КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Цикл "Второй апокалипсис". Компиляция. Книги 1-10 (fb2)


Настройки текста:



Р. Скотт Бэккер Аспект-Император Книга первая Око Судии

Рику — другу и брату

А ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: «Зачем ты так сделал?» Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?

Послание к римлянам, 9:20–21
«Наиславнейший экзальт-министр, да преумножатся дни твои.

За грех вероотступничества закопаны они были по шею, как в прежние дни, и камни швыряли в лица им, пока не прекратилось дыхание. Трое мужчин и две женщины. Ребенок отрекся от родителей и даже проклял их во имя наиславнейшего нашего аспект-императора. Этот мир лишился пяти душ, но небеса приобрели одну, хвала Богу Богов.

Что до текста, боюсь, твой запрет пришел слишком поздно. Как ты и подозревал, это было повествование о Первой Священной войне, увиденной глазами изгнанного колдуна Друза Ахкеймиона. Воистину, дрожит рука моя при мысли, что придется излагать порочные и мерзостные измышления его, но поскольку оригинал уже предан огню, я не вижу иного пути удовлетворить твое повеление. Справедливо говоришь ты: ересь редко бывает обособленной, и по своей сути, и по своим плодам. Так же как имея дело с болезнями, надо изучать отклонения, готовить целительные снадобья, пока хворь не развилась в более злокачественную форму.

Для краткости, ограничу свое изложение теми частными утверждениями, что прямо либо косвенно противоречат Доктрине и Писанию. В этом тексте Друз Ахкеймион заявляет, что:

1) вступал в сексуальную связь с нашей святой императрицей накануне триумфальной победы над язычниками — фаним при Шайме в ходе Первой Священной войны;

2) вызнал некие секреты, касающиеся нашего священного аспект-императора, как то: что Он не является живым воплощением Бога Богов, но принадлежит к дунианам, тайной секте, посвятившей себя овладению всеми сторонами жизни, как телесными, так и духовными. Что Он превосходит нас не так, как превосходят людей боги, но так, как превосходят детей взрослые. Что Его заудуньянское истолкование айнритизма — не более чем инструмент, средство манипулирования народами. Что невежество превратило нас в Его рабов.

(Признаюсь, это тревожит меня больше всего, ибо хоть и знаю я, что слова и дела, сколь возвышенны бы ни были, всегда допускают неправедное толкование, я никогда ранее не отдавал себе отчет, насколько наши убеждения управляют нашими поступками. И, как вопрошает оный Ахкеймион, если все люди заявляют о своей правоте, как это всегда происходит, кто отличит, который из них провозглашает истину? Убежденность тех, кого отправил я прочь из этого мира, вера, живущая вплоть до самой смерти, теперь тревожит меня — таков предательский праздный ум.);

3) Священная война аспект-императора нашего, затеянная с целью не допустить воскрешения Не-Бога, — выдумка. Допустим, это лишь подразумевается, поскольку текст явно был написан прежде, чем созвана Великая Ордалия. Но при том, что Друз Ахкеймион был некогда колдуном школы Завета и, следовательно, подвержен проклятию видеть Сны о Первом Апокалипсисе, его сомнения выглядят странно. Разве не должен такой человек приветствовать приход Анасуримбора Келлхуса и его войну, призванную предотвратить Второй Апокалипсис?

Такова общая суть того, что я помню.

Вытерпев все это богохульство, я понимаю всю глубину твоей обеспокоенности. Услышать, что все пережитое и выстраданное нами за последние двадцать лет войны и откровений есть ложь, — уже неслыханное оскорбление. Но услышать подобное от человека, который не только сопровождал Мастера в начале пути, но и учил его? Преисполняясь скорби, я уже приказал казнить моего личного раба, который только лишь прочел этот текст по моему повелению. Что до меня, ожидаю твоего скорейшего решения. Не молю о твоей пощаде и не жду ее: нам предписано судьбой расплачиваться за свои поступки, сколь благочестивыми намерениями ни были они продиктованы.

Есть нечистота, устранить которую не может ветошь, а может только нож. Это я понимаю и принимаю.

Грех есть грех».

Пролог

Когда взрослому мужу свойственна невинность ребенка, мы зовем его глупцом.

Когда ребенку свойственно хитроумие взрослого мужа, мы зовем его исчадьем ада. Как и у любви, у мудрости тоже своя пора.

Айенсис.
Третья аналитика рода человеческого
Осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), «Долгая сторона»

Под пологом леса длинно и уныло прозвучал рог. Рог, в который дул человек.

Несколько секунд все было тихо. В гордой вышине арками изогнулись ветки, могучие стволы грозно возвышались над ложбинами, заполненными куцыми молодыми деревцами. Из мрака переплетенных ветвей предостерегающе вскрикнула белка. Ринулись в насторожившееся небо скворцы.

Они приближались, мелькая в полосах солнечного света и теней.

Они бежали через хлещущие ветки подлеска в ярости и возбуждении, завывали от вожделения, углубляясь в шатер чащи. Они заполонили крутые склоны, взбивая ногами листья и перегной. Около деревьев они останавливались, рубя кору ржавыми выщербленными клинками. Тонкими носами принюхивались к небу. Когда они корчили гримасу, их пустые и красивые лица сминались, как шелк, придавая им вид древней вырождающейся расы.

Шранки. Со щитами из лакированной человеческой кожи. В нагрудниках, отделанных человеческими ногтями, и ожерельях из человеческих зубов.

Снова прозвучал далекий рог, и они остановились озлобленной толпой, потоптались на месте, коротко перебросились лающими словами. Часть пришедших исчезла в подлеске, размашистым и стремительным волчьим шагом. Прочие остались стоять, тряся чреслами от предвкушения. Кровь. Они чуяли кровь человеков.

Семя брызнуло на лесную почву. Они втоптали его в грязь. Смрад привел их в неистовое ликование.

Разведчики вернулись, и, слушая их разноголосое бормотание, остальные тряслись и вздрагивали. Как давно не доводилось им утолить свой ненасытный голод. Как давно не преклоняли они колена пред алтарем вздрагивающих конечностей и стонущей плоти. Они уже мысленно видели искаженные паникой лица. Видели оставленные ножами дыры и льющуюся потоком кровь.

Они побежали, вопя от радости.

Преодолев невысокий холм, они обнаружили свою добычу, которая изо всех сил бежала вдоль подножия изломанной скалы, пытаясь уйти в дальний конец ущелья, которое, по чудесному совпадению, начиналось через несколько сотен шагов. Шранки завыли и заклацали зубами и беснующимися вереницами понеслись вниз по склону. Они двигались широкими прыжками, поскальзываясь на листьях, выбирали участки земли поровнее, карабкались, бежали, горя жаром в полусгнивших штанах, и радовались, видя, как до сладких человеков, с их соблазнительными мордами и не менее соблазнительными ляжками, остается всего несколько шагов, все ближе и ближе, вот уже почти в пределах досягаемости бешено машущих мечей…

Но вдруг земля — земля! — обвалилась под ними, как листья, подброшенные в воздух!

Десятки шранков, пронзительно крича, ухнули в черноту. Остальные толкались и теснились, пытались остановиться, но были сбиты с ног своими ополоумевшими собратьями. Они улетали вниз, во внезапно разверзшуюся пропасть, и их крики постепенно затихали, один за одним удаляясь и сменяясь тишиной. Все вдруг стало непонятным, повсюду затаилась опасность. Боевой отряд гомонил от испуга и досады. Никто не смел пошевелиться. Вращая глазами, они с вожделением и предвкушением вглядывались в пространство…

Люди.

Горстка упрямцев бежала по коварной земле словно бы по волшебству. Они ворвались в ряды шранков, высоко вздымая и опуская мечи. Щиты трещали. Литое железо гнулось и ломалось. Руки, ноги, головы летали по воздуху, оставляя за собой кровавый след.

С ревом и криками люди повергли шранков наземь, изрубив до подергивающихся останков.


— Скальпер! — выкрикнул одинокий путник. Голос у него был хриплый и сорванный, как у старого вояки. Он прогремел на все ущелье, перекрывая однообразный шум воды. Люди выше по реке все как один выпрямились и посмотрели в его сторону.

«Как животные», — подумал он.

Безразличный к их взглядам, он пошел дальше, осторожно выбирая путь по предательским камням и через каждые несколько шагов оступаясь в воду. Он миновал шранка, белого, как дохлая рыба, который плавал вниз лицом в полупрозрачной красной луже.

Путник поднял взгляд вверх, туда, где стены ущелья сжимали небо в извилистую щель. Через просвет были повалены деревья, образуя стропила для импровизированного потолка из ветвей и палок, сверху закиданных листьями. Сквозь многочисленные дыры ярко просвечивало небо. Листья все еще падали вниз нескончаемым водопадом. Если считать по количеству неподвижных фигур, беспорядочно валяющихся на камнях по одному и кучами, ловушка оказалась очень удачной. Речная пена кое-где стала розовой и пурпурной.

Люди вернулись к работе, но трое из них продолжали настороженно за ним следить. Он не сомневался, что тот, которого он разыскивает, здесь.

Путешественник неспешно подошел к ним. Запах разорванных внутренностей перебивал запах воды и камня. Большинство артельщиков перебирали мертвых шранков. Растаскивали наваленные друг на друга трупы. Вылавливали из воды проломленные головы. Сверкали ножи. Монотонные действия: защепить кожу, отрезать, сдернуть, перейти к следующему. Защепить кожу, отрезать, сдернуть — и опять, и опять. У каждого шранка с макушки надо было срезать кусок кожи.

Рядом мыл кучу скальпов юный галеотский воин. Он полоскал их в воде и раскладывал, блестящие и лоснящиеся, на сухом камне. Каждый экземпляр он брал с комичной бережностью, как безумец кусок золота — с каковым, в общем, сравнялись скальпы на Среднем Севере. Хотя аспект-император снизил вознаграждение, от честных скупщиков за один скальп еще можно было получить целый серебряный келлик.

Появление путника не осталось незамеченным, и он это понимал. Они лишь притворялись безразличными. Обычно чужаков они встречали только по пути на юг, к перекупщикам, нагруженные сотнями выдубленных скальпов, перевязанных кожаными веревками. Эта работа — сбор и подсчет — была самой негероической частью их ремесла. Это был их цеховой секрет.

И самый важный.

Почти одиннадцать лет прошло с тех пор, как аспект-император назначил вознаграждение за скальпы шранков, еще не закончилась последняя из войн за Объединение. За шранков — поскольку они расплодились в огромных количествах. За скальпы — потому что они были лишены волос и легко было удостовериться, что они принадлежат шранкам. Такие люди, как эти охотники, полагал путник, с гораздо большим удовольствием принялись бы добывать тех, кто менее склонен в ответ убивать их самих — например, женщин и детей.

Так началась эпоха охоты за скальпами. За это время несметные тысячи желающих подались в северные безлюдные края, экспедиция за экспедицией, сколачивать себе богатство, став охотниками за скальпами. Большинство из них погибали в течение нескольких недель. Но те, кто усвоил урок, кто был хитер и безжалостен не меньше своих врагов, преуспевали.

А некоторые из них — совсем немногие — стали легендами.

Человек, которого разыскивал путник, стоял на круглом камне, наблюдая за работой. Путник отличил его по упрямой приверженности традиционному одеянию его касты и его народа: складчатая боевая юбка, вся в серых и черных пятнах и везде продырявленная; панцирь из полусгнившей кожи с нашитыми ржавыми пластинами; конусообразный шлем, отогнутый назад, как бараний рог. Человек казался пришельцем из другой эпохи. Еще один, скрывавший лицо под черным капюшоном, сидел в трех шагах позади первого, подавшись всем телом вперед, словно силился что-то расслышать в несмолкаемом беге воды. Странник поглядел на него, будто оценивая, затем вновь перевел взгляд на первого.

— Я ищу одного айнонца, — сказал он. — Человека, которого называют Железная Душа.

— Это я буду, — ответил стоящий. Лицо его украшали татуировки в стиле, любимом его соплеменниками. Черные линии вокруг глаз. Пурпурные губы. Взгляд его не порицал и не допытывался, оставаясь спокойным, как у скучающего наемного убийцы. Безразличным.

— Ветеран, — сказал путешественник, почтительно, как подобало, склонив голову. Не поприветствовать должным образом и не воздать почести тому, кто пережил Первую Священную войну, считалось немалым оскорблением.

— Как ты нас нашел? — спросил человек на своем родном языке. По тону чувствовалось, что он презирает разговоры, что он так же ревниво бережет свой голос, как и своих женщин и свою кровь.

Путник не стал обращать внимания. Люди вольны ценить все, что им заблагорассудится.

— Мы всех находим.

Едва различимый кивок.

— Что вам нужно?

— Ты, охотник. Нам нужен ты.

Айнонец обернулся на своего товарища, укрытого капюшоном. Никаких слов, лишь непроницаемый взгляд.


Поздняя осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), Момемн

Человек вечно стремится скрыть подлое и низкое в своей натуре. Вот почему, уподобляя себя животным, он называет волков, львов или даже драконов. Но больше всего, подумал мальчик, человек напоминает презренного жука. Брюхо прижато к земле. Сгорбленная спина отгораживает от мира. Глаза слепы ко всему, за исключением того немногого, что могут увидеть.

Закончив Погружение, Анасуримбор Кельмомас сидел на корточках в тени гранита и, разведя колени и наклонившись к земле, чтобы лучше было видно, наблюдал за насекомым, которое убегало прочь по древним плитам пола. Сверху беззвучно покачивался между колоннами большой железный светильник в виде колеса со свечами, но его свет был лишь чуть ярче отблеска на спинке жука. Обхватив руками колени, Кельмомас переполз вперед, поглощенный мелкой суетой насекомого. Хотя позади вздымалась мрачная чаща колонн, голоса хора звучали где-то совсем близко, из множащихся теней мальчика, вознося гимны, в которых звучали самые льстивые славословия Храмовой молитвы.

О милосердный Бог Богов,
Ты, что пребываешь средь нас,
Несть числа священным именам твоим…
— Покажи, — прошептал жуку Кельмомас. — Проведи меня…

Вместе они двинулись в дальние уголки Аллозиума, туда, где темноту освещали только парящие в воздухе булавочные уколы молитвенных свечек. Жук обогнул резное основание колонны, оставляя следы в пыли, как будто стежки на ткани, — Кельмомас уничтожал эти следы своей маленькой ножкой, обутой в сандалию. Скоро они добрались до самого дальнего коридора Форума, где восседали в своих роскошно украшенных нишах статуи Ста Богов.

— Ну куда же ты? — пробормотал мальчик, усмехаясь. Он заметил в холодном воздухе парок, оставшийся после слов, дохнул пару раз, просто чтобы полюбоваться на свое дыхание — живое доказательство материальной жизни. Потом он лег щекой на холодную плитку, глядя в бесконечное пространство коридора. Глазурь ласкала кожу. Не подозревая о пристальном внимании к себе, жук продолжал путь, то спускаясь в просветы между небесно-голубыми плитками, то снова выползая из них. Он направлялся к зловещей горе — статуе Айокли, Четырехрогого Брата.

— Вор?!

По сравнению со святилищами братьев и сестер Айокли его собственное святилище было дешевым, как ломаный грош. Напольные плиты заканчивались на пороге. Камень, обрамлявший нишу, был гол, за исключением нескольких насечек, нанесенных на правой колонне. Идол, низенький рогатый толстяк, присевший, словно над ночным горшком, казался лишь игрой теней и тусклого света, вырисовывавшейся из бархатной темноты. Он был вырезан из черного диорита, но не имел ни драгоценных камней вместо глаз, ни серебряных ногтей, которыми могла похвастаться даже Ятвер. Суровое, по прихоти какого-то давно покойного мастера, его выражение лица показалось Кельмомасу неестественным, если не сказать откровенно нечеловеческим. Он ухмылялся, как обезьяна. Скалился, как собака. Глядел в пространство влажным девичьим взглядом.

Идол тоже наблюдал за жуком, который торопливо скрылся в его мрачном жилище.

Юный принц империи шмыгнул в тесную нишу, пригнувшись, хотя до резных сводов над головой оставалось еще далеко. Воздух пах жиром свечей, пыльным камнем и чем-то металлическим. Мальчик улыбнулся каменному божеству, скорее кивнул, чем поклонился, и принял похожую позу, склонившись над своим неразумным объектом наблюдения. Повинуясь безотчетному капризу, принц одним пальцем прижал жука к каменному полу. Жук задергался под кончиком пальца, как механическая игрушка. Кельмомас придержал насекомое, наслаждаясь его беспомощностью и сознанием того, что может в любой момент раздавить его, как гнилое зернышко. Потом второй рукой оторвал жуку две ноги.

— Смотри, — прошептал он смеющемуся истукану. Пустые вытаращенные глаза статуи равнодушно смотрели вниз.

Кельмомас поднял руку, театрально расправив пальцы. Жук метался в откровенной панике, но потерял направление, и теперь он возвращался в одно и то же место, вычерчивая у коротких ног идола маленькие круги. Один за другим, один за другим.

— Видишь? — воскликнул Кельмомас, обращаясь к Айокли. Они смеялись вместе, ребенок и истукан, так громко, что заглушали песнопения.

— Они все такие, — пояснил мальчик. — Надо только покрепче прижать.

— Что прижать, Кельмомас? — спросил у него за спиной глубокий женский голос.

Мама.

Другой мальчик мог бы испугаться, даже устыдиться, если бы мать застала его за таким занятием — кто угодно, но только не Кельмомас. Хотя ее загораживали тени колонн и голоса, он все время знал, где она, краешком сознания следил за ее аккуратными шагами (хотя он не знал, как это получается).

— Ты уже все закончила? — воскликнул он, стремительно поворачиваясь. Личные рабы раскрасили ее тело белым, так что под складками малинового платья она казалась статуей. Талию стягивал пояс, украшенный киранейскими узорами. Головное украшение с нефритовыми змеями оттеняло ее щеки и не давало разметаться роскошным черным волосам. Но даже в этом облике она была самой красивой на свете.

— Вполне, — ответила императрица, улыбнувшись, и украдкой закатила глаза, словно говоря, что с гораздо большей охотой приласкала бы любимого сынишку, чем изнывать от скуки в обществе священников и министров. Очень многое ей приходилось делать лишь ради соблюдения внешних приличий, и Кельмомас это знал.

Как и он сам — только он делал это не так хорошо.

— Тебе ведь моя компания больше нравится, правда, мамочка?

Он произнес это как вопрос, хотя ответ уже знал; ей становилось неспокойно, когда он читал вслух движения ее души.

Улыбнувшись, она наклонилась и протянула к нему руки. Он бросился в объятия этих пахнущих миррой рук, глубоко вдыхая в себя ее обволакивающее тепло. Она провела пальцами, словно гребнем, по его нечесаным волосам, и он поднял глаза, поймав ее ласковый взгляд. Хотя свет от свечей едва доставал сюда, она словно вся сияла. Кельмомас прижался щекой к золотым пластинам ее пояса и обнял ее так крепко, что на глазах у него выступили слезы. Не было другого такого надежного маяка. Другого такого убежища.

«Мамочка…»

— Пойдем, — сказала она и за руку повела его обратно по галерее с колоннами. Он пошел за ней, движимый скорее любовью, чем послушанием. Бросив прощальный взгляд на Айокли, Кельмомас с удовлетворением увидел, что тот продолжает смеяться над жучком, суетливо кружащим у его ног.

Рука об руку они двинулись к белому свету. Пение слилось в неразличимый гул приглушенных голосов, и на их месте возник более глубокий и более властный звук — от него задрожал даже пол. Кельмомас остановился: ему вдруг изо всех сил захотелось не покидать тихие камни и пыль Аллозиума. Рука матери вытянулась, как веревка, и их переплетенные пальцы разомкнулись.

— Что случилось, Кел? — обернулась она. — Что с тобой, малыш?

Она стояла в обрамлении белого неба, высокая, как деревья, и казалась легкой дымкой, которую вот-вот развеет и унесет случайный порыв ветра.

— Ничего, — соврал он.

«Мамочка! Мамочка!»

Присев рядом с ним на корточки, она лизнула подушечки пальцев, розовые, на фоне белой краски, покрывавшей тыльную сторону ее ладоней, и начала приглаживать его волосы. Сквозь ее ажурные кольца мелькал свет, вспыхивая неизвестными сигналами. «Что за беспорядок!» — было написано на ее нахмурившемся лице.

— Это правильно, что ты волнуешься, — сказала она, вспомнив о церемонии. Она смотрела ему в глаза, а он проникал взглядом в самую ее суть, сквозь всю краску, сквозь кожу и мышцы — вглубь, туда, где сияла светом истины ее любовь.

«Она готова умереть за тебя», — прошептал ему потаенный голос — тот, что жил у него внутри всегда.

— Твой отец, — продолжила она, — говорит, что страшиться нужно только тогда, когда мы теряем страх. — Она провела ему рукой по щеке. — Когда мы слишком привыкаем к власти и роскоши.

Отец вечно говорил разные разности.

Кельмомас улыбнулся и смущенно опустил глаза — когда она его таким видела, у нее всегда замирало сердце и загорались глаза. На вид прелестный ребенок, даже когда исподтишка насмехается.

Отец…

«Ненавидь его, — сказал тайный голос, — но еще больше — бойся».

И Сила. Нельзя забывать, что в отце Сила горит ярче всех.

— Какой матери выпадало такое благословение? — просияла императрица, обхватив его за плечи. Обняв его еще разок, она встала, не выпуская из ладоней его руки. Он позволил ей, хотя и с неохотой, увести себя мимо высоких парапетов Аллозиума к сиянию без солнца.

Моргая от яркого света, они стояли в обрамлении ярко-красных шеренг эотийских гвардейцев на вершине величественной лестницы, которая дугой нисходила к просторному плацу Скуяри. Истертые временем храмы и жилые дома Момемна сгрудились на горизонте и становились неразличимы, по мере того как погружались все глубже во влажную даль. Холодные и темные, возвышались огромные купола храма Ксотеи — подернутые дымкой массивные включения посреди глинобитных лачуг. Как дырка в ряду гнилых зубов, смотрелась на фоне городских кварталов расположенная неподалеку Кампозейская Агора.

Бесконечная и пестрая, разворачивалась перед ним панорама главного города, великой столицы Трех Морей. С рождения этот город окружал Кельмомаса, обступал многолюдием своих запутанных лабиринтов. И всю жизнь этот город пугал его так безудержно, что Кельмомас нередко отказывался смотреть, когда Самармас, его слабоумный брат-близнец, показывал пальцем на что-то неразличимое в размытом переплетении улиц.

Но сегодня город казался единственным безопасным местом.

— Смотри! — кричала мать, стараясь перекрыть рев. — Смотри, Кел!

Их были тысячи, они забили всю площадь перед императорским дворцом. Женщины, дети, рабы, здоровые и увечные, жители Момемна и пилигримы из дальних мест — бессчетные тысячи людей. Толпа, как вода во время потопа, водоворотами завивалась вокруг Ксатантианской арки. Билась в нижние территории Андиаминских Высот. Как вороны, люди расселись на невысоких стенах гарнизона. Все что-то выкрикивали, воздев два пальца, чтобы прикоснуться к нему на расстоянии.

— Подумай, какой путь они проделали! — прокричала мать сквозь гомон голосов. — Кельмомас, они добирались со всей Новой Империи! Они пришли узреть твою божественную сущность!

Принц Империи кивнул со смущенной признательностью, которой мать от него ждала, но в душе он чувствовал лишь откровенное отвращение. «Только глупцы ходят кругами», — подумал он. Он даже пожалел, что нельзя вытащить из святилища Усмехающегося Бога, чтобы показать ему…

Люди — жуки.

Терпеть славословия пришлось целую вечность, бок о бок стоя на предписанных церемониалом местах: Эсменет, императрица Трех Морей, и младший из ее высокородных сыновей. Кельмомас поднял взгляд, как учили, от нечего делать поймал глазами пролетавших в небе голубей, превратившихся в едва различимые в вышине точки на фоне поднимающегося над городом дыма. Солнечный свет, следуя за отступающим облаком, обозначил дальние крыши. Кельмомас решил, что улучит минуту, когда мать окажется слабой и будет готова сделать все, что он пожелает, и тогда попросит у нее макет города. Чтобы был из дерева.

Такой, чтобы горел.

Топсис, церемониймейстер из Шайгека, воздел массивные руки, руки евнуха, и императорские чиновники, выстроившиеся внизу на ступенях, как один человек повернулись к ним. Зазвучали позолоченные молитвенные рога, перекрывая громогласный хор. Эти рога, украшенные агатом и слоновой костью, были установлены через равные промежутки в тени фасада Аллозиума и длиной были почти до второй площадки лестницы.

Кельмомас обвел взглядом экзальт-министров отца и увидел за их непроницаемыми лицами всё, от страсти и нежности до ненависти и жадности. Стоял там огромный Нгарау, главный сенешаль со времен Икуреев. И Финерса, Великий Мастер шпионов, человек простой, но преданный, кианец по происхождению. Имхайлас, покрытый синими татуировками, — статный экзальт-капитан эотийской гвардии, красота которого порой обращала на себя взгляд императрицы. Вечно неумолкающий Верджау, Первый Наскенти и глава могущественного Министрата, чьи вездесущие агенты следили, чтобы никто не сбился с пути истинного. Худой Вем-Митрити, великий магистр Имперского сайка и великий визирь — должности, благодаря которым он на сегодня являлся в Трех Морях мастером всех тайных дел…

И так далее, и так далее — все шестьдесят семь выстроились по старшинству вдоль колоссальной лестницы. Они собрались сюда, чтобы видеть Погружение Анасуримбора Кельмомаса, младшего сына их святейшего аспект-императора. Только лицо дяди Майтанета, шрайи Тысячи Храмов, не поддалось его беглому пристальному взгляду. На мгновение сияющий взгляд его дяди встретился с его собственным, и хотя Кельмомас улыбнулся с наивным чистосердечием, приличествующим его возрасту, ровная уверенность взгляда шрайи ему совсем не понравилась.

«Подозревает», — прошептал тайный голос.

«Подозревает что?»

«Что ты — притворщик».

Последние звуки какофонии стихли, и остался лишь могучий призыв рогов, который прогудел так низко, что у Кельмомаса затрепетала туника. Затем угасли и эти звуки.

Звенящая тишина. Повинуясь крику Топсиса, весь мир, включая экзальт-министров, преклонил колени. Народы Новой Империи пали ниц, вокруг простирались целые поля людей. Затем все медленно опустили лоб на горячий мрамор — все до единого из собравшихся на территории императорского дворца. Только шрайя, который ни перед кем не преклонял колен, кроме аспект-императора, остался стоять. Только дядя Майтанет. На ступени упал солнечный луч, и одежды шрайи озарились светом… Сотня крохотных Бивней заиграли, словно языки огня. Кельмомас прищурился от их сияния и отвел глаза.

Мать вела его вниз по ступенькам, держа за руку. Он следовал за ней, топая сандалиями, и хихикал, глядя на ее суровое лицо. Они прошли по проходу, открывшемуся между расступившимися экзальт-министрами, и он опять засмеялся, от того, как нелепы все эти люди, всевозможных пропорций и возрастов, одетые как короли, но при этом подобострастно кланяющиеся.

— Они пришли чествовать тебя, Кел, — сказала мать. — Зачем ты над ними смеешься?

Разве он хотел над ними смеяться? Иногда трудно удержать себя.

— Я больше не буду, — произнес он с унылым вздохом.

«Я больше не буду». Одно из многих выражений, которые он не мог понять, но от них во взгляде матери всегда вспыхивала искорка сострадания.

У подножия грандиозной лестницы их ждала рота солдат в зеленых с золотом мундирах — человек двадцать из числа прославленных телохранителей отца, Сотни Столпов. Они построились вокруг императрицы и ее ребенка и, сверкая щитами, с видом сосредоточенно-суровым, повели их через толпу, собравшуюся на площади Скуяри, к Андиаминским Высотам.

Кельмомас, как принц Империи, нередко оказывался под защитой грозных вооруженных людей, но сейчас это шествие почему-то беспокоило его. Поначалу запах был уютным: ароматный муслин накидок, масла, которые использовались для клинков, чтобы те становились проворнее, и для кожаных ремней, чтобы сделать их мягче. Но с каждым шагом горьковато-сладкий смолистый запах немытых тел все сильнее и сильнее пробивался сквозь все остальные, и на его фоне выделялась вонь самых убогих нищих. Бормотание окутывало, словно дым. «Благослови, благослови», — неслось отовсюду, то ли как мольба к нему, то ли как мольба за него. Кельмомас пытался разглядеть за высокими телохранителями пейзаж из коленопреклоненных людей. Он видел старого нищего, не одетого, а лишь прикрытого какими-то лохмотьями, который рыдал и терся лицом о булыжную площадь, словно стараясь стереть себя без остатка. Какая-то девчушка, чуть помладше его самого, непочтительно подняла голову, чтобы видеть их грозную процессию. Распростертые тела не кончались, покрывая площадь до дальних построек.

Кельмомас шел по ожившей земле.

И он был среди них, в самой гуще, осторожно ступал вперед, не более чем разукрашенная драгоценными камнями тень за щитом из безжалостных людей в кольчугах. Имя. Молва и надежда. Божественный ребенок, вскормленный грудью Империи, помазанник Судьбы. Сын аспект-императора.

Он понял, что они о нем ничего не знают. То, что они видели, чему молились и на что уповали, было выше их разумения.

«Никто о тебе ничего не знает», — сказал тайный голос.

«Ни о ком никто не знает».

Кел глянул на мать и поймал пустой невидящий взгляд, который всегда сопровождал ее самые тягостные раздумья.

— Мама, ты сейчас о ней думаешь? — спросил он.

В их разговорах «она» всегда значило «Мимара», ее первая дочь, та, которую она любила отчаянно — и ненавидела.

Та, которую тайный голос в свое время велел ему отослать.

Императрица улыбнулась ему с каким-то печальным облегчением.

— И еще беспокоюсь о твоем отце и братьях.

То была ложь, и Кельмомас отчетливо это видел. Она волновалась из-за Мимары — до сих пор, после всего, что он сделал.

«Надо было убить эту суку», — сказал голос.

— Когда отец вернется?

Ответ он знал не хуже ее, но где-то в глубине души понимал, что матери не только любят своих сыновей; не меньше этого им нравится выполнять роль матери — а выполнять роль матери означает отвечать на детские вопросы. Они прошли еще несколько ярдов, окруженные пеленой молитв и шепотов, прежде чем она ответила. Кельмомас вдруг понял, что сравнивает ее с бесконечным множеством камей, на которых она была изображена молодой — в дни Первой Священной войны. Пожалуй, она раздалась в бедрах и скрытая под слоем белой краски кожа была уже не такой гладкой, но о красоте Эсменет все еще слагали легенды. Семилетний мальчик не мог себе представить никого прекраснее.

— Еще нет, Кел, — ответила она. — Пока не завершится Великая Ордалия.

Он чуть не схватился за грудь — так сильны оказались и боль, и радость.

«Если у него не получится, — сказал тайный голос, — он погибнет».

Кажется, впервые за весь день Анасуримбор Кельмомас улыбнулся искренне.

Везде вокруг были коленопреклоненные люди, чьи спины переломил почтительный страх. Целое поле ничтожного человеческого племени. «Благослови… благослови….» — неслось отовсюду бормотание, словно в лазарете. И вдруг — одинокий истошный выкрик:

— Будь проклят! Будь ты проклят!

Один сумасшедший сумел как-то пробиться сквозь щиты и клинки, рванулся к принцу и упал пронзенный, с ножом в руке, в котором отражалось ясное небо. Стражи-Столпы обменялись отрывистыми возгласами. Людские толпы отпрянули и вскрикнули. Мальчик успел заметить сражающиеся тени.

Наемные убийцы.

Глава 1 Сакарп

Под стеной, окружившей поверженный град,
Жены плачут, мужья вечным сном тихо спят.
Лишь бежавшие живы — немного их, тех,
Кто знал град сей, что Мог-Фарау низверг[1].
«Песнь скитальца». Саги
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), перевал Катхол

Бессчетны и непостижимы в человеке пути от каприза к жестокости, и хотя зачастую кажется, будто эти пути ведут напролом через непроходимые пространства разума, на деле разумом они сплошь вымощены. Люди всегда выдают желаемое за необходимое, а необходимое — за неотъемлемую привилегию. И всегда считают свое дело правым делом. Словно котятам, гоняющимся за солнечным зайчиком из зеркала, им никогда не наскучит упорствовать в своих заблуждениях.

Исполняя повеление святейшего аспект-императора, жрецы Тысячи Храмов выступили перед паствой, а судьи Министрата рыли землю, выискивая и уничтожая всех, кто оспаривал Истину или в угоду своекорыстию отвергал суровый долг в условиях войны с надвигающейся тьмой. Всякому, будь он из рабов или благородного рождения, рассказывали о Великой Цепи Предназначений, о том, как слова и дела каждого помогают словам и делам всех. Их наставляли, что люди, все до единого, ведут непрекращающуюся битву ежеминутно, и когда возделывают поля, и когда любят ближних. Все жизни, сколь угодно ничтожные, суть звенья, которые либо укрепляют Великую Цепь, либо ослабляют ее, а ведет она к Первому Кольцу, к тому самому звену, на котором крепится весь мир: к Священной войне против смертельно опасных замыслов Консульта…

Или, как ее начали называть, Великой Ордалии.

Даже в глубокой древности не видывал мир подобного войска. Целых десять лет шли приготовления. Дабы не допустить воскресения Не-Бога, нужно было уничтожить его подлых рабов, Консульт, а чтобы уничтожить их, надо было пройти насквозь всю Эарву, от северных пределов Новой Империи, через кишащие шранками пустоши Древнего Севера, до самой цитадели Консульта, Голготтерата, который в былые времена нелюди прозвали «Мин-Уройкас»: «Бездна мерзости».

Это было безумное предприятие. Только дети да глупцы, что путают сказки о войне и саму войну, могли счесть эту задачу несложной. Для них война означала битву, и они всякий раз удивленно смотрели на ветеранов, когда те говорили об отхожих местах, каннибализме, гангренозных ногах и тому подобном. Даже самым доблестным рыцарям требовалась еда, а кроме них — и лошадям, на которых они скакали, и вьючным мулам, которые несли на себе эту еду, и рабам, которые эту еду подавали. Еда требовалась для того, чтобы перевозить еду — все просто. В отсутствие налаженной системы снабжения — с перевалочными пунктами, складами и прочим — количество потребляемого продовольствия быстро превысило бы количество перевозимого на себе. Потому самые жестокие битвы Священного Воинства велись бы не против легионов Консульта, но против диких земель в сердце самой Эарвы. Войску предстояло бы сразиться с расстоянием до Голготтерата, прежде чем выдержать испытание на поле битвы.

Многие годы Новая Империя стенала от требований пророчества своего божественного повелителя. Со всех провинций взимался продовольственный налог. Над третьим порогом реки Виндауги были построены просторные зернохранилища. Стада овец и коров гнали к северу, прибрежными дорогами, которые скоро стали излюбленной темой у придворных менестрелей. В столице математики строчили описи, заявки, предписания, а короли и судьи захватывали недостающее в далеких землях. Записи складывали в больших глинобитных складах и хранили с дотошностью религиозного ритуала. Сосчитано было все.

Призыв к оружию раздался лишь в самый последний момент.

По всем Трем Морям заудуньяни вставали под Кругораспятие, священный символ своего аспект-императора: рыцари Конрии, в масках и длинных юбках; вышколенные ратники Нансура; туньеры с боевыми топорами, косматые и свирепые; не имеющие себе равных всадники из Киана и прочие, и прочие. Сыны дюжины народов сходились к Освенте, столице Галеота со времен седой древности, неся с собой кто грубо намалеванные, кто искусно выкованные изображения Бивня и Кругораспятия. Отрядили своих представителей и школы колдунов: прибывали надменные маги Багряных Шпилей в шелковых носилках, мрачные ведьмы Свайальского Договора, красочные процессии Имперского Сайка и, конечно, колдуны-гностики школы Завета, которые в свое время с пришествием Воина-Пророка возвысились от блаженных до жрецов.

Дети Освенты восхищались. На улицах, задыхающихся от приезжих, можно было увидеть нильнамешских принцев в паланкинах, айнонских графов-палатинов в сопровождении свиты с выкрашенными в белый цвет лицами, религиозных безумцев всех мастей, а один раз даже высоченного мастодонта, которого лошади пугались, как собак. Всевозможные украшения, пышность и нарочитость древних и чуждых обычаев — все сливалось в единый карнавал. Здесь расплескались чаши всех культур, и теперь их непохожие и пьянящие ароматы перемешались, добавляя в палитру все новые и новые невиданные комбинации. Длиннобородые тидонцы перебрасывались в игральные палочки с долговязыми кхиргви. По плащам колдуний из Шайгека лазали обезьянки-кутнарми.

Лето и осень прошли в военных сборах. Хотя выросло уже целое новое поколение, аспект-император и его советники хорошо помнили уроки Первой Священной войны. Войны за Объединение, с их отступлениями и победами, с вырезанными городами, породили целую плеяду хитроумных и беспощадных заудуньянских офицеров, которые все были назначены Судьями и наделены властью казнить и миловать правоверных. Проступки не прощались — слишком многое висело на волоске, чтобы позабыть о Кратчайшем Пути. Милосердие рассчитывает на некое будущее, а для людей будущего не было. Благодаря божественному озарению аспект-императора и его детей были обнаружены два шпиона-оборотня Консульта. С них содрали кожу перед гудящей и неистовствующей толпой.

Зиму Священное Воинство провело у истока реки Виндауга, в городе Харваш, который служил перевалочным пунктом на Дороге Двенадцати Шкур, знаменитом караванном пути, соединявшем Галеот с древними обособленно стоящими городами Сакарп и Атритау, но сейчас представлял собой не более чем скопление казарм и складов. Зима оказалась тяжелой. Невзирая на все предосторожности, ужасный Аккеагни, бог болезней, обнял войско всеми своими многочисленными руками, и около двадцати тысяч душ полегло от разновидности пневмонии, типичной для влажных рисовых полей Нильнамеша.

Это, как объяснил аспект-император, было первое из многочисленных испытаний.

Днем уже начинало таять то, что пока еще намерзало за ночь. Приготовления ускорились. Приказ выступать стал грандиозным событием, вызвавшим слезы и крики радости. У подобных моментов есть свой привкус. Стремления многих людей сливаются, становятся единым целым, и уже сам воздух знает о происходящем. Бог сотворил не только тварный мир, Он сотворил и сам акт творения и души, что живут внутри людей. И нужно ли удивляться, что мир вещей откликается на движения мира мыслей? Священное Воинство выступило в поход, и сама земля, просыпаясь от унылого зимнего оцепенения, преклоняла колена и преисполнялась радости. Люди Воинства чувствовали, что все сущее взирает на них и шлет свое одобрение.

Войско двигалось двумя эшелонами. Король Карасканда Саубон, один из двух экзальт-генералов Священной войны, выступил первым, ведя более быстрые части войска — кианенцев, гиргашцев, кхиргви и шрайских рыцарей — и никого из тех, кто двигался более медленно, в том числе посланцев колдовских школ. Вместе с ним находился второй сын аспект-императора, Анасуримбор Кайютас, который командовал прославленными кидрухилями, самой знаменитой когортой тяжелой кавалерии в Трех Морях. Войско Сакарпа ринулось вперед, и дальнейшему продвижению кидрухилей остались сопротивляться лишь несколько эскадронов всадников, быстрых и искусных стрелков. Решающего сражения, на которое надеялся экзальт-генерал, так и не состоялось.

Король Конрии Пройас, второй экзальт-генерал Ордалии, шел следом с основной частью войска. Ликующие граждане Новой Империи вошли в перевал Катхол, который соединял две крупные горные цепи: с запада — Хетанты, а с востока — Оствай. Колонна была слишком длинной, и ее передовые и замыкающие части были лишены возможности осуществлять нормальную коммуникацию — ни один всадник не смог бы с нужной быстротой пробиться сквозь толпы. По бокам поднимались крутые уступы, громоздящиеся друг на друга до границы леса.

Снег шел уже четвертую ночь, когда жрецы и судьи провели церемонии в память о Битве на Перевале, в которой древний союз людей-беглецов и нелюдей Кил-Ауджаса разгромил Не-Бога в Первом Апокалипсисе, приобретя для всего мира год драгоценной передышки. О последующем предательстве и истреблении нелюдей от рук тех, кого они спасли, не вспоминали.

Люди Воинства пели о своей преданности заунывные гимны, сочиненные самим аспект-императором. Они пели о своей мощи, о погибели, которую они принесут к далеким вратам своих врагов. Они пели о женах, детях, о маленьких уголках большого мира, которые они шли спасать. По вечерам звонил большой колокол, который они назвали Интервал. Певцы выкрикивали призывы к молитве, их звонкие голоса поднимались над бескрайними полями палаток и шатров. Суровые воины бросали оружие и собирались под знаменами Кругораспятия. Благородные преклоняли колена вместе с рабами и слугами. Шрайские жрецы читали проповеди и раздавали благословения, а судьи наблюдали.

Несколько дней они тянулись узкой цепочкой сквозь последнюю часть перевала, затем спустились к подножию гор и пересекли растаявшие поля Сагланда, где отступающие сакарпцы сожгли все, что могло бы пригодиться. Королю Сакарпа, которого они превосходили в силах, не оставалось ничего иного, кроме древнего проверенного оружия: голода.

Мало кто из обитателей Трех Морей раньше видел луговые степи, не то что бескрайние просторы Истиульских равнин. Сейчас, когда над головой нависало серое небо, а дороги еще оставались покрыты коркой снега, это место казалось нехоженым и пустынным, предтечей Агонгореи, о которой они много слышали из бесконечно декламируемых повсюду отрывков «Саг». Тем, кто вырос на побережье, эти места напомнили море, где горизонт ровный, как линейка, и глазу не за что зацепиться, кроме собственных пределов зрения. Те, кто вырос на краю пустыни, вспомнили свой дом.

Шел дождь, когда многочисленные армии взобрались на широкие земляные уступы, которые приподнимали Одинокий Город над равниной. Наконец-то два экзальт-генерала пожали друг другу руки и принялись планировать штурм. Они хмурились, шутили, обменивались воспоминаниями, начиная от легендарной Первой Священной войны и до последних дней Объединения. Немало было городов. Немало кампаний.

Немало гордых людей было сломлено.


Посланец прибыл по предрассветному холодку и потребовал встречи с Варальтом Харвилом II, королем Сакарпа.

Боясь наступления следующего дня, Сорвил потерял сон, и когда слуга пришел разбудить его, уже не спал. Он регулярно посещал все важные аудиенции — отец настаивал, считая их частью подобающего принцу образования. Но до недавнего времени «важный» означало нечто совсем иное. Стычки со шранками. Оскорбления и извинения от Атритау. Угрозы раздраженных дворян. Сорвил потерял счет, сколько раз он сидел на каменной скамеечке в тени отцовского трона и болтал босыми ногами, изнывая от смертной скуки.

Теперь, когда до его первой Большой Охоты оставался всего год, он уперся сапогами в пол и во все глаза глядел на человека, который был готов уничтожить их всех: на короля Конрии Нерсея Пройаса, экзальт-генерала Великой Ордалии. Не было вокруг ни придворных, ни чиновников, ни просителей с какими-то мелкими делами. В чертоге Вогга царили пустота и полумрак, но почему-то даже на фоне глубоких, как пещеры, проходов и галерей чужестранец не казался тщедушным. С терракотовых барельефов, покрывавших стены и колонны, с мрачным предчувствием взирали на происходящее предки Сорвила. В воздухе пахло холодным свечным жиром.

— Трему дус капкурум, — начал чужеземец, — хеди мере’отас ча…

Переводчик, судя по виду — какой-то убогий пастух из Сагланда, быстро переводил его слова на сакарпский.

— Наши пленные сообщили нам, как вы отзываетесь о нем.

О нем. Об аспект-императоре. Сорвил мысленно клял свои прыщи.

— Ах да, — ответил король Харвил, — о нашем богохульстве…

Хотя лицо отца было скрыто от Сорвила узорчатыми подлокотниками Трона из Рога и Янтаря, он прекрасно знал эту насмешливую мину, которая сопровождала подобный тон.

— Богохульство… — проговорил экзальт-генерал. — Он не стал бы так выражаться.

— А как бы выразился он?

— Что вы, как и все люди, боитесь потерять власть и привилегии.

Отец Сорвила непринужденно рассмеялся, и мальчик почувствовал гордость. Научиться бы когда-нибудь такой беззаботной храбрости.

— Так значит, — весело сказал Харвил, — я поместил свой народ между вашим аспект-императором и своим троном, да? А не поставил свой трон между вашим аспект-императором и моим народом…

Экзальт-генерал кивнул с тем же несуетным изяществом, что сопровождало его речь на родном языке, но выражал он согласие или подтверждал понимание сказанного, Сорвил понять не мог. Волосы у экзальт-генерала были серебряными, как и заплетенная косичками борода, а глаза темные и подвижные. На фоне его пышного наряда и регалий даже королевское одеяние отца Сорвила выглядело грубым и домотканым. Но внушительный вид ему придавали главным образом манера держаться и невозмутимый взгляд. Некая неуловимая меланхолия и грусть придавали ему пугающую серьезность.

— Ни один человек, — сказал Пройас, — не может встать между богом и людьми.

Сорвил с трудом не вздрогнул. Пугало, что абсолютно все они, люди Трех Морей, называли его так. И с одинаковой бездумной убежденностью.

— Мои жрецы называют его демоном.

— Хада мем порота…

— Они говорят то, что необходимо им для сохранения власти, — с явной неловкостью сказал переводчик. — Ведь они — единственные, кому предстоит проиграть от ссоры между нами.

Казалось, что всю жизнь, сколько Сорвил себя помнил, аспект-император был тревожным слухом с юга. Некоторые из самых ранних воспоминаний были об отце, который катает его на колене, расспрашивая попутно нансурских и галеотских торговцев из Мира-за-Равнинами. Те всегда с видом заискивающим и настороженным отвечали уклончиво, говоря, что уши у них слышат только торг, а глаза видят только прибыль, хотя на самом деле они имели в виду, что язык у них говорит только за золото. Во многом Сорвил был обязан своим пониманием мира караванщикам Двенадцати Шкур и их стараниям описать Юг на языке Сакарпа. Войны Объединения. Тысяча Храмов. Все бесчисленные народы Трех Морей. И приход Лжепророка, который проповедует о конце всего сущего.

— Он придет за нами, — часто говаривал Сорвилу отец.

— Папа, откуда ты знаешь?

— Он сифранг, «голод извне», он приходит в этот мир в обличье человека.

— Тогда как же мы сможем сопротивляться ему?

— Мечами и щитами, — гордо отвечал отец таким голосом, которым всегда произносил страшные вещи, когда хотел превратить их в пустячные. — А когда подведут мечи и щиты, тогда — плевками и проклятиями.

Но с плевков и ругани, как узнал впоследствии Сорвил, всегда начинали, добавляя откровенные жесты и напыщенные позы. Война — продолжение спора, а мечи — те же слова, наточенные так остро, что могут пускать кровь. Начинали с крови только шранки. Для людей она всегда была завершением.

Возможно, этим и объяснялась печаль посланца и раздражение отца. Возможно, оба уже знали исход этой дипломатической миссии. Всякий приговор требует определенных церемоний, проговаривания положенных слов, — так учили жрецы.

Сорвил схватился за край скамейки и постарался сидеть тихо, насколько позволяло перетрусившее тело. Аспект-император пришел наяву — и все равно, в это верилось с трудом. Неясная тревога, имя, идея, предчувствие, что-то далекое, за горизонтом, нечто зловещее, но понарошку, как чудища, которых поминала нянька Сорвила, когда он слишком досаждал ей. То, от чего можно отмахнуться, пока со всех сторон не обступили тени.

Теперь, где-то в темноте, скопившейся вокруг сердца и вокруг городских стен, где-то там ждал он — Голод, рядящийся в благородные одежды человека и поддерживаемый оружием унизившихся пред ним народов. Демон, явившийся, чтобы перерезать им горло, надругаться над их женщинами, увести в рабство их детей. Сифранг, пришедший чинить разорение всему, что им дорого и любимо.

— Разве вы не читали «Саги»? — недоуменно спрашивал тем временем отец у посланца. — Кости наших отцов пережили мощь Великого Разрушителя — Мог-Фарау! Уверяю вас, они не сделались настолько хрупкими, чтобы не пережить вас!

Экзальт-генерал улыбнулся, по крайней мере попытался улыбнуться.

— Ах, ну да. Доблесть не сгорает.

— О чем вы?

— Есть такая пословица в моей стране. Когда умирает человек, погребальный костер уносит все, кроме того, чем дети усопшего могут украсить свои родословные свитки. Все люди льстят себе через своих прародителей.

Харвил хмыкнул, одобряя не столько глубину, сколько уместность сказанного.

— Но при этом Север опустошен, а Сакарп по-прежнему стоит!

Пройас вымучил из себя улыбку. Вид его выражал усталое сожаление.

— Вы забываете, — сказал он тоном человека, оглашающего неприятную правду, — что мой повелитель бывал здесь и раньше. Ему случалось преломить хлеб с человеком, который возвел стены этого дворца, еще во времена, когда здесь была лишь провинция великой империи, глухая окраина. Удача оберегла эти стены, а не храбрость. А Удача, как вам хорошо известно, — шлюха.

Хотя отец часто замолкал, приводя в порядок мысли, наступившая сейчас тишина пробрала Сорвила до самого нутра. Он знал своего отца и понимал, что последние недели не прошли для него даром. Ирония в словах была все та же, а раскатистый смех звучал чуть ли не чаще. И тем не менее, что-то изменилось. Опустились плечи. Появилась тень во взгляде.

— У ваших ворот стоит Священное Воинство, — продолжал давить экзальт-генерал. — Школы собрались. Войско из сотни племен и народов бьет мечами о щиты. Судьба взяла тебя в кольцо, брат мой. И ты сам понимаешь, что победы тебе не достичь, даже владея Кладовой Хор. Понимаешь, потому что руки твои покрыты шрамами так же, как мои, потому что глаза твои так же истерзаны ужасами войны.

Снова установилась мертвенная тишина. Сорвил подался вперед, пытаясь выглянуть из-за Трона Рога и Янтаря. Что там делает отец?

— Ну же… — сказал экзальт-генерал, и в голосе его звучала неподдельная мольба. — Харвил, прошу тебя, не отталкивай мою руку. Нельзя больше допустить, чтобы люди проливали кровь людей.

Сорвил стоял, испуганно вглядываясь в каменное лицо отца. Король Харвил не был стариком, но сейчас его лицо казалось дряхлым и изборожденным морщинами вокруг светлых вислых усов, а шея словно склонилась под тяжестью короны из железа и золота. У Сорвила возник порыв, ложный и непрошеный, необоримое стремление скрыть постыдную нерешительность отца, выскочить и… и…

Но Харвил уже вновь обрел и разум, и голос.

— Снимайтесь с лагеря, — мертвенным тоном произнес он. — Ищите свою смерть в Голготтерате или возвращайтесь к своим нежным женам. Сакарп не сдастся.

Словно следуя какому-то неведомому правилу разговора, Пройас опустил голову. Он глянул на растерянного принца, после чего снова перевел взгляд на короля Сакарпа.

— Бывает капитуляция, которая ведет к рабству, — сказал он. — А бывает капитуляция, которая делает свободным. Скоро, очень скоро ваш народ узнает разницу.

— Это слова раба! — вскричал Харвил.

Посланнику не потребовался лихорадочный перевод толмача — тон, которым это было произнесено, преодолевал все языковые границы. Взгляд гостя встревожил Сорвила больше, чем неестественная бравада, с которой ответил отец. «Я устал от крови, — говорили глаза посланника. — Я слишком много спорю с обреченными».

Он встал и кивнул свите, давая понять, что нет больше смысла сотрясать воздух.


Сорвил ждал, что после всего отец отведет его в сторону и разъяснит не только происходящее, но и странности своего поведения. Хотя принц и так прекрасно знал, что произошло — король и экзальт-генерал обменялись последними бесполезными словами, подводившими неизбежную черту под разговором, — но чувство стыда приводило его в некое замешательство. Его отец не просто испугался, он испугался еще и открыто — и перед лицом врага, коварнее которого его народ еще не знал. Должно быть какое-то объяснение. Харвил II был не просто королем, он еще был и его отцом, самым мудрым, самым храбрым человеком из всех, кого знал Сорвил. Его дружина не зря относилась к нему с почтением, не зря конные князья изо всех сил старались не навлечь на себя его неудовольствие. Такой человек, как Харвил, — разве он может бояться? Отец… Его отец! Может быть, он что-то недоговаривает?

Но ответ не приходил. Вжавшись в скамью, Сорвил только и мог таращиться на него, с трудом скрывая недоумение, Харвил же тем временем отдавал отрывистые приказы, немедленно передававшиеся дальше — слова его звучали отрывисто, как бывает у людей, которые пытаются говорить сквозь слезы. Вскоре, как только рассвет пробился через непроницаемые суконные облака, Сорвил уже топал по грязи и булыжникам, подгоняемый суровыми соратниками отца — его Старшей дружиной. Узкие улочки закупорили собранные из округи припасы и беженцы из Нижних земель и прочих мест. Люди забивали скот, выскребали внутренности наточенными скребками. Растерянным матерям не хватало рук собрать в кучу одетых в лохмотья ребятишек. Чувствуя себя бесполезным и подавленным, Сорвил подумал о собственных дружинниках, хотя называть их так станут только на следующую весну, после его первой Большой Охоты. На прошлой неделе он умолял отца разрешить ему сражаться с ними вместе, но все впустую.

Стражи сменяли одна другую. Дождь, падавший так легко и беспорядочно, что можно было подумать, будто это ветер сдувает с деревьев капли, припустил всерьез, неумолимо скрыв все пространство вокруг плотными серыми полотнами. Он просачивался через кольчугу, промочил сперва кожаную одежду, добрался до шерстяной. Сорвила начала бить неунимающаяся дрожь — до тех пор, пока его не задело, что другие увидят, как он трясется. Хотя железный шлем сохранял голову сухой, лицо немело все больше и больше. Пальцы болели и ныли. В тот момент, когда он уже почувствовал себя окончательно несчастным, отец пришел к нему и повел в пустую казарму, где можно было сесть бок о бок у очага и отогреть руки над угасающим огнем.

Казарма была из старых, с тяжелыми проемами, низкими потрескавшимися потолками и со встроенными конюшнями, чтобы люди могли спать рядом со своими лошадьми — пережиток тех дней, когда сакарпские воины боготворили своих коней. Свечи оплыли, и только умирающий очаг освещал помещение особого рода оранжевым светом, который прихотливо выхватывал из темноты отдельные детали. Потертый бок железного котла. Рассохшуюся спинку стула. Встревоженное лицо короля. Сорвил не знал, что говорить, потому просто стоял и смотрел, как пылающие угли обращаются в пушистый пепел.

— На всех людей находят моменты слабости, — сказал Харвил, не глядя на сына.

Юный принц усердно разглядывал раскаленные трещины.

— Ты должен это понимать, — продолжал отец, — чтобы, когда придет время, ты не впадал в отчаяние.

Сорвил заговорил, не успев даже понять, что открыл рот.

— Но я уже отчаялся, отец! Я уже отча…

Нежность во взгляде отца оборвала Сорвила на полуслове. И заставила тотчас опустить глаза так же верно, как пощечина.

— Есть немало глупцов, Сорва, тех, кто представляет себе смелость очень просто, очень обобщенно. Они не понимают, что внутри у них идет борьба, и смеются над ней, выпячивают грудь и притворяются. Когда страх и отчаяние берут над ними верх, как это неизбежно случается со всеми нами, им не хватает духу задуматься… и поэтому они ломаются.

Молодого принца объяло тепло, высушивая воду с его кожи. Ладони и костяшки пальцев были уже сухими. Он осмелился поднять глаза на отца, чье мужество горело не как костер, но как очаг, согревая всех, кто соприкасался с его мудростью.

— Ты тоже из таких глупцов, Сорва?

То, что вопрос требовал ответа, был подлинным вопросом, а не упреком, глубоко поразило Сорвила.

— Нет, отец.

Ему очень многое хотелось добавить, во многом признаться. Много страха, сомнений, но больше всего — угрызений совести. Как он мог усомниться в своем отце? Вместо того чтобы подставить плечо, он превратился в лишнюю обузу — и это сегодня, в такой день! Он отступился, увлекшись жестокими обвинениями, тогда как ему следовало выйти навстречу — когда он должен был сказать: «Приближается аспект-император. Держись, отец, вот моя рука».

— Отец… — начал Сорвил, не сводя глаз с любимого лица, но не успел он выговорить следующие слова, как дверь распахнулась настежь: за королем пришли трое влиятельных Конных Князей.

«Прости меня…»


Даже на крепостных стенах, на знаменитых и овеянных легендами стенах Сакарпа тепло казармы оставалось внутри его, словно бы он унес с собой в сердце уголек.

Стоя со Старшей Дружиной отца на северной башне Пастушьих ворот, Сорвил всматривался в унылую даль. Дождь падал и падал с мутных небес. Хотя горизонт обступили равнины, плоские, как морские просторы, вокруг города земля была в неровностях и складках, словно плащ, брошенный на пол, и образовывала каменный постамент для Сакарпа и его извилистых стен. Несколько раз Сорвил выглядывал в амбразуры и тотчас же отшатывался, чувствуя головокружение от вида отвесной стены: ровной кирпичной поверхности, резко уходящей вниз к покатым фундаментам, которые нависали над скалами, задушенными травой и чертополохом. Не верилось, что кто-то может отважиться на штурм. Кому под силу одолеть такие башни? Такие стены?

Когда он окидывал взглядом стены, железные рога зубцов и ряды бычьих черепов, укрепленных в каменной кладке, его обуревала гордость, смешанная с ужасом. Властелины равнин, закованные в древние доспехи своих отцов, собрались под щитами своих кланов. Отряды лучников сгорбились над луками, пытаясь сохранить тетиву сухой. Куда ни глянь, он видел подданных своего отца — своих подданных, — которые рассредоточились по стене с лицами, мрачными от решимости и нетерпеливого гнева.

А там, за поросшими травой склонами, — ничего, кроме пустоты, серое пространство, невидимое за наслоившимися друг на друга полотнами прозрачного дождя. Там — аспект-император и его Священное Воинство.

Сорвил твердил молитвы, которым научил его отец: Взывание, чтобы явить на свет меч благоволения Гильгаола; Моление Судьбы — чтобы смягчить суровость этой Блудницы. Ему казалось, что он слышит, как воины Старшей Дружины тоже шепчут молитвы, призывая милость богов, которая пригодится им, чтобы вырвать свою жизнь из цепкой руки аспект-императора.

«Это демон», — думал Сорвил, черпая силы в отцовских словах. «Голод Извне. Ему не одолеть нас…»

«Он не сможет».

В этот момент из-за окутанного дождем горизонта раздался звук рога, протяжный и низкий, напоминающий зов мастодонта. На несколько ударов сердца он словно завис над городом, одинокий и зловещий. Он постепенно затихал — один удар сердца, другой, и наконец его значение иссякло. Тогда к нему присоединился хор других рогов, у одних — пронизительный и высокий, у других — низкий, как гром прошедшей ночи. Вдруг словно весь мир пробрала дрожь, самые глубины его пробудились от бездушной какофонии. Люди встревоженно переглянулись. Вполголоса произносимые проклятия и молитвы шли контрапунктом, как папоротники у подножия монумента. Рев и гул, звук, который резонировал в воздухе так, будто небо превратилось в плотный потолок, — звук, от которого стыла вода. Затем рога умолкли, и на стене остались слышны только хриплые крики вельмож и офицеров, подбадривавших своих людей.

— Все будет хорошо, — вполголоса проговорил кому-то невидимому старческий голос.

— Ты уверен? — прошептал в ответ испуганный голос ребенка. — Откуда ты знаешь?

Смех был таким откровенно неестественным, что Сорвил только поморщился.

— Две недели назад жрецы Охотника нашли под карнизом храма гнездо птички-камышовки. Малиновой камышовки — понимаешь? Боги с нами, сынок. Они оберегают нас!

Вглядевшись туда, откуда звучали голоса, Сорвил узнал Остарутов, семью, которую всегда считал приживалами в королевской роте. Сына, Тасвира, Сорвил всегда сторонился, не из высокомерия или неприязни, но следуя общим придворным порядкам. Принц, в общем, никогда не задумывался о нем, разве что время от времени вместе с друзьями подтрунивал над мальчишкой. Почему-то Сорвилу стало стыдно, что он слушает, как мальчик признается отцу в своих страхах. Было нечто порочное в том, что он, принц, от рождения пользующийся всеми благами, бездумно оценивал семью Тасвира, что так же легко и естественно, как дышит, судил о жизни не менее насыщенной и сложной, чем его собственная. И находил этих людей ущербными.

Но угрызения совести продлились недолго. Предостерегающие выкрики снова заставили его перевести взгляд в сторону проливного дождя, к первым признакам движения на равнине. Сперва появились осадные башни, расставленные так, чтобы каждая из них, падая, не задела остальные. Они выглядели как синие колонны где-то на размытых границах видимости, подобные призракам древних монолитов. Количество было уже известно: четырнадцать — все прошедшие дни Сорвил и многие другие наблюдали вдалеке их сборку. Но удивление вызывали размеры и то, что южане пронесли башни разобранными многие лиги бездорожья.

Башни наступали уступами и ползли так медленно, слово были установлены на панцири черепах. Мало-помалу из тумана вырисовывались более подробные детали их внешнего вида и становились слышнее ритмичные выкрики тысяч людей, толкавших башни вперед. Защищены грозные конструкции были чем-то вроде жестяной чешуи. Высота их была необъяснимо велика, до нелепого — они даже шатались. Завершаясь тонким шпилем, в основании они доходили до ширины среднего сакарпского бастиона и были не похожи на машины, схематичные изображения которых Сорвил видел в «Трактатах о войне». На каждой башне красовалось Кругораспятие, знак аспект-императора и его мнимой божественности, намалеванный белым и красным прямо на грязной поверхности: круг с распятой внутри фигурой перевернутого вниз головой человека — как гласили слухи, самого Анасуримбора Келлхуса. Такой же знак был вытатуирован на телах миссионеров, которых отец Сорвила приказал сжечь.

За их приближением следили, затаив дыхание. Сорвил приписал это тому, что все наконец-то начиналось, что все переживания и ссоры, приготовления и стычки предыдущих месяцев достигли решающего момента. Позади башен единой сверкающей массой, безупречным порядком, шеренга за шеренгой шло Священное Воинство. Оно растянулось через поля и пастбища, и фланги его терялись в дождливой дымке.

Еще раз потревожил небо звук горнов.

Сорвил стоял недвижим, одно из десяти тысяч сосредоточенных лиц, которые с затаенной злобой, со страхом, недоверием, а кто и с воодушевлением глядели, как вдесятеро — если не больше! — превосходящее войско движется сквозь унылые потоки дождя вслед за странными машинами множества разных стран, держа в руках экзотическое оружие далеких народов. Чужаки пришли с потных от зноя берегов, из неведомых дотоле земель, они не знали здешнего языка, не чтили здешних традиций и им не нужны были богатства…

Короли Юга, явившиеся спасти мир.

Сколько раз они снились Сорвилу? Сколько раз он представлял себе, как они возлежат полуодетыми на величественных мраморных балконах и со скучающим видом выслушивают разноязыких просителей? Или разъезжают в паланкинах по рассыпавшимся на мостовой специям, придирчивым взглядом из-под тяжелых век разглядывая суету базаров в поисках девушек для пополнения своих темнокожих гаремов? Сколько раз его сердце переполнялось ребяческим гневом и он твердил отцу, что убежит в Три Моря?

В страну, где люди все еще воевали против людей.

Правда, Сорвил быстро научился скрывать свое увлечение. Среди придворных отца Юг обычно выступал объектом презрения и насмешек. Он считался развращенным местом, где сила уступила изощренности, суете громоздящихся друг на друга тысяч интриг. Юг было местом, где утонченность стала болезненной, а роскошь смыла границы между женоподобием и мужественностью.

Но они ошибались — ошибались трагически. Если поражения предыдущих недель их еще не научили, то сейчас, несомненно, им уже все было понятно.

Юг пришел учить их.

Сорвил огляделся, ища взглядом отца. Но словно по волшебству, король Харвил уже оказался рядом, высокий, в длинной кольчужной юбке. Он стиснул сына за плечо и ободряюще наклонился к нему. Когда Харвил усмехнулся, капельки воды драгоценными камнями полетели у него с усов.

Однообразный стук дождевых капель. Рев чужеземных рогов.

— Не пугайся, — сказал отец. — Ни он, ни его колдуны не осмелятся бросить вызов нашим Хорам. Мы будем сражаться так, как сражаются мужчины.

Он глянул на своих старших дружинников — те, повернувшись, смотрели, как их король ободряет своего сына.

— Вы меня слышите? — крикнул им король. — Две тысячи лет наши стены стояли непоколебимо. Две тысячи лет не пресекался род наших предков! Мы — его высшая точка. Мы — люди Сакарпа, Одинокого Города. Мы — те, кто выжил после Падения Мира, Хранители Кладовой Хор, единственный огонь в темных землях шранков и бесконеч….

Свистящий звук крыльев прервал его. Все взгляды метнулись вверх. Кто-то вскрикнул. Сорвил инстинктивно поднял руку к прикрытому кольчугой животу и так крепко прижал к телу уничтожающую колдовство Хору, что она холодком впилась ему в пупок.

Это был аист, белый и длинный, словно бивень, и он летел, хотя ему положено было прятаться от дождя. Натыкаясь друг на друга, люди в ужасе отшатнулись от парапета, на который опустилась птица. Аист повернул к ним узкую, как нож, голову и опустил клюв к шее.

Рука короля соскользнула с плеча сына.

Аист взирал на них с невозмутимостью фарфоровой статуэтки. Его черные глаза были умными и загадочными.

Капли дождя со звоном отскакивали от железа и глухо стучали по кожаным деталям.

— Что ему нужно? — крикнул какой-то голос.

Король Харвил вышел вперед. Сорвил стоял как вкопанный, моргал от дождя, который летел ему в глаза, и чувствовал на губах холодные брызги. Отец стоял один, в промокшей шерстяной накидке, расслабленно опустив руки в блестящих очертаниях наручей. Аист на прямых, как жерди, ногах возвышался почти прямо над ним, сложив крылья, так что тело его напоминало отполированную вазу. Опустив голову, он мудрыми глазами разглядывал короля, стоявшего у его ног…

Вдруг справа от птицы, в разбухшей от туч дали возникла звезда, мерцающая точка света. Сорвил, не удержавшись, посмотрел в ту сторону, как и все остальные, сгрудившиеся вокруг него. Когда он снова посмотрел на отца — аиста уже не было!

Внезапно его начали теснить вперед воины Старшей дружины, и он оказался крепко прижатым к амбразурам. Все что-то кричали — его отцу, друг другу, небу, наполненному звуками рогов. Осадные башни продолжали неотвратимо приближаться, вместе с людьми Юга, ряды которых превратили окрестные равнины в смертоносное полотно. Точка света, светившая вдалеке, вдруг погасла…

И вновь появилась, но уже над передовыми отрядами Воинства, зависнув над землей на расстоянии половины высоты массивных башен. Сорвил ахнул, попытался отступить назад. Страшно было поднимать глаза вверх, когда он уже стоял на такой высоте. Точка была больше не точкой, а фигурой в безупречно белых одеждах, ступавшей в ореоле голубого сияния. То ли человек, то ли бог.

Сорвил крепко сжал шершавый камень парапета.

Аспект-император.

Слухи. Вечная жажда…

— Отец! — закричал Сорвил.

Из-за плеч и щитов ничего не было видно. Порывы ветра обрушились с запада, раздувая дождь туманными вуалями, которые плыли, словно огромное привидение, по стенам и их промокшим защитникам. Холод резал, как нож.

— Отец!

Он услышал треск выстрелившей баллисты, но в такой сырости стрелы с наконечниками-хорами немного не долетели до парящего в воздухе видения. По всей стене взорвались выкрики и проклятия. Потом он услышал слова, которые были знакомы, но непонятны, слова, от которых рябью подергивались лужи, покалывало кожу и стыли зубы.

Колдовство.

Над раскрытыми ладонями фигуры появились серебряные линии и полетели в пустоту…

Пылающие геометрические очертания, яркие, как солнце, и ажурные, прибивали дождь к темному брюху туч. Раздалось необычное шипение, похожее на вековой шум прибоя, сгустившийся в ритм сердцебиения. Линии тянулись и тянулись, расцвечивая великолепием небо и превращая его в сверкающий балдахин, нависший над стенами и над всем городом. По мечам и щитам пробегали дьявольские мерцающие отблески.

— Туман творит, — пробормотал Сорвил, ни к кому конкретно не обращаясь. — Хочет нас ослепить!

Голоса южан, тысячи голосов, ревущих исступленно и единым порывом. Гимны — они пели гимны! Башни продолжали неумолимо приближаться, влекомые вереницами тысяч согнувшихся от натуги людей. Пора было что-то делать! Почему никто ничего не делает?

Рядом возник отец и обнял его за плечи.

— Иди в Цитадель, — сказал он со странным выражением на лице. Свет аспект-императора сверкал у него в глазах, очерчивал голубым цветом нос и щеку. — Не надо было приводить тебя на стены.

— Как в Цитадель? Отец, как ты мо…

— Иди!

У Сорвила задрожало и сморщилось все лицо.

— Отец… Отец! Моя кость — твоя кость!

Харвил потрепал его по щеке.

— Поэтому тебе и надо уходить. Сорва, я прошу тебя. Сакарп стоит на краю света. Мы — последний форпост людей! Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Это значит, ему нужен ты, Сорва! Ты!

Принц опустил глаза, оторопев от отцовского гнева и отчаяния.

— Нет, отец, — пролепетал он, вдруг почувствовав себя беззащитным, как тонкое деревце, — намного младше своих шестнадцати лет. — Я тебя не оставлю… — Когда он поднял лицо, холодный дождь смыл жар его слез. — Я тебя не оставлю!

Его голос повис в воздухе резко и пронзительно: неповиновение передалось телу. Песнь завоевателей окрепла, она вырывалась из глоток ликующих тысяч, которые пришли жечь и убивать.

Удар отца пришелся в челюсть и отбросил Сорвила на стоявших позади людей, а потом заставил упасть на четвереньки на мокрый камень.

— Не позорь меня своей дерзостью, мальчишка!

Король повернулся к одному из своих старших дружинников.

— Наршейдел! Отведи его в Цитадель! Проследи, чтобы с ним ничего не случилось! Он будет нашим последним ударом! Нашей местью!

Не проронив ни слова, Наршейдел поднял Сорвила на ноги за шиворот кольчуги и потащил сквозь толпу воинов. Оттаскиваемый задом наперед Сорвил видел, как за ним смыкаются ряды, и читал сочувствие во взглядах.

— Не-е-ет! — взвыл он, ощущая на языке вкус чистой холодной воды. Между намокшими плечами и блестящими краями щитов он то и дело видел отца, который пристально смотрел на него синими и пронзительными, как летнее небо, глазами. В какое-то неуловимое мгновение взгляд отца пронзил его насквозь. Сорвил увидел, как отец поворачивается, и в это время стена тумана поглотила бастион.

— Не-е-е-е-е-е-ет!

Мир наполнился лязгом оружия.


Он пытался сопротивляться, но Наршейдел был неумолим — железная тень, которая даже не пошевелилась от его тумаков. Пока они спускались по темной винтовой лестнице башни, Сорвил видел только глаза отца, любящие глаза, справедливые глаза, сожалеющие, что приходится быть суровым, искрящиеся весельем и неизменно следящие, чтобы его второму сердцу было уютно и спокойно. А если бы Сорвил вгляделся внимательнее, если бы осмелился заглянуть в эти глаза, как в драгоценные камни, то увидел бы там себя, не таким, какой он есть, но отражением отцовской гордости и отцовской надежды снискать и преумножить благодати с помощью сына.

Над головой у них задрожал гром, раскалывая трещинами старую штукатурку, и с низких сводчатых потолков ливнем посыпался песок. Наршейдел что-то кричал, что-то тревожное, пронизанное чем-то большим, чем страх. Как воин, уже скорбящий о павших.

Они миновали железную дверь, чуть не поскользнувшись на камнях в тени огромных ворот. Вставали на дыбы лошади. Воины бежали сквозь туман, забросив за спину белые щиты. Стены домов исчезли в серой дымке, оставив только фундаменты. Между домами открывались пустые пространства старинных улочек.

Посреди всей суматохи скорчилась, как просящий милостыню нищий, одинокая фигура, одетая в густую тень…

И в глазах у него блеснул свет.

Что-то крикнув, Наршейдел рванул Сорвила вниз, на жесткий мокрый камень.

Горящие белые линии превращали дождь в дым. Массивные бронзовые пластины Пастушьих ворот сверкнули, словно на солнце, и отвалились, смятые, как щепки, закружились, как мусор в потоке воды.

Продолжая что-то кричать, Наршейдел поднял Сорвила на ноги, рывком заставил бежать.

Фигура нищего засветилась и стала похожей на жреца, затем, вспыхнув, исчезла. Соотечественники Сорвила готовились заделывать пролом. Рослый Дроэтталь и его гилгаллийские жрецы взревели, когда их захлестнула волна темнолицых чужаков. Сорвил увидел айтменов — нахлестывая нарядных лошадей, они прорывались сквозь улицы, которые запрудила охваченная паникой толпа. По сточным канавам неслись розовые и красные потоки воды. Одна из осадных башен накренилась над гребнем стены, и нечто, напоминающее головы дракона, понялось из складок металлической шкуры. Люди, как «длинные щиты», так и конные князья, вскрикивая, рядами исчезали во взмученном свете.

Сорвил все набрасывался на могучего Наршейдела, всхлипывая и бормоча что-то бессвязное, но дружинник был несокрушим и упорно тащил его вперед, зычно приказывая обезумевшей толпе расступиться. И сквозь все это сумасшествие Сорвила неотступно преследовали умоляющие небесно-голубые глаза отца…

«Сорва, я прошу тебя…»

Они бежали по лабиринту узких улочек, сквозь бесконечную завесу дождя. Вопли и крики множились, сливаясь позади них в бессмысленный белый шум, перемежающийся только резкими звуками рогов и беспорядочным бормотанием заклинаний.

Улочки извивались так причудливо, что черных стен Цитадели не видно было до тех пор, пока Сорвил и Наршейдел не подошли к ней почти вплотную, так что стены ее показались сплюснутыми на фоне неба. Скругленные башни казались одной высоты со взмывающими вверх стенами. По углам скошенного бороздчатого фундамента свисала трава. Северная часть крепости, некогда служившая местопребыванием сакарпских королей, лежала в руинах, и через оконные проемы, как через пустые глазницы, проглядывали разграбленные завалы. Сорвил и Наршейдел побрели туда. Крепостные бастионы заслонили полнеба. Сорвил заметил звезду, горящую высоко над черным краем стены, яркую, как Гвоздь Неба, но ниже облаков. Ее свет превращал падающие капли дождя в бриллианты.

Даже Наршейдел, подняв голову, от ужаса оступился, подтолкнул Сорвила вперед.

— Живее, приятель, живее!

Они очутились по другую сторону массивных дверей, надежно укрытых глубокой нишей из черного камня. К ним сбегались мертвенно-бледные стражники и слуги. Сорвил топтался на одном месте, отталкивая суетливо хлопочущие руки.

— А король? — вскрикнул старый слуга. — Что с королем?

— …Должен быть проход! — орал Наршейдел на какого-то управляющего в кольчуге. — У этого места наверняка есть свои секреты! У всего старья они есть!

Потом Сорвила пихали, подгоняя по узкой винтовой лестнице, вдоль душных коридоров, обитых деревянными панелями, через комнаты с низкими потолками — в одних горел яркий свет, в других стоял полумрак. Повороты, переходы, лестницы… Всё — гобелены, люстры со свечами, потрескавшиеся стены — всё слилось в один поток.

Да что же такое делается?!

— Нет! — закричал Сорвил, стряхивая с себя, как бешеный пес, подталкивающие его руки. — Хватит! Прекратите!

Они стояли в какой-то передней, с полукруглой стеной, которая сходилась к заложенному кирпичом проходу. Наршейдел и еще двое — пожилой Щитоносец и барон Дентуэл, одноногий конный князь, поставленный командовать Цитаделью, — отступили назад, разведя руки. На лицах была у кого настороженность, у кого — увещевание, у кого — беспокойство, у кого — мольба…

— Где мой отец? — выкрикнул Сорвил.

Заговорить осмелился только Наршейдел. Его влажные доспехи в неверном свете отсвечивали серебром на черном фоне.

— Король Харвил мертв, мой мальчик.

От этих слов у него перехватило дыхание. И все же Сорвил услышал собственный голос:

— Это значит, что король — я. Что я ваш господин!

Дружинник опустил глаза к кистям рук, потом поднял взгляд куда-то вверх и в сторону, словно пытаясь угадать, откуда доносится шум — он по-прежнему не прекращался.

— До тех пор, пока слова твоего отца звучат у меня в ушах, — нет.

Сорвил глянул своему старшему спутнику в лицо — волевое, с мощным подбородком, обрамленное спутанной копной мокрых волос. Только в этот момент Сорвил понял, что и у Наршейдела были близкие, были жены и дети, которые сейчас не с ним, а где-то в городе. И что он — истинный дружинник, преданный до самой смерти.

— Король Харвил…

Взрыв. Лишь через некоторое время, отплевываясь и ползая по полу, юный принц осознал, что произошло. Кирпичи вылетели наружу, словно огромный, размером с дерево, молот ударил по дальней стороне скругленной стены, задели голову и шею лорда Дентуэла и швырнули его на пол.

Пронизывающе холодный воздух приносил на себе пыль. Снаружи шел бледный свет. Сорвил, еще не избавившись от звона в ушах, повернулся к зияющему пролому…

Наверное, он закричал, но он этого не помнил.

Он заглянул через пролом и увидел разрушенные в мусор галереи Цитадели. В пустоте над разрушенным полом парило что-то золотое, горело небывалым светом. Среди пустых оконных проемов и развороченных стен оно шло по воздуху. Шло. Дождь отвесно падал вокруг него, словно в колодец.

Но влага не касалась идущего.

Аспект-император.

В обрамлении мрака и потоков дождя сверкающий демон переступил порог.

Безымянный Щитоносец попросту развернулся и убежал, затерявшись в залах. Высоко вскинув меч, Наршейдел что-то прокричал и бросился на светящегося призрака…

Который лишь отступил в сторону, неуловимо, словно танцор, огибающий перебравшего гостя. Взмахнув руками, как хлыстом, призрак воздел изогнутый клинок над головой и резко вернул обратно, описав ровную дугу. Тело и голова Наршейдела продолжали нестись вперед, соединенные лишь тонкой ниточкой крови.

Все это время демон не отводил глаз от Сорвила. Только… эти глаза не были похожи на глаза демона.

Слишком человеческие.

Стоящий на коленях Сорвил не мог вымолвить и слова.

Казалось, что этот человек вырезан из другой реальности, той, где солнце ярче, он как будто стоял одновременно здесь, среди руин, некогда бывших Сакарпом, и на предрассветной горной вершине. Он был высок, на целую ладонь выше отца Сорвила, и облачен в расшитые золотом одеяния жреца, поверх которых была надета кольчуга, тончайшая, словно шелковая — нимил, машинально подумал Сорвил. Сталь нелюдей. Волосы его падали промокшими колечками на длинное лицо с полными губами. Льняного цвета борода была заплетена в косички и уложена, как у южных королей на самых древних барельефах Длинного Зала. С его пояса, прицепленные черными клыками, свисали отрубленные головы двух демонов с багровой шкурой в пятнах.

Соль коркой покрывала рукоять его меча.

— Я — Анасуримбор Келлхус, — произнес призрак.

Сначала началась дрожь, горячо прилила моча. Потом кости как будто превратились в змей, и Сорвил рухнул на пол. На живот… Прямо на живот! Он рыдал, брызгая слюной на кровь, испачкавшую ему подбородок.

«Отец, отец!»

— Идем, — сказал человек и, склонившись, положил руку Сорвилу на плечо. — Идем. Вставай. Вспомни, кто ты…

Вспомни?

— Ты же король, разве не так?

Сорвил таращил глаза в ужасе и изумлении.

— Я н-н-не понимаю…

Дружелюбную усмешку сменил добрый смех.

— Да, я едва ли тот, за кого принимают меня мои враги.

Он уже помогал Сорвилу подняться с пола.

— Н-н-но…

— Все это, Сорвил, — трагическая ошибка. Ты должен в это поверить.

— Ошибка?

— Я не завоеватель. — Он помолчал, нахмурился, словно отгоняя саму эту мысль. — Как бы безумно это ни звучало, я на самом деле пришел спасти человечество.

— Ложь, — в растерянности пробормотал принц. — Лжец!

Аспект-император кивнул и прикрыл глаза, как будто терпеливый родитель. Вздох был искренним и откровенным.

— Тоскуй, — сказал он. — Скорби, как подобает всем людям. Но черпай силы в умении прощать.

Сорвил заглянул в небесно-синие глаза. Да что ж это такое происходит?

— Прощать? Кто ты такой, чтобы прощать?

Суровый взгляд дважды несправедливо обиженного.

— Ты неправильно понял.

— Что я неправильно понял? — огрызнулся Сорвил. — Что ты о себе…

— Твой отец любил тебя! — перебил его человек. В голосе у него глухо прозвучал настойчивый родительский упрек. — И эта любовь, Сорва, — готовность прощать… Его готовность прощать, не моя.

Юный король Сакарпа стоял, словно пораженный молнией и лицо его дрожало, как дождевая вода. А потом душистые рукава сомкнулись вокруг него в объятия, и он разрыдался в сияющих руках своего врага. Он плакал о родном городе, о своем отце, о мире, который предательство может обратить в искупление.

Годы. Месяцы. Дни. Долгое время аспект-император был на юге тревожным слухом, именем, связывавшимся со злодеяниями не в меньшей степени, чем с чудесами…

Это время миновало.

Глава 2 Хунореаль

Мы горим, как толстые свечи, сердцевина в нас пуста, края загибаются внутрь, фитиль вечно обгоняет воск. Мы выглядим такими, какие мы есть: люди, которые никогда не спят.

Анонимный колдун школы Завета.
«Начала иеромантии»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот

Если бы Друз Ахкеймион видел во сне собственную жизнь, это был бы сон, полный кошмаров. Кошмаров о долгой тяжелой войне, катящейся через пустыни и дельты широких рек. Кошмары, в которых поровну было бы отмерено величия и низости, хотя вторая была бы столь неприглядна, что всему придавала бы видимость трагической безысходности. Кошмары, полные мертвецов, которые, словно каннибалы, поедают собственные сильные когда-то души, взращивающие невозможное на обратной стороне жестокости.

Кошмары о городе столь праведном, что он стал злым.

И о человеке, который умел заглядывать в души.

Но всего этого видеть во сне он не мог. Хотя он отрекся от своей школы, проклял братьев, он все еще влачил ярмо, которое всем им сломало спины. Он продолжал носить в себе вторую, более древнюю душу, душу Сесватхи — героя, пережившего Первый Апокалипсис. Ему, так же, как и им, продолжал сниться трагический конец мира. И он по-прежнему просыпался, вздыхая как другой человек…

Пир был разгульный и шумный — новое празднование Достославной Охоты. Верховный король Анасуримбор Кельмомас сидел, развалившись, как всегда, когда он перебирал лишнего: ноги широко расставлены, левое плечо привалилось к углу Ур-Трона, голову подпирал вяло сжатый кулак. Перед королем за столом на козлах ссорились и веселились его рыцари-военачальники, выбирали лоснящимися пальцами куски жареного мяса, большими глотками пили из золотых кубков с отчеканенными изображениями тотемов. Свет от расставленных вокруг бронзовых треножников плясал по ним, отчего вокруг стола двигались тени и силуэты, и подсвечивал позади пирующих полог с изображением заколотого оленя. А дальше поднимались высоко в неумолимую черноту мощные колонны Йодайна, королевского храма, воздвигнутого древними правителями Трайсе.

Гремели здравицы. В честь клана Анасуримбор, в честь сыновей великих родов, представленных за этим столом, в честь жреца-барда и его смешного рассказа о сегодняшних деяниях. Но Ахкеймион, одиноко сидевший в самом конце гудящего стола, поднимал свой кубок лишь только когда мимо проходил водонос. Он кивал воинственным возгласам, смеялся скабрезным шуткам, усмехался лукавой усмешкой мудрого в компании глупцов, но участия в разговорах не принимал. Вместо этого он, скорее со скукой, чем коварством во взгляде, наблюдал, как верховный король, человек, которого он по-прежнему называл своим лучшим другом, напивается до беспамятства.

Потом он потихоньку исчез, не таясь и не утруждая себя извинениями. Кто в силах постичь, что на уме у колдуна?

Сесватха прошел сквозь сонм хлопотливых и незаметных слуг, трудами которых не затихало грубоватое веселье пира, и, покинув Королевский Храм, вступил в запретный лабиринт дворцовых покоев.

Дверь была распахнута — как и было обещано.

Вдоль всего коридора были расставлены приземистые свечки, отбрасывавшие на декоративную мозаику стен конусы света. Из темноты возникали и снова исчезали фигуры, тени людей, борющихся с дикими зверями. Глубоко дыша, Ахкеймион захлопнул дверь, лязгнуло железо. Тяжелый камень Пристроек поглотил все звуки, кроме шипения огоньков свечей, трепетавших от его движения. Воздух был пропитан смолистыми ароматами.

Когда он нашел ее — Суриалу, блистательную и распутную Суриалу, — он преклонил колено в согласии с тем самым законом, который намеревался нарушить. Он склонился перед ее красотой, ее жаждой, ее страстью. Она подняла его с колен и заключила в объятия, и он увидел в декоративном щите отражения их сплетенных тел. Отражения были неверными и надломленными — «так оно и есть», — подумал он и увлек ее в постель…

Занялся любовью с женой своего верховного короля…

Судорожный вздох.

Ахкеймион рывком сел на кровати. Темнота звенела от напряжения, стенала и задыхалась от женской страсти — но лишь один миг. Через несколько ударов сердца слух его наполнил зов утреннего птичьего хора. Отбросив одеяла, Ахкеймион согнулся к коленям, потер ноющую скулу и щеку. Он привык спать на досках — это стало частью его обета, который он начал исполнять с тех пор, как покинул школу Завета, а также облегчал переход от ночных кошмаров к яви. Тюфяки, как выяснилось, превращали пробуждение в удушье.

Он посидел, стараясь усилием воли избавиться от возбуждения, изгнать воспоминание о наготе, льнущей к его обнаженному телу. Будь он по-прежнему колдуном Завета, он бы с криками побежал к братьям. Но он уже не принадлежал школе и среди откровений жил уже слишком давно. Озарения, которые прежде терзали бы его тело ликованием или ужасом, теперь просто пульсировали внутри. Это открытие стало еще одной его болью.

Сопя и кашляя, он доковылял по дощатому полу до квадратной короны белого света, обрамлявшей ставни.

— Солнца пролить на это все, — пробормотал он сам себе. — Да-да… Свет — он всегда полезен.

Он зажмурился от яркости, глубоко вдохнул разнообразные запахи утра: горечь распускающихся листьев, влага лесной земли. Внизу звенели вверх детские крики, требовательные и задиристые — разноголосица беззаботных душ. «А я тебе не верю, я тебе не верю!» Родители — рабы Ахкеймиона — выгоняли их с нижних этажей, и по утрам ребятня вечно буянила в тени башни, носясь и щебеча, как затеявшие перепалку скворцы. Сегодня почему-то слышать их казалось высшим чудом — Ахкеймион так бы и простоял остаток жизни: здесь и сейчас, закрыв глаза и раскрыв все остальные чувства.

«Это был бы хороший конец», — подумал он.

Щурясь от яркого света, он повернулся и взглянул на комнату, на ее полки и грубо обтесанные столы, на бесконечные свитки записей, которые шаткими грудами завалили все возможные поверхности. Плавный изгиб каменных стен таил утренний полумрак, а пазы бревен придавали комнате вид галеотской мельницы. Широкий камин праздно простаивал напротив дощатой кровати. Над головой, почерневшие от копоти, шли могучие потолочные балки, промежутки между которыми были заделаны шкурами — волка, оленя, даже зайца и куницы.

Ахкеймион улыбнулся грустной кривой улыбкой. Где-то в глубине его души полузабытое воспоминание морщилось от грубой безвкусицы этого жилища — как-никак, добрую часть своей жизни он провел по увеселительным заведениям Юга. Но здесь уже так давно был его дом, что никаких других чувств, кроме чувства безопасности, не возникало. Вот уже почти двадцать лет он спал, работал и трапезничал в этой комнате.

Теперь его вели иные дороги. Уходящие неизмеримо дальше.

Как же долго он странствовал?

Кажется, всю жизнь, хотя магом он стал всего двадцать лет назад.

Глубоко вздохнув, он провел рукой по лысеющей голове и косматой белой бороде и подошел к рабочему столу, настраиваясь на насыщенное повествование…

На кропотливый труд переносить на бумагу запутанный жизненный лабиринт Сесватхи.


Он надеялся написать подробный отчет обо всем, что помнит. За долгие годы у него развился дар вспоминать, что видел во сне. Скопились тысячи историй, каждая из которых становилась объектом бесконечного критического анализа и размышлений. Писать по памяти — занятие коварное: иногда казалось, что помнится лишь основной костяк событий, а плоть повествования приходилось с каждым воскрешением придумывать заново. Но в Снах все было устроено причудливо, даже когда его забрасывало в самую глубь жизни Сесватхи. Главное, понял Ахкеймион, было начинать писать немедленно, пока не погасла картинка под грубым напором мира бодрствования.

Но вместо этого написал он только:

НАУ-КАЙЮТИ?

Он вдруг понял, что целое утро разглядывает эту чернильную надпись: имя прославленного сына Кельмомаса, который похитил Копье-Цаплю, что привело впоследствии к окончательному уничтожению Не-Бога. В библиотеках Завета его подвигам были посвящены десятки, если не сотни томов — как нетрудно было догадаться, главным образом описывавшие: убийство Танхафута Красного, череду побед после катастрофы при Шиарау, смерть от руки его жены Иэвы и, разумеется, бесконечные интерпретации темы Похищения. Но несколько адептов — Ахкеймион мог припомнить по крайней мере двух — обратили внимание на частоту Снов с участием Нау-Кайюти, что казалось несоизмеримым с его эпизодической ролью в Апокалипсисе.

Но если Сесватха делил ложе с матерью Нау-Кайюти…

Откровение об адюльтере было само по себе значимо — и оно терзало старого колдуна по причинам, о которых он не решался задумываться. Но возможно ли, чтобы Сесватха был отцом Нау-Кайюти? Не все факты равнозначны. Некоторые, подобно листве, висят на ветвях более важных истин. Другие стоят, как стволы, подпирая убеждения целых народов. А некоторые — удручающе малое их количество — это семена.

Он перебирал все подробности, которые могли позволить ему датировать сон — кто из рыцарей-военачальников все еще был в фаворе за столом верховного короля, какие кольца носил Сесватха, какие татуировки, способствующие плодовитости, были наколоты на внутренней стороне бедер королевы, — когда один из детских голосов пробил пелену его слабеющего внимания. «А это далеко-о-о-о?» Щебечущий голосок девочки, который на расстоянии звучал тоненько, как тростинка. Он узнал малышку Сильханну.

Какая-то женщина ответила ей, что-то ласковое и неразборчивое.

Не столько голос, сколько акцент заставил его, спотыкаясь, понестись к открытому окну. Ахкеймион прикрыл глаза, ухватившись от внезапного головокружения за потрескавшийся и выщербленный подоконник. Это был шейский, язык общения Новой Империи, но играющий мелодичными южными интонациями. Нансурка? Айнонка?

Он посмотрел вдаль, охватив взглядом земли, некогда считавшиеся галеотской провинцией Хунореаль. Небо было стального серого цвета, в еще весеннем холодке которого угадывалась будущая летняя синева. Вздымающийся и опадающий полог тревожился над землей — лоскутное одеяло нежной зелени, такой юной, что сквозь нее просматривались пятна земли. Утреннему солнцу еще не удавалось проникнуть в ложбины, и от этого весь пейзаж походил на морской: залитые солнцем вершины и линии хребтов напоминали желтые острова в море теней. Хотя отсюда неразличимы были белые спины притоков Рохили, он видел их извилистые оттиски на плане далеких холмов, словно на смятые после ночи любви простыни кинули канаты.

Удивительно, как холодный воздух увеличивает расстояния.

Земля прямо под ним спускалась мощными уступами, так что если он смотрел вертикально вниз, возникало ощущение, что его вытягивает из окна. Хозяйственные постройки, в сущности простые сараи, окаймляли границы их скромной территории обитания, а ближние деревья, вязы и дубы, выросли до такой высоты, что могли бы заканчиваться на уровне глаз, если бы земля была ровной. Имелись и ровные участки, голый камень которых навевал мысли о раскалывающихся дынях и треснувших черепах. Детей видно не было, но Ахкеймион заметил мула, с тупой сосредоточенностью таращившегося в никуда.

Голоса продолжали щебетать и гомонить где-то слева, на ровной площадке земли, где обосновались несколько почтенных старых кленов.

— Мама! Мама! — услышал он крик маленького Йорси. Потом увидел сквозь переплетение ветвей и самого мальчишку, несущегося вверх по склону. Его мать, Тистанна, шагнула ему навстречу, вытирая руки о передник и сохраняя (как с облегчением отметил Ахкеймион) спокойное выражение лица.

— Смотри! — кричал Йорси, размахивая чем-то маленьким и золотистым.

Потом он увидел, как вслед за Йорси на склон взбирается невысокая женщина, подсмеиваясь над четырьмя светловолосыми ребятишками, которые плясали вокруг нее и забрасывали вопросами, сливавшимися в звонкое многоголосие. «Как зовут твоего мула?», «Можно я твоим мечом махну?», «А я? А я? А я?» Волосы у нее были по-кетьяйски черные, средней длины, и надет на ней был кожаный плащ, выделка и украшения которого даже на таком расстоянии безошибочно выдавали благородное происхождение незнакомки. Но с высоты своего наблюдательного пункта и из-за того, что она глядела вниз на своих маленьких собеседников, Ахкеймион не мог разглядеть ее лица.

В горле защекотало. Сколько времени прошло с тех пор, как последний раз к ним захаживал гость?

Вначале, когда здесь были только они с Гераусом, приходили лишь шранки. Ахкеймион потерял счет, сколько раз ему пришлось освещать склон холма при помощи Гнозиса, отчего злобные твари с воем убирались обратно в лесные чащи. Каждое дерево на расстоянии полета стрелы несло на себе шрамы тех безумных битв: маг вставал на краю полуразрушенной башни и обрушивал сверкающую погибель на сплошное поле существ, похожих на беснующихся белокожих обезьян. Гераусу до сих пор снились кошмары. Потом, по окончании Войн за Объединение, пришли те, кого называли скальперами, бесчисленное их множество — галеотцы, конрийцы, тидонцы, айнонцы, даже кианенцы — добывать скальпы шранков за вознаграждение от аспект-императора. Несколько лет их воинственный лагерь лежал на расстоянии одного дня пути отсюда. И не раз Ахкеймиону приходилось прибегать ко Гнозису, чтобы пресечь их пьяные набеги. Но даже эти люди через некоторое время двинулись дальше, гоня свою злобную добычу в совершенно уже непроходимые дикие места. Случалось, что какой-нибудь отряд набредал на башню, и если они были голодны или страдали от прочих тягот своего ремесла, то история неизбежно заканчивалась трагически. Но потом перестали появляться и они.

Так что получается? С тех пор, как последний гость взобрался к подножию их башни, прошло пять, а то и шесть лет.

Должно быть, так. Не меньше. Появлялись два изголодавшихся скальпера, вскоре после того, как Гераус взял в жены Тистанну, а после? С того дня, как родились последние дети, — точно нет.

Не важно. Многие годы правило оставалось неизменно: гости предвещали горе, проклятие богам с их законами гостеприимства.

Держа за руку одну из девочек, неизвестная женщина с доброжелательным видом остановилась перед Тистанной и склонила голову в приветствии — насколько низко, Ахкеймиону было не видно из-за ветки дерева, но ему показалось, что так кланяется каста слуг. Сквозь переплетение начинающих покрываться листвой веток он разглядел ее ботинки. Носком левой ноги она рассеянно поддавала лежалые прошлогодние листья. Обувь была такой же изящной, как и подбитый горностаем плащ.

Возможно, гостья была лишь одета как благородная.

Вытягивая шею, он высунулся опасно далеко, так что чуть не выступил холодный пот, но все напрасно. Он услышал заливистый смех Тистанны, и это его успокоило — отчасти. Чутье у нее было отменным.

Обе женщины бок о бок вышли на открытое место, которое кольцом охватывало основание башни; разговаривали они при этом достаточно громко, чтобы их можно было подслушать, но доверительным женским тоном, который сбивал с толку мужской слух. Тистанна кивала на что-то в ответ; ее светлые волосы падали на круглое, как яблоко, лицо. Она подняла глаза, увидела в окне Ахкеймиона, замахала ему. Ахкеймион, который перегнулся за окно, как лебедка, постарался придать своему телу более пристойную позу. Левая нога поскользнулась. Кусок подоконника у него под левой ладонью откололся от расшатавшейся штукатурки…

Ахкеймион чуть не полетел вослед загрохотавшему вниз камню.

Тистанна невольно ахнула, потом сдавленно хихикнула, глядя, как Ахкеймион, возя по камням длинной белой бородой, осторожно перебирает ладонями, возвращаясь в безопасное положение.

— Мастер… Мастер Акка! — закричали дети нестройным хором.

Незнакомка подняла голову. Тонкое лицо было открытым, озадаченным, полным любопытства…

И что-то у Ахкеймиона внутри рухнуло с еще большей силой.


У всего есть свое развитие. Безумие, чудеса, даже сновидения в самых беспокойных своих поворотах, следуют некой цепочке связей. Неожиданное, удивительное пусть и кажется существующим необусловлено, но на деле это всегда лишь результат незнания. В этом мире все имеет свои причины.

— Итак, — сказала она, и тон ее колебался между несколькими оттенками сразу, среди которых звучали надежда и сарказм. — Великий маг.

В ней была какая-то отчужденность, похожая на ту, что бывает у плохо воспитанных детей с их пристальными взглядами.

— Что ты здесь делаешь? — резко спросил Ахкеймион.

Он отослал Тистанну и детей, и теперь они с гостьей стояли на солнце с подветренной стороны башни, на широком белом камне, который дети называли «Черепаший панцирь». Много лет на нем рисовали обгорелыми концами палок: карикатурные лица, нелепые и трогательные изображения деревьев и животных, а позже — буквы, которым учил их Ахкеймион. В рисунках прослеживалась определенная система. Побледневшие остатки фантазий перечеркивались более ровными линиями символов и передающих сходство изображений: летопись долгого взросления сознания, уничтожающего свои старые следы на пути восхождения.

Она подсознательно выбрала самую высокую точку — это необъяснимо его раздражало. Она была невысокого роста, и под всеми кожаными и шерстяными одеждами явно скрывалось стройное тело. Лицо у нее было смуглым, красивым, цветом и контуром напоминавшее желудь. За исключением зеленых радужек глаз и чуть удлиненного подбородка, она была именно такой, какой он ее помнил…

Вот только раньше он ее никогда в жизни не видел.

Так это из-за нее Эсменет предала его? Из-за нее ли его жена — его жена! — много лет назад предпочла Келлхуса колдуну, безумцу с разбитым сердцем?

Не из-за ребенка, которого она носила, но из-за ребенка, которого она потеряла?

Вопросы возникали с той же неизбежностью, что и боль, вопросы, которые преследовали его и за надушенными границами цивилизации. Он мог бы задавать и задавать их, он мог бы поддаться безумию, и они стали бы лейтмотивом его жизни. Вместо этого он сложил вокруг них новую жизнь, как обкладывают глиной восковую статуэтку, а потом выжег их и истерзался еще больше, стал еще более дряхл из-за того, что их нет — скорее форма для литья, чем человек. Он жил до этого, словно какой-нибудь сумасшедший зверолов, копил шкуры, вместо меха густо покрытые чернилами, нити всех его силков тянулись к безмолвной пустоте у него внутри, все к тем же вопросам, которые он не осмеливался задать.

А теперь вот она, стоит перед ним… Мимара.

Это ли ответ?

— Я гадала, узнаешь ли ты меня, — сказала она. — На самом деле я молилась, чтобы ты меня узнал.

Утренний ветерок взъерошил темные кончики ее волос. Даже проведя столько времени в обществе норсирайских женщин, Ахкеймион вдруг почувствовал сейчас, что на него лавиной нахлынули воспоминания о матери и сестрах: тепло их оливковых щек, копны их роскошных черных волос.

Он потер глаза, провел пальцами по нечесаной бороде. Покачав головой, сказал:

— Ты похожа на свою мать… Очень похожа.

— Мне говорили, — холодно ответила она.

Он поднял руку, словно собираясь перебить, но опустил так же быстро, внезапно засмущавшись, какими старыми выглядят раздувшиеся костяшки его пальцев.

— Но ты мне так и не ответила. Что ты здесь делаешь?

— Тебя ищу.

— Это понятно. Вопрос — зачем?

На этот раз гнев проступил наружу. Она даже сощурилась. Ахкеймион не переставал ожидать наемных убийц как от Консульта, так и от аспект-императора. Но тем не менее с годами мир за пределами горизонта становился все менее и менее значимым. Все более абстрактным. Попытаться забыть, попытаться не слышать, когда внутренний слух постоянно напряжен, было почти так же трудно, как попытаться ненавистью избавиться от любви. Сперва ничто, даже если схватиться за голову и кричать, — ничто не могло заглушить воспоминание о кровавой вакханалии. Но в конце концов, рев понемногу затих, остался гул, а гул превратился в глухой ропот, и Три Моря стали чем-то вроде легендарных подвигов отцов: достаточно недавние, чтобы в них верить, и достаточно далекие, чтобы о них не думать.

Он обрел покой — истинный покой, — ведя свою причудливую ночную войну. Теперь же эта женщина грозила все уничтожить.

Он почти прокричал, когда она не ответила:

— Зачем?!

Она отшатнулась, опустила взгляд на детские каракули у своих ног: раскрытый рот расползся чернотой, как трещина по мрамору, а глаза, нос и уши разместились вдоль краев безгубого лица.

— П-потому что я хотела… — У нее перехватило горло. Глаза метнулись вверх — казалось, им требуется противник, чтобы сохранять сосредоточенность. — Потому что я хотела знать, правда ли… — Она нащупала языком раскрытую рану рта. — Правда ли, что ты мой отец.

Его смех прозвучал жестоко, но если и так, она и виду не подала, что оскорблена — по крайней мере, ничем не выдала внешне.

— Ты уверен? — спросила она, и голос ее, как и лицо, был бесцветным.

— Я встретил твою мать уже после того…

В одно мгновение Ахкеймион увидел все, написанное языком, который почти не отличался от угольных каракулей у них под ногами. Эсменет не могла этого не сделать, она должна была воспользоваться всей своей властью императрицы, чтобы вернуть себе ребенка, о котором она запрещала ему упоминать все эти годы… Найти девочку, чьего имени она никогда не произнесет.

— Ты хочешь сказать, после того, как она меня продала, — подсказала девушка.

— Был голод, — услышал он собственный голос. — Она поступила так, чтобы спасти твою жизнь, и потом вечно казнила себя.

Он еще не договорил, но уже понял, что говорит не то. Ее глаза вдруг стали старыми от усталости, от бессилия, которое приходит, когда снова и снова слышишь одни и те же пустые оправдания.

То, что она не стала на них отвечать, говорило о многом.

Эсменет вновь обрела ее уже довольно давно — это было понятно. Ее манеры и интонации были столь отрепетированными, столь изящными, что могли быть отточены лишь годами жизни при дворе. Но столь же очевидно было, что Эсменет отыскала ее слишком поздно. Этот затравленный вид. На грани отчаяния.

Надежда всегда была коварным врагом рабовладельцев. Они выбивают ее из уст, потом выгоняют из тела. Мимару, как понял Ахкеймион, загнали насмерть — и не раз.

— Но почему я тебя помню?

— Послушай…

— Я помню, как ты покупал мне яблоки…

— Девочка. Я не…

— На улице было шумно и многолюдно. Ты смеялся, потому что я свое яблоко только нюхала, а не кусала. Ты сказал, маленькие девочки носом не едят, потому что это…

— Это был не я! — воскликнул он. — Послушай. У дочерей блудниц…

Она снова отшатнулась, как ребенок, который испугался огрызнувшейся собаки. Сколько же ей лет? Тридцать? Больше? Так или иначе, она выглядела как та маленькая девочка из ее рассказа, которая шутила про яблоки на оживленной улице.

— У дочерей блудниц… — повторила она.

Ахкеймион глянул на нее, весь, до кончиков пальцев, изнутри и снаружи охваченный тревожным покалыванием.

— …не бывает отцов.

Он постарался сказать это как можно деликатнее, но ему показалось, что с годами его голос стал слишком груб. Солнце убрало ее золотом, и на мгновение Мимара стала частью утра. Она опустила лицо, разглядывая намалеванные вокруг линии, нацарапанные черным углем.

— Ты еще сказал, что я смышленая.

Он медленно провел рукой по лицу, вздохнул, вдруг почувствовав себя очень старым от вины и досады. Почему вечно приходится бороться с непосильным, почему все так запутано, что не разберешь?

— Мне жаль тебя, девочка — правда, жаль. Я понимаю, что тебе пришлось перенести. — Глубокий вздох, теплый на фоне яркой утренней прохлады. — Иди домой, Мимара. Возвращайся к матери. Нас с тобой ничто не связывает.

Он развернулся обратно к башне. Плечи сразу же нагрело солнце.

— Но ведь это неправда, — прозвенел у него за спиной ее голос — такой похожий на голос ее матери, что по коже побежали мурашки.

Он остановился, опустил голову, мысленно попеняв себе за шлепанцы на ногах. Не оборачиваясь, произнес:

— Ты помнишь не меня. Что тебе кажется — это твое дело.

— Я не об этом.

Что-то такое прозвучало в ее голосе, неуловимый намек на усмешку, заставивший его обернуться. Теперь солнце прочертило по ней вертикальную линию, нарушаемую лишь складками одежды, очертания которых тайком проносили через эту границу то свет, то тень. У нее за спиной вставала дикая чаща, намного бледнее, но тоже разделенная пополам.

— Я могу отличить тварное от нетварного, — проговорила она со смесью гордости и смущения. — Я — одна из Немногих.

Ахкеймион резко развернулся, нахмурившись и от ее слов, и от яркого солнца.

— Что? Ты — ведьма?

Уверенный кивок, смягченный улыбкой.

— Я не отца пришла сюда искать, — сказала она, словно все происходившее до сих пор было не более чем жестоким театральным представлением. — Ну, скажем… я предполагала, что ты можешь оказаться моим отцом, но я, пожалуй… не так уж… придавала этому значение, как мне кажется.

У нее расширились глаза, словно взгляд поворачивался от внутреннего к внешнему на невидимом шарнире.

— Я пришла найти своего учителя. Я пришла изучать Гнозис.

Вот оно. Вот для чего она здесь.

У всего есть свое развитие. Жизни, встречи, истории, каждая тянет за собой свой отвратительный осадок, каждая углубляется в темное будущее, выискивая в нем факты, которые складывают в оформленную цель обычное жестокое совпадение.

И Ахкеймион уже наелся этим досыта.


Мимара видела, как вытянулось его лицо, хотя оно и скрыто было спутанной бородой, как оно побледнело, несмотря на сияние утреннего солнца. И она поняла, что мать в свое время сказала ей правду: Друз Ахкеймион обладает душой учителя.

«Стало быть, не соврала старая шлюха».

Почти три месяца прошло с тех пор, как она бежала с Андиаминских Высот. Три месяца поисков. Три месяца трудного зимнего путешествия. Три месяца, как она остерегалась людей. Она углубилась внутрь материка насколько было возможно, учитывая, что судьи будут следить за портами, что прибрежные дороги будут патрулировать их агенты, жаждущие сделать приятное ее матери, их святой императрице. Каждый раз, когда Мимара вспоминала об этом времени, все ей казалось невероятным. Дни в высоких горах Сепалор, когда волки мрачными привидениями на фоне беззвучного снегопада шли за ее ослабевшими шагами. Безумный паромщик на переправе через Вутмоут. И разбойники, которые преследовали ее, но тут же отступили, как только увидели благородный покрой ее одежды. В этих землях царил страх, везде, где бы она ни появлялась, и это было только на руку ей и в подспорье ее целям.

Бессчетные часы провела она за это время в мечтах, когда перед ее мысленным взглядом возникали образы человека, которого она для себя называла отцом. Когда она приехала, ей показалось, что все именно так, как она себе представляла. В точности. Унылый склон холма, устремившийся к небу, деревья, все в ранах от смертоносного ропота заклинаний. Еще более унылая каменная башня, самодельная крыша над провалившимся полом. Между камнями, заделанными потрескавшимся раствором, проросла трава. Кирпичные хозяйственные постройки с дровами, вялящейся рыбой и растянутыми звериными шкурами. Рабы, которые улыбаются и разговаривают, как будто они не меньше чем из касты слуг. Даже дети, скачущие под огромными ветвями кленов.

Удивил ее только сам колдун, возможно, потому, что она слишком многого ожидала. Друз Ахкеймион, вероотступник, человек, который пошел наперекор истории, который осмелился проклясть аспект-императора за любовь ее матери. Правда, в каждой из песен, которые о нем слагались, даже во всевозможных сказках, которые рассказывала его мать, он выглядел совершенно другим: то решительным, то полным сомнений, мудрым и незадачливым, необузданным и хладнокровным. Но именно от этой противоречивости его образ так мощно отпечатался в ее душе. Из всей череды исторических и мифических персонажей, населявших ее уроки, он единственный казался настоящим.

Но это оказалось неправдой. Стоявший перед ней человек словно насмехался над ее наивными фантазиями: затворник с всклокоченной шевелюрой, чьи руки были похожи на ветки, с которых содрали кору, а в глазах постоянно сквозила обида. Горькая. Тяжкая. Он нес на себе Метку, не менее глубокую, чем у колдунов, которые бесшумно скользили по чертогам на Андиаминских Высотах, но те прикрывали изъяны шелками и благовониями, а он носил шерстяную одежду с заплатами из негодного меха.

Как можно слагать песни о таком человеке?

При упоминании Гнозиса его глаза потускнели — со скрытой жалостью, или по крайней мере, так показалось. Но заговорил он тоном, которым беседуют с собратьями по ремеслу, только слегка приглушенным.

— Правду ли говорят, что ведьм уже не сжигают?

— Да. Появилась даже новая школа.

Ему не понравилось, как она произносит это слово: «школа». Это было видно по его глазам.

— Школа? Школа ведьм?

— Они называют себя Свайальский Договор.

— Тогда зачем тебе понадобился я?

— Мать не разрешит. А свайальцы не станут рисковать ее августейшим недовольством. Колдовство, как она говорит, лишь оставляет шрамы.

— Она права.

— А что делать, если шрамы — это все, что у тебя есть?

Это, по крайней мере, заставляет его задуматься. Она ждала, что он задаст напрашивающийся вопрос, но его любопытство двигалось в ином направлении.

— Власть, — проговорил он, буравя ее взглядом, таким пристальным, что ей становится не по себе. — Так? Ты хочешь чувствовать, как мир посыплется под тяжестью твоего голоса.

Знакомая игра.

— Когда ты начинал, ты считал именно так?

Его острый взгляд словно спотыкается о какой-то внутренний довод. Но убедительные аргументы для него ровным счетом ничего не значат. Точно так же, как для матери.

— Иди домой, — говорит он. — Я скорее окажусь твоим отцом, чем твоим учителем.

В том, как он поворачивается спиной на этот раз, есть некая безапелляционность. Он дает ей понять, что никакие слова не вернут его назад. Солнце вытягивает его длинную и густую тень. Он идет, сутуля плечи, и видно, что он давно перешагнул тот возраст, когда торгуются. Но она все равно слышит ее — эту особую секунду тишины, когда легенда превращается в реальность, звук, с которым выравниваются края потрескавшихся и расшатавшихся швов мира.

Он — великий учитель, тот, кто вознес аспект-императора до высот верховного божества. Несмотря на собственные заверения в обратном.

Он — Друз Ахкеймион.

В эту ночь она складывает костер, не потому, что ей так надо, но потому, что ее безудержно подмывает сжечь до основания башню колдуна. Поскольку это невозможно, Мимара начала — не задумываясь об этом — жечь ее образ. Вбросив в огонь очередную обрубленную ветку, она встает так, чтобы стены показались миниатюрными на фоне потрескивающего жара, приседает на корточки, чтобы языки пламени обрамляли маленькое окошко, за которым, по ее представлению, он спит.

Закончив, она встала рядом с пылающим пламенем, с наслаждением вдыхая вонь, источающуюся от ее упражнений, и сказала себе, что огонь — это живой организм. Она часто так делала: представляла себе, что обычные предметы обладают магическими свойствами, хотя знала, что на самом деле это неправда. Эта игра напоминала ей, что она умеет видеть колдовство.

И что она — ведьма.

Она едва замечает первые капли дождя. Огонь сбивает их в пар, слизывает с одежды и кожи невидимыми языками. Сверкнула молния, такая яркая, что на мгновение огонь стал невидим. Черные небеса разверзлись. Лес вокруг издал могучий грохот.

Поначалу она пригибалась к земле, закрываясь от дождя, набросила на голову кожаный капюшон. Костер перед ней плевался и дымил. Вода сбегала длинными струйками по складкам и швам ее плаща, холодными корнями постепенно прорастая сквозь ткань и кожу внутрь. Чем тусклее становился костер, чем сильнее угнетала ее злосчастность ее положения. Столько выстрадать, так далеко заехать…

Она не помнила, как выпрямилась, и не заметила, когда откинула плащ. Словно бы она только что сидела перед костром, стиснув зубы, чтобы они не клацали, и в следующую секунду стояла в нескольких шагах от огня, промокшая до нитки, чуть не утонувшая в своих одеждах, и глядела вверх на уродливые очертания башни колдуна.

— Учи меня! — выкрикнула она. — Учи меня-а-а!

Как все невольные крики, этот крик подхватывает ее, сгребает, как охапку листьев, и бросает в мечущийся ветер.

— Учи меня!

Он же не может не услышать. Голос у нее срывается, как срываются голоса, когда не выдерживают бушующей в душе бури. Пусть он только посмотрит вниз, увидит ее, опирающуюся о склон, мокрую, жалкую и непокорную, копия женщины, которую он некогда любил. Она стояла в окружении пара и огня. Призывала. Молила.

— У-чииии!

— Ме-ня-а-а!

Но лишь невидимые волки откликались откуда-то с вершин холмов, добавляя к шуму дождя и свои крики. Передразнивали. «Ууууууу! Несчастная шлюшка! Уууууу!» Их насмешка ранит, но она привыкла — видеть радость тех, кого веселит ее боль. Она давно уже научилась раскалывать это состояние на щепки и мысленно бросать их в костер.

— Учи меня!

Трещит гром — молот Бога ударяет по щиту мира. Удар эхом разносится сквозь шорох дождя о гранитные склоны. Ш-ш-ш — словно грозное предостережение тысячи змей. Мгла поднимается, как дым.

— Да будь ты проклят! — пронзительно крикнула она. — Ты все равно будешь меня учить!

Она умолкает, следуя коварной манере умелых провокаторов, и выжидает, не будет ли реакции. Сквозь пелену дождя она увидела, как открывается огромная дверь, очерченная по краю перевернутой буквой L из-за льющего из комнаты света. Тень на пороге несколько мгновений смотрела на Мимару, словно прикидывая, заслуживает ли ее помешательство выхода из тепла на холод, после чего скользнула в дождь.

Мимара сразу поняла, что это он, — по этой прихрамывающей походке, по скрюченной фигуре, по жжению, которое началось у нее в ямочке на горле. По густому кровоподтеку от заклинания, похожему на тьму, не связанную ни с каким земным светом. Он опирался на посох, ставя его в трещины между булыжниками, чтобы не поскользнуться. Дождь расплетался над ним, как веревка, и Мимара почувствовала это ощущение будто отведенного в сторону взгляда, ощущение некой неполноты, которое вредит любому колдовству, от великого до малого.

Он спускался по склону холма, как по лестнице, и остановился лишь когда оказался над тем местом, где стояла Мимара, прямо перед ней. Они некоторое время смотрели друг на друга — молодая женщина, словно восставшая из моря, и старый колдун, в ожидании стоящий между линий падающего дождя. Она судорожно сглотнула, глядя на невозможный облик старика, на косматую неровную бороду, на его плащ, сухой, как пыль, в свете ее костра. Лес вокруг них ревел, и мир состоял из нескончаемого дождя.

У него жесткий и безразличный взгляд. Секунду она борется с непонятной неловкостью, словно кто-то подслушал, как она бранит животное словами, предназначенными для людей.

— Учи меня, — сказала она, сплюнув воду с губ.

Не произнеся ни слова, он воздел посох — теперь она разглядела, что посох этот не из дерева, а из кости. Замерев от неожиданности, она смотрела, как он замахивается посохом, словно булавой…

Сначала взрыв сбоку. Потом скользящие по земле ладони, костяшки пальцев поцарапаны, ободраны в кровь, тело катится, переплетаются руки и ноги. Она врезается в большой камень, похожий на зуб, и хватает ртом воздух.

Она потрясенно глядела ему вслед, на то, как он, выбирая дорогу, ступает вверх по блестящему мокрому склону. На языке кровь. Мимара запрокинула голову, чтобы нескончаемый дождь омыл ее дочиста. Капли падают из ниоткуда.

Она захохотала.

— Учи-и-и ме-ен-я-я-я!

Глава 3 Момемн

Преклонив колени, преподношу тебе то, что трепещет внутри меня. Опустив лицо долу, выкликаю в небеса славу тебе. Так, покорившись, побеждаю. Так, уступая, обретаю.

Нел-Сарипал, посвящение к «Мониусу»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн

Когда Нел-Сарипал, прославленный айнонский поэт, закончил переписывать последний вариант своей эпической поэмы «Мониус», повествующей о Войнах Объединения, он приказал своему личному рабу отнести рукопись на специально посланную галеру, ожидавшую в порту. Семьдесят три дня спустя книга была доставлена божественной покровительнице поэта Анасуримбор Эсменет, благословенной императрице Трех Морей, которая схватила ее так, как схватила бы брошенного ребенка бесплодная женщина.

На следующее утро эпический цикл Нел-Сарипала должны были читать в присутствии всего императорского двора. «Момемн! — начал декламатор. — Ты — сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее».

Эти слова потрясли Эсменет так же, как если бы супруг дал ей пощечину. Даже чтец, известный лицедей Сарпелла, запнулся, прочитав их, столь явная звучала в них крамола. Присутствующие обменивались перешептываниями и лукавыми взглядами, а благословенная императрица, внешне сохраняя приклеенную улыбку, внутри кипела от злости. Сказать, что Момемн сердце, — это все равно что назвать Момемн центром, столицей, чем-то реальным и достойным уважения. Но слово «кулак» — разве оно не означает насилие? А сказать вслед за этим, что Момемн — это «бьющее» сердце, разве это не опасная двусмысленность? Эсменет не была ученым, но после двадцати лет запойного чтения она полагала, что знает кое-что о словах и их сверхъестественной логике. Нел-Сарипал заявлял, что Момемн поддерживает свою власть жестокостью.

Что это город-злодей.

Поэт играл в некую игру — это было понятно. Тем не менее изящество и яркая образность последовавшей истории вскоре увлекли императрицу, и она решила закрыть глаза на то, что являлось не более чем попыткой проявить дерзость. Какой великий художник не укорял своего покровителя? Впоследствии она решит, что оскорбление было довольно неуклюжим и изящества в нем не более, чем в платьях с разрезами у жриц-проституток Гиерры. Был бы Нел-Сарипал более талантливым поэтом, скажем, равным Протатису, нападки оказались бы более завуалированными, более язвительными — и практически не поддающимися наказанию. «Мониус» мог бы стать одним из таких изысканно-колких произведений, царапающим тех, кто сумеет протянуть к нему палец, и остающимся недосягаемым для остальных ладоней.

Но недобрые предчувствия продолжали ее преследовать. Снова и снова, каждый раз, как только в ее расписании выпадало время поразмышлять, она ловила себя на том, что твердит одну и ту же строку: «Момемн, сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее… Момемн… Момемн…» Поначалу она восприняла это упоминание Момемна буквально — возможно, потому, что город, его извилистые улицы окружали ее чертоги на Андиаминских Высотах. Она заключила, что Нел-Сарипал ограничил свою языковую проделку второй частью формулы: настоящий Момемн — это метафорическое сердце. Но сопоставление, как поняла она позже, шло глубже, как это всегда бывает у поэтов с их темными словесами. Момемн — это не сердце, это место, где расположено сердце. Здесь тоже был зашифрованный смысл…

Момемн — это она сама, так она в конце концов решила. Теперь, когда ее божественный супруг выступил против Консульта, именно она — кулак в груди своего народа. Она — сердце, которое бьет их. Нел-Сарипал, бессовестный и неблагодарный, называл ее злодеем. Тираном.

«Ты…» Вот как на самом деле начинался «Мониус».

«Ты — кулак, который бьет нас».


В ту ночь, когда она ворочалась в одиночку на муслиновых простынях, вдруг оказалось, что она бежит, как это бывает во сне, когда расстояние, сотрясающаяся земля и движение существуют порознь и не связаны друг с другом. Ветер донес до нее голос Мимары, которая звала ее. Все ближе и ближе, и вот уже крики словно падают со звезд над головой. Но вместо дочери она увидела яблоню, ветви которой склонялись до земли под тяжестью светящихся багровым плодов.

Эсменет замерла неподвижно. Шепчущая тишина окружила ее. Едва уловимо покачивались ветви. Лениво колыхалась темно-зеленая листва. Солнечный свет потоками лился вниз, погружая сверкающие кончики пальцев в тень ветвей. Эсменет была не в состоянии пошевелиться. Опавшие яблоки, казалось, пристально смотрят на нее — они были как усохшие сморщенные головы. Вжавшись щеками в грязь, они наблюдали за ней из тени глазницами червоточин.

Она вскрикнула, когда землю пробили первые пальцы и костяшки. Поначалу они двигались осторожно, как гусеницы, все в струпьях, подгнившие на кончиках, с их костей, будто рубище, клочьями свисала плоть. Потом почерневшие руки, будто держащие крабов с растопыренными клешнями, потянулись вверх. Мякоть плодов треснула. Ветви нырнули к земле, как удочки, и со свистом распрямились.

Мертвые и их урожай.

Она стояла, не в силах ни вздохнуть, ни пошевелиться. Руки и ноги застыли от ужаса. И в голове билась единственная мысль: «Мимара… Мимара…» Невнятная мысль, размытая той сумбурностью, что проходит сквозь все сновидения. «Мимара…»

Эсменет заморгала, привыкая к сероватому свету медленно отступающей ночи. Дерева больше не было, пропали и руки, тянущиеся из земли. Но ужасная мысль осталась, и с пробуждением она не стала отчетливей.

Мимара.

Эсменет зарыдала, как будто Мимара была ее единственным ребенком. Обретенным и снова потерянным.


Днем сквозь резные стены из-за спины у нее светило солнце, высекая на столе и листах пергамента яркие белые квадраты. Секретари, присланные от различных ведомств, одинаково щурились, подходя к ней с документами, которые требовали ее визы. На рукавах у них переливались вышитые бивни и Кругораспятия. Решетки света пробегали по спинам, когда подходившие склонялись и целовали отполированное дерево площадки для коленопреклонений.

Как ни скучно было Эсменет, она внимательно выслушивала петиции, которые обычно содержали предложение мелких толкований к законам: пояснение к «Протоколам рабовладельца», поправки к порядку приоритетности для Налоговой Палаты и тому подобное. Новая Империя, как давно уже усвоила Эсменет, представляла собой громадный механизм, который вместо шестеренок использовал тысячи и тысячи людей, и действие их прописывалось языком закона. Отладка, без которой не обойтись любому механизму, требовала все больше слов, которые подкреплялись авторитетом ее голоса.

Как всегда, оценивая значимость прошений, она главным образом полагалась на Нгарау, который занимал должность великого сенешаля со дней угасшей династии Икуреев. За долгие годы между императрицей и евнухом установилось доброе взаимопонимание. Она задавала короткие вопросы, он либо давал на них ответ, по мере своего разумения, либо, в свою очередь, расспрашивал прибывшего с прошением чиновника. Если даровалось разрешение — а процедура проверки, которую требовалось пройти, чтобы добраться к ней, на этот предпоследний рубеж, гарантировала, что большинство прошений оказывались удовлетворены, — он опускал ковш в чашу с расплавленным свинцом, которая грела Эсменет правый бок, и выливал поблескивающий металл, на котором она ставила свою печать. Если, как это иногда бывало, имелось подозрение на использование служебного положения в личных целях или на бюрократические интриги, просителей направляли в другой конец зала к судьям. Новая Империя не терпела никаких проявлений коррупции, хотя бы и мелких.

Человечество находилось в состоянии войны.

Несколько срочных просьб о денежном вспомоществовании из Шайгека, «как знак щедрости императрицы», оказалось рассудить нелегко. По непонятной причине слухи о том, что Фанайял аб Каскамандри и его изменники-койяури рыщут по пустыням вдоль реки Семпис, оказались живучи. За исключением этого никаких событий во время аудиенции, к счастью, не произошло. В бодрящем холодке весеннего воздуха витало предчувствие обновления, а из-за схожести сути прошений ее вердикты казались ничего не значащими. Хотя она прекрасно знала, что каждый ее вздох меняет чьи-то жизни, она радовалась любой возможности сделать вид, что это не так.

Двадцать лет, как она стала императрицей. Почти столько же лет она умела читать.

Иногда, пробивая однообразие и скуку, наваливалась беспредельная тяжесть. Раскалывался круговорот обыденных дел, развеивался заведенный порядок вещей, оставляя лишь зияющую бесконечность неумолимого долга в миллионах его проявлений. Женщины. Дети. Своенравные мужчины. Ее охватывала лихорадочная тревога. Если она шла, то пошатывалась, как пьяная, и разводила в стороны руки, чтобы не упасть от головокружения. Если в этот момент она говорила, то на время умолкала и отворачивалась, словно затронув опасную тему. «Я — императрица, — думала она. — Императрица!» — и этот титул означал не величие, а ужас, один только ужас.

Но обычно сочетание заведенного распорядка и глубоких размышлений помогало ей сохранять присутствие духа. Все тонкости государственного управления адресовать в Министрат, все запутанные церковные дела в Тысячу Храмов — надежное и удобное решение. Она советовалась с нужными чиновниками, и все. «Я понимаю. Делайте все, что в ваших силах». Порой даже казалось, что все очень просто, словно в библиотеке, где все книги имеют заглавия и внесены в каталог — ей оставалось лишь вносить нужные записи. Правда, какое-нибудь чрезвычайное происшествие быстро напоминало ей, что все далеко не так, что она просто «видит ручку горшка, а думает, что весь горшок», как сказали бы ремесленники. Вечно давали о себе знать непредвиденные обстоятельства — во всем своем многообразии.

Где-то в глубине души она даже посмеивалась, убежденная, что происходящее слишком абсурдно, чтобы быть реальностью. Она, Эсменет, помятый персик из трущоб Сумны, обладает такой властью, которая была ведома лишь Гриамису, величайшему из кенейских императоров. По рукам миллионов людей ходили монеты с ее профилем. «Как вы сказали? Тысячи голодающих в Эумарне. Да-да, но мне надо разбираться с мятежом. Понимаете ли, армии надо кормить. Люди? Что ж, они обычно страдают молча, продают своих детей, еще как-то устраиваются. Главное, правильно подавать им ложь».

На таком отдалении, так далеко от сточных канав живой правды жизни, как не быть тираном? Какими бы взвешенными, разумными и честно выстраданными ни были ее решения, они обрушивались на головы, как булавы, и разили, словно копья, — да и как иначе?

На что и намекал негодяй Нел-Сарипал.

Внезапно монотонность официальных речей нарушил тоненький голосок.

— Телли! Телли! Телиопа еще одного нашла!

Эсменет увидела, как между секретарями несется ее младшенький, Кельмомас, огибает огромный стол. Он пробежал мимо своего отражения в полированном дереве и, подбежав к матери, обхватил ее руками за талию. Она обняла его, засмеявшись.

— Солнышко… Что ты такое говоришь?

Красота его нередко поражала Эсменет, его восторженное лицо, прячущееся под копной буйных светлых кудряшек. Но когда он появлялся неожиданно, как сейчас, его пышущее здоровьем совершенство отзывалось в ней музыкой, и горло сжималось от гордости. Глядя на Кельмомаса, она была готова поверить, что боги смилостивились.

— Мама, шпион-оборотень! Среди новых рабов для конюшни — Телиопа еще одного нашла!

Эсменет невольно сжалась. Вслед за этими словами появился капитан Имхайлас. Он буквально ворвался в двери и упал на колени.

— Ваше великолепие!

— Оставьте нас, — приказала Нгарау Эсменет. Старый императорский сенешаль хлопнул в ладоши, чтобы все удалились, и в зале возникло суетливое движение, все устремились к выходу.

— Почему получилось так, что эту новость сообщает мне мой сын? — спросила она, делая экзальт-капитану знак подняться.

— Молю вас о милосердии, ваше великолепие. — Имхайлас был исключительно красив, как бывают красивы только норсирайские мужчины. И от этого его замешательство выглядело еще более нелепо. — Я тотчас отправился вам доложить! Не могу себе представить, как…

— Ма-ам, а можно мне посмотреть? Ну пожалуйста!

— Нет, Кел. Ни в коем случае!

— Мам, но мне надо все такое видеть. Я должен знать. Когда-нибудь мне надо будет знать!

Она переводила озабоченный взгляд с мальчика на капитана, доспехи которого поблескивали в преломленном свете. Через распахнутые двери еще спешили последние чиновники, исчезая в роскошной глубине дворца. Кто-то из замешкавшихся споткнулся, наступив на подол своих одежд, и на секунду она увидела черные, как деготь, подошвы его шелковых шлепанцев.

Она прищурилась, переведя взгляд на экзальт-капитана.

— А вы что думаете?

Имхайлас на мгновение заколебался, затем процитировал:

— Мозолистым рукам не вредят нежные глаза, ваше великолепие.

Эсменет нахмурилась от этой затасканной цитаты. «Глупец, кто просит совета у глупца», — подумалось ей. Она хотела отослать его, но слова застряли у нее в горле, когда она посмотрела на Кельмомаса. Квадраты света расчертили его одежду и кожу, яркие и вытянутые, а где-то полностью разбитые миниатюрными изгибами его тела. На мгновение он показался ей самым слабеньким, самым беззащитным существом на свете, и сердце екнуло в умильном волнении, которое матери называют любовью. Считаные месяцы прошли с его Погружения — с покушения на его убийство на площади Скуяри. Единственное, чего ей хотелось, — это защитить его. Если бы было можно, она охотно бы превратилась в кокон, вечный и непроницаемый щит…

Но она понимала, что этого не будет. И ей доставало мудрости не смешивать желаемое и реальность.

— Мама, ну пожалуйста, — просил Кельмомас, и от усердия в его синих глазах блестели слезы. Сквозь его льняные кудри просвечивало солнце. — Ну пожалуйста…

Она сделала строгое лицо и еще раз посмотрела на Имхайласа.

— Я думаю, что… — сказала она с тяжелым вздохом, — я думаю, что вы совершенно правы, капитан. Время пришло. Оба моих зайчика должны увидеть новую находку Телли.

Еще один шпион-оборотень при дворе. Ну почему сейчас, когда прошло так много лет?

— Оба мальчика, ваше великолепие?

Она проигнорировала это замечание, как неизменно игнорировала особый тон, с которым упоминали близнеца Кельмомаса, Самармаса. В этом единственном случае она отказывала миру в праве посягать на нее.


Ведя Кельмомаса за собой — при упоминании брата он сильно поумерил настойчивость, — Эсменет пустилась на поиски второго своего драгоценного сынишки, Самармаса. Галереи на вершине Андиаминских Высот были не слишком длинными, но они имели привычку превращаться в лабиринт каждый раз, когда ей надо было кого-то или что-то отыскать. На поиски можно было отправить рабов — даже сейчас целая вереница слуг следовала за ней на почтительном удалении, — но она старалась не перепоручать простые задания: то, что по утрам ее одевают чужие руки, уже казалось сущим безумием, не говоря о том, что ей никогда не приходилось отыскивать собственных детей. Власть, как со временем поняла Эсменет, обладает коварной привычкой подставлять между человеком и его обязанностями других людей, так что руки и ноги становятся не более чем декоративным напоминанием о более человеческом прошлом. Иногда ей казалось, что из всех частей тела у нее остались только те, которых требует искусство управления государством: язык и извращенный ум к нему в придачу.

На каждом ответвлении коридора она останавливалась, как инстинктивно делают родители, которые не столько ищут своих детей, столько дают им себя увидеть. Каждый раз какие-то люди падали ниц по всей длине уходящих вбок мраморных колодцев. Лежащие рабы походили на собак, только без шерсти, чиновники падали кучами роскошной ткани. Сияли позолоченные кронштейны. Светились декоративные колонны, изогнутые под расположение светильников и потолочных окон.

Мало что изменилось с тех времен, когда на Андиаминских Высотах правила династия Икуреев. Конечно, с тех пор дворец раздался вширь, как и вся империя, — как и ее бедра, иногда думалось ей. Момемн был одним из немногих городов Трех Морей, которому хватило мудрости вверить себя милосердию ее мужа. Когда она впервые вошла в эти залы, ветер больше не пах дымом, не было крови на каменных плитах. И каким это тогда казалось чудом, что люди могут окружать себя подобной роскошью. Мрамор, унесенный с руин Шайгека. Золото, истонченное в фольгу, отлитое в статуи, изображавшие людей и божества. Знаменитые фрески, такие, как «Гордыня в синем» самоубийцы Анхиласа или «Хор морей» работы неизвестного художника в Мирульской гостиной. Курильницы из белого нефрита. Зеумские гобелены. Ковры, такие длинные, столь роскошно украшенные орнаментами, что на каждый из них должна была уйти целая жизнь…

Не хватало только силы.

Какая-то незаметная рассеянность неотступно преследовала ее. Эсменет вдруг поняла, что повернула в тот самый зал, не заметив, хотя крики слышны были уже некоторое время. Его крики, Айнрилатаса. Одного из ее средних детей, младшего, не считая близнецов.

Она задержалась перед огромной бронзовой дверью в его комнату, с отвращением глядя на панно с выбитыми на них киранейскими львами. Хотя Эсменет проходила мимо несколько раз на дню, в действительности дверь всегда казалась больше, чем у нее в памяти. Она провела пальцами вдоль позеленевших краев панно. В холодном металле не отложились его крики. Никакого тепла. Никакого звука. Исступленные крики долетали не из-за двери, а словно поднимались от холодного пола у нее под ногами.

Кельмомас прижался к ее ноге, прося внимания.

— Дядя Майтанет думает, что тебе надо было его услать, — сказал он.

— Это дядя Майтанет так сказал?

Упоминание о Майтанете всегда вызывало тревожность, предчувствие, слишком неопределенное, чтобы называть его беспокойством. Наверное, потому, что Майтанет был так похож на Келлхуса.

— Мам, они нас боятся, да?

— Они?

— Все. Они все боятся нашей семьи…

— А с чего им бояться?

— Потому что они считают нас сумасшедшими. Они думают, что у отца слишком могучее семя.

«Слишком сильное для этого сосуда. Для меня».

— Ты… слышал… что они так говорят?

— Так получилось с Айнрилатасом?

— Кел, это Бог. Во всех вас горит божественный огонь. А в Айнрилатасе — сильнее всех.

— Поэтому он и сошел с ума?

— Да.

— Поэтому ты его здесь держишь?

— Он мой сын, Кел, так же, как и ты. Я никогда не брошу своих детей.

— Как Мимару?

Через полированный камень пробился жуткий звук, пронзительный крик, такой, словно кто-то испражнялся чем-то острым и режущим. Эсменет вздрогнула. Она знала, что он там, он, Айнрилатас, прямо за дверью, прижался губами к мраморному проему. Ей показалось, что она слышит, как он зубами гложет камень. Она оторвала взгляд от двери и посмотрела на тонкие ангельские черты другого своего сына, Кельмомаса. Богоподобного Кельмомаса. Здорового, нежного, до забавного преданного…

Такого непохожего на других.

«Молю, пусть так и будет».

Ее улыбка перекликалась со слезами на ее глазах.

— Как Мимару, — проговорила она.

Она даже имени этого не могла вспомнить не сжавшись внутренне, словно то была тяжесть, которую можно убрать лишь непосильным напряжением мышц. И по сей день ее люди рыскали по Трем Морям, искали, искали — везде, кроме одного места, куда, она знала, придет Мимара.

«Сбереги ее, Акка. Прошу тебя, сбереги ее».

Пронзительный крик Айнрилатаса перешел в череду сладострастных кряхтений. Они не кончались и не кончались, каждое следующее вытягивалось из предыдущего и в них слышалось нечто настолько звериное, что Эсменет схватилась за плечо Кельмомаса и крепко его сжала. Она понимала, что ни один ребенок не должен этого слышать, особенно такой впечатлительный, как Кельмомас, но ужас парализовал ее. В этих дергающихся звуках было что-то… личное — по крайней мере, так ей казалось. Предназначенное для нее и только для нее.

Крик «Мама!» мгновенно вывел ее из транса.

Это был Самармас, который вырвался из рук няньки. Он был как две капли воды похож на Кельмомаса, за исключением вялого лица и выпученных глаз, так напоминающих глаза древних киранейских статуй.

— Мальчик мой! — воскликнула Эсменет, заключая его в объятия. Охнув, она приподняла его на руки — каким он становится тяжелым! — и заглянула с нежной материнской улыбкой в его бессмысленные глаза.

«Мой несчастный мальчик».

Нянька, Порси, молодая нансурская рабыня, следовала за ним следом, не отставая от его топотка и опустив глаза к земле. Приблизившись, она встала на колени и опустила лицо в пол. Эсменет следовало бы поблагодарить девушку, но ей хотелось найти Самми самой — может быть, чтобы подглядеть, чем он занимается, как обычные родители подглядывают за детьми через обычные окна.

Позабытый Айнрилатас продолжал кричать по ту сторону полированной каменной двери.


Ступеньки. Бесконечные ступеньки и коридоры, от сдержанного блеска верхних этажей до монументального зрелища нижних, публичных помещений дворца и дальше, до грубого камня темниц, где в каменном полу протоптали колеи бесчисленные узники. В одном из двориков, через который они проходили, Самармас пошел обнимать спины всех, кто пал ниц. Он никогда не делал различий в проявлениях любви, особенно в отношении рабов. Он даже поцеловал одну старуху в коричневую, как орех, щеку — у Эсменет пошли мурашки по коже от звука ее радостных рыданий. Кельмомас всю дорогу болтал, напоминая Самармасу, как суровый старший брат, что они должны быть воинами, что они должны быть сильными, что только честь и храбрость помогут заслужить любовь и похвалу их отца. Слушая его, Эсменет задумалась, какими принцами империи они станут. Она поняла, что боится за них — как боялась каждый раз, когда ее мысли обращались в будущее.

Когда они спускались по последней лестнице, Кельмомас принялся описывать шпионов-оборотней.

— Кости у них мягкие, как у акулы, — рассказывал он звенящим от возбуждения голосом. — И еще у них вместо лица — клешни, они ими кого угодно могут за лицо схватить. Возьмут и тебя укусят. Или меня. Чуть что — раз, и с ног тебя свалят!

— Мамочка — чудища? — спросил Самармас со сверкающими от слез глазами. — Акулы?

Он, конечно, уже знал, что такое шпионы-оборотни: она сама же щедро потчевала его бесконечными историями об их зловещей роли в Первой Священной войне. Но в своем простодушии он реагировал на все так, словно сталкивался с этим впервые. Повторение, как неоднократно убеждалась она, глядя в его косящие глаза, было для Самармаса как наркотик.

— Кел, ну хватит.

— Но ему тоже надо знать!

Ей пришлось напомнить себе, что ум у него как у нормального ребенка, а не как у его братьев. Айнрилатас больше всех унаследовал от отца его… таланты.

Ей страшно хотелось избавиться от этих тревог. При всей своей любви у нее никак не получалось забыться, разговаривая с Кельмомасом, как получалось при разговорах с Самармасом, чье слабоумие превратилось для нее в своеобразную святыню. При всей своей любви она не могла заставить себя доверять ему, как подобает матери.

Особенно после всех этих… случаев.

Как она и боялась, коридоры, ведущие к Залу Истины, были забиты целым карнавалом всевозможных персонажей. Кажется, весь дворец нашел повод взглянуть на нового пленника. Она заметила даже своего повара, миниатюрного старого нильнамешца по имени Бомпотхур, который проталкивался к двери вместе с остальными. Через все каменное пространство под сводчатым потолком прогудел голос Биакси Санкаса, одного из самых влиятельных членов Конгрегации:

— С дороги, тупой лакей!

Происходящее тревожило ее больше, чем следовало. Одно дело, быть императрицей Трех Морей, и совсем другое — быть женой аспект-императора. В его отсутствие ответственность абсолютной власти падала на нее — но падала она с такой высоты, что не могла не ломать и не калечить. Даже там, где слово императрицы должно было быть непререкаемо — как, например, в пределах ее собственного дворца, — все обстояло далеко не так. В отсутствие Келлхуса Андиаминские Высоты превращались в какое-то вечно вздорящее скопище кланяющихся, расшаркивающихся, вкрадчивых воров. Экзальт-министры. Знать из Высокой Конгрегации. Имперские чиновники. Почетные гости. Даже рабы. Ее мутило от их вида, когда они все выстраивались со слезами обожания и преданности в глазах каждый раз, когда Келлхус шел по залам, и тотчас продолжали поедать друг друга, как только он удалялся — когда в золоченые залы входила она. «Ходят слухи, благословенная императрица, что такой-то усомнился в правильности реформ рабовладения, и его высказывания вызывают весьма серьезную тревогу…» И так далее, и тому подобное, нескончаемый танец острых, как ножи, языков. Она приучилась по большей части не обращать на все это внимания; хотя, если бы малая часть того, что говорилось, была правдой, дворец оказался бы на грани мятежа. Но это означало, что она не узнает, если дворец действительно окажется на грани мятежа, а она довольно много изучала историю, чтобы знать, что подобная ситуация должна быть наипервейшим основанием для беспокойства любого монарха.

— Имхайлас! — выкрикнула она.

То ли подвел голос, то ли это была какая-то причудливая проделка камня, но ее крик прозвучал визгливо. Толпа встревоженных лиц повернулась к ней и близнецам. Последовала комичная толкотня, когда все они попытались встать на колени, при том что места на полу было недостаточно. Интересно, что сказал бы Келлхус на такую недисциплинированность. Кто был бы наказан и как? Там, где появлялся аспект-император, всегда кого-то наказывали…

Или, как он говорил на людях, «учили».

— Имхайлас! — крикнула она еще раз, ободряюще сжав руку Самармасу и улыбнувшись ему. Он всегда начинал плакать, когда она повышала голос.

— Да, ваша милость, — откликнулся экзальт-капитан, зажатый на пороге.

— Что здесь делают все эти люди?

— Они давно здесь, ваша милость. Уже почти два года прошло с последнего…

— Глупости! Выгоните всех, за исключением ваших стражников и министров, которым надлежит здесь быть.

— Сию минуту, ваше великолепие.

Разумеется, Имхайласу не пришлось вымолвить и слова: все почуяли ее гнев и укор.

— Папы они больше боятся, — прошептал сбоку маленький Кельмомас.

— Да, — ответила Эсменет, растерявшись. Что еще можно было ответить? Догадки детей бывают слишком непосредственными, слишком незамутненными, чтобы их отметать. — Ты прав.

«Даже ребенок видит».

Она потянула мальчиков к стене, чтобы дать пройти веренице людей. Шествовали мимо крамольные умы, рядящиеся в льстивые личины. По крайней мере, делающие вид. Она отвечала на их торопливые формальные поклоны, дивясь, как ей удается править, если ей настолько претит пользоваться имеющимися в ее распоряжении инструментами власти. Но она слишком долго занималась политикой и поэтому не упускала никаких возможностей, когда они выпадали. Она остановила лорда Санкаса, когда тот проходил мимо нее, и спросила, не поможет ли он ей позаботиться о близнецах.

— Они еще никогда не видели шпиона-оборотня, — пояснила она.

К своему удивлению, она совсем забыла, как он высок — даже для касты благородных. Собственный рост всегда был для нее поводом устыдиться — так очевидно выдавал он ее низкое происхождение.

— И то правда, — сказал он с ликующей улыбкой. Большинство мужчин с радостью воспримут свидетельства собственной важности, но, когда они в таком почтенном возрасте, как Санкас, подобная реакция кажется не вполне подобающей. Он посмотрел вниз на ее сыновей, подмигнул им:

— Мужчинами нас делают ужасы этого мира.

Эсменет подняла глаза на лорда и улыбнулась. Она знала, что после таких своих слов Санкас будет любить близнецов. Келлхус всегда напоминал ей, что надо просить совета у тех, чья дружба может оказаться полезной. Людям, как он всегда повторял, приятно видеть, что их слова оказываются верны.

— Мама, теперь мы увидим чудище? — спросил Самармас. Голос его был еле слышен, а глаза расширились. Она посмотрела на ребенка, радуясь поводу не обращать внимания на толпу. В последние годы, с тех пор, как она решила, что близнецы — не такие, как другие ее дети, она вдруг начала отходить от окружающих ее безумных государственных дел и перемещаться в мир материнских забот. Там все было естественнее и уж точно доставляло больше радости.

— Не нужно бояться, — сказала она, улыбаясь. — Идемте. Лорд Санкас защитит вас.


Хотя название Зала Истины не изменилось, он был одним из тех дворцовых помещений как подземных, так и надземных, которые были существенно расширены с тех пор, как Келлхус без боя вошел в Момемн. Первоначальный Зал Истины был не более чем личной пыточной камерой прежних императоров Икуреев, и весь он был мрачный и закрытый, так же как и их вздорные души. Огромная палата, в которую вошла Эсменет с детьми сейчас, была помещением государственной важности, амфитеатром с галереями вдоль стен. На некоторых из них стояли клетки для преступников, другие увешаны были разнообразными инструментами для допросов, а одна, самая верхняя, украшенная колоннами и облицованная мрамором, — галерея для наблюдателей со всего света. Зал представлял собой, как сказал ей архитектор, перевернутую копию Великого зиккурата Ксийосера, высеченную так, что грандиозный монумент из дельты Семписа поместился бы здесь в опрокинутом виде. Пройас некогда изрек нечто вроде: в поисках Истины «порой приходится опускаться вниз».

Эсменет привела детей на пышный балкон самого верхнего яруса, где ее уже ждали остальные. Глава шпионов Финерса и визирь Вем-Митрити опустились на колени лицом в пол, а Майтанет и Телиопа, приветствуя ее, встали и склонили головы. Имхайлас с усердием, но в то же время, с каким-то извиняющимся видом человека, вынужденного выполнять бессмысленные приказания, выпроваживал за дверь последних замешкавшихся.

Телиопа, старшая дочь Эсменет от Келлхуса, присела в неловком реверансе. Она, пожалуй, была самой странной из всех детей, даже более странной, чем Айнрилатас, но, что любопытно, при этом за нее можно было не опасаться. У Телиопы в том месте, где полагается обитать человеческим чувствам, зияла огромная дыра. Даже в детстве она не плакала, не заливалась смехом, не показывала пальчиком на мамино лицо. Эсменет однажды подслушала, как няньки шепотом обсуждали, что Телиопа охотнее умрет с голоду, чем попросит еды, да и сейчас она была крайне худой, высокой и угловатой, как ее божественный отец, но истощенная до такой степени, что кожа у нее была словно натянута на каркас из костей. Одежда, которую она носила, была вычурной до несуразности (несмотря на унаследованный от божества интеллект, тонкости моды и стиля она была абсолютно не в состоянии постичь): платье из золотой парчи, щедро усыпанное черными жемчужинами.

— Мама, — произнесла она. Сейчас Эсменет научилась слышать в этом тоне теплоту или хотя бы слабое ее подобие. Эта светловолосая девушка с нездоровым цветом лица, как всегда, вздрогнула от ее прикосновения, словно пугливая кошка или лошадь, но Эсменет, как всегда, не убирала руку и гладила Телиопу по щеке до тех пор, пока не почувствовала, что напряжение улеглось.

— Ты молодец, — сказала Эсменет, глядя в ее белесые глаза. — Ты просто молодец.

Непростое занятие — любить детей, которые читают движения твоей души по лицу. Это обязывало к предельной честности, заставляло покорно воспринимать, что она ничего не в состоянии утаить от тех, перед кем надо таиться прежде всего.

— Я живу, чтобы радовать тебя, мама.

Они такие, какие есть. Ее дети. Частички своего отца, унаследовавшие всего понемножку. Возможно, самую его сущность. Исключение составлял только Самармас. Это было видно в каждой черточке, в горячей привязанности, с которой он ухватился за руку лорда Санкаса, в том, как его глаза жадно обшаривали темноту под галереей, в том волнении, которое звенело во всем его теле. Одному Самармасу можно было…

Доверять.

Устрашившись этих мыслей, Эсменет повернулась к присутствующим и произнесла церемониальное приветствие:

— Пожинайте будущее.

Маленькие пальчики Кельмомаса сжали ее ладонь.

— Пожинай будущее, — прозвучало ей в ответ.

Кривоногий Финерса проворно вскочил. Человек он был умный, но нервный — произнося одну-единственную фразу, он успевал расцвести и увянуть. Такие люди не знают, куда девать взгляд. Они обычно мечутся глазами вокруг собеседника, но не хаотично, а следуя, скорее, некоему ритуалу, словно выполняют какое-то формальное правило уклонения, а не избегают столкновения взглядов из неприязни к нему. В тех редких случаях, когда ему удавалось глядеть прямо и уверенно, взгляд был пронизывающим и пристальным, но вся пристальность тотчас же испарялась, а собеседник оставался с ощущением превосходства и странной незащищенности одновременно.

Эсменет помогла старому Вем-Митрити, Великому магистру Имперского Сайка, подняться на ноги. Он улыбнулся и стыдливо пробормотал слова благодарности, напомнив скорее юношу с ломающимся голосом, чем одного из самых могущественных экзальт-министров Новой Империи. Иногда Келлхус выбирал людей за ум и силу, как Финерсу, а иногда — за слабость. Порой Эсменет казалось, что старого Вема Келлхус преподнес в подарок ей, поскольку сам он управлялся со своевольными и честолюбивыми без особого труда.

Рядом с двумя экзальт-министрами возвышался одетый в простой белый мундир Майтанет, брат ее мужа и шрайя Тысячи Храмов. Смазанная маслом и заплетенная в косички борода блестела в свете фонаря, как черный агат. Его рост и внутренняя сила всегда напоминали Эсменет мужа — тот же свет, только горящий сквозь оболочку, дарованную человеческой матерью.

— Телли обнаружила его во время незапланированного осмотра новых рабов, — сказал он. Голос его был таким глубоким и звучным, что стер из памяти звук всех прочих голосов. Широким жестом он указал вниз за перила, туда, где находилась железная конструкция…

Там он и висел, шпион оборотень, нагой, в позе, напоминающей кругораспятие.

Его черные конечности, лоснящиеся от пота, выгибались под железными браслетами, обхватывающими все тело — запястья, локти, плечи, поясницу. Даже полностью обездвиженный, он словно кипел, словно непроизвольно пробовавший найти различные точки опоры рычага. По ржавому скрежету и скрипу металлической конструкции можно было оценить его зловещую силу. Мускулы сплетались, словно клубок змей.

В голову ему воткнули золотую булавку, что, согласно таинственным закономерностям нейропунктуры, заставляло существо разжать лицо. На месте лица у него шевелились жующие пальцы. Они хватали воздух, как умирающий краб. Некоторые из них заканчивались одной губой, на других росло дряблое веко, отвисшая ноздря, кусок кустистой брови. Из мясистой плоти в тени пальцев горели вытаращенные глаза. На оголенных деснах блестели зубы.

Эсменет стиснула челюсти, сдерживая поднимающуюся в горло желчь. Даже спустя столько лет что-то в этих тварях, какая-то несообразность основам пробирала ее до самых внутренностей. Она держала у себя в комнатах череп одного такого существа, как напоминание об опасности, которая угрожает ей и ее семье. Над переносицей, там, где у человека находились глаза, зияла большая дыра. По краю дыры находились углубления для каждого подобия пальца. А сами пальцы, которым один мастер придал подобие их естественного положения, складывались причудливой композицией: некоторые из них изгибались и переплетались на лбу, другие сложными фигурами нависали над глазами, ртом и носом. Каждое утро она бросала взгляд на этот череп — и чувствовала, что не столько боится, сколько убеждается все больше и больше.

Он давно стал для нее одной из причин терпеть своего мужа.

И вот теперь еще один, покрытый блестящей плотью. Одно из самых смертоносных орудий Консульта. Шпион-оборотень. Ее живое оправдание. Угроза, которая извиняла ее жестокость.

— Чернокожий? — повернулась она к Майтанету. — Нам раньше доводилось ловить сатьоти?

— Это первый, — ответил святейший шрайя и кивнул на Телиону. — Думаю, что это своего рода проверка.

— Допустимое предположение, — сказала Телиопа резким и холодным голосом. — Если бы порог обнаружимости не был достигнут, проверка могла бы оказаться успешной. Консульту известно, что несущественные различия между внешними свойствами тканей лица и костной структурой могли бы сделать этого шпиона необнаружимым. Тем самым объяснялись бы те семьсот тридцать три дня, которые истекли с момента их последней попытки проникновения во дворец.

Эсменет кивнула. Ее слишком обескураживали пустые и всезнающие глаза дочери, чтобы разбираться в этих выкладках.

Она взглянула на мальчиков. Кельмомас, стоя на цыпочках, смотрел вниз со смесью восторга и сомнения, словно прикидывая, похоже ли это существо на плоды его дикой фантазии. Самармас отпустил руку лорда Санкаса и встал рядом с братом у перил. Он смотрел вниз, закрывшись пальцами и чуть отвернув голову. Казалось, что это две копии одного и того же ребенка, один мудрый, а другой обделенный разумом, один из нынешнего времени, а другой из древности, словно история повторила себя. Кельмомас вдруг обернулся и посмотрел ей в глаза: все-таки во многих мелких проявлениях он оставался сыном своего отца — и это ее беспокоило.

— Как тебе? — спросила она, выжав из себя улыбку.

— Страшный.

— Да. Страшный.

Словно восприняв эти слова как разрешение, Самармас обхватил ее руками за талию и заревел. Она прижала его щеку к своему животу и принялась вполголоса утешать его. Когда она подняла глаза, то увидела, что Финерса и Имхайлас пристально следят за ней. Когда Телиопа была рядом, ей не было нужды опасаться их намерений, но все равно, во взглядах у них всегда таился злой умысел.

Или похоть, что то же самое.

— Что прикажете, ваша милость? — спросил Финерса.

Без Келлхуса они не смогут ничего выведать у этого существа. У шпионов-оборотней не было души, колдовским заклинаниям Вем-Митрити нечего было себе подчинять. А пытки только… возбуждали их.

— Звоните в Гонг, — устало, но твердо сказала Эсменет. — Надо, чтобы люди не забыли.

— Мудрое решение, — одобрительно кивнул Майтанет.

Все в молчании посмотрели на чудовище, словно стараясь запечатлеть в памяти его вид. Скольких бы шпионов-оборотней она ни видела, они продолжали пугать ее своим извращенным, не поддающимся разумению обликом.

Имхайлас откашлялся.

— Прикажете, чтобы я приготовил все для вашего присутствия, ваше великолепие?

— Да, — рассеянно ответила она. — Разумеется.

Людям необходимо напоминать не только о том, что им угрожает, им надо напоминать и о порядке, который помогает им уцелеть. Они должны помнить, кто поддерживает порядок.

Кто тут тиран.

Она крепко прижала Самармаса, провела ему рукой по волосам, ощутив под пальцами его голову, мягкую и теплую, как у котенка. Маленькое существо. Такое беззащитное. Она кинула взгляд на Кельмомаса — он уже присел на корточки, прижавшись лицом к каменным балясинам, чтобы лучше рассмотреть судорожно хватающее воздух чудище.

Хотя Эсменет было больно, она знала свой долг. Знала, что сказал бы Келлхус… От одного того лишь, что в них течет его кровь, им предстоит жизнь, полная смертельной опасности. Ради собственного спасения, им надо стать беспощадными… такими, какой не удалось стать ей.

— Для моего присутствия и для моих детей.

— Ты думаешь о вчерашнем чтении, — сказал святейший шрайя Тысячи Храмов.

Вернув близнецов Порси, Эсменет отправилась с деверем в долгий путь к заднему входу дворца, где ожидали его телохранители и карета. С тех пор как Келлхус повел Священное воинство в поход против Сакарпа, это стало своего рода традицией. Должность Майтанета не только сделала его равным ей по политическому и общественному положению. Беседы с ним успокаивали Эсменет — и даже придавали ей сил. Он был мудр, и хотя и не столь проницателен, как Келлхус, но мудрость его всегда казалась более… человеческой.

И, разумеется, благодаря родству, он был ее самым близким союзником.

— О том, с чего Нел-Сарипал начал поэму, — ответила Эсменет, задумчиво скользя взглядом по фигурам, вырезанным на мраморе стен. — Те первые слова… «Момемн — сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее…» — Она подняла глаза и посмотрела на его суровый профиль. — Что ты о них думаешь?

— Знаменательные слова, — согласился Майтанет, — но они — лишь знак, так птицы подсказывают морякам, что земля близко, хотя ее еще не видно на горизонте.

— Хм… Еще один неприветливый берег.

Эсменет внимательно следила за выражением его лица. Дымок от масляной лампы разбивался о его волосы. Свои слова она произнесла как шутку, но из-за этого пристального взгляда они прозвучали вопросительно.

Майтанет улыбнулся и кивнул.

— Сейчас, когда ушел мой брат и его рыцари, все угольки, которые мы не затоптали во время Объединения, снова разгорятся пламенем.

— Осмелился Нел-Сарипал, осмелятся и другие?

— Никаких сомнений.

Эсменет нахмурилась.

— Значит, наша главная забота — уже не Консульт? Ты это хочешь сказать?

— Нет. Только то, что нам надо раскинуть сети шире. Подумай о войске, которое собрал мой брат. Лучшие сыны десятка народов. Величайшие волшебники всех школ. Голготтерат ничто не спасет, разве что воскреснет Не-Бог. Единственная надежда Консульта — раздуть угли, ввергнуть Новую Империю в беспорядки, а то и полностью свалить ее. У айнонцев есть пословица: «Коли руки у врага крепки, хватай за ноги».

— Но кто, Майта? Было столько крови, столько огня — кому достанет глупости поднять оружие против Келлхуса?

— Эсми, колодец, откуда берутся дураки, неисчерпаем. Ты прекрасно знаешь. Можно предположить, что на каждого Фанайяла, который выступает против нас открыто, есть десять, которые скрываются в тени.

— Пока они весьма осторожны, — ответила она. — Я не уверена, что мы устоим против десятерых Фанайялов.

Двадцать лет назад Фанайял входил в число самых хитрых и убежденных их врагов в Первой Священной войне. Хотя язычники Кианской империи первыми пали к ногам аспект-императора, Фанайял каким-то образом смог избежать судьбы своего народа. По сообщениям Финерсы, песни о подвигах Фанайяла добрались до самого Галеота. Судьи уже сожгли на костре добрый десяток странствующих менестрелей, но песни продолжали распространяться и сочиняться с упорностью эпидемии. «Разбойник-падираджа» — так его называли. Одним своим существованием этот человек безмерно замедлил обращение в новую веру старых фанимских провинций.

Некоторое время шрайя и императрица шли молча. Они забрели в Аппараторий, где располагались жилые помещения старших чиновников дворца. Залы здесь были не такие просторные, зеркально отполированный мрамор сменился более дешевыми каменными плитами. Многие двери были приотворены, и из-за них доносились звуки безыскусной и спокойной жизни. Нянька пела колыбельную ребенку. Матери сплетничали. Те немногие люди, что встретились им в зале, буквально разинули рот, прежде чем броситься лицом на землю. Одна мамаша остервенело дернула за собой на пол рядом с собой сынишку, мальчика с оливковой кожей, года на два-три младше близнецов. Эсменет услышала его плач, скорее, утробой, нежели ушами, как ей показалось.

Она остановила Майтанета, схватив его за руку.

— Что, Эсми?

— Скажи мне, Майта, — неуверенно проговорила она. — Когда… — она закусила губу, — когда ты… смотришь… мне в лицо, что ты видишь?

Мягкая улыбка пошевелила косички его бороды.

— Так далеко и глубоко, как мой брат, я не вижу.

Дуниане. Все постоянно возвращалось к этому железному слитку смыслов. У Майтанета, у ее детей, у всех ее близких была часть дунианской крови. Все в большей или меньшей степени смотрели всевидящими глазами ее мужа. На секунду она мысленно увидела Ахкеймиона двадцать лет назад, когда он стоял, а позади него небо было исполосовано тысячами дымов. «Ты же ни о чем не думаешь! Ты видишь только свою любовь к нему. Ты не думаешь о том, что он видит, когда смотрит на тебя…»

В следующую секунду Ахкеймион исчез вместе со своими еретическими речами.

— Я не об этом спрашивала, — сказала она, очнувшись.

— Тоску… — сказал Майтанет, ощупывая ее лицо теплым понимающим взглядом. Он заключил ее маленькие, слабые ладони в свои, как в прочную клетку. — Я вижу тоску и неведение. Беспокойство о твоей перворожденной, Мимаре. Стыд… стыд за то, что ты начала бояться своих детей больше, чем боишься за них. Так много всего происходит, Эсми, и здесь, и далеко отсюда… Ты боишься, что тебе не под силу задача, которую возложил на тебя мой брат.

— А другие? — услышала она свой голос. — Другие тоже это видят?

«Дуниане, — подумала она. — Дунианская кровь».

Шрайя ободрительно сжал ей руку.

— Некоторые, наверное, чувствуют, но смутно. У них, конечно, есть свои предубеждения, но их властелин и спаситель избрал дорогой к их спасению тебя. Мой брат выстроил крепкий дом и вручил его тебе. Я не знаю, стоит ли мне это говорить, но у тебя правда нет причины бояться, Эсми.

— Почему?

— Потому же, почему не боюсь и я. Тебя избрал аспект-император.

Дунианин. Тебя избрал дунианин.

— Я не о том. Почему не знаешь, стоит ли говорить?

Взгляд у него затуманился в раздумье, затем снова обратился на нее.

— Если я вижу твой страх, то и он его тоже видел. А если он его видел, он считает его силой.

Она тщетно старалась прогнать слезы. Лицо Майтанета расплылось и искривилось, так что он стал казаться непонятным хищным существом. Чередованием текучих теней.

— Ты хочешь сказать, он выбрал меня потому, что я слаба?

Шрайя Тысячи Храмов невозмутимо покачал головой.

— Разве человек, который спасается бегством, чтобы снова сражаться, — слаб? Страх — это не сила и не слабость, пока в силу или слабость его не превратили обстоятельства.

— Тогда почему он сам мне этого не говорит?

— Потому, Эсми, — сказал шрайя, возобновляя путь и увлекая ее за собой, — что порой незнание — это самая большая сила.


Чтобы нечто казалось чудом, надо, чтобы в него не вполне верилось.

На следующее утро Эсменет проснулась с мыслью о детях, не об орудиях власти в которые они превратились, но как об обычных малышах. Она избегала вспоминать о первых годах своего материнства, столь безжалостен был Келлхус в стремлении продолжить свой род. Семерых детей зачала она от своего мужа, и шесть из них выжили. Прибавить к этому Мимару, ее дочь из предыдущей жизни, и Моэнгхуса, сына, которого она унаследовала от первой жены Келлхуса, Серве, — и получается, что она мать восьмерых…

Восьмерых!

Эта мысль не прекращала удивлять и смущать ее — раньше она не сомневалась, что проживет и умрет бесплодной.

Кайютас был первым и родился почти одновременно с Моэнгхусом, и они двое воспитывались как братья-близнецы. Она родила его в Шайме на Священном Ютеруме, откуда за две тысячи лет до этого вознесся на небеса Последний Пророк Айнри Сейен. Кайютас был настолько прекрасен, и телом, и нравом, что предводители Священной войны рыдали, видя его. Прекрасный, как жемчужина, так говорила себе она, вбирающий в себя мрачный хаос мира и отражающий лишь незамутненный ясный свет. Гладкая жемчужина, так что никакие пальцы не могут схватить ее.

Именно Кайютас научил ее, что любовь — это несовершенство. Да и как могло быть иначе, когда он был столь совершенен и не чувствовал любви? У нее разрывалось сердце, даже когда она просто держала его на руках.

Телиопа появилась второй, она родилась в Ненсифоне, пока Келлхус вел первую из многочисленных войн против одурманенных царей Нильнамеша. Как могла Эсменет после Кайютаса не надеяться вопреки самой надежде? Как могла она не сжимать в руках новорожденного младенца, моля богов: дайте мне хоть одного ребенка с человеческим сердцем? Но ручки и ножки ее дочери были еще влажными от околоплодных вод, а Эсменет уже знала, что родила еще одного… Еще одного ребенка, который не умеет любить. Келлхус был на войне, и она впала в какую-то бездонную меланхолию, от которой у нее стали появляться мысли о самоубийстве. Если бы не приемный сын, маленький Моэнгхус, все могло бы закончиться прямо тогда — этот причудливый горячечный бред, в который превратилась ее жизнь. Ему она, по крайней мере, была нужна, пусть даже это был не родной ее ребенок.

Тогда-то она и начала привлекать все средства, все, что только можно, для поисков Мимары — которую она, под угрозой голодной смерти, много лет назад продала работорговцам. Она не забыла, как смотрела на Телиопу в кроватке, бледное и хилое подобие младенца, и думала, что если Келлхус не признает ее, не останется иного выбора, как…

Судьба и впрямь шлюха — доводить ее до таких мыслей.

Конечно, она почти сразу забеременела, словно ее чрево было негласной уступкой в сделке, которую она заключила со своим мужем. Серва, ее третий ребенок от Келлхуса, родилась в Каритусале, когда в воздухе еще веял запах заудуньянского завоевания — пахло копотью и смертью. Как и Кайютас, она казалась прекрасной, безупречной, и тем не менее, в отличие от него, способной любить. Какую радость она приносила! Но едва ей исполнилось три года, учителя поняли, что она обладает Даром Немногих. Невзирая на все угрозы Эсменет, несмотря на все ее мольбы, Келлхус отправил девочку — еще совсем малышку! — в Иотию, чтобы она воспитывалась среди ведьм Свайала.

Это решение причиняло Эсменет боль и не раз приводило ее к еретическим и непокорным мыслям. Потеряв Серву, Эсменет узнала, что поклонение не только может пережить потерю любви, в нем есть место и ненависти.

Затем появился безымянный, с восемью руками и лишенный глаз, первый из родившихся на Андиаминских Высотах. Роды были тяжелыми, даже с угрозой жизни. Впоследствии она узнала, что жрецы-врачи утопили его, по нансурскому обычаю, в неразбавленном вине.

Затем появился еще один сын, Айнрилатас — и не было сомнений, что он умеет любить. Но у Эсменет развилось особое чутье, какое иногда появляется у матерей, которые рожают много детей. С самого начала она знала, что что-то не так, хотя суть своих недобрых предчувствий определить не могла. Но к концу второго года его жизни нянькам все стало понятно. Айнрилатасу было три года, когда он впервые начал произносить вслух мелкие предательские мысли, которые обитали в душе окружающих. Весь двор был в ужасе от него. К пяти годам он умел находить такие откровенные и ранящие слова, от которых, Эсменет видела, бледнели и хватались за меч закаленные воины. Она запомнила навсегда один случай, когда она спела ему колыбельную, а он с понимающим выражением лица поднял на нее взгляд и сказал: «Мамочка, не надо ненавидеть себя за то, что ты ненавидишь меня. Ненавидь себя за то, кто ты есть». «Ненавидь себя за то, кто ты есть» — и это произнесено восторженным и нежным детским голоском. Когда ему исполнилось шесть, только Келлхус понимал его, не говоря уже о том, чтобы справляться с ним, а у него хватало времени лишь для общения мимоходом. Эсменет до сих пор каждый раз вздрагивала, вспоминая нечастые разговоры отца и сына. Потом Айнрилатас, который всегда балансировал на грани безумия, словно споткнулся и упал не с той стороны грани. Завеса полного безумия опустилась.

В это время она молилась о том, чтобы способность рожать у нее прошла, молила послать ей, как говорят нансурцы, «месеремта» — «сухой сезон». Но «вода Ятвер» продолжала течь, и Эсменет настолько боялась ложиться с Келлхусом, что вовсю искала ему замену себе, женщин природного ума, как и сама она. Но если его божественное семя для нее было ношей, которую она едва могла нести, то всех остальных эта ноша ломала. Из семнадцати наложниц, которых он оплодотворил, десять умерли родами, а остальные дали жизнь еще нескольким… безымянным. Всего тринадцать, всех утопили в вине.

Эсменет порой гадала, сколько же несчастных было умерщвлено, дабы сохранить тайну. Сотня? Тысяча?

Весть о нахождении Мимары пришла вскоре после окончательного срыва Айнрилатаса. Без малого десять лет люди императрицы, эотские гвардейцы, поклявшиеся умереть, но не вернуться к своей госпоже с пустыми руками, прочесывали Три Моря. В конце концов они наши Мимару в борделе, разодетую в фольгу и дешевые стекляшки, для пущего сходства с самой Эсменет, чтобы низкие людишки могли совокупляться со своей грозной императрицей. Все, что Эсменет помнила о том, как ей принесли эту весть, — это что пол оказался очень жестким.

Они нашли ее дочь, ее единственного ребенка, зачатого от мужчины, а не от бога. И если обстоятельства этого не разбили Эсменет сердце, то это сделала ненависть, которую она увидела при встрече в глазах Мимары… Мимара, милая Мимара, у которой в ручонке помещался только мамин большой палец, когда они шли рука об руку; Мимара, которая почему-то начинала плакать при виде одиноких птичек и визжать, видя, как перебегают крысы из одной щели в другую. Она вернулась к матери надломленной, еще один помятый и побитый персик, и такая же безумная, как более божественные дочери и сыновья Эсменет.

Как выяснилось, у Мимары тоже был Дар Немногих. Но если в случае с Сервой Келлхус оказался глух к мольбам Эсменет, на этот раз он оставил дело в ее эгоистичных руках. Эсменет была не намерена отдавать ведьмам еще одну свою дочь, даже если это уничтожит все возможности восстановить их разломанные отношения. Второй раз продавать Мимару она не станет — какой бы злобой ни дышали слова младшей женщины. Даже колдуны Завета, с которыми советовалась Эсменет, сказали ей, что Мимара слишком стара, чтобы кропотливо овладевать премудростями, требующимися для колдовства. Но как это часто случается в семейных ссорах, поводом для истинной размолвки послужила полная случайность. Мимаре просто надо было наказать ее, и ей самой, в свою очередь, тоже хотелось быть наказанной — по крайней мере, так предположила Эсменет.

Тут на свет появились близнецы, и с ними — последний удар Судьбы.

Поначалу было много причин для отчаяния. Телом они были столь же совершенны, как их старший брат Кайютас, но когда их пытались разлучить, дело заканчивалось безумными тревожными криками. А когда их оставляли вдвоем, они только и делали, что смотрели друг другу в глаза — одну стражу за другой, день за днем, месяц за месяцем. Жрецы-врачи предупреждали ее, с каким риском сопряжена беременность в ее возрасте, поэтому она приготовилась к определенным… странностям, необычным проявлениям, превосходящим все, которые она уже наблюдала. Но это было слишком странно и поэтично: два ребенка словно обладали одной душой.

Раба, который должен был спасти их — и ее, — купил сам Келлхус. Раба звали Хаджитатас, и среди конрийской знати он прославился как целитель скорбных душ. Каким-то образом через нежность, мудрость и неизмеримое терпение он сумел разделить двух ее птенчиков, дать им время сделать самостоятельный вдох и тем самым заложить основу индивидуальности характера. Облегчение ее было таково, что даже обнаружившееся впоследствии слабоумие Самармаса показалось поводом для торжества.

Эти ее сыновья были способны любить — в том не было никаких сомнений!

Наконец шлюха-судьба, вероломная Ананке, которая вознесла Эсменет из невежества и грубости сумнийских трущоб к вершинам неизмеримо больших мучений, отступилась. Эсменет наконец обрела душевный покой. Теперь она была немолодой матерью, а немолодые матери сполна изведали прижимистость этого мира. Они умеют видеть щедрость в его скупых уступках.

Они умеют жадно хвататься даже за крохи.

Пока рабы одевали и раскрашивали Эсменет у нее в покоях, ее предчувствия наполняла надежда. Когда Порси ввела Кельмомаса и Самармаса, разодетых, как маленькие генералы, Эсменет радостно засмеялась. Таща непослушных малышей за собой, она спустилась по лестницам и переходам в нижнюю часть дворца, миновала подземный коридор, который проходил под площадью Скуяри. Время от времени она слышала глубокий звук Гонга, который разносился по городским кварталам, созывая всех, кто желает видеть эту новую непотребную мерзость. А иногда она улавливала отголоски более глубокого звука, человеческого, гудящего сонмом оттенков.

Когда они вышли наверх и очутились в полумраке известняковых стен Аллозиума, рев перерос в оглушающий прибой, грохочущий между колонн и перекрытий. Императрица с детьми стояли неподвижно, пока вестиарии суетились вокруг них, расправляя складочки и прочие изъяны в одежде. Когда они закончили, Эсменет вывела сыновей по проходу между темными колоннами к свету и ярости.

Верхняя площадка монументальной лестницы казалась вершиной горы, столь высокой, что мир внизу был подернут дымкой. Солнце светило сухим и холодным светом. Под ним бурлили широкие просторы площади Скуяри, темное море, вокруг которого поднимались размытые очертания города. Бессчетные тысячи, как один человек, закричали с ликованием и самозабвением, словно приветствовали удачный бросок игральных палочек, который всем им спас жизнь.

В такие моменты Эсменет всегда ощущала себя ненастоящей. Все, даже косметика на коже, начинало угнетать своей поддельностью. Эсменет больше была не Эсменет, и ее дети, Кельмомас и Самармас, тоже не были сами собой. Они превращались в образы, видимости, предъявленные толпе в ответ на ее жадные фантазии. Она и ее дети были — Сила. Справедливость. Грозное волеизъявление Бога, облеченное в смертную плоть.

Власть в мириадах всех ее проявлений.

Эсменет, с двумя близнецами по бокам, стояла и делала вид, что купается в их громовом обожании. Повсюду были раскрытые рты, черные отверстия, шириной с женский кулачок, глубиной в руку ребенка. И хотя воздух трепетал от звука, каждый из этих людей в отдельности казался безмолвным, как задыхающаяся рыба, хватающая ртом разреженный воздух.

Когда, наконец, установилась тишина, она наступила столь внезапно, что Эсменет стало забавно. Она помедлила, вслушиваясь в причудливый гул невысказанных ожиданий, почувствовала бессчетное количество следящих за нею глаз. Кто-то тихонько кашлянул, разбив зачарованную тишину, и императрица ступила на мощную лестницу, ведя за собой близнецов. Они прошли мимо зеркально отполированных щитов эотских гвардейцев, обогнули складки огромного малинового занавеса, которым укрыли эшафот.

Шорох ее одежд заглушал все прочие шумы. Сейчас до Эсменет долетал запах ее людей, резкий и кислый. Неразличимые, одинаковые лица распадались на оскорбляющие глаз детали. Прямо под нею внизу собрались представители касты знати, надменные и пышно разодетые. За ними тяжелые взгляды касты работников, заполонивших собой необозримое пространство.

Сколько же здесь людей, которые, не подавая виду, были бы рады увидеть ее и детей мертвыми?

Она глянула на близнецов, пытаясь ради них улыбнуться. У Кельмомаса вид был… отрешенный. У Самармаса на щеках сверкали серебряные слезинки.

«Их восемь», — думала она.

Телиопа спряталась у себя в покоях, где не было ни одной живой души, — она была слишком хрупкой для подобных церемониальных празднеств. Моэнгхус, Кайютас и Серва шли с отцом в составе Великой Ордалии и были от него так же далеки, как дети чужаков. Айнрилатас кричал из своей комнаты-тюрьмы. А Мимара… странствовала.

Восемь. И из них только эти двое мальчишек способны любить.

Прошептав: «Идем», она подвела их к позолоченным креслам, выложенным подушками. Как только они уселись, раздался сигнал, и насколько хватал глаз, толпы пали ниц. Эсменет было не дотянуться до сыновей через подлокотники трона, и она выпустила их руки. Соединенные золотые лапы пары киранейских львов образовывали над ней арку, символизируя неразрывность империй от сегодняшнего дня вплоть до мрачной Далекой Древности. На левом плече у Эсменет красовалась роскошная рубиновая брошь, символизирующая божественную кровь ее мужа, которая через его семя проникла в нее, а затем в их детей. Через правое плечо она перекинула войлочную перевязь, синюю с золотой отделкой, — знак того, что она командует эотской гвардией, которая охраняла территорию императорского дворца и в отсутствие аспект-императора была ее личной армией, присягавшей ей жизнью и смертью.

Эсменет не столько увидела, сколько услышала, как упал у нее за спиной занавес, под которым был скрыт эшафот. Крики, похожие на удары грома. Толпа всколыхнулась, подалась не столько вперед, сколько наружу. Вверх взлетали кулаки, возбужденно меся воздух. Кривились губы. Вспыхивали на солнце влажные от слюны зубы.

Сквозь рев ей каким-то образом удалось расслышать, как справа от нее хнычет Самармас. Повернув голову, она увидела, что он съежился, опустил плечи и прижал к груди подбородок, словно пытаясь протиснуться сквозь какой-то узкий проход внутри себя самого. Она стиснула зубы в приступе материнской ярости, дикого желания послать гвардейцев в толпу, чтобы силой прогнали их всех с глаз долой. Как они посмели напугать ее ребенка!

Но быть монархом — это значит постоянно и ежесекундно быть несколькими людьми сразу. Матерью семейства, прямой и бескомпромиссной. Шпионкой, все выслеживающей и таящейся в тени. И генералом, всегда прикидывающим сильные и слабые стороны противника.

Эсменет подавила внутри возмущенный протест матери и заставила себя не думать о страдании сына. Даже Самармас — который наверняка останется не более чем милым дурачком, — даже ему надо научиться такому безумию, которое подобает его императорскому происхождению.

«Это для него, — сказала она себе. — Я все это делаю ради его же пользы!»

Толпа продолжала кричать, но не на нее и не на ее сыновей, а от вида консультского шпиона, которого, как свинью на вертеле, должны были привязать в центре эшафота, поднимавшегося у нее за спиной выше ее роста. По обычаю считалось, что ее глаза слишком благи для столь ужасного зрелища, поэтому среди благородного сословия проводилась лотерея, чтобы определить, кому выпадет честь поднести ей ручное зеркало, через которое императрица будет взирать на очистительные церемонии над чудовищем. С некоторым удивлением она увидела, что к ней приближается лорд Санкас. Он сжал локти перед собой, чтобы зеркало надежно лежало на внутренней стороне предплечий.

Самармас сорвался с кресла и обхватил Санкаса за талию. Старый дворянин слегка покачнулся. По толпе пронеслись взрывы смеха. Эсменет поспешила отцепить сына, вытерла ему щеки, поцеловала в лоб и отвела обратно к его маленькому трону.

Неловко улыбаясь, Биакси Санкас преклонил колено, чтобы преподнести ей зеркало. Кивнув в знак своего императорского благоволения, она взяла у него зеркало и подняла, мельком увидев отражающееся небо, а потом свое лицо. Ее удивило, какой красивой она выглядит: большие темные глаза на овальном лице. Она не могла вспомнить, когда это началось — что она стала чувствовать себя старше и уродливее, чем на самом деле. Блудницей она всегда пользовалась успехом, даже в городе, который больше ценил белую кожу. Эсменет всегда была красива — и красива какой-то глубинной красотой, которая некоторых женщин непостижимым образом сопровождает до самой дряхлой старости.

Эсменет всегда была недостойна своего лица.

Укол душевной боли заставил ее отвести зеркало в сторону, и в нем отразились верхние перекладины эшафота в пространстве пустого неба. Держа зеркало за ручку, она поворачивала его, следуя взглядом по перекладинам до того места, где были закреплены цепи, двинулась дальше вдоль цепей, пока наконец шпион-оборотень не оказался в центре зеркала. Затаив дыхание, она снова смотрела на только что виденное во множестве скопившихся вокруг лиц: монетка в счет дани, которую взимал с них аспект-император.

Существо дергалось и билось, подскакивало, словно камень, привязанный на веревке. На двух отдельных платформах справа и слева от главной устроились двое помощников Финерсы и принялись за работу: один уже делал надрезы, чтобы сдирать кожу, второй взмахивал пунктурными иглами, которые управляли реакцией оборотня — иначе он бы только сладострастно кряхтел и испытывал оргазм. Существо ревело, как стадо горящих быков, спина его выгибалась дугой, расходящиеся в стороны конечности на лице опадали, как лепестки умирающего цветка.

Близнецы забрались каждый на свое кресло с ногами и выглядывали из-за спинки. Лицо Кельмомаса было бледным и непроницаемым, Самармас вжался в подушку, и щеки у него пылали. Ей захотелось крикнуть им, чтоб отвернулись, чтобы смотрели на вопящую толпу, но голос не слушался. Зеркало должно было защищать ее, но в нем все виделось только еще более реальным, саднило на тонкой кожице ее страха.

На эшафот подняли железную чашу с углями и извлекли из нее головню. Твари выжгли глаза.

С каким-то озорным ужасом она задумалась о происходящем. Что за шлюха Судьба, забросила ее сюда, в это время и место, и превратила в сосуд для бессердечных божественных отпрысков и помеху событиям, которые переворачивают мир? Она верила в своего мужа. Верила в Великую Ордалию. Во Второй Апокалипсис. Верила во все.

Ей только было не поверить, что все это происходит на самом деле.

Она шептала себе тем голосом противоречия, который обитает внутри каждого из нас, который произносит самые скверные истины и самую коварную ложь, голосом, который заполоняет большую часть нас, и поэтому он не вполне то, что мы есть на самом деле. «Это сон», — шептала она.

Самармас плакал, а Кельмомас, который для ребенка его лет держался весьма крепко, трепетал, как последние слова умирающего старца. Наконец Эсменет смилостивилась. Она опустила зеркало и, протянув руки через подлокотники трона, пожала ручонки близнецам. От ощущения маленьких пальчиков, крепко стиснувших ее ладони, на глаза у нее навернулись слезы. Ощущение было таким глубинным, таким настоящим, что смятение в душе каждый раз утихало.

Но на сей раз она ощутила нечто вроде… примирения с действительностью.

Толпы исступленно ревели, сами превращаясь в обжигающее железо и сдирающий кожу клинок. А Эсменет, расписанная краской и суровая, смотрела поверх этого беснующегося скопища.

Палач. Тиран. Императрица Трех Морей.

Чудо, в которое не верят до конца.

Глава 4 Хунореаль

Ибо Он видит драгоценности в отверженных и нечистоты в благородных. О нет, не одинаков мир в очах Божиих.

Книжники, 7:16. «Трактат»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот

Нет другого такого места. Вот и все.

Ей нельзя возвращаться, ни в бордель-дворец ее матери, ни в тот бордель, который бордель. Ее продали очень давно, и ничто — и никто — не выкупит ее обратно.

Она таскает дрова из сарая (это не столько сарай, сколько стена, сложенная из обломков, свалившихся с верхней части башни), и наблюдает, как бранится раб и скребет курчавую голову, потом бросается пополнять запасы. Она разжигает костер, хотя ни готовить, ни сжигать ей нечего, и садится перед ним, тыкая в языки пламени палкой, как в муравейник, или неподвижно глядит на них, словно это младенец, который брыкается и пытается схватить ручонками недосягаемое небо. Своего мула, которого она назвала Сорвиголова, она отпустила, решив, что тот убежит, и даже втайне надеясь на это. Каждую ночь ее обуревало чувство вины и стыда, ей представлялось, что Сорвиголову непременно загрызли волки или по крайней мере, что их нескончаемый вой заставил его в ужасе спасаться бегством. Но каждое утро животное снова на месте. Он встает рядом, так что можно было бы попасть в него камнем, прядает ушами, отгоняя мух, и таращится неизвестно на что, но только не в ее сторону.

Она плакала.

Она все смотрела и смотрела в огонь, разглядывала его с изумлением, как мать — своего новорожденного ребенка, разглядывала, пока не начинало щипать глаза. В языках пламени было что-то настоящее. Они имели неповторимое предназначение, которое можно назвать божественным…

Пылать. Крепнуть. Истреблять.

Как человек. Только благороднее.

Самая младшая из девочек потихоньку спустилась к ней, сказать, что им запретили с ней разговаривать и играть, потому что она ведьма. А она честное слово ведьма?

Мимара корчит притворную гримасу и отвечает зловещим скрипучим голосом:

— Чесссное-пречесссное!

Девчушка убегает. Потом Мимара иногда видит их за стеной травы или за неровным краем огромного ствола. Они подкрадываются и подглядывают за ней, а потом с притворными криками убегают, как только поймут, что она их застукала.

Над башней она видела охранные заклинания, хотя зачем они были нужны, можно было только гадать. То здесь то там попадались следы более жесткого, более недолговечного колдовства — рана на необъятных размеров стволе вяза, прожженные в каменных плитах пятна, спекшаяся в стекло земля — свидетельства того, что Колдуну доводилось применить свои могучие умения. Мимара повсюду умела видеть полноту бытия всех вещей — сущность деревьев, воды, камня и гор — по большей части, первозданную, но иногда разрушенную, стараниями колдунов и их неистовых инкантаций. Глаза Немногих всегда были при ней, подталкивали ее на путь, который она избрала, укрепляли ее решимость.

Но все чаще и чаще открывался другой глаз, тот, что много лет приводил ее в замешательство — который пугал ее, как непрошеная тяга к извращениям. Веко его было вяло опущено, и дремал он так глубоко, что она нередко забывала о его присутствии. Но когда он пробуждался, переменялось само мироздание.

В такие моменты она видела их… Добро и зло.

Не закопанными где-то глубоко, не спрятанными, но словно начертанными другим цветом или материалом от края до края через изнанку всего сущего. Добродетельные мужчины сияют ярче добродетельных женщин. А змеи светятся богоподобием, тогда как свиньи барахтаются в сумрачной скверне. В глазах божиих мир не одинаков — она это понимает всем нутром. Хозяева — над рабами, мужчины — над женщинами, львы — над воронами: на каждом шагу писание расставляет всех по рангу. Но бывают пугающие времена, длящиеся какую-то долю мгновения, когда и ей самой мир тоже представляется неодинаковым.

Она понимала, что это своего рода безумие. В борделях она перевидала слишком многих, кто не выдержал, и потому не могла считать, что ее это минует. Ее хозяевам не хотелось портить кожу своему товару, поэтому наказывали они душу. Для Мимары не делали исключения.

Это точно безумие. И все равно она не прекращала думать о том, каким предстанет Ахкеймион перед этим ее всевидящим глазом.

Утреннее солнце поднималось из-за громады холма и пронзало лучами деревья с неподвижными, как заледеневшие веревки, ветвями, проливало лужицы света на мрачные соломенные крыши. Мимара сидела и смотрела, смотрела, покуда краски не выцветали до вечерних коралловых оттенков.

А башня, в сущности, не так уж высока. Она только кажется высокой, потому что стоит на возвышении.

«Мир ненавидит тебя…»

Эта мысль приходит к ней не украдкой и не громом, а с высокомерием рабовладельца, которого не сковывают никакие границы, кроме тех, что он сам себе установит.

Страдание сопровождает ее бдение — последние припасы закончились еще на подходе к башне, — и Мимара почти ликует. Мир и вправду ненавидит ее — Мимаре не требуется признания ревущего младшего братишки, она и так все прекрасно знает. «Мамочке даже смотреть на тебя больно! Она жалеет, что не утопила тебя, а продала…» Теперь она сидит здесь, голодная и дрожащая, вздыхает и не спускает глаз с заветного окошка под разрушенным навершием башни. И хочет лишь одного: стать ведьмой, потребовать назад то, что заплатила…

Понятно, что ей не могут не отказать.

Больше идти некуда. Так почему бы не швырнуть свою жизнь Шлюхе через стол? Почему бы не загнать Судьбу в угол? По крайней мере, умрешь с сознанием исполненного.

Она дважды плакала, не чувствуя тоски: один раз — когда заметила, как одна из девочек присела пописать у залитого солнцем сарая, а второй — когда увидела в открытом окне силуэт колдуна, который расхаживал взад-вперед по комнате. Мимара не могла вспомнить, когда в последний раз ей так светло плакалось. Наверное, в детстве. До работорговцев.

Когда истощение души доходит до последнего предела, наступает особое смирение, момент, когда все становится едино, что выстоять, что уступить. Чтобы испытывать колебания, требуется иметь несколько возможностей, а у нее их нет. В мире хаос. Уйти означало бы пуститься в бегство, не имея пристанища, вести жизнь скитальца, не имея цели и основания предпочесть одну долгую дорогу другой, поскольку все направления — одно: отчаяние. У нее нет выбора, поскольку все возможности стали одним и тем же.

Сломанное дерево, как сказал ей однажды хозяин борделя, не плодоносит.

Два дня перетекли в три. Три — в четыре. От голода мутило, дождь превратил ее в ледышку. «Мир ненавидит тебя, — мысленно повторяла она, глядя на полуразрушенную башню. — Даже здесь».

В последней точке пути.


А потом однажды ночью он вышел. Он осунулся, не просто как старик, который никогда не спит, но как человек, который никак не может простить — может быть, себя, может быть, других, не важно. Он вынес дешевое вино и дымящуюся еду, на которую она набросилась, будто неблагодарное животное. А он сел у ее костра и заговорил.

— Сны, — произнес он с выражением человека, ведущего против некоторых слов затяжную войну.

Мимара смотрела на него и продолжала руками запихивать в рот еду, не в состоянии остановиться, и глотала, давясь рыданием в горле. Свет от костра вытянулся блестящими иглами, как у дикобраза. В какой-то момент ей показалось, что от облегчения она сейчас лишится чувств.

Он говорит о Снах Первого Апокалипсиса, ночных кошмарах, которые видят все адепты школы Завета, благодаря неприкаянным воспоминаниям древнего основателя школы, Сесватхи, и о нескончаемом темном ужасе войны, которую он ведет против Консульта.

— Они приходят снова и снова, — бормочет он, — словно жизнь можно записать, как поэму, облечь страдания в строки…

— Они настолько тяжкие, эти сны? — спросила Мимара, нарушив неловкое молчание. Из-за собственных слез и света костра она едва различает колдуна: старое, изрытое морщинами лицо, многое, слишком многое повидавшее, но не забывшее, как быть заботливым и как быть честным.

Он посмотрел сквозь нее и занялся кисетом и трубкой. С задумчивым и непроницаемым выражением лица он набил трубку табаком и вытащил из костра сучок, на конце которого горел, закручиваясь, маленький огонек.

— Раньше — да, — сказал он, раскуривая трубку. Зрачки у него сошлись к переносице, пока он разглядывал, как соприкасаются огонь и чаша трубки.

— Не понимаю.

Колдун глубоко затянулся. Трубка светилась, как нагретая монетка.

— Знаешь ли ты, — спросил он, выдыхая облако ароматного дыма, — почему Сесватха оставил нам Сны?

Она знала ответ. Мать всегда принималась говорить об Ахкеймионе, когда ей нужно было смягчить разногласия со своей озлобленной дочерью. Наверное, потому что он был ее настоящим отцом — так раньше думала Мимара.

— Чтобы школа Завета никогда не забывала о своей миссии, не выпускала ее из виду.

— Так они говорят, — отозвался Ахкеймион, смакуя дым. — Что, мол, Сны побуждают к действию, призывают к оружию. Что, многократно выстрадав Первый Апокалипсис, мы непременно будем бороться за то, чтобы не допустить возможности Второго.

— Ты считаешь иначе?

На его лицо пала тень.

— Я думаю, что твой приемный отец, наш славный победоносный аспект-император прав.

В голосе колдуна звенела неприкрытая ненависть.

— Келлхус? — переспросила она.

Старик пожал плечами — привычное движение тяжело повисло на слабеющих костях.

— Он сам говорит: «Каждая жизнь — это шифр…» — Еще одна глубокая затяжка. — Каждая жизнь — загадка.

— И ты думаешь, что жизнь Сесватхи — такой шифр?

— Я не думаю, я знаю.

И тогда колдун заговорил. О Первой Священной войне. О своей запретной любви к ее матери. О том, что он был готов поставить на кон целый мир ради ее объятий. В его словах звучала искренность, незащищенность, от которой повествование становилось еще более захватывающим. Он говорил с грустью, время от времени сбиваясь на обиженный тон человека, вбившего себе в голову, что другие не верят, будто с ним обошлись несправедливо. А порой говорил многозначительно, как пьяный, которому кажется, будто он поверяет собеседникам страшные секреты…

Хотя Мимара и слышала эту историю многократно, она слушала с ребячьей внимательностью, готовая переживать и терзаться о речах, которые слышит. Оказывается, он не подозревал, что эта история стала песней и преданием в мире за пределами его уединенной башни. Все до единого знают, что он любил ее мать. Все до единого знают, что она избрала аспект-императора и что Ахкеймион после этого удалился в глушь…

Ново было только то, что Ахкеймион еще жив.

От этих мыслей удивление у нее быстро улетучилось, сменившись неловкостью. Ей подумалось, что он ведет непосильную и трагическую борьбу, сражаясь со словами, которые намного сильнее его. Теперь уже стало жестоко слушать его так, как слушала она, притворяясь, что не знает того, что на самом деле знает очень хорошо.

— Она была твоим утром, — решилась сказать Мимара.

Он остановился. На мгновение глаза его чуть затуманились, но он тут же бросил на нее взгляд, полный сжатой ярости.

— Чем?! — переспросил он и выбил трубку о каменную плиту, выпирающую из лежалой листвы.

— Твоим утром, — неуверенно повторила Мимара. — Моя мать. Она часто говорила мне, что… что она была твоим утром.

Он рассматривал трубку в свете костра.

— Я больше не боюсь ночи, — напряженно говорит он, погрузившись в задумчивость. — Я больше не сплю так, как спят колдуны школы Завета.

Когда он поднял глаза, во взгляде его сквозила опустошенность и решительность одновременно. Воспоминание о давнем твердо принятом решении.

— Я больше не молюсь, чтобы скорее наступило утро.

Она потянулась за новым поленом для костра. Оно упало в огонь с глухим ударом и выбило вереницу искорок, которые, кружась в дыме, устремились вверх. Следя глазами за восхождением мерцающих точек, чтобы не встречаться взглядом с колдуном, она обхватила себя руками за плечи, спасаясь от холода. Где-то там, ни далеко ни близко, выли волки, дули в раковину ночи. Словно чем-то встревоженный, он глянул в сторону леса, всматриваясь, как в колодец, в темноту между неверными тенями стволов и ветвей. Он смотрел так напряженно, что ей показалось, он не просто слышит, а слушает и волчий вой, и прочие звуки — что он знает все мириады языков глубокой ночи.

И тогда он рассказал свою историю всерьез…

Словно получил на это разрешение.


Много лет назад точно так же ждала Ахкеймиона ее мать.

За несколько дней и ночей с появления Мимары он многое сказал себе. Убеждал себя, что рассержен — да мыслимо ли потакать подобной дерзости? Говорил, что проявляет благоразумие — что может быть опаснее, чем приютить беглую принцессу? Что проявляет сострадание — слишком уж стара, чтобы освоить семантику колдовства, и чем скорее она это поймет, тем лучше. Он много чего себе сказал, признался себе во многих страстях, но не в смятении, которое владело его душой.

Когда-то, двадцать лет назад, ее мать Эсменет ждала его на берегах реки Семпис. Даже известие о его гибели не способно было прервать ее бдения, столь же упрямого, какой была ее любовь. Даже здравый смысл не мог поколебать ее твердости.

Это удалось только Келлхусу и мнимой искренности.

Еще раньше, чем Мимара заступила на вахту — точнее сказать, начала осаду, так иногда казалось, — Ахкеймион знал, что она унаследовала от матери упрямство. Немалый подвиг — в одиночку добраться из Момемна, как это сделала она; по коже шли мурашки от одной мысли, что хрупкая девушка бросила вызов Диким Землям, чтобы найти его, что ночь за ночью она проводила одна в недоброй темноте. Поэтому раньше, чем он захлопнул дверь у нее перед носом и приказал своим рабам не общаться с ней, он знал, что прогнать ее будет нелегко. Понимал он это даже в ту ночь, когда вышел под дождь и ударил ее.

Требовалось что-то другое. Нечто более глубокое, чем здравый смысл.

Он говорил себе, что ей достанет безумия уморить себя, ожидая, пока он спустится со своей башни. Он говорил себе, что надо быть честным, признать истину во всем ее искаженном обличье, что Мимара увидит, поймет: ее бдение может привести лишь к погибели их обоих. Все это он говорил себе потому, что по-прежнему любил ее мать и потому, что знал: человек не бездействует, даже когда ждет. Что порой нож, не извлеченный из ножен, способен перерезать намного больше глоток.

Поэтому он пришел из человеколюбия, с едой, которая ей была так необходима, и с открытостью, которая звучала неприятно, потому что была заранее продумана. Он никак не рассчитывал, что пустится в беседы и рассказы о своем прошлом. Последний раз он по-настоящему разговаривал уже очень давно. Добрых двадцать лет его слова улетали в никуда.

— Я даже не помню, когда все началось, не говоря уже о том, почему, — сказал он, делая паузы, чтобы перевести неровное дыхание. — Сны начали меняться… сначала понемногу, причудливо. Колдуны Завета утверждают, что заново проживают жизнь Сесватхи, но это лишь отчасти так. На самом деле, мы видим во сне только отдельные фрагменты незаживающей раны Первого Апокалипсиса. То, что мы видим в снах, — не более чем театральное представление. Как говорится в старой шутке Завета, «Сесватха не срет». Простые вещи, составлявшие его жизнь, — всего этого нет… Мы не видим настоящей его жизни.

Все то, что было забыто, подумал он.

— Поначалу я заметил изменения в характере снов, но не более того. Легкое смещение акцентов. Когда преображается сновидец, разве не должны измениться и сновидения? Кроме того, страшное представление слишком поглощало внимание, чтобы задумываться. Когда кричат тысячи людей, кто станет останавливаться и считать темные пятнышки на яблоке?

— Потом было так: мне приснилось, как он, Сесватха, ушиб палец на ноге… Я заснул, этот мир свернулся, как всегда, и на его месте возник его мир. Я был он, я шел по мрачной комнате, чем-то заваленной, кажется, там были тысячи свитков. Я что-то бормотал, погруженный в свои мысли, и ударился ногой о бронзовое подножие курильницы… Было похоже на сны в лихорадке, которые движутся, как тележка по кругу, повторяются снова и снова. Сесватха — ушиб палец!

Он машинально схватился за подбитую войлоком туфлю. Кожа оказалось нагретой от костра. Ничего не говоря, Мимара смотрела на него со спокойным выражением на тонкоскулом лице, вся погруженная в прошлое, как будто это она вглядывалась в неведомое через дым иного, более жестокого костра. Еще один молчаливый слушатель. То ли она молчала недовольно — возможно, он говорил слишком долго или слишком мудрено, — то ли приберегала свое мнение под конец, понимая, что его рассказ — единое живое целое, и поэтому оценивать его надо целиком.

— Когда наутро я проснулся, — продолжил он, — я не знал, что и думать. Мне не показалось, что это откровение, мне просто стало любопытно. Исключения возникают постоянно. Были бы мы сейчас в Атьерсе, я показал бы тебе целые тома, в которые занесены различные разновидности случаев, когда Сны дают осечку: изменение последовательности, подмены, исправления, искажения и прочее и прочее. Немало колдунов Завета потратили жизнь на то, чтобы истолковать их значение. Нумерологические шифры. Пророческие послания. Вмешательство свыше. Тут легко пасть жертвой навязчивых идей, при том, через какие страдания приходится проходить. Эти люди не могут убедить никого, кроме самих себя. Не лучше философов.

Поэтому я решил, что Сон про ушибленный палец — это мой собственный сон. Сесватха не ушиб палец, сказал я себе. Это я ушиб палец, когда видел Сон, что я Сесватха. Ведь это не чей-нибудь, а мой палец болел целое утро! Такого никогда не было, сказал я себе. Пожалуй…

И разумеется, на следующую ночь снова вернулись привычные мне Сновидения. Снова кровь, огонь и ужас. Прошел год, может, больше, прежде чем я увидел во сне еще одну житейскую мелочь: Сесватха бранил ученика на террасе, выходящей на Сауглишскую Библиотеку. Ею я пренебрег так же, как и первой.

Потом, два месяца спустя я увидел во Сне еще одну простую подробность: Сесватха в скрипториуме, скрючившись, читает свиток при свете догорающих угольков…

Он помедлил, то ли чтобы дать почувствовать важность сказанного, то ли чтобы еще раз пережить воспоминание, он и сам не знал. Иногда слова сами себя обрывали. Он теребил край плаща, перекатывая грубый шов между большим и указательным пальцами.

Мимара провела краем ладони по внутренней стороне плошки, чтобы выгрести последние остатки каши — будто рабыня или служанка. Странно было, заметил Ахкеймион, как она то вспоминала, то вновь забывала свои джнанские привычки.

— Что это был за свиток? — спросила она, проглотив.

— Утерянная рукопись, — ответил он, погруженный в воспоминания. — «Параполис» Готагги, — добавил он, очнувшись. — Я понимаю, что это заглавие тебе ничего не говорит, но для ученого это… да пожалуй, чудо, не меньше. «Параполис» — утерянная книга, весьма известная, первый крупный трактат о политике, на который ссылаются чуть ли не все авторы древнего мира. Это было одно из величайших сокровищ, пропавших во время Первого Апокалипсиса, а я, я-Сесватха, — видел во Сне, как я читаю его, сидя в хранилищах библиотеки…

Мимара последний раз провела языком по ободку плошки.

— А ты точно уверен, что ты это все не придумал?

От раздражения смех его был холодным, как мрамор.

— У меня достаточно острый язык, чтобы меня считали умным, но уверяю тебя, я далеко не Готагга. Нет. Я не сомневаюсь, что все так и было. Я проснулся в состоянии лихорадочной спешки, бросился искать перо, пергамент и рог, чтобы набросать все, что пока еще помнил…

Забыв о еде, Мимара наблюдала за ним с мудрым спокойствием, которое красоте ее матери придавало законченность и совершенство.

— Значит, Сны были реальны…

Он кивнул и прищурился, вспоминая о чуде, которое произошло тем утром. О дивный, захватывающий дух прорыв! Казалось, что ответ вот он, вполне оформился, прозрачный, как пар, поднимающийся над утренним чаем: он начал видеть Сны за пределами узкого круга сновидений, в котором пребывали его бывшие братья по Завету. Он начал видеть Сны о повседневной жизни Сесватхи.

— И больше никто, никакой адепт Завета никогда не видел во Сне ничего подобного?

— Может быть, куски, фрагменты, но не так.

Как это было странно, получить главное откровение всей его жизни в примитивных мелочах — ему, которому довелось сражаться с умирающими мирами. Впрочем, великое всегда зиждется на малом. Он часто думал о людях, которых знал — воинственных и просто целеустремленных, — об их завидной способности ни на что не обращать внимания и ничему не придавать значения. Своего рода сознательная неграмотность, словно все проявления недостойных страстей и сомнений, все бренные подробности, которые составляли реальность их жизни, написаны на языке, которого они не в состоянии понять, и поэтому должны осуждаться и принижаться. Этим людям не приходило в голову, что презирать мелочи — это презирать самих себя, не только презирать истину.

Но в том и состоит трагедия публичности.

— Но почему такие перемены? — спросила Мимара. Изящный овал ее лица тепло и неподвижно светился на мрачном фоне черной лесной чащи. — Почему ты? Почему сейчас?

Сколько раз он поверял все эти вопросы пергаменту и чернилам.

— Не представляю. Может быть, это все Шлюха, гребаная Судьба. Может быть, это приятные последствия моего сумасшествия — поверь, никто не может вынести то, что денно и нощно выносил я, и немножко не сойти с ума. — Он закатил глаза и так карикатурно задергал головой, что Мимара засмеялась. — Может быть, прекратив жить собственной жизнью, я стал жить его жизнью. Может быть, какие-то смутные воспоминания, искорка души Сесватхи, долетают до меня… Может быть…

Голос сорвался, и Ахкеймион, поморщившись, прочистил горло. Слова могли воспарять, падать, сверкать, иногда ярче солнца. Ослеплять и освещать. Другое дело голос. Он остается привязан к почве выражений. Как бы ни плясал голос, под ногами его всегда лежали могилы.

Продолжая тяжелый вздох, Ахкеймион произнес:

— Но есть намного более важный вопрос.

Она обхватила колени, щурясь на всплески и спирали языков пламени, и лицо ее было, скорее, осторожным, чем безучастным. Ахкеймион догадывался, как он выглядит со стороны: в суровом взгляде — вызов, агрессивная самозащита, гроза своим подручным. Он казался желчным стариком, который сваливает свои доводы все в кучу, размахивая ослабевшими кулаками.

Но если и было у нее в глазах осуждение, он его разглядеть не мог.

— Мой отчим, — ответила она. — Этот более важный вопрос — Келлхус.

Наверное, он смотрел на нее, открыв рот, таращил глаза, словно оглушенный ударом по голове.

Он-то говорил с ней, как с посторонним человеком, пребывающим в блаженном неведении, а на самом деле, она была связана с ним с самого начала. Эсменет — ее мать, а значит, Келлхус приходится ей отчимом. Хотя Ахкеймион знал это и раньше, глубинный смысл этого факта полностью ускользнул от него. Еще бы она не знала о его ненависти. Еще бы она не знала в подробностях историю его бесславия!

Как он мог оказаться таким слепым? Ее отцом был этот дунианин! Дунианин.

Разве отсюда однозначно не следует, что она — орудие? Что она сознательно или неосознанно выполняет роль шпиона. Ахкеймиону довелось быть свидетелем того, как целая армия — целая священная война! — подчинилась его пугающему влиянию. Рабы, князья, колдуны, фанатики — все без разбора. Сам Ахкеймион отказался от своей любимой — от своей жены! Могла ли устоять простая девушка?

В какой мере ее душа осталась ее душой, а в какой ее подменили?

Он смотрел на Мимару, пытаясь за суровым выражением лица скрыть слабость.

— Это он тебя прислал?

— Что? Келлхус? — проговорила она с искренним недоумением и даже замешательством.

Она смотрела на колдуна, открыв рот и не в силах произнести ни слова.

— Если его люди найдут меня, они приволокут меня домой в цепях! Бросят к ногам моей распутной мамаши — можешь мне поверить!

— Он прислал тебя.

Что-то в его голосе прозвучало такое, что она отшатнулась. Какая-то нотка безумия.

— Я не л-л-гу…

Глаза ее заволокли слезы. Она как-то странно склонила голову набок, словно отворачивая лицо от невидимых ударов.

— Я не лгу, — повторила она угрожающе. Ее лицо исказилось гримасой. — Нет. Послушай. Все же было так хорошо… так хорошо!

— Так оно и бывает, — услышал Ахкеймион свой резкий беспощадный голос. — Так он и отправил тебя. Так он и правит — из темноты наших собственных душ! Если ты почувствовала, если ты знаешь, то это попросту означает, что здесь более глубокий обман.

— Я не знаю, о чем ты говоришь! Он… он всегда был таким добрым…

— Он когда-нибудь велел тебе простить свою мать?

— Что? О чем ты?

— Он когда-нибудь рассказывал тебе о твоей же душе? Говорил слова утешения, исцеляющие слова, слова, которые помогали тебе увидеть себя яснее, чем когда-либо?

— Да, то есть нет! И да… Пожалей меня… Все это было так… так…

Его облик был гневен, то была застарелая ненависть, с годами ставшая нечеловеческой.

— Ты когда-нибудь обнаруживала в себе благоговение к нему? Как будто что-то нашептывает тебе в ухо: этот человек — больше, чем человек? Ты чувствовала себя вознагражденной, выше всякой меры, от одной только его ласковости, от самого факта его внимания?

Он говорил и весь трясся, дрожал от воспоминаний, в наготе от безжалостно сорванных с него двадцати лет. Ложь, надежды и предательства, вереница шумных битв под палящим солнцем подступали к нему как наяву.

— Акка… — проговорила она. Как похоже на ее беспутную мать. — Да что ты такое гово…

— Когда ты стояла перед ним! — бушевал он. — Когда ты преклоняла колени в его присутствии, ты чувствовала? Ты чувствовала, что у тебя внутри пустота и что ты не можешь пошевелиться, как будто ты дым, но в то же время держишь в себе скелет мира? Ты чувствовала Истину?

— Да! — закричала Мимара. — Все чувствуют! Все! Он — аспект-император! Он — спаситель. Он пришел спасти нас! Он пришел спасти человеческих сынов!

Ахкеймион в ужасе смотрел на нее, и собственное недавнее неистовство еще звенело у него в ушах. Конечно же, она верует.

— Он прислал тебя.


Слишком поздно, понял он, вглядываясь в лицо Мимары, сидевшей по другую сторону костра. Все уже случилось. Несмотря на все прошедшие годы, несмотря на угасание силы Сновидений, она швырнула его во вчерашний день. Достаточно было просто смотреть на нее, и он ощущал пыль, кровь и дым Первой Священной войны.

Он понял ее взгляд — как было не понять, когда он с готовностью узнал в нем свой собственный? Слишком много потерь. Слишком много отброшено маленьких надежд. Слишком много предательств самого себя. Это взгляд человека, который понимает, что мир — судья капризный, он прощает только лишь для того, чтобы наложить еще более суровое наказание. Она испытала момент слабости, когда увидела, как он карабкается вниз по склону и несет еду; теперь он это понимал. Она позволила себе надеяться. Ее душа позаимствовала благодарность у тела и восприняла как собственную.

Он верил Мимаре. Она не по доброй воле была рабыней. Больше всего она напоминала ему скюльвендов, сильных духом, но измученных до неузнаваемости. И как она похожа на свою мать…

Именно такую рабыню и должен был подослать к нему Келлхус. Отчасти загадку. Отчасти дурманящий наркотик.

Такую, которую Друз Ахкеймион мог бы полюбить.

— Ты знала, что я присутствовал при его первом явлении в Трех Морях? — сказал он, нарушая тишину темного леса и шуршания огня. — Он был всего-навсего какой-то нищий, который заявлял, что в нем течет королевская кровь — и в товарищах у него был скюльвенд, ни больше ни меньше! Я все видел с самого начала. Это мою спину он сломал, взбираясь к вершине абсолютной власти.

Он потер нос, глубоко вздохнул, словно готовясь нырнуть в воду. Его всегда поражало, какими странными бывают причуды и страхи тела.

— Келлхус, — сказал он, выговаривая имя как когда-то, по-дружески и с доверительной иронией. — Мой ученик… Мой друг… Мой пророк… Он украл у меня жену… Мое утро.

Он бросил на нее взгляд, приглашая говорить, но она молчала и ерзала, словно никак не могла усесться. Она лишь сглотнула слюну, не разжимая губ.

— Только одно, — продолжил он, и голос получался неровным от противоречивых страстей. — Только одно я унес с собой из прежней жизни, и это лишь простой вопрос: кто такой Анасуримбор Келлхус? Кто он?

Ахкеймион смотрел на угли костра, пульсировавшие у подножия почерневшего леса, и молчал, честно предоставляя Мимаре возможность ответить — по крайней мере, так он себе сказал. На самом деле от одной мысли, что сейчас раздастся ее голос, ему хотелось поморщиться. Его рассказ, по сути, превратился в исповедь.

— Ответ на этот вопрос всем известен, — отважилась сказать она, с деликатностью, которая подтвердила его опасения. — Он — аспект-император.

Что еще она могла сказать. Даже если бы она не была приемной дочерью Келлхуса, она сказала бы в точности то же самое. Они, верующие, хотят, чтобы все было просто. «Существует то, что существует!» — кричат они, презрительно отрицая, что могут существовать другие глаза, другие истины, не замечая собственной вопиющей самонадеянности. «Сказано то, что сказано» — это говорится с убежденностью, в которой нет искренности. Они высмеивали вопросы, опасаясь выдать свое невежество. И после этого осмеливались называть себя «мыслящими свободно».

Такова непоколебимая привычка человека. Она и приковывала их к аспект-императору.

Он медленно и твердо покачал головой.

— Самый важный вопрос, который можно задать любому человеку, любому ребенку, — это вопрос его происхождения. Только зная, чем человек был, можно попытаться сказать, чем он будет. — Ахкеймион помолчал, остановившись по старой привычке задумываться. Как легко было уйти в привычную колею, не разговаривать, а декламировать. Но какими бы расплывчатыми ни были его обобщения, они всегда норовили погрязнуть в раздражающих мелочах, которых он неосознанно старался избежать. Он вечно стремился уклоняться от удара и все время расшибал себе голову в кровь.

— Но все знают ответ на этот вопрос, — сказала она все с той же осторожностью. — Келлхус — Сын Неба.

«А кто же еще?» — вопрошали ее разгоревшиеся глаза.

— И тем не менее он из плоти и крови, рожденный отцовским семенем и материнской утробой. Его воспитывали. Учили. Отправили в мир… — Он поднял брови, как будто произносил некие крайне важные истины, которыми постоянно пренебрегают. — Расскажи мне, где это все случилось? Где?

Кажется, он впервые заметил в ее взгляде сомнение.

— Говорят, что он был принцем, — начала она, — что он из Атрит….

— Он не из Атритау, — резко перебил Ахкеймион. — Это я знаю доподлинно, от мертвого.

Скюльвенд. Найюр урс Скиоата. Как всегда, Ахкеймиону на ум опять пришли слова этого человека: «Каждое мгновение они сражаются с обстоятельствами, каждым дыханием завоевывают мир! Они ходят между нами, как мы ходим в окружении собак. Мы воем, когда они бросают нам кости, скулим и тявкаем, когда они поднимают руку… Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить себя!»

Они. Дуниане. Племя аспект-императора.

— А родословная? — спросила Мимара. — Ты хочешь сказать, что имя у него тоже фальшивое?

— Нет… Он действительно Анасуримбор, тут ты права — слишком велико было бы совпадение. Здесь единственная наша зацепка.

— Это почему?

— Потому, что вопрос о месте его рождения превращается в вопрос о том, где мог уцелеть род Анасуримборов.

Она задумалась.

— Но если не из Атритау, то откуда? Север весь разрушен, там дикая пустыня — по крайней мере, так мне всегда говорили учителя. Можно ли уцелеть среди… них?

«Среди них». Среди шранков. Ахкеймион представил себе сонмы тварей, которые раздосадованно скребут землю когтями, разбрызгивая капли грязи, пока некому оказать им сопротивление, топчут ногами бесконечные дороги и завывают, завывают.

— Вот именно, — сказал он. — Если его род уцелел, то они должны сейчас скрываться в каком-то убежище. В каком-то потайном незаметном месте. Скажем, постройки времен куниюрских верховных королей, еще прежде Первого Апокалипсиса…

«Так слушай! — вскричал скюльвенд. — Тысячи лет они прятались в горах, отрезанные от мира. Тысячи лет они выводили свою породу, оставляя в живых только самых крепких детей. Говорят, ты знаешь историю веков куда лучше всех прочих, чародей. Задумайся! Тысячи лет… Теперь мы, обычные сыновья своих отцов, стали для них слабее, чем маленькие дети».

— В убежище.

Ахкеймион понимал, что говорит излишне трагично, хотя слова он отмерял, как голодные матери масло. Такие слова не выговариваются спокойно. «Аспект-император — лжец?» Лицо у нее стало каменным, как у человека, которого жестоко обидели, но резкую отповедь он сдерживает внутри, опасаясь вместе с ней выпустить на волю целую бурю страстей. Он слышал ее мысленный крик: «Старый ревнивый дурак! Он украл ее — Эсменет! Вот суть всех твоих жалких обвинений против него. Он украл единственную женщину, которую ты любил! И теперь ты жаждешь его уничтожения, мечтаешь увидеть, как он сгорит, хотя от этого огня может заняться, как фитиль, весь остальной мир…»

Он глубоко вздохнул, отодвинулся от костра, который вдруг неожиданно стал обжигать его своим жаром. Хотел по новой набить трубку, но дрожь в руках удалось унять только стиснув кулаки.

«У меня руки трясутся».


Его голос становится пронзительнее. Жесты — хаотичнее. Речь приобретает устойчивую жестокость, отчего на него тяжело смотреть и невозможно ему противоречить.

Поначалу ее сердце радовалось, убежденное, что он смягчился. Но тон его голоса быстро убеждает ее в обратном. Взволнованность. Ироничные замечания, словно он говорит: «Сколько можно?» Манера речи — вещь связанная, настолько же несвободная, как раб или лошадь. Ее сковывает место. Сковывает ситуация. Но чаще всего ее направляют другие люди; в каждом произносимом слове таится тень множества имен. И чем дольше колдун говорит, тем больше понимает Мимара, что говорит он не с нею…

А с Эсменет.

Почему-то его ирония жалит. Мимара принимала его за отца, а теперь он принимает ее за мать. «Он безумен… Также, как и я».

Колдун не столько ее отец, понимает она, сколько брат. Еще один ребенок Эсменет, такой же надломленный и познавший такое же точно предательство.

Она ошиблась во всем, что касалось его, не только в манере поведения и внешности. Мать изображала его ученым и мистиком, который все годы своего изгнания посвятил тайным наукам. Мимара достаточно прочла о колдовстве и понимала важность смыслов и что достижение семантической чистоты — извечная одержимость всякого колдуна. И тем не менее, все было категорически не так. Как он объяснил ей, ему нет ни малейшего дела до Гнозиса, даже как инструмента. Он удалился из Трех Морей из-за разбитого сердца — и это правда. Но причина, закон, который придает осмысленность его жизни в его собственных глазах, — это обыкновенная месть.

Правду об Анасуримборе Келлхусе, как утверждал Ахкеймион, следовало искать в тайне происхождения аспект-императора — в тайне тех, кого именуют дунианами. «Скюльвенд был его ошибкой! — с дикими глазами от безудержных страстей, кричал Ахкеймион. — Скюльвенд знал, что он такое: дунианин, вот кто!» А тайну дуниан, по утверждению колдуна, следовало искать в подробностях жизни Сесватхи, хотя Мимара сразу же поняла, что это лишь надежды.

Его Сны… Его Сны превратились в орудие мести. Здесь, на краю диких пустошей, он потратил все силы на то, чтобы расшифровать туманные образы, остающиеся после Снов. Двадцать лет он трудился, составлял карты, дотошные реестры, просеивал древние обломки жизни покойного волшебника в поисках той серебряной иглы, которая отомстит за все несчастья.

Это была больше чем ошибка глупца; это была одержимость безумца, сравнимого с аскетами, которые бьют себя розгами и камнями или едят только бычьи шкуры, покрытые религиозными письменами. Двадцать лет! Любая идея, которая способна поглотить такую необъятную часть жизни, просто должна свести с ума. Да одна лишь гордыня…

Его ненависть к Келлхусу ей показалась понятной, хотя сама она зла на отчима не держала. Она едва знала аспект-императора, и в те немногие случаи, когда ей доводилось очутиться с ним наедине на Андиаминских Высотах (это было дважды), он показался ей лучезарным и трагичным. Пожалуй, из всех, с кем она когда-либо встречалась, у этого человека была самая непосредственная и открытая душа.

«Тебе кажется, что ты ее ненавидишь», — сказал он однажды — это о ее матери, конечно.

«Мне не кажется, я уверена».

«Под покровом ненависти, — отвечал он, — ни в чем нельзя быть уверенным».

Теперь, глядя на этого пожилого человека и слушая его речи, она поняла те слова. Запершись в своей заброшенной башне, зажатый в пределы собственной души, Ахкеймион слил воедино две главные движущие силы своей жизни. Свои Сновидения и свою Ненависть. Как было не переплестись им в единый бурный поток, так долго оставаясь заключенными в тесном пространстве? Таить обиду означает размышлять и бездействовать, идти по жизни, как те, кто ни на кого не держит зла. Но ненависть родом из более дикого, более жестокого племени. Даже когда нет возможности нанести удар, она все равно атакует. Если не вовне, то внутрь, ибо для нее нет направлений. Ненавидеть, особенно если не давать волю мести, — значит устроить самому себе осаду, довести себя до истощения, а потом возложить вину, словно венок, к ногам ненавидимых.

Да, вновь подумала она. Друз Ахкеймион — брат ей.

— Значит, все это время, — отважилась она вставить в одну из немногих пауз, — ты видел во сне его жизнь, составлял ее опись, искал свидетельства о происхождении моего отчима…

— Да.

— Что ты обнаружил?

Вопрос потряс его, это было видно. Он провел пальцами с длинными ногтями сквозь густую всклокоченную бороду.

— Название, — сказал он наконец с угрюмой неохотой человека, вынужденного признать несоответствие между своими похвальбами и своим кошельком.

— Название? — чуть не рассмеялась она.

Долгий угрюмый взгляд.

Она напомнила себе, что надо быть осторожнее. После всего, что ей пришлось пережить, она подсознательно не выносила в людях самомнения. Но этот человек был ей нужен.

Обращенный внутрь сосредоточенный взгляд. Затем Ахкеймион произнес:

— Ишуаль.

Он почти прошептал это имя, словно оно было сосудом с фуриями, который можно вскрыть небрежными речами.

— Ишуаль, — повторила она, только потому, что этого требовал его тон.

— Оно происходит из диалекта нелюдей, — продолжил он. — И означает «Благородная пещера» или «Высокое тайное место», в зависимости от того, насколько буквален перевод.

— Ишуаль? Келлхус — из Ишуаля?

Она видела, что ему неприятно слышать, как она говорит о своем отчиме — словно о близком друге.

— Я в этом уверен.

— Но если это потайное место…

Еще один угрюмый взгляд.

— Это не надолго, — заявил он с безапелляционностью, свойственной старикам. — Сейчас уже нет. Это в прошлом. Сесватха… Открывается его жизнь… Не только житейские подробности, но и его тайны.

Целая жизнь прошла в раскапывании другой жизни, в изучении скучных мелочей сквозь линзу благих и апокалиптических предзнаменований. Двадцать лет! Как тут сохранить равновесие? Если долго копаться в грязи, начинаешь ценить камни.

— Он сдается, — заставила она себя произнести.

— Именно так! Я знаю, я сейчас говорю как сумасшедший, но такое чувство, будто он знает.

Кивнуть оказывается трудно, словно жалость сковала ей мышцы в той точке, где соединяются шея и голова. Какие же запасы целеустремленности ему потребовались? Не только надолго погрузиться в работу, лишенную сколько-нибудь осязаемой выгоды, но и не иметь при этом никаких видимых способов оценить успех — какими же усилиями это далось?! Год за годом, сражаясь с незримым, собирая надежду по крохам из дыма и смутных воспоминаний… Каких же надо достичь глубин убежденности? Каким упорством достижимо подобное?

Таким не обладает здравый ум.

Маски. Поведение — это вопрос выбора подходящей маски. Этому научил ее бордель, а Андиаминские Высоты только закрепили пройденное. Можно представить себе, что выражения лица находятся каждое на своем месте: здесь — тревога, там — приветливость, а расстояние между ними измеряется трудностью заставить себя из одной маски перейти в другую. Сейчас не было ничего труднее, чем втиснуть жалость в подобие живого интереса.

— А другие колдуны школы Завета испытывали нечто подобное?

Она это уже спрашивала, но стоило повторить.

— Никогда, — ответил он. На его лице и в осанке проступила дряхлость. Он сжался до оболочки шкур, облачавших его. Он стал выглядеть одиноким, каким и был на самом деле, и далее еще более отрезанным от всего мира. — Что это может означать?

Она прищурилась; ее странно задело это открытое проявление слабости. И в этот момент что-то произошло.

Метка уже подорвала его, сделала уродливым, как изношенная и порванная вещь. Как будто истерзаны и искорежены были края его души, саму его сущность бередила ткань повседневности. Но вдруг Мимара увидела что-то еще, имеющее оттенок суждения, словно благословение и порицание стали подобны струе, воспринимаемой лишь при определенном свете. Что-то нависло над ним, истекало из него, нечто осязаемое… Зло.

Нет. Не зло. Проклятие.

Он проклят. Почему-то она знала это с той же уверенностью, с какой младенцы узнают, что у них есть руки. Бездумно. Безошибочно.

Он проклят.

Она моргнула, и иной глаз закрылся, и Ахкеймион снова превратился в постаревшего волшебника. Внешние грани столь же непроницаемы, как раньше.

Тоска захлестнула ее, неясная и неудержимая, бессилие, которое накатывает, когда потери множатся, переходя мыслимые пределы. Сжав рукой одеяло, она заставляет себя подняться на ноги и спешит сесть рядом с Ахкеймионом на холодной земле. Она смотрит на него привычными, хорошо знакомыми ей глазами, взгляд которых обещает пойти за ним на край света. Она понимает, что он полон отчаяния, он развалина могучего некогда человека.

Но, кроме того, она знает, что надо делать ей — что дарить. Еще один урок из борделя. Это так просто, потому что именно этого страждут все безумцы, об этом тоскуют более всего остального…

Чтобы им верили.

— Ты стал пророком, — говорит она и наклоняется поцеловать его. Всю свою жизнь она мучила себя мужчинами. — Пророк прошлого.

Воспоминание о его силе похоже на благовоние.


Угрызения совести начинаются позже, в темноте. Почему нет места более одинокого, чем влажный от пота уголок рядом со спящим мужчиной?

И в то же время, нет места более безопасного?

Обернув одеяло вокруг обнаженного тела, она проковыляла к тлеющему костровищу, села и, покачиваясь из стороны в сторону, попыталась выдавить из себя воспоминания о скользкой коже, сопении, сопровождающем напряженные усилия немолодого человека. Темнота непроглядна настолько, что лес и проломленная башня кажутся черными как смоль. Тепло разворошенного костра лишь подчеркивает холод.

Слезы приходят только когда он дотрагивается до нее — мягкая рука проводит по спине, падает, как лист. Доброта. Единственное, чего она выдержать не может. Доброту.

— Мы совершили первую совместную ошибку, — сказал он, словно это было нечто значительное. — Больше мы ее не повторим.

Леса никогда не дремлют в полной тишине, даже в мертвенную безветренную ночь. Соприкосновение побегов и листьев, напряжение раздваивающихся сучьев, непрестанный шорох сцепляющихся ветвей, которые вовлекают в свое движение все новые деревья, создавая переплетение пустых пространств, и только внезапно возникший на пути уступ почвы останавливает эту волну. Все вступает в сговор и вместе создает шепчущую тьму.

Угольки потрескивают, как чокающиеся где-то вдалеке бокалы.

— Я пропащая? — рыдает она. — Я потому все время бегу?

— Все мы несем на себе не видимое глазу бремя, — отвечает он, садясь не рядом, а скорее, позади нее. — Все мы сгибаемся под его тяжестью.

— Ты хочешь сказать — ты, — сказала она, ненавидя себя за это обвинение. — Посмотри, как ты согнулся!

Но рука с ее спины не ушла.

— Мне иначе нельзя… Я должен открыть истину, Мимара. Не только ненависть руководит моими поступками!

Она непроизвольно фыркнула и заметила флегматично:

— Какая разница? Голготтерат будет уничтожен не позже чем через год. Этот твой Второй Апокалипсис закончится не начавшись!

Кончики его пальцев отступили.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он, непринужденно и раздраженно одновременно.

— Я имею в виду, что Сакарп уже, наверное, пал.

С чего вдруг она внезапно начала его ненавидеть? Потому ли, что соблазнила его, или потому, что он не смог противиться? Или потому, что ей было все равно, переспать или не переспать с ним? Она смотрела на него и не могла или не хотела скрыть ликование в глазах.

— Планы затевались еще до того, как я бежала с проклятых Высот. Великая Ордалия на марше, старик.

Тишина. Угрызения совести обрушиваются, как удар.

«Разве ты не видишь? — кричит все у нее внутри. — Разве ты не видишь, какой яд я несу в себе? Ударь меня! Задуши! Высеки меня до костей своими вопросами!»

Но вместо этого она смеется.

— Ты слишком долго держал себя взаперти. Твое откровение пришло к тебе слишком поздно.

Глава 5 Момемн

Если удача — это поворот событий сообразно надеждам смертных, то Добрая Удача — это поворот событий сообразно божественной воле. Почитать ее — это приветствовать происходящее, как оно происходит.

Арс Сиббул. «Шесть онтономий»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Иотия

Псатма Наннафери сидела в пыли, шепча молитвы и покачиваясь в такт. Скрюченную руку она тянула к нескончаемому потоку прохожих. Наннафери считала их тени, но в глаза тщательно старалась не заглядывать, зная, что какие бы причины ни побуждали их совершать подаяние, будь то жалость, прилив вины или попросту страх перед несчастливой монеткой, решение должно быть их собственным. Благословенные строки Синьятвы вполне ясно выражались на этот счет: «Семя — к утробе, семена — к пашне. Не подает правая рука левой…»

Отдать — значит потерять. Эта арифметика имеет единственное направление.

Чудо Ур-Матери, Ятвер, богини плодородия и служения, состояло в том, что она шествовала по миру, воплощая бесконечное преумножение. Непрошеная щедрость. Незаслуженное изобилие. Она была чистым Даянием, нарушением принципа «услуга за услугу», основного принципа мира рождающего. Она превращала время в плоть.

Поэтому Наннафери поняла, что пора идти. Все больше медных талантов появлялось в ладони у нее, а не у прочих нищих, сидевших бок о бок с нею. Все чаще и чаще, после секундных колебаний, опускались монетки, издавая характерный звон. Одна девчушка, галеотская рабыня, даже протянула ей луковицу, прошептав: «Жрица-мать».

Всегда так происходило, даже в таких крупных городах, как Иотия. Человеческая натура, отдавая, всегда рассчитывает получить что-то взамен. Хотя люди знали цель Проповеди Нищего, их все равно притягивало к Наннафери, как только разлетался слух о ее появлении. Они подавали скупую монетку и полагали, что этого достаточно, чтобы их милостыня считалась Даянием. Если бы их спросили, пытаются ли они купить благоволение богини, они горячо утверждали бы, что хотят лишь пожертвовать. Но глаза и выражения лиц кричали иное.

Странная это вещь, подаяние. Руки нищих — весы этого мира.

Поэтому Наннафери была вынуждена уйти, отыскать место, где ее не будут знать, и тем обеспечить чистоту получаемых ею подношений. Принимать подаяние от тех, кто стремится через него снискать божественную милость, — тоже своего рода скверна. И что еще важнее, через это не спасти ничью душу. Для приверженцев культа Ятвер незнание считалось высшей дорогой к искуплению грехов.

Она отвела покрывало со старческого, изрытого оспинами лица, сунула монеты в карман рубища. Словно подтверждая ее выводы, у ее ног шлепнулись в пыль еще три монеты, одна из них серебряная. Чрезмерная щедрость — признак жадности. Она оставила их лежать в образовавшихся маленьких вытянутых воронках. Другая жрица Ятвер взяла бы их, приговаривая: кто не транжирит, не знает нужды, и тому подобные избитые кощунства. Но она — не другие. Она — Псатма Наннафери.

Она подхватила посох и, выставив в стороны трясущиеся локти, начала подниматься на ноги…

И тотчас рухнула на колени.

Началось, как всегда, с необычного гула в ушах, словно вокруг головы летал целый рой стрекоз. Потом земля дрогнула и забилась, как будто ткань набросили на живую рыбину. Вокруг всех живых существ завертелись акварельные ореолы. И хотя повернуться и посмотреть не получалось, Псатма увидела ее, призрачную женщину, облаченную в яркие серебряные одежды. Она шла, и рядом с нею всё и вся взрывалось, как глиняные сосуды. Очертания ее были столь болезненно яркими, что взгляд невольно уходил в сторону. Рука, такая нежная, что ей нельзя было сопротивляться, легла Псатме на щеку через капюшон, заставляя прильнуть к жгучей земле.

— Матушка, — ахнула Псатма.

Тень удерживала ее, как будто наколола на острогу под невидимой толщей воды. «Не двигайся, дитя мое», — сказала тень. Этот голос выползал на свет из глубин сущего, как жук выползает из сердцевины цветка. Казалось, что тень вот-вот расколется надвое, на поверхность выйдет ее жизненная энергия и окутает Псатму, как новая кожа.

«Наконец-то прибыл твой брат. Прибыл Воин Доброй Удачи».

Рука опиралась на нее — гора, вбирающая в себя солнечный свет.

— Уже?!

«Нет, любовь моя. Когда настанет благословенный день».

Тело казалось веревкой, намотанной на бесконечный железный гвоздь, разлохматившиеся концы которой трепетали на ветру иного мира.

— А… Д-д-демон?

«Его судьба придет к нему».

И гул исчез, всосался, как дым из опиумной чаши. Развалины улиц превратились в сплошную стену зевак, среди которых были торговцы, погонщики, проститутки и солдаты. А тень превратилась в мужчину, нансурца из касты дворян, с тревожными, но добрыми глазами. А та самая рука оказалась его рукой, которая поглаживала ее щеку с отметинами оспы так, как массируют затекшую ногу.

«Не боится прикоснуться…»

— Все хорошо, — говорил тем временем он. — У тебя был приступ, но он проходит. Давно у тебя падучая?

Но Псатма не обращала на него внимания — как и на остальных. Она отвела его руку в сторону. Поднявшись на ноги, она расчистила себе дорогу посохом.

Что они знают о Даянии?


Иотия была городом древним. Пожалуй, не таким, как Сумна, но явно старше Тысячи Храмов — намного старше. Как и культ Ятвер.

В недавно отстроенном храме Шатафет в северо-восточной части города собирались, чтобы молиться, скорбеть и праздновать, большинство верующих Иотии. Все твердили, что это один из самых благоденствующих ятверианских храмов в Трех Морях. Его поддерживали все больше и больше новообращенных, которые до Первой Священной войны были в основном язычниками. Но, за исключением тех, кто прошел посвящение в великие тайны культа, для жителей города храм был не более чем предметом хозяйской гордости. Главную ценность Иотии составлял погребальный лабиринт катакомб Ильхара, великое «Чрево Мертвых».

Знаменитый некогда храм Ильхара был уничтожен язычниками фаним, и за долгие века его мрамор и песчаник растащили. Теперь на том месте остался лишь пустырь посреди хаотично громоздящихся вокруг домишек. Уцелели только груды булыжников, припорошенные песком пустыни. Тут и там из зарослей травы виднелись неровные края каменных блоков, светлых, как лед. Песчаные тропинки пролегли там, где резвились поколения детей. Если бы не черные знамена с вышитым священным знаком Ятвер — серпом, который одновременно изображал беременный живот, — ничто, на первый взгляд, не выдавало, что здесь священная земля.

Псатма Наннафери вела сестер через поросший цветами холм ко входу в катакомбы. Сандалии шуршали по траве, придавая вспыхивающему время от времени разговору непонятную печаль. Наннафери ничего не говорила, все силы уходили на то, чтобы высоко держать голову, несмотря на согнувшуюся спину. Жрице казалось, что ее окутывают не черные шелковые одежды, которые предписывал сан, а полученное ею откровение, настолько оно казалось физически ощутимым. Она чувствовала, как оно веет вокруг нее в ветрах, которые уловимы только душой. Нетленное одеяние. Она была уверена, что остальные замечают его, даже если взгляд их остается невежественным. Они взглядывали на нее чаще, чем следовало, и поспешнее, чем следовало, отводили глаза — так исподтишка оценивают те, кто переполняем завистью или благоговением.

Тщедушная, с изъеденным оспой лицом, Наннафери всегда казалась величественной: крепкая воля дуба на фоне податливых, словно бальса, натур. Когда Наннафери была юной, старшие жрицы неизменно пропускали ее, раздавая взыскания, которыми они старались утвердиться в своем статусе. Прочих они бранили и пороли, но «шайгекскую рябую девочку», как ее называли, всегда негласно обходили. При своем невеликом росте, она, тем не менее, казалась слишком весомой добычей для их непрочных сетей. Возможно, тому виной было что-то в выражении ее глаз, которые, казалось, были всегда устремлены на нечто важное. Или в ее голосе, безупречный звук которого заставлял обращать внимание на недостатки их собственных, надтреснутых и визгливых голосов.

«Степенность» — так сказали бы древние кенейцы.

Никто не осмеливался ненавидеть ее, слишком много чести. И все уважали, поскольку только так можно было к ней подступиться, единственный способ не быть испепеленным под ее безжалостным взглядом. Так она и поднялась по сложной иерархии священнослужителей культа Ятвер. За недолгих двадцать лет она стала матриархом, номинальным лидером секты, и отчитывалась только перед шрайей в Сумне. Еще через четырнадцать лет ее провозгласили Верховной Матерью — давным-давно, когда Тысяча Храмов поставила секты на колени, этот титул был объявлен вне закона, но его сохраняли, держа в тайне, без малого шестнадцать столетий.

Перед жрицами зиял широкий ров. Надо было спускаться гуськом по земляному пандусу, и все замешкались на краю, озадаченные щекотливым вопросом старшинства. Не обращая на них внимания, Наннафери оказалась на дне раньше, чем первая из сестер осмелилась за ней последовать. Отряд вооруженных мужчин, местных, из касты работников, отобранных за фанатичное рвение, упали на колени, когда она широкими шагами поравнялась с ними. Оглядев их блестящие на солнце спины, она кивнула в ответ на ритуальный возглас, который по очереди произнес каждый: «Хек’неропонта…»

Даятельница.

«Да уж, пожалуй, действительно даятельница», — молча размышляла она. Приносящая Дар, который они едва могут постичь, не то что уверовать в него.

Перед входом она остановилась и преклонила колено, чтобы испробовать на вкус Богиню-землю.

Помимо раскопок древних ворот, секта ничего не сделала, чтобы устранить последствия святотатства, учиненного язычниками. Мародеры ободрали черные мраморные панели с фризами, изображавшие Богиню в разных ее обличьях: шьющей, пашущей землю, собирающей урожай, и отковыряли бронзовых змей, обвивавших боковые колонны. Больше почти ничего не взяли. Согласно местным преданиям, фаним не любили входить в катакомбы, особенно после того, как вельможа, которому было поручено составить карту отдаленных участков, не вернулся. Падираджа лично приказал опечатать это место, назвав его на своем нечестивом языке «Гекка’лам», что значит «Логово демоницы».

Они были больны, как сумасшедшие, эти язычники, и, как сумасшедшие, заслуживали сострадания — так глубоко простирались их заблуждения. Но по крайней мере одно они понимали с похвальной отчетливостью.

Богиню следует бояться.

Даже Старшие Писания, «Хигарата» и «Хроника Бивня», обходили богиню — поэты упивались мужскими добродетелями. Причина была вполне очевидна: Ятвер, больше, чем кто другой из Сотни, благоволила бедным и слабым, ибо они выращивали и производили все блага, это их трудолюбивая братия несла на своем хребте касту знати, эту отвратительную грязь. Она одна ценила бедноту. Только она соизволением своим даровала им вторую, тайную жизнь. Благоволила им и мстила за них.

Говорили, что ее боялся даже ее брат Вар. Даже Гильгаол съеживался под зловещим взглядом Ятвер.

Немудрено.

Упирая перед собой посох, Псатма Наннафери медленно вошла под тень древних сводов из песчаника. Вошла в земную утробу Ур-Матери, сошла к своим давно почившим сестрам.


Подземное кладбище под руинами фундамента одноименного с ним храма уходило глубоко вдаль. Уровни его разворачивались один под другим, разделенные толстым слоем земли. Свет фонаря открывал бесконечные ряды выложенных кирпичом ниш, в каждой из которых плотно стояли урны. Некоторые из этих урн были столь древними, что надписи на них невозможно было прочесть. Тысячи лет, со времен Старой Династии, пепел жриц Ятвер приносили сюда, где он покоился в благочестивом окружении.

Чрево Мертвых.

Псатма Наннафери чувствовала, какое благоговение испытывают ее сестры — верховные жрицы. Едва передвигая ногами, они шли за ней молчаливыми группами. Молодые поддерживали старых. Они шли в оцепенении, словно только сейчас их приобщили к истине их служения — и собственное деланое благочестие им казалось тщеславием, чем оно и было. Только сука, которая называла себя Халфантской Прорицательницей, Ветенестра, осмеливалась показывать, что ей скучно. Храни небо прорицателя, который ничего этого не видел.

Только брать, брать, брать. Злобность, нечистота, не ведающие границ.

Сама сущность Демона.

Наннафери старалась удерживать это чувство, ведя их в пещеру, которая именовалась Харнальским залом. Свой средний гнев, как она иногда называла его, — когда ее суждения разжигались лишь настолько, чтобы слегка опалить сердца слабых. Все греховно, все заслуживает порицания; такова истина бурного и хаотичного мира. Богиня — лишь дополнение, Богиня — невозделанная земля, которую надо обрабатывать мотыгой и плугом, чтобы она кормила мир. Этой мотыгой была Наннафери. И этим плугом. И еще не успеют завершиться церемонии в этой гробнице, ее сестры будут прополоты и вспаханы… Плодородная почва для Воина Доброй Удачи.

Она не испытывала тщеславия от осознания своей задачи. Богиня сделала ее линейкой, которой будет измерен мир — не больше и не меньше. Кто такая Наннафери, чтобы радоваться или гордиться, не говоря уже о том, почему и для чего гордиться? Нож, которым свежевали, острее не становится, — как гласила галеотская пословица.

Он только больше пачкается кровью.

Она велела им расставить фонари по сводчатой пещере, потом приказала сесть за огромным каменным столом в центре залы: легендарный Стол Ударов, у которого когда-то сама Ур-Мать наказывала своих непокорных дочерей. Наннафери заняла место богини, и трещинки, расколовшие древние плиты столешницы, словно разбежались от иссохшей груди Наннафери. Одна щель расходилась на несколько и ветвилась, подбегая к каждой из сестер, и Наннафери подумалось, что это удачно, потому что ей предстоит стать светом, который обнаружит трещины во всех них.

Она сидела абсолютно неподвижно и терпеливо ждала, пока улягутся последние разговоры. Некоторые из собравшихся лишь недавно прибыли с другого конца Трех Морей. Здесь присутствовали сразу несколько историй вражды и дружбы, прерванных назначениями в другие страны. Поскольку дружба была одним из самых благословенных даров богини, Наннафери терпела веселую болтовню сестер. Она знала, как редко доводится оказаться в обществе равных, когда достиг высших уровней в иерархии культа. Одиночество — вечная жестокая цена власти, что было заметно по этим женщинам. Особенно отчаянно хотелось говорить Элеве.

Но нависшее ощущение несообразности происходящего быстро заставило замолчать даже ее. Скоро все двенадцать женщин сидели с той же строгой суровостью, что и их Верховная Мать: прорицательница и одиннадцать высших жриц культа. Все, кроме матриарха, Шарасинты — ее отсутствие ни для кого не осталось незамеченным.

— Всего один раз со времен язычников, — сказала Наннафери хриплым, словно у курильщицы, старческим голосом, — созывался Стол Ударов. Многие из вас в тот день присутствовали здесь. Это было радостное время, время празднеств, ибо культ, наконец, вновь обрел это место, земную утробу нашей Великой Богини, где обитает долгая череда наших сестер, ожидающих своего Второго Рождения на Другой Стороне. В то время мы славили шрайю и его Священную войну и думали только о том, что мы сможем вернуть себе в будущем. Мы не разглядели дремавшего Демона, которому суждено было подмять под себя эту войну, превратить ее в орудие подавления и нечестивой тирании.

Последнее слово исказилось от ярости, которую она не стала сдерживать.

— Мы не разглядели аспект-императора.

Она швырнула перед собой на стол свой посох из священной акации. Сестры подскочили от громкого звука. Наннафери запустила руку в шелковые одежды, собравшиеся на скрюченных суставах влажными складками, и извлекла на свет маленький, не больше голубиного яйца, железный шарик, который огибали по кругу неразборчивые письмена. Она высоко подняла его, держа двумя пальцами, и бережно опустила перед собой на стол…

Хора. Священная Слеза Бога.

Словно следуя какой-то неумолимой логике, взгляды женщин, как один, обратились от Хоры к ее лицу. Такое откровенное начало шокировало — в подобных случаях обязательным считались Вступления: церемониальные ритуалы и молитвы инициации. Сестры смотрели на нее в полном изумлении. Но начинали понимать, как с мрачным удовлетворением отметила про себя Наннафери.

Их богиня готовилась к войне.

— Но сперва, — сказала Наннафери, положив руку на рукоять посоха, — нам надо разобраться с ведьмой.

Сейчас, когда она держала перед собой Хору, смысл сказанного был ясен: она говорит об одной из них.

Несколько женщин ахнули. Из них самая младшая (политическая уступка Нильнамешу), Махарта, вскрикнула в голос. Шархильда, со своими свиными глазками и красными, как редиски, щеками, глядела с выражением кроткой глупости, которым она обычно скрывала свой ум. Ветенестра, конечно, кивнула так, словно все знала с самого начала. Иначе какая же она была бы прорицательница?

Настала такая мертвая тишина, что, казалось, было слышно, как дышит пепел мертвых.

— Н-но, Святая Мать, — прошептала Махарта, — как ты узнала?

Псатма Наннафери прикрыла глаза, зная, что, когда она резко откроет их, они окажутся малиновыми шарами.

— Потому что богиня, — тихо проговорила она, — дозволяет мне видеть.

Бурные крики. Грохот упавшего каменного стула. Элева вскочила на ноги, простерла руки в стороны. Ее глаза и рот светились ярко-белым светом, волосы и одежду трепал неосязаемый ураган. Жуткое невнятное бормотание падало со сводов, со стен, неслось ото всех видимых предметов — голос, который сминал мысли, как бумагу. Шархильда подбежала к ней с ножом, но была отброшена назад, как бросают в угол грязную одежду. Харнальский зал пересекли переливающиеся прозрачные стены из гигантских призрачных камней. По замкнутой пещере метались крики. Жрицы в суматохе разбежались. Вокруг предметов завивались тени.

Звук удара железа о дерево. Слепящий свет. Рев втягивающегося воздуха.

Сквозь серную вонь начали раздаваться стоны и потрясенные вскрики. Махарта рыдала, скорчившись под Столом Ударов.

— Элева! — кричал кто-то. — Элева!

— Уже несколько дней как мертва, — процедила Наннафери. Она единственная не двинулась с места. — А то и больше.

Посох еще звенел у нее в руках, словно продолжая подрагивать от удара. Опершись на него, она подошла к поверженной ведьме и посмотрела на лежащую на полу треснувшую соляную статую. Безымянная девочка, навсегда застывшая в прекрасной и гордой белизне. Полногрудая. Невероятно юная.

Невольно закряхтев, Наннафери опустилась на колени и подняла с усыпанного пылью пола свою Хору. Свою благословенную Слезу Бога.

— Они травят нас, подсылая ведьм. — В ее голосе клокотала ненависть. — Найдется ли лучшее доказательство их порочности?

Ведьмы… Школа Свайала. Еще одно из многих непотребств аспект-императора.

Прошло еще несколько минут потрясения, прежде чем сестры пришли в себя. Двое помогли Шархильде сесть на место, не уставая хвалить мощь и храбрость старой туньерской телохранительницы. Другие осторожно выходили вперед, посмотреть на мертвую ведьму, которая лишь несколько мгновений назад была Элевой — одной из общих любимиц, иначе не скажешь! Махарта еще не вполне успокоилась и, стыдясь плакать, шмыгала носом. Ветенестра вернулась на место, обводя стол бессмысленными тревожными взглядами.

И как будто снова подчиняясь некой единой логике, понеслись вопросы и замечания. Низкий сводчатый потолок Харнальского зала звенел от женских голосов. Ветенестре, несомненно, еще две недели назад было видение, что все так и будет. Значит ли это, что шрайя и Тысяча Храмов изучают их? Или это дело рук императрицы? Форасия заявила, что не более трех месяцев назад в Каритусале видела, как Элева дотронулась до Хоры во время ритуала солнцестояния. Значит, ведьма подменила ее недавно? Незадолго до прибытия тайного приказа о возвращении, который они все получили…

Но как? Разве что…

— Да, — сказала Наннафери. В ее тоне слышалось спокойное понимание опасности, и зал сразу очистился от гомонящих наперебой голосов. — Шрайя знает обо мне. Он знает обо мне уже некоторое время.

Шрайя. Священный Отец Тысячи Храмов.

Брат Демона, Майтанет.

— Они терпят меня потому, что ценят тайное знание. Они обрастают тайными соглядатаями, как обрастают бухгалтерскими книгами торговцы, считающие, что управляют тем, что могут исчислить.

Мгновение напряженного молчания.

— Тогда мы обречены! — вдруг выкрикнула Этиола. — Вспомните, что случилось с ананкианцами…

Пятеро наемных убийц, убежденных, что исполняют роль Судьбы, совершили покушение на императрицу в день Погружения ее младшего сына. Покушение закончилось неудачей и, что важнее, оказалось жесткой ошибкой, поставившей под угрозу всех правоверных, вне зависимости от культа. Слухи о мести императрицы, как и следовало ожидать, были разнообразны и непоследовательны: то ли с ананкианской матриархи живьем содрали кожу, то ли зашили в мешок с голодными псами, то ли растянули на дыбе в веревку из человечины. Единственное, что можно было утверждать достоверно, — что ее и всех ее ближайших подручных арестовали шрайские рыцари и арестованных больше никогда не видели.

— Мы — иной культ, — покачала головой Наннафери.

Это было сказано не от тщеславной кичливости. Пожалуй, за исключением Гильгаола, никто из Ста Богов не пользовался такой всеобщей симпатией, как Ятвер. Если другие культы походили на свои храмы, возведенные на поверхности земли постройки, которые можно снести, ятверианцы были как эти самые залы, Чрево Мертвых, — нечто такое, что нельзя сровнять с землей, поскольку они и есть земля. И так же, как у катакомб были туннели, заброшенная канализация Старой Династии, уходящая до самых развалин Сареотской библиотеки, так и ятверианцы располагали далеко идущими каналами, бессчетным количеством входов, потайных и стратегически важных.

Везде, где были слуги и рабы.

— Но, Верховная Мать, — сказала Форасия. — Мы говорим об аспект-императоре.

Само имя звучало как довод.

Наннафери кивнула.

— Демон не так силен, как можно подумать, Фори. Он и его самые пылкие, самые фанатичные последователи идут с Великой Ордалией, за полмира отсюда. Тем временем по всем Трем Морям теплятся старые обиды и ждут только лишь ветра, который раздует из них пламя. — Она умолкла, чтобы дотронуться железным взглядом до каждой из сестер по очереди. — Правоверные везде, сестры, не только в этой комнате.

— Даже язычники ведут себя наглее, — поддержала ее Махарта. — На юге от него по-прежнему ускользает Фанайял. Недели не проходит без мятежа в Ненсиф…

— И тем не менее, — настойчиво продолжала Форасия, — вы не видели его так, как видела я. Никто из вас не имеет даже отдаленного представления о его силе. Никто! Ни единая душа не зна… — Старая жрица осеклась и стала крениться набок. Форасия единственная из них была старше Наннафери, в таком возрасте, когда телесная немощь не может не просачиваться в душу. Форасия все чаще и чаще забывала, где находится, заговаривалась. Проявляла временами дерзость, свойственную слабым на голову и утомленным жизнью.

— Прости меня, святая мать, — пробормотала она. — Я… я не к тому это говорила, что…

— Но ты права, — мягко сказала Наннафери. — Мы на самом деле не имеем представления о его силе. Вот почему я созвала вас сюда, где души наших сестер укроют нас от его прозорливых глаз. Мы даже представления не имеем, но мы не одни. И он не один.

Она замолчала, так что эти слова повисли в пропахшем серой воздухе.

— Богиня! — прошипела непоколебимая старая Шархильда. Капелька крови скатилась у нее на лоб, капнула на выщербленный камень стола. — Мы все знаем, что Она дотронулась до тебя, святая мать. Но Она ведь и являлась тебе, это правда? — Страх в ее нервном голосе был сильнее удивления, он словно усиливал давящее с потолка ощущение неподъемной тяжести.

— Да.

И снова Харнальский зал взорвался галдящими наперебой голосами. «Возможно ли это? Великое благословение! Но как? Когда это было? Великое, благословенное событие! Что же она сказала?»

— А Демон? — голос Форасии перекрыл все остальные голоса. Сестры замолчали, не только из-за уважения к ее рангу, но и из-за собственного смущения. — Об аспект-императоре? — не отставала неугомонная женщина. — Что она говорит о нем?

Вот так, прямодушие смущенной души старой женщины разом обнажило все их маловерие. Их страх перед аспект-императором затмил все прочие страхи, даже те, что им должно было испытывать перед богиней.

Молитва без страха — ущербна.

— Боги… — начала Наннафери, с трудом подбирая слова для того, что невозможно выразить словами. — Они не такие, как мы. Они не являются… сразу и целиком…

Этиола нахмурила лоб, тщетно напрягая ум.

— Ветенестра заявила…

— Ветенестра ничего не знает, — оборвала ее Наннафери. — Богиня не терпит глупцов и притворщиков.

За Столом Ударов стало очень тихо. Все взгляды побежали вдоль извилистой трещины, которая вела к халфантской пророчице, Ветенестре. Та сидела в напряженной позе, как человек, который всеми силами пытается унять дрожь. Если Верховная Мать обращается к кому-то из них по имени — это уже само по себе катастрофа…

— С-святая матерь… Если я… если я навлекла на себя твое н-неудовольствие… — пролепетала побледневшая женщина.

Наннафери поглядела на нее так, словно на ее месте стояла разбитая ваза.

— Недовольна не я, а богиня, — сказала она. — Я лишь нахожу тебя вздорной.

— Но что я такого…

— Ты больше не пророчица Халфантаса, — с сухим сожалением и смирением сказала Наннафери. — А значит, тебе нет больше места за этим столом. Уходи, Ветенестра. Твои мертвые сестры ждут.

Перед Наннафери возник образ родной сестры-близнеца, которая не выжила после оспы. В одно мгновение в памяти пронеслись заливистый смех, хихиканье друг другу в плечо, шиканье и залитые слезами глаза. Больно было думать, что когда-то и ее собственная душа звенела такими нотками радости. Это напоминало Наннафери о том, что было отдано…

И о том немногом, что осталось.

— Ж-ждут? — запинаясь, переспросила Ветенестра.

— Уходи, — повторила Наннафери. Что-то странное было в том, как она подняла руку, что-то тревожное в неуловимом жесте, который указывал цель, а не направление.

Ветенестра встала, тиская ткань платья. Первые шаги она прошла пятясь, как будто ожидала, что ее вернут или что она проснется. Она смотрела на них с обидой и зачарованным восхищением. У нее было лицо человека, забывшего, где явь, а где сон. Она повернулась к зияющей черной пасти входа. Все почувствовали одно и то же — сгущающийся эфир, завихрения пустого воздуха. Сестры не верили своим глазам, в ужасе глядя на происходящее. Прожилки багрового цвета женской крови пронизывали темноту, как дым. Блестящие узоры, свивающиеся и пропадающие в никуда.

Ветенестра, ничего не видя вокруг себя, пересекла порог. Но не столько шагнула в тени, сколько шагнула прочь отсюда, словно она была не она, а лишь изображение, тающее искажаясь неуловимо для глаза. Словно испарилась лужица воды. Только что Ветенестра стояла здесь, и в следующую секунду ее не было.

Что-то похожее на человеческие слова неразличимо загрохотало по углам — а может, это был чей-то крик.

Тишина. Сам воздух казался живым. Ниши, выбитые в стенах, ставших похожими на соты, во всех залах, один за другим, зазвенели от пустоты, от мертвенности пространства. Наннафери видела, как от этой тишины гаснут взгляды у ее сестер, как приходит к ним осознание той силы, что нависала над ними всю их мелкую жизнь. Богиня — не имя, которым они услаждали свои уста, не непонятное существо, которое тешило их тщеславие и щекотало ум осознанием их собственной греховности, но Богиня — Кровь Плодовитости, грозная, вечная Матерь Рождения.

Она здесь, и гневом своим наполняет кровавую тьму.

Махарта вдруг упала на колени, вжала залитое слезами лицо в грязный пол. И вот уже все они стояли на коленях, беззвучно или вполголоса бормоча молитвы.

А Наннафери, воздев скрюченные руки, проговорила куда-то вверх, к потолку:

— Чисты твои дочери, о Матерь… Ныне твои дочери воистину чисты.

Они стояли пристыженные, смотрели на нее слезливыми глазами, глазами обожающими и полными ужаса, ибо теперь сестры увидели, что их Богиня существует, а Псатма Наннафери — ее избранная Дочь. Махарта обняла ее ноги, поцеловала колени. Остальные сгрудились рядом, дрожа от изумления и благоговения. Верховная Матерь, прикрыв бесцветные веки, впитывала поток их трепещущих касаний, и телом, и бестелесной сущностью, словно раньше она была невидима, а теперь ее, наконец, увидали.

— Расскажите им, — сказала она сестрам резким голосом, хриплым от жажды повелевать. — Шепотом дайте знать вашей пастве. Скажите им, что Воин Доброй Удачи восстал против их доблестного аспект-императора.

Надо принимать такие подарки, когда их делают. Даже те, что за пределами твоего разумения…

— Скажите им: Мать посылает своего Сына.

И даже те, что грозят погибелью.

Момемн…

Кельмомасу нравилось представлять себе, что Священные Угодья, восьмиугольный парк, расположенный в сердце императорской резиденции, — ни больше ни меньше как крыша мира. Это было нетрудно, при том что окружающие постройки на западе заслоняли необъятный Момемн, а на востоке — обширную гладь Менеанора. С любой точки на колоннадах и верандах, выходящих на Угодья, не видно было ничего, кроме длинного синего опрокинутого неба. Возникало ощущение высоты и уединения.

Он вглядывался в зелень платанов, чьи кроны кивали на холодном ветру, но не могли дотянуться до балкона, где он сидел. Величественные старые деревья его завораживали. Контуры стволов, расходящихся огромными провисшими ветвями. Листья переливались, как рыбки в освещенной солнцем воде, неритмично качались на фоне облаков со свинцовым брюхом. В этих деревьях была мощь — сила и неподвижность, такие, что мелкими и незначительными становились видневшиеся за ними солидные мраморные колонны и стены и темные интерьеры, поднимающиеся вверх на три этажа.

Кельмомас решил, что очень хочет быть деревом.

Тайный голос что-то бормотал, предлагая неуклюжие способы избавиться от всепоглощающей скуки. Но Кельмомас не обращал на него внимания и сосредоточился вместо этого на звуке певучего голоса матери, которая вела разговор. Если лечь на живот и прижаться лицом к холодному полированному камню балкона, было чуть-чуть видно, как она сидит на краю восточного бассейна, в единственном месте, где Угодья выходили к бескрайнему морю.

— Так что же мне делать? — говорила она. — Встать против целой секты?

— Боюсь, что Ятвер пользуется слишком большой популярностью, — отвечал дядя Кельмомаса, святейший шрайя. — Слишком ее любят.

— Да-да, ятверианцы, — сказала сестра Кельмомаса Телиопа, как обычно, брызгая слюной и неловко складывая слова. — По данным переписи, которую проводил отец, примерно шесть из десяти людей касты работников регулярно посещают ятверианские богослужения. Шесть из десяти. Вне сомнения, самая популярная из Сотни. Вне со-вне со-вне со-мнения.

Мать ничего не сказала, и это был красноречивый ответ. Она не одергивала дочь — мать не умела ненавидеть своих детей, — но она не находила в дочери отражения себя, ничего просто человеческого. Телиопа была лишена всякой теплоты — только факты, нагромождение фактов и крайняя неприязнь к запутанным сложностям, которыми огорожены человеческие отношения. Эта шестнадцатилетняя девушка редко смотрела людям в лицо, так силен был ее страх случайно встретить чей-то взгляд.

— Спасибо, Тел.

Кельмомасу подумалось, что его старшая сестра напоминает отмершую руку, отросток, идущий в мир бездушных идей. Мать опиралась на ее интеллект только потому, что так приказал отец.

— Я помню, как это было, — продолжала мать. — Страшно подумать, сколько медных монет я бросила нищенкам, думая, что, может быть, это переодетые жрицы. «Богиня Даяния»… — Она усмехнулась горько и печально. — Ты не представляешь, Майта, каким утешением сердцу может оказаться Ятвер…

Оттенок тревоги и печали в ее голосе так взволновал Кельмомаса, что он вытянул шею, прижался к мраморным балясинам, далее стало больно щекам, и увидел мать. Она сидела, откинувшись на своем любимом диване, и в свете, отражавшемся от зеркальной глади бассейна, она выглядела размытым, как будто видимым сквозь слезы, силуэтом. Такая маленькая и невероятно хрупкая, что у Кельмомаса перехватило дыхание…

«Мы нужны ей», — сказал ему голос.

В этот момент появилась нянька Порси, которая привела с собой его брата-близнеца Самармаса. Кельмомас легко, как все мальчишки, вскочил на ноги и помчался в ароматный полумрак игровой комнаты. Ухмылка Самармаса, как всегда, безнадежно портила ангельский облик его личика, превращая его в маленького скалящегося истукана Айокли. Порси, со следами прыщей, похожими на пестрые винные пятна, по-хозяйски держала руку на позолоченной игрушечной булаве его брата. Как всегда, как только «братики-близняшки» оказывались «наконец-то снова вместе», она сразу принялась таратортить:

— Хотите, поиграем в парасту? Хотите? Или давайте во что-нибудь другое? Ах, ну как же я забыла! Такие большие сильные мальчики — мы уже выросли, чтобы играть в парасту, да? Ну, тогда во что-нибудь боевое. Это же интереснее? О, я знаю! Кел, давай ты будешь мечом, а Самми — щитом…

Она могла продолжать бесконечно, а Кельмомас улыбался, или хмурился, или пожимал плечами и вглядывался в ее лицо, изучая все мелкие страхи, которые он там видел. Обычно он присоединялся к забавам, превращая в собственную игру те игры, что она устраивала для них двоих. Играя в парасту, он в течение нескольких дней подряд видоизменял свои вспышки неудовольствия, варьируя переменные, которые порождали ту или иную реакцию Порси. Он обнаружил, что одни и те же слова могли заставить ее смеяться или в отчаянии стискивать зубы, в зависимости от его тона и выражения лица. Он выяснил, что если внезапно подойти к ней и положить голову на колени, то можно заставить ее глаза подернуться влагой или даже вызвать слезы. Иногда, пока Самармас пускал слюни и бормотал над какой-нибудь игрушкой из слоновой кости, он отнимал щеку от ее колен и с невозмутимым и невинным видом смотрел ей в лицо, вдыхая сквозь платье запах складок ее промежности. Она всегда улыбалась в тревожном обожании, считая (он это знал точно, каким-то непонятным образом ему это было видно), что на нее смотрит личико маленького бога. И тогда он говорил смешные детские слова, которые наполняли ее сердце благоговением и восхищением.

— Ты точно такой же, как он, — часто отвечала она. И Кельмомас ликовал, понимая, что она сравнивает его с отцом.

«Даже рабы понимают», — говорил ему голос. Это была правда. Он мог удерживать в уме намного больше, чем все окружающие. Имена. Оттенки. Быстроту, с какой скоростью разные птицы бьют крыльями.

Например, он знал все о болезни, которую жрецы-врачеватели называли «моклот», или «судороги». Он знал, как симулировать симптомы, до такой степени, что мог одурачить даже старого Хагитатаса, придворного врача матери. Надо было лишь подумать о том, что у тебя лихорадка, и начиналась лихорадка. Подрожать-подергаться — ну, это было под силу даже полоумному братцу. Если пожаловаться Порси, что сводит икры, она помчится за лекарством, листом загадочного и ядовитого растения из далекого Сингулата. А еще он знал, что в лазарете Порси этого листа не найдет, как найти, когда он спрятан у нее под кроватью? Значит, начнет искать…

И оставит их вдвоем с братом-близнецом, с Самармасом.

— Но почему, Майта? — говорила мать. — Они лишились разума? Разве они не видят, что мы — их спасение?

— Ты сама знаешь ответ, Эсми. Сами служители культа не более и не менее глупы, чем остальные люди. Они видят только то, что им известно, и спорят, только чтобы защитить то, что им дорого. Вспомни, какие перемены принес им мой брат…

Порси будет отсутствовать долго. Под свою койку она заглянуть не догадается, поскольку ничего туда не складывала. Будет искать, искать, будет все больше и больше удивляться и вытирать слезы, понимая, что к ответу призовут ее.

Кельмомас сидел, поджав ноги и с улыбкой следил за братом, который положил голову на бордовый ковер и глядел вверх на дракончика как будто издалека. Хотя в его ручонках потертая голова дракончика выглядела совсем маленькой, сам он тоже казался меньше, чем на самом деле, как статуэтка из мыльного камня, играющая с искусно вырезанными песчинками. Кукольный императорский принц, который возится с еще более миниатюрными игрушками.

Только вялое противоборство скуки и удивления на лице придавало ему вид живого человека.

— И поэтому возникли все эти разговоры о Доброй Удаче? — спросил вдалеке голос матери.

— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — сказала Телиопа. Кельмомас так и видел, как она качается на стуле, болтает руками и ногами, проводит ладонями от локтей к плечам и обратно. — Народное верование, уходящее корнями в древние традиции культа — древ-ни-е, древни-е. Согласно Пирмеесу, Добрая Удача — высшее проявление провидения, дар богов, помогающий в борьбе с земными тира-тира-тиранами.

— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — в тон ей пропел Самармас и, прижав, как обычно, подбородок к груди, засмеялся своим сдавленным смехом. Кельмомас молча смотрел на него, зная, что по крайней мере дядя прекрасно мог его слышать.

Как и любой, в ком текла бурная кровь его отца.

— Ты считаешь, это не более чем самообман? — спросила мать.

— Добрая Удача? Возможно.

— Что значит — «возможно»?

Самармас сходил к сундуку с игрушками и принес еще несколько фигурок, серебряных и из красного дерева.

— Мама, — пробубнил он, вытаскивая серебряную фигурку женщины в одеждах цвета орлиного пера. Он был так поглощен своим занятием, что окружающего мира не существовало. Он поднес фигурку к старому дракону, чтобы они поцеловались. — Целовать! — воскликнул он, и глаза его загорелись бурным восторгом.

Кельмомас от рождения вглядывался в поток, который был лицом его брата-близнеца. Он знал, что некоторое время врачи матери опасались за него, потому что он ничего другого не делал, только смотрел на брата. Он помнил только пронзительные крики внезапной боли и удовлетворенное сопение, и голод, такой стихийный, что пожирал разделявшее их пространство, объединял их лица в одно. Мир выталкивался куда-то на окраину сознания. Вокруг бегали и причитали учителя и врачи, а создание о двух телах не столько игнорировало, сколько не замечало их существования и без конца вглядывалось в свои собственные непроницаемые глаза.

Только на третий свой год, когда Хагитатас дряхлым голосом, но с неумолимой настойчивостью произнес моление о различении между зверем, человеком и богом — только тогда Кельмомас смог оторваться от смятенного разума своего брата. «Звери рыщут, — скрипел голос старого врачевателя. — Люди мыслят. Боги пресуществляют». И еще раз, и еще. «Звери рыщут. Люди мыслят. Боги пресуществляют…» Может быть, помогло повторение. Может быть, дрожащий голос, дыхание, которое отворяло смысл слов, и они проникали в щели, твердыми, словно гранильный камень, строками. «Звери рыщут…» Снова и снова, до тех пор, пока, наконец, Кельмомас не повернулся к нему, подхватив: «Люди мыслят».

В одно мгновение ока то, что было одним, стало двумя.

Он просто… понял. Он был ничто, и в следующий миг — он смотрел, и не на себя самого, но — на зверя. Самармас весь был то, что позже Кельмомас находил понемногу во всех лицах: животное, воющее, сопящее, жрущее…

Животное, которое своими неукрощенными чувствами и необузданной спонтанностью поглотило его и устроило себе логово у него в голове.

В один миг то, что было поглощено, оказалось высвобождено. Позже Кельмомас с трудом мог заставить себя посмотреть в карикатурное лицо Самармаса. Что-то в этом лице переполняло Кельмомаса отвращением — не таким, от которого хочется скорчить мину и отвернуться, а таким, от которого сжимается спазмами живот и хочется замахать руками. Как будто у его брата кишки были снаружи. Некоторое время Кельмомасу хотелось закричать, предостеречь мать каждый раз, когда та осыпала Самармаса нежностями и поцелуями. Неужели она не видит это мокрое, блестящее, вываливающееся? Только какое-то чувство тайны заставляло его молчать, желание, бессознательное и стихийное, показывать только на то, что необходимо.

Теперь-то он, конечно, привык. К этому зверю, который был его братом.

Как к собачонке.

— Эй, Самми, — произнес он, улыбаясь, как мама, сладкой улыбкой. — Смотри-ка…

Он наклонился, уперся ладонью в пол и поднял ноги в воздух. Ухмыляясь брату вниз головой, он проскакал к нему на одной руке, с безразличного ковра на холодный мрамор.

Самармас восторженно булькал, прикрывая рот рукой, и показывал пальцем.

— Попка-попка! — воскликнул он. — Я твою попку вижу!

— Самми, а ты так можешь?

Самармас склонил голову к плечу, опустил глаза и конфузливо улыбнулся.

— Никак, — признался он.

— Боги не видели Первого Апокалипсиса, — говорил дядя Майтанет, — так почему они должны увидеть Второй? Они не замечают Не-Бога. Они не замечают разума, если он лишен души.

Еще одна неуловимая пауза, прежде чем мать ответила.

— Но Келлхус — Пророк… Почему же…

— Почему его преследуют боги?

Кельмомас стоял вверх ногами рядом с братом, раскачивая в воздухе пятками.

— А ты хоть что-нибудь можешь, Самми?

Самармас покачал головой, все еще заходясь счастливым смехом от вида невообразимой позы, в которой стоял его брат.

— Владыка Сейен, — говорил Майтанет, — учил нас видеть богов не как самостоятельных сущностей как таковых, но как частей единого Бога. Голос Абсолюта, вот что слышит мой брат. Вот что возобновило Соглашение богов и людей. Тебе это известно, Эсми.

— Значит, ты говоришь, что Сотня, возможно, ведет войну с божьими замыслами — своими силами?

— Ага-ага, — перебила Телиопа. — Имеется сто восемьдесят девять упоминаний о несовпадении целей богов и Бога богов, из них две даже из Священного трактата. «Ибо они подобны людям, окружены тьмой, воюют с тенями, не ведая даже, кто эти тени отбрасывает». Схола-схоласты, тридцать четыре-двадцать. «Ибо Аз есмь Бог, закон всех вещей…»

Кельмомас с размаху опустил ноги на пол и, поджав их под себя, сел перед Самармасом, поерзав, придвинулся так, что соприкоснулся с ним коленями.

— А я знаю, — прошептал он. — Я знаю, что ты умеешь делать…

Самармас вздрогнул и вскинул голову, словно услышав что-то настолько удивительное, что не поверить.

— Что? Что? Что?

— Подумай о своей душе, — говорил дядя Майтанет. — Подумай об идущей внутри тебя войне, о том, как части постоянно предают целое. Мы не так уж отличаемся от мира, в котором живем, Эсми…

— Я знаю… Я все это знаю!

— Держать равновесие! — сказал Кельмомас. — Ты ведь умеешь держать равновесие?

Несколько мгновений, и Самармас уже, покачиваясь, взгромоздился на широкие каменные перила балкона. Перед ним внизу разверзлась глубина. Кельмомас следил за ним из детской, стоя у края освещенной солнцем части пола, и ухмылялся, делая вид, что поражен его умением и отвагой. Приглушенные голоса дяди и матери словно падали с неба.

— Воину Доброй Удачи, — говорил дядя, — нет нужды быть настоящим. Даже слухи представляют собой нешуточную угрозу.

— Согласна. Но как бороться со слухами?

Кельмомас как наяву увидел дядю, который делано нахмурился.

— Только новыми слухами, как еще.

Самармас заходился беззвучным восторгом. Он размахивал белыми, как вата, руками, пальцы ног его загнулись за край мраморного парапета. Позади высились темные платаны с залитыми солнцем верхушками, вытягивали вверх ветви, словно чтобы поймать летящее сверху.

— А как же ятверианцы? — спросила мать.

— Созови совет. Пригласи саму матриарха сюда, в Андиаминские Высоты.

Резкий нырок, наклон. Судорожные рывки, восстановить равновесие. Начинающаяся паника во всем теле.

— Да, но мы оба с тобой знаем, что не она истинная глава секты.

— И это может сыграть нам на руку. Шарасинта — гордая и честолюбивая женщина, такие, как она, не довольствуются ролью номинального лидера.

Несколько поспешных шагов, чтобы встать увереннее. Ноги скрипят по полированному камню. Булькающий смех, прерывающийся, когда он тревожно и рефлекторно сглатывает слюну.

— Что? Ты предлагаешь мне подкупить ее? Предложить сделать ее Верховной Матерью?

— Можно и так.

Худенькое тельце сгибается вокруг какой-то невидимой точки, которая как будто перекатывается из стороны в сторону.

Окружающий воздух густеет от надвигающейся неминуемости.

— Как шрайя, ты обладаешь властью над ее жизнью и смертью.

— Потому-то я и подозреваю, что об этих слухах она знает мало или не знает вообще ничего, равно как и о том, что затевают ее сестры.

Жадный и торжествующий взгляд. Кругами машут в воздухе руки. Бессмысленная улыбка, затаенное дыхание.

— Этим можно пользоваться.

— Несомненно, Эсми. Как я уже сказал, она женщина честолюбивая. Если бы нам удалось спровоцировать раскол внутри секты…

Самармас делает несколько неверных шагов. Босая нога, в ярком солнце светящаяся, как слоновая кость, качнулась вбок, описала круг и опустилась перед второй ногой. Ступня распласталась по камню, как влажная тряпка. И — звук, как будто кто-то втянул ртом воду.

— Раскол…

Тень мальчика, короткая, от того, что солнце стоит высоко. Вытянутые в стороны руки хватают пустоту. Руки и ноги молотят воздух. Обмякший и скорчившийся силуэт проваливается через полосатую тень парапета. Кто-то всхлипывает, брызжа слюной.

Потом тишина.

Кельмомас, прищурившись, смотрел на пустой балкон, не обращая внимания на поднимающийся снизу гам.

Как и отец, он умел удерживать в уме намного больше, чем окружающие. Так было с того момента, как Хагитатас научил его разнице между зверем, человеком и богом — с того момента, как он впервые оторвал взгляд от лица своего брата. Звери рыщут, так сказал старик.

Люди — мыслят.

Поэтому он знал, что Самармас любит и боготворит его и сделает все, чтобы сократить лежащую между ними пропасть смекалки и способностей. И достоверно знал, где именно стоят ноги гвардейцев и где торчат наконечники их длинных копий…

По всем Угодьям зазвенели сигналы тревоги, терзая небо. Звучали железные голоса воинов, хриплые от горя и ужаса. Приглушенно бормотали рабы.

Как зачарованный, Кельмомас подошел к мраморному ограждению, нагнулся над тем местом, куда упал брат. Внизу, окруженный стражниками в доспехах, лежал, закатив глаза, Самармас. Правая рука у него загнулась, как веревка, тело подергивалось на древке копья, которое пронзило ему бок.

Юный императорский принц аккуратно стер с парапета оливковое масло. И только потом заревел, как положено маленькому мальчику.

«Почему?» — спросил голос. Тот самый, тайный голос.

«Почему ты не убил меня раньше?»

Кельмомас видел, как мать пробивает себе дорогу между гвардейцами, слышал ее безутешный вопль. Он видел, как дядя, святейший шрайя, схватил ее за плечи, когда она упала на тело нежно любимого сына. Видел, как движимая нездоровым любопытством, подошла его сестра Телиопа, нелепая в своих черных одеждах. Заметил он и как падает его собственная слеза, крошечным жидким шариком, падает и разбивается о вялую щеку брата.

Какая трагедия. Сколько любви потребуется, чтобы залечить ее.

— Мамочка! — кричит он. — Мааааа-мааааа!

Боги переосуществляют.


Сколько любви было в прикосновении ее сына.

Похоронный зал был узким, с высокими потолками, отделанный рядами айнонской плитки с синим орнаментом — никаких прочих украшений. Сверху лился свет, растворяясь в воздухе, как пар. Из маленьких ниш глазели истуканы, почти забытые, хотя и не до конца. По углам шипели поблескивающие золотом курильницы, выдувая тонкие ленты дыма. Императрица оперлась о мраморный постамент в центре зала, опустив взгляд вниз, на застывшие черты своего младшего.

Она начала с пальчиков, напевая старую песню, узнав которую, ее рабы зарыдали. Порой они забывали, что у нее с ними одно и то же скромное происхождение. Улыбнувшись, она посмотрела на них, словно говоря: «Да, я все это время была одной из вас…»

Такой же рабыней.

Она подняла его ручонку, обтерла ее широкими нежными движениями, от локтя к запястью, от локтя к запястью.

Он был холоден, как глина. И, как глина, сер. Но как она ни старалась, создать из этой глины другую форму она не могла. Он упорно продолжал оставаться ее сыном.

Эсменет остановилась вытереть слезы. Через некоторое время, проглотив боль, тихонько кашлянула и вернулась к своему делу, заведя тот же самый мотив. Казалось, что она не столько обмывает, сколько лепит его, и с каждым движением он становится более настоящим. Совершенные линии и влажные ямочки. Фарфоровое сияние кожи. Маленькая родинка под левым соском. Созвездие веснушек, которые, как шаль, обвивали его худенькую спину от одного плеча до другого.

Она вбирала все это в себя, проводила руками, обтирала, омывала водой, молитвенными движениями, словно совершала обряд.

Сколько любви было в прикосновении к сыну.

Грудь. Плавный изгиб живота. И, конечно, лицо. Порой ее охватывало желание толкнуть и потрясти его, наказать за эту жестокую проделку. Но ее прикосновения оставались невозмутимыми, медленными и уверенными, словно ритуал умел сдерживать смятенные души.

Она выжала губку, прислушиваясь к стуку капель. Улыбнулась своему маленькому мальчику, восхитилась его красотой.

Волосы у него были золотыми.

Ей почудилось, что он пахнет так, будто его утопили в вине.


Кельмомас притворился, что плачет.

Она крепко прижала его к груди, он заерзал, выползая из одеял, которые скомкались между ними, и прижался всем телом к ее вздрагивающему телу. Каждый ее всхлип отдавался в нем волнами расслабленного тепла, омывал блаженством и придавал уверенности в его собственной правоте.

— Только не уходи! — прошептала она, убирая щеку от его влажных волос. — Никогда-никогда, ладно?

Ее лицо было для Кельмомаса книгой, напечатанной на станке из кожи, мышц и жил. И истины, которые он читал в этой книге, были священны.

Он знал это лицо так подробно, что мог определить, если потемнела родинка или упала с века ресничка. Он слышал, как жрецы трещат про свои небеса, но истина состояла в том, что рай находился гораздо ближе — и на вкус отдавал солью.

Ее лицо нависло над ним, истерзанное болью, с дрожащими губами и потоком бриллиантов, льющихся из глаз.

— Кел, — зарыдала она. — Бедный малыш…

Он заголосил, подавив желание задрыгать ногами от смеха. «Получилось! — мысленно ликовал он, и ему хотелось размахивать руками от ликования, как искупленному ребенку. — Получилось!»

И все оказалось так легко.

«И теперь, — сказал тайный голос, — ты — единственная оставшаяся ей любовь».

Глава 6 Мозх

Спроси у мертвых, и расскажут тебе. Нет одинаковых дорог. Воистину, и карты не без греха.

Экьянн I. «Сорок четыре послания»
То, что мир просто разрушает, люди убивают с умыслом.

Скюльвендская пословица
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), река Рохиль

Колдун пробирался холодными лесными чащобами, и насколько стары были его кости, настолько юны его мысли. Он раздражался и морщился, но в его спотыкающихся шагах чувствовалась привычка, свидетельство многих лет, проведенных в странствиях. Четыре дня он тащился, петляя между высокими, как колонны, деревьями, щурился на яркий солнечный свет, проникающий сквозь еще по-весеннему редкий лесной полог, и по медленно подползающим далеким ориентирам прокладывал путь к месту назначения…

Мозх.

Все, что Ахкеймион знал об этом месте, ему рассказал его раб-галеотец Гераус. Это была перевалочная база охотников за скальпами, расположенная в западном конце длинного судоходного участка реки Рохиль, место, где группы скальперов, которые работали в дальних краях, могли забрать свое вознаграждение и закупить припасы. Поскольку это был ближайший к башне сколько-нибудь значительный центр цивилизации, Гераус приходил сюда три-четыре раза в год продавать шкурки и на то золото, что давал ему Ахкеймион, добывал то, чего сами они себе обеспечить не могли. Гераус, человек спокойный и несуетливый, с тщательно скрываемым удовольствием рассказывал истории о своих поездках. Возможно, потому, что путешествие было и трудным, и опасным — Тистанна, как правило, не прощала Ахкеймиону долгие недели мужнина отсутствия, — а возможно, потому, что эти отлучки были переменами в монотонности его повседневной жизни, в течение нескольких дней после возвращения Гераус бывал склонен важничать и топать ногами. Только когда все рассказы заканчивались, он возвращался в свои привычные рамки человека смирного и надежного. Эти истории были его звездным часом, возможностью для раба великого Колдуна «расправить плечи во весь мир», как говорят галеотцы.

По большей части, эти поездки были наполнены делами скрытными и потайными, сделки совершались исключительно между доверявшими друг другу людьми. Если послушать Герауса, мешок бобов был столь же ценным и тянул за собой такое количество сложностей, как кошелек с золотом или связка скальпов. Гераус не делал тайны из своей осмотрительности — более того, он даже, кажется, крайне гордился ею. Даже когда его дети были еще маленькими, он старался донести до них, сколь неоценима для выживания бывает скромность. Наиглавнейшее умение для любого раба, всегда давал понять он, состоит в умении везде пройти незамеченным.

«Для шпиона тоже», — невольно приходило в голову Ахкеймиону.

Подумать только, он считал, что канули в прошлое те дни, когда он бродил по Трем Морям, переходил от одного королевского двора к другому, высоко держа голову перед насмешливыми королями и властителями — по-прежнему оставаясь колдуном Завета. Хотя жирок он утратил, хотя одежда на нем была из шерсти и шкур, а не из муслина, пахнущего миррой, одно то, что он шел к невидимым горизонтам, со всей живостью возвращало из памяти прошлое. Иногда, глядя вверх через начинающие зеленеть ветви, он видел бирюзовые небеса Киана, или, когда вставал на колени, чтобы наполнить бурдюк водой, — давящую черноту северного Менеанора. Картинки стали воспоминаниями, каждая со своей историей, своим особенным смыслом и своей красотой. Царедворцы из касты знати смеялись, лица их были раскрашены в белый цвет. Натертые маслом рабы разносили дымящиеся яства. Укрепления, облицованные глазурованной плиткой, сияли под палящим солнцем. Чернокожая проститутка задирала колени повыше.

Двадцать лет миновало — и ни единого дня не прошло.

Он уже с удивлением обнаружил, что грустит по Гераусу и его семье намного больше, чем мог себе представить. Забавно всегда получается с рабами. Словно факт владения скрывал некоторые очевидные и важные человеческие связи. Всегда кажется, что не хватать будет определенных удобств, а не рабов, которые тебе их обеспечивают. Комфорт Ахкеймиону был в высшей степени безразличен — и презираем им. Но где-то глубоко внутри вздрагивало каждый раз, когда он вспоминал их лица — смеющиеся или плачущие, не важно — что-то оборвалось в нем от того, что он может никогда больше с ними не посидеть.

И от этого он сам себе казался плаксивым дедушкой.

Может, это и хорошо, что его жизнь совершила этот самоубийственный поворот.

Он остановился, наслаждаясь золотым великолепием вечерней природы. Вдоль горизонта полз обрыв — извилистая полоса вертикального камня, терявшаяся в сумерках. Пологие спуски, заваленные щебнем и крупными валунами, вели в лес. Виден был водопад Долгая Коса, названный так потому, что река Рохиль у огромного валуна у края обрыва разделялась и падала вниз двумя переплетающимися грохочущими потоками.

Внизу лежал Мозх, утопавший в розовой дымке водопада. Изначально, если верить Гераусу, город был построен ниже по реке, но, как гусеница, подполз к основанию обрыва — скупщики скальпов, соперничая друг с другом, стремились первыми встретить направляющихся на запад охотников. Сейчас город, врезавшийся в лес, походил на рану, покрывшуюся струпьями смолы и бревен. Лачуги и сараи громоздились друг на друга, наскоро сколоченные из дерева и подручных материалов, теснились вдоль берега реки, облепив нижние уступы утеса.

Когда Ахкеймион добрался до заброшенных предместий города, уже окончательно стемнело. От первоначального Мозха остались только деревянные столбы. Они торчали из буйного папоротника, безмолвные, как освещающий их лунный свет. Какие-то из них сгнили, какие-то покосились, и на всем была печать кладбищенского запустения, так что становилось не по себе. Ближайшие к тропе были изрезаны всевозможными буквами и испещрены пометами — следами пребывания бессчетного числа путешественников, со всем их неутоленным тщеславием и всеми их огорчениями. Гвоздь Небес, светящий через промежутки в темнеющих облаках, позволил ему разобрать несколько надписей. «НЕНАВИЖУ ШРАНКОВ», — гласила одна из свежих надписей на галлишском. «ХОРДЖОН ЗАБЫЛ, ЧТО СПАТЬ НАДО ЗАДНИЦЕЙ К СТЕНКЕ», — заявляла другая, состоящая из айнонских пиктограмм — а рядом виднелось пятно, которое могло оказаться запекшейся на солнце кровью…

В вечерней тишине шум водопада раздавался особенно громко. Первые крохотные брызги бисером оседали на кожу. От огоньков жилья веяло угрозой. Когда в последний раз он отваживался вступать в подобные места, сборища разнообразных странных личностей?

Ведя за собой мула, Ахкеймион брел по главной городской улице. К этому времени он совсем выбился из сил. Тело гудело и по привычке клонилось вперед после долгого пути по непролазной грязи. Плащ словно обшили свинцовыми болванками, такой тяжестью он висел на плечах. Подходящее имя для города — Мозх. Легко было представить, что под ногами месиво из переломанных костей.

Рядом с ним месили грязь странные люди; некоторые шли поодиночке, с пустыми и тревожными глазами, другие — гогочущими группами, и держались они вольно, понимая свое численное превосходство. Все были навеселе, все старались перекричать грохот водопада. Большинство были вооружены и одеты в доспехи. Многих украшали пятна запекшейся крови — возможно, это были раны, а может, они просто не помылись.

Это были скальперы, охотники за скальпами, пользующиеся покровительством указа аспект-императора. Они собрались со всех концов Новой Империи: галеотцы с буйной шевелюрой, нансурцы с гладкими щеками, тидоннцы с окладистыми бородами, даже нильнамешцы с лениво полуприкрытыми веками — все были здесь, все продавали скальпы за имперские келлики и шрайские индульгенции.

Ахкеймиону надоели постоянные пристальные взгляды, и он плотнее надвинул на голову капюшон плаща. Отчасти он понимал, что вид его не может вызвать ни малейших подозрений, что он просто разучился доверять анонимности. И тем не менее продолжал съеживаться от прикосновения чужих глаз, воинственных или просто любопытствующих. В воздухе витало чувство разудалой свободы, легкий душок полного беззакония, который он поначалу приписал высвобождению сдерживаемых желаний. Охотники целые месяцы проводили вдали от жилья, бились со шранками, охотились на них по нехоженым чащам. Более грубого ремесла и большего оправдания неумеренности нельзя было и представить.

Но по мере того, как безумное шествие множилось, он понял, что несдержанность — не просто способ насытить неудовлетворенные страсти. Там было слишком много людей и слишком много различных каст, верований и народов. Кастовая знать из Сингулата. Беглые рабы из Се Тидонна. Еретики-фаним из Гиргаша. Лишь общее происхождение могло гарантировать цивилизованное отношение, общее видение жизни, а иначе — только злоба и непонимание. Голод — больше этих людей не объединяло ничто. Инстинкты. Дикими этих людей сделала не дикая природа и даже не первобытная жестокость шранков, а неспособность доверять чему-то, кроме звериного начала.

«Страх, — сказал он себе. — Страх, похоть, злоба… Вот на них и полагайся». Только эту единственную заповедь снисходительно допускало такое место, как Мозх.

Он с трудом пробирался вперед, ведя себя осторожнее, чем обычно. В воздухе чувствовался запах виски, блевотины и неглубоко вырытых отхожих мест. Слышны были песни, смех, рыдания, где-то в глубине ночи кто-то щипал струны лютни, извлекая леденящие душу звуки. Он замечал улыбки — вспышки пожелтевших гнилых зубов. Он видел украшенные фонариками интерьеры, бурлящие, ярко освещенные миры, наполненные крепкими словами и безумными кровожадными взглядами. Видел мерцание обнаженной стали. Какой-то галеотец, рыча, бил булавой другого, вколачивал один удар за другим, пока человек не превратился в окровавленного червяка, который корчился и извивался в жидкой грязи. К Ахкеймиону привязалась подвыпившая шлюха с голыми дряблыми руками в синяках.

— Хочешь персик? — нараспев произнесла она, трогая его между ляжками.

Он почувствовал, как шевельнулись почти забытые воспоминания, старые, давно не применявшиеся навыки самозащиты, от невостребованности не ставшие более рассудочными, и схватился под плащом за рукоятку ножа.

В здании таможни было темно. Потрепанное Кругораспятие уныло поникло в сумеречном безветрии. Мозх был аванпостом Новой Империи, и забывать об этом не следовало. Ахкеймион миновал лазарет, вокруг которого витала атмосфера едких испражнений и заразы. Прошел мимо приземистого опиумного притона и нескольких таверн, где шло шумное гулянье, и двух полуоткрытых шатров-борделей, из которых в ночь просачивались стоны и базарный смех. Ахкеймион набрел даже на простой деревянный храм Ятвер, наполненный звоном колоколов и песнопениями — должно быть, шла какая-то вечерняя церемония. На фоне всего этого рокотал стремительный водопад, словно неподвижная, била о камень вода. Мелкие прозрачные капельки падали с подола рясы колдуна.

Он пытался не думать о девушке. О Мимаре.

Пока он нашел постоялый двор «Задранная лапа», о котором говорил Гераус, шум стал почти привычным. Заводя мула на задний двор, он подумал, что Мозх, в сущности, не слишком отличается от крупных многоязычных городов его юности. Более порочный, построенный из дерева, а не монументального камня, и не достигающий размеров, при которых всеобщее безразличие и всеобщая безликость сливаются в терпимость большого города — здесь не существовало негласной договоренности сквозь пальцы смотреть на странности друг друга. Каждый в любой момент мог подвергнуться осуждению. И тем не менее в этом городе царило то же ощущение открывающихся возможностей, случайных, возникающих равно для всех, звенящих у каждого порога, как будто для появления множества возможных путей требовалось только скопление разномастных людей…

Свобода.

Ночь в таких местах может закончиться миллионом различных развязок. Тем одновременно и удивительны, и ужасны подобные места.

Ночь в Мозхе.

Комната была маленькая. Шерстяное постельное белье отдавало плесенью и затхлостью. Хозяину постоялого двора вид гостя не понравился, это было понятно сразу. Нищего в комнату для нищих — веками соблюдающееся правило. Но, сбросив роняющий капли плащ и разложив пожитки, Ахкеймион улыбнулся. Отправился в Мозх сонный отшельник, а прибыл просыпающийся шпион.

Вот и славно, сказал он себе, идя по лестницам и коридорам на грохот общей комнаты «Задранной лапы». Многообещающее начало. Теперь надо только, чтобы чуть-чуть повезло.

Он в предвкушении усмехнулся, стараясь не обращать внимания на отпечатки окровавленной руки, украшавшие стену.


Тяга Ахкеймиона к приключениям улетучилась немедленно, как только он пробился в продымленную комнату с низким потолком. Потрясение оказалось столь велико, что он потерял дар речи, так давно не наблюдал он людей своим тайным зрением. Здесь находился еще один колдун — судя по черноте и разрушительной мощи его Метки, колдун старый и искусный — и сидел он в дальнем углу. И еще был какой-то носитель Хоры. Проклятая Слеза Бога, названная так потому, что одно ее прикосновение уничтожало колдунов и их святотатственные деяния.

Разумеется, Метку он видел каждый раз, как смотрел на свои руки или ловил в стоячей воде свое отражение, но то было как собственная кожа: так близко, что толком не разглядеть. Видя на другом человеке это пятно, которое искажало взгляд, — особенно после того, как он столько лет пребывал погруженным в чистоту нетварного мира, не тронутого богопротивными голосами колдунов, — он вновь чувствовал себя… как в юности.

Испуганным, как в юности.

Вернувшись в настоящее, Ахкеймион направился к кабатчику, которого легко узнал по описанию своего раба. По словам Герауса, звали кабатчика Хаубрезер, и был он одним из братьев-тидоннцев, владевших «Задранной лапой». Ахкеймион кивнул ему, хотя с момента появления здесь он еще не встретил никого, кто соблюдал бы джнан.

— Меня зовут Акка, — сказал он.

— Ага, — ответил высокий и тощий, похожий на аиста мужчина. Голос его был не столько глубоким, столько угрюмым. — Ты же уже ржавое кайло. Тут, знаешь ли, немощным да горбатым не место.

Ахкеймион сыграл озадаченного добродушного старичка. Нелепо, но и сейчас, по прошествии стольких лет, ему было больно слышать, как кетьянское слово «кайло» выговаривают с благородным протяжным норсирайским произношением.

— Мой раб Гераус сказал, что ты сможешь мне помочь.

Он давно уже собирался поехать в Мозх и нанять артель охотников. Мимара только заставила его сократить расписание, начать путешествие прежде, чем он будет знать место назначения. Появление Мимары всколыхнуло его больше, чем он готов был себе признаться — недоверие, сходство с матерью, колкие вопросы, их злосчастная мимолетная связь — но если бы Мимара и не появилась, последствия оказались бы губительны.

Сейчас, по крайней мере, он знал, почему Судьба послала ее к нему: это был пинок под зад.

— А-а, — проскрипел Хаубрезер. — Гераус мужик славный.

Взгляд испытующий; худое лицо придавало ему дополнительную суровость. Ахкеймион лишний раз поразился, насколько характер людей порой приспосабливается к особенностям тела. Человек был сутул, с длинными пальцами, похожий на богомола и терпеливым упорством, и хищным видом. Он не столько охотился, сколько выжидал.

— Это правда.

Хаубрезер взирал на него с коровьим упорством — ему могло стать скучно до слез, но он был способен умереть, так и не прекращая жевать свою жвачку. Казалось, этот человек, дабы возместить свою неуклюжесть, замедлил все, включая собственную мысль. Медлительность обнажает изящество, присущее всем явлениям, даже самым неблагородным. Оттого так гордо вышагивают пьяные, будто движутся под водой.

Наконец огромные глаза моргнули, завершая разговор.

— Короче, вон там они — кого ты ищешь… — он мотнул головой с прожилками на лбу в дальний угол, по другую сторону от дымящего в центре комнаты очага.

Указал он в сторону колдуна и Хор, которые Ахкеймион почуял, едва войдя в общую залу.

Ну конечно…

— Ты точно знаешь?

Хаубрезер так и стоял, наклонив голову, хотя казалось, что он разглядывает собственные брови, а не мрачные силуэты за пеленой дыма.

— Хо. Это тебе не просто так скальнеры. Люди Ветерана. Шкуродеры.

— Шкуродеры?

Ухмылка вышла угрюмой, словно человек был лишен тех мышц лица, которые отодвигают губы от зубов.

— Гераус-то прав. Отшельник ты, ясно дело. Любого тут спроси, — он обвел зал широким движением ладони, — тут тебе все скажут: Шкуродерам поперек дороги не становись. Знаменитые ребята. Вся река знает. Столько товара приносят, как никто. Хо. Держись подальше от Шкуродеров, а не то не поздоровится. Как говорится, «хауза куп». Грубо, но правильно.

Ахкеймион вытянул шею и оценивающе посмотрел на людей, которые вдруг оказались не обычными завсегдатаями пивнушки, а воинственным племенем. Хотя остальные длинные столы были забиты людьми, трое мужчин, на которых указал Хаубрезер, сидели одни и не выглядели ни настороженными, ни непринужденными, но поза их говорила о глубоком внутреннем сосредоточении, категорическом пренебрежении ко всему, что их не касается. Их фигуры колыхались в искристом воздухе над очагом: первый, хранитель Хоры, — с пышной заплетенной в косички бородой айнонца или конрийца; второй, с длинными белыми волосами, бородкой клинышком и обветренным лицом; и третий, колдун, — его лицо было спрятано под черным кожаным капюшоном.

Ахкеймион перевел взгляд обратно на Хаубрезера.

— Нужно, чтобы кто-то меня представил?

— Но всяко не такой, как я.


Пока Ахкеймион шел через общую залу, он вдруг начал очень остро воспринимать все окружающее, что для него выражалось ощущавшимся во всем теле предчувствии чего-то неизбежного — какого-то стремительного безрассудного поступка. Запах преющего под кожаной одеждой пота заставлял морщиться. Грохот водопада Долгая Коса дрожал в воздухе и в деревянных стенах, так что помещение казалось неподвижным пузырьком воздуха в потоке воды. Гортанное наречие, на котором все говорили, — какая-то дикая помесь галишского и шейского — потряс его древним и совершенно неожиданным звучанием: Первая Священная война, долгих двадцать лет прошло.

Он подумал о Келлхусе, и решимость разгорелась в нем с новой силой.

«Пульс безумца…»

Ахкеймион не питал иллюзий в отношении людей, с которыми ему предстояло встретиться. Возникновение Новой Империи положило конец доходному некогда ремеслу наемника, но это не означало, что исчезли те, кто был готов убивать за жалованье. Рядом с такими людьми он провел большую часть жизни — в обществе тех, кто считал его человеком никчемным. Он давно научился принимать нужные позы, возмещать слабость духа превосходством интеллекта. Он знал, как вести себя с подобными людьми — по крайней мере, так ему казалось.

Но первые же секунды, как он очутился рядом с ними, убедили его в обратном.

Человек в плаще с капюшоном, колдун, повернулся к нему, но не более чем в пол-оборота, так что виден был только висок и линия подбородка, белая и гладкая, как вываренная кость. Глаза его скрывала неумолимая чернота. Низенький седовласый человечек одарил Ахкеймиона шустрым сияющим взглядом и улыбкой, которая загодя была готова встретить насмешку. Но третий, с окладистой бородой, тот, кого Хаубрезер отрекомендовал как Капитана, продолжал невозмутимо пялиться в чашу с вином. Ахкеймион сразу понял, что от этого щедрости не дождешься ни в чем.

— Ты айнонец, которого называют Косотер? — спросил Ахкеймион. — Железная Душа, Капитан Шкуродеров?

Последовало секундное молчание, слишком непродолжительное, чтобы свидетельствовать о замешательстве или удивлении.

Капитан решительно отхлебнул вина и утвердил на Ахкеймионе взгляд близко посаженных карих глаз. Такой взгляд Ахкеймион помнил по кровавым побоищам и лишениям Первой Священной войны. Такой взгляд видел только мертвечину.

— Я тебя знаю, — только и произнес он, хрустким, как папирус, голосом.

— Капитану надо говорить «Ветеран», — воскликнул седовласый человечек. Он был миниатюрен, но запястья у него были вполне широкими и обладали, судя по всему, железной хваткой. Он был стар, во всяком случае, не моложе Ахкеймиона, но казалось, что годы только согнали с него лишний жир — признак слабости, оставив лишь кожу и огонь живости. Этот человек ссохся, не потеряв силы. — Как-никак, — хохотнул он, прищурившись, — таков Закон.

Ахкеймион не удостоил его вниманием.

— Ты меня знаешь? — обратился он к Капитану, который продолжил изучение своего загадочного напитка. — По Первой Свя…

— Сэр, — перебил его коротышка. — Прошу вас. Позвольте представиться. Я — Сарл…

— Я хочу заключить соглашение с вашей артелью, — продолжал Ахкеймион, пристально глядя на Капитана. Явно айнонец. Он выглядел древним, как вещь из погребального кургана.

— Сэр, — настойчиво повторил Сарл, и на сей раз у него в глазах появился жестокий блеск. — Прошу вас…

Ахкеймион повернулся к нему, нахмурившись, но перебивать не стал.

Ухмылка смяла глубокие борозды на лице коротышки во множество мелких морщинок.

— Я, как бы это выразиться, обладаю определенными способностями обращаться с цифрами и расчетами, а также умею тонко вести спор. Мой славный Капитан… ну, скажем так, ему недостает терпения управляться со всеми премудростями беседы.

— Значит, решения принимаете вы?

Человечек, обнажая полукруг десен, зашелся шумным смехом, так что раскраснелось лицо.

— Нет, — выдохнул он, словно в изумлении, что кто-то может задать столь вопиюще глупый вопрос. — Нет-нет-нет! Я исполняю песню. Но уверяю вас, что слова к ней пишет Капитан.

Сарл с нарочитой почтительностью поклонился в сторону айнонца — тот разглядывал Ахкеймиона со смесью любопытства и недоброжелательности. Когда Сарл повернул голову обратно и посмотрел на Ахкеймиона, губы его были поджаты, словно он всем видом хотел сказать: «Вот видите!»

Ахкеймион нетерпеливо хмыкнул. Вот уж что в цивилизованном мире он оставил без сожаления, так это болезненную страсть ко всяким недомолвкам.

— Я хочу заключить соглашение с артелью вашего Капитана.

— Какая странная просьба! — воскликнул Сарл, как будто все это время только ждал подходящего момента. — И смелая, очень смелая. Войн больше нет, мой друг, за исключением двух, именующихся святыми. Та, которую ведет наш аспект-император против злокозненного Голготтерата, и более пошлая — та, что мы ведем против шранков. Наемников больше не существует, дружище.

Ахкеймион переводил взгляд с одного собеседника на другого. Это приводило его в тревожное состояние, словно такое разделение внимания было равносильно частичной потере зрения.

Но если он что-то понимал, в том и состоял весь смысл этого нелепого упражнения.

— Мне нужны не наемники, а охотники за скальпами. И затеваю я не войну, а путешествие.

— А-а-ах, как интересно, — протянул Сарл. Каждый раз, как он улыбался, его глаза уменьшались до дрожащих щелочек, словно он наслаждался удачной шуткой. — Путешествие, для которого требуются охотники за скальпами, — это путешествие в Пустоши, верно?

Ахкеймион молчал, смущенный подобной проницательностью. Этот Сарл и впрямь такой проворный, каким выглядит.

— Да.

— Я так и думал! Очень, очень интересно! И скажите же мне, куда именно на север вам надо идти?

Этого вопроса, при всей его неизбежности, Ахкеймион страшился. Кого он хотел одурачить?

— Далеко… — он сглотнул. — В развалины Сауглиша.

Последовал еще один приступ смеха, сопровождаемый брызгами слюны и вычерчивавший каждую жилку, всю паутину морщинок густыми оттенками лилового и красного. Сарл даже свел руки, словно ему связали запястья, и затряс ими так, что замелькали пальцы. Словно ища поддержки, он бросал взгляды на человека с капюшоном.

— Сауглиш! — рыдал он, запрокинув голову. — О нет, мой друг, мой бедный, вконец лишившийся разума друг! — Он откинулся на спинку стула, хватая ртом воздух. — Да хранят боги твои чаши теплыми, полными и все что там полагается, — категорично и удивленно покачал он головой.

Что-то в его лице и голосе говорило: «Уходи, пока не поздно…»

У Ахкеймиона сами по себе сжались кулаки. Единственное, что он мог себе позволить, чтобы заставить себя не испепелить засранца. Наглая обезьяна! Только хоры Капитана и темно-синяя Метка его спутника в плаще остановили язык колдуна.

Тяжелый момент, когда улыбки начинают медленно таять.

Сарл почесал палец.

Потом Капитан спросил:

— Что там такое, в Сауглише?

От этих слов кровь отхлынула от раскрасневшегося лица Сарла. Возможно, он неверно истолковал интерес Капитана. Возможно, с пьяных ног он просто слишком далеко зашел. Ахкеймиону почему-то подумалось, что голос лорда Косотера всегда производит подобный эффект.

— Что вы о нем знаете? — спросил Ахкеймион. И немедленно понял, что отвечать вопросом на вопрос, когда беседуешь с Капитаном, — непростительная ошибка. Но он чувствовал, что должен противопоставить кремню кремень, должен не отступить под потусторонним взглядом этого человека, дать понять, что и он способен видеть зло, лежащее в основе всех вещей.

Он вглядывался в блестящие глаза лорда Косотера. Он слышал дыхание Сарла, звук, вырывающийся из его слабой груди, как у спящей собаки. Ахкеймион вдруг сообразил, что человек в капюшоне, кажется, так и не пошевелился. Помещение незаметно наполнилось звоном, высоким и неясным, и вместе с ним появилось предощущение трагического, исподволь нарастающее мрачное предчувствие. Ставкой в этом состязании было не просто влияние, уважение или даже сохранение собственной личности, но сама возможность бытия…

«Я — твоя погибель», — шептали глаза, глядящие в его глаза. И казалось, что им тысяча лет.

Ахкеймион чувствовал, что теряет присутствие духа. В сознании бешено мелькали хаотичные изображения, горячие от криков и крови. Он чувствовал, как колени начинает бить дрожь.

— Полегче, приятель, — примирительно и, кажется, искренне, промолвил Сарл. — Капитан, если потребуется, одной струей полмира перешибет. Просто ответь на его вопрос, и все.

Ахкеймион сглотнул, прищурился.

— Сокровищница, — произнес его голосом неизвестный предатель. Когда Ахкеймион перевел взгляд на Сарла, он почувствовал себя утопающим, которому все же удалось выплыть на поверхность.

— Сокровищница, — странно повторил Сарл. — Наверное, — стремительный вгляд на лорда Косотера, — стоит сказать Капитану, что ты имеешь в виду, когда говоришь «Сокровищница».

Ахкеймион видел неумолимые глаза Сарла, они обшаривали его, словно воплощение придирчивости. Колдун невольно бросил взгляд на лицо в капюшоне, отвел глаза, посмотрел вниз на загаженный пол.

Все должно было быть не так!

— Нет, — сказал он, глубоко вздохнув, потом пристально посмотрел на всех троих по очереди. С Капитаном, решил он, надо обращаться так, словно он всего лишь один из прочих. — Я попытаю удачи в другом месте. — Он стал вставать и почувствовал слабость, испарину и сильную дурноту.

— Эй, колдун, — громогласно окликнул его лорд Косотер.

Это слово захлестнуло Ахкеймиона, как струна гарроты.

— Я тебя помню, — продолжил мрачный человек, когда Ахкеймион обернулся. — Со Священной войны. — Он отодвинул чашу в сторону и наклонился к столу. — Ты его учил. Аспект-императора.

— Это так важно? — спросил Ахкеймион, не заботясь о том, звучат ли его слова горечью.

Ему показалось, что эти сплошные черные глаза моргнули в первый раз.

— Это важно, потому что отсюда следует — ты был колдуном Завета… когда-то был.

Его шейский язык был безупречен и искажал его, скорее, внутренний диалект недовольства говорившего, чем напевные модуляции его родного айнонского.

— Значит, ты и вправду знаешь, где найти Сокровищницу.

— Тем хуже для тебя, — произнес Ахкеймион. На самом деле, он мог думать только об одном: как?.. Как может скальпер, простой охотник за скальпами, знать о сохонкской Сокровищнице? Ахкеймион глянул на человека в кожаном плаще, сидящего слева от Капитана… Колдун. Интересно, какой школы?

— Вряд ли, — ответил лорд Косотер, откидываясь назад. — Скальперов в Мозхе полно, это правда. Сколько хочешь артелей. — Он подхватил свою чашу двумя мозолистыми пальцами. — Но никто не знает, кто ты… — Его ухмылка была странной и пугающей. — А значит, никто даже не задумается о твоей просьбе.

Смысл его заявления сталью повис в воздухе, безразличный к гулу голосов. Истина — то, что остается после смерти слов.

Ахкеймион стоял потрясенный.

— У меня есть листик, — с озорством, как закадычный приятель, доверительно сообщил ему Сарл. — Приложишь себе к заднему проходу…

Второй собеседник разразился хохотом, не показывая лица из-под капюшона. Когда он запрокинул голову, Ахкеймион увидел его левый глаз, едва заметный зрачок в окружении размытого серого. Но не по глазу, а по этому неровному гортанному смеху он понял, кто перед ним…

— За две-е-е… — стенал Сарл, хохоча так, что багровый лоб чуть не касался красных, как яблоки, щек. — Всего за д-две монеты отда-а-м!

Ахкеймион тоже усмехнулся, но с презрением. «Листик для заднего прохода» — это была старая шутка, выражение, относящееся к шарлатанам-торговцам, которые продавали надежду в виде фальшивых снадобий.

Капитан продолжал невозмутимо и внимательно его разглядывать.

Они правы, понял Ахкеймион. Здесь, в Мозхе он мог рассчитывать только на насмешку — если не хуже. Его единственной надеждой были Шкуродеры.

А они только что оттолкнули его.


Ахкеймион взял протянутую ему чашу двумя руками, чтобы она не дрожала. Осушив ее, он задохнулся. Неразбавленное вино с каких-то горьких галеотских почв.

— Сокровищница! — вопил Сарл. — Капитан! Он Сокровищницу прикарманить хочет!

Ахкеймион чмокнул губами, пригасил огонь в глотке и вытер жестким шерстяным рукавом бороду и рот. Удивительно, как одна-единственная чаша помогает стать частью чужой компании.

— Это не я. Это он, — сказал Ахкеймион Капитану, кивнув на человека в капюшоне. — Разве нет? Это же он рассказал тебе про Сокровищницу…

Новая ошибка. Очевидно, Капитан отказывался признавать даже самые невинные законы беседы. Намек, игра слов, скрытый смысл — все это встречалось осуждающим строгим взглядом и порицалось гнетущим молчанием.

— Мы зовем его Клирик, — сказал Сарл, указав головой, едва заметно передразнивая Ахкеймиона.

Из кожаного обрамления капюшона на Ахкеймиона пристально глядел невидимый черный овал лица.

— Клирик, — послушно повторил Ахкеймион.

Капюшон не пошевелился. Капитан продолжил пялиться в вино.

— Тебе бы послушать его в Пустошах, — воскликнул Сарл. — Такие заливистые проповеди! Подумать только, а ведь когда-то я себя считал красноречивым.

— Хочу напомнить, — осторожно сказал Ахкеймион, — у нелюдей нет священников.

— В том смысле, в каком это понимают люди, — нет, — ответила черная пустота под капюшоном.

Вот это да. Голос оказался приятным, мелодичным, но расцвеченным интонациями, неведомыми человеческому горлу. Словно в него были вплетены нотки голоса слабоумного ребенка.

Ахкеймион выпрямился.

— Откуда ты родом? — спросил он сдавленным голосом — легкие словно приклеились к хребту. — Из Иштеребинта?

Капюшон опустился почти до самого стола.

— Уже не помню. Кажется, Иштеребинт мне знаком… Но тогда он так не назывался.

— Я вижу твою Метку. Она у тебя мощная и глубокая.

Капюшон приподнялся, словно прислушиваясь к отдаленному звуку.

— Как и у тебя.

— Кто был твой мастер-квуйя? Из какой ты линии передачи?

— Я… я не помню.

Ахкеймион помедлил, облизнул губы и решился задать вопрос, который следовало задавать всем нелюдям.

— Что ты помнишь?

— Предметы. Друзей. Чужаков и возлюбленных. Все как-то очень трагично. Все полно ужаса.

— А Сокровищницу? Ее ты помнишь?

Едва заметный кивок.

— Когда погибла библиотека Сауглиша, я был там… наверное. Я очень хорошо помню ощущение ужаса… Но почему эти воспоминания вызывают у меня такую скорбь, я не знаю.

От его слов у Ахкеймиона мурашки побежали по телу. Ужасы Сауглиша он видел в Снах очень часто — стоило лишь закрыть глаза, и он видел горящие башни, бегущие толпы, видел, как бьется Сохонк с летающими в клубах дыма и языках пламени враку, покрытыми железной чешуей. Он чувствовал у ветра привкус пепла, слышал вопли множества людей. И рыдал над собственной трусостью…

Ахкеймион занимал особое место среди людей тем, что жил две жизни — два мгновения времени, Сесватха и Ахкеймиона, разнесенные на тысячелетия. Но жизнь сидевшего перед ним нечеловека охватывала сотню человеческих поколений. Он прожил от начала до конца многие века, поглотившие не один народ. От тех времен до сих пор — и дальше. От сумерек Первого Апокалипсиса до рассвета Второго.

Перед Ахкеймионом была живая линия поколений, глаза, которые видели все годы в промежутке между обеими его сущностями, между Ахкеймионом, колдуном в изгнании, и Сесватхой, Великим магистром Сохонка. Этот нечеловек прожил двухтысячелетний переход между ними двумя…

От этой мысли Ахкеймион почувствовал себя почти единым целым.

— А зовут тебя?..

Сарл вполголоса пробормотал какое-то ругательство.

— Инкариол, — сказал тот, кто скрывался под капюшоном, внутренне подобравшись. И повторил, словно пробуя звучание на языке: — Инкариол… Знакомо тебе такое имя?

Ахкеймион никогда его не слышал, по крайней мере, вспомнить не мог. Но так или иначе, понятно было, что скальперы не имеют ни малейшего представления о том, кто или что с ними разъезжает. Как может смертный вместить в себя столь многогранную душу?

«Древний, как Бивень…»

— Значит, ты Блуждающий?

— Да? Это так называется?

Как ответить на такой вопрос? Существо, сидевшее перед ним, прожило так долго, что сама его личность не выдержала, проломилась, сбросив его на дно жизни. Его душа иссыхала, в ней любовь, надежда, радость растворились в забвении, вымещенные менее стремительно улетучивающимися чувствами ужаса, тоски и ненависти.

Он был Блуждающий, который, чтобы сохранять память, цеплялся ею о злодеяния.

— Он тебя сумасшедшим назвал, — сказал Сарл, чуть поторопившись прервать серьезность их молчания.

Капюшон повернулся в его сторону.

— Я и есть сумасшедший.

Сарл замахал руками, пытаясь по-дружески возразить.

— Да ладно тебе, Клирик. Зачем ты так…

— Воспоминания, — прервал его черный провал под капюшоном. Голос, которым это было произнесено, заставлял вздрогнуть — так он был пропитан скорбью. — Здравомыслие нам даруют воспоминания.

— Видал! — воскликнул Сарл, стремительно повернувшись к Ахкеймиону. — Проповеди!

Его лицо исказилось торжествующей ухмылкой, как у человека, который беспрестанно изрекает суждения и ликует всякий раз, когда они подтверждаются.

— Как-то вечером в Пустошах один из нас спросил нашего Клирика: какое богатство люди называли при нем самым главным? О золоте, как ты понимаешь, у нас, у скальперов, говорят частенько, особенно когда охотишься в темноте — ну то есть, когда костров на ночлеге не разжигаешь. Разговоры про чьи-то персики да про золото — они косточки разогревают не хуже всякого огня.

То ли поворот головы, то ли поза, выражающая дух противоречия, то ли отзвук неискренности в его голосе — что-то подсказывало Ахкеймиону, что «проповеди» этого человека интересуют меньше всего.

— И тогда наш Клирик, — дребезжащим голосом продолжал Сарл, — подарил нам еще одну проповедь. Он назвал несколько славных вещей, ибо он видывал то, что мы, смертные, едва можем помыслить. Но запомнилась почему-то именно Сокровищница. Запасы, скрывавшиеся под библиотекой Сауглиша, до той поры, пока ее не уничтожил Первый Апокалипсис. Теперь мы говорим: «Сокровищница». «Сокровищница» — каждый раз, когда не хотим произносить злосчастнейшее из слов: «надежда». Сокровищница. Сокровищница. Сокровищница. Мы выходим погонять голых, задать им жару, но всегда говорим, что ищем мы — Сокровищницу.

Все добродушие, собиравшееся в морщинки, вдруг спало с его лица, обнажив нечто холодное, полное ненависти и уходящее корнями куда-то глубоко-глубоко.

— А теперь ты — явился, и не избавиться от тебя, как от судьбы.

Неугомонная переменчивость была свойственна всем выражениям этого лица.

— Ты человек ученый, — прибавил Сарл, стараясь говорить равнодушно и бесстрастно. Мышиное лицо застыло в необычной для него сосредоточенности — как будто он рисковал упустить некую жизненно важную возможность. — Скажи мне, что ты думаешь о понятии «совпадение»? Не считаешь ли ты, что все происходит не просто так?

Озадаченный взгляд. Вымученная улыбка. Больше ничего Ахкеймион выжать из себя не смог.

Сарл откинулся на спинку стула, закивал, посмеиваясь, и огладил белую бородку. «Ну конечно, считаешь!» — кричал его прищуренный взгляд, как будто Ахкеймион дал ему заранее выученный и вполне предсказуемый ответ.

Ахкеймион изо всех сил постарался не открыть рот от изумления. Он уже забыл, как это бывает — когда случается череда простых мелких неожиданностей, без которых не обходится, когда присоединяешься к компании незнакомых людей. В ней всегда существуют разнообразные общие истории, которые объединяют своих, а чужака отдаляют.

Но эта была неожиданность непростая.

Путешествие от Мозха до просторов Куниюрии занимало месяцы и шло по диким Пустошам, кишащим шранками. Если бы не Великая Ордалия, проход был бы просто невозможен: за многие века школа Завета потеряла немало экспедиций, пытаясь добраться до Сауглиша или до Голготтерата. Но и сейчас, когда Великая Ордалия приманивала шранков, как магнитом, Ахкеймион не пошел бы один — так далеко и в его возрасте. Именно поэтому он и пришел в Мозх: нанять помощников, без которых ему будет не обойтись. Сокровищницей Сохонка он решил воспользоваться как приманкой, откровенной уловкой… А теперь — вот.

Могло ли это быть простым совпадением?

Лорд Косотер следил за Сарлом взором, полным ледяной суровости.

Коротышка побледнел. Лицо его скорчилось в жалостливую гримасу.

— Если это не совпадение, Капитан, то это — она, Шлюха. Ананке. Судьба. — Он огляделся, словно ища поддержки у невидимых собеседников. — А Шлюха — прошу прощения, Капитан — в конце концов трахает всех — всех! Врага, друга, этих долбаных лохматых лесных чудищ…

Но его слова прозвучали в пустоту. Молчание Капитана было гробовым.

Ахкеймион так и не понял, когда было заключено соглашение — и как получилось, что люди, которых он надеялся нанять, стали его товарищами. Неужели он стал одним из Шкуродеров?

Испытывать ли благодарность? Облегчение? Ужас?

— Я помню, — донеслось из черноты, обрамленной сутаной. — Я помню, как убивали…

Причудливый звук, похожий на всхлип, который говорящий всеми силами старается замаскировать под неопределенное хмыканье.

— … детей.

— Мужчина обязан помнить, — мрачно заметил Капитан.


В ту ночь Ахкеймион видел сны, как прежде. Он видел Сауглиш.

Сперва появились враку, они всегда появлялись первыми, падали с облаков, растопырив когтистые лапы и расправив крылья. Казалось, что их рев доносится отовсюду, странно гулкий, как будто дети, балуясь, кричат в пещеру, — только не в пример злее.

Кружится голова. Сесватха вместе с братьями по Сохонку — над священной библиотекой, расположившейся на Тройниме, трех холмах, возвышающихся у западных пределов великого города. Под ними рушатся ее башни и стены. Им предстоит безумный спуск, их фигуры овевает голубая дымка гностических заклинаний. Из глаз и ртов вылетают искры света, и головы от этого похожи на магические кубки. От земли отлетает эхо, и они, упираясь в него ногами, ведут свою нечестивую песнь.

Напевы разрушения.

Зияющие пространства перечеркнуты линиями сверкающего белого света, которые перекрещиваются, складываются в удивительные фигуры, вспышки обращают в дым шкуру злобных тварей. Драконы становятся на дыбы, обнажают когти и извергают пламя, и, пронзительно крича, стремительно уходят вниз и сливаются в неразличимый блеск. Они отступают, истекая дымом; некоторые корчатся и бьются в конвульсиях, одно или два опрокидываются и падают, сраженные замертво. Пение становится неистовей. Струи жара вскипают, разбиваясь о стальную чешую. Невидимые молоты колотят по крыльям и лапам.

Затем враку снова атакуют.

На мгновение Сесватха стал Ахкеймионом, немолодым человеком другой эпохи. Зрачки его вращались, как у обезумевшей лошади. Оставшийся в одиночестве, он метался взглядом по сторонам, глядя то на парящих в воздухе людей, одетых в белые одежды, таких хрупких и уязвимых в своих сияющих сферах, то на косматых черных тварей, которые, пылая и разлетаясь на куски, продолжали нападать. Крылья полоскались, как паруса в бурю. Глаза сузились в полукруглые щелки. Дымились раны. Враку налетали и скребли когтями скругленные поверхности сфер, взрезая материю из иного мира. Колдуны кричали от отчаяния и страха. Упал один из драконов, пожираемый голубым пламенем. Одного из колдунов, юного Хуновиса, огненным дыханием опалило до костей. Вращаясь подобно горящему свитку, он стремительно полетел к расстилавшимся внизу пейзажам. Слепящее сияние заклинаний и извергавшееся из драконовых пастей пламя становились все сильнее, и наконец, различимы стали только неровные силуэты, спиралями вращающиеся над пустотой.

Вдалеке виднелся город — лоскутное одеяло запутанных улочек и громоздящихся друг на друга построек. На востоке блестела лента реки Аумрис, колыбели норсирайской славы. А к западу, за крепостными укреплениями, Ахкеймион видел намывные равнины, почерневшие от полчищ вопящих шранков. А позади них, на самом горизонте, исполинский и неиссякающий, завывал вихрь в обрамлении далеких розовых с золотыми отблесками небес. Даже через пелену дыма Ахкеймион чувствовал его присутствие… Мог-Фарау, конец всему сущему.

Крики наполнили воздух до самого небесного свода, змеиная злоба носилась вокруг таинственного ропота заклинаний, представлявших венец и славу Гнозиса. Бесновались драконы. Колдуны Сохонка, первой и величайшей из школ, сражались и погибали в битве.

Он не столько видел тех, кто внизу, сколько вспоминал их. Беженцы скопились на плоских крышах домов, наблюдая за медленным приближением неотвратимой судьбы. Отцы бросали младенцев на крепкий булыжник мостовых. Матери перерезали детям горло — все что угодно, только спасти их от неистовства шранков. Рабы и вожди взывали к небесам, отвернувшимся от них. Сломленные люди, как завороженные, глядели в сторону ужасного запада, не видя ничего, кроме надвигающегося вихря…

Их Верховный король был мертв. Чрева их жен и дочерей стали могилами. Доблестные вожди их кланов и рыцари, цвет боевой мощи, были разбиты. Небо над всей землей исполосовали столбы дыма.

Мир близился к концу.

Не хватает воздуха. Как удушье. Или как под водой. Бесплотный вес пронзает холодом, словно заледеневшим на морозе ножом, и Ахкеймион падал без сил в бездонные пучины. Друзей и братьев разрывали оскаленные пасти. Кто-то опадал на землю огненным цветком. Башни заваливаются набок, словно пьяные, и рушатся. Шранки облепили дальние стены, как муравьи — ломтик яблока, рыщут по лабиринту улиц. Крики, вопли — тысячи и тысячи — поднимаются к небу, как пар от горящих камней. Гибнет Сауглиш.

Безнадежность… Беспомощность.

Кажется, он никогда с такой яркостью не переживал во сне чувства.

Лишившись защиты, оставшиеся в живых сохонкцы спасались в небе, искали спасения в массивных квадратных башнях библиотеки. Отступление прикрывали батареи баллист, и несколько молодых враку пали, подбитые дротиками. Одинокий Ахкеймион парил в небе, глядя на могучего Скафру, его толстые, как веревки, шрамы и крепкие, как бревна, лапы. Тяжелые глухие удары чешуйчатых крыльев заглушали далекого Не-Бога. Старый враку усмехался безгубой драконьей ухмылкой, окидывал окрестности сероватыми налитыми кровью глазами…

И почему-то непостижимым, загадочным образом смотрел не на него, а сквозь него.

Скафра — так близко, что его огромная туша вызывала физический ужас. Ахкеймион беспомощно таращился на чудовище, глядя, как гневный багровый цвет исчезает с его чешуи и расцветает черный, что означало состояние мрачного раздумья. Отсвет бушевавшего внизу пожарища играл на хитиновом панцире, и Ахкеймион невольно опустил глаза в пропасть у себя под ногами.

Вид горящей Священной библиотеки был мучителен, словно в глаза втыкали иголки. Дорогие сердцу камни! Огромные стены, отделанные по скошенному основанию обсидианом, белые, высоко вздымавшиеся в небо. Медные крыши, громоздящиеся, как многослойные юбки. И глубокие дворики — с неба все строение напоминало половинку сердца большого причудливого зверя. Яркая на солнце слюна заливала пропитанный колдовством камень, проникала в швы и трещины. Драконий огонь поливал библиотеку по периметру дождем громовых взрывов.

Но где… где же Сесватха? Он же не может видеть Сон, в котором нет…

Старый колдун проснулся, крича вслух свои мысли из другого мира. «Сауглиш! Мы потеряли Сауглиш!»

Но по мере того, как его глаза постепенно отделяли остатки видений от мрака комнаты, а уши начинали отличать шум водопада от предсмертных криков, ему показалось, что он слышит голос этой обезумевшей женщины… голос Мимары.

«Ты стал пророком…» Разве не так она говорила?

«Пророком прошлого».


На следующий день Сарл привел Ахкеймиона в одну из самых больших комнат «Задранной лапы». Хотя двигался старый разбойник с тем же бойким проворством, вел он себя удивительно тихо. Трудно сказать, было ли это следствием вчерашней попойки или вчерашней беседы.

Помимо Косотера и Клирика, их ждал еще один человек: нансурец средних лет по имени Киампас. Если Сарл был устами Капитана, то Киампас — правой рукой. Чисто выбритый, с тонкими чертами лица, он выглядел младше пятидесяти лет, которые, по размышлении, дал ему Ахкеймион. Он явно был простой солдат, а не доблестный воин. Вид у него был насмешливый, аккуратный, выдававший склонность к меланхолии и опыт. Поэтому Ахкеймион сразу начал доверять и его интуиции, и его проницательности. Как бывший имперский офицер, Киампас свято верил в необходимость тщательной подготовки планов и средств для их воплощения. Обычно такие люди оставляют крупные стратегические цели старшим по званию, но когда он выслушал от Ахкеймиона объяснение будущей задачи, манеры его начали выдавать явные сомнения, если не сказать — откровенное замешательство.

— И когда вы надеетесь достичь этих руин?

В его голосе слышалась годами выработанная требовательность, привычка решать проблемы по порядку — которая свидетельствовала о том, что за плечами у него немало долгих кампаний.

— Сокровищницу охраняют заклинания особого рода, — солгал Ахкеймион, — сопряженные с движением небесных сфер. Мы должны прийти в Сауглиш до осеннего равноденствия.

Его буравили все взгляды — казалось, выискивали предательский блеск обмана в его невозмутимых глазах.

— Сейен милостивый! — в изумлении вскричал Киампас. — Конец лета?

— Так надо.

— Это невозможно. Этого осуществить нельзя!

— Нет, — отрезал Капитан. — Можно.

Киампас побледнел, невольно опустил глаза с виноватым видом. Хотя вылеплен он был из совершенно другого теста, Ахкеймион не удивился, что у них с Сарлом проявилась одна и та же реакция на суровый, леденящий душу голос своего Капитана.

— Ну хорошо, — продолжил нансурец. Видно было, как он пытается обрести равновесие. — Тогда выбор пути предельно ясен. Надо идти через Галеот, до…

— Этого нельзя, — перебил Ахкеймион.

По нарочито отсутствующему выражению лица легко было прочитать растущее презрение Киампаса.

— И какой же путь предлагаете вы?

— Вдоль Оствайских гор.

— Вдоль гор… — Этому человеку было свойственно ехидство, как и большинству людей ироничного склада характера. — Вы в своем уме? Вы отдаете себе отчет…

— Я не могу передвигаться по Новой Империи, — с искренним сокрушением сказал Ахкеймион. Из всех встретившихся ему Шкуродеров Киампас был единственным, кому он был готов доверять, пусть даже только в организационных вопросах. — Спросите у лорда Косотера. Он знает, кто я.

Очевидно, отсутствие возражения в мрачном взгляде Капитана было достаточным подтверждением.

— Значит, хотите избежать встречи с аспект-императором, — продолжил Киампас. Ахкеймиону не понравилось, как на этих словах его взгляд переместился на Капитана.

— Что с того?

Благородные черты лица делали его дерзкую улыбку еще более оскорбительной.

— Ходят слухи, что Сакарп пал и Священное Воинство сейчас движется к северу.

Этим он говорил, что им придется в любом случае пересечь Новую Империю. Ахкеймион склонил голову согласно джнану, показывая, что он принял сказанное к сведению. Он понимал, как нелепо, должно быть, выглядит: старый отшельник с нечесаной шевелюрой, в нищенских лохмотьях — и с манерами обитающей далеко отсюда кастовой знати. И тем не менее подобную учтивость следовало проявлять ко всем; он хотел дать понять Киампасу, что уважает и его самого, и его опасения.

Что-то подсказывало, что в следующие несколько недель и месяцев ему потребуются союзники.

— Послушайте, — ответил Ахкеймион. — Если бы не Великая Ордалия, подобная экспедиция была бы безумием. Сейчас, наверное, как раз то время — единственное, — когда возникла возможность предпринять подобную авантюру! Но то, что аспект-император расчищает нам путь, не означает, что мы должны вставать ему поперек дороги. Надо, чтобы он оказался далеко впереди нас.

Киампас был упрям.

— Капитан говорил мне, что вы — ветеран, участвовали в Первой Священной войне. Вы прекрасно знаете, что на марше все крупные армии разбалтываются и замедляют ход.

— Сауглиш им не по пути, — спокойно произнес Ахкеймион. — Шансы встретить Людей Кругораспятия исключительно малы.

Киампас скептически пожал плечами и откинулся на спинку стула, словно отодвинулся подальше от неприятного запаха.

Запаха безнадежности?

После той второй встречи часы в днях и дни в неделях проходили быстро. На следующее утро лорд Косотер устроил смотр всего отряда. Шкуродеры собрались на окраине старого Мозха, подальше от тумана, чтобы посушить свои куртки на солнце. Компания была разномастная, человек шестьдесят, со всевозможным оружием и амуницией. Некоторые изощрялись, явно намереваясь за время недолгого пребывания в Мозхе вернуться поближе к цивилизации. Один даже был облачен в чистые белые одежды нильнамешского дворянина и комично переживал, что заляпал грязью малиновые отвороты. Другие были неопрятны, как дикари, жестокая охота наложила на них свой отпечаток, так что некоторые уже сами походили на шранков. Многие переняли туньерский обычай носить в качестве украшения ссохшиеся головы либо на поясе, либо пришивая их к наружной лакированной поверхности щитов. Помимо этого, единственное, что роднило их, была какая-то глубокая душевная усталость и, конечно, неизменный почтительный страх перед своим Капитаном.

Когда они построились в шеренги, Сарл в высокопарных до глумливости выражениях описал суть экспедиции, которую планировал Капитан. Лорд Косотер стоял в стороне, рыща глазами вдоль горизонта. Клирик, чуть выше ростом и такой же широкий в плечах, пряча лицо в капюшон, держался рядом с ним. В отдалении шумел водопад, своим угрюмым ропотом напоминая Ахкеймиону, как два десятка лет назад ревели толпы айнрити в ответ Келлхусу. У ближайшей кромки леса птицы свивали узоры из песен.

Сарл живописал необычайные опасности, с которыми столкнется экспедиция, объяснил, что пойдут они на расстояние в десять раз больше обычной «тропы», как он выразился, и что «в дыре» им придется жить больше года. После этих слов, как бы подчеркивая их значимость, он сделал паузу. Ахкеймион напомнил себе, что Пустоши для этих людей не столько место, сколько искусство со своим сводом законов и преданий. Проведя многие месяцы «в дыре», скальперы возвращаются и травят байки о пропавших без вести артелях. Слова «больше года» придавали описанию их будущего похода тревожный оттенок.

Сухопарый старикан многократно возвращался в своей речи к Сокровищнице. «Сокровищница» — это произносилось как титул великого правителя. «Сокровищница», — повторяли вполголоса, будто символ общей надежды. «Сокровищница» — сквозь зубы, словно говоря: «Долго ли еще мы будем лишены того, что нам причитается по праву?» «Сокровищница», — кричали вновь и вновь, твердили, как имя потерянного ребенка. «Сокровищница», — взывали, будто к утраченной святыне, второму Шайме, который жаждали вернуть себе…

Но существеннее всего, важнее всего сказанного — ее можно было поделить всем на равные доли.

Ложь была разукрашена сверху витиеватой словесной резьбой.

Сарл все рассказал, багровея лицом все гуще и гуще, склоняя голову в самых пронзительных поворотах своей речи. Его тело подкрепляло рассказ ужимками, то вытягивалось в струну, то приплясывало на месте, расхаживало взад-вперед, пока голос медлил перед следующей фразой. И все это время царило строгое вышколенное молчание, которое Ахкеймион, учитывая невообразимый состав Шкуродеров, счел бы чудом, если бы до этого не делил трапезу с их Капитаном.

— Времени подумать у вас до завтрашнего утра, — объявил в заключение Сарл, широко разведя руки. — Завтра надо решить, рискнуть ли всем и прыгнуть в князи — или держаться за свое и умереть рабом. После этого отказы будут считаться дезертирством — дезертирством! — и по вашему следу будет пущен Клирик, прошу любить и жаловать. Закон тропы вы знаете, ребята. Одно колено подогнется — десятерых за собой потянет. Одно колено — и десятерых!

Глядя, как они смешали ряды и стали переговариваться, Ахкеймион мысленно сравнил их с суровыми людьми времен Первой Священной войны, воинами, чей пыл и жестокость позволили Келлхусу завоевать Три Моря. Шкуродеры были совсем другой породы, чем Люди Бивня. Они были не столько непримиримыми, сколько порочными. Не столько жесткими, сколько равнодушно-бесчувственными. И не столько целеустремленными, сколько голодными.

В конце концов, они были только наемниками… хотя и не простыми, а испытавшими на себе бессмысленную злобу шранков.

Лорд Косотер, насколько понял Ахкеймион по нескольким взглядам, которыми они с ним обменялись, кажется, думал о том же. Их с Ахкеймионом соединяла особая связь: общий опыт Первой Священной войны. Только они двое обладали истинным мерилом, только они знали, что почем. И от этого они становились своего рода людьми одного племени — эта мысль одновременно восторгала и тревожила Ахкеймиона.

В тот вечер во время непременной попойки к нему подошел Сарл.

— Капитан просил меня напомнить тебе, — сказал он, — что эти люди — охотники за скальпами. Ничего более. И ничего менее. Все легенды о Шкуродерах — это о нем.

Ахкеймиону показалось странным: человек, который брезгует говорить, доверяет человеку, который ничего другого делать не умеет.

— А ты? Ты всему этому веришь?

Знакомая ухмылка с прищуром.

— Я был с Капитаном с самого начала, — хмыкнул он. — Со времен, предшествовавших расцвету империи, во время всех войн против правоверных. Я видел, как он стоял невредимый под градом стрел, пока я за щитом корчился в три погибели. Я был бок о бок с ним на стенах Мейгейри, когда поганые Длиннобородые неслись сломя голову, только бы скрыться от его разгоряченного кровью взгляда. Я был у Эм’фамира после битвы. Вот этими вот ушами слышал, как аспект-император — сам аспект-император! — назвал его Железной Душой! — Сарл рассмеялся, лихорадочно раскрасневшись. — О да, он смертен, разумеется. Он — мужчина, как всякий другой, в чем убедились немало незадачливых персиков, уж поверь мне. Но что-то смотрит за ним, и, что важнее, что-то смотрит его глазами…

Сарл схватил Ахкеймиона за локоть, стукнул своей чашей о его так сильно, что треснули обе.

— Будет правильно, если ты… — сказал он с пустыми безумными глазами и отступил назад нетвердыми шагами, кивая, словно в ответ на неслышную мелодию или фразу, которую были бы в состоянии расслышать только крысы, — если ты будешь уважать Капитана.

Ахкеймион посмотрел на свою мокрую руку. Вино стекало с пальцев густо, как кровь.

Подумать только, что его встревожило безумие нелюдя.

Присутствие Блуждающего, разумеется, Ахкеймиона беспокоило, но этому было столько причин, что все тревоги гасили одна другую. И еще приходилось признать, помимо балладной романтичности иметь в товарищах нечеловека, в его присутствии была огромная практическая польза. Ахкеймион не строил больших иллюзий о предстоящем путешествии. Они начинали не просто экспедицию, но долгую и жестокую войну, затяжную битву по всей Эарве. К этому Инкариолу, конечно, еще надо было осторожно присмотреться, но в мире было мало сил, способных сравниться с силой нелюдских магов.

Не зря лорд Косотер держал его поближе к себе.

На утреннюю поверку явились около тридцати Шкуродеров, не больше — половина от тех, кто собрался накануне. Лорд Косотер оставался непроницаем, как всегда, но Сарл выглядел крайне веселым, хотя и непонятно, от того ли, что так много или так мало «встало на тропу», как он выразился. Исчезновения ватажников если и уполовинивали его шансы на выживание, но зато удваивали его долю.

Теперь, когда состав артели определился, следующие дни были посвящены поискам обмундирования и пополнению запасов. Ахкеймион охотно сдал остатки своего золота, чем произвел на Шкуродеров неизгладимое впечатление. Потраченное состояние предвещало получение в будущем состояния еще более крупного — даже Сарл присоединился ко всеобщему проявлению энтузиазма. Всегда все одно и то же: убеди человека сделать первый шаг — в конце концов, ну имеет ли какое-то значение всего один шаг? — и еще милю он пройдет лишь для того, чтобы доказать, что он поступил правильно.

Откуда им было знать, что на возвращение Ахкеймион не рассчитывал? В каком-то смысле, уйти из Трех Морей и было на самом деле возвращением. Пусть он уже не адепт Завета, но сердце его все равно принадлежит Древнему Северу. Хитросплетениям Сновидений…

Сесватхе.

— Так всегда бывает, — сказал ему однажды вечером в «Задранной лапе» Киампас. Они сидели бок о бок и ели, не произнося ни слова, а за столом гремели и буянили кутящие Шкуродеры, и в самой гуще, в самом центре веселья — Сарл.

— Перед выходом на тропу? — спросил Ахкеймион.

Киампас не ответил, высасывая кроличью кость, потом пожал плечами.

— Перед всем, — сказал он, поднимая глаза от разбросанного по тарелке скелета. В его взгляде сквозила подлинная скорбь, сожаление королей, вынужденных обрекать на смерть невинных ради усмирения толпы. — Перед всем, что связано с кровью.

Усталость охватила колдуна, словно он, осознав смысл сказанного, почувствовал груз всех прожитых лет. Он повернулся к шумному зрелищу кутивших охотников: кто-то уже клевал носом, навалившись на стол, другие сотрясались от смеха и, за исключением Сарла и еще нескольких человек, были полны грубого юношеского задора. Впервые в жизни Ахкеймион почувствовал тяжесть всей лжи, которую он произнес, так, словно каждое слово было отягощено свинцом. Сколько из этих людей погибнут? Скольких он положит ради стремления узнать истину о человеке-боге, чей профиль украшал все монеты, до которых они были так жадны?

Сколько душ он принес в жертву?

«И все это ради твоей мести? Ведь так?»

Чувство вины заставило его перевести куда-нибудь взгляд, на тех, кого он не вовлек в свои интриги. Сквозь дымок от очага в середине комнаты он увидел, что Хаубрезер тоже наблюдает за Шкуродерами. Заметив, что Ахкеймион видит его, щуплый Хаубрезер вскочил и, пошатываясь, вышел за дверь, при каждом нетвердом шаге загребая руками воздух.

Ахкеймион вспомнил, как предостерегал его хозяин постоялого двора: «Шкуродерам поперек дороги не становись».

Сметут.


— Я построил его, — сказал Верховный король.

Странно получалось: Ахкеймион знал, что видит сон, и одновременно не знал и проживал данный момент как подлинное сейчас, как нечто еще не пережитое, не осмысленное, не разгаданное, проживал Сесватхой, говорил свободно и естественно, будучи другим собой, каждым ударом сердца отсчитывал мгновения неповторимой жизни, плотно сплетенной из горячих страстей и ленивых желаний. Странно было наблюдать, как он медлил на переломных моментах и принимал древние решения…

Как это могло быть? Как ему удавалось чувствовать волнение чужой независимой души? Как можно проживать жизнь впервые снова и снова?

Сесватха облокотился на столик между накаленными треножниками. По ободу каждого из них плясали переплетенные силуэты бронзовых волков, и соперничающие тени волновали отсвет язычков пламени. И от этого было тяжело вглядываться в доску для бенджуки и ее загадочные каменные узоры. Ахкеймион подозревал, что его старый друг все подстроил преднамеренно. Ведь игра в бенджуку, с ее бесконечными хитросплетениями и правилами изменения правил, требовала длительной сосредоточенности.

И не было человека, который сильнее ненавидел бы проигрывать, чем Анасуримбор Кельмомас.

— Построил, — повторил Ахкеймион.

— Убежище.

Сесватха нахмурился, оторвался от доски и поднял вопросительный взгляд.

— Какое еще убежище?

— На тот случай, если война… пойдет не так, как надо.

Это было для него необычно. Не сама по себе тревога, поскольку сомнения пронизывали Кельмомаса до самого сердца, но внешнее проявление этой тревоги. Хотя тогда никто, кроме нелюдей Иштеребинта, не понимал, какова цена войны, в которую они втягивались. Тогда слово «апокалипсис» имело иное значение.

Ахкеймион неторопливо и задумчиво покивал, как это было в обыкновении у Сесватхи.

— Ты про Не-Бога, — сказал он, усмехнувшись. Усмехнувшись! Даже для Сесватхи это имя вызывало не более чем смутные предчувствия. Оно было, скорее, неким отвлеченным понятием, чем символом катастрофы.

Как заново пережить это неведение древности?

Вытянутое львиное лицо Кельмомаса было озадаченным, но не расположение фигур на доске беспокоило его. В неверном свете казалось, что вплетенный в его бороду тотем — отлитое из золота изображение волка размером с ладонь — дышал и шевелился, как живой.

— А что, если этот… это существо… на самом деле столь могущественно, как говорят квуйя? Что, если мы опоздали?

— Мы не опоздали.

Наступила тишина, как в гробнице. Во всех служебных помещениях Флигеля витал дух подземелья, но ничуть не меньше он был в королевских покоях. Не помогали ни толстый слой штукатурки, ни яркие краски, ни роскошные гобелены — все так же низко нависал сводчатый потолок, гудел под гнетущей тяжестью камня.

— Сесватха, — произнес верховный король, возвращая взгляд к игровой доске. — Один ты. Только тебе доверяю.

Ахкеймиону вспомнилась королева, ягодицы, трущиеся о его бедра, жаркие икры, жадно обхватившие его торс.

Король передвинул камень. Этого хода Сесватха не предусмотрел, и расклад изменился самым катастрофическим образом. Открывавшиеся возможности оказались поломаны, загнаны в безнадежные пути, тупиковые или непроходимые, так же, как будущее.

Ахкеймион даже испытал некоторое облегчение…

— Я построил специальное место… убежище… — сказал Анасуримбор Кельмомас. — Место, где мой род сможет пережить меня.

Ишуаль…

Втягивая в себя сырой воздух, Ахкеймион рывком сел на кровати. Он схватился за свою белую булаву, вжал голову в колени. По ту сторону обшитых деревом стен гремел водопад Долгая Коса, его неразборчивый шум придавал темноте тяжесть и направление.

— Ишуаль, — пробормотал Ахкеймион. — Убежище… — Он поднял глаза к небу, словно стараясь разглядеть его сквозь темный низкий потолок. — Но где оно?

Болели уши, пытавшиеся разобраться в мешанине звуков: из-под пола доносился хохот, лопающийся как пузырь на кипящей смоле; дерзкие голоса бесшабашно выкрикивали названия улиц.

— Где?

Истину о человеке можно узнать по его корням. Ахкеймион понимал это так, как может понимать только колдун Завета. Анасуримбор Келлхус пришел к Трем Морям не случайно. Не случайно, что его сводный брат оказался шрайей Тысячи Храмов. И весь обитаемый мир он завоевал тоже не по чистой случайности!

Ахкеймион спустил ноги вниз, сел на краю соломенного матраса. Сквозь доски пола доносилась скабрезная песенка.

А у милой кожа —
Жесткая рогожа,
А ее живот
Прет и прет вперед,
А зубки у милой
Крошатся, как мыло,
А каждая нога —
Как у козла рога,
Но между одной ногой
И другой
Светится, светится
Персик золотой.
Он купил меня,
Твой непростой
Персик золотой[2].
Волны взрывного хохота. Приглушенный голос что-то говорит о Сокровищнице. Буйное, надрывное веселье проникало сквозь дерево.

Шкуродеры пели, перед тем как идти проливать кровь.

Ахкеймион долго сидел неподвижно, лишь медленно вздымалась грудь. Он будто видел, что происходит внизу, словно через стекло смотрел, как они размахивают в воздухе руками. Капитана, естественно, не было, как того требовал его статус, граничащий с божественным. Но был Сарл, с резко очерченными глазами и иссушенной годами кожей, поблескивал щербатой улыбкой; пользуясь своим положением, заставлял остальных делать вид, будто он один из них. Беда его, Сарла, была в том, что он не желал признавать своих старческих странностей, не замечал своего груза разочарования и горечи, которыми полнятся одряхлевшие сердца.

Были и другие люди — собственно Шкуродеры, а не их безумные предводители, — не знающие бремени долгих прожитых лет, целиком растворившиеся в беззаботном водовороте страсти и грубых желаний, которые и делают молодых молодыми. Они щеголяли готовностью совокупляться и убивать, делая вид, что повинуются лишь собственному капризу, но на самом деле, все было ради того, чтобы не ударить в грязь лицом перед остальными. Быть признанным.

Он все это видел сквозь ночную темноту и доски пола.

И тогда он почувствовал особое восторженное ощущение свершающейся судьбы, как человек, который узнал, что на нем вины нет. Он уничтожит сотни. Уничтожит и тысячи.

Сколько бы идиотов ни потребовалось уничтожить, чтобы найти Ишуаль.


На следующий день по утреннему холодку экспедиция с мутными глазами побрела к подножию холмов. Длинная вереница людей, согнувшихся под тяжестью поклажи, ведя под уздцы мулов, начала взбираться по склону, прочь от убогих кварталов Мозха. Извилистая дорога была опасна и усыпана воняющим ослиным навозом. Но почему-то казалось, что так и должно быть, что этот скверный город можно покидать только с потом и кровью. Становились физически ощутимы пересекаемые границы и остававшийся за спиной форпост Новой Империи, последний край цивилизации, и жестокой, и просвещенной.

Покинуть Мозх означало вычеркнуть себя из истории и из памяти… вступить в мир, полный хаоса, как душа Инкариола. Да, думал Ахкеймион, с одышкой передвигая старые кривые ноги. Это правильно, что приходится карабкаться в гору.

Путь в незнаемое должен требовать очистительной жертвы.


Мимара многое узнала о том, что значит ждать и наблюдать.

И еще больше — о природе человеческой.

Она довольно быстро поняла, что Мозх — неподходящее место для ей подобных. Сознавая свою хрупкую красоту, она до мелочей знала, как эта непреодолимая сила цепляет взгляды мужчин, словно репей — шерстяную одежду. С ней бы бесконечно заигрывали, пока, наконец, какой-нибудь шустрый сутенер не понял бы, что у нее нет покровителя. Ее опоили бы, или подослали столько людей, что ей не справиться. Ее бы изнасиловали и избили. Кто-нибудь отметит ее поразительное сходство со святой императрицей на необрезанном серебряном келлике, и ее замотают в дешевые тряпки, фольгу и драгоценности из леденцов. На много миль вокруг каждый охотник, у которого завалялись кое-какие монеты в кармане, заберет с собой ее частичку.

Она знала, что так будет. Костным мозгом чуяла, можно сказать.

Рабское прошлое не отпускало, присутствуя не столько памятью о череде наполненных страхом лет, сколько в виде наслаивающихся друг на друга мрачных теней внутри. Оно всегда в ней — всегда рядом. Кнуты, кулаки, жестокость, крики, сквозь которые пробивались воспоминания о любви к сестрам, то стершиеся, то сильные, сочувствие тем немногим, кто с мукой в глазах рыдал: «Она еще совсем ребенок…» Они пользовались ею, все они, но почему-то дно кувшина никогда не высыхало. Всегда оставался последний глоток, которого хватало, чтобы смочить губы, высушить слезы.

Такой много лет назад нашли ее агенты матери — одетой, как их святая императрица, опустошенной до самого дна, за исключением одного последнего глотка. Погибла, наверное, не одна тысяча людей — так велик был гнев Анасуримбор Эсменет. Целые улицы Червя — трущоб в Каритусале — были стерты с лица земли. Изничтожили все мужское население без разбора.

Но не понять было, кому именно мстила мать.

Мимара знала, что будет. Поэтому вместо того чтобы последовать за Ахкеймионом в Мозх, она обошла город вокруг и поднялась на холмы. На этот раз она и вправду оставила своего мула Сорвиголову волкам. Позицию она заняла вдалеке от ведущих на восток путей — казалось, дня не проходило без того, чтобы на горизонте не появилась очередная измученная экспедиция — и следила за городом, как следит за облюбованным термитами пнем бездельник-мальчишка. Город был похож на подгнившую игрушку, сплетенную из травы. Деревья и папоротники расступились вокруг обширной раны открытой грязи. Ряды распухших деревянных построек распирали ее изнутри. От водопада в воздухе плыли, как таинственное видение, белые занавеси, обволакивая мохнатые струйки дыма…

Мимара наблюдала за городом с высоты и ждала. Временами, когда налетал порыв ветра, она даже чувствовала зловонный ореол, окружавший город. Она наблюдала за прибывающими и уходящими, за этими приливами и отливами миниатюрных людей и их миниатюрных забот и понимала, что бесконечное разнообразие людей и их дел — не более чем обман зрения, проявляющийся тем сильнее, чем ближе к земле, а если взглянуть с высоты, то все постоянно повторяют одни и те же действия и выглядят ничтожными букашками, какими и являются на самом деле. Все те же несчастья, все те же горести, все те же радости, и новизну им придает лишь неверная память и искаженная перспектива.

Ограниченность и забывчивость — лишь они даруют человеку иллюзию нового. Кажется, она всегда это знала, только не имела возможности убедиться воочию в этой истине, увидеть которую ей не давала череда низко наклонявшихся к ней лиц.

Зажечь огонь она не отважилась. Чтобы согреться, обхватывала себя руками. На краю высокого каменного уступа она смотрела вниз и ждала его. Идти ей больше было некуда. Как и он, она была лишена корней. И так же безумна.

И так же одержима.

Глава 7 Сакарп

…побежденные народы живут и умирают, зная, что выживание не сопряжено с честью. Они предпочли стыд погребальному костру, медленное пламя — быстрому.

Триамис I. Дневники и диалоги
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Сакарп

Удивительное дело.

Еще дымились бастионы и укрепления Сакарпа, а южный горизонт уже затмили бесчисленные аисты, не широкие стаи, к которым привыкли люди Воинства, а целые высоко летящие айсберги заслоняли небо, оседали, как соль в воде, по окрестным холмам. Даже людям, видавшим величественные зрелища, наблюдать их было необычайно: как они опускались, со свистом рассекая воздух, исхудавшие, стройные, изящно поворачивали голову, когда с особой птичьей внимательностью что-то разглядывали. Они прибывали и прибывали, заполоняя собой все небо. Поскольку для множества наций, входивших в Великую Ордалию, аисты символизировали разное, все разошлись в том, что же именно предвещало их появление. Аспект-император не сказал ничего, только издал эдикт о защите птиц, чтобы их не употребили ни в пищу, ни на украшения. Сакарпцы, очевидно, почитали их священными: мужчины охраняли их от лис и волков, а женщины собирали их помет, чтобы готовить смесь, называвшуюся «угольная сажа»: долго горящее топливо, которое они использовали вместо дерева.

Судьи были заняты. Потребовалось несколько повешений, а с одного айнонского сержанта, который убивал птиц и делал подушки на продажу, прилюдно содрали кожу. Но в конце концов, Люди Ордалии привыкли к клекоту аистов и виду холмов, покрытых белыми птичьими спинами, и перестали насмешничать над мужчинами и женщинами покоренного народа, которые ухаживали за аистами. На языке лагеря выражение «есть аиста» превратилось в синоним безрассудного и эгоистичного поступка. Вскоре всем — даже тем, кто, подобно кианцам, считал аистов вредными животными — стало казаться, что эти важные тонкошеие птицы священны, а окружающие холмы — нечто вроде природного храма.

Тем временем приготовления к следующему переходу не прекращались. В Совете Имен под всевидящим оком своего аспект-императора вожди и генералы Священного Воинства обсуждали снабжение продовольствием и стратегические планы. Вспыхнув от благочестивого восхищения — многие ждали этого дня целые годы, — они не питали иллюзий насчет трудностей и опасностей, которые их ожидали. Сакарп стоял на самом краю человеческого мира, там, где, по словам Саубона, короля Энатпанеи, «Человек — агнец, а не лев». На лежащих за северным горизонтом землях царили шранки, цепляясь за порочное существование в разрушенных городах давным-давно вымершего Верхнего Норсирая. И земли эти простирались на более чем две тысячи миль, что тоже было известно предводителям Великой Ордалии. Со времен войн Ранней древности столь обширное войско не предпринимало столь тяжелого похода.

— Если выбирать между этим переходом и Консультом, — сказал им аспект-император, — то переход намного страшнее.

Более десяти лет львиная доля богатств Новой Империи шла на обустройство трудного пути к Голготтерату. Еще до падения Сакарпа инженеры Империи начали строить второй город, ниже старого: казармы, кузницы, лазареты и десятки обложенных дерном складов. Другие прокладывали широкую каменную дорогу, которая через несколько недель должна была связать древний город с далекой Освентой. И сейчас от южного горизонта тянулись бесконечные караваны с оружием, товарами и провиантом, огромным количеством провианта. Пехотинцам, вне зависимости от звания, выдавали строго ограниченные порции амикута, походной пищи диких скюльвендов, живущих на юго-западе. Кастовая знать могла рассчитывать на более солидные пайки, но была вынуждена ехать на мохногривых пони, которым не требовалось зерна для поддержания сил. Обширные стада овец и коров, выращенных специально для сопровождения войска, тоже растянулись до самого горизонта, так что многие люди Воинства начали называть себя «ка Коумирой», что значит «Пастухи» — позже это наименование станет священным.

Но и при всех этих приготовлениях, Священное Воинство не в состоянии было нести с собой все продовольствие, необходимое, чтобы достичь Голготтерата. Тучные стада, объемистые тюки на плечах у пехотинцев и караваны длиной в несколько миль обеспечивали его лишь до определенного момента. Настанет время, когда колоннам придется выстроиться веером и добывать себе пропитание самим. Военачальники Ордалии знали, что могут рассчитывать на дичь для своих людей и подножный корм для лошадей: тысячи ставших легендарными следопытов империи отдали жизнь, чтобы нанести на карту лежащие впереди земли. Но фуражирующее войско движется гораздо медленнее, чем снабжаемое продовольствием, и если зима ударит раньше, чем Ордалия одолеет Голготтерат, последствия окажутся катастрофическими. Еще одной бедой и постоянно обсуждавшимся на советах вопросом было то, что никто не знал, сколько бесчисленных шранкских кланов сможет собрать под свои знамена противник. Несмотря на императорское вознаграждение, несмотря на то, что скальпов было собрано столько, что можно было бы одеть целые народы, количество шранков не поддавалось исчислению. Но лишенные злой воли Не-Бога, твари повиновались только своему страху, ненависти и голоду. Даже аспект-император не смог бы сказать, какое их количество нанял или взял в рабство Консульт, чтобы обратить против Ордалии. Если ответ был — великое множество, то день, когда Ордалия разделится, чтобы начать фуражировку, легко мог оказаться днем ее гибели.

Именно поэтому столь важен был Сакарп, а не ради его знаменитой Кладовой Хор, как думали многие. Потому-то и казнили Людей Ордалии, чтобы жили птицы. Если для подчинения других наций использовался жесткий кнут императорской власти, то к людям, которые называли себя «хусверул», или «непокоренные», можно было подходить только с ласковой рукой. Военачальники Ордалии не могли себе позволить даже недели мятежа и неповиновения, не то что невыносимо долгих месяцев. Сакарп был гвоздем, на котором висело их будущее. После открытых советов, когда аспект-император удалялся приватно совещаться с двумя своими экзальт-генералами, королем Энатпанеи Саубоном и королем Конрии Пройасом, они часто обсуждали Сакарп и нрав его народа.

Так и было принято судьбоносное решение: препоручить юного короля Сакарпа Сорвила заботам двух старших сыновей аспект-императора, Моэнгхуса и Кайютаса.

— Когда он станет им братом, — объяснил своим старым друзьям его загадочное святейшество, — он и мне станет как сын.


Стук раздался всего через несколько мгновений после того, как слуги Сорвила закончили его одевать. Это был один-единственный удар, такой сильный, что задрожали петли. Молодой король обернулся и увидел, как дверь распахивается настежь. Вошли двое, даже взглядом не попросив разрешения войти; один был светловолосый и «с королевской костью», как говорили сакарпцы о высоких стройных мужчинах, а другой темный и мощного телосложения. Оба были одеты в доспехи Новой Империи, с длинными белыми накидками поверх кольчуги из нимиля. Вышитые золотом бивни поблескивали в приглушенных лучах утреннего солнца.

— Завтра явишься ко мне, — сказал на безупречном сакарпском светловолосый.

Он не спеша подошел к открытому ставню балкона, глянул на покоренный город, развернулся на каблуках. Рассвет коснулся его волос, превратив их в сияющий нимб.

— Значит, мы тебя везем…

Второй подхватил с подноса, где стояли остатки завтрака, полоску сала и отправил ее в рот. Он жевал и внимательно разглядывал Сорвила жестокими синими глазами, рассеянно вытирая подушечки пальцев о килт.

Сорвил знал, кто они — трудно было ошибиться, видя смертоносную силу одного и невозмутимое спокойствие второго. Этих молодых людей он смог бы, наверное, узнать и раньше, еще до того, как их отец захватил его город. Но Сорвила возмутила их манера и тон, и потому он ответил с холодным гневом господина, которого оскорбили его вассалы.

— На лошадей вы не похожи.

Моэнгхус рыкнул, что могло оказаться смехом, и что-то проговорил по-шейски своему высокому стройному брату. Кайютас фыркнул и усмехнулся. Оба глядели на Сорвила как на экзотическую зверушку, диковинку из какого-то нелепого уголка мира.

Может, он и впрямь был такой зверушкой.

Последовало неловкое молчание, которое с каждой секундой становилось все более гнетущим.

— Мой старший брат говорит, — сказал, наконец, Кайютас, словно очнувшись после этого краткого отступления от этикета, — это потому, что мы носим штаны.

— Что? — переспросил Сорвил, покраснев от замешательства и смущения.

— Поэтому мы не похожи на лошадей.

Сорвил невольно улыбнулся — и проиграл тем самым свою первую битву. Он это почувствовал, оно пробивалось сквозь смех двух братьев — удовольствие, и вовсе не от смешной штуки.

«Охотники, — мысленно сказал он себе, — их послали изловить мою душу».


Хуже всего было ночью, когда все тревоги дня сгущались в напряжение мышц съежившегося под холодными одеялами тела, и можно было дать волю скорби, не боясь, что кто-то увидит. Маленький. Одинокий. Чужак в отцовском доме. «Я король вдов и сирот», — думал он, а перед глазами у него проплывали лица погибших дружинников отца. Все нахлынуло вновь, картины и звуки, ужас, бессмысленные лихорадочные метания и суета. Ревели стоящие в дверях дети, в ярком пламени складывались внутрь дорогие сердцу дома, на улицах корчились тела конных князей.

«Я пленник в родной стране».

Но при всем отчаянии этих бессонных бдений, Сорвилу они давали своего рода передышку. Под тяжелым полотном, где можно было сжаться калачиком, была какая-то уверенность, ощущение того, что ненависть и горе — не навсегда. В эти минуты он ясно видел отца, слышал его неспешный низкий голос, так же отчетливо, как в те ночи, когда он делал вид, что спит, а отец приходил и садился у него в ногах, поговорить о покойной жене.

«Мне не хватает ее, Сорва. Сказать тебе боюсь, как не хватает».

Но дни… днем все было запутано.

Сорвил делал, как ему велели. Верховодил гротеском, в который превратился его двор. Присутствовал на церемониях, говорил высокие слова, призванные обеспечить «благополучие» его народу, сносил тупое обвинение в глазах и священника, и просителя. Он ходил и выполнял какие-то действия с равнодушным автоматизмом человека, двигающегося, как в тумане, в ощущении предательства.

Он узнал, что начисто не умеет делать взаимоисключающие дела и верить в противоречащие друг другу истины. Другая, более великодушная душа обнаружила бы последовательность в его поступках, он же обнаруживал ее в своих убеждениях. Он просто верил в то, во что ему было необходимо верить, чтобы вести себя так, как хотели завоеватели. Пока он кое-как придерживался расписания, которое составили для него иноземные секретари, пока он сидел рядом с ними, вдыхая запах их духов, на самом деле казалось, что все так, как объявил аспект-император, что над миром нависла тень Второго Апокалипсиса и все люди должны действовать сообща во имя сохранения будущего, как бы ни ущемлялась при этом их гордость.

«Все короли повинуются священному писанию, — говорил ему богоподобный человек. — И покуда это писание приходит из надмирных высей, они охотно принимают его. Но когда оно приходит к ним, как прихожу я, облаченное в плоть подобного им человека, они путают святость повиновения Закону и стыд подчинения сопернику. — Теплый смех, как у доброго дядюшки, признающегося в безвредном чудачестве. — Все люди полагают себя ближе к Богу, чем остальные. И поэтому они бунтуют, поднимают оружие против того, чему на словах обязуются служить…»

«Против меня».

Юному королю по-прежнему недоставало слов описать, каково это — преклонять колени в присутствии аспект-императора. Он только понимал, что коленей мало, что следовало бы упасть на живот, как древние молящиеся, выгравированные на стенах зала Вогга. А голос! Мелодичный. То нежный, то задумчивый, то проникновенный и глубокий. Анасуримбору стоило только заговорить, и становилось понятно, что отец Сорвила просто пошел на поводу у своего тщеславия, что Харвил, как многие до него, спутал гордость и долг.

«Это трагическая ошибка…»

Лишь впоследствии, когда приставленные к нему опекуны вели его сквозь ровно гудящий лагерь, ему на память вернулись слова отца. «Он Сифранг, Голод Извне, явившийся в обличье человека…» И неожиданно Сорвил почувствовал нечто совершенно противоположное тому, во что он веровал всего лишь стражу назад. Он бранил себя, что был таким идиотом, у которого мозгов как у котенка, что предал единственный идеал, который у него оставался. Невзирая на боль, на то, как она кривила ему лицо, грозя прорваться рыданиями, он твердил про себя последний вопль отца: «Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Значит, ему нужен ты, Сорва!»

Ты.

Все путалось в голове. Сорвил понимал, что если отец говорил правду, то все вокруг — айнонцы, со своей белой раскраской и заплетенными в косички бородами; колдуны в плащах из набивного шелка, напускающие на себя многозначительный вид; галеотцы с длинными льняными волосами, завязанными в узел над правым ухом, — тысячи тех, кто ждал от Великой Ордалии спасения, — собрались понапрасну, воевали ни за что, а теперь готовились вступить в войну с наследниками Великого Разрушителя, и все зря. Казалось, что эта иллюзия, как пролет арки, может протянуться лишь до определенной точки, а потом рухнет, обнажив правду. Невозможно было поверить, что стольких людей можно так основательно обманывать.

Король Пройас рассказывал ему истории об аспект-императоре, о чудесах, которые король видел собственными глазами, о доблести и жертве, которыми «очистились» Три Моря. Как могли слова Харвила перевесить столь неистовую преданность? И может ли его сын не страшиться в присутствии таких воинственных покорителей, что вопрос лишь кажется нерешенным, потому что он сам украдкой придерживает пальцем стрелку весов?

Днем каждое слово, каждый взгляд словно спорили с отцовским безрассудным тщеславием. Лишь ночью, лежа в одиночестве, в темноте, Сорвил находил облегчение в простых движениях сердца. Он мог позволить губам дрожать, глазам наполняться слезами, словно горячим подсоленным чаем. Он даже мог сесть в ногах кровати, как сидел отец, и сделать вид, будто говорит с кем-то спящим.

«Я снова видел ее во сне, Сорва…»

Ночью молодой король мог просто закрыть глаза и забыть обо всем. Сокровенное утешение сирот: уметь верить в то, что хочется, а не в окружающий мир — во все что угодно, только бы заглушить боль потери.

«Мне тоже ее не хватает, отец… И тебя не хватает».


На следующее утро за ним послали раба, немолодого темнокожего человека, смешно кутающегося от весеннего холодка. Сорвил заметил пораженные взгляды, которыми обменялись его придворные — в Сакарпе ненавидели рабство, — но не стал изображать гнева и возмущения. Хотя носильщиков было не найти, чужеземец, отчаянно размахивая руками, донес до него сквозь все языковые препоны настоятельную просьбу отправиться немедленно. Сорвил уступил не споря, втайне испытав облегчение от того, что ему не придется возглавить процессию, уходящую из города — и можно сделать вид, что это простая прогулка, а не отречение от престола, как могло показаться.

Не только стены рухнули с приходом аспект-императора.

Пока они ехали по городу, раб не проронил ни слова. Сорвил следовал за ним, глядя прямо перед собой, скорее, чтобы избежать вопросительных взглядов соплеменников, чем разглядывая нечто определенное — за исключением разве что разрушенных сверху Пастушьих ворот, которые то возникали, то пропадали из виду. Сорвил подумал о наивной уверенности своего народа в незыблемости их древних укреплений — в конце концов, кто такой аспект-император по сравнению с Мог-Фарау?

Он думал о крови отца, впитавшейся в камень.

Лагерь айнрити лежал неподалеку от выщербленных и почерневших стен. Его уставленная шатрами территория расползлась по полю и пастбищу на многие мили. Здесь было сочетание обыденного и героического: кочевой город из дерева, веревок и ткани, где каждый вздох затрудняла вонь отхожих мест и большого скопления людей, и вместе с тем это была огромная колесница, мощи которой хватало, чтобы везти непомерный груз истории. Люди Ордалии бродили по лагерю, ели у костров, катали доспехи в бочонках с песком, ухаживали за упряжью и лошадьми или просто сидели у входа в свой шатер, устремив взгляд вдаль и глубоко погрузившись в разговор. Они едва обращали внимание на Сорвила и его провожатого, пробиравшихся по широким улицам и узким переулкам лагеря.

Старый раб вел его без задержек. Все заторы — потасовки, застрявшие по ось в грязи повозки, два вставших каравана мулов — он преодолевал со спокойной уверенностью благородного и сворачивал на узкие грязные тропинки только когда марширующие отряды полностью перекрывали проход. Не произнося ни слова, он заводил Сорвила все глубже и глубже внутрь лагеря. Мрачные взгляды туньеров сменились экзотическими навесами нильнамешцев, а те — шумными перепалками Сиронжа. Каждый поворот выводил их к новому удаленному уголку мира.

До встречи с аспект-императором Сорвил подумал бы, что один человек не в состоянии превратить в свое орудие столько несхожих характерами людей. Сакарпцы были немногочисленным народом. Но даже при малом их количестве, учитывая, что у них был общий язык и традиции, королю Харвилу было непросто преодолевать их взаимное недовольство и обиды. Чем больше Сорвил размышлял, тем загадочнее казалось, что все народы Трех Морей, с их несходными языками и издревле существовавшей неприязнью, смогли найти общую цель.

Оно было видно отовсюду, лениво повисшее в безветренном утреннем воздухе: Кругораспятие.

Не это ли доказательство чуда? Не об этом ли говорят священники?

Покачиваясь в такт галопу лошади, Сорвил вдруг понял, что смотрит в каждое лицо, каждую секунду видя нового незнакомца, и находит печальное утешение в беззаботности, с какой их взгляды проносятся мимо него. В сутолоке лагеря Священного Воинства чувствовалась некая своеобразная безопасность. При таком скоплении людей легко затеряться в толпе. Похоже, у него осталось единственное настоящее желание: затеряться.

Вдруг, со странным чувством, которое возникает, когда из потока неизвестных людей внезапно выступают знакомые лица, он увидел Тасвира, сына лорда Остарута, одного из старших дружинников отца. Тасвир пошатывался, его вели два конрийских рыцаря, каждый из которых держал в руках цепь, прикованную к ошейнику на содранной в кровь шее пленника. Запястья у него были крепко связаны, и в сгибы вывернутых назад локтей пропущена деревянная палка. Взгляд был такой же растрепанный, как и волосы, а «парм», традиционный подбитый ватой мундир сакарпского дворянина, весь рваный и в пятнах, без ремня свободно болтался над голыми коленями.

От одного вида пленного у Сорвила перехватило дыхание в горле, он мысленно вернулся под хлещущий дождь на бастионы, где он последний раз видел Тасвира — и своего отца. Даже зазвучали в ушах пронзительные горны…

Юноша не узнал Сорвила, только рассеянно таращился в никуда, как человек, которого побои заставили уйти глубоко в себя. К своему стыду, Сорвил отвернулся — как он себе объяснил, посмотреть на горизонт, какая будет погода. Да, конечно, погода. Казалось, что у лошади под ним вместо ног тонкие тростинки, она словно расплывалась в колышущемся от летней жары воздухе. Мир пах грязью, запекшейся на утреннем солнце.

— Т-ты? — проскрипел снизу голос.

Юный король не смог заставить себя посмотреть на него.

— Сорвил?

Вынужденный опустить глаза, он увидел Тасвира, который смотрел на него снизу вверх, и его некогда открытое лицо выглядело изумленным, испуганным, даже обрадованным, но на самом деле ни то, ни другое и ни третье. Пленник, покачнувшись, остановился и прищурился.

— Сорвил, — повторил он.

Конрийский конвой выругался, угрожающе дернул цепями.

— Нет! — закричал пленник, навалившись на цепи. Упрямый и беспомощный возглас. — Не-е-ет! — Его швырнули на колени прямо в грязь. — Сорвил! С-с-сорвил! Бейся с ними! Т-ты должен! Перережь им ночью глотку! Сорвил! Сор…

Один из рыцарей с квадратной бородой наотмашь ударил его в челюсть, и он покатился на землю, почти теряя сознание.

Как это случалось не раз со времени падения города, Сорвил почувствовал, что его разрывает пополам, на двоих людей, одного реального, а другого — бесплотного. В мыслях он соскользнул с седла, шлепнув башмаками в чавкающую грязь, и пошел, плечом отодвигая конрийцев. Он помог Тасвиру привстать на колени, поддерживая его под голову. Из ноздрей пленника толчками пульсировала кровь, пачкая грубую растительность на подбородке.

— Ты его видел? — закричал Сорвил в разбитое лицо. — Тасвир! Ты видел, что случилось с моим отцом?

Но настоящий Сорвил, от холода белый, как фарфор, лишь двинулся дальше вслед за своим провожатым.

— Не-е-е-ет! — доносился сзади хриплый крик и вслед за ним — резкий хохот.

Юный король Сакарпа продолжил изучать несуществующие облака. Истинный ужас поражения, как почувствовал он в глубине души, состоял не в самой капитуляции, но в том, как она укоренялась в сердце, как она зрела и росла, росла, росла.

Стоит оступиться, и она превратит твое падение в судьбу.


Наконец они подошли к северному периметру лагеря, к широкому полю, зеленый простор которого уродовали широкие колеи взбитого копытами дерна и оттеняли полоски цветущего желтушника. Группки всадников ездили во всевозможных построениях, повинуясь зычным крикам командиров — отрабатывали строевые приемы. Лошади у них были крепкие, напоминавшие породу, которую использовали сакарпские конные князья.

Раб вел его вдоль выстроенных в линию палаток, большинство из которых занимали всевозможные лавки. Если раньше Сорвил с провожатым везде проходили, в общем, не обращая на себя внимания, то сейчас они притягивали к себе взгляды, большей частью — со стороны кавалерийских патрулей. Некоторые даже окликнули их, но Сорвил сделал вид, что не заметил. Даже доброжелательные слова кажутся оскорблением, когда их выкрикивают на незнакомом языке.

Наконец, раб натянул поводья и спешился перед просторным белым шатром. У входа в землю был вбит кроваво-красный штандарт. На нем было изображено Кругораспятие над золотой лошадью — знак кидрухилей, тяжелой кавалерии, которая причинила Харвилу и его Старшей Дружине столько бед в стычках, происходивших еще до прихода Великой Ордалии. Рядом неподвижно стоял стражник, закованный в кирасу с золотой насечкой. Когда раб и вслед за ним Сорвил переступили порог, он лишь кивнул.

Внутри воздух был пронизан странным запахом, приятным, несмотря на горькие нотки. Словно от горящей апельсиновой кожуры. Сорвил стоял неподвижно, привыкая к тусклому свету. Помещение было почти лишено мебели и украшений: пол заменяли простые тростниковые циновки, со столбов свисала всевозможная амуниция, плетеная койка была завалена пустыми футлярами от свитков. Кругораспятия, вышитые на брезентовом потолке, отбрасывали на землю неясные тени.

Анасуримбор Кайютас сидел у края походного стола, приставленного к центральному столбу, один, если не считать лысого секретаря, который машинально, покрывал строчками текста папирус, видимо, пополняя разложенные вокруг него кипы документов. Принц Империи откинулся на спинку кресла, вытянул ноги в сандалиях и скрестил их перед собой на циновках. Не потрудившись поприветствовать Сорвила, он переводил задумчивый взгляд с одного листа папируса на другой, словно следя за ходом сложного логического построения.

Старенький сморщенный провожатый Сорвила встал на колени и прижался лбом к запачканным циновкам, после чего удалился тем же путем, как пришел. Настороженный Сорвил остался стоять в одиночестве.

— Ты думаешь о том, — сказал Кайютас, не отрывая глаз от вертикальных строчек, — было ли это преднамеренным оскорблением… — Он опустил на стол последний лист, продолжая пробегать по нему глазами, потом оценивающе глянул на Сорвила. — То, что за тобой послали раба.

— Оскорбление есть оскорбление, — услышал Сорвил собственный ответ.

Изящная усмешка.

— К сожалению, при любом монаршем дворе все далеко не так просто.

Императорский принц снова откинулся назад, поднял к губам деревянную чашу — вода, заметил Сорвил, когда он поставил чашу на место.

Нешуточное дело стоять перед сыном живого бога. Даже несмотря на то, что волосы у него были подстрижены так коротко и так странно повторяли очертания черепа, Кайютас очень походил на отца. То же вытянутое волевое лицо, те же блестящие глаза. И даже способность лишать воли. Каждое движение словно следовало продуманным линиям, словно он заранее мысленно наметил кратчайшие расстояния. А если он был неподвижен, то неподвижен абсолютно. Но при всем при том Анасуримбор Кайютас производил впечатление смертного человека. Было понятно, что он может пребывать в нерешительности, как другие, что если дотронуться до его кожи, то она окажется тонкой и теплой…

И что он может истекать кровью.

— Скажи мне, — продолжил принц, — как у тебя в стране говорят, когда хотят сказать, что люди занимаются бесполезной болтовней?

Сорвил постарался сдержаться.

— Языками мериться.

— Великолепно, — с восторгом рассмеялся принц. — Было бы прекрасное название для джнана! Тогда давай не станем мериться языками. Согласен?

Секретарь продолжал царапать на папирусе буквы.

— Согласен, — осторожно ответил Сорвил.

Кайютас с видимым облегчением улыбнулся.

— Тогда к делу. Моему отцу нужен не просто твой город, ему нужно повиновение твоего народа. Полагаю, ты прекрасно знаешь, что это означает…

Сорвил знал, хотя размышлять над этим становилось все труднее.

— Ему нужен я.

— Именно так. Поэтому ты здесь — чтобы дать своему народу возможность присоединиться к нашему великому делу. Чтобы Сакарп стал частью Великой Ордалии.

Сорвил промолчал.

— Но, разумеется, — продолжал принц, — для вас мы остаемся врагами, верно? То есть потребуется немалое искусство, чтобы завоевать вашу преданность… чтобы обманом заставить тебя предать свой народ.

«Поздно заставлять», — подумал Сорвил.

— Наверное.

— Наверное, — фыркнув, передразнил Кайютас. — А договаривались «не мериться языками»!

Сорвил ответил мрачным и злым взглядом.

— Ну, не важно, — продолжил принц. — По крайней мере, я — выполню условия сделки. — Он подмигнул, словно сказал шутку. — Может, у меня и нет Дара Немногих, но я сын своего отца и обладаю многими его качествами. Овладеть языками мне удается без труда, как, я полагаю, видно из этого разговора. И мне нужно всего лишь взглянуть тебе в лицо, чтобы увидеть твою душу, конечно, не так отчетливо, как отец, но достаточно, чтобы раскусить тебя или любого другого стоящего передо мной человека. Я вижу глубину твоей боли, Сорвил, и хотя я считаю, что твой народ всего лишь пожинает результаты собственной глупости, я искренне тебя понимаю. Если я не выражаю сочувствия, то потому, что ожидаю от тебя мужского поведения, так же как и твой отец. Мужчины рыдают только в плечо жене или в подушку… Ты меня понимаешь?

У Сорвила защипало в глазах от внезапно нахлынувшего чувства стыда. Неужели их шпионы следят за ним, даже когда он спит?

— Прекрасно, — сказал Кайютас, как боевой командир, довольный бодростью, с которой ответил ему отряд. — Должен сказать еще, что меня возмущает это поручение отца. Меня возмущает даже эта беседа, не только потому, что у меня мало времени, но и потому, что она ниже моего достоинства. Я ненавижу политику, а отношения, которые навязал нам отец, — не что иное, как политика. И тем не менее я понимаю, что эти чувства — плод моей слабости. Я не стану, как это сделали бы многие другие, винить за них тебя. Мой отец хочет, чтобы я был тебе как брат… И поскольку мой отец — больше бог, чем человек, я в точности исполню то, чего он желает.

Он замолчал, словно давая Сорвилу возможность ответить, но молодой король не мог даже привести в порядок мысли, не то что заговорить. Кайютас был прямолинеен, как обещал, но при этом его речь казалась фальшивой до неестественности, чересчур перегруженной проницательными замечаниями и почти до неприличия полной самолюбования…

Что же это за люди?

— Я вижу в твоих глазах непокорные огоньки, — вновь заговорил Кайютас, — безудержное желание уничтожить себя в попытке отомстить за отца. — Его голос каким-то образом отражался от брезентовых стен и, казалось, падал со всех сторон сразу. — Ты противишься каждому шагу, потому что не знаешь, то ли мой отец демон, как утверждают твои жрецы, то ли спаситель, каковым его с уверенностью считают люди Трех Морей. Я не лишаю тебя права сомневаться, Сорвил. Я всего лишь прошу, чтобы ты задавал себе этот вопрос с открытым сердцем. Боюсь, что доказательство божественности миссии моего отца придет достаточно скоро…

Он умолк, словно его отвлекла какая-то неожиданная мысль.

— Возможно, — продолжил он, — если нам достаточно повезет остаться в живых после этого доказательства, у нас с тобой состоится иной разговор.

Сорвил стоял прямо, борясь с нахлынувшим чувством бессилия. «Как? — только и мог думать он. — Как вести войну с таким неприятелем?»

— Тем временем, — сказал императорский принц, давая понять, что пришло время обсудить практические вопросы, — тебе, конечно, надо будет выучить шейский. Я раздобуду для тебя учителя. А тебе придется доказать моим конникам, что ты истинный сын Сакарпа. Теперь ты, Сорвил, — капитан императорских кидрухилей, воин прославленного Отряда Наследников… А я, — он поклонился с лукавой улыбкой, — твой генерал.

Еще одна долгая, выжидательная пауза. Старый секретарь прервал письмо, чтобы заново очинить перо, которое держал в почерневших от чернил пальцах. Сорвил заметил быстрый взгляд, который секретарь украдкой бросил в его сторону.

— Согласен ли ты? — спросил Кайютас.

— Разве у меня есть выбор?

Впервые на лице имперского принца промелькнуло нечто похожее на сочувствие. Он сделал глубокий вдох, словно собираясь с силами перед тем, как произнести главное.

— Сорвил, ты — воинственный сын воинственного народа. Останься в Сакарпе, и ты будешь не более чем пленник, которым незаметно манипулируют. Что еще хуже, ты никогда не разрешишь сомнений, которые уже сейчас душат тебя. Поехали со мной и с моим братом, и ты увидишь, так или иначе, каким ты должен стать королем.

Он едва понимал, что происходит, так откуда же он мог знать, что ему следует или не следует делать? Но решительность придавала сил. Кроме того, у него начала появляться способность высказывать дерзкие замечания.

— Как я уже сказал, — ответил Сорвил, — у меня нет выбора.

Анасуримбор Кайютас кивнул — как полевой хирург, оценивающий сделанную работу, подумал Сорвил.

«Достаточно того, что я подчиняюсь…»

— Раба, который привел тебя сюда, — продолжил принц, как ни в чем не бывало, — зовут Порспариан. Он из Шайгека, древней страны к югу от…

— Я знаю, где это.

Неужели уже дошло до этого? Неужели дошло до того, что перебивать угнетателей считается местью?

— Конечно, знаешь, — ответил Кайютас, не до конца подавив усмешку. — Порспариану легко даются языки. Пока я не найду тебе учителя, в шейском будешь практиковаться с ним… — Он дотянулся до другого конца стола, двумя пальцами поднял свиток папируса, протянул его Сорвилу и сказал:

— Держи.

— Что это?

— Дарственная на владение рабом. Теперь Порспариан твой.

Юный король вздрогнул. Он почти все время смотрел в спину раба, и теперь едва помнил, как тот выглядел. Сорвил взял папирус, всматриваясь в непонятные буквы.

— Я знаю, — продолжил Кайютас, — что ты будешь к нему относиться хорошо.

С этими словами принц вернулся к чтению документов, словно разговора и не бывало. Весь оцепеневший, за исключением кончиков пальцев, которые жгло письмо, Сорвил пошел прочь. Когда он повернулся, чтобы переступить порог, его заставил остановиться голос Кайютаса.

— Да, и еще одно, последнее, — сказал он, не поднимая головы от папируса. — У меня есть старший брат, Моэнгхус… Берегись его.

Молодой король попытался что-то сказать в ответ, но не смог вымолвить ни слова. Скривившись, он несколько раз глубоко вздохнул, чтобы унять бешено стучащее сердце, и предпринял еще одну попытку.

— П-почему так?

— Потому, — сказал Кайютас, продолжая водить глазами по исписанному папирусу, — что он совсем сумасшедший.


Шагнув на улицу из шатра принца, Сорвил сказал себе, что это он просто моргает на ярком солнце. Но горящие щеки и резь в горле выдавали, так же как и ватные руки.

«Что мне теперь делать?»

Крики кавалеристов разносились по ветру, и вослед им каркал рог, высоким и пронзительным звуком перекрывавший вечный гомон Священного Воинства. Этот звук словно резал по живому, сдирал кожу, обнажал нутро.

Сколько здесь королей? Сколько людей с ожесточившейся душой?

Что такое был Сакарп по сравнению с любым из народов Трех Морей, не говоря уже о мощи и величии Новой Империи? Императором у них бог. Генералами — сыновья бога. Бастионом — весь мир. За несколько недель до штурма города Великой Ордалией Сорвил слышал донесения шпионов отца. Навозники. Вот как люди Трех Морей называли его соплеменников…

Навозники.

Его пронзила паника, он словно забыл, как дышать. Что сказал бы отец, видя, как он постоянно теряет присутствие духа, и не из-за того, что враг коварен и безжалостен, а из-за… из-за…

Одиночества?

Раб Порспариан смотрел на него, стоя в тени за их лошадьми. Не зная, как надо поступить, Сорвил просто подошел и протянул дарственную.

— Я… — начал Сорвил и сразу захлебнулся переполнявшими его слезами. — Я…

Старик, ничего не говоря, посмотрел на него с изумлением и тревогой. Он пожал Сорвила за предплечья и бережно прижал дарственную к мундиру-парму. В голове у Сорвила крутилась всего одна мысль: «Вот стоит король, одетый в шерстяные лохмотья».

— Я подвел его! — рыдая, говорил он ничего не понимающему рабу. — Разве ты не видишь? Я его подвел!

Старый шайгекец взял его за плечи, долгим и тяжелым взглядом посмотрел в его полные тоски глаза. Лицо старика напоминало дарственную, которую прижимал к груди Сорвил: гладкое, за исключением тех мест, где оно было исчерчено строками незнакомого письма — вдоль лба, около крупного носа и глаз, темных, как чернила, словно бог, который вырезал это лицо, слишком глубоко всаживал нож.

— Что мне делать? — всхлипывая, бормотал Сорвил. — Что мне теперь делать?

Старик, кажется, кивнул, хотя желтые глаза оставались пристальными и неподвижными. Постепенно, Сорвил сам не понял почему, дыхание замедлилось и шум в ушах затих.

Порспариан повел его к новому жилищу столько раз сворачивая, что Сорвил и не надеялся запомнить дорогу. Шатер оказался довольно большим, Сорвил даже мог стоять в нем в полный рост, и из обстановки была только койка для него самого и циновка для его раба. Большую часть дня Сорвил провалялся в смутном забытьи, уставясь невидящим взглядом в белую ткань шатра, которая поднималась и опадала, как рубашка спящего младшего брата. Когда пришли носильщики с его невеликими пожитками, он не обратил на них внимания. Он подержал в руке отцовскую нагрудную цепь — древнюю реликвию династии Варальтов, украшенную печатью его семьи: башня и двухголовый волк. Он прижал драгоценность к груди и стиснул так крепко, что сапфиры наверняка поранили ему руку, так ему показалось. Но когда он посмотрел на руку, крови не было, только быстро исчезающий отпечаток.

Король Пройас появился, когда стены шатра в тускнеющем свете стали казаться навощенными. Он произнес несколько шутливых слов на шейском — вероятно, рассчитывая подбодрить Сорвила непринужденным тоном. Когда Сорвил не ответил, экзальт-генерал глянул на молодого короля и почувствовал угрызения совести; казалось, он увидел в нем образ из своего далеко не беззаботного прошлого.

Порспариан все время его визита простоял на коленях, прижавшись лбом к земле.

Когда Пройас ушел, оба, король и раб, некоторое время сидели молча, наблюдая, как в надвигающихся сумерках отчетливее доносится повсюду хор вечерних звуков лагеря. Пение воинов. Ржание непокорных лошадей. Потом, когда темнота стала совсем непроглядной, они услышали, как снаружи на углу шатра облегчается какой-то кидрухиль. Сорвил улыбнулся сидевшему поодаль старику, лишь силуэт которого виднелся в темноте. Когда солдат выпустил газы, Порспариан вдруг захихикал, обхватив руками тощие ноги и раскачиваясь из стороны в сторону. Он смеялся заливисто, как ребенок. Звучало это так нелепо, что Сорвил, неожиданно для себя самого, присоединился к сумасшедшему старику.

Пока Порспариан занимался светильником, Сорвил сел на край койки. На свету все казалось голым, незащищенным. Старый шайгекец без объяснений исчез за входным пологом, нырнув в суровый мир, который бормотал и гудел по ту сторону засаленной парусины шатра. Сорвил долго глядел на светильник (всего лишь фитиль в бронзовой чаше), так что стало казаться, будто пятна в глазах останутся навсегда. Огонек был таким ясным, таким доверительным и чистым, что Сорвил чуть не убедил себя, что сгореть — это самая блаженная смерть.

Он отвел взгляд только тогда, когда вернулся Порспариан, принеся пресный хлеб и дымящуюся миску — какое-то варево. Запах перца и других экзотических специй наполнил шатер, но Сорвил хотя и падал от измождения, но аппетита у него не было. После некоторых уговоров он наконец убедил раба съесть всю еду целиком, а не ждать, как он, вероятно, собирался, не останется ли ему объедков.

Любопытно, как людям не нужно бывает знать язык друг друга, чтобы говорить о еде.

Сорвил сел на койку, на прежнее место, и стал наблюдать за тщедушным шайгекцем. Тот, без тени смущения, отодвинул одну из грубых циновок, обнажив участок разбитого дерна. Он разделил травинки, расчесал их пальцами, воркуя при этом странным голосом, и начал молиться над этой полоской обнаженной земли. В момент наивысшего накала, когда даже стало неловко подглядывать, Порспариан прильнул щекой к земле, крепко, будто подросток, прижимающийся к благосклонной возлюбленной. При этом он что-то забормотал — вероятно, молитву — на другом, не похожем на шейский, более гортанном языке. Держа руку как лопаточку, он выдавил в черноземе канавку — символический рот, как понял Сорвил несколько мгновений спустя, когда Порспариан положил туда кусочек хлеба.

Была ли это причудливая игра теней, но показалось, что земляной рот — закрылся.

Удовлетворенно причмокнув, загадочный старик перекатился на ягодицы и принялся руками запихивать еду теперь уже себе в рот, пережевывая ее серо-желтыми зубами.

Хотя ел Порспариан с грубоватой основательностью сагландца, в его пиршестве Сорвил невольно заметил своеобразную мрачную красоту. Удовольствие в обращенном внутрь себя взгляде, изгиб запястий, когда он поднимал ко рту пропитанный в подливе кусок хлеба, чуть запрокинутая голова, когда он открывал темно-коричневые губы. Удивительно, как два столь несходных между собой человека, с огромной разницей в возрасте, положении и происхождении, оказались в этот момент вместе. Ни один из них не проронил ни слова — да и что им было сказать, когда их языки приучены были для выражения одних и тех же смыслов произносить разные звуки? Но даже если бы они могли говорить друг с другом, Сорвил был уверен, что они бы ничего не сказали. Все было ясно и так.

Не надо было ничего произносить, потому что все можно увидеть.

Он сидел и наблюдал, и вдруг его охватила какая-то неуемная щедрость, то радостное безумие, которое заставляет опустошать собственные сундуки и карманы. Повинуясь безотчетному порыву, он залез рукой под матрас и вытащил дарственную, которую в это самое утро вручил ему Кайютас. Какая разница, думал он, если он все равно уже мертв? Впервые Сорвил понял, что утрата может таить на своей ледяной груди особую свободу.

Порспариан, вдруг насторожившись, опустил миску и стал следить за его действиями. Сорвил прошел мимо него и присел над фонарем, чувствуя, что тень заполонила всю дальнюю часть шатра. Он поднял папирус, так что огонь просвечивал сквозь расщепленные стебли, из которых были сделаны страницы. Потом дотронулся им до язычка пламени, похожего формой на каплю…

И тотчас же к нему с проклятиями подскочил Порспариан и выхватил дарственную у него из рук. Сорвил вскочил и даже поднял руки — на какое-то безумное мгновение ему показалось, что старый раб сейчас ударит его. Но старик лишь захлопал листом, пока не сбил пламя. Верхние края завернулись и почернели, но в целом папирус остался нетронутым. Тяжело дыша, несколько секунд они смотрели друг на друга, как в безумии, король — обессиленный и растерянный, раб — переполняемый стариковским упрямством.

— Мы свободные люди, — сказал Сорвил, борясь со вновь нахлынувшим чувством страха и беспомощности. — Мы не торгуем людьми, как скотом.

Желтоглазый шайгекец задумчиво покачал головой. Осторожно, словно возвращая владельцу нож, он положил дарственную на койку Сорвила поверх смятых одеял.

А потом сделал нечто совершенно необъяснимое.

Он склонился над фонарем и провел пальцем по краям пламени, не чувствуя жара. Выпрямившись, он оттянул тунику, показав впалую старческую грудь — коричневая, как орех, кожа буйно поросла седыми волосами. Сажей от фонаря, оставшейся на кончике пальца, он нарисовал над сердцем символ, в котором Сорвил легко узнал серп.

— Ятвер, — с горящими какой-то ожесточенной страстью глазами выдохнул старик. И повторил, схватив молодого короля за руку:

— Ятвер!

— Я… Я не понимаю, — заикаясь, произнес Сорвил. — Богиня?

Порспариан провел ладонью по всей руке Сорвила — каким-то ревнивым движением. Схватив юного короля за запястье, он пробежал большим пальцем по лошадиному браслету, потом перевернул его руку ладонью вверх.

— Ятвер, — прошептал он с полными слез глазами и поцеловал эту ладонь, мягкую и нежную пиалу.

Огонь взбежал вверх по коже молодого короля. Он попытался отдернуть руку, но старик держал его крепко, как новые, недавно отлитые колодки. Он склонил набок сморщенное лицо над ладонью Сорвила, словно грезя под какую-то неслышную мелодию. На то место, где к ладони прикасались его губы, упала слезинка…

Сорвилу показалось, что она прожгла и прорезала все насквозь, как будто что-то горячее проплавило снег.

И раб произнес слово на сакарпском, так внезапно и так отчетливо, что Сорвил чуть не подскочил.

— Война…


Он испытывал к этим людям благоговение. Их изысканная утонченность. Их запутанные традиции. Их вера и их колдовство. Даже их рабы, казалось, обладают загадочной силой.

Одну стражу за другой Сорвил неподвижно лежал на койке, прикрывая рукой непонятный волдырь на ладони. Где-то рядом в темноте спал, растянувшись на земле, Порспариан, его дыхание время от времени нарушал кашель и сопение. Сорвил решил, что, когда выучит наконец язык, будет дразнить раба, что тот храпит, как старуха.

Шум Священного Воинства утих, иссяк, так что молодому королю стало казаться, что остался только его шатер, сиротливо стоящий на вытоптанной равнине. Наступило мгновение полной тишины, момент, когда замерло биение каждого сердца, приостановилось каждое дыхание, и на все вокруг пала немая неподвижность смерти.

Он просил смерть забрать его. С того дня, как погиб отец, Сорвил впервые приблизился к молитве.

Потом он услышал нечто. Сперва звук был слишком широким, так что невозможно было выделить его из тишины, как будто некие крылья распростерты во все небо, так что сами становятся небом. Но медленно из глубины проступали очертания, прерывистый гул, не имеющий единого источника, а рожденный несколькими. Сорвил долго не мог определить направление и, охваченный паникой, на секунду вообразил себе, что звук идет из города и что в нем слились крики и вопли его людей, гибнущих под мечами темнокожих захватчиков.

И вдруг он понял…

Аисты.

С ночных холмов неслись клики аистов. Так было всегда, каждую весну. Легенда гласила, что каждый из аистов пел своей звезде, перечисляя сыновей и дочерей, моля за них, выпрашивая благополучия бесчисленным поколениям тонконогих пернатых созданий.

Сорвил наконец задремал, согретый мыслями о матери и воспоминаниями о том, как он в детстве впервые приехал на Священное Гнездовье. Он помнил ее красоту, угасающую и бледную. Он помнил, какой холодной казалась ее рука, когда прикасалась к его руке — словно судьба уже тогда взялась разжимать хватку, которой мать держалась за жизнь. Он помнил, как с восторгом смотрел на тысячи и тысячи аистов, которые превратили склоны холмов в белые террасы.

«Знаешь, Сорва, почему они прилетают сюда?»

«Нет, мама…»

«Потому, малыш, что наш город — Прибежище, ступица Колеса Мира. Они прилетают сюда, как пришли сюда однажды наши предки…»

Ее улыбка. Самое простое и понятное на свете.

«Они прилетают для того, чтобы их дети были в безопасности».


В ту же ночь он рывком проснулся от мгновенного ужаса, как просыпается часовой, которого застали задремавшим в ночь накануне великой битвы. Вокруг все вертелось в тревоге и хаосе. Он сел, тяжело, со всхлипом, дыша, и в ногах постели увидел отца, который, повернувшись к нему спиной, плакал по покойной жене.

Матери Сорвила.

— Папа, не плачь, — прохрипел Сорвил, глотая слезы. — Она смотрит… Она наблюдает за нами, до сих пор.

При этих словах видение выпрямилось, как делают гордые люди, когда их жестоко оскорбили, или сломленные, когда глумятся над потерей, которая оказалась сильнее их. У Сорвила сжалось горло, стало жарким и тонким, как горящая соломинка, так что стало невозможно дышать…

Призрак Харвила повернул обожженную голову, показав безглазое лицо, лишенное надежды. Из разорванных доспехов со стуком попадали жуки, разбегаясь в темноте.

«Мертвые не видят», — беззвучно отрезал призрак.

Рассвет был еще только лишь серой полоской на востоке. Но бесчисленные лагеря уже были свернуты, палатки и шатры собраны, растяжки смотаны и погружены в обозы. Люди ловили в ладони свое дымящееся дыхание, вглядывались в вымороженную даль. В сумерках били копытами и жаловались навьюченные лошади.

На упряжке из двадцати быков жрецы доставили к самой высокой точке в округе, холму, выложенному древними каменными плитами, огромную колесницу. Рама колесницы была сколочена из бревен, какие обычно идут на постройку кораблей — так она была велика. Каждое из восьми обитых железом колес высотой доходили до верхушек оливковых деревьев. Рабы взобрались на колесницу, развязали узлы, которые удерживали расшитую кругораспятиями парусину. Затем закатали малиновое с золотом покрывало, открыв горизонтально подвешенный железный цилиндр длиной с лодку. Он был сплошь украшен надписями — стихами с Бивня, переведенными на все многочисленные языки Трех Морей, — отчего гладкая поверхность приобретала вид потрескавшийся и древний.

По сигналу верховного жреца рослый евнух поднял молитвенный молот… и ударил. Прозвучал Интервал, разносящийся далеко в воздухе, звучный набат, который необъяснимо вздымался из тишины, не нарушая ее, повисал в ушах и таял, растворяясь едва различимыми тонами.

Люди Кругораспятия смотрели на горизонт и ждали. Те, кто стоял повыше, дивился несметному количеству войск — так далеко простирался их походный строй. Нильнамешские фаланги, посреди которых, напоминая позвоночник, стояла колонна закованных в железо мастодонтов. Туньеры с длинными топорами. Тидоннцы с бородами соломенного цвета, привязанными к поясам. И прочие, и прочие. Верхний Айнон, Конрия, Нансур, Шайгек, Эумарна, Галеот, Гиргаш — армии десятков наций собрались вокруг сверкающих штандартов своих королей и ждали…

Кто-то уже встал на колени.

Туньеры разом принялись браниться и бряцать оружием, изрыгая ненависть в сторону Севера. Их нестройные крики разнеслись вокруг, растворились в оглушительном хоре, которым скоро гремело все Воинство, хотя многие не понимали слов, которые слаженно выкрикивали.

Хур рутвас матал скии!
Хур рутвас матал скии!
Люди воздевали оружие, как будто могли силой мысли перенестись на тысячи миль в Голготтерат и сразить его единым лишь своим гневом и пылом. Каждый видел мысленным взором грядущие испытания, и все уже не просто были уверены в триумфе, для них он был предрешен…

Хур рутвас матал скии!
Хур рутвас матал скии!
Снова прозвенел Интервал, перекрывая шум тысяч глоток, и рев утих, сменившись выжидающим молчанием. Огромные молитвенные горны-гхусы вступили в то самое мгновение, когда на востоке искристым золотом свет тронул горизонт, будто опрокинулась и пролилась чаша.

Сверкали золотые краски. В студеном воздухе неподвижно висели знамена с Кругораспятиями. По собравшимся пробежало предчувствие, и снова поднялись крики дерзкой храбрости и упоенного восторга — так ветру удается упросить промокшие деревья во второй раз устроить дождь. Их аспект-император — они чувствовали его присутствие.

Он шел по небу, ярко освещенный солнцем, которое еще не успело дотянуться до стоящих внизу толп. Оранжевым и розовым были окрашены с востока края его белоснежных шелковых одежд. Его золотые волосы и заплетенная в косички борода светились на солнце. Звездным светом блистали с высоты глаза. Люди Трех Морей с обожанием взревели — какофонией всех своих наречий. Они тянули вверх руки, пытаясь дотронуться до недосягаемого образа.

— ПРИМИТЕ МОЙ СВЕТ, — громоподобно воззвала парящая в небесах фигура.

Край солнца вскипал у горизонта, и утро забрезжило над Великой Ордалией. Тепло дотронулось до щек.

— ИБО СЕГОДНЯ МЫ ОТПРАВЛЯЕМСЯ ДОРОГОЙ ТЕНИ…

Все преклонили колена — воины и писцы, короли и рабы, жрецы и колдуны, двести восемьдесят тысяч душ, величайшее собрание оружия и славы человеческой, которое когда-либо видел мир. Столько их было, что показалось, будто дрогнуло основание мира, когда все упали на колени. Обратив лица к небу, люди кричали, ибо к ним пришел свет…

И вслед за ним — солнце.

— СРЕДИ ВСЕХ НАРОДОВ ЛИШЬ ВЫ ВОЗЛОЖИЛИ НА СЕБЯ БРЕМЯ АПОКАЛИПСИСА. СРЕДИ ВСЕХ — ЛИШЬ ВЫ…

Сакарпцам, которые смотрели на них со своих разрушенных бастионов, картина внушала изумление и ужас. Многие испытали неприятное удивление, какое нередко ждет людей, делающих безапелляционные заявления. Прежде все полагали, что Второй Апокалипсис и поход на Голготтерат — только повод, что Великая Ордалия — завоевательная армия, а осада Сакарпа — очередная глава Войн за Объединение, о которых они слышали столько жестоких слухов и сказок. Но сейчас…

Разве не видели они воочию доказательство слов аспект-императора?

Зубоскалить никто не отваживался. Ни единой насмешки не возникло на фоне экстатического рева. Они слушали гремящий во все небо голос своего завоевателя, и хотя язык оставался недоступен, им казалось, они поняли все, что было сказано. Они понимали, что разыгравшуюся перед ними сцену будут славить тысячу лет, и что легенды о ней будут рассказывать на манер «Саг» и даже «Хроник Бивня».

Это был день, когда Священное Воинство преступило границу, внутри которой обитали люди.

Гордые и озлобленные ликовали, полагая, что короли Юга ушли на верную гибель. Но в тот же день вечером, когда последние долгие колонны, извилистые, как змея, давно скрылись за северной грядой, тысячи сакарпцев вышли на улицы послушать проповеди судий, облаченных в бело-зеленые одежды. И приняли предложенные им куски медной проволоки, чтобы согнуть из них Кругораспятия.

Позже они ходили и сжимали в руках эти грубые изображения, как, бывает, дети носятся с игрушками, которые захватили их воображение. Кругораспятие. Живой символ живого бога. Все это было как чудо, все эти истории, блистательные возможности, сверкающее великолепие новой, более глубокой и милосердной действительности. Они шли группками, перешептываясь, и на тех, кто порицал их, бросали суровые взгляды, не только воинственные, из самозащиты, но и полные сострадания. Гордыня, как научили их судии, — грех глупцов.

В тот вечер они, по сути дела, впервые встали на колени, высказали великую неизреченную боль своих сердец. Они жарко сжимали во влажных ладонях свои Кругораспятия — и молились. И холодок, покалывавший им кожу, казался божественным знамением.

Они понимали, что именно они увидели и почувствовали.

Ибо кто окажется таким глупцом, чтобы не распознать Истину?

Глава 8 Река Рохиль

Желание утаить и желание обмануть суть одно. Воистину, тайна — не что иное, как обман, который не оглашается вслух. Ложь, которую могут услышать только Боги.

Меремпомпас. «Эпистемы»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), верховья реки Рохиль

План был идти вдоль притоков реки Рохиль до Оствайских гор, затем по перевалу Охайн выйти в бездорожные Меорнские пустоши, где охотились за своей нечеловеческой добычей чуть ли не все охотничьи артели, которые захаживали в Мозх. Это был, как заверил Ахкеймиона Киампас, старый и проторенный путь. «Надежный, если что-то может быть надежным в этом поганом ремесле», — сказал он. Насколько понимал Ахкеймион, интересного ничего не будет, пока они не «уйдут тропой за Окраину», а Окраина — это была неустоявшаяся и постоянно отступающая граница территории, которую Сарл назвал «шкурная земля»: места, где бродили шранки.

В первые два вечера Ахкеймион разбивал собственный лагерь и сам готовил себе еду. На третий вечер Сарл пригласил его отобедать у капитанского костра, что, помимо лорда Косотера и Сарла, означало присутствие Киампаса и Инкариола. Поначалу Ахкеймион не знал, чего ожидать, но потом, отведав великолепной телятины с вареными корнями сумаха, понял, что с самого начала все верно представлял: Сарл будет бесконечно рассказывать обо всем на свете, Киампас — вставлять осторожные шутки, нечеловек — добавлять загадочные и порой бессмысленные замечания, а Капитан уставится взглядом в ночь и не проронит ни слова.

На следующий вечер приглашение не повторилось, и Ахкеймион злился, не потому, что его не допустили, а из-за пустоты одиночества, которая возникла у него, когда его проигнорировали. Из всех возможных грядущих бед, которые тревожили его мысленный взор, угнетенное состояние духа он числил среди самых незначащих. И тем не менее прошло всего четыре ночи, и вот он тоскливо слоняется, как изгой-калека под стенами храма. Он всей силой воли старался не сводить глаз со своего скромного костерка. Но какой бы неистовой бранью он ни осыпал себя, взгляд помимо его воли уходил в сторону разговоров и смеха, доносящихся от других палаток. Площадка, явно облюбованная многими охотничьими артелями, была очищена от валежника и папоротника, так что между старыми вязами было хорошо видно остальных Шкуродеров. Их костры прятались между холмиками утрамбованной земли. Переплетающиеся круги света, слабенькие, оранжевые, вычерчивали на черном фоне остального леса контуры отдельных стволов и веток.

Ахкеймион уже почти позабыл, каково это, смотреть на людей, сидящих вокруг костров. Они обхватывали себя руками, чтобы не замерзнуть. Улыбались и смеялись рты, то исчезали, то появлялись в свете костров языки и зубы. Взгляды перепрыгивали с одного лица на другое, не выходя за строгие границы каждой маленькой группки, и, когда на время устанавливалось молчание, неизменно возвращались к углям костра. Первое время его пугало смотреть, что делают люди, когда поворачиваются к миру спиной, когда под бесконечными черными сводами обнажается их внутренний мир, вскрывается, как устрица, и вокруг нет других стен, кроме недружелюбной природы. Но со временем он начал находить эту картину все более трогательной, так что даже почувствовал себя старым и сентиментальным. В этом диком и мрачном месте эти беззащитные существа осмеливались собираться вокруг головешек, которые называли светом. Эти люди казались одновременно бесценными и незащищенными, словно разбросанные на земле бриллианты, словно вот-вот, в любую секунду налетит и схватит их злобная нечисть.

Его внимательные взгляды не остались незамеченными. В первый раз, углядев, что на него смотрит какой-то человек, Ахкеймион просто отвернулся. Но когда несколько секунд спустя колдун снова бросил на него взгляд, человек по-прежнему продолжал на него смотреть — и весьма пристально. Ахкеймион узнал в нем того кетьянца, который приходил на самый первый сбор экспедиции в Мозхе и долго огорчался, что испачкались края его белых нильнамешских одежд. Между ним и Ахкеймионом возникло некоторое напряжение, когда кетьянец стоял и что-то говорил, кивая в его сторону. Почти вся его разношерстная компания, как один, посмотрела туда, куда он показывал, кто-то вытягивал шею, кто-то отодвинулся в сторону, чтобы никто не заслонял обзор — несколько беглых взглядов исподтишка. Ахкеймион много раз видел этих людей в пути, дивился их рассказам, но ни с кем из них не перекинулся ни словом. Но даже если бы он и говорил с ними прежде, ничего бы не изменилось. У походных костров, как за столом в корчме, все друг другу иностранцы.

Нильнамешец отделился от остальных, подошел и присел рядом с хилым костерком Ахкеймиона. Он улыбнулся и представился Сомандуттой. Возраста Сомандутта был довольно молодого, чисто выбрит, как было принято у нильнамешской касты знати, обладал располагающим взглядом и чувственными губами — присутствие таких мужчин подвигает мужей стать обходительнее со своими женами. Казалось, что он постоянно подмигивает, но эта привычка вызывала недоумение лишь в первое время, а потом воспринималась как вполне естественная.

— Ты не из этих, — сказал Сомандутта, подняв брови и кивнув в сторону капитанского костра. — И наверняка не из Стада, — он склонил голову вправо, в направлении трех соседних костров, каждый из которых окружала толпа юных лиц, желтых в отсвете пламени. Большинство из этих молодых людей щеголяли длинными галеотскими усами. — Значит, ты — один из Укушенных.

— Из Укушенных?

— Да, — ответил Сомандутта, широко улыбнувшись. — Один из нас.

— Один из вас.

Открытое лицо Сомандутты на секунду задумчиво нахмурилось, словно нильнамешец пытался определить, как понимать его тон. Потом он пожал плечами и улыбнулся, будто припомнил одно необременительное обещание, данное у чьего-то смертного одра.

— Пошли, — просто сказал он. — Вдарим дымком тебе в бороду.

Ахкеймион представления не имел, что означали слова нильнамешца, но пошел за ним следом. Как выяснилось, под «дымком» подразумевался гашиш. Как только Ахкеймион подошел к костру, ему тотчас вручили трубку, и вот уже он сидел в центре внимания, скрестив ноги, и попыхивал. Возможно, от волнения, он затянулся слишком глубоко.

Дым обжег, как расплавленный свинец. Все зашлись от хохота, когда он закашлялся так, что стал багровый.

— Вот видите! — услышал он ликующий вопль Сомандутты. — Не я один такой!

— Колдун! — проворчал кто-то и стал подбадривать его, а остальные подхватили: «Кол-дун! Кол-дун!» — и Ахкеймион невольно улыбнулся и, еще давясь от кашля и утирая слезы, признательно кивнул. Его даже шатало.

— Привыкнешь, привыкнешь, — пообещал кто-то, взяв его за талию. — На тропе плохого зелья не держим, приятель. Такое, чтоб далеко повело!

— Видите! — повторил Сомандутта, словно он остался последним вменяемым человеком на земле. — Я тут ни при чем!

Гашиш уже пропитал все ощущения Ахкеймиона, когда Сомандутта, или Сома, как его называли остальные, начал представлять всех по очереди. Ахкеймион и раньше встречал подобные группы — чужие люди, которых превратности пути сбили в несколько настоящих семей. Как только они перестанут ершиться, Ахкеймион сразу станет для них поводом лишний раз продемонстрировать крепость своего братства. Каждая семья с готовностью бросалась доказать тем или иным образом свою исключительность.

Был там Галиан, возможно, самый старый из Укушенных. В юности он был солдатом старой нансурской армии, даже сражался в знаменитой битве при Кийуте, где Икурей Конфас, последний из нансурских императоров, одолел кочевников-скюльвендов. Великан, которого Сома назвал Оксом, на самом деле звался Оксвора — блудный сын знаменитого Ялгроты, одного из героев Первой Священной войны. Еще Ксонгис, джекский горец, служивший некогда императорским следопытом. Он, как объяснил Сома, был у Капитана «как персик», что в его устах означало — самым ценным имуществом.

— Если он замерзнет, — сказал нильнамешский дворянин, — снимешь с себя плащ и будешь им растирать ему ноги!

Второй гигант был Поквас, или Покс, как его называли. Если верить Сомандутте, он был опальным танцором меча из Зеума, пришедшим заработать себе на хлеб среди грубых варваров Трех Морей.

— У него всегда Зеум то, да Зеум се, — с деланой неприязнью передразнил его нильнамешец. — Зеум придумал детей. Зеум изобрел ветер…

Был там Сутадра, или Сут, в котором Ахкеймион уже определил кианца, по бородке клинышком и длинным усам. Сут избегал говорить о своем прошлом, а значит, сказал Сома нарочито пугающим тоном, он откуда-то бежит.

— Вроде фанимского еретика.

И, наконец, Мораубон, худощавый галеотец, который был в свое время шрайским жрецом, «пока не понял, что от молитв персики не растут». Вопрос о том, был ли он «голым-полукровкой», служил темой бесконечных споров.

— Он охотится в два лука, — пояснил Покс, широко, во всю свою черную физиономию ухмыльнувшись.

Вместе все семеро представляли собой последних оставшихся в живых из первого состава артели, собранной лордом Косотером десять лет назад. Они называли себя Укушенными, потому что их «изглодали» многочисленные долгие «тропы». К тому же каждый из них и в прямом смысле был кусан шранком — и с гордостью демонстрировал шрамы в качестве доказательства. Покс даже встал и приспустил рейтузы, показав запекшийся шрам в виде полумесяца через всю левую ягодицу.

— Сейен милостивый! — воскликнул Галиан. — Теперь понятна тайна пропавшей бороды Сомы!

Шутка была встречена буйным весельем.

— Он там прятался? — спросил Ахкеймион настолько невинно, насколько способен старый опытный хитрец.

Укушенные разом умолкли. Несколько мгновений он слышал только беседы и смех от соседних костров, просачивающиеся сквозь решето леса. Он сделал этот шаг, столь важный для постороннего в сплоченной компании, шаг от наблюдения к сопричастию.

— Кто — прятался? — спросил Ксонгис.

— Тот «голый», который его укусил.

Первым покатился с хохота Сомандутта. Потом к нему присоединились все Укушенные, раскачиваясь на циновках, обмениваясь взглядами, как будто чокались бесценным вином, или просто закатывали вверх глаза, поблескивавшие в темноте извечного ночного небосвода.

Так Друз Ахкеймион оказался в друзьях у людей, которых он, по всей видимости, уже убил.


С тех пор как Ахкеймион выбрался из своей башни, он боялся, что одряхлевшая плоть подведет его, что у него откроется какой-нибудь из бесчисленных недугов, которые закрывают для пожилых людей долгие путешествия. Почему-то он решил, что его исхудавшее тело стало к тому же намного слабее. Но он был приятно удивлен, видя, как ноги наливаются мышцами, а дыхание становится глубоким — так, что он уже без труда справлялся даже с самым беспощадным темпом.

Следуя друг за другом вереницей и ведя мулов в поводу, они шли широкой дорогой, большей частью проходившей параллельно реке. Многие участки пути были коварны, поскольку дорогу избороздили так глубоко, что на поверхность вылезли камешки и узловатые корни. Над путниками вставали Оствайские горы, вершины которых терялись в стаях темных облаков шириной во весь горизонт. Казалось, что они незаметно откусывают с востока по кусочку от неба.

Они миновали несколько возвращающихся домой артелей — цепочки истощенных до невозможности людей, согнувшихся под остатками провизии и связанных в тюки скальпов. Ни мулов, ни лошадей у них уже не оставалось. Вид охотников мог бы показаться жутким — ходячие скелеты в чужой краденой коже — если бы его не скрадывало их ликование от перспективы купить весь Мозх.

— Им пришлось зимовать в Пустошах, — пояснил Ахкеймиону Сома. — Нас самих чуть зима не застала. Последние пару лет перевал Охайн особенно коварен. — Сома опустил голову, словно проверяя, не стерлись ли ботинки. — Похоже, мир холодает, — добавил он, пройдя несколько шагов.

Сойдясь, партии обменивались новостями и перешучивались. О новых шлюхах. О том, что погода в Остваях портится. О скупщиках, которые при расчетах «забывают загибать большой палец». Делились слухами о Каменных ведьмах, пиратской артели, а по сути армии бандитов, которые охотились за скальперами, так же как скальперы охотились за шранками. Предупреждали, какие кабатчики разбавляют вино. И, как всегда, дивились невероятному коварству «голых».

— Прямо с деревьев! — говорил какой-то совсем древний норсираец. — Так и повыскакивали на нас! Чисто обезьяны, да все с этими ножами, чтоб им…

Ахкеймион слушал, с интересом и тревогой, ничего не говоря. Как все колдуны Завета, он относился к миру с высокомерием человека, который пережил — пусть даже и опосредованно — все возможные его мерзости во всех их проявлениях. Но что-то совсем иное происходило в Пустошах, то, от чего у Шкуродеров начинали напряженнее звучать голоса, стоило им заговорить на эту тему. По манере держаться и внешнему виду охотников, в них тоже можно было признать людей, переживших некие страшные события, но еще более гнусные и подлые, чем гибель народов. Есть злоба, которая заставляет отдельных людей перерезать другим глотки, а есть злоба, которая заставляет браться за меч целые народы. Охотники, по мнению Ахкеймиона, находились где-то посередине между двумя этими состояниями безумства.

И впервые он плохо понимал, что будет дальше.

Мысль эта возникла, когда он увидел полумертвого от голода человека, скорчившегося под пологом ветвей ивы и спрятавшего лицо в колени. Не успев понять, что делает, Ахкеймион присел рядом и помог ему выпрямиться. Тот был легкий, как щепка. Лицо осунулось — такие лица Ахкеймион видел в Карасканде во время Первой Священной войны: сквозь кожу отчетливо выпирали углы и неровности черепа, щеки ввалились, а глазницы казались двумя ямами. Глаза у несчастного были равнодушными и бесцветными, как оплывшая свеча.

Он ничего не говорил, лишь продолжал смотреть в одну точку.

Поквас опустил широкую ладонь на плечо Ахкеймиону — тот вздрогнул от неожиданности.

— Где упал, там и лежи, — сказал танцор меча. — Закон. На тропе, приятель, никакой жалости.

— Что это за солдат, который оставляет товарища умирать?

— Такой солдат, который на самом деле не солдат, — ответил Поквас, неопределенно пожав плечами. — Скальпер.

Хотя тон танцора все объяснял — просто Пустоши такое место, где нет возможности соблюдать ритуалы и предаваться бесполезному состраданию, — Ахкеймиона подмывало спросить, что Поквас имеет в виду. В груди у него негодующе бурлила и клокотала старая потребность спорить и возражать. Но вместо этого он лишь пожал плечами и послушно вернулся следом за великаном-танцором в растянувшуюся колонну.

Тот Ахкеймион, который любил разговаривать и задавать вопросы, умер много лет назад.

Но случай продолжал занимать мысли старого колдуна, не столько своей жестокостью, столько трагизмом. Слишком долго скрываясь от мира, Ахкеймион почти забыл, что люди могут умирать так бесславно — как собаки, которые прячутся в заросли, чтобы испустить последний вздох. Образ несчастного так и стоял у него перед глазами: затуманившиеся глаза, хватающие воздух губы, обмякшее тело, как мешок с костями. Ахкеймион чувствовал себя не в своей тарелке — да и как иначе? Измученный снами о Первом Апокалипсисе и воспоминаниями о Первой Священной войне, он считал, что никто иной не видел столько смерти и унижения, как он. Но эта встреча с умирающим незнакомцем повисла на нем новым бременем, давила, мешая вздохнуть.

Было ли это предчувствие? Или он просто становился мягкотел? Такое он видал не раз: когда сострадание делало сердца стариков мягкими, словно гнилые фрукты. Его удивило, что его старые кости еще сильны. Быть может, подведут его не они, а слабый дух…

Его постоянно что-то подводит.

Дорожка вилась все дальше и дальше сквозь чащу леса. Она успела перевидать бесчисленные артели охотников. Кто шагал по ней гордо, кто с трудом волочил ноги. Хотя Сомандутта несколько раз подходил к нему, пытаясь вытянуть на какой-нибудь пустой разговор, Ахкеймион хранил молчание, продолжая задумчиво шагать вперед.

В тот вечер он решил подсесть к Поквасу у костра. Общее настроение было праздничным. Ксонгис подстрелил олениху, которую артель разделила поровну по старшинству — целиком, включая нерожденного детеныша. Ахкеймион ничего не сказал, зная, что святотатства в поедании стельной дичи эти люди не усматривают.

— Я тут думал насчет этих «законов тропы», — сказал Ахкеймион, доев свою долю. Чернокожий поначалу ничего не ответил. В отсветах костра, поблескивая обнаженными зубами, которые рвали мясо с кости, он выглядел особенно свирепо. Некоторое время Поквас задумчиво жевал, потом сказал:

— Ну.

— Если бы там был Галиан, если бы у дерева ле…

— Было бы то же самое, — с набитым ртом перебил его зеумец. При этом он глянул на Галиана и с притворно извиняющимся видом развел руками.

— Но он… он же тебе брат, разве не так?

— А то.

Сидевший с другой стороны костра Галиан изобразил звук поцелуя.

— И как же быть с законами братства? — продолжал гнуть Ахкеймион.

На этот раз ответил Галиан.

— На тропе, колдун, есть только один закон: закон тропы.

Ахкеймион нахмурился, помедлил, выбирая один из нескольких роящихся в голове вопросов, но Галиан встрял раньше, чем он успел открыть рот.

— Братство — это все замечательно, — сказал бывший наемник, — до тех пор, пока не начинает обходиться слишком дорого. Как только оно становится недопустимой роскошью… — Он пожал плечами и снова занялся костью, которую все это время не выпускал из руки. — «Голые», — подытожил он лениво.

«Шранки», — вот что он говорил. Шранки — единственный закон.

Ахкеймион вглядывался в лица через пламя костра.

— Значит, никаких обязательств? Ничего такого, что может предоставить преимущество вашему противнику. — Он почесал нос. — Так мог бы сказать наш доблестный аспект-император.

Помимо смутного интуитивного ощущения, что обсуждать аспект-императора неразумно в целом, старый колдун не представлял, чего ожидать дальше.

— Я бы помог, — брякнул Сома. — Ну, то есть, если бы умирал именно Галиан. Точно бы помог…

Пиршество приостановилось. Все лица по кругу повернулись к молодому нильнамешцу, некоторые были перекошены притворным гневом, по другим гуляли скептические ухмылки.

С простодушной улыбкой Сома продолжал:

— У него ботинки мне налазят, как на меня сшитые!

Последовала секундная тишина. Шутки Сомы, как заметил Ахкеймион, обыкновенно приводили к своего рода коллективному судилищу с вынесением приговора, особенно когда он специально старался быть смешным всеми силами. Люди качали головами. Закатывали глаза к небу. Оксвора, огромный туньер с вплетенными в нечесаную гриву ссохшимися головами шранков, поднял глаза от обглоданного до блеска ребра, кривясь, как будто ему испортили аппетит. Не произнося ни слова, он бросил кость в нильнамешца. То ли по счастливой случайности, то ли потому, что кость была жирная, она не отскочила, а соскользнула с его головы.

— Окс! — заорал Сомандутта, рассердившись всерьез, но без обиды, как человек, привыкший к подобным шуткам. Великан ухмыльнулся, поблескивая крошками мяса в бороде и усах.

Внезапно все повскакали на ноги, и по незадачливому нильнамешцу забарабанила беспорядочная волна костей. Тот закрывался руками, чертыхаясь. Он сделал вид, будто в кого-то из них швыряет кости обратно, но в конце концов присоединился к общему хохоту.

— Обери брата твоего, — назидательным тоном сказал Ахкеймиону зеумец и хлопнул его по спине. — Добро пожаловать на тропу, колдун!

Ахкеймион смеялся и кивал, поглядывая за пределы круга освещенных лиц во внешний мир, укрытый плащом ночи. Непростая и своеобразная вещь — товарищество убийц.


Через два дня после того, как Ахкеймиона представили Укушенным, он заметил, что вдоль размеренно шагающей колонны трусцой бежит Ксонгис. Остальные не обратили на него внимания: Ксонгис постоянно где-то бегал, пока остальные шли вперед. Больше от скуки, Ахкеймион поинтересовался у него, что случилось, ожидая какого-нибудь насмешливого и колкого ответа. Но джекиец неожиданно замедлил шаг и пошел рядом. Его куртка с короткими рукавами открывала жилистые руки борца, коричневые под красноватым загаром. Это был худощавый и широкоплечий мужчина, от которого веяло спокойствием, сжатым, как пружина, что было неудивительно для бывшего императорского следопыта.

— За нами следят, — произнес он со своим причудливым акцентом.

— Следят?

— Да… — Он мысленно взвесил какие-то свои загадочные соображения. — Женщина.

Встревоженный Ахкеймион чуть не поперхнулся.

— Кто еще знает?

Миндалевидные глаза следопыта прищурились. На дневном свету его сюхианьская кровь всегда была заметна более явственно.

— Мораубон и несколько человек из Стада.

— Мораубон?

В следующую секунду Ахкеймион, пыхтя и задыхаясь, бежал назад по неровному краю дороги. Процессия охотников с неодобрительным удивлением провожала его взглядом. Скоро он оказался на дороге один, потом побежал вниз по усыпанному валунами склону, удаляясь от реки в безмолвную лесную чащу. Прошло несколько секунд, прежде чем он услышал гиканье, грубый хохот, полное злобы и жадной страсти перекрикивание охваченных похотью мужчин. Еще несколько мгновений спустя он услышал, как Мораубон на бегу выкрикивает указания остальным. Услышал женский вопль — нет, не вопль, а пронзительный клич непокорности и досады.

Слова заклинаний уже летели с его губ, пронзали самою сущность окружающего мира, он поднимался к небу, вверх, к переплетающимся кронам, опираясь не на воздух, а на отзвуки земли. Ветви хлестали его, пока он продирался через полог леса, потом он шел по вершинам деревьев, каждым шагом пожирая с десяток локтей, и пошатывался от головокружения, когда смотрел с гигантских деревьев вниз. Он видел все пространство Пустошей до самого горизонта, хребты, похожие на плавники рыб, притоки рек, расшившие темные ущелья серебром, горные вершины, грозные, белые и беспристрастные. Он увидел бегущих людей, Шкуродеров, похожих на тени мышей, снующих в луговой траве. Потом увидел ее — Мимару, она билась и лягалась в руках крепко держащих ее троих мужчин.

Ахкеймион шагнул к ним.

Они растянули ее, как живую веревку, на лесной траве. Мораубон стоял на коленях у нее между ногами, расстегивая пояс и штаны. Кажется, он причмокивал и рычал. На глухой ропот заклинаний Ахкеймиона он резко обернулся…

И тотчас же полетел кубарем, взбивая прелую листву. Одайнское заклинание-удар.

Остальные Шкуродеры загомонили, беспорядочно отступили назад, потянувшись к оружию. Сквозь ярость Ахкеймион чувствовал воодушевление от этого первого бурного выплеска. «Пусть видят! — кричало все у него внутри. — Пусть знают!» Его голос разлетался вокруг и раскалывался, впитывался в окружающий мир, тянулся к небу, существуя уже самостоятельно и вбирая в себя все сущее. Шкуродеры, включая Мораубона, отступили под защиту могучих деревьев.

«Предел Ношайнрау», мерцание бытия, линия концентрированно-яркой, солнечной белизны вырвалась, как бич, из его воздетой руки, обведя идеально ровный разрушительный круг. Обугливалось и лопалось дерево. Пламя лилось потоками по древним дубам, вязам и кленам. Монументальные стоны и скрипы — целый хор — затем грохот падающих исполинов. Целое кольцо деревьев рухнуло на своих могучих, словно каменные глыбы, собратьев, загоняя Шкуродеров все глубже и глубже во мрак леса.

Ахкеймион стоял над Мимарой, ярко освещенный внезапным солнцем и осыпаемый нескончаемым зеленым дождем ранних весенних листьев. Колдун, облаченный в волчьи шкуры. Вокруг лежали кучи поваленных деревьев, только что бывших такими величественными. Расщепленные стволы и ветки взрыли почву под жестким зеленым ковром.

Мимара сплюнула кровь, кое-как попыталась натянуть порванные рейтузы. Звук, который она издала, мог оказаться рыданиями или смехом, или и тем и другим сразу. Она упала перед колдуном на колени, и в прорехе на левом бедре сверкнула голая бледная кожа, как у молодого деревца, с которого содрали кору. Гримаса смеха. Блеснули перепачканные кровью зубы.

— Учи меня, — проговорила Мимара.


Назад шли торопливо и молча. Гневный Ахкеймион — первым, за ним, стараясь не отставать, ковыляла Мимара, зажимая рукой прорехи на одежде. Шкуродеры стояли группами на земляных откосах между каменными зубами, каждый из которых был размером с колесницу. Внизу изгибалась дугой река, сыпала белыми брызгами, нескончаемо била по склону холма. Когда они подошли поближе, все глаза обратились на них, чуть дольше задержавшись на стройной фигурке Мимары. Ахкеймион инстинктивно притянул девушку поближе к себе. Так вдвоем они и вышли к толпе.

Они увидели Мораубона, который, запыхавшись, лез на пестрый валун, где заложив руки за пояс, стоял лорд Косотер. Позади Капитана высились в беспорядочном нагромождении каменные лица, увенчанные зарослями папоротника, и одно причудливое дерево-самоубийца. Из середины этих камней огромным петушиным хвостом извергалась вода, и мощное течение взбивало ее в пену. Клирика, нелюдя в капюшоне, не было видно.

Двое мужчин обменялись какими-то неслышными словами, и Мораубон бросил взгляд на Мимару, словно говоря: «Посмотри на нее….» Капитан не повел и бровью. Снизу на двух Шкуродеров сердито взирал Сарл.

— Тот, что с хорами, — прошептала Мимара, имея в виду лорда Косотера, — это кто?

Ахкеймион посмотрел на шеренгу воинственных лиц и ответил только:

— Тс-с.

Поначалу показалось, что Капитан просто протянул руку и схватил Мораубона за подбородок — таким небрежным было его движение. Ахкеймион прищурился, пытаясь понять, что не так: лорд Косотер держал человека в нескольких дюймах от своего лица и не столько смотрел ему в глаза, сколько наблюдал… Всаженный под челюсть охотнику нож Ахкеймион увидел только когда лорд Косотер убрал руку.

Мораубон рухнул так, словно Капитан вытащил из него кости. Валун залило кровью.

— Может ли кто-нибудь сказать мне, — выкрикнул Сарл, перекрывая равномерный шум реки, — что гласит закон насчет персиков на тропе?

— Первым их всегда надкусывает Капитан, — мрачно отозвался Галиан.

— А что сделало нас легендой Пустошей? Что дает нам возможность драть столько шкур?

— Законы тропы! — крикнули несколько человек, заглушая рев воды.

И кричали они не из-под палки, как отметил Ахкеймион, а с мрачным одобрением. Даже Укушенные, даже те, кому случалось преломить хлеб с мертвым человеком, валявшимся на камне.

«Они безумны».

Сарл багровел, не отпуская фальшивую улыбку. Его глаза превратились в две морщины, неотличимые от остальных, что избороздили его лицо.

Не взглянув на сержанта, Капитан, в своем поношенном айнонском одеянии, присел на корточки и вытер окровавленное лезвие о рукав Мораубона. Потом остановил взгляд на Ахкеймионе с Мимарой. Он спрыгнул с валуна, и его движения оказались неожиданно гибкими. До сего момента он казался живой скульптурой, высеченной из гранита.

Широкими шагами он подошел к ним двоим.

— Кто она такая?

— Моя дочь, — услышал Ахкеймион собственные слова.

Эти жестокие карие глаза не смогли бы заставить его опустить взгляд — не в этот раз. Слишком сильно Мимара, которую он прижимал к себе одной рукой, напоминала ему свою мать, слишком сильно была похожа на Эсменет. Капитан отвел глаза, на мгновение задумался, кивнул каким-то собственным мыслям, хотя, возможно, это только ветерок играл в его окладистой бороде. Еще раз бросив взгляд исподлобья, Капитан двинулся обратно к началу колонны.

— Либо пускай несет свою ношу, как мужчина, — крикнул он, удаляясь, — либо положим на нее другую ношу как на женщину!

Шкуродеры заулюлюкали и засвистели. Пока Ахкеймион и Мимара медленно возвращались в конец колонны, кажется, все до единого удостоили их взглядом. На лицах была вся палитра выражений от недовольства до глумливой похоти. Но больше всего тревожили Ахкеймиона бесстрастные лица, глаза, в которых отложилась память о порванных рейтузах Мимары.

Трупом Мораубона никто заняться не потрудился. Он остался истекать кровью, на фоне ревущей воды и гигантских глыб. Белое тело на окрашенном в красный цвет камне.

— Кто он? — прошептала Мимара. Пока Ахкеймион вглядывался в остальных, она не сводила глаз с удаляющейся спины Капитана.

— Ветеран, — вполголоса ответил он. — Так же, как и я.

Они держались позади всех, переходили из неровного солнечного света в зеленую тень и спорили, заглушаемые бормотанием реки.

— Тебе нельзя оставаться! Это невозможно!

— И куда же мне идти?

— Куда идти? А как ты думаешь? Назад к матери! На Андиаминские Высоты, где тебе и подобает быть!

— Никогда.

— Я знаю твою мать. Я знаю, что она тебя любит!

— Не столько любит, сколько корит себя за то, что со мной сделала.

— Чтобы спасти твою жизнь!

— Жизнь… Это так называется? Мне что, надо рассказать тебе историю своей жизни?

— Нет.

— Подумаешь, мужчины. Поверь мне, я терпела их раньше. Вытерплю и еще.

— Но не таких мужчин.

— Тогда, значит, мне повезло, что у меня есть ты.

Она совсем не похожа на Эсменет, начал понимать он. Мимара точно так же склоняла голову, словно пыталась буквально разглядеть, что стоит за его словами, и голос у нее становился жестким, точно так же превращаясь в пронзительный сгусток ненависти, но если не считать этих мелких отголосков…

— Послушай меня. Тебе просто никак нельзя оставаться. Это путешествие… — Он запнулся, поняв, что именно собирается сказать. — Это путешествие, у которого нет обратного пути.

Она ухмыльнулась и рассмеялась.

— Как и у любой жизни.

Была в ней какая-то выводящая из себя язвительность, так и подмывало ударить — или подзадорить… Даже не разобрать, что больше.

Нет. На Эсменет она отнюдь не была похожа. Даже злое презрение усмешек — все только ее собственное.

— Ты этим охотникам так и сказал?

— Как — «так»?

— Что в этом путешествии им всем предстоит быть убитыми.

— Нет.

— А что ты им сказал?

— Что покажу им Сокровищницу.

— Сокровищницу?

— Легендарную кладовую школы Сохонк, утерянную, когда во время Первого Апокалипсиса была уничтожена библиотека Сауглиша.

— Значит, об Ишуале они ничего не знают? И представления не имеют, что ты разыскиваешь корни их священного аспект-императора? Человека, который платит им за скальпы целое состояние!

— Не знают.

— Убийца. Если так, то ты — убийца.

— Да.

— Тогда учи меня… Учи меня, а не то я все им расскажу.

— Шантаж?

— Убийство намного порочнее.

— Отчего ты так уверена, что я не убью тебя, если я — убийца, как ты говоришь?

— Потому что я слишком похожа на свою мать.

— Это мысль. Наверное, надо рассказать Капитану, кто ты такая. Принцесса императорской семьи! Подумай только, какой за тебя можно получить выкуп!

— Да… Но с другой стороны, зачем тебе истекать кровью всю дорогу до Сауглиша?

Дерзость. Доходящий до какого-то безумия эгоизм! Родилась ли она такой? Нет. Она носила свои шрамы так, как носят собственное зловоние отшельники: как символ всех многочисленных грехов, которые она преодолела.

— В этом состязании, колдун, тебе не выиграть.

— Это почему?

— Я не дурочка. Я знаю, что ты чем-то там священным для тебя поклялся никогда больше не учить никакого…

— Я проклят! За моими поучениями по пятам идет несчастье. Смерть и преда…

— Но ты ошибаешься, думая, что на меня можно подействовать угрозами, мольбами или доводами разума. Дар, который у меня есть, эта способность видеть мир таким, каким видишь его ты, — это единственное, что мне преподнесли в подарок, единственная надежда, которую я когда-либо знала. Я стану ведьмой или умру.

— Ты меня не услышала? На моем учении лежит проклятие!

— Значит, мы хорошо друг другу подходим.

Дерзость! Нахальство! Ну что за бесстыжая девка!


В ту ночь шатер они разбили неподалеку от остальных. Никто с ними не перекинулся и словом. Среди Шкуродеров вообще установилось молчание, такое, что главной нотой беседы стало потрескивание костров. Только приглушенный голос Сарла продолжал скрипеть, как ни в чем не бывало.

— Киампас! Киампас! Тяжеленькая выдалась ночка!

Ахкеймиону достаточно было поднять глаза, чтобы увидеть несколько оранжевых лиц, повернутых в их сторону — даже среди Укушенных. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким нелепо заметным. Он ничего не слышал, но прислушивался, не переговариваются ли о ней вполголоса: не оценивают ли грудь и бедра, облекая неутоленную страсть в яростную похвальбу, не перечисляют ли, что конкретно они бы сделали, как бы лихо воткнули, а она бы кричала и стонала, не рассуждают ли, почему да зачем она здесь, о том, что она, должно быть, шлюха, если отважилась появиться среди таких, как они, или если нет, то скоро ею станет…

Достаточно было лишь взглянуть на Мимару, чтобы понять, что она тоже прислушивается. Другая, обычная свободная женщина или принцесса, воспитывавшаяся в оторванном от мира затворничестве, могла бы ни о чем не подозревать, полагая, что бурные нравы мужчин заключены в то же невинное русло, что и у нее, и волнение у них то же. Другая, но не Мимара. Она навострила уши, это Ахкеймион чувствовал. Но если он при этом испытывал тревогу, острый собственнический инстинкт отца, оказавшегося более слабым, то она, казалось, чувствовала себя совершенно свободно.

Она росла под жадными мужскими взглядами, и хотя страдала от жестоких рук, но выросла сильной. Она несла себя со скромной гордостью, словно была единственным человеком в стаде обиженных обезьян. Пускай бормочут. Пускай дрочат. Ей не было дела до тех картинок, в которых она танцевала, стонала и задыхалась в их примитивном воображении — за исключением того, что благодаря этим картинкам она сама и возможности, которые обещали ее душа и тело, приобретали особую цену.

Она — вещь, которую желают. Пусть так. Найдем способы заставить их платить.

Но для Ахкеймиона это было невыносимо. Слишком поразительно было ее сходство с Эсменет. И хотя к дочери он не испытывал почти никакой привязанности — слишком испорчена была девушка, — но в мать он сейчас влюблялся заново. Эсменет. Эсменет… Порой, когда, глядя на языки костра, Ахкеймион погружался в слишком глубокую задумчивость, он вдруг вздрагивал, увидев Мимару боковым зрением, и весь мир вертелся вокруг, пока колдун лихорадочно пытался отделить воспоминания о Первой Священной войне от стылого мрака настоящего. «Вернуться, — проносилось в такие мгновения у него в мозгу. — Отдал бы все, только бы вернуться…»

Так, без какой-то цели, только чтобы разговор помог ему забыться, Ахкеймион начал объяснять ей метафизику колдовства — главным образом желая убить эту похотливую тишину звуком собственного голоса. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, оперев о колено точеный овал лица — вдохновенная и прекрасная.

Вопреки собственным намерениям, он начал учить ее Гнозису.


Подъем в горы оказался трудным. Дорога, удаляясь от речного ущелья, то взбиралась вверх, то резко спускалась вниз. Мулы стучали копытами по гравию и голому камню. Могучие широколиственные деревья плато становились более хилыми.

— Как будто взбираемся назад в зиму, — вполголоса отметила Мимара, сорвав пурпурную почку с ветки над головой.

Возможно, потому, что в воздухе вокруг них царила атмосфера неодобрения, или просто для того, чтобы увести мысли от жжения в чреслах или покалывания в боку, Ахкеймион начал учить ее гилкунье — древнему языку гностических магов. В бытность свою учеником Атьерса он пришел в отчаяние от того, что придется учить язык целиком — и не просто язык, а такой, где грамматика и интонация были почти нечеловеческими, — прежде чем он сможет пропеть свое первое примитивное Заклинание. Мимара же принялась за работу с фанатичным рвением.

Ему не хватило смелости рассказать ей правду: что причина крайней неохоты, с которой колдовские школы брали в ученики взрослых, объяснялась ухудшением способностей к языкам, которое часто приходит с возрастом. То, на что в детстве у него ушел целый год, у нее вполне могло отнять несколько лет. Могло оказаться и так, что она никогда не научится играть смыслами с требуемой точностью и чистотой…

Почему из этого надо делать трагедию, было выше его понимания.

Шкуродеры следили за ними каждый раз, как выпадала возможность, причем некоторые — совсем откровенно. Там, где позволяла ширина дороги, вокруг них всегда, словно бы случайно, скапливалась группка человек в десять. Ахкеймион всегда сердился, и не только потому, что по телу Мимары, по ее формам скользили бесконечные взгляды. Охотники вели себя дружелюбно, до чрезвычайности учтиво, но вблизи трудно было не почувствовать их задиристость или не заметить, как хищно каждый раз, встречаясь со взглядом Ахкеймиона, задерживались на секунду их взгляды, таящие в себе угрозу и бесшабашность. Он прекрасно понимал эту игру, фальшивую галантность, с которой ей помогали одолеть наиболее коварные участки пути, как понимал и скрытый смысл того, что такую же помощь предлагали и ему. «Старик, оставь ее нам…»

Мимара, конечно, делала вид, что ничего не замечает.

В тот день у подножия одного склона пришел приказ остановиться. В их конце колонны никто не знал причину задержки, и все были настолько измотаны, что никто не счел нужным поинтересоваться. Ахкеймион учил с Мимарой слова, когда к ним подскочил Сарл.

— Капитан тебя зовет, — сказал коротышка, улыбаясь, как обычно, хотя в морщинках, сеточкой окруживших глаза, было написано немалое огорчение. Он перевел дух, скорчил подобие улыбки в сторону Мимары, потом оглянулся на мрачно толпящихся поодаль Шкуродеров.

— Тревожные новости, — прибавил он, понизив голос до едва слышного шепота.

Ахкеймион изо всех сил старался не отставать от старого головореза, шагавшего вверх по склону. Приближаясь к вершине, он уже тяжело дышал и при каждом шаге опирался руками о колени. Холодный ветер приветствовал его, проникая сквозь бороду и одежду. Оствайские горы выстроились на горизонте во всей своей красе, могучие предгорья из земли и камня поднимались к окутанным облаками пикам. Словно сделанный из шерсти, небесный полог висел так низко, что казалось, его можно достать рукой, и был таким черным, что хотелось втянуть голову в плечи в ожидании грома. Но вокруг по-прежнему висела звонкая тишина.

Ахкеймион увидел лорда Косотера, рядом с которым маячил Клирик. Оба смотрели, как Киампас препирается с каким-то туньером, высоким, как Оксвора, но намного старше и не так крепко сбитым. Говорили они на каком-то смешанном языке, в котором сочетались элементы шейского и туньерского. Неподалеку стояли и взирали на них несколько десятков диких соплеменников гостя.

Прозвище высокого, как шепотом объяснил Сарл, было Перо, хотя в его внешнем виде Ахкеймион не увидел ничего птичьего. Его буйную шевелюру, рыжую с проседью, украшали несколько ссохшихся шранкских голов. Перевязь вместо бусин была отделана костями пальцев. Кроме панциря, единственной уступкой этого гостя цивилизации было висевшее на шее Кругораспятие из золотой проволоки. Даже на расстоянии нескольких шагов Ахкеймион чувствовал запах его мехов, звериную вонь крови и мочи. Сарл вполголоса продолжал рассказывать, что это вождь одного из так называемых племенных союзов, большинство из которых составляют туньеры, люди, так долго и отчаянно ведущие войну со шранками, что она стала для них миссионерским призванием.

Когда Киампас и Перо закончили дела, рослый вождь и лорд Косотер пожали друг другу предплечья. Ахкеймиону эта сцена показалась весьма впечатляющей: два прославленных скальпера, с внешностью наемных убийц, облаченные в потрепанную одежду, пародию на боевые одеяния своих народов. Он впервые видел, чтобы Капитан раздавал столь драгоценную вещь, как уважение. Сделав какой-то загадочный знак рукой, вождь продолжил путь, сопровождаемый длинной вереницей своих людей. Безумные синие глаза царапнули по Ахкеймиону, когда вождь проходил мимо него.

— Они хотят встать лагерем на нижней части склона, — сказал Киампас лорду Косотеру, — охотиться будут, провизию копить…

— Случилось что? — спросил Ахкеймион.

Киампас повернулся. Глаза у него улыбались, но выражение лица в целом оставалось непроницаемым. Торжествующий вид человека, который методично подсчитывает победы и поражения.

— В горах весенняя буря, — сказал он. — Мы застряли здесь недели на две, если не больше.

— Что вы этим хотите сказать?

Ахкеймион перевел взгляд на сурового Капитана.

— То, что твоя славная экспедиция, колдун, подошла к концу, — с удовольствием ответил Киампас. — Можем подождать, а можем двинуть вокруг южного отрога Остваев. В любом случае, даже надеяться не стоит прийти в Сауглиш к концу лета.

В глазах у него безошибочно читалось облегчение.

— А Черные пещеры? — возразил кто-то.

Это был нечеловек, Клирик. Он стоял, повернувшись к ним широкой спиной, капюшон его смотрел на восток, к самой ближней горе по правую руку от них. От его голоса шли мурашки по коже, не только из-за смысла сказанного, но и из-за нечеловеческого звучания.

— Другой путь через горы есть, — продолжил он, поворачивая к ним свое невидимое лицо. — Я помню его.

Ахкеймион затаил дыхание, мгновенно поняв, что именно предлагает нелюдь, но смятение его было слишком велико, чтобы как следует обдумать все последствия. Сарл фыркнул, словно услышав шутку, которая недостойна была даже его вульгарной насмешки.

Лорд Косотер пристально изучал своего нечеловеческого помощника, настороженно вглядываясь в черный овал.

— Ты уверен?

Последовала долгая пауза, наполненная гортанными фразами, которыми перебрасывались туньеры, устало шагавшие следом.

— Я там жил, — сказал Клирик, — с молчаливого согласия моих двоюродных братьев, давным-давно… До Эры Людей.

— Ты действительно помнишь?

Капюшон опустился еще ниже к земле.

— Это были… трудные дни.

Айнонец с мрачной решительностью кивнул.

— Капитан! — возразил Киампас. — Ты же знаешь, какие ходят истории… Каждый год какой-нибудь очередной дурак ведет свою арте…

Лорд Косотер не смотрел на сержанта, пока тот не произнес слово «дурак». Одного взгляда было достаточно, чтобы говорящий осекся.

— Ну, Черные пещеры так Черные пещеры! — воскликнул Сарл с хриплым смешком, которым обычно смягчал наиболее жестокие намерения своего Капитана. Он не пропустил никого, сипло обращаясь к каждому по очереди и похохатывая. — Киампас! Киампас, ты что, не понимаешь? Мы же Шкуродеры, приятель, мы — Шкуродеры! Сколько раз мы говорили про Черные пещеры?

— А слухи как же? — оборвал его нансурский офицер, но осторожно, как побитая собака.

— Какие слухи? — спросил Ахкеймион.

— Ну как же! — хихикнул Сарл. — Люди не могут просто так мириться с тайной. Если артель съедают, надо придумать Великого Поедателя Охотников, не важно кого. — Он повернулся к Ахкеймиону, скептически поморщившись. — Он считает, что в Черных пещерах прячется дракон. Дракон! — Взгляд Сарла метнулся обратно на Киампаса; раскрасневшееся лицо коротышки было вздернуто вверх, руки сжимались в кулаки. — Дракон, сейчас тебе! Да «голые» их приканчивают. Всех нас рано или поздно приканчивают «голые».

— Шранки? — переспросил Ахкеймион, а перед его мысленным взором проносились чудовища, изрыгающие огонь. Сколько же враку пролетело через его древние сны? — Почему ты так уверен?

— Потому, что их кланы каким-то образом перебираются через горы, — ответил Сарл, — особенно зимой. Почему, ты думаешь, столько скальперов рискуют идти в Черные пещеры?

— Я же тебе говорил, — упирался Киампас. — Я встретил тех двоих из Аттремпа, единственных, кто остался в живых из Высоких Щитов. Меня не проведешь, я знаю, когда…

— Слабаки! — сплюнул Сарл. — Тряпки! Да на выпивку тебя хотели раскрутить! Высоких Щитов повырезали у Длинной стороны гор. Киампас, Киампас! Это все знают! На Длинной стороне!

Два сержанта уставились друг на друга. Взгляд Сарла был умоляющим, как у сына, который вечно защищает перед отцом своего родного брата, а у Киампаса — скептический и раздраженный, как будто он был единственным психически здоровым офицером в толпе сумасшедших — что, подумалось Ахкеймиону, было не совсем далеко от истины.

— Пойдем по нижней дороге, — отрезал лорд Косотер. — И войдем в Черные пещеры.

Тон был такой, будто Капитан осуждает все человечество, а не только затеянную здесь мелкую перепалку. Нечеловек, в пятнистой рясе, скрадывавшей его высокую и широкую фигуру, продолжал пристально смотреть на восток. Перед ним взбиралась по склону гора, как одетый в белое страж, неслышно переговаривающийся с высотой и далью.

— Клирик говорит, что он помнит.

Ахкеймион вернулся и застал Мимару в плотном окружении Шкуродеров, большей частью из Укушенных. Рядом с высоченными Оксворой и Поквасом она выглядела беспомощной, как ребенок, и изображала сдержанную доброжелательность. Она старалась стоять вполоборота к тропинке, словно готовясь в любую секунду ретироваться, а также избегала смотреть на любого из них дольше нескольких мгновений. Ахкеймион понял, что она боится, но собой владеть в состоянии.

— Значит, ты айнонка?

— Тогда понятно, почему капитан втюрился…

— Может быть, теперь не нас он будет раздевать своими злобными глазами!

Смех был вполне искренний, так что Мимара тоже улыбнулась, но совершенно не похожий на их обычный разбитной гогот. Как давно подметил Ахкеймион, солдаты в присутствии женщин, которых не могут купить и которыми не могут овладеть силой, начинают вести себя деликатно. Веселая и беззаботная манера, вежливый интерес к пустякам прикрывают страдания и ненависть, глубину которых не в состоянии постигнуть женщина. А эти люди были больше чем солдаты, даже больше чем охотники за скальпами. Шкуродеры. Люди, чья жизнь полна дикости и неуемной жестокости. Люди, которые с легкостью забывают мертвого насильника, который раньше был их закадычным другом.

И той, кого они не могут взять, они попытаются добиться.

— Так я и думал, — сказал Сома, когда Ахкеймион подошел к ним. Вид у Сомы был довольно благожелательный, но чувствовалось некоторое упрямство, которому разумнее было не перечить. — Она тоже одна из Укушенных!

В воздухе витал дух заговора. Они спланировали все это как способ переманить добычу к своему костру. Далеко ли зашел их сговор?

— Охайнский перевал закрыт, — сказал Ахкеймион. — Метель.

Можно было заметить, как их лица силятся подобрать приличествующее выражение.

Следить за внезапными переменами бывает забавно. Своего рода обнаженность ума — когда планы вдруг повисают в воздухе, лишившись логики, на которой были основаны изначально. Плотские устремления этих людей были связаны с исходом экспедиции, а исход экспедиции зависел от перевала.

— Решение принято, — сказал он, всеми силами стараясь, чтобы в голосе не звучало удовлетворение. — Мы бросим вызов Черным пещерам Кил-Ауджаса.

Глава 9 Момемн

Ошибка нищего не приносит вреда никому, кроме самого нищего. Ошибка же короля приносит вред всем, кроме самого короля. Слишком часто мерилом власти выступает не число тех, кто подчиняется твоей воле, но число тех, кто страдает от твоей глупости.

Триамис I. «Дневники и диалоги»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн

Ей казалось, что лицо онемело, не чувствуя пощипывания.

— Мамочка, он нас слышит? Он знает?

Эсменет так крепко стиснула маленькую ручонку Кельмомаса, что сама испугалась, не сделала ли она ему больно.

— Да, — услышала она собственный голос. Камень усыпальницы не давал улетать словам, ловил и удерживал их, и они обволакивали ее, теплые и близкие, словно она говорила, уткнувшись в шею возлюбленного.

— Да. Он же сын земного бога.

Согласно нансурскому обычаю, мать мертвого ребенка мужского пола должна была каждую полную луну после кремации метить лицо пеплом своего сына: две полосы, по одной на каждой щеке. Траксами, так они назывались — «слезы погребального костра». Только когда ее слезы перестанут темнить их, ритуал мог прекратиться. Только когда она перестанет рыдать.

Она чувствовала его следы у себя на щеках — жгучие, осуждающие, словно преображенный Самармас превратился в противоположность собственной матери, своего рода яд, который не выдерживала ее кожа.

Словно Самармас теперь целиком принадлежал своему отцу.

Традиция была слишком старой и почитаемой, чтобы ей перечить. Эсменет видела траксами у женщин на гравюрах, относящихся к ранним годам древнего Кенея, эти женщины шли вереницами, как пленницы. А в ритуальных спектаклях, которые разыгрывали храмы во время религиозных празднеств, лицедеи рисовали вертикальные черные линии на покрытом белилами лице, чтобы изобразить несчастных женщин, точно так же, как горизонтальные красные линии, вуррами, использовались при изображении обезумевших от гнева мужчин. Для нансурцев траксами были синонимом траура.

Но если остальные могли хранить останки своего ребенка в домашних склепах, маленький Самармас, имперский принц, был погребен в высшей королевской усыпальнице при храме Ксотеи. И опять то, что для других было очень хрупким и личным, для нее превратилось в отвратительное представление. Тысячи людей столпились у ворот площади императорского дворца и тысячи — у основания мощного Ксотеи, бурлящий балаган, смешавший скорбь и нетерпеливое любопытство. Матери подбрасывали в небо пыль и рвали на себе волосы, слонялись рабы, разинув рты, мальчишки подпрыгивали, чтобы хоть что-то урывками разглядеть из-за плеч взрослых, и прочее, и прочее. Даже здесь, в запутанных переходах храма, ей чудилось беспокойное гудение толпы.

Что скажут они, увидев, что щеки ее сухи? Что подумают об императрице, которая не способна оплакивать потерю нежно любимого ребенка?

Освещенные лишь отдельными фонарями стены усыпальницы как будто висели в полной тьме. Каждая ниша свидетельствовала о пристрастиях различных эпох и династий. Некоторые ниши были кричащими и разукрашенными, другие, как соседние ниши Икурея Ксерия и его племянника Икурея Конфаса, были просто выбиты в голом камне, без мраморной облицовки, которая придавала благородства многим прочим нишам. Эсменет старалась не задумываться об иронии того, что ее сын покоится так близко от Конфаса, который был последним императором Нансурии перед возвышением Келлхуса. Точно так же старалась не смотреть она и на оплывшую свечу и маленькую чашу с зерном, которые были оставлены на краю его ниши.

Настанет день, когда все ее дети упокоятся в этом застывшем мраке. Неподвижные. Безмолвствующие. Когда-нибудь здесь обоснуется и она, в виде остывшего пепла, заключенного в серебро, золото, а может быть, в зеумский нефрит — во что-то холодное. Все субстанции, к которым алчно тянется человек, холодны. Когда-нибудь ее жар истечет во внешний мир, и для теплых пальцев живых она станет как пыль.

Когда-нибудь умрет и она.

Облегчение, которое принесла эта мысль, оказалось столь неожиданным и глубоким, что Эсменет ахнула. Ее охватило смятение, лишая разума и воли. Она покачнулась, подняла ладонь к увлажнившимся глазам. В следующий миг она поняла, что сидит на полу, в позе, от которой могли ужаснуться ее вестиарии, сочтя чересчур вульгарной и неблагородной — точно шлюха, которая уселась на подоконнике и свесила ноги. Эсменет заметила, что на нее смотрит Кельмомас, и постаралась успокоить его улыбкой. Прислонясь головой к неумолимому мрамору, она продолжала мысленно видеть сына. Маленького. Беззащитного. Точная копия своего погибшего брата-близнеца.

— Мама, он нас слышит? — донесся до нее голос сына.

Она не могла перестать повсюду видеть Самармаса, его запекшуюся на траве кровь, его тельце, маленькое, как у зверька, медленно слабеющее на копье, медленно уплывающее в забытье. Стоило только прикрыть глаза.

Стоило только поднять глаза и увидеть другого сына.

— Я говорила тебе…

— Нет… Я хотел сказать — а когда мы думаем? — Теперь он плакал, приоткрывая рот в безутешных судорожных всхлипах. — С-Сэмми слышит, когда мы думаем?

Она развела в стороны колени и приняла Кельмомаса в объятия. Его сдавленный плач обжег ей шею. И она увидела, со всей пронзительностью скорби, что смерть Самармаса расколола ее душу надвое: одна половина онемела и застыла в немом вопросе, а вторая тянулась к этому ребенку, к этой копии погибшего брата, вобрать в себя его рыдания.

Как защитить его? А если защитить она не может, как тогда любить?

Она положила руку ему на голову, сдула прилипшие к губам волоски. Щеки были мокрыми, но не разобрать, ее ли это слезы. Не важно. Толпа удовлетворится. Экзальт-министры вздохнут с облегчением, поскольку ятверианский культ уже серьезно вышел за рамки мелкой секты, представляющей не более чем досадную помеху. Кто посмеет поднять голос или руку на потерявшую ребенка мать? А Келлхус…

Как же она устала. Нет сил.

— Мертвые все слышат, Кел.

Иотия…

Жизнь прожита и забыта.

А на ее месте…

Ветер, сухой, как горячий пепел. Просторная комната, чистая, свежевыкрашенная и отделанная изразцами, пол с наклоном, чтобы стекала дождевая вода. Женщина в простой льняной сорочке, с черными, цвета воронова крыла, волосами, юная, как невеста, кормит грудью младенца, улыбается, спрашивает что-то милое и смешное. Голова склонена, в миндалевидных глазах вспыхивает огонь, вот-вот рассмеется тому, что сейчас услышит, какой-то мягкой и доброй шутке.

Кремовые стены окаймлены вьющимися зелеными узорами.

Позабытая жизнь…

Беспокойство туманит ее темные глаза. Она бросила быстрый взгляд на ребенка, припавшего к груди, и снова спросила:

— Любимый, все в порядке?

«Ты как будто спишь…»

За распахнутой дверью простор бронзового и голубого — светлые, мягкие, бездонные тона. Синева не висит неподвижно позади кивающих пальм — поднимается вверх, вверх, к белым стропилам в небе. Колышется, как полотно.

За порог. Двор — там ловят цыплят угрюмые немолодые рабы. Девочка из прислуги застыла как вкопанная, только взгляд шарит вокруг. Кожа темная, как палка метлы у нее в руках.

Ворота. Улица.

Ребенок заплакал, когда его резко подхватили с колен. Женщина кого-то бранит, плачет, выкрикивает.

— Что ты делаешь? Что случилось?

«Проснись, прошу тебя! Ты меня пугаешь!»

Сильная рука размашисто сбрасывает хрупкую ладонь. Шаги, уходящие прочь. Даль, уходящая в забвение. Тянет в невидимые пространства. Женщина пронзительно кричит:

— Любовь моя! Не надо, пожалуйста!

«Что я сделала?»

Двести пятьдесят семь лет назад один строитель-шайгекец скопил двадцать восемь серебряных талантов, закупая обожженный кирпич выше по течению реки Семпис, где глину мешали с песком. Если не считать бронзового оттенка, жилище, которое он построил, было неотличимо от прочих. За последующие века дважды наводнения случались такие мощные, что вода плескалась у южных пилонов. Хотя разрушения оказывались минимальны, от основания внешних балок отвалились куски, так что здание приобрело обшарпанный вид, и собаки почему-то полюбили задирать там заднюю лапу.

Обвалилось оно именно тогда, когда и должно было обвалиться, увлекая за собой соседние дома, смяв четыре жилых этажа и раздавив всех несчастных, находившихся внутри. Был грохот, и множество криков слились в единый рев, оборвавшийся тишиной. Вверх и в стороны взметнулась пыль. Загремели и глухо застучали о землю дождем посыпавшиеся кирпичи. Улицы были забиты кричащими в ужасе прохожими.

Женщина и ребенок пропали.

Забытая жизнь…

Улицы. Несметное количество народа. Причудливое движение, как будто струйки песка текут сквозь друг друга, не сталкиваясь и не изменяя направления.

Переулки. Разноцветные навесы холодят пыль, заслоняют от солнца вереницы прогуливающихся, приглушают свет, разбивая его на тонкие сияющие полосы.

Просторная агора.

Через расступающуюся толпу шествует священный павлин, чувствуя себя в полной безопасности. Поблескивают над пышным оперением блестящие глаза, благословляя всех, кто постарался не встретиться с ними взглядом. Орет какой-то мужчина, угрожающе наклонив голову, дает подзатыльник мальчишке, идущему рядом, так что у того клацают зубы. Два старика чешут в затылках и смеются, обнажая похожие на глиняные черепки зубы. Больная собака, хромая, взбирается на ступени храма, глухо ворча полуоткрытой пастью.

Жизнь…

…Она садится в пыль рядом с другими такими же несчастными. Те равнодушно сидят в тени храмовой стены с поднятыми ладонями, как будто подставляют их под дождь. Их увечья прикрыты тряпьем или открыто гниют на пыльном воздухе. Неприлично старая, лишенная всякого сострадания, она садится и начинает просить милостыню. На тех, кто снует мимо них, жалких теней, она не смотрит.

За тысячу четыреста двадцать два года до этого один скюльвендский разбойник надругался над кенейской женщиной, которой потом недостало мужества лишить себя жизни, как того требовал обычай. Она бежала из семьи, страшась, что те убьют ее, чтобы сохранить свою честь, и родила ребенка, сына, на берегах великой реки Семпис. И теперь потомок того сына бросил половинку монетки, в нужный момент, но небрежно, так что острый угол отскочил у нее от большого пальца и заставил поднять глаза…

Бумажный взгляд старухи.

Преклоненные колени стремительно опускаются на землю. Сильные руки потянулись к ее запястью, приблизили его к себе. Невидимые губы прижались к ее горячей ладони. Запах меди и кожи.

Дряхлый взгляд вдруг от удивления становится детским.

— Меня зовут Псатма Наннафери, — прошептала она.

Пульсирует, бьется кровь. Голос так близко, что говорящего не разглядеть. За голосом пульсирует, бьется живая кровь…

— Я — Добрая Удача… Я живой, я хожу и дышу.

— Да, — выдохнула она, кивнув старческой головой. Железная душа, выкованная жестокостью, трепетала, как девушка во время первых кровей. — Мы родные брат и сестра, ты и я.

«Благославенна будь наша Матерь».

— Родные…

Дрожащая рука потянулась к невидимой щеке. Мозолистые подушечки пальцев, не дотрагиваясь, скользили как по жиру или по краске. Слезы приносили очищение глазам.

Плач по забытой жизни.

— Красивый.

Плач по тому, что пришло на место этой жизни.

Момемн…

Стоя перед большим посеребренным зеркалом, Эсменет мельком увидела, что Кельмомас, такой маленький, что его легко не заметить, бродит по темным углам гардеробной.

Сквозь открытые ставни балкона потоками лился яркий утренний свет, и там, куда не достигало сияние, которое он отбрасывал на пол, ее покои казались погруженными в неровный тусклый полумрак. Эсменет оценила свое изображение с небрежностью человека, много времени проводящего перед зеркалами. Мысли ее были слишком заняты стратегическими вопросами, чтобы беспокоиться о внешности. Майтанет и Финерса ушли всего несколько секунд назад, оставив ее с бесчисленными «предложениями» о том, как лучше разоружить, внушить почтение или даже запугать Ханамем Шарасинту. До окончания нынешней стражи Эсменет предстояло встретиться с ятверианской матриархом.

Она видела отражение сына, который выглядывал из шелковых складок платьев, одно алое, другое — лазурное. Кельмомас был как робкая крадущаяся тень, не плотнее висящих вокруг него шелков. Эсменет сразу почувствовала неладное, но отчего-то — по привычке или от усталости — не подала виду, что заметила сына. Внезапная боль сковала ей горло. Еще не так давно они с Самармасом играли в эту игру вдвоем: затевали прятки в ее гардеробе, пока она одевалась. А теперь…

— Малыш? — позвала она и бросила взгляд в зеркало на свою улыбку. Оказалось, что та вышла такой вымученной, что Эсменет от ужаса бросило в жар. Вот как теперь она выглядит всякий раз, когда улыбается — как будто она просто кривит губы?

Кельмомас молча разглядывал свои ноги.

Эсменет отпустила рабов легким щелчком пальцев и повернулась к сыну. В прохладном утреннем ветерке плыла птичья песенка.

— Малыш… А где Порси?

Она сама поморщилась от этого вопроса, который задала лишь по привычке. Порси за небрежность высекли и отослали. Кельмомас не ответил, и Эсменет отвела взгляд и снова посмотрела в зеркало, делая вид, что ее занимают складки муслина на талии. Руки машинально собирали и разглаживали ткань, собирали и разглаживали.

— Я… я могу быть Сэмми…

Кажется, она услышала эти слова больше грудью, чем ушами. К сердцу прилил холод. Но она продолжала стоять лицом к зеркалу.

— Что это значит? Кел, что ты такое говоришь?

Родители настолько привыкают к своим детям, что нередко перестают их воспринимать, поэтому какие-то внезапно проявляющиеся мелочи вдруг поражают и тревожат. Потому ли, что Эсменет смотрела на сына в зеркале или вопреки этому, но он вдруг показался ей маленьким чужаком, плодом другого, неизвестного чрева. На мгновение ей подумалось, что он слишком красив, чтобы…

Чтобы ему верить.

— Если ты не… — начал Кельмомас сдавленным голосом. Он мял правой рукой ткань туники, так что край дополз уже до колена.

Наконец Эсменет обернулась, вздохнула и сразу же устыдилась, что вздох мог бы показаться раздраженным.

— Малыш, если — что?

Его узенькие плечи дрогнули в беззвучном рыдании. Он смотрел вниз с той отчаянной сосредоточенностью, на какую способны обиженные мальчики — как будто собираясь кого-то задавить взглядом.

— Если не хочешь, чтобы я… Если ты не хочешь, чтобы был… Кельмомас, я могу быть Сэ… Сэмми.

Чувство потери вновь обрушилось на нее, оглушило до оцепенения. Она потрясенно осознала всю глубину своего эгоизма. Да горевала ли она по Самармасу на самом деле, спрашивала себя ее исстрадавшаяся душа, или только превратила его в свидетельство своей тяжкой доли? По ком был ее траур?

Она хотела заговорить, но голоса не было.

Кельмомас попытался совладать с дрожащими губами.

— Я в-ведь такой же… я же п-похож на…

Он сел на пол, а потом рухнул весь, бесформенной кучей шелков. Он не хныкал и не рыдал, он голосил, хотя звук получался соразмерным его телосложению, но такой глубины и надрыва, что в нем слышалось нечто звериное.

Оторвавшись от своего отражения, Эсменет, шурша холодной тканью, встала над ним на колени. Теперь, когда она видела свое преступление, ей чудилось, что она все понимала с самого начала. Кружа по лабиринту жалости к себе, задавленная весом бесконечных дел и забот, она не нашла времени остановиться и задуматься о том, как страдает Кельмомас. При всей подавленности и опустошенности последних дней, она, как все матери, обладала крепкой, словно кремень, натурой, закаляющей сердце общей унаследованной в поколениях мудростью. Дети умирают. Они умирают всегда, таков этот жестокий мир.

Но не для Кельмомаса. Он потерял гораздо больше, чем брата и товарища по играм. Он потерял собственную жизнь. Он потерял самого себя. И это не укладывалось у него в голове.

«Я — это все, что у него осталось», — думала она, гладя его тонкие золотистые волосы.

Но что-то внутри все равно замирало от ужаса.

Дети. Как они много плачут.


Если не считать бело-золотых знамен с изображением Кругораспятия, императорский зал для аудиенций на Андиаминских Высотах почти не изменился со времен Икурейской династии. Все было задумано так, чтобы повергнуть в трепет просителей и подчеркнуть славу и величие восседающих на троне. Прежние нансурские императоры всегда стремились к помпезности, не вяжущейся с их реальной властью, полагая, возможно, что иллюзия, если следовать ей с достаточным упорством и рвением, может воплотиться в жизнь.

Как говорил Келлхус, статуи — настолько же молитвы, насколько и орудия, преувеличение, закованное в преуменьшающий камень. То, что мир усеян развалинами капищ, много нелестного говорит о человеческой душе. Люди всегда стараются торговаться с позиции силы, особенно если в сделке участвуют боги.

Сегодня, все время думалось Эсменет, эта мысль наверняка подтвердится.

Она уже вполне привыкла к своему месту у самого трона, на возвышении, даже полюбила там сидеть. В нескольких шагах от ее ног широкими полукружиями нисходили к Аудиториуму ступени, туда, к тому месту, где собирались придворные и кающиеся преступники. По обеим сторонам вздымались ряды огромных колонн, уменьшаясь с перспективой в размерах и освещенности. Между их мраморными стволами неподвижно висели узорчатые гобелены, каждый из которых был подарком от какой-то провинции Новой Империи, и на каждом из них в качестве основного мотива было изображено Кругораспятие. Животные тотемы от туньеров. Тигры и переплетающиеся лотосы от нильнамешцев…

Казалось, что все было увязано с ее положением, как будто у камней и у пространства были лица, которые они могли поворачивать к ней и почтительно опускать. Она находилась в неподвижном центре, неосязаемой точке равновесия.

Но больше всего ей нравилось отсутствие задней стены — ощущать, как естественный свет льется ей на плечи, знать, что все собравшиеся в Аудиториуме видят ее на фоне ярко-синего небесного свода. Самая уязвимая позиция, место для статуи божества, оказывалась слишком неуловимой и размытой, чтобы служить прямой мишенью для проклятий. Ничего не любила она так, как вечерние аудиенции, когда просителям приходилось закрываться руками от солнца, чтобы видеть ее. Поэтому говорить и поступать ей можно было с безнаказанностью бестелесного силуэта.

Ей нравилось даже то, что птицы постоянно запутываются в едва видимой сети, которой завесили проем, чтобы не дать им гнездиться в сводах зала. Было что-то и зловещее, и воодушевляющее в трепете крыльев и лихорадочной борьбе, которые она чувствовала справа и слева. Они избавляли от необходимости бросать угрозы. Каждый день попадалось по одной-две птахи, и их жалкие потуги освободиться были слишком слабы, а крики слишком пронзительны, чтобы вызывать искреннее сострадание.

Сегодня их было четыре.

Иногда после захода солнца она разрешала Самармасу помогать рабам освобождать птиц. И тогда — огромные, как при виде чуда, глаза. Дрожащие ручонки. Его улыбка напоминала гримасу страха, такой она была широкой.

Мягко нарастающее звучание молений с верхних галерей возвестило скорое появление матриарха — это был один из бесчисленных гимнов аспект-императору.

Наши души восходят из тьмы
Разом близко и далеко.
Наши души уходят в тьму,
Дверь распахнута широко.
Он идет впереди,
Свеча озаряет пусть вслед.
Он идет впереди…
Подумав о близнецах, Эсменет сжала зубы, сдерживая боль, от которой грозила потрескаться краска на лице. Кельмомас был безутешен, и она была вынуждена оставить его реветь. Он умолял ее не оставлять его, обещал ради нее стать своим погибшим братом.

— Ма-мамочка, мы т-тебя л-любим… Т-так л-любим…

«Мы», сказал он, тихим и полным отчаяния голосом.

Стоило вспомнить эту сцену, как хотелось заморгать, прогоняя жар с глаз. Она сделала медленный и глубокий выдох, изо всех сил стараясь казаться неподвижной. Огромные бронзовые двери беззвучно распахнулись, и в пустой Аудиториум прошествовала Ханамем Шарасинта, номинальная глава культа Ятвер. Матриарху полагалось быть одетой в дерюгу, чтобы подчеркнуть свою бедность, но с каждым шагом на ее землистого цвета платье вспыхивали вертикальные полосы. Ее сопровождал Майтанет, как всегда блистательный в просторных белых с золотом одеяниях.

Он идет впереди,
Свеча озаряет пусть вслед.
Он идет впереди…
Конец песнопения угас в глубине поющего камня. Ятверианская матриарх с трудом опустилась на одно колено, затем на второе.

— Ваше великолепие, — произнесла она, опуская лицо к своему отражению на мраморном полу.

Эсменет кивнула, являя монаршее благоволение.

— Встань, Шарасинта. Все мы дети Ур-Матери.

Пожилая женщина не без усилия поднялась.

— Воистину, ваше великолепие.

Шарасинта взглянула на Майтанета, словно ожидая поддержки, потом опомнилась. Не привыкла находиться среди тех, кто выше ее по положению, поняла Эсменет. За долгие годы императрица приняла многих просителей — достаточный срок, чтобы безошибочно угадать тон аудиенции по первым словам. Сейчас она отчетливо видела, что у Шарасинты выработалась непреодолимая привычка повелевать — до такой степени, что любезности и почтения от нее ожидать не приходится. В воздухе вокруг старухи веяло настороженностью.

Эсменет сразу перешла к делу.

— Что ты знаешь о Воине Доброй Удачи?

— Так я и думала, — надулась матриарх, презрительно сощурив глаза. Лицо у нее было угловатое и причудливо скособоченное, как будто оно было вылеплено из глины и долго пролежало на одной стороне.

— И почему же? — с деланой учтивостью осведомилась Эсменет.

— Кто же не слышал слухов?

— Кто не слышал об измене, ты хочешь сказать.

— Хорошо, об измене.

Первые несколько секунд Эсменет не осознавала оскорбительности ее тона. Кажется, она слишком часто забывает о своем высоком статусе императрицы и разговаривает с другими так, будто они ей ровня. Эсменет с негодованием нахмурилась. «Даже не посочувствовала мне, что я потеряла ребенка!»

— И что же ты слышала?

Выверенная пауза. Глаза Шарасинты приобрели коровью надменность, губы поджались в скорбную линию.

— Что Воин Доброй Удачи выступил против аспект-императора… Против тебя.

Эсменет с трудом сдержалась, чтобы не выплеснуть свою ярость. Неблагодарная гордячка! Подлая старая сука!

Это ли представляла себе она много лет назад, когда сидела на подоконнике в Сумне и заманивала прохожих игрой тени, которая двигалась верх и вниз по внутренней стороне ее бедер? Ничего не зная о власти, Эсменет принимала за власть ее внешние атрибуты. Все это было невежество — мало что столь невидимо, как власть. Она помнила, как жадно она смотрела на монеты — монеты могли уберечь от голода и прикрыть одеждой кожу в синяках; помнила, как разглядывала профиль мужчины, императора, который как будто незримо присутствовал и во всех достававшихся ей щедротах, и во всех ее лишениях. Она не ненавидела его. Не боялась. Не любила. Все эти чувства лучше тратить на его вассалов. Сам же император… ей всегда казалось, что он где-то слишком далеко.

В бесконечных мечтаниях между постелями она перебирала все, что помнила, все невнятные и унизительные россказни, которые простой гражданин возводит вокруг своего правителя. И представляла себе его, Икурея Ксерия III, как будто он сидит здесь, рядом с нею.

Совершенно невозможная картина.

Однажды, без особого умысла, она показала Самармасу серебряный келлик. «Знаешь, кто это?» — спросила она, показывая на изображение собственного профиля на аверсе. Когда Сэм был чем-то поражен, он по-особенному открывал рот, словно собирался обхватить губами гвоздь. Это было и комично — и печально, потому что сразу выдавало его слабоумие.

«Сынок!» — беззвучно закричала она. Бередить свою рану — это стало для нее путем наименьшего сопротивления, единственное, что давалось без усилий. Но от нескончаемого круговорота обязанностей не убежать, приходилось заставлять себя выполнять какие-то действия, по кусочку преодолевая непосильную боль. Ничего другого не оставалось, как довериться краске, надеясь, что она надежно скрывает лицо.

— Но ты слышала не только это? — спросила она жестким и ровным голосом — голосом, приличествующим императрице Трех Морей.

— Не только, не только, — забормотала Шарасинта. — Конечно, я слышала не только это. Всегда можно услышать много разного. Слухи — они как саранча, или как рабы, или как крысы. Плодятся без разбора.

Они знали, что Шарасинта — женщина надменная. Поэтому и вызвали старую стерву сюда: Майтанет надеялся, что угнетающих размеров и репутации этого помещения окажется достаточно, чтобы смягчить ее высокомерие и направить в нужное им русло.

Очевидно, оказалось недостаточно.

— Матриарх, тебе бы не помешало придерживаться рамок нашего разговора.

Насмешка — неприкрытая! И впервые, как заметила Эсменет, — взгляд, которого страшатся все, кто облечен властью, взгляд, который говорит: «Ты — временно, ты — беда преходящая, не более того». Она вдруг поняла продуманный расчет, с которым ее трон был приподнят над полом зала аудиенций. Один случайный взгляд старухи вдруг заставил ее испытать глубокое облегчение: вот что стоит за человеческой иерархией. «Признание», — поняла Эсменет. Власть сводится к признанию.

Иначе это лишь грубая сила.

— Матриарх! — прогудел Майтанет, вкладывая в голос и облик всю непререкаемую власть Тысячи Храмов.

Шарасинта открыла рот, чтобы дать отповедь — запугать ее, похоже, не мог даже шрайя. Но вся сила ее легких вдруг ушла от нее…

Матриарх лишь захрипела и отступила назад, закрываясь рукой от испепеляющего света, который внезапно возник над полом. Он плясал и выбрасывал сполохи, настолько яркие, что рядом с ними все становилось тусклым. Обезумевшие тени метались от ее ног к дальним углам Аудиториума. Точка света росла и вспыхивала, вибрировала свечением, сила которого была неподвластна взгляду…

Эсменет опустила руку, моргая от ослепляющей вспышки.

Он стоял, высокий, величественный и неземной, точно такой, каким она его помнила. Белый шелковый плащ, расшитый бессчетными алыми бивнями величиной с терновую колючку, был свободно наброшен на доспехи. Золотая борода его была заплетена, грива длинных волос ниспадала на плечи. С правого бедра свисали головы двух демонов, беззвучно изрыгающих проклятия застывшими оскаленными пастями… Весь его облик был невыносимо пронзителен — сгущение реальности, рядом с которым расплывался мир и материя теряла вес.

Казалось, что земля должна стонать под его ногами. Ее муж…

Аспект-император.

У Шарасинты был вид как у пережившего кораблекрушение человека, которого настигло воспоминание о бушующих пучинах. В двух шагах позади нее распростерся на блестящем полу Майтанет. Шрайя Тысячи Храмов — преклонил колена.

Эсменет догадалась не смотреть, как Келлхус занимает свое место на троне. Уверенность, которая во всех сложных ситуациях не более чем видимость тщательной продуманности действий, всегда есть внешний признак власти. Ничто не должно показаться импровизацией.

— Ханамем Шарасинта, — сказал он негромко, но в то же время тоном, предвещавшим чью-то неминуемую погибель, — ты почитаешь за доблесть стоять в моем присутствии?

Матриарх чуть не упала, поспешно бросившись ниц.

— Н-неет! — зарыдала в старческом страхе. — На-наиславнейший… С-сми-луйся…

— Соблаговолишь ли ты, — перебил он, — принять меры к тому, чтобы этот мятеж против меня, это богохульство было пресечено?

— Да-а-а-а! — завыла она, не поднимая лица от пола. Даже впилась скрюченными пальцами в затылок.

— Ибо, вне сомнений, я пойду войной на тебя и твоих людей. — Неумолимая жестокость его голоса поглотила все пространство зала, била в уши кулаками. — Дела твои забудут и камни. Храмы твои обращу в погребальные костры. А тех, кто словом или оружием восстанет против меня, я стану преследовать до самой их смерти и по ней! А Сестра моя, которой ты поклоняешься, станет печалиться во мраке, ибо память о ней будет лишь сном о гибели и разорении. Люди станут плевать, чтобы очистить свой рот от ее имени!

Старуха тряслась, гнула спину, словно давилась от ужаса.

— Ты понимаешь, что я тебе говорю, Шарасинта?

— Да-а-а-а!

— Тогда — вот что ты должна сделать. Ты будешь заботиться о своей императрице и о своем шрайе. Ты положишь конец гнусному мошенничеству твоего обряда. Ты огласишь истину о своем сане. Ты объявишь войну пороку в собственном храме — и очистишь от скверны свой алтарь!

Где-то по ту сторону сводчатого потолка облачко поглотило солнце, и все потускнело, кроме старой женщины, скорчившейся над своим отражением. Келлхус подался вперед, и казалось, что вместе с ним склонился весь мир, что накренились даже колонны, нависнув над матриархом и дрожа вселенским гневом.

— И еще ты изгонишь эту ведьму, которую ты зовешь своей госпожой, Псатму Наннафери! Ты положишь конец этому святотатству в образе Верховной Матери!

Не поворачивая головы и не отрывая локтей от пола, она подняла бледные ладони, как будто желая заслониться.

— Не-еет! С-с-ми-и-илуйся!..

— ШАРАСИНТА! — Имя прогремело по залу, отдаваясь в сводчатых уголках. — ТЫ ВЗДУМАЛА ОСКОРБЛЯТЬ МЕНЯ В МОЕМ СОБСТВЕННОМ ДОМЕ?

Матриарх неразборчиво вскрикнула. Вокруг ее колен растеклась лужица мочи.

А затем, словно переведя дыхание, мир вернулся к нормальным очертаниям и пропорциям. Невидимое облако ушло с невидимого солнца, и рассеянный свет снова принялся лить синеву на балдахин трона.

— Слушай свое дыхание, — сказал Келлхус, вставая. Он вышел вперед, снисходительно и по-отцовски наклонился над женщиной, которая во все глаза глядела на него от подножия лестницы. — Слушай его, Шарасинта, ибо это знак моей милости. Борись с устремлениями своего сердца, обуздай свою недостойную склонность к гордыне, к ненависти. Не глумись над истиной. Я знаю, что ты предчувствуешь избавление, наполняющее тебя нетерпеливой дрожью. Отвратись от губительного яда своего тщеславия, откажись от сжатых кулаков и зубовного скрежета, забудь о железном пруте, который удерживает твою негнущуюся спину, когда тебе следует спать. Отвратись от всего этого и восприми истину жизни — той жизни, что я тебе предлагаю.

Эсменет столько раз слышала эти слова, что они должны были бы показаться ей заученным текстом, в который не вкладывается никакого смысла, заклинанием, которое успешно развязывает узлы гордыни, которые так прочно связывают человека. И все же неизменно она уходила в глубину этих слов и плыла в их звучании, полностью погрузившись в него. Каждый раз она слышала их впервые, страшилась их и чувствовала себя обновленной ими.

За долгие годы многое для Эсменет стало в ее муже привычным. Но в нем по-прежнему оставалось мистическое чудо.

Матриарх культа Ятвер рыдала, как ребенок, шмыгая и твердя: «П-п-помилуй… П-п-помилуй мен-я-а-а…»

— Успокой ее, — сказал Келлхус своему сводному брату. Почтительно кивнув, Майтанет подошел и присел на корточки рядом с плачущей женщиной.

Улыбнувшись, аспект-император повернулся к Эсменет и протянул руку. Произнес несколько жарких, как солнце, слов. Она сжала два пальца протянутой к ней ладони и упала в его трепещущие объятия. Она чувствовала, как пространства вокруг них рушатся, опадая пеленами призрачной ткани, и распадаются.

Его свет поглотил Эсменет…


…они оказались одни, в прохладном полумраке покоев. Ноги у Келлхуса подкосились, и он пошатнулся и оперся о нее. Тяжело дыша, Эсменет помогла ему добраться до кровати.

— Жена моя… — только и сказал он, перекатываясь на спину, хотя его меч, Уверенность, остался висеть у него за спиной. Келлхус поднял ко лбу тяжелую руку.

Не столько свет, сколько воздух проходил внутрь через выходящие к морю балконы. Просторные, но с необычно низкими потолками залы заканчивались ступеньками, отделявшими саму спальню от нижних помещений. Обстановка была изящной и скромной, если не считать кровати с малиновыми подушками. Возможно, нелюбовь Эсменет к пышности объяснялась тем, что ее новая жизнь и без того сводила с ума вычурными условностями, а может быть, это была тоска по безыскусной бедности ее прошлого.

— Сколько получилось? — спросила она, зная, что Келлхус может перемещаться только до горизонта и только в те места, которые долго разглядывал на расстоянии или где бывал раньше. Он проделал весь путь от Истиульских равнин горизонт за горизонтом.

— Много.

Эсменет отвернулась, сморгнув слезу. Стены украшали фрески с видами разных городов, создававшие подобие иллюзии, что комната занимает какое-то невообразимое пространство над Инвиши, Ненсифоном, Каритусалем, Аокнисом и Освентой. Эсменет заказала их несколько лет назад — как материальное напоминание о своем положении в политическом пространстве. О решении этом она жалела уже давно.

«Проще, — шептал ей внутренний голос. — Надо все воспринимать проще».

— Ты пришел… — начала она и вдруг разрыдалась. — Ты пришел… как только услышал?

Она знала, что это наверняка не так, что это невозможно. Каждую ночь глашатаи Завета разговаривали с ним в его снах, извещали обо всем, что происходит на Андиаминских Высотах и не только. Он пришел из-за осложнений с ятверианцами, из-за Шарасинты. А не ради своего слабоумного сына.

Для Анасуримбора Келлхуса несчастных случаев не существовало.

Он присел на край кровати, и вдруг Эсменет, не помня как, очутилась в его объятиях, нырнула в мужской запах дальних странствий и зашлась в рыданиях.

— Мы прокляты! — всхлипывала она. — Прокляты!

Келлхус осторожно отнял ее, чтобы по-прежнему видеть ее лицо и приподнять ее немного над пучиной ее горя. Она почувствовала успокаивающее дуновение прохладного воздуха.

— Это неудачи, — сказал Келлхус. — Неудачи, Эсми, не более того.

Когда его голос успел превратиться в дурман?

— Но разве не об этом говорит Воин Доброй Удачи? Келлхус, Мимара сбежала, ее никто не может найти! У меня… ужасное предчувствие. А теперь еще и Самармас! Милый, милый Самармас! Знаешь, что люди говорят на улицах? Ты знаешь, что некоторые — ликуют! Что…

— Не наказывай их, — сказал он твердым, но исполненным сострадания голосом — безупречный тон. Он всегда говорил этим безупречным тоном, так что слова, словно холодный раствор, заделывали трещины страстей и непонимания. — Ятверианцев — не наказывай. Они не те люди, которых мы можем вырезать, стереть с лица земли, как монгилейских кианцев. Их слишком много, они слишком широко распространились. Главное, Эсми, — это Великая Ордалия. Ее миссия затянулась. Голготтерат должен быть сломлен прежде, чем воскреснет Не-Бог. Сиюминутное всегда заслоняет более далекое, и страсти всегда извращают разум, преследуя собственные цели. Возможно, эти тревоги затмевают все прочие соображения…

— Возможно? Возможно?! Келлхус! Наш сын — мертв!

Ее голос отразился от полированного камня.

Молчание. Если для остальных людей отсутствие ответа предвещало жестокие раны или нелегкие откровения, слишком тяжкие, чтобы отмахнуться от них и не придавать значения, то для ее мужа молчание означало нечто совсем иное. Его монументальное молчание звучало единым целым с остальным миром, заключало в себя все остальное. Во всех случаях без исключения оно говорило: «Услышь сама, что ты сказала». Ты. И никогда, ни при каких обстоятельствах оно не означало признание ошибки или бессилия.

Наверное, поэтому ей было так легко боготворить своего мужа и так тяжело любить.

И тогда он произнес ее имя:

— Эсми…

«Эсми», — так тепло, с таким состраданием, что она снова почувствовала, что плачет, и дала волю слезам. Он поцеловал ее в макушку, божественное чудовище.

— Тише, тише… Я не прошу тебя утешаться абстрактными истинами, ибо они не приносят утешения. И все же успех Великой Ордалии остается главной целью, которая определяет все прочие цели. Мы не можем допустить, чтобы кто-то или что-то приобрело большую важность. Ни мятежи. Ни крах Новой Империи…

Ей казалось, что она смотрит в собственные глаза, такими понимающими они были, — только знал он ее намного лучше, чем она знала саму себя.

— Ни даже смерть нашего сына.

То, что он так скажет, она понимала с самого начала. Она услышала это в его голосе.

Ветер надувал бледно-сиреневые занавеси, сдувая их к очертаниям Менеанорского моря. На фреске с изображением Каритусаля дрожал лучик света.

— Сколько еще должно случиться несчастий? — рыдая, воскликнула она.

«Воин Доброй Удачи преследует нас… Преследует…»

— Пусть случится хоть все горе мира, если нужно. Лишь бы мы одолели то единственное, судьбоносное зло.

Второй Апокалипсис.

Она мягко заколотила по его груди, вжавшись лбом в пахнущий жасмином шелк. Под шелком чувствовалось изображение какого-то дракона на нимилевой кольчуге. Если поднять голову, то через слезы Келлхус сливался в неразборчивые сияние и тень одновременно, уходящие куда-то вверх.

— Но охотятся-то они за тобой! Что, неужели богам необходим Второй Апокалипсис? Они хотят, чтобы мир ополчился на них?

Она предпочла Келлхуса Ахкеймиону. Келлхуса! Она избрала послушаться свое чрево. Она предпочла власть и беззаботную роскошь. Она решила вручить руку и сердце живому богу… Но не такому!

— Успокойся, Эсми. Я знаю, что Майтанет все тебе объяснил.

— Но… мне кажется… мне все время кажется, что…

— Большинство людей живут сиюминутно, поручая направлять свою жизнь властям и слепой привычке. Есть немногие, которые могут осмыслить жизнь в целом. Но мы с тобой, Эсми, не можем позволить себе ни ту, ни другую роскошь. Мы должны поступать сообразно требованиям времени, иначе времени больше ни для кого не будет. И поэтому мы кажемся холодными, беспощадными, сущими чудовищами, и не только другим и самим себе, но и Сотне. Мы идем кратчайшей дорогой, лабиринтом Тысячекратной мысли. Это бремя возложил на нас Бог, и этой ноше завидуют боги.

Она выплыла на поверхность из этого голоса, слыша его сейчас бесстрастным ухом, как музыкант: проникающие в сознание обертоны, вибрирующий отзвук, который заставлял воспринимать слова непосредственно, неслышимыми, легкий трепет, поднимающий этот голос над пределами мира.

Этот голос подчинил себе Первую Священную Войну, затем покорил все Три Моря. Голос Царя всех Царей, земное эхо Бога Богов… Голос, который завоевал сперва ее чресла, а потом и ее сердце.

Она подумала о том последнем дне с Ахкеймионом, дне, когда пал священный Шайме.

— Я не могу… я больше не могу… терять… У меня нет больше сил!

— Есть.

— Пусть Майтанет правит! Он твой брат. Он наделен теми же дарами, что и ты. Он должен править…

— Он шрайя. Он не может быть никем иным.

— Ну почему? Почему?

— Эсми, с тобой моя любовь, моя вера в тебя. Я знаю, что тебе достанет силы.

Со стороны темного моря прилетел порыв ветра. Сиреневые занавеси рассерженно вздыбились, разделяясь, как страстные губы.

— Воин Доброй Удачи не выстоит против тебя, — прошептал он голосом, который был самим небом, изгибом горизонтов.

Она подняла глаза, взглянув ему в лицо сквозь боль и слезы, и ей почудилось, что в этом лице она видит все лица, каждую гримасу тех, кто наклонялся над нею в Сумне, на ее ложе блудницы.

— Почему? Откуда ты знаешь?

— Твои мысли мутит страдание, твои дни отравляет страх. Все твое горе, гнев и одиночество…

Окутанная сиянием рука приблизилась к ее щеке. Взгляд синих глаз пронизывал ее до неизмеримых глубин.

— Все это приносит тебе очищение…

Иотия…

— Да будут они прокляты! — кричала Наннафери. — Да будет проклят тот, кто поведет слепца по неверной дороге!

Все старческие голоса портятся так или иначе; они дребезжат, дрожат, слабеют, лишаясь дыхания, которое некогда придавало им силу. Но разрушившийся голос Псатмы Наннафери, былую мелодичную чистоту которого в свое время оплакивала ее семья, не столько портил, сколько выявлял сокрытое. Он был не более чем засохшая и выгоревшая краска поверх чего-то бурного, первобытного. Он перекрывал окружающий шум, глубоко проникая в переполненные ответвления катакомб.

Сотни собравшихся наполнили Харнальский зал запахом пота и напряжением, забили примыкающие туннели, попирая валяющиеся на полу обломки. Факелы плясали, как буйки в море, отбрасывали овалы света на потолки, выхватывали из волнующейся темной толпы различные выражения лиц, улыбающихся и кричащих, раскрытые в недоумении рты. В неосвещенных проемах плавал дым. Лучи света обшаривали стены, сплошь покрытые нишами, где стояли под покровом вековой пыли бесчисленные урны, треснутые и покосившиеся.

— Да падет проклятие на вора, — вопила Наннафери. — Ибо тот, кто пирует на чужой удаче, навлекает голод!

Она стояла перед ними обнаженная, одетая в свою кожу, как в нищенские лохмотья. Нарисованные белым знаки покрывали ее руки до подмышек и ноги до паха, но торс и гениталии прикрывал только блестящий пот. Она стояла перед ними сморщенная и тщедушная, но вместе с тем возвышалась над всеми, так что, казалось, ее мокрые от крови волосы должны задевать низкий потолок.

А перед ней на разбитом стуле — на стуле для раба — сидел он, нагой и неподвижный.

Воин Доброй Удачи.

— Да будет проклят злодей, убийца, кто затаился и ждет, готовый умертвить собственного брата!

Она раздвинула безволосые ноги, подождала, чтобы все увидели влажные дорожки крови, бегущие из ее лоснящегося влагалища. И усмехнулась гордой и зловещей ухмылкой, словно говоря: «Да! Узрите, какой силой обладает моя утроба! Великая Даятельница, Носительница Сыновей, ненасытная Поглотительница Фаллосов! Да! Кровь моего Плодородия еще бежит!»

Исступленные зрители в первых рядах рыдали при виде этого чуда, глядя на него глазами удавленников, рвали на себе волосы и скрипели зубами. Их неистовство вызвало экстаз всего сонма тех, кто стоял сзади, и так далее, от одного разветвляющегося прохода до другого, пока рев тысячи голосов не прокатился по самым дальним уголкам замкнутого пространства.

— Да проклята будет блудница! — кричала она, не заглядывая в текст «Синьятвы», лежащий на истертом камне у ее ног. — Да будет проклята та, кто возлегла с мужчиной ради золота, а не семени, ради власти, а не покорности, ради похоти, а не любви!

Она наклонилась, как будто собираясь удовлетворять себя. Ребром ладони она стерла кровавую линию, пройдя по ней до складок распухших гениталий. Выдохнув в наслаждении, она воздела свою окровавленную длань для всеобщего обозрения.

— Будь прокляты лжецы — обманщики людей! Будь проклят аспект-император!

Существуют пределы страсти, священные самой глубиной своего выражения. Бывает благоговение, выходящее за пределы ограниченного мира слов. Ненависть Псатмы Наннафери давно уже выжгла все нечистое, всю жалкую напыщенность мстительности и обиды, из-за которых великие часто выглядят глупцами. Ее ненависть была испепеляющей, опасная ярость познавших предательство, непоколебимая ярость обездоленных и униженных. Ненависть, от которой напрягаются жилы, которая очищает так, как только могут очистить убийство и огонь.

Наконец она нашла свой нож.

Она перешагнула через священную книгу, прижала безвольно повисшие, как пустые мешки, груди к его вспотевшей шее и плечам, обхватила его руками. Держа правую ладонь, как палитру, она обмакнула средний палец левой руки в свои выделения и нарисовала на юноше отметку: горизонтальную черту вдоль одной и другой щеки.

Линии горели багровым цветом кровавых выделений. Вуррами, древний символ, родственный траксами — линиям пепла, которые рисовали носящие траур матери.

— Вечно! — вскричала она. — Вечно жили мы в тени кнута и дубины. Вечно презираемы были — мы, Даятельницы! Мы, слабые! Но Богиня — знает! Знает, почему бьют нас, почему держат на привязи, почему морят голодом и оскверняют! Почему совершают над нами все что угодно, кроме убийства!

Она обошла вокруг него, занесла ягодицы над его бедрами. Пронзительно вскрикнув, она насадила себя на него, окружила собой его трепещущее естество. Нестройный хор возгласов пронесся по пастве, и проникновение многажды повторилось в их глазах и душах.

— Ибо без Даятельниц, — выкрикивала она хриплым от страсти голосом — дважды срывающимся, теперь не только от дряхлости, но и от вожделения, — они ничего не могут взять! Ибо без рабов не бывает хозяев! Ибо мы — вино, которое они пригубляют, хлеб, который они вкушают, одежда, которую они марают, стены, которые они обороняют! Ибо мы — смысл их власти! Трофей, который они хотят завоевать!

Она чувствовала его: он был ее средоточием, а она его окрестностями — боль в окружении огня. Мотыга — к земле! Мотыга — к земле! Она, старуха, расставила ноги над мальчиком, и ее глаза были красны, как кровь, а его — белы, как семя. Толпа перед ними колыхалась и билась — бурлящий котел жадных лиц и покрытых потом тел.

— Мы должны поддерживать огонь! — стенала и бушевала она. — Мы должны раздувать его! Мы должны научить тех, кто дает, что значит брать!

Она скользила дряблыми ягодицами по его животу. У него было тело молодого мужчины, который лишь недавно успел обзавестись семьей и родить пока только одного ребенка. Стройный, с безупречной золотистой кожей. Он еще не согнулся под ярмом этого мира, под ношей, которую взваливает на человека служение.

Он еще не стал сильным.

— Есть нож, который режет, — хрипела она, — и есть море, которое топит. Мы всегда были морем. Но теперь… Теперь к нам явился Воин Доброй Удачи, и теперь мы — и то и другое, о сестры мои! На морях наших они пойдут ко дну! На нож наш они должны пасть!

Она все неистовее трудилась над его стержнем, пока юноша не забился, не закричал. Земля задрожала — как бьется нерожденный во чреве Матери. С потолка ручьем полились камни. Она чувствовала, как жаркая волна заполняет его, рвется наружу. А затем, когда он опал, будто вздохнул где-то глубоко внутри, пришла и ее очередь, вздрогнув, вытянуться и издать крик. Она чувствовала, как ее сила наполняет его, как сводит его мускулы, как покрывается шрамами и стареет тело, которое разрушили проведенные в этом мире годы. Мягкие руки, сжимавшие ее грудь, покрылись мозолями, стали жесткими от напряжения, а ее вялые груди, тем временем, округлились, поднялись, как в юные нежные годы. Гладкая щека, прижатая к ее шее, стала жесткой от непрожитых годов, изрытой следами чужой оспы.

Молодость омывала ее, разглаживала тысячи морщинок в мягкие неровности; все те, кто с безумными лицами обступал Псатму в круг, подались вперед, вжались руками во влажный пол…

Ее, избитую и измученную, переполняло божественное возлияние. Грозная богиня возвысила ее, как чашу, отлитую из золота.

Вместилище. Священный кубок. Сосуд, наполненный влагой, святее которой нет: Кровью и Семенем.

— Проклят! — выкрикнула она пронзительным, рвущим душу на части голосом певицы, высоким и звонким, да еще подогретым привычными властными нотками. Кровь ее плодородия распространялась по толпе из неиссякаемого источника, передаваясь из ладони в ладонь. Дети Ур-Матери клеймили себе щеки багровой линией ненависти…

— Проклят будь тот, кто направит слепца неверной дорогой!

Глава 10 Кондия

Посмотри на других и задумайся о грехе и глупости, которые ты увидишь. Ибо их грех — это и твой грех, а их глупость — и твоя глупость. Ищешь подлинное отражение? Вглядись в чужака, которого презираешь, а не в друга, которого любишь.

Племена 6:42. «Хроники Бивня»
Ранняя весна 19-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия

Истиульские равнины раскинулись в самом сердце Эарвы, простираясь от северных границ Хетантских гор к южным отрогам Джималети. Глядя на бесконечные степи, покрытые пучками высохшей травы, трудно было поверить, что на этих землях рождались и рушились династии, еще прежде наступления Первого Апокалипсиса и прихода шранков.

В дни Ранней Древности начался раскол между западными норсирайскими племенами, Высокими Норсираями, которые под покровительством нелюдей создали на берегах реки Аумрис первую великую человеческую цивилизацию, и их восточными родичами, Белыми Норсираями, которые сохраняли кочевые привычки отцов. Всю эту эпоху Истиульские равнины представляли собой варварские задворки земель Высоких Норсираев, народы которых расцветали и приходили в упадок вдоль великих рек запада: Трайсе, Сауглиш, Умерау и других. Племена же Белых Норсираев, которые скитались и воевали по всей территории равнин, иногда совершали набеги, иногда обменивались товарами со своими западными братьями, полюбившими ковыряться в земле, но неизменно испытывали к ним презрение. Чем меньше дорог, тем круче нравы, гласила древняя куниюрская пословица. А время от времени, объединенные под властью могучего племени или сильного вождя, они завоевывали соседние племена и территории.

К северу от Сакарпа равнины Истиули по-прежнему носили имя одного из народов-завоевателей, кондов.

По их исчезновении не осталось ничего, что хранило бы память о них: конды, как большинство степных племен, запомнились, главным образом, уничтоженным, а не созданным. Для Людей Воинства только название связывало пологие плато с легендами о былой славе кондов. Они привыкли к рассказам о пропавших народах, поскольку в их собственных землях таких историй было немало. Но к мыслям о кондах примешивалась грусть. Если в Трех Морях на смену одним народам Ранней Древности приходили другие, то конец истории буйногривых всадников-кондов был концом истории человека на этих равнинах. Свидетельством тому становились следы, которые находили айнрити: кучи высосанных костей и куски дерна, вывороченные из земли не плугом, а голодными когтями.

Следы пребывания шранков.

Войском овладела общая идея. Все думали о том, что заброшенные земли можно освободить. Чтобы продемонстрировать это, король Хога Хогрим — племянник Хоги Готъелка, овеянного славой мученика Шайме, — приказал своим тидоннцам нарубить камня из выходящей на поверхность породы для постройки огромного круга, невиданных размеров Кругораспятия, навечно вбитого в кондийскую землю. Долгобородые трудились всю ночь, их количество прирастало, по мере того как к ним присоединялись новые и новые соседи по лагерю. Рассветные лучи солнца осветили даже не кольцо, а круглую крепость, шириной в пять выстроенных в ряд боевых галер, с необработанными стенами из песчаника, высотой в три человеческих роста.

После этого сам аспект-император ходил среди измотанных усталостью людей, отпуская грехи и даруя благословение их близким на далекой родине. «Люди оставляют после себя такой след, насколько хватает им воли, — сказал он. — Да узрит мир, почему тидоннцев именуют «сынами железа».

И поход продолжился. Согласно общепризнанной военной мудрости, столь обширное войско, как Великая Ордалия, должно разделиться и двигаться отдельными колоннами. Это не только увеличивало солдатам возможность добывать пропитание, будь то дичь или трава, которой привыкли кормиться их специально выведенные выносливые пони, но и существенно повысило бы скорость передвижения. Но как ни странно, медлительность Великой Ордалии была неизбежна, по крайней мере, на этой части неблизкого пути к Голготтерату. Был план растянуть «пуповину», поставляющую продовольствие от Сакарпа до войска, настолько, насколько это было физически возможно, и совершить «Скачок», как мрачно называли его генералы аспект-императора, когда останется позади рубеж, за которым уже бессмысленно будет поддерживать контакт с Новой Империей.

Поскольку длина «пуповины» зависела от способности императорских караванов обогнать Священное Воинство, то разделение войска на быстрые, подвижные колонны лишь увеличило бы длину Скачка. Это могло иметь катастрофические последствия, если учесть потребности войска и скудные возможности для фуражировки на Истиульских равнинах. Даже если бы Воинство разбилось на сотни колонн и рассредоточилось по всей ширине равнины, это ничего бы не меняло, поскольку нельзя было положиться на то, что дичи в этих местах окажется вдоволь. Войску пришлось везти с собой припасы, достаточные, чтобы добраться до более плодородных земель, которые некогда звались Восточной Куниюрией. Там, если верить императорским следопытам, пропитания хватит, если войско рассредоточится.

Поэтому ползли вперед медленно, как все громоздкие по размеру армии, едва покрывая за день десять-пятнадцать миль. Не считая собственного количества, главным источником задержек были реки. И опять-таки благодаря императорским следопытам, каждая водная преграда была тщательно нанесена на карты еще за несколько лет до похода. Тем, кто собирал Священное воинство, не только необходимо было знать, где находятся сами места переправ, им надо было знать состояние этих переправ в различные времена года и в различную погоду. Одна вздувшаяся река могла бы приблизить конец света, если бы помешала Священному Воинству достичь Голготтерата до наступления зимы.

Но даже будучи нанесенными на карты, броды, тем не менее, все равно оставались узкими, как бутылочное горлышко. Порой три, даже четыре дня требовалось на то, чтобы войско только перебралось с одного берега на другой, отстоящий на такое расстояние, что можно было докинуть камнем.

На советах у аспект-императора не раз говорили о том, что Консульт может придумать способ отравить реки, и тема эта становилась причиной постоянной тревоги, а то и неприкрытого страха. Больше беспокоила только угроза полного истребления дичи вдоль пути продвижения войска. Как ветераны Первой Священной войны, оба экзальт-генерала Ордалии, король Саубон и король Пройас, были не понаслышке знакомы с катастрофическими последствиями нехватки воды. Жажда, подобно голоду и болезням, вела к уязвимости войска, возраставшей в пропорции к его численности. Недостаток воды мог привести на край гибели за какие-то несколько дней самую лучшую армию.

Но среди простых солдат отсутствие шранков было единственной тревогой, обсуждавшейся у вечерних костров, и не потому, что ждали каких-то хитростей — какая уловка могла застать врасплох их священного аспект-императора? — но потому, что им не терпелось пустить в ход копья, мечи и топоры. Из уст в уста передавались рассказы о прогремевших подвигах Сибавуля те Нурваля, чьи копейщики-кепалорцы настигли несколько спасавшихся бегством шранкских кланов. Похожие легенды рассказывались о генерале Халасе Сиройоне и его фамирцах и о генерале Инрилиле аб Синганъехой и его закованных в сталь эумарнских рыцарях. Но сказки лишь распаляли жажду крови и боролись с однообразием и скукой похода. Люди жаловались, как обычно жалуются солдаты, на еду, на отсутствие женщин, на неровную землю, на которой приходится спать, но никогда не забывали о своей священной миссии. Они шли спасать мир, что для большинства из них означало спасать своих жен, детей, родителей и свою землю. Они шли, чтобы не допустить Второго Апокалипсиса.

Сам Бог шел с ними, говорил устами Анасуримбора Келлхуса I, смотрел его глазами.

Они были простыми людьми, эти воины. Они понимали, что сомнение — это колебания, а колебания — это смерть, не только на поле брани, но и в душах. Выживают только те, кто верит.

И только те, кто верит, побеждают.


Что такое Сакарп по сравнению со всем этим? И кто такой он сам? Так, сын одного из многих нищих королей.

Этими вопросами не мог не задаваться Сорвил каждый раз, когда глядел на щиты, заслонявшие горизонт. Люди. Куда ни кинь взгляд, всюду вооруженные и одетые в доспехи люди.

Великая Ордалия.

Сорвилу она представлялась в виде совокупности кругов, расширяющихся вовне, начиная с его эскадрона в Отряде Наследников и до самых пределов мира. Здесь, вокруг — изматывающая скука всадников на марше, складывающаяся больше из звука и запаха, чем зрительных картин: вонь свежего навоза, конское жалобное ржание и фырканье, шелестящий по траве перестук множества копыт, громыхание небольших колесничных повозок, которые тянули крепкие лошадки. Чтобы выйти за пределы этого круга повседневности, достаточно было одного взгляда: шагающие ноги превращались в сплошной стригущий воздух лес, люди, покачивающиеся в седлах с высокой задней лукой, сливались в медленно тянущиеся пространства из тысяч спин. А еще дальше отдельные люди исчезали в разноцветном скоплении, только высоко стоящее солнце подмигивало в доспехах. Крики и смех растворялись в невнятном шуме. Толпы сгущались в тяжелые колонны, перемежающиеся нескончаемыми вереницами мулов и покачивающихся повозок, запряженных волами.

Войско не проходило по зазеленевшим пастбищам, а затопляло их собой, медленно прибывающая волна воинственной человеческой массы. Все и вся становилось звеном одной великой цепи. Выделялись только высоко вздымающиеся в небо знамена: это были символы племен и наций, все меченные Кругораспятием. А еще дальше, в потоке, движущемся под безмолвием небес, даже знамена терялись, казались выбившимися ворсинками на фоне ковра, и ковер этот был как земля, только потемневшая. Казалось, что сама земля движется вперед, к исчезающей линии горизонта.

Великая Ордалия. Сущность столь необъятная, что даже горизонт не мог вместить ее. А для мальчишки на пороге взросления — сущность, которая заставляла чувствовать даже не смирение, а униженность.

Какая доблесть может пребывать в этом тщедушном существе?

Официально Отряд Наследников гордо именовался одним из лучших подразделений среди кидрухилей, но неофициально всем было известно, что ее назначение по большей части церемониальное. Сила аспект-императора, или, что важнее, молва о его силе, была столь сильна, что правители, на которых не распространялась его власть, посылали к нему сыновей в качестве залога верности своему союзу с Новой Империей. Молодые люди были наблюдателями, пожалуй, даже пленниками, но не считались воинами — и ни в коем случае не Людьми Ордалии.

Для Сорвила это положение стало источником множества противоречивых чувств. Мысль о битве горячила кровь — сколько он в свое время досаждал отцу, прося взять его с собой на войну? Но в то же время, ощущение позора — возможно, даже предательства, — от того, что он идет под знаменами своего врага, попеременно то отдавалось ужасом в поджилках, то сжимало сердце невыносимым стыдом. Иногда он ловил себя на том, что гордо любуется своим мундиром: отделанной кожей юбкой тонкой работы, мягким мехом перчаток, вычеканенными на панцире переплетающимися узорами и к тому же белым плащом, признаком принадлежности к касте знати.

Сколько Сорвил себя помнил, предательство он считал определенным явлением. Либо оно состоялось, либо не состоялось. Либо человек верен своей крови и своему народу, либо нет. Но теперь он начинал понимать, что предательство бывает слишком непростым, чтобы считать его просто событием. Оно как болезнь… или как человек.

Оно оказалось слишком хитроумно, чтобы не обладать собственной душой.

Во-первых, оно подползает, но не как змея или паук, а как пролитое вино, просачивается в трещины, все окрашивает своим цветом. Любое предательство, пусть даже самое простое, порождает новые предательства. И обманывает само, выставляя себя при этом ни больше ни меньше, чем здравым смыслом. «Подыграй, — говорило оно ему. — Притворись одним из кидрухилей — притворись, чего тебе стоит». Мудрый совет. Так, по крайней мере, казалось. Он не предостерегал тебя об опасности, о том, что каждый лишний день притворства высасывает из тебя решимость. Он умалчивал, что притворство мало-помалу превращается в естественность.

Сорвил старался сохранять бдительность и глубокими ночами предавался самобичеванию. Но как трудно, как же трудно было помнить ощущение уверенности.

Наследников была едва ли сотня, это была наименьшая из трехсот с лишним рот кидрухилей. Их не покидало странное чувство, что они — щепка, зажатая в исполинском кулаке, чужеродный элемент, приносящий только воспаление и раздражение. В кидрухили отбирали по умениям и воинственному духу. Главным, что ненавидели кидрухили в Наследниках, был недостаток веры. Хотя офицеры неизменно старались соблюсти видимость дипломатических приличий, их солдаты все понимали, и в отношениях сквозило общее презрение — а иногда и откровенная ненависть.

Но если Наследники были изгоями в рядах кидрухилей, то Сорвил еще в большей степени был изгоем среди Наследников. Естественно, все знали, кто он. Темой для разговоров внутри роты стал бы любой сын Сакарпа, тем более сын убитого короля страны. Двигала ли ими жалость или презрение, но в их взглядах Сорвил видел истинное мерило своего позора. И по ночам, когда он лежал, одинокий и несчастный, у себя в палатке и слушал, как другие болтают у костра, он был уверен, что понимает вопросы, которые вновь и вновь произносили они на своих странных языках. Кто этот мальчик, который едет воевать за тех, кто убил его отца? Откуда такой малодушный идиот, этот «навозник»?

На исходе его шестого дня пути, когда Порспариан снимал с него снаряжение, через полог шатра просунул голову пепельно-бледный чернокожий человек и попросил разрешения войти.

— Ваша милость… Я Оботегва, старший облигат Цоронги ут Нганка’кулла, наследного принца Высокого Священного Зеума.

С этими словами он пал на колени и, опустив подбородок к груди, сделал три витиеватых движения руками. Он был одет в тончайшие шелка, мягкий желтый камзол изящно расписывали черные цветочные узоры. Эбеновый цвет его кожи, поблескивавшей в угасающем свете дня, потряс Сорвила: до прихода Священного Воинства он никогда не видел сатьоти. Редеющие седые волосы и начинающаяся чуть ли не от самых глаз борода гостя были коротко подстрижены, повторяя очертания его круглой, как яблоко, головы. И в его голосе, который хотя и был тонок, но звучал с простоватой хрипотцой, и в его осанке проступали откровенность и прямодушие.

Как сын обособленно живущего народа, Сорвил плохо понимал этикет общения между нациями. Даже его отец, бывало, терялся, не зная, как обращаться с первыми злосчастными посланниками аспект-императора. Сорвил растерялся от вычурного представления гостя и был смущен его владением сакарпским языком. Поэтому у него получилось то, что получается в подобных ситуациях у всех молодых людей: он сел в лужу.

— Чего тебе? — брякнул он.

Облигат поднял голову, явив улыбку мудрого дедушки.

— Мой хозяин и повелитель просит доставить ему удовольствие, разделив его общество у костра, ваша милость.

Пылая щеками, юный король принял приглашение.

О чернокожих людях Сорвил знал только то, что они родом из Зеума, древнего и могущественного государства далеко на западе. О Зеуме же он знал только то, что там живут чернокожие люди. Цоронгу он приметил еще раньше, и во время общих сборов, и во время учений. На этого человека трудно было не обратить внимания, даже среди многочисленной свиты его чернокожих сородичей и сопровождающих его слуг. Люди, рожденные властвовать, часто выделяются среди других, не только внешностью, но и поведением и манерами. Некоторые чванятся своим положением — или кичатся от одного самодовольства. Хотя Цоронга тоже держался сообразно своему статусу, он не демонстрировал его чересчур откровенно. Достаточно было просто взглянуть на него и его спутников, и было понятно, что среди них он первый, как если бы высокий ранг обладал неким зримым оттенком.

Оботегва ждал снаружи, пока Порспариан заканчивал одевать молодого короля. Все это время старый раб-шайгекец что-то вполголоса бормотал, время от времени в упор глядя на своего господина суровыми желтыми глазами. Словами ли, жестами ли Сорвил выспросил бы у него, что не так, но сейчас его мыслями владело слишком много тревог. Чего хочет этот Цоронга? Поразвлечь свою шайку? Дать приятелям урок, показав живой пример тому, какой подлой может быть кровь знати?

Сорвил поглядывал на своего загадочного раба, хмуро поправлявшего его мундир, и едва сдерживал внезапно возникшее, безумное желание закричать. Никогда в жизни он еще не оказывался в полнейшей неопределенности. Она мучила его, как пробирающая до костей лихорадка души. Он повсюду сталкивался с незнакомым, иногда — удивительным, иногда — кощунственным, иногда — просто непривычным. Он не знал, чего от него ждут — другие, честь, его боги…

И еще больше опускались руки от того, что не знал, чего ждать от себя самого.

Наверняка чего-то более благородного. Как он мог родиться с такой жалкой душонкой, нерешительной, как старик, который живет так долго, что перестал доверять и своему сердцу, и своему телу? Как мог Харвил, сильный, мудрый Харвил, родить такого малодушного труса? Мальчишку, который готов расплакаться в объятиях убийцы своего отца!

«Я не завоеватель».

Тревога накладывалась на угрызения совести. А потом вдруг оказалось, что он шагнул за брезентовый полог шатра и очутился в суматохе лагеря. Моргая на свету, он смотрел на вереницы спешащих мимо прохожих.

Оботегва повернулся к нему с несколько удивленным видом. Отступив назад, он оценил покрой набивного сакарпского мундира и засиял, всем своим видом подбадривая Сорвила.

— Нелегкая это порой задача — быть сыном, — произнес он своим удивительно чистым выговором.


Сколько всего происходит вокруг. Сколько разных людей.

В лагере царил шум, поскольку бессчетные его обитатели спешили воспользоваться последними оставшимися минутами дневного света. Солнце клонилось к горизонту слева от Сорвила и расчерчивало небо печальным отблеском. Под сводом небес бурлило Священное Воинство, целый океан палаток, шатров и забитых толпой проходов, расходящихся по всей чаше долины. Воздух наполнил дым бесчисленных костров, на которых готовился ужин. Заудуньянские призывы к молитве, высокие, будто женские, голоса, исполненные скорби и веры, пронзительно взлетали над общим шумом. Флаг Наследников — лошадь, встающая на дыбы над опрокинувшейся короной на красном кидрухильском фоне — мертво повис в неподвижном воздухе, но при этом казалось, что непременные знамена с Кругораспятием колышутся, словно их развевает какой-то более высокий ветер.

— Воистину, — послышался сбоку голос Оботегвы, — это подлинное чудо, ваша милость.

— Но они… по-настоящему?!

Старик рассмеялся коротким хриплым смехом.

— Не сомневаюсь, вы понравитесь моему хозяину.

Следуя за зеумским облигатом, Сорвил все время шнырял глазами по лагерю. На несколько секунд он задержался взглядом на южном горизонте, лежавшем отсюда во многих милях вытоптанной земли, хоть и знал, что Сакарп давно скрылся из вида. Они перешли за границу сакарпских земель в Пустоши, где бродили одни шранки.

— Наши люди никогда не отваживались заезжать так далеко от города, — сказал он спине Оботегвы.

Старик остановился и с извиняющимся видом посмотрел ему в лицо.

— Вы должны простить мою дерзость, ваша милость, но мне запрещено говорить с вами на любом языке, кроме языка моего хозяина.

— Но раньше ты же говорил.

Мягкая улыбка.

— Потому что я знаю, каково это, быть вышвырнутым за пределы своего мира.

Они двинулись дальше, а Сорвил все размышлял над этими словами, понимая, что они неожиданно объясняли, почему затуманиваются болью глаза всякий раз, когда он глядит на юг. Одинокий Город стал «пределом мира». Он не просто был завоеван — уничтожена была его уединенность. Бывший некогда островком среди враждебных морей, сейчас он превратился не более чем в последний форпост какой-то могучей цивилизации — совсем как во времена Древних Погибших.

Его отец не просто был убит. С ним умер весь его мир.

Сорвил сморгнул от набежавшего на глаза жара и увидел, как над ним склоняется аспект-император, белокурый и светящийся, освещенный солнцем человек в самом сердце ночи. «Я не захватчик…»

Эти думы оказались слишком долгими для короткой прогулки до шатра принца Цоронги. Сорвил очутился на небольшой территории зеумцев, даже не успев заметить, как они к ней подошли. Шатер принца был вычурным высоким строением, с крышей и стенами из потертой черной с малиновым кожи, украшенными потрепанными кисточками, которые некогда, возможно, были позолоченными, но стали бледными, цвета мочи. По обеим сторонам выстроился с десяток шатров поменьше, замыкая площадку по контуру. Вокруг трех костров топтались несколько зеумцев, глядя на пришедших прямым взглядом, в котором не было ни грубости, ни доброжелательности. Волнуясь, Сорвил принялся разглядывать высокий деревянный столб, воздвигнутый в самом центре площадки. Лица сатьоти, изображенные с широкими носами и выразительными губами, были вырезаны одно над другим по всей высоте столба, так что по нескольку их смотрело во всех направлениях. Это был Столб Предков, как впоследствии узнал Сорвил, святыня, которой зеумцы молились так же, как сакарпцы — своим идолам.

Оботегва повел Сорвила прямо в шатер, где сразу при входе попросил снять обувь. Других церемоний не потребовалось.

Принц Цоронга полулежал на кушетке в глубине просторного центрального помещения шатра. Через несколько оконцев на потолке синими колоннами струился свет, подчеркивая контраст между освещенным центром комнаты и темнотой за его пределами. Оботегва поклонился так же, как и в первый раз, и проговорил какие-то слова, по-видимому, представляя Сорвила. Юноша приятной наружности приподнялся, улыбнувшись, отложил фолиант в золоченом переплете и движением изящной руки предложил гостю сесть на соседнюю кушетку.

— Йус гхом, — начал он, — хурмбана тхут омом…

Хриплый голос Оботегвы привычно сплелся с голосом принца так легко и слаженно, что Сорвилу показалось, будто он сам понимает иноземную речь.

— Приглашаю оценить по достоинству приятствие моего жилища. Одним предкам ведомо, как мне пришлось его отвоевывать! В нашем доблестном войске считается, что привилегиям благородного звания не место во время похода.

Бормоча слова благодарности, смущаясь своих бледных белых ног, Сорвил напряженно присел на краешек кушетки.

Наследный принц нахмурился, видя его неестественную позу, и сделал движение тыльной стороной ладони.

— Увал мебал! Увал! — настойчиво предложил он и сам откинулся на подушки, устраиваясь поудобнее.

— Откинься, — перевел Оботегва.

— Аааааааах, — вздохнул принц, изображая наслаждение.

Улыбнувшись, Сорвил сделал, как было велено, и почувствовал, как прохладная ткань подалась под его плечами и шеей.

— Аааааааах, — повторил Цоронга, смеясь яркими глазами.

— Аааааааах, — вздохнул в свою очередь Сорвил и удивился тому, как облегчение наполняет тело от одного только произнесения этого звука.

— Аааааааах!

— Аааааааах!

Поерзав плечами на подушках, оба оглушительно расхохотались.


Подав им вино, Оботегва держался рядом с естественной рассудительностью мудрого дедушки, без усилий переводя в одну и в другую сторону. На Цоронге была надета широкая шелковая рубашка, простого покроя, но щедро украшенная орнаментом: силуэтами птиц, оперение которых превращалось в ветви, где сидели такие же птицы. Позолоченный парик делал его похожим на льва с шелковистой гривой — как узнал потом Сорвил, парики, которые зеумская знать носила в часы отдыха, были строго регламентированы родовитостью и заслугами, до такой степени, что составляли чуть ли не особый язык.

Хотя после их общего смеха Сорвил и почувствовал себя непринужденно, все равно они знали друг о друге слишком мало (в отношении Сорвила достаточно было просто сказать, что он знал слишком мало), поэтому набор пустых шуток у них быстро истощился. Наследный принц кратко рассказал о своих лошадях, которых считал до крайности несообразительными. Он попытался посплетничать о собратьях-Наследниках, но сплетня требует наличия общих знакомых, но каждый раз, когда принц заговаривал о ком-то, Сорвил мог только пожать плечами. Поэтому они быстро перешли на единственную тему, которая была для них общей: на причину, по которой два молодых человека столь разных племен смогли разделить друг с другом чашу вина. Причина эта называлась аспект-император.

— Когда его первые эмиссары прибыли ко двору моего отца, это было при мне, — сказал Цоронга. — У него была привычка строить гримасы при разговоре, словно он рассказывает сказки ребенку. — Мне в то время было, наверное, лет восемь или девять, и глаза у меня наверняка были огромные, в устрицу каждый! — При этих словах он вытаращил глаза, показывая какими именно они тогда были. — До этого слухи ходили годами… Слухи о нем.

— При нашем дворе было примерно так же, — ответил Сорвил.

— Значит, ты все знаешь. — Принц подтянул ноги к животу и угнездился в подушках, придерживая двумя тонкими пальцами бокал вина. — Я вырос на легендах о Первой Священной войне. Очень долго мне казалось, что без войн за Объединение нет Трех Морей! Потом Инвиши вступили в бой с заудуньяни, а вместе с ним — весь Нильнамеш. От этого все принялись кудахтать и хлопать крыльями, будто курятник, честное слово. Нильнамеш всегда был нашим окном на Три Моря. А потом, когда пришла весть о том, что Аувангшей отстраивают заново…

— Аувангшей? — воскликнул Сорвил, борясь с желанием посмотреть на старого облигата, поскольку фактически перебил он его, а не принца. При дворе отца Сорвил не раз присутствовал при переговорах, которые велись через переводчика, и знал, что для успеха неофициальных бесед подобного рода от участников требовалось использовать немалое притворство. Определенная искусственность разговора была неизбежна.

— Сау. Руасса муф моло кумберети…

— Да. Крепость, легендарная крепость, которая охраняла границу между старым Зеумом и Кенейской империей, много веков назад….

Все, что Сорвил знал о Кенейской империи, — это то, что она правила Тремя Морями в течение тысячи лет и что на ее костях возникла Новая Империя Анасуримбора. Даже такого небольшого знания всегда хватало. Но так же как сегодняшний смех оказался первым для него за несколько недель, так и теперь для него забрезжил первый настоящий проблеск понимания. До сих пор он не осознавал масштабов событий, которые перевернули всю его жизнь, — оказывается, все это время он прозябал в своем невежестве. Великая Ордалия. Новая Империя. Второй Апокалипсис. Для него все это были бессмысленные понятия, пустой звук, каким-то образом связанный со смертью отца и падением его города. Но вот, наконец, в разговоре об иных краях и иных временах появился просвет — как будто для понимания достаточно оказалось этого нагромождения ничего не значащих названий.

— Помимо стычек со шранками, — говорил тем временем наследный принц, — у Зеума не было внешних врагов со времен Ранней Древности… дней, когда правил прежний аспект-император. В нашей земле события чтут больше, чем богов. Я знаю, что тебе это может показаться странным, но это правда. Мы, в отличие от вас, «колбасников», не забываем своих отцов. По крайней мере, кетьянцы ведут хроники! Но вы, норсираи…

Он покачал головой и возвел глаза к небу — шутливая гримаса, призванная дать Сорвилу понять, что его попросту поддразнивают. Кажется, все выражения лица говорят на одном и том же языке.

— В Зеуме, — продолжил принц, — у каждого из нас есть книга, в которой говорится только о нас, книга, которая никогда не заканчивается, пока сильны наши сыновья, наши самвасса, и в книге этой подробно описываются деяния наших предков и что они заслужили себе в загробной жизни. Важные события, такие как битвы или походы, подобные этому, — это узлы, которые связывают наши поколения, они делают нас единым народом. Поскольку все ныне происходящее связано с великими свершениями прошлого, мы чтим их больше, чем ты можешь себе вообразить…

Есть чему удивиться, подумал Сорвил. И есть откуда черпать силы. Разные страны. Разные традиции. Разный цвет кожи. И при этом все, в сущности, похожее.

Он не один. Как он был глуп, считая себя одиноким.

— Но я же забыл! — сказал Цоронга. — Говорят, что твой город простоял непокоренным почти три тысячи лет. Так же и Зеум. Единственная реальная угроза, стоявшая перед нами, восходит к временам кенейских аспект-императоров, которые послали против нас свои армии. Мы их называем «Три боевых топора»: Биньянгва, Амара и Хутамасса — битвы, которые мы считаем самыми славными моментами в нашей истории и молимся, чтобы погибшие там подхватили нас, когда мы рано или поздно выпадем из этой жизни. Поэтому, как ты можешь себе представить, имя «аспект-император» вырезано в наших душах! Вырезано!

То же можно было сказать и о Сакарпе. Трудно было себе представить, что один человек в состоянии вызвать подобный страх в противоположных концах света, что он способен вырывать с корнем королей и принцев далеких стран, как выпалывают сорняки, а потом пересадить их на одну делянку…

Неужели один человек может обладать такой силой? Один человек!

В возбуждении Сорвил понял, что ему надо делать. Наконец-то! Он чуть не вскрикнул, так внезапно и с такой очевидностью поразила его эта мысль. Он должен понять аспект-императора. Не слабость, не гордость и не глупость отца привели к падению Одинокого Города…

Только лишь неведение.

Взгляд наследного принца, пока он рассказывал, был обращен внутрь, лицо его светлело с каждым поворотом повествования и с каждым отступлением от темы, как будто каждый раз он делал маленькое, но очень важное открытие.

— Так что когда пришла весть о том, что Аувангшей отстроен заново… Можешь вообразить. Порой казалось, что, кроме Трех Морей и Новой Империи, других тем для разговоров не существует. Кто-то ликовал — те, кто устал жить в тени великих отцов, другие боялись, полагая, что гибель приходит ко всему сущему, так почему Великий Священный Зеум должен быть исключением? Мой отец числился среди первых, среди сильных, так я всегда считал. Посланники аспект-императора все изменили.

— Что произошло? — спросил Сорвил, чувствуя, что голос возвращает себе прежнее звучание. Цоронга такой же, как он сам. Возможно, сильнее, разумеется, опытнее, но точно так же запутался в обстоятельствах, которые привели его сюда, к этому разговору в диких заброшенных землях.

— В посольстве их было трое, два кетьянца и один «колбасник», как ты. Один из них с виду боялся, и мы решили, что просто он потрясен пугающим величием и роскошью нашего двора. Они подошли к отцу, тот сурово посмотрел на них сверху вниз, не покидая трона, — у моего отца это хорошо получалось, сурово смотреть.

— Они сказали: «Аспект-император шлет тебе свое приветствие, великий сатахан, и просит тебя отправить трех посланников на Андиаминские Высоты, дабы ответить сообразно».

Рассказывая, Цоронга наклонился вперед и обхватил колени руками.

— Отец переспросил: «Сообразно?»…

Принц умолк на мгновение, будто сказитель. Сорвил представлял себе всю эту сцену: помпезность и блеск двора великого сатахана, знойное солнце между толстых колонн, черные лица на галереях.

— Тогда эти трое вытащили изо рта бритвы и перерезали себе горло! — Цоронга сделал по-кошачьи резкое и короткое движение рукой. — Убили себя… прямо на наших глазах! Врачи отца пытались спасти их, остановить кровь, но ничего нельзя было сделать. Умерли прямо вот так, — он показал жестом и взглядом на место в нескольких футах перед собой, словно видя призраки погибших, — и тянули при этом какой-то безумный гимн, до последнего вздоха — пели…

Он напел закрытым ртом несколько тактов странной монотонной мелодии, устремив невидящий взгляд в воспоминания, потом повернулся к молодому королю Сакарпа с тоской и недоумением в глазах.

— Аспект-император подослал к нам трех самоубийц! Это было послание. «Видишь? Посмотри, что я могу! Теперь скажи: а ты такое сможешь?»

— И он смог? — ошеломленно спросил Сорвил.

Цоронга провел по лицу ладонью с длинными пальцами.

— Ке амабо хатверу го…

— Я слишком многого хочу от своего отца. Я знаю, что слишком строг. Только теперь я понимаю, какие извращенные обязательства навязывал ему поступок этих троих. Как бы ни ответил мой отец, он проигрывал… Может быть, можно было найти трех фанатиков, готовых достойно ответить на послание, но что же это было бы за варварство? Какие волнения поднялись бы среди кджинеты? А если бы в последний момент им не хватило решимости? Кого люди призвали бы к ответу за их позор? А если бы он отказался ответить сообразно, разве это не было бы признанием слабости? То же самое, что сказать: «Я в состоянии править так, как умеешь править ты…»

Сорвил пожал плечами.

— Он мог бы пойти на него войной.

— Думаю, что этот дьявол именно того и хотел! Мне кажется, в том и состояла ловушка. Провокация с восстановлением Аувангшея, за которой последовало это безумное начало установления дипломатических отношений. Подумай, что произошло бы, какая разразилась бы катастрофа, если бы мы вышли на бой против его заудуньянских войск. Посмотри на свой город. Ваши прадеды выдержали нашествие Мог-Фарау, отразили нападение самого Не-Бога! А аспект-император разбил вас за одно утро.

Эти слова тяжело повисли между ними, как свинцовая дробь на мокрой ткани. В этих словах не было обвинения, они не намекали на чью-то вину или слабость, это просто была констатация факта, который казался невозможным. И Сорвил понял, что возникший у него в голове вопрос — его открытие — задавали все, и задавали годами. Все, кроме истово верующих.

Кто такой аспект-император?

— Так что же сделал твой отец?

Цоронга презрительно фыркнул.

— Как всегда. Говорил, говорил и торговался. Видишь ли, Лошадиный Король, мой отец, верит в слова. Ему не хватает той храбрости, которую проявил твой отец.

Лошадиный Король. Вот как называют его все, понял Сорвил. Иначе бы Цоронга не произнес этот титул с такой легкостью.

— И что было?

— Были заключены сделки. Старые пердуны подписывали всякие договоры. На улицах и в залах Высокого Домьота стали перешептываться о слабости короля. И вот теперь я, наследный принц, здесь, заложником у чужеземного дьявола, притворяюсь, что еду на войну, а сам только и делаю, что плачусь «колбасникам» вроде тебя.

Сорвил понимающе кивнул, улыбнулся невесело.

— Ты бы предпочел судьбу моей страны?

Кажется, вопрос застал наследного принца врасплох.

— Сакарпа? Нет… Хотя порой, когда гнев берет верх над разумом, я… завидую… вашим мертвым.

Почему-то это упоминание о его разрушенном мире зацепило Сорвила, хотя все остальные слова благополучно пронеслись мимо. Саднящее сердце, набрякшие слезами глаза, тяжкие мысли — все, что осталось ему от украденной жизни, — все вернулось к нему с такой силой, что он не в силах был говорить.

Принц Цоронга наблюдал за ним с необычно серьезным выражением лица.

— Ке нулам зо…

— Подозреваю, что ты чувствуешь то же самое.

Молодой король Сакарпа поглядел на красный диск вина в своем бокале и сообразил, что еще не сделал глоток. Не просто глоток — вся его боль, казалось, сосредоточилась в этом пустяковом действии. Всего каких-то несколько недель назад ему достаточно было взять в руки бокал вина, и это само по себе становилось поводом для ликования, еще одним значительным символом наступления взрослости, к которой он так отчаянно стремился. Как он ждал свою первую Большую Охоту! А теперь…

Перенестись из мирка смехотворно маленького в мир огромный, пугающе раздувшийся… Это сводило с ума.

— Ты не представляешь, насколько ты прав, — сказал он.

Сорвил многое обрел в обществе Цоронги, больше, чем он был готов признаться даже самому себе. Он был готов согласиться, что нашел дружбу, поскольку то был Дар, ценимый равно людьми и богами, особенно дружба с таким решительным и достойным человеком, как зеумский принц. Он не мог не признать, что нашел облегчение страданий, хотя и стыдился этого. По странной причине, все люди находят утешение в том, что другие разделяют не только их убеждения, но и их горе.

Но не мог он признаться в том, что облегчение он обрел от простого разговора. Истинный конный князь, герой вроде Ниехиррена Полурукого или Орсулееса Быстрого, испытывал к речи ту же высокомерную неприязнь, с которой относился к физиологическим отправлениям тела, к тому, что люди делают исключительно по необходимости. Сакарп черпал силу в отграниченности, в отсутствии связей с прочими болтливыми народами — Уединенным Городом он назывался не напрасно, — и его великие сыны старались показать, что и они поступают так же.

Но Сорвилу было одиноко. С тех пор как он присоединился к Наследникам, его голос оказался запечатан у него в голове, как в кувшине. Душа обратилась внутрь, еще больше запутавшись в дебрях непослушных мыслей. Он бродил как в тумане, как будто заболел болезнью кружения, которая встречается у лошадей, когда они ходят бессмысленными спиралями, пока не упадут замертво. Он тоже был близок к тому, чтобы упасть замертво, он был на грани безумия от угрызений совести, стыда и жалости к себе — больше всего жалости к себе.

Слова спасли его, хотя он только вскользь говорил о своей боли. Когда в тот первый вечер он покидал шатер Цоронги, он опасался в основном, что зеумский принц, невзирая на все свои заверения в обратном на словах и на деле, нашел своего нового знакомца столь же неотесанным и неприятным в общении, как подразумевало прозвище, которым он называл норсирайцев: «колбасники».

Сорвил боялся вернуться в темницу своего неумелого языка.

На следующий день оказалось, что Цоронга, напротив, пригласил его на верховую прогулку со своей свитой, где Сорвил, благодаря неутомимому голосу Оботегвы, очутился в самой гуще непривычных беззаботных и порой безудержно веселых шуток, которыми перебрасывались Цоронга и его «подпора», как зеумцы называли своих дружинников. Этот день стал для Сорвила, пожалуй, первым хорошим днем за последние недели, если бы не внезапное появление командира Наследников — бывалого вояки-капитана по имени Харнилиас, или, как его называли, Старого Харни. Седовласый мужчина без церемоний въехал в середину компании, громоздкий от тяжелых доспехов и властного вида, и обвел собравшихся широким взглядом, перебирая по очереди все лица. Обратился он к Оботегве, даже не взглянув в сторону Сорвила. Но молодой король отнюдь не удивился, когда старый облигат повернулся к нему и сказал:

— Вас хочет видеть генерал… Сам Кайютас.

С того момента, как принц империи вызывал его к себе, Сорвил видел его не раз, но лишь мельком, в гуще всадников; его непокрытая голова сверкала под степным солнцем, синий плащ переливался на изгибах и складках ткани. Каждый раз Сорвил ловил себя на том, что вытягивает шею и таращится, словно сагландский деревенщина, тогда как следовало бы фыркнуть и посмотреть в другую сторону. Сорвил вечно сражался за какие-то мелкие крохи собственного достоинства, всегда проигрывал, но тут было иное. Вид генеральского боевого штандарта, который на протяжении нескольких дневных переходов маячил перед ним почти постоянно, притягивал к себе взгляд, как магнит. Это было какое-то необъяснимое наваждение. Сорвил ехал и смотрел, смотрел, а когда толпа расступалась…

Вот он. Казалось бы, такой же человек, как и любой другой.

Но нет. Анасуримбор Кайютас был не просто могуществен — он был сильнее, чем можно ожидать от сына человека, который убил короля Харвила. Сорвил будто видел Кайютаса в ином обрамлении, на более значительном фоне, чем бесконечный изумрудный простор Истиульских равнин.

Казалось, что Кайютас — олицетворение, а не человек. Частичка рока.

Пока Сорвил шел короткое расстояние до группы белых шатров ставки генерала, он едва совладал с чувством незащищенности и уязвимости, таким сильным, что по коже пробегали мурашки. Нежелание идти тревожно билось в груди ударами кулака. В ушах звучали слова, которые изрек принц во время их последней встречи: «Мне достаточно глянуть тебе в лицо, чтобы увидеть твою душу, конечно, не так отчетливо, как увидел бы отец, но достаточно, чтобы почувствовать, что такое ты или любой другой, кто передо мной стоит. Я вижу глубину твоей боли, Сорвил…»

Это было сказано всерьез, не так, как, по выражению сакарпцев, «меряются языками», желая устрашить похвальбой и показной бравадой. Он просто сообщил все как есть — и Сорвил это прекрасно понимал. Анасуримбор Кайютас проникал взглядом сквозь высокомерную манеру Сорвила, его ненадежную маску гордости — в самое нутро.

Как? Ну как воевать против таких людей?

Когда Сорвил подошел к генеральскому штандарту с лошадью и Кругораспятием, в мыслях его царила паника. Как неприятно, когда про тебя всё знают…

И тем более сейчас, и тем более — этот человек.

Под простым навесом толпилась смешанная когорта солдат. На некоторых были доспехи и малиновые мундиры кидрухильской гвардии генерала; они стояли по стойке «смирно»; у других под латами был зеленый шелк, и они расхаживали свободно — филларианцы, как потом узнал Сорвил: личные телохранители императорской фамилии. Светловолосый кидрухильский офицер пролаял ему какие-то бессмысленные слова и кивнул, увидев его явное непонимание — можно подумать, кроме Сорвила, других таких идиотов не существовало.

Через несколько секунд он очутился в командирском шатре. Как и прежде, внутри было просторно, обстановка осталась скромной и почти лишенной украшений. На западных стенах горело заходящее солнце, окрашивая все вокруг радужным светом. Трудно было представить себе больший контраст с шатром принца Цоронги, с вычурной роскошью и полумраком углов. «В нашем доблестном войске считается, — припомнил Сорвил слова зеумского принца, — что привилегиям благородного звания не место во время похода».

Только что нужно. Только самое необходимое.

Кайютас сидел, как и в прошлый раз, за тем же самым заваленным свитками столом, только теперь не читал, а выжидающе поглядывал на Сорвила. Справа от генерала сидела красивая женщина в угольно-черном платье с золотой отделкой. Ее льняные волосы были заплетены в косы и уложены вокруг головы. Сестра Кайютаса, понял Сорвил, заметив в лице фамильное сходство. Темногривый брат Кайютаса, Моэнгхус, вразвалку расхаживал чуть поодаль, во все стороны щетинясь оружием. В напряженном воздухе стояла влажность, как бывает после горячих споров.

Женщина разглядывала его с веселым и откровенным любопытством, как тетушка, увидевшая, наконец, ребенка своей сестры, которого так долго расхваливали. «Муирс кил тиерана йен хул», — сказала она. Хотя взгляд не сдвинулся с места, по наклону головы Сорвил понял, что она обращается к стоящему сзади нее Моэнгхусу.

Смуглый имперский принц ничего не ответил, лишь глаза его сверкнули, как два кусочка неба. Кайютас оглушительно расхохотался.

Сорвил почувствовал, что к лицу прилила кровь. Они едва ли старше его, но он здесь — мальчишка, это ясно. А у Цоронги — то же самое? У каждого ли, кто предстает перед ними, они вызывают такие чувства?

— Хорошо ли заботится о тебе Порспариан? — спросил генерал на сакарпском.

— Как и следовало ожидать, — ответил Сорвил, почувствовав фальшь собственных слов. Раб-шайгекец прилежно обслуживал его скромные потребности — это правда. Но религиозное рвение старика беспокоило его: Порспариан вечно молился над маленькими ртами, которые он выкапывал, постоянно скармливая холодной земле теплую пищу, и все время… благословлял молодого короля.

Ладно хоть больше не было таких историй, как в первую ночь.

— Ладно, — кивнул Кайютас, хотя на едва заметное мгновение по его лицу пронеслась тень. — Мой отец выбрал тебе наставника, — продолжил он тоном человека, уверенного, что слушателю не терпится услышать новость, — это колдун Завета по имени Тантей Эскелес. Достойный человек, как рассказывают. Он будет сопровождать тебя остаток похода, на ходу учить тебя шейскому… Надеюсь, что ты доверишься его мудрости.

— Разумеется, — сказал Сорвил, не зная, что думать. Моэнгхус и безымянная женщина продолжали неотрывно смотреть на него, каждый по-своему пренебрежительно. Сорвил смотрел себе под ноги и кипел от злости.

— Что-нибудь еще? — спросил он, с большим раздражением, чем намеревался.

Он же король! Король! Что сказал бы отец, увидев его сейчас?

Генерал Кайютас громко рассмеялся, что-то сказал на том же языке, на котором несколько минут назад говорила женщина.

— Боюсь, что да, — без усилий продолжил он на сакарпском и ехидно глянул на сестру. Сорвил вдруг вспомнил ее имя: Серва. Серва Анасуримбор.

— Тебе может показаться, — продолжил светловолосый генерал, — что во время предприятий, подобных нашему, грань между дерзостью и святотатством довольно расплывчата. Но есть те, кто… следит за такими вещами. Те, кто ведет счет.

В его тоне прозвучало нечто такое, что заставило Сорвила поднять взгляд. Кайютас сидел, наклонившись вперед и поставив локти на колени, и белый шелк одежд сложился у него на уровне шеи лучащимися арками. Позади него, явно скучая, его брат отвернулся в сторону и вонзил зубы в кусок вяленого мяса. Но женщина продолжала смотреть все так же пристально.

— Ты — король, Сорвил, и когда вернешься в Сакарп, будешь править так же, как правил твой отец, все твои привилегии останутся при тебе. Но здесь ты солдат и вассал. Ты будешь приветствовать всех сообразно их рангу. В присутствии меня, моего брата и моей сестры ты будешь преклонять колена и опускать голову, так что когда ты смотришь перед собой, твой взгляд будет устремлен в точку на некотором расстоянии от тебя. После этого ты можешь посмотреть на нас прямо: это твоя королевская привилегия. Когда же ты встретишь моего отца, при любых обстоятельствах, ты должен коснуться лбом земли. И не поднимать на него глаза, если тебе не предложат. Все люди — рабы перед моим отцом. Тебе понятно?

Тон был вежливым, слова вполне дипломатичны, и тем не менее, в них слышалась жесткая нотка взыскания.

— Да, — услышал себя Сорвил.

— Тогда покажи.

Ветерок надувал восточные брезентовые стены шатра. Веревки скрипели и постанывали столбы. В воздухе горело напряжение, как будто трещали старые угли в полузатухшем костре, так что дышать было не только неприятно, но и опасно. Все случилось помимо его желания: колени попросту подогнулись, сложились, как жесткая кожа, и упали на жесткую циновку, расстеленную на полу. Подбородок опустился к шее, словно не в силах удерживать накопившуюся тяжесть. Сорвил понял, что смотрит на сандалии императорского принца, на белую кожу и жемчужные ногти, на желто-оранжевые мозоли, поднимающиеся вверх по подушечкам больших пальцев.

«Прости меня…»

— Превосходно. — Последовала мертвая пауза. — Я знаю, что это было нелегко.

У Сорвила застыли все жилы, стиснув скелет — стиснув кости его отца. Он еще никогда не был так неподвижен — и так нем. И это тоже почему-то обращалось обвинением против него.

— Ну же, Сорвил. Встань, прошу тебя.

Он сделал, как было приказано, не прекращая глядеть генералу на ноги. Поднял взгляд он, только когда молчание стало непереносимым. Даже в этом они были непобедимы.

— У тебя появился друг, — сказал Кайютас, глядя на него с видом добродушного дядюшки, желающего выведать какую-то правду, которую племянник не хочет ему рассказать. — Кто это? Цоронга? Да. Вполне понятно. У него этот переводчик… Оботегва.

Потрясение молодого короля было столь велико, что он забыл следить за своим выражением лица. Шпионы! Ну конечно, они следят за ним… Порспариан?

— Шпионы мне не нужны, Сорвил, — сказал принц, ухватив мысль с его лица. Он откинулся назад и, засмеявшись, добавил:

— Мой отец — бог.

Глава 11 Оствайские горы

Поскольку все люди считают себя добродетельными и поскольку ни один добродетельный человек не поднимет руку на невинного, человеку нужно всего лишь ударить другого, чтобы превратить его в злодея.

Нулла Вогнеас. «Циниката»
Если две причины могут приводить к истине, тысяча ведут к заблуждению. Чем больше шагов делаешь, тем скорее собьешься с дороги.

Айенсис. «Теофизика»
Ранняя весна 19-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Оствайские горы

Скальперы называли эту гору Зиккурат, очевидно из-за плоской вершины. Никто среди Шкуродеров не знал ее настоящего названия — может быть, даже Клирик подзабыл. Но Ахкеймион видел ее во сне множество раз. Энаратиол.

Когда нечеловек впервые заговорил о Черных пещерах, Ахкеймион думал только об экспедиции, о том, чтобы достичь Сауглиша к середине лета. Но когда они в этот вечер разбили лагерь, чувство облегчения почти испарилось, и на Ахкеймиона навалилось осознание того, на что они… замахнулись — иначе не скажешь. Мир был стар, усыпан древними и забытыми опасностями, и за исключением Голготтерата, мало какие из них могли сравниться с Кил-Ауджасом.

У Шкуродеров были свои предания. Поскольку Зиккурат закрывал с юга подходы к перевалу Охайн, он и заброшенный дворец нелюдей у его основания были предметом бесконечных разговоров у костра. Немногочисленные обрывки фактов уже давно сгорели в топке более ярких домыслов, а то, что осталось, было уже отъявленной выдумкой. Мор. Массовое бегство. Вторжение завоевателей. Кажется, были смешаны все возможные истории, чтобы объяснить судьбу Черных пещер, но только не подлинная их история.

Это была Обитель.

Когда Ахкеймион начал рассказывать настоящую историю, он оказался в центре всеобщего внимания, так что даже становилось забавно: суровые воинственные мужчины ловили его слова, как дети, задавали такие же простодушные вопросы, глазели на него с таким же робким нетерпением. Ксонгис, например, начал громко подсказывать, что, по его мнению, должно случиться дальше, но тут же одергивал себя и переходил на приглушенное бормотание. Ахкеймион посмеялся бы, если бы не понимал, что значит быть оторванными от всего, как эти люди, если бы не знал за словами способность брать под защиту осиротевшее настоящее.

— Подлинное имя этой горы, — рассказывал он им, — Энаратиол.

Дымящийся Рог.

Пока он говорил, все больше и больше Шкуродеров подсаживались к их костру, подошли и Сарл с Киампасом. Мимара сидела, прижавшись головой к плечу Ахкеймиона, и каждый раз, когда он смотрел на нее, он видел ее поднятый вверх пытливый взгляд. Языки пламени вздыбливались и сплетались на горном ветру, и он с наслаждением грелся в их горячем свете. Выпав из облаков, горячее багровое солнце приостановилось у горных пиков и соскользнуло вниз, за неровные зубы гор, утягивая за собой сжимающуюся пелену золотых, фиолетовых и синих красок. Пологие склоны и отвесные стены стали еще чернее, земля как будто взметнулась к горизонту.

Он рассказывал им о нелюдях, кунуроях, о блеске их цивилизации Первого Века, когда люди жили как дикари, а Бивень еще не был написан. Он рассказывал им о Куъяара Кинмои, величайшем из нелюдских королей, и о войнах, которые он вел с инхороями, упавшими из пустоты в окружении огня, и о том, что после этих войн выжившие остались бессмертными, лишились своих жен и больше не имели воли сопротивляться Пяти Племенам людей. А потом он рассказал им о Первом Апокалипсисе.

— Если хотите взглянуть на руины, далеко ходить не надо, — сказал он, кивая на сухой пригорок, где в одиночестве сидели Капитан и его помощник нечеловеческого племени, — посмотрите на вашего Клирика. Изможденный. Истощенный. Когда-то для нас они были то же, что мы — для шранков. Для многих из нелюдей мы и впрямь были не лучше шранков.

Он рассказал им о Меорийской империи, о великом племени Белых Норсираев, которое некогда правило всеми землями по Длинной стороне гор, как называли скальперы эти пустынные края — свои охотничьи угодья. Он рассказал, как империя погибла от рук Не-Бога и как великий герой Ностол бежал на юг с остатками своих людей и нашел прибежище в землях Гин’йурсиса, нелюдского короля Кил-Ауджаса. Он описал, как вдвоем они, герой и король, разгромили Не-Бога и его Консульт близ перевала Катхол и тем самым получили передышку на год для всего мира.

— Но к чему это приводит, — спросил он, глядя на лица по другую сторону костра, — когда ангелы ступают по той же самой земле, где ходим мы? Что бывает, когда ты безнадежно находишься в тени, прозябаешь в сиянии славы другой расы? Восхищаться? Преклонять ли колени и признать их? Или завидовать и ненавидеть?

— Ностол и его сподвижники-меори — ненавидели. Лишенные всего, они поддались алчности, а поддавшись алчности, принялись злословить на тех, кого жаждали обобрать. Они поступили так, как поступают все люди, вы, я, на протяжении всей нашей жизни. Они перепутали потребность и всеобщую справедливость, свое желание и закон. Обратившись к запутанным строкам своих писаний, они вытащили на свет те мысли, которые могли послужить их бесчеловечным намерениям.

— Какое вероломство, — вполголоса проговорила прижавшаяся к его боку Мимара.

— Это была Обитель, — ответил Ахкеймион. Далее он рассказал три версии истории, как он их знал. В первой Ностол подучил своих вождей и танов добиться любви эмвамских наложниц, рабынь, которые давно заменяли нелюдям погибших жен. Ностол, пояснил он, надеялся спровоцировать нелюдей на акт насилия, которым он мог бы воспользоваться как поводом объединить своих людей для задуманных им зверств. Очевидно, меорцы с рвением принялись исполнять его приказы, оплодотворив не меньше шестидесяти трех наложниц.

— Как говорится, вышло некстати, как пукнуть в спальне королевы! — воскликнул Поквас.

— Воистину, — сказал Ахкеймион, нарочитой серьезностью тона лишь усиливая всеобщий смех. — К тому же в глубине Кил-Ауджаса окон нет…

Во второй версии, сам Ностол соблазнил Вейукат, которую нелюдской король ценил выше всех своих прочих наложниц, поскольку она дважды доносила его семя до беременности, хотя и не до разрешения от бремени — среди тех немногих человеческих женщин, которым это удалось. В этом варианте истории нелюди Кил-Ауджаса возрадовались, полагая, что ребенок, если будет женского пола, станет провозвестником возрождения их умирающей расы — но обнаружили, что родившийся мальчик вполне человеческий. Вследствие чего ребенок, которого, по легенде, звали Сваностол, был предан мечу, и это вызвало гнев, который требовался Ностолу, чтобы спровоцировать своих меорцев.

В третьем варианте, Ностол приказал вождям и танам соблазнить не эмвамских женщин, но высших среди знати нелюдей, ишроев, зная, что всколыхнувшиеся в результате страсти вызовут требующиеся ему волнения. Это, всегда считал Ахкеймион, наверняка самая правдоподобная история, поскольку многие современные хроникеры помещали падение Кил-Ауджаса в пределах года от битвы при перевале Катхоль — время едва ли достаточное для развития сюжетов, включающих в себя соблазнение, беременность и рождение ребенка. И еще третья история согласовывалась с запомнившимися ему обрывками снов Сесватхи.

Тем не менее, каждая из версий обладала своими поэтическими достоинствами, и все три вели к одному и тому же: войне между людьми и нелюдьми.

Огонь мятежа залил пещеры. Ярость шла по пятам за горем, к низким потолкам вздымались обнаженные клинки и падала на резные полы голая кожа. Ахкеймион рассказывал о коридорах, перегороженных пиками, о подземных домах, охваченных пламенем. Он описывал обезумевших и отчаявшихся людей, которые, привязав хоры на шею и стеная, бредут по непроходимым пещерам. Он рассказал о слепых взглядах ишроев, чьи заклинания трещали по запутанным, как лабиринт, залам. Поведал, как Ностол, с испачканной бородой и запекшейся кровью в волосах, поверг короля нелюдей, который рыдал и смеялся, сидя на своем троне. Как он убил Гин’йурсиса, древнего и славного.

— Храбростью и жестоким коварством, — сказал Ахкеймион, чувствуя на лице жар костра, — люди сделались хозяевами Кил-Ауджаса. Часть нелюдей попряталась, со временем их отыскали, при помощи голода или железа, это уже было не важно. Другие спаслись бегством через подземные ходы, о которых не знает ни один смертный. Может быть, они до сих пор скитаются, как Клирик, всеми позабытые, несущие на себе проклятие одного-единственного воспоминания, которое никак не померкнет, обреченные заново проживать Падение Кил-Ауджаса до скончания времен.

Тени гор поднялись до небесного свода, и небо было таким глубоким и полным звезд, что бередило душу, даже если не всматриваться, а только бросить на него беглый взгляд. Старого колдуна пробирал холод.

— Я слышал эту историю, — отважился подать голос Галиан, когда наполненная ветром тишина стала свинцовой, и протянул к огню руки. — Поэтому на галеотцах лежит проклятие неуспокоенности, да? Беглецы, о которых ты рассказываешь, были их предками.

Несколько галеотских охотников жалобно вздохнули.

Ахкеймион поджал губы и покачал головой, так что почувствовал себя мудрым, как огонь, и печальным, как горы.

— Король Кил-Ауджаса не был столь разборчив, умирая, — сказал он, уставив взгляд в пульсирующие угли. — По легендам, это проклятие лежит на всех людях. Все мы — сыны Ностола. На всех нас печать его нравственной слабости.


Утро явило безоблачные небеса; по выгнутому хребту гор, который уходил к самому горизонту и терялся в пурпурной дали, было видно, как чист воздух, а холод измеряла белизна, венчавшая изломанные вершины. Зарождающийся солнечный свет сиял на свисающих полях снега, вспыхивал золотом и серебром. От созерцания всего этого перехватывало дух.

Почти не переговариваясь, экспедиция навьючила мулов и двинулась в сторону Зиккурата. Дорогу, которую лорд Косотер обозначил как Нижнюю, можно было назвать как угодно, но только не низкой. Мало того, что она была не более чем тропинкой, она чаще уходила вверх, чем наоборот, повторяла очертания линии вершин, а потом резко шла вниз, выходя на какой-то овражистый участок, чтобы потом взять еще большую высоту. Но неизменно, каким бы окольным путем она ни шла, она подбиралась к огромной расщелине, которая обегала все выступающее основание Зиккурата. Какие бы причудливые препятствия ни выстраивала перед ними Нижняя дорога, расщелина неизменно показывалась вновь и вновь, увеличиваясь в размерах, становясь все темнее, все зловещее, по мере того как открывались все новые черты ее облика.

Мощные дубы и вязы, встречавшиеся им раньше, остались позади, сменившись (в тех местах, где деревья вообще росли) костлявыми тополями и скрюченными панданусами. Почти все время приходилось топать по целым плато голого камня, окруженного остатками прошлогоднего папоротника, который трепал ветер. Казалось, что все вокруг дрожит от холода. Все, что когда-то было живым.

Было далеко за полдень, когда они спустились к нескольким стекающимся вместе ущельям у начала большой расщелины. К этому времени Зиккурат занимал уже все небо впереди, заставляя разговоры робко умолкнуть. Брели вперед в каком-то оцепенении. Забыта была Сокровищница, как и другая будоражившая мысли приманка — бедра Мимары. То ли смиренность овладела всеми, при виде того, как потрясается опора существования, когда сама земля, разрушенная и истерзанная, встала откосами и склонами, вздыбилась до таких высот, что могла затмить солнце и облака, не то что надежды ничтожных людей. То ли сокрушала дух тяжесть невыразимого, давил жесткий костяк мира, который воздымал здесь свои рога, распялившие полог небес. Титанические пропасти, расстояния, повергающие воображение в прах, уходящие за облака пространства. Шкуродеры, каждый по-своему, понимали, что перед ними первообраз, которому, неуклюже копируя богов, в своих делах пытались следовать тираны и вместо гор создавали монументы, а взамен движения сил природы устраивали шествия и парады. Здесь представал изначальный порядок, мир как таковой — слишком огромный и стихийный, чтобы называть его божественным и священным.

Слабели колени, как при виде всякого истинно величественного зрелища.

Зиккурат стал не просто горой, но идеей, выраженной не в призывах и монументах, но в грандиозности, в чертах, которые вобрали в себя мудрость и внушали человеку: «Ты ничтожен…» Мал и ничтожен.

И теперь охотники по доброй воле шагали в промежутках между этими древними пальцами.

Небо сжалось до узкой сияющей щели. Воздух стал сухим и застывшим, словно ввалившийся рот мертвеца.

Кианец Сутадра первым заметил, что они идут по остаткам какой-то старой дороги. Казалось, их сбивал какой-то причудливый обман зрения — как только они различили признаки дороги, невозможно было поверить, что раньше они ничего не замечали. Какие-то потоки, возможно талая вода, прорыли длинный извилистый желоб, который шел вдоль тропы и временами пересекал ее, размыв широкие плиты некогда, вероятно, помпезного пути для процессий. Открытие особого восторга не вызвало. Как показалось Ахкеймиону, Шкуродеров тревожило, что они шагают по следам пышно разодетых королей и блестящих армий, а не простых путников, вроде них самих. Обычная тропа придает спокойствия, уверенности в том, что мир, по которому идет человек, не смеется над ним.

Прошло несколько часов, прежде чем они завернули за последний поворот и увидели ее перед собой. Потрескавшаяся стена вздымалась так высоко, что сводило шею. Эта громада потрясала, как могут потрясать только нерукотворные чудеса. Причудливые линии разломов и следы тысячелетнего выветривания, камень, вылепленный случайностью и тайной. Черные каменные выступы обросли подбрюшьем из мха. В длинных трещинах покачивалась чахлая трава. И в середине всего этого, словно алтарь разума и воли, — огромной величины Обсидиановые Ворота, возвышавшиеся над руинами древней крепости.

Артель сгрудилась на плите перед вратами. Люди замедляли шаги и целыми группами останавливались, раскрыв рот. Шкуродеры ожидали увидеть немало, долго мечтали об овеянной легендами цели своего пути, но к тому, что открылось перед ними, оказались не готовы. Ахкеймион видел это по тому, как вытягивались их шеи и округлялись глаза, как у посланцев какого-нибудь дикого, но гордого народа, которые стараются побольше разглядеть, преодолевая свой восторженный ужас. Проход был открыт — овал непроницаемой черноты в углублении под огромным арочным сводом, отделанном резьбой, которая создавала обрамление для других, более глубоко расположенных барельефов, так что изображенные на них сцены обладали пугающей силой. Все поверхности покрывали изображения фигур нелюдей, стершиеся настолько, что едва можно было отличить, кто одет в доспехи, а кто обнажен, кто застыл в древних триумфальных или в церемониальных позах. Пастухи с ягнятами на плечах. Воины, отражающие нападение львов и шакалов. Пленники, подставляющие оголенные шеи под мечи принцев. И прочее, и прочее, вся жизнь древних людей в миниатюре. Справа и слева от порога стояли четыре колонны. Внешние две достигали высоты нетийских сосен, но были полыми, представляя собой огромные цилиндры из переплетенных фигур и лиц; две внутренних были сплошными, и их обвивали три змеи, головы которых терялись высоко в сводчатом полумраке, а заканчивающиеся погремушками хвосты образовывали трехопорное основание каждой колонны.

Тишину наполнили проклятия. Кто-то бормотал вполголоса, другие говорили довольно громко. Столь потрясала изысканность и богатство фигур и деталей, что изображения, казалось, были не созданы, а открыты, словно скалы вокруг — это грязь, смытая с окаменевших персонажей. Даже наполовину разрушенные, врата были слишком велики, слишком прекрасны, деталей было слишком много и слишком много было вложено в них труда — это великолепие тяжко было выносить, оттого что оно предъявляло непомерно высокие требования для простых бесхитростных душ. Здесь хотелось бороться и победить.

Ахкеймион впервые понял всю отвратительную неприглядность предательства Ностола.

— Что мы делаем? — шепотом спросила стоявшая рядом Мимара.

— Вспоминаем свое прошлое… как мне кажется.

— Смотрите, — безо всякого выражения сказал Ксонгис. — Еще артели… — Он кивнул на левую «змеиную» колонну: на нижних «кольцах» были выцарапаны символы, выглядевшие на потертых чешуйках змеиной кожи белыми детскими каракулями. — Это знаки разных артелей.

Шкуродеры собрались в кружок, стараясь не нарушить воображаемую черту вдоль обращенной ко входу стороны колонны. Ксонгис привстал на колено между двумя хвостами, которые поднимались, как корни, каждый толще человеческого тела. Он провел всей ладонью по каждой отметине, как проверяют, идет ли еще тепло от погасших углей. Шкуродеры вслед за ним по очереди называли экспедиции, которые узнавали в символах. На изображении плачущего глаза он задержался.

— А этот, — со значением оглянулся он, — нарисован позже всех.

— «Кровавые кирки», — нахмурившись, сказал Галиан. — Значит, они ушли?

— Больше двух недель назад, — ответил Поквас.

Установившееся молчание длилось дольше, чем следовало. Что-то было щемящее в этих украдкой выцарапанных отметинах, что-то беспомощно-детское, отчего древние строения, возносящиеся до неба, казались громоздкими и непобедимыми. Царапины. Дурашливые картинки. Они явно были оставлены представителями низшей расы, обязанной победами не благородству оружия и разуму, а вероломству и превратностям фортуны.

— Гляди, — услышал Ахкеймион шепот Киампаса, обращенный к Сарлу. — Вон…

Ахкеймион посмотрел в ту сторону, куда он показывал пальцем, и увидел нечто напоминающее галеотский треугольный щит, вытянутое и узкое изображение которого было нарисовано на нижних кольцах обвивающих столбы гадов.

— «Высокие щиты», как я и говорил.

— Да не они это, — резко встрял Сарл, как будто от одного произнесения вслух слова могли стать верными. — Их кости лежат на Длинной стороне.

С этими словами он нагнулся и взял под ногами камешек. На глазах у всех он начал царапать на спине одной из змей знак Шкуродеров: челюсть с зубами.

— Хотел бы я знать, — сказал Сарл, чей скрипучий голос на фоне величественных сооружений прозвучал тонко и резко, — как так могло получиться, что мы добрались сюда только сейчас.

Его мысль была понятна. Шкуродеры были легендой, так же как и это место, а все легенды рано или поздно притягиваются друг к другу — этот мотив пронизывает все сущее. В этом была своя логика.

— Вот уж тропа так тропа, ребятки! — Лицо его сморщилось в довольной усмешке.

Клирик тем временем вышел вперед, легко пересек бесплотную границу, которая удерживала остальных, и не спеша повернулся по сторонам.

— Где вы все? — выкрикнул он так яростно, что даже самые стойкие из Шкуродеров вздрогнули. — Ворота без охраны? И это когда мир становится темнее? ЭТО возмутительно! Позор!

Несмотря на свою стать, на фоне зияющей вокруг него черной пасти он казался беспомощной яростной бук