Изгои [Алиса Игоревна Чопчик] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]


«Интересно, – как будто говорил он сам себе, – что, если, в известном смысле, пословица права, и дверь следует или распахнуть, или держать на замке?»


Жан Распай "Стан избранных"


ПРЕДИСЛОВИЕ


Я не подозревала, что в ближайшие годы посчитаю нужным написать обращение к читателям. Мне казалось это неуместным и бессмысленным занятием: я слишком молода и неопытна и все еще только учусь писать. Что нового я могу сказать читателю, который, наверняка, старше и мудрее меня? И все же, задумав эту идею, и прорабатывая ее, я поняла, что из уважения к людям, которым посвятила повесть, и из уважения к читателям, я должна прояснить пару моментов.

19-летней девушке, ничего не смыслящей в подобной теме, и живущей в далекой Молдове, тяжело знать малейшие детали о судьбе и пути беженцев. Однако это не оправдание, а потому, я заранее хочу извиниться перед более осведомленным читателем, который найдет неточности в сюжете. Я изучила, что могла, чтобы сделать повесть наиболее реалистичной.

Впрочем, хочу уточнить, что если какие-то эпизоды покажутся вам слишком трагичными, неправдоподобными и тому подобное, возможно, вы осудите эпизод, основанный на реальной истории. Жизнь бывает более жестокой и изощренной, чем фантазия автора, которому зачастую приходится описывать событие менее трагичным, каким оно было в реальности.

Я допускаю мысль, что СМИ преувеличивают кризис в Европе, и жизнь беженцев не такая уж невыносимая. Но даже если это и так, и все не настолько страшно и безвыходно, как это хотят показать с телеэкранов, это не сокращает число жертв в Сирии, не отменяет гражданскую войну и не воскрешает погибших.

И если моя повесть на деле совсем не соответствует реальности, она остается художественным произведением (как бы громко это ни звучало).

Я хотела описать, что такое, когда твой дом разрушают, когда твоя родина – персональный рай еще вчера – становится персональным адом сегодня; что такое, когда погибают близкие; когда приходится бросать все, чтобы остаться в живых, и идти туда, где приходится выживать; что такое, когда ты видишь смерть ребенка, и, что еще страшнее, когда ребенок видит смерть другого ребенка. Я хотела описать, каково это быть изгоем, нахлебником, "саранчой" в глазах других; каково не иметь право работать, когда ты можешь и хочешь, понимать, что ты должен, но не в силах защитить семью. Я хотела показать ту степень отчаянья, когда играешь в рулетку со статистикой и, не зная, выживут ли твои дети, все равно рискуешь; что такое повзрослеть насильно.

И если вы, хотя бы на секунду, по-настоящему, представите себя на месте героев, если вы, услышав о беженцах, почувствуете искреннее сочувствие и участие, значит, я справилась.


ПРОЛОГ


Небо было серое, тяжелое, оно грозно нависало над Нюрнбергом. Пробирало леденящим холодом, от которого не спасал ни свитер, ни батарея прямо у моих ног.

Я стоял у окна, разглядывая уже давно изученный пейзаж. Длинное четырехэтажное здание в виде двух квадратов и соединяющего их корпуса, как всегда было окружено парой обнаженных, кривых деревьев. Неприметное, коричневое, с белыми окнами и шатровой крышей, федеральное ведомство по делам миграции и беженцев, где я работал, вызывало во мне откровенную скуку. Из моего кабинета был виден противоположный корпус. Я мог наблюдать за входящими и выходящими из здания. Последнее время не обходилось без длинной очереди у входа. Каждый день, вот уже полтора года, с самого утра и до последней минуты, ведомство было наполнено сбежавшими от войны арабами.

С этими беженцами работы стало непосильно много, подумал я. Несчастные лица сменялись одно за другим, их слезы, молитвы и разбившиеся надежды не вызывали во мне ничего кроме скуки и усталости. Когда же все это закончится? Впервые я начал задумываться о том, что не люблю свою работу.

Этим утром я поссорился с женой из-за разбитого торшера. Невидящими глазами глядя на толпу беженцев внизу, я обдумывал, где можно купить новую лампу.

В кабинет зашел переводчик, развалился на стуле и недовольно выдохнул.

– В отпуск поскорее бы, – раздраженно сказал он. – Сейчас должна придти?

– Да, – ответил я, повернувшись. Я окинул взглядом стол, разобрал пару бумаг и сел в кресло.

– Ральф, не знаешь, где можно купить торшер? – доставая анкету беженки, спросил я.

– Вроде бы неподалеку видел, на Франкенштрассе, – ответил он, подходя к окну. —Магазинчик такой неприметный, там люстры всякие, занавески. Смотри, снег пошел.

– Поскорее бы домой, – не оборачиваясь, обреченно сказал я.


В кабинет зашла девушка среднего роста, в платке, мешковатом растянутом свитере и в джинсах. Платок на ее голове чуть сполз, и она сняла его легким движением, будто он был для нее простым аксессуаром. Ее темно-русые, почти каштановые волосы, завивались на кончиках и доставали до поясницы.

– Джанан Аббас? – спросил я, отодвинув бумаги и указав на стул напротив себя. – Присаживайтесь. Вы понимаете по-немецки?

– Немного, – она замолкла, видимо смутившись своего хриплого от нервов голоса.

Я подождал пока девушка сядет и снова заговорил:

– Меня зовут Николас Хартманн. Господин Вагнер будет переводить все, что вы скажите. Вы понимаете, что я говорю?

– Да.

У нее были плавные, грациозные движения. В ней уже угадывалась женщина, хоть она и была все еще не вполне развита. Я взглянул в анкету. Джанан Аббас выглядела ровно настолько, сколько ей было – восемнадцать лет. Чистое от косметики лицо, и одежда, скрывающая все формы молодого тела, – она была лишена всякой искусственности и развратности.

Джанан Аббас вела себя так, словно осознавала свою привлекательность, но относилась к ней с пренебрежением. Мне показалось, что если бы она была некрасива, то вела бы себя так же спокойно и уверено. Прошлые беженки, особенно ее возраста, казались оробелыми, присмиревшими овечками, загнанными волком в тупик, но она не выглядела испуганной.

Некоторое время я молча перелистывал бумаги с ее анкетой, сведениями о здоровье, о семье и прочем. Вагнер стоял позади меня, глядя в окно. Я обернулся к нему и заметил его скучающее выражение лица. Ему хотелось сбежать отсюда не меньше моего.

– При регистрации вы сказали, что хотели бы остаться в Нюрнберге. У вас здесь родственники? – чуть погодя, спросил я. Джанан Аббас взглянула на меня потерянно и даже немного глуповато и качнула головой, улыбнувшись. Она не поняла вопроса.

– Ральф, – Вагнер повернул голову, отозвавшись. – Спроси ее насчет родственников в Нюрнберге.

– Да, здесь живет мой дядя, – ответила девушка после объяснения.

Я включил диктофон. Джанан нахмурилась, внимательно его разглядывая, но ничего не сказала.

– Все ваши слова будут записаны на диктофон и внесены в протокол. Прежде чем начать, необходимо уточнить пару деталей.

Джанан сидела ровно, скрепив перед собой руки в замок, и смотрела прямо в глаза. У нее была добрая, искренняя улыбка, хотя и немного нервная, но острый, даже неприятный в своей проницательности взгляд. Сначала было неясно, что же мне не понравилось в нем, но скоро я понял, что взгляд этот был слишком осознанным, слишком холодным и взрослым для такой юной девушки.

Очень быстро я осознал, что эта беженка мне совсем не нравится, и что рядом с ней я напряжен.

Мне вдруг захотелось поскорее отделаться от нее, и я быстро проговорил все нюансы нашего сегодняшнего собеседования. Скучные формальности, вошедшие в привычку, заученные фразы, повторяемые каждый день. Вагнер, не задумываясь, переводил сказанное мною, точно зная наперед, что я скажу и спрошу.

Я догадывался, о чем думала эта девушка. Вероятно, сколько обездоленных, отчужденных беженцев прошло через нас, скольких мы лишили последней надежды, и будет ли она одной из них. Вполне возможно, что будет.

Я взглянул на часы. Еще шесть часов работы, невероятно!

Передернув плечами от раздражения, я спросил у беженки:

– Пока у вас нет вопросов?

Она едва заметно качнула головой. Никаких вопросов, отлично. Я опрокинулся на спинку кресла и больше не смотрел на бумаги, а был полностью сосредоточен на беженке.

Джанан Аббас ответила на мой взгляд грустной, понимающей улыбкой.

– Она знает, что мне плевать, – догадался я. – Может, поэтому так спокойна. В моих руках ее будущее, но, наверняка, ей уже нечего терять.

– Что ж, – выпрямившись, выдохнул я, – можем начать.

Джанан кивнула, будто все это время ждала, когда я буду готов к ее рассказу; прокашлялась, пытаясь привести голос в порядок, и заговорила.


ГЛАВА I


Алеппо


До войны мы с семьей жили в Алеппо. В крупнейшем городе Сирии, в самом сердце исламской культуры. В детстве бабушка говорила мне, что в Алеппо заключена история всего мира.

Когда я была маленькая, у меня была привычка сидеть на подоконнике и смотреть в окно. Смотреть, как солнце прячется за башней Баб Эль-Фарадж, верхушку которой мне было видно, как медленно покачиваются кроны пальм, как постепенно, к вечеру, Алеппо загорается зелеными, желтыми, красными огнями, словно бы город наряжают к какому-нибудь празднику.

До войны Алеппо было пропитано не кровью, а умиротворением. Здания, дышащие многовековой историей, придавали городу мудрость. Даже воздух здесь был не воздухом, а волшебным дыханием вселенной.

Я любила этот город. Любила его узкие улочки, пористые стены домов, об которые не раз царапалась, его белоснежный облик.

Мне нравилось ходить с мамой на рынок Сук Аль-Мадина, неспешно прохаживаться мимо магазинчиков, иногда останавливаться, чтобы рассмотреть все многообразие выбора. Длинный крытый рынок в детстве представлялся мне убежищем, местом, куда не проникнет ни дождь, ни враг, ни несчастье. Словно сам Аллах спустил туда свои сокровища, словно от вездесущего ливня все краски мира стекли в эти магазинчики, набитые одеждой, украшениями, чайничками и позолоченными тарелочками. Все здесь сияло и искрило, и я чувствовала себя настоящей принцессой.

В своей любви к Алеппо я была похожа на собаку, до дрожи преданной хозяину. В этом городе мне виделось все чудесным и совершенным, какими кажутся друг другу влюбленные души.

Как-то раз, когда мне было десять лет, а моей сестре Иффе семь, бабушка отвела нас в мечеть Омейядов. Иффа капризничала: ей хотелось побегать, поиграть с другими детьми; полная энергии и сил она вырывалась из рук, кричала, топала ногами. Я едва замечала ее, прикованная взглядом к минарету, украшенному резными надписями и причудливым орнаментом.

Перед тем как зайти внутрь, бабушка велела нам разуться. Помню, какой горячей была каменная мостовая во дворе, и каким холодным был мраморный пол у самого входа. Он блестел на солнце, точно таявшая льдинка.

Внутри мечети было прохладно, но босые ноги совсем не мерзли из-за ковров. Сквозь разноцветные витражи проникало полуденное солнце, тут и там стояло множество перегородок, разрисованных позолоченными узорами. Аркады, опирающиеся на колонны, завораживали, гипнотизировали.

Полумрак, шепот молитв, мимолетные вспышки от фотоаппаратов, спящие, читающие, перешептывающиеся люди, – все это вводило в транс, окрыляло, возвышало до небес, почти обожествляло каждого зашедшего в обитель Аллаха. Детским умом и сердцем я не осознавала испытываемые чувства, но сейчас я понимаю, что это был восторг, полное блаженство, практически нирвана. У нас это называют Фаной. На мгновение я растворилась в Аллахе и стала его частью.

Немного погодя, бабушка подвела нас к слепым старцам, дервишам. Они молча сидели на подушках и перебирали четки, белыми глазами уставившись куда-то вдаль. Вид стариков испугал нас с сестрой. Иффа заплакала, а я лишь замерла, с дрожащим нутром разглядывая дервишей. Бабушка подвела нас к одному из них, но Иффа вырвалась и спряталась за ближайшую колонну. Я осталась на месте, и тогда бабушка подтолкнула меня вперед и велела сесть на колени. Старец положил руку мне на голову, и она оказалась такой ледяной, что я задрожала. Душа продрогла, но тело пылало, и сердцебиение разрывало грудь.

У него было квадратное лицо с выступающими скулами, глаза маленькие, полуприкрытые, щеки обвислые, и рука его так тряслась, что чуть била меня по затылку. И все же, от него чувствовалась огромная сила, какой-то запас божественной энергии. Я затрепетала, чувствуя исступление вперемешку с детским ужасом. Он начал молиться, а я сидела, опустив голову, и вместе с ним шепотом повторяла слова. Три раза произнеся "Аллах Акбар", молитва была кончена. Бабушка заплатила ему тридцать лир, а потом купила нам с сестрой орехи в йогурте, и, изнеможенные от таких потрясений, мы пошли домой.

– Однажды и вы придете со своими внуками поглядеть на мечеть Омейядов, – сказала бабушка, когда мы уже оставили мечеть позади, и каждый наш последующий шаг отдалял от минарета, дервишей и от той необыкновенной атмосферы, какую я больше нигде не встречала. – А после ваши внуки придут со своими детьми или внуками и так еще сотни-сотни лет. Солнце погаснет, звезды померкнут, а мечеть все будет стоять, неподвластная времени. Помяните мое слово.

Я оглянулась и посмотрела на минарет, сверкнувший и на мгновение ослепивший меня. Величественный и прекрасный, казалось, он доставал до самых облаков.

Иногда мне кажется, более, чем в тот день, я не испытывала подобных эмоций и душевных смут.

Через неделю бабушка умерла. Иффа проплакала весь вечер, а я не проронила ни слезинки и только позже, разглядывая минарет мечети, внутри у меня просыпалась тоска по бабушке и спокойствие за ее душу.


Раньше Иффа любила часам к семи вечера уезжать кататься на велосипеде. Я не знаю, где она пропадала, но возвращалась она запыхавшаяся, с красными, разгоряченными щеками, с прилипшими прядями ко лбу и растрепанными волосами, и взгляд ее горел и всегда был задумчив. Иффа принимала душ и, даже не молясь перед сном, ложилась спать.

Она была ураганом: ее вещи, небрежно брошенные, всегда валялись на полу или у изголовья кровати; она ненавидела хиджабы, не любила молиться, пыталась одеваться как европейская девушка и постоянно учила английский и немецкий. Обычно полная энергии, иногда я замечала в ней упадок сил, и глаза ее тускнели и будто бы наполнялись слезами, но Иффа никогда со мной ничем не делилась. Она была груба и отчужденна по отношению ко мне и брату.

Мы с сестрой были не слишком близки. Я всегда к ней тянулась, к своей противоположности. Когда я находилась рядом с ней, во мне заполнялся какой-то недостающий пазл, жизнь начинала крутиться в бешеном, несвойственном мне ритме. Порой мне казалось, Иффе никто не нужен, но теперь я понимаю, что это не так. Наоборот, ей было невыносимо чувство одиночества, нахождение наедине с самой собой вызывало в ней тревогу. Иффа нуждалась в общении и друзьях так же, как я нуждалась в уединении. Она тянулась к людям, но они ее не принимали, отвергали с упреками и насмешками. Не раз бывало, когда нас приглашали на праздник, Иффа, с таким воодушевлением шедшая туда, в итоге оставалась в стороне. Я подходила к ней, желая составить компанию, но она неизменно отталкивала меня, отвечала раздраженно, будто бы это я была виновницей ее дурного характера, которого не выдерживал и не собирался терпеть ни один ее знакомый.

Война изменила Иффу больше всего и в то же время, она единственная осталась той же Иффой, что была раньше.


Моему младшему брату почти шесть лет. Его зовут Джундуб, но мы с папой зовем его Кузнечиком. У Джундуба большие зеленые глаза и черные волосы, пряди которых вечно спадают ему на лицо. У него открытый и любознательный взгляд, как и у всех детей, но постоянно поджатые дрожащие губы создают впечатление, будто он хочет расплакаться. Его рост едва достает мне до бедра, а походка напоминает воробья, быстро перебирающего лапками.

Каждый раз, когда я смотрю на него, во мне просыпается чувство болезненного умиления, словно бы его должны забрать у меня. Когда он смеется или, поборов стеснительность, начинает о чем-то щебетать, я сдерживаюсь, чтобы не стиснуть его в объятиях, целуя до тех пор, пока тот не начнет визжать и плакать.

Я не видела более доброго мальчика, чем Джундуб, но и не видела более ранимого, чем он. Джундуб – точно побитый и отверженный всеми щенок, до дрожи боящийся окружающего мира; доверчивый и в то же время нелюдимый, с опаской глядящий одинаково на руку, которая его кормит, и на руку, которая бьет. Он подолгу плачет, когда ударяется, и слишком остро воспринимает любые ссоры и крики.

Мама, бесконечно холодная и бесконечно взрывная женщина, отдала ему свою лучшую сторону, а нам с Иффой оставила все остальное. Джундуб был окружен ее лаской, терпением и вниманием, и он не понимал, почему мамин голос так менялся, когда она говорила с нами.

Осознание того, что она любит сына больше дочерей обижало и мучило Иффу. Может, поэтому Иффа будто бы не терпела брата, не обращая внимания на его слезы или желание поиграть; она нервничала, когда он пытался проявить к ней свою привязанность. Через время, смирившись с тем, что его любовь сестре не нужна, он прекратил к ней и вовсе подходить. Почти вздохнув от облегчения, Иффа перестала совсем обращать на него внимание.

На самом деле, мама любила нас всех, просто разной любовью, и любовь к Джундубу была для нее самой приятной. В отличие от нас, он нуждался в ней, нуждался не в трудную минуту, не вечером, когда дневные заботы оборачиваются в кошмары, а всегда.

Отчаянно пытающаяся найти теплые материнские чувства, и не находившая, Иффа тянулась к отцу, подобно заблудшему мотыльку, бьющемуся в фары машины.

У нее с папой была особенная связь: часто, полные каких-то потрясений, они сидели вдали от остальных и о чем-то восторженно разговаривали. Однако Иффа была слишком энергична, чтобы долго говорить об одной теме, и зачастую очень быстро теряла нить разговора. Это было видно по ее скучающему взгляду, коротким репликам, которыми она прерывала отца.

Настоящего собеседника он находил во мне: делясь опасениями и планами, он знал, что я всегда найду нужные слова, и говорил со мной на равных. Иффа ревновала, и ревность была такой жгучей, что доводила ее до слез. Когда отец подзывал меня в кабинет, и мы по часу болтали, когда доверял мне тайны и защищал от истерик Иффы, она в ярости выскакивала на улицу и уезжала кататься на велосипеде.

Иффа не понимала, что отец любил меня больше как друга, но не как дочь. Где-то в потаенных уголках моего эго, я чувствовала некоторую долю зависти и сожаления, что отец чуточку больше любит Иффу, а не меня. И все-таки, мне всегда было приятно наблюдать за их шутками и поддразниваниями, и кротостью Иффы, которую она проявляла только в общении с папой.

Родители никогда не признаются, что любят одного ребенка больше другого. А впрочем, их любовь нельзя измерить в объеме. К первенцу они испытывают мученическую любовь, словно бы это не их ребенок, а они сами, их лучшая часть. К последующим детям, и особенно к младшим, они проявляют остатки всех своих материнских и отцовских чувств, что в какой-то мере превосходит любовь к первенцу, но и уступает.

Они любят первого ребенка больше второго и второго больше первого.

Вспоминая прошлое, я вдруг поняла, что же двигало Иффу всю ее сознательную жизнь. Она внушила себе, что ее недостаточно любили, и делала все, чтобы любили еще меньше. Она тянулась к людям и боялась их, хотела родительской любви и презирала ее.

В нашей жизни все чувства и все события – противоречие. И если в них копаться, можно сойти с ума.


До войны я была счастлива, хоть и не отдавала себе в этом отчета. У нас были семейные ужины, дни совместной уборки, праздники, обычные будние и будние необыкновенные, когда ночью я не могла уснуть от переполняющих эмоций и воспоминаний. У нас были планы и надежды, и уверенность в завтрашнем дне. Каждое лето мы приезжали в Дамаск к бабушке, ходили в гости, были частью городской суматохи. Незаметно для себя и родителей мы росли, не зная настоящих горестей и не подозревая, что ждет впереди. Война казалась чем-то отдаленным, существующим только в книгах и в бегущих строках новостей.

Наша семья, как и тысячи других семей, жили в привычном для нас мирке, жили спокойно и умеренно, не совершая серьезных проступков, которые заслужили бы такое наказание. Иногда я со злостью думала, что решения других не должны влиять на жизни миллионов людей. Кто-то захотел крови, денег, воплощения корыстных целей, а из-за этого страдают и умирают дети. Дети чисты, поэтому Аллах забирает их первыми.

Осознание происходящего пришло не сразу. Словно снежный ком, война лишь со временем начала набирать обороты, вспыхивать и затихать то в одном районе, то в другом. На улицах появились вооруженные боевики, время от времени нападающие и убивающие, подобно набегам варваров на Рим. Казалось, ничего серьезного, но Рим пал от варваров, и Алеппо было суждено повторить его судьбу.

Сначала мне не было дело до каких-то там конфликтов. Я слышала лишь бесконечные разговоры и споры об этом, которые незаметно заменили все привычные темы для обсуждения. К нам все чаще заглядывал сосед, и они с отцом садились в зале и все говорили и говорили о повстанцах, революции, осадах городов. Мама велела нам не мешать им и уходила сама, давая мужчинам поговорить.

Первые неудобства мы почувствовали, когда отец запретил Иффе кататься по вечерам на велосипеде, а мне одной идти на рынок. Он знал, что я люблю ходить туда в одиночестве, а Иффа, годами повторяющая этот ритуал, не может уснуть без прогулки, и все же он запретил, и мы не смели ему перечить.

Война пришла незаметно, как приходит вор в чужой дом, между тем, жизнь в одночасье поменяла привычных ход. В одно утро, когда меня разбудил шум от вертолетов, все более и более усиливающийся, вызывающий тревогу и дискомфорт, какой приносит скрежет ногтей по доске, я вдруг поняла, что теперь будет только хуже.

Я подошла к окну и отдернула штору, и увидела, как где-то там, вдалеке, черный, густой дым поднимается и клубится, а вокруг него летит вертолет, чтобы затем улететь, точно оса, которую прогнали прочь.

– Мы что, умрем? – Джундуб сидел на кровати, сжавшись комочком, и глядел на нас с Иффой своими большими, напуганными глазками, готовый вот-вот разреветься. Я подошла к нему, и он тут же прильнул ко мне в объятия.

– Может быть, – себе под нос сказала Иффа, но я расслышала. Испугавшись, что Джундуб тоже это услышал, я бросила на сестру гневный взгляд.

– Не смотри так на меня, – спокойно произнесла Иффа, снова взглянув в окно. Теперь я не видела ее лица из-за шторы.

– Мне третью ночь подряд снится один и тот же сон, – чуть помолчав, сказала Иффа. – Будто я стою на крыше здания и смотрю на руины. В них я не узнаю Алеппо, но откуда-то знаю, что это останки нашего города, – Иффа грустно вздохнула. – Я смотрела на обломки города и, вдруг услышав щелканье фотоаппаратов, обернулась. Позади была толпа европейцев. Они разглядывали то, что осталось от Алеппо, фотографировали, снимали на камеру, возмущались и плакали, сочувственно качая головой. Но стоило мне сделать шаг им навстречу, как откуда-то появился забор с колючей проволокой. Я схватилась за острые прутья, рыдая о помощи, – Иффа усмехнулась, будто сейчас, наяву, посчитала это глупым и бесполезным.

– А эта безликая толпа, – продолжила она с неприязнью к героям своего сна, – по другую сторону с жалостью смотрела на меня, но продолжала бездейственно наблюдать за моими истеричными попытками попасть на ту сторону забора.

Иффа взглянула на свои ладони, будто бы ожидая увидеть раны от колючей проволоки.

– Когда я сегодня проснулась, я подумала, что отныне ничего не будет как прежде. И мы больше никогда-никогда, Джанан, никогда, – ее голос дрогнул, словно она хотела заплакать, – больше никогда не будем так счастливы, как были до этого.

Иффа задрожала и обхватила себя руками. Джундуб подбежал к ней, чтобы обнять. Иффа опустила голову, недоуменно взглянув на голову брата, прижатую к ее талии.

– Папа защитит нас, – забормотал Джундуб, – папа нас спасет.

Иффа посмотрела на меня и улыбнулась. Я молча улыбнулась ей в ответ.


Неутихающая стрельба, сначала такая оглушительная и пугающая, со временем стала просто фоном, на который я едва обращала внимание. Вскоре за новостями начала следить уже вся семья, отец стал серьезнее и строже, еда становилась все скуднее, и ни о каких лишних расходах и речи быть не могло. Тихие беседы за дверью теперь заставляли нас с Иффой напряженно прислушиваться, точно от этих разговоров зависела наша дальнейшая судьба.

Как-то мимо дома проезжал танк, и этот лязгающий звук крутящихся металлических гусениц вызвал во мне такой ужас, что я замерла, ощущая ледяное дыхание смерти. Я вдруг всем существом прочувствовала, что за дверью живет смерть, что она настоящая, ее можно потрогать и можно призвать. И все же я тогда не знала, что такое война.

Мне сложно передать словами, что я чувствовала, проходя мимо разрушенных зданий, мимо изрешеченных стен от осколков снарядов и пуль; ощущая под ногами, как хрустит разбитое стекло; задыхаясь от вездесущей, поднявшейся пыли. Под ногами тут и там валялись булыжники, одежда и вещи, превратившиеся практически в ничто, торчащие отовсюду провода и железки, колеса, сломанные лестницы и жизни.

Видеть, как война разрушает твою Родину все равно, что видеть, как твой ребенок чувствует себя все хуже и хуже, а ты не можешь ему помочь, не можешь велеть болезни оставить его, и все что тебе остается делать – смотреть, как он умирает, и молиться о его спасении.

Может, поэтому мама стала молиться чаще и еще усердней, чем обычно. Она молилась исступленно, задыхаясь, то повышая голос от переполняющих ее эмоций, то понижая до еле слышимого шепота, и руки у нее тряслись, и голос дрожал, точно натянутая струна, готовая вот-вот оборваться.

Дальше становилось только хуже: танки обстреливали жилые дома, взрывали здания, больницы, школы; мятежники устаивали теракты, бесконечные боевые действия, разрушающие все вокруг, всю историю нашей страны. Мы обеднели, обессилили, увязшие в непрестанном страхе. Словно нищие попрошайки, становились в очередь за хлебом, за водой и другими припасами. И все-таки я еще не понимала, что такое война.


Мы с сестрой пошли на рынок Сук Аль-Мадина купить некоторые продукты на оставшиеся деньги. По пути нам навстречу бежали люди, толкая и будто бы не замечая нас. Казалось, мы идем на плывущий косяк рыб, испуганных сетью. В какой-то момент кто-то схватил меня за руку и тряхнул, вскричав от волнения:

– Куда вы идете? Совсем из ума выжили?

– Отпусти ее! – закричала в ответ Иффа, толкая незнакомца. – Мы идем на базар.

Тот в ответ лишь истерично рассмеялся, тряхнув головой.

– Сук Аль-Мадина больше нет. Только костер.

Он указал в сторону рынка, и мы увидели клубни дыма, вздымающие к небу, точно насмехаясь над Аллахом и его сокровищами, что горели в тот момент.

Словно зачарованная, я глядела на дымящийся рынок вдалеке и пыталась вспомнить резные деревянные фасады и идеально чистенькие каменные улицы, магазинчики наполненные тканями, сувенирами или продуктами, и толпу, вечно снующую туда-сюда в поисках лучшего выбора товара. Я пыталась вспомнить все это и не могла. Перед глазами стояли лишь руины, почерневшие от огня и закоптившиеся от пыли и дыма.

Казалось, это горит не рынок, существовавший еще со времен средневековья, это горит мое детство.

Я посмотрела на Иффу и удивилась, с каким ужасом и даже болью она наблюдала за угасающим пламенем, пожравшим все вокруг. Она никогда не любила это место и ненавидела ходить сюда за продуктами и вещами, и все же ей было нестерпимо видеть, как по крупицам уничтожают душу нашего города.

До этого момента я была будто бы зрителем, не имеющим никакого отношения к происходящему, но ростки ненависти и глухая злоба, что зародились во мне тогда, сделали меня неотъемлемой частью войны.

Пожар на рынке был предисловием к целой истории прочих пожаров. Мятежники поджигали дома, и безжалостное ненасытное пламя, порожденное их фанатизмом, распространилось по многим кварталам. Из райского места Алеппо превратился в пригород ада, где огонь сжигал последние надежды, обещая впереди лишь еще большие страдания.


Как-то вечером к нам зашел сосед, бледный и осунувшийся, постаревший за неделю на десятки лет. Срывающимся, но спокойным голосом он сказал, что его дочь лежит в госпитале в тяжелом состоянии: она находилась рядом, когда взорвали микроавтобус у больниц "Аль-Марказий" и "Аль-Хаят", и ее ранило осколками.

На следующий день мы с Иффой пошли навестить соседскую девочку.

– А нам обязательно к ней идти? Мы же ее почти не знаем! – расстроенная, спросила Иффа перед походом.

– Я сказала, обязательно, и это не обсуждается, – грозный тон мамы расстроил Иффу еще больше, и она вышла в коридор, ожидая меня.

– В это трудное для всех время нельзя забывать о простом человеческом сочувствии, – расстроенная не меньше Иффы, сказала мама, передавая фрукты и сладости для девочки. – Надеюсь, хоть ты понимаешь это, Джанан.

Я ждала, пока мама соберет все необходимое. Мне не хотелось идти, но еще больше не хотелось ругаться.

Мама взглянула на меня и покачала головой.

– Нельзя быть глухим к чужой беде. Когда-нибудь кто-то и о нас позаботится. Держи, – она передала мне корзинку и велела поторопиться к обеду.

Забавно то, что я даже не помню имя соседской девочки, но до мельчайших подробностей запомнила лицо.

Она лежала на койке, отвернув голову к стене, рука ее безвольно свисала с кровати, простынь смялась, одеяло, скомканное, валялось у ног. Когда мы зашли, она слегка повернула голову в нашу сторону и зашевелила пальцами на руке.

Грудь соседской девочки была забинтована, как и лодыжка и кисть левой руки. Девочка стонала и что-то шептала, но мы не могли разобрать слов. Она все дергала рукой, словно хотела поднять ее, но не имела сил.

У нее было желтоватое лицо, губы поджаты, будто в немом укоре, глаза беспокойно бегали из одного угла в другой, но взгляд был бездумный и даже туповатый. Глядя на нее, я вдруг почувствовала неприязнь и непонятное мне неуважение к этой девочке: словно бы лежать здесь в такой позе и с таким выражением лица было унизительно.

Я отвернулась от нее и перестала пытаться расслышать, что та хочет нам сказать. Иффа же, напротив, выказывала участие и сочувствие этой несчастной, давала попить и терпеливо выслушивала ее тихие просьбы.

Когда мы уже собирались уходить, в коридоре началась беготня, засуетились врачи, и послышались короткие указания медсестрам. Очень скоро мы узнали, что произошел очередной теракт, и больница охвачена хаосом из-за прибывшего потока пострадавших.

Почти у самого выхода Иффа остановилась у одной из коек, что оставили прямо в коридоре от нехватки мест. Я сначала не поняла, что привлекло сестру, но потом увидела двух мальчиков: одному на вид было около восьми лет, другому – не больше шести.

Тот, что постарше, по шею был укутан в грубую холщовую, изначально белую, но посеревшую от пыли и грязи, простынь. Он был прижат к самой стене и совсем не шевелился. Сначала я подумала, что он спит, но потом догадалась, что мальчик мертв. Не знаю, как я это поняла. Что-то в его бесконечно умиротворенном лице было от куклы; словно воском залитое, оно не шевелилось, и кожа его казалась фарфоровой и такой хрупкой, что наверняка бы треснула от прикосновения.

Мальчик, что помладше, был весь в ранах и царапинах. Он лежал на спине и от малейшего движения начинал плакать. Бинты, которыми были перевязаны его раны при первой помощи, пропитались кровью. У него дрожали губы, и глаза блестели от слез. В какой-то момент, мальчик будто что-то вспомнил и дернулся, тут же заскулив от боли; его рука начала что-то искать и не находить, и от волнения он стал чаще дышать и шевелить головой, не в силах повернуть ее нормально.

Мальчик продолжал как-то странно дергаться, пока ему не удалось повернуть голову к своему мертвому соседу. Тогда он замер и перестал плакать, и если бы не его рука, все еще тянувшаяся к другому мальчику, я бы решила, что он умер.

– Мне здесь страшно, братик, – тихо сказал малыш, словно опасаясь, что кто-нибудь посторонний услышит его. Он не оставлял попытку дотянуться до брата, и рука его все еще отчаянно цеплялась за простынь рядом с мертвецом, не обращавшим внимания на его попытки.

Мы с Иффой стояли и смотрели на них, не смея вмешаться. В какой-то момент мальчику удалось дотянуться до брата, и он заплакал от боли и снова зашептал:

– Мне здесь так страшно. Проснись, братик.

 Он дергал за холщовую простынь, не понимая, что больше нет смысла пытаться того разбудить, что это уже не его брат лежит рядом с ним, а всего лишь одеревеневшая кукла, не способная ни защитить, ни утешить.

– Вот оно, – с тупым безразличием подумала я, – вот, что такое война.

Не в силах больше смотреть на это, я поспешно вышла из больницы.

По сравнению с душными коридорами госпиталя, на улице было прохладно и свежо; поднялся ветерок, словно желая выветрить с меня запах смерти и крови.

Иффа вышла через пятнадцать минут, бледная и заплаканная. Всю дорогу до дома ее трясло, но когда я попыталась ее успокоить, она оттолкнула меня, и почти бегом пошла вперед.

– Да что с тобой! – разозлившись, крикнула ей вслед. – Зачем так из-за них убиваться, какое нам дело до них? Лучше о своем брате подумай, которому ты и пару ласковых слов не сказала!

Иффа остановилась, резко обернувшись. Я остановилась тоже. Она посмотрела на меня долгим, гневным взглядом, а затем отвернулась и пошла дальше, ничего не сказав в ответ.


Ставшие свидетельницами чужой трагедии, нам с Иффой хотелось поскорее придти домой, где, казалось, нет места подобным бедам. Возможно, горячий чай, молитва и теплая постель вернули бы душевное спокойствие, стерев из памяти пугающие подробности дня.

Я вспомнила крыльцо с узкими каменными лесенками и распахнутые настежь деревянные оконные створки и ускорила шаг, нагоняя сестру. По воле рока в ту самую секунду, как никогда хотелось домой. Во мне проснулось приятное нетерпение, мимолетное блаженство, которое вдребезги разбилось, когда мы пришли.

Первым, что я увидела, была толпа, сосредоточено что-то рассматривающая. Я заметила, как Иффа замедлила шаг, увидев то же, что и они, и как через секунду она побежала и тут же скрылась за поворотом. Я так и не увидела происходящее, но неосознанно повторила ее действия: сначала замерла, а после побежала вслед за ней.

За поворотом вместо дома я увидела развалины. Словно из картона, часть здания неправдоподобно скосилась, с одного этажа свисала труба с батареей, некоторые окна вместе с рамами валялись на земле, окруженные бетонными плитами и гравием. Подобно обнажившейся девушке, дом казался уязвимым в своей откровенности: лишившись некоторых стен, можно было разглядеть подробности чужой жизни – какие обои у соседей на кухне, или какие картины весят в гостиной.

Я стояла около руин, около останков нашего дома, и наблюдала, как отец, сгорбленный и изнемогший, ходил между этих разрушенных стен, поднимал то один камешек, то другой и обессилено бросал обратно. Отец даже не замечал озабоченное лицо матери, застывшей среди прочих зевак, будто, как и они, пришедшей поглядеть на чужую беду. Папа не пытался помочь остальным мужчинам проверять, нет ли людей под завалами; неприкаянный бродяга, он не замечал ничего вокруг и продолжал искать остатки семейного очага.

Иффа пинала все, что попадется: одежду, обгоревшую куклу, полурасплавленную пластмассовую миску, – весь этот мусор человеческих жизней, разорванных снарядом. Как и отец, она подняла камень размером с ладонь, но не бросила спокойно обратно, а швырнула куда-то в сторону, словно ее ярость могла вернуть нам дом. Она зашла дальше, мешая напуганным людям переносить тела раненых, а потом, сев на колени, стала что-то рассматривать. Вскоре я разглядела, что это была рамка – даже издалека было видно, что она разбита и деформирована. Некоторое время Иффа не двигалась, погруженная в раздумья, затем вытащила фото из рамы и засунула в карман.

Когда она начала возвращаться, я пошла ей навстречу. Иффа это заметила, и выражение ее лица заставило меня остановиться.

– Ох, ты опять думаешь, что я ничего не чувствую? – словно капризный ребенок,

взмолилась я. – Почему ты делаешь из меня бесчувственную куклу?

– Потому что так и есть, – ответила Иффа, выдернув свою руку, которую я схватила,

когда та проходила мимо.

Сначала ее слова меня возмутили, затем обидели, а после пробудили тревогу. Я вспомнила свою реакцию на соседскую девчонку, виноватую лишь в том, что ей было больно, и мальчика, погруженного в омут страха и горя от неосознанной, но уже предощущаемой потери. Глядя на них, я испытывала целую кипу эмоций, которые мне было сложно отделить друг от друга: сплетенные между собой, по отдельности они теряли свою силу.

Во мне не было равнодушия, и все же среди этих эмоций не было и боли за них, призналась я себе. Значит ли это, что я бесчувственна или жестока, или что я плохой человек?

Порой я чувствовала себя сторонним наблюдателем, который видит эмоции других, но сам их не ощущает, и познает сочувствие лишь сквозь призму чужого восприятия. Я будто бы невежда в театре, которая смеется или плачет вслед за публикой, но сама не имеет представления, как реагировать на высокопарные реплики актеров. Все эти жизненные трагедии для меня – витиеватые речи, не вызывающие во мне никакого отклика. Я не понимаю их и потому отстраняюсь, погруженная в отдаленные раздумья.

Но это не значит, что я бессердечна. Или все-таки значит?


Произошедшее до самого вечера казалось нереальным. Я до конца не осознавала, что дома больше нет. Внешний мир для меня на время стал каким-то туманным, и я была словно оглушена и контужена от разрыва снаряда; голоса доносились отдаленно, точно я находилось под водой, а все звуки были заключены на поверхности.

Эта история казалась фарсом, чьей-то насмешкой, и в какой-то момент, когда мы шли к знакомым, согласившимся приютить нас, я истерически рассмеялась. Мама укоризненно взглянула на меня, но ничего не сказала.

У нее был холодный, колкий взгляд и настолько поджаты губы, что их было почти незаметно. Постороннему человеку могло показаться, что она рассержена и не более, но я знала, чего стоит маме не расплакаться.

Джундуб плелся рядом, еле поспевая за нами, и в выражении его лица сквозила детская тревога, которую он боялся высказать. Может, ему казалось, что если спросить об этом вслух, его опасения станут реальными.

– Не бойся, Кузнечик, – шепотом сказала я. – Все будет хорошо.

– Так всегда говорят, когда должно быть очень плохо, – ответил он, не поднимая головы.

– Мы же все рядом. Когда есть кому тебя утешить, то все не может быть очень плохо, – я сжала руку Джундубу, чтобы он взглянул на меня, а когда он поднял глаза, улыбнулась ему.

– А если кто-то умрет?

От его слов внутри все упало в секундном ужасе. Откуда он знал, что такое умирать?

– Джундуб, иди ко мне, – мама протянула руку, и Кузнечик подбежал к ней. Мы встретились с мамой глазами, и она, нахмурившись, покачала головой.

Война делает всех несчастными, подумала я. Может, в этом и есть ее смысл?

Отец и Иффа шли впереди. У обоих был широкий шаг и вызывающая походка, но отец обдумывал что-то, склонив голову, в то время, как Иффа глядела из стороны в сторону, словно искала на кого скинуть груз обуревавших ее страданий.

Я не испытывала мучительных сожалений о потери крыши над головой, о том, что нам никогда больше не доведется сидеть за столом на кухне или собираться всем в гостиной; что больше не будет крепости, защищавшей нас от военных кошмаров. Дом был нашими шорами, занавесами, скрывающими всю человеческую жестокость и несправедливость. Купол разбился, и, брошенные на произвол судьбы, нам придется вступить в борьбу с внешним миром. И все же я не чувствовала ничего, кроме бешеного сердцебиения, от которого меня тошнило и бросало в холод.


Когда мы пришли к знакомым, я еще более остро почувствовала насколько там все неродное: огромные шкафы, забитые статуэтками и книгами, странные картины, полы без ковров и антресоль без одной дверцы, – эта квартира казалась неуютной и бездушной. Переступив порог, я почувствовала внутреннее опустошение и тоску по своей кровати, и с сожалением осознала, что отныне мы будем лишь гостями, лишенными собственного пристанища.

– Простите за беспорядок, мы не думали, что будут гости, – Гильяна, хозяйка дома, нервно улыбнулась, поправляя на голове платок.

– Нет у вас беспорядка, – с грустью и раздражением подумала я, – но очень неуютно.

– Слава Аллаху, что с вами ничего не случилось, – сказал муж Гильяны. Не помню его имени, да и сам он черным пятном остался в моей памяти.

– Слава Аллаху, – кивнул папа. – Я успел забрать немного денег и некоторые документы. И все же столько всего осталось погребенным!

Отец замолчал, услышав в собственном голосе отчаянье. Давно я не видела его таким подавленным. И все-таки он был полон решительности, и потому я знала… верила, что все образуется.

– Что вы собираетесь делать дальше, Аббас? Мы поможем, чем сможем, но и сами, как видишь, нуждаемся в поддержке.

Мама встала, желая оставить мужчин наедине.

– Гильяна, ты немогла бы постелить детям? – сказала она, учтиво улыбнувшись.

– Конечно-конечно! Девочки могут спать вместе наверху. Джундуб боится темноты? – Гильяна пошла наверх, и мы последовали за ней.

Позже, засыпая в чужом доме и глядя в окно на неизведанное мною небо, во мне вспыхнуло подозрение, что никто из нас не удивлен случившемуся, словно это было лишь вопросом времени: война не терпит счастливые лица.


Пару дней, что мы там пробыли, я совсем не видела отца. Он уходил засветло и возвращался, когда мы все уже спали. Как-то среди ночи я проснулась и услышала за дверью торопливые, напряженные голоса. Отец разговаривал с кем-то, и впервые я слышала, чтобы он говорил с таким отчаяньем и покорностью, словно бы в этот момент от него ничего не зависело, и вся наша жизнь была в чужих руках, способных нас спасти и способных уничтожить.

Еще до моего рождения, папа несколько лет работал в Америке, а после перебрался к брату, моему дяде, который живет в Нюрнберге. Папа остался там почти на пять лет, но вернулся обратно в Сирию. Он вернулся туда, где была его душа, где он чувствовал себя ребенком своей страны, а не навязанным приемным сыном. Он вернулся туда, где его не преследовала тень чужестранца.

Именно поэтому он не хотел бежать из страны, за пределами которой нас будет ждать лишь отторжение. Тем более у нас совсем не осталось денег, не хватило бы даже на два билета, чтобы добраться до Турции, не говоря уже о пяти. В итоге, через пару дней после того, как наш дом был разрушен, отец принял решение ехать в Дамаск, где мы смогли бы жить у бабушки. По маминому лицу было несложно догадаться о ее мнении, но она не имела право голоса.


ГЛАВА II


Дамаск


Автобус медленно отъехал, послышался металлический лязг от дребезжания двигателя, задрожали сидения, вибрацией отдаваясь в груди.

Чем дальше колеса двигались, тем дальше отдалялся город моего детства. Я смотрела, как дорога все сужается и сужается, и горизонт поглощает дома и башни, и все мое прошлое.

– Мы еще вернемся сюда, – тихо, но настойчиво сказал папа, обернувшись с переднего сидения. – Девочки, я обещаю вам, что мы вернемся сюда.

Он взглянул на нас с Иффой, потом на крошечные очертания Алеппо, и покачал головой, словно не веря своим словам, а после отвернулся и за всю поездку не проронил больше ни слова.

Пока мы ехали, я повторяла про себя, что это для нашего же блага и иного выхода у нас нет. И все-таки было в этом что-то неправильное, и сердце мое сжималось в страшном предчувствии.

– Надеюсь, ты попрощалась с этим городом – больше ты его не увидишь, – едва слышно сказала Иффа, глядя в окно.

– Почему ты так считаешь?

Она покачала головой и, не поворачиваясь, ответила:

– Не знаю, чувствую. А ты разве нет?

Иффа посмотрела на меня, и я увидела, что она плачет.

– Мы бежим от войны, только от нее не скрыться. Она нас нагонит, и нам придется уехать из Сирии насовсем. Мы будем, как все эти беженцы, понимаешь?

Голос Иффы дошел до дрожащего шепота на грани рыдания. Она не хотела, чтобы отец ее услышал.

– Папа это понимает, – с надрывом продолжила она. – Посмотри на него.

Я увидела в окне его отражение, и внутри меня словно что-то оборвалось и упало. Холодные щупальца скрутили желудок, и легкие наполнились ядом ужаса.

– Мы не будем как эти беженцы. В Европе нас не ждет ничего хорошего.

– Нас нигде уже не ждет ничего хорошего, – ответив, Иффа отвернулась.

Всю дорогу мне хотелось разрыдаться. Не отрываясь, я следила за отцом, за его взглядом загнанного зверя, смерившегося с поражением, и с каждой минутой во мне росли отчаянье и непримиримость к надвигающемуся.


Приехав в Дамаск, мы как будто попали в другой мир. Как когда идет сильный ливень, стоит выйти из-под гнета тучи, дождь мгновенно прекращается; кажется нереальным такой резкий контраст без перехода. Думается, если ты промок от ливня, то и весь мир должен, если ты истерзан войной, то и остальные не могут жить в согласии.

Я понимала, что война не во всех городах такая ожесточенная, и все же, увидев улочки и дома в целости и сохранности, как не спеша прогуливались люди, я испытала удивление вперемешку с негодованием. Как же они могут быть так спокойны?

Бабушка встретила нас радушно, но больше не было того восторженного чувства, какое бывало раньше. Кроме мамы и Джундуба, в день приезда никто из нас не обмолвился и парой слов. Столица больше не привлекала, наоборот, отвращала. В своем спокойствии она будто издевалась над военными увечьями Алеппо.

Однако позже, заглянув в потемки Дамаска, оказалось, что и у этого города есть свои шрамы. Следы от прошедших боев, истерзавших стены зданий, рассказывали о произошедшем. То тут, то там закрытые магазины с разбитыми витринами кричали о варварстве нагрянувших бойцов. Увидев размашистую роспись битвы, я вспомнила слова Иффы о том, что нам не скрыться от войны, и почувствовала тревогу.

Такой ненавистный и чужой город еще недавно, в ту секунду он показался местом обетованным, и мне отчаянно захотелось остаться.


Бабушка жила в пригороде Дамаска, около Гуты, в пятиэтажном доме, с общим длинным балконом, где она проводила почти все свободное время. Вид из окон значительно уступал нашему: не было видно ни башен, ни огней, ни даже деревьев – лишь побеленные стены другого здания.

Маленькая двухкомнатная квартирка едва вмещала нас всех. Кухня соединялась с залом, где все место занимал диван и квадратный столик, за которым мы ели. Обои в узком коридорчике и в комнатах облезли и пошли белыми пятнами, штукатурка полопалась и сыпалась, когда хлопали дверьми.

И все-таки, это было лучше, чем ничего. У нас была крыша над головой, ужин каждый вечер и завтрак по утрам. Мы не голодали, не мерзли. Мы были счастливцами.


Когда за окном не слышны крики и то отдаленная, то приближающаяся стрельба, время проходит быстрее. День за днем, неделя за неделей, – и вот мы уже так свыклись с новым домом, что Алеппо казался туманным сновидением.

Из-за войны Иффа перестала ходить в школу, но отец настоял, чтобы в Дамаске она снова начала учиться.

Мне посчастливилось окончить школу полгода назад, и теперь я помогала продавать на восточном базаре щербет и кунафу, которые так хорошо умела готовить бабушка. Она научила меня, как правильно делать тесто, когда и сколько добавлять крема, чтобы потом заливать все это сиропом. Почти каждый день с утра мы продавали приготовленные сладости, а на выходных ездили на рынок Сук Аль-Бехрамия из-за хорошей торговли. Мы просыпались раньше солнца и, приезжая туда, вставали на свою точку, подзывали прохожих и по-детски любопытных иностранцев отведать излюбленные печеные каштаны, бурак или пахлаву.

Восточный базар Дамаска немногим отличался от Сук Аль-Мадина. Все та же сутолока и суматоха, мельтешащие ослы и оборванные дети, за которыми нужно следить, как бы они что-нибудь у тебя не украли; все те же шелка, золото, шали, кальяны, мясные туши, ткани и драгоценности; такие же кричащие на разных языках продавцы, которые умело торговались и надували чужеземцев.

И все же этот рынок не был Сук Аль-Мадина.

Длинный широкий коридор здесь был освещен электрическим светом, а стен не было вовсе, вместо них – сплошные ряды лавочек и магазинов. Сук Аль-Бехрамия был базаром, а не сокровищницей Аллаха. Единственное место, в котором, казалось, закупались его жены, было сожжено, уничтожено и развеяно по ветру. Таинство детства было уже не вернуть, оно скрылось за горизонтом вместе с Алеппо.

– Ты что рот разинула? Не видишь, человек тебя ждет? – воскликнула бабушка, передавая сдачу покупателю. Я вздрогнула от ее голоса и поспешно передала мужчине соленые орешки, которые он просил.

– Если ты всегда будешь такой рассеянной, буду брать с собой Иффу. Она хотя бы болтает побольше твоего.

Бабушка покачала головой, пряча деньги. Она поправила платок и села на табуретку, а после заговорила снова:

– Распущенная молодежь нынче пошла. Все больше пытаются быть похожими на европейцев: одеваются как они, говорят как они. Уже не так усердно молятся, если молятся вообще. Молодость все простит, а старость все вспомнит, – бабушка опять покачала головой. – Не будьте подобным тем, которые забыли Аллаха и которых Он заставил забыть самих себя. Они являются нечестивцами. (Коран, 59:19)

Она взглянула на меня и улыбнулась, коснувшись моей руки.

– Но тебя-то мы воспитали как полагается, рух Альби (араб. "душа моего сердца"). Ты проследи, чтобы и Иффа не потеряла себя, в такие-то времена. Дай бог Башару отомстить за нас.

Не дожидаясь ответа, она отвернулась и стала разглядывать магазинчики напротив.

– Бабушка, скажи, – поразмыслив, спросила я, – если бы в Дамаск вернулась война, ты бы уехала из Сирии?

– Война никуда и не уходила, рух Альби. Посмотри на этих людей, – бабушка показала на инвалидов с протянутыми руками, – они бедны и искалечены. А ведь этот мужчина еще год назад покупал у меня орехи в меде, и ног у него было столько же, сколько у каждой из нас – две, а не полторы. Война прямо сейчас гуляет меж стен Дамаска. Она в наших сердцах. А пули, пули – это не война, как и снаряды, и войска, и танки. Они – всего лишь ее оружие. Но оружие безобидно, пока его не возьмет человек.

Она замолкла, разминая худые дряблые руки, потом добавила:

– Оружия я не боюсь, я боюсь человека, который его держит, но к человеку я привыкла. Так и с войной.

– Но в Европе безопасно. Нам бы позволили там остаться.

Бабушка рассмеялась своим старческим, хриплым смехом.

– Позволили там остаться, – она повторила это еще несколько раз, словно пробовала фразу на вкус. – Я хочу остаться там, где мне не нужно спрашивать разрешения. Я лучше умру на своей земле, чем буду существовать на чужой.

Ее слова взволновали меня, хотя я и не могла понять почему, но бабушка, увидев выражение моего лица, будто бы обо всем догадалась. Она взяла меня за руку, сочувственно улыбнувшись.

– Это, конечно же, не относится к вам. Вы, молодежь, подобно упавшему и укатившемуся плоду, можете пустить корни в любом месте.

К нам подошел покупатель и, хотя мне хотелось продолжить разговор, больше мы к нему не возвращались.


В один из апрельских дней Иффа ворвалась в квартиру, запыхавшаяся и лохматая, впрочем, как обычно, но взгляд у нее был взволнованный, и смотрела она прямо мне в глаза.

– Что стряслось? – спросила мама, тоже заметив ее бегающие от волнения глаза. – Опять что-то натворила?

Иффа разулась, покачала головой, отрицая, и села на диван.

– Все нормально, просто…

– Просто ты не помыла руки. Аллах любит тех, кто в чистоте себя содержит. (Сура «Ат Тауба», 9:108)

От этих слов Иффа передернула плечами, но покорно пошла в ванную. Я направилась за ней следом и встала у двери, наблюдая, как Иффа намыливает руки. Она подняла глаза и посмотрела на мое отражение в зеркале.

– Я тебе сейчас кое-что скажу, только ты не очень расстраивайся, ладно? Хотя, – Иффа ухмыльнулась, смывая мыло с рук, – с этим у тебя проблем быть не должно.

– Что случилось?

Она помедлила, прежде чем заговорить, и не оборачивалась, продолжая общаться через зеркало:

– В школе я узнала, что в Алеппо… ну, знаешь, в Алеппо вечно что-то случается, и…

– Что такое с Алеппо? Опять обстреляли?

Я выпрямилась и подошла к Иффе поближе. Дурное предчувствие холодком прошлось вдоль позвоночника. С напряжением я обдумывала, что же вызвало в Иффе такую нервозность, но она все молчала.

Наконец-то, Иффа сказала:

– Джанан, вчера уничтожили мечеть Омейядов. Нашу мечеть, не столичную.

Несколько секунд я просто смотрела на сестру, не понимая сказанного. Смысл дошел до меня медленно и ворвался в сознание болезненным фейерверком чувств.

Слова не могут причинить физическую боль, но порой они приходятся настоящей пощечиной: после них ты чувствуешь, как горит лицо, словно тебя действительно ударили.

– Что значит уничтожили? Что… что это значит, Иффа?

Она повернулась ко мне, нахмурилась, затем нервно улыбнулась, пожала плечами, опустив глаза, и лишь потом ответила:

– Минарет полностью разрушен.

Я вспомнила, какой огромной в детстве казалась это башня, как величественно она возвышалась над мечетью, и тень ее скрывала от палящего солнца. Думалось, скорее небеса рухнут, чем этот минарет.

Поистине, люди созданы разрушать.

– С тобой все хорошо? – Иффа взволнованно глядела на меня, и в глазах ее сквозило сожаление, что она обо всем рассказала.

– Да, – ответила я рассеянно. – Да, все нормально. Это всего лишь башня.

– Ты любила эту мечеть.

Я ободряюще улыбнулась Иффе, но ничего не ответила.

Весь оставшийся день я была сама не своя: мысли мои летали далеко. Я не думала о минарете, о его многовековой истории, растоптанной кучкой фанатиков, не думала о пустоте, возникшей в груди. Я не думала ни о чем, и все-таки была словно бы в трансе. Эта новость меня потрясла и – что уж скрывать – очень расстроила. Я надеялась, что все как-то образуется, а стало только хуже.

Меньше, чем через месяц, когда мы с бабушкой продавали сладости, я узнала от покупателя, что Алеппо снова обстреляли, и были разрушены многие дома.

– Можно сказать, Алеппо больше не существует, – с небрежным равнодушием, как бы между прочим, сказал покупатель.

Я улыбнулась ему, протягивая сдачу, а в это время внутри меня умирала маленькая девочка, выросшая в этом городе.

Ночью я несколько часов рыдала в подушку, пытаясь не слишком дергать плечами и не всхлипывать, чтобы никого не разбудить и чтобы никто не узнал о моих слезах. На следующий день Иффа как-то странно глядела на меня, и я решила, что она слышала, как я плачу. От осознания того, что Иффа все понимает, я почувствовала себя неловко, и разозлилась на нее. Но мы не говорили об этом, и никто не упоминал об Алеппо, будто этого города и вправду больше не существовало.


Мы прожили почти год в Дамаске, со временем свыкнувшись с положением. Денег по-прежнему не хватало, и отец брался за любую предложенную работу. С момента нашего приезда прошли зима, весна и половина лета.

В августе мама заболела. Она тяжело дышала и кашляла сухим кашлем. На неделю она слегла в постель, вставая время от времени поглядеть на спящего Джундуба.

Как-то, когда я зашла к ней в комнату принести воды, я увидела ее, склоненную над ковриком и шепчущую молитву. С тревогой я заметила, как выпирают косточки ее позвоночника, и как дрожат обессиленные руки. Она похудела не сразу, и все же я в одно мгновение заметила, как истощила ее болезнь.

Закончив молитву, мама поднялась и, присев на край кровати, увидела меня. У нее было серое, осунувшееся лицо, бледные губы стали еще тоньше, и только огромные ясные глаза говорили, что еще не все потеряно.

– Как там Джундуб? – спросила она. У меня сжалось сердце от ее хриплого болезненного голоса.

– С Кузнечиком все хорошо. Я принесла тебе воды.

Мама улыбнулась краешками губ и сделала маленький глоток.

– Мне сегодня лучше.

– Аллах услышал молитвы, – тихо сказала я, взяв ее за руку. Она коснулась моего лица и улыбнулась по-настоящему.

– Только если вы молились за меня. Ведь я молюсь лишь о вас.

Мама вдруг замолчала и с тоской посмотрела на дверь.

– Позови Джундуба, я хочу его повидать.

Она крепко взяла меня за руку и посмотрела в глаза. Какое-то время я молчала, не в силах заговорить, но потом едва слышно произнесла:

– Папа запретил ему сюда приходить.

На долю секунды ее глаза загорелись гневом любящей матери, и она хотела возразить, но сдержалась, покорно покачав головой.

– Да, он прав. Конечно же, прав. Я могу заразить Джундуба.

– К тебе хотела зайти Иффа, ты не против?

– У малышей его возраста плохой иммунитет. Ему нельзя сейчас болеть, – прошептала мама, невидящими глазами глядя в пол.

– Мама, ты слышишь? К тебе зайдет Иффа.

– Что? – она посмотрела на меня так, словно забыла, что я здесь. – Да, хорошо.

Я обняла ее, прежде чем уйти, но она, похоже, даже и не заметила этого.

Вечером того же дня Иффа вышла от мамы молчаливая и угнетенная. В мимолетном гневе, она скинула со стола все книги и, грохнувшись на пол, расплакалась.

Вскоре маме действительно стало лучше. Она начала есть, практически перестала кашлять. К ней вернулся ее стальной характер и громкий голос, но она по-прежнему чувствовала слабость. Отец разрешил Джундубу заглядывать к ней в комнату, и, наверное, это было для нее лучшим лекарством.


Мама шла на поправку, и все вроде бы стало налаживаться, пока ночью мы не проснулись от чьих-то хрипов. Не сразу я поняла, что это хрипит мама, а не умирающая собака на улице или дьявол, вылезший из адской норы – такими ужасными в ночной тишине казались эти хрипы.

Когда мы с Иффой зашли в комнату, кошмар стал еще более осязаемым. Отец сидел на коленях рядом с кроватью и удерживал мечущуюся маму. Она дергалась в конвульсиях, пытаясь сорвать с себя рубашку, кашляла, хрипела, дышала с отдышкой. Когда ее вырвало, отец велел подготовить им одежду: он собирался отвезти маму в больницу.

Настоящий ужас сковал сердце, и я задрожала от чувства, будто черная дыра разверзлась у меня в груди. Иффа стояла, закрыв рот ладонями, и плакала. Когда отец ушел с мамой на руках, Иффа начала сползать по стене. Я не сразу поняла, что она подает в обморок, но когда поняла, подскочила к ней, и начала бить по щекам. Она даже не отбивалась, продолжая рыдать и о чем-то несвязно говорить. Я ударила ее сильнее, и тогда Иффа вдруг посмотрела на меня пристальным взглядом и о чем-то спросила, но из-за ее дрожавшего голоса я ничего не разобрала.

– Все будет хорошо, – прошептала я. – Все будет нормально.

Через час папа приехал один. Не глядя на нас, он начал бегать из одной комнаты в другую, вороша все вокруг. Затем, словно только сейчас вспомнив о нас, велел всем, включая бабушку, собираться и ехать в больницу. Его голос был твердый и даже рассерженный, и мы молча подчинились ему. Джундуб, еще до конца не проснувшийся, попросился на руки к папе и, когда тот его взял, мгновенно уснул.

Все происходящее кажется кошмаром, когда страх сковывает тебя, затрудняет дыхание, сжимает органы в тугой узел, голова становится тяжелой, а ноги ватными; когда ты хочешь проснуться, но не можешь, и делаешь все, чтобы оттянуть кульминацию наихудшего, надеясь, что к тому времени успеешь очнуться. Но мы уже подходили к больнице, а кошмар все продолжался. Я боялась, что папа ведет прощаться с мамой, что кроме обездушенного тела нас ничего там не ждет.

В больнице, как и когда-то в Алеппо, туда-сюда носились медсестры и врачи, пытаясь позаботиться обо всех людских жизнях, потоком поступивших в эту ночь. Все пациенты вели себя одинаково: тяжело дышали, дергались, рвали или лежали, точно тряпичные куклы, не в силах пошевелиться. Медсестры срывали с них одежду и промывали тело водой, проверяли зрачки и давали друг другу короткие указания.

Папа отвел нас в какой-то кабинет, где на кушетке сидели еще пару человек. Он велел нам сесть и куда-то ушел. Испуганная и обессиленная от своих же нервов, Иффа молчала и иногда всхлипывала, покорно делая все, что ей скажут.

Вскоре пришла медсестра. На скорую руку она проделала все то же, что делал остальной медперсонал в коридоре. Задав пару вопросов по поводу самочувствия, она что-то вколола нам, а после побежала к новоприбывшим.

Понемногу страх отступил, и надежда несмелыми ростками начала расцветать во мне: наверняка с мамой все в порядке, ей тоже вкололи препарат от всех симптомов, и сейчас она лежит, спокойная, может, немного усталая, и ожидает, когда ей позволят вернуться домой.

Одного взгляда на вошедшего отца было достаточно, чтобы воскресший во мне страх отравил ростки надежды. Без слов мы последовали за папой, и каждый последующий шаг был тяжелее предыдущего. Хотелось упасть навзничь и разрыдаться, закрыв лицо руками.

У самой палаты я не могла заставить себя зайти внутрь. Пока я не увидела маму, она была для меня жива. Пока я не увидела ее мертвенную неподвижность, она была все еще полна энергии и сил.

– Заходи же, – немного раздраженно сказал папа, подталкивая меня вперед.

В палате горела только лампа у тумбочки; рядами стояло пять или шесть коек, на каждой из которой кто-то лежал. Когда мы подошли к маме, она приоткрыла глаза и пошевелила пальцами рук.

– Она не может двигаться нормально, – поясняя неловкость ее движений, прошептал отец.

– Мама, что происходит? – сдерживая рыдания, цепляясь за мамину руку как за спасательный круг, взмолилась Иффа.

Мама молча смотрела на нее, но взгляд ее был затуманенный, словно она ничего не видит. Такой же взгляд был у дервишей в мечете.

– Мне сказали, что применили какое-то химическое оружие, – послышался тихий, напряженный голос отца. – Многие отравились.

– Химическое оружие? Сынок, что ты такое говоришь? – впервые за все время заговорила бабушка. Она едва стояла на ногах, опершись рукой на железные прутья койки.

Папа дернул головой, скривившись, будто от боли, и процедил сквозь зубы:

– Не знаю. Сейчас мне все равно.

Он посмотрел на маму, и в его глазах я увидела такую нежность, какую никогда не замечала прежде.

Джундуб подошел к маме и коснулся ее лица. Не дождавшись никакой реакции, он обнял ее за голову, словно все понимая, и замер так на пару минут, пока папа не тронул его за плечико, чтобы тот отошел. Бабушка шептала молитвы, которые напомнили мне заупокойные, но их нельзя слушать женщинам. Стало трудно дышать, и я вышла из палаты, чтобы придти в себя.

Я посмотрела на все эти лица в коридоре, искаженные от боли или чувства приближающейся смерти, и подумала, что мне будет все равно, умрут ли они, если мама останется жива.

Наверное, Аллах не одобрил бы мои мысли, с беспокойством решила я.

На потолке треснула штукатурка. Порой трещины принимают интересные формы. Будто художник провел ровные, аккуратные линии, пытаясь нарисовать розу, но его кто-то отвлек, и он оставил рисунок недоделанным. Я очень хорошо запомнила эти трещины. Возможно, вовремя не заметив их, меня захлестнула бы истерика.

С детства нас учили, что не нужно бояться смерти. Жизнь не кончается, окончившись. Такое вот противостояние здравого смысла с надеждой. Конечно же, надежда всегда побеждает.

Мне кажется, я похоронила маму еще до ее смерти. Я обернулась и увидела Иффу, склоненную над кроватью.

– Она не понимает, – с болью подумала я. – Она не понимает, что мама уже мертва.

Я почувствовала к Иффе такую жалость, что мне стало плохо. Я начала глубоко дышать, пытаясь не обращать внимания на запах мочи и рвоты, распространившийся по всей больнице.

От вскрика Джундуба меня окатило холодным потом, и я не заметила, как вернулась в палату и встала возле мамы, прижимая ее руки к койке. Бабушка увела Джундуба из палаты, а Иффа побежала за медсестрой, пока мы с отцом пытались усмирить последние конвульсии умирающей.

Мне казалось, что я держу не маму, а какую-то незнакомую женщину. У мамы никогда не были такие тонкие, блеклые волосы, такой безумный и бездумный взгляд; моя мама никогда так скверно не пахла. Аллах чист, поэтому он любит чистоту, так ведь? Но почему же он обрекает рабов своих на такую грязную, отвратную смерть?

Отец плакал, пока мама задыхалась в предсмертной агонии, а я все смотрела и смотрела на ее лицо, пытаясь разглядеть там остатки той, кого я любила, но кроме животного ужаса, ничего не могла разглядеть. Глаза мамы стали красными, а губы посинели, и мы почувствовали, как ее рывки начали ослабевать, а затем и вовсе прекратились. Она замерла с раскинутыми руками и открытым ртом, напоминая чучело животного, замершего за миг до своей кончины.


Мы проплакали с Иффой весь день, пока в какой-то момент я будто бы не увидела нас со стороны – обнявшихся, безутешных и содрогающихся от рыданий – и наш плач показался мне слишком громким и затянувшимся. Я словно бы получила пощечину и отрезвела. Однако боль не ушла, мне хотелось заплакать, но слезы уже не шли. Я посмотрела на трясущиеся плечи Иффы и позавидовала ее чувствительности, потому что скорбь, не находящая выхода наружу, начинает поглощать душу, оставляя за собой лишь чувство всеобъемлющей пустоты.

Похороны матери прошли как в тумане. Помню, как маму медленно омывали, как облачали в саван, так шедший ее умиротворенному лицу. Помню мольбы во время погребения, как читали такбир, поднимая кисти рук, а затем опуская к животу; как ограждали простынями могилу, чтобы мужчины не увидели оголенные части ее тела.

Позже женщины подходили к нам с Иффой, одна за другой, и говорили утешительные слова, которые совсем не утешали.

– Да позволит Всевышний Аллах стойко перенести вам утрату. Да простит грехи покойной, – говорили они.

Затем были бесконечные визиты с приготовленной ими едой, словно пища могла утолить наш голод по материнским ласкам.

Успокоение пришло ко мне, когда я решила, что это не конец, и мы еще увидимся с мамой. Сейчас она – иссушенная косточка, растворяющаяся в почве смерти, но она возродится и станет деревом, оберегающим меня, пока не придет и мое время.


Слова Иффы оказались пророческими. Кто знал, что моя младшая сестра окажется такой дальновидной? Война настигла нас, как всегда настигает правда лжеца. Лишиться дома – слишком дешевая плата, и озлобившаяся война забрала свой долг.

Смерть мамы стала для отца предупреждением: если он не увезет семью из Сирии, его дети окажутся в опасности. Когда папа узнал, что, возможно, химическое оружие применили власти, он понял, что не на кого рассчитывать, не на что уповать в этой заболевшей стране; зараза будет только разрастаться, грязь и смрад человеческих поступков станет все невыносимей, и мы рискуем утонуть в этой клоаке беспощадной войны.

Страна, так любимая нами, стала чужой и опасной. Мы больше не могли тут оставаться, просто не могли, и отец принял тяжелое решение, так безразлично воспринятое нами, детьми.

Его знакомые обеспечили нам место в лагере для беженцев в Иордании "Заатари".

– Мы будем там в безопасности, но при этом недалеко от Сирии. Мы сможем вернуться в любой момент, когда война кончится, – объяснял папа. Его глаза искрились надеждой, но понурые плечи выдавали покорность судьбе.


Отец договорился о машине, которая довезет нас в Иорданию вместе с остальными беженцами. За день до этого он ушел по делам, а нас оставил собирать вещи.

Мы с Иффой почти не разговаривали. Она была задумчивой, немного подавленной и, что самое главное, покорной. Казалось, она до сих пор не может очнуться после кошмара, что мы пережили в ту ночь.

– Я все думаю о тех мальчиках из госпиталя, – вдруг сказала Иффа.

Сначала я подумала, что она говорит кому-то другому, но обернувшись, убедилась, что

никого кроме нас в комнате не было. Я удивилась неожиданному порыву сестры открыть

мне душу, и в то же время поймала себя на неприятной мысли, что ни разу не вспоминала о той сцене в коридоре больницы; эту историю я оставила в стенах госпиталя, не желая терзать себя сочувствием понапрасну.

– Я все думаю о том, что тот мальчик умер, а всем было будто бы наплевать. Ты ушла, но я видела, как равнодушно медсестра взглянула на его посиневшее от смерти лицо. Мне даже показалось, что она рассердилась, что его нельзя там так и оставить.

– К ним поступали сотни таких каждый день, Иффа. Как же она смогла бы работать,

пропуская все через себя?

Иффа улыбнулась, но улыбка ее была похожа скорее на кривляние.

– В этом вся ты, Джанан. Другого ответа я от тебя и не ждала.

– Ты просто еще не понимаешь.

– Чего я не понимаю? – Иффа резко обернулась на стуле и выпрямилась от раздражения; ее ноздри расширились от того, как глубоко она начала дышать. – В отличие от тебя, я способна сопереживать другим людям, и это сделало меня мудрее. Так что не надо строить из себя всезнайку.

От ее слов мне захотелось рассмеяться, но я сдержалась и только с улыбкой ответила:

– Как скажешь.

– Ты смеешься надо мной, – Иффа сощурилась в подозрении, пыл ее поубавился, и с некоторой досадой она отвернулась обратно.

– И все-таки ты не поняла, что я хотела сказать, – уже спокойнее, лишь чуть повернув голову в мою сторону, сказала Иффа.

Некоторое время я молчала, ожидая, что она продолжит, но Иффа ничего не говорила, и я спросила:

– И что же ты имела в виду?

Иффа покачала головой, словно передумала говорить, но потом все-таки ответила:


– Самое страшное в войне не то, что люди воюют друг с другом, а то, что в этой ожесточенной борьбе они теряют всю человечность.

– Мы можем разводить демагогию сколько угодно, Иффа. Только от этого никому легче не станет. Война – неотъемлемая часть жизни людей, будь то борьба с самим собой или с другими.

Иффа передернула плечами и снова повернулась ко мне.

– Мама умерла! И всем все равно!

– А чего ты ожидала, Иффа? Что в Сирии вдруг прекратят войну из-за этого?


– Ты как всегда, – она покачала головой, будто в разочаровании, так и не договорив.


– Я просто не понимаю, чего ты хочешь от меня. Что ты хочешь, чтобы я ответила?


Мне хотелось сказать Иффе то, что она хочет услышать, хотелось найти с ней общий язык. С другими людьми всегда было так просто общаться, так легко расположить их парочкой улыбок и готовностью выслушать, но Иффа сама не знала, чего хотела! Она как ураган, желающий покоя, но не способный в нем существовать.

– Ничего. Я ничего не хочу от тебя, Джанан.

Иффа встала, чтобы уйти, но мой вопрос заставил ее замереть.

– Ты пожалела, что поделилась со мной своими мыслями? – от этой догадки мне стало больно. Она как-то странно взглянула на меня, словно не ожидала, что я все пойму. Иффа хотела что-то ответить, но передумала и вышла из комнаты.


ГЛАВА III


Иордания. Лагерь "Заатари"


Микроавтобус подъехал еще засветло. Из всех вещей отец разрешил взять лишь самое необходимое и то, что должно было поместиться в наш личный рюкзак. Помимо прочих нужных вещей, я взяла расческу и мамин кулон в виде полумесяца на цепочке; еще прихватила теплый свитер и запасную пару обуви.

Бабушка расцеловала нас и сказала, что будет молиться за наше благополучие.

– Возвращайтесь скорее, здесь ваш дом и ваша душа, – на прощание добавила она.

– Иншаллах, – кивнул отец, целуя сморщенные старостью руки бабушки. – Если на то будет воля Аллаха.

Помимо нас в автобусе было еще четыре человека, все мужчины. Они были угрюмы и неразговорчивы, иногда о чем-то напряженно перешептывались и смотрели в окно, словно пытались разглядеть, что их ждет впереди.

Машина ехала быстро, не останавливаясь по дороге. Чем дальше мы уезжали на юг, тем беднее становился пейзаж. Голые поля и стадо овец, неспешно идущих по выученному маршруту, да редкие деревни, кажущиеся такими спокойными, даже райскими в утреннем умиротворении природы – единственное, что придавало какое-то разнообразие скучному виду за окном микроавтобуса.

Уже через пару часов мы были на границе Сирии. Нас отделяло несколько километров от города Эль-Мафрак, а значит, и от лагеря "Заатари".

Джундуб спал на нас с Иффой. Его голова лежала на моих коленях, и я слышала, как он сопит и глубоко дышит. Его черные волосики слиплись от жары, лоб покрылся испариной, и маячка вся взмокла на спине. Всю дорогу я неосознанно поглаживала его волосы, и это приносило какое-то внутреннее успокоение.

Отец сидел впереди, разговаривал с водителем, иногда внимательно оглядывал горизонт или оборачивался к нам проверить, все ли в порядке.

В тот момент, когда я поняла, что мы больше не в Сирии, во мне что-то дрогнуло и затрепетало, точно птица, стиснутая в руках. И подобно птице, заключенной в тисках, это что-то билось во мне и боролось, пока не затряслось в отчаянье и не умерло.

– Кто мы теперь? – спросила я себя. – Всего-навсего беженцы, безликие, безымянные для всех остальных – лишь еще четверо ртов, которых придется кормить? Или мы все еще люди, спасающиеся от войны и имеющие право на достойную жизнь?


Лагерь был расположен в пустынной зоне, где кроме песков и знойного ветра ничего нет. "Заатари" издалека походил на рой белых муравьев или на причудливую конструкцию, созданную ребенком, хаотично расставившего игрушечные контейнеры.

Когда говорили об этом лагере, я представляла небольшое скопление палаток и около сотни людей, по вечерам собирающихся для молитвы. Но "Заатари" был не просто лагерем – он был городом, обособленным, нуждающимся городом-попрошайкой; полноценной маленькой вселенной, вобравшей в себя все многообразие изгоев, выброшенных на берег скитальческой жизни. Пакистанцы, иракцы, иранцы и, конечно же, сирийцы – все они нашли свой жалкий остров мира и безопасности.

Здесь жили и умирали, рожали детей, строили бизнес, создавали семьи, покупали и продавали вещи. Целая жизнь кипела и бурлила среди этих полуразвалившихся, раскаленных от солнца железных вагончиков.

Тут были пекарни, госпитали, парикмахерские, супермаркет, где все продукты выдавались бесплатно – это особенно не укладывалось у меня в голове, и я очень долгое время выходила из супермаркета, оглядываясь, точно воришка, ожидая, что меня сейчас остановят.

За территорией лагеря можно было заметить небольшие населенные пункты. Там жили беженцы, ушедшие из лагеря. Они соорудили палатки из пластика, бумаги и картона и закрепили все это палками. Как и в Заатари, чтобы выжить, люди работали, создав свою инфраструктуру. Еще один городок обездоленных и отверженных.


Как только мы приехали, нас отправили на регистрацию, и нам пришлось в течение часа простоять в душной маленькой комнатке первичного приема, где женщины, усталые и равнодушные, задавали вопросы новоприбывшим, заполняя анкеты на ноутбуках. Позже мы сдали тест на туберкулез, после которого официально стали жителями лагеря "Заатари".

Нам выделили вагончик, где уже жили мужчина с беременной женой. Там едва хватало места для них двоих, а с нашим переездом не осталось совсем. Уголок, где можно было готовить, и пару матрацев в другом углу, – вот и все, что там умещалось.

Когда мы только подошли к нашему новому жилью, из желтого вагончика вышел высокий мужчина, вытиравший полотенцем руки. Он сощурился от ветра или солнца и оглядел нас. Потом протянул руку отцу и произнес:

– Ассалам алейкум.

– Ваалейкум Ассалам, – ответил папа, принимая рукопожатие. – Аббас.

– Закхей, – кивнул в ответ сосед.

– Салям, – кротко улыбнулась соседка, выйдя следом.

– Это моя жена, Рашида, – произнес Закхей.

Отец с мужчиной остались на улице о чем-то разговаривать, пока мы с Рашидой зашли внутрь, чтобы осмотреться и разложить вещи.

– Надеюсь, лагерь придется вам по душе, – уже более уверенно улыбнувшись, сказала соседка. У нее был низкий и ласковый голос, каждое движение выдавало женскую покорность, но при этом она не была лишена некоторого достоинства и даже гордости. Я сразу поняла, что Рашида была нежной, послушной женой, знающей себе цену.

– Здесь хоть и безопасно, но неимоверно скучно. Жизнь монотонная и регламентированная, прямо как у меня в детстве, – продолжала она.

Рашида улыбнулась еще шире, поглаживая живот, потом спохватилась и добавила:

– Располагайтесь. Места здесь немного, я постаралась убрать все лишнее, чтобы вам было, где развернуться. Я так переживала, какие у нас будут соседи. Знаете, люди разные бывают. Слава Аллаху, вы кажитесь мне очень милыми.


Мне нравились наши соседи.

Рашида, немного располневшая от беременности, оказалась уравновешенной, мудрой и доброй женщиной. У нее были большие карие глаза и золотистые волосы, по обыкновению заплетенные в косу. Она относилась к нам с Иффой и Джундубом с материнской теплотой, всегда улыбалась, когда мы заходили в вагончик, позволяла бездельничать в особенно жаркие дни, беря готовку на себя.

Закхей, ее муж, держался с нами более равнодушно, но у него была приветливая улыбка и заразительный смех. Он подолгу разговаривал с отцом, всякий раз чуть развалившись на стуле, махая руками и склоняя голову набок, когда был не согласен.

Соседской паре было за тридцать, но они оба создавали впечатление цветущих подростков, находящих поводы для солнечных улыбок даже в самые пасмурные дни.

Рашида и Закхей жили в Дараа, но их дом был разрушен, как и наш в Алеппо. Они пробыли уже два месяца в лагере, прежде чем приехали мы. Сначала они жили на сбережения, но к этому времени деньги закончились, и только сейчас им пришлось в полной мере ощутить, что значит жить на пособие для беженцев.

Хоть мне и сложно было себе в этом признаться, но еще в Сирии лагерь казался оазисом, местом, куда окровавленные щупальца войны не смогут до нас добраться. Я хотела наконец-то вздохнуть и расслабиться, чтобы душа моя отдыхала в умиротворении, а не билась в страхе. И поэтому, когда отец решился туда переехать, комок радости и облегчения на мгновение сжал мое горло.

Как и всегда, ожидания разбились об острые скалы реальности. Лагерь оказался лишь еще одним испытанием.

Из-за экономии электричество давалось попеременно. Оно бывало с семи утра до трех ночи, но из-за частых перебоев по вечерам мы сидели в темноте: порой не было денег даже на спички, а в супермаркете, где все было бесплатно, они были настолько плохи, что не горели.

Зачастую в супермаркете продавали товар, вышедший из срока годности. Иффу это особенно возмущало.

– Разве мы собаки?! – говорила она. – Почему они относятся к нам как к отбросам общества? Будто бы мы сами хотим сидеть у кого-то на шее!

Двадцать динаров в день – вот и все, что мы получали. Этого хватало лишь на то, чтобы не умереть с голоду. Наша еда была еще более скудна, чем в самые тяжелые дни в Дамаске. Рис теперь считался деликатесом, хотя раньше мы могли готовить его каждый день.

В Заатари было грязно, шумно и плохо пахло. Запах немытых тел, запах бедности и отходов пропитал собой весь лагерь, впитался в кожу его жителей, стал неотделим от беженцев. Люди, упавшие на дно, или думающие, что упали, теряют всякую чистоплотность. Не принимая вагончики за свои дома, жители Заатари не убирали в них, и мусор выбрасывали прямо на улочки. Точно капризные дети, обиженные на родителей, они вели себя вызывающе и неблагодарно, принимая всякие подачки от государств с пренебрежением.

По утрам, чтобы умыться, нам приходилось по полчаса идти к единственному на несколько "кварталов" крану с водой. Вода была такой ледяной, что ныли зубы и будто бы даже кости. Из-за пыли, поднятой извечным ветром, умываться нужно было каждый час. Иногда казалось, что мои легкие наполовину заполнены песком.

И все-таки первое время мне здесь нравилось. Некоторые вагончики были разрисованы: на одном изобразили цветы, небо и солнце, на другом – какое-то животное. Кто-то даже посадил небольшой сад. Он всегда приковывал взгляд, когда я проходила мимо.

На центральной улице работали магазинчики, где можно было отыскать почти все, что угодно: начиная с одежды и заканчивая электроникой. Не спеша прохаживаясь мимо лавочек, я вспоминала о рынках Сук Аль-Мадина и Сук Аль-Бехрамия. Несмотря на широкий выбор, все это было лишь жалким подобием сирийских базаров. В Заатари не было того волшебства, той позолоченной обертки, с какой сирийцы преподносили все, что продавали.

Единственное, что на этом базаре заставляло сердце замирать в восхищении, была лавка с картинами войны и людей в Сирии. Я подолгу стояла около них, разглядывая каждую деталь, покрытую слоем пыли после песчаной бури: как в уголках потрескалась краска, поблекла и выцвела на солнце; как серые, грязные лица изображенных жителей от песка стали белыми и неживыми, – словно в страхе убегающие мертвецы очнулись от грохота снарядов.

Временами я останавливалась у какого-нибудь вагончика, присаживалась на стул или садилась на землю и, пытаясь придти в себя от жары, вспоминала Сирию. В моих воспоминаниях Алеппо и Дамаск слились воедино: старые дома, с покосившимися крышами и оконными рамами; шумные рынки, бегающие дети; едва уловимый, но вездесущий аромат истории детства, заключенной в стенах родных городов.

Я глядела на эти пыльные железные контейнеры – ничтожные попытки создать собственный уголок – и с отчаяньем думала о том, что нет ничего страшнее союза судьбы и времени, когда они словно бы сговариваются разрушить твою жизнь. Судьба, насмехаясь, оборачивает планы и надежды в химеру, а время не позволяет вернуться назад, продолжает неумолимо двигаться вперед, не давая права на ошибку.


В лагере было много боевиков Свободной Сирийской армии, приезжающих в Иорданию поправиться от ранений, чтобы затем вернуться в Сирию воевать. Обычно у них были серьезные, угрюмые лица – лица людей, не забывающих, что придется вернуться на родину, ставшую тлетворной для всякого человека.

Как-то боевики проходили рядом с нашим контейнером. Один из них был ранен и прихрамывал, но помощи не принимал. Он кое-как дошел до конца улицы и обессиленный сел на пол, опершись на стену вагона,потом разорвал ткань и крепко завязал ею ногу. Его руки дрожали, и весь он был бледный и измученный. Закончив с ногой, некоторое время он пытался отдышаться, а потом вдруг заплакал.

К нему подошел другой мужчина и сел рядом с ним. Он похлопал товарища по плечу, но тот продолжал плакать, и плечи его тряслись, и ткань, которой он завязал ногу, пропиталась его кровью. И в тот момент, глядя на этих двух мужчин с оружием и боевыми шрамами, которые дрожали и плакали, война обернулась для меня чем-то совсем иным.

Разглядывая этого сурового, обросшего щетиной, грязного и изнеможенного военного, война стала казаться мне особенно бессмысленной, никому ненужной и в то же время необратимой.

Отголоски ее дьявольской природы дошли и до Иордании. Куда бы мы ни пошли, она шла за нами. Может, война была заключена в нас самих?


В один из очередных невыносимо жарких дней мы с Рашидой сидели под козырьком нашего вагончика и, обмахиваясь оборванным картоном, смотрели на пыльные улочки лагеря, на то, как прохаживаются люди, неизменно куда-то направляющиеся. Я успела позабыть вид прохожих, которые вышли просто прогуляться: в лагерях такого не встретишь.

Рашида была печальней, чем обычно. Она молчала и будто бы о чем-то сосредоточенно думала, смотря вдаль неосознанным взглядом.

– Это я предложила Закхею уехать из Дараа, – вдруг заговорила Рашида. Она продолжала прожигать горизонт ничего невидящими глазами. – Наш дом разрушили, и мы сидели на крыльце, будто ожидая, что что-то изменится. Я все еще не могла поверить, что это с нами происходит. В небе, вертясь, проносились мимо снаряды. Чувствуя, как апатия и отчаянье одновременно разрастаются во мне, я вдруг вспомнила историю, которую узнала еще в детстве от бабушки.

Она рассказала мне легенду о прекрасном городе, который находился среди пустыни на Аравийском полуострове. Эту пустыню называли "Середина пустой луны" – такой безжизненной и унылой, наверное, она была. Однако, несмотря на это, город процветал, и его богатству и красоте завидовали другие города. Его жители возомнили себя богами, их высокомерию не было предела. Они позволили себе наглость надеяться на то, что город будет жить в веках. Но они ошибались: даже города смертны. Пустыня в один миг погребла все их величие.

Рашида помолчала некоторое время, в задумчивости поглаживая свой живот, потом с придыханием добавила:

– И тогда, глядя на то, как снаряды с визгом пролетали над головой, я вдруг подумала, что эта война – середина пустой луны, и мы будем погребены ее смертельными песчаными объятиями.

Она покачала головой и нахмурилась, словно не соглашалась со своими размышлениями.

– Когда Закхей начинает рассуждать, кто виновник всему этому, что это за злодей такой, я начинаю так злиться!

– Почему? – тихо спросила я. Рашида вздрогнула, будто забыла, что говорит вслух, и испугалась, что кто-то подслушал ее сокровенные мысли.

– Не знаю, – в итоге ответила она. – Возможно потому, что в войне никто не виноват и виновен каждый.

Рашида молчала, обдумывая что-то, а затем неожиданно заговорила опять:

– Деньги на Европу – единственная ниточка, что держит нас в этом месте. Шанс на нормальную жизнь. Отложенной суммы едва хватит, чтобы заплатить контрабандисту, что проведет нас в Египет, но пройдет время, и мы соберем.

– А как же Сирия?

– Сирия, – Рашида улыбнулась. – А Сирия никуда не денется. Если Закхей не захочет в Европу, или мы не сможем накопить, мы вернемся в Сирию, не дожидаясь конца войны.

Услышав это, я так удивилась, что просто уставилась на Рашиду. Она, заметив мой взгляд, улыбнулась.

– Это звучит так безумно? Что ж, наверное. Там осталась бабушка Закхея, не захотела уезжать. Раньше я не понимала ее сумасбродное решение остаться, но теперь… Когда-нибудь ты поймешь нас. А если не поймешь, – Рашида вздохнула и снисходительно улыбнулась, – то оно, наверное, и к лучшему.


В соседнем контейнере жила семья, приехавшая еще задолго до нас. Двое мальчишек часто забегали к нам попросить что-то из мелочевки: пару спичек или сухую тряпку без дыр. Одному мальчику было девять лет, другому – двенадцать; был у соседей еще один ребенок, еще один сын, которому едва исполнилось два – он всегда сидел на руках у матери. У них были шумные, надоедливые дети, но привыкшие к бедности и жизни на грани нищенства.

Среднего из них звали Али. Он прослыл наглым, энергичным мальчиком, не чурающимся попрошайничества и мелкого воровства. С лохматыми смоляными волосами, пухлыми искусанными губами и кожей, не то загорелой от иорданского солнца, не то смуглой от природы или потемневшей от пыли и грязи, – он был везде, и нигде одновременно. Когда Али звали помочь, он исчезал, но в самые неподходящие моменты вдруг появлялся, мельтешащий, говорливый и любопытный.

Старший сын, Идрис, создавал впечатление благоразумного, умного не по годам и самоуверенного мальчика. Казалось, Идриса не волновала его поношенная, превратившаяся в лохмотья одежда; безжалостная война и оскудевшее за несколько лет сострадание соседних стран и стран Европы не беспокоили повзрослевшее детское сердце. В отличие от Али, он не опускался до воровства, но прекрасно знал о делах младшего брата, более того, поощрял и помогал продавать награбленное. Бегающие воробушки, подрастающие мошенники – и все-таки еще дети.

Джундубу они нравились. Со щенячьим заискивающим взглядом издалека наблюдал он за их разговорами и незаконными играми, – маленький человечек, не понимающий, что тянется не к ангельским собратьям, а стремиться в объятья дьявола, потомка непрестанных лишений.

Наблюдая за исхудалыми, немытыми и босыми детьми, бегающими туда-сюда с отупевшим взглядом, я испытывала возрастающее беспокойство и отвращение к будущему, останься мы в Заатари. Я боялась, что через пару лет и Джундуб будет вот так вот бегать – беспризорный ребенок, затерявшийся среди отверженных и неприкаянных беженцев, никому ненужный и всеми презираемый.

Я видела, как на нас смотрели приезжающие время от времени журналисты. Более опытные репортеры обросли "коркой" равнодушия. Точно роботы, они снимали сюжет, не пропуская его через себя, с безразличием обводили глазами людей и их беды, и таким же бесстрастным голосом сообщали о чужих смертях, слезах и утратах. Молодые же репортеры, фотографы и операторы, не привыкшие видеть подобную жизнь воочию, оглядывали лагерь и нас, его жителей, с жалостью и отторжением, а некоторые и с явной неприязнью.

И для самых сочувствующих мы были всего лишь людьми второго сорта. Чего уж там таить: даже сейчас, так внимательно выслушивая мою историю, в первую очередь вы видите во мне мусульманку, а не человека.

Предрассудки сильнее разума.


Желая хоть как-то прокормить семью, отец договорился с хозяином лавки с электроникой заменять его по утрам и вечерам. Закхей тоже подрабатывал, а Иффа ходила в школу. Целыми днями мы с Джундубом и Рашидой были одни. Я помогала прибираться и готовить, но большой помощи от меня не было. Впервые мне было нечем заняться, и я чувствовала себя бесполезной. Отцу платили мало, совсем копейки, и я решила продолжить дело бабушки: начала готовить сирийские сладости – деликатесы для жителей лагеря.

К концу сентября вместе с боевиками на машине приехали два журналиста. Между собой они говорили на немецком, но знали и арабский. Выпрыгнув из кузова и по-приятельски попрощавшись, журналисты забрали свои рюкзаки и начали прохаживаться по улице с ребяческой улыбкой, но взгляд их был серьезный и проницательный. Они смеялись и вели себя так, словно относятся ко всему с иронией, но стоило им заговорить с женщиной, потерявшей ребенка, или с бывшим военным, ставшим калекой, как их голоса становились твердыми, а каждое сказанное слово – осторожным и обдуманным.

В день их приезда они подошли к столику, на котором, под клеенкой, лежали приготовленные мною сладости.

Один из журналистов был высокий, широкоплечий, но худощавый мужчина, с темно-русыми волосами и неправдоподобно голубыми глазами. У него была некрасивая улыбка, но низкий, искренний смех, исходивший откуда-то из груди. Его товарищ доходил ему до подбородка, но при этом был коренаст и неповоротлив, и глядел исподтишка, будто пытался с помощью одного взгляда выведать все секреты.

– Салям, – улыбнулся высокий журналист.

– Свежие у вас сладости? – спросил второй.

– Сегодня утром пекла, – кивнула я, пытаясь не смотреть в его сощуренные, пытливые глаза.

– А из каких продуктов они приготовлены? Не из купленных в магазине от Всемирной продовольственной программы? – продолжал журналист, что ниже ростом. – Будто неясно, что там за качество, – на немецком обратился он к коллеге.

Мой немецкий оставляет желать лучшего, и все-таки немного я его знаю: раньше дядя привозил детские книги из Германии, с глянцевой бумагой и такими яркими рисунками, что мы с Иффой часами разглядывали их.

– Так что насчет продуктов? – нетерпеливо переспросил журналист. – У вас тут такая жарища! Наверняка все уже испортилось.

– Оставь девушку в покое, – рассмеялся другой. – Не обращайте на него внимания. Меня зовут Тильман, моего друга зовут Костя. Он сегодня просто не в духе. Давно вы тут живете?

– Полтора месяца, – ответила я.

– А где вы жили до этого?

– В Алеппо.

Журналисты переглянулись между собой, я заметила, как в волнении Тильман подошел ближе, и взгляд его стал таким же проницательным, как и у его друга.

– Где твои родители? С ними можно поговорить?

В ту секунду я вдруг почувствовала себя оскорбленной. Словно два шакала, заметившие добычу, они решили сделать на нашей истории очередной сюжет. На самом деле им было все равно, что нам пришлось испытать, главное поведать еще одну трагедию, – новая попытка заработать деньги и славу на чужом горе.

– Нет, нельзя, – ответила я, стараясь унять дрожь в коленях. Сердце билось в груди, стало вдруг жарко и холодно одновременно.

– Почему? Они погибли? – заговорил Костя, пытаясь поймать мой взгляд.

– Нет.

Он хотел спросить что-то еще, но Тильман перебил его:

– Как тебя зовут?

Некоторое время я смотрела на него, потом опустила глаза и стала мять клеенку, после назвала свое имя, но он не расслышал, и тогда, уже громче, я ответила:

– Джанан.

– Джанан, – повторил Тильман. – Джанан, тебе не стоит бояться нас.

– Я не боюсь.

Он улыбнулся:

– Хорошо. Ты будешь здесь завтра?

– Не знаю.

Костя уже отошел от нас и, не спеша, шел по главной дороге. Тильман несколько раз обернулся к нему, но продолжал стоять, затем улыбнулся и почему-то рассмеялся.

– Было приятно познакомиться, Джанан, – сказал он, поспешив догнать товарища.

Прошло около получаса, прежде чем дрожь оставила мое тело, а сердце угомонило свои бешеные скачки.


Несколько часов позднее, когда солнце совсем скрылось за горизонтом, воздух наполнился ароматом прохладной ночи, и загорелись мелкие небесные вкрапления, подходя к контейнеру, я услышала голос отца, а затем увидела силуэт сестры, неспокойно ходившей туда-сюда. Они стояли за вагончиком, еле освещенные лампой, что горела на подоконнике нашего "дома".

Отец неподвижно наблюдал за нервными движениями Иффы, сложив руки на груди. Часть его лица скрывала ночь, но мне отчетливо были видны его губы, такие же губы, как и у Джундуба, но более мужественные, сжатые в немом укоре.

Я слышала срывающийся, сожалеющий и в то же время возмущенный голос Иффы, но не разбирала слов. Она остановилась перед отцом и в негодовании сорвала с головы ненавистный ею платок. Взъерошенные волосы едва покрывали ее плечи.

– Почему бы им не узнать нашу историю? Что в этом такого?! – воскликнула Иффа.

– Меня сейчас волнует даже не это, а то, что ты пропускаешь школу. Али и Идрис видели, как ты днем, вместо того, чтобы сидеть на лекциях, разгуливаешь с какими-то оборванцами!

Иффа обернулась, почувствовав мое присутствие.

– Папа злится, что я пообещала журналистам, что познакомлю их со своей семьей и расскажу, как нам живется, – уже спокойным голосом обратилась она ко мне. Иффа почувствовала, что перегнула палку и начала говорить с отцом непозволительным тоном. Я заметила легкую панику в ее взгляде.

– Я сейчас с тобой говорю не об этом, а о том, что ты пропускаешь школу. С кем ты там гуляешь, Иффа? Отвечай!

Отец всплеснул руками и дернул Иффу за плечо, чтобы она посмотрела на него.

– Ты хочешь, чтобы в лагере пошли разговоры? Хочешь унизить нашу семью?

– Нет, – резко ответила Иффа. Ее плечи задрожали, но она пока не плакала.

– Я даю тебе слишком много свободы, дочка. Непозволительно много.

Иффа вздернула подбородок и повела плечами, но ничего не ответила.

– Ко мне тоже сегодня подходили журналисты, – пытаясь перевести тему, сказала я.

– Что они хотели?

– Купить сладости.

– И все?

Я помедлила, прежде чем ответить:

– Спрашивали о семье.

– И что ты ответила? – нетерпеливо перебила Иффа. – Ты можешь давать больше информации? Из тебя все нужно клешнями вытаскивать.

– Ты сейчас не имеешь право голоса, – произнес отец, строго посмотрев на Иффу. Она сжалась под его взглядом и будто бы чуть не заплакала.

– Ничего не ответила. Они могут придти завтра.

Отец кивнул головой, некоторое время глядел куда-то, словно выискивая этих журналистов, потом кивнул еще раз, уже своим мыслям, и ответил:

– Хорошо. Приведешь их ко мне, пусть они разговаривают со мной, а не с вами, – он покачал головой, возвращаясь домой. – Моду взяли, эти европейцы, лезть к незамужним девушкам. Это им не Европа.

Я хотела пойти следом за отцом, но Иффа остановила меня, взяв под локоть. Я услышала ее возбужденный, злой голосок над ухом:

– Эти противные мальчишки за мной шпионили! Они шпионили за мной, Джанан!

– Успокойся, я тебя тоже видела. Ты не слишком скрывалась. Странно, что папа раньше этого не узнал.

– Странно не это, а то, что ему рассказали Али и Идрис, а не ты! – Иффа в раздражении скривила губы, но тут же все ее раздражение будто бы растворилось, и она сгорбилась и опустила голову.

– Я хочу домой, Джанан, – еле слышно произнесла Иффа.

– Мы и так дома.

– Неправда! – она тряхнула головой, всем своим видом показывая несогласие.

– Пока мы не вернемся в Сирию, лагерь – наш дом.

– Ты хоть сама веришь в то, что говоришь? – в миллионный раз Иффа посмотрела на меня как на чужого человека, и в ее взгляде, как и прежде, угадывалось разочарование. Наверное, в эти моменты она думала о том, какие мы с ней разные люди.

– У меня болит желудок от этой еды. Я больше не могу есть эту ерунду. Это даже не каша! Ибрагим говорит, что увезет меня в Европу. Там можно жить за счет пособия для беженцев и не нужно работать. Там нет войны, Джанан. Там можно говорить все что угодно и одеваться как угодно! Там нет войны, там безопасно! – Иффа схватила меня за рукав и во время того, как говорила, все тянула к себе, будто уговаривая и успокаивая нас двоих одновременно. Но я не слушала ее. Мужское, чужое имя, так неожиданно прозвучавшее, окотило меня волной дурного предчувствия.

– Что за Ибрагим? – я не узнала свой холодный, даже ледяной голос.

Иффа в ответ лишь махнула рукой, словно это не имело никакого значения, и снова заговорила о Европе. Ее прервала Рашида, позвавшая нас на ужин.


Тильман держал фотоаппарат с огромным объективом и что-то внимательно рассматривал на экране, время от времени заглядывая в видоискатель. Костя разговаривал с отцом, попутно прохаживаясь мимо товара электроники, словно и в них была заключена частичка нашей истории.

Я подошла ближе к отцу, не смея перебивать его, и ждала, пока он не замолк, вопросительно взглянув на меня.

– Мне можно идти?

– Да, конечно, – отец поцеловал меня в лоб и снова повернулся к журналисту, чтобы продолжить рассказ. Его хроника была намного короче той, что я успела рассказать вам. Забавно, как отличается одна и та же история, пропущенная сквозь разные призмы человеческих сердец и воспоминаний.

– Ты уходишь? – фотоаппарат был забыт, и бесхозно висел на ремне у Тильмана на груди.

– Да, – улыбнулась я.

–Ты будешь сегодня работать до вечера?

Волнение скрутило желудок в тугой узел, задрожали колени, и сердце ускорило ход. Тильман хотел придти ко мне, и это меня так напугало, что я выпалила, резче, чем того хотела:

– Нет.

Я отвернулась и, ускорив шаг, пошла прочь. Спина горела от взгляда немца, который, возможно, и не смотрел мне вслед.

Волнуясь, что придет Тильман, я засобиралась раньше обычного. Солнце только начало склоняться, с каждой минутой рыжея и краснея, и выжигая голубой оттенок неба до бесцветного.

– Мне все-таки кажется, что ты меня боишься.

Я вздрогнула и обернулась, задев стол бедром. Несколько кусочков пахлавы упало на землю.

– Прости, – по-немецки выпалил Тильман и тут же добавил по-арабски: – Я оплачу.

– Не нужно, – мой голос снова прозвучал резко и даже возмущенно. Я злилась, что так глупо себя вела, и что руки мои дрожали.

– Значит, та язвительная девочка твоя сестра, да? Иффа, кажется.

Тильман обошел стол и встал напротив меня. Мне вдруг стало ясно, что сам он тоже нервничает и беспорядочно ищет тему для разговора.

– Забавно. Вы с ней совсем разные, и внешне и по характеру, и в то же время похожи, – продолжал он, всматриваясь в мое лицо.

– Почему?

– Не знаю, вы кажетесь противоположностью, но, несмотря на это, в вас сразу угадываются близкие родственники. Увидев ее, я вспомнил тебя.

– Вы нас совсем не знаете.

– Разве? Когда работаешь журналистом, замечаешь детали, становишься проницательней. Ты, например, спокойная и рассудительная, хоть и нервная, – Тильман улыбнулся краешками губ. – Иффа немного ссутулится, мне кажется, она не уверена в себе. Она откровенно не такая красивая как ты, но есть в ее внешности, в ее щенячьем и в то же время резком взгляде, что притягивает и вполне может влюбить мужчину. Только Иффа не осознает этого, как и ты не осознаешь, насколько очаровательна. В вас, арабских женщинах, есть что-то бесконечно притягательное. Вы прячетесь, нося хиджабы, не флиртуете, не кокетничаете и соблазняете этим сильнее любой европейки, любой англичанки. И в вас с Иффой при этом чувствуется непокорность, какие-то феминистские замашки. Ваша мать была не иностранка?

Я вскинула на него глаза, почувствовав, как сжалось горло от скорби. Тильман замолк, виновато взглянув на меня в ответ.

– Нет, – ответила я, – она родилась и умерла в Алеппо.

Перед глазами вспыхнуло лицо матери, как она хмурилась, как улыбалась; как выступали косточки ее позвоночника, когда она молилась; какой чужой сделала ее смерть. Кажется, так давно это было. И все-таки еще летом у меня была мама.

Я тряхнула головой, пытаясь избавиться от непрошеных мыслей. Тильман хотел что-то сказать, но не решился, лишь склонил голову набок и поджал губы. Он выглядел раздраженным, но злился скорее на себя.

– Нам не стоит разговаривать, когда рядом нет папы, – подумав, прошептала я, будто кто-то мог услышать.

– Почему? Я же ничего не делаю. Мы просто общаемся.

– Этого достаточно, – сказала я, почему-то вдруг испугавшись его присутствия.

Он встал позади, чтобы не мешать мне собирать товар. Жара начала спадать, запахло непроданными сладостями, что томились в коробке. Днем продажа была совсем никудышной.

Я коснулась купюр, не вынимая их из кармана.

– Только на нормальную кашу и хватит, – разочарованно подумала я.

– Можно тебя сфотографировать?

От удивления я тотчас обернулась и замерла с дрожащей улыбкой. Тильман усмехнулся, опустив голову, затем подошел ближе и добавил:

– Не для работы. Для меня.

Я качнула головой, улыбнувшись в ответ. Нет, говорили мои жесты; да, говорила моя улыбка.

Тильман снял с объектива крышку и после секунды сомнения нажал кнопку затвора. Вспышка на мгновение ослепила меня.

– Я тебя смущаю? – спросил он.

– Немного, – честно призналась я. Его детская непринужденность в один миг расслабила и расположила к себе, и мне вдруг захотелось быть такой же искренней, как и его смех.

– Не волнуйся, я тоже смущаюсь, – он рассмеялся, спрятав лицо за камерой. Сверкнула фотовспышка, навсегда запечатлевшая мое раскрасневшееся лицо; волосы, заплетенные в косу, отдающие в медовый цвет на закатном солнце; пыль, витающую дымкой, едва заметные сумерки, приближающиеся откуда-то издали, и пробуждающийся ветер, сдувающий клеенку и полы моей юбки. Я стояла в пол-оборота к камере, одной рукой касалась платка на голове, а другой держала коробку со сладостями.

До малейшей детали я запомнила ту фотографию и сейчас, вспоминая ее, на ней я кажусь себе счастливой и такой юной! Прошло меньше полугода, и все-таки той девочки, что сфотографировал журналист жарким вечером, больше нет: ей пришлось повзрослеть и очерстветь, чтобы выжить и не сломаться.

– Меня очень часто отправляют в командировки в Сирию, – рассказывал Тильман по пути к контейнеру, где я жила. – Платят хорошо, и мне кажется, что я делаю действительно важное дело. Когда ты находишься за сотни тысяч километров от войны, она кажется… простым недоразумением, чем-то абсурдным, надуманным. Люди никогда не будут сочувствовать, если не давить на их жалость, не вытряхивать ее ужасными подробностями чужих страданий. Их совесть и понимание, точно засохший лимон: так сложно выдавить из них хоть каплю человечности!

Он замолк, будто сказал слишком много, потом спросил:

– Вы хотите пойти дальше, в Европу?

– А стоит?

– Не знаю, – Тильман нахмурился, покачав головой, – но вам понадобятся деньги, много денег. И там будет не лучше, чем здесь. По крайней мере, первое время. Нигде не рады беженцам, на самом деле.

Я почувствовала, как против воли мои губы искривились в усмешке.

– Это неприятно слышать, я понимаю, – сказал он, заметив выражение моего лица. – Но прежде чем решиться на такое путешествие, нужно морально подготовиться к тому, что вас там ожидает.

– Вы так говорите, будто все решено.

– Твой отец слишком любит своих детей, чтобы остаться тут. Его любовь и желание вам счастья может погубить вас. Я снял слишком много кадров войны, что ведется в Сирии и борьбы за выживание, что ведется в Европе. Я слышал слишком много историй беженцев. Иногда риск не оправдан.

– Вы как будто отговариваете меня.

– Возможно.

Мальчишеская задорность Тильмана исчезла без следа, и теперь он казался сосредоточенным и даже немного напуганным.

– Об этом пока рано говорить, – торопливо сказала я, заметив издалека уже ставший родным контейнер. Сумерки окончательно завладели небом, но я все равно отчетливо видела на железном вагончике каждую царапину и вмятину.

Я остановилась чуть поодаль от него, чтобы отец случайно не увидел нас с Тильманом. При одной мысли об этом меня затошнило от волнения.

Тильман неподвижно стоял и молчал, обдумывая что-то. Я хотела уже попрощаться и уйти, но он вдруг коснулся моих волос. Я вздрогнула от его прикосновения и отпрянула. Некоторое время Тильман глядел на меня, потом вдруг сорвал резинку и быстрым движением руки распутал мою косу. Волосы волнами упали на плечи и доставали до поясницы. Платок пришлось снять, и теперь я держала его в руках.

– Тебе так лучше, – едва слышно сказал Тильман.

Меня охватило смущение, которое быстро сменилось злостью на его наглое, непозволительное поведение. Я почувствовала, как горят щеки и разозлилась еще больше, когда поняла, что он это заметил. Тильман улыбался, неотрывно следя за моей реакцией, и у него был странный, задумчивый, даже серьезный взгляд, от которого я смутилась еще больше.

– Прости, – словно очнувшись, произнес он. – Я не знаю, как можно и нужно обращаться с арабскими девушками.

Тильман улыбнулся, будто извиняясь.

Я отвернулась, и сказала, не глядя на него:

– Мне пора.

Когда я уходила, меня всю трясло, и не с первого раза удалось открыть дверь.

Позднее, уже лежа на матраце и чувствуя размеренное, спокойное дыхание сестры на своей шее, мне стало стыдно и даже противно вспоминать произошедшее. Мне казалось, я допустила непозволительное: я прошла по всему лагерю с незнакомым мужчиной.

– Что если узнает папа? – с ужасом думала я. – Что если я опозорила этим семью?

Всю ночь мне снилась некрасивая, кривая улыбка Тильмана, его искренняя, мальчишеская улыбка.


ГЛАВА IV


Иордания. Отъезд


Время в лагере летело незаметно. Каждый час был прописан, рассчитан, каждая копеечка, потраченная на нас, его жителей, посчитана. Погода всегда была невыносимо жаркой, как и песок и палящее солнце, и дразнящий ветер, едва ощутимый и все такой же несносно знойный.

Все больше я начинала замечать за собой, что хочу отсюда уехать, сбежать, скрыться. Мне чудилось, что эти решетчатые заборы, отделяющие территорию лагеря, давят, стискивают, отнимают последние остатки свободы. Я стала задыхаться. Даже лица других жителей вдруг опротивели.

Однажды я заговорила с Иффой о том, хочет ли она уехать в Европу. Она вздрогнула от этого вопроса, странно взглянула на меня и расплакалась. Я хотела обнять ее, что-то несвязно говорила, пытаясь утешить, но Иффа отпрянула, вскочила и стала ходить из одного угла в другой.

– Помнишь, мама говорила, что Аллах любит тех, кто содержит себя в чистоте?

– Да, конечно, – медленно ответила я.

– А если ты нечистый, он тебя не любит? Он может послать на тебя кару? А мама может послать на меня кару за то, что я плохая дочь? Джанан, не молчи.

Иффа села рядом на колени и взяла мои руки в свои. Глаза ее горели в безумии, пока она всматривалась в мои зрачки, словно бы пыталась там что-то разглядеть.

– Что с тобой?

Она дернула головой, не желая отвечать на вопрос, и продолжила глядеть на меня, в ожидании ответа.

– Не знаю, – тихо сказала я. – А ты разве не чистая?

Я заметила, как задрожали губы Иффы при этом вопросе.

– Больше всего на свете я хочу сбежать в Европу, – после затянувшегося молчания едва слышно сказала она.


Недавно я задумалась, а интересовались ли я в действительности своей сестрой? Я видела, что с Иффой что-то не так. Эти слезы и странные вопросы, эта несвойственная ей молчаливость. И все-таки я ничего у нее не спрашивала. Иффа так часто меня отталкивала, что тогда, в лагере, погруженная в собственные переживания, я прекратила попытки сблизиться с ней. Как иронично: я сдалась, когда как стоило мне попытаться еще один раз, и стена между нами рухнула бы.

– Я хочу отсюда уехать, Джанан, – на следующий день сказала Иффа. Я только приготовила сладости и клала их в коробку, чтобы отнести на продажу. Я подняла голову, собираясь сказать, что мне некогда, но что-то в ее взгляде, в нервных движениях рук меня остановило. Только сейчас я заметила круги у нее под глазами, и что она стала еще худей, чем прежде.

– Мы тут не навсегда, – ответила я, наконец.

– Нет, ты не понимаешь, – сказала Иффа дрогнувшим голосом, и на секунду мне показалось, у нее сейчас начнется паника. Я оставила коробку и подошла к сестре поближе.

– Чего не понимаю? Все нормально?

Иффа улыбнулась сквозь слезы.

– Я не знаю, – прошептала она, глядя на меня.

Я обняла ее, и то, что Иффа не отстранилась, а приняла объятия, так напугало меня, что я в волнении отошла и взглянула ей в лицо.

– Иффа, – прошептала я, – Иффа, что с тобой?

– Я… меня… меня изнасиловали, Джанан.

Она стояла напротив меня с безвольно опущенными руками и молчала. Некоторые пряди ее лохматых волос прилипли ко лбу из-за жары, маленькая лужица собралась у впадины над губой и блестела, как слезинка. От накатывающихся слез ее глаза казались еще больше и напоминали глаза олененка, потерявшего мать. Я смотрела на нее, на мою младшую сестренку, что была почти на голову ниже, худенькую и маленькую, и пыталась понять смысл этих страшных слов.

– Скажи хоть что-нибудь, Джанан. Не молчи, – хриплым голосом зашептала Иффа, заламывая пальцы. – Папа выгонит меня на улицу, да?

Я продолжала молчать, не говоря ни слова, и в это мгновение на меня волнами накатывали паника, злость, ужас, сочувствие и бесконечная нежность к Иффе. Неровной походкой я подошла к ней и обняла. На секунду Иффа засомневалась, но ее руки обвили мою талию, и я услышала тяжелое дыхание и почувствовала, что она дрожит и плачет.

Иффа рассказала о случившемся не потому, что я была ее сестрой или лучшей подругой, или самой близкой душой. Она призналась оттого, что тяжесть этой тайны, горечь этой боли жгли ее мерзким пламенем отвращения к самой себе и страхом перед отцом и Всевышним.

Она познакомилась с ним на базаре. Долгое время держалась холодно, не отвечала на его улыбки и явные заигрывания. Они ее пугали и оскорбляли. Она гуляла среди грязных контейнеров, палаток, истерзанных ветром и временем. Скрываясь среди разношерстной толпы, думала о том, что нас ждет, и что было в прошлом.

– Мне казалось, я заперта в коробке, где много щелей, откуда я видела небо, солнце, людей, пыль, облаками нависшую надо всем, – рассказывала Иффа, – видела, и все-таки была отделена от мира. Я задыхалась, как я задыхалась тут, если бы ты знала! А потом я в очередной раз столкнулась с Ибрагимом и вдруг заговорила с ним. Мы говорили обо всем и ни о чем одновременно. Он отличался от остальных: не был таким изможденным и отчаявшимся.

– У него были добрые руки, – сказала Иффа. – Забавно, верно? И все-таки они были именно такими, – настаивала сестра. Она влюбилась в его пальцы, поцарапанные косточки и кое-как стриженые ногти. Ибрагим был низкий и худой, но очень сильный. Он ходил вразвалку, имел привычку закуривать сигарету и, задумавшись, оставлять ее тлеть, а затем закуривать снова.

– Ибрагим собирал деньги на Европу, – тихо, но твердо сказала Иффа. – Он обещал меня забрать с собой.

Иффа поджала губы и дернула плечами, а на глазах снова появились слезы.

– Какая же я глупая! – вскрикнула она, точно в испуге, и, закрыв лицо руками, расплакалась.

Сначала она позволила ему поцеловать себя, а когда он стал настойчивее, не смела перечить. Но через неделю Ибрагим перестал сдерживаться. Иффа его отталкивала, била по плечам и щекам, но он не обращал на это ни малейшего внимания.

В какой-то момент Иффа замолчала, не решаясь продолжать, но затем слова полились из нее рекой откровений, без стеснений и ужимок, и она, погруженная в поток прошлого, вылавливала оттуда самые яркие, самые отвратные и пугающие подробности пережитого ею девичьего кошмара.

Он закрыл ей рот своими добрыми, грязными руками, и они пахли деньгами и железом, срывающимся шепотом рассказывала сестра. И небо было необычайно голубое, такое голубое, что слепило глаза. Звуки стали громкими, но неясными. Иффа четко помнила, какой теплой была земля, и как царапали камушки ее спину.

В какой-то момент я вскочила с пола, где мы сидели, не находя сил больше слушать это. Иффа замолкла и уставилась на меня, будто вот-вот расплачется.

Ее слова напугали меня, и я, словно маленькая девочка, заглянувшая в мир взрослых, пожалела, что открыла ящик Пандоры.

– Не говори папе, – не вставая с пола, сказала Иффа. Бледная, с болезненными синяками под глазами, которые казались еще больше, чем обычно, с поджатыми губами, длинными худощавыми ногами, вытянутыми вперед, и нервными движениями рук и головы, Иффа показалась мне тогда некрасивой и какой-то чужой. И от того, что она вызвала во мне подобные чувства, мне стало жаль ее.

Я села перед ней на колени, разглядывая ее лицо. Иффа стала вдруг еще дальше, чем прежде. Я уже знала, что не скажу отцу ничего, и уже догадывалась, что скажу ему об этом много позже, но продолжала молчать, будто обдумывая просьбу.

– А если он вернется? – спросила я, не решаясь называть его по имени.

– Ибрагим уехал вчера вечером.

Я вздрогнула, удивляясь, как спокойно Иффа произносит имя своего насильника.

– Ты любила его? – еще больше удивилась я собственной догадке, внимательно следя за реакцией сестры.

– Я думала, что он меня любил. Мне было этого достаточно.


Мы сидели с ней на крыльце, когда улочки совсем опустели, и звезды стали единственным, что освещало городок беженцев. Было тихо, только ветер стучался в контейнеры, развевал клеенки на столиках, игрался с брошенными самодельными игрушками. Мы смотрели на небо и молчали. Пахло летом, не иорданским лето, удушливым, остервеневшим, а нашим, сирийским. Запах был легкий и свежий, как когда в Сирии вперемешку чувствовался аромат гибискуса и лимона. Небо было невероятно черным, а звезды ярче обычного.

На мгновение я вспомнила рассказ Иффы, и сердце подпрыгнуло во мне, вызвав секундную тошноту. Я хотела что-то сказать, но не решилась, снова уставившись вдаль. Через несколько минут Иффа сплела свои пальцы с моими. Я посмотрела сначала на наши руки, потом на Иффу, но она не обернулась, продолжая рассматривать ночной горизонт. Мне хотелось что-то сказать ей, что-то приятное, что-то, что полностью описало бы мои чувства к ней, – все то, что я не сказала раньше и наверняка не скажу потом. Мне так хотелось что-то сказать, но есть вещи, какие любые слова исковеркают, приуменьшат или преувеличат.

Иффа задрожала от ветра. Я сняла с головы платок и накрыла ее плечи. Она вдруг посмотрела на меня и улыбнулась, и от этой болезненной, мучительной, но в то же время благодарной улыбки, мне захотелось расплакаться, потому что в тот самый миг я поняла: ничего уже не исправить. Казалось, только я смогу вернуться к прошлому.

Иффа положила голову ко мне на колени. Она казалась спокойной, но я чувствовала, как бешено стучит ее сердце, и как бьет ее мелкой дрожью.

– Я люблю тебя, – тихо сказала я.

Не говоря ни слова, она снова сплела наши пальцы и крепко сжала мою руку.


После признания Иффы почти каждую ночь мне снились кошмары. Сначала во снах насиловали меня. Иногда это были незнакомцы, иногда Тильман. Он не был похож на себя, и все же я знала, что это он. У него была ровная, красивая улыбка, и в этой холодной красоте чувствовалась стальная жестокость, нетерпение зверя перед нападением.

Позднее сны изменились. Теперь насиловали Иффу, а я стояла и смотрела; иногда убегала, бросив ее; иногда сама была виновницей этой ситуации – не знаю, каким образом и все-таки была виновата. Я стояла чуть поодаль, позади насильника, и глядела Иффе прямо в глаза, и она отвечала на мой взгляд таким же внимательным взглядом. И эти сны пугали куда сильнее снов, где жертвой была я.

Прошла неделя, а я все ходила потрясенная, напуганная и вымотанная от переживаний и чувства вины. День за днем ноги вели меня на базар, где я неосознанно начинала высматривать насильника. Я не знала, зачем это делаю и как поступлю, если встречу его, но продолжала искать, вглядываться в лица мужчин, испытывая ненависть к каждому из них, словно бы они были потенциальными обидчиками всех девушек.

Иффа стала отчужденней. Всегда такая шумная, с безмерной энергией и внутренней силой, в ней словно бы что-то сломалось. Как будто ребенок, постоянно активный и неугомонный, в одну ночь повзрослел и стал сдержанным взрослым, потерявшим большую часть энергии, что водопадом и вьюгой таилась в нем раньше.

Меня пугало, что Иффа перестала искать отцовской любви. Она больше не ревновала его ко мне, не тянулась к нему, не вскакивала, когда он заходил, и не обнимала.

Иногда бессвязный, иногда необдуманный поток ее болтовни сменился на короткие и относительно редкие реплики.

Моя эмоциональная и открытая пятнадцатилетняя сестричка стала вдруг замкнутой, спокойной и немногословной. Но при этом Иффа была еще более непредсказуемой, истеричной и в то же время до мурашек равнодушной.


Я больше не могла молчать. Вечером, когда соседи задержались на рынке, и не было лишних ушей, я наконец-то решилась. Папа сидел на матраце, крутил в руках фотографию дома в Дамаске. Иффу всегда удивляла отцовская привязанность к этому снимку, где видна лишь крыша с пробоинами и часть неба.

– Это дом моего детства, – всегда говорил он. – А это небо моей родины.

Я села рядом с папой и обняла его за плечи. Некоторое время мы молча разглядывали пожелтевшую бумажку в его руках. Было так странно осознавать, что этот дом уже давно снесли; бабушка живет в той тесной квартирке, а папа здесь, на чужбине. И все же этот дом до сих пор есть на фотографии, и все его существование заключено в руках отца. Папа может скомкать и выбросить или сжечь фото, но он бережно хранит последнее дыхание своего детства.

– Ты хотела о чем-то поговорить, дочка? – отец спрятал фотографию в карман и обернулся ко мне.

– Да, Иффа… – я растерялась от пристального взгляда папы и замолкла.

– Что Иффа?

– Она просила не говорить тебе. Но ты должен знать, – я выдохнула, оттягивая время, потом добавила так тихо, что папа должен был не расслышать:

– Иффу изнасиловали.

Я почувствовала, как напряглись его мышцы, и весь он стал словно бы деревянный. Он дернул головой, будто не верил, отвернулся и судорожно выдохнул.

– Позови ее, – его голос дрожал, и казалось, папе было физически больно от услышанного. – Позови ее ко мне.

Иффа сидела на крыльце, – если две чуть прогнившие железные ступеньки можно было назвать крыльцом. Задумавшись, она рисовала носком на земле какие-то круги, надписи, мгновенно стираемые ветром.

–Иффа, тебя зовет папа.

Она обернулась на голос, и взгляд ее все еще был затуманен размышлениями, но в ту же секунду до нее дошел смысл моих слов. Иффа смотрела на меня некоторое время, пока не разглядела что-то в моем обеспокоенном лице, и вскочила со ступенек.

– Это так на тебя похоже, Джанан! Я так и знала! – вдруг закричала она, схватившись за голову и разрыдавшись.

Я хотела ее успокоить, но она отпрянула и в гневе прокричала:

– Я так ненавижу тебя!

Иффа продолжала стоять, схватившись за голову, и тяжело дышала, пытаясь успокоиться.

– Зачем ты это сделала, Джанан? Зачем? – обессилено шептала она. Иффа дрожала, обхватив себя рукам, и оборачивалась по сторонам, будто в поисках поддержки.

– Все будет хорошо, я обещаю, – виновато сказала я.

Она в ответ истерически рассмеялась и замотала головой.

Не знаю, сколько бы мы еще простояли там, если бы Иффу не позвал папа. От его голоса она дернулась и задрожала еще сильнее.

Я осталась стоять на улице. Мне были слышны их взволнованные голоса, злобные выкрики папы: "Кто он?! Я хочу знать его имя! Это все твое распущенное поведение!". Когда голоса замолкли, я решила зайти. Папа и Иффа стояли друг напротив друга – бесконечно родные и бесконечно чужие люди. Оба тяжело дышали и выглядели измотанными и несчастными.

Иффа мотнула головой, отвечая на какую-то реплику отца, и злобно вытирая лицо от слез.

– Я любила его, – сказала она.

Отец выпрямился, сжал руки в кулак, один поднес ко рту, словно сдерживая поток ругательств, затем опустил, чтобы снова поднести ко рту. Со слезами на глазах он замахнулся на Иффу, но не ударил ее, а опять поднес кулак к губам. Его движения были резкими, какими-то рублеными и незаконченными. Папа потянулся к Иффе, но опустил руки, и снова потянулся, привлекая ее к себе. Наконец, они обнялись, и папа зарылся в ее волосы, сжимая в крепких, отцовских объятиях.

– Ох, Иффа, что же ты делаешь с нами? Что же ты делаешь, рух Альби? – его голос был неразборчивый, и все-таки я расслышала.

– Прости, папа, – сквозь слезы зашептала Иффа. – Прости меня, пожалуйста.

Я стояла чуть поодаль, словно зритель, не заплативший за билет, и, в страхе, что его выгонят, затаивший дыхание. Мне хотелось подойти и обнять их двоих, но я была лишней.


Еще с самого утра чувствовалось, как нагревается солнце в гневе за человеческие грехи. Из-за раскаленного воздуха было тяжело дышать; глаза слезились от ветра и жары, губы потрескались, кожа стала сухой и грубой. Я уже в четвертый раз бегала к крану, чтобы умыться от песка и хоть немного охладиться.

– Я продал несколько печеных каштанов! – Тильман склонился над столом, поправляя клеенку. Голову он накрыл гутрой – белым платком, что носят наши мужчины, – чтобы хоть как-то скрыться от солнца и пыли. С нашей первой встречи Тильман загорел и похудел, зубы его, в сравнении с кожей, казались еще белоснежнее.

– Сегодня у вас удачный день, – я улыбнулась, склонив голову. Тильман отошел, уступая мне место, и довольно рассмеялся.

– Мой отец говорил мне, что удачи не существует. Есть только люди, которые вместо того, чтобы взять ответственность на себя, сваливают вину на судьбу.

Тильман в задумчивости постучал по столу костяшками пальцев.

– Сам он, конечно, ответственность на себя никогда не брал. Зато к другим был более чем строг.

Невидящим взглядом смотрел он куда-то в пол, продолжая стучать по столу. Не зная, что ответить, я сказала:

– А папа всегда был к нам мягок.

class="book">Тильман рассмеялся, и я вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, чью попытку перевести тему взрослые сразу раскрыли.

– Он долгое время пробыл в Америке и Германии, – продолжила я. – Стал на многие вещи смотреть по-другому. Когда мы были маленькие, он рассказывал о жизни там. Помню, с каким благоговением в такие моменты Иффа глядела на папу. Она влюбилась в страны, о которых он говорил.

– А ты?

– А я… я догадывалась о том, что страны, о которых он говорил, отличались от стран, которые были в действительности.

Я заметила отца, когда он уже был в нескольких шагах от нас, и от удивления дернулась и издала тихий испуганный писк. Папа на меня даже не смотрел: все его внимание было приковано к Тильману. Он протянул ему руку, продолжая пытать взглядом:

– Ассалам алейкум. Я же говорил по всем вопросам обращаться ко мне и не трогать моих дочерей.

Тильман поздоровался в ответ и в нерешительности обернулся ко мне. Я начала возиться с коробками, словно бы не имела к разговору никакого отношения. Не дожидаясь помощи с моей стороны, он ответил:

– Спасибо еще раз за интервью. Но я здесь не за этим.

– А зачем же? – папа выпрямился и сложил руки перед собой, всем своим видом показывая недовольство. Несмотря на грозный вид, я заметила беспокойство и даже страх в его глазах. Мне вдруг захотелось обнять папу, но я продолжала делать вид, что занята распаковкой очередной порции товара.

Тильман почему-то молчал. Казалось, он не хотел оправдываться и понимал, что любой его ответ будет воспринят в штыки.

Отец подождал еще немного и, так и не услышав никакого ответа, заговорил:

– Я понимаю, что вы католик, и вам непонятны наши обычаи…

– Я атеист.

– Атеист? – папа усмехнулся. – Тогда все понятно.

– Я уважительно отношусь к верам и обычаям, если вы об этом.

– Впервые вижу атеиста, который уважает другие веры.

Тильман раздраженно повел плечами.

– Послушайте, – устало ответил он, – да, я считаю, что бога нет. Более того, мне кажется очевидным, что его нет. И все же я понимаю, что самый ярый атеист начнет молиться всем богам, когда его жизнь окажется на волоске. – Тильман замолчал, будто не решаясь продолжить, потом добавил: – Все мы перед смертью ищем бога, даже те, кто знает, что его не найдет.

– Интересное замечание, – в задумчивости кивнул папа, – и все-таки я попрошу вас больше не подходить к моей дочери.

В секундном возмущении я обернулась к отцу и встретилась взглядом с Тильманом. Его лицо ничего не выражало, и глаза были непривычно серьезными. Он смотрел на меня несмело и будто бы в последний раз. Я сразу же отвернулась, продолжая в сотый раз поправлять идеальные ряды сладостей.

– Я думаю, ваша дочь сама может решить, хочет ли она видеть меня.

Подняв на отца глаза, я увидела в его взгляде еще больший страх, чем прежде. Я вдруг вспомнила сон, где насиловали Иффу, а она глядела на меня, равнодушно и покорно, словно бы обвиняя себя в том, что с ней делают.

Я задрожала от озноба. Папа казался с ту секунду таким уязвимым, таким тихим и выжидающим! Он ничего не говорил, не настаивал, и это его молчание колючей проволокой сжало мне сердце.

Я повернулась к Тильману. Сначала он глядел на меня внимательно, а потом вдруг все понял и улыбнулся. Тогда я разгадала, что Тильман всегда прячется за улыбкой, даже когда ему совсем не до смеха.

– Думаю… – я замолчала, смутившись от своего хриплого голоса, – думаю, вам лучше уйти.

Тильман кивнул, не переставая улыбаться краешками губ.

– Я понял, – сказал он и, обратившись к отцу, добавил: – Простите за беспокойство.

Некоторое время мы с папой смотрели ему вслед, пока поднявшаяся пыль не поглотила уже удаленную фигуру журналиста.

– Так больше продолжаться не может, – скорее самому себе, чем мне, сказал отец.

– Папа, я…

– Молчи, – подняв руку, перебил он. – Помолчи, рух Альби. Ты никогда не заставляла меня краснеть за тебя. Так пусть этого не будет и впредь.

Папа забрал часть заработанных денег и ушел, оставив меня размышлять о случившемся.


Отец начал постоянно кому-то звонить, о чем-то упрашивать. Он пытался устроиться на работу вне лагеря, но беженцам нельзя работать. За неделю папа постарел на несколько лет, похудел и немного осунулся. Я понимала, что он ищет деньги и не находит. Даже Иффа, погруженная в собственные переживания, забеспокоилась о нем.

– Папа, ты умираешь? – спросил Джундуб, разглядывая болезненно-желтое, исхудалое лицо папы.

– Со мной все хорошо, Кузнечик, – бессильным голосом ответил отец, подняв его на руки. – Я просто немного устал.

Через несколько недель мы с Иффой увидели то, что не полагалось, увидели то, что потрясло нас обеих, заставило взглянуть на отца и жизнь по-другому. Раньше папа казался нам почти что божеством; настоящий мужчина, с добрым мудрым сердцем и непоколебимыми убеждениями. На самом же деле папа оказался обычным человеком, со своими слабостями и страхами, которые разъедали его душу не меньше, чем любых других.

Через криво вырезанное окошко нашего вагончика мы с Иффой увидели мечущегося отца. Он ходил из одного угла в другой, открывал шкафчики, поднимал матрацы, выворачивал карманы жалких останков одежды.

Неосознанно мы с сестрой притихли и замерли, наблюдая за ним. Наконец, отец что-то нашел и задрожал, не то от страха, не то от радости. Он сел на матрац, держа в руках какой-то сверток. Папа развернул его, на пол упали несколько купюр. Иффа отпрянула, догадавшись; отец же испугался собственной находки и быстро завернул все обратно. Он замер, и мы не двигались.

Я вспомнила наш с папой недавний разговор, и сердце забилось сильнее от мысли, что это из-за меня отец опустился до кражи, из-за меня произошла эта эрозия принципов. Я стала дьявольской рукой, подтолкнувшей его к этому.

Несколько дней назад папа сказал, что нам очень нужны деньги. Я так боялась остаться в Заатари, так боялась, что Джундуб станет беспризорником, что Иффу снова обидит Ибрагим или кто-то еще, и я сказала:

– У соседей есть деньги.

– Что ты хочешь сказать, Джанан? – спросил папа тогда.

– Ничего. Просто то, что у них есть деньги.

– Ты предлагаешь мне их украсть? – отец посмотрел на меня так, словно хотел ударить.

– Нет, конечно! – от одной мысли, что я могла такое предложить, мне стало дурно. – Можно у них попросить.

Отец медленно покачал головой, неотрывно глядя на меня.

– Не говори глупостей. Ты слишком взрослая, чтобы верить в это, особенно в такие времена.

Он помолчал, потом спросил:

– Разве у них есть деньги? Они говорили, что все потратили.

– Рашида сказала мне, что накопила немного.

К нам подошла Иффа, и папа жестом велел замолчать, и с тех пор во мне появилось спокойствие. Я не знала как, но чувствовала, что папа найдет деньги. Но не могла же я… не могла же я надеяться на то, что он их украдет?

И я стояла у вагончика и думала об этом, наблюдая, как папа сидит на матраце с опущенной головой, держа в руках сверток, будто специально ждал, чтобы его поймали и не дали совершить кражу.

Иффа вдруг оттолкнула меня и зашла внутрь. Я пыталась схватить ее за рукав, но она увернулась.

– Что ты делаешь?! – воскликнула она.

Отец вздрогнул и поднял голову, но с места не двинулся. Сначала он растерялся, я видела это по его все еще мученическому выражению лица. Казалось, папа не мог поверить в то, что опустился до воровства.

Отец очень быстро пришел в себя. Он встал с матраца и положил сверток на место. Когда он обернулся, Иффа начала еще что-то гневно спрашивать, но не успела договорить: папа дал ей пощечину. Короткий и звонкий хлопок на мгновение будто бы оглушил меня. Иффа замерла, схватившись за щеку. От удара она вся покраснела.

Сложно объяснить, что я испытывала в тот момент. Я почему-то очень испугалась, сердце билось медленно, но так сильно, словно оно последние секунды отбивало свой ритм.

Папа хотел что-то сказать, но умолк на полуслове, махнул рукой и вышел на улицу. Я подошла к Иффе и коснулась ее плеча, но она тряхнула им, сбрасывая мою руку.


О случившемся мы не говорили. Отец отдалился от нас, разговаривал только с Джундубом. Внутри клокотало от обиды: я же ничего не сделала! И все-таки холодный гнев отца коснулся и меня. Я смотрела на Рашиду, как она суетливо прибирала их с Закхеем скудный уголок, и думала о папиной попытке их обокрасть. Я вспоминала его побелевшее от страха лицо, резкие, нервные движения рук и головы, как дрожали его пальцы, когда он пытался развернуть сверток с деньгами. Впервые отец показался мне жалким. Стало стыдно, словно бы я не имела права испытывать подобные чувства по отношению к нему.

Пару дней спустя я увидела, как папа разговаривал с местными воришками, Али и Идрисом. Идрис смотрел на отца, спрятав руки в карманы и растопырив ноги. У него был внимательный, недоверчивый взгляд бизнесмена, заключающего сделку. Папа о чем-то говорил ему, лихорадочно оборачиваясь, в то время как Али скучающе ходил вокруг них.

Догадка вспыхнула волной разочарования и тут же померкла. Я вернулась к вагончику, упрямо отметая всякие мысли об увиденном.


– Джанан, милая, ты не видела небольшой сверток, лежал тут? – Рашида взяла меня за руку и по-матерински нежно повела к тумбочке. Она присела на корточки и отодвинула шкафчик.

– Вот здесь, не видела? – Рашида указала на что-то позади тумбочки. Именно там папа и нашел их деньги.

Не вставая, Рашида посмотрела на меня, запрокинув голову. У нее были заплаканные глаза, припухшие от того, что она их терла, и взгляд испуганного ребенка.

– Не видела? – повторила она дрогнувшим голосом.

– Нет.

Рашида разочарованно выдохнула и опустила глаза на свои руки, скрепленные в замок.

Прошло два дня после того, как я видела папу с Али и Идрисом. Когда Рашида подошла с этим вопросом, я вдруг поняла, что все это время ждала ее слез.

– Не знаю, как сказать Закхею, – Рашида продолжала в задумчивости разглядывать свои руки.

– А что там было?

– Наше будущее.

В тот момент я подумала, что украденные деньги – это шанс сбежать из Заатари. От этой мысли я почувствовала прилив радости и сил и, точно вампир, высасывающий всю энергию из Рашиды, чем больше росло ее отчаянье, тем спокойнее становилось мне.

Она коснулась своего живота. Будто только сейчас вспомнив о беременности Рашиды, о том, что ей так же страшно, как и нам, и даже страшнее, мое внутреннее ликование мгновенно стихло. Я села на колени рядом с ней и обняла ее за плечи. Она тут же прильнула ко мне, словно только и ждала этого.

– Ты плачешь? – Рашида с удивлением взглянула на меня. Я сначала не поняла ее вопроса, но потом почувствовала соль на губах.

– Да, – не менее удивленно ответила я.

– Не надо. Ты не виновата.

– Да, – соврала я.


Возле нашего контейнера собралась небольшая толпа. Шум голосов затихал, а затем усиливался, как если бы кто-то специально менял настройки громкости.

Иффа, захлебываясь, плакала и кричала остановиться. Она вопила и рыдала, и в какой-то момент мне захотелось ударить ее, чтобы она замолчала. Джундуб спрятался позади, в страхе цепляясь за мою юбку. Я молчала, только сердце металось в груди, и хотелось закрыть уши, чтобы не слышать эти крики и оскорбления.

Закхей схватил отца за воротник и притянул к себе. Папа не сопротивлялся, будто марионетка, беспрекословно слушавшаяся своего хозяина.

– Это ты украл их! Думаешь, я не понял бы? Да покарает тебя Аллах!

– Иншаллах, – равнодушно ответил папа.

– Закхей, ну, посмотри же, он не виноват. Пойдем же. Пойдем, – Рашида попыталась вернуть мужа в дом, но он стряхнул ее руку со своей и плюнул под ноги папе.

– Ты вспомнишь мои слова, Аббас, не принесут эти деньги вам счастья, или покарает меня Аллах!


Автобус отъезжал в Сирию, только солнце озарило лагерь. Небо еще не успело окраситься в сочный голубой оттенок, и было бесцветным на фоне желтеющего горизонта.

Люди столпились возле автобуса, рассчитываясь за места. Джундуб спал дома. Мы с Иффой вышли проводить соседей, вскоре и отец присоединился к нам. Он бесшумной тенью стоял около нас, внимательно наблюдая за действиями Рашиды и Закхея. Рашида подошла к нам. Ее живот показался мне особенно огромным в черном потасканном платье, которое она надела в то утро.

– Извините Закхея, прошу, – едва слышно, словно стесняясь, сказала Рашида папе. В ответ отец сложил руки как при молитве и кончиками пальцев коснулся губ, будто принимал извинения, но на самом деле, извинялся он сам.

– Почему вы уезжаете? Оставайтесь тут, – сказала Иффа со слезами на глазах. Рашида улыбнулась, и эта ее улыбка, как иногда бывало прежде, выдала в ней будущую мать. Наверное, Иффа почувствовала то же самое. Она обняла Рашиду, пытаясь найти в ней потерянную материнскую ласку.

– Этот лагерь никогда не был нашим домом, – не выпуская из объятий Иффу, ответила Рашида. – Раз у нас нет денег на поиски нового дома, мы вернемся в старый.

– Ваш дом разрушен, – сказала я, вдруг впервые по-настоящему испугавшись за их судьбу.

– Сирия – наш дом, – со снисходительной улыбкой произнесла Рашида, будто бы я не понимала какую-то простую, но очень важную вещь. – Ее не разрушит никакая война.

Рашида обернулась. Захкей ожидал ее, держа в руках сумку с их небольшими пожитками.

– Нам пора, – с сожалением выдохнула она. – Спасибо вам за все.

– Да, за все, – прошептала Иффа, обхватив себя руками. Она дрожала и готова была вот-вот расплакаться.

Когда Рашида скрылась в автобусе, Закхей вдруг обернулся и как-то странно взглянул на отца. Он кивнул ему, и папа неуверенно кивнул в ответ. Я поняла, что этим взглядом Закхей извинился за свои слова.

Мне хотелось остановить их, хотелось закричать: "Ваши деньги здесь, у папы! Не нужно уезжать!". Но деньги были билетом в нормальную жизнь, шансом вернуть себе остатки прошлого или возможностью построить будущее. И я молчала, чувствуя, как душа разлагается в кислоте эгоизма и животного страха за собственную шкуру. Я ненавидела себя в тот момент, но продолжала душить бьющуюся в агонии совесть.

Автобус медленно уезжал. У нас троих все еще была возможность исправить содеянное. Я видела по лицу Иффы и особенно отца, что в ту секунду в их душах происходили непоправимые метаморфозы: мораль в них боролась с инстинктами и неизбежно проигрывала.

Самым пугающим в этой ситуации было осознание, что я смогу с этим жить, смогу простить себя, как только автобус скроется за горизонтом. И если бы отец с Иффой всем своим видом не напоминали мне об этом происшествии, не испытывала бы даже угрызений совести.


Следующая неделя врезалась в мою память своим спокойствием. Мы почти не разговаривали, не ругались, не смеялись, не обсуждали предстоящее. На украденные деньги отец нашел контрабандиста, который смог бы провести нас через границу Иордании. Нам нужно было добраться в Египет: там жил друг семьи, который приютил бы нас на пару дней.

За день до отъезда кто-то постучался в дверь. Был вечер, и я уже готовилась ко сну. Папа вышел на улицу, я услышала, как он на кого-то повысил голос, но слов разобрать не могла. Разговор стал тише, а затем папа зашел и холодно, даже как-то по-детски обиженно сказал, что ко мне пришли.

– Иффа рассказала, что вы уезжаете, и я решил попрощаться.

Тильман улыбнулся, как только увидел меня. Он стоял чуть поодаль от нашего контейнера, от смущения или волнения спрятав руки за спину. Никогда раньше я не видела его таким неуверенным.

– Ты не злишься, что я пришел?

Я молчала. Он опустил глаза, по-доброму усмехнувшись.

– Я пообещал твоему отцу помочь вам уехать из Заатари.

– Не знала, что нам нужна ваша помощь.

– Ну, некоторые трудности возникнуть могут, – он опять улыбнулся, будто знал что-то, чего мне не следует, затем подошел на несколько шагов ближе, внимательно глядя мне в глаза.

– Джанан, – прошептал Тильман.

– Да?

Он хотел что-то сказать, но вдруг передумал. Я заметила, как резко Тильман занервничал, будто испугался собственных мыслей.

– У тебя бывало такое, что ты хочешь помочь кому-то, но не можешь, и своим бездействием, возможно, убиваешь?

Перед глазами возникла испуганная, нежная улыбка Рашиды, ее худенькая удаляющаяся фигурка в черном платье.

– Нет, – солгала я.

Тильман неровно выдохнул, вытирая ладони о джинсы.

– Я живу в городе Фюрт, – еще более взволновано, торопливо заговорил он. – Это неподалеку от Нюрнберга. Знаешь где это?

– Нюрнберг? Там живет мой дядя.

– Правда? – Тильман улыбнулся и, подойдя еще на несколько шагов ближе, добавил:

– Если вы вдруг решите отправиться дальше, в Германию, позвони на этот номер, – он быстро записал телефон и адрес на бумажке и протянул мне. – Позвони, и я помогу вам, чем смогу. Можешь и в гости заглянуть.

Он нервно улыбнулся, и рука его, с протянутой бумажкой, дрожала.

Я кивнула, заулыбавшись в ответ, и уже хотела пойти обратно домой, как услышала голос Тильмана:

– Джанан!

Я обернулась.

– И просто… просто позвони. Даже, если ничего не нужно будет.

Мы встретились взглядами. У Тильмана были взъерошены волосы, лицо казалось бледным и исхудавшим. Он глядел на меня, будто пытался запомнить. В то мгновение я вдруг со всей ясностью осознала две вещи: я влюбилась в этого журналиста, и завтра будет наша последняя с ним встреча.

– Мы же увидимся там, в Европе? – спросил Тильман с какой-то мученической улыбкой. Неужели он тоже это чувствовал?

– Конечно, – сказала я, прежде чем закрыть за собой дверь.


В утро нашего отъезда было прохладно. Ветер трепал подол платья, и оно с хлопаньем било меня по лодыжкам. Глаза слезились от песка, что поднимался вихрем; в ушах свистело. Я поежилась от мимолетного озноба и подошла к Джундубу. Он дергал за штанину отца, но тот был погружен в разговор с Тильманом и не обращал на сына никакого внимания. Джундуб, заметив меня, попросился на руки, а когда я его подняла, уткнулся холодным носиком мне в шею.

– Нам пора, – сказал Тильман. В его голосе теперь ничего не осталось от вчерашней неуверенности и нежности. Он был серьезный и сосредоточенный на собственных мыслях, и взгляд его, обращенный на меня, ничем не отличался от взгляда, обращенного на моего отца.

Папа открыл задние дверцы машины. Сначала мне показалось, что там нет места: все было занято камерами, штативами, лампами, коробками с водой и прочими вещами.

– Только осторожно, ладно? Аппаратура стоит недешево, – сказал Тильман, вытаскивая камеры, чтобы освободить проход.

Папа зашел первым. Он аккуратно пролез через остальную груду вещей, за ним последовала Иффа, а потом и мы с Джундубом. Я следила, чтобы Кузнечик не упал и не ударился, придерживая его за талию. Тильман передал наши рюкзаки, положил камеры на место и закрыл дверцы, оставляя нас без света. Мы затихли в непроглядной темноте, только Джундуб запищал от страха, прижавшись ко мне.

– Не издавайте ни звука, – услышали мы голос Тильмана. Затем послышались его шаги вдоль кузова, открылась и с грохотом захлопнулась дверца, а после машина задрожала и завибрировала, и тронулась с места.

Мы ехали в полной тишине, прерываемой разве что дыханием и редким кашлем. Становилось все жарче и неудобней, затекли ноги, и устала спина. Я попыталась поменять позу, но не получилось. После нескольких неудачных попыток я замерла, мысленно молясь уже поскорее приехать.

Наконец, машина остановилась. Мы услышали голоса: двое незнакомых мужчин что-то спрашивали у Тильмана, и он отвечал им своим спокойным, размеренным голосом. Отворилась и хлопнула дверца. Шаги прошли вдоль машины и остановились у задних дверей. Когда дневной свет проник внутрь, я неосознанно закрыла рот Джундубу. Братик уснул, но от моего резкого, нервного движения проснулся и испуганно схватился за мою руку.

– Кто будет пользоваться всей этой аппаратурой? – спросил незнакомец.

– Я, – ответил Тильман, а затем поспешно добавил: – Еще, конечно, оператор и мой напарник, которые ожидают меня.

Послышался шорох, будто незнакомец пытался отодвинуть камеру или штатив в сторону.

– Осторожно, – Тильман рассмеялся. – Простите. С меня шкуру сдерут, если с аппаратурой что-нибудь случится.

Мужчина что-то ответил, но я не расслышала. Дверцы закрылись, снова погрузив нас в темноту. Через несколько минут машина снова тронулась с места.

Я выдохнула и только в тот момент осознала, насколько сильно прижала к себе Джундуба. Я убрала руку с его рта и обняла, а он прижался ко мне в ответ. Уткнувшись носом ему в волосы, я вдруг со всей ясностью поняла, как люблю брата. Мне почему-то стало его жалко, этого пятилетнего мальчика, потерявшего маму и родной дом, который заискивающе пытался подружиться с другими ребятами в лагере, и который теперь с таким волнением прижимался ко мне.

– Все хорошо, Кузнечик, – прошептала я ему. В ответ он сжал мою руку и зарылся лицом мне в шею.

Час спустя машина остановилась. На этот раз дверцы Тильман открыл в одиночестве. Он прочистил нам проход и, дождавшись, пока мы все выйдем, сказал:

– Дальше вам придется ехать самим. Я тоже скоро уезжаю, есть пару незаконченных дел.

Он улыбнулся, но все равно показался мне изможденным и даже немного печальным. Отец пожал ему руку, и они перекинулись парой фраз, не разнимая рукопожатия.

– Ну вот и все, – со вздохом сказал мне Тильман, когда отец отошел с Иффой и Джундубом, простившись.

– Ну вот и все, – ответила я. – Спасибо за помощь.

– Всегда рад помочь.

Я улыбнулась, сделав шаг назад, и Тильман дернулся, будто хотел меня удержать. Я замерла.

– Прости, – с улыбкой произнес он. – Не забывай о том, что я тебе вчера сказал, ладно? Ты же мне позвонишь?

Мне хотелось спросить его, какой смысл? Хотелось сказать, что мы не пара, но это нелепо звучало даже у меня в голове. Тильман понимал это лучше меня, а может, ему и не надо было, чтобы я звонила.

Я вздохнула.

– Позвоню, – мой голос звучал так неубедительно, что я удивилась, когда Тильман улыбнулся моему ответу и кивнул.

– Видимо так и есть, – уязвлено подумала я. – Он и не ждет от меня никакого звонка.

– Тогда пока? – сказал он, в последний раз мне улыбнувшись.

– Тогда пока, – на прощанье улыбнулась я ему в ответ.

Лагерь "Заатари" остался теперь позади. Мы наблюдали, как машина Тильмана все дальше и дальше едет по дороге, и верно каждый из нас думал о предстоящем. Наш вагончик вдруг стал казаться мне родным, безопасным. На мгновение захотелось вернуться, но я отбросила всякие мысли об этом.

– Нет, – решительно подумала я. – Мы больше не вернемся в это грязное, пыльное место, полное лишений и умирающих надежд. Ради Джундуба и ради мамы мы будем жить как люди. Мы же ведь имеем на это право, верно?


ГЛАВА V


Египет


В ближайшей лавчонке папа купил каждому по лавашу. Джундуб выпросил Намурру – любимую сладость, которую в Иордании готовили по-особенному вкусно.

Отец отошел позвонить, пока мы доедали. Кузнечик сидел на наших рюкзаках, облизывая стекающую по руке начинку.

– Сегодня прохладно, – сказала вдруг Иффа, разглядывая небо. Я тоже взглянула наверх, на непривычно серые, пухлые тучи, так редко появлявшиеся до этого над иорданской землей.

– Конец осени, давно пора, – ответила я. – Надоела эта жара.

Затем я с волнением осознала, что нас ждет миграция в самый разгар зимы, зимы европейской, снежной и суровой. И все же я тогда не могла в полной мере представить, что такое настоящие морозы, от которых нет возможности скрыться.

– Я договорился насчет транспорта, но нам придется пройтись, ладно? – отец подошел немного растерянный, с взъерошенными волосами и бегающим взглядом. – Нас ждет долгий путь до Акабу, – словно самому себе добавил он.

– А где мы сейчас?

– В Аммане, где же еще. Что ж, – выдохнул папа, поднимая рюкзак Иффы и передавая ей, – некогда болтать. Через пару часов мы уже должны отъезжать.

Я никогда не была в столице Иордании, поэтому для меня стали откровением его широкие улочки с дорогими барами и кафе, наполненные снующей толпой людей, одетых по-европейски. Высокие здания, жизнь, кипящая и бурлящая, галереи и музеи, уютные и дорогие кварталы, на фоне которых мы казались оборванцами, – все это так разительно отличалось от того, что мы видели в лагере, да и в Сирии тоже. С грустью и тревогой я ощутила, как отличается остальной мир, прежде скрытый от меня за стенами родного дома.

Мы шли долго, часто останавливаясь спросить дорогу у прохожих. Наконец, папе надоело ходить кругами, и мы сели на автобус.

В дороге я глядела на однотипные бело-желтые здания с квадратными окнами и вспоминала Дамаск. Бабушку, сидящую на балконе, глядящую вдаль и выискивающую там счастливое, безмятежное прошлое; маму, ее идеальную осанку, в которой сквозило даже некоторое высокомерие, ее теплые, ласковые руки и твердый голос. У меня возникло странное чувство: будто мама все еще жива, она рядом и до нее рукой подать – я обернусь и увижу ее; и в то же самое время казалось, словно бы ее и не существовало вовсе, далекий призрак, живущий лишь в воспоминаниях и никогда – в реальности.

– Мы еще в Аммане? – выйдя из автобуса, спросила Иффа, не меньше моего удивленная контрастностью этого города. Теперь не было широких улиц, красиво одетых девушек и мужчин, с достоинством и суетливостью бегущих по делам, веранд, золотых вывесок и ярких реклам дорогих аксессуаров. Столица Иордании оказалась кокетливой актрисой, скрывающей за позолоченной маской бедную душу. Стоило пройти вглубь Аммана, как всякая мишура и шлейф европейского города были позади, остались лишь серые узкие улочки и жизнь, замедленная и утопающая в бедности. На мгновение вобрав в себя образ благоустроенного мира, где не приходится каждый день бороться за существование, вид иорданских жителей и палестинских беженцев, каких там было много, привел меня в уныние.

Мы прошли несколько кварталов, пока отец не окликнул кого-то.

– Аббас, дорогой! – к отцу подошел мужчина в гутре, небрежно закрепленной на голове. Гутра его ведала лучшие времена, как и черный длинный кафтан, изрядно потертый на рукавах; полы кафтана тоже совсем стерлись и придавали незнакомцу неопрятный, почти жалкий вид.

Незнакомец коснулся головы, а затем тепло пожал папе руку и три раза поцеловал.

– Джабир! – улыбнулся в ответ папа. – Где ты пропадал, приятель?

– Ты же знаешь меня, Аббас. Нет мне спокойствия в одном месте.

Отец рассмеялся с мальчишеским задором. Мне показалось, рядом с другом груз ответственности и страх за будущее оставили его. Давно папа не был таким беззаботным и веселым. И все же очень скоро лицо его вновь стало каменным и серьезным. Он сложил руки перед собой, внимательно слушая, что говорил Джабир.

Некоторое время мы ждали, пока приедет человек Джабира: тот должен был отвезти нас к самой границе Иордании. Я сидела на парапете, подложив под себя рюкзак, и смотрела, как полные тучи медленно проплывали мимо желтых домов, едва не касаясь их плоских крыш, и как солнце, блеклое и маленькое, то показывалось на мгновение, то скрывалось за облаками.

Джабир, присевший рядом, взглянул на меня и улыбнулся, а затем неожиданно спросил, и в этом вопросе я почувствовала какой-то скрытый смысл, который тогда не уловила:

– Как ты думаешь, Джанан, солнце знает о закате?

– Я не… – мои губы дрогнули в смущенной улыбке. – Я никогда не думала об этом.

– Даже если не знает, – вдруг раздался голос Иффы, – оно точно знает о рассвете.

Джабир внимательно взглянул на Иффу, будто только сейчас заметил ее, и рассмеялся. Он повернулся к папе и довольный произнес:

– Вся в тебя, Аббас, да? – затем повернулся к Иффе и долго смотрел ей в глаза.

– Ты говоришь про надежду, девочка, – сказал он ей без тени улыбки. – А надежды в этом мире ты не ищи.

– Хватит пугать моих дочерей, Джабир, – вмешался отец. – Это не твой человек подъехал?

Джабир обернулся, взглянув на машину, на которую указал папа, хлопнул по коленям и поднялся, снова повеселев.

– Ну что же, в путь? – произнес он, направляясь к машине.


В дороге некоторое время я следила за тем, что мелькает за окном: дома, люди, деревья, затем поля, и снова города – разные и в то же время похожие друг на друга. Незаметно мысли, мелькая одна за другой, затянули меня в водород рассуждений и воспоминаний. Я думала о прошлой жизни, о том, что мы потеряли. Родной дом, неспешные прогулки, городская суматоха и райская тишина мирного времени, – когда-то все это казалось обыденным, само собой разумеющимся. Как много нам надо для счастья, когда для него нужно так мало! Простые истины, которые понимаешь, только лишившись самого главного.

Захотелось расплакаться от усталости, от жгучего, до дрожи нестерпимого желания оказаться дома и уже неважно, где именно, в Сирии или другой стране. Хотелось упасть в кровать, зарыться лицом в подушку, вдыхая запах свежего постельного белья, и просто знать, что ты дома, что не нужно никуда бежать, бороться за место под чьим-то солнцем.

По окнам забарабанил дождь. От ветра поднялась пыль, и теперь я едва могла сто-то разглядеть.

– Будем надеяться, что в Акабе погода будет такой же пасмурной, – сказал Джабир, обернувшись с переднего сидения. – С такой видимостью вас не заметят ни с одного блокпоста.

– Главное нам самим не заблудиться.

– С Мусой? – Джабир всплеснул руками от возмущения. – Муса проведет вас в Египет и с закрытыми глазами, пусть Аллах покарает меня, если это не так!

Сначала я решила, что Джабир разозлился, но потом увидела улыбку на его лице.

– Что же вы с погодой-то делаете, а, приятель? – продолжал говорить он. – За столько месяцев забыл, что такое дождь, да еще и с ветром, а тут приезжаете вы, и на тебе! Это в заслугу или в наказание Аллах послал вам все это, Аббас?

Джабир спустил окно и высунул голову наружу. Сначала он держал ее опущенной, и капли стекали по его волосам и шее, а потом он повернул голову и высунул язык, пытаясь попробовать на вкус дождь – редкого иорданского гостя.

Папа рассмеялся и попросил его закрыть окно, но Джабир продолжал дурачиться. Наконец, он замерз, сел, закрыв окно, и обернулся к нам.

– Все будет хорошо, – неожиданно серьезно сказал он, взглянув каждому из нас в глаза. Он посмотрел на спящего Джундуба и снова повторил:

– Все будет хорошо. С вами все будет хорошо.


Путь занял примерно четыре часа, но мы успели приехать до заката. Холодно не было, несмотря на то, что к вечеру погода стала еще более ветряной. Джундуб был сонный после долгой дороги и практически повис на моей ноге, потирая рукой то один глаз, то другой.

– Не замерз, Кузнечик? – спросила я.

В ответ Джундуб покачал головой и еще сильнее вцепился в ногу.

Машина остановилась на трассе, среди пустыни. Пейзаж был скучный и немного удручающий. Казалось, мы одни во всем мире – маленькие точки среди звенящей тишины безлюдной местности, где в одиночестве танцуют вальс ветер с песком.

– Заплатишь ему половину сейчас, половину уже там, как договорились, – напомнил Джабир, надевая гутру.

– Спасибо тебе за все, я, правда, очень…

– Аббас, – перебил Джабир, улыбнувшись, – не надо. Это немногое, что я могу сделать для твоей семьи. Я тебе обязан.

– Вы опоздали, – все обернулись на низкий, холодный голос мужчины, появившегося, словно из недр пустыни. Он был одет в тоуб темно-синего, почти черного цвета – некое подобие платья или туники, если хотите; под тоуб, как и полагается, он надел серуаль – штаны, которые плотно обтягивали его лодыжки; из-за куфие, обмотанной вокруг головы, почти все его лицо было скрыто, и виднелись только глаза, хищные и внимательные.

Этот мужчина был порядком выше остальных. Он медленно обвел глазами каждого из нас, ни на ком не задерживая взгляда, и лишь заметив Джундуба, некоторое время наблюдал за ним, а потом сказал:

– Деньги вперед.

– Муса, – Джабир рассмеялся, подошел к мужчине и осторожно, почти ласково, взял его за локоть и повел к папе, – где твои манеры? Давайте не будем мешать детям любоваться красотами пустыни!

Джабир обернулся и жестом велел отойти подальше. Я посмотрела на папу и, после того, как он кивнул, взяла Джундуба на руки и отошла к краю дороги. Иффа пошла следом.

Солнце созревало с каждой секундой, становилось больше, наливаясь сочно-оранжевым оттенком, подобно фрукту, готовому вот-вот упасть с дерева. Небо обесцветилось, стало бледно-серым, и только на горизонте оно искрилось яркой палитрой цветов, будто Аллах решил сыграть в художника и разлил краски на наш небесный холст.

Песок шипел, терзаемый ветром, и пахло приближающейся прохладой.

Иффа села на рюкзак и уронила голову на колени, обхватив их руками. Ее плечи затряслись. Я испугалась, что она плачет, и позвала ее по имени, но Иффа не отозвалась. Плечи ее замерли в напряжении, и вся она будто бы окостенела.

Я села рядом с ней.

– Что с тобой?

Сестра в ответ замотала головой, все так же уткнувшись в колени.

– Иффа?

– Ничего, – раздраженно пробормотала она. – Просто много мыслей, не могу от них избавиться.

– Каких мыслей?

Иффа не успела ответить, как мы услышали голос папы:

– Дети, – отец махнул нам рукой, – пора.

Джабир попрощался с каждым из нас, пытаясь рассмешить глупыми шутками, пожелал удачи и еще о чем-то пару минут воодушевленно разговаривал с отцом. Когда машина с водителем и Джабиром скрылась за поворотом, незнакомец в одежде бедуинов заговорил:

– Я понимаю, что вы устали, но у нас нет времени на отдых: лучше добираться до Акабу ночью.

Отец взял Джундуба на руки, и мы послушно последовали за нашим проводником.


Муса почти не разговаривал. Безмолвной высокой тенью он шел впереди, время от времени оборачиваясь удостовериться, что мы не отстали. Заметно похолодало, и пришлось надеть свитер. Ветер свистел в ушах, забирался под одежду, леденил кожу. Я позавидовала одежде Мусы, в которой не был страшен холодный воздух, остужающий тело.

Сначала мы прошли через горные хребты. Ночью они казались черными и пугали своими размерами и замысловатыми формами. Глядя на них, чудилось, что смотришь в прошлое. Песок уже остыл и стал холодным, ноги проваливались в него, и очень скоро лодыжки устали и начали ныть. Высокие каменные горы, сначала такие разные, вскоре стали неразличимы и будто бы никогда не кончались. Только крупные валуны у подножья заметно отличались и, как и облака, порой принимали интересные очертания. Желтые днем, – ночью пески будто бы налились краской и стали кирпичного цвета. Ярким светом месяц освещал небо, осыпанное миллиардами звезд. Млечный путь раскинулся во всей красе, и можно было отчетливо разглядеть каждое созвездие.

Джундуб расплакался от голода и усталости, и было решено передохнуть. Мы достали запасы еды, и некоторое время ели в тишине, глядя, как падают звезды и пролетают спутники. Вдали от цивилизации звезды искрили со всей своей мощью.

– Красота, да? – тихо, почти с благоговением произнес папа, изучая небосвод.

– Звездочка упала! – воскликнул Джундуб, тыкая пальцем в небо.

– Это новая душа спустилась на Землю, чтобы вселиться в рожденного ребенка, Кузнечик, – ответил папа. – Или душа умершего полетела в мир иной, в объятия Аллаха.

– А может быть это мама? – спросил Джундуб, и личико его преобразилось от возникшей догадки.

– Может быть, – улыбнулся папа, и губы его дрогнули.

Пустыня, будто заколдованная, была бесконечна. Однообразный вид голых песков иногда разбавлялся кое-где выросшими папоротниками и травами, ярко-зелеными даже ночью.

Ветер стих, но было все равно холодно.

Муса продолжал идти впереди, напряженный и внимательный, напоминающий хищника перед атакой или жертву, предчувствующую нападение. Отец еле перебирал ногами, явно уставший нести Джундуба.

– Давай я его понесу?

– Что? – папа посмотрел на меня истомленными глазами. – Ах, нет-нет. Я сам.

Казалось, никого и ничего нет во всей вселенной, кроме нас и этих огромных долин и скал. Мы шли в тишине, которая прерывалась редкими репликами Мусы о том, что где-то рядом блокпост и нужно быть осторожными, и стонами Иффы, измученной от такого дальнего пути. Чем дальше мы шли, тем чаще она останавливалась передохнуть.

Когда Иффа в очередной раз присела на валун, задерживая нас, Муса произнес своим низким баритоном, который порой принимал жесткие нотки:

– Мы уже рядом. Там, – он указал на горизонт, – Палестина, а вот там, чуть левее, – Израиль. Надо держаться правее и будем в Акабе.

– Я не могу больше! – Иффа закрыла лицо руками, пытаясь сдержать рыдания. Глядя на ее бессилие, мне тоже захотелось расплакаться. Ноги ныли до самых костей, болела спина, особенно поясница, хотелось пить, но вода уже кончалась, и ее нужно было экономить.

– Слезами не поможешь, дочка, – едва слышно от изнеможения, произнес папа. – Идем.

Когда силы были на исходе, а каждый шаг становился все труднее, началась песчаная буря. Из-за поднявшегося песка невозможно было разглядеть направление, и белоснежные звезды над головой растаяли в океане песчинок. Задыхаясь и пряча лица от остервеневшего ветра, мы побежали к ближайшей скале. Протиснувшись в расселину, мы попали в грот, глубокий и темный, но дальше идти не стали. В скале было теплее, чем снаружи, и тише. Только заунывный вой ветра и минорные песни песков – колоколов погребенных городов – прерывали тишину и покой.

Прислушиваясь к завываниям, стонам пустыни, я вдруг вспомнила слова Рашиды, и страх и сожаление стиснули мне горло.

"Эта война – середина пустой луны, и мы будем погребены ее смертельными песчаными объятиями", – сказала она мне. Кажется, прошла целая вечность, и это уже другая Джанан слушала ее тогда, не осознавая до конца всю трагичность слов и не улавливая отчаянья в голосе соседки.

Мы продолжали убегать от войны, но она не отпускала нас. Неистовая стрельба, грохот и визг снарядов, тяжелое дыхание смерти, – все это осталось там, в Сирии, но война – это не столько смерть, сколько мучение; это выживание, всяческое лишение всего и всех, вездесущие страх и одиночество. Мы стали отверженными, непринятыми другим миром. Нас не пустили бы в Акабу легально, и мы, точно преступники или дикари, должны были обходить пустыню, скрываясь ото всех.

Мы – просто люди, такие же, как и все остальные, родившиеся в осатаневшие времена, когда человеческая жизнь измеряется прибылью и убытками.

Сегодня сирийские люди невыгодны, а значит, у нас было мало шансов на достойную жизнь, и все-таки мы, подобно утопающим, цеплялись за каждую соломинку, предложенную судьбой.

Европа была этой соломинкой, шансом на счастье. Вот почему мы тогда, усталые и напряженные, ожидали, пока уляжется буря, чтобы затем нарушить закон и нелегально перебраться в Египет. Мы не собирались садиться никому на шею, взрывать вокзалы и убивать, конечно же, нет. Наша семья, как и тысячи других семей, просто хотели нормальной, человеческой жизни.

Разве это так много?


Я успела вздремнуть, когда Муса встал, все такой же хмурый и серьезный, и сказал, что нам следует идти.

Отдохнувшие, мы шли быстрее. Джундуб еле поспевал за нами, его ноги по щиколотку погружались в песок, и он часто падал, повисая на отцовской руке. Чтобы не задерживаться, папа опять понес его на себе.

В какой-то момент мы так близко проходили мимо блокпоста, что я могла разглядеть людей в бронежилетах с автоматами в руках. От их вида стало так страшно, что волосы зашевелились на голове.

Муса пригнулся, словно зверь перед прыжком, и произнес, глядя куда-то в сторону:

– Не отставайте. Они не должны нас заметить.

С каждой минутой звезды тускнели и исчезали на сумеречном небе. На горизонте уже светало. Пахло минералами и пылью, призрачным ароматом нагретых скал еще со вчерашнего дня, когда солнце, ослепляющее и жгучее, стояло в зените.

Наконец, Муса убавил шаг, а затем остановился, вглядываясь вдаль.

– Мы пришли, – точно приговор, произнес он.

Я пригляделась и увидела где-то там, словно мираж, муравьиным роем раскинутые, разбросанные грязно-желтые домики.

Облегчение волной окатило и расслабило все тело, но на смену ему пришел ужас.

– Что если нас поймают? – с паникой подумала я. – А если застрелят, даже ничего не спрашивая? Такое же случалось с другими!

Я взглянула на Иффу, неосознанно ища в ней поддержки. Она безразлично глядела на приближающийся город.

Последние дни Иффа была молчаливой, даже апатичной. Ее взгляд потерял осознанность, и теперь, она будто бы смотрела вглубь себя, о чем-то бесконечно размышляла.

Очень скоро мы уже были на краю Акабы, где стояли только несколько одиноких прямоугольных зданий. Позади нас – опротивевшая пустыня Вади Рам с ее высокими скалами,грозно возвышающимися над городком. Вдалеке виднелось Красное море, в порту стояло несколько крупных грузовых кораблей, которые издалека казались игрушечными.

Когда мы зашли в город, страх немного поутих. Мы послушно следовали за Мусой, проделавшего этот путь уже сотни раз.

Пальмы покачивались от ветра, шепча какие-то таинства природы. Оранжевые огни, освещавшие широкие дороги, постепенно гасли то тут, то там. Было тепло, но от холодных порывов ветра пробирала дрожь.

– Что это за страна? – спросил папа, показывая на противоположный берег залива, где возвышались дома, и были пришвартованы яхты.

– Израиль, – ответил Муса, без интереса взглянув, куда указывал отец. – Это Эйлат, курортный город. Египет левее.

Порт надежно охранялся, но он был билетом в Египет, единственным шансом попасть на ту сторону залива.

Муса велел подождать его на пляже, который был совсем неподалеку от порта, а затем куда-то скрылся, оставив нас наедине с собственными опасениями.

На пляже ветер усилился. Уже поднявшееся солнце скрылось за плотными облаками. Берег выглядел неухожено, песок холодил ноги, казался грязным и был смешан с галькой. Я сняла обувь и зашла в воду намочить ноги. На удивление, она оказалась теплой и была такой чистой, что я могла разглядеть дно на глубине: крупицы песка и разбитые ракушки.

Муса пришел минут через десять. Он провел нас в порт, быстро и уверенно. Все прошло как в тумане: помню лишь внутреннее неистовое напряжение, как сердце билось в груди, и его ритмичное биение ударяло по барабанным перепонкам. Я шла за Мусой и отцом, опасаясь взглянуть в сторону, чувствовала Иффу рядом с собой и, не прекращая, молилась.

– Наконец-то! – воскликнул парень, как только заметил нас. Сначала я испугалась его, но быстро успокоилась, когда поняла, что старая моторная лодка позади него была предназначена для нас. Парень был чуть старше меня, загорелый, почти черный, он стоял босиком, нетерпеливо ожидая нас.

– Нам нужно поторопиться, – сказал он, когда мы подошли к нему.

Мы с Иффой и Джундубом сели в лодку, пока отец разговаривал с Мусой. Парень запрыгнул следом, даже не взглянув на нас. Словно кот, следящий за чем-то, он рассматривал берег и порт. Когда отец сел, парень попросил его пересесть на другую сторону, чтобы не нарушать равновесие, а затем завел лодку.

Мы вышли в открытое море. В ушах свистел ветер, пахло солью и воспоминаниями, какие пробуждаются лишь в плаванье, и от лодки веяло сыростью и зацветшей водой. Платок сполз на затылок, и я снова завязала им голову, чтобы волосы, развиваясь, не лезли в лицо.

Я обернулась. Вид удаляющегося берега и скал, которые становились все дальше, принес облегчение. Тугой узел в солнечном сплетении, с каждой секундой все сильнее затягивающийся от не спадающего напряжения, в один миг исчез. Я вздохнула с облегчением и даже с некоторым подобием счастья.

Все будет хорошо. Все будет хорошо, правда?

Солнце выглянуло из-за облаков, и море заискрилось, отражая его лучи. Идеальная поверхность воды становилась будто бы мятой там, где проплывала моторная лодка.

– Помнишь, как мы с мамой пошли на базар, и начался ливень? – вдруг заговорила Иффа, так же внимательно разглядывая море и горизонт. – Дождь был такой сильный, что протекал через навес из клеенки, натянутый между рядами лавок. Мы бежали мимо них, прикрывая головы платками, и ноги шлепали от воды, забравшейся в обувь. Мама тогда смеялась как девочка…

Иффа замолкла, чуть не расплакавшись, а потом добавила шепотом, чтобы никто не услышал:

– Мне иногда кажется, что нет смысла бежать в Европу. Зачем, если мы уже не будем так счастливы как тогда, в Сирии?

С грустью я приметила, как осунулась Иффа, как поблекли ее волосы и стали тоньше, чем прежде. Она посмотрела на меня замученным взглядом, синяки под ее глазами в утренней синеве казались еще темнее.

– Не смотри так на меня, – сказала она.

– Как так?

– С жалостью. Меня от нее тошнит, – Иффа передернула плечами. – От тебя меня тоже тошнит, от твоего равнодушия, от того, что мы все что-то потеряли – одной тебе ничего не нужно!

– Что ты такое говоришь? – я попыталась заглянуть ей в лицо, но она отвернулась. Иффа быстро заморгала и обиженно покачала головой.

– Ох, не знаю, – ответила она. – Так нестерпимо осознавать, что ничего уже нельзя вернуть! Я чувствую себя грязной.

Она опять дернула плечами, будто от отвращения, и замолкла, продолжая рассматривать горизонт.

Примерно через полчаса лодка замедлила ход, а впереди замаячили берега Египта. Ветер усилился, и высокие пальмы раскачивались, чуть склоняя пышные кроны то в одну сторону, то в другую.

– Это Таба, девочки, – сказал папа, сосредоточенно глядя на простирающийся перед нами город. – Мой старый друг заберет нас. Скоро мы отдохнем.

Лодка уже причаливала. В груди колыхалось сердце в приятном и томительном волнении. Я уже не боялась, и появилось странное чувство эйфории. От бессилия дрожали руки и ноги, после нескончаемого ветра губы потрескались и покрылись коркой, а кожа лица стала сухой и шелушилась на щеках и подбородке.

Когда мы слезли с лодки, а парень начал возвращаться, стремительно отдаляясь от берега, я вдруг со всей поразительной ясностью ощутила, как далеко мы находимся от дома. Прошлая жизнь обернулась облаком воспоминаний, чем-то безмерно отдаленным и даже ненастоящим.

Мама жила лишь в смутных проблесках памяти родных, а Сирия погрязла в осколках разбитых судеб, захлебнулась в океане крови и слез. И теперь, мы так далеки от всего того, что когда-то было частью нас самих!

Отныне мы были отломанными частицами чего-то большего, движущиеся в неизвестность, туда, где нам, возможно, не было места.


До этой встречи мы видели Исама, друга отца, несколько раз. Он приезжал на день рождения папы и однажды по каким-то делам. Еще пару лет назад, при его визите, Исам показался мне ограниченным и слишком обеспокоенным. Его глаза постоянно что-то испуганно искали, руки нервно поправляли рукава, и во всех его движениях угадывалась смиренность бедняка.

Исам жил в Александрии. Он переехал туда много лет назад, и после этого его жизнь будто бы пошла на убыль, – так, по крайней мере, невзначай сказал отец. Исам не завел семью и не имел за душой практически ничего, но его это устаивало или не тревожило.

Мы устроились в маленькой комнатке, где пахло затхлостью и застывшим временем, каким обычно пахнет от стариков. Старые нестиранные занавески пропитались пылью, как и диван, с твердым и неровным матрацем. За окном можно было разглядеть лишь противоположный дом – такой же убогий, как и в котором остановились мы, – и людей, идущих по улице. Несколько раз я замечала мусорщиков, которые несли на спине огромный пакет, набитый одеждой, бутылками и прочими полезными, но практически изжитыми вещами. Эти люди вызывали во мне сочувствие и тоску по родине. Какое-то новое чувство, раннее мне незнакомое, отделяло меня от всех этих людей, от всего того, что раньше было так близко.

Несколько дней мы пробыли в гостях у Исама в ожидании денег, которые должен был прислать наш дядя из Нюрнберга. В это время отец решал вопросы с контрабандистами. Папа нервничал от того, что цены называли непомерно высокие, а гарантий не было; встречались ему и мошенники, которые, если бы не Исам и его связи, могли бы обмануть папу.

Наконец, деньги прибыли, дата назначена. Все было решено. Последняя ночь перед отплытием на остров Греции, последний рывок в сторону другого мира.

Перед сном я пошла попить воды, но стала случайной свидетельницей разговора папы с Исамом. Сначала я хотела уйти или дать о себе знать, но что-то, что сильнее меня, заставило ноги замереть и затаить дыхание.

Я услышала дрожащий, тихий голос хозяина квартиры:

– Каждую ночь отсюда отплывают три-четыре лодки. Доплывает только одна. Ты готов рискнуть семьей? Готов, что кто-то из твоих детей умрет? – Исам покачал головой и невидящим взглядом уставился на что-то позади отца. Какое-то время они молчали, потом он добавил:

– Ты лучше прибереги эти деньги на еду и одежду. А смерть можно купить и подешевле.

Отец продолжал молчать, обдумывая, потом добавил медленно, четко проговаривая каждое слово:

– Это для детей, для их будущего.

– Вы будете там третьим сортом, Аббас, друг мой, – ответил Исам, призывая отца прислушаться. – Вы будете изгоями общества, понимаешь? Незваными гостями, осевшими на плечи хозяев.

– Мы везде изгои, Исам. В Иордании, в Египте, даже на родине нам больше нет места! – папа встал и нервно зашагал по комнате. – Я хочу, чтобы у моих детей было будущее, чтобы они могли учиться, работать, чтобы государство их защищало. И пусть, пусть, Исам, некоторое время нас будут гонять, как грязных уличных собак, забредших в заведение для элиты, пусть! Зато моих дочерей не изнасилуют, не убьют, Кузнечик будет питаться едой, а не отбросами, и никого из нас не разорвет от брошенного снаряда! А тут, в Египте, что ждет нас? Такое же нищенство, сплошное выживание, как в Заатари.

Исам хотел что-то сказать, но отец остановил его жестом.

– В Египте мы подавно никому не нужны. Из двух зол выбирают меньшее, кому как не тебе это знать, Исам. Германия примет нас, а после, когда в Сирии кончится война, мы вернемся домой. Весь наш путь – это дорога домой. И даже сейчас, направляясь в Грецию, мы возвращаемся в Сирию. Чем дальше мы от нее, тем ближе мы будем к ней после.

– А если в Сирии война не закончится? Если ее постигнет участь Алеппо, и даже твои внуки не вернутся домой? Что тогда, Аббас? Ты сбежал из Германии, и пяти лет там не прожил, сейчас будет хуже, поверь мне.

– Аллаху алим, Исам, – раздраженно ответил папа. – Аллаху известно лучше.

– Иншаллах, Ахи, – примирившись, но оставаясь при своем, ответил Исам. – Если на то будет воля Аллаха, мой брат.

Папа заметил меня и махнул головой, приглашая.

– Не спится, рух Альби?

– Да, – я улыбнулась. – От нервов хочется пить.

– Я устал немного, – сказал Исам, вставая со стула. – Тесбах ала кейр.

– Спокойной ночи, – ответили мы с папой. – Тесбах ала кейр.

Когда Исам ушел, папа взглянул на меня пронзительно, но ласково. Он взял меня за руки и вздохнул, покачав головой.

– Не забыла еще немецкий, рух Альби?

– Nein.

Папа улыбнулся, но тут же опять посуровел.

– Das ist gut, – ответил он. – Это хорошо. Он нам всем понадобится.

Я села на стул напротив папы и накрыла его руки своими.

– Мы справимся с этим.

– Мне всегда нравилось твое внутреннее умиротворение, Джанан, – с улыбкой произнес папа. – Ты всегда ладишь с собой. Мне же этого в себе не хватает.

Он вздохнул и посмотрел куда-то позади меня, будто бы пытался сквозь стену разглядеть спящих Иффу и Джундуба.

– Если что-нибудь случится…

– Папа…

– Джанан, – отец неодобрительно взглянул на меня, и я замолкла. Он повторил взволнованным, но твердым голосом:

– Если что-нибудь случится, проследи за ними. Иффа… она умная девочка, но думает эмоциями. Не дай ей совершить глупости, ладно?

– Не нужно мне этого говорить, – с досадой ответила я. – Европа – это не цель. Если мы не будем там вместе, зачем она нам?

– Хороший вопрос, – папа опять улыбнулся, но как-то грустно, с горечью и иронией. – Будущее иногда забирает у нас настоящее. Сейчас у нас нет ничего кроме будущего, ради него стоит рискнуть.


Ночью на берегу было прохладно. Ветер усиливался, подгоняя волны, и луна ярким, но холодным светом озаряла Средиземное море, искрившееся от ее лучей.

– Они обещали, что будет не больше ста человек, – с всевозрастающим беспокойством проговорил папа, глядя на три лодки, покачивающиеся у берега. Вокруг толпилось около шестисот человек, с сумками и одеялами. Гул голосов вместе с шепотом моря и ветра создавали какофонию, от которой сердце в груди билось в страхе и напряжении. Некоторым выдали спасательные жилеты, но на всех не хватило. Нам достался только один. Я пыталась надеть его на Джундуба, но жилет оказался слишком большим для брата. Тогда было решено надеть его мне, с условием, что Джундуб всегда будет у меня на руках.

Перед отплытием мы еще некоторое время стояли на берегу. Каждый молчал, погруженный в свои мысли. Толпа гудела, словно рой пчел, но тихо, с опаской, застывшая в напряженном ожидании.

Я закрыла глаза, прислушиваясь к ритмичному шелесту волн. Всем телом я ощущала близость моря и угрозы, которую оно таило в себе, слышала его зов, несмелый, но настойчивый. На какое-то мгновение показалось, будто на берегу кроме меня никого нет. На губах застыла соль, и волосы пропитались свободой пустыни и моря.

Я открыла глаза. Небо, черное, всеобъемлющее, нависло над серым, таким же бездонным морем, уходящим куда-то вдаль и будто бы не имеющего конца и края. А мы, маленькие человечки, загнанные и потерянные, точно несшие голову на плаху, не спеша забирались в лодки.

Несколько контрабандистов стояли с оружием, время от времени подгоняя замешкавшихся. Взгляд у них был жестокий и презрительный, вели они себя заносчиво и воспринимали нас словно мы скот.

Забираясь в лодку, одна женщина оступилась и упала, прижимая к груди ребенка. Она расплакалась и завыла, не вставая с колен. Несколько раз контрабандист велел ей подняться, но она лишь продолжала прижимать ребенка, со слезами читая молитву.

– Она просто боится, – сказала Иффа, с сочувствием наблюдавшая за ней. Контрабандист перестал обращать на нее внимание, пропуская людей дальше, но от ее рыданий он начал нервничать и вдруг схватил ее за волосы, заставив подняться. Она завопила, не выпуская ребенка.

– Я сказал тебе заткнуться! – прокричал контрабандист, плюясь на нее от бешенства, а затем оттолкнул от себя. Женщина упала, и одежда ее промокла от набежавших волн, и песок прилип к телу и запутался в волосах.

Ребенок заплакал, и теперь они плакали вместе. Из-за их рыданий и бездействия отупевшей от страха толпы мне захотелось убежать.

Папа, как и остальные мужчины, молчаливо наблюдал за этой картиной, не смея вмешаться. Я понимала, почему он ничего не предпринимает, но внутри все равно заклокотало разочарование в нем и в себе и во всех остальных – в слабых запуганных человеческих существах.

Подошла наша очередь забираться в лодку – такую большую, каких я еще не видела. От влаги краска на лодке давно облупилась, а дерево почернело и даже немного прогнило. В лодке уже набралось около двухсот человек. Места было мало, и все прижимались друг к другу, боясь упасть за борт.

Когда мы сели, я взглянула на воду, враждебную и, подобно зыбучему песку, затягивающую и не отпускающую из своих холодных объятий. Даже луна была далекой и равнодушной.

Никто нам не поможет, если мы затонем. Пучина поглотит нас, заглотит и не отпустит, и никто не узнает о наших мольбах и страданиях, и мир проснется, не подозревая, что где-то там, в ледяной морской бездне, захлебнулись собственными надеждами сотни беженцев.

Мы отплыли, и берег начал удаляться, с каждой минутой все больше отсекая шансы возвратиться. Вскоре Египет, как и вся наша прошлая жизнь, остался позади.

Джундуб прижался ко мне. Я гладила его голову и думала о том, что сейчас все или закончится или начнется.


ГЛАВА VI


ЕВРОПА


Греция


Некоторое время все молчали и будто бы даже дышать старались как можно тише. Волнение сковало тело, каждое движение пугало, сердце, словно раненое животное, металось в груди. Когда тишина успокоила нервы, начали раздаваться несмелые перешептывания.

В морской пустыне, где кроме гуляющего ветра и вырядившегося в звездные стразы неба ничего не было, луна казалась ярче обычного. Я долгое время разглядывала ее. Формы кратеров создавали у нее печальное выражение, и она будто удивлялась судьбе человечества, глядя сверху вниз на его страдания и страдая вместе с ним. Теперь луна не казалась мне равнодушной. Покровительственно возвышаясь над нашей лодкой, она точно следила за нами, освещала путь и оберегала.

Джундуб уснул на наших с Иффой ногах. Мы укрылись с ней одеялом, прижавшись друг к другу, и я слышала ее размеренное дыхание и сопение брата, время от времени подрагивающего во сне. Я смотрела на горизонт, пытаясь разглядеть наше будущее, но кроме непроглядной неизвестности ничего там не нашла. Волнение стихло, и начала накатывать сонливость. Я почувствовала голову Иффы на своем плече и поняла, что она уснула.

Лицо замерзло от ночного бриза, но, окруженная родными, я забыла о холоде. Иллюзорное чувство безопасности расслабило меня, и, засыпая, я ощущала умиротворение и еще более окрепшую надежду.

Утром я проснулась от холодного воздуха и гула голосов. Лодку покачивало сильнее, чем раньше, среди людей появилось оживление. Иффа с папой уже проснулись и о чем-то разговаривали. Джундуб все еще спал, прижавшись ко мне. Его дыхание щекотало мне руку и казалось горячим по сравнению с утренней прохладой.

– Вы голодны? – спросил папа, доставая из рюкзака еду.

Его волосы были растрепаны, и глаза опухли от плохого сна. Он зевнул и вздрогнул, и мне захотелось обнять его, такого уставшего и неуклюжего в это утро. Джундуб завертелся и захныкал. Он успокоился не сразу и первое время дрожал и оглядывался, с детским ужасом цепляясь за мою шею.

– Успокой ребенка, или я выкину его за борт, – сказал один из контрабандистов, плывущих с нами в лодке. Он махнул ружьем в сторону воды, и от этого жеста у меня в глазах потемнело от страха. Лицо папы дрогнуло, но он ничего не ответил, только взял Джундуба на руки, крепко прижав к себе.

Небо утром было серое, и вода не казалась настолько пугающей. Голубая теперь, а не черная как ночью, она не несла в себе очевидной опасности. Появилось чувство, будто утонуть почти невозможно. После угрозы контрабандиста я испытывала страх не к природе, но к людям, что с таким пренебрежением наблюдали за нами, с самомнением прячась за оружием.

– У вас очень милые дети, – какой-то мужчина вдруг обратился к отцу. – Меня зовут Хабиб.

Хабиб заметил мой взгляд и улыбнулся мне. У него была добрая улыбка, но грустные глаза. Седина коснулась его висков и некоторых прядок на бороде.

– Спасибо, – папа ответил незнакомцу немного холодно и отчужденно. – Меня зовут Аббас, а это Джанан, Иффа и мой сын Джундуб.

– Фурса Саида, – произнес Хабиб, коснувшись ладонью своей груди, там, где сердце. – Приятно познакомиться.

Он был одет в потертые джинсы и батник; кроме борсетки с собой у него ничего не было. Руки его дрожали, когда он подносил их к лицу, и было видно, что они огрубели от тяжелой работы. Хабиб немного помолчал, а потом заговорил с такой печалью, что стало не по себе:

– У меня тоже есть ребенок. Он очень болен, и я не смог его взять с собой. Я хочу заработать денег на его лечение и забрать к себе.

– Шидд Хэлак, – ответил папа. – Крепись.

Хабиб едва заметно улыбнулся, но улыбка это была такой же грустной, как и его взгляд.

– Знаете, мне чуть не запретили садиться в лодку из-за того, что я христианин, – Хабиб впервые усмехнулся.

– Христианин? – папа с интересом взглянул на незнакомца.

– Да, а вы разве тоже против христианства?

– Я слишком долго пробыл среди католиков и атеистов, чтобы не быть терпимым к вере или не вере других.

– Терпимым, – Хабиб рассмеялся. – Не очень толерантно с вашей стороны всего лишь терпеть другие веры.

Глаза его сверкнули, но взгляд остался таким же печальным и даже покорным.

– Не принимайте это слишком близко к сердцу. Все мы всего лишь терпим друг друга. Кого-то легко, кого-то сложнее.

Хабиб склонил голову в задумчивости. Папа не смотрел на собеседника, сосредоточенный больше на своих мыслях. Они говорили тихо, но один из контрабандистов услышал их разговор. Он оттолкнул мужчину на своем пути и подошел к Хабибу.

– Тебе придется доплатить, – сказал контрабандист, тыкая в Хабиба ружьем.

– За что?

– За то, что кафиру не место в лодке! – он с презрением плюнул в лицо Хабибу. Христианин молча вытерся, продолжая глядеть на возвышающегося над ним контрабандиста.

– Или доплачивай, или я выброшу тебя за борт!

– Но у меня и так почти не осталось денег, – Хабиб коснулся борсетки, сжавшись от вида оружия, нацеленного на него.

Контрабандист выхватил у него сумку, но Хабиб стиснул в руках ремешок, не желая отдавать последние сбережения. В ответ контрабандист ударил его прикладом, и кровь, густая и темная, пропитала волосы Хабиба, стекая по лицу, а затем капая на дно лодки. Хабиб упал на колени, но контрабандист продолжал избивать его, не обращая внимания на сдавленные стоны и попытки закрыться от ударов.

– Перестаньте! – Иффа вскочила, но я заставила ее сесть обратно. Контрабандист едва заметил ее, но она продолжала кричать и вырываться.

– Заткни ее, или я сам это сделаю, – металлическим голосом произнес он, взглянув на нас с Иффой. Он уже не избивал Хабиба, забрал борсетку и отошел. Папа помог подняться христианину, поправил одежду и укрыл его одеялом.

– Ынта малих, Хабиб? – спросил отец, с беспокойством заглядывая ему в лицо. – Ты в порядке, Хабиб?

– Аль Хамбу лилла! – выплюнув сгустки крови, ответил Хабиб. – Слава богу!

Мы с Иффой переглянулись. Джундуб испугался, спрятав лицо у меня на груди.

Глаза и губы Хабиба быстро опухли, волосы от крови слиплись, и я почувствовала запах железа вперемешку с чем-то кислым.

Сотни глаз некоторое время были устремлены на Хабиба, но вскоре все потеряли интерес к избитому "кафиру". Христианин сидел, согнувшись, и еще долго выхаркивал кровь. Его зубы стали розовыми, лицо посинело, руки дрожали так, что он не мог удержать в руках бутылку с водой.

– Джанан, – Иффа с беспокойством взглянула на меня, будто я могла избавить этого человека от боли. Она повторила:

– Джанан.

Я сняла платок и намочила его в море, выжала и передала Иффе. Она недоуменно посмотрела на него, затем взглянула на Хабиба и покачала головой.

– Нет. Нет, – в ее взгляде я различила панику и страх. Неужели она теперь боится всех мужчин?

– Папа, – я передала платок отцу. – Ему надо промыть раны.

Хабиб с благодарностью улыбнулся. Он вытер щеки и глаза от крови, каждый раз вздрагивая от прикосновения ткани, пропитанной морской солью.

– Я не считаю вас кафиром, – Иффа тут же замолкла, словно сказала какую-то глупость. Она помолчала в нерешительности, потом все-таки добавила:

– В вас живет вера, просто она отличается от нашей.

– Иффа, – отец неодобрительно посмотрел на нее, взглядом указывая замолчать.

– Спасибо вам, – Хабиб улыбнулся искренне и по-доброму. Я поймала себя на мысли, что давно не видела такой чистой в своей доброте улыбки.

Среди ночи я проснулась от чьих-то стонов. Лодка покачивалась, и ветер свистел в ушах. Убывающая луна озаряла часть неба и лица людей, сонных и вымотавшихся от беспрерывного плаванья. Слышались короткие недовольные реплики, кто-то кинул банку из-под газировки в нашу сторону.

Проснувшись окончательно, я поняла, что это стонет Хабиб. Я внимательно взглянула ему в лицо, кажущееся мертвенно-бледным в слабом свете луны. Похоже, он бредил: рваные губы что-то шептали, рассеченные брови подрагивали и хмурились, голова металась из стороны в сторону, все тело дрожало и дергалось. Стоны, время от времени вырывающиеся у него, напомнили мне предсмертные стоны матери. Вся его боль эхом проносилась по морской глади, и стенания звучали зловеще среди одиночества неба и моря.

К вечеру следующего дня отец сказал, что у Хабиба жар. Мой платок теперь походил на простую тряпку. Папа опускал его в море и выжимал раз за разом, чтобы затем вытереть лицо больного от пота и охладить кожу. Хабиб, не переставая, всхлипывал и благодарил, но позже перестал и благодарить – только судорожно вздыхал.

Я наблюдала за ним с сочувствием, но и с некоторой брезгливостью. Больные и страдающие всегда вызывали во мне отчужденность, их слабый вид отталкивал. Хабиб не был исключением. Мне хотелось, чтобы он поскорее пришел в норму, чтобы не видеть его таким жалким, таким несчастным. Он больше не улыбался, и доброта его была погребена под пластом боли.

Иффа напоминала мне верного пса, ждущего пробуждения хозяина. Она следила за каждым движением Хабиба, подзывала отца, чтобы он помог христианину, но сама к нему не подходила. Сон ее стал более чуткий: сквозь дремоту я чувствовала, что Иффа не спит, думает о чем-то и следит за Хабибом.

Мы продолжали плыть. От голода тело ослабло, жажда затуманила рассудок, а от неподвижности затекли мышцы. Чтобы хоть как-то протянуть, мы питались раз в день и пили как можно реже. Джундуб сначала много плакал, но затем силы оставили его, и теперь он чаще спал. Мы почти не разговаривали друг с другом. С утра до вечера я глядела на яркую синеву неба, пыталась разглядеть под водой рыбу, следила за измученными соседями.

На четвертый день я так же отупевшим взглядом смотрела на воду, погруженная в апатичные мысли, которые крутились в голове медленно и со скрипом, точно несмазанные шестеренки. Я следила за песчинками, плавающими под самой поверхностью и искрящимися от декабрьского солнца, когда вдруг мимо проплыл небольшой контейнер из-под еды. Сначала я не обратила на него внимания, решив, что кто-то выбросил из нашей лодки, но за контейнером проплыла обувь, пустой рюкзак, несколько игрушек. Выглянув, я увидела еще много вещей – остатки чьих-то судеб, выброшенные и потерянные, такие же как и их хозяева.

Я взяла куклу, проплывающую совсем рядом с лодкой. У нее на макушке не было волос, краска стерлась, и теперь вместо глаз были только впадины. Некоторое время я разглядывала ее, думая о ребенке, которому пришлось с ней расстаться.

Война забирает детство, так жестоко и несправедливо. Ее липкие щупальца доберутся и до моря и до другого континента, а мы все равно бежим от нее. Нам закрывают двери, но мы пролазим через окна.

Наверное, остальному миру, так же как и мне, неприятно смотреть на страдания других, и легче закрыть глаза, дожидаясь, пока больные поправятся, а слабые станут сильными. Ведь настоящая помощь заключается не в том, чтобы помогать, когда это удобно. Настоящая помощь – почти всегда в убыток себе.

Я опустила куклу в море. Сначала она погрузилась в воду, но затем выплыла на поверхность, будто невидимые силы подтолкнули ее вверх.

Европа не готова идти на жертвы, она и не обязана. И все же, глядя на эту куклу, бесхозно уплывающую и безмолвно кричащую о судьбе своей маленькой хозяйки, можно ли так спокойно решить, что помощь не обязательна?

– Они утонули, да? – спросила Иффа, так же наблюдавшая за качающимися на морской глади вещами.

– Я не знаю.

– Вода стала их могилой, но зато они умерли как шахиды и теперь в раю, – произнесла женщина рядом с нами, скорее обращаясь к самой себе, чем к нам. Ее взгляд остановился на маленьком башмачке, крутящемся на взбудораженной нашей лодкой поверхности. Женщина открыла рот, будто хотела что-то сказать, но передумала и отвернулась.

Я представила маленькое тельце, медленно погружающееся в пучину, как вода, все более холоднеющая и темнеющая, давит и тянет ниже и ниже, а поверхность, где еще видно голубое небо и солнечные лучи, становится недосягаемой.

Детям не обязательно умирать как шахидам, чтобы попасть в рай. Дети невинны, так за что же им такая страшная смерть?

В тот же вечер одна из беженок начала рыдать и вопить. Кто-то пытался ее успокоить, но она кричала так сильно, что звенело в ушах.

– Что там происходит?

Та же женщина, что говорила с нами, задрожала и коснулась живота, будто кто-то ее ударил.

– Этот крик, – прошептала она, – так кричит мать, потеряв ребенка.

Я попыталась разглядеть, но кроме голов, обращенных в ту же сторону, ничего не увидела. Позже я узнала, что ребенок действительно умер, не сумев перенести этот путь. Матери велели выбросить его за борт, но она так сильно прижимала ребенка в груди, что даже несколько мужчин не смогли вырвать его из ее рук. Вскоре крики прекратились, но лодку вдруг качнуло, и послышался всплеск воды. Кто-то завопил. От страха я окаменела, продолжая глядеть перед собой и не решаясь посмотреть туда. Мне никто не говорил, но я знала, что случилось, и от этого ужас пробрал меня до самых недр души.

– Она прыгнула вместе с ним, Джанан! – Иффа закрыла рот руками, не в силах поверить в то, что увидела.

Какой-то мужчина прыгнул вслед за обезумевшей матерью. Я не видела, что происходит, только слышала вопли, всплески воды, хрипящие вздохи от недостатка кислорода. Через время все прекратилось.

Кого-то вырвало от потрясения и шока.

Я так и не сдвинулась с места, глядела на беззвездное небо, а в голове в это время не зарождалось ни одной мысли. Иффа села на место и расплакалась. В лодке стало так тихо, что я слышала собственное дыхание и гулкие удары сердца.

Лодка отплывала все дальше и дальше, а в ушах продолжали звенеть всплески уходящих жизней. Теперь на три сердцебиения стало тише.

Хабиб передал Иффе платок, чтобы она вытерла слезы. Его лицо до сих пор было опухшим, но он приходил в норму, и его больше не лихорадило. Хабиб обернулся, будто ожидал увидеть утопленников, и произнес:

– "Мама, а правда, что будет война, и я не успею вырасти?"

Мы встретились с ним взглядом, и он сказал, уже обращаясь ко мне:

– Рождественский. Знаете такого?

– Нет.

Хабиб кивнул, словно иначе и не могло быть. Он помолчал, потом добавил:

– Так хочется счастья своим детям, но зачем же мы обрекаем их на жизнь в этом мире, полном страданий?


До острова Родос оставалось совсем немного, но ночью начался шторм.

Месяц стоял высоко, освещая грузные тучи, плотные, точно дым. Звезды исчезли, будто прогнанные светлячки, остервеневший ветер порывами раскачивал нашу лодку, гнал прочь. Холод пронзал тело, добирался до костей, до самой сути. Море обезумело, словно разозлившись, что мы слишком долго занимали его обитель. Лодку качало все сильнее, вода хлестала о борта. Ледяные капли пропитывали одежду, словно иголками, сильнее пощечины били по лицу. Крики вырывались сами собой, страх сковал тело. А море продолжало бушевать, шипеть, бурлить, стонать. Грозы освещали небо, черное, равнодушное, и гром вдогонку гремел, будто проклиная. А может, это был реквием по нашим душам?

Я никогда не забуду этот всепоглощающий ужас, когда сама Природа решает тебя похоронить. Когда силы на исходе, желудок прилип к позвоночнику, а от жажды и семидневного оцепенения ноет все тело; когда младший брат цепляется за тебя, ища спасение не в боге, а в твоих руках, таких же дрожащих и слабых, как и у него самого; когда его детский крик заглушает твой собственный.

Вы знаете, что такое умереть еще до смерти? Сердце бьется так сильно, что словно бы вырывается из грудной клетки, бьется о легкие, неспособные потреблять кислород. В глазах темнеет, и фейерверком стреляют миллиарды черных точек. Тело становится непослушным, будто тряпичным. Оно и верно, ведь мы – лишь марионетки в руках стихии. Ни нож перед ней не властен, ни слово. И молитвы она не слышит, хотя ты молишься так исступленно, так отчаянно, что душа мечется в теле, но строки, тысячелетиями произносимые, оборачиваются пустым звуком, утопающим среди рыданий, потому что даже Аллах не имеет власти над твоей судьбой.

Волны продолжали биться о борта лодки, и пенящаяся вода, переплескиваясь через края, быстро наполняла дно. Все глубже начало погружаться отяжелевшее судно. Я чувствовала, как ноги обволакивает ледяная вода, поднимаясь все выше, и первым порывом было прыгнуть в море, словно тонущая лодка была не только гробом, но и палачом.

Вскоре оцепенение прошло, и все стали выбрасывать за борт вещи и одеяла, – весь лишний груз, но этого было мало. Беснующаяся стихия не усмирилась жалкими подачками и требовала больше жертв. Наши вещи уплывали прочь, и, наверное, другие люди на другой лодке точно так же, как и мы пару дней назад, увидят их, со скорбью проследят глазами, как чьи-то истории и жизни доживают свой век на бескрайней поверхности моря, и будут надеяться, что это участь обойдет их стороной.

Джундуб так сильно вцепился ногтями мне в руку, что я ощутила острие боли даже сквозь поток адреналина. От истощения и не прекращаемых криков испуганного детского сердца, Джундуб охрип и потерял голос. Весь его страх теперь сосредоточился в глазах, устремленных на меня. Взгляд ребенка, в котором кроме мольбы и самого чистого, тотального ужаса ничего не разглядеть; глаза, полные слез, замерших между черными ресничками, не выплаканных слез, таких же соленых, как и эта бушующая гробница.

Словно погруженная в транс, я запустила пальцы в отросшую шевелюру Джундуба, перебирая кудряшки, слипшиеся от воды, затем нагнулась поцеловать макушку, вдыхая запах молока и карамели.

Лодку закачало из стороны в сторону, и мы повалились, прижатые другими телами. Еще одна волна взмыла и обрушилась на нас, а за ней еще, и мгновение спустя я перевалилась за борт, поглощенная водой. Пузыри, шипя, прошлись вдоль моего тела и выплыли на поверхность, и я, спасенная жилетом, поднялась следом. Судорожный вдох, и меня с головой накрыла новая лавина. Паника прожгла насквозь тело и душу, отупевшее от страха сознание едва понимало происходящее, сосредоточившись на сверкающем в безумии небе, а не на собственном спасении, и только руки, управляемые инстинктами, лихорадочно искали, за что уцепиться.

Кто-то схватил меня за запястья и вытянул из смертельных объятий моря.

Я слышала свое имя, но не находила глаз, которые сковали бы мой взгляд в цепи своего внимания и не отпускали, пока раздирающая до костей паника не отступит, не оставит предательское тело – такое слабое в судьбоносные мгновения.

Наконец, я смогла различить лицо Иффы и брата, в то время, как отец пытался согреть меня. Я так дрожала, что будто бы вырывалась из его объятий. Его ладони казались горячими по сравнению с моим телом, но шквал усиливался, и все попытки папы были тщетными перед ледяным дыханием погоды.

Лодка продолжала наполняться водой и погружалась все сильнее. Упавшие вместе со мной теперь в отчаянье пытались залезть обратно. В отличие от меня, им никто не помогал, и они, цепляясь за мокрые борта, неизбежно падали. Почти что в истерике, не оставляя попыток, они брались за края лодки, и судно от этого кренилось на бок.

Тяжелые капли с гулом разбивались о море, слышался тревожный рокот грома где-то вдалеке. Волны ударялись о носовую часть лодки, и после каждого удара сердце останавливалось, и резкая боль пронзала поясницу.

Море, казалось, распалялось от собственной же ярости и становилось еще неукротимей, еще безжалостней, терзая лодку и обрушиваясь на нее, пока та в один миг с отрывистым, едва слышимым бульканьем не затонула. Крики людей соединились в один общий вопль. Захлебываясь и кашляя, мы пытались держаться наплаву.

Джундуб повис на мне, и я придерживала его железной от страха хваткой. Иффа с какой-то детской беспомощностью в глазах озиралась по сторонам, словно искала спасения, и вот-вот была готова потерять сознание. Папа подплыл к ней, пытаясь унять ее панику, но Иффа не успокаивалась, и ее судорожные вдохи были слышны даже среди оглушительной симфонии шторма.

Животный страх пропитал собой даже кости. Он стал такой невыносимый, что хотелось нырнуть и, наконец, впустить в себя море, чтобы оно больше не мучило. Эти бесконечно тянущиеся минуты, перерастающие в часы, обернулись адом, воспоминания о котором никогда не перестанут ужасать меня.

И смерть кажется не такой страшной, как сама мысль о ее приближении.

Мы продержались около часа, с последними силами удерживаясь на поверхности. Это время длилось вечность для меня. Я глядела на черное небо с едва различимыми тучами, и душа моя так измучилась, что была готова раствориться среди них. Вцепившись в запястья Джундуба, вскоре мои руки онемели от холода и неподвижности.

Когда отчаянье достигло апогея и сменилось апатией, то есть истощением не только тела, но и всяких чувств, когда рассудок настолько помутился, что уже было непонятно, мертвы ли мы или еще держимся, на горизонте забрезжил свет, и на долю секунды я решила, что это открываются врата в рай. Нас ослепило, но вскоре донесся рев мотора, а затем удалось различить лодку и фигуры людей. Невнятный голос эхом раздался среди воя ветра и шипения волн.

Отец, задыхаясь от бессилия, заговорил вслед за голосом, но слова папы были едва слышны среди какофонии борьбы стихии и человека.

– Это береговая охрана! Дети, это береговая охрана! Все будет хорошо! – закричал папа.

Лодка стремительно приближалась, и за ней появились еще несколько. Поверхность моря отражала лучи от фонарей, направленных на нас.

Вода стекала по лицу, попадая в глаза, ноздри и рот, и легкие болели от недостатка кислорода. Звуки обострились: всплески были раскатистыми, собственное дыхание слышалось где-то в голове и стало эпицентром всех звуков.

Я облизнула соленые губы и закрыла глаза.

– Аллаха шукур, – прошептала моя истерзанная душа. – Спасибо, Аллах. Спасибо, что услышал наши молитвы.


От первых глотков пресной воды у меня закружилась голова. Сухое теплое одеяло, накинутое поверх плеч, помогло унять дрожь.

Долгое время я не могла поверить, что мы в безопасности, и только мерное дыхание брата, спокойного и расслабленного, напоминало мне о том, что опасность позади.

Тело ныло и дрожало от недосыпания, голода и потрясения. Хотелось спать, но сон не шел из-за не унимающегося бешеного сердцебиения.

Я взглянула на папу и удивилась, как сильно он успел похудеть. Плечи его осунулись, лицо посерело, и появились морщины на лбу и между бровями.

– Папа, ты сохранил?

Иффа сидела, укутавшись одеялом, и с беспокойством глядела на отца. Она тоже выглядела неважно: глаза ввалились и впали щеки, приковывая взгляд к острым скулам.

– Что? Ах, да, рух Альби, – отец достал целлофановый пакет, в котором держал деньги и документы, чтобы они не намокли, и вынул оттуда фотографию. – Вот, держи.

Иффа поспешно спрятала ее в карман, даже не взглянув на нее.

– Не переживай по этому поводу, дочка, – сказал папа. – Теперь все будет хорошо.

Я увидела по выражению лица Иффы, что она хочет ответить, как всегда отвечала раньше: "Ты знаешь, что нет", но она промолчала, а потом с печальной улыбкой все-таки ответила:

– Я очень на это надеюсь, папа.

Лодка замедлила ход. На берегу стояли черные фигуры во флуоресцентных желтых жилетах. Небо уже понемногу светлело, на горизонте можно было разглядеть качающиеся пальмы, очертания людей становились все отчетливей. Когда лодка причалила, и я вышла на берег, усталость нахлынула на меня, как волны на наше потонувшее судно. Я сделала пару шагов, ноги мои подкосились, и я упала на колени, расплакавшись от облегчения. Песок был холодный, но он показался мне самым прекрасным, что я видела за последнюю неделю, и я набрала его в ладони, пропуская между пальцами. Песчинки быстро растворились, и осталось только несколько прилипших крупинок.

Мужчина позади меня целовал землю, не переставая рыдать. Отовсюду слышались слезы, наполненные счастливым успокоением.

Весь берег был усыпан оранжевыми жилетами – особенно яркими в утренние сумерки. Я тоже сняла жилет и бросила его к остальным. Береговая охрана выдала воду и одеяла, кому не хватало. Врачи суетливо бегали от одного к другому, проверяя состояние выживших.

Оглянувшись, с удивлением и ужасом я заметила, что до суши добралась лишь четверть беженцев. Неужели остальные утонули? От осознания этого холодок прошелся вдоль позвоночника, и потемнело в глазах. Меня затрясло от мысли, что кто-то из моих близких и даже я сама могли не выжить.

Джундуб чихнул, привлекши мое внимание. Укутанный в одеяло, его было почти не видно, кроме больших щенячьих глаз, с беспокойством разглядывающих море.

Сколько таких же малышей погибло в ту ночь? Я вспомнила о воплях напуганных, утопающих в свирепом плеске моря, когда крики детей были самыми звонкими, душераздирающими среди всего этого смертельного безумства.

– Вы видели Хабиба? – Иффа встала на носочки и вытянула шею, пытаясь разглядеть его лицо среди толпы остальных беженцев.

Отец тоже встал, вглядываясь в мельтешащие фигуры.

– Никуда не уходите, – продолжая сверлить взглядом выживших, сказал он.

– Джанан, как ты думаешь, с ним все в порядке?

В воспоминаниях вдруг вспыхнул образ Хабиба, как он пытался удержаться на плаву, и лицо его было белым, а глаза красные и опухшие, будто бы он задыхался. Я не была уверена, видела ли я его таким, или эта кошмарная сценка – лишь проекция моих опасений.

По телу прошла мелкая дрожь.

– Конечно, он же всегда был рядом с нами, – как будто бы издалека услышала я свой голос.

Отец пришел спустя десять минут. Он выглядел задумчивым и даже немного потерянным.

– Ты нашел его? – Иффа снова вскочила, обеспокоенно глядя на папу. – С ним все в порядке?

Отец уставился на нее бездумным взглядом и некоторое время молчал, словно не расслышал вопроса, а потом коротко ответил:

– Да. Да, всехорошо.

Перед глазами опять возник Хабиб, его руки, в агонии бьющие о поверхность моря, точно цепляющиеся за последние секунды жизни.

– Он утонул, – подумала я с хладнокровием и чувством необратимости. – Он утонул на моих глазах, а я забыла это. Как странно.

Сын Хабиба не дождется папы: море заглотило его вместе с мечтами, и он захлебнулся надеждами – губительными для таких неприкаянных и отчаянных как мы.


В центральном порту был оборудован небольшой лагерь. Десяток палаток заполонили весь берег. Мужчины сидели на складных стульях, разглядывая море, и о чем-то спорили. Женщины возились с детьми, вывешивали сушиться одежду на натянутую вдоль забора проволоку. Хор голосов сливался с шумом моря.

Чтобы попасть в Афины, нам нужно было пройти обязательную регистрацию. Очередь казалась бесконечной. Мысли круговоротом сменялись одна за другой, ведя в дебри сознания и унося прочь от скучного ожидания.

– Это хорошо, что сейчас середина декабря! – мужчина впереди нас обернулся с кривой полуулыбкой. – Представляете, каково было людям летом? В эту адскую жарищу! Я слышал, женщины и мужчины падали, будто костяшки домино, друг за другом. Невыносимые условия!

Он отвернулся, затем снова обратился к папе:

– В этом мире больше не осталось сострадания, честное слово! Каждый заботится о своей шкуре. Может, это и правильно. Но наживаться на чужом горе? – беженец покачал головой в неодобрении. – Взять хотя бы лагерь "Заатари". Слышали о нем? Вот я там прожил год. Я слышал, что в тюрьмах бывают условия лучше! Но дело не только в условиях, если бы! Часть еды, что была положена нам бесплатно, забирали какие-то отморозки и продавали нам же втридорога! А какие деньги просят контрабандисты? Нет-нет, так нельзя! Это война… война против сострадания и сочувствия, против всего человеческого!

Папа молчал, а мужчина продолжал говорить, будто с самим собой.

– А вы знаете, как нас называют в Европе? – чуть погодя, спросил он. – Новыми варварами! Нет, вы слышали такое? Они намекают, что мы разрушим их Евросоюз.

Беженец в презрении махнул руками и покачал головой.

– Да как можно разрушить то, что уже разрушено? Гомосексуалисты, проститутки, распущенность, эта их губительная, тотальная свобода – Аллах покарает всех этих неверных, помяните мои слова.

Мужчина плюнул на пол, переступил с ноги на ногу и нервно повел плечами.

– Не нужны мне эти подачки от них! Ничего не нужно!

Папа вдруг заговорил, и я удивилась, услышав его голос:

– И все-таки, ты ешь более-менее сносную еду, потому что они дали тебе деньги. Ты спишь в более-менее сносной кровати, потому что они тебе ее выделили, и ты находишься в безопасности, потому что они тебя приютили.

Беженец молча уставился на папу, покачал головой, будто не веря своим ушам, затем кивнул в задумчивости и отвернулся. Оставшееся время он больше не заговаривал с нами.

Наконец, спустя восемь часов, очередь дошла и до нас. Я зашла первая. Несколько человек стояли около стола, о чем-то переговариваясь. Напротив них было два стула, камера, свет и оборудование для фотографирования. Заметив меня, все замолкли, а после попросили присесть.

Со мной разговаривали вежливо, хоть и равнодушно, точно перед ними был не человек, а очередной предмет на конвейере, который вскоре сменится другим, и так до бесконечности. Прочее я помню смутно. С меня сняли биометрические данные, сфотографировали и завели личное дело. Вопросы сменялись, едва я отвечала. Наверняка, как только я вышла, они забыли обо мне.

Вечер уже успел завладеть небом. Луны не было видно, и только звезды освещали море. Поднялся ветер, холодный, непостоянный. Он то затихал, то вихрем толкал в спину, путал волосы и забирался под одежду. Тело дрожало от усталости, так хотелось спать, что в глазах потемнело, а звуки стали громкими и отдаленными, будто я проваливалась в сон.

Меня направили в медицинскую комнату, а позже выдали свежую одежду. Я ждала на берегу, пока моя семья пройдет те же процедуры, и глядела на небо, особенно звездное в ту ночь. Пролетело несколько самолетов, светящихся красными огоньками.

Когда регистрация осталась позади, нам выделили палатку. Мы с Иффой забрались под одно одеяло. Все тело ныло и болело, но теперь эта боль казалась приятной. Мышцы постепенно расслабились, сердце замедлило ход, и веки стали тяжелыми, будто их кто-то специально придерживал, не давая разомкнуть глаз.

– Почему ты смеешься? – спросила Иффа сонным голосом.

– Это от усталости, – ответила я, продолжая посмеиваться.

– Мне от усталости хочется расплакаться, а не смеяться.

– Теперь самое страшное позади, Иффа. Плакать уже поздно.

Иффа что-то ответила, но ее голос прозвучал откуда-то издалека, прочие звуки вскоре тоже затихли, и я уснула крепким сном.


Билеты на паром до Афин стоили нам двойную цену. Сотни беженцев толпились в порту, в ожидании отплытия. В воздухе витало чувство предвкушения, словно бы мы все переходили на какой-то новый уровень нашего "путешествия", словно бы в Европе должно было быть меньше страданий, меньше страха и лишений.

Это было совсем не похоже на то почти смиренное ожидание смерти перед отплытием на остров. Паром внушал доверие. Чтобы его разглядеть, нужно было запрокинуть голову, переводя взгляд от носа судна до кормы. Разве такая громадина может потонуть?

Сесть в полусгнившую лодку теперь казалось мне безумной идеей. И как только мы пошли на такое?

Мы стояли на палубе, пока паром медленно плыл, прорезая носом море. Вода пенилась у его бортов. Это железное судно будто подчинило себе стихию, усмирило ее. Не желая поддаваться, поднялось несколько волн, но паром преодолел их, не заметив вовсе.

– Вы тоже приплыли на Родос с Египта? – мужчина, стоявший рядом с папой, внимательно посмотрел на него, склонив голову. – Меня зовут Самир.

Самир был несколько крупнее папы. У него были черные волосы с сильной проседью на висках, глаза маленькие, глядящие исподлобья, но скорее с интересом, чем со злобой.

Забавно, как часто люди ищут общения с незнакомцами, чтобы хоть как-то усмирить свои страхи и забыть об одиночестве.

– Наше судно чуть не потонуло, – голос Самира развеял пелену моих размышлений, и я снова прислушалась к разговору.

– Лодка была слишком тяжелая, – продолжал незнакомец. – Контрабандисты взяли людей больше, чем она могла удержать. Они велели… велели каждой семье, у кого есть дети, выбросить за борт по одному ребенку.

Сердце в одно мгновение подпрыгнуло к горлу и вернулось на место. Я обернулась на Иффу, но она сосредоточенно разглядывала море, рассекаемое железной громадиной, и совсем не обращала внимания на слова мужчины.

– Многие женщины от ужаса упали в обморок. Одна, потеряв сознание, свалилась за борт, и ее никто не стал спасать. Вот что с нами делают попытки сбежать от войны, – Самир замолчал, облизнув губы, и лицо его непропорционально нахмурилось, появились глубокие морщины между бровями. – Я мог спасти эту женщину, но не стал. От страха все органы будто бы заболели одновременно. Стало жарко, но я почувствовал, как побледнел. Я никогда не прощу себя за то, что ничего не сделал. Но, будь у меня шанс все исправить, поступил бы так же.

– А что же с детьми?

Самир посмотрел на папу, словно не понял вопроса, но взгляд его быстро прояснился, губы дрогнули в улыбке, будто в насмешке над собой.

– Один мужчина подрался с контрабандистом, и тот застрелил его. В драке еще несколько человек упало за борт, и море стало их могилой, а смерть этих людей – нашим спасением. Детей не тронули.

Некоторое время Самир молчал, потом заговорил снова, и голос его был полон горечи и даже злобы:

– Я понял, что эти испытания выдерживают сильные женщины и слабые мужчины.

Он посмотрел на меня и Иффу, затем перевел взгляд на отца. Я не видела лица папы, но мне показалось, что он усмехнулся.

– Если ради безопасности детей мне придется стать слабаком, вором и трусом, я стану, – ответил отец. – Что будет с моими детьми, начни я строить из себя героя? Геройство – всегда немного безрассудство. Я не могу себе этого позволить.

Самир улыбнулся, впервые за весь разговор. Он обернулся назад, и я увидела, как на него взглянула женщина с ребенком на руках.

Самир тоже не мог себе позволить быть сильным мужчиной. Может, в этом и была их сила?


Когда мы доплыли до Афин и направились в сторону метро, я обернулась взглянуть на водную гладь. Появилось странное чувство облегчения и тревоги: когда я в следующий раз увижу море с его переменчивым настроением и глубоким, пугающим своей неизведанностью, внутренним миром?

В метро было многолюдно. Я часто ловила на себе внимательные взгляды, от которых становилось не по себе. Когда мы вышли из вагона метро и поднялись на поверхность, затерявшись в толпе, мне стало комфортнее, и я даже замедлила шаг, разглядывая столицу Греции.

Афины состояли из белых домов и узких длинных улиц. Этот город значительно уступал Алеппо по красоте и атмосфере, и все же он напомнил мне о родном доме. Я поняла, что очень соскучилась по Сирии, и от этого грудь сдавили сожаление и отчаянье, ведь Алеппо – руины, и мое прошлое погребено под останками города.

Мы ожидали автобус около часа, и, отъезжая, я с тоской посмотрела на ускоряющийся за окном пейзаж. Мне хотелось, чтобы мы, наконец, уже куда-нибудь приехали и больше не уезжали.

Несколько часов я смотрела в окно, думая о чем-то и тут же об этом забывая, а потом незаметно для себя уснула. Разбудил меня отец. Иффа вместе с Джундубом стояли в проходе, ожидая пока все выйдут. На улице уже было темно, слышались завывания ветра, от его порывов капли дождя с глухим ударом разбивались об окна и крышу автобуса.

На улице пахло морозной свежестью, и от холода закружилась голова. Хотелось вернуться обратно в автобус, чтобы скрыться от непривычно колючего ветра.

– Это деревня Идомени, – сказал отец. – Еще немного и мы будем в Македонии.

Помимо нас из автобуса вышло еще с десяток человек. Деревушка была ничем непримечательна: как и везде беженцы толпились в очередях или ожидали чего-то, ругались, спорили, молились. Мы прошли через таверну, откуда были слышны громкие и выпившие голоса. В кафе, видавшем лучшие времена, было неуютно. Отец купил нам воды, и ему пришлось заплатить тройную цену лишь только потому, что он неместный. Протягивая бутылки, продавщица взглянула на папу пренебрежительно и в то же время с любопытством.

Дальше нам пришлось пройти несколько километров по рельсам. Кое-где встречались палатки. Беженцы сидели в кругу и пили чай, заваренный в металлических чайниках. От быстрой ходьбы стало жарко, но от ветра замерзли нос и уши.

Когда мы, наконец-то, пришли, я огляделась. Стоило пройти через забор с колючей проволокой, и Греция была бы позади. Как странно это – быть на границе чего-то нового, когда нужно сделать лишь шаг, чтобы познать это неизведанное и стать его частью.


ГЛАВА VII


Македония


Для рельсов границ не существовало, и они не заканчивались и были проложены дальше, так далеко, что, казалось, им нет конца. Сотни людей толпились около двухметрового забора, бранясь или плача, цепляясь и дергая за железные прутья. Некоторые, смирившись, сидели в ожидании каких-то изменений. Здесь можно было встретить беженцев из Сомали, Судана, Бангладеша, Марокко, Пакистана и из многих других стран, но пускали только тех, кто прибыл из Сирии, Ирака и Афганистана. Те, кто остался без документов, так же застряли в месте, где никому до них не было дела, где они не принадлежали ни одной стране и, может, даже самим себе.

От неприкаянности кто-то запил, потратив последние деньги в деревенской таверне, и теперь шатался вдоль границы, до одури выкрикивая самые непотребные ругательства, плюясь от бешенства, отчаяния и злобы; кто-то перестал даже умываться и всячески следить за собой, и от этого запах у границы стоял зловонный; беспризорные дети в оборванной одежде и с замученными глазами выпрашивали еду, воду и что-нибудь теплое.

На время дождь прекратился, но начался снова. Капли были холодными, одежда быстро намокла, волосы впитали влагу, и вода стекала с них на свитер. Мы подошли к очереди, громко шлепая по собравшимся лужам. Вид толпы перед нами привел меня в уныние.

Через несколько часов послышались возмущенные крики, грозные предупреждения пограничников и ругательства. Гул голосов стал похож на рой рассерженных ос, толпа зашевелилась, и чувствовалось все более усиливающееся волнение. В какой-то момент раздался треск стекла, люди тронулись с мест, хлынув вперед. Меня толкали, проносясь мимо, и мне пришлось следовать за толпой, чтобы не упасть и не быть затоптанной. Я слышала окрики отца, но потеряла его из виду.

Впереди я заметила полицию в касках, бронежилетах и с дубинками. Они были одеты так, словно усмиряли бунт заключенных, а не бедных, испуганных беженцев, многими из которых были женщины и дети.

А впрочем, подумала я, толпа отчаянных людей, борющихся за последние билеты в "стан святых и город возлюбленных", может быть опасней всяких заключенных. И все-таки, как неприятно, что они считают нас дикарями!

Когда двух особо агрессивных начали избивать дубинками, толпа быстро уняла свой пыл. Я смогла остановиться и перевести дух. Кто-то завизжал. Слышались глухие удары, словно бьют по мешку с песком, а не по живому человеческому телу. Женщины плакали и умоляли, чтобы полицейские прекратили. Дождь усилился, и крупные капли вместе с кровью стекали с их дубинок. Мужчины, не двигаясь, валялись у ног военных, и, если бы не их стоны, я бы решила, что они мертвы.

– Джанан, ты в порядке?! – отец дернул меня за руку, словно бы я в чем-то провинилась. Его трясло, и он судорожно прижимал к себе Джундуба, будто опасаясь, что того кто-то заберет.

– Да, просто… просто, – я взглянула на полицейских, оглядела едва стоящих на ногах избитых ими беженцев и почувствовала, как грудь наполняется злобой к людям, таким глухим до чужих бед, загородившимися заборами, решетками, законами от нас.

– С нами такого не случится, рух Альби, – сказал папа, проследив за моим взглядом.

– Почему они такие жестокие? – Иффа выглянула из-за спины отца, едва взглянув на лужу крови одного из беженцев.

– С нами такого не случится, – повторил отец, глядя на удаляющихся полицейских.

Мы простояли всю ночь под проливным дождем, уставшие и голодные, наблюдая, как кто-то лишается надежды, а кто-то становится ближе к своей мечте. Одежда мокрыми тряпками висела на наших продрогших телах. Джундуб начал кашлять и чихать.

Злость во мне никуда не ушла, она томилась в груди все эти часы, наполняя душу обидой. Я подумала тогда, что, наверное, ненавижу Европу. И от этой ненависти желание вернуться в Сирию стало нестерпимым. Оно душило меня, рвало на части, и хотелось куда-то деться, чтобы только не чувствовать себя загнанной в угол.

– Верните меня домой! – хотелось закричать. – Верните мою жизнь!

Небо начало светлеть, и немного погодя бледные лучи солнца выглянули из-за горизонта. Европейские рассветы казались убогими по сравнению с нашими, сирийскими. У нас солнце даже зимой не скупится на лучи, такие насыщенные, вездесущие.

Я обернулась на плач. Парень возраста Иффы сидел на камне, обхватив голову руками. Он был в розовых кроссовках, в кое-где порванных джинсах и нескольких батниках, мешком висящих на нем, в шапке и разных перчатках. Парень раскачивался взад и вперед, и его рыдания были больше похожи на завывания. Его не пустили. Что же он искал там, чего не нашел здесь? Может, там была его семья? А может, все сокровенные мечты? А может, он – сириец, оставшийся без документов, и пути назад ему больше нет?

Этот парень был не один такой потерянный и затравленный. Все мы оказались на необитаемом острове, где наши страдания никто не видит, а крики не слышит, и смертей так много, что и вправду, они становятся всего лишь статистикой.

Еще немного, и мы будем на той стороне границы, на заветной территории, которая вскоре, так же как и Греция, станет для нас не больше, чем перевалочным пунктом.

Мы предъявили документы, где билетом в Македонию стала наша национальность. Неважны заслуги, человеческие качества, стремления, мечты, планы, добродетель, – лишь только строчка в паспорте.

Как это забавно: ценность твоей жизни зависит от того, где тебя родили. И если умер европейский мальчик – это трагедия, а если арабский – ну что же, такова жизнь?


Первое время мы шли вдоль рельсов, затем – через поля с желтой иссушенной травой. Здесь температура казалась ниже, чем в Греции, хоть мы и недалеко ушли. Нос болел от того, какой непривычно холодный был воздух. Я шла и смотрела себе под ноги, считая шаги. Несколько раз, сбиваясь со счета, начинала заново. Позже я стала молиться. Последнее время я была такой уставшей и измученной, что сразу же засыпала, не прочитав намаз. Мне не хотелось, чтобы Аллах гневался на меня. Словно услышав молитву, из-за туч выглянуло солнце, блеснув выцветшими лучами.

Македония отличалась от всего того, что я когда-либо видела. Небольшие домики с крышами насыщенного коричневого цвета, деревья, высокие, с толстыми стволами и бесконечным количеством маленьких ярко-зеленых и желтых листиков, шелестящих и поющих, едва ветер коснется их. Люди, так разнообразно одетые, казались безмятежными: ничего не тревожило их умы, да и как могло среди такого спокойствия?

Мы должны были добраться до Сербии за три дня, иначе пребывание в стране стало бы незаконным. На вокзале в городе Гевгелия, около границы с Грецией, толпами собрались другие беженцы в ожидании поезда. Многие сидели на перроне, свесив ноги на железнодорожные пути. Вокруг были кучи мусора, разбросанного и по рельсам тоже.

– Извините, а как часто приезжает поезд? – папа окликнул молодого парня с маленькими детскими глазами и с взъерошенными черными кудрями, и если бы не щетина, я бы решила, что ему нет и шестнадцати лет. Улыбка его, широкая и кривая, вызвала во мне воспоминания о Тильмане, отозвавшиеся в груди неровными толчками сердца.

– О, – приветливо отозвался парень, – я не знаю. По-разному бывает. Но борьба здесь ожесточенная! Поезд едет до Белграда, но если у вас нет документов или вы не из "нужных" стран, то лучше выпрыгнуть раньше.

Он встал на одну ногу и перекинул вес вперед, будто хочет прыгнуть на рельсы, и рассмеялся.

– Держитесь меня, и запрыгните в первый же поезд! – парень начал переминаться с ноги на ногу, будто пританцовывал. – А то тут некоторые неповоротливые и по несколько суток ждут поезда, где им будет место. А места нам, как вы знаете, нет. Вы откуда будете?

– Из Сирии, – ответил папа.

– А я из Пакистана. Знаете, нам там тоже несладко, а привилегии вам. Несправедливо! – на мгновение лицо парня посуровело и даже повзрослело, и я задумалась, сколько ему лет, но он сразу же улыбнулся, как бы сглаживая свои слова. – А как вам путешествие по морю на этих разваливающихся лодках?

Лицо папы дрогнуло и потемнело, но парень не заметил этого.

– Наша лодка начала тонуть у острова Кос, – он рассмеялся, словно бы это действительно было забавно. – Я выпрыгнул за борт и сам доплыл, захлебываясь от переполняющих меня эмоций. Я был так счастлив! Здесь столько всего необычного, нового! Верно же? Вот доберусь до Германии, выучусь, женюсь. Будет жизнь!

Парень улыбнулся, улыбнулся как-то по-детски, и глаза его засверкали наивными ожиданиями и надеждами. Кто знает, может так и будет?

Вдали послышался лязг металла и тяжелое гудение прибывающего поезда. Все засуетились. Сотни людей, уставшие, потерянные, грязные и окаменевшие от европейской прохлады и сна на бетоне, встали, напряженно вглядываясь назад, откуда раздавался ритмичный, устрашающий стук колес поезда. Это был еще один шанс, за который нужно было ухватиться и бороться, иначе тебя бы столкнули, затоптали, переступили бы через твою голову и твои мечты, даже не заметив. И ты бы остался один, в чужой стране, – обуза для всего остального народа, где тебе не улыбнутся при встрече, не выкажут уважения, как равному, – ведь ты не равен, нахлебник, трус, решивший жить, а не умирать.

А война в родных странах все еще бушует, подобно демону, охватившему бренное тело. Депортация кажется такой же пугающей как гнев Аллаха, ведь так хочется жить! Но дома ожидает смерть, готовая заключить в свои холодные цепкие объятия. И это отчаянное желание сбежать, скрыться, спастись, точно война все еще рядом и дышит в затылок, читалось на каждом измученном лице, как и желание стать чем-то большим, вера в возможность и удачу, что счастье поджидает их на новых землях.

Замедляясь, приближался поезд. Из квадратных, полуспущенных окон выглядывали пассажиры, с опаской и некоторым недовольством разглядывая группы беженцев, подошедших к краю платформы. Колеса замерли, железная громадина качнулась, словно не собиралась останавливаться, но после застыла, как если бы всегда здесь стояла.

Воздух накалился, почувствовалось нервное возбуждение, и напряжение сковало все мышцы. Некоторые, не дожидаясь, начали забираться через окна. Когда дверцы вагонов открылись, точно муравьиный рой, все хлынули вперед, пытались протолкнуться.

– Через двери не попадете – лезьте в окна! – парень махнул нам рукой, побежав к вагонам, где было меньше столпотворения. Отец схватил Джундуба и побежал следом. Сердце заколотилось, чувства обострились и притупились одновременно. Я слышала свое дыхание, ощущала, как ступни касаются бетона, но гвалт перебранок, топот ног и гул остального мира звучали неестественно и будто бы издалека. Иффа бежала рядом, ее растерянное выражение лица вызвало во мне жалость.

Парень спустил окно до конца, не обращая внимания на возмущения пассажиров, и, подтянувшись, легко забрался внутрь, словно не раз проделывал подобное. Папа поднял Джундуба, и парень подхватил его. Иффа тоже без проблем перелезла, меня же отцу пришлось подталкивать. Когда я оказалась в вагоне, поезд вдруг дернулся и чуть покатился. Джундуб захныкал, испугавшись, что папа останется на вокзале. Малыш протянул ручки к окну, сжимая и разжимая их, и слезы покатились по его щекам. Поезд остановился, прежде чем снова дернуться и медленно поехать дальше. Папа, вместе с другими отставшими, начал бежать за ним. Джундуб взвизгнул и задрожал, задыхаясь в истерике. Я попыталась его успокоить, с болезненным напряжением наблюдая, как папа силится ухватиться за оконную раму.

– Папа, давай! – закричала Иффа.

– Ну же! Он ускоряется! – парень высунул голову и туловище из-за окна, вытянув руки. Поезд продолжал ехать, не спеша проезжая мимо вокзальной платформы, и оставляя позади еще сотни других беженцев, упустивших шанс. Отец бежал, сосредоточенно глядя на протянутые руки парня. Когда, казалось, папа вот-вот споткнется, остановится, задыхаясь, ему вдруг удалось схватить беженца за запястье, а затем, цепляясь за край окна и едва волоча уставшие ноги, он подскочил, и мы смогли подтянуть его в вагон.

Колени мои задрожали и подогнулись от облегчения. Некоторое время Джундуб еще всхлипывал, не выпуская папу из цепких объятий.

– Прогулочка что надо, да? – парень рухнул на сиденье, с которого вскочила женщина, сторонясь нас.

– Меня зовут Аббас, – впервые папа назвал свое имя первым. Он протянул руку парню, и тот с улыбкой принял рукопожатие.

– Бади.

– Фурса Саида, Бади. Приятно познакомиться, – папа коснулся сердца, и с этим жестом я вдруг вспомнила Хабиба. Где сейчас его тело, лишенное души? Застыло ли в ужасе и сожалении его лицо, как в последние мгновения жизни, или теперь кроме равнодушного отпечатка смерти на нем больше ничего не разглядеть?


Поезд быстро набрал обороты и ехал, ритмично стуча колесами по металлическим рельсам. В вагонах практически не было свободного места: многие стояли, цепляясь друг за друга, чтобы не упасть, кто-то, не помещаясь, сидел на оконных рамах. Всю дорогу я с замиравшим сердцем разглядывала деревья, такие многообразные в формах стволов, пышные, высокие и маленькие; поля, желтые, поражающие своими нетронутыми просторами, и домики, низкие, прямоугольные с сочно-бордовыми крышами. Через несколько часов езды в вагонах стихло жужжание толпы. Размеренное дыхание поезда, резкие, но едва заметные покачивания, непрекращающиеся стуки колес о рельсы, – все это стало для меня колыбелью. Глаза закрылись, и, хоть я и стояла, дрема завладела телом.

Проснулась я от чьих-то споров. Не сразу осознала, что происходит, но отупевший ото сна мозг быстро пришел в себя, и мне удалось разобраться, в чем дело: несколько мужчин с заросшими щетинами, давно позабывшие о душе, как, впрочем, и многие из нас, о чем-то говорили с пассажиром. Я поняла, что пассажир европеец: он казался белым пятном на фоне всех нас, даже самых светлых. И дело было не только во внешности, но и в одежде. Все в нем кричало о том, что он из другого мира: чистая глаженая рубашка, не знавшая прикосновений асфальта вместо постели, джинсы без потертостей, руки, дрожащие, но аккуратные, которым чужда была тяжелая работа.

Беженцы возвышались над ним и были чем-то недовольны. Неожиданно для меня вмешался отец, встав спиной к европейцу, как бы защищая его. Он заговорил с мужчинами спокойно и даже немного высокомерно, что распалило тех еще больше. В какой-то момент началась потасовка. Среди десяток лиц и голов фигура отца затерялась, я не успевала следить за тем, что происходило. Завизжали женщины, кто-то чуть не выпал из окна, удержавшись в последний момент. Наконец, я заметила папу, и хотела протиснуться к нему, но его толкнули, и он упал, повалившись прямо передо мной.

Я попыталась помочь ему встать, но один из беженцев схватил отца за шиворот, рывком заставляя подняться. Неосознанно я сжала папин рукав, не отпуская его. Другому беженцу пришлось силой отдернуть мою руку и отвести в сторону. В парализованном от стресса сознании промелькнула мысль, что из-за драки в вагоне вдруг стало намного больше места.

Джундуб захныкал, попытался прижаться ко мне, но мужчина, схвативший меня, оттолкнул его. Братик упал, перестав от страха плакать. Иффа взяла его на руки, но тут же опустила рядом с собой, с остекленевшим взглядом уставившись в нашу сторону.

Холодные потные руки крепко сжимали меня за талию, и отвращение с ужасом наполнили все мое существо. Места, где беженец прижимался ко мне, жгло, и от омерзения хотелось разреветься. Я попыталась отодвинуться, оттолкнуть его, но он только сильнее прижал к себе. Стало трудно дышать, и какая-то часть меня, все еще разумная, осознала, что я начинаю паниковать, и паника эта лишь только усугубит дело. И все же сердце набирало бешеные обороты, в глазах потемнело, и грудь судорожно вздымалась от того, как часто мне приходилось дышать, чтобы не задохнуться.

Папа постоянно оборачивался к нам, и каждый следующий раз взгляд его был все отчаянней и разъяренней. Я снова попыталась вырваться, но мужчина дернул меня и с силой прижал ближе, до боли сжав пальцы на моей талии. Его дыхание, тяжелое и будто бы липкое, обожгло мне шею. Он зашептал разные, отвратительные вещи, и меня затошнило от этих слов и от него самого. Я дрожала, и слезы, полные ненависти, застилали глаза.

Затем я увидела Иффу. Она смотрела на беженца, держащего меня, с благоговейным ужасом. Казалось, она смотрит на дьявола, ненавидит всем сердцем и восхищается им как воплощением чистого зла. Иффа прижалась к стене вагона, и ноги ее дрожали так, что колени бились друг об друга. Джундуб уткнулся лицом в ее живот, но она едва замечала его.

Спокойствие и тишина в один миг обернулись хаосом возмущенных и испуганных голосов. Папа снова пропал из виду, поглощенный толпой, пытающейся удержаться на ногах и не быть задетой дракой.

– Что это тут у нас?! – послышался едкий, желчный голос второго беженца. Кто-то завизжал, что-то упало. Я пыталась разобраться в том, что слышу, представить картину, скрытую от глаз.

Папа не издавал ни звука, но затем сквозь поток голосов я разобрала едва слышимый хрип, от которого что-то во мне упало и разбилось. Я вырвалась из рук беженца, и он на этот раз не стал удерживать. Люди, как могли, пропускали меня. Я заметила опухшее лицо папы, припавшего к полу, и стала еще отчаянней пробираться к нему. Паника снова волной окатила меня, и я задыхалась, тонула в ней.

– Все хорошо, рух Альби, – ответил отец, упираясь на мою руку и пытаясь подняться. – Мы выйдем на следующей остановке.

– На следующей? – я оглядела его лицо, с рассеченной губой и опухшим глазом, от вида которого мне стало дурно, и с беспокойством подумала, осознает ли он, что говорит.

– Но на следующей остановке поезд прибудет только в Скопье, – осторожно заметила я, – а нам надо в Белград. В Сербию, папа.

– Я знаю, – папа взглянул на меня заплывшими от ударов глазами. – Мы выходим на следующей.

Внутри все сжалось в напряжении и предчувствии беды. Я посмотрела на беженца, избившего отца, и увидела у него в руках папину сумку. Беженец проследил за моим взглядом и улыбнулся.

– В другой раз твой отец не будет лезть не в свое дело, – сказал он мне, глядя на папу. – Спасибо за деньги и документы.

Папа подтолкнул меня в спину, заставляя вернуться к Иффе и Джундубу. Мы с беженцем еще раз встретились глазами, прежде чем он затерялся в толпе, улыбающийся, самодовольный.

Поезд медленно остановился у платформы. Ноги стали ватными и непослушными, хотелось, чтобы двери поскорее закрылись, и поезд тронулся, унося нас все дальше через границу, прямо в столицу Сербии. Неужели нам опять придется нелегально перебираться? Неужели придется проходить через это снова и снова?

Без документов мы не отличались от тысяч других беженцев из Пакистана, Судана, Конго, Бангладеша. Теперь мы были безымянны, еще более нежеланны. Были никем, а стали ничем.

– За хорошие поступки всегда надо платить, – сказал Бади, наблюдая за набирающим обороты поездом, мчащимся туда же, куда стремились и мы.

– Где же ты был, когда отца избивали? – с некоторой иронией подумала я.

И все же я не могла его осуждать. Будь я на его месте, помогла бы я?

По колкому взгляду Иффы я поняла, что она невзлюбила Бади. Я сжала ее руку, и она с раздражением отпрянула.

– Может, перекусим? – Бади присел на ближайшую скамейку, положив рюкзак на колени.

– У нас ничего нет, – ответил папа.

Бади расстегнул рюкзак и достал несколько ломтиков хлеба.

– Он немного затвердел, но зубы не сломаете, – произнес беженец, протянув отцу хлеб.

– Ты бери-бери, – заметив папину неуверенность, сказал Бади. – Смотри, какие у тебя дети красивые, им нельзя голодать.

Папа помедлил, прежде чем взять предложенное. Тогда Бади достал из рюкзака еще кусочек хлеба и протянул мне. Я посмотрела на папу, как бы спрашивая разрешения, и после отцовского немого кивка с благодарной улыбкой приняла угощение. Бади улыбнулся в ответ.

Хлеб пах сыростью и немного плесенью, кое-где он засох и был как сухарь, но его вкус показался мне несравнимым ни с одним из блюд, какие мы ели до войны, – жившие тогда в достатке и незнающие, что такое лишения. Папа отдал почти все Иффе и Джундубу, оставив себе ломтик корки.

Доев, мы тронулись дальше. Вокзал остался позади, позади остался и гул голосов от столпотворения приехавших и уезжавших. Впереди же нас, медленно, но без остановок, кто с сумками, кто с детьми, вереницей шли другие беженцы. Они почти не оглядывались по сторонам, удрученные и уставшие, брели в нужном направлении. Вскоре мы их догнали и стали частью этой толпы, этой стаи. Мы никого не трогали и, точно призраки, шли мимо площадей, зданий, памятников, парков, кафе, мимо спокойной, счастливой в своей безмятежности жизни европейцев. И все же наш вид, кричащий о том, что мы бездомны, наша внешность и наш язык привлекали внимание жителей Македонии. Они в настороженном недоумении провожали взглядом, шедшую мимо них гурьбу.

Пока мы шли, я пыталась запомнить этот город, эту страну. Стремясь в далекую Германию, убегая от своих же страхов, которые не отставали и даже опережали, нам некогда было наслаждаться красотами мест.

Думаю, если мне будет суждено снова побывать в Иордании, Египте, Греции, Македонии, Сербии или Венгрии, и причины визита будут более радужные, все эти страны предстанут передо мной совсем в ином свете. Так же, как человек познает внутренний мир другого человека, и он оказывается совсем другим, потому что восприятие его уже не такое примитивное и поверхностное, оно глубже и многограннее, так и страны эти окажутся иными.

Если страны, в которых мы побывали, – люди, то я узнала их имена и приметила их одежду, но этим и ограничилось наше с ними знакомство.

Я смотрела по сторонам, вглядываясь в улочки, дворы дорогих коттеджей. Мне хотелось подолгу стоять рядом с каждым домом, чтобы запомнить все эти дворики и фасады.

Как-то мы остановились передохнуть, и мой взгляд приковал один дом, стоящий как бы отдельно от стройного ряда других домов. Двухэтажный, не считая мансарды, с маленькими квадратными окнами и балкончиком на втором этаже, где выращивали цветы; с идеально подстриженным газоном во дворе, белоснежными стенами и бордовой крышей, – этот дом вызвал во мне волну приятных воспоминаний. Все остальные дома были похожи на него: тоже с белыми стенами и бордовыми крышами, но от них не веяло уютом и теплом. Глядя на них, не создавалось мучительного, сладостного чувства, будто там ожидает мама, будто весь этот кошмар был наваждением, и я задержалась после прогулки и сейчас, вместо того, чтобы зайти домой, придумываю оправдание своему опозданию.

Этот дом, хоть и не был похож на наш дом в Алеппо,– дом, который сейчас – лишь груда камней, – но он напомнил мне о нем, и воспоминания эти, поблекшие за последнее время, вспыхнули во мне яркими кадрами.

Я до малейших деталей вспомнила лицо мамы: изгиб бровей, сомкнутые губы, большие зеленые глаза, даже морщинки. Плелась за другими, не поднимая головы и не осознавая, куда мы идём, и думала о ней. О ее холодном, даже высокомерном взгляде, который становился таким теплым, когда она глядела на моего брата. О ее стальном, горячем характере, и о том, как она плакала, обнимая меня после очередной бомбежки, как часто она ругалась с моей сестрой, и как всегда целовала ее, когда та засыпала. Я будто снова почувствовала все ее пощечины и все ее объятия.

Незаметно дома начали редеть, людей становилось все меньше, и вскоре город остался позади. Солнце уже склонялась к горизонту, поднялся ветер, и снова запахло холодом. Мы продолжали идти вперед.

– Иффа, ты думаешь о маме? – неожиданно для самой себя спросила я.

Я ожидала, что Иффа опять нервно отмахнется от меня, но она спокойно ответила:

– Да, постоянно.

Она помолчала, потом дрогнувшим голосом добавила:

–Мне ее очень не хватает.

– Как… как ты? Мы с тобой почти не разговариваем.

Иффа посмотрела на меня так, словно не разобрала слов.

– Даже когда мы с тобой разговариваем, – сказала она, – разве… разве мы говорим друг с другом?

– О чем ты? – мне стало вдруг больно и обидно, хотя я до конца не поняла Иффу.

– Разве мы слышим друг друга, Джанан?

– Я слышу тебя.

Иффа грустно улыбнулась и кивнула.

– Я устала, – сказала она мне, а затем, обратившись к папе, добавила: – Уже поздно, может, мы поспим?

Папа взглянул на Бади, и тот кивнул.

– Да, – сказал он, оглядываясь в поисках места, где можно переночевать, – пару часов отдохнем, и, как начнет светлеть, двинемся дальше.

Мы устроились в старом, полуразрушенном доме. На полу валялись сломанные, прогнившие доски, камни, покрышки и всякий другой хлам. В крыше была небольшая дыра, из которой лунный свет проникал внутрь дома, освещая заброшенное жилище. Когда мы уже лежали в тишине, мне было особенно трудно уснуть. Я свернулась от холода в калачик, и разглядывала небо с ярко пылающими звездами, которые были видны из пробоины в крыше.

Глядя на промелькнувший над головой метеор, я подумала о том, сколько же еще людей увидели его вместе со мной. С некоторой досадой я осознала, что все мы живем под одним небом; одно и то же солнце греет наши лица; один и тот же дождь омывает наши руки. Мы живем на одной планете. Все мы братья и сестры, и мы так беспощадно проливаем кровь друг друга.

Люди любят усложнять жизнь. Мы устанавливаем границы, придумываем бесконечный свод правил и законов, делим на "наших" и "не наших". Мы так любим кричать о справедливости, что совсем позабыли о человечности. Человеческий триумф разума над сердцем – величайшее его падение. А может, дело в том, что мы не слышим друг друга?

"Даже когда мы разговариваем, разве мы говорим? Разве мы слышим друг друга, Джанан?"– вспомнила я слова Иффы, и ее голос прозвучал у меня в голове как наяву. Я повернулась к ней и увидела, что она не спит. Ее взгляд так же был прикован к звездам. Я позвала ее несколько раз, но она не отзывалась.

Уже засыпая, мне показалось сквозь пелену беспокойного сна, что я слышу, как Иффа плачет, но веки были тяжелыми, непослушными, и я уснула, сразу позабыв обо всем.

Я проснулась от того, что дрожу. Часть неба уже окрасилась в рыжие краски рассвета, часть все еще была белесой. Бади сидел на корточках, о чем-то разговаривая с Джундубом, папы и Иффы не было.

– Они сейчас придут, – заметив мой блуждающий в их поиске взгляд, сказал Бади.

Он достал из рюкзака небольшой плед и протянул мне.

– Спасибо, – сказала я.

Бади посмотрел на меня долгим взглядом, но думал будто бы о своем.

– Пожалуйста, – ответил он, наконец.

Незаметно я оглядела его лицо и вдруг увидела Бади совсем другим. Я поняла, что он намного старше, чем я думала. Бади заметил, что я смотрю на него, и улыбка его показалась мне взрослой, мужской, понимающей, и я, испугавшись чего-то, отвернулась. Мне почему-то стало неприятно, и Бади стал неприятен. Я подскочила, и плед упал на пол.

– Ты что? – Джундуб подошел ко мне и взял за указательный палец.

– Все нормально, – не сдержав улыбку, ответила я. – Пойду, посмотрю, где папа с Иффой.

– Не надо никуда ходить, – чуть раздраженно сказал Бади. Я удивилась его реакции и смутилась, но ничего не ответила.

– Они сейчас придут, – уже спокойнее добавил он. – Им просто надо поговорить.

Я села обратно, укрывшись пледом.

– Не бойся меня, пожалуйста, – по-доброму рассмеявшись, чуть погодя сказал Бади. – Ты очень красивая.

Я опустила глаза, уставившись на свои скрепленные в замок руки.

– Не надо смущаться, так и есть. Но ты ничего не подумай, я бы не прикоснулся к тебе без позволения твоего отца.

Я быстро взглянула на Бади, вздрогнув и чуть не заплакав. Я вспомнила о Тильмане и поняла, что мне не хватает его.

–Не бойся, – повторил Бади. – И с позволения тоже не притронулся бы. Мое сердце отдано другой.

Он улыбнулся, но губы его задрожали.

– А где она сейчас? – осторожно спросила я.

– Она… она умерла.

Бади отвернулся, заметив входящих Иффу с папой.

– Джанан, хорошо, что ты проснулась, – растерянно сказал отец, глядя на меня и будто бы не замечая. – Нам надо идти.

Я поднялась, и Бади поднялся следом.

– К вечеру мы уже будем на границе, – сказал он, направляясь к выходу.


Иффа выглядела еще более подавленной, с каждым днем ее лицо выражало все меньше эмоций, движения замедлились, и она стала неповоротливой, неуклюжей. Ее руки потели, и Иффа часто вытирала их о ноги, выражение глаз утратило прежнюю проницательность, и теперь в нем сквозила даже в некоторой степени недалекость. Отец держал Иффу недалеко от себя, время от времени оборачиваясь к ней и с напряжением следя за каждым ее шагом.

Долгое время мы шли в тишине. Когда Бади заговорил, его веселый голос и шутки показались неуместными. Заметив, что мы никак не реагируем, он умолк.

Усилился ветер, и серое небо казалось тяжелым. Было так холодно, что ныли кости, и не получалось унять дрожь. Лицо замерзло и онемело, тело болело от напряжения. Джундуб снова начал кашлять, и кашель этот был сухим и частым. Когда мы подошли к реке, и Бади сказал, что нам придется ее перейти, отец с тревогой посмотрел на нас.

– Кузнечика я возьму на руки. Вы справитесь? – спросил папа нас с Иффой.

– Да, конечно, – ответила я, снимая обувь.

Часть одежды мы сняли, чтобы она не намокла, и спрятали в рюкзак. Рюкзаки мы держали над головой, Джундуба папа посадил себе на плечи.

Бади пошел первым, с шумом втянув от холода воздух. Я коснулась пяткой воды, не решаясь зайти сразу, но тут же отпрянула, задрожав. От мысли, что придется по грудь зайти в реку, я задрожала еще сильнее. Иффа пошла следом за Бади, и через пару шагов уже до плеч погрузилась в воду. Ее вытянутые руки с рюкзаком над головой подрагивали, и были какого-то болезненного желтого цвета.

– Джанан, не бойся, – сказал папа, делая первые шаги. Он так же, как и Бади, втянул воздух, уверенно продвигаясь вперед.

Я продолжала стоять на берегу, наблюдая за сестрой. Ее апатичное поведение вызывало тревогу, и то, как спокойно она зашла в ледяную реку, показалось мне странным и даже ненормальным.

Я зашла в воду по щиколотку, и волна едва терпимого холода окатила все мое тело. Несколько лягушек, испугавшись меня, с кваканьем нырнули. Я пошла дальше, чувствуя, как к телу прилипает одежда. Когда я дошла досередины реки, появилось неожиданное тепло, исходящее от моей кожи, и я ускорила шаг, практически перестав дрожать. И все же я ощущала, как мороз пропитал каждый сантиметр тела, окаменевшего и посиневшего от такой низкой температуры.

Бади уже добрался до противоположной стороны берега. Он быстрыми движениями начал одеваться, а затем достал из своего огромного походного рюкзака одеяло. Едва Иффа вышла на берег, Бади укрыл ее и стал тереть, пытаясь согреть. Заметив, как она дрожит, мне снова стало прохладно, и я почти бегом начала пробираться к ним.

Когда все вытерлись и оделись в сухую одежду, мы пошли через долину, следуя за железной дорогой. Идя вдоль рельсов, мы молчали, и слышалось только клацанье зубов и тяжелое дыхание. Мы с Иффа шли, укрывшись одним одеялом, и уже даже не пытались унять дрожь.

Когда мы зашли в рощу, папа разжег костер, чтобы мы хоть немного согрелись. Многие деревья были почти без листьев и казались уродливыми с искривленными ветками.

Мы стояли у костра, обернувшись плотными колючими пледами, потирая ладони и пряча носы. Пахло сосной, трещали поленья. Танцевали языки пламени, они словно тянулись к небу, и только искры вырывались из огненных объятий, вздымаясь вверх.

Отец стоял напротив и тихо разговаривал с Бади, в задумчивости чесал бороду и хмурился. Мне хотелось понять, о чем они говорили, но я не слышала.

Иффа сидела поодаль от всех, опершись о ствол дерева. Она крутила в руках шишку, ломала, выбрасывала, находила новую и снова ломала. Иногда она поднимала глаза и смотрела куда-то вдаль, будто что-то замечала, но взгляд ее был пустым и немигающим, как всегда в последнее время. У нее посинели губы, и бледная кожа покрылась мурашками, но она не дрожала, и одеяло, скомканное, лежало у нее в ногах.

– Иффа, – позвала я.

Я подождала, пока она посмотрит на меня, потом кивнула в сторону костра и сказала:

– Иди сюда.

Она отвернулась, будто не услышала, и начала ломать очередную шишку.

Дрожь унялась, но нельзя было сказать, что мы согрелись. Земля, так же как и мы, замерзла, и от ног холод поднимался по всему телу.

Когда мы двинулись дальше, следуя за рельсами, пошел снег. Никогда раньше я его не видела. Мы шли, подняв голову к небу, и наблюдали, как белые холодные пушинки медленно падают вниз. Едва снежинки касались ладоней, они таяли, точно их и не существовало вовсе. Было так красиво, что на время я забыла о том, что грудь сдавило от мороза, что я не чувствовала лица, желудок прилип к позвоночнику, а ноги дрожали от бессилия. Все мое внимание было приковано к природе – такой умиротворенной, величественной на фоне людских проблем.

Мы продолжали идти вдоль железной дороги. Постепенно все вокруг побелело, покрылось тонким слоем замерзших небесных слез. Ветер выл, порывами толкая в спину, точно подгоняя.

Наконец, вдали показались силуэты нескольких домов, которых едва было видно из-за снега. Стоило обойти эти, одинокие на первый взгляд, дома, как мы увидели сотни других беженцев. Часть из них стояли, кое-как укрывшись от ветра, часть занимались разными делами: кто грел чай, кто готовил, кто общался через интернет со своими родственниками. Помимо интернета было много и других удобств: стояли палатки, туалеты, вагончики, напомнившие мне о Заатари, искрились лампочки, подвешенные на проводах, создавая иллюзию тепла и уюта.

– Welcome! – молодая девушка, в ярко-зеленой куртке, остановилась возле нас. По тому, как сощурились ее глаза, я поняла, что она улыбается, но из-за шарфа не было видно ее улыбки. – Вы, наверное, замерзли и проголодались?

– А что это за место? – на английском спросил папа.

– Это пункт временного размещения "Табановце".

Джундуб закашлял, и девушка, только сейчас заметив его, сощурила глаза от улыбки и протянула ему руку со словами:

– Привет. Меня зовут Петра, а тебя как?

Джундуб спрятался за мной, вцепившись от страха и смущения за юбку. Петра сказала что-то еще, но она говорила слишком быстро, и я не разобрала слов. Папа кивнул, и мы последовали за девушкой. Она привела нас к красной палатке.

– Это организация "Красный крест", – сказала Петра. – Вам окажут медицинскую помощь, а после вы можете поесть и остаться на ночь.

В палатке было несколько коек и стол, за которым сидел мужчина в красном комбинезоне, на его плече был изображен крест, заключенный в белый круг. Когда мы вошли, мужчина поднял голову и улыбнулся нам. Он задал пару вопросов и больше не говорил, по очереди слушая дыхание каждого из нас. Врач показался мне серьезным, но добрым мужчиной, и глаза его казались мудрыми, многое повидавшими. Он сказал, что нам повезло, что никто из нас не заработал обморожение, и посоветовал, как только появится возможность, обследоваться в больнице.

В столовой было шумно, гул голосов перемешивался с клацаньем вилок о металлическую посуду. Почти все столы оказались заняты, но нам удалось пристроиться: я с Иффой и Джундубом сели за стол с женщинами и детьми, а Бади и папа присоединились к мужчинам, чуть поодаль от нас. Ужин состоял из дешевой каши, пары печений и сока. Я была так голодна, что не почувствовала вкуса еды. Свой десерт я отдала Джундубу. Он выпил лекарства от кашля, которые дал врач из "Красного креста", и теперь сидел спокойный, обняв меня за руку, и ел печенья.

– Вкусно, Кузнечик? – спросила я.

Он поднял голову, жуя, и посмотрел на меня своими огромными глазами, как у олененка.

– Очень, – ответил Джундуб. Я рассмеялась и поцеловала его в лоб, а он в ответ лишь сморщился, улыбнувшись.

Своей очереди в душ пришлось ждать несколько часов. К тому времени вода была едва теплой, и я стояла чуть дольше положенного, согреваясь. В те минуты, когда я смывала с себя грязь, пот, запах реки и бродяжной жизни, когда вода омывала мое тело, расслабляя мышцы, прочищая голову, – в те минуты я была счастлива.

Ночью, когда мы уже легли спать, Иффа расплакалась. Я пыталась ее успокоить, но она не позволила, и только сказала:

– Все нормально. Просто мне так хорошо сейчас! Так тепло!

В эту ночь мы действительно были счастливы, ведь мы лежали в настоящей постели, сытые и даже чистые! Что может быть прекраснее?


ГЛАВА VIII


Сербия


Хорошо отдохнув и поев, путь через границу Македонии и Сербии дался легко. Привыкшие к долгим странствиям, эти километры от поселка Табановце показались нам прогулкой. Иногда сердце замирало в страхе, что нас увидят пограничники, но все прошло гладко. Незаметно прошли часы, и мы оказались на территории Сербии.

– Придется нам здесь немного задержаться, – с некоторым напряжением сказал папа. – У нас совсем нет денег, мне нужно подзаработать.

– С работой проблем возникнуть не должно, – сказал Бади. – Ты – дешевая рабочая лошадка, Аббас. Таких в Европе любят.

Папа кинул на Бади гневный взгляд, но беженец только рассмеялся в ответ.

– Я выучился на инженера-механика в Пакистане, – чуть позже сказал Бади, – а еще прошел курсы повара. Я вообще много чего умею, да только есть кому-то там до этого дело? С моей-то внешностью, а?

Бади покрутил пальцем, привлекая внимание к своему лицу, и покачал головой. Он снова показался мне совсем юным.

– Но в Германии все будет иначе! – воскликнул беженец, чуть ускорив шаг, словно бы желая поскорее туда добраться.

– Откуда ты знаешь? – папа взглянул на Бади, как смотрят взрослые на детей перед тем, как разочаровать их суровой реальностью.

– Не знаю. Я надеюсь.

Вспомнились слова Джабира, старого приятеля папы. "Надежды в этом мире не ищи", – сказал он тогда Иффе. Только теперь я поняла, что он имел в виду. Иногда они бывают губительны. Слепые надежды, слепая вера, – как далеко они нас заводят! Как больно потом, когда они рушатся!


Добравшись до ближайшего городка, мы сели в автобус, старый, дурно пахнущий, время от времени дергающийся и издающий звуки, похожие на рыки умирающего зверя. И все же, стоило только сесть у окна и укрыть ноги одеялом, мне стало так уютно и тепло, что поездка до Белграда осталась в моих воспоминаниях, как еще одно мгновение безграничного счастья —редкого спутника для каждого беженца.

Сначала мы шли, не зная, куда. Прохаживались, словно туристы, мимо парков с его аллеями и рядами скамеечек, мимо массивных памятников, где какие-то грозные мужчины с застывшими каменными лицами восседали на лошадях, мимо многоэтажных домов, возле которых страшно идти: кажется, будто эта громадина вот-вот на тебя рухнет.

Снег прекратился, но затем начался снова с удвоенной силой. Стертая подошва не защищала от холода асфальта, ноги промокли, и я постоянно дрожала.

В какой-то момент папа остановился и подошел к мужчине, который продавал овощи и фрукты. Пока он говорил с продавцом насчет работы грузчиком, я огляделась. Взглянула на эти домики, чистые улочки, блестящие витрины и на свое отражение в одной из них. Беспристрастно оценила свой вид, который казался особенным убогим на фоне европейского города. Длинная черная юбка, изношенная, порванная и грязная, несколько свитеров, короткий плед, поверх них. Затем я посмотрела на свое лицо, отчего стало тошно и жалко себя, но жалость быстро сменилась злостью.

Это было не впервые, когда я вот так вот замирала, с удивлением разглядывая себя. Иногда я ловила свой взгляд в отражении машины или витрины или, забегая в туалет какого-нибудь дешевого кафе, и не узнавала себя. Нет, не потому что изменилась внешне: все те же волосы, те же глаза и губы, поджатые в напряжении. И все же это была не я: взгляд стал глубже и осознаннее – будто бы чужие глаза смотрели на меня, пытаясь что-нибудь выведать утаенное от самой же себя; губы стали тоньше, а уголки рта чуть опустились. Или это только казалось мне?

– Бади присмотрит за вами, – сказал папа, вернувшись. Он посмотрел на Бади, а после взял меня за руку, и тихо добавил:

– Но все равно будьте осторожными, хорошо?

– Обещаем.

– Я буду через пару часов.

Сначала мы нашли укромное местечко между домами. Там мы расстелили на пол один плед и укрылись другим. Убедившись, что мы в безопасности, папа ушел на подработку. Бади остался с нами.

Снег медленно падал с неба на белоснежные дороги, крыши машин, уличные фонари. Ветер завывал, а затем затихал, чтобы после завыть в два раза сильнее. Нескончаемым потоком машины проносились мимо, едва замечаемые мною. Уличная какофония из гула машин, голосов, звенящих колокольчиков при открытии дверей магазинов заглушала тревожные мысли, не покидающие даже по ночам.

Джундуб нашел мел рядом с мусорным баком и, присев рядом со мной, начал рисовать на асфальте. Я наблюдала, как он сосредоточенно выводит круги, что-то закрашивает, что-то стирает ногой. До конца не понимая, что он рисует, я все же почувствовала от увиденного какую-то смутную тревогу.

– Что ты рисуешь? – спросила я.

Джундуб взглянул на Бади, который тоже наблюдал за ним, и некоторое время молчал, стесняясь.

– Нашу жизнь, – наконец ответил братик. Он показал на изображенного человечка и сказал:

– Это мама, она тут мертва, а это, – его пальчик чуть переместился в сторону, – это кровь.

– Мамина кровь? – растерявшись, спросила я. Слова Джундуба вызвали во мне еще большую тревогу.

– Нет, – Джундуб задумался, уставившись на свой рисунок. – Не только мамина, но и других, кто умер так же, как и она.

Джундуб поднял голову, взглянув на меня.

– А это, – продолжал он, – наш дом.

Джундуб помолчал, разглядывая нарисованный одноэтажный домик с одним окном и непропорционально огромной крышей, потом расстроено добавил:

– Но он разрушен.

Поглядев на изображенный дом еще с минуту, Джундуб вытер его ногой.

– Скоро у вас будет новый дом, – сказал Бади.

Кузнечик покачал головой:

– Нет. Не такой.

– Он будет лучше.

– Даже если и будет лучше, – будто бы разозлившись, сказал Джундуб, – он все равно будет хуже.

Бади рассмеялся.

– Как у тебя все сложно, да? – широкая улыбка Бади померкла, и теперь он улыбался лишь кончиками губ.

– Твой дом там, где твоя семья, малыш, – добавил Бади.

Джундуб дернул головой, будто не соглашаясь, но ничего не сказал. Он прижался ко мне и очень скоро засопел.

Верхушки деревьев уже доставали до скрывающегося за горизонтом солнца, лучи которого отражались от окон зданий. Небо обесцветилось, и только, точно ободки у платья, на периферии бледными красками солнце провожало день.

– Какое сегодня число? – вдруг спросил Бади.

– Не знаю, – я с удивлением осознала, что действительно не помнила, какое число и какой день недели. Бади достал из кармана телефон, и мой взгляд замер на этом предмете, показавшемся мне тогда словно бы из другого мира.

Какая роскошь, подумала я.

– Завтра Новый год, – посмотрев на экран телефона, произнес Бади. – Первое число Мухаррама.

Отчего-то мне стало грустно. Мы проведем Мухаррам вдали от дома, лишенные всего того, чем раньше, не осознавая, владели: правами, семьей, спокойствием мирной жизни. Неужели так пройдет весь этот следующий год: без дома, без уважения, с войной, дышащей в спину, и с извечной борьбой за выживание?

Обычно мы не праздновали Новый год, как вы, европейцы, но папа наряжал маленькую искусственную елку для Джундуба, днем мы ходили с мамой в мечеть, где читалась проповедь о переселении Мухаммеда в Медину, и семейный ужин казался особенно вкусным. Но не в этот раз. В этот раз на Мухаррам в Сирии прольется чья-то кровь, несмотря на указания Аллаха не очернять праздник насилием, мама мертва, а нашим ужином, наверняка, станет лишь кусок хлеба.

– Интересно, как сербы празднуют Новый год? – улыбнулся Бади. Вскочив с места, он выглянул на улицу, разглядывая дороги и проходящих людей, потом вернулся и, выдохнув, добавил:

– Мы просто обязаны пройти мимо площади, посмотреть!

Я внимательно оглядела Бади. Они были с Тильманом в чем-то похожи: оба прятали чувства за улыбкой, и у обоих она была кривой, мальчишеской и обаятельной, – и все-таки между ними была огромная разница. Тильман был европейцем, полноценным жителем Германии, туристом, решив он посетить любую страну, а Бади, кем был Бади? Всего лишь беженцем, саранчой, новым варваром, так ведь называют таких как он… таких как мы. Так в чем же было их отличие? В том, где они родились, на каком клочке земли им пришлось расти? Это же так важно, верно? Это ведь все определяет.

– Думаю, нам не очень будут рады, – сказала я.

– Мы затеряемся в толпе, Джанан. Да и кому какое дело? На праздники все добреют, или нет?

Он снова встал, прыгая на месте, чтобы согреться.

Отца все не было, Иффа и Джундуб давно спали, а мы с Бади продолжали о чем-то говорить. Небо было черным, беззвездным. Я всматривалась в него, и оно выглядело даже пугающим. Казалось, стоит уснуть, и мы провалимся в нее, точно в бездну.

Утром папа все еще не вернулся. Джундуб проснулся раньше всех, встал на ноги и потянулся, задевая ручками просыпающееся вместе с ним солнце. Он обернулся и, заметив, что я смотрю на него, улыбнулся. На щеках показались ямочки, которые всегда хочется зацеловать, ямочки ребенка, способного улыбаться, когда взрослые уже не в состоянии.

Мы оставались на месте в ожидании папы, но к обеду Бади сказал:

– Умираю с голоду. Пойду куплю что-нибудь, что у них, у этих сербов, продается. Никуда не уходите, хорошо?

Вернулся он с целым пакетом продуктов. Джундуб запрыгал, увидев купленную еду, от счастья обнимал меня так сильно, что у него дрожали руки. Мне не хотелось есть то, что купил Бади, а не папа, но я была такой голодной, что не заметила, как съела всю предложенную порцию халяльных сосисок.

– А это тебе, малыш, – сказал Бади, протянув Джундубу шоколадное яйцо. Кузнечик посмотрел на него так, словно бы Бади предложил ему отравленную конфету.

– Не нужно было так тратиться, – кротко сказала я, принимая угощение вместо брата. Я развернула обертку и, поделив яйцо на две половины, одну протянула Джундубу.

– Ничего, у меня есть деньги.

Бади замолк, будто сказал лишнее, и продолжил есть. Джундуб потянулся ко второй половине шоколадного яйца.

– Ты что, уже съел?

Кузнечик замотал головой, вытирая губы от шоколада. Я рассмеялась.

– Смотри, чтобы живот не заболел.

– От киндера еще никто не умирал, – улыбнулся Бади.

– Как хорошо, что вы здесь! – воскликнул папа, выглядывая из-за угла здания, словно бы прячась от нас. Иффа, почти все время проспавшая, еще более молчаливая, вдруг вскочила и подошла к отцу.

– Присядь, папа, – сказала она, кивая в мою сторону. Я тоже встала. Папа кое-как подошел к нашей самодельной постели и рухнул на нее. Он весь дрожал, и ноги его почти до колен были мокрыми.

– Подвернулась еще кое-какая работенка, – устало произнес папа. – Если честно, еле дошел до вас.

Его голос сорвался на последнем слове, и папа сильно закашлял.

– Я чуть вздремну, ладно? – не дожидаясь ответа, он лег на бок, подложив под голову сложенные ладони, совсем как ребенок, и тут же уснул. Папа проспал весь день, и, ожидая его пробуждения, порой накатывала паника: вот уже несколько суток мы не вылезали из своей норки, одни, в незнакомой стране, а папа был такой слабый, изнеможенный, будто бы даже не в своем уме!

Когда он проснулся, зимний закат уже озарял выцветшее небо. Папа протер глаза и потянулся. Тяжелая работа, – какая бы она ни была – оставила отпечаток на всем его внешнем виде: лицо было осунувшееся, почти пепельного цвета, одежда пахла потом и сырой землей, ногти на руках были сломаны, а те, что не сломались, были забиты грязью.

Как Бади и хотел, направляясь в сторону границы Сербии, мы прошли через площадь Теразие. Помимо памятника с очередным суровым князем на коне, на главной площади были рестораны, магазины, музеи и театры. Я пообещала себе, что однажды побываю там, не как беженка – как туристка и полноценный член общества. Здания на площади ничем не выделялись, и только гостиница со шпилями наверху и с зеленой крышей привлекала внимание.

На площади уже собралось много людей. Они толпились около сцены, где одиноко стояло оборудование, в ожидании какой-то музыкальной группы. Бади все же уговорил нас, и мы встали чуть поодаль от других, чтобы дождаться представления. Наконец, на площади началась суета, и толпа расступилась перед пятью Дедами Морозами, которые весело выкрикивали что-то на сербском. После подошла Фея в голубом блестящем платье и раздавала детям сладости в праздничных упаковках. Я видела, как Джундуб наблюдал за тем, как дети радостно возвращаются к родителям, хвастаясь подарками, и мне стало так жалко его, что в горле застрял ком, и слезы навернулись на глаза.

Я присела на корточки перед ним, взяв его за руки, и осторожно спросила:

– Хочешь, подойдем к Фее?

– Кто такая фея? – спросил Джундуб, кинув мимолетный взгляд на детей на площади.

– Это волшебница. Та девушка, которая дарит подарки. Хочешь подарок?

Джундуб поднял на меня светящиеся от радости глаза и быстро замотал головой.

– Хочу, очень хочу!

– Хорошо, – я улыбнулась, но сердце в груди забилось в смущении и страхе. – Пойдем.

Мы присоединились к толпе и слились с ней. Сначала на нас никто не обращал внимания, но, чем ближе мы подходили к Фее, тем больше заинтересованных, удивленных и настороженных глаз наблюдали за нами. Когда мы подошли к девушке, раздающей сладости, дети, стоящие рядом с ней, в недоумении отошли в сторону.

Оглядываясь назад, я понимаю, что не одежда делала нас изгоями в глазах других. Все дело было в наших лицах, в походке, наклоне головы: мы будто бы жалели самих себя, и оттого казались жалкими, неприкаянными.

И тогда, стоя перед этой сербкой, Джундуб в стеснении жался ко мне, пряча голову за моей спиной, а я стояла, опустив глаза и не решаясь заговорить.

– Можно подарок моему брату? – на английском едва слышно проговорила я, не поднимая глаз. Девушка молчала, и я решилась взглянуть на нее. Ее взгляд блуждал по толпе, что была позади меня, словно бы она ожидала указаний. Спустя целую вечность, она перевела взгляд на нас с братом и с акцентом ответила:

– Это для сербских детей. Я не могу дать вам.

Джундуб осторожно поднял голову, пытаясь по выражению моего лица понять, дадут ли подарок. От его невинного, ожидающего взгляда, и от того, что я сама создала всю эту ситуацию, мне захотелось разреветься.

– Извините, – прошептала я.

Я взяла брата на руки и начала возвращаться. Джундуб крепко обнял меня за шею, уткнувшись в нее носом, и я почувствовала, как тяжело он дышал, стараясь не захныкать.

Кто-то будто бы окликнул нас, но я продолжала идти, остановившись, лишь когда чья-то рука легла мне на плечо.

Я обернулась. Женщина улыбнулась нам, и взгляд ее, и без того ласковый, еще более смягчился, когда она посмотрела в глаза Джундуба, раскрасневшиеся от сдерживаемых слез. Женщина что-то сказала на сербском и протянула Джундубу подарок. Из-за ее спины выглянула девочка, с интересом взглянувшая на нас. Наверное, это был ее подарок, но она спокойно позволила матери его отдать. Сначала Джундуб не решался взять предложенное, но я улыбнулась ему, подбадривая, и он протянул руку, принимая подарок.

– Спасибо, – сказала я сначала на арабском, затем повторила на английском и немецком языках, стараясь хоть как-то выразить свою благодарность.

После подарков зазвучала громко музыка, но быстро затихла, и на сцену вышел мужчина. Он что-то проговорил, и толпа начала выкрикивать какие-то короткие фразы, похожие скорее на отсчет, а после все завизжали, и небо озарилось фейерверком. Огни вздымали вверх, красные, синие, зеленые, они вертелись, каждый раз создавая новые пируэты.

Мы не дожидались концерта и решили вернуться обратно, чтобы переночевать. Ночью я долго не могла уснуть, слыша, как где-то вдалеке играет музыка, и в восторге пищит толпа.

– Так странно это, наверное, – подумала я, – иметь возможность быть такими безмятежными, счастливыми, не подозревая о жизни в темных глубинах города, о жизни улицы, какие у нее жесткие объятия, и какое холодное дыхание. Раньше я и сама такой была. Как давно это было!

Ночью мне приснился Алеппо, каким он был еще до войны, когда от красоты этого города у туристов захватывало дыхание, и все то, что я так любила, еще не было стерто с лица земли. Мне приснилось, будто бы в Алеппо прилетела свора саранчи. Их было сотни тысяч, они залетали к нам в дома, съедали нашу еду, пугали детей. Они полотном нависли над небом и закрыли собой солнце. От них нечем было дышать.

Когда одно из насекомых пролетело мимо меня, задев своими крыльями, я запищала, смахнув его рукой. Оно упало на землю, и я с яростью задавила его. Саранча превратилась в красно-коричневое пятно, размазанное на асфальте.

И, глядя на это, я вдруг почувствовала острую жалость к этим существам, понимание и участие, и стыд за испытанную мною ярость. Но стоило поднять глаза, снова увидеть этот неконтролируемый поток чужеродных, настырных насекомых, как ненависть с новой силой вспыхнула во мне.

Два чувства терзали меня всю ночь: сочувствие и жгучая неприязнь, и не ясно какое из них проявлялось во мне сильнее.


Утром мы сели на автобус, и он привез нас до границы Сербии. На площади уже никого не было, и только пустующая сцена говорила о том, что там недавно был праздник.

Автобус ехал три часа. Было слышно, как выл ветер, порывами ударяясь об окна, словно пытаясь забраться внутрь. Из-за снегопада ничего нельзя было разглядеть, и очень скоро мне надоело глядеть на сугробы и сплошную белую пелену, и я уснула.


На границе с Венгрией людей было больше, чем в других странах. Я заметила, как папа с Бади напряглись и посуровели, разглядев что-то впереди. По их лицам я поняла, что они увидели то, чего не ожидали увидеть.

– Все нормально? – осторожно спросила я.

– Нет, не нормально, – довольно грубо ответил папа, но я не обиделась: все его внимание было приковано к чему-то, что его очень расстроило. Не сразу я поняла, что именно вызвало такую реакцию, но затем заметила, будто бы в воздухе, закрученную проволоку. Подойдя ближе, стало ясно, что Венгрия построила высокий забор, чтобы беженцы не пробирались к ним. Эта новость вызвала во мне такой шок, что я не сразу поняла, что это значит. Неужели… неужели мы не сможем попасть в Венгрию?

Глядя на эту проволочную стену под два с половиной метра, которой отгородилась от нас Венгрия, я вдруг почувствовала такое отчаяние, что неожиданно для себя заплакала. Иффа в этот раз казалась спокойной, безучастной. Заметив слезы на моем лице, она встрепенулась, нахмурилась, а после резко отвернулась, словно пытаясь претвориться, что не видела этого.

Я посмотрела на полицейских в этих их чистеньких синих униформах, с прямой, напряженной осанкой и взглядом, устремленным сквозь нас, будто бы и нет сотни заблудших, потерянных, отверженных людей, и испытывала в этот момент чистое, исключительное отчаяние. Мне захотелось закричать, зарыдать, упасть на колени и умалять их, чтобы они дали нам шанс.

Я подошла к забору, пропустила пальцы сквозь решетку и закрыла глаза. Открыв их, я встретилась взглядом с одним из полицейских. Он смотрел на меня равнодушно, но внимательно.

– Мы не террористы, – сказала я. – Мы не террористы, пустите нас.

Мой голос был хриплым и тихим, и в этом гвалте безысходности пограничник все равно бы не услышал, а если бы и разобрал то, что я шепчу, ничего бы не сделал. Но я продолжала, словно молитву, повторять:

– Пустите нас. Пожалуйста. Пожалуйста, пустите.

Я дернула в ярости решетку, и она задрожала.

– Джанан, – папа ласково взял меня за кисти и увел от забора.

Из рупора вдруг донесся бесстрастный голос:

– Мы пустим в Венгрию тех, кто пройдет регистрацию! Отойдите от решетки! Повторяю: на территорию Венгрии пустят тех, кто пройдет регистрацию!

Папа усмехнулся, но усмешка эта была горькой.

– Мы же можем зарегистрироваться, – сказала Иффа. – Как тогда, в Греции.

Бади покачал головой:

– В том-то и дело: если мы будем регистрироваться в Венгрии, там высветится регистрация в Греции, и нас просто депортируют обратно.

Он посмотрел на решетку, на толпу, растянувшуюся вдоль забора, и снова покачал головой.

– Нет, – добавил Бади, – нам нельзя регистрироваться.

– Постой с детьми, – вдруг сказал ему папа, прежде чем куда-то уйти. Я спокойно смотрела папе в след, уже взяв себя в руки. Он подошел к каким-то мужчинам, а после ушел дальше, затерявшись в толпе.

Пошел снег, хлопьями падая на землю, он застревал в колючей проволоке над забором, покрывал головы, которые быстро стали белыми, точно у альбиносов. Крупные снежинки задерживались на кончиках ресниц, забирались в рукава, за шиворот. Ноги замерзли и окоченели. Я пыталась подвигаться, чтобы как-то согреться, но было так холодно, что, казалось, онемело тело.

Папа вернулся через полчаса. Он выглядел запыхавшимся, и щеки его горели здоровым румянцем.

– Все не так плохо. Они еще не достроили стену, – тяжело дыша и выпуская клубни пара изо рта, сказал папа. – Я договорился, так что мы переберемся с другими.

– Когда? – спросил Бади.

– Ночью.

Мы встретились с папой глазами, и он улыбнулся, обняв меня за плечи.

– Все будет хорошо, рух Альби. Я же говорил.


В эту ночь не было снега, и луна, полная, светила высоко в небе, освещая дорогу лучше любого фонаря. Нас было полсотни человек, и несколько мужчин давали указания всем остальным. Впереди шли около пяти человек, разведывая обстановку, а затем подзывая жестами или тихими окликами, похожими скорее на волчий зов главарей стаи. Кто-то из беженцев включил фонарь, чтобы освещать путь под ногами, боясь оступиться, но проводник с раздражением выбил из его рук прямое доказательство нашего присутствия.

– Никаких фонарей, – сквозь зубы, почти плюясь от бешенства, произнес проводник, обращаясь ко всем нам.

Переход через границу пролегал по заброшенным железным путям, заваленным мусором. Мы почти не разговаривали, и даже дети, чувствуя напряжение и почти осязаемый страх, молчали. В темноте, когда разговоры были под запретом, звуки природы казались особенно громкими. Треск веток, взмах крыльев какой-то птицы, наблюдающей за нами среди сплетенных искривленных веток, – все это создавало жуткую атмосферу, которая давила на и так слабые нервы, натянутые, точно струны скрипки. И природа играла на наших чувствах, и мелодия получалась писклявой, надрывной и беспокойной.

Несколько раз где-то вдалеке появлялся свет от автомобильных фар, и все разбегались, в тихой панике, прячась среди деревьев. Но вот что-то пошло не так, и разведчики жестом показали бежать. Пришлось ускориться тоже, слыша, как сердце бьется в горле, в ушах, готовое разорваться от таких бешеных скачек.

Жесткие стопы придавливали засохшую пожелтевшую траву, не укрытую снегом, вздымали вверх, затем снова придавливали траву, ту, что уже впереди. От силы обувь впивалась в землю, которая под мусором была сырой даже зимой, и она комками летела во все стороны вместе с бутылками и прочим хламом, валявшимся везде на нашем пути. Колени дрожали, тело не слушалось, сердце стучало так, будто должно было вот-вот остановиться, и оно судорожно пыталось отбить последние аккорды жизни. В ушах звенело, дыхание было коротким, но частым. В груди болело от недостатка кислорода и самообладания, сознание затуманилось, спустив инстинкты с поводка. Слева вдруг замаячили ярко-желтые дрожащие вспышки света от фонарей, послышались крики, будто нас кто-то звал или давал указания, затем тонкий свист пронзил воздух, отчего заложило левое ухо. Я поняла со всей трезвостью, на какую была способна в тот момент, что впереди маячила свобода или смерть. Наверху искрили звезды, насмехаясь и подбадривая одновременно, и я не собиралась, пройдя столько всего, возвращаться или умирать.

Я обернулась. Миг, неизмеримо короткий, и все-таки – прожитая жизнь. Десять или двадцать человек, уставшие, напуганные, оставившие родные дома, семьи и прошлое, и уносящие с собой личные трагедии и желание жить, бежали, рывками отталкиваясь, падая, зарываясь лицом в мусор, а затем, подскакивая и с удвоенной силой продолжая бежать. Все лица слились в одну общую гримасу горя: от истощенных сил, от страха и глубокой, укоренившейся во всех нас печали, от последних остатков смирения.

Их лица будут сниться мне по ночам. Я уже знала это, когда бежала дальше, отсчитывая сердцебиение и выдавливая из себя всю мужественность, на какую была способна.

Я еле сдерживалась, чтобы не зарыдать. Ноги были ватные, непослушные, и я споткнулась, но удержала равновесие, споткнувшись через несколько метров снова. Упала на колени, и в это мгновение оторвалась от реальности. Я смотрела на руки, прижатые к земле, на свои худощавые, поцарапанные грязные руки, и перебирала пальцами пару неправдоподобно зеленых травинок. Откуда там могла быть такая сочная трава посередине зимы? Я слышала свое глубокое, неспешное дыхание и проживала сотни жизней в ту самую секунду. Но прошло еще несколько мгновений, и кто-то схватил меня под руки и рывком поднял на ноги.

Снова пустилась бежать. Снова умирала и возрождалась. Сердце билось в такт шагов, билось так сильно, что все тело – словно бы сплошной пульс. От ветра губы потрескались, и пересохло во рту.

– Джанан! Джанан! – кто-то закричал впереди.

Я подняла руку и остановилась, не в силах больше бежать. Какой-то собачий хрип вырвался из груди, и я пыталась надышаться, но легкие будто бы больше не могли вбирать в себя столько кислорода. Я задыхалась. Задыхалась от страха, от неконтролируемой паники, от желания зарыдать, что есть мочи, здесь и сейчас; рыдать и кричать, пока силы не оставят окончательно, и пока уже и так осипший голос не пропадет вовсе.

Отец вернулся ко мне, протолкнувшись сквозь бегущих ему навстречу. У него был обеспокоенный взгляд, черные густые брови были нахмуренны, губы поджаты. Он протянул руку. Его пальцы дрожали, ладонь была холодная и потная.

Тело продрогло от ночного зимнего ветра, что будто бы просачивался сквозь одежду, окутывал своими ледяными объятиями. Пот стекал по вискам, голова кружилась от волнами накатывающегося жара.

Когда мы нагнали остальных, отец подхватил на руки Джундуба. Я снова начала отставать, и лишь зеленые глазки черноволосого, испуганного мальчишки, что выглядывал из-за спины отца, не давали мне остановиться.

Снова раздались выстрелы, и я обо что-то споткнулась. Упала, ударившись лицом о землю, и почувствовала во рту вкус крови. Голова закружилась, и я едва различила в этом упавшем теле Бади, в котором не осталось больше ни души, ни жизни. Я встала спустя две секунды после того, как упала, но до сих пор отчетливо помню эти мгновения. Из его рта стекала ярко-бордовая кровь, насыщенная и густая, словно выжитый виноградный сок. На фоне этого белесого мира она произвела пугающее впечатление. Его глаза больше ничего не видели и были устремлены куда-то вдаль. Тогда я окончательно убедилась, что Бади был намного старше меня. Лицо, лишенное его мальчишеского задора, его надежд и мечтаний, перестало казаться юным.

Я вскочила и побежала дальше, будто и не было этой трагичной сценки, будто Бади ничего для меня не значил, и этот парень, теперь лежавший вместе с остальным мусором, не улыбался, подбадривая меня, всего час назад.

Впереди был железный забор – мост на свободу или топор палача. На секунду я испугалась, что это тупик, но потом увидела несколько дыр, через которые уже пробирались люди. Они делали это быстро и ловко, будто сто раз проделывали подобное, и я снова запаниковала, что не управлюсь, что меня схватят, отправят в Сирию, без семьи и будущего, а может, и свободы.

– Джанан!! – прокричал папа.

Я обернулась и увидела бегущего ко мне Джундуба. За ним бежал отец, истерическими жестами показывая не останавливаться. Я взяла брата на руки и ускорилась, стараясь догнать Иффу. Она уже пролазила через забор.

– Скорее, Джанан! – срываясь на рыдания, кричала Иффа. Джундуб заплакал, пугаясь истерики сестры.

– Кузнечик, все хорошо. Пролезай, – прошептала я ему, помогая протиснуться в дыру.

Я не помню, как перебралась через забор, не помню, как пробежала поле, как оказалась в лесу. Я слышала только собственное дыхание, крики пограничников, как загремели еще пару выстрелов. Эти выстрелы до сих пор терзают меня, раздаются по ночам, стоит закрыть глаза. Даже сейчас я слышу их отчетливее своего собственного голоса.

Добежав до леса, я посмотрела наверх и увидела переплетенные между собой ветки деревьев. Ко мне прильнул Джундуб, и я обняла его так крепко, как только была способна.

– Джанан, – дрожащим голосом прохрипела Иффа, глядя куда-то позади меня.

– Джанан, – повторила она, – где папа?


ГЛАВА IX


Венгрия


Мы оказались одни, без денег, потерянные и напуганные. Иффа не хотела уходить, она высматривала отца и надеялась, что он вдруг появится на горизонте, бегущий к нам. Но остальные беженцы уходили, а мы не знали дороги, и мне едва удалось уговорить ее смириться и идти дальше. Только одно не давало покоя: убили папу или просто поймали и депортировали? Были ли прогремевшие выстрелы последним, что он услышал, а наши удаляющиеся спины – последним, что он увидел?

Днем мы остались в небольшом поселке неподалеку от границы. Все еще терзаемые надеждой, что папа сможет как-то вырваться, добраться до нас, мы полдня проспали в чьем-то сарае. Каждые полчаса я или Иффа выглядывали наружу, будто нам могло так повезти, и папа проходил в тот самый миг мимо нашего убежища.

К вечеру мы добрались до города Сегед. Он показался мне очень красивым: все дома были выдержаны в каком-то едином, общем стиле, и выглядели старыми, но от этого еще более привлекательными. Река, покрытая слоем льда, огибала город, и в воздухе чувствовалась влажность, из-за которой Джундуб начал кашлять.

– Он не долечился тогда, – сказала я, потрогав его лоб. – Мне кажется, у него температура.

– Джанан, что нам делать? – Иффа обхватила себя руками, стараясь унять дрожь. – У нас совсем нет денег, как же мы доберемся до Германии? Где мы будем ночевать? У нас нет даже пледов!

Я видела страх и отчаянье в глазах Иффы, но ее паника только раздражала меня. Что я могла сделать?

– Хочется есть.

Джундуб надул губы, готовый заплакать, и я взяла его на руки, ничего не ответив.

– Джанан…

– Дай мне подумать, Иффа! – нервно ответила я, оглядываясь, словно где-то за углом нас поджидала помощь, стоило только махнуть рукой. Я понимала, что мне нельзя давать волю чувствам, и я старалась быть как можно хладнокровнее. Папа просил присмотреть за Иффой и Джундубом. Я обещала ему.

Возле метро я заметила телефон-автомат, но у нас совсем не было денег. От возникшей мысли, кровь прильнула к лицу, но другого выхода не было.

– Пойдем, – сказала я, непрерывно глядя в сторону метро, будто оно могло куда-то деться.

– Куда?

Я не ответила. Мы встали у выхода в метро, и я положила единственный сохранившийся рюкзак Иффы на пол, чтобы Джундуб мог присесть.

– И что мы тут делаем? – раздражаясь, спросила Иффа.

– Ты сама сказала, что у нас нет денег. Мы их попросим.

Некоторое время Иффа молча глядела на меня, не понимая услышанного, потом она недовольно воскликнула:

– Попросим?!

Раздражаясь в ответ, я дернула головой, не желая продолжать этот бессмысленный разговор, и боясь расплакаться. Иффа закрыла лицо руками и разревелась.

– Слезами тут не поможешь.

Она в ярости опустила руки и, не переставая плакать, закричала:

– А что еще от тебя можно было услышать?! После всего?!

Стало тяжело дышать, и я сверлила взглядом ступени, не решаясь посмотреть Иффе в глаза. Через несколько минут из метро вышел высокий мужчина. Он остановился, заметив нас, и я выступила вперед, попросив на немецком языке несколько евро. Венгр отпрянул, удивившись, что я заговорила с ним, потом полез в карман и кинул на пол пару монет. Они со звоном покатились по бетону.

– Спасибо, – прошептала я, но он уже ушел.

Я присела, собирая мелочь с пола, потом подошла в киоск, чтобы купить карточку для телефона-автомата.

– Кому ты собираешься звонить? – устало спросила Иффа. – Ты знаешь номер дяди?

– Нет, – ответила я. – Но у меня есть номер Тильмана.

Иффа как-то странно взглянула на меня, но ничего не сказала. Она осталась стоять с Джундубом, пока я пошла звонить.

Несколько минут я стояла у автомата, разглядывая помятый отрывок бумажки с номером и адресом. Долго не решалась набрать: поднимала руку, а затем поспешно опускала, будто меня мог кто-то заставить это сделать. Наконец, я нашла в себе смелость, и вот уже пошли гудки, звонкие и тянущиеся, словно в насмешку.

– Meyer am Apparat, – в трубке прозвучал непривычно холодный и резкий голос Тильмана.

Тогда я узнала, что его фамилия – Майер.

Я замерла, чувствуя, как от страха что-то тянет и ноет под ребрами, и тошнота комом собирается в горле.

– Алло, кто это? – на немецком спросил Тильман. Голос его смягчился и стал скорее недоумевающим, чем резким. На фоне слышалась музыка и голоса, до неприличия громкий смех и звон бокалов.

– Тильман, – прохрипела я, не в силах сказать что-то еще.

– Да, это я, – пытаясь перекричать музыку, ответил он. – Wer spricht? Кто говорит?

Я обернулась на Иффу, с пугающей обреченностью наблюдавшую за мной. Джундуб прижимался к ней, пряча лицо от снега. Он подрагивал и съеживался от каждого порыва ветра, и напоминал птенца, прильнувшего к крылу матери.

– Тильман, – повторила я. – Это Джанан, я звоню…

– Кто? Подождите секунду, – все так же на немецком произнес он. – Штефани, сделай эту чертову музыку потише!

Я услышала женский смех и какую-то фразу, брошенную вскользь Тильману, а затем смех целой компании людей. Тильман рассмеялся тоже, и уже извиняющимся, почти ласковым тоном сказал:

– Перезвоните, пожалуйста, позже или оставьте сообщение.

Послышались короткие и быстрые гудки, показавшиеся мне тогда жестокими в своем размеренном темпе. Я замерла, некоторое время все еще прижимая ледяную трубку к щеке.

От холода из-за рта шел пар, и я наблюдала, как он клубился и растворялся, будто бы разбиваясь о телефонную трубку. В груди почему-то возникла тупая боль, и осознание пропасти между мной и Тильманом вдруг окатило меня волной отвращения и усталости ко всему, что окружало мою жизнь.

– Ну что там?! – крикнула Иффа, и в голосе ее различалось сочувствие, словно бы она с самого начала знала исход разговора. Я обернулась к Иффе с Джундубом, и почувствовала нежность и любовь к ним, от чего мне стало еще тоскливей на душе. Кроме них у меня никого не было во всем мире, – я будто лишь в тот момент до конца уяснила себе, что это значит.

Мне стало страшно. По-настоящему страшно. Что же теперь делать?

– Я голоден! – Джундуб заплакал и задергался, пытаясь привлечь к себе внимание.

Я подошла к ним и выдохнула:

– Идем.

– Куда? Джанан…

– Я не знаю, Иффа. Просто пошли, – я взглянула на нее, попыталась улыбнуться. –Пожалуйста.

Мы шли по улице, окруженной двухэтажными зданиями, которые были розового, бежевого или светло-зеленого цвета. По обе стороны от нас светились витрины магазинов техники, свадебной или брендовой одежды. По всей улице стояли маленькие деревья, некоторые ветки которых от ветра были готовы вот-вот обломиться.

Мне нравилась Венгрия. Она казалась уютной, несмотря на то, что мы остались одни в незнакомой стране, без денег и покровительства папы.

Мое внимание привлек небольшой магазин, где на прилавках были выложены булочки. Увидев их, я поняла, что тоже очень голодна, и что у меня совсем нет сил. Продавец уже готовился к закрытию. Я наблюдала за тем, как он берет корзинки с выпечкой и выкладывает их к остальным. У него было спокойное лицо рабочего человека, которого дома наверняка ожидала жена и дети, и теплая постель.

– Нам придется украсть что-нибудь поесть, – продолжая следить за продавцом, сказала я.

Иффа удивленно взглянула на меня, и, казалось, мои слова напугали ее.

– Красть? Нет-нет, – она решительно замотала головой. – Я не смогу. Нет.

– Нам придется.

– Я не буду ничего красть.

– Тогда я сама.

Джундуб схватился за мою юбку, будто не хотел отпускать, и я присела перед ним. Он неотрывно смотрел на меня, я погладила его холодные щеки и поцеловала в раскрасневшийся нос.

Как же Кузнечик похудел, с болью заметила я.

– Я сейчас вернусь, ладно?

Джундуб медленно кивнул. Я потрепала его по голове и подошла к магазину. Зазвенел колокольчик, когда я открыла дверь. Продавец повернулся ко мне, чуть расстроившись запоздалому посетителю, но улыбнулся, хотя улыбка быстро померкла, стоило ему осознать, кто перед ним.

Я подошла к корзинкам, где в каждой были выставлены разные виды выпечки, и притворилась, что выбираю. Я видела краем глазом, как он следил за мной. В какой-то момент, я думала, что не решусь это сделать, но, обернувшись, увидела, как Иффа с Джундубом наблюдают за мной. Я почувствовала, как органы прилипают к позвоночнику от голода, и тяжело сглотнула, все еще притворяясь, будто у меня есть роскошь выбирать.

Когда продавец нагнулся, чтобы поднять коробку, я схватила несколько булочек и развернулась, чтобы убежать, но мужчина успел схватить меня за руку. Он что-то прокричал, затряс мои запястья, стискивая их, пока я не разжала руки, и украденное не повалилось на пол. Продавец сказал что-то еще на венгерском, уже спокойно, и отпустил меня, но я не могла уйти без ничего. Не осознавая, что делаю, я толкнула его, и он, не ожидая этого, упал прямо на коробки. Видимо там были напитки, потому что по полу начала растекаться какая-то жидкость. Я подняла булочки и схватила с корзины еще несколько. Заметив растерянное и даже немного напуганное лицо продавца, на арабском сказала:

– Простите. Простите, пожалуйста.

От стресса все остальные языки вдруг позабылись, и мужчина наверняка не понял моих слов. Я выбежала из магазина и побежала по улице, надеясь, что Иффа с Джундубом побегут за мной. Завернув за угол, я разрыдалась, прижимая еду к груди. Из одной булочки потек джем, все мои руки были липкие, но я едва заметила это.


Мы сидели под каким-то мостом, рядом с дорогой. Позади магазина, у мусорного бака, нашли картон и постелили его вместо постели. Джундуб спал, укрытый порванной курткой, раздобытой тоже в контейнере для мусора. Я сидела рядом с братом, обхватив колени руками, в попытке хоть как-то задержать тепло. Джундуб кашлял и ворочался во сне. Я постоянно трогала его лоб, будто от этого ему могло стать лучше.

– Я мечтала посмотреть на настоящий снег, – тихо, стараясь не разбудить Джундуба, сказала Иффа. Она смотрела, как снежные хлопья медленно оседают, подсвеченные уличными фонарями.

– Почему всегда так происходит? – продолжила она. – Наши мечты исполняются, но всегда не так, как мы того хотим. Словно бы судьба наказывает нас за желания, говорит: посмотрите, что бывает, когда вы слишком многого хотите!

– Разве увидеть снег – это слишком много?

Иффа повернулась ко мне и грустно улыбнулась.

– Когда у тебя и так все есть, – да, наверное.

Ветер засвистел, застонал, и машины проезжали, ослепляя нас фарами. Мне хотелось оказаться на месте водителей, в тепле ехать домой, к родным, уверенной, что сегодня я поем, и завтра будет еще один день, полный будничных забот и впечатлений, а не очередных испытаний, извечной борьбы, в которой неизбежно проигрываешь.

– О чем вы говорили с папой, тогда, в Сербии? – спросила я, вспомнив растерянное лицо папы, когда они вернулись.

Иффа вздрогнула, когда я упомянула отца, и ей пришлось постараться, чтобы не заплакать, но голос ее задрожал и сорвался, когда она ответила:

– Он хотел понять, что со мной происходит.

Значит, не только я заметила апатию Иффы, когда она почти все время молчала и казалась равнодушной ко всему, что происходило вокруг.

– А что с тобой происходит? – я взглянула на Иффу, но она отвернулась, избегая моего взгляда.

– Ничего, просто… просто я чувствую себя грязной, – она зажмурилась, будто ей было больно от своих же слов. – Хочется убежать от самой себя. Я смотрю на тебя, и ты такая живая, наполненная, такая… чистая!

Иффа покачала головой и улыбнулась, будто смеялась над собой.

– Есть грязь, от которой уже не отмыться. К чему тогда бояться запачкаться еще больше? – она посмотрела на меня, внимательно вглядываясь в выражение моего лица, словно от этого зависело какое-то решение, которое она все эти недели обдумывала.

– Но запачкавшись еще больше, будешь ты себя уважать? Сможешь жить с этим? – ответила я, подумав.

Иффа продолжала смотреть мне прямо в глаза, и слезы потекли по ее щекам. Она улыбнулась кривой дрожащей улыбкой.

– Ты права, – прошептала она.

– Почему ты плачешь?

Иффа рассмеялась, вытирая лицо от слез.

– Ох, Джанан, – она улыбнулась мне, как улыбалась Рашида, когда я не понимала чего-то очень важного.

– Спасибо за ужин, сестра, – добавила Иффа, прежде чем лечь спать.


Настал новый день, и отчаянье во мне все росло и крепло, пропитывая каждый атом тела чувством неизбежности, страхом перед грядущим. Я наблюдала за спящим братом, который не понимал, что он, может, лишился не только матери, но и отца; что мы – брошенные на произвол судьбы дети – одиноки как никогда раньше. Лишенные семьи, крова, средств к существованию, мы сидели под мостом, на картоне, доедали остатки украденных булочек и даже не пытались идти дальше. Без папы мы потеряли цель.

Чего ждали мы? Не знаю. Я глядела на дорогу, покрытую туманом, следила за тем, как люди проходили мимо, вслушивалась в их беззаботную речь, с интересом подмечая интонацию, манеру разговаривать. Нескончаемо падал снег, и голые деревья теперь обрели новую белоснежную одежку. Все вокруг дышало спокойствием, и я прониклась настроением погоды.

Мы не знали, где находимся, и что ждет нас, и только тяжелое дыхание брата, его горячий лоб пугали меня.

– Джундубу нужны лекарства, – сказала я, пытаясь лучше его укрыть.

Иффа убрала прядь волос со лба брата и погладила его по голове.

– У него температура, – удивленно проговорила она, будто только сейчас поверила в это.

Какое-то время Иффа наблюдала за тем, как спит Джундуб, потом встала, вглядываясь вдаль. Что-то решив, она направилась к остановке. Я не сразу поняла, чего она добивается, но потом все стало ясно: Иффа подходила к людям, о чем-то с ними говорила; кто-то с неприязнью отмахивался от нее, точно от назойливой мухи, кто-то доставал мелочь.

Но хватит ли нам этого на лекарства? Джундубу нужно было хорошо питаться и быть в тепле. Сколько еще холодных ночей выдержит его простуженное тельце? От одной мысли об этом, мне захотелось разреветься. Я выдохнула несколько раз, пытаясь привести себя в чувства.

Я заметила, как к Иффе подошел какой-то мужчина. Он заговорил с ней первым, а она молча слушала. Договорив, мужчина будто бы ожидал ответа, но Иффа молчала; тогда он снова начал о чем-то говорить, коснулся ее локтя, но она что-то резко ответила, отдернув руку. Мужчина опять заговорил, а Иффа слушала, опустив голову. Когда он замолчал, она продолжала стоять, не говоря ни слова. Они замерли на минуту, потом Иффа подняла голову и что-то ответила, делая шаг назад. Мужчина кивнул, и она подбежала к нам.

– Что он хотел? – сразу же спросила я.

Иффа хотела ответить, открывала рот, но не издавала ни звука. У нее заблестели глаза от слез. Она продолжала открывать рот, точно рыба, брошенная на сушу, и молчала, а слезы уже текли по ее щекам.

Я встала и схватила ее за плечи.

– Что случилось, Иффа?!

Я спрашивала еще несколько раз, но она молчала. Джундуб закашлял и перевернулся на другой бок. Иффа посмотрела на него, и я последовала за ее взглядом. Из-за куртки, которой был укрыт брат, его почти не было видно – только черные волосики на голове и рука, сжатая в кулачок, который он прижимал к лицу.

Взглянув на него, Иффа отпрянула от меня и сказала взволнованным голосом:

– Никуда не уходите, ладно? Я сейчас приду.

– Что такое, Иффа? Что происходит?

– Никуда не уходите. Я скоро вернусь, – сказала она, отходя назад.

Иффа подбежала к мужчине, ожидавшему ее, и что-то сказала ему. Он улыбнулся.

Я наблюдала за тем, как худенькая фигурка Иффы все дальше удаляется вместе с этим незнакомцем, и не могла поверить своим глазам. Мне хотелось догнать их, но я не могла оставить Джундуба одного.

Тот час, что не было Иффы, запомнился мне смутно и прошел очень болезненно. Я помню лишь, как сидела, уткнувшись взглядом туда, где последний раз видела сестру, и внутри меня все бушевало, металось, сгорало от ярости, смущения и даже омерзения. Страх парализовал душу, паника охватила сердце и разум, мне хотелось заплакать, но не могла от испытываемого ужаса.

Я настолько погрузилась во внутреннее самобичевание, что заметила Иффу, лишь когда она совсем близко подошла к нам. Ее всю трясло. Она села рядом с Джундубом на картон и около часа плакала. Кузнечик проснулся от ее рыданий, которые переходили в грудной кашель – такими сильными они были, – и не решался даже дотронуться до нее, как и я. Мы сидели в тишине, слушая, как Иффа плачет, и, глядя, как слезы пропитывают ее одежду, а глаза опухают и краснеют.

Спустя какое-то время, она успокоилась, вытерла слезы, всхлипывая, потом вздохнула и достала из кармана деньги. Заметив сложенные купюры у нее в руке, меня окатила новая волна ужаса.

– Что ты сделала? – и снова я не узнала своего ледяного голоса, как тогда, в Заатари.

– Ничего такого, – кротко ответила она.

– Что ты сделала, Иффа?!!

– Ничего! – закричала она в ответ. Потом, уже спокойнее, добавила:

– Ничего дурного.

Почувствовав напряжение и мой страх, Джундуб начал плакать, но его плач был похож скорее на хрип из-за простуженного горла. Я обняла его, с беспокойством приметив, что он стал еще горячее.

– Сколько там? – спросила я через силу. Мне хотелось вышвырнуть эти грязные деньги, хотелось дать пощечину Иффе, как дал когда-то отец. О боже, неужели все это действительно с нами происходит?

– Хватит на лекарства, еду, ночлег и даже на билеты, – ответила Иффа, чуть приободрившись от сказанного.

– Хорошо, – выдохнула я. – Пойдем сначала в аптеку.

Я хотела зайти за лекарствами вместе с Иффой, но она настояла, что сама справится, дав понять, что знает немецкий и английский лучше меня. Мы с Джундубом ждали ее неподалеку от аптеки. Джундубу стало совсем нехорошо, и он еле стоял, уткнувшись лицом мне в бедро. Когда лекарства были куплены, мы прошлись вдоль домов в поисках жилья, и встретили на окраине города женщину, согласившуюся сдать нам домик, который остался после ее бабушки.

– Условия не очень хорошие, – на немецком сказала арендаторша. – Мы собираемся этот дом сносить.

Она оглядела нас и добавила:

– Зато там тепло.

Зайдя внутрь, мы сразу же оказались в гостиной, соединенной с кухней. В доме пахло затхлостью и пылью. В гостиной стоял стол, несколько стульев и кресло-качалка, кухонная раковина заржавела и выглядела отталкивающе. Я подошла к окнам, занимавшим всю стену, и отодвинула шторы. Свет проник в дом, привнеся уют; частички пыли кружились, освещаемые лучами солнца. Иффа пошла за продуктами, а я осталась ухаживать за братом. Согрела чайник, нашла в старых ящиках соду и соль, развела с горячей водой, чтобы Джундуб прополоскал горло. Лекарства Иффа оставила на столе, и я проследила, чтобы каждое было использовано.

Когда сестра вернулась, Джундуб уже спал, укрытый всеми пледами, какие я только нашла. Я разбирала пакеты, но голос Иффы, вернувшейся с комнаты, заставил меня обернуться:

– Смотри, что я нашла в шкафу.

Иффа покружилась в старом, накрахмаленном платье с небольшой дыркой на талии, вероятно от моли.

– Как я тебе? – она еще раз покрутилась, и юбка от платья завертелась вместе с ней, до неприличия обнажая ее длинные ноги. Иффа остановилась поправить воротничок и юбку, и руки ее почему-то дрожали. Она взглянула на меня кроткой, смущенной улыбкой.

Иффа выглядела нелепо в этом потрепанном временем платье, мешком лежащем на ее болезненно-худощавом теле. Острые коленки были в синяках, руки нервно поправляли то тут, то там скомканную ткань. Волосы, лохматые и непричесанные, чуть отрасли и покрывали плечи, а глаза были потухшие и неживые.

– Ты такая красивая, Иффа, – прошептала я, чувствуя комок в горле. Она улыбнулась, и от этой улыбки мне стало так жалко ее, что пришлось отвернуться, чтобы не выдать своих чувств.

– В доме холодно, – прохрипела я, продолжая разбирать пакеты. – Лучше переоденься.

Иффа ничего не сказала, но я слышала, как хлопнули дверцы шкафа, и скрипнула кровать под весом сестры.

Когда Иффа переоделась, мы принялись за готовку. Никто из нас не произносил ни слова, но между нами вдруг возникла какая-то связь, что-то теплое, семейное и нерушимое соединяло нас в тот день. Мы помогали друг другу, одобряюще улыбались, и не нужно было никаких слов, только эта улыбка, ласковая, сестринская улыбка. Никогда Иффа не была раньше со мной так мила!

Закончили мы готовить к вечеру, когда зимнее солнце уже давно покинуло небосвод. За последние месяцы у нас впервые был такой шикарный ужин: картошка с курицей. Джундуб проснулся от запаха и, увидев приготовленное, сорвался с места, запрыгнул на стул, с голодными, почти дикими глазами впиваясь в блюдо, наблюдал, как пар, клубясь, поднимался над сочной курицей.

Этот ужин я запомню надолго. Не только потому, что он был вкусным, и не потому, что мы, уставшие, растоптанные обстоятельствами, наконец, почувствовали себя людьми. Этот ужин останется у меня в сердце, потому что нет ничего важнее семьи, и тогда мы были настоящей семьей, любящей, понимающей и заботящейся друг о друге. Никого на свете не было тогда, кроме нас троих – трех детей, одиноких во всей вселенной, забывших, что такое нормальная, спокойная жизнь. Спустя столько месяцев, мы оказались дома, и дом этот был в нас самих.

Поев, Джундуб пошел спать, измотанный и слабый от болезни. Он был такой усталый, что даже не попросил побыть с ним, пока он не уснет. Мы с Иффой остались одни, и какое-то время чувствовалась неловкость. Мы будто снова стали чужими.

Иффа как-то странно смотрела на меня, испытующе, но незлобно. Она рассматривала мое лицо, и выражение ее глаз менялось от мыслей, блуждающих в ее голове. О чем думала она тогда? Что творилось у нее в душе, за занавесом равнодушия? Почему мне, ее сестре, не было дозволено пройти за кулисы ее личности? Почему она никогда меня не впускала?

Иффа смотрела на меня, не говоря ни слова, и я молчала. Затем она вдруг подскочила, разлив на себя воду, судорожно начала поправлять одежду, и руки ее тряслись, а голос дрожал, когда она повторяла:

– Я такая неряха. Такая неряха…

– Все нормально, – я подняла опрокинутый стакан, а Иффа продолжала поправлять одежду, качая головой.

– Такая грязная, такая грязная!

Я подошла к ней и взяла ее за руки, но она продолжала смотреть на свой мокрый свитер. Мне пришлось сжать и тряхнуть ее за запястья, чтобы привлечь внимание. Иффа посмотрела на меня затуманенным взглядом.

– Все нормально, ты слышишь меня? – я обняла сестру, не находя, как всегда, нужных слов. – Я люблю тебя, Иффа.

Она неровно выдохнула и перестала дрожать. В ответ Иффа ничего не сказала, но мне было достаточно того, как размякла она в моих объятиях, успокоившись.

– Иди, ложись. Я все уберу.

– Нет, я сама, – ответила Иффа, отпрянув.

– Мне не сложно.

– Нет! – она замолкла, смутившись собственной реакции, потом слабо улыбнулась, добавив:

– Мне хочется самой, правда.

Некоторое время я смотрела на нее, обдумывая случившееся. Заметив мою нерешительность, Иффа сказала:

– Ложись спать, а после я приду к тебе.

Я улыбнулась.

– Хорошо. Только не задерживайся, ладно?

– Ладно, Джанан. Не буду.

Я сжала ее руку, чувствуя каждую косточку, и мне снова захотелось сказать, как я люблю ее, как мне жаль, что она не находит во мне того, что всегда искала, что ни к кому я не буду тянуться так, как к ней.

– Тесбах ала кейр, – помолчав, сказала я.

– Спокойной ночи, – ответила Иффа.

Я проснулась среди ночи от того, что Джундуб ворочался во сне, но когда обернулась, увидела Иффу, склонившуюся над братом. Сначала я не поняла, что она делает, но вскоре глаза привыкли к сумраку, и я различила ее тонкие дрожащие пальцы, гладящие Джундуба. Затем Иффа села на колени перед кроватью и обняла брата. Я услышала, как она плачет, тихо, но исступленно. Джундуб завертелся, бормоча какие-то слова, – отголоски сновидений – и отвернулся. Иффа отпрянула, умолкнув, и продолжила гладить его волосы, которые успели отрасти, и теперь чуть завивались на кончиках. Какое-то время я наблюдала за Иффой, и не заметила, как уснула опять.


– Джанан.

Маленькие пальчики коснулись моей щеки, в попытке разбудить. Я покрутила головой, сонно пытаясь избавиться от раздражителя, но пальчики снова уперлись мне в щеку.

– Джанан, там Иффа спит.

Не открывая глаз, я рукой прощупала кровать возле себя, но там никого не оказалось.

– Где спит? – спросила я у Джундуба.

– В ванне.

Сердце несколькими безумными скачками пробудило все тело. В глазах потемнело от того, как резко я вскочила с кровати. Джундуб шел впереди. Я помню макушку брата, идущего в ванну, помню, как солнце освещало часть гостиной, одинокую качалку, еще помнящую свою старую хозяйку. Я заметила в раковине не помытую посуду, и эта картина почему-то напугала меня еще больше, чем слова брата.

Джундуб встал у ванной, прикрытой шторой. Я замерла тоже, не находя в себе сил двинуться с места. Он ждал, что я отдерну штору, но, не дождавшись, отодвинул ее сам.

– Кузнечик, – прошептала я. – Иди в комнату, ладно?

Джундуб еще раз посмотрел на ванну, прежде чем оставить нас с Иффой вдвоем.

Я села на пол, опершись о дверной косяк, и пугающе хладнокровно посмотрела на сестру, такую же бледную и холодную, как и ванна, в которой она лежала. Я внимательно оглядела ее серые губы, немного покрасневшие глаза, застывшие в вечной задумчивости, волосы, что потеряли блеск и мягкость, и синеватые прожилки, появившиеся с ее смертью.

Я оглядела ее всю и вдруг поняла: не смерть убивает человека. Это делает жизнь. Смерть всего лишь ставит точку в конце предложения, показывает, что возврата уже быть не может. Она закрывает дверь перед живым миром, в то время как жизнь не спеша подводит нас к этой двери и снимает с нее замки.

Все мы берем жизнь напрокат. Рано или поздно, но она заканчивается, как виза или вино в бокале. И неважно насколько дорогое вино, и насколько красивый бокал – все мы достигаем дна, и у всех губы узнают привкус осадка, привкус смерти.

Жизнь – это жажда, а смерть – ее последствие.

Иффа слишком сильно любила жить. Эта жажда ее и погубила.

Джундуб выглянул в проход, не решаясь зайти. Некоторое время он стоял, рассматривая Иффу, потом вдруг подбежал к ванне и коснулся ладонью ее щеки. Он отдернул руку, будто его ударило током, и сам весь отпрянул, затылком ударившись о раковину, что была за спиной. Джундуб заплакал, и я не могла понять, плачет ли он от того, что ударился, или, так же как и я, когда-то в больнице Алеппо разглядела в мальчике мертвенную неподвижность, он почувствовал от Иффы ледяное дыхание мертвеца.

Я хотела успокоить Джундуба, прижать его к себе, умоляя не плакать, но тело стало будто бы ватным. Мне было тяжело двигаться и даже дышать, и я продолжала сидеть на полу, уставившись на сестру. Ее глаза чуть заплыли и покрылись белой пленкой: она посмотрела в глаза своей смерти и ослепла, после смерть поцеловала Иффу в губы, и они стали такими тонкими, бесцветными, точно одеревеневшими.

Иффа казалась еще меньше и худее, чем прежде – совсем как ребенок, беззащитная, всеми оставленная.

Я притянула Джундуба к себе. Он повалился мне на руки, точно тряпичная кукла, забытая кукловодом.

– Иффа умерла? – от догадки лицо Джундуба в этот момент стало сплошным противоречием: глаза и брови выдавали глубокую, терзающую душу скорбь, но плотно сжатые губы говорили о ярости и обиде. Не знаю, может, он винил меня в том, что я не смогла ее защитить, а может, Аллаха, который не уберег сестру, а может, нас всех. Я не знаю, но от этого взгляда стало не по себе.

Я встала, но Джундуб остался сидеть на полу. В ванне рядом с Иффой валялись несколько пустых баночек от лекарств. Названия были мне не знакомы. Я села на колени перед ванной, бездумно глядя на эти баночки, и внутри меня рос всепоглощающий ужас.

Иффа – самоубийца. Я до сих пор не могу осознать этого. Религиозный человек во мне ужасается меньше, чем та часть меня, которая могла это исправить, могла спасти Иффу, переубедить ее.

Я снова посмотрела на сестру. Коснулась пряди волос, но от прикосновения к ее холодной шее стало дурно, и дрожь неприязни прошлась по спине. От испытываемых чувств мне стало совестно, и я закрыла глаза, пытаясь не выбежать из ванны. Я должна была попрощаться с ней.

В ее руках была фотография, та самая фотография, которую Иффа нашла среди обломков нашего разрушенного дома, та самая фотография, которую отец спас от смертельных объятий моря. Этот снимок Иффа пронесла через все наше путешествие, чтобы он стал последним, что она увидит?

Я осторожно вытащила фото из окоченевших рук сестры. Какими счастливыми мы были на этом снимке!

Джундуб еще совсем маленький, ему нет и года. Он сидит на руках у матери, цепляется за ее черный платок. Мама улыбается, смотрит в объектив камеры и придерживает Джундуба. Папа стоит между мной и мамой, обнимает нас за талию. В момент съемки, папа закрыл глаза, но тоже улыбался.

На фото Иффа смеется, стоя немного поодаль от нас, вцепившись в велосипед, и одной ногой упершись на землю, а другой – в педаль. Она выглядит запыхавшейся, будто только на секунду остановилась и вот-вот сорвется и поедет кататься дальше. Я единственная, кто не смотрит в камеру. Мой взгляд прикован к Иффе.

На заднем фоне – наш дом, крыльцо, покатая крыша, и в самом левом углу фото видно угол стола, накрытого для гостей.

Иффа, сестричка, что же ты наделала?

Я вдруг со всей отчетливостью увидела и прочувствовала последние мгновения ее жизни. Я представила, как Иффа заглядывает к нам в комнату, прощается со мной взглядом, целует Джундуба; как идет умыться, долго смотрит в зеркало и принимает решение, мысли о котором, наверняка, уже давно поглотили остальные мысли, атрофировали все чувства, все надежды; она достает лекарства, купленные в аптеке специально для этого случая, крутит в руках, пытаясь осознать, что держит в руках свою смерть; забирается в ванную, прикрывается шторкой, чтобы почувствовать полное уединение; достает фотографию, долго рассматривает ее, пытаясь запечатлеть, запомнить наши лица до малейших деталей и вспоминать о нас и в загробной жизни. После – я уверена, так и было – она стала медленно заглатывать одну таблетку за другой, пока баночка не опустела, и, сразу открыв следующую, продолжила глотать лекарства, сдерживая рвотные позывы.

Я знаю, что мысли о самоубийстве мучили ее. Но еще я знаю, что решение покончить с собой она приняла с хладнокровием, покорным спокойствием. Это решение придало ей облегчение, и, в тот самый миг, сидя в ванной, за долгое время она была счастлива.

Или мне всего лишь этого хотелось?


ГЛАВА X


Земля обетованная


Я сидела в гостиной, глядя на стационарный телефон. Время от времени оглядывалась на запертую ванну, ужасаясь от мысли, что там лежим моя мертвая сестра. Моя Иффа.

Ждать больше было нельзя, и я набрала номер полиции. Сдавленным голосом сообщила на немецком, что произошло самоубийство. В трубке послышался быстрый, скучающий голос женщины. Я не поняла, что она сказала, но догадалась, что нужно назвать адрес. Все мои слова казались неуверенными: голова не работала, и было сложно формулировать мысли. Женский равнодушный голос, точно у робота, произнес по-немецки:

– Назовите ваше имя. Вы слышите?

Я повесила трубку. Написала на бумаге имя и адрес, куда отправить тело Иффы.

Опрокинулась на спинку стула, лишенная всяких сил, и посмотрела на Джундуба. Он стоял около меня, одетый и собранный, в ожидании, когда мы выйдем.

– Ты готов, Кузнечик? – устало спросила я.

Джундуб кивнул, вытирая глаза от слез. Я взяла рюкзак, еще раз оглядела гостиную, не помытую Иффой посуду, свитер, аккуратно сложенный на диване. Джундуб дернул меня за рукав, чтобы мы уже шли.

– Подожди секунду, ладно? – сказала я, направляясь в комнату. Я достала из шкафа это уродливое платье, которое так приглянулось Иффе, и запихнула его в рюкзак. Оно не помещалось, и я в ярости била по нему, била и била, задыхаясь от душивших слез, которые была не в состоянии пролить, била, срываясь на короткие крики, пока рюкзак не застегнулся. Заметив Джундуба в комнате, я вздрогнула.

– Ты напугал меня, – прошептала я, смутившись от того, что брат видел меня в таком состоянии.

Мы вышли из квартиры, не попрощавшись с хозяйкой, жившей в соседнем доме. Хотелось убежать, не видеть ничего, напоминающее о случившемся. Воспоминания о вечере рвали душу, и от них становилось так больно, что я вычеркнула из памяти наш ужин, затолкала всякие мысли об этих счастливых мгновениях глубоко в себя и, если бы я не нашла в себе сил вернуться к ним, эти воспоминания так бы и умерли внутри меня, потускнели, выцвели, постепенно разрушившись безвозвратно.

На вокзале я купила билеты до Будапешта. До отбытия автобуса оставался час, и я решила позвонить бабушке в Дамаск рассказать об Иффе и выяснить, может, папу депортировали, и он связался с ней?

Когда я услышала гудки, вздох облегчения сорвался с моих губ: дом не разрушили, с бабушкой все хорошо. Непривычно теплое солнце светило в глаза, подсвечивало снег, который искрился от его лучей. Пахло морозной свежестью, вокзальная суета заглушалась гудением моторов машин.

Наконец гудки сорвались от поднятой трубки, и я услышала подрагивающий, старческий голос бабушки.

– Джанан, это ты? – сразу поняв, кто это, воскликнула она. – Вы уже в Германии?

– Нет, – растерявшись, медленно ответила я. – Мы еще в Венгрии, я звоню с вокзала.

– Где папа? Почему звонишь ты, а не он? Все нормально, Джанан, милая?

Меня бросило в жар, и челюсти свело от того, как сильно я их сжала. Голос не слушался, я хотела сказать о случившемся, сказать, что скоро к ней вернется внучка, в гробу, и что ее сын, скорее всего, тоже мертв, и тело его, неопознанное, никому не нужное, лежит в морге чужой страны.

– Джанан, – мое молчание пугало бабушку, но я продолжала стоять, вцепившись в трубку так, что руки скрипели, прижатые к пластмассу.

Я стояла не в силах промолвить ни слова, не решаясь соврать и не находя смелости сказать правду. Дыхание сбилось, нервы скрутили все органы в тугой узел, и тело дрожало, хотя мне было душно. Я что-то прохрипела и резко положила трубку, но она не закрепилась, как положено, и повисла на проводе, ударяясь о стену. Джундуб терпеливо стоял рядом – мальчик, не подозревающий, что стал сиротой. Я почувствовала сильное сожаление о звонке и зажмурилась, тяжело дыша, в попытке справиться с переполнявшими эмоциями.

Кто отобрал у меня семью? Война ли? Другие люди? Забрала ее Европа, или мои близкие сами раскрыли объятия смерти? Я не знаю, но имеет ли это теперь значение? Ни матери, ни отца, ни сестры мне не вернет ни одна страна на свете, ни одно правительство, никакие пособия и помощь, – ничего не исправит этого. Но у моего брата, у ребенка, потерявшего все, из чего состояла его маленькая жизнь, еще есть шанс что-то обрести. Ради него, ради этого черноволосого пятилетнего мальчика, стоило пройти все эти километры, чтобы в конце пути он обрел счастье и был в безопасности.

Двери автобуса закрылись, заурчал мотор, колеса медленно, но затем, набирая обороты, покатили вперед. Пассажиры шелестели пакетами, обустраивались удобнее. Джундуб растянулся на два сидения, положив голову ко мне на ноги. За окном все быстрее и быстрее стали проплывать голые деревья, дома, люди, полные забот, погруженные в свои мысли. О чем размышлял каждый из них?

Думать о сестре было слишком болезненно, но я достала из кармана фотографию, еще недавно зажатую между ее одеревеневшими пальцами, и чувства разом хлынули, затопили сознание водопадом воспоминаний.

Джундуб быстро уснул. Я слушала его умиротворенное сопение и глядела в окно. Из головы не выходило лицо Иффы. Как страшно это, видеть мертвых. В такие мгновения осознаешь, как хрупка жизнь, с удивлением обнаруживаешь, как преображается тело, стоит душе покинуть его.

Я закрыла глаза, пытаясь избавиться от навязчивого образа сестры в ванной, но образ никуда не уходил, наоборот, обрел формы, стал ярче, точно наяву. Казалось, я чувствовала кислый запах, ощущала холод, исходивший от ванны и от тела Иффы. Я резко села, разбудив Джундуба, и начала глубоко дышать.

Иффа. Как же ты могла так со мной поступить?

Я вдруг услышала ее смех, призрачным шлейфом вспыхнувший в воспоминаниях, и тут же затихший. Образ умершей Иффы сменился Иффой, полной жизни, той самой Иффой, что ураганом проносилась мимо, не могла усидеть на месте, встревала в перепалки, не принимала мое спокойствие, когда сама сгорала от эмоций.

Человеческая душа – как мало мы о ней знаем!

Я не заплакала, когда увидела Иффу, мертвенно-бледную, скрюченную в ванной; я не заплакала, когда мы с Джундубом уходили, оставляя ее одну; я не заплакала, когда осознала, что мы остались с Кузнечиком одни, что ее действительно больше нет. Но я заплакала намного позже, в десятках миль от нее, заплакала, когда вспомнила ее смех. Какие у Иффы короткие, всегда лохматые волосы, как она вечно куда-то спешила, будто убегала от самой себя. Я вспомнила, как она крутилась в накрахмаленном платье, и рассмеялась, и слезы закапали мне на юбку и на щеку брата.

Я поспешно вытерла свое лицо и лицо Джундуба. Пропустила пальцы сквозь его шелковистые, черные волосы и прошептала:

– Скоро все кончится, Кузнечик.


Будапешт поразил меня зданиями, которые напоминали замки, и, казалось, до сих пор пребывали в прошлом, таили в себе неразгаданные загадки, нерассказанные истории. Как жаль, что их видами смогли насладиться только мы с Джундубом!

Наш автобус прибыл к остальным таким же автобусам, которые отличались лишь цветом рисунка на боках. Мы сразу же добрались до Келети – вокзала, откуда отъезжали поезда до разных европейских городов. Я купила пару билетов до города Шопрон, который находился совсем неподалеку от Вены. Появилось внутренне ликование: неужели почти все кончилось?

Мы подошли к нужной платформе. Там собралась толпа других беженцев, направляющихся, в основном, туда же, куда и мы.

Каждый занимался своим делом. Кто-то мылся в умывальнике в подземном переходе; кто-то стоял в очереди в туалет, а кто-то, не выдерживая, справлял нужду в водосточную канаву. Женщины, видя это, негодующе отворачивались. Некоторые беженцы ели и пили в привокзальном ресторанчике, возмущаясь, громко выкрикивая какие-то требования. Почуяв запах еды, Джундуб потянул меня за рукав.

– Давай поедим, – он показал пальчиком в сторону кафе.

Мне не хотелось туда идти, в место, кишащее выпившими мужчинами, но мы весь день ничего не ели. Купленный обед оказался сытным и дешевым – всего три евро. Мы сели на скамейке у перрона, молча поели, наблюдая, как поезда отбывали и прибывали, вибрируя и гудя.

В какой-то момент беженцы засуетились, и вдалеке я заметила мчащийся поезд, который начинал потихоньку замедляться. Я схватила Джундуба за руку, подошла почти к краю платформу, отталкивая других, не заботясь ни о ком и ни о чем, кроме себя и брата. Чем ближе подъезжал поезд, тем ожесточенней начиналась борьба.

Поезд замер перед нами, и через несколько секунд открылись двери. Я почувствовала, как на нас навалились люди, стоящие позади, пытаясь протолкнуть нас, и зайти самим. Джундуб споткнулся и повис на моей руке, вскрикнул, испугавшись. Масса продолжала протискиваться вперед, и мне чудом удалось подхватить брата на руки, чтобы его не затоптали. Какой-то мужчина пытался толкнуть меня, и от этого я так разозлилась, что со всей силы несколько раз пихнула его локтем в бок.

Последний рывок, и удалось запрыгнуть в вагон. Новый поток людей тут же последовали за нами. Я слышала, как ревут маленькие дети, испугавшиеся этой волны непроходимой агрессии, когда инстинкт выживания становится единственным инстинктом, отупляя мозг и все остальные чувства. Мы оказались прижаты другими беженцами, задыхаясь от недостатка воздуха, запаха пота и немытых тел.

Когда мы доехали до Шопрон, голова приятно закружилась от того, какой свежий воздух был на улице по сравнению с душными, смердящими вагонами поезда. До Вены мы дошли пешком, и никто не препятствовал нам: Венгрия была только рада избавиться от набежавших в их страну дикарей.

Прибыв в Австрию, мы сразу же сели в автобус, который довез нас до границы с Германией. Нам повезло, и мы попали в тот период, когда беженцев принимали без документов. Мы могли оказаться кем угодно, и нас бы впустили. Звучит страшно, но нам было бы еще страшнее, поверьте, если бы нас не пустили.

Пограничник спросил, с какой целью мы едем в Германию, и несколько секунд я обдумывала, что ответить. Я боялась сказать правду, вдруг, он хочет услышать, что мы всего лишь проездом?

Я еще немного помедлила, и пограничник задал вопрос на английском, решив, что я его не поняла.

– У нас там живет дядя, мы хотим остаться, – наконец ответила я.

Это был момент, когда решалась наша судьба, когда можно было ответить, стоило ли это путешествие всех мучений, переживаний… всех смертей?

Раз я нахожусь здесь, перед вами, ответ очевиден: стоило.


Мне нравится Германия. Неспешные прогулки по городу, который станет моим домом, но в котором я всегда буду гостьей, приносят успокоение: никуда не нужно бежать, оглядываться, думать, как же отсюда уехать и куда занесет завтра; не нужно думать о депортации, заключении, голоде и чувстве собственного достоинства, стертого, оплеванного мной же и другими. Я могу остановиться, перевести дух, пойти на экскурсию и увидеть что-то кроме границы, вокзала или лагеря для беженцев. Теперь у меня есть собственная постель, с одеялом и подушкой, такой мягкой подушкой, что проваливается голова. Эта мысль вызывает улыбку.

Теперь у меня есть дом.

Мы с дядей смотрим все новости о беженцах. До сих пор ждем звонка от папы, который – я чувствую это – никогда не позвонит.

Дядя показал мне фотографию сирийского мальчика, так напомнившего мне о Джундубе. Кузнечик был в безопасности, но мне опять стало так страшно за него, что я заперлась в комнате и проплакала несколько часов.

Забавно, как быстро мы переходим от добродетели к полнейшему эгоизму и наоборот. Когда мы бежали из Сирии, когда я была беженкой, – хотя я и сейчас ею являюсь – мне было все равно на страдания других. Я думала только о себе и своей семье. Но когда я оказалась в Германии, и опасности остались позади, я стала всем сочувствовать, и от этого всепоглощающего сочувствия мне плохо, я задыхаюсь.

Какое из этих амплуа – маска? А может быть они оба – мое прикрытие, или я действительно такая разная и неоднозначная?

А вы, действительно ли вам есть дело до беженцев, или вы пытаетесь себя в этом убедить? Убедить свою совесть?

И сейчас, так усердно пытаясь выказать участие, вы воспринимаете меня не более, чем еще одну беженку. И это слово наверняка для вас стало почти ругательством. Вы не испытываете ко мне уважения и настоящего интереса. Я выгляжу не как типичная мусульманка в вашем представлении, и все-таки я арабка и этим все сказано, верно?

О, нет, скажите вы, я не расист и не тупое животное, чтобы поддаваться предрассудкам. И в это время у вас что-то клокочет внутри, что-то сопротивляется сказанному, потому что где-то в сокровенных глубинах сознания вы понимаете, что врете. Грязные арабы, эти законченные фанатики, террористы – даже их дети к вашему собственному стыду не вызывают в вас ничего кроме отчужденности.

Умом вы понимаете, что мусульмане такие же люди как и вы. Но сердце восстает против этих новых варваров, так нагло заполонивших всю Европу.

Словно паразиты, расплодились они по всему континенту. Вы никогда не признаетесь даже самому себе, но арабы для вас – чума современности, и вы не будете против, если эту пандемию погребет война, пришедшая в наказание террористам и верующим до исступления мусульманам.

Не смотрите так удивленно на меня. Я говорю лишь то, что слышала и читала между строк, с таким яростным омерзением слетавших с уст некоторых прохожих. Не все европейцы хлопали нам, встречая на вокзалах.

Я знаю логику беженцев, ведь я сама беженка. И если вы спросите меня, все ли беженцы действительно нуждаются в убежище, я скажу – нет. Среди нас есть молодые мужчины, воспользовавшиеся перспективами, насильники, террористы, убийцы и воры. Как и среди вас, конечно же. Но есть и неприкаянные, отверженные и напуганные, с маленькими детьми, уже забывшими, что такое жизнь, а не выживание; есть те, для кого остаться – значит умереть. И если вы скажите мне, что отказ принять беженцев имеет лишь только одну сторону медали, я с вами не соглашусь.

Наша жизнь сложна тем, что нет черных и белых цветов, – есть только оттенки. Нет людей хороших и нет плохих: в каждом из нас живет монстр и праведник.

В возникшей ситуации нет правильного решения, есть только гуманное и негуманное.

Я никогда не судила страны, отказывающихся принимать беженцев. Правительства, подобно матерям, в первую очередь заботятся о своих "детях", и это, наверное, правильно. Но я никогда не забуду тот ужас, истерическое отчаяние, когда ты, крошечный человечек, полный страхов и усталости, стоишь среди такой же отчаянной толпы, мечущейся и остервеневшей от безысходности; когда ты молишь и рыдаешь, но тебя никто не слышит; когда твоя жизнь ничего не стоит, а твои страдания никого не волнуют.

Вы в безопасности и в тепле, вам сложно представить наши страдания, я понимаю. Но не забывайте, что ваше спокойствие и благополучие может иметь слишком высокую цену.


ЭПИЛОГ


Когда Джанан Аббас закончила свой рассказ, я спросил, не было ли у нее проблем с пониманием вопросов, которые мы задавали в течение всего интервью, была ли у нее возможность рассказать всю важную информацию, был ли протокол переведен для нее с немецкого на родной язык, – и прочее, что мы всегда задаем в таких случаях. Джанан на все ответила утвердительно.

– Что ж, – некоторое время я смотрел на беженку, не выдавая никаких эмоций, – у меня вопросов больше нет.

Я встал из-за стола, обошел его и остановился рядом с ней. Передвинул документ, а затем сказал, ткнув пальцем в лист бумаги:

– Распишитесь вот здесь.

Пока она послушно расписывалась, я внимательно смотрел на нее, уже другими глазами. Ее жизнь теперь стала для меня открытой книгой, и взгляд ее, колючий, неприятный, каким он показался мне вначале, после интервью стал восприниматься иначе.

Я не мог сказать, получит ли она статус беженки, будет ли получать пособие. Но я понял, что мне хотелось бы пожелать ей всего наилучшего.

– Устал я от ее болтовни, – сказал Вагнер, когда Джанан ушла. Я невидящими глазами глядел на стол, едва слыша, что говорил мне Ральф. Никаких мыслей не приходило, но было почему-то очень скверно на душе.

– А девочка хорошенькая, да?

Я поднял глаза на Вагнера. Он довольно улыбался, кивая в сторону двери, в которую только что вышла беженка.

– Только слишком спокойная и серьезная. Я таких не люблю, – Вагнер опрокинулся на спинку стула, сложив руки за голову в приятной задумчивости.

Я встал из-за стола и подошел к окну. Из здания вышла маленькая фигурка в огромном вязанном свитере. Я сразу узнал ее по походке.

– Она через многое прошла и многое поняла, – подумал я. – В нашем мире нет ничего абсолютного, это верно, и все же нет истины более однозначной, более верной, тотально засевшей в самой сути нашего Я, чем то, что мы – эгоисты. Альтруизм же –утопия человечества, и на него рассчитывать не стоит. А все эти заголовки, кричащие о толерантности, понимании, долге Германии перед другими странами – лишь бессмысленная попытка убедить себя в том, что нам есть дело до проблем чужестранцев.

Фигурка продолжала идти и стала почти крошечной, вот-вот готовой исчезнуть на горизонте.

– И все-таки, – с каким-то внутренним придыханием подумал я, – все-таки…