КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Перевал (fb2)


Настройки текста:




Книга вторая Перевал



Горе-злосчастье
— Корите, ругайте меня, эжеке, не обижусь, все снесу. Мне бы, непутевой, ухватиться тогда покрепче за ваш подол да следовать за вами. Уж вы заступились бы за меня, глупую, как за родную сестру. Я не забыла. «У нас с тобой и горести одни и дорога общая», — говорили вы. Да, послушайся я вас, не пришлось бы мне терпеть, чего и собака не вынесет. Страшно мне было преступить обычай предков: «Камень остается там, где упал, а девушка — куда ее выдали замуж». К тому же своего Текебая пожалела бросить…

Зуракан не плакала, не убивалась. Просто спешила выложить все пережитое.

— Кому, как не вам, эже, расскажу я свои горести? Поначалу я даже ликбез посещала, хотя Букен, старшая жена бая, и дыхнуть не давала, взвалила на меня все хлопоты по дому. Скоро моему учению пришел конец: взбунтовалась байбиче. «Воображаете, мол, если женщина научится грамоте, так ей уже народом править? Не бывать этому никогда! Научитесь-ка лучше с казанами управляться да посуду мыть!» — напустилась она на меня и на Каликан, младшую жену бая. Да и, признаться, грамота давалась мне туго… Как дошло до «те» и «се», голова у меня сделалась словно кадка. «Кто знает, может, и вправду говорят, что нечистый дух совратит женщину, познавшую грамоту, — подумалось мне. — Авось без нее проживу. Как-никак бай и байбиче, лишь бы я работала на совесть, не обидят. Сами же твердят: «Твое за нами не пропадет». И перестала я в ликбез ходить. Впряглась в работу. Вы видели, эжеке, какие вязанки хвороста таскала я на спине к байской юрте… Одежда на мне поизносилась, ходила в лохмотьях, похожая на шелудивого жеребенка. Смотрю, мы с Каликан таем день ото дня, а байбиче не унимается, на нас вымещает свою злобу: «О боже, знаете ли вы, что говорит ваша новая власть? Что бай, что малай, что байбиче, что служанка, — видите ли, все перед законом равны. Слыханное ли дело!» Она трясла своим подолом прямо у нас перед носом, мол, я и сама хожу в отрепьях, не одни вы!

Помню, как-то под вечер гурты возвратились к загонам. Мы собирались варить эджигей. Букен распорядилась поставить на дойку полсотни овец: попарно, голова против головы. Все белоголовые рыжие матки выстроились в ряд. Ай-яй, эже, знали б вы, как я люблю доить овец! Забываюсь даже, когда дою, сама не знаю почему… Так и бегают у меня пальцы по вымени, а в подойник стекают струйки молока: шыр-шор, шыр-шор!.. Молоко пенится, пузырится, теплым молочным духом веет в лицо. На лбу у меня выступает пот и по телу разливается тепло, млею вся, когда оголенные до локтей руки обрызгиваются белыми каплями…


Огромный черный пес, охранявший кошару, настороженно оглядываясь по сторонам, сорвался вдруг с места и понесся с грозным лаем.

Серкебай, сидевший чуть поодаль среди мужчин в накинутой на плечи шубе, вытянул шею и басовито окликнул:

— Эй-эй, байбиче! Родственники твои едут. Где Текебай? Пусть принимает коней!

И он поднялся, волоча полы шубы по земле. Вслед за ним завозились и остальные.

Текебай успел загнать овец и со всех ног бросился навстречу гостям.

Кони у троих всадников были справные, гривастые. Не спеша, грузные и степенные, гости слезали с коней.

Серкебай, улыбаясь, с радушием гостеприимного хозяина протянул руку человеку с красным, как горящий уголь, лицом и черной окладистой бородой.

— О-о, здравствуйте, кайнага[1], здравствуйте! О золотая моя байбиче, старший твой брат издалека приехал. Выходи, повидайся!.. Не измучила ли вас дорога?!

— Слава аллаху! — Нурбай — старший брат байбиче — нежно погладил свою бороду. — Приветствую вас, мои кровные родственники! Живы-здоровы ли ваши люди? Цел ли ваш скот?

— Нишалла! Нишалла!

Все мужчины тотчас перешли в юрту, и завязался оживленный разговор.

— Старший брат Букен байбиче приехал. Поздороваемся с ним. — Шли и шли к байской юрте аильчане, не давая покоя ее дверям.

Аксакалы сидят, прижав руки к груди, настороженно застыв, и лишь пзредка поглаживают свои бороды.

Жарко пылает очаг, в чистой юрте стоит душистый запах арчи. Перед гостями широкий дастархан, уставленный горками боорсоков, курта, эджигея, тарелками с топленым маслом и сахаром.

Байбиче довольна, что сберегла к этому дню, словно сам бог надоумил ее, изрядную часть сваренного на той неделе эджигея. Будто знала заранее, что брат приедет.

Возбужденная, она то и дело вскидывает подбородок и, кокетливо шевеля бровями, выспрашивает про каждого родственника, про братьев и сестер.

Оба спутника Нурбая — тихие, покладистые люди. Особенно смирным был гость с широкими раздувающимися ноздрями и припухшими веками на рыхлом лице. Он дремотно жевал боорсок и потягивал чай из пиалы. «Пусть другие как угодно, а я привык подремать, сидя вот так», — казалось, говорил он своим невозмутимо спокойным видом и посапывал, словно в юрте, кроме него, никого не было.

Зуракан усмехнулась, глядя на него: «Ой, что за человек! Надулся, как барсук, спит и ест».

— Что с с тобой? Чего скалишь зубы? Что там забавного увидела?! — огрызнулась Букен, незаметно следившая за ней. — Замеси-ка лучше тесто да нарежь лапши!..

В очаге под казаном пылал огонь, сочнело нежное мясо двухлетнего валуха, зарезанного в честь приехавшего старшего брата Букен.

Люди, напившись чаю, насладились кумысом и оживленно разговаривали.

Почтенный Нурбай повел речь о прошлом, коснулся родословной многих присутствующих аксакалов, уснащая свой рассказ мудрейшими поучениями, потом перевел разговор на потомков именитого Арстаналы.

Арстаналы, лев Великих гор, приводивший всех в трепет, не так давно умер, прожив сто девятнадцать лет. Потомки Арстаналы по исконному обычаю отметили с торжественной пышностью сороковой день его смерти и, не откладывая, загорелись мыслью устроить предстоящие поминки — в годовщину смерти батыра — с ошеломительным размахом и великолепием. «Большие поминки по нашему отцу справим куда богаче, чем были даже у древнего богатыря Кокетея![2] — хвастались сыновья Арстаналы. — Во все концы, где только пройдет конь, разошлем своих гонцов, созовем гостей из всех окрестных родов. Церемонию устроим не меньше, как на двадцать дней. За шесть месяцев оповестим людей разных земель. Пусть сарты Андижана, уйгуры Арки, казахи Желтых степей готовят коней к скачкам и джигитов к состязаниям на пиках!»

После паузы Нурбай с усмешкой добавил:

— Кое-кто в роду Арстаналы не скрывал своего огорчения, что нельзя по нынешним временам выставить на скачках рабов и рабынь в виде приза. Вот тогда слава поминок была бы еще громче! Увы, новые законы связывают по рукам и ногам!.. А то бы и самого пашу-царя уговорили как-нибудь… Не отказали бы и губурнадор с жандаралами[3], приехали бы все начальники по нашему приглашению…

Прищуренные, словно куда-то вдаль устремленные глаза Нурбая вдруг расширились, и он с горечью вспомнил, что поминки по Арстаналы, на которых он присутствовал, прошли далеко не с той пышностью, как задумали потомки бека.

— Увы, человек предполагает, а аллах располагает!.. Оттого ли, что потомки Арстаналыбатыра прогневили бога своими чересчур хвастливыми речами, то ли время такое, — как бы там ни было, справили поминки куда беднее, чем затевали сыновья именитого бека. На поминки не то что сарты Андижана или уйгуры Арки, даже близкие наши братья — казахи из Желтых степей — не приехали. Словом, поминки прошли не только что бедно, а вернее сказать, даже убого. На первый приз было поставлено всего сто лошадей да пятьсот овец. Состязание на пиках провели единственный раз. Гостей принимал лишь род самого батыра. Поминки свернули в неделю, и кончились они без особого шума. Дело, оказывается, в том, что не по душе вся эта затея пришлась новой власти. Ходят слухи, будто Барскан, сын Шаймердена, поступил в услужение новой власти и возводит напраслину на Манапбая: тот, мол, устроил богатые поминки по своему отцу, не раз обагрявшему свои руки кровью невинных людей…

Видно, Нурбай собирался еще кое-что сказать, но осекся, помолчал, теребя свою бороду, потом лениво протянул:

— Кто мог подумать, что потомки всемогущего Арстаналы лишатся своего прежнего влияния. Дожили до того, что какой-то Барскан позволяет себе рычать на почитаемого всем народом Манапбая, младшего сына славного Арстаке…

Тут вмешался узкоглазый спутник Нурбая. Он забормотал, не раскрывая сонных глаз:

— Говорят, Манапбай травил людей, смущал народ. Потому и новая власть собирается загнать его подальше…

Серкебай приосанился, делая вид, будто это его ничуть не расстраивает, и небрежно махнул рукой:

— Э! Разве пропадет с голоду такой матерый волк, как Манапбай…

— Да, Манапбай-мирза с голоду не пропадет, — поддакнул Нурбай. — Родня, думаю, не забудет потомка льва… не оставит его без жирного мяска. Но разве только в этом дело? Просто для потомка бека унизительно, если его куда-то зашлют с родной земли… Интересно, сам-то этот Барскан из чернопятых голодранцев? Да, наступило время, люди поедом едят друг дружку…

В юрте установилась тишина. И нарушила ее почтенная Букен байбиче своим вопросом:

— И строптивая жена мирзы отправится с ним туда?

— Говорят, вместе с Манапбаем поедет Айнагуль, дочь Гульгаакы. Другие жены с детьми останутся на родине.

— Когда-то эта ветреница, — не без злорадства сказала Буке и, — запятнала честь Асантая, поблаженствовала в свое время с мирзой, вот бы ей теперь пострадать заодно с ним! Кто знает, может, из-за этой женщины и закатывается нынче звезда потомков бека.

Брат ответил ей:

— Не-ет, Букентай, так говорить тоже нельзя. Пришло время, на цыпочках вынужден ходить не один Манапбай, совративший чужую жену… Если хочешь знать, новая власть сталкивает с высоты величия одних и возвышает других, кто был ничем…

Нурбай повел глазами в сторону сидящих у порога. Казалось, он предостерегал: «Э-э, Букен, не очень-то насчет нынешних времен… Смотри, у твоего порога чернопятые голяки… Еще донесут на нас властям».

— Мясо, наверное, сварилось, байбиче, — прервал разговор Серкебай.

— Свариться-то давно сварилось… Только не хотелось мешать вашей мужской беседе, — вкрадчиво проворковала Букен и сразу же нетерпеливо повысила голос: — Эй, ты, кончила резать лапшу? Неси медную чашу!

Зуракан, ловко орудуя ченгелом — вилкой с медными зубьями и тяжелой деревянной ручкой, украшенной серебряным кольцом, — принялась выкладывать в большую чашу душистую баранину из котла.

Букен байбиче, засучив рукава, собралась было отобрать куски повкусней для мужчин и разложить по малым чашам, как вдруг на глаза ей попался странный белесоватый комок между подвздошной костью и мясом.

— Подожди-ка, это что за штука?..

Букен байбиче воткнула в жирное мясо сверкающее жало ножа с колечком на ручке и медленно перевернула подвздошную кость. О, она не ошиблась. Перед ней лежала побелевшая, похожая на творожную лепешку, сваренная в казане вместе с бараниной лягушка.

— Где были твои глаза, чучело проклятое?

— А что такое? — испугалась Зуракан.

— Чтоб тебе сквозь землю провалиться, вот что такое!

Выхватив ченгел из рук Зуракан, Букен байбиче размахнулась, и, хотя Зуракан отпрянула, удар пришелся ей по лбу. От боли и обиды Зуракан вспылила:

— День-деньской руки мои не знают отдыха… А сегодня я таскала воду совсем в потемках. Ничего не разглядишь без светильника…

Букен байбиче неистово стукнула рукояткой андижанского ножа о край медной чаши.

— Поди прочь! Чтоб в моей юрте духу твоего не было!

— И уйду! Не испугаете! Хватит с меня! Потаскала на себе вязанок с корягами. Пообдирала ноги о камни… И сажи досыта наглоталась у ваших казанов!..

Зуракан рывком откинула полог и широким шагом переступила порог байской юрты.

Букен байбиче на миг оцепенела, а спохватившись, прерывисто завсхлипывала:

— Мерзавка! Отъелась на моих харчах!.. Отблагодарила за мою хлеб-соль, нечего сказать!

Он стоял безмолвно у порога юрты, хотя все видел и слышал, тишайший Текебай, муж Зуракан.

Байбиче сверкнула на него полными гнева глазами.

— Эй, недотепа, что торчишь тут?! Лучше сходи поплачь вместе со своей потаскухой, если тебе жаль ее! А если ты мужчина, схвати свою паршивку за косы да проучи хорошенько, чтобы знала впредь, как перечить госпоже, которая ей в матери годится!..

— Э, байбиче, ничего страшного, — попытался Серкебай уломать жену. — Не может поганой быть земная тварь, попавшая вместе с водой… Успокойся, раскладывай устукапы[4] по чашам и ставь на дастархан. Гости ждут.

Байбиче сердито передернула плечами:

— Что за вздор! Как я могу почтеннейших людей угощать лягушкой, которую леший полюбил?! Лишь собакам годно это мясо!.. Э-эй, Текебай, разиня! Поворачивайся! Да поживей! Приведи-ка серого валуха белолобого с лопнувшим курдюком!..


Безлунная темная ночь. Заливаясь горькими слезами, Зуракан добежала до своего шалаша.

— Уйду! Уйду! Чем так жить, лучше пусть меня волки растерзают, стервятник расклюет!..

Ощупью собрала свои пожитки. В это время появился Текебай. Он тяжело дышал, — видно, торопился.

— Ой, неужели тебе жизнь надоела? Сама смерти ищешь. Как ты посмела при почтенных-то гостях перечить самой бай-бич с?

Текебай вплотную подступил к жене. Казалось, вот-вот он опустит на нее свой кулак.

Зуракан не испугалась.

— Пусть подохнут твои почтенные гости вместе с байбиче!

— Замолчи!.. Самой бы не подохнуть от их проклятий!

— Если тебе нравится, кланяйся им, а я отказываюсь обивать байские пороги!

— Тпше ты… могут услышать…

— И пусть слышат! Пусть проклинают! Мне все равно!..

Текебай открыл было рот, чтобы возразить жене, но тут распахнулись двери байской юрты, и вырвался косой сноп света вместе с гневным окриком байбиче:

— Текебай, ты где, поганец? Кому я приказала привести белолобого серого валуха?!

Текебай заспешил из шалаша, на ходу крикнув:

— Смотри, если не придешь…

— Я ждала, ты вступишься, а ты грозиться… Тебе нипочем, что байбиче стукнула меня!..

Покидая шалаш, Зуракан приостановилась, подержала узелок с убогими пожитками — «а, зачем он мне?» — и швырнула его на пол.

Прошлой осенью одновременно померли от поголовного в аиле тифа свекор и свекровь Зуракан. Умерли — и со всеми долгами разом расплатились. А Текебай с Зуракан потратились на похороны, попали в кабалу и теперь отрабатывали долг Серке-баю, дальнему родственнику.

Отшвырнув напоследок узелок, Зуракан нахлобучила на голову малахай мужа, надела его старую шубу и, опоясавшись подвернувшейся под руку тесьмой, ушла. Так табунщик спешит среди ночи к своему косяку.

Она подошла к столбу, где на привязи дремали копи приезжих гостей, бесшумно отвязала их, вскочила на гривастого гнедого, с вечера стоявшего с взмокшей на шее шерстью, прядая ушами и позвякивая удилами. Это был копь Нурбая, старшего брата байбиче. Остальных двух коней она повела в поводу. «Если кто, не дай бог, услышит шум и окликнет, скажу: «Пускаю коней пастись». А не услышит — отъеду немного от аила и там пущусь во весь опор. Эти три коня — плата за то, что ворочала как бык на баев».

Обошлось все благополучно. Отъехав от аила, Зуракан пришпорила коней.


Горы, укутанные черным одеялом, высятся зловещей громадой.

Зуракан едет не хуже джигита, пришпоривая пятками гнедого и настегивая камчой запасных копей. Где-то рядом мельтешат неясные тени, слышатся смутные шорохи. Лошади вздрагивают, прядая ушами. Сердце женщины от страха сжалось в комок, словно стиснутое в когтях беркута. Она не хочет думать об опасности, только прислушивается — нет ли погони?

Точно злые духи гонят ее без передышки за семь перевалов. Свежий ветер с пастбища Кокджаик холодит левый бок Зуракан. Откуда-то доносится приглушенное бормотание речки. Справа от черной скалы перевальчик; ни дать ни взять — седловина. По пути еще два перевала, а там дорога пойдет на спуск, и откроется долина, что тянется на запад.

Дальше путник волен ехать, куда пожелает, отсюда и до Чуйской долины не так далеко. Скорей, скорей выбраться на широкую дорогу, подальше, подальше от аила!

Застоявшиеся с вечера кони то и дело рвут повод, пятятся, набрасываясь на придорожную траву.

«А зачем мне вести в поводу двух лошадей, что мне с ними делать?» — прикинула Зуракан и проворно сняла узду с головы той лошади, которая шла с ленцой.

— Ступай, милая, куда хочешь! Будем живы, бай еще расплатится со мной за все труды…

Откинув узду, Зуракан подтянула повод второго коня поближе к себе и поскакала рысью. Отпущенная на волю лошадь припала было к траве, но тут же тихо заржала, словно опомнилась, и побежала вслед за хозяйкой. Однако сочная трава все же соблазнила ее. Пробежав немного, лошадь отстала.

Чем дальше, тем тревожнее становилось на душе Зуракан. «Глупая моя голова, что ж я натворила? Зачем было угонять коней? На чужом долго не усидишь. Настигнет погоня, так меня живьем закопают…»

Обогнув мрачный, покрытый кустарником выступ горы, Зуракан очутилась в долине. Придержала коней. Послышались неясные голоса, показались силуэты всадников. «Боже мой, что за люди?»

Зуракан остановилась на миг, натянула повод. «Будь что будет…» И решительно пришпорила коня.

Всадников было двое. Впереди себя они гнали навьюченного быка.

Зуракан обогнала их.

— Ассалом алейкум, братья, доброго пути вам! — сказала она, подделываясь под грубый мужской голос.

Один из верховых остановился:

— Эй, кто ты? Откуда, куда?

— С джайлоо на джайлоо.

— Что-то у тебя вид подозрительный. Может, ты вор?

Проехав мимо, Зуракан оглянулась и бросила насмешливо:

— Хорошенько поглядывай за своим конем! Как бы не прозевать его…

— Ты, наверное, из чуйских? Угнал чужого скакуна?

Слово «чу» влило бодрости в сердце Зуракан. Значит, она едет верной дорогой.

И она пришпорила коня. Но вскоре позади себя услышала громкий разговор.

— Не так-то далеко… догоните… — донесся до нее чей-то голос.

Зуракан не растерялась. Подтянув поближе шедшего в поводу копя, она повернула вправо и, продравшись сквозь кусты, въехала в чащу.

Отчетливо долетели голоса преследователей:

— Эх, попадись только она нам в руки, эта негодяйка! Столько хлопот доставила нам!..

Подъехав к развесистому дереву — не то к рябине, не то к вербе, — Зуракан соскочила с коня. Поставив лошадей головами друг к другу, она взяла их под уздцы и прижалась к мордам, как бы умоляя: «Стойте, дорогие, спокойно, не вздумайте ржать, грызть удила». А сама вся превратилась в слух. Преследователи не заметили ее, — настегивая коней, они проскакали вдоль берега.

— Далеко ей все равно не уехать, кони скоро выдохнутся.

— Она может свернуть куда-нибудь…

— Никуда не денется, если и свернет!

Явно голос мужа — Текебая. В его тоне угроза, смешанная с тревогой.

Черная темь поглотила преследователей.

Оголодавшие кони потянулись к траве. «Куда теперь торопиться. Пусть попасутся…» — подумала Зуракан.

…Небо постепенно серело, начали проступать еще смутные пока очертания хребтов и ущелий. Камни на горных террасах казались то мирно лежащими верблюдами, то отарой отдыхающих овец.

Уже совсем развиднелось, когда Зуракан взнуздала коней и вскочила на гнедого. Отпустив подлинней повод коня, которого вела чуть позади, она скакала, то пригибаясь под низкими ветвями, то чуть подаваясь в сторону.

Но вот на её пути встала высокая скала с укоренившимися в расселине елочками и кустами рябины. Зуракан пришпорила коня, чтобы скорее обогнуть каменную глыбу. «За выступом, — подумала она с надеждой, — дорога будет лучше». И действительно, как только миновала выступ, перед ней открылась широкая долина.

— Боже, сжалься надо мной, направь на верную дорогу!..

В тот же миг она увидела оседланных коней — они паслись неподалеку. Словно из-под земли выросли двое мужчин. II один из них издали замахал ей руками:

— Эй, батыр, заверни-ка сюда!

Зуракан узнала Мекебая, спутника ее мужа. «Попалась!» — и решила близко не подъезжать к ним, авось не узнают. Выкрикнула, изменив голос, как можно грубее:

— Ассалом алейкум, мирза!

Голос показался Текебаю знакомым.

— Скажи, азамат, кто ты?

— Какое вам дело, кто я? — отозвалась Зуракан. — Я — Дандыбай, младший брат Кандыбая. Сноха моя при смерти после родов… нечистый давит ее. Еду в нижний аил за шаманом Байчекиром.

Мужчины переглянулись.

— Не твоя ли это жена? — спросил один.

— Дандыбаем ведь себя называет…

— А конь-то смахивает на коня свата Нурбая.

Неуклюже ступая, Текебай опять крикнул:

— Эй, не Зуракан ли ты?

Зуракан подтянула повод коня.

— А кто это такой, Зуракан?

— Чем-то ты походишь на нее…

— Эй, джигит, в своем ли ты уме? На мужчину говоришь, что похож на женщину! — Рассмеявшись, Зуракан пришпорила гнедого.

Мекебай толкнул в бок Текебая.

— Садись на коня! Это твоя жена… Переоделась мужчиной!

Они пустились в погоню и скоро догнали ее. Теперь Зуракан уже некуда было деваться. Мекебай подскакал вплотную и, всмотревшись ей в лицо, занес камчу над головой:

— У, змея!

Зуракан поднялась на стременах и замахнулась срезанной по дороге рябиновой палкой:

— Ну-ка, умерь свою прыть, байский холуй!

— Смотри ты, как осмелела! Прирежу тебя сейчас!

— Только попробуй! Новая власть тебя в Шыбыр[5] сошлет!

— Ах, в Сибирь! Вот тебе! — Мекебай что было силы хлестнул Зуракан камчой по спине.

Сжавшись от боли, Зуракан отчитала мужа:

— Эй, дурень, что хлопаешь глазами, когда твою жену бьют! Муж ты мне или тряпка? Если заслужила, бей сам. Что я, у бога соль украла, чтобы меня чужой хлестал камчой? Мы с тобой муж и жена… Давай свяжем, как овцу, этого и подадимся в Чуйскую долину! Хочешь остаться моим мужем, так вступись за меня!..

Текебай, готовый уже было замахнуться на Зуракан, приостановился.

— Подожди-ка, Мекебай, за что нам ее бить?

— В своем ли ты уме? — вскричал дружок.

— Не ударь байбиче мою жену ченгелом по голове, она бы не убежала…

Мекебай опустил руку с камчой:

— Да вы, видно, сговорились! Она притворилась, что убегает, а ты для виду пустился в погоню. Поехали в аил!

Они повернули коней.

Гнедой, на котором ехала Зуракан, успел отдохнуть, набрался сил и, словно косуля, помчался вверх по крутому склону.

— Ой, гляди! — вскрикнул Мекебай и стеганул камчой своего копя. — Плохо будет, если она опять сбежит…

Мужчины поскакали вслед за ней, хлопая на ветру полами халатов…

— Ай-ий-ий, Батийна-эже, — протяжно сказала Зуракан, — если б тогда не поддалась я уговорам Такебая, давно уже была бы в Чуйской долине, и не свалилось бы на меня столько бед.

— Не огорчайся, сестра! Не огорчайся!

Батийна то печально хмурилась, то улыбалась, любуясь Зуракан:

— Не женщина, а батыр! Ты еще счастливо отделалась. Где бы я нашла тебя, если б им удалось завалить тебя камнями? Отговорились бы: «Скрылась, мол, куда-то. А куда, сами не знаем».

Батийна приумолкла на минуту, глядя на Зуракан с любопытством и восхищением.

— Теперь послушай мою историю, что я пережила за это время.

Вот что она рассказала…

В городе
На третьи сутки после того, как покинула родной аил, Батийна на своей быстроногой рыжей кобыле со звездой во лбу подъезжала с провожатым к городу.

Прожив столько лет в горах, женщина впервые видела город с множеством высоких домов, с базарами, где рядами выстроились ларьки и лавки, где торгуют разного рода тканями, отмеривая их аршинами… В городе есть и скотный базар, широкий двор забит овцами, козами, коровами, а что там не вмещается, толчется на улице, запруживая ее. Так и шарят глазами купцы из Андижана. На базаре полно разных харчевен с дымящимися самоварами и окутанными паром касканами[6].

— Горячий ма-анту, жирный ма-анту! Оближется тот, кто его съел, и тот, кто еще не поел! — горланит чайханщик, зазывая прохожих, словно готов угостить тебя задаром. Но попробуй, сойдя с коня, съесть полдесятка-десяток его мант, как из карманов вытряхнут все твои деньги, и ты сразу повесишь голову, словно собака, которую сначала позвали, потом огрели палкой. Попробуй-ка не отдать ему денег, как он сразу взъестся: «Эй, невежда, кто будет расплачиваться за то, что ты поел у меня?!» И схватится за чумбур твоего коня.

Какие только дома не высились в городе вдоль улиц, по попробуй остаться там на ночь, не найдешь себе ночлега. Если же попроситься к знакомому, то он будет смотреть под хвост твоему коню, как бы тот не загадил ему двор.

На базаре урюк, кишмиш, горы всяких фруктов! Но тебя не позовут и не скажут: «Эй, батыр, вижу ты проголодался, отведай, пожалуйста!»

Нет, стоит киргизу в своей овчине подъехать поближе, как торгаш замашет на него руками: «Эй, убирайся-ка отсюда подальше со своим конем, могила твоему отцу! Еще потопчешь мне яблоки!»

Издали город кажется богатым, прекрасным, щедрым, шумит базарами, но без денег тебе ничего не дадут, глоток воды и то продается… По рассказам Батийна знает, что город — это ненасытный котел, кишащий перекупщиками, головорезами, карманными ворами, каждый из кожи вон лезет, из копейки норовит сделать две.

Въезжая в город, Батийна почувствовала какую-то стесненность, будто на нее давили со всех сторон. Все равно как человек, привыкший к чистому воздуху на гребне Великого хребта, спустился бы в тесное ущелье и, изнемогая от спертой духоты, посетовал бы на себя: «Эх, надо было подождать спускаться».

Сразу же за большаком начиналась улица, — домов было не так густо, да и деревьев маловато, и ни одной живой души. Взметая босыми ногами придорожную пыль, выбежала взлохмаченная девчонка и, растопырив руки, запрыгала на месте, пытаясь вспугнуть коня:

— Буп, буп!

Рыжая кобыла, изморенная двухдневным путешествием, и ухом не повела. Она лишь мотнула головой, звякнув удилами, вроде по-своему сказала: «Эй, девчонка, не балуй! Уйди с дороги!» — и пошла прежним спорым шагом.

Тут поравнялся с Батийной спутник, он, чуть отступя, вел на поводу лошадь, подаренную Качыке.

— А ночевать куда поедем? — спросил он.

— В кантком, куда же больше? — сказала Батийна.

Батийна твердо знает: кантком, кантонный комитет партии, направляет жизнь по-новому. Это он берет под свою защиту обездоленных, всех, кого топтали баи и манапы; расправляется с царскими чиновниками, ростовщиками, купцами, колонизаторами. Это он, кантком, вызвал в город никому не ведомую Батийну, чтоб вытянуть ее на путь равенства и свободы!

Батийна никак не возьмет в толк: откуда кантком ее знает? Почему вызвали именно ее? Наверное, в канткоме есть человек, который когда-то видел ее и рассказал товарищам о ней, возможно, и похвалил. «Скорее всего, это Жашке (так она по-прежнему называла Якова Степановича Якименко) сделал», — думала дорогой Батийна.

«Молодец ты, Казакова! Тебе надо попасть в город. Поучиться в медресе, — говорил ей Якименко, мешая русские слова с киргизскими. — Иначе глаза у тебя не раскроются на обман баев и всяких шайтанов. Я поставил в известность кантком: Казакова Батийна первая из женщин в долине Карасаз, которая вступила в партию большевиков».

Батийна живо вообразила Якова Степановича, как он глядит на нее с высоты своего огромного роста и, как всегда, добродушно улыбается. «Эх, встретился б нам большой Жашке, уж он бы, наверное, нашел бы, где нам переночевать».

Чем дальше углублялись в город, квартал за кварталом, тем растерянней они себя чувствовали. Улицы пошли оживленные, многолюдные. Подпрыгивая на мягких рессорах, проносились фаэтоны. О, как вольготно чувствовали себя в городе нарядно одетые женщины! Но киргизских женщин не видно было, — все иноязычные. «Боже мой, — подумала Батийна, — настанет ли время, когда женщины в глухих наших аплах, что жмутся сейчас у земляных очагов, будут ходить так же вольно, никого не остерегаясь».

Батийна смотрела на них с удивлением и завистью. Она даже забылась немного и, казалось, вот-вот выпустит из рук поводья и чумбур.

Спутник предупредил её, стеганув камчой своего коня:

— Не зевай, Батийна, недолго и собьет какой-нибудь спесивый байбача в трашманке[7].

Расспрашивая у прохожих, сворачивая с улицы на улицу, только под вечер Батийна со своим спутником подъехали к голубому зданию на углу. Первое, что поразило и восхитило Батийну, — это были большие светлые окна со ставнями, высокое крыльцо и не то семь, не то восемь ступеней. Здание было крыто зеленого цвета железом, на карнизе под крышей — вырезанные узоры вроде воробьиных лапок.

«Вот он, кантком», — сказал первый встречный. Она не сразу сообразила, что надо слезать с коня и, поднявшись по ступенькам, войти в здание. Батийна продолжала любоваться его красотой. В ее глазах, в глазах женщины, впервые приехавшей из глухого аила в город, светился восторг: «Боже ты мой, ведь бывают, оказывается, на свете такие вот красивые дома с такими большими окнами!»

— На, Батиш, подержи! — Провожатый протянул ей чумбур лошади, которую он водил, и, желая показать, что он все-таки мужчина, перескочил через небольшой арык. Конь зафыркал, пятясь. «Да иди же ты! Окно это тебя не проглотит!» — пришпорил коня провожатый и хотел было заглянуть в окно, вытянув шею, как вдруг оно распахнулось, и оттуда выглянул белолицый джигит с черными курчавыми волосами.

— Ой, аке, вы что, прямо на коне хотите въехать к нам, а? — засмеялся джигит.

— Сынок, где тут канселар[8], называемый канткомом. Не найдем никак, — вздрогнув от неожиданности, робко спросил провожатый.

— Привяжите своих коней вон туда, к коновязи, да заходите!

Провожатый махнул рукой так, словно собирал разбредшееся стадо, и сказал:

— Ой, сынок, у меня к канткому дела никакого нет. Но вот эту женщину вы сами вызывали. Она есть та самая Батийна — дочь Казака, которая среди женщин рода карасаз первой стала балшайбеком[9], первая у нас надев красную косынку. Я привел ее к вам живой, невредимой. А я, пока базар не разошелся, куплю коням сена да поищу, где мне переночевать…

Джигит улыбнулся и кивнул головой:

— Э, аке, поезжайте себе, если такое дело. О товарище Казаковой мы сами позаботимся.

«Это хорошо, что новая власть заботится о бедняках. Но некрасиво мужчине носить длинные волосы», — неодобрительно подумала Батийна о джигите.

И как-то сразу поникла, устав с дороги.

Отворилась дверь, и вслед за джигитом стремительно шагнула молодая русская женщина с красной косынкой на голове. Она была в кожаной куртке, в черной юбке из толстого сукна и в сапогах. Диковинней всего показалась Батийне ее юбка: «Чудно, что за одежда на женщине? Не то платье, не то чапан. Как только она ходит в этом, бедняжка?..»

Русская женщина улыбнулась Батийне, поздоровалась, как с давнишней знакомой.

— Казакова? Дай руку, дорогая. Будем знакомы.

— Познакомьтесь с ней, аяш, — вставил джигит. — Она работает у нас в женотделе. Валентина Копылова…

Но Копылова прервала его:

— Ладно, товарищ Акимканов, мы сами познакомимся… Правда? А сейчас пойдем ко мне домой.

И, не дав Батийне опомниться, повела её вверх по улице.

В эти минуты Батийна не отдавала себе отчета в том, что именно сейчас осуществляется ее заветная мечта побыть в городе, походить по улицам, поговорить с людьми разных национальностей.

Особенно она была ошеломлена тем, что, попав впервые в город, очутилась дома у русской женщины. Здесь все было ей в диковинку. Обстановка совсем не похожа на ту, которую до сих пор видела и знала Батийна. «Может, сюда свиное мясо положено?» — насторожилась она, когда подали незнакомую еду с какими-то листьями, зеленью.

Внимание Батийны привлекло красивое изображение в почетном углу. Каково же было ее удивление, когда мать Копыловой встала лицом к изображению и стала совершать непонятные ей движения, прикладывая сложенные вместе три пальца правой руки то ко лбу, то к плечам.

«А, вот как молятся, — догадалась Батийна, поглядывая на старуху краешком глаз. — Интересно!»

Копылова, которая только что потчевала Батийну с таким радушием, будто встретила давнюю подругу, повела ее в другую комнату и показала на кровать:

— Иди сюда, Батийна. Спать надо! Да ты не бойся! А на старушку внимания не обращай, все они такие. У нас с тобой совсем другое дело! Надо выспаться как следует. Завтра узнаешь, зачем тебя вызвали сюда и куда потом поедешь. А пока спи!

Она покрутила колесико лампы и показала, как надо регулировать фитиль.

— Если захочешь прибавить света, повернешь вот так.

«В ханском дворце тесно, а в родной лачуге — просторно», — вспомнилась поговорка Батийне. Долго не могла она заснуть в чистой просторной комнате на мягкой упругой кровати. Стоило шевельнуться, как ее сразу подкидывало, словно кто-то снизу тряс руками. И сон уходил, в голову лезли разные мысли.

Батийна бесшумно слезла с кровати и перенесла постель на пол. Встав на колени, вывернула фитиль. Комната осветилась ярче. Батийна легла и уставилась глазами в керосиновую лампу, горевшую на подставке возле стола. Ручка у красивой лампы блестела, стекло было невероятно прозрачно. Тонкий язычок ее пламени едва заметно колыхался, и она совсем не чадила, подобно кара чираку[10].

«Боже мой… Была я дочерью охотника, он никогда из нищеты не вылезал, попала потом в юрту к баю и прислуживала ему, не зная другой жизни, кроме нудных домашних забот. Ни у кого в юрте не полыхал такой яркий свет, который и горит-то без дров. Сколько себя помню, зябла я в серой трухлявой юрте, где изо всех дыр задувал ветер».

Перевалило за полночь, а сон все не шел. Бархатно-темное небо за окном было усеяно несметными жемчугами.

Чем больше привыкали глаза к яркому свету, тем уютней и любопытней становилась комната. Батийна разглядела на круглом столике в углу медную статуэтку, которую еще с вечера показывала ей Валентина Копылова. Оказывается, это батыр, старинный храбрец, который защитил русских людей от чужеземных врагов.

«Эх, разве мало было у киргизов древних батыров? Ну хотя бы взять Манаса великодушного да хитроумного Бакая, о которых поют в сказаниях. Или бесстрашные тигрицы во всем женском роду — Каныкей и Джаныл-мирза».

С картинки на простенке между окон на Батийну смотрит еще совсем юный джигит с едва пробивающимися черными усиками и гордой осанкой, как бы спрашивая: «Видишь меня, молодка?» О нем Копылова сказала Батийне: «Великий русский поэт, или акын, по-вашему, он оставил много книг, хотя погиб совсем молодым».

«О создатель, разве мало было у нашего народа сладкоголосых певцов, что заливались, как соловьи, да красноречивых мудрецов? Впрочем, отец, когда заводил свои рассказы, сидя почти неподвижно у земляного очага, часто обращался к певцам незапамятных времен… «Э, жеребята мои, — говорил он, — запоминайте драгоценные слова ваших дедов, которые исстари переходят из уст в уста. Потом расскажете своим детям. Положено, чтоб каждый помнил своих предков, ценил, почитал их…» Но почему наши горцы, которые умеют так чтить своих прародителей, не научились этому мастерству? Эх, если б осталось изображение хоть одного из наших предков!..»

Но тут ее внимание отвлекла картинка, висевшая над шкафом между дверью и передним углом комнаты.

Тихо, почти незаметно струится речка. У самой ее кромки колышется осока, да еще какие-то кусты. Веет легкий ветерок. Из леса вьется едва-едва различимая тропинка. На берегу, обхватив руками колени и опустив голову, сидит босая, простоволосая девушка. Распущенные волосы, словно струп воды, стекают вниз к земле.

Батийна даже рот раскрыла, глядя на нее. «Осока, похожая на ту, что колышется здесь над рекой, растет и у нас на Черных болотах… Видно, девушку давит тяжелое горе. Бедняжка, муж ли ее побил, разлучили с любимым или злая байбиче обругала. Боже мой, и другие народы, оказывается, такие же, как и мы, горемыки».

Батийна неотрывно смотрела на картинку, полная жалости к девушке. Да и та девушка, казалось, смотрела на Батийну своими задумчивыми, полными тоски глазами: «Эй, молодуха, киргизушка моя, ты что так смотришь на меня? Оставь, дорогая, меня, лучше ложись спать!» Но девушка все молчит, глядит тоскливыми глазами…

Вспомнив, что пережила сама, Батийна неожиданно для себя подумала:

«Эх, если б кто-нибудь нарисовал меня в то время, когда я по Бёлётуннскому ущелью вела верблюдов с навьюченными на них льдом или когда стояла, привязанная к столбу после злополучного своего побега, сейчас бы я целовала ему руки, благодарила бы изо всех сил. Если б кто нарисовал меня, когда я мыкала горе, у многих бы висела такая вот картинка обо мне…»

Батийна, которую уже одолевал сон, почти внятно шепнула:

— Эй, девушка, не надо так горевать!..

Тонкий, трепещущий, словно струна комуза, полный грусти голос коснулся ее сердца: «Спи, молодка, спи, дорогая. Тебе предстоит далекий путь!»


Батийна бодро поднялась, хотя спала очень мало. Ни ржания жеребят, как в аиле, ни блеяния овец. Где-то прокудахтала наседка. На улице громыхали арбы…

«Вишь, в городе и звуки свои», — подумала Батийна, направляясь в умывальную. Валентина Копылова причесывалась у зеркала.

Надежда Сергеевна, — она хлопотала на кухне, бормоча что-то себе под нос и время от времени обращаясь к дочери с вопросами, — успела накрыть на стол. Стояли полные тарелки аккуратно нарезанного белого хлеба, сладкого печенья, похожего на только что народившийся месяц, пышный пирог. Она не решалась сразу есть, — нет ли чего запретного? Даже обрадовалась, когда, отведав кусочек пирога, почувствовала вкус яблока: «Слава богу, не поганое кушанье», — и отломила кусок побольше. Поела немного меда, варенья, творога и вдоволь напилась крепкого чая.

Батийна не осмелилась произнести слово благодарности с поднятыми вверх руками, как у себя в аиле, мельком посмотрела на Валентину улыбающимися глазами и сказала:

— Наелась я, рахмат, Капылоп!

Валентина Копылова, — в ее повадках было что-то мужское, резковатое, — рассмеялась громко и хлопнула Батийну по плечу:

— Называй меня по имени: Вален-тина!

Словно школьник, которому не дается урок, Батийна повторила вслед:

— Бален-тина?!

— Да, Валентина.

И, выходя из дому на улицу, Батийна продолжала повторять про себя: «Валентина, Валентина…»

Батийна понемногу обвыкала. Улица уже не так настораживала. Казалось, кругом притихло. Даже на самом дальнем конце улицы увидишь пробежавшую кошку.

Жители называли, правда, свой заштатный городишко, где жили тысяч двенадцать человек, большим городом. Но он мало чем отличался от кыштака: одни торговали в ларьках, другие сеяли хлеб на окраине города, третьи спекулировали сырой кожей, а свой скот отдавали сельским киргизам на содержание; один был чиновником в какой-нибудь канцелярии, другой — попом, а третий — ростовщиком, который из кожи вон лез, чтоб любыми неправедными путями нажить богатство.

Народ был разный: и жестянщик, с утра до вечера стучащий молотком по железу, и сапожник, забивающий березовые шпильки в подошвы, и бакалейщик, который томится от зари до зари, разложив на лавке всякую мелочь, вплоть до старой рухляди, доставшейся, может быть, в наследство от далеких предков, и брадобрей, под развесистой осиной натачивающий бритву на сыромятном ремне. Не в пример родному аилу Батийны, городок этот с его разношерстным народом, промышляющим всякого рода ремеслом, казался Батийне беспрерывно кипящим котлом, или, говоря иначе, вечно суетящимся, сложным миром, где хитрые ловкачи стараются обвести простаков.

Аил в ее представлении — нечто вроде отстоявшегося в чаше молока с нетронутым слоем сливок. В аиле мужчины, выехав утром на коне, целый день не слезают с седла, коротая время за разговорами, вечером спокойно возвращаются домой, словно в мире ничего не произошло и не происходит, потом, мирно посидев за едой, тихо ложатся спать. А тех, кто отжил свой срок, провожают с почетом и свято чтят память ушедших. Откушают мяса, попьют бульона на поминках, воздев руки к небу, пожелают добра на том свете покойнику и степенно погладят свои бороды. И эти покладистые аильчане казались Батийне честнее, справедливее шустрых горожан. В этом мнении Батийна утвердилась особенно после того, как потолкалась на скотопригонном базаре.

Батийна условилась со своим провожатым встретиться там, чтобы продать подаренную Качыке кобылу. С превеликим трудом удалось Батийне найти в базарной сутолоке своего провожатого, который держал в поводу рослую жирную кобылу. Не успела подойти к нему Батийна, как набежали два молодчика и схватили лошадь за чумбур — они, мол, купят ее. Один из них был помоложе, да и одет почище.

— Я сказал, сколько стоит ваша лошадь. Ни одной копейки не прибавлю, — отрезал он и отошел в сторону.

А второй — здоровенный толстяк с красным лицом — был похож на торговца мясом. Пощупав кобыле загривок, он сказал:

— Ва-а, жирная лошадка, добрая. Казы у нее будет в два пальца. И мясо ее как казы, — назвал свою цену и потянул чумбур к, себе. — Э-э, аке-а! Соглашайтесь, если вправду хотите продать свою лошадь. Я даю больше, чем она стоит. Если заупрямитесь, потом пожалеете, а скотина ваша станет поганой!

Толстяк напирал так нахраписто, что Батийна в конце концов отдала ему лошадь по дешевке. Женщина едва выбралась из кипящего котлом рынка, обливаясь потом, и посмотрела на своего спутника с видом человека, выдержавшего жестокое испытание.

— Не приведи бог пережить еще раз такое. Страшнее толстяка, купившего у нас лошадь, тот, черный, курносый, что стоял рядом. Он сунул руку с деньгами мне прямо в рукав. И шепчет: «Отдай кобылу, на свое счастье отдай!»

Спутник Батийны вскинул жиденькую бороденку и, вытирая пот со лба мерлушковой оторочкой тебетея, деловито сказал:

— Не удивляйся, молодка! Где-где, а на рынке поневоле будешь шустрым, иначе копейки не заработаешь…

— Пропади они пропадом, эти далдалчи![11] Прямо из рук рвут…

Почему-то Батийна представила на миг своего Алымбая. «О несчастный… Тут бы его вмиг окрутили… Такой неуклюжий, простодушный. Приведи он сюда, этот мой простак, продавать свою скотину, все бы у него выманили задаром наглые пройдохи!»

Потолкавшись на суматошном базаре, Батийна как бы разглядела город изнутри и раскусила одну из его скрытых тайн. «Тут скоро научишься распознавать всяких надувал и плутов, чтоб им, окаянным… Кто обжигался, небось знает, как жгуч огонь, кто мерз, знает, как колюч мороз. Эх, будь я сейчас грамотна или какое ремесло было б у меня в руках…»

Попрощавшись со своим провожатым в харчевне, где они поели манты и попили чаю, Батийна зашагала в кантком. Она почувствовала себя одиноко, словно путник, у которого сбежал конь посреди безлюдной пустыни.

Батийна почти бегом отмахала квартала два, настороженно оглядываясь по — сторонам, но вскоре одернула себя: «Куда так спешить, аж задохнулась. Чего, собственно, бояться? Валентина предупредила, что мы отправляемся через три дня. «Хорошо-о! — сказала Валентина. — Теперь ты, Батийна, поедешь в Москву. Своими глазами увидишь Ульянова-Ленина, Сам Ульянов-Ленин подаст руку страждущим женщинам Востока. Угнетенные женщины всех народов соберутся на большой мажлис[12], сам Ленин будет держать перед ними речь, укажет, какой дорогой идти, даст совет, как нам жить!» Чего же мне бояться? Интересно, где соберется такая большая сходка разных народов в великом городе? — Батийна представила себе невероятно — просторное помещение, похожее на огромный сарай. — Интересно, кто туда от киргизов поедет? И от других народов? Как я там встречусь с ними? Будет забавно, если все будем хлопать глазами, не понимая друг друга… Горе мне, если не пойму, что скажет Ленин. Возвращаться тогда с разбитой надеждой, не достигнув своих целей и своих желаний. О боже, за что ты оставил наш народ без ученья и знания ремесла…"

Как и предполагала Батийна, отправляли ее не одну. Жители города вышли провожать четырех делегаток — ее, Батийну, киргизку, узбечку Анархон, татарку Рабийгу и сарткалмычку из Каракольско-Нарынского кантона Ракийму.

Проводы вылились в праздничное торжество. Пароконные фаэтоны стояли наготове перед зданием канткома. Загремела, забухала музыка, фаэтоны — в каждом одна делегатка — неторопливо поплыли, мягко и упруго покачиваясь в сопровождении конных красноармейцев в серых шинелях, выстроившихся в колонну по четыре. Обе стороны улицы моментально заполнились народом. Аксакалы с окладистыми бородами смотрели на это шествие, сурово насупив брови, женщины, напротив, были радостно-оживленны. Одни растрогались до того, что кончиками платка утирали слезы, другие указывали друг другу то на Батийну, то на остальных делегаток, кивая им головой.

— Ах, как хорошо, какие они счастливые! В большой город едут!..

— Да-а, много кое-чего они увидят там!

— Ойё-ёй… смотри, красиво как одета киргизушка!

— Они тоже по-своему одеваются хорошо…

— А что удивительного? Народ есть народ!

Кто-то недовольно сморщился и одернул женщин:

— Подумаешь, намотала себе на голову черт-те сколько кисеи и расселась, как под котлом, а что тут красивого?

— Зато к ней это прекрасно идет, дорогая. Смотри, какой у нее нарядный передник! А как на ней сидит бешмет, а подвески на косах! У каждого народа свои достоинства! Свои понятные и дорогие ему обычаи! А кое-кому, может, не нравится, что русские женщины ходят в желтых полушубках…

— Да-а, верно!

Народ все прибывал, запруживая улицу, — и конные и пешие. Аильчане, потолкавшись на базаре, спешили сюда поглазеть, галдели, сбившись в отдельную кучку, словно находились на козлодрании или готовились на полном скаку хватать монеты с земли.

Иные джигиты, подъехав вплотную к фаэтонам, громко переговаривались между собой:

— Слышали, что это представительницы от женщин и что они, говорят, поедут в большой город Москву, получат свободу из рук самого Ленина.

— А что это значит?

— Разве не знаешь? Добиваются, чтоб можно было выходить замуж без калыма, чтоб гонять мужчин с ведрами за водой…

— И еще ходят слухи, будто накажут тех, кто содержит токол. А стариков, кто поженился на молоденьких, сошлют в Шыбыр.

— Катись отсюда подальше со своими предсказаниями…

Много было шуток, смеху, подковырок. Казалось, все жители города высыпали на улицу.

Тощий дунганин, на тонких журавлиных ногах, в коротенькой душегрейке из китайского тика и с черным калпаком на голове, посаженным вроде деревянной чашки донышком вверх, и тот наблюдал за шествием, стоя под высоким тополем и держа на плече коромысло с висевшими на обоих концах чашами для ашлянфу[13]. Не понять было, удивлялся ли он или радовался. Глядя на шествие, дунганин с жиденькими усиками и тонкими пучками бороды по обе стороны длинного подбородка сощуривал узенькие щелки глаз. Люди толкались, задевая его коромысло, и никто не сказал: «Ой, расплеснете его ашлянфу!» Озорные босоногие мальчишки сновали взад и вперед, протискиваясь меж ногами взрослых.

Высокий узбек в просторных бязевых штанах и бязевой рубашке, подпоясанной вышитым платком, с подвешенным ножом в изящных ножнах, торговал самсой[14], обходя городские улицы с поставленной на голову чашей в белой скатерти, «Горячий самса, жирный самса! Оближется тот, кто его поел, и тот, кто еще не поел!» Оказалось, что это был муж одной из делегаток — Анархон.

— Эй, дорогая аяш-джан! Отведай-ка самсы из моих рук! — суетился узбек, протягивая Батийне пирожок. — Денег не возьму! Бери, аяш-джан, чтоб дорога твоя была счастливой!

Батийна замялась, со всех сторон ее уговаривали:

— Берн, молодка, бери! Само счастье плывет тебе в руки!

— Э, дитя мое, раз тебе послано судьбой, отказываться нельзя.

— Возьми, возьми! — сказала Анархон, передавая Батийне завернутую в бумагу самсу.

Фаэтоны, проехав до конца улицы и обогнув поворот, вступили на большак. Музыка гремела громче прежнего. Зарысили пары лошадей, закачались повозки.

Люди не спеша расходились.

Незнакомый мир
Чем дальше продвигалась крытая телега, то громыхая по жесткой каменистой дороге, то увязая в сыпучем песке, тем беспокойнее Батийна уносилась куда-то всеми своими мыслями. Словно долговечная шелковая нить, протянутая по земле, все манила, звала ее в горы… Впервые в жизни она едет в далекий путь, да еще в какой путь! Не сравнить с тем, когда женщина, навьючив на коня полный гостинцев куржун, отправлялась в гости к родственникам или к почтенным сватам и свахам. Нет, это путь к столице новорожденного государства, путь к освобождению! Впервые Батийна передвигается в крытой телеге и впервые от имени женщин аила, что неотлучно веками жались в женской половине юрты, гнули спину у очага, над домашним ткацким станком или латая рванье.

Когда прогневила свою свекровь и возила в лютую стужу лед с реки, то было на верблюдах или на быках. Когда же, не выдержав мучительных обид, бежала от издевок или когда меняли кочевье, тогда приходилось седлать коней.

На четырехколесных телегах, она видела, ездили городские иноязычные люди. В своих кепи с козырьками или в широкополых шляпах они казались горцам слабыми, малоприспособленными существами. Если семьи городских богатеев изредка забредали в дальние аилы, то жители смотрели на них с жалостливым удивленьем. Какие они все нежные, хрупкие, словно выросшие в тени цветы! Пожалуй, где им перевалить за гору на конях. Глядишь, дунет ветерок, и разлетятся они, как пушинки одуванчика.

В глуши Карасаза, где она росла, горожане появлялись от случая к случаю. Да и Батийне, привязанной к своему аилу, как кайберены[15] к горам, не приходилось далеко уезжать.

Чем дальше от родных мест, тем ощутимее нарастало в Батийне ожидание чего-то нового, зовущего вперед, и вместе с тем не давало ей покоя чувство неопределенности, в котором она еще не могла разобраться. Пошли незнакомые края, земная красота понемногу становилась иной, и люди на пути встречались, каких ее деды и прадеды, наверное, не видели. И крохотное, с просяное зернышко, горьковатое чувство скованности растравляло сердце. Даже собственная одежда казалась в тягость. У себя в аиле Батийна ловко вскакивала на малообъезженных ретивых скакунов, а сейчас, слезая с арбы или взбираясь на нее, то и дело наступала на подол своего широкого платья, и ноги беспомощно путались.

— Что за мученье эта гремящая арба. Как вы, горожане, терпите такое? — сердилась Батийна.

Татарка Рабийга смотрела на нее насмешливыми глазами: «Ну и длинные же платья у этих степных женщин».

А Анархон, сидевшая рядом, без стеснения отпустила шуточку:

— Эх ты, неотесанная киргизка!.. Сперва подбери подол, потом взбирайся и наступай ногами на оглоблю!

Батийна не обиделась. «И правда, неотесанная. Росла-то я в горах…» Но проходили дни, все новые края, все новые слова узнавали женщины, запросто общаясь и привыкая друг к другу. В какой-то момент шутливое слово Анархон — неотесанная киргизка — показалось обидным Батийне. «Как она смеет?.. Ишь, сама без просыпу спит, а себя очень высоко ставит. Расхвасталась, что она, мол, городская, привычная-де ездить на телеге… Будь Москва поближе, разве стала бы я унижаться перед этими четырьмя колесами, до чего же они осточертели мне своим несмолкаемым скрипом. Вскочила бы на каурого со звездой во лбу да скакала бы днем и ночью, остановилась бы попасти конька на зеленой лужайке да плеснуть студеной воды на лицо и давно бы примчала туда. Еще посмотрела бы, какая из тебя горе-всадница… Даже самые лихие ваши джигиты слабо держатся в седле…»

Батийна в голос напустилась на Анархон, словно стояла на берегу бурной реки:

— Значит, я неотесанная? Что ж, правда, я спустилась с гор. А в тех горах — все богатства земли!.. Это вершины мира — слышала? Просторные долины, благоухающие цветы, бурливые певучие реки, вольные кайберены — все, все в наших горах! Посмотрела бы ты оттуда, вон с той, покрытой ледником белой вершины, вниз: кругом хребты и склоны, тысячами красок переливаются ущелья, лощины и ложбины, долины рек, под коврами цветов все волнуется, все дышит благоуханьем!..

Узбечка Анархон пошла на попятную, видя, как распалилась Батийна:

— Ну довольно. Ваши горы останутся с вами!

Еще вертелось у нее на языке: «Живи себе со своими вшами, серошубая киргизбаевская баба», по сказать это Анархон не осмелилась. Одно дело в своем кругу высказывать без оглядки все, что придет на ум, а тут с чужими женщинами, да еще разноязычными… Анархон стала осмотрительней. И даже подосадовала на себя, что невзначай вырвалось у нее оскорбительное словечко. Будто она, горожанка Анархон, выхвалялась перед приехавшей из глуши Батийной.

Батийна не могла долго успокоиться: на оскорбление надо ответить оскорблением, унижением на унижение. Упрямая, как настоящая жительница горного захолустья, она донимала Анархон колкостями:

— Не очень-то заносись передо мной! Сама ты, сартовская жена, целый день сидишь взаперти в четырех степах, закутаешься в свой чапан и глядишь в единственную дыру!..

— Прикуси лучше свой язык, Батийна, я не сартовская жена… — не выдержала Анархон.

Батийна, громко смеясь, провела пальцем по своей щеке.

— Айрёк, айрёк![16] Ты сартовская жена, айрёк!

Анархон выругалась непристойным словом. Батийна, откинув голову, продолжала передразнивать Анархон:

— Айрёк, сартовская жена, айрёк!..

Видя, как женщины унижали одна другую, Рабийга сказала примирительно:

— О, аллах… Хоть бы ты унялась, что ли, Батийна…

Батийна мигом обернулась к ней:

— Вы что, татарка и сартовская жена, решили вместе навалиться на меня, раз вы городские?! Ведь сообща едем по этой дороге: благодарите Ленина, что он добыл свободу всем нам, угнетенным женщинам Востока… Одна называет меня неотесанной, а другая с усмешкой будто подтверждает — верно, мол, это… Если вы городские, так вам можно измываться над людьми горного аила? Если горы плохи, по-вашему, то вы не давайте киргизам, выросшим в горах, своих овец и лошадей, чтоб они их откармливали! Не пейте молока коров, которых пасут киргизы!

Рабийга хотела поскорее примирить Анархон и Батийну.

— Э-эй, аллах… Крепко же вы обиделись…

— Как мне не обижаться? — прервала ее Батийна. — Не успела я и рта раскрыть, как вы назвали меня «неотесанной киргизкой». Как бы вам показалось, если б я вас обозвала жалкими призраками, что заживо похоронили себя в серой конуре с четырьмя стенами? Думаете, горожане свалились с неба, а люди из глуши слеплены из глины? Все мы зачаты отцами да рождены матерями. Ни один человек не выше другого.

Батийна мысленно признавала, что горожане гораздо разбитнне и смышленее безграмотных людей из глуши. Батийна подметила это отличие городских людей — ловкость, изворотливость, присущую и молодым и старым расчетливость. Она почувствовала себя ущемленной, как только оказалась на городской улице, когда рыжая девчонка со взлохмаченными волосами пугнула ее копя. «Дети и те, наверное, не считают нас за людей», — подумала она про себя. Даже дома у Копыловой Батийна чувствовала себя неловко. На улице и когда бродила по рынку, она обратила внимание, что люди из аилов суетливо озираются по сторонам, громко между собой разговаривают. А горожане — те подчеркивают свое превосходство перед людьми из глуши.

И Батийна с досадой подумала: «Люди у нас ходят в серых шубах, в грубых домотканых брюках. Неужели наш народ так уж беден или мы не умеем жить? Почему бы нам не воспользоваться благами и радостями, какими пользуются городские жители? Смотри, лавочник торгует в своей лавке, чайханщик готовит свои дымящиеся манты… Женщины и девушки гуляют по улицам, нарядившись в шелка. А мужчины восседают в трашманке…»

Словно скрытный человек, который всегда смотрит на тебя, улыбаясь, город еще не повернулся к Батийне своими теневыми сторонами.

Надо видеть кожевников, когда длинными железными щипцами они тащат кожу из деревянных чанов с закваской. Ногти у всех пожелтели, глаза расширились, смотрят с тоской. Работают полуголые, семь потов с них сходит.

А кузнецы, что днем и ночью раздувают мехи и стучат кувалдами о наковальню!

Батийне казалось, что люди здесь катаются, словно сыр в масле. Подростки, что в харчевнях топят печи и таскают воду, и те вроде сыты и беспечны. Город — полная чаша. «Не то что манты, паши дети и голую джарму видят редко. Допоздна слоняются голодные, с босыми кровоточащими ногами, с болячками на щеках и сухими потрескавшимися губами. А этот мальчик, что таскает воду в чайхане, всегда возле еды. От одного сладкого духа мант и плова он сытеет».

Уже несколько дней четыре женщины трясутся на одной арбе. Единственно сарткалмычку Ракийму Батийна считает ровней себе. Сарткалмыки — малочисленный народ. Они тоже кочевые люди, живут в юртах.

Ракийма больше отмалчивалась, но тут заерзала на месте и, словно отгоняя назойливую муху, помахала шершавой натруженной рукой:

— Зачем же поносить каждого и всякого неотесанным?..

Батийна почувствовала поддержку: свояк свояка видит издалека.

— Что верно, то верно, Ракийма-эже. Ведь мы не обзываем всех горожан мясниками-ростовщиками?

Анархон, явно недовольная собой за неосторожно оброненное слово, бормотнула себе под нос:

— Язык у меня непутевый, зачесался, видно, на мою беду!

Рабийга опять попыталась внести дух примирения в разгоревшиеся страсти.

— Ничего, по-моему, плохого нет в слове «неотесанная».

Батийна вскипела сильнее прежнего:

— Ты, Рабийга, брось свои штучки… Неотесанный — значит бестолковый человек, не способный ни на что! А мой парод совсем не такой. Мой народ — смелый, проворный, он ловко джигитует на конях, состязаясь с ветром! А послушать наших мудрецов — любо-дорого! Народ сберег в своей памяти сказания о древних богатырях, мелодии у нас звучны, а песни печальны. Народ наш богат сыновьями, скромными в мирное время, но отважными и ловкими в бою. Никто не потерпит, если назвать неотесанным народ, который и овцы не обидит…

Рабийга подумала про себя: «Да, нехорошо это», — но, не выдав своей досады, удивленно хлопнула себя по бедру:

— Зачем же вы на шутку-то обиделись, а?

Батийна, только что готовая сцепиться со всяким, кто оскорбит честь ее народа, почувствовала неловкость по мере того, как распря остывала. «Будь она неладна, моя горячность. Наверное, я показала свою неучтивость. Затараторила… будто пшеницу жарила в казане над земляным очагом. За кого эти женщины приняли меня?..»

Батийна похлопала Анархон по плечу и сказала:

— Ничего, сартовская жена. У киргизов есть поговорка: «Молодцы не узнают друг друга, пока не схватятся». Раз ты называешь меня неотесанной, наверное, так и есть. Росли-то мы в горах. Давай-ка лучше сократим наш долгий путь: споем с вами да сказки порасскажем.

Девушки помолчали.

Батийна затянула куйген[17] собственного сочинения, песню, посвященную когда-то Абылу.

Подруги подзадоривали певицу то улыбкой, то одобрительными возгласами.

«Да, в этой грустной песне есть обжигающий сердце огонь любви…»

Батийна мелодично закончила свой куйген, и Рабийга тотчас спросила:

— Скажи, Батийна, Абыл жив сейчас? Где он?

У Батийны на глаза навернулись слезы, она кивнула головой и сказала неопределенно:

— Абылжан жив и не жив, Рабийга…

Кто знает, проходила ли раньше по этой дороге подобная арба о четырех скрипучих колесах? Дорога не слишком узкая, но и не так, чтоб широкая, и вдоль нее не видно поселений. Одиноко трясется крытая брезентом арба по серой, изрезанной холмами степи. Арба то исчезает в зарослях чия — он стеной растет вдоль дороги, — то втягивается в ущелье, то за скалистым выступом катится вниз вдоль мутной речки.

Время от времени возница остановится у родника с прозрачно-чистой водой и поит коней.

Дорога не утомляла Батийну. Женщина из глухого аила, знавшая одну свою долину, до слез переволновалась при виде новой местности: «Я не пожалею сложить голову за новую власть, давшую мне увидеть все это!» Почти на каждом шагу она видела нечто особое. И в том, как люди по-разному одеты. «В наших краях носят тебетей с широкой оторочкой и высоким верхом. А тут, оказывается, тебетей с узкой оторочкой, с низким стеганым верхом… Редко кто тут ездит на коне без попоны. Наверное, оттого, что жарко…»

Приподняв нижний край брезента, Батийна неотрывно обозревает окрестные места, хоть порой ее тянет ко сну, не пропустит случая расспросить встречных, без робости на шутку отшутится, на смех отзовется смехом и насмешкой на насмешку.

«Будет что порассказать землякам, когда вернусь домой. Непременно поинтересуются: «Э, Батийна, что интересного видела в пути?» Но про ссору с Анархон лучше промолчу — незачем людей огорчать».


Анархон редко когда выходила за высокие огораживающие ее двор стены. Закрыв наглухо лицо паранджой, шла на цыпочках, держалась прямо, словно свеча, не оглядываясь, и на почтительном расстоянии от мужчин. Анархон, чье белое лицо, черные брови, черные глаза, чей тонкий прямой нос были под паранджой, должна была немедля отскочить в сторону, перепрыгнуть через арык и тут же скрыться, пробираясь осторожными, неслышными шажками, словно горная куропатка вдоль стены, как только навстречу ей случится мулла или джигит в красивой, уж очень складно сидящей на его голове шапке с оторочкой из куньего меха или же какой купец в шелковом халате, перепоясанном расшитым атласным платком.

Мужчины вслед восклицали: «Ой, какая красавица!..» Эта робкая, пугливая, похожая на выросший в тени хрупкий цветок женщина, знавшая одни лишь хлопоты на женской половине, строго соблюдавшая правила ичкери[18], не смевшая ни словом перечить мужу, ехала в дальний путь. Не по своей воле отпустил ее муж, новые законы вынудили. За то, что Анархон сбросила паранджу и избрана делегаткой от имени узбекских женщин города, ее поносили самыми похабными словами близкие родственники, соседи по улице и вовсе незнакомые люди, особенно богатые, перекупщики. Ладно бы мужчины, — обидно, что даже почтенные старухи, которые весь век страдали в ич-кери, и те возненавидели Анархон, проклинали ее на чем свет стоит:

«Чтоб тебе до вечера не дожить! Проглотить свою собственную голову, проклятая шлюха! Да есть ли у неё муж?! Почему он не распорет ей живот и не выбросит на улицу труп этой потаскухи, посмевшей сбросить паранджу и выставившей свое лицо напоказ мужчинам?»

Одно то, что Анархон отправилась в путь вместе с другими женщинами-делегатками, избежав пока острого кинжала своего «обесчещенного» мужа, — одно это было великой переменой после жестокой борьбы, которая еще далеко не закончилась.

Порой Анархон пронзала жгучая боль, она подолгу не рассасывалась, застревала в сердце заледенелым комочком. Иногда Анархон вздрагивала, словно человек, увидевший внезапно ядовитую змею, но, стесняясь своих спутниц, застенчиво успокаивала себя: «О боже, чего я так пугаюсь?» Хотя хорошо понимала, чего боялась: мужниного гнева, страх перед которым испокон веков отбрасывал тень на лицо женщины и безжалостно ограничивал ее волю.

«Что я сделаю, если наши милые старухи нарекут меня шлюхой, когда вернусь домой? А что, если Тургунбай зарежет меня? О, не ошиблась ли я, боже?»

Анархон, терзаясь от стыда, вспомнила, как обидела Батийну. Эта «неотесанная» киргизка, выросшая в горах, никогда не закрывала свое лицо паранджой. Более того, киргизская женщина управляет кочевкой, сидя на коне наряду с мужчинами. Почтенные старухи, усевшись на холмике рядом с почтенными аксакалами, совместно решают важные дела. Иногда киргизские женщины распоряжаются не только своими мужьями, даже всем аилом или даже целым родом. Киргизские девушки состязаются с парнями в скачке на конях. А на поминках или тоях самые сильные, смелые из женщин выходят, надев кожаные брюки и приторочив к седлу свои корпече[19], на поединок с мужчинами. Бесспорно и то, что Батийна может, когда вернется домой, собрать своих аильчан и рассказать им, что видела и слышала в пути.

«А что ждет меня?» — невольно задумывалась Анархон.

Ракийма, гораздо старше и степеннее своих спутниц, держалась тихо-спокойно, словно отбившаяся от отары коза.

«Дай бог вернуться домой живой и здоровой, поцеловать своих детей, порадовать их кое-какой обновой».

Перед глазами Ракиймы то и дело вставала ее комолая черная корова.

«Сумеют ли без меня подоить корову? Ой, боже, как бы не вскочила какая болячка на вымени, как бы оно не ссохлось!»

А Рабийга, которая могла вскочить и спрыгнуть с арбы на ходу, разговаривала громко и весело, заразительно смеясь, и чувствовала себя запросто с русскими. Когда она говорила с возницей, трудно было сказать, русская она или татарка. Оба при этом размахивали руками, оба бормотали на совершенно непонятном языке.

Батийну то смех разбирал, то досада, что вот она, как глухонемая, ничего не понимает: «Правду, оказывается, говорит Анархон, что мы, сидя вечно в своих юртах, остались темными незнайками, отстали от женщин других народов. Почему мне было не научиться по-русски, тогда бы я сказала: «Оставайся ты хоть трижды капыром[20], только удели мне долю от своего калача!»

Прошло более месяца, как Батийна со своими подругами находится в пути, если считать и те дни, когда останавливались в Токмоке, Пишпеке, чтоб дать отдых коням. Бесконечной извилистой лентой тянется дорога вдоль Великих гор, то продираясь сквозь заросли чия, то переваливая через хребты или выходя на равнину.

Гремят копыта на жестких такырах, скрипят, подпрыгивая, брички. Испуганно поднимает голову задремавшая Анархон: «Ой-е, где конец пути? Боже, как она далеко, Москва…» Наверное, еще больше, чем Анархон, осточертела дорога Батийне: «Чем маяться в этой тряской, скрипучей арбе, куда бы лучше скакать на коне!»

Когда ветер дул в лицо, пыль еще не так донимала их. Но когда он дул в спину, густые облака накрывали арбу, заполняя ее удушливым туманом и ослепляя путниц. Не в силах продохнуть, Батийна закашлялась, прикрыв рот и нос платком. «Ох уж эти бабы, не умеющие ездить на коне!.. — подумала она с тоской. — Мы с Ракиймой мучаемся из-за этих слабозадых баб!! Если б они могли ездить верхом, мы не глотали бы пыль сейчас. Сама власть, которая выбрала нас делегатками, посадила бы нас на отборных коней. Четыре коня для четырех баб всегда бы нашлось. Что бы мне в канткоме сказать: поедем, мол, лучше на конях. Получили бы бумажку с печатью: разрешается, мол, таким-то… ехать на конях, отобранных в байских табунах. Не задыхались бы в арбе, а скакали на отборных конях во весь опор, отпустив поводья, а заскучали б немного, поборолись бы меж собой, поразвлекались и сами бы не заметили, как доскакали б до светлоликой Москвы…»

И Батийна, измученная дорожной тряской и изнурительной пыльной жарой, цепким кобчиком накинулась на своих подруг, вымещая на них свою досаду:

— Называете меня отсталой женщиной, серой киргизкой, а сами лучше бы научились ездить верхом. Не пришлось бы тогда глотать пыль, как сейчас, и хлопать глазами, точно суслики в норе.

Подруги не смогли сдержать невольного смеха.

Впрочем, замечание киргизки, до того никуда не ездившей дальше родного аила, показалось им по-своему уместным и справедливым. Теперь уже ни Анархон, ни Рабийга не чувствуют своего превосходства. Ни одна из них не пускалась в столь длинный путь, не видела столь больших городов. Хоть Анархон родилась и выросла в городе, она сейчас тоже настороженноиспуганно оглядывалась по сторонам.

Эта женщина, которая вынуждена была с малых лет заслонять свое белое лицо темным воротом чапана, теперь сбросила паранджу… Но долговечна ли эта свобода, озарившая лицо Анархон? Может, это всего лишь манящее видение, которому суждено погаснуть, словно вспыхнувшая на миг молния, и тогда бедная женщина опять обречена мучиться и страдать… Даже во сне не покидают Анархон эти тревоги…

Качаясь, подремывая в бричке, она вздрогнула, разбуженная страшным сновидением…

…Идет она, неся под мышкой зеркало из крепкого толстого стекла, идет без паранджи, с открытым лицом. Вдруг из-за угла неожиданно выскакивает муж Тургунбай: «О-о… подлая шлюха! Не смей осквернять мой священный дом!» С трясущейся бородой и налитыми кровью глазами, Тургунбай зарычал, замахнулся. Над головой Анархон навис ржавый топор с кривым топорищем. «Дорогой мой муж! Что случилось?» Анархон раскинула руки, отскочила в сторону. В это время из-под мышки у нее выпало зеркало и вдребезги разбилось о камень. Но вместо осколков стекла задымился на полу рассыпанный из большой чаши плов. Вне себя от огорчения и досады, Анархон жалобно посмотрела на мужа и развела руками: «Как же теперь быть, душа моя, муж мой? Этим пловом я хотела угостить тебя…»

Тургунбай тотчас преобразился, отшвырнув в сторону топор, опустился на колени и стал горстями собирать с пола рассыпанный плов. Никакой это не плов, а вязкая темно-бурая грязь, в которой он перепачкал руки… Тургунбай, словно разочарованный ребенок, залился горькими слезами. И сразу обессилел. Подняв на жену умоляющий взгляд, он что-то пробовал сказать. Но голос его не дошел до Анархон…

А что, если этот сон — предчувствие беды? Бедная Анархон встревожилась. В её ушах стоял голос мужа: «Домулла[21] Насуха сказал мне: «Если не убьешь свою жену, которую ждет огонь ада, забудь дорогу в мечеть!» Скажи, жена, как мне быть?»

Она простодушно верила, что сны сбываются, что сны вещие, и эта вера лишила Анархон покоя. Она не могла спать, ее донимали тревожные раздумья. Красивое лицо ее бледнело, в руках и ногах появилась дрожь. Она никому не рассказала о привидевшемся ей сне. Вся сжалась, терзаясь втихомолку от подруг.

Видя, как осунулась, пожелтела лицом Анархон, подруги подумали, что она заболела. Ракийма, которая до того ехала молча, мысленно погруженная в свое хозяйство и тревогу о детях, потрогала рукой ее лоб. Потом, шлепнув толстыми губами, сказала спокойно:

— Ничего, бог сохранит. Просто намаялась от тряски в арбе.

Рабийга попросила остановить арбу. Порывшись в чемодане, достала завернутый в бумажку порошок и протянула Анархон вместе с кружкой воды:

— На, выпей… Сразу полегчает.

Затем заставила Анархон лечь, подложив ей под голову свой чапан, и попросила возницу ехать потише. Но Батийна, что сидела, распустив колоколом широкий подол своего платья, нетерпеливо похлопала по спине возницу:

— Скажи, дорогой, своим лошадям: «Но-о!», — да стегани их хорошенько плетью по крупам и езжай быстрее. А то не поспеем к сроку в далекую Москеу, если будем тащиться, как сейчас! Пока доберемся, сыяз[22] может разъехаться, и останемся мы ни с чем, ротозеи. Ведь, бывало, раньше мы не очень-то смотрели, болит у нас голова, нет ли, а садились на своих кобыл да отправлялись в лес за дровами, и сразу отставала от нас всякая хворь. Погоняй, погоняй, дорогой! Мы не из городских неженок, которые, чуть что, одна поеживается; а другая тотчас подкладывает ей под голову подушку. Гони лошадей, дорогой, гони!

На седьмые сутки въехали под вечер в какой-то городишко. На последнем пикете, когда меняли лошадей, дали им нового возницу, уже немолодого, но и не очень старого. Толстые, как топорище, лоснящиеся черные усы он закручивал чуть не до самых ушей, зато на подбородке у него не было ни одной щетинки; то и дело вскидывая вверх лохматые черные брови, он куда охотнее таращил свои большие круглые глаза на женщин да сыпал шутками, чем правил лошадьми. То и дело оглядываясь назад и поглаживая свои усы тыльной стороной руки, он лукаво подмигивал женщинам… Ох, и выхорашивался перед ними этот усатый плут! Как бы там ни было, но женщины даже не заметили, как отмахали последние сорок километров. Даже Анархон, похоже, вылечилась от своей черной тоски, не говоря уже об остальных.

— О-ой… да пропади ты совсем… — краешком глаза посматривала она на него, прикрывая лицо ладонью.

— Э-эй, не закрывай лицо руками, пусть солнце его заливает, — не унимался усатый бестия. — Лучше поведи бровью, поиграй глазами да улыбнись нам! Вижу, слишком уж стыдлива, робка ты, дорогая аяш, зачем прячешь свое красивое лицо, закрываешь платком свои огневые глаза! Теперь в пашем небе вольно летает, взмахивая могучими крыльями, вся искрясь светом, белая птица и безбоязненно взывает: «Женщины и девушки, вырывайтесь из тьмы! Чтобы и ваши белые лица озарились этим светом! Равняйтесь по мужчинам! Пусть только достойные молодцы целуют ваши прекрасные щеки!» О аяш, в твоих объятиях все блаженства мира! Невкусное делает вкусным соль, и самых дальних людей сближает девушка. Я буду ждать тебя, скрестив руки и умастив до блеска свои усы; приди ко мне, когда вернешься оттуда, отдайся в мои руки, моя белая птица.

Анархон не на шутку струхнула:

— Ой… что вы, да у меня свой муж есть! Зачем вы мне?

Страх, с каким произнесла это Анархон, рассмешил ее подруг больше, чем шутки возницы. С тех пор, как они отправились в путь, их доставляли от пикета к пикету разные возницы. Были среди них и разговорчивые, любители пошутить, и угрюмые молчальники.

Особенно наскучил женщинам вчерашний возница, который доставил их в предпоследний пикет. Мало того, что он был нем, словно каменный истукан, он еще и смотрел на своих спутниц такими злыми глазами, будто затаил кровную месть на каждую: «Ишь развратные суки, куда их несет от родного дома, от своих мужей и детей?! Так бы я и покончил с вами, сбросив всех в бездонную яму!» Когда он чмокал губами, погоняя лошадей, то скрипел зубами, щеки его вздувались, от всей его мрачной фигуры веяло угрозой.

Когда на последнем пикете его сменил игривый усач, Батийна с подругами облегченно вздохнули:

— Ой, неужели мы и вправду избавились от этого зловещего страшилы-молчуна?

Казалось, не в меру говорливый, шумный усач, докучающий своей назойливой развязностью, послан им, чтобы возместить с лихвой за вчерашнее. Доведя женщин до слез своими прибаутками, он поворачивался к лошадям и замахивался на них кнутом:

— А ну, дорогие, давайте-ка рысью. Ведь не кого-нибудь везу на чугунку, а свою ненаглядную. Для человека живого, как я, день все равно что для иного месяц… Не пройдет и двух недель, как я, скрестив руки на груди, буду встречать свою любимую… Гей-гей, бегите, дорогие!

Перестав смеяться, Батийна спросила у него удивленно:

— Эй, усач, скажи, кто ты? Огой[23], сарт или казах?

Дернув вожжами, он приосанился:

— А как, по-твоему?

— Если б знала, так не спрашивала бы. С виду не казах и не киргиз — вроде помесный какой-то. Но говоришь порой очень чисто.

Возница, все так же приосанясь, погладил усы и сказал по-киргизски:

— Я из тех, кто поет: «Моя джене в белом элечеке, целовать ее белую шею — вот в чем услада моя», а ты, птичка моя, доводишься мне снохой, а снохе положено ластиться и, попав в мои объятия, называть «абаке»[24]2.

Батийна на этот раз не рассмеялась, но и обиды не выказала.

— Мы не из тех, что называют «абаке» первого встречного, готового посадить на свою руку любую птицу… Да и вы, на мой взгляд, не из тех, кому под силу подманить такую птицу, как я… — подхватила она шутку.

Усач, повернувшись к ней, всплеснул руками:

— А ту птицу, что не идет на зов, я ловлю сетями, дорогая моя джене.

— Смотри, как бы не порвались твои сети да самого тебя не разукрасили!

Возница решительно махнул рукой:

— Э, тысячу раз возблагодарил бы я бога, если б мне довелось очутиться в объятиях такой женщины…

Не собираясь сдаваться, Батийна лукаво улыбнулась и подняла мизинец:

— Если так, вытяни мизинец, дадим слово друг другу. И пусть того, кто нарушит слово, покарает бог дорог Джолдубай! Чем ждать да томиться, может, у тебя хватит смелости поехать с нами в Москеу?

Возница расхохотался, откинув голову назад и дергая вожжами.

— Сдаюсь, джене, сдаюсь. Мою кибитку с лошадьми на поезд не возьмут, я не сдержу своего слова, и прогневается тогда на меня властелин дорог Джолдубай, да так, что и домой не попаду…

Назавтра после того, как веселый возница доставил их на станцию, женщины-делегатки сели в поезд.

Изрыгая клубы дыма и пара, сотрясая железные рельсы, «огненная арба» пустилась в путь, таща за собой вереницу прицепленных друг к другу скрипящих «домов». О, куда больше невиданного в этом безбрежном мире, чем увиденного!

Вагон мерно покачивался, поскрипывал, а под пим слышался все ускоряющийся перестук. Долго летели за поездом два ворона, словно дали слово: «Ни за что не отстанем от поезда». Проплыла, будто живая, голая черная гора, отступая назад; понеслись одни за другим телеграфные столбы.

Внезапно, сверля уши, раздался пронзительный свист. Белые клубы пара затмили окна, вагон заскрипел громче, задрожал. Перепуганная Ракийма, растерянно поводя глазами, зашептала:

— Сохрани нас аллах!.. Черного быка накрыл стелющийся туман, как бы он не сбился с пути…

Ракийма никак не могла прийти в себя. Анархон оглядывалась по сторонам:

— Вот так диво, о боже! Откуда у него такая сила, а?

Батийна, благо подвернулся случай свести счеты, позлорадствовала:

— Ну как, Анархон? Ты полагала, что одна я, недавно спустившаяся с гор, темная да серая, а я вижу, что и вы, горожанки, разинули рты, когда «черный бык» пустился вскачь!

Анархон сказала умоляюще:

— Прошу, забудь, Батийна-хан… Давай будем друзьями, а?

— Хорошее намерение — половина счастья! Спасибо советской власти, что нас, недотеп из дикой глуши сделала равными с вами, городскими неженками! — Батийна выпростала руку из широкого рукава своего длиннополого платья и с прямотой женщины, выросшей на лоне природы, сказала. — Чем конь может превзойти коня? Лишним следом своим. Чем мужчина может превзойти мужчину? Силой, если применит ее умело. Так говорят мои неученые, темные киргизы. Оказывается, это справедливые слова. В начале пути я побаивалась, стеснялась вас, думая, что вы, городские, ушли далеко от меня. Когда мы ехали на арбе, я казалась себе ничего не видевшей разиней, а вы рисовались боевыми, многоопытными скакунами. А как сели на «черного быка», который мчится все быстрей и быстрей, вы, как погляжу, растерялись и разинули рты пошире моего…

Желая узнать, о чем так громко и смело говорит Батийна, чисто одетая русская женщина обратилась к Рабийге:

— Что она говорит?

Рабийга рассказала, как Батийна обиделась на Анархон. Русская женщина задумалась. Рыжеватые брови ее сдвинулись, как у чем-то раздосадованного человека. Голубые искристые глаза ее посерьезнели и даже будто погрустнели. «Да-а… Все это, конечно, от невежества. Смотрите, Анархон нечаянно обронила одно-единственное слово. Но как оскорбилась Батийна! До сих пор помнит обиду. А ведь узбеки и киргизы исповедуют одну веру и по языку близки. Скоро ли наступит время, когда народы разных религий и обычаев, говорящие на разных языках, не-рестанут враждовать, унижать, оскорблять друг друга? Да, только эпоха Советов укрепит дружбу между пародами».

Поезд мчится, стучит колесами, громыхает, а Батийна размышляет под стук колес. Судя по всему, эта «огненная арба» ничуть не уступает по скорости самому быстрому скакуну. Но, видите, пиала ничуть не качается, чай в ней не расплескивается. Пассажиры спокойны: одни сидят у окна, вглядываясь в даль, другие читают, лежа боком на узенькой полке, третьи дремлют.

Кстати, разве может человек, едущий на коне в далекий путь, подремать или, развернув походную скатерть, сидя в седле, отведать скромной дорожной снеди? Нет, не может, пусть даже под ним отлично оседланный иноходец, пусть даже седок подложит под себя самое толстое, мягкое корпече! И разве найдется копь, который в состоянии мчаться днем и ночью без передышки? Хоть и воспевают киргизы коня, что он, мол, рожден ветром, что он — крылья человека, но самый быстрый, даже самый выносливый скакун устает от дальней дороги и, истощив силы, падает в изнеможении… «Ай-ай, бестолковая, ничего не видевшая головушка моя!» — мысленно воскликнула Батийна, провожая восхищенным взглядом мелькающие за окнами вагона просторы.

Мчится и мчится «черный бык» по чугунной дороге.

«А Москеу все не видать. Не на краю ли земли она? Отправься мы на коне в такой далекий путь, давно бы, наверно, легли костьми где-нибудь среди пустыни… А впрочем… Если б можно было доехать туда на коне, власть никогда бы не заставила нас так долго томиться».

Далеко позади остались зубчатые гряды Великих гор — теперь с обеих сторон поезд обступают необозримые равнины, границы которых теряются где-то в серой мгле. Не видно ни лесов, ни кустарников, ни зеленой травы, одни только безжизненные такыры со вспученными солончаками сиротливо сереют там и сям, напоминая посыпанную мукой супру[25]. Не заметно поблизости ни аилов, ни кыштаков. Не слышно звонко журчащих ручейков. А если покажутся один-два человека, верхом на коне пли на верблюде, невольно представляются тебе сказочными тенями на самом краю света…

И то сказать, человеку, наблюдающему из скорого поезда одинокие фигуры путников на коне или верблюде где-то там, в скользящей дали, кажутся удивительно тонкими, хрупкими, беспомощными, как редкие былинки на такырах. Да и судьба, что их ждет, невольно вызывает опасения: недолго заблудиться, бесследно пропасть среди необозримой знойной пустыни… Думается, что эти безжизненные пустынные равнины не радуются даже солнцу, лишь зловеще зыблются под его лучами. Невозможно и глаз приоткрыть, когда летом гуляют на свободе ветры, взметая пыль и песок или зимой пурга и снежные вихри застилают небо и сплошь все вокруг… «О властелин, сотворивший нас! Немало, должно быть, погибло здесь путников на конях и верблюдах в такие страшные дни. Немало, верно, лежит никем не найденных костей на этих бескрайних равнинах. О, как бессилен перед пустыней одинокий человек! Только человек может быть опорой человеку. Человек, сильный знанием, уменьем…»

Батийна почувствовала себя неловко, вспомнив, как она, не в силах забыть обиду, досаждала Анархон своими подковырками. А сиди Батийна в глуши, в своем аиле, она бы так и осталась наивной неотесой, какой была до отъезда в Москву. Как быстро эти бесконечные просторы, эта дорога изменили ее, не видевшую ничего, кроме своих гор. Она стала куда сдержанней, стесняясь уже теперь своей грубоватой горячности.

Она привыкла, как все пассажиры, ложиться поздно, но вставала по-прежнему рано и по-прежнему не переставала удивляться, что «черный бык» бежит все с той же неубывающей быстротой.

«Ай-ей, как просторна и прекрасна божья земля! — восхищенно думала Батийна. — Еще вчера по обе стороны дороги лежала грязно-серая пустыня. А сегодня едем среди зеленых равнин и лесов. А какие тут широкие, многоводные реки! В наших горах реки шумные, брызжутся пеной и грохочут так, что уши глохнут. А здесь реки гладкие, как зеркало, только приглядевшись, заметишь, текут они или нет. Города огромные, народу в них кишмя кишит. Оказывается, землям и водам нет предела, а людей — тьма!»

Внезапно оторвавшись от своих мыслей, словно остановившись на полном скаку, Батийна бросила торопливо:

— Эй, Рабийга, сколько осталось до Москеу?

Рабийга повела успокаивающе рукой:

— Не волнуйся… Большая часть пути позади.

Словно бусинки, выпавшие из рук и пропавшие бесследно, незаметно пролетели последние два дня пути. И вот делегатки наконец в огромном городе, где дома, похожие на величественные скалы, обступают с двух сторон, как обрывы с нависающей толщей снегов.

Москва, с ее извилистыми улицами, была совершенно не похожа на те города, которые Батийне встречались в пути. Не видно, где тут базар, где тихие улочки; всюду народ течет потоком. Кто из пих начальник, кто простой человек — не разобрать. Не видно ни одной арбы, которая проехала бы с наваленным на нее сеном или привязанной сзади лошадью или коровой. Не видно и всадников, которые бы ехали кучками, перепоясанные платками поверх серых шуб и с камчой в руках. Везде пешие люди, которые спешат куда-то, словно боятся опоздать. Иной раз не поймешь — мужчины это или женщины.

Батийна изумленно таращила глаза, но и люди оглядывали ее с таким интересом, точно она была пришельцем из иного мира. Порой за ней следовала неотступно толпа любопытствующих москвичей.

Батийна высокая, стройная в типично киргизском одеянии, на голове тщательно, слой за слоем, намотан элечек с изящно заломленным верхом, опоясан широкой лентой с узорами из серебряных украшений. Пара длинных тугих кос ручейками стекает вниз по ее спине; на концах кос, сверкая и звеня в такт ее шагам, покачивается чачучтук[26], украшенный серебром, янтарем, жемчугом и кораллами. Тонкая талия обтянута плюшевым кемселом, чуть расширенные полы которого подчеркивают округлые бедра. Голубое шелковое платье с двойными оборками выигрышно оттеняет плюшевый кемсел, делая гуще его тона.

Батийна не надела белдемчи, боясь, что ей будет слишком жарко. Она редко теперь надевала свою белдемчи из черного бархата, отороченную по краям узкими полосками из куньего меха и расшитую узорами, которые среди ее соплеменниц получили название «вороньи лапки» и «бараньи рога». Видя, что люди понимают, что она приехала из дальних краев, Батийна нисколько не обижалась, а радовалась их доброжелательному интересу к ней и даже внутренне гордилась этим. «Разве мой народ ничего не умеет делать? Разве мой наряд, что на мне, не красив? Нет, нет! Я ведь тоже теперь все разглядываю с интересом, все взвешиваю. Я немало повидала дорогой и тоже оценивала одежду других народов. У всех она разная — у татар, у сартов, у казахов, у русских… Есть красивая, аккуратная, есть нескладная! А моя? Ничем не уступит любой другой. Кто может сказать, что я дикарка? Эй, молодухи с улыбчивыми голубыми глазами, подойдите сюда! Давайте познакомимся. Я киргизка с далеких Великих гор! Батийна я! Нас четверо. Четверо женщин разных национальностей. Сам Ленин позвал нас на большой съезд!»

Батийне хотелось поговорить с девушками, с молодками, окружившими ее, выложить все, что у нее накопилось на душе. Но вот досада — мешает незнание языка. Батийна шла между Рабийгой и Анархон, сверкая треугольными серебряными футлярчиками для талисманов, и говорила весело, громко, словно одна была на гребне горы:

— Эй, Рабийга, эй, Анархон, объясните вы мне. В этом большом городе какой-то праздник сегодня, что ли? Или так бывает каждый день? Народу высыпало уж очень много на улицы, ходят и старые и молодые. Ай, загляденье! Эй, Анархон, посмотрика на ту девушку с льняными волосами, что рядом с чернобровым джигитом, какая она красивая! Ротик как наперсток, голубые глаза улыбаются. А лицо какое белое, чистое! Настоящая красавица, просто картинка! Пусть век живет со своим милым девушка… Слышишь, Рабийга… Вот та девушка что-то говорит обо мне.

— Ай, Батийна, Батийна! Все эти люди интересуются тобой, спрашивают, какой ты национальности, откуда приехала…

Словно встретив давних знакомых, Батийна сказала, указывая рукой куда-то вдаль:

— Народ мой — киргизы! Земля моя — Великие горы. Оттуда, с Востока, приехали мы. Да они, видно, не понимают моих слов. Переведи им, Рабийга. А я хоть и не понимаю их языка, зато чувствую, какая у них душа. Эх, это люди большого города, как ни говорите. Видите, у них девушки и парни ходят свободно, взяв друг друга за руку. Скажи, Рабийга, родители у них не продают своих дочерей за калым? Так и думала. У них, видно, нет такого, чтоб молодую девушку насильно выдавали замуж за старика…

«Боже мой, боже мой, — думает Батийна, — куда нам так веселиться, как вот эти девушки! Бедная моя молодость, погибшая, как затравленный волками жеребенок! О мое счастье, что развеялось, как песок по пустыне. Не вернутся ко мне мои восемнадцать лет, если даже осыплю их золотом из белого куржуна…»

Батийна не очень огорчена тем, что не знает языка. Ее лицо сияет так, словно она ведет на той своих подруг, затерявшихся в долинах среди гор в дальнем-дальнем уголке мира:

— Эй, подруги, послушайте-ка! Большой город, оказывается, может быть прекрасным. Дома высокие, как скалы, улицы ровные и гладкие, как лед. Ай-яй, Анархон, посмотри-ка ты туда, на тех вон стариков.

Улыбается старик, нацепив палку на руку. Улыбается, словно только что нашла любимого, и старуха. Зачем она закрыла лицо тонкой сеткой?

— Эй, Рабийга, объясни-ка мне. Почему они приставили к глазам какие-то стекла с ручкой и разглядывают меня? Или я кажусь им ближе, когда они смотрят через эти стекла? Мне говорили, что у белокостных бывают свои особые манеры. Наверное, они купцы. Видишь, одежда у них совсем другая. Папаха у старика очень походит на отороченные выдрой шапки наших девушек. А какие воротники у них на шубах! О, они, наверное, в свое время были богачами и кичились своими сокровищами. Или это счастливые родители своих знатных сыновей?

Рабийга затормошила Батийну:

— Идем, Батийна, хватит глазеть… В музей опоздаем.

— Подожди немного, Рабийга, дай еще погляжу…

Рабийга неодобрительно махнула рукой:

— Ай, Батийиа, нечего смотреть. Это — старые буржуи-кровопийцы.

Батийне не хотелось этому верить:

— Апей[27], что ты… По виду нельзя сказать. Одеты красиво, чисто. Сами такие улыбчивые. Не могут они сделать зла человеку, что ты…

— А может, это профессора, ученые, — сказала тихо Рабийга.

— Спроси, Рабийга, кто они? Не отворачивайся от того, у кого хорошее лицо, говорят у нас.

Когда Батийна, одолеваемая любопытством, затопталась на месте, пожилые мужчина и женщина тоже посмотрели на нее с теплой улыбкой и о чем-то негромко заговорили. Но вот старик, поддерживая женщину под руку, словно боясь, что ветер унесет ее, подошел к Батийне. Он высвободил руку из-под локтя жены и, чуть заметно поклонившись, спросил:

— Кто ты по национальности, дочь моя?

Батийна не нашлась что сказать:

— Я русский язык не знает, аксакал… Э, Рабийга, скажи мне, что говорит этот копеш[28].

Хоть и показалась старуха вначале слабенькой, но заговорила она твердым и мелодичным голосом:

— Это Константин Сергеевич, ученый, историк. Когда мы увидели вас, дочка, он сказал сразу, что вы киргизка. О киргизах я только в книгах читала. Еще знаю по рассказам Константина Сергеевича. Но никогда до сих пор их не видела.

Приблизив очки с ручкой к глазам, старушка рассматривала Батийну вплотную:

— О, да какая она… симпатичная. Загорелая, крепкая. Смотри, Костенька, какие у нее живые черные-пречерные глаза, так и играют. Как ни говори, степной народ.

— Ну что ты, Аннушка, какой степной?.. Не путай казахов с киргизами. Казахи живут на широких просторах за Волгой, за Уралом, а киргизы — в горах Тянь-Шаня, — поправил ее Константин Сергеевич.

— Все равно ведь они — кайсаки — киргизы, не правда ли?

— Да, они братские народы. Как великороссы и малороссы. Возможно, даже ближе. В древних источниках есть сведения, что у киргизов существовало свое государство. Это воинственный народ. Но кочевой. Конечно, неоседлая, кочевая жизнь оставила свои следы. И все же нельзя называть их, как это допускают иные, «диким народом». Нельзя называть народ диким только потому, что он в огромном своем большинстве неграмотен. Теперь он получает равные со всеми народами права. Вот погоди, дай только ему перейти на оседлость, открыть свои школы, чтоб дети учились… У этого народа, Аннушка, есть пословица: «Родник, который пробил скалу, течет чистым». Народ, который имеет издревле свою культуру и сумел поныне сохранить свои традиции, свои обычаи, обряды, легенды, поверья, тем самым вносит свой вклад в общую культуру, историю!

Анна Николаевна не отрывала восхищенных глаз от киргизки.

— Да, я не вижу в этой женщине ничего дикарского. Какое у нее приятное, чистое лицо! И что за чудесный наряд на ней! Как изящно, как хорошо он сидит! Скроить, сшить такую одежду не каждая искусница сумеет!

Стоявшая поодаль женщина в кожаной куртке с грубоватыми ухватками, поглядывая на ученого и его жену с явной неприязнью, шепнула на ухо Рабийге:

— Ишь вырядились по-барски. Небось никогда не держали серпа и лопаты в руках. Дармоеды! Даже перчатки на руки напялили!.. Поторопи-ка своих подружек. Посмотрите лучше музей! Не то времени не хватит.

Подруги, сбившись тесной кучкой, переходили из зала в зал. Даже у Рабийги глаза разбегались от тамошних диковин в витринах по четырем стенам огромных залов. Рабийга читала надписи под экспонатами, хотя сама зачастую не понимала их смысла. Словно козы, что набрасываются всем стадом на соль и, насытившись, отходят, перебегали женщины, толкаясь, от одной витрины к другой. Более развитая Рабийга, чувствуя некоторое превосходство над подругами, бросала порой:

— Не держитесь за руки. Неудобно! Тут же не аил!

Ракийма ходила, как потерянная, среди непривычной обстановки. «Ну, что интересного в том, что здесь развешано и выставлено под стеклом? Какое-то старье, никому не нужный хлам… Зачем было выставлять это старое седло с сбруей или вот эти пожелтевшие кости каких-то животных, ржавые наконечники стрел, кольчуги, кожаные штаны и еще какие-то неведомые отрепья, а что в них красивого?» — удивлялась она.

Нет, Ракийму музей ничуть не интересовал. Разве мало измучила ее долгая дорога, чтобы еще разглядывать все это? Оглушенная шумом огромного города и больше всего пронзительными звонками трамваев, бедняжка даже о своем доме и детях перестала вспоминать. Она плелась за всеми, едва передвигая ноги, и думала только о том, как бы поскорее избавиться от этого «наваждения», называемого музеем, добраться до гостиницы и лечь спать.

Ну что за любопытный народ живет в этом большом городе! Мало того, что спрашивает чуть не каждый: «Откуда приехали? Какой народности?», еще ходят по пятам, будто никогда людей не видели. Еще шепчутся между собой:

— Смотри, смотри, какие!

— Ах, какая красивая на них одежда.

— Ма-ма, это китайцы?

— Нет, это, калмыки, наверное.

— Какой интересный тюрбан у нее на голове…

— А ведь красив по-своему. И к лицу ей.

— Ой, и как она ходит с такой тяжелой штуковиной на голове?

Кто-то прыснул со смеху.

— Не смейся, дочка, — слышен шепот. — Каждому народу его одежда к лицу.

— А по-русски они умеют говорить?

— Ой, папа, а где же они были раньше?

— Каждый сидел в своем углу. А теперь все народы равны. Они всегда будут приезжать в Москву. Ходить в музеи, в театры.

— Теперь им некого бояться, — слышится знакомый голос ученого Константина Сергеевича.

Батийна уже свыклась с тем, что он со своей складненькой старушкой держится вместе с их группой. «Какие они благородные, вежливые, и состарились как-то по-хорошему. Среди моих земляков немало таких — они бодры и выносливы, словно ель на крепкой горной земле. Только вот неученые они: не могут видеть так далеко, как этот старый человек. Неотесанные…»

Ученый подошел к оглядывающейся по сторонам Батийне и, указав рукой на изображения каких-то людей в воинских доспехах, сказал:

— Вот ваши предки! В свое время одно из самых храбрых, воинственных племен. Но как гаснет пожар, объявший безбрежный лес, так убывает и всякая иная бушующая сила. Ход истории оставляет разные следы, дочь моя.

Видя, что вокруг образовалась порядочная толпа посетителей музея, жаждущих узнать подробнее о Батийне и ее подругах, ученый решил удовлетворить их любопытство.

— Дорогие москвичи! Эта женщина — дочь так называемых черных киргизов, которые живут в горах. Насколько мне известно, в Москве представители этого народа впервые. Разве что в царское время двое мужчин из киргизов приезжали как-то в Петербург. О женщинах и речи не могло быть в те поры! Тогда этот народ иначе не называли, как «дикокаменными киргизами». Скажите, повернется ли язык назвать этих людей дикими?

Анна Николаевна приложила к груди свою тонкую, с гибкими пальцами руку.

— А вы, — она пристально посмотрела на Батийну, — просто красавица из красавиц! Глаза как умытые росой смородинки…

Ученый, который все кружил вокруг, словно нашел давнюю пропажу, сердечно пожал руку Батийне:

— Ну, дочь моя, разрешите попрощаться с вами! Мы с Анной Николаевной очень довольны встречей с вами. Не взыщите! Даже то, что выставлено, очень интересно для вас, получите много полезных сведений. Великое это дело — знать историю своих предков. Республика ваша еще молодая. Мне-то хорошо известно, что вы способный, даровитый народ. Советская власть дала вам много прав. Теперь быстро пойдете в рост!

Он поклонился еще раз:

— Простите, что задержал вас. Будьте здоровы!

Рабийга перевела пожелания ученого. Батийна поняла по взглядам, по улыбкам, что не только этот ученый, но и многие стоявшие рядом относятся к ним благожелательно.

Но кое-кому — хоть и очень немногим — явно не понравилось, что эти «вонючие тунгусы» ввалились в музей. Какая-то надменная женщина средних лет, с довольно красивым, несмотря на большой с горбинкой нос, лицом и чуть прищуренными глазами сердито одернула свою дочь:

— Ну что ты уставилась на этих дикарок? Идем скорее подальше отсюда. О боже мой, что творится! Настали же времена! В священные русские города лезут всякие дикари…

Рабийга содрогнулась от гнева:

— Сохрани аллах… Смотри, что она говорит, бесстыжая! Женщина в кожаной куртке бросилась было вдогонку за горбоносой:

— Ах ты кровопийца, шлюха капиталистическая!.. Остановись! Стой, говорю! Стой!

Горбоносая поспешно вильнула в толпу. Батийна с Анархон догадались, что произошло что-то неприятное. А Ракийма, у которой разболелась поясница и гудели от ходьбы ноги, мечтала больше всего о том, где бы приткнуться и отдохнуть. Она тотчас растянулась пластом на койке, едва добралась до гостиницы. Да и другие тоже, после целого дня ходьбы, чувствовали себя немногим лучше. Лишь Батийна не уставала удивляться на окружающий ее необъятный мир, разглядывая не виданные ею доселе диковины, словно головой достигла неба. И не переставала сожалеть про себя: «О, почему мой народ рассеялся, словно звезды на небе, среди гор и скал? Почему паши предки не научились строить дома, сажать сады? Почему не открывали школ, чтобы напоить своих детей знаниями, не учили их искусным, чудесным ремеслам? Как случилось, что ты, мой трудолюбивый народ, лишил себя всего этого, носясь ветром от хребта к хребту, хотя и было у тебя много мудрых людей, из уст которых обильно, что песок, сыпались хватающие за душу глубиной своей изречения и которые из поколения в поколение не уставали повторять: «Кто силен руками, побеждает одного, кто силен знаниями, побеждает тысячи».

Сейчас ей ничего не оставалось, как помириться с жестокостью судьбы к ее народу в прошлом, и все же невольная боль сжимала ее сердце, разжигая желание, не отдыхая ни днем, ни ночью, высмотреть все интересные места в городе и разузнать все его особенности.

Рабийга хотела было промолчать, что та женщина «белой кости» обозвала их «дикими тунгусками». «Батийна очень самолюбива, еще обидится, нашумит», — решила Рабийга, по в конце концов не выдержала:

— Слышишь, Батийна, ведь та женщина назвала нас дикими тунгусками. Похоже, что это жена московского богатея.

Задумавшись на миг, Батийна спросила недоуменно:

— А кто такие тунгусы?

— Народ этот живет в далекой холодной-холодной стране.

— А что же тут плохого?

Рабийга посмотрела на нее испытующе: «От души она это или с подковыркой?»

Но нет, кажется, это и в самом деле ничуть не задело Батийну, потому что она сказала спокойно:

— Раз назвала дикими, значит, мы и есть дикие, приехали с гор. На что тут обижаться?

Рабийгу удивило, что Батийну, которая в свое время надолго обиделась на Анархон за слово «неотесанная», ничуть не задело слово «дикая». Сама Батийна не смогла бы разобраться, что так стремительно менялось в ее сознании. Увлеченная потоком новой для нее жизни большого города, Батийна смотрела на все окружающее с интересом и восторгом ребенка, начинающего лепетать первые слова и делать первые шаги.

Словно сияющее под всходящим солнцем утро, радостен и светел был внутренний мир Батийны, и ничто не могло омрачить ее душу. В ее ушах все еще звучали слова старого ученого: «Советская власть дала вашему народу много прав. Теперь быстро пойдете в рост!..»

Хитрость на хитрость
Неожиданное исчезновение Зуракан переполошило семейство Серкебая.

— Эта бесстыдница увела с собой двух жеребцов! — сообщил Серкебай Букен байбиче. Она всплеснула руками, словно на нее обрушился горный поток.

— Что ты говоришь, несчастье мое! Мало того, что она в чашу моего брата, равного паше, чуть не положила лягушку, так посмела еще увести его скакунов. Несчастная рабыня, чтоб тебе сгинуть! Где это видано, чтоб женщина удрала на коне почтеннейшего мужчины! Ах ты ведьма вонючая!

В бешенстве Букен байбиче схватила связку ключей, словно собираясь кого-то ударить:

— Где этот муженек ее?! О Текебай, этот живой труп! Где ты? О чучело, поищи свою шлюху! Приведи ее скорей, говорю! Пусть она, подлая рабыня, станет у моего порога, пока не взошло солнце, пока люди не проснулись!

Текебай сразу сник. Раздулись его и без того широкие ноздри, задрожала жидкая бороденка. От лица отхлынула кровь, во рту пересохло, губы слиплись. Гнев байбиче потряс его. Казалось, он вот-вот расплачется, точно сам схвачен во время побега и сейчас его казнят…

— Если только она запалит коня моего старшего брата, вам во веки веков не откупиться, работая у меня и в четыре руки! — пригрозила байбиче и еще добавила: — Не думай, что новая власть собирается бедняков защищать, а богатых съесть. Когда приезжал к нам начальник из центра, он пообещал: новая власть намерена защищать всех… Если это правда, я тоже пойду жаловаться. Заставлю вас обоих возместить коня моему почтенному, подобному горе и скалам брату, который приехал издалека повидаться со мной после шести лет разлуки…


Текебай, у которого все еще в ушах стоял пронзительный голос байбиче, находился в сильном смятении, лицо у него потемнело. Все вскипало в нем всякий раз, когда он вспоминал ее слова: «Когда нечистый совращает женщину, она бросает мужа».

Он догнал недалеко ускакавшую жену. Вздергивая поводьями голову своего коня и зло ругаясь, Текебай ударил жену камчой по спине, и тут же гнев его сменился раскаянием: «Зачем я, дурак, бью свою безвинную жену?» Готовый расплакаться, он опустил голову. На глаза набежали слезы.

Крепко сжав в руке камчу, словно приготовившись к схватке, Зуракан крикнула Мекебаю:

— Ты не угодничай перед байбиче, Мекебай! Поезжай один да скажи ей: «Батрак ваш сам собирался давно убежать, а как только нагнал жену, они оба набросились на меня и привязали к дереву, а сами подались куда-то. Не воображай, что Букен положит тебе мяса в казан за то, что доставишь меня. Хитрости и коварства у байбиче столько, что ими можно нагрузить сорок ишаков. И уж если она, старая карга, захочет обернуть нас вокруг пальца, так у нее хватит сноровки, чтобы завязать нас всех троих в один синий узел и запрятать нас в свой кепич[29]. На хитрость надо отвечать хитростью. Мы подадимся в Чуйскую долину, а ты заночуешь где-нибудь в горах. В аил поезжай завтра. И не утром, а вечером. Даст бог, встретимся когда-нибудь, — отплатим за твое добро, дорогой…

Мекебай было заколебался, но Текебай решительно воспротивился плану жены. «Не забудь, Текебай, что твоего отца и мать предали земле мы. Хочешь, чтоб духи их были довольны, работай на совесть, чтобы сполна возместить паши расходы на похороны. Не то прокляну вас, и тогда кости твоих родителей заворочаются в могиле… А тем, кто подвергается проклятию духов умерших, не видеть добра ни на том, ни на этом свете», — не раз твердила ему Букен. И Текебай, твердо уверовавший в эти слова, трепеща от ужаса, закричал:

— Страшно мне остаться в долгу перед баем! Боюсь проклятия духа предков! Если хочешь, чтоб кости моих родителей лежали спокойно в могиле, не заикайся о Чуйской долине!

В мозгу Текебая крепко засели слова хитрой Букен: казалось, он воочию видит, как тотчас же, волоча по земле свои саваны, выскочат из могилы отец и мать и схватятся за чумбур его копя. От одной мысли об этом его била дрожь. Правда, опомнившись, он начинал жалеть свою Зуракан, страшиться за ее судьбу. «О боже, о духи родителей!.. Что мне делать, если Серкебай захочет наказать Зуракан, как наказал Гульбюбю?! Что я могу поделать? Если бай ожесточится, он, как беглецов, погонит нас к стражнику…»

Зуракан засуетилась возле Текебая, словно мать, утешая своего малыша:

— О несчастный! Если уж плакать, так не тебе… Ведь я ему на горе и позор, потеряв всякую надежду, словно соколятник, из рук которого улетела навсегда его птица. А тому молодцу, что захватил в плен собственную жену, следовало бы, наоборот, смеяться!

Задыхаясь от бессильной злобы, Текебай не выдержал и заплакал навзрыд.

— Не говори так, Зуракан, не говори-и… Если тебя поволокут на облепихе с вымазанным сажей лицом…

Зуракан зло рассмеялась и несколько раз стеганула нурбаевского скакуна:

— Раз ты не постыдился взять в плен свою жену, наслаждайся теперь, гляди, как наказывают ее! Твои родители могут спокойно спать в могиле, а бай и байбиче блаженствуют, ведь по их приказу распинают твою жену, режут ей подошвы ног и сыплют соль на раны… Сколько ни бьется человек, не миновать ому когтей ангела смерти… Лучше уж сама к нему пойду…


Еще долго бушевала Букен, стуча кулаками по земле и вырывая с корнем зеленую траву. Окажись перед ней озеро, она б и его расплескала собственными руками. В бешенстве она сыпала бранью, изрыгала яд проклятий на голову Зуракан. О, это была жестокая и злая на язык женщина, как говорится в народе — женщина с бородавкой на языке. И попадись сейчас Зуракан ей в руки, она расправилась бы с ней, как в свое время с несчастной Гульбюбю. Разве смел простой батрак, место которого у порога юрты почтенного бая, перечить байбиче, а тем более дерзить ей? «Буду работать, не разгибая спины, не покладая рук, — входить в твой очаг вместе с огнем и выгребаться из него вместе с золой. Буду работать, не зная ни сна, ни покоя, да принадлежит вся моя жизнь лишь вам, мой бай», — клялся батрак, нанимаясь на работу. И действительно никогда не разгибал спины, не поднимал головы, ни в чем не перечил.

— О проклятое время, пусть сгинут все твои порядки! Ну, уж и расквитаюсь я с тобой, коровоголовая кукла, пусть даже новая власть расстреляет меня из двойной винтовки! — не унималась байбиче.

Но тут Нурбай прервал ее:

— Эй, Букен!.. Ты, оказывается, осталась все такой же строптивой и своенравной, как прежде, сохрани тебя всемогущий аллах! — Он провел рукой по окладистой, с сединой бороде и, лукаво сощурившись, улыбнулся. Потом повернулся к Серке-баю все с той же хитроумной улыбкой на лице: — Ах, бай, зять мой… Избаловал же ты свою байбиче, с самого начала избаловал… Видишь, к чему это привело? Она теперь не жалеет и родного брата, который горюет, что не в силах выпустить своего сокола на уларов[30] Великих гор. «Замерзнет джигит, кто летний халат зимой носит, унизит себя джигит, если станет заискивать перед жалким бедняком», — говорил наш покойный отец. Слышишь, Букентай. На все воля великого аллаха. Деревья, которые растут на земле, если б росли все время, они бы давно проткнули небо! Увы, мир не таков, к великой беде нашей! То, что растет и зеленеет, — придет час — созреет. А что созрело — постепенно убывает. — Нурбай развел руками, выпятив грудь. — Если б было не так, разве увяли бы цветы и завалило бы их снегом. Да разве посмела б раньше эта батрачка, которая еще вчера смиренно хлопотала у твоего порога, умчаться на скакуне твоего брата через перевалы и хребты, не дав коню выстояться?

Словно заклинатель, колдующий над кем-то, Нурбай поднял глаза к небу и вскинул вверх правую руку, точно указывая на нечто, видимое только ему:

— О сестра моя, та женщина, что сидела вечером у твоего порога, молода еще. Мне показалось, что она работает на совесть, не жалея сил. Э-э, разве она, бедняжка, виновата, что лягушка попала в казан, если у нее в руке не было светильника, когда она черпала воду из реки вечером, да если еще эта злосчастная лягушка не подала голоса из ведра? Ты сама виновата, сестра, ведь ты ударила ее при людях ченгелом по голове! На окрик твой она ответила дерзостью. Обрушилась ты всем телом на былинку — она уколола тебе глаз… Ты поступила неразумно, родная моя, — и Нурбай разразился громким, отрывистым смехом. — А пострадал я со своим любимцем гнедым, как вижу. Из-за того, что моему коню придется пропотеть лишний раз ночью, не проклинай бедняжку, не вынесшую обиды, не гневайся слишком на нее! О аллах всемогущий! Те времена, те дни, когда вы со своим баем могли на ком угодно выместить свой гнев, теперь скитаются по свету, сидя верхом на черном верблюде без седла!.. Неужто вы думаете, что уши Ленина, который свалил белого пашу в Петербурге, не слышат того, что говорится в наших горах? Не думайте, что попавшая в заправилы сноха Кыдырбая спроста отправилась в далекий большой город прогуляться и приедет оттуда впустую. Нет, досточтимые, она привезет оттуда огонь. И раздаст его всем батрачкам… О, от того огня работница Зуракан поднаберется сил! Да еще как! Поверь мне, сестра! И тогда вам не одолеть ее вдвоем со своим баем!..

Букен, у которой от злости опухли глаза и дрожали губы, поостыла немного, слушая брата. Все, кто сидел в юрте, и гости и хозяева, вышли во двор.


Чуть не с самого рассвета сидят Нурбай, Серкебай и остальные гости на шырдаках[31], что приказала Букен разостлать прямо на зеленой полянке с непримятой еще травой. Попивают кумыс, поглядывают вдаль. Наконец чей-то острый глаз заметил трех всадников, скачущих вниз по широкому межгорью.

«Может, это та самая негодница, что убежала ночью, а по бокам Текебай с Мекебаем?» Едва успел произнести это кто-то из гостей, как передний всадник, что скакал, не замечая рытвин и увалов, словно преследовал зайца, очутился у самого аила.

— Вот диво! Что за человек? Почему мчится очертя голову? — раздались голоса, а Нурбай озабоченно буркнул сестре:

— Сейчас время такое, что дурное слово за достойным человеком по пятам гонится. Если не хочешь наделать мне вреда, не тронь Зуракан. Только пусть коня мне вернет…

Не успел он договорить, как собаки сорвались с места и с лаем понеслись навстречу приближающемуся топоту. Не понять было, кто скачет впереди — мужчина или женщина: на всаднике была серая шуба, туго перетянутая в поясе, по из-под малахая, похоже, выбивались длинные женские косы, ниспадая по спине; с посеревшим лицом и сведенными гневно ноздрями, женщина на полном скаку подлетела к сидевшим на краю аила аксакалам, словно хотела затоптать их, и, круто осадив коня, спрыгнула на землю. С силой швырнула в сторону Букен конец сыромятного чумбура.

Букен вскрикнула от неожиданности:

— Ай, черная напасть!..

— Вот! Сама вернулась… Стою перед тобой, белая змея!

— Никак это ты, чучело?!

— Да, байбиче, я! — Зуракан распахнула шубу, выпятила грудь. — Я было перескочила твой порог, плюнув на твои проклятья. Но счастье отвернулось от меня. Делай со мной что угодно. Можешь распялить меня на облепихе, как ты поступила с несчастной Гульбюбю, можешь кромсать мне ножами подошвы ног и сыпать соль на раны!

Серкебай, Нурбай и другие почтенные гости, никогда в жизни не наблюдавшие ничего подобного, растерялись на миг, пораженные неслыханной дерзостью Зуракан. Кое-кто, хватаясь за ворот, зашептал молитвы. «Боже мой! Боже мой! Что за времена настали!.. Не миновать конца света, если начинают беситься женщины… Ляйлаувхнаиллллала…

У Серкебая затряслась голова, заплывший жиром загривок побагровел, глаза налились кровью. Сдернув с головы тебетей, так хорошо сидевший на его широком лбу, он машинально мял его в руках.

«Что делать? Как быть? Какая дерзость! Какое оскорбление!.. О, Тазабек мой несравненный, да будь он сейчас со мной, волк мой сивогривый, он бы перегрыз горло этой шлюхе!» Задыхаясь, словно его кто душил, с вспухшими, налившимися кровью щеками и дрожащей бородой, Серкебай поднял руку, в которой был зажат тебетей, и, показывая куда-то в сторону, прохрипел:

— Уходи, ух-ходи, пр-пр-рочь. Прочь… иди… в свой алачык[32].

Человек с темным лицом и курчавой бородой, сидевший слева от Серкебая, и другой, безбородый, с лоснящимся румяным лицом, закричали в один голос на Зуракан:

— Эх, баба, ты что, с ума сошла? Почему не замечаешь сидящих здесь подобных горам и скалам почтенных людей?

Бросив на них ненавидящий взгляд, Зуракан холодно процедила:

— Если б не замечала, давно бы задавила конем, почтенные аке.

Безбородый вскочил с места, отряхивая полы халата:

— Чтоб ты сгинула, бесстыжая!.. Уйди с глаз, чтоб мы не видели тебя. Сам дьявол Азезил тебя попутал… Не трать свой пыл на нее, бай. Недостойна она твоего гнева…

Зуракан возразила равнодушно:

— Почему же… Раз заведено, что человек головой отвечает за преступление, содеянное его руками. Я пререкалась с байбиче и баем. Запалила скакуна почтенного гостя. Хотела оставить своего мужа и убежать в Чуйскую долину. Я в вашей власти, почтеннейшие, и готова понести любое наказание, какое назначите…

Уперев руки в бока и выпятив грудь, Нурбай сказал:

— Виновата ты или нет — мы не станем тут разбираться, дитя мое… Я попросил бая и байбиче не гневаться на тебя. Хочешь — оставайся, работай себе по-прежнему. Хочешь, если муж твой согласен, получайте, что вам положено, и распрощаемся по-хорошему. Но помните — Чуйская долина не под носом, ой как далеко. Дорожные муки — смертные муки. Я и то немало намучился, пока доехал сюда из долины Кетмень-Тюбе, хотя подо мной добрый конь и сам был одет, как надо, и со мной были еще четверо джигитов… Сейчас на дорогах что-то по видать путников, которые бы ездили взад-вперед, не давая остыть конским следам. О аллах всемогущий… На перевалах, где раньше встречали путешественников табунщики с кумысом в бурдюках, навьюченных на копей, теперь нередко подстерегают матерые волки с длинным дубинистым хвостом…

И Нурбай закончил, покряхтывая, точно собираясь сказать почто важное:

— Если хочешь уходить, уходи по-хорошему, дитя мое.

Белая змея
С того момента, как, откинув ранним утром войлочный круг, закрывающий на ночь дымовое отверстие юрты, безропотная Каликан принимается за дела, она уж весь день напролет не знает отдыха: разводит огонь, стряпает, доит овец и кобыл, нянчит детей. Да и как не нянчить родных детей? У нее, Каликан, младшей жены Серкебая, их восьмеро: пятеро мальчиков и три девочки. Самый старший из сыновей уже помогает в работе. А когда подрастают дети, самая никудышная салбар и та начинает пользоваться вниманием мужа. Правда, Каликан никто не считает салбар — отвергнутой женой.

Как бы там ни было, Каликан не жалуется на своего бая и байбиче. «Спасибо аллаху и за это — милостив он ко мне! Если и работаю день-деньской, так в своем хозяйстве, если и обихаживаю, так не кого-нибудь, а байбиче своего мужа… Какое кому до этого дело?» — думает она. Словом, вечно в заботах, снует туда-сюда, тихая, незаметная, как тень. Стирает на бая и байбиче белье, стелит для них постель, стягивает с ног ичиги, когда те ложатся спать. Случается, Серкебай по неделе не наведывается к ней в постель, по Каликан и тогда не ропщет, не проявляет ревности.

— Каликан моя из тех женщин, с которыми в дом приходит покой и счастье, — говорила Букен своему баю. — Не то что Гульбюбю. Другой такой, привередливой, не ведающей стыда женщины, как Гульбюбю, не найти, должно быть, среди правоверных во всем свете! Вот беспутница! Какое счастье, что мы избавились от нее! Посмотри на Каликан, мой бай, посмотри! Счастье, кажется, прямо скатывается с ее плеч и лица, как спелые плоды с дерева. Лишь бы не иссякало оно у Каликан! О аллах, покровитель всех добропорядочных людей на свете, благослови, защити ее, мою милую!

Каликап никогда не перечила Букен, не прорекалась с байбиче из-за мужа, не ревновала его к ней, более того, когда у нее родился первенец, она, едва успев отнять ребенка от груди, положила его в постель к байбиче:

— Нате, эже, возьмите своего сына.

Каликан рожает, выкармливает детей грудью, ухаживает за ними, но матерью их считается не она, а Букен. Серкебай тоже старается внушить своим сыновьям и дочерям, что они — дети байбиче. Да и все аильчане называют их детьми байбиче. Стоит кому-нибудь заикнуться, что детей народила Каликан, Букен вскочит с места и, волоча по земле полы своей легкой шубы на мерлушке, негодует:

— О, чтоб у тебя язык отнялся! Кто посмел сказать про моих детей, что их народила Каликан? Ну? Кто посмел? Пусть покажется мне на глаза! Я оболью его ядом белой змеи и завяжу язык проклятому!

Да разве найдется человек, который осмелился бы поднять глаза на Букен, когда она в гневе? Женщины аила спешат уйти куда-нибудь подальше, зажав руками рты.

— Чтоб мне захлебнуться собственной кровью! — проклинает себя неосторожная. — Точно из-под земли выскочила.

Накричавшись вдоволь, запугав угрозами аильчан, Букен с вспухшими веками и дергающимся ртом напускается на Каликан:

— Небось с бабами заодно? Совсем потеряла стыд! Воображаешь, твоя заслуга, что детей нарожала? А не я ли выпросила их у бога? Разжалобила своими молитвами, слезами да стенаниями?! Смотри, пеняй на себя, Каликан, коли узнаю когда-нибудь, что ты мою радость, мое счастье — моих детей — называешь своими! До сих пор старые люди помнят, что околевал, как последний шелудивый пес, каждый, кого проклинала моя незабвенная прабабка. И я, единственная из правнучек, к кому перешли ее волшебные чары, жизнь готова отдать за ее священный дух! Стоит мне проклясть кого-нибудь, поглядеть ему в самые зрачки, как на беднягу сваливается беда. Мои проклятья никому не проходят даром… Ой, боюсь я этого… Боюсь, как бы не взять греха на душу, проклянешь нечаянно в гневе безвинного человека… — И, как бы случайно вспомнив, сказала с сожалением. — А помнишь бедную Гульбюбю? Она слишком загордилась, что была красива… Не прогневи она тогда меня, может, и судьба у нее была другая. Из-за нее, из-за ее спеси табунщик Дубана пропал без следа. Ай-яй, сохрани боже! Никому несдобровать от моих проклятий. Говорят, если человек, который обладает такой силой проклятий, хлебнет немного яду белой змеи, его проклятия сразу теряют свою силу. Все никак не может найти этот недотепа Текебай хотя бы одну белую змею для меня, о боже… — Букен выкатила глаза, словно узрела нечто ужасное. — Ай, не знаю… Говорили, моя прабабка и яду белой змеи попробовала — ничто ей не помогло. Да, лучше не навлекать на себя моих проклятий! О боже…

Хотя лицо и руки ее давно избороздили следы прожитой жизни, хотя давно покрылись инеем ее волосы, она то жеманничала, стыдливо играла глазами, то притворно всхлипывала — само воплощение скромности и мягкосердечия.

— Тех, кто платит злом за мою хлеб-соль, кто втайне ненавидит нас с баем и не чтит наших древних обычаев, мои проклятия поражают, как стрелы! За того же, кто мне предан, я жизнь свою готова принести в жертву. Такому человеку я с чистым сердцем дам свое благословение и, воздев руки к небу, стану молиться за него аллаху. Ох-ха, а моя бабушка, говорят, была редкой провидицей. Пророчицей, уста которой источали мед… Рассказывали, что одна женщина, переставшая рожать после тридцати лет, привела однажды белого верблюжонка ей в подношение. Моя бабушка-чудотворица была святая женщина — дала ей свое благословение. Не прошло года, как та женщина родила двух черноголовых близнецов.

Взявшись молитвенным жестом обеими руками за ворот, Букеп приняла вид человека, поклоняющегося очагу посреди юрты.

— Да паду я жертвой за твой огонь, и да станет этот священный очаг свидетелем правдивости моих слов, создатель! Прости, если скажу что неугодное тебе!.. Как-то, давно это было, мы поехали с баем проведать больного сына нашего хорошего деверя, — так называла Букен Тазабека, поскольку обычай запрещал ей произносить его имя. — Когда мы зашли к нему, он, бедняга, сидел у изголовья сына. Тот уже умирал. О аллах! Правду говорят: «Есть у тебя дети — беда, нет — тоже беда!» Видим, бедные родители мечутся туда-сюда… — Букен опять ухватилась руками за ворот. — Боже, боже, что было потом! Творец, что ли, надоумил меня, я возьми да скажи: «Не вешайте головы, возьмите себя в руки. Поправится ваш сын. На лбу его горит пара свечей!..» А сказала я то, что мне вдруг увиделось… Сам аллах вложил в мои уста эти слова! Только мы отъехали от их юрты — мальчик открыл глаза. Не прошло недели, как он сел на коня. Вот диво-то какое, боже!

Нурбай, прекрасно знавший повадки Букен, всегда старавшейся выставить себя чуть ли не святой, нетерпеливо оборвал сестру, — чудесные россказни и небылицы теперь, мол, ни к чему и могут лишь навредить ей.

— Эй-эй, бай да байбиче, оставьте вы свои прежние повадки! Киргизские Великие горы уже сняли с плеч и бросили в огонь свои старые шубы, надели атласные чапаны.

На прощание он добавил с ехидцей, притворно посмеиваясь:

— Но в атлас одевались девушки да молодухи. Из мужчин же только ырчи[33] да чоорчу[34]. А мы с вами ни ырчи, ни чоорчу. Всего-навсего гости на этом свете, которые очень скоро уйдут отсюда, как молодухи, заскочившие в чью-то юрту на минутку за огоньком. Послушай меня, Букентай, если мы с тобой и твой Серкебай не будем осмотрительны на дороге, по которой идем, то все эти «пророчества» и «чудеса» нас самих могут бросить в огонь. Пора забыть свою вспыльчивость и спесь. Ушел в прошлое прежний наш произвол — и не вернется. Если ты, Букентай, не хочешь потерять батрачку, обращайся с ней хотя бы уважительно, рассчитывайся вовремя, хорошенько взвесив прежде, сколько поту пролилось с ее лба да сколько она прошла своими ногами. Это я в предостережение, как бы не свалилась потом на тебя беда! Прощайте, будьте живы-здоровы! До повой встречи, родные!

После того как уехал Нурбай, байбиче целый день просидела в одиночестве, мрачная, поникшая, словно ей пришлось тащить на себе из невесть какой дали мешок соли. Лишь перед сном с неохотой поднялась с места, хрустнув суставами да звякнув подвязками на кончике косы.

Наутро байбиче поднялась еще до того, как на небе погасли звезды, и не стала, как обычно, гордо выпрямившись, прохаживаться по юрте, накинув на плечи шубу из смушковых лапок, а, надев на себя туго перепоясанный чепкен, словно собралась идти за дровами, открыла сама (неслыханное дело!) тюндюк и, поставив на огонь кувшин воды для омовения, вышла из юрты и свернула по тропке к черному алачыку, что был поодаль от байских юрт. Молча, словно обдумывая что-то, постояла и негромко окликнула:

— Эй, Текебай, Текебай, слышишь, дитя мое!

Как ни был тих и ласков голос байбиче, он заставил вздрогнуть беднягу. Текебай суетливо заметался. Догадавшись по шороху в лачуге, до чего растерян Текебай, байбиче медовым голоском — ну, прямо мать родная! — предупредила:

— Текебай, дитя мое, ты не буди свою молодку, если она спит. Пусть отдохнет, устала ведь. Сам тоже не торопись. Я пришла попросить тебя: перед тем, как выпустить овец из загона, поймай и привяжи черноголового белого козленка — одного из двойняшек. Не от большой черной козы-матки, а от козы-второгодки, дочери ее. Смотри, дитя мое, не схвати другого козленка по ошибке. Не самого маленького из козлят-близнецов, а большого.

На последнем слове голос байбиче жалобно дрогнул: она прошептала: «О творец, творец! Чую, перевернется в конце концов этот свет вверх дном! К рабу и рабыне, которые недавно не смели ступить дальше моего порога, ты заставляешь меня ныне идти с просьбой, о создатель!»

Вся дрожа от бешенства, она подходила к большой юрте, когда из своего алачыка показался наконец, протирая глаза, Текебай.

Одна за другой гасли потускневшие звезды на дымчатосером небе. Повеяло свежим утренним ветерком. Словно камни, выступающие из мутной неспокойной реки, там и сям в долине маячили белеющие аплы. Горные вершины, что до того колыхались в мглистой полутьме, постепенно окрашиваясь в светлые топа и как бы стряхивая сон, вытягивались, величественные в своем спокойствии. Бурные реки и речушки, извиваясь белыми арканами вдоль широких долин и ущелий, то гулко погромыхивали, то с неистовым шумом, брызгаясь белой пеной, перекатывались с камня на камень…

Просыпается все вокруг, только что объятое сонной тишиной. Чихают спросонья козы, потягиваются с глухим блеянием овцы, лениво поднимаются на ноги привязанные к колышкам коровы, продолжая жевать жвачку, там и сям среди них лежат телята, первотелки, бычки.

Услышав, как шлепнулся о стенку алачыка опустившийся за Текебаем полог, черный пес вскочил с места и, виляя хвостом, подбежал к Текебаю. Как-то сразу развиднелось, наступило утро.

И все в аиле и вокруг пришло в движение.

Выйдя за юрту, Серкебай и байбиче совершили омовение. Женщины пошли доить коров. Шыр-шыр… — заструилось в подойники молоко, вздуваясь пеной. Овцы и козы, вытянувшись цепочками, словно нанизанные на нитки бусы, рассыпались по склонам.

Когда Букен с накинутым на шею полотенцем, а за ней вслед Серкебай выходили из юрты, черноголовый белый козленок, пойманный Текебаем, тоскливо блеял, бился, пытаясь вырваться из его рук.

Букен распорядилась позвать всех стариков, успевших совершить утренний Намаз. И когда аильчане подошли к байской юрте, перед которой Текебай держал за шею белого козленка, байбиче начала рассказывать свой «сон»:

— О дорогие сородичи, от духов моих незабвенных эже и джезде (так называла она мать и отца Текебая) сегодня ночью было мне видение. Приснилось мне, будто расположился апл наш в долине Сон-Куля. Не иначе как это знамение божье. А то с чего бы еще? Ведь наш апл никогда не летовал там. Видно, ниспослал нам свою милость создатель… Джезде и эже приехали откуда-то с запада; он — на светло-сером жеребце, она — на белой верблюдице. О боже, удивления достойны твои деяния. Будто вышли мы встречать их всем аилом. И будто они, несравненные, поклонились всем вам… А на меня и на Зуракан даже глазом не повели, словно обижены чем. Ни с коня, ни с верблюдицы ни он, ни она не слезли. Как снег, растаяли мигом. Словом, решила я, принести жертву духам эже и джезде, поклониться им. Прошу вас, люди, дать свое благословение черноголовому козленку и отведать его мяса.

Не дав собравшимся ответить, Букен с вопрошающим видом воздела руки к небу:

— О-о, люди! Да поддержит бог и духи предков того, у кого душа чиста. И да покроется позором на том и на этом свете, покроется черными язвами лицо того, у кого нечестивые мысли! Да заберется змея в могилу его!..

Когда гости, наевшись нежного мяса козленка и напившись вкусного навара, все разом заладили свое благословение, Букен, словно шаманка, бормотала:

— О-о! Несравненные эже и джезде! Я принесла в жертву вашим духам жизнь черноголового белого козленка! — Голос у байбиче стал тихим, жалобным, из глаз, словно по заказу, обильно закапали слезы. — Говорят, что смерть может нагрянуть в любой из семи дней недели… Вы, незабвенные эже и джезде, пребываете там, где лежат не только такие, как мы, беспомощные убогие куклы, но и святые, и пророки, и великие падишахи, великаны-храбрецы, красноречивые мудрецы, да буду я жертвой ваших духов. Пребывайте в раю, где создатель расстелил свою щедрую супру со множеством яств и плодов, о незабвенные! Но да проглотит змея все надежды того, кто таит в душе черные мысли! Да отринет его матерь-земля, да не примет его в свои объятия… пусть вечно мучается он на том свете в аду! — По щекам Букен теперь уже слезы лились ручьем, воздетые к небу руки ее дрожали, будто от стужи. — Всю жизнь буду я поклоняться вашим духам, о святые! Провалиться мне на этом месте, если не возьму под крыло своего единственного вашего сына Текебая, если не заменю ему родную мать, подпирая его плечом на крутых дорогах, удерживая за локоть при падении. Да разразит меня ваш дух, если я не сделаю этого! О-омийин! И в знак того я принесла в жертву вашим духам черноголового белого козленка!..

Текебай, который и раньше почитал байбиче и трепетал перед нею, после жертвоприношения стал и вовсе благоговеть перед ней, будто перед Умай-эне.

— Смотри, жена, ни на волосинку чтобы не причинять зла нашей байбиче! Сама видела, как чтит она дух моих родителей, — проговорил Текебай в страхе, угрюмо уставясь на Зуракан. — Если бы ты не пререкалась с байбиче, не вздумала бежать из ее дома, духи моих родителей не подали бы ей знак во сне. А раз подали, значит, они довольны баем и байбиче! Одумайся, жена! Все равно никакая новая власть нам не поможет, ле положит нам еду в казан. Лучше примирись с байбиче. Не гневи бая и байбиче, они теперь нам как отец и мать. Если поведем себя хорошо, будем работать честно, бай и байбиче оценят наш труд. Верно говорит байбиче, — молодые, как мы, у которых силы хоть отбавляй, не станут хуже от того, что будут работать, не жалея себя. Брось думать о Чу! И по родственникам не скучай! Будем живы, свидимся когда-нибудь. Надо стараться, не то байбиче проклянет нас…

Кто знает, возможно, Зуракан не вняла бы словам мужа, если бы после памятного жертвоприношения не переменилась сама Букен, став, по ее же словам, «чистой», как тело, с которого сошли страшные болячки. Она перестала хмуриться, смотреть гневным, уничтожающим взглядом. Лицо смягчилось. Учтивая, уважительная такая, словно молодуха, первый день пришедшая в дом мужа.

Кто бы ни зашел в юрту, она поднималась навстречу вошедшему, с радушием потчевала хлебом-солью. Не говоря о других, даже Зуракан она теперь не делает замечаний, наоборот, жалеет ее, словно добрая бабушка:

— О великанша моя Зукеш, да паду я жертвой за твой богатырский рост!.. Не будь она женщиной, была бы богатырем бесценным. Умеет держать в руках топор. И, если захочет, может гору своротить, низину выровнять. Когда шагает, топот ее ног громче топота коней, на которых гарцуют красноармейцы. — И, довольная своими словами, звонко смеется и машет левой рукой в сторону. — Ах, аллах всевышний, что бы ему наделить Зуракан хотя бы каким-нибудь отросточком, каким наделил многих на свете… А-ха… ха… ха… что я, старая дура, говорю?! Силы ей не занимать стать, что у любого джигита. Могла бы, как древние богатыри, пойти на врага с пикой наперевес. Боже! Да она бы смогла тигров сражать секирой. Но женщина, которую бог не наделил этим отросточком, остается белоушей женщиной и обречена сидеть у домашнего очага, если б даже сила в ней бушевала, как море…

Она давно перестала бранить Зуракан. Стоило раньше Зуракан допустить малейшую оплошность, как байбиче вскакивала с криком: «Где твои глаза? Или у тебя не глаза, а пятпо от болячки?»

— Ах, дитя мое, ведь я просила тебя быть поосторожней, — вот самое большее, что позволяет она себе.

Видя, как присмирела Букен, Зуракан порой сама одергивает себя, дает мысленно обещание быть поосторожней и поаккуратней. И все же какое-то внутреннее чувство порождает в ней отвращение к байбиче. Как падающая с вышины неведомая тень застит человеку солнце, так от поступков и речей байбиче веяло на Зуракан необъяснимым скрытым коварством.

И когда байбиче чересчур уж растроганным голосом засыпает ее ласковыми словами, горечь и досада вскипают в ее груди, словно спрятавшаяся в щели белая змея вдруг зашипела на нее. Предчувствуя недоброе, женщина ночами шепотом увещевает мужа: «Уходить нам надо от этой ведьмы, пусть даже она посулит насыпать мне полный подол добра». Но Текебай продолжает преклоняться перед Букен, словно перед Умай-эне, и, дрожа со страху от подобного кощунства, умеряет ее пыл.

— Не говори так… Духи моих родителей покарают нас, если ты будешь говорить недоброе о байбиче. Я готов своей дурной башкой рыть землю для байбнче, коль она так чтит дух моих родителей, а к нам относится, как к своим детям! И если ты, жена, хочешь себе счастья и добра, никогда не говори о ней плохо. Куда мы денемся? Попробуй уйди, если ты такая храбрая! Ее проклятия не дадут тебе и шагу ступить. Нет, не хочу я платить злом за ее хлеб-соль!

Слушая попреки мужа, Зуракан и сама колеблется: «Может, в самом деле подохну я от проклятий байбиче? Недаром люди говорят, у нее бородавка на языке…»

Когда же обида перехлестывает через край, когда в груди закипает гнев, батрачка исполняется решимости и забывает о силе проклятий Букен… «Будь что будет, пусть считают, что я забыла стыд, рехнулась, взбесилась, спятила с ума. Нет, не перестану я досаждать им!»

Зуракан говорила, что думала, во всеуслышание, без обиняков, смеялась громко, раскатисто, не слишком стесняясь старших и младших, словом, вела себя, как развязный джигит, а не как приличествовало скромной молодой женщине. Иной раз, идя с родника, торопливо ставила на землю полные ведра и, подбежав к играющим мальчишкам в кости, забирала у них поставленные на кон альчики.

— Чу-уур! Чу-уур![35] Я взяла чур. Платите штраф!

А то., обхватив кого-нибудь из парней, кружила вокруг себя. Или же, схватившись сразу с; двумя, бросала обоих с размаху оземь.

— Ну! Каково вам, джигиты?! — смеялась она, навалившись на них всем телом.

Эти выходки Зуракан казались вначале аильчанам слишком грубыми, неприличными. Не только байбиче, по и вовсе посторонние женщины осуждали Зуракан.

— Ай, глупая голова! С чего ей беситься! Не с того ли, что служит у байского порога, возится б казанами? А может, с ума спятила?

Иная из щебетух, больно ущипнув себя в знак стыда за щеки, скажет:

— Аяиий-яй, черная напасть! У бедняги, ее мужа, верно, не хватает силы охладить пыл, что в ней бушует… совсем взбесилась баба…

Щебетухи склоняют головы друг к другу:

— Байбиче говорит, что дурная болезнь у нее.

— Говорят, себе места не находит… скучает по мужчине.

— Ай, какой срам!

— Думаешь, спроста она, непутевая, схватывается иногда с парнями?

— Какой бы ни была охочей, все равно хватило бы одного здоровенного мужчины.

— Видишь ли, жадность — плохая штука.

— Брось, дорогая, жадность можно умерить.

— Ты всех своей меркой не меряй. Не на все дырки можно найти затычку.

Одна из щебетух хихикнула и, мгновенно опустив голову низко-низко, словно у нее сломалась шея, толкнула в бок языкастую соседку:

— Что ты болтаешь, негодница! Ведь с ней рядом лежит верзила муж, боже… Пусть бы и тешилась с ним.

— Чтоб он провалился! Чтоб его унесло в Коканд! Что с этого Текебая толку, что он здоровяк?

Букен будто не слушает женских пересудов. Говорит, обращаясь к Серкебаю с притворным простодушием:

— Откуда нам знать, с чего это, о боже… Мы привыкли довольствоваться тем, что мужья достаются нам дня на два в неделю, а остальные дни пропадают у своих любимиц — набалованных токол. Какое нам дело до Текебая и его непутевой жены? Раз нет у нее соперницы, токол, которая рвала бы его из рук, на нее должно бы хватить одного мужчины, если умерить жадность…

— Э, байбиче моя, ты, видать, стареешь.

— Я бы сказала то же самое, мой бай, будь я молодой. Разве ты, мой бай, в свое время не наигрался всласть, разбрасываясь добром? Тьфу, не дай боже! Не посоветовавшись со мной, привел себе ненаглядную, солнцеподобную, отдав за нее сразу пятьсот валухов. Мало того, что ухнула этакая пропасть скота, мне еще пришлось целыми неделями, где там, — месяцами мерзнуть одинокой в постели, обнимая собственные колени. То было время, когда мои вожделения едва вмещались во мне, как налитая до краев пиала, предназначенная для гостя, о боже… Будь на моём месте другая, сгорела б от собственного огня.

Она едва сдержалась, чтобы не сказать «зарезалась». Сказать так значило бы для байбиче уронить свое достоинство.

Ничем не выдав своих чувств, она закончила с грустью:

— Лишил создатель нас, бедных женщин, этого самого отросточка да еще добавил: «Смиритесь со своей судьбой…»

Какая-то простушка, а может, из лукавых самая лукавая, потянула ниточку женского разговора дальше:

— Дело прошлое, ясноликая байбиче, скажите, не таясь, когда бай стал пропадать неделями, утешаясь ласками Гульбюбю, как вы?.. Удалось вам… утолить жажду, глотая из чёйчёка?

Букен звонко рассмеялась, как в молодые свои годы. Но та не отставала:

— И-и, милая байбиче, нечего прикрываться смехом, расскажите лучше, как это было?

— Когда верблюды в ярости, разве могут верблюдицы утолить жажду водой из чашки, дорогая?

— Словом, было дело, а?

— Э-эх, горе мое… зачем старое ворошить? Наше время было совсем другое. Лучше о теперешних поговорим, милая. Даже жены последних жалчи, которые прежде собственной жизнью распоряжаться не смели, все перебесились нынче, не говоря уж о Батийне, что ускакала невесть куда. Даже Зуракан, рабыня у моего порога, и та кидается на каждого мужчину… Мы с баем простили ее, зная, что у повой власти бедняки в почете. Так она теперь, бесстыжая, кружит всех парней, какие попадаются ей под руку.

Женщина, сидящая рядом с байбиче, ущипнула себя за щеку:

— Об остальном уж не будем говорить, но разве можно забыть, как она скакала наперегонки с молодыми парнями на бычке! И-и-и! Чтоб ее разорвало! Что с ней, непутевой, стало бы, если б она вдруг полетела через голову бычка? Срам-то какой! Подумать только — и то щеки краснеют. А если у непослушного этого бычка короткие да крутые рога? Попутал бы вдруг бычка шайтан, зацепил бы он рогами ее за пах да понесся бы очертя голову. Осрамила бы она тогда нас, женщин, перед всем светом, о боже!..

Хотя внешне Букен смирилась, ее постоянно снедала бешеная ненависть, готовая выплеснуться через край тысячью коварств, словно перебродившая закваска в наглухо закрытой посуде.

«О создатель, творец всего сущего! — молилась она. — Если ты создал меня, чтобы я творила волю твою, то помоги мне и еще раз!.. Влей масла в мой светильник, сделай так, чтобы не только друзья, но и враги мои говорили: «О милая, ясноликая байбиче, да паду я жертвой во имя твое, святая, чудотворица наша Умай-эне». Сделай так, чтобы не только убогие, по даже старейшины аила трепетали передо мной. Посмотрела бы я тогда, как будет беситься эта паршивка! Нет, не натешиться мне всласть, если даже она пробатрачит у моего порога целых сорок лет, эта тварь, осмелившаяся опрокинуть ведро на мою священную голову, сварить лягушку в моем казане и запалить скакуна почтенного моего брата?! О создатель, за что ты ущемил меня? Если б не эта новая власть, которая стала врагом баю и покровителем бедняку, разве позволила бы я этой паршивке так бесноваться?! А тут что поделаешь?! У-уф! Раз не могу отомстить ей на глазах у людей, отомщу за их спиной, сделаю так, что она всю жизнь будет таскать на меня казаны и даже пикнуть не посмеет! А если не удастся? Что тогда? Э-э, все равно, приголублю, заласкаю поначалу, а как размякнет, развесит уши — расправлюсь втихомолку. Ватой и то сумею перерезать ей горло!»

Букен чуть не выболтала свои тайные намерения сидящей рядом родственнице. «Сохрани аллах»! — спохватившись, подумала она. Посинелыми губами она с трудом выдавила из себя, уставившись на соседку внезапно погасшими, словно неживыми, глазами:

— Не надо больше говорить о ней, о создатель! Не будем мучить себя, дорогая, думая о ней. И пусть эта салбар летит вверх тормашками с бычка. Распялит свою поганую шкуру по камням! Если каждый раз переживать, что она роняет мою честь, от меня кожа да кости останутся, о боже!

Напускное спокойствие Букен возымело свое действие. Ее говорливая соседка, которой не терпелось разжечь пожар сплетен и пересудов, вмиг остыла и не без сожаления, надо сказать, прошлепала толстыми губами:

— Твоя правда, байбиче. Да ведь обидно! Как-никак, когда бесятся и сходят с ума такие вот глупые овцы, вроде Зуракан, их позор ложится тенью на всех нас.


— Эй, почему ты не урезонишь свою работницу? — обратился к байбиче назавтра Серкебай. — Поговаривают, будто она оседлала бычка и скачет наперегонки с мальчишками? Что это значит? Неужели ты хочешь, чтоб про меня болтали, что Серкебай-де заигрывает со своей батрачкой?

Но Букен успокоила мужа:

— Что ты, бай! Не вздумай оставлять своих добрых старых привычек, когда носил на руках женщин, лелеял их! Захромает конь, коль собьется со своего хода, захромает и батыр, пренебрегший своими привычками. У хорошего человека тебетей никогда не теряет своего вида, мой бай. К тому же — изменишь старым привычкам, сразу бросишься людям в глаза, словно белый верблюд среди множества верблюжат. Лучше держись по-прежнему величаво, степенно, крепко сиди на своем гнедом, не теряй ни на кончик мизинца своего достоинства, бай-аке. А с женщины, которая вечно сидит дома, какой спрос? Она может и накричать, и отругать. Меня, бабу, в Шыбыр не сошлют. Захочу — и любого, кто заденет меня, огрею горящей головешкой по темени. Так что уж позволь с нашими зарвавшимися батраками расправиться мне самой!

Букен ранним утром в пятницу распорядилась, чтобы замесили тесто, а Текебаю с Зуракан наказала оставаться возле нее и никуда из аила не отлучаться. Зуракан было оседлала серого вола, чтобы ехать за дровами (последнее время она уже не таскала дрова на себе, а возила их на быках), но Букен ласково остановила ее:

— На сегодня дров хватит, Зуракан. Сегодня за дровами ехать нет надобности, лучше останься, помоги Каликан. Ты ведь знаешь, она не очень расторопна. Пока раскачается да примется за дело, смотришь, новый год пора справлять.

Байбиче первая сняла с плеч шубу, сложила втрое, бросила на стопку одеял и засучила рукава. У Байбиче, которая проводила обычно свои дни на почетном месте юрты, не очень утруждая себя работой, были белые круглые руки. На средних, безымянных и указательных пальцах поблескивали серебряные кольца, усеянные янтарными глазками; тяжелые браслеты на запястьях были тоже очень красивы. Оборки ее платья из шелестящего голубого шелка развернулись веером, когда она присела на почетное место, попросив полить воды ей на руки. Приветливо улыбнувшись Зуракан, которая склонилась над ней с кашгарским чайником, Букен проговорила, будто дочь родную убеждала:

— Да, дитя мое, подожди сегодня с дровами. Сегодня пятница, тяжелый день. Давай изжарим поминальных лепешек да попросим прочитать молитву из Корана в честь духов умерших. Достань-ка из сундука большой бурдюк масла и отнеси его в малую юрту[36]. А ты, Текебай, дорогой, наколи пам дров.

Скоро в малой юрте запылал очаг, наполняя ее запахом арчовых сучьев. В казане зашипело масло. Прошло еще немного времени, и баловень байбиче, у которого были такие красные щеки, что казалось, из них вот-вот брызнет кровь, выскочил из юрты с кокёр-токоч[37] и принялся дразнить соседских мальчишек:

— Эй, эй, ребята, смотрите-ка, мне байбиче дала кокёр-токоч! Небось завидки берут, а? Так вам и надо!.. Так и надо!

Из юрты послышался сладкий голос Букен, изо всех сил старавшейся казаться спокойной и доброй:

— Ах, глупыш ты мой! Нехорошо так! Разве можно дразнить мальчишек своего аила? Позови их сюда! Я всем им испеку по кокёр-токоч.

Удивленная щедростью Букен, которая обычно глоток мясного отвара жалела для соседа, Зуракан подумала: «Верно, опять что-то приснилось?» Но продолжала трудиться не покладая рук.

С завистью наблюдая, с какой быстротой Зуракан резала лапшу, байбиче, невольно пришлепывая губами от удивления, качала головой:

— Смотри-ка… глазом не уловишь, до чего ловко режет лапшу. Что ни говорите, а родиться близ города что-нибудь да значит.

Как бы там ни было, а Зуракан действительно справлялась в тот день со всей стряпней одна: ловко орудуя скалкой, раскатывала тесто, успевала заглянуть и в казан, не кипит ли масло, и помешивать боорсоки.

«Вот паршивка непутевая! Не лезь ей в голову всякая ерунда, она справилась бы с хозяйством в десяти юртах, — невольно восхищалась байбиче силой Зуракан и внушала себе: — Недаром ведь поговорка гласит: «Похвали дурня — он и с обрыва кувырнется». Буду-ка потихоньку пользоваться силой этой дурехи, не давая ей повода злиться».

На этот раз байбиче не стала расписывать, что за вещие сны она видит, запугивать своим умением заклинать. А нажарив кучу боорсоков и полные чаши кокёр-токоч, принялась угощать аильчан. Попросила прочитать молитвы из Корана в честь усопших. Затем помянула имена всех пророков и святых, всех известных ей батыров и воздела руки, как бы взывая к небесам:

— О боже всемогущий, сотворивший всех нас! Убереги весь наш род и все племя наше от напастей и бед, от недугов и болезней! Убереги, боже, их скот от моров и падежей!

Многие из аильчан поговаривали:

— Красиво стареет почтенная байбиче нашего бая, подобрела… Что может быть лучше такой благообразной старости, как у нее. С аильчанами, с детьми да с бабами ссориться перестала…

— Правду говоришь, земляк. Справедливые законы новой власти даже баю и байбиче раскрыли глаза…

Когда аильчане разошлись, она оставила в юрте Текебая. Батрак, который боялся взглянуть ей прямо в лицо, никогда не перечил ни словом и почитал чуть ли не за святую, на подоле которой не грешно и намаз совершить, опустился перед байбиче на колени, робко съежившись и с благоговением шепча про себя: «Я готов ради тебя головой землю рыть, стоит тебе только приказать, чудотворная мать!»

Букен заговорила медоточивым голосом:

— О, племянник мой милый, да паду я жертвой за тебя! Не надо стоять передо мной на коленях, словно ты провинился в чем. Не стесняйся. Ведь ты мне все равно что родной сын. Мать может и умереть, лишь бы не умерли те, кто знал ее, говорит пословица… Боже! Да меня бы покарал дух незабвенной нашей эже — твоей матери, если бы я была черства с тобой. — Она похлопала рукой по краю кёлдёлёна, на котором сидела сама. — Иди сюда, садись поближе ко мне. Мне надо с тобой поговорить по душам, как матери с сыном. Ты свой человек у нас. С твоей женой я не могу разговаривать так открыто. И не вздумай передать ей то, что услышишь от меня, упаси боже. Слово, сказанное женщине, все равно что конь без пут. Если уж так накипит и не будешь знать, с кем поделиться, лучше поделись с черной скалой в ущелье, чем с женщиной. Все немного отляжет от сердца. Зато уж черная скала ни одной живой душе не выдаст твоей тайны. О создатель! Не отрицаю, я тоже женщина, я тоже ношу белый платок. Не к лицу мне наговаривать на женщин. Но мужчины, бедняги, простодушны, доверчивы, а мы ведь, женщины, очень хитры, находчивы. Мужчины куда выдержанней, спокойней нас, а мы часто бываем жадны, нетерпеливы, ненасытны в своих желаниях, а жадность рождает изворотливость.

Байбиче вскинула руку — зашуршал рукав шелкового платья — и, точно это было нечто омерзительное, с брезгливым видом сняла с воротника Текебая прилипшую былинку. Потом продолжала, глядя ему в глаза:

— Я все вижу. После того, как Зуракан попыталась сбежать от нас, она совсем распустилась. Она только вид делает, что стала послушной, а в душе у нее черным-черно. Стоит подвернуться удобному случаю, и она покажет себя. От этой «свободы» скоро, вероятно, все они, глупые овцы, перебесятся.

Байбиче смолкла на секунду, сделав серьезное лицо, словно прислушиваясь к чьему-то совету. Текебай молчал, не смея раскрыть рта. Он, конечно, понимал, что байбиче завела разговор неспроста. Зуракан и в самом деле не однажды последнее время ошарашивала его вопросом: «Избавишь ты меня, наконец, от этого рабства, или мне одной идти, куда хочу?» Но куда она хочет идти? С кем? Текебая все больше охватывало ощущение, будто он заплутался в густом тумане. Видя замешательство батрака, Букен толкнула его в колено:

— Текебай, племянник мой любимый, послушай ты меня: только овца не бесится с жиру, только джигита не испортит баловство родителей. Женщину, которая чтит мужа, уважает народ. А муж, который не может заставить жену почитать и слушаться его, не мужчина, а смердящий труп. Смотри не будь размазней! Мужчина, который не может держать жену в руках, похож на подстилку, на которую садятся все, кому ни вздумается. О боже… Не со злобы говорю это, а потому, что болею за тебя. Ты посмотри на свою жену — так и липнет к мужчинам. С мальчишками в альчики играет. Парней молодых хватает за руки, вокруг себя кружит. Ай-яй, какой срам! Или… О боже!.. Язык не поворачивается. Сядет верхом на голую спину бычка и скачет взад-вперед. Смотреть стыдно. Стыдись не стыдись, а что поделаешь? Одно заботит: как бы из чужого аила кто не увидел! Но дурные вести не камень, не лежат на месте. Прознали об этом борукчинские аксакалы, рта моему баю раскрыть не дали, засмеяли его: «Что же это ваших молодок мужья ублажить, что ли, не могут? Скачут они, говорят, верхом на бычьих рогах. С чего это вы, карасазцы, распустили так своих жен?.. Неужели среди вас не осталось ни одного мужчины с тесаком?» Вернулся оттуда мой бай и говорит: «Я сквозь землю готов был провалиться!» Даже сон у меня пропал с того дня. Если ты и дальше будешь давать жене волю, она еще и не так опозорит наш род. Если не примемся лечить вовремя, болезнь может далеко зайти. А если — не приведи аллах увидеть такое! — болезнь у Зуракан разрастется, она может занедужить бешенством. Давным-давно, когда я была девочкой, одна молодка в нашем аиле взбесилась. Пропади оно пропадом, бешенство это: глаза у неё стали красные, как горящие головешки; белая пена изрыгалась изо рта, набрасываться стала на всех… Увидит собаку — набрасывается на собаку, увидит камень — и на него кидается. Срамота, одним словом, и только! Тогда-то мне и привелось услышать, как одни знающий, святой жизни старик поведал: «Болезнь эта называется «курттама»[38]. Ею болеет — одна из тысяч. Надо было лечить заранее…»

Похлопывая его по коленям, байбиче стала успокаивать Текебая.

— Ты не пугайся. Жена твоя вылечится, только не вздумай ревновать, дрожать за свою честь. Видишь ли, чтобы вышибить из нее дурную болезнь, нужна плоть еще семи холостяков, кроме твоей. Ты не огорчайся, не горюй. Вдоль арыка, в котором течет вода, всегда зелено… Но на это дело необходимо согласие мужа. Да не артачься ты! Она станет послушной и покорной, как бессловесная серая ишачка! Послушайся меня! Дай согласие, племянник мой.

Текебай, не в силах выговорить ни слова, не поднимал глаз от земли.

— Через три дня на той стороне речки начнется, говорят, большой той. Все, кто на ногах в нашем аиле, уйдут на той. Конечно, это будет очень тяжело для тебя, такого никогда до этого нигде не делали. Но только дай согласие, все остальное я улажу сама.

Текебай стоял в замешательстве, сам не зная, дать тут же свое согласие пли воспротивиться замыслам байбиче… В отчаянии он залился слезами.


С прошлой весны Серкебай избегал разбивать свои юрты слишком близко к аилу. Если раньше вокруг его юрты располагалось, самое меньшее, десять — пятнадцать жилищ, то теперь в непосредственном соседстве с ним было каких-нибудь два-три семейства. Женщины приходили в его юрту, чтобы помочь подоить коров и овец, мужчины — присмотреть за скотом. Сделав работу, все расходились по своим юртам, каждому своих домашних дел хватало.

И байбиче ничуть не огорчалась.

— Эй, бай мой, — сказала она однажды мужу, — нет у нас прежнего несметного богатства. То время, когда у нас было много лишнего народу и много лишней суматохи и суеты, верхом на белой верблюдице перевалило за тот черный хребет. Если уж очень рассердят меня, навьючу свое добро на верблюда и перекочую за Койкап, о боже!

Родственники тоже решили оставить в покое почтенную Букен, которая стала избегать лишних людей. Словом, в байских юртах нет прежнего многолюдья.

Но такой тишины, как в тот день, вокруг байских юрт еще никогда не было.

Зуракан тревожила эта мертвая тишина, от нее веяло чем-то недобрым. Казалось, она возникла не только от безлюдья, не только оттого, что спокойно дремали овцы и коровы, ягнята и козлята, расположившиеся вокруг аила. Было бы не так тоскливо, раздайся хоть где-нибудь собачий лай пли плач ребенка.

Оставшись одна в юрте, Зуракан взялась выделывать овечью шкуру. Целый день проработала, забыв об усталости, отвлекая себя песней от щемящей сердце тоски, но чувство одиночества не переставало томить ее, а сердце порой беспричинно колотилось. «Ведь я уверена, что не дрогну, если даже неожиданно набросится леопард, почему же вдруг так тревожно мне сегодня?.. И страх берет? Вроде бы нечего опасаться?! Что со мной?»

Вокруг стояла все та же мертвая тишина. Казалось, не только аил — вся вселенная потонула в бездонной и немотной пропасти. Ой, как страшно одиночество. Только самому ненавистному человеку можно пожелать, чтоб он остался в одиночестве, без друзей, без подруг, с которыми можно было бы пошутить, посмеяться, поговорить по душам.

Еще задолго до полудня Зуракан прикрыла от солнца дымовое отверстие юрты войлочным кругом, чтоб было попрохладнее. Но в наступившей темноте ее обуял такой страх, что она не вытерпела, вышла и откинула круг. Постояла на свежем воздухе, озираясь по сторонам. Куда ни глянь — безлюдье, глухая тишина в аиле…

Немного погодя Зуракан вернулась в юрту. Солнечные лучи, падая сквозь дымовое отверстие, ярко освещали земляной очаг, образуя большое светлое пятно вокруг него. В юрте стало веселей.

— Боже мой! Как все же хорош белый свет!..

Почувствовав некоторое облегчение, Зуракан выпила одну за другой две пиалы кумыса и опять склонилась над овечьей шкурой.

Она торопилась закончить начатую работу и, размечтавшись о том, как хорошо было бы ее, редкую для женщины богатырскую силу тратить не на бая, на себя самих, не услышав даже, как кто-то приоткрыл полог. Вошедший воровски, бесшумно подкрался к ней. Не дав опомниться, с жадностью голодного волка, с плотоядно горящими глазами стиснул Зуракан обеими руками со спины.

Зуракан мигом разогнулась, испуганно крикнула:

— Ой, кто это?!

Кто бы это ни был, но у него были сильные руки, они стискивали ее все сильнее. Казалось, сейчас опрокинут ее на землю.

— Если это шутка, буду просто бороться с тобой. А если… пну тебя так, что ты у меня сразу пластом растянешься. — Зуракан тотчас сделала резкий рывок всем телом.

Нападавший ослабил руки и, с трудом удержавшись на ногах, закричал в замешательстве:

— Чего стоите? Идите скорее сюда, дурачье!

Один за другим вбежали в юрту два дюжих джигита. Черный, сухопарый, в чепкене из грубой домотканой шерсти угрожающе надвинулся на нее:

— Ты, баба, не вздумай сопротивляться, не мучай себя зря. Мы пришли лечить тебя от твоей болезни.

Вне себя от негодования, Зуракан приподняла правую руку со сжатым в ней мангелом[39], почти касаясь ею своего левого уха, и, собравшись с силами, ударила локтем того, кто держал сзади, да так, что у того екнуло внутри. Он невольно разнял руки, клещами сжимавшие ее, и отлетел назад, со всего маху ударившись о деревянную решетку юрты.

— Кокуй, убила она меня… Да она в самом деле бешеная… Будьте осторожны с ней…

Зуракан даже не оглянулась. Поняв, зачем эти верзилы напали на нее, Зуракан вырвалась из рук того, кто держал ее сзади, и устремилась прямо на чернолицего:

— Скорее женишься на собственной своей матери, чем сумеешь меня «вылечить», болван!

И схватилась с ним. Но у чернолицего были сильные жилистые руки: он вцепился в плечи Зуракан. Его судорожно сжимавшиеся костлявые пальцы все жестче стягивали ей плечи, нестерпимо больно защемляя кожу сквозь платье. Кто знает, будь это обычная борьба, ради того, чтоб померяться силами, Зуракан, возможно, и запросила бы пощады. Но сейчас она изо всей силы ударила чернолицего головой в грудь — тот отскочил к двери, чуть не упав навзничь. Не давая опомниться, изогнутой стороной мангела ударила его в пах. Хватнув ртом воздух, чернолицый присел на пол и, схватившись обеими руками за низ живота, сжался в комок.

— Убила… убила она меня… бешеная шлюха…

Зуракан побежала было в выходу, путаясь в разорвавшемся надвое сверху донизу платье из маты[40], как двое мужчин снова вцепились в нее. О, как бесстрашно храбр бывает человек в ярости, каким пламенем вспыхивает в нем сила! Что с того, что Зуракан была молода и носила имя женщины! Но она обладала подлинно богатырской статью, она могла за один раз притащить с гор столько дров, сколько можно навьючить лишь на быка или коня. Вне себя от ярости, она опрокинула обоих мужчин и навалилась на них.

Прерывисто дыша, она осыпала насильников самыми обидными ругательствами:

— Вы думали, что надругаетесь над слабой женщиной, ишаки подлые! Но я не из тех, над кем можно надругаться, а вы не из тех, кому я позволю надругаться над собой! Нате, возьмите мой абалак[41]. Заткните свое поганое хайло! Нате! Нате! — Она давила, мяла своим телом обоих мужчин, которые бессильно бились под ней…

Заметив, что сзади подбегает третий, она выскочила из юрты, ударившись при этом головой о косяк. Зуракан, сотрясаясь от бешенства, словно бурлящий котел, вдруг увидела Текебая, сидевшего с несчастным видом у самой двери, раскорячив ноги и обливаясь слезами. Она разразилась горьким плачем и начала осыпать мужа безжалостной бранью:

— О… собака бесчестная, да ослепнут твои глаза! Чем плакать, лучше бы удавился на своем учкуре! Позволить потерявшим совесть жеребцам издеваться над собственной женой! А я-то, дура, надеялась, что у меня есть муж! Пусть бы лучше ослепли, а не плакали твои глаза, о горемычный олух!..

Не двигаясь с места, Текебай бормотал:

— О дорогие, ведь она жена мне, не трогайте ее. Пусть болеет, если больна. Пусть не лечится, если не хочет лечиться. Не трогайте ее…

Зуракан сразу сникла. Сделав несколько неверных шагов, она тотчас вернулась и, забыв об опасности, присела рядом с мужем на землю.

— О боже, у меня не муж, а могила разверстая! Вместо того, чтоб защитить честь жены, с которой спит в одной постели, этот несчастный льет слезы, вопя и рыдая, как последняя баба… Чем течь слезам, лучше бы уж вытекли твои глаза! И почему, о боже, ты терпишь рыдания этого бедняги? Почему позволяешь ему унижаться перед женщиной, рожденной богатыршей?

Голос Зуракан стал особенно горестным, и Текебай вскочил с места, жалобно восклицая:

— О дорогие, ведь она жена мне… не трогайте ее! Не трогайте…

Один из молодцов, махнув на Текебая рукой, принялся распекать его:

— О, чтоб ты провалился сквозь землю, растяпа несчастный! Разве плохо, что мы хотели вылечить твою жену?

Чертыхаясь, они скрылись за юртой.

Зуракан вскочила. В руке у нее все еще была зажата рукоятка мангела, отчего правый кулак ее казался огромным. Нет, ни перед кем она не потупит взгляда. Густые ее волосы были взлохмачены, полы разорванного платья волочились по земле, сквозь прореху виднелись голые колени. По щекам, по шее стекал тоненькими струйками пот, горькие слезы смочили лицо. Она, не оглядываясь, шла, сама не зная куда.

— Я уважила дух твоих родителей. Но ты не защитил мою честь. Теперь пеняй на себя, все грехи на тебя падут. Пусть теперь клянут меня те, кто хочет доконать всяческими муками! Суждено мне умереть — умру, но позор и бесчестие терпеть не буду!

Джигиты не окликнули ее, чувствуя свою вину. Один шагнул было следом за ней и застыл на месте.

Чернолицый, которому удар изогнутой стороной мангела пришелся в пах, закричал чуть не со стоном:

— Эй, Текебай, муж ты или нет? Кровь в тебе течет или водичка? Беги за женой, останови ее! Мы все будем в ответе, если эта бедняжка бросится с обрыва! Задержи ее, говорю тебе! Задержи ее, несчастную гордячку!..

На базаре
— Говорят, сам Ленин так сказал: «Это не какой-нибудь обычный сход, а открытие пути к свободе!» Потому и решили съезд провести в двух местах: Кавказ — отдельно, Средняя Азия — отдельно. Теперь поедем в Ташкент, — объяснила Рабийга своим подругам.

Огорченная известием, что долгожданный большой съезд женщин будет проходить не в Москве, куда приехали из такой дали, Батийна приуныла. А Анархон, наоборот, обрадовалась, услышав слово «Ташкент». Зарделись от радости ее и без того румяные щеки, засияли глаза:

— Разве вам не хочется в Ташкент, Батийна-хан? Ведь Ташкент тоже очень большой город.

Этот невинный вопрос непонятно почему задел Батийну, и она ответила, насмешливо отмахнувшись, как это вошло в обыкновение у женщин из глуши:

— Не хвасталась бы ты лучше своим Ташкентом, жена сарта! Если каждая из нас начнет, подобно тебе, нахваливать, свое, глядишь, и наш большой аил не уступит твоему Ташкенту!

Батийна вложила в эти слова не столько насмешки, сколько добродушной шутки, чтобы рассмешить подруг. Веселая болтовня и подкусывания помогали им не замечать утомительной дороги.

Подобно человеку, взбирающемуся с хребта на хребет, они бодрили Батийну задолго до прибытия в Ташкент.

«Если б наш Ленин не открыл нам пути, разве довелось бы нам увидеть то, что и не снилось нашим предкам? Разве позволили бы нам перевалить через хребет даже на самой паршивой лошаденке? Но и углядеть все за всех я одна не могу. Эх, кабы побольше приезжало сюда, в Ташкент, истосковавшихся по вольной жизни девушек и молодух!» — размышляла Батийна.

Перед глазами Батийны вставали такие бедолаги, как Зуракан и Канымбюбю. А ведь Зуракан, хоть и носит имя женщины, сильнее, проворнее, умнее многих джигитов. Не зная и ночью и днем отдыха, она справляется с нескончаемыми домашними работами. А ведь говорят, что терпеливый и иголкой колодец выроет, упорный и пешком до Мекки дойдет. Если б такие, как Зуракан, сами бы пользовались плодами своего труда! Да они на ровном месте воздвигли бы мельницы, в голой пустыне вырастили сады.

А беззащитная сиротка Канымбюбю! Так согнули ее с малых лет пережитые невзгоды, что осталась она низкорослой, подобно вогнанному глубоко в землю колышку… Эх, побывать бы им в тех местах, где побывала она, Батийна! Повидать бы то, что повидала! Боже мой, если б они приехали на этот съезд!

Батийна прислушивается к стуку колес, наблюдает за двумя мальчишками. Они то верещат, то скачут от одной двери вагона к другой, не дают покоя пассажирам. Отец их, угрюмый человек с красными, как пламенеющие головешки, глазами, и не думает их унять, словно не замечает, что они озоруют. Он сидит в углу, отъединившись от остальных пассажиров, и пьет «Симбирикче»[42] прямо из горлышка, закусывая свиным салом и утирая время ст времени рукой свои густые, наглухо закрывающие ему рот седые усы. Батийна, которую затошнило от одного его вида, прикрыла глаза.

Под однообразное постукивание и покачивание Батийна задремала и наконец уснула крепким сладким сном. Заснула, не поправив подушки, не накрывшись как следует одеялом. Лежала, склонив голову набок, придавив ею правую руку. Заметив это, Анархон засуетилась, будто над своим ребенком:

— Ой, бедняга, свалилась так, словно муж избил палкой до полусмерти! И руку придавила, затечет ведь. — Ворча себе под пос, она осторожно поправила подушку под головой Батийны, высвободила ей руку. — Теперь спи, сколько поспится.

Если б даже из-под головы у нее совсем вытащили подушку, Батийна все равно не почувствовала бы, — ведь она сейчас мчалась на чем-то быстролетном над бескрайними просторами. «О Зуракан, о Канымбюбю, Гульбюбю, где вы? О горемыки, погрязшие в скорби и страданиях, где вы? Бегите из ичкери, спешите скорее на съезд! На большой съезд!» Так, паря где-то в вышине, сзывает Батийна всех знакомых страдалиц, выкрикивая одно за другим имена. Затем плывет среди клубящихся, как белые волокна, облаков.

Вдруг ей показалось, будто кто-то налетел на нее. Вздрогнув от сильного толчка, Батийна проснулась.

Было уже утро, в вагоне стало светло. Место, где усатый уплетал сало, теперь пустовало. Не видно было и его озорников. Слава богу, видно, сошел на какой-нибудь станции или перебрался в другой вагон.

Между тем с верхней полки послышался голос Рабийги:

— Эй, Батийна, поторапливайся. С последней станции трогаемся. Следующая — Ташкент!

Как и следовало ожидать, в вагоне наступило оживление. Одни одевались, другие только еще умывались, третьи укладывали вещи в чемоданы или связывали в узлы. Батийна и ее подруги, не обремененные большим багажом, стояли в проходе, готовые выйти сразу же, как только остановится поезд. Трое из них приникли к окну вагона. Только Ракийма все еще была занята поисками куда-то запропавшей калоши. Еще долго сокрушенно вздыхая, искала бы свою потеряшку Ракийма, если б Батийна не подошла к ней и не вытащила бы калошу из наружного кармана халата Ракиймы.

— Ане-ей, Ракийма-эже, видно, вы так соскучились по дому да по старику своему, что не помните, что и делаете. Сунули калошу себе в карман и целое утро ищете ее.

Ракийма даже присела, раскрыв от удивления рот:

— Э-э… что за чудо, боже? Как она попала сюда?

— Не сама же она влезла? Рук, ног у нее нет. Кто ж, кроме вас, мог положить ее туда?

— Кто-нибудь из вас подшутил небось, непутевые…

— Посудите сами, тетя Ракийма, кому придет в голову так шутить — засунуть калошу в карман?

Анархон, которая себя не помнила от радости, что добралась наконец до родного Ташкента, словно головой достигла неба, поддержала Батийну:

— Ой-ёй, тетя Ракийма, наденьте калошу скорее на ногу… не вздумайте оставить в кармане. Еще украдут.

Рабийга и Батийна весело рассмеялись.

Путешествие Батийны с подругами выпало на то время, когда цепкие традиции строго разделяли женщин и мужчин. О, не легко разбить вековые, пустившие глубокие корни обычаи предков, как не легко вручную разрушить черные гранитные скалы. Разве может покориться старый корень, пока не лишится всех своих соков и не разложится окончательно? Даже Батийна, выросшая в глухом горном аиле, и та угадывала чутьем, что в великом сражении еще много, много раз схватятся между собой белое и черное, справедливость и насилие, и еще многие падут жертвой на пути к равенству.

«Боже мой! Разве могли мужчины, которых учили познавать землю, пока есть копь, и познавать людей, пока жив отец, увидеть за всю свою жизнь столько, сколько мы увидели за эти два месяца? Даже Серкебаю, первому богачу в нашем роду, который немало поездил, промышляя скотом, не пришлось столько увидеть. «Побывал я в Кульдже — на востоке, в Ак-Су, Турфане — на юге. Дважды ездил в Андижан продавать скот, в третий раз вернулся с полдороги», — говаривал он. Словно приснившиеся видения, хранит его память, как он ласкал на своих коленях прекрасную Гульбюбю, как пригнал за нее во двор Темиркана пятьсот отборных валухов… Он бросался судьбой Гульбюбю, как бросается азартный игрок костями. И швырнул ее в зловещую пучину страданий…» Так размышляла Батийна, словно подводила итог увиденному.


Еще в Москве Рабийга сказала женщинам:

— Надо всем нам одеться в самое красивое, что у нас есть. Батийна и без того хотела показать людям, каковы киргизы. Решив пройтись по главной улице в большом Ташкенте, она обрядилась во все лучшее.

— Ну, Анархон ханум? Мы готовы. Ты говорила, у тебя родные дяди живут в Ташкенте. Что ж, сведи нас к ним!

Батийна, которая, хоть и была в свое время лишена человеческих прав и продана за калым, никогда не прятала лица от мужчин, разговаривала с ними свободно. Не в пример Ба-тийне, Анархон, привыкшую почти с детства убегать в тень от людских глаз, одолевал страх. «Боже! Что скажут почтенные люди, когда увидят нас на улице? «У-а, что за шлюха, которая открыла свое лицо перед мужчинами?» Или станут плевать мне в лицо? О-вай, отец, как мне быть?»

Батийна прервала мысли подруги:

— Пойдем, скоро оденешься, Анархон?

— Батийна-хан, милая, сходите вы одни. Мы с тетей Ракиймой здесь побудем.

Батийна удивилась:

— Эй, сартова жена, зачем же ты сюда приехала, если даже на улицу робеешь выйти? Пошли! Покажи темной киргизке, выросшей в горах, свой Ташкент!

К Батийне присоединилась и Рабийга:

— Не прячьтесь в гостинице, посмотрим город!

Не оставили в покое ни выбившуюся из сил Ракийму, ни запуганную Анархон. И целый день вчетвером пробродили по улицам города.

Сравнительно с Москвой Ташкент показался Батийне другим.

В Москве дома многоэтажные, улицы широкие, деревья растут редко. В Ташкенте улицы узкие, дома значительно ниже, многих почти не видно за длинными глинобитными дувалами. То и дело попадаются подростки с узелками на поясе. Они бегут мелкими торопливыми шажками. На голове — корзинки с лепешками. Встречаются и мужчины в долгополых бязевых рубашках с открытым воротом, медленно, неуклюже неся на коромысле ведра с едой, надсадно выкрикивая:

— Э, адаш, пирный горячий аш! Оближется тот, кто его поест.

Подобную торговлю всякой всячиной Батийна много раз видела и в Караколе, и в Токмаке, и в Пишпеке, и в Ауэлие-Ате, на железнодорожных станциях. Во время остановок поезда торговали пловом, мантами, урюком, кишмишом, джидой, сваренными бараньями ляжками…

Чтоб не потерять друг друга в беспорядочном людском сборище, четверо женщин держались за руки. Кишмя кишел шумный говорливый базар, про который пели: «Чего только не найдешь, не увидишь в нем». Потолкаешься — все увидишь, но ни одной женщины, ни одной девочки.

И те, что пьют чай на подмостках чайхан; и те, что торгуют урюком, кишмишом, наватом, лепешками, неся на голове свои корзины или держа под мышкой узелки, и те, что торгуют всякой всячиной в лавчонках, выстроившихся в ряд; и те, что торгуют скотом, завязав на поясе в платки кучи денег, — куда ни глянь, все кругом мужчины, везде и всюду, расшитые белыми или голубыми нитками, пестреют тюбетейки, шевелятся, как живые цветы, аж рябит в глазах.

Батийна не переставала удивляться: «О диво! Что за странный народ, даже на базар не пускают своих женщин».

Она поняла теперь, почему утром Анархон замялась: видно, боялась нарушить обычай…

В этот момент перед Батийной встал мужчина с черным, изрытым оспой лицом. Посмотрев на нее негодующе, буркнул:

— Э-э, бесстыжая!

Батийна не сразу поняла, кого это он так ругает.

Не успела она опомниться, как мужчина презрительно отвернулся и отошел с видом благочестивого муллы.

— Шлюха бесстыжая! Перерезать тебе горло! — пробормотал он довольно внятно.

— Пойдемте отсюда, — тревожно сказала Батийна своим спутницам.

— Провались они со своим базаром! — подхватила изнемогавшая Ракийма.

Анархон испуганно оглядывалась по сторонам. Пальцы ее, которые Батийна держала в своей руке, мелко дрожали.

— Еще хорошо, что не пырнул ножом… — прошептала Анархон.

Батийна мягко пожала ее руку.

— Какое дело незнакомым мужчинам до нас?

Неподалеку остановился бесшумный фаэтон. В нем важно восседал грузный мужчина со смуглым лицом. Едва двигая мясистой шеей, он обернулся к женщинам. Щуря глаза с припухлыми веками, то и дело открывая и закрывая рот, словно ему не хватало воздуха, он свирепо прохрипел:

— Это, видно, распутницы, бросившие своих несчастных мужей! Они просто взбесились с тех пор, как стали болтать о равенстве женщин. Ох, взбесились… Большая беда, о аллах!

Глянув на него, Батийна звонко засмеялась:

— Какая еще вам беда? По вас видно… что вы, ага, бежите от женщин на расстояние шестимесячного пути…

Толстяк в фаэтоне сделал испуганный вид:

— Что она там сказала, эта шлюха, а? Слава аллаху! Таких, как ты, шесть женщин у меня в объятиях…

Пройдя мимо него, Батийна отрезала:

— Если все жмутся к вашему пузу, похожему на казан, до чего же несчастные они, шестеро ваших жен, агатай?! Ха-ха-ха! Пошли, девушки!

— Э-эй! Погоди-ка, ты, семя проклятое! Эй, Ахмеджан, где ты? Приведи ко мне эту бабу!

Женщины ускорили шаг, свернув за угол.

В душу Батийны закралась горечь, словно она проглотила ядрышко дикого урюка. «Ах, непутевые мужчины! Хорошие и дурные, одинаково смотрят на нас, как на добычу. Выместила б я на этом пузатом толстяке свою злость… А мы думали, что кончились времена, когда и сборища и базары были уделом одних мужчин, а женщинам не оставалось ничего, кроме кухни да посуды. Погодите, мужчины, дайте нам получить в свои руки права, тогда поговорим с вами! Неужто все они — и возница с кнутом, и слоняющийся шалопай, и случайный попутчик, оказавшийся в одном вагоне, даже какой-то сонный толстяк, пялящий на тебя свои телячьи белки, — неужто все они считают своим долгом задеть женщину как можно оскорбительнее? «Кто только не переходит через брод, кто только не поцелует молодуху?» — говорят одни. «Тот не мужчина, кто выпустит попавшегося ему зайца», — бесстыдно усмехаются другие. Когда же мы станем их равноправными подругами, достойными их женами, умными советчицами, настоящими их друзьями и соратницами, переносящими вместе с ними и жару и холод?» — мучительно доискивалась Батийна и не находила ответа.

Она с особым сочувствием посмотрела на Анархон, точно только сейчас проникла в ее горестные тревоги, и негромко сказала:

— Ой, Анархон! Когда ты глянешь своими сияющими карими глазами, я влюбляюсь в тебя, милая! Давай скрестим свои мизинцы. С этого дня — неразлучные друзья мы! Не будем заноситься, не будем обижать друг друга, сестра моя.

Батийна держит речь
Рабийга, у которой раскраснелись щеки, была огорчена всем виденным и слышанным на базаре.

— Ах, алла-а! Мы устали бийть[43] сегодня больше, чем за все два месяца пути!

— И без твоего бийть надоели нам издевки рябых и пузатых мужчин, — с раздражением ответила Батийна.

Рабийга дернула руками, словно схватилась за горящий уголь, и сказала скороговоркой:

— До начала мажлиса осталось совсем мало. А мы еще на эрегиш не ходили, базарим до сих пор.

— Ой, объясни нам толком, татарская жена! На какой эрегиш мы должны пойти? — воскликнула Анархои.

Рабийга шумно рассмеялась, хлопая себя по бедру:

— Это запись, регистрация! Я бийть сказала: все делегации, что приехали на большой мажлис, должны записаться, понимаешь? А мы пошли базарить, просто шататься по городу…

— Брось ты, Рабийга, дорогая. Разве откроют мажлис без нас, когда они сами нас пригласили?..

Рабийга заторопилась:

— Пойдемте скорее. Нам очень стыдно будет.

Каждая чувствовала себя виноватой. Ракийма бодро зашагала, невнятно выговаривая себе под нос: «Стыдно, стыдно… зачем пошли базарить, приехали из такой дали…»

— Скажи, запишут нас теперь? — обратилась она к Рабийге.

— Записать-то запишут, — с досадой ответила Рабийга. — Но хочется первыми попасть.

У Батийны легко, радостно на душе, словно угодила на несказанное торжество. Никто не упрекнул: ты, мол, опоздала, неотесанная киргизка! Девушки, что вели запись, полны внимания. Любезно спрашивают каждую из делегаток: «Как ваша фамилия? Как ваше имя? Из какой республики приехали? Какой вы национальности?»

Словно сестры, встретившиеся после долгой разлуки, они смотрели на делегаток с трогательной сердечностью. «Эх, боже! Если б люди везде и всюду, во всякое время были вежливы друг к другу! Чувствуешь себя так, словно дали в руки светильник, пока ты слепо брел в непроглядной тьме. За очень короткое время узнаешь многое… Даже стараешься исправить свои недостатки. Нельзя же в самом деле подводить свой народ в таком святом месте, где собралось столько людей. Есть ли тут представители от наших братьев — казахов? Сарты, татары, уйгуры — наши братья. А каракалпака почти не отличишь от киргиза и казаха. Интересно, какой язык у таджиков? Ах, боже мой, сколько языков мы б знали, если б раньше нам довелось учиться?»

Приехавшие со всех концов люди расселись в просторном, светлом зале, вот-вот должен был открыться большой курултай. В президиуме стали выкликать имена.

«А-а, наверное, назовут имена всех сидящих здесь», — подумала Ракийма удивленно.

— Батийна Казак кызы. Из Киргизской автономной области! — назвала женщина, читающая список.

— Вай, Батийна, тебя в президиум избрали! — воскликнула Рабийга.

Батийна и не заметила, как поднялась с места и пошла к столу президиума. Она бесшумно заняла место рядом с «начальниками», которые уселись за покрытым красной материей длинным столом на помосте, откуда было хорошо видно всех в зале.

На Батийну нахлынули горячие, нежные чувства, какие бывают у только что проснувшегося от сладкого сна ребенка. Заметно стесняясь, она еще не могла охватить все, что происходило и с ней, и вокруг нее, и только удивленно задавала себе вопрос: «Не мой ли особенный наряд привел меня к столу президиума? Да, видно, мой наряд. Элечек мой, мой амулет, белдемчи и платье с двойными оборками! Как они хорошо сидят на мне! Даже горожане засматриваются».

Глаз радуется, когда смотришь на этих женщин, что сидят ряд за рядом, словно нанизанные на нитку кораллы. Не шепчутся, не шевелятся, все молча слушают речи. У многих загоревшие под жарким солнцем черно-смуглые лица, ярко-красные платья.

Цветет, переливается просторное помещение, где происходит курултай, напоминая усыпанный цветами горный луг.

«Не одна я мечтала о свободе. Не одни мы, киргизские женщины, выросшие в горах, мечтали о ней. На свете, оказывается, очень, очень много женщин еще более отсталых, чем мы, еще более угнетенных, чем мы. Вон, смотрите! Даже находясь на съезде, иные не осмелятся взглянуть на мужчин. А сколько таких, что сидят, пряча лица под платками и опустив головы вниз, жмутся друг к другу и настороженно шепчутся между собой…» — текли, струились, как песок, мысли Батийны.

— Свобода, о которой мечтали веками, наступила теперь. Не прячьте головы, чувствуйте себя свободно!.. На делегаток возлагаются большие обязанности: приехав на места, вы не должны прятаться в ичкери и закрывать свои светлые лица черной паранджой. Приехав на места, вы проведете собрания женщин и девушек, живущих до сих пор в угнетении и неравенстве, расскажете обо всем, что услышали здесь. Слушайте внимательно доклад, подняв головы. Если у кого есть вопросы, задавайте без стеснения. Кто хочет выступать, пусть выступит, — говорили с трибуны.

Те, кто проводили этот съезд, совсем не походили на биев, которые выносили свои приговоры, мыча что-то себе под нос и потряхивая бородами. Каждый говорил то, о чем думали сами женщины.

«Боже мой! Неужто я слышу эти светлые, справедливые слова своими ушами? Ведь не только дочери, но и сыны нашего парода были далеки от учения. Теперь сами люди власти призывают нас учиться, получать знания, овладевать ремеслами. Это ты велел им сказать эти слова, дорогой Ленин!» — чуть не вскричала Батийна.

В это время председатель объявил:

— Продолжение курултая переносится на завтра. Подготовиться тем, кто хочет выступить.


В тот же вечер делегаткам съезда показали представление.

На сцену вышла молодая женщина, похожая на тех, что встречались на улицах Ташкента, но с открытым лицом.

Мужчина с курчавой бородой бросился на нее с ножом. Однако не смог убить ее. Батийна была вне себя от радости, когда на сцене появился командир с наганом, похожий на Жашке. Командир отрезал дорогу мужчине с курчавой бородой. «Молодец!» — закричал весь зал, неистово хлопая в ладоши. Но кто-то сзади Батийны крикнул: «Эй, дурак, пырни ножом! Чего стоишь?..»

С двух сторон на сцену вышли юноша в пестрой тюбетейке и девушка с косичками. Каждый нёс красное знамя.

Все поднялись.

— Да здравствует! — громогласно неслось по залу.

Юноша и девушка со знаменами, встав рядом, бросили клич:

— Женщины и девушки Востока, идите по пути свободы!

У Батийны по телу пошли мурашки. Она воскликнула во весь голос:

— Жаша-а! Живите, милые!


Рабийга подвела Батийну к рослой белолицей женщине.

— Вот мы и пришли к вам, Шарапат Нурпаисовна. От нашей делегации будет держать речь Батийна Казак кызы.

Шарапат Нурпаисовна посмотрела на Батийну внимательно и с искренней сердечностью, словно давно была с ней знакома. Ни на лице, ни на высоком лбу немолодой женщины морщин не было и в помине. От ее больших карих глаз веяло материнской теплотой.

— Ведь ты сестра мне, Батийна, — заговорила она грудным голосом. — Будь мы сейчас дома, я бы поцеловала тебя в щеки. Давай пожмем друг другу руки!

Батийна протянула ей руки сдержанно: в горных аилах у женщин нет привычки здороваться за руку. При встрече со старшими принято мягко, грациозно поклониться и, чуть отстранившись в сторону, уступить дорогу. «Хорошо воспитанная женщина!» — подумала Шарапат Нурпапсовна и заговорила по-киргизски:

— Было ли когда, чтобы мы, «белоушие» женщины, смели держать речь на столь многолюдных съездах? Ничего удивительного, любая из нас может растеряться, взявшись за непривычное дело. Если застесняешься, даже пот прошибет. — Она перешла на казахский язык. Случайно ли? Или ей трудно было говорить по-киргизски? Как бы то ни было, Шарапат заговорила на смешанном казахско-киргизском языке, обращаясь к Батийне, как к самому близкому человеку: — Не теряйся, сестра моя. Ты выступаешь от имени всех женщин Киргизской автономной области. Времени у тебя вполне достаточно, чтобы как следует все обдумать… Ой, сейчас мажлис начнется! — спохватилась Шарапат и поднялась с места.

Батийна смотрела на нее и не могла решить: кто же Шарапат Нурпаисовна — казашка или татарка?

Рабийга взяла ее за руку:

— Айда, Батийна! Надо подготовиться.

Батийна, бойкая у себя дома, тут растерялась: «Боже мой, о чем же я скажу? И кто здесь поймет мою киргизскую речь?»

— Эй, Рабийга, может, ты объяснишь?.. Ведь я смогла бы говорить только на родном языке, а тут, наверное, мало людей, кто знает киргизский.

Шарапат отошла было от них и снова вернулась.

— Сестра моя, тебе опасаться нечего. Говори по-киргизски! Кое-кто из таджикских женщин да русские, возможно, не поймут тебя… остальные хорошо поймут. Когда это было, чтобы киргизы и казахи, узбеки и уйгуры нуждались в переводчики?

— О чем же мне все-таки говорить, апа? — сказала Батийна и тут же смолкла: «Зачем я назвала эту женщину «апа»? Может, нехорошо?»

— Смело говори о том, что ты сама пережила, — советовала Шарапат Нурпаисовна, мешая киргизские слова с казахскими, — киргизский народ я тоже хорошо знаю. Не раз ночевала в юрте. Коров доила с подойником.

По тому, как Шарапат произнесла слова сыйыр — корова и мосу — подойник, Батийна решила, что Шарапат Нурпаисовна казашка.

— Так что, сестра моя, без всякого стеснения расскажи о том, что пережила сама, — повторила Шарапат Нурпаисовна. — Твоя жизнь — это жизнь киргизских женщин.

— Что в моей жизни интересного? Да поймут ли другие? — взволновалась Батийна.

— Ой, сестра моя. Да ты трусиха! Ведь наши кочевые пароды хорошо умеют по-своему говорить. А киргизскую женщину, сидя у очага, особенно интересно слушать. Как жемчуга на нитку, они так и нижут слово за словом, так и сыплют ими! Вот расскажешь всем делегаткам, сколько ты перестрадала и как мечтала о свободе. Скажешь свое спасибо Ульянову-Ленину, он открыл путь к свободе женщинам Востока. Знай же, Батийна, если ты испугаешься и не выступишь, мне будет очень обидно за тебя. — И Шарапат заключила чисто по-казахски: — Откройся, дорогая моя, как жилось тебе, какие муки перенесла…

Оставшись вдвоем с Батийной, Рабийга сказала:

— Да хранит тебя аллах! Главное — не бойся. Скажешь от души, что видела и что пережила.

После пяти человек дали слово Батийне. Какого же труда стоило ей пройти по залу до сцены и заставить себя подняться на трибуну. Глаза ее ничего не видели. И сама не заметила, с чего начала свою речь. Обошлось без покашливания и без стакана воды, как это делают иные ораторы. Кроме Канымбюбю, Гульбюбю и Зуракан, Батийна никого перед собой не видела. И говорила именно о них, как ее давеча учила Шарапат-эже.

Задрожал пропитанный горечью голос, и она сама чуть дрожала. «Не бойся, Батийна. Твое слово — от имени своего народа. Крепись!» — внушал сильный своей правотой внутренний голос. И Батийна дала себе волю, говорила все смелее и откровеннее.

В конце изо всех сил громко произнесла:

— Да здравствует свобода женщин Востока! Да здравствует советская власть!

Батийна долго опасалась, что никто ее не поймет. И как же ее потрясло, когда увидела, что некоторые из женщин в этом светлом зале утирают слезы на щеках.

На перевале
Далеко от заселенной аилами долины, у безлюдного подножия перевала, Зуракан увидела стаю грифов, что кружили над снежными вершинами. Ничего в том диковинного, что грифы в это время усеяли ясно-голубое небо черными точками, как и в том, что человек пешком переваливал через эти хребты. Подстегиваемая гневом и обидой, она не испытывала страха, не шарахалась в стороны, волоча по земле полы разорванного в клочья платья. Наконец подобрала их и завязала на поясе. Разлезлись по швам низы бязевых штанов, оголяя колени на каждом шаге. Она не задыхалась, потому что с детства привыкла ходить по горам, не чувствовала, как поют икры ног, как щемят, саднят подошвы. Женщина шла и шла, только голые пятки сверкали да тоненькими ручейками катился пот со щек, заливаясь за ворот, но она все взбиралась вверх.

Однажды почувствовала, как от жажды высохло у нее во рту, склонилась над родником, что выбивался из-под скалы, и напилась ледяной воды. Больше о воде она не вспоминала, хотя слюна у нее становилась все липучей. Не думала и об еде, хотя уже сосало под ложечкой. «Не умру я с голоду в объятиях наших гор, — успокаивала себя Зуракан. — Лишь бы не напали волки. Но чего мне бояться волков, все-таки я называюсь человеком как-никак… Если, случаем, набредет стая, разобью палкой голову одному-двум из них».

Но даже ей пришлось крепко поднатужиться, чтобы сломать у корня толстую рябину под скалой.

Она бесстрашно шагала, опираясь о кряжистый конец рябиновой палки. Конечно, выскочи вдруг медведь или тигр, она бы, пожалуй, струхнула. А волка ей нечего бояться, чтоб ему кишки разорвало!..

Зуракан слышала от матери, как ее бабушка на седьмом десятке схватила за хвост забравшегося к ним в загон волка и задушила его, пока старик прибежал на выручку. Выходит, что Зуракан уродилась в свою богатыршу бабушку. Как бы то ни было, Зуракан любила послушать истории о сильных, смелых, стойких людях, будь то о мужчинах или о женщинах, и сама стремилась походить на них.

Эх, если б посадили ее на коня и позволили схватиться с самыми сильными, с самыми ловкими джигитами. Люди бы сказали: «Молодец, Текебай! Изо всех девушек выбрал Сайкал!»[44] В мгновение ока она стащила бы с седла первого храбреца среди мужчин. «Бали! Бали-и![45] Вот так молодка! — закричали бы люди. — Здорово! Здорово!» А она сидела бы на своем гнедом, он копытил бы землю и рвался бы под ней, сидела б такая гордая, счастливая, и сквозь толпу направилась бы получить положенный приз из рук почтенных аксакалов.

Полная глухой досады, Зуракан не переставала твердить Текебаю, когда они оставались вдвоем: «Духи твоих предков уже не будут в обиде на нас. Надо нам во что бы то ни стало уйти от байбиче. Сладим себе шалашик из трех жердей и заживем по-своему. Человек рождается на свет не затем, чтобы рабствовать и перед кем-то унижаться. Каждый хочет жить по-человечески да оставить на свете свой след… Не знаю, какой приворотной травой эта Букен затуманила тебе голову… Наверное, мед капает с ее языка. Может, на лбу у нее горит светильник, которым она завораживает тебя…»

Текебай одергивал ее: как-никак муж. Но одергивание тщедушного Текебая слабо действовало на Зуракан. И молодуха-богатырша снисходительно отвечала мужу: «Ах, нескладный ты мой, что нас ждет, если мы и дальше будем покорно терпеть?»

Чем выше взбиралась она по склону, тем больше раздумывала о своем Текебае, с которым сошлась еще девушкой с пятью косичками.

В тот день, когда холостяки, жаждавшие потешить свою мужскую похоть, набросились на нее, как голодные волки, кто-то предупредил ее от чистого сердца: «Будь осторожна, Зура-кап. Букеи — белая змея, натравила бесчестных глупцов, чтобы опозорить твое имя». И она напрягла все силы, собрала все свое мужество. Когда ей пришлось отбиваться от насильников, в ней вспыхнула ненависть к Текебаю: вместо того, чтобы отстоять честь законной жены, он беспомощно озирался по сторонам, сопел, плакал, глядя умоляющими глазами то на одного, то на другого.

Где это слыхано, где видано, чтоб мужчина, у которого тебетей на голове, был таким беспомощным слюнтяем?

Косые лучи солнца ложились за зубчатые хребты. Потемнело в глубоких ущельях, посуровели серые скалы. Спала жара, что пекла с утра, повеяло зябкой прохладой. Снежная вершина вдали сверкала некоторое время, как догорающая свеча, но вот погасла и она. Зажглись мигающие большие бледно-желтые звезды. Сегодня они ближе и светлее обычного, и кажется, что рослый человек, вооружившись укрючиной подлинней, сможет подцепить звезду на чистом синем небе.

Зуракан брела среди укрытых одеялом ночи гор, как невидимая глазу песчинка. Ночная прохлада избавила ее от жажды. Но голод давал себя чувствовать. Зуракан бы с жадностью выпила сейчас целую чашку максыма[46].

Вдруг она ясно услышала шорох. Впереди мелькнула серая тень и, вытягиваясь в длину, исчезла в темноте. Вздрогнув от неожиданности, Зуракан вскрикнула:

— Айт, подлюга! Пошел! Пошел!

Она остановилась на миг, прислушалась. Со всех горных ущелий гулко донеслось:

«Айт! Айт! Пошел! Пошел!»

Зуракан считала себя бесстрашной и сейчас невольно посмеялась над собой, что вздрогнула от испуга, и пристально огляделась по сторонам. Величаво дремлют темнеющие вершины. Откуда-то из глубины ущелья то приблизится, то чуть приглохнет шум реки.

Отовсюду обступают какие-то смутные силуэты — одни торчат неподвижно, другие шевелятся, будто живые. Человек, впервые попавший сюда из равнинных краев, принял бы эти причудливо переплетенные тени за чудовищ. Но Зуракан днем и ночью привыкла жить в объятьях гор, и ей эти летучие видения не в диковинку.

«Где бы отдохнуть? Но стоит ли сейчас останавливаться? Озябну в ночной прохладе…»

Откуда-то послышался собачий визг.

Зуракан шла, волоча по земле свою рябиновую палку.

Продолговатая серая тень опять скользнула слева от нее и протянулась по земле.

Женщина застыла на миг и, сжимая покрепче палку, направилась прямо к серой тени:

— Айт, айт, проклятый!

Визг замолк сразу, исчезла и серая тень. Прошло еще столько времени, за которое мог бы вскипеть чай, — перед Зуракан встала скала.

«Это что? Не сбилась ли я с пути?»

Она постояла под скалой, давая привыкнуть своим глазам, и стала осматриваться. Извиваясь среди глыб камня, невдалеке серел след тропинки. «Ай, будь что будет! Куда-нибудь да выведет». И начала пробираться вверх меж больших, как сундуки, валунов. Постепенно след тропинки совершенно исчез. Камни попадались все крупнее и, громоздясь один на другой, образовали почти отвесную стену.

«Была не была! Чем прятаться от волков под скалой, лучше взобраться на самый гребень и провести там ночь, считая звезды…» И улыбнулась самой себе.

Опираясь на палку, она кое-как вскарабкалась по отвесной стене. Крутом — каменные глыбы. Но вот попалась небольшая, с войлочный потник, почти ровная площадка, и Зуракан прилегла, подстелив, как говорится, камень и подложив камень под голову, а полы разорванного в клочья платья разостлала под бока.

Перемигиваются бледно-голубые желтые звезды, мерещится — вот-вот упадут к тебе в руки…

Если не обращать внимания на то, что каменная постель с каждой минутой остывает, как привлекательно, как заманчиво глядеть на вселенную со скалы! Какие достались человечеству просторы мироздания! Досадно, как трусливы бывают люди, которые мучают друг друга среди такой величественной, несказанно щедрой красоты!

«Ничего, ничего. Дам себе отдохнуть, а то завтра придется шагать целый день. Вздремну немного».

Не понять, задремала ли Зуракан. Сама не чувствует, как жмется на стылом камне и всем существом дрожит, словно нопорожденный щенок. Сладкий сон, не одолимый ни голодом, ни смертью, берет ее в свои блаженные объятья.

Она не чувствовала, как ноют избитые ступни и щемят исцарапанные икры ног, как вдавливается шершавый камень в щеки, в плечи, в бока, как гложет ее мучительный голод, как насквозь прознабливает ночной ветерок. «Лишь бы отдохнуть немного. Лишь бы отдохнуть. Перевалить как-нибудь эти горы. Увидеться с отцом, с матерью…» — внушала она себе.

Минуты ли прошли, может, и час. Зуракан показалось, точно кто дернул палку, с которой она, ни на миг не выпуская из рук, лежала в обнимку.

Женщина тотчас вскинула голову. Никого. Никто палку у нее не отнимал. Видно, она просто разжала кулак, когда заснула: выпав из рук, палка лежала чуть в стороне. Не проснись Зуракан вовремя, палка сползла бы и покатилась вниз. Словно цепляясь за последнюю надежду, Зуракан торопливо схватила палку и прижала ее к себе. Она уже не могла заснуть.

Казалось, вместе с Зуракан проснулось все вокруг. Откуда-то донесся настороженный шорох. Где-то заскулил неведомый зверь. Скоро он перестал скулить. Зуракан до рези в глазах вглядывалась в черноту. Серые глыбы камня. Одни торчат, словно люди в рост, другие темнеют бугорками, словно жующие в дремоте овцы.

А что это маячит там, на серой извилине тропки, по которой взбиралась Зуракан: волк? или камень? Что за серая тень? И вдруг невесть откуда появилась вспугнутая сова. Она летела прямо на Зуракан, словно хотела сесть ей на голову.

— Айт! Страшилище поганое! Улетай прочь!

Зуракан вскинула было руку, чтобы отпугнуть птицу, неожиданно сползла и ударилась ступнями о камень. Он лежал на самом краю терраски. Сдвинутый с места, он покатился с грохотом, с раскатами по скале вниз, высекая в падении искры.

Горы, еще секунду назад спавшие безмятежным сном, сразу наполнились эхом, вместе с камнем исчезла с тропы и унылая тень.

Озябшая, дрожа от холода и волнения, Зуракан неожиданно для себя запела, оглашая скалы и прислушиваясь к эху, рожденному ее голосом. Застывшими, шершавыми, как напильник, ладонями она терла себе бока, бедра, плечи, стараясь согреться.

Однажды Зуракан, еще подростком, отправилась вместе с отцом за дровами. Она рубила лес, помогала отцу, развлекая его своей болтовней. Вдруг увидела гнездо совы в расселине камня под раскидистой елью. Девочка залюбовалась двумя оперившимися птенцами, они запищали и захлопали крыльями, вот-вот сорвутся с гнезда и полетят. «Отец, давай я возьму одного совенка и выкормлю его», — сказала она, на это тот ответил: «Э, нет, дочка моя, нельзя их разлучать с матерью. Они проклянут тебя. Сова — священная птица». И у нее защемило сердце: «Ах, бедный отец. Какой он был сердечный человек! Ни на волосинку зла никому не сделал. Почему же свою единственную дочь отдал чужим людям и одну покинул где-то вдалеке?»

Сердце щемило, точно его посыпали солью, и перед глазами трепыхались незабытые птенцы. Зуракан помахала руками, как бы подражая тем птенцам, и поерзала на месте, смеясь собственной выходке:

— Да провалиться им в могилу! Проклятые семь жеребцов!.. Подлецы бесстыжие! Я не стану убиваться, лучше посмеюсь, сама себя подбодрю! Ха-ха! Ха-а-а-а!

Она хлопнула шершавой ладонью по камню:

— Чу, серый мой валун! Чу!.. Ха-ха! Ха-ха!

Скалы со всех сторон отозвались эхом:

«А-а-х-а-ха-х-а-а-а-а».

Зуракан прислушалась на мгновение к эху, разбудившему горы, захохотала опять. Скалы зазвенели, загремели.

Долго гремело эхо в горах. Прислушиваясь к своему хохоту — эхо разнесло его от скалы к скале, — Зуракан насторожилась: «О боже! Может, среди этих скал затаился кто-нибудь кроме меня?»

— О-у-у-у, скалы, затянем песню! — И высоким голосом, оглашая все вокруг, Зуракан запела: — Белый голубь, летящий в небе, а-а-а! Сядешь ли ты на вершину скалы, а-а-а! Придет ли счастье, э-э-эй, ко мне, тонущей в горе, в муках? А-а-а-ай…


Желтый серп месяца висел над мрачной вершиной. Восток понемногу серел; вытянув свои хвосты, белые звезды исчезли за линией горизонта, среди дальних гор. И чем меньше оставалось неярких звезд, пропадавших где-то в глубине неба, тем, казалось, сильней разгорались резкие звезды, словно нарочно повешенные фонари.

Скинув с себя теплое одеяло, горы вставали во всем своем горделивом волшебстве. Светлое утро занималось быстро. Золотые ресницы солнца едва перекинулись на острые пики гор, как всюду заалели озаренные вершины.

Постукивая концом палки по каменному полу терраски, Зуракан продолжала петь во весь голос:

— Ах, несчастный мой, кроткий мой! Сомкнул ли ты глаза хоть раз до утра? Я стою на серой скале. Под скалой зарятся на меня сивые псы. Им очень не терпится сожрать меня. А я думаю о тебе, несчастный мой. Если бы ты не дал белой змее замутить себе голову, мы бы жили с тобой, как люди. Не плачь теперь, не плачь, робкий ты мой!

Зуракан подошла к краю терраски и замерла, держа в руке палку, как древко знамени.

Волк, лежавший внизу среди покрытых лишайником серых валунов, взглянул на нее, по не шелохнулся. Он, казалось, говорил своим видом: «Всю ночь я слышал, как ты смеялась, как ты пела. Нет у тебя выхода. Все равно спустишься оттуда. Тогда-то и распорю тебе живот».

Зверь скулит время от времени, потеряв терпение, стучит зубами и жадно водит носом. Потом, подняв морду кверху, начинает выть.

Вместе с волком и скалы и горы оглашаются раскатами эха.

Волк перестает выть, Зуракан тут же запевает. Но на человеческую песню серые, сизые скалы не отзываются громоподобными раскатами, а тягуче подхватывают:

— Ой, несчастный Текеба-ай! Пойдем искать свободу. Ой, пой-дем, эй! Пой-дем, эй!..

Стоит ей замолкнуть, и волк принимается выть. Скалы превращают его вой в дикие раскаты.

Еще девчонкой Зуракан не раз слышала разговоры взрослых у земляного очага:

— Ну и воет же этот кровожадный волк! Не то что собака. Как только он поднимает морду кверху, вытье вырывается изо всех его заверток. И один волк как заведется — все равно что их десятеро… Сотрясается все ущелье от волчьего вытья. Человеку хочется бежать, чтоб не слышать жуткого воя, будь он неладен!..

Маленькая Зуракан то пугалась, то ей очень хотелось своими глазами увидеть волка, который «трубит» в зурну изо всех щелей». Может, правда, что с детства взлелеянные мечты человека обязательно сбываются? Да, сбылось давнишнее ее желание — волк лежал сейчас перед ней, клацал зубами, скулил и в бешеном нетерпении ерзал на месте.

Зуракан смотрела на него без особого страха, а с каким-то детским удивлением: «Ну, начнет он трубить в зурну изо всех своих дыр? Или эти зурначи лишь чьи-то вздорные выдумки? О, будь ты проклят, волк! Сзывай, сзывай свое волчье отродье! Пусть соберутся все клыкастые звери Великих гор! Пусть исчезнет мое имя, если я их испугаюсь! Я уже не боюсь смерти, готова к ней! А вы-то как?»

Волк был не один. Под самой терраской, на которой провела ночь Зуракан, она увидела серую волчицу. Волчица пыталась подползти к ней, виляя хвостом и вроде ласкаясь. Время от времени она тоже скулила и стучала зубами.

Зуракан вспомнила вдруг, как из рук у нее ночью выпала палка, и подумала, что это неспроста. Там, где лежал тигр, пожар не загорится. Так и тут. Разве осмелится зверь, каким бы храбрым он ни был, подойти к тому месту, где лежит человек, подложив под голову камень? Ведь человек — священное, могучее существо!

Солнце уже поднялось высоко. От нагретого гранита скалы веяло теплом.

Тревога одолевала Зуракан, но она крепилась: «Не может быть, чтоб я стала добычей волков, а дубина для чего? Буду биться! Буду защищаться! На худой конец у моего трупа свалятся два-три волка с разбитыми черепами!» «Ну и молодчина, женщина! Здорово дралась! Настоящая богатырша!» — скажут те, что набредут на меня, мертвую… Разве человек когда-нибудь падал на колени перед зверем, закрыв голову полами своей одежды? Да пусть провалятся они, эти волки! Разве мало было молодцов, которые расправлялись не только с воющими волками, но и с грозными львами!..»

Зуракан на какое-то мгновенно забыла, что она одна среди скал.

— О люди! О подруги! О женщины в белых платках! Не опасайтесь, что несчастную Зуракан сожрут волки на перевале. Я не из таких, что сунутся волкам в пасть и погибнут. Тот, кто силен и смел, посмеется! Ха-ха-ха-ха!

Она начала спускаться со скалы, упираясь палкой, то медленно сползая, то перепрыгивая с выступа на выступ. Очутившись внизу, она перекинула палку через плечо. Перед тем, как спуститься со скалы, она намотала куски разорванного платья на руки. «Схвачу его за горло, всуну руку ему прямо в пасть…»

Сквозь клочья штанин светились голые бедра, икры ног раздулись, в открытом вороте виднелись большие тугие груди. Поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, Зуракан словно заигрывала со своими возлюбленными:

— Эй, дурни, зубастые мои, где вы? Почему же не идете ко мне?

Ступни ее не чувствуют шершавости камней. В глазах у Зуракан и гнев, и мужество, и едва уловимая тоска одновременно.

Отойдя от скалы, на которой провела ночь, она неторопливыми шагами направилась к седловине перевала. «Эх, выпить бы хоть один чёйчёк холодного максыма!.. Не дамся так просто… Разве только если выбьюсь из сил…»

Еще не истерлось в памяти людей то время, когда дикое зверье рвало в клочья и пожирало в пустынях, степях и на высоких перевалах человеческие трупы или выбившихся из сил путников. И не только хищные волки, даже близкие друзья человека собаки вошли во вкус человеческой крови, бесились, дичали и нападали на одиночек. Развелись и такие волки, что покушались на людей, а скот не трогали. Охотники еще не успели истребить их до конца, хотя неустанно выслеживают их. Случалось до недавнего времени слышать, что кое-где в ущельях люди набредают на разорванный в клочья человеческий труп.

Была ли Зуракан уверена в себе, измученная на пустынном перевале? Ведь если не появится человек, волки обнаглеют и разорвут одинокую женщину. Зуракан подумала об этом, поднявшись на открытый со всех сторон склон горы, и почувствовала, что все тело бьет мелкая дрожь, ощутила, что слабеет.

«Что со мной происходит? Ведь я человек! Возьми себя в руки, баба! Крепись, непутевая!»

Держа наготове дубинку, она все шла неторопливым шагом, рослая, внушительная женщина с виду. Она все шла!

Как прекрасен этот светлый беспредельный мир! Как завораживают человека своим великолепием, своим богатством и красотой своей вон те вершины! В долине, по которой шла вчера Зуракан, уже близилась осень: с созревших трав осыпались цветы и листья, воздух пропитался особым благоуханием. А на перевале — словно нарочно расстеленный под ноги ковер, зеленая поляна, усеянная белыми, желтыми, синими, голубыми, розовыми, бордовыми, ярко-красными цветами, каких Зуракан и не доводилось видеть.

Гордый гребень перевала будто вобрал в себя все краски и узоры, всю красоту и прелесть вселенной. Ступив на этот пышный цветник голыми исцарапанными камнями подошвами, Зуракан почувствовала сразу облегчение, словно шла по мягкой вате. «Ах, боже мой! Раскинулся бы аил на широкой поляне, рассыпались бы вокруг, словно звезды, белые овечки, а с того хребта спускались бы на конях джигиты… Я же, по-праздничному одетая, собирала бы джоргемиш[47] вместе со своими подругами. Примчали бы джигиты, обгоняя друг друга, и остановились перед нами с вопросом: «О дорогие джене, дадите нам соогат?[48]» Опустили бы голову девушки и молодухи, смущаясь… А я схватила бы самого озорного за чумбур его коня и стащила бы с седла: «Разве джигиты когда-нибудь требовали соогат с девушек и молодух, собирающих джоргемиш? Ну-ка, слезай с коня, если ты такой охочий до соогатов! Поборолись, пошутили бы с ними, посостязались бы в песнях. А вечером качались бы на качелях, припевая: «Из семи шестов — качели, качайся на них не этак, а вот так, из семи шестов — качели, качайся на них не тихо, а быстро…» О боже, неужто мне суждено брести голодной и в конце концов быть разорванной в клочья на нашей прекрасной земле, когда мне впору миловаться с джигитом?»

Словно тронутая, Зуракан замахала палкой, подняв ее высоко над головой, и заголосила, глядя в небо:

— О боже, боже! Я зову тебя на помощь! Помоги мне, если ты на самом деле существуешь. Завтра уже будет поздно! За мной по пятам идут твои ненасытные псы, стуча зубами, не отводя от меня покрасневших глаз, готовые жадно наброситься на меня! Их трое, я одна. Они хищники, я человек! Скрути же своих хищников, боже! Помоги человеку, дай ему силы! Да-ай ему силы!..

Волки, подступившие было к женщине на длину аркана, внезапно остановились.

Самец с сивой гривой, оскалив зубы, презрительно сморщил морду: «Эй, трусиха, подожди, не уходи!» И сел на задние лапы. Волчица остановилась, жадно вытянув морду в сторону Зуракан, пожирая ее глазами. Озорной волчонок подошел было вплотную к Зуракан, но свист размахиваемой палки напугал его. Поджав хвост, он убежал прочь на расстояние полета стрелы.

Зуракан невольно засмеялась:

— Эх, дурень… погибнешь ты. Лучше возьми своих родителей да поторапливайтесь скорее за перевал! Уходите прочь!

Зуракан несколько раз стукнула ногой о землю. Волк не сдвинулся с места, лёг на брюхо, как бы изготовившись к прыжку. От резких движений у Зуракан закружилась голова, потемнело в глазах, по телу побежали мурашки. Она остановилась, покачиваясь. «О глупая моя голова, что я делаю? В животе у меня пусто, во рту пересохло. Чем куражиться зря да тратить силы, лучше соберу-ка джоргемиша и поем. Чтоб одним ударом свалить любого, кто первым осмелится напасть на меня».

Держа одной рукой палку, которую поставила чуть подальше от себя, другой она набрала горсточку джоргемиша. Провеяв на ладони мелкие блестящие, как просо, зерна, она закинула их в рот и быстро-быстро стала жевать.

Джоргемиш — от него чуть отдавало вкусом молока — показался прекрасной едой. Зуракан на короткое мгновение даже как-то забыла про волков. «Через эту пищу родные горы дают мне необходимую силу. Собирай скорее, набирай их полон рот… Если только жадные хищники одолеют тебя, они распорют тебе живот, разорвут твое тело в клочья! Копи силы, подкрепись, чтоб отбиваться! Ты человек! Человек! Ты не должна стать добычей хищников!»

Смерть и надежда вечно борются меж собой: первая пугает, стращает человека, вторая подбадривает его, будит в нем честь и гордость. Разбуженная человеческая гордость Зуракан сейчас тормошила ее. Перекидывая свою палку из руки в другую, она собирала джоргемиш.

Второпях Зуракан не замечала щавельника. Щавель! Настоящий щавель на зеленой поляне посреди девяти перевалов и припахивает кумысом! Зуракан даже приободрилась, словно выпила большую чашу терпкого кумыса. «О, теперь меня и медведь не одолеет. Буду биться до последней капельки!..»

И она опустилась на землю. Положив палку рядом с собой, она выбирает спасительную траву с тоненьким стебельком, узенькими листочками и розоватыми сережками, целыми пучками запихивает в рот и жует с хрустом, то и дело оглядываясь по сторонам. «Вот это еда, настоящая… Теперь я наберусь силы…»

Волчья семейка сидела, повизгивая время от времени, чуть поодаль, не решаясь вцепиться в нее клыками, но и не уходя, напоминая собой пастушьих дворняг, стерегущих стадо. Но вот волчица, словно все это слишком затянулось и надоело ей, подняла морду к небу и, провыв некоторое время, поплелась за шагнувшим куда-то волчонком. «Ну, чем, собственно, они отличаются от собак? Разве человек обречен стать добычей собак?»

Где-то поблизости что-то зашуршало. Схватив палку, Зуракан вскочила. Нет! Оказывается, ни на миг она не забывала, что опасность рядом. Матерый волк хотел было украдкой подползти к ней по высокой траве. Он уже изготовился прыгнуть да вцепиться в нее, как женщина опрометью метнулась навстречу.

Волк не испугался, не побежал назад. Он угрожающе зарычал. Сделал шаг вперед, клацая зубами.

Зуракан высоко замахнулась палкой и сделала еще шаг.

«Ну, зверь клыкастый! Нападай, вцепись зубами… О боже, не дай промахнуться. О несчастный мой Текебай. Прискакал бы сейчас на быстроногом жеребце… Бросился бы на волков или замялся бы, заплакал бы по своей привычке?.. Горемыка мой, горемыка! Ты заплакал бы, конечно…»

Не успела подумать, как раздался шорох и слева от нее. Подходит и второй, наверное. Но Зуракан не спускала глаз с самца. Смотрела на него неотрывно, словно хотела заворожить взглядом. Боялась, что, если оторвет от него взгляд, волк немедля набросится. «У человека глаза неотразимы, грозны. Говорят, дракон и тот потупит глаза перед человеком. Нет, не осмелится этот наброситься на меня спереди… А вдруг бросится тот, что сзади?..»

Оттуда подкрадывались волчица и волчонок. Может, есть еще другие? Эх, были б у Зуракан сзади глаза! Не одолели бы волки ее тогда! Хоть и смотрели ее глаза вперед, но уши были навострены во все стороны. Зверь, показалось ей, подкрадывающийся сзади, подошел очень близко, уже готов прыгнуть. Она чувствовала это, ощущала всем своим существом. «Да, волчица подошла близко, совсем близко. Осталось, может быть, десять шагов… Нет, семь… пять… не-ет… вот прыгнет сейчас!»

В этот миг Зуракан, выпрямившись во весь рост и широко расставив ноги, неуловимо быстро обернулась и взмахнула палкой. «Боже мой! Ты, видно, сжалился над своей рабыней… Я не промахнулась…»

Волчица громко взвизгнула и, ударившись о землю, покатилась. Но Зуракан сделала неверный замах, когда на нее прыгнул, вытянувшись во весь рост, самец, который следил за ней, не отрывая глаз. Сама ли того хотела или случайно получилось так, — левая ее рука с крепко сжатым кулаком оказалась в пасти хищника. Хищник попятился и сел на задние лапы с помутневшими глазами, и в это время правая рука Зуракан впилась в горло сивогривого. Он терял силы…

Зуракан стала в позе храброго богатыря, сразившего насмерть своего врага, рослая, высокогрудая, в разорванной одежде и со взлохмаченными волосами, не обращая внимания на то, что из раненной клыками хищника левой руки течет кровь, что эту руку пронизывает ноющая, щемящая боль. Вдруг она дико захохотала.

— А-а-ха! Ха! Ха-а! Ну что, кто победил, я или ты, хищник? Кто сдох, ты или я? Ах-ха! Ха-а-ха!

Налитые кровью глаза хищника смотрели на Зуракан с мольбой и с укоризной…

Повис, словно пустой рукав, язык хищника, когда Зуракан вырвала свою окровавленную левую руку из его пасти.

— О, подлый!..

Качаясь от слабости, Зуракан шагала дальше.

В аиле знатного рода
— В аилах много прихвостней, которые не преминут угодить баям. Куда бы ты ни приезжала, держи ухо востро, товарищ Казакова, будь расторопной, решительной, — напутствовал Темирболотов Батийну перед ее поездкой по аилам. — Мы даем тебе в руки удостоверение внештатного инструктора. Если какой стервец вздумает чинить тебе препятствия, ты имеешь право запереть его немедля в каталажку.

Никогда до сих пор не было, чтоб киргизская женщина разъезжала по аилам как представитель власти и действовала от ее имени.

Когда Батийна, повязав голову красной косынкой вместо обычного элечека, появилась в аиле известного по всей округе именитого рода, на мужской манер стегая своего коня вкось, аилчане смотрели на нее как на человека, свалившегося к ним из неведомого далекого мира. Не успела она подъехать к конторе аилсовета и слезть с коня, как из юрты в юрту помчалась весть:

— К нам в аил женщина от власти приехала! Она, говорят, соберет всех молодых и старых, будет держать речь о большом съезде.

— Пойдем, сноха! Послушаем, что она скажет.

По аилу поскакал, бренча шашкой на боку и дразня собак, нарочный аилсовета.

— Приехала женщина-начальница из центра! — оповещал он. — Будет говорить о большом съезде. Велела, чтоб женщины — от беззубой старухи до девчонки с пятью косичками — все до единой собрались на сходку! У кого есть конь, приедет верхом, у кого нет — пусть придет пешком. Все к конторе! Вот что еще скажу, слушайте все! Чтоб ни одна свекровь, ни одна мать не вздумали запрещать невестке или дочери прибыть на сходку! Если это сделает старик, который женился на молодой, или бай, имеющий токол, то прямо попадет в каталажку. Крепко зарубите себе это на носу!

Отъезжая, гонец продолжал:

— О женщины, каждая, кто носит белый платок, не должна оставаться дома. Все на сходку! Женщина-начальница очень строга! У нее, знаете, бумага от самого Темирболотупа, даже председатель сельсовета опешил. И скорее послал меня за вами!

Батийна старалась держаться с достоинством, сидела серьезно, насупив брови. «Активистам», которые, судя по всему, были настроены не очень благожелательно к ней, она сказала без обиняков:

— Все вы — люди из знатного рода. Среди вас много мудрецов, которые издавна считают, что кобыла на скачке приза не берет. Я знаю, что вы думаете: откуда, мол, взялась на нашу голову эта языкастая баба? И охоты у вас собрать людей на сходку я не вижу.

— Да нет же, аяш, наш аил рассеян по разным лощинам… не смогли собрать больше.

— А другие аилы разве не рассеяны? Везде люди собираются сразу — кто на конях, кто пешком, — как только заслышат о сходке.

Заложив руки в карманы пальто, Батийна ходила взад и вперед по комнате.

— Ладно уж меня, — продолжала она, — вы бы хоть закон уважали, что ли! Сам Ульянов-Ленин протянул руку угнетенным женщинам Востока. Кто плюет на собрание женщин, тот выступает против законов советской власти.

Хитро улыбнувшись, председатель аилсовета отозвал «активистов» в сторону и зашептал:

— Попробуй-ка ослушаться этой женщины, которая взобралась на гору… Далеко упадет камень, брошенный ею оттуда. Если она пойдет да скажет: «Не подчиняется законам аил знатного, богатого рода», Темирболотуп прикажет многих наших запереть в подвал. Пострадаем ни за что ни про что. Давайте лучше соберем на сходку всех до последней собаки в аиле! Садитесь на коней! Зовите всех на сходку!

Гонцы сзывали на сходку поголовно всех женщин и мужчин, кроме разве лежачих больных да пастухов в горах. Вскоре к расположенному посреди аила холму потекли со всех концов толпы нарядно одетых женщин. На руках у многих были дети. Выгнув хвосты колесом, за некоторыми трусили дворняжки.




Мужчины в шубах со смушковыми воротниками ехали, важно восседая на своих справных гривастых конях; те, что победнее, оседлали бычков, иные — вдвоем на тощих лошаденках.

Большинство прибывших на сходку мужчин оставались сидеть на конях, чуть пригнувшись к седлам. Они, казалось, говорили своим видом: «Вот собрались мы перед тобой, женщина-начальник! Что хочешь сказать, говори поскорее, пока еще светло!»

Не слышно было шумных разговоров, веселых шуток. Лишь изредка кое-кто тихо посмеивался над соседом:

— Почему ты пустил свою ненаглядную пешком, а сам сидишь на коне? Где же твои свобода и равенство?

— А ты сам… Хоть бы ребенка своего посадил к себе на седло… А то дрыхнешь себе, привалившись к холке жеребца.

— Ну и дрыхнет, а придет домой — скажет, что никакой начальницы не видел и слов ее не слышал.

В то время, когда мужчины, восседавшие на конях, вполголоса переговаривались между собой, окружив холм, вроде крепостной стены, женщины стояли поодаль, не смея подойти поближе. Одни стыдливо поправляли на себе платки, другие прятались за спины своих свекровей, стесняясь показаться на глаза старшим родственникам мужей, третьи, устав держать детей на руках, опускались на землю, сажали детей на колени, самые молодые, особенно стеснявшиеся, то и дело надвигали на лицо свои платки, шепча при этом:

— О боже, прости нас. Тут стоят такие почтенные наши аке.

Избегать встречи лицом к лицу со старшими родственниками мужа, со свекром и кланяться им, выражая свое почтение, — непреложный долг каждой женщины с первых дней ее замужества. Поэтому молодухи сбились в кучу, по доброй воле своей стоят позади мужчин. Даже когда мужчины, образовав проход, предложили молодухам пройти поближе к холму, все они, соблюдая обычай, остались на месте. Попробуй та, что посмелее, пойти туда, на нее накинулись бы сами женщины: «У, бесстыжая! Ты куда? Разве не видишь почтенных аке? Садись, не выставляйся!»

Батийна ясно видела, как скованны женщины. Бывало, и сама раньше робела перед старшими мужчинами, как молодуха с румяными щеками, что стоит напротив.

У нее невольно навертывались на глаза слезы от зависти, когда видела, как в музеях Москвы, на больших многолюдных улицах, зрелищах, в магазинах — везде и всюду женщины, не прячась ни от кого, весело гуляют, смелые, независимые. «Счастлив народ, — думала она, — у которого мужчины и женщины трудятся вместе, учатся, получают знания и веселятся тоже вместе. Как не развернуться во всю ширь такому народу! А у нас мужчины ездят, будто на клячах, на своих женах, которые только и знают, что возиться у очага, не научены мы ни ремеслам, ни наукам… лишены всего этого…»

Батийна то жалела женщин, что шептались между собой, опустив головы и прячась за сидящими на конях мужчинами, то злилась на них, что сами себя позволяли унижать, что были слишком забиты.

— Товарищи! На всех собраниях, которые мы проводим, женщины и мужчины сидят рядом! А вы как приучили людей? — сделав строгое лицо, сказала она председателю аилсовета. — Мужчины торчат на своих конях. Заслонили собой бедных женщин. Что это за порядки? Скотину тоже ведь надо жалеть. Гора не рухнет, если мужчины слезут с коней, сядут на землю. Святая мать-земля, которая держит на себе все живое и неживое, не прогнется под киргизскими мужчинами. А почему отгородились и шепчутся между собой те, что в белых элечеках? Разве такую свободу дает им революция? Проходите, женщины, вперед, поближе сюда!

Активисты, к голосу которых прислушивались в аиле, распорядились:

— Слезайте с коней! А то окружили весь холм, как крепостная стена.

— Эй, дорогу женщинам!

— Как они пройдут туда?

Кто-то пробовал пошутить:

— Испокон веков мы слушали всякие речи, сидя на коне… А почему слушать наших милых женщин, получивших свободу, мы обязаны, сидя на земле?

Батийна сдержанно сказала:

— Вы окружили холм, как камышовый плетень байскую юрту. Как женщины будут слушать речи?

— Она правильно говорит, — раздались голоса в поддержку Батийны. — Эй, народ, дайте дорогу. Пусть женщины пройдут!

— Верно! Какая же это свобода, если женщины останутся сзади!

— О бедные, забитые тетушки! Пройдите к холму, ну…

— Да, да, проходите. Поднимитесь-ка на высоту. А мы уж останемся на своих конях.

— Признаться, ради свободы и равенства наших дорогих женщин я не посчитал бы за труд взобраться на самую высокую белоснежную вершину. Но что поделаешь? Крыльев нет у меня…

Тот, кто жаловался на отсутствие крыльев, белолицый бойкий джигит, сидевший на поджаром вороном коне, молодцевато надвинул на лоб черный смушковый тебетей. Он, видимо, что-то еще смешнее буркнул себе под нос, стоящие рядом с ним тотчас захихикали, пряча головы под воротники.

Батийна сделала вид, что не замечает насмешек развязных джигитов. Стоит ли препираться с озорными мужчинами, кое-кто из них, возможно, думает: «Я бы тебя проучил, миленькая, попадись ты мне где-нибудь на безлюдье!»

Она уголком глаз скользнула по белолицему джигиту и покраснела. Во всем его облике, в прищуре блестящих глаз, в звонком голосе, в его посадке она уловила поразительное сходство с Абылом и незаметно вздохнула. О, кому дано без криво-толков оценить чистые непорочные ее вздохи? Того и гляди найдется немало людей, что не прочь возвести хулу на Батийну, — свободная, незамужняя, мол, женщина все равно что телка без поводка. Хоть и начальник сама, все равно заглядывается на джигитов. А что ей остается?

В аилах Батийна держалась с мужчинами строго. Пусть лучше говорят: эта женщина, мол, куда неприступней черного бугая, чем если б кто сказал: «Бедная телка так и водит глазами».

Вначале она обычно запиналась, голос прерывался, по постепенно волнение утихало, она говорила уже свободно, слова приходили сами собой.

Батийна не оробела на большом курултае женщин разных национальностей, помнится, вот что она сказала, когда ей дали слово: «Товарищи, сейчас сам Ульянов-Ленин зовет нас, угнетенных женщин Востока, к свободе, протягивает нам руку, чтобы мы стали людьми. Еще совсем недавно, когда рождалась девочка, ее не считали за ребенка, а стоило ей чуть подрасти, назначали калым в сорок лошадей. Теперь этого не будет. Если кто, позарившись на калым, выдаст замуж несовершеннолетнюю свою дочь, если кто, имея законную жену, возьмет себе еще вторую жену, если кто из мужчин, возомнив себя «золотоголовым», будет издеваться над ней, тот ответит по всей строгости, как злоумышленник, нарушающий законы советской власти».

Тогда все, кто слушал ее, зааплодировали Батийне.

На груди у нее сверкали серебряный треугольник с амулетом, коралловые низки, подвески, бусы. На конце длинных черных кос позвякивал чачпак с серебряными украшениями. Белдемчи из черного бархата была оторочена куньим мехом.

Отправляясь в аилы, Батийна надевала бешмет городского покроя, шелковое, без оборок платье, сапоги на высоких каблуках с тиснеными узорами на голенищах, вместо элечека повязывала красную косынку.

Даже женщины, носящие белый элечек, которых испокон века называют «белоушие», и те осуждали ее втихомолку:

— Вот диво, не то женщина, не то мужчина… смотри, как быстро меняется человек, — изумилась одна.

— Как бы телка ни кривила морду, все равно бычком не станет, бесстыдница она! — шепнула другая, незаметно толкнув в бок свою соседку…

— Тише…

— Да пусть сгинет она с глаз наших!

— Дай послушать…

— Чем слушать ее речи, лучше посмотри, как она вырядилась!

— А как может иначе выглядеть женщина, которая получила равные с мужчинами права?

— Неужели ты не видишь, она сама уже стала походить на мужчину?!

— Раз ей приходится ездить по аилам, она и одевается, как поудобней да полегче…

— Провались она со своей легкой одежкой! Вырядилась мужчиной, а баба все равно останется бабой…

— Да уймись же ты, наконец!

Ровным голосом, без тени женской застенчивости начинала Батийна свою речь и говорила все смелее и увереннее. «Послушайте и вы», — как бы намекала она почтенным аксакалам, выжидательно поглаживавшим свои бороды.

— Золотоголовый мужчина рожден матерью, женщиной в широченном платье! Счастье, достаток в любой юрте на ком держится? Опять-таки на женщине в широченном платье! Ангельских детишек, которых вы ласкаете, посадив себе на колени, тоже рожают женщины в широченном платье! Все здесь сидящие — от почтенных аксакалов до румянощеких джигитов, — все вы кормитесь из трудовых рук женщины! Без женщины нет света в белом дворце, без женщины — нет тепла в мягкой постели! Без женщины и еда безвкусна, без нее и длинные руки бессильны! — В голосе Батийны прозвучали вдруг горестные нотки. — Избави бог от такой беды, но если у кого умрет жена, на которой держится дом, — это все равно, что рухнул город с золотыми воротами. Не пройдет и семи дней, как овдовевший мужчина обрастет грязью. Кое-кого мои слова могут обидеть, но я говорю только правду, аксакалы.

«До чего дожили, от бабы пришлось выслушать такое!» — подумал кое-кто в больших тебетеях, теребя гривы своих коней. Другие молча кивали головами, как бы говоря: «Ты права, дочь, нечего греха таить». Многие опасливо поглядывали на Батийну: «Сохрани бог! Одна белоушая побывала в городе и столько успела наговорить, что же станется с нами, когда в апле появится сразу шестеро таких говоруний?»

— Справедливо говоришь, дочь! — раздавались одобряющие голоса.

В кругу женщин были слышны и вздохи:

— Ох, создатель! Что правда, то правда…

— Чего только не выпало на нашу долю!

Двое женщин, не уставая, пересмеивались шепотом:

— Ах, горемычные, что бы они ели без нас? Могли бы они сесть на лошадей? А еще воображают из себя…

— Это мы даем им так беситься. А попробуй-ка взнуздать их как следует…

— Тише, услышат…

— Ну и что ж… Пусть…

— Тогда попроси слова да скажи перед собранием, если у тебя духу хватит…

— Скажу, если надо! Что, думаешь, у кого есть пуп, тот человек, а кто имеет груди — побрякушка, да?

— Ну и ну! Бесстыжая… потише!

— Пожалуйста, мужчины могут обратно взять то, что дали мне. Женщина-начальница еще не так крепко чистит. А то ведь язык у женщины острее бритвы. Мне бы новая власть дала волю, я бы своему мужу оторвала б кое-что, пусть бы только задел меня!

Какая-то старушка, дремавшая подобно кошке, испуганно вскрикнула:

— Ой! Не надо! Кровь потечет…

Ее возглас заставил вздрогнуть дремавшего гнедого коня. Шептавшиеся между собой женщины щипнули одна другую за бедра и негромко захихикали.

Всплеснув руками, старушка с невинным видом спросила у сидящих рядом:

— А-а… что я, глупая, сболтнула?

Со всего аила решились выступить только две женщины, и говорили они нескладно, сбивчиво, с натугой, для них это было все равно, что одолеть непроходимый перевал. Остальные молчали.

— Как вижу, крепко припугнули вы, потомки ханов и беков, своих жен. Знайте, кто воспротивится женской свободе, тот сам будет лишен свободы и прав! — резко сказала Батийна, не скрывая своего недовольства.

— Стоит женщине добраться до власти, как она начинает ржать жеребцом. Так ведь, кажется, шутили в старину? — приглушенно сказал мужчина на сером коне.

— Э-э… боже мой! — произнес сокрушенно другой на вороном. — Недаром говорят: «Правитель берет силой, а правительница берет хитростью». Эта строгая женщина, наверное, растопит нам сердца своими рассказами о Москве и Ташкенте…

Безбородый на гнедом коне с усмешкой съехидничал:

— Кажется, она тотчас распахнет ворота свободы и поведет всех женщин на Белую вершину.

Адыке, не сходя с могучего светло-серого жеребца, опершись грудью о высокую резную луку седла с толстым стеганым одеялом, внимательно прислушивался к разговорам и, изумленно выпучив глаза, растопырив бороду и усы, исподтишка наблюдал за Батийной, словно барс, выслеживающий из-под скалы молодую косулю. Он видел ее как во сне, хотя, казалось, смотрел во все глаза. Он вслушивался в ее строгий голос. «Кто воспротивится женской свободе, тот сам будет лишен свободы и прав!» Так, кажется. Ишь вонючая албарсты, нашла чем попрекать нас! Пугает нас славным родом наших незабвенных предков! Сглупил я, затуманил мне голову создатель! Надо было мне тогда еще переломать ей ребра и принести в жертву реке Тёлёк!»

Гнев и досада кипели у него в сердце, словно щелок в котле. В бессильной злобе скрипел зубами, будто жевал пучок конских волос. Ему было смертельно досадно. Если б он знал заранее, что «женщина-начальник», которая созывает всех на сходку, Батийна, его бывшая сноха!

Адыке приехал на сходку потому, что по всему аилу раззвонили: «Никому из баев и манапов не оставаться дома, всем прибыть на сходку. Есть интересная новость, которую должны знать и стар и млад! Из центра приехала женщина-начальник. Она здоровалась за руку с самим Ульяновым-Лениным! Бай и байбиче, не оставайтесь дома, езжайте на сходку!»

— Что может сообщить женщина? Нет, байбиче, не поедем, — сказал Адыке.

Салкынай, его старшая жена, с усмешкой воскликнула:

— Тебе не хочется, чтобы я пошла на сходку, где новая власть дает свободу женщинам? — Салкынай расхохоталась. — До каких пор я должна терпеть гнет своего бая? Нравится тебе это или нет, на сходку я иду. Почему бы мне не послушать речь женщины-начальника, приехавшей из центра?

Когда они прибыли с мужем на сходку и увидели Батийну, которая, заложив руки в карманы, с самым независимым видом стояла на холме посреди аткаминеров, у байбиче екнуло сердце.

— А-а… — произнесла она, изумленно раскрыв рот, — что за паскудница торчит там? Не та ли самая шлюха, которая посеяла смуту среди людей нашего рода в самые добрые времена?

Судорожно задергались ее толстые щеки, побледнели губы. Словно шекирт[49] перед разгневанным муллой, прижав руки к груди твердит: «Виноват», так и Салкынай неподвижно застыла среди женщин, сжимая левой рукой запястье правой руки. Как и у мужа, у нее туманились глаза от злости и смутной тревоги; то и дело она изумленно спрашивала себя: «Как сумела подняться до такой высоты эта бесстыдница, опозорившая наш род?»

Батийна мгновенно узнала Адыке и его жену, но старалась не обращать на них внимания. «Это вы загубили мое счастье, когда я только-только расцвела подобно мальве!» — мысленно вспоминала Батийна, и голос ее звучал с решительной твердостью.

В других аилах Батийна не позволяла себе говорить с такой резкой прямотой. Она хорошо знала, что грубое слово может смертельно обидеть уважаемых аксакалов.

Что же делать, если ни одна из женщин, как на сегодняшнем собрании, не подняла руки и не попросила слова?

— Почему же ни одна из вас не осмелится поднять руку, попросить слова?.. — спросила Батийна.

Наступила гнетущая тишина, словно черная туча повисла над головой. Мужчины надвинули на глаза свои тебетей, ругая про себя Батийну: «Наши жены не сбросят с себя узду и не пойдут за тобой, паскудница! Будь ты проклята, бесстыжая албарсты, лишенная чести и совести».

Чувствуя настроение некоторых мужчин и испытывая ненависть к ним, Батийна готова была сорвать зло на ком-нибудь из них, но сдержалась и обратилась к женщинам:

— Мои старшие и младшие сестры, дорогие джене, матери! — В голосе Батийны дрожало нескрываемое огорчение. — Ни в одном аиле, где проходили собрания, женщины не смотрели в землю, как вы сейчас! Они без стеснения говорили о том, что их волнует. Молодухи сидели красные перед своими свекрами и старшими родственниками мужей, по расходились по домам веселые, словно сбылась их заветная мечта. А вы все уныло опустили головы. Не поднимаете руку, не просите слова! Почему так унижаете самих себя? — Голос Батийны — она говорила все громче — звучал, казалось, на всю степь. — Я знаю, люди больших аилов и знатных родов, которые из поколения в поколение привыкли распоряжаться малыми слабыми родами, очень честолюбивы и жестоки, они крепко держатся за старые обычаи и старые порядки. Чистая вода находит себе дорогу и в узком ущелье, грязная же забивает илом да тиной все ущелье и отравляет зловонием. Так и вы. Все чего-то боитесь, стесняетесь, никто из здешних женщин не решится и рта раскрыть. А мужья ваши не слезают с коней, корчат из себя храбрых джигитов, важничают перед нами. Им, наверное, претит считаться с какой-то слабосильной женщиной? Но да будет известно, что я, бывшая «белоушая», получила при справедливой новой власти равные с мужчинами права, получила свободу, и нынче я — человек! Эй, мужчины большого аила, знатного рода, потомки своих могучих предков, считающие себя равными пророку, я требую от вас: с сегодняшнего дня перестаньте унижать женщин, называя их белоушими, перестаньте измываться над ними, говоря, что, мол, у женщин одним позвонком меньше! Так признаете, что будете уважать женщину, советоваться, считаться с ней, признаете, что каждая женщина — человек?! Дайте мне обещание, положа руку на сердце и не тая ни зла, ни обиды!

Согретый солнечными лучами, казалось, тронулся неподатливый лед. Со всех сторон послышались взволнованные голоса:

— Да-а, дитя мое… В твоих словах нет неправды.

— Надо вовсе потерять совесть, чтобы правду посчитать кривдой.

— Не знаю… Послушал я эту молодуху и чувствую, не могу больше верить, будто женщина сотворена с изъяном…

Мужчины незаметно приходили в себя: заерзали в своих седлах, скрытно переглядываясь, как бы желая сказать:

«Поделом распекла нас эта женщина-начальница! Не одним нам дана гордость…»

Адыке, — он выделялся среди мужчин на своем светло-сером жеребце и в богатой шубе из барсовой шкуры, — и тот ощутил какую-то неловкость под взглядом Батийны, словно она смотрела лишь на него одного.

«Эх, глупая моя голова! Зачем только приехал я на собрание, которое проводит эта сука?»

И тут голос Батийны ворвался в уши Адыке:

— Если я не ошибаюсь, бай, вы — один из самых почтенных аксакалов в аиле. Мы хотели бы услышать из ваших уст, что вы, уважая новую власть, подчиняясь ее законам, признаете женщину человеком, на равных с мужчинами правах. Ну-ка, поклянитесь от чистого сердца и во всеуслышание.

Народ умолк.

«Он, боже, что теперь будет с Адыке, ведь он всегда бушевал, как неудержимый поток Тескея? Неужели он подчинится этой белоушей женщине?» — думали некоторые аксакалы.

Батийна сурово посмотрела в лицо Адыке.

— Не заставляйте нас долго ждать!

Салкынай, которая стояла, сложив руки на груди и переминаясь с ноги на ногу, кашлянула.

— Дитя мое! — в напряженной тишине заговорила байбиче. — Не сердись, что я так назвала тебя. Ты была моей снохой, которую я приняла в дом с поцелуем. Но богу было угодно, чтоб ты оставила нас… Теперь тебе на голову села птица счастья. Во всем, что ты говоришь здесь, нет ни крупинки неправды. Как может человек назвать ложью правду? Ах, проклятая неученость наша! Чего только мы не натворили из-за своей темноты! Слушая твои умные речи, мы почувствовали себя так, словно со дна подземелья поднялись на освещенную солнцем вершину. Прости нас, если мы чем-нибудь провинились перед тобой. Желаю тебе, дитя мое, чтобы ты хорошо справилась с работой, порученной тебе новой властью. — Салкынай приумолкла на секунду, чмокая губами, но тут же продолжала. — Человек, который не подчиняется власти, — это тварь, не почитающая бога. Мы все — и бедные и богатые — подданные советской власти. Разве может мой старик не подчиниться законам, которые уважает весь народ? Да у него не хватит просто смелости назвать белоушей. Захочу учиться, он не станет перечить. Захочу подняться выше, он не пойдет против. — Салкынай вскинула руки в сторону Адыке, сверкнув кольцами с рубиновыми глазками. — Мой бай всегда подчинялся законам. Разве он приехал бы на это собрание, если б не подчинялся нм? Иначе не стал бы и слушать тебя, невестка моя. О нерасторопный ты мой! Приложи руку к груди да шепни хотя бы про себя, что никогда не замахнешься на меня камчой, не будешь унижать меня! Пусть все видят, что тут склонился потомок бека, который ни перед кем головы не склонял!

Салкынай по-молодому всплеснула руками и засмеялась.

Кто еще верил в звезду Адыке и жалел его, закричали отовсюду:

— Слова почтенной байбиче — слова самого бая. Хватит, хватит, не настаивай, молодка! Бай дает обещание. Слышали мы! Слышали!

Перемена
В ушах Батийны все еще стояли слова Салкынай: «Ты была моей снохой, которую я приняла в дом с поцелуем…» И это говорила та самая Салкынай, бывшая свекровь, которая не считала Батийну за человека и не раз выгоняла ее из дому!

На какой-то миг Батийна была даже тронута ее словами. «Как-никак она была моей свекровью, открыла мне лицо, когда я впервые вошла в ее дом… Но разве она приняла меня в свой дом с поцелуем, как говорит сейчас? Нет… А как байбиче предусмотрительна! Она сделала этот ход, чтоб не оскандалиться перед людьми. Как же мог Адыке, властный Адыке, всенародно сказать: признаю, мол, что женщина равна со мной! О нет. После этого закатилась бы его звезда. Салкынай сообразила все, пощадила мужскую гордость, слепое самолюбие. Люди поняли, что Салкынай отстояла честь своего бая. Правда, оба они — и Адыке и Салкынай — казались теперь людьми тихими и скромными. Неужто они изменились, стали мягче, добрее?» — раздумывала Батийна.

Видимо, чувство жалости, присущее далеко не каждому, — одно из самых тонких, очень быстро возбудимых, податливых чувств доброго человеческого сердца. Какой толк от того, что Батийна будет помнить зло? Поэтому она не стала поддевать или грубить байбиче. Когда Салкынай подошла первой поздороваться, Батийна тоже протянула руку. Спросила о житье-бытье. Батийна не стала злорадствовать: «Вот, мол, до чего дожили! Каково вам теперь, потомки бека?!»

Но скребет на сердце у того, кто чувствует за собой вину.

— Батийнаш, ты была родной мне, близкой, — любезно проворковала Салкынай. — Но правду, видно, говорят: «Судьбе наперекор не пойдешь, а то недолго… и нос расшибешь». Не суждено нам было жить с тобой. Ты ушла от нас. Стала большой начальницей, дай тебе бог! Но не забирай себе все блага, поделись и с нами. — Она звонко рассмеялась. — Какой же бестолковый человек мой бай, чтоб у него язык отнялся! Хоть и защищала я его честь, но от тебя не стану скрывать правду. Как ни говори, он потомок бека. И до сих пор много о себе воображает. Нет-нет да и скажет мне: «Новая власть дает свободу всем женщинам. Раньше мы платили за них калым, а теперь будем брать их в жены бесплатно. Возьму себе токол, если что…» — Салкынай слегка толкнула в бок Батийну, словно та доводилась ей сверстницей. — Ты была снохой мне. Дай хоть щепотку из тех прав, что имеешь сама. Втолкуй начальникам нашего аила: пусть они немного одернут моего бая, если он вздумает взять себе вторую жену. — Неожиданно в голосе Салкынай появилась грусть. — Ах, бедные мы, бедные женщины, времена меняются, а нам выпала судьба — плестись за мужчинами! — И, глядя умоляющими мрачными, точно неживыми, глазами, она сказала: — Пойдем к нам, погости малость, отведай хлеба-соли из моих рук. Но у тебя, я вижу, времени мало. Ах, что я болтаю, глупая моя голова! В белой юрте у стариков полно всякой еды, да разве найдется у них такое, чего желает душа больших начальников?! Подай-ка лучше руку, поцелую на прощанье. Щеки-то свои поцеловать все равно не подставишь.

Салкынай дотронулась губами до пальцев Батийны. От прикосновения холодных ее губ Батийну даже передернуло. Но обе женщины не показали своей обоюдной неприязни.

Не повышая голоса, Батийна заговорила твердым, не допускающим возражений тоном:

— Вы верховодите не одним аилом, — всем вашим знатным родом. Стоит только крикнуть вам «Айт!», как тут же и богатые и бедные забегают перед вами. Стоит крикнуть «Ойт!», и никто не посмеет перечить. Но не злоупотребляйте тем, что все вас боятся. Посылайте девушек и молодух учиться! Я хотела, чтоб бай дал обещание это исполнить. Сам. Но вы его заслонили, сказали за него. Ладно. Я не стала противиться, чтоб не дать пищу злым языком: «Дай, мол, женщине власть в руки, и она самого бога ни во что поставит». Так передайте своему баю, что я требую: женщину не приравнивать к скотине, которую сбывают за калым! Полученная свобода вернула нам человеческое достоинство! Отныне никто не посмеет оскорбить дочь бедняка. Настала пора учиться, учиться, чтобы восполнить то, чего нам не хватает…

Салкынай, то и дело кивая головой, лебезила:

— Ах… да исполнятся ваши желания, да исполнятся ваши желания…

Когда Батийна, сев на коня, немного отъехала, Салкынай хмуро посмотрела вслед ей и запричитала:

— Ишь, была служанкой у моего порога, а как заговорила! Даже потомки бека и те беспрекословно слушали ее наставления. Позор вам, мужчины, позор!

Все, кто говорил, что кобыла на скачке не возьмет приза, стояли перед Салкынай с опущенной головой.

Словно молодуха, Салкынай повела плечами, покачала бедрами, звякая серебряными украшениями на конце кос:

— Позор тебе, сын моего свекра, позор тебе! Попробуй теперь взять себе токол, если ты такой храбрый! Позор тебе, муж мой, бай мой, позор тебе…


Батийиа на сером иноходце сидела в седле свободно, прямо. «Вот диво, не бывшая ли это сноха Адыке, не дочь ли голодранца из рода саяков эта женщина-начальница?!» — восклицали старухи, удивляясь, но не осуждая Батийну. Другие рассуждали: «Кто знает, может, начальники в дальнейшем не ограничатся речами о равенстве женщин, а попросту выгонят с собраний всяких потомков бека. Виданное ли дело, чтобы комолая черпая корова валила на землю рогатого быка? Как бы там ни было, схватились между собой серый иноходец с вороным, уже бьются не на шутку добро и зло… Похоже, что несдобровать Адыке и ему подобным в этой схватке. Кажется, они уже выпустили поводья из рук».

Не успела Батийна уехать, как до Адыке дошел слух, что Манапбай, младший сын славного бека, взят под домашний арест и будет скоро сослан. Он был благодарен байбиче за то, что выручила его.

— Э, байбиче моя, златоустая, я преклоняюсь перед твоим умом и твоей находчивостью, — довольно засмеялся Адыке. — Что мне было делать, если б эта албарсты заупрямилась: подчинился бы ей. Ты защитила мою честь, когда я не в силах ни свалить палкой, ни распороть ей живот ножом. Тьфу-тьфу… не дай бог… Как бы меня добрые люди после честили, назови я при всем народе женщину человеком?! Эх, неразумная голова моя, что бы мне тогда принести эту куклу в жертву и бросить ее в реку, сейчас, быть может, никакая женщина-начальница не посмела бы показаться в нашем аиле. — И глаза Адыке налились кровью. — Скажи, верно ли я говорю, любимая дочь ясновидца Караберка? Твои слова всегда верны.

Не успела Салкынай ответить, как послышался конский топот, лай собак, и затрубил басовитый мужской голос:

— Э, Адыке, дома ли ты? Слышал ли ты, что, согласно законам новой власти, высылают нашего Манапбая, любимого сына рода сегизбек, младшего сына славного Арстаке, чей дух еще жив среди нас? Говорят, не дальше этой недели несравненный потомок бека со своей семьей будет выслан!

Адыке не смог выговорить ни слова, будто кто душил его.

Голос снаружи продолжал явно с горечью:

— Один бог знает, что нас ждет впереди. Беда есть беда, и миновать ее трудно. Суждено ли нам умереть дома или где-нибудь в пустыне? До Алма-Аты — шесть дней пути на коне. Может, не придется уже увидеть Манапбая? А то и горсть земли друг другу в могилу не бросим. Чем сидеть да стонать в своей юрте, поедем попрощаемся с потомком бека, Манапбаем.

Это был голос почтенного Акимкана-аке. Он, правда, прогневался на Адыке как старший в свое время, когда вспыхнул спор из-за пастбища, но теперь нависла угроза над честью всего рода, и старейшина Акимкан, невзирая на преклонный возраст, разъезжал по аилу и оповещал сородичей о близкой беде. К этому толкало его и опасение за себя: «Сегодня беда нависла над Манапбаем. Завтра настанет моя очередь. Кто знает?»

Адыке подосадовал, что почтенный Акимкан даже не слез с копя и уехал, не заглянув в его юрту. Ничего хорошего не предвещало то, что Акимкан, которого непросто пригласить в гости, был возле твоей юрты и не зашел, чтоб отведать хлеба-соли, и что он сам, человек, подобный пророку, разъезжает по аилу и передает дурную весть.

«Что доброго можно ожидать от этих кукол, которые ссылают золотоголового Манапбая? О боже, как бы не столкнул ты нас в свою бездонную яму!..» — тяжело вздыхал Адыке.

…Батийна ездила из аила в аил, выступая перед множеством людей, защищая права женщин и девушек. Да, старое линяет, подгнивает, разрушается, новое растет, набирает силу. Одних радовало это, других огорчало. Человеку трудно бывает расстаться с тем — пусть даже плохим, — к чему давно привык, с чем давно сжился; он жалеет его, тоскует, душой болеет за него. Как иному человеку бывает неохота сбросить с себя свой заскорузлый тулуп.

Иначе и быть не может. Аил, покидая старое кочевье ради нового, нетронутого пастбища, преодолевает на своем пути нелегкие перевалы, переходит через опасные броды…

Как-то один из больших аилов совершал кочевку с одного пастбища на другое. В тот момент, когда караван взбирался по узкой тропинке на гребень перевала, у Адыке сполз с вьючного быка груз с посудой и съестными припасами. Посуда разбилась, а бурдюки с топленым маслом разорвались. От досады и огорчения Адыке набросился на своего работника: тот, мол, слабо затянул вьюк — и давай швырять горстями масло из разорванных бурдюков в лицо незадачливому джигиту. Но тот и не думал просить пощады. Зачем? Ведь вместо камчи в него летят куски масла! Работник поправил сползший с быка вьюк и подставил рот под летящие комки. Бай пуще распалился, а батрак только шире раскрыл рот, всласть глотает масло да облизывается. Как же Адыке раскаивался потом!

То была обычная кочевка. Но теперь, когда рушилось старое, а на место возводилось новое и во главе кочевки встали не бывшие влиятельные аксакалы, а бедняки да женщины, испугался не один Адыке, встревожились многие, ведь ничего подобного они раньше не видели…

Зловещий шепот усиливался изо дня на день: «Неужто не найдется достойного мужчины, который бы убрал с глаз эту начальницу, показавшую столь дурной пример».

Словно незаметно ползущая змея, все ближе и ближе подбиралась к Батийне черная беда.


Батийна побывала в Москве, походила по улицам столицы нового государства, пожила в Ташкенте, повидав многое там, и, вернувшись в горы, стала разъезжать с большими полномочиями по волостям и аилам. Батийна никого и ничего не боялась, и никто не чинил препятствий внештатному инструктору кант-кома товарищу Батийне, дочери Казака, что утверждалось подписью и печатью Темирболотова. Даже люди Адыке вынуждены были встречать женщину-начальницу с должным уважением.

Кое-где Батийне оказывались почести не меньше, чем в старое время волостным. Иные люди сновали вокруг нее на конях, хлопали полами своих халатов. Но это было не просто лестью перед человеком, поставленным у власти, но и знаком уважения к самой власти.

— Если власть выбрала ее начальницей, стало быть, народ должен признать это. Уважьте женщину-начальницу, прислушайтесь к ее словам!

Весть о приезде Батийны, словно по беспроволочному телеграфу, передавалась с молниеносной быстротой из аила в аил, от одного рода к другому:

— Из центра приехала женщина-начальница! Говорят, в руке у нее есть распорядительная бумага, данная ей самим Ульяновым-Лениным. Место старого бая теперь, говорят, заняла женщина-начальница! Идите все — все женщины и мужчины — слушать ее речь! Собирайтесь!

Неожиданная встреча
Батийна, «женщина-начальница», известна на всю округу. Однако она чутко улавливает некую тень пренебрежения к себе. Стоит появиться в аиле даже недалекому мужчине, но облеченному хотя бы маленькой властью, все угодливо суетятся перед ним, ездят с ним повсюду.

А к Батийне вроде не смеют подступиться. «Ребята, примите-ка ее коней!» — распоряжаются на словах, делая вид, что преисполнены уважения. А промеж себя насмешничают: «Мы мужчины, войдя в юрту, вправе сидеть на почетном месте». Незаметно поворачиваются к Батийне спиной, притворно смеясь, поглаживая свои бороды: «Вот диво-то, боже, диво…»

«Неужто эта белоушая женщина, которой от века караулить казан на треноге, будет теперь сидеть рядом с нами, на правах представительницы власти? О всемогущий аллах, что за шутки твои?» — стенали про себя иные аксакалы, не смея открыто высказать свою гневную обиду, и только пренебрежительно посмеивались в ус.

Батийна сердито хмурилась: «Что поделаешь с вами, бородатые? Мните себя великими храбрецами только потому, что на ваших подбородках растет пучок волосинок, похожий на куст типчака над обрывом».

Особенно возмутил Батийну краснолицый, тучный человек, в юрте которого она однажды осталась на ночь. «Борода есть и у козы. Ты не заносись слишком, — хотела было ему сказать в сердцах Батийна, но сдержалась. — Нет, не надо. Скажут, раскудахталась, мол, белоушая женщина. Не стоит терять своего достоинства». И стала рассказывать о том, что видела в больших городах, об их порядках и обычаях…

Люди благодарили ее:

— Спасибо, дорогая, спасибо. Узнали мы много такого, чего никогда не слышали.

— Не зря ведь сказано: «Не тот много знает, кто много прожил, а тот, кто много видел».

— От сочной травы скот жиреет, от сочных слов душа бодрится. Да исполнит бог все твои желания, дитя мое!

Видя, как другие благодарят Батийну, краснолицый толстяк поерзал на месте, покашлял притворно и кивнул головой, делая вид, что он тоже доволен ее рассказом.

Наутро Батийна увидела двух оседланных лошадей у коновязи. Одна тощая четырехлетка, гнущаяся под седлом. Другая — каурая кобыла с куцым хвостом и вислым брюхом (один бог знает, не переболела ли она недавно паршой?).

Разве можно сесть на любую из них и при этом не уронить честь? Батийне были обязаны оседлать хорошую лошадь. Нет, разве можно Батийне оседлать вислобрюхую каурую кобылу и ехать к горцам? Ведь по тому, как сшита шапка у молодца, судят о его жене, а по его коню — о нем самом. «А что, если все-таки сесть на кобылу?» — подумала Батийна, но тут же отмахнулась от этой мысли. Тогда краснолицый толстяк посмеется над ней: «Где уж этой белоушей женщине что-нибудь смыслить в лошадях? Видите, она довольна тем, что села на эту кобылу».

Батийна подошла к коновязи, волоча по земле конец своей камчи на манер гордых мужчин, и спросила решительным тоном:

— Где кони для нас? Ехать нам очень далеко. Прошу крепкого коня и хорошего провожатого!

Батийна прохаживалась взад-вперед с волочащейся по земле камчой в ожидании коня. Ее словно не слышали. Тогда Батийна приказала стоявшему неподалеку черноусому джигиту, показав на светло-серого коня, привязанного между малой и главной юртой:

— Эй, джигит, оседлай-ка мне вон того серого и будь провожатым!

Странное дело, у краснолицего толстяка голос неожиданно оказался писклявым:

— Это мой конь… Аксур![50]

— Ничего. Я и на вашем Аксуре поеду! Оседлайте!

Толстяк, который не разрешал даже собственной жене не то что ездить на его скакуне, но и наступить на край его седельного одеяльца, посинел так, словно кто душил его. Он растерянно застыл, не смея отказать женщине-начальнице, у которой на руках было распоряжение самого Темирболотова, да еще с печатью.

«Быстрый конь — крылья молодца, храбрый джигит — опора народа», — говорят горцы и очень дорожат конем, покрывая его попоной, держат в тени и прохладе, кормят отборным ячменем и расчесывают хвост и гриву, следят, чтобы недоброжелатель даже не схватился за его чумбур. Коня держат в укромном месте подальше от дурного глаза и прицепляют под его челку талисман. Что и говорить! Нет цены хорошему коню…

Всякий мужчина, кто носит тебетей и не имеет подходящего коня, и за настоящего человека не считается. Такого не позовут участвовать в разговорах и советах. Его посчитают просто двуногой тварью, чье место возле скота да еще дома у себя возле своей жены. Разве это мужчина, кто не может ездить на коне? Если у человека родился сын, то он выделяет для него жеребенка от самой лучшей своей кобылы. С самого рождения мужчина имеет коня-крылья. Женщина не вправе садиться на его крылатого коня. У женщины должна быть своя лошадь: если ей надо поехать в гости в другой аил, она садится на кобылицу-четырехлетку с подстриженными хвостом и гривой или на вислобрюхую взрослую кобылу. По правде говоря, бедняжке женщине в белом элечеке к лицу ездить на кобыле: смирные обе, вполне подходят друг к другу… Ведь кто знает, понравится ли священному Камбару-ате[51], если женщина, оседлав походного коня, отправится в далекий путь или же в поход? Часто случается, что конь, на котором ездила женщина, захромает, повредив себе ногу, или неожиданно теряет свою прежнюю стать.

Попробуй посадить свою уважаемую жену на лучшего своего коня. Не только отец, не только все мужчины, даже сестры и невестки застыдят этого молодца, оказавшего такую странную честь своей жене:

— Боже, что подумают люди, если увидят это? Каждый скажет: мол, сын такого посадил на своего коня свою белоушую жену, а сам остался у земляного очага. Ай, срам, ай, срам…

Батийна подошла вплотную к светло-серому. Хозяин коня сделал несколько бесцельных шагов в сторону, потом оглянулся, изливая свою обиду:

— Что за издевательства новой власти надо мной, а? С той поры, как Аксур стал скакуном, никто, кроме меня, не садился на него. Я не представляю себе, как это баба поедет на моем благородном коне, рожденном ветром?

Следя, как удаляется Батийна на Аксуре, он завопил:

— Ой, скажите, чтоб она вернулась! Дайте ей другого коня! Провожатый, что ехал рядом с Батийной, стал оглядываться.

— Путь наш далек. Поехали быстрей, — приказала Батийна. Она хлестнула камчой коня вкось по крупу. Аксур, который и без того шел спорым шагом, рванулся, вскинул уши и помчался рысью.

Батийна то улыбалась, то хмурилась, пришпоривая коня. В седле она сидела крепко, по-джигитски, чуть подавшись грудью вперед, — по ее посадке не сразу угадаешь женщину. Провожатый порой отставал от нее, хлопая полами своего кементая, восхищался ее молодцеватой ездой. «На то она и женщина, чтобы развлекать мужчину на длинной глухой дороге. Ну-ка, догоню ее…» — мелькнула у него мысль.

Провожатый догнал Батийну и некоторое время ехал рядом. Он досадовал, что не в силах поддеть ее шуткой, и время от времени причмокивал губами:

«Неужто рядом с хорошенькой женщиной, похожей на спелое яблоко, не смогу попасти коня здесь, в этом безлюдном затишке с зеленой травой? Как бы не зашелся у меня язык, когда после моего возвращения кое-кто спросит: «Не пробовал ли ты сыграть в альчики с женщиной-начальницей?»

— Вы, кажется, устали, аяш… — подцепил он Батийну.

— А что, если устала? Едва ли тут попадется юрта с затянутым тюндюком, — отшутилась Батийна.

«Женщина, даже самая большая начальница, все равно должна развлекать джигита», — хотел он было сказать, но Батийна, вовсю пришпорив коня, бросила на ходу:

— Стегани-ка своего коня и живей доскачем!

Аксур мчался легко и свободно, словно на нем были пушинки, то и дело мотая головой, вскидывая челку и яро фыркая. Не в пример скакунам, обычно поджимающим уши, Аксур навостривал уши и, глядя куда-то вдаль, несся, едва касаясь земли, словно косуля. Рослый, но удобный в езде, он так мягко пластался под Батийной, что она совершенно не ощущала толчков в жестком седле. Длинная черная грива Аксура переливалась, точно струя воды.

Тугой ветер, будто освежающее дыхание реки, бьет в лицо Батийне, и чем быстрее скачет Аксур, тем спокойнее у нее на душе. Взбираясь по склону перевала, она ни разу не натянула поводьев. Провожатый отстал далеко: что-то не слышно топота его коня. Батийна стала натягивать поводья, но Аксур, вошедший в азарт бега, без единой капли пота на боках и на шее мотал головой и фыркал, словно просил: «Только не дергай меня!» «Сохрани боже! Не унесет ли он меня куда глаза глядят?!» Аксур распалился так, что, казалось, полетит птицей, если только заслышит топот другого коня или чей-нибудь подзадоривающий крик, — никто его не остановит тогда, не то что женщина. Батийна — в нее все же закрался страх — ласково похлопала Аксура по шее и еще поднатянула поводья:

— Потише, дорогой, потише…

Аксур поскакал еще сноровистее. Под ушами у него только-только проступали капли пота. Он встряхивал головой всякий раз, как Батийна натягивала поводья, будто корил ее: «Эх, женщина непутевая, разве не знаешь, я ведь настоящий джигитов конь. Скакун. Отпусти поводья, дай мне волю!»

Вытягиваются далеко вперед, словно удлиняясь, передние ноги скакуна, выбрасываются, опережая морду, сверкающие литые копыта. Касаясь и не касаясь копытами земли, он летит, рассекая воздух, и холодный ветер хлещет со свистом в ушах Байтины, слезы выступают на глазах.

«Будь что будет! Разве кто из киргизских мужей падал с коня, испугавшись его прыти? Нет таких и среди женщин! Мчись, милый, мчись, мой легконогий, быстрее! Но только не уставай, не ярись!»

Как бы состязаясь с Аксуром в упрямстве, Батийна по стала натягивать поводья. Опершись крепче обеими ногами о стремя, пригнувшись к луке седла, она несколько раз хлестнула коня по ляжке.

Привыкший скакать через рытвины и бугры даже на крутых поворотах, конь, казалось, одобрительно засмеялся: «Молодец! Молодец!» И, подстегнутый ударами камчи, распалился, почти пластаясь по земле, не давая седоку даже повернуть поводья.

За выступом дорога начала спускаться вниз и очень скоро пошла ровной долиной с сочной травой. Здесь пасли коней и освежались кумысом. Группа всадников — одни уже оседлали своих коней, а другие только что собирались сесть — повернулась в сторону Батийны.

Батийна смутилась. «Еще засмеются: с чего, мол, скачет сломя голову глупая баба?»

— Э, бай, это, оказывается, женщина скачет, — пробасил один из всадников. — Видпо, конь горячий, понес ее! Эй, ребята, остановите его! Хватайте за чумбур!

Когда двое с притороченными к седлам чепкенами поскакали навстречу Батийне, преграждая ей дорогу, а остальные устремились к обочине, Аксур, видимо, принял их за тех, кто обычно подбадривает коня на скачках, и на резвом скаку промчался сквозь толпу мужчин, как бы подзадоривая: «Попробуйте-ка догнать меня!»

Кто-то воскликнул с досадой:

— О боже мой! Не та ли самая женщина-начальница?

— Да, это она, сноха нашего Адыке, — раздался чей-то смех.

— Так и есть. Пу, бай, натянула нам нос ваша сноха…

Но Батийна досадовала на себя:

«Эх, до чего же стыдно! Теперь любой скажет: «Что взять с глупой женщины?! Не успела вдеть ногу в стремя, как стала заноситься перед нами!»

Она услышала позади себя голоса далеко отставших всадников:

— О Адыке, бай наш! Видел, как твоя бывшая сноха, которую ты когда-то заставил избить до полусмерти у реки Тёлёк, чуть не затоптала всех нас своим конем, а?

«Неужто это они? Затопчу, если захочу, вашего бая!..» — обозлилась Батийна.

Услышав гомон и топот позади себя, Аксур рванул сильнее, помчался птицей. Батийна сказала себе: «Эти потомки бека могут жужжать про меня что угодно. А мы помчимся, Аксур, помчимся! Пусть попробуют догнать нас, если под ними такие уж быстроногие кони!»

Батийна все удалялась от всадников. Попадись ей праздные люди, едущие на базар или в гости, может, еще долго преследовала б ее эта шумная толпа. Но аксакалы Акимкан и Адыке, спешившие попрощаться с Манапбаем, мрачно молчали, и вся группа скоро осадила коней.

Те озорники, что по горячке выскочили было вперед, остановились, натягивая поводья своим коням, и почтительно дожидались Акимкана. Он ехал чуть впереди остальных всадников. Мерно покачивался под ним иноходец темно-бурой масти с лоснящимся крупом. Акимкан, у которого еще не вылинял румянец, сидел прямо, и, упираясь концом сложенной вдвое камчи в бедро, следил за удаляющейся Батийной. Брови у него низко нахмурены. Наполовину белая, наполовину черная тонкая борода его опущена к груди.

«О изменчивое время! О бездонный бренный мир! Куда вы катитесь?.. Чуть не затоптала нас белоушая! Еще вчера она возилась у моего порога. Разве не так, Адыке? Боже мой, что за чудеса пошли?»

— О боже, боже! — произнес Акимкан вслух. — Адыке, езжай рядом со мной!..

Пришпорив серого иноходца, Адыке поравнялся с почтенным родственником.

— Правда ли, что эта молодуха, которая сейчас проскакала мимо нас, бывшая твоя сноха? — спросил с равнодушным видом Акимкан.

Адыке пробормотал:

— Да, бек, так оно и есть.

Акимкан буркнул:

— Ах, глупая баба, видно, потешается над нами…

Адыке сказал тоскливо:

— Когда-то ваш дед, провидец, говорил: «Настанет время — коровы поднимутся в цене, а женщины будут судьями. Что тогда станет с тобой, мой народ?!» Ой, как сбываются его вещие слова!

— Предскажи это не мой дед, а кто другой, мы бы немедленно сожгли на развилке дорог кости того вестника конца света и развеяли б по ветру его пепел, — сказал Акимкан. — О дед мой, знаешь ли ты, какие беды, какие унижения ты напророчил своим потомкам, пасть мне жертвой за твое имя, ясновидец!

Адыке тоже говорил с нескрываемой горечью:

— Помню, с тех пор, как вошла в мой дом вон та кукла, что проскакала сейчас мимо нас, счастье стало покидать меня и сам я лишился покоя. О создатель! Я не знаю, в какой злополучный день мой отец сватался с голодранцем за щепотку насвая. Не знаю, в шутку ли сделал он это или всерьез? Как бы там ни было, славный бек открыл двери перед самой албарсты. Эх! Надо было еще тогда у бурливой реки прирезать эту дочь шайтана… Наверное, не пришлось бы сносить нашему роду всякие унижения…

Акимкан хмуро молчал.

— Тогда и нам с вами, батыр, — продолжал Адыке, тяжело вздохнув, — не пришлось бы обижать друг друга. И терпеть сегодняшнее оскорбление… Она ведь пронеслась перед нашим носом, словно нечистый дух из пещеры. Скажи, батыр, разве Аксур, гордость целого рода, из таких скакунов, на котором впору ездить женщине? Разве Манапбай-мирза, любимец славного Арстаке, человек, которого должны выслать в далекий край?

Акимкан только промычал в ответ.

— Да, сбылись вещие слова моего отца-провидца. Лишь бы нам уцелеть, — заключил Адыке с грустью.

Адыке чувствовал: закатилось их время, выпадают поводья из рук. Потомки бека, объятые тревогой, как после дурного сна, предугадывали, что редеет, иссякает их род. Особенно настораживало, что какой-то бедный чабан набрался чужого духа и дерзко глядит самому баю прямо в глаза, требуя себе платы, или что женщины, которые испокон веков возились у очага, научились не только перечить мужьям, но и принялись без стыда и совести разъезжать по аилам, собирать сходки, сажая только что вышедших замуж молодок рядом с почтенными аксакалами и науськивая их кричать во все горло: «Киргизские женщины и девушки, добивайтесь равенства!»

В этом виделось не только нарушение обычаев, но и дурное предзнаменование, чреватое опасной бедой.

Впрочем, бай есть бай, бий есть бий. В те времена, когда старейшины могущественного рода были всевластны, стоило могучему Арстаналыбатыру рыкнуть, не сходя с почетного места в своей юрте, как люди кругом склоняли перед ним головы, спешили выполнить его приказ, внушая себе: «Рык льва — воля аллаха!»

Даже Асантай вынужден был, страшась гнева Арстаналы, вброд перейти реку, а Барман, не пикнув, отдал свою дочь без калыма замуж за его сына, Манапбая.

О аллах всемогущий! Разве может улететь невредимой даже белая лебедь, которая бросит тень на голову Манапбая-мирзы, любимца рода сегпзбек? Разве может остаться живым-невредимым стрелок, которому приказано сбить ее на лету, но он не сбил? О аллах всемогущий! О аллах всемогущий! Позапрошлой осенью, вкушая хлеб-соль, стодевятнадцатилетнего возраста священный. Арстаке ушел в иной, истинный мир. С ним прощалось великое множество народа, сгибаясь от горя и скорби. По его потомки не смогли справить поминки по всем велениям стародавнего обычая и созвать гостей отовсюду.

Немного погодя, словно не хватало этого позора, стал грозиться Шаймерден, главарь недостойного рода, издавна враждовавший с ним. Этот подлый человек, возгордись тем, что получил подарок от белого царя, уже давно тягается с потомками бека. Когда Арстаналы был жив еще, Шаймерден боднул его однажды так метко, что чуть не распорол ему живот. Теперь у Шаймердена появился хитрый выскочка Барскан, притерся к новой власти на службу и мутит все исподтишка. Оклеветал Манапбая перед новой властью: «Манапбай плачет, мол, по прошлому. Справляя поминки по своему отцу-хану, он назначил приз живыми людьми».

Мысли Адыке перекликались с мыслями Акимкана. Тот думал:

«О Адыке, кто знает, то ли наветы паршивца Барскана причиной тому или так уж положено по законам новой власти, но притеснили светоча нашего Манапбая. И все мы, потомки бека, терпим унижение, Адыкеджан. О создатель, где наша былая гордость, если Манапбая, державшего паше знамя, ссылают невесть куда, а эта албарсты, которой дали править народом, чуть не затоптала нас своим конем…»

Темно-гнедой иноходец, на котором мерно раскачивался Акимкан, оступился и чуть не упал. Нахмурив взъерошенные брови, Акимкан дернул поводья:

— Эх, чтоб тебя прирезали!

Кругом ничего не слышно, кроме топота копыт, стучащих о жесткую каменистую дорогу, да глухого шепота между всадниками. Стесняясь Акимкана, люди не ведут шумных разговоров. Ни те словоохотливые, что любят рассказывать свои и чужие родословные предания о древних походах, ни шутники, что не дают скучать людям, развлекая их забавными историями, ни красноречивые мудрецы, что услаждают душу переходящими из уст в уста назидательными речами, — никто не смеет раскрыть рта.

Акимкан мрачен, Адыке объят думами: они ведь едут не на какое-нибудь сборище, где разрешаются родовые споры, или на поминки, где устраиваются скачки, или же на той в богатом апле с шумными играми и щедрыми угощениями.

Заодно с Акимканом вся остальная знать рода, почитающего Манапбая, охвачена тревогой. Роды и аилы враждовали между собой, насильничали, учиняли произвол друг над другом, когда же над ними нависла угроза, богатеи сплотились.

Кто не попрощается с Мапапбаем, кто не угостит его и не снабдит деньгами на дорогу, того и человеком не назовешь. Близкие Манапбая его застыдят: «Что ты за человек, если не поддержал умирающего, не подпер того, кто от боли гнется…»

Каждый глава аила давно уже дал знать своим аилчанам:

— Все должны попрощаться с Манапбайбатыром. Сделайте так, чтоб у родственников не возникло обиды на нас. Не давайте недругам нашим повода упрекнуть нас в небрежении к Манапбаю. Не жалейте, возьмите с собой все, чем только можно ему помочь…

Манапбай находился не в тюрьме и не на воле во дворе с высокими воротами — как раз напротив многолюдного базара. Этот двор — на месте караван-сарая, построенного лет десять назад предприимчивым купцом из Андижана. Он вел бойкую торговлю скотом, покупал его обычно на Каркаралинской ярмарке, также в здешних аулах и прогонял через эту долину.

Не раз сидел он на почетном месте у Манапбая, не раз Манапбай приезжал в караван-сарай и гостил у купца. В те времена двор этот был похож на многолюдный базар: по одну его сторону возвышался устланный коврами помост, где у заставленного угощениями дастархана купец прохлаждался чаем, толкуя о торговых делах, а по другую сторону стояли всегда открытые лавки, где полки ломились от тюков парчи, плюша, бархата, шелка, атласа, от груд сахара, навата и чая. Горцы, которых потребности заставляли ездить в город за покупками, все нужное находили у андижанского купца.

Кто знает, какие там дворы у андижанского богатея в других городах, но в этот свой двор он уже третий год не заезжает. Сейчас он пустует, старый, уныло-сиротливый. Тоскливо на душе и у Манапбая, хотя родственники, приехавшие попрощаться с ним, стараются развлечь мирзу, наперебой угощают, дарят ему деньги. С приездом Акимкана и его спутников один из пустых углов двора заполнился лошадьми.

Манапбай, который с самого утра сидел на сложенном вчетверо одеяле, облокотившись о большую пуховую подушку, проворно поднялся навстречу Акимкану:

— О почтенный! И вы приехали?

Акимкан, у которого дрожала борода, ответил чуть осипшим от волнения голосом:

— Э, Манапбай, мой дорогой, к кому же мне, скажи, приехать, если не к тебе? Ты ведь, свет мой, был любимцем нашего славного предка, его лучезарным озером. На что мне рай, который, может, ниспошлет мне создатель на том свете, если не смогу взглянуть в твое белое лицо в этот час?!

Адыке, стоявший позади, незаметно утер слезы, делая вид, что поправляет сдвинувшийся на глаза тебетей.

Видно, горе стискивало Манапбая, — в свои неполные пятьдесят он заметно отяжелел: дышал тяжело, вздергивал плечи. В его открытых глазах с характерными складками на верхних веках нет прежнего озорства, нижние веки слегка припухли. Когда он говорит, чуть заметно подрагивает его рыжая бородка. Как у покойного отца, бородка у него гладкая, аккуратно расчесанная. Не в пример Арстаналы, борода у которого поседела, когда беку было уже под восемьдесят, у Манапбая — то ли оттого, что счастье рано покинуло его, то ли от горестных переживаний, — наблюдательный глаз мог бы заметить два-три седых волоска, как бы по ошибке оказавшиеся в его рыжей бородке. Родственники, видевшие, как постарел Манапбай, вздыхали про себя: «О изменчивый, бренный мир! Отчего ты вверг в горе Манапбая, любимца нашего Арстаке, кого ты лелеял неизменно?»

Два-три проворных джигита, обутые в мягкие ичиги, прислуживали гостям, бесшумно бегая на цыпочках. Один расстилал дастархан, другой подавал воду для мытья рук, третий подносил самовары. Казалось, не родственники оказывают почести Манапбаю, а, напротив, он их угощает. Хотя место Айнагуль байбиче пустовало, по по всему чувствовалось, что она давно распорядилась: «Принять приезжающих как следует. Обильный дастархан. Заваренный чай наготове. Сперва подать манты, после плов».

Обычно Айнагуль принимала и угощала столь почетных гостей всегда сама. Не говоря о других, отсутствие байбиче огорчало прежде всего самого Манапбая, который сидел с сиротливым видом, словно разлучившийся с матерью ребенок. После того, как Манапбай будет сослан и разлучен с родственниками, единственным знаменем в его руках останется Айнагуль байбиче. А опорой байбиче останется Манапбай. Как бы судьба их ни разлучала, они пожизненно будут подпирать друг друга, как две ели, выросшие из единого корня. А что может сравниться с дружбой супругов, которые помнят поговорку: «Мне дороже мой горбатый старик, чем тридцать сыновей», — и которые уважают друг друга тем крепче, чем больше стареют?

Словом, Айнагуль байбиче, которая вкладывала всю свою душу в хлопоты о Манапбае, оставалась внешне совсем спокойной. То она принимала родственников, приехавших проститься с баем, то, поручив джигитам угощать гостей, уходила справляться с делами, которые нельзя было никому передоверить. Передать привет друзьям и сватам, поручить определенным людям довести до конца запутанные дела, опираясь на свои влиятельные связи, богатство и власть, и, положась на свой авторитет, дать совет, как эти дела закончить, — все это она должна была исполнить самолично.

Закончив свои немалые хлопоты, Айнагуль байбиче решила встретиться с Батийной, которая собирала женщин у здания волисполкома.

Собрание еще не открылось. Молодые женщины, ушедшие от своих мужей-стариков, токол, притесняемые байбиче, заходили одна за другой к Батийне.

Вдруг среди тех, что стояли за дверью, началась возня, женщины зашушукались, зашептались меж собой. Донеслось звяканье серебряных украшений.

«Должно быть, это звенят тяжелые ключи, привязанные к концу чьих-то кос», — подумала Батийна. Дверь раскрылась, и вошел солидный мужчина, почтительно держа руку на груди:

— Не обессудьте. Меня зовут Санжар, джигит Мананбая-мирзы. Айнагуль байбиче пришла повидаться с вами. Разрешите?

— Пусть Айнагуль байбиче заходит в комнату! — ответила Батийна.

Одетая в шубу на мерлушковых лапках, в тщательно намотанном на голове, чуть сдвинутом назад элечеке, — он так шел к ее белому с негустым румянцем лицу, — и оставив у порога новенькие калоши, Айнагуль байбиче с веселым видом направилась к Батийне:

— Хотела бы назвать вас «эже», но вдруг окажусь старше вас. Хотела бы назвать вас «синди»[52], но могу оказаться моложе вас. Лучше назову вас просто «подруга». Здравствуйте, подруга!

Учтиво улыбаясь, Батийна сказала:

— Будьте живы-здоровы, подруга.

— Я пришла к вам. Не обессудьте меня.

Назвав Айнагуль «подругой», Батийна уже не могла назвать ее «байбиче». Как-никак у нее с Айнагуль одинаковая судьба, одни и те же горести, одни и те же душевные тайны. Батийна готова была сказать: «Ты рано достигла желанной цели. А я набрела на Алымбая-медведя», — но вслух произнесла другое:

— Разве я могу осуждать вас, подруга. Ведь я была в тени, а ваша слава гремела по земле. — И взяла Айнагуль за руку.

Айнагуль улыбнулась.

— Прошли те времена, бесследно истаяли, подруга. Кто не знает поговорку: «Чем женщина с золотой головой, лучше мужчина с лягушачьей?» Что говорить, я было отвергла низкорослого теленка, да нашла себе мужа острого, как меч. То ли кому-то хочется испытать остроту лезвия моего меча, то ли оговорили его, во всяком случае, по закону повой власти Манапбай ограничен в правах, и теперь его ссылают куда-то далеко с родной земли. Легко ли мне разлучиться с ним, подруга, если моя судьба — быть ножнами меча, который выбрала себе по любви… Я пойду в огонь и в воду вместе с ним, моим мечом. Я не намерена просить, чтоб меня не разлучали с ним. Вы женщина, но вы доверенный человек новой власти. Я хочу расспросить у вас насчет новых законов. Сын Шаймердена Барскан, который возвел на нас напраслину, был много знатнее нас. Теперь он пристроился к новой власти и попросту клевещет на моего мирзу… Да покарает бог того, кто чинит нам зло! Скажите, подруга, можно ли нам остаться на своей родине, если об этом будет просить весь народ?

«Узнаю в ней породу несравненной Гульгаакы», — восхитилась про себя Батийна и не успела ответить, как Айнагуль предупредила:

— Как ни страшись — сердце не разорвется, как ни радуйся — лоб не расколется. Вы скажите правду, подруга. Не вздумайте утешать меня.

— Скажу правду, подруга: да, новые законы ограничивают в правах тех, кто во времена жестокого Николая угнетал народ.

У Айнагуль вскинулись тонкие черные брови: «Боже мой, какие страшные слова говорит!» Помрачнев, она не стала прерывать Батийну.

— Ваш мирза — потомок хана. Теперь угнетатели и угнетенные разделились на два стана. Нельзя винить Барскана, который честно служит советской власти.

— Вы сказали правду, ничуть не скрывая ее. Да, это верно, что мой мирза — потомок хана. Верно, он иной раз бывал жесток. Но разве должен он страдать за это до скончания века? Пойдем, Санжар. Зачем зря беспокоить людей, раз мы в ответе за пролитые слезы бедняков… Увидимся, если нам суждено будет встретиться вновь! До свидания, подруга!

Айнагуль надела калоши, подставленные ей Сапжаром, молча следившим за их разговором, и потянула к себе дверь.


Прощаться с Манапбаем съехались все родственники, сваты и друзья. Двор заполнили люди в больших тебетеях. Будто советуясь о некоем важном деле, они ходили группками по базарной площади, где обычно торговали скотом. В каждой группе были и почтенные старики в тяжелых длинных шубах, больших тебетеях, и люди среднего возраста в белых калпаках, в шапках с оторочкой из куньего меха, в легких бешметах, и молодые джигиты с лихо закрученными усами.

Заправилы каждого рода, каждого аила обращались к своим людям:

— Продан ли ваш скот, собраны ли деньги? Никто не должен остаться в стороне от ынтымака[53]. Пусть река унесет деньги того, кто не захочет подарить их младшему сыну незабвенного Арстаке на дорогу. Все мы поедем провожать его на расстояние дневного пути. Может, немногие из вас захотят проводить его до Алма-Аты?

— А что говорят Акимкан-аке и другие почтенные старики?

— Что бы ни говорили, но всего можно ожидать в такие тревожные дни. Надо как следует приготовиться к дороге!

На устланном коврами помосте стало тесно. Мапанбай развернул белый атласный платок и начал рассказывать какую-то длинную историю. В каждой фразе его таилась загадка, пад которой надо было поразмыслить. Вместе с тем в его речи повторялась одна дума, не высказанная ясно, но угадываемая по смыслу, — это признание прошлых грехов, просьба перед людьми простить его: мол, ничего не поделаешь, именно мне, Манапбаю, выпала доля отвечать за жестокость моих предков, что правили пародом. Человек должен изведать то, что послано ему аллахом. Младший сын бека, привыкший властвовать над людьми, устанавливать свои законы, тяжело вздохнул, делая вид, что скорбит за свой народ, который-де останется с его, Манапбая, вынужденным отъездом без правителя.

— Хоть и стоит лягушка на суше, но глаза у нее смотрят в озеро. Сокол, взлетевший высоко в небо, тоскует по своему насесту. И еда мне не в еду, когда разлучусь с вами. И не спать мне спокойно тогда, народ мой… — Слова у него выходили тяжелыми, вескими.

Акимкан, время от времени утиравший слезы, подбадривал Манапбая:

— Род твой всегда останется твоим. И люди твои всегда будут с тобой. Куда бы ты ни поехал, мы будем считать тебя главой нашего рода. Сноху нашу Айнагуль будем считать матерью его. Думаю, не миновать кары аллаха тому, кто вызвал беду на твою золотую голову.

Манапбай, — он все утро внушал беречь отцовские обычаи, не терять согласия меж собой — громко воскликнул:

— Спасибо вам, дорогие аке! Спасибо тебе, народ мой!

Словно виденье, появившееся невесть откуда, вскочила Айнагуль с воздетыми к небу руками, растопырив белые пальцы:

— Омийин, дорогие аке!.. Наступил час трогаться нам в путь.

Все разом, вскинув руки, зачастили слова благословения:

— Ты наш хан и бек, дорогой Манапбай. Сородичи твои останутся твоими сородичами. Где бы ты ни был, сидящие здесь достойные люди ханского рода всегда исполнят твою волю! Пусть всех нас поддержит дух наших предков — ханов, равных пророку. Придет время, батыр, ты не унизишься, а возвысишься, забудешь тяжесть свалившейся на твою голову беды. Пока не закроются наши глаза, люди твои останутся с тобой!

— О-мий-ин!

Что с ней будет!
Караванщики на мулах спустились с гребня перевала и медленно двигались по жесткой каменистой тропе, растянувшись длинной, местами прерывистой цепью.

У самого брода, где шумный пенящийся ручей сливался с речкой, катившейся по дну ущелья, караван остановился.

Поглядывая время от времени на погонщиков длинноухих упитанных мулов, нагруженных тюками циновок, бязи и чаю, Ошур, купец с черной кудрявой бородой, напевал себе под нос что-то веселое.

— А-а-у-у-ууу… — тянул он преспокойно, как вдруг, не успев закрыть рта и вытаращив глаза, так и обмер. Темно-бурый мул под купцом запрокинул голову и настороженно глянул в сторону брода. Лоснящийся круп мула был накрыт полами хозяйского халата, с боков его свешивались не очень туго набитые, аккуратно притороченные к седлу половинки куржуна. — Спаси, аллах! Спаси, аллах! Человек это или призрак, не пойму… — повторял заплетающимся языком купец, показывая камчой на брод. И погонщики, понукавшие навьюченных мулов, оторопели.

Другой торговец, Ороз, оседлавший черного мула, вполне под стать темно-бурому, весь вытянулся:

— Что за диво, мой ходжа? Привидение или кишикийик?[54]Он называл Ошура в шутку «мой ходжа».

Они не могли различить, человек это или еще кто-то. Нежданно-негаданно у подножья безлюдного перевала, на берегу бушующей реки предстала перед их глазами одинокая, почти голая женщина.

Зуракан прибрела сюда, как только высвободила руку из волчьей пасти. Сбросив с себя клочья платья, она подошла к реке, обессиленно шатаясь, тяжело дыша, крепко-крепко стиснула правой рукой кровоточащую левую.

Сердце больно сжималось, рябило в глазах. Зуракан припала к воде. Сперва зачерпнула открытым ртом, лакая по-собачьи, потом стала глотать с судорожной жадностью. Оторвавшись от воды, она, упираясь в бока, облегченно охнула и принялась рвать подорожник у речки. Обложив раненую руку листьями, что напоминали собой кабаньи уши, она стала было завязывать ее клочками бязевых штанов, как вдруг увидела караванщиков с мулами. С размочаленными, всклокоченными волосами, со стекающими с подбородка каплями воды, с окровавленной рукой, она удивленно смотрела на невесть откуда возникших людей.

Не ведая ни страха, ни чувства стыда, она зашагала к караванщикам.

— Эй, вы! Джинна, шайтана увидели, что ли? — кричала Зуракан во весь голос. — Что разинули рты? Зачем вылупили глаза? Голую женщину никогда не видели?

Ошур, сидевший на темно-буром муле, пришел в себя и спросил испуганно:

— О-о… Орозжан, что за привидение на нашу голову? Говорит, как настоящий человек, да, совсем как настоящий человек…

— О торговец несчастный, чтоб тебе лопнуть! Почему, сарт, испугался голой женщины?! Я тебе не албарсты! Зуракан я!

Ошур подался назад, чуть не свалившись со своего мула. Купцу померещилось, что перед ним — его бывшая жена, которую он оставил в Ак-Су.

Зуракан шла, не стесняясь своей наготы.

— Двое суток ничего не брала в рот! Не сомкнула глаз, лежа на камне. Билась с волками. Неужели не видите, что изранена я, одни клочья висят? Может, какие тряпки у вас найдутся, чтоб мне прикрыться? Люди вы или нет?

В женщине заговорило чувство стыда, когда она приблизилась к торговцам на расстояние полета стрелы. Она прикрыла голые груди, скрестив на них израненные руки; сжавшись, опустилась на лужайке в высокую траву, громко всхлипывая.

— Будьте людьми, прикройте как-нибудь мой позор. Я убежала от унижений, спасалась от смерти. Не оставляйте меня здесь, дорогие аке…

Ороз торопливыми шагами подошел к Зуракан.

— Не плачь, дорогая, не надо… Куда ты бежала? Мы с тобой… Не бойся… — И Ороз накинул ей на плечи широкий мужской халат.

«Мы с тобой, не бойся…» — от этих слов повеяло на Зуракан теплом, как от утреннего солнца.

То поправляя на себе неуклюжий мужской халат, то отпуская его широченные полы и рукава, она жадно поглощала поданную лепешку и, едва уняв голод, прямо-таки взмолилась:

— Дорогие аке, не смотрите на меня, как на свою добычу! Я убежала от гнева белой змеи. Она надругалась надо мной… Теперь у меня одно желание — спуститься в Чуйскую долину. Там я найду отца и мать… она у меня из рода джанкарач… Ах, свидеться бы с ними!

Ороз, подойдя к Зуракан поближе, стал шептать ей в уши:

— Смотри, сестра моя… Эти торгаши даже свою совесть продадут за дырявый джармак[55]. Я тоже из Чуйской долины… Ты сказала, что твоя мать из рода джанкарач. Стало быть, я прихожусь тебе дядей. Родственники всегда были опорой женщине, убежавшей от мужа. Называй меня дядей, а я тебя — племянницей. Побольше расспрашивай о тех, кого я назову, а я буду отвечать, что все они живы-здоровы. Иначе эти торгаши могут продать тебя кому-нибудь в наложницы. Вон тот сарт с черной кучерявой бородой, который сидит на темно-буром муле, опасный человек. Слышала о торговце, который украл тринадцатилетнюю девушку-казашку, когда она несла воду? Слышала о ходже, который обманом увел с собой убежавшую от мужа женщину и в Андижане продал ее какому-то чайханщику? Этот сарт с кучерявой бородой — один из таких. — Наклонившись к Зуракан, настороженно оглядываясь по сторонам, Ороз прошептал: — Будь у этого подлеца пули вместо глаз, он не прочь расстрелять любого… Я его проводник. Он не знает дороги в горах…

Его прервал окрик сарта с кудрявой бородкой, Ошура:

— Ороз-ян!

— Что прикажете?

— Ну-ка, верни мне должок!

Ороз засуетился, хлопнул рукой по боковому карману, пощупал его, побледнел.

Заиграли жгучие глаза на смуглом лице Ошура. Как человек, одержавший победу, он сказал повелительным голосом:

— Ты должен был вернуть мне томук[56] правой рукой, раз ты проиграл! Теперь изволь исполнить мое желание: свою племянницу отдашь мне!

Ороз, ошеломленный, будто глаза в глаза увидел гремучую змею, потянул Зуракан за кровоточащую руку и подвел к Ошуру, а сам тотчас отошел в сторонку.

Женщина еще не понимала, что ее передают, словно вещь, вместо приза. Ныло отяжелевшее тело, в ушах гудело, — казалось, все кругом посерело, будто затянулось белесым туманом…

Ради Зуракан
Букен с Серкебаем скрывали, сколько могли, что исчезла Зуракан. Все аилчане знали, что она пререкалась с Букен байбиче, и та крепко оскорбила молодку-богатыршу, которая не уступит по силе хорошему верблюду. Женщины между собой поговаривали: Букен, мол, собирается убрать ее с глаз подальше. Но мужья каждый раз их одергивали:

— Ой, не болтай ты, баба! Разве Букен может прогнать свою работницу, раз новая власть защищает бедняков? Закрой рот! А то еще накличешь на себя беду, скажут, слышали, мол, от жены такого-то.

В самом деле, как это ни с того ни с сего в мирное время пропал человек? Если женщина убежала, то ей деваться некуда, кроме как к своим родственникам. Джигит, посланный тайно Серкебаем в Чуйскую долину, вернулся ни с чем. «Зуракан там не было и нет в помине», — сообщил он.

Как ни старалась утаить Букен байбиче, весь аил прослышал, что Зуракан пропала.

Женщины интересовались у Букен:

— Вы слышали, золотая байбиче, что Зуракан вовсе не добралась до своих родственников? Посылал ли бай за ней на поиски?

Букен набросилась на женщин, готовая выцарапать им глаза:

— А ваше какое дело? Да поглотит негодницу бездна, раз взбесилась. Боже мой, вам бы хотелось, наверное, чтоб пропал и мой бай вслед за этой сбежавшей шлюхой!

Женщина, задавшая вопрос, замялась:

— Я просто так… Простите, золотая байбиче. Поговаривают, как бы не попало за это баю.

Словно это ничуть не беспокоило ее, Букен с грозным видом сказала:

— За что, по-вашему, может попасть баю? Да разобьются о черный камень все ваши мрачные мысли! Несдобровать тому, кто причиняет нам зло! Я его прокляну своей смертоносной слюной!

Серкебай опасался, как бы все это не обернулось бедой, и старался угомонить жену:

— Ай, байбиче, байбиче! Люди тоже ведь хотят знать. Не одергивай их!

Но байбиче вскипела:

— Нет, я заткну им рот! Мы не какие-нибудь чужаки, упавшие с верблюжьего вьюка, чтоб о нас болтали всякое!

Батийна угодила сюда как раз в то время, когда разгневанная байбиче не находила себе места, а бай жил в ожидании неприятностей. Недаром говорят: «Не так страшен враг, который стреляет в тебя, как свой, который пронюхал твои тайны». Батийна, которой вся подноготная Серкебая была известна, встревожилась не на шутку, узнав об исчезновении Зуракан. «Ведь из-за коварства белой змеи Букен сколько пришлось натерпеться несчастной Гульбюбю, а пастух Дубана вовсе пропал бесследно! Похоже, двойное жало белой змеи извело и бедную Зуракан».

Народ съехался на большую сходку со всех аилов, и Батийна потребовала, чтобы Серкебай и Букен всенародно ответили, куда же девалась их работница.

Серкебай за свою долгую жизнь никогда не стоял навытяжку не то что перед женщиной, но даже перед биями и болушами, а эта Батийна заставила стоять его перед ней, и сердце у него сжималось, так, словно он проглотил горький яд.

— Два раза посылал людей к ее родственникам. Но там ее не оказалось, — ответил он приниженно.

— Чем провинился мой бай, дорогая Батийна? — вмешалась Букен с притворной учтивостью. — Ведь Зуракан не четвероногая скотина, которую пасут. Она делала, что хотела. Вроде бы умом тронулась, несчастная. Бросила нашего Текеша, посчитала его ниже себя. Убежала добывать себе свободу. Нас в тот день не было дома. Мы ездили в соседний аил на той. И с баем там заночевали. А назавтра, когда мы вернулись, видим, наш Текеш сидит один, обняв свои колени…

— Все это нам известно, байбиче! — прервала Батийна, глядя ей прямо в глаза. — Дубана, которого вы ловко извели, тоже не был четвероногой скотиной, а золотоголовым мужчиной! Неведомо до сих пор, куда он запропастился.

Букен, приняв наивный вид, воскликнула:

— Напрасно говоришь, милая! Какое с моей стороны может быть коварство?! Несчастный Дубана спятил: на него напал нечистый дух. Я позвала лучшего гадальщика из Андижана раскрыть и прочитать книгу судеб. Так он сказал мне: «Выслушай меня, белолицая байбиче. Джинны и злые духи увели его за Казыкуртские горы». Ах, мусульмане, неужели я обязана отвечать за человека, раз он свихнулся. Какое у меня, боже, может быть коварство?

Батийна спросила внушительным голосом:

— Выходит, Зуракан тоже увели джинны и злые духи?!

Букен беспомощно развела руками:

— Все делается по воле аллаха.

Она хотела еще добавить «дитя мое», но не смогла. В душе байбиче не переставала проклинать Батийну. «О шлюха бешеная! Будь у меня пули в глазах, я уложила бы тебя одним своим взглядом! О аллах, да буду твоей рабыней, молю тебя, расправься с ней, с албарсты!»

Батийна оборвала ее так, словно видела все своими глазами:

— Нет! То не воля аллаха, — ваше коварство: вы погубили красавицу Гульбюбю, оговорили вы ее! Теперь вы погубили Зуракан!

Букен ошеломленно вскинулась:

— Боже, не говори так!

— Но теперь новая власть горой стоит за таких, как Зуракан! — Батийна повернулась к Серкебаго: — На этот раз вам не удастся закрыть глаза на злые козни своей байбиче! Если не разыщете Зуракан, немедля составим на вас приговор, под ним каждый бедняк подпишется, и сошлем вас в Сибирь!

Отовсюду раздались голоса:

— Правильно! Дело говорит!

— Зуракан работала, как хороший бык! А распустили слушок, будто она заболела дурной болезнью, которой болеют одна из тысячи женщин.

— Сомневаемся мы!

— Сомневаемся!

— Пусть ответят перед судом!

Никогда до этого не бывало, чтобы всеми почитаемый аксакал и богач, подобно Серкебаю, подвергался допросу «бело-ушей» женщины на глазах у множества людей, на глазах у незнатных женщин.

Вчера Манапбай отправился в ссылку, а сегодня закатилась звезда Серкебая. «О создатель, за что ты караешь нас? Счастье покидает наш народ с тех пор, как белоушие женщины стали править. Дождемся ли мы, когда кости этой надменной бабы будут раскиданы на развилке дорог?» — понурив голову, терзался Серкебай.

Гнев и злоба душили Серкебая, но он не сдавался, искал выхода:

— Сделай так, чтоб нам дали срок, дитя мое, Батийна! Разберись, невестка моя, где белое, а где черное! Возможно, байбиче и допустила что-нибудь такое… накричала на кого или шепнула ненужное. Но ничьей жизни не повредила.

Помахивая указательным пальцем, Батийна ответила:

— Мы вас предупреждаем, бай. Хоть вы таких женщин, как Зуракан, издавна унижаете, у них, мол, лягушачьи головы, но она ни в чем не уступала мужчинам: ни в силе, ни по уму и смелости. Зуракан не согнешь, знайте, бай и байбиче, ни хлесткими ударами камчи, ни злыми наветами. У бедняков тоже болит душа и щемит сердце от несправедливости. Зуракан не решилась бы на побег, она умеет беречь свою честь и достоинство, если б не довели ее до этого. Вы говорите, что она ушла сама. А возможно, вы сбросили ее с обрыва, надеясь, что никто не узнает. Что, если найдутся свидетели?

Батийна думала, что сможет заставить бая и байбиче сказать правду о Зуракан, действуй она пожестче. Поэтому была довольна собой, что сказала убежденно, будто видела все своими глазами:

— Я знаю, какое вы преступление совершили. Человеческую кровь вы не сможете скрыть. — И без особых колебаний поверила своим словам: — Если они довели Зуракан до самоубийства, то нет для них лучшего наказания, чем смерть!

Букен залилась слезами.

— Ну и черная напасть на нас! Что за издевки твои, о боже! Мы всегда были из тех безвредных людей, которые даже мухи не обидят. О растяпа, Текебай, откликнись, где ты? Ведь твой дядя Серкебай заботился о твоей неблагодарной жене, как о своей младшей сестре! Ты же, несчастный, не мог уберечь ту, с которой спал в одной постели. О боже, ведь она сама убежала, потеряв рассудок и заболев дурной болезнью! Я могу поклясться на Коране, обойдя семь раз могилу моего свекра, что каждое мое слово чистейшая правда! Поклянись и ты, Текебай, обойдя семь раз могилу своего отца и держа в руках Коран, если считаешь, что я говорю неправду!

Текебай не вымолвил ни слова, сидел все время пришибленный. Тем сильнее расходилась Букен:

— О-о, боже! Не мучай нас, верных своих рабов. Не Текебай, а я поминала каждый четверг его отца и мать, нажарив поминальных лепешек или зарезав скотину. Это ли моя вина, Текебай?! Есть у тебя язык? О чтоб тебя покарал дух предков! Откуда мне знать, что на душе у твоей жены, с которой ты вместе спал? Разве ты не знаешь, она точно взбесилась, не признавала тебя за мужа и зарилась на других мужчин. Каждую ночь под пятницу она металась, как сумасшедшая, брызгая слюной! Небось и вам приходилось видеть, дорогие аилчане, как эта женщина, потеряв всякий стыд, вместе с парнями скакала на бычке? Скажите свое справедливое слово…

Распалившаяся Букен, вероятно, обрушилась бы во всем на Батийну, только б ее не перебивали. Она бы сказала: «Это ты, мол, взбаламутила глупую женщину! Подлая салбар, чтоб мне видеть тебя при смерти! Хватит моих проклятий, чтоб ты околела, пусть даже ты побывала не то что в Москве, по и в самой Мекке! Пусть исчезнет само имя Букен, если так не свершится! Ты хочешь, наверное, отомстить всем мужчинам за то, что Алымбай оставил тебя в салбарах. Ты — дьявольское отродье, что сбивает толпу простодушных женщин, прожужжав уши: «Не позволяйте, мол, продавать себя за калым, не выходите замуж за стариков. Токолы, бросайте своих мужей!» Когда женщины теряют совесть, рушатся и обычаи. В небе начинают царить, размахивая крыльями, джинны и шайтаны, а взбесившиеся женщины распускают подолы своих платьев. Лучше уходи отсюда, не мути женщин, живущих в мире и покое!»

Если б Букен не перебивали, уж она бы с пеной у рта неутомимо доказывала бы свое и, возможно, склонила бы кое-кого из наивных людей на свою сторону.

Но Батийна разгадала коварный ход Букен и решила применить противоядие.

— Хватит вам разоряться, — резко оборвала ее.

Букен сразу уподобилась наивному ребенку.

— Э… боже мой, а что значит — разоряться?

Толстые щеки у Букен налились кровью так, что посинели, сделались почти черными, помутневшие глаза выпучились.

«Цапнуть бы тебе лицо ногтями, грязная салбар! Ишь, разоряешься, говорит!» — лишь подумала Букен, задыхаясь в бессильной злобе.


Батийна говорила спокойно, с достоинством. Неслышно вздыхая, женщины сидели с сияющими лицами:

«Ведь она верно говорит! Мы сами, женщины, тоже виноваты. Чем перечить мужу и упрямиться до тех пор, пока лепешка не прогорит, не лучше ли беречь его, отца твоих детей, да быть поласковей к нему? Тогда и мужчины будут уважать нас. Говори, дорогая! Докажи, что белоушие женщины ни в чем не уступят золотоголовым мужчинам, если получат свободу! Ах, непутевые мужчины, чтоб бог проучил вас! Если вы скакуны, то мы — ваши сердца, дающие вам силу! Если вы — хваткие соколы, то мы — ваши крылья, дающие вам взмыть ввысь!»

Старики в больших тебетеях понуро молчали, ковыряя землю концом камчи. Молчал и Серкебай, угрюмо покачивая бородой, удивительно похожий сейчас на белоголового козла.

«Что возразить на столь справедливые речи? Да, был грех: женился на токол. Случалось, замахивался на беспомощных бедняжек. Э-э… Недомыслие наше. Действительно, согласие между мужем и женой равно достоянию большого города с золотыми воротами. О мужчины, из-за каких особых достоинств мы возомнили себя выше женщин, наших святых матерей, сотворивших нас из ничего, вырастивших нас людьми?»

Дрогнуло сердце Серкебая от нахлынувших воспоминаний. Он как-то смягчился, слушая умную речь Батийны, и почувствовал, как улетучивается предвзятая ненависть, с которой он пришел на сход. Он вспомнил свою юную жену Гульбюбю… Разве не загублена была их любовь, ее жизнь. Что правда, то правда. А виноват во всем он, Серкебай…


Повевает свежий ветерок, пестрые тени разорванных в клочья, подобно белой верблюжьей шерсти, тонких облаков скользят по лицам сидящих. В глубине меж облаками синеет небо. Со всех сторон искрятся зубчатые вершины Великих гор, подняв на себе хребты, обширные горные долины, сверкающие озера, равнины, реки, что тянутся кровяными жилами во все концы, лесные чащи, отвесные скалы, спящие ледники, — подняв все на свете, движется незаметно великанша Земля, вздымая груди, выгибая спину, несется она, родная наша Земля, катясь словно гранитный шар, и совершает в бесконечных просторах вселенной свой нескончаемый путь, несется безостановочно, разрезая небо острыми зубьями своих вершин, точно гигантская пила.

Если б кто взглянул с высоты вселенной на нашу Землю, что кормит своей грудью все живое, она показалась бы ему маленьким яичком, завернутым в белый пух. Прекрасна, щедра, вечна она! О люди! Оставьте вы свои споры и ссоры, зависть, неприязнь друг к другу, будьте великодушны, справедливы и могучи, как мать Земля, окропляйте землю чистым потом, созидайте сокровища, которые вы оставите своим потомкам!

Батийна поправила косынку:

— Нас угнетают не только мужчины, которые придерживаются стародавних обычаев. Нас мучает тяжкий гнет и таких женщин, как Букен. Недаром говорится, козней одной дурной женщины хватит, чтоб нагрузить сорок ишаков, а коварных хитростей Букен байбиче вполне хватило бы, чтоб сломить хребет могучего верблюда.

Наступили новые времена, родились новые законы…

Голос Батийны звенел все крепче. Сжав кулаки, она рассекала воздух рукой:

— Эти новые законы отрубят топором корни жестокости между людьми! От имени всех сидящих здесь отцов, матерей, братьев и сестер я, Батийна, требую — пусть Серкебай во что бы то ни стало разыщет Зуракан и отдаст ей с Текебаем все ими заработанное да предоставит им свободу!

Со всех сторон раздались голоса:

— Правильно, правильно!

— Пусть так и сделает!

— Мало отдать то, что заработали. Раз бай считает Текебая своим племянником, пусть выделит его долю!

— Если бай не разыщет Зуракан живой или мертвой, предлагаю составить приговор на бая и его байбиче, заклеймить их как жестоких тиранов, которые издеваются над человеком злей, чем над скотиной. Под этим приговором все подпишемся или приложим свои пальцы и будем просить у новой власти, чтоб их привлекли к полной ответственности. Кто за это предложение, поднимите руку!

— Что она сказала? — спросила, оглядываясь по сторонам, глуховатая старушка.

Зашевелилась вся родня Серкебая.

И дружно взметнулись сотни рук.

«Полюбила — вышла!»
Прошли месяцы.

Из поездки в Чуйскую долину Серкебай вернулся не столько перепуганным, смятенным, каким казался до того, сколько озлобленным.

Серкебай отправлялся в это путешествие не по доброй воле, а из-за скандального дела, грозившего ему крупными неприятностями.

Многочисленные родственники, сваты и соседи, все, кто жил и кочевал вместе с Серкебаем, узнав, что он вернулся, пришли в его юрту. Для тех, кто не вместился, вынесли шырдаки и кошмы во двор.

Серкебай сидит посреди знатных аксакалов в больших тебетеях, с покрасневшими от неунявшейся обиды глазами и цедит сквозь зубы:

— Эх, что спрашивать, родные мои! В свое время были мы богатыми. Ко мне даже бык с острыми, как клинки, рогами не смел подступиться. Но эта комолая серая корова, начисто лишенная стыда и совести, вынудила отправиться в Чуйскую долину меня, золотоголового. Да еще по такому ничтожному делу. Поехал я разыскивать женщину, которая взбесилась и ушла искать себе другого мужа. Но там ее не оказалось. Говорят, попутно эта бестия себе нашла дядю. Хоть бы сперва разошлась со своим мужем, с которым связана священным браком. Эта развратная сука, говорят, успела подхватить другого, согласно закону — «полюбила — вышла!».

Поерзав на месте, Серкебай посмотрел вдаль, словно человек, у которого улетела куда-то ловчая птица.

— Единоплеменники мои, земля наших предков, горы и скалы как будто прежние. Но только эта серая комолая корова взбаламутила наших простодушных женщин… Я привез бумагу от самого большого пишпекского начальства.

Порывшись в карманах, Серкебай достал сложенное вчетверо свидетельство, удостоверяющее, что Зуракан вышла замуж за полюбившегося ей человека.

Серкебай потряс в руке лист бумаги, высоко поднял его:

— Вот законы вашего уруята! Женщина, оказывается, вольна выходить замуж сразу за двоих, хоть за семерых — на то ее воля. Все мы, темные киргизы, никогда не закрывали своих дверей на замок. Зачем? Разве убегала от кого-нибудь жена? Теперь же это обычное дело. У любого из объятий может выпорхнуть, словно птичка, законная жена. И никакие решетки на дверях вам не помогут, киргизы мои. Если среди вас еще остались настоящие мужчины, готовьте железные двери да привяжите своих жен серебряными путами.

Серкебай засмеялся притворным смехом.

— Бай, а что делать тем, кто не добудет серебряных пут? — поинтересовался кто-то из сидящих.

— Тогда что ж… Ослих хватает… Сядешь на какую да поедешь по дрова…

Серкебай смеялся не в шутку и не от скуки, — в нем прорвалось желчное злословие человека, сгорающего от обиды и жажды мести. Лицо его выражало ярость, глаза налились кровью.

— Когда-то я был барсом, даже клыкастого льва не страшился, а тут дал себя укусить паршивой сучке. Эй, бессовестная шлюха, смутившая народ, настанет ли день, когда можно будет расправиться с тобой?

Сидящие давно догадались, в кого метит бай. Бессильная злоба мутила не одного Серкебая или Тазабека, но и стариков, кто женился на девушках, надеясь согреть свои дряхлые кости, и многих байбиче, и тех мужчин, что у себя дома держали токол и притворялись, что согласны с новыми законами и готовы им подчиниться.

Серкебай с притворным смирением заговорил:

— О единоплеменники мои! Власть эта не от бога, но не слабее бога, разве мы можем ослушаться ее, когда она требует дать женщинам свободу?! Дело, если будет делаться без ума, может скверно кончиться. Недолго и в бездну провалиться. Лучше посоветуемся, узнаем сначала: как смотрит священный шариат на новые законы? Обойдемся без аильных недоучек, пригласим настоящего муллу из большого города и расспросим на счет законов шариата. Священный шариат, по-моему, не может свернуть с пути, по которому идет испокон веков. О единоплеменники мои, если шариат будет на нашей стороне, женщина-начальница побрыкается-побрыкается да перестанет. Разве когда-нибудь строптивая лошадь уносила джигита в пропасть?

Не прошло и недели после этого разговора, как в город отправили нарочного с запасным конем, и он привез оттуда муллу-татарина.

Не только среди людей четырех родов, населяющих долину Карасаз, но и среди соседствующих родов по беспроволочному телеграфу «длинного уха» разнеслась весть:

«Серкебай, ездивший в Пишпек на розыски распутной работницы, вернулся, говорят, с важной бумагой от больших начальников центра. Если не будем придерживаться наряду с законами священного шариата и законов новой власти, то все носители тебетеев рискуют остаться без жен. Потому что у нас, киргизов, женщины испокон веков вместе с мужчинами проводили свои дни на конях. Женщины горячей, напористей нас. Стоит им внушить: «Возьмите в свои руки поводья да поведите людей к свободной жизни», как все белоушие понесутся очертя голову. И некому будет рожать детей и хозяйствовать дома. Сам Серкебай сказал это. А большой мулла, вызванный из города, будто заявил, что начальники из центра повелели ему улаживать все женские дела по законам священного шариата. Мулла, говорят, татарин».

Всюду, куда донеслась эта весть, мужчины не сидели сложа руки. То из одного, то из другого аила прибывали к Серкебаю гонцы на взмыленных конях:

— Из верхних аилов к вам едут все мужчины во главе с Мамытом-аке! Они сказали: «Передай баю, чтобы дожидался нашего приезда на сходку!»

— Э… хорошо, если бы они не опоздали.

Не успевает Серкебай ответить одному, на вороном жеребце уже другой гонец с бородкой клинышком и носом с горбинкой:

— Мужчины нижних аилов едут во главе с Зарпеком-аке. Велел сказать: «Без нас сходки не открывать!»

— Вот оно! Все едут ко мне. Разве кто в силах опорочить мое доброе имя?!

Серкебай распахнул грудь, откинул ворот белой шубы и, взгромоздившись на светло-серого жеребца, властно распорядился:

— Эй, пусть съедутся мужчины четырех родов и соберутся у Зеленого холма на берегу извилистой Иири-Су. Там всегда обдувает ветерок — кони под защитой от оводов и мух. Да и вода близка: есть где совершить омовение, кто захочет помолиться. Слышите, наша сходка, скорее всего, затянется. У кого дойные кобылы, те привезут с собой большие чаначи кумыса! У кого овцы, не забудут приторочить к седлу по туше барашка!

Не случайно Серкебай почувствовал себя опять в седле. Находясь в Пишпеке, он ночевал V какого-то человека «новой власти». Серкебай не совсем разобрался, какой он пост занимает, но узнал, что тот приходится двоюродным братом Букен байбиче. Объяснив, по какому делу приехал в такую даль, Серкебай осторожно спросил:

— Скажи, поставлен хоть какой-то предел свободе этих белоуших? А то приехала в наши края женщина-начальница и затуманила всем головы.

Родственник пробовал втолковать баю:

— Теперь запрещено иметь токол. Старому человеку нельзя жениться на молодой девушке. Кладется конец и калыму…

— Возможно, так будет в дальнейшем. Но как поступят с теми, кто все это сделал раньше?

Не желая огорчать Серкебая, родственник успокоил его:

— Каждый имеет право поступать, как его душе угодно. Если токол любит своего бая, она может и дальше жить с ним.

Серкебай почувствовал облегчение: «Э, давно так сказал бы! В самом деле, власть, которая дала свободу женщинам, не может обидеть меня. Надо только самому крепко постоять за себя, и все будет нерушимо».

Именно это убеждение — надо только самому крепко постоять за себя, и все будет нерушимо — придавало силы Серкебаю. Поверив в свою правоту, бай вместе со старейшинами четырех родов и муллой-татарином направился к Зеленому холму.

Почтенный мулла, горожанин, в жизни не ездивший верхом, хоть и посадили его на коня смирнее коровы, держался весьма неуклюже, всю дорогу хватаясь одной рукой за луку седла, а другой поддерживая прижатую под мышкой сумку со священной книгой.

Иные шутники похихикивали над ним:

— Смотри, как сидит в седле святой человек! Что с ним будет, если согрешит ненароком и придется ему проезжать по волосяному мосту ада.

Подножия Зеленого холма заполнили привязанные друг к другу оседланные кони, а самый бугор сплошь облепили люди, словно пень, на котором роятся пчелы.

«Народ весь в сборе. Ну, молдоке, говорите ясно, да выкладывайте всю правду!» — только хотел было так начать Серке-бай, как вдруг запрокинул голову, словно увидел пожар, и запальчиво крикнул:

— Эй, мужчины, кто попроворней — по коням и скажите вон тем бабам, чтобы они повернули назад. Там, где собрались почтенные аксакалы и толкуют о священном шариате, нет места белоушим!

Все разом повернулись в сторону хребта и увидели женщин, конных и пеших. Передние уже спускались в низину, тогда как задние еще находились за бугром. Нарядно одетые, в элечеках и платках, женщины заполнили долину, расцветив ее, словно мальвы.

Покачивая мясистыми боками, главарь нижних аилов Зарпек решил подшутить над Серкебаем:

— Сам ты, бай, говорил: «Красота долины в цветах, красота семьи — в женщине». Когда на сходке одни мужчины, мы похожи на грифов, зарящихся на падаль. Пусть садятся вместе с нами эти Умай-эне в нарядных одеждах.

От такой издевки у Серкебая глаза налились кровью. Всадник, помчавшийся навстречу женщинам, вскоре прискакал назад.

— Бай-аке, их ведет сама женщина-начальница!

Подавшись вперед, Серкебай обратился к мулле:

— Скажи откровенно, почтенный молдоке, дозволено ли женщинам присутствовать там, где толкуют о законах священного шариата?

Мулла, сидевший посреди аксакалов на мягком стеганом одеяле, держась за свою чалму, кивнул головой:

— Алла, женщины, у которых кончились месячные, могут здесь находиться.

На мгновение воцарилась тишина. Кто-то горестно забормотал:

— О боже милосердный! Попробуй теперь приподнять подолы этим женщинам!

Со всех сторон всплеснулся смех.

Батийна подъехала на вислобрюхой гнедой кобыле, впереди женщин на кобылах-четырехлетках. В толпе было несколько мужчин в поршнях и серых шубах.

Кое-кто приехал на быстроходных бычках. Видно, горячка езды захватила и этих «рогатых скакунов»: задрав морды, они неслись напропалую, словно спешили растоптать сидящих.

Особенно горячился черный бычок с лысиной. На нем сидел молоденький пастух с жесткими усами и пунцовыми щеками. Казалось, стоит щелкнуть по ним, как брызнет кровь. Размахивая хвостом, черный бычок хлестал пастуха по полам его серой шубы. Он с ходу врезался в толпу, роняя тягучие струи пенистой слюны.

Сидевшие с краю испуганно повскакали, а один мужчина замахнулся камчой:

— Эй, сейчас же поверни назад своего бычка!

Не смея сказать что-либо Батийне, у которой вид был слишком строгий, люди набросились на пастуха:

— Что за озорство?

— Разве не видишь сидящих аксакалов?

— Эй, парень, поверни-ка назад свою корову!

Серкебай с посиневшим от гнева лицом начал громко:

— Что за шутки, дитя мое Батийна! Что за шалости! Кто вам позволил бесчинствовать на сходке, собираемой по поручению власти, и появляться на коровах? Тут собрались сплошь белобородые и седобородые. Среди нас и дамбылда, он приехал затем, чтоб разъяснить нам законы шариата. — Серкебай нарочно назвал его дамбылдой, чтоб возвысить муллу на людях. «Эта белоушая злодейка может опозорить меня на глазах у народа», — подумал он, идя на попятную. — Раз вы приехали, надо вести себя потише, повежливей…

Батийна выпрямилась в седле и, в упор глядя на Серкебая, сказала:

— Вот и приехали мы тихо, вежливо, бай-аке! Простите, если наш приезд считаете грубостью. Мы узнали, что из города приглашен ученый мулла. Потому-то и решили явиться на этот мажлис, который обсудит по законам шариата, какой брак чист и какой не чист. — Повернувшись к мулле, Батийна продолжала: — Молдоке, браки совершаются не между теми, кто в тебетеях, а между мужчинами и женщинами. Раз так, почему вы не пригласили на этот мажлис и тех, кого зовут подругами жизни мужчин?

Уткнув глаза в свою бородку, мулла с растерянной торопливостью ответил:

— Не я созывал этот мажлис, дитя мое. Меня самого пригласили сюда. Мажлис этот созвали присутствующие аксакалы.

Батийна обратилась ко всем собравшимся:

— Сейчас не положено, чтобы люди делились между собой: отдельно белобородые и чернобородые, отдельно женщины, отдельно чернопятая беднота. Мужчины и женщины, старые и молодые, должны собираться, советоваться вместе, а не шушукаться каждый сам по себе. Здесь речь пойдет не о тяжбе из-за скота, а о людской свободе, о любви, о честном браке. Но разве можно, молдоке, вырастить дерево, отделив ствол от корней? Вы не какой-нибудь захолустный мулла из среды темных серошубых киргизов. Вы городской, ученый человек, я считаю вас муллой не одних тольков сартов и ногаев, живущих торговлей и ремеслом, я считаю вас справедливым муллой справедливого народа, который строит города, дома, крепости, выращивает скот, засевает землю, знает, где черное и где белое.

Мулла закивал головой, потряхивая бородкой:

— Иншалла… Иншалла[57]… дочь моя.

Батийна указала рукой на людей, что толпились позади нее.

— Мы готовы поверить в вашу «иншаллу», если здешние аксакалы дадут рядом с собой место этим женщинам, пастухам и батракам!

— Садитесь, садитесь, — сказал мулла скороговоркой.

Прошелестел глухой шепот:

— Хорошо… Как раз вовремя приехали вы. Садитесь, дорогие…

Батийна слезла с коня и, волоча по земле конец камчи, подошла к мулле, села напротив него, скрестив по-мужски ноги под себя, почти рядом с Серкебаем.

Слезли с коней и остальные женщины, оживленно переговариваясь между собой, звякая чачучтуками и сверкая серьгами. Одни, как и Батийна, не стеснялись, другие застенчиво глядели в землю.

— Вы что стоите? — подчеркнуто громко обратилась Батийна к женщинам. — Молдоке и остальные аксакалы разрешили вам садиться. Когда бываете одни, всегда шумите, словно козы под дождем: мы, мол, токолы, не хотим жить со своими мужьями-стариками! А тут заробели, словно припертые к обрыву коровы! Никто не говорит, чтобы не чтили старших, но тоже в меру. Иначе сладкое становится горьким. Наша чрезмерная робость сделала нас бессловесными — на всю жизнь сковала нас! Хватит нам принижаться! Без стеснения выходите вперед, садитесь рядом со всеми. Послушайте хорошенько законы шариата. Каждая из вас вправе задавать мулле любые вопросы и получать от него ответы.

Звонкий голос Батийны словно расколол небо. Не один Серкебай, не один Тазабек, а все белобородые и чернобородые переполошились. Уставившись глазами в землю, зашептали про себя молитву:

«Лай-лав-ха иллалла! О аллах, разве было хоть раз, чтоб шумели, безобразничали, когда слушают законы шариата? О создатель, какой горький осадок на душе у знатного человека, когда на него лает белоушая женщина, а глупый пастух толкает, теснит его? За что ты так низко опустил нашу звезду, обломил наши ветви, о творец всемогущий?»

Стрелой вонзились слова Батийны в сердца простых людей, наивно полагавших, что обычаи и правила предков будут нерушимо, нескончаемо жить, как Великие горы, увенчанные белыми чалмами.

Все, кто гордился мужским званием и существом, священным от рождения, сочли себя оскорбленными, а Тазабек, свирепея, чуть не закричал:

«О создатель! Если жива еще карающая сила наших седин, если наши проклятья не утратили смертоносной остроты, сделай так, чтоб шлюха околела еще до утра от наших проклятий. Эта неистовая албарсты посеяла в народе смуту, скоро одинаково, что женщины, что мужчины, лишатся своей теплой постели, творец!»

Серкебай быстро подался вперед, но не смог встать. Хотел было погладить свою окладистую бороду, но не погладил, а остался в застывшей позе, подперев кулаком подбородок и до боли прикусив губы.

— Скажите правду, мой дамбылда, скажите откровенно, ведь уруят, щедро наделивший свободой женщин, не обделит, надеюсь, и мужчин? Уруят, щедрый для всего народа, не обойдет и меня… Уруят желателен для всех. О создатель! Но женщины, возгордившись, что уруят дал им равные права, начисто забыли про стыд и бессовестно стали перепрыгивать через головы своих мужей, связанных с ними священным браком. Объясните, мой дамбылда, что говорит об этом шариат? Неужели так просто: захотела женщина уйти — и может бросить мужа? Или у шариата есть на этот счет свое слово, скажи нам истину, святой дамбылда?

В напряженной тишине собравшиеся повернулись к мулле. Все, кто до того ковырял рукояткой камчи землю, подняли головы, не отрывая глаз от муллы. Одни застыли, держась рукой за кончик бороды, другие — опираясь руками о колени, третьи — словно собираясь шепнуть своему соседу что-то секретное.

Сидя на сложенном вчетверо одеяле, мулла хранил свое высокое достоинство. Время от времени вскидывая рыжие брови, он оглядывал собравшихся зоркими, чуть прищуренными глазами.

Бывает же, когда одна лишь пара глаз, глянувших на тебя в упор, невидимыми путями дает тебе ощутить свою силу, свой гнев или доброту, свою радость или досаду. А тут в муллу нацелилось множество широко открытых, полных ожидания глаз. По их совокупным, направленным на него отовсюду лучам мулла пытался узнать помыслы каждого. Мулла обдумывал, каким неуловимо хитроумным ходом расположить к себе ожидающих от него ответа мужчин и женщин и вместе с тем, не восставая против новых законов, остаться верным шариату.

— Слава аллаху. Слава аллаху… — чуть покачиваясь, произнес он негромко и, взяв лежащую на подушке какую-то книгу, стал ее перелистывать. Кажется, он начал читать стихи из Корана — зашевелил губами, прищурив глаза и мерно покачиваясь. Вскоре он достал из висевшей у него под мышкой сумки крохотную, чуть больше спичечной коробки, книжечку в позолоченном переплете. Положив ее на ладони, он прикоснулся к ней лбом, после чего поднес книжечку к губам, целуя ее. Раскрыв книжку на какой-то странице, почитал про себя, шевеля губами, и наконец заговорил о шариате.

Как только в руках у муллы оказалась позолоченная книжка, все зашевелились, подобно тому, как густая пшеница еще секунду назад стояла не шелохнувшись, изнывая от знойной духоты, и вдруг начинает шуршать, шелестеть, раскачиваться от малейшего дуновения ветерка. Люди оживились было, но как только заговорил мулла, все застыли, словно неподвижные изваяния. Они, казалось, были убаюканы мелодичным, протяжно-грустным голосом муллы. Он звучал сейчас проникновенно, не так, как при обычном чтении сур из Корана в часы намаза.

Простодушные люди старались понять и запомнить все, что говорил ученый мулла. Ни Серкебай, ни Батийна и никто из собравшихся не прервал хода мыслей муллы.

«Вот оно как! Не делаю ли я противное шариату, когда толкаю женщин на развод?» — засомневалась Батийна в своей правоте. — Что, если он скажет: «У уруята, мол, свои пути, у шариата — свои. Мы не против того, что ты услышала на большом съезде. Но и вы не вмешивайтесь в дела шариата. Если женщине, связанной с мужем священным браком, муж не даст разводную, согласно законам шариата, она не вправе уйти от него». Что тогда? Пожалуй, эти мерзавцы еще растопчут меня… Если мулла повернет так, надо тотчас разоблачить лживость его слов и прямо заявить: «Мы не признаем законов шариата!»

Батийна отбросила мелькнувшие было сомнения.

Мулла, прокашлявшись, продолжал:

— Священный шариат ставит перед супругами — мужем и женой — три условия: первое — согласие родителей, второе — чувство расположения, любви супругов друг к другу, третье — священный брак.

По рядам сидящих прошло едва уловимое движение, чуть слышный шепот. Батийна облегченно вздохнула:

«Если применить правильно, то и законы шариата, значит, на нашей стороне!»

— Так вот, — заключил почтенный мулла, — если нарушено хоть одно из этих условий, то брак не получил благословения. Тем самым надо признать, что совершается насилие над судьбой женщины.

Многие из мужчин не уразумели, насколько приемлемо для них то, о чем толковал мулла.

«Как же могут перечить родители, если получат от меня калым честно нажитым скотом?»

«Посмеет ли противиться жена, если мулла свяжет ее со мной священным браком?»

Не хуже осенних въедливых туманов эти мысли угнетали душу каждого, скребли сердце.

Серкебай чувствовал себя на распутье, не совсем уверенный, надо ли держаться строго тех трех условий, о которых говорил мулла.

— Э… да будут истиной ваши слова, мой дамбылда! — Он с наигранным восторгом хлопнул себя обеими ладонями по ляжкам. — По-моему, среди сидящих тут нет ни одного мужчины, который бы женился, не связавшись со своей женой священным браком. Признайтесь, кто из вас взял себе жену — пусть это будет байбиче или токол — насильно, без ее согласия? Или… — Серкебай замолк, приподняв руку до уровня плеч, и оглядел сидящих: — Признавайтесь, кто взял жену насильно? Не таитесь и те, кто живет с женой нечистым путем, без брака.

С места раздались мужские голоса:

— Среди нас нет ни одного человека, кто бы насильно взял себе жену.

— Мы уплатили за своих жен честно нажитым скотом и взяли их с согласия родителей.

— Жена, которой противен ее муж, не согреет постель. Такую жену первой прогонит сам муж…

«Ишь ты, прогонит сам муж, говорит! Какая издевка, а?!» — раззадорилась Батийна и энергично подняла руку:

— Чего молчите, женщины? Скажите, от кого зависит, чтоб постель была теплой, — от мужей или от жен? Разве жена может одна согреть постель, если ее холодит муж? Теперь не такое время, чтобы молчать, опустив головы к земле! Скажите, не таясь, зачем вы приехали сюда?

— Зачем спрашивать у нас, эжеке? — взяла слово белолицая молодуха со смеющимися глазами, в драном, заношенном платье. — Ответьте, молдоке, я задам вам три вопроса: разве отец и мать согласятся выдать свою дочь за плохого мужа, если тот не пригонит свой скот, подвязав на челку лучшего коня пучок ваты? Разве я согласилась бы лечь в одну постель с ненавистным мне человеком, который годится мне в отцы, если б меня не связали ватой по рукам и ногам, да внушили к тому же: «Таков наш прапрадедовский обычай»? Разве мулла не благословит брак, если свидетели при бракосочетании скажут за меня: «Да», хотя я заливаюсь слезами?.. Молдоке, люди говорят, что вы большой дамбылда, приехали из города. Если вы справедливо, честно соблюдаете законы шариата, взвесьте должным образом мои слова и дайте мне справедливый ответ.

Слова молодухи были совершенно неожиданны, будто ливень, разразившийся в ясный день. Ее слова: «взвесьте должным образом» и «дайте правильный ответ» не на шутку озадачили муллу, — он очень дорожил своей репутацией и мечтал уехать отсюда с честью. Это заставило его подыскивать изворотливые слова:

— Никто не может сказать: «Ты не бери калым» или «Ты не давай». Это воля каждой из сторон. Так вот, шариат не допускает, чтобы родители выдавали свою дочь замуж за человека, к которому у нее душа не лежит. Еще, дочь моя, никто не может благословить брак, пока девушка трижды не подтвердит: «Я согласна!»

Игривые, быстрые глаза молодухи засмеялись веселее прежнего:

— Уруят говорит нам, чтоб мы выходили за того, кого любим, а что говорит шариат, молдоке?

Мулла приумолк, как бы досадуя: «Ничего не поделаешь», и, словно кто-то вынуждал его, кивнул юловой:

— Священный шариат тоже связывает браком лишь тех, кто пришелся по душе друг другу.

Молодуха засияла от радости:

— Масла вам в уста, молдоке, если правда то, что вы говорите! Если и уруят и шариат разрешают. — Схватив за руку стоявшего рядом пастуха, того самого, что приехал на строптивом бычке, молодуха прямо-таки взмолилась со слезами на глазах: — Я была байской токол, не по своей воле выходила за него. Никакое богатство не может заменить женщине любимого человека. Бай не смог согреть сердце мне. А с этим байским пастухом мы пришлись по душе друг другу. Прошу вас, молдоке, разведите меня с баем по законам уруята да обвенчайте меня с любимым по законам шариата.

Будто запруда взорвалась. Аксакалы, до того угрюмо молчавшие, вспыхнули пламенем:

— Что за бесстыдство такое!

— Что за наглость!

— Дамбылда, вы извращаете законы шариата!

— Поправьте сами!

— Мы не согласны с этим!

— Если все так обнаглеют, мы лишимся жен!

— Дайте сказать, аксакалы и все остальные почтенные люди! — Овладев собою, Батийна явно старалась говорить спокойно, как человек, одерживающий верх. — Просьба этой молодухи — путевая просьба! Невежества и наглости тут нет и в помине! Пастух и молодуха отстаивают свое право. Если хотите, чтоб наш народ процветал и наш край шел в гору, дайте волю этим любящим друг друга молодым людям. Да будет у них свой очаг!

Будто жеребец, повалявшийся на земле, вскочил Серкебай и, глядя в упор налившимися кровью глазами, обратился к Батийне:

— Эй, молодуха! Ты была невесткой не одного только Кыдырбая, а всех четырех наших родов. Ты тоже не гаси свой очаг! Никто тебе еще не давал разводную! Распустилась ты! Мало того, сбиваешь всех белоуших на дурной путь! — Он затрясся, словно его ожгло на пожаре: — Дитя мое! Предупреждаю тебя: если хочешь на том и на этом свете остаться с чистой совестью, сверни, пока не поздно, с неверного пути, присоединяйся к людям! Перестань кружить головы глупым недоумкам, дитя мое…

Сквозь сдержанный гнев Батийна сказала спокойно:

— Не торопитесь, бай-аке! Никто не кружит головы белоплаточным, и никто не распускается. Получив свободу, они находят себе друзей по сердцу…

Серкебай поспешно вытащил из кармана привезенную из города справку. Багровый, он потряхивал листом бумаги:

— Знаешь, что это такое, дитя мое? Если бы ты не кружила головы, если бы ты не сбивала с пути, разве Зуракан убежала бы в Чуйскую долину, бросив своего мужа, предназначенного ей богом? Может, по-твоему, Текебай, который ничуть не хуже любого джигита, не ровня твоей Зуракан?

Приехав в эти места, Батийна расспрашивала о Зуракан, говорила наедине и с Текебаем. Она узнала, что Зуракан относилась к Текебаю ласково и уважительно.

Текебай сильно загоревал с того дня, как ушла от него Зуракан. Выпасая стадо, приткнется где-нибудь на склоне и, не отрывая глаз от голубого неба, проливает горючие слезы. Порой отправится вместо Зуракан за дровами и орошает слезами траву… Как высота горы виднее издалека, так образ бесследно пропавшей жены все ясней представал перед ним. Он не находил себе места, словно навалилось на него небо, и в отчаянии бил себя кулаком по темени: «Дурья моя голова поддалась изворотам этой белой змеи Букен! О бесценная моя Зуракан! О птица моя звонкоголосая!»

И всякий раз, когда видел Букен, Текебай готов был растерзать ее, но вынужден был сдерживать себя. Со временем он перестал беспрекословно подчиняться байбиче и был несказанно растроган, когда встретил Батийну. «Теперь мне все равно. Пусть заберут меня к себе духи родителей. Пусть меня бранят. Но я расскажу Батийне всю правду».

— Заворожила меня белая змея, затуманила мне голову. Мне тогда показалось, что Зуракан на самом деле заболела дурной болезнью… Некому меня убить, Батийна-эже, а то я подставил бы голову, чтобы ее отрубили. Вернется разве Зукеш ко мне? За кого бы она ни выходила, пусть будет счастлива.

Батийна выслушала рассказ Текебая с болью и горечью, словно утопая в отравленном озере, и спросила:

— Говорила она тебе, что хочет уйти?

Текебай разрыдался сильнее прежнего:

— Ах, эжеке, зачем спрашиваете? Конечно, говорила. Мало того… Чего только не пережила она, бедная, из-за меня. А я хуже пня был заодно с той сворой псов, которую белая змея Букен подбила надругаться над моей Зуракан… — Рассказывая, несчастный батрак то и дело постукивал себя по голове. — В изодранном платьишке, обливаясь слезами, она звала меня с собой: «О несчастный мой, забитый, пришибленный, — умоляла она, — я не буду таить обиду на тебя, подадимся вместе в Чуйскую долину». А я, глупец, даже с места не поднялся… Эх, эжеке, не спрашивайте…

В ту ночь Батийна не могла заснуть, — долго щемило сердце: как разоблачить злодейство Букен и Серкебая?

На Зеленом холме, где собрались аксакалы, старейшины родов, муллы, Батийна говорила смело о коварстве Букен байбиче, оказавшейся опаснее самого Серкебая. Обстоятельно, не спеша, словно вытягивая подгнившую нить, напомнила и о той кровавой расправе, которую учинила байбиче над несчастной Гульбюбю. Будто вывернула черную шубу, подбеленную снаружи мелом. И многие, кого еще недавно одолевали сомнения, теперь не могли не прислушаться к голосу Батийны.

— Разве неправду она говорит?

— Мы и сами видели многое своими глазами.

— Человек начисто потеряет совесть, если правду не назовет правдой.

— Байбиче погубила ни в чем не повинную Гульбюбю, так она, думаете, пожалеет свою работницу Зуракан?

— Как-никак Гульбюбю была ее соперницей, второй женой у Серкебая… А чем провинилась перед ней бедная Зуракан?

— Напрасно, подружка, думаешь, будто подобные женщины способны творить зло лишь своим соперницам! У таких людей жестокость в самой крови…

— Вот так, бай-аке, — вмешалась Батийна. — Если хотите знать, где коварство, ищите его рядом с собой. Если не знаете, где несправедливость, ищите поближе у себя! Но все равно корни жестокости будут вырублены! Девушки и женщины, все угнетенные бедняки добьются свободы! — Батийна высоко подняла руку. — Токолы, страдающие у баев, молодые женщины, отданные насильно за стариков, вам дали свободу! Учитесь, получайте знания! Пусть любящий найдет себе любимую! Будьте счастливы!

В пути
Целую неделю после собрания Серкебай ходил мрачный, будто затянутое тучами небо. Он понадеялся на муллу-татарина из города, что у него хватит мужества сказать: «Законы власти пойдут своим путем, священный шариат — своим». А при таком повороте Серкебай без особого труда надеялся доказать свою правоту этой беспутнице, попирающей обычаи предков.

Серкебай никак не ожидал, что шариат вступит в противоречие с его мыслями и желаниями. Оттого, что мулла, несмотря на оказанные ему почести, высказался в пользу таких подстрекательниц, как Батийна, Серкебай лопался от злости, словно из рук у него выпорхнула птица счастья:

— Эх, разве не досадно, Тазабекбатыр? То ли мы оплошали, то ли наш мулла — кривая душа. Как услышал имя Батийны, сразу сник. Видно, перед законной властью отступил наш святой человек. Иначе разве он стал бы потакать бросившей мужа токол или зазнавшемуся пастуху? — возмущался Серкебай, хлопая себя по ляжкам. — До чего же низко упала моя звезда, если эта обнаглевшая сука посмеивается и смущает простодушных людей… Тазабек, ты один из тех, кто в состоянии усмирить само озеро, если б оно разбушевалось. Скажи свое слово, батыр! Неужели наше время позади?

Серкебай то багровел, то бледнел, словно кто душил его.

Тазабек терзался: «Неужто мы, знатные люди четырех наших аилов, отойдем себе в сторонку и не совладаем с одной-единственной сукой?!» Досада и злоба томили Тазабека. Он не показал, однако, вида и засмеялся притворно:

— Как же мы с тобой, бай, попрем против закона, если его боится даже большой мулла, а уж он-то считается самым верным рабом всемогущего аллаха? Лучше нам жить спокойно, отдав им в руки наших токол, на которых зарятся они. Это самое лучшее, что перепадет от нас новой власти… Берите их себе на доброе здоровье!

Серкебай, которому обычно токол помогала подняться с места, вскочил с проворством джигита:

— О боже! Неужто не найдется в Великих горах камня, которым бы завалило кости вонючей албарсты, или не найдется реки, которая бы ее унесла?!

Он торопливо зашагал туда и обратно и, как бы возражая кому-то, громко воскликнул:

— Что ты?! Хватит и того, что я в таком возрасте исколесил Чуйскую долину вдоль и поперек, и безрезультатно. Не хочу больше унижаться.

Качаясь, словно набивший себе ноги конь, Серкебай направился к реке.

Порой человек пожалеет даже свирепого великана, попавшего в беду. Был Серкебай грозным львом, а сегодня — жалкий мышонок. Не осталось в Серкебае ни прежней ярости, ни спесивой важности. Нынешний Серкебай скорее напоминает мышонка-заморыша, упавшего в бездонный колодец и едва вылезшего оттуда.

«Он побежден, — подумала Батийна, но тут же всполохнулась: — Не исчезло бы теперь мое счастье, время которого приспело. Если только вернутся старые унижения, тогда совсем меня затопчут».

Батийна старалась не заморить коня, которого ей доверили как аманат: человек, которому доверен аманат — будет ли это деньги или скот, — должен беречь его крепче, чем свое; это нигде не записанный, но свято оберегаемый, впитавшийся в кровь людей обычай отцов.

Жалея ослабевшего светло-гнедого, Батийна ехала медленно. Да и спешить было незачем. Словно угадывая мысли Батийны, конь трусил, опустив уши и однообразно стуча копытами по жесткой дороге: «тып-тып… «Эх, был когда-то молодым, поездил на мне хозяин на козлодрание, на игры, а нынче посадили на меня женщину и вручили как аманат», — казалось, думал про себя смирный светло-гнедой.

Не совсем безопасно ездить среди серых холмов. Тут встречаются люди, которые могут выскочить из укрытия и оглушить одним ударом любого молодца, не то что женщину, и увести лошадь… Батийна не поехала бы одна, если б остерегалась. Неторопливый шаг светло-гнедого увел ее память назад, и перед глазами потянулся, извиваясь арканом, пройденный жизненный путь с тех пор, как она начала помнить себя.

О, как он мотал ее, заставляя то карабкаться по отвесной круче, то скатываться по головокружительному спуску куда-то в бездонную пропасть! «Чего только не пережила бедная моя голова! Сколько раз горела я в адском огне! О создатель!.. Мечта человека поит его медом, а жизнь подносит ему яд. Не знает человек до последней минуты, когда стрясется с ним беда. Я была старшей в семье. Когда родители умирали, мне не пршилось даже подать им глоток воды. Хотя я жила безбедно, но вырваться к ним не сумела. Не смогла я помочь отцу, когда после бунта люди бежали в горы, хотя и знала, что он с моими братьями и сестрой тащится пешком… Не догадалась помочь, не отдала своего жеребца…»

Поглощенная горькими думами, Батийна совсем позабыла, что одна-одинешенька едет по пустынной дороге. Представляя себе отца и мать, Батийна тяжело вздыхала: «Мучились же они. И меня вспомнил, наверное, отец перед смертью…»


Казак с семьей вернулся на родину. Но на аилы обрушился голод, свирепствовал тиф. Многие юрты опустели. Некому стало ни закрыть, ни откинуть тюндюк. В эти годы и умер в своем сенном шалаше охотник Казак. Отощавшая, изнуренная тифом Татыгуль, крепко подпоясав свой старый чапан, варила похлебку-джарму из горсти толокна. Однажды Татыгуль не поднялась больше с постели. Она лежала неподвижно, с лицом бледнее вылинявшего полотна, с открытыми глазами, словно молила о чем.

Батийна, задумавшись, и не заметила, что миновала ущелье и поднимается в гору. Вдруг пятнистая змея пересекла ей дорогу и уползла в нору под четырехгранный, как сундук, камень. Батийна пожалела, что не сразу соскочила с копя, не рассекла змею надвое и не разбросала голову ее и хвост по обе стороны дороги, как требует обычай.

Вздрогнул неожиданно светло-гнедой. Он шел все время, опустив голову, медленной равномерной трусцой. Может, скука одолела его, небось и на скотину находит… Заржал что-то. И тут же два всадника, словно из-под земли, выскочили и поравнялись с Батийной.

«Сохрани бог! Вид у них недобрый: не похожи на простых путников… Кто же они?»

С перепугу Батийна не смогла вымолвить и словечка.

Двое мужчин грозно посмотрели на Батийну. «Постой! Мы затаили зло на тебя, сейчас ты попалась нам!» — казалось, говорили они своим видом. Похоже, готовились они к скачке, челки у рослых, быстрых коней перевязаны пучком и хвосты стянуты в узел. Оба в одинаковых желтых кожаных штанах, у обоих рукава засучены до локтей, и в тороках у того и другого — туго связанные узелки, концы волосяных чумбуров обмотаны вокруг луки седел и в руках сплетенные под «телячьи зубы» камчи.

Они ехали, туго натянув поводья и упираясь в стремена с укороченными ремнями, на голове — узкополые китайские калпаки, подвернутые спереди.

Батийна опасливо оглядела их: «Люди эти покончат со мной, да еще возьмут светло-гнедого, доверенного мне как аманат…»

Ее окликнул пронзительно-грубый голос:

— Жива ли ты, здорова, джене?!

Батийна сделала веселое лицо, точно увидела старых знакомых:

— Будьте и вы живы-здоровы, сверстнички…

Тот, кто окликнул ее, подъехал вплотную:

— Э?! Наконец-то мы с тобой встретились, баба!..

«Добром эти мерзавцы не отпустят меня… Но что бы там ни было…»

Желая понять, что за люди и скрадывая в то же время свой страх, Батийна заговорила в шутливом тоне:

— Я не раз слыхала: «Учтивый спросит путника о коне, а умный поинтересуется, что за человек и какого имени-звания». А вы куда, сверстнички, путь держите?

«Никогда, никогда раньше не видела этих всадников. Под ляжкой у каждого прижат грозный чокмор[58], тонкий конец которого подвешен на петельках к луке седла, а на толстом увесистый набалдашник».

Горластый схватился за чумбур её коня:

— Спрашиваешь, кто мы такие, баба?! Нам очень повезло — тебя встретили в пустынном месте. Помолись! Мы осчастливим тебя сейчас!

Батийна уже не правила своим конем, хотя издали казалось, что она вполне свободно едет между двумя всадниками. Один вел ее коня за чумбур, другой хлестал камчой по крупу. Они уводили ее куда-то в сторону серого каменистого распадка. «Эй, шлюха, смущающая народ! Теперь тебе не вырваться из наших рук, даже если ты спустившийся с неба ангел, а не женщина-начальница!», «Надо эту албарсты, которая смущает людей, завалить камнем раз и навсегда, чтоб никто не отыскал…» — так, казалось, говорили они своим грозным видом.

Батийна уже видела неминуемую смерть, однако изо всех сил норовила вырвать чумбур из рук мужчины.

— Если вы разбойники, так постыдитесь отнимать коня у женщины! Если же цель у вас другая, меня вы можете убить, по и ваши головы не уцелеют. Скроетесь хотя бы под землю — новая власть все равно вытащит вас за волосы, подниметесь на небо — она и оттуда стянет за ноги.

— Заткнись, сука!

— Пожалейте самих себя, несчастные. Вас науськивают враги… Я не сделала вам ничего дурного.

Откуда-то издалека послышалось что-то похожее на звон колокольчиков: дынг-дынг. Мужчины, кажется, растерялись. Крепко упершись обеими руками в стремена, Батийна потянула к себе чумбур светло-серого. Но в этот миг ее оглушил неимоверный грохот, словно разверзлось небо. В глазах засверкали молнии, в ноздри шибануло запахом крови. Батийна почувствовала, что летит в бездонную пропасть. Наступила ночь для нее.

Понеслась куда-то, словно брошенный с высоты камень, загудело, засвистело у нее в ушах. Впились щупальца спрута, то стискивая ей тело, то разрывая на части. И, не дав опомниться ни Батийне, ни разрывающему ее спруту, тьма поглотила их.

О смерть, бесчувственная смерть! Да, так и есть. Но сколько времени Батийна находится в ее объятиях? Черная бездна то втягивала ее в себя, то раскачивала, как в лодке, то несла по какому-то грязному, зловонному течению, кружила, как щепку в водовороте, то тискала, мяла, колотила чем-то. Батийна рассыпалась, словно кусок глины, без души и без крови. Возможно, в глубине едва тлеющего сознания возникал вопрос: «Что со мной? Куда меня несет?» Подав признаки жизни, Батийна опять впадала в беспамятство, превращалась в бесчувственное тело. И лишь время от времени чуть слышно стонала. «Где это я? Есть ли хоть одна живая душа возле меня? Пить! Пить!» — хотела она попросить, но голоса ее не было слышно.

Время течет.

Повеяло свежестью, в лицо ей брызнули мелкие капли теплого дождя. Словно просыпаясь от глубокого сна, женщина вдруг раскрыла глаза. Засияло голубое небо, заклубились белые, как вата, пышные облака.

«Вот дпво, сон это пли явь?» — не успела подумать Батийна, как опять впала в беспамятство.

Очнувшись после долгих дней забытья, она ясно ощутила, что лежит завернутая в белоснежную простыню. Не слышно звона дынг-дынг.

Над ней стоял неизвестный человек, глядя на нее, как на старую знакомую:

— Опомнись! Приди в себя, дочка!

Человек весь был в белом, как ангел.

«Где я нахожусь? Кто вы?» — вопрошающе посмотрела на него Батийна.

Врач мягко коснулся рукой ее лба.

— Не бойся, дочка. Поправишься.

Как ни силилась Батийна заговорить, язык не слушался.

Воля
Ошур ехал молча, все туже натягивая поводья справному, с лоснящимся крупом мулу, да время от времени обливал руганью погонщиков. С потрескавшимися губами, волоча по земле тяжеленные поршни из телячьей кожи, они понимали, что хозяин, привыкший всегда из копейки делать две, злится, потому что опаздывает к базару.

Ороз в уме пробирал Ошура: «Этой жадной собаке не хватает барышей. Ему еще выиграть надо было! Не-ет… Погибну, но ни за что не уступлю ему свою находку — жену. Аллах! Я из тех верных рабов твоих, кому ты посылаешь удачу. Совсем неожиданно вручил ты мне в руки эту женщину на безлюдном перевале. Э, аллах, верни мне ее».

Ошур с Орозом немало порыскали по базарам Кашгара, Ак-Су, Турфана, Андижана, Оша, Намангана; торговали, когда везло в торговле, а то играли вместе, когда начинало больше везти. Вместе кутили и спускали добытое в игорных домах, но каждый мог независимо поставить на кон свою долю барыша и проиграть ее.

Все-таки Ошур чувствовал себя хозяином над Орозом, который считался у него как бы джигитом. Дело в том, что Ороз пристал к Ошуру, сбежав из родных мест после совершения убийства. «Был я львом, точившим зубы на луну, а теперь скорее схож с грифом, зарящимся на мышь!» Ороз, который мог одним ударом свалить с коня сильного джигита, досадовал на судьбу, поставившую его в зависимость от какого-то торговца, которому под стать ездить разве что с бязью и ситцем на муле. Но Ороз не выдавал своих тайных дум. Хитроумно-ловкий, словно первоклассный фокусник, умеющий замазать глаза любому, Ороз считал себя равным Ошуру.

Зуракан не подозревала, что ее сейчас разыграли, как приз в азартной игре. Она беспечно радовалась тому, что спаслась от жадных волков и прибилась к людям. Не имея понятия, о чем договариваются эти двое, Зуракан молилась святому Баабедину за свое избавление и, терпеливо перенося жгучую боль в руке, предвкушала радость: «Скоро-скоро я буду в объятиях отца и матери!» Но стоило вспомнить, как почти голая шагала навстречу мужчинам, у нее загорались щеки. «И-ий, какой срам. Ну что ж, они простят мне. Попадись в такую беду иной мужчина, он выглядел бы, пожалуй, еще хуже».

Прежде Зуракан, хотя сама служила у Серкебая, не раз подсмеивалась над торговцами, что те ездят на мулах. А сегодня такие разъезжие торговцы перевязали ей рану, надели на нее халат, прикрыли ее наготу и посадили на низенького мула.

— Эй, торгаши, никогда киргизы не садились на ишака, если даже нищими бродили по свету. Давайте лучше я пойду пешком! — попросила она.

Но Ошур сказал повелительным тоном:

— Эй, хотун![59] Разве человек тот, кто отказывается ехать на таком муле? Езжай себе, моя дорогая хотун.

Зуракан приняла слова Ошура за шутку:

— Эй, сарт в приплюснутой шапочке! Как понять твои слова? Какая я тебе хотун? Будь поосторожней.

— И-э, хотун-ян! Не слишком зазнавайся, — Приосанившись, Ошур поправил шапку и весело брякнул: — Погоди, приедем в город. Даст бог, в шелка укутаю тебя, приласкаю.

Зуракан громко рассмеялась:

— Наберется ли еще у тебя столько шелку!..

Она продолжила бы шутки, но никак не могла приладиться к езде на муле. Неужто все мулы такие? Каурый, с длинными вислыми ушами, с толстой короткой шеей, был так неуклюж — что при спуске, что при подъеме, ну, совсем бревно. Зуракан все казалось, что она вот-вот свалится с него. Хоть бы седло какое, чтоб держаться за луку, или бы гриву подлинней этому проклятому мулу!

Если б Зуракан не измоталась, пока переваливала через высокие хребты, борясь с голодными волками, она ни за что бы не согласилась сесть на мула, пусть бы даже подвели его к ней под золоченым седлом. Одна мечта теперь у нее — как бы скорее с этим торговым караваном добраться до своих близких. А дальше видно будет, какая жизнь уготована ей судьбой.

Что-то будет с Зуракан, когда она узнает, что поступила в собственность алчного торговца, выигравшего ее у Ороза? Может, она грохнется оземь с мула, на котором с таким трудом едет сейчас? Или же применит всю свою отвагу и вырвется из их рук и докажет этим незадачливым мужикам, что она бесстрашная тигрица?

Зуракан еще и на ум не приходит, о чем там шепчутся между собой игроки. Она едет себе спокойно, обращаясь то к работникам, то к Ошуру-хозяину, что восседает на сером муле, то к своему «дяде» Орозу.

Слыша, как смело держится Зуракан, хромой погонщик, что тащился в тяжелых поршнях, надвинул на лоб затасканный китайский калпак, мысленно пожалел ее: «Эх, несчастная молодуха! Ты и не подозреваешь, что стала теперь содержанкой бай-бачи Ошура. Не откровенничай ты слишком с мужчинами. Ошур еще приревнует тебя к нам. Над тобой надругается, а нас прогонит».

Сутулый погонщик хмуро понукает мула:

— Хи… чу… хи… чу…

А Зуракан не терпится поговорить с людьми. Она запевает то тихонько, себе под нос, то во весь голос, и горы отзываются эхом.

— Эй, джигиты! Песку вы в рот набрали, что ли? Или голод измотал вас? Давно ли вы уничтожили до крошки сартовскую лепешку с добрый кетмень. Хоть бы кто подал голос. Как не запеть среди вольных гор. А может, ваш байбача не любит песен?

Ошур оборвал ее:

— Эй, хотун! Поосторожней!

Зуракан ответила с веселым смехом:

— Осторожно или нет — это мое дело! А все-таки почему вы не можете развеселить единственную женщину среди вас?

— О аллах всемогущий! Что она говорит, эта шлюха?!

Зуракан резко натянула поводья мулу, который едва семенил под ней:

— Эй, сарт! Поосторожней трепи языком! Кто тебе дал право обзывать меня шлюхой, а? — Зуракан думала пристыдить Ошура.

Но, задетый ее независимым топом, Ошур угрожающе произнес:

— Кто бы ни дал, а у меня есть право распоряжаться тобой…

— Ай-ий… Почему бы это? Мной может распоряжаться только мой муж, с которым меня свел бог, если б он сидел сейчас на твоем длинноухом муле. А ты, сарт, не смеешь помыкать мной.

Ошур затряс своей курчавой бородой.

— Сука безмужняя! Воткну кинжал… разрежу это самое твое место да всыплю туда перцу…

Зуракан даже задохнулась от неожиданности. Проворно соскочив с мула, она пнула его ногой, но тот, опустив голову и уши, понуро остался стоять возле нее.

— Уходи прочь, несчастная сартовская скотина! Да поразит тебя дух твоего отца! Этот жадный торгаш считает, наверно, меня своей должницей, что посадил на длинноухого осла!

Бесстрашно уставившись в самые зрачки взбешенного торговца, продолжавшего сидеть на сером муле, она крикнула:

— Ну, слезай! Почему не слезаешь?! Верно, слишком загордился своими ситцами да бязью, что навьючены на десяти мулах! Давай посмотрим, кто кому разрежет да насыплет перцу. А твои погонщики пусть будут свидетелями. Подойди-ка поближе ко мне, прихвати свой кинжал и перец, и я заткну своим абалаком твой вонючий рот!

Торгаш опешил немного, не ожидая подобной выходки от Зуракан, но тут же разъярился, точно наступил голыми пятками на горящие угли.

Вытащив из-за пазухи обоюдоострый сверкающий кинжал с белой рукояткой, Ошур поднял его над головой.

Ороз, все время следивший за ним, сбросив с себя халат, одним прыжком, словно барс, метнулся к Ошуру. Схватив торговца за ворот, он потянул его на себя. В руках Ороза сверкнул в точности такой же близнец-кинжал.

— Э-эй, дурень! Ты, похоже, понятия не имеешь, с кем связался? Я сейчас выпущу из тебя кровь. Ты этого добиваешься? Хочешь, сейчас отрублю тебе голову и швырну ее, как камень, в кусты и поведу торговлю сам? Нет, так слушай меня! Я стою сейчас на своей земле, вижу дым наших аилов. Такое же богатство, что у тебя, есть и у меня. Правда, ты обыграл меня, и ты получишь приз… Но дай отыграться, если ты мужчина! У меня есть что поставить на кон: всякого добра не меньше, чем у тебя. Могу поставить и живую душу, не уступающую твоей добыче. Только дай отыграться. Не то я отрублю тебе голову!

Встретив такой отпор, Ошур оторопел:

— Каюсь аллаху моему! Каюсь аллаху моему!

— Если каешься, дай мне отыграться. А пока приз пусть остается при мне.

Ошур затрясся.

— Не может он остаться при тебе!

— Нет, останется! Не согласишься — знай, смерть твоя ждет тебя на кончике моего кинжала!

— Стало быть, ты нарушаешь уговор. Разве не так?

— Это я-то нарушаю? Не торопись слишком! Потерпи до конца, если ты настоящий мужчина…

Ошур уступил:

— Ну ладно. Потерплю. Но и ты стой твердо на своем слове. Не вертись на этот раз туда-сюда.

Зуракан все еще не понимала, из-за чего они препираются, о каком призе идет речь. Простодушному человеку трудно бывает раскусить чужие умыслы, пожалуй, даже труднее, чем разглядеть змею, заползшую в глубокую нору.

Дневная жара начала заметно спадать, на долину вдоль реки уже ложились тени, повеяло свежим ветерком. Мулы пошли быстрей. Приободрились, ускорили свой шаг и погонщики, напоминая воронье, что спешит на ночлег. И тут раздался голос Ороза:

— О-о, племянница моя милая, что-то ты примолкла, не поешь, спой-ка нам.

Зуракан весело рассмеялась:

— Могу и спеть, дядя. Думаете, что мои песни выдохлись, как мулы вашего торгаша? Нет, они разнесутся далеко вокруг, стоит мне запеть…


Уже в первый день встречи с Зуракан, когда Ошур испугался, приняв ее за страшный призрак, а Ороз, смело подойдя к ней, надел свой халат, уже тогда у Ороза возникла вожделенная мысль: «Находка! Сущая находка! Не отдам ее Ошуру. Ни за что не отдам». Все свои уловки, всю хитрость пущу в ход, всю напористую мужскую ненасытную силу, а ее завоюю!..»

Но Зуракан, помня о своем муже-тихоне, решила про себя: «От волков отбилась, неужели не сумею уберечь свою честь?.. О несчастный мой Текебай! Если б мы были вместе, разве посмели бы напасть на нас волки? Разве посмеют позариться на женщину мужчины, если б рядом со мной, согревая меня своим телом, лежал муж мой. О несчастный мой Текебай, мой глупый недотепа.-..»

Стемнело. Зуракан легла на мягкую траву, но все ворочалась с боку на бок, не в состоянии забыться. Она лежала на опушке лесной чащи у быстрой речки, под развесистою елью, глядя сквозь полуприкрытые ресницы на голубую звезду, что мерцала над едва виднеющейся во тьме скалой, и думая: «Эх, если бы эта ярко горящая звезда была моей звездой!», как вдруг чья-то сильная рука сдавила ее тугую грудь…

Дремота вмиг соскочила с Зуракан.

«Что за наваждение? Кто это? Что этому человеку от меня надо? Вообразил, верно, что я из податливых».

А тот мял ее круглую, как яблоко, грудь. Зуракан притворилась, что крепко спит. «Посмотрю, что дальше будет, не стану пока трогать дурака жеребца. А если что — так хвачу по одному месту, взревет, как медведь». Чувствуя, что ее начинает одолевать смех, она перевернулась на правый бок. Чуть слышно, будто со сна, медленно глубоко передохнула. Опытный в любовных утехах, неукротимый Ороз ни минуты не сомневался, что достигнет своей цели: «Э-э… племянница дорогая! Пусть ты даже богатырша, придушившая волка, но имя тебе женщина. Не можешь ты не загореться, не расплавиться от жаркого дыхания мужчины».

Он осыпал шею Зуракан горячими поцелуями, щекоча щетиной жестких усов и бороды.

— Племянница, дорогая… Птица моя, найденная на перевале.

Смех, подмывавший Зуракан, сразу улетучился, она хотела ударить Ороза кулаком в грудь и… не смогла. Словно этот медведь мгновенно забрал всю ее богатырскую силу. Это ошеломило Зуракан. «Что мне делать? Что мне делать? Видно, не отпустит меня живой, негодяй… Извелся, видно, без женщины».

— Как может дядя сунуть руку за пазуху своей племянницы? — В голосе Зуракан вместо гнева слышался мягкий укор.

— Брось ты, племянница… — прошептал Ороз полным мольбы голосом, притянул Зуракан к себе, отчего она задрожала всем телом. — Я такой же тебе дядя, как эта вот ель родственница арче… Не назовись я твоим дядей, твоим близким, проклятый торгаш забрал бы тебя в любовницы.

— Да вы что оба думаете? Что я — какой-нибудь серый мул, которого можно увести куда угодно? — И Зуракан оттолкнула от себя руку Ороза. — Пойди проспись!

— Не говори так, душа моя! Обласкаю, убаюкаю тебя, как дитя… Я пришел к тебе не затем, чтобы сделать тебя своей утехой на один день. Я хочу стать тебе другом на всю жизнь… Любовь моя! Родная моя! Ведь ты теперь едина душой со мной.

«Аней, что он говорит? С каких это пор я стала единой с ним душой?»

Раздражение Зуракан стало утихать. «Да в своем ли он уме?»

— Родная! Услада моя!

С неукротимой жадностью он опять стиснул в своих объятиях Зуракан, целуя ее в щеки, в губы, в шею. Отстраняясь, Зуракан ткнула его в подбородок:

— Уйдите! Не то закричу, и вы будете опозорены… Вернитесь на свое место!

— Мое место — в твоих объятиях, любовь моя! — не отставал Ороз, все больше наглея. «Не теряться, действовать! Действовать! Любая недотрога не сможет устоять, почувствовав тепло мужчины…» Сильные руки скрутили руки Зуракан. Могучее мужское тело бросало в дрожь, мутило сознание. Он скрутил руки Зуракан.

— Не вздумайте применить силу! Плохо будет вам… — Зуракан пустилась на угрозу.

— Я — раб твой, раб… Не пикну, если даже ударишь ногой в лицо. Я люблю тебя!

— Нет, нельзя любить меня. Я женщина замужняя, — уже мягче зазвучал голос Зуракан.

— Э, не говори так, душа моя! Разве может считаться твоим мужем человек, не сумевший оценить такую золотую женщину, как ты, и пославший тебя на смерть, выпустив из своих объятий.

«А и в самом деле, разве это неправда?» — подумала Зарукан.

«Эта, видно, крепкий орешек, не из тех податливых женщин, которых можно вмиг уломать. Придется сначала растопить ее, как масло, а только потом уж скрутить ее в своих объятиях». И Ороз прибегнул к своим самым искусным, самым соблазнительным уловкам, стал бить огнивом по кремню своей лживой любви, осыпая ее искрами сердце Зуракан. А потом сжал пылающее тело женщины в своих жарких объятиях, шепча Зуракан ласковые слова…

В забытьи, пьянея, Зуракан затрепетала всем своим существом, в сознании смутно мелькнуло:

«Что я наделала! О несчастный Текебай, где ты, бедняга? Теперь ты навсегда лишился меня, навсегда… Грешница я, грешница…»

Преисполнившись внезапной нежностью к Орозу, она сама, по своей воле, крепко, до боли, прижала его к груди.

— Ах, негодник мой, зажегший мое заледеневшее сердце! Голодный волк мой неотвязный! Ты, оказывается, можешь расплавить даже камень, чтоб тебя кровью рвало! Но берегись, если нарушишь свое обещание быть мне навсегда другом жизни. Я достану твою мать даже из-под земли, положу тебя в одну постель с ней и перепрыгну через твою голову!

— Делай что хочешь, душа моя…

Словно довольная счастьем застенчивой молодухи, голубая звезда разгоралась все ярче, сияя и трепеща над темной скалой и как бы придвигаясь все ближе.

Но женщина, пылающая в огне мужской ласки, забыла о ней.


Убаюканная однообразным бормотанием реки, воздухом, напоенным запахом трав и цветов, Зуракан лежала в сладкой дреме. «А чего мне бояться? Кого стыдиться? Он не любовник мне, в огонь не бросит… Он ведь дал мне клятву, что будет верным другом жизни, мужем моим. Сам поклялся, от всего сердца. Пусть он семь раз обманщик, соблазнитель, подлец, от своей клятвы он не может отказаться».

Умиротворенная Зуракан чувствовала себя крошечным птенчиком в бескрайней вселенной. Ее вспухшая рука нежно обнимала шею Ороза. Дыхание любимого мужчины, его тепло, его ласки, казалось, приглушили ноющую боль. Да и пусть себе болит рука, пусть немеет, лишь бы не нарушить сон спящего проказника. Эта рука не уставала, когда выворачивала пни на склонах гор, возила с реки лед…

О несчастный Текебай, я тоже была наивной бедняжкой, считая тебя своим мужем. Что бы тебе быть таким напористым, как этот ненасытный бедокур! Тогда мы не унижались бы перед змеей байбиче и ее баем. Давно был бы у нас очаг, и мы нашли бы свою долю! О бедняга ты мой! Теперь ты совсем лишился меня, останешься несчастным навсегда. Что ж я могу поделать? Пеняй на себя. Бог и духи умерших простят мне. Да, простят! Разве мало ждала я тебя, звала с собой? Но не смог ты стать мне настоящим спутником, хоть и называешься золотоголовым мужчиной».



Мысли ее стали путаться. Гранитные скалы, что ночью как бы колыхались во тьме, казалось, ожили, закачались, словно вот-вот рухнут вниз. Но разве могут одушевиться, ожить гранитные глыбы? Это только почудилось Зуракан, потому что она слишком долго смотрит на них. А вот высокие вершины раскидистых пышных елей оживились на самом деле, потянулись вверх и вонзились, подобно черным стрелам, в серо-голубое небо с редеющими звездами. Повеял предрассветный ветерок. Зашумела, загудела быстрая вода в реке, словно вот-вот выплеснется из нее. «Сохрани бог! Что, если это глубокое ущелье, поросшее густой елью и арчой, затопит вода и все, что растет и живет в нем, понесется вниз вместе с пенящимся, грохочущим потоком? Началось бы невиданное, страшное бедствие, светопреставление… Не только люди, мулы, тюки с товаром, но и гордые могучие ели, камни величиной с корову, с дом, звери и птицы ущелья — все, все вместе с кровью и потрохами, корнями и листьями, стеблями и ветками смешалось бы в бурлящем водовороте… Не приведи бог увидеть такое! Что было бы с моим Орозом, если бы начался такой ужас? Не-ет, нет! Пока хватит у меня сил, буду тащить его в своих объятиях. Подняв высоко над землей, я унесу его на дальнюю вершину, куда не достигнет вода. Ни за что не отдам его бурлящему потоку».

Зуракан передернулась всем телом, и невольное движение это отдалось резкой болью в руке, на которой лежала голова Ороза. Стиснув зубы, Зуракан превозмогла боль. Обняв Ороза сзади, она поцеловала его в ухо:

— Золото мое, найденное нежданно-негаданно! Во сне или наяву бог дал мне тебя? Ах, негодный мой толстяк! Не отворачивайся от меня…

Разморенный Ороз не мог сбросить с себя мертвецкого сна и невнятно бормотал:

— Хватит, не надо, что ты… э-и-их…

— Спи, спи, утешение мое… Устал ты, дорогой, ослаб совсем. Спи…

Баюкая Ороза, Зуракан и сама забылась. Предутренний сон сладок. Ее разбудила чья-то брань, крики. Вскочив с места, она увидела, что Ороз и Ошур ухватили друг друга за ворот. Оба были в исподнем, босые… «Как бы Ороз не напоролся на колючку!» Не успела она подумать об этом, как в руке Ошура блеснул знакомый ей обоюдоострый кинжал… Ороз был безоружен. Схватив Ошура за руку, в которой был зажат кинжал, он, собрав все силы, старался вырвать его.

Зуракан кинулась к Ошуру:

— О торгаш проклятый! Ты это что?! Брось сейчас же кинжал!

Позабыв об Орозе, с которым он никак не мог справиться, Ошур глянул на нее гневными глазами:

— Эй, бесстыдница! Знаешь, чья ты?!

Вне себя от ярости, Ороз ударил его кулаком в подбородок:

— Заткнись, собака ненасытная! Будешь зарезан четвертым у меня!

Зуракан отпрянула от мужчин, словно ее окатили ледяной водой.

— Ии-ий, боже, что он говорит?! Неужто ты зарезал человека, Ороз?

Ошур яростно кричал Орозу:

— Не имеешь права. Договорились ведь? Она теперь моя. Зачем суешь свою поганую руку за пазуху моей жены?

Зуракан спросила недоуменно:

— Что зпачит «жена»? Кого это он называет женой? Эй, мужчины, скажите? — недоумевала Зуракан.

Погонщик, до того все время молчавший, буркнул с досадой:

— Э… Ты бестолковая совсем баба, как я погляжу. Да ведь это тебя называют женой байбачи-аке!

— Что?! — вздрогнула Зуракан. — Эй, Ороз, выкладывай-ка правду, кому из вас я прихожусь женой?

Пригрозив торговцу, чтоб тот молчал, Ороз высвободил руку и, повернувшись к Зуракан, поглядел на нее с видом побитой собаки:

— Что я тебе говорил, а?.. Он хочет отнять тебя у меня, потому и называет тебя найденной женой…

Зуракан смело встала между ними.

— Я не какая-нибудь скотина, чтобы спорить из-за меня. Я — человек! Я вышла в путь, чтоб отстоять свои права, свою свободу, равенство, но набрела на стаю волков. Я обрадовалась, когда увидела вас. «Вот, — подумала, — наконец-то встретила людей. Теперь не пропаду». Ну, кто из вас хочет сделать меня своей содержанкой, встать поперек моего пути? Один из вас или оба? Признавайтесь!

Ороз приложил руку к груди, как бы удостоверяя верность клятве:

— Зукеш, ты знаешь, что в моей душе… Как я могу позволить, чтоб ты стала чьей-нибудь содержанкой…

— Врет! — крикнул Ошур, дрожа от негодования. — Мы с Орозом — давние приятели. Вместе побывали в Турфуне, в Андижане, Кокаиде и еще во многих других городах, торговали вместе!.. Были неразлучны… Эти люди свидетели тому… Прибыли и убытки всегда делили пополам. Но торговля торговлей, а игра-игрой. В игре такое правило: отдай, если даже проиграл родную мать! Отказываться не имеешь права! Мы с твоим дядей Орозом, сидя за угощением у одного кабакского бая, начали игру в «томук катмай» и договорились: выигравший получает у того, кто проиграл, любое на выбор. Выиграй твой дядя Ороз, он взял бы у меня все, чего бы его душа пожелала. Но выиграл я. Как раз когда мы нашли тебя в пути, он снова проиграл мне. А я решил, как победитель, взять племянницу у дяди! Что скажешь на это, жена моя?

У Зуракан мелко задрожали губы.

— Неужто это верно, Ороз? Скажи правду!

— Да, было такое дело, но теперь ни за что не хочу отдавать тебя…

— Никуда не денешься, если был такой уговор в игре: раз проиграл, обязан отдать, мой несчастный. Избавилась от одного несчастного, а ты оказался еще несчастней его! Теперь отдавай меня ему! — И, словно и в самом деле чувствуя себя довольной и счастливой, Зуракан даже нашла в себе силы улыбнуться торговцу. — Ты и вправду выиграл меня, байбача мой, муж мой. Теперь мне некуда деваться, я стала твоей. Об одном прошу тебя: приодень меня как следует и корми три раза в день тем, чего моя душа желает. И еще у наших горцев обычай: богатый муж, как ты, должен пойти с поклоном к родителям своей жены, поднести им подарки, попросить прощения у них. Что стоит для такого богача, как ты, поднести им весь товар, что на этих десяти мулах? — вскинув подбородок, Зуракан показала на тюки. — Прикажи, чтоб сейчас же все это добро доставили не на базар, а моим родителям. Ну, живей!

— Э, нет, я не глупец, чтобы разбрасываться добром ради женщины, которую выиграл! — сказал с раздражением Ошур.

Державшаяся до того внешне смиренно, Зуракан вспыхнула:

— О! Жадные псы! Не позволю ставить меня на кон! О, вы стоите друг друга, псы поганые! Меня зовут Зуракан, я — сестра богатырши Сайкал, что поборола самого великана Манаса! — Упершись руками в бока, Зуракан продолжала. — Эй вы, собачьи души, выходите бороться, если не трусите. Если уж очень страшно, берите в руки по кинжалу. Возьмет меня в жены тот, кто победит меня в схватке! Выходите же, бессовестные собаки!..

Ороз угодливо засуетился:

— Чем же я-то виноват, Зукеш? Ведь я дал слово…

Зуракан гневно его оборвала:

— Нет, не может быть слова у бесчестного игрока! Я ухожу от вас. Сейчас же! Ну, что же вы?!

Уходя, Зуракан готова была сбросить с себя бязевый халат и швырнуть его в лицо торговцу: «На, возьми, торгаш! Нате, жадные собаки!» Но сдержалась, боясь показать этим мужланам свою наготу. Ни Ороз, поклявшийся быть пожизненно ее другом, ни Ошур, упорно твердивший, что она досталась ему как выигрыш, не осмелились остановить Зуракан. Как прикованные, свирепо косились друг на друга, словно волки, из пасти которых вырывают добычу.

Зуракан все же досадовала, что Ороз слова не проронил. «Может, окликнет. Скажет, что уйдет со мной», — ждала она, затылком, казалось бы, ощущая горячее дыхание Ороза. Но поступь ее была решительной, она не оглядывалась, хотя с каждым шагом обида жгла все сильнее.

«Батийна-эже, где ты, встречусь ли когда с тобой? Встреться мне, встреться! Найди меня, несчастную! Укажи верную дорогу, умная моя эже! Обманута я, кругом обманута. Стала женой на одну ночь какому-то пройдохе. Сколько еще таких же, как я, простушек попалось на его удочку, о боже? Как я могла поверить этому подлому игроку, как я могла отдать ему на поругание свою честь и достоинство? О лжец, обманщик… Хоть бы сделал несколько шагов вслед и хоть бы единственный разок окликнул меня, чтобы немного смягчить обиду. Всего и дела, что мужской спеси, мужского бахвальства прибавится. Будет хвастать, что поступил со мной этак!..»

Опомнившись, Зуракан посмотрела по сторонам широко раскрытыми, полными слез глазами. «Не-ет, уж нет! Не дам больше себя обманывать… Тьфу, тьфу! Забудется ли когда-нибудь эта отвратительная встреча!.. Как зовут этого пройдоху? Ороз… Да, Ороз… Лучше не вспоминать это имя. Не смогу, наверное, забыть его! Нет, забуду, забуду. О милая Батийна-эже, прости мне мой грех, дорогая эже! Где ты сейчас? Найди сбившуюся с пути глупую сестру свою…»

Она шла, спотыкаясь и горько рыдая.

Смерть забрала того, кого хотела
Глядя на часы, врач с седоватой бородкой торчком, словно хвост куропатки, щупает пульс у Батийны, считает удары. Кладет руку ей на лоб. Ладонь у него мягче ваты. Даже после того, как он уходит из палаты, Батийна ощущает тепло его рук и чувствует облегчение. «До чего мягкая рука у него… Полегчало сразу, — мысленно говорит она, глядя в потолок. — Он сказал, чтоб я много не думала. Попробую-ка не думать… Затылок все болит у меня. Отчего это? Мозг, наверное, поврежден».

Батийна в палате одна. Чисто, светло, тихо. Даже муха не прожужжит. Да откуда взяться мухе в этой солнечной светлой комнате? Батийна помнит, как, распухшая, валялась на сером войлоке, когда Адыке избил ее до полусмерти за побег из дому. Помнит, как досаждали ей мухи, каждая волосинка, липнущая к исполосованному камчой, окровавленному телу. Сердобольная Кенжекан металась, чтоб умилостивить разгневанного Адыке, делала все, чтоб поставить Батийну на ноги. И не раз она вырывалась из жадных когтей смерти…

«Дорожи жизнью, Батийна. Надо беречь ее, — словно кто-то в глубине души все время обращается к Батийне и поддерживает в ней силы. — Ты осталась живой после избиения Адыке. Ты не погибла от ударов камчи Алымбая-медведя. Тебя не смог унести тиф в том тяжелом году. Неужели ты, Батийна, погибнешь от разбойничьей дубины? Выдюжишь и в этот раз. Крепись, бейся за жизнь!»

Батийна уже поднималась самостоятельно, стояла, держась за спинку кровати. Скорее бы выйти отсюда, взглянуть на небо, на горы, посидеть у арыка, что тянется за окном вдоль улицы, окунуть руку в журчащую воду. Интересно, есть ли там мята, тысячелистник? Кто знает, растет ли зеленая трава у городского арыка?

Порой, впадая в забытье, она подолгу лежит с закрытыми глазами.

Бесшумно открывается дверь; кто-то тихо, словно дуновение ветерка, мягкими кошачьими шажками подходит к Батийне, смотрит на нее:

«А-а, спит она… Пусть спит…»

И столь же бесшумно исчезает. Батийна никого не видит, ничего не слышит, где-то в глубине сознания у нее шевельнется мысль:

«За какой-то темной киргизской женщиной ухаживают, как за родной дочерью. Никогда не забуду добро, что сделали мне. Не забуду…»

Потом засыпает…

Весть о том, что почтовики доставили полуживую Батийну в больницу, немедля дошла до Темирболотова, а от него — до Копыловой. И лучшие врачи города окружили киргизскую женщину заботой. Батийна почувствовала облегчение. То Валентина, то Рабийга приходили к ней через день с булками, сдобным печеньем, с вареньем и молоком. Приносили букеты пламенеющих пионов и гладиолусов.

Батийна любовалась цветами. «Они совсем не похожи на мелкие горные… Не убила меня разбойничья дубина. Теперь проживу долго. Ничего не страшно. А что с тобой, богатырша Зура-кан? Где ты, бедная Гульбюбю? Где Овчинка-Биркорпе? Так и осталась, наверное, забитой, пришибленной».

Батийна смотрит в потолок, не отрывая глаз.

Навестила Батийну и Ракийма, она жила на окраине города.

— О Батийна, жива ли ты, светильник мой? — бормотала женщина.

Обе половины куржуна, который она на себе принесла, наполнены мясом, эджигеем, маслом, каймаком, — еды, пожалуй, хватало бы целой семье на несколько дней.

Подавая Батийне подвздошную кость молодого барашка, Ракийма говорила обо всем подряд:

— Ты, наверное, соскучилась по домашней еде. Все, что дают в больнице, не очень вкусно. Ешь это жирное мяско! Ты молода, одолеешь болезнь. Ах, мерзавцы!.. Ну что за подлые люди!.. У тебя, конечно, были враги. Они-то и подослали тех, кто стукнул тебя. Или это на самом деле были разбойники? Ешь дочиста, сало молодого барашка, аж тает во рту. По правде говоря, начальники послали тебя чересчур далеко. А я никак не могла уехать, оставить детей, провела собрание в своем аиле. Рассказала женщинам о нашем большом съезде. Словом, не могу жаловаться, что не ценят мою работу. Недавно в городе проходило обширное собрание женщин. Его вел сам Темирболотуп. Люди в глухих аилах считаются с законами лучше, чем городские. А в городе — всякий народ. Люди в городе к тому же с ранних лет привыкают к дурному. Сын, глядишь, умнее отца, а дочь — разбитней своей матери. Много тут обману, хитростей. Тут много мулл, но среди них обманщиков больше, много тут и ходжей, но ловкачей больше. Сарты прячут своих жен в ичкери, кашгарцы уж очень ревнивы. Ты знаешь, на людях иной ревнивец воткнет женщине нож в сердце…

Батийна порывалась вставить что-то свое, по Ракийма не дала ей говорить:

— Ешь, дорогая, ешь, ты ведь соскучилась по домашней еде. Так вот, сарты не разрешили своим женам пойти на собрание. Только Анархон и еще пять-шесть сартовских жен были, может, и того меньше. Нехорошо. Говорят, с тех пор, как Анархон вернулась с большого съезда, муж не один раз ее избивал, набрасывался с ножом. Иногда женщина боится ночевать дома. Ах, Анархон, Анархон! Пожелтела вся, исхудала в последнее время…

Батийна учуяла что-то недоброе.

— Ах, бедная! Вот как, оказывается… Валентина, Рабийга приходят часто ко мне. А Анархон еще ни разу не показывалась. Жива ли она? — встревожилась Батийна.

«Она еще не знает, что стало с нашей Анархон. Лучше промолчу. Валентина расскажет, если разрешит доктор», — подумала Ракийма, щуря глаза и гладя подбородок дрожащими пальцами.

— Разве с Анархон что случилось? Не скрывайте, скажите, Ракийма-эже.

— Нет, нет, что ты, дорогая… Как прошло то городское собрание, я ее не видела… И ничего не слыхала дурного… не знаю… Отведай-ка ты домашнего каймаку, дорогая. Бог с ней, со здешней докторской едой. Даже здоровый человек на такой еде далеко не уйдет. Наверное, тебя скоро выпустят отсюда. Я заберу тебя к себе домой. А до того сварю бузу из молодого проса. Попьешь дней пять подряд, наберешься сил…

Батийна долго и терпеливо лечилась и выздоровела.

Возможно, уже сегодня ее выпишут из больницы. Она пораньше умылась, причесалась и пришла в такое хорошее настроение, словно собралась на той. Поела все, что принесла няня, и взялась за жареное просо с маслом, принесенное Ракиймой, запивая молоком. «Хорошо, что появился аппетит. Если б сейчас Ракийма-эже принесла выдержанной бузы, я бы чашки две враз выпила, да в полдень горячего мясного отвару…»

Из-за двери донесся стон. Послышались разговоры, топот йог. Но никто не заходил.

Батийна вышла из палаты. Склонившись, как белые голуби, врачи шептались меж собой в дальнем углу, — кого-то жалеют, хотят спасти. В коридоре необычно пусто, — нет прогуливающихся больных. Батийне стало не по себе. Один из врачей, увидев Батийну, сказал строго:

— Ну-ка, Казакова, вернись в свою палату!

Одна из сестер подошла с горестным видом к Батийне и, не говоря ни слова, ввела ее в палату и бесшумно захлопнула за ней дверь.

Кто-то умер? Или нависла опасность над жизнью человека? А то бы врачи тепло поздоровались. Батийна в последнее время, словно девчонка, увидев свою мать, сияла при их появлении. А сейчас никто не обратил на нее внимания.

Батийна вздремнула на кровати, укрывшись халатом. Вдруг дверь в палату распахнулась, послышался громкий голос Копыловой: «Казакова… Где Казакова?» Она была не похожа на себя: одета по-военному, на боку кобура с револьвером. В руке вместо обычного букета — какой-то узелок.

— Айда, Казакова, одевайся скорее! Анархон растерзали. Зарезали ножом. Доктора не смогли спасти ее, умерла сейчас. — Швырнув узелок на стол, она громко заплакала. — Все пойдем ее хоронить. Классовые враги натравили на Анархон ее мужа… Пекарь, он едва сводит концы с концами, чтобы прокормить семью… — Она то и дело утирала слезы и качала головой.

С улицы донеслись горестные вопли молодой женщины. С щемящим сердцем Батийна оделась.

— Вон, смотри — сестра нашей Анархон, — Копылова показала рукой на улицу. — Ей всего семнадцать лет. Недавно вышла замуж за парня. Он работает у торговца кожей. Хозяйка заперла Чинорхон в ичкери и заставила надеть паранджу. Когда я узнала об этом, я сейчас же взяла с собой пятерых солдат и нагрянула к купцу. Арестовала его вместе с женой. Надо проучить тех, кто прикрывается старыми законами и издевается над женщинами. Пойдем, товарищ Казакова, выступишь на траурном митинге. Будут сожжены все паранджи, которые заслоняют свет женщинам. Заодно с нашей Анархон зароем в землю и дурные обычаи, что веками сжимали в тисках женщин Востока! Пойдем, дорогая Батийна!

У Батийны темнело в глазах, дрожали руки и ноги, мысли путались. «Добрая, ласковая подруга моя! Она была благородной, чистой, светлой женщиной. Как у мужа поднялась рука на нее? Конечно, подлые люди натравили его на Анархон…»

— Что хорошего видела она в жизни, бедняжка? Ведь она только-только просыпалась! Чистая, как текучая вода. Хоть бы раз возразила, огрызнулась на мужа. Даже назвать имя его не осмеливалась! Ни дома, ни тогда, в Москве… Что делать? Не могу я стоять в стороне от этого!

— Скажи свое слово на митинге! Скажи, что ты думаешь!

— Скажу, еще как скажу, — уверенно ответила Батийна. — Я потребую наказать всех подлых человечков, которые, надев на голову чалму, корчат из себя святых, а на деле совершают злодейства. Я пристыжу отцов и матерей, что продают родных дочерей за калым. Я выставлю на позор тех бесстыжих стариков, которые смиренно поглаживают свои бороды, а в жены берут девушек, что годятся им в дочери… О, у меня много есть чего сказать на митинге в память моей Анархон, ради женщин Востока, отстаивающих свою свободу! — И закончила твердо. — Товарищ Копылова! Хорошо бы собрать на траурный митинг всех жителей города.

Стянув потуже свой ремень, Копылова взяла из рук Батийны узелок:

— Не только всех жителей города, мы созвали народ из окрестных сел! Ведь Анархон — одна из первых сняла паранджу, открыла лицо лучам солнца! Все женщины, все люди скорбят по ней.

Улицы запружены людьми. Медленно движутся брички. Плачет оркестр, от похоронных маршей прохватывает мороз по коже.

Когда гроб поставили на возвышение перед трибуной, солдаты местного гарнизона дали три винтовочных залпа.

Сидевшие на конях джигиты завопили разом, упираясь камчами в бока:

— О сестра моя! Где я теперь увижу тебя?!

Анархон, видимо, долго боролась с убийцей, защищая свою жизнь: она была доставлена в больницу с семнадцатью ножевыми ранами. Изо рта струей лилась кровь — у нее вырезали язык. Хотели, видимо, превратить Анархон в бессловесное существо. Преступник надеялся, что Анархон будет безгласна. Но над ее гробом говорили, негодовали, требовали возмездия ее друзья, ее единомышленники.

В конце митинга слово взяла Батийна.

— О безмолвная подруга моя, погасшая во цвете лет, родная сестра моя, делившая со мной хлеб-соль на пути к свободе, Анархон Ташбай кызы! Ты пала от руки подлых людей, разрывая черные сети старой жизни. О бесценная, благородная Анархон! Мы отомстим за тебя! Клянемся над твоим прахом, что исполним все твои мечты и желания! Пусть сгорят в огне все паранджи, что застят женщинам солнечный свет! Бросайте в огонь свои паранджи, женщины! Да здравствует свобода! Да здравствует свет!

Со всех сторон, словно черные сита, полетели в зажженный костер паранджи.

Солдаты, подняв ружья вверх, снова дали три залпа.

Со всех сторон неслось:

— Да здравствует советская власть!

— Да здравствует свобода женщин и девушек!

— Пусть сгинет тьма! Да здравствует негасимый свет!

Слово о любви
После того как Батиппа выписалась из больницы, долго еще давали о себе знать последствия сотрясения мозга. Темирболотов получил заключение врачей: Батийна должна соблюдать строгий режим, чтобы полностью восстановить здоровье.

— Надо как следует поправиться, Батийна, — сказал Темирболотов. — Здоровье — самое ценное богатство. Хорошо бы отдохнуть тебе где-нибудь в тихом аиле.

— Нет, не поеду в аил! — отказалась Батийна. — Я уже поправилась, но работы не прошу. Над прахом Анархон я поклялась: «Исполню то, чего ты не успела. Буду учиться». Пошлите меня на курсы в Алма-Ату!

Темирболотов хотел было напомнить ей, что врачи предостерегали против всяких перегрузок, небезопасных для ее здоровья, но Батийна опередила его:

— Доктора говорили, чтоб я не слишком много работала головой. Я не забыла их совета. Постараюсь думать поменьше, буду просто учиться.

— А как можно учиться, не думая, Батийна?

— Можно! — ответила Батийна в шутку.

Темирболотов промолчал, выражая этим свое согласие. Ясно, что она будет учиться прилежно, если только не заболеет. Упорная, самолюбивая. Лишь бы не навредила своему здоровью.

Батийна утаила от Темирболотова, что порой ее тревожили головные боли. Возможно, она не стала бы скрывать, если бы придавала этому особое значение.

— Пошлите меня на курсы. Хватит, пожила в темноте. Хоть научусь читать книги и газеты, уясню себе получше законы советской власти. После того, как погибла Анархон, я стала путаться во многом. Раньше я считала горожан добрее, справедливее темных горцев. Теперь вижу, что жестокость таится и в городе. Эти муллы в чалмах, байбачи, что разъезжают в фаэтонах на резиновом ходу, купцы и торгаши прячут свои темные замыслы в железных сундуках под черным замком. Я не знала этого… Если и дальше останусь такой наивной, то дубина невежества совсем затуманит мне голову. Помогите мне, товарищ Темирболотов… Пока не поздно.


На курсах в Алма-Ате, несмотря на досаждавшие ей головные боли, Батийна жадно стремилась узнать то, чего не знала. Женщине глубоко запали в душу слова преподавателя, что знания приобретаются не только на уроках и из прочитанных книг. Приглядываясь к окружающей жизни, человек познает многое.

Иной раз, просидев над книгой, любила она побродить по барахолке или скотопригонному рынку в Алма-Ате. Подолгу простаивала у лавок жестянщиков, слушая звенящий перестук молотков. Безбоязненно глазела и на драчливых шалопаев. Батийна как бы познавала город изнутри, наблюдая и за теневыми его сторонами. Исподволь узнавала душу города. Словом, женщина из глухого апла, недавно разбуженная и поздновато начавшая учиться, торопилась все, что можно было, увидеть и узнать с ненасытным любопытством, словно только что вылупившийся из яйца птенец.

Жизнь тогдашних горожан имела мало сходства с жизнью горцев. Горожане умели делать многое, сознание их было как будто выше по сравнению с жителями глухих горных аилов, горожане выглядели крепче, смелей, проворней и смекалистей, словно пришли из другого мира. В те дни, когда захлопнулась пестрая страница истории и открывалась новая ее страница, словно взвилась над миром некая птица счастья с лучезарными крыльями. Батийне казалось, что свобода и равенство, о которых всегда мечтала сама, уже у нее в руках. На поверку вышло не так. Раньше Батийна думала: «Боже ты мой, до чего горожанам живется и беспечально, и весело. Когда мы так заживем?» Теперь она успела побывать, помимо маленького городишка в горах, даже в Москве, Ташкенте, слава о которых всесветна. Конечно, женщине, приехавшей в город из далекой глуши, не под силу заглянуть во все углы и закоулки в тех городах, познать думы и мысли горожан, их жизнь, свойственные им привычки и нравы. Во всяком случае, она поняла, что иные женщины еще прячутся в ичкери, закрывают себе лицо паранджой и не видят светлых лучей солнца. Она с недоумением хватала себя за ворот: «Что это такое, боже? Почему горожане, которые считаются развитыми людьми, так ревниво прячут своих жен, ограничивают их права? Боже мой, где бы мы ни бывали, везде унижают нас. Неужели причина в самой природе женщин?»

Батийна долго не могла найти ответа на свой вопрос.

«Что со мной происходит? Разве не сбудутся мои мечты? Ведь советская власть дала нам свободу и равенство. Хочет раскрыть нам глаза и сделать нас людьми. Разыщи-ка, Батийна, былую красавицу Гульбюбю, направь Канымбюбю учиться. Разведай, что стало с несравненной богатыршей Зуракан. Она, наверное, сейчас на равной ноге с мужчинами. Силы у нее хватит, пожалуй, не то что раскорчевать целую долину, но и отвести от себя удар мужа».

Наступило справедливое время, и человек не встретит больше преград на пути к своей мечте. Но сейчас у Батийны возникло опасение: а сумеют ли женщины, получившие свободу, оцепить ее так, чтобы не выплеснуть свое счастье, не обречь себя на унижение? Тьма и свет, они рядом. Сладкое и горькое тоже… «Попробуй женщина жить одинокой, ее будут преследовать сплетни и пересуды. А к мужчине никакая хула не прилипнет. Его не осудят, даже если он пойдет по кривой дорожке. Он еще будет кичиться, что совратил невинную душу. О подлецы, не знающие меры и поганящие священные человеческие чувства! Даже при равных с вами правах, когда мы трудимся рядом с вами, бережем свое достоинство и чистоту, вы иной раз сболтнете: тоскует, мол, по мужчине, бесится! Неужели так просто оговорить беззащитную женщину? Или женщина сама унижает свое достоинство? О нет! Попадаются и такие, но очень редко… А что, если я вовсе забуду, что я женщина, не пойду замуж и поведу борьбу за честь наших сестер и дочерей! Если мне удастся оградить женщин от порочащих пересудов и сплетен, я брошу мужчинам в лицо: «Видите, гордецы, какие мы чистые и благородные! Не смейте же суесловить и хулить нас…» А если мне это не удастся? Тогда я откровенно скажу женщинам: «Хоть и получили вы, белоплаточные, свободу и равенство, все равно вы какими были, такими остались, — всегда будут вас унижать и оскорблять! Виной тому прежде всего вы сами! С того дня, как матери ваши родили вас девочками, судьба обрекла вас на такую жизнь!» А себя я посчитаю навеки несчастным человеком, которому никогда не достичь своей цели.

Слово о жизни
Вернулась Батийна с курсов из Алма-Аты больной. Она поселилась у Копыловой, доброй, громкоголосой и немного угловатой.

Укладывая Батийну на ночь, Валентина накрывала ее, укутывала ноги.

— Спать тебе надо в тепле, дорогая Батийна. Крови у тебя маловато. Замерзнешь! — предупреждала она каждый раз.

По утрам потчевала ее лекарствами из пузатой склянки, заставляла запивать кипяченой водой.

— Сырую тебе нельзя пить. А ты, мама, присматривай за Батийной, когда меня нет дома. С нее станется, уйдет еще куда глаза глядят… Потом этот ребенок опять захворает.

Надежда Сергеевна, мать Валентины, грузно переваливаясь с боку на бок, бормотала:

— Конечно, за ней нужен глаз и глаз, дочка. Вскочит с постели, как горная козочка, да шмыгнет на улицу в легкой одежонке… А я бежать за ней с чапаном в руках. Купчиха, что напротив, не может на это спокойно смотреть. Она нарочито шумит, чтоб я услышала: «Ишь мать большевички лебезит перед вонючей киргизкой. Эх, недостойные, роняете честь русского человека!.. Прислуживают какой-то туземке!»

Повернувшись к матери, Валентина спросила:

— А тебя, мама, больно уязвила ругань этой ведьмы?

Надежда Сергеевна усмехнулась:

— Ничуть, дочка. Ты — большевичка, Батийна — тоже. Вы — друзья…

— Вот именно, мама! Чего только не наговорит про нас эта купчиха. Ее муженек, купец Мельников, был правой рукой у начальника уезда. Ты хорошо знаешь, мама, сколько у него было магазинов в городе, сколько на него батрачило людей за кусок хлеба. — Она повернулась к Батийне. — Он отца нашего избил на базаре до полусмерти. А в пятнадцатом году пристрелил киргиза, который проезжал мимо его пасеки! Ух, этого Мельникова я бы… — Валентина зашагала взад-вперед, скрипя солдатскими сапогами. — Это подлое отродье может не тревожиться насчет чести нашего народа!..

— Ну ладно, доченька, — попыталась успокоить ее Надежда Сергеевна, — излишняя вспыльчивость тебе не на пользу. Покойный твой отец совсем не жаловался нам. Не будь у него выбиты зубы и не увидь я синяков на теле, я и не знала бы, что его немилосердно избили. Он только махнул рукой: ушибся, мол, о дерево. Я ему не поверила. Расспросила хромого Митьку, он дружил с твоим отцом. Тот рассказал, как было дело. Отец заступился за батрака Ивана, а Мельников набросился на отца, избил его, а потом оклеветал. Твой отец умер в тюрьме. — У старухи задергалось веко. — Загубили его… — Она всхлипнула. — Его приипсали к бунтовщикам против белого царя. Но я что-то не замечала за ним… Не знала, что Петр Алексеевич был большевиком.

— А как же! — сказала Валентина. — Помнишь, что писали его товарищи в письме, где сообщалось о смерти отца? Пусть, мол, это тяжелое горе не согнет вас, будьте достойной мужа-революционера. Еще я помню, они писали: «И пусть ваша Валентина пойдет по пути отца». Я запомнила эти слова.

— Ладно, дочка моя… Только все-таки будь поосмотрительней! — глядя вслед Валентине, выходившей из дому по-военному быстрыми, четкими шагами, сказала Надежда Сергеевна. — Остерегайся озлобленных людей… Прошу тебя.

Надежда Сергеевна присела возле Батийны.

— Ох… Как бы ты ни крепилась, горе подтачивает силы, дочка. Сердце мое стало совсем никудышное. Ты тоже ослабла… И учеба подкосила. Еще то, что с малых лет ты жила в горах, а городской воздух тяжелый для тебя. — Надежда Сергеевна мешала киргизские слова с русскими, но Батийна чувствовала ее материнское участие к себе, слушала, то поддакивая, то вставляя свое словечко. — Береги себя, дочка. Если не поправишь здоровье, не сможешь добиться того, что задумала. Плохо человеку без здоровья. Небось видишь, как начало болеть у меня сердце, не могу даже на базар сходить. Ты молода еще. Тебе надо, ты сама говоришь, вызволить женщин, что маются у баев, и девушек, проданных за калым! — Надежда Сергеевна сострадательно покачала головой. — Ой, ой, дочка моя. Нелегкое дело — вывести их на путь свободы. Нужна своего рода революция! — Разводя руками, она особенно веско сказала. — А в городе ты закружишься, еще заболеешь, не дай бог, чахоткой. Очень скверная болезнь. Источает легкие. Человек, заболевший чахоткой, днем и ночью кашляет беспрестанно, худеет, мучается… потом… говорить даже не стоит. Кончается худо… — Пристально глядя на Батийну, Надежда Сергеевна посоветовала. — Как поправишься, доезжай в аил. Поживи привычной для тебя жизнью, поешь вдоволь мяса молодого барашка, попей кумысу, дорогая. Тогда наберешься силы. И сможешь выполнять работу, которую тебе поручит новая власть.

— Спасибо вам, Надежда-эне, — Батийна благодарно кивнула головой.

— Ты поняла меня?

— Поняла, Надежда-эне, хорошо поняла. Я сделаю так, как вы говорите.

— А теперь попей, попей лекарства. А я схожу помою ложку.

Приподнявшись на локтях, Батийна сказала:

— Ложка чистая, Надежда-эне.

— Эге-ге… Откуда, если она лежала открытой? Ведь в комнате летает много пыли… Сейчас, сейчас, дочь моя… Сейчас я тебя напою. Тебе еще надо поспать… Лежи в тепле. Скоро поправишься…

И Надежда Сергеевна пошла вперевалку.

В те далекие дни, когда Батийна была с короткой челочкой, она, как и все дети аила, полагала: «На небе — звезды, на земле — одни киргизы». Теперь она постигла, что мир бесконечно широк, что на земле много разных народов, не схожих цветом лица, но одинаковы их жизнь, страдания и чаяния. Батийна то удивлялась, то радовалась, — у нее появилась даже уверенность, что ее мечты и надежды сбудутся. Она дошла до этого не сразу. Было время, когда она терзалась горькой мыслью: «Неужто так слаб, беспомощен человек? Согнусь я, наверное, пропаду совсем». На помощь ей пришли такие же, как она, пытливые, ищущие люди, рождая в ней надежду и желание двигаться вперед. В ее зыбкую, неустойчивую душу влилась ясная твердость, без которой ей бы не выбраться на широкую дорогу жизни.

Она лежит бледная, почти не дышит, упрется в одну точку полными слез глазами, — её неотступно преследуют, быть может, самые мучительные воспоминания, как ушли на тот свет, так и не видя добра, отец Казак и мать Татыгуль.

«Разве у меня одной родители погибли от мук и страданий? Разве только мы, киргизы, терпели беды? В тот год, когда нас хотели истребить и мы бежали в Кашгар, спасаясь от царских карателей, разве мы не видели, как уйгуры страдают от своих правителей? И все-таки простые дехкане делились с киргизами всем, что у них было, и многих спасли от голодной смерти. По дешевке продавали свой хлеб, свой скот, не давая нам погибнуть. А русские? Они тоже делятся меж собой на два стана, многие, многие были угнетены и унижены, а немногие правили да глумились над ними. Те же правители, те же начальники, богачи и купцы, которые глумились над собственными бедняками, топтали и нас, киргизов… Тот же Мельников, что застрелил киргиза, проезжавшего на быке мимо его пасеки, убил и отца Валентины… А Валентина Копылова со своей матерью, которая сама ходит с трудом, ухаживает за мной, как за родной дочерью».

Надежда Сергеевна вошла, держа в руке только что вымытую ложку.

— Кипяченой воды не осталось. Пришлось кипятить. В холодной воде микробы не погибают…

Не поняв, что говорит старуха, Батийна нахмурила брови:

— Кто, говорите, не погибает, Надежда-эне?

— Микробы! Микробы!

Впервые услышав это слово, Батийна недоумевает:

— А кто это такой «Мирон», Надежда-эне? Купец, что ли, вроде Мельникова, да?

Забыв, что в руке у нее ложка, Надежда Сергеевна хлопает себя пухлыми ладонями по бедрам:

— Хо-хо-хо… Микроб — это не человек, дочка…

— А как он может тогда убивать людей?

— Доктора говорят, что микроб — это мелкая, неразличимая глазом тварь. Она попадает в кровь от грязной пищи, от грязных вещей и воды. Попав в кровь человека, заражает его болезнью, валит с ног, мучает, терзает и в конце концов убивает его. Чтобы спасти человека от этого самого микроба, доктора изобрели вот это лекарство. На-ка, выпей! Да спи спокойно. Лекарство истребит все микробы в твоей крови.

Батийна улыбнулась:

— Раз так, пусть они исчезнут, эти враги. Не по ложке, а по целому стакану давайте мне вашего лекарства…

Слова Батийны рассмешили Надежду Сергеевну.

— Погибнут все микробы, если этого лекарства будешь пить хотя бы по ложке. Станешь совсем здоровой, дорогая моя. Потом найдешь себе молодого, красивого, умного мужа! Что ж… Одно дерево — не лес, одинокому человеку счастья не найти, дочка моя. Это пустые слова вы с Валентиной говорите, что собираетесь жить без семьи. Создала нас природа женщинами. Чего там мудрить? Будешь рожать детей, сажать цветы вокруг дома! Иначе как может продолжаться человеческий род? Нам, женщинам, цены не будет, если мы добьемся действительного равенства и не будем стесняться отстаивать свои права… Наговорила я тебе много лишнего. Лежи спокойно, поправляйся скорее.

Батийна улыбнулась.

— Разве я сама должна искать себе мужа, Надежда-эне?

— А как же в теперешнее-то время…

Надежда Сергеевна вышла из комнаты, бормоча что-то себе под нос. У Батийны стало легко, радостно на душе, как у человека, почувствовавшего материнскую ласку. Она блаженно вытянулась на кровати.

Слово о борьбе
Как только Батийна пробует ходить, у нее рябит в глазах и кружится голова. Валентина Копылова не раз водила ее к врачу.

Врач, с рыжей бородкой, с пристальными серыми глазами, долго сквозь стекла пенсне осматривал Батийну. Обходительность врача, его осторожные движения, шуршащий халат, от которого пахло не то лекарством, не то каким-то диковинным благовонием, мягкие, ватные руки, низкий ровный голос — все это смутило Батийну: «Срам какой, совсем незнакомый русский человек смотрит на меня, голую…»

«Повернитесь-ка», — хотел, наверное, сказать доктор и сделал движение рукой, задев острый сосок ее груди. Батийна вся передернулась, словно впервые в жизни мужские руки коснулись ее тела.

Доктор сказал Валентине, словно кого-то упрекая:

— Эта киргизка может скоро заболеть чахоткой. Пусть едет в привычные для нее горы, попьет кумыса, поест мяса. Подышит чистым воздухом…

Еще он хотел сказать: «Если человека с гор будете держать в городе, он исхудает, истощится и в конце концов умрет», но промолчал, опасаясь гнева Валентины Копыловой. Он был знаком с ее прямотой и горячностью.

Валентина явно озлилась на доктора и ушла, не попрощавшись. На улице она ни с того ни с сего сердито проворчала:

— Белоручка, интеллигент!

— Кто это белоручка интеллигент, Валентина? — удивилась Батийна.

— Доктор, который тебя осматривал. Не приди советская власть, он бы нас с тобой к себе и во двор не пустил.

— А доктор, мне кажется, неплохой человек. Чем он так не понравился тебе, Валентина?

— Разве я не сказала тебе? — раздражилась еще больше Копылова. — Он, этот доктор, лечил беляков во время восстания. Теперь ему некуда деваться: пришла я — и он стал осматривать тебя.

— А почему его поставили сюда, если он против советской власти?

— Черт его знает! Будь моя воля, я б его выгнала отсюда…

Целый квартал они прошли молча.

Сзади послышался голос: «Дорогу! Берегись!» Фаэтон с парой запряженных рыжих коней поравнялся с ними. Рядом с незнакомым человеком, по виду начальником, сидел Темир-болотов. Обернувшись, он сказал:

— Товарищ Копылова, приходите в канцелярию! Есть срочное дело.

Убийство Анархон потрясло Батийну. Что это за человек, поднявший нож на свою жену? Кто он? Было известно, что муж Анархон служил в чайной у байбачи, продавал манты и самсу, бегая по улицам с деревянной чашей, завернутой в замасленную тряпку, на голове, и кричал: «Э, жирный манту, горячая самса!»

В тот день, когда провожали Батийну и Анархон в Москву, именно он подбежал к ним с радостным, вспотевшим лицом. Угощая Батийну самсой, от чистого сердца напутствовал: счастливой вам дороги, аяши!

«О несчастный, сбитый с толку! Что заставило тебя пойти на это? Кто заморочил тебе голову?»

Батийна еще не знала, что он поднял нож на свою Анархон в страхе перед законами шариата, перед косными обычаями предков. Он был обманут теми, кто, неузнаваемо перекрасив свое обличье и закутавшись невидимым чапаном старого адата, сбивал с толку и запугивал фанатичными призывами: «Она преступила священный брак, отвергла мужа и отдала свою душу нечестивцам. Убей ее! Иначе ты совершишь вину перед аллахом! Запомни это!»

Недавно еще Батийна, окрыленная мыслью добиться своей цели — отстаивать свободу женщин, могла без опаски ехать одна по безлюдной дороге, а теперь, находясь в городе, даже рядом с Копыловой, шагающей по-солдатски четко, она порой вздрагивала ни с того ни с сего и опасливо настораживалась. «Почему я не боялась побоев медведя Алымбая, а здесь не могу избавиться от безотчетной тревоги?» — сердилась она на себя порой. Но, как человек, напуганный в детстве змеей, вздрагивает каждый раз при встрече с нею, так и у Батийны каждый раз сжималось сердце, стоило ей вспомнить, как сочилась кровь изо рта мертвой Анархон.

Она то и дело спрашивала:

— Скажи, Валентина, удастся ли наказать мерзавцев, что натравили мужа на Анархон? Не упрятались ли куда в щель эти изверги?

— Конечно, попрятались! — сказала Валентина. — Раньше они выступали открыто. Но не думай, Батийна, пощады им не будет. В девятнадцатом, двадцатом годах у нас многие богачи, кулаки, выдав себя за большевиков и действуя от имени советской власти, преследовали коренных жителей… Но их коварство не осталось безнаказанным. Из Ташкента пришла телеграмма от Фрунзе, Куйбышева и Рыскулова с требованием положить конец бесчинствам шовинистов. Революционная законность защищает справедливость. А враги советской власти ведь уже готовили мятеж. Товарищ Темирболотов организовал из батраков отряд. Из центра приехал член ревкома Степанов с декретом, подписанным Лениным. Было приказано разоблачить мятежников и обезвредить их… Так вот, врач, который тебя осматривал, был замешан в мятеже. Он служил богатым и хочет им служить. Однажды был такой случай. Бедный уйгур, бакалейщик, принес к нему больного ребенка. Представь себе — этот злодей выпустил на них свою собаку, вместо того чтобы оказать помощь. Моему отцу стало известно об этом случае. Он написал Селезневу письмо. Я помню его хорошо: «Вы с восхищением смотрели, как ваша собака набрасывается на бедных людей. Я, как и другие честные русские люди, не могу вас считать после этого порядочным человеком и врачом, долг которого — охранять жизнь людей. Подобными шовинистическими выходками вы восстанавливаете против русского народа людей других национальностей, возбуждаете в них ненависть к нашему доброму, трудолюбивому и многострадальному народу». Покойный отец мой ни перед кем не трусил. Он прочел письмо маме. Мама взмолилась: «Не посылай его, ради бога, ты накличешь беду на свою голову!» Но он не послушался ее. И что, ты думаешь, было дальше? Селезнев сообщил уездному начальнику. С тех пор и начали преследовать моего отца. Вышло, как предвидела мать. А теперь этот подлец прячет свой хитрющий взгляд за стеклами пенсне в золотой оправе. Он боится меня, потому что я знаю о его прошлых преступлениях. Будь моя воля, я бы нашла на него управу! Сколько раз я писала в уком! Но у нас не хватает специалистов, поэтому его и держат. Ничего не поделаешь. — Валентина развела руками.

«Справедливая она, хорошая, — подумала Батийна. — Ухаживает за мной, заботится, как родная сестра, болеет не только за меня, а за всех угнетенных женщин. Зачем я стонала, жаловалась, утруждала ее лишний раз? Эх, избавлюсь ли когда-нибудь от проклятой болезни, смогу ли опять ездить по аилам? Или согнусь?»

Валентина перебила мысли Батийны:

— Муж Анархон оказался жертвой врагов советской власти. Чего он добился? Она погибла. Он осужден. Но кое-кто из тех, что направил его, ушли от наказания. Продолжают вредить, настраивать бедняков против новой жизни. Вот такие враги и на тебя организовали покушение. Это наверняка Серкебай подговорил тех глупцов, которые ударили тебя дубинкой по голове. Он внушил им: «Ваши, мол, жены испортились, зарятся на чужих мужей. Смотрите, уйдут у вас. Это женщина-начальница их совратила. Надо убрать ее. Тогда все жены остепенятся, и вы будете их настоящими мужьями!» ОГПУ выловило их! Они получили по заслугам.

Батийна побледнела.

— Ты что, Батийна? Устала?

Батийна скрыла, что идет с трудом.

— Нет, Валентина… Знаешь, если пошлет кантком, я поеду в аил. Это, наверное, будет правильно?

— Конечно.

— Когда поправлюсь, поведу всех самых бойких токол на курсы.

— Прежде всего ты подлечись как следует.

— Может, я скорее окрепну, если займусь делом. А то повадишься по докторам ходить, совсем измотаешься. В старину киргизские воины лечились, говорят, не слезая с коней! Любая болезнь отстанет, только надо держаться.

За разговором не заметили, как очутились у канткома. В приемной толпился народ. Немного времени спустя из кабинета послышался голос Темирболотова:

— Если появятся Копылова и Казакова, пусть немедля зайдут ко мне!

Батийна насторожилась: «А, наверное, по поводу еще какой-нибудь пострадавшей женщины».

Первый вопрос
В кабинете Темирболотова они увидели старика.

— Э, сынок дорогой! — говорил старик, обращаясь к Темирболотову. — У меня было семь сыновей и пять дочерей. Самого младшего — Ашима — я женил на дочери музыкантши Толгонай, что играла на темир-комузе. Сватая своему сыну дочь знаменитой булбул[60], я мечтал: «На наше счастье, невестка, может, пойдет в мать, и среди моих потомков, глядишь, тоже появится свой булбул. И выросли у меня внучки — мастерицы на все руки, искусницы, жаворонки певучие. Хотелось услышать от людей: «Ах, какие внучки у Байтерека, одна искусно вышивает, узоры у нее словно живые, другая играет на темир-комузе так, что заслушаешься…»

О чем только не мечтает человек, дитя мое! О многом мечтает он. А создатель подрезает ему крылья… Один из моих сыновей погиб по вине белого царя, другой в реке утонул, спасая женщину, третий остался в китайском плену, схваченный по чьим-то наветам, когда батрачил в Текесе, не зная ни сна, ни покоя, чтоб прокормить нас. Стоит ли говорить, дорогие мои, о страданиях, которые перенес я? Раз человек родился на свет, он стремится утолить свой голод, если выжил, когда гибли все, то он цепляется за жизнь, стремится пустить поглубже корни… Остался я без сыновей, без невесток. Наконец похоронил свою жену, с которой думал прожить весь свой век. Холмик серой земли у устья Кекилик, поднявшийся среди множества могил, навсегда разлучил меня с моей доброй женой. Когда горе сваливается на человека, он не может его сбросить одним махом, хотя часто мнит, будто в силах подпереть собой мир.

Когда черная моя борода совсем побелела, словно лебединое крыло, остался я одинешенек с внучкой Чолпон. Чолпон-жан моя стала уже обшивать, обстирывать меня, кипятить мне чай. Когда подымется на ноги моя светлая звезда, мечталось мне, я отшвырну подальше от себя черное горе, которое гнетет меня. Я молил бога, чтоб он оставил меня в живых, пока не выведу в люди единственную утеху мою, хотел, чтобы она училась в школе, которую открывает новая власть…

Словно капли пота, падающие с лица косаря в жаркий летний день, из печальных, почти немигающих глаз старика катились горошинки горьких слез.

— Не знаю, какие глупые родители соглашаются продать свое родное дитя за калым… Не раз приходили ко мне сваты: «Ваша внучка уже на выданье. Давайте, мол, свататься». Но я отвечал, что буду учить внучку, хочу ее вывести в люди. И вот, дети мои, я лишился единственного моего светильника, моей Чолпон. Кто ее увел? В чьих руках она, звезда моя? Жива или мертва? Не знаю. Подломились крылья у меня, не нахожу себе места. Три дня, три ночи я брел сюда, опираясь на эту палку. — Старик погладил дрожащей ладонью палку, прислонив ее к ноге. — К биям я бы ни за что не пришел. От них помощи не жди. А к вам я пришел со своей бедой. Мужчина не должен показывать своих слез. — Старик положил ладонь на грудь. — Простите мне, несчастному, что окропил слезами свою седую бороду… Если вы вправду власть народа, наша власть, так отыщите мою Чолпон, не дайте ей натерпеться унижений! Я проклинаю бога и все обычаи предков, проклинаю, даже если попаду в ад за эти мои проклятья! Я теперь не испугаюсь и не подчинюсь никаким адатам, никаким порядкам, которые установлены в этом мире царями, пророками и муллами. На все пойду ради моей Чолпон! Только найдите мне ее!

— Подозреваете кого-нибудь, аке? — спросил Темирболотов.

— Нет… По правде говоря, голова у меня не на месте сейчас.

— А кто посылал к вам сватов?

Старик Байтерек призадумался: «Как бы не нагрешить на безвинных людей. Кого назвать, коль самому неясно».

— Один человек из нашего аила, не из бедных, сватал Чолпон своему сыну. А ему уже под пятьдесят, борода седая, — Байтерек покачал головой. — Я и ответил: «Как я могу обречь на горе свою внучку, ведь жених в отцы ей годится, а тут еще новая власть разбудила женщин, зовет выходить на свет…»

— Вы правильно сделали, отец! — вмешалась Батийна. — Ясное дело, товарищи. Если б все отцы были такими сознательными, не страдали бы их дети.

— Да пропади оно пропадом, это ясное дело! — вспыхнул старик. — Из-за него-то я потерял свою Чолпон!

— Мы найдем вашу Чолпон! — сказал Темирболотов. — Не горюйте, аке! А виновные понесут наказание по всей строгости революционных законов. — Темирболотов стукнул кулаком по столу. — Ну, товарищи Казакова и Копылова, вам придется поехать! Начальник милиции пошлет с вами своих людей. Даем вам три дня сроку. Через три дня девушка и виновники должны быть тут!

Начальник милиции Белеков хотел было возразить:

— Три дня будет, пожалуй, маловато!

Но Темирболотов резко прервал:

— Ты что хочешь, чтобы они дольше издевались над девушкой? Вы едете не к чужим людям. На месте немедленно обратитесь к комсомольцам, они помогут вам отыскать иголку на дне колодца! Батийна и Валентина, вы по душам, как старые знакомые, поговорите с женщинами… Будьте готовы отправиться этой же ночью!.. Аке! — Темирболотов обратился к старику. — Поезжайте с ними, будете провожатым. Пусть кое-кто почувствует, что советская власть принадлежит бедноте! Держитесь мужественней! Товарищ Белеков, проследите лично, чтоб почтенному аксакалу оседлали подходящего коня!


Сев на коня, Батийна сразу почувствовала облегчение, словно сбросила тяжелый чапан. Вернулась веселая бодрость в теле.

Не успев выехать из города, всадники поскакали рысью. Чем больше кони входили в азарт, тем свободней отпускали им поводья. Отъехав от города, припустили коней вскачь. Сытые, застоявшиеся, они помчались неудержимо, не слушаясь седоков, натягивавших поводья; скакали, навострив уши, поднимая кверху морды с раздувающимися ноздрями.

Дорога гремела от топота копыт. Охваченные пылом бега, кони неслись, опережая друг друга, свистя гривами и хвостами.

Валентина в желтом полушубке, подпоясанном широким ремнем, на котором висела деревянная кобура с маузером, крепко держалась в седле. Из-под серой ушанки выбивался у нее пучок светлых волос.

Старик Байтерек скакал вместе со всеми, хлопая полами своего чапана, то и дело вглядываясь вперед.

Яростно хлеставший ветер вырвал из уст старика и унес его мольбу:

— О дорогие мои! Помчимся быстрее! Люди в апле еще не лягут спать, если не собьемся с хода. Скорей! Скорей! Жива ли моя звезда?

Багрянец вечернего солнца коснулся вершин гор.


Хотя в аил приехали поздно и улеглись далеко за полночь, Батийна проснулась на заре. Она шла по краю аила и с восхищением смотрела на горные склоны.

Женщина доила корову у крайней, стоявшей чуть поодаль от других, юрты с изношенным покрытием. Она доила с завидным уменьем и ловкостью. Батийна уловила, что женщина посмотрела на нее с любопытством. Батийна улыбнулась ей, словно встретила старую знакомую:

— Богатого надою вам, сверстница!

— Спасибо на добром слове!

— Молодая телка у вас? Первый год, наверное, отелилась? — спросила Батийна.

— Да, дорогая, сколько раз молилась я богу и Занги-бабе[61], пока у нас не завелась своя корова. Месяц, как отелилась. Соски у нее еще твердые.

— Молочная она у вас. Доите ее три раза на дню. Время от времени мажьте ей вымя сливками. За хороший уход скотина отплатит с лихвой…

«Боже, эта женщина, оказывается, повидала жизнь…»

— Да, — произнесла Батийна, как бы разгадав мысли новой знакомой, — если ухаживать как следует, она молока год от года дает больше. И потомства от нее подходящего дождетесь. По ее породе видно…

— Первый раз вдоволь напились молока мои ненаглядные дети!

— Еще бы лучше, если б и взрослые пили молока вволю!

Женщина засмеялась от всего сердца:

— Что правда, то правда, подруга. Отец у нас часто спорит со своими малышами из-за молочной пены. — Подумав, что сказала что-то не совсем уместное, она поспешила поправиться: — От радости делает он это, от радости.

«Видать, добродушная, откровенная женщина», — подумала Батийна. И пока она мялась, не зная, как начать разговор, женщина спросила:

— Слушайте, подруга, вы не рассердитесь на меня, если я задам вам один вопрос.

Батийна ответила с готовностью:

— Разве можно сердиться за то, что тебя спрашивают?

Отняв руки от коровьего вымени, женщина повернулась к Батийне:

— Говорят, вы приехали разыскивать пропавшую внучку несчастного старика. Правда это?

— Правда! Разве хорошо, подруга, если в наше время пропадает человек?

Женщина словно чего-то испугалась.

— Да провались они с этим их делом! Разве когда пропадал человек?

Уловив в словах женщины какую-то недомолвку, Батийна насторожилась и, чтоб не вспугнуть ее, спросила с наивным видом:

— Про кого это вы сказали: «Да провались они с ихним делом?»

Доильщица будто не расслышала вопроса Батийны:

— Вы уже нашли девушку, которую ищете?

— Пока нет.

— Есть хоть какие-нибудь следы? — усмехнулась женщина.

— Вчера ездили в верхний аил. Проводили собрание членов Союза кошчу[62] и комсомола. Говорили с каждым активистом в отдельности. Но никаких следов не нашли.

— Эх, подруга, — сказала женщина с досадой, — бедняки боятся почтенных людей аила и не скажут ничего открыто на собрании.

Батийна прибегла к хитрости, чтоб вызвать доильщицу на откровенность:

— А что сделали почтенные люди, подруга? У всех женщин — одна честь. Чего только мы не пережили в то проклятое время! Прошлое пусть останется прошлым. Но что хорошего в том, что нынче крадут девушек, когда советская власть зовет женщин повернуться к свободе, раскрыть глаза и получать знания…

— Говорят, мол, новая власть дала свободу, равенство всем. Богачи и бедняки — равны, мол, теперь. Раньше баи водились только с баями. А теперь, мол, все смешались… — начала женщина и примолкла: «Сказать или нет? Эти скоро уедут, а я могу пострадать, могу лишиться единственной коровы, которую с таким трудом мы завели. Болтливый язык у меня…»

Батийна тихо сказала:

— Не скрывайте. Вы что-то знаете, подруга!

Женщина пробурчала не совсем внятно:

— А вы спросите начальника… Барскана.


В первые дни, следуя примеру Батийны и других, многие девушки и женщины порвали с шариатом, адатом и, согласно закону «полюбила — вышла!», стали выходить за тех, кто был по сердцу. Но были случаи, когда байские сынки, насильно увезя девушку, уговаривали ее сказать: вышла, мол, замуж по любви.

Чтобы выгородить насильника, пострадавшая говорила:

— Пришла я сюда по своему желанию. Полюбила и вышла. Никто меня не крал!

Обманутая, она подчиняется правилу: «Камень остается там, куда упал…»

Благо, если девушка и джигит сойдутся Характером и она станет хозяйкой в доме, матерью. Но беда, если она вдруг надоест своему жениху.

— Раз сама пришла, сама и уходи! Ведь ты не выходила за меня честь по чести, не заставляла платить калым, — поиздевается над нею муж, прежде чем выгнать.

Она бы не прочь уйти от него, но боится прослыть «презренной салбар», покинутой, меняющей мужей. Нет, кажется, несчастней женщины, отвергнутой мужем, попранной, брошенной! Даже аильские сплетницы не преминут унизить ее: «Эх, несчастная, отвергнутая мужем!» А сердитые мужья станут поругивать своих жен: «Эх, жена, будь подальше от этой презренной женщины».

Одним словом, взять под защиту подобную женщину, вышедшую замуж «по своему желанию» и ушедшую от мужа, становится делом все более щекотливым, требующим особой душевной тонкости. Так и остается она поруганной, обесчещенной, не смея в то же время просить помощи у закона и стыдясь показаться на глаза отцу и матери.

Не мудрено, что Батийна серьезно тревожилась за судьбу неизвестно куда пропавшей Чолпон, хотя не теряла уверенности, что рано или поздно девушку разыщут. «Что, если успели заморочить голову Чолпон и она скажет нам: «Вышла замуж по своему желанию, теперь мой дом здесь и никуда я отсюда не уйду»? Допустим, в горячке мы запрем в каталажку тех, кого заподозрили в умыкании. Потом Чолпон придет к своему дедушке да взмолится, обнимая его колени: «Ата, прости меня»… Ее могут уговорить на это. А дедушка возьмет да скажет: «Прощаю. Будь счастлива, солнышко мое!» Что тогда? Можно сказать: «Вашей внучке заморочили голову. Мы не оставим ее здесь. Заберем с собой. И она будет учиться». Допустим, это правильно. Но ведь у каждого человека свой путь. Что, если Чолпон непонятлива и учиться не сумеет? Потом снова выйдет замуж, может, опять неудачно. Чем утешить тогда старика, если он со слезами на глазах станет корить нас: «Зачем было срывать ее с теплого места? Такого ли счастья вы хотели для моей внучки?» Ведь не скажешь ему: «Сама внучка у вас плохая». А старик на это: «Зачем же вы обещали учить, воспитать, сделать ее человеком, если она плохая! Где ваше слово?» Старик вполне может упрекнуть нас. И мы же виноваты будем, что не сумели направить девушку по правильному пути…»

Мысли Батийны путались.

Валентина Копылова, столкнувшись с непонятными для нее обстоятельствами, перестала горячиться и то и дело обращалась к Батийне:

— Как быть теперь, Батийна? Неужели замешан Барскан?

— Вполне возможно. Он сын Шаймердена — самого влиятельного человека в роду.

— Что ж, он плюет на законность? Неужели он не понимает, что натворил?

Батийну тоже ставили в тупик заслуги Барскана перед советской властью. Будь в этом деле замешан кто другой, привлечь его немедленно к ответу по закону было бы не так-то трудно. А вот отец Барскана Шаймерден верой и правдой служил в прежнее время белому царю.

Как только новая власть свергла царя, Барскан, говорят, по совету своего отца связался с бандами и стал атаманом. Немного спустя, предвидя неминуемый разгром банд, Барскан подался, опять же по совету отца, к красным. Подался не просто. Связав атамана, он помог красным захватить всю банду. Облачившись мгновенно в овечью шкуру, он получил в награду маузер с надписью «За заслуги перед революцией» и вскоре стал командиром отряда.

Услышав имя Барскана Шаймерденова, милиционеры сразу сникли. А до того они были настроены по-боевому, грозились проучить — пусть он даже будет самим богом! — преступника, похитившего дочь старика Байтерека. Однако стоило им узнать, что человек, укравший молодую девушку, приходится родным братом Барскану Шаймерденову, и милиционеры опустили головы: «Как это мы подымем руку на любимого брата товарища Шаймерденова. К тому же он попросту не даст арестовать себя».

Валентина возмущенно дернула повод и хлестнула камчой по ляжке, хотя конь ехал довольно споро.

— Айда! Черт с ним, с Барсканом! Закон все равно на нашей стороне!

Они поскакали в аил Барскана, взяв с собою председателя Союза кошчи Джусупа.


Когда Байтереку сказали, что его внучку выкрал сын Шай-мердена, у старика потемнело в глазах. Кто другой на его месте, может, был бы польщен, что его дочка выйдет замуж за столь видного человека. Но мудрый Байтерек, хорошо знавший весь род Шаймердена и всю пх подноготную, нисколько не обрадовался, напротив, он впал в отчаяние, словно на него свалилось расколотое небо.

— Дорогой Джусупжан, открой мне всю правду. Я еще надеялся, что моя Чолпон в руках у людей, а она, оказывается, в пасти у дракона. Удастся ли по закону новой власти вырвать у этого страшилища бедную мою девочку?

Скакавший легкой рысью на гнедой трехлетке раскрасневшийся под солнцем Джусуп посмотрел ласково на старика и сказал:

— Не бойтесь, аке! Каким бы почтенным и сильным ни был Шаймерден, он один. А нас много! Все эти люди посланы властью. Я, к примеру, секретарь Союза кошчи, избранный от бедняков большой Кунгейской долины. Попробуй-ка Шаймерден не считаться с нами!

Кони рысят, обгоняя один другого, стремя звякает о стремя, Байтерек, запуганный еще с молодости, трясется от страха. Что значат для Шаймердена эти две женщины? Он и при царе Николае никого не боялся. Так и лебезили перед ним аксакалы. Этот человек ни во что не ставил аильных аткаминеров, волостных и мелких биев. Кто из них осмелится тягаться с Шаймерденом? Больше всего водился он с купцами, теми, кто торговал в Андижане и Ташкенте — на западе, в Кашгаре и Кульдже — на востоке, да с уездным начальством и с чиновниками покрупнее.

От четырех жен у Шаймердена было восемнадцать детей. Семь дочерей, остальные — сыновья. Сыновья старших его жен были женаты, дочери вышли замуж, все обзавелись своими юртами. К старости байбиче с детьми отделились от него. У каждой — свой аил. Самая младшая, любимая токол Шаймердена, Джибек, родила и вырастила двух сыновей и ни одной дочери. «Львица рожает двоих, собака — семерых», — ласкаясь к гордому мужу, хвастала токол.

— Что, если мои сыновья, следуя вам, вырастут соколами и будут гонять перед собой ваших черных воронов. А, батыр?

Младший ее сын, Мурза, которого она прочила в соколы, вырос вздорным баловником, — он привык невозбранимо делать все, что взбредет на ум. Соберет вдруг со всей округи охотников с ловчими птицами, педелями вместе с ними бешено охотится. Не повезет, он мог бесцеремонно сказать, что подбитая другим охотником косуля его трофей. Однажды охотник, решивший было увезти свою добычу без ведома Мурзы, в отместку был наказан заодно со своими сородичами. Короче говоря, пора было шалопаю Мурзе прекратить свои безобразия да понести законное наказание, но этого не произошло.

Вместе с сыновьями и родственниками Шаймерден пребывал в почете. Он не отказался от своих затаенных вожделений стать патриархом всех единоплеменников, пользуясь авторитетом своего высоко взлетевшего сына Барскана. Убедившись в том, что с помощью белых банд и басмачей не достичь ни власти, ни славы, Барскан подался к красным и, заметая следы, старался во что бы то ни стало втереться в доверие. И это ему вполне удалось: хорошо зная местность, повадки и намерения беляков и басмачей, Барскан оказал помощь красным. Теперь авторитет Барскана, «красного командира», послужил на пользу его отцу Шаймердену, сородичам и особенно его младшему брату, проходимцу Мурзе.

«Вода течет в том же арыке, где текла и раньше», — любил повторять Шаймерден, гордый своим влиянием и почетом благодаря хитроумному сыну. Он по-прежнему без всякой опаски мог нахмурить брови и заставить слушаться себя простодушных доверчивых аильчан. Всякое начальство, приезжавшее в горы, прежде всего попадало в дом Барскана Шаймерденова. Шаймерден принимал высоких гостей с отменным радушием. И молва разносила славу Шаймердена и его ветвистой семьи.

— Вот это здорово! Начальник отряда, из центра, говорят, пожал руку Шаймердену-аке!

Доверчивые люди сами возносили Шаймердена, и хитрый волк продолжал править в горном захолустье. А его Мурза, которому приглянулась Чолпон, внучка Байтерека, вместе с пятью безотказными джигитами выкрал ее.

По правде говоря, эта выходка Мурзы не очень-то понравилась отцу. Шаймерден помрачнел, затрудняясь решить — то ли ему обругать озорника, то ли одобрить? К тому же в последнее время усилились разговоры: «Как были притеснителями, так и остались. Барскан только считается красным командиром, а не хочет положить конец проделкам своего отца, братьев и родственников. Наоборот, сам же советует им, как отбояриться».

И Барскан тоже не одобрял баловника брата. Но что можно было сделать? Сослаться на то, что озорник поступил своевольно, и отправить девушку назад? Но тогда Шаймерден был бы разоблачен, как человек, продолжающий насильничать, издеваться над людьми. И новая власть вправе была его наказать.

— Пусть дурак расплачивается головой за то, что сделал руками. Сейчас, отец, не то время, чтобы можно было отвергнуть девушку лишь за то, что она не из знатной семьи. Напротив, если начнут обвинять нас, что мы, мол, украли дочь старика, нам вполне удобно ответить: «Видите, как любим серошубых бедняков!» Пусть ваш шалопай, которого не может вразумить сам бог, проживет свой век с дочерью безродного нищего! Надо сделать так, чтоб не обидеть, не разозлить ее, чтоб она сказала: «Сама полюбила, сама и вышла за него замуж. Кого захотела, того и нашла». Когда же все поутихнет, ваш баловник — его и сам аллах не укротит — выпроводит эту нищенку за порог, и все обойдется. А я пока что махну отсюда, — ничего, мол, не видел и не слышал. О ата, будьте осмотрительны! Не вздумайте лезть на скандал.

Повторив несколько раз свое предостережение, Барскан собрался в город. Шаймерден был вполне согласен с советом всепонимающего сына. Но, дорожа своей отцовской честью, Шаймерден самолюбиво прикрикнул на Барскана перед его отъездом:

— Э-эй, аке! Не учи отца, словно нашел его где-то на дороге, уезжай себе. Лучше спасай свою собственную голову, поешь вволю мант своей байбиче. Обойдемся без твоих советов…

Шаймерден с виду держался грозно, но сомнения не покидали его. «Не дай, боже, моей голове стоять с повинной перед новой властью! Не дай скатиться на землю звезде моего рода!» После отъезда Барскана Шаймерден на некоторое время встал перед соблазном страшной мысли: «А что, если столкнуть с обрыва дочь голодранца, чтоб никто не видел?!»

Он скрипел зубами, жаждая крови. Казалось, старик не откажется от жуткой затеи. Но людям уже было известно, кто припрятал Чолпон. Втихомолку покончить с ней не удастся. Шаймерден это понял. И бесился еще сильнее. Тут-то как раз нагрянули к нему милиционеры с Батийной и Валентиной.

«О, что за насмешки? — вспылил Шаймерден. — Хоть бы приехали настоящие начальники. А то каких-то писклявых баб прислала ко мне власть безродных голодранцев. Жалкий сын Темирболота хотел, наверное, чтобы эти бабы надругались над моей золотой головой! Погоди, дрянь! Да, власть в твоих руках. Но на моей стороне — духи предков… Если их не покинула прежняя сила, прежняя святость, прежние чары, я еще выпью твою кровь, паршивец! Погоди!..»

Из белой юрты Шаймердена вывели на середину двора и принялись допрашивать всенародно. Без особого почтения к аксакалу преклонных лет первой начала дознание Копылова.

— Эй, старик! Твой сын украл внучку вот этого человека. А ты ему потакаешь, как злостный феодал. Мы арестуем твоего сына. И заберем с собой девушку.

— Мой сын ничью внучку не крал! — С виду Шаймерден не испугался. — Она пришла по своей воле, сама к нему привязалась. Разве мужчина может бросить женщину, которая цепляется за него? Не стращайте меня! Я вам не какая-нибудь шкура серого быка. Я проливал кровь за советскую власть. Эй, русская женщина, ты не запугаешь меня. Я имел дело и с большими русскими начальниками, — прохрипел Шаймерден.

Его внушительный голос заставил было присмиреть Валентину с Батийной.

— Ваши заслуги, если они есть, отметят, где надо. Но девушку заберем. По силе закона. Вы не должны этому противиться.

— Если уж требует ваш закон… обыщите, попробуйте найти, тогда и увезете ее! Никогда в своем благородном доме я не прятал чьих-либо поганых выродков, — сказал Шаймерден.

Байтерек вскочил с места. Ухватив кончик своей тонкой бородки и глядя прямо в глаза Шаймердену, старик отчитал его:

— Шаймерден, мои дети не могут стать погаными выродками только потому, что у меня один-единственный конь да рваная шуба. Это правда, что ты… — не сдержав гнева, он назвал Шаймердена на «ты», — что ты в почете. Ты силен, богат. Много у тебя детей, родичей. Правда, что ты в прежние времена перемолол своими клыками да выплюнул не только мою внучку, но и меня самого. Слава аллаху, настал мой черед, и я нынче стою на равной ноге с таким бешеным верблюдом, как ты!..

Голос Байтерека звучал уверенно и решительно, разносился далеко за красную скалу, испещренную кудрявой арчой:

— Нынче мои дети куда чище твоих! Пора тебе знать это! Ты не смеешь считать меня ниже себя, а я могу теперь тебя презирать! Твой шалопай недостоин моей невинной, как ангел, девочки, слышишь, бай?! Я преступлю твои обычаи!.. Слышишь, затопчу их! Заберу свою внучку! Она будет учиться в школах советской власти… Добьется того, о чем мечтает! Верни мне мою внучку!

Шаймерден готов был, как в былые времена, наброситься со всей яростью на Байтерека, но руки у него стали коротки: он задыхался, словно старый гриф, от бессильной злобы, хватая ртом воздух: «О аллах немилосердный! Что за насмешки? Что за издевки? Не то что несчастный старик, самые могучие властители киргизов не осмеливались смотреть мне прямо в лицо! О, советская власть показала мне, что она власть безродных!.. Что делать, что делать? Не прирезать ли эту собаку вместе с его внучкой да скрыться в горах? О Барскан, ты спасаешь только свою шкуру, да накажет тебя бог! Я этого негодяя при царе Некелее отдал учиться по-русски. Думал, что он будет мне опорой. А он — трус! Еще он, дурак, красный командир у них, носится с мечом рядом с этими безродными. Теперь заставил меня выслушать брань выжившего из ума старика…»

Шаймерден затрясся всем телом.

— Как я могу снести все это, а? О старая собака, что ты сказал? Повтори-ка! Что нынче твои дети чище моих, да? — И Шаймерден заорал во все горло: — Раз так, ты от меня свою внучку не получишь! Желаю иметь потомство от такой благородной женщины, как твоя внучка!..

Перед глазами Батийны, которая до того разговаривала с Шаймерденом снисходительно, с оглядкой на заслуги его сына-командира, возник вдруг образ кровожадного Адыке.

— Обыскать! Найти Чолпон! — приказала она и посмотрела на Шаймердена: — Вы как были, так и остались кровопийцей. Нечего возиться с вами. Скажите, чтоб оседлали коня! Мы заберем вас с собой!

«О боже, боже, неужто теперь погонят меня белоголовые бабы?! О, что за издевки твои, творец! Что я слышу?!»

Чолпон в юрте не обнаружили. Узнав, что внучку не нашли, Байтерек заметался в отчаянии:

— О дорогие мои, дорогие мои! Нет моей Чолпон. Неужто я не найду единственную свою звезду? О, дорогие милийса. Этот зулум[63], наверное, хочет запутать нас… Обыщите-ка получше…

Словно из-под земли послышался глухой стон. Черная сука с белой шеей повыла, подняв морду кверху, и отошла в сторону. На берегу речки курился тонкой струей дыма ыштык[64]. Потерявший надежду Байтерек устремился туда. Торопливо отбросив куски старого войлока, которыми был прикрыт ыштык, он с отчаянным криком упал на него…

…Услышав весть о том, что милиционеры с женщинами-начальницами едут искать Чолпон, старшая жена Шаймердена Джипар приказала:

— Припрячьте пока эту куклу. Обыскивать они могут только юрту. Разве станут они обыскивать ыштык, где окуриваются саба. Сбавьте дым в ыштыке, оставьте небольшую щель, лишь бы она не задохнулась, да привяжите ее к шесту.

Возможно, Шаймерден считал, что Чолпон отсиживается где-то в кустах. Увидев пожелтевшую и мучимую рвотой Чолпон, испугался даже Шаймерден:

— О неладная Джипар, это, наверное, дело твоих рук?! Я, Шаймерден, ни перед кем не склоню головы. О Джипар! Зачем ты сделала это, а? Из-за тебя я не могу смотреть в глаза этим женщинам-начальницам…

Байбиче передернула плечами.

— Э, что так расплакался, бай?! Неужели я придумала все это? Нет. Сама невестка попросила: «Меня могут забрать. Спрячьте пока туда!..»

Валентина не выдержала и заплакала.

— Ах-х, Батийна, Батийна, какая, какая жестокость! Им, видно, было все равно, что она могла умереть от угара. Ай, ай, бедная девушка! Бедная девушка…

— Ничего, Валентина, разве свобода придет без борьбы? — сказала Батийна, поворачиваясь к стоявшим с растерянным видом мужчинам. — Скажите, чтоб оседлали коня и для байбиче. Ее тоже заберем.

— Страсти-напасти! Куда вы хотите забрать меня?

— Будете держать ответ перед законом!

— Не говори так, дорогая, какое дело закону до меня?

Батийна заставила замолчать байбиче:

— Постыдитесь, байбиче, если хоть крупинка совести в вас осталась.

Тонкие губы байбиче смертельно посинели.

— Не так уж виновата я… поверьте…

Обманутые надежды
Зуракан шагала без оглядки, злость и досада угнетали ее. «Скорей, скорей уйти подальше от этих мерзких торгашей, даже если погибну».

Вдруг что-то грохнуло под ногой у нее. На узкой тропинке извивалась черно-пестрая змея и шипела, подняв голову, как бы завораживая ее. Отскочив назад, Зуракан подняла шершавый камень, а змея тем временем уползла в придорожную траву. Подойдя поближе, Зуракан со всего размаха ударила камнем. Змея забилась в траве, закружилась, силясь уползти, но не смогла и осталась лежать, судорожно извиваясь и блестя лощеными боками.

Распластав убитую змею на камне, Зуракан разрубила ее другим камнем надвое и разбросала по обе стороны дороги.

— Не хочу, чтоб твой змеиный дух преграждал дорогу людям!

Даже как-то полегчало у нее на сердце, высохли слезы.

Миновав широкую лощину, сплошь покрытую кустарником, она вышла к прозрачной речке. Присела у самой кромки, торопливо помыла лицо, руки, прополоскала рот, напилась вволю чистой холодной воды, отдохнула. Словно вспомнив что-то, она вскочила с места. Перешла речку, прыгая с валуна на валун, и быстрыми шагами пошла дальше по открывшейся перед ней широкой долине.

Зуракан почувствовала, хотя и не оглядывалась назад, что за ней кто-то следует, и заторопилась. Кто это? Ороз? Ошур? Один из погонщиков пли просто путник? А может, это какой-нибудь хищник? «Будь что будет! Пусть это самый лютый враг, который безжалостно всадит нож в спину, пусть даже родной отец взмолится: «Милое дитя мое, обернись!» — все равно не оглянусь».

Уже отчетливо послышался топот. Похоже, верховой на коне или зверь какой-то.

Зуракан незаметно для себя убыстрила шаг.

«Схвачусь, если что… Так просто не дамся».

Никак это топот мула. Да, это мул. Вон он зафыркал, продолжая скакать.

«Кто это? Ороз или Ошур?»

Зуракан подгоняла вспыхнувшая с новой силой обида.

Преследующий не окликал ее. «Наверное, хочет сломить меня. Но я не оробею, подлый игрочишка, наглец!..»

Мимо проскакал Ороз на своем муле и остановился в нескольких шагах. Соскочив с мула, Ороз направился к ней с повинной: на шее у него повис конец волосяного чумбура.

— Виноват я перед тобой, тигрица моя! Прости мне, безмозглому дураку! Прости!

Он так и не подымал головы, не зная, казнит его Зуракан или помилует.

— Зукештай моя, неужто ты оставишь меня из-за подлого языка этого торгаша, которому захотелось поссорить нас с тобой? Ведь мы поклялись друг другу стать мужем и женой. Неужто забудем нашу клятву? Я не дам тебя в обиду, поверь. Пожалей меня, Зукеш. Не дай упасть моей звезде, не унижай меня, Зукеш. Разлучившись с тобой, лучше не жить. Сам святой Кызыр свел нас. Провалиться мне на этом месте, если я вру, милая моя!

Женщина, которая всегда очень чувствительно принимала к сердцу любую грубость мужчины, но еще скорее податливая на ласковое слово, и в этот раз отошла, смягчилась.


Прошли годы.

Как и обещал Ороз, жизнь сложилась у них безбедная. Словно ставшая почти незаметной рана, сгладилась, забылась отметина прошлого и на сердце Зуракан. По пятницам, прифранченные, в костюмах и хорошенько умывшись, причесавшись, они отправлялись вдвоем на базар. Ороз перебросится веселой шуткой с одетыми, как настоящие байбачи, джигитами, вполголоса перемолвится с ними о чем-то для Зуракан непонятном. Потом в харчевне берут по десятку сочных мант, бутылку-другую синеголовой и долго прохлаждаются. Наконец Ороз говорит: «Байбиче, ступай-ка, приготовь чего-нибудь повкусней!» А сам направляется к своим шумным дружкам.

С базарными закупками Зуракан возвращается домой, в свою крохотную комнатенку. Они поселились с Орозом в большом дворе, полном людей и всякого скота. Это был один из старых мрачных дворов, огороженных высокими глинобитными стенами и облепленных низкими мазанками с плоскими крышами и узкими окошками. Стоит закрыть изнутри низкие ворота и калитку, как он превращается в обособленный глухой мир. Каждый, кто пришел по делу, прежде постучится в ворота, позовет того, к кому явился, громко переговорит через ворота и уйдет, так и не заходя во двор.

Случается, что Ороз входит во двор, не постучавшись предварительно в ворота. Мгновенно все женщины, находящиеся во дворе с открытым лицом, скрываются кто куда. А старая хозяйка взвизгивает, кокетливо двигая бровями:

— Ой, чтоб тебе голову оторвало, Ороз! Как ты смеешь заходить во двор, не подав голоса, когда тут женщины с открытым лицом?

Вначале это казалось Зуракан странным. Постепенно она привыкла к повадкам живущих в ичкери женщин. И сама могла соблазниться, когда во дворе появлялись чужие мужчины, кокетливо взвизгнуть: «Ой-ай… чтоб тебя убило! Ты что заморгал своими буркалами!»

Проскучав весь день у себя в комнатенке, потешая Ороза, Зуракан любила передразнивать дворовых женщин. Она дергала бровями, вытягивая шею и надрываясь не своим юлосом на их манер:

— Ну, табариш Ороз скажи, твоя жена может стать артис? Может, да? — сквозь смех спросит Зуракан.

Ороз до слез смеялся, катаясь по шырдаку:

— Ну, Зукеш-жан, представь еще раз байбиче нашего друга. Допустим, я киргиз, приехал из аила. Вошел во двор, а в ворота не постучался. Вот я кашлянул раз, ну, пожалуйста, представь еще раз байбиче…

Зуракан повторно изображала хозяйку, кокетливо вздергивая бровями. Ороз хватался за живот.

— Будь ты неладна! Точь-в-точь она! — восхищался он. Потом, посерьезнев, вдруг говорил. — Эй, жена! Скажи, может, у тебя самой не все как надо? Может, ты ловко пускаешь мне пыль в глаза? Получаешь подарки от торгашей, а?

Зуракан, увлеченная затеянной шуткой, игриво отвечает:

— Э, негодник этакий! Ты же не докладываешь мне, где пропадаешь дни и ночи подряд со своими мирзами в куньих тебетеях? Я тоже не сижу просто так, когда остаюсь одна, с четырех сторон подпертая серыми стенами. — Зуракан склонилась к мужу, словно собираясь сказать что-то серьезное. — Знаешь соседа, что живет напротив, того дунганина, который чесноком торгует? Эх, какой же у него сын! До чего смазлив парень!.. Я иногда подморгну ему глазами… А он, милый, приходит ко мне, когда никого во дворе не остается…

Ороз настораживается:

— Ты это всерьез? Такими вещами не шутят, будь ты неладна. — Он выжидательно смотрит — то ли верить, то ли нет.

— Не хмурься, мой дорогой. Уже три года, как я заперта в этих глухих стенах. Кроме голубого неба, ничего не вижу. Верно, мы живем самостоятельно. Не батрачим. И ты приходишь с полной пазухой денег. Неизвестно, чем торгуешь. Но мне это совсем не нравится. Мои отцы и деды ненавидели торговлю. Торгаш всегда изворачивается, кого-то обманывает, чтоб из копейки сделать две…

Зуракан умолкла. «Что еще она скажет, черт бы ее побрал?» — насупленно думал Ороз.

— Силы хватит у нас обоих! Мы горы свернем сообща. В городе нечего делать. Я тебе давно говорю: давай поедем в аил, будем хлеб сеять, разводить скот да жить, как все люди. А ты все оглядываешься то на одно, то на другое. Скажу честно: деньги, которые ты добываешь неведомыми путями, застревают у меня в горле. А ты еще сомневаешься во мне, как бы я не моргнула кому глазом… Хочешь сохранить меня чистой? Едем в аил. Земля не губит напрасно труды человека: возвращает с лихвой. Если ты не согласишься, то я, наверное, совсем изведусь среди этих глиняных сартовских стен. Бурлят во мне силы. А девать их некуда. Скучно мне! Скучно! Оставшись одна, я запеваю песню. Жена твоего дружка подбегает: «Ой, Зуракан, что с тобой?» И она откровенно говорит о таких проделках женщин, что ни одному мужчине невдомек. Иногда хочется сделать так, как они.

— Что это значит: «Хочется сделать так, как они?»

— Женщина взаперти очень быстро портится. Знаешь, что делают женщины, когда томятся от скуки? Если хочешь, расскажу.

— Ладно, расскажи…

— К ним приходят любовники в парандже. А мужьям своим они говорят: «Ой, не заходи, хозяин! Тут у меня гостья». Муж остается во дворе, ставит самовар и, когда он вскипает, передает его в ичкери. А любовники, наверное, не теряют времени…

Ороз растерянно глядел на жену.

— Давай, Ороз, уедем отсюда, иначе от скуки… Я уже стала засматриваться на сына дунганина, того, что торгует чесноком… Как бы не пришлось тебе кипятить нам чай…

— Думаешь, я не посмею зайти туда, где вы сидите?

Зуракан расхохоталась:

— Заходи сколько угодно. Но что ты увидишь, если и зайдешь? Я поняла за это время, что хитростей у самой глупой женщины хватит на сорок ишаков навьючить. Хочешь знать, я могу прямо на глазах у тебя наставить тебе рога. Завтра же отсюда в аил! Подальше от греха…

С каждым разом Зуракан, стараясь убедить Ороза, выдумывала одну историю несуразнее другой.

Она внушала себе: Ороз поверит, что кто-то меня совращает, и начнет ревновать. Тогда, может, оставит свое грязное ремесло и согласится переехать в аил. Дождусь, возможно, что он скажет: «Оставлю всякую торговлю. Уйду из города. Осточертела она мне. Возьмем себе полдесятины земли в аиле. Будем пахать, сеять, вот и покажешь тогда свою силу, тигрица моя!»

Как иной картежник томится по игре, так Зуракан тосковала по земле, неудержимо тянуло ее добывать хлеб своим трудом. И чтоб подбить Ороза порвать с городом, она сплела целую небылицу в лицах:

— Иду сегодня на базар, вдруг из-за угла появляется какой-то черный рябой мужчина. «У-у, ханум! Если не согласишься стать моей женой, я зарежу и тебя и твоего мужа», — пригрозил он мне. Я еле отделалась от него…

— Что ты ему ответила? Что? Дала слово? — пристал Ороз.

Будто от смущения, Зуракан сказала прерывающимся голосом:

— Дала или не дала слово, не знаю, как сказать. Ульстила его кое-как, только чтоб он не убил…

Ороз посмотрел на нее сердито:

— Что это значит — «ульстила его кое-как»? Ты что, дала скрутить себя?

— Брось ты, негодник этакий, как можно прямо на улице?

Ороз разгорячился не на шутку:

— Может, ты была б совсем не прочь, лишь бы не на улице?

Зуракан подлила масла в огонь:

— А что мне было делать, он грозился, и в руке у него сверкнул кинжал…

Ороз аж затрясся:

— Тебя кинжалом не испугать! Да еще на базаре, где тьма-тьмущая людей. Ты не заробела в безлюдном ущелье… Тогда у нас тоже были кинжалы.

Зуракан посмотрела на мужа вопросительно, будто ничего не поняла.

— Ой, непонятливый ты, Ороз! Да будь у тебя хоть пушка, не то что кинжал, никогда ты не применил бы против меня. Ты мой любимый муж, посвятил мне свою жизнь. А кто тот, что выскочил из-за угла с кинжалом? А вдруг это отпетый головорез, которому ничего не стоит убить человека? Всадит мне нож в сердце, и, пока ты прибежишь с базара, где гоняешься за барышами, он прикончит меня. И прости прощай наша с тобой любовь!..

Ороз, бледнея, сидел, не прикоснувшись к еде, потом вышел из дому. Он поверил Зуракан. «Пугал жену кинжалом, конечно, один из джигитов Ошура, — решил Ороз. — Он не прочь убить меня, чтобы взять в жены Зуракан. Но сила и кинжал есть и у меня. Если он, глупец, не перестанет тягаться со мной, я расстрою ему всю торговлю да еще покажу, как носиться с кинжалом!.. У-ух! Поганая свинья! Я покажу тебе, как зариться на мою жену!»

Последнее время Ороз стал приводить в дом каких-то босых, бледнолицых людей, которых Зуракан никогда до того не видела. Они пьянствовали. Говоря загадочными намеками, дерзко хохотали. Когда гости уходили, Ороз грозился кому-то, шатаясь от хмеля. Потом изводил Зуракан руганью: «Эх, беспутница, беспутница, сама виновата, сама ты приманиваешь их!..»

Зуракан не препиралась с пьяным мужем. Лишь когда становилось невмоготу от его ядовитой ругани, корила сама себя:

«Зачем было злить беспутного шалопая! Понадеялась, дуреха, что он насторожится, засовестится и скорее послушается меня. А он окончательно сбился. О боже, неужто я всю жизнь обречена унижаться перед мужчинами? Нет, нет… Никогда не позволю унижать себя, никогда. А слабохарактерного Текебая я все-таки уважала за его покладистость и добродушие, доверчивость, потому и терпела все издевки белой змеи Букен. А этого нашла я сама… Полюбила. Но если он изменит пашей любви, тогда ему не удержать меня…»

День ото дня Зуракан охладевала к мужу. Изменился и Ороз. Ни прежней ласки, ни доброго слова.

Ороз приходил домой то грязный, смертельно-бледный, то с сияющим потным лицом, чисто одетый и с полной пазухой денег. Он уже не говорил, как раньше: «Вот тебе деньги, тигрица моя! Чего твоя душа желает? Бери сколько хочешь, покупай себе обнову!», а только: «Припрячь подальше! Они пригодятся! До копейки чтоб целы были. Иначе тебе несдобровать…»

«Да пусть делает, что угодно! Может, казну грабит? Ничего спрашивать не буду…»


Щедрая осень уже кончала раздавать дары. В один из дней Ороз захлопотал так, словно собирался устроить праздничный той. Принес много коньяку, всякой снеди. Зарезали жирного двухлетнего валуха.

— Придут такие гости, каких тебе не приходилось видеть. Из тех, кого ты знаешь, будет один Ошур. Сегодня мы рассчитаемся с ним. Насмотришься потехи. Те деньги, которые спрятаны у тебя, я не украл где-нибудь в банке. И не лез в чужой карман. Я их добыл своим умом, своей ловкостью и хитростью, это деньги честные! Слышишь, жена?

Зуракан отмолчалась, как бы говоря: делай, мол, что хочешь.

— Слушай меня! — добавил Ороз. — Приготовь угощение на славу! Сегодня ты увидишь, на что я способен.

Под вечер пятеро дюжих мужчин бесшумно появились в доме. Привел их в комнату Ороз, он встречал их у ворот.

Зуракан поставила на огонь казан с мясом, накрыла дастархан и принесла чаю. Они очень быстро осушили пиалы. Попили коньяку по одному кругу, после чего рослый мужчина с широченной голой грудью и черной бородой подал знак Орозу большой, сильной рукой.

Ороз тотчас приказал Зуракан:

— Забери свой дастархан! Живо!

Как только освободилось место, они наметанными глазами посмотрели на оголившийся кусок глиняного пола, один из них воскликнул, ударяя себя в грудь:

— О аллах, пошли мне удачу!

Зуракан вела себя осторожно. «Говорили, что новая власть преследует бездельников и жуликов. Позвать милицию, что ли, арестовать их? Но пойдут сплетни, что ехидная, мол, женщина, выдала своего мужа, затаив на него зло…»

Зуракан отвратно было смотреть на их игру. Четвертый раз уже по голому полу разбрасывают они свои четыре альчика.

— Вывози, милая! — рыкнул кто-то.

Невольно повернувшись туда, Зуракан увидела, что рослый бородач гребет своими ручищами кучу денег к себе.

— Давай коньяку, жена, — потребовал Ороз.

Выпив по стопке, опять принялись разбрасывать альчики.

Зуракан вышла на улицу. Постояла, полная бессильного негодования, и вернулась домой.

И Ошур успел подгрести к себе лежавшую посредине на полу кучу денег.

Ясно, Ороз проигрывает. «Хоть бы ты продул сегодня все свои деньги, добытые нечистым путем!» — подумала Зуракан. На этот раз муж не стал просить коньяка. Лишь надсадно крикнул:

— Жена, денег!

Не показывая возмущения, Зуракан открыла сундук в дальнем углу комнаты, достала оттуда кипу денег и небрежно швырнула к ногам мужа.

Игроки пожирали глазами возникшую перед Орозом кучу денег.

— Слава аллаху! Оказывается, он с деньгами, — пробормотал один себе под нос.

На лбу у Ошура выступили крупные капли пота. Бородач с волосатыми ручищами посмотрел с вожделением на кипу денег и легким, изящным движением пальцев разбросал по полу четыре альчика.

Он выиграл и этот кон. Как человек, неожиданно набредший на золотой клад, бородач истово, горласто воскликнул:

— Ва! Давай их сюда! — И он опять сгреб все деньги.

Ороз задрожал и свирепо посмотрел на Зуракан:

— Коньяку, жена!

Никто не считал, сколько проиграл Ороз и который раз он просил коньяк. Давно погас очаг, переварилось мясо и остыл бульон в казане. Он совсем забыл об угощении своих «гостей». Словно задыхаясь от жары, он снял с себя пиджак, сбросил рубашку, и, когда ударял увесистым кулаком себе в грудь, видно было, как играют у него запотевшие мускулы. Он угрюмо молчал, точно ему завязали язык. Долго, упорно смотрел то на одного, то на другого игрока и невменяемо кивал головой. А Ошур и краснолицый с курчавой бородой тем сильнее чувствовали себя счастливыми и азартно восхваляли аллаха.

Вдруг Ороз обмяк, беспомощно опустил руки и уставился куда-то мутными глазами.

Екнуло сердце у Зуракан. Забыв гнев и обиду, она бросилась к мужу:

— Что с тобой, а?

Ороз, бессмысленно водя глазами, промычал, словно сумасшедший:

— Ковры, ковры… все барахло, что у меня в доме… все ставлю на кон, Ошур…

Бородач с мохнатыми руками как-то примирительно сказал:

— Опомнитесь, Ороз-аке! Может, прекратим игру?

Зуракан охватило отчаяние. Горько было, что считала этого человека своим мужем, надеялась на него, а сейчас вынуждена угощать обнаглевших пройдох, готовых живьем, кажется, проглотить один другого.

— Ва! Ва! — стонал Ороз.

Вспомнив что-то, он встал на колено и, глядя на Ошура с торжествующим видом, крикнул:

— Жену свою ставлю на кон, жену! Ошур! Если мать родила тебя настоящим мужчиной, ставь на кон все, что ты выиграл сегодня!

— Хватит играть Ороз-аке, — зашумели игроки с показным сочувствием. — Давайте лучше кончать…

Словно желая утолить свою месть, Ошур кивнул:

— Ладно! Пускай по-вашему! Но уж на этот раз, в случае проигрыша, чтоб держать свое слово! Иначе этот кинжал решит нашу тяжбу.

Ошур вытащил кинжал и, подержав в руке, сунул его обратно в ножны.

— Да покарает меня дух игры! — мрачно поклялся Ороз. — Ставлю жену!

— Ладно! Разбрасывай…

Ороз успел только положить четыре альчика себе на ладонь, собираясь их разбросать, как стукнулся головой об пол. Зуракан в ярости рванула к себе конец шырдака из-под сидевших игроков. Все враз покатились по полу.

Зуракан перешагнула через мужа и устремилась к выходу.

— Подлец, забывший свою клятву! Ишь, захотел меня на кон! — громыхала Зуракан. — Проиграл свое поганое добро! Сам становись на кон, если уж такой азартный! А моей чистой душой не дам тебе распоряжаться! Прошли те времена!

Любовь после полудня
Шаймерден, его любимая токол Джипар и сын-баловник Мурза — все трое, обвиняемые в умыкании Чолпон, были взяты под стражу.

Арест отца, матери и брата поразил Барскана, как выстрел. В тот же день, до полупьяна напившись и прицепив к поясу свой именной маузер, он явился к Темирболотову.

— Товарищ Темирболотов, вы должны бы знать меня, как красного командира, пролившего кровь за советскую власть. Более того, вы должны знать меня, как работника ОГПУ, который и сегодня борется с контрабандистами, торгующими опием.

Темирболотов нарочно молчал — дал ему выговориться. «Знает ли он, — обдумывал Темирболотов, — кто у него отец? И кто он сам? Знает ли, что отец его не порвал со старыми своими ухватками?»

— Если сегодня же не освободите моих родителей и моего брата, я напишу в Москву.

— Пишите, ваше дело!

— Что? Думаете, я не могу написать?

— Можете. Если вы на самом деле честный человек, напишите, что ваш отец был зулумом, кровопийцей, а вы сами служили у белых…

— Ложь! — вскочил Барскан. — Не служил я у белых, не защищал белого царя. Я…

— Садитесь! — И Темирболотов пристукнул карандашом по столу. — Если вы скроете, что ваш отец мечтает вернуть феодальные порядки, что даже при советской власти он потворствует краже малолетних дочерей у бедняков, выступает против закона, то мы ни на йоту в дальнейшем не будем верить вам.

Из приемной шумно ввалился в кабинет Джусуп с завязанной головой. Взглянув на Барскана, потом на Темирболотова, он, чуть не плача, пожаловался:

— Аксакал, братья и сородичи Шаймердена вчера окружили наш аил и многих избили. А дехканин Барман, — он доводится дальним родственником старику Байтереку, — лежит без сознания. Сам я еле-еле спасся. «Ишь ты, — грозят мне, — секретарь Союза кошчи. Как ты посмел выдать нашего аксакала? Тебе что, не известно, кто такой Шаймерден и его сын Барскан?» Они душили меня и ударили камнем по голове.

Барскан заерзал на месте, собираясь уйти, но Темирболотов его остановил:

— Напиши еще, о чем здесь доложил этот избитый бедняк. Напиши, что ты не красный командир, служивший советской власти, не работник ОГПУ, а сын феодала, который по-прежнему насильничает в аилах. Не скрывай своего происхождения. Если ты честный человек, признайся в тех преступлениях, которые совершает твой отец. Напиши, что ты сам накажешь тех, кто напал на бедняцкий аил. — Темирболотов погрозил пальцем; — Если же будешь упорствовать, то мы не посмотрим, что ты красный командир, и привлечем к законной ответственности тебя и твоих родственников, которые, полагаясь на тебя, нарушают революционный порядок. Запомни это и левым и правым ухом!


Прошло несколько месяцев.

Джусуп лежал в больнице, пока не зажила рана на голове. Батийна и Валентина не раз навещали его.

За эти несколько месяцев джигит сильно сдал, побледнели когда-то красные щеки, остался едва заметный румянец на скулах, поблекли губы. Но настроение было ничуть не омраченное, если судить по его сияющим озорным глазам, в которых светилась явная нежность к Батийне.

Еще в тот год, когда Батийна ездила по аилам Длинного Кунгея, выступая с речами о свободе женщин и девушек, она приглянулась Джусупу. Но Джусуп был слишком робок и считал себя во всех отношениях недостойным смелой, решительной женщины-начальницы. Он шептал ей издали ласковые слова, но близко подойти к ней не хватало духа. Наедине, тайно Джусуп загорался страстью, еще и еще вспоминал карие задумчивые глаза, порывистые движения, строгую походку. Джусуп не придавал особого значения тому, что Батийна старше его на девять лет и что она немало перевидавшая и испытавшая женщина.

Батийна продолжала дружить с Валентиной Копыловой. Однажды она рассказала ей об Абыле, о их любви.

— Эх, дорогая Батийна! — Валентина вздохнула. — Как людские судьбы схожи! У меня тоже была несчастной первая любовь. Его звали Владимиром. Он любил меня. Мы думали, вот-вот поженимся. Помнишь, я тебе рассказывала о мятеже? Володя был в отряде Темирболотова. Его и двух красноармейцев белые заманили в ловушку. Отрезали им носы, уши. Потом… Потом сожгли живьем… Вскоре я поступила в отряд вместо Володи. — Помолчав, Валентина сказала: — Я решила посвятить себя мужскому, солдатскому делу. Личная жизнь мне не нужна…

Прошла зима.

К Валентине, которая не признавала права на личную жизнь, все же стал приходить из солдатской казармы молодой командир в длинной шинели, в островерхом сером шлеме. Чуть суровый, всегда задумчивый, говорил он мало, но улыбка его очень красила. Тоже Владимир. Оставив Батийну одну, они уходили куда-то. Так жизнь управляла ими, вела их за собой. А разве Батийна не говорила, что пронесет через всю свою жизнь образ Абыла и никогда не пойдет в объятия другого мужчины?

О всегда сложная, таинственная, тревожная, скупая и в тоже время щедрая, великодушная, могучая жизнь! Твое величие, твоя скупость, твоя неисчерпаемая щедрость толкают все живое бороться за существование, тянуться к теплу, к счастью…

Человеческая жизнь, словно родник, бьющий из-под скалы, незаметно для самой себя, часто меняет свое русло, то журча тонкой медленной струей, то несясь бурливой рекой. То могуча она, то бессильна… Батийна чувствовала, хотя и не смела себе в этом признаться: «Да, рановато решила, что проживу жизнь одна, вечно неся в сердце образ Абыла».

Батийну затронули письма Джусупа.

«Аяш, вы не считайте меня зеленым юнцом. Я рано остался без родителей и тоже хлебнул горя. Нет нужды подробно говорить… Кто согласился бы отдать свою дочь за меня замуж в те времена, когда за невесту надо было платить калым? Родственники порешили оженить меня на овдовевшей джене, хотя я всеми силами этому противился. Мы с ней обоюдно уступали, терпели друг друга, но огня любви между нами не было. Наверное, из-за того, что в молодости я пережил горечь сиротства и бедности, стал я очень быстро стариться… Вы тоже немало испытали.

Батийна, я влюбился в ваш характер, он очень близок к мужскому. Давайте соединим наши жизни. Не отвергайте меня. У меня есть думка учиться в городе. Так что буду рядом».

— Бедный парень… Пишет, что влюбился… Но осталось ли во мне, непутевой, хоть щепотка огня, чтобы согреть его сердце? — бормотала Батийна, улыбаясь уголками губ. — Я назвала себя непутевой. Что во мне осталось от женщины? Даже Джусуп любит во мне мужской характер… О бедный джигит, сбившийся с толку! Зачем я ему нужна? Кажется, не смогу я стать ни женой, ни матерью его детей… Никогда уже не смогу!

Подсев к подоконнику и перечитывая горячие слова влюбленного, она ловила себя на шальных мыслях, проникавших впервые в ее сознание.

Она придирчиво пыталась Джусупа сравнивать с Абылом. «Похож ли он хоть сколько-нибудь на моего Абыла? Где там! У Абылжана лицо белое. А у этого джигита лицо красноватое, но когда он вышел из больницы, щеки у него очень побледнели. Он показался мне чуточку похожим на Абыла… У этого джигита привычка склонять голову набок, когда думает о чем-то… О, смотри, какой пылкий! Желторотый юнец влюбился в женщину, которая годится ему почти в матери! Скорее всего, мужская спесь заставляет его терять голову. Допустим, ты — мужчина, я — женщина. Ну и что из этого? Я уже старею, всю жизнь промечтала о друге, который бы завоевал мое сердце!»

«Времена, когда за невесту надо было платить калым». Дрожь пробила ее, когда прочитала еще раз эту строку. Двадцать лет назад они вынуждены были расстаться с Абылом, а почему в нынешнее время не сбыться мечте Джусупа? «Он в самом деле тоскует по мне… Каждое его слово идет от сердца. Он все сильнее напоминает мне, что я женщина. Меня любит мужчина!»

Разве не может греть солнце и после полудня? Человек всегда хочет видеть солнце. Лучи солнца желанны что утром, что в полдень, что и вечером.


День за днем, день за днем, а Джусуп что-то не шлет писем и не показывается. Или не может работу оставить? Может, охладел, не дождавшись ответа и решив, что эта испытавшая и хорошее и дурное женщина не в состоянии его оценить? Как бы там ни было, Джусуп не подавал голоса.

То и дело воскрешая в памяти облик краснолицего джигита, потерявшего голову, Батийна старалась внушить себе: «Пожалуй, я была бы довольна, исчезни он совсем из моей памяти!» В этой суровости скрывались досада, огорчение и грусть. Как ни пыталась Батийна сохранить стойкое равнодушие, сердце все равно щемило от чувства досады.

«Я все заранее предвидела, — тихо вздохнула Батийна. — Уже давно я не молодка, где мне зажечь сердце мужчины. Настоящей женщиной меня не назовешь».


На курсах, организованных для женщин, почти сто человек. Общежитие, питание за счет государства.

Среди курсанток — такие, как Чолпон, пострадавшая внучка старика Байтерека, и многие токол. Были женщины, молоденькими проданные старикам за калым, а потом бежавшие в город учиться. Всех отыскали и приняли на курсы Батийна и Валентина Копылова.

— Вы, Батийна, добились того, чего хотели. Учитывая вашу просьбу, советская власть открывает курсы девушек и молодух. Курсами будете руководить вы! — объявил Темирболотов. — Если возникнут вопросы, обращайтесь в любое время. Отдел народного образования выделит преподавателей. Там уже все известно. Никто из нас не родился руководителем. Вы, несомненно, справитесь с этим делом. Наладите его!

Под общежитие был предоставлен конфискованный дом Мельникова. Девушки и молодухи, поступившие на курсы, за год должны были овладеть грамотой. Наиболее способных обещали послать дальше учиться в город. Остальные по окончании курсов вернутся в свои аилы вести работу среди женщин.

Батийна стала директором курсов, а Рабийга — заведующей учебной частью. Шефство над ними взяла на себя от канткома Валентина Копылова.

Однажды из-за чрезвычайной загруженности врачи городской поликлиники не успели вовремя осмотреть курсанток. Батийна пошла с рапортом в кантком. Прочитав его, секретарша Темирболотова сказала:

— Врачи очень заняты сейчас. Придется отложить осмотр.

Батийна требовательно посмотрела на секретаршу:

— Врачи осмотрят моих девушек в первую очередь. Стоит заболеть одной — и двое пропустят уроки.

— А почему двое?

— Разве вы не знаете?.. Все мои девушки с малых лет знают, что такое горе, и очень жалеют друг дружку.

Из канткома Батийна направилась в общежитие. Заглянула во все комнаты, проверила, как они убираются, как заправлены койки, в каком состоянии наволочки, простыни.

— Сегодня все до единой сходите в баню! Придут доктора, санитарная комиссия, — предупредила она курсанток. — Не стесняйтесь, не бойтесь, все пройдете осмотр. Если у кого какая болезнь, не скрывайте, скажите доктору. Доктора не волшебники, не могут догадаться о ваших болезнях с первого взгляда. Они поинтересуются, чем болели ваши предки до седьмого колена. Отвечайте толком.

Рассмешив курсанток, Батийна в приподнятом настроении направилась в свою канцелярию, состоявшую из одной-единственной комнаты. У двери неожиданно встретил ее Джусуп. По тому, как он улыбался, Батийна поняла, что он чувствует себя счастливым.

И почему-то кольнуло в сердце: потому, мол, и чувствует себя счастливым, что женился и пришел теперь извиниться передо мной.

Джусуп словно угадал ее мысли:

— Батиш, вы не ответили на мое письмо. Поэтому решил прийти… Я не зеленый юнец, как вам, быть может, думается, давно уже вышел из этого возраста. То, что пережили вы, пережил и я. Сейчас я не хочу слышать от вас слова «нет». И не отстану, пока не получу ответ только «да»!

«Все-таки мужчина. Уже по-настоящему наступает…»

Батийна чуть склонила голову к его плечу, чувствуя прилив нежности к Джусупу, но заставила себя держаться по-серьезному.

— Ты что, Джусуп, думаешь, я с маху дам свое согласие, если будешь так напирать? Пойдем, а то девушки увидят…

Джусуп и Батийна долго сидели наедине. Все, что назрело, было сказано. Батийна не утаила от Джусупа и такое, что могло его разочаровать.

— Ты сам знаешь, я старше тебя на девять лет. Это нехорошо. Женщина должна быть моложе своего мужа. Эти девять лет встанут преградой между нами, если даже мы сойдемся с тобой и по характеру и своими мыслями. Сейчас ты признаешься в своей любви вгорячах. А там начнешь остывать понемногу, одумаешься. Если даже сдержишь свое слово, твои друзья и сверстники будут вечно подкусывать тебя… Послушайся ты меня, парень.

— Нет, не послушаюсь! — вспыхнул Джусуп. — Послушался однажды своих родственников и за это крепко расплатился. Теперь сам распоряжусь своей жизнью. Исполню то, чего мое сердце хочет. Я полюбил тебя. — Он впервые обратился к ней на «ты». — Ничем тебе не избавиться от своего Джусупа. Не заставляй меня долго умолять! Не привередничай! Если ты окончательно заупрямишься, так и знай, пойду с жалобой к самому Темирболотову!

Она от души расхохоталась.

— Хорошо, подумаю, только не ходи с жалобой.

Сжимая мягкую руку Джусупа, Батийна сказала:

— Рука человека — божья печать, часто говорил мой отец. Когда я была цветущей девушкой, ни я сама, ни отец не смогли распорядиться моей судьбой… Я не скрою. Моя любовь, мой милый Абыл, всегда со мной. Готов ли ты стать другом Абыла в моем сердце? Если ты поддашься мужской гордости и разбередишь мне рану, в тот же день мы расстанемся с тобой. Еще договоримся не унижать друг друга. Довольно унижались киргизские девушки и джигиты. Давай, парень, дорожить свободой, которая нам дана!

— Поклянемся хлебом-солью, Батиш! — воскликнул Джу-суп. — Когда тяжело — нести тяжелое вместе, сменяя друг друга, когда легко — нести легкое. Никогда не лицемерить, жить в полном согласии!

А перед глазами Батийны стоял Абыл. Он раздумчиво играл на комузе и что-то напевал с тоской.

Джусуп беспокойно сказал:

— Батийнаш, не вздыхай так тяжело, ведь я рядом с тобой!

Она посмотрела на Джусупа сияющими глазами: обнять, расцеловать бы его. Но не решилась.

— Я давно отучилась шептать мужчине ласковые слова. — И Батийна нежно погладила Джусупа по его чистому лбу. — Давно отучилась… Не обижайся на меня… Когда мне захочется, я буду гладить тебе лоб, как своему любимому брату. А ты дай слово не грубить мне, как иные мужчины: «Ой, баба! Слышишь, баба?!» Согласен?

— Это зависит от будущих наших отношений…

— Что… твою гордость задела, да?

Они посмотрели друг на друга и от души засмеялись.

Держа руку Джусупа, Батийна сказала:

— Моя Валентина тоже нашла себе друга, красного командира. В воскресенье они справят свадьбу…

Джусуп заметил, что Батийна замялась.

— Что ты хотела сказать, Батийнаш?

— Так вот… А что будем делать мы?

— Мы тоже справим свадьбу! У нас найдется кого пригласить…

«Сам Темирболотов придет», — про себя подумала Батийна.

«Нет радости в доме без мужчины. Эх, одиночество, одиночество… Валентина, найди себе мужа! Мне очень тревожно, что ты живешь одиноко», — жаловалась Надежда Сергеевна.

А сегодня весело, оживленно у нее во дворе. Под тенью яблонь и груш длинный ряд столов со всякой снедью. Рабийга испекла четыре татарских свадебных пирога, одну пару в честь Батийны и Джусупа, другую — в честь Валентины с Владимиром.

Ракийма привезла с собой из аила полный куржун всяких печений и варений, приготовленных ее щедрыми руками. Рассыпая боорсоки по длинному ряду столов, словно кишмиш, она приговаривала:

— Да будет их жизнь сладкой, как эти боорсоки!

— Эх, будь жива Анархон, она бы первой прискакала на твою свадьбу, правда, Батийна? — Ракийма прослезилась.

— Ракийма-апа, вместо Анархон пришла сюда ее сестра Чинархон. Вот она, познакомьтесь, — донесся чей-то веселый голос.

Ракийма даже опешила, увидев молодую улыбчивую женщину с умными большими глазами под иссиня-черными бровями, очень напоминавшую Анархон.

— А, мплая моя… Это ты — Чинархон? Анархон часто говорила о тебе. Вот какая ты! Дай тебе бог долгой жизни, дорогая…

— Апа! — окликнула Ракийму Валентина. — Когда враги убили нашу Анархон, мы вырвали сестру вместо нее из рук мулл! Рекомендовали ее в комсомол. Теперь она ответственная в кантоме комсомола. Работает, не жалея себя, ради счастья угнетенных в прошлом своих сестер! Одобряешь ты это, апа?

— Конечно, дорогая Валентина, одобряю. Я была в годах, когда поехала в Москву. А что молодым? Дай бог им здоровья!

Гости, усевшиеся вокруг столов, стали ппть за счастье новобрачных. Командир, в лихо заломленной папахе, из-под которой выбивался густой рыжий чуб, растянул гармошку. Начались танцы. Киргизы, кому это было внове, удивлялись: «Оказывается, у них свадьба начинается с пляски».

Джусуп почувствовал неудобство, будто сидел не на месте.

— А почему мы не танцуем? — шутливо спросила Батийна.

— О… нет, нет, — произнес Джусуп. — Не умею…

И они улыбнулись друг другу.

Рабийга вышла танцевать со своим русоволосым мужем.

Джусуп ласково сжал руку Батийны:

— Куда ты удалилась, Батийнаш?

— Сижу рядышком с тобой, мой милый…

«Мой милый»! Все же вырвалось у нее это слово! Он встретился ей, когда певучий жаворонок молодости уже не может заливаться звонкой песней… И все же на сердце теплело…

Усевшись после танца за стол, гости выпили еще по рюмке-другой и захмелели. Полная женщина с раскрасневшимися щеками вскочила вдруг, словно что-то вспомнила, и закричала:

— Горько! Горько-о!

Другие подхватили:

— Горько!

Валентина поднялась и машинально провела рукой по поясу, словно поправляя ремень: забыла, видимо, что сегодня на ней женское платье.

— Ну, Владимир Петрович! Что требуется от нас, чтоб гостям не горчило? Ну… — И она смущенно обернулась к улыбающемуся жениху.

Когда они поцеловались на глазах у всего народа, Джусупу это показалось странным, и он шепнул Батийне на ухо:

— А мы придержимся своих обычаев. Разве можно целоваться при таком многолюдье?

Гости повернулись к Джусупу и Батийне:

— Горь-ко!

Батийна тотчас поднялась, не желая утруждать их.

— Дорогие! — обратилась Батийна к гостям. — Не заставляйте целоваться нас! У нашего народа нет такого обычая, чтоб молодожены целовались при народе.

Со всех сторон раздались голоса:

— Правильно, товарищ Казакова!

Полная женщина продолжала настаивать:

— Не-ет, дорогая Казакова, старое пора бросить, поцелуйтесь!..

Пожилой мужчина с тонкой красивой бородой прервал ее:

— Садитесь, Мария Петровна! Батийна и Джусуп поступают правильно… Не стоит слишком настаивать.

Шум тотчас замолк.

— Раньше женщины выходили замуж с плачем, с причитаниями… Октябрьская революция дала нам свободу. Угнетенные женщины Востока выходят на путь свободы. Мы учимся наукам и ремеслам. Находим себе мужей по сердцу. — В голосе Батийны послышалась дрожь. — Мы с Джусупом тоже пришлись по сердцу друг другу! Пусть наша жизнь всегда будет радостной, как этот свадебный праздник! — Батийна обратилась к своему жениху: — Ну, Джусуп, давай протянем руки и поклянемся перед дорогими гостями, пришедшими на наш той, что мы друзья навсегда.

Джусуп поцеловал ей руку.

— Руку твою, надеюсь, не возбраняется поцеловать, — сказал он, будто кто его спрашивал, можно ли целовать руку жене.

Гости шумно поддержали его.

— Ну и хитрющая ты, Батийна, — заметила Валентина.

Время уже перевалило за полночь.

М., «Советский писатель», 1972, 528 стр. План выпуска 1971 г. № 212. Редактор И. И. Голосовская. Худож. редактор Д. С. Мухин. Техн. редактор И. М. Минская. Корректоры: С. И. Малкина и В. Н. Стаханова. Сдано в набор 10/П 1972 г. Подписано к печати 2/VIII 1972 г. А 05969. Бумага 60X90 1/16. № 1. Печ. л. 33. Уч. — изд. л. 35,15. Тираж 30 000 экз. Заказ № 63. Цена 1 руб. 26 коп. Издательство «Советский писатель». Москва К-9, Б. Гнездниковский пер., 10. Тульская типография «Союзполиграфпрома» при Государственном комитете Совета Министров СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, г. Тула, проспект им. В. И. Ленина, 109.

Примечания

1

Кайнага — почтительное обращение к старшему брату жены.

(обратно)

2

Кокетей — один из героев эпоса «Манас».

(обратно)

3

Губурнадор — искаженное губернатор, жапдаралы — генералы.

(обратно)

4

Устукапы — кости, которые подаются перед основным угощением.

(обратно)

5

Шыбыр — Сибирь (искаженное).

(обратно)

6

Касканы — решета для варки мант (паровых пельменей).

(обратно)

7

Байбача — сын богача, барич. Трашманка — тарантас (искаженное).

(обратно)

8

Канселар — канцелярия (искаженное).

(обратно)

9

Балшайбек — большевик (искаженное).

(обратно)

10

Кара чирак — светильник из стебля растения.

(обратно)

11

Далдалчи — посредник.

(обратно)

12

Мажлис — съезд, собрание.

(обратно)

13

Ашлянфу — блюдо из бобового крахмала.

(обратно)

14

Самса — мясные пирожки особого приготовления.

(обратно)

15

Кайберены — название диких жвачных животных.

(обратно)

16

Срам, срам!

(обратно)

17

Куйген — песня о несчастной любви.

(обратно)

18

Ичкери — женская половина дома, двора.

(обратно)

19

Корпече — одеяльце на седло.

(обратно)

20

Капыр — иноверец, неверный.

(обратно)

21

Домулла — учитель.

(обратно)

22

Сыяз — съезд.

(обратно)

23

Огой — татарин.

(обратно)

24

Абаке — тут в смысле «мой милый».

(обратно)

25

Супра — подстилка для текста из выделанной овечьей или козлиной шкуры.

(обратно)

26

Чачучтук — металлические украшения на конце женской косы.

(обратно)

27

Апей — возглас удивления.

(обратно)

28

Копеш — купец.

(обратно)

29

Кепич — кожаная калоша.

(обратно)

30

Улары — горные индейки.

(обратно)

31

Шырдак — орнаментированный войлочный ковер, подстилка.

(обратно)

32

Алачык — войлочная лачуга.

(обратно)

33

Ырчи — певцы.

(обратно)

34

Чоорчу — дудари.

(обратно)

35

Чур — слово, употребляемое при игре в альчики.

(обратно)

36

В малой юрте помещается кухня.

(обратно)

37

Кокёр-токоч — жаренная в масле фигурная лепешка.

(обратно)

38

Буквально — «червивость», примерно соответствует нимфомании.

(обратно)

39

Мангел — серп для жатвы трав с толстыми стеблями, которыми иногда пользуются при выделке овчины.

(обратно)

40

Мата — хлопчатобумажная ткань кустарного производства.

(обратно)

41

Абалак — бита при игре в ордо — азартную игру, воспроизводящую бой за захват ханской ставки.

(обратно)

42

Искаженное название водки.

(обратно)

43

Бийть — ведь (искаженное).

(обратно)

44

Сайкал — героиня эпоса «Манас», наделенная сказочной силой.

(обратно)

45

Бали — возглас одобрения.

(обратно)

46

Максым — кислое питье из толокна.

(обратно)

47

Джоргемиш — дикорастущее горное растение со съедобными семенами, вроде проса.

(обратно)

48

Соогат — подарок, в данном случае же намек на поцелуй: подари поцелуй.

(обратно)

49

Шекирт — ученик мусульманской школы.

(обратно)

50

Аксур — светло-серый.

(обратно)

51

Камбар-ата — мифический покровитель лошадей.

(обратно)

52

Синди — младшая сестра.

(обратно)

53

Ынтымак — помощь родственников и друзей.

(обратно)

54

Кишикийик — снежный человек, буквально человек-олень.

(обратно)

55

Джармак — медная монета с квадратным отверстием посредине.

(обратно)

56

Томук — надколенная чашечка барана.

(обратно)

57

Иншалла — если угодно аллаху, если бог даст.

(обратно)

58

Чокмор — дубинка с утолщением на конце.

(обратно)

59

Хотун — баба, жена.

(обратно)

60

Булбул — соловей.

(обратно)

61

Занги-бабе — мифический покровитель коров.

(обратно)

62

Союз кошчу — Союз бедняков.

(обратно)

63

Зулум — тиран.

(обратно)

64

Ыштык — коптильня для окуривания бурдюков.

(обратно)

Оглавление

  • Книга вторая Перевал
  • *** Примечания ***



  • MyBook - читай и слушай по одной подписке