал, что антисоветские листовки ему здесь, в Москве, вручил господин Кастильо. О предстоящей встрече с хромоногим, о задании, которое должен выполнить турист, предупредили еще до начала путешествия. Он побывал в Италии, оттуда — в Скандинавию, из Стокгольма в Москву. Все было расписано по дням и по часам. На случай, если «стыковка» нарушится, предусматривались запасные варианты. Но они не потребовались. В назначенный день и час хромоногий испанец и молодой человек в ярко-зеленом плаще и бежевой кепке встретились у памятника Пушкину. Кастильо передал ему листовки, замаскированные под книгу.

Генерал Клементьев поинтересовался:

— Следователь спрашивал туриста, почему сразу не назвал человека, вручившего ему листовки? Это было бы смягчающим обстоятельством.

— Спрашивал. Турист ответил: «Мне запретили называть этого человека».

— Кто запретил?

— Шеф. Взяли письменное обязательство — ни в коем случае не раскрывать контакт с Кастильо. Посулили большие деньги. В противном случае ему и его семье придется плохо. Пять дней держался, потом все же признался...

Генерал усмехнулся:

— Этот турист хитрец... Пять дней... Ровно столько дней, сколько требовалось... пока Кастильо не улетит из Москвы... Все у них было рассчитано...

Генерал перечитал протокол допроса туриста и улыбнулся каким-то своим мыслям. На следствии туриста спросили:

— Почему вы разбрасывали листовки, если даже не знали их содержания?

— Мне хорошо заплатили за работу, и я обязан был честно выполнить ее.

— Не кощунствуйте! О какой честности вы говорите? Знаете ли вы, что такое честь и совесть, коли продали их за деньги?

— Повторяю, я не читал листовок, я не знаю русского языка. Но мне сказали, что в них — призыв честных людей Запада встать на защиту прав человека, прав советских людей.

— Район ваших действий был ограничен московским универмагом?

— Да.

— А не предполагался ли ваш вояж с такими же листовками по другим адресам?

— Нет.

Генерал отложил протокол допроса:

— С туристом все ясно. А вот Кастильо... Виктор Павлович, можно ли ожидать повторного визита?

— По полученным данным, он скоро опять должен приехать, чтобы завершить переговоры с одним внешнеторговым объединением. Намечается контракт.

— Готовьтесь, Виктор Павлович, достойно встретить этого господина. Ему место в тюрьме. Представьте мне свои соображения.

ЗНАКОМАЯ ЛИЧНОСТЬ

Вечером в квартире Бутова раздался телефонный звонок. К телефону подошел сам Виктор Павлович. Он только что приехал домой и еще не успел снять плащ.

— Алло! Это вы, ВикторПавлович? — прохрипело в трубке.

— Да.

— Извините, что тревожу дома, здравствуйте.

— Рад слышать вас, Захар Романович. Как здоровье?

— О здоровье поговорим потом. Пришло письмо от нашего общего знакомого. Вы, конечно, догадываетесь, о ком речь.

— Правильно сделали, что позвонили. Вы один дома?

— Да, один. Молодые к себе поехали.

— А что, если через час-полтора я приеду к вам? Не возражаете?

— Помилуйте, буду рад.

— Договорились.

 

Бутов внимательно рассматривает письмо. Почтовые штемпеля только московские. Ничего не значащий текст. В тайнописном, когда проявили, оказался перечень вопросов, на которые Захару Романовичу — Сократу — надлежит ответить. Перечень большой, и все о деятельности научно-исследовательского института, в котором работает Рубин. Требовали назвать наиболее перспективные и важные с государственной и военной точек зрения разработки, кто их ведет и в какой они стадии. Дать характеристики этим людям, отметив их увлечения, наклонности, пороки. Сообщить, кому из них предстоят зарубежные командировки, когда, в какие страны. Цель командировок. Добытые материалы надо по частям закладывать в тайник. Далее следовало точное описание его местонахождения, приметы, инструкция, как удобнее к нему подойти, как им пользоваться. Положив в тайник свое сообщение, Сократ должен позвонить по указанному в инструкции телефону, а услышав ответ, молча два раза подуть в трубку, после чего положить ее. Это условный знак — все в порядке, тайник можно очищать. Дальше уж не его, Сократово, дело. Категорически напоминали о максимуме осторожности. Через этот же тайник Сократ в дальнейшем будет получать задания, инструкции и вознаграждение...

Захар Романович умоляюще смотрит на Бутова.

— Что же мне делать?

— Будем вместе готовить информацию — точнее, дезинформацию, — с улыбкой ответил Бутов. — Само собой разумеется, никаких секретных данных. Только общеизвестные сведения. Материал подготовьте сами, но прежде чем закладывать в тайник, покажите мне. Постарайтесь заранее ознакомиться с тайником, внимательно осмотрите подходы к нему. Мы тоже это сделаем. Первая закладка желательна дня через три. Времени хватит?

— Думаю, что для первой информации, хватит, — неуверенно ответил Рубин. — Во всяком случае, постараюсь.

— Значит, договорились. Письмо заберу. Не возражаете?

— Да, да, конечно. Как вам будет угодно.

— Мне, вероятно, не надо предупреждать вас, что о письме, о намеченных нами действиях никому ни слова. Будьте здоровы. До скорой встречи. Звоните в любое время и на службу и домой.

...Отправляясь на доклад к генералу, Бутов уже знал, кому принадлежит тот телефон, по которому должен звонить Сократ.

— Вот справка на этого человека.

— Оперативно сработали, Виктор Павлович. — И генерал углубился в чтение справки.

— Ах, вот кто это, — он поднял глаза на Бутова. — Знакомая личность. Лоро, первый советник посольства. Давно он у нас на подозрении. На этот раз мы обязаны взять его с поличным у тайника. Подумайте, в какой момент и как это сделать, чтоб без осечки.

— Я уже думал. Возьмем его после того, как Кастильо вторично прибудет в Москву и снова встретится с Ружинским.

— Когда его ждете?

— Недели через две. Кстати, Ружинский тоже получил письмо Кастильо. Спрашивает, когда приезжать.

— А как Ружинский?

— Теперь никаких сомнений — агент Кастильо. Не раз замечен в районе расположения воинских частей и важных оборонных объектов. Несколько раз фотографировал их. Каждое его действие документируется. Вместе с органами МВД мы разобрались в его валютных операциях. Есть все основания для ареста, МВД уже обезвредило ряд крупных валютчиков, в частности Манухина — партнера Ружинского и Шелвадзе. Я вам уже докладывал. Шелвадзе на следствии подробно рассказал об этих сделках. Ловко орудовали, ничего не скажешь, — поистине золотые руки... С милицией договорились — Ружинского арестуем мы, когда сочтем нужным.

— А когда сочтете?

— Будем брать при его встрече с Кастильо в момент передачи информации. Тогда и испанца задержим.

— Что ж, добро. Только не прозевайте гостя. Он не лыком шит. Умен и ловок... Действуйте.

НИТИ ТЯНУТСЯ К ДАЛЬНЕМУ ВОСТОКУ

Начальник управления КГБ генерал-майор Белов Борис Алексеевич, по обыкновению, рабочий день начинал с просмотра полученной почты.

Высокий, красивый мужчина, сохранивший стройность, несмотря на свои уже немолодые годы. Всегда подтянут, пунктуален. Любит дисциплину и порядок.

Как обычно, около девяти часов утра он на работе. Прошел к себе, вызвал секретаря:

— Принесите мне, пожалуйста, почту.

— Сейчас, ее сегодня много, — доложил секретарь.

Генерал углубился в чтение. Прочтя один из документов, он взял телефонную трубку:

— Пригласите, пожалуйста, ко мне полковника Пантелеева.

Начальник отдела Пантелеев не заставил себя ждать.

— Вызывали?

— Присаживайтесь, Георгий Петрович. Из Москвы поступило важное сообщение. Центральное разведывательное управление, представьте себе, проявляет интерес к одному из наших научно-исследовательских институтов. Видно, что-то пронюхали.

Пантелеев спокойно выслушал генерала.

Георгий Петрович опытный чекист, коренной дальневосточник. Отлично знает местные условия. Обладает энциклопедическими знаниями о крае. Не случайно местные чекисты дали ему прозвище «ходячая энциклопедия». Он нетороплив в решениях, но зато они всегда глубоко продуманы, тщательно взвешены, за что его уважает генерал.

Удивить полковника чем-либо трудно. И это заявление генерала полковник выслушал спокойно. Не впервые им приходится обезвреживать разведывательные акции главного противника — ЦРУ, заметно активизировавшего свою деятельность, особенно в последние годы.

— Прочти сообщение, которое прислал нам Бутов.

— А, Виктор Павлович. Как он там? Видать, пришелся ко двору.

— Вполне. Стал большим начальником.

— Не удивительно, умнейший контрразведчик. Наша школа, дальневосточная. Случались у него, конечно, и провалы, но он в таких случаях говорил: «Это тоже хороший урок, еще один взнос в копилку опыта». И при этом всегда французов вспоминал, как они говорят: «Кто живет, не делая безрассудств, не так умен, как он думает». От такого человека, как Бутов, приятно задание получить.

Георгий Петрович надел очки и принялся читать письмо. Прочел, отложил в сторону.

— Что скажете? — спросил генерал.

— Как вам известно, мы уже проводили мероприятия по НИИ. И тогда у нас были данные о том, что ЦРУ проявляет интерес к ним.

— Это тогда, — прервал генерал. — А что вы думаете делать теперь? На этот раз Москва вполне конкретно информирует нас о том, что ЦРУ всерьез заинтересовалось НИИ. Информация получена из прямого источника — разведчика ЦРУ через нашего подставного человека, в прошлом тоже агента. Так что она не вызывает никаких сомнений, а значит, мы должны активно действовать.

— Согласен с вами, Борис Алексеевич.

— Подготовьте соображения и представьте мне их... — генерал взглянул на настольный календарь, полистал его. — Трех дней хватит вам на это?

— Думаю, хватит.

— Жду вас с планом мероприятий в четверг утром.

Пантелеев встал и, как принято у людей военных, спросил:

— Я могу быть свободен?

— Нет, я еще не все вам сказал. Чекисты центра занимаются неким Кастильо. По национальности испанец. Коммерсант периодически приезжает в Москву от имени одной латиноамериканской фирмы, которую представляет. Заключает торговые сделки с нашими внешнеторговыми объединениями. Но все это камуфляж. В действительности Кастильо кадровый разведчик ЦРУ. Именно этот человек интересуется нашим институтом. Москвичи выслали нам его фотографию на листе опознания, взгляните.

Полковник взял из рук генерала протянутый лист. На нем в числе трех фотографий мужчин под номером два значился Кастильо.

— Ничем не примечательная личность, — сказал Георгий Петрович и отложил в сторону фотографию.

Генерал улыбнулся:

— И вам ни о чем не говорит эта фотография? Не узнаю вас, Георгий Петрович, сдавать начали. Взгляните внимательнее.

Георгий Петрович еще раз, более внимательно посмотрел на фотографию иностранца.

— Черт возьми, где-то я уже видел если не подобную, то в чем-то схожую фотографию.

— Вспоминайте, вспоминайте, тренируйте память. Не вспомнили? Придется напомнить. Вы забыли случай с двумя нашими моряками с торгового судна. Во время пребывания во Франции один иностранец пытался склонить их к невозвращению на Родину.

— Конечно помню. Как не помнить. Моряки тогда дали достойную отповедь этому типу, несомненно действовавшему от имени разведки. Хорошие ребята, веселые, здоровые, истинные сибиряки. Один из них просто богатырь, и моряки прозвали его Кувалдой за огромные кулачищи. Ребята тогда к своим письмам и заявлениям приложили визитную карточку иностранца-вербовщика и его фотографию. Не пойму, какое отношение имеет этот иностранец к Кастильо. Тот француз, а этот испанец, и фамилия у него была другая. Правда, внешне они чем-то похожи.

— Не просто похожи. Это один и тот же человек — Кастильо, вербовщик ЦРУ. Действовал он тогда во французском порту под другой фамилией. Распорядитесь разыскать заявление моряков, визитную карточку и фотографию Кастильо. Моряков следует допросить и провести опознание личности Кастильо по присланной москвичами фотографии. Не сомневаюсь, моряки опознают его.

Телефонный звонок прервал беседу. Генерал поднял трубку:

— Слушаю вас. А, Виктор Павлович, рад вас слышать. Как дела? Дел хватает, скучать не приходится. Да и вы нет-нет да и подбросите нам забот. Вот сидим с Георгием Петровичем и размышляем над вашим сообщением. Запрос не задержим, выполним на днях и вышлем. Вам привет от Георгия Петровича. Передам. Всего доброго.

Слышал, москвичи торопят. Не забывайте наши мероприятия по НИИ координировать с ними.

МОЛОДЦЫ!

— Разрешите войти?

— Пожалуйста.

— Смирнов Максим Петрович. Вы меня вызывали? — спросил мужчина гудящим басом.

— Да, вызывал. Проходите, Максим Петрович, присаживайтесь. Будем знакомы — я следователь управления Комитета государственной безопасности капитан Волков. Мне необходимо вас допросить. — И следователь, окинув добрым взглядом моряка богатырского телосложения, чуть было не спросил: «Вы и есть Кувалда?» Как сказали следователю, такое прозвище дали ему моряки за его недюжинную силу.

— Допрашивайте, коли нужно.

— Я вызывал и вашего товарища — матроса Михаила Тарасова. Вы не знаете, где он?

— Он в отпуске, уехал к родным.

— Ну что же, постараемся обойтись без него. Расскажите, пожалуйста, что за история произошла с вами и вашим товарищем во французском порту несколько лет назад.

— Вы, наверное, говорите про типа, который уговаривал нас остаться во Франции?

— Именно это. Расскажите, как это случилось.

— А так было. Пришли мы во французский порт с грузом. Встали под разгрузку. Я и мой приятель Тарасов получили увольнительную, сошли на берег и пошли в город. Во Франции мы были первый раз, нам все интересно. Идем в отличном настроении, все рассматриваем, шутим. Нас остановил неизвестный мужчина и заговорил с нами по-русски. Мы его поначалу приняли за своего и только потом поняли, что это иностранец.

— Кто вы? — спрашивает.

— Русские моряки, разве не видно, — говорю я.

— Рад познакомиться с русскими моряками, — отвечает и давай нас расспрашивать о том о сем, о жизни в Советском Союзе вообще и о нашей жизни.

Мы привыкли, что иностранцы об этом спрашивают, в разных странах такое бывало. Спрашивают по-разному, одни по-доброму, другие — по злобе. Мы спешили, поэтому ответили коротко — живем хорошо! А он вдруг говорит: бросьте, я-то знаю, как живут люди в Советском Союзе. Сам там жил. Неважно, говорит, живут. Другое дело мы — люди свободного мира. Мы живем красиво и счастливо. И начал нам расписывать, как хорошо жить во Франции. И вы, говорит, можете хорошо зажить, если останетесь в нашей стране. Вы молодые, здоровые, к тому ж моряки. Моряков у нас особенно уважают. Будете плавать на лучших кораблях, денег у вас будет навалом, у вас будут красивые женщины. Мы с Мишей опешили поначалу. Я было решил дать ему в морду, да Миша остановил вовремя. А трудно было удержаться, кулаки так и чесались. Потом подумал, а вдруг это розыгрыш. Может, иностранец решил пошутить над нами и посмотреть, как мы, русские моряки, будем реагировать на его шутку. А он опять за свое, в том же духе. Вы, говорит, ни одного дня не пожалеете, если останетесь. Я вам окажу большую помощь, только согласитесь. И тут меня осенило. Дай-ка я поиграю с этим типом. Надо же выяснить, кто он такой. Тогда я ему говорю:

— Нескладно получается, господин хороший. Вы знаете, кто мы, а о себе ни гугу. Нехорошо. Надо бы поближе познакомиться.

— Ну что же, это можно. — И вынимает из бокового кармана ладно сшитого пиджака визитную карточку. С важным видом подает ее мне.

— Читайте, я представляю солидную фирму. Между прочим, наша фирма заключает торговые сделки и с Советским Союзом.

И назвал свое имя. Я заглянул в визитную карточку, ничего не понял — там все было написано на иностранном языке, взял да и сунул ее в карман, авось, думаю, пригодится. Имя его и название фирмы я не запомнил, на кой черт мне это. А мой друг в это время быстро сориентировался: пока мы разговаривали, он вынул свой фотоаппарат и заснял этого подлеца, так сказать, как редкий экземпляр. Я, не долго раздумывая, сгреб его в охапку, а мужичишка оказался плюгавенький, легкий, да и бросил его на землю. Он быстро вскочил и бросился бежать. Видели бы вы, как он драпал, несмотря на хромоту. Бежал здорово. А мы ему вслед надрывались от хохота. Настроение все же испортилось. Вернулись мы на судно и доложили капитану о случившемся. Капитан выслушал и сказал, что этот тип определенно связан с разведкой и по ее заданию занимается склонением наших людей к измене Родине. Он рекомендовал по прибытии судна во Владивосток написать в наши органы госбезопасности письмо. Так мы и сделали. В первый же день, как пришвартовались, пошли в комитет. К письмам приложили визитную карточку и фотографию этого типа. Вот и все.

— Поступили вы правильно, как подобает советским людям. Скажите, вы запомнили внешность иностранца?

— Как не запомнить, случай необычный. При встрече я бы сразу узнал этого мерзавца.

— А по фотографии?

— Думаю, смог бы. Зрительная память у меня хорошая.

Следователь в присутствии понятых предъявил матросу лист опознания с тремя фотографиями мужчин примерно одного возраста.

— Нет ли среди них фотографии человека, о котором вы только что дали свидетельские показания, — спросил он.

Матрос взял в руки лист опознания.

— Вот же он, гад, его фотография здесь под номером два. Я его хорошо запомнил!

Следователь оформил протокол опознания, дал подписать его свидетелю и понятым.

— Спасибо вам и вашему товарищу за оказанную органам госбезопасности помощь в разоблачении иностранного агента. Молодцы! Ничего не скажешь. — Следователь крепко пожал руку матросу.

— За что же спасибо-то, товарищ капитан, ничего особенного мы и не сделали. На нашем месте поступил бы так каждый моряк. А мы к тому же дальневосточники! — с гордостью сказал Смирнов.

НА ФИНИШНОЙ ПРЯМОЙ

События развивались без каких-либо осложнений. Рубин, несмотря на возраст и все свои хвори, оказался человеком крепким. Он составлял в меру убедительные и насыщенные фактами информации об институтских делах, так что и самому проницательному разведчику из филиала ЦРУ не найти в них какую-либо червоточину. И держал себя, направляясь к тайнику, достаточно, как говорил Бутов, аккуратно, зная, что кто-то из стана противнике, вероятно, следит за ним. Судя по реакции на первые «закладки», зарубежные хозяева Сократа удовлетворены его работой. Бесконтактная связь стала регулярной, господин Лоро не заставлял себя долго ждать.

Человек военный, он был предельно точен в исполнении приказов начальства. Сразу же после телефонного сигнала мчался за город изымать донесение Сократа, чтобы в тот же день, зашифрованное, оно ушло в штаб-квартиру. Столь же оперативно господин Лоро сам закладывал в тайник задание штаб-квартиры. Операции эти он никому не перепоручал и, положив в тайник очередное письмо хозяев, тотчас же звонил Сократу из ближайшего автомата: «Говорят из книжного магазина... Заказанная вами монография получена». Рубину ясно — завтра надо ехать за город...

Подтверждая получение очередной рубинской информации, хозяева иногда просили кое-что уточнить, давали новое задание. Рубин нервничал, тяжело вздыхал, чесал затылок: «Бог ты мой, где это я добуду?» Но после встречи с Бутовым успокаивался. «Не расстраивайтесь, Захар Романович, что-нибудь сочиним...»

В последней весточке «с той стороны» сообщалось, что в ближайшее время, между 20 и 25 октября, Кастильо прибудет в Москву. Он не уверен, что сможет повидать Сократа, но позвонит Рубину, отрекомендуется сотрудником журнала «Природа» и спросит: «Готова ли заказанная вам статья?» Это означает: «Готово ли ваше очередное сообщение, которое вы должны положить в тайник?» Строго предупреждали, что ответ должен быть один: «Да, статья готова, можете посылать за ней». После телефонного звонка в ближайший же день в тайник обязательно должно быть заложено очередное сообщение Рубина. Кастильо хочет ознакомиться с ним в Москве и тогда, возможно, пожелает встретиться с Сократом, о чем договорится по телефону. «Категорически настаиваем, — подчеркивалось в письме, — на точном выполнении этого нашего указания».

Такое указание несколько озадачило и Клементьева и Бутова. Что сие означает? Не допущена ли где-то промашка? Не подозревают ли Рубина, не оплошал ли он? Чем вызвана категоричность?

Письмо «с той стороны» лежит на столе Клементьева, и жирной красной чертой подчеркнуто: «...Тогда, возможно, пожелает встретиться с Сократом...»

— Игра подходит к финалу, Виктор Павлович. Продумайте, как будем действовать с учетом вот этого послания. — Клементьев указал на изъятое из тайника письмо. — Возможны всякие неожиданности... В любом случае сделайте все, чтобы успокоить Сократа. Судя по вашей информации, его весьма взволновало письмо, точнее — тональность. Объясните, что в любом случае ему ничто не грозит. Он может спокойно спать и выходить на тайник так же уверенно, как прежде. И еще скажите ему — мы постараемся сделать все, чтобы больше его не тревожить.

Последняя, заключительная акция... Контрразведчики разрабатывали ее тщательнейшим образом. У них были основания предполагать, что, прибыв в Москву, Кастильо не замедлит отправиться к Ружинскому. «Артист» подал сигнал: «Все для вас готово. Приезжайте». И как только хромоногий выедет во Владимир, вероятнее всего с экскурсией для иностранных туристов, Рубин должен заложить очередное сообщение в тайник. Не позже и не раньше.

Продуманы оба варианта — и раньше и позже.

Если господин Лоро будет задержан до отъезда Кастильо во Владимир, хромоногий в тот же день узнает о случившемся. И вероятнее всего не поедет во Владимир. И тогда рушится замысел — поймать Кастильо с поличным в момент встречи с Ружинским, в момент, когда тот будет передавать испанцу подготовленные им шпионские данные.

Если позже — Лоро узнает об аресте Кастильо и поймет, что дорога к тайнику «заминирована»...

Все эти тонкости не дают покоя Бутову. Мысленно он «проигрывает» разные варианты, продумывает за противника самые каверзные ходы. Пожалуй, все задуманное должно получиться, но в ушах звучит строгое генеральское предупреждение: «Смотрите же, Виктор Павлович, чтобы осечки не было»...

У Рубина уже все подготовлено — донесение составлено умно и ловко.

Нет, кажется, все идет отличнейшим образом. Вчера к Бутову поступило долгожданное сообщение: в Париж отправлена еще одна весточка от «артиста» — уточнял место и время встречи с хромоногим во Владимире. Теперь Виктор Павлович может уверенно сказать Рубину: «Ждать осталось считанные дни»...

КОНЕЦ ИГРЫ

Кастильо прилетел в Москву вечером. В Шереметьево его встретил представитель советского внешнеторгового объединения — партнер по сделке, не завершившейся в прошлый раз. Уточнение кое-каких деталей Кастильо попросил перенести на следующую встречу. «Покидаю вас ненадолго. Я должен посоветоваться с шефом».

Испанец остановился там же, где и прежде, в гостинице «Интурист». Ужин с партнерами прошел в дружеской непринужденной беседе. К делу, по просьбе Кастильо, решено приступить через день. А на следующее утро он с туристским автобусом отправился во Владимир.

Стоял погожий осенний день. Привольно раскинувшийся на живописных холмах древний город, краса и гордость России, не первый год радушно встречает гостей. А сегодня к тому же суббота. Их тут в такой день бывает много, гостей, Жаждущих ознакомиться с шедеврами русского зодчества, полюбоваться нетленной красотой памятников Владимирской земли, что устраивало Кастильо. Как у заправского туриста, у него в одной руке фотокамера, в другой — изящный портфель-дипломат. Отлично владея французским, испанец примкнул к группе парижан и вместе с ними рассматривал «Золотые ворота» и остатки древних земляных валов. Вот знаменитый Успенский собор. Поглядев на часы, Кастильо незаметно отстал от группы и неторопливо зашагал по немноголюдной, упрятанной в тень, вековых деревьев парковой аллее, закутанной прозрачной дымкой. Навстречу шла старушка, предлагая купить букетик последних осенних астр.

Опасливо осмотрелся. Кажется, все спокойно, слежки нет. Направился к заветной скамейке, которую Ружинский до мельчайших подробностей описал и отметил на плане-схеме красным крестиком. «Артист» был уже на месте. Импозантный, в щеголеватом, модном костюме, он сидел, вытянув свои длинные ноги, и бездумно поглядывал на молодой дуб. Рядом с ним лежал темно-коричневый кожаный дипломат.

«Бездумным» он, конечно, показался бы только стороннему наблюдателю. Оснований для тревоги предостаточно; аллея хоть и безлюдна, но вот только что мимо прошла ватага веселых молодых людей, о чем-то азартно споривших. Один из них щелкал фотоаппаратом, и, может быть, Ружинскому только показалось, вон тот, долговязый, в темных модных очках, на мгновение задержал на нем взгляд. А главное — где же Кастильо? Прошло семь минут сверх условленного времени.

...Он шел неторопливо, чуть прихрамывая, ослепительно улыбался. Как и полагается добропорядочному туристу, разглядывал деревья, прикидывал, сколько им лет. У векового дуба задержался, отошел в сторону, вновь осмотрелся: все в порядке.

Ленивой походкой он подошел к скамейке, на которой сидел Ружинский. На краю ее лежал кем-то оставленный пучок багряных веточек клена, осины. Листва пущена испанцем в дело — неплохой веник. Он тщательно почистил скамью и молча уселся рядом с Ружинским. Так они просидели несколько минут. Вроде бы незнакомые, гуляли, присели отдохнуть — эта сцена был разыграна превосходно.

Первым прервал молчание Кастильо. Не поворачивая головы, глухо буркнул:

— Принесли?

— Принес. — Поза «артиста» все такая же непринужденная, только чуть-чуть дрожали руки, открывшие дипломат. И вот уже лежавший рядом с Кастильо небольшой сверток через мгновение исчез в портфеле испанца.

— Это все? — шепотом спросил Кастильо.

— Есть еще кое-что.

— Давайте.

Ружинский положил на скамейку большой пакет в полиэтиленовом мешке.

— Это пленки, — комментирует «артист».

Но едва Кастильо открыл дипломат, чтобы сунуть туда пленки, как внезапно появились трое молодых людей и в упор защелкали фотокамерами.

Кастильо понял: чекисты. Лоб покрыла испарина. Слегка побледнев, он засуетился, пытаясь побыстрее закрыть портфель. Но увидев, что пакет с пленками остался на скамейке, отставил дипломат в сторону. Ружинский и вовсе растерялся. Вскочил, сел, опять встал, бесшумно опустив руки.

Первым пришел в себя Кастильо:

— Кто вы такие? Что вам нужно? По какому праву...

— Вы, господин Кастильо, и вы, гражданин Ружинский, задержаны за совершенные преступления, — негромко, чеканя каждое слово, произнес установленную законом форму Сухин, старший группы чекистов. — Вам придется последовать за нами...

— Вы не смеете... Я иностранец... Я не совершал никаких преступлений... Я буду жаловаться. — Он выпалил эти слова не переводя дыхания.

— Вам будет предоставлена такая возможность, — спокойно ответил Сухин и перевел невозмутимый взгляд на Ружинского. — А вы что скажете, «артист»?

Тот не кричал, не возмущался. Растерянный, сникший, он молча переминался с ноги на ногу и смотрел по сторонам, словно искал кого-то. Прошла тягостная минута, Ружинский, пересилив охвативший страх, дрожащим голосом пролепетал:

— Я все расскажу, скрывать не буду. Да и глупо что-то скрывать в нашем положении. — И он посмотрел на Кастильо. У того в глазах — презрение и ярость:

— Идиот... Тебя расстреляют. Ничтожество! А я-то думал...

— Да молчи ты. Когда игра проиграна, бесполезно...

— Вы правы, Ружинский. Жаль, что ваш собеседник еще не понял этого. Полагаю, со временем и до него дойдет. — И Сухин распорядился усадить задержанных в машины — две черные «Волги» уже подкатили к скамейке.

Ружинского и Кастильо разместили порознь. В машине же и понятые — два гражданина, оказавшихся в парке, на аллее, где развертывались описанные нами события. В руках у Сухина оба дипломата, разговор о содержимом впереди.

Из отделения милиции Сухин позвонил в Москву, Бутову:

— Шпионы задержаны с поличным. Провели личный обыск. Сейчас оформим протокол задержания. Как только проведем обыск на квартире Ружинского, обоих передадим следователю.

То, что на юридическом языке именуется оформлением протокола задержания и обыском, процедуры тонкие, требующие точного установления неоспоримых улик.

...На столе лежат пакеты, переданные Ружинским Кастильо.

— Что в этих пакетах?

Ружинский отвечает, понурив голову:

— Сведения, которые я добывал по требованию этого господина...

— Ложь, выдумки, — цедил Кастильо.

— Не валяйте дурака, господин Кастильо. Мы пойманы с поличным. Вы уж как угодно, а я буду говорить все как было. Карта бита, надо расплачиваться.

— А что вам еще остается? — спокойно роняет Сухин. — Чистосердечное признание будет зачтено. Итак, что в этих пакетах?

— Я уже сказал — сведения...

— Вы уж, пожалуйста, называйте вещи своими именами, — перебил Сухин. — Не сведения, а шпионские материалы. Так?

— Так. Это что касается записей. Кроме того, я вручил Кастильо двенадцать фотопленок, они в другом пакете. Там засняты различные военные и промышленные объекты.

— Это бред сумасшедшего, — разыгрывая истерику, завопил Кастильо. — Еще раз напоминаю: я иностранец и буду жаловаться...

— Потрудитесь открыть свой чемодан, господин Кастильо, — отчеканил Сухин. — Вот ваш дипломат.

Кастильо резко отшвырнул его-в сторону:

— Я вам не помощник.

В присутствии понятых чемодан был открыт.

— Что в этих свертках?

Кастильо ничего не отвечал.

— А вы что скажете, гражданин Ружинский?

— Я уже сказал... Все сказал... Ничего не утаил от вас...

Из чемодана Кастильо помимо шпионских материалов извлекли солидную пачку денег в крупных купюрах.

— Кому предназначались эти деньги, господин Кастильо?

— Я не намерен отвечать на ваши вопросы, — отрезал Кастильо.

— Возможно, я смогу внести ясность, — подал голос Ружинский.

— Что ж, слушаем вас.

— Похоже на то, что деньги предназначались мне. Кастильо обещал щедро вознаградить за работу. — Он говорил опустив глаза, голос дрожал. Это не было раскаяние. Был расчет на снисхождение.

Кастильо нервно передернул плечами и больше не проронил ни слова.

Процедура оформления задержания шпионов, изъятия и осмотра вещественных доказательств шла неторопливо, с точнейшим соблюдением закона. В протокол занесли показания Ружинского, сумму изъятых денег, номера и номиналы всех купюр по отдельности. Теперь можно и подписывать протокол. Свои подписи поставили подполковник Сухин и другие сотрудники КГБ и понятые. Ружинский безропотно расписался, а Кастильо наотрез отказался, о чем следователь сделал надлежащую запись.

Кастильо отправили в Москву, в КГБ, а Ружинского повезли к нему на квартиру. С санкции прокурора, с участием понятых начался обыск. Он длился долго. Группа чекистов во главе со следователем немало потрудилась. Хозяин дома, человек предусмотрительный, так уж сложилась его жизнь, годами пребывал в «готовности № 1» к возможному аресту, обыску и тщательно прятал «концы». Но чекистам хорошо знакомы такие уловки. Всякое бывало в их работе...

Под одной из паркетин найдена улика № 1 — записная книжка, Ружинский не отпирался. Да, здесь записи, относящиеся к его работе на Кастильо. Дата получения солидного аванса в счет будущего расчета за шпионские сведения. А вот и они сами: сокращенные записи о некоторых военных объектах.

Дотошный помощник следователя сумел обнаружить в чемодане с двойным дном американские доллары и золотые монеты царской чеканки на солидную сумму. Там же — давнишнее служебное удостоверение хозяина квартиры. О том, что они принадлежат Ружинскому, можно судить по фотографиям, а фамилия другая — Хеллер Александр. И трудовая книжка на ту же фамилию.

— Так как же вас теперь величать? — спросил следователь.

Это еще не допрос, а только уточнение данных протокола обыска. Но Хеллеру — Ружинскому не до норм уголовно-процессуального кодекса. Он уже все решил для себя и теперь, не ожидая допроса, исповедуется о далеком прошлом, не утаивая связи с абвером. Слушая эту исповедь и прибегая к военной терминологии, не трудно было определить «стратегическое направление боевых действий» Ружинского после войны: «Да сгинут тени прошлого». И это ему удалось. Хеллер стал Ружинским. Разработана была и тактика. Поначалу цели были намечены скромные: пристроиться в негромкое учреждение, чтобы не маячить на виду, а уж потом выйти на «оперативный простор». А как делать деньги, как добраться до «сладкой жизни», он знал. Лучшее доказательство тому «зелененькие» и золотые, лежавшие «а столе.

Ружинский и тут не вилял — признался, что давно спекулирует валютой, и в числе своих сообщников назвал небезызвестного чекистам Шелвадзе.

В квартире Ружинского были найдены и фотопринадлежности для работы на Кастильо: фотоаппарат «Минокс», кассеты к нему, аппаратура и химикаты для проявления фотопленок.

На письменном столе стояла фотография миловидной женщины средних лет.

— Кто это? — спросил Сухин.

— Моя жена, вернее — бывшая жена.

— Приятное лицо, русская красавица. Где она сейчас?

— Не знаю. Ушла несколько лет назад. Я пил, гулял. Опять же дела... Знаете какие... Долго терпела, умоляла вернуться к нормальной жизни. Я обещал, какое-то время держался, снова срывался. И так без конца. И вот один-одинешенек. Ни жены, ни детей. А впереди — тюрьма.

И Ружинский расплакался.

...Обыск окончен, составлен протокол, вещественные доказательства упакованы, Ружинский отправлен в Москву. Теперь слово за следователем.

ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ СОКРАТА

На первом этапе следствия все стало на свои места, если не считать упорного запирательства Кастильо. Слишком уж очевидной шпионской связи с Ружинским отрицать не стал, но на вопросы обо всем, что касается Сократа, нагло отвечал:

— Не знаю такого... Это разыгравшаяся фантазия чекистов... Тайник? Понятия не имею...

Ему предъявили фотографию — он и Сократ в Третьяковке.

В день, когда в Москву привезли Кастильо, Клементьев озабоченно спросил Бутова:

— Как здоровье Рубина?

— Не жалуется. Держится молодцом... Даже хорохорится: «Никакая ишемия не помешает мне разделаться с этой мразью, я ваш помощник до последнего часа...» Только боюсь, что последний час недалек... По-человечески жаль старика...

— И ничем не помочь?

— Консультировался я с медиками... Дали кое-какие советы и лекарства... Рубин поблагодарил, но принимать отказался. Сам, говорит, врач, знаю, что не помогут... Да и принимал уже эти таблетки.

Резкое обострение наступило внезапно.

Он уходил из жизни вместе с коротким осенним днем, и остатки сил таяли, как солнечный отсвет в небе. Свершался извечный круговорот жизни. Рубин уходил из нее мучительно тяжело. После двух уколов физические страдания стали утихать, но нравственные не исчезали. Попросил Ирину достать ему с книжной полки том Толстого с рассказом «Смерть Ивана Ильича». Профессор медленно перебирал страницы, отыскивая врезавшиеся в память строки. Когда нашел, обрадовался и несколько раз перечитал. Перед смертью толстовскому Ивану Ильичу «вдруг пришло в голову: а что как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь, была «не то». Вот и Рубина точит сейчас эта мысль. Обессиленный, он лежал на широком, застланном персидским ковром диване красного дерева — предмет его особой гордости, и тускнеющий взор словно туман застилал. На короткое время он рассеивался, и тогда виделось молодое женское лицо, то залитое кровью и до неузнаваемости обезображенное, то светлое, красивое, каким он увидел его несколько десятилетий назад, при первой встрече. В полубреду Рубин бормотал что-то несвязное, и дежурившая у его постели Ирина с трудом улавливала женское имя. Увы, не имя ее матери. Он звал какую-то Елену. Тускнеющие глаза печально искали чей-то образ на потолке. И снова бессвязный шепот:

— Я виноват, Ирина... Елена... Ты негодяй, Сократ... Я виноват... Прости, Елена...

Елена... Сократ... Приемной дочери Рубина эти имена незнакомы. Она могла только догадываться, что вырастивший ее человек уносит в могилу какую-то тайну и покидает этот мир с ощущением большой вины.

...В последний путь Рубина провожали Ирина, Сергей и много сослуживцев. Пришел и Бутов.

Гроб долго стоял на краю могилы. Надгробное слово пожелали сказать и маститые коллеги и молодежь — ученики Рубина, аспиранты. Многократно перечислялись его заслуги. Кто-то из молодых в торжественно-приподнятом тоне восхвалял смелый полет мысли покойного. Слушали молча, одни умиротворенно, другие скорбно. Какая-то молодящаяся, дама — Ирина увидела ее впервые — часто прикладывала к глазам платочек и последней подошла к гробу. Проститься, а быть может, и простить...

Ирина и Сергей обходили стоявших у могилы и приглашали на поминки. Как это часто бывает в таких случаях, после 15—20 первых напряженно-скорбных минут, когда о Рубине вновь были сказаны все те же слова, что и на кладбище, только с употреблением еще более превосходных степеней, разговор за столом пошел громкий, оживленный. И кто-то заметил отсутствие Шелвадзе:

— Странно... На кладбище не был, и на поминках нет его...

ПО ЗАСЛУГАМ

По уголовному делу вместе с Хеллером — Ружинским привлекли Кастильо, туриста Петерсона и Шелвадзе.

Все они признали себя виновными в предъявленных обвинениях. Кастильо долгое время запирался, но не смог опровергнуть неопровержимые доказательства. Его уличили Ружинский, Шелвадзе, Петерсон, вещественные доказательства. Против него свидетельствовали даже мертвые — Рубин и Поляков, оставившие предсмертные письма — Рубин написал свое в КГБ СССР незадолго до смерти. Повторив все, что уже было известно, он закончил словами высокой благодарности правительству, чекистам, полковнику Бутову Виктору Павловичу, позволившим ему в какой-то мере искупить свою вину.

Доказательства вины Кастильо дополнили рация и другие шпионские атрибуты, врученные Рубину сотрудниками западных спецслужб.

Виновные были преданы суду. Здесь полностью подтвердились предъявленные обвинения. Прокурор цитировал то место из письма Рубина, где он написал о чекистах: «Их отношение ко мне — проявление высшего гуманизма».

Правосудие свершилось, каждый из подсудимых получил по заслугам.

Не забыли и Лоро, сотрудника посольства одного из западных государств. Не станем описывать, как с его участием прошла последняя акция операции «Тайник». Все прошло точно по плану, разработанному контрразведчиками. Через десять минут после того, как Бутову поступило сообщение об отъезде Кастильо во Владимир, Рубин на своих «Жигулях» отправился по знакомой дороге к тайнику. А через три часа господин Лоро услышал телефонный звонок, и кто-то дважды подул в трубку. Господина Лоро задержали, когда он извлекал донесение Сократа из тайника.

Дипломат-шпион уже давно был на заметке у сотрудников КГБ. Через МИД ему предложили незамедлительно покинуть СССР за деятельность, несовместимую с дипломатическим статусом.

ЛУИ БИДО

Луи Бидо прилетел в Москву днем. Забросив домой чемодан, он отправился искать киоск справочного бюро.

— Могу ли я получить справку, где проживает...

Хозяйка киоска выпалила стереотипное не поднимая головы:

— Фамилия, имя, отчество, год, место рождения... — и протянула бланк справки.

— Знаю все, кроме места рождения. Но предположительно могу указать... Москва...

Уловив иностранный акцент, женщина спросила:

— Вы сможете сами заполнить бланк? Или надо помочь?

— Благодарю вас, я сам...

В тот же день вечером Луи отправился по адресу, достаточно быстро полученному в Мосгорсправке. Не переводя дыхания, он взлетел на третий этаж и нажал белую кнопку звонка. Дверь ему открыл... Сергей Крымов.

...Если сказать, что оба, Сергей и Луи, были ошеломлены до потери речи, а обретя ее, могли лишь обмениваться восклицаниями, не понимая, как в чужой квартире оказался Сергей Крымов и зачем сюда, без приглашения, пожаловал Луи, улетавший к больному отцу, описание этой сцены все равно останется неполным.

Появившаяся в передней Ирина сразу догадалась, что перед ней стоит знакомый по рассказам французский корреспондент. Но почему Сергей и Луи не проходят в комнату, почему, обескураженные, стоят здесь? Почему Сергей не предупредил, что ждет гостя? Она ничего не приготовила, не прибрала...

— Знакомьтесь, Луи, моя женя Ирина Рубина.

Француз почему-то оторопел.

— Как? Не может быть! Вы... Вы дочь Захара Романовича?

— Да... Почему вас это удивляет? Точнее, приемная дочь, падчерица.

...Гость словно окаменел. Все окружающее было для него окутано какой-то пеленой, и ему казалось, что время остановилось. Он тяжело дышал и, прежде чем заговорить, оглядел каждого из них, Сергея, Ирину, по очереди. Ему, Луи Бидо, сейчас все равно, что означает незнакомое слово «падчерица». Потрясенный, в страшном смятении он растерянно смотрел на Ирину, Сергея. Наяву ли все это? Перед ним стоит сестра... Сестра ли? Он не находит нужных слов, а слово «сестра» произнести не решается. Бог ты мой, как все объяснить этим людям, которые с нескрываемым изумлением разглядывают его?

— Простите... Мне нужен Рубин... Захар Романович Рубин. Я его сын... Да, да — сын...

— Ваш отец умер, Луи... — едва слышно произнес Сергей.

— Умер? Когда? Я опоздал на несколько дней...

Они просидели за столом допоздна. Луи сбивчиво говорил о человеке, которого считал своим отцом. На столе, с краю, лежала маленькая, на двух-трехлетнего ребенка, куртка с потайным карманом на груди, где вот уже много лет хранился лоскуток белого шелка. На нем чернилами написано:

«Герман. Родился в декабре 1941 года на территории СССР, оккупированной немцами. Внебрачный сын Захара Романовича Рубина, проживающего в Москве. Свидетельствует мать Германа, Елена Бухарцева, проживавшая в начале войны в Москве, по улице...»

Это была курточка Луи Бидо. Он привез ее из Парижа. Ее в присутствии адвоката и нотариуса торжественно извлекли из сейфа господина Жана Бидо вместе с большим конвертом, на котором крупно выведено: «Вскрыть после моей смерти». В конверте два письма. В одном, адресованном Луи, — письмо «отца», объяснение в безудержной любви к приемному сыну и более чем лаконичное духовное завещание — «Ты русский. Люби Россию». В другом письме пространно излагались злоключения мальчика, волею судеб ставшего приемным сыном Жана Бидо, выходца из семьи бывшего офицера царской армии. Оба письма, переведенные на русский язык, лежат на столе вместе с несколькими фотоснимками — Захар Романович Рубин в Стамбуле, на Клязьминском водохранилище, в лаборатории, Гаграх и... в гробу.

И еще одно письмо. Адресовано Рубину и пришло в день похорон профессора. Его Луи читал, перечитывал, не выпуская из рук, словно боялся, что потеряет или отберут. Оно пришло вместе с посланием, подписанным группой школьников-следопытов и учителем истории, бывшим фронтовиком. Их школа носит имя отважной разведчицы Елены Бухарцевой, похороненной на окраине районного центра. Следопыты давно уже разыскивали все, что касалось ее жизни, подвига и гибели. И лишь недавно, бывают же такие совпадения, удалось обнаружить архив партизанского отряда, задания которого выполняла подпольщица. В архиве оказалось неотправленное письмо Елены к мужу, написанное в последний день ее жизни.

Письмо начиналось словами:

«Дорогой, любимый Захар...»

Следопыты установили, что комиссар партизанского отряда, которому передали это письмо после гибели Елены, пытался узнать фамилию и адрес этого Захара, чтобы передать по назначению безадресное письмо — предсмертный крик светлой души. Но в военное лихолетье, да еще из партизанского края, это было невозможно. А позднее, когда партизанский отряд влился в регулярную часть Советской Армии, комиссар погиб. Архив остался нетронутым. И только много лет спустя к давно пожелтевшим листкам из ученической тетради впервые прикоснулись руки юных следопытов. Узнав девичью фамилию Елены, они разыскали где-то в Сибири ее брата — начальника геологической партии. Он смог сообщить немногое: «Сестра перед началом войны должна была снова выйти замуж — первый муж ее, Бухарцев, умер от сердечного заболевания. Человека, который должен был стать ее вторым мужем, звали Захар. Он учился в медицинском институте, там же, где Елена предполагала остаться в аспирантуре». Пошли запросы в институт. Учитель истории часть своего отпуска посвятил поездке в Москву на поиск тех, кто знал Елену Бухарцеву и ее друга, студента Захара. Нашелся только адрес. И снова запросы... Ответ на один из них принес имя, отчество, фамилию — Рубин Захар Романович...

Следопыты многое узнали из жизни Елены Бухарцевой в пору фашистской оккупации. И только одна строка в страницах ее биографии той поры оставалась для них тайной: кто и за что убил Елену — Генриетту? Раскрыть эту тайну ребятам не удалось.

И вот письмо в Москву, к Рубину.

«Вы не представляете, Захар Романович, как мы были счастливы, когда узнали, кому предназначено письмо, которое мы не могли читать без слез. Нам сообщили не только вашу фамилию, но и адрес... Посылаем письмо и фотокарточку вашегодвухлетнего сына Германа. Хочется верить, что вы нашли его. Будем очень рады, если вместе с Германом приедете к нам в школу имени Елены Бухарцевой».

Увы, трогательное приглашение запоздало...

...Луи прочел письмо школьников, письмо его матери к отцу и долго рассматривал себя двух лет от роду на пожелтевшем любительском снимке...

Теперь уже можно с некоторыми подробностями поведать о горестной судьбе Елены Бухарцевой, о зигзагах жизни сына войны — Германа.

Кое-что позже установит Бутов, после того, как Сергей Крымов на следующее утро по телефону скажет ему: «Вы меня как-то спрашивали — есть ли сын у Захара Романовича? Отвечаю — есть». А через час, сидя рядом с Бутовым, будет сбивчиво, но в деталях рассказывать, что узнал за последние дни. Бутов незамедлительно доложит Клементьеву и столь же незамедлительно начнется проверка, уточнение, поиск дополнительных сведений. И забегая вперед, мы спешим рассказать, как все было...

ЗАХАР, ОТЗОВИСЬ!

Елена тяжело переживала неожиданный для нее отъезд Захара Рубина из Москвы. Как это понять? Бегство? Отказ от всего, о чем договаривались? Ведь собирались идти в загс. Но почему? Разлюбил? Поманила другая? Мысли разбегались, путались, мельтешили; терялись где-то в закоулках памяти. Ее цельной и чистой натуре чуждо было двуличие, а потому не пришла в голову истинная причина: Захар Рубин попросту не хотел связывать свою жизнь с ней. Рубин бежал от Елены, а она, ничего не ведая, продолжала верить ему. «Нет-нет, тут недоразумение. Он любит меня». И тут же корила себя: «Почему утаила от Захара, что у них должен быть ребенок?» Сейчас она знает почему: Елена сомневалась — оставить ли? Жизнь только начинается...

В те дни Елена никого не хотела видеть. Она металась по комнатам большой московской квартиры, пытаясь отвлечься, заняться чем-либо. Не получалось. Ее не обескуражило решение институтских руководителей — «Бухарцевой в аспирантуре отказать». В общем-то она не создана для науки. Это честолюбивый Захар уговорил ее идти в аспирантуру. Ей больше по душе будничная работа хирурга. Сейчас она не думала о том, куда пошлют на работу, Она везде будет верна клятве Гиппократа. Больше всего мучило, что не было вестей от любимого. «Захар, отзовись, где ты?»

Она трижды в день заглядывала в почтовый ящик. Днем все валилось из рук, а ночью одолевала бессонница. Только к утру сваливал подобный беспамятству сон.

Шли дни, одиночество стало невыносимым. Но Захара рядом не было, а друзей не хотелось видеть — претили их сочувственные аханья, взгляды, вздохи. Кругом пустота. Есть старенькая мама, есть брат, но они далеко. Да и не поймут. Разные люди. Мама всегда осуждала: «Взбалмошная ты какая-то!» Нет, к ним не поедет. Она поедет к нему...

Позже Елена будет анализировать — откуда, из каких душевных глубин выскочила унизительная идея помчаться вслед за Захаром. И решила — это был всплеск комплекса эмоций — любви и ненависти, веры и недоверия. Эмоции нарастали по спирали, и где-то на самом верхнем витке все же была любовь, вера, надежда. Она должна была увидеть его, объясниться. Понимала, что это не очень логично. Но Елена никогда не переоценивала силу логики.

Бухарцева вспомнила, что в те края, куда Захар отправился на практику, была направлена на работу ее близкая подруга Валя Михайлова, окончившая институт годом раньше. Ответ на телеграмму пришел быстро:

«Приезжай, обеспечу отдельной комнатой, ждем, целуем. Валя. Кирилл»

Подруга с мужем, секретарем райкома партии, встретили более чем радушно. Елена все рассказала о себе, о Рубине, о будущем ребенке...

— Завтра же поеду к Захару. Тут какое-то недоразумение. Он меня любит.

Приезд Елены отметили как должно, после ужина подруги пошли прогуляться по берегу. Светлый вечер, благодатная тишина, покой навевали приятные воспоминания о славной студенческой поре. Память воскрешала веселые дни летних каникул, грибную лихорадку — подружки могли без устали искать в хвойнике крепконогие боровики или в густом березняке стройные подберезовики. И сейчас превратности жизни с замысловатыми коленцами начали рисоваться Елене уже в более розовом свете. А Валя, подстраиваясь к Елене, знатоку немецкого, успокаивала ее: «Все будет «Аллес гут». Ты не хмурься, Леночка! Мы еще увидим небо в алмазах».

Увы, судьбе было угодно, чтобы они в ту светлую ночь увидели нежное июньское небо расчерченным огненными трассами, низвергающим на твердь земную смертоносный металл — городок стоял почти у самой границы.

Началась война. И для Елены все прожитое и пережитое отодвинулось далеко-далеко, по ту сторону бытия.

В доме она осталась одна — Кирилл и Валя ушли в подполье. Последним ушел Кирилл. Прощаясь, предупредил: «Немцы могут занять город уже сегодня к вечеру. Если и удастся задержать, то только до завтрашнего утра. О вашем приезде никто не знает. Вы не должны показываться на улице в течение нескольких дней. А потом... Вам скажут... Придет человек и спросит: «Как здоровье Германа?» Вы ответите: «Спасибо, здоров». Это будет наш человек, с ним можно говорить обо всем. Он и скажет, что делать». Кирилл обнял Елену, поцеловал и задержался у порога.

— Простите, я так разговаривал, будто имею право командовать вами, и не спросил — как вы? Сможете? Готовы?

Она перебила:

— Готова. Командуйте.

Он еще раз обнял ее и ушел в сторону озера.

Немецкие танки загромыхали под окнами на рассвете следующего дня. Строго выполняя наказ, Елена даже не выглянула в окно. Все двери были заперты, окна зашторены, и со стороны дом выглядел покинутым. Но Елена понимала, что маскировка не спасет и не сегодня завтра в дом секретаря райкома нагрянут фашисты.

В тревожном ожидании часы казались неделями. К счастью, гитлеровцы стремительно Проскочили через городок, оставив небольшую комендатуру — офицера и нескольких солдат, не сразу принявшихся устанавливать новый порядок.

Шел четвертый день войны, когда под вечер кто-то осторожно постучал в окно. Прижавшись к стене, Елена сквозь щель в шторе старалась разглядеть человека на улице. Через несколько секунд он тихо спросил:

— Как здоровье Германа?

Бухарцева обрадованно вздрогнула и откликнулась:

— Спасибо, здоров.

Конопатая девчушка с русой косой единым духом выпалила все, что ей надлежало передать Елене Бухарцевой. В этом доме ей оставаться нельзя. Будут искать хозяев, не пощадят и гостью. Девушка передала паспорт на имя Генриетты Миллер и легенду — отец из немцев, крупный инженер, был арестован в 1937 году, больше она его не видела. Гостила у тети, жившей на границе с Латвией. Пробирались на восток, эшелон разбомбили. Тетя погибла, а Генриетта оказалась на территории, занятой немцами.

Елена — Генриетта должна пробраться в соседний районный городок, где живет мать Вали, старая учительница. Та обо всем предупреждена: мифическая погибшая тетушка Генриетты и Евдокия Ильинична — родственницы. У нее Бухарцева и будет пока жить. Дальнейшие инструкции получит, пароль тот же.

Прошло более года тяжкой жизни в оккупированном городке. Теперь их в доме уже трое — Елена — Генриетта, Евдокия Ильинична и горластый малыш Герман. Его нарекли так согласно паролю: «Как здоровье Германа?»

Вскоре появился в доме четвертый жилец — обер-лейтенант Шульц. Он уходил утром, приходил вечером. Где бывал, что делал — они не знали. С бабушкой и молодой красивой мамой вел себя достаточно корректно, на удивление соседкам, уже познавшим повадки фашистских офицеров.

По вечерам Шульц с Генриеттой вел литературные беседы по-немецки. Она блистала эрудицией, цитировала наизусть Гёте и Шиллера, рассказывала о богатой библиотеке отца, где было множество немецких книг. Ей казалось, что Шульц проверяет ее, и была рада, что вроде бы не оплошала. Во всяком случае, он как-то обронил, что, когда малыш окрепнет, пригласит Генриетту работать в городской управе.

...В тот жаркий летний день Елена пошла к реке стирать белье. У нее было тут любимое тихое безлюдное местечко на маленьком мыску. Тишина, только плеск торопливых вод. Пеленки были уже прополосканы, когда неподалеку от нее незаметно присела та самая веснушчатая девчушка и, глядя в сторону на залитое солнцем поле, блаженно вдыхая воздух, наполненный запахом трав, не поворачивая головы в сторону Елены, спросила:

— Как здоровье Германа?

Бухарцева, продолжая полоскать, обрадованно ответила:

— Спасибо, здоров. — И сладив с сердцебиением, поинтересовалась: — А как Валя?

Девчушка вскинула на Елену свои большие глаза, проглотила комок, подступающий к горлу, и хмуро, едва слышно, пролепетала:

— Повесили...

Ее арестовали на конспиративной квартире. Кирилл, командир партизанского отряда, пытался сласти жену, но — увы...

Елена выслушала молча, не поднимаясь с колен и не вытирая слез.

— Вы только маме ничего не говорите. Командир строго наказывал. Успеет наплакаться.

— Хорошо, не скажу. А Кирилл как?

— Дважды был ранен, но в строю остался. Просил узнать, как вы тут...

И после небольшой паузы тихо сказала:

— У командира большая просьба до вас. Раньше не хотели беспокоить — сынок-то крохотуля. Как ему без мамки...

— Без мамки? — испуганно переспросила Елена. — Почему без мамки?

— Сейчас объясню. В схватке с карателями погиб переводчик. Когда еще замену пришлют? А тут — оперативные документы захвачены из штаба фашистской дивизии. Срочно требуется перевести, чтобы немедленно передать на Большую землю. Вспомнили о вас, хотели на несколько дней взять в отряд. Но командир воспротивился: «Это же авантюра! Ей из отряда уже нельзя будет возвращаться в город». Вот и послали спросить: что, если вам принесут документы? Есть ли условия для тайной работы дома? Как Шульц?

Елена отвечала не совсем уверенно:

— Попытаюсь... Только... Ведь по части конспирации у меня никакого опыта. Разве что паспорт поможет... Меня вроде бы приняли за немку.

Все обошлось наилучшим образом, и челночные операции отряд — город участились. Началось с перевода захваченных партизанами документов, а затем доследовали более сложные и опасные задания.

Обер-лейтенант слов на ветер не бросал: Генриетту Миллер взяли на работу в городскую управу. Она получила доступ к важной информации. Этому в немалой степени способствовала опека Шульца. Правда, он переехал на другую квартиру, но оставался по-прежнему внимательным к фрау Миллер, иногда заглядывал к ней, но Елене казалось, что Шульца больше привлекал Герман, чем его мама. Прощаясь, он галантно раскланивался с обеими фрау и непременно напоминал Елене, что, если потребуется какая-то помощь ей или Герману, он всегда к ее услугам. «Фрау Генриетта, вероятно, хорошо знает, что мутер и киндер — святая святых для немца».

В городской управе на нее обратил внимание агроном Павлищев, слывший сердцеедом. Под каким-то предлогом он заявился в дом и стал недвусмысленно намекать на свои возможности облагодетельствовать маму, сына, а заодно и старушку. Изысканностью манер сей господин не отличался и после первой рюмки — пришел во всеоружии: французский коньяк, закуски — попытался обнять фрау Миллер. Звонкая пощечина несколько охладила пыл.

— Бог ты мой, необузданная плоть. Что с ней поделаешь? Вы уж простите, фрау, умоляю забыть о случившемся. Будем друзьями, просто друзьями, согласны?

Елена попросила уйти.

— Удаляюсь, — нараспев продекламировал Павлищев, подобно плохому герою-любовнику на сцене. — Удаляюсь с надеждой на милость и снисхождение.

Через несколько дней он снова заявился. Выгнать Елена не решилась, тем более, что на сей раз Павлищев держал себя чинно, пристойно, соблюдая дистанцию: пил чай, вел умные разговоры, вспомнил почему-то «Овода», а с романа Войнич переключился на «Войну и мир» и многозначительно заметил, что покорить русский народ еще никогда и никому не удавалось.

— И не удастся! — патетически воскликнул гость, в упор глядя на Елену. Она выдержала взгляд и никак не прокомментировала суждения агронома местной управы.

Шло время, Павлищев зачастил к Генриетте Миллер. Он приносил Герману сласти, бабушке и маме сахар и масло, а соседкам обильную пищу для злословия.

— Генриетта-то приворожила... Да и не осудишь, мужики-то нынче на вес золота.

Приворожила... Никто не подозревал, что красивая молодая женщина, выдававшая себя за дочь расстрелянного, русскими крупного немецкого инженера, вела сложную и смертельно опасную игру. «Приворожила» она и Шульца и Павлищева одновременно. А Павлищев, желая как-то объяснить начальнику свои частые визиты к Генриетте Миллер, убеждал его: «Береженого бог бережет... Надо получше присмотреться, можно ли доверять?..» И Шульц одобрительно кивал: «Да, да, дополнительная проверка не помешает...»

Елена выдержала это испытание. Шульц стал с еще большим доверием и симпатией относиться к «милой фрау Миллер». Игра шла своим чередом. Казалось, ничто не могло вызвать подозрения начальства. Тем не менее, тревога не покидала Елену, тревога за себя, за сына. И последние дни она жила в смутно-тревожном ожидании чего-то страшного.

В тот день она поздно вернулась с работы и прилегла отдохнуть. Герман играл в саду, старушка возилась на кухне. Елена уснула. Ей казалось, что она проспала бог весть сколько, а прошло лишь десять минут. Она проснулась в холодном поту — ей приснился окровавленный, растерзанный фашистскими собаками Захар Рубин, бежавший из лагеря.

Елена поднялась с постели обессиленная. Растревоженная память не отпускала образ любимого человека. И Бухарцева сделала то, что давно задумала, — написала письмо в надежде, что через связного партизанского отряда его удастся переслать на Большую землю брату, а тот найдет способ переправить в Москву на довоенный адрес Рубина. И будь что будет... Если жив — получит от нее весточку...

«Дорогой, любимый Захар...»

Длинное, сумбурное письмо полно нежной любви и тревоги за него, за себя, за сына, о котором отец еще ничего не знает. В конце приписка:

«Хочу быть оптимисткой, но не могу не думать о том, что ждет каждого из нас на войне. Я ведь тоже на фронте, только невидимом. Высылаю вместе с этим письмом фотокарточку нашего сына, Германа, и вот эти строки, адресованные ему. Не удивляйся, не считай меня взбалмошной бабой. Если погибну я, а ты останешься в живых и судьба сведет тебя с Германом, пусть он прочтет строки, написанные любящей матерью, которой не страшно умереть, если она будет уверена, что сына ее ждут счастье, радость...»

...Уже смеркалось, когда в лесу, в условленном месте и в условленный час, она встретилась со связной. Елена передала перевод нескольких фашистских документов, сообщила, что завтра утром из тюрьмы группу заключенных повезут в областной центр, и вручила конверт с письмом.

— Попроси комиссара отправить как-нибудь на Большую землю. Ведь летают же связные самолеты. Очень нужно...

— А адрес? Ты же адреса не написала!

Елена ахнула — забыла второпях. Что делать? С собой ни карандаша, ни авторучки. Бежать домой и снова вернуться? Опасно. Скоро комендантский час, и вообще... Нельзя задерживаться и задерживать связную...

— Так что же делать, тетя Лена?

— Адрес я передам в следующий раз. А пока... Отдай комиссару как есть...

Домой Елена не вернулась. Ее тело нашли в лесу, о чем и доложили комиссару. На место происшествия тотчас же примчался Шульц. Не надо было быть криминалистом, чтобы установить -- убита выстрелом из пистолета.

Кто убил и за что — осталось тайной. Расследование еще продолжалось, а к Евдокии Ильиничне пришли от Шульца, чтобы забрать мальчика. Старушка кинулась было с кулаками: «Не отдам», но поняла — сопротивление бесполезно. На сборы дали три часа.

Вещи малыша уместились в небольшом мешочке, на дно которого легла подаренная старушкой курточка умершего еще до войны внука. Елена сама смастерила потайной кармашек. Ее жизнь в оккупированном крае сложилась так, что в любой момент можно было ждать трагического конца. И Елена была ко всему готова. К потайному кармашку пришила белый лоскуток и на нем чернилами крупно вывела все самое необходимое, что людям надо знать о малыше.

Бухарцева не боялась думать о том, о чем человек, пока он живет, задумываться не желает. Смерть! Она подстерегала ее сейчас на каждом шагу, каждый раз, когда шла на свидание со связной, когда являлся к ней пьяненький агроном. Но так хотелось верить, что недалек тот час, когда придет сюда советский солдат, и ее Герман, сын войны, попадет в заботливые руки родного отца. Этому, увы, не суждено было сбыться...

Малыша забрали потому, что он приглянулся бездетному Шульцу, не раз попрекавшему супругу бесплодием. В нем сочетались строгая выучка служаки-офицера и свойственная иным немцам тривиальная сентиментальность. В мечтах ему виделся собственный домик с островерхой крышей. Фрау хозяйничает на кухне, а он с мальчишкой возится в ухоженном саду. Чем приглянулся именно Герман, сказать трудно. Возможно, что и арийской внешностью, Елене было легко выдавать себя за немку...

Получив кратковременный отпуск, Шульц увез малыша в Германию. Однако фрау — в глубине души он ожидал этого — категорически отказалась усыновить мальчика, даже грозилась задушить. Бурные объяснения перемежались истериками, а тем временем пришла пора возвращаться к месту службы. И тут фрау неожиданно присмирела и объявила мужу, что так как волею господа они лишены счастья иметь детей, мальчик, видимо, послан им свыше. К тому же святой отец, у которого она исповедовалась, повелел — «Смирись!»

Счастливый отец и муж, благодарный своей милой фрау, улетел, не подозревая, что дражайшая половина уже решила, как избавиться от ребенка. При первом удобном случае ее служанка, полунемка-полубельгийка, должна была отправить его к своей сестре, служившей экономкой в богатом доме. Ждали только ее согласия.

Радостная для фрау весть с Запада пришла вместе со скорбной с Востока: Шульц убит под Варшавой.

Вот так симпатичный мальчик со своими нехитрыми пожитками в бабушкином цветастом мешочке начал переходить из рук в руки: из Германии от служанки фрау Шульц — в Бельгию к экономке, от экономки — во Францию к бездетным супругам Бидо.

В пору оккупации господину Жану Бидо пришлось несладко. Кто-то донес в гестапо, что в действительности он Иван Бидов, из русских. Дворянское происхождение в расчет не приняли, перевесила другая страница биографии. Отец Жана в пору русско-японской войны служил офицером во флоте. Накануне решающего боя на его корабле арестовали нескольких матросов, заподозренных в распространении крамолы. При дознании выяснилось, что офицеру Бидову была ведома сия неблагонадежность матросов, но он не счел нужным докладывать по начальству. Ему грозил военный суд. Но война распорядилась иначе: японцы захватили русский корабль. После перемирия офицер Бидов не вернулся в Россию: «В лучшем случае упекут на каторгу». Он плавал на японских, английских, французских торговых судах, а в 1907 году «отдал якорь» в Марселе: женился на красивой, богатой вдовушке, через год подарившей сына Жана. Впоследствии он стал банкиром.

В БАНКИРСКОМ ДОМЕ

— Для меня детство началось в доме Бидо...

Уже поздний вечер, в доме напротив ни одного освещенного окна, а Крымовы все сидят за столом, слушая рассказ Луи. Он говорит и говорит, тревожа то одну страницу своей биографии, то другую. Его обуяла потребность выговориться, и он захлебывается словами, словно боясь отстать от стремительно бегущих мыслей. И если умолкал ненадолго, то лишь для того, чтобы выпить еще одну рюмку.

— Мать была неласкова и невнимательна, а отец души не чаял во мне. Из банка не возвращался без сластей и игрушек. Почему так любил? Не знаю. Возможно, потому, что я был единственным. А может, еще что-то другое...

Сергей и Ирина слушали молча. Они догадывались, за что сын русского офицера мог полюбить русского мальчика...

В доме Жана Бидо, по его настоянию, говорили на французском и русском языках, звучала и немецкая речь. Во всяком случае Луи с детства свободно изъяснялся на трех языках. Учиться его послали в Париж, к дяде. Возможно, по настоянию мадам Бидо, она не скрывала, что ее это устраивало. Возможна, что здесь отец уступил ей.

К двадцати пяти годам он закончил два учебных заведения — в равной мере увлекался архитектурой и литературой. Трактат Луи Бидо о зодчих Карфагена получил блестящую оценку, но окончательный выбор пути предопределило близкое знакомство банкира с издателем и шеф-редактором популярной газеты правительственной ориентации: на журналистике настаивал дядя Марсель Пуаро, брат матери. Он и Бидо-старший были дружны, хотя по характеру и образу мыслей — диаметрально противоположны.

...Луи представлял свою газету где-то в Латинской Америке, когда умерла мать. Он полетел на похороны. Отец, уже совсем старик, тяжело переживал утрату. И это коробило Луи — ему-то известно, что отец хотел уйти к другой женщине, что он не любил мать. И тем не менее, как это часто бывает в жизни, именно после ее смерти банкир остро ощутил свое одиночество, ему не хватало ее, женщины, которую собирался покинуть. Теперь у него никого близких, кроме Луи, не было, и любовь к сыну приобрела почти патологический характер. Он готов был выполнить любую его прихоть, надоедал с нежностями,стараясь приласкать великовозрастного Луи. А том все это претило.

— Мне трудно объяснить вам, Сергей, почему жизнь в отчем доме, где исполнялось любое мое желание, почему поездки с отцом на нашу роскошную виллу на берегу моря были мне в тягость. Я не знал почему. Не знал... — упрямо твердил он и беспомощно разводил руками. Да, его давила атмосфера банкирского дома. Он жаждал свободы, самостоятельности. Только бы избавиться от родительской опеки. А шеф-редактор, чтобы ублажить богатого друга, распорядился не посылать Луи за пределы Франции. И легко представить, как ликовал Луи, когда по настоянию дяди отец все же согласился на отъезд «мальчика» в Россию.

— Сергей, помните наш разговор в ресторане, когда провожали Аннет? О моем отце, о дяде и господине Кастильо? Помните?

Сергей утвердительно кивнул.

— Я видел, что вы недоумевали — о чем, мол, это он так туманно... Теперь тумана нет. Не смотрите удивленными глазами. Я выпил несколько больше, чем обычно, но у меня ясная голова и я отчетливо представляю то, о чем говорю. Слушайте же, это важно.

Жан Бидо еще лежал в гробу, когда нотариус в присутствии кюре, духовника банкира и Луи, вскрыл сейф.

— Мне трудно передать, что я пережил, когда увидел эту курточку и письмо, когда узнал, кто я на самом деле.

Луи говорил глухо и смотрел мимо Сергея и Ирины.

Когда наследник банкирского дома вернулся с похорон отца, нотариус и кюре доверительно сказали ему, что о документах, обнаруженных в сейфе господина Бидо, равно как и о детской курточке, знают только они двое. Пощипывая жидкую эспаньолку, не вязавшуюся с крупным породистым лицом, юрист источал прямо-таки медовую любезность:

— Мы обещаем, господин Луи Бидо, что никто никогда... Мы умеем хранить тайны. Распоряжайтесь своей судьбой и состоянием как вам угодно...

А через день позвонил дядюшка.

— К тебе хочет заглянуть мой добрый друг. Ты его знаешь...

— Кто он?

— Хороший, человек. И очень полезный. Прислушайся к его советам.

Через полчаса порог банкирского дома переступил Мигуэль Кастильо. Он отдал дань этикету, выразил соболезнование, повздыхал, поохал и поспешил перейти к делу:

— Тогда в Москве я отыскал вас по совету вашего дядюшки. Зачем? Вы, вероятно, догадались. Нет? Это не делает чести мне, а возможно, и вашей проницательности. Но не стоит об этом... Пустое... Плюсквамперфект... давно прошедшее время. А я люблю футурум, будущее. Направляясь в Москву, я не знал, кто вы есть. Ваш дядюшка открыл тайну лишь на днях... Ну-ну, не надо нервничать и так зло коситься на меня... Я вам добра желаю. Река, именуемая жизнью, полна самых неожиданных и коварных порогов. Господин Бидо, зная, что болен безнадежно, поведал о вашей романтической судьбе брату, а тот — нам. Так нужно для нашего дела.

— Нашего дела? Что это за дело?

— Повремените с вопросами.

— Вы француз?

— Нет, испанец.

— И живете в Испании?

— Нет, в Марселе.

— Так что же привело вас ко мне?

— Прежде всего желание выразить соболезнование.

— Благодарю. И это все?

— Нет, не все. Не совсем. От вас требуется самая малость: проявить лояльность и помочь в благородном деле.

— Каким образом? И что за благородное дело?

— Извольте. Вы сейчас работаете в России и, конечно, понимаете, что информация об этой стране будет для нас весьма и весьма ценна. Какая именно — это уже детали, о которых можно легко договориться.

— Вы полагаете?

— А почему бы и нет? Вы же человек свободного мира, богатый наследник. А богатство надо защищать.

— От кого?

— От грабителей и... от коммунистов.

— Н-да, ситуация проясняется.

— Вот и хорошо. Я знал, что вы, как человек благоразумный, примете наше предложение, к тому же небезвозмездное. Деньги даже к деньгам не лишни.

— Ну а если я откажусь и не приму ваше предложение?

— Предусмотрен и такой вариант. Мы располагаем фотокопиями всех документов, лежавших в сейфах покойного банкира. Заснята и куртка сына партизанки Елены Бухарцевой, погибшей во время войны. Остальное... Догадаться не трудно. Газеты, радио и телевидение ухватятся за сенсацию. О вас заговорят все, от бульварных шавок до святых отцов. Будут даже парламентские запросы. Чем все это кончится? Судом и лишением наследства. Вы станете человеком третьего сорта, которого долго будут преследовать.

Багровый отсвет пламени из камина делал недоброе лицо испанца поистине зловещим. Чтобы дать себе время хоть немного обдумать услышанное, Луи присел на корточки и начал подбрасывать смолисто пахнущие чурки. Потом резко поднялся, подошел к испанцу и спросил:

— Если откровенно — вы представитель специальных служб?

— Я бы не хотел отвечать на этот вопрос.

Луи понял, что не ошибся.

— На ваше предложение я должен ответить незамедлительно?

— Отнюдь... Такие вопросы сиюминутно не решаются.

— Каким временем я располагаю? Месяц? Два?

— Да, пожалуй...

Пальцы Луи напряженно сжали подлокотник кресла. Наступила пауза. Потом Кастильо вскинул холодные, жесткие глаза.

— Считаю долгом предупредить вас — не ершитесь, к добру не приведет. И еще... Я знал вашего отца.

— Какого отца? — перебил Луи.

— Настоящего. Того, что живет и здравствует в Москве. Захара Рубина...

— Откуда?

— Чистая случайность, не имеет значения,

— Что вы можете сказать о нем?

— В высшей степени приятный и интеллигентный человек.

ВЫБОРА НЕТ

— Теперь вы все знаете. У меня от вас никаких тайн. И не только потому, что мы по прихоти судьбы оказались родственниками. Неисповедимое, ничем не объяснимое чувство подсказывает иногда человеку: «Этому можно верить»... Так что же посоветуете?

Сергей молчал. Он ошеломлен. Еще бы, такой неожиданный поворот событий. Он видел, с каким нетерпением Луи ждал ответа — как ему быть. Крымов понимает, что его откровенность — знак большого доверия. Но ведь у него, советского журналиста, просит совета не свой брат, а человек, который пока еще не знает иного образа жизни, мышления, чем те, что властвуют в мире, где он рос, мужал, в мире капитала. Что посоветовать?

Были и сомнения. Чем вызвано такое доверие? Хитро задуманная операция? Или вино: Луи, кажется, многовато выпил? Возможно, потерял контроль над собой. А если это начало прозрения? У людей трудной судьбы да на крутом повороте так бывает. Что же посоветовать? Отмалчиваться нельзя.

— Луи! Все, что вы рассказали, сплетение таких сложностей, что я не могу сразу сказать — как быть? Я должен подумать. — И помедлив добавил: — Попробую посоветоваться с одним очень опытным юристом, которому всецело доверяю. Если вы не возражаете, конечно.

Луи глянул испытующе, но ни в лице, ни в глазах Крымова не увидел ничего, кроме доброжелательности. Сергей уже научился когда нужно становиться непроницаемым. Помедлив, Бидо поднялся из-за стола, слегка пошатываясь подошел к книжным полкам и, стоя спиной к хозяевам дома, тихо и нерешительно сказал:

— Ну что же, пусть так... Буду ждать. — Луи вернулся к столу, выпил еще одну рюмку вина и повторил: — Да, буду... Ждать и ждать... Это тяжело, но выбора нет. Но вообще-то как дальше жить? — он смотрит на хозяев дома слегка осоловевшими глазами и бормочет что-то не совсем связное.

— Глупо, конечно, куда-то ехать и искать... Он же не я, совсем другой... Мальчика по имени Герман. Его давно нет, есть Луи... Но Луи все равно поедет... Посмотреть... тот малыш давно ушел из этого мира... Вместе с мамой... Нет Германа, есть Луи. Но я не такой, каким стал бы Герман. Согласен, Сергей? Нет, я не пьян, сестра моя... Ты мне можешь сказать: каким был Герман? Не знаешь? Не хочешь... Боишься обидеть... Он меня презирал бы, да? А дядю задушил бы... И отца... Хотя нет, отец был добрым. Почему молчишь, Ирина? Я знаю, это глупо, но ты же моя сестра, не родная, но сестра. А знаешь, я пока нич-чего не чувствую. Только любопытство. Какая ты? Ну не сердись, скажи хоть слово.

Но Ирина молчит. Понимает, как мучительно этому уже не слишком молодому человеку переосмысливать жизнь, узнав трагическую правду. Ей жалко невесть откуда появившегося брата, но она ничем не выдаст этого своего чувства. Пусть сам перемучается, потом будет легче, пусть сам все передумает и решит. Как странно человек прожил жизнь, которой не должно было быть. Герман жил бы по-другому, смотрел бы на мир по-другому. А всему виной — война.

Немного протрезвев, Луи вспомнил о профессоре Полякове и о задуманном очерке.

— Сергей! Помнишь, ты спросил — «а напечатают?» Я тогда не ответил. Но подумал, что все равно должен написать об Аннет и Мишеле. Я не смогу не написать о них... В Париже есть мемориал. Там склеп, посвященный памяти двухсот тысяч французов, ушедших во мрак и туман, уничтоженных в фашистских лагерях с 1940 по 1945 год. Я был на могилах бойцов Сопротивления. Одна из надписей гласит: «Когда на земле перестанут убивать, они будут отомщены»... Слушая Аннет Бриссо, я вспоминал склеп — там и ее мать. Мне вспомнились могилы бойцов Сопротивления — там и ее жених... Теперь ты понимаешь, Сергей, почему я не могу не написать об Аннет и Мишеле?

Сергей взволнованно ответил:

— Да, начинаю понимать тебя, Луи...

Он имел в виду нечто большее, чем очерк.

...Был уже поздний вечер, когда Герман — Луи, поддерживаемый под руку Сергеем Крымовым, покинул дом сестры, дом покойного...

Утром Сергей позвонил Виктору Павловичу и попросил о встрече.

— Вы чем-то расстроены, Сергей? Что-то случилось?

— Нет! Ничего... Нужна ваша консультация. И по очень серьезному вопросу.

...Бутов лишь изредка задавал вопросы, как обычно — слушал с таким выражением, будто все это нисколько не интересует его. Сергей изложил суть дела со всеми подробностями и то, что к делу не относилось. Выговорившись, спросил:

— Так что же ему посоветовать? Он ждет...

— Не торопитесь. Все не так просто... Скажите, что ваш юрист в отъезде...

Полковнику самому сейчас нужно посоветоваться с генералом Клементьевым — вопрос слишком острый. Уж очень необычно, сложно переплелись человеческие судьбы.

Клементьев и Бутов долго, тщательно анализируют рассказ Луи Бидо. Ясно, что спецслужбы взяли его на прицел еще до смерти банкира. Для них тайной не была тайна его сейфа.

— Допустим, — рассуждал Бутов, — что хозяева хромоногого после смерти Жана Бидо решились на лобовую атаку, и Кастильо предложил Бидо работать на разведку. Грубовато, но возможно. А каковы мотивы дальнейших действий Луи? Приезжает в Москву — и с места в карьер: «Мне предложили сотрудничать с разведкой, работающей против вас». Тут уж, простите, закавыка... Верить или нет?

Вопрос прямо-таки гамлетовский. Вокруг него и крутятся контрразведчики, выдвигая то одну, то другую версию.

— Где основание для такой откровенности Луи перед человеком, которого он видел лишь несколько раз? Где? Почему он вдруг предстал перед Ириной и Сергеем весь нараспашку? — спрашивает Бутов.

— В какой-то мере вам ответил Крымов, — говорит Клементьев. — Было выпито сверх меры, разгорячился. Но отбросим это, попробуем покопаться в закромах его души. Вы же хороший психолог, Виктор Павлович. Поставьте себя на место молодого человека, перед которым вдруг открылась невероятная тайна его рождения. Такое может хоть кого потрясти, толкнуть на самые неожиданные поступки. Тут не до холодного анализа. Если он к тому же человек впечатлительный, бурных эмоций не избежать. А они неудержимы, как прорвавший плотину поток. И первый порог — Ирина, Сергей, ниспосланные прямо-таки господом богом, в которого он, возможно, верит. Родные люди! Сестра! Знакомый доброжелательный коллега, неожиданно ставший родственником! Вот и распахнул душу. Думаете, ересь? Так?

Не дожидаясь ответа, генерал продолжал:

— Жил в Англии знаменитый биолог, соратник Дарвина — Гексли. Он как-то мудро заметил, что судьба новой истины в начале своего существования всегда кажется ересью.

— Однако позвольте заметить, товарищ генерал, что от истины мы еще очень далеки. Даже не знаем, насколько достоверна история гибели Бухарцевой. Не находите ли вы странным, что Рубин при жизни так и не узнал о существовании сына? Ведь у Елены были брат и мать...

— Не вижу ничего странного, Виктор Павлович. Они тоже ничего не знали. А нам с вами необходимы самые полные и точные сведения о Елене Бухарцевой и ее сыне. Займитесь, дело первоочередное. Луи Бидо ждет ответа. Если все правда, ему одна цена, а если с курточкой подстроено — совсем другая. Поищите в партизанских и других архивах. Быть может, и очевидцы найдутся.

— Ясно, товарищ генерал. Сухин уже начал действовать.

ЛУИ СКАЗАЛ ПРАВДУ

В бывшем партизанском крае Сухину удалось разыскать и жителей села, помнивших те давние события, и партизан, знавших разведчицу Миллер — Бухарцеву, убитую при весьма таинственных обстоятельствах. Многое успели откопать школьные следопыты. Но самое ценное и неоспоримо достоверное оказалось в архиве военного трибунала, приговорившего к расстрелу предателя Павлищева, фашистского карателя и убийцу партизанки-разведчицы Елены Бухарцевой.

Тайна, которая долгое время окутывала историю убийства Бухарцевой, перестала быть тайной. Перед чекистами протокол допроса Павлищева:

— Чем объяснить, что вы после безуспешных грубых попыток добиться взаимности Елены Бухарцевой вдруг перешли на осторожное и, кажется, тайное ухаживание?..

— Я боялся Шульца. Он был явно неравнодушен к этой молодой красивой женщине. Соперничать с ним было опасно... К тому же он ухаживал красиво. Одаривал и маму и ребенка. Иногда мне казалось, что малютка его интересует даже больше, чем мама.

— Что же вас побудило убить Бухарцеву при встрече в лесу?

— Все тот же страх. Боялся Шульца.

— Расскажите подробнее, что произошло, когда вы однажды вечером встретили Бухарцеву на лесной опушке, вдали от города?

— Встреча была для меня неожиданной. Я увидел Елену одну и бросился к ней. Она испугалась, побежала в темный ельник. Я догнал ее.

Взыграло скотское чувство. Сдержать себя этот подонок не смог. Кругом ни души, смеркалось. Он попытался силой овладеть Еленой. Тогда она крикнула: «Мерзавец... Завтра же обо всем будет знать Шульц». У него уже не было выбора: Бухарцева не должна уйти живой из леса. И он убил ее. Два выстрела...

— Что было потом? — допытывался следователь.

— На следующее утро хозяйка дома, где жила Елена, пришла в комендатуру и заявила об. исчезновении Бухарцевой, Шульц послал искать. К полудню нашли. Шульц примчался туда и мне велел ехать. Я тут же запустил версию, что Бухарцева убита партизанами, они, мол, не прощают предательства.

— И Шульц принял эту версию?

— Да. Вернувшись в комендатуру, собрал своих помощников и стал обсуждать план налета на партизанский отряд. Но план этот не был осуществлен. Шульц получил разрешение на поездку в Германию.

— В связи с чем?

— Повышение по службе. Он срочно собрался и уехал, забрав с собой маленького Германа... Души не чаял в нем... Говорил, что усыновит...

— Как приняли мальчика в доме Шульца?

— Не знаю. К нам он не вернулся. Обер-лейтенант, занявший место Шульца в комендатуре, говорил, будто тот погиб где-то под Варшавой...

...Клементьев и Бутов задумчиво слушают обстоятельный доклад Сухина. Ясно: Луи сказал правду.

Было уже за полночь, когда чекисты разъехались по домам. Бутов вышел из машины далеко от дома. Хотелось пройтись по безлюдной московской улице, подышать воздухом — сейчас он кажется более чистым, чем днем. Ему легко дышится и легко думается — все стало на свои места. Завтра утром на Пушкинской площади будет ждать Сергей, и он, неторопливо взвешивая каждое слово, скажет ему:

— Судя по всему, этот Герман — Луи человек честный. К нашему счастью, таких немало в «свободном мире», где он воспитывался. Как быть дальше, может решить только он сам, нам советовать трудно. В любом случае придется нелегко, и он должен четко осознать это.

Вернувшись домой, Крымов сразу же позвонил Бидо и сказал, что говорил с юристом и рад будет видеть Луи у себя. Тот сразу же приехал и с порога потребовал ответа:

— Ну что? Что мне скажете?

— Право выбора за вами, Луи. Если нравится наша страна, можно будет остаться и получить советское гражданство.

Луи так облегченно вздохнул и так радостно заулыбался, что стало ясно — он уже сделал выбор и очень боялся услышать другой ответ. Сергей обнял новообъявленного родственника за плечи. Луи заулыбался еще шире.

— Однако, если переменю гражданство, как быть с фамилией?

— Опять же должен сам решить. А зачем ее менять?

— Но ведь не господин Бидо виноват, что я хожу по земле! Нет, это все в прошлом. И жизнь... Менять — так уж все разом! А Рубин... Я же незаконный...

— В таком случае примите фамилию вашей матери, — предложил Сергей.

Луи взял руки Сергея в свои и, глядя в глаза, очень серьезно спросил:

— Я могу рассчитывать, что вы с Ириной не оставите меня? Тут совсем другая жизнь, другие нравы. Мне предстоит начать все сначала. Смогу я опереться на вас, пока освоюсь?

И Крымов ответил сердечно:

— Разумеется, вы можете во всем положиться и на меня и на Ирину. На этот счет никаких сомнений!

НА ЖИТЕЙСКОМ ПЕРЕКРЕСТКЕ

Клементьев выслушал Бутова, еще раз просмотрел бумаги в зеленой папке. Потом поднялся с места и, попыхивая трубкой, стал расхаживать по кабинету. Время от времени он останавливается то у большой карты мира, занявшей полстены, то у книжного шкафа.

— О чем раздумываете, товарищ генерал? Теперь уж, кажется, все...

— Все, да не совсем... Луи Бидо... — И вопросительно взглянул на Бутова. — Если решит остаться в Советском Союзе, сможет ли полностью, всем сердцем принять наш строй, сродниться с советскими людьми? Надо не упускать его из виду, если потребуется, помочь. Да, неисповедимы пути людские... Крымов и Бидо... Чудом уцелевшие дети войны. У одного на глазах расстреляли бабушку, у другого убили мать. Шли разными дорогами, а на запутанном житейском перекрестке встретились. Ох война, война! Будь она проклята!

Через несколько дней Крымов снова встретился с Бутовым.

— Так вот, Виктор Павлович, — выбор сделан. Луи решил остаться в Советском Союзе. Горюет, что не застал в живых отца. Мы ездили на кладбище... Втроем — Ирина, Луи и я. И могилу Полякова навестили. Он похоронен там же.

— Это хорошо, а за могилой Полякова следит кто-нибудь? У него, кажется, родных не было?..

— Нет... Впрочем...

И Крымов рассказал, что на могиле Полякова лежали два букета гвоздик с алыми лентами. На одной: «Любимому! Аннет». На другой — «Кто борется за счастье людей, тот не умирает. От боевых французских друзей».

В кладбищенской конторе Сергею сказали, что цветы положила приезжая француженка. Она с гидом «Интуриста» заходила к ним. Ее проводили к могиле Полякова, француженка долго стояла у осевшего холмика, тихо плакала. Потом гид передал от нее деньги, чтобы могилу прибрали и следили за ней...


Оглавление

  • Виктор Пронин ТАЙФУН
  • Анатолий Ромов «ХОКУМАН-ОТЕЛЬ»
  • Владимир Рыбин САМОРОДОК
  • Евгений Зотов, А. Зубов, Л. Леров КОНЕЦ «СОКРАТА»
  •   «СОКРАТ»
  •   «ИГРА» НАЧАЛАСЬ
  •   ПОДОПЕЧНЫЙ
  •   ИНТЕРВЬЮ С ОТСТУПЛЕНИЯМИ
  •   МАКИ
  •   «НАСЛЕДНИКИ»
  •   АРРИГО КАСТИЛЬО И ДРУГИЕ
  •   И СНОВА УРОКИ ПОЛИТГРАМОТЫ
  •   МИР ТЕСЕН
  •   «ГОСТЬ» ПРИБЫЛ
  •   ВСТРЕЧА
  •   ПОСЛЕ «СВИДАНИЯ С БОЯРЫНЕЙ»
  •   «СПЕКТАКЛЬ»
  •   ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР
  •   ДЕЙСТВУЙТЕ
  •   МИССИЯ МИГУЭЛЯ
  •   ПРОЩАЛЬНЫЙ ЗАВТРАК
  •   ПОДВЕЗЕТЕ? — САДИТЕСЬ
  •   ЗДЕСЬ ГОВОРЯТ ПО-РУССКИ
  •   «АНДРЕЙ» ПРИВЕЗ ШАПКУ
  •   ОПЕРАЦИЯ С «ЗЕЛЕНЕНЬКИМИ»
  •   КАК ХЕЛЛЕР СТАЛ РУЖИНСКИМ
  •   ПРИВЕТ ОТ МАКСА ГЮНТЕРА
  •   КАТЯ И МИГИ
  •   КРАСНЫЙ «ОПЕЛЬ»
  •   ПРЕДСМЕРТНАЯ ИСПОВЕДЬ
  •   О ЧЕМ ПИСАЛ ЛЕМБЕР?
  •   ТУРИСТ ЗАГОВОРИЛ
  •   ЗНАКОМАЯ ЛИЧНОСТЬ
  •   НИТИ ТЯНУТСЯ К ДАЛЬНЕМУ ВОСТОКУ
  •   МОЛОДЦЫ!
  •   НА ФИНИШНОЙ ПРЯМОЙ
  •   КОНЕЦ ИГРЫ
  •   ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ СОКРАТА
  •   ПО ЗАСЛУГАМ
  •   ЛУИ БИДО
  •   ЗАХАР, ОТЗОВИСЬ!
  •   В БАНКИРСКОМ ДОМЕ
  •   ВЫБОРА НЕТ
  •   ЛУИ СКАЗАЛ ПРАВДУ
  •   НА ЖИТЕЙСКОМ ПЕРЕКРЕСТКЕ